Аркадий и Борис СТРУГАЦКИЕ «Хищные вещи века».

ХИЩНЫЕ ВЕЩИ ВЕКА.

Есть лишь одна проблема — одна-единственная в мире — вернуть людям духовное содержание, духовные заботы...

А. Де Сент-Экзюпери.

ГЛАВА ПЕРВАЯ.

У таможенника было гладкое округлое лицо, выражающее самые добрые чувства. Он был почтительно-приветлив и благожелателен.

— Добро пожаловать,— негромко произнес он.— Как вам нравится наше солнце? — Он взглянул на паспорт в моей руке.— Прекрасное утро, не правда ли?

Я протянул ему паспорт и поставил чемодан на белый барьер. Таможенник бегло пролистал страницы длинными осторожными пальцами. На нем был белый мундир с серебряными пуговицами и серебряными шнурами на плечах. Он отложил паспорт и коснулся кончиком пальца чемодана.

— Забавно,— сказал он,— Чехол еще не высох. Трудно представить себе, что где-то может быть ненастье.

— Да, у нас уже осень,— со вздохом сказал я, открывая чемодан.

Таможенник сочувственно улыбнулся и рассеянно заглянул внутрь.

— Под нашим солнцем невозможно представить себе осень,— сказал он.— Благодарю вас, вполне достаточно... Дождь, мокрые крыши, ветер...

— А если под бельем у меня что-нибудь спрятано? — спросил я. Не люблю разговоров о погоде.

Он от души рассмеялся.

— Пустая формальность,— сказал он.— Традиция. Если угодно, условный рефлекс всех таможенников.— Он протянул мне лист плотной бумаги.— А вот и еще один условный рефлекс. Прочтите, это довольно необычно. И подпишите, если вас не затруднит.

Я прочел. Это был закон об иммиграции, отпечатанный изящным курсивом на четырех языках. Иммиграция категорически запрещалась. Таможенник смотрел на меня.

— Любопытно, не правда ли? — сказал он.

— Во всяком случае, это интригует,— ответил я, доставая авторучку,— Где нужно расписаться?

— Где и как угодно,— сказал таможенник.— Хоть поперек.

Я расписался под русским текстом поперек строчки «С законом об иммиграции ознакомился (лась)».

— Благодарю вас,— сказал таможенник, пряча бумагу в стол.— Теперь вы знаете практически все наши законы. И в течение всего срока... Сколько вы у нас пробудете?

Я пожал плечами.

— Трудно сказать заранее. Как пойдет работа.

— Скажем, месяц?

— Да, пожалуй. Пусть будет месяц.

— И в течение всего этого месяца...— Он наклонился, делая какую-то пометку в паспорте,— В течение всего этого месяца вам не понадобятся больше никакие законы.— Он протянул мне паспорт.— Я уже не говорю о том, что вы можете продлить ваше пребывание у нас на любой разумный срок. А пока пусть будет тридцать дней. Если вам захочется побыть еще, зайдете шестнадцатого мая в полицию, уплатите доллар... У вас ведь есть доллары?

— Да.

— Вот и прекрасно. Причем совсем не обязательно именно доллар. У нас принимают любую валюту. Рубли, фунты, крузейро...

— У меня нет крузейро,— сказал я.— У меня только доллары, рубли и несколько английских фунтов. Это вас устроит?

— Несомненно. Кстати, чтобы не забыть. Внесите, пожалуйста, девяносто долларов семьдесят два цента.

— С удовольствием,— сказал я.— А зачем?

— Так уж принято. В обеспечение минимума потребностей. К нам еще ни разу не приезжал человек, не имеющий каких-нибудь потребностей.

Я отсчитал девяносто один доллар, и он, не садясь, принялся выписывать квитанцию. От неудобной позы шея его налилась малиновой кровью. Я огляделся. Белый барьер тянулся вдоль всего павильона. По ту сторону барьера радушно улыбались, смеялись, что-то доверительно объясняли таможенные чиновники. По эту сторону нетерпеливо переминались, щелкали замками чемоданов, возбужденно оглядывались пестрые пассажиры. Всю дорогу они лихорадочно листали рекламные проспекты, шумно строили всевозможные планы, тайно и явно предвкушали сладкие денечки и теперь жаждали поскорее преодолеть белый барьер — томные лондонские клерки и их спортивного вида невесты, бесцеремонные оклахомские фермеры в ярких рубашках навыпуск, широких штанах до колен и сандалиях на босу ногу, туринские рабочие со своими румяными женами и многочисленными детьми, мелкие партийные боссы из Аргентины, финские лесорубы с деликатно притушенными трубочками в зубах, венгерские баскетболистки, иранские студенты, черные профсоюзные деятели из Замбии...

Таможенник вручил мне квитанцию и отсчитал двадцать восемь центов сдачи.

— Вот и все формальности. Надеюсь, я не слишком задержал вас. Желаю вам приятно провести время.

— Спасибо,— сказал я и взял чемодан.

Таможенник смотрел на меня, слегка склонив набок гладкое улыбающееся лицо.

— Через этот турникет, прошу вас,— сказал он.— До свидания. Позвольте еще раз пожелать вам всего хорошего.

Я вышел на площадь вслед за итальянской парой с четырьмя детьми и двумя механическими носильщиками.

Солнце стояло высоко над сизыми горами. На площади все было блестящее, яркое и пестрое. Немного слишком яркое и пестрое, как это обычно бывает в курортных городах. Блестящие красные и оранжевые автобусы, возле которых уже толпились туристы. Блестящая глянцевитая зелень скверов с белыми, синими, желтыми, золотыми павильонами, тентами и киосками. Зеркальные плоскости, вертикальные, горизонтальные и наклонные, вспыхивающие ослепительными горячими зайчиками. Гладкие матовые шестиугольники под ногами и колесами — красные, черные, серые, едва заметно пружинящие, заглушающие шаги... Я поставил чемодан и надел темные очки.

Из всех солнечных городов, в которых мне довелось побывать, этот был, наверное, самым солнечным. И совершенно напрасно. Было бы гораздо легче, если бы он оказался пасмурным, если было бы грязно и слякотно, если бы этот павильон был серым, с цементными стенами и на сером мокром цементе было бы нацарапано что-нибудь похабное. Унылое и бессмысленное — от скуки. Тогда бы, наверное, сразу захотелось работать. Обязательно захотелось бы, потому что такие вещи раздражают и требуют деятельности... Все-таки трудно привыкнуть к тому, что нищета может быть богатой... И поэтому нет обычного азарта и не хочется немедленно взяться за дело, а хочется сесть в один из этих автобусов, вот в этот красный с синим, и двинуть на пляж, поплавать с аквалангом, обгореть, назначить свидание какой-нибудь киске или отыскать Пека, расположиться с ним в прохладной комнате на полу, вспомнить все хорошее, и чтобы он спрашивал меня про Быкова, про Трансплутон, про новые корабли, в которых я и сам теперь плохо разбираюсь, но все же лучше, чем он, и чтобы он вспоминал про мятеж и хвастался шрамами и своим высоким общественным положением... Это будет очень удобно, если у Пека окажется высокое общественное положение. Хорошо, если бы он оказался, скажем, мэром...

Ко мне неторопливо приблизился, вытирая губы платочком, смуглый полный человек в белом, в круглой белой шапочке набекрень. Шапочка была с прозрачным зеленым козырьком и с зеленой лентой, на которой было написано: «Добро пожаловать». На мочке правого уха у него блестела серьга-приемник.

— С приездом,— сказал человек.

— Здравствуйте,— сказал я.

— Добро пожаловать. Меня зовут Амад.

— А меня — Иван,— сказал я.— Рад познакомиться.

Мы кивнули друг другу и стали смотреть, как туристы рассаживаются по автобусам. Они весело галдели, и теплый ветерок катил от них по площади окурки и мятые конфетные бумажки. На лицо Амада падала зеленая тень козырька.

— Курортники,— сказал он.— Беззаботные и шумные. Сейчас их развезут по отелям, и они немедленно кинутся на пляж.

— С удовольствием прокатился бы на водных лыжах,— заметил я.

— В самом деле? Вот никогда бы не подумал. Вы меньше всего похожи на курортника.

— Так и должно быть,— сказал я.— Я приехал поработать.

— Поработать? Ну что ж, к нам приезжают и для этого. Два года назад к нам приезжал Джонатан Крайс, писал здесь картину,— Он засмеялся.— Потом в Риме его поколотил какой-то папский нунций, не помню фамилии.

— Из-за этой картины?

— Нет, вряд ли. Ничего он здесь не написал. Здесь он дневал и ночевал в казино... Пойдемте выпьем что-нибудь.

— Пойдемте,— сказал я.— Вы мне что-нибудь посоветуете.

— Советовать — моя приятная обязанность,— сказал Амад.

Мы одновременно наклонились и оба взялись за ручку чемодана.

— Не стоит, я сам...

— Нет,— возразил Амад,— Вы гость, а я хозяин... Пойдемте вон в тот бар. Там сейчас пусто.

Мы вошли под голубой тент. Амад усадил меня за столик, поставил чемодан на пустой стул и отправился к стойке. Здесь было прохладно, щелкала холодильная установка. Амад вернулся с подносом. На подносе стояли два высоких стакана и плоские тарелочки с золотистыми от масла ломтиками.

— Не очень крепкое,— сказал Амад,— но зато по-настоящему холодное.

— Я тоже не люблю крепкое с утра.

Я взял стакан и отхлебнул. Было вкусно.

— Глоток — ломтик,— посоветовал Амад.— Глоток — ломтик. Вот так.

Ломтики хрустели и таяли на языке. По-моему, они были лишние. Некоторое время мы молчали, глядя из-под тента на площадь. Автобусы с негромким гулом один за другим уходили в садовые аллеи. Они казались громоздкими, но в их громоздкости было какое-то изящество.

— Все-таки там слишком шумно,— сказал Амад.— Отличные коттеджи, много женщин — на любой вкус, море рядом, но никакой приватности. Думаю, вам это не подойдет.

— Да,— согласился я.— Шум будет мешать. И я не люблю курортников, Амад. Терпеть не могу, когда люди веселятся добросовестно.

Амад кивнул и осторожно положил в рот очередной ломтик. Я смотрел, как он жует. Было что-то профессиональное в сосредоточенном движении его нижней челюсти. Проглотив, он сказал:

— Нет, все-таки синтетика никогда не сравняется с натуральным продуктом. Не та гамма.— Он подвигал губами, тихонько чмокнул и продолжал: — Есть два превосходных отеля в центре города, но, по-моему...

— Да, это тоже не годится,— сказал я.— Отель налагает определенные обязательства. И я не слыхал, чтобы кто-нибудь мог написать в отеле что-либо путное.

— Ну, это не совсем так,— возразил Амад, критически разглядывая оставшийся ломтик,— Я читал одну книжку, и там было написано, что ее сочинили именно в отеле. Отель «Флорида».

— А,— сказал я.— Вы правы. Но ведь ваш город не обстреливают из пушек.

— Из пушек? Конечно, нет. Во всяком случае, не как правило.

— Я так и думал. А между тем замечено, что хорошую вещь можно написать только в обстреливаемом отеле.

Амад все-таки взял ломтик.

— Это трудно устроить,— сказал он.— В наше время трудно достать пушку. Кроме того, это очень дорого: отель может потерять клиентуру.

— Отель «Флорида» тоже потерял в свое время клиентуру. Хемингуэй жил там один.

— Кто?

— Хемингуэй.

— А... Но это же было так давно, еще при фашистах. Времена все-таки переменились, Иван.

— Да,— сказал я.— И в наше время писать в отелях не имеет смысла.

— Бог с ними, с отелями,— сказал Амад.— Я знаю, что вам нужно. Вам нужен пансионат, — Он достал записную книжку,— Называйте условия, попробуем подобрать что-нибудь подходящее.

— Пансионат,— сказал я.— Не знаю. Не думаю, Амад. Вы поймите, я не хочу знакомиться с людьми, с которыми я знакомиться не хочу. Это во-первых. Во-вторых. Кто живет в частных пансионатах? Те же самые курортники, у которых не хватило денег на отдельный коттедж. Они тоже веселятся добросовестно. Они устраивают пикники, междусобойчики и спевки. Ночью они играют на банджо. Кроме того, они хватают всех, до кого могут дотянуться, и принуждают участвовать в конкурсе на самый долгий поцелуй. И главное — все они приезжие. А меня интересует ваша страна, Амад. Ваш город. Ваши горожане. Я вам скажу, что мне нужно. Мне нужен уютный домик с садом. Умеренное расстояние до центра. Нешумная семья, почтенная хозяйка. Крайне желательна молодая дочка. Представляете, Амад?

Амад взял пустые стаканы, отправился к стойке и вернулся с полными. Теперь в стаканах была бесцветная жидкость, а на тарелочках — микроскопические многоэтажные бутерброды.

— Я знаю такой уютный домик,— заявил Амад.— Вдове сорок пять, дочери двадцать, сыну одиннадцать. Допьем и поедем. Я думаю, вам понравится. Плата обычная, хотя, конечно, дороже, чем в пансионате. Вы надолго приехали?

— На месяц.

— Господи! Всего-то?

— Не знаю, как пойдут дела. Может быть, задержусь еще.

— Обязательно задержитесь,— сказал Амад.— Я вижу, вы совсем не представляете, куда приехали. Вы просто не знаете, как у нас тут весело и ни о чем не надо думать.

Мы допили, поднялись и пошли через площадь под горячим солнцем к стоянке автомобилей. Амад шагал быстро, немного вразвалку, надвинув зеленый козырек на глаза и небрежно помахивая чемоданом. Из таможенного павильона сыпалась очередная порция туристов.

— Хотите — честно? — сказал вдруг Амад.

— Хочу,— сказал я. Что я еще мог сказать? Сорок лет прожил на свете, но так и не научился вежливо уклоняться от этого неприятного вопроса.

— Ничего вы здесь не напишете,— сказал Амад.— Трудно у нас что-нибудь написать.

— Написать что-нибудь всегда трудно,— сказал я. А хорошо все-таки, что я не писатель.

— Охотно верю. Но в таком случае у нас это просто невозможно. Для приезжего, по крайней мере.

— Вы меня пугаете.

— А вы не бойтесь. Вы просто не захотите здесь работать. Вы не усидите за машинкой. Вам будет обидно сидеть за машинкой. Вы знаете, что такое радость жизни?

— Как вам сказать...

— Ничего вы не знаете, Иван. Пока вы еще ничего об этом не знаете. Вам предстоит пройти двенадцать кругов рая. Смешно, конечно, но я вам завидую...

Мы остановились у длинной открытой машины. Амад бросил на заднее сиденье чемодан и распахнул передо мной дверцу.

— Прошу,— сказал он.

— А вы, значит, уже прошли? — спросил я, усаживаясь.

Он уселся за руль и включил двигатель.

— Что именно?

— Двенадцать кругов рая.

— Я, Иван, уже давно выбрал себе излюбленный круг,— сказал Амад. Машина бесшумно покатилась по площади.— Остальные для меня давно уже не существуют. К сожалению. Это как старость. Со всеми ее привилегиями и недостатками.

Машина промчалась через парк и понеслась по прямой тенистой улице. Я с интересом посматривал по сторонам, но я ничего не узнавал. Глупо было надеяться узнать что-нибудь.

Нас высаживали ночью, лил дождь, семь тысяч измученных курортников стояли на пирсах, глядя на догорающий лайнер. Города мы не видели, вместо города была черная мокрая пустота, мигающая красными вспышками. Там трещало, бухало, раздирающе скрежетало. «Перебьют нас, как кроликов, в темноте»,— сказал Роберт, и я сейчас же погнал его обратно на паром сгружать броневик. Трап подломился, и броневик упал в воду, и, когда Пек вытащил Роберта, синий от холода Роберт подошел ко мне и сказал, лязгая зубами: «Я же вам говорил, что темно...».

Амад вдруг сказал:

— Когда я был мальчишкой, я жил возле порта, и мы ходили сюда бить заводских. У них у многих были кастеты, и мне проломили нос. Полжизни я проходил с кривым носом, пока не починил его в прошлом году... Любил я подраться в молодости. У меня был кусок свинцовой трубы, и один раз я отсидел шесть месяцев, но это не помогло.

Он замолчал ухмыляясь. Я подождал немного и сказал:

— Хорошую свинцовую трубу теперь не достать. Теперь в моде резиновые дубинки — перекупают у полицейских.

— Точно,— сказал Амад.— Или купит гантели, отпилит один шарик и пользуется. Но ребята пошли уже не те. Теперь за это высылают...

— Да,— сказал я.— А чем вы еще занимались в молодости?

— А вы?

— Я собирался стать межпланетником и тренировался на перегрузки. И еще мы играли в «кто глубже нырнет».

— Мы тоже,— сказал Амад.— На десять метров за автоматами и виски. Там, за пирсами, они лежали ящиками. У меня из носа шла кровь... А когда началась заварушка, мы стали там находить покойников с рельсом на шее и бросили это дело.

— Очень неприятное зрелище — покойник под водой,— сказал я.— Особенно когда течение.

Амад усмехнулся.

— Я видывал и не такое. Мне приходилось работать в полиции.

— Это уже после заварушки?

— Гораздо позже. Когда вышел закон о гангстерах.

— У вас их тоже называли гангстерами?

— А как их еще называть? Не разбойниками же... «Шайка разбойников, вооруженных огнеметами и газовыми бомбами, осадила муниципалитет»,— произнес он с выражением.— Не звучит, чувствуете? Разбойник — это топор, кистень, усы до ушей, тесак...

— Свинцовая труба,— предложил я.

Амад хохотнул.

— Что вы делаете сегодня вечером? — спросил он.

— Гуляю.

— У вас тут есть знакомые?

— Есть. А что?

— Тогда другое дело.

— Почему?

— Хотел я вам кое-что предложить, но раз у вас есть знакомые...

— Между прочим,— сказал я,— кто у вас мэром?

— Мэром? Черт его знает, не помню. Выбирали кого-то...

— Не Пек Зенай случайно?

— Не знаю,— сказал Амад с сожалением.— Не хочу врать.

— А вы такого вообще не знаете?

— Зенай... Пек Зенай... Нет, не знаю. Не слыхал. Он что, ваш приятель?

— Да. Старый приятель. У меня здесь есть еще друзья, но они все приезжие.

— Одним словом, так,— сказал Амад.— Если вам станет скучно и в голову полезут всякие мысли, приходите ко мне. Каждый божий вечер с семи часов я сижу в «Лакомке»... Любите вкусно поесть?

— Еще бы,— сказал я.

— Желудок в порядке?

— Как у страуса.

— Вот и приходите. Будет весело, и ни о чем не надо будет думать.

Амад притормозил и осторожно свернул к решетчатым воротам, которые бесшумно распахнулись перед нами. Машина вкатилась во двор.

— Приехали,— объявил Амад.— Вот ваш дом.

Дом был двухэтажный, белый с голубым. Окна изнутри были закрыты шторами. Чистенький дворик, выложенный разноцветными плитами, был пуст, вокруг был плодовый сад, ветви яблонь царапали стены.

— А где вдова? — спросил я.

— Пойдемте в дом,— сказал Амад.

Он поднялся на крыльцо, листая записную книжку. Я, озираясь, шел следом. Садик мне нравился. Амад нашел нужную страницу, набрал комбинацию цифр на маленьком диске возле звонка, и дверь отворилась. Из дома пахнуло прохладным свежим воздухом. Там было темно, но, едва мы ступили в холл, вспыхнул свет. Амад сказал, пряча записную книжку:

— Направо — хозяйская половина, налево — ваша. Прошу... Здесь гостиная. Это бар, сейчас мы выпьем. Прошу дальше... Это ваш кабинет. У вас есть фонор?

— Нет.

— И не надо. Здесь все есть... Пройдемте сюда. Это спальня. Вот пультик акустической защиты. Умеете пользоваться?

— Разберусь.

— Хорошо. Защита трехслойная, можете устраивать себе здесь могилу или бордель, что вам понравится... Тут управление кондиционированием. Сделано, между прочим, неудобно: управлять можно только из спальни...

— Перебьюсь,— сказал я.

— Что? Ну да... Там ванная и туалет.

— Меня интересует вдова,— сказал я.— И дочка.

— Успеете. Поднять шторы?

— Зачем?

— Правильно, незачем... Пойдемте выпьем.

Мы вернулись в гостиную, и Амад по пояс погрузился в бар.

— Вам покрепче? — спросил он.

— Наоборот.

— Яичницу? Сэндвичи?

— Пожалуй, ничего.

— Нет,— сказал Амад,— Яичницу. С томатами.— Он рылся в баре.— Не знаю, в чем тут дело, но этот автомат готовит совершенно изумительные яичницы с томатами... Кстати, и я тоже перекушу.

Он вытянул из бара поднос и поставил на низенький столик перед полукруглой тахтой. Мы уселись.

— А как насчет вдовы? — напомнил я.— Мне бы хотелось представиться.

— Комнаты вам нравятся?

— Ничего.

— Ну и вдова тоже вполне ничего. И дочка, между прочим,-Он достал из бокового кармана плоский кожаный футляр. В футляре, как патроны в обойме, рядком лежали ампулы с разноцветными жидкостями. Амад покопался в них указательным пальцем, сосредоточенно понюхал яичницу, поколебался, потом выбрал ампулу с чем-то зеленым и, осторожно надломив, покапал на томаты. В гостиной запахло. Запах не был неприятным, но, на мой вкус, не имел отношения к еде.— Но сейчас они еще спят,— продолжал Амад. Взгляд его стал рассеянным.— Спят и видят сны...

Я посмотрел на часы.

— Однако!

Амад кушал.

— Половина одиннадцатого,— сказал я.

Амад кушал. Шапочка его была сдвинута на затылок, и зеленый козырек торчал вертикально, как гребень у раздраженного мимикродона. Глаза его были полузакрыты. Я смотрел на него.

Проглотив последний ломтик помидора, он отломил корочку белого хлеба и тщательно подчистил сковородку. Взгляд его прояснился.

— Что вы там такое говорили? — спросил он.— Половина одиннадцатого? Завтра вы тоже встанете в половине одиннадцатого. А может быть, и в двенадцать. Я, например, встану в двенадцать.

Он поднялся и с удовольствием потянулся, хрустя суставами.

— Фу,— сказал он,— можно наконец ехать домой. Вот вам моя карточка, Иван. Поставьте ее на письменный стол и не выбрасывайте до самого отъезда...— Он подошел к плоскому ящичку возле бара и сунул в щель другую карточку. Раздался звонкий щелчок.— А вот это,— сказал он, разглядывая карточку на просвет,— передайте вдове с моими наилучшими пожеланиями.

— И что будет? — спросил я.

— Будут деньги. Надеюсь, вы не любитель торговаться, Иван? Вдова назовет вам цифру, и вам не следует торговаться. Это не принято.

— Постараюсь не торговаться,— сказал я,— Хотя интересно было бы попробовать.

Амад поднял брови.

— Ну, если вам так уж хочется, то отчего же не попробовать? Всегда делайте только то, что вам хочется, и у вас будет отличное пищеварение. Сейчас я принесу ваш чемодан.

— Мне нужны проспекты,— сказал я.— Мне нужны путеводители. Я писатель, Амад. Мне понадобятся брошюры об экономическом положении масс, статистические справочники. Где все это можно достать? И когда?

— Путеводитель я вам дам,— сказал Амад.— В путеводителе есть статистика, адреса, телефоны и все такое. А что касается масс, то у нас такой ерунды, по-моему, не издают. Можно, конечно, послать заказ в ЮНЕСКО, только зачем это вам? Сами все увидите... Подождите, я сейчас принесу чемодан и путеводитель.

Он вышел и быстро вернулся с чемоданом в одной руке и с толстеньким голубым томиком в другой. Я встал.

— Судя по вашему лицу,— произнес он, улыбаясь,— вы раздумываете, прилично давать мне чаевые или нет.

— Признаться, да,— сказал я.

— Ну и как? Хочется вам это сделать или нет?

— Признаться, нет,— сказал я.

— У вас здоровая, крепкая натура,— одобрительно сказал Амад.— Не давайте. Никому не давайте чаевых. Можете получить по морде, особенно от девушек. Но зато никогда не торгуйтесь. Тоже можете получить. А вообще все это ерунда. Откуда я знаю, может, вы любите получать по морде, как тот самый Джонатан Крайс... Будьте здоровы, Иван. Развлекайтесь. И приходите в «Лакомку». В любой вечер с семи часов. А самое главное — ни о чем не думайте.

Он помахал рукой и вышел. Я сел, взял запотевший стакан со смесью и раскрыл путеводитель.

 ГЛАВА ВТОРАЯ.

Путеводитель был отпечатан на меловой бумаге с золотым обрезом. Вперемежку с роскошными фотографиями в нем содержались любопытные сведения. В городе проживало пятьдесят тысяч человек, полторы тысячи кошек, двадцать тысяч голубей и две тысячи собак (в том числе семьсот медалисток). В городе было пятнадцать тысяч легковых автомобилей, пятьсот вертолетов, тысяча такси (с шоферами и без), девятьсот автоматических мусорщиков, четыреста постоянных баров, кафе и закусочных, одиннадцать ресторанов, четыре отеля международного класса и курорт, ежегодно обслуживающий до ста тысяч человек. В городе было шестьдесят тысяч телевизоров, пятьдесят кинотеатров, восемь увеселительных парков, два Салона Хорошего Настроения, шестнадцать салонов красоты, сорок библиотек и сто восемьдесят парикмахерских автоматов. Восемьдесят процентов взрослого населения было занято в сфере обслуживания, а остальные работали на двух частных кондитерских синтез-комбинатах и одном государственном судоремонтном заводе. В городе было шесть школ и один университет, помещавшийся в древнем замке крестоносца Ульриха де Казы. В городе функционировали восемь гражданских обществ, в том числе «Общество Усердных Дегустаторов», «Общество Знатоков и Ценителей» и «За Старую Добрую Родину, Против Вредных Влияний». Кроме того, полторы тысячи человек входили в семьсот один кружок, где они пели, играли скетчи, учились расставлять мебель, кормить детей грудью и лечить кошек. По потреблению спиртных напитков, натурального мяса и жидкого кислорода на душу населения город занимал в Европе соответственно шестое, двенадцатое и тринадцатое места. В городе было семь мужских и пять женских клубов, а также спортивные клубы «Быки» и «Носороги». Мэром города был избран (большинством в сорок шесть голосов) некто Флим Гао. Среди членов муниципалитета Пека тоже не оказалось...

Я отложил путеводитель, снял пиджак и приступил к подробному осмотру своих владений. Гостиная мне понравилась. Она была выполнена в голубых тонах, а я люблю этот цвет. Бар оказался набит бутылками и охлажденной снедью, так что я мог хоть сейчас принять дюжину изголодавшихся гостей.

Я прошел в кабинет. В кабинете перед окном стоял большой стол с удобным креслом. Вдоль стен тянулись полки, плотно уставленные собраниями сочинений. Чистые яркие корешки расположены были с большим искусством, так что составляли приятную цветовую гамму. Верхнюю полку занимал пятидесятитомный энциклопедический словарь в издании ЮНЕСКО, а на нижней пестрели детективы в глянцевых бумажных обложках.

На столе я прежде всего увидел телефон. Я взял трубку и, присев на подлокотник кресла, набрал номер Римайера. В трубке раздались протяжные гудки. Я ждал, вертя в пальцах маленький диктофон, оставленный кем-то на столе. Римайер не отвечал. Я повесил трубку и осмотрел диктофон. Пленка была наполовину использована, и, перемотав ее, я включил прослушивание.

— Привет, привет и еще раз привет! — произнес веселый мужской голос.— Крепко жму руку или целую в щечку в зависимости от твоего пола и возраста. Я прожил здесь два месяца и свидетельствую, что мне было хорошо. Позволь дать несколько советов. Лучшее заведение в городе — это «Хойти-Тойти» в Парке Грез. Лучшая девочка в городе — Бася из Дома Моделей. Лучший мальчик в городе — это я, но он уже уехал. По телевидению смотри девятую программу, остальное все моча. Не связывайся с интелями и держись подальше от «Носорогов». Ничего не бери в кредит — хлопот не оберешься. Вдова — добрая женщина, но любит поговорить и вообще... А Вузи я не застал, она уезжала к бабушке за границу. По-моему, она милашка, у вдовы в альбоме была фотография, но я ее взял себе. И еще. Я приеду сюда в будущем году в марте, так что будь другом, если решишь вернуться — выбери другое время. Ну, будь...

Забренчала музыка. Я послушал немного и выключил диктофон. Ни один из томов сочинений мне вытащить не удалось, так плотно они были вбиты и, может быть, даже склеены, а больше в кабинете ничего интересного не оказалось, и я отправился в спальню.

В спальне было особенно прохладно и уютно. Мне всегда хотелось иметь именно такую спальню, но никак не хватало времени этим заняться. Кровать была большая и низкая. На ночном столике стоял очень изящный фонор и маленький переносной пульт управления телевизором. Экран телевизора висел на высокой спинке кровати, в ногах. А над изголовьем вдова навесила картину, очень натурально изображающую свежие полевые цветы в хрустальной вазе. Картина была выполнена светящимися красками, и капли росы на лепестках цветов поблескивали в сумраке спальни.

Я наобум включил телевизор и повалился на кровать. Было мягко и в то же время как-то упруго. Телевизор заорал. Из экрана выскочил нетрезвый мужчина, проломил какие-то перила и упал с высоты в огромный дымящийся чан. Раздался шумный всплеск, из фонора запахло. Мужчина скрылся в бурлящей жидкости, а затем вынырнул, держа в зубах что-то вроде разваренного ботинка. Невидимая аудитория разразилась ржанием... Затемнение. Тихая лирическая музыка. Из зеленого леса на меня пошла белая лошадь, запряженная в бричку. В бричке сидела хорошенькая девушка в купальнике. Я выключил телевизор, поднялся и заглянул в ванную.

В ванной пахло хвоей и мигали бактерицидные лампы. Я разделся, бросил белье в утилизатор и залез под душ. Потом я неторопливо оделся перед зеркалом, причесался и стал бриться. На туалетной полке стояли ряды флаконов, коробки с гигиеническими присосками и стерилизаторами, тюбики с пастами и мазями. А на краю полки лежала горка плоских коробочек с пестрой этикеткой «Девон». Я выключил бритву и взял одну коробочку. В зеркале мигала бактерицидная трубка, и точно так же она мигала тогда, и я точно так же стоял перед зеркалом и старательно разглядывал такую же коробочку, потому что мне не хотелось выходить в спальню, где Рафка Рейзман громко спорил о чем-то с врачом, а в ванне еще колыхалась зеленая маслянистая вода, и над нею поднимался пар, и орал приемник, висевший на фарфоровом крючке для полотенец, завывал, гукал и всхрапывал, пока Рафка не выключил его с раздражением... Это было в Вене, и там, точно так же как и здесь, очень странно было видеть в ванной комнате «Девон» — популярный репеллент, великолепно отгоняющий комаров, москитов, мошку и прочих кровососов, о которых давным-давно забыли и в Вене и здесь, в приморском курортном городе... Только в Вене было еще и страшно.

Коробочка, которую я держал в руке, была почти пуста: в ней осталась всего одна таблетка. Остальные коробочки не были распечатаны. Я кончил бриться и вернулся в спальню. Мне захотелось снова позвонить Римайеру, но тут дом ожил. С легким свистом взвились гофрированные шторы, оконные стекла скользнули в пазы, и в спальню хлынул из сада теплый воздух, пахнущий яблоками. Кто-то где-то заговорил, над головой прозвучали легкие шаги, и строгий женский голос сказал: «Вузи! Скушай хоть пирожок, слышишь?..» Тогда я быстро сообщил одежде некоторую небрежность (в соответствии с нынешней модой), пригладил виски и вышел в холл, захватив в гостиной карточку Амада.

Вдова оказалась моложавой полной женщиной, несколько томной, со свежим приятным лицом.

— Как мило! — сказала она, увидев меня.— Вы уже встали? Здравствуйте. Меня зовут Вайна Туур, но вы можете звать меня просто Вайна.

— Очень приятно,— произнес я, светски содрогаясь.— Меня зовут Иван.

— Как мило! — сказала тетя Вайна.— Какое оригинальное, мягкое имя! Вы завтракали, Иван?

— С вашего позволения, я намеревался позавтракать в городе,— сказал я и протянул ей карточку.

— Ах,— сказала тетя Вайна, разглядывая ее на просвет.— Этот милый Амад... Если бы вы знали, какой это обязательный и милый человек! Но я вижу, что вы не завтракали... Ленч вы скушаете в городе, а сейчас я угощу вас своими гренками.

 Генерал-полковник Туур говорил, что нигде в мире нельзя отведать такие гренки.

— С удовольствием,— сказал я, содрогаясь вторично.

Дверь за спиной тети Вайны распахнулась, и в холл, звонко стуча каблучками, влетела очень хорошенькая девушка в короткой синей юбке и открытой белой блузке. В руке у нее был огрызок пирожка, она жевала и напевала через нос модный мотивчик. Увидев меня, она остановилась, лихо перекинула через плечо сумочку на длинном ремешке и, нагнув голову, сделала глоток.

— Вузи,— сказала тетя Вайна, поджимая губы.— Вузи, это Иван.

— Ничего себе! — воскликнула Вузи,— Привет!

— Вузи! — укоризненно сказала тетя Вайна.

— Вы с женой приехали? — спросила Вузи, протягивая руку.

— Нет,— сказал я. Пальцы у нее были прохладные и мягкие,— Я один.

— Тогда я вам все покажу,— сказала она,— До вечера. Сейчас мне надо бежать. А вечером сходим.

— Вузи! — укоризненно сказала тетя Вайна.

— Обязательно,— сказал я.

Вузи засунула в рот остаток пирожка, чмокнула мать в щеку и помчалась к выходу. У нее были гладкие загорелые ноги, длинные, стройные, и стриженый затылок.

— Ах, Иван,— сказала тетя Вайна, тоже глядя ей вслед,— в наше время так трудно с молодыми девушками! Так рано развиваются, так быстро нас покидают... С тех пор как она поступила в этот салон...

— Она у вас портниха? — осведомился я.

— О нет! Она работает в Салоне Хорошего Настроения, в отделе для престарелых женщин. И вы знаете, ее там ценят. Но в прошлом году она однажды опоздала, и теперь ей приходится быть очень осторожной. Вы сами видите, она не смогла даже с вами прилично поговорить, но вполне возможно, что ее уже ждет клиент... Вы можете не поверить, но у нее уже есть постоянная клиентура... Впрочем, что же мы здесь стоим? Гренки остынут...

Мы вошли на хозяйскую половину. Я изо всех сил старался держаться как подобает, хотя как именно подобает, я представлял себе довольно смутно. Тетя Вайна усадила меня за столик, извинилась и вышла. Я огляделся. Это была точная копия моей гостиной, только стены были не голубые, а розовые, и за верандой было не море, а низкая ограда, отделяющая дворик от улицы. Тетя Вайна вернулась с подносом и поставила передо мной чашку с топлеными сливками и тарелочку с гренками.

— Вы знаете, я тоже позавтракаю,— сказала она.— Мой врач не рекомендует мне завтракать вообще и, уж во всяком случае, топлеными сливками, но мы так привыкли... Это любимый завтрак генерал-полковника. И вы знаете, я стараюсь брать только постояльцев-мужчин, этот милый Амад хорошо понимает меня. Он понимает, как это нужно мне — хоть изредка посидеть вот так, как мы сидим сейчас с вами за чашечкой топленых сливок...

— Ваши сливки изумительно хороши,— заметил я довольно искренне.

— Ах, Иван! — Тетя Вайна поставила чашку и слегка всплеснула руками.— Ведь вы сказали это почти так же, как генерал-полковник... И как странно, вы даже похожи на него. Только лицо у него было немного уже, и он завтракал всегда в мундире...

— Да,— сказал я с сожалением,— Мундира у меня нет.

— Но ведь был когда-то! — сказала она, лукаво грозя мне пальчиком. — Я ведь вижу. Ах, как это бессмысленно! Люди теперь вынуждены стесняться своего военного прошлого. Как это глупо, не правда ли? Но их всегда выдает выправка, совершенно особенная мужественная осанка. Этого не скроешь, Иван.

Я сделал сложный неопределенный жест и, сказавши: «М-да», взял гренок.

— Как все это нелепо, не правда ли? — с живостью продолжала тетя Вайна,— Как можно смешивать такие разнородные понятия — война и армия? Мы все ненавидим войну. Война — это ужасно. Моя мать рассказывала мне, она была тогда девочкой, но все помнит: вдруг приходят солдаты, грубые, чужие, говорят на чужом языке, отрыгиваются, офицеры так бесцеремонны и так некультурны, громко хохочут, обижают горничных, простите, пахнут, и этот бессмысленный комендантский час... Но ведь это война! Она достойна всяческого осуждения! И совсем иное дело — армия. Вы знаете, Иван, вы должны помнить эту картину: войска, выстроенные побатальонно, строгость линий, мужественные лица под касками, оружие блестит, аксельбанты сверкают, а потом командующий на специальной военной машине объезжает фронт, здоровается, и батальоны отвечают послушно и кратко, как один человек!

— Несомненно,— сказал я.— Несомненно, это многих впечатляло.

— Да! И очень многих! У нас всегда говорили, что надо непременно разоружаться, но разве можно уничтожать армию? Это последнее прибежище мужества в наше время повсеместного падения нравов. Это дико, это смешно — государство без армии...

— Смешно,— согласился я.— Вы не поверите, но с самого подписания Пакта я не перестаю улыбаться.

— Да, я понимаю вас,— сказала тетя Вайна.— Нам больше ничего не оставалось делать. Нам оставалось только саркастически улыбаться. Генерал-полковник Туур,— она достала платочек,— он так и умер с саркастической усмешкой на устах...— Она приложила платочек к глазам.— Он говорил нам: «Друзья, я еще надеюсь дожить до того дня, когда все развалится». Надломленный, потерявший смысл существования... Он не вынес пустоты в сердце...— Она вдруг встрепенулась,— Вот взгляните, Иван.

Она резво выбежала в соседнюю комнату и принесла тяжелый старомодный фотоальбом. Я сейчас же поглядел на часы, но тетя Вайна не обратила на это внимания и, усевшись рядом, раскрыла альбом на самой первой странице.

— Вот генерал-полковник.

Генерал-полковник был орел. У него было узкое костистое лицо и прозрачные глаза. Его длинное тело усеивали ордена. Самый большой орден в виде многоконечной звезды, обрамленной лавровым венком, сверкал в районе аппендикса. В левой руке генерал сжимал перчатки, а правая покоилась на рукоятке кортика. Высокий воротник с золотым шитьем подпирал нижнюю челюсть.

— А это генерал-полковник на маневрах.

Генерал-полковник и здесь был орел. Он давал указания своим офицерам, склонившимся над картой, развернутой на лобовой броне гигантского танка. По форме траков и по зализанным очертаниям смотровой башни я узнал тяжелый штурмовой танк «мамонт», предназначенный для преодоления зоны атомных ударов, а ныне успешно используемый глубоководниками.

— А это генерал-полковник в день своего пятидесятилетия.

Генерал-полковник был орлом и здесь. Он стоял у накрытого стола с бокалом в руке и слушал тост в свою честь. Нижний левый угол фотографии занимала размытая лысина с электрическим бликом, а рядом с генералом, восхищенно глядя на него снизу вверх, сидела очень молодая и очень миловидная тетя Вайна. Я попробовал украдкой определить на ощупь толщину альбома.

— А это генерал-полковник на отдыхе.

Даже на отдыхе генерал-полковник оставался орлом. Широко расставив ноги, он стоял на пляже в тигровых плавках и рассматривал в полевой бинокль туманный горизонт. У его ног копошился в песке голый ребенок трех или четырех лет. Генерал был жилист и мускулист, гренки и сливки не портили его фигуру. Я принялся шумно заводить часы.

— А это...— начала тетя Вайна, переворачивая страницу, но тут в гостиную без стука вошел невысокий полный человек, лицо и особенно одежда которого показались мне необычайно знакомыми.

— Доброе утро,— произнес он, слегка склонив набок гладкое улыбающееся лицо.

Это был давешний таможенник все в том же белом мундире с серебряными пуговицами и серебряными шнурами на плечах.

— Ах, Пети! — сказала тетя Вайна.— Ты уже пришел? Познакомься, пожалуйста, это Иван... Иван, это Пети, друг нашего дома.

Таможенник повернулся ко мне, не узнавая, коротко наклонил голову и щелкнул каблуками. Тетя Вайна переложила альбом ко мне на колени и поднялась.

— Садись, Пети,— сказала она,— я принесу тебе сливок.

Пети еще раз щелкнул каблуками и сел рядом со мной.

— Не желаете ли поинтересоваться? — сейчас же осведомился я, перекладывая альбом со своих колен на колени таможенника.— Вот это генерал-полковник Туур. Это он просто так. (В глазах таможенника появилось странное выражение.) А вот здесь генерал-полковник на маневрах. Видите? А вот здесь...

— Благодарю вас,— отрывисто сказал таможенник.— Не утруждайтесь, потому что...

Вернулась с гренками и сливками тетя Вайна. Еще с порога она сказала:

— Как приятно видеть человека в мундире, не правда ли, Иван? — Она поставила поднос на столик.— Пети, ты сегодня рано. Что-нибудь случилось? Прекрасная сегодня погода, такое солнце...

Сливки для Пети были налиты в особенную чашку, на которой красовался вензель «Т», осененный четырьмя звездочками.

— Ночью шел дождь, я просыпалась, значит, были тучи,— продолжала тетя Вайна.— А сейчас, взгляните, ни одного облачка... Еще чашечку, Иван?

Я встал.

— Благодарю вас, я сыт. Позвольте мне откланяться. У меня назначено деловое свидание.

Осторожно закрывая за собой дверь, я услыхал, как вдова сказала: «Ты не находишь, что он удивительно похож на штаб-майора Пола?..».

В спальне я распаковал чемодан и переложил одежду в стенной шкаф, и снова позвонил Римайеру. К телефону опять никто не подошел. Тогда я сел за стол в кабинете и принялся исследовать ящики. В одном из ящиков обнаружилась портативная пишущая машинка, в другом — почтовый набор и пустая бутылка из-под смазки для аритмичных двигателей. Остальные ящики были пусты, если не считать пачки смятых квитанций, испорченной авторучки и небрежно сложенного листка, разрисованного рожицами. Я развернул листок. Видимо, это был черновик телеграммы. «Грин умер у рыбарей получай тело воскресенье соболезнуем Хугер Марта мальчики». Я дважды прочел написанное, перевернул листок, изучил рожицы и прочел в третий раз. Видимо, Хугеру и Марте было невдомек, что нормальные люди, сообщая о смерти, говорят в первую очередь, отчего или как умер человек, а не у кого он там умер. Я бы написал: «Грин утонул во время рыбной ловли». В пьяном виде, вероятно. Кстати, какой у меня теперь адрес?

Я вернулся в холл. У двери в хозяйскую половину сидел на корточках худенький мальчик в коротких штанишках. Зажав под мышкой длинную серебристую трубку, он, сопя и пыхтя, торопливо разматывал клубок бечевки. Я подошел к нему и сказал:

— Привет.

Реакция у меня не та, что прежде, но все-таки я успел увернуться. Длинная черная струя пролетела у меня над ухом и плюхнулась в стену. Я изумленно глядел на мальчишку, а он глядел на меня, лежа на боку и выставив перед собой свою трубку. Лицо его было мокрое, рот открыт и перекошен. Я оглянулся на стену. По стене текло черное. Я снова посмотрел на мальчика. Он медленно поднимался, не опуская трубки.

— Что-то ты, брат, нервный,— произнес я.

— Вы стойте, где стоите,— хрипло сказал мальчик.— Я вашего имени не называл.

— Да уж куда там,— сказал я.— Ты и своего не называл, а палишь в меня, как в чучело.

— Вы стойте, где стоите,— повторил мальчик.— И не двигайтесь,— Он попятился и вдруг забормотал скороговоркой: — Уйди от волос моих, уйди от костей моих, уйди от мяса моего...

— Не могу,— сказал я. Я все старался понять, играет он или действительно меня боится.

— Почему? — растерянно спросил мальчик.— Я все говорю как надо.

— Я не могу уйти, не двигаясь,— объяснил я.— И стоя, где стою.

Рот у него снова приоткрылся.

— Хугер,— сказал он неуверенно.— Говорю тебе, Хугер: сгинь!

— Почему Хугер? — удивился я.— Ты меня с кем-то путаешь. Я не Хугер, я Иван.

Тогда мальчик вдруг закрыл глаза и пошел на меня, наклонив голову и выставив перед собой свою трубку.

— Я сдаюсь,— предупредил я.— Смотри не выпали.

Когда трубка уперлась мне в живот, он выронил ее и, опустив руки, весь как-то обмяк. Я наклонился и заглянул ему в лицо. Теперь он был красный. Я поднял трубку. Это было что-то вроде игрушечного автомата — с удобной рифленой рукояткой и с плоским прямоугольным баллончиком, который вставлялся снизу, как магазин.

— Что это за штука? — спросил я.

— Ляпник,— сказал он угрюмо.— Дайте сюда.

Я отдал ему игрушку.

— Ляпник,— сказал я.— Которым, значит, ляпают. А если бы ты в меня попал? — Я посмотрел на стену.— Надо же, теперь это за год не отмыть, придется стену менять.

Мальчик недоверчиво посмотрел на меня снизу вверх.

— Это же ляпа,— сказал он.

— Да? А я-то думал — лимонад.

Лицо его приобрело наконец нормальную окраску и обнаружило определенное сходство с мужественными чертами генерал-полковника Туура.

— Да нет,— сказал он.— Это ляпа.

— Ну?

— Она высохнет.

— И тогда уже все окончательно пропало?

— Да нет же. Просто ничего не останется.

— Гм,— сказал я с сомнением,— Впрочем, тебе виднее. Будем надеяться на лучшее. Но я все-таки очень рад, что ничего не останется на стене, а не на моей физиономии. Как тебя зовут?

— Зигфрид,— сказал мальчик.

— А подумавши?

Он посмотрел на меня.

— Люцифер.

— Как?

— Люцифер.

— Люцифер,— сказал я.— Велиал. Астарет. Вельзевул и Аз-раил. А покороче у тебя ничего нет? Очень неудобно звать на помощь человека по имени Люцифер.

— Двери же закрыты,— сказал он и отступил на шаг. Лицо его снова побледнело.

— Ну и что?

Он не ответил и снова начал пятиться, уперся спиной в стену и пошел боком, прижимаясь к ней и не сводя с меня глаз. Я понял наконец, что он принял меня то ли за вора, то ли за убийцу и хочет удрать, но почему-то он не звал на помощь и почему-то не заскочил в комнату матери, а прокрался мимо ее двери и продолжал красться вдоль стены к выходу из дома.

— Зигфрид,— сказал я.— Зигфрид-Люцифер, ты ужасный трус. За кого ты меня принимаешь? — Я нарочно не двигался с места и только поворачивался вслед за ним.— Я ваш новый жилец, твоя мама напоила меня сливками и накормила меня гренками, а ты чуть не заляпал меня и теперь сам же меня боишься. Это я должен тебя бояться.

Все это очень напоминало одну сцену в Аньюдинском интернате, когда мне привезли почти такого же мальчика, сына хлыста. Елки-палки, неужели я до такой степени похож на гангстера?

— Ты похож на мускусную крысу Чучундру,— сказал я,— которая всю свою жизнь плакала, потому что у нее не хватало духу выйти на середину комнаты. У тебя от страха стал голубой нос, уши сделались холодными, а штанишки — мокрыми, и ты оставляешь за собой ручеек...

В таких случаях абсолютно все равно, что говорить. Важно говорить спокойно и не делать резких движений. Выражение его лица не менялось, но, когда я сказал о ручейке, он на секунду скосил глаза, чтобы посмотреть. Всего на секунду. Затем он прыгнул к выходной двери, забился возле нее, дергая засов, и вылетел во двор — только мелькнули грязные подошвы сандалий. Я вышел за ним.

Он стоял в кустах сирени, так что мне видно было только его бледное лицо. Словно удирающая кошка остановилась на миг, чтобы поглядеть через плечо.

— Ну ладно,— сказал я.— Объясни мне, пожалуйста, что я должен делать. Мне надо сообщить домой свой новый адрес. Адрес вот этого самого дома. Дома, в котором я теперь живу.

Он молча смотрел на меня.

— К твоей маме мне идти неудобно. Во-первых, у нее гости, а во-вторых...

— Вторая Пригородная, семьдесят восемь,— сказал он.

Я не торопясь уселся на крыльце. Между нами было метров десять.

— Ну и голосок у тебя! — сказал я доверительно.— Как у моего знакомого бармена из Мирза-Чарле.

— Когда вы приехали? — спросил он.

— Да вот...— Я посмотрел на часы.— Часа полтора назад.

— Тут до вас жил один,— сказал он и стал глядеть в сторону.— Дрянь-человек. Подарил мне плавки, полосатые, я полез купаться, а они в воде растаяли.

— Ай-яй-яй! — сказал я.— Это же чудовище какое-то, а не человек. Его надо было утопить в ляпе.

— Я не успел,— сказал мальчик.— Я хотел, да он уже уехал.

— Это тот самый Хугер? — спросил я.— С Мартой и мальчиками?

— Нет. Откуда вы взяли? Хугер уже потом жил.

— Тоже дрянь-человек?

Он не ответил. Я привалился спиной к стене и стал смотреть на улицу. Из ворот напротив рывками выполз автомобиль, поерзал, разворачиваясь, взревел двигателем и укатил. Сейчас же вслед за ним промчался еще один такой же автомобиль. Запахло ароматическим бензином. Потом автомобили пошли один за другим, у меня даже запестрело в глазах. В небе появилось несколько вертолетов. Это были так называемые бесшумные вертолеты. Но они летели довольно низко, и, пока они летели, разговаривать было трудно. Впрочем, мальчик разговаривать, по-видимому, не собирался. Не собирался он и выходить. Он что-то делал в кустах со своим ляпником и время от времени поглядывал на меня. Не ляпнул бы он в меня оттуда, подумал я. Вертолеты все шли и шли, и машины все мчались и мчались, и казалось, будто все пятнадцать тысяч легковых автомобилей выкатились на Вторую Пригородную и все пятьсот вертолетов повисли над домом семьдесят восемь. Это продолжалось минут десять, мальчишка совсем перестал обращать на меня внимание, а я сидел и думал, какие вопросы придется задать Римайеру. Затем все стало как прежде: улица опустела, запах бензина рассеялся, в небе стало чисто.

— Куда это они все сразу? — спросил я.

Мальчик пошуршал в кустах.

— А вы что, не знаете? — сказал он.

— Откуда же мне знать?

— А я не знаю — откуда. Хугера-то вы откуда-то знаете...

— Хугера...— сказал я,— Хугера я знаю совершенно случайно. А про вас ничего не знаю. Как вы тут живете, чем занимаетесь... Вот что ты там сейчас делаешь?

— Предохранитель испортился.

— Так давай его сюда, я починю. Чего ты меня так боишься? Я похож на какого-нибудь дрянь-человека?

— Они все на работу поехали,— сказал мальчик.

— Поздно у вас работа начинается. Уже обедать пора, а вы еще только на работу идете... Ты знаешь, где отель «Олимпик»?

— Знаю, конечно.

— Проводишь меня?

Мальчик помедлил.

— Нет,— сказал он.

— Почему?

— Сейчас школа кончается. Мне надо домой идти.

— Ах, вот оно что! — сказал я.— Ты, значит, филонишь? Или, как у нас говорили, мотаешь?.. И в каком же ты классе?

— В третьем.

— Я тоже когда-то учился в третьем.

Он высунулся из кустов.

— А потом?

— А потом в четвертом.— Я поднялся,— Ну ладно. Разговаривать со мной ты не хочешь, проводить меня ты не хочешь, штанишки у тебя мокрые, пойду я к себе. Ну, что смотришь? Даже не хочешь мне сказать, как тебя зовут.

Он молча глядел на меня и дышал через рот. Я пошел к себе. Кремовый холл был обезображен, как мне показалось, необратимо. Огромная угольно-черная клякса на стене не собиралась высыхать. Кому-то сегодня влетит, подумал я. Под ноги мне попался клубок бечевки. Я поднял его. Конец бечевки был привязан к ручке двери в хозяйскую половину. Так, подумал я, это мы тоже понимаем. Я отвязал бечевку и сунул клубок в карман.

В кабинете я достал из стола чистый лист бумаги и составил телеграмму Марии: «Прибыл благополучно Вторая Пригородная семьдесят восемь целую Иван». В путеводителе я нашел телефон Бюро Обслуживания, передал телеграмму и снова позвонил Римайеру. И снова Римайер не отозвался. Тогда я надел пиджак, посмотрелся в зеркало, пересчитал деньги и собрался уже выходить, когда заметил, что дверь в гостиную приоткрыта и в щель смотрит глаз. Я, конечно, ничего не заметил. Я внимательно оглядел свой костюм спереди, вернулся в ванную и некоторое время, посвистывая, чистил себя пылесосом. Когда я вернулся в кабинет, лопоухая голова, просунутая в полуоткрытую дверь, моментально скрылась — осталась торчать только серебристая трубка ляпника. Усевшись в кресло, я по очереди открыл и закрыл все двенадцать ящиков стола, включая потайные, и только тогда снова поглядел на дверь. Мальчик стоял на пороге.

— Меня зовут Лэн,— сообщил он.

— Приветствую тебя, Лэн,— сказал я рассеянно.— Меня зовут Иван. Заходи. Правда, я уже собрался обедать. Ты еще не обедал сегодня?

— Нет.

— Вот и хорошо. Сбегай, отпросись у мамы, и пойдем.

Лэн помолчал, глядя в пол.

— Еще рано,— сказал он.

— Что рано? Обедать?

— Нет, идти... туда. Школа только через двадцать минут кончается,— Он снова помолчал.— И потом, там этот толстый хмырь со шнурами.

— Дрянь-человек? — спросил я.

— Да,— сказал Лэн.— Вы правда уходите сейчас?

— Да, ухожу,— сказал я и достал из кармана клубок бечевки.-- На вот, возьми. А если бы мать первой вышла?

Он пожал плечом.

— Если вы вправду уходите,— сказал он,— то можно, я у вас посижу?

— Ну что ж, посиди.

— А здесь больше никого нет?

— Никого.

Он так и не подошел ко мне, чтобы взять бечевку, но позволил подойти к себе и даже взять себя за ухо. Ухо действительно было холодное. Я легонько потрепал его и, подтолкнув мальчишку к столу, сказал:

— Сиди сколько хочешь. Я вернусь не скоро.

— Я тут посплю,— сказал Лэн.

 ГЛАВА ТРЕТЬЯ.

Отель «Олимпик» был пятнадцатиэтажный, красный с черным. Половина площади перед ним была заставлена автомобилями, в центре площади в маленьком цветнике возвышался монумент, изображающий человека с гордо поднятой головой. Огибая монумент, я вдруг обнаружил, что человек этот мне знаком. Я в замешательстве остановился и пригляделся. Несомненно, в смешном старомодном костюме, опираясь рукой на непонятный аппарат, который я принял было за продолжение абстрактного постамента, устремив презрительно сощуренные глаза в бесконечность, на площади перед отелем «Олимпик» стоял Владимир Сергеевич Юрковский. На постаменте золочеными буквами была вырезана надпись: «Владимир Юрковский, 5 декабря, год Весов».

Я не поверил, потому что это было совершенно невозможно. Юрковским не ставят памятников. Пока они живы, их назначают на более или менее ответственные посты, их чествуют на юбилеях, их выбирают членами академий. Их награждают орденами и удостаивают международных премий. А когда они умирают — или погибают,— о них пишут книги, их цитируют, ссылаются на их работы, но чем дальше, тем реже, а потом наконец забывают о них. Они уходят из памяти и остаются только в книгах. Владимир Сергеевич был генералом науки и замечательным человеком. Но невозможно поставить памятники всем генералам и всем замечательным людям, тем более в странах, к которым они никогда не имели прямого отношения, и в городах, где они если и бывали, то разве что проездом... А в этом их году Весов Юрковский не был даже генералом. В марте он вместе с Дауге заканчивал исследования Аморфного Пятна на Уране, и один бомбозонд взорвался у нас в рабочем отсеке, попало всем, и, когда в сентябре мы вернулись на Планету, Юрковский был весь в сиреневых лишаях, злой и говорил, что вот вволю поплавает и позагорает и засядет за проект нового бомбозонда, потому что старый — дерьмо... Я оглянулся на отель. Мне оставалось только сделать вывод, что жизнь города находится в таинственной и весьма мощной зависимости от Аморфного Пятна на Уране. Или находилась когда-то... Юрковский высокомерно улыбался. Вообще скульптура была хорошая, но я не понимал, на что Юрковский опирается. На бомбозонд этот аппарат похож не был...

Что-то зашипело у меня над ухом. Я повернул голову и невольно отстранился. Рядом со мной, тупо уставясь в постамент, стоял длинный худой человек, с ног до шеи затянутый в какую-то серую чешую, с громоздким кубическим шлемом на голове. Лицо человека закрывала стеклянная пластина с дырочками. Из дырочек в такт дыханию вырывались струйки дыма. Изможденное лицо за стеклянной пластиной было залито потом и часто-часто ёкало щеками. Сначала я принял его за пришельца, затем подумал, что это курортник, которому прописаны особые процедуры, и только потом догадался, что это артик.

— Простите,— сказал я.— Вы мне не скажете, что это за памятник?

Мокрое лицо совсем исказилось.

— Что? — глухо донеслось из-под шлема.

Я нагнулся.

— Я спрашиваю: что это за памятник?

Человек снова уставился на постамент. Дым из дырочек пошел гуще. Снова раздалось сильное шипение.

— Владимир Юрковский,— прочитал он.— Пятое декабря, год Весов... Ага... декабря... Ну... Так это какой-нибудь еврей или поляк...

— А кто этот памятник поставил?

— Не знаю,— сказал человек,— Тут же не написано. А зачем вам?

— Это мой знакомый,— объяснил я.

— Тогда чего вы спрашиваете? Спросили бы у него самого.

— Он умер.

— A-а... Так, может, его здесь похоронили?

— Нет,— сказал я.— Он далеко похоронен.

— Где похоронен?

— Далеко!.. А что это за штука, на которую он опирается?

— Какая штука? Это эрула.

— Что?

— Эрула, говорю! Электронная рулетка.

Я вытаращил глаза.

— При чем здесь рулетка?

— Где?

— Здесь, на памятнике.

— Не знаю,— сказал человек, подумав.— Может, ваш приятель ее изобрел?

— Вряд ли,— сказал я.— Он работал в другой области.

— В какой?

— Он был планетолог и планетолетчик.

— A-а... Ну, если он ее изобрел, то молодец. Полезная вещь. Надо бы запомнить: Юрковский Владимир. Головастый был еврей...

— Вряд ли он ее изобрел,— сказал я.— Я же говорю, он был планетолетчик.

Человек воззрился на меня.

— А если не он изобрел, тогда почему он с нею тут стоит, а?

— Так в том-то и дело,— сказал я.— Сам удивляюсь.

— Врешь ты все,— сказал человек неожиданно.— Врешь и сам не знаешь, зачем врешь. С самого утра, а уже наелся... Алкоголик! — Он повернулся и побрел прочь, волоча тощие ноги и звучно шипя.

Я пожал плечами, последний раз глянул на Владимира Сергеевича и через просторную, как аэродром, площадь направился к отелю.

Гигантский швейцар откатил передо мною дверь и звучно произнес: «Милости просим». Я остановился.

— Будьте любезны,— сказал я.— Вы не знаете, что это за памятник?

Швейцар посмотрел поверх моей головы на площадь. На лице его изобразилось замешательство.

— А разве там... не написано?

— Написано,— сказал я.— Но кто поставил этот памятник? И за что?

Швейцар переступил с ноги на ногу.

— Прошу прощения,— виновато сказал он,— никак не могу ответить на этот вопрос. Он здесь давно стоит, а я совсем недавно... Боюсь вас дезинформировать. Может быть, портье...

Я вздохнул.

— Ну хорошо, не беспокойтесь. Где у вас здесь телефон?

— Направо, прошу вас,— сказал швейцар обрадованно.

Ко мне устремился было портье, но я помотал головой, взял трубку и набрал номер Римайера. На этот раз телефон оказался занят. Я направился к лифту и поднялся на девятый этаж.

Римайер, грузный, с непривычно обрюзгшим лицом, встретил меня в халате, из-под которого виднелись ноги в брюках и ботинках. В комнате воняло застоявшимся табачным дымом, пепельница на столе была полна окурков. Вообще в номере царил кавардак. Одно кресло было опрокинуто, на диване валялась скомканная сорочка, явно женская, под подоконником и под столом блестели батареи пустых бутылок.

— Чем могу служить? — неприветливо осведомился Римайер, глядя мне в подбородок. По-видимому, он только что вышел из ванны — редкие светлые волосы на его длинном черепе были мокры.

Я молча протянул ему свою карточку. Римайер внимательно прочитал ее, медленно сунул в карман халата и, по-прежнему глядя мне в подбородок, сказал: «Садитесь». Я сел.

— Очень неудачно получается,— сказал он.— Я чертовски занят, и нет ни минуты времени.

— Я несколько раз звонил вам сегодня,— сказал я.

— Я только что вернулся... Как вас зовут?

— Иван.

— А фамилия?

— Жилин.

— Видите ли, Жилин... Короче говоря, я должен сейчас одеться и уйти опять...— Он помолчал, растирая ладонью вялые щеки.— Да, собственно, и говорить-то... Впрочем, если хотите, посидите здесь и подождите меня. Если не вернусь через час, уходите и возвращайтесь завтра к двенадцати. Да, оставьте мне ваш адрес и телефон, запишите прямо на столе...— Он сбросил халат и, волоча его по полу, ушел в соседнюю комнату.— А пока осмотрите город. Скверный городишко... Но этим все равно надо заняться. Меня уже тошнит от него...— Он вернулся, затягивая галстук. Руки у него дрожали, кожа на лице была дряблой и серой. Я вдруг ощутил, что не доверяю ему,— смотреть на него было неприятно, как на запущенного больного.

— Вы плохо выглядите,— сказал я.— Вы сильно изменились.

Римайер впервые взглянул мне в глаза.

— А откуда вы знаете, какой я был раньше?

— Я видел вас у Марии... Много курите, Римайер, а табак теперь сплошь и рядом пропитывают дрянью.

— Ерунда это — табак,— сказал он с неожиданным раздражением.— Здесь все дрянью пропитывают... А в общем-то вы правы, наверное, надо бросать,— Он медленно натянул пиджак.— Надо бросать...— повторил он.— И вообще не надо было начинать.

— Как идет работа?

— Бывало и хуже. На редкость захватывающая работа.— Он как-то неприятно усмехнулся.— Ну, я пойду. Меня ждут, я опаздываю. Значит, либо через час, либо завтра в двенадцать.

Он кивнул и вышел.

Я записал на телефонном столике свой адрес и телефон и, въехав ногой в кучу бутылок, подумал, что работа была, по-видимо-му, действительно захватывающая. Я позвонил портье и потребовал в номер уборщицу. Вежливейший голос ответил, что хозяин номера категорически запретил обслуживающему персоналу появляться в номере в его отсутствие и повторил это запрещение только что, выходя из отеля. «Ага»,— сказал я и повесил трубку. Мне это не слишком понравилось. Сам я таких приказаний никогда не отдаю и никогда ни от кого ничего не скрываю, даже записную книжку. Глупо создавать ненужные впечатления, лучше поменьше пить. Я поднял опрокинутое кресло, уселся и приготовился ждать, стараясь подавить чувство недовольства и разочарования.

Ждать пришлось недолго. Минут через пять дверь приоткрылась, и в комнату просунулась хорошенькая женская мордочка.

— Эй! — чуть сипло произнесла мордочка.— Римайер дома?

— Римайера нет,— сказал я.— Но вы все равно заходите.

Она поколебалась, рассматривая меня. По-видимому, она не собиралась заходить, просто заглянула мимоходом.

— Заходите, заходите,— сказал я.— А то мне одному скучно.

Она вошла легкой танцующей походкой и, подбоченясь, остановилась передо мной. У нее был короткий вздернутый нос и растрепанная мальчишеская прическа. Волосы были рыжие, шорты ярко-красные, а голошейка навыпуск — яично-желтая. Яркая женщина. И довольно приятная. Ей было лет двадцать пять.

— Ждете? — сказала она.

Глаза ее блестели, и от нее пахло вином, табаком и духами.

— Жду,— сказал я.— Садитесь, будем ждать вместе.

Она повалилась на тахту напротив меня и задрала ноги на телефонный столик.

— Киньте сигаретку рабочему человеку,— сказала она.— Пять часов не курила.

— Я некурящий... Позвонить, чтобы принесли?

— Господи, и здесь грустец... Оставьте телефон, а то опять припрется эта баба... Пошарьте в пепельнице и найдите бычок подлиннее!

В пепельнице было полно длинных бычков.

— Они все в помаде,— сказал я.

— Давайте, давайте, это моя помада. Как вас зовут?

— Иван.

Она щелкнула зажигалкой и закурила.

— А меня — Илина. Вы тоже иностранец? Вы все иностранцы какие-то широкие. Что вы здесь делаете?

— Жду Римайера.

— Да нет. Чего вас принесло к нам? От жены спасаетесь?

— Я не женат,— сказал я скромно.— Я приехал написать книгу.

— Книгу? Ну и знакомые же у этого Римайера... Книгу он приехал написать. Проблема пола у спортсменов-импотентов. Как у вас с проблемой пола?

— Это для меня не проблема,— сказал я скромно.— А для вас?

Она спустила ноги со столика.

— Но-но... Полегче. Здесь вам не Париж. Патлы сначала укороти, а то сидит как перш...

— Как кто? — Я был очень терпелив, ждать еще оставалось сорок пять минут.

— Как перш. Знаешь, ходят такие...— Она стала делать руками неопределенные движения возле ушей.

— Не знаю,— сказал я,— Я здесь недавно. Я еще ничего не знаю. Расскажите, это интересно.

— Ну уж нет, только не я. У нас не болтают. Наше дело маленькое — подай, прибери, скаль зубы и помалкивай. Профессиональная тайна. Слыхал про такого зверя?

— Слыхал,— сказал я.— А где это «у вас»? У врачей?

Почему-то ей это показалось очень смешным.

— У врачей!.. Надо же...— хохотала она.— А ты парень ничего, с язычком... У нас в Бюро тоже есть один такой. Как скажет — все лежат. Когда мы рыбарей обслуживаем, его всегда назначают, рыбари любят повеселиться.

— Да и кто не любит? — сказал я.

— Это ты зря. Интели, например, его прогнали. «Уберите,— говорят,— дурака...» Или вот нынче, у этих беременных мужиков...

— У кого?

— У грустецов. Слушай, а ты, я вижу, ничего не понимаешь. Откуда ты такой приехал?

— Из Вены,— сказал я.

— Ну и что? У вас в Вене нет грустецов?

— Вы представить себе не можете, чего только нет в Вене.

— Может быть, у вас там и нерегулярных собраний нет?

— У нас — нет,— сказал я.— У нас все собрания регулярные. Как автобусная линия.

Она развлекалась.

— Может, у вас и официанток нет?

— Официантки есть. Причем попадаются превосходные экземпляры. Значит, вы официантка?

Она вдруг вскочила.

— Не-ет, так у нас дело не пойдет! — закричала она.— Хватит с меня грустецов на сегодня. Сейчас ты у меня выпьешь со мной на брудершафт, как миленький...— Она принялась валить бутылки под окном.— Вот стервы, все пустые... Может, ты и непьющий? Ага, вот есть немного вермута... Будешь вермут? Или спросить виски?

— Начнем с вермута,— сказал я.

Она грохнула бутылку на столик и взяла с подоконника два стакана.

— Надо вымыть, погоди минутку, накидали мусора...— Она ушла в ванную и продолжала говорить оттуда: — Если бы ты еще оказался непьющим, я бы не знаю что с тобой сделала... Ну и кабак у него здесь, в ванной, люблю! Ты где остановился, тоже здесь?

— Нет, в городе,— ответил я,— На Второй Пригородной.

Она вернулась со стаканами.

— С водой или чистого?

— Пожалуй, чистого.

— Все иностранцы пьют чистое. А у нас почему-то пьют с водой.— Она села ко мне на подлокотник и обняла меня за плечи. От нее здорово пахло спиртным.— Ну, на «ты»...

Мы выпили и поцеловались. Без всякого удовольствия. Губы у нее оказались сильно накрашены, а веки тяжелы от бессонницы и усталости. Она поставила стакан, отыскала в пепельнице еще один окурок и вернулась на тахту.

— Где же этот Римайер? — сказала она.— Сколько можно ждать? Ты давно его знаешь?

— Нет, не очень.

— По-моему, он сволочь,— сказала она с неожиданной злобой,— Все выпытал, а теперь скрывается. Не открывает, скотина, и не дозвонишься к нему. Слушай, а он не шпик?

— Какой шпик?

— А, много их, сволочей... Из Общества Трезвости, нравствен-ники... Знатоки и Ценители тоже дрянь хорошая...

— Нет. Римайер — порядочный человек,— сказал я с некоторым усилием.

— Порядочный... Все вы порядочные. Поначалу. Римайер тоже был порядочным, таким прикидывался добреньким, веселеньким... А теперь смотрит, как крокодил!

— Бедняга,— сказал я.— Он, наверное, вспомнил о семье, и ему стало стыдно.

— Да нет у него никакой семьи. И вообще, ну его к черту! Налить тебе еще?

Мы выпили еще. Она легла и закинула руки за голову. Затем она сказала:

— Да ты не расстраивайся. Плюнь. Вина у нас полно, спляшем, сбегаем на дрожку... Завтра футбол, поставим на «Быков»...

— Да я и не расстраиваюсь. На «Быков» так на «Быков».

— Ах, «Быки»! Какие мальчики! Век бы смотрела... Руки как железо, прижмешься к нему — как к дереву, честное слово...

В дверь постучали.

— Заходи! — заорала Илина.

В комнату вошел и сразу остановился высокий костлявый человек средних лет со светлыми усами щеточкой и со светлыми выпуклыми глазами.

— Виноват,— сказал он.— Я хотел видеть Римайера.

— Здесь все хотят видеть Римайера,— сказала Илина.— Присаживайтесь, будем ждать вместе.

Незнакомец наклонил голову и присел к столу, положив ногу на ногу.

Вероятно, он был здесь не впервые. Он не озирался по сторонам, а глядел в стену прямо перед собой. Впрочем, может быть, он был не любопытен. Во всяком случае, ни я, ни Илина его явно не интересовали. Мне это показалось неестественным: по-моему, такая пара, как я и Илина, должна была заинтересовать любого нормального человека. Илина приподнялась на локте и стала пристально рассматривать незнакомца.

— Я вас где-то уже видела,— объявила она.

— В самом деле? — холодно сказал незнакомец.

— Как вас зовут?

— Оскар. Я приятель Римайера.

— Вот славно,— сказала Илина. Ее явно раздражало безразличие незнакомца, но пока она сдерживалась.— Он тоже приятель Римайера.— Она показала на меня пальцем.— Вы знакомы?

— Нет,— сказал Оскар, по-прежнему глядя в стену.

— Меня зовут Иван,— сказал я,— А это приятельница Римайера. Ее зовут Илина, и мы с нею только что выпили на брудершафт.

Оскар довольно равнодушно взглянул на Илину и вежливо наклонил голову. Илина, не сводя с него глаз, взяла бутылку.

— Здесь еще немного осталось,— сказала она.— Хотите выпить, Оскар?

— Нет, благодарю вас,— холодно ответил Оскар.

— На брудершафт! — сказала Илина,— Не хотите? Зря.

Она плеснула вина в мой стакан, а остатки вылила в свой и сейчас же выпила.

— В жизни бы не подумала,— сказала она,— что у Римайера могут быть друзья, которые откажутся выпить. А ведь я вас все-таки где-то видела!

Оскар пожал плечами.

— Вряд ли,— сказал он.

Илина накалялась на глазах.

— Сволочь какая-нибудь,— сообщила она мне громко.— Алло, Оскар, может, вы интель?

— Нет.

— Как же нет? — сказала Илина,— Ясно, что интель. Вы еще поцапались в «Ласочке» с плешивым Лейзом, зеркало расколотили, а Моди надавала вам оплеух...

Каменное лицо Оскара слегка порозовело.

— Уверяю вас,— произнес он очень вежливо,— я не интель и никогда в жизни не был в «Ласочке».

— Что же, я вру, по-вашему? — сказала Илина.

Тут я на всякий случай снял со столика бутылку и поставил под кресло.

— Я приезжий,— сказал Оскар,— Турист.

— Давно прибыли? — спросил я, чтобы разрядить атмосферу.

— Нет, недавно,— ответил Оскар. Он по-прежнему глядел в стену. Железной выдержки человек.

— А-а! — сказала вдруг Илина.— Помню... Это я все напутала.— Она расхохоталась,— Никакой вы не интель, конечно... Вы же были позавчера у нас в Бюро. Вы коммивояжер, да? Вы предлагали управляющему партию какой-то дряни... «Дюгонь»... «Дюпон»...

— «Девон»,— подсказал я.— Есть такой репеллент, «Девон».

Оскар впервые улыбнулся.

— Совершенно верно,— сказал он.— Но я не коммивояжер, конечно. Я просто выполнил поручение моего родственника.

— Это другое дело,— сказала Илина и вскочила.— Так бы и сказали. Иван, нам всем нужно выпить на брудершафт. Я позвоню... Нет, лучше я сбегаю. А вы пока поболтайте. Я сейчас...

Она выскочила из комнаты, хлопнув дверью.

— Веселая женщина,— сказал я.

— Да, чрезвычайно. Вы местный?

— Нет, я тоже приезжий... Какая странная идея пришла в голову вашему родственнику!

— Что вы имеете в виду?

— Кому нужен «Девон» в курортном городе?

Оскар пожал плечами.

— Мне трудно судить об этом, я не химик. Но согласитесь, нам часто трудно понять даже поступки наших ближних, не то что их фантазии... Так «Девон», оказывается... как вы его назвали? Реце...

— Репеллент,— сказал я.

— Это, кажется, для комаров?

— Не столько для, сколько против.

— Вы, я вижу, хорошо в этом разбираетесь,— сказал Оскар.

— Мне приходилось им пользоваться.

— Ах, даже так...

Что за черт? — подумал я. Что он всем этим хочет сказать? Он больше не смотрел в стену. Он смотрел мне прямо в глаза и улыбался. Но если он хотел что-нибудь сказать, то он уже сказал. Он встал.

— Пожалуй, я не стану больше ждать,— произнес он.— Насколько я понимаю, меня здесь вынудят пить на брудершафт.

А я приехал сюда не пить. Я приехал сюда лечиться. Передайте, пожалуйста, Римайеру, что я буду звонить ему сегодня вечером. Не забудете?

— Нет,— сказал я.— Не забуду. Если я скажу, что заходил Оскар, он поймет, о ком идет речь?

— Да, конечно. Это мое настоящее имя.

Он поклонился и вышел размеренным шагом, не оглянувшись, прямой и весь какой-то неестественный. Я запустил пальцы в пепельницу, выбрал окурок без помады и несколько раз затянулся. Табак мне не понравился, Я потушил окурок. Оскар мне тоже не понравился. И Илина. И Римайер мне тоже очень не понравился. Я перебрал бутылки, но все они были пустые.

 ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.

Римайера я не дождался. Илина так и не вернулась. Мне надоело сидеть в прокуренной комнате, и я спустился вниз, в вестибюль. Я намеревался пообедать и остановился, озираясь, где здесь ресторан. Около меня мгновенно возник портье.

— К вашим услугам,— нежно прошелестел он.— Автомобиль? Ресторан? Бар? Салон?..

— Какой салон? — полюбопытствовал я.

— Парикмахерский салон.— Он деликатно взглянул на мою прическу.— Сегодня принимает мастер Гаоэй. Усиленно рекомендую.

Я вспомнил, что Илина назвала меня, кажется, патлатым першем, и сказал: «Ну что ж, пожалуй»,— «Прошу за мной»,— сказал портье. Мы пересекли вестибюль. Портье приоткрыл низкую широкую дверь и негромко сказал в пустоту обширного помещения:

— Простите, мастер, к вам клиент.

— Прошу,— произнес спокойный голос.

Я вошел. В салоне было светло и хорошо пахло, блестел никель, блестели зеркала, блестел старинный паркет. С потолка на блестящих штангах свисали блестящие полушария. В центре зала стояло огромное белое кресло. Мастер двигался мне навстречу.

У него были пристальные неподвижные глаза, крючковатый нос и седая эспаньолка. Больше всего он напоминал пожилого, опытного хирурга. Я робко поздоровался. Он коротко кивнул и, озирая меня с головы до ног, стал обходить меня сбоку. Мне стало неуютно.

— Приведите меня в соответствие с модой,— сказал я, стараясь не выпускать его из поля зрения. Но он мягко придержал меня за рукав и несколько секунд дышал за моей спиной, бормоча: «Несомненно... Вне всякого сомнения...» Потом я почувствовал, как он прикоснулся к моему плечу.

— Несколько шагов вперед, прошу вас, — сказал он строго.— Пять-шесть шагов, а потом остановитесь и резко повернитесь кругом.

Я повиновался. Он задумчиво разглядывал меня, пощипывая бородку. Мне показалось, что он колеблется.

— Впрочем,— сказал он неожиданно,— садитесь.

— Куда? — спросил я.

— В кресло, в кресло,— сказал он нетерпеливо.

Я опустился в кресло и смотрел, как он снова медленно приближается ко мне. На его интеллигентнейшем лице вдруг появилось выражение огромной досады.

— Ну как же так можно? — произнес он.— Это же ужасно!..

Я не нашелся что ответить.

— Сырье... Дисгармония...— бормотал он.— Безобразно... Безобразно!

— Неужели до такой степени плохо? — спросил я.

— Я не понимаю, зачем вы пришли ко мне,— сказал он.— Ведь вы не придаете своей внешности никакого значения.

— С сегодняшнего дня начинаю придавать,— сказал я.

Он махнул рукой.

— Оставьте!.. Я буду работать вас, но...— Он затряс головой, стремительно повернулся и отошел к высокому столу, уставленному блестящими приборами. Спинка кресла мягко откинулась, и я оказался в полулежачем положении. Сверху на меня надвинулось большое полушарие, излучающее тепло, и сотни крошечных иголок тотчас закололи мне затылок, вызывая странное ощущение боли и удовольствия одновременно.

— Прошло? — спросил мастер, не оборачиваясь. Ощущение исчезло.

— Прошло,— ответил я.

— Кожа у вас хороша,— с некоторым удовольствием проворчал мастер.

Он вернулся ко мне с набором необыкновенных инструментов и принялся ощупывать мои щеки.

— И все-таки Мироза вышла за него,— сказал он вдруг.— Я ожидал всего, чего угодно, но только не этого. После того как Левант столько сделал для нее... Вы помните этот момент, когда они плачут над умирающей Пини? Можно было держать любое пари, что они вместе навсегда. И теперь, представьте себе, она выходит за этого литератора!

У меня есть правило: подхватывать и поддерживать любой разговор. Когда не знаешь, о чем идет речь, это даже интересно.

— Ненадолго,— сказал я уверенно,— Литераторы непостоянны, уверяю вас. Я сам литератор.

Его пальцы на секунду замерли на моих веках.

— Это не приходило мне в голову,— признался он.— Все-таки брак, хотя и гражданский... Надо не забыть позвонить жене. Она была очень расстроена.

— Я ее понимаю,— сказал я.— Хотя мне всегда казалось, что Левант сперва был влюблен в эту... в Пини.

— Влюблен? — воскликнул мастер, заходя с другого бока.— Ну разумеется, он любил ее! Безумно любил! Как может любить только одинокий, всеми отвергнутый мужчина!

— И поэтому совершенно естественно, что после смерти Пини он искал утешения у ее лучшей подруги...

— Подруги... Да,— сказал одобрительно мастер, щекоча меня за ухом.— Мироза обожала Пини. Это очень точное слово: именно подруга! В вас сразу чувствуется литератор. И Пини тоже обожала Мирозу...

— Но заметьте,— подхватил я.— Ведь Пини с самого начала подозревала, что Мироза неравнодушна к Леванту.

— О, конечно. Они необычайно чутки к таким вещам. Это было ясно каждому, моя жена сразу обратила на это внимание. Я помню, она подталкивала меня локтем каждый раз, когда Пини садилась на кудрявую головку Мирозы и так лукаво, знаете ли, выжидательно поглядывала на Леванта...

На этот раз я промолчал.

— Вообще я глубоко убежден,— продолжал он,— что птицы чувствуют не менее тонко, чем люди.

Ага, подумал я и сказал:

— Не знаю, как птицы вообще, но Пини была гораздо более чуткой, чем, может быть, даже мы с вами.

Что-то коротко прожужжало у меня над макушкой, слабо звякнул металл.

— Вы говорите слово в слово как моя жена,— заметил мастер.— Вам, наверное, должен нравиться Дэн. Я был потрясен, когда он сумел сработать бункин этой японской герцогине... не помню ее имени. Ведь никто, ни один человек не верил Дэну. Сам японский король...

— Простите,— сказал я.— Бункин?

— Да, вы же не специалист... Ну, вы помните тот момент, когда японская герцогиня выходит из застенка. Ее волосы, высокий вал белокурых волос, украшенных драгоценными гребнями...

— A-а,— догадался я.— Это прическа!

— Да, она даже вошла на время в моду в прошлом году. Хотя настоящий бункин у нас могли делать единицы... как и настоящий шиньон, между прочим. И конечно, никто не мог поверить, что Дэн с обожженными руками, полуослепший... Вы помните, как он ослеп?

— Это было потрясающе,— проговорил я.

— О-о, Дэн был настоящий мастер. Сделать бункин без электрообработки, без биоразвертки... Вы знаете,— продолжал он, и в голосе его послышалось волнение,— мне сейчас пришло в голову, что Мироза должна, когда расстанется с этим литератором, выйти не за Леванта, а за Дэна. Она будет вывозить его в кресле на веранду, и они будут слушать при луне поющих соловьев... Вместе, вдвоем...

— И тихо плакать от счастья,— сказал я.

— Да...— Голос мастера прервался,— Это будет только справедливо. Иначе я просто не знаю... Иначе я просто не понимаю, к чему вся наша борьба... Нет, мы должны потребовать. Я сегодня же пойду в союз.

Я снова промолчал. Мастер прерывисто дышал у меня над ухом.

— Пусть бреются в автоматах,— сказал он вдруг мстительно,— Пусть ходят, как ощипанные гуси. Мы дали им попробовать однажды, что это такое, посмотрим теперь, как это им понравилось.

— Боюсь, это будет непросто,— сказал я осторожно, потому что ничего не понимал.

— А мы, мастера, привыкли к сложному. Непросто! А когда к вам является жирное чучело, потное и страшное, и вам нужно сделать из него человека... Или по крайней мере нечто такое, что в обыденной жизни не отличается от человека... это что, просто?! Помните, как сказал Дэн? «Женщина рождает человека раз в девять месяцев, а мы, мастера, делаем это каждый день». Разве это не превосходные слова?

— Дэн говорил о парикмахерах? — спросил я на всякий случай.

— Дэн говорил о мастерах! «На нас держится красота мира»,— говорил он. И еще, помните? «Для того чтобы сделать из обезьяны человека, Дарвину нужно было быть отличным мастером».

Я решил сдаться и признался:

— Вот этого я уже не помню.

— А вы давно смотрите «Розу салона»?

— Да я совсем недавно приехал.

— A-а... Тогда вы много потеряли. Мы с женой смотрим эту историю уже седьмой год, каждый вторник. Мы пропустили только один раз: у меня был приступ, и я потерял сознание. Но во всем городе только один человек не пропустил ни разу — мастер Миль из Центрального салона.

Он отошел на несколько шагов, включил и выключил разноцветные софиты и вновь принялся за дело.

— Седьмой год,— повторил он.— И теперь представьте себе: в позапрошлом году они убивают Мирозу и бросают Леванта в японские застенки пожизненно, а Дэна сжигают на костре. Вы можете себе это представить?

— Это невозможно,— сказал я.— Дэна? На костре? Правда, Бруно тоже сожгли на костре...

— Возможно...— нетерпеливо сказал мастер.— Во всяком случае, нам стало ясно, что они хотят быстренько свернуть программу. Но мы этого не потерпели. Мы объявили забастовку и боролись три недели. Миль и я пикетировали парикмахерские автоматы. И должен вам сказать, что значительная часть горожан нам сочувствовала.

— Еще бы,— сказал я.— И что же? Вы победили?

— Как видите. Они прекрасно поняли, что это такое, и теперь телецентр знает, с кем имеет дело. Мы не отступили ни на шаг, и если понадобится — не отступим. Во всяком случае, теперь по вторникам мы отдыхаем, как встарь,— по-настоящему.

— А в остальные дни?

— А в остальные дни ждем вторника и гадаем, что ожидает нас, чем вы, литераторы, нас порадуете, спорим и заключаем пари... Впрочем, у нас, мастеров, не так много досуга.

— Большая клиентура, вероятно?

— Нет, дело не в этом. Я имею в виду домашние занятия. Стать мастером нетрудно, трудно оставаться мастером. Масса литературы, масса новых методов, новых приложений, за всем надо следить, надо непрерывно экспериментировать, исследовать, и надо непрерывно следить за смежными областями — бионика, пластическая медицина, органика... И потом, вы знаете, накапливается опыт, появляется потребность поделиться. Вот мы с Милем пишем уже вторую книгу, и буквально каждый месяц нам приходится вносить в рукопись исправления. Все устаревает на глазах. Сейчас я заканчиваю статью об одном малоизвестном свойстве врожденно-прямого непластичного волоса, и вы знаете, у меня практически нет никаких шансов оказаться первым. Только в нашей стране я знаю трех мастеров, занятых тем же вопросом. Это естественно: врожденно-прямой непластичный волос — это актуальнейшая проблема. Ведь он считается абсолютно неэстетируемым... Впрочем, вас это, конечно, не может интересовать. Вы ведь литератор?

— Да,— сказал я.

— Вы знаете, как-то во время забастовки мне случилось пробежать один роман. Это не ваш?

— Не знаю,— сказал я.— А о чем?

— Н-ну, я не могу сказать вам совершенно точно... Сын поссорился с отцом, и у него был друг, этакий неприятный человек со странной фамилией... Он еще резал лягушек.

— Не могу вспомнить,— соврал я. Бедный Иван Сергеевич!

— Я тоже не могу вспомнить. Какой-то вздор. У меня есть сын, но он никогда со мной не ссорится. И животных он никогда не мучает... разве что в детстве...

Он снова отступил от меня и медленно пошел по кругу, оглядывая. Глаза его горели. Кажется, он был очень доволен.

— А ведь, пожалуй, на этом можно закончить,— проговорил он.

Я вылез из кресла. «А ведь неплохо...— бормотал мастер.— Просто очень неплохо». Я подошел к зеркалу, а он включил прожекторы, которые осветили меня со всех сторон, так что на лице совсем не осталось теней. В первый момент я не заметил в себе ничего особенного. Я как я. Потом я почувствовал, что это не совсем я. Что это гораздо лучше, чем я. Много лучше, чем я. Красивее, чем я. Добрее, чем я. Гораздо значительнее, чем я. И я ощутил стыд, словно умышленно выдавал себя за человека, которому в подметки не гожусь...

— Как вы это сделали? — спросил я вполголоса.

— Пустяки,— ответил мастер, как-то особенно улыбаясь.— Вы оказались довольно легким клиентом, хотя и основательно подзапущенным.

Я как Нарцисс стоял перед зеркалом и не мог отойти. Потом мне вдруг стало жутко. Мастер был волшебником, и волшебником недобрым, хотя сам, наверное, и не подозревал об этом. В зеркале, озаренная прожекторами, необычайно привлекательная и радующая глаз, отражалась ложь. Умная, красивая, значительная пустота. Нет, не пустота, конечно, я не был о себе такого уж низкого мнения, но контраст был слишком велик. Весь мой внутренний мир, все, что я так ценил в себе... Теперь его вообще могло бы не быть. Оно было больше не нужно. Я посмотрел на мастера. Он улыбался.

— У вас много клиентов? — спросил я.

Он не понял моего вопроса, да я и не хотел, чтобы он меня понял.

— Не беспокойтесь,— ответил он.— Вас я всегда буду работать с удовольствием. Сырье самое высококачественное.

— Спасибо,— сказал я, опуская глаза, чтобы не видеть его улыбки.— Спасибо. До свидания.

— Только не забудьте расплатиться,— благодушно сказал он.— Мы, мастера, очень ценим свою работу.

— Да, конечно,— спохватился я.— Разумеется. Сколько я должен?

Он сказал, сколько я должен.

— Как? — спросил я, приходя в себя.

Он с удовольствием повторил.

— С ума сойти,— честно сказал я.

— Такова цена красоты,— объяснил он.— Вы пришли сюда заурядным туристом, а уходите царем природы. Разве не так?

— Самозванцем я ухожу,— пробормотал я, доставая деньги.

— Ну-ну, не так горько,— вкрадчиво сказал он,— Даже я не знаю этого наверняка. Да и вы не уверены... Еще два доллара, пожалуйста... Благодарю вас. Вот пятьдесят пфеннигов сдачи... Вы ничего не имеете против пфеннигов?

Я ничего не имел против пфеннигов. Мне хотелось скорее уйти.

В вестибюле я некоторое время постоял, приходя в себя, глядя через стеклянную стену на металлического Владимира Сергеевича. В конце концов все это очень не ново. В конце концов миллионы людей совсем не то, за что они себя выдают. Но этот проклятый парикмахер сделал меня эмпириокритиком. Реальность замаскировалась прекрасными иероглифами. Я больше не верил тому, что вижу в этом городе. Залитая стереопластиком площадь в действительности, наверное, вовсе не была красива. Под изящными очертаниями автомобилей мнились зловещие, уродливые формы. А вон та прекрасная, милая женщина на самом деле, конечно, отвратительная, вонючая гиена, похотливая, тупая хрюшка. Я закрыл глаза и помотал головой. Старый дьявол...

Неподалеку остановились два лощеных старца и принялись с жаром спорить о преимуществах фазана тушеного перед фазаном, запеченным с перьями. Они спорили, истекая слюной, чмокая и задыхаясь, щелкая друг у друга под носом костлявыми пальцами.

Этим двум никакой мастер помочь не смог бы. Они сами были мастерами и не скрывали этого. Во всяком случае, они вернули меня к материализму. Я подозвал портье и спросил, где ресторан.

— Прямо перед вами,— сказал портье и, улыбнувшись, поглядел на спорящих старцев.— Любая кухня мира.

Вход в ресторан я принял за ворота в ботанический сад. Я вошел в этот сад, раздвигая руками ветви экзотических деревьев, ступая то по мягкой траве, то по неровным плитам ракушечника. В пышной прохладной зелени гомонили невидимые птицы, слышались негромкие разговоры, звяканье ножей, смех. Мимо моего носа пролетела золотистая птичка. Она с натугой тащила в клюве маленький бутерброд с икрой.

— Я к вашим услугам,— сказал глубокий бархатный голос.

Из зарослей выступил мне навстречу величественный мужчина со щеками на плечах.

— Обед,— коротко сказал я. Не люблю метрдотелей.

— Обед...— повторил он значительно.— Обед в обществе? Отдельный столик?

— Отдельный столик. А впрочем...

В руке у него мгновенно появился блокнот.

— Мужчину вашего возраста будут рады видеть у себя за столом миссис и мисс Гамилтон-Рэй...

— Дальше,— сказал я.

— Отец Жофруа...

— Я предпочел бы аборигена,— сказал я.

Он перевернул листок.

— Только что сел за стол доктор философии Опир.

— Пожалуй,— сказал я.

Он спрятал блокнотик и повел меня по дорожке, выложенной плитами песчаника. Где-то вокруг разговаривали, ели, шипели сифонами. В листве разноцветными пчелами метались колибри. Метрдотель почтительно осведомился:

— Как прикажете вас представить?

— Иван. Турист и литератор.

Доктору Опиру было под пятьдесят. Он сразу понравился мне, потому что немедленно, без всяких церемоний, прогнал метрдотеля за официантом. Он был румяный, толстый и непрерывно и с удовольствием говорил и двигался.

— Не затрудняйтесь,— сказал он, когда я потянулся за меню.— Все уже известно. Водка, анчоусы под яйцом — у нас их называют пасифунчиками,— картофельный суп «лике»...

— Со сметаной,— вставил я.

— Разумеется!.. Паровая осетрина по-астрахански, ломтик телятины...

— Я хочу фазанов. Запеченных с перьями.

— Не надо: не сезон... Ломтик говядины, угорь в сладком маринаде...

— Кофе,— сказал я.

— Коньяк,— возразил он.

— Кофе с коньяком.

— Хорошо. Коньяк и кофе с коньяком. Какое-нибудь бледное вино к рыбе и хорошую натуральную сигару...

Обедать с доктором философии Опиром оказалось очень удобно. Можно было есть, пить и слушать. Или не слушать. Доктор Опир не нуждался в собеседнике. Доктор Опир нуждался в слушателе. Я в разговоре не участвовал, я даже не подавал реплик, а доктор Опир с наслаждением ораторствовал, почти не прерываясь, размахивая вилкой, но тарелки и блюда перед ним пустели тем не менее с прямо-таки таинственной быстротой. В жизни не встречал человека, который бы так искусно говорил с набитым и жующим ртом.

— Наука! Ее Величество Наука! — восклицал он.— Она зрела долго и мучительно, но плоды ее оказались изобильны и сладки. Остановись, мгновенье, ты прекрасно! Сотни поколений рождались, страдали и умирали, и никогда никому не захотелось произнести этого заклинания. Нам исключительно повезло. Мы родились в величайшую из эпох — в Эпоху Удовлетворения Желаний. Может быть, не все это еще понимают, но девяносто девять процентов моих сограждан уже сейчас живут в мире, где человеку доступно практически все мыслимое. О наука! Ты наконец освободила человечество! Ты дала нам, даешь и будешь отныне давать все... пищу — превосходную пищу! — одежду — превосходную, на любой вкус и в любых количествах! — жилье — превосходное жилье! Любовь, радость, удовлетворенность, а для желающих, для тех, кто утомлен счастьем,— сладкие слезы, маленькие спасительные горести, приятные утешительные заботы, придающие нам значительность в собственных глазах... Да, мы, философы, много и злобно ругали науку. Мы призывали луддитов, ломающих машины, мы проклинали Эйнштейна, изменившего нашу вселенную, мы клеймили Винера, посягнувшего на нашу божественную сущность. Что ж, мы действительно утратили эту божественную сущность. Наука отняла ее у нас. Но взамен! Взамен она бросила человечество за пиршественные столы Олимпа... Ага, а вот и картофельный суп, божественный «лике»!.. Нет-нет, делайте, как я... Берите вот эту ложечку... Чуть-чуть уксуса... поперчите... другой ложечкой, вот этой, зачерпните сметану и... нет-нет, постепенно, постепенно разбалтывайте... Это тоже наука, одна из древнейших, более древняя, во всяком случае, чем универсальный синтез... Кстати, обязательно посетите наши синтезаторы «Рог Амальтеи АК». ...Вы ведь не химик? Ах да, вы же литератор! Об этом надо писать, это величайшее таинство сегодняшнего дня, бифштексы из воздуха, спаржа из глины, трюфели из опилок... Как жаль, что Мальтус умер! Над ним хохотал бы сейчас весь мир! Конечно, у него были какие-то основания для пессимизма. Я готов согласиться с теми, кто полагает его даже гениальным. Но он был слишком невежествен, он совершенно не видел перспективы естественных наук. Он был из тех несчастливых гениев, которые открывают законы общественного развития как раз в тот момент, когда эти законы перестают действовать... Мне его искренне жаль. Ведь человечество было для него миллиардом жадно разинутых ртов. Он должен был просыпаться по ночам от ужаса. Это воистину чудовищный кошмар: миллиард разинутых пастей и ни одной головы! Я оглядываюсь назад и с горечью вижу, как слепы они были — потрясатели душ и властители умов недалекого прошлого. Сознание их было омрачено беспрерывным ужасом. Социальные дарвинисты! Они не верили в возможность существования, видели только сплошную борьбу за существование: толпы остервенелых от голода людей, рвущих друг друга в клочки из-за места под солнцем, как будто оно только одно, это место, как будто.

Солнца не хватит для всех! И Ницше... Может быть, он годился для голодных рабов фараоновых времен со своей зловещей проповедью расы господ, со своими сверхчеловеками по ту сторону добра и зла... Кому сейчас нужно быть по ту сторону? Неплохо и по эту, как вы полагаете? Были, конечно, Маркс и Фрейд. Маркс, например, первым понял, что все дело в экономике. Он понял, что вырвать экономику из рук жадных дураков и фетишистов, сделать ее государственной, безгранично развить ее — это и означает заложить фундамент Золотого Века. А Фрейд показал, для чего, собственно, нам нужен этот Золотой Век. Вспомните, что было причиной всех несчастий рода человеческого. Неудовлетворенные инстинкты, неразделенная любовь и неутоленный голод, не так ли? Но вот является Ее Величество Наука и дарит нам удовлетворение. И как быстро все это произошло! Еще не забыты имена мрачных прорицателей, а уже... Как вам кажется осетрина? У меня такое впечатление, что соус синтетический. Видите, розоватый оттенок... Да, синтетический. В ресторане мы могли бы рассчитывать на натуральный... Метр! Впрочем, пусть его, не будем капризны... Идите, идите!.. О чем это я? Да! Любовь и голод. Удовлетворите любовь и голод, и вы увидите счастливого человека. При условии, конечно, что человек наш уверен в завтрашнем дне. Все утопии всех времен базируются на этом простейшем соображении. Освободите человека от забот о хлебе насущном и о завтрашнем дне, и он станет истинно свободен и счастлив. Я глубоко убежден, что дети, именно дети — это идеал человечества. Я вижу глубочайший смысл в поразительном сходстве между ребенком и беззаботным человеком, объектом утопии. Беззаботен — значит счастлив. И как мы близки к этому идеалу! Еще несколько десятков лет, а может быть, и просто несколько лет, и мы достигнем автоматического изобилия, мы отбросим науку, как исцеленный отбрасывает костыли, и все человечество станет огромной счастливой детской семьей. Взрослые будут отличаться от детей только способностью к любви, а эта способность сделается — опять-таки с помощью науки — источником новых, небывалых радостей и наслаждений... А вот и кофе! М-м-м... неплохой кофе! Но где же коньяк? Ага, благодарю вас... О, какой коньяк! Между прочим, я слыхал, что Великий Дегустатор удалился от дел. На последнем Брюссельском конкурсе коньяков произошел грандиознейший скандал, который удалось замять с огромным трудом. Гран-при получает девиз «Белый Кентавр». Жюри в восторге. Это нечто небывалое. Это некая феноменальная феерия ощущений! Вскрывают заявочный пакет и — о ужас! — это синтетик! Великий Дегустатор побелел как бумага, его стошнило! Мне, между прочим, довелось попробовать этот коньяк, он действительно превосходен, но его гонят из мазутов, и у него даже нет собственного названия. Эй экс восемнадцать дробь нафтан, и он дешевле гидролизного спирта... Возьмите эту сигару. Вздор, что значит не курите? После такого обеда нельзя не курить... Я люблю этот ресторан. Каждый раз, когда я приезжаю читать лекции в здешний университет, я обедаю в «Олимпике». А перед возвращением я непременно захожу в «Таверну». Да, там нет этой зелени, этих райских птичек, там немного жарко, немного душно и пахнет дымком, но это настоящая, неповторимая кухня. Усердные Дегустаторы собираются именно там. Либо там, либо в «Лакомке». Там только едят. Там нельзя болтать, там нельзя смеяться, туда совершенно бессмысленно являться с женщиной, там только едят! Тихо, вдумчиво, сосредоточенно...

Доктор Опир наконец замолк, откинулся на спинку кресла и глубоко, с наслаждением затянулся. Я сосал могучую сигару и смотрел на него. Он был мне ясен, этот доктор философии. Всегда и во все времена существовали такие люди, абсолютно довольные своим положением в обществе и потому абсолютно довольные положением общества. Превосходно подвешенный язык и бойкое перо, великолепные зубы и безукоризненно здоровые внутренности, и отлично функционирующий половой аппарат.

— Итак, мир прекрасен, доктор? — сказал я.

— Да,— с чувством сказал доктор Опир.— Он, наконец, прекрасен.

— Вы великий оптимист,— сказал я.

— Наше время — это время оптимистов. Пессимист идет в Салон Хорошего Настроения, откачивает желчь из подсознания и становится оптимистом. Время пессимистов прошло, как прошло время туберкулезных больных, сексуальных маньяков и военных. Пессимизм, как умонастроение, искореняется все той же наукой. И не только косвенно, через создание изобилия, но и непосредственно, путем прямого вторжения в темный мир подкорки. Скажем, грезогенераторы — наимоднейшее сейчас развлечение народа. Абсолютно безвредно, необычайно массово и конструктивно просто... Или, скажем, нейростимуляторы...

Я попытался направить его в нужное русло.

— А не кажется ли вам, что как раз в этой области наука — например, та же фармацевтическая химия — иногда перехлестывает?

Доктор Опир снисходительно улыбнулся и понюхал свою сигару.

— Наука всегда действовала методом проб и ошибок,— веско сказал он.— И я склонен полагать, что так называемые ошибки — это всегда результат преступного использования. Мы еще не вступили в Золотой Век, мы еще только вступаем в него, и у нас под ногами до сих пор болтаются всевозможные аутло, хулиганы и просто грязные люди... Так появляются разрушающие здоровье наркотики, созданные, как вы сами знаете, с самыми благородными целями, всякие там ароматьеры... или этот, не к столу будет сказано...— Он вдруг захихикал довольно скабрезно.— Вы догадываетесь, мы с вами взрослые люди... О чем это я?.. Да, так все это не должно нас смущать. Это пройдет, как прошли атомные бомбы.

— Я хотел только подчеркнуть,— заметил я,— что существует еще проблема алкоголизма и проблема наркотиков...

Интерес доктора Опира к разговору падал на глазах. Видимо, он вообразил, будто я оспариваю его тезис о том, что наука — благо. Вести спор на таком уровне ему было, естественно, скучно, как если бы он утверждал пользу морских купаний, а я бы его оспаривал на том основании, что в прошлом году чуть было не утонул.

— Да, конечно...— промямлил он, разглядывая часы.— Не все же сразу... Согласитесь все-таки, что важна прежде всего основная тенденция... Официант!

Доктор Опир вкусно покушал, хорошо поговорил — от лица прогрессивной философии,— чувствовал себя вполне удовлетворенным, и я решил не настаивать, тем более что на его «прогрессивную философию» мне было наплевать, а о том, что меня интересовало больше всего, доктор Опир в конце концов ничего конкретного сказать, вероятно, и не мог.

Мы расплатились и вышли из ресторана. Я спросил:

— Вы не знаете, доктор, кому этот памятник? Вон там, на площади...

Доктор Опир рассеянно поглядел.

— В самом деле, памятник,— сказал он.— Я как-то раньше даже не замечал... Вас подвезти куда-нибудь?

— Спасибо, я предпочитаю пройтись.

— В таком случае до свидания. Рад был с вами познакомиться... Конечно, трудно надеяться переубедить вас,— он поморщился, поковырял зубочисткой во рту,— но интересно было бы попробовать... Может быть, вы посетите мою лекцию? Я начинаю завтра в десять.

— Благодарю вас,— сказал я.— Какая тема?

— Философия неооптимизма. Я там обязательно коснусь ряда вопросов, которые мы сегодня с вами так содержательно обсудили.

— Благодарю вас,— сказал я еще раз.— Обязательно.

Я смотрел, как он подошел к своему длинному автомобилю, рухнул на сиденье, поковырялся в пульте автоводителя, откинулся на спинку и, кажется, сейчас же задремал. Автомобиль осторожно покатился по площади и, набирая скорость, исчез в тени и зелени боковой улицы.

Неооптимизм... Неогедонизм и неокретинизм... Нет худа без добра, сказала лиса, зато ты попал в Страну Дураков. Надо сказать, что процент урожденных дураков не меняется со временем. Интересно, что делается с процентом дураков по убеждению? Любопытно, кто ему присвоил звание доктора? Не один же он такой! Была, наверное, целая куча докторов, которая торжественно присвоила такое звание неооптимисту Опиру. Впрочем, это бывает не только среди философов...

Я увидел, как в холл вошел Римайер, и сразу забыл про доктора Опира. Костюм на Римайере висел мешком, Римайер сутулился, лицо Римайера совсем обвисло. И по-моему, он пошатывался на ходу. Он подошел к лифту, и тут я догнал его и взял за рукав.

Римайер сильно вздрогнул и обернулся.

— Какого черта? — сказал он. Он был явно не рад мне.— Зачем вы еще здесь?

— Я ждал вас.

— Я же вам сказал, приходите завтра в двенадцать.

— Какая разница? — сказал я,— Зачем терять время?

Он, тяжело дыша, смотрел мне в лицо.

— Меня ждут, понимаете? В номере сидит человек и ждет меня. И он не должен видеть вас у меня. Вы можете это понять?

— Не кричите так,— сказал я,— На нас глядят.

Римайер повел по сторонам заплывшими глазами.

— Пойдемте в лифт,— сказал он.

Мы вошли в кабину, и Римайер нажал кнопку пятнадцатого этажа.

— Говорите быстро, что вам надо.

Вопрос был на редкость глуп. Я даже растерялся.

— Вы что, не знаете, зачем я здесь?

Он потер лоб, затем проговорил:

— Черт, все так перепуталось... Слушайте, я забыл, как вас зовут.

— Жилин.

— Слушайте, Жилин, ничего нового у меня для вас нет. Мне некогда было этим заниматься. Это все бред, понимаете? Выдумки Марии. Они там сидят, пишут бумажки и выдумывают. Их всех надо гнать к чертовой матери.

Мы доехали до пятнадцатого этажа, и он нажал кнопку первого.

— Черт,— сказал он.— Еще пять минут, и он уйдет... В общем, я уверен в одном. Ничего этого нет. Во всяком случае, здесь, в городе.— Он вдруг украдкой глянул на меня и отвел глаза,— Вот что я вам скажу. Загляните к рыбарям. Просто для очистки совести.

— К рыбарям? К каким рыбарям?

— Сами узнаете,— нетерпеливо сказал он.— Да не капризничайте там, делайте все, что велят.— Потом он, словно оправдываясь, добавил: — Я не хочу предвзятости, понимаете?

Лифт остановился на первом этаже, и он нажал кнопку девятого.

— Все,— сказал он.— А потом мы увидимся и поговорим подробнее. Скажем, завтра в двенадцать.

— Ладно,— медленно сказал я. Он явно не хотел говорить со мной. Может быть, он не доверял мне. Что ж, это бывает.— Между прочим,— сказал я,— к вам заходил некий Оскар.

Мне показалось, что он вздрогнул.

— Он вас видел?

— Естественно. Он просил передать, что будет звонить сегодня вечером.

— Плохо, черт, плохо...— пробормотал Римайер.— Слушайте... Черт, как ваша фамилия?

— Жилин.

Лифт остановился.

— Слушайте, Жилин, это очень плохо, что он вас видел... Впрочем, плевать... Я пошел.— Он открыл дверцу кабины.— Завтра мы поговорим с вами как следует, ладно? Завтра... А вы загляните к рыбарям, договорились?

Он изо всех сил захлопнул за собой решетчатую дверь.

— Где мне их искать? — спросил я.

Я постоял немного, глядя ему вслед. Он почти бежал неверными шагами, удаляясь по коридору.

 ГЛАВА ПЯТАЯ.

Я шел медленно, держась в тени деревьев. Изредка мимо прокатывали машины. Одна машина остановилась, водитель распахнул дверцу, перегнулся с сиденья, и его стошнило. Он вяло выругался, вытер рот ладонью, хлопнул дверцей и уехал. Он был немолодой, краснолицый, в пестрой рубашке на голое тело. Римайер, наверное, спился. Это случается довольно часто: человек старается, работает, считается ценным работником, к нему прислушиваются и ставят его в пример, но как раз в тот момент, когда он нужен для конкретного дела, вдруг оказывается, что он опух и обрюзг, что к нему бегают девки, что от него с утра пахнет водкой... Ваше дело его не интересует, и в то же время он страшно занят, он постоянно с кем-то встречается, разговаривает путано и неясно, и он вам не помощник. А потом вы охнуть не успеваете, как он оказывается в алкогольной лечебнице, или в сумасшедшем доме, или под следствием. Или вдруг женится — странно и нелепо, и от этой женитьбы отчетливо воняет шантажом... И остается только сказать: «Врачу, исцелися сам...».

Хорошо бы все-таки отыскать Пека. Пек — жесткий, честный человек, и он всегда все знает. Вы еще не успеете закончить техконтроль и выйти из корабля, а он уже на «ты» с дежурным поваром Базы, уже с полным знанием дела участвует в разборе конфликта между командиром Следопытов и главньм инженером, не поделившими какой-то трозер, техники уже организуют в его честь вечеринку, а замдиректора советуется с ним, отведя его в угол... Бесценный Пек! А в этом городе он родился и прожил здесь треть жизни.

Я нашел телефонную будку, позвонил в Бюро Обслуживания и попросил найти адрес или телефон Пека Зеная. Мне предложили подождать. В будке, как всегда, пахло кошками. Пластиковый столик был исписан телефонами, разрисован рожами и неприличными изображениями. Кто-то, видимо, ножом глубоко вырезал печатными буквами незнакомое слово «СЛЕГ». Я приоткрыл дверь, чтобы не было так душно, и смотрел, как на противоположной, теневой стороне улицы у входа в свое заведение курит бармен в белой куртке с засученными рукавами. Потом мне сообщили, что Пек Зенай, по данным на начало года, обитает по адресу: улица Свободы, 31, телефон 11 - 331. Я поблагодарил и тут же набрал этот номер. Незнакомый голос сообщил мне, что я не туда попал. Номер телефона правильный и адрес тоже, но Пек Зенай здесь не живет, а если и жил раньше, то неизвестно, когда и куда выехал. Я дал отбой, вышел из будки и перешел на другую сторону улицы, в тень.

Поймав мой взгляд, бармен оживился и сказал еще издали:

— Давайте заходите!

— Не хочется что-то,— сказал я.

— Что, не соглашается, стерва? — сказал бармен сочувственно.— Заходите, чего там, побеседуем... Скучно.

Я остановился.

— Завтра утром,— сказал я,— в десять часов в университете состоится лекция по философии неооптимизма. Читает знаменитый доктор философии Опир из столицы.

Бармен слушал меня с жадным вниманием, он даже перестал затягиваться.

— Надо же! — сказал он, когда я кончил.— До чего докатились, а! Позавчера девчонок в ночном клубе разогнали, а теперь у них, значит, лекции. Ничего, мы им еще покажем лекции!

— Давно пора,— сказал я.

— Я их к себе не пускаю,— продолжал бармен, все более оживляясь.— У меня глаз острый. Он еще только к двери подходит, а я уже вижу: интель. Ребята, говорю, интель идет! А ребята у нас как на подбор, сам Дод каждый вечер после тренировок у меня сидит. Ну, он, значит, встает, встречает этого интеля в дверях, и не знаю уж, о чем они там беседуют, а только налаживает он его дальше. Правда, иной раз они компаниями бродят. Ну, тогда, чтобы, значит, скандала не было, дверь на стопор, пусть стучатся. Правильно я говорю?

— Пусть,— сказал я. Он мне уже надоел. Есть такие люди, которые надоедают необычайно быстро.

— Что — пусть?

— Пусть стучатся. Стучись, значит, в любую дверь.

Бармен настороженно посмотрел на меня.

— А ну-ка, проходите,— сказал вдруг он.

— А может, значит, по стопке? — предложил я.

— Проходите, проходите,— повторил он.— Вас здесь не обслужат.

Некоторое время мы смотрели друг на друга. Потом он что-то проворчал, попятился и задвинул за собой стеклянную дверь.

— Я не интель,— сказал я.— Я бедный турист. Богатый!

Он глядел на меня, расплющив нос на стекле. Я сделал движение, будто опрокидываю стаканчик. Он что-то сказал и ушел в глубину заведения. Было видно, как он бесцельно бродит между пустыми столиками. Заведение называлось «Улыбка». Я улыбнулся и пошел дальше.

За углом оказалась широкая магистраль. У обочины стоял огромный, облепленный заманчивыми рекламами грузовик-фургон. Задняя стенка его была опущена, и на ней, как на прилавке, горой лежали разнообразные вещи: консервы, бутылки, игрушки, стопы целлофановых пакетов с бельем и одеждой.

Двое молоденьких девчушек щебетали сущую ерунду, выбирая и примеряя блузки. «Фонит»,— пищала одна. Другая, прикладывая блузку так и этак, отвечала: «Чушики, чушики, и совсем не фонит»,— «Возле шеи фонит».— «Чушики!» — «И кресток не переливается...» Шофер фургона, тощий человек в комбинезоне и в черных очках с мощной оправой, сидел на поребрике, прислонившись спиной к рекламной тумбе. Глаз его видно не было, но, судя по вялому рту и потному носу, он спал. Я подошел к прилавку. Девушки замолчали и уставились на меня, приоткрыв рты. Им было лет по шестнадцати, глаза у них были как у котят — синенькие и пустенькие.

— Чушики,— твердо сказал я.— Не фонит и переливается.

— А около шеи? — спросила та, что примеряла.

— Около шеи просто шедевр.

— Чушики,— нерешительно возразила вторая девочка.

— Ну, давай другую посмотрим,— миролюбиво предложила первая.— Вот эту.

— Вот эту лучше, серебристую, растопырочкой.

Я увидел книги. Здесь были великолепные книги. Был Строгав с такими иллюстрациями, о каких я никогда и не слыхал. Была «Перемена мечты» с предисловием Сарагона. Был трехтомник Вальтера Минца с перепиской. Был почти весь Фолкнер, «Новая политика» Вебера, «Полюса благолепия» Игнатовой, «Неизданный Сянь Ши-куй», «История фашизма» в издании «Память человечества»... Были свежие журналы и альманахи, были карманные Лувр, Эрмитаж, Ватикан. Все было. «И тоже фонит...» — «Зато растопырочка!» — «Чушики...» Я схватил Минца, зажал два тома под мышкой и раскрыл третий. Никогда в жизни не видел полного Минца. Там были даже письма из эмиграции...

— Сколько с меня? — воззвал я.

Девицы опять уставились. Шофер подобрал губы и сел прямо.

— Что? — спросил он сипловато.

— Вы здесь хозяин? — осведомился я.

Он встал и подошел ко мне.

— Что вам надо?

— Я хочу этого Минца. Сколько с меня?

Девицы захихикали. Он молча смотрел на меня, затем снял очки.

— Вы иностранец?

— Да, я турист.

— Это самый полный Минц.

— Да я же вижу,— сказал я.— Я совсем ошалел, когда увидел.

— Я тоже,— сказал он.— Когда увидел, что вам нужно.

— Он же турист,— пискнула одна из девочек,— Он не понимает.

— Да это все без денег,— сказал шофер.— Личный фонд. В обеспечение личных потребностей.

Я оглянулся на полку с книгами.

— «Перемену мечты» вы видели? — спросил шофер.

— Да, спасибо, у меня есть.

— О Строгове я не спрашиваю. А «История фашизма»?

— Превосходное издание.

Девицы опять захихикали. Глаза у шофера выкатились.

— Бр-рысь, сопливые! — рявкнул он.

Девицы шарахнулись. Потом одна вороватым движением схватила несколько пакетов с блузками, они перебежали на другую сторону улицы и там остановились, глядя на нас.

— Р-р-растопырочки! — сказал шофер. Тонкие губы его подергивались,— Надо бросать всю эту затею. Где вы живете?

— На Второй Пригородной.

— А, в самом болоте... Пойдемте, я отвезу вам все. У меня в фургоне полный Щедрин, его я даже не выставляю, вся библиотека классики, вся «Золотая библиотека», полные «Сокровища философской мысли»...

— Включая доктора Опира?

— Сучий потрох,— сказал шофер.— Сластолюбивый подонок. Амеба. Ну его в штаны!.. А Слия вы знаете?

— Мало,— сказал я.— Он мне не понравился. Неоиндивидуализм, как сказал бы доктор Опир.

— Доктор Опир — вонючка,— сказал шофер,— А Слий — это настоящий человек. Конечно, индивидуализм. Но он, по крайней мере, говорит то, что думает, и делает то, о чем говорит... Я вам достану Слия... Послушайте, а вот это вы видели? А это?

Он зарывался в книги по локоть. Он нежно гладил их, перелистывал, на лице его было умиление.

— А это? — говорил он.— А вот такого Сервантеса, а?

К нам подошла немолодая осанистая женщина, покопалась в консервах и брюзгливо сказала:

— Опять нет датских пикулей?.. Я же вас просила.

— Идите к черту,— сказал шофер рассеянно.

Женщина остолбенела. Лицо ее медленно налилось кровью.

— Как вы посмели? — произнесла она шипящим голосом.

Шофер, сбычившись, посмотрел на нее.

— Вы слышали, что я вам сказал? Убирайтесь отсюда!

— Вы не смеете!..— сказала женщина.— Ваш номер?

— Мой номер девяносто три,— сказал шофер.— Девяносто три, ясно? И я на вас всех плевал! Вам ясно? У вас есть еще вопросы?

— Какое хулиганство! — сказала женщина с достоинством. Она взяла две банки консервированных лакомств, поискала на прилавке глазами и аккуратно содрала обложку с журнала «Космический человек»,— Я вас запомню, девяносто третий номер! Это вам не прежние времена.— Она завернула банки в обложку.— Мы еще с вами увидимся в муниципалитете...

Я крепко взял шофера за локоть. Каменная мышца под моими пальцами обмякла.

— Наглец,— сказала дама величественно и удалилась.

Она шла по тротуару, горделиво неся красивую голову с высокой цилиндрической прической. На углу она остановилась, вскрыла одну из банок и стала аккуратно кушать, доставая розовые ломтики изящными пальцами. Я отпустил руку шофера.

— Надо стрелять,— сказал он вдруг.— Давить их надо, а не книжечки им развозить.— Он обернулся ко мне. Глаза у него были измученные.— Так отвезти вам книги?

— Да нет,— сказал я,— Куда я все это дену?

— Тогда пошел вон,— сказал шофер.— Минца взял? Вот пойди и заверни в него свои грязные подштанники.

Он влез в кабину. Что-то щелкнуло, и задняя стенка стала подниматься. Было слышно, как все трещит и катится внутри фургона. На мостовую упало несколько книг, какие-то блестящие пакеты, коробки и консервные банки. Задняя стенка еще не закрылась, когда шофер грохнул дверцей, и фургон рванулся с места.

Девицы уже исчезли. Я стоял один на пустой улице с томиками Минца в руках и смотрел, как ветерок лениво листает страницы «Истории фашизма» у меня под ногами. Потом из-за угла вынырнули мальчишки в коротких полосатых штанах. Они молча прошли мимо меня, засунув руки в карманы. Один из них соскочил на мостовую и погнал перед собой ногами, как футбольный мяч, банку ананасного компота с глянцевитой красивой этикеткой.

 ГЛАВА ШЕСТАЯ.

На пути домой меня застигла смена. Улицы наполнились автомобилями. Над перекрестками повисли вертолеты-регулировщики, и потные полицейские, ревя мегафонами, разгоняли поминутно возникающие пробки. Автомобили двигались медленно. Водители высовывали головы, переговаривались, острили, орали, прикуривали друг у друга и отчаянно сигналили. Лязгали бамперы. Все были веселы, все были добры, все так и сияли дикарской восторженностью. Казалось, с души города только что свалился какой-то тяжелый груз, казалось, все были полны каким-то завидным предвкушением. На меня и на других пешеходов показывали пальцами. Несколько раз мне поддавали бампером на перекрестках — девушки, просто так, в шутку. Одна девушка долго ехала рядом со мной по тротуару, и мы познакомились. Потом по резервной полосе прошла демонстрация людей с постными лицами. Они несли плакаты. Плакаты взывали вливаться в самодеятельный городской ансамбль «Песни отечества», вступать в муниципальные кружки кулинарного искусства, записываться на краткосрочные курсы материнства и младенчества. Людям с плакатами поддавали бамперами с особенным удовольствием. В них кидали окурки, огрызки яблок и комки жеваной бумаги. Им кричали: «Сейчас запишусь, только галоши надену!», «А я стерильный!», «Дяденька, научи материнству!» А они продолжали медленно двигаться между двух сплошных потоков автомобилей, невозмутимо, жертвенно, глядя прямо перед собой с печальной надменностью верблюдов.

Недалеко от дома на меня напала толпа девиц, и, когда я выбрался на Вторую Пригородную, в петлице у меня была пышная белая астра, на щеках сохли поцелуи, и мне казалось, что я познакомился с половиной девушек города. Вот это парикмахер! Вот это мастер!

В моем кабинете в кресле сидела Вузи в пламенно-оранжевой кофточке. Ее длинные ноги в остроносых туфлях покоились на столе, в длинных пальцах она держала тонкую длинную сигарету и, закинув голову, пускала через нос к потолку длинные плотные струи дыма.

— Наконец-то! — вскричала она, увидев меня.— Где вы пропадаете, в самом деле? Ведь я вас жду, вы что, не видите?

— Меня задержали,— сказал я, пытаясь вспомнить, точно ли я назначил ей свидание.

— Сотрите помаду, — потребовала она.— У вас дурацкий вид. А это еще что? Книги? Зачем вам?

— Как зачем?

— С вами просто беда. Опаздывает, таскается с какими-то книгами... Или это порники?

— Это Минц,— сказал я.

— Дайте сюда.— Она вскочила и выхватила книги у меня из рук.— Боже мой, какая глупость! Все три одинаковые... А это что такое? «История фашизма»... Вы что, фашист?

— Что вы, Вузи! — сказал я.

— Тогда зачем вам это? Вы что, будете их читать?

— Перечитывать.

— Ничего не понимаю,— сказала она обиженно,— Вы мне так понравились сначала... Мама говорит, что вы литератор, я уже перед всеми расхвасталась, как дура, а вы, оказывается, чуть ли не интель!

— Как можно, Вузи! — сказал я укоризненно. Я уже понял, что нельзя допускать, чтобы тебя принимали за интеля.— Эти книженции мне понадобились просто как литератору, вот и все.

— Книженции! — Она расхохоталась.— Книженции... Смотрите, как я умею! — Она закинула голову и выпустила из ноздрей две толстые струи дыма.— Со второго раза получилось. Здорово, верно?

— Редкостные способности,— заметил я.

— А вы не смейтесь, попробуйте сами... Меня сегодня научила одна дама в Салоне. Всю меня обслюнявила, старая корова... Будете пробовать?

— А зачем это она вас слюнявила?

— Кто?

— Корова.

— Ненормальная. А может, грустица... Как вас зовут, я забыла.

— Иван.

— Потешное имя. Вы мне потом еще напомните... Вы не тунгус?

— По-моему, нет.

— Ну-у-у... А я всем сказала, что вы тунгус. Жалко... Слушайте, а почему бы нам не выпить?

— Давайте.

— Мне сегодня нужно крепко выпить, чтобы забыть эту слюнявую корову.

Она выскочила в гостиную и вернулась с подносом. Мы выпили немного бренди, посмотрели друг на друга, не нашли что сказать и выпили еще немного бренди. Я чувствовал себя как-то неловко. Не знаю, в чем здесь было дело, но она мне нравилась. Что-то чудилось мне в ней, я сам не понимал, что именно; что-то отличало ее от длинноногих, гладкокожих красоток, годных только для постели. И по-моему, ей во мне тоже что-то чудилось.

— Прекрасная погода сегодня,— сказала она, отведя глаза.

— Жарко немного,— заметил я.

Она отхлебнула бренди, я тоже. Молчание затягивалось.

— Что вы больше всего любите делать? — спросила она.

— Когда как, а вы?

— Я тоже когда как. Вообще я люблю, чтобы было весело и ни о чем не надо думать.

— Я тоже,— сказал я,— По крайней мере, сейчас.

Она как-то подбодрилась. А я вдруг понял, в чем дело: за весь день я сегодня не встретил ни одного по-настоящему приятного человека, и мне это просто надоело. Ничего в ней не было.

— Пойдем куда-нибудь, — сказала она.

— Можно,— сказал я. Мне никуда не хотелось идти, хотелось немного посидеть в прохладе.

— Я вижу, вам не очень-то хочется,— сказала она.

— Откровенно говоря, я предпочел бы немножко посидеть.

— А тогда сделайте, чтобы было весело.

Я подумал и рассказал про коммивояжера на верхней полке. Ей понравилось, хотя соли она, по-моему, не уловила. Я ввел поправку и рассказал про президента и старую деву. Она долго хохотала, дрыгая чудными длинными ногами. Тогда я хватил бренди и рассказал про вдову, у которой на стенке росли грибы. Она сползла на пол и чуть не опрокинула поднос. Я поднял ее под мышки, водворил в кресло и выдал свою коронную историю про пьяного межпланетника и девочку из колледжа. Тут прибежала тетя Вайна и испуганно спросила, что делается с Вузи, не щекочу ли я ее. Я налил тете Вайне бренди и, обращаясь персонально к ней, рассказал про ирландца, который пожелал быть садовником. Вузи совсем зашлась, а тетя Вайна, грустно улыбнувшись, поведала, что генерал-полковник Туур любил рассказывать эту историю, когда был в хорошем настроении, только там фигурировал, кажется, не ирландец, а негр, и претендовал он на должность не садовника, а настройщика пианино. «И вы знаете, Иван, у нас эта история кончалась как-то не так»,— добавила она, подумав. В этот момент я заметил, что в дверях стоит Лэн и смотрит на нас. Я помахал и улыбнулся ему. Он словно не заметил этого, и тогда я подмигнул ему и поманил его пальцем.

— С кем это вы там перемигиваетесь? — спросила Вузи ломаным от смеха голосом.

— Это Лэн,— сказал я. Все-таки смотреть на нее было одно удовольствие, люблю смотреть, когда люди смеются, особенно такие, как Вузи, красивые и почти дети.

— Где Лэн? — удивилась она.

Лэна в дверях не было.

— Лэна нет,— сказала тетя Вайна, которая одобрительно нюхала свою рюмочку с бренди и ничего не заметила,— Мальчик сегодня пошел к Зирокам на день рождения. Если бы вы знали, Иван...

— А почему он говорит — Лэн? — спросила Вузи, снова оглядываясь на дверь.

— Лэн был здесь,— объяснил я — Я помахал ему рукой, а он убежал. Вы знаете, он мне показался немножко диковатым.

— Ах, он у нас очень нервный ребенок,— сказала тетя Вайна.— Он родился в тяжелое время, а в этих нынешних школах совершенно не умеют подойти к нервным детям. Сегодня я отпустила его в гости.

— Мы сейчас тоже пойдем,— сказала Вузи,— Вы меня проводите. Я только подмалююсь, а то из-за вас у меня все размазалось. А вы пока наденьте что-нибудь приличное.

Тетя Вайна была не прочь остаться, рассказать мне еще что-нибудь и, может быть, даже показать фотоальбом Лэна, но Вузи утащила ее с собой, и я слышал, как она спрашивает мать за дверью: «Как его зовут? Все не могу запомнить... Веселый дядька, правда?» — «Вузи!..» — укоризненно внушала тетя Вайна.

Я выложил на постель весь свой гардероб и попытался сообразить, как Вузи представляет себе прилично одетого человека. До сих пор мне казалось, что я одет вполне прилично. Бузины каблучки уже выбивали в кабинете нетерпеливую чечетку. Ничего не придумав, я позвал ее.

— Это все, что у вас есть? — спросила она, сморщив нос.

— Неужели не годится?

— Да ладно, сойдет... Снимайте пиджак и надевайте вот эту гавайку... или лучше вот эту. Ну и одеваются у вас в Тунгусии... Давайте побыстрее. Нет-нет, рубашку тоже снимайте.

— Что, на голое тело?

— Знаете, вы все-таки тунгус. Вы куда собираетесь? На полюс? На Марс? Что это у вас под лопаткой?

— Пчелка укусила,— сказал я, торопливо натягивая гавайку,— Пошли.

На улице было уже темно. Люминесцентные лампы мертво светили сквозь черную листву.

— Куда мы направляемся? — спросил я.

— В центр, конечно... Не хватайте меня под руку, жарко... Драться вы хоть умеете?

— Умею.

— Это хорошо, я люблю смотреть.

— Смотреть я тоже люблю...

Народу на улицах было гораздо больше, чем днем. Под деревьями, среди кустов, в воротах группами по нескольку человек торчали какие-то неприкаянные люди. Они остервенело курили трещащие синтетические сигареты, гоготали, небрежно и часто отплевывались и громко разговаривали грубыми голосами. Над каждой группой висел гомон радиоприемников. Под одним фонарем стучало банджо, и двое подростков, корчась и изгибаясь, отчаянно вскрикивая, плясали модный фляг, танец большой красоты, когда умеешь его танцевать. Подростки умели. Вокруг стояла компания, тоже отчаянно вскрикивала и ритмично била в ладоши.

— Может быть, станцуем? — предложил я Вузи.

— Нет уж...— прошипела она, схватила меня за руку и пошла быстрее.

— А почему нет? Вы не умеете фляг?

— Я лучше с крокодилами буду плясать, чем с этими...

— Напрасно,— сказал я.— Ребята как ребята.

— Да, каждый в отдельности,— сказала Вузи с нервным смешком,— И днем.

Они торчали на перекрестках, толпились под фонарями, угловатые, прокуренные, оставляя на тротуарах россыпи плевков, окурков и бумажек от конфет. Нервные и нарочито меланхоличные. Жаждущие, поминутно озирающиеся, сутуловатые. Они ужасно не хотели походить на остальной мир и в то же время старательно подражали друг другу и двум-трем популярным киногероям. Их было не так уж и много, но они бросались в глаза, и мне казалось, что каждый город и весь мир заполнены ими,— может быть, потому, что каждый город и весь мир принадлежали им по праву. И они были полны для меня какой-то темной тайны. Ведь я сам простаивал когда-то вечера с компанией приятелей, пока не нашлись умелые люди, которые увели нас с улицы, и потом много-много раз видел такие же компании во всех городах земного шара, где умелых людей не хватало. Но я так никогда и не смог понять до конца, какая сила отрывает, отвращает, уводит этих ребят от хороших книг, которых так много, от спортивных залов, которых предостаточно в этом городе, от обыкновенных телевизоров, наконец, и гонит на вечерние улицы с сигаретой в зубах и транзистором в ухе — стоять, сплевывать (подальше), гоготать (попротивнее) и ничего не делать. Наверное, в пятнадцать лет из всех благ мира истинно привлекательным кажется только одно: ощущение собственной значимости и способность вызывать всеобщее восхищение или, по крайней мере, привлекать внимание. Все же остальное представляется невыносимо скучным и занудным, и в том числе, а может быть и в особенности, те пути достижения желаемого, которые предлагает усталый и раздраженный мир взрослых...

— А вот здесь живет старый Руэн,— сказала Вузи.— У него каждый вечер новая. Устроился так, старый хрыч, что они к нему сами ходят. Во время заварушки ему оторвало ногу... Видите, у него света нет, радиолу слушают. А ведь страшный как смертный грех!

— Хорошо тому живется, у кого одна нога...— рассеянно сказал я.

Она, конечно, захихикала и продолжала:

— А вот тут живет Сус. Он рыбарь. Вот это парень!

— Рыбарь? — сказал я.— И чем же он занимается, этот Сус-рыбарь?

— Рыбарит. Что делают рыбари? Рыбарят! Или вы спрашиваете, где он служит?

— Нет, я спрашиваю, где он рыбарит.

— В метро...— Она вдруг запнулась,— Слушайте, а вы сами не рыбарь?

— Я? А что, заметно?

— Что-то в вас есть, я сразу заметила. Знаем мы этих пчелок, которые кусают в спину.

— Неужели? — сказал я.

Она взяла меня под руку.

— Расскажите что-нибудь,— сказала она, подлащиваясь.— У меня никогда не было знакомых рыбарей. Вы ведь мне что-нибудь расскажете?

— А как же... Рассказать про летчика и корову?

Она подергала меня за локоть.

— Нет, правда...

— Какой жаркий вечер! — сказал я.— Хорошо, что вы сняли с меня пиджак.

— Все равно ведь все знают. И Сус рассказывает, и другие...

— Вот как? — спросил я с интересом.— И что же рассказывает Сус?

Она сразу отпустила мою руку.

— Я сама не слыхала... Девчонки рассказывали.

— И что же рассказывали девчонки?

— Ну... мало ли что... Может быть, они врут все. Может, Сус вовсе тут ни при чем...

— Гм...— сказал я.

— Ты только не подумай про Суса, он хороший парень и очень молчаливый.

— Чего ради я стану думать про Суса? — сказал я, чтобы ее успокоить.— Я его и в глаза не видел.

Она опять взяла меня под руку и с энтузиазмом сказала, что сейчас мы выпьем.

— Сейчас самое время нам с тобой выпить,— сказала она.

Она уже прочно была со мной на «ты». Мы свернули за угол и вышли на магистраль. Здесь было светлее, чем днем. Сияли лампы, светились стены, разноцветными огнями полыхали витрины. Это был, вероятно, один из кругов Амадова рая. Но я представлял себе все это как-то иначе. Я ожидал ревущие оркестры, кривляющиеся пары, полуголых и голых людей. А здесь было довольно спокойно. Народу было много, и, по-моему, все были пьяны, но все были отлично и разнообразно одеты, и все были веселы. И почти все курили. Ветра не было ни малейшего, и волны сизого табачного дыма качались вокруг ламп и фонарей, как в накуренной комнате. Вузи затащила меня в какое-то заведение, высмотрела знакомых и удрала, пообещав найти меня позже. Народ в заведении стоял стеной. Меня прижали к стойке, и я опомниться не успел, как проглотил рюмку горькой. Пожилой коричневый дядя с желтыми белками гудел мне в лицо:

— ...Куэн повредил ногу, так? Брош пошел в артики и теперь никуда не годен. Это уже трое, так? А справа у них нет никого, Финни у них справа, а это еще хуже, чем никого. Официант он, вот и все. Так?

— Что вы пьете? — спросил я.

— Я вообще не пью,— с достоинством ответил коричневый, дыша сивухой.— У меня желтуха. Слыхали про такое?

Позади меня кто-то сверзился с табурета. Шум то стихал, то усиливался. Коричневый, надсаживаясь, выкрикивал историю про какого-то типа, который на работе повредил шланг и чуть не умер от свежего воздуха. Понять что-нибудь было трудно, потому что разнообразные истории выкрикивались со всех сторон.

— ...Он, дурак, успокоился и ушел, а она вызвала грузотакси, погрузила его барахло и велела свезти за город и там все вывалить...

— ...А я твой телевизор к себе и в сортир не повешу. Лучше «Омеги» все равно ничего не придумать, у меня есть сосед, инженер, он так прямо и говорит. Лучше, говорит, «Омеги» ничего не придумать...

— ...Так у них свадебное путешествие и закончилось. Вернулись они домой, отец его в гараж заманил — а отец у него боксер — и там его исхлестал, ну, до потери сознания, врача потом вызывали...

— ...Ну ладно, взяли мы на троих... А правило у них знаешь какое: бери все, что захочешь, но сглотай все, что берешь. А он уже завелся. Берем, говорит, еще... А они уже ходят рядом и смотрят... Ну, думаю, хватит, пора рвать когти...

— ...Деточка, да я бы с твоим бюстом горя бы не знал, такой бюст раз на тысячу встречается, ты не думай, что я тебе комплименты говорю, я комплиментов не люблю...

На опустевший табурет рядом со мной вскарабкалась поджарая девчонка с челкой до кончика носа и принялась стучать кулачками по стойке, крича: «Бармен! Бармен! Пить!» Гомон опять немного стих, и я услышал, как позади двое переговариваются трагическим полушепотом: «А где достал?» — «У Бубы. Знаешь Бубу? Инженер...» — «И что, настоящий?» — «Жуть, сдохнуть можно!» — «Там еще какие-то таблетки нужны...» — «Тихо, ты...» — «Да ладно, кто нас слушает... Есть у тебя?» — «Буба дал один пакетик, он говорит, этого в любой аптеке навалом... Во, смотри...» Пауза. «Де... Девон... Что это такое?» — «Лекарство какое-то, почем я знаю...» Я обернулся. Один был краснощекий, в расстегнутой до пупа рубашке, с волосатой грудью. А другой был какой-то изможденный, с пористым носом. Оба смотрели на меня.

— Выпьем? — предложил я.

— Алкоголик,— сказал пористый нос.

— Не надо, не надо, Пэт,— сказал краснощекий.— Не заводись, пожалуйста.

— Если нужен «Девон», могу ссудить,— громко сказал я.

Они отшатнулись. Пористый нос принялся осторожно озираться. Краем глаза я заметил, что несколько лиц повернулись в нашу сторону и выжидательно застыли.

— Пошли, Пэт,— сказал вполголоса краснощекий.— Пошли, ну его совсем.

Кто-то положил руку мне на плечо. Я оглянулся и увидел загорелого красивого мужчину с мощными мышцами.

— Да? — сказал я.

— Приятель,— сказал он доброжелательно,— брось ты это дело. Брось, пока не поздно. Ты «носорог»?

— Я гиппопотам,— сострил я.

— Не нужно, я серьезно. Тебя, может, побили?

— До синяков.

— Ладно, не расстраивайся. Сегодня тебя, завтра ты... А «Девон» и все прочее — это дрянь, ты уж мне поверь. Много на свете дряни, а это уж всем дряням дрянь, понимаешь?

Девочка с челкой посоветовала мне:

— Тресни ему по зубам, чего он суется... Шпик паршивый...

— Налакалась, дура,— спокойно сказал загорелый и повернулся к нам спиной. Спина у него была огромная, обтянутая полупрозрачной рубашкой и вся в круглых буграх мускулов.

— Не твое дело,— сказала девочка ему в спину. Затем она сказала мне: — Слушай, друг, позови бармена, я никак не докричусь.

Я отдал ей свой стакан и спросил:

— Чем бы заняться?

— А сейчас все пойдем,— ответила девочка. Проглотив спиртное, она сразу осоловела.— А заняться — это как повезет. Не повезет, так никуда не пробьешься. Или деньги нужны, если к меценатам. Ты приезжий, наверное? У нас эту горькую никто не пьет. Как там у вас, рассказал бы... Не пойду я сегодня никуда, пойду в Салон. Настроение паршивое, ничего не помогает... Мать говорит: заведи ребенка. А ведь тоже скука, на что он мне сдался...

Она закрыла глаза и опустила подбородок на сплетенные пальцы. Вид у нее был какой-то наглый и обиженный одновременно. Я попытался ее расшевелить, но она перестала обращать на меня внимание и вдруг снова принялась орать: «Бармен! Пи-ить! Ба-армен!» Я поискал глазами Вузи. Ее нигде не было видно. Кафе стало пустеть. Все куда-то заспешили. Я тоже слез с табурета и вышел. По улицам потоком шли люди. Все они шли в одном направлении, и минут через пять меня вынесло на площадь. Площадь была большая и плохо освещенная — широкое сумрачное пространство, окаймленное световым кольцом фонарей и витрин. И она была полна людьми.

Люди стояли вплотную друг к другу, мужчины и женщины, подростки, парни и девушки, переминались с ноги на ногу и чего-то ждали. Разговоров почти не было слышно. То там, то здесь разгорались огоньки сигарет, озаряя сжатые губы и втянутые щеки. Потом в наступившей тишине начали бить часы, и над площадью ярко вспыхнули гигантские плафоны. Их было три: красный, синий и зеленый, неправильной формы, в виде закругленных треугольников. Толпа колыхнулась и замерла. Вокруг меня тихонько задвигались, гася сигареты. Плафоны на мгновение погасли, а затем начали вспыхивать и гаснуть поочередно: красный — синий — зеленый, красный — синий — зеленый... Я ощутил на лице волну горячего воздуха, вдруг закружилась голова. Вокруг шевелились. Я поднялся на цыпочки. В центре площади люди стояли неподвижно; было такое впечатление, словно они оцепенели и не падают только потому, что сжаты толпой. Красный — синий — зеленый, красный — синий — зеленый... Одеревеневшие запрокинутые лица, черные разинутые рты, неподвижные вытаращенные глаза. Они там даже не мигали под плафонами... Стало совсем уж тихо, и я вздрогнул, когда пронзительный женский голос неподалеку крикнул: «Дрожка!» И сейчас же десятки голосов откликнулись: «Дрожка! Дрожка!».

Люди на тротуарах по периметру площади начали размеренно хлопать в ладоши в такт вспышкам плафонов и скандировать ровными голосами: «Дрож-ка! Дрож-ка! Дрож-ка!» Кто-то уперся мне в спину острым локтем. На меня навалились, толкая вперед, к центру площади, под плафоны. Я сделал шаг-другой, а затем двинулся через толпу, расталкивая оцепеневших людей. Двое подростков, застывших, как сосульки, вдруг бешено забились, судорожно хватая друг друга, царапаясь и колотя изо всех сил, но их неподвижные лица по-прежнему были запрокинуты к вспыхивающему небу... Красный — синий — зеленый, красный — синий — зеленый. И так же неожиданно подростки вдруг замерли. И тут, наконец, я понял, что все это необычайно весело. Мы все хохотали. Стало просторно, загремела музыка. Я подхватил славную девочку, и мы пустились в пляс как раньше, как надо, как давным-давно, как всегда, беззаботно, чтобы кружилась голова, чтобы все нами любовались, а мы отошли в сторонку, и я не отпускал ее руки, и совсем ни о чем не надо было говорить, и она согласилась, что шофер — очень странный человек. Терпеть не могу алкоголиков, сказал Римайер, этот пористый нос — самый настоящий алкоголик, а как же «Девон», сказал я, как же без «Девона», когда у нас замечательный зоопарк, быки любят лежать в трясине, а из трясины все время летит мошкара, Рим, сказал я, какие-то дураки сказали, что тебе пятьдесят лет, вот еще вздор какой, больше двадцати пяти я тебе не дам, а это Вузи, я ей про тебя рассказывал, так я же вам мешаю, сказал Римайер, нам никто не может помешать, сказала Вузи, а это Сус, самый лучший рыбарь, он схватил ляпник и попал скату прямо в глаз, и Хугер поскользнулся и упал в воду, не хватает, чтобы ты потонул, сказал Хугер, гляди, у тебя уже плавки растворились, какой вы смешной, сказал Лэн, это же есть такая игра в гангстера и мальчика, помните, вы играли с Марией... Ах, как мне хорошо, почему мне еще никогда в жизни не было так хорошо, так обидно, ведь могло быть так хорошо каждый день, Вузи, сказал я, какие мы все молодцы, Вузи, у людей никогда не было такой важной задачи, Вузи, и мы ее решили, была лишь одна проблема, одна-единственная в мире, вернуть людям духовное содержание, духовные заботы, нет, Сус, сказала Вузи, я тебя очень люблю, Оскар, ты такой славный, но прости меня, пожалуйста, я хочу, чтобы это был Иван, я обнял ее и догадался, что ее можно поцеловать, и я сказал, я люблю тебя...

Бах! Бах! Бах! Что-то стало с треском лопаться в ночном небе, и на нас посыпались острые звонкие осколки, и сразу сделалось холодно и неудобно. Это были пулеметные очереди. Загремели пулеметные очереди. «Ложись, Вузи!» — заорал я, хотя еще ничего не сообразил, и бросил ее на землю, и упал на нее, чтобы прикрыть от пуль, и тут меня стали бить по лицу...

Тра-та-та-та-та... Вокруг меня частоколом торчали одеревеневшие люди. Некоторые стали приходить в себя и обалдело шевелили белками. Я полулежал на груди твердого, как скамейка, человека, и прямо перед моими глазами была его широко раскрытая пасть с блестящей слюной на подбородке... Синий — зеленый, синий — зеленый, синий — зеленый... Чего-то не хватало. Раздавались пронзительные вопли, ругань, кто-то бился и визжал в истерике. Над площадью нарастал густой механический рев. Я с трудом поднял голову. Плафоны были прямо надо мной, синий и зеленый равномерно вспыхивали, а красный погас, и с него сыпался стеклянный мусор. Тра-та-та-та-та!..— и сейчас же лопнул и погас зеленый плафон. А в свете синего неторопливо проплыли распахнутые крылья, с которых срывались красноватые молнии выстрелов.

Я опять попытался броситься на землю, но это было невозможно, все они вокруг стояли, как столбы. Что-то гадко треснуло совсем недалеко от меня, взвился султан желто-зеленого дыма, и пахнуло отвратительной вонью. Пок! Пок! Еще два султана повисли над площадью. Толпа взвыла и заворочалась. Желтый дым был едкий, как горчица, у меня потекли слезы и слюни, я заплакал и закашлял, и вокруг все тоже заплакали, закашляли и хрипло завопили: «Сволочи! Хулиганы! Бей интелей!..» Снова послышался нарастающий рев мотора. Самолет возвращался. «Да ложитесь же, идиоты!» — закричал я. Все вокруг меня повалились друг на друга. Тра-та-та-та-та-та!.. На этот раз пулеметчик промахнулся, и очередь пришлась по дому напротив, зато газовые бомбы снова легли точно в цель. Огни вокруг площади погасли, погас синий плафон, и в кромешной тьме началась свалка.

 ГЛАВА СЕДЬМАЯ.

Не знаю, как я добрался до этого фонтана. Наверное, у меня здоровые инстинкты, а обыкновенная холодная вода — это было как раз то, что нужно. Я полез в воду, не раздеваясь, и лег. Мне сразу стало легче. Я лежал на спине, на лицо мне сыпались брызги, и это было необычайно приятно. Здесь было совсем темно, сквозь ветви и воду просвечивали неяркие звезды, и было совсем тихо. Несколько минут я почему-то следил за звездой поярче, медленно двигавшейся по небу, пока не сообразил, что это ретрансляционный спутник «Европа», и подумал, как это далеко отсюда, и как это обидно и бессмысленно, если вспомнить безобразную кашу на площади, отвратительную ругань и визг, мокротное харканье газовых бомб и тухлую вонь, выворачивающую наизнанку желудок и легкие. Понимая свободу как приумножение и скорое утоление потребностей, вспомнил я, искажают природу свою, ибо зарождают в себе много бессмысленных и глупых желаний, привычек и нелепейших выдумок... Бесценный Пек обожал цитировать старца Зосиму, когда кружил с потиранием рук вокруг накрытого стола. Тогда мы были сопливыми курсантами и совершенно серьезно воображали, будто такого рода изречения годятся в наше время лишь для того, чтобы блеснуть эрудицией и чувством юмора...

Тут кто-то шумно рухнул в воду шагах в десяти от меня.

Сначала он хрипло кашлял, отхаркивался и сморкался, так что я поспешил выбраться из воды, потом принялся плескаться, ненадолго совсем затих и вдруг разразился бранью.

— Гниды бесстыжие,— рычал он,— пр-р-роститутки... Дерьмо свинячье, стервы... По живым людям! Гиены вонючие, пархатые суки... Слегачи образованные, гады...— Он снова яростно отхаркался.— Свербит у них в заднице, что люди развлекаются... На щеку наступили, сволочи...— Он болезненно охнул в нос.— Провались они с этой дрожкой, чтобы я туда еще раз пошел...

Он опять застонал и поднялся. Было слышно, как с него льет. Я смутно различал во мраке его шатающуюся фигуру. Он тоже меня заметил.

— Эй, друг, закурить нету? — окликнул он.

— Было,— сказал я.

— Суки,— сказал он.— Я тоже не догадался вынуть. Так во всем и плюхнулся.— Он прошлепал ко мне и присел рядом.— Болван какой-то на щеку наступил,— сообщил он.

— По мне тоже прошлись,— сочувственно сказал я.— Ошалели все.

— Нет, ты мне скажи, откуда они слезогонку берут? — сказал он,— И пулеметы.

— И самолеты,— добавил я.

— Самолет что! — возразил он,— Самолет у меня у самого есть. Купил по дешевке, всего семьсот крон... Чего им надо, вот что я не понимаю!

— Хулиганье,— сказал я.— Набить им как следует морду, вот и весь разговор...

Он желчно рассмеялся.

— Как же, набил один такой!.. Они тебя так отделают... Ты думаешь, их не били? Еще как били! Да, видно, мало... Их надо было в землю вбить, с пометом ихним вместе, а мы прозевали... А теперь они нас бьют. Народ мягкий стал, вот что я тебе скажу. Всем на все наплевать. Отбарабанил свои четыре часика, выпил — и на дрожку, и бей ты его хоть из пушки,— Он в отчаянии хлопнул себя по мокрым бокам,— Ведь были же, говорят, времена! — завопил он.— Ведь пикнуть же не смели! Чуть из них кто вякнет — ночью к нему в белых балахонах или там в черных рубашках, дадут в зубы с хрустом и в лагерь, чтоб не вякал... В школах, сын рассказывает, все фашистов поносят: ах, негров обижали, ах, ученых совсем затравили, ах, лагеря, ах, диктатура! Да не травить надо было, а в землю вбивать, чтобы на развод не осталось! — Он с длинным хлюпаньем провел ладонью под носом.— Завтра на работу с утра, а мне всю морду свезло... Пойдем выпьем, а то еще простудимся...

Мы пролезли через кусты и выбрались на улицу.

— Тут за углом «Ласочка»,— сообщил он.

«Ласочка» была полна мокроволосыми полуголыми людьми. По-моему, все были подавлены, как-то смущены и мрачно хвастались друг перед другом синяками и ссадинами. Несколько девушек в одних трусиках, сгрудившись вокруг электрокамина, сушили юбки — их платонически похлопывали по голому. Мой спутник сразу пролез в толпу и, размахивая руками и поминутно сморкаясь в два пальца, стал призывать «вколотить их, сволочей, в землю по самые уши». Ему вяло поддакивали.

Я спросил русской водки, а когда девушки отошли и оделись, снял гавайку и подсел к камину. Бармен поставил передо мной стакан и снова вернулся за стойку к пухлому журналу — решать кроссворд. Публика разговаривала.

— ...И чего, спрашивается, стрелять? Не настрелялись, что ли? Как маленькие, ей-богу... Добро только портят.

— Бандиты, хуже гангстеров, а только как хотите, дрожка эта — тоже гадость...

— Это точно. Давеча моя говорит, я, говорит, тебя, папа, видела, ты, говорит, папа, синий был, как покойник, и очень уж страшный, а ей всего-то десять лет, каково мне было в глаза ей смотреть, а?..

— Эй, кто-нибудь,— сказал бармен, не поднимая головы.— Развлечение из четырех букв, это что?

— Ну, хорошо. А кто все это выдумал? И дрожку, и ароматьеры... А? Вот то-то...

— Если промокнешь, лучше всего бренди.

— ...Ждали мы его на мосту. Смотрим, идет, очкарик, и трубу такую несет со стеклами. Мы его ка-ак взяли — и с моста. С очками вместе и с трубой, только ногами дрыгнул... А потом Ноздря прибегает, в сознание его, значит, привели, посмотрел с моста, как тот булькает. Ребята, говорит, да вы что, пьяные? Это же совсем не тот, я этого, говорит, в первый раз вижу...

— А по-моему, надо издать закон: если ты семейный, нечего на дрожку шляться...

— Эй, кто-нибудь,— сказал бармен.— А как будет литературное произведение из семи букв? «Книжка», что ли?..

— ...Так у меня у самого во взводе было четыре интеля, пулеметчики. Совершенно правильно, дрались, как черти. Я помню, мы с пакгаузов удирали — ну, знаете, там еще теперь фабрику строят,— и вот двое остались прикрывать. Между прочим, никто их не просил, вызвались исключительно сами. А потом вернулись мы, а они висят рядышком на мостовом кране, голые, и все у них калеными щипцами повыдергано. Вот так, понял? А теперь я думаю: где остальные двое сегодня, скажем, были? Может, они меня же слезогонкой угощали, ведь такие могут вполне...

— Мало ли кого вешали... Нас тоже вешали за разные места.

— В землю их вколотить до ноздрей, и все тут!

— Я пойду. Чего тут сидеть... У меня уже изжога началась. А там, наверное, все починили...

— Эй, бармен, девочки! По последней!

Гавайка моя высохла. Я оделся и, когда кафе опустело, перебрался за столик и стал смотреть, как в углу два изысканно одетых пожилых господина тянут через соломинку коктейль. Они сразу бросались в глаза — оба, несмотря на очень теплую ночь, в строгих черных костюмах и при черных галстуках. Они не разговаривали, а один все время поглядывал на часы. Потом я отвлекся. Ну, доктор Опир, как вам показалась эта дрожка? Вы были на площади? Да нет, вы, конечно, не были. А зря. Интересно было бы знать, что вы об этом думаете. Впрочем, черт с вами. Какое мне дело до того, что думает доктор Опир? Что я сам об этом думаю? Что ты об этом думаешь, ты, высококачественное парикмахерское сырье? Скорей бы акклиматизироваться. Не забивайте мне голову индукцией, дедукцией и техническими приемами. Самое главное — побыстрей акклиматизироваться. Почувствовать себя своим среди них... Вот все они опять пошли на площадь. Несмотря на то что произошло, они все-таки снова пошли на площадь. А у меня нет ну ни малейшего желания идти на эту площадь. Я бы с удовольствием пошел сейчас домой и опробовал бы свою новую кровать. А когда же к рыбарям? Интели, «Девон» и рыбари. Интели — видимо, это местная золотая молодежь? «Девон»... «Девон» надо иметь в виду. Вместе с Оскаром. Теперь рыбари...

— ...И все-таки рыбари — это немного вульгарно,— негромко, но отнюдь не шепотом объявил один из черных костюмов.

Я прислушался.

— Все зависит от темперамента,— возразил другой,— Лично я нисколько не осуждаю Карагана.

— Карагана я тоже не осуждаю. Но немного шокирует то, что он забрал свой пай. Джентльмен так не поступил бы.

— Простите, но Караган не джентльмен. Он всего лишь директор-распорядитель. Отсюда и мелочность, и меркантильность, и некоторая, я бы сказал, мужиковатость...

— Не будем так строги. Рыбари — это интересно. И честно говоря, я не вижу оснований, почему бы нам не заниматься этим. Старое Метро — это вполне респектабельно. Уайлд элегантнее Ниве-ля, но мы же не отказываемся на этом основании от Нивеля...

— И вы серьезно готовы?..

— Да хоть сейчас... Кстати, без пяти два. Пойдемте?

Они поднялись, вежливо-дружески попрощались с барменом и пошли к выходу — элегантные, спокойные, снисходительно-высокомерные. Это было удивительной удачей. Я громко зевнул и, проговорив: «На площадь пойти...», последовал за ними, раздвигая табуретки. Улица была еле освещена, но я сразу увидел их. Они не торопились. Тот, что шел справа, был пониже, и, когда они проходили под фонарями, было видно, что волосы у него мягкие и редкие. По-моему, они больше не разговаривали.

Они обогнули сквер, свернули в совсем темный переулок, отшатнулись от пьяного человека, попытавшегося с ними заговорить, и вдруг резко, так ни разу и не оглянувшись, нырнули в сад перед большим мрачным домом. Я услышал, как гулко хлопнула тяжелая дверь. Было без двух минут два.

Я отпихнул пьяного, вошел в сад и присел на выкрашенную серебряной краской скамейку в кустах сирени. Скамейка была деревянная, дорожка, ведущая через сад, посыпана песком. Подъезд дома освещался синей лампочкой, и я разглядел две кариатиды, держащие балкон над дверью. На вход в метро это не было похоже, но это еще ничего не значило, и я решил подождать.

Ждать пришлось недолго. Зашуршали шаги, и на дорожке появилась темная фигура в накидке. Это была женщина. Я не сразу понял, почему мне показалась знакомой ее гордо поднятая голова с высокой цилиндрической прической, в которой блестели под звездами крупные камни. Я встал ей навстречу и произнес, стараясь придать голосу насмешливо-почтительные интонации:

— Опаздываете, сударыня, уже третий час.

Она нисколько не испугалась.

— Да что вы говорите? — воскликнула она.— Неужели мои часы отстают?

Это была та самая женщина, которая повздорила с шофером фургона, но она, конечно, не узнала меня. Женщины с такой брезгливой нижней губой никогда не помнят случайных встречных. Я взял ее под руку, и мы поднялись по широким каменным ступенькам. Дверь оказалась тяжелой, как крышка реакторного колодца. В вестибюле никого не было. Женщина, не оглядываясь, сбросила мне на руки накидку и пошла вперед, а я задержался на секунду, оглядывая себя в огромном зеркале. Молодец мастер Гаоэй, но держаться мне все-таки рекомендуется в тени. Мы вошли в зал.

Нет, это было что угодно, но только не метро. Зал был большой и невероятно старомодный. Стены были обшиты черным деревом, на высоте пяти метров проходила галерея с балюстрадой. С расписного потолка грустно улыбались одни ми губами розовые белокурые ангелы. Почти всю площадь зала занимали ряды мягких кресел, обитых тисненой кожей и очень массивных на вид. В креслах, небрежно развалясь, располагались роскошно одетые люди, большей частью пожилые мужчины. Они смотрели в глубину зала, где на фоне черного глубокого бархата сияла ярко подсвеченная картина.

На нас никто не оглянулся. Дама проплыла в передние ряды, а я присел в кресло поближе к двери. Теперь я был почти совершенно уверен, что пришел сюда зря. В зале молчали и покашливали, от толстых сигар мирно тянулись синеватые струйки дыма, многочисленные лысины покойно сияли под электрической люстрой. Я обратился к картине. Я неважный знаток живописи, но, по-моему, это был Рафаэль, и если не подлинный, то весьма совершенная копия.

Грянул густой медный удар, и в ту же секунду рядом с картиной возник высокий худой человек в черной маске, весь от шеи до ногтей облитый черным трико. За ним, прихрамывая, следовал горбатенький карлик в красном балахоне. В коротких вытянутых лапках карлик держал огромный тускло отсвечивающий меч самого зловещего вида. Он замер справа от картины, а замаскированный человек выступил вперед и глухо заговорил:

— В соответствии с законами и установлениями благородного сообщества меценатов и во имя искусства святого и неповторимого, властью, данной мне вами, я рассмотрел историю и достоинства этой картины, и теперь...

— Прошу остановиться! — раздался позади меня резкий голос.

Все обернулись. Я тоже обернулся и увидел, что на меня в упор глядят трое молодых, видимо, очень сильных людей в изысканно старомодных темных костюмах. У одного в правой глазнице блестел монокль. Несколько секунд мы разглядывали друг друга, затем человек с моноклем, дернув щекой, уронил монокль. Я сейчас же встал. Они разом двинулись на меня, ступая мягко и неслышно, как кошки. Я попробовал кресло — оно было слишком массивное. Они кинулись. Я встретил их как мог, и сначала все шло хорошо, но очень быстро я понял, что у них кастеты, и еле успел увернуться. Я прижался спиной к стене и смотрел на них, а они, тяжело дыша, смотрели на меня. Их еще оставалось двое. В зале покашливали. С галереи по деревянной лестнице поспешно спускались еще четверо, ступеньки скрипели и визжали на весь зал. Плохо дело, подумал я и бросился на прорыв.

Это была тяжелая работа, совсем как в Маниле, но там нас было двое. Уж лучше бы они стреляли, тогда бы я отобрал у кого-нибудь пистолет. Но они все шестеро встретили меня кастетами и резиновыми дубинками. Счастье еще, что было очень тесно. Левая рука у меня вышла из строя, когда четверо вдруг отскочили, а пятый окатил меня из плоского блестящего баллона какой-то холодной мерзостью. И сейчас же в зале погас свет.

Эти штучки были мне знакомы: теперь они меня видели, а я их — нет. И мне бы, наверное, пришел конец, но тут какой-то дурак распахнул дверь и жирным басом провозгласил: «Прошу прощения, я ужасно опоздал и так сожалею...» Я ринулся на свет по падающим телам, смел с ног опоздавшего, пролетел через вестибюль, вышиб парадную дверь и, придерживая левую руку правой, пустился бежать по песчаной дорожке. Никто меня не преследовал, но я пробежал две улицы, прежде чем догадался остановиться.

Я повалился на газон и долго лежал в жесткой траве, хватая ртом теплый парной воздух. Сразу собрались любопытные. Они стояли полукругом и глазели с жадностью, даже не переговаривались. «Пошли вон...» — сказал я наконец, поднимаясь. Они поспешно разошлись. Я постоял, соображая, где нахожусь, а затем побрел домой. На сегодня с меня было достаточно. Я так ничего и не понял, но с меня было вполне достаточно. Кто бы они ни были, эти члены благородного сообщества меценатов,— тайные поклонники искусства, или недобитые аристократы-заговорщики, или еще кто-нибудь,— дрались они больно и беспощадно, и самым большим дураком у них в зале был все-таки, по-видимому, я.

Я миновал площадь, где опять размеренно вспыхивали цветные плафоны и сотни истерических глоток орали: «Дрож-ка! Дрож-ка!» И этого с меня хватит. Приятные сны, конечно, всегда лучше неприятной действительности, но живем-то мы не во сне... В заведении, куда меня приводила Вузи, я выпил бутылку ледяной минеральной воды, поглазел, отдыхая, на наряд полиции, мирно расположившийся у стойки, потом вышел и свернул на свою Пригородную. За левым ухом у меня наливалась гуля величиной с теннисный мяч. Меня покачивало, и я шел медленно, держась поближе к изгороди. Потом я услыхал за спиной стук каблуков и голоса.

— ...Твое место было в музее, а не в кабаке!

— Ничего подобного... Я не пьян. Как в-вы не понимаете, всего одна бутылка м-мозеля...

— Гадость какая! Напился, подцепил девку...

— При чем здесь девка? Это одна н-натурщица...

— Подрался из-за девки, заставил нас драться из-за девки...

— К-какого черта вы верите им и не верите мне?

— Да потому, что ты пьян! Ты подонок, такой же, как они, даже хуже...

— Ничего! Того мер-рзавца с браслетом я оч-чень хорошо запомнил... Не держите меня! Я сам пойду!..

— Ничего ты, братец, не запомнил. Очки с тебя сбили моментально, а без очков ты не человек, а слепая кишка... Не брыкайся, а то в фонтан!

— Я тебя предупреждаю, еще одна такая выходка, и мы тебя выгоним. Пьяный культуртрегер — какая гадость!

— Да не читай ты ему морали, дай человеку проспаться...

— Р-ребята! Вот он, м-мерзавец!..

Улица была пуста, и мерзавцем, очевидно, был я. Я уже мог сгибать и разгибать левую руку, но мне было еще очень больно, и я остановился, чтобы пропустить их. Их было трое. Это были молодые парни в одинаковых каскетках, сдвинутых на глаза. Один, плотный и приземистый, явно веселясь, очень крепко держал под руку другого, рослого, мордастого, с разболтанными движениями и неожиданными порывами. Третий, худой и длинный, с узким темным лицом, шел поодаль, держа руки за спиной. Поравнявшись со мной, разболтанный верзила решительно затормозил. Приземистый парень попытался сдвинуть его с места, но тщетно. Длинный прошел несколько шагов и тоже остановился, нетерпеливо глядя через плечо.

— Попался, с-скотина! — заорал пьяный, порываясь схватить меня за грудь свободной рукой.

Я отступил к забору и сказал, обращаясь к приземистому:

— Я вас не трогал.

— Перестань безобразничать! — резко сказал длинный издали.

— Я тебя а-атлично запомнил! — орал пьяный,— От меня не уйдешь! Я с тобой посчитаюсь!

Он рывками надвигался на меня, волоча за собой приземистого, который вцепился в него, как полицейский бульдог.

— Да это не тот! — уговаривал приземистый, которому было очень весело.— Тот же на дрожку пошел, а этот трезвый...

— М-меня не обманешь...

— Предупреждаю в последний раз, мы тебя выгоним!

— Испугался, мер-рзавец! Браслет снял!

— Ты же его не видишь! Ты же без очков, балда!..

— Я все а-атлично вижу!.. А если даже и не тот...

— Прекрати, наконец!..

Длинный все-таки подошел и вцепился в пьяного с другой стороны.

— Да проходите вы! — сказал он мне раздраженно.— Что вы, в самом деле, тут остановились? Пьяного не видели?

— Не-ет, от меня не уйдешь!

Я пошел своей дорогой. До дома было уже недалеко. Компания шумно тащилась следом.

— Если угодно, я его насквозь в-вижу! Царь пр-рироды... Напился до р-рвоты, н-набил кому-нибудь мор-рду, сам получил как следует, и н-ничего ему больше не надо... Пу-пустите, я ему навешаю по чавке...

— До чего ты докатился, ведем тебя, как гангстера...

— А ты меня не в-веди!.. Я их ненавижу!.. Дрожки... Водки... Бабы... Студень безмозглый...

— Да, конечно, успокойся... Только не падай.

— Довольно ур-п... упреков!.. Вы мне надоели вашим фарисейством... пу-ри-тант... танством... Нужно рвать! Стрелять! Всех стереть с лица з-земли!

— Ох и нализался! А я было решил, что он совсем протрезвел...

— Я тр-резв! Я все помню. Двадцать восьмого... Что, не так?

— Заткнись, балда!

— Ч-ш-ш-ш-ш! Вер-рна! Враг начеку... Ребята, тут был где-то шпик... Я же с ним разговаривал... Браслет, сволочь, с-снял... Но я этого стукача еще до двадцать восьмого...

— Да замолчи ты!

— Ч-ш-ш-ш! Все! И ни слова больше... И не беспокойтесь, минометы за мной...

— Я его сейчас убью, этого подонка...

— Па вр-врагам сци... цивилизации... Полторы тысячи литров слезогонки — лично... Шесть секторов... Э-эк!

Я был уже у ворот своего дома. Когда я оглянулся, пьяный лежал лицом вниз, приземистый сидел над ним на корточках, а длинный стоял поодаль и потирал левой рукой ребро ладони правой.

— Ну зачем ты это сделал? — сказал приземистый.— Ты же его искалечил.

— Хватит болтовни,— сказал длинный яростно.— Никак не отучимся болтать. Никак не отучимся пить водку. Хватит.

Будем как дети, доктор Опир, подумал я, по возможности бесшумно проскальзывая во двор. Я придержал створки ворот, чтобы они не щелкнули, закрываясь.

— А где этот? — спросил длинный, понижая голос.

— Кто?

— Этот тип, который шел впереди...

— Свернул куда-то...

— Куда, ты не заметил?

— Слушай, мне было не до него.

— Жаль... Ну ладно, бери его и пошли.

Отступив в тень яблонь, я смотрел, как они проволокли пьяного мимо ворот. Пьяный страшно хрипел.

В доме было тихо. Я прошел к себе, разделся и принял горячий душ. Гавайка и шорты попахивали слезогонкой и были покрыты жирными пятнами светящейся жидкости. Я бросил их в утилизатор. Затем я осмотрелся перед зеркалом и еще раз подивился, как легко отделался: желвак за ухом, порядочный синяк на левом плече и несколько ссадин на ребрах. Да ободранные кулаки.

На ночном столике я обнаружил извещение, в котором мне почтительно предлагалось внести деньги за квартиру за первые тридцать суток. Сумма оказалась изрядной, но вполне терпимой. Я отсчитал несколько кредиток и сунул их в предусмотрительно оставленный конверт, а затем лег на кровать, закинув здоровую руку за голову. Простыни были прохладные, хрустящие, в открытое окно вливался солоноватый морской воздух. Над ухом уютно сопел фонор. Я собирался немного подумать перед сном, но был слишком измотан и быстро задремал.

Что-то разбудило меня, и я открыл глаза и насторожился, прислушиваясь. Где-то недалеко не то плакали, не то пели тонким детским голосом. Я осторожно поднялся и высунулся из окна. Тонкий прерывающийся голос бормотал: «...В гробах мало побыв, выходят и живут, как живые среди живых...» Послышалось всхлипывание. Издалека, словно комариный звон, доносилось: «Дрож-ка! Дрож-ка!» Жалобный голос произнес: «...Кровь с землей замешав, не поест...» Я подумал, что это пьяная Вузи плачет и причитает в своей комнате наверху, и позвал вполголоса: «Вузи!» Никто не отозвался. Тонкий голос выкрикнул: «Уйди от волос моих, уйди от мяса моего, уйди от костей моих!» — и я понял, кто это. Я перелез через подоконник, спрыгнул в траву и вошел в сад, прислушиваясь к всхлипываниям. Между деревьями показался свет, и скоро я наткнулся на гараж. Ворота были полуоткрыты, я заглянул внутрь. Там стоял огромный блестящий «опель». На монтажном столике горели две свечи. Пахло ароматическим бензином и горячим воском.

Под свечами на шведской скамейке сидел Лэн в белой до пяток рубашке и босиком, с толстой потрепанной книгой на коленях. Широко раскрытыми глазами он смотрел на меня, и лицо его было совсем белое и окаменевшее от ужаса.

— Ты что здесь делаешь? — громко спросил я и вошел.

Он молча смотрел на меня, затем начал дрожать. Я услышал, как стучат его зубы.

— Лэн, дружище,— сказал я.— Да ты, видно, не узнал меня. Это же я, Иван.

Он выронил книгу и спрятал руки под мышками. Как и сегодня утром, лицо его покрылось испариной. Я сел рядом с ним и обнял его за плечи. Он обессиленно привалился ко мне. Его всего трясло. Я посмотрел на книгу. Некий доктор Нэф осчастливил человечество «Введением в учение о некротических явлениях». Я пинком отбросил книгу под столик.

— Чья это машина? — спросил я громко.

— Ма... мамина...

— Отличный «форд».

— Это не «форд». Это «опель».

— А ведь верно, «опель»... Миль двести, наверное?

— Да...

— А где ты свечки достал?

— Купил.

— Да ну? Вот не знал, что в наше время продаются свечи. А у вас тут что, лампочка перегорела? Я, понимаешь, вышел в сад яблочко сорвать, гляжу, свет в гараже...

Он тесно придвинулся ко мне и сказал шепотом:

— Вы... Вы еще немножко не уходите.

— Ладно. А может, погасим свет и пойдем ко мне?

— Нет, туда нельзя.

— Куда нельзя?

— К вам. И в дом нельзя.— Он говорил с огромной убежденностью.— Еще долго нельзя. Пока не заснут.

— Кто?

— Они.

— Кто — они?

— Они. Слышите?

Я прислушался. Слышно было только, как шуршат ветки под ветром, да где-то далеко-далеко орут: «Дрож-ка! Дрож-ка!».

— Ничего особенного не слышу,— сказал я.

— Это потому, что вы не знаете. Вы здесь новичок, а новичков они не трогают.

— А кто же все-таки — они?

— Все они. Видели вы этого хмыря с пуговицами?

— Пети? Видел. А почему он хмырь? По-моему, вполне приличный человек...

Лэн вскочил.

.— Пойдемте,— сказал он шепотом.— Я вам покажу. Только тихо.

Мы вышли из гаража, подкрались к дому и обогнули угол. Лэн все время держал меня за руку. Ладонь у него была холодная и мокрая.

— Вот, смотрите,— сказал Лэн.

Действительно, зрелище было страшненькое. На хозяйской веранде, просунув неестественно свернутую голову сквозь перила, лежал мой таможенник. Ртутный свет с улицы падал на его лицо, оно было синее, вспухшее, покрытое темными потеками. Сквозь полуоткрытые веки виднелись мутные, скошенные к переносице глаза. «Ходят между живыми, как живые, при свете дня,— бормотал Лэн, держась за меня обеими руками,— Кивают и улыбаются, но в ночи лица их белые, и кровь выступает на лицах...» Я подошел к веранде. Таможенник был в ночной пижаме. Он сипло дышал, от него пахло коньяком. На лице его была кровь, похоже было, что он упал мордой на битое стекло.

— Да он просто пьян,— сказал я громко.— Пьяный человек. Храпит. Очень противно.

Лэн помотал головой.

— Вы новичок,— прошептал он,— Вы ничего не видите. А я видел...— Его.снова затрясло.— Их много пришло... Это она их привела... И принесли ее... Была луна... Они отпилили ей макушку... Она кричала, так кричала... А потом стали есть ложками... И она ела, и все смеялись, что она кричит и бьется...

— Кто? Кого?

— А потом завалили деревом и сожгли... И плясали у костра... А потом все зарыли в саду... Она за лопатой ездила на машине... Я все видел... Хотите, покажу, где зарыли?

— Вот что, приятель,— сказал я.— Пошли ко мне.

— Зачем?

— Спать, вот зачем. Все давно спят, только мы с тобой тут болтаем.

— Никто не спит. Вы совсем новичок. Сейчас никто не спит. Сейчас спать нельзя...

— Пошли, пошли,— сказал я.— Ко мне пошли.

— Не пойду,— сказал он.— Не трогайте меня. Я вашего имени не называл.

— А вот я сейчас ремень возьму,— сказал я грозно,— и напорю тебя по заднице!

Кажется, это его немного успокоило. Он снова вцепился мне в руку и замолчал.

— Пошли, дружище, пошли,— сказал я.— Ты будешь спать, а я буду рядом сидеть. И если что-нибудь случится, сразу тебя разбужу.

Мы влезли через окно в мою спальню (входить в дом через дверь он отказался наотрез), и я уложил его в постель. Я намеревался рассказать ему сказку, но он сразу заснул. Лицо у него было измученное, и он все время вздрагивал во сне. Я придвинул кресло к окну, закутался в плед и выкурил сигарету, чтобы успокоиться. Я попытался думать о Римайере, о рыбарях, до которых я так и не добрался, о том, что должно случиться двадцать восьмого числа, о меценатах, но у меня ничего не получалось, и это меня раздражало. Меня раздражало, что я никак не мог заставить себя думать о своем деле как о чем-то важном. Мысли разбегались, лезли эмоции, я не столько думал, сколько чувствовал. Я чувствовал, что не зря приехал сюда, но в то же время чувствовал, что приехал совсем не за тем, за чем нужно.

А Лэн спал. Он не проснулся даже, когда у ворот зафыркал мотор, застучали автомобильные дверцы, кто-то заорал, зареготал и завыл на разные голоса, и я решил было, что перед домом совершают преступление, но оказалось, что это всего-навсего вернулась Вузи. Весело напевая, она принялась раздеваться еще в саду, небрежно развешивая на яблонях юбку, блузку и прочее. Меня она не заметила, вошла в дом, повозилась немного у себя наверху, уронила что-то тяжелое и наконец затихла. Было около пяти. Над морем разгоралась заря.

 ГЛАВА ВОСЬМАЯ.

Когда я проснулся, Лэна уже не было. Плечо у меня ломило так, что боль отдавала в темя, и я дал себе слово весь сегодняшний день «ходить опасно». Кряхтя и чувствуя себя больным и жалким, я проделал некое подобие зарядки, кое-как умылся, взял конверт с деньгами и отправился к тете Вайне, продвигаясь через двери боком. В холле я нерешительно остановился: в доме было совсем тихо, и я не был уверен, что хозяйка встала. Но тут хозяйская дверь отворилась, и в холл вошел таможенник Пети. Ну, знаете, подумал я. Ночью Пети был похож на перепившего утопленника. Сейчас, при свете дня, он напоминал жертву хулиганского нападения. Нижняя часть его лица была залита кровью. Свежая кровь лаково блестела на подбородке, и он держал под челюстью носовой платок, чтобы не запачкать свой белоснежный мундир со шнурами. Лицо у него было напряженное, глаза косили, но в общем он держался удивительно спокойно, словно падать мордой в битое стекло было для него самым обыкновенным делом. Маленькая неприятность, с кем не бывает, не обращайте, пожалуйста, внимания, сейчас все будет в порядке...

— Доброе утро,— пробормотал я.

— Доброе утро,— вежливо, несколько в нос отозвался он, осторожно промакивая подбородок.

— Что с вами? Вам помочь?

— Пустяки,— сказал он.— Упал стул...

Он вежливо поклонился и, пройдя мимо меня, неторопливо вышел из дома. Я с очень неприятным чувством проводил его взглядом, а когда снова повернулся к двери, передо мной стояла тетя Вайна. Она стояла в дверях, грациозно опираясь на косяк, чистенькая, розовая, душистая, и смотрела на меня так, словно я.

Был генерал-полковником Тууром или, по крайней мере, штаб-майором Полом.

— Доброе утро, ранняя птичка,— проворковала она.— А я слышу, кто это разговаривает в доме в такой час?

— Я никак не мог решиться побеспокоить вас,— проговорил я, светски содрогаясь и мысленно взвыв от боли в плече.— Доброе утро, и позвольте вручить вам...

— Как мило! Сразу видно истинного джентльмена. Генерал-полковник Туур говаривал, что истинный джентльмен никогда никого не заставляет ждать. Никогда. Никого...

Тут я заметил, что она медленно, но весьма упорно оттесняет меня от своих дверей. В гостиной у нее было темно, шторы, видимо, были опущены, и в холл тянуло чем-то сладким.

— Но вам, право же, не нужно было так уж спешить...— Она наконец выдвинулась на удобную позицию и плавным небрежным движением закрыла дверь.— Однако вы должны быть уверены, я сумею оценить вашу предупредительность... Вузи еще спит, а мне уже пора собирать в школу Лэна, так что простите... Кстати, свежие газеты у вас на веранде.

— Благодарю вас,— сказал я, отступая.

— Если у вас достанет терпения, через часок прошу вас на чашку сливок.

— К сожалению, я должен буду уйти,— сказал я и откланялся.

Газет было шесть. Две местные, иллюстрированные, толстые,

Как альманахи, одна столичная, два роскошных еженедельника и почему-то арабская «Эль Гуния». «Эль Гунию» я отложил, а остальные просмотрел, заедая новости сэндвичами и запивая горячим какао.

В Боливии правительственные войска после упорных боев овладели городом Рейес, мятежники оттеснены за реку Бени. В Москве на Международном конгрессе ядерников Хаггертон и Соловьев сообщили о проекте промышленной установки для получения антивещества. Третьяковская галерея прибыла в Леопольдвиль, официальное открытие произойдет завтра. С базы «Старый Восток» (Плутон) в зону абсолютно свободного полета запущена очередная серия беспилотных устройств, с двумя устройствами из четырех связь временно потеряна. Генеральный секретарь ООН направил генералиссимусу Орельяносу официальное послание, в котором предупредил, что в случае повторного применения экстремистами атомных гранат в Эльдорадо будут введены полицейские силы ООН. У истоков реки Квандо (Центральная Ангола) археологическая экспедиция Академии наук ОАР обнаружила остатки циклопических сооружений, построенных, как полагают, задолго до ледникового периода. Группа специалистов Объединенного центра исследований субэлек-тронных (ритринитивных) структур оценивает запасы энергии, имеющиеся в распоряжении человечества, как достаточные на три миллиарда лет. Космический отдел ЮНЕСКО сообщает, что относительный прирост населения внеземных баз и плацдармов приближается к приросту населения на Земле. Глава английской делегации в ООН от имени великих держав выступил с проектом полной демилитаризации, хотя бы и насильственным путем, еще милитаризованных районов земного шара...

Сообщения о том, кто сколько килограммов выжал и кто сколько мячей в чьи ворота закатил, я читать не стал. Из местных же сообщений меня заинтересовали три.

Городская газета «Радость жизни» писала: «Этой ночью группа злоумышленников на частном самолете вновь совершила налет на площадь Звезды, полную отдыхающих граждан. Хулиганы выпустили несколько пулеметных очередей и сбросили одиннадцать газовых бомб. В результате возникшей паники несколько мужчин и женщин получили тяжкие увечья. Нормальный отдых сотен порядочных людей был сорван ничтожной группкой бандитствующих, с позволения сказать, интеллигентов при явном попустительстве полиции. Председатель общества “За Старую Добрую Родину, Против Вредных Влияний” заявил нашему корреспонденту, что общество намерено взять дело охраны заслуженного отдыха сограждан в свои руки. Председатель недвусмысленно дал понять, кого именно народ считает источником вредной заразы, бандитизма и милитаризованного хулиганства...».

На девятнадцатой странице газета отвела полосу для статьи «выдающегося представителя новейшей философии, лауреата Государственных премий доктора Опира». Статья называлась.

«Мир без забот». Доктор Опир красивыми словами и очень убедительно обосновывал всемогущество науки, звал к оптимизму, клеймил угрюмых скептиков-очернителей и приглашал «быть как дети». Особенную роль в формировании психологии современного (то есть беззаботного) человека он отводил методам волновой психотехники. «Вспомните, какой великолепный заряд бодрости и хорошего настроения дает вам светлый, счастливый, радостный сон! — восклицал представитель новейшей философии.— И недаром сон, как средство излечения многих психических заболеваний, известен уже более ста лет. Но ведь все мы немножко больны: мы больны нашими заботами, нас одолевают мелочи быта, нас раздражают, правда, редкие, но кое-где еще сохранившиеся и иногда встречающиеся неустройства, неизбежные трения между индивидуальностями, нормальная здоровая сексуальная неудовлетворенность и недовольство собой, столь присущее каждому гражданину... И подобно тому как ароматный бадусан смывает дорожную пыль с усталого тела, так радостное сновидение омывает и очищает истомленную душу. И теперь нам не страшны более никакие заботы и неустройства. Мы знаем: наступит час, и невидимое излучение грезогенерато-ра, который я вместе с народом склонен называть ласковым именем “дрожка”, исцелит нас, исполнит оптимизма, вернет нам радостное ощущение бытия». Далее доктор Опир объяснял, что дрожка абсолютно безвредна в физическом и психическом смысле и что нападки недоброжелателей, усматривающих в дрожке сходство с наркотиками, демагогически болтающих о «дремлющем человечестве», не могут не вызвать у нас тягостного недоумения, а возможно, и более высоких и грозных для них, недоброжелателей, гражданских чувств. В заключение доктор Опир объявлял счастливый сон лучшим видом отдыха, смутно намекал на то, что дрожка является лучшим средством против алкоголизма и наркомании, и настоятельно убеждал не смешивать дрожку с иными (не апробированными медициной) средствами волнового воздействия.

Еженедельник «Золотые дни» сообщал о том, что из Государственной картинной галереи похищено ценное полотно, принадлежащее, по мнению специалистов, кисти Рафаэля. Еженедельник обращал внимание компетентных органов на то, что этот преступный акт является третьим за истекшие четыре месяца этого года и что ни одно из ранее похищенных произведений искусства найдено так и не было.

В общем-то, читать в еженедельниках было нечего. Я бегло просмотрел их, и они произвели на меня самое тягостное впечатление. Их заполняли удручающие остроты, бездарные карикатуры, среди которых особенной глупостью сияли серии «без слов», биографии каких-то тусклых личностей, слюнявые очерки из жизни различных слоев населения, кошмарные циклы фотографий «Ваш муж на службе и дома», бесконечные полезные советы, как занять свои руки и при этом, упаси бог, не побеспокоить голову, страстные идиотские выпады против пьянства, хулиганства и распутства, уже знакомые мне призывы вступать в кружки и хоры. Были там воспоминания участников «заварушки» и борьбы против гангстеризма, поданные в литературной обработке каких-то ослов, лишенных совести и литературного вкуса, беллетристические упражнения явных графоманов со слезами и страданиями, с подвигами, с великим прошлым и сладостным будущим, бесконечные кроссворды, чайнворды и ребусы и загадочные картинки...

Я швырнул эту груду макулатуры в угол. Ну что за тоска! Дурака лелеют, дурака заботливо взращивают, дурака удобряют, и не видно этому конца... Дурак стал нормой, еще немного — и дурак станет идеалом, и доктора философии заведут вокруг него восторженные хороводы. А газеты водят хороводы уже сейчас. Ах, какой ты у нас славный, дурак! Ах, какой ты бодрый и здоровый, дурак! Ах, какой ты оптимистичный, дурак, и какой ты, дурак, умный, какое у тебя тонкое чувство юмора, и как ты ловко решаешь кроссворды!.. Ты, главное, только не волнуйся, дурак, все так хорошо, все так отлично, и наука к твоим услугам, дурак, и литература, чтобы тебе было весело, дурак, и ни о чем не надо думать... А всяких там вредно влияющих хулиганов и скептиков мы с тобой, дурак, разнесем (с тобой, да не разнести!). Чего они, в самом деле! Больше других им надо, что ли?.. Тоска, тоска... Какое-то проклятие на человечестве, какая-то жуткая преемственность угроз и опасностей. Империализм, фашизм... Десятки миллионов загубленных жизней, исковерканных судеб... В том числе миллионы погибших дураков, злых и добрых, виноватых и невиновных... Последние схватки, последние путчи, особенно беспощадные, потому что последние. Уголовники, озверелое от безделья офицерье, всякая сволочь из бывших разведок и контрразведок, наскучившая однообразием экономического шпионажа, взалкавшая власти... Пришлось вернуться из космоса, выйти из заводов и лабораторий, вернуть в строй солдат. Ладно, справились. Ветерок перебирает листы «Истории фашизма» под ногами... Не успели вдоволь повосхищаться безоблачными горизонтами, как из тех же грязных подворотен истории полезли недобитки с короткоствольными автоматами и самодельными квантовыми пистолетами, гангстеры, гангстерские шайки, гангстерские корпорации, гангстерские империи... «Мелкие, кое-где еще встречающиеся неустройства»,— увещевали и успокаивали доктора опиры, а в окна университетов летели бутылки с напалмом, города захватывались бандами хулиганов, музеи горели как свечи... Ладно. Отпихнув локтем докторов опиров, снова вернулись из космоса, снова вышли из заводов и лабораторий, вернули в строй солдат — справились. Снова горизонты безоблачны. Снова вылезли опиры, снова замурлыкали еженедельники, и снова все из тех же подворотен потек гной. Тонны героина, цистерны опиума, моря спирта... и еще что-то, чему пока нет названия... И снова все висит на волоске, а дураки решают кроссворды, пляшут фляг, желают одного: чтобы было весело. Но где-то кто-то сходит с ума, кто-то рожает детей-идиотов, кто-то странно умирает в ваннах, кто-то не менее странно умирает у каких-то рыбарей, а меценаты оберегают свою страсть к искусству кастетами... И еженедельники стараются прикрыть это смрадное болото хрупкой, как меренги, приторной корочкой благополучной болтовни, а этот дипломированный дурак прославляет сладкие сны, и тысячи недипломированных дураков с удовольствием (чтобы было весело и ни о чем не надо думать) предаются снам, как пьянству... И снова дураков убеждают, что все хорошо, что космос осваивается небывалыми темпами (и это правда), что энергии хватит на миллиарды лет (и это тоже правда), что жизнь становится все интереснее и разнообразнее (и это, несомненно, тоже правда, но не для дураков), а демагоги-очернители (читай: люди думающие, что в наше время любая капля гноя способна заразить все человечество, как когда-то пивные путчи превратились в мировую угрозу), чуждые интересам народа, подлежат всемерному осуждению... Дураки и преступники... Преступники-дураки...

— Работать надо,— сказал я вслух.— К черту меланхолию... Мы вам покажем скептиков!

Пора было идти к Римайеру. Правда, рыбари... Ладно, к рыбарям можно будет сходить потом. Надоело тыкаться вслепую. Я вышел во двор. Было слышно, как на веранде тетя Вайна кормит Лэна завтраком.

— Ну, мам, ну, я не хочу!

— Кушай, сынок, надо кушать... Ты такой бледненький...

— А я не хочу! Комки противные...

— Да где же комки? Ну, давай я сама съем... М-м-м! Как вкусно! Попробуй только и увидишь, как вкусно...

— А если я не хочу! Я больной, я не пойду в школу.

— Лэн, ну, что ты говоришь! Ты и так много пропускаешь...

— И пусть...

— Как же пусть! Меня уже директор два раза вызывал. Нас оштрафуют!

— Ну и пусть штрафуют...

— Кушай, кушай, сынок... Может быть, ты не выспался?

— Не выспался! И у меня живот болит... и голова... и зуб... Вот видишь, вот этот...

Голос у Лэна был капризный, и я сразу представил себе его надутые губы, болтающуюся ногу в носке. Я вышел за ворота. День опять был ясный, солнечный, чирикали птицы. Было еще слишком рано, и на пути до «Олимпика» я встретил только двоих. Они шли рядом по обочине тротуара, чудовищно дикие в веселом мире свежей зелени и ясного неба. Один был выкрашен ярко-красной краской, другой — ярко-синей. Сквозь краску проступал пот. Они дышали с трудом, рты их были разинуты, глаза налиты кровью. Я непроизвольно расстегнул все пуговицы на рубашке и вздохнул с облегчением, когда эта странная пара миновала меня.

В отеле я сразу поднялся на девятый этаж. Я был настроен очень решительно. Хочет того Римайер или не хочет, но ему придется рассказать мне все, что меня интересует. Впрочем, теперь Римайер нужен мне не только для этого. Мне нужен был слушатель, а в этом солнечном бедламе я мог пока говорить откровенно только с Римайером. Правда, это был не тот Римайер, на которого я изначально рассчитывал, но и об этом, в конце концов, тоже нужно было поговорить...

У дверей номера Римайера стоял давешний рыжий Оскар, и, увидев его, я сразу замедлил шаги. Он задумчиво поправлял галстук, откинув голову и глядя в потолок. Вид у него был озабоченный.

— Привет,— сказал я. Надо же было с чего-то начинать.

Он шевельнул бровями, посмотрел на меня, и я понял, что он меня вспомнил. Он медленно сказал:

— Здравствуйте, здравствуйте.

— Вы тоже к Римайеру? — спросил я.

— Римайер плохо себя чувствует,— сказал он. Он стоял у самой двери и не собирался, по-видимому, уступать мне дорогу.

— Какая жалость, сказал я, придвигаясь.— И что же с ним?

— Он очень плохо себя чувствует.

— Ай-яй-яй-яй,— сказал я.— Надо бы посмотреть...

Я подошел к Оскару вплотную. Он явно не собирался пускать меня в номер. У меня сразу заболело плечо.

— Я не уверен, что это так уж надо,— желчно сказал он.

— Что вы говорите! Неужели так плохо?

— Вот именно. Очень плохо. И вам не следует его беспокоить. Ни сегодня, ни в другие дни.

Кажется, я пришел вовремя, подумал я. И надеюсь, не опоздал.

— Вы его родственник? — спросил я. Я был очень миролюбив.

Он осклабился.

— Я его друг. Самый близкий в этом городе. Можно сказать, друг детства.

— Это очень трогательно,— сказал я.— А вот я — его родственник. Все равно что брат. Давайте вместе зайдем и вместе посмотрим, что могут сделать для бедняги Римайера его друг и его брат.

— Может быть, брат уже сделал для Римайера достаточно?

— Ну что вы... Я только вчера приехал.

— А у вас нет здесь случайно других братьев?

— Я думаю, их нет среди ваших друзей,— сказал я.— Римайер — исключение...

Пока мы несли всю эту чушь, я внимательно его рассматривал. Он не выглядел слишком уж ловким человеком, даже если учесть мое больное плечо. Но он все время держал руку в кармане, и хотя я был почти убежден, что он не станет стрелять в отеле, рисковать мне не хотелось. Тем более что мне приходилось слышать о квантовых разрядниках ограниченного действия.

Мне много раз ставили в упрек, что мои намерения отчетливо видны на моей физиономии. А Оскар, по-видимому, был достаточно проницательным человеком. С другой стороны, в карманах у него ничего подходящего явно не было, и руки в карманах он держал зря. Он отступил от двери и сказал:

— Заходите...

Мы вошли. Римайер действительно был плох. Он лежал на кушетке, накрытый сорванной портьерой, и неразборчиво бредил. Стол в номере был перевернут, посредине комнаты валялась в луже спиртного разбитая бутылка, и всюду была разбросана смятая мокрая одежда. Я подошел к Римайеру и сел так, чтобы не терять из виду Оскара, который встал у окна, опершись задом на подоконник. Глаза у Римайера были открыты. Я наклонился над ним.

— Римайер,— позвал я.— Это я, Иван. Ты узнаешь меня?

Он тупо глядел мне в лицо. На подбородке у него виднелась под щетиной свежая ссадина.

— Ты уже там...— пробормотал он.— Рыбарей... Чтобы долго... Не бывает... Ты не обижайся... Мешал очень... Не терплю...

Это был бред. Я посмотрел на Оскара. Оскар жадно слушал, вытянув шею.t.

— Нехорошо, когда просыпаешься...— бормотал Римайер.— Никому... просыпаться... Начинают... Тогда не просыпаться...

Оскар не нравился мне все больше и больше. Мне не нравилось, что он слушает бред Римайера. Мне не нравилось, что он оказался здесь раньше меня. И еще мне не нравилась ссадина на подбородке Римайера, совсем свежая. Рыжая морда, подумал я, глядя на Оскара, как же от тебя избавиться?

— Надо вызвать врача,— сказал я.— Почему вы не вызвали врача, Оскар? По-моему, это делириум тременс...

Я сейчас же пожалел о сказанном. От Римайера, к моему немалому изумлению, совсем не пахло спиртным, и Оскар, очевидно, хорошо знал это. Он ухмыльнулся и спросил:

— Делириум тременс? Вы уверены?

— Нужно немедленно вызвать врача,— повторил я.— И сиделок.

Я опустил руку на телефонную трубку. Он моментально подскочил ко мне и положил ладонь на мою руку.

— Зачем же вы? — сказал он.— Давайте лучше я вызову врача. Вы тут человек новый, а я знаю отличного врача.

— Ну какой там у вас врач...— возразил я, глядя на ссадину у него на костяшках пальцев. Эта ссадина тоже была свежая.

— Отличный врач. Как раз специалист по белой горячке.

— Вот видите,— сказал я.— А может быть, у Римайера и нет никакой белой горячки.

Римайер вдруг сказал:

— Так я велел... Альзо шпрахт Римайер... Наедине с миром...

Мы оглянулись на него. Он говорил высокомерно, но глаза его были закрыты, а лицо в складках дряблой серой кожи казалось жалким. Сволочь, подумал я про Оскара, имеет наглость торчать здесь. У меня вдруг мелькнула дикая мысль, показавшаяся мне в тот момент очень удачной: свалить Оскара толчком в солнечное сплетение, связать и заставить немедленно выложить все, что он знает. Знает он, вероятно, много. А может быть, и все. Он смотрел на меня, и в его бледных глазах были страх и ненависть.

— Хорошо,— сказал я.— Пусть врача вызовет портье.

Он убрал руку, и я позвонил портье. В ожидании врача я сидел возле Римайера, а Оскар ходил из угла в угол, перешагивая через лужу спиртного. Я следил за ним краем глаза. Он вдруг нагнулся и поднял что-то с пола. Что-то маленькое и пестрое.

— Что это там? — спросил я равнодушно.

Он поколебался немного, а затем бросил мне на колени плоскую коробочку с пестрой этикеткой.

— А,— сказал я и поглядел на Оскара,— «Девон».

— «Девон»,— отозвался он.— Странно, что здесь, а не в ванной, правда?

Черт, подумал я. Пожалуй, я был слишком зелен, чтобы драться с ним в открытую. Я еще слишком мало знал.

— Ничего странного,— сказал я наобум,— Вы ведь, кажется, распространяете этот репеллент. Наверное, это образец, который вывалился у вас из кармана.

— У меня из кармана? — Он страшно удивился.— А, вы имеете в виду, что я... Но я уже давно выполнил все поручения и теперь просто отдыхаю.— Он помолчал.— Но, если вы интересуетесь, я мог бы помочь.

— Это очень интересно,— сказал я,— Я посоветуюсь...

Тут, к сожалению, дверь распахнулась, и появился врач в сопровождении двух сестер.

Врач оказался человеком решительным. Он жестом убрал меня с кушетки и отбросил портьеру, которой был накрыт Римайер. Римайер лежал совершенно голый.

— Ну конечно...— сказал врач.— Опять...— Он поднял Римайе-ру веки, оттянул ему нижнюю губу, пощупал пульс.— Сестра, кордеин... И вызовите горничных, пусть вылижут эту конюшню до блеска...— Он выпрямился и посмотрел на нас.— Родственники?

— Да,— сказал я. Оскар промолчал.

— Вы нашли его уже без сознания?

— Он лежал и бредил,— сказал Оскар.

— Это вы перенесли его сюда?

Оскар помедлил.

— Я только укрыл его портьерой,— сказал он.— Когда я пришел, он лежал, как сейчас. Я боялся, что он простудится.

Врач некоторое время смотрел на него, потом сказал:

— Впрочем, это безразлично. Вы можете идти. Оба. С ним останется сиделка. Вечером можете позвонить. Всего хорошего.

— А что с ним, доктор? — спросил я.

Врач пожал плечами.

— Ничего особенного. Переутомление, нервное истощение... Кроме того, он, по-видимому, слишком много курит. Завтра он станет транспортабельным, и тогда увезите его домой. У нас ему оставаться вредно. У нас слишком весело. До свидания.

Мы вышли в коридор.

— Пойдемте выпьем,— предложил я.

— Вы забыли, что я не пью,— заметил Оскар.

— Жаль. Вся эта история меня так расстроила, что хочется выпить. Римайер всегда был таким здоровяком...

— Ну, в последнее время он сильно сдал,— сказал Оскар осторожно.

— Да, я с трудом узнал его, когда вчера увидел...

— Я тоже,— сказал Оскар. Он не верил ни одному моему слову. Я ему тоже.

— Где вы остановились? — спросил я.

— Здесь же,— сказал Оскар.— Этажом ниже, восемьсот семнадцатый номер.

— Жаль, что вы не пьете. Мы бы могли посидеть у вас и хорошо поговорить.

— Да, это было бы неплохо. Но, к сожалению, я очень спешу.— Он помолчал.— Знаете что, дайте мне ваш адрес, завтра утром я вернусь и зайду к вам. Около десяти — вас устроит? Или вы позвоните мне...

— Отчего же...— сказал я и дал ему свой адрес.— Честно говоря, меня очень интересует «Девон».

— Я думаю, мы сумеем договориться,— сказал Оскар.— До завтра.

Он сбежал по лестнице. Он действительно, по-видимому, спешил. А я спустился на лифте в вестибюль и дал телеграмму Марии: «Брату очень плохо чувствую себя одиноким бодрюсь Иван». Я и в самом деле чувствовал себя одиноким. Римайер снова вышел из игры — по крайней мере на сутки. Единственный намек, который он мне дал,— это совет насчет рыбарей. Ничего определенного у меня не было. Были рыбари, которые обитают где-то в Старом Метро; был «Девон», который, возможно, каким-то боком касался моего дела, но с тем же успехом мог не иметь к нему никакого отношения; был Оскар, явно связанный с «Девоном» и с Римайером, фигура достаточно неприятная и зловещая, но, несомненно, лишь одна из множества неприятных и зловещих фигур на местных безоблачных горизонтах; был еще какой-то Буба, снабдивший «Девоном» пористый нос... В конце концов, я здесь всего сутки, подумал я. Время есть. И на Римайера, в конце концов, можно еще рассчитывать, и Пека, может быть, удастся найти... Я вдруг вспомнил вчерашнюю ночь и дал телеграмму Зигмунду: «Концерт самодеятельности двадцать восьмого подробности не знаю Иван». Потом я подозвал портье и спросил, как быстрее пройти к Старому Метро.

 ГЛАВА ДЕВЯТАЯ.

— Приходили бы вечером, сейчас слишком рано.

— А мне хочется сейчас.

— Приспичило, значит... А вы, может, адресом ошиблись?

— Да нет, не ошибся.

— И вот именно сейчас вам и надо?

— Именно сейчас. И не позже.

Он поцокал языком и дернул себя за нижнюю губу. Он был коренастый, плотный, с круглой, гладко выбритой головой. Говорил он, едва шевеля языком, и утомленно заводил глаза под верхние веки. По-моему, он не выспался. Его приятель, сидевший за барьером в кресле, по-видимому, тоже не выспался. Но он вообще не говорил ни слова и даже не смотрел в мою сторону. Помещение было мрачное, затхлое, с отставшими от стен покоробленными панелями. С потолка свисала тусклая от пыли лампочка без абажура на грязном шнуре.

— Почему бы вам все-таки не прийти попозже? — промямлил круглоголовый.— Когда все приходят...

— Так уж мне захотелось,— скромно сказал я.

— Захотелось...— Он пошарил в столе.— У меня вот и бланка не осталось... Эль, у тебя есть бланки?

Эль молча нагнулся и вытянул откуда-то из-под барьера мятый лист бумаги. Круглоголовый сказал зевая:

— Приходите ни свет ни заря... Народу никого нет, девчонок тоже... спят еще... Веселья никакого...— Он протянул мне бланк.— Заполните и подпишите,— сказал он.— Мы с Элем подпишемся за свидетелей. Деньги сдайте... Не беспокойтесь, у нас честно. Документы у вас есть какие-нибудь?

— Никаких.

— И то хорошо.

Я просмотрел бланк. «Настоящим я, нижеподписавшийся (пропуск), в присутствии свидетелей (большой пропуск) убедительно прошу подвергнуть меня приемным испытаниям на соискание звания члена общества ДОЦ. Подпись соискателя. Подписи свидетелей».

— Что такое ДОЦ? — спросил я.

— Это мы так зарегистрированы,— ответил круглоголовый. Он пересчитывал деньги.

— Но ДОЦ как-то расшифровывается?

— А кто его знает... Это еще до меня было. ДОЦ и ДОЦ... Ты не знаешь, Эль? — Эль лениво помотал головой.— Ну в самом деле, не все ли вам равно...

— Абсолютно все равно,— сказал я, вставил свое имя и подписался.

Круглоголовый посмотрел, тоже вписал свое имя и подписался, и передал бланк Элю.

— Похоже, вы иностранец,— сказал он.

— Да.

— Тогда припишите ваш домашний адрес. У вас родные есть?

— Нет.

— Тогда и не надо. Готово, Эль? Положи в папку... Ну, пойдемте?

Он поднял барьер и подвел меня к массивной квадратной двери, оставшейся, наверное, еще с тех времен, когда метро оборудовали под атомоубежище.

— Выбора-то никакого нет,— сказал он, словно оправдываясь. Он выдвинул засовы и с натугой повернул ржавую рукоять.— Пойдете прямо по коридору,— сказал он,— а там сами увидите.

Мне показалось, что Эль позади хихикнул. Я обернулся. В барьер перед Элем был встроен небольшой экран. На экране что-то двигалось, но я не разглядел что. Круглоголовый, налегая всей тяжестью на рукоять, откатил дверь. За дверью открылся пыльный проход. Несколько секунд круглоголовый прислушивался, затем повторил:

— Прямо по этому коридору.

— А что там будет? — спросил я.

— Чего хотели, то и получите... Или, может, вы раздумали?

Все это было явно не то, что надо, но, как известно, никто ничего не знает, пока сам не попробует. Я перешагнул через высокий порог, и дверь с чмоканьем закрылась за мной. Было слышно, как заскрежетали засовы.

Коридор освещали несколько уцелевших ламп. Было сыро, на бетонных стенах цвела плесень. Я постоял, прислушиваясь, но ничего не услышал, кроме редкого стука капель. Я осторожно двинулся вперед. Под ногами скрипела цементная крошка. Коридор скоро кончился, и я очутился в сводчатом бетонном тоннеле, освещенном совсем уже скверно. Когда глаза привыкли к сумраку, я разглядел рельсовый путь. Рельсы были ржавые, между ними темнели лужи неподвижной воды. Под сводом тянулись провисшие провода. Сырость прохватывала до костей, и отвратно пахло — не то падалью, не то испорченной канализацией. Нет, это было совсем не то, что нужно. Мне не хотелось терять времени даром, и я подумал, что, пожалуй, сейчас вернусь и скажу, что приду в другой раз. Но сначала я решил — просто из любопытства — пройти немного по тоннелю. Я пошел направо, на свет далеких ламп. Я перескакивал через лужи, спотыкался о прогнившие шпалы, путался в оборванных кабелях. Дойдя до первой лампы, я снова остановился.

Рельсовый путь был разобран. Шпалы валялись вдоль стен, а на пустом полотне зияли дыры, наполненные водой. Затем я увидел рельсы. Никогда мне не приходилось видеть рельсы в таком состоянии. Некоторые были скручены штопором. Одни были начищены до блеска и напоминали огромные сверла. Другие были с огромной силой вбиты в полотно и в стены тоннеля. А третьи были завязаны в узлы. У меня мороз пошел по коже, когда я увидел это. Простые узлы, узлы с бантом, узлы с двумя бантами, как шнурки на ботинках... Они были сизые от окалины.

Я посмотрел вперед, в глубину тоннеля. Оттуда тянуло гниющей падалью, тусклые желтые огни редких ламп мерно мигали, словно что-то раскачивалось на сквозняке, заслоняя и снова открывая их. Нервы мои не выдержали. Я чувствовал, что это не более чем дурацкая шутка, но я ничего не мог с собой поделать. Я присел на корточки и осмотрелся. Скоро я нашел то, что искал: метровый обломок железного прута. Я взял его под мышку и двинулся дальше. Железо было холодное, влажное и шершавое от ржавчины.

Косой мигающий свет далеких ламп озарял скользкие, блестящие от сырости стены. Я уже давно заметил на них странные округлые потеки, но вначале не обратил на это внимания, а потом заинтересовался и подошел посмотреть. По стене, насколько хватал глаз, тянулись два ряда круглых следов, разделенных метровыми интервалами. Это выглядело так, как будто по стене здесь пробежал слон, и пробежал не очень давно — на краю одного такого следа слабо шевелилась раздавленная белая сороконожка. Хватит, подумал я, пора возвращаться. Я посмотрел вдоль тоннеля. Теперь под лампами впереди были отчетливо видны черные качающиеся гирлянды. Я взял прут поудобнее и пошел вперед, держась поближе к стене.

Это тоже впечатляло. Под сводами тоннеля тянулись провисшие кабели, а на них, связанные хвостами и собранные в тяжелые щетинистые гроздья, покачивались на сквозняке сотни и сотни мертвых крыс. В полумраке жутко блестели мелкие оскаленные зубы, торчали во все стороны закостеневшие лапки, и эти гроздья длинными гнусными гирляндами уходили в темноту. Густой тошнотворный смрад опускался из-под свода и растекался по тоннелю, шевелящийся, плотный, как кисель...

Раздался пронзительный визг, и под ноги мне вдруг бросилась огромная крыса. Потом еще одна. И еще. Я попятился. Они мчались оттуда, из темноты, где не было ни одной лампы. И оттуда вдруг толчками пошел теплый воздух. Я нащупал локтем пустоту в стене и вдвинулся в нишу. Под каблуками заверещало и задергалось живое — я не глядя отмахнулся своей железной палкой. Мне было не до крыс, потому что я слышал, как кто-то тяжело и мягко бежит по тоннелю, плюхая по лужам. Зря я ввязался в это дело, подумал я. Железный прут показался мне таким легким и ничтожным по сравнению с завязанными в узлы рельсами. Это не летучая пиявка... И не динозавр из Конго... Только б не гигантопитек, все что угодно, только бы не гигантопитек. У этих ослов хватит ума выловить гигантопитека и запустить в тоннель... Я плохо соображал в эти секунды. И неожиданно ни с того ни с сего подумал о Римайере. Зачем он послал меня сюда? Что он — с ума сошел?.. Только бы не гигантопитек...

Он пронесся мимо меня так быстро, что я не успел разобрать, что это такое. Тоннель гудел от его галопа. Затем где-то совсем рядом раздался отчаянный скрежещущий визг пойманной крысы, и наступила тишина. Я осторожно выглянул. Он стоял шагах в десяти, под самой лампой, и ноги подо мной обмякли от огромного облегчения.

— Умники-затейники,— сказал я вслух, чуть не плача.— Остряки-самоучки... Это же надо было додуматься! Таланты доморощенные...

Он услышал мой голос и, задрав кормовые ноги, произнес:

— Температурка у нас будет два метра тринадцать дюймов, влажности нет, чего нет, того нет...

— Доложи свое задание,— сказал я, подходя.

Он со свистом выпустил из присосков сжатый воздух, бессмысленно подрыгал ногами и взбежал на потолок.

— Слезай вниз,— приказал я строго,— и отвечай на вопрос.

Он висел у меня над головой среди заплесневелых проводов,

Этот давно устаревший кибер, предназначенный для работ на астероидах, жалкий и нелепый, весь в лохмотьях от карбонной коррозии и в кляксах черной подземной грязи.

— Слезай вниз! — рявкнул я.

Он швырнул в меня дохлой крысой и умчался в темноту.

— Базальты! Граниты!..— вопил он на разные голоса.— Псевдометаморфические породы!.. Я над Берлином! Как слышите? Пора спать!

Я бросил палку и пошел за ним следом. Он добежал до следующей лампы, спустился вниз и стал быстро, по-собачьи, рыть бетон рабочими манипуляторами. Бедняга, у него и в лучшие-то времена мозг был способен к нормальной работе только при тяжести в одну сотую земной, а сейчас он был совершенно невменяем. Я нагнулся над ним и стал шарить под панцирем, отыскивая узел регулировки. «Вот поганцы»,— сказал я вслух. Узел регулировки был расплющен, словно по нему ударили кувалдой. Он бросил копать и мягко схватил меня за ногу.

— Стоп! — гаркнул я.— Прекратить!

Он прекратил, лег на бок и сообщил басом:

— Надоел он мне до смерти, Эль. Бренди бы сейчас выпить...

Внутри у него щелкнули контакты, и заиграла музыка. Шипя и посвистывая, он исполнял «Марш охотников». Я смотрел на него и думал, как это глупо и отвратительно, как смешно и страшно одновременно. Если бы я не был межпланетником, если бы я испугался и побежал, он бы почти наверняка убил меня... А ведь здесь никто не мог знать, что я был межпланетником. Никто. Ни один человек. И Римайер тоже не знал, что я был межпланетником...

— Встань,— сказал я.

Он зажужжал и принялся ковырять стену, и тогда я повернулся и пошел обратно. Все время, пока я шел до поворота в коридор, мне было слышно, как он гремит и лязгает в груде исковерканных рельсов, шипит электросваркой и несет околесицу на два голоса.

Противоатомная дверь была уже открыта. Я шагнул через порог и захлопнул ее за собой.

— Ну как? — спросил круглоголовый.

— Глупо,— ответил я.

— Я же не знал, что вы межпланетник. Вы работали в космосе?

— Работал. Все равно глупо. На дураков. На неграмотных экзальтированных дураков.

— На каких?

— Экзальтированных.

— A-а... Ну, это вы зря. Многим нравится. А вообще я вам говорил, что приходили бы вечером. У нас вообще для одиночек развлечений мало...— Он налил виски и добавил содовой из сифона.— Хотите?

Я взял стакан и облокотился на барьер. Эль с сигареткой, прилипшей к губе, угрюмо смотрел на экран. По экрану метались осклизлые стены тоннеля, скрюченные рельсы, черные лужи, летели искры электросварки.

— Это не для меня, — заявил я.— Пусть этим занимаются бухгалтеры и парикмахеры. Я против них, конечно, ничего не имею, но мне-то надо такое, чего я никогда в жизни не видел.

— Сами, значит, не знаете, чего хотите,— сказал круглоголовый,— Это тяжелый случай. Вы, извиняюсь, не интель?

— А в чем дело?

— Нет, вы только не подумайте чего-нибудь, перед костлявой, сами понимаете, все равны. Я только что хочу сказать? Что интели — самые капризные клиенты, вот и все. Верно, Эль? Если приходит, скажем, тот же бухгалтер или парикмахер, он хорошо знает, чего ему надо. Кровь погонять ему надо, чтобы себя показать, собой погордиться, чтобы девчонки визжали, чтобы показывать всем дырки в шкуре... Это парни простые, каждому хочется считать себя мужчиной. Ведь кто он такой, наш клиент? Способностей особенных у него нет, да они ему и не требуются... Вот раньше, я в книге читал, хоть завидовали друг другу, сосед, мол, как сыр в масле катается, а я на холодильник накопить не могу — разве это можно вытерпеть? Цеплялись, конечно, зубами, за барахло, за деньги, за место выгодное... Жизнь на это клали! У кого кулак крепче или голова хитрее, тот и наверху... А теперь ведь жизнь стала жирная, тихая, всего в достатке. К чему себя применить? Я же не карась, я же человек все-таки, мне же скучно, а придумать сам ничего не умею. Это ведь надо особые способности иметь — придумывать! Это надо же гору книг прочитать, а попробуй-ка их читать, когда тебя от них тошнит... Прославиться там в мировом масштабе или выдумать чего-нибудь вроде машины — это мне и в голову не сразу придет, а если и придет — что толку? Никому ты в общем-то не нужен, даже жене и детям собственным не нужен, если разобраться, верно, Эль? Да и тебе никого не надо... Теперь, значит, придумывают для тебя умные люди что-нибудь новенькое, то ароматьеры эти, то дрожку, то новую пляску... Питье вот новое придумали... «хорек» называется... Хотите, я вам собью? Он этого «хорька» хватит — глаза на лоб, он и доволен... А пока глаза у него на месте, жизнь для него все равно что дождевая вода. Вот к нам тут один интель ходит и каждый раз жалуется: жизнь, говорит, пресна, ребята... А отсюда я выхожу — герой! После, скажем, пульки или «один на двенадцать» я же совсем по-другому на себя смотрю. Верно, Эль? Мне все снова сладко делается — бабы, жратва, вино...

— Да,— сказал я сочувственно.— Я вас хорошо понимаю. Но для меня-то все это тоже пресно.

— Слег ему нужен,— сказал вдруг Эль басом.

— Что-что? — спросил я.

— Слег, говорю.

Круглоголовый весь сморщился.

— Ну брось, Эль. Ну что ты сегодня какой-то...

— Кашлять я на него хотел,— сказал Эль.— Не люблю я этих... Все ему пресно, все ему не так.

— Вы его не слушайте,— сказал круглоголовый.— Он ночь не спал, утомился...

— Нет, почему же? — возразил я.— Очень интересно. Что это за слег?

Круглоголовый опять сморщился.

— Неприлично это, понимаете? — сказал он.— Вы Эля не слушайте, он хороший парень, простой, но ему обложить человека ничего не стоит. А слово это нехорошее. Повадились сейчас какие-то на стенах его везде писать. Вот ведь хулиганье, а? Сопляки, толком и не знают, что это такое, а пишут... Вон, видите, мы барьер обстругали... Сволочь какая-то вырезала, поймал бы его — наизнанку бы вывернул... Ведь у нас здесь и женщины бывают.

— Ты скажи ему,— произнес Эль, обращаясь к круглоголовому,— чтобы раздобыл себе слег и утихомирился. Пусть найдет Бубу...

— Да заткнись ты, Эль! — сказал круглоголовый сердито.— Не слушайте вы его...

Услышав имя Бубы, я снова наполнил стакан и устроился поудобнее.

— Что же это такое,— сказал я,— тайный порок какой-нибудь?

— Тайный! — сказал Эль басом и нехорошо заржал.

Круглоголовый тоже засмеялся.

— У нас тайного ничего быть не может,— сказал он.— Какие могут быть тайны, когда народ с пятнадцати лет закладывает? Дураки эти, интели, все секреты разводят... Хотят двадцать восьмого заварушку устроить, шепчутся, минометы давеча за город повезли, чтобы спрятать, значит, ну, как дети, ей-богу! Верно, Эль?

— Ты ему скажи.— Простой хороший парень Эль гнул свое.— Ты ему скажи: пусть валит ко всем чертям. Ты за него не заступайся. Так ему и скажи: пусть идет к Бубе в «Оазис», и весь разговор.

Он выбросил на барьер мой бумажник и бланк. Я допил виски. Круглоголовый серьезно сказал:

— Конечно, вы как хотите, дело ваше, но я вам советую от этих вещей держаться подальше. Мы, может, все к этому придем, да чем позже, тем лучше. Я вам этого даже объяснить не могу, я только чувствую, что это — как в могилу: никогда не поздно и всегда рано.

— Спасибо,— сказал я.

— Он еще благодарит! — Эль снова заржал.— Ты видал такое? Еще и благодарит!

— Три рубля мы удержали,— сказал круглоголовый.— А бланк порвите. Нет, дайте я сам порву. А то, не дай бог, случится с вами что-нибудь, а полиция к нам пожалует.

— Честно говоря,— сказал я, пряча бумажник,— мне все-таки непонятно, как это вашу контору не прикроют.

— А у нас все честно-благородно,— сказал круглоголовый,— Не хочешь — никто тебя не заставит. А если что-нибудь случилось — сам виноват.

— Наркоманов тоже никто не заставляет,— возразил я.

— Э, сравнили! Наркотики — дело денежное, корыстное...

— Ну ладно, до свиданья,— сказал я.— Спасибо вам, ребята. Где, вы сказали, Бубу искать?

— «Оазис»,— пробасил Эль.— Кафе. Проваливай.

— Какой ты вежливый, дружок,— сказал я,— даже сердце щемит.

— Проваливай, проваливай,— повторил Эль,— Интель вонючий.

— Не волнуйся так, милый,— сказал я,— а то ведь запор наживешь. Береги желудок, дороже желудка у тебя ничего нет. Верно я говорю?

Эль начал медленно выдвигаться из-за барьера, и я ушел. У меня снова разболелось плечо.

На улице падал крупный теплый дождь. Листья деревьев блестели мокро и весело, пахло свежестью, озоном, грозой.

Я остановил такси и назвал «Оазис». Улица вся струилась свежими ручейками, и город был таким красивым и уютным, что неприятно было даже думать о заплесневелом, вонючем, заброшенном метро.

Дождь хлестал вовсю, когда я выскочил из машины и, перемахнув через тротуар, ворвался в кафе «Оазис». Народу было довольно много, почти все ели, даже бармен за стойкой хлебал суп, пристроив тарелку между стаканчиками для спиртного. Пообедавшие курили, рассеянно глядя на улицу сквозь залитую водой витрину. Я подошел к стойке и вполголоса осведомился, здесь ли Буба. Бармен положил ложку и оглядел зал.

— He-а,— сказал он.— Да вы обедайте пока, он скоро будет.

— А как скоро?

— Минут через двадцать, через полчаса.

— Ага,— сказал я.— Тогда я пообедаю, а потом подойду, и вы мне его покажете.

— Умгум,— сказал бармен, возвращаясь к своему супу.

Я взял поднос, набрал себе какой-то обед и сел к окну подальше от других посетителей. Мне хотелось подумать. Я чувствовал, что материала набралось достаточно для того, чтобы подумать о деле. Кажется, цепочка намечалась. Коробочки с «Девоном» в ванной. Пористый нос говорил о Бубе и о «Девоне» (шепотом говорил). Простой хороший парень Эль говорил о Бубе и о слеге... Отчетливая цепочка: ванна — «Девон» — Буба — слег. Более того. Загорелый парень с мышцами предупреждал, что «Девон» и все прочее — всем дряням дрянь, а круглоголовый адепт социального мазохизма не видел разницы между слегом и могилой. Как будто все сходится. Как будто это то, что мы ищем... И если это так, то Римайер правильно посылал меня к рыбарям... Римайер, сказал я про себя. Зачем ты посылал меня к рыбарям, Римайер? Да еще наказывал не капризничать и делать, что велят... И ведь ты не знал, что я межпланетник, Римайер. А если даже и знал, то ведь там есть не только сумасшедший кибер, там есть и пулька и «один на двенадцать». Чем-то я тебе очень не понравился, Римайер... Чем-то я тебе помешал. Да нет же, сказал я, этого же не может быть. Просто ты мне очень не доверял, Римайер. Просто я чего-нибудь еще не знаю. Например, я не знаю, что такое Оскар, который торгует в курортном городе «Девоном» и который с тобой связан, Римайер. И наверное, до нашего разговора в лифте ты встречался с Оскаром... Я не хочу об этом думать. Он лежит, как покойник, а я думаю о нем такие вещи, и он даже не может оправдаться... Я вдруг почувствовал скверный холодок внутри. Ну хорошо, ну мы выловим эту шайку. И что изменится? Дрожка останется, лопоухий Лэн будет по-прежнему не спать по ночам, Вузи будет приходить домой пьяная до безобразия, а таможенник Пети будет зачем-то падать мордой в битое стекло... И все будут заботиться о «благе народа». Одних будут поливать слезогонкой, других вколачивать по уши в землю, третьих превращать из обезьян в то, что вполне сойдет за людей... А потом дрожка выйдет из моды, и народу подарят супердрожку, а вместо изъятого слега подсунут суперслег. Все будет для блага народа. Веселись, Страна Дураков, и ни о чем не думай!..

За соседний столик уселись с подносами двое в накидках. Один из них показался мне чем-то знакомым. У него было породистое высокомерное лицо, и, если бы не толстый белый пластырь на левой скуле, я бы обязательно узнал его — во всяком случае, у меня было такое ощущение. Второй был румяный человек с большой плешью и суетливыми движениями. Разговаривали они негромко, но не потому, что хотели скрыть что-нибудь, и их было отлично слышно с того места, где я сидел.

— Поймите меня правильно,— убедительно повествовал румяный, торопливо поглощая шницель.— Я вовсе не против театров и музеев. Но ассигнования на городской театр в прошлом году недоиспользованы, а в музеи ходят одни туристы...

— И похитители картин,— вставил человек с пластырем.

— Оставьте, пожалуйста. У нас нет картин, которые стоило бы похищать. Слава богу, «Сикстинских мадонн» пока еще не научились синтезировать из опилок. Я хочу обратить ваше внимание на то, что распространение культуры должно в наше время идти совсем другим путем. Культура должна не входить в народ, а исходить из народа. Народные капеллы, кружки самодеятельности, массовые игры — вот что нужно нашей публике...

— Нашей публике нужна хорошая оккупационная армия,— сказал человек с пластырем.

— Ах, оставьте, пожалуйста, вы ведь так не думаете... Охват кружками у нас на безобразном уровне. Боэла мне жаловалась вчера, что на ее чтения ходит только один человек, и тот, кажется, с матримониальными намерениями. А нам надо отвлекать народ от дрожки, от алкоголя, от сексуальных развлечений. Нам надо поднимать дух...

Человек с пластырем прервал его:

— Что вам от меня нужно? Чтобы я сегодня поддерживал ваш проект против этого осла, нашего уважаемого мэра? Ради бога! Мне абсолютно все равно. Но если вы хотите знать мое мнение о духе, то духа нет, дорогой советник! Дух давно умер! Он захлебнулся в брюшном сале. И на вашем месте я бы считался с этим и только с этим!

Румяный человек, казалось, был убит. Некоторое время он молчал, потом вдруг застонал:

— Боже мой, боже мой, чем мы вынуждены заниматься! Но я спрашиваю вас, кто-то все-таки летит ведь к звездам! Где-то строят мезонные реакторы! Где-то создают новую педагогику! Боже мой, совсем недавно я понял, что мы даже не захолустье, мы — заповедник! В глазах всего мира мы — заповедник глупости, невежества и порнократии. Представьте себе, в нашем городе второй год сидит профессор Рубинштейн. Социальный психолог, мировое имя. Он изучает нас, как животных... «Инстинктивная социология разлагающихся экономических формаций» — так называется его работа. Его интересует человек как носитель первобытных инстинктов, и он мне жаловался, как трудно ему было набирать материал в странах, где инстинктивная деятельность искажена и подавлена системой педагогики. А у нас он блаженствует! По его словам, у нас вообще нет никакой деятельности, кроме инстинктивной. Я был оскорблен, мне было стыдно, но боже мой, что же я мог ему возразить?.. Вы поймете меня. Вы же умный человек, мой друг, вы холодный человек, я знаю, но не могу же я поверить, чтобы вам до такой степени было все равно...

Человек с пластырем высокомерно глядел на него и вдруг дернул щекой. И я сразу же узнал его: это был тот самый тип с моноклем, который так ловко облил меня светящейся гадостью вчера у меценатов. Ах ты стервец! — подумал я. Ах ты вор! Оккупационная армия ему понадобилась! Дух, видите ли, захлебнулся в сале...

— Простите, советник, — брезгливо произнес человек с пластырем.— Я все это понимаю, и именно поэтому мне совершенно ясно, что все вокруг нас — это маразм. Последние судороги. Эйфория.

Я встал и приблизился к их столику.

— Разрешите? — спросил я.

Они удивленно воззрились на меня. Я сел.

— Простите меня, пожалуйста,— сказал я,— Я, собственно, турист и здесь у вас недавно, а вы, по-моему, местные и даже имеете какое-то отношение к городскому управлению... Вот я и решился побеспокоить вас. Я все слышу вокруг: меценаты, меценаты... А что это такое, никто толком не знает...

Человек с пластырем снова дернул щекой. Глаза его расширились — он тоже узнал меня.

— Меценаты? — сказал румяный советник приветливо. — Есть, есть такая варварская организация у нас. Очень печально, но есть. (Я кивал и рассматривал пластырь. Мой знакомый уже оправился и с прежним высокомерным видом кушал желе.) По сути дела, это современные вандалы. Мне просто трудно подобрать другое слово. Они скупают на паях ворованные картины, скульптуры, рукописи неопубликованных книг, патенты и уничтожают их. Вы представляете, как это отвратительно? Они находят некое патологическое наслаждение в уничтожении элементов мировой культуры. Собираются большой, хорошо одетой толпой и неторопливо, продуманно, со сладострастием уничтожают...

— Ай-яй-яй-яй! — сказал я, не сводя глаз с пластыря,— А ведь таких надо вешать за ноги.

— Мы их преследуем! — воскликнул румяный советник.— Мы их преследуем по закону. Мы, к сожалению, не можем преследовать артиков и першей, они, собственно, не нарушают никаких писаных законов, но коль скоро речь заходит о меценатах...

— Вы уже кончили, советник? — осведомился человек с пластырем. Меня он игнорировал.

Румяный спохватился.

— Да-да, нам пора идти. Вы нас извините,— сказал он, обращаясь ко мне,— у нас заседание в муниципалитете...

— Бармен! — металлическим голосом позвал человек с пластырем,— Вызовите такси, прошу вас.

— Вы давно в городе? — спросил румяный.

— Второй день,— ответил я.

— И вам... нравится?

— Красивый город.

— М-да,— промямлил румяный.

Мы помолчали. Человек с пластырем нахально вставил в глаз монокль и вытащил сигару.

— Болит? — спросил я сочувственно.

— Что именно? — надменно сказал он.

— Скула,— сказал я.— И еще должна болеть печень.

— У меня никогда ничего не болит,— ответил он, блеснув моноклем.

— Разве вы знакомы? — удивился румяный.

— Немножко,— сказал я.— Мы поспорили об искусстве.

Бармен крикнул, что такси прибыло. Человек с пластырем сейчас же встал.

— Пойдемте, советник,— сказал он.

Румяный растерянно улыбнулся мне и тоже встал. Они пошли к выходу. Я проводил их глазами и направился к стойке.

— Бренди? — спросил бармен.

— Именно,— сказал я. Меня трясло от злости.— Кто эти люди, с которыми я сейчас говорил?

— Плешивый — это советник муниципалитета, культурой занимается. А тот, что с моноклем,— это городской казначей.

— Казначей,— сказал я.— Сволочь он, а не казначей.

— Да ну? — сказал бармен с интересом.

— Вот вам и ну. Буба пришел?

— Нет еще. А казначей, он что?

— Сволочь он,— сказал я.— Ворюга.

Бармен подумал.

— Очень даже может быть,— сказал он.— Вообще-то он барон. Бывший, конечно. Повадки у него и верно сволочные. Жалко, я голосовать не ходил, а то бы против него голосовал... А что он вам сделал?

— Он вам сделал,— сказал я.— А я ему сделал. И еще кое-что сделаю. Вот такое положение.

Бармен, ничего не поняв, кивнул и сказал:

— Повторим?

— Давайте,— сказал я.

Он налил мне бренди и сообщил:

— А вот и Буба пришел.

Я оглянулся и чуть не выронил стакан. Я узнал Бубу.

 ГЛАВА ДЕСЯТАЯ.

Он стоял у дверей и озирался с таким видом, будто пытался вспомнить, куда он пришел и для чего пришел. Он был очень не похож на себя, но я его все-таки узнал сразу, потому что мы четыре года просидели рядом в аудиториях Школы, и потом было еще несколько лет, когда мы встречались чуть ли не ежедневно.

— Слушайте,— сказал я бармену.— Его зовут Буба?

— Умгум,— сказал бармен.

— Что же это — кличка?

— Откуда мне знать? Буба и Буба. Его все так зовут.

— Пек! — крикнул я.

Все посмотрели на меня. И он тоже медленно повернул голову и поискал глазами, кто зовет. Но на меня он не обратил внимания. Словно вспомнив что-то, он вдруг судорожными движениями принялся отряхивать воду с плаща, а потом, шаркая каблуками, подковылял к стойке и с трудом взобрался на табурет рядом со мной.

— Как обычно, — сказал он бармену. Голос у него был глухой и сдавленный, словно его держали за горло.

— Вас тут дожидаются,— сказал бармен, ставя перед ним стакан спирта и глубокую тарелку, наполненную сахарным песком.

Он медленно повернул голову, посмотрел на меня и спросил:

— Ну? Чего надо?

Веки у него были воспалены и полуопущены, в уголках глаз скопилась слизь. И дышал он через рот, как будто страдал аденоидами.

— Пек Зенай,— тихо произнес я,— курсант Пек Зенай, вернитесь, пожалуйста, с Земли на небо.

Он все так же слепо смотрел на меня. Потом облизнул губы и сказал:

— Сокурсник, ЧТО ЛИ?

Мне стало жутко. Он отвернулся, взял стакан, выцедил спирт и, давясь от отвращения, стал есть сахарный песок большой столовой ложкой. Бармен налил ему второй стакан.

— Пек,— сказал я,— ты что же, дружище, не помнишь меня?

Он снова оглядел меня.

— Да нет... Наверное, видел где-то...

— Видел где-то! — сказал я с отчаянием. — Я — Иван Жилин, неужели ты меня совсем забыл?

Его рука со стаканом едва заметно дрогнула, и этим все кончилось.

— Нет, приятель,— сказал он.— Прошу извинить, конечно, но я вас не помню.

— И «Тахмасиб» не помнишь? И Айову Смита не помнишь?

— Изжога меня сегодня изводит,— сообщил он бармену.— Дайте-ка мне содовой, Кон.

Бармен, с любопытством нас слушавший, налил содовой.

— Дрянной сегодня день,— сказал Буба.— Два автомата отказали, представляете, Кон?

Бармен покачал головой и вздохнул.

— Директор лается,— продолжал Буба.— Вызвал меня на ковер и облаял. Уйду я оттуда. Послал я его к чертовой матери, он меня и уволил.

— А вы заявите в профсоюз,— посоветовал бармен.

— Да ну их,— сказал Буба. Он выпил содовую и вытер рот ладонью. На меня он не смотрел.

Я сидел как оплеванный. Я совершенно забыл, зачем мне нужен был Буба. Мне нужен был Буба, а не Пек... То есть Пек мне тоже был нужен, но не этот... Этот не был Пеком, он был каким-то незнакомым и неприятным мне Бубой, и я с ужасом смотрел, как он выцедил второй стакан спирта и снова принялся заталкивать в себя полные ложки сахара. Лицо его покрылось красными пятнами, он давился и слушал, как бармен азартно рассказывает ему про футбол... Мне захотелось крикнуть: Пек, что с тобой случилось, Пек, ты же ненавидел все это!.. Я положил руку ему на плечо и сказал умоляюще:

— Пек, милый, выслушай меня, пожалуйста...

Он отстранился.

— В чем дело, приятель? — Глаза его совсем уже не смотрели.— Я не Пек, меня зовут Буба, понял? Вы меня с кем-то путаете... Никакого Пека здесь нет... Так что тогда «Носороги», Кон?..

И я вспомнил, где я нахожусь, и понял, что Пека здесь действительно больше нет, а есть Буба, агент преступной организации, и это единственная реальность, а Пек Зенай — мираж, доброе воспоминание и о нем надо скорее забыть, если я намерен работать... Ладно, подумал я, стискивая зубы, пусть будет по-вашему.

— Алё, Буба,— сказал я.— У меня к тебе дело.

Он уже был пьян.

— А я о делах возле стойки не разговариваю,— заявил он.— И вообще я работу кончил. Все. Больше у меня никаких дел нет. Обратись, приятель, в муниципалитет. Там тебе помогут.

— Я к тебе обращаюсь, а не в муниципалитет,— сказал я,— Ты меня будешь слушать?

— А я тебя и так все время слушаю. Здоровье только порчу.

— Дело у меня небольшое,— сказал я,— Мне нужен слег.

Он сильно вздрогнул.

— Ты что, приятель, обалдел, что ли?

— Вы бы все-таки постыдились,— сказал бармен,— при людях-то... Совесть совсем потеряли.

— Заткнись,— сказал я ему.

— Ты потише,— грозно сказал бармен.— В полицию давно не таскали? А то смотри, раз, два — и высылка...

— Плевал я на высылку,— нагло сказал я — Не суйся в чужие дела...

— Слегач вонючий,— сказал бармен. Он заметно озверел, но говорил негромко,— Слег ему захотелось. Сейчас позову сержанта, он тебе даст слег...

Буба сполз с табуретки и поспешно заковылял к выходу. Я оставил бармена и поспешил следом. Он выскочил под дождь и, забыв поднять капюшон, стал озираться, ища такси. Я догнал его и взял за рукав.

— Ну, что тебе от меня надо? — с тоской сказал он.— Я полицию позову.

— Пек,— сказал я.— Опомнись, Пек, я — Иван Жилин, ты же меня помнишь...

Он все озирался, то и дело вытирая ладонью воду, струившуюся по лицу. Вид у него был жалкий, загнанный, и я, стараясь подавить раздражение, все уверял себя, что это мой Пек, бесценный Пек, незаменимый Пек, добрый, умный, веселый Пек, все пытался вспомнить, какой он был за пультом «Гладиатора», и не мог, потому что невозможно было теперь представить его где-либо, кроме бара, над стаканом спирта.

— Такси! — завизжал он, но машина промчалась мимо, в ней было полно людей.

— Пек,— сказал я,— поедем ко мне. Я тебе все расскажу.

— Отстаньте от меня,— сказал он, стуча зубами.— Я никуда с вами не поеду. Отстань! Я же тебя не трогал, я же тебе ничего не сделал, отстань, ради бога!

— Ну хорошо,— сказал я,— Я от тебя отстану. Но ты мне должен дать слег и дать свой адрес.

— Не знаю я никаких слегов,— застонал он.— Да что ж это за день такой сегодня, господи!. .

Припадая на левую ногу, он побрел прочь и вдруг нырнул в подвальчик с красивой скромной вывеской. Я последовал за ним. Мы сели за столик, и нам тотчас принесли горячее мясо и пиво, хотя мы ничего не заказывали. Буба дрожал, мокрое лицо его стало синим. Он с отвращением оттолкнул тарелку и стал глотать пиво, обхватив кружку обеими ладонями. В подвальчике было тихо и пусто, над сверкающим буфетом висела белая доска с золотыми буквами: «У НАС ПЛАТЯТ».

Буба поднял голову от кружки и тоскливо сказал:

— Можно, я уйду, Иван? Не могу... К чему все эти разговоры? Отпусти меня, пожалуйста...

Я взял его за руку.

— Пек, что с тобой творится? Ведь я тебя искал, адреса твоего нигде нет... Я тебя встретил совершенно случайно и ничего не понимаю. Как ты попал в эту историю?.. Может, я могу помочь тебе чем-нибудь? Может быть, мы...

Он вдруг с бешенством вырвал у меня руку.

— Вот палач,— прошипел он.— Гестаповец... Черт меня понес в этот «Оазис»... Дурацкая болтовня, сопли... Нет у меня слега, понял? Есть один, так я тебе его не отдам! Что я потом — как Архимед?.. Есть у тебя совесть? Тогда отпусти меня, не мучай...

— Я не могу тебя отпустить,— сказал я,— пока не получу слег. И твой адрес. Должны же мы поговорить...

— Я не желаю с тобой говорить, неужели ты этого не понимаешь? Я ни с кем ни о чем не желаю говорить. Я хочу домой... И слег свой я тебе не отдам... Что я вам, фабрика? Тебе отдам, а потом через весь город крюка давать?

Я молчал. Ясно было, что он ненавидит меня сейчас. Что если бы он чувствовал себя в силах, он бы убил меня и ушел. Но он знал, что это не в его силах.

— Сволочь,— сказал он с яростью.— Почему ты сам купить не можешь? Денег у тебя нет? На! На! — Он стал судорожно рыться в карманах, выбрасывая на стол медяки и смятые бумажки,— Бери, здесь хватит!

— Что купить? У кого?

— Вот осел проклятый... Ну этот... Как его... м-м-м... как его... А, дьявол!..— крикнул он,— Провались ты совсем! — Он запустил пальцы в нагрудный карман и вытащил плоский пластмассовый футлярчик. Внутри была блестящая металлическая трубочка, похожая на инвариант-гетеродин для карманных радиоприемников,— На! Жри! — Он протянул мне эту трубочку. Она была маленькая, длиной не больше дюйма и толщиной в миллиметр.

— Спасибо,— сказал я.— И как ею пользоваться?

У Пека раскрылись глаза. Он даже, кажется, улыбнулся.

— Господи,— сказал он почти с нежностью,— неужели ты ничего не знаешь?

— Ничего не знаю,— сказал я.

— Ну, так бы и сказал с самого начала. А я думаю, что он меня изводит, как палач? У тебя приемник есть? Вставь туда вместо гетеродина, повесь где-нибудь в ванной или поставь, все равно, и валяй.

— В ванной?

— Да.

— Обязательно в ванной?

— Ну да! Обязательно нужно, чтобы тело было в воде. В горячей воде. Эх ты, теленок...

— А «Девон»?

— А «Девон» высыпь в воду. Таблеток пять в воду и одну в рот. На вкус они отвратительные, но зато потом не пожалеешь... И еще обязательно добавь в воду ароматических солей. А перед самым началом выпей пару стаканчиков чего-нибудь покрепче. Это нужно, чтобы... как это... ну... развязаться, что ли...

— Так,— сказал я.— Понятно. Теперь все понятно.— Я завернул слег в бумажную салфетку и положил в карман.— Значит, волновая психотехника?

— Господи, да какое тебе до этого дело? — Он уже стоял, надвигая капюшон на голову.

— Никакого,— сказал я,— Сколько я тебе должен?

— Пустяки, вздор! Пошли скорее... Какого черта мы теряем время?

Мы поднялись на улицу.

— Ты правильно решил,— сказал Пек.— Разве это мир? Разве в этом мире мы люди? Это дерьмо, а не мир. Такси! — завопил он.— Эй, такси! — Его трясло от возбуждения.— И чего меня понесло в «Оазис»?.. Не-ет, теперь я больше никуда, никуда...

— Дай мне твой адрес,— сказал я.

— Зачем тебе мой адрес?

Подкатило такси, Буба рванул дверцу.

— Адрес! — сказал я, хватая его за плечо.

— Вот дурак,— сказал Буба.— Солнечная, одиннадцать... Вот дурак,— повторил он, усаживаясь.

— Завтра я к тебе зайду,— сказал я.

Он уже не обращал на меня внимания. «Солнечная! — крикнул он шоферу.—Через центр! И побыстрее ради бога!».

Как просто, подумал я, глядя вслед его машине. Как все оказалось просто! И все совпадает. И ванна, и «Девон». И орущие приемники, которые так нас раздражали и на которые мы никогда не обращали внимания. Мы их просто выключали... Я взял такси и отправился домой.

А вдруг он меня обманул, подумал я. Просто хотел от меня поскорее избавиться... Впрочем, это я скоро узнаю. Он совсем не похож на агента-распространителя. Он же Пек... Впрочем, нет, он уже больше не Пек. Бедный Пек. Никакой ты не агент, ты просто жертва. Ты знаешь, где можно купить эту гадость, но ты всего лишь жертва. Слушайте, я не желаю допрашивать Пека, я не желаю его трясти, как какую-нибудь шпану... Правда, он уже не Пек. Чепуха, что значит не Пек? Он — Пек... и все-таки... придется... Волновая психотехника... Но дрожка — это ведь тоже волновая психотехника. Что-то слишком просто все получается, подумал я. Я здесь и двух суток не пробыл... А Римайер живет здесь с самого мятежа. Как забросили его тогда, так он здесь и прижился, и все им были довольны, хотя в последних отчетах он писал, что ничего похожего на то, что мы ищем, здесь нет. Правда, у него нервное истощение... и «Девон» на полу. И Оскар. И он не стал умолять меня, чтобы я его отпустил, а просто направил меня к рыбарям...

Я никого не встретил ни во дворе, ни в холле. Было уже около пяти. Я прошел к себе в кабинет и позвонил Римайеру. Ответил тихий женский голос.

— Как больной? — спросил я.

— Он спит. Не надо его беспокоить.

— Я не буду. Ему лучше?

— Я же вам сказала, что он заснул. И не звоните так часто, пожалуйста. Ваши звонки его тревожат.

— Вы будете у него все время?

— Во всяком случае, до утра. Если вы позвоните еще хоть раз, я выключу телефон.

— Благодарю вас,— сказал я.— Вы только не уходите от него до утра. Я больше не буду вас беспокоить.

Я повесил трубку и некоторое время сидел, размышляя, в удобном мягком кресле перед большим и совершенно пустым столом. Потом я достал из кармана слег и положил перед собой. Маленькая блестящая трубочка, незаметная и совершенно безобидная на вид, обычная радиодеталь. Такие можно делать миллионами. Они должны стоить копейки и очень удобны при транспортировке.

— Что это у вас? — спросил Лэн над самым моим ухом.

Он стоял рядом и смотрел на слег.

— А разве ты не знаешь? — спросил я.

— Это из приемника,— сказал он.— У меня в приемнике есть такая. Все время портится.

Я достал из кармана свой приемник, вынул из него гетеродин и положил рядом со слегом. Гетеродин был похож на слег, но это был не слег.

— Не одинаковые,— признал Лэн.— Но такую штучку я тоже видел.

— Какую?

— Вот такую, как у вас.

Он вдруг насупился, и лицо его сделалось сердитым.

— Вспомнил? — спросил я.

— Вовсе нет,— сказал он мрачно.— Ничего я не вспомнил.

— Ну и ладно,— сказал я. Я взял слег и вставил его в приемник вместо гетеродина. Лэн схватил меня за руку.

— Не надо,— сказал он.

— Почему?

Он не ответил, глядя на приемник настороженными глазами.

— Ты чего боишься? — спросил я.

— Ничего я не боюсь, откуда вы взяли...

— Посмотрись в зеркало,— сказал я и положил приемник в карман.— У тебя такой вид, будто ты за меня испугался.

— За вас? — удивился он.

— Ну ясно, за меня. Не за себя же... Хотя да, ведь ты еще боишься этих... некротических явлений.

Он стал смотреть в сторону.

— Откуда вы взяли? — сказал он.— Просто мы так играем.

Я презрительно фыркнул.

— Знаю я эти игры! Одного вот только не знаю: откуда в наше время берутся некротические явления?

Он озирался по сторонам, потом стал пятиться.

— Я пойду,— сказал он.

— Нет уж,— сказал я решительно.— Давай договорим, раз начали. Как мужчина с мужчиной. Ты не думай, я в этих некротических явлениях кое-что смыслю.

— Что вы смыслите? — Он был уже возле дверей и говорил очень тихо.

— Побольше тебя,— сказал я строго.— Но орать об этом на весь дом не собираюсь. Если хочешь говорить, подойди сюда... Я-то ведь не какое-нибудь там некротическое явление. Залезай сюда на стол и садись.

Целую минуту он колебался, исподлобья глядя на меня, и все, чего он опасался, и все, на что он надеялся, появлялось и исчезало у него на лице. Наконец он сказал:

— Я только дверь закрою.

Он сбегал в гостиную, закрыл дверь в холл, вернулся, плотно закрыл дверь в гостиную и подошел ко мне. Руки у него были в карманах, лицо бледное, а оттопыренные уши — красные и холодные.

— Во-первых, ты дурак,— объявил я, подтащив его к себе и поставив между коленей.— Жил-был мальчик до того запуганный, что штанишки у него не высыхали даже на пляже, а уши у него от страха были такие холодные, словно он клал их на ночь в холодильник. Этот мальчик все время дрожал, и так он дрожал, что, когда вырос, у него оказались извилистые ноги, а кожа сделалась, как у ощипанного гусака.

Я надеялся, что он хоть раз улыбнется, но он слушал очень серьезно и очень серьезно спросил:

— А чего он боялся?

— У него был старший брат, хороший человек, но большой любитель выпить. И как это часто бывает, подвыпивший брат был совсем не похож на брата трезвого. У него делался очень дикий вид. А когда он выпивал особенно много, то делался похожим на покойника. И вот этот мальчик...

На лице Лэна появилась презрительная усмешка.

— Нашел чего бояться... Они, когда пьяные, наоборот, добрые.

— Кто — они? — сейчас же спросил я.— Мать? Вузи?

— Ну да. Мама, наоборот, с утра, как встанет, всегда злится, а потом раз выпьет вермуту, два выпьет вермуту, и все. А к вечеру уже совсем добрая, потому что ночь близко...

— А ночью?

— Ночью этот хмырь приходит,— неохотно сказал Лэн.

— До хмыря нам дела нет,— деловито сказал я.— Не от хмыря же ты в гараж убегаешь.

— Я не убегаю,— сказал он упрямо.— Это такая игра.

— Не знаю, не знаю,— сказал я.— Есть, конечно, на свете вещи, которых даже я боюсь. Например, когда мальчик плачет и дрожит. Я на такие вещи смотреть не могу, у меня все внутри прямо переворачивается. Или когда зубы болят, а по ходу дела надо улыбаться,— вот это страшно, ничего не скажешь. А бывают просто глупости. Когда дураки, например, от безделья и от жира угощаются мозгом живой обезьянки. Это уже не страшно, это просто противно. Тем более что это они не сами придумали. Это еще тысячу лет назад — и тоже с жиру — придумали толстые тираны на Дальнем Востоке. А нынешние дурачки услыхали про это и обрадовались. Так их ведь жалеть надо, а не бояться...

— Жалеть,— сказал Лэн.— Они-то ведь никого не жалеют. Они что захотят, то и делают. Им ведь все равно, как вы не понимаете... Им если скучно, то все равно, кому голову пилить... Дурачки... Это они днем, может быть, дурачки, вы вот все это не понимаете, а ночью они не дурачки, они все проклятые...

— Как это так?

— Всем миром они проклятые. Покоя им нет и не будет. Вы-то ничего не знаете... Вам что, как приехали, так и уедете... А они — ночью живые, а днем мертвые... трупные...

Я сходил в гостиную и принес ему воды. Он выпил полный стакан и сказал:

— А вы скоро уедете?

— Да нет, что ты,— сказал я, похлопывая его по спине.— Я же только что приехал.

— Можно, я у вас ночевать буду?

— Конечно.

— Сначала у меня замок был, а сейчас она у меня замок зачем-то сняла. А зачем сняла — не говорит...

— Ладно,— сказал я.— Будешь спать у меня в гостиной. Хочешь?

— Да.

— Вот, запирайся там и спи на здоровье. А я тогда в спальню через окно забираться буду.

Он поднял голову и пристально посмотрел мне в лицо.

— Думаете, у вас двери запираются? Я тут все знаю. У вас ведь тоже не запираются.

— Это у вас они не запираются,— сказал я по возможности небрежно.— А у меня они запираться будут. На полчаса работы.

Он неприятно, как взрослый, засмеялся.

— Вы сами-то боитесь. Ладно, я пошутил. Запираются они у вас, не бойтесь.

— Дурачина ты,— сказал я.— Я же тебе сказал, что ничего такого не боюсь.— Он испытующе смотрел на меня.— А замок я сделаю в гостиной для того, чтобы ты спал спокойно, раз уж ты такой боязливый. А я всегда сплю с открытым окном.

— Я же говорю,— сказал он,— я пошутил.

Мы помолчали.

— Лэн,— сказал я,— а кем ты будешь, когда вырастешь?

— А что? — сказал он. Он очень удивился.— Какая мне разница?

— Как так — какая разница? Тебе все равно, химиком ты будешь или барменом?

— Я же вам сказал: мы все проклятые. От проклятия-то не уйдешь, как вы понять не можете, это же всякий знает.

— Что ж,— сказал я,— бывали и раньше проклятые народы. А потом рождались дети, которые вырастали и снимали проклятие.

— А как?

— Это долго объяснять, дружище.— Я встал.— Я тебе это еще обязательно расскажу. А сейчас беги играй. Днем-то ты хоть играешь? Ну, вот и беги. А когда солнце сядет, приходи, я тебе постелю.

Он сунул руки в карманы и пошел к дверям. Там он остановился и сказал через плечо:

— А эту штучку из приемника вы лучше выньте. Вы думаете, это что такое?

— Гетеродин,— сказал я.

— Никакой это не гетеродин. Вы его выньте, а то вам плохо будет.

— Почему это мне плохо будет? — сказал я.

— Выньте,— сказал он.— Вы всех будете ненавидеть. Вы сейчас не проклятый, а станете проклятым. Кто вам его дал? Вузи?

— Нет.

Он умоляюще посмотрел на меня.

— Иван, выньте!

— Так и быть,— сказал я.— Выну. Беги играй. И никогда меня не бойся, слышишь?

Он ничего не сказал и вышел, а я остался сидеть в кресле, положив руки на стол, и скоро услышал, как он завозился в кустах сирени под окнами. Он шуршал, топал, что-то бормотал и тихонько вскрикивал, разговаривая сам с собой: «...принесите флаги и ставьте здесь, и здесь, и здесь... вот... вот... вот... И тогда я сел в самолет и улетел в горы...» Интересно, когда он ложится спать? — подумал я. Хорошо, если в восемь или хотя бы в девять, зря я, пожалуй, все это затеял, сейчас бы заперся в ванной и через два часа уже все знал бы, да нет, не мог же я отказать ему, представь-ка себя на его месте, но это не метод, я потакаю его страхам, надо было придумать что-нибудь поумнее, а попробуй придумай, это тебе не Аньюдинский интернат, ох, какой же это не Аньюдинский интернат, какое же это все не такое, и что же мне сейчас предстоит, какой, интересно, круг рая, только если будет щекотно, я не смогу, интересно, рыбари — это тоже круг рая, наверняка меценатство для аристократов духа, а Старое Метро для тех, кто попроще, хотя интели тоже аристократы духа, а напиваются как свиньи и ни на что больше не годны, даже они больше ни на что не годны, слишком много ненависти, слишком мало любви, ненависти легко научить, а вот любви — трудно, и потом, любовь слишком затаскали и обслюнявили, и она пассивна, почему-то так получилось, что любовь всегда пассивна, а ненависть зато всегда активна и потому очень привлекательна, и говорят еще, что ненависть — от природы, а любовь — от ума, от большого ума, а с интелями все-таки хорошо бы поговорить, не все же они там дураки и истерики, а вдруг удастся найти Человека, что, собственно, хорошо у человека от природы, фунт серого вещества, но и это не всегда хорошо, так что человеку всегда приходится начинать на голом месте, а хорошо было бы, если бы наследовались социальные признаки; правда, тогда Лэн был бы сейчас маленьким генерал-полковником; нет уж, лучше не надо, лучше на голом месте, он бы, конечно, ничего не боялся, но зато он бы пугал других, которые не генерал-полковники...

Я вздрогнул, потому что увидел: на яблоне напротив окна сидит Лэн и пристально смотрит на меня. В следующее мгновение он исчез, только затрещали ветки и посыпались яблоки. Нипочем не верит, подумал я. Никому не верит. А я кому-нибудь верю в этом городе? Я перебрал всех, кого мог вспомнить. Нет, никому я не верю. Я снял трубку, позвонил в «Олимпик» и попросил соединить с номером восемьсот семнадцать.

— Слушаю вас,— сказал голос Оскара.

Я молчал, прикрыв микрофон пальцами.

— Слушаю! — раздраженно повторил Оскар.— Второй раз уже,— сказал он кому-то в сторону.— Алло!.. Да нет, какие у меня здесь могут быть женщины?..— Он повесил трубку.

Я взял томик Минца, лег в гостиной на тахту и читал до сумерек. Очень люблю Минца, но совершенно не помню, о чем я читал. С шумом проехала вечерняя смена. Тетя Вайна кормила Лэна ужином, пичкала его толокном с горячим молоком. Лэн капризничал, хныкал, а она терпеливо и ласково уговаривала его. Таможенник Пети внушал командирским голосом, но вполне добродушно: «Надо есть, надо есть, раз мать говорит — надо есть, выполняйте...» Заходили двое каких-то, судя по голосам — разболтанных молодых людей, спрашивали Вузи и заигрывали с тетей Вайной. По-моему, они были пьяны. Темнело быстро. В восемь часов в кабинете зазвонил телефон. Я босиком сбегал в кабинет и взял трубку, но никто не заговорил. Как аукнется, так и откликнется. В восемь десять в дверь постучали. Я обрадовался, что это Лэн, но это оказалась Вузи.

— Что же вы даже не заходите? — возмущенно спросила она прямо с порога. На ней были шорты с изображением подмигивающей физиономии, тесная курточка-безрукавка, открывающая пупок, и огромный прозрачный шарф, она была свежая и крепенькая, как недозрелое яблоко. До оскомины.

— Я сижу и жду его весь день, а он здесь валяется. У вас болит что-нибудь?

Я поднялся и сунул ноги в туфли.

— Садитесь, Вузи.— Я похлопал по тахте рядом с собой.

— Не сяду я с вами,— сказала она.— Он тут читает, оказывается... Хоть бы выпить предложил.

— В баре,— сказал я.— Как поживает слюнявая корова?

— Слава богу, сегодня ее не было,— сказала Вузи, залезая в бар.— Сегодня мне досталась мэриха... Вот дурища! Почему, значит, ее никто не любит? А за что ее любить?.. Вам с водой?.. Глаза белые, морда красная, задница диваном — ну как у лягушки, ей-богу... Слушайте, давайте сделаем «хорек». Сейчас все делают «хорек»...

— А я не люблю делать, как все.

— Это я и сама вижу. Все идут гулять, а он валяется. И читает вдобавок.

— Он устал,— сказал я.

— Ах так? Тогда я могу уйти!

— А я вас не пущу,— сказал я, поймал ее за шарф и посадил рядом с собой.— Вузи, девочка, вы специалист только по дамскому хорошему настроению или вообще? Не можете ли вы привести в хорошее настроение одинокого мужчину, которого никто не любит?

— А за что вас любить? — Она оглядела меня,— Глаза рыжие, нос картошкой...

— Как у крокодила.

— Как у пса... Не обнимайтесь, я вам не позволяю. Почему вы не зашли?

— А почему вы меня вчера бросили?

— Здравствуйте, я его бросила!..

— Одного, в чужом городе...

— Я его бросила! Да я вас потом везде искала! Я всем рассказывала, что вы тунгус, а вы пропали,— очень нехорошо с вашей стороны... Нет, я не разрешаю! Где вы вчера были? Рыбарили, наверное? А сегодня опять ничего не расскажете...

— Почему это не расскажу? — возразил я. И я рассказал ей про старое метро. Я сразу сообразил, что правды будет недостаточно, и я рассказал про людей в металлических масках, про жуткую клятву, про стену, мокрую от крови, про рыдающий скелет — про разные вещи я рассказал и дал ей пощупать желвак за ухом. Ей все это очень понравилось.

— Пойдемте сейчас же,— сказала она.

— Ни за что,— сказал я и лег.

— Что за манеры? Сейчас же вставайте, и пойдем! Ведь мне никто не поверит, а вы покажете эту шишку, и все сразу будет в порядке.

— А потом мы пойдем на дрожку? — осведомился я.

— Нуда! Знаете, это, оказывается, даже полезно для здоровья...

— И будем пить бренди?

— И бренди, и вермут, и «хорек», и виски...

— Хватит, хватит... И будем тискаться в машинах на скорости в сто пятьдесят миль?.. Слушайте, Вузи, зачем вам туда идти?

Она наконец поняла и растерянно заулыбалась.

— А что тут плохого? Рыбари ведь тоже ходят...

— Да нет, ничего плохого,— сказал я,— Но что тут хорошего?

— Не знаю. Все так делают. Иногда бывает очень весело... И дрожка. В дрожке все всегда исполняется...

— Что же это — все?

— Ну не все, конечно... Но о чем думаешь, чего хотелось бы, часто исполняется. Как во сне.

— Так, может, лучше лечь спать?

— Ну да! — сердито сказала она.— В настоящем сне такое бывает... Будто вы не знаете! А в дрожке — только то, что хочется!..

— А что вам хочется?

— Н-ну... Много чего...

— А все-таки? Вот пусть я волшебник. И я вам говорю: загадайте три желания. Любые, какие хотите. Самые сказочные. И я вам их исполню. Ну-ка?

Она тяжело задумалась, у нее даже плечи опустились. Потом лицо ее прояснилось.

— Чтобы я никогда не старилась! — заявила она.

— Отлично,— сказал я.— Раз.

— Чтобы я...— вдохновенно начала она и замолчала.

Я очень любил задавать этот вопрос своим знакомым и задавал его при каждом удобном случае. Несколько раз я задавал своим ребятам даже сочинение на тему «три желания». И мне всегда было очень интересно, что из тысячи мужчин и женщин, стариков и ребятишек всего два-три десятка сообразили, что желать можно не только для себя лично и для ближайших тебе людей, но и для большого мира, для человечества в целом. Нет, это не было свидетельством неистребимости человеческого эгоизма, желания совсем не всегда были сугубо эгоистичными, а большинство опрошенных потом, когда я напоминал им об упущенных возможностях и о великих всечеловеческих проблемах, спохватывались, совершенно искренне сердились и упрекали меня, что я сразу не сказал. Но так или иначе все они начинали свой ответ чем-нибудь вроде: «Чтобы я...» Здесь проявлялась какая-то вековая подсознательная убежденность, что твои личные желания ничего не могут изменить в большом мире — есть у тебя волшебная палочка или нет, безразлично...

— Чтобы мне...— снова начала Вузи и снова замолчала. Я украдкой следил за нею. Она заметила это, расплылась в улыбке и, махнув рукой, сказала: — Да ну вас, в самом деле... Ну и трепач вы!

— Нет-нет-нет,— сказал я.— К этому вопросу всегда нужно быть готовым. А то вот был у меня один знакомый, он всем задавал этот вопрос, а потом сокрушался: «Ах, а я вот так не сообразил, такой случай потерял». Так что это совершенно серьезно. Первое у вас — чтобы никогда не стариться. А дальше?

— Ну что дальше?.. Ну, конечно, хорошо бы иметь красивого парня, чтобы все за ним бегали, а он бы только со мной был. Всегда.

— Превосходно,— сказал я.— Это два. И наконец?

По ее лицу было видно, что эта игра ей уже надоела и что сейчас она что-нибудь отмочит. И она отмочила. Я даже глазами захлопал.

— Да,— сказал я,— Это, конечно, да... Только это случается и без волшебства...

— Как сказать! — возразила она и принялась развивать идею, ссылаясь на невзгоды своих клиенток. Все это ей было очень весело и забавно, а я, позорно потерявшись, дул бренди с лимонным соком и стесненно хихикал, чувствуя себя девой-неудачни-цей. Нет, если бы это происходило в кабаке, я бы знал, как себя вести... Ой-ей-ей... Ну и ну... Да-а-а!.. Хорошенькими делами они там занимаются в своих Салонах Хорошего Настроения... Ай да престарелые!..

— Ф-фу-у...— сказал я наконец.— Вузи, вы меня смущаете... И потом я уже все понял. Я вижу, что без волшебства тут действительно не обойтись. Хорошо, что я не волшебник!

— Здорово я вас уела! — радостно сказала Вузи.— А вы бы чего сейчас пожелали?

Тогда я тоже решил пошутить.

Мне ничего такого не надо,— сказал я.— Я ничего такого и не умею. Я бы хотел хороший добрый слег...

Она весело улыбалась.

— Мне трех желаний не требуется,— пояснил я,— Мне хватит одного.

Она еще улыбалась, но улыбка ее стала растерянной, потом кривой, потом она перестала улыбаться.

— Что? — сказала она жалким голосом.

— Вузи!..— сказал я, поднимаясь.— Вузи!..

Она словно не знала, что делать. Она вскочила, потом села, потом опять вскочила. Столик с бутылками опрокинулся. На глазах у нее были слезы, а лицо было жалким, как у ребенка, которого нагло, грубо, жестоко, издевательски обманули. И вдруг она закусила губу и изо всех сил ударила меня по лицу — раз и еще раз. И пока я моргал, она, уже совсем плача, отшвырнула ногой опрокинутый столик и выбежала вон. Я сидел с раскрытым ртом. В темном саду взревел мотор, вспыхнули фары, затем шум двигателя пронесся по двору, по улице и затих в отдалении.

Я ощупал физиономию. Ай да шутка! Никогда в жизни я еще не шутил так эффектно. Болван старый... Вот тебе и слег...

— Можно? — спросил Лэн. Он стоял в дверях, и он был не один. С ним был угрюмый, остриженный наголо конопатый мальчик.— Это Рюг,— сказал Лэн.— Можно, он тоже будет ночевать здесь?

— Рюг,— задумчиво сказал я, разглаживая щеки.— Рюг, значит... Ну да, конечно, хоть два Рюга... Слушай, Лэн, а почему ты не пришел хоть на пять минут раньше?

— Так тут же она была,— сказал Лэн,— Мы в окно смотрели, ждали, когда она уйдет.

— Да? — сказал я,— Очень интересно. Рюг, голубчик, а что скажут твои родители?

Рюг не ответил. Лэн сказал:

— У него не бывает родителей.

— Ну хорошо,— сказал я, испытывая легкое утомление.— А вы не будете драться подушками?

— Нет,— сказал Лэн без улыбки,— Мы будем спать.

— Ладно,— сказал я,— Я вам сейчас постелю, а вы быстренько приберите вот это все...

Я постелил им на тахте и на креслах, они сразу же разделись и легли. Я запер дверь в холл, погасил у них свет и перешел к себе в спальню и некоторое время сидел у окна, слушая, как они шепчутся, ворочаются и двигают мебель. Потом они затихли. Около одиннадцати часов в доме раздался звон битого стекла. Голос тети Вайны запел какую-то маршевую песню, и снова зазвенело разбитое стекло. По-видимому, неутомимый Пети опять падал мордой. Из города доносилось: «Дрож-ка! Дрож-ка!» Кого-то громко тошнило на улице.

Я запер окно и опустил шторы. Дверь из кабинета в спальню я тоже запер. Потом я отправился в ванную и пустил горячую воду. Я все сделал по инструкции: поставил приемник на полочку для мыла, бросил в воду несколько таблеток «Девона» и кристаллики ароматической соли и хотел уже проглотить таблетку, когда вспомнил, что необходимо еще «развязаться». Мне не хотелось беспокоить ребятишек, да это и не понадобилось: початая бутыль с бренди нашлась в туалетном шкафчике. Я сделал несколько глотков прямо из горлышка, закусил таблеткой, потом разделся догола, залез в ванну и включил приемник.

 ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ.

Я нарочно не включал терморегулятор, и, когда вода остыла, я очнулся. Вопил приемник, блеск яркого света на белых стенах резал глаза. Я основательно озяб и покрылся пупырышками. Выключив приемник, я пустил горячую воду и остался в ванне, наслаждаясь приливающим теплом и очень странным, очень новым ощущением полной, какой-то космически огромной пустоты. Я ожидал похмелья, но похмелья не было. Было просто хорошо. И было очень много воспоминаний. И очень хорошо думалось, словно после долгого отдыха в горах...

В середине прошлого века Олдс и Милнер занимались экспериментами по мозговой стимуляции. Они вживляли электроды в мозг белых крыс. У них была варварская техника и варварская методология, но, отыскав в мозгу у крыс центры наслаждения, они добились того, что животные часами нажимали на рычажок, замыкающий ток в электродах, производя до восьми тысяч самораздражений в час. Эти крысы не нуждались ни в чем реальном. Они знать ничего не хотели, кроме рычага. Они игнорировали пищу, воду, опасность, самку, их ничто в мире не интересовало, кроме рычага стимулятора. Позже опыты были поставлены на обезьянах и дали те же результаты. Ходили слухи, что кто-то ставил такие эксперименты на преступниках, приговоренных к смерти...

То было тяжелое для человечества время: время угрозы атомного уничтожения, время свирепых малых войн по всему лицу планеты, время, когда большинство населения голодало, но даже тогда английский писатель и критик Кингсли Эмис, узнав об опытах с крысами, написал: «Не могу утверждать, что это пугает меня сильнее, нежели берлинский или тайваньский кризис, но должно, по-моему, пугать сильнее». Он многого опасался в будущем, этот умный и ядовитый автор «Новых карт ада», и, в частности, он предвидел возможности мозговой стимуляции для создания иллюзорного бытия, столь же или более яркого, нежели бытие реальное.

В конце века, когда наметились первые триумфы волновой психотехники и стали пустеть психиатрические лечебницы, в хоре восторженных воплей научных комментаторов раздражающим диссонансом прозвучала брошюрка Криницкого и Миловановича. В заключительной ее главке педагог Криницкий и инженер Милованович писали примерно следующее. В огромном большинстве стран мира воспитание молодого поколения находится на уровне восемнадцатого-девятнадцатого столетий. Эта давняя система воспитания ставила и ставит своей целью прежде всего и по преимуществу подготовить для общества квалифицированного участника производственного процесса. Эту систему не интересуют все остальные потенции человеческого мозга, и поэтому вне производственного процесса современный человек в массе остается психологически человеком пещерным, Человеком Невоспитанным. Неиспользование этих потенций имеет результатом неспособность индивидуума к восприятию нашего сложного мира во всех его противоречиях, неспособность связывать психологически несовместимые понятия и явления, неспособность получать удовольствие от рассмотрения связей и закономерностей, если они не касаются непосредственного удовлетворения самых примитивных социальных инстинктов. Иначе говоря, эта система воспитания практически не развивает в человеке чистого воображения, фантазии и — как немедленное следствие — чувства юмора. Человек Невоспитанный воспринимает мир как некий по сути своей тривиальный, рутинный, традиционно простой процесс, из которого лишь ценой больших усилий удается выколотить удовольствия, тоже в конце концов достаточно рутинные и традиционные. Но и неиспользованные потенции остаются, по-видимому, скрытой реальностью человеческого мозга. Задача научной педагогики как раз и состоит в том, чтобы привести в движение эти потенции, научить человека фантазии, привести множественность и разнообразие потенциальных связей человеческой психики в качественное и количественное соответствие с множественностью и разнообразием связей реального мира. Эта задача, как известно, и должна стать основной задачей человечества на ближайшую эпоху. Но пока эта задача не решена, остаются основания предполагать и опасаться, что успехи психотехники приведут к таким способам волновой стимуляции мозга, которые подарят человеку иллюзорное бытие, яркостью и неожиданностью своей значительно превышающее бытие реальное. И если вспомнить, что фантазия позволяет человеку быть и разумным существом и наслаждающимся животным, если добавить к этому, что психический материал для создания ослепительного иллюзорного бытия поставляется у Человека Невоспитанного самыми темными, самыми первобытными рефлексами, тогда нетрудно представить себе тот жуткий соблазн, который таится в подобных возможностях...

И вот — слег.

Понятно, почему слово «слег» они пишут на заборах...

Теперь все понятно. Скверно, что это мне понятно... Лучше бы я ничего не понял, лучше бы я, очнувшись, пожал плечами и вылез из ванны разочарованный. Неужели и Строгову это было бы понятно, и Эйнштейну, и Петрарке?.. Фантазия - бесценная вещь, но нельзя ей давать дорогу внутрь. Только вовне, только вовне... До чего же вкусного червячка забросила какая-то сволочь на удочке в эту заводь! И как точно выбрано время... Да, если бы я командовал уэллсовскими марсианами, я не стал бы возиться с боевыми треножниками, тепловым лучом и прочей ерундой... Иллюзорное бытие... Нет, это не наркотик, куда там наркотикам... Это именно то, что должно было быть. Здесь. Сейчас. Каждому времени свое. Маковые зерна и конопля, царство сладостных смутных теней и покоя — для нищих, для заморенных, для забитых... А здесь никому не нужен покой, здесь ведь не угнетают и никто не умирает от голода, здесь просто скучно. Сытно, тепло, пьяно и скучно. Мир не то чтобы плох, мир скучен. Мир без перспектив, мир без обещаний... А он же не карась, он же все-таки человек... Да, это вам не царство теней, это именно бытие, настоящее, без скидок, без грезовой путаницы... Слег надвигается на мир, и этот мир будет не прочь покориться слегу.

И вдруг на какую-то долю мгновения я почувствовал, что погиб. И погибать мне было уютно. К счастью, я разозлился. Расплескивая воду, я вылез из ванны, ругаясь, разжигая в себе злобу, натянул на мокрое тело трусы и рубашку и схватил часы. Было три часа, и это могло быть три часа дня, и три часа следующей ночи, и три часа через сто лет. Дурак, подумал я, натягивая брюки. Разжалобился, отпустил Бубу, ведь он готов был дать мне адрес притона... Оперативники были бы уже здесь, и мы накрыли бы все это проклятое гнездо. Гнусное гнездо. Клопиное гнездо. Отвратительную клоаку... И в этот момент по самому дну сознания световым зайчиком прошла какая-то очень спокойная мысль. Но я не уловил ее.

В аптечке я нашел «потомак» — самое сильное возбуждающее, какое там только было. Сунулся в гостиную, но там посапывали ребятишки, и я вылез в окно. Город, естественно, отдыхал. На Пригородной торчали под фонарями ржущие подростки, по магистралям, залитым светом, бродили галдящие толпы. Где-то орали песни, где-то вопили: «Дрож-ка!», где-то били стекла. Я схватил такси без шофера, нашел индекс Солнечной улицы и набрал его на пульте управления. Машина пошла кружить по городу. В кабине воняло кислятиной, под ногами катались бутылки. На одном перекрестке я чуть не врезался в хоровод завывающих людей, на другом ритмично вспыхивали и гасли цветные огни,— видимо, дрожку можно было устраивать не только на площади. Они отдыхали, они отдыхали во все тяжкие, добрые духовники из Салонов Хорошего Настроения, вежливые таможенники, искусные парикмахеры, нежные матери и мужественные отцы, невинные юноши и девушки,— все сменили дневной облик на ночной, все старались, чтобы было весело и ни о чем не надо было думать...

Я затормозил. На том самом месте. Мне даже почудилось, будто потянуло гарью.

...Пек подбил бронетранспортер из «гремучки». Бронетранспортер завертелся на одной гусенице, прыгая на кучах битого кирпича, и наружу сейчас же выскочили двое фашистов в распахнутых камуфляжных рубашках, швырнули в нас по гранате и помчались в тень. Они действовали умело и проворно, и было ясно, что это не сопляки из Королевской гимназии и не уголовники из Золотой бригады, а настоящие матерые офицеры-танкисты. Роберт в упор срезал их пулеметной очередью. Бронетранспортер был набит ящиками с консервированным пивом. Мы вдруг сразу вспомнили, что уже два дня непрерывно хотим пить. Айова Смит забрался в кузов и стал передавать нам банки. Пек вскрывал банки ножом. Роберт, прислонив пулемет к борту, пробивал банки ударом об острый выступ на броне. А Учитель, поправляя пенсне, путался в ремнях «гремучки» и бормотал: «Погодите, Смит, минуточку, вы же видите, у меня заняты руки...» В конце улицы ярко пылал пятиэтажный дом, густо пахло гарью и горячим металлом, мы жадно глотали теплое пиво, мы были мокрые, было очень жарко, а мертвые офицеры лежали на битом и перебитом кирпиче, одинаково раскинув ноги в коротких черных штанах, камуфляжные рубахи сбились к затылку, и кожа на их спинах все еще лоснилась от пота. «Это офицеры,— сказал Учитель,— слава богу. Я больше не могу видеть мертвых мальчиков. Проклятая политика, люди забывают Бога из-за нее».— «Какого такого Бога? — спросил Айова Смит из кузова.— В первый раз слышу».— «Не надо шутить с этим, Смит,— сказал Учитель.—

Все это скоро кончится, и впредь никогда и никому не будет больше позволено отравлять души людей суетностью».— «А как они будут размножаться?» — спросил Айова Смит. Он снова нагнулся за пивом, и мы увидели горелые дыры у него на ягодицах. «Я говорю о политике,— сказал Учитель кротко — Фашисты должны быть уничтожены, это звери, но этого мало. Есть еще много политических партий, и всем им со всей их пропагандой не место в нашей стране,— Учитель был из этого города и жил в двух кварталах от нашего поста.— Социал-анархисты, технократы, коммунисты, конечно...» — «Я коммунист,— объявил Айова Смит,— Во всяком случае, по убеждениям. Я за коммуну». Учитель растерянно смотрел на него. «И я безбожник,— добавил Айова Смит.— Бога нет, Учитель, и с этим ничего не поделаешь». И тут мы все стали говорить, что мы безбожники, а Пек сказал, что он к тому же за технократию, а Роберт объявил, что отец его — социал-анархист, и дед был социал-анархистом, и ему, Роберту, тоже не миновать стать социал-анархистом, хотя он и не знает, что это такое. «Вот если бы пиво сделалось ледяным,— задумчиво сказал Пек,— я бы с удовольствием поверил в Бога». Учитель сконфуженно улыбался и протирал пенсне. Он был хороший, мы всегда над ним подшучивали, и он никогда не обижался. Я с первой же ночи заметил, что храбрости он был не великой, но и никогда не отступал без команды. Мы все еще шутили и болтали, когда раздался грохот и треск, стена горящего дома обрушилась, и прямо из крутящегося огня, из тучи искр и дыма на нашу улицу выплыл, держась в метре над мостовой, штурмовой танк «мамонт». Такого ужаса мы еще не видели. Выплыв на середину улицы, он повел метателем, словно осматриваясь, затем убрал воздушную подушку и с громом и скрежетом двинулся в нашу сторону. Я опомнился только в подворотне. Танк был уже значительно ближе, и сначала я не увидел никого из наших, но затем в кузове бронетранспортера поднялся во весь рост Айова Смит, выставив перед собой «гремучку», уперев казенник в живот, и стал целиться. Я видел, как отдача согнула его пополам, я видел, как по черному лбу танка ширкнула огненная черта, а затем улица наполнилась ревом и пламенем, и когда я с трудом поднял опаленные веки, улица была пуста и дымилась, и на улице был только танк. Не было бронетранспортера, не было куч битого кирпича, не было покосившегося киоска возле соседнего дома — был только танк. Он словно проснулся теперь, он извергал водопады огня, и улица на глазах переставала быть улицей и превращалась в площадь. Пек сильно ударил меня по шее, и прямо перед лицом я увидел его стеклянные глаза, но не было уже времени бежать к траншее и разворачивать лоток. Мы вдвоем подхватили мину и побежали навстречу танку, и я помню только, что неотрывно смотрел Пеку в затылок, задыхался и считал шаги, и вдруг каска слетела с головы Пека, и Пек упал, и я едва не выронил тяжеленную мину и упал на него. Танк взорвали Роберт и Учитель. Я не знаю, как и когда они это сделали,— должно быть, они бежали вслед за нами с другой миной. Я просидел до утра на середине улицы, держа на коленях перебинтованную голову Пека и глядя на чудовищные гусеницы танка, торчащие из асфальтового озера. И в то же утро как-то сразу все кончилось. Зун Падана сдался со всем своим штабом и уже пленный был застрелен на улице какой-то сумасшедшей женщиной...

Это было то самое место. Мне даже чудилось, будто пахнет гарью и раскаленным металлом. И даже киоск стоял на углу, и он даже был немного перекошенный — в стиле новой архитектуры. А часть улицы, которую танк превратил в площадь, так и осталась площадью, а на месте асфальтового озера был сквер, и в сквере кого-то били. Айова Смит был инженером-мелиоратором из Айовы, Соединенные Штаты. Роберт Свентицкий был кинорежиссером из Кракова, Польша. Учитель был школьным учителем из этого города. Их никто никогда больше не видел, даже мертвыми. А Пек был Пеком, который стал теперь Бубой. Я включил двигатель.

Буба жил в таком же коттедже, как и я, и входная дверь была раскрыта настежь. Я постучал, но никто не отозвался и никто не вышел мне навстречу. Я вошел в темный холл. Свет не загорелся. Дверь на правую половину оказалась запертой, и я заглянул на левую. В гостиной на растерзанной тахте спал бородатый мужчина в пиджаке и без брюк. Чьи-то ноги торчали из-под перевернутого стола. Пахло коньяком, табачным дымом и еще чем-то сладким, как давеча из гостиной тети Вайны. У двери в кабинет я столкнулся с красивой пышной женщиной, которая нисколько не удивилась, увидев меня.

— Добрый вечер,— сказал я.— Простите, Буба здесь живет?

— Здесь,— ответила она, разглядывая меня блестящими, словно масляными глазами.

— Можно его видеть?

— А почему бы нет? Сколько угодно.

— Где он?

— Вот чудак! — Она засмеялась.— Ну где может быть Буба?

Я предполагал — где, но сказал:

— Не знаю. Может быть, в спальне?

— Тепло,— сказала она.

— Что тепло?

— Вот дурак. И еще трезвый. Хочешь выпить?

— Нет,— сказал я сердито.— Где Буба? Он мне срочно нужен.

— Плохо твое дело,— сказала она весело.— Ну поищи, поищи, а я пойду.

Она потрепала меня по щеке и вышла.

В кабинете было пусто. На столе возвышалась большая хрустальная ваза с какой-то красноватой дрянью. От нее пахло сладко и тошно. В спальне тоже никого не было, простыни и подушки были скомканы и валялись как попало. Я подошел к двери ванной. В дверь явно стреляли из пистолета, изнутри, если судить по форме пробоин. Я помедлил, затем взялся за ручку. Дверь была заперта.

Я с трудом открыл ее. Буба лежал в ванне по шею в зеленоватой воде, от воды поднимался пар. На краю ванны хрипел и завывал приемник. Я стоял и глядел на Бубу. На бывшего космонавта-испытателя Пека Зеная. На бывшего стройного мускулистого парня, который в восемнадцать лет покинул свой теплый город у теплого моря и ушел в космос во славу человечества, а в тридцать лет вернулся на родину, чтобы драться с последними фашистами, и остался здесь навсегда. Мне было противно думать, что какой-нибудь час назад я был похож на него. Я потрогал его лицо, подергал за редкие влажные волосы. Он не пошевелился. Тогда я нагнулся над ним, чтобы дать ему понюхать «потомак», и вдруг понял, что он мертв.

Я сбросил на пол приемник и раздавил его каблуком. На полу валялся пистолет. Но Пек не застрелился, просто ему, наверное, мешали, и он стрелял в дверь, чтобы его оставили в покое. Я сунул руки в горячую воду, поднял его и перенес в спальню на кровать. Он лежал весь обмякший, страшный, с глазами, утонувшими подо лбом. Если бы он не был моим другом... Если бы он не был таким замечательным парнем... Если бы он не был таким замечательным работником...

Я вызвал по телефону «скорую помощь» и сел рядом с Пеком. Я старался о нем не думать. Я старался думать о деле. И я старался быть жестким и холодным, потому что по дну моего сознания снова прошел теплый световой зайчик, и на этот раз я понял, что это за мысль. Когда приехал врач, я уже знал, что буду делать дальше. Я найду Эля. Я заплачу ему любую сумму. Может быть, я буду его бить. Если понадобится, я буду его пытать. Он скажет мне, откуда ползет на мир эта зараза. Он назовет мне адреса и имена. Он скажет мне все. И мы найдем этих людей. Мы разгромим и сожжем их тайные мастерские, а их самих мы увезем так далеко, что они никогда не смогут вернуться. Кто бы они ни были. Мы выловим всех, мы выловим всех, кто когда-либо пробовал слег, и их мы тоже изолируем. Кто бы они ни были. Потом я потребую, чтобы изолировали меня, потому что я знаю, что такое слег. Потому что я понял, что это была за мысль, потому что я социально опасен так же, как и они все. И это будет только начало. Начало всех начал, и впереди останется самое важное: сделать так, чтобы люди никогда , никогда, никогда не захотели узнать, что такое слег. Наверное, это будет дико. Наверное, многие и многие скажут, что это слишком дико, слишком жестоко, слишком глупо, но нам же придется это сделать, если мы только хотим, чтобы человечество не остановилось...

Врач, старый седой человек, положил белый саквояж, нагнулся над Бубой, осмотрел его и сказал равнодушно:

— Безнадежен.

— Вызовите полицию,— сказал я.

Он медленно спрятал в саквояж инструменты.

— В этом нет никакой необходимости,— сказал он.— Здесь нет состава преступления. Это нейростимулятор...

— Да, я знаю.

— Ну вот. Второй случай за ночь. Они совсем не знают меры.

— Давно это началось?

— Нет, не очень... Несколько месяцев.

— Так какого же черта вы молчите?

— Молчим? Не понимаю. Это у меня шестой вызов за ночь, молодой человек. Второй случай нервного истощения и четыре случая белой горячки. Вы его родственник?

— Нет.

— Ну ничего. Я пришлю людей.— Он постоял немного, глядя на Пека.— Вступайте в хоровые кружки,— сказал он.— Записывайтесь в лигу раскаявшихся шлюх...

Он бормотал еще что-то, уходя,— старый, равнодушный, сгорбленный человек. Я накрыл Пека простыней, опустил штору и вышел в гостиную. Пьяные гнусно храпели, распространяя запах перегара, и я взял их обоих за ноги, выволок во двор и бросил в лужу возле фонтана. Снова наступал рассвет, звезды гасли на бледнеющем небе. Я сел в такси и набрал на пульте индекс Старого Метро.

Здесь было людно. В регистратуре к барьеру было не пробиться, хотя мне показалось, что бланки заполняли всего два или три человека, а остальные только смотрели, жадно вытягивая шеи. Ни круглоголового, ни Эля за барьером не оказалось, и никто не знал, как их найти. Внизу, в переходах и тоннелях, толкались и кричали пьяные полусумасшедшие мужчины и истеричные женщины. То глухо, то резко и отчетливо гремели выстрелы, дрожал от взрывов бетон под ногами, воняло гарью, порохом, потом, бензином, духами и водкой. Рукоплещущие, визжащие девки теснились вокруг капающего кровью детины с бледным торжествующим лицом, где-то жутко рычали дикие звери. В залах публика бесновалась у огромных экранов, а на экранах кто-то с завязанными глазами веером палил из автомата, прижав приклад к животу, кто-то сидел по грудь в черной тяжелой жидкости, весь синий, и курил толстую трещащую сигару, кто-то с перекошенным от напряжения лицом висел, словно окаменев, в паутине туго натянутых нитей...

Потом я узнал, где Эль. Возле грязного помещения, заваленного мешками с песком, я увидел круглоголового. Он неподвижно стоял в дверях, лицо его было закопчено, от него несло пороховой гарью, и зрачки были во весь глаз. Через каждые пять секунд он нагибался и чистил колени, и он не слушал меня, и пришлось сильно встряхнуть его, чтобы он меня заметил.

— Нету Эля! — гаркнул он.— Нету его, понимаешь? Один дым, понял? Двадцать киловольт, сто ампер, понимаешь? Не допрыгнул!

Он сильно оттолкнул меня, повернулся и устремился в грязное помещение, прыгая через мешки с песком. Расталкивая любопытных, он продрался к низенькой железной двери.

— А ну, пусти! —визжал он.— А ну, я опять! Бог троицу любит...

Дверь гулко захлопнулась за ним, и люди шарахнулись прочь, спотыкаясь и падая. Я не стал ждать, пока он выйдет. Или не выйдет. Он мне больше не был нужен. Оставался только Римайер. Оставалась еще и Вузи, но на нее я не надеялся. Значит, только Римайер. Я не буду его будить, я подожду под дверью.

Уже взошло солнце, и загаженные улицы были пусты. Из каких-то подземных стоянок выползали и принимались за работу дворники-автоматы. Они знали только работу, у них не было потенций, которые стоило развивать, но зато у них не было и первобытных рефлексов. Возле «Олимпика» мне пришлось остановиться и пропустить длинную колонну красных и зеленых людей и людей, закованных в дымящуюся чешую, которые, трудно волоча ноги, проплелись из одной улицы в другую, оставив за собой запах пота и краски. Я стоял и ждал, пока они пройдут, а солнце уже озаряло громаду отеля и весело блестело на металлическом лице Владимира Сергеевича Юрковского, смотревшего, как и при жизни, поверх всех голов. Потом они прошли, и я вошел в отель. Портье дремал за своим барьером. Проснувшись, он профессионально улыбнулся и спросил свежим голосом:

— Прикажете номер?

— Нет,— сказал я.— Я иду к господину Римайеру.

— К Римайеру? Но простите... Девятьсот второй номер?

Я остановился.

— Да, кажется. В чем дело?

— Прошу прощения, но господина Римайера нет дома.

— Как нет?

— Он уехал.

— Не может быть, он же болен... Вы не ошибаетесь? Девятьсот второй номер.

— Совершенно верно, девятьсот второй номер. Римайер. Наш постоянный клиент. Полтора часа назад он уехал. Точнее, улетел. Друзья помогли ему спуститься и сесть в вертолет.

— Какие друзья? — спросил я безнадежно.

— Я сказал — друзья? Прошу прощения, возможно, это знакомые. Их было трое, и двоих я действительно не знаю. Просто молодые люди спортивного типа. Но мистера Пеблбриджа я знаю, он наш постоялец, но он уже выписался.

— Пеблбридж?

— Совершенно верно. Последнее время он довольно часто встречался с господином Римайером, из чего я и заключил, что они хорошо знакомы. Он снимал у нас восемьсот семнадцатый номер... Такой представительный мужчина, в годах, рыжеватый...

— Оскар...

— Совершенно верно, мистер Оскар Пеблбридж.

— Понятно,— произнес я, стараясь держать себя в руках.— Так вы говорите, они помогли ему?

— Да. Ведь он сильно болел, к нему даже врача вызывали вчера. Он был еще очень слаб, и молодые люди поддерживали его под локти и почти несли.

— А сиделка? У него была сиделка.

— Была. Но она ушла сразу же после них. Они ее отпустили.

— Как вас зовут? — спросил я.

— Вайл, к вашим услугам.

— Слушайте, Вайл,— сказал я.— А вам не показалось, что господина Римайера увезли насильно?

Я не спускал с него глаз. Он растерянно заморгал.

— Н-нет,— проговорил он.— Впрочем, сейчас, когда вы это сказали...

— Хорошо,— сказал я.— Дайте мне ключ от его номера и пойдемте со мной.

Портье, как правило, весьма дошлый народ. Во всяком случае, на определенные вещи нюх у них просто замечательный. Было совершенно ясно, что он догадался, кто я. И может быть, даже — откуда я. Он подозвал швейцара, что-то шепнул ему, и мы поднялись в лифте на девятый этаж.

— Какой валютой он расплачивался? — спросил я.

— Кто? Пеблбридж?

— Да.

— Кажется... Ах да, марками. Немецкими марками.

— А когда он к вам приехал?

— Минуточку... сейчас я вспомню... Шестнадцать марок... Совершенно точно, четыре дня назад.

— Он знал, что Римайер живет у вас?

— Простите, не могу сказать. Но позавчера они обедали вместе. А вчера долго беседовали в вестибюле. Рано утром, когда еще никто не спал.

В номере Римайера было непривычно чисто и прибрано. Я прошелся, осматривая комнаты. В стенном шкафу стояли чемоданы. Постель была смята, но никаких следов борьбы я не нашел. В ванной тоже все было чисто и прибрано. На туалетной полочке лежали коробки «Девона».

— Как вы полагаете, я должен вызвать полицию? — спросил портье.

— Не знаю,— ответил я.— Посоветуйтесь с администрацией.

— Вы понимаете, я опять начал сомневаться... Правда, он не попрощался со мной... Но все это выглядело совершенно невинно. Ведь он же мог подать знак, я бы понял его, мы давно знаем друг друга. А он только просил мистера Пеблбриджа: «Приемник, приемник не забудьте...».

Приемник лежал под зеркалом, скрытый небрежно брошенным полотенцем.

— Да? — сказал я.— И что же отвечал мистер Пеблбридж?

— Мистер Пеблбридж успокаивал его, говорил: «Обязательно, обязательно, не беспокойтесь...».

Я взял приемник и, выйдя из ванной, уселся за письменный стол. Портье смотрел то на меня, то на приемник. Так, подумал я, теперь он знает, зачем я сюда пришел. Я включил приемник. В нем захрипело и завыло. Все они знают о слеге. Не нужно Эля, не нужно Римайера, можно брать любого, первого встречного. Вот этого портье, например. Хоть сейчас. Я выключил приемник и сказал:

— Будьте добры, включите комбайн.

Портье мелкими шажками побежал к радиокомбайну, включил и вопросительно оглянулся на меня.

— Оставьте на этой станции,— сказал я.— Немножко потише, пожалуйста. Благодарю вас.

— Так вы мне не советуете вызывать полицию? — спросил портье.

— Как вам угодно.

— Мне показалось, что вы имели в виду что-то вполне определенное, когда расспрашивали меня.

— Это вам только показалось,— холодно сказал я.— Просто я недолюбливаю мистера Пеблбриджа. Но это вас не касается.

Портье поклонился.

— Я пока останусь здесь, Вайл,— сказал я.— У меня есть предположение, что мистер Пеблбридж вернется и зайдет сюда. Не надо предупреждать его, что я здесь, а вы пока свободны.

— Слушаюсь,— сказал портье.

Когда он вышел, я позвонил в Бюро Обслуживания и продиктовал телеграмму Марии: «Нашел смысл жизни но одинок брат неожиданно убыл приезжай немедленно Иван». Потом я снова включил приемник, и он снова захрипел и завыл. Тогда я снял крышку и вытянул гетеродин. Это был не гетеродин. Это был слег. Красивая аккуратная деталька, явно заводского производства, и чем больше я смотрел на нее, тем больше мне казалось, что где-то когда-то — задолго до приезда сюда, и не один раз — я уже видел такие детали в каком-то очень знакомом приборе. Я попытался вспомнить, где же я их видел, но вместо этого вспомнил портье, его лицо, его ухмылку, понимающе-сочувственные глаза. Все они заражены. Нет, они не пробовали слега, упаси бог! Они даже никогда не видели его. Это же так неприлично! Это же всем дряням дрянь... Тише, дорогая, как можно при мальчике?.. Но мне рассказывали, это нечто необыкновенное... Я? Ну что ты, дружище! Ты, однако, обо мне невысокого мнения... Не знаю, говорят, что в «Оазисе», у Бубы, а сам я не знаю... А почему бы и нет? Я человек умеренный, если почувствую неладное — остановлюсь... Дайте пять пачек «Девона», мы собрались (хи, хи!) на рыбную ловлю... Пятьдесят тысяч человек. И их знакомые в других городах. И сто тысяч туристов ежегодно. И дело ведь не в банде. Бог с ней, с бандой, что нам стоит ее разогнать! Дело в том, что все они готовы, все они жаждут, и нет ни малейшего намека на возможность доказать им, что это страшно, что это гибель, что это позор...

Я стиснул слег в кулаке, подпер кулаком голову и уставился на парадный, с колодкой орденских ленточек пиджак Римайера, висящий на спинке стула. Вот так же, как я сейчас, он сидел, должно быть, в этом самом кресле несколько месяцев назад, и тоже второй раз держал в руках слег и приемник, и тот же теплый световой зайчик бродил по дну его сознания: ни о чем не надо беспокоиться, ведь теперь есть свет в любой тьме, сладость в любой горечи, радость в любой муке...

...Вот-вот, сказал Римайер. Теперь ты понял. Надо быть просто честным перед собой. Это немножко стыдно сначала, а потом начинаешь понимать, как много времени ты потратил зря...

...Римайер, сказал я. Я тратил время не для себя. Этого нельзя делать, просто нельзя, это гибель для всех, нельзя заменять жизнь снами...

...Жилин, сказал Римайер. Когда человек что-нибудь делает, он всегда делает это для себя. Может быть, и существуют на свете совершенные эгоисты, но уж совершенных альтруистов не бывает. Если ты имеешь в виду смерть в ванной, то, во-первых, в реальном мире мы все равно смертны, а во-вторых, раз наука дала нам слег, она позаботится и о том, чтобы слег стал безвреден. А пока нужна просто умеренность. И не говори мне о замене яви сном. Ты же не новичок, ты прекрасно знаешь, что эти сны тоже явь. Это целый мир. Почему же обретение этого мира ты называешь гибелью?..

...Римайер, сказал я. Потому что этот мир все-таки иллюзорен, он весь в тебе, а не вне тебя, и все, что ты в нем делаешь, остается в тебе. Он противоположен реальному миру, он враждебен ему. Люди, ушедшие в иллюзорный мир, погибают для мира реального. Они все равно что умирают. И когда в иллюзорные миры уйдут все — а ты знаешь, этим может кончиться,— история человечества прекратится...

...Жилин, сказал Римайер. История — это история людей. Каждый человек хочет прожить жизнь недаром, и слег дает тебе такую жизнь... Да, знаю, ты считаешь, что и без слега живешь недаром, но сознайся, ты никогда так ярко и горячо не жил, как сегодня в ванне. Тебе немного стыдно вспоминать, ты не рискнул бы рассказать об этой жизни другим? И не надо. У них свои жизни, у тебя своя...

...Римайер, сказал я. Все это верно. Но прошлое! Космос, школы, борьба с фашистами, с гангстерами — что же, все это зря? Сорок лет я прожил зря? А другие? Тоже зря?..

...Жилин, сказал Римайер. В истории ничего не бывает зря. Одни боролись и не дожили до слега. А ты боролся и дожил...

...Римайер, сказал я. Я боюсь за человечество. Это же конец. Это конец взаимодействию человека с природой, это конец взаимодействию личности с обществом, это конец связям между личностями, это конец прогресса, Римайер. Все миллиарды людей в ваннах, погруженные в горячую воду и в себя. Только в себя...

...Жилин, сказал Римайер. Это страшно, потому что непривычно. А что касается конца, то он настанет только для реального общества, только для реального прогресса. А каждый отдельный человек не потеряет ничего, он только приобретет, ибо его мир станет несравненно ярче, его связи с природой — иллюзорной, конечно,— станут многообразнее, а связи с обществом — тоже иллюзорным, но ведь он об этом не будет знать,— станут и мощнее и плодотворнее. И не надо горевать о конце прогресса. Ты же знаешь, все имеет конец. Вот кончается и прогресс реального мира. Раньше мы не знали, как он кончится. Теперь знаем. Мы не успели познать всей потенциальной яркости реального бытия, может быть, мы и достигли бы этого познания через сотни лет, а теперь оно в наших руках. Слег дарит тебе восприятие отдаленнейших потомков и отдаленнейших предков, какого ты никогда не достигнешь в реальной жизни. Ты просто в плену одного старого идеала, но будь же логичен, идеал, который тебе предлагает слег, столь же прекрасен... Ведь ты же всегда мечтал о человеке с фантазией и гигантским воображением...

...Римайер, сказал я. Если бы ты знал, как я устал. Мне надоело спорить. Всю жизнь я спорю и с самим собой и с другими людьми. Я всегда любил спорить, потому что иначе жизнь — это не жизнь. Но я устал именно сейчас, и именно о слеге я не хочу спорить...

...Тогда иди, Иван, сказал Римайер.

Я вставил слег в приемник. Как и он тогда. Я поднялся. Как и он тогда. Я уже ни о чем не думал, я уже не принадлежал этому миру, но я еще услышал, как он сказал: не забудь только плотно запереть дверь, чтобы тебе не мешали. И тогда я сел.

...Ах вот как, Римайер! — сказал я. Вот как это было! Ты сдался. Ты плотно запер дверь. А потом ты писал лживые отчеты своим друзьям, что никакого слега нет. А еще потом ты, поколебавшись всего минуту, послал меня на смерть, чтобы я тебе не мешал. Твой идеал — дерьмо, Римайер. Если во имя идеала человеку приходится делать подлости, то цена этому идеалу — дерьмо. Именно так, Римайер. Так. Так... Я мог бы сказать тебе еще много, слегач. Я мог бы еще долго говорить о том, что не так просто вырвать из крови природное стремление каждого человека бороться с остановкой, с любой остановкой, со смертью, с покоем, с регрессом. Твой слег — та же ядерная бомба, только замедленного действия и для сытых. Но я не буду распространяться об этом. Я скажу тебе только одно: если во имя идеала человеку приходится делать подлости, то цена этому идеалу — дерьмо...

Я взглянул на часы и сунул приемник в карман. Мне надоело ждать Оскара. Я хотел есть. И еще у меня было чувство, будто я сделал наконец в этом городе что-то полезное. Я оставил портье свой телефон — на случай, если вернется Оскар или Римайер,— и вышел на площадь. Я не верил, что Римайер вернется и даже что я когда-нибудь его увижу, но Оскар еще мог сдержать свое обещание, хотя, скорее всего, его придется все-таки искать. И искать его буду уже не я. И вероятно, не здесь.

 ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ.

В кафе-автомате был только один посетитель: за столиком в углу, обставившись закусками и бутылками, сидел смуглый, прекрасно, но нелепо одетый человек восточного типа. Я взял себе простоквашу и творожники со сметаной и принялся за еду, время от времени поглядывая на него. Он ел и пил много и жадно, лицо его блестело от пота, ему было жарко в дурацком лоснящемся фраке. Он отдувался, откидываясь на спинку стула, и распускал широкий ремень на брюках. При этом на солнце ярко вспыхивала длинная желтая кобура, висящая у него под фалдами. Я уже доедал последний творожник, когда он вдруг окликнул меня.

— Алло! — сказал он.— Вы местный?

— Нет,— сказал я.— Турист.

— А, значит, вы тоже ничего не понимаете...

Я сходил к стойке, сбил себе коктейль из соков и подошел к нему.

— Почему пусто? — продолжал он. У него было живое худощавое лицо и свирепый взгляд.— Где жители? Почему все закрыто?.. Все спят, никого не добьешься...

— Вы только что приехали?

— Да.

Он отодвинул пустую тарелку и придвинул полную. Потом он отхлебнул светлого пива.

— Откуда вы? — спросил я. Он свирепо взглянул на меня, и я поспешно добавил: — Если это не секрет, конечно...

— Нет,— сказал он,— не секрет...— и принялся есть.

Я допил сок и собрался было уходить, но он сказал:

— Здорово живут, собаки. Такая еда, и сколько хочешь, и все бесплатно.

— Ну, все-таки не совсем бесплатно,— возразил я.

— Девяносто долларов! Гроши! Я за три дня съем на девяносто долларов! — Глаза его вдруг остановились.— С-собаки,— пробормотал он, снова принимаясь за еду.

Я знал таких людей. Они приезжали из крошечных, разграбленных до полной нищеты королевств и республик, они жадно ели и пили, вспоминая прокаленные солнцем пыльные улицы своих городов, где в жалких полосках тени неподвижно лежали умирающие голые мужчины и женщины, а дети с раздутыми животами копались в помойках на задворках иностранных консульств. Они были переполнены ненавистью, и им нужны были только две вещи: хлеб и оружие. Хлеб для своей шайки, находящейся в оппозиции, и оружие против другой шайки, стоящей у власти. Они были самыми яростными патриотами, горячо и пространно говорили о любви к народу, но всякую помощь извне решительно отвергали, потому что не любили ничего, кроме власти, и никого, кроме себя, и готовы были во славу народа и торжества высоких принципов уморить свой народ — если понадобится, до последнего человека — голодом и пулеметами.

— Оружие? Хлеб? — спросил я.

Он насторожился.

— Да,— сказал он.— Оружие и хлеб. Только без дурацких условий. И по возможности даром. Или в кредит. Истинные патриоты никогда не имеют денег. А правящая клика купается в роскоши...

— Голод? — спросил я.

— Все что угодно. А вы тут купаетесь в роскоши,— Он ненавидяще посмотрел на меня,— Весь мир купается в роскоши, и только мы голодаем. Но вы напрасно надеетесь. Революцию не остановить!

— Да,— сказал я.— А против кого революция?

— Мы боремся против кровопийц Бадшаха! Против коррупции и разврата правящей верхушки, за свободу и истинную демократию... Народ с нами, но народ надо кормить. А вы нам заявляете: хлеб дадим только после разоружения. Да еще грозите вмешательством... Какая гнусная лживая демагогия! Какой обман революционных масс! Разоружиться перед лицом кровопийц — это значит накинуть петлю на шею настоящих борцов! Мы отвечаем: нет! Вы не обманете народ! Пусть разоружаются Бадшах и его убийцы! Тогда мы посмотрим, что надо делать.

— Понятно,— сказал я,— Но Бадшах, вероятно, тоже не хочет, чтобы ему накинули петлю на шею.

Он резко отставил бокал с пивом, и рука его привычно потянулась к кобуре. Впрочем, он быстро опомнился.

— Я так и знал, что вы ни черта не понимаете,— сказал он.— Вы, сытые, вы осоловели от сытости, вы слишком кичливы, чтобы понять нас. В джунглях вы бы не осмелились так разговаривать со мной!

В джунглях я бы говорил с тобой по-другому, бандюга, подумал я и сказал:

— Я действительно многого не понимаю. Я, например, не понимаю, что случится после того, как вы одержите победу. Предположим, вы победили, повесили Бадшаха, если он, в свою очередь, не успел удрать за хлебом и оружием...

— Он не успеет. Он получит то, что заслужил. Революционный народ раздерет его в клочья! И вот тогда мы начнем работать. Мы построим у себя химические заводы и завалим страну едой и одеждой. Мы вернем территории, отторгнутые у нас сытыми соседями, мы выполним всю программу, о которой вопит сейчас лживый Бадшах, чтобы обмануть народ... И вот тогда, только тогда, мы разоружимся. Нам уже не нужна будет ваша помощь. Понимаете? Мы разоружимся не потому, что вы поставили нам такие условия, а потому, что нам уже не нужно будет оружие. И вот тогда...— Он закрыл глаза, сладко застонал и повел головой.

— Тогда вы станете сытыми, будете купаться в роскоши и спать до полудня?

Он усмехнулся.

— Я это заслужил. Народ это заслужил. Никто не посмеет попрекнуть нас. Мы будем есть и пить, сколько пожелаем, мы будем жить в настоящих домах, мы скажем народу: теперь вы свободны, отдыхайте и развлекайтесь!

— И ни о чем не думайте,— добавил я.— А вам не кажется, что это все может выйти вам боком?

— Бросьте! — сказал он благодушно.— Это демагогия. Вы демагог. И догматик. У нас тоже есть такие догматики, вроде вас: бойтесь сытости! Человек, мол, потеряет смысл жизни. Нет, отвечаем мы, человек ничего не потеряет. Человек найдет, а не потеряет. Надо чувствовать народ, надо самому быть из народа, народ не любит умников! Ради чего же мы, черт побери, даем себя жрать древесным пиявкам и сами жрем червей? — Он вдруг вполне добродушно ухмыльнулся.— Вы, наверное, на меня обиделись немного. Я тут обозвал вас сытыми и еще как-то... Не надо, не обижайтесь. Изобилие плохо, когда его у тебя нет, а у соседа оно есть. А завоеванное изобилие — это отличная штука! За него стоит подраться. Все за него дрались. Его нужно добывать с оружием в руках, а не обменивать на свободу и демократию.

— Значит, все-таки ваша конечная цель — изобилие?

— Безусловно!.. Конечная цель всегда изобилие. Учтите только, что мы разборчивы в средствах...

— Это я уже учел... Значит, изобилие. А человек?

— Что — человек?

Впрочем, я понимал, что спорить бесполезно.

— Вы никогда здесь не были раньше? — спросил я.

— А что?

— Поинтересуйтесь,— сказал я.— Этот город дает отличные предметные уроки изобилия.

Он пожал плечами.

— Пока мне здесь нравится.— Он снова отодвинул пустую тарелку и придвинул полную.— Закуски какие-то незнакомые... Все вкусно и дешево... Этому можно позавидовать.— Он проглотил несколько ложек салата и проворчал: — Мы знаем, что все великие революционеры дрались за изобилие. У нас нет времени самим теоретизировать, но в этом и нет необходимости. Теорий достаточно и без нас. И потом изобилие нам никак не грозит. Оно нам еще долго не будет грозить. Есть задачи гораздо более насущные.

— Повесить Бадшаха,— сказал я.

— Да, для начала. А потом нам придется истребить догматиков. Я чувствую это уже сейчас. Потом осуществление наших законных притязаний. Потом еще что-нибудь объявится. А уж потом-потом-потом наступит изобилие. Я оптимист, но я не верю, что доживу до него. Так что вы не беспокойтесь, справимся как-нибудь. Если с голодом справимся, то с изобилием и подавно... Догматики болтают: изобилие, мол, не цель, а средство. Мы отвечаем на это так: всякое средство было когда-то целью. Сегодня изобилие — цель. И только завтра оно, может быть, станет средством.

Я встал.

— Завтра может оказаться поздно,— сказал я.

Он смотрел на меня как на слабоумного. Я ушел.

Проходя мимо витрины, я еще раз взглянул на него. Он сидел спиной к улице и снова ел, растопырив локти.

Когда я пришел домой, гостиная была уже пуста. Простыни и подушки ребята свалили в углу. На письменном столе лежала прижатая телефоном записка. Детским корявым почерком было написано: «Берегитесь. Она что-то задумала. Возилась в спальне». Я вздохнул и сел в кресло.

До встречи с Оскаром (если она состоится) оставалось еще около часа. Ложиться спать не имело смысла, да было и небезопасно — Оскар мог пожаловать не один, и пораньше, и не через дверь. Я достал из чемодана пистолет, вставил обойму и сунул в боковой карман. Потом я залез в бар, сварил себе кофе и снова вернулся в кабинет.

Я вынул слег из своего приемника и из приемника Римайера, положил перед собой на стол и снова попытался вспомнить, где же я видел точно такие детали и почему мне кажется, что я видел их даже неоднократно. И я вспомнил. Я сходил в спальню и принес оттуда фонор. Мне даже не понадобилась отвертка. Я снял с фонора футляр, сунул указательный палец под раструб одоратора и, зацепив ногтем, извлек вакуумный тубусоид ФХ-92-У, четырехразрядный, статичного поля, емкость два. Продается в магазинах бытовой электроники по пятьдесят центов за штуку. На местном жаргоне — слег.

Так и должно быть, подумал я. Нас сбили с толку разговоры о новом наркотике. Нас постоянно сбивают с толку разговоры о новых ужасных изобретениях. Мы уже несколько раз садились в аналогичную лужу. Когда Мхагана и Бурис обратились в ООН с жалобой на то, что сепаратисты применяют новый вид оружия — замораживающие бомбы, мы кинулись искать подпольные военные фабрики и даже арестовали двух самых настоящих подпольных изобретателей (шестнадцати и девяноста шести лет). А потом выяснилось, что эти изобретатели совершенно ни при чем, а ужасные замораживающие бомбы были приобретены сепаратистами в Мюнхене на оптовом складе холодильных установок и оказались бракованными суперфризерами. Правда, действие этих суперфризеров действительно было ужасным. В сочетании с молекулярными детонаторами (широко применяются подводными археологами на Амазонке для отпугивания пираний и кайманов) суперфризеры были способны дать мгновенное понижение температуры до ста пятидесяти градусов ниже нуля в радиусе двадцати метров. Потом мы долго убеждали друг друга не забывать.

И всегда иметь в виду, что в наше время буквально ежемесячно появляется масса технических новинок самого мирного назначения и с самыми неожиданными побочными свойствами, и свойства эти часто бывают таковы, что нарушение закона о запрещении производства оружия и боеприпасов становятся просто бессмысленными. Мы сделались очень осторожными с новыми видами вооружения, применяемыми различными экстремистами, и спустя всего год попались на другом, когда принялись искать изобретателей таинственной аппаратуры, с помощью которой браконьеры выманивали птеродактилей далеко за пределы заповедника в Уганде, и нашли остроумную самоделку из детской игрушки «Встань — сядь» и довольно распространенного медицинского прибора. А вот теперь мы поймали слег — сочетание стандартного приемника, стандартного тубусоида и стандартных химикалий с очень стандартной горячей водопроводной водой.

Короче говоря, тайные фабрики искать не придется, подумал я. И на том спасибо. Придется искать ловких и беспринципных спекулянтов, которые очень тонко чувствуют, что живут в Страж' Дураков. Как трихины в свиной ляжке... Пять-шесть предприимчивых корыстолюбцев. Невинный коттедж где-нибудь на окраине. Пойти в универсальный магазин, купить за пятьдесят центов вакуумный тубусоид, содрать с него целлофановую упаковку и переложить в изящную коробку со стекловатой. И продать («только по знакомству и только вам!») за пятьдесят марок. Правда, имел место еще изобретатель. И даже не один. Наверняка не один. Но они вряд ли выжили: это вам не манок для птеродактилей... И вообще разве дело в спекулянтах?.. Ну продадут они еще сорок слегов, ну сто. Даже в Городе Дураков должны же сообразить наконец, что к чему. И когда это случится, слег начнет распространяться, как пожар. И позаботятся об этом прежде всего моралисты из «Радости жизни». А потом выступит доктор Опир и заявит, что, по данным науки, слег способствует ясности мышления и незаменим в борьбе против алкоголизма и плохого настроения. И вообще идеал будущего — это огромное корыто с горячей водой... И слово «слег» перестанут писать на заборах... Вот кого надо брать за глотку, если вообще кого-нибудь брать, подумал я. Не в спекулянтах же беда. В конце концов, спекулируют всегда только тем товаром, на который есть спрос. Но Мария-то все равно пошлет нас ловить спекулянтов, подумал я уныло.

В дверь постучали. В кабинет вошел Оскар, и он был действительно не один. С ним был сам Мария, плотный, седой, как всегда в темных очках и с толстой тростью, смахивающий на ветерана, потерявшего зрение. Оскар самодовольно улыбался.

— Здравствуйте, Иван,— сказал Мария.— Познакомьтесь, это ваш дублер Оскар Пеблбридж. Из Юго-Западного отделения.

Мы пожали друг другу руки. Что мне всегда не нравилось в нашем Совете Безопасности, так это множество замшелых традиций, а из всех традиций больше всего меня бесила идиотская система перекрестной конспирации, из-за которой мы постоянно перехватываем друг у друга агентуру, бьем друг другу физиономии и сплошь и рядом стреляем друг в друга, и довольно метко. Не работа, а игра в сыщики-разбойники, ну их всех в болото...

— Я вас собирался сегодня брать,— сообщил Оскар.— В жизни не видел более подозрительного субъекта...

Я молча вынул из кармана пистолет, разрядил его и бросил в ящик стола. Оскар следил за мной с одобрением. Я сказал, обращаясь к Марии:

— Я догадываюсь, что следствие бы просто провалилось, не начавшись, если бы я знал об Оскаре. Однако должен сообщить, что вчера я его чуть не искалечил.

— Я вас так и понял,— сказал Оскар самодовольно.

Мария кряхтя уселся в кресло.

— Никак не могу припомнить случая,— сказал он,— чтобы Иван был чем-либо доволен. А между тем конспирация — это основа нашей работы... Возьмите стулья, оба, и садитесь... Вы, Оскар, не имели права дать себя покалечить, а вы, Иван, не имели права дать себя арестовать. Вот как надлежит смотреть на эти вещи... А это что тут у вас? — сказал он, снимая темные очки над слегами.— Между делом занялись радиотехникой? Похвально, похвально...

Я понял, что они ничего не знают. Оскар листал записную книжку, где у него все было зашифровано личным кодом, и, по-видимому, готовился делать сообщение, а Мария водил мясистым носом над слегами, держа очки в поднятой руке. В этом зрелище было нечто символическое.

— Итак, агент Жилин заполняет свой досуг радиотехникой,— проговорил Мария, надевая очки и откидываясь в моем кресле.— У него много досуга, он перешел на четырехчасовой рабочий день... А как обстоит дело со смыслом жизни, агент Жилин? Вы, кажется, его нашли? Надеюсь, вас не придется увозить, как агента Римайера?

— Не придется,— сказал я.— Я не успел втянуться. Римайер вам что-нибудь рассказывал?

— Нет, что вы! — сказал Мария с огромным сарказмом.— Зачем? Ему приказали выследить наркотик, он его выследил, воспользовался и теперь, видимо, полагает, что исполнил свой долг... Он сам стал наркоманом, понимаете? — сказал Мария.— Он молчит! Он накачался этим зельем до ушей, и говорить с ним бесполезно! Он бредит, что убил вас, и все время просит радиоприемник...— Мария запнулся и посмотрел на радиоприемники,— Странно,— сказал он. Он посмотрел на меня.— Впрочем, я люблю порядок. Оскар прибыл сюда первым, у него есть кое-какие соображения — как по поводу снадобья, так и по поводу операции. Начнем с него.

Я взглянул на Оскара.

— По поводу какой операции?

— Черт знает что...— сказал Мария.

— Захват центра,— сказал Оскар,— Вы еще не напали на центр?

Ловля начинается, подумал я и сказал:

— Нет, не напал. На центр я не напал. Но...

— По порядку, по порядку,— строго сказал Мария и похлопал ладонью по столу.— Начинайте, Оскар, а вы, Иван, слушайте внимательно и готовьте свои соображения. Если вы еще способны соображать.

Оскар начал. По-видимому, он был хороший работник. Он действовал быстро, энергично и целеустремленно. Правда, Римайер обвел его вокруг пальца так же, как и меня. Но Оскару тем не менее удалось многое. Он понял, что искомое «снадобье» называют здесь слегом. Он очень быстро понял связь слега с «Девоном». Он понял, что ни рыбари, ни перши, ни грустецы не имеют к слегу никакого отношения. Он превосходно понял, что в этом городе практически невозможно сохранить какую бы то ни было тайну. Ему удалось даже втереться в доверие к интелям, и он твердо установил, что в городе существуют всего две действительно тайные организации: меценаты и интели. И поскольку меценаты исключались, оставались только интели...

— Это не противоречило создавшемуся у меня убеждению,— говорил Оскар,— что единственные люди в городе, способные вести научные или квазинаучные изыскания и имеющие доступ к лабораториям, это студенты и преподаватели университета. Правда, заводы города тоже имеют лаборатории. Таких лабораторий всего четыре, и я обследовал их все. Эти лаборатории сугубо специализированы и загружены текущей работой до предела. Поскольку заводы работают круглосуточно, не было никаких оснований предполагать, что заводские лаборатории могут стать центрами производства слега. А вот из семи лабораторий университета две явно окружены атмосферой тайны. Что там делается, выяснить мне не удалось, однако я взял на заметку трех студентов, которые, как мне кажется, должны знать это наверняка...

Я слушал его очень внимательно, поражаясь, как много он успел здесь, но мне было уже ясно, в чем его главная ошибка. Я понимал, что он шел по ложному следу, и вместе с тем во мне зрело смутное ощущение еще более значительной ошибки, главной ошибки, ошибки в изначальной схеме Совета.

— ...И я пришел к представлению,— говорил Оскар,— о существовании полугангстерской организации вертикального типа с четкими разделениями функций отдельных групп. Производственная группа занимается изготовлением и совершенствованием слега... Должен вам сказать, что слег, чем бы он ни был, совершенствуется: мне удалось установить, что в самом начале «Девон» не применялся... Далее, коммерческая группа занимается распространением слега, а боевая группа терроризирует население и пресекает возникающие разговоры о слеге. Запуганность обывателей...

И тут я все понял.

— Одну минутку,— сказал я.— Оскар, вы гарантируете, что в городе всего две тайные организации?

— Да,— сказал Оскар.— Только меценаты и интели.

— Продолжайте, Оскар,— сказал Мария недовольно,— Иван, я попросил бы не перебивать.

— Виноват,— сказал я.

Оскар продолжал говорить, но я его больше не слушал. В мозгу у меня словно вспыхнуло что-то. Традиционная изначальная схема всех наших мероприятий с ее непременной аксиомой о существовании разветвленной организации злоумышленников разлетелась в пыль, и я только удивлялся, как я раньше не усмотрел всей ее глупой сложности для этой простой страны. Не было тайных мастерских, охраняемых угрюмыми личностями с кастетами, не было осторожных, лишенных принципов деловых людей, не было коммивояжеров с двойными воротничками, набитыми контрабандой, и зря Оскар вычерчивал эту красивую схему из кружков и квадратиков, соединенных путаницей линий, с надписями «центр», «штаб» и многочисленными вопросительными знаками. Нечего было разрушать и сжигать, некого здесь было брать и высылать на Баффинову землю. Была современная промышленность бытовых приборов, государственные магазины, где слеги продавались по пятьдесят центов, и были — вначале — один-два не лишенных изобретательности человека, изнывающих от безделья и жаждущих новых впечатлений, и была средних размеров страна, где изобилие было когда-то целью, да так и не стало средством. И этого оказалось вполне достаточно.

Кто-то по ошибке вставил в приемник слег вместо гетеродина и залег в ванну понежиться, послушать хорошую музыку или узнать последние новости,— и началось. Поползли слухи, в мусоропроводы посыпались останки фоноров, потом до кого-то дошло, что слеги можно добывать не из фоноров, а просто покупать в магазинах, и кто-то догадался применить ароматические соли, и кто-то пустил в ход «Девон», и люди начали умирать в ваннах от нервного истощения, и статистический отдел Совета Безопасности подал в Президиум совершенно секретный доклад, и сразу обнаружилось, что все умертвия произошли с туристами, побывавшими в этой стране, и что в этой стране таких умертвий больше, чем в любом другом месте Планеты. И как это часто бывает, на хорошо проверенных фактах построили неверную теорию и нас, строго законспирированных, одного за другим послали сюда раскрывать тайную шайку торговцев новым, неизвестным наркотиком, и мы прибыли сюда, и делали тут глупости, и как это всегда бывает, никакой труд не пропал даром, и если искать виноватого, то виноваты все, от мэра до Римайера, а раз все, то значит — никто, и теперь надо...

— Иван,— раздраженно сказал Мария,— Вы заснули?

Они оба смотрели на меня. Оскар протягивал мне блокнот со схемой. Я взял блокнот и бросил его на стол.

— Послушайте,— сказал я.— Оскар, конечно, молодчина, но мы опять сели в лужу... Оскар, вы так много увидели, и вы ничего не поняли. Если в этой стране и есть люди, ненавидящие слег, то это интели. Интели не гангстеры, это отчаявшиеся люди, патриоты... У них одна задача — расшевелить это болото. Любыми средствами. Дать этому городу хоть какую-нибудь цель, заставить его оторваться от корыта... Они жертвуют собой, понимаете? Они вызывают огонь на себя, пытаются возбудить в городе хоть одну общую для всех эмоцию, пусть хотя бы ненависть... Неужели вы не слыхали о слезогонке, о расстрелах дрожек?.. И в лабораториях они изготовляют не слег, они там делают бомбы, варят слезогонку... и вообще нарушают закон о военной технике. Они путч готовят на двадцать восьмое, а слег — вот!

Я сунул им каждому по слегу и тут же выложил все, что я по этому поводу думаю.

Сначала они слушали меня с недоверием. Потом они уставились на слеги и не сводили с них глаз, пока я не закончил, а когда я закончил, они довольно долго молчали. Мария держал свой слег, как жужелицу. На лице его было неудовольствие. Оскар сказал:

— Вакуумный тубусоид... Гм... Действительно... И приемники... В этом что-то есть...

Мария сунул слег в нагрудный карман и решительно объявил:

— Ничего в этом нет. То есть я вами, конечно, доволен, Иван, вы, видимо, нашли то, что нужно, но работать вам не в Совете, а в Комиссии Мировых Проблем. Они там обожают философствовать и по сей день ничего полезного не сделали. А вы работаете у нас уже десять лет, но так и не осознали простой истины: если есть преступление, значит, есть и преступник...

— Это неверно,— сказал я.

— Это верно! — сказал Мария.— Не затевайте со мной спора, вечно вы спорите!.. Молчите, Оскар, сейчас говорю я. И я спрашиваю вас, Иван: какой толк в вашей версии? Что вы предлагаете делать? Только конкретно, пожалуйста. Конкретно!

— Конкретно...— проговорил я.

Да, моя версия им не подходила. Они, наверное, даже не считали ее версией. Для них это была философия. Они были люди, так сказать, решительного действия, гиганты немедленных решительных мер. Они не давали спуску. Они рубили узлы и срывали дамокловы мечи. Они принимали решения быстро, а приняв, больше уже не сомневались. Они не умели иначе. Это было их мировоззрение... И это только я так считал, что их время прошло... Терпение, подумал я. Мне понадобится очень много терпения... Я понял вдруг, что логика жизни снова отрывает от меня моих лучших товарищей и что теперь мне будет особенно плохо, потому что решения этого спора придется ждать долго, очень долго... Они смотрели на меня.

— Конкретно...— повторил я.— Конкретно я предлагаю столетний план восстановления и развития человеческого мировоззрения в этой стране.

Оскар неприязненно сморщился, а Мария сказал желчно:

— Ха-ха! Я говорю с вами серьезно.

— Я тоже. Нужны не сыщики и не опергруппы с автоматами.

— Нужно решение! — сказал Мария.— Не разговоры, а решение!

— Я предлагаю именно решение,— сказал я.

Мария побагровел.

— Нужно спасать людей,— сказал он.— Души мы будем спасать потом, когда спасем людей... Не раздражайте меня, Иван!

— Пока вы будете восстанавливать мировоззрение,— сказал Оскар,— люди будут умирать или становиться идиотами.

Я не хотел спорить, но все-таки сказал:

— До тех пор пока человеческое мировоззрение не будет восстановлено, люди будут умирать и становиться идиотами, и никакие опергруппы здесь не помогут... Вспомните Римайера,— сказал я.

— Римайер забыл свой долг! — яростно сказал Мария.

— Вот именно,— сказал я.

Мария захлопнул рот и, сорвав очки, некоторое время молча вращал глазами. Он был, несомненно, железный человек: просто-таки видно было, как он загоняет свое бешенство в желчный пузырь: Через минуту он был уже совершенно спокоен и мирно улыбался.

— Да,— сказал он.— Я, кажется, вынужден признать, что разведка как общественный институт окончательно деградировала. Видимо, последних настоящих разведчиков мы перебили во время путчей. «Нож» — Данцигер, «Бамбук» — Савада, «Кукла» — Гровер, «Козлик» — Боас... Да, они продавались и покупались, у них не было родины, они были подонками, люмпенами, но они работали! «Сириус» — Харам... Он работал на четыре разведки, он был мерзавец. Он был грязная скотина. Но если он давал информацию, то это была настоящая информация, ясная, точная и своевременная. Помню, я приказал повесить его, не испытывая никакой жалости, но, когда я смотрю на сегодняшних моих сотрудников, я понимаю, какая это была потеря... Ну хорошо, ну не удержался человек, стал наркоманом, в конце концов «Бамбук» — Савада тоже был наркоманом. Но зачем писать лживые донесения? Ну не пиши их вообще, уволься, извинись... Я приезжаю в этот город в глубокой уверенности, что знаю его досконально, потому что у меня здесь уже десять лет сидит опытный, проверенный резидент. И вдруг выясняю, что ровно ничего не знаю. Каждый местный мальчишка знает, кто такие рыбари. А я не знаю! Я знаю только, что организация «КВС», занимавшаяся примерно тем же, чем занимаются нынешние рыбари, была расформирована и запрещена три года назад. Я знаю это из донесений моего резидента. А в местной полиции мне сообщают, что общество «ДОЦ» возникло два года назад, и этого из донесений моего резидента я уже не узнал... Я беру элементарный пример, мне, в конце концов, нет никакого дела до рыбарей, но это же превращается в стиль работы! Донесения задерживаются, донесения лгут, донесения дезинформируют... донесения, наконец, просто выдумываются! Один явочным порядком увольняется из Совета и не считает нужным сообщить об этом своему начальнику, ему, видите ли, надоело, он все собирался сообщить, да как-то не нашел времени... Другой, вместо того чтобы бороться с наркотиками, сам становится наркоманом... А третий философствует!

Он горестно мне покивал.

— Поймите меня правильно, Иван,— продолжал он.— Я не против философствований. Но философия — это одно, а наша работа — это совсем другое. Ну посудите сами, Иван, если нет тайного центра, если имеет место стихийная самодеятельность, то откуда эта скрытность? Эта конспирация? Почему слег окружен такой таинственностью? Я допускаю, что Римайер молчит потому, что его мучают угрызения совести вообще и в частности за вас, Иван. Но остальные? Ведь слег не запрещен законом, о слеге знают все, и все таятся. Вот Оскар не философствует, он полагает, что обывателя просто запугивают. Это я понимаю. А что полагаете вы, Иван?

— У вас в кармане,— сказал я,— лежит слег. Идите в ванную. «Девон» на туалетной полочке — таблетку в рот, четыре в воду. Водка в шкафчике. Мы вас подождем с Оскаром. А потом вы нам расскажете — громко, вслух, своим товарищам по работе и подчиненным — о своих ощущениях и переживаниях. А мы... вернее, Оскар пусть послушает, а я, так и быть, выйду.

Мария надел очки и воззрился на меня.

— Вы полагаете, что я не расскажу? Вы полагаете, что я тоже пренебрегу служебным долгом?

— То, что вы узнаете, не будет иметь никакого отношения к служебному долгу. Служебный долг вы, может быть, нарушите потом. Как Римайер. Это слег, товарищи. Это машинка, которая будит фантазию и направляет ее куда придется, а в особенности туда, куда вы сами бессознательно — я подчеркиваю: бессознательно — не прочь ее направить. Чем дальше вы от животного, тем слег безобиднее, но чем ближе вы к животному, тем больше вам захочется соблюсти конспирацию. Сами животные вообще предпочитают помалкивать. Они знай себе давят на рычаг.

— На какой рычаг?

Я объяснил им про крыс.

— А вы сами-то пробовали? — спросил Мария.

— Да.

— И что?

— Как видите, помалкиваю,— сказал я.

Некоторое время Мария сопел. Потом он сказал:

— Ну, я не ближе к животному, чем вы... Как это вставить?

Я зарядил приемник и подал ему. Оскар следил за нами с интересом.

— С богом,— сказал Мария.— Где тут ванная? Заодно помоюсь с дороги.

Он заперся в ванной, и было слышно, как он там все роняет.

— Странное дело,— сказал Оскар.

— Это вообще не дело,— возразил я.— Это кусок истории, Оскар, а вы хотите засунуть его в папку с тесемками. А это вам не гангстеры. Ясно даже и ежу, как говаривал Юрковский.

— Кто?

— Юрковский Владимир Сергеевич. Был такой известный планетолог, я с ним вместе работал.

— A-а,— сказал Оскар.— Между прочим, на площади напротив «Олимпика» стоит памятник какому-то Юрковскому.

— Это тот самый и есть.

— Правда? — сказал Оскар.— А впрочем, вполне возможно. Только памятник ему воздвигли не за то, что он был известным планетологом. Он просто впервые в истории города сорвал банк в электронную рулетку. Такой подвиг было решено увековечить.

— Я ожидал чего-нибудь в этом роде,— пробормотал я. Мне было тоскливо.

В ванной зашумел душ, и вдруг Мария заорал ужасным голосом. Сначала я решил, что он пустил ледяную воду вместо теплой, но он орал не переставая, а потом принялся ругаться страшными словами. Мы с Оскаром переглянулись. Оскар был в общем спокоен, он решил, что так проявляется действие слега, и на лице его возникло сочувственное выражение. Бешено лязгнула задвижка, дверь ванной с треском откатилась, в спальне зашлепали мокрые пятки, и голый Мария ввалился в кабинет.

— Вы что, идиот? — заорал он на меня.— Что за грязные шутки?

Я обмер. Мария был похож на чудовищную зебру. Его упитанное тело покрывали вертикальные ядовито-зеленые потеки. Он орал и топал ногами, от него летели изумрудные брызги. Когда мы пришли в себя и осмотрели место происшествия, выяснилось, что душевой конус забит губкой, пропитанной зеленым лаком, и я вспомнил записку Лэна, и понял, что это Вузи. Инцидент исчерпывался долго. Мария считал, что это издевательство и хамское нарушение субординации. Оскар ржал. Я тер Марию щеткой и объяснялся. Потом Мария заявил, что теперь уж он никому не верит и испытает слег дома. Он оделся и принялся обсуждать с Оскаром план блокады города.

А я мыл ванну и думал, что моя работа в Совете Безопасности на этом заканчивается, что мне будет плохо и мне уже плохо, что я не знаю, с чего нужно начинать, что мне хочется включиться в обсуждение плана блокады, но хочется не потому, что я считаю блокаду необходимой, а потому, что это так просто, гораздо проще, чем вернуть людям души, сожранные вещами, и научить каждого думать о мировых проблемах как о своих личных.

«...Изолировать этот гнойник от мира, изолировать жестко — вот и вся наша философия»,— вещал Мария. Это предназначалось мне. А может, и не только мне. Ведь Мария — умница. Он наверняка понимает, что изоляция — это всегда оборона, а здесь надо наступать. Но наступать он умел только опергруппами, и ему, наверное, было неловко в этом признаться.

Спасать. Опять спасать. До каких же пор вас нужно будет спасать? Вы когда-нибудь научитесь спасать себя сами? Почему вы вечно слушаете попов, фашиствующих демагогов, дураков опиров? Почему вы не желаете утруждать свой мозг? Почему вы так не хотите думать? Как вы не можете понять, что мир огромен, сложен и увлекателен? Почему вам все просто и скучно? Чем же таким ваш мозг отличается от мозга Рабле, Свифта, Ленина, Эйнштейна, Строгова? Когда-нибудь я устану от этого, подумал я. Когда-нибудь у меня не хватит больше сил и уверенности. Ведь я такой же, как вы! Только я хочу помогать вам, а вы не хотите помогать мне...

Наверху визгливо закричала Вузи, тонко и жалобно заплакал Лэн. В кабинете что-то бубнил Оскар. А я вдруг подумал, что теперь не уеду отсюда. Я здесь всего три дня, я не знаю, с чего здесь надо начинать и что должен делать, но я не уеду отсюда, пока мне позволяет закон об иммиграции. А когда он перестанет позволять, я его нарушу. 

ПОЛДЕНЬ, XXII ВЕК  

Глава первая. ПОЧТИ ТАКИЕ ЖЕ 

 НОЧЬ НА МАРСЕ.

Когда рыжий песок под гусеницами краулера вдруг осел, Петр Алексеевич Новаго дал задний ход и крикнул Манделю: «Соскакивай!» Краулер задергался, разбрасывая тучи песка и пыли, и стал переворачиваться кормой кверху. Тогда Новаго выключил двигатель и вывалился из краулера. Он упал на четвереньки и, не поднимаясь, побежал в сторону, а песок под ним оседал и проваливался, но Новаго все-таки добрался до твердого места и сел, подобрав под себя ноги.

Он увидел Манделя, стоявшего на коленях на противоположном краю воронки, и окутанную паром корму краулера, торчащую из песка на дне воронки. Теоретически было невозможно предположить, что с краулером типа «Ящерица» может случиться что-либо подобное. Во всяком случае, здесь, на Марсе. Краулер «Ящерица» был легкой, быстроходной машиной — пятиместная открытая платформа на четырех автономных гусеничных шасси. Но вот он медленно сползал в черную дыру, где жирно блестела глубокая вода. От воды валил пар.

— Каверна,— хрипло сказал Новаго.— Не повезло, надо же...

Мандель повернул к Новаго лицо, закрытое до глаз кислородной маской.

— Да, не повезло,— сказал он.

Ветра совсем не было. Клубы пара из каверны поднимались вертикально в черно-фиолетовое небо, усыпанное крупными звездами. Низко на западе висело солнце — маленький яркий диск над дюнами. От дюн по красноватой долине тянулись черные тени. Было совершенно тихо, слышалось только шуршание песка, стекающего в воронку.

— Ну ладно,— сказал Мандель и поднялся,— Что будем делать? Вытащить его, конечно, нельзя.— Он кивнул в сторону каверны.— Или можно?

Новаго покачал головой.

— Нет, Лазарь Григорьевич,—сказал он.— Нам его не вытащить.

Раздался длинный, сосущий звук, корма краулера скрылась, и на черной поверхности воды один за другим вспучились и лопнули несколько пузырей.

— Да, пожалуй, не вытащить,— сказал Мандель,— Тогда надо идти, Петр Алексеевич. Пустяки — тридцать километров. Часов за пять дойдем.

Новаго смотрел на черную воду, на которой уже появился тонкий ледяной узор. Мандель поглядел на часы.

— Восемнадцать двадцать. В полночь мы будем там.

— В полночь,— сказал Новаго с сомнением.— Вот именно в полночь.

«Осталось километров тридцать,— подумал он.— Из них километров двадцать придется идти в темноте. Правда, у нас есть инфракрасные очки, но все равно дело дрянь. Надо же такому случиться... На краулере мы были бы там засветло. Может быть, вернуться на Базу и взять другой краулер? До Базы сорок километров, и там все краулеры в разгоне, и мы прибудем на плантации только завтра к утру, когда будет уже поздно. Ах как нехорошо получилось!».

— Ничего, Петр Алексеевич,— сказал Мандель и похлопал себя по бедру, где под дохой болталась кобура с пистолетом.— Пройдем.

— А где инструменты? — спросил Новаго.

Мандель огляделся.

— Я их сбросил,— сказал он.— Ага, вот они.

Он сделал несколько шагов и поднял небольшой саквояж.

— Вот они,— повторил он, стирая с саквояжа песок рукавом дохи.— Пошли?

— Пошли,— сказал Новаго.

И они пошли.

Они пересекли долину, вскарабкались на дюну и снова стали спускаться. Идти было легко. Даже пятипудовый Новаго, вместе с кислородными баллонами, системой отопления, в меховой одежде и со свинцовыми подметками на унтах весил здесь всего сорок килограммов. Маленький суховатый Мандель шагал, как на прогулке, небрежно помахивая саквояжем. Песок был плотный, слежавшийся, и следов на нем почти не оставалось.

— За краулер мне страшно влетит от Иваненки,— сказал Новаго после долгого молчания.

— При чем здесь вы? — возразил Мандель.— Откуда вы могли знать, что здесь каверна? И воду мы, как-никак, нашли.

— Это вода нас нашла,— сказал Новаго.— Но за краулер все равно влетит. Знаете, как Иваненко: «За воду спасибо, а машину вам больше не доверю».

Мандель засмеялся:

— Ничего, обойдется. Да и вытащить этот краулер будет не так уж трудно... Глядите, какой красавец!

На гребне недалекого бархана, повернув к ним страшную треугольную голову, сидел мимикродон — двухметровый ящер, крапчато-рыжий, под цвет песка. Мандель кинул в него камешком и не попал. Ящер сидел, раскорячившись, неподвижный, как кусок камня.

— Прекрасен, горд и невозмутим,— заметил Мандель.

— Ирина говорит, что их очень много на плантациях,— сказал Новаго,— Она их подкармливает...

Они, не сговариваясь, прибавили шаг.

Дюны кончились. Они шли теперь через плоскую солончаковую равнину. Свинцовые подошвы звонко постукивали на мерзлом песке. В лучах белого закатного солнца горели большие пятна соли; вокруг пятен, ощетинясь длинными иглами, желтели шары кактусов. Их было очень много на равнине, этих странных растений без корней, без листьев, без стволов.

— Бедный Славин,— сказал Мандель.— Вот беспокоится, наверное.

— Я тоже беспокоюсь,— проворчал Новаго.

— Ну, мы с вами врачи,— сказал Мандель.

— А что врачи? Вы хирург, я терапевт. Я принимал всего раз в жизни, и это было десять лет назад в лучшей поликлинике Архангельска, и у меня за спиной стоял профессор...

— Ничего,— сказал Мандель.— Я принимал несколько раз. Не надо только волноваться. Все будет хорошо.

Под ноги Манделю попал колючий шар. Мандель ловко пнул его. Шар описал в воздухе длинную пологую дугу и покатился, подпрыгивая и ломая колючки.

— Удар, и мяч медленно выкатывается на свободный,— сказал Мандель.— Меня беспокоит другое: как будет ребенок развиваться в условиях уменьшенной тяжести?

— Это меня как раз совсем не беспокоит,— сердито отозвался Новаго.— Я уже говорил с Иваненко. Можно будет оборудовать центрифугу.

Мандель подумал.

— Это мысль,— сказал он.

Когда они огибали последний солончак, что-то пронзительно свистнуло, один из шаров в десяти шагах от Новаго взвился высоко в небо и, оставляя за собой белесую струю влажного воздуха, перелетел через врачей и упал в центре солончака.

— Ох! — вскрикнул Новаго.

Мандель засмеялся.

— Ну что за мерзость! — плачущим голосом сказал Новаго,— Каждый раз, когда я иду через солончаки, какой-нибудь мерзавец...

Он подбежал к ближайшему шару и неловко ударил его ногой. Шар вцепился колючками в полу его дохи.

— Мерзость! — прошипел Новаго, на ходу с трудом отдирая шар сначала от дохи, а затем от перчаток.

Шар свалился на песок. Ему было решительно все равно. Так он и будет лежать — совершенно неподвижно, засасывая и сжимая в себе разреженный марсианский воздух, а потом вдруг разом выпустит его с оглушительным свистом и ракетой перелетит метров на десять-пятнадцать.

Мандель вдруг остановился, поглядел на солнце и поднес к глазам часы.

— Девятнадцать тридцать пять,— пробормотал он.— Солнце сядет через полчаса.

— Что вы сказали, Лазарь Григорьевич? — спросил Новаго.

Он тоже остановился и оглянулся на Манделя.

— Блеяние козленка манит тигра,— произнес Мандель,— Не разговаривайте громко перед заходом солнца.

Новаго огляделся. Солнце стояло уже совсем низко. Позади на равнине погасли пятна солончаков. Дюны потемнели. Небо на востоке сделалось черным, как китайская тушь.

— Да,— сказал Новаго, озираясь,— громко разговаривать нам не стоит. Говорят, у нее очень хороший слух.

Мандель поморгал заиндевевшими ресницами, изогнулся и вытащил из кобуры теплый пистолет. Он щелкнул затвором и сунул пистолет за отворот правого унта. Новаго тоже достал пистолет и сунул за отворот левого унта.

— Вы стреляете левой? — спросил Мандель.

— Да,— ответил Новаго.

— Это хорошо, — сказал Мандель.

— Да, говорят.

Они поглядели друг на друга, но ничего уже нельзя было рассмотреть выше маски и ниже меховой опушки капюшона.

— Пошли,— сказал Мандель.

— Пошли, Лазарь Григорьевич. Только теперь мы пойдем гуськом.

— Ладно,— весело согласился Мандель,— Чур, я впереди.

И они пошли дальше: впереди Мандель с саквояжем в левой руке, в пяти шагах за ним Новаго. «Как быстро темнеет,— думал Новаго.— Осталось километров двадцать пять. Ну, может быть, немного меньше. Двадцать пять километров по пустыне в полной темноте... И каждую секунду она может броситься на нас. Из-за той дюны, например. Или из-за той, подальше.— Новаго зябко поежился.— Надо было выехать утром. Но кто мог знать, что на трассе есть каверна? Поразительное невезение. И все же надо было выехать утром. Даже вчера, с вездеходом, который повез на плантации пеленки и аппаратуру. Впрочем, вчера Мандель оперировал.

Темнеет и темнеет. Марк, наверное, места уже не находит. То и дело бегает на башню поглядеть, не едут ли долгожданные врачи. А долгожданные врачи тащатся пешком по ночной пустыне. Ирина успокаивает его, но тоже, конечно, волнуется. Это у них первый ребенок, и первый ребенок на Марсе, первый марсианин... Она очень здоровая и уравновешенная женщина. Замечательная женщина! Но на их месте я бы воздержался от ребенка. Ничего, все будет благополучно. Только бы нам не задержаться...».

Новаго все время глядел вправо, на сереющие гребни дюн. Мандель тоже глядел вправо. Поэтому они не сразу заметили Следопытов. Следопытов было тоже двое, и они появились слева.

— Эхой, друзья! — крикнул тот, что был повыше.

Другой, короткий, почти квадратный, закинул карабин за плечо и помахал рукой.

— Эге,— сказал Новаго с облегчением.— А ведь это Опана-сенко и канадец Морган. Эхой, товарищи! — радостно заорал он.

— Какая встреча! — сказал, подходя, долговязый Гэмфри Морган.— Добрый вечер, доктор,— сказал он, пожимая руку Манделя.— Добрый вечер, доктор,— повторил он, пожимая руку Новаго.

— Здравствуйте, товарищи,— прогудел Опанасенко.— Какими судьбами?

Прежде чем Новаго успел ответить, Морган неожиданно сказал:

— Спасибо, все зажило.— И снова протянул Манделю длинную руку.

— Что? — спросил озадаченный Мандель.— Впрочем, я рад.

— О нет, он еще в лагере,— сказал Морган.— Но он тоже почти здоров.

— Что это вы так странно изъясняетесь, Гэмфри? — осведомился сбитый с толку Мандель.

Опанасенко схватил Моргана за край капюшона, притянул к себе и закричал ему прямо в ухо:

— Все не так, Гэмфри! Ты проспорил!

Затем он повернулся к врачам и объяснил, что час назад канадец случайно повредил в наушниках слуховые мембраны и теперь ничего не слышит, хотя уверяет, что может отлично обходиться в марсианской атмосфере без помощи акустической «текник».

— Он говорит, что и так знает, что ему могут сказать. Мы спорили, и он проиграл. Теперь он будет пять раз чистить мой карабин.

Морган засмеялся и сообщил, что девушка Галя с Базы здесь совершенно ни при чем. Опанасенко безнадежно махнул рукой и спросил:

— Вы, конечно, на плантации, на биостанцию?

— Да,— сказал Новаго.— К Славиным.

— Ну правильно,— сказал Опанасенко — Они вас очень ждут. А почему пешком?

— О, какая досада! — виновато сказал Морган.— Не могу слышать совсем ничего.

Опанасенко опять притянул его к себе и крикнул:

— Подожди, Гэмфри! Потом расскажу!

— Гуд,— сказал Морган. Он отошел и, оглядевшись, стащил с плеча карабин. У Следопытов были тяжелые двуствольные полуавтоматы с магазином на двадцать пять разрывных пуль.

— Мы потопили краулер,— сказал Новаго.

— Где? — быстро спросил Опанасенко.— Каверна?

— Каверна. На трассе, примерно сороковой километр.

— Каверна! — радостно сказал Опанасенко.— Слышишь, Гэмфри? Еще одна каверна!

Гэмфри Морган стоял к ним спиной и вертел головой в капюшоне, разглядывая темнеющие барханы.

— Ладно,— сказал Опанасенко.— Это после. Так вы потопили краулер и решили идти пешком? А оружие у вас есть?

Мандель похлопал себя по ноге.

— А как же,— сказал он.

— Та-ак,— сказал Опанасенко,— Придется вас проводить. Гэмфри! Черт, не слышит...

— Погодите,— сказал Мандель,— Зачем это?

— Она где-то здесь,— сказал Опанасенко.— Мы видели следы.

Мандель и Новаго переглянулись.

— Вам, разумеется, виднее, Федор Александрович,— нерешительно сказал Новаго,— но я полагал... В конце концов, мы вооружены.

— Сумасшедшие,— убежденно сказал Опанасенко.— У вас там на Базе все какие-то, извините, блаженные. Предупреждаем, объясняем — и вот, пожалуйста. Ночью. Через пустыню. С пистолетиками. Вам что, Хлебникова мало?

Мандель пожал плечами.

— По-моему, в данном случае...— начал он, но тут Морган сказал: «Ти-хо!», и Опанасенко мгновенно сорвал с плеча карабин и встал рядом с канадцем.

Новаго тихонько крякнул и потянул из унта пистолет.

Солнце уже почти скрылось — над черными зубчатыми силуэтами дюн светилась узкая желто-зеленая полоска. Все небо стало черным, и звезд было очень много. Звездный блеск лежал на стволах карабинов, и было видно, как стволы медленно двигаются направо и налево.

Потом Гэмфри сказал: «Ошибка. Прошу прощения», и все сразу зашевелились. Опанасенко крикнул на ухо Моргану:

— Гэмфри, они идут на биостанцию к Ирине Викторовне! Надо проводить!

— Гуд. Я иду,— сказал Морган.

— Мы идем вместе! — крикнул Опанасенко.

— Гуд. Идем вместе.

Врачи все еще держали в руках пистолеты. Морган повернулся к ним, всмотрелся и воскликнул:

— О, это не нужно! Это спрятать.

— Да-да, пожалуйста,— сказал Опанасенко.— И не вздумайте стрелять. И наденьте очки.

Следопыты были уже в инфракрасных очках. Мандель стыдливо сунул пистолет в глубокий карман дохи и перехватил саквояж в правую руку. Новаго помедлил немного, затем снова опустил пистолет за отворот левого унта.

— Пошли,— сказал Опанасенко.— Мы поведем вас не по трассе, а напрямик, через раскопки. Это ближе.

Теперь впереди и правее Манделя шел с карабином под мышкой Опанасенко. Позади и правее Новаго вышагивал Морган. Карабин на длинном ремне висел у него на шее. Опанасенко шел очень быстро, круто забирая на запад.

В инфракрасные очки дюны казались черно-белыми, а небо — серым и пустым. Это было похоже на рисунок свинцовым карандашом. Пустыня быстро остывала, и рисунок становился все менее контрастным, словно заволакивался туманной дымкой.

— А почему вас так обрадовала наша каверна, Федор Александрович? — спросил Мандель,— Вода?

— Ну как же,— сказал Опанасенко, не оборачиваясь.— Во-первых — вода, а во-вторых — в одной каверне мы нашли облицованные плиты.

— Ах да,— сказал Мандель.— Конечно.

— В нашей каверне вы найдете целый краулер,— мрачно проворчал Новаго.

Опанасенко вдруг резко свернул, огибая ровную песчаную площадку. На краю площадки стоял шест с поникшим флажком.

— Зыбучка,— проговорил позади Морган.— Очень опасно.

Зыбучие пески были настоящим проклятием. Месяц назад был организован специальный отряд разведчиков-добровольцев, который должен был отыскать и отметить все зыбучие участки в окрестностях Базы.

— Но ведь Хасэгава, кажется, доказал,— сказал Мандель,— что вид этих плит может объясняться и естественными причинами.

— Да,— сказал Опанасенко.— В том-то и дело.

— А вы нашли что-нибудь за последнее время? — спросил Новаго.

— Нет. Нефть нашли на востоке, окаменелости нашли очень интересные. А по нашей линии — ничего.

Некоторое время они шли молча. Затем Мандель сказал глубокомысленно:

— Пожалуй, ничего странного в этом нет. На Земле археологи имеют дело с остатками культуры, которым самое большое сотня тысяч лет. А здесь — десятки миллионов. Напротив, было бы странно...

— Да мы и не очень жалуемся,— сказал Опанасенко.— Мы сразу получили такой жирный кусок — два искусственных спутника. Нам даже копать ничего не пришлось. И потом,— добавил он, помолчав,— искать не менее интересно, чем находить.

— Тем более,— сказал Мандель,— что освоенная вами площадь пока так мала...

Он споткнулся и чуть не упал. Морган проговорил вполголоса:

— Петр Алексеевич, Лазарь Григорьевич, я подозреваю, что вы все время беседуете. Это сейчас нельзя. Федор меня подтвердит.

— Гэмфри прав,— виновато сказал Опанасенко.— Давайте лучше молчать.

Они миновали гряду барханов и спустились в долину, где слабо мерцали под звездами солончаки.

«Опять,— подумал Новаго.— Опять эти кактусы». Ему никогда еще не приходилось видеть кактусы ночью. Кактусы испускали ровный яркий инфрасвет. По всей долине были разбросаны светлые пятна. «Очень красиво! — подумал Новаго.— Может быть, ночью они не взбрыкивают. Это было бы приятной неожиданностью. И без того нервы натянуты: Опанасенко сказал, что она где-то здесь. Она где-то здесь...» Новаго попытался представить себе, каково бы им было сейчас без этого заслона справа, без этих спокойных людей с их тяжелыми смертоубойными пушками наготове. Запоздалый страх морозом прошел по коже, словно наружный мороз проник под одежду и коснулся голого тела. С пистолетиками среди ночных дюн... Интересно, умеет Мандель стрелять? Умеет, конечно, ведь он несколько лет работал на арктических станциях. Но все равно... «Не догадался взять ружье на Базе, дурак! — подумал Новаго.— Хороши бы мы сейчас были без Следопытов... Правда, о ружье некогда было думать. Да и сейчас надо думать о другом, о том, что будет, когда доберемся до биостанции. Это поважнее. Это сейчас вообще самое важное — важнее всего».

«Она всегда нападает справа,— думал Мандель,— Все говорят, что она нападает только справа. Непонятно. И непонятно, почему она вообще нападает. Как будто последний миллион лет она только тем и занималась, что нападала справа на людей, неосторожно удалившихся ночью пешком от Базы. Понятно, почему на удалившихся. Можно себе представить, почему ночью. Но почему на людей и почему справа? Неужели на Марсе есть свои двуногие, легко уязвимые справа или трудно уязвимые слева? Тогда где они? За пять лет колонизации Марса мы не встретили здесь животных крупнее мимикродона. Впрочем, она тоже появилась всего два месяца назад. За два месяца восемь случаев нападения. И никто ее как следует не видел, потому что она нападает только ночью. Интересно, что она такое. У Хлебникова было разорвано правое легкое, пришлось ставить ему искусственное легкое и два ребра. Судя по ране, у нее необычайно сложный ротовой аппарат. По крайней мере восемь челюстей с режущими пластинками, острыми как бритва. Хлебников помнит только длинное блестящее тело с гладким волосом. Она прыгнула на него из-за бархана шагах в тридцати...— Мандель быстро огляделся по сторонам.— Вот бы мы сейчас шли вдвоем...— подумал он.— Интересно, умеет Новаго стрелять? Наверное, умеет, ведь он долго работал в тайге с геологами. Он хорошо это придумал — центрифуга. Семь-восемь часов в сутки нормальной тяжести для мальчишки будет вполне достаточно. Хотя почему — для мальчишки? А если будет девочка? Еще лучше, девочки легче переносят отклонения от нормы...».

Долина с солончаками осталась позади. Справа потянулись длинные узкие траншеи, пирамидальные кучи песка. В одной из траншей, уныло опустив ковш, стоял экскаватор.

«Экскаватор надо увести,— подумал Опанасенко,— Что он здесь зря болтается? Скоро бури начнутся. На обратном пути, пожалуй, и уведу. Жаль, что он такой тихоходный,— по дюнам не более километра в час. А то было бы славно. Ноги гудят. Сегодня сделали с Морганом километров пятьдесят. В лагере будут беспокоиться. Ничего, с биостанции дадим радиограмму. Как там еще на биостанции будет! Бедный Славин. Но это все-таки здорово — на Марсе будет малыш! Значит, будут люди, которые когда-нибудь скажут: «Я родился на Марсе». Только бы не опоздать.— Опанасенко пошел быстрее.— А доктора каковы! — подумал он.— Воистину, докторам закон не писан. Хорошо, что мы их встретили. На Базе, видимо, плохо понимают, что такое пустыня ночью. Хорошо бы ввести патруль, а еще лучше — облаву. На всех краулерах и вездеходах Базы».

Гэмфри Морган, погруженный в мертвую тишину, шагал, положив руки на карабин, и все время глядел вправо. Он думал о том, что в лагере, кроме дежурного, обеспокоенного их отсутствием, все уже, наверное, спят; что завтра нужно перевести группу в квадрат Е-11; что теперь придется пять вечеров подряд чистить «Федорз ган»; что придется еще чинить слуховое устройство. Затем он подумал, что врачи молодцы и смельчаки и что Ирина Славина тоже молодец и смельчак. Затем он вспомнил Галю, радистку на Базе, и с сожалением подумал, что при встречах она всегда спрашивает его о Хасэгава. Японец — превосходный товарищ, но в последнее время он тоже зачастил на Базу. Правда, трудно спорить — Хасэгава умен. Это он первый подал мысль о том, что охота на «летающую пиявку» («сора-тобу хиру») может иметь прямое отношение к задачам Следопытов, потому что может навести людей на след марсианских двуногих... О эти двуногие... Соорудить два гигантских сателлита и не оставить больше ничего...

Опанасенко вдруг остановился и поднял руку. Все остановились, а Гэмфри Морган вскинул карабин и круто развернулся вправо.

— Что случилось? — спросил Новаго, стараясь говорить спокойно. Ему очень хотелось вытащить пистолет, но он постеснялся.

— Она здесь,— негромко сказал Опанасенко. Он помахал рукой Моргану.

Тот подошел, и они наклонились, всматриваясь в песок. В плотном песке виднелась неглубокая широкая колея, как будто здесь протащили мешок с чем-то тяжелым. Колея начиналась в пяти шагах справа и кончалась в пятнадцати шагах слева.

— Вот и все,— сказал Опанасенко.— Она нас выследила и идет за нами.

Он перешагнул через колею, и они пошли дальше. Новаго заметил, что Мандель снова переложил саквояж в левую руку, а правую сунул в карман дохи. Новаго усмехнулся, но ему было нехорошо. Он испытывал страх.

— Что ж,— сказал Мандель неестественно веселым голосом,— раз она нас уже выследила, давайте разговаривать.

— Давайте,— сказал Опанасенко.— А когда она прыгнет, падайте лицом вниз.

— Зачем? — оскорбленно спросил Мандель.

— Лежачего она не трогает,— пояснил Опанасенко.

— Ах да, правда.

— Остается пустяк,— проворчал Новаго.— Узнать, когда она прыгнет.

— А вы это заметите,— сказал Опанасенко.— Мы начнем палить.

— Интересно,— сказал Мандель.— Нападает она на мимик-родонов? Когда они стоят столбиком, знаете? На хвосте и на задних лапах... Да! — воскликнул он.— Может быть, она принимает нас за мимикродонов?

— Мимикродонов не стоит выслеживать и нападать на них именно справа,— сказал Опанасенко немного раздраженно.— К ним можно просто подойти и есть — с хвоста или с головы, как угодно.

Через четверть часа они снова пересекли колею и еще через десять минут другую. Мандель замолчал. Теперь он не вынимал правую руку из кармана.

— Минут через пять она прыгнет,— напряженным голосом сказал Опанасенко.— Теперь она справа от нас.

— Интересно,— тихонько сказал Мандель.— Если идти спиной вперед, она тоже прыгнет справа?

— Да помолчите же, Лазарь Григорьевич,— сказал сквозь зубы Новаго.

Она прыгнула через три минуты. Первым выстрелил Морган. У Новаго зазвенело в ушах; он увидел двойную вспышку выстрела, прямые, как лучи, следы двух трасс и белые звезды разрывов на гребне бархана. Секундой позже выстрелил Опанасенко. Бах-бах, бах-ба-бах! — гремели выстрелы карабинов, и было слышно, как пули с тупым треском рвутся в песке. На мгновение Новаго показалось, что он увидел оскаленную морду с выпученными глазами, но звезды разрывов и трассы уже сместились далеко в сторону, и он понял, что ошибся. Что-то длинное и серое стремительно пронеслось невысоко над барханами, пересекая гаснущие нити трасс, и только тогда Новаго бросился животом в песок. Tax, тах, тах! — Мандель стоял на одном колене и, держа пистолет в вытянутой руке, торопливо опустошал обойму куда-то в промежуток между Морганом и Опанасенко. Бах-ба-бах, бах-ба-бах! — гремели карабины. Теперь Следопыты стреляли по очереди. Новаго увидел, как длинный Морган на четвереньках вскарабкался на бархан, упал, и плечи его затряслись от выстрелов. Опанасенко стрелял с колена, и белые вспышки раз за разом озаряли огромные черные очки и черный намордник кислородной маски.

Затем наступила тишина.

— Отбили,— сказал Опанасенко, поднимаясь и отряхивая песок с колен.— Вот так всегда: если вовремя открыть огонь, она прыгает в сторону и удирает.

— Я попал в нее один раз,— громко сказал Гэмфри Морган. Было слышно, как он со звоном вытащил пустую обойму.

— Ты разглядел ее? — спросил Опанасенко.— Да, он же не слышит.

Новаго, кряхтя, поднялся и посмотрел на Манделя. Мандель, завернув полу дохи, втискивал пистолет в кобуру. Новаго сказал:

— Ну знаете, Лазарь Григорьевич...

Мандель виновато покашлял.

— Я, кажется, не попал,— сказал он.— Она передвигается с исключительной быстротой.

— Оч-чень рад, что вы не попали,— с сердцем сказал Новаго.— Здесь было много мишеней!

— Но вы видели ее, Петр Алексеевич? — спросил Мандель. Он нервно потирал руки в меховых перчатках.— Вы разглядели ее?

— Серая и длинная, как щука.

— И у нее нет конечностей! — возбужденно сказал Мандель.— Я совершенно отчетливо видел, что у нее нет конечностей! И, по-моему, у нее нет глаз!

Следопыты подошли к врачам.

— В такой кутерьме,— сказал Опанасенко,— очень легко перечислить, чего у нее нет. Гораздо труднее сказать, что у нее есть.— Он засмеялся.— Ну ладно, товарищи. Самое главное — нападение мы отбили.

— Я пойду поищу тело,— неожиданно сказал Морган.— Я попал один раз.

Опанасенко повернулся к нему.

— Что ты сказал, Федор? — спросил Морган.

— Ни в коем случае,— сказал Новаго.

— Нет,— сказал Опанасенко. Он притянул Моргана к себе и крикнул: — Нет, Гэмфри! Нет времени! Поищем завтра вместе на обратном пути!

Мандель поглядел на часы.

— Ого! — сказал он.— Уже десять пятнадцать. Сколько еще идти, Федор Александрович?

— Километров десять, не больше. К двенадцати будем там.

— Отлично,— сказал Мандель.— А где мой саквояж? — Он завертелся на месте.— А, вот он...

— Пойдем, как раньше,— сказал Опанасенко.— Вы слева. Может быть, она здесь не одна.

— Теперь бояться нечего,— проворчал Новаго.— У Лазаря Григорьевича пустая обойма.

И они пошли, как раньше. Новаго — в пяти шагах позади Манделя, впереди и правее — Опанасенко с карабином под мышкой, а позади и правее — Морган с карабином на шее.

Опанасенко шел быстро и думал, что больше так продолжаться не может. Независимо от того, убил Морган эту гадину или нет, послезавтра надо пойти на Базу и организовать облаву. На всех краулерах и вездеходах, с ружьями, динамитом и ракетами... Ему пришел в голову аргумент для несговорчивого Иваненки, и он улыбнулся. Он скажет Иваненке: «На Марсе уже появились дети, пора очистить Марс от всякой гадости».

«Какова ночка! — думал Новаго.— Не хуже любой из тех, когда я заблудился в тайге. А самое главное еще и не начиналось и кончится не раньше чем к пяти утра. Завтра в пять, ну в шесть часов утра парень уже будет вопить на всю планету. Только бы Мандель не подкачал. Нет, Мандель не подкачает. Папаша Марк Славин может быть спокоен. Через несколько месяцев мы будем всей Базой таскать парня на руках, однообразно вопрошая: «А кто это у нас такой маленький? А кто это у нас такой пухленький?» Только надо все очень тщательно продумать с центрифугой. И вообще пора вызывать с Земли хорошего педиатра... Парню совершенно необходим педиатр. Жаль вот, что следующие корабли будут только через год».

В том, что родится именно парень, Новаго не сомневался. Он очень любил парней, которых можно носить на руках, время от времени осведомляясь: «А кто это у нас такой маленький?».

 ПОЧТИ ТАКИЕ ЖЕ.

Их вот-вот должны были вызвать, и они сидели в коридоре на подоконнике перед дверью. Сережа Кондратьев болтал ногами, а Панин, вывернув короткую шею, глядел за окно в парк, где на волейбольной площадке прыгали у сетки девчонки с факультета Дистанционного Управления. Сережа Кондратьев, подсунув под себя ладони, смотрел на дверь, на блестящую черную пластинку с надписью «Большая Центрифуга». В Высшей школе космогации четыре факультета, и три из них имеют тренировочные залы, на дверях которых висит пластинка с такой же надписью. Всегда очень тревожно ждать, когда тебя вызовут на Большую Центрифугу. Вот Панин, например, глазеет на девчонок явно для того, чтобы не показать, как ему тревожно. А ведь у Панина сегодня самая обычная тренировка.

— Хорошо играют,— сказал Панин басом.

— Хорошо,— сказал Сережа, не оборачиваясь.

— У «четверки» отличный пас.

— Да,— сказал Сережа. Он передернул плечами. У него тоже был хороший пас, но он не обернулся.

Панин посмотрел на Сережу, посмотрел на дверь и сказал:

— Сегодня тебя отсюда понесут.

Сережа промолчал.

— Ногами вперед,— сказал Панин.

— Да уж,— сказал Сережа, сдерживаясь.— Тебя-то уж не понесут.

— Спокойно, спортсмен,— сказал Панин.— Спортсмену надлежит быть спокойну, выдержану и всегда готову.

— А я спокоен,— сказал Сережа.

— Ты спокоен? — сказал Панин, тыкая его в грудь негнущимся пальцем.— Ты вибрируешь. Ты трясешься, как малек на старте. Смотреть противно, как ты трясешься.

— А ты не смотри,— посоветовал Сережа.— Смотри лучше на девочек. Хороший пас и все такое.

— Ты непристоен,— сказал Панин и посмотрел в окно.— Прекрасные девушки! И замечательно играют.

— Вот и смотри,— сказал Сережа.— И старайся не стучать зубами.

— Это я стучу зубами? — изумился Панин,— Это ты стучишь зубами.

Сережа промолчал.

— Мне можно стучать зубами,— сказал Панин, подумав.— Я не спортсмен.— Он вздохнул, посмотрел на дверь и сказал: — Хоть бы скорее вызвали, что ли...

Слева в конце коридора появился староста второго курса Гриша Быстров. Он был в рабочем комбинезоне, приближался медленно и вел пальцем по стене. Лицо у него было задумчивое. Он остановился перед Кондратьевым и Паниным и сказал:

— Здравствуйте.— Голос у него был печальный.

Сережа кивнул. Панин снисходительно сказал:

— Здравствуй, Григорий. Вибрируешь ли ты перед Центрифугой, Григорий?

— Да,— ответил Гриша Быстров.— Немножко.

— Вот,— сказал Панин Сереже,— Григорий волнуется всего-навсего немножко. А между тем Григорий всего-навсего малек.

Мальками в школе называли курсантов младших курсов.

Гриша вздохнул и тоже сел на подоконник.

— Сережа,— сказал он.— Правда, что ты делаешь сегодня первую попытку на восьмикратной?

— Да,— сказал Сережа. Ему совсем не хотелось разговаривать, но он боялся обидеть Быстрова.— Если позволят, конечно,— добавил он.

— Наверное, позволят,— сказал Гриша.

— Подумаешь, попытка на восьмикратной! — сказал Панин легкомысленно.

— А ты пробовал на восьмикратной? — с интересом спросил Гриша.

— Нет,— сказал Панин,— Но зато я не спортсмен.

— А может быть, попробуешь? — сказал Сережа,— Вот прямо сейчас, вместе со мной. А?

— Я человек простой, простодушный,— ответил Панин.— Есть норма. Нормой считается пятикратная перегрузка. Мой простой, незамысловатый организм не выносит ничего, превышающего норму. Однажды он попробовал шестикратную, и его вынесли на седьмой минуте. Вместе со мной.

Кого вынесли? — не понял Гриша.

— Мой организм,— пояснил Панин.

— Да,— сказал Гриша со слабой улыбкой.— А я вот еще не дошел и до пятикратной.

— На втором курсе и не надо пятикратной,— сказал Сережа. Он спрыгнул с подоконника и принялся приседать поочередно на левой и на правой ноге.

— Ну я пошел,— сказал Гриша и тоже спрыгнул с подоконника.

— Что случилось, староста? — спросил Панин — Почему такая тоска?

— Кто-то устроил штуку с Копыловым,— печально сказал Гриша.

— Опять? — сказал Панин.— Какую штуку?

Второкурсник Валя Копылов был известен на факультете своей привязанностью к вычислительной технике. Недавно на факультете установили новый, очень хороший волноводный вычислитель ЛИАНТО, и Валя проводил возле него все свободное время. Валя торчал бы возле него и ночью, но ночью на ЛИАНТО велись вычисления для дипломантов, и Валентина беспощадно выгоняли.

— Кто-то из наших запрограммировал любовное послание,— сказал Гриша.— Теперь ЛИАНТО на последнем цикле выдает: «Без Копылова жизнь не та, люблю, привет от Лианта». В простом буквенном коде.

— «Привет от Лианта...» — сказал Сережа, массируя себе плечи.— Поэты. Задавить из жалости.

— Подумать только, — сказал Панин. — Какой нынче малек пошел веселый.

— И остроумный, — сказал Сережа.

— Что вы мне это говорите,— сказал Гриша Быстров.— Вы этим дуракам скажите. Действительно, «привет от Лианта». Сегодня ночью Кан делал расчет, и вместо ответа — раз! — «привет от Лианта». Теперь он меня вызывает.

Тодор Кан, железный Кан, был начальником Штурманского факультета.

— О! — сказал Панин.— Тебе предстоят интересные полчаса, староста. Железный Кан очень живой собеседник.

— Железный Кан большой эстет,— сказал Сережа Кондратьев.— Он не потерпит старосту, у которого курсанты двух строк связать не могут.

— Я человек простой, простодушный,— начал Панин, но в это время дверь приоткрылась и высунулась голова дежурного.

— Кондратьев, Панин, приготовиться,— сказал дежурный.

Панин осекся и одернул куртку.

— Пошли,— сказал он.

Кондратьев кивнул Грише и пошел следом за Паниным в тренировочный зал. Зал был огромен, и посередине сверкало четырехметровое коромысло на толстой кубовой станине — Большая Центрифуга. Коромысло вращалось. Кабины на его концах, оттянутые центробежной силой, лежали почти горизонтально. Окошек в кабинах не было, и наблюдение за курсантами велось изнутри станины при помощи системы зеркал. Несколько курсантов отдыхали у стены на шведской скамейке. Задрав головы, они следили за проносящимися кабинами.

— Четырехкратная,— сказал Панин, глядя на кабины.

— Пятикратная,— сказал Кондратьев.— Кто там сейчас?

— Нгуэн и Гургенидзе,— сказал дежурный.

Он принес два костюма для перегрузок, помог Кондратьеву и Панину одеться и зашнуровал их. В костюме для перегрузок человек похож на кокон шелкопряда.

— Ждите,— сказал дежурный и пошел к станине.

Раз в неделю каждый курсант крутился на центробежной установке, приучаясь к перегрузкам. Раз в неделю по часу все пять лет. Надо было сидеть и терпеть, и слушать, как трещат кости, и чувствовать, как широкие ремни впиваются сквозь толстую ткань костюма в обрюзгшее тело, как обвисает лицо и как трудно мигать — тяжелеют веки. И при этом нужно было решать какие-то малоинтересные задачки или составлять стандартные подпрограммы для вычислителя, и это было совсем нелегко, хотя и задачки, и подпрограммы были известны с первого курса. Некоторые курсанты выдерживали семикратные перегрузки, а другие не выдерживали даже тройных — они не могли справиться с черным выпадением зрения, и их переводили на факультет Дистанционного Управления.

Коромысло стало вращаться медленнее, кабинки повисли вертикально. Из одной вылез худощавый смуглый Нгуэн Фу Дат и остановился, держась за раскрытую дверцу. Его покачивало. Из другой кабинки мешком вывалился Гургенидзе. Курсанты на шведской скамеечке вскочили на ноги, но дежурный уже помог ему подняться, и он сел, упираясь руками в пол.

— Больше жизни, Лева! — громко сказал один из курсантов.

Все засмеялись. Только Панин не засмеялся.

— Ничего, ребята,— сипло сказал Гургенидзе и встал,— Ерунда! — Он страшно зашевелил лицом, разминая затекшие мускулы щек.— Ерунда! — повторил он.

— Ох и понесут же тебя сегодня, спортсмен! — сказал Панин негромко, но очень энергично.

Кондратьев сделал вид, что не слышит. «Если меня сегодня понесут,— подумал он,— все пропало. Не могут меня сегодня понести. Не должны».

— Полноват Лева,— сказал он.

Полные плохо переносили перегрузки.

— Похудеет,— бодро сказал Панин.— Захочет, так похудеет.

Панин потерял шесть кило, прежде чем научился выдерживать пятикратные перегрузки, положенные по норме. Это было необыкновенно мучительно, но он очень не хотел к дистанцион-никам. Он хотел быть штурманом.

В станине открылся люк, оттуда вылез инструктор в белом халате и отобрал у Нгуэна и Гургенидзе листки с записями.

— Кондратьев и Панин готовы? — спросил он.

— Готовы,— сказал дежурный.

Инструктор бегло проглядел листки.

— Так,— сказал он.— Нгуэн и Гургенидзе свободны. У вас зачет.

— Ух здорово! — сказал Гургенидзе. Он сразу стал лучше выглядеть.— У меня, значит, тоже зачет?

— У вас тоже,— сказал инструктор.

Гургенидзе вдруг звучно икнул. Все опять рассмеялись, даже Панин, и Гургенидзе очень смутился. И Нгуэн Фу Дат смеялся, распуская шнуровку костюма на поясе. Видимо, он чувствовал себя прекрасно.

Инструктор сказал:

— Панин и Кондратьев, по кабинам.

— Виталий Ефремович,— сказал Кондратьев.

— Ах да...— сказал инструктор, и лицо его приняло озабоченное выражение.— Мне очень жаль, Сергей, но врач запретил вам перегрузки выше нормы. Временно.

— Как так? — испуганно спросил Кондратьев.

— Запретил категорически.

— Но ведь я уже освоился с семикратными,— сказал Кондратьев.

— Мне очень жаль, Сергей,— повторил инструктор.

— Это какая-то ошибка,— сказал Кондратьев.— Этого не может быть.

Инструктор пожал плечами.

— Нельзя же так,— сказал Кондратьев с отчаянием.— Я же выйду из формы,— Он оглянулся на Панина. (Панин глядел в пол.) Кондратьев снова поглядел на инструктора.— У меня же все пропадет.

— Это только временно,— сказал инструктор.

— Сколько это — временно?

— До особого распоряжения. Месяца на два, не больше. Это бывает иногда. А пока будете тренироваться на пятикратных. Потом наверстаете.

— Да ничего, Сережа,— басом сказал Панин.— Отдохни немного от своих многократных.

— Все же я попросил бы...— начал Кондратьев отвратительным заискивающим голосом, каким не говорил никогда в жизни.

Инструктор нахмурился.

— Мы теряем время, Кондратьев,— сказал он.— Ступайте в кабину.

— Есть,— тихо сказал Сережа и полез в кабину.

Он уселся в кресло, пристегнулся широкими ремнями и стал ждать. Перед креслом было зеркало, и Кондратьев увидел в нем свое хмурое, злое лицо. «Лучше бы уж меня вынесли,— подумал он.— Теперь мышцы размякнут, и начинай все сначала. Когда я теперь доберусь до десятикратных! Или хотя бы до восьмикратных. Все они считают меня спортсменом,— со злостью подумал он.— И врач тоже. Может быть, рассказать ему?» Он представил себе, как он рассказывает врачу, зачем ему все это нужно, а врач глядит на него веселыми выцветшими глазками и говорит: «Умеренность, Сергей, умеренность...».

— Перестраховщик,— сказал Кондратьев громко.

Он имел в виду врача, но тут же подумал, что Виталий Ефремович может услышать это через переговорную трубку и принять на свой счет.

— Ну и ладно,— сказал он громко.

Кабину плавно качнуло. Тренировка началась.

...Когда они вышли из тренировочного зала, Панин немедленно принялся массировать отеки под глазами. У него после Большой Центрифуги всегда появлялись отеки под глазами, как и у всех курсантов, склонных к полноте. Панин очень заботился о своей внешности. Он был красив и привык нравиться. Поэтому сразу после Большой Центрифуги он немедленно принимался за свои отеки.

— У тебя вот никогда не бывает этой пакости,— сказал он Кондратьеву.

Кондратьев промолчал.

— У тебя удачная конституция, спортсмен. Как у воблы.

— Мне бы твои заботы,— сказал Кондратьев.

— Тебе же сказано, что это только временно, чудак.

— Гальцеву тоже говорили, что это только временно, а потом перевели к дистанционникам.

— Ну что ж,— рассудительно сказал Панин,— значит, не судьба ему.

Кондратьев стиснул зубы.

— Подумаешь,— сказал Панин,— запретили ему восьмикратные. Вот я, например, человек простой, простодушный...

Кондратьев остановился.

— Слушай, ты,— сказал он.— Быков увел «Тахмасиб» от Юпитера только на двенадцатикратной перегрузке. Может быть, тебе это неизвестно?

— Ну известно,— сказал Панин.

— А Юсупов погиб потому, что не выдержал восьмикратную. Это тебе тоже известно?

— Юсупов — штурман-испытатель,— сказал Панин,— и не нам чета. А Быков никогда в жизни, между прочим, на перегрузки не тренировался.

— Ты уверен? — ядовито спросил Кондратьев.

— Ну, может быть, тренировался, но уж не до грыжи, как ты, спортсмен.

— Борька, ты что — в самом деле считаешь, что я спортсмен? — сказал Кондратьев.

Панин посмотрел на него озадаченно.

— Видишь ли,— сказал он,— я же не говорю, что это плохо... Это, конечно, вещь в Пространстве полезная...

— Ладно,— сказал Кондратьев.— Пойдем в парк. Разомнемся.

Они пошли по коридору. Панин, не переставая массировать отеки под глазами, заглядывал в каждое окно.

— А девочки всё играют,— сказал он. Он остановился у окна и вытянул шею.— Ага. Вон она!

— Кто? — спросил Кондратьев.

— Не знаю,— сказал Панин.

— Не может быть,— сказал Кондратьев.

— Нет, правда, я танцевал с ней позавчера. Но как ее зовут — не знаю.

Сережа Кондратьев тоже поглядел в окно.

— Вон видишь,— сказал Панин,— с перевязанной коленкой.

Сережа увидел девушку с перевязанной коленкой.

— Вижу,— сказал он.— Пойдем.

— Очень хорошая девушка,— сказал Панин.— Очень. И умница.

— Пойдем, пойдем,— сказал Кондратьев. Он взял Панина под локоть и потащил за собой.

— Да куда ты торопишься? — удивился Панин.

Они прошли мимо пустых аудиторий и заглянули в тренажную. Тренажная была обставлена, как штурманская рубка настоящего фотонного планетолета, только над пультом управления вместо видеоэкрана был вмонтирован большой белый куб стохастической машины. Это был датчик космогационных задач. При включении он случайным образом подавал вводные на регистрирующие приборы пульта. Курсант должен был составить систему команд на управление, оптимально отвечавших условиям задачи.

Сейчас перед пультом толпилась целая куча явных мальков. Они переругивались, размахивая руками, и отпихивали друг друга. Потом вдруг стало тише, и было слышно, как сухо пощелкивают клавиши на пульте: кто-то набирал команду. В томительной тишине загудел вычислитель, и над пультом загорелась красная лампа — сигнал неверного решения. Мальки взревели. Кого-то стащили с кресла и выпихнули прочь. Он был взъерошен и громко кричал: «Я же говорил!».

— Почему ты такой потный? — презрительно спросил его Панин.

— Это я от злости,— сказал малек.

Вычислитель снова загудел, и снова над пультом загорелась красная лампа.

— Я же говорил! — завопил малек.

— А ну-ка,— сказал Панин и плечом вперед пошел через толпу.

Мальки притихли. Кондратьев увидел, как Панин нагнулся над пультом, потом быстро и уверенно затрещали клавиши, вычислитель зажужжал, и над пультом загорелась зеленая лампа. Мальки застонали.

— Ну так это Панин,— сказал кто-то.

— Это же Панин,— с упреком сказал Кондратьеву потный малек.

— Спокойной плазмы,— сказал Панин, выбираясь из толпы.— Валяйте дальше. Пойдем, Сергей Иваныч.

Затем они заглянули в вычислительную. Там шли занятия, а возле изящного серого корпуса ЛИАНТО сидели на корточках трое операторов и копались в схеме. Тут же сидел на корточках печальный староста второго курса Гриша Быстров.

— Привет от Лианта,— сказал Панин.— Быстров, оказывается, еще жив. Странно.

Он посмотрел на Кондратьева и хлопнул его ладонью по спине. По коридору пронеслось трескучее эхо.

— Перестань молчать,— сказал Панин.

— Не надо, Борька,— сказал Кондратьев.

Они спустились по лестнице, миновали вестибюль с большим бронзовым бюстом Циолковского и вышли в парк. У подъезда какой-то второкурсник поливал из шланга цветы на газонах. Проходя мимо него, Панин с неумеренной жестикуляцией продекламировал: «Без Копылова жизнь не та, люблю, привет от Лианта». Второкурсник смущенно заулыбался и поглядел на окна второго этажа.

Они пошли по узкой аллее, обсаженной кустами черемухи. Панин начал было громко петь, но из-за поворота навстречу вышла группа девушек в трусах и майках. Они возвращались с волейбольной площадки. Впереди с мячом под мышкой шла Катя. «Этого только не хватало,— подумал Кондратьев.— Сейчас она уставится на меня круглыми глазами. И начнет говорить взглядом». Он даже остановился на секунду. Ему ужасно захотелось перепрыгнуть через кусты черемухи и залезть куда-нибудь подальше. Он покосился на Панина. Панин приятно улыбнулся, расправил плечи и сказал бархатно:

— Здравствуйте, девушки!

Факультет Дистанционного Управления удостоил его белозубой улыбки. Катя смотрела только на Кондратьева. «О господи»,— подумал он и сказал:

— Здравствуй, Катя.

— Здравствуй, Сережа,— сказала Катя, опустила голову и прошла.

Панин остановился.

— Ну что ты застрял? — сказал Кондратьев.

— Это она,— сказал Панин.

Кондратьев оглянулся. Катя стояла, поправляя растрепавшиеся волосы, и глядела на него. Ее правое колено было перевязано пыльным бинтом. Несколько секунд они глядели друг на друга; глаза у Кати стали совсем круглые. Кондратьев закусил губу, отвернулся и пошел, не дожидаясь Панина. Панин догнал его.

— Какие красивые глаза,— сказал он.

— Круглые,— сказал Кондратьев.

— Сам ты круглый,— сказал Панин сердито.— Она очень, очень славная девушка. Подожди,— сказал он.— Откуда она тебя знает?

Кондратьев не ответил, и Панин замолчал.

В центре парка была обширная лужайка, поросшая густой мягкой травой. Здесь обыкновенно зубрили перед теоретическими экзаменами, отдыхали после тренировок на перегрузки, а летними вечерами иногда приходили сюда целоваться. Сейчас здесь расположился пятый курс Штурманского факультета. Больше всего народа было под белым тентом, где играли в четырехмерные шахматы. Эту высокоинтеллектуальную игру, в которой доска и фигуры имели четыре пространственных измерения и существовали только в воображении игроков, принес несколько лет назад в школу Жилин, тот самый, который работал сейчас бортинженером на трансмарсианском рейсовике «Тахмасиб». Старшекурсники очень любили эту игру, но играть в нее мог далеко не каждый. Зато болельщиком мог стать всякий, кому не лень. Орали болельщики на весь парк.

— Надо было ходить пешкой на е-один-дельта-аш...

— Тогда летит четвертый конь.

— Пусть. Пешки выходят в пространство слонов...

— Какое пространство слонов? Где ты взял пространство слонов?! Ты же девятый ход неверно записал!

— Слушайте, ребята, уведите Сашку и привяжите его к дереву! Пусть стоит.

Кто-то, должно быть один из игроков, возмущенно завопил:

— Да тише вы! Мешаете ведь!

— Пойдем посмотрим,— сказал Панин. Он был большим любителем четырехмерных шахмат.

— Не хочу,— сказал Кондратьев.

Он перешагнул через Гургенидзе, который лежал на Малышеве, завернув ему руку до самого затылка. Малышев еще барахтался, но все было ясно. Кондратьев отошел от них на несколько шагов и повалился на траву, потягиваясь всем телом. Было немного больно напрягать мускулы после перегрузок, но это было очень полезно, и Кондратьев сделал мостик, потом стойку, потом еще раз мостик и наконец улегся на спину и стал глядеть в небо. Панин уселся рядом и стал слушать вопли болельщиков, покусывая травинку.

«Может быть, пойти к Кану? — подумал Сережа.— Пойти к нему и сказать: “Товарищ Кан, что вы думаете о межзвездных перелетах?” Нет, не так. “Товарищ Кан, я хочу завоевать Вселенную”. Фу ты, чепуха какая!» Сережа перевернулся на живот и подпер кулаками подбородок.

Гургенидзе и Малышев уже кончили бороться и подсели к Панину. Малышев отдышался и спросил:

— Что вчера было по ЭсВэ[1]?

— «Синие поля»,— сказал Панин.— Транслировали из Аргентины.

— Ну и как? — спросил Гургенидзе.

— Могли бы и не транслировать,— сказал Панин.

— А,— сказал Малышев,— это где он все время роняет холодильник?

— Пылесос,— поправил Панин.

— Тогда я видел,— сказал Малышев.— Нет, почему же, фильм неплохой. Музыка хорошая. И гамма запахов хороша. Помнишь, когда они у моря?

— Может быть,— сказал Панин.— Только у меня смелфидер испорчен. Все время разит копченой рыбой. Это было особенно здорово, когда она там заходит в цветочный магазин и нюхает розы.

— Вах! — сказал Гургенидзе.— Почему ты не починишь, Борька?

Малышев задумчиво сказал:

— Было бы здорово разработать для кино методы передачи осязательных ощущений. Представляешь, Борька, на экране кто-то кого-то целует, а ты испытываешь удар по морде...

— Представляю,— сказал Панин.— У меня уже так было однажды. Без всякого кино.

«А потом бы я подобрал ребят,— думал Сережа.— Для этого дела уже сейчас можно подобрать подходящих ребят. Мамедов, Валька Петров, Сережка Завьялов с инженерного. Витька Брюшков с третьего курса переносит двенадцатикратные перегрузки. Ему даже тренироваться не надо: у него какое-то там особенное среднее ухо. Но он малек и еще ничего не понимает». Сережа вспомнил, как Брюшков, когда Панин спросил его, зачем ему это нужно, важно надулся и сказал: «А ты попробуй, как я». «Малек, совершенно несъедобный, сырой малек. Да в общем-то все они спортсмены — и мальки, и выпускники. Вот разве Валя Петров...».

Сережа снова перевернулся на спину. «Валя Петров. “Труды Академии неклассических механик”, том седьмой. Ну, Валька Петров спит и ест с этой книгой. Но ведь и другие ее читают. Ее ведь постоянно читают! В библиотеке три экземпляра, и все замусолены, и не всегда их возьмешь. Значит, я не один? Значит, их тоже интересует “Поведение пи-квантов в ускорителях” и они тоже делают выводы? Поймать Вальку Петрова,— подумал Сережа,— и поговорить...».

— Ну что ты на меня уставился? — сказал Панин.— Ребята, что он на меня уставился? Мне страшно!

Сережа заметил, что стоит на четвереньках и смотрит прямо в лицо Панина.

— Какой ракурс! — сказал Гургенидзе.— Я буду лепить с тебя «Задумчивость».

Сережа встал и оглядел лужайку. Петрова не было видно. Сережа лег и прижался щекой к траве.

— Сергей,— позвал Малышев.— А как ты все это прокомментируешь?

— Что именно? — спросил Сережа в траву.

— Национализацию «Юнайтед Рокет Констракшн».

— «Данную акцию мистера Гопкинса одобряю. Жду следующих в том же духе. Кондратьев»,— сказал Сережа.— Телеграмму послать наложенным платежом, валютой через Советский Госбанк.

«В “Юнайтед Рокет” хорошие инженеры. У нас тоже хорошие инженеры. Самое время сейчас им всем объединиться и строить прямоточники. Все дело сейчас за инженерами, а уж мы свое дело сделаем. Мы готовы». Сережа представил себе эскадры исполинских звездных кораблей на старте, а потом в Пространстве, у самого светового барьера, на десятикратных, на двадцатикратных перегрузках, пожирающих рассеянную материю, тонны межзвездной пыли и газа... Огромные ускорения, мощные поля искусственной гравитации... Специальная теория относительности уже не годится, она встает на голову. Десятки лет проходят в звездолете, и только месяцы на Земле. И пускай нет теории, зато есть пи-кванты в суперускорителях, пи-кванты, ускоренные на возлесветовых скоростях, пи-кванты, которые стареют в десять, в сто раз быстрее, чем им положено по классической теории. Обойти всю видимую Вселенную за десять—пятнадцать локальных лет и вернуться на Землю спустя год после старта... Преодолеть Пространство, разорвать цепи Времени, подарить своему поколению Чужие Миры, вот только скотина-врач запретил перегрузки на неопределенный срок, черт бы его подрал!..

— Вон он лежит,— сказал Панин.— Только он в депрессии.

— Он очень огорчен,— сказал Гургенидзе.

— Ему запретили тренироваться,— объяснил Панин.

Сережа поднял голову и увидел, что к ним подошла Таня.

Горбунова со второго курса факультета Дистанционного Управления.

— Ты правда в депрессии, Сережа? — спросила она.

— Да,— сказал Кондратьев. Он вспомнил, что Таня — Катина подруга, и ему стало совсем нехорошо.

— Садись с нами, Танечка,— сказал Малышев.

— Нет,— сказала Таня,— Мне надо с Сережей поговорить.

— А,— сказал Малышев.

Гургенидзе закричал:

— Ребята, пойдем разнимать болельщиков!

Они поднялись и ушли, а Таня села радом с Кондратьевым. Она была худенькая, с веселыми глазами, и было просто удивительно приятно смотреть на нее, хотя она и была Катиной подругой.

— Ты почему сердишься на Катю? — спросила она.

— Я не сержусь,— угрюмо сказал Кондратьев.

— Не ври,— сказала Таня.— Сердишься.

Кондратьев помотал головой и стал смотреть в сторону.

— Значит, не любишь,— сказала Таня.

— Слушай, Танюшка,— сказал Кондратьев.— Ты любишь своего Малышева?

— Люблю.

— Ну вот. Вы поссорились, а я начинаю вас мирить.

— Значит, вы поссорились? — сказала Таня.

Кондратьев промолчал.

— Понимаешь, Сергей, если мы с Мишкой поссоримся, то мы обязательно помиримся. Сами. А ты...

— А мы не помиримся,— сказал Кондратьев.

— Значит, вы все-таки поссорились.

— Мы не помиримся,— раздельно сказал Кондратьев и поглядел прямо в Танины веселые глаза.

— А Катя и не знает, что вы поссорились. Она ничего не понимает, и мне ее просто жалко.

— Ну а мне-то что делать, Таня? — сказал Кондратьев.— Ты-то хоть меня пойми. Ведь у тебя тоже так случалось, наверное.

— Случилось однажды,— согласилась Таня.— Только я сразу ему сказала.

— Ну вот видишь! — сказал Сережа обрадованно. — А он что?

Таня пожала плечами.

— Не знаю,— сказала она.— Знаю только, что он не умер.

Она поднялась, отряхнула юбку и спросила:

— Тебе действительно запретили перегрузки?

— Запретили,— сказал Кондратьев, вставая.— Тебе хорошо, ты девушка, а вот как я скажу?

— Лучше сказать.

Она повернулась и пошла к любителям четырехмерных шахмат, где Мишка Малышев что-то орал про безмозглых кретинов. Кондратьев сказал вдогонку:

— Танюшка... (Она остановилась и оглянулась.) Я не знаю, может быть, это все пройдет... У меня голова сейчас совсем не тем забита.

Он знал, что это не пройдет. И он знал, что Таня это понимает. Таня улыбнулась и кивнула.

После всего, что случилось, есть Кондратьеву совсем не хотелось. Он нехотя обмакивал сухарики в крепкий сладкий чай и слушал, как Панин, Малышев и Гургенидзе обсуждают свое меню. Потом они принялись есть, и на несколько минут за столом воцарилось молчание. Стало слышно, как за соседним столиком кто-то утверждает:

— Писать, как Хемингуэй, сейчас уже нельзя. Писать надо кратко и давать максимум информации. У Хемингуэя нет четкости...

— И хорошо, что нет! Четкость — в политехнической энциклопедии...

— В энциклопедии? А ты возьми Строгова, «Дорога дорог». Читал?

— «Четкость, четкость»! — сказал какой-то бас.— Говоришь, сам не знаешь что...

Панин отложил вилку, поглядел на Малышева и сказал:

— А теперь расскажи про китовые внутренности.

До школы Малышев работал на китобойном комбинате.

— Погоди, погоди,— сказал Гургенидзе.

— Я вам лучше расскажу, как ловят каракатиц на Мяоле-дао,— предложил Малышев.

— Перестаньте! — раздраженно сказал Кондратьев.

Все посмотрели на него и замолчали. Потом Панин сказал:

— Ну нельзя же так, Сергей. Ну возьми себя в руки.

Гургенидзе встал и сказал:

— Так! Значит, пора выпить.

Он пошел к буфету, вернулся с графином томатного сока и возбужденно сообщил:

— Ребята, Фу Дат говорит, что семнадцатого Ляхов уходит в Первую Межзвездную!

Кондратьев сразу поднял голову:

— Точно?

— Семнадцатого,— повторил Гургенидзе,— На «Молнии».

Фотонный корабль «Хиус-Молния» был первым в мире пилотируемым прямоточником. Его строили два года, и уже три года испытывали лучшие межпланетники.

«Вот оно, началось!» — подумал Кондратьев и спросил:

— Дистанция не известна?

— Фу Дат говорит, полтора световых месяца.

— Товарищи межпланетники! — сказал Малышев.— Поэтому поводу надо выпить,— Он торжественно разлил томатный сок по стаканам.— Поднимем,— сказал он.

— Не забудь посолить,— сказал Панин.

Все четверо чокнулись и выпили. «Началось, началось»,— думал Кондратьев.

— А я видел «Хиус-Молнию»,— сказал Малышев. — В прошлом году, когда стажировался на «Звездочке». Этакая громадина.

— Диаметр зеркала семьсот метров,— сказал Гургенидзе.— Не так уж много. Зато раствор собирателя — ого! — шесть километров. А длина от кромки до кромки почти восемь километров.

«Масса — тысяча шестнадцать тонн,— машинально вспомнил Сережа.— Средняя тяга — восемнадцать мегазенгеров, рейсовая скорость — восемьдесят мегаметров в секунду, расчетный максимум перегрузки — шесть «же»... Мало... Расчетный максимум захвата — пятнадцать вар... Мало, мало...».

— Штурманы,— мечтательно сказал Малышев.— А ведь это наш корабль. Мы же будем летать на таких.

— Оверсаном Земля — Плутон! — сказал Гургенидзе.

Кто-то в другом конце зала крикнул звонким тенором:

— Товарищи! Слыхали? Семнадцатого «Молния» уходит в Первую Межзвездную!

Зал зашумел. Из-за соседнего столика встали трое с Командирского факультета и торопливо пошли на голос.

— Асы пошли на пеленг,— сказал Малышев, провожая их глазами.

— Я человек простой, простодушный,— сказал вдруг Панин, наливая в стакан томатный сок,— И вот чего я все-таки не могу понять. Ну к чему нам эти звезды?

— Что значит — к чему? — удивился Гургенидзе.

— Ну Луна — это стартовая площадка и обсерватория. Венера — это актиниды. Марс — фиолетовая капуста, генерация атмосферы, колонизация. Прелестно. А звезды?

— То есть,— сказал Малышев,— тебе не понятно, зачем Ляхов уходит в Межзвездную?

— Урод,— сказал Гургенидзе.— Жертва мутаций.

— Вот послушайте,— сказал Панин.— Я давно уже думаю об этом. Вот мы — звездолетчики, и мы уходим к UV Кита. Два парсека с половиной.

— Два и четыре десятых,— сказал Кондратьев, глядя в стакан.

— Летим,— продолжал Панин.— Долго летим. Пусть там даже есть планеты. Высаживаемся, исследуем, трали-вали семь пружин, как говорит мой дед.

— Мой дед-эстет,— вставил Гургенидзе.

— Потом мы долго летим назад. Мы старые и закоченевшие, и все перессорились. Во всяком случае, Сережка ни с кем не разговаривает. И нам уже под шестьдесят. А на Земле тем временем, спасибо Эйнштейну, прошло сто пятьдесят лет. Нас встречают какие-то очень моложавые граждане. Сначала все очень хорошо: музыка, цветочки и шашлыки. Но потом я хочу поехать в мою Вологду. И тут оказывается, что там не живут. Там, видите ли, музей.

— Город-музей имени Бориса Панина,— сказал Малышев.— Сплошь мемориальные доски.

— Да,— продолжал Панин,— Сплошь. В общем, жить в Вологде нельзя, зато — вам нравится это «зато»? — там сооружен памятник. Памятник мне. Я смотрю на самого себя и осведомляюсь, почему у меня рога. Ответа я не понимаю. Ясно только, что это не рога. Мне объясняют, что полтораста лет назад я носил такой шлем. «Нет, — говорю я, — не было у меня такого шлема».— «Ах как интересно! — говорит смотритель города-музея и начинает записывать.— Это,— говорит он,— надо немедленно сообщить в Центральное бюро Вечной Памяти». При словах «Вечная Память» у меня возникают нехорошие ассоциации. Но объяснить этого смотрителю я не в состоянии.

— Понесло,— сказал Малышев.— Ближе к делу.

— В общем, я начинаю понимать, что попал опять-таки в чужой мир. Мы докладываем результаты нашего перелета, но их встречают как-то странно. Эти результаты, видите ли, представляют узкоисторический интерес. Все это уже известно лет пятьдесят, потому что на UV Кита — мы, кажется, туда летали? — люди побывали после нас уже двадцать раз. И вообще, построили там три искусственные планеты размером с Землю. Они делают такие перелеты за два месяца, потому что, видите ли, обнаружили некое свойство пространства—времени, которого мы не понимаем и которое они называют, скажем, тирьямпампацией.

В заключение нам показывают фильм «Новости дня», посвященный водружению нашего корабля в Археологический музей. Мы смотрим, слушаем...

— Как тебя несет,— сказал Малышев.

— Я человек простодушный,— угрожающе сказал Панин.— У меня фантазия разыгралась...

— Ты нехорошо говоришь,— сказал Кондратьев тихо.

Панин сразу посерьезнел.

— Так,— сказал он тоже тихо,— Тогда скажи, в чем я не прав. Тогда скажи все-таки, зачем нам звезды.

— Постойте,— сказал Малышев.— Здесь два вопроса. Первый — какая польза от звезд?

— Да, какая? — спросил Панин.

— Второй вопрос: если польза даже есть, можно ли принести ее своему поколению? Так, Борька?

— Так,— сказал Панин. Он больше не улыбался и смотрел в упор на Кондратьева. Кондратьев молчал.

— Отвечаю на первый вопрос,— сказал Малышев.— Ты хочешь знать, что делается в системе UV Кита?

— Ну, хочу,— сказал Панин.— Мало ли что я хочу.

— А я очень хочу. И если буду хотеть всю жизнь, и если буду стараться узнать, то перед кончиной своей — надеюсь, безвременной,— возблагодарю бога, которого нет, что он создал звезды и тем самым наполнил мою жизнь.

— Ах! — сказал Гургенидзе.— Как красиво!

— Понимаешь, Борис,— сказал Малышев.— Человек!

— Ну и что? — спросил Панин, багровея.

— Все,— сказал Малышев.— Сначала он говорит: «Хочу есть». Тогда он еще не человек. А потом он говорит: «Хочу знать». Вот тогда он уже Человек. Ты чувствуешь, который из них с большой буквы?

— Этот ваш Человек,— сердито сказал Панин,— еще не знает толком, что у него под ногами, а уже хватается за звезды.

— На то он и Человек,— ответил Малышев.— Он таков. Смотри, Борис, не лезь против законов природы. Это от нас не зависит. Есть закон: стремление познавать, чтобы жить, неминуемо превращается в стремление жить, чтобы познавать. Неминуемо! Познавать ли звезды, познавать ли детские души...

— Хорошо,— сказал Панин,— Пойду в учителя. Детские души я буду познавать для всех. А вот для кого ты будешь познавать звезды?

— Это второй вопрос,— начал Малышев, но тут Гургенидзе вскочил и заорал, сверкая белками:

— Ты хочешь ждать, пока изобретут твою тирьямпампацию? Жди! Я не хочу ждать! Я полечу к звездам!

— Вах,— сказал Панин,— Потухни, Лева.

— Да ты не бойся, Боря,— сказал Кондратьев, не поднимая глаз.— Тебя не пошлют в звездную.

— Почему это? — осведомился Панин.

— А кому ты нужен? — закричал Гургенидзе.— Сиди на лунной трассе!

— Пожалеют твою молодость,— сказал Кондратьев.— А для кого мы будем познавать звезды... Для себя, для всех. Для тебя тоже. А ты познавать не будешь. Ты будешь узнавать. Из газет. Ты ведь боишься перегрузок.

— Ну-ну, ребята,— встревоженно сказал Малышев.— Спор чисто теоретический.

Но Сережа чувствовал, что еще немного — и он наговорит грубостей и начнет доказывать, что он не спортсмен. Он встал и быстро пошел из кафе.

— Получил? — сказал Гургенидзе Панину.

— Ну,— сказал Панин,— чтобы в такой обстановке остаться человеком, надо озвереть.

Он схватил Гургенидзе за шею и согнул его пополам. В кафе уже никого не было, только у стойки чокались томатным соком трое асов с Командирского факультета. Они пили за Ляхова, за Первую Межзвездную.

...Сережа Кондратьев пошел прямо к видеофону. «Сначала надо все привести в порядок,— думал он.— Сначала Катя. Ах как некрасиво все получилось! Бедная Катя. Собственно, и я тоже бедный».

Он снял трубку и остановился, вспоминая номер Катиной комнаты. И вдруг набрал номер комнаты Вали Петрова. Он до последней секунды думал о том, что надо немедленно поговорить с Катей, и потому некоторое время молчал, глядя на худое лицо Петрова, появившееся на экране. Петров тоже молчал, удивленно вздернув реденькие брови. Сережа сказал:

— Ты не занят?

— Сейчас не особенно,— сказал Валя.

— Есть разговор. Я приду к тебе сейчас.

— Тебе нужен седьмой том? — сказал Валя, прищурясь,— Приходи. Я позову еще кое-кого. Может быть, пригласить Кана?

Глава вторая. ВОЗВРАЩЕНИЕ 

 ПЕРЕСТАРОК.

— Нет,— сказал Кондратьев,— Еще рано. Сначала сами.

Когда помощник вернулся, диспетчер по-прежнему стоял перед экраном, нагнув голову, засунув руки в карманы чуть ли не по локоть. В глубине экрана, расчерченного координатной сеткой, медленно ползла яркая белая точка.

— Где он сейчас? — спросил помощник.

Диспетчер не обернулся.

— Над Африкой,— сказал он сквозь зубы.— Девять мегаметров.

— Девять...— сказал помощник.— А скорость?

— Почти круговая.— Диспетчер обернулся.— Ну что ты мнешься? Ну что там еще?

— Ты, пожалуйста, успокойся,— сказал помощник.— Что уж тут сделаешь... Он задел Главное Зеркало.

Диспетчер шумно выдохнул воздух и, не вынимая рук из карманов, присел на ручку кресла.

— Сумасшедший,— пробормотал он.

— Ну зачем же ты так? — сказал помощник неуверенно.— Что-нибудь случилось... Неисправное управление...

Они помолчали. Белая точка ползла и ползла, пересекая экран наискосок.

Диспетчер сказал:

— Как он смел войти в зону станций с неисправным управлением? И почему он не дает позывные?

— Он подает что-то...

— Это не позывные. Это абракадабра.

— Это все-таки позывные,— тихонько сказал помощник.— Все-таки вполне определенная частота...

— «Частота, частота...» — сказал диспетчер сквозь зубы.

Помощник нагнулся к экрану, близоруко вглядываясь в цифры координатной сетки. Потом он поглядел на часы и сказал:

— Сейчас он пройдет станцию Гамма. Посмотрим, кто это.

Диспетчер угрюмо нахохлился. «Что можно сделать еще.— думал он.— По-моему, все сделано. Остановлены все полеты. Запрещены все финиши. Объявлена тревога на всех возлезем-ных станциях. Турнен готовит аварийные роботы...».

Диспетчер нашарил на груди микрофон и сказал:

— Турнен, что роботы?

Турнен не спеша отозвался:

— Я рассчитываю выпустить роботов через пять-шесть минут. Когда они отстартуют, я вам дополнительно сообщу.

— Турнен,— сказал диспетчер.— Я тебя прошу: не копайся, пожалуйста, поторопись.

— Я никогда не копаюсь,— ответил Турнен с достоинством.— Но и торопиться напрасно не следует. Я не задержу старт ни на одну лишнюю секунду.

— Пожалуйста, Турнен,— сказал диспетчер.— Пожалуйста.

— Станция Гамма,— сказал помощник.— Даю максимальное увеличение.

Экран мигнул, координатная сетка исчезла. В черной пустоте возникла странная конструкция, похожая на перекошенную садовую беседку с нелепо массивными колоннами. Диспетчер протяжно свистнул и вскочил. Этого он ожидал меньше всего.

— Ядерная ракета! — воскликнул он с изумлением.— Что такое? Откуда?

— Да-да,— нерешительно проговорил помощник.— Действительно... Непонятно...

Диковинная конструкция с торчащими из-под купола пятью толстыми трубами-колоннами медленно поворачивалась. Под куполом дрожало лиловое сияние,— колонны казались черными на его фоне. Диспетчер медленно опустился на подлокотник кресла. Конечно, это была ядерная ракета. Точнее, ядерный планетолет. Фотонный привод, двуслойный параболический отражатель из мезовещества, водородные двигатели. Полтора столетия назад было много таких планетолетов. Их строили для освоения планет. Солидные, неторопливые машины с пятикратным запасом прочности. Они долго и хорошо служили, но последние из них были демонтированы давно, давным-давно...

— Действительно...— бормотал помощник.— Изумительно... Где это я такое видел?.. Оранжереи! — закричал он.

Через экран слева направо быстро прошла широкая серая тень.

— Оранжереи,— прошептал помощник.

Диспетчер зажмурился. «Тысяча тонн,— подумал он.— Тысяча тонн и такая скорость... Вдребезги... В пыль... Роботы! Где же роботы?..».

Помощник сказал хрипло:

— Прошел... Неужели прошел?.. Прошел!

Диспетчер открыл глаза.

— Где роботы? — заорал он.

У стены на пульте селектора вспыхнула зеленая лампочка, и спокойный мужественный голос произнес:

— Здесь Д-П. Капитан Келлог вызывает Главную Диспетчерскую. Прошу финиша на базе Пи-Экс Семнадцать...

Диспетчер, налившись краской, открыл было рот, но не успел. В зале загремело сразу несколько голосов:

— Назад!

— Д-П, финиш воспрещен!

— Капитан Келлог, назад!

— Главная Диспетчерская капитану Келлогу. Немедленно выйти на любую орбиту четвертой зоны. Не финишировать. Не приближаться. Ждать.

— Слушаюсь,— растерянно отозвался капитан Келлог.— Выйти в четвертую зону и ждать.

Диспетчер, спохватившись, закрыл рот. Было слышно, как в селекторе женский голос убеждал кого-то: «Объясните же ему, в чем дело... Объясните же...» Затем зеленая лампочка на пульте селектора потухла, и все смолкло.

Изображение на экране померкло. Снова появилась координатная сетка, и снова в глубине экрана поползла яркая мерцающая искра.

Раздался голос Турнена:

— Аварийный дежурный диспетчеру. Могу сообщить, что роботы уже стартовали.

В ту же секунду в правом нижнем углу экрана появились еще две светлые точки. Диспетчер нервно-зябко потер ладони.

— Спасибо, Турнен,— пробормотал он.— Спасибо, милый...

Две светлые точки — аварийные роботы — ползли по экрану.

Расстояние между ними и ядерным кораблем постепенно уменьшалось.

Диспетчер смотрел на ползущую между четкими линиями мерцающую точку и думал, что этот перестарок вот-вот войдет во вторую зону, где густо расположены космические ангары и заправочные станции; что на одной из этих станций работает дочь; что зеркало Главного рефлектора внеземной обсерватории разбито; что этот корабль движется словно вслепую и сигналов он то ли не слышит, то ли не понимает; что каждую секунду он рискует погибнуть, врезавшись в одну из многочисленных тяжелых конструкций или попав в стартовую зону Д-космолетов. Он думал, что остановить слепое и бессмысленное движение этого корабля будет очень трудно, потому что он дико и беспорядочно меняет скорость и роботы могут протаранить его, хотя роботами управляет, наверное, сам Турнен...

— Станция Дельта,— сказал помощник.— Даю максимальное увеличение.

Снова на черном экране появилось изображение неуклюжей громады. Вспышки пламени под куполом стали неровными, неритмичными, и казалось, что это чудовище судорожно перебирает толстыми черными ногами. Рядом возникли смутные очертания аварийных роботов. Роботы приближались осторожно, отскакивая при каждом рывке ядерной ракеты.

Диспетчер и помощник глядели во все глаза. Диспетчер, вытянув шею до отказа, шипел: «Ну, Турнен... Ну... Ну, голубчик... Ну...».

Роботы задвигались быстро и уверенно. Титановые щупальца с двух сторон потянулись к ядерной ракете и вцепились в растопыренные столбы-колонны. Одно из щупалец промахнулось, попало под купол и разлетелось в пыль под ударом плазмы. («Ай!» — шепотом сказал помощник.) Откуда-то сверху свалился третий робот и впился в купол магнитными присосками. Ядерная ракета медленно пошла вниз. Мерцающее сияние под ее куполом погасло.

— Ф-фу...— пробормотал диспетчер и вытер лицо рукавом.

Помощник нервно засмеялся.

— Как кальмары кита,— сказал он.— И куда же его теперь?

Диспетчер спросил в микрофон:

— Турнен, куда ты его ведешь?

— Я веду его на наш ракетодром,— сказал Турнен не спеша. Он слегка задыхался.

Диспетчер вдруг ясно представил себе его круглое, лоснящееся от пота лицо, освещенное экраном.

— Спасибо, Турнен,— сказал он с нежностью. Он повернулся к помощнику.— Дай отбой тревоги. Выправи график, и пусть возобновляют работу.

— А ты? — жалобно спросил помощник.

— Я лечу туда.

Помощнику тоже хотелось туда, но он только сказал:

— Интересно, из Музея космогации ничего не пропало?

Дело близилось к более или менее благополучному концу, и он был теперь настроен довольно благодушно.

— Ну и вахта,— сказал он,— До сих пор поджилки трясутся.

Диспетчер пощелкал клавишами, и на экране открылась холмистая равнина. Ветер гнал по небу белые рваные облака, рябил темные лужицы между кочками, поросшими чахлой растительностью. В маленьком озерце барахтались утки. «Давно здесь не опускались звездолеты»,— подумал помощник.

— Хотел бы я все-таки знать, кто это,— сказал диспетчер сквозь зубы.

— Скоро узнаешь,— с завистью сказал помощник.

Утки неожиданно поднялись и редкой стайкой помчались прочь, изо всех сил размахивая крыльями. Облака закрутились воронкой, смерч воды и пара поднялся из центра равнины. Исчезли холмы, исчезло озерцо, понеслись в облаках бешеного тумана вырванные с корнем чахлые кустики. Что-то огромное и темное мелькнуло на мгновение в клубящейся мгле, что-то вспыхнуло алым заревом, и видно было, как холм на переднем плане задрожал, вспучился и медленно перевернулся, как слой дерна под лемехом мощного плуга.

— Ай-яй-яй! — проговорил помощник, не сводя глаз с экрана. Но он уже не видел ничего, кроме быстро проплывающих белых и серых облаков пара.

Когда вертолет опустился в сотне метров от края исполинской воронки, пар уже успел рассеяться. В центре воронки лежал на боку ядерный корабль, толстые тумбы реакторных колец его глупо и беспомощно торчали в воздухе. Рядом лежали, зарывшись наполовину в горячую жидкую грязь, вороненые туши аварийных роботов. Один из них медленно втягивал под панцирь свои механические лапы.

Над воронкой дрожал горячий воздух.

— Нехорошо,— пробормотал кто-то, пока они выбирались из вертолета.

Над головами мягко прошуршали винты — еще несколько вертолетов пронеслись в воздухе и сели неподалеку.

— Пошли,— сказал диспетчер, и все потянулись за ним.

Они спустились в воронку. Ноги по щиколотку уходили в горячую жижу. Они не сразу увидели человека, а когда увидели, то разом остановились.

Он лежал ничком, раскинув руки, уткнув лицо в мокрую землю, прижимаясь к ней всем телом и дрожа, как от сильного холода. На нем был странный костюм, измятый и словно изжеванный, непривычного вида и расцветки, и сам человек был рыжий, ярко-рыжий, и он не слышал их шагов. А когда к нему подбежали, он поднял голову, и все увидели его лицо, бело-голубое и грязное, пересеченное через губы незажившим шрамом. Кажется, этот человек плакал, потому что его синие запавшие глаза блестели, и в этих глазах были сумасшедшая радость и страдание. Его подняли/подхватив под руки, и тогда он заговорил.

— Доктора,— сказал он глухо и невнятно: ему мешал шрам, пересекающий губы.

И сначала никто не понял его, никто не понял, какого доктора ему нужно, и только через несколько секунд все поняли, что он просил врача.

— Доктора, скорее. Сереже Кондратьеву очень плохо...

Он переводил расширенные глаза с одного лица на другое и вдруг улыбнулся:

— Здравствуйте, праправнуки...

От улыбки затянувшийся шрам открылся, и на губах повисли густые красные капли, и все подумали, что этот человек улыбался в последний раз очень давно. В воронку торопливо спускались люди в белых халатах.

— Доктора,— повторил рыжий и обвис, запрокинув бело-голубое грязное лицо.

 ЗЛОУМЫШЛЕННИКИ.

Четверка обитателей 18-й комнаты была широко известна в пределах Аньюдинской школы. Это было вполне естественно. Такие таланты, как совершенное искусство подражать вою гигантского ракопаука с планеты Пандора, способность непринужденно рассуждать о девяти способах экономии горючего при межзвездном перелете и умение одиннадцать раз подряд присесть на одной ноге, не могли остаться незамеченными, а все эти таланты не были чужды обитателям 18-й.

История 18-й началась еще тогда, когда их было всего трое и у них не было еще ни отдельной комнаты, ни своего учителя. Но уже тогда Генка Комов, известный более под именем «Капитан», пользовался неограниченным авторитетом у Поля Гнедых и Александра Костылина. Поль Гнедых — он же Полли или даже Либер Полли — был известен как большой личной хитрости человек, способный на все. Александр Костылин был, несомненно, добродушен и стяжал себе славу в битвах, связанных с применением не столько ума, сколько физической силы. Он терпеть не мог, когда его звали попросту Костылём (и не скрывал этого), но охотно отзывался на кличку «Лин». Генка Капитан, в совершенстве изучивший популярную книгу «Трасса в Пространстве», знал много разных полезных вещей, был, судя по всему, способен без труда починить фотонный отражатель, не меняя курса космолета, и неутомимо вел Лина и Полли к славе. Так, например, широкую известность получили испытания нового вида топлива для ракет, проведенные под его руководством в школьном парке. Фонтан густого дыма взлетел выше самых высоких деревьев, а грохот взрыва могли слышать все, кто находился в этот момент на территории школы. Это был незабвенный подвиг, и долго еще после этого Лин щеголял длинным шрамом на спине и везде ходил голый по пояс, так что шрам был открыт взорам завистников. Именно эта тройка возродила древние игры африканских племен — прыжки с деревьев на длинных веревках, заменяющих (как показал опыт — недостаточно) лианы. Они же ввели в употребление сварку пластиков, из которых была сделана одежда, и неоднократно использовали это умение для обуздания невыносимой гордости старших товарищей, которым было разрешено плавание в масках и даже с аквалангами. Однако все эти подвиги хотя и покрывали их славой, но не приносили желанного удовлетворения, и тогда Капитан решил принять участие в работе кружка юных космонавтов, открывавшей блестящие перспективы кручения на перегрузочной центрифуге и возможность добраться наконец до таинственного датчика космогационных задач.

С огромным изумлением Капитан обнаружил в кружке своего сверстника — Михаила Сидорова, по ряду причин именуемого также Атосом. Атос казался Капитану человеком надменным и пустоголовым, но первая же серьезная беседа с ним показала, что он, несомненно, по своим качествам превосходит некоего Вальтера Сароняна, находившегося тогда с тройкой в полуприятельских отношениях и занимавшего четвертую койку в только что выделенной 18-й комнате.

Исторический разговор выглядел примерно так. «Что ты думаешь о ядерном приводе?» — осведомился Генка. «Старье»,— кратко ответствовал Атос. «Согласен,— сказал Капитан и посмотрел на Атоса с интересом.— А фотонно-аннигиляционный?» — «Так себе»,— сказал Атос, грустно покачав головой. Тогда Генка задал ему свой коронный вопрос: какие системы представляются более обещающими — гравигенные или гравизащитные? «Я признаю только Д-принцип»,— высокомерно объявил Атос. «Гм,— сказал Генка.— Ладно, пойдем в восемнадцатую, я познакомлю тебя с экипажем».— «Это с твои-ми-то ослами?» — поморщился Атос-Сидоров, но пошел.

Через неделю, не вынеся угроз и насилия, из 18-й с разрешения учителя бежал Вальтер Саронян, и на его место водворился Атос. После этого Д-принцип и идея межгалактических перелетов воцарились в умах и сердцах 18-й прочно и, казалось, навсегда. Так возник экипаж суперкосмолета «Галактион» в составе: Генка — капитан, Атос-Сидоров — штурман и кибернетист, Либер Полли — ВМ-оператор, Сашка Лин — бортинженер и охотник. Экипаж исходил светлыми надеждами и чрезвычайно конкретными планами. Были созданы генеральные проекты суперкосмолета «Галактион», разработан устав и принят совершенно секретный знак, по которому члены экипажа должны были узнавать друг друга,— особым образом сложенные пальцы на правой руке. Угроза близкого и неминуемого вторжения нависла над туманностями Андромеды, Месье-33 и другими. Так прошел год.

Первый удар нанес Лин, бортинженер и охотник. Со свойственным ему легкомыслием он спросил у отца, прилетевшего в отпуск с внеземного завода безгравитационного литья, с каких лет принимают в космолетчики. Ответ был столь ужасен, что 18-я отказалась ему поверить. Хитроумный Полли подговорил своего младшего брата-малька задать этот же вопрос кому-нибудь из учителей. Ответ был тот же. Покорение галактик откладывалось на практически бесконечный срок — лет на десять. Наступила короткая эпоха смятений, ибо новость сводила к нулю тщательно разработанный проект «Цветущая сирень», согласно которому 18-я. в полном составе должна была тайно погрузиться на борт межпланетного танкера, идущего на Плутон. Капитан рассчитывал объявиться через неделю после старта и автоматически слить свой экипаж с экипажем танкера.

Следующий удар был менее неожиданным, но зато гораздо более тяжелым. Именно в эту эпоху смятений экипаж «Галактиона» вдруг как-то сразу осознал — узнал он об этом гораздо раньше,— что в мире наибольшим почетом пользуются, как это ни странно, не космолетчики, не глубоководники и даже не таинственные покорители чудовищ — зоопсихологи, а врачи и учителя. В частности, выяснилось, что в Мировом Совете — шестьдесят процентов учителей и врачей. Что учителей все время не хватает, а космолетчиками хоть пруд пруди. Что, не будь врачей, плохо бы пришлось глубоководникам, а отнюдь не наоборот. Все эти, а также и многие другие того же рода разрушительные сведения были доведены до сознания экипажа ужасающе будничным образом: на самом обыкновенном телевизионном уроке по экономике и, что самое страшное, ни в малейшей степени не были опровергнуты учителем.

Третий и окончательный удар нанесли сомнения. Бортинженер Лин был пойман Капитаном за чтением «Курса простудных заболеваний в детском возрасте» и в ответ на резкий выпад нахально заявил, что намерен впредь приносить людям конкретную пользу, а не сомнительные сведения из жизни космических пространств. Капитан и штурман были вынуждены применить крайние меры убеждения, под давлением которых отступник признал, что детский врач из него все равно не получится, тогда как в качестве бортинженера или, на худой конец, охотника у него еще есть шансы стяжать себе бессмертную славу. На протяжении экзекуции хитроумный Либер Полли сидел в углу и молчал, но с той поры взял за правило при малейшем нажиме шантажировать экипаж бессвязно-язвительными угрозами типа «сбегу в ларингологи» или «пусть учитель скажет, кто прав». Сашка Лин, слушая это, завистливо сопел. Сомнения разъедали экипаж «Галактиона». Сомнения грызли душу Капитана.

Помощь пришла из Большого Мира. Группа ученых, работавших на Венере, закончила и предложила на рассмотрение Мирового Совета практический проект дистилляции атмосферного покрова Венеры с целью ее дальнейшей колонизации. Мировой Совет рассмотрел проект и одобрил его. Очередь была за пустынями Венеры, за большой страшной планетой, которую надо было сделать Второй Землей. Мир взрослых взялся за дело — строились новые машины, аккумулировались мощности, население Венеры стремительно росло. А в 18-й комнате Аньюдинской школы под любопытствующими взорами экипажа капитан «Галактиона» лихорадочно работал над проектом плана «Октябрь», сулящего невиданный размах идей и выход из тяжелого кризиса.

Проект был закончен через три часа после опубликования призыва Мирового Совета и представлен на рассмотрение экипажа. План «Октябрь» поражал краткостью и насыщенностью информации:

1) за четыре декады изучить производственно-технические данные стандартных атмосферогенных агрегатов;

2) по истечении указанного срока ранним утром — чтобы не беспокоить дежурного по школе — покинуть школу и добраться до Аньюдинской ракетной станции, где в неизбежной сумятице при посадке проникнуть в грузовой трюм какого-нибудь корабля возлеземных сообщений и затаиться до финиша;

3) там видно будет.

План был встречен возгласами «Виу-вирулли!» и одобрен тремя голосами при одном воздержавшемся. Воздержавшимся был благородный Атос-Сидоров. Глядя на далекий горизонт, он с необыкновенным презрением отозвался о «поганых агрегатах» и о «бредовой затее» и сказал, что только чувства товарищества и взаимопомощи удерживают его от резкой критики плана. Однако он готов не возражать и даже берется обдумать некоторые аспекты ухода, что никак, впрочем, не следует понимать как согласие на отказ от Д-принципа ради каких-то зловонных дистилляторов. Капитан промолчал и отдал приказ приниматься за дело. Экипаж принялся за дело.

...В 18-й комнате Аньюдинской школы шел урок географии. В экране учебного стереовизора полыхала молниями палящая туча над Парикутином, мелькали свистящие лапилли, и из кратера высовывался красный язык лавового потока, похожий на наконечник стрелы. Речь шла о науке вулканологии, о вулканах вообще и непокоренных вулканах в частности. Среди серых нагромождений застывшей неведомо когда магмы белели аккуратные купола вулканологической станции Чипо-Чипо.

Перед стереовизором сидел Сашка Лин и, не сводя глаз с экрана, лихорадочно объедал ногти на правой и на левой руке попеременно. Он опоздал. Утро и половину дня он провел на спортплощадке, проверяя высказанное вчера учителем предположение, что максимальная высота прыжка должна относиться к максимальной длине прыжка приблизительно как единица к четырем. Лин прыгал и в длину, и в высоту до тех пор, пока не потемнело в глазах. Тогда он вынудил заняться этим делом нескольких малышей и загонял их совершенно, но полученный материал показывал, что предположение учителя близко к истине. Теперь Лин наверстывал упущенное и смотрел те уроки, которые экипаж уже выучил утром.

Генка Капитан за своим столом у передней прозрачной стены комнаты сосредоточенно копировал чертеж двухфазной кислородной установки средней мощности. Либер Полли лежал на своей кровати (что делать днем не рекомендовалось), притворяясь, что читает пухлую книгу в унылой обложке: «Введение в эксплуатацию атмосферогенных агрегатов». Штурман Атос-Сидоров стоял у своего стола и думал. Это было его любимое занятие. Одновременно он с брезгливым интересом наблюдал за инстинктивными действиями Лина, поглощенного географией.

За прозрачной стеной под ласковым солнцем желтел песок и шумели стройные сосны. Над озером торчала вышка для прыжков с длинным гибким трамплином.

Голос преподавателя принялся рассказывать, как был погашен вулкан Стромболи, и Сашка Лин забылся совершенно. Теперь он объедал ногти на обеих руках одновременно. Благородные нервы Атоса не выдержали.

— Лин,— сказал он,— перестань глодать.

Лин, не оборачиваясь, досадливо передернул плечами.

— Он голоден! — оживившись, заявил Поль.

Он поднялся на кровати, чтобы развить тему, но тут Капитан медленно повернул лобастую голову и посмотрел на него.

— Ну чего, чего...— сказал Поль.— Я же читаю. «Производительность АГК-11 составляет шестнадцать кубометров озонированного кислорода в час. Метод стра-ти-фи-кации позволяет...».

— Про себя! — посоветовал Атос.

— Вот уж тебе он, по-моему, не мешает,— сказал Капитан железным голосом.

— По-твоему — нет, а по-моему — да,— сказал Атос-Сидоров.

Взгляды их скрестились. Поль с наслаждением наблюдал за развитием инцидента. «Введение в...» надоело ему до последней степени.

— Как хочешь,— сказал Капитан.— Только я не собираюсь один за всех вас работать. А ты, Атос, ничего не делаешь. И вообще пользы от тебя, как от козла.

Штурман презрительно усмехнулся и не счел необходимым отвечать. В этот момент экран погас, и Лин повернулся, затрещав стулом.

— Ребята! — сказал он.— Виу, ребята! Поехали туда.

— Поехали! — вскричал Поль и вскочил.

— Куда — туда? — спросил Капитан зловеще.

— На Парикутин! На Мон-Пеле! На...

— Хватит! — заорал Капитан.— Все вы подлые предатели! Мне с вами надоело возиться! Я ухожу один, а вы убирайтесь, куда вам охота. Понятно?

— Фи, Капитан! — произнес Атос с изяществом.

— Сам ты фи, понял? Одобряли план, вопили «виу-виу», а теперь кто куда? А мне с вами вообще надоело возиться. Я уж лучше договорюсь с Наташкой или с этим болваном Вальтером, понятно? А вы все катитесь колбасой. Чихал я на вас, и все!..

Капитан повернулся спиной и стал яростно копировать чертеж. Наступило тяжелое молчание. Полли тихонько улегся и принялся старательно изучать «Введение в...». Атос поджал губы, а тяжеловесный Лин поднялся и, сунув руки в карманы, прошелся по комнате.

— Генка,— сказал он нерешительно.— Капитан, ты... это... брось. Чего ты?

— Отправляйтесь на свой Мон-Пеле,— пробормотал Капитан,— На свой Парикутин. Обойдемся...

— Капитан... Как же это?.. Вальтеру нельзя рассказывать, Генка!

— Очень даже можно... И скажу. Пусть он болван, да хоть не предатель...

Не вынимая рук из карманов, Лин пробежался по комнате.

— Ну чего ты, Капитан? Ну вот, Полли уже зубрит!

— «Полли, Полли»! Хвастун твой Полли. А на Атоса я вообще чихал. Подумаешь, штурман «Галактиона»! Трепло.

Лин обратился к Атосу:

— Ты правда, Атос, чего-то... Нехорошо, знаешь... Мы все стараемся...

Атос изучал лесистый горизонт.

— Чего вы все раскудахтались? — вежливо осведомился он.— Если я сказал — иду, значит, я иду. Я, по-моему, еще никогда и никому не врал. И еще никого не предавал.

— Это ты брось,— грозно сказал Лин.— Капитан говорит верно. Ты бездельничаешь, и это, знаешь, свинство...

Атос повернулся и прищурился.

— А ну-ка, ты, деляга,— сказал он.— Почему «Зубр» хуже АГК-7 в условиях азотистого избытка?

— А? — растерянно сказал Лин и посмотрел на Капитана.

Капитан чуть поднял голову.

— А какие есть девять пунктов про эксплуатацию «Айрон-Три»? — спрашивал Атос.— А кто первый изобрел окситан? Не знаешь, трудяга! А в каком году? Тоже не знаешь?

Это был Атос — великий человек, несмотря на многочисленные свои недостатки. В комнате стояла благоговейная тишина, только Поль Гнедых яростно листал страницы «Введения».

— Мало ли кто чего изобрел первый,— неубедительно пробормотал Лин и беспомощно уставился на Капитана.

Капитан встал. Капитан подошел к Атосу и ткнул его кулаком в живот.

— Молодчага, Атос,— заявил он.— Я, дурак, думал, что ты бездельничаешь.

— «Бездельничаешь»!..— сказал Атос и ткнул Капитана в бок. Он принимал извинение.

— Виу, ребята! — провозгласил Капитан.— Держать курс на Атоса! Фидеры на цикл, звездолетчики! Бойтесь легенных ускорений. Берегите отражатель. Пыль сносит влево. Виу!

— Виу-вирулли! — взревел экипаж «Галактиона».

Капитан повернулся к Лину.

— Бортинженер Лин,— сказал он,— какие есть вопросы по географии?

— Нету,— отрапортовал бортинженер.

— Что у нас еще сегодня?

— Алгебра и труд,— сказал Атос.

— Вер-рно! Поэтому начнем с борьбы. Первая пара будет Атос-Лин. А ты, Полли, иди приседай, у тебя ноги слабые.

Атос принялся готовиться к борьбе.

— Не забыть бы спрятать материалы,— сказал он.— Пораскидали все, учитель увидит.

— Ладно, все равно завтра уходим.

Поль сел на кровати и отложил книжку.

— А тут не написано, кто изобрел окситан.

— Эл Дженкинс,— сказал Капитан, не задумываясь.— В семьдесят втором.

Учитель Тенин пришел в 18-ю, как всегда, в четыре часа дня. В комнате никого не было, но в душевой обильно лилась вода, слышались фырканье, шлепанье и ликующие возгласы: «Виу, виу-вирулли!» Экипаж «Галактиона» мылся после занятий в мастерских.

Учитель прошелся по комнате. Многое было здесь знакомым и привычным. Лин, как всегда, раскидал одежду по всей комнате. Одна его тапочка стояла на столе Атоса и изображала, несомненно, яхту. Мачта была сделана из карандаша; парус — из носка. Это, конечно, работа Поля. По этому поводу Лин будет сердито бурчать: «Не воображай, что это очень остроумно, Полли...» Система прозрачности стен и потолка расстроена, и сделал это Атос. Клавиша поставлена у него в изголовье, и, ложась спать, он с ней играет. Он лежит и нажимает ее, и в комнате то становится совсем темно, то появляется ночное небо и луна над парком. Обычно клавиша портится, если Атоса никто не остановит. Судьба Атоса сегодня — чинить систему прозрачности.

На столе у Лина бедлам. На столе у Лина всегда бедлам, и тут ничего не поделать. Это именно тот случай, когда бессильны выдумки учителя и весь мощный аппарат детской психологии.

Как правило, все новое в комнате связано с Капитаном. Сегодня у него на столе чертежи, которых раньше не было. Это что-то новое, значит, об этом надо подумать. Учитель Тенин очень любил новое. Он присел к столу Капитана и принялся рассматривать чертежи.

Из душевой доносилось:

— А ну подбавь холодненькой, Полли!

— Не надо! Холодно! Простужусь!

— Держи его, Лин, пусть закаляется!

— Атос, дай терку...

— Где мыло, ребята?

Кто-то с грохотом валится на пол. Вопль:

— Какой дурак кинул мыло под ноги?

Хохот, крики «виу».

— Страшно остроумно! Как вот врежу!..

— Но-но! Втяни манипуляторы, ты!..

Учитель просмотрел чертежи и положил их на место. «Увлечение продолжается,— подумал он.— Теперь кислородный обогатитель. Мальчики здорово увлеклись Венерой». Он встал и заглянул под подушку Поля. Там лежало «Введение в...». «Введение» было основательно зачитано. Учитель задумчиво перелистал страницы и положил книгу на место. «Даже Поль,— подумал он.— Странно».

Теперь он видел, что на столе Лина нет боксерских перчаток, которые валялись там регулярно и непременно изо дня в день в течение двух последних лет. Над кроватью Капитана не было фотографии Горбовского в вакуум-скафандре, а стол Поля был пуст.

Учитель Тенин понял все. Он понял, что они хотят удрать, и он понял, куда они хотят удрать. Он понял даже, когда они хотят удрать. Фотографии нет — значит, она в рюкзаке Капитана. Значит, рюкзак уже собран. Значит, они уходят завтра утром, пораньше. Потому что Капитан любит делать все обстоятельно и никогда не откладывает на завтра то, что можно сделать сегодня. Кстати, рюкзак Поля наверняка еще не готов: Поль предпочитает все делать послезавтра. Значит, они уходят завтра, и уходят через окно, чтобы не беспокоить дежурного. Они очень не любят беспокоить дежурного. Да и кто любит?

Учитель заглянул под кровати. Рюкзак Капитана был упакован с завидной аккуратностью. Под кроватью Поля валялся рюкзак Поля. Из рюкзака торчала любимая рубашка Поля — без ворота, в красную полоску. В стенном шкафу покоилась со знанием дела сплетенная из простыней лестница — несомненно, творение Атоса.

Так... Значит, надо думать. Учитель Тенин помрачнел и повеселел одновременно.

Из душевой выкатился Поль в одних трусах, увидел учителя и прошелся колесом.

— Неплохо, Поль! — воскликнул учитель.— Но не гни ноги, мальчик!

— Виу! — завопил Поль и прошелся колесом в обратную сторону.— Учитель, космолетчики! Учитель пришел!

Он всегда забывал поздороваться.

Экипаж «Галактиона» ринулся в комнату и застрял в дверях. Учитель Тенин смотрел на них и думал... ничего не думал. Он очень любил их. Он всегда любил их. Всех. Всех, кого вырастил и выпустил в Большой Мир. Их было много, и лучше всех были эти. Потому что они были сейчас. Они стояли руки по швам и смотрели на него так, как ему хотелось. Почти так.

— Ка те те у эс те ха де,— просигналил учитель. Это означало: «Экипажу «Галактиона». Вижу вас хорошо. Нет ли пыли по курсу?».

— Те те ку у зе це,— вразноголосицу ответил экипаж.

Они тоже видели хорошо, и пыли по курсу почти не было.

— Облачиться! — скомандовал учитель и уставился на свой хронометр.

Экипаж молча кинулся облачаться.

— Где мой носок?! — заорал Лин и увидел яхту,— Не воображай, что это остроумно, Полли...— проворчал он.

Облачение длилось 39 секунд с десятыми, последним облачился Лин.

— Свинство, Полли,— ворчал он.— Остроумец!..

Потом все сели кто куда, и учитель сказал:

— Литература, география, алгебра, труд. Так?

— И еще немножко физкультуры,— добавил Атос.

— Несомненно,— сказал учитель.— Это видно по твоему опухшему носу. Кстати, Поль до сих пор сгибает ноги. Саша, ты должен показать ему.

— Ладно,— сказал Лин с удовольствием.— Но он туповат, учитель.

Поль ответил немедленно:

— Лучше быть туповатым в колене, чем тупым, как полено!..

— Три с плюсом.— Учитель покачал головой.— Не слишком грамотно, но идея ясна. Годам к тридцати ты, может быть, и научишься острить, Поль, но и тогда не злоупотребляй этим.

— Постараюсь,— скромно сказал Поль.

Три с плюсом не так уж плохо, а Лин сидит красный и надутый. К вечеру он придумает ответ.

— Поговорим о литературе,— предложил учитель Тенин.— Капитан Комов, как поживает твое сочинение?

— Я написал про Горбовского,— сказал Капитан и полез в свой стол.

— Чудесная тема, мальчик! — сказал учитель.— Будет очень хорошо, если ты справился с ней.

— Ничего он с ней не справился,— заявил Атос.— Он считает, что в Горбовском главное — умение.

— А ты что считаешь?

— А я считаю, что в Горбовском главное — смелость, отвага.

— Полагаю, ты не прав, штурман,— сказал учитель.— Смелых людей очень много. Среди космолетчиков вообще нет трусливых. Трусы просто вымирают. Но десантников, особенно таких, как Горбовский,— единицы. Прошу мне верить, потому что я-то знаю, а ты пока нет. Но и ты узнаешь, штурман. А что написал ты?

— Я написал про доктора Мбогу,— сказал Атос.

— Откуда ты узнал о нем?

— Я дал ему книжку про летающих пиявок,— объяснил Поль.

— Отлично, мальчики! Все прочли эту книгу?

— Все,— сказал Лин.

— Кому она не понравилась?

— Всем понравилась,— сказал Поль с гордостью.— Я выкопал ее в библиотеке.

Он, конечно, забыл, что рекомендовал ему эту книгу учитель. Он всегда забывал такие мелочи, он очень любил «открывать» книги. И он любил, чтобы все об этом знали. Он любил гласность.

— Молодец, Поль! — сказал учитель.— И ты, конечно, тоже написал о докторе Мбоге?

— Я написал стихи!

— Ого, Поль! И тебе не страшно?

— А чего бояться? — сказал Поль небрежно.— Я читал их Атосу. Он ругал только по мелочам. Так... чуть-чуть.

Учитель с сомнением посмотрел на Атоса:

— Гм! Насколько я знаю штурмана Сидорова, он редко отвлекается на мелочи. Посмотрим, посмотрим... А ты, Саша?

Лин молча сунул учителю толстую тетрадь. На обложке растопырилась чудовищная клякса.

— Званцев,— объяснил он.— Океанолог.

— Это кто? — спросил Поль ревниво.

Лин посмотрел на него с ужасающим презрением и промолчал. Поль был сражен. Это было невыносимо. Более того: это было ужасно. Он представления не имел о Званцеве, океанологе.

— Ну славно,— сказал учитель и сложил тетради вместе.— Я прочту и подумаю. Поговорим об этом завтра...

Он сразу пожалел, что сказал это. Капитана так и перекосило при слове «завтра». Мальчику очень противно лгать и притворяться. Не надо мучить их, следует быть осторожнее в выражениях. Мучить их не за что, они же не задумали ничего плохого. Им даже ничего не грозит: их не пустят дальше Аньюдина. Но им придется вернуться, а вот это по-настоящему неприятно. Вся школа будет смеяться над ними. Ребятишки иногда бывают злы, особенно в таких вот случаях, когда их товарищи вообразят, что могут что-то, чего не могут все. Он подумал о великих насмешниках из 20-й и 72-й и о веселящихся мальках, которые прыгают с гиком вокруг плененного экипажа «Галактиона» и разят насмерть...

— Кстати, об алгебре,— сказал он. (Экипаж улыбнулся. Экипаж очень любил это «кстати». Оно казалось им восхитительно нелогичным.) — В мое время лекции по истории математики читал один очень забавный преподаватель. Он становился у доски,— учитель стал показывать,— и начинал: «Еще древние греки знали, что (а+b) квадрат равно а квадрат плюс 2аЬ плюс...— учитель заглянул в воображаемые записи,— плюс... э-э-э... b квадрат»...

Экипаж залился смехом. Матерые космолетчики самозабвенно глядели на учителя и восторгались. Этот человек казался им великим и простым, как мир.

— А теперь смотрите, какие любопытнейшие вещи происходят иногда с (а+b) квадрат,— сказал учитель и сел, и все столпились вокруг него.

Начиналось то, без чего экипаж жить уже не мог, а учитель не захотел бы,— приключения чисел в Пространстве и Времени. Ошибка в коэффициенте сбивала корабль с курса и кидала его в черную бездну, откуда нет возврата человеку, поставившему плюс вместо минуса перед радикалом; громоздкий, ужасающего вида полином разлагался на изумительно простые множители, и Лин огорченно вопил: «Где были мои глаза? Как просто-то!»; звучали странные торжественно-смешные строфы Кардано, описавшего в стихах свой способ решения кубических уравнений; изумительно таинственная вставала из глубины веков загадочная история Великой Теоремы Ферма-

Потом учитель сказал:

— Хорошо, мальчики. Теперь я вижу: если вы сведете все ваши жизненные проблемы к полиномам, они будут решены. Хотя бы приближенно...

— Хотел бы я свести их к полиномам,— вырвалось у Поля, который вдруг вспомнил, что завтра его здесь не будет и с учителем придется расстаться, может быть, навсегда.

— Я тебя понимаю, товарищ ВМ-оператор,— ласково сказал учитель.— Самое трудное — правильно поставить вопрос. Остальное сделают за вас шесть веков развития математики... А иногда можно обойтись и без математики.— Он помолчал.— А что, мальчики, не сразиться ли нам в «четыре-один»?

— Виу! — взвыл экипаж и кинулся вон из комнаты, потому что для сражения в «четыре-один» нужен простор и мягкая почва под ногами.

«Четыре-один» — игра тонкая, требующая большого ума и отличного знания старинных приемов самбо. Экипаж вспотел, а учитель разорвал куртку и здорово поцарапался. Потом все сели под сосной на песок и принялись отдыхать.

— Такая вот царапина,— сообщил учитель, рассматривая ладонь,— на Пандоре вызвала бы аварийный сигнал. Меня бы изолировали в медотсеке и утопили бы в вирусофобах.

— А если бы вас кусанул за руку ракопаук? — сладко замирая, спросил Поль.

Учитель посмотрел на него.

— Ракопаук кусает не так,— сказал он.— Ему руку в пасть не клади. Между прочим, сейчас профессор Карпенко работает над интереснейшей вещью, по сравнению с которой все вирусо-фобы — детская игра. Вы слыхали про биоблокаду?

— Расскажите! — Экипаж навострил уши.

Учитель стал рассказывать про биоблокаду. Экипаж слушал так, что Тенину было жалко, что мир слишком велик и нельзя рассказать им сейчас же обо всем, что известно и что неизвестно. Они слушали не шевелясь и глядели ему в рот. И все было бы очень хорошо, но он помнил, что лестница из простыни ждет в шкафу, и знал, что Капитан — Капитан уж во всяком случае! — тоже помнит это. «Как их остановить? — думал Тенин.— Как?» Есть много путей, но все они нехороши, потому что надо не просто остановить, надо заставить понять, что нельзя не остановиться. И один хороший путь был. По крайней мере один. Но для этого нужна была ночь, и несколько книг по регенерации атмосфер, и полный проект «Венера», и две таблетки спорамина, чтобы выдержать эту ночь... Нужно, чтобы мальчики не ушли сегодня ночью. Даже не ночью — вечером, потому что Капитан умен и многое видит: видит, что учитель кое-что понял, а может быть, понял все. «Пусть не ночь,— думал учитель.— Пусть только четыре-пять часов. Задержать их и занять на это время. Как?».

— Кстати, о любви к ближнему,— сказал он, и экипаж снова порадовался этому «кстати».— Как называется человек, который обижает слабого?

— Тунеядец,— быстро сказал Лин. Он не мог выразиться резче.

— Трусить, лгать и нападать,— проговорил Атос.— Почему вы спрашиваете, учитель? С нами этого не бывало и не будет.

— Да. Но в школе это случается... иногда.

— Кто? — Поль подскочил.— Скажите, кто?

Учитель колебался. То, что он собирался сделать, было в общем дурно. Вмешивать мальчишек в такое дело — значит многим рисковать. Они слишком горячи и могут все испортить. И учитель Шайн будет вправе сказать что-нибудь малоприятное в адрес учителя Тенина. Но их надо остановить и...

— Вальтер Саронян,— сказал учитель медленно.— Я слыхал об этом краем уха, мальчики. Это все надо тщательно проверить.

Он смотрел на них. Бедный Вальтер! У Капитана бродили желваки на щеках. Лин был страшен.

— Мы проверим,— сказал Поль, недобро щурясь.— Мы будем очень тщательны...

Атос переглядывался с Капитаном. Бедный Вальтер!..

— Поговорим о вулканах,— предложил учитель.

И подумал: «Трудновато будет говорить о вулканах. Но это, кажется, единственное, чем можно задержать их до темноты. Бедный Вальтер! Да, они проверят все очень тщательно, потому что Капитан очень не любит ошибаться. Потом они будут искать Вальтера. Все это потребует много времени. Трудно найти четырнадцатилетнего паренька после ужина в парке, занимающем четыреста гектаров. Они не уйдут до вечера. Я выиграл свои пять часов, и... о бедная моя голова! Как вместишь ты четыре книги и проект в шестьсот страниц!..».

И учитель Тенин принялся рассказывать, как в восемьдесят втором году ему случилось принять участие в замирении вулкана Стромболи.

Вальтер Саронян был настигнут в парке у пруда. Это было в одном из самых дальних уголков парка, куда рискнет забраться не всякий малек, и поэтому о существовании пруда знали немногие. Пруд был проточный, с темной глубокой водой, где между длинными зелеными плетями кувшинок, тянувшимися со дна, стояли, шевеля плавниками, большие желтые рыбы. Местные охотники называли их «блямбами» и расстреливали из самодельных ружей для подводной охоты.

Вальтер Саронян был абсолютно гол, если не считать маски для ныряния. В руках у него был пневматический пистолет, стреляющий зазубренным прутом, на ногах — красно-синие ласты. Он стоял в горделивой позе и обсыхал, задрав маску на лоб.

— Для начала сделаем его мокрым,— прошептал Поль.

Капитан кивнул. Полли затрещал кустами и глухо кашлянул басом. Вальтер сделал именно то, что сделал бы каждый из них на его месте. Он надвинул маску на лицо и, не теряя времени, прыгнул в воду без малейшего всплеска. По темной поверхности прошли медленные волны, и листья кувшинок плавно поднялись и опустились несколько раз.

— Неплохо сделано,— заметил Лин, и все четверо вышли из кустов и стали на берегу, вглядываясь в темную воду.

— Он ныряет лучше меня,— сказал объективный Поль,— но не хотел бы я сейчас поменяться с ним местами.

Они сели на берегу. Волны ушли, и листья кувшинок успокоились. Низкое солнце светило сквозь сосны. Было немножко душно и тихо.

— Кто будет говорить? — осведомился Атос.

— Я,— с готовностью предложил Лин.

— Дайте его мне,— сказал Поль,— А вы будете на подхвате...

Угрюмый Капитан кивнул. Все это ему не нравилось. Близилась ночь, и ничего еще не было готово. Сегодня уйти не удастся, это ясно. Потом он вспомнил добрые глаза учителя, и ему совсем расхотелось уходить. Учитель как-то сказал им: «Все самое плохое в человеке начинается со лжи».

— Вот он! — пробасил Лин.— Плывет...

Они сидели полукругом у воды и ждали. Вальтер плыл красиво и легко, и пистолета у него уже не было.

— Привет восемнадцатой! — сказал он, вылезая из воды,— Здорово вы меня обвели...— Он остановился по колено в воде и принялся ладонями обтирать тело.

Поль начал.

— Поздравляем тебя с шестнадцатилетием,— ласково сказал он.

Вальтер снял маску и вытаращил глаза.

— Чего? — сказал он.

— Поздравляем тебя с шестнадцатилетием, дружок,— повторил Поль еще ласковее.

— Чего-то я тебя плохо понимаю, Полли.— Вальтер улыбнулся несколько принужденно.— Ты всегда так умно говоришь...

— Верно,— согласился объективный Поль,— я умнее тебя. Кроме того, я гораздо больше читаю. Итак?

— Чего — итак?

— Ты не сказал «спасибо»,— пояснил Атос, стоявший на подхвате.— А ведь мы пришли тебя поздравить.

— Да что вы, ребята! — Вальтер переводил взгляд с одного на другого, силясь понять, что им надо. Совесть его была нечиста, и он начал опасаться.— Какие-то поздравления... У меня день рождения месяц назад был, и не шестнадцать, а четырнадцать...

— Как так? — Поль очень удивился.— Тогда я не понимаю, при чем здесь маска.

— И ласты,— сказал Атос.

— И пистолет, который ты спрятал под тем берегом,— сказал Лин, поступавший так же неоднократно.

— Четырнадцатилетние не лезут под воду в одиночку,— сердито сказал Капитан.

— Подумаешь! — Вальтер преисполнился презрения.— Уж не пойдете ли вы к моему учителю?

— Какой дурной мальчик! — воскликнул Поль, поворачиваясь к Капитану. (Капитан не отрицал.) — Он хочет сказать, что донес бы, если бы поймал меня в таком виде. А? Он не просто нарушитель, он...

— «Нарушитель, нарушитель»!..— проворчал Вальтер.— Сами вы, что ли, не охотились... Подумаешь, подстрелил пару блямб...

— Да, мы охотимся,— сказал Атос.— Но всегда вчетвером. И никогда в одиночку. И всегда говорим об этом учителю. И он верит нам...

— Ты лжешь своему учителю,— сказал Поль.— Значит, ты можешь солгать кому угодно, Вальтер. Но мне нравится, что ты оправдываешься!

Капитан зажмурился. Старая добрая формула — она резала его на части сейчас: «Лжешь учителю — солжешь кому угодно». Зря мы ввязались в это дело с Вальтером. Зря. Мы не имеем права...

Вальтеру было очень неуютно. Он проговорил просительно:

— Дайте мне одеться, ребята... Холодно... И... ведь это же не ваше дело. Это дело мое и моего учителя. Верно ведь, Капитан?

Капитан разлепил губы:

— Он прав, Полли. И он уже готов: он оправдывается.

Поль важно согласился:

— О да, он готов. Совесть его трепещет. Это был психологический этюд, Вальтер. Я очень люблю психологические этюды.

— Провались ты с ними! — проворчал Вальтер и попытался добраться до одежды.

— Тихо! — сказал Атос.— Не торопись так. Это была пре-ам-бу-ла. А теперь начинается амбула.

— Дайте мне,— сказал могучий Лин, поднимаясь.

— Нет, Лин,— сказал Поль,— не надо. Это грубо. Он не поймет.

— Поймет,— пообещал Лин,— У меня поймет.

Вальтер резво прыгнул в воду.

— Вчетвером на одного! — крикнул он,— Эх, вы! Со-овесть!..

Поль подскочил от ярости.

— Вчетвером?! — завопил он,— Валька-малёк был вчетверо слабее тебя! Нет — впятеро, вшестеро! А ты лупил его по шее, грубая скотина! Мог бы найти Лина или Капитана, если у тебя чесались лапы, горилла!..

Вальтер был бледен. Маску он нацепил, но еще не опустил на лицо, и теперь растерянно озирался, ища выхода. Ему было холодно. И он понял.

— Стыдно, Вальтер! — сказал великолепный Атос.— По-моему, ты трусишь. Стыдно. Выйди. Ты будешь драться со всеми по очереди.

Вальтер поколебался и вышел. Он знал, что это такое — драться с 18-й, но он все-таки вышел и принял стойку. Он чувствовал, что расплачиваться придется, и знал, что это лучший способ расплатиться. Атос неторопливо потащил рубашку через голову.

— Постойте! — завопил Поль.— Останутся синяки! У нас есть и другое дело!

— Это верно,— сказал Атос и задумался.

— Пустите меня,— попросил могучий Лин.— Я буду краток.

— Нет! — Поль быстро раздевался.— Вальтер! Ты помнишь, что самое дрянное на свете? Я напомню тебе: трусить, врать и нападать. Слава богу, ты не трус, но остальное ты забыл. А я хочу, чтобы ты запомнил это накрепко. Я иду, Вальтер! Тверди заклинания!

Он собрал одежду Вальтера, лежащую в кустах, и прыгнул в воду.

Вальтер проводил его беспомощным взглядом, а Атос запрыгал по берегу от восторга.

— Полли! — кричал он.— Полли, ты гений! Что ж ты молчишь, Вальтер? Тверди, тверди, горилла: трусить, лгать и нападать!

Капитан хмуро следил за Полли, плывущим по-собачьи. Полли создавал массу шума и оставлял за собой пенистый след. Да, он хитроумен, как всегда. Тот берег зарос жуткой крапивой, и голый Вальтер будет искать там свои штаны и прочее. Искать в темноте, потому что солнце заходит. Так ему и надо. Но кто накажет нас? Мы совсем не ангелы, мы лжем. Это немногим лучше, чем нападение.

Полли возвращался. Он, задыхаясь и плюясь, вылез на берег и сразу заговорил:

— Вот, Вальтер! Иди и оденься, горилла. Я плаваю хуже тебя и ныряю, хуже, но я не хотел бы поменяться с тобой местами сейчас!

Вальтер не смотрел на него. Он молча надвинул маску на лицо и вошел в теплую, парную воду. Впереди был берег, заросший жуткой крапивой.

— Запомни, ты! — крикнул Поль вслед.— Трусить, лгать и нападать! Нападать, Вальтер! Нет хуже этого!.. Крапива помогает при плохой памяти...

— Да,— сказал Атос,— раньше ею пороли. Одевайся, Либер Полли, простудишься...

Было слышно, как на том берегу Вальтер, шипя от боли сквозь зубы, ворочается в зарослях.

Когда они вернулись к себе в 18-ю, был уже поздний вечер, потому что после расправы с Вальтером Лин, чтобы отдохнуть и рассеяться, предложил сыграть в Пандору, и в Пандору было сыграно с большим вкусом. Атос, Лин и Капитан были охотниками, Полли — гигантским ракопауком, а парк — джунглями Пандоры, непроходимыми, болотистыми и жуткими. Подвернувшаяся кстати Луна изображала ЕН 9 — одно из солнц Пандоры. Играли до тех пор, пока гигантский ракопаук, бросившись с дерева на охотника Лина, не разодрал во всю длину свои штаны из сверхпрочного тетраканэтилена. Тогда пришлось идти домой. Дежурного беспокоить не хотелось, и Капитан предложил было пробираться через мусоропровод — великолепная идея, сверкнувшая среди его мрачных раздумий, подобно молнии,— но потом решили воспользоваться тривиальным окном мастерской.

Они ворвались в 18-ю с большим шумом, обсуждая на бегу ослепительные перспективы, открывающиеся в связи с идеей мусоропровода, и увидели учителя, сидевшего за столом Атоса с книгой в руках.

— А я штаны распорол,— растерянно сказал Поль. Сказать «добрый вечер» он, конечно, забыл.

— Неужели?! — восхитился учитель,— Тетраканэтиленовые?

— Ага! — Поль немедленно возгордился.

Лин желчно завидовал.

— Мальчики,— сказал учитель,— а ведь я не знаю, как их чинить!

Экипаж облегченно заорал. Они все знали — как. Они все жаждали показать, рассказать и починить.

— Давайте,— согласился учитель,— Только штурман Сидоров не будет чинить штаны, он будет чинить систему прозрачности. Судьба к нему жестока.

— Подумаешь! — сказал Атос, которому было не привыкать.

Все занялись делом. Капитан тоже занялся делом. Ему почему-то стало весело. «Завтра не уйти,— думал он.— Пока соберемся...» Идея побега уже не казалась ему такой привлекательной, но не пропадать же знаниям, накопленным за четыре декады.

— ...Есть проблемы замечательные и важные,— рассказывал учитель, ловко орудуя высокочастотной насадкой,— есть проблемы великие, как мир. Но есть еще проблемки небольшие, но на редкость увлекательные. На днях я прочел одну старую-старую книгу, очень интересную. Там было, в частности, сказано, что до сих пор не решена загадка «блуждающих огней». Знаете — на болотах? Ясно, что это какие-то хемилюминисцентные вещества, но какие? Сернистый фосфор, может быть? Я соединился с Информарием, и что же? Эта загадка не раскрыта и сейчас!

— Почему?

— Дело в том, что очень трудно поймать этот «блуждающий огонек». Он, подобно Истине, мерцает вдали и не дается в руки. Лепелье пытался построить киберсистему для охоты за огнями, но у него ничего не вышло...

У учителя Тенина невыносимо болела голова. Ему было нехорошо. За последние четыре часа он прочел и усвоил четыре книги по регенерации атмосфер, а проект «Венера» выучил наизусть. Для этого пришлось прибегнуть к гипноизлучателю, а после гипноизлучателя надо обязательно лечь и хорошенько выспаться. Но хорошенько выспаться не придется. Может быть, и не следовало так перегружать мозг, но учитель не хотел рисковать. Он должен был знать о Венере и о проекте в десять раз больше, чем вся четверка, вместе взятая, иначе не стоило и возиться.

Он ждал момента, чтобы перейти к главному, и рассказывал об охоте за блуждающими огнями, и видел, как широко раскрываются ребячьи глаза и в них бьется и клокочет пламя великой фантазии, и ему было, как всегда, удивительно хорошо и радостно видеть это, хотя голова раскалывалась на части...

...А мальчишки уже шли по хлюпающей трясине в восхитительных настоящих болотных сапогах, и вокруг была ночь, и тьма, и туман, и таинственные заросли, и из чрева болота вырывались облака отвратительных испарений, и было очень опасно, и страшновато, и нужно было не бояться. Впереди маячили синеватые языки блуждающих огней, загадку которых надо было позарез — теперь это совершенно ясно — раскрыть, и на груди у каждого из охотников висел миниатюрный пульт, управляющий верными ловкими киберами, ковыляющими по трясине. А киберов этих следовало придумать, и поскорее, и непременно, а то скоро осушат последние болота и придется остаться с носом...

К тому моменту, когда штаны и система прозрачности были приведены в порядок, ни штаны, ни система прозрачности больше никого не интересовали. Поль задумал поэму «Блуждающие огни» и, натягивая штаны, бормотал уже вылившуюся у него строчку: «Гляди — в тени болотные огни». Капитан и Атос независимо друг от друга обдумывали проект болотного кибера, годного для скоростных перемещений по топкой местности и реагирующего на хемилюминисценцию... Лин просто сидел раскрыв рот и думал: «Где были мои глаза? Елки-палки!» Он твердо решил провести остаток жизни на болотах.

Учитель подумал: «Пора. Только не заставлять их лгать и притворяться. Вперед, Тенин!» И он начал:

— Кстати, капитан Комов, что это за уродливая схема? — Он ткнул пальцем в чертеж обогатителя. — Ты меня огорчаешь, мальчик. Замыслил хорошо, но выполнение на редкость неудачно!..

Капитан вспыхнул и кинулся в бой...

В полночь учитель Тенин вышел в парк и остановился возле своего птерокара. Огромный плоский блок школы лежал перед ним. Все окна первого этажа были темными, а наверху кое-где еще горели огни. Горели в 20-й, где сейчас пятерка знаменитых насмешников беседовала, наверное, со своим учителем Сергеем Токмаковым, в прошлом врачом. Горели в 107-й — там метались тени, и было ясно, что кто-то кого-то лупит подушкой по голове и намерен лупить до тех пор, пока неслышный и невидимый поток инфралучей не заставит заснуть самых беспокойных, а случится это через две минуты. Горели во многих комнатах самых старших — уж там-то решались проблемы поважнее блуждающих огней и как реконструировать порванные тетраканэтиленовые штаны. И горели в 18-й...

Учитель забрался в кабину птерокара и стал смотреть на знакомое окно. Голова неистовствовала. Хотелось лечь и закрыть глаза и положить на лоб что-нибудь холодное и тяжелое. «Мальчики вы мои,— подумал он,— неужели я вас не остановил? Ах как это трудно, как тяжело, и не всегда уверен, прав ли ты, но в конце концов оказываешься всегда прав. И как все это замечательно, и радостно, и жить без этого нельзя...».

Свет в 18-й погас. Значит, можно идти спать. Спать хочется, но жалко. «Я, наверное, не все им сказал, что мог бы и что стоило... Нет, все. Скорей бы утро! До чего же мне скучно без них и одиноко! Паршивые мальчишки!» Учитель Тенин улыбнулся и включил мотор. Скорей бы утро...

В 18-й комнате, мужественно борясь со сном, Капитан произносил речь. Экипаж безмолвствовал.

— Позорище! Выговор всем! Тунеядцы паршивые! Позорный сброд лентяев и невежд! Чем вы занимались сорок дней? А ты, Лин? Позор! Ни одного толкового ответа...

Атос, играя с клавишей прозрачности, пробормотал:

— Да перестань ты, Капитан, нас пилить! Сам хорош — из пяти ответов четыре пальцем в небо. Да и пятый, в общем...

— Как это так — из пяти...

— Не спорь, Капитан, я считал.

Если Атос говорит, что считал, значит, так оно все и есть. Ай-яй-яй, как стыдно!.. Капитан зажмурился так, что перед глазами поплыли огненные пятна. Пропал проект «Октябрь». С позором провалился. Не штурмовать же Венеру с этой бандой невежд! Никто ничего не понял и ничему не научился. Сколько же нужно зубрить про атмосферные агрегаты, провались они пропадом! Никуда мы не годимся. Великие колонисты из 18-й комнаты... Тьфу! Но Вальтер получил хорошо. Не добавить ли ему? Нет, хватит с него. И вообще, хватит ерундой заниматься. Надо подумать над блуждающими огнями.

...Капитан шел, утопая в болоте, вместе с Атосом, и с Лином, и с Полли, у которого были драные штаны. В дымящихся испарениях мелькали юркие киберы, которых надо было еще придумать...

 ХРОНИКА.

Новосибирск, 8 октября 2021 года. Здесь сообщают, что Комиссия АН ССКР по изучению результатов экспедиции «Таймыр—Ермак» закончила работу.

Как известно, выполняя международную программу исследований глубокого космического пространства и возможностей межзвездных перелетов, Академия наук ССКР в 2017 году отправила в глубокое пространство экспедицию в составе двух планетолетов первого класса «Таймыр» и «Ермак». Экспедиция стартовала 7 ноября 2017 года с международного ракетодрома Плутон-2 в направлении созвездия Лиры. В состав экипажа планетолета «Таймыр» вошли: капитан и начальник экспедиции А. Э. Жуков, бортинженеры К. И. Фалин и Дж. А. Поллак, штурман С. И. Кондратьев, кибернетист П. Кёниг и врач Е. М. Славин. Планетолет «Ермак» выполнял функции беспилотного информационного устройства.

Специальной целью экспедиции являлась попытка достижения светового барьера (абсолютной скорости — 300 тысяч км/сек) и исследования вблизи светового барьера свойств пространства-времени при произвольно меняющихся ускорениях.

16 мая 2020 года беспилотный планетолет «Ермак» был обнаружен и перехвачен на возвратной орбите в районе планеты Плутон и приведен на международный ракетодром Плутон-2. Планетолет «Таймыр» на возвратной орбите не появился.

Изучение материалов, доставленных планетолетом «Ермак», показало, в частности, следующее:

А) на 327-е сутки локального времени экспедиция «Таймыр— Ермак» достигла скорости 0.957 абсолютной — относительно Солнца, и приступила к выполнению программы исследований;

Б) экспедиция получила и приемные устройства «Ермака» зарегистрировали весьма ценные данные относительно поведения пространства—времени в условиях произвольно меняющихся ускорений вблизи светового барьера;

В) на 342-е сутки локального времени «Таймыр» приступил к выполнению очередной эволюции, удалившись от «Ермака» на 900 млн километров. В 13 часов 09 минут 11.2 сек. 344 суток локального времени следящее устройство «Ермака» зафиксировало в точке нахождения «Таймыра» вспышку большой яркости, после чего поступление информации с «Таймыра» на «Ермак» прекратилось и больше не возобновлялось.

На основании вышеизложенного Комиссия вынуждена сделать вывод о том, что планетолет первого класса «Таймыр» со всем экипажем в составе Алексея Эдуардовича Жукова, Константина Ивановича Фалина, Джорджа Аллана Поллака, Сергея Ивановича Кондратьева, Петера Кёнига и Евгения Марковича Славина погиб в результате катастрофы. Причины катастрофы не установлены.

(Известия Международного Центра Научной Информации, № 237,9 октября 2021 года.).

 ДВОЕ С «ТАЙМЫРА».

После обеда Сергей Иванович Кондратьев немного поспал, а когда он проснулся, пришел Женя Славин. Женина рыжая шевелюра озарила стены, и они стали розоватыми, как в час заката. От Жени хорошо и сильно пахло незнакомым одеколоном.

— Здравствуй, Сережка, милый! — закричал он с порога.

И сейчас же кто-то строго сказал:

— Разговаривайте тише, пожалуйста.

Женя с готовностью покивал в коридор, на цыпочках приблизился к постели и сел так, чтобы Кондратьев мог его видеть, не поворачивая головы. Лицо у него было радостное и возбужденное. Кондратьев уже и не помнил, когда в последний раз видел его таким. А длинный красноватый шрам на лице Жени он видел вообще впервые.

— Здравствуй, Женя,— сказал Кондратьев.

Огненная Женина шевелюра вдруг расплылась. Кондратьев зажмурился и всхлипнул.

— Фу ты,— пробормотал он сердито.— Ты прости, пожалуйста. Я здесь совсем расклеился. Ну как ты там?

— Да хорошо, все хорошо,— растроганным голосом произнес Женя.— Все просто изумительно! Главное, они тебя выходили. Как я боялся за тебя, Сергей Иванович... Особенно вначале. Один, такая тоска, такая тоска!.. Рвусь к тебе — не пускают. Ругаюсь — никакого впечатления. Уговариваю, убеждаю, пытаюсь доказать, что я все-таки сам врач... хотя какой я, в общем, теперь врач...

— Ну ладно, верю, верю,— ласково сказал Кондратьев.

— И вдруг сегодня Протос сам звонит мне. Ты здорово идешь на поправку, Сережа! Через полторы недели я буду учить тебя водить птерокар! Я уже заказал для тебя птерокар!

— Н-да? — сказал Кондратьев.

У него был в четырех местах переломлен позвоночник, разорвана диафрагма и разошлись швы на черепе. В бреду он все время представлял себя тряпичной куклой, раздавленной гусеницами грузовика. Впрочем, на врача Протоса можно было положиться. Это был толстый румяный человек лет пятидесяти (или ста, кто их теперь разберет), очень молчаливый и очень добрый. Он приходил каждое утро и каждый вечер, присаживался рядом и сопел до того уютно, что Кондратьеву сразу становилось легче. И вообще это был, конечно, превосходный врач, если до сих пор не дал умереть тряпичной кукле, раздавленной гусеницами грузовика.

— Что ж,— сказал Кондратьев.— Может быть...

— О-о! — вскричал Женя восторженно,— Через полторы недели ты у меня будешь водить птерокар! Протос — волшебник, я говорю это тебе, как бывший врач!

— Да,— сказал Кондратьев,— Протос очень хороший человек...

— Блестящий врач! Когда я узнал, над чем он работает, я понял, что надо менять профессию. Меняю профессию, Сергей Иванович! Пойду в писатели!

— Так,— сказал Кондратьев.— Значит, писатели не стали лучше?

— Видишь ли,— сказал Женя,— ясно одно: они все модернисты, и я буду единственным классиком. Как Тредиаковский: «Екатерина Великая — о! — поехала в Царское Село».

Кондратьев поглядел на Женю из-под полуопущенных ресниц. Да, Женька не теряет времени даром. Одет по последней моде, несомненно,— короткие штаны и мягкая свободная куртка с короткими рукавами и открытым воротом. Ни единого шва, всё мягкой светлой окраски. Причесан слегка небрежно, гладко выбрит и наодеколонен. Даже слова старается выговаривать так, как выговаривают праправнуки,— твердо и звонко, и больше не жестикулирует. Птерокар... А ведь всего несколько недель прошло...

— Я опять забыл, Евгений, какой тут у них год,— сказал Кондратьев.

— Две тысячи сто девятнадцатый,— ответил Женя торжественно.— Они называют его просто сто девятнадцатым.

— Ну и что, Евгений,— сказал Кондратьев очень серьезно,— рыжие — они как? — сохранились в двадцать втором веке или совершенно вывелись?

Женя все так же торжественно ответил:

— Вчера я имел честь беседовать с секретарем Экономического Совета Северо-Западной Азии. Умнейший человек и совершенно инфракрасный.

Они засмеялись, рассматривая друг друга. Потом Кондратьев спросил:

— Слушай, Женя, откуда у тебя эта трасса через физиономию?

— Эта? — Женя пощупал пальцами шрам.— Неужели еще видно? — огорчился он.

— А как же,— сказал Кондратьев.— Красным по белому.

— Это меня тогда же, когда и тебя. Но они обещали, что это скоро пройдет. Исчезнет без следа. И я верю, потому что они все могут.

— Кто это — они? — тяжело спросил Кондратьев.

— Как — кто? Люди... Земляне.

— То есть мы?

Женя заморгал.

— Конечно,— сказал он неуверенно,— В некотором смысле... мы.

Он перестал улыбаться и внимательно поглядел на Кондратьева.

— Сережа,— сказал он тихо,— Тебе очень больно, Сережа?

Кондратьев слабо усмехнулся и показал глазами: нет, не очень. «Но скоро будет очень»,— подумал он. Все равно Женя хорошо сказал: «Сережа. Тебе очень больно, Сережа?» Хорошие слова, и он хорошо их сказал. Он сказал их совершенно так же, как в тот несчастный день, когда «Таймыр» зарылся в зыбкую пыль безымянной планеты и Кондратьев во время вылазки повредил ногу. Было очень больно, хотя, конечно, не так, как сейчас. Женя, бросив кинокамеры, полз по осыпающемуся склону бархана, волоча за собой Кондратьева, и неистово ругался, а потом, когда им удалось наконец выкарабкаться на гребень бархана, он ощупал ногу Кондратьева сквозь ткань скафандра и вдруг тихонько спросил: «Сережа. Тебе очень больно, Сережа?» Над голубой пустыней выползал в сиреневое небо жаркий белый диск, раздражающе тарахтели помехи в наушниках, и они долго сидели, дожидаясь возвращения робота-разведчика. Робот-разведчик так и не вернулся — должно быть, затонул в пыли, и тогда они поползли обратно к «Таймыру»...

— О чем ты хочешь писать? — спросил Кондратьев.— О нашем рейсе?

Женя с увлечением принялся говорить о частях и главах, но Кондратьев уже не слышал его. Он смотрел в потолок и думал: «Больно, больно, больно...» И как всегда, когда боль стала невыносимой, в потолке раскрылся овальный люк, бесшумно выдвинулась серая шершавая труба с зелеными мигающими окошечками. Труба плавно опустилась, почти касаясь груди Кондратьева, и замерла. Затем раздался тихий вибрирующий гул.

— Эт-то что? — осведомился Женя и встал.

Кондратьев молчал, закрыв глаза, с наслаждением ощущая, как отступает, затихает, исчезает сумасшедшая боль.

— Может быть, мне лучше уйти? — сказал Женя, озираясь.

Боль исчезла. Труба бесшумно ушла наверх, люк в потолке закрылся.

— Нет-нет,— сказал Кондратьев.— Это просто процедура. Сядь, Женя.

Он попытался вспомнить, о чем говорил Женя. Да, повесть-очерк «За световым барьером». О рейсе «Таймыра». О попытке проскочить световой барьер. О катастрофе, которая перенесла «Таймыр» через столетие...

— Слушай, Евгений,— сказал Кондратьев.— Они понимают, что случилось с нами?

— Да, конечно,— сказал Женя.

— Ну?

— Гм,— сказал Женя.— Они это, конечно, понимают. Но нам от этого не легче. Я, например, не могу понять, что они понимают.

— А все-таки?

— Я рассказал им все, и они заявили: «Понятно. Сигма-деритринитация».

— Как? — сказал Кондратьев.

— Де-ри-три-ни-та-ци-я. Сигма притом.

— Тирьямпампация,— пробормотал Кондратьев.— Может быть, они еще что-нибудь заявили?

— Они мне прямо сказали: «Ваш “Таймыр” подошел вплотную к световому барьеру с легенным ускорением и сигма-дери-тринитировал пространственно-временной континуум». Они сказали, что нам не следовало прибегать к легенным ускорениям.

— Так,— сказал Кондратьев.— Не следовало, значит, прибегать, а мы тем не менее прибегли. Дери... тери... Как это называется?

— Деритринитация. Я запомнил с третьего раза. Одним словом, насколько я понял, всякое тело у светового барьера при определенных условиях чрезвычайно сильно искажает форму мировых линий и как бы прокалывает риманово пространство. Ну... это приблизительно то, что предсказывал в наше время Быков-младший. («Ага»,— сказал Кондратьев.) Это прокалывание они называют деритринитацией. У них все корабли дальнего действия работают только на этом принципе. Д-космолеты. («Ага»,— снова сказал Кондратьев.) При деритринитации особенно опасны эти самые легенные ускорения. Откуда они берутся и в чем их суть — я совершенно не понял. Какие-то локальные вибрационные поля, гиперпереходы плазмы и так далее. Факт тот, что при легенных помехах неизбежны чрезвычайно сильные искажения масштабов времени. Вот это и случилось с нашим «Тай-мыром>.

— Деритринитация,— печально сказал Кондратьев и закрыл глаза.

Они помолчали. «Плохо дело,— подумал Кондратьев.— Д-космолеты. Деритринитация. Этого мне никогда не одолеть. И сломанная спина».

Женя погладил его по щеке и сказал:

— Ничего, Сережа. Я думаю, со временем мы во всем разберемся. Конечно, придется очень много учиться...

— Переучиваться,— прошептал Кондратьев, не открывая глаз.— Не обольщайся, Женя. Переучиваться. Все с самого начала.

— Ну что же, я не прочь,— сказал Женя бодро.— Главное — захотеть.

— Хотеть — значит мочь? — ядовито осведомился Кондратьев.

— Вот именно.

— Это присловье придумали люди, которые могли, даже когда не хотели. Железные люди.

— Ну-ну,— сказал Женя.— Ты тоже не бумажный. Вот слушай. На прошлой декаде я познакомился с одной молодой женщиной...

— Вот как? — сказал Кондратьев. (Женя очень любил знакомиться с молодыми женщинами.).

— Она языковед. Умница, чудесный, изумительный человек.

— Ну разумеется,— сказал Кондратьев.

— Дай мне сказать, Сергей Иванович. Я все понимаю. Ты боишься. А здесь нельзя быть одиноким. Здесь не бывает одиноких. Поправляйся скорее, штурман. Ты киснешь.

Кондратьев помолчал, потом попросил:

— Евгений, будь добр, подойди к окну.

Женя встал и, неслышно ступая, подошел к огромному — во всю стену — голубому окну. В окне Кондратьев не видел ничего, кроме неба. Ночью окно было похоже на темно-синюю пропасть, утыканную колючими звездочками, и раз или два штурман видел, как там загорается красноватое зарево — загорается и быстро гаснет.

— Подошел,— сказал Женя.

— Что там?

— Там балкон.

— А дальше?

— А под балконом площадь,— сказал Женя и оглянулся на Кондратьева.

Кондратьев насупился. Даже Женька не понимает. Одинок до предела. До сих пор не знает ничего. Ничего. Он не знает даже, какой пол в его комнате, почему все ступают по этому полу совершенно бесшумно. Вчера вечером штурман попытался приподняться и осмотреть комнату и сразу свалился в обморок. Больше он не делал попыток, потому что терпеть не мог быть без сознания.

— Вот это здание, в котором ты лежишь,— сказал Женя,— это санаторий для тяжелобольных. Здание шестнадцатиэтажное, и твоя комната...

— Палата,— проворчал Кондратьев.

— ...и твоя комната находится на девятом этаже. Балкон. Кругом горы — Урал — и сосновый лес. Отсюда я вижу, во-первых, второй такой же санаторий. Это километрах в двадцати. Дальше там Свердловск, до него километров сто. Во-вторых, вижу стартовую площадку для птерокаров. Ах, право, чудесные машины. Там их сейчас четыре. Так. Что еще? В-третьих, имеет место площадь-цветник с фонтаном. Возле фонтана стоит какой-то ребенок и, судя по всему, размышляет, как бы удрать в лес...

— Тоже тяжелобольной? — спросил штурман с интересом.

— Возможно. Хотя мало похоже. Так. Удрать ему не удается, потому что его поймала одна голоногая тетя. Я уже знаком с этой тетей, она работает здесь. Очень милая особа. Ей лет двадцать. Давеча она спрашивала меня, не был ли я, случайно, знаком с Норбертом Винером и с Антоном Макаренко. Сейчас она тащит тяжелобольного ребенка и, по-моему, воспитывает его на ходу. А вот снижается еще один птерокар. Хотя нет, это не пте-рокар... А ты, Сережа, попросил бы у врача стереовизор.

— Я просил,— сказал штурман мрачно.— Он не разрешает.

— Почему?

— Откуда я знаю?

Женя вернулся к постели.

— Все это суета сует,— сказал он.— Все ты увидишь, узнаешь и перестанешь замечать. Не нужно быть таким впечатлительным. Помнишь Кёнига?

— Да?

— Помнишь, как я рассказывал ему про твою сломанную ногу, а он громко кричал с великолепным акцентом: «Ах какой я впечатлительный! Ах!».

Кондратьев улыбнулся.

— А наутро я пришел к тебе,— продолжал Женя,— и спросил, как дела, а ты злобно ответил, что провел «разнообразную ночь».

— Помню,— сказал Кондратьев.— И вот здесь я провел много разнообразных ночей. И сколько их еще впереди.

— Ах какой я впечатлительный! — немедленно закричал Женя.

Кондратьев опять закрыл глаза и некоторое время лежал молча.

— Слушай, Евгений,— сказал он, не открывая глаз.— А что тебе сказали по поводу твоего искусства водить звездолет?

Женя весело засмеялся.

— Была великая, очень вежливая ругань. Оказалось, я разбил какой-то огромный телескоп, честное слово, не заметил — когда. Начальник обсерватории чуть не ударил меня, однако воспитание не позволило.

Кондратьев открыл глаза.

— Ну? — сказал он.

— Но потом, когда узнали, что я не пилот, все обошлось. Меня даже хвалили. Начальник обсерватории сгоряча даже предложил мне принять участие в восстановлении телескопа.

— Ну? — сказал Кондратьев.

Женя вздохнул.

— Ничего не получилось. Врачи запретили.

Приоткрылась дверь, в комнату заглянула смуглая девушка в белом халатике, туго перетянутом в талии.

Девушка строго поглядела на больного, затем на гостя и сказала:

— Пора, товарищ Славин.

— Сейчас ухожу,— сказал Женя.

Девушка кивнула и затворила дверь. Кондратьев грустно сказал:

— Ну вот, ты уходишь.

— Так я же ненадолго! — вскричал Женя.— И не кисни, прошу тебя. Ты еще полетаешь, ты еще будешь классным Д-звездолетчиком.

— Д-звездолетчик...— Штурман криво усмехнулся.— Ладно уж, ступай. Сейчас Д-звездолетчика будут кормить кашкой. С ложечки.

Женя поднялся.

— До свидания, Сережа,— сказал он, осторожно похлопав руку Кондратьева, лежавшую поверх простыни,— Выздоравливай. И помни, что новый мир — очень хороший мир.

— До свидания, классик,— проговорил Кондратьев.— Приходи еще. И приведи свою умницу... Как ее зовут?

— Шейла,— сказал Женя.— Шейла Кадар.

Он вышел. Он вышел в незнакомую и в общем-то чужую жизнь, под бескрайнее небо, в зелень бескрайних садов. В мир, где, наверное, стрелами уходят за горизонт стеклянные автострады, где стройные здания бросают на площади ажурные тени. Где мчатся машины без людей и с людьми, облаченными в диковинные одежды, спокойными, умными, доброжелательными, всегда очень занятыми и очень этим довольными. Вышел и пойдет дальше бродить по планете, похожей и не похожей на Землю, которую мы покинули так давно и так недавно. Он будет бродить со своей Шейлой Кадар и скоро напишет свою книгу, и книга эта будет, конечно, очень хорошей, потому что Женя вполне может написать хорошую, умную книгу...

Кондратьев открыл глаза. Рядом с постелью сидел толстый румяный врач Протос и молча смотрел на него. Врач Протос улыбнулся, покивал и сказал вполголоса:

— Все будет хорошо, Сергей Иванович.

 САМОДВИЖУЩИЕСЯ ДОРОГИ.

— Может быть, ты все-таки проведешь вечер с нами? — сказал Женя нерешительно.

— Правда,— сказала Шейла,— Давайте будем вместе. Куда вы пойдете один с таким печальным видом?

Кондратьев покачал головой.

— Нет, спасибо,— сказал он.— Я бы предпочел один.

Шейла улыбалась ему ласково и немного грустно, а Женя покусывал губу и смотрел мимо.

— Не надо обо мне заботиться,— сказал Кондратьев.— Мне тяжело, когда обо мне заботятся. До свидания.

Он отступил от птерокара и помахал рукой.

— Пусть идет,— сказал Женя,— Все правильно. Пусть идет один. Счастливо, Сергей Иванович, ты знаешь, где нас найти.

Он небрежно, кончиками пальцев коснулся клавиш на приборной доске. Он даже не глядел на приборную доску. Левая рука его лежала за спиной Шейлы. Он был великолепен. Он не захлопнул дверцу. Он подмигнул Кондратьеву и рванул птерокар с места так, что дверца захлопнулась сама. Птерокар взмыл в небо и поплыл над крышами. Кондратьев направился к эскалатору.

«Ладно, — подумал он, — окунемся в жизнь. Женька говорит, что в этом городе нельзя заблудиться. Посмотрим».

Эскалатор двигался бесшумно и был пуст. Кондратьев посмотрел вверх. Над головой была полупрозрачная крыша; на ней лежали тени птерокаров и вертолетов, принадлежавших, видимо, обитателям этого дома. Кажется, каждая крыша в городе была посадочной площадкой. Кондратьев посмотрел вниз. Там был обширный светлый вестибюль. Пол вестибюля был гладкий и блестящий, как лед.

Мимо Кондратьева, дробно стуча каблучками по ступенькам, сбежали две молоденькие девушки. Одна из них — маленькая, в белой блузе и ярко-синей юбке,— пробегая, заглянула ему в лицо. У нее был нос в веснушках и челка до бровей. Что-то в Кондратьеве поразило ее. На мгновение она остановилась и, чтобы не упасть, ухватилась за поручень. Затем она догнала подругу, и они побежали дальше, а внизу, уже в вестибюле, оглянулись обе. «Так,— подумал Кондратьев.— Начинается. По улицам слона водили».

Он спустился в вестибюль (девушек уже не было), попробовал ногой пол — не скользит ли. Оказалось — не скользит. В вестибюле по сторонам двери были огромные окна, и в окна было видно, что на улице очень много зелени. Город тонул в зелени — это Кондратьев видел, пролетая на птерокаре. Зелень заполняла все промежутки между крышами. Кондратьев обошел вестибюль, постоял перед торшерной вешалкой, на которой висел одинокий сиреневый плащ; осторожно оглядевшись, пощупал материю и направился к двери. На ступеньках крыльца он остановился. Улицы не было.

Прямо от крыльца через густую высокую траву вела утоптанная тропинка. Шагах в десяти она исчезала в зарослях кустарника. За кустарником начинался лес — высокие прямые сосны вперемежку с приземистыми, видимо очень старыми, дубами. Вправо и влево уходили чистые голубые стены домов.

— Недурно! — сказал Кондратьев и потянул носом воздух.

Воздух был очень хороший. Кондратьев заложил руки за спину и решительно двинулся по тропинке. Тропинка вывела его на довольно широкую песчаную дорожку. Кондратьев, поколебавшись, свернул направо. На дорожке было много людей. Он даже напрягся, ожидая, что праправнуки при виде его немедленно прервут разговоры, отвлекутся от своих насущных забот, остановятся и примутся пялить на него глаза. Может быть, даже расспрашивать. Но ничего подобного не случилось. Какой-то пожилой праправнук, обгоняя, неловко толкнул его и сказал: «Простите, пожалуйста... Нет-нет, это я не тебе». Кондратьев на всякий случай улыбнулся. «Что-нибудь случилось?» — услыхал он слабый женский голос, исходивший, казалось, из недр пожилого праправнука. «Нет-нет,— сказал праправнук, доброжелательно кивая Кондратьеву.— Я здесь нечаянно толкнул одного молодого человека».— «А,— сказал женский голос,— тогда слушай дальше. Я сказала, что до проекта мне никакого дела нет и что ты тоже будешь против...» Пожилой праправнук удалился, и женский голос постепенно затих.

Праправнуки обгоняли Кондратьева и шли навстречу. Многие улыбались ему, иногда даже кивали. Однако никто не пялил глаз и не лез с расспросами. Правда, некоторое время вокруг Кондратьева описывал сложные траектории какой-то черноглазый юнец — руки в карманы,— но в тот самый момент, когда Кондратьев сжалился наконец и решил ему кивнуть, юнец, видимо отчаявшись, отстал. Кондратьев почувствовал себя свободнее и стал присматриваться и прислушиваться.

Праправнуки оказались, в общем, самыми обыкновенными людьми. Пожилые и молодые, высокие и маленькие, красивые и некрасивые. Мужчины и женщины. Не было глубоких стариков. Вообще не было дряхлых и болезненных. И не было детей. И вели себя праправнуки на этой зеленой улице очень спокойно и непринужденно, словно принимали у себя дома старых друзей. Нельзя сказать, чтобы все они исходили радостью и счастьем. Кондратьев видел и озабоченные, и усталые, изредка даже просто мрачные лица. Один молодой парень сидел у обочины дороги среди одуванчиков, срывал их один за другим и свирепо дул на них. Видно было, что мысли его гуляют где-то далеко и эти мысли совсем не веселые.

Одевались праправнуки просто, и все по-разному. Мужчины постарше были в длинных брюках и мягких куртках с открытым воротом, женщины — тоже в брюках или в длинных платьях изящного покроя. Молодые люди и девушки почти все были в коротких широких штанах и белых или цветных блузах. Встречались, впрочем, и модницы, щеголявшие в пурпурных или золотых плащах, наброшенных на короткие светлые... рубахи, решил Кондратьев. На модниц оглядывались.

В городе было тихо. Во всяком случае, не было слышно никаких механических звуков. Кондратьев слышал только голоса да иногда — откуда-то — музыку. Еще шумели кроны деревьев, и изредка доносилось мягкое «фр-р-р» пролетающего птерокара. Видимо, воздушный транспорт двигался, как правило, на большой высоте. Одним словом, все здесь не было совершенно чужим для Кондратьева, хотя и было очень забавно ходить в громадном городе по тропинкам и песчаным дорожкам, задевая одеждой за ветки кустарника. Почти такими же были сто лет назад пригородные парки. Кондратьев мог бы чувствовать себя здесь совсем своим, если бы только не ощущал себя таким никчемным, никчемнее, несомненно, чем любая из этих золотых и пурпурных модниц с короткими подолами.

Он обогнал мужчину и женщину, идущих под руку. Мужчина рассказывал:

— ...в этом месте вступает скрипка — та-ла-ла-ла-а! — а потом тонкая и нежная ниточка хориолы — ти-ии-та-та-та... ти-и-и!

Это получалось у него проникновенно, хотя и немузыкально. Женщина смотрела на него с некоторым сомнением.

У обочины стояли двое немолодых и молчали. Один вдруг сказал угрюмо:

— Все равно ей не следовало рассказывать об этом мальчику.

— Теперь уже поздно,— отозвался другой, и они снова замолчали.

Навстречу Кондратьеву медленно шли трое — высокая бледная девушка, огромный пожилой негр и задумчивый, рассеянно улыбающийся парень. Девушка говорила, резко взмахивая сжатым кулачком:

— Вопрос решать надо альтернативно. Или — ты художник-писатель, или — ты художник-сенсуалист. Третьего не бывает. А он играет пространственными отношениями. Это техника, а не искусство. Он просто равнодушный и самодовольный ремесленник.

— Маша, Маша! — укоризненно прогудел негр.

Парень рассеянно улыбался.

Кондратьев свернул на боковую тропинку, миновал живую изгородь, пеструю от больших желтых и синих цветов, и остановился как вкопанный. Перед ним была самодвижущаяся дорога.

Кондратьев уже слыхал об удивительных самодвижущихся дорогах. Их начали строить давно, и теперь они тянулись через многие города, образуя беспрерывную разветвленную материковую систему от Пиренеев до Тянь-Шаня и на юг через равнины Китая до Ханоя, а в Америке — от порта Юкон до Огненной Земли. Женя рассказывал об этих дорогах неправдоподобные вещи. Он говорил, будто дороги эти не потребляют энергии и не боятся времени; будучи разрушенными, восстанавливаются сами; легко взбираются на горы и перебрасываются мостами через пропасти. По словам Жени, эти дороги будут существовать и двигаться вечно, до тех пор, пока светит Солнце и цел Земной шар. И еще Женя говорил, что самодвижущиеся дороги — это, собственно, не дороги, а поток чего-то среднего между живым и неживым. Четвертое царство.

Дорога текла в нескольких шагах от Кондратьева шестью ровными серыми потоками. Это были так называемые полосы Большой Дороги. Полосы двигались с разными скоростями и отделялись друг от друга и от травы улиц вершковыми белыми барьерами. На полосах сидели, стояли, шли люди. Кондратьев приблизился и нерешительно поставил ногу на барьер. И тогда, наклонившись и прислушавшись, он услыхал голос Большой Дороги: скрип, шуршание, шелест. Дорога действительно ползла. Кондратьев в конце концов решился и шагнул через барьер.

Поверхность дороги была мягкая, как горячий асфальт. Он постоял немного и перешел на следующую полосу.

Дорога текла с холма, и Кондратьев видел сейчас ее до самого синего горизонта. Она блестела на солнце, как гудронное шоссе.

Кондратьев стал глядеть на проплывающие над вершинами сосен крыши домов. На одной из крыш блестело исполинское сооружение из нескольких громадных квадратных зеркал, нанизанных на тонкие ажурные конструкции. На всех крышах стояли птерокары — красные, зеленые, золотистые, серые. Сотни птерокаров и вертолетов висели над городом. Вдоль дороги, надолго закрыв солнце, проплыл с глухим свистящим рокотом треугольный воздушный корабль и скрылся за лесом. Далеко в туманной дымке обозначились очертания какого-то сооружения — не то мачты, не то телевизионной башни. Дорога текла плавно, без толчков; зеленые кусты и коричневые стволы сосен весело бежали назад; в просветах между ветвями появлялись и исчезали большие стеклянные здания, светлые коттеджи, открытые веранды под блестящими пестрыми навесами.

Кондратьев вдруг сообразил, что дорога уносит его на окраину Свердловска. «Ну и пусть,— подумал он.— Ну и хорошо». Наверное, эта дорога может унести куда угодно. В Сибирь, в Индию, во Вьетнам. Он сел и обхватил руками колени. Сидеть было не очень мягко, но и не жестко. Впереди Кондратьева трое юношей сидели по-турецки, склонившись над какими-то разноцветными квадратиками. Наверное, они решали геометрическую задачу. А может быть, играли. «Зачем нужны эти дороги?» — подумал Кондратьев. Вряд ли кому-нибудь придет в голову ездить таким образом во Вьетнам или в Индию. Слишком мала скорость... и слишком жестко. Ведь есть стратопланы, громадные треугольные корабли, птерокары, наконец... Какой же прок в дороге? И сколько она, наверное, стоила! Он стал вспоминать, как строили дороги век назад — и не самодвижущиеся, а самые обыкновенные, и притом не очень хорошие. Огромные полуавтоматические дорогоукладчики, гудронная вонь, зной и потные, измученные люди в кабинах, запорошенных пылью. А в Большую Дорогу вбита уйма труда и мысли, гораздо больше, конечно, чем в Трансгобийскую магистраль. И все для того, видимо, чтобы можно было сойти где хочешь, сесть где хочешь и ползти, ни о чем не заботясь, срывая по пути ромашки. Странно, непонятно, нерационально...

Сосны стали ниже и гуще. На минуту рядом с дорогой открылась широкая поляна, на которой кучка людей в комбинезонах возилась с каким-то сложным механизмом. Дорога проскользнула под узкой полукруглой аркой-мостиком, прошла мимо указателя со стрелой, на котором было написано: «Матросово — 15 км. Желтая Фабрика — 6 км» и еще что-то — Кондратьев не успел прочитать. Он огляделся и увидел, что людей на лентах дороги стало меньше. На лентах, бегущих в обратную сторону, было вообще пусто. «Матросово — это, наверное, поселок. А Желтая Фабрика?» Сквозь стволы сосен мелькнула длинная веранда, уставленная столиками. За столиками сидели люди, ели и пили. Кондратьев почувствовал голод, но, поколебавшись, решил пока воздержаться. «На обратном пути»,— подумал он. Было очень радостно ощущать здоровый сильный голод и быть в состоянии в любой момент удовлетворить его.

Сосны поредели, и откуда-то вынырнула широченная автострада, блестевшая под лучами вечернего солнца. По автостраде летели ряды чудовищных машин на двух, трех, даже восьми шасси и вообще без шасси, тупорылых, с громадными кузовами-вагонами, закрытыми ярко раскрашенной пластмассой. Машины шли навстречу, в город. Видимо, где-то поблизости автострада ныряла под землю и скрывалась в многоэтажных тоннелях. Приглядевшись, Кондратьев заметил, что на машинах не было кабин, не было места для человека. Машины шли сплошным потоком, сдержанно гудя, на расстоянии каких-то двух-трех метров друг за другом. В просветы между ними Кондратьев увидел несколько таких же машин, идущих в обратном направлении. Затем дорогу снова плотно обступили заросли, а автострада скрылась из глаз.

— Вчера один грузовик соскочил с шоссе,— сказал кто-то за спиной Кондратьева.

— Это потому, что снят силовой контроль. Роют новые этажи.

— Не люблю я этих носорогов.

— Ничего, скоро закончим конвейер, тогда шоссе можно будет закрыть.

— Давно пора...

Впереди показалась еще одна веранда со столиками.

— Леша! Лешка! — крикнули от одного из столиков и помахали рукой.

Парень и молодая женщина впереди Кондратьева тоже замахали руками, перешли на медленную ленту и соскочили на траву напротив веранды. И еще несколько человек соскочили тут же. Кондратьев хотел было тоже соскочить, но заметил столб с указателем: «Желтая Фабрика — 1 км». И он остался.

Он соскочил у поворота. Между стволами была видна неширокая утоптанная дорожка, ведущая вверх по склону большого холма. На вершине холма на фоне закатного неба четко вырисовывались очертания небольших строений. Кондратьев не торопясь двинулся по дорожке, с наслаждением ощущая под ногами податливую землю. «А ведь в дождь здесь должна быть грязь»,— подумал он. По дороге он нагнулся и сорвал в траве большой белый цветок. По лепесткам цветка бегали маленькие муравьи. Кондратьев бросил цветок и пошел быстрее. Через несколько минут он выбрался на вершину холма и остановился на краю исполинской котловины, тянувшейся, как ему показалось, до самого горизонта.

Контраст между спокойной мягкой зеленью под синим вечерним небом и тем, что открылось в котловине, был настолько разителен, что Кондратьев попятился: на дне котловины кипел ад. Настоящий ад, со зловещими сине-белыми вспышками, крутящимся оранжевым дымом, клокочущей вязкой жидкостью, раскаленной докрасна. Что-то медленно вспучивалось и раздувалось там, как гнойный нарыв, затем лопалось, разбрызгивая и расплескивая клочья оранжевого пламени, заволакивалось разноцветными дымами, исходило паром, огнем и ливнем искр и снова медленно вспучивалось и лопалось. В вихрях взбесившейся материи носились лохматые молнии, возникали и исчезали через секунду чудовищные неясные формы, крутились смерчи, плясали голубые и розовые призраки. Долго Кондратьев вглядывался, как завороженный, в это необыкновенное зрелище. Затем он понемногу пришел в себя и стал замечать и нечто другое.

Ад был бесшумен и строго геометрически ограничен. Ни одним звуком не выдавала себя грандиозная пляска огней и дымов, ни один язык пламени, ни один клуб дыма не проникал за какие-то пределы, и, приглядевшись, Кондратьев обнаружил, что все обширное, уходящее далеко к горизонту пространство ада накрыто еле заметным прозрачным колпаком, края которого вливались в бетон — если это был бетон,— покрывающий дно котловины. Потом Кондратьев увидел, что колпак этот был двойным и даже, кажется, тройным, потому что время от времени в воздухе над котловиной мелькали плоские отблески — вероятно, отражения вспышек от внутренней поверхности верхнего колпака. Котловина была глубокая, ее крутые ровные стены, облицованные гладким серым материалом, уходили на глубину по крайней мере сотни метров. «Крыша» необъятного колпака возвышалась над дном котловины не более чем метров на пятьдесят. Видимо, это и была Желтая Фабрика, о которой предупреждали надписи на указателях. Кондратьев сел на траву, сложил руки на коленях и стал смотреть в колпак.

Солнце зашло, по серым склонам котловины запрыгали разноцветные отсветы. Очень скоро Кондратьев заметил, что в бушующей адской кухне хаос царит не безраздельно. В дыму и огне то и дело возникали какие-то правильные четкие тени, то неподвижные, то стремительно двигающиеся. Разглядеть их как следует было очень трудно, но один раз дым вдруг рассеялся на несколько мгновений, и Кондратьев увидел довольно отчетливо сложную машину, похожую на паука-сенокосца. Машина подпрыгивала на месте, словно пыталась выдернуть ноги из вязкой огненной массы, или месила своими длинными блестящими сочленениями эту кипящую массу. Затем что-то вспыхнуло под нею, и она опять заволоклась облаками оранжевого дыма.

Над головой Кондратьева с фырканьем прошел небольшой вертолет. Кондратьев поднял глаза и проводил его взглядом. Вертолет полетел над колпаком, затем вдруг вильнул в сторону и камнем рухнул вниз. Кондратьев ахнул, но вертолет уже стоял на «крыше» колпака. Казалось, он просто неподвижно повис над языками пламени. Из вертолета вышел крошечный черный человечек, нагнулся, упираясь руками в колени, и стал смотреть в ад.

— Скажи, что я вернусь завтра утром! — крикнул кто-то за спиной Кондратьева.

Штурман обернулся. Невдалеке, утопая в пышных кустах сирени, стояли два аккуратных одноэтажных домика с большими освещенными окнами. Окна до половины были скрыты в кустарнике, и качающиеся под ветерком ветки выделялись на фоне ярких голубых прямоугольников тонкими ажурными силуэтами. Послышались чьи-то шаги. Затем шаги на секунду остановились, тот же голос крикнул:

— И попроси маму, чтобы она сообщила Ахмету!

Окна в одном из домиков погасли. Из другого домика доносились звуки какой-то грустной мелодии. В траве стрекотали кузнечики, слышалось сонное чириканье птиц. «Во всяком случае, на этой фабрике мне делать нечего»,— подумал Кондратьев.

Он встал и отправился назад. Несколько минут он путался в кустарниках, отыскивая дорогу, затем отыскал и зашагал между соснами. Дорога смутно белела под звездами. Еще через несколько минут Кондратьев увидел впереди голубоватый свет, газосветные лампы столба с указателем и почти бегом сошел к самодвижущейся дороге. Дорога была пуста.

Кондратьев, прыгая, как заяц, и вскрикивая: «Гоп! Гоп!» — перебежал на полосу, движущуюся в направлении города. Ленты неярко светились под ногами, слева и справа уносились назад темные массы кустов и деревьев. Далеко впереди горело в небе голубоватое зарево — там был город. Кондратьев вдруг ощутил зверский голод.

Он сошел у веранды со столиками, той самой, возле которой стоял указатель: «Желтая Фабрика — 1 км». На веранде было светло, шумно и вкусно пахло; все столики были заняты. «Здесь, пожалуй, поужинаешь»,— разочарованно подумал Кондратьев, но все-таки поднялся по ступенькам и остановился на пороге. Праправнуки пили, ели, смеялись, разговаривали, орали и даже пели.

Кондратьева потянул за рукав какой-то голенастый праправнук с ближайшего столика.

— Садитесь, садитесь, товарищ,— сказал он, поднимаясь.

— Спасибо,— пробормотал Кондратьев.— А как же вы?

— Ничего! Я уже поел, и вообще не беспокойтесь.

Кондратьев неловко уселся, положив руки на колени. Его визави — огромный темнолицый мужчина, поедавший что-то аппетитное из глубокой тарелки,— вскинул на него глаза и невнятно спросил:

— Ну что там? Тянут?

— Что — тянут? — спросил Кондратьев.

Все за столиком глядели на него.

Темнолицый, перекосив лицо, глотнул и сказал:

— Вы из Аньюдина?

— Нет,— сказал Кондратьев.

Коренастый юноша, сидевший слева, радостно сказал:

— А я знаю, кто вы! Вы штурман Кондратьев с «Таймыра»!

Все оживились. Темнолицый сейчас же поднял правую руку ладонью вверх и представился:

— Москвичев. Иоанн. Ныне Иван.

Молодая женщина, сидевшая справа, сказала:

— Завадская. Елена Владимировна.

Коренастый юноша, двигая ногами под столом, сказал:

— Басевич. Метеоролог. Саша.

Маленькая беленькая девочка, втиснутая между метеорологом и Иоанном Москвичевым, весело пискнула, что она Марина.

Экс-штурман Кондратьев привстал и поклонился.

— Я вас тоже не сразу узнал,— объявил темнолицый Москвичев.— Вы здорово поправились. А мы вот здесь сидим и ждем. Остается только сидеть и поедать сациви. Сегодня днем нам предложили двенадцать мест на продовольственном танкере,—думали, что мы не согласимся. Мы сдуру начали бросать жребий, а в это время на танкер погрузилась группа из Воркуты. Главное — здоровенные ребята! На двенадцать мест еле втиснулись десять человек, а остальные пятеро остались здесь,— он неожиданно захохотал,— сидят и кушают сациви!.. Кстати, а не съесть ли еще порцию? А вы уже ужинали?

— Нет,— сказал Кондратьев.

Москвичев вылез из-за стола.

— Тогда я и вам сейчас принесу.

— Пожалуйста,— сказал Кондратьев благодарно.

Иван Москвичев удалился, протискиваясь между столиками.

— Выпейте вина,— сказала Завадская, пододвигая Кондратьеву свой стакан.

— Спасибо, не пью,— механически сказал Кондратьев. Но тут он вспомнил, что он больше не звездолетчик и звездолетчиком никогда уже не будет,— Простите. С удовольствием.

Вино было ароматное, легкое, вкусное. «Нектар,— подумал Кондратьев.— Боги пьют нектар. И едят сациви. Давно я не пробовал сациви...».

— Вы летите с нами? — пропищала Марина.

— Не знаю,— сказал Кондратьев.— Может быть. А куда?

Праправнуки переглянулись.

— Мы летим на Венеру,— сказал Саша.— Понимаете, Моск-вичеву приспичило превратить Венеру во вторую Землю.

Кондратьев поставил стакан.

— Венеру? — спросил он недоверчиво. Он-то хорошо помнил, что такое Венера.— А ваш Москвичев был когда-нибудь на Венере?

— Он там работает,— сказала Завадская,— но это не важно. Важно, что он не обеспечил планетолеты. Мы ждем уже три дня.

Кондратьев вспомнил, как он тридцать три дня крутился вокруг Венеры на планетолете первого класса, не решаясь высадиться.

— Да,— сказал он.— Это ужасно — ждать так долго...

Затем он с ужасом посмотрел на беленькую Марину и представил себе ее на Венере. «Радиоактивные пустыни,— подумал он,— Черные бури».

Вернулся Москвичев и грохнул на стол поднос, уставленный тарелками. Среди тарелок торчала пузатая бутылка с длинным горлом.

— Вот,— сказал он.— Ешьте, товарищ Кондратьев. Вот, собственно, сациви — узнаете? Вот, если хотите, соус. Пейте вот это... Вот лед... Пегов опять говорил с Аньюдином, обещают планетолет завтра в шесть.

— Вчера нам тоже обещали планетолет завтра в шесть, — сказал Саша.

— Нет, теперь наверняка. Возвращаются звездолетчики. Д-космолеты — это вам не продовольственные танкеры. Шестьсот человек за рейс, послезавтра мы уже будем на месте.

Кондратьев отпил из бокала и принялся за еду. Соседи по столику спорили. Судя по всему, все они были добровольцами, кроме Москвичева, и все они летели на Венеру. Москвичев же олицетворял собою нынешнее население Венеры, угнетенное тяжкими природными условиями. С ним было все ясно. Он давал Земле семнадцать процентов энергии, восемьдесят пять процентов редких металлов и жил как собака, то есть месяцами не видел голубого неба и неделями дожидался очереди полежать в оранжерее на травке. Работать в таких условиях было, конечно, невыносимо трудно, с этим Кондратьев был полностью согласен.

Добровольцы тоже были согласны и направлялись на Венеру с большой охотой, но преследовали при этом совершенно разные цели. Так, писклявая Марина, оказавшаяся оператором неких тяжелых систем, летела на Венеру, потому что на Земле с ее тяжелыми системами стало не развернуться. Она не желала больше передвигать с места на место домики и рыть котлованчики для фабрик. Она жаждала строить города на болотах, и чтобы была буря, и чтобы были подземные взрывы. И чтобы потом сказали: «Эти города строила Марина Черняк!» Против этого ничего нельзя было возразить. С Мариной Кондратьев был тоже полностью согласен, хотя предпочел бы, чтобы Марине дали еще немножко подрасти и путем специальных тренировок привели бы ее в большее соответствие с болотами, бурями и подземными взрывами.

Метеоролог Саша был влюблен в Марину Черняк, но дело было не только в этом. Когда Марина в третий раз попросила его перестать острить, он сделался очень рассудительным и логически показал, что у нас, землян, собственно, есть только два выхода: раз на Венере так тяжело работать, то надо либо уйти оттуда вовсе, либо сделать так, чтобы Венера работе не мешала. Однако можем ли мы уйти оттуда, где однажды ступила наша нога? Нет, не можем! Потому что существует великая миссия человечества и существует бремя землянина со всеми вытекающими отсюда последствиями. Кондратьев был согласен даже с ним, хотя и сильно подозревал, что он продолжает острить.

Но с самыми неожиданными мыслями летела на Венеру Елена Владимировна Завадская. Во-первых, она оказалась членом Мирового Совета. Она была категорическим противником тех условий, в которых работали Москвичев и двадцать тысяч его товарищей. Она была также категорическим противником городов на болотах, подземных взрывов и новых могил, над которыми черные ветры будут петь легенды о героях. Короче говоря, она летела на Венеру, чтобы внимательно изучить местные условия и принять необходимые меры к деколонизации Венеры. Миссию же землянина она понимала так, что на чужих планетах нужно ставить автоматические заводы. Москвичев все это знал. Завадская висела над ним, как ножницы Парки, угрожая всем его перспективам. Но, кроме того, Завадская была хирургом-эмбриомехаником; она могла работать без кабинета, в любых условиях, по пояс в болоте, а таких хирургов на Земле было еще очень мало. На Венере же они были незаменимы. И Москвичев помалкивал, явно надеясь, что впоследствии все как-нибудь обойдется. Придя к выводу, что система Завадской абсолютно неопровержима, Кондратьев поднялся и потихоньку вышел на крыльцо.

Ночь была безлунная и ясная. Над черной бесформенной громадой леса низко висела яркая белая Венера. Кондратьев долго смотрел на нее и думал: «Может быть, попытаться туда? Все равно кем — землекопом, каким-нибудь водителем или подрывником. Не может же быть, что я ни на что не годен...».

— Смотрите? — раздался из темноты голос.— Я вот тоже смотрю. Дождусь, когда она зайдет, и пойду спать.— Голос был спокойный и усталый.— Я, знаете, думаю и думаю. Насадить на Венере сады... Просверлить луну огромным буравом. Была, знаете, такая юмореска у Чехова — прозорливец был старик. В конечном счете смысл нашего существования — тратить энергию... И по возможности, знаете ли, так, чтобы и самому было интересно, и другим полезно. А на Земле теперь стало трудно тратить энергию. У нас все есть, и мы слишком могучи. Противоречие, если угодно... Конечно, и сейчас есть много людей, которые работают с полной отдачей — исследователи, педагоги, врачи-профилактики, люди искусства... Агротехники, ассенизаторы... Их всегда будет много... Но вот как быть остальным? Инженерам, операторам, лечащим врачам... Конечно, кое-кто уходит в искусство, но ведь большинство ищет в искусстве не убежища, а вдохновения. Судите сами — чудесные молодые ребята... им мало места! Им нужно взрывать, переделывать, строить... И не дом строить, а по крайней мере мир — сегодня Венера, завтра Марс, послезавтра еще что-нибудь... Вот и начинается межпланетная экспансия Человечества — разрядка великих аккумуляторов... Вы согласны со мной, товарищ?

— С вами я тоже согласен,— сказал Кондратьев.

 СКАТЕРТЬ-САМОБРАНКА.

Женя и ейла работали. Женя сидел за столом и читал «Философию скорости» Гардуэя. Стол был завален книгами, лентами микрокниг, альбомами, подшивками старых газет. На полу, среди разбросанных футляров от микрокниг, стоял переносной пульт связи с Информарием. Женя читал быстро, ерзал от нетерпения и часто делал пометки в блокноте. Шейла сидела в глубоком кресле, положив ногу на ногу, и читала Женину рукопись. В комнате было светло и почти тихо, в экране стереовизора вспыхивали цветные тени, едва слышно звучали нежнейшие такты старинной южноамериканской мелодии.

— Изумительная книга,— сказал Женя.— Я не могу ее читать медленно. Как он это сделал?

— Гардуэй? — рассеянно отозвалась Шейла.— Да, Гардуэй — это великий мастер.

— Как он этого добился? Я не понимаю, в чем секрет.

— Не знаю, дружок,— сказала Шейла, не отрываясь от рукописи,— И никто не знает. И он сам не знает.

— Поразительное чувство ритма мысли и ритма слова. Кто он такой? — Женя заглянул в предисловие.— Профессор структуральной лингвистики. А! Тогда понятно.

— Ничего тебе не понятно,— сказала Шейла.— Я тоже структуральный лингвист.

Женя поглядел на нее и снова углубился в чтение. За открытым окном сгущались сумерки. В темных кустах мелькали искорки светляков. Сонно перекликались поздние птицы.

Шейла собрала листы.

— Чудесные люди! — громко сказала она.— Смелые люди.

— Правда? — радостно вскричал Женя, повернувшись к ней.

— Неужели вы всё это перенесли? — Шейла смотрела на Женю широко раскрытыми глазами,— Всё перенесли и остались людьми. Не умерли от страха. Не сошли с ума от одиночества. Честное слово, Женька, иногда мне кажется, что ты действительно старше меня на сто лет.

— То-то,— сказал Женя.

Он поднялся, пересек комнату и сел у ног Шейлы. Шейла запустила пальцы в его рыжие волосы, и он прижался щекой к ее колену.

— Знаешь, когда было страшнее всего? — сказал он.— После второго эфирного моста. Когда Сережка поднял меня из амортизатора и я хотел пройти в рубку, а он не пустил меня.

— Ты об этом не писал,— сказала Шейла.

— В рубке оставались Фалин и Поллак,— сказал Женя.— Они погибли,— добавил он, помолчав.

Шейла молча гладила его по голове.

— Знаешь,— сказал он,— в известном смысле предки всегда богаче потомков. Богаче мечтой. Предки мечтают о том, что для потомков рутина. Ах, Шейла, какая это была мечта — достигнуть звезд! Мы все отдавали за эту мечту. А вы летаете к звездам, как мы летали к маме на летние каникулы. Бедные вы, бедные!

— Всякому времени своя мечта,— сказала Шейла.— Ваша мечта унесла человека к звездам, а наша мечта вернет его на Землю. Но это будет уже совсем другой человек.

— Не понимаю,— сказал Женя.

— Мы и сами этого еще как следует не понимаем. Ведь это мечта. Человек Всемогущий. Хозяин каждого атома во Вселенной. У природы слишком много законов. Мы их открываем и используем, и все они нам мешают. Закон природы нельзя преступить. Ему можно только следовать. И это очень скучно, если подумать. А вот Человек Всемогущий будет просто отменять законы, которые ему неугодны. Возьмет и отменит.

Женя сказал:

— В старое время таких людей называли волшебниками. И обитали они по преимуществу в сказках.

— Человек Всемогущий будет обитать во Вселенной. Как мы с тобой в этой комнате.

— Нет,— сказал Женя,— этого я не понимаю. Это как-то выше меня. Я, наверное, мыслю очень прозаически. Мне даже сказали вчера, что со мной скучно разговаривать. И я не обиделся. Я действительно еще не все понимаю.

— Это кто сказал, что ты скучный? — сердито спросила Шейла.

— Да там... Неважно. Я действительно был не в форме. Очень спешил домой.

Шейла взяла его за уши и посмотрела в глаза.

— Тот, кто тебе это сказал,— проговорила она,— неблагодарный осел. Ты должен был посмотреть на него сверху вниз и ответить: «Я проложил тебе дорогу к звездам, а мой отец проложил тебе дорогу ко всему, что ты сейчас имеешь».

Женя усмехнулся:

— Ну, это забывается. Неблагодарность потомков — обыкновенная вещь. Мой прадед, например, погиб под Ленинградом, а я даже не помню, как его звали.

— И очень плохо,— сказала Шейла.

— Шейлочка, Шейлочка,—легкомысленно сказал Женя,— потому потомки и забывчивы, что предки не обидчивы. Я, например, первый человек, который родился на Марсе. А кто об этом знает?

Он схватил ее в охапку и принялся целовать. В дверь постучали, и Женя недовольно сказал: «Ну вот!».

— Войдите! — крикнула Шейла.

Дверь приоткрылась, и голос соседа, инженера-ассенизатора Юры, спросил:

— Я здорово вам помешал?

— Входите, входите, Юра,— сказала Шейла.

— Эх, мешать так мешать,— произнес Юра и вошел.— А ну, пошли в сад,— потребовал он.

— Чего мы не видели в саду? — удивился Женя.— Давайте лучше смотреть стереовизор.

— Стереовизор у меня у самого есть,— сказал Юра.— Пойдемте, Женя, расскажете нам с Шейлой что-нибудь про Луи Пастера.

— Какую сливную станцию вы обслуживаете? — осведомился Женя.

— Сливную станцию? Что это такое?

— Обыкновенная сливная станция. Свозят туда всякое... мусор, помои... А она перерабатывает и, стало быть, сливает. В канализацию.

— А! — радостно воскликнул инженер-ассенизатор.— Как же, вспомнил: Сливные башни. Но на Планете давно же нет сливных башен, Женя!

— А я родился через полтора века после Пастера,— сказал Женя.

— Ну, тогда расскажите про доктора Моргенау.

— Доктор Моргенау, насколько я знаю, родился через год после старта «Таймыра»,— устало возразил Женя.

— Одним словом, пойдемте в сад. Шейла, берите его.

Они вышли в сад и уселись на скамейке под яблоней. Было совсем темно, деревья в саду казались черными. Шейла зябко поежилась, и Женя сбегал в дом за курткой. Некоторое время все молчали. Потом с ветки сорвалось большое яблоко и с глухим стуком ударилось о землю.

— Яблоки еще падают,— сказал Женя,— А Ньютонов что-то не видно.

— Ты имеешь в виду ученых-полилогов?[2] — серьезно спросила Шейла.

— Д-да,— сказал Женя, который всего-навсего хотел сострить.

— Во-первых, мы все сейчас полилоги,— с неожиданным раздражением сказал Юра.— С вашей допотопной точки зрения, конечно. Потому что нет биолога, который не знал бы математики и физики, а такой лингвист, как Шейла, например, сразу пропал бы без психофизики и теории исторических последовательностей. Но я-то знаю, что вы хотите сказать! Нет, видите ли, Ньютонов! Энциклопедический ум ему подавай! Узко, видите ли, работаете! Шейла — всего только лингвист, я — всего только ассенизатор, а Окада — всего-навсего океанолог! Почему, видите ли, не все сразу, в одном лице?..

— Караул! — закричал Женя,— Я никого не хотел обидеть! Я просто пошутил!

— ...А вы знаете, Женечка, что такое современная так называемая узкая проблема? Всю жизнь ее жуешь, и конца не видно. Это же клубок самых неожиданных задач. Да возьмем хоть то же яблоко. Почему упало именно это яблоко? Почему именно в данный момент? Механика соприкосновения яблока с землей. Процесс передачи импульса. Условия обращенного падения.

Квантовая картина падения. Наконец, как, пропади оно пропадом, извлечь пользу из этого падения...

— Это-то просто,— примирительно сказал Женя. Он нагнулся, пошарил на земле и поднял яблоко,— Я его съем.

— Еще неизвестно, будет ли это максимальная польза,— язвительно сказал Юра.

— Тогда съем я,— сказала Шейла и отобрала яблоко у Жени.

— Кстати, о пользе,— сердито сказал Женя.— Вы, Юра, очень любите рассуждать о пользе. Между тем вокруг бегают невообразимо сложные кибердворники, киберсадовники, киберпоедатели-мух-и-гусениц,киберсоорудители-бутербродов-с-ветчиной-и-сы-ром. Ведь это же дико. Это даже не стрельба из пушек по воробьям, как говорили в наше время. Это создание однокомнатных индивидуальных квартир для муравьев. Это же сибаритство чистейшей воды!

— Женечка! — сказала Шейла.

Юра весело засмеялся.

— Это вовсе не сибаритство,— сказал он.— Наоборот. Освобождение мысли, удобство, экономия. Елки-палки, да кто же пойдет в сборщики мусора? А если даже и найдется такой любитель, то все равно он будет работать медленнее и хуже киберов. Потом, эти киберы вовсе не так трудно производить, как вы думаете. Их было довольно сложно придумать, это правда. Их трудно совершенствовать. Это тоже правда. Но уж коль скоро они попали в серийное выращивание, с ними гораздо меньше возни, чем с... э-э... как там у вас раньше назывались ботинки?

— Ботинками,— кротко сказал Женя.

— И самое главное, в наше время никто не делает одноплановых машин. Во-первых, вы совершенно напрасно разделяете кибердворников и киберсадовников. Это одни и те же машины.

— Позвольте,— сказал Женя.— Я же видел. Кибердворники — они с такими лопатками, с пылесосами... А киберсадовники...

— Да просто на них сменные наборы манипуляторов. И дело даже не в этом. Дело в том, что все эти киберы... и вообще все бытовые машины и приборы... это все великолепные озонаторы. Они поедают мусор, сухие ветки и листья, жир с грязной посуды, и все это служит им топливом. Вы поймите, Женя, это не грубые механизмы вашего времени. По сути, это квазиорганизмы. И в процессе своей квазижизни они еще и озонируют воздух, витаминизируют воздух, насыщают воздух легкими ионами. Это маленькие добрые солдаты огромной славной армии ассенизации.

— Сдаюсь,—сказал Женя.

— Нынешняя ассенизация, Женя,— это не сливные башни. Мы не просто уничтожаем мусор и не создаем мерзких свалок на дне океанов. Мы превращаем мусор в свежий воздух и солнечный свет.

— Сдаюсь, сдаюсь,— сказал Женя.— Слава ассенизаторам! Превратите меня в солнечный свет.

Юра с наслаждением потянулся.

— Приятно встретить человека, который ничего не знает. Самый лучший отдых — растолковывать общеизвестные истины.

— До чего мне надоело быть человеком, с которым отдыхают! — сказал Женя.

Шейла взяла его за руку, и он замолчал.

Раздался тонкий писк радиофона.

— Это меня,— шепнул Юра и сказал: — Слушаю.

— Ты где? — осведомился сердитый голос.

— В саду. Сижу отдыхаю.

— Ты придумал что-нибудь?

— Нет.

— Каков тип! Он сидит и отдыхает! У меня ум за разум заходит, а он отдыхает! Товарищ Славин, Шейла, гоните его вон!

— Ну иду, иду, чего ты раскричался! — сказал Юра, поднимаясь.

— Иди прямо к экрану. И вот что — теперь мне совершенно ясно, что бензольные процессы здесь не годятся...

— А я что говорил? — вскричал Юра и с треском полез через кусты к своему коттеджу.

Шейла и Женя вернулись к себе.

— Пойдем ужинать? — спросил Женя.

— Не хочется.

— Вот всегда так! Яблок налопаешься и потом ничего не ешь.

— Не ворчи на меня! — сказала Шейла. (Женя пошел ее обнимать.) — Я замерзла! — жалобно сказала она.

— Это потому, что ты проголодалась,— объявил Женя.— Я тоже немножко замерз, и страшно неохота идти в кафе. Неужели нельзя организовать жизнь так, чтобы ужинать дома?

— Организовать все можно,— сказала Шейла.— Только какой смысл? Кто же ест дома?

— Я ем дома.

— Ну Женечка,— сказала Шейла,— ну хочешь, переедем в город? Там есть Линия Доставки, и можешь ужинать дома сколько угодно.

— А я не хочу в город,— упрямо сказал Женя.— Я хочу на лоне.

Шейла некоторое время задумчиво смотрела на него.

— Хочешь, я сейчас схожу в кафе и принесу ужин? Всего две минуты... А может быть, все-таки пойдем вместе? Посидим с ребятами, поболтаем.

— Я хочу вдвоем,— сказал Женя. Тем не менее он взял куртку и стал одеваться.— Знаешь, Шейла, у меня идея,— сказал он вдруг и полез в карман,— Вот послушай.

— Что это? — спросила Шейла.

— Реклама. Каким-то образом попала мне в карман. Слушай. «Красноярская фабрика бытовых приборов...» Ну, это пропустим. Вот. «Универсальная кухонная машина УКМ-207 “Красноярск” проста в обращении и представляет собой кибернетический автомат, рассчитанный на шестнадцать сменных программ. УКМ-207 объединяет в себе механизм для переработки сырья и полуфабрикатов с механизмом мойки и сушки столовой посуды. УКМ-207 способна готовить одновременно два обеда из трех блюд, в том числе на первое — супы и борщи разные, бульоны, окрошки...».

— Женя! — Шейла засмеялась.— Это же реклама для кафе и столовых!

— Ну и что же? — сказал Женя.

Шейла попыталась объяснить:

— Представь себе новый поселок или временное поселение, лагерь. Линия Доставки далеко. Связи с «Доставкой на Дом» нет. Снабжение централизованное. Вот там такая УКМ необходима.

Женя очень огорчился.

— Значит, нам такую не дадут? — спросил он расстроенно.

— Да нет, дадут, конечно, только... Знаешь, вот это уже чистое сибаритство.

— Шейлочка! Дружочек! Ну можно, я закажу такую машину? Ведь никому от этого плохо не будет! Зато никуда не надо будет ходить по вечерам.

— Как хочешь,— кротко сказала Шейла.— Но сегодня мы еще ужинаем в кафе.

Она вышла, и Женя смиренно последовал за ней.

Рано утром Женю Славина разбудило фырканье тяжелого вертолета. Он вскочил с постели и подбежал к окну. Он успел заметить синий фюзеляж вертолета с надписью большими белыми буквами: «Доставка на Дом». Вертолет прошел над садом и скрылся за кронами деревьев, сверкающих росой, полных птичьего гомона. На садовой дорожке у крыльца стоял большой желтый ящик. Возле ящика, неуверенно переступая коленчатыми лапами, топтался изумрудно-зеленый киберсадовник.

— А вот я тебя, ассенизатора! — заорал Женя и полез через окною— Шейла! Шейлочка! Привезли!

Киберсадовник порскнул в кусты. Женя подбежал к ящику и, не притрагиваясь, обошел со всех сторон.

— Она! — сказал он растроганно.— Молодцы, «Доставка на Дом»! «Красноярск»,— прочитал он сбоку ящика.— Она!

На крыльцо, кутаясь в халатик, вышла Шейла.

— Утро какое чудесное! — сказала она, сладко зевнувю— Что ты так расшумелся? Соседа разбудишь.

Женя посмотрел в сад, где за деревьями белели стены Юриного коттеджа. Там что-то вдруг загремело, и послышалось невнятное восклицание.

— Он уже проснулся,— сообщил Женя.— Помоги мне, Шейлочка, а?

Шейла сошла с крыльца.

— А это что? — спросила она.

Около ящика лежал большой пакет, обклеенный пестрой бандеролью с рекламами различных кушаний.

— Это? — Женя растерянно уставился на пеструю бандероль.— Это, наверно, сырье и полуфабрикаты.

Шейла сказала со вздохом:

— Ну ладно. Понесли твои игрушки.

Ящик был легкий, и они втащили его в дом без труда. И только тут Женя сообразил, что в коттедже нет кухни. «Что же теперь делать?» — подумал он.

— Ну, что будем делать? — спросила Шейла.

Нечеловеческим усилием мысли Женя мгновенно нашел нужное решение.

— В ванную,— сказал он небрежно.— Куда же еще?

Они поставили ящик в ванную, и Женя побежал за пакетом. Когда он вернулся, Шейла делала зарядку. «Шекснинска стерлядь золотая...» — фальшиво пропел Женя и оторвал у ящика боковину. Машина УКМ-207 «Красноярск» выглядела очень внушительно. Гораздо более внушительно, чем ожидал Женя.

— Ну как? — спросила Шейла.

— Сейчас разберемся,— сказал Женя бодро,— Сейчас я буду тебя кормить.

— Я тебе советую вызвать инструктора.

— Ни в коем случае. Беру эту машину на себя. Ибо сказано: «Проста в обращении».

Машина горделиво поблескивала гладкой пластмассой кожуха среди вороха мятой бумаги.

— Все очень просто,— заявил Женя.— Вот четыре кнопки. Всякому ясно, что они соответствуют первому блюду, второму, третьему...

— ...четвертому,— подсказала Шейла вполголоса.

— Да, четвертому,— подхватил Женя.— Чай, например. Или какао.

Он опустился на корточки и снял крышку с надписью: «Система управления».

— Кишок-то, кишок! — пробормотал он,— Не дай бог — испортится.— Он встал.— Теперь ясно, для чего четвертая кнопка: для нарезки хлеба.

— Интересное рассуждение,— сказала Шейла задумчиво.— А тебе не кажется, что эти четыре кнопки могут соответствовать четырем стихиям Фалеса Милетского? Вода, огонь, воздух, земля.

Женя неохотно улыбнулся.

— Или четырем арифметическим действиям,— добавила Шейла.

— Ладно,— сказал Женя и принялся распаковывать пакет.— Разговоры разговорами, а я хочу гуляш. Ты еще не знаешь, Шейла, как я готовлю гуляш. Вот мясо, вот картофель... Так... Петрушка... Лучок... Хочу гуляш! С последующей кибернетической мойкой посуды! И чтобы жир с тарелок превратился в воздух и солнечный свет!

Шейла сходила в гостиную и принесла стул. Женя, держа в одной руке кусок мяса, а в другой — четыре большие картофелины, в нерешительности стоял перед машиной. Шейла поставила стул возле умывальника и удобно уселась. Женя произнес, ни к кому не обращаясь:

— Если бы кто-нибудь сказал мне, куда кладутся продукты, я был бы очень благодарен.

Шейла заметила:

— Два года назад я видела киберкухню. Правда, она совсем не была похожа на эту, но, помнится, было у нее справа этакое окно для закладки продуктов.

— Я так и думал! — радостно вскричал Женя.— Здесь два окна. Справа, значит, для продуктов, а слева — для готового обеда.

— Знаешь, Женечка,— сказала Шейла,— пойдем лучше в кафе.

Женя не ответил. Он вложил мясо и картофель в окно справа и со шнуром в руке отправился к розетке.

— Включай,—сказал он издали.

— Как? — осведомилась Шейла.

— Нажми кнопку.

— Какую?

— Вторую, Шейлочка. Я делаю гуляш.

— Лучше бы нам пойти в кафе,— заметила Шейла, неохотно поднимаясь.

Машина ответила на нажатие кнопки глухим рокотом. На переднем щитке ее зажглась белая лампочка, и Шейла, заглянув в окно справа, увидела, что там ничего нет.

— Кажется, мясо приняла,— проговорила она с изумлением. Она не рассчитывала и на это.

— Ну вот видишь! — произнес Женя с гордостью.

Он стоял и любовался своей машиной и слушал, как она щелкает и жужжит. Потом белая лампочка погасла и зажглась красная. Машина перестала жужжать.

— Все, Шейлочка,— сказал Женя подмигивая.

Он нагнулся и вытащил из пакета тарелки. Тарелки были легкие, блестящие. Он взял две штуки, поставил их в окно слева, затем отступил на шаг и скрестил руки на груди. Минуту они молчали. Наконец Шейла, озадаченно переводившая глаза с Жени на машину и обратно, спросила:

— А чего ты, собственно, ждешь?

В глазах Жени появился испуг. Он вдруг сообразил, что если гуляш уже готов, то он должен был оказаться в окне слева независимо от того, были в нем тарелки или нет. Он сунул голову в окно слева и увидел, что тарелки пусты.

— Где гуляш? — спросил он растерянно.

Шейла не знала, где гуляш.

— Тут какие-то ручки,— сказала она.

В верхней части машины были какие-то ручки. Шейла взялась за них обеими руками и потянула на себя. Из машины выдвинулся белый ящик, и странный запах распространился по комнате.

— Что там? — спросил Женя.

— Посмотри сам,— ответила Шейла. Она стояла, держа в руках ящик, и, скривившись, рассматривала его содержимое.— Твоя УКМ превратила мясо в воздух и солнечный свет. Может быть, здесь лежала инструкция?

Женя посмотрел и ойкнул. В ящике лежала пачка каких-то тонких листов, красных, испещренных белыми пятнами. От листов поднимался смрад.

— Что это? — растерянно спросил Женя и взял верхний лист двумя руками, и лист сломался у него в руках, и куски упали на пол, дребезжа, как консервная жестянка.

— Прелестный гуляш,— сказала Шейла.— Гремящий гуляш. Пятая стихия. Интересно, каков он на вкус?

Женя, сильно покраснев, сунул кусок «гуляша» в рот.

— Смельчак! — с завистью произнесла Шейла.— Герой!

Женя молча полез в пакет с продуктами. Шейла поискала глазами, куда бы все это девать, и вывалила содержимое ящика в кучу упаковочной бумаги. Запах усилился. Женя вытащил буханку хлеба.

— Какую кнопку ты нажала? — грозно спросил он.

— Вторую сверху,— робко ответила Шейла, и ей сразу стало казаться, что она нажала вторую снизу.

— Я уверен, что ты нажала четвертую кнопку,— объявил Женя. Он решительно сунул буханку в окно справа.— А это хлебная кнопка!

Шейла хотела было спросить, как можно объяснить странные метаморфозы, происшедшие с мясом и картошкой, но Женя, оттеснив ее от машины, нажал четвертую кнопку. Раздался какой-то лязг, и стали слышны частые негромкие удары.

— Видишь,— сказал Женя, облегченно вздохнув,— режет хлеб. Хотел бы я знать, что там сейчас делается внутри.

Он представил, что там сейчас делается внутри, и содрогнулся.

— Почему-то не загорается лампочка,— сообщил он.

Машина стучала и фыркала, и это длилось довольно долго, и.

Женя начал уже искать глазами, на что бы нажать, чтобы она остановилась. Но машина издала приятный для слуха звон и принялась мигать красной лампочкой, не переставая жужжать и стучать. Женя посмотрел на часы и сказал:

— Я всегда думал, что приготовить гуляш легче, чем нарезать хлеб.

— Пойдем лучше в кафе, Женя,— боязливо сказала Шейла.

Женя промолчал. Через три минуты он обошел машину и заглянул внутрь. Он не увидел там ровным счетом ничего такого, что могло бы послужить пищей для размышлений. Ничего такого, что могло бы послужить просто пищей, он тоже не увидел. Выпрямившись, он встретился глазами с женой. В ответ на ее вопрошающий взгляд он покачал головой.

— Там все в порядке.

Он ничем не рисковал, делая это заявление. Оставались еще две неисследованные кнопки, а также масса всевозможных перестановок и сочетаний из четырех.

— Ты не могла бы ее остановить? — спросил он Шейлу.

Шейла пожала плечами, и некоторое время они еще стояли в ожидании, глядя, как машина мигает лампочками — белой и красной попеременно.

Потом Шейла протянула руку и ткнула пальцем в самую верхнюю кнопку. Раздался звон, и машина остановилась. Стало тихо.

— Хорошо как! — невольно воскликнул Женя.

Было слышно, как за окном ветер шумит в кустах и стрекочут кузнечики.

— А где ящик? — испуганно спросил Женя.

Шейла оглянулась. Ящик стоял на полу среди тарелок.

— А что? — спросила она.

— Мы не вставили на место ящик, и теперь я не знаю, где нарезанный хлеб.

Женя обошел машину и заглянул в оба окна — справа и слева. Хлеба не было. Он со страхом поглядел на черную глубокую щель в машине, где раньше был ящик. Машина ответила угрожающим взглядом красной лампочки. Женя стиснул зубы, зажмурился и сунул руку в щель.

В машине было горячо. Женя нащупал какие-то гладкие поверхности, но это был не хлеб. Он вытащил руку и пожал плечами.

— Нет хлеба.

Шейла, нагнувшись, заглянула под машину.

— Тут какой-то шланг,— проговорила она.

— Шланг? — спросил Женя с ужасом.

— Нет-нет, это не хлеб. Не имеет с хлебом ничего общего. Это действительно шланг.

Она вытянула из-под машины длинную гофрированную трубку с блестящим кольцом на конце.

— Глупый. Ты же не подключил к машине воду. Понимаешь — воду! Вот почему гуляш вышел таким...

— Н-да,— сказал Женя, косясь на останки гуляша.— Воды в нем действительно немного... Но где же все-таки хлеб?

— Ну не все ли равно? — сказала Шейла весело.— В общем-то конфуз, но хлеб — это не проблема. Смотри, вот я подключаю шланг к водопроводу.

— А может быть, не стоит? — с опаской произнес Женя.

— Глупости. Исследовать так исследовать. Будем делать рагу. В пакете есть овощи.

На этот раз машина, побужденная к действиям нажатием первой кнопки сверху, работала около минуты.

— Неужели рагу тоже вываливается в ящик? — неуверенно пробормотал Женя, берясь за ручки.

— Давай-давай,— сказала Шейла.

Ящик был до краев наполнен розовой кашей, лишенной запаха.

— Борщ украинский,— грустно сказал Женя.— Это похоже на...

— Вижу сама. Ну и срамотища! Даже инструктора стыдно вызывать. Может, позовем соседа?

— Да,— сказал Женя уныло.— Ассенизатор здесь подойдет больше. Пойду позову.

Ему очень хотелось есть.

— Войдите! — произнес голос Юры.

Женя вошел и, пораженный, остановился в дверях.

— Надеюсь, супруги с вами нет,— сказал Юра.— Я не одет.

На нем была плохо выглаженная сорочка. Из-под сорочки торчали голые загорелые ноги. На полу по всей комнате были разложены какие-то странные детали и валялись листы бумаги. Юра сидел прямо на полу, держа в руках ящик с окошечками, в которых бегали световые зайчики.

— Что это? — спросил Женя.

— Это тестер,— ответил Юра устало.

— Нет, вот это все?..

Юра огляделся:

— Это УСМ-16. Универсальная стиральная машина с полу-кибернетическим управлением. Стирает, гладит и пришивает пуговицы. Осторожнее! Не наступите.

Женя посмотрел под ноги и увидел кучу черного тряпья, лежащего в луже воды. От тряпья шел пар.

— Это мои брюки,— пояснил Юра.

— Значит, ваша машина тоже не в порядке? — спросил Женя.

Надежда получить консультацию и завтрак испарилась.

— Она в полном порядке,— сердито сказал Юра.— Я разобрал ее по винтикам и понял принцип действия. Вот подающий механизм. Вот анализатор — его я не стал разбирать: он и так в порядке. Вот транспортный механизм и система терморегулирования. Правда, я не нашел пока шьющего устройства, но машина в полном порядке. Я думаю, вся беда в том, что у нее почему-то двенадцать клавиш программирования, а в проспекте было сказано — четыре...

— Четыре? — спросил Женя.

— Четыре,— ответил Юра, рассеянно почесывая колено.— А почему вы сказали «ваша машина тоже»? У вас тоже есть стиральная машина? Мою мне привезли всего час назад. Доставка на Дом.

— Четыре,— повторил Женя с восторгом,— Четыре, а не двенадцать... Скажите, Юра, а вы не пробовали закладывать в нее мясо?

 ВОЗВРАЩЕНИЕ.

Сергей Иванович Кондратьев вернулся домой в полдень. Все утро он провел в Малом Информарии: он искал профессию. Дома было прохладно, тихо и очень одиноко. Кондратьев прошелся по всем комнатам, попил нарзану, встал перед пустым письменным столом и принялся придумывать, как убить день. За окном ярко светило солнце, чирикала какая-то птичка, а в кустах сирени слышалось металлическое стрекотание и пощелкивание. Видимо, там копошился один из этих многоногих деловитых уродов, отнимающих у честного человека возможность заняться, скажем, садоводством.

Экс-штурман вздохнул и закрыл окно. Пойти, что ли, к Жене? Да нет, его наверняка не застанешь дома. Обвешался диктофонами новейшей системы и носится по всему Уралу; в голове тридцать три заботы, не считая мелких поручений. «Недостаток знаний,— заявляет он,— надлежит пополнять избытком энергии». Прекрасный человек Шейла, все понимает, но ее никогда нет дома, когда нет дома Женьки. Штурман поплелся в столовую и выпил еще стакан нарзану. Может быть, пообедать? Мысль неплохая, пообедать можно тщательно и со вкусом. Только не хочется есть...

Он подошел к окну Линии Доставки, набрал шифр наугад и с любопытством стал ждать, что получится. Над окном вспыхнула зеленая лампа: заказ исполнен. Штурман с некоторой опаской сдвинул крышку. На дне просторного кубического ящика стояла картонная тарелка. Штурман взял ее и поставил на стол. На тарелке лежали два крепеньких малосольных огурца. Такие огурчики да на «Таймыр» бы, к концу второго года... Может, сходить к Протосу? Протос редкой души человек. Но ведь он очень занят, милый старый Протос. Все хорошие люди чем-то заняты...

Штурман рассеянно взял с тарелки огурец и съел. Потом он съел второй и отнес тарелку в мусоропровод. «Может, опять сходить, потолкаться среди добровольцев? — подумал он.— Или съездить в Вальпараисо? В Вальпараисо я не был...».

Размышления штурмана были прерваны пением сигнала — кто-то просил разрешения войти. Штурман обрадовался: он не привык, чтобы к нему заходили. Видимо, праправнуки из ложной скромности не хотели его беспокоить. За всю неделю, что он здесь жил, его только один раз посетила соседка, восьмидесятилетняя свежая женщина со старомодным узлом черных волос на затылке. Она отрекомендовалась старшим оператором хлебозавода и в течение двух часов терпеливо учила его набирать шифры на клавишной панели Линии Доставки. Задушевного разговора с ней как-то не получилось, хотя она, несомненно, была превосходным человеком. Да несколько раз без всякого приглашения являлись очень юные праправнуки, совершенно лишенные, по-видимому, чувства ложной скромности. Визиты эти были продиктованы соображениями чисто эгоистическими. Один, судя по всему, пришел для того, чтобы прочитать штурману свою оду «На возвращение “Таймыра”», из которой штурман понял только отдельные слова («Таймыр», «Космос»),— ода была на суахили. Другой работал над биографией Эдгара Аллана По и без особой надежды просил каких-нибудь малоизвестных подробностей из жизни великого американского писателя. Кондратьев передал ему слухи о встречах Э. А. По с А. С. Пушкиным и посоветовал обратиться к Евгению Славину. Прочие юнцы и девчонки являлись за тем, что в терминах двадцать первого века Кондратьев определил как «собирание автографов». Но даже юные охотники за автографами были лучше, чем ничего, поэтому пение сигнала Кондратьева обрадовало.

Кондратьев вышел в прихожую и крикнул: «Войдите!» Вошел человек высокого роста, в просторной серой куртке и длинных синих штанах пижамного типа. Он тихо притворил за собой дверь и, несколько наклонив голову, принялся рассматривать штурмана. Физиономия его очень живо напомнила Кондратьеву виденные когда-то фотографии каменных истуканов острова Рапа-Нуи — узкая, длинная, с узким высоким лбом и мощными надбровьями, с глубоко запавшими глазами и длинным острым вогнутым носом. Физиономия была темная, а в распахнутом вороте куртки проглядывала неожиданно нежная белая кожа. На охотника за автографами этот человек был решительно не похож.

— Вы ко мне? — с надеждой спросил Кондратьев.

— Да,— тихо и печально сказал незнакомец,— Я к вам.

— Так входите же,— сказал Кондратьев.

Он был тронут и немного разочарован печальным тоном незнакомца. «Кажется, это все-таки собиратель автографов,— подумал он.— Надо принять его посердечнее».

— Спасибо,— еще тише проговорил незнакомец.

Немного сутулясь, он прошел мимо штурмана и остановился посреди гостиной.

— Садитесь, пожалуйста,— сказал Кондратьев.

Незнакомец стоял молча, устремив взгляд на кушетку. Кондратьев с некоторым беспокойством тоже посмотрел на кушетку. Это была чудесная откидная кушетка, широкая, бесшумная и мягкая, с пружинящей покрышкой светлого зеленого цвета, пористой, как губка.

— Меня зовут Горбовский,— тихо сказал незнакомец, не спуская глаз с кушетки.— Леонид Андреевич Горбовский. Я пришел поговорить с вами как звездолетчик с звездолетчиком.

— Что случилось? — испуганно спросил Кондратьев.— Что-нибудь с «Таймыром»? Да вы садитесь, пожалуйста, садитесь!

Горбовский продолжал стоять.

— С «Таймыром»? Вряд ли... Впрочем, не знаю,— сказал он.— Но ведь «Таймыр» в Музее Космогации. Что с ним еще может случиться?

— Да уж,— сказал Кондратьев, улыбнувшись.— Дальше, пожалуй, некуда.

— Некуда,— согласился Горбовский и тоже улыбнулся. Улыбка у него, как и у многих некрасивых людей, была милая и какая-то детская.

— Так чего же мы стоим?! — бодро вскричал Кондратьев.— Давайте сядем!

— Вы... вот что, Сергей Иванович,— сказал вдруг Горбовский.— Можно, я лягу?

Кондратьев поперхнулся.

— П...пожалуйста,— пробормотал он.— Вам нехорошо?

Горбовский уже лежал на кушетке.

— Ах, Сергей Иванович! — сказал он.— И вы такой же, как все. Ну почему же обязательно нехорошо, если человеку просто хочется полежать? В античные времена почти все лежали... Даже за едой.

Кондратьев, не оборачиваясь, нащупал за спиной кресло и сел.

— Уже в те времена,— продолжал Горбовский,— имела хождение многоэтажная пословица, существенной частью которой было «лучше лежать, чем сидеть». А я только что из рейса. Вы сами знаете, Сергей Иванович,— ну что такое диваны на кораблях? Отвратительные жесткие устройства. Да разве только на кораблях? Эти невообразимые скамейки на стадионах и в парках! Складные самопадающие стулья в кафе! А ужасные камни на морских купаниях? Нет, Сергей Иванович, воля ваша, искусство создания по-настоящему комфортабельных лежбищ безвозвратно утрачено в нашу суровую эпоху эмбриомеханики и Д-принципа.

«Однако!» — подумал Кондратьев. Проблема «лежбищ» встала перед ним в совершенно новом свете.

— Вы знаете,— сказал он,— я застал еще то время, когда в Северной Америке подвизались так называемые фирмы и монополии. И дольше всех продержалась небольшая фирма, которая сколотила себе баснословный капитал на матрасах. Она выпускала какие-то особенные шелковые матрасы — немного, но страшно дорого. Говорят, миллиардеры дрались из-за этих матрасов. Замечательные были матрасы. На них ничего нельзя было отлежать.

— И секрет их погиб вместе с империализмом? — сказал Горбовский.

— Вероятно,— ответил Кондратьев.— Я ушел в рейс на «Таймыре» и больше ничего о них не слыхал.

Они помолчали. Кондратьев наслаждался. Давно уже ему не приходилось вести такие легкие и приятные светские разговоры! Протос и Женя тоже были отличными собеседниками, но Протос очень любил рассказывать про операции на печени, а Женя большей частью учил Кондратьева водить птерокар и ругал его за социальную инертность.

— Нет, почему же? — сказал Горбовский,— У нас тоже есть отличные лежбища. Но ими у нас никто не интересуется. Кроме меня.

Он повернулся на бок, подпер щеку кулаком и вдруг сказал:

— Ах, Сергей Иванович, дорогой. И зачем это вы высадились на Планете Синих Песков?

Штурман опять поперхнулся. Планета Синих Песков с ужасающей отчетливостью встала перед его глазами. Детище чужого солнца. Совсем чужая. Она была покрыта океанами тончайшей голубой пыли, и в этих океанах были приливы и отливы, многобалльные штормы и тайфуны и даже, кажется, какая-то жизнь. Вокруг засыпанного «Таймыра» крутились хороводы зеленых огней, голубые дюны кричали и вопили на разные голоса, пылевые тучи гигантскими амебами проползали по белесому небу. И ни одной тайны не открыла людям Планета Синих Песков. Штурман при первой же вылазке сломал ногу, киберразведчики потерялись все до единого, а затем при полном безветрии налетела настоящая буря, и славного доброго Кёнига, не успевшего подняться на корабль, швырнуло вместе с подъемником о реакторное кольцо, раздавило, расплющило и унесло за сотни километров в пустыню, где среди голубых волн гигантские провалы засасывали миллиарды тонн пыли в непостижимые недра планеты...

— А вы бы не высадились? — хрипло сказал Кондратьев. (Горбовский молчал.) — Вы хороши сейчас на ваших Д-звездолетах... Сегодня одно солнце, завтра — другое, а послезавтра — третье... А для меня... а для нас это было первое чужое солнце, первая чужая планета, понимаете? Мы чудом попали туда... Я не мог не высадиться, потому что иначе... Зачем же тогда все?

Кондратьев остановился. «Нервы,— подумал он.— Надо спокойнее. Все это прошло».

Горбовский задумчиво сказал:

— После вас на Планете Синих Песков первым высадился, наверное, я. Я пошел на десантном боте и взял ее с полюса. Ах, Сергей Иванович, как это было нелегко! Полмесяца я ходил вокруг да около. Двенадцать зондирующих поисков! А сколько автоматов мы там загубили! Классическая бешеная атмосфера, Сергей Иванович. А вы ведь бросились в нее с экватора. Без разведки. Да еще на старой, дряхлой «черепахе». Да.

Горбовский закинул руки за голову и уставился в потолок. Кондратьев никак не мог понять, одобряют его или осуждают.

— Я не мог иначе, Леонид Андреевич,— сказал он.— Повторяю: это было первое чужое солнце. Попытайтесь меня понять. Мне трудно придумать понятную вам аналогию.

— Да,— сказал Горбовский.— Наверное. Все равно это было очень дерзко.

И опять Кондратьев не понял, одобряют его или осуждают. Горбовский оглушительно чихнул и быстро сел, спустив с кушетки ноги.

— Извините,— сказал он и снова чихнул.— Я опять простудился. Проваляешься ночь на бережку, и сразу насморк.

— На каком бережку? — спросил штурман.

— Ну как же, Сергей Иванович? Лужайка, травка, приятно так рыбка плещется в заводи...— Горбовский опять чихнул.— Извините... И луна на воде — «дорожка к счастью», знаете?

— «Дорожка к счастью» хороша на море,— сказал Кондратьев мечтательно.

— Ну не скажите. Я сам из Торжка, речушка у нас там маленькая, но очень чистая. А в заводях — кувшинки. Ах как отлично!

— Понимаю,— сказал Кондратьев, улыбаясь,— в мое время это называлось «тоска по голубому небу».

— Это и сейчас так называется. А на море... Я вот вчера сидел на море ночью, луна изумительная, где-то девушки поют, и вдруг из воды как полезли, полезли какие-то... в рогатых костюмах...

— Кто?!

— Эти, спортсмены...— Горбовский махнул рукой и лег опять.— Я ведь сейчас часто возвращаюсь. Брожу к Венере и обратно, вожу добровольцев. Славные ребята — добровольцы. Только очень шумные, едят ужасно много и все, знаете, рвутся на смертоубийственные подвиги.

Кондратьев с интересом спросил:

— А как вы смотрите на проект, Леонид Андреевич?

— Очень правильный проект,— сказал Горбовский.— Я его составлял. Не я один, конечно, но я тоже участвовал. В молодости мне много приходилось иметь дела с Венерой. Злая планета. Да вы, наверное, сами знаете...

— По-моему, очень скучно возить добровольцев на Д-космолете,— сказал Кондратьев.

— Да, конечно, задачи у Д-космолетов несколько иные. Вот я, например, на своем «Тариэле», когда все это закончится, пойду к ЕН 17 — это на пределе, двенадцать парсеков. Там есть планета Владислава, и у нее два чужих искусственных спутника. Мы будем искать там Город. Это очень интересно — искать чужие города, Сергей Иванович!

— Что значит «чужие»?

— Чужие... Знаете, Сергей Иванович, вас, как звездолетчика, наверное, интересует, чем мы сейчас занимаемся. Я приготовил для вас специально небольшую лекцию и, если хотите, сейчас ее вам прочитаю, а?

— Это интересно.— Кондратьев откинулся в кресле.— Прошу вас.

Горбовский уставился в потолок и начал:

— В зависимости от своих вкусов и наклонностей наши звездолетчики решают главным образом три задачи, но меня лично интересует четвертая. Ее многие считают слишком специальной, слишком безнадежной, но, на мой взгляд, человек с воображением легко найдет в ней призвание. Тем не менее есть люди, которые утверждают, что она ни при каких условиях не может оправдать затраченного горючего. Так говорят снобы и утилитаристы. Мы отвечаем им на это...

— Виноват,— перебил Кондратьев.— В чем, собственно, состоит эта четвертая задача? И заодно — первые три?

Горбовский некоторое время молчал, глядя на Кондратьева и помаргивая.

— Да,— сказал он наконец.— Лекция, кажется, не получилась. Я начал с середины. Первые три задачи — это... Двоеточие. Планетологические, астрофизические и космогонические исследования. Затем проверка и дальнейшая разработка Д-принципа, то есть берут новый с иголочки Д-космолет и гоняют его у светового барьера до изнеможения. И, наконец, попытки установить контакт с иными цивилизациями в Космосе — в общем, пока тщетные попытки. Моя любимая задача тоже связана с иными цивилизациями. Только мы ищем не контакты, а следы. Следы побывок чужих космолетчиков на разных мирах. Некоторые утверждают, что эта задача ни при каких условиях не может оправдать... Или я это уже говорил?

— Говорили,— сказал Кондратьев.— А что это за следы?

— Видите ли, Сергей Иванович, каждая цивилизация должна оставлять множество следов. Возьмите хотя бы нас, человечество. Как мы осваиваем новую планету? Мы ставим возле нее искусственные спутники, от Солнца до нее тянется длинная цепь радиобакенов — по два-три бакена на световой год — маяки, всевозможные пеленгаторы... Если нам удается высадиться, мы строим на планете базы, научные города. И не берем же мы все это с собой, когда уходим! Вот так же и другие цивилизации.

— И нашли вы что-нибудь? — спросил Кондратьев.

— А как же? Фобос и Деймос — ну, это вы, конечно, знаете, подземный город на Марсе, искусственные спутники у Владиславы... Очень интересные спутники. Да... Вот чем мы, в общем, занимаемся, Сергей Иванович.

— Интересно,— сказал Кондратьев.— Только я выбрал бы все-таки исследование Д-принципа.

— Ну, это зависит от вкусов и наклонностей. А сейчас все мы возим добровольцев. Даже гордые исследователи Д-принци-па. Мы сейчас — как в ваше время кучера трамваев...

— В наше время уже не было трамваев,— сказал со вздохом Кондратьев,— И трамваи водили не кучера, а... м-м-м... Это как-то по-другому называлось... Слушайте, Леонид Андреевич, вы обедали?

Горбовский чихнул, сказал: «Извините» — и сел.

— Постойте, Сергей Иванович,— сказал он, доставая из кармана огромный цветастый носовой платок.— Постойте... Я вам сказал, для чего я к вам пришел?

— Чтобы поговорить как звездолетчик с звездолетчиком.

— Правда. А больше ничего не сказал? Нет?

— Нет. Вас сразу очень заинтересовала кушетка.

— Ага.— Горбовский задумчиво высморкался.— Вы, случайно, не знаете океанолога Званцева?

— Я знаю только врача Протоса,— печально сказал Кондратьев.— И вот с вами познакомился.

— Отлично. Вы знаете Протоса, Протос хорошо знает Званцева, а я хорошо знаю Протоса и Званцева... В общем, Званцев сейчас придет. Его зовут Николай Евгеньевич.

— Прекрасно,— медленно сказал Кондратьев. Он понял, что все это неспроста.

Послышалось пение сигнала.

— Это он,— сказал Горбовский и снова улегся.

Океанолог Званцев был громадного роста и чрезвычайно широк в плечах. У него было широкое, медного цвета лицо, густые темные, коротко остриженные волосы, большие, стального оттенка глаза и прямой маленький рот. Он молча пожал Кондратьеву руку, покосился на Горбовского и сел.

— Прошу прощения,— сказал Кондратьев,— я пойду закажу обед. Вы что любите, Николай Евгеньевич?

— Я все люблю,— сказал Званцев.— И он тоже все любит.

— Да, я все люблю,— сказал Горбовский.— Только, пожалуйста, не надо овсяного киселя.

— Хорошо,— сказал Кондратьев и пошел в столовую.

— И цветной капусты не надо! — крикнул Горбовский вслед.

Набирая шифры у окна Линии Доставки, Кондратьев думал:

«Они пришли неспроста. Они умные люди, значит, они пришли не из пустого любопытства, они пришли мне помочь. Они люди энергичные и деятельные, значит, вряд ли они пришли утешать. Но как они думают помочь? Мне нужно только одно...» Кондратьев зажмурился и немного постоял неподвижно, упираясь рукой в крышку Окна Доставки. Из гостиной доносилось:

— Ты опять валяешься, Леонид. Есть в тебе что-то от ми-микродона.

— Валяться нужно,— с глубокой убежденностью отвечал Горбовский.— Это философски необходимо. Бессмысленные движения руками и ногами неуклонно увеличивают энтропию Вселенной. Я хотел бы сказать миру: «Люди! Больше лежите! Бойтесь тепловой смерти!».

— Удивляюсь, как ты еще не перешел на ползанье, — язвительно заметил Званцев.

— Я думал об этом. Слишком велико трение. С энтропийной точки зрения выгоднее перемещаться в вертикальном положении.

— Словоблуд,— сказал Званцев.— А ну вставай!

Кондратьев отодвинул крышку и накрыл на стол.

— Кушать подано! — крикнул он насильственно-веселым голосом. Он чувствовал себя как перед экзаменом.

В гостиной завозились, и Горбовский откликнулся:

— Сейчас меня принесут!

Впрочем, в столовой он появился в вертикальном положении.

— Вы его извините, Сергей Иванович,— сказал Званцев, появляясь следом.— Он везде валяется. Причем сначала валяется в траве, а потом, не почистившись, лезет на кушетку.

— Где в траве? Где? — закричал Горбовский и принялся себя осматривать.

Кондратьев с трудом улыбался.

— Ну вот что,— сказал Званцев, усаживаясь за стол.— По вашему лицу, Сергей Иванович, я вижу, что преамбулы не нужны. Мы с Горбовским пришли вербовать вас на работу.

— Спасибо,— тихо сказал Кондратьев.

— Я океанолог и давно работаю в организации, которая называется Океанская Охрана. Мы выращиваем планктон — это протеин, и пасем китов — это мясо, жир, шкуры, химия. Врач Протос сказал нам, что вам категорически запрещено покидать.

Планету. А нам всегда нужны люди. Особенно сейчас, когда многие уходят от нас в проект «Венера». Я приглашаю вас к нам.

Наступило молчание. Горбовский, ни на кого не глядя, истово хлебал суп. Званцев тоже начал есть. Кондратьев крошил хлеб.

— Вы уверены, что я справлюсь? — спросил он.

— Уверен,— сказал Званцев.— У нас много бывших межпланетников.

— Я в высшей степени бывший,— сказал Кондратьев.— Таких у вас нет.

— Изъяснись подробнее,— сказал Горбовский,— чем Сергей Иванович может у вас там заниматься.

— Можно смотрителем на плантации ламинарий,— сказал Званцев,— Можно в охрану на планктонные плантации. Можно в патруль, но там нужна очень высокая квалификация, это со временем. А лучше всего — китовым пастухом. Идите-ка вы, Сергей Иванович, в китовые пастухи.— Он положил нож и вилку.— Вы представить себе не можете, как это хорошо, Сергей Иванович!

Горбовский с любопытством на него посмотрел.

— Рано-рано утром... Океан тихий... Розовое небо на востоке... Всплывешь на поверхность, распахнешь люк, выберешься на башенку и сидишь, сидишь, сидишь... Вода под ногами зеленая, чистая, из глубины поднимется медуза, перевернется и уйдет под субмарину... Рыба большая лениво так это проплывет... Хорошо!..

Кондратьев взглянул в его лицо, мечтательно-ублаготворенное, и вдруг ему так нестерпимо захотелось немедленно, сейчас же на океан, на соленый воздух, что он даже дышать перестал.

— А когда киты переходят на новые пастбища! — продолжал Званцев.— Знаете, как это выглядит? Впереди и сзади идут старые самцы, по два, по три в стаде, огромные, иссиня-черные, мчатся плавно, будто и не они мчатся, а вода несется мимо них... Идут по прямой, а молодняк и щенные самки за ними... Старики у нас ручные, ведут, куда мы хотим, но им помогать надо. Особенно когда в стаде подрастают молодые самцы — те всегда норовят стадо расколоть и увести часть с собой. Вот тут-то нам и работа. Вот тут и начинается настоящее дело. Или вдруг косатки нападут...

Он внезапно очнулся и посмотрел на Кондратьева совершенно трезвым взглядом.

— Одним словом, здесь все есть. И просторы, и глубины, и большая польза для людей, и добрые товарищи... и приключения... если захотите особенно.

— Да,— с чувством сказал Кондратьев.

Званцев улыбнулся.

— Готов,— сказал Горбовский,— Ну их, эти звездолеты. Хочу, как ты, на башенке... и чтобы медузы...

— Теперь так,— деловито сказал Званцев.— Я отвезу вас во Владивосток. Занятия в школе переподготовки начинаются через два дня. Вы уже пообедали?

— Пообедал,— сказал Кондратьев. «Работа,— думал он.— Вот она, настоящая работа!».

— Тогда поедем,— сказал Званцев, поднимаясь.

— Куда?

— На аэродром.

— Прямо сейчас?

— Ну конечно, прямо сейчас. А чего ждать?

— Ждать, конечно, нечего,— растерянно сказал Кондратьев.— Только...

Он спохватился и принялся быстро убирать посуду. Горбовский, доедая банан, помогал ему.

— Вы езжайте,— сказал он,— а я тут останусь. Полежу, почитаю. У меня рейс в двадцать один тридцать.

Они вышли в гостиную, и штурман оглядел комнату. Он с отчетливостью подумал, что, куда бы он ни приехал на этой Планете, всюду в его распоряжении будет такой вот прекрасный тихий домик, и добрые соседи, и книги, и сад за окном...

— Поедем,— сказал он.— До свидания, Леонид Андреевич. Спасибо вам за ласку.

Горбовский уже умащивался на кушетке.

— До свидания, Сергей Иванович,— сказал он.— Мы еще много раз увидимся.

Глава третья. БЛАГОУСТРОЕННАЯ ПЛАНЕТА 

 ТОМЛЕНИЕ ДУХА.

Когда ранним утром Поль Гнедых вступил на улицы фермы «Волга-Единорог», люди подолгу глядели ему вслед. Поль был нарочито небрит и бос. На плече он нес суковатую дубину, на конце которой болтались связанные бечевкой пыльные ботинки. Возле решетчатой башни микропогодной установки за Полем увязался кибердворник. За ажурной изгородью одного из домиков раздался многоголосый смех, и хорошенькая девушка, стоявшая на крыльце с полотенцем в руках, осведомилась на всю улицу: «От святых мест бредете, странничек?» Сейчас же с другой стороны улицы послышался вопрос: «А нет ли опиума для народа?» Затея удавалась на славу. Поль приосанился и громко запел:

   Не страшны мне, молодцу,
   Ни стужа, ни мороз.
   Я ботиночки
   На палочке
   В бумажечке
   В корзиночке
   За тысячу километров
   Протоптанной тропиночкой
   К сапожничку
   В починочку
   Тирьям-пам-пам Понес!

В изумленной тишине раздался испуганный голос: «Что это он?» Тогда Поль остановился, отпихнул ногой кибера и спросил в пространство:

— Не знает ли кто, где здесь найти Александра Костылина?

Несколько голосов вперебой объяснили, что Саша сейчас, скорее всего, в лаборатории, во-он в том здании.

— Ошую,— добавил одинокий голос после короткой паузы.

Поль вежливо поблагодарил и двинулся дальше. Здание лаборатории было низкое, круглое, голубого цвета. В дверях стоял, прислонившись к косяку и скрестив на груди руки, белобрысый веснушчатый юноша в белом халате. Поль поднялся по ступенькам и остановился. Белобрысый юноша глядел на него безмятежно.

— Могу я видеть Костылина? — спросил Поль.

Юноша провел глазами по Полю, заглянул через его плечо на ботинки, посмотрел на кибердворника, который покачивался ступенькой ниже Поля, жаждуще растопырив манипуляторы, и, слегка повернув голову, позвал негромко:

— Саша, а Саша! Выйди на минутку. К тебе здесь какой-то потерпевший.

— Пусть зайдет,— пророкотал из недр лаборатории знакомый бас.

Белобрысый юноша снова оглядел Поля.

— Ему нельзя,— сказал он.— Он сильно септический.

— Так продезинфицируй его,— донеслось из лаборатории.— Я с удовольствием подожду.

— Долго же тебе придется...— начал юноша.

И тут Поль жалобно воззвал:

— Виу, Саша! Это же я, твой Полли!

В лаборатории что-то с громом упало, из дверей пахнуло прохладным воздухом, как из тоннеля метро, белобрысого юношу отнесло в сторону, и на пороге возник Александр Костылин, огромный, широкий, в гигантском белом халате. Руки его с растопыренными пальцами были чем-то густо смазаны, и он держал их в стороны, как хирург во время операции.

— Виу, Полли! — заорал он, и ополоумевший кибердворник скатился с крыльца и опрометью кинулся вдоль улицы.

Поль бросил свою дубину и беззаветно ринулся в объятия белого халата. Кости его хрустнули. «Вот тут мне и конец»,— подумал он и просипел:

— Прощай... Саша... милый...

— Полли... Маленький Полли! — басисто ворковал Костылин, тиская Поля локтями.— До чего же здорово, что ты здесь!

Поль боролся, как лев, и ему наконец удалось освободиться. Белобрысый юноша, со страхом следивший за сценой встречи, облегченно вздохнул, подобрал дубину с ботинками и подал ее Полю.

— Ну как ты? — спросил Костылин, улыбаясь во весь рот.

— Ничего, спасибо,— сказал Поль.— Жив.

— А мы здесь, как видишь, крестьянствуем,— сказал Костылин.— Кормим вас, дармоедов...

— Вид у тебя очень внушительный,— сказал Поль.

Костылин посмотрел на свои руки.

— Да,— сказал он,— я забыл,— Он повернулся к белобрысому юноше.— Федя, докончи уж сам. Видишь, ко мне Полли приехал. Маленький Либер Полли.

— А может быть, все-таки плюнем? — сказал белобрысый Федя.— Ясно ведь, что не получается.

— Нет, надо закончить,— сказал Костылин.— Ты уж закончи, пожалуйста.

— Ладно,— неохотно сказал Федя и ушел в лабораторию.

Костылин схватил Поля за плечи и с расстояния вытянутой руки принялся его осматривать.

— Ну ничуть не вырос! — сказал он нежно.— Корма у вас там плохие, что ли?.. Постой-ка...— Он озабоченно нахмурился: — У тебя что, птерокар сломался? Что это за вид?

Поль довольно ухмыльнулся.

— Нет,— сказал он,— Я играю в странника. Я иду от самой Большой Дороги.

— Ого! — На лице Костылина изобразилось привычное уважение.— Триста километров! И как?

— Отлично,— сказал Поль.— Только вот ванну бы. И переодеться.

Костылин счастливо улыбнулся и поволок Поля с крыльца.

— Пойдем,— сказал он.— Сейчас тебе все будет. И ванна, и молочко...

Он шагал посредине улицы, волоча за собой спотыкающегося Поля, и приговаривал, размахивая дубинкой с ботинками:

— ...и чистая рубаха... и целые штаны... и массаж... и ионный душик... и раз-два по шее за то, что не писал... и привет от Атоса... и два письма от учителя...

— Да ну! Вот здорово! — восклицал Поль,— Это здорово!

— Да-да, все будет... И про блуждающие огни... Помнишь блуждающие огни?.. И как я чуть не женился... И как я по тебе соскучился...

На ферме начинался рабочий день. Улица была полна народу, ребят и девушек, одетых очень пестро и незамысловато. Перед Костылиным и Полем народ в веселом изумлении расступался. Слышались возгласы:

— Странника ведут!

— На вивисекцию, болезного!

— Это новый гибрид?

— Саша, погоди, дай посмотреть!

По толпе распространился слух, что ночью близ лаборатории Костылина сел второй «Таймыр».

— Восемнадцатого века,— уверял кто-то.— А экипаж раздают сотрудникам на предмет сравнительной анатомии.

Костылин отмахивался дубиной, а Поль весело скалил зубы.

— Люблю гласность,— приговаривал он.

В толпе прекрасными голосами пели: «Не страшны мне, молодцу, ни стужа, ни мороз...».

...Странник Поль сидел на широкой деревянной скамье за широким деревянным столом в кустах смородины. Утреннее солнце приятно обжигало его стерильно чистую спину. Поль блаженствовал. В руке у него была.громадная кружка с клюквенным морсом. Напротив сидел и умиленно глядел на него.

Александр Костылин, тоже голый по пояс и с мокрыми волосами.

— Я всегда утверждал, что Атос — великий человек,— говорил Поль, делая широкие движения кружкой.— У него была самая ясная голова, и он лучше всех нас знал, чего он хочет.

— Э, нет,— сказал Костылин ласково.— Лучше всех видел цель Капитан. И шел самой прямой дорогой.

Поль отхлебнул из кружки и подумал.

— Пожалуй,— сказал он.— Капитан хотел быть звездолетчиком, и он стал звездолетчиком.

— Ага,— сказал Костылин.— А Атос все-таки больше биолог, чем звездолетчик.

— Зато какой биолог! — Поль поднял палец,— Честное слово, я хвастаюсь, что дружил с ним в школе.

— Я тоже хвастаюсь,— согласился Костылин.— Но подожди пяток лет, и мы будем хвастаться дружбой с Капитаном.

— Да,— сказал Поль.— А вот я мотаюсь, как жесть на ветру. Все хочется попробовать. Ты вот ругался, что я не пишу.— Он со вздохом поставил кружку.— Не могу я писать, когда чем-нибудь занят. Неинтересно мне писать. Пока работаешь над темой, неинтересно писать, потому что все впереди. А когда кончаешь — неинтересно писать, потому что все позади... И не знаешь, что впереди. Знаешь, Лин, у меня все как-то по-дурацки получается. Вот я четыре года работал по теоретической сервомеханике. Мы вдвоем с одной девчонкой решали проблему Чеботарева — помнишь, нам учитель рассказывал? Решили, построили два очень хороших регулятора... В девчонку эту я несчастным образом влюбился... А потом все кончилось и... все кончилось.

— То есть вы не поженились? — сочувственно сказал Лин.

— Да не в этом дело. Просто у других людей, когда они работают, всегда возникают какие-то новые идеи, а у меня нет. Работа кончена, и больше мне неинтересно. За эти десять лет я переменил четыре специальности. А сейчас опять без идей. Дай, думаю, разыщу Сашку...

— Правильно! — басом сказал Лин,— Я тебе дам двадцать идей!

— Дай,— вяло сказал Поль. Он помрачнел и погрузил нос в кружку.

Лин с задумчивым интересом смотрел на него.

— Не заняться ли тебе эндокринологией? — предложил он.

— Можно эндокринологией,— сказал Поль,— Только слово уж очень трудное. И вообще, все эти идеи — сплошное томление духа.

Лин вдруг сказал вне видимой связи с предыдущим:

— Я скоро женюсь.

— Здорово! — сказал Поль печально,— Только не надо мне рассказывать скучными словами о своей счастливой любви.— Он оживился,— Счастливая любовь вообще скучна,— заявил он.— Это понимали еще древние. Никакого настоящего мастера идея счастливой любви не привлекала. Несчастная любовь всегда была самоцелью великих произведений, а счастливая в лучшем случае — фоном.

Лин с сомнением поддакнул.

— Настоящая глубина чувств присуща только неразделенной любви,— продолжал Поль воодушевленно,— Несчастная любовь делает человека активным, а счастливая умиротворяет, духовно кастрирует.

— Не огорчайся, Полли,— сказал Лин,— это все пройдет. Ведь несчастная любовь хороша тем, что она обычно коротка... Давай я тебе еще морса налью.

— Нет, Саша,— сказал Поль,— я думаю, это надолго. Ведь уже два года прошло. Она меня, наверное, и не помнит, а я...— Он посмотрел на Лина.— Ты извини, Саша, я понимаю, это очень противно, когда тебе плачут в жилетку. Только очень уж это все безысходно. Мне, понимаешь, здорово не везет в любви.

Лин кивнул беспомощно.

— Хочешь, я соединю тебя с учителем? — нерешительно спросил он.

Поль помотал головой и сказал:

— Нет. Я в таком виде с учителем говорить не хочу. Срамиться только...

— М-да...— сказал Лин и подумал: «Что верно, то верно. Учитель терпеть не может несчастненьких...» Он подозрительно посмотрел на Поля. А не играет ли хитроумный Полли в несчастненького? Кушал он хорошо, приятно было смотреть, как кушал. И гласность любит по-прежнему.

— А помнишь проект «Октябрь»? — спросил Лин.

— Еще бы! — Поль снова оживился.— А ты понял, почему план провалился?

— Ну... как тебе сказать... Молодые были...

— Эх ты! — сказал Поль. Он развеселился.— Ведь учитель нас нарочно на Вальтера натравил! А потом провалил нас на экзамене...

— На каком экзамене?

— Виу, Сашка! — закричал Поль в восторге.— Капитан был прав — ты единственный, кто ничего не понял!

Костылин медленно осознавал.

— Да, конечно...— сказал он.— Нет, почему же? Я просто забыл. А помнишь, как Капитан испытывал нас на перегрузки?

— Это когда ты шоколадом объелся? — сказал Поль ехидно.

— А помнишь, как испытывали горючее для ракет? — поспешно вспомнил Лин.

— Да,— мечтательно сказал Поль,— Вот грохнуло!

— Шрам у меня до сих пор,— с гордостью сказал Лин.— Вот, пощупай,— Он повернулся к Полю спиной.

Поль с удовольствием пощупал.

— Хорошие мы были ребята,— сказал он.— Славные. А помнишь, как на общей линейке мы изобразили стадо ракопауков?

— Ух шумно было! — вскричал Лин.

Это было поистине сладостное воспоминание.

Поль вдруг вскочил и с необыкновенной живостью изобразил ракопаука. Отвратительный скрежещущий вой многоногого чудовища, пробирающегося через джунгли страшной Пандоры, огласил окрестности. И, словно в ответ, издалека донесся глубокий ревущий вздох. Поль испуганно замер.

— Это еще что? — спросил он.

Лин хохотнул.

— Эх ты, паук! Это коровы!

— Какие еще коровы? — с негодованием спросил Поль.

— Мясные,— объяснил Лин.— Изумительно вкусны в жареном и вареном виде.

— Слушай, Лин,— сказал Поль,— это достойные противники. Я хочу на них посмотреть. И вообще, я хочу посмотреть, что у вас тут делается.

Лицо Лина стало скучным.

— Брось ты, Полли,— сказал он.— Коровы как коровы. Давай посидим еще немножко. Я тебе морса принесу. А?

Но было уже поздно. Поль преисполнился энергии.

— Неизвестность зовет нас. Вперед, к мясным коровам, которые бросают вызов ракопаукам! Где моя рубашка? Какой-то племенной бык обещал мне чистую рубашку!

— Полли, Полли! — увещевал Лин.— Дались тебе эти коровы! Пойдем лучше в лабораторию.

— Я септический,— заявил Поль.— Не хочу в лабораторию. Хочу к коровам.

— Они тебя забодают,— сказал Лин и осекся. Это была ошибка.

— Правда? — сказал Полли с тихим восторгом.— Рубашку. Красную. Я устрою корриду.

Лин в отчаянии хлопнул себя ладонями по ляжкам.

— Вот навязался на мою голову!.. Ракоматадор!

Он встал и направился к дому. Когда он проходил мимо Поля, Поль встал на цыпочки, выгнулся и с большим изяществом проделал полуверонику. Лин замычал и боднул его в живот.

Увидев коров, Поль сразу понял, что корриды не будет. Под ярким горячим небом через густую, в рост человека, сочную траву уходящей за горизонт шеренгой медленно двигались исполинские пятнистые туши. Шеренга въедалась в мягкую зелень равнины, черная дымящаяся земля без единой травинки оставалась за нею. Устойчивый электрический запах висел над равниной — пахло озоном, горячим черноземом, травой и свежим навозом.

— Виу! — прошептал Поль и присел на кочку.

Шеренга двигалась мимо него. Школа, в которой Поль учился, находилась в зерновой области, и о скотоводах Поль знал немного, а то, что знал, давно забыл. О мясных коровах ему тоже думать не приходилось. Он просто ел говядину. А сейчас мимо него с гулом и непрерывным шуршанием, хрустя, чавкая и пережевывая, с душераздирающими вздохами проходило организованное стадо живого мяса. Время от времени какая-нибудь буренка вскидывала из травы огромную слюнявую морду, измазанную зеленью, и испускала глухой глубокий рев.

Затем Поль увидел киберов. Они шли на некотором расстоянии вслед за шеренгой, юркие плоские машины на широких мягких гусеницах. Они то и дело останавливались, копались в земле, отставали и забегали вперед. Их было немного, всего десятка полтора, и они со страшной скоростью носились вдоль шеренги, веером выбрасывая из-под гусениц влажные черные комья.

Вдруг темное облако закрыло солнце. Пошел крупный теплый дождь. Поль оглянулся на поселок, на белые домики, разбросанные в темной зелени садов. Ему показалось, что решетчатые параболоиды синоптических конденсаторов на ажурной башне микропогодной станции установлены прямо на него. Дождь прошел быстро, туча передвинулась вслед за стадом. Поль заинтересовался смутными силуэтами, которые неожиданно появились над горизонтом, но тут его стали кусать. Это были гадкого вида насекомые, маленькие, серые, и с крылышками. Поль понял, что это мухи. Может быть, даже навозные. Поняв это, Поль вскочил на ноги и резво помчался в поселок. Мухи его не преследовали.

Поль перешел речку, остановился на берегу и некоторое время думал: искупаться или не искупаться? Решив, что купаться не стоит, он начал подниматься по тропинке к поселку. Он шел и думал: «И правильно, что меня дождем окатили. И мухи знают, на что садиться... Так мне и надо, тунеядцу. Все работают как люди. Капитан летает... Атос ловит блох на голубых звездах... Лин, счастливчик, лечит коров... Ну за что мне такое? Почему я, честный, работящий человек, должен чувствовать себя тунеядцем?» Он брел по тропинке и думал, как хорошо было в ту ночь, когда он нащупал-таки решение проблемы Чеботарева и поднял с постели Лиду и заставил все проверить, и, когда все оказалось правильным, она даже поцеловала его в щеку... Поль потрогал щеку и вздохнул. Здорово было бы сейчас зарыться в какую-нибудь ха-арошую проблему вроде теоремы Ферма!.. Но в голове лишь звенящая пустота и только какой-то идиотский голос твердит: «Извлечем из чего-нибудь квадратный корень...».

На окраине поселка Поль снова остановился. Под развесистой черешней лежал на крыле одноместный птерокар. Возле птерокара с горестным видом сидел на корточках мальчик лет пятнадцати. Перед ним, однообразно жужжа, крутился в траве голенастый кибердворник. Кибердворнику было явно нехорошо.

Тень Поля упала на мальчика, мальчик поднял голову и встал.

— Я сел на него птерокаром,— с необыкновенно знакомым виноватым видом сказал он.

— И теперь ты очень раскаиваешься, не так ли? — спросил Поль голосом учителя.

— Я не нарочно,— сердито сказал мальчик.

Некоторое время они молча следили за эволюциями раздавленного кибера. Затем Поль решительно сел на корточки.

— Ну-с, посмотрим, что тут у нас,— сказал он и поймал кибера за манипулятор. Кибер заверещал.

— Больно мальчику,— нежно пропел Поль, запуская пальцы в систему регулировки.— JIa-апку нам поломали, бедному... Ла-апку.

Кибер заверещал снова, дернулся и затих. Мальчик облегченно вздохнул и тоже опустился на корточки.

— Это что,— пробормотал он.— А как он орал, когда я вылез из птерокара!..

— Ора-али мы,— ворковал Поль, свинчивая панцирь.— Акустика у нас хорошая, горластая... АКУ-6 системушка у нас, с продольной вибрацией... Модулированная пилообразненько... Та-ак...— Поль снял панцирь и осторожно положил его в траву.— А как же нас зовут?..

— Федя,— сказал мальчик.— Федор Скворцов.

Он с завистью следил за ловкими пальцами Поля.

— Кибердворник дядя Федя силой ровно в три медведя,— сообщил Поль, извлекая из недр кибердворника блок регулировки,— Я тут уже знаю одного Федю. Приятный такой, веснушчатый. Очень, очень асептический молодой человек. Это не твой родственник?

— Нет, — сказал мальчик весело. — Я здесь на практике. А вы кибернетист?

— Мы здесь проездом,— сказал Поль,— В поисках идей. У тебя нет какой завалященькой идеи?

— У меня... Я... Вот в лаборатории у нас много идей, и ничего не получается.

— Понимаю,— бормотал Поль, копаясь в блоке регулировки,— Стаи идей бессмысленно носились в воздухе... Тут охотник выбегает, в ракопаука стреляет...

— А вы и на Пандоре были? — с завистью спросил мальчик.

Поль воровато огляделся и торопливо испустил вопль ракопаука, настигающего добычу.

— Здорово! — сказал мальчик Федя.

Поль собрал кибердворника, шлепнул его по вороненому заду, и кибердворник кинулся на солнцепек — набирать энергию.

— Прелестно! — сказал Поль и вытер руки о штаны.— Теперь посмотрим, что у нас с птерокаром...

— Нет-нет, пожалуйста...— быстро заговорил мальчик Федя.— Птерокар я сам, честное слово...

— Ах, сам,— сказал Поль.— Тогда пойду умою руки. А кто твой учитель?

— Мой учитель — Николай Кузьмич Белка, океанолог,— сказал мальчик и ощетинился.

Поль не рискнул сострить, молча похлопал мальчика по плечу и пошел своей дорогой. Он чувствовал себя гораздо лучше. Он уже миновал первые два квартала поселка, когда над ним с шелестом пронесся знакомый птерокар и мальчишеский голос, невыносимо фальшивя, изобразил вопль ракопаука, настигающего добычу.

Задумавшись, Поль налетел на двухголового теленка. Теленок шарахнулся в сторону и уставился на Поля обеими парами глаз. Затем он потянулся левой головой к траве под ногами, а правой — к ветке сирени, нависшей над дорогой. Тут его хлестнули хворостиной, и он, брыкаясь, побежал дальше. Двухголового теленка погоняла очень симпатичная загорелая девушка в цветастом сарафане и в соломенной шляпке набекрень. Поль ошалело пробормотал:

— «Пастушка младая на рынок спешит...».

— Что? — спросила девушка, останавливаясь.

Нет, она была не просто очень симпатичная. Она была просто очень красивая. Такая красивая, что не могла не быть умной, такая умная, что не могла не быть славной, такая славная, что...

Полю захотелось немедленно стать высоким и плечистым, с ясным лбом и спокойными глазами. Зигзагом пронеслась мысль: «Во всяком случае надо быть остроумным». Он сказал:

— Меня зовут Поль.

Девушка ответила:

— Меня зовут Ирина. Вы что-то сказали, Поль?

Поль вспотел. Девушка ждала, нетерпеливо поглядывая вслед удаляющемуся теленку. Мысли в голове Поля неслись в три слоя. «Извлечем корень квадратный... Амур стреляет из двуствольного карабина... Сейчас она решит, что я заика...» О! Заика — это мысль.

— В-вы т-торопитесь, я вижу,— сказал он, изо всех сил заикаясь.— Й-я н-найду вас вечером... М-можно? В-вечером.

— Конечно,— Девушка явно обрадовалась.

— Д-до вечера,— сказал Поль и пошел прочь. «Поговорил,— думал он.— П-побеседовал. Фейерверк остроумия». Он представил себя в момент этой беседы и даже застонал через нос от неловкости.

Где-то совсем близко взревел громкоговоритель:

«Всех свободных специалистов по анестезии просят зайти в третью лабораторию! Вызывает Потапенко. Есть идея. Всех свободных специалистов по анестезии просят зайти в третью лабораторию. И не ломитесь, как в прошлый раз, в главное здание. В третью лабораторию! В третью лабораторию!».

«Почему я не специалист по анестезии? — подумал Поль.— Уж я бы не стал ломиться в главное здание...» Мимо, посередине улицы, стремительно пронеслись, прижав локти к бокам, две девицы в коротких штанах,— вероятно, специалисты.

В поселке было тихо и пусто. На идеально чистом перекрестке томился на солнце одинокий кибердворник. Поль из жалости бросил ему горсть листьев — кибер сейчас же ожил и принялся за работу. «Ни в одном городе я не встречал столько кибердворников,— подумал Поль.— Впрочем, ферма скотоводческая, всякое случается...».

Позади раздался дробный грохот копыт. Поль испуганно обернулся, и сейчас же мимо него стремительно пронеслись четыре взмыленные лошади. На передней, пригнувшись к самой гриве, мчался дочерна загорелый, лоснящийся от пота парень в коротких белых трусиках. Остальные кони были без седоков. У низкого здания в двадцати метрах от Поля парень на полном скаку слетел с коня прямо на ступеньки крыльца, пронзительно свистнул и скрылся за дверью. Кони, храпя и задирая головы, описали полукруг и вернулись к крыльцу. Поль даже не успел как следует позавидовать. Из низкого здания выбежали трое парней и девушка, не останавливаясь, вскочили на коней и тем же бешеным аллюром промчались мимо Поля в обратную сторону. Они уже заворачивали за угол, когда на крыльцо выскочил парень в белых трусиках и крикнул им вслед:

— Образцы везите прямо на станцию! Алешка-а!..

На улице уже никого не было. Парень постоял немного, вытер лоб и вернулся в здание. Поль вздохнул и пошел дальше.

На пороге костылинской лаборатории он остановился и прислушался. Доносившиеся звуки показались ему странными. Глухой удар. Тяжелый вздох. Что-то задвигалось. Скучный голос произнес: «Верно». Тишина. Снова глухой удар. Поль оглянулся на залитую солнцем площадь. Голос Костылина сказал: «Врешь. Становись». Глухой удар. Поль вошел в прихожую и увидел белую дверь с надписью «Хирургическая лаборатория». За дверью скучный голос сказал: «Собственно, почему мы все время берем с бедра? Можно брать со спины». Костылин пробасил: «Сибиряки пробовали, у них не получилось». Снова глухой удар.

Поль подошел к двери, и она бесшумно открылась. В лаборатории было много света, и вдоль стен сияли матовой белизной странные на вид установки, темнели вделанные в стену обширные стекла. Поль спросил:

— Септическому можно?

Никто не ответил. В лаборатории было человек десять. Вид у них был угрюмоватый и задумчивый. Трое сидели рядышком на большой низкой скамье и молчали. Они смотрели на Поля без всякого выражения. Двое сидели спиной к двери, у дальней стены, сблизив головы, и что-то читали. В углу полукругом собрались остальные. В центре полукруга лицом к стене возвышался Сашка Лин. Правой рукой он прикрывал лицо, левую ладонь просунул справа под мышку. Стоявший в полукруге веснушчатый Федя с размаху грохнул его по левой ладони. Полукруг шевельнулся, выбросил вперед кулаки с поднятым большим пальцем. Костылин молча повернулся и указал на одного, тот молча покачал головой, и Костылин принял прежнюю позу.

— Так можно септическому? — снова спросил Поль.— Или я не вовремя?

— Странник,— сказал один из сидящих на скамье скучным голосом.— Заходите, странник. Мы здесь все септические.

Поль вошел. Человек со скучным голосом произнес в пространство:

— Крестьяне, я предлагаю просмотреть анализы еще раз. Может быть, белка все-таки мало.

— Белка даже больше, чем мы рассчитывали,— сказал кто-то из игравших в странную игру.

Воцарилось гнетущее молчание, только ухали удары и кто-нибудь произносил время от времени: «Врешь, не угадал».

«Эге! — подумал Поль,— А плохи дела у хирургической лаборатории».

Костылин вдруг растолкал играющих и вышел на середину комнаты.

— Предложение,— объявил он бодро. (Все повернулись к нему, даже сидевшие над записями.) — Пойдемте купаться.

— Пойдемте,— решительно сказал человек со скучным голосом.— Надо начинать думать сначала.

Больше на предложение не откликнулся никто. Хирурги разбрелись по комнате и снова замолчали.

Костылин подошел к Полю и обнял его за плечи.

— Пойдем, Полли,— сказал он грустно,— Пойдем, мальчик. Не будем огорчаться, верно?

— Ну конечно, Лин! — сказал Поль.— Не получается сегодня — получится послезавтра.

Они вышли на солнечную улицу.

— Ты не стесняйся, Лин,— сказал Поль.— Не стесняйся, поплачь мне в жилетку. Не стесняйся.

На Планете было около ста тысяч скотоводческих ферм. Были фермы, разводившие коров, были фермы, разводившие свиней, были фермы, разводившие слонов, антилоп, коз, лам, овец. В среднем течении Нила работали две фермы, где пытались разводить гиппопотамов.

На Планете было около двухсот тысяч зерновых ферм. Там выращивали рожь, пшеницу, кукурузу, гречу, просо, маис, рис, гаолян. Были фермы специализированные, как ферма «Волга-Единорог», и широкого профиля. Все вместе они составляли основу изобилия — гигантский, предельно автоматизированный комбинат, производящий продукты питания,— все, начиная от свинины и картофеля и кончая устрицами и манго. Никакие стихийные бедствия, никакие катастрофы не грозили теперь Планете недородом и голодом. Раз и навсегда установившаяся система изобильного производства поддерживалась совершенно автоматически и развивалась столь стремительно, что приходилось принимать специальные меры против перепроизводства. Проблема питания перестала существовать так же, как никогда не существовала проблема дыхания.

К вечеру Поль уже имел представление, хотя и самое общее, о том, чем заняты скотоводы. Ферма «Волга» была одной из нескольких тысяч скотоводческих ферм умеренного пояса Планеты. Судя по всему, здесь можно было заниматься практической генетикой, эмбриомеханической ветеринарией, продовольственным рядом экономической статистики, зоопсихологией и агрологической кибернетикой. Поль встретил здесь также одного почвоведа, который явно бездельничал: пил парное молоко, ухаживал напропалую за хорошенькой зоопсихологичкой и все звал ее на болота Амазонки, где еще есть чем заняться уважающему себя почвоведу.

В стаде «Волга-Единорог» было около шестидесяти тысяч голов. Полю очень понравилась полная автономность стада — с утра и до утра всех коров вместе и каждую в отдельности обслуживали исключительно киберы и ветавтоматы. Стадо же, в свою очередь, с утра и до утра обслуживало перерабатывающий комбинат Линии Доставки, с одной стороны, и непрерывно растущие научные потребности скотоводов — с другой. Например, можно было связаться с диспетчерской и потребовать у дежурного пастуха корову семисот двадцати двух дней от роду, такой-то масти и с такими-то параметрами, ведущую род от племенного быка Миколая 2-го. Через полчаса названное животное в сопровождении заляпанного навозом кибера будет ждать вас в приемном боксе, скажем, генетической лаборатории.

Кстати, именно лаборатория генетики занималась самыми сумасшедшими экспериментами и служила постоянным источником некоторых трений между фермой и перерабатывающим комбинатом — работники комбината, скромные и свирепые стражи мировой гастрономии, приходили в неистовство, обнаруживая в очередной партии коров чудовищную скотину, по виду и, главное, по вкусу больше всего напоминающую тихоокеанского краба. На ферму немедленно прибывал представитель комбината. Он сразу же шел в лабораторию генетики и требовал «автора этой неаппетитной шутки». В качестве авторов неизменно откликались все сто восемьдесят сотрудников лаборатории генетики (не считая школьников-практикантов). Представитель комбината сдержанно напоминал, что ферма и комбинат предназначены для бесперебойного снабжения Линии Доставки говядиной во всех видах, а не лягушечьими лапками и не консервированными медузами. Сто восемьдесят прогрессивно настроенных генетиков в один голос возражали против такого узкого подхода к проблеме снабжения. Им, генетикам, кажется странным, что такой опытный и знающий работник, как имярек, придерживается столь консервативных взглядов и не придает никакого значения рекламе, которая, как известно, для того и существует, чтобы изменять и совершенствовать вкусы населения. Представитель комбината напоминал, что ни один новый пищевой продукт не может быть запущен в распределительную сеть без апробации Академии Здравоохранения. (Выкрики из толпы генетиков: «Консерваторы от пищеварения!», «Общество друзей аппендикса!») Представитель комбината разводил руками и всем своим видом показывал, что ничем не может помочь. Выкрики переходили в глухое ворчание и вскоре замолкали: авторитет Академии Здравоохранения был громаден. Затем представителя комбината вели по лабораториям, чтобы показать «кое-что новенькое». Представитель комбината бледнел, отшатывался и требовал клятвы, что «все это» совершенно несъедобно. В ответ ему давали на дегустацию мясо, которое не требовало специй, мясо, которое не нужно было солить, мясо, которое таяло во рту, как мороженое, спецмясо для космонавтов и ядерных техников, спецмясо для будущих матерей и даже мясо, которое можно было есть сырым. Представитель комбината дегустировал, восхищенно кричал: «Вот это хорошо! Вот это славно!» — и требовал клятвы, что «все это» выйдет из области эксперимента уже в следующем году. Совершенно успокоившись, он прощался и уезжал, а через месяц все начиналось сначала.

Собранная за день информация окрылила Поля и внушила ему уверенность в том, что здесь есть чем заняться. «Для начала я пойду в кибернетисты, буду пасти коров,— рассуждал Поль, сидя на открытой веранде кафе и рассеянно глядя на стакан газированной простокваши.— Половину кибердворников выгоню в поле. Пусть ловят мух. По вечерам буду заниматься с генетиками. Хорошо, если бы Ирина оказалась генетиком. Меня бы, конечно, прикрепили к ней. Каждое утро я посылал бы ей кибера с букетом цветов. И каждый вечер». Поль отпил простокваши и посмотрел вниз, на черное поле за рекой. Там уже слабо зеленела молодая травка. «Хитроумно! — подумал Поль.— Завтра киберы повернут стадо и погонят обратно. Вот они, челночные пастбища. Однако рутина, не вижу новых принципов. Мы с Ириной выведем коров, которые будут жрать землю. Как дождевые черви. Вот будет весело! Вот только Академия Здравоохранения...».

На веранду, шумно споря о смысле жизни, ввалилась большая компания и сразу принялась сдвигать столики. Кто-то бубнил:

— Человек умирает, и ему все равно — наследники, не наследники, потомки, не потомки...

— Это быку Миколаю Второму все равно...

— При чем здесь бык? Тебе тоже все равно! Ты ушел, исчез, растворился... Тебя нет, понимаешь?..

— Погодите, ребята... В этом своя логика, конечно, есть. Смысл жизни интересует только живых.

— Интересно, где бы ты был, если бы твои предки рассуждали так же. До сих пор сошкой бы землицу ковырял...

— Вздор! При чем здесь смысл жизни? Это просто закон развития производительных сил...

— А при чем здесь закон?

— А при том, что хочешь ты или не хочешь, а производительные силы развиваются. За сохой пришел трактор, за трактором — кибер...

— Ладно, пусть потомки ни при чем. Но, значит, были люди, смысл жизни которых состоял в том, чтобы придумать трактор?

— Что вы путаете? Что вы все время путаете? Речь не о том, зачем каждый отдельный человек живет, а зачем существует человечество! Вы ничего не поняли и...

— Это ты ничего не понял!

— Слушайте! Меня послушайте! Крестьяне! Я вам все сейчас объясню... Ау!

— Дайте, дайте ему сказать!

— Это вопрос сложный. Сколько люди существуют, столько они спорят о смысле своего...

— Короче!

— ...о смысле своего существования. Во-первых, потомки здесь ни при чем. Жизнь дается человеку независимо от того, хочет он этого или нет...

— Короче!

— Ну, тогда сам и рассказывай.

— Правда, Алан, давай короче.

— А короче — вот: жить интересно, потому и живем. А кому не интересно — вон в Снегиреве фабрика удобрений...

— Так его, Алан!

— Нет, ребята... В этом своя логика тоже есть...

— Это кухонная философия! Что значит «интересно», «не интересно»? Зачем мы — вот вопрос!

— А зачем смещение перигелия? Или закон Ньютона?

— Самый дурацкий вопрос — это «зачем».'Зачем солнце восходит на востоке?

— Во-во! Один дурак ставит этот вопрос, чтобы поставить в тупик тысячу мудрецов.

— Дурак? Я такой же дурак, как и вы мудрецы...

— Да бросьте вы, поговорим лучше о любви!

— «Любовь — что такое! И что такое — любовь?».

— Зачем любовь — вот вопрос! А, Жора?

— Знаете, крестьяне, вот смотришь на вас в лаборатории — люди как люди. А как начнется философия... Любовь, жизнь...

Поль взял свой стул и втиснулся в компанию. Его узнали.

— А! Странник! Странник, что такое любовь?

— Любовь,— сказал Поль,— это специфическое свойство высокоорганизованной материи.

— Зачем организованной и зачем материи — вот вопрос!

— Да будет вам...

— Странник, новые анекдоты есть?

— Есть,— сказал Поль.— Только неостроумные.

— Мы сами неостроумные...

— Пусть расскажет. Расскажи мне анекдот, и я скажу, кто ты.

Поль сказал:

— Один кибернетист (смех) изобрел предиктор, машину, которая предсказывает будущее, этакий агрегат в сто этажей. И задал он для начала предиктору вопрос: «Что я буду делать через три часа?» Предиктор жужжал до утра, а потом сообщил: «Будешь сидеть и ждать моего ответа».

— Да-а,— сказал кто-то.

— Что — да? — сказал Поль хладнокровно.— Сами просили.

— Слушайте, крестьяне, почему все эти киберанекдоты такие дубовые?

— Главное — зачем? Вот вопрос!

— Странник! Как тебя зовут, странник?

— Поль,— пробормотал Поль.

На веранду вышла Ирина. Она была красивее всех девушек, сидящих за столом. Она была так красива, что Поль перестал слышать. Она улыбнулась, что-то сказала, кому-то махнула рукой и села рядом с длинноносым Жорой, и Жора сейчас же наклонился к ней и что-то спросил, наверное: «Зачем?» Поль отдышался и заметил, что сосед справа плачет ему в жилетку:

— Мы просто еще не умеем, не научились. Сашка никак этого не может понять. Такие вещи рывками не делаются...

Поль наконец узнал соседа — это был Вася, человек со скучным голосом, тот самый Вася, с которым они купались в полдень.

— ...Такие вещи не делаются рывками. Мы даже не приспосабливаем Природу — мы бьем ее вдребезги.

— А... э-э-э... о чем, собственно, речь? — спросил Поль осторожно. Ему было совершенно непонятно, когда и откуда появился Вася.

— Я же говорю,— терпеливо сказал Вася,— перестраивать живой организм, не меняя генетики.

Поль не отрываясь смотрел на Ирину. Длинноносый Жора наливал ей шампанское. Ирина что-то быстро говорила, постукивая по бокалу смуглыми пальцами. Вася сказал:

— А! Ты влюбился в Ирину! Очень жаль.

— В какую Ирину? — пробормотал Поль.

— Эта девушка — Ирина Егорова. Работала у нас по общей биологии.

Полю показалось, что он упал.

— Как так — работала?

— Я же говорю — жаль,— сказал Вася спокойно.— Она уезжает на днях.

Поль видел только ее профиль, освещенный солнцем.

— Куда? — спросил он.

— На Дальний Восток.

— Налей мне вина, Вася,— сказал Поль. У него пересохло в горле.

— А ты будешь работать у нас? — спросил Вася.— Сашка говорил, что у тебя светлая голова.

— Светлая голова,— пробормотал Поль.— Высокий ясный лоб и спокойные глаза...

Вася засмеялся.

— Не грусти,— сказал он.— Нам всего по двадцать пять лет.

— Нет,— сказал Поль, в отчаянии тряся головой.— Чего ради я здесь останусь? Конечно, я здесь не останусь... Я поеду на Дальний Восток...

Тяжелая рука опустилась ему на плечо, и мощный бас Лина осведомился:

— Это кто здесь поедет на Дальний Восток?

— Лин, слушай, Лин,— сказал Поль жалобно.— Ну почему мне так не везет? А?

— Ирина,— сказал Вася и поднялся.

Лин сел на его место и придвинул к себе блюдо с холодным мясом. Лицо у него было усталое.

Поль смотрел на него со страхом и надеждой, совсем как в старые времена, когда соседи по этажу, бывало, устраивали общешкольную облаву, чтобы изловить хитроумного Либер Полли и научить его не быть слишком хитроумным.

Лин прожевал огромный кусок мяса и сказал басом, покрывшим шум на веранде:

— Крестьяне! Пришел новый каталог изданий на русском языке. Желающих просят в клуб.

Все повернулись к нему.

— А что там есть?

— Миронов есть, Сашка?

— Есть,— сказал Лин.

— А «Железная башня»?

— Есть. Я уже выписал.

— А «Чистый как снег»?

— Есть. Там восемьдесят шесть названий, я не помню всего.

Веранда стала быстро пустеть. Ушел Алан. Ушел Вася. Ушла Ирина с длинноносым Жорой. Она ничего не знала. Она даже не заметила. И она, конечно, ничего не помнила. И не вспомнит. «Жору вспомнит. Двухголового теленка вспомнит. А меня не вспомнит...» Лин сказал:

— Несчастная любовь активизирует. Но она коротка, Полли. Ты останешься здесь. Я присмотрю за тобой.

— А может быть, я все-таки поеду на Дальний Восток? — сказал Поль.

— Зачем? Ты будешь ей только мешать и путаться под ногами. Я знаю Ирину, и я знаю тебя. Ты на пятьдесят лет глупее ее героя.

— А может быть...

— Нет,— сказал Лин.— Останься со мной. Разве твой Лин когда-нибудь обманывал тебя?

И Поль подчинился. Он ласково потрепал Лина по необъятной спине, встал и подошел к балюстраде. Солнце зашло, на ферму опустились теплые прозрачные сумерки. Где-то близко играли на пианино и очень красиво пели на два голоса. «Эхе-хе!» — подумал Поль. Он перегнулся через балюстраду и тихонько испустил вопль гигантского ракопаука, потерявшего след.

 ДЕСАНТНИКИ.

Спутник был огромен. Это был тор в два километра в поперечнике, разделенный внутри массивными переборками на множество помещений. В кольцевых коридорах было пусто и светло, треугольные люки, ведущие в пустые светлые помещения, были распахнуты настежь. Спутник был покинут невероятно давно, может быть миллионы лет назад, но шершавый желтый пол был чист, и Август Бадер сказал, что не видел здесь ни одной пылинки.

Бадер шел впереди, как и полагается первооткрывателю и хозяину, и Горбовский и Валькенштейн видели его большие оттопыренные уши и светлый хохолок на макушке.

— Я ожидал увидеть здесь запустение,— неторопливо рассказывал Бадер. Он говорил по-русски, старательно выговаривая каждую букву.— Этот Спутник заинтересовал нас прежде всего. Это было десять лет назад. Я увидел, что внешние люки раскрыты. Я сказал себе: «Август, ты увидишь картину ужасающего бедствия и разрушения». Я даже приказал жене остаться на корабле. Я боялся найти здесь мертвые тела, вы понимаете.

Он остановился перед каким-то люком, и Горбовский чуть не налетел на него. Валькенштейн, который немного отстал, догнал их и остановился рядом, насупившись.

— Абер здесь было пусто,— сказал Бадер.— Здесь было светло, очень чисто и совершенно пусто. Прошу вас, взгляните.— Он сделал плавный жест рукой, — Я склонен полагать, что здесь была диспетчерская Спутника.

Они протиснулись в помещение с куполообразным потолком и с низкой полукруглой стойкой посередине. Стены были ярко-желтые, матовые и светились изнутри. Горбовский потрогал стену. Она была гладкая и прохладная.

— Похоже на янтарь,— сказал он,— Попробуй, Марк.

Валькенштейн попробовал и кивнул.

— Все демонтировано,— сказал Бадер.— Но в стенах и переборках, а равно и в тороидальной оболочке Спутника остались скрытые пока от нас источники света. Я склонен полагать...

— Мы знаем,— быстро сказал Валькенштейн.

— Вот как? — Бадер посмотрел на Горбовского.— Но что вы читали? Вы, Марк, и вы, Леонид.

— Мы читали серию ваших статей, Август,— сказал Горбовский.— «Искусственные спутники Владиславы».

Бадер наклонил голову.

— «Искусственные, неземного происхождения спутники планеты Владислава звезды ЕН 17»,— поправил он.— Да. В таком случае, разумеется, я могу не излагать вам свои соображения по поводу источников света.

Валькенштейн пошел вдоль стены, озираясь.

— Странный материал,— сказал он издали,— Металлопласт, наверное. Но я никогда не видел такого металлопласта.

— Это не металлопласт,— сказал Бадер.— Не забывайте, где вы находитесь. Вы, Марк, и вы, Леонид.

— Мы не забываем,— сказал Горбовский.— Мы бывали на Фобосе, и там действительно совсем другой материал.

Горбовский и Валькенштейн бывали на Фобосе. Это был спутник Марса, и долгое время его считали естественным спутником. Но он оказался четырехкилометровым тором, окутанным металлической противометеоритной сетью. Густая сеть была изъедена метеоритной коррозией и местами прорвана. Но сам спутник уцелел. Внешние люки его были открыты, и гигантский бублик был пуст точно так же, как этот. По изношенности противометеоритной сети подсчитали, что он был выведен на орбиту вокруг Марса по крайней мере десять миллионов лет назад.

— О Фобос! — Бадер покачал головой,— Фобос — это одно, Леонид. Владислава — это отнюдь другое.

— Почему? — осведомился Валькенштейн, подходя. Он думал иначе.

— Например, потому, что от Солнца и от Фобоса до Владиславы, где находимся сейчас мы, триста тысяч астрономических единиц.

— Мы покрыли это расстояние за полгода,— сердито сказал Валькенштейн.— Они могли сделать то же. И потом, спутники Владиславы и Фобос имеют много общего.

— Но это следует доказать,— сказал Бадер.

Горбовский проговорил, лениво усмехаясь:

— Вот мы и попробуем доказать.

Некоторое время Бадер размышлял и затем изрек:

— Фобос и земные спутники тоже имеют много общего.

Это был ответ в стиле Бадера — очень веско и на полметра мимо.

— Ну хорошо,— сказал Горбовский,— А что здесь есть еще, кроме этой диспетчерской?

— На этом Спутнике,— важно сказал Бадер,— имеются сто шестьдесят помещений размером от пятнадцати до пятисот квадратных метров. Мы можем осмотреть их все. Но они пусты.

— Раз они пусты,— сказал Валькенштейн,— нам лучше вернуться на «Тариэль».

Бадер поглядел на него и снова повернулся к Горбовскому.

— Мы называем этот спутник Владя. Как вам известно, у Владиславы есть еще один спутник, тоже искусственный и тоже неземного происхождения. Он меньше по размерам. Мы называем его Слава. Вы понимаете? Планета называется Владислава. Естественно назвать два ее спутника Владя и Слава. Не так ли?

— Да, конечно,— сказал Горбовский. Это изящное рассуждение было ему знакомо. Он слышал его в третий раз.— Это вы очень остроумно предложили, Август. Владя и Слава. Владислава. Прекрасно.

— У вас на Земле,— продолжал Бадер неторопливо,— эти спутники называют «Игрек-один» и «Игрек-два», соответственно — Владя и Слава. Но мы, мы называем их иначе. Мы называем их Владя и Слава.

Он строго поглядел на Валькенштейна. Валькенштейн играл желваками на скулах. Насколько было известно Валькенштейну, «мы» — это был сам Бадер, и только Бадер.

— Что же касается состава этого желтого материала, который отнюдь не является металлопластом и который я называю янтарин...

— Очень удачно,— вставил Валькенштейн.

— Да... Неплохо... То состав его пока неизвестен. Он остается тайной.

Наступило молчание. Горбовский рассеянно оглядывал помещение. Он пытался представить себе тех, кто строил этот спутник и потом работал здесь когда-то, очень давно. Это были другие люди. Они пришли в Солнечную систему и ушли, оставив возле Марса покинутые космические лаборатории и большой город вблизи северной полярной шапки. Спутники были пусты, и город был пуст — остались только странные здания, на много этажей уходящие под почву. Затем — или, может быть, до того — они пришли в систему звезды ЕН 17, построили возле Владиславы два искусственных спутника и тоже ушли. И здесь, на Владиславе, тоже должен быть покинутый город. Почему и откуда они приходили? Почему и куда они ушли? Впрочем, ясно почему. Они, конечно, были великие исследователи. Десантники другого мира.

— Теперь,— сказал Бадер,— мы пойдем и осмотрим помещение, в котором я нашел предмет, названный мною условно пуговицей.

— Он и сейчас там? — спросил Валькенштейн, оживившись.

— Кто он? — спросил Бадер.

— Предмет.

— Пуговица,— веско сказал Бадер,— находится в настоящий момент на Земле в распоряжении Комиссии по изучению следов деятельности иного разума в космосе.

— А,— сказал Валькенштейн,— У Следопытов. Но я собирал материал по Владиславе, и мне не показали эту вашу пуговицу.

Бадер задрал подбородок.

— Я отправил ее с капитаном Антоном Быковым полтора локальных года назад.

С Быковым они разминулись в пути. Он должен был прибыть на Землю спустя семь месяцев после старта «Тариэля» к звезде ЕН 17.

— Так,— сказал Горбовский.— Осмотр пуговицы, таким образом, откладывается.

— Но мы осмотрим помещение, где я ее нашел,— сказал Бадер.— Не исключено, Леонид, что в гипотетическом городе на поверхности планеты Владислава вы обнаружите аналогичные предметы.

Он полез в люк. Валькенштейн сказал сквозь зубы:

— Надоел он мне, Леонид Андреевич...

— Надо терпеть,— сказал Горбовский.

До помещения, где Бадер нашел пуговицу, оказалось полкилометра. Бадер показал место, где пуговица лежала, и подробно рассказал, как он пуговицу обнаружил. (Он наступил на нее и раздавил.) По мнению Бадера, пуговица была аккумулятором, имевшим первоначально сферическую форму. Она была сделана из полупрозрачного серебристого материала, очень мягкого. Диаметр — тридцать восемь и шестнадцать сотых миллиметра... плотность... вес... расстояние от ближайшей стены...

В комнате напротив, по другую сторону коридора, сидели среди приборов, расставленных прямо на полу, двое молодых парней в синих рабочих куртках. Они работали, поглядывая в сторону Горбовского и Валькенштейна, и переговаривались вполголоса.

— Десантники. Прилетели вчера.

— Умгу. Вон тот, длинный,— Горбовский.

— Знаю.

— А другой, беловолосый?

— Марк Ефремович Валькенштейн. Штурман.

— A-а, слыхал.

— Они начнут завтра.

Бадер наконец кончил объяснять и спросил, все ли понятно. «Все»,— сказал Горбовский и услыхал, как в комнате напротив хихикнули.

— Теперь мы вернемся домой,— сказал Бадер.

Они вышли в коридор, и Горбовский кивнул парням в синем.

Парни встали и поклонились с улыбками.

— Желаем удачи,— сказал один.

Другой молча улыбался, крутя в руках моток многоцветного провода.

— Спасибо,— сказал Горбовский.

Валькенштейн тоже сказал:

— Спасибо.

Отойдя шагов на сто, Горбовский обернулся. Двое в синих куртках стояли в коридоре и смотрели им вслед.

Время в «Империи Бадера» (так насмешники называли всю систему искусственных и естественных спутников Владиславы — обсерватории, мастерские, заправочные станции, черные цистерны-плантации с хлореллой, оранжереи, питомники, стеклянные сады отдыха и пустующие торы неземного происхождения) исчислялось тридцатичасовыми циклами. К концу третьего цикла, после того как Д-звездолет «Тариэль», шестикилометровый гигант, похожий издали на сверкающий цветок, вышел на меридиональную орбиту вокруг Владиславы, Горбовский предпринял первый поиск. Д-звездолеты не приспособлены к высадкам на массивные планеты, особенно на планеты с атмосферами, и тем более на планеты с бешеными атмосферами. Для этого они слишком хрупки. Высадки осуществляются вспомогательными кораблями-ботами с атомно-импульсным или фотонным приводом, устойчивыми планетолетами облегченного типа с нефиксированным центром тяжести. Рейсовый звездолет несет на себе один такой бот, а десантный — от двух до четырех. «Тариэль» имел на борту два фотонных бота, и в одном из них Горбовский предпринял первую попытку прощупать атмосферу Владиславы. «Поглядеть, стоит ли»,— сказал Горбовский Бадеру.

Бадер лично прибыл на «Тариэль». Он много кивал и говорил: «О да» — и, когда бот Горбовского оторвался от «Тариэля», сел на стульчик сбоку от наблюдательного пульта и стал терпеливо ждать.

Все Десантники собрались возле пульта и следили за неясными вспышками на сером экране — это были отпечатки сигнальных импульсов, которые посылал автопередатчик на боте. Десантников было трое, если не считать Бадера. Они молчали и думали о Горбовском, каждый по-своему.

Валькенштейн думал о том, что Горбовский вернется через час. Он терпеть не мог неопределенности, и ему хотелось, чтобы Горбовский был уже здесь, хотя он знал, что первый поиск всегда проходит благополучно, особенно если десантный бот ведет Горбовский. Валькенштейн вспомнил первую встречу с Горбовским. Валькенштейн только что вернулся из броска на Нептун — вернулся без потерь, гордился этим и хвастался ужасно. Это было на Цифэе, спутнике Луны, откуда обычно стартовали все фотонные корабли. Горбовский подошел к нему в столовой и сказал: «Извините, ради бога, вы, случайно, не Марк Ефремович Валькенштейн?» Валькенштейн кивнул и спросил: «Чем могу?..» У Горбовского был очень несчастный вид. Он сел рядом, пошевелил длинным носом и сказал просительно: «Послушайте, Марк, вы не знаете, где здесь можно достать арфу?» Здесь — это на расстоянии в триста пятьдесят тысяч километров от Земли, на звездолетной базе. Валькенштейн подавился супом. Горбовский с любопытством разглядывал его, затем представился и сказал: «Да вы успокойтесь, Марк, это не срочно. Я, собственно, хотел узнать, на каком режиме вы входили в экзосферу Нептуна». Это была манера Горбовского: подобраться к человеку, особенно незнакомому, задать такой вот вопрос и смотреть, как человек выкручивается.

И биолог Перси Диксон, черный, заросший курчавым волосом, тоже думал о Горбовском. Перси Диксон работал в области космопсихологии и космофизиологии человека. Он был стар, очень много знал и провел над собой и над другими массу сумасшедших экспериментов. Он пришел к заключению, что человек, пробывший в Пространстве в общей сложности больше двадцати лет, отвыкает от Земли и перестает считать Землю домом. Оставаясь землянином, он перестает быть человеком Земли. Перси Диксон сам стал таким и не понимал, почему Горбовский, налетавший пять с половиной парсеков и побывавший на десятке лун и планет, время от времени вдруг поднимает очи горе и говорит со вздохом: «На лужайку бы. В травку. Полежать. И чтобы речка».

И Рю Васэда, атмосферный физик, думал о Горбовском. Он размышлял над его прощальными словами: «Посмотрю, стоит ли». Васэда очень боялся, что Горбовский, вернувшись, скажет: «Не стоит». Так уже случалось несколько раз. Васэда занимался бешеными атмосферами и был вечным должником Горбовского, и каждый раз ему казалось, что он отправляет Горбовского на смерть. Однажды Васэда сказал ему об этом. Горбовский серьезно ответил: «Знаете, Рю, еще не было случая, чтобы я не вернулся».

Генеральный уполномоченный Совета Космогации, Директор транскосмической звездолетной базы и лаборатории «Владислава ЕН 17», профессор и Десантник Август Иоганн Бадер тоже думал о Горбовском. Почему-то он вспомнил, как пятнадцать лет назад на Цифэе Горбовский прощался со своей матерью. Горбовский и Бадер уходили к Трансплутону. Это очень печальный момент — прощание с родными перед космическим рейсом. Бадеру показалось, что Горбовский простился с матерью очень небрежно. Как капитан корабля — тогда он был капитаном корабля — Бадер счел своим долгом сделать Горбовскому внушение. «В такой печальный момент,— сказал он строго, но мягко,— ваше сердце должно было биться в унисон с сердцем вашей матушки. Высокая добродетель каждого человека состоит в том, что...» Горбовский слушал молча, а когда Бадер закончил выговор, сказал странным голосом: «Август, а у вас есть мама?» Да, он так и сказал: «мама». Не мать, не муттер, но — мама.

— ...Вышел на ту сторону,— сказал Васэда.

Валькенштейн поглядел на экран. Всплески туманных пятен исчезли. Он поглядел на Бадера. Бадер сидел, вцепившись в сиденье стула, и у него был такой вид, словно его тошнит. Он поднял на Валькенштейна глаза и вымученно улыбнулся.

— Одно дело,— сказал он, старательно выговаривая буквы,— когда ты сам. Абер совсем другое дело, когда некто другой.

Валькенштейн отвернулся. По его мнению, было совершенно безразлично, кто делает дело. Он поднялся и вышел в коридор. У кессонного люка он увидел незнакомого молодого человека с бритым загорелым лицом и бритым лоснящимся черепом. Валькенштейн остановился, оглядывая его с головы до ног и обратно.

— Кто вы такой? — спросил он неприветливо. Меньше всего он ожидал встретить на «Тариэле» незнакомого человека.

Молодой человек кривовато усмехнулся.

— Меня зовут Сидоров,— сказал он.— Я биолог и хочу видеть товарища Горбовского.

— Горбовский в поиске,— сказал Валькенштейн.— Как вы попали на корабль?

— Меня привез директор Бадер...

— А...— сказал Валькенштейн. (Бадер прибыл на звездолет два часа назад.).

— ...и, вероятно, забыл про меня.

— Естественно,— сказал Валькенштейн.— Это вполне естественно для директора Бадера. Он весьма взволнован.

— Я понимаю.— Сидоров поглядел на носки своих ботинок и сказал: — Я хотел переговорить с товарищем Горбовским.

— Вам придется немного подождать,— сказал Валькенштейн.— Он скоро вернется. Пойдемте, я провожу вас в кают-компанию.

Он проводил Сидорова в кают-компанию, положил перед ним пачку последних земных журналов и вернулся в рубку. Десантники улыбались, Бадер утирал пот со лба и тоже улыбался. На экране опять бились туманные всплески.

— Возвращается,— сказал Диксон.— Он сказал, что одного витка на первый раз достаточно.

— Конечно, достаточно,— сказал Валькенштейн.

— Вполне достаточно,— сказал Васэда.

Через четверть часа Горбовский выкарабкался из кессона, на ходу расстегивая пилотский комбинезон. Он был рассеян и смотрел поверх голов.

— Ну что? — нетерпеливо спросил Васэда.

— Все в порядке,— сказал Горбовский. Он остановился посередине коридора и стал вылезать из комбинезона. Он выпростал из комбинезона одну ногу, наступил на рукав и чуть не упал.— То есть что я говорю — все в порядке. Все никуда не годится.

— А что именно? — осведомился Валькенштейн.

— Я есть хочу,— заявил Горбовский. Он вылез наконец из комбинезона и направился в кают-компанию, волоча комбинезон по полу за рукав.— Дурацкая планета,— сказал он.

Валькенштейн отобрал у него комбинезон и пошел рядом.

— Дурацкая планета,— повторил Горбовский, глядя поверх голов.

— Это весьма трудная планета для высадки,— подтвердил Бадер, отчетливо выговаривая буквы.

— Дайте мне поесть,— сказал Горбовский.

В кают-компании он с довольным стенанием повалился на диван. Когда он вошел, Сидоров вскочил на ноги.

— Сидите, сидите,— благосклонно сказал Горбовский.

— Так что же случилось? — спросил Валькенштейн.

— Ничего особенного,— сказал Горбовский.— Наши боты не годятся для высадки.

— Почему?

— Не знаю. Фотонные корабли не годятся для высадки. Все время нарушается настройка магнитных ловушек в реакторе.

— Атмосферные магнитные поля,— сказал атмосферный физик Васэда и потер руки, шурша ладонями.

— Может быть,— сказал Горбовский.

— Что же,— неторопливо сказал Бадер.— Я вам дам импульсную ракету. Или ионолет.

— Дайте, Август,— сказал Горбовский.— Дайте, пожалуйста, нам ионолет или импульсную ракету. И дайте мне поесть кто-нибудь.

— Господи,— сказал Валькенштейн.— Да я уже и не помню, когда в последний раз водил импульсную ракету.

— Ничего,— сказал Горбовский.— Вспомнишь. Послушайте...— ласково сказал он,— Дадут мне сегодня покушать?

— Сейчас,— сказал Валькенштейн.

Он извинился перед Сидоровым, снял со стола журналы и накрыл стол хлорвиниловой скатертью. Затем он поставил на стол хлеб, масло, молоко и гречневую кашу.

— Стол накрыт, Леонид Андреевич,— сказал он.

Горбовский нехотя поднялся с дивана.

— Всегда надо подниматься, когда надо что-нибудь делать,— сказал он.

Он сел за стол, взял обеими руками чашку с молоком и выпил ее залпом. Затем он обеими руками придвинул к себе тарелку с кашей и взял вилку. Только когда он взял вилку, стало понятно, почему он брал чашку и тарелку обеими руками. У него тряслись руки. У него так сильно тряслись руки, что он два раза промахнулся, стараясь поддеть на кончик ножа кусок масла. Бадер, вытянув шею, глядел на руки Горбовского.

— Я постараюсь дать вам самую лучшую импульсную ракету, Леонид,— сказал он слабым голосом.— Наиболее лучшую.

— Дайте, Август,— сказал Горбовский.— Самую лучшую. А кто этот молодой человек?

— Это Сидоров,— объяснил Валькенштейн,— Он хотел говорить с вами.

Сидоров встал опять. Горбовский благожелательно поглядел на него снизу вверх и сказал:

— Садитесь, пожалуйста.

— О,— сказал Бадер.— Я совершенно забыл. Простите меня. Леонид, товарищи, позвольте представить вам...

— Я Сидоров,— сказал Сидоров, неловко усмехаясь, потому что все глядели на него.— Михаил Альбертович. Биолог.

— Уэлкам, Михаил Альбертович,— сказал волосатый Диксон.

— Ладно,— сказал Горбовский.— Сейчас я поем, Михаил Альбертович, и мы пойдем в мою каюту. Там есть диван. Здесь тоже есть диван...— он понизил голос до конфиденциального шепота,— но на нем расселся Бадер, а он Директор.

— Не вздумайте взять его,— сказал Валькенштейн по-японски.— Мне он не нравится...

— Почему? — спросил Горбовский.

Горбовский возлежал на диване, Валькенштейн и Сидоров сидели у стола. На столе валялись блестящие мотки лент видеофонографа.

— Я вам не советую,— сказал Валькенштейн.

Горбовский закинул руки за голову.

— Родных у меня нет, — сказал Сидоров. (Горбовский поглядел на него сочувственно.) — Плакать по мне некому.

— Почему — плакать? — спросил Горбовский.

Сидоров нахмурился.

— Я хочу сказать, что знаю, на что иду. Мне необходима информация. На Земле меня ждут. Я сижу здесь над Владиславой уже год. Год потратил почти зря...

— Да, это обидно,— сказал Горбовский.

Сидоров сцепил пальцы.

— Очень обидно, Леонид Андреевич. Я думал, на Владиславу высадятся скоро. Я вовсе не лезу в первооткрыватели. Мне просто нужна информация, понимаете?

— Понимаю,— сказал Горбовский.— Еще бы. Вы ведь, кажется, биолог...

— Да. Кроме того, я проходил курсы пилотов-космогаторов и получил диплом с отличием. Вы у меня экзамены принимали, Леонид Андреевич. Ну, вы меня, конечно, не помните. В конце концов, я прежде всего биолог, и я больше не хочу ждать. Меня обещал взять с собой Квиппа. Но он попытался два раза высадиться и отказался. Потом прилетел Стринг. Вот это был настоящий смельчак. Но он тоже не взял меня с собой. Не успел. Он пошел на посадку со второй попытки и не вернулся.

— Вот чудак,— сказал Горбовский, глядя в потолок.— На такой планете надо делать по крайней мере десять попыток. Как, вы говорите, его фамилия? Стринг?

— Стринг,— ответил Сидоров.

— Чудак,— сказал Горбовский.— Неумный чудак.

Валькенштейн поглядел на лицо Сидорова и проворчал:

— Ну так и есть. Это же герой.

— Говори по-русски,— строго сказал Горбовский.

— А зачем? Он же знает японский.

Сидоров покраснел.

— Да,— сказал он.— Знаю. Только я не герой. Стринг — вот это герой. А я биолог, и мне нужна информация.

— Сколько информации вы получили от Стринга? — спросил Валькенштейн.

— От Стринга? Нисколько,— сказал Сидоров,— Ведь он погиб.

— Так почему же вы им так восхищаетесь?

Сидоров пожал плечами. Он не понимал этих странных людей. Это очень странные люди — Горбовский, Валькенштейн и их друзья, наверное. Назвать замечательного смельчака Стринга неумным чудаком... Он вспомнил Стринга, высокого, широкоплечего, с раскатистым беззаботным смехом и уверенными движениями. И как Стринг сказал Бадеру: «Осторожные сидят на Земле, Август Иоганн. Специфика работы, Август Иоганн!» — и щелкнул крепкими пальцами. «Неумный чудак»...

«Ладно,— подумал Сидоров,— это их дело. Но что делать мне? Опять сидеть сложа руки и радировать на Землю, что очередная обойма киберразведчиков сгорела в атмосфере; что очередная попытка высадиться не удалась; что очередной отряд исследовате-лей-межпланетников отказывается брать меня в поиск; что я еще раз вдребезги разругался с Бадером и Бадер еще раз подтвердил, что планетолета мне не доверит, но за “систематическую дерзость” вышлет меня из “вверенного ему участка Пространства”. И опять добрый старый Рудольф Крейцер в Ленинграде, тряся академической ермолкой, будет приводить свои интуитивные соображения в пользу существования жизни в системах голубых звезд, а неистовый Гаджибеков будет громить его испытанными доводами против существования жизни в системах голубых звезд; и опять Рудольф Крейцер будет говорить все о тех же восемнадцати бактериях, выловленных экспедицией Квиппы в атмосфере планеты Владислава, а Гаджибеков будет отрицать какую бы то ни было связь между этими восемнадцатью бактериями и атмосферой планеты Владислава, с полным основанием ссылаясь на сложность идентификации в конкретных условиях данного эксперимента. И опять Академия Космобиологии оставит открытым вопрос о существовании жизни в системах голубых звезд. А эта жизнь есть, есть, есть, и нужно только до нее дотянуться. Дотянуться до Владиславы, планеты голубой звезды ЕН 17».

Горбовский посмотрел на Сидорова и ласково сказал:

— В конце концов, зачем вам обязательно лететь с нами? У нас есть свой биолог. Прекрасный биолог Перси Диксон. Он немножко сумасшедший, но он доставит вам образцы какие угодно и в любых количествах.

— Эх,— сказал Сидоров и махнул рукой.

— Честное слово,— сказал Горбовский.— Вам бы у нас очень не понравилось. А так все будет в порядке. Мы высадимся и доставим все, что вам нужно. Дайте нам только инструкции.

— И вы все сделаете наоборот,— сказал Сидоров.— Квиппа тоже просил инструкции, а потом привез два контейнера с пеницеллой.

Обыкновенная земная плесень. Вы же не знаете условий работы на Владиславе. Вам там будет не до моих инструкций.

— Что верно, то верно,— вздохнул Горбовский.— Условий мы не знаем. Придется вам подождать еще немножко, Михаил Альбертович.

Валькенштейн удовлетворенно кивнул.

— Хорошо, — сказал Сидоров. Глаза его совсем закрылись.— Тогда возьмите хоть инструкции.

— Обязательно,— сказал Горбовский.— Непременно.

На протяжении последующих сорока циклов Горбовский произвел шестнадцать поисков. Он работал на превосходном импульсном планетолете «Скиф-Алеф», который ему предоставил Бадер. Первые пять поисков он произвел в одиночку, пробуя экзосферу Владиславы на полюсах, на экваторе, на различных широтах. Наконец он облюбовал район северного полюса и стал брать с собой Валькенштейна. Они раз за разом погружались в атмосферу черно-оранжевой планеты и раз за разом, как пробки из воды, выскакивали обратно. Но с каждым разом они погружались все глубже.

Бадер подключил к работе Десантников три обсерватории, которые непрерывно информировали Горбовского о передвижениях метеорологических фронтов в атмосфере Владиславы. По приказу Бадера было возобновлено производство атомарного водорода — горючего для «Скиф-Алефа» (расход горючего оказался непредвиденно громадным). Исследования химического состава атмосферы бомбозондами с мезонными излучателями были прекращены.

Валькенштейн и Горбовский возвращались после поисков измученные и измочаленные и жадно набрасывались на еду, после чего Горбовский пробирался к ближайшему дивану и подолгу лежал, развлекая друзей разнообразными сентенциями.

Сидоров по приглашению Горбовского остался на «Тариэле». Ему разрешили установить в тестерных пазах «Скиф-Алефа» контейнеры-ловушки для биообразцов и биологическую экспресс-лабораторию. При этом он несколько потеснил хозяйство атмосферного физика Рю. Впрочем, толку от этого было мало: контейнеры возвращались пустыми, записи экспресс-лаборатории не поддавались расшифровке. Воздействие магнитных полей бешеной атмосферы на приборы менялось хаотически, и экспресс-лаборатория требовала руки человека. Вылезая из кессона, Горбовский прежде всего видел лоснящийся череп Сидорова и молча хлопал себя ладонью по лбу. Однажды он сказал Сидорову: «Дело в том, Михаил Альбертович, что вся биология вылетает у меня из головы на сто двадцатом километре. Там ее просто вышибает. Уж очень там страшно. Того и гляди, убьешься».

Иногда Горбовский брал с собой Диксона. После каждого такого поиска волосатый биолог отлеживался. В ответ на робкую просьбу Сидорова присмотреть за приборами Диксон прямо ответил, что никакими посторонними делами заниматься не собирается. («Просто не хватает времени, мальчик...»).

«Никто не собирается заниматься посторонними делами,— с горечью думал Сидоров.— Горбовский и Валькенштейн ищут город, Валькенштейн и Рю заняты атмосферой, а Диксон изучает божественные пульсы всех троих. И они тянут, тянут, тянут с высадкой... Почему они не торопятся? Неужели им все равно?».

Сидорову казалось, что он никогда не поймет этих странных людей, именуемых Десантниками. Во всем огромном мире знали Десантников и гордились ими. Быть личным другом Десантника считалось честью. Но тут оказывалось, что никто не знал толком, что такое Десантник. С одной стороны, это что-то неимоверно смелое. С другой — что-то позорно осторожное: они возвращались. Они всегда умирали естественной смертью. Они говорили: «Десантник — это тот, кто точно рассчитает момент, когда можно быть нерасчетливым». Они говорили: «Десантник перестает быть Десантником, когда погибает». Они говорили: «Десантник идет туда, откуда не возвращаются машины». И еще они говорили: «Можно сказать: он жил и умер биологом. Но следует говорить: он жил Десантником, а погиб биологом». Все эти высказывания были очень эмоциональны, но они совершенно ничего не объясняли. Многие выдающиеся ученые и исследователи были Десантниками. Было время, когда Сидоров тоже восхищался Десантниками. Но одно дело — восхищаться, сидя за партой, и совсем другое — смотреть, как Горбовский черепахой ползет по километрам, которые можно было бы преодолеть одним рискованным молниеносным броском.

Вернувшись из шестнадцатого поиска, Горбовский объявил, что собирается приступить к исследованию последней и самой сложной части пути к поверхности Владиславы.

— До поверхности остаются двадцать пять километров совершенно неизученного слоя,— сказал он, помаргивая сонными глазами и глядя поверх голов,— Это очень опасные километры, и здесь я буду продвигаться особенно осторожно. Мы с Валькенштейном сделаем еще по крайней мере десять-пятнадцать поисков. Если, конечно, Директор Бадер обеспечит нас горючим.

— Директор Бадер обеспечит вас горючим,— сказал Бадер величественно.— Вы можете нисколько не сомневаться, Леонид.

— Вот и отлично! — сказал Горбовский.— Дело в том, что я буду предельно осторожен и потому считаю себя вправе взять с собой Сидорова.

Сидоров вскочил. Все посмотрели на него.

— Ну вот и дождался, мальчик,— сказал Диксон.

— Да. Надо дать шанс новичку,— сказал Бадер.

Васэда только улыбнулся, кивая красивой головой. И даже Валькенштейн промолчал, хотя он был недоволен. Валькенштейн не любил героев.

— Это будет справедливо,— сказал Горбовский. Он попятился и, не оглядываясь, с завидной аккуратностью сел на диван.— Пусть идет новичок.— Он улыбнулся и лег.— Готовьте ваши контейнеры, Михаил Альбертович, мы берем вас с собой.

Сидоров сорвался с места и выбежал из кают-компании. Когда он выбежал, Валькенштейн сказал:

— Зря.

— Не будь эгоистом, Марк,— сказал Горбовский лениво.— Парень сидит здесь уже год. А ему всего-то и нужно только, что добыть бактерии из атмосферы.

Валькенштейн покачал головой и сказал:

— Зря. Он герой.

— Это ничего,— сказал Горбовский.— Я теперь вспоминаю, курсанты звали его Атосом. Кроме того, я читал его книжку. Он хороший биолог и не будет шалить. Я тоже когда-то был героем. И ты тоже. И Рю. Верно, Рю?

— Верно, командир,— сказал Васэда.

Горбовский сморщился и погладил плечо.

— Болит,— сказал он жалобным голосом.— Такой ужасный вираж. Да еще против потока. А как твое колено, Марк?

Валькенштейн поднял ногу и несколько раз согнул и разогнул ее. Все внимательно следили за его движениями.

— «Увы мне, чашка на боку»,— сказал он нараспев.

— А вот я вам сейчас массаж,— сказал Диксон и тяжело поднялся.

«Тариэль» двигался по меридиональной орбите и проходил над северным полюсом Владиславы каждые три с половиной часа. К концу цикла планетолет с Горбовским, Валькенштейном и Сидоровым отделился от звездолета и бросился вниз, в самый центр черной спиральной воронки, медленно скручивающейся в оранжевом тумане, который скрывал северный полюс Владиславы.

Сначала все молчали, потом Горбовский сказал:

— Разумеется, они высадились на северном полюсе.

— Кто? — спросил Сидоров.

— Они,— пояснил Горбовский.— И если они построили где-нибудь свой город, то именно на северном полюсе.

— На том месте, где тогда был северный полюс,— сказал Валькенштейн.

— Да, конечно, на том месте. Как на Марсе.

Сидоров напряженно глядел, как на экране стремительно разлетаются из какого-то центра оранжевые зерна и черные пятна. Затем это движение замедлилось. «Скиф-Алеф» тормозил. Теперь он спускался вертикально.

— Но они могли сесть и на южном полюсе,— сказал Валькенштейн.

— Могли,— согласился Горбовский.

Сидоров подумал, что, если Горбовский не найдет поселения чужеземцев у северного полюса, он так же методически будет копаться у южного, а потом, если не найдет у южного, будет вылизывать всю планету, пока не найдет. Ему даже стало жалко Горбовского и его товарищей. Особенно его товарищей.

— Михаил Альбертович,— позвал вдруг Горбовский.

— Да? — отозвался Сидоров.

— Михаил Альбертович, вы когда-нибудь видели, как танцуют эльфы?

— Эльфы? — удивился Сидоров.

Он оглянулся. Горбовский сидел вполоборота к нему и косил на него нечестивым глазом. Валькенштейн сидел спиной к Сидорову.

— Эльфы? — спросил Сидоров,— Какие эльфы?

— С крылышками. Знаете, такие...— Горбовский отнял руку от клавиш управления и неопределенно пошевелил пальцами.— Не видели? Жаль. Я вот тоже не видел. И Марк тоже, и никто не видел. А интересно было бы посмотреть, правда?

— Несомненно,— сухо сказал Сидоров.

— Леонид Андреевич,— сказал Валькенштейн.— А почему они не демонтировали оболочки станций?

— Им это было не нужно,— сказал Горбовский.

— Это неэкономно,— сказал Валькенштейн.

— Значит, они были неэкономны.

— Расточительные разведчики,— сказал Валькенштейн и замолчал.

Планетолет тряхнуло.

— Взяли, Марк,— сказал Горбовский незнакомым голосом.

И планетолет начало ужасно трясти. Просто невозможно было представить, что можно вынести такую тряску. «Скиф-Алеф» вошел в атмосферу, где ревели бешеные горизонтальные потоки, таща за собой длинные черные полосы кристаллической пыли, где сейчас же ослепли локаторы, где в плотном оранжевом тумане носились молнии невиданной силы. Здесь мощные, совершенно необъяснимые всплески магнитного поля сбивали приборы и расщепляли плазмовый шнур в реакторе фотонных ракет. Фотонные ракеты здесь не годились, но и первоклассному атомному планетолету «Скиф-Алеф» тоже приходилось несладко.

Впрочем, в рубке было тихо. Перед пультом скорчился Горбовский, примотанный к креслу ремнями. Черные волосы пада-

Ли ему на глаза, при каждом толчке он скалил зубы. Толчки следовали непрерывно, и казалось, что он смеется. Но это был не смех. Сидоров никогда не предполагал, что Горбовский может быть таким — не странным, а каким-то чужим. Горбовский был похож на дьявола. Валькенштейн тоже был похож на дьявола. Он висел, раскорячившись, над пультом атмосферных фиксаторов, дергая вытянутой шеей. Было удивительно тихо. Но стрелки приборов, зеленые зигзаги и пятна на флюоресцентных экранах, черные и оранжевые пятна на экранах перископа — все металось и кружилось в веселой пляске, и пол дергался из стороны в сторону, как укороченный маятник, и потолок дергался, падал и снова подскакивал.

— Киберштурман,— хрипло сказал Валькенштейн.

— Рано,— сказал Горбовский и снова оскалился.

— Сносит... Много пыли.

— Рано, черт,— сказал Горбовский.— Иду к полюсу.

Ответа Валькенштейна Сидоров не услышал, потому что заработала экспресс-лаборатория. Вспыхнула сигнальная лампа, и под прозрачной пластмассовой пластинкой поползла лента записи. «Ага!» — закричал Сидоров. За бортом был белок. Живая протоплазма. Ее было много и с каждой секундой становилось все больше. «Что же это?» — сказал Сидоров. Самописцу не хватило ширины ленты, и прибор автоматически переключился на нулевой уровень. Затем сигнальная лампа погасла, и лента остановилась. Сидоров зарычал, сорвал заводскую пломбу и обеими руками залез в механизм прибора. Он хорошо знал этот прибор, он сам принимал участие в его конструировании и не мог понять, что разладилось. С огромным напряжением, стараясь сохранить равновесие, Сидоров ощупывал блоки печатных схем. Они могли расколоться от толчков. Он совсем забыл об этом. Они двадцать раз могли расколоться во время прошлых поисков. «Только бы они не раскололись,— думал он.— Только бы они остались целы». Корабль трясло невыносимо, и Сидоров несколько раз ударился лбом о пластмассовую панель. Один раз он ударился переносицей и на некоторое время совсем ослеп от слез. Блоки, по-видимому, были целы. Тут «Скиф-Алеф» круто лег на борт.

Сидорова выбросило из кресла. Он пролетел через всю рубку, сжимая в обеих руках вырванные с корнем обломки панелей. Он даже не сразу понял, что произошло. Потом он понял, но не поверил.

— Надо было привязаться,— сказал Валькенштейн,— Пилот.

Сидоров на четвереньках добрался по пляшущему полу до своего кресла, пристегнулся ремнями и тупо уставился в развороченные внутренности прибора.

Планетолет ударило так, словно он налетел на скалу. Сидоров, разинув пересохший рот, глотал воздух. Очень тихо было в рубке, только хрипел Валькенштейн,— шея его наливалась кровью.

— Киберштурман,— сказал он.

И тотчас снова дрогнули стены. Горбовский молчал.

— Нет подачи горючего,— сказал Валькенштейн неожиданно спокойно.

— Вижу,— сказал Горбовский.— Делай свое дело.

— Нет ни капли. Мы падаем. Замкнуло...

— Включаю аварийную, последнюю. Высота сорок пять... Сидоров!

— Да,— сказал Сидоров и принялся откашливаться.

— Ваши контейнеры наполняются.— Горбовский повернул к нему свое длинное лицо с сухими блестящими глазами. Сидоров ни разу не видел у него такого лица, когда он лежал на диване.— Компрессоры работают. Вам везет, Атос!

— Мне здорово везет,— сказал Сидоров.

Теперь ударило снизу. У Сидорова что-то хрустнуло внутри, и рот наполнился горькой слюной.

— Пошло горючее! — крикнул Валькенштейн.

— Хорошо... Прелесть! Но занимайся своим делом, ради бога. Сидоров! Эй, Миша...

— Да,— сипло сказал Сидоров, не разжимая зубов.

— Запасного комплекта у вас нет?

— Ага,— сказал Сидоров. Он плохо соображал сейчас.

— Что «ага»? — закричал Горбовский,— Есть или нет?

— Нет,— сказал Сидоров.

— Пилот,— сказал Валькенштейн.— Герой.

Сидоров скрипнул зубами и стал смотреть на экран перископа. По экрану справа налево неслись мутные оранжевые полосы. Было так страшно и тошно видеть это, что Сидоров закрыл глаза.

— Они высадились здесь! — закричал Горбовский.— Там город, я знаю!

Что-то тоненько звенело в рубке в страшной шатающейся тишине, и вдруг Валькенштейн заревел тяжелым прерывистым басом:

   Бешеных молний крутой зигзаг,
   Черного вихря взлет,
   Злое пламя слепит глаза,
   Но если бы ты повернул назад,
   Кто бы пошел вперед?

«Я бы пошел,— подумал Сидоров.— Дурак, осел. Нужно было дождаться, пока Горбовский решится на посадку. Не хватило терпения. Если бы сегодня он шел на посадку, плевал бы я на экспресс-лабораторию».

   А Валькенштейн ревел:
   Чужая улыбка, недобрый взгляд,
   Губы скривил пилот...
   Струсил Десантник, тебе говорят.
   Но если бы ты не вернулся назад,
   Кто бы пошел вперед?

— Высота двадцать один! — крикнул Горбовский.— Перехожу в горизонталь!

«Теперь бесконечные минуты горизонтального полета,— подумал Сидоров,— Ужасные минуты горизонтального полета. Многие минуты толчков и тошноты, пока они не насладятся своими исследованиями. А я буду сидеть, как слепой, со своей дурацкой разбитой машиной».

Планетолет тряхнуло. Удар был очень сильный, такой, что потемнело в глазах. И Сидоров, задыхаясь, увидел, как Горбовский с размаху ударился лицом о пульт, а Валькенштейн раскинул руки, взлетел над креслом и медленно, как это бывает во сне, с раскинутыми руками опустился на пол и остался лежать лицом вниз. Кусок ремня, лопнувшего в двух местах, плавно, как осенний лист, скользнул по его спине. Несколько секунд планетолет двигался по инерции, и Сидоров, вцепившись в замок ремня, чувствовал, что все падает. Но затем тело снова стало весомым.

Тогда он расстегнул замок и поднялся на ватные ноги. Он смотрел на приборы. Стрелка альтиметра ползла вверх, зеленые зигзаги контрольной системы метались в голубых окошечках, оставляя медленно гаснущие туманные следы. Киберштурман вел планетолет прочь от Владиславы. Сидоров перешагнул через Валькенштейна и подошел к пульту. Горбовский лежал головой на клавишах. Сидоров оглянулся на Валькенштейна. Тот уже сидел, упираясь руками в пол. Глаза его были закрыты. Тогда Сидоров осторожно поднял Горбовского и положил его на спинку кресла. «Плевать я хотел на экспресс-лабораторию»,— подумал он. Он выключил киберштурман и опустил пальцы на липкие клавиши. «Скиф-Алеф» начал разворачиваться и вдруг упал на сто метров. Сидоров улыбнулся. Он услышал, как позади Валькенштейн яростно прохрипел:

— Не сметь...

Но он даже не обернулся.

— Вы хороший пилот, и вы хорошо посадили корабль. И по-моему, вы прекрасный биолог,— сказал Горбовский. Лицо его было все забинтовано.— Просто прекрасный биолог. Настоящий энтузиаст. Правда, Марк?

Валькенштейн кивнул и, разлепив губы, сказал:

— Несомненно. Он хорошо посадил корабль. Но поднял корабль не он.

— Понимаете,— Горбовский говорил очень проникновенно,— я читал вашу монографию о простейших,— она превосходна. Но нам с вами не по дороге.

Сидоров с трудом глотнул и сказал:

— Почему?

Горбовский поглядел на Валькенштейна, затем на Бадера.

— Он не понимает.

Валькенштейн кивнул. Он не смотрел на Сидорова. Бадер тоже кивнул и посмотрел на Сидорова с какой-то неопределенной жалостью.

— А все-таки? — вызывающе спросил Сидоров.

— Вы слишком любите штурмы,— сказал Горбовский мягко.— Знаете, это — штурм унд дранг, как сказал бы Директор Бадер.

— Штурм и натиск,— важно перевел Бадер.

— Вот именно,— сказал Горбовский.— Слишком. А это не нужно. Это па-аршивое качество. Это кровь и кости. И вы даже не понимаете этого.

— Моя лаборатория погибла,— сказал Сидоров.— Я не мог иначе.

Горбовский вздохнул и посмотрел на Валькенштейна. Валькенштейн сказал брезгливо:

— Пойдемте, Леонид Андреевич.

— Я не мог иначе,— упрямо сказал Сидоров.

— Нужно было совсем иначе,— сказал Горбовский. Он повернулся и пошел по коридору.

Сидоров стоял посреди коридора и смотрел, как они уходят втроем и Бадер и Валькенштейн поддерживают Горбовского под локти. Потом он посмотрел на свою руку и увидел красные капли на пальцах. Тогда он пошел в медицинский отсек, придерживаясь за стену, потому что его качало из стороны в сторону. «Я же хотел как лучше,— думал он.— Это было самое важное — высадиться. И я привез контейнеры с микрофауной. Я знаю, это очень ценно. И для Горбовского это тоже очень ценно: ведь Горбовскому рано или поздно самому придется высадиться и провести рейд по Владиславе. И бактерии убьют его, если я не обезврежу их. Я сделал то, что надо. На Владиславе, планете голубой звезды, есть жизнь. Конечно, я сделал то, что надо». Он несколько раз прошептал: «Я сделал то, что надо». Но он чувствовал, что это не совсем так. Он впервые почувствовал это там, внизу, когда они стояли возле планетолета по пояс в бурлящей нефти и на горизонте огромными столбами поднимались гейзеры и Горбовский спросил его: «Ну и что вы намерены предпринять, Михаил Альбертович?», а Валькенштейн что-то сказал на незнакомом языке и полез обратно в планетолет. Затем он почувствовал это, когда «Скиф-Алеф», в третий раз оторвавшись от поверхности страшной планеты, снова плюхнулся в нефтяную грязь, сброшенный ударом бури. И он чувствовал это теперь.

— Я же хотел как лучше,— невнятно сказал он Диксону, помогавшему ему улечься на стол.

— Что? — сказал Диксон.

— Я должен был высадиться,— сказал Сидоров.

— Лежите,— сказал Диксон. Он проворчал: — Первобытный энтузиазм...

Сидоров увидел, как с потолка спускается большая белая груша. Груша повисла совсем близко, у самого лица; перед глазами поплыли темные пятна, заложило уши, и вдруг тяжелым басом запел Валькенштейн:

   И если бы ты не вернулся назад,
   Кто бы пошел вперед?

— Кто угодно...— упрямо сказал Сидоров с закрытыми глазами.— Любой пойдет вперед...

Диксон стоял рядом и смотрел, как тонкая блестящая игла киберхирурга входит в изуродованную руку. «Как много крови,— подумал Диксон.— Много-много. Горбовский вовремя вытащил их. Опоздай он на полчаса, и мальчишка никогда уже больше не оправился бы. Ну, да Горбовский всегда возвращается вовремя. Так и надо. Десантники должны возвращаться, иначе они бы не были Десантниками. И каждый Десантник был когда-то таким, как этот Атос...» 

 ГЛУБОКИЙ ПОИСК.

Кабина была рассчитана на одного человека, и сейчас в ней было слишком тесно. Акико сидела справа от Кондратьева, на чехле ультразвукового локатора. Чтобы не мешать, она прижималась к стене, упираясь ногами в основание пульта. Конечно, ей было неудобно сидеть так, но кресло перед пультом — место водителя. Белову было тоже неудобно. Он сидел на корточках под люком и время от времени осторожно вытягивал затекшие ноги, поочередно то правую, то левую. Вытягивая правую, он толкал Акико в спину, вздыхал и басом извинялся по-английски: «Beg your pardon». Акико и Белов были стажерами. Океанологи-стажеры должны мириться с неудобствами в одноместных субмаринах Океанской охраны.

Если не считать вздохов Белова и привычного гула перегретого пара в реакторе, в кабине было тихо. Тесно, тихо и темно. Изредка о спектролит иллюминатора стукались креветки и испуганно выбрасывали облачка светящейся слизи. Это было похоже на маленькие бесшумные розовые взрывы. Словно кто-то стрелял крошечными снарядами. При вспышках можно было видеть серьезное лицо Акико с блестящими глазами.

Акико глядела на экран. Она с самого начала прижалась боком к стене и стала смотреть, хотя знала, что искать придется долго, может быть всю ночь. Экран находился под иллюминатором в центре пульта, и, чтобы видеть его, ей нужно было вытягивать шею. Но она глядела не отрываясь и молчала. Это был ее первый глубоководный поиск.

Она была чемпионом по плаванию в вольном стиле. У нее были узкие бедра и широкие мужские плечи. Кондратьеву нравилось видеть ее, и ему хотелось под каким-нибудь предлогом включить свет. Например, чтобы в последний раз перед спуском осмотреть замок люка. Но Кондратьев не стал включать свет. Он и так помнил Акико: тонкая и угловатая, как подросток, с широкими мужскими плечами, в полотняной куртке с засученными рукавами и в широких коротких штанах.

На экране возник жирный светлый сигнал. Плечо Акико прижалось к плечу Кондратьева. Он почувствовал, как она вытягивает шею, чтобы лучше разглядеть, что делается на экране. Он почувствовал это по запаху духов и, кроме того, ощутил едва заметный запах океанской воды. От Акико всегда пахло океанской водой: как-никак, она проводила в воде две трети своего времени, не меньше.

Кондратьев сказал:

— Акулы. Четыреста метров.

Сигнал задрожал, распался на мелкие пятна и исчез. Акико отодвинулась. Она еще не умела читать сигналы ультразвукового локатора. Белов умел, так как уже прошел годичную практику на «Кунашире», но он сидел позади и не видел экрана. Он сказал:

— Акулы — мерзость.

Затем он пошевелился и пробасил:

— Beg your pardon, Акико-сан.

Говорить по-английски не было никакой необходимости, потому что Акико пять лет училась в Хабаровске и прекрасно понимала по-русски.

— Тебе не следовало так наедаться,— сердито сказал Кондратьев.— И не следовало пить. Ты ведь знаешь, что бывает.

— Всего-навсего жареная утка на двоих,— сказал Белов.— И по две рюмки. Я не мог отказаться. Мы с ним сто лет не виделись, и он улетает сегодня ночью. Он уже улетел, наверное. Всего по две рюмки... Неужели пахнет?

— Пахнет.

«Это скверно»,— подумал Белов. Он вытянул нижнюю губу, подул тихонько и потянул носом.

— Я слышу только духи,— сказал он.

«Дурак»,— подумал Кондратьев. Акико виновато сказала:

— Я не знала, что это так серьезно. Я бы не душилась.

— Духи не страшно,— сообщил Белов,— Даже приятно.

«Зря я его взял»,— подумал Кондратьев. Белов стукнулся макушкой о замок люка и зашипел от боли.

— Что? — спросил Кондратьев.

Белов вздохнул, сел по-турецки и поднял руку, ощупывая замок над головой. Замок был холодный, с острыми, грубыми углами. Он прижимал к люку тяжелую крышку. Над крышкой была вода. Сто метров воды до поверхности.

— Кондратьев,— сказал Белов.

— Да?

— Слушай, Кондратьев, почему мы идем под водой? Давай всплывем и откроем люк. Свежий воздух и все такое.

— Наверху пять баллов,— ответил Кондратьев.

«Да-да,— подумал Белов,— пять баллов, болтанка, открытый люк зальет. Но все равно сто метров над головой — это неуютно. Скоро начнется спуск, и будет двести метров, триста, пятьсот. Может быть, будет километр или даже три километра. Зря я напросился,— подумал Белов,— Нужно было остаться на “Кунашире” и писать статью».

Еще одна креветка стукнулась в иллюминатор. Словно крошечный розовый взрыв. Белов уставился в темноту, где на миг появился силуэт стриженой головы Кондратьева.

Кондратьеву, разумеется, такие вещи и в голову не приходят. Кондратьев совсем другой, не такой, как многие. Во-первых, он из прошлого века. Во-вторых, у него железные нервы. Такие же железные, как проклятый замок. В-третьих, ему наплевать на неизведанные тайны глубин. Он погружен в методы точного подсчета поголовья и в вариации содержания протеина на гектар планктонного поля. Его заботит хищник, который зарезал молодых китов. Шестнадцать молодых китов за квартал, и все, как на подбор, самые лучшие. Чуть ли не гордость тихоокеанских китоводов.

— Кондратьев!

— Да?

— Не сердись.

— Я не сержусь,— сердито сказал Кондратьев.— С чего ты взял?

— Мне показалось, что ты сердишься. Когда мы начнем спуск?

— Скоро начнем.

Пок... Пок-пок-пок-пок... Целая стайка креветок. Совсем как новогодняя пиротехника. Белов судорожно зевнул и торопливо захлопнул рот. Вот что он сделает: будет все время держать рот закрытым.

— Акико-сан,— сказал он.— How do you feel?

— Хорошо, спасибо,— вежливо ответила Акико.

По голосу было понятно, что она не обернулась. «Тоже сердится,— решил Белов.— Это потому, что она влюблена в Кондратьева. Кондратьев сердится, и она тоже. Она смотрит на Кондратьева снизу вверх и называет его не иначе, как “товарищ субмарин-мастер”. Очень уважает его, прямо-таки благоговеет.

Да, она влюблена в него по уши, это всем ясно. Ясно, наверное, даже Кондратьеву. Только ей самой еще не ясно. Бедняжка, очень ей не повезло. Человек с железными нервами, чугунными мускулами и медным лицом. Монументальный человек этот Кондратьев. Человек-будда. Человек — памятник самому себе. И своему веку. И всему героическому прошлому».

В два часа ночи Кондратьев включил свет и достал карту. Субмарина висела над центром впадины в восьмидесяти милях к юго-западу от дрейфующего «Кунашира». Кондратьев рассеянно чиркнул по карте ногтем и объявил:

— Начнем спуск.

— Наконец-то,— проворчал Белов.

— Товарищ субмарин-мастер,— сказала Акико.— Мы будем спускаться по вертикали?

— Мы не в батискафе,— сухо сказал Кондратьев.— Будем спускаться по спирали.

Он сам не знал, почему он сказал это сухо. Может быть, потому, что снова увидел Акико. Он думал, что хорошо помнит ее, но оказалось, что за несколько часов в темноте он наделил ее черточками других женщин, совершенно не похожих на нее. Женщин, которые нравились ему раньше. Товарищей по работе, актрис из разных фильмов. При свете эти черточки исчезли, и она показалась ему тоньше, угловатее, смуглее, чем он представлял себе. Она была похожа на мальчишку-подростка. Она смирно сидела рядом с ним, опустив глаза, положив руки на голые колени. «Странно,— подумал он,— я никогда не замечал раньше, чтобы от нее пахло духами».

Он выключил свет и повел субмарину на глубину. Нос субмарины сильно наклонился, и Белов уперся коленями в спинку кресла. Теперь через плечо Кондратьева он видел светящиеся циферблаты и экран ультразвукового локатора в верхней части пульта. На экране вспыхивали и пропадали дрожащие искры: вероятно, сигналы от глубоководных рыб, еще слишком далеких, чтобы их можно было отождествить. Белов перевел глаза на циферблаты, отыскивая указатель глубины. Батиметр был крайним слева. Красная стрелка медленно подползала к отметке «200». Потом она так же медленно будет ползти к отметке «300», потом.

«400»... Под субмариной трехкилометровая пропасть, и субмарина — это крошечная соринка в невообразимо огромной массе воды. Белов вдруг почувствовал, будто что-то мешает ему дышать. Темнота в кабине сделалась плотной и безжалостной, как холодная соленая вода за бортом. «Начинается»,— подумал Белов. Он вобрал в себя воздух и задержал его в легких. Затем зажмурил глаза, вцепился обеими руками в спинку кресла и принялся считать про себя. Когда перед зажмуренными глазами поплыли цветные пятна, он шумно выдохнул воздух и провел ладонью по лбу. Ладонь стала мокрой.

Красная стрелка миновала отметку «200». Это выглядело красиво и зловеще: красная стрелка и зеленые цифры во тьме. Рубиновая стрелка и изумрудные цифры: 200,300... 1000... 3000... 5000... «Совершенно не понимаю, почему все-таки я океанолог? Почему я не металлург или садовник? Ужасная глупость. На каждые сто человек только один подвержен глубинной болезни. И вот этот один — океанолог, потому что ему нравится заниматься головоногими. Он просто без ума от головоногих. Цефалопо-да, будь они неладны. Почему я не занимаюсь чем-нибудь другим? Скажем, кроликами. Или дождевыми червями. Жирные дождевые черви в мокрой земле под горячим солнцем. И нет ни темноты, ни ужаса перед соленой трясиной. Только земля и солнце». Он громко сказал:

— Кондратьев!

— Да?

— Слушай, Кондратьев, ты бы хотел заниматься дождевыми червями?

Кондратьев нагнулся и пошарил в темноте. Что-то звонко щелкнуло, и в лицо Белова ударила струя ледяного кислорода. Он жадно подышал, зевая и захлебываясь.

— Довольно,— сказал он.— Спасибо.

Кондратьев отключил кислород. Ему было, конечно, наплевать на дождевых червей. Красная стрелка проползла отметку «300». Белов снова позвал:

— Кондратьев!

— Да?

— А ты уверен, что кальмар?

— Не понимаю.

— Что это кальмар зарезал китов?

— Скорее всего, это кальмар.

— А может быть, это косатки?

— Может быть.

— Или кашалот?

— Может быть, кашалот. Хотя кашалот нападает обычно на маток. В стаде было много маток. А косатки нападают на одиночек.

— Нет, это ика,— сказала Акико тонким голосом.— Оо-ика.

Оо-ика — это гигантский глубоководный кальмар. Он свиреп и стремителен, как молния. У него мощное тугое туловище, десять цепких рук и жесткие умные глаза. Он бросается на кита снизу и мигом прогрызает его внутренности. Затем он медленно опускается с трупом на дно,— ни одна акула, даже самая голодная, не смеет приблизиться к нему. Он зарывается в ил и пирует на свободе. Если его настигает субмарина Океанской охраны, он не отступает. Он принимает бой, и акулы собираются, чтобы подхватить клочья мяса. Мясо гигантского кальмара тугое, как резина, но акулам это безразлично.

— Да,— сказал Белов.— Наверное, это кальмар.

— Скорее всего, кальмар,— сказал Кондратьев.

«Все равно, кальмар это или не кальмар»,— подумал он. В таких вот впадинах могут хозяйничать твари и пострашнее кальмаров. Их нужно найти и уничтожить, не то покоя от них не будет, раз они уже попробовали китового мяса. Потом он подумал, что если встретится действительно что-нибудь неизвестное, то стажеры обязательно повиснут у него на плечах и будут требовать, чтобы он «дал им разобраться». Стажеры всегда путают рабочую субмарину с исследовательским батискафом.

Четыреста метров.

В кабине было очень душно. Ионизаторы не справлялись. Кондратьев слышал, как тяжело дышит Белов за его спиной. Зато Акико совсем не было слышно; можно было подумать, что ее здесь нет. Кондратьев подал в кабину еще немного кислорода. Потом он взглянул на компас. Субмарину разворачивало поперек курса сильным течением.

— Белов,— сказал Кондратьев.— Отметь: теплая струя, глубина четыреста сорок, направление зюйд-зюйд-вест, скорость два метра в секунду.

Белов скрипнул рычажком диктофона и что-то пробормотал слабым голосом.

— Настоящий Гольфстрим,— сказал Кондратьев.— Маленький Гольфстрим.

— Температура? — спросил Белов слабым голосом.

— Двадцать четыре.

Акико робко сказала:

— Странная температура. Необычная.

— Если где-нибудь под нами вулкан,— простонал Белов,— это будет интересно. Have you ever tasted уху из кальмаров, Акико-сан?

— Внимание,— сказал Кондратьев.— Сейчас я буду выходить из течения. Держитесь за что-нибудь.

— Легко сказать,— проворчал Белов.

— Хорошо, товарищ субмарин-мастер,— сказала Акико.

«Можете держаться за меня»,— хотел предложить ей Кондратьев, но постеснялся. Он круто положил субмарину на левый борт и бросился вниз почти отвесно. «О-ух»,— сказал Белов и уронил диктофон Кондратьеву на затылок. Потом Кондратьев почувствовал, что в его плечо вцепились пальцы Акико, вцепились и соскользнули.

— Обнимите меня за плечи,— приказал он.

В тот же миг пальцы ее снова сорвались, и она чуть не упала лицом на край пульта. Он едва успел подставить руку, и она ударилась об его локоть.

— Извините,— сказала она.

— Ох, тише,— простонал Белов,— Тише ты, Кондратьев!

Ощущение было такое, словно оборвался лифт. Кондратьев снял с пульта руку, пошарил справа от себя и нащупал пушистые волосы Акико.

— Ушиблись? — спросил он.

— Нет, спасибо.

Он нагнулся и подхватил ее под мышки.

— Спасибо,— повторила она.— Спасибо... Я сама.

Он отпустил ее и взглянул на батиметр. Шестьсот пятьдесят... шестьсот пятьдесят пять... шестьсот шестьдесят.

— Тише же, Кондратьев,— просил Белов сдавленным голосом.— Хватит же.

Шестьсот восемьдесят метров. Кондратьев перевел субмарину в горизонталь. Белов громко икнул и отвалился от спинки кресла.

— Все,— объявил Кондратьев и включил свет.

Акико прикрывала нос ладонью, по щекам ее текли слезы.

— Искры из глаз,— проговорила она, с трудом улыбаясь.

— Простите, Акико-сан,— сказал Кондратьев.

Он чувствовал себя виноватым. В таком крутом пике не было никакой необходимости. Просто ему надоел бесконечный спуск по спирали. Он вытер пот со лба и оглянулся. Белов сидел скорчившись, голый до пояса, и держал около рта смятую рубашку. Лицо у него было мокрое и серое, глаза — красные.

— Жареная утка,— сказал Кондратьев.— Запомни, Белов.

— Запомню. Дай еще кислорода.

— Не дам. Отравишься.

Кондратьеву хотелось сказать еще несколько слов о рюмках, но он сдержался и выключил свет. Субмарина снова пошла по спирали, и все долго молчали, даже Белов. Семьсот метров, семьсот пятьдесят метров, восемьсот...

— Вот он,— прошептала Акико.

Через экран неторопливо двигалось узкое туманное пятно. Животное было еще слишком далеко, и отождествить его было пока невозможно. Это мог быть кальмар, кашалот, кит-одинец или крупная китовая акула, а может быть, какое-нибудь неизвестное животное. В глубине еще много животных, не известных или малоизвестных человеку. Океанская охрана имела сведения об исполинских длинношеих и длиннохвостых черепахах, о драконах, о глубоководных пауках, гнездящихся в пропастях к югу от Бонин, об океанском гнусе — маленьких хищных рыбках, многотысячными стаями идущих на глубине полутора-двух километров и истребляющих все на своем пути. Проверить эти сведения пока не было ни возможности, ни особой необходимости.

Кондратьев тихонько поворачивал субмарину, чтобы не упускать животное из поля зрения.

— Давай поближе к нему,— попросил Белов,— Подойди поближе!

Он шумно дышал в ухо Кондратьеву. Субмарина медленно пошла на сближение.

Кондратьев включил визир, и на экране вспыхнули светлые перекрещивающиеся нити. Узкое пятно плыло возле перекрестия.

— Погоди,— сказал Белов.— Не торопись, Кондратьев.

Кондратьев рассердился. Он нагнулся, нашарил под ногами диктофон и ткнул его через плечо в темноту.

— В чем дело? — недовольно спросил Белов.

— Диктофон,— сказал Кондратьев.— Отметь: глубина восемьсот, обнаружили цель.

— Успеем.

— Дайте мне,— сказала Акико.

— Beg your pardon.— Белов кашлянул.— Кондратьев! Не вздумай стрелять в него, Кондратьев. Сначала нужно посмотреть.

— Смотри,— сказал Кондратьев.

Расстояние между субмариной и животным сокращалось. Теперь было ясно, что это гигантский кальмар. Если бы не стажеры, Кондратьев не стал бы медлить. Работник Океанской охраны не имеет права медлить. Ни одно морское животное не причиняло китоводству такой ущерб, как гигантский кальмар. Он подлежал немедленному уничтожению при встрече с любой субмариной. Его сигнал вводился в перекрестие нитей на экране, затем субмарина посылала торпеды. Две торпеды. Иногда, для верности, три. Торпеды мчались по ультразвуковому лучу и взрывались рядом с целью. И на гром взрывов со всех сторон слетались акулы.

Кондратьев с сожалением снял палец со спускового рычажка торпедного аппарата.

— Смотри,— повторил он.

Но смотреть пока было не на что. Граница ясного зрения в самой чистой океанской воде не превышала двадцати пяти — тридцати метров, и только ультразвуковой локатор позволял обнаруживать цели на расстояниях до полукилометра.

— Скорее бы,— возбужденно сказал Белов.

— Не торопись.

Субмарины Океанской охраны предназначены для охраны планктонных посевов от китов и для охраны китов от морских хищников. Субмарины не предназначены для исследовательских целей. Они слишком шумны. Если кальмар не захочет познакомиться с субмариной поближе, он уйдет прежде, чем можно будет включить прожекторы и разглядеть его. Преследовать его бесполезно: гигантские головоногие способны развивать скорость втрое большую, чем скорость самой быстроходной субмарины. Кондратьев надеялся только на удивительное бесстрашие и жестокость кальмара, которые иногда толкают его на схватку со свирепыми кашалотами и стаями косаток.

— Осторожно, осторожно,— повторял Белов нежно и просительно.

— Дать кислород? — спросил Кондратьев свирепо.

Акико тихонько тронула его за плечо. Она уже несколько минут стояла, согнувшись над экраном, и ее волосы щекотали ухо и щеку Кондратьева.

— Ика видит нас,— сказала она.

Белов крикнул:

— Не стреляй!

Пятно на экране — теперь оно было большим и почти круглым — довольно быстро двинулось вниз. Кондратьев улыбнулся, довольный. Кальмар выходил под субмарину в позицию для нападения. Он и не думал убегать. Он сам навязывал бой.

— Не упусти его,— шепнул Белов.

Акико тоже сказала:

— Ика уходит.

Стажеры еще не понимали, в чем дело. Кондратьев стал опускать нос субмарины. След кальмара снова всплыл в перекрестие нитей. Стоило только нажать на спуск, и от гадины полетели бы клочья.

— Не стреляй,— повторял Белов.— Только не стреляй.

«Интересно, куда девалась его глубинная болезнь?» — подумал Кондратьев. Он сказал:

— Кальмар сейчас будет под нами. Я поставлю субмарину на нос. Будьте готовы.

— Хорошо, товарищ субмарин-мастер,— сказала Акико.

Белов, не говоря ни слова, принялся деятельно ворочаться, устраиваясь. Субмарина медленно переворачивалась. Сигнал на экране увеличивался и принимал очертания многоконечной звезды с мерцающими лучами. Субмарина неподвижно повисла носом вниз.

Видимо, кальмар был озадачен странным поведением намеченной жертвы. Но он колебался всего несколько секунд. Затем он двинулся в атаку. Стремительно и уверенно, как делал, наверное, тысячи раз в своей невообразимо долгой жизни.

Сигнал на экране вспух и заполнил весь экран.

Кондратьев включил сразу все прожекторы: два по сторонам люка и один под днищем. Свет был очень ярким. Прозрачная вода казалась желтовато-зеленой. Акико коротко вздохнула. Кондратьев покосился на нее. Она сидела на корточках над иллюминатором, держась рукой за край пульта. Из-под руки торчало голое поцарапанное колено.

— Глядите,— хрипло сказал Белов.— Глядите, вот он! Да глядите же!

Сначала светящаяся мгла за иллюминатором была неподвижной. Затем какие-то тени зашевелились в ней. Мелькнуло что-то длинное и гибкое, и через секунду они увидели кальмара. Вернее, они увидели широкое бледное тело, два пристальных глаза в нижней его части, а под глазами, словно чудовищные усы, два пучка толстых шевелящихся рук. Все это в одно мгновение надвинулось на иллюминатор и заслонило свет прожектора. Субмарину сильно качнуло, что-то противно, как ножом по стеклу, заскрежетало по обшивке.

— Вот так, — сказал Кондратьев,— Насладились?

— Какой огромный! — с благоговением произнес Белов.— Акико-сан, вы заметили, какой он огромный?

— Оо-ика,— сказала Акико.

Белов сказал:

— Никогда не встречал упоминания о таких крупных экземплярах. Я оцениваю его межглазное расстояние в два с лишним метра. Как ты думаешь, Кондратьев?

— Околотого.

— А вы, Акико-сан?

— Полтора-два метра,— ответила Акико-сан, помолчав.

— Что в обычных пропорциях дает...— Белов пошептал, загибая пальцы.— Дает длину туловища по меньшей мере метров тридцать, а вес...

— Слушайте,— нетерпеливо перебил Кондратьев.— Вы насмотрелись?

Белов сказал:

— Нет-нет, подожди. Надо как-то оторваться от него и сфотографировать целиком.

Субмарину снова качнуло, и снова послышался отвратительный скрип роговых челюстей о металл.

— Это тебе не кит, голубчик,— злорадно пробормотал Кондратьев и сказал: — Добровольно он от нас теперь не отстанет и будет ползать по субмарине часа два, не меньше. Я сейчас стряхну его, и он попадет под струю кипятка из турбин. Тогда мы быстро развернемся, сфотографируем и расстреляем его. Хорошо?

Субмарина раскачивалась все сильнее. Видимо, кальмар рассвирепел и пытался согнуть ее пополам. На несколько секунд в иллюминаторе показалась одна из его рук — лиловая кишка толщиной в телеграфный столб, усаженная жадно шевелящимися присосками. Черные крючья, торчащие из присосков, лязгнули по спектролиту.

— Красавец,— проворковал Белов.— Слушай, Кондратьев, а нельзя ли вместе с ним подняться на поверхность?

Кондратьев запрокинул лицо и, прищурившись, поглядел на Белова снизу вверх.

— На поверхность? — проговорил он.— Пожалуй. Сейчас он не отцепится от нас. Сколько, ты говоришь, он может весить?

— Тонн семьдесят,— сказал Белов неуверенно.

Кондратьев свистнул и снова повернулся к пульту.

— Но это — на воздухе,— поспешно добавил Белов.— А в воде...

— Все равно не меньше десятка тонн,— сказал Кондратьев.— Мы не вытянем. Готовьтесь, будем переворачиваться.

Акико поспешно опустилась на корточки, не спуская глаз с иллюминатора. Она очень боялась пропустить что-нибудь интересное. «Если бы не стажеры,— подумал Кондратьев,— я бы давно уже прикончил этого гада и принялся бы искать его родственников». Он не сомневался, что где-то на дне впадины скрываются дети, внуки и правнуки чудовища — потенциальные, а может быть, и уже действующие пираты на трассах мирных миграций китов.

Субмарина вернулась в горизонтальное положение.

— Духота,— проворчал Белов.

— Держитесь крепче,— сказал Кондратьев.— Готовы? Вперед!

Он до отказа повернул рукоятку скорости. Полный ход, тридцать узлов. Пронзительно взвыли турбины. Позади что-то стукнуло, донесся неясный вопль. «Бедный Белов»,— подумал Кондратьев. Он сбросил скорость и завертел штурвальчик рулевого управления. Субмарина описала полукруг и вернулась к кальмару.

— Теперь смотрите,— сказал Кондратьев.

Кальмар висел в двадцати метрах перед носом субмарины, бледный, странно плоский, с обвисшими скрюченными щупальцами и обвисшим туловищем. Он был похож на паука, которого прижгли спичкой. Глаза его были задумчиво скошены вниз и вбок, словно он размышлял над чем-то. Кондратьев никогда прежде не видел живого кальмара так близко и разглядывал его с любопытством и отвращением. Это был действительно необычайно крупный экземпляр. Может быть, один из самых крупных в мире. Но в эту минуту ничто в нем не позволяло предположить могучего и страшного хищника. Кондратьеву почему-то вспомнились кучи размякших китовых внутренностей в огромных отмоченных чанах на китобойном комбинате в Петропавловске.

Прошло несколько минут. Белов лежал животом на плечах Кондратьева и трещал кинокамерой. Акико что-то бормотала в диктофон (кажется, по-японски), не сводя глаз с кальмара. У Кондратьева заныла шея, к тому же он боялся, что кальмар очнется и удерет или снова бросится на субмарину и тогда все нужно будет начинать сначала.

— Вы еще не скоро? — осведомился Кондратьев.

— Очень,— ответил Белов сипло и невпопад.

Кальмар приходил в себя. По его лапам прошла зыбкая судорога. Громадные, величиной с футбольный мяч, глаза повернулись, словно шарниры в гнездах, и уставились на свет прожекторов. Потом лапы вытянулись в струнку, снова сжались, и бледно-лиловая кожа налилась темным светом. Кальмар был ошпарен, оглушен, но он готовился к новому прыжку. Кальмар не отступал. Он и не думал отступать.

— Ну? — спросил Кондратьев нетерпеливо.

— Ладно,— недовольно сказал Белов,— Можешь.

— Слезай с меня,— сказал Кондратьев.

Белов слез и положил подбородок на правое плечо Кондратьева. По-видимому, он забыл о глубинной болезни. Кондратьев взглянул на экран, затем положил палец на спусковой крючок.

— Близко слишком,— пробормотал он.— Ну ничего. Выстрел!

Субмарина вздрогнула.

— Выстрел!

Субмарина вздрогнула еще раз. Кальмар медленно раскрывал лапы, когда под его глазами одна за другой взорвались две пироксилиновые торпеды. Две мутные вспышки и два громовых раската: бомбррр, бомбррр. Кальмара затянуло черным облаком, а затем субмарину бросило на хвост, она опрокинулась на левый борт и принялась танцевать на месте.

Когда волнение прекратилось, прожектора осветили буросерую колышущуюся массу, из которой в пучину вываливались, крутясь, бесформенные дымящиеся лохмотья. Некоторые еще извивались и дергались в лучах света, отбрасывая в желто-зеленую толщу пыльные тени, и исчезали во мраке. А на экране локатора уже появились один за другим четыре, пять, семь сигналов, нетерпеливых, выжидающих.

— Акулы,— сказал Кондратьев.— Тут как тут.

— Акулы — мерзость,— хрипло сказал Белов,— Вот кальмара жалко... Такой экземпляр! Варвар ты, Кондратьев... А вдруг он разумный?

Кондратьев промолчал и включил свет. Акико сидела, прислонившись к стене, склонив голову на плечо. Глаза ее были закрыты, рот полуоткрыт. Лоб, щеки, шея, голые руки и ноги лоснились от пота. Диктофон лежал под ногами. Кондратьев подобрал его. Акико открыла глаза и смущенно улыбнулась.

— Сейчас будем возвращаться,— сказал Кондратьев. Он подумал: «Завтра ночью спущусь и перебью остальных».

— Очень душно, товарищ субмарин-мастер,— сказала Акико.

— Еще бы,— сердито сказал Кондратьев.— И коньяк, и духи...

Акико опустила голову.

— Ну ничего,— сказал Кондратьев.— Сейчас будем возвращаться. Белов!

Белов не ответил. Кондратьев обернулся и увидел, что Белов поднял руку и ощупывает замок люка.

— Что ты делаешь, Белов? — спросил Кондратьев спокойно.

Белов повернул к нему серое лицо и сказал:

— Душно здесь. Надо открыть.

Кондратьев ударил его кулаком в грудь, и он упал навзничь, запрокинув острый кадык. Кондратьев торопливо отвернул кислородный кран, затем поднялся и, перегнувшись через Белова, осмотрел замок. Замок был в порядке. Тогда Кондратьев ткнул Белова пальцами под ребро. Акико следила за ним блестящими глазами.

— Товарищ Белов? — спросила она.

— Жареная утка,— сердито сказал Кондратьев.— И глубинная болезнь в придачу.

Белов вздохнул и сел. Глаза у него были сонные, он пощурился на Кондратьева, на Акико и сказал:

— Что случилось, друзья мои?

— Ты чуть не утопил нас, чревоугодник,— сказал Кондратьев.

Он поднял нос субмарины вертикально и начал подъем. Было четыре часа утра. Должно быть, «Кунашир» уже подошел к точке рандеву. Дышать в кабине было нечем. Ничего, скоро все кончится. Когда в кабине свет, стрелка батиметра кажется розоватой, а цифры — белыми. Шестьсот метров, пятьсот восемьдесят, пятьсот пятьдесят...

— Товарищ, субмарин-мастер,— сказала Акико.— Можно спросить?

— Можно.

— Ведь эта удача, что мы так скоро нашли ика?

— Это он нас нашел. Он, наверное, километров десять за нами тащился, присматривался. Кальмары всегда так.

— Кондратьев,— простонал Белов.— Нельзя ли поскорее?

— Нельзя,— сказал Кондратьев.— Терпи.

«Почему ему ничего не делается? — подумал Белов.— Может быть, он действительно железный? Или это привычка? Господи, только бы увидеть небо. Только бы увидеть небо, и я никогда больше не пойду в глубоководный поиск. Только бы удались фото. Я устал. А вот он совершенно не устал. Он сидит чуть ли не вверх ногами, и ему ничего не делается. А у меня от одного взгляда на то, как он сидит, начинается тошнота».

Триста метров.

— Кондратьев,— сказал Белов,— Что ты будешь делать завтра?

Кондратьев ответил:

— Утром придут Хен Чоль и Вальцев со своими субмаринами, а вечером мы прочешем впадину и перебьем остальных.

Завтра вечером он снова спустится в эту могилу. И он говорит это спокойно и с удовольствием.

— Акико-сан.

— Да, товарищ Белов?

— What are you going to do tomorrow?

Кондратьев взглянул на батиметр. Двести метров. Акико вздохнула.

— Не знаю,— сказала она.

Они замолчали. Они молчали до тех пор, пока субмарина не всплыла на поверхность.

— Открой люк,— сказал Кондратьев.

Субмарина закачалась на легкой волне.

Белов поднял руку, передвинул защелки замка и толкнул крышку.

Погода изменилась. Ветра больше не было, туч тоже не было. Звезды были маленькие и яркие, в небе висел огрызок луны. Океан лениво гнал небольшие светящиеся волны. Волны плескались и журчали у башенки люка.

Белов первым выкарабкался наружу, за ним вылезли Акико и Кондратьев. Белов сказал:

— Как хорошо!

Акико тоже сказала:

— Хорошо.

Кондратьев тоже подтвердил, что хорошо, и добавил, подумав:

— Просто замечательно.

— Разрешите, я искупаюсь, товарищ субмарин-мастер,— сказала Акико.

— Купайтесь, пожалуйста, — вежливо разрешил Кондратьев и отвернулся.

Акико разделась, сложила одежду на край люка и потрогала ногой воду.

Красный купальник на ней казался черным, а ноги и руки — неестественно белыми. Она подняла руки и бесшумно соскользнула в воду.

— Пойду-ка я тоже,— сказал Белов.

Он разделся и сполз в воду. Вода была теплая. Белов сплавал к корме и сказал:

— Замечательно. Ты прав, Кондратьев.

Затем он вспомнил лиловое щупальце толщиной с телеграфный столб и поспешно вскарабкался на субмарину. Подойдя к люку, на котором сидел Кондратьев, он сказал:

— Вода теплая, как парное молоко. Искупался бы.

Они молча сидели, пока Акико плескалась в воде. Голова ее черным пятном качалась на фоне светящихся волн.

— Завтра мы перебьем их всех,— сказал Кондратьев.— Всех, сколько их там осталось. Нужно торопиться. Киты подойдут через неделю.

Белов вздохнул и ничего не ответил. Акико подплыла и ухватилась за край люка.

— Товарищ субмарин-мастер, можно, завтра я опять с вами? — спросила она с отчаянной смелостью.

Кондратьев сказал медленно:

— Конечно, можно.

— Спасибо, товарищ субмарин-мастер.

На юге над горизонтом поднялся и уперся в небо луч прожектора. Это был сигнал с «Кунашира».

— Пошли,— сказал Кондратьев, поднимаясь.— Вылезайте, Акико-сан.

Он взял ее за руку и легко поднял из воды. Белов мрачно сообщил:

— Я посмотрю, какая получилась пленка. Если плохая, я тоже спущусь с вами.

— Только без коньяка,— сказал Кондратьев.

— И без духов,— добавила Акико.

— И вообще я попрошусь к Хен Чолю,— сказал Белов.— Втроем в этих кабинах слишком тесно.

 ЗАГАДКА ЗАДНЕЙ НОГИ.

— Ваша первая книга мне не понравилась,— сказал Парнкала.— В ней нет ничего, что могло бы поразить воображение серьезного человека.

Они лежали в шезлонгах под выцветшим горячим тентом на веранде поста Колд Крик — биотехник Гибсонского заповедника Жан Парнкала и корреспондент Европейского информационного центра писатель Евгений Славин. На низком столике между шезлонгами стоял запотевший пятилитровый сифон. Пост Колд Крик располагался на вершине холма, и с веранды открывался отличный вид на знойную сине-зеленую саванну Западной Австралии.

— Книга обязательно должна будить воображение,— продолжал Парнкала,— иначе это не книга, а дурной учебник. Собственно, можно выразиться так: назначение книги — будить воображение читателя. Правда, ваша первая книга была призвана выполнить и другую, не менее важную задачу, а именно: донести до нас точку зрения человека вашей героической эпохи. Я много ждал от этой книги, но — увы! — видимо, в процессе работы вы утратили эту самую точку зрения. Вы слишком впечатлительны, друг Женя!

— Все проще, Жан, — сказал Женя лениво.— Гораздо проще, мой друг. Мне ужасно не хотелось предстать перед человечеством этаким Кампанеллой навыворот. А в общем-то все правильно — книжица серая...

Он свесился с шезлонга и набрал в длинный узкий бокал пенистого кокосового молока из сифона. Бокал мгновенно вспотел.

— Да,— сказал Парнкала,— вам очень не хотелось быть Кампанеллой навыворот. Вы слишком спешили сменить психологию,

Женя. Вам очень хотелось перестать быть чужим здесь. И напрасно. Вам следовало бы побольше оставаться чужим: вы смогли бы увидеть много такого, чего мы не замечаем. А разве это не важнейшая задача всякого писателя — замечать то, что не видят другие? Это будит воображение и заставляет думать.

— Пожалуй,— сказал Женя.

Они замолчали. Глубокое спокойствие царило вокруг, дремотное спокойствие полуденной саванны. Наперебой трещали цикады. Пронесся легкий ветерок, зашумела трава. Издалека донеслись пронзительные звуки — это кричали эму. Женя вдруг сел и вытянул шею.

— Что это? — спросил он.

Мимо поста, ныряя в высокой траве, неслась странная машина — длинный вертикальный шест, видимо на колесах, с блестящим вращающимся диском на конце. У машины был на редкость нелепый вид. Подпрыгивая и раскачиваясь, она уходила на юг.

Парнкала поднял голову и посмотрел.

— А,— сказал он.— Я забыл вам рассказать. Это уродцы.

— Какие уродцы?

— Никто не знает,— сказал Парнкала спокойно.

Женя вскочил и подбежал к перилам. Длинный нелепый шест быстро удалялся, раскачиваясь, и через минуту скрылся из глаз. Женя повернулся к Парнкале.

— Как же это так — никто не знает? — спросил он.

Парнкала пил кокосовый сок.

— Никто не знает,— проговорил он, вытирая губы.— Это очень забавная история, она вам понравится. Впервые они появились полторы декады назад — вот такие шесты на одном колесе и ползучие тарелки. Их часто видят в саванне между Колд Криком и Роальдом, а позавчера один шест пробежал по главной улице Гибсона. Одну тарелку растоптали мои эму. Я видел — большая куча осколков плохой пластмассы и остатки радиомонтажа на совершенно отвратительной керамике. Похоже на школьные модель-ки. Мы связались с Гибсоном, но там никто ничего не знал. И вообще, как выяснилось, никто ничего не знает.

Парнкала снова поднес бокал к губам.

— Удивительно спокойно вы об этом рассуждаете, друг Жан! — не вытерпел Женя. В его воображении возникали картины, одна фантастичнее другой.

Парнкала улыбнулся:

— Да вы сядьте, Женя. Оснований для беспокойства нет никаких. Вреда уродцы никому не приносят, эму и кенгуру их не боятся, и, кроме того, вы не дали мне докончить — ими уже занимаются товарищи в Джакое. Они... Куда вы, Женя?

Женя торопливо собирался. Он рассовывал по карманам диктофонные обоймы, футлярчики с микрокнигами и свои потрепанные записные книжки.

— Джакой — это, кажется, центр австралийской кибернетики,— произнес он.— Там построили какую-то интересную машину, правда?

— Да, машину КРИ,— сказал Парнкала обиженно. Он был очень огорчен, что корреспондент Славин уезжает так скоро. С Женей было приятно беседовать — он очень любил слушать.

— Почему КРИ?

— Коллектор Рассеянной Информации. Машина-археолог, как я слыхал.

Женя остановился.

— Так, может, эти уродцы оттуда?

— Я же говорю — ничего не известно,— с досадой сказал Парнкала.— Никто ничего не знает. Ни в Джакое, ни в Гибсоне, ни во всем мире... Хоть ужин возьмите, Женя...

— Нет-нет, спасибо, я очень тороплюсь. Ну, дорогой Жан, благодарю за гостеприимство. Мы еще увидимся.— Женя залпом допил свой бокал, весело кивнул и, перепрыгнув через перила, побежал с холма к своему птерокару.

Научный поселок Джакой располагался в тени чудовищных черных акаций с кронами поперечником в сорок-пятьдесят метров. Поодаль, на берегу глубокого озера с синей прозрачной водой, белели развалины фермы какого-то древнего переселенца. Между поселком и развалинами четко выделялся прямоугольник посадочной площадки. Машин на площадке не было. Людей тоже не было.

Впрочем, птерокару посадочная площадка была не нужна, и Женя облетел вокруг акаций, выбирая место поближе к поселку. В полукилометре от поселка он вдруг заметил необычайное оживление. Сначала ему показалось, что там играют в регби. В траве шевелилась и перекатывалась куча переплетенных черных и белых человеческих тел. Из кучи неслись азартные возгласы. «Прелестно! — подумал Женя.— Отлично сыгрались!» В этот миг куча распалась, открыв что-то округлое, черное и блестящее, и один из игроков кубарем покатился в сторону, упал и остался лежать, скорчившись, держась руками за живот. «Э, нет,— подумал Женя,— это не игра». Из-под ветвей акаций вынырнули еще трое, на ходу сбрасывая куртки. Женя стремительно пошел на посадку.

Когда он выскочил из кабины, скорчившийся человек уже сидел и, по-прежнему держась за живот, громко кричал:

— Берегитесь задней ноги! Эй! Берегитесь задней ноги!

Женя рысью пробежал мимо него. Из кучи копошащихся тел раздавались крики. Кричали по-русски и по-английски:

— Ноги к земле! Прижимайте к земле!

— Антенны! Не ломайте антенны!

— Помогите, ребята! Закапывается!

— Да держите же, черт подери!

— Ой, Перси, отпусти мою голову!

— Закапывается!

«Поймали какого-то ящера»,— мелькнуло в голове Жени, и тут он увидел заднюю ногу. Она была черная, блестящая, с острыми зазубринами, похожая на ногу исполинского жука, и со страшной силой скребла по земле, оставляя глубокие борозды. Было там еще много других ног — черных, коричневых и белых,— которые тоже ерзали, прыгали и упирались, но это все были обыкновенные человеческие ноги. Несколько секунд Женя ошеломленно наблюдал за задней ногой. Она раз за разом складывалась, глубоко зарывалась в землю и с натугой распрямлялась, и с каждым разом орущая куча перемещалась метра на полтора.

— А ну! — ужасным голосом воскликнул Женя, обеими руками вцепился в заднюю ногу у сустава и рванул на себя.

Раздался отчетливый хруст. Задняя нога с неожиданной легкостью оторвалась, и Женя упал на спину.

— Не сметь ломать! — загремел яростный голос.— Уберите дурака!

Женя полежал, держа заднюю ногу в объятиях, затем медленно поднялся.

— Еще немного! Еще чуть-чуть, Джо! — гремел тот же голос.— Пропусти мою руку... Ага!.. Ага!.. Вот где ты, голубчик!

Что-то жалобно зазвенело, и наступила тишина. Груда тел застыла, слышно было только тяжелое, прерывистое дыхание. Затем все разом заговорили и засмеялись, поднимаясь, вытирая потные лица. В измятой траве остался большой неподвижный черный бугор. Кто-то разочарованно сказал:

— Опять такой же!

— Черепаха! Семиножка!

— Вот ведь закопалась, паршивка!..

— Еще немного — и ушла бы...

— Да, задала она нам жару...

— А где задняя нога?

Все взоры обратились на Женю. Женя смело сказал:

— Вот задняя нога. Она оторвалась. Я никак не ожидал, что она так легко оторвется.

Его обступили, с любопытством разглядывая. Громадный полуголый детина с копной растрепанных светлых волос на голове и с бородкой соломенного цвета протянул могучую исцарапанную руку:

— Дайте-ка сюда.

В другой руке детина держал обрывок блестящего провода. Женя с радостью отдал ногу.

— Я Евгений Славин,— сказал он.— Корреспондент Европейского информационного центра. Я прилетел сюда, потому что мне сказали, что здесь интересно.

Детина несколько раз с задумчивым видом согнул и разогнул черный коленчатый рычаг. Нога попискивала.

— Я заместитель директора КРИ Павел Рудак,— сказал детина,— А это,— он ткнул рычагом в сторону остальных,— это прочие слуги Великого КРИ. С ними вы познакомитесь после, когда они отнесут черепаху.

— А стоит ли? — спросил маленький курчавый австралиец.— У нас есть две такие же. Пусть валяется здесь...

— Такие же, да не такие, Таппи,— сказал Рудак,— У этой задняя нога имеет всего один сустав.

— Правда? — Таппи выхватил у Рудака заднюю ногу и тоже несколько раз согнул и разогнул ее.— Да, действительно. Жаль, что она обломана.

— Я не знал,— сказал Женя.

Но его уже никто не слушал. Все обступили Таппи, затем гурьбой направились к черному бугру в траве и наклонились над ним. Рудак и Женя остались одни.

— Что это за семиног? — спросил Женя.

— Один из уродцев Великого КРИ, — ответил Рудак.

— А,— разочарованно сказал Женя.— Значит, это все-таки ваши уродцы?

— Не так это просто, товарищ Славин, не так просто. Я ведь не сказал, что это наши уродцы, я сказал, что это уродцы Великого КРИ...— Он наклонился, пошарил в траве и поднял несколько камешков.— И мы на них охотимся. Последнюю декаду мы только и делаем, что охотимся. Вообще, должен сказать, вы приехали вовремя, товарищ корреспондент.

Он стал очень метко кидать камешки в несчастную черепаху, которую тащили в поселок. Камешки звонко щелкали о твердый панцирь.

— Пауль Рудак! — заорал кто-то из тащивших,— Наша кладь тяжела! Где твои сильные руки?

— О нерадивые! — воскликнул Рудак.— Мои сильные руки понесут заднюю ногу! Таппи, куда ты ее дел?

— В траве! Ищи в траве, Пауль!

— Давайте я понесу заднюю ногу,— сказал Женя.— Я оторвал, я ее и понесу.

— Валяйте,— весело разрешил Рудак,— А я помогу ребятам.

Он в два прыжка нагнал «нерадивых», растолкал их, подлез под черепаху, ухнул и взвалил ее на спину.

— Догоняйте! — сдавленно прогремел он и галопом побежал к поселку.

«Нерадивые» с гиканьем кинулись его догонять. Женя подхватил заднюю ногу, повесил ее на шею, как коромысло, и затрусил вслед. Нога была колючая и довольно тяжелая.

— Держу пари на заднюю ногу,— провозгласил Павел Рудак, появляясь в дверях лаборатории. — Готов держать пари даже на собственную заднюю ногу, что корреспондент изнывает от жажды!

Женя сидел под стеной лаборатории, тихо вздыхал и обмахивался чьей-то соломенной шляпой. Шея у него горела.

— Выиграли,— простонал он.

— А где нерадивые слуги? Как смели они бросить такого почтенного гостя? Позор на весь Европейский информационный центр!

— Ваши нерадивые слуги поклоняются задней ноге в здании напротив,— ответил Женя, поднимаясь,— Они попросили меня подождать здесь, они сказали, что вы вернетесь через минутку. Это было как раз полчаса назад.

— Безобразие! — сказал Рудак с некоторым смущением,— Пойдемте, товарищ Славин, я постараюсь загладить их вину. Я утолю вашу жажду и распахну перед вами люки рефрижераторов.

— Скорее!

Рудак взял его за локоть и повлек наискосок через улицу к аккуратному белому коттеджу. В коттедже было чисто и прохладно. Рудак усадил Женю за стол, поставил перед ним стакан, графин и миску со льдом, а сам принялся хозяйничать.

— Линии Доставки здесь нет,— гремел он.— Готовим сами на киберкухнях.

— УКМ-207? — спросил Женя.

— Нет, у меня американская система.

Женя есть не стал. Он пил и смотрел, как ест Рудак. Рудак опустошал тарелки и горшочки и увещевал:

— Не надо смотреть на меня такими глазами. Это у меня вчерашний ужин, сегодняшний завтрак и сегодняшний обед.

Женя украдкой пересчитал горшочки и подумал: «И сегодняшний ужин».

— Вам повезло, корреспондент,— продолжал Рудак.— У нас сейчас действительно очень интересно. Самое интересное будет сегодня вечером, когда вернется профессор Ломба, директор КРИ.

— А я видел профессора Ломбу,— сказал Женя.

Рудак перестал есть и быстро спросил:

— Когда?

— Сегодня рано утром в Гибсоне. Он консультировал моего знакомого. Только я не знал, что он директор КРИ.

Рудак опустил глаза и снова принялся за еду.

— И как он вам показался? — осведомился он немного погодя,— Веселый старикан, не правда ли?

— Да как вам сказать...— сказал Славин.— Скорее какой-то угрюмый...

— Н-да-а,— протянул Рудак и оттолкнул тарелку,— Сегодня вечером будет оч-чень интересно.— Он вздохнул,— Ну что ж, товарищ Славин, разрешаю задавать вопросы.

Женя торопливо зарядил диктофон.

— Прежде всего,— сказал он,— что такое Великий КРИ?

— Минуточку.— Рудак откинулся на спинку кресла и заложил руки за голову.— Сначала спрошу все-таки я. Какое у вас образование?

— Окончил медицинский институт, институт журналистики и спецкурсы врача-межпланетника.

— И все это полтора века назад,— уточнил Рудак.— И больше ничего?

— Изъездил всю Планету, корреспондент, старая гиена пера... Область научных интересов — сравнительное языкознание.

— Так,— сказал Рудак.— И вы ничего не слыхали о семи принципах Комацувары?

— Ничего.

— И об алгебре информационных полей, конечно?

— Нет.

— И о фундаментальной теореме диссипации информации?

Женя безмолвствовал. Рудак подумал и сказал:

— Хорошо. Совету все ясно. Постараемся сделать все, что можем. Только слушайте очень внимательно и, если я занесусь, хватайте меня за заднюю ногу.

Вот что понял Женя. Коллектор Рассеянной Информации предназначался главным образом для собирания рассеянной информации, что, впрочем, явствовало из названия. Под рассеянной информацией понимались рассеянные в Пространстве и Времени следы любых событий и явлений. Первый принцип Комацувары (единственный, который оказался доступен Жене) гласил, что ничто в природе и тем более в обществе не проходит бесследно, все оставляет следы. Подавляющее большинство этих следов находится в виде чрезвычайно рассеянной информации. В конечном счете они представляют собой энергию в той или иной форме, и проблема сбора очень осложняется тем, что за миллионы лет первичные формы претерпевают многократные изменения. Другими словами, следы накладываются друг на друга, смешиваются, частично стираются следами последующих событий и явлений. Теоретически любой след можно отыскать и восстановить — и след столкновения кванта света с молекулой в шкуре бронтозавра, и след зубов бронтозавра на древовидных папоротниках. Для отыскания, сортировки, сопоставления этих следов и для преобразования их в привычные формы информации — например, в изображение — был построен Великий КРИ.

О том, как работает Великий КРИ, у Жени составилось чрезвычайно смутное впечатление. Сначала ему представились миллиарды и миллиарды кибернетических инфузорий-микроинформаторов, которые тучами бродят по всему свету, забираясь до самых звезд, собирая рассеянные следы давно минувшего и стаскивая их в необъятные кладовые механической памяти. Затем воображение нарисовало ему паутину проводов, облепивших всю Планету, натянутых на гигантские башни, которые сотнями разбросаны по островам и материкам от полюса до полюса. Короче говоря, он так ничего и не понял, но не стал переспрашивать: он решил, что как-нибудь на досуге прослушает несколько раз дик-тофонную запись с соответствующими книжками перед глазами и тогда все поймет. А когда Рудак принялся рассказывать о результатах работы, Женя забыл даже об уродцах.

— Нам удалось получить очень интересные картины и даже целые эпизоды,— говорил Рудак.— Конечно, подавляющее большинство материалов представляет собой брак — сотни и тысячи кадров, наложенных друг на друга, и фильтр информации просто выходит из строя при попытке разделить их. Но кое-что мы все-таки видели. Мы стали свидетелями вспышки сверхновой вблизи от Солнца сто миллионов лет назад. Мы видели драки динозавров и эпизоды из битвы при Пуатье, звездолеты пришельцев и еще что-то странное и непостижимое, чему мы не имеем пока ни соответствий, ни аналогий.

— А можно будет посмотреть? — с трепетом спросил Женя.

— А как же, можно... Но вернемся к теме дня.

Великий КРИ не был только коллектором рассеянной информации. Это была необычайно сложная и весьма самостоятельная счетно-логическая машина. В ее этажах, помимо миллиардов ячеек памяти и логических элементов, помимо всевозможных преобразователей и фильтров информации, имелись собственные мастерские, которыми она сама управляла. При необходимости она надстраивала себя, создавала новые элементы, строила модели и вырабатывала собственную информацию. Это открывало широкие возможности для использования ее не по прямому назначению. В настоящее время она, например, вела дополнительно всю калькуляцию австралийской экономической сферы, использовалась для решения многих задач общей кибернетики, выполняла функции тончайшего диагностика, имея при этом отделения во всех крупнейших городах Планеты и на некоторых внеземных базах. Кроме того, Великий КРИ взялся за «предсказание будущего».

Нынешний директор КРИ, ученик Комацувары, конголезец Августос Ломба запрограммировал несколько задач, связанных с предсказанием поведения живого организма. С задачами по детерминизму поведения беспозвоночных КРИ справился сравнительно легко, и два года назад Ломба запрограммировал и ввел в машину задачу чрезвычайной сложности.

— Задача получила название «Буриданов баран». С молодого мериноса был снят биологический код по методу Каспаро— Карпова в тот момент, когда этот меринос находился между двумя кормушками с комбикормом. Этот код в сочетании с некоторыми дополнительными данными о баранах вообще был введен в КРИ. От машины требовалось: а) предсказать, какую кормушку меринос выберет, и б) дать психофизиологическое обоснование этого выбора.

— А как же насчет свободы воли? — осведомился Женя.

— Вот мы и хотим выяснить насчет этой самой свободы воли,— ответил Рудак.— Может быть, ее вовсе и нет.

Он помолчал.

— В контрольном эксперименте баран выбрал правую кормушку. Собственно, задача сводилась к вопросу: почему? Два года машина думала. Потом начала строить модели. Эффектор-ные машины часто решают задачи по моделям. Вот когда КРИ решал задачу о земляном черве, он построил такую превосходную модель, что мы у него украли идею и стали строить землепроходные устройства. Изумительные устройства.

Рудак задумался. Женя нетерпеливо заерзал на стуле.

— Вам неудобно? — осведомился Рудак.

— Нет-нет, мне просто очень интересно.

— Ах, вам тоже интересно? Как бы это вам рассказать, чтобы не соврать?

«Крутит он что-то»,— подумал Женя и сказал:

— Наверное, я видел одну из этих моделей, про которые вы рассказываете. Этакий шест с зеркалом. Только вряд ли это модель барана. Даже Буриданова.

— В том-то и дело,— со вздохом сказал Рудак,— Никто не верит, что это модель барана. Папа Ломба, например, не поверил. Забрал все материалы по программированию и поехал в Центр проверять.— Рудак опять вздохнул.— Вот сегодня вечером он приедет.

— А в чем, собственно, проблема? — спросил Женя.

— Проблема в том, что КРИ делает шесты на колесиках и семиногих жуков. Иногда еще такие плоские тарелки без ног, без рук, но с гироскопом. И никто не понимает, какое это имеет отношение к барану.

— Действительно,— задумчиво сказал Женя,— зачем барану так много ног?

Рудак посмотрел на него с подозрением.

— Действительно, зачем? — сказал он с неестественным энтузиазмом.

Некоторое время они молча смотрели друг на друга. «Крутит, ой, крутит, борода!» — думал Женя.

Рудак ловко, без помощи рук, поднялся на одной ноге.

— А теперь пойдемте, товарищ Славин, я вас представлю заведующему фильмотекой.

— Еще один вопрос,— сказал Женя, перезаряжая диктофон,— Где он находится, ваш Великий КРИ?

— Вы на нем сидите. А сейчас встанете и пойдете. Он под землей, двадцать восемь этажей, шесть гектаров. Мозг, мастерские, энергогенераторы — все. Пошли.

...Фильмотека КРИ находилась на другом конце поселка, в низком павильоне, на крыше которого блестели решетчатые щиты стереосинерамного демонстратора. Сразу за павильоном начиналась саванна.

В павильоне пахло озоном и кокосовым молоком. Заведующая фильмотекой сидела за столом и изучала через бинокулярный микроскоп роскошный фотоснимок сустава задней ноги. Заведующая была хорошенькой таитянкой лет двадцати пяти.

— Здравствуй, девочка,— нежно пророкотал Рудак.

Заведующая оторвалась от микроскопа и расцвела улыбкой.

— Здравствуй, Поль,— сказала она.

— Вот это корреспондент Европейского центра товарищ Славин,— сказал Рудак.— Отнесись к нему с уважением. Покажи ему кадры двести шестьдесят семь, триста пятнадцать и семь тысяч пятьсот двенадцать...

— Если это вас не затруднит, конечно,— галантно добавил Женя.

Заведующая очень напоминала Шейлу.

— С удовольствием,— сказала заведующая.— А подготовлен ли товарищ Славин морально?

— Э-э... Как вы, товарищ Славин, подготовлены?

— Вполне,— уверенно ответил Женя.

— Тогда я оставлю вас,— сказал Рудак.— Меня ждут уродцы.

Он сделал ручкой и вышел. Было слышно, как он заорал на весь поселок: «Акитада! Привезли оборудование?» Ответа слышно не было. Заведующая вздохнула и сказала:

— Берите складной стул, товарищ Славин, и пойдемте.

Женя вышел и уселся у стены павильона. Заведующая деловито прикинула высоту солнца, что-то подсчитала, шевеля губами, и вернулась в павильон.

— Кадр двести шестьдесят семь,— объявила она в раскрытое окно.

Солнечный свет померк. Женя увидел темно-фиолетовое ночное небо с яркими незнакомыми звездами. Низкие плоские облака протянулись над горизонтом, медленно возникли черные силуэты странных деревьев, похожих не то на пальмы, не то на гигантские ростки цветной капусты. Звездные отсветы дрожали в черной воде. Затем над облаками возникло белое зарево. Оно разгоралось все ярче, уродливые тени заскользили по черной маслянистой поверхности, и вдруг из-за горизонта взрывом вынеслось ослепительно белое пульсирующее светило и рывками понеслось по небу, гася звезды. Серый туман заметался между стволами странных деревьев, замелькали радужные блики, и все исчезло. Перед Женей вновь была залитая солнцем саванна.

— Дальше идут сплошные помехи,— сказала заведующая.

— А что это было? — спросил Женя. Он ожидал большего.

— Это восход сверхновой. Больше ста миллионов лет назад. Она породила динозавров. Теперь кадр триста пятнадцатый. Это наша гордость. Пятьдесят миллионов лет спустя.

Снова исчезла саванна. Женя увидел серую, покрытую водой равнину. Из воды торчали мясистые стебли каких-то растений. Через равнину по колено в воде брело длинное серое животное. Женя не сразу понял, где у животного голова. Мокрое цистернообразное туловище, облепленное зеленой травой, равномерно сужалось к обоим концам и переходило в длинные гибкие хвост и шею. Затем Женя разглядел крохотную плоскую головку с безгубой жабьей пастью. В повадках чудовища было что-то куриное — на каждом шагу оно ныряло головой в воду и сразу вздергивало голову, быстро-быстро перетирая в пасти какую-то зелень.

— Диплодок, — сказала заведующая. — Длина двадцать четыре метра.

Затем Женя увидел другое чудовище. Оно змеиными движениями скользило рядом с первым, оставляя за собой полосу взбаламученной воды. Один раз оно едва увернулось от колоннообразной ноги диплодока, и на мгновение Женя увидел громадную бледную зубастую пасть. «Что-то будет»,— подумал он. Это было гораздо интереснее вспышки сверхновой. Диплодок, видимо, не подозревал о своем зубастом спутнике либо просто не обращал на него внимания. А тот, ловко лавируя вокруг его ног, подобрался поближе к голове, рывком высунулся из воды, моментально скусил голову и нырнул.

Женя закрыл рот, стукнув зубами. Картина была необычайно яркая и четкая. На секунду диплодок остановился, высоко вздернул обезглавленную шею и... пошел дальше, все так же размеренно погружая кровоточащий обрубок в мутную воду. И только через несколько шагов у него подогнулись передние ноги. А задние продолжали ступать, и громадный хвост беспечно подергивался из стороны в сторону. Шея в последний раз взмыла в небо и бессильно плюхнулась в воду. Передняя часть туловища стала заваливаться на бок, а задняя все продолжала двигаться вперед. Но вот подломились и задние ноги, и тотчас из мутной вспененной воды вынырнули и кинулись десятки оскаленных зубастых пастей...

— Ф-фу! —сказал Женя, вытирая пот.—Страшное зрелище...

— Типичная сцена охоты хищных динозавров на крупного диплодока,— деловито пояснила заведующая.— Они беспрерывно жрали друг друга. Почти вся информация, которую мы получаем от тех эпох,— это непрерывное пожирание. Но как вам понравилось качество изображения, товарищ Славин?

— Качество отличное,— сказал Женя.— Только почему-то все время мигает...

Над кронами акаций с грохотом пронеслась пузатая шестимоторная машина. Заведующая выбежала из павильона.

— Аппаратура! — крикнула она,— Пойдемте, товарищ Славин, это привезли аппаратуру!

— Позвольте! — завопил Женя.— А еще? Вы обещали показать мне еще!

— Не стоит, право, не стоит,— убедительно сказала заведующая. Она поспешно складывала стул,— Не знаю, что взбрело Полю в голову. Семь тысяч пятьсот двенадцать — это резня в.

Константинополе... Пятнадцатый век... Качество изображения превосходное, но... Настолько неприятное зрелище... Право, не стоит, товарищ Славин... Лучше пойдемте посмотрим, как Поль будет ловить уродцев.

Громадный шестивинтовой вертолет сел недалеко от того места, где Женя оставил свой птерокар, и разгрузка оборудования была в разгаре. Из распахнутых трюмов выкатывали платформы на высоких колесах, груженные желтыми матовыми ящиками. Ящики свозились к подножию одной из акаций, где в развилке между двумя мощными корнями неутомимый Рудак руководил сборкой. Его зычный голос разносился далеко по вечерней саванне.

Заведующая фильмотекой извинилась и убежала куда-то. Женя принялся описывать неуверенные круги вокруг Рудака. Его одолевала любознательность. Платформы на высоких колесах подкатывали, разгружались и уезжали, «слуги КРИ» — парни и девушки — устанавливали и свинчивали желтые ящики, и под акацией вскоре обозначились контуры громоздкой угловатой установки. Рудак ворочался где-то в ее недрах, гудел, свистел и раскатисто покрикивал. Было шумно и весело.

— Стронг и Джой, займитесь интравизиром!

— Трам-тара-рам-тарам-пам-пам! Давайте замыкающую, кто там!

— Фидеры! Куда запропастились фидеры?

— О ла-ла! Еще правее! Вот так...

— Фрост, на разгрузку!

Женю беззлобно толкали под бока и просили убраться в сторонку. Громадный вертолет разгрузился наконец, взревел, подняв ветер и клочья травы, и ушел из-под акации на посадочную площадку. Из-под установки выполз на четвереньках Рудак, встал, отряхнул ладони и сказал:

— Ну, можно начинать. Давайте все по местам.

Он вскочил на платформу, где был установлен небольшой пульт управления. Платформа крякнула.

— Молись, Великий КРИ! — заорал Рудак.

— Станислав еще не вернулся! — крикнул кто-то.

— Вот беда! — сказал Рудак и слез с платформы.

— А профессор Ломба знает? — робко спросила худенькая, остриженная под мальчика девица.

— Профессор узнает,— внушительно сказал Рудак.— Где же Станислав?

На полянке перед акацией вспучилась и треснула земля. Женя подскочил на целый метр. Ему показалось, что из травы высунулась бледная зубастая пасть динозавра.

— Наконец-то! — сказал Рудак.— Я уже беспокоиться начал: кислород-то у него кончился минуту назад... а то и две...

Из-под земли медленно и неуклюже вытягивалось металлическое кольчатое тело в полметра толщиной, похожее на громадного дождевого червя. Оно все ползло и ползло, и неизвестно было, сколько колец его еще прячется под землей, когда передняя его часть быстро завертелась, отвинчиваясь, и свалилась в траву. Из черного отверстия высунулась багровая, с широко разинутым ртом мокрая физиономия.

— Ого-го! — заревел Рудак.— С легким паром, Станислав!

Физиономия свесилась через край, сплюнула и сиплым голосом объявила:

— У него там целый арсенал. Целые армады ползучих тарелок. Вытащите-ка меня отсюда...

Кольчатый червь все лез и лез из земли, и красное заходящее солнце играло на его металлических боках.

— Начнем,— объявил Рудак и снова взобрался на платформу.

Он разгладил налево и направо бороду, скорчил зверскую рожу девицам, столпившимся внизу, и жестом пианиста положил руки на пульт. Пульт вспыхнул индикаторными лампочками.

И сейчас же все затихло на поляне. Женя, взводя киноаппарат, с беспокойством отметил, что несколько человек торопливо вскарабкались на акацию и расселись на ветвях, а девушки теснее придвинулись к платформе. На всякий случай он тоже подошел поближе к платформе.

— Стронг и Джой, приготовились! — громовым голосом сказал Рудак.

— Приготовились! — откликнулись два голоса.

— Пою на главной частоте. Подпевайте в крыльях. И побольше шума.

Женя ожидал, что все сейчас запоют и забарабанят, но стало еще тише. Прошла минута.

— Повысить напряжение,— негромко приказал Рудак.

Прошла еще минута. Солнце зашло, на небе высыпали крупные звезды. Где-то лениво прокричал эму. Девушка, стоявшая рядом с Женей, судорожно вздохнула. Вдруг наверху, на ветке акации, зашевелились, и чей-то дрожащий от возбуждения голос крикнул:

— Да вот же они! Вон там, на поляне! Вы не туда смотрите!

Жене не было видно, куда надо смотреть, и он не знал, кто должны быть «они» и чего от них можно было ждать. Он поднял киноаппарат, попятился еще немного, тесня к платформе девушек, и вдруг он увидел. Сначала он подумал, что ему показалось. Что это просто плывут пятна в утомленных глазах. Черная под звездами саванна шевелилась. Неясные серые тени возникли на ней, молчаливые и зловещие, зашелестела трава, что-то скрипнуло, послышались дробный перестук, звяканье, потрескивание. И в одно мгновение тишина наполнилась густыми невнятными шорохами.

— Свет! — рявкнул Рудак.— Идут зольдатики!

С акации откликнулись радостным воем. Посыпались сухие листья и сучья. В тот же миг над поляной вспыхнул ослепительный свет.

Через саванну шла армия Великого КРИ. Она шла сдаваться. Такого парада механического уродства Женя не видел еще никогда в жизни. Очевидно, слуги Великого КРИ тоже видели такое впервые. Гомерический хохот потряс акацию.

Конструкторы, испытанные бойцы за механическое совершенство, неистовствовали. Они гроздьями валились с ветвей и катались по поляне.

— Нет, ты посмотри! Ты только посмотри!

— Семнадцатый век! Кулиса Ватта!

— Где Робинзон? Робинзон, это ты считал, что КРИ умнее тебя?

— Ура Робинзону! Качать Робинзона!

— Ребята, да подоприте же кто-нибудь эти колеса! Они не доедут до нас!

— Мальчики! Мальчики! Посмотрите! Паровая машина!

— Автора! Автора!

Ужасные страшилища двигались на поляну. Кособокие трехколесные велосипеды на паровом ходу. Гремящие жестью тарелкоподобные аппараты, от которых летели искры и смердело горелым. Знакомые уже черепахи, неистово лягающиеся знаменитой задней ногой. Паукообразные механизмы на длиннейших проволочных ногах, которыми они то и дело спутывались. Позади, уныло вихляясь, приближались шесты на колесиках с поникшими зеркалами на концах. Все это тащилось, хромало, толкалось, стучало, ломалось на ходу и исходило паром и искрами. Женя самозабвенно водил киноаппаратом.

— Я больше не слуга! — орал кто-то с акации.

— И я тоже!

— А что задних ног-то!

Передние ряды механических чудовищ, достигнув поляны, остановились. Задние карабкались на них и тоже замирали в куче, перепутавшись, растопырив уродливые сочленения. Поверх упали с деревянным стуком, ломаясь пополам, шесты на колесиках. Одно колесо, звеня пружинками, докатилось до платформы, покрутилось и улеглось у Жениных ног. Тогда Женя оглянулся на Рудака. Рудак стоял на платформе, уперев руки в бока. Борода его шевелилась.

— Ну вот, ребята,— сказал он,— отдаю это вам на поток и разграбление. Теперь мы, наверное, узнаем, как и почему они тикают.

Победители набросились на павшую армию.

— Неужели Великий КРИ построил все это, чтобы изучать поведение Буриданова барана? — с ужасом спросил Женя.

— Отчего нет? — сказал Рудак.— Очень даже может быть. Даже наверное.— Он подмигнул с необыкновенной хитростью.— Вообще-то, конечно, ясно, что здесь что-то не в порядке.

Мимо два здоровенных конструктора проволокли за заднюю ногу небольшого металлического жука. Как раз напротив платформы нога оторвалась, и конструкторы повалились в траву.

— Ур-родцы,— пробурчал Рудак.

— Я же говорил, что она слабо держится,— сказал Женя.

Резкий старческий голос врезался в веселый шум:

— Что здесь происходит?

Мгновенно наступила тишина.

— Ай-яй-яй,— шепотом сказал Рудак и слез с платформы.

Жене показалось, что Рудак как-то сразу усох.

К платформе, прихрамывая, приближался старый седой негр в белом халате. Женя узнал его — это был профессор Ломба.

— Где здесь мой Поль? — зловеще-ласковым голосом спрашивал он.— Дети, кто мне скажет, где мой заместитель?

Рудак молчал. Ломба шел прямо на него. Рудак попятился, наткнулся спиной на платформу и остановился.

— Так что же здесь происходит, Поль, сыночек? — спросил Ломба, подходя вплотную.

Рудак печально ответил:

— Мы перехватили управление у КРИ... и согнали всех уродцев в одну кучу...

— Ах, уродцев? — вкрадчиво сказал Ломба.— Важная проблема! Откуда берется седьмая нога? Важная проблема, дети мои! Очень важная проблема!

Неожиданно он схватил Рудака за бороду и потащил его на середину поляны сквозь расступившуюся толпу.

— Посмотрите на него, дети! — вскричал он торжествующе.— Мы изумляемся! Мы ломаем голову! Мы впадаем в отчаяние! Мы воображаем, что КРИ перехитрил нас!

С каждым «мы» он дергал Рудака за бороду, словно звонил в колокол. Голова Рудака покорно раскачивалась.

— А что случилось, учитель? — робко спросила какая-то девушка. По ее лицу было видно, что ей очень жалко Рудака.

— Что случилось, деточка? — Ломба наконец отпустил Рудака.— Старый Ломба едет в Центр. Отрывает от работы лучших специалистов. И что он узнает? О стыд! Что он узнает, ты, рыжий паршивец? — Он снова схватил Рудака за бороду, и Женя торопливо застрекотал аппаратом,— Над старым Ломбой смеются! Старый Ломба стал посмешищем всех кибернетистов! О старом Ломбе уже рассказывают анекдоты! — Он отпустил бороду и постучал костлявым кулаком в широченную грудь Рудака.— Ну-ка ты, осадная башня! Сколько ног у обыкновенного австралийского мериноса? Или, может быть, ты забыл?

Женя вдруг заметил, что несколько молодых людей при этих словах принялись пятиться с явным намерением затеряться в толпе.

— Программистов не выпускать,— не поворачивая головы, приказал Ломба.

В толпе зашумели, и молодые люди были выпихнуты на середину круга.

— Что делают эти интеллектуальные пираты? — вопросил Ломба, круто поворачиваясь к ним.— Они показывают в программе семь ног у барана...

Толпа зашумела.

— Они лишают барана мозжечка...

В толпе начался хохот, как показалось Жене — одобрительный.

— Бедный, славный, добросовестный КРИ! — Ломба возвел руки к небесам,— Он громоздит нелепость на нелепость! Мог ли он предположить, что его рыжебородый хулиганствующий хозяин даст ему задачу о пятиугольном треугольнике?

Рудак уныло пробубнил:

— Больше не буду. Честное слово, не буду.

Толпа с хохотом лупила программистов в гулкие спины.

Женя ночевал у Рудака. Рудак постелил ему в кабинете, тщательно расчесал бороду и ушел обратно к акациям. В раскрытое окно заглядывала громадная оранжевая луна, расчерченная серыми квадратами Д-космодромов. Женя смотрел на нее и весело хихикал, с наслаждением перебирая в памяти события дня. Он очень любил такие дни, которые не пропадали даром, потому что удавалось познакомиться с новыми хорошими, веселыми или просто славными людьми. С такими, как вдумчивый Парнкала, или великолепный Рудак, или Ломба-громовержец...

«Об этом я обязательно напишу, — подумал он,— Обязательно! Как веселые, умные, молодые ребята на свой страх и риск вложили заведомо бессмысленную программу в необычайно сложную и умелую машину, чтобы посмотреть, как эта машина будет себя вести. И как она себя вела, тщетно тужась создать непротиворечивую модель барана с семью ногами и без мозжечка. И как шла через черную теплую саванну армия этих уродливых моделей, шла сдаваться рыжебородому интеллектуальному пирату. И как интеллектуального пирата таскали за бороду — наверное, не в первый и не в последний раз... Потому что его очень интересуют задачи о пятиугольных треугольниках и о квадратных шарах... которые ранят достоинство честной, добросовестной машины... Это может получиться хорошо — рассказ об интеллектуальном хулиганстве...».

Женя заснул и проснулся на рассвете. В столовой тихонько гремели посудой и рассуждали вполголоса:

— ...Теперь все пойдет как по маслу. Папаша Ломба успокоился и заинтересовался.

— Еще бы, такой материалище по теории машинных ошибок!

— Ребята, а КРИ оказался все же довольно примитивен. Я ожидал от него большей выдумки.

Кто-то вдруг захохотал и сказал:

— Семиногий баран без малейших признаков органов равновесия! Бедный КРИ!

— Тише, корреспондента разбудишь!

После длинной паузы, когда Женя уже начал дремать, кто-то вдруг сказал с сожалением:

— А жалко, что все уже позади. Как было интересно! О семиногий баран! До чего грустно, что больше нет твоей загадки!

 СВЕЧИ ПЕРЕД ПУЛЬТОМ.

В полночь пошел дождь. На шоссе стало скользко, и Званцев сбавил скорость. Было непривычно темно и неуютно, зарево городских огней ушло за черные холмы, и Званцеву казалось, что машина идет через пустыню. Впереди на шероховатом мокром бетоне плясал белый свет фар. Встречных машин не было. Последнюю встречную машину Званцев видел перед тем, как свернул на шоссе к институту. В километре от поворота был поселок, и Званцева удивило, что, несмотря на поздний час, почти все окна освещены, а на веранде большого кафе у дороги полно людей. Званцеву показалось, что они молчат и чего-то ждут.

Акико оглянулась.

— Они все смотрят нам вслед,— сказала она.

Званцев не ответил.

— Наверное, они думают, что мы врачи.

— Наверное,— сказал Званцев.

Это был последний освещенный поселок, который они видели. За поворотом началась мокрая темнота.

— Где-то здесь должен быть завод бытовых приборов,— сказал Званцев.— Ты не заметила?

— Нет.

— Никогда ты ничего не замечаешь.

— За рулем — вы. Пустите меня за руль, я буду все замечать.

— Ну уж нет,— сказал Званцев.

Он резко затормозил, и машину занесло. Она боком проползла по взвизгнувшему бетону. Фары осветили столб с указателем. Сигнальных огней не было, надпись на указателе казалась выцветшей: «Новосибирский Институт Биологического Кодирования — 21 км». Под указателем был прибит перекошенный фанерный щит с корявой надписью: «Внимание! Включить все нейтрализаторы! Сбавить скорость! Впереди застава!» И то же самое на французском и английском. Буквы были большие, с черными потеками.

— Ого,— пробормотал Званцев, полез под руль и включил нейтрализаторы.

— Какая застава? — спросила Акико.

— Какая застава, я не знаю,— сказал Званцев,— но, видимо, тебе нужно было остаться в городе.

— Нет,— сказала Акико.

Когда машина тронулась, она осторожно спросила:

— Вы думаете, что нас не пропустят?

— Я думаю, что тебя не пропустят.

— Тогда я подожду,— спокойно сказала Акико.

Машина медленно и беззвучно катилась по шоссе. Званцев сказал, глядя перед собой:

— Мне бы все-таки хотелось, чтобы тебя пропустили.

— Мне тоже,— сказала Акико.— Я очень хочу проститься с ним...

Званцев молча глядел на дорогу.

— Мы редко виделись последнее время,— продолжала Акико.— Я очень люблю его. Я не знаю другого такого человека. Никогда я так не любила отца, как люблю его. Я даже плакала...

«Да, плакала,— подумал Званцев.— Океан был черно-синий, и небо было синее-синее, а лицо его было опухшим и синим, когда мы с Кондратьевым осторожно вели его к конвертоплану. Под ногами скрипел раскаленный коралловый песок, ему было трудно идти, он то и дело повисал у нас на руках, но ни за что не соглашался, чтобы мы несли его. Глаза его были закрыты, и он виновато бормотал: “Гокуро-сама, гокуро-сама...” Сзади и сбоку молча шли океанологи, а Акико шла рядом с Сергеем, держа обеими руками, как поднос, знаменитую на весь Океан потрепанную белую шляпу, и горько плакала. Это был первый, самый страшный приступ болезни — шесть лет назад, на безымянном островке в пятнадцати милях к Западу от рифа Октопус...».

— ...я двадцать лет знаю его. С самого детства. Мне очень хочется проститься с ним.

Из мокрой темноты выплыла и прошла над головами решетчатая арка микропогодной установки. На синоптической станции огней не было. «Установка не работает,— подумал Званцев,— Вот почему эта мерзость с неба». Он покосился на Акико. Она сидела, забравшись на сиденье с ногами, и глядела прямо перед собой. На ее лицо падали отсветы от циферблатов на пульте.

— Что здесь происходит? — сказал Званцев.— Какая-то мертвая зона.

— Не знаю,— сказала Акико. Она заворочалась, устраиваясь удобнее, толкнула его коленом в бок и вдруг замерла, уставившись на него блестящими в полумраке глазами.

— Что? — спросил он.

— Может быть, он уже...

— Вздор,— сказал Званцев.

— И все ушли к институту...

— Вздор,— решительно сказал Званцев.— Вздор.

Далеко впереди загорелся неровный красный огонек. Он был слаб и мерцал, как звездочка на неспокойном небе. На всякий случай Званцев снова сбавил скорость. Теперь машина катилась очень медленно, и стал слышен шорох дождя. В свете фар появились три фигуры в блестящих мокрых плащах. Они стояли прямо посередине шоссе; перед ними поперек шоссе лежало здоровенное бревно. Тот, что стоял справа, держал над головой большой коптящий факел. Он медленно размахивал факелом из стороны в сторону. Званцев подвел машину поближе и остановился. «Ну и застава»,— подумал он. Человек с факелом что-то крикнул неразборчиво в шорохе дождя, и все трое быстро пошли к машине, неуклюже шагая в огромных мокрых плащах. Человек с факелом снова крикнул что-то, сердито перекосив рот. Званцев выключил дальний свет и открыл дверцу.

— Двигатель! — крикнул человек с факелом. Он подошел вплотную.— Выключите двигатель, наконец!

Званцев выключил двигатель и вылез на шоссе под мелкий частый дождь.

— Я океанолог Званцев,— сказал он.— Я еду к академику Окада.

— Выключите свет в машине! — сказал человек с факелом.— Да побыстрее, пожалуйста!

Званцев повернулся, но свет в кабине уже погас.

— Кто это с вами? — спросил человек с факелом.

— Океанолог Кондратьева,— ответил Званцев сердито.— Мой сотрудник.

Трое в плащах молчали.

— Мы можем ехать дальше?

— Я оператор Михайлов,— сказал человек с факелом.— Меня послали встретить вас и передать, что к академику Окада нельзя.

— Об этом я буду говорить с профессором Каспаро,— сказал Званцев,— Проведите меня к нему.

— Профессор Каспаро очень занят. Мы бы не хотели, чтобы его тревожили.

«Кто это — мы?» — хотел спросить Званцев, но сдержался, потому что у Михайлова был невнятный монотонный голос смертельно уставшего человека.

— Я должен передать академику сообщение чрезвычайной важности,— сказал Званцев.— Проведите меня к Каспаро.

Трое молчали, и красный неровный свет пробегал по их лицам. Лица были мокрые, осунувшиеся.

— Ну? — сказал Званцев нетерпеливо.

Вдруг он заметил, что Михайлов спит. Рука с факелом дрожала и опускалась все ниже. Глаза Михайлова были закрыты.

— Толя,— тихо сказал один из его товарищей и толкнул его в плечо.

Михайлов очнулся, мотнул факелом и уставился на Званцева припухшими глазами.

— Что? — сказал он хрипло.— А, вы к академику... К академику Окада нельзя. На территорию института вообще нельзя. Уезжайте, пожалуйста.

— Я должен передать академику Окада сообщение чрезвычайной важности,— терпеливо повторил Званцев.— Я океанолог Званцев, а в машине океанолог Кондратьева. Мы везем важное сообщение.

— Я оператор Михайлов,— сказал человек с факелом,— К Окада сейчас нельзя. Он умрет в ближайшие четверть суток, и мы можем не успеть.— Он едва шевелил губами.— Профессор Каспаро очень занят и просил не беспокоить. Пожалуйста, уезжайте...

Он вдруг повернулся к своим товарищам.

— Ребята,— сказал он с отчаянием.— Дайте еще две таблетки.

Званцев стоял под дождем и думал, что еще можно сказать этому человеку, засыпающему на ходу. Михайлов стоял боком к нему и, запрокинув голову, что-то глотал. Потом Михайлов сказал:

— Спасибо, ребята, я совсем падаю. У вас здесь все-таки дождь, прохладно, а у нас все просто валятся с ног, один за другим, поднимаются и опять валятся... Тогда уносим...— Он все еще говорил невнятно.

— Ничего, последняя ночь...

— Девятая,— сказал Михайлов.

— Десятая.

— Неужели десятая? У меня голова как чугун.— Михайлов повернулся к Званцеву. — Извините меня, товарищ...

— Океанолог Званцев,— сказал Званцев в третий раз.— Товарищ Михайлов, вы должны нас пропустить. Мы только что прилетели с Филиппин. Мы везем академику информацию, очень важную информацию. Он ждал ее всю жизнь. Поймите, я знаю его тридцать лет. Мне виднее, может он без этого умереть или нет. Это чрезвычайно важная информация.

Акико вылезла из машины и встала рядом с ним. Оператор молчал, зябко ежась под плащом.

— Ну хорошо,— сказал он наконец.— Только вас слишком много.— Он так и сказал: «Слишком много»,— Пусть идет один.

— Ладно,— сказал Званцев.

— Только, по-моему, это бесполезно,— сказал Михайлов.— Каспаро не пустит вас к академику. Академик изолирован. Вы можете испортить весь опыт, если нарушите изоляцию, и потом...

— Я буду говорить с Каспаро сам,— перебил Званцев.— Проводите меня.

— Хорошо,— сказал оператор.— Пошли.

Званцев оглянулся на Акико. На лице Акико было много больших и маленьких капель. Она сказала:

— Идите, Николай Евгеньевич.

Потом она повернулась к людям в плащах:

— Дайте ему плащ кто-нибудь, а сами полезайте в машину. Можно поставить машину поперек шоссе.

Званцеву дали плащ. Акико хотела вернуться в машину и развернуть ее, но Михайлов сказал, что двигатель включать нельзя. Он стоял и светил своим неуклюжим коптящим факелом, пока машину вручную разворачивали и ставили поперек дороги. Затем застава в полном составе забралась в кабину. Званцев заглянул внутрь. Акико снова сидела, свернувшись, на переднем сиденье. Товарищи Михайлова уже спали, уткнувшись головами друг в друга.

— Передайте ему...— сказала Акико.

— Да, обязательно.

— Скажите, что мы будем ждать.

— Да,— сказал Званцев.— Скажу.

— Ну, идите.

— Саёнара, Аки-тян.

— Идите...

Званцев осторожно прихлопнул дверцу и подошел к оператору:

— Пойдемте.

— Пойдемте,— откликнулся оператор совсем новым, очень бодрым голосом.— Пойдемте быстро, нужно пройти семь километров.

Они пошли, широко шагая, по мокрому шершавому бетону.

— Что у вас там делается? — спросил оператор.

— Где — у нас?

— Ну, у вас... В большом мире. Мы уже полмесяца ничего не знаем. Что в Совете? Как с проектом Большой Шахты?

— Очень много добровольцев,— сказал Званцев.— Не хватает аннигиляторов. Не хватает охладителей. Совет намерен перевести на проект тридцать процентов энергии. С Венеры отозваны почти все специалисты по глубокой проходке.

— Правильно,— сказал оператор.— На Венере им теперь нечего делать. А кого выбрали начальником проекта?

— Понятия не имею,— сердито сказал Званцев.

— Не Штирнера?

— Не знаю.

Они помолчали.

— Мерзость, верно? — сказал оператор.

— Что?

— Факелы — мерзость, правда? Такая дрянь! Чувствуете, как он воняет?

Званцев принюхался и отошел на два шага в сторону.

— Да,— сказал он. От факела воняло нефтью.— А зачем это? — спросил он.

— Так приказал Каспаро. Никаких электроприборов, никаких ламп. Мы стараемся свести все неконтролируемые помехи к минимуму... Кстати, вы курите?

— Курю.

Оператор остановился.

— Дайте зажигалку,— сказал он.— И ваш радиотелефон. Есть у вас радиотелефон?

— Есть.

— Дайте все мне.— Михайлов забрал зажигалку и радиотелефон, разрядил их и выбросил аккумуляторы в кювет,— Извините, но так надо. Здесь на двадцать километров в округе не работает ни один электроприбор.

— Вот в чем дело,— сказал Званцев.

— Да-да. Мы разграбили все пасеки вокруг Новосибирска и делаем восковые свечи. Вы слыхали об этом?

— Нет.

Они снова быстро пошли под непрерывным дождем.

— Свечи тоже мерзость, но все-таки лучше, чем факелы. Или, знаете, лучина. Слыхали про такое — лучина?

— Нет,— сказал Званцев.

— Есть такая песня: «Догорай, моя лучиночка». Я всегда думал, что лучина — это какой-то генератор.

— Теперь я понимаю, откуда этот дождь,— сказал Званцев помолчав.— То есть я понимаю, почему выключены микропогод-ные установки.

— Нет, нет,— сказал оператор,— микропогодные установки — это само собой, а дождь нам гонят специально с Ветряного Кряжа. Там есть континентальная установка.

— Зачем это? — спросил Званцев.

— Закрываемся от прямого солнечного излучения.

— А разряды в тучах?

— Тучи приходят пустые, их разряжают по дороге. Вообще опыт получился гораздо грандиознее, чем мы сначала думали. У нас собрались все специалисты по биокодированию. Со всего мира. Пятьсот человек. И все равно мало. И весь Северный Урал работает на нас.

— И пока все благополучно? — спросил Званцев.

Оператор промолчал.

— Вы меня слышите? — спросил Званцев.

— Я не могу вам ответить,— сказал Михайлов неохотно.— Мы надеемся, что все идет как надо. Принцип проверен, но это первый опыт с человеком. Сто двадцать триллионов мегабит информации, и ошибка в одном бите может многое исказить.

Михайлов замолчал, и они долго шли не говоря ни слова. Званцев не сразу заметил, что они идут через поселок. Поселок был пуст. Слабо светились матовые окна коттеджей, а в окнах было темно. За ажурными изгородями в мокрых кустах чернели кое-где распахнутые ворота гаражей.

Оператор забыл про Званцева. «Еще часов шесть, и все будет кончено,— думал он,— Я вернусь домой и завалюсь спать. Великий Опыт будет закончен. Великий Окада умрет и станет бессмертным. Ах как красиво! Но пока не придет время, никто не скажет, удался ли опыт. Даже сам Каспаро. Великий Каспаро, Великий Окада, Великий Опыт! Великое Кодирование,— Михайлов потряс головой — привычная тяжесть снова ползла на глаза, заволакивая мозг.— Нет-нет, надо думать. Валерио Каспаро сказал, что надо начинать думать уже сейчас. Все должны думать, даже операторы, хотя мы слишком мало знаем. Но Каспаро сказал, что думать должны все. Валерио Каспаро, в просторечии Валерий Константинович. Забавно, когда он работает, работает и вдруг скажет на весь зал: “Достаточно, посидим немного, тупо глядя перед собой!” Эту фразу он где-то вычитал. Если в этот момент спросить его о чем-нибудь, он скажет: “Юноша, вы же видите. Не мешайте мне сидеть, тупо глядя перед собой...” Опять я не о том думаю! Итак, прежде всего поставим задачу. Дано: комплекс физиологических нейронных состояний (говоря по-простому — живой мозг) жестко кодируется по третьей системе Каспаро-Карпова на кристаллическую квазибиомассу. При должной изоляции жесткий код на кристаллической квазибиомассе сохраняется при нормальном уровне шумов весьма долго,— время релаксации кода составляет ориентировочно двенадцать тысяч лет. Времени достаточно. Требуется найти: способ перевода кода биомассы на живой мозг, то бишь на комплекс физиологических функционирующих нейронов в нуль-состояниях. Кстати, для этого требуется еще и живой мозг в нуль-состоянии, но для такого дела люди всегда находились и найдутся — например, я... Эх, все равно не разрешат. О живом мозге Каспаро и слышать не хочет. Вот чудак! Сиди теперь и жди, пока ленинградцы построят искусственный. Вот... Короче говоря, мы закодировали мозг Окада на кристаллическую биомассу. Мы имеем шифр мозга Окада, шифр мыслей Окада, шифр его “я”. И теперь требуется найти способ перенести этот шифр на другой мозг. Пусть искусственный. То-

Гда Окада возродится. Зашифрованное “я” Окада снова станет действующим, настоящим “я”. Вопрос: как это сделать? Как?.. Хорошо бы догадаться прямо сейчас и порадовать старика. Каспаро думает об этом четверть века. Прибежать к нему в мокром виде, как Архимед, и возопить: “Эврика!”» — Михайлов споткнулся и чуть не уронил факел.

— Что с вами? — сказал Званцев.— Вы опять засыпаете?

Михайлов посмотрел на него. Званцев шагал, подняв капюшон, засунув руки под плащ. Лицо его в красном бегающем свете казалось очень длинным и очень жестким.

— Нет,— сказал Михайлов.— Я думаю. Я не сплю.

Впереди замаячила какая-то темная груда. Они шли быстро и скоро догнали большой грузовик, который медленно тащился по шоссе. Званцев не сразу понял, что грузовик идет с выключенным двигателем. Его волокли два здоровенных мокрых верблюда.

— Эй, Санька! — крикнул оператор.

Щелкнула дверь кабинки, высунулась голова, повела блестящими глазами и скрылась.

— Чем могу? — спросили из кабинки.

— Дай шоколадку,— сказал Михайлов.

— Возьми сам, не хочется вылезать. Мокро.

— И возьму,— бодро сказал Михайлов и куда-то скрылся вместе с факелом.

Стало очень темно. Званцев пошел рядом с грузовиком, приноравливаясь к верблюдам. Верблюды еле плелись.

— Быстрей они не могут? — проворчал он.

— Они, подлые, не хотят,— сказал голос из кабины.— Я пробовал лупить их палкой, но они только плюются.— Голос помолчал и добавил: — Четыре километра в час. И заплевали мне плащ.

Водитель тяжело вздохнул и вдруг завопил:

— Эй, залетные! Но, н-но-о, или как там вас!

Верблюды пренебрежительно засопели.

— Вы бы отошли в сторонку,— посоветовал водитель,— Впрочем, сейчас они, кажется, ничего.

Понесло нефтью, и рядом снова появился Михайлов. Факел его чадил и трещал.

— Пойдемте,— сказал он.— Теперь уже близко.

Они легко обогнули упряжку, и скоро по сторонам дороги появились невысокие темные строения. Приглядевшись, Званцев увидел впереди в темноте огромное здание — черный провал в черном небе. В окнах кое-где слабо моргали желтые огоньки.

— Смотрите,— шепотом сказал Михайлов.— Видите, по сторонам дороги — блоки?

— Ну? — сказал Званцев тоже шепотом.

— В них квазибиомасса. Здесь он будет храниться.

— Кто?

— Мозг,— прошептал Михайлов.— Мозг!

Они вдруг свернули и вышли прямо к подъезду здания института. Михайлов откатил тяжелую дверь.

— Заходите,— сказал он.— Только не шумите, пожалуйста.

В вестибюле было темно, прохладно и странно пахло. На большом столе посередине мигало несколько толстых оплывающих свечей, стояли тарелки и большая суповая кастрюля. Тарелки были грязные. В корзинке лежали высохшие куски хлеба. При свечах было плохо видно. Званцев сделал несколько шагов, зацепился плащом за стул, и стул повалился со стуком.

— Ай! — вскрикнул кто-то сзади.— Толя, это ты?

— Я,— сказал Михайлов.

Званцев оглянулся. В углу вестибюля стояла красноватая полутьма, и, когда Михайлов с факелом прошел туда, Званцев увидел девушку с бледным лицом. Она лежала на диване, закутавшись во что-то черное.

— Ты принес чего-нибудь вкусненького? — спросила девушка.

— Санька везет,— ответил Михайлов.— Хочешь шоколадку?

— Хочу.

Михайлов стал, мотая факелом, рыться в складках плаща.

— Иди смени Зину,— сказала девушка,— Пусть идет спать сюда. Теперь в двенадцатой спят мальчишки. А на улице дождь?

— Дождь.

— Хорошо. Теперь уже немного осталось.

— Вот тебе шоколадка,— сказал Михайлов.— Я пойду. Этот товарищ к академику.

— К кому?

— К академику.

Девушка тихонько свистнула.

Званцев прошел через вестибюль и нетерпеливо оглянулся. Михайлов шел следом, а девушка сидела на диване и разворачивала шоколадку. При свете свечей только и можно было разобрать, что маленькое бледное лицо и странный серебристый халат с капюшоном. Михайлов сбросил плащ, и Званцев увидел, что он тоже в длинном серебристом халате. Он был похож на привидение в неверном свете факела.

— Товарищ Званцев,— сказал он,— подождите здесь немножко. Я пойду принесу вам халат. Только, пожалуйста, пока не сбрасывайте плаща.

— Хорошо,— сказал Званцев и присел на стул.

В кабинете Каспаро было темно и холодно. Усыпляюще шумел дождь. Михайлов ушел, сказав, что позовет Каспаро. Факел он унес, а свечей в кабинете не было. Сначала Званцев сидел в кресле для посетителей у большого пустого стола. Потом поднялся, пробрался к окну и стал глядеть в ночь, упершись лбом в холодное стекло. Каспаро не приходил.

«Будет очень тяжело без Окада,— думал Званцев.— Он мог бы жить еще лет двадцать, надо было больше беречь его. Надо было давным-давно запретить ему глубоководные поиски. Если человеку за сто лет и из них шестьдесят он провел на глубинах больше тысячи метров... Вот так и наживают синий паралич, будь он проклят!..».

Званцев отошел от окна, направился к двери и выглянул в коридор. В длинном коридоре редко вдоль стен горели свечи. Откуда-то доносился голос, повторяющий одно и то же с размеренностью метронома. Званцев прислушался, но не разобрал ни слова. Потом из красноватых сумерек в конце коридора выплыли длинные белые фигуры и беззвучно прошли мимо, словно проплыли по воздуху. Званцев увидел осунувшиеся темные лица под козырьками серебристых капюшонов.

— Хочешь есть? — спросил один.

— Нет. Спать.

— Я, кажется, поем...

— Нет, нет. Спать. Сначала спать.

Они разговаривали негромко, но в коридоре было слышно далеко.

— Джин чуть не запорола свой сектор. Каспаро схватил ее за руку.

— О дьявольщина!

— Да. У него такое было лицо.

— Дьявольщина, дьявольщина! Какой сектор?

— Двенадцать тысяч шестьсот три. Ориентировочно — слуховые ассоциации.

— Ай-яй-яй-яй-яй...

— Каспаро послал ее спать. Она сидит в шестнадцатой и плачет.

Двое в белом исчезли. Было слышно, как они разговаривают, спускаясь по лестнице, но Званцев уже не разбирал слов. Он прикрыл дверь и вернулся в кресло.

Итак, какая-то Джин без малого запорола сектор слуховых ассоциаций. Дрянная девчонка! Каспаро поймал ее за руку. А если бы не поймал? Званцев стиснул руки и закрыл глаза. Он почти ничего не знал о Великом Опыте. Он знал только, что это Великий Опыт, что это самое сложное, с чем когда-либо сталкивалась наука. Закодировать распределение возбуждений в каждой из миллиардов клеток мозга, закодировать связи между возбуждениями, связи между связями... Малейшая ошибка грозит необратимыми искажениями... Девчонка чуть не уничтожила целый сектор... Званцев вспомнил, что это был сектор номер двенадцать тысяч шестьсот три, и ему стало страшно. Если даже вероятность ошибки или искажения при переносе кода очень мала... Двенадцать тысяч секторов, триллионы единиц информации. Каспаро все не приходил.

Званцев снова вышел в коридор. Он шел от свечи к свече на странный однообразный голос. Потом он увидел настежь распахнутую дверь, и голос стал совсем громким. За дверью был огромный зал, мерцающий сотнями огоньков. Званцев увидел протянувшиеся вдоль стен панели с циферблатами. Несколько сотен людей сидели вдоль стен перед панелями. Все они были в белом. Воздух в зале был тяжелый и горячий, пахло горячим воском. Званцев понял, что система вентиляции и кондиционирования отключена. Он вошел в зал и огляделся. Он искал Каспаро, но если Каспаро и был здесь, его все равно нельзя было узнать среди сотен людей в одинаковых серебристых халатах и низко надвинутых капюшонах.

— Сектор восемнадцать тысяч семьсот двадцать два заполнен,— сказал голос.

В зале было нестерпимо тихо — только этот голос и шорох многих движений. Посредине зала Званцев разглядел стол и несколько кресел. Он прошел к столу.

— Сектор восемнадцать тысяч семьсот двадцать три заполнен.

В одном из кресел напротив Званцева сидел, уронив голову на руки, широкоплечий человек. Он спал и громко вздыхал во сне.

— Сектор восемнадцать тысяч семьсот двадцать четыре заполнен.

Званцев посмотрел на часы. Было три часа ночи ровно. Он увидел, как в зал вошел человек в белом и исчез где-то в полумраке, где ничего не было видно, кроме мигающих огоньков.

— Сектор восемнадцать тысяч семьсот двадцать пять заполнен...

К столу подошел человек со свечой, поставил свечу в лужицу воска и сел. Он положил на стол пачку бумаг, перевернул страницу и сейчас же уснул. Званцев видел, как его голова опускалась все ниже и ниже и наконец уткнулась в бумагу.

— Сектор восемнадцать тысяч семьсот двадцать шесть заполнен...

Званцев снова взглянул на часы. На заполнение двух секторов ушло чуть больше полутора минут. Десять суток идет Великое Кодирование, заполнено меньше двадцати тысяч секторов...

— Сектор восемнадцать тысяч семьсот двадцать семь заполнен...

И так десять суток. Чья-то сильная рука легла на плечо Званцева.

— Почему не спите?

Званцев поднял голову и увидел полное усталое лицо под капюшоном. Званцев узнал его.

— Спать. Сейчас же...

— Профессор Каспаро...— сказал Званцев и встал.

— Спать, спать...— Каспаро глядел ему в глаза.— Если не можете спать, смените кого-нибудь.

Он быстро пошел в сторону, остановился и снова поглядел пристально.

— Не узнаю,— сказал он.— Но все равно — спать!

Он повернулся спиной и быстро зашагал вдоль рядов людей, сидящих перед пультами. Званцев услышал его удаляющийся резковатый голос:

— Полделения... Внимательнее, Леонид, полтора деления... Хорошо... Отлично... Тоже хорошо... Деление, Джонсон, следите внимательней... Хорошо... Хорошо...

Званцев встал и пошел за ним, стараясь не терять его из виду. Каспаро вдруг крикнул:

— Товарищи! Все идет прекрасно! Будьте внимательней! Все идет очень хорошо!.. Только следите за стабилизаторами, и все будет очень хорошо!..

Званцев наткнулся на длинный стол, за которым спало несколько человек,— никто не обернулся, и ни один из спящих не поднял головы. Каспаро исчез. Тогда Званцев пошел наугад вдоль желтой цепочки огоньков перед пультами.

— Сектор восемнадцать тысяч семьсот девяносто заполнен,— сказал новый бодрый голос.

Званцев понял, что заблудился и не знает теперь, где выход и куда девался Каспаро. Он сел на подвернувшийся стул, упер локти в колени, положил подбородок на ладони и уставился на мерцающую свечу перед собой. Свеча медленно оплывала.

— Сектор восемнадцать тысяч семьсот девяносто восемь... Семьсот девяносто девять... Восемьсот... Заполнен... Заполнен...

— А-а-а-а!

Кто-то закричал протяжно и страшно. Званцев подскочил. Он увидел, что никто не обернулся, но все как-то разом застыли, напрягли спины. Шагах в двадцати, у одного из операторских кресел, стоял высокий человек и кричал, схватившись за голову:

— Назад! Назад! А-а-а!

Откуда-то, стремительно шагая, возник Каспаро, кинулся к пульту. В зале стало тихо, только шипел воск.

— Простите! — сказал высокий человек.— Простите... Простите...— повторял он.

Каспаро выпрямился и крикнул:

— Слушать меня! Секторы восемнадцать тысяч семьсот девяносто шесть, семьсот девяносто семь, семьсот девяносто восемь, семьсот девяносто девять, восемьсот — переписать! Заново!

Званцев увидел, как сотни людей в белом одновременно подняли правые руки и что-то сделали на пультах. Огни свечей заколебались.

— Простите, простите! — повторял человек.

Каспаро подтолкнул его в спину.

— Спать, Генри,— сказал он.— Спать быстро. Успокойтесь, ничего страшного...

Человек пошел вдоль пультов, повторяя одно и то же: «Простите, простите...» Никто не оборачивался. На его место уже сел другой.

— Сектор восемнадцать тысяч семьсот девяносто шесть заполнен,— сказал бодрый голос.

Каспаро постоял немного, затем медленно, сильно сутулясь, пошел мимо Званцева. Званцев шагнул ему навстречу и вдруг увидел его лицо. Он остановился и пропустил Каспаро. Каспаро подошел к небольшому отдельному пульту, вяло опустился в кресло и так сидел несколько секунд. Потом встрепенулся и, весь подавшись вперед, сунул лицо в большой нарамник перископа, уходящего в пол.

Званцев стоял неподалеку, у длинного стола, и не отрываясь глядел в усталую горбатую спину. Он все еще видел лицо Каспаро в колеблющемся свете свечи. Он вспомнил, что Каспаро уже не молод, всего на пять-семь лет моложе Окада. Он подумал: «Сколько лет унесли эти десять суток! Все это скажется, и очень скоро».

К Каспаро подошли двое. У одного вместо капюшона халата тускло поблескивал круглый прозрачный шлем.

— Не успеем,— тихо сказал человек в шлеме.

Он говорил в спину Каспаро.

— Сколько? — спросил Каспаро, не оборачиваясь.

— Клиническая смерть наступит через два часа. С точностью плюс минус двадцать минут.

Каспаро повернулся.

— Но он хорошо выглядит... Посмотрите.— Он толкнул пальцем в нарамник.

Человек в шлеме покачал головой.

— Нервный паралич,— сказал второй очень тихо. Он оглянулся, скользнул выпуклыми глазами по Званцеву и, наклонившись к Каспаро, что-то сказал ему на ухо.

Званцев узнал его. Это был профессор Иван Краснов.

— Хорошо,— сказал Каспаро.— Сделаем так.

Двое разом повернулись и быстро ушли в темноту.

Званцев пошарил стул, сел и закрыл глаза. «Конец,— подумал он.— Не успеют. Он умрет совсем».

— Сектор девятнадцать тысяч ноль-ноль два заполнен,— повторял голос.— Сектор девятнадцать тысяч ноль-ноль три заполнен... Сектор девятнадцать тысяч ноль-ноль четыре...

Званцев почти ничего не знал о кодировании нервных связей, и ему представлялось, что Окада лежит на странном столе под белым смертным светом, тонкая игла медленно ползет по извилинам его обнаженного мозга, и на длинную ленту знак за знаком ложатся сигналы импульсов. Званцев отлично понимал, что в действительности это происходит совсем иначе, но воображение рисовало ему именно такую картину: блестящая игла ползет по мозгу, а на бесконечную ленту таинственными значками записываются память, привычки, ассоциации, опыт... А откуда-то наползает смерть, разрушая клетку за клеткой, связь за связью. И нужно ее обогнать.

Званцев почти ничего не знал о кодировании нервных связей. Но он знал, что до сих пор неизвестны границы участков мозга, ведающие отдельными мыслительными процессами. Что Великое Кодирование возможно лишь в условиях самой глухой изоляции и при точнейшем учете всех нерегулярных полей. Поэтому свечи и факелы, и верблюды на шоссе, пустые поселки и черные окна микропогодных установок, и остановленные самодвижущиеся дороги... Званцев знал, что до сих пор не найден способ контроля кодирования, не искажающий кода. Что Каспаро работает наполовину вслепую и кодирует в первую очередь, может быть, совсем не то, что следует кодировать. Но Званцев.

Знал и то, что Великое Кодирование — это дорога к бессмертию человеческого «я», потому что человек — это не руки и ноги. Человек — это память, привычки, ассоциации, мозг. МОЗГ.

— Сектор девятнадцать тысяч двести шестнадцать заполнен...

Званцев открыл глаза, поднялся и пошел к Каспаро. Каспаро сидел, глядя перед собой.

— Профессор Каспаро,— сказал Званцев,— я океанолог Званцев. Я должен поговорить с академиком Окада.

Каспаро поднял глаза и долго смотрел на Званцева снизу вверх. Глаза у него были мутные, полузакрытые.

— Это невозможно,— сказал он.

Некоторое время они молча глядели друг на друга.

— Академик Окада ждал этой информации всю жизнь,— тихо сказал Званцев.

Каспаро ничего не ответил. Он отвел глаза и снова уставился перед собой. Званцев оглянулся. Тьма. Огоньки свечей. Белые серебристые халаты с капюшонами.

— Сектор девятнадцать тысяч двести девяносто два заполнен,— сказал голос.

Каспаро поднялся и сказал:

— Всё. Конец.

И Званцев увидел маленькую красную лампу, мигающую на пульте рядом с окулярами перископа. «Лампочка,— подумал он.— Значит, всё».

— Сектор девятнадцать тысяч двести девяносто четыре заполнен...

Из темноты зала изо всех сил бежала маленькая девушка в развевающемся халате. Она кинулась прямо к Каспаро, сильно оттолкнув Званцева.

— Валерий Константинович,— сказала она отчаянно,— остался только один свободный сектор...

— Больше не нужно,— сказал Каспаро. Он поднялся и наткнулся на Званцева.— Кто вы? — спросил он устало.

— Я Званцев, океанолог,— сказал Званцев тихо.— Я хотел поговорить с академиком Окада.

— Это невозможно,— произнес Каспаро.— Академик Окада умер.

Он перегнулся через пульт и один за другим повернул четыре рубильника. Ослепительный свет вспыхнул под потолком огромного зала.

Было уже совсем светло, когда Званцев спустился в вестибюль. В огромные окна вливался сероватый свет туманного утра, но чувствовалось, что вот-вот проглянет солнце и день будет ясный. В вестибюле никого не было. На диване валялось скомканное покрывало. Несколько свечей догорали на столе между банками и блюдами с едой. Званцев оглянулся на лестницу. Наверху шумели голоса. Где-то там был Михайлов, который обещал проводить Званцева.

Званцев подошел к дивану и сел. По лестнице спустились трое молодых людей. Один подошел к столу и принялся жадно есть прямо руками. Он двигал тарелки, уронил бутылку с лимонадом, подхватил ее и стал пить из горлышка. Второй спал на ходу, еле ворочая глазами. Третий, придерживая его за плечи, возбужденно говорил:

— ...Каспаро говорил Краснову. Только это и сказал. И тут же старик повалился прямо на пульт. Мы его подхватили и отнесли в кабинет, а там спит Сережка Круглов. Так мы их рядом и положили.

— Даже не верится,— невнятно сказал первый; он жевал.— Неужели так много успели?

— Вот черт, сколько раз тебе повторять!.. Девяносто восемь процентов. С какими-то десятитысячными, я не запомнил.

— Неужели девяносто восемь?

— Ты, я вижу, совсем отупел — не понимаешь, что тебе говорят!

— Я понимаю, но я не верю.— Тот, что ел, вдруг сел и придвинул к себе банку с консервами,— Не верится. Казалось, дело совсем плохо...

— Р-ребята,— пробормотал сонный,— пойдемте, а? Сил нет...

Все трое вдруг засуетились и вышли. По лестнице спускались все новые и новые люди. Сонные, еле передвигающие ноги. Возбужденные, с опухшими глазами, с хриплыми от долгого молчания голосами.

«На похороны это не похоже!» — подумал Званцев. Он знал, что Окада умер, но в это не верилось. Казалось, что академик просто заснул, только никто пока не знает, как его разбудить. Ничего, узнают. «Девяносто восемь процентов,— подумал он.— Совсем не плохо». Ему было очень странно, что он не испытывал горечи утраты. Горя не было. Он ощущал только что-то вроде недовольства, думая о том, что придется, может быть, еще долго ждать, пока Окада вернется. Как раньше, когда Окада надолго уезжал на материк.

Михайлов тронул его за плечо. Он был без плаща и без халата.

— Пойдемте, океанолог Званцев.

Званцев встал и пошел за ним к двери. Тяжелые створки разошлись сами, бесшумно и мягко.

Солнце еще не поднялось, но было светло, и по серо-голубому небу быстро уходили облака. Званцев увидел плоские кремовые корпуса и улицы между ними, засыпанные красным опавшим листом. Люди выходили из института и растекались по улицам группками по двое, по трое.

Кто-то крикнул:

— Товарищи из Костромы отдыхают в корпусе номер шесть, этажи второй и третий!

Вдоль улиц редкими цепями продвигались небольшие многоногие кибердворники. За ними оставался сухой серый чистый бетон.

— Хотите шоколадку? — спросил Михайлов.

Званцев покачал головой. Они пошли к шоссе между рядами приземистых желтоватых зданий без дверей и окон.

Зданий было много — целая улица. Это были блоки с квазибиомассой, хранилище мозга Окада — двадцать тысяч секторов биомассы, двадцать приземистых зданий с фасадами в три десятка метров, уходящих под почву на шесть этажей.

— Для начала неплохо,— сказал Михайлов.— Но дальше так нельзя. Двадцать зданий на одного человека — это слишком много. Если каждому из нас отводить столько помещений...— Он засмеялся и бросил обертку от шоколадки на бетон.

«Кто знает,— подумал Званцев.— Тебе, может быть, хватит и одного чемодана. Да и мне тоже». К брошенной бумажке неторопливо ковылял кибердворник, постукивая по бетону голенастыми ногами.

— Эй, Санька! — закричал вдруг Михайлов.

Обогнавший их грузовик остановился, из кабины высунулся давешний водитель с блестящими глазами. Они залезли в кабину.

— Где твои верблюды? — спросил Михайлов.

— Пасутся где-то,— сказал водитель.— Надоели они мне. Пока я их выпрягал, они меня снова оплевали.

Михайлов уже спал, положив голову на плечо Званцева.

Водитель — маленький, черноглазый — быстро вел тяжелую машину и тихонько пел, почти не двигая губами. Это была какая-то старая, полузабытая песенка. Званцев сначала прислушивался, а потом вдруг увидел идущие низко над шоссе вертолеты. Их было шесть. Тогда он подумал, что теперь снова закипит жизнь в этой мертвой зоне. Пошли самодвижущиеся дороги. Люди спешат к своим домам. Заработали микропогодные установки и сигнальные световые столбы на шоссе. Кто-нибудь уже отдирает фанерные листы с корявыми буквами. Радио передает, что Великое Кодирование закончено и прошло удовлетворительно. На вертолетах, наверное, прилетела пресс-группа —будут передавать на весь мир по СВ изображение приземистых желтых зданий и оплывших свечей перед выключенными пультами. И кто-нибудь, конечно, полезет будить Каспаро, и его будут оттаскивать за брюки и, может быть, даже сгоряча надают по шее. И весь мир вскоре узнает, что человек совсем скоро станет вечным. Не человечество, а человек, каждый отдельный человек, каждая личность. Ну, положим, сначала это будут лучшие... Званцев посмотрел на водителя.

— Товарищ,— сказал он, улыбаясь,— Хотите жить вечно?

— Хочу,— ответил водитель, тоже улыбаясь.— Да я и буду жить вечно.

— И я тоже хочу,— сказал Званцев.

 ЕСТЕСТВОЗНАНИЕ В МИРЕ ДУХОВ.

Лаборант Кочин на цыпочках приблизился к двери и заглянул в спальню. Ридер[3] спал. Это был довольно пожилой ридер, и лицо у него было очень несчастное. Он лежал на боку, подложив ладони под щеку. Когда Кочин приоткрыл дверь, ридер зачмокал и явственно произнес:

— Я еще не выспался. Я хочу спать.

Кочин подошел к постели и потрогал его за плечо:

— Пора, товарищ Питерс. Вставайте, пожалуйста...

Питерс открыл мутные глаза.

— Еще полчасика! — жалобно сказал он.

Кочин сокрушенно покачал головой:

— Нельзя, товарищ Питерс. Если вы переспите...

— Да,— сказал ридер со вздохом,— я отупею.— Он сел и потянулся.— Ты знаешь, какой мне сейчас снился сон, Джордж? Мне снилось, что я у себя на ферме, на Юконе. Будто вернулся с Венеры мой сын и я показываю ему бобровый заповедник. Ты знаешь, какие у меня бобры, Джордж? Они совсем как люди.

Ридер вылез из постели и принялся делать гимнастику. Кочин знал, что сын Питерса два года назад погиб на Венере, что Питерс очень скучает по своей жене, что он не доверяет своим молодым помощникам на ферме и очень беспокоится о бобрах, что ему очень тоскливо и нудно здесь и очень не нравится то, чем он здесь занимается.

— Ничего! — сказал Питерс, энергично вращая волосатым торсом.— Не надо меня жалеть, Джорджи-бой! Я ведь понимаю: раз нужно, значит, нужно, и никуда не денешься...

Кочин мучительно покраснел. Кажется, он никогда не научится держать себя в присутствии ридера. Все время получаются какие-то неловкости...

— Ты добрый мальчик, Джорджи,— ласково сказал Питерс.— Обычно люди не любят, когда читают их мысли. Поэтому мы, ридеры, предпочитаем уединение, а уж когда появляемся на людях, стараемся побольше болтать — ведь наше молчание очень часто принимают за некий производственный процесс. Здесь у вас один молодой петушок в моем присутствии все время твердит про себя какие-то математические формулы. И что же? Я не понимаю ни одной формулы, но зато ясно чувствую, что он до смерти боится, как бы я не угадал его нежности в отношении одной молодой особы...

Питерс взял полотенце и отправился в ванную. Кочин поспешно стер со лба холодную испарину. «Слава богу, что я ни в кого не влюблен! — фальшиво подумал он.— Катенька могла бы обидеться. Превосходнейшие люди эти ридеры! Интересно, слышит он что-нибудь через дверь ванной? Мы, конечно, здорово досаждаем ему своими опытами, но и он не остается в долгу... Молодой петушок — это, конечно, Петька Быстров. А интересно, к кому это у него нежность?».

— Этого я вам не скажу,— заявил Питерс, появляясь в дверях ванной. Он натягивал свитер,— Ладно, Джорджи, я готов. Куда сегодня? Опять в камеру пыток?

— Опять,— сказал Кочин.— Как всегда. Может быть, позавтракаем? У вас еще четверть часа.

— Нет,— сказал Питерс.— От еды я тоже тупею. Дайте мне только глюкозы.

Он засучил рукав. Кочин достал из кармана плоскую коробку с ампулами активированной глюкозы, взял одну ампулу и прижал ее присоской к вздувшейся вене на руке Питерса. Когда глюкоза всосалась, Питерс щелчком сбил пустую ампулу и опустил рукав.

— Ну, пошли страдать, — сказал он со вздохом.

Институт Физики Пространства был построен лет двадцать назад на острове Котлин в Финском заливе. Старый Кронштадт был снесен окончательно, остались только серые замшелые стены древних фортов и золотой памятник участникам Великой Революции в парке научного городка. К западу от Котлина был создан искусственный архипелаг, на котором располагались ракетодромы, аэродромы, энергоприемники и энергостанции института. Крайние к западу острова архипелага были заняты так называемыми «громкими» лабораториями — время от времени там бухали взрывы и занимались пожары. Теоретические работы и «тихие» эксперименты велись в длинных плоских зданиях собственно института на Котлине.

Институт работал на переднем крае науки. Диапазон работ был необычайно широк. Проблемы тяготения. Деритринитация. Вопросы новой физической аксиоматики. Теория дискретного пространства. И многие, многие более специальные, более узкие проблемы. Нередко институт брался за разработку проблем, казавшихся и в конечном счете оказывавшихся безнадежно сложными и недоступными. Экспериментальный подход к этим проблемам требовал зачастую чудовищных расходов энергии. Руководство института то и дело беспокоило Мировой Совет однообразными просьбами дать часовую, двухчасовую, а иногда и суточную энергию Планеты. В ясную погоду ленинградцы могли видеть над горизонтом блестящие шары гигантских энергоприемников, установленных на крайних островах «Котлинского архипелага». Какой-то остряк (из Комитета Ресурсов) назвал эти энергоприемники «бочками Данаид», имея в виду, что энергия Планеты проваливается туда, как в бездонные бочки, без видимого результата; и в Совете многие довольно ядовито прохаживались относительно деятельности института, но энергию давали безотказно, потому что считали, что человечество богато и может себе позволить расходы на проблемы послезавтрашнего дня. Даже в разгар работ на Большой Шахте, прорывавшейся к центру Планеты.

Четыре года назад группа сотрудников института произвела опыт, имеющий целью замерить распределение энергии при сигма-деритринитации. На окраине Солнечной системы, далеко за орбитой Трансплутона, два спаренных автоматических космолета были разогнаны до релятивистских скоростей и приведены в столкновение при относительной скорости 295 тысяч километров в секунду. Взрыв был ужасен; масса обоих звездолетов почти целиком перешла в излучение, звездолеты исчезли в ослепительной вспышке, оставив после себя реденькое облачко металлического пара. Закончив измерения, сотрудники обнаружили дефект энергии: относительно очень малая, но вполне ощутимая доля энергии «исчезла». С качественной стороны в результате опыта не было ничего странного. Согласно теории сигма-деритринитации, определенная доля энергии и должна была исчезнуть в данной точке пространства, с тем чтобы выделиться в том или ином виде в каких-то, может быть, весьма удаленных от места эксперимента областях. В этом, собственно, и состояла сущность сигма-Д-принипа, и нечто подобное произошло в свое время с известным «Таймыром». Но с количественной стороны дефект энергии превзошел расчетную величину. Часть энергии «исчезла» неизвестно куда. Для объяснения возникшего противоречия с законами сохранения были привлечены два соображения. Одним из них была гипотеза о том, что энергия выделилась в неизвестной пока форме, например в виде неизвестного науке поля, для улавливания и учета которого еще не существовало приборов. Другим — послужила Теория Взаимопроникающих Пространств.

Теория Взаимопроникающих Пространств была разработана задолго до описанного эксперимента. Эта теория представляла мир в виде, может быть, бесконечной совокупности взаимопроникающих пространств с весьма различными физическими свойствами. Именно это различие в свойствах позволяло пространствам физически сосуществовать, не взаимодействуя друг с другом сколько-нибудь заметным образом. Вообще говоря, это была абстрактная теория, она так и не привела к конкретным формулам, которые можно было бы проверить на опыте. Однако из теории следовало, что различные формы материи обладают неодинаковой способностью проникать из одного пространства в соседствующее. Доказывалось также, что проникновение происходит тем легче, чем больше концентрация энергии. Концентрация энергии электромагнитного поля в опыте с космолетами была громадна. Это позволяло предположить, что «утечка» энергии объясняется переходом энергии из нашего пространства в какое-то соседнее пространство. Данных было мало, но идея была настолько заманчива, что в институте у нее сразу же нашлись сторонники.

За экспериментальную разработку Теории Взаимопроникающих Пространств взялись сотрудники отдела физики дискретного пространства. Они сразу же отказались от громоздких, опасных и не слишком точных опытов, связанных с поглощениями и выделениями огромных энергий. К тому же при таких опытах оставался открытым вопрос о неизвестных полях. Исследования пространственной проницаемости планировалось вести над самыми разнообразными полями: гравитационным, электромагнитным, ядерным. Но основным козырем и главной надеждой являлась блестящая идея одного из сотрудников, подметившего замечательное сходство между психодинамическим полем человеческого мозга и гипотетическим «полем связи», общее математическое описание которого было найдено Теорией Взаимопроникающих Пространств еще в те времена, когда исследователи психодинамики не имели математического аппарата. Гипотетическое «поле связи» было полем, обладающим, согласно теории, максимальной способностью проникать из заданного пространства в соседствующее. Достаточно чутких искусственных приемников психодинамического поля (а значит, и «поля связи») не существовало, и в бой были брошены ридеры.

На Планете было десять миллиардов человек и всего сто двадцать два зарегистрированных ридера. Ридеры «читали» мысли. Загадка этой необычной способности была еще, по-видимому, очень далека от разрешения. Ясно было только, что ридеры удивительно чутки к психодинамическому излучению человеческого мозга и что эта чуткость прирожденная. Некоторые ридеры были очень сильны: они воспринимали и расшифровывали мысль человека, удаленного на тысячи тысяч километров. Другие воспринимали психодинамические сигналы лишь в пределах нескольких шагов. Парапсихологи спорили, являются ли ридеры первой ласточкой, возвещающей о появлении на эволюционной лестнице нового человека, или это просто атавизм, остаток таинственного шестого чувства, помогавшего некогда нашим предкам ориентироваться в дремучих первобытных лесах. Наиболее мощные ридеры работали на станциях дальней связи, дублируя обычную радиосвязь с далекими экспедициями. Многие ридеры работали врачами. А многие работали в областях, никак не связанных с «чтением мыслей».

Как бы то ни было, работники Института Физики Пространства надеялись, что ридеры сумеют хотя бы просто «подслушать» «поле связи». Это было бы замечательным подтверждением Теории Взаимопроникающих Пространств. По приглашению института на Котлин съехались лучшие ридеры Планеты. Замысел опыта был прост. Если «поле связи» между соседствующими пространствами существует, то оно, по теории, должно быть очень похоже на психодинамическое поле человеческого мозга и должно, следовательно, восприниматься ридерами. Если ридера изолировать в специальной камере, защищенной от внешнего мира (в том числе от человеческих мыслей) толстым слоем мезовещества, то в этой камере останется только гравитационное поле Земли, безразличное к психодинамическому полю и гипотетическому «полю связи», приходящему из соседствующих пространств. Конечно, такая постановка опыта была далека от идеальной. Решающим мог быть только положительный результат. Отрицательный результат не говорил ни о чем — он не опровергал и не подтверждал теории. Но пока это была единственная возможность. Ридеров активизировали нейтринным облучением, увеличивающим чувствительность мозга, помещали в камеры и оставляли «слушать».

Питерс и Кочин неторопливо шли по главной улице научного городка. Утро было туманное, немного сырое, солнце еще не взошло, но впереди, далеко-далеко, на огромной высоте отсвечивали розовым решетчатые башни энергоприемников. Питерс шагал, заложив руки за спину, и мурлыкал себе под нос песенку про то, как «Джонни каминг даун ту Хайлоу, пуар олд мэн». Кочин с независимым видом шел рядом и старался ни о чем не думать. У одного из коттеджей Питерс вдруг перестал петь и остановился.

— Надо подождать,— сказал он.

— Зачем? — осведомился Кочин.

— Сиверсон просит меня подождать. — Питерс кивнул в сторону коттеджа.— Он уже надевает пальто.

«Раз-два-три, пионеры мы,— сказал про себя Кочин.— Два ридера — это ровно в два раза... пятью пять — одиннадцать или что-то в этом роде».

— Разве Сиверсон один? У него нет провожатого?

— Пятью пять будет двадцать пять,— ворчливо сказал Питерс.— И я не знаю, почему вы не дали Сиверсону провожатого.

В дверях коттеджа появился Сиверсон.

— Не бранитесь, молодой человек,— строго сказал он Кочину.— В ваши годы мы были вежливее...

— Ну-ну, Сиверсон, старина,— сказал Питерс.— Ты сам знаешь, что ты этого не думаешь... Спасибо, я спал хорошо. И ты знаешь, мне снились бобры. И будто прилетел с Венеры мой Гарри...

Сиверсон спустился на тротуар и взял Питерса под руку.

— Пошли,— сказал он.— Бобры... Я сам чувствую себя бобром эти последние дни. Тебе, по крайней мере, снятся сны, а вот мне... Я тебе рассказывал, что у меня родилась внучка, Питерс?.. Рассказывал... Так я не могу увидеть ее даже во сне, потому что еще ни разу не видел наяву... И мне стыдно, Питерс. На старости лет заниматься такой ерундой!.. Конечно, ерунда, не противоречь мне...

Кочин плелся позади пары маститых ридеров и повторял про себя: «Интеграл от нуля до бесконечности, “е” в степени минус икс квадрат, корень из “пи” пополам... Окружностью называется геометрическое место точек, равноудаленных...».

Старый Сиверсон бубнил:

— Я врач, в своем поселке я знаю всех до седьмого колена вверх и вниз, и меня все знают... Всю жизнь я слушаю мысли людей... Всю жизнь я приходил к кому-нибудь на помощь, потому что я слышал их мысли... Сейчас мне стыдно и душно, стыдно и душно сидеть в полном одиночестве в этих дурацких казематах и слушать — что? — шепот призраков! Шепот выдуманных духов, порожденных чьим-то бредовым воображением! Не противоречь мне, Питерс, я вдвое старше тебя!

Неписаный кодекс ридеров запрещал им разговор мыслями в присутствии неридера. Кочин был неридер, и он присутствовал. Он повторял про себя: «Математическое ожидание суммы случайных величин равно сумме их математических ожиданий... Сказать бы пару словечек этому... Значит, сумме их математических ожиданий... математических ожиданий...».

— Нас оторвали от привычной работы...— продолжал брюзжать Сиверсон.— Нас загнали в этот серый туман... Не спорь, Питерс, именно загнали! Меня загнали! Я не мог отказаться, когда меня просили, но ничто не мешает мне рассматривать эту просьбу как насилие над личностью... Не спорь, Питерс, я старше тебя! Никогда в жизни мне не приходилось жалеть, что я ри-дер... Ах, ты жалел? Ну, это твое дело. Разумеется, бобрам не нужен ридер... А людям, больным и страждущим людям, нужен...

— Погоди, старина,— сказал Питерс.— Как видишь, ридеры нужны и здоровым... Здоровым, но страждущим...

— Это кто здесь здоровые? — вскричал Сиверсон.— Эти физики-алхимики? А как ты думаешь, почему я до сих пор не уехал отсюда? Не могу же я, черт возьми, их огорчать! Нет, молодой человек,— он внезапно остановился и повернулся к Кочину,— таких, как я, немного! Таких старых и опытных ридеров! И можете не бормотать свою абракадабру, я прекрасно слышу, куда вы меня посылаете! Питерс, не защищай молокососа, я знаю, что говорю! Я старше вас всех, помноженных друг на друга!

«Шестьдесят два умножить на двадцать один,— упорно думал Кочин, красный и мокрый от злости.— Это будет... Это будет... Шестью два... Врешь, старикашка, не может тебе быть столько лет... И вообще... “По небу полуночи ангел летел...” Кто сочинил? Лермонтов...».

Над городком разнесся хрипловатый голос репродуктора: «Внимание, товарищи! Передаем предупреждение местной мик-ропогодной станции. С девяти часов тридцати минут до десяти часов пяти минут над восточной оконечностью острова Котлин будет пролит дождь средней обильности. Западная граница дождя — окраина парка».

— Ты предусмотрителен, Сиверсон,— сказал Питерс,— ты надел пальто.

— Я не предусмотрителен,— проворчал Сиверсон.— Просто я взял решение синоптиков еще в шесть утра, когда они его обсуждали...

«Вот это да!» — с восхищением подумал Кочин.

— Ты очень сильный ридер,— с большим уважением сказал Питерс.

— Чепуха! — резко ответил Сиверсон.— Двадцать три километра. Ты бы тоже взял эту мысль, но ты спал. А меня мучает бессонница на этом туманном острове.

Когда они вышли на окраину городка, их нагнал третий ридер. Это был молодой ридер, очень представительный на вид, с холеной уверенной физиономией. Он живописно драпировался в модную золотистую тогу. Сопровождал его Петя Быстров.

Пока ридеры обменивались безмолвными приветствиями, Петя Быстров, воровато на них поглядев, провел ладонью по горлу и одними губами сказал:

— Ох и плохо же мне!

Кочин развел руками.

Сначала ридеры шли молча.

Кочин и Быстров, понурившись, следовали за ними в нескольких шагах. Вдруг Сиверсон заорал надтреснутым фальцетом:

— Извольте говорить вслух, Мак-Конти! Извольте говорить словами в присутствии молодых людей — неридеров!

— Сиверсон, старина! — сказал Питерс, укоризненно глядя на него.

Мак-Конти шикарным жестом махнул полой тоги и надменно сказал:

— Что ж, могу повторить и словами! Мне нечего скрывать. Я ничего не могу взять в этих дурацких камерах. Там нечего брать. Уверяю вас, там совершенно нечего брать.

— Это вас не касается, молодой человек! — заклекотал Сиверсон.— Я старше вас и тем не менее сижу здесь и не жалуюсь и буду сидеть до тех пор, пока это нужно ученым! И раз ученые просят нас сидеть здесь, значит, у них есть для этого основания! («Сиверсон, старина!» — сказал Питерс.) Да-да, это, конечно, скучнее, нежели торчать на перекрестках, закутавшись в безобразную золотую хламиду, и подслушивать чужие мысли! А потом изумлять девиц! Не спорьте со мной, Мак-Конти, вы делаете это!

Мак-Конти увял, и некоторое время все шли молча. Затем Питерс сказал:

— К сожалению, Мак-Конти прав. То есть не в том, что он подслушивает чужие мысли, конечно... Я тоже ничего не могу взять в камере. И ты тоже, Сиверсон, старина. Боюсь, что эксперимент провалился.

Сиверсон что-то неразборчиво проворчал.

...Тяжелая плита титанистой стали, покрытая с двух сторон блестящим слоем мезовещества, медленно опустилась, и Питерс остался один. Он сел в кресло перед пустым столиком и приготовился скучать десять часов подряд. По условиям эксперимента не рекомендовалось ни читать, ни писать. Нужно было сидеть и «слушать» тишину. Тишина была полная. Мезозащита не пропускала извне ни одной мысли, и здесь, в этой камере, Питерс впервые в жизни испытал удивительно неприятное ощущение глухоты. Наверное, конструкторы камер и не подозревали, как благоприятна для эксперимента эта тишина. «Оглохший» ридер вольно или невольно напряженно вслушивался, стараясь уловить хотя бы тень сигнала. Кроме того, конструкторы не знали, каких мучений стоит ридерам, привыкшим к постоянному шуму человеческих мыслей, отсидеть десять часов в глухой камере. Питерс назвал камеру камерой пыток, и многие ридеры подхватили это название.

«Я отсидел здесь уже сто десять часов,— думал Питерс.— Сегодня к концу дня будет сто двадцать. И ничего. Никаких следов пресловутого “поля связи”, о котором так много думают наши бедные физики. Все-таки сто с лишним часов — это много. На что же они рассчитывают? Сотня ридеров, каждый просидел примерно по сто часов,— это десять тысяч часов. Десять тысяч часов без всякой пользы. Бедные, бедные физики! И бедные, бедные ридеры! И бедные, бедные мои бобры! Пит Белантайн — сопляк, мальчишка, зоолог без году неделя... Чует мое сердце, что он запоздает с подкормкой. На декаду он наверняка опоздает. Надо сегодня же вечером дать еще одну радиограмму. Но ведь он упрям как осел, он ничего не желает слышать об юконской специфике... И Винтер тоже сопляк, мямля! — Питерс рассвирепел.— И Юджин — зеленая самодовольная дура... Бобров надо любить! Любить нежно! Любить всем сердцем! Чтоб они сами выползали к тебе на берег и тыкались мордочками тебе в ладони! У них такие славные, потешные мордочки... А у этих... звероводов на уме одни проблемы... Звероведение! Как с одного бобра снимать две шкурки! Да еще заставить отрастить третью! Эх, Гарри нет со мной... Гарри, мой мальчик, как мне трудно без тебя, если бы ты знал!

Как сейчас помню, пришел он ко мне... Когда же это было? В январе... нет, в феврале... в сто девятнадцатом. Он пришел и сказал, что уходит добровольцем на Венеру. Так и сказал: “Прости, па, наше место сейчас там”. Потом он прилетал два раза — в сто двадцать первом и сто двадцать пятом. Старые бобры помнили его, и он помнил всех старых бобров до одного. Он мне все говорил, что приехал, потому что соскучился, но я-то знал, что он приезжал лечиться. Ах, Гарри, Гарри, мы могли бы сейчас забрать всех наших добрых бобров и поставить отличную ферму на Венере! Теперь это уже можно. Теперь туда перевозят много разных животных... А ты не дожил, мой мальчик».

Питерс достал носовой платок, промокнул глаза, встал и принялся ходить по камере. «Проклятая бессмысленная клетка!.. Долго они будут еще держать нас здесь?» Он подумал, что сейчас, вероятно, вся сотня ридеров мечется каждый в своей камере. Старый крикливый Сиверсон, который одновременно ухитряется быть и желчным, и добрым. И самовлюбленный дурак Мак-Конти. Откуда берутся такие, как Мак-Конти? Наверное, они встречаются только среди ридеров. И все потому, что ридеризм, как там ни суди, есть уродство. По крайней мере пока. К счастью, такие, как Мак-Конти, редкость даже среди ридеров. А среди ридеров-профессионалов таких и вообще нет. Вот, например, Юра Русаков, ридер Дальней Связи. На станциях Дальней Связи много профессиональных ридеров, но, говорят, Юра Русаков самый сильный из них. Говорят, он вообще самый сильный в мире ридер. Он берет даже направление. Очень редко кто может брать направление. Он ридер с самого раннего детства и с самого раннего детства знает об этом. И все-таки он веселый, хороший мальчик. Его хорошо воспитали, не делали из него с детства гения и уникума. Самое страшное для ребенка — это любвеобильные родители. Но его-то воспитывала школа, и он очень славный парень. Говорят, он плакал, когда принимал последние сигналы «Искателя». На «Искателе» после катастрофы остался только один живой человек — мальчишка-стажер Вальтер Саронян. Очень, очень талантливый юноша, по-видимому. И железной воли человек. Раненый, умирающий, он стал искать причину катастрофы... и нашел! Какие люди, ах, какие люди!

Питерс насторожился. Ему показалось, что-то постороннее, едва заметное неслышной тенью скользнуло в сознании. Нет. Это только эхо от стен. Интересно, как все-таки должно выглядеть это, если бы оно существовало? Джорджи-бой утверждает, что теоретически это должно восприниматься как шум. Но он не может, естественно, объяснить, что такое этот шум, а когда пытается, то немедленно скатывается в математику либо проводит неуверенные аналогии с испорченными радиоприемниками. Физики знают, что такое шум, теоретически, но не имеют о нем никакого чувственного представления, а ридеры, ничего не понимая в теории, может быть, слышат этот шум двадцать раз в день, но не подозревают об этом. «Как жалко, что нет ни одного физика-ри-дера! Вот, может быть, Юра Русаков станет первым. Он или кто-нибудь еще из молодежи станций Дальней Связи... Хорошо, что мы инстинктивно отличаем свои мысли от чужих и только случайно можем принять эхо за посторонний сигнал...».

Питерс сел и вытянул ноги. Забавное все-таки дело придумали физики: ловить духов из иного мира. Воистину естествознание в мире духов. Он посмотрел на часы. Только тридцать минут прошло. Ну что ж, духи так духи. Будем слушать.

Ровно в семнадцать ноль-ноль Питерс подошел к двери. Тяжелая плита титанистой стали поднялась, и в сознание Питерса ворвался вихрь чужих возбужденных мыслей. Как всегда, он увидел напряженные, ожидающие лица физиков и, как всегда, отрицательно покачал головой. Ему было нестерпимо жалко этих молодых умных ребят, он много раз представлял себе, как это будет замечательно, если прямо с порога он улыбнется и скажет: «Есть поле связи, я взял ваше поле связи». Но что ж поделаешь, если «поля связи» либо не существует, либо оно не под силу ридерам.

— Ничего,— сказал он вслух и шагнул в коридор.

— Очень жаль,— сказал один из физиков расстроенно. Он всегда говорил это «очень жаль».

Питерс подошел к нему и положил ему руку на плечо.

— Послушайте,— сказал он,— может быть, достаточно? Может быть, у вас какая-нибудь ошибка?

Физик натянуто улыбнулся.

— Ну что вы, товарищ Питерс! — сказал он.— Опыты еще только начинаются. Мы и не ожидали ничего другого для начала... усилим активирование... да, активирование... только бы вы согласились продолжить...

— Мы должны набрать большой статистический материал,— сказал другой физик.— Только тогда можно делать какие-нибудь выводы... Мы очень надеемся на вас, товарищ Питерс, на вас лично и на ваших друзей...

— Да,— сказал Питерс,— конечно.

Он хорошо видел, что они больше ни на что не надеются. Только на чудо. Но может быть... Все может быть. 

 О СТРАНСТВУЮЩИХ И ПУТЕШЕСТВУЮЩИХ.

Вода в глубине была не очень холодная, но я все-таки замерз. Я сидел на дне под самым обрывом и целый час осторожно ворочал головой, всматриваясь в зеленоватые мутные сумерки. Надо было сидеть неподвижно, потому что септоподы — животные чуткие и недоверчивые, их можно отпугнуть самым слабым звуком, любым резким движением, и тогда они уйдут и вернутся только ночью, а ночью с ними лучше не связываться.

Под ногами у меня копошился угорь, раз десять проплывал мимо и снова возвращался важный полосатый окунь. И каждый раз он останавливался и таращил на меня бессмысленные круглые глаза. Стоило ему уплыть — и появлялась стайка серебристой мелочи, устроившая у меня над головой пастбище. Колени и плечи у меня окоченели совершенно, и я беспокоился, что Машка меня не дождется и полезет в воду искать и спасать. Я в конце концов до того отчетливо представил себе, как она сидит одна у самой воды и ждет, и как ей страшно, и как хочется нырнуть и отыскать меня,— что совсем было решился вылезать, но тут наконец из зарослей, шагах в двадцати справа, выплыл септопод.

Это был довольно крупный экземпляр. Он появился бесшумно и сразу, как привидение, округлым серым туловищем вперед. Белесая мантия мягко, как-то расслабленно и безвольно пульсировала, вбирая и выталкивая воду, и он слегка раскачивался на ходу с боку на бок. Концы подобранных рук, похожие на обрывки большой старой тряпки, волочились за ним, и тускло светилась в сумраке щель прикрытого веком глаза. Он плыл медленно, как и все они в дневное время, в странном жутковатом оцепенении, неизвестно куда и непонятно зачем. Вероятно, им двигали самые примитивные и темные инстинкты, те же, может быть, что управляют движением амебы.

Очень медленно и плавно я поднял метчик и повел стволом, целясь в раздутую спину. Серебристая мелочь вдруг метнулась и пропала, и мне показалось, что веко над громадным остекленелым глазом дрогнуло. Я спустил курок и сразу же оттолкнулся от дна, спасаясь от едкой сепии. Когда я снова взглянул, септо-пода уже не было видно, только плотное иссиня-черное облако расходилось в воде, заволакивая дно. Я вынырнул на поверхность и поплыл к берегу.

День был жаркий и ясный, над водой висела голубая парная дымка, а небо было пустым и белым, только из-за леса поднимались, как башни, неподвижные сизые груды облаков.

В траве перед нашей палаткой сидел незнакомый человек в пестрых плавках и с повязкой через лоб. Он был загорелый и не то чтобы мускулистый, но какой-то невероятно жилистый, словно переплетенный канатами под кожей. Сразу было видно: до невозможности сильный человек. Перед ним стояла моя Машка в синем купальнике — длинноногая, черная, с копной выгоревших волос над острыми позвонками. Нет, она не сидела над водой, ожидая в тоске своего папу,— она что-то азартно рассказывала этому жилистому дядьке, вовсю показывая руками. Мне даже стало обидно, что она и не заметила моего появления. А дядька заметил. Он быстро повернул голову, всмотрелся и, заулыбавшись, потряс раскрытой ладонью. Машка обернулась и обрадованно заорала:

— А, вот он ты!

Я вылез на траву, снял маску и вытер лицо. Дядька улыбался, разглядывая меня.

— Сколько пометил? — спросила Машка деловито.

— Одного.— У меня сводило челюсти.

— Эх ты,— сказала Машка. Она помогла мне снять аквастат, и я растянулся на траве.— Вчера он двух пометил,— пояснила Машка.— Позавчера четырех. Если так будет, лучше прямо перебираться к другому озеру.— Она взяла полотенце и принялась растирать мне спину.— Ты похож на свежемороженого гусака,— объявила она.— А это Леонид Андреевич Горбовский. Он астроархеолог. А это, Леонид Андреевич, мой папа. Его зовут Станислав Иванович.

Жилистый Леонид Андреевич покивал, улыбаясь.

— Замерзли,— сказал он.— А у нас здесь так хорошо — солнце, травка...

— Он сейчас отойдет,— сказала Машка, растирая меня изо всех сил.— Он вообще веселый, только замерз сильно...

Было ясно, что она тут про меня наговорила всякого и теперь изо всех сил поддерживает мою репутацию. Пусть поддерживает. У меня не было времени этим заниматься — я стучал зубами.

— Мы с Машей здесь очень за вас беспокоились,— сказал Горбовский,— Мы даже хотели за вами нырять, но я не умею. Вот вы, наверное, даже не можете представить себе человека, которому ни разу не приходилось нырять на работе...— Он опрокинулся на спину, повернулся на бок и подперся рукой.— Завтра я улетаю,— сообщил он доверительно,— Просто не знаю, когда мне снова случится полежать на травке у озера и чтобы была возможность понырять с аквастатом...

— Валяйте,— предложил я.

Он внимательно посмотрел на аквастат и потрогал его.

— Обязательно,— сказал он и лег на спину.

Он заложил руки под голову и смотрел на меня, медленно помаргивая редкими ресницами. Было в нем что-то непобедимо располагающее. Не знаю даже, что именно. Может быть, глаза — доверчивые и немного печальные. Или то, что ухо у него оттопыривалось из-под повязки как-то очень уж потешно. Насмотревшись на меня, он перевел глаза и уставился на синюю стрекозу, качающуюся на травинке. Губы у него нежно вытянулись дудкой.

— Стрекозочка,— произнес он.— Стрекозулечка. Синяя... Озерная... Красавица... Сидит себе аккуратненько, смотрит, кого бы слопать...— Он протянул руку, но стрекоза сорвалась с травинки и по дуге ушла к камышам. Он проводил ее глазами, а потом снова улегся,— Как это сложно, друзья мои,— сказал он, и Машка тотчас села и впилась в него круглыми глазами.— Ведь совершенна, изящна и всем довольна! Скушала муху, размножилась, а там и помирать пора. Просто, изящно, рационально. И нет тебе ни духовного смятения, ни любовных мук, ни самосознания, ни смысла бытия...

— Машина,— сказала вдруг Машка.— Скучный кибер!

Это моя-то Машка! Я чуть не захохотал, но сдержался, только засопел, кажется, и она посмотрела на меня с неудовольствием.

— Скучный,— согласился Горбовский.— Именно. А теперь представьте себе, товарищи, стрекозу ядовито-желто-зеленую, с красными поперечинами, размах крыльев семь метров, на челюстях черная гадкая слизь... Представили? — Он задрал брови и посмотрел на нас.— Вижу, что не представили. Я от них бегал без памяти, а у меня ведь было оружие... Вот и спрашивается, что у них общего, у этих двух скучных киберов?

— Эта зеленая,— сказал я,— с другой планеты, вероятно?

— Несомненно.

— С Пандоры?

— Именно с Пандоры,— сказал он.

— Что у них общего?

— Да. Что?

— Это же ясно,— сказал я.— Одинаковый уровень переработки информации. Реакция на уровне инстинкта.

Он вздохнул.

— Слова,— сказал он,— Правда, вы не сердитесь, но это же только слова. Это же мне не поможет. Мне надо искать следы разума во Вселенной, а я не знаю, что такое разум. А мне говорят о разных уровнях переработки информации. Я ведь знаю, что этот уровень у меня и у стрекозы разный, но ведь это все интуиция. Вы мне скажите: вот я нашел термитник — это следы разума или нет? На Марсе и Владиславе нашли здания без окон, без дверей. Это следы разума? Что мне искать? Развалины? Надписи? Ржавый гвоздь? Семигранную гайку? Откуда я знаю, какие они оставляют следы? Вдруг у них цель жизни — уничтожать атмосферу везде, где ни встретят. Или строить кольца вокруг планет. Или гибридизировать жизнь. Или создавать жизнь. А может быть, эта стрекоза и есть в незапамятные времена запущенный в самопроизводство кибернетический аппарат? Я уж не говорю о самих носителях разума. Ведь можно же двадцать раз пройти мимо и только нос воротить от скользкого чучела, хрюкающего в луже. А чучело рассматривает тебя прекрасными желтыми бельмами и размышляет: «Любопытно. Несомненно, новый вид. Следует вернуться сюда с экспедицией и выловить хоть один экземпляр...».

Он прикрыл глаза ладонью и задудел песенку. Машка ела его глазами и ждала. Я тоже ждал и думал с сочувствием: плохо работать, когда задача не поставлена четко. Трудно работать. Бредешь, как впотьмах, и нет тебе ни радости, ни удовольствия. Слышал я об этих астроархеологах. Нельзя было к ним относиться серьезно. Никто и не относился.

— А разум в космосе есть,— сказал вдруг Горбовский,— Это несомненно. Уж теперь-то я знаю, что есть. Но он не такой, как мы думаем. Не тот, которого мы ждем. И ищем мы его не там. Или не так. И попросту не знаем мы, что ищем...

«Вот именно,— подумал я.— Не тот, не там, не так... Это же несерьезно, товарищи... Ребячество сплошное...».

— Вот, например, Голос Пустоты,— продолжал он.— Слыхали? Наверное, нет. Полсотни лет назад об этом писали, а теперь уж и не пишут. Потому что, видите ли, нет никаких сдвигов, а раз нет сдвигов, то, может, и Голоса-то нет? У нас ведь хватает этих зябликов — сами в науке разбираются плохо от лености или там плохого воспитания, но понаслышке знают, что человек-де всемогущ. Ай-яй-яй, стыдно, нельзя, не будем... Этакий дешевенький антропоцентризм...

— А что это такое — Голос Пустоты? — спросила Машка тихонько.

— Есть такой любопытный эффект. На некоторых направлениях в космосе. Если включить бортовой приемник на автонастройку, то рано или поздно он настроится на странную передачу. Раздается голос, спокойный и равнодушный, и повторяет он одну и ту же фразу на рыбьем языке. Много лет его ловят, и много лет он повторяет одно и то же. Я слышал это, и многие слышали, но немногие рассказывают. Это не очень приятно вспоминать. Ведь расстояние до Земли невообразимое. Эфир пуст — даже помех нет, только слабые шорохи. И вдруг раздается этот голос. А ты на вахте — один. Все спят, тихо, страшно — и этот голос. Да, неприятно, честное слово. Существуют записи этого голоса. Многие бились над дешифровкой и бьются сейчас, но, по-моему, это бессмысленно... Есть и другие загадки. Звездолетчики многое могли бы порассказать, только они не любят...— Он помолчал и добавил с какой-то печальной настойчивостью: — Это надо понять. Это не просто. Ведь мы даже не знаем, чего ждать. Они могут встретиться с нами в любую минуту. Лицом к лицу. И — вы понимаете — они могут оказаться неизмеримо выше нас. Совсем не такие, как мы, и вдобавок неизмеримо выше. Толкуют о столкновениях и конфликтах, о всяком там различном понимании гуманности и добра, а я не этого боюсь. Боюсь небывалого унижения человечества, гигантского психологического шока. Ведь мы такие гордые. Мы создали такой замечательный мир, мы знаем так много, мы вырвались в Большую Вселенную, мы там открываем, изучаем, исследуем — что? Для них эта Вселенная — дом родной. Миллионы лет они живут в ней, как мы живем на Земле, и только удивляются на нас: откуда такие появились среди звезд?..

Он вдруг замолчал и рывком поднялся, прислушиваясь. Я даже вздрогнул.

— Это гром,— тихонько сказала Машка. Она посмотрела на него, приоткрыв рот.— Гром... Гроза будет...

Он все прислушивался, шаря глазами по небу.

— Нет, это не гром,— проговорил он наконец и снова сел.— Лайнер. Вон, видите?

На фоне сизых туч сверкнула и пропала блестящая полоска. И снова слабо громыхнуло в небе.

— Вот и сиди теперь — жди,— сказал он непонятно. Он посмотрел на меня, улыбаясь, а в глазах были печаль и напряженное ожидание. Потом все пропало, и глаза стали прежними, доверчивыми.— А вы чем занимаетесь, Станислав Иванович? — спросил он.

Я решил, что ему захотелось переменить тему, и стал рассказывать про септоподов. Что они относятся к подклассу двужаберных класса головоногих моллюсков и представляют собой особую, не известную ранее трибу отряда восьминогих. Характеризуются они редукцией третьей левой руки, парной к третьей правой гектокотилизированной, тремя рядами присосок на руках, полным отсутствием целома, необычайно мощным развитием венозных сердец, максимальной для головоногих концентрацией центральной нервной системы и некоторыми другими, не столь значительными особенностями. Впервые их обнаружили недавно, когда отдельные особи появились у восточных и юго-восточных берегов Азии. А спустя год их стали находить в нижнем течении великих рек — Меконга, Янцзы, Хуанхэ и Амура, а также в озерах довольно далеко от океанского побережья — например, вот в этом озере. И это поразительно, потому что обыкновенно головоногие в высшей степени стеногалинны и избегают даже арктических вод с их пониженной соленостью. И они почти никогда не выходят на сушу. Но факт остается фактом: септоподы превосходно чувствуют себя в пресной воде и выходят на сушу. Они забираются в лодки и на мосты, а недавно двоих обнаружили в лесу, километрах в тридцати отсюда...

Машка меня слушать не стала. Я это ей все уже рассказывал. Она пошла в палатку, принесла оттуда «голосок» и включила автонастройку. Видно, ей было невтерпеж поймать Голос Пустоты.

А Горбовский слушал очень внимательно.

— Эти двое были живы? — спросил он.

— Нет, их нашли мертвыми. Здесь в лесу — заповедник. Септоподов затоптали и наполовину съели дикие кабаны. Но в тридцати километрах от воды они еще были живы! Мантийная полость обоих была набита влажными водорослями. Видимо, так септоподы создают некоторый запас воды для переходов по суше. Водоросли были озерные. Септоподы, несомненно, шли от этих вот озер дальше на юг, в глубь суши. Следует отметить, что все пойманные до сих пор особи были взрослыми самцами. Ни одной самки, ни одного детеныша. Вероятно, самки и детеныши не могут жить в пресной воде и выходить на сушу.

— Все это очень интересно,— сказал я.— Ведь, как правило, океанские животные резко меняют образ жизни только в периоды размножения. Тогда инстинкт заставляет их уходить в совершенно непривычные места. Но здесь не может быть и речи о размножении. Здесь какой-то другой инстинкт, может быть еще более древний и мощный. Сейчас для нас главное — проследить пути миграции. Вот я и сижу на этом озере, по десять часов в сутки под водой. Сегодня пометил одного. Если повезет — до вечера помечу еще одного-двух. А ночью они становятся необычайно активными и хватают все, что к ним приближается. Были даже случаи нападения на людей. Но только ночью.

Машка запустила приемник на полную мощность и наслаждалась могучими звуками.

— Потише, Маша,— попросил я.

Она сделала потише.

— Значит, вы их метите,— сказал Горбовский.— Забавно. Чем?

— Генераторами ультразвука.— Я вытащил из метчика обойму и показал ампулу.— Вот такими пульками. В пульке — генератор, прослушивается под водой на двадцать-тридцать километров.

Он осторожно взял ампулу и внимательно осмотрел ее. Лицо его стало печальным и старым.

— Остроумно,— пробормотал он.— Просто и остроумно...

Он все вертел в пальцах, словно ощупывая, ампулу, потом положил ее передо мной на траву и поднялся. Движения его стали медленными и неуверенными. Он отошел в сторону к своей одежде, разворошил ее, нашел брюки и застыл, держа их перед собой.

Я следил за ним, ощущая смутное беспокойство. Машка держала наготове метчик, чтобы рассказать, как с ним обращаться, и тоже следила за Горбовским. Углы губ ее скорбно опустились. Я давно заметил, что у нее это часто бывает: выражение лица становится таким же, как у человека, за которым она наблюдает...

Леонид Андреевич вдруг заговорил очень негромко и с какой-то насмешкой в голосе:

— Забавно, честное слово... До чего же отчетливая аналогия. Века они сидели в глубинах, а теперь поднялись и вышли в чужой, враждебный им мир... И что же их гонит? Темный древний инстинкт, говорите? Или способ переработки информации, поднявшийся до уровня нестерпимого любопытства? А ведь лучше бы ему сидеть дома, в соленой воде, но тянет что-то... тянет его на берег...— Он встрепенулся и принялся натягивать брюки. Брюки у него были старомодные, длинные. Натягивая их, он запрыгал на одной ноге.— Правда, Станислав Иванович, ведь это, надо думать, не простые головоногие, а?

— В своем роде, конечно,— согласился я.

Он не слушал. Он повернулся к приемнику и уставился на него. И мы с Машкой тоже уставились на приемник. Из приемника раздавались мощные неблагозвучные сигналы, похожие на помехи от рентгеновской установки. Машка положила метчик.

— Шесть и восемь сотых метра,— сказала она растерянно.— Какая-то станция обслуживания, а что?

Он прислушивался к сигналам, закрыв глаза и наклонив голову набок.

— Нет, это не станция обслуживания,— проговорил он.— Это я.

— Что?

— Это я. Я — Леонид Андреевич Горбовский.

— 3-зачем?

Он засмеялся без всякой радости.

— Действительно — зачем? Очень хотел бы я знать — зачем? — Он натянул рубашку.— Зачем три пилота и их корабль, вернувшись из рейса ЕН 101 — ЕН 2657, сделались источниками радиоволн с длиной волны шесть и восемьдесят три тысячных?

Мы с Машкой, конечно, молчали. И он замолчал, застегивая сандалии.

— Нас исследовали врачи. Нас исследовали физики.— Он поднялся и отряхнул с брюк песок и травинки.— Все пришли к единственному выводу: это невозможно. Можно было умереть от смеха, глядя на их удивленные лица. Но нам было, честное слово, не до смеху. Толя Обозов отказался от отпуска и улетел на Пандору. Он заявил, что предпочитает излучать подальше от Земли. Валькенштейн ушел работать на подводную станцию. Один я вот брожу и излучаю. И чего-то все время жду. Жду и боюсь. Боюсь, но жду. Вы понимаете меня?

— Не знаю,— сказал я и покосился на Машку.

— Вы правы,— сказал он. Он взял приемник и задумчиво приложил его к оттопыренному уху.— И никто не знает. Вот уже целый месяц. Не ослабевая, не прерываясь. Уа-уи... Уа-уи... Днем и ночью. Радуемся мы или горюем. Сыты мы или голодны. Работаем или бездельничаем. Уа-уи... А излучение «Тариэля» падает. «Тариэль» — это мой корабль. Его теперь поставили на прикол. На всякий случай. Его излучение забивает управление какими-то агрегатами на Венере, оттуда шлют запросы, раздражаются... Завтра я уведу его подальше...— Он выпрямился и хлопнул себя длинными руками по бедрам.— Ну, мне пора. До свидания. Желаю вам удачи. До свидания, Машенька: Не ломай над этим голову. Это очень не простая загадка, честное слово.

Он поднял руку раскрытой ладонью вверх, кивнул и пошел — длинный, угловатый. Мы смотрели ему вслед. У палатки он остановился и сказал:

— Знаете... Вы как-нибудь поделикатнее все-таки с этими септоподами... А то так вот — метишь, метишь, а ему, меченому, одни неприятности.

И он ушел. Я полежал немного животом вниз, затем поглядел на Машку. Машка все смотрела ему вслед. Сразу было видно, что Леонид Андреевич произвел на нее впечатление. А на меня нет. Меня совсем не трогали его соображения о том, что носители Мирового Разума могут оказаться неизмеримо выше нас. Пусть себе оказываются. По-моему, чем выше они будут, тем меньше у нас шансов оказаться у них на дороге. Это как плотва, для которой нипочем сеть с крупными ячейками. А что касается гордости, унижения, шока... Вероятно, мы переживем это. Я-то уж как-нибудь пережил бы. И то, что мы открываем для себя и изучаем давно обжитую ими Вселенную,— ну и что же? Для нас-то ведь она не обжита! А они для нас всего-навсего часть природы, которую тоже предстоит открыть и изучить, будь они хоть трижды выше нас... Они для нас внешние! Хотя, разумеется, если бы меня, например, пометили, как я мечу септоподов...

Я взглянул на часы и поспешно сел. Пора было вернуться к делам. Я записал номер последней ампулы. Проверил аквастат. Слазил в палатку, нашел ультразвуковой локатор и положил его в карман плавок.

— Помоги мне, Маш,— сказал я и стал натягивать аквастат.

Машка все сидела перед приемником и слушала незатихающие «уа-уи». Она помогла мне надеть аквастат, и мы вместе вошли в воду. Под водой я включил локатор. Запели сигналы — это мои меченые сонно бродили по озеру. Мы значительно посмотрели друг на друга и вынырнули. Машка отплевалась, убрала мокрые волосы со лба и сказала:

— Да ведь есть же разница между звездным кораблем и мокрой тиной в жаберном мешке...

Я велел ей вернуться на берег и снова нырнул. Нет, на месте Горбовского я так не волновался бы. Все это слишком несерьезно. Как и вся его астроархеология. Следы идей... Психологический шок... Не будет никакого шока. Скорее всего, мы просто не заметим друг друга. Вряд ли мы им так уж интересны...

 БЛАГОУСТРОЕННАЯ ПЛАНЕТА.

Рю стоял по пояс в сочной зеленой траве и смотрел, как опускается вертолет. От ветра, поднятого винтами, по траве шли широкие волны, серебристые и темно-зеленые. Рю казалось, что вертолет опускается слишком медленно, и он нетерпеливо переступал с ноги на ногу. Было очень жарко и душно. Маленькое белое солнце стояло высоко, от травы поднималась влажная жара. Винты заверещали громче, вертолет развернулся бортом к Рю, затем упал сразу метра на полтора и утонул в траве на вершине холма. Рю побежал вверх по склону.

Двигатель стих, винты стали вращаться медленнее и остановились. Из кабины вертолета полезли люди. Первым вылез долговязый человек в куртке с засученными рукавами. Он был без шлема, выгоревшие волосы его торчали дыбом над длинным коричневым лицом. Рю узнал его: это был начальник группы Следопыт Геннадий Комов.

— Здравствуйте, хозяин,— весело сказал он, протягивая руку.— Коннити-ва!

— Коннити-ва, Следопыты,— сказал Рю.— Добро пожаловать на Леониду.

Он тоже протянул руку, но им пришлось пройти навстречу друг другу еще десяток шагов.

— Очень, очень рад вам,— сказал Рю, улыбаясь во весь рот.

— Соскучились?

— Очень, очень соскучился. Один на целой планете.

За спиной Комова кто-то сказал «Ох ты», и что-то с шумом повалилось в траву.

— Это Борис Фокин,— сказал Комов, не оборачиваясь.— Самопадающий археолог.

— Если такая жуткая трава,— сказал Борис Фокин, поднимаясь. У него были рыжие усики, засыпанный веснушками нос и белый пенопластовый шлем, сбитый набекрень. Он вытер о штаны измазанные зеленью ладони и представился: — Фокин. Следопыт-археолог.

— Добро пожаловать, Фокин,— сказал Рю.

— А это Татьяна Палей, инженер-археолог,— сказал Комов.

Рю подобрался и вежливо наклонил голову. У инженера-археолога были серые отчаянные глаза и ослепительные зубы. Рука у инженера-археолога была крепкая и шершавая. Комбинезон на инженере-археологе висел с большим изяществом.

— Меня зовут Таня,— сказала инженер-археолог.

— Рю Васэда,— сказал Рю.— Рю — имя, Васэда — фамилия.

— Мбога,— сказал Комов.— Биолог и охотник.

— Где? — спросил Рю.— Ох, извините, пожалуйста. Тысяча извинений.

— Ничего, товарищ Васэда,— сказал Мбога.— Здравствуйте.

Мбога был пигмеем из Конго, и над травой виделась только его черная голова, туго повязанная белым платком. Рядом с головой торчал вороненый ствол карабина.

— Это Тора-Охотник,— сказала Татьяна.

Рю пришлось нагнуться, чтобы пожать руку Тора-Охотнику. Теперь он знал, кто такой Мбога. Тора-Охотник, член Комитета по охране животного мира иных планет. Биолог, открывший «бактерию жизни» на Пандоре. Зоопсихолог, приручивший чудовищных марсианских «сора-тобу хиру» — «летающих пиявок». Рю было ужасно неловко за свой промах.

— Я вижу, вы без оружия, товарищ Васэда,— сказал Мбога.

— Вообще, у меня есть пистолет,— сказал Рю.— Но он очень тяжелый.

— Понимаю.— Мбога одобрительно покивал и огляделся.— Все-таки зажгли степь,— сказал он негромко.

Рю обернулся. От холма до самого горизонта тянулась плоская равнина, покрытая блестящей сочной травой. В трех километрах от холма трава горела, запаленная реактором бота. В белесое небо ползли густые клубы белого дыма. За дымом смутно виделся бот — темное яйцо на трех растопыренных упорах. Вокруг бота чернел широкий выгоревший круг.

— Это скоро погаснет,— сказал Рю.— Здесь очень влажно. Пойдемте, я покажу вам ваше хозяйство.

Он взял Комова под руку и повел его мимо вертолета на другую сторону холма. Остальные двинулись следом. Рю несколько раз оглянулся, с улыбкой кивая им. Комов сказал с досадой:

— Всегда неприятно, когда напакостишь при посадке.

— Скоро погаснет,— повторил Рю.

Он слышал, как позади Фокин заботится об инженере-археологе: «Осторожно, Танечка, здесь, кажется, кочка...» — «Вижу,— отвечала инженер-археолог.— Смотри себе под ноги».

— Вот ваше хозяйство,— сказал Рю.

Зеленую равнину пересекала широкая спокойная река. В излучине реки блестела гофрированная крыша.

— Это моя лаборатория, — сказал Рю.

Правее лаборатории поднимались в небо струи красного и черного дыма.

— Это строится склад, — сказал Рю.

Было видно, как в дыму мечутся какие-то тени. На мгновение появилась огромная неуклюжая машина на гусеницах — робот-матка,— в дыму что-то сверкнуло, донесся раскатистый грохот, и дым повалил гуще.

— А вон там город,— сказал Рю.

От базы до города было немногим больше километра. С холма здания казались серыми приземистыми кирпичами. Шестнадцать серых плоских кирпичей, выступающих из зеленой травы.

— Да,— сказал Фокин,— планировка совершенно необычная.

Комов молча кивнул. Этот город был совсем не похож на другие. До открытия Леониды Следопыты — работники Комиссии по изучению следов деятельности иного разума в космосе — имели дело только с двумя городами. Пустой город на Марсе и пустой город на Владиславе. Оба города строил явно один и тот же архитектор — цилиндрические, уходящие на много этажей под почву здания из светящегося кремнийорганика, расположенные по концентрическим окружностям. А вот город на Леониде был совсем другим. Два ряда серых коробок из ноздреватого известняка.

— Вы там бывали после Горбовского? — спросил Комов.

— Нет,— ответил Рю,— ни разу. Собственно, мне было некогда. Я ведь не археолог, а атмосферный физик. И потом, Горбовский просил меня не ходить туда.

Бу-бух! — донеслось со стройки. Там густыми облаками взлетели красные клубы дыма. Сквозь них уже обрисовывались гладкие стены склада. Робот-матка выбрался из дыма в траву. Рядом с ним прыгали черные киберстроители, похожие на богомолов. Затем киберы построились цепью и побежали к реке.

— Куда это они? — с любопытством спросил Фокин.

— Купаться,— сказала Таня.

— Они разравнивают завал,— объяснил Рю.— Склад почти готов. Сейчас вся система перестраивается. Они будут строить ангар и водопровод.

— Водопровод! — восхитился Фокин.

— Все-таки лучше было бы отодвинуть базу подальше от города,— сказал Комов с сомнением.

— Так распорядился Горбовский,— сказал Рю.— Нехорошо удаляться от базы.

— Тоже верно,— согласился Комов,— Только не попортили бы киберы города...

— Ну что вы! Они у меня туда не ходят.

— Какая благоустроенная планета! — сказал Мбога.

— Да! Да! — радостно подтвердил Рю.— Река, воздух, зелень, и никаких комаров, никаких вредных насекомых!..

— Очень благоустроенная планета,— повторил Мбога.

— А купаться можно? — спросила Таня.

Рю посмотрел на реку. Река была зеленоватая, мутная, но это была настоящая река с настоящей водой. Леонида была первой планетой, на которой оказались пригодный для дыхания воздух и настоящая вода.

— Купаться, я думаю, можно,— сказал Рю.— Правда, я сам не купался — времени не было.

— Мы будем купаться каждый день,— сказала Таня.

— Еще бы! — закричал Фокин.— Каждый день! Три раза в день! Мы только и будем делать, что купаться!

— Ну ладно,— сказал Комов.— А там что? — Он указал на гряду плоских холмов на горизонте.

— Не знаю,— сказал Рю.— Там еще никто не был. Валькенштейн заболел внезапно, и Горбовскому пришлось улететь. Он успел только выгрузить для меня оборудование и улетел.

Некоторое время все стояли молча и глядели на холмы у горизонта. Потом Комов сказал:

— Дня через три я сам слетаю вдоль реки.

— Если есть еще какие-нибудь следы,— сказал Фокин,— то их, несомненно, нужно искать возле реки.

— Наверное,— вежливо согласился Рю.— А сейчас пойдемте ко мне.

Комов оглянулся на вертолет.

— Ничего, пусть остается здесь,— сказал Рю.— Бегемоты на холмы не поднимаются.

— О,— сказал Мбога.— Бегемоты?

— Это я их так называю. Издали они похожи на бегемотов, а вблизи я их не видел.

Они стали спускаться с холма.

— На той стороне трава очень высокая, я видел только их спины.

Мбога шел рядом с Рю мягкой скользящей походкой. Трава словно обтекала его.

— Затем здесь есть птицы,— продолжал Рю.— Они очень большие и иногда летают очень низко. Одна чуть не сбила у меня локатор.

Комов, не замедляя шага, поглядел в небо, прикрываясь ладонью от солнца.

— Кстати,— сказал он.— Я должен послать радиограмму на «Подсолнечник». Можно будет воспользоваться вашей рацией?

— Сколько угодно,— сказал Рю.— Вы знаете, Перси Диксон хотел подстрелить одну. Я говорю о птицах. Но Горбовский не разрешил.

— Почему? — спросил Мбога.

— Не знаю,— сказал Рю.— Но он был страшно рассержен и даже хотел отобрать у всех оружие.

— У нас он его отобрал,— сказал Фокин.— Это был великий скандал на Совете. По-моему, очень некрасиво вышло — Горбов ский просто раздавил нас всех своим авторитетом.

— Только не Тора-Охотника,— заметила Таня.

— Да, я взял оружие,— сказал Мбога.— Но я понимаю Леонида Андреевича. Здесь не хочется стрелять.

— И все-таки Горбовский — человек со странностями,— заявил Фокин.

— Возможно,— сказал Рю сдержанно.

Они подошли к просторному куполу лаборатории с низкой круглой дверцей. Над куполом вращались в разные стороны три решетчатых блюдца локаторов.

— Вот здесь можно поставить ваши палатки,— сказал Рю.— А если нужно, я дам команду киберам, и они построят вам что-нибудь попрочнее.

Комов поглядел на купол, поглядел на клубы красного и черного дыма за лабораторией, затем оглянулся на серые крыши города и сказал виновато:

— Знаете, Рю, боюсь, мы будем вам тут мешать. Уж лучик мы устроимся в городе, а?

— И потом, здесь как-то гарью пахнет,— добавила Таня,— и я киберов боюсь...

— Я тоже боюсь киберов,— решительно сказал Фокин.

Рю обиженно пожал плечами.

— Как хотите,— сказал он.— По-моему, здесь очень хорошо.

— Вот мы поставим палатки,— сказала Таня,— и перебирайтесь к нам. Вам понравится, вот увидите.

— М-м-м...— сказал Рю.— Пожалуй... А пока прошу ко мне.

Археологи, заранее сгибаясь, направились к низкой дверце.

Мбога шел последним, ему даже не пришлось наклонить голову Рю задержался на пороге. Он осмотрелся и увидел вытоптанную землю, пожелтевшую смятую траву, унылые штабеля лито-пласта и подумал, что здесь действительно как-то пахнет гарью.

Город состоял из единственной улицы, очень широкой, заросшей густой травой. Улица тянулась почти точно по меридиану и кончалась недалеко от реки. Комов решил ставить лагерь в центре города. Разбивку лагеря начали в три часа пополудни по местному времени (сутки на Леониде составляли двадцать семь часов с минутами).

Жара как будто усилилась. Ветра не было, над серыми параллелепипедами зданий дрожал горячий воздух, и только в южной части города, ближе к реке, было немного прохладнее. Пахло, по словам Фокина, «сеном и немножко хлорелловой плантацией».

Комов взял Мбогу и Рю, предложившего свою помощь, сел в вертолет и отправился к боту за оборудованием и продуктами, а Татьяна и Фокин занялись съемкой города. Оборудования было немного, и Комов перевез его в два приема. Когда он прилетел в первый раз, Фокин, помогавший при выгрузке, многозначительно сообщил, что все здания города весьма близки по размерам. «Очень интересно»,— сказал вежливый Рю. Это доказывает, сообщил Фокин, что все здания имеют одно и то же назначение. «Остается только установить какое»,— добавил он, подумав.

Когда вертолет вернулся второй раз, Комов увидел, что Таня и Фокин установили высокий шест и подняли над городом неофициальное знамя Следопытов — белое полотнище со стилизованным изображением семигранной гайки. Давным-давно, почти столетие назад, один крупный межпланетник — ярый противник идеи изучения следов деятельности иного разума в космосе — как-то сгоряча заявил, что неопровержимым свидетельством такого рода деятельности он готов считать только колесо на оси, чертеж Пифагоровой теоремы, высеченный в скале, и семигранную гайку. Следопыты приняли вызов и украсили свое знамя изображением семигранной гайки.

Комов с удовольствием отсалютовал знамени. Много было сожжено горючего и пройдено парсеков с тех пор, как родилось это знамя. Впервые его подняли над круговыми улицами пустого города на Марсе. Тогда еще имели хождение фантастические гипотезы о том, что и город, и спутники Марса могут иметь естественное происхождение. Тогда еще самые смелые Следопыты считали город и спутники единственными следами таинственно исчезнувшей марсианской цивилизации. И много пришлось пройти парсеков и перекопать земли, прежде чем неопровергнутой осталась единственная гипотеза: пустые города и покинутые спутники построены пришельцами из далекой и неведомой планетной системы. Но вот этот город на Леониде...

Комов вывалил из кабины вертолета последний тюк, спрыгнул в траву и с силой захлопнул дверцу. Рю подошел к нему, опуская засученные рукава, и сказал:

— Теперь разрешите мне покинуть вас, Геннадий. Через двадцать минут у меня зондирование.

— Конечно,— сказал Комов.— Спасибо, Рю. Приходите к нам ужинать.

Рю посмотрел на часы и сказал:

— Спасибо. Не обещаю.

Мбога, прислонив карабин к стене ближайшего здания, надувал палатку прямо посреди улицы. Он поглядел вслед Рю и улыбнулся Комову, растягивая серые губы на маленьком сморщенном лице.

— Поистине благоустроенная планета, Геннадий,— сказал он.— Здесь ходят без оружия, ставят палатки прямо в траве... И вот это...

Он кивнул в сторону Фокина и Тани. Следопыт-археолог и инженер-археолог, вытоптав вокруг себя траву, возились в тени здания над экспресс-лабораторией. Инженер-археолог была в шелковой безрукавке и в коротких штанах. Ее тяжелые башмаки красовались на крыше здания, а комбинезон валялся рядом на тюках. Фокин в волейбольных трусах с остервенением тащил через голову мокрую от пота куртку.

— Горе мое,— говорила Таня.— Куда ты подключил аккумуляторы?

— Сейчас, сейчас, Танечка,— невнятно отвечал Фокин.

— Да,— сказал Комов.— Это не Пандора.

Он вытянул из тюка вторую палатку и принялся прилаживать к ней центробежный насос. «Да, это не Пандора»,— подумал он и вспомнил, как на Пандоре они ломились через сумрачные джунгли, и на них были тяжелые скафандры высшей защиты, и руки оттягивал громоздкий дезинтегратор со снятым предохранителем. Под ногами хлюпало, и при каждом шаге в разные стороны бросалась многоногая мерзость, а над головой, сквозь путаницу липких ветвей, мрачно светили два близких кровавых солнца. Да разве только Пандора! На всех планетах с атмосферами Следопыты и Десантники передвигались с величайшей осторожностью, гнали перед собой колонны роботов-разведчиков, самоходные кибернетические биолаборатории, токсиноанализаторы, конденсированные облака универсальных вирусофобов. Немедленно после высадки капитан корабля был обязан выжечь термитом зону безопасности. И величайшим преступлением считалось возвращение на корабль без предварительной тщательнейшей дезинфекции и дезинсекции. Невидимые чудовища пострашнее чумы и проказы подстерегали неосторожных. Так было всего тридцать лет назад.

Так могло бы быть и сейчас, и на благоустроенной Леониде. Здесь тоже есть микрофауна, и очень обильная. Но тридцать лет назад маленький доктор Мбога нашел на страшной Пандоре «бактерию жизни», и профессор Карпенко на Земле открыл биоблокаду. Одна инъекция в сутки. Можно даже одну в неделю. Комов вытер потное лицо и стал расстегивать куртку.

Когда солнце склонилось к западу и небо на востоке из белесого сделалось темно-лиловым, они сели ужинать. Лагерь был готов. Поперек улицы стояли три палатки, тюки и ящики с оборудованием были аккуратно сложены вдоль стены одного из зданий. Фокин, вздыхая, приготовил ужин. Все были голодны, поэтому Рю ждать не стали. Из лагеря было видно, что Рю сидит на крыше своей лаборатории и что-то делает с антеннами.

— Ничего, мы ему оставим,— пообещала Таня.

— Чего там,— сказал Фокин, поедая вареную телятину.— Проголодается и придет.

— Неудачно ты поставил вертолет, Гена,— сказала Татьяна.— Весь вид на реку загородил.

Все посмотрели на вертолет. Вида на реку действительно не было.

— Хороший вид на реку открывается с крыши,— хладнокровно сказал Комов.

— Нет, правда,— произнес Фокин, сидевший к реке спиной.— Абсолютно не на что со вкусом поглядеть.

— Как — не на что? — сказал Комов по-прежнему хладнокровно,— А телятина?

Он лег на спину и стал глядеть в небо.

— Вот о чем я думаю,— начал Фокин, вытирая салфеткой усы.— Как мы будем прорываться в эти гробы? — Он ткнул пальцем в ближайшее здание.— Будем копать или резать стену?

— Вот это как раз не проблема,— сказал Комов лениво.— Интересно, как туда попадали хозяева — вот проблема. Тоже резали стены?

Фокин задумчиво поглядел на Комова и спросил:

— А что, собственно, ты знаешь об этих хозяевах? Может быть, им и не нужно было туда попадать.

— Ага,— сказала Таня.— Новый архитектурный принцип. Человек садился на травку, возводил вокруг себя стены и потолок и... и...

— И отходил,— закончил Мбога.

— А может быть, это действительно гробницы? — сказал Фокин вызывающе.

Некоторое время все обдумывали это предположение.

— Татьяна, а что с анализами? — спросил Комов.

— Известняк,— сказала Таня.— Углекислый кальций. Много примесей, конечно. Но вообще, знаете, на что все это похоже? На коралловые рифы. И еще похоже, что здание сделано из одного куска...

— Монолит естественного происхождения.

— Вот уже и естественного! — воскликнул Фокин.— Характерная закономерность: стоит обнаружить новые следы, и сразу же находятся товарищи, которые заявляют, что это естественные образования...

— Естественное предположение,— сказал Комов.

— А вот мы завтра соберем интравизор и посмотрим,— пообещала Таня.— Главное, что этот известняк не имеет ничего общего с янтарином, из которого построен марсианский город. И город на Владиславе.

— Значит, еще кто-то бродит по планетам,— сказал Комов.— Хорошо, если бы они на этот раз оставили нам что-нибудь посущественней.

— Библиотеку бы найти,— простонал Фокин.— Машины бы какие-нибудь!

Они замолчали. Мбога достал и принялся набивать короткую трубочку. Он сидел на корточках и задумчиво глядел поверх палаток в светлое небо. Его маленькое лицо под белым платком выражало полный покой и ублаготворенность.

— Тихо как,— сказала Таня.

Бум! Бах! Тарарах! — донеслось со стороны базы.

— О дьявол! — пробормотал Фокин,— Это-то зачем?

Мбога выпустил колечко дыма и, провожая его взглядом, сказал негромко:

— Я понимаю вас, Боря. Я сам впервые в жизни не ощущаю радости, слушая, как наши машины работают на чужой планете.

— Она какая-то не чужая, вот в чем все дело,— сказала Таня.

Большой черный жук прилетел неизвестно откуда, тяжело гудя, сделал два круга над Следопытами и улетел. Фокин тихонько засопел, уткнувшись носом в согнутый локоть. Таня поднялась и ушла в палатку. Комов тоже встал и с наслаждением потянулся. Было так тихо и хорошо вокруг, что он совершенно растерялся, когда Мбога, словно подброшенный пружиной, вдруг вскочил на ноги и застыл, повернувшись лицом к реке. Комов тоже повернулся лицом к реке.

Какая-то исполинская черная туша надвигалась на лагерь. Вертолет отчасти скрывал ее, но было видно, как она колышется на ходу и как вечернее солнце блестит на ее влажных лоснящихся боках, раздутых, словно брюхо гиппопотама. Туша приближалась довольно быстро, раздвигая траву, и Комов с ужасом увидел, как вертолет качнулся и стал медленно валиться набок. Между стеной здания и днищем вертолета протиснулся низкий массивный лоб с двумя громадными буграми. Комов увидел два маленьких тупых глаза, устремленных, как ему показалось, прямо на него.

— Осторожнее! — заорал он.

Вертолет свалился, упираясь в траву лопастями винтов. Чудовище продолжало двигаться на лагерь. Оно было не менее трех метров высотой, покатые бока его мерно вздувались, и было слышно ровное шумное дыхание.

За спиной Комова Мбога щелкнул затвором карабина. Тогда Комов очнулся и попятился к палаткам. Обгоняя его, мимо очень быстро на четвереньках пробежал Фокин. Чудовище было уже шагах в двадцати.

— Успеете разобрать лагерь? — быстро спросил Мбога.

— Нет,— ответил Комов.

— Я буду стрелять,— сказал Мбога.

— Погодите,— сказал Комов. Он шагнул вперед, взмахнул рукой и крикнул: — Стой!

На мгновение гора живого мяса приостановилась. Шишковатый лоб вдруг задрался, и распахнулась просторная, как кабина вертолета, пасть, забитая зеленой травяной жвачкой.

— Гена! — закричала Таня.— Немедленно назад!

Чудовище издало продолжительный сипящий звук и двинулось вперед еще быстрее.

— Стой! — снова крикнул Комов, но уже без всякого энтузиазма.— По-видимому, оно травоядное,— сообщил он и попятился к палаткам.

Он оглянулся. Мбога стоял с карабином у плеча, и Таня уже зажимала уши. Возле Тани с тюком на спине стоял Фокин. Усы его были взъерошены.

— Будут в него сегодня стрелять или нет? — заорал Фокин натужным голосом.— Уносить интравизор или...

Ду-дут! Полуавтоматический охотничий карабин Мбоги имел калибр 16,3 миллиметра, и живая сила удара пули с дистанции в десять шагов равнялась восьми тоннам. Удар пришелся в самую середину лба между двумя шишками. Чудовище с размаху уселось на зад. Ду-дут! Второй удар опрокинул чудовище на спину. Короткие толстые ноги судорожно задергались в воздухе. «Х-ха-а...» — донеслось из густой травы. Вздулось и опало черное брюхо, и все стихло. Мбога опустил карабин.

— Пойдем посмотрим,— сказал он.

По размерам чудовище не уступало взрослому африканскому слону, но больше всего оно напоминало гигантского гиппопотама.

— Кровь красная,— сказал Фокин.— А это что?

Чудовище лежало на боку, и вдоль его брюха тянулись три ряда мягких выростов величиной с кулак. Из выростов сочилась блестящая густая жидкость. Мбога вдруг шумно потянул носом воздух, взял на кончик пальца каплю жидкости и попробовал на язык.

— Фи! — сказал Фокин.

На всех лицах появилось одно и то же выражение.

— Мед,— произнес Мбога.

— Да ну! — удивился Комов. Он поколебался и тоже протянул палец. (Таня и Фокин с отвращением следили за его движениями.) — Настоящий мед! — воскликнул он.— Липовый мед!

— Доктор Диксон говорил, что в этой траве много сахаридов,— сказал Мбога.

— Медоносный монстр,— сказал Фокин.— Зря мы его так.

— Мы! — воскликнула Таня.— Горе мое, поди прибери интравизор.

— Ну ладно,— сказал Комов.— Что же делать дальше? Здесь жарко, и такая туша рядом с лагерем...

— Это на мне, — сказал Мбога,— Оттащите палатки шагов на двадцать вдоль улицы. Я сделаю все обмеры, кое-что посмотрю и уничтожу его.

— Как? — спросила Таня.

— Дезинтегратором. У меня есть дезинтегратор. А ты, Таня, уходи: я сейчас буду заниматься очень неаппетитной работой.

Послышался топот, и из-за палаток выскочил Рю с большим автоматическим пистолетом.

— Что случилось?! — задыхаясь, спросил он.

— Мы убили одного из ваших бегемотов,— важно объяснил Фокин.

Рю быстро оглядел всех и сразу успокоился. Он сунул пистолет за пояс.

— Нападение? — спросил он.

— В общем-то нет,— сказал Комов смущенно.— По-моему, он просто гулял, но его надо было остановить.

Рю посмотрел на перевернутый вертолет и кивнул.

— А нельзя ли его есть? — крикнул Фокин из палатки.

Мбога медленно произнес:

— Кажется, кто-то уже пробовал его кушать.

Комов и Рю подошли к нему. Мбога ощупывал пальцами широкие и глубокие прямые рубцы на филейных частях животного.

Это сделали могучие клыки,— сказал Мбога.— И острые, как ножи. Кто-то снимал с него ломти по два-три килограмма в один прием.

— Ужас какой-то,— сказал Рю очень искренне.

Странный протяжный крик пронесся высоко в небе. Все подняли головы.

— Вот они! — сказал Рю.

На город стремительно падали большие светло-серые птицы, похожие на орлов. Они падали друг за другом с огромной высоты, затем над самыми головами людей расправляли широкие мягкие крылья и так же стремительно взмывали вверх, обдавая людей волнами теплого воздуха. Это были громадные птицы, крупнее земных кондоров и даже летучих драконов Пандоры.

— Хищники! — встревоженно произнес Рю. Он потянул было из-за пояса пистолет, но Мбога крепко взял его за руку.

Птицы проносились над городом и уходили на запад в лиловое вечернее небо. Когда последняя исчезла, раздался тот же тревожный протяжный крик.

— Я уже хотел было стрелять,— проговорил Рю с облегчением.

— Я знаю,— сказал Мбога,— Но мне показалось...— Он остановился.

— Да,— сказал Комов.— Мне тоже показалось...

Поразмыслив, Комов распорядился не только отодвинуть палатки на двадцать шагов, но и поднять их на плоскую крышу одного из зданий. Здания были невысокие — всего два метра,— и забираться на них было нетрудно. На крышу соседнего здания Таня и Фокин подняли тюки с наиболее ценными приборами. Вертолет, как выяснилось, не пострадал. Комов поднял его и аккуратно посадил на крышу третьего здания.

Мбога провозился над тушей чудовища всю ночь при свете прожекторов. На рассвете улица огласилась пронзительным шипением, над городом взлетело большое облако белого пара и вспыхнуло короткое оранжевое зарево. Фокин, никогда прежде не видевший, как действует органический дезинтегратор, в одних трусах вылетел из палатки, но увидел только Мбогу, который неторопливо убирал прожектора, и огромную кучу мелкой серой пыли на почерневшей траве. От медоносного монстра осталась только отлично препарированная, залитая в прозрачную пластмассу уродливая голова. Она предназначалась для кейптаунского Музея Космозоологии.

Фокин пожелал Мбоге доброго утра и полез было обратно в палатку досыпать, но встретился с Комовым. «Куда?» — осведомился Комов. «Одеться, конечно»,— с достоинством ответил Фокин. Утро было свежее и ясное, только на юге в лиловом небе неподвижно стояли белые растрепанные облака. Комов спрыгнул на траву и отправился готовить завтрак. Он хотел сделать яичницу, но вскоре обнаружил, что не может отыскать масло.

— Борис,— позвал он.— Где масло?

Фокин стоял на крыше в странной позе: он занимался гимнастикой по системе йогов.

— Понятия не имею,— сказал он гордо.

— Ты же вчера был дежурным.

— Э-э... да. Значит, масло там, где было вчера вечером.

— А где оно было вчера вечером? — спросил Комов, сдерживаясь.

Фокин с недовольным видом выпростал голову из-под правого колена.

— Откуда я знаю? — сказал он.— Мы же потом все ящики переставили.

Комов вздохнул и принялся терпеливо осматривать ящик за ящиком. Масла не было. Тогда он подошел к зданию и стащил Фокина за ногу вниз.

— Где масло? — спросил он.

Фокин открыл было рот, но тут из-за угла вышла Таня в безрукавке и коротких штанах. Волосы у нее были мокрые.

— Доброе утро, мальчики,— сказала она.

— Доброе утро, Танечка,— сказал Фокин,— Ты не видела случайно ящик с маслом?

— Где ты была? — свирепо спросил Комов.

— Купалась,— сказала Таня.

— Как так — купалась? — сказал Комов,— Кто тебе разрешил?

Таня отстегнула от пояса и бросила на ящики электрический резак в пластмассовых ножнах.

— Геночка,— сказала она.— Там нет никаких крокодилов. Замечательная вода и травянистое дно.

— Ты не видела масло? — спросил Комов.

— Масло я не видела, а вот кто видел мои башмаки?

— Я видел,— сказал Фокин.— Они на той крыше.

— На той крыше их нет.

Все трое повернулись и посмотрели на крышу. Башмаков действительно не было. Тогда Комов поглядел на доктора Мбогу. Доктор Мбога лежал в траве в тени и крепко спал, подложив под щеку маленький кулачок.

— Ну что ты,— сказала Татьяна.— Зачем ему мои башмаки?

— Или масло,— добавил Фокин.

— Может быть, они ему мешали,— проворчал Комов.— Ну ладно, я приготовлю что-нибудь без масла...

— И без башмаков.

— Хорошо, хорошо,— сказал Комов.— Иди и займись интравизором. И ты, Таня, тоже. И постарайтесь собрать поскорее.

К завтраку пришел Рю. Он гнал перед собой большую черную машину на шести гемомеханических ногах. За машиной в траве оставалась широкая просека. Она тянулась от самой базы. Рю вскарабкался на крышу и сел к столу, а машина застыла посреди улицы.

— Послушайте, Рю,— сказал Комов.— У вас на базе ничего не пропадало?

— В каком смысле? — спросил Рю.

— Ну... вы оставляете что-нибудь на ночь на дворе, а утром не можете найти.

— Да как будто нет.— Рю пожал плечами.— Пропадают иногда мелочи, всякие отходы... обрывки проводов, обрезки пластолита. Но, я думаю, этот хлам забирают мои киберы. Они очень экономные товарищи, у них все идет в дело.

— А могут у них пойти в дело мои башмаки? — спросила Таня.

Рю засмеялся.

— Не знаю,— сказал он.— Вряд ли.

— А может у них пойти в дело ящик со сливочным маслом? — спросил Фокин.

Рю перестал смеяться.

— У вас пропало масло? — спросил он.

— И башмаки.

— Нет,— сказал Рю.— Киберы в город не ходят.

На крышу ловко, как ящерица, вскарабкался Мбога.

— Доброе утро,— сказал он.— Я запоздал...

Таня налила ему кофе. Мбога всегда завтракал одной чашкой кофе.

— Итак, мы обворованы,— сказал он, улыбаясь.

— Значит, это не вы? — спросил Фокин.

— Нет, это не я. Но ночью над городом два раза пролетали вчерашние птицы.

— Ну вот и башмаки,— сказал Фокин.— Я где-то...

— А ящик с маслом? — нетерпеливо сказал Комов.

Никто не ответил. Мбога задумчиво пил кофе.

— За два месяца у меня ничего не пропало,— сказал Рю.— Правда, я все держу в куполе... И потом, у меня киберы. И все время дым и треск.

— Ладно,— сказал Фокин, поднимаясь.— Пойдем работать, Танечка. Подумаешь, башмаки...

Они ушли, и Комов принялся собирать посуду.

— Сегодня же вечером,— сказал Рю,— я поставлю вокруг вас охрану.

— Пожалуй,— сказал Мбога задумчиво,— Но я предпочел бы сначала сам. Геннадий, сейчас я лягу спать, а ночью устрою небольшую засаду.

— Хорошо, доктор Мбога,— сказал Комов неохотно.

— Тогда я тоже приду,— сказал Рю.

— Приходите,— согласился Мбога.— Но без киберов, пожалуйста.

С соседней крыши донесся взрыв негодования.

— Горе мое, я же просила тебя разложить тюки в порядке сборки!

— А я что сделал? Я и разложил!

— Это называется в порядке сборки? Индекс «Е-7», «А-2», «В-16»... Снова «Е»!..

— Танечка! Честное слово! Товарищи! — обиженно завопил Фокин через улицу.— Кто перепутал тюки?

— Вот! — крикнула Таня.— А тюка «Е-9» вообще нет!

Мбога тихонько сказал:

— «Миссус, а у нас простыня пропала!».

— Что? — сказал Комов. Он был бледен.— Ищите хорошенько! — крикнул он, спрыгивая с крыши, и побежал к Фокину и Тане.

Мбога проводил его глазами и стал смотреть на юг, за реку. Было слышно, как Комов на соседней крыше сказал: «Что, собственно, пропало?» — «ВЧГ»,— ответила Таня. «Ну и что вы так раскудахтались? Соберите новый»,— «На это два дня уйдет»,— сердито сказала Таня. «Тогда что ты предлагаешь?» — «Резать надо»,— сказал Фокин. На крыше воцарилось молчание.

— Глядите, Рю,— сказал вдруг Мбога. Он стоял и, прикрывшись от солнца, смотрел за реку.

Рю повернулся. Зеленая равнина за рекой пестрела черными пятнами. Это были спины «бегемотов», и их было очень много. Рю и в голову не приходило, что за рекой так много «бегемотов». Пятна медленно двигались на юг.

— По-моему, они уходят,— сказал Мбога.

Комов решил ночевать под открытым небом. Он вытащил из палатки свою постель и улегся на крыше, заложив руки за голову. Небо было черно-синее, из-за горизонта на востоке медленно выползал большой зеленовато-оранжевый диск с неясными краями — Пальмира, луна Леониды. С темной равнины за рекой доносились приглушенные протяжные крики, должно быть, кричали птицы. Над базой вспыхивали короткие зарницы, и что-то негромко скрежетало и потрескивало.

«Надо ставить ограду,— думал Комов.— Обнести город проволокой и пустить ток не очень сильный. Впрочем, если это птицы, то ограда не поможет. А скорее всего, это птицы. Такой громадине ничего не стоит утащить тюк. Ей, наверное, ничего не стоит утащить и человека. Ведь был же случай, когда на Пандоре крылатый дракон подхватил человека в скафандре высшей защиты, а это — полтора центнера. Так оно и идет — сначала башмачки, потом тючок... И на весь отряд, спасибо Горбовскому, один карабин. Почему Леонид Андреевич был тогда так против оружия? Конечно, надо было стрелять тогда — по крайней мере отпугнули бы их... Почему доктор не стрелял? Потому что ему “показалось”... И я сам бы не выстрелил, потому что мне тоже “показалось”... А что мне, собственно, показалось? — Комов сильно потер ладонью сморщенный от напряжения лоб.— Огромные птицы, очень красивые птицы, и как они летели! Какой бесшумный, легкий и правильный полет... Что ж, даже охотники иногда жалеют дичь, а я и не охотник».

Среди мигающих звезд неторопливо прошло через зенит яркое белое пятнышко. Комов приподнялся на локтях, следя глазами за ним. Это был «Подсолнечник» — полуторакилометровый десантный звездолет сверхдальнего действия. Сейчас он обращался вокруг Леониды на расстоянии двух мегаметров от поверхности. Стоит подать сигнал бедствия, и оттуда придут на помощь. Но стоит ли подавать сигнал бедствия? Пропала пара башмаков, два тюка, и что-то показалось начальнику...

Белое пятнышко потускнело и скрылось — «Подсолнечник» ушел в тень Леониды. Комов снова улегся и заложил руки за голову. «Не слишком ли благоустроенная? — подумал он.— Теплые зеленые равнины, душистый воздух, идиллическая речка без крокодилов... Может быть, это только ширма, за которой действуют какие-то непонятные силы? Или все гораздо проще? Танька потеряла башмаки где-нибудь в траве; Фокин, как известно, растяпа, и пропавшие тюки лежат сейчас где-нибудь под грудой деталей экскаватора. То-то он сегодня весь день бегал, воровато озираясь, от штабеля к штабелю».

Кажется, Комов задремал, а когда проснулся, Пальмира стояла уже высоко. Из палатки, где спал Фокин, раздавалось чмоканье и всхрапывание. На соседней крыше шептались.

— ...у нас в школе шефами были химики, и мы раздобыли три баллона с гелием и в тот же вечер надули шар. Сабуро полез на землю рубить конец. Как только трос оборвался, мы улетели, а Сабуро остался внизу. Он гнался за нами и кричал, чтобы мы остановились, затем назначил меня капитаном и приказал, чтобы я остановился. Я, конечно, сразу стал править на релейную мачту. Там мы повисли и провисели всю ночь. И всю ночь мы орали друг на друга — идти Сабуро к учителю или нет. Сабуро мог пойти, но не хотел, а мы хотели, но не могли, а утром нас заметили и сняли.

— А я была девочка тихая. И всегда очень боялась всяких механизмов. Киберов вот до сих пор боюсь.

— Киберов не нужно бояться, Танюша. Они добрые.

— Я их не люблю. Неприятно, что они какие-то и живые, и неживые...

Комов повернулся на бок и поглядел. Таня и Рю сидели на соседней крыше, свесив ноги. «Воробышки,— подумал Комов.— А завтра весь день зевать будут».

— Татьяна,— сказал он вполголоса.— Пора спать.

— Не хочется,— сказала Таня.— Мы по берегу гуляли. (Рю смущенно задвигался.) Очень хорошо на реке. Луна, и рыба играет.

Рю сказал:

— Э-э... А где доктор Мбога?

— Доктор Мбога на работе,— сказал Комов.

— А правда, Рю,— обрадовалась Таня.— Пошли искать доктора Мбогу!

«Безнадежна»,— подумал Комов и повернулся на другой бок. На крыше продолжали шептаться. Комов решительно поднялся, собрал постель и вернулся в палатку. В палатке было очень шумно — Фокин спал вовсю. «Растяпа ты, растяпа,— подумал Комов, устраиваясь.— Вот в такую-то ночь и ухаживать. А ты усы отрастил и думаешь, что дело в шляпе». Он закутался в простыню и моментально заснул.

Оглушительный грохот подбросил его на постели. В палатке было темно. Ду-дут! Ду-дут! — прогремели еще два выстрела. «Дьявольщина! — заорал в темноте Фокин.— Кто здесь?» Послышались короткий заячий вскрик и торжествующий вопль Фокина: «Ага-а! Сюда, ко мне!» Комов запутался в простыне и никак не мог подняться. Он услышал тупой удар, Фокин ойкнул, и сейчас же что-то темное и маленькое мелькнуло и пропало в светлом треугольнике выхода. Комов рванулся вперед. Фокин тоже рванулся вслед, и они с размаху стукнулись головами. Комов скрипнул зубами и наконец вылетел наружу. Крыша напротив была пуста. Оглядевшись, Комов увидел, что Мбога бежит в траве вдоль улицы к реке, а за ним по пятам бегут, спотыкаясь, Рю и Татьяна. И еще одну вещь заметил Комов: далеко перед Мбогой кто-то бежит, раздвигая на ходу траву. Бежит гораздо быстрее, чем Мбога. Мбога остановился, поднял одной рукой карабин дулом кверху и выстрелил еще раз. След в траве вильнул в сторону и исчез за углом крайнего здания. И через секунду оттуда, широко и легко взмахивая огромными крыльями, поднялась белая в лунном свете птица.

— Стреляйте! — заорал Фокин.

Он уже мчался вдоль улицы и падал через каждые пять шагов. Мбога стоял неподвижно, опустив карабин, и, задрав голову, следил за птицей. Птица сделала плавный бесшумный круг над городом, набирая высоту, и полетела на юг. Через минуту она исчезла. И тогда Комов увидел, как совсем низко над базой пролетели еще птицы — три, четыре, пять,— пять огромных белых птиц взмыли над местом работ киберов и исчезли.

Комов спустился с крыши. Мертвые параллелепипеды зданий отбрасывали на траву густые черные тени. Трава казалась серебристой. Что-то звякнуло под ногой. Комов нагнулся. В траве блеснула гильза. Комов пересек уродливую тень вертолета. Послышались голоса. Мбога, Фокин, Рю и Таня неторопливо шли навстречу.

— Я держал его в руках! — возбужденно говорил Фокин.— Но он треснул меня по лбу и вырвался. Если бы он меня не треснул, я бы его не выпустил! Он мягкий и теплый, вроде ребенка. И голый...

— Мы тоже его чуть не поймали,— сказала Таня,— но он превратился в птицу и улетел.

— Ну-ну,— сказал Фокин,— Превратился в птицу...

— Действительно,— сказал Рю.— Он свернул за угол, и оттуда сразу же вылетела птица.

— Ну и что? — сказал Фокин.— Он спугнул птицу, а вы рты разинули.

— Совпадение,— сказал Мбога.

Комов подошел к ним, и они остановились.

— Что, собственно, произошло? — спросил Комов.

— Я его уже держал,— заявил Фокин,— но он треснул меня по лбу.

— Это я уже слыхал,— сказал Комов.— С чего все началось?

— Я сидел в тюках, в засаде,— сказал Мбога.— Я увидел, что кто-то ползет в траве прямо посреди улицы. Я хотел поймать его и вышел навстречу, но он заметил меня и повернул назад. Я увидел, что мне не догнать его, и выстрелил в воздух. Мне очень жалко, Геннадий, но кажется, я напугал их.

Воцарилось молчание. Потом Фокин спросил с недоумением:

— А что вам, собственно, жалко, доктор Мбога?

Мбога ответил не сразу. Все ждали.

— Их было по крайней мере двое,— сказал он.— Одного обнаружил я, другой был у вас в палатке. Но когда я пробегал мимо вертолета... Вот что,— закончил он неожиданно.— Надо посмотреть. Наверное, я ошибаюсь.

Мбога неслышно зашагал к лагерю. Остальные, переглянувшись, двинулись за ним. У здания, на котором стоял вертолет, Мбога остановился.

— Где-то здесь,— сказал он.

Фокин и Таня немедленно полезли в черную тень под стену, Рю и Комов сверху вниз выжидательно смотрели на Мбогу. Мбога думал.

— Ничего здесь нет,— сказал Фокин сердито.

— Что же я увидел?.. Что же я увидел?..— бормотал Мбога.— Что же я увидел?

Раздраженный Фокин вылез из-под стены. Черная тень лопастей вертолета скользнула по его лицу.

— А! — сказал Мбога громко.— Странная тень!

Он бросил карабин и с разбегу прыгнул на стену.

— Прошу вас! — сказал он с крыши.

На крыше за фюзеляжем вертолета, словно на витрине магазина, были аккуратно разложены вещи. Здесь был ящик с маслом, тюк с индексом «Е-9», пара башмаков, карманный микроэлектрометр в пластмассовом футляре, четыре нейтронных аккумулятора, ком застывшего стеклопласта и черные очки.

— А вот и башмаки,— сказала Таня.— И очки. Я их вчера утопила в речке...

— Да-а-а...— сказал Фокин и осторожно огляделся.

Комов словно очнулся.

— Рю! — быстро сказал он.— Мне необходимо немедленно связаться с «Подсолнечником». Фокин, Таня, сфотографируйте эту выставку! Через полчаса я вернусь.

Он спрыгнул с крыши и торопливо пошел, потом побежал по улице к базе. Рю молча последовал за ним.

— Что же это?! — возопил Фокин.

Мбога опустился на корточки, вытащил маленькую трубку, не торопясь раскурил ее и сказал:

— Это люди, Боря. Красть вещи могут и звери, но только люди могут возвращать украденное.

Фокин попятился и сел на колесо вертолета.

Комов вернулся один. Он был очень возбужден и высоким металлическим голосом приказал немедленно сворачивать лагерь. Фокин сунулся было к нему с вопросами. Он требовал объяснений. Тогда Комов тем же металлическим голосом процитировал: «Приказ капитана звездолета “Подсолнечник”. В течение трех часов свернуть синоптическую базу-лабораторию и археологический лагерь, демобилизовать все кибернетические системы, всем, включая атмосферного физика Васэда, вернуться на борт “Подсолнечника”». От удивления Фокин повиновался и принялся за работу с необычайным усердием.

За два часа вертолет сделал восемь рейсов, а грузовые киберы протоптали от базы до бота широкую дорогу в траве. От базы остались только пустые постройки, все три системы роботов-строителей были загнаны в помещение склада и полностью де-программированы.

В шесть часов утра по местному времени, когда на востоке загорелась зеленая заря, выбившиеся из сил люди собрались у бота, и тут наконец Фокина прорвало.

— Ну хорошо,— начал он зловещим сиплым шепотом.— Ты, Геннадий, отдавал нам приказания, и я их честно выполнял. Но я хочу, наконец, узнать, зачем мы отсюда уходим?! Как?! — завопил он вдруг фальцетом, картинно выбросив руку. (Все вздрогнули, а Мбога выронил из зубов трубочку.) — Как?! Триста лет искать Братьев по Разуму и позорно бежать, едва их обнаружив? Лучшие умы человечества...

— Горе мое,— сказала Таня, и Фокин замолчал.

— Ничего не понимаю,— сказал он сиплым шепотом.

— Вы думаете, Борис, что мы способны представлять лучшие умы человечества? — спросил Мбога.

Комов угрюмо пробормотал:

— Сколько мы здесь напакостили. Сожгли целое поле, топтали посевы, развели пальбу... А в районе базы! — Он махнул рукой.

— Но кто мог знать? — сказал Рю виновато.

— Да,— сказал Мбога,— мы сделали много ошибок. Но я надеюсь, что они нас поняли. Они достаточно цивилизованы для этого.

— Да какая это цивилизация! — сказал Фокин.— Где машины? Где орудия труда? Где города, наконец?

— Да замолчи ты, Борис,— сказал Комов.— «Машины, города»... Хоть теперь-то раскрой глаза! Мы умеем летать на птицах? У нас есть медоносные монстры? Давно ли у нас был уничтожен последний комар? Машины...

— Биологическая цивилизация,— сказал Мбога.

— Как? — спросил Фокин.

— Биологическая цивилизация. Не машины, а селекция, генетика, дрессировка. Кто знает, какие силы покорили они? И кто скажет, чья цивилизация выше?

— Представляешь, Борька,— сказала Таня.— Дрессированные бактерии!

Фокин яростно крутил ус.

— И уходим мы отсюда потому,— сказал Комов,— что никто из нас не имеет права взять на себя ответственность первого контакта.

«Ах как жалко уходить отсюда! — думал он,— Не хочу уходить, хочу разыскать их, встретиться с ними, поговорить, поглядеть, какие они. Неужели, наконец, это случилось? Не какие-нибудь безмозглые ящеры, не пиявки какие-нибудь, а настоящее человечество. Целый мир, целая история... А у вас были войны и революции? А что у вас сначала было, пар или электричество? А в чем смысл жизни? А можно взять у вас что-нибудь почитать?

Первый опыт сравнительной истории человечества... И нужно уходить. Ай-яй-яй, как не хочется уходить! Но на Земле уже пятьдесят лет существует Комиссия по Контактам, которая пятьдесят лет изучает сравнительную психологию рыб и муравьев и спорит, на каком языке сказать первое “э”. Только теперь над ними уже не посмеешься... Интересно, кто-нибудь из них предвидел биологическую цивилизацию? Наверное. Чего они там только не предвидели...».

— Леонид Андреевич все-таки феноменально проницательный человек,— проговорил Мбога.

— Да,— сказала Таня,— Страшно подумать, что здесь мог бы наделать Борька, будь у него оружие.

— Почему обязательно я? — возмутился Фокин,— А ты? Кто купаться ходил с резаком?

— Все мы хороши,— сказал Рю со вздохом.

Комов поглядел на часы.

— Старт через двадцать минут,— объявил он.— Прошу по местам.

Мбога задержался в кессоне и оглянулся. Белая звезда ЕН 23 уже поднялась над зеленой равниной. Пахло влажной травой, теплой землей, свежим медом.

— Да,— произнес Мбога.— Очень благоустроенная планета. Разве природе под силу создать такую? 

Глава четвертая. КАКИМИ ВЫ БУДЕТЕ 

 ПОРАЖЕНИЕ.

Фишер сказал Сидорову:

— Ты поедешь на остров Шумшу.

— Где это? — хмуро спросил Сидоров.

— Северные Курилы. Летишь сегодня в двадцать два тридцать. Грузо-пассажирским Новосибирск — Порт Провидения.

Механозародыши предполагалось опробовать в разнообразных условиях. Институт вел работу главным образом для меж-планетников, поэтому тридцать исследовательских групп из сорока семи направлялись на Луну и на другие планеты. Остальные семнадцать должны были работать на Земле.

— Хорошо,— медленно проговорил Сидоров.

Он надеялся, что ему все же дадут межпланетную группу, хотя бы лунную. Ему казалось, что у него много шансов, потому что он давно не чувствовал себя так хорошо, как последнее время. Он был в отличной форме и надеялся до последней минуты. Но Фишер почему-то решил иначе, и нельзя даже поговорить с ним по-человечески, потому что в кабинете торчат какие-то незнакомые с постными физиономиями. «Вот так приходит старость»,— подумал Сидоров.

— Хорошо,— повторил он спокойно.

— Северокурильск уже знает,— сказал Фишер.— Конкретно о месте испытаний договоришься в Байкове.

— Где это?

— На острове Шумшу. Административный центр Шумшу.— Фишер сцепил пальцы и стал глядеть в окно.— Сермус тоже остается на Земле,— сказал он.— Он поедет в Сахару.

Сидоров промолчал.

— Так вот,— сказал Фишер.— Я уже подобрал тебе помощников. У тебя будут двое помощников. Хорошие ребята.

— Новички.

— Они справятся,— быстро сказал Фишер.— Они хорошо подготовлены. Хорошие ребята, говорю тебе. Один, между прочим, тоже был Десантником.

— Хорошо,— безразлично сказал Сидоров.— У тебя все?

— Все. Можешь отправляться, желаю удачи. Твой груз и твои люди в сто шестнадцатой.

Сидоров пошел к двери. Фишер помедлил и сказал вдогонку:

— И возвращайся скорее, камрад. У меня есть для тебя интересная тема.

Сидоров притворил за собой дверь и немного постоял. Потом он вспомнил, что лаборатория 116 находится пятью этажами ниже, и пошел к лифту.

Яйцо — полированный шар в половину человеческого роста — стояло в правом углу лаборатории, а в углу слева сидели два человека. Когда Сидоров вошел, они встали. Сидоров остановился, разглядывая их. Им было лет по двадцать пять, не больше. Один был высокий, светловолосый, с некрасивым красным лицом. Другой пониже, смуглый красавец испанского типа, в замшевой курточке и тяжелых горных ботинках. Сидоров сунул руки в карманы, привстал на цыпочки и снова опустился на пятки. «Новички»,— подумал он и ощутил вдруг приступ такого сильного раздражения, что сам удивился.

— Здравствуйте,— сказал он.— Моя фамилия Сидоров.

Смуглый показал белые зубы.

— Мы знаем, Михаил Альбертович.— Он перестал улыбаться и представился: — Кузьма Владимирович Сорочинский.

— Гальцев Виктор Сергеевич, — сказал светловолосый.

«Интересно, кто из них был Десантником,— подумал Сидоров,— Наверное, этот испанец, Кузьма Сорочинский». Он спросил:

— Кто из вас был Десантником?

— Я,— ответил светловолосый Гальцев.

— Дисциплина? — спросил Сидоров.

— Да,— сказал Гальцев,— Дисциплина.

Он посмотрел Сидорову в глаза. У Гальцева были светло-голубые глаза в пушистых женских ресницах. Они как-то не шли к его грубому красному лицу.

— Что же,— сказал Сидоров,—Десантнику надлежит быть дисциплинированным. Любому человеку надлежит быть дисциплинированным. Впрочем, это не мое мнение. Что вы умеете, Гальцев?

— Я биолог,— сказал Гальцев.— Специальность — нематоды.

— Так,— сказал Сидоров и повернулся к Сорочинскому.— А вы?

— Инженер-гастроном,— громко отрапортовал Сорочинский, снова показывая белые зубы.

«Прелестно,— подумал Сидоров.— Специалист по червям и кондитер. Недисциплинированный Десантник и замшевая курточка. Хорошие ребята. Особенно этот горе-Десантник. Спасибо вам, товарищ Фишер, вы всегда обо мне заботитесь». Сидоров представил себе, как Фишер, придирчиво и тщательно отобрав из двух тысяч добровольцев состав межпланетных групп, посмотрел на часы, посмотрел на списки и сказал: «Группа Сидорова. Курилы. Атос — человек деловой, опытный человек. Ему вполне достаточно троих. Даже двоих. Это же не на Меркурий, не на Горящее Плато. Дадим ему хотя бы вот этого Сорочинского и вот этого Гальцева. Тем более что Гальцев тоже был Десантником».

— Вы подготовлены к работе? — спросил Сидоров.

— Да,— сказал Гальцев.

— Еще как, Михаил Альбертович,— сказал Сорочинский.— От зубов отскакивает!

Сидоров подошел к Яйцу и потрогал его прохладную полированную поверхность. Потом он спросил:

— Вы знаете, что это такое? Вы, Гальцев.

Гальцев поднял глаза к потолку, подумал и сказал монотонным голосом:

— Эмбриомеханическое устройство МЗ-8. Механозародыш, модель восьмая. Автономная саморазвивающаяся механическая система, объединяющая в себе программное управление МХФ — механохромосому Фишера, систему воспринимающих и исполнительных органов, дигестальную систему и энергетическую систему. МЗ-8 является эмбриомеханическим устройством, которое способно в любых условиях на любом сырье развертываться в любую конструкцию, заданную программой. МЗ-8 предназначен...

— Вы,— сказал Сидоров Сорочинскому.

Сорочинский отбарабанил:

— Данный экземпляр МЗ-8 предназначен для испытания в земных условиях. Программа стандартная, стандарт шестьдесят четыре: развитие зародыша в герметический жилой купол на шесть человек, с тамбуром и кислородным фильтром.

Сидоров посмотрел в окно и спросил:

— Вес?

— Примерно полтора центнера.

Разнорабочие экспериментальной группы могли всего этого и не знать.

— Хорошо, — сказал Сидоров. — Теперь я сообщу вам то, чего вы не знаете. Во-первых, Яйцо стоит девятнадцать тысяч человеко-часов квалифицированного труда. Во-вторых, оно действительно весит полтора центнера, и там, где понадобится, вы будете таскать его на себе.

Гальцев кивнул. Сорочинский сказал:

— Будем, Михаил Альбертович.

— Вот и прекрасно,— сказал Сидоров.— Вот сразу и начинайте. Катите его к лифту и спустите в вестибюль. Затем отправляйтесь на склад и получите регистрирующую аппаратуру. Затем можете идти по своим делам. Явитесь со всем грузом на аэродром к десяти вечера. Попытайтесь не опоздать.

Он повернулся и вышел. Позади раздался тяжелый гул: группа Сидорова приступила к выполнению первого задания.

На рассвете грузо-пассажирский стратоплан сбросил птерокар с группой над Вторым Курильским проливом. Гальцев с большим изяществом вывел птерокар из пике, осмотрелся, поглядел на карту, поглядел на компас и сразу отыскал Байково — несколько ярусов двухэтажных зданий из белого и красного литопласта, охвативших полукругом небольшую, но глубокую бухту. Птерокар, выворачивая жесткие крылья, приземлился на набережной. Ранний прохожий (юноша в тельняшке и брезентовых штанах) объяснил им, где находится управление. В управлении дежурный администратор острова, он же старший агроном, пожилой сутулый айн, встретил их приветливо и пригласил к завтраку.

Выслушав Сидорова, он предложил на выбор несколько невысоких сопок у северного берега. Он говорил по-русски довольно чисто, только иногда останавливался посередине слова, как будто не был уверен в ударении.

— Северный берег — это довольно далеко,— сказал он.— И туда нет хорошей дороги. Но у вас есть птеро...кар. И потом, я не могу предложить вам что-нибудь ближе. Я плохо понимаю в физических опытах. Но большая часть острова занята под бахчи, баштаны, парники. Везде сейчас работают школьни...ки. Я не мшу рис...ковать.

— Никакого риска нет,— сказал Сорочинский легкомысленно.— Совершенно никакого риска.

Сидоров вспомнил, как однажды он целый час просидел на пожарной лестнице, спасаясь от пластмассового упыря, которому для самосовершенствования понадобилась протоплазма. Правда, тогда еще не было Яйца.

— Спасибо,— сказал он,— Нас вполне устраивает северный берег.

— Да,— сказал айн.— Там нет ни бахчей, ни парников. Там только береза. И еще где-то там работают архео...логи.

— Археологи? — удивился Сорочинский.

— Спасибо,— сказал Сидоров.— Я думаю, мы отправимся сейчас же.

— Сейчас будет завтрак,— вежливо напомнил айн.

Они молча позавтракали. Прощаясь, айн сказал:

— Если вам что-нибудь понадобится, обращайтесь... как это... без стес...нения.

— Нет, мы не будем... как это... стес...няться,— заверил Сорочинский.

Сидоров глянул на него, а в птерокаре сказал:

— Если вы, юноша, позволите себе еще такую выходку, я вас выставлю с острова.

— Прошу прощения,— сказал Сорочинский, сильно покраснев. Румянец сделал его смуглое лицо еще более красивым.

На северном побережье действительно не было ни бахчей, ни парников и была только береза. Курильская береза растет «лежа», стелется по земле, и ее мокрые узловатые стволы и ветви образуют плотные, непроходимые переплетения. С воздуха заросли курильской березы представляются безобидными зелеными лужайками, вполне пригодными для посадки не очень тяжелых машин. Ни Гальцев, который вел птерокар, ни Сидоров, ни Сорочинский понятия не имели о курильской березе. Сидоров показал на круглую сопку и сказал: «Здесь». Сорочинский робко взглянул на него и сказал: «Хорошее место». Гальцев выпустил шасси и повел птерокар на посадку прямо в центр обширного зеленого поля у подножия круглой сопки.

Крылья машины замерли, и через минуту птерокар с треском зарылся носом в хилую зелень курильской березы. Сидоров услышал этот треск, увидел миллион разноцветных звезд и на время потерял сознание.

Потом он открыл глаза и прежде всего увидел руку. Она была большая, загорелая, и свежепоцарапанные пальцы ее словно нехотя перебирали клавиши на пульте управления.

Рука исчезла, и появилось темно-красное лицо с голубыми глазами в женских ресницах.

Сидоров, кряхтя, попробовал сесть. Очень болел правый бок, и саднило лоб. Он потрогал лоб и поднес пальцы к глазам. Пальцы были в крови. Он поглядел на Гальцева. Тот вытирал разбитый рот носовым платком.

— Мастерская посадка,— сказал Сидоров.— Вы меня радуете, специалист по нематодам.

Гальцев молчал. Он прижимал к губам скомканный носовой платок, и лицо его было неподвижно. Высокий дрожащий голос Сорочинского произнес:

— Он не виноват, Михаил Альбертович.

Сидоров медленно повернул голову и посмотрел на Сорочинского.

— Честное слово, не виноват,— повторил Сорочинский и отодвинулся,— Вы посмотрите, куда мы сели.

Сидоров приоткрыл дверцу кабины, высунул голову наружу и несколько секунд разглядывал вырванные с корнем, изломанные стволы, запутавшиеся в шасси. Он протянул руку, сорвал несколько жестких глянцевитых листочков, помял их в пальцах и попробовал на язык. Листочки были терпкие и горькие. Сидоров сплюнул и спросил, не глядя на Гальцева:

— Машина цела?

— Цела,— ответил Гальцев сквозь платок.

— Что, зуб выбили?

— Да,— сказал Гальцев.— Выбил.

— До свадьбы заживет,— пообещал Сидоров,— Можете считать, что виноват я. Попробуйте поднять машину на сопку.

Вырваться из зарослей было не очень просто, но в конце концов Гальцев посадил птерокар на вершине круглой сопки. Сидоров, поглаживая правый бок, вылез и огляделся. Отсюда остров казался безлюдным и плоским, как стол. Сопка была голая и рыжая от вулканического шлака. С востока на нее наползали заросли курильской березы, к югу тянулись зеленые прямоугольники бахчей. До западного берега было километров семь, за ним в сиреневой дымке проступали бледно-лиловые горные вершины, а еще дальше и правее в синем небе неподвижно висело странное треугольное облако с четкими очертаниями. Северный берег был гораздо ближе. Он круто уходил в море, над обрывом торчала нелепая серая башня — вероятно, старинное оборонительное сооружение. Возле башни белела палатка и копошились фигурки людей. По-видимому, это были археологи, о которых говорил дежурный администратор. Сидоров потянул носом. Пахло соленой водой и нагретым камнем. И было очень тихо, не слышно даже прибоя.

«Хорошее место,— подумал он.— Яйцо надо оставить здесь, кинокамеры и прочее — на склонах, а лагерь оборудовать внизу, на бахчах. Арбузы, наверное, здесь еще зеленые». Затем он подумал об археологах: «До них отсюда километров пять, но все равно их надо предупредить, чтобы они не очень удивлялись, когда механозародыш начнет развиваться».

Сидоров подозвал Гальцева и Сорочинского и сказал:

— Опыт проведем здесь. По-моему, место подходящее. Сырье — лава, туф, как раз то, что нужно. Приступайте.

Гальцев и Сорочинский подошли к птерокару и открыли багажник. Из багажника брызнули солнечные зайчики. Сорочинский залез внутрь, покряхтел и вдруг одним толчком выкатил Яйцо на землю. Хрустя по шлаку, Яйцо прокатилось несколько шагов и остановилось. Гальцев едва успел отскочить в сторону.

— Зря,— сказал он тихо.— Надорвешься.

Сорочинский спрыгнул и сказал грубым голосом:

— Ничего, мы привычные.

Сидоров походил вокруг Яйца, попробовал толкнуть. Яйцо даже не покачнулось.

— Прекрасно,— сказал он.— Теперь кинокамеры.

Они долго возились, устанавливая кинокамеры: одну с инфракрасным объективом, другую со стереообъективом, третью с объективом, регистрирующим температуру, четвертую — панорамную...

Было уже около двенадцати, когда Сидоров осторожно промокнул рукавом потный лоб и вытащил из кармана пластмассовый футляр с активатором. Гальцев и Сорочинский придвинулись сзади, заглядывая через его плечо. Сидоров неторопливо вытряхнул активатор на ладонь — это была блестящая трубочка с присоской на одном конце и красной рубчатой кнопкой на другом. «Приступим»,— сказал он вслух. Он подошел к Яйцу и прижал присоску к полированному металлу. Помедлив секунду, большим пальцем надавил на красную кнопку.

Он отступил на шаг, не сводя глаз с Яйца. Теперь разве только прямым попаданием из ракетного ружья можно было бы остановить процессы, которые пошли под блестящей оболочкой. Настройка механозародыша на полевые условия началась. Неизвестно, сколько времени она будет продолжаться. Но когда настройка закончится, зародыш начнет развиваться.

Сидоров взглянул на часы. Было двенадцать пять. Он с усилием отделил активатор от поверхности Яйца, спрятал в футляр и положил в карман. Потом он оглянулся на Гальцева и Сорочинского. Они стояли за его спиной и молча смотрели на Яйцо.

Сидоров в последний раз коснулся блестящей поверхности и сказал: «Пошли».

Он приказал устроить наблюдательный пункт между сопкой и бахчами. Яйцо было хорошо видно отсюда — серебряный шарик на рыжем холме под синим небом. Сидоров послал Сорочинского к археологам, а сам уселся в траву в тени птерокара. Гальцев уже дремал, забравшись от солнца под крыло. Сидоров сосал леденец и поглядывал то на вершину сопки, то на странное треугольное облако на западе. В конце концов он взял бинокль. Как он и ожидал, треугольное облако оказалось снежным пиком какой-то горы, должно быть вулкана. В бинокль были видны узкие тени проталин, можно было даже различить снеговые пятна ниже неровной белой кромки. Сидоров отложил бинокль и стал думать о том, что зародыш выберется из Яйца, скорее всего, ночью, и это хорошо, потому что дневной свет обычно мешает работе кинокамер. Затем он подумал, что Сермус, вероятно, вдребезги разругался с Фишером, но в Сахару все-таки поехал. Затем ему пришло в голову, что Мисима сейчас грузится на ракетодроме в Киргизии, и он снова ощутил ноющую боль в правом боку. «Старость, немощь»,— пробормотал он и покосился на Гальцева. Гальцев лежал ничком, положив руки под голову.

Через полтора часа вернулся Сорочинский. Он был голый до пояса, его смуглая гладкая кожа лоснилась от пота. Щеголеватую замшевую куртку и сорочку он нес под мышкой. Он опустился перед Сидоровым на корточки и, блестя зубами, рассказал, что археологи благодарят за предупреждение и очень заинтересованы, что их четверо, но им помогают школьники из Байкова и Северокурильска, что они копают подземные японские укрепления середины позапрошлого века и, наконец, что начальником у них «оч-чень симпатичная девочка».

Сидоров поблагодарил за интересный доклад и попросил распорядиться насчет обеда. Он сидел в тени птерокара и, покусывая былинку, щурился на далекий белый конус. Сорочинский разбудил Гальцева, и они возились в стороне, негромко переговариваясь.

— Я приготовлю суп,— сказал Сорочинский,— а ты займись вторым, Витя.

— У нас где-то курятина есть,— сиплым со сна голосом сказал Гальцев.

— Вот курятина,— сказал Сорочинский.— Археологи — забавные ребята. Один весь в бороде — живого места нет. Они копают японские укрепления сороковых годов позапрошлого века. Здесь была подземная крепость. Этот бородатый подарил мне пистолетный патрон. Вот!

Гальцев пробормотал недовольно:

— Не суй ты мне эту ржавчину.

Запахло супом.

— Начальник у них,— продолжал Сорочинский,— такая славная девушка. Блондинка и очень стройная, только ноги толстые. Она посадила меня в дот и заставила смотреть в амбразуру. Отсюда, говорит, простреливался весь северный берег.

— Ну и как? — спросил Гальцев,— Действительно простреливался?

— Кто его знает. Наверное. Я в основном на нее смотрел. Потом мы с ней замеряли толщину перекрытий.

— Так два часа и замеряли?

— Угу. А потом я сообразил, что у нее такая же фамилия, как у бородатого, и сразу же удалился. А в казематах этих, я тебе скажу, прегадостно. Темно, и на стенках плесень. А хлеб где?

— Вот он,— сказал Гальцев,— А может быть, она просто сестра этому бородатому?

— Может быть. А как Яйцо?

— Никак.

— Ну и ладно,— сказал Сорочинский.— Михаил Альбертович, обед готов!

За едой Сорочинский много говорил. Сначала он объяснил, что японское слово «тотика» происходит от русского термина «огневая точка», а русское слово «дот» восходит к английскому «дот», что тоже значит «точка». Затем он принялся очень длинно рассказывать о дотах, казематах, амбразурах и о плотности огня на квадратный метр, поэтому Сидоров постарался есть побыстрее и отказался от фруктов. Он оставил Гальцева наблюдать.

За Яйцом, а сам забрался в птерокар и задремал. Вокруг было удивительно тихо, только Сорочинский, мывший у ручья посуду, время от времени принимался петь. Гальцев сидел с полевым биноклем и, не отрываясь, глядел на вершину сопки.

Когда Сидоров проснулся, солнце садилось, с юга наползали темно-фиолетовые сумерки, стало прохладно. Горы на западе стали черными, серой тенью висел над горизонтом конус давешнего вулкана. Яйцо на вершине сопки сияло багровым пламенем. Над бахчами ползла сизая дымка. Гальцев сидел в той же позе и слушал Сорочинского.

— В Астрахани,— говорил Сорочинский,— я ел «шахскую розу». Это арбуз редкой красоты. Он имеет вкус ананаса...

Гальцев покашливал.

Сидоров посидел несколько минут, не двигаясь. Он вспомнил, как когда-то они с Генкой-Капитаном ели арбузы на Вените. С Земли перебросили целый корабль арбузов для планетологической станции. Они ели арбузы, въедаясь в хрустящую мякоть, сок стекал у них по щекам, и потом они стреляли друг в друга скользкими черными семечками.

— ...пальчики оближешь, говорю тебе как гастроном!

— Тише,— сказал Гальцев.— Разбудишь Атоса.

Сидоров сел поудобнее, положил подбородок на спинку переднего сиденья и прикрыл глаза. В кабине было тепло и немного душно — кабина остывала медленно.

— А тебе не приходилось летать с Атосом? — спросил Сорочинский.

— Нет,— сказал Гальцев.

— Мне его жаль. И одновременно я завидую. Он прожил такую жизнь, какую мне никогда не прожить. Да и многим другим тоже. Но все-таки он уже прожил.

— Почему, собственно, прожил? — спросил Гальцев.— Он только перестал летать.

— Птица, которая перестала летать...— Сорочинский замолчал.— Вообще время Десантников теперь прошло,— сказал он неожиданно.

— Ерунда,— спокойно ответил Гальцев.

Сидоров услышал, как Сорочинский завозился.

— Нет, не ерунда,— сказал он.— Вот оно, Яйцо! Их будут делать сотнями и сбрасывать на неизвестные и опасные миры. И каждое Яйцо построит там лабораторию, ракетодром, звездолет. Оно будет разрабатывать шахты и рудники. Будет ловить и изучать твоих нематод. А Десантники будут только собирать информацию и снимать разнообразные пенки.

— Ерунда,— повторил Гальцев.— Лаборатория, шахта... А герметический купол на шесть человек?

— Что — герметический купол?

— Под ним будут шесть человек.

— Все равно,— упрямо заявил Сорочинский.— Все равно Десантникам конец. Купол с людьми — это только начало. Будут посылать вперед автоматические корабли, которые сбросят Яйца, и тогда на все готовое будут приходить люди...

Он стал говорить о перспективах эмбриомеханики, пересказывая известный доклад Фишера. «Об этом много говорят,— подумал Сидоров,— И все это верно». Но когда были испытаны первые планетолеты-автоматы, тоже много говорили о том, что межпланетникам останется только снимать пенки. А когда Акимов и Сермус запустили первую систему киберразведчиков, Сидоров даже хотел уйти из космоса. Это было тридцать лет назад, и с тех пор ему приходилось не раз прыгать в ад за исковерканными обломками киберов и делать то, что не смогли сделать они... «Новичок,— подумал он про Сорочинского.— И болтлив неумеренно».

Когда Гальцев в четвертый раз сказал «ерунда», Сидоров полез из машины. При виде его Сорочинский замолчал и вскочил. В руках у него была половинка недозрелого арбуза, из нее торчал нож. Гальцев продолжал сидеть, скрестив ноги.

— Хотите арбуз, Михаил Альбертович? — спросил Сорочинский.

Сидоров помотал головой и, засунув руки в карманы, стал смотреть на вершину сопки. Красные отблески на полированной поверхности Яйца тускнели на глазах. Быстро темнело. Из тумана вдруг поднялась яркая звезда и медленно поползла по густо-синему небу.

— Спутник Восемь,— сказал Гальцев.

— Нет,— уверенно поправил Сорочинский.— Это Спутник Семнадцать. Или нет — это Спутник Зеркало.

Сидоров, который знал, что это Спутник Восемь, вздохнул и пошел к сопке. Сорочинский ужасно надоел ему, и надо было осмотреть кинокамеры.

Возвращаясь, он увидел огонь. Неугомонный Сорочинский развел костер и теперь стоял в живописной позе, размахивая руками.

— ...цель — это только средство,— услыхал Сидоров.— Счастье не в самом счастье, но в беге к счастью...

— Я это уже где-то читал,— сказал Гальцев.

«Я тоже,— подумал Сидоров.— И много раз. Не приказать ли Сорочинскому лечь спать?» Он поглядел на часы. Светящиеся стрелки показывали полночь. Было совсем темно.

Яйцо лопнуло в два часа пятьдесят три минуты. Ночь была безлунная. Сидоров дремал, сидя у костра, повернувшись к огню правым боком. Рядом клевал носом краснолицый Гальцев, по другую сторону костра Сорочинский читал газету, шелестя страницами. И вот Яйцо лопнуло.

Раздался резкий пронзительный звук, похожий на звон экструзионной машины, когда она выплевывает готовую деталь. Затем вершина сопки коротко озарилась оранжевым светом. Сидоров посмотрел на часы и встал. Вершина сопки довольно четко выделялась на фоне звездного неба. И когда глаза, ослепленные костром, привыкли к темноте, он увидел множество слабых красноватых огоньков, медленно перемещающихся вокруг того места, где находилось Яйцо.

— Началось! — зловещим шепотом произнес Сорочинский.— Началось! Витя, проснись, началось!..

— Может быть, ты помолчишь, наконец? — быстро сказал Гальцев. Он тоже говорил шепотом.

Из всех троих только Сидоров знал, что происходило на вершине. Первые десять часов после пробуждения механозародыш настраивался на обстановку. Когда настройка закончилась, зародыш начал развиваться. Все в Яйце, что не понадобилось для развития, пошло на переделку и укрепление рабочих органов — эффекторов. Потом дело дошло до оболочки. Оболочка была прорвана, и зародыш принялся осваивать подножный корм.

Огоньков становилось все больше, они двигались все быстрее. Послышались жужжание и визгливый скрежет — эффекторы вгрызались в почву и перемалывали в пыль куски туфа. Пых, пых! — бесшумно отделились от вершины и поплыли в звездное небо клубы светящегося дыма. Неверный, дрожащий отсвет на секунду озарил странные, тяжело ворочающиеся формы, затем все снова скрылось.

— Подойдем поближе? — спросил Сорочинский.

Сидоров не ответил. Он вдруг вспомнил, как испытывался первый механозародыш, модель Яйца. Это было несколько лет назад. Тогда он был еще совершенным новичком в эмбриомеханике. В обширном павильоне возле института разместился зародыш — восемнадцать ящиков, похожих на несгораемые шкафы, вдоль стен и огромная куча цемента посередине. В куче цемента прятались эффекторная и дигестальная системы. Фишер махнул рукой, и кто-то включил рубильник. Они просидели в павильоне до позднего вечера, забыв обо всем на свете. Куча цемента таяла, и к вечеру из пара и дыма возникли очертания стандартного литопластового домика на три комнаты, с паровым отоплением и автономным электрохозяйством. Он был совершенно такой же, как фабричный, только в ванной остались керамический куб — «желудок» — и сложные сочленения эффекторов. Фишер осмотрел домик, тронул ногой эффекторы и сказал:

— Пожалуй, хватит кустарничать. Надо делать Яйцо.

Вот тогда было впервые произнесено это слово. Потом было много работы, много удач и очень много неудач. Зародыш учился надстраивать себя, приспосабливать себя к резким изменениям обстановки, самовосстанавливаться. Он учился развиваться в дома, экскаваторы, ракеты, он учился не разбиваться при падении в пропасти, не выходить из строя в волнах расплавленного металла, не бояться абсолютного нуля... «Нет,— подумал Сидоров,— это хорошо, что я остался на Земле».

На вершине холма клубы светящегося дыма взлетали все чаще и чаще, треск, скрип и жужжание слились в непрерывный дребезжащий шум. Блуждающие красные огоньки образовывали цепочки, цепочки свивались в причудливые подвижные линии. Розовое зарево занималось над ними, и уже можно было различить что-то огромное и горбатое, качающееся, словно лодка на волнах.

Сидоров снова взглянул на часы. Было без пяти четыре. Видимо, лава и туф оказались благоприятным материалом: купол рос гораздо быстрее, чем на цементе. Интересно, что будет дальше. Механизм надстраивает купол с верхушки к краям, при этом эффекторы забираются все глубже в сопку. Чтобы купол не оказался под землей, зародышу придется позаботиться либо о свайных подпорках, либо о передвижении купола в сторону от ямы, которую вырыли эффекторы. Сидоров представил себе добела раскаленные края купола, к которым лопаточки эффекторов лепят все новые и новые частицы вязкого от жара литопласта.

На минуту вершина сопки погрузилась в темноту, грохот смолк, слышалось только неясное жужжание. Зародыш перестраивал работу энергетической системы.

— Сорочинский,— сказал Сидоров.

— Я!

— Бегите к термокамере и оттащите ее подальше. На сопку не подниматься.

— Бегу, Михаил Альбертович.

Было слышно, как он шепотом попросил у Гальцева фонарик, затем желтый кружок света запрыгал по гравию и исчез.

Грохот возобновился. Снова над вершиной сопки загорелось розовое зарево. Сидорову показалось, что черный купол немного переместился, но он не был уверен в этом. Он с досадой подумал, что Сорочинского надо было послать к термокамере сразу, как только зародыш вылупился из Яйца.

Потом что-то оглушительно треснуло. На вершине полыхнуло красным. Медленная багровая молния проползла по черному склону и погасла. Розовое зарево стало желтым и ярким и сейчас же заволоклось густым дымом. Бухающий удар толкнулся в уши, и Сидоров с ужасом увидел, как в дыму и пламени, окутавших вершину, поднялась огромная тень. Что-то массивное и грузное, отсвечивающее глянцевитым блеском, закачалось на тонких трясущихся ногах. Бухнул еще удар, еще одна раскаленная молния зигзагом прошла по склону. Дрогнула земля, и тень, повисшая в дымном зареве, рухнула.

Тогда Сидоров побежал на сопку. В сопке что-то гремело и трещало, волны горячего воздуха валили с ног, и в красном пляшущем свете Сидоров увидел, как падают, увлекая за собой куски лавы, кинокамеры — единственные свидетели того, что произошло на вершине.

Он споткнулся об одну камеру. Она валялась, растопырив изогнутые ноги штатива. Тогда он пошел медленнее, и горячий гравий сыпался ему навстречу. Наверху стало тихо, но там что-то еще тлело в дыму. Потом раздался еще один удар, и Сидоров увидел несильную желтую вспышку.

На вершине пахло горячим дымом и чем-то незнакомым и кислым. Сидоров остановился на краю огромного провала с отвесными краями. В этом провале лежал на боку почти готовый купол, герметический купол на шесть человек, с тамбуром и кислородным фильтром. В яме тлел раскаленный шлак, на его фоне было видно, как слабо и беспомощно двигаются потерявшие управление гемомеханические щупальца зародыша. Из ямы тянуло горелым и кислым.

— Да что же это? — сказал Сорочинский плачущим голосом.

Сидоров поднял голову и увидел Сорочинского, стоявшего на четвереньках на самом краю.

— Дед бил, бил — не разбил,— уныло сказал Сорочинский.— Баба била, била...

— Молчать,— тихо сказал Сидоров.

Он сел на край ямы и стал спускаться.

— Не надо,— сказал Гальцев.— Опасно.

— Молчать,— повторил Сидоров.

Надо было немедленно понять, что здесь произошло. Не может быть, чтобы подвела конструкция Яйца, самой совершенной из машин, созданных человеком. Самой неуязвимой машины, самой умной машины.

Сильный жар опалил лицо. Сидоров зажмурился и соскользнул вниз мимо докрасна раскаленного края новорожденного купола. Внизу он огляделся. Он увидел оплавленные бетонные своды, ржавые почерневшие прутья арматуры, широкий темный проход, который вел куда-то в глубину сопки. Под ногами что-то тяжело повернулось. Сидоров нагнулся. Он не сразу понял, что это за серый металлический обрубок, а когда понял, то понял все. Это был артиллерийский снаряд.

В сопке была пустота. Какие-то мерзавцы двести лет назад устроили в ней залитое бетоном темное помещение. Они набили это помещение артиллерийскими снарядами. Механизм, устанавливая опорные сваи, пробил своды насквозь. Сгнивший бетон не выдержал тяжести купола. Сваи провалились в него, как в трясину. Тогда машина принялась заливать бетон расплавленным литопластом. Она не могла знать, что здесь склад снарядов. Она не могла знать, что это такое — артиллерийские снаряды, потому что люди, которые дали ей программу жизни, забыли о том, что такое артиллерийский снаряд. Кажется, снаряды заряжались тротилом. Тротил испортился за двести лет, но не совсем. Не во всех снарядах. Все, что могло взрываться, начало взрываться. И механизм превратился в кучу хлама...

Сверху посыпались камешки. Сидоров поглядел вверх и увидел, что к нему спускается Гальцев. По противоположной стене спускался Сорочинский.

— Куда вы лезете? — спросил Сидоров.

Сорочинский ответил тонким голосом:

— Мы хотим помочь, Михаил Альбертович.

— Вы мне не нужны.

— Мы только...— начал Сорочинский и запнулся.

По стене позади Сидорова побежала трещина.

— Осторожно! — заорал Сорочинский.

Сидоров шагнул в сторону, споткнулся о снаряд и упал. Он упал лицом вниз и сейчас же перевернулся на спину. Купол качнулся и тяжело рухнул, глубоко уйдя раскаленным краем в черную землю. Земля вздрогнула. Горячий воздух хлестнул Сидорова по лицу.

Над сопкой, где тускло поблескивал торчащий из воронки купол, висел белый дымок. Там еще что-то тлело и время от времени глухо потрескивало. Гальцев с красными глазами сидел, обхватив колени руками, и тоже смотрел на сопку. Руки его были обмотаны бинтами, и вся левая половина лица стала черной от грязи и копоти,— он так и не умывался, хотя солнце взошло уже давно. У костра спал Сорочинский, накрыв голову замшевой курткой.

Сидоров лег на спину и заложил руки под голову. Не хотелось смотреть на сопку, на белый дымок, на свирепое лицо Гальцева. И было очень хорошо лежать и смотреть в синее-синее небо. В это небо можно смотреть часами. Он знал это, когда был Десантником, когда прыгал на северный полюс Владиславы, когда штурмовал Белинду, когда сидел один в разбитом боте на Трансплутоне. Там вообще не было неба, были черная звездная пустота и ослепительная звезда — Солнце. Тогда казалось, что он отдал бы последние минуты жизни, лишь бы еще раз увидеть синее небо. На Земле это чувство забывается быстро. Так бывало и раньше, когда он годами не видел синего неба, и каждая секунда этих лет могла стать его последней секундой. Но Десантнику не пристало думать о смерти. Зато надо много думать о возможном поражении, хотя Горбовский однажды сказал, что смерть хуже любого, самого сокрушительного поражения. Поражение — это всегда только случайность, через которую можно перешагнуть. Нужно перешагнуть. Только мертвые не могут бороться. Впрочем, нет. Мертвые тоже могут бороться и даже наносить поражение.

Сидоров приподнялся и посмотрел на Гальцева, и ему захотелось спросить, что он обо всем этом думает. Ведь Гальцев тоже был Десантником. Правда, он был плохим Десантником. И наверное, думал, что нет ничего на свете хуже поражения.

Гальцев медленно повернул голову, пошевелил губами и вдруг сказал:

— У вас глаза красные, Михаил Альбертович.

— У вас тоже,— сказал Сидоров.

Надо было связаться с Фишером и рассказать все, что случилось. Он встал и, тяжело ступая по траве, направился к птерокару. Он шел, запрокинув голову, и смотрел в небо. Можно было часами смотреть в небо, такое оно синее и удивительно хорошее. Небо, под которое возвращаются.

 СВИДАНИЕ.

Александр Григорьевич Костылин стоял перед своим огромным письменным столом и разглядывал глянцевые фотографии.

— Здравствуй, Лин,— сказал Охотник.

Костылин поднял лобастую лысую голову и закричал:

— A! Home is the sailor, home from sea!

— And the hunter home from the hill[4],— сказал Охотник. Они обнялись.

— Чем ты меня порадуешь на этот раз? — деловито спросил Костылин.— Ты ведь с Яйлы?..

— Да, прямо с Тысячи Болот.— Охотник сел в кресло и вытянул ноги,— А ты все толстеешь и лысеешь, Лин. Сидячая жизнь тебя доконает. В следующий раз я возьму тебя с собой.

Костылин озабоченно взялся за свой толстый живот.

— Да, — сказал он.— Ужасно. Бароны стареют, бароны жиреют... Так ты привез что-нибудь интересное?

— Нет, Лин. Одни пустяки. Десяток двухордовых змей, несколько новых видов многостворчатых моллюсков... А это у тебя что? — Он протянул руку и взял со стола пачку фотографий.

— Это привез один новичок... Знаешь его?

— Нет,— Охотник разглядывал фотографии.— Недурно. Это, конечно, Пандора.

— Правильно. Пандора. Гигантский ракопаук. Очень крупный экземпляр.

— Да,— сказал Охотник, разглядывая ультразвуковой карабин, прислоненный для масштаба к желтому голому брюху ракопаука.— Неплохой экземпляр для новичка. Но я-то видел крупнее. Сколько раз он стрелял?

— Он говорит — два раза. И оба раза — в главный нервный узел.

— Надо было стрелять анестезирующей иглой. Мальчик немножко растерялся.— Охотник с улыбкой рассматривал фотографию, где возбужденный новичок горделиво попирал мертвое чудовище,— Ну ладно, а что у тебя дома?

Костылин махнул рукой.

— Сплошная матримония. Все выходят замуж. Марта вышла за гидролога.

— Это которая Марта? — спросил Охотник.— Внучка?

— Правнучка, Поль! Правнучка!

— Да, бароны стареют...— Охотник положил на стол фотографии и поднялся.— Ну что ж, я пойду.

— Опять? — с досадой сказал Костылин,— Может быть, хватит?

— Нет, Лин. Надо. Встретимся где всегда.

Охотник кивнул и вышел. Он спустился в парк и направился к павильонам. Как всегда, в Музее было очень много народа. Люди шли по аллеям, обсаженным оранжевыми венерианскими пальмами, толпились вокруг террариев и над бассейнами с прозрачной водой; в высокой траве между деревьями возились детишки — они играли в «марсианские прятки». Охотник остановился посмотреть. Это была очень увлекательная игра. Давным-давно с Марса на Землю были привезены мимикродоны — крупные, меланхоличного нрава ящеры, отлично приспособленные к резким сменам условий существования. Они обладали необычайно развитой способностью к мимикрии. В парке Музея они пользовались полной свободой. Детишки развлекались тем, что разыскивали их — это требовало немалой зоркости и ловкости — и затем таскали их с места на место, чтобы посмотреть, как мимикродоны меняют окраску. Ящеры были большие, тяжелые; ребятишки тащили их волоком за отставшую кожу на загривке. Мимикродоны не сопротивлялись. Кажется, им это нравилось.

Охотник миновал огромный прозрачный колпак, под которым помещался террарий «Лужайка планеты Ружена». Там, в бледной голубоватой траве, прыгали и дрались забавные рэмбы — гигантские, изумительной расцветки насекомые, немного похожие на земных кузнечиков. Охотник вспомнил, как лет двадцать назад он впервые охотился на Ружене. Он трое суток сидел в засаде, поджидая кого-нибудь, и огромные радужные рэмбы прыгали вокруг и садились на ствол его карабина. У «Лужайки» всегда было полно народу, потому что рэмбы очень забавны и красивы.

Недалеко от входа в центральный павильон Охотник задержался у балюстрады, окружающей глубокий бассейн-колодец. В бассейне, в воде, освещенной сиреневым светом, без устали кружило длинное волосатое животное — ихтиомаммал, единственное теплокровное, дышащее жабрами. Ихтиомаммал непрерывно двигался; он плавал так кругами и год назад, и пять лет назад, и сорок лет назад, когда Охотник впервые увидел его. Ихтиомаммала с большим трудом добыл знаменитый Салье. Теперь Салье давно уже мертв и спит вечным сном где-то в джунглях Пандоры, а его ихтиомаммал все кружит и кружит в сиреневой воде бассейна.

В вестибюле павильона Охотник опять остановился и присел в легкое кресло в углу. Всю середину светлого зала занимало чучело летающей пиявки — «сора-тобу хиру» (животный мир Марса, Солнечная система, углеродный цикл, тип полихордовые, класс кожедышащие, отряд, род, вид — «сора-тобу хиру»). Летающая пиявка была одним из первых экспонатов кейптаунского Музея Космозоологии. Вот уже полтора века это омерзительное чудище скалило пасть, похожую на многочелюстной грейфер, в лицо каждому, кто входил в павильон. Девятиметровое, покрытое жесткой блестящей шерстью, безглазое, безногое... Бывший хозяин Марса.

«Да, были дела на Марсе,— подумал Охотник.— Такое не забудешь. Полсотни лет назад эти чудовища, почти полностью истребленные, неожиданно размножились вновь и принялись, как встарь, пиратствовать на коммуникациях марсианских баз. Вот тогда-то и была проведена знаменитая глобальная облава. Я трясся на краулере и почти ничего не видел в тучах песка, поднятых гусеницами. Справа и слева неслись желтые песчаные танки, набитые добровольцами, и один танк, выскочив на бархан, вдруг перевернулся, и люди стремглав посыпались с него, и тут мы выскочили из пыли, и Эрмлер вцепился в мое плечо и заорал, указывая вперед. И я увидел пиявок, сотни пиявок, которые крутились на солончаке в низине между барханами. Я стал стрелять, и другие тоже начали стрелять, а Эрмлер все возился со своим самодельным ракетометателем и никак не мог привести его в действие. Все кричали и ругали его, и даже грозили побить, но никто не мог оторваться от карабинов. Кольцо облавы смыкалось, и мы уже видели вспышки выстрелов с краулеров, идущих навстречу, и тут Эрмлер просунул между мной и водителем ржавую трубу своей пушки, раздался ужасный рев и грохот, и я повалился, оглушенный и ослепленный, на дно краулера. Солончак заволокло густым черным дымом, все машины остановились, а люди прекратили стрельбу и только орали, размахивая карабинами. Эрмлер в пять минут растратил весь свой боезапас, краулеры съехали на солончак, и мы принялись добивать все живое, что здесь осталось после ракет Эрмлера. Пиявки метались между машинами, их давили гусеницами, а я все стрелял, стрелял, стрелял... Я был молод тогда и очень любил стрелять. К сожалению, я всегда был отличным стрелком, к сожалению, я никогда не промахивался. К сожалению, я стрелял не только на Марсе и не только по отвратительным хищникам. Лучше бы мне никогда в жизни не видеть карабина...».

Он встал, обошел чучело летучей пиявки и побрел вдоль галереи. Видимо, он выглядел неважно, потому что многие останавливались и с тревогой смотрели на него. В конце концов одна девушка подошла к нему и робко осведомилась, не может ли она ему чем-либо помочь. «Ну что ты, девочка?» — сказал Охотник. Он через силу улыбнулся, залез двумя пальцами в нагрудный карман и достал дивной красоты раковину с Яйлы. «Это тебе,— сказал он, — Я привез ее издалека». Она слабо улыбнулась и взяла раковину. «Вы очень дурно выглядите»,— сказала она. «Я уже не молод, детка,— сказал Охотник.— Мы, старики, редко выглядим хорошо. Нам приходится слишком много таскать на душе».

Наверное, девушка не поняла его, но он и не хотел, чтобы она поняла. Он погладил ее по голове и пошел дальше. Только теперь он расправил плечи и старался держаться прямо, так что люди больше не оглядывались на него.

«Не хватает еще, чтобы меня жалели девчонки,— думал он.— Совершенно расклеился. Наверное, мне больше не нужно возвращаться на Землю. Наверное, мне нужно навсегда остаться на Яйле, поселиться на краю Тысячи Болот и ставить западни на рубиновых угрей. Никто не знает Тысячи Болот лучше меня, и я был бы там на месте. Там очень много дела для Охотника, который никогда не стреляет...».

Он остановился. Он всегда останавливался здесь. В продолговатом стеклянном ящике на обломках серого песчаника стояло, растопырив три пары корявых ножек, чучело сморщенной, невзрачной серенькой ящерицы. У неосведомленных посетителей серый шестиног не вызывал никаких эмоций. Немногие знали чудесную историю сморщенного шестинога. Но Охотник знал и всегда испытывал чувство какого-то суеверного восхищения могучей силой жизни, когда останавливался здесь. Эта ящерица была убита в десяти парсеках от Солнца, ее труп был препарирован, и сухое чучело простояло на этом самом стенде два года. И вдруг в один прекрасный день на глазах у посетителей из морщинистой серой шкуры полезли десятки крошечных юрких шестиногов. Правда, они сразу же погибли в воздухе Земли, сгорели от избытка кислорода, но шум был страшный, и зоологи так до сих пор и не знают, как это могло произойти. Воистину жизнь — это единственное, чему стоит поклоняться...

Охотник брел по галереям, переходя из павильона в павильон. Яркое африканское солнце — доброе горячее солнце Земли — освещало залитых в стеклопласт зверей, родившихся под другими солнцами, за сотни миллиардов километров отсюда. Почти все они были знакомы Охотнику, он видел их много раз, и не только в Музее. Иногда он останавливался перед новыми экспонатами, читал диковинные названия диковинных животных и знакомые имена охотников. «Мальтийская шпага», «Крапчатый дзо», «Большой цзи-линь», «Малый цзи-линь», «Капуцин перепончатый», «Черное пугало», «Царевна-лебедь»... Симон Крейцер, Владимир Бабкин, Бруно Бельяр, Николас Друо, Жан Салье-младший... Он знал их всех и был теперь самым старшим из них, хотя и не самым удачливым. Но он радовался, узнавая, что Салье-младший поймал наконец чешуйчатого скрытожаберни-ка, что Володя Бабкин доставил на Землю живым слизняка-глай-дера, а Бруно Бельяр подстрелил все-таки на Пандоре горбоноса с белой перепонкой, за которым охотился уже несколько лет...

Так он пришел в десятый павильон, где было много его собственных трофеев. Здесь он останавливался почти у каждого стенда, вспоминая и смакуя. «Вот “Ковер-самолет”, он же “Падающий лист”. Я выслеживал его четыре дня. Это было на Ружене, где так редко выпадают дожди, где когда-то давным-давно погиб замечательный зоолог Людвиг Порта. “Ковер-самолет” передвигается очень быстро и имеет очень тонкий слух. За ним нельзя охотиться на машине, его надо выслеживать днем и ночью, отыскивая слабые маслянистые следы в листве деревьев. Я его выследил, и с тех пор больше никто его не может выследить, и самолюбивый Салье не раз говаривал, что это была случайная удача». Охотник с гордостью потрогал буквы, врезанные в пояснительную табличку: «...Добыт и препарирован охотником П. Гнедых». «Я выстрелил в него четыре раза и ни разу не промахнулся, но он был еще жив, когда валился на землю, ломая ветки деревьев с зелеными стволами. Это было, когда я еще стрелял...

А вот безглазое чудовище из тяжеловодных болот Владиславы. Безглазое и бесформенное. Никто толком не знал, какую придать ему форму, когда набивали чучело, и в конце концов набили по самой удачной фотографии. Я гнал его через болото к берегу, где были отрыты несколько ловушек, и он провалился в одну и долго ревел там, ворочаясь в черной жиже, и потребовалось два ведра бета-новокаина, чтобы усыпить его. Это было совсем недавно, лет десять назад, и я уже тогда не стрелял... Это приятное свидание».

Чем дальше продвигался Охотник по галерее десятого павильона, тем медленнее становились его шаги. Потому что ему не хотелось идти дальше. Потому что он не мог не идти дальше. Потому что приближалось главное свидание. И с каждым шагом он все сильнее ощущал знакомое тоскливое беспокойство. А из стеклянного ящика уже следили за ним круглые белые глаза...

Как всегда, он подошел к этому небольшому стенду, опустив голову, и прежде всего прочитал на пояснительной табличке надпись, которую давно выучил наизусть: «Животный мир планеты Крукса, система звезды ЕН 92, углеродный цикл, тип монохордовые, класс, отряд, род, вид — четверорук трехпалый. Добыт охотником П. Гнедых, препарирован доктором А. Костылиным». Потом он поднял глаза.

Под стеклянным колпаком на наклонной полированной доске лежала голова — сильно сплющенная по вертикали, голая и черная, с плоской овальной лицевой частью. Кожа на лицевой части была гладкая, как на барабане, не было ни рта, ни лба, ни носовых отверстий. Были только глаза. Круглые, белые, с маленькими черными зрачками и необычайно широко расставленные. Правый глаз был слегка попорчен, и это придавало мертвому взгляду странное выражение. Лин — превосходный таксидермист: точно такое же выражение было у четверорука, когда Охотник впервые наклонился над ним в тумане. Давно это было...

Это было семнадцать лет назад. «Зачем это случилось? — подумал Охотник,— Ведь я не собирался там охотиться. Крукс сообщал, что там нет жизни — только бактерии да сухопутные рачки. И все-таки, когда Сандерс попросил меня осмотреть окрестности, я взял карабин...».

Над каменными осыпями висел туман. Поднималось маленькое красное солнце — красный карлик ЕН 92, и туман казался красноватым. Под мягкими гусеницами вездехода шуршали камни, из тумана одна за другой выплывали темные невысокие скалы. Потом что-то зашевелилось на гребне одной из скал, и Охотник остановил машину. На таком расстоянии рассмотреть животное было трудно. К тому же мешали туман и сумеречное освещение.

Но у Охотника был опытный глаз. Конечно, по гребню скалы пробиралось какое-то крупное позвоночное, и он обрадовался, что все-таки захватил с собой карабин. «Посрамим Крукса»,— весело подумал он. Он поднял крышку люка, осторожно высунул ствол карабина и стал целиться. В тот момент, когда туман немного поредел и горбатый силуэт животного отчетливо обозначился на фоне красноватого неба, Охотник выстрелил. И сейчас же слепящая лиловая вспышка возникла на том месте, где находилось животное. Что-то громко треснуло, и послышался длинный шипящий звук. Затем над гребнем скалы поднялись и смешались с туманом облака серого дыма.

Охотник очень удивился. Он помнил, что зарядил карабин анестезирующей иглой, от которой меньше всего можно было ожидать такого взрыва. Поразмышляв несколько минут, он вылез из вездехода и отправился искать добычу. Он нашел ее там, где и ожидал,— под скалой, на каменной осыпи. Это действительно было четвероногое или четверорукое животное, размером с крупного дога. Оно было страшно обожжено и изувечено, и Охотник вновь поразился, какое ужасное действие произвела обыкновенная анестезирующая игла. Трудно было даже представить себе первоначальный вид животного. Относительно целой осталась только передняя часть головы — плоский овал, обтянутый черной гладкой кожей, и на нем белые потухшие глаза.

На Земле этим трофеем занялся Костылин. Через неделю он сообщил Охотнику, что трофей сильно разрушен и особого интереса не представляет — разве что как доказательство существования высших форм животных в системах красных карликов — и посоветовал Охотнику на будущее поаккуратнее обращаться с термитными патронами. «Можно подумать, что ты палил в него с испугу,— сказал он раздраженно,— словно оно на тебя напало».— «Но я отлично помню, что стрелял иглой»,— возразил Охотник. «А я отлично вижу, что ты попал ему термитной пулей в позвоночник»,— ответил Лин. Охотник пожал плечами и не стал спорить. Интересно было, конечно, узнать, отчего произошел такой взрыв, но, в конце концов, это было не так уж и важно.

«Да, тогда это казалось совсем не важным»,— думал Охотник. Он все стоял и смотрел на плоскую голову четверорука.

«Посмеялся над Круксом, поспорил с Лином и все забыл. А потом пришло сомнение, и с сомнением — горе».

Крукс организовал две крупные экспедиции. Он обшарил большие пространства на своей планете. И он не нашел там ни одного животного крупнее рачка величиной с мизинец. Зато в южном полушарии на каменном плато он обнаружил неизвестно чью посадочную площадку — круглый участок оплавленного базальта диаметром около двадцати метров. Сначала этой находкой заинтересовались, но затем выяснилось, что где-то в том районе два года назад приземлялся для текущего ремонта звездолет Сандерса, и о находке забыли. Забыли все, кроме Охотника. Потому что к тому времени у Охотника уже родилось сомнение.

Как-то в Киевском Клубе Звездолетчиков Охотник услыхал историю о том, как на планете Крукса чуть не сгорел заживо бортинженер. Он вылез из корабля с неисправным кислородным баллоном. В баллоне была течь, а атмосфера планеты Крукса насыщена легкими углеводородами, бурно реагирующими со свободным кислородом. К счастью, с парня успели сорвать пылающий баллон, и он отделался только небольшими ожогами. Охотник слушал этот рассказ, а перед его глазами стояла лиловая вспышка над черным гребнем горы.

Когда на планете Крукса была обнаружена неизвестная посадочная площадка, сомнение превратилось в страшную уверенность. Охотник кинулся к Костылину. «Кого я убил?! — кричал он.— Это зверь или человек? Лин, кого я убил?!» Костылин слушал его, наливаясь кровью, а потом заорал: «Сядь! Прекрати истерику, старая баба! Как ты смеешь мне это говорить? Ты думаешь, что я, Александр Костылин, не в состоянии отличить разумное существо от зверя?» — «Но посадочная площадка...» — «Ты сам садился на это плоскогорье с Сандерсом...» — «Вспышка!.. Я пробил ему кислородный баллон!» — «Не надо было стрелять термитными снарядами в углеводородной атмосфере».— «Пусть так, но ведь Крукс не нашел там больше ни одного четверорука! Я знаю, это был чужой звездолетчик!» — «Баба! — орал Лин,— Истеричка! Да на планете Крукса, может быть, еще сто лет не найдут ни одного четверорука! Огромная планета, изрытая пещерами, как голландский сыр! Тебе просто повезло, дурак, а ты не сумел воспользоваться и привез мне обугленные кости вместо животного!».

Охотник стиснул руки так, что затрещали пальцы.

— Нет, Лин, я привез тебе не животное,— пробормотал он.— Я привез тебе все-таки чужого звездолетчика...

«Как много слов ты потратил, старина Лин! Сколько раз ты убеждал меня! Сколько раз мне казалось, что сомнения уходят навсегда, что я снова могу вздохнуть спокойно и не чувствовать себя убийцей... Как все люди. Как детишки, которые играют в “марсианские прятки”... Но сомнения не убьешь хитроумной логикой».

Он положил руки на ящик и прижался лицом к прозрачному пластику.

— Кто ты? — с тоской сказал он.

Лин увидел его издалека, и, как всегда, ему стало невыносимо больно при виде этого смелого, веселого когда-то человека, так страшно сломленного собственной совестью. Но он притворился, что все отлично, как отличный солнечный день Кейптауна. Громко стуча каблуками, он подошел к Охотнику, хлопнул его ладонью по спине и нарочито бодрым голосом воскликнул:

— Свидание окончено! Я зверски хочу есть, Полли, и мы пойдем сейчас ко мне и славно пообедаем! Сегодня Марта приготовила в твою честь настоящий оксеншванцензуппе! Пойдем, Охотник, зуппе ждет нас!

— Пойдем,— тихо сказал Охотник.

— Я уже звонил домой. Все жаждут видеть тебя и слушать твои рассказы.

Охотник покивал и медленно пошел к выходу. Лин посмотрел на его согнутую спину и повернулся к стенду. Глаза его встретились с белыми мертвыми глазами за прозрачной стенкой. «Поговорили?» — молча спросил Лин. «Да»,— «Ты ничего ему не сказал?» — «Нет». Лин взглянул на пояснительную табличку: «...четверорук трехпалый. Добыт охотником П. Гнедых, препарирован доктором А. Костылиным». Он снова оглянулся на Охотника и быстро украдкой написал мизинцем после слова «трехпалый»: sapiens. На табличке не осталось, конечно, ни одного штриха, но Лин поспешно потер ее ладонью.

Доктору Александру Костылину тоже было тяжело. Он-то знал наверняка, знал с самого начала...

 КАКИМИ ВЫ БУДЕТЕ.

Океан был как зеркало. Вода у берега была такая спокойная, что темные мочала водорослей на дне, обычно колеблющиеся, висели в глубине неподвижно.

Кондратьев завел субмарину в бухту, поставил ее впритык к берегу и сказал:

— Приехали.

Пассажиры зашевелились.

— Где мой киноаппарат? — спросил Славин.

— Я на нем лежу,— отозвался Горбовский слабым голосом.— Мне очень неудобно. Можно, я вылезу?

Кондратьев распахнул люк, и все увидели ясное голубое небо. Горбовский вылез первым. Он сделал по камням несколько неверных шагов, остановился и пошевелил носком сухой плавник.

— Как здесь хорошо! — вскричал он.— Как мягко! Можно, я лягу?

— Можно,— сказал Славин. Он тоже выбрался из люка и сладко потягивался.

Горбовский сейчас же лег.

Кондратьев сбросил якорь.

— Лично я,— сказал он,— лежать на плавнике не советую. Там всегда несметно песчаных блох.

Славин, неестественно растопырившись, стрекотал киноаппаратом.

— Сделай лицо,— строго сказал он.

Кондратьев сделал лицо.

— Прекрасное лицо! — воскликнул Славин, припадая на колено.

— Я не все понял насчет песчаных блох,— подал голос Горбовский.— Они что, Сергей Иванович, прыгают? Или могут укусить?

— Могут и укусить,— ответил Кондратьев.— Да оставь ты меня в покое, Евгений! Собирай плавник и разводи костер.

Он полез в люк и достал ведро. Славин сел на корточки и стал брезгливо копаться в плавнике двумя пальцами, выбирая щепки покрупнее. Горбовский с интересом следил за его манипуляциями.

— И все-таки, Сергей Иванович, я не все понял насчет блох.

— Они прогрызают кожу,— пояснил Кондратьев, ополаскивая ведро техническим спиртом,— И там размножаются.

— Да,— сказал Горбовский и повернулся на спину,— Это ужасно.

Кондратьев набрал в ведро пресной воды из запасов на субмарине и спрыгнул на берег. Молча и ловко он собрал плавник, разжег костер, подвесил ведро над костром и достал из своих необъятных карманов леску, крючок и коробку с наживкой. Славин подошел с горстью щепок.

— Следи за костром,— приказал Кондратьев.— Я наловлю окуньков. Я мигом.

Прыгая с камня на камень, он перебрался на большую замшелую скалу, выступавшую из воды в двадцати шагах от берега, повозился там немного и застыл. Утро было тихое, солнце, выбравшись из-за горизонта, уставилось прямо в бухточку и слепило глаза. Славин сел по-турецки у костра и стал подкладывать щепочки.

— Изумительное существо — человек,— вдруг произнес Горбовский.— Проследите его историю за последние сто веков. Какого огромного развития достиг, скажем, производственный сектор. Как расширились области исследовательской деятельности. И с каждым годом появляются все новые области, новые профессии. Вот я недавно познакомился с одним товарищем. Он учит детишек ходить. Очень крупный специалист. И он рассказал мне, что существует очень сложная теория этого дела...

— Как его фамилия? — лениво спросил Славин.

— Его фамилия... Елена Ивановна. А фамилию я не знаю. Но я не об этом. Я хочу сказать, что вот науки и способы производства все время развиваются, а развлечения, способы отдыха все остаются такими же, как в Древнем Риме. Если мне надоест быть звездолетчиком, я могу стать биологом, строителем, агрономом... еще кем-нибудь. А вот если мне, скажем, надоест лежать, что тогда останется делать? Смотреть кино, читать, слушать музыку или еще посмотреть, как другие бегают. На стадионах. И все! И так всегда было — зрелища и игры, игры и зрелища. Короче говоря, все наши развлечения сводятся в конечном счете к услаждению нескольких органов чувств. Даже, заметьте, не всех. Вот, скажем, никто еще не придумал, как развлекаться, услаждая органы осязания и обоняния.

— Ну еще бы,— сказал Славин.— Массовые зрелища и массовые осязалища. И массовые обонялища.

Горбовский тихонько хихикнул.

— Вот именно,— сказал он.— Обонялища. А ведь будет, Евгений Маркович! Непременно когда-нибудь будет!

— Так ведь это закономерно, Леонид Андреевич. По-видимому, законы природы таковы, что человек в конечном счете стремится не столько к самим восприятиям, сколько к переработке этих восприятий, стремится услаждать не столько элементарные органы чувств, сколько свой главный воспринимающий орган — мозг.

Славин выбрал из плавника еще несколько щепок и подбросил в костер.

— Отец рассказывал мне, что в его время кое-кто пророчил человечеству вырождение в условиях изобилия. Все-де будут делать машины, на хлеб с маслом зарабатывать не надо, и люди займутся тунеядством. Человечество, мол, захлестнут трутни. Но дело-то как раз в том, что работать гораздо интереснее, чем отдыхать. Трутнем быть просто скучно.

— Я знал одного трутня,— серьезно сказал Горбовский.— Но его очень не любили девушки, и он начисто вымер в результате естественного отбора. И все-таки я думаю, что история развлечений еще не окончена. Я имею в виду развлечения в старинном смысле слова. И обонялища какие-нибудь будут обязательно. Я хорошо представляю это себе...

— Сидят сорок тысяч,— сказал Славин,— и все как один принюхиваются. Симфония «Розы в томатном соусе». И критики — с огромными носами — будут писать: «В третьей части впечатляющим диссонансом в нежный запах двух розовых лепестков врывается мажорное звучание свежего лука...».

— «...В огромном зале лишь немногие смогли удержаться от слез...».

Когда Кондратьев вернулся со связкой свежей рыбы, звездолетчик и писатель довольно ржали перед затухающим костром.

— Что это вас так разобрало? — с любопытством осведомился Кондратьев.

— Радуемся жизни, Сережа,— ответил Славин.— Укрась и ты свою жизнь веселой шуткой.

— Могу,— сказал Кондратьев.— Сейчас я почищу рыбу, а ты соберешь кишки и зароешь во-он под тем камнем. Я всегда там зарываю.

— Симфония «Могильный камень»,— сказал Горбовский.— Часть первая, аллегро нон троппо.

Лицо Славина вытянулось, он замолчал и стал глядеть на роковой камень. Кондратьев взял камбалу, шлепнул ее на плоский камень и вытащил нож. Горбовский с восхищением следил за каждым его движением. Кондратьев одним ударом наискосок отделил голову камбалы, ловко запустил под кожу ладонь и мгновенно извлек камбалу из кожи целиком, словно снял перчатку. Кожу и выпавшие внутренности он бросил Славину.

— Леонид Андреевич,— сказал он.— Принесите соли, пожалуйста.

Горбовский, не говоря ни слова, встал и полез в субмарину. Кондратьев быстро разделал камбалу и принялся за окуней. Куча рыбьих внутренностей перед Славиным росла.

— А где соль? — воззвал Горбовский из люка.

— В продовольственном ящике,— откликнулся Кондратьев,— Направо.

— А она не поедет? — с опаской спросил Горбовский.

— Кто — она?

— Субмарина. Тут направо пульт управления.

— Справа от пульта — ящик, — сказал Кондратьев.

Было слышно, как Горбовский ворочается в кабине.

— Нашел,— радостно заявил он.— Все нести? Тут килограмм пять...

Кондратьев поднял голову.

— Как так — пять? Там должен быть маленький пакет.

После минутной паузы Горбовский сообщил:

— Да, действительно. Сейчас несу.

Он выбрался из люка, держа в вытянутой руке пакетик с солью. Руки у него были в муке. Положив пакетик возле Кондратьева, он со стоном: «О мировая энтропия!..» — приноровился было снова лечь, но Кондратьев сказал:

— А теперь, Леонид Андреевич, принесите-ка, пожалуйста, лаврового листа.

— Зачем? — с огромным изумлением спросил Горбовский.— Неужели три взрослых, пожилых человека, три старика не могут обойтись без лаврового листа? С их огромным опытом, с их выдержкой...

— Нет уж,— сказал Кондратьев,— Я обещал вам, Леонид Андреевич, что вы хорошо сегодня отдохнете, и вы у меня отдохнете. Марш за лавровым листом...

Горбовский сходил за лавровым листом, а затем сходил за перцем и кореньями, а потом — отдельно — за хлебом. Вместе с хлебом он в знак протеста приволок тяжеленный баллон с кислородом и язвительно сказал:

— Вот я принес заодно. На всякий случай, если надо...

— Не надо,— сказал Кондратьев.— Большое спасибо. Отнесите назад.

Горбовский с проклятиями поволок баллон обратно. Вернувшись, он уже не пытался лечь. Он стоял рядом с Кондратьевым и смотрел, как тот варит уху. Мрачный корреспондент Европейского Информационного Центра при помощи двух щепочек относил рыбьи внутренности к могильному камню.

Уха кипела. От нее шел оглушающий аромат, приправленный легким запахом дыма. Кондратьев взял ложку, попробовал и задумался.

— Ну как? — спросил Горбовский.

— Еще чуть соли,— отозвался Кондратьев.— И пожалуй, перчику. А?

— Пожалуй,— сказал Горбовский и проглотил слюнку.

— Да,— твердо сказал Кондратьев.— Соли и перцу.

Славин кончил таскать рыбьи потроха, навалил сверху камень и отправился мыть руки. Вода была теплая и прозрачная. Было видно, как между водорослями снуют маленькие серо-зеленые рыбки. Славин присел на камень и загляделся. Океан блестящей стеной поднимался за бухтой. Над горизонтом неподвижно висели синие вершины соседнего острова. Все было синее, блестящее и неподвижное, только над камнями в бухте без крика плавали большие черно-белые птицы. От воды шел свежий солоноватый запах.

— Отличная планета — Земля,— сказал он вслух.

— Готово! — объявил Кондратьев.— Садитесь есть уху. Леонид Андреевич, будьте добры, принесите, пожалуйста, тарелки.

— Ладно,— сказал Горбовский.— Тогда я и ложки заодно.

Они расселись вокруг дымящегося ведра, и Кондратьев разлил уху. Некоторое время ели молча. Затем Горбовский сказал:

— Безмерно люблю уху. И так редко приходится есть.

— Ухи еще полведра,— сообщил Кондратьев.

— Ах, Сергей Иванович! — сказал Горбовский со вздохом.— На два года не наешься.

— Так уж на Тагоре не будет ухи,— сказал Кондратьев.

Горбовский опять вздохнул.

— Может быть, и не будет. Хотя Тагора — это, конечно, не Пандора, и на уху надежда есть. Если только Комиссия разрешит ловить рыбу.

— А почему бы и нет?

— В Комиссии желчные и жестокие люди. Например, Геннадий Комов. Он наверняка запретит мне даже лежать. Он потребует, чтобы все мои действия соответствовали интересам аборигенов этой планеты. А откуда я знаю, какие у них интересы?

— Вы фантастический нытик, Леонид Андреевич,— сказал Славин.— Ваше участие в Комиссии по Контактам — ужасная ошибка. Ты представляешь, Сергей, Леонид Андреевич, с ног до головы покрытый родимыми пятнами антропоцентризма, представляет человечество перед цивилизациями другого мира!

— А почему бы и нет? — рассудительно сказал Кондратьев.— Я весьма уважаю Леонида Андреевича.

— И я его уважаю,— сказал Горбовский.

— Я его тоже уважаю,— сказал Славин.— Но мне не нравится первый вопрос, который он намерен задать тагорянам.

— Какой вопрос? — удивился Кондратьев.

— Самый первый: «Можно, я лягу?».

Кондратьев фыркнул в ложку с ухой, а Горбовский посмотрел на Славина с укоризной.

— Ах, Евгений Маркович! — сказал он.— Ну можно ли так шутить? Вы вот смеетесь, а мне страшно, потому что первый контакт с новооткрытой цивилизацией — событие историческое, и при малейшей оплошности оно может повредить нашим потомкам. А потомки, должен вам сказать, глубоко в нас верят.

Кондратьев перестал есть и поглядел на него.

— Нет-нет,— поспешно сказал Горбовский.— За всех потомков в целом я ручаться, конечно, не могу, но вот Петр Петрович — тот вполне определенно выразился в том смысле, что он в нас верит.

— И чей же он потомок, этот Петр Петрович? — спросил Кондратьев.

— Доподлинно сказать не могу. Ясно, однако, что он прямой потомок какого-то Петра. Мы, знаете, об этом с ним как-то не говорили... А хотите, я расскажу, о чем мы с ним говорили?

— Гм,— сказал Кондратьев.— А посуду мыть?

— Нет, я так не согласен. Сейчас или никогда. После еды надо полежать.

— Правильно! — воскликнул Славин и повалился на бок.— Рассказывайте, Леонид Андреевич.

И Горбовский начал рассказывать.

— Мы шли на «Тариэле» к ЕН 6 — рейс легкий и не интересный,— везли Перси Диксона и семьдесят тонн вкусной еды для тамошних астрономов, и тут у нас взорвался обогатитель. Кто его знает, почему он взорвался, такие вещи иногда случаются даже теперь. Мы повисли в пространстве в двух парсеках от ближайшей базы и потихоньку стали готовиться к переходу в иной мир, потому что без обогатителя плазмы ни о чем другом не может быть и речи. В нашем положении, как и во всяком другом, было два выхода: открыть люки сейчас же или сначала съесть семьдесят тонн астрономических продуктов и потом все-таки открыть люки. Мы с Валькенштейном собрались в кают-ком-пании около Перси Диксона и стали выбирать. Перси Диксону было легче всех — у него оказалась разбита голова, и он еще ничего не знал. Очень скоро мы с Валькенштейном пришли к выводу, что торопиться некуда. Это была самая грандиозная задача, какую мы когда-либо ставили перед собой: вдвоем уничтожить семьдесят тонн продовольствия. На Диксона надежды не было. Тридцать лет во всяком случае можно было протянуть, и только потом открыть люки. Системы водной и кислородной регенерации у нас были в полном порядке, двигались мы со скоростью 250 тысяч километров в секунду, и нам еще, может быть, предстояло увидеть всякие неизвестные миры, помимо Иного.

Я хочу, чтобы вы отчетливо представили себе ситуацию: до ближайшего населенного пункта два парсека, вокруг безнадежная пустота, на борту двое живых и один полумертвый — три человека, заметьте, ровно три, это я говорю вам как командир. И тут открывается дверь, и в кают-компанию входит четвертый. Мы сначала даже не удивились. Валькенштейн этак неприветливо спросил: «Что вам здесь надо?» И вдруг до нас сразу дошло, и мы вскочили и уставились на него. А он уставился на нас. Совершенно обыкновенный человек, должен вам сказать. Роста среднего, худощавый, лицом приятен, без этой, знаете, волосатости, как у нашего Диксона, например. Только глаза особенные, как у детского врача. И еще — он был одет как звездолетчик в рейсе, однако куртка была застегнута справа налево. Так женщины застегиваются да еще, по слухам, сам дьявол. Это меня удивило больше всего. А пока мы разглядывали друг друга, я мигнул, гляжу — куртка у него уже застегнута правильно. Я так и сел.

«Здравствуйте,— говорит незнакомец.— Меня зовут Петр Петрович. Как вас зовут — я уже знаю, поэтому времени терять не будем, посмотрим, что с доктором Перси Диксоном». Он довольно бесцеремонно отпихнул Валькенштейна и сел возле Диксона. «Простите,— говорю я,— вы врач?» — «Да,— говорит он.— Немножко». И принимается сдирать с головы Диксона повязку. Так, знаете, шутя и играя, как ребенок сдирает обертку с конфетки. У меня даже мороз по коже прошел. Смотрю на Валькенштейна — Марк стоит бледный и только разевает и закрывает рот. Между тем Петр Петрович снял повязку и обнажил рану. Рана, надо сказать, была ужасная, но Петр Петрович не растерялся. Он растопырил пальцы и стал массировать Диксону череп. И можете себе представить, рана закрылась! Прямо у нас на глазах. Ни следа не осталось. Диксон перевернулся на правый бок и захрапел как ни в чем не бывало.

«Ну вот,— говорит Петр Петрович.— Теперь пусть выспится. А мы с вами тем временем пойдем и посмотрим, что у вас делается в машинном отсеке». И повел нас в машинный отсек. Мы пошли за ним, как овечки, но, в отличие от овечек, мы даже не блеяли. Просто, вы представляете себе, у нас не было слов. Не приготовили мы слов для такой встречи. Петр Петрович открывает люк в реактор и лезет прямо в обогатительную камеру. Валькенштейн так и ахнул, а я закричал: «Осторожно! Радиация!» Он посмотрел на нас задумчиво, затем сказал: «Ах да, верно. Идите, говорит, Леонид Андреевич и Марк Ефремович, прямо в рубку, я сейчас вернусь». И закрыл за собой люк. Пошли мы с Марком в рубку и стали там друг друга щипать. Молча щипали, зверски, с ожесточением. Однако не проснулись ни я, ни он. А минуты через две включаются все индикаторы, и пульт обогатителя показывает готовность номер один. Тогда Марк бросил щипаться и говорит слабым голосом: «Леонид Андреевич, вы помните, как надо крестить нечистую силу?» Едва он это сказал, вошел Петр Петрович. «Ах,— говорит он,— ну и звездолет у вас, Леонид Андреевич. Ну и гроб. Преклоняюсь перед вашей смелостью, товарищи». Затем он предложил нам сесть и задавать вопросы.

Я стал усиленно думать, какой бы вопрос задать поумнее, а Марк, человек сугубо практический, спросил: «Где мы сейчас находимся?» Петр Петрович грустно улыбнулся, и в ту же секунду стены рубки сделались прозрачными. «Вот,— говорит Петр Петрович и показывает пальчиком.— Вон там наша Земля. Четыре с половиной парсека. А там — ЕН 6, как это у вас называется. Измените курс на шесть десятых секунды и идите прямо на деритринитацию. А может быть, вас сразу, говорит, подбросить к ЕН 6?» Самолюбивый Марк ответил: «Спасибо, не трудитесь, теперь мы и сами...» Он прямо взял быка за рога и принялся ориентировать корабль. Я тем временем все думал над вопросом, и все время мне в голову лезли какие-то «погоды в надзвездных сферах». Петр Петрович засмеялся и сказал: «Ну ладно, вы сейчас слишком взволнованы, чтобы задавать вопросы. А мне уже пора. Меня в этих самых надзвездных сферах ждут. Лучше я вам сам все вкратце объясню.

Я, говорит, ваш отдаленный потомок. Мы, потомки, очень иногда любим навестить вас, предков. Поглядеть, как идут дела, и показать вам, какими вы будете. Предков всегда интересует, какими они будут, а потомков — как они стали такими. Правда, я вам прямо скажу, такие экскурсии у нас не поощряются. С вами, предками, нужен глаз да глаз. Можно такого натворить, что вся история встанет вверх ногами. А удержаться от вмешательства в ваши дела иногда очень трудно. Так вмешаться, как я, например, сейчас вмешался,— это еще можно. Или вот один мой друг. Попал в битву под Курском и принялся там отражать танковую атаку. Сам погиб и дров наломал — подумать страшно. Правда, атаку он не один отражал, так что все прошло незаметно. А вот другой мой товарищ — тот все порывался истребить войска Чингиза. Еле удержали. Вот, собственно, и все. А теперь я пойду, обо мне наверняка уже беспокоятся».

И тут я завопил: «Постойте, один вопрос! Значит, вы теперь уже все можете?» Он с этакой снисходительной ласкою поглядел на меня и говорит: «Что вы, говорит, Леонид Андреевич. Кое-что мы, конечно, можем, но вообще-то работы еще на миллионы веков хватит. Вот, говорит, давеча испортился у нас случайно один ребенок. Воспитывали мы его, воспитывали, да так и отступились. Развели руками и отправили его тушить галактики — есть, говорит, в соседней метасистеме десяток лишних. А вы, говорит, на правильном пути. Вы нам нравитесь. Мы, говорит, в вас верим.

Вы только помните: если вы будете такими, какими собираетесь быть, то и мы станем такими, какие мы есть. И какими вы, следовательно, будете». Махнул он рукой и ушел. Вот и сказочка вся.

Горбовский приподнялся на локтях и оглядел слушателей. Кондратьев дремал, пригревшись на солнышке. Славин лежал на спине, задумчиво уставясь в небо.

 — «Для будущего мы встаем ото сна,— медленно процитировал он.— Для будущего обновляем покровы. Для будущего устремляемся мыслью. Для будущего собираем силы... Мы услышим шаги стихии огня, но будем уже готовы управлять волнами пламени».

 Горбовский дослушал и сказал:

 — Это по существу. А по форме как?

 — Начало удачное,— профессионально сказал Славин.— А вот к концу вы скисли. Неужели трудно было что-нибудь придумать, кроме этого вашего испорченного ребенка?

 — Трудно,— признался Горбовский.

 Славин перевернулся на живот.

 — Вы знаете, Леонид Андреевич,— сказал он,— мое воображение всегда поражала идея о развитии человечества по спирали. От первобытного коммунизма нищих через голод, кровь, войны, через сумасшедшие несправедливости — к коммунизму неисчислимых духовных и материальных богатств. Я сильно подозреваю, что для вас это только теория, а ведь я застал то время, когда виток спирали еще не закончился. Пусть в кино, но я еще видел, как ракетами зажигают деревни, как люди горят в напалме... Вы знаете, что такое напалм? А что такое взяточник, вы знаете? Вы понимаете, с коммунизма человек начал, и к коммунизму он вернулся, и этим возвращением начинается новая ветвь спирали, ветвь совершенно уже фантастическая...

 Кондратьев вдруг открыл глаза, потянулся и сел.

 — Философы,— сказал он.— Аристотели. Давайте-ка быстро помоем посуду, искупаемся, и я вам покажу Золотой грот. Такого вы еще не видели, опытные старики.

ПОПЫТКА К БЕГСТВУ 

 I.

— Хороший сегодня будет день! — сказал вслух Вадим.

Он стоял перед распахнутой стеной, похлопывая себя по голым плечам, и глядел в сад. Ночью шел дождь, и трава была мокрая, кусты были мокрые, и крыша соседнего коттеджа тоже была мокрая. Небо было серое, а на тропинке блестели лужи. Вадим подтянул трусы, спрыгнул в траву и побежал по тропинке. Глубоко, с шумом вдыхая сырой утренний воздух, он бежал мимо отсыревших шезлонгов, мимо мокрых ящиков и тюков, мимо соседского палисадника, где, выставив напоказ внутренности, красовался полуразобранный «колибри», через мокрые, пышно разросшиеся кусты, между стволами мокрых сосен; не останавливаясь, прыгнул в озерцо, выбрался на противоположный берег, поросший осокой, а оттуда, разгоряченный, очень довольный собой, все наращивая темп, помчался обратно, перепрыгивая через огромные спокойные лужи, распугивая маленьких серых лягушек, прямо к лужайке перед Антоновым коттеджем, где стоял «Корабль».

«Корабль» был совсем молодой, ему не исполнилось и двух лет. Черные матовые его бока были абсолютно сухи и едва заметно колыхались, а острая вершина была сильно наклонена и направлена в ту точку серого неба, где за тучами находилось солнце: «Корабль» по привычке набирал энергию. Высокая трава вокруг «Корабля» была покрыта инеем, поникла и пожелтела. Впрочем, это был приличный, тихого нрава звездолет типа «турист».

Рейсовый рабочий звездолет за ночь выморозил бы весь лес на десять километров вокруг.

Вадим, оскальзываясь на поворотах, обежал «Корабль» и направился домой. Пока он, стеная от наслаждения, растирался мохнатым полотенцем, из дачи напротив вышел сосед дядя Саша со скальпелем в руке. Вадим помахал ему полотенцем. Соседу было полтораста лет, и он день-деньской возился со своим вертолетом, но все было втуне — «колибри» летал неохотно. Сосед задумчиво поглядел на Вадима.

— У тебя нет запасных биоэлементов? — спросил он.

— Что, сгорели?

— Не знаю. У них ненормальная характеристика.

— Можно связаться с Антоном, дядя Саша,— предложил Вадим.— Он сейчас в городе. Пусть привезет вам парочку.

Сосед подошел к вертолету и стукнул его скальпелем по носу.

— Что же ты не летаешь, дурачок? — сказал он сердито.

Вадим принялся одеваться.

— Биоэлементы...— ворчал дядя Саша, запуская скальпель во внутренности «колибри»,— Кому это надо? Живые механизмы... Полуживые механизмы... Почти неживые механизмы... Ни монтажа, ни электроники... Одни нервы! Простите, но я не хирург.—Вертолет дернулся.—Тихо ты, животное! Стой смирно! — Он извлек скальпель и повернулся к Вадиму.— Это негуманно наконец! — объявил он.— Бедная испорченная машина превращается в сплошной больной зуб! Может быть, я слишком старомоден? Мне ее жалко, ты понимаешь?

— Мне тоже,— пробормотал Вадим, натягивая рубашку.

— Что?

— Я говорю: может быть, вам помочь?

Дядя Саша некоторое время переводил взгляд с вертолета на скальпель и обратно.

— Нет,— сказал он решительно.— Я не желаю применяться к обстоятельствам. Он у меня будет летать.

Вадим сел завтракать. Он включил стереовизор и положил перед собой «Новейшие приемы выслеживания тахоргов». Книга была старинная, бумажная, читанная-перечитанная еще дедом Вадима. На обложке был изображен пейзаж планеты-заповедника Пандоры с двумя чудовищами на первом плане.

Вадим ел, листая книжку, и с удовольствием поглядывал на хорошенькую дикторшу, рассказывавшую что-то о боях критиков по поводу эмоциолизма. Дикторша была новая, и она нравилась Вадиму уже целую неделю.

— Эмоциолизм! — со вздохом сказал Вадим и откусил от бутерброда с козьим сыром,— Милая девочка, ведь это слово отвратительно даже фонетически. Поедем лучше с нами! А оно пусть остается на Земле. Оно наверняка умрет к нашему возвращению — можешь быть уверена.

— Эмоциолизм как направление обещает многое,— невозмутимо говорила дикторша,— Потому что только он сейчас дает по-настоящему глубокую перспективу существенного уменьшения энтропии эмоциональной информации в искусстве. Потому что только он сейчас...

Вадим встал и с бутербродом в руке подошел к распахнутой стене.

— Дядя Саша,— позвал он,— вам ничего не слышится в слове «эмоциолизм»?

Сосед, заложив руки за спину, стоял перед развороченным вертолетом. «Колибри» трясся, как дерево под ветром.

— Что? — сказал дядя Саша, не оборачиваясь.

— Слово «эмоциолизм»,— повторил Вадим.— Я уверен, что в нем слышится похоронный звон, видится нарядное здание крематория, чувствуется запах увядших цветов.

— Ты всегда был тактичным мальчиком, Вадим,— сказал старик со вздохом,— А слово действительно скверное.

— Совершенно безграмотное,—подтвердил Вадим, жуя.—Я рад, что вы это тоже чувствуете... Послушайте, а где ваш скальпель?

— Я уронил его внутрь,— сказал дядя Саша.

Некоторое время Вадим разглядывал мучительно трепещущий вертолет.

— Вы знаете, что вы сделали, дядя Саша? — сказал он.— Вы замкнули скальпелем дигестальную систему. Я сейчас свяжусь с Антоном, пусть он привезет вам другой скальпель.

— А этот?

Вадим с грустной улыбкой махнул рукой.

— Смотрите,— сказал он, показывая остаток бутерброда.— Видите? — Он положил бутерброд в рот, прожевал и проглотил.

— Ну? — с интересом спросил дядя Саша.

.— Такова в наглядных образах судьба вашего инструмента.

Дядя Саша посмотрел на вертолет. Вертолет перестал вибрировать.

— Все,— сказал Вадим.— Нет больше вашего скальпеля. Зато «колибри» у вас теперь заряжен. Часов на тридцать непрерывного хода.

Сосед пошел вокруг вертолета, бесцельно трогая его за разные части. Вадим засмеялся и вернулся к столу. Он доедал второй бутерброд и допивал второй стакан простокваши, когда щелкнул замок информатора и тихий, спокойный голос сказал:

— Вызовов и посещений не было. Антон, уходя в город, желает доброго утра и предлагает немедленно после завтрака начать отрешение от всего земного. В институт поступило девять новых задач...

— Не надо подробностей,— попросил Вадим.

— ...Задача номер девятнадцать пока не решена. Пэл Минчин доказала теорему о существовании полиномиальной операции над Ку-полем структур Симоняна. Адрес: Римчонд, семнад-цать-семнадцать-семь. Все.

Информатор щелкнул, помолчал и добавил поучающе:

— Завидовать дурно. Завидовать дурно.

— Балбес! — сказал Вадим,— Я совершенно не завидую. Я радуюсь! Молодчина, Пэл! — Он задумался, глядя в сад.— Нет,— сказал он.— Сейчас все это долой. Надо отрешаться от земного.

Он швырнул грязную посуду в мусоропровод и вскричал:

— На тахоргов! Украсим кабинет Пэл Минчин — Ричмонд, семнадцать-семнадцать-семь — черепом тахорга!

И он спел:

   Пусть тахорги в страхе воют,
   Издавая визг и писк!
   Ведь на них идет войною
   Структуральнейший лингвист!

— Теперь так,— сказал Вадим.— Где радиофон? — Он набрал номер.— Антон? Как дела?

— Стою в очереди,— ответил Антон.

— Что ты говоришь? И все на Пандору?

— Многие. И кто-то распространяет слух, что охота на тахоргов скоро будет запрещена.

— Но мы-то успеем?

Антон некоторое время молчал.

— Успеем,— сказал он.

— А девушки там рядом есть?

— Как не быть...

— А они тоже успеют?

— Сейчас спрошу... Они говорят, что успеют.

— Передай им привет от знакомого структурального лингвиста шести футов росту, с благородной осанкой... Слушай, Антон, что я хотел тебе сказать? Да! Привези, пожалуйста, дяде Саше скальпель. И пару «БЭ-6». И заодно «БЭ-7».

— И заодно новый вертолет,— сказал Антон.— Что этот старец сделал со своим скальпелем?

— Ну как ты думаешь, что можно сделать со скальпелем?

— Не знаю,— сказал Антон, подумав.— Скальпель — это вещь на века. Как Баальбекская платформа.

— Он уронил его в желудок своему «колибри».

В радиофоне захихикало несколько голосов. Очередь развлекалась.

— Ладно уж,— сказал Антон.— Жди, я скоро буду. Будь моим суперкарго и начинай погрузку.

Вадим сунул радиофон в карман и прикинул через три комнаты расстояние до выхода.

— Дух ног слаб,— процитировал он,— рук мощь зла!

Он встал на руки и живо побежал к выходу. На крыльце он сделал сальто и с криком «У-ух!» упал на четвереньки в траву перед крыльцом. Поднявшись и почистив руки, он произнес с выражением:

   На войне и на дуэли
   Получает первый приз —
   Символ счастья и веселья —
   Структуральнейший лингвист.

Затем он неторопливо отправился в аллею, где были свалены тюки и ящики. Груза было довольно много. Надо было везти с собой оружие, боеприпасы, запас пищи, одежду — отдельно для охоты и отдельно, чтобы посетить знаменитое кафе «Охотник» на плоской вершине Эверины, где между столиками вольно гуляет пряный ветер, а под обрывом на трехсотметровой глубине громоздятся, подобно грозовым тучам, непроходимые черные заросли; где исполосованные колючками охотники с хохотом осушают пузатые фляги «Крови тахорга» и вывихивают себе плечи в тщетных попытках показать, какой череп они могли бы добыть, если бы знали, с какой стороны у карабина приклад; где в темно-зеленых сумерках пары скользят на усталых ногах в «Светлом ритме», а над хребтом Смелых поднимаются в беззвездное небо зыбкие сплющенные луны.

Вадим присел на корточки спиной к самому тяжелому ящику, приладился и рывком поднял ящик на плечи. В ящике было оружие — три автоматических карабина с прицелами для стрельбы в тумане и шесть сотен патронов в плоских пластмассовых обоймах. Пружиня при каждом шаге, Вадим понес ящик через сад к «Кораблю». Он зашел со стороны приемника и пнул ногой в борт. Мембрана, затягивавшая овальный люк, лопнула, и Вадим свалил ящик в темноту, из которой пахнуло холодом.

Вадим пошел обратно, обрывая на ходу с кустов громадные ягоды какого-то гибрида. И каждый куст сбрасывал на него заряд холодного крупного дождя.

Надо взять не меньше пяти тахоргов, думал он. Один череп для Пэл Минчин Ричмондской. Пусть знает, что я хороший парень. Один череп маме. Мама череп не возьмет, она человек серьезный, и тогда я подарю этот череп первой девушке, которая пройдет мимо меня на углу Невского и Садовой после десяти утра. Третьим черепом я брошу в Самсона, чтобы умерить его скепсис: он странно вел себя у Нели, когда я рассказывал ей о последнем походе на Пандору. Четвертый череп — Нели, чтобы она верила мне, а не Самсону. А пятый череп я повешу над стереовизором. Он с наслаждением представил себе, как отлично будет выглядеть хорошенькая дикторша под оскаленным черепом чудовища.

Он перенес на «Корабль» четыре больших ящика с живым мясом, восемь ящиков с овощами и фруктами, два мягких тюка с одеждой и еще один большой ящик с подарками для старожилов и с корявой надписью: «Шкатулка для Пандоры».

Где-то за тучами солнце поднималось все выше и выше, становилось жарко. Все вокруг высыхало. Лягушки попрятались в траву. В пустых коттеджах с шелестом распахивались стены. Дядя Саша повесил гамак и разлегся возле своего «колибри» с газетой. Вадим кончил перетаскивать груз и пристроился к кусту крыжовника.

— Итак, вы улетаете,— сказал дядя Саша.

— Угу.

— На Пандору улетаете?

— Ага.

— Вот тут пишут, что заповедник собираются закрыть. На несколько лет.

— Ничего, дядя Саша,— сказал Вадим.— Успеем.

Дядя Саша помолчал и сказал негромко:

— Мне здесь очень скучно будет одному.

Вадим перестал жевать.

— Так мы же вернемся, дядя Саша! Через месяц.

— Все равно. Я на этот месяц вернусь в город. Что я здесь один буду делать в пяти коттеджах? — Он посмотрел на вертолет.— С этим дурачком. Полуживым.

В небе послышалось негромкое фырканье.

— Вон еще один летит,— сказал дядя Саша.

Вадим задрал голову. Невысоко над поселком медленно выписывал восьмерку ярко-красный «рамфоринх». На тощем брюхе четко выделялся белый номер.

— Так-то я тоже могу,— сказал дядя Саша.— А вот вы, голубчик, спикируйте винтом, и чтобы не боком и не в пруд, а рядом...

«Рамфоринх» улетел. На бетонной дорожке за садом послышалось сопение машины.

— В нашем поселке становится оживленно,— сказал дядя Саша.— Движение как на Невском.

— Это Антон! — Вадим вскочил и побежал к «Кораблю».

Антон загонял машину в гараж. Выйдя из гаража, он рассеянно сказал:

— Все в порядке, Димка. Штурманскую книгу я зарегистрировал, «добро» получил...

— Но? — спросил проницательный Вадим.

— Что — но?

— Я отчетливо слышу в твоей речи «но».

Антон сказал неохотно:

— Я заезжал к Галке. Она не поедет.

— Из-за меня?

— Нет.— Антон помолчал.— Из-за меня.

— М-да,— глубокомысленно сказал Вадим.

Антон спросил:

— А как у нас с погрузкой, суперкарго?

— Все в порядке, шкип. Можно стартовать.

— А как у нас в доме? Прибрано ли?

— В чьем доме?

— Например, в моем?

— Нет, шкип. Виноват, шкип. Я только что кончил грузить, шкип.

Низко над крышами снова пролетел красный «рамфоринх».

Антон поглядел.

— Что за притча? — удивился он.— Опять ЦЩ-268. По-моему, я стал объектом пристального внимания. Этот красный «рамфоринх» с бортовым номером ЦЩ-268 гонится за мной с Дворцовой площади.

— Не замешана ли здесь женщина? — осведомился Вадим.

— Не думаю. Никогда еще женщины не гонялись за мной.

— Они могли бы и начать...— сказал Вадим, но тут его осенила новая мысль.— А может быть, это член тайного общества покровителей тахоргов?

«Рамфоринх» снова пролетел над головами и вдруг затих.

— Э, да это к дяде Саше,— сказал Вадим.— Пойдет на запасные органы. Бедный «рамфоринх»! Кстати, ты привез?

— Привез,— сказал Антон, глядя мимо него.— Нет, структуральный суперкарго. Это не к дяде Саше...

Из-за кустов появился высокий костлявый человек в широкой белой блузе и белых брюках. У него было очень смуглое худое лицо с мохнатыми бровями и большие коричневые уши. В руке он держал объемистый портфель.

— Он,— сказал Антон.

— Кто?

— Человек в белом. Он все время бродил около очереди. И смотрел всем в глаза.

— Сейчас я ему объясню, что такое тахорги,— проговорил Вадим,— и он поймет.

Человек в белом подошел вплотную и внимательно осмотрел обоих охотников.

— Вы знаете, что тахорги нападают на людей и иногда серьезно калечат их? — сказал Вадим,— Наносят им серьезные увечья.

— Вот как? — сказал человек в белом.— Тахорги? В первый раз слышу. Впрочем, это не по моей части. Я пришел к вам с просьбой. Здравствуйте. — Он коснулся двумя пальцами виска.

— Здравствуйте,— сказал Антон.— Вы ко мне?

Незнакомец бросил портфель под ноги и вытер со лба пот.

В портфеле что-то глухо брякнуло. Это было огромное, битком набитое вместилище, сильно потертое, с огромным количеством ремней и медных застежек. «Портфель» по-японски — «кабан»,— подумал Вадим. Японцы правы.

Незнакомец медленно проговорил:

— Да. Я к вам. — Он зажмурился и снова с силой провел ладонью по лицу.— Только, пожалуйста, не спрашивайте, почему именно к вам. Совершенно случайно к вам... Мог к кому-нибудь другому...

— Нам необыкновенно повезло,— весело сказал Вадим.— Просто удивительно, как нам сегодня везет.

Незнакомец поглядел на него без улыбки.

— Капитан вы? — спросил он.

— Я капитан потенциально,— ответил Вадим.— А кинетически я суперкарго и старший специалист по тахоргам... Если угодно, зверовед-аматёр...

Вадима понесло, он уже не мог удержаться. Он должен был во что бы то ни стало вызвать на лице незнакомца улыбку, хотя бы вежливую.

— Кроме того, я второй пилот-аматёр,— говорил он.— Это на тот случай, если у капитана вдруг случится отложение солей или колено горничной...

Незнакомец молча слушал. Антон сказал негромко:

— Очень смешно.

Наступила тишина.

— Как я понял, вы летите на Пандору,— сказал незнакомец. Он смотрел на Антона.

— Да, мы идем на Пандору.— Антон покосился на портфель,— Вы хотите что-нибудь переслать с нами?

— Нет,— сказал незнакомец.— Пересылать мне нечего. У меня совсем другое... У меня есть к вам предложение. Ведь вы едете развлекаться?

— Да,— сказал Антон.

— Если опасную охоту можно считать развлечением,— значительно добавил Вадим.

— Это славный отдых,— сказал Антон,— Турперелет и охота.

— Турперелет...— медленно, словно удивляясь, проговорил незнакомец.— Туристы... Послушайте, молодые люди, вы совсем не похожи на туристов. Вы молодые, здоровые ребята-открыватели... Зачем это вам — обжитые планеты, электрифицированные джунгли, автоматы с газировкой в пустынях? Да что говорить! Почему вам не взять неизвестную планету?

Ребята переглянулись.

— Какую именно планету? — спросил Антон.

— Не все ли равно? Любую. На которой человека еще не было... — Незнакомец вдруг широко раскрыл глаза.— Или таких уже нет?

Он не шутил. Это было совершенно очевидно, и ребята снова переглянулись.

— Почему же? — сказал Антон,— Таких планет сколько угодно. Но мы всю зиму собирались поохотиться на Пандоре.

— Лично я,— подхватил Вадим,— уже раздарил знакомым черепа своих неубитых тахоргов.

— И потом — что мы будем делать на новой планете? — мягко сказал Антон.— Мы не научная экспедиция, мы не специалисты. Вот Вадим лингвист, я звездолетчик, пилот... Мы не сумеем даже составить первичного описания... Впрочем, может быть, у вас есть какая-нибудь идея?

Незнакомец сдвинул мохнатые брови.

— Нет у меня никаких идей,— резко сказал он.— Просто мне нужно на неизвестную планету. И вопрос стоит так: можете вы мне помочь или нет?

Вадим стал застегивать и расстегивать «молнию» на куртке. Тон незнакомца его покоробил: это был не тот тон, к которому Вадим привык. И тем не менее положение было тяжелое. Человеку, который едет развлекаться, трудно спорить с человеком, которому нужно ехать по делу. Аргументов у Вадима не было, и поэтому он совсем было решил придраться к манерам, но тут случилось странное происшествие.

За деревьями залаяла собака. Это был дяди Сашин эрдель Трофим, дряхлый глупый пес с признаками аристократического вырождения и необыкновенно густым голосом. Залаял он скорее всего потому, что на нос ему села оса и он не знал, что с ней делать, но лицо незнакомца вдруг страшно исказилось. Он пригнулся и прыгнул далеко в сторону. Вадим даже не понял, что произошло. Прыгнув, незнакомец выпрямился и нарочито медленными шагами вернулся на место. На лбу у него блестела испарина. Вадим оглянулся на Антона. Лицо Антона было задумчиво-спокойным.

— Ну что ж,— сказал он рассудительно.— Во второй окрестности много желтых карликов с приличными планетами земного типа. Давайте слетаем. Возьмем хотя бы ЕН 7031. Туда уже собирались лететь, да отложили. Показалось неинтересно. Добровольцы не любят желтых карликов — им подавай гиганта, лучше красного... Устроит вас ЕН 7031?

— Да, вполне,— сказал незнакомец. Он уже пришел в себя.— Если только это действительно необитаемая планета.

— Это не планета,— вежливо поправил Антон,— Это звезда. Солнце. Но там есть и планеты. По всей видимости, необитаемые. А как вас зовут?

— Меня зовут Саул,— сказал незнакомец и впервые улыбнулся.— Саул Репнин. Я историк. Двадцатый век. Но я постараюсь быть полезным. Я умею готовить, водить наземные машины, шить, чинить обувь, стрелять...— Он помолчал.— И кроме того, я знаю, как все это делалось раньше. И еще я знаю несколько языков — польский, словацкий, немецкий, немного французский и английский...

— Жалко, что вы не умеете водить звездолет,— вздохнул Вадим.

— Да, жалко,— сказал Саул.— Но это ничего, звездолет умеете водить вы.

— Не вздыхай, Димка,— сказал Антон.— Пора и тебе посмотреть на странные пейзажи безымянных планет. Танцевать в кафе можно и на Земле. Покажи себя там, где нет девушек, воздыхатель...

— Я вздыхаю от восторга,— отозвался Вадим.— В конце концов что такое тахорги? Громоздкие и всем известные животные...

Саул любезно осведомился:

— Надеюсь, я не вырвал согласие силой? Надеюсь, ваше согласие является в достаточной степени добровольным и свободным?

— А как же,— сказал Вадим.— Ведь что такое свобода? Осознанная необходимость. А все остальное — нюансы.

— Пассажир Саул Репнин,— сказал Антон,— Старт в двенадцать ноль-ноль. Ваша каюта третья, если вы не захотите занять каюту четвертую, пятую, шестую или седьмую. Пойдемте, я вам покажу.

Саул нагнулся за портфелем, и у него из-за пазухи выскользнул и тяжело шлепнулся на траву большой черный предмет. Антон поднял брови. Вадим пригляделся и тоже поднял брови. Это был скорчер — тяжелый длинноствольный пистолет-дезинтегратор, стреляющий миллионовольтными разрядами. Такие предметы Вадим видел только в кино. На всей Планете было не больше сотни экземпляров этого страшного оружия, и оно выдавалось только капитанам сверхдальних десантных звездолетов.

— Какой я неуклюжий, — пробормотал Саул, подобрал скорчер и сунул его под мышку. Затем он поднял портфель и объявил: — Я готов.

Некоторое время Антон смотрел на него, словно собираясь спросить о чем-то. Затем он сказал:

— Пойдемте, Саул. А ты, Вадим, прибери дома и отнеси старику инструмент. Он в багажнике. Я имею в виду, конечно, инструмент.

— Слушаю, шкип,— сказал Вадим и пошел в гараж.

Трудно быть оптимистом, размышлял он. Ведь что есть оптимист? Помнится, в каком-то старинном вокабулярии сказано, что оптимист суть человек, полный оптимизма. Там же, статьей выше, сказано, что оптимизм суть бодрое, жизнерадостное мироощущение, при котором человек верит в будущее, в успех. Хорошо быть лингвистом — сразу все становится на свои места. Остается только совместить бодрое, а равно и жизнерадостное мироощущение с пребыванием на борту тяжело вооруженного лунатика...

Он забрал из багажника скальпель и биоэлементы и направился к дяде Саше. Старик сидел на корточках под красным «рамфоринхом».

— Дядя Саша,— сказал Вадим.— Вот вам новый скальпель и...

— Не надо,— сказал дядя Саша. Он вылез из-под «рамфоринха».— Спасибо. Мне подарили вот это. — Он похлопал «рамфоринха» по полированному боку.— Говорят, он очень живуч, а?

— Подарили?

— Да, один молодой человек, весь в белом.

— Ах, вот как,— сказал Вадим.— Значит, он был уверен, что улетит с нами. Или, может быть, он намеревался прорваться в «Корабль» с боем?

— Что? — спросил дядя Саша.

— Дядя Саша,— сказал Вадим,— вы знаете, что такое скорчер?

— Скорчер? Да, знаю, конечно. Это микроразрядное устройство на ткацких автоматах. Правда, теперь их нет, но, помню, лет семьдесят назад... А что, этот человек в белом тоже старый ткач?

— Может быть, он и ткач тоже, но скорчер у него, дядя Саша, не микроразрядный.

Вадим задумчиво пошел к своему коттеджу. Дома он бросил постельное белье в мусоропровод, переключил хозяйственную автоматику на режим отсутствия и, выйдя на крыльцо, написал карандашом на двери: «Уехал в отпуск. Прошу не занимать». Затем он отправился к Антону. Прибирая Антонов коттедж, он продолжал размышлять. В конце концов, не все потеряно. Тахорги, надо признаться, уже основательно приелись. Пандора, если говорить честно,— это всего-навсего очень модный курорт. Можно только удивляться, как я там высидел три сезона. Какой стыд, подумал он вдруг с энтузиазмом. Ведь было время, когда я хвастался ожерельем из зубов тахорга и разводил несусветную пандориану! Швырять в Самсона черепом тахорга — какая банальность! Самсон достоин большего, и Самсон будет увековечен. Неизвестная планета — это неизвестная планета. По неизвестной планете бродят неизвестные звери. Они, бедняги, еще не знают, как их зовут. А я уже знаю. Там я добуду первого в истории «самсона непарноногого перепончатоухого» или, скажем, «самсона неполнозубого гребенчатозадого»... Запустить в Самсона черепом самсона — такого еще не было.

Когда он вернулся на лужайку, «Корабль» был готов к старту. Верхушка его больше не следила за солнцем, иней на траве вокруг исчез.

Вадим удобно устроился в люке, свесив ногу. Он смотрел на Антонов коттедж с распахнутой стеной, на зеленые кроны сосен, на низкие облака, в которых то появлялись, то исчезали голубые проталины. Да, друг Самсон, непарноногий брат мой, мстительно подумал он. Может быть, ты и не плох против какого-нибудь библейского льва, но где тебе тягаться со структуральным лингвистом... Но что забавно: мне бы и в голову не пришло тащиться отдыхать на неизвестную планету, если бы не этот старик в белом. До чего же мы косный народ, даже лучшие из структуральных лингвистов! Вечно нас тянет на обжитые планеты...

На лужайку вышел эрдель Трофим. Он помигал на Вадима добрыми слезящимися глазами, зевнул, сел и принялся чесать задней ногой у себя за ухом. Жизнь была прекрасна и многообразна. Вот Трофим, подумал Вадим. Стар, глуп, добр, но — смотрите-ка! — может еще напугать... А может быть, все лунатики боятся собачьего лая. Вадим уставился на Трофима. А почему я, собственно, решил, что Саул Репнин лунатик или как это там называлось?.. Зачем такое искусственное предположение? Проще предположить, что историк Саул никакой не историк, а просто соглядатай какой-нибудь гуманоидной расы у нас на планете. Как Бенни Дуров на Тагоре... Это было бы славно — целый месяц неизвестных планет и таинственных незнакомцев... И как все отлично объясняется! Самостоятельно с Земли он выбраться не может, собак он боится, а на неизвестную планету ему нужно, чтобы за ним туда прислали корабль — на нейтральную, так сказать, почву. Вернется он к себе и расскажет: так, мол, и так, люди они хорошие, полны оптимизма, и завяжутся у нас с ними нормальные гуманоидные отношения...

Вадим спохватился и крикнул в коридор:

— Антон, я на борту!

— Наконец-то,— откликнулся Антон.— Я было решил, что ты дезертировал.

Из-за деревьев, безобразно крутя хвостом, появился тощий красный «рамфоринх» и, неестественно завывая, начал описывать вокруг «Корабля» круг почета. Дядя Саша, откинув дверцу, махал чем-то белым. Вадим помахал в ответ.

— Старт! — предупредил Антон.

«Корабль» пошевелился и, мягко подпрыгнув — Вадим успел оттолкнуться от земли ногой,— стал подниматься в небо.

— Димка! — крикнул Антон,— Закрой-ка люк! Сквозняк.

Вадим в последний раз помахал дяде Саше, поднялся и зарастил люк.

 II.

Антон передал управление на киберштурман и, сложив руки на животе, задумчиво глядел на обзорный экран. «Корабль» шел на север по меридиану. Вокруг было густо-фиолетовое небо стратосферы, а глубоко внизу белела мутная пелена облаков. Пелена эта казалась гладкой и ровной, и только кое-где угадывались провалы исполинских воронок над макропогодными станциями — синоптики, пролив над Северной Европой дождь, загоняли облака в ловушки.

Антон размышлял над странностями человеческими. Он вспоминал странных людей, с которыми встречался. Яков Осиновский, капитан «Геркулеса», терпеть не мог лысых. Он их просто презирал. «А вы меня не убеждайте,— говорил он,— Вы мне лучше покажите лысого, чтобы он был настоящим человеком». Наверное, с лысыми у него были связаны какие-то нехорошие ассоциации, и он никогда никому не говорил, какие. Он не переменился даже после того, как начисто облысел сам во время сарандакской катастрофы. Он только восклицал с заметной горечью: «Единственный! Заметьте, единственный среди них!».

Вальтер Шмидт с базы «Гаттерия» так же странно относился к врачам. «Врачи...— цедил он с неприличным презрением,— Знахарями они были, знахарями и останутся. Раньше была пыльная паутина и гнилая змеиная кровь, а теперь психодинамическое поле, о котором никто ничего не знает. Кому какое дело до того, что у меня внутри? Головоногие живут по тысяче лет безо всяких врачей и до сих пор благополучно остаются владыками глубин...».

Волкова звали Дредноут, и он был этим очень доволен: Дредноут Адамович Волков. Канэко никогда не ел горячего. Ралф Пинетти верил в левитацию и упорно тренировался... Историк Саул Репнин боится собак и не хочет жить с людьми. Я не удивлюсь, если окажется, что он не хочет жить с людьми именно потому, что боится собак. Странно, правда? Но он от этого не станет хуже.

Странности... Нет никаких странностей. Есть просто неровности. Внешние свидетельства непостижимой тектонической деятельности в глубинах человеческой натуры, где разум насмерть бьется с предрассудками, где будущее насмерть бьется с прошлым. А нам обязательно хочется, чтобы все вокруг были гладкие, такие, какими мы их выдумываем в меру нашей жиденькой фантазии... чтобы можно было описать их в элементарных функциях детских представлений: добрый дядя, жадный дядя, скучный дядя. Страшный дядя. Дурак.

А вот Саулу нисколько не странно, что он боится собак. И Канэко не кажется странным, что он не терпит ничего горячего. Так же, как и Вадиму никогда в голову не придет, что его дурацкие стишки кое-кому кажутся не забавными, а странными. Галке, например.

Возьмем теперь меня. Вот я собрался было на Пандору. Если бы об этом узнал, скажем, капитан Малышев, он бы с изумлением на меня посмотрел и сказал: «Если ты собираешься отдыхать, то лучшего места, чем Земля, тебе не найти. А если ты решил поработать, то возьми черную систему ЕН 8742, которая стоит на очереди в плане, или возьми гиганта ЕН 6124 — им почему-то интересуются специалисты на Тагоре». И Малышев был бы прав.

И чтобы Малышев меня понял и перестал смотреть с изумлением, пришлось бы сказать, что я соскучился по Димке и что Димка хочет стрелять тахоргов.

Антон усмехнулся. Зачем так сложно? Просто теперь все летают на Пандору, и однажды Галка сказала мне, что слетала бы туда. Так организуются в наше время перелеты. И так легко меняются планы. А мог бы я признаться Малышеву, что все дело в Галке? Почему человек никак не научится жить просто? Откуда-то из бездонных патриархальных глубин все время ползут тщеславие, самолюбие, уязвленная гордость. И почему-то всегда есть что скрывать. И всегда есть чего стесняться.

Антон посмотрел на букетик гвоздик, лежащий перед экраном. Эх, Галка, подумал он. Он подышал на пульт и написал пальцем на исчезающем матовом круге: «Эх ты, Галка...» Буквы быстро растаяли, он даже не успел поставить восклицательный знак. Тогда он еще раз подышал на пульт и поставил восклицательный знак отдельно. Потом он снова откинулся в кресле и в сто первый раз попытался логически решить задачу: «Я люблю девушку, девушка меня не любит, но относится хорошо. Что делать?».

Что, собственно, изменилось бы, если бы она меня полюбила? Можно было бы обнимать ее и целовать. Можно было бы быть все время вместе с ней. Я бы гордился. Все, кажется. Глупо, но все. Просто исполнилось бы еще одно желание. Как все это убого выглядит, когда рассуждаешь логически! А по-другому рассуждать я не умею. Пустой я человек, циник. Он увидел Галку, как она говорит,— немного через плечо, и глаза у нее прикрыты ресницами... Почему все устроено так глупо: можно спасти человека от любой неважной беды — от болезни, от равнодушия, от смерти, и только от настоящей беды — от любви — ему никто и ничем не может помочь... Всегда найдется тысяча советчиков, и каждый будет советовать сам себе. Да и потерпевший-то, дурак, сам не хочет, чтобы ему помогали, вот что дико.

— Позвольте, однако же, куда вы? — громко спросил Саул.

— В рубку,— ответил Вадим.

— Подождите! Ведь мы, по существу, еще не познакомились...

Дверь в рубку была открыта. Антон все время краем уха слышал, как в кают-компании бубнят что-то о тахоргах, о зарослях и о теории исторических последовательностей. Теперь он стал слушать внимательней.

— Ведь вас, кажется, зовут Вадим? — сказал Саул.

— Как правило,— серьезно ответил Вадим,— Но иногда меня зовут Структуральнейшим, иногда Летающим Быком, а в специальных случаях — Димочкой.

— Стало быть, Вадим... И сколько же вам лет?

— Двадцать два локально-земных...

— Локально... Ну да, разумеется... Как вы сказали? Локально-земных?

— Да. В старых звездных я не участвовал.

— Совершенно верно. Я так и думал. А отец ваш, извините, кем будет?

— Кем будет? Наверное, так и останется мелиоратором.

— Э-э... Понимаю, понимаю... Я это, собственно, и имел в виду.

Наступила пауза.

— Очень изящный стол,— стесненно сказал Саул.

Снова пауза.

— Стол хороший. Прочный.

— А мамаша ваша?

— Мамаша? Она у меня... это... станционный смотритель. Работает на мезоядерной станции.

Было слышно, как Саул нервно забарабанил по столу пальцами.

— Не надо так, Вадим,— попросил он.— Вы не должны обращать на это внимания... Конечно, я странно говорю, и это, вероятно, смешно немножко... Здесь, видите ли, вот какое дело... Мой образ жизни... Мой, так сказать, модус вивенди... Я узкий специалист. Весь в двадцатом веке. Как говорилось когда-то, книжный червь. Вечно в музеях, вечно со старыми книгами...

— Влияние обстановки.

— Да-да, вот именно. Я редко бываю на людях, а теперь вот пришлось. Вы знаете профессора Арнаутова?

— Нет.

— Очень крупный специалист. Мой идейный противник. Он попросил меня проверить некоторые аспекты его новой теории.

Ведь я не мог не согласиться, правда? Вот так мне и пришлось... покинуть пенаты. Вот... Но что это мы все обо мне да обо мне!.. Вы, кажется, структуральный лингвист?

— Да.

— Интересная работа?

— А разве бывает неинтересная работа?

— Да, конечно... И чем же вы занимаетесь?

— Я занимаюсь структурным анализом. Но учтите, Саул, я отрешился от земного. Давайте я расскажу вам еще что-нибудь про тахоргов.

— Да нет, благодарю вас, про тахоргов не надо. Лучше расскажите, как вы работаете.

— Саул, я же сказал, что отрешился.

— Ну как же это так — отрешился? Что же, вы теперь совсем не думаете о работе?

— Наоборот. Все время думаю. Я всегда думаю о той работе, которой занят в данный момент. Сейчас я суперкарго и второй пилот — это на тот случай, если у Антона вдруг случится отложение солей. Впрочем, об этом я, кажется, уже... Так вот, мне сейчас очень хочется пойти и немножко поводить «Корабль».

— Да вы еще успеете поводить! И потом я прошу рассказать не о сущности вашей работы, а о внешней форме, так сказать... Вот вы приходите на работу. Обычные трудовые будни...

— Хорошо. Будни. Я ложусь на вычислитель и думаю.

— Ну-ну... Постойте — на вычислитель? Ну да, понимаю. Вы лингвист, и вы ложитесь на... И что же дальше?

— Час думаю. Другой думаю. Третий думаю...

— И наконец?..

— Пять часов думаю, ничего у меня не получается. Тогда я слезаю с вычислителя и ухожу.

— Куда?!

— Например, в зоопарк.

— В зоопарк? Отчего же в зоопарк?

— Так. Люблю зверей.

— А как же работа?

— Что ж работа... Прихожу на другой день и опять начинаю думать.

— И опять думаете пять часов и уходите в зоопарк?

— Нет. Обычно ночью мне в голову приходят какие-нибудь идеи, и на другой день я только додумываю. А потом сгорает вычислитель.

— Так. И вы уходите в зоопарк?

— При чем здесь зоопарк? Мы начинаем чинить вычислитель. Чиним до утра.

— Ну, а потом?

— А потом кончаются будни и начинается сплошной праздник. У всех глаза на лоб, и у всех одно на уме: вот сейчас все застопорится, и начинай думать сначала.

— Ну, ладно. Это будни. Однако же нельзя все время работать...

— Нельзя,— сказал Вадим с сожалением.— Я, например, не могу. В конце концов заходишь в тупик, и приходится развлекаться.

— Как?

— Как придется. Например, гоняю на буерах. Вы любите гонять на буерах?

— Э-э... Мне как-то не приходилось.

— Что же вы, Саул! Я вас обязательно покатаю. Какой у вас индекс здоровья?

— Индекс здоровья? Я вполне здоров. А над чем вы теперь работаете?

— Над свертками разобщенных структур.

— А зачем это нужно?

— Что значит — зачем?

— Ну, кому от этого будет польза?

— Каждому, кто этим заинтересуется. Вот сейчас проектируют универсальный транслятор. Универсальный транслятор должен уметь свертывать разобщенные структуры.

— Скажите, Вадим, а здесь, на «Корабле», можно послушать музыку?

— Конечно. Что бы вы хотели? Хотите «Трели» Шеера? Под эту музыку изумительно ведется «Корабль».

— А Бах?

— О, Бах! По-моему, у нас есть и Бах. Слушайте, Саул, а ведь с вами, наверное, слушать музыку будет очень приятно.

— Почему?

— Не знаю. Всегда приятно слушать музыку с человеком, который хорошо ее знает. Мендельсона вы любите?

— Вы знаете Мендельсона?

— Саул! Мендельсон — это лучший из старых! Я надеюсь, вы любите Мендельсона. Правда, его плохо слушать в «Корабле». Вы меня понимаете?

— Пожалуй... Я слушаю Мендельсона в своем уютном кабинете.

Разговорились наконец, подумал Антон. Он взглянул на часы. «Корабль» входил в стартовую зону над Северным полюсом. На экране в фиолетовой глубине возникли темные точки звездолетов, ожидающих старта. Антон крикнул в дверь:

— Простите, что прерываю. Скоро старт. Димка, покажи Саулу, как пользоваться безынерционной камерой.

Антон послал на контрольную станцию запрос о программе предстоящего перелета и через тридцать минут, в течение которых «Корабль» плавал в стратосфере вместе с двумя десятками других больших и малых звездолетов, получил программу на переход, семь вариантов программы обратного пути и разрешение на выход в Подпространство. Тогда он попросил пассажиров укрыться в камерах, вошел в камеру сам, произвел перекличку и дал «Кораблю» команду на старт.

Как всегда, Антона сильно затошнило. Через все тело прошла раскаленная волна, лицо и спина покрылись холодным потом. Антон осоловелым взглядом следил, как красная стрелка рывками прыгает по шкале, отмечая стремительно меняющуюся кривизну пространства. Двести риманов... четыреста... восемьсот... тысяча шестьсот риманов на секунду... Пространство вокруг «Корабля» скручивалось все туже. Антон знал, как это выглядит со стороны. Четкий черный конус «Корабля» становится зыбким, медленно тает и вдруг исчезает совсем, а на его месте вспыхивает на солнце огромное облако твердого воздуха. Температура на сто километров вокруг резко падает на пять-десять градусов... Три тысячи риманов. Огненная стрелка остановилась. Эпсилон-деритринитация закончилась, и «Корабль» перешел в состояние Подпространства. С точки зрения земного наблюдателя он был сейчас «размазан» на протяжении всех полутораста парсеков от Солнца до ЕН 7031. Теперь предстоял обратный переход.

При выходе из Подпространства всегда существует опасность оказаться слишком близко к какой-нибудь тяготеющей массе, а может быть, даже и внутри нее. Правда, опасность эта является чисто теоретической. Вероятность ее гораздо меньше вероятности угодить точно в печную трубу Эрмитажа, вывалившись над Ленинградом из стратоплана. Во всяком случае, ни то ни другое событие ни разу не имело место за всю историю человечества. «Корабль» Антона благополучно выскочил в нормальное пространство на расстоянии двух астрономических единиц от желтого карлика ЕН 7031.

Антон отдышался, вытер пот со лба и вышел из камеры. В рубке все было в порядке. Он прошелся вдоль пульта, скользнул взглядом по обзорному экрану, затем выключил автоматику перехода. На пульте перед экраном по-прежнему лежал букетик гвоздик. Антон остановился. «Жалко»,— пробормотал он. Он коснулся букетика пальцем, и цветы рассыпались в зеленоватую пыль. «Бедняги,— подумал Антон,— Не выдержали. Да и кто выдержит?» Он вспомнил о пассажирах и спустился в кают-компанию.

Зал кают-компании был круглый, сюда выходили двери всех восьми кают и люк в нижний этаж, где были кладовые, кухня-синтезатор, душ и прочее. Антон оглядел стол, кресла, поправил крышку мусоропровода и направился в каюту Вадима. Там он отодвинул заслонку камеры, и Вадим вывалился на него. Он был белый и мокрый, как мышь.

— Плохо? — участливо спросил Антон.

Вадим грудным голосом пропел:

   Воет ветер дальних странствий,
   Раздается жуткий свист —
   Это вышел в Подпространство
   Структуральнейший лингвист.

Впрочем, он сейчас же откинул диван и сел.

— Вот почему я не стал звездолетчиком,— сказал он немного хрипло и прилег.

— Каждый раз ты это говоришь,— сказал Антон. Вадим промолчал.— Пойду освобожу Саула,— сказал Антон.

— Ты слышал нашу беседу? — спросил Вадим, не открывая глаз.

— Да.

— Интересный человек, а?

— Не знаю,— сказал Антон.— По-моему, он человек в беде.

— Еще бы! Другого бы ты на «Корабль» не взял. Стоит нам собраться куда-нибудь вдвоем, как ты начинаешь альтруировать. Постой, не уходи...

Антон остановился в дверях.

— Ты несешь болезненную чепуху,— сказал он,— а Саулу там сейчас, наверное, плохо. Это трудно представить, но он, я думаю, еще более хилый межпланетник, чем ты.

Вадим неожиданно вскричал трагическим шепотом:

— Слепец! О слепец!.. Нет, не уходи — мне тоже плохо... Неужели ты еще не понимаешь, кто он?!

— Что ты имеешь в виду?

Вадим, наконец, сел.

— Он же ничего не смыслит в лингвистике,— сказал он.— Надеюсь, это ты заметил?

— А что ты понимаешь в истории?

— Ты мне еще скажи, что он книжный червь. Мы все знаем одного такого червя. Его зовут Бенни Дуров. Поговори о нем с тагорянами.

Антон нехотя улыбнулся.

— Ладно,— сказал он.— Только ты все-таки воздерживайся. Я-то тебя переношу в любых дозах, а вот на свежего человека ты иногда производишь совершенно удручающее впечатление. Поменьше жеребячьего оптимизма и побольше такта.

— Слушаю, шкип,— серьезно сказал Вадим.— Есть, шкип.

Антон вышел. Огибая стол, он опять улыбнулся: с Вадимом не соскучишься. В каюте номер три он прежде всего откинул диван и только тогда откатил заслонку, готовясь подхватить падающее тело. Вместо этого из камеры повалил синий дым. Антон отпрянул.

— Что, разве уже? — раздался из клубов дыма голос Саула.

Антон вгляделся. Саул сидел на своем портфеле, поставленном на попа, и курил длинную черную трубку. Вид у него был рассеянный и благодушный.

— Вас не тошнит? — спросил Антон, попятился и сел на диван.

— Отнюдь нет. Что, можно выходить?

— Прошу вас,— сказал Антон.

Саул поднялся, взял портфель и, наклонясь, вышел из камеры.

— Мы почти на месте,— сказал Антон.— Остается только выбрать планету и решить, где высадиться.

Саул сел рядом с ним.

— Мы далеко от Земли? — спросил он.

— Полтораста парсеков. Почти на пределе для нашего «Корабля».

Вадим заорал из своей каюты:

— Саул! Требуйте землеподобную планету! В скафандре вам не понравится, а кислородная маска — это еще туда-сюда...

Антон встал и плотно прикрыл дверь.

— Мне все равно, какую планету,— тихо сказал Саул.— Но, конечно, лучше такую, где можно дышать. — Он вдруг усмехнулся.— Это очень важно, чтобы можно было дышать.— Антон внимательно смотрел на него.— Но самое важное — чтобы там никого не было...

— Вот что, Саул, — сказал Антон. — Планету мы вам найдем. Это пустяки. У нас на борту есть жилой купол на шесть человек, есть глайдер, есть запас пищи для инициирования цикла, есть хорошая радиостанция. Мы поможем вам устроиться и сейчас же уйдем. Хорошо?

Саул сидел, опустив голову.

— Да,— сказал он хрипло,— Так будет лучше всего. Наверное.

— Ну, вот и хорошо. — Антон толкнул дверь.— Я пойду в рубку, а вы... Если захотите, тоже приходите в рубку.

В рубке Антон включил бортовой каталог и просмотрел сведения о системе ЕН 7031. Сведения были неинтересные. Вокруг желтого карлика крутились четыре планеты и два пояса астероидов. Пожалуй, больше всего подходила вторая планета: она была землеподобна и находилась на расстоянии полутора астрономических единиц от своего солнца. Антон подал эфемериду на киберштурман.

Из кают-компании доносились голоса.

— Как вы перенесли переход, Саул?

— Какой переход? Я не заметил никакого перехода.

— Я так и думал.

— Что?

— Что вы не заметите. Хотите душ?

— Нет. Нам долго еще?

— Наверное, нет. Чувствуете? — «Корабль» шевельнулся, и пол поплыл из-под ног.— Это он ложится на курс. Пойдемте в рубку, а?

— А мы не помешаем?

— Конечно, нет. Мы же туристы. Вот в десантном или рейсовом звездолете нас бы не пустили... Зачем вы носите с собой портфель?

— Он мне дорог...

— Тогда не ставьте его на крышку мусоропровода.

Антон внимательно рассматривал изображение планеты на обзорном экране. Планета была голубая, как Земля, покрытая белой пеленой облаков, но очертания материков были незнакомые — один большой материк тянулся вдоль экватора, другой, поменьше, тяготел к полюсу.

— Вот ваша планета, Саул,— сказал Антон и взял листок, выпавший из вывода антенны-анализатора.— Прекрасная планета. Сжатия нет. Сутки — двадцать восемь часов, масса — один и одна десятая. Вредных газов тоже нет. Кислорода много. Маловато углекислоты, но пусть это вас не беспокоит.

Он поглядел на Саула. Саул смотрел на свою планету с каким-то странным выражением. Мохнатые брови его поднялись дугами, и Антону показалось даже, что он может заплакать. Антон был тронут.

— Товарищи! — сказал вдруг Вадим.— Давайте назовем эту планету Саулой.

— Нарекается Саулой! — сказал Антон.

Он пригнул к себе раструб бортового дневника и продиктовал:

— Юлианский день двадцать пять сорок два девятьсот шестьдесят семь. Вторая планета системы ЕН 7031 нарекается Саулой, по имени члена экипажа историка Саула Репнина.

Все это не имело ровно никакого значения. Планеты нарекались по названиям кораблей и городов, по именам любимых литературных героев, названиями приборов и просто громкими звукосочетаниями. А у кого не хватало фантазии, тот брал какую-нибудь книгу, открывал на какой-нибудь странице, выбирал какое-нибудь слово и как-нибудь его переделывал. И тогда получалось что-нибудь вроде Смеховины, Подраки или Бровии.

Но Саул был растроган необычайно. Он бормотал: «Спасибо, спасибо, друзья»,— и жал Вадиму руку. Это было очень трогательно.

А между тем планета росла. Когда на экране остался только материк, растопырившийся вдоль экватора, Антон спросил:

— Так где же мы будем высаживаться, Саул?

Саул ткнул пальцем почти в центр материка. Антону показалось, что он сделал это зажмурившись.

— Това-арищи,— протянул Вадим,— давайте поближе к побережью.

Было ясно, что ему хочется искупаться. Искупаться в океане Саулы, в волнах, которые не омывали еще ни одного землянина, которые не омывали, может быть, вообще ни одно разумное существо.

— Н-ну... К побережью так к побережью,— неуверенно сказал Саул. Он посмотрел на Антона,— Для моих целей,— он кашлянул,— выбор места не является существенным.

— Чудесно! — сказал Вадим. Он проворно уселся в кресло рядом с Антоном.— Хватит! — заявил он.— Капитана разбил паралич, и он в дурном состоянии отнесен в каюту. Широкоплечий и статный второй пилот взял управление на себя.— Он положил пальцы на контакты биоуправления, и «Корабль» сейчас же повалился в пропасть. Материк на экране стал тошнотворно поворачиваться. Вадим провозгласил:

   Все от ужаса рыдает
   И дрожит как банный лист!
   Кораблем повелевает
   Структуральнейший лингвист.

Саул с шумом уронил портфель и вцепился Антону в плечо.

— Димка, скажи хоть, куда ты целишься, — попросил Антон.

— Туда,— смутно ответил Вадим.— Где синие волны ласкают песок.

«Корабль» завалило на правый борт.

— Легче, легче,— сказал Антон.— Меньше эмоций. В материк не попадешь.

— Авось попаду.

— Тормоза! Ты же видишь — заносит!

— Я все вижу.

— Ох, и грохнет он нас сейчас,— сказал Антон в пространство.

— Небось, небось,— приговаривал Вадим.

Экран помутнел. «Корабль» вошел в атмосферу. Вспыхнула и пропала радуга на тучах твердого воздуха. Замелькали белые и черные пятна.

— Обдув,— посоветовал Антон.

— Знаю.

— Ох, и валит тебя и кривит!

Вадим быстро сказал:

— Перехватишь управление — я тебе не друг.

— Вы, Вадим, и в самом деле не промахнитесь,— сказал Саул осторожно.

Карусель на экране прекратилась. Быстро надвинулось белое поле, потом экран потемнел и погас. «Корабль» вздрогнул.

— Вот и все,— сказал Вадим. Он потянулся, хрустнув пальцами.

— Что все? — спросил Саул,— Сломали?

— Сели,— сказал Антон.— Добро пожаловать на Саулу.

— Однако же вы лихой пилот,— сказал Саул Вадиму.

— Весьма лихой,— согласился Антон.— Знаешь, на сколько ты промахнулся, Димка? Километров на двести. Но экран выключить успел, молодец.

— Привычка,— небрежно сказал Вадим.

Антон встал.

— Между прочим, что такое «банный лист»? — спросил он.

Вадим тоже встал.

— Это, Тошка, вопрос темный. Есть такая архаическая идиома: «дрожать как банный лист». Банный лист — это такая жаровня. — Он стал показывать руками.— Ее устанавливали в подах курных бань, и, когда поддавали пару, то есть обдавали жаровню водой, раскаленный лист начинал вибрировать.

Саул неожиданно захохотал. Он смеялся густо и с наслаждением, вытирая слезы ладонью и топая башмаками. Никто ничего не понимал, и через минуту смеялись уже все.

— Забавный обычай, верно? — сказал Вадим, кашляя от смеха.

— Правда, Саул, отчего вы смеетесь? — спросил Антон.

— Ох! — сказал Саул,— Я так рад, что прибыл на свою планету...

Вадим перестал смеяться.

— В конце концов я не славяновед,— сказал он с достоинством.— Моя специальность — структурный анализ.

— Ну ладно,— сказал Антон,— пойдемте наружу.

Все пошли из рубки. Вадим, придерживая Саула под локоть, говорил:

— Это не мой вывод. Это наиболее распространенная гипотеза.

— Неважно, неважно,— быстро отвечал Саул. Он стал серьезным.— Эта ваша гипотеза настолько далека от истины, что я не мог удержаться. Если я вас задел — простите...

— А вы как считаете? — спрашивал Вадим.

Саул раздраженно сказал:

— Нет такого выражения: «дрожать как банный лист». Есть выражения: «дрожать как осиновый лист» и «липнуть как банный лист».

— Но липнуть как лист — это примитивная метафора. Она восходит к липким листьями липы. Как может липнуть банный лист? Это же не лист растения. Чего ради листья каких-то растений попадут в баню? Это смешно!

Антон вскрыл мембрану люка. Крепкий морозный воздух хлынул в «Корабль». Саул оттолкнул Вадима и крикнул:

— Подождите! Пропустите меня, пожалуйста!

Антон, уже перенесший ногу через порог, остановился. Саул, держа над головой скорчер, протиснулся вперед.

— Хотите ступить первым? — спросил Антон улыбаясь.

— Да,— пробормотал Саул,— Лучше я.

Он пролез в узкий люк и остановился, загораживая дорогу.

Антон,лезшийследом, боднул его головой.

— Вперед, Саул,— сказал он.

Саул был как каменный. Сзади Вадим нетерпеливо постучал Антона по согнутой спине.

— Дайте же пройти, Саул,— попросил Антон.

Саул наконец посторонился, и Антон выбрался наружу. Вокруг был снег. И сверху падал снег большими ленивыми хлопьями. «Корабль» стоял среди однообразных круглых холмов, едва заметных на белой равнине. Под ногами из снега торчала короткая бледно-зеленая травка и много мелких голубых и красных цветов. А в десяти шагах от люка, припорошенный снегом, лежал человек.

 III.

Вадим вылез из «Корабля» последним и сейчас же обратился к Саулу:

— Проще всего было бы проверить это по старинным словарям Даля и Ушакова. Но на борту...

Тут он заметил, что Саул его не слушает. Саул держал скорчер на изготовку — стволом на согнутом локте,— и лицо у него было обеспокоенное. Глаза его бегали. Вадим быстро огляделся и тоже увидел человека.

— Вот тебе на,— растерянно сказал он.

Антон подошел к лежащему, а Саул остался на месте. Неужели я сбил его «Кораблем» при посадке? — с ужасом подумал Вадим. Внутри у него все сжалось от этой мысли. Он бросился вслед за Антоном и тоже наклонился над телом. Он только взглянул, затем сейчас же выпрямился и стал смотреть в сторону. Вокруг тянулись унылые холмы, заснеженные и одинаковые, небо было затянуто низкими облаками, а на горизонте угадывались бледные очертания горного хребта. Какая печальная планета, подумал он.

   И поля и горы —
   Снег тихонько все украл...
   Сразу стало пусто.

Антон опустился на колени и осторожно потрогал руку лежащего. Рука была узкая, белая, с тонкими фарфоровыми пальцами, длинные ногти отливали золотом.

— Ну? — сказал Вадим и глотнул.

Антон поднялся и тщательно стер снег с голых колен.

— Замерз. Несколько дней назад. И он очень истощен.

— Безнадежно?

Антон кивнул.

— Это уже камень.

— Камень...— повторил Вадим,— Как же так? Смотри, он совсем мальчишка... — Он заставил себя смотреть на лицо мертвого,— Смотри, он похож на Валерку! Помнишь Валерку?

Антон положил ему руку на плечо.

— Да, похож.

— Я так испугался. Я думал, что сбил его при посадке.

— Нет, он лежит уже несколько дней. Он упал от слабости и замерз.

— Слушай, Антон, а почему он в рубашке?

— Не знаю. Пойдем на «Корабль».

Вадим не двинулся.

— Я не понимаю. Значит, мы не первые?

Он огляделся, ища взглядом Саула. Саула не было.

— Антон, может быть, ты ошибся? Может быть, еще можно что-нибудь сделать?

— Пойдем, пойдем, Димка.

— А как же... он?

— Откуда я знаю? Пойдем.

Они увидели Саула. Саул медленно спускался по склону холма, скользя по сыроватому снегу. Они стояли и ждали, пока он не подошел. Лицо у него было грустное, на щеках таяли большие снежинки. Колени были в снегу. Он подошел, вынул изо рта погасшую трубку и сказал:

— Плохо дело, молодые люди. Там еще четверо.— Он посмотрел на мертвого.— Тоже раздеты. Что вы намерены предпринять?

— Идемте в «Корабль»,— сказал Антон,— там все тщательно обдумаем.

В кают-компании они сели в кресла и некоторое время молчали. Вадима бил озноб. И почему-то очень хотелось говорить.

— Ну и планета! — сказал он, напрягая челюсти.— Никогда о таком не слыхал. Ничего не понять. Что? Откуда? Почему? Ведь говорили, что никто здесь раньше не бывал. И главное — мальчик. Мальчик-то как сюда попал? — Он замолчал и закрыл глаза, стараясь прогнать видение припорошенного снегом лица.

Антон поднялся и стал ходить вокруг стола, опустив голову. Саул набил трубку.

— Разрешите мне закурить,— попросил он.

— Да, пожалуйста,— сказал Антон рассеянно. Он остановился.— Сейчас мы сделаем вот что,— решительно заговорил он.— У нас есть глайдер. Возьмем продовольствие и одежду и проведем спиральный поиск вокруг «Корабля». На холмах могут оставаться живые.

В голосе его звучали твердые, незнакомые Вадиму нотки. Вадим с любопытством поглядел на него, и Антон заметил его взгляд.

— Видите ли, товарищи,— сказал он мягче,— турпохода у нас не вышло. Обстоятельства, по-моему, чрезвычайные. Мне, наверное, придется приказывать, а вам придется подчиняться. — Он поглядел на Саула и виновато развел руками.— Вы видите, Саул, ничего не поделаешь.

— Да,— сказал Саул.— Да. Конечно. Я готов, капитан. Приказывайте.

— А ты что, уже все понял? — спросил Вадим.

— Потом поговорим, — сказал Антон.— Сначала надо вырастить глайдер. Пойдем, Вадим.

Саул положил трубку и тоже поднялся, поправляя на плече ремень скорчера.

— Спасибо, Саул, мы сами справимся,— сказал Антон.

— Я хотел бы с вами,— сказал Саул,— Я вам не помешаю, капитан.

Они вынесли Яйцо и уложили его на вершине холма поодаль. Снег пошел гуще, снежинки щекотали щеки, и Вадим раздраженно размазывал их по лицу. Дул ветер, и было холодно стоять и смотреть, как Антон неторопливо и аккуратно укрепляет активаторы на гладкой поверхности механозародыша. Ветер обжигал голые руки и ноги, и Вадим вдруг подумал, что, может быть, где-то за холмами бредут сейчас, проваливаясь в сугробы, босые люди в длинных серых рубахах.

Антон выпрямился и подышал на покрасневшие руки.

— Кажется, так,— сказал он,— Проверь, Дима.

Вадим осмотрел расположение активаторов. Все было в порядке. Они пошли обратно к «Кораблю». Саул шел следом — он все время держался у них за спиной. «Корабль» уже набирал энергию, он черной горой возвышался на белом, изогнутая верхушка его следила за невидимой ЕН 7031. По дороге Вадим сорвал несколько цветков и пожалел их — какие они жалкие и бледные.

   И живых и мертвых —
   Снег тихонько все украл...
   Сразу стало пусто.

Снег валил все сильнее и сильнее, и, когда они подошли к «Кораблю», Саул сказал:

— Скоро все заметет. Неплохо бы произвести вскрытие.

— Зачем? — сказал Антон.— Он безнадежно мертв.

— Вот именно. Надо бы выяснить, почему они умерли.

— Они замерзли,— сказал Антон.— И не нужно нам никакого вскрытия.

— Мне казалось...— начал Саул, но тут же замолчал и полез в люк.

В кают-компании Антон сказал:

— Поймите, я не настоящий врач. Мне... не хочется.

— Я понимаю,— сказал Саул.

— Вадим,— сказал Антон,— упакуй продовольствие. Все наличные запасы. С аул, вы говорили, что умеете шить. Надо подогнать костюмы. А я соберу медикаменты.

Комбинезоны были безразмерные, но разница в росте между Саулом и Антоном была слишком велика. Комбинезон для Антона надо было сжимать, а для Саула — растягивать. И сразу же выяснилось, что шить Саул не умеет. Он растерянно вертел в руках ультразвуковую насадку, мял и разглаживал костюмы и смущенно поглядывал на Антона. По-видимому, историки, сидя в своих уютных кабинетах, понятия не имели о таких простых вещах. Вероятно, их главным образом интересовало, как это делалось раньше. Вадиму пришлось отобрать у Саула насадку и показать, как это делается сейчас. К его изумлению, историк оказался понятлив, и через несколько минут каждый уже занимался своим делом.

Саул сказал, не поднимая головы от работы:

— Почему вы думаете, капитан, что остались еще живые?

— Я не думаю,— ответил Антон.— Я надеюсь.

Вадим кончил укладывать мешок, застегнул его и присел к столу.

— А те остальные четверо тоже молодые? — спросил он.

— Да,— сказал Саул.— Совсем мальчики. Почти подростки. Гораздо моложе вас.

— Лет пять назад,— проговорил Вадим,— мы с ребятами хотели взять корабль и слетать на Тагору. Нам, конечно, не дали... Может быть, этим повезло?

— Непонятно,— сказал Антон.— Корабль может получить только пилот со стажем. А какой у этих стаж... Мальчишки! Вообще все непонятно. Золоченые ногти. Какие-то дикие рубахи на голое тело... И главное, как они попали сюда?

— Очень просто,— сказал Вадим.— Кто-нибудь собирался лететь, оставил звездолет перед домом, они ночью забрались и стартовали. Играли в Румату-Искателя. А здесь вылезли и заблудились. Ударил мороз. Вот и все.

— То, что ты говоришь,— холодно сказал Антон,— совершенно невозможно,— Если бы даже все было так, то я бы об этом знал. Они погибли несколько дней назад. На Земле был бы объявлен глобальный поиск.

— А если они здесь с кем-нибудь из старших?

Антон помолчал.

— Тогда поищем старших,— сказал он наконец.

— Меня смущает одно,— сказал Вадим.— Эти невообразимые рубахи...

— Это не рубахи,— сказал Саул неожиданно.

Ребята повернулись к нему.

— Это мешки. С дырками для головы и рук. Грубые джутовые мешки. Теперь таких не бывает. — Он невесело усмехнулся.— Понимаете, Вадим, мальчикам было бы легче раздобыть скорчер или батисферу, чем один такой вот мешок. Это было очень, очень давно. И мне очень не нравится, что они голые и что вместо одежды на них мешки.

Вадим почувствовал, что у него перестало биться сердце. Странным и жутким показалось ему это — джутовые мешки, которые были очень, очень давно. Это было ощущение не опасного, а именно жуткого. Как будто на твоих глазах человек вдруг стал стареть, стареть, стареть и превратился в дряхлого, морщинистого старика. Он встряхнулся, и ощущение пропало. Саул развернул комбинезон, поднял его на вытянутых руках и осмотрел.

— И поэтому я не согласен с вами,— продолжал он.— Я думаю, это местные жители. И... не знаю, поймете ли вы меня... Во времена джутовых мешков происходили странные вещи. Мне представляется, что этих юношей раздели до нитки. И бросили здесь, в пустыне. Примерьте, Антон.

Антон взял комбинезон.

— Значит, по-вашему, на Сауле существует своя цивилизация? — недоверчиво спросил он.— И здесь времена джутовых мешков?

— Ну, откуда я могу это знать, капитан? Я говорю только то, что вижу. Я вижу джутовые мешки, я знаю, что джутовых мешков на Земле в наше время нет. Значит, это не земляне. Может быть, это ограбленные. А может быть, это паломники. Фанатики. Шли на поклонение святым мощам, шли, по обету одетые в мешковину, сбились с дороги, попали в метель... Не знаю.

До Вадима все это плохо доходило. Все эти слова — «паломник», «мощи», «обет» — они были знакомы ему, это было что-то связанное с религиозной обрядностью, но они не имели для него никакого реального содержания. Мельком он подумал с уважением, что Саул, по-видимому, настоящий специалист. Но не это поразило его.

— Позвольте,— сказал он,— Значит, цивилизация? Вот так так... Отправились на прогулку и между делом открыли цивилизацию! Не верю,— заявил он.

— Между делом,— сказал Антон задумчиво.— Между делом ли? ЕН 7031 значится в плане исследований...

— Да, ты говорил об этом. Экспедиция не состоялась.

— Экспедиция не состоялась. А между тем ЕН 7031 находится в списке звезд, лежащих на гипотетическом пути Странников.

— Никогда не слыхал о таком списке,— сказал Вадим.

— Такой список есть. Список Горбовского—Бадера. Так что шансы найти цивилизацию были, Вадим. И может быть, Саул прав, это местные мальчики. А вот какое они имеют отношение к Странникам — это уже другой вопрос...

Вадим сидел, поставив локти на стол и обхватив голову руками. Вот так цивилизация! Хорошо, думал он, пусть это жертвы грабителей. Но это же чушь: здоровые шестнадцатилетние мальчишки дали себя раздеть без сопротивления и покорно замерзли. Но не фанатики же они! Он представил себе фанатика. Это был изможденный плешивый старик с безумными глазами, с огромной ржавой цепью через плечо. Нет, подумал он. Какие это фанатики!.. Может быть, это сами Странники? Да. В джутовых мешках. Он вспомнил циклопические сооружения, оставленные Странниками на Владиславе, и его охватила тоска. Такая тоска наваливалась на него каждый раз, когда он брался за непосильную задачу.

— Антон,— сказал он.— Как там глайдер?

Антон взглянул на часы.

— Пора,— сказал он.— Пойдемте. Одевайтесь и берите по мешку.

— Позвольте, однако же, уточнить,— сказал Саул.— Что мы будем искать?

Вадиму показалось, что Антон колеблется.

— Мы будем искать терпящих бедствие.

Саул застегнул комбинезон.

— А если, по счастью, здесь больше никто не терпит бедствие? Я имею в виду вариант с грабителями.

— При этом варианте я бы не стал стесняться,— пробормотал Вадим.

— При любом другом варианте,— раздельно сказал Антон,— прошу не делать ни одного движения без моего приказа.

Он пошел к двери.

— Вы не берете оружия? — спросил Саул.

— Нам не понадобится оружие,— ответил Антон.

— Хватит здесь мертвецов,— сказал Вадим.

Они вышли из «Корабля» и сразу провалились в глубокий снег. Глайдер был еле виден за белой завесой. Это был глайдер-антиграв «кузнечик», надежная шестиместная машина, очень популярная у десантников и следопытов. Он стоял на краю громадной ямы-проталины, откуда поднимался густой пар, и гладкие борта его были еще теплыми, а в кабине было даже жарко.

Они свалили мешки в багажник и забрались в машину под гладкий прозрачный фонарь.

— Ах, досада! — сказал Антон неожиданно.— Димка, прости, пожалуйста. Ведь тебе для перевода, наверное, понадобится анализатор.

— Для какого перевода? — спросил Саул.

Вадим потер подбородок.

— Анализатор — не анализатор,— сказал он медленно,— а без мнемокристаллов на первый случай не обойтись. Придется кому-то сходить в «Корабль».

— Эх,— сказал Антон и полез из глайдера.— Сколько тебе их нужно?

— Одной пары будет достаточно. Только бери с присосками, чтобы не держать в руках.

Антон побежал по снегу к «Кораблю».

— О чем здесь шла речь? — осведомился Саул.

— Надо же будет как-то общаться с людьми, если мы их найдем,— ответил Вадим.

Он включил двигатель, мягко поднял глайдер и снова опустил.

— И вы об этом так,— Саул пошевелил пальцами,— легко говорите?

Вадим посмотрел на него с