Благодарю, за всё благодарю: Собрание стихотворений.

Стефано Гардзонио. Предисловие.

«Для поэзии Голенищева-Кутузова характерна мысль»[1] – так заканчивает Владислав Ходасевич свою рецензию на сборник стихов «Память», изданный в Париже в 1935 г. молодым поэтом-ученым, долго жившим и учившимся в Югославии, в Италии и во Франции.

И действительно, не только единственная прижизненная поэтическая книга Ильи Николаевича Голенищева-Кутузова, но и всё его поэтическое наследие затрагивает богатый культурно-философский пласт, его поэзия – подлинная поэзия мысли. Сборник 1935 года открывается предисловием Вячеслава Иванова, безусловного наставника и прямого вдохновителя музы молодого поэта, хотя, как заявляет сам Иванов, Голенищева-Кутузова как поэта нельзя считать его учеником. Правда, по утверждению Полторацкого, Голенищев-Кутузов считал себя учеником Вячеслава Иванова [2].

Само название сборника, «Память», подразумевает, как опять же указывает Ходасевич, органическую связь «с той противоречивой и сложной, во многом порочной, но в основах своих драгоценной культурой, внутренний кризис которой с 1914 года принял оттенок катастрофический…», т.е. культурой русского символизма.

Вяч. Иванов, со своей стороны, характеризуя поэзию Голенищева-Кутузова, отмечает: «… с преданием – как ветхим, так и свежим – молодой поэт весело и открыто дружит: что и естественно, потому что современная русская поэзия, подобно эллинству предхристианской поры, выработала общий гостеприимный язык. И не уменьшает его самостоятельности, напротив, ярче ее обнаруживает и увереннее утверждает свободная многоотзывчивость его музыки, преломляющей в себе, по внутреннему своему закону, звуковой строй не только заветных песен нашего Баянова века, но и “былин сего времени” [3].

Этими словами Иванов с особой выразительностью формулирует истинную суть поэтического дара И. Голенищева-Кутузова: органическое сочетание поэзии и учености. Касательно «памяти» поэта Иванов отмечает: «…чувствование в себе родовой стихии (оно же и его «родовая тоска») поэт именует памятью. И прав он, не в умозрении, а в душевном опыте различая память от воспоминаний. «Не говори о страшном, о родном, не возмущай мои тысячелетья…», – это не о воспоминаниях сказано, чей огонек, как и сама жизнь, «мерцает тусклостью свечи в разверзшиеся мириады»: сказано это о памяти. Она священна, «вечною» зовет ее Церковь; воспоминания же – зыбучими призраками тумана встают они между душой и ее недвижною памятью. Память укрепляет и растит душу; воспоминания сладкою грустью ее разнеживают, чаще жестоко и бесплодно терзают. Но воспоминаний у певца Памяти мало. Что вспоминается ему? Запах русской земли, осенние сторожкие сумерки да усадьба – «деревянный ампир» (и слово-то книжное, недавно ставшее ходким) в старинном саду с великолепно (но только вчера) найденными Парками, прядущими тонкую пряжу по желтым куртинам…».

Не будем следить за дальнейшими размышлениями Вяч. Иванова о поэзии Голенищева-Кутузова, а лишь добавим, что Иванов указывает на присутствие Лермонтова и Гумилева в поэтической родословной поэта.

После этой характеристики следует подчеркнуть другую важную сторону поэтического дарования Голенищева-Кутузова, как это делает Ходасевич, когда, отмечая характер «провинциала» у автора «Памяти», его далекость от парижской поэтической школы, от парижского трафарета, выявляет его поэтическое и человеческое самолюбие, «чтобы не пытаться выдавать за искусство всего только жалобы на житейские свои неприятности».

В самом деле, поэзия Голенищева-Кутузова – это поэзия мысли и культуры, поэзия учености и изысканности, где голос личных переживаний искренен, далек от модных поз парижан. Это не стилизация, а мифотворческое воплощение подлинных чувств поэта, его культурного облика, его ностальгии («родовая тоска» по словам Иванова), включая и некий его «провинциализм».

О зависимости его поэзии от лермонтовской и гумилевской традиции можно, конечно, спорить. Так, не любивший поэта Адамович отмечал, что родство с Лермонтовым – это «скорее начитанность, но отнюдь не родство», и еще холоднее, очевидно, относительно ссылки на Гумилева, он же писал: «Стихи очень гладкие, по-своему даже искусные, с налетом какого-то “шика”, но совершенно мертвые» [4].

Начитанность, литературность – это очевидные элементы поэзии Голенищева-Кутузова, но их следует воспринимать на фоне сложного процесса поисков самобытного и подлинного пути для новой русской поэзии в изгнании. При таком прочтении отпадет резкое высказывание Адамовича о том, что его стихи «совершенно мертвые».

Потомок старинной дворянской семьи, правнучатый племянник фельдмаршала М.И. Кутузова, Илья Николаевич Голенищев-Кутузов родился 12 (25) апреля 1904 года в селе Наталино Пензенской губернии. Его отец, тяжело раненный на русско-германском фронте, эмигрировал с семьей в Болгарию в начале 1920 г. Оттуда семья вскоре переехала в Югославию. В детстве И. Голенищев-Кутузов жил в Симферополе, где учился в гимназии. Среднее и высшее образование будущий поэт и ученый завершил уже в Белграде, там в 1925 г. окончил философский факультет по специ­альности «романская филология и югославская литература». Среди его учителей был знаменитый русский профессор, ученик А.Н. Веселовского, Е. В. Аничков, который оказал большое влияние на Голенищева-Кутузова не только как на ученого, но и как на поэта (Аничков первым познакомил Голенищева-Кутузова с эстетико-философской теорией «реалистического символизма»). По окончании университета Голенищев-Кутузов работал преподавателем французского языка в Черногории и в Далмации (Дубровник). Летом 1927 и 28 гг. он посещал Италию (был в Риме, Флоренции, Милане и Венеции) и там усовершенствовал свои знания в итальянской литературе эпохи Данте и Возрождения. Именно в Риме летом 1927 г. он познакомился с Вячеславом Ивановым, чьи поэтические и философские концепции сильно повлияли на его творчество. Уцелевшая их переписка, которая в этом сборнике представлена в приложении, позволяет выявить многие обстоятельства биографии Голенищева-Кутузова и, разумеется, глубже понять наследие поэта и ученого.

С 1929 по 1934 Голенищев-Кутузов живет в Париже, учится в Высшей школе исторических и филологических наук при Сорбонне, много печатается в журналах и газетах эмиграции, посещает литературные собрания молодых поэтов, где выступает с докладами и чтением своих стихов. Постепенно он становится популярным литературным критиком и журналистом Русского Зарубежья: по приглашению З.Н. Гиппиус посещает «воскресенья» и «Зеленую лампу», по предложению Н.А. Бердяева выступает на семинарах религиозно-философской академии на тему «Христианство и творчество».

В 1930 году в «Современных записках» появилась статья «Лирика Вячеслава Иванова» – первая работа И. Н. Голенищева-Кутузова, посвященная творчеству мэтра русского символизма. С разрешения Вяч. Иванова в тексте статьи были опубликованы его новые стихи.

В 1933 г. Голенищев-Кутузов защитил докторскую диссертацию о ранних влияниях итальянской литературы Возрождения на французскую словесность XIV-XV вв. и в мае 1934 г. был избран приват-доцентом Белградского и Загребского университетов. Там он читал лекции по старофранцузскому языку и литературе, одновременно преподавал в гимназии.

В 30-е годы Голенищев-Кутузов всё больше интересуется жизнью и литературой советской России. В 1938 году в журнале «Смена» были напечатаны его статьи о первом томе «Поднятой целины» М. Шолохова и романе А. Толстого «Петр I». В итоге номера журнала были конфискованы югославской полицией, автора ей арестовали за «советскую пропаганду».

Во время войны (Югославия была оккупирована в апреле 1941 г.) Голенищев-Кутузов принял участие в Сопротивлении в составе антифашистского движения «Народный фронт» (был членом ЦК Союза советских патриотов в Белграде). Он был узником в фашистском концлагере «Баница» под Белградом с группой профессоров и преподавателей Белградского университета, а с 1944 г. воевал в партизанском отряде, действовавшем в Воеводине, и в рядах Народно-освободительной армии. По окончании войны, в августе 1946 г., принял советское гражданство.

С 1947 г. Голенищев-Кутузов начал выступать в советской печати. В 1949 г. во время кризисной ситуации между СССР и титовской Югославией он на четыре года был брошен в тюрьму. В 1954 г. Голенищев-Кутузов получил приглашение в Будапештский университет на кафедру русского языка, и летом 1955 г. ему разрешили вернуться на родину. Он поселился в Москве, вскоре стал преподавать итальянскую и французскую литературу в МГУ. Как ученый и исследователь (он числился научным сотрудником ИМЛИ АН СССР) внес важнейший вклад в советскую романскую филологию. Его многочисленные труды, среди которых «Итальянское Возрождение и славянские литературы» (1963) и «Творчество Данте и мировая культура» (посмертно, 1971), его переводы и комментарии открыли новые пути в изучении итальянской и славянских литератур эпохи Возрождения и Нового времени. В 1965 г. он стал членом Союза писателей СССР. В 1967 г. в серии «Жизнь замечательных людей» вышла его эпохальная книга «Данте». Умер И.Н. Голенищев–Кутузов в Москве 26-го апреля 1969 года.

Голенищев-Кутузов начал писать стихи рано, еще в России. Юношеские стихи «Провал в Пятигорске» – явная дань поэтической любви к Лермонтову, в то время как сонет «Я помню зори радостного Крыма…» вписывается в богатую южнорусскую волошинскую традицию. В Белграде с 1923 года вместе с А.П. Дураковым, Голенищев-Кутузов участвовал в литературном кружке «Гамаюн», а с 1927 года в литературном объединении «Книжный кружок». Был членом белградского «Союза русских писателей и журналистов». Вместе с А. П. Дураковым, Е. Таубер и К. Халафовым входил в белградский филиал парижского кружка «Перекресток». В октябре 1934 г. он основал в Белграде объединение молодых русских поэтов «Литературная среда».

Стихи И.Н. Голенищева-Кутузова печатались в парижских газетах «Россия и славянство», «Возрождение», «Последние новости» и во многих журналах и сборниках русского зарубежья. Два стихотворения включены в антологию «Якорь» (1936). В 1935 году в Париже при издательстве «Парабола» вышел уже упомянутый сборник стихов «Память», сданный в издательство в 1931 году и дополненный позднее несколькими стихотворениями 1932-1934 годов. Известно, что в середине 1930-х годов поэт готовил второй сборник стихов, но, очевидно, по совету Вяч. Иванова этот проект был отложен. Новые стихи появились в 1937 году в «Современных записках», в том же году вышла книга статей о русских писателях на сербскохорватском языке. Будучи уже в Советском Союзе, Голенищев-Кутузов напечатал цикл стихотворений гражданской тематики в сборнике «В краях чужих» (Москва-Берлин, 1962). Многие стихи поэта остались неизданными и печатаются в этой книге впервые.

Вся поэзия Голенищева-Кутузова пронизана мыслью о родине, о России, с которой соотносятся образы трех краев, сыгравших важнейшую мифопоэтическую и экзистенциальную роль в жизни и творчестве русского изгнанника. Это Югославия, Италия и Франция. Именно эти страны определили многие стороны творчества Голенищева-Кутузова как поэта и как ученого. Тесная связь двух аспектов его деятельности, поэзии и филологии, часто придает его лирике сильный литературный оттенок, что не исключает искренности и глубины чувств и переживаний.

Среди «Юношеских стихов» (1919-1925), которые явно проникнуты традицией русского символизма, программный характер носит стихотворение «Miss Destiny». Здесь поэт указывает на Эрато как на свою любимую Музу, музу элегической поэзии, и одновременно развивает тему памяти и минувшего.

Новая родина поэта – на берегах Адриатического моря. С одной стороны, старинный далматинский город Дубровник (итальянская Рагуза; в СССР Голенищев-Кутузов перевел стихи поэтов Далмации эпохи Возрождения), с другой – давно снившаяся Италия, страна поэзии и красоты, где античность, гуманизм и Возрождение сочетаются в живом дыхании.

«Адриатический цикл» (1925 – 1930) – это воспевание средиземноморского мира, поэтической родины поэта и ученого. В стихотворении «После грозы в Дубровнике» представлен весь этот пласт – от «византийских стен» до «романских колоколен», от «виноградного трепетного покрова» до «стройного кипариса»; в стихотворении «Иезуитская церковь в Дубровнике» – барокко колоннад, Тибулла нежная латынь и вдруг «хищного поклонника Аллаха / Дальнозоркий суеверный взгляд». Слышится также едва уловимая перекличка со многими элементами итальянского стиха, как в посвященных Данте и Петрарке строках об истине и красоте, где в небесах торжествует образ Беатриче. Одновременно развиваются красочные образы библейской поэзии, картины земного рая, величественные мелодии «Песни песней», но заметно также тяготение к экзотическим и античным элементам и некоей позднесимволистской религиозности.

Вся поэзия Голенищева-Кутузова строится как сложный цикл с внутритекстовыми повторами и аллюзиями. Как последователь символистов Голенищев-Кутузов любит аллитерацию и часто применяет дольник. Среди стихотворных форм встречаются терцины и сонет. В стихе Голенищева-Кутузова Вяч. Иванов отмечает также «жемчуг его элегических белых ямбов и сивиллинскую жуткую мелодию его сербских трохеев».

В римских стихах (весь цикл «Рим» посвящен Вячеславу Иванову) поэзия Голенищева-Кутузова обретает классический тон, строгий и сухой, но в то же время весь комплекс подтекстов, образов и аллюзий усложняется: философский план становится сюжетообразующим, таинственность и сакральность пронизывают его стихи:

И тогда у двойственных пределов
Выступит из темноты, как встарь,
В синих рощах замок тамплиеров
Или митраический алтарь.
Только ранним утром на колонне
Ты увидишь Вещую Жену –
Приснодева в заревой короне
Попирает змия и луну.

(Ночь Сивиллы).

Уже отмечалось, что поэзия Голенищева-Кутузова не восходит прямо к поэтическому творчеству Вяч. Иванова, однако перекличка с поэтикой Иванова, мастерски комбинированная с личными воспоминаниями и впечатлениями, в ней очевидна. В посвященном великому поэту стихотворении «Я помню царственное лето…», с одной стороны присутствуют любимые Иванову лексемы, с другой – поэт передает свое впечатление от встречи с учителем (напоминающее эпизод встречи Пушкина с Державиным):

В словах твоих –
В терцинах дантовского Рая –
Благую весть услышал я
На башне в час ночного бденья
И получил благословенье
Для творческого бытия.

Последующий «Парижский цикл» (1930 – 1935) показывает уже зрелого поэта. Здесь поэзия Голенищева-Кутузова развивается в ясности и органичности. Ее лиричность вырастает в новый, по-настоящему индивидуальный голос, в размышления о жизни, о вечности, о бесконечном. Переход к длинному стиху («От тебя, как от берега, медленно я отплываю…»; «Как влажным воздухом и Адрии волной…»; «Как пережить мне смерть мою в тебе?..») подчеркивает медитативно-философскую направленность лирики Голенищева-Кутузова. Свидетельством тому – «Вариация на мотив из Лермонтова»:

Я как матрос, рожденный в час прибоя
На палубе разбойничьего брига.
Его душа не ведает покоя.
Он не боится рокового мига.
И с бурями, и с битвами он сжился,
Но, выброшен на берег одинокий,
Он вспомнил всё, о чем душой томился,
И бродит по песку в тоске глубокой.
Как солнце ни свети ему с зенита,
Как ни мани его деревьев шепот,
Его душа лишь бедствиям открыта.
Он слышит волн однообразный ропот.
И, всматриваясь в дымные пределы,
Где разыгрались волны на просторе,
Мелькнет ли вновь желанный парус белый,
Крылу подобный чайки диких взморий.
Там, на черте, что воды океана
От серых тучек, мнится, отделяет,
Полотнище, рождаясь из тумана,
Видением мгновенным возникает.
И, приближаясь к берегам безвестным
Могучим, ровным бегом, – не спасенье,
А новое ему несет волненье,
И ярость бурь, и колыханья бездны.

Нечто похожее он создаст много лет спустя, на склоне дней, когда по тютчевскому образцу напишет свою «Последнюю любовь».

Разумеется, перед нами чисто интеллектуальная поэзия, даже литературная игра, но у Голенищева-Кутузова ученость, сложность аллюзий и стилевое многообразие сочетаются с легкой, порой разговорной и даже иронической интонацией, как, например, в многочисленных музыкальных цитатах:

Георг ганноверское вспомнил заточенье,
Жену изменницу… рыдает фа-бемоль
И разрешается как бы аккордом мщенья.

(Музыка над водой).

Дальнейшие жизненные испытания в значительной мере предопределили характер поздней поэзии Голенищева-Кутузова. Сложные отношения с Западом миром русского зарубежья, разочарования и недоумения побудили его написать такие едкие и горькие стихи:

Как Улисс, отверг я обольщенья
Запада обманчивых Цирцей.
Всё ясней мне было превращенье
Бедных спутников моих в свиней.

(1938).

Гражданский и патриотический пафос обретают в его поэзии новую силу («За узкою тюремною решеткой…»). Поэт сочиняет торжественную оду в духе Ломоносова («Вторая хотинская ода», 1944), приветствуя победоносное движение советской армии на Запад. Данная тенденция ярко представлена и в стихах советского периода. В них мотив личной судьбы, смерти переплетается с философскими размышлениями о человечестве, о его судьбах. С одной стороны, поэт использует поэтическую стилизацию – японские хокку, с другой – переосмысляет лирическую традицию, придает текстам конкретный современный характер.

Над Хиросимой
Дьявольский гриб распался.
Кто спит спокойно?

Стихотворение «Атомные демоны» также посвящено трагедии Хиросимы. Размышляя об ответственности человека при встрече с демонами, поэт в антропософском ключе поддерживает идею о единстве человека с духовной основой Вселенной [5].

В своей рецензии на «Память» Екатерина Таубер, поэтесса очень близкая Голенищеву-Кутузову по белградским поэтическим кружкам, писала, что «отличительной чертой стихов Ильи Голенищева-Кутузова является их мужественность». Он всегда был далек от литературных мод и шаблонов. Не случайно ему была чужда пресловутая «монпарнасская скорбь», и «Сады Гесперид» для него были реальнее Монпарнаса. Мужественным был путь Голенищева-Кутузова в жизни и в науке, но его «мужественному стиху» присущи и лиричность, и задумчивость. Он – не мертвое свидетельство прошедшей эпохи, а живое дыхание поэтического открытия и жизненного энтузиазма. Порыв и восторг от изучения итальянской и далматинской поэзии, народного сербского эпоса и старофранцузской литературы соотносимы с изумлением путешественника в Прекрасное, с блаженством от первого поэтического видения любимой Италии и прекрасного собора св. Кирияка:

Оранжевый парус – в полнебосклона –
Диск лучезарный дня сокрыл.
И я увидел тебя, Анкона,
При первом блеске вечерних светил.
Там, надо мною, янтарно-лиловый
Полог бледнел небесной парчи.
И город мерещился средневековый,
И в стеклах собора умирали лучи…

(Анкона).

Чистота и самобытность голоса Голенищева-Кутузова слышится во всем его поэтическом наследии. Последнее его сочинение, «Эпитафия самому себе», еще раз свидетельствует об утонченном, но искреннем характере его поэзии:

Всю свою жизнь он мечтал о покорной и кроткой Гризельде,
Но укрощать ему рок женщин строптивых судил.

И самой строптивой была его Miss Destiny – судьба, которая, однако, позволила памяти и голосу поэта вернуться на родину к читателям новых поколений. Как отметил Вяч. Иванов, «с детства Miss Destiny, черствая и деспотическая nurse, стояла у дверей влекущего в свои просторы светлого мира, как ангел с пламенным мечом. Судьба разрушила благодатную беспечность души и сделала всё, что могла (но не всё, видимо, она могла!), дабы превратить «наивного поэта» в человека, «обращенного вовнутрь себя», как говорят современные психологи. Поэтической мощи эта обращенность вовнутрь не уменьшает – скорее, развивает ее, – но тип поэзии существенно видоизменяет. Его Россия, изъятая из его поля зрения, стала для него «внутренним опытом», предметом мистической веры и почти потусторонней надежды; память о ней – «вечною памятью», провозглашаемою в чине погребения».

Флоренция, март 2004 г.

ЮНОШЕСКИЕ СТИХИ (1919-1925).

СТАНСЫ.

Екатерине Таубер.

Нет, не повторный лад и не заемный клад
В печальных звуках юношеских песен.
Мы знаем – каждый век по-новому богат
И каждый миг по-новому чудесен.
Остались юным нам, игравшим меж гробов
В те беспризорно-смутные годины,
От смертоносного наследия отцов
Лишь горестные ранние седины.
И если встретили мы наш железный век
Не царственно-ущербным «Morituri!»
И, пьяные тоской, у Вавилонских рек
Не прокляли сияние лазури –
Лишь потому, что есть всему конец:
И времени, и смерти, и забвенью;
Что за чертою тонкою мертвец
Облечься должен плотью воскресенья.
1929.

ПРОВАЛ В ПЯТИГОРСКЕ.

Я шел к тебе, о горестный поэт.
Твой взор проник во тьму грядущих лет,
Твой стих пронзил мне сердце, как кинжал, –
Я тень твою в пустынях горных звал.
И в городе твоем, в тени пяти вершин,
Казалось мне – ты здесь, я не один,
Казалось мне – лечу с отвесных скал,
Меня страшил обычный всем провал.
Но чья-то тень вставала на пути,
И до него я не посмел дойти.
1919.

«Я помню зори радостного Крыма…».

Я помню зори радостного Крыма.
Синели мягко склоны Демерджи
В чадре лиловой утреннего дыма
И пел фонтан забытого хаджи.
Там кипарис склонялся надо мною,
Где желтым пламенем процвел кизил,
Вновь пробужденный раннею весною.
К долинам дождь предутренний спешил.
О, сколько раз над белою дорогой
Я ждал тебя с надеждой и тревогой,
Вдыхая свежесть полусонных гор,
Когда светило в золоте являлось,
Когда, смеясь, долина пробуждалась
И море пел волнистый кругозор.
1921.

«Бежит ковыль, трепещут травы…».

Бежит ковыль, трепещут травы,
Струится тишь, лишь вдалеке
Лиманы, зыбкие, как лавы,
Застыли солью на песке.
Как будто ни войны, ни смуты,
Здесь ветр не рыскал никогда,
И те же солнечные путы
Связуют сонные года.
И мнится: там, за той юдолью,
Где дух в цепях степной тоски,
Идут за перекопской солью
Украинские чумаки.
1924.

«Древний запущенный сад…».

Древний запущенный сад
Звук отдаленной свирели.
Тихий в душе аромат
Яблочной прели.
В зарослях стынущий пруд.
Рыбы, уснувшие в тине.
Тонкую пряжу прядут
Парки на желтой куртине.
Памяти легких шагов
Музыка в сердце слабеет.
С опустошенных лугов
Ветер медлительно веет.
Вспомни, вернись и взгляни:
Дремлет ампир деревянный.
Первоначальные дни
Юности странной…
Только в изгнанье моем
Раны перстами закрою.
Полнится дней водоем
Облачной мутной водою.
1924.

ОСЕНЬ.

Отрадна тишина скудеющих полей.
Беззвучной музыке природа тайно внемлет.
В гробу невидимом из тонких хрусталей,
Душа усталая покоится и дремлет.
Уединения нарушив строгий строй,
Звучат мои шаги. И кажется всё проще:
Как в сновидении. Привычною тропой
Иду к редеющей, златисто-рдяной роще.
Полубеспамятство. Прохлада. Пустота.
Лишь напряженнее в дремоте ощущенья.
Мне сердце разорвет случайного листа
Едва приметное, чуть слышное паденье.
1924.

MISS DESTINY.

I.

Преждевременный сумрак проник
В чащи, глуби, скалы и души.
Я радовался первым цветам,
Я радовался вешнему солнцу,
Поцелуям соленого ветра
И моим неумелым песням.
Но теперь, ничего не замечая,
Как маленький мальчик плачу
Над поломанной синеглазой куклой.
А Судьба мне читает, гнусавя,
Словно английская гувернантка,
«Оду к долгу» старого Вордсворта;
Мне другую куклу не подарят,
Разверзала Судьба, зевая,
Беззубый рот. Очки поправляла
На глазах бесцветно-близоруких,
Мне казалось: Miss Destiny – дракон,
Извергающий алое пламя;
Но чихало чудище степенно,
Перелистывая книгу жизни,
Вычеркнет страницу и мне бросит:
«Don’t be silly, my darling!».

II.

…В вечерней тишине
Являлась ты веселою старушкой
И надо мной сидела в шушуне
А. Пушкин

1.

Веселою старушкой в шушуне,
С монистами и звонкой погремушкой
Мне муза не являлась в тишине
И песен мне не пела. Над подушкой
Склоняя космы пасмурных седин,
Не забавляла пестрою игрушкой.
В провалах мрака плакал я один.
И лишь порой являлись два виденья,
Средь смутной яви первые прозренья.

2.

Miss Destiny, тебе ли я внимал?
Ты в душных комнатах меня взрастила,
И был мой мир, тобой стесненный, мал.
Так детство миновало. Ты твердила
Нотации. И я примерным стал.
Моя душа смирилась и почила,
Глядя на свет сквозь мутный твой кристалл.
Лишь в глубине души струились песни
Подземных вод звучнее и безвестней.

3.

Когда ж под вечер утомлялась ты
И над пасьянсом «Гроб Наполеона»
Дремала, в охлажденные сады
Я убегал. У дедовского клена
Созданье странное я находил.
Меня томили грустью затаенной
Ее уста. С волненьем я ловил
Музыку слов, их смысл не понимая,
Но им одним душою всей внимая.

4.

И часто в тишине старинных зал,
Где меркнут важных прадедов портреты,
За колоннадой белою встречал
Строптивую воспитанницу Леты.
Романтики полузабвенный вздор
Ей был отраден. Позабыв запреты,
Я длил наш вдохновенный разговор.
Но, Аргуса заслыша глас трескучий,
Она скрывалась поступью летучей.

5.

Видения, томившие меня,
Опять, опять встречаю ваши взоры.
Закат грядет, и меркнет пламя дня,
И сумерки крадутся, словно воры.
Эрато нежная, зову тебя!
Постылые заводит разговоры
Иль дремлет в креслах древняя Судьба.
Идут часы, как старики, чредою,
Согбенные медлительной тоскою.
1924.

ЛОЭНГРИН.

Не ищи золотого ключа;
В тихой комнате тлеет свеча.
В дальней заводи плещет волна.
А в стекле голубого окна
Древних магов трепещет звезда,
Как во сне.
Не пытай меня, не пытай!
Я приплыл голубою стезей,
Белым лебедем челн был влеком,
Несказанная радуга тайн
Засияла над горестной тьмой,
Над бесцельным жизненным сном.
Я тебя за собой не зову.
Имя в тайне пребудет мое:
Коль откроюсь, сердце твое
Ужаснется – и я уплыву.
Я исчезну, как легкий сон.
Ночь услышит твой плач и твой стон,
Только в небе увидит луна
Борозду золотого челна.
Белый лебедь расплещет крыла,
Голубая волна запоет,
И безмолвный откроется храм,
И в сиянии звезд без числа
Чаша жизни в ночи процветет,
Недоступная смертным очам.
1925.

«Бледной Силены лобзания…».

Бледной Силены лобзания
Сердце пронзают,
В зеркале вод сочетания
Обликов сладостных тают.
Облако тонкое, дальнее,
Ты ли стезей неземною
Лунной свирели печальнее
Тихо скользишь надо мною?
Маревом легким не скроешься,
О златострунное,
В солнечном сердце покоишься,
Сонное, лунное.

«Белые, бесшумные березы…».

Белые, бесшумные березы,
Белый, чуть туманный день.
Над водой склонившиеся лозы
Легкую колеблют тень.
Жил ли я, боролся ли, томился?
Всё опаловой сокрыто пеленой.
Я б хотел, чтоб кто-нибудь молился,
Плакал бы тихонько надо мной.
Чтоб, мешаясь с горечью свирели,
Вновь ко мне от канувших годин
Долетал лишь тихий запах прели
Старых яблочных куртин.
1922.

ОБНОВЛЕНИЕ.

Как слабых тянет бездны зев,
Меня влекут и мучат выси.
И он – Архангел, Дух и Лев –
Ко мне явился в Танаисе.
Я пал, боясь, как человек,
Его увидеть свет и лики,
Но поднял он меня и рек:
«Я здесь по манию Владыки.
Еще не грянул грозный Свет
Над воспаленным алым миром,
Но ты изрек святой обет
Пред Древом, Ликом и Потиром.
Всё в бездне. Дни темны и злы,
Но жди, но жажди обновленья.
И знай, что Свет не встретит мглы,
Что Бог не терпит дней паденья».
И вот надежду для людей
Несу путем вседневной боли,
Поняв, что в мире нет святей
Господней Непреклонной Воли.
1923.

ПРИСНОДЕВА.

Вдали смолкают пушек жерла.
Ты снизошла в усталый ад.
Ты над безумием простерла
Свой тиховейный синий плат.
И вот над бездной трехаршинной,
Друзей пожравшей и врагов,
Над безысходностью звериной –
Звездисто-огненный Покров.
И в синеве твоей просторной
Яснеют храмы и дворцы,
И по дороге вечно торной
Идут седые чернецы.
1924.

МОЛЛЮСКИ.

И в этих массах скользких, еле связных,
Скользят сознанья сны.
Средь водорослей, мхов разнообразных,
В мерцаньях глубины…
Мы ближние, мы крайние ступени,
Сужденные земным.
И ведомо ль, какие сходят тени,
Скользят по ним?
И сможем ли, нарушив тяготенье,
Отторгнув цепь существ,
Сами собой в сияньи отрешенья
Восстать над сном веществ?
1925.

СВЕРШЕНИЕ.

В одиночестве новых Египтов,
В странной сутолке чисел и масс,
Позабытых пророческих скриптов
Всё мне слышится вещий глас.
Апокалипсис – темная книга –
Приоткрылась из-за афиш,
Всё мне видятся крест, и вериги,
И святые из призрачных ниш.
Будет час – о, я знаю, знаю:
Различая Радость и персть,
Как невесту, я жизнь повстречаю,
Как жену, я узнаю смерть.
Только в грохоте автомобилей
Оправдание я ли найду?
Вижу – кары от скуки и пыли,
Братья, братья бредут в бреду.
Будет час. Всё померкнет. Странно
Кто-то вздрогнет и вскрикнет вдруг.
И охватит душу нежданно
Непосильный цепкий испуг.
Кто-то будет кричать о Боге,
Кто-то будет рычать, как зверь,
Перекрестятся все дороги,
Распахнется последняя дверь.
И в кафе, где кричат прейскуранты
О забвении кратких минут,
Зарыдают модные франты
И впервые к Творцу воззовут.
Все наречия смолкнут мгновенно,
Только шелест миллионов губ;
Лишь горят и гремят над вселенной
Миллионы ангельских труб.
Над голодными злыми полями,
Над простором, где ужас поник,
Над безумными городами
Воссияет Единый Лик
Только те, для кого осиянно
Вечной Радостью всё Бытие,
Будут снова взывать: «Осанна.
Да приидет Царствие Твое!»

КАПИТАН НЕМО.

Юрию Бек-Софиеву.

И небо, небо вечно немо.
Вверху, внизу, вокруг – вода.
Я, капитан подводный Немо,
Жду гибели всегда, всегда.
И кто мои расторгнет узы?
В подводной лодке я один.
За люком чудятся медузы,
Струятся чудища глубин.
Колышется сырая глыба,
Меняя зыбкие черты,
И феерические рыбы
Глядят, разинув жадно рты.
Пусть цели нет. Лишь колыханье
Свободно избранных путей
При электрическом сияньи
Мной сотворенных в бездне дней.
Куда, куда теперь направит
Свобода вольное весло?
Квадраты стен и духа давит
Законных атмосфер число.
Там, на поверхности, цветенье
Лимонных рощ и женских ртов
И жизни смутное движенье
Пустыни людных городов.
Но я, безумный навигатор,
Презрев людей и небосвод,
Сломал в гордыне регулятор,
Влекущий на поверхность вод.
И дни мелькают, словно рыбы, –
Один, одни в моем гробу,
Иные чудища и глыбы
Скользят, гнетут припав ко лбу.
Любезный ужас зреет в мраке.
Я знаю – в безднах глубины
Меня охватит скользкий кракен,
Кошмар, мои томивший сны.
И затрещат обшивки лодки
Под студенистым колпаком,
И смерти страх застынет в глотке
Кроваво-матовым комком.
Погаснет лампы свет искусный,
Замрет бесцельный стук машин,
И поцелуй приникнет гнусный
Присосков чудища глубин.
Борьба бесцельна. Словно туша,
Паду в бессилии, немой.
И смерть текучая задушит
Последней душною волной.
Но нет! Одна надежда бьется:
Сквозь толщу многоверстных вод
Бессмертно-Некое прорвется
Туда, где вечен небосвод.

«Взволнованной души сыздетства вечный лекарь…».

Е.В. Аничкову.

Взволнованной души сыздетства вечный лекарь,
Кто тень твою с моей в веках навек связал?
Мне помнится, что я в Михайловском бывал,
Как Дельвиг некогда и славный Кюхельбекер…
И пляшет пламя вновь. И плачет за окном
Борей осенних нив. Что ж, скоро снег и сани, –
Вот кружки пенятся весельем и вином,
Но сказку про Балду нам не доскажет няня.
С улыбкой верно ждешь: восторженный пиит
Громокипящие стихи возопиит.
Вот музы нежные склоняются. И странно
Поникла младшая, стыдясь сестры большой.
Замолк. Ответа жду. И крепнет голос твой,
И полны сумерки виденьями романа.
1924, Татьянин День.

ЭЛЕГИЯ.

Эрато нежная, в кругу твоих сестер,
Не внемля им, ловил твой грустный лепет.
Полуопущенный любил невнятный взор
И сердца жаркого чуть ощутимый трепет.
Средь поздних цветников не раз тебя встречал
С улыбкою и скрытной, и томящей.
И лира плакала, и голос твой звучал,
К Нетленной Радости сквозь скорби уводящий.
Слезу твою мешала ты с моей,
От всех сокрыв фатой твоей печали,
Уста бескровные средь дедовских аллей
От ранних лет томили и ласкали.
Я не делил вакхических забав,
Восторгам их и тайнам безучастный,
Меня манил в святую сень дубрав
Далекий голос, девственный и страстный.
Томлением твоим теснилась грудь моя.
Невыразимые внимал душой сказанья
И несказанное пленял невольно я
В преобразах и мерных сочетаньях.
Август 1923.

ТЕЗЕЙ.

Зелень святая вечного лавра
Увенчает кудри мои.
Я победил и поверг Минотавра,
Вековечный ужас земли.
Пламенный воздух глотая жадно,
Извиваясь, он жаждал ожить.
Кончено. Где же твоя, Ариадна,
Путеводная тонкая нить?
Сколько погибло в бесцельном круженье!
Лабиринта немые рты
Их поглотили. В неравном боренье
Необорна мощь пустоты.
Кости хрустят под усталой стопою.
О, истлеет ли вечный мой лик?
Здесь умирал, поглощенный тьмою,
Их усталый слабеющий крик
Словно врата – незаметная дверца;
Осиянно, радостно жить.
Пал Минотавр. И от сердца к сердцу
Непрерывно – тонкая нить!
Вновь неизбежное встало и рдеет,
Не сорвется с уст моих стон.
Вот она в спутанном мраке алеет –
О надежда вечных времен!

«Ветер, ветер задувает свечи…».

Парки бабье лепетанье…

Жизни мышья беготня…

А. Пушкин.

Ветер, ветер задувает свечи.
Черны, черны тени ближних чащ.
В закоулки, в душу глянул вечер.
Музыка иль муз далекий плач.
Траурный тяжелый полог
Проницает звезд бессильный свет.
С полированных старинных полок –
Тени тех, кого уж нет.
Входят сны и шепчутся чуть слышно,
По углам синеют и дрожат.
Явь их странна. Словно балку мыши,
Скорби сердце гложут… и шуршат.
Спи, далекая. Во сне мы всё простили.
Над тобой склоняюсь, как в бреду.
Завтра, завтра в светлый час бессилий
Встретимся, не вспомнишь… и уйду.
О душа, твои безумны речи.
Жизнь – неверная любимая жена.
Душно, душно, ветер тушит свечи,
Звезды… души… Тишина.

АДРИАТИЧЕСКИЙ ЦИКЛ (1925-1930).

ПЕПЕЛ.

Как пепла горсть, чиста моя печаль,
Как пепла горсть, легка.
Тоске тщедушной более внимать
Я не хочу,
Ни воплям исступленным
Отчаянья,
Ни бледному похмелью
Сомнения.
Довольно. Претворилась –
И на протянутых моих ладонях
Жемчужный пепел
Вижу,
Пепел дымный.
О ветер подневольный,
Развей души моей свободный дар, –
И в чащах,
Осенних, легкошумных чащах,
И в поле чистом, и на кручах дымных
Восстанут призраки испепеленных лет,
Беспамятных летейских берегов,
И скрытные приснятся людям сны,
Печальные и легкие…
1930.

ПОСЛЕ ГРОЗЫ В ДУБРОВНИКЕ.

Гроза прошла. Лишь на море, вдали,
Еще вскипают горькие пучины
И брызжут пеной, сокрушить не в силах
Стен византийских серое кольцо.
И ветхий город на утесах черных
Всё так же дремлет и сквозь дрему слышит
Романских колоколен тихий звон.
Еще душа полна стенаний
Ветров грозящих и строптивых волн
И ужасом рокочущего грома;
Еще тревожны в ней воспоминанья
Всех опьянений, буйств и мятежей.
Там волны бились, и мрачилась твердь,
И черный смерч порывисто крутился,
Как дервиш исступленный, возомнивший
Небесное с земным соединить,
И бледный парус судорожно бился,
И кормчий гибнул…
Сквозь виноградный трепетный покров
Гляжу я вниз с террасы вознесенной
На зыбкий склон, оливами покрытый,
На облака, на горные вершины
Бесплодных гор, где лепятся лишь сосны,
Зеленые и рыжие, как косы
Наяд приморья и нагорных вил.
Гляжу вокруг, и сердце бьется ровно.
Святить тишь; уединенье – благо.
Да, миновали ярости стихии,
И радость уцелевших совершенней.
Он устоял, мой стройный кипарис,
Убогого жилища сторож верный,
Окрест всех выше, и стоит омытый,
В лазури просветленной торжествуя,
Лишь содрогается от капель тяжких
Иль дуновенья стихнувших ветров.
Так суждено. И радостно мне думать,
Что я один стою пред бесконечным,
Где возрасти мне рок определил,
Как этот кипарис, и содрогаюсь
От трепета смирившейся стихии
Иль шелеста и шепота подземных
Ключей и душ, со мною сопряженных,
И молча жду губительных перунов,
Чтоб молнией оделся пленный дух,
И в преисподнюю огнем проникнул,
И снова вспыхнул беззакатным Солнцем.
1928.

ВЕЕР.

Я давно не ведаю услады.
Дни изгнанья, чем вас помянуть?
Повторяю песенные лады,
Позабыв мой безотрадный путь.
Утихает ветер из Сахары,
На зубах еще хрустит песок.
Сонный город, призрачный и старый,
Забывает пламенный Восток.
Всё синей лазурный сон Ядрана,
Безнадежней кручи голых гор,
И душа раскрылась, словно рана,
И туманней утомленный взор.
– Я с моей тоской одна на свете.
– О душа, не сетуй, не спеши:
Видишь веер, бабушек наследье,
Из саратовской глуши?
Век прошел, как, баловень чембарский,
В Персию богатую влеком
Службою или хандрою барской,
Прадед мой покинул мирный дом.
И в сапфирных небесах высоко
Запылал над ним златой Коран, –
Он узнал томления Востока,
Жар и негу осиянных стран,
И тоску, и трепет караванов,
И базаров суету и лень,
И тихоглаголющих фонтанов
Влажную и радужную сень…
В темной лавке, где так звонки плиты,
Где тревожный мускус и сандал,
Сто туманов важному шииту,
Верно, он за этот веер дал,
Чтоб среди сугробов и метелей
Колыхались пальмы и цветы,
За муслиновой дымкой пестрели
Солнцем упоенные сады.
Кто поймет наследье родовое?
Принимаю каждый малый дар.
В каждой капле зелье роковое,
В каждой искре буйствует пожар.
Может быть, душа и не слыхала
То, чего нельзя вовек забыть.
Веет, веет хладом опахало –
Иль не петь, не чувствовать, не быть.
1929.

ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ.

Крик внезапный петухов
Нарушает мир окрестный.
Там, средь сонных облаков,
Медный шар несется в бездны.
Всё грозней глубокий гул,
Дольный ропот, горный гомон.
Кто-то молнией хлестнул
И швырнул с разбега громом.
И разнузданный тиран
Потрясает основанья,
Возмущает океан,
Громоздит на зданья зданья.
Расседаются дома,
Ударяют оземь крыши.
Расползлися закрома,
Сторожа бегут и мыши.
Нищий с алчною сумой
И банкир скоробогатый
Сочетают смертный вой,
Смертным ужасом объяты.
Очистительный обряд
Ты ли вновь свершаешь, Майя,
Подвенечный свой наряд
В буйной страсти раздирая?
Июнь 1927, Дубровник.

ДАЛМАТИНСКАЯ ЭЛЕГИЯ.

Непобедимая Армада облаков
Плывет торжественно над Адрией ночною,
Над безнадежностью безлюдных островов,
Над этой жесткою и голою скалою.
Пусть легендарных звезд давно угасший свет,
Мерцая, серебрит гордыню смутных палуб, –
Я утерял давно надежды первых лет,
И сердцу скорбному не надо вещих жалоб.
К чему стремишься ты, строптивая душа?
Иль, снова возмутясь, верховной ищешь власти?
Зачем твой скрытный взор, волнуясь и спеша,
Стремится разгадать мелькающие снасти?
Они – видения томительного сна.
О, пристальней взгляни, их стройный очерк тает.
Лишь чуткой ощупью незрячая луна
По сонным берегам, бессонная, блуждает.
1929.

ЦИРЦЕЯ.

Стенанья сирого сирокко
Да хищный крик приморских птиц,
И тягость избранного рока,
И это море – без границ.
Мой остров скуден и затерян,
Но полон вещих голосов:
Пифийских дымчатых расселин,
Над безднами встающих снов.
Своею волею окован,
Безбрежность назвал я Судьбой.
Я сам, Цирцея, зачарован
Самим собой, самим собой.
1930.

РЕКВИЕМ.

Да, душны дни, а ночи тупы.
Лишь разум, кропотливый крот,
Ходы подземные ведет.
К чему? О, не дрожите, губы,
Умолкни, оскверненный рот!
В твоем молчаньи непритворном
Пророческий услышат зов.
Будь гробом и простым, и черным
Среди повапленных гробов.
1930.

«Не говори о страшном, о родном…».

Л. М. Роговскому.

Не говори о страшном, о родном,
Не возмущай мои тысячелетья,
Ещё болею повседневным сном,
Которого не в силах одолеть я.
Так средь азийских кочевых племен
Плененному наречием гортанным
Заложнику певучий снится сон
О языке родном и богоданном.
1930.

ЗАВЕТНАЯ ПЕСНЬ.

Л. М. Роговскому.

Как над морем летят облака,
Так над вечностью мчатся века.
И приходят, уходят, и снова спешат,
Роковой ускоряя возврат.
Только тот, кто не спит, кто вступил в договор
С неизбывными духами гор,
И глубоких морей, и бескрайних равнин, –
Будет в мире не раб – властелин.
И пред ним разомкнется отеческий круг
Зачарованных встреч и разлук.
И он будет беспечен и вечен, как свет,
Улыбаясь течению лет.
1930.

«Шестикрылая мучит душа…».

Шестикрылая мучит душа
Безнадежно двурукое тело.
Дальнозоркое сердце, спеша,
Покидает родные пределы.
Разум мерит вседневный обман;
Прорастает сознание глухо.
Только знаю – придет Иоанн,
Переставить светильники духа.
1930.

САДЫ ГЕСПЕРИД.

Страна, где древний стережет дракон
Запретные плоды, где длится сон
Любовников развоплощенных,
Окружена кольцом ревнивых вод,
Из памяти смущенной восстает;
И слышу лепет волн бессонных,
И вижу тени светлых колоннад,
Пылающий, торжественный закат,
Садов вечерних очертанья.
О, сколько раз я жил и умирал,
О, сколько раз, бессильный, забывал
Перстов легчайшее касанье.
Созданья странные, опять меня
Дыханьем опаляете огня,
Даете мне плоды златые.
Приемлю ваши страшные дары,
Приемлю сладость жертвенной игры
И ваши страсти родовые.

«Торжественную, избранную скудость…».

Торжественную, избранную скудость
Возлюбленных полей
Как позабыть? К чему иная мудрость?
Иных земель елей?
Меня тоска сжигает родовая,
И путь окольный – пуст.
О да не минет чаша роковая
Усталых уст.
1929.

«О жизнь, бесцельный подарок!..».

О жизнь, бесцельный подарок!
Путей не найти назад.
Только безжалостных парок
Дрожащие прялки жужжат.
Иль в эти суровые нити,
В пряжу медлительных дней
Вплету огневые нити
Воли моей?
Дважды дано нам родиться!
Как мне дрему земли побороть?
К форме, что мыслит Господь,
Дух возмущенный стремится.
1930.

ЭДЕМ.

1.

Когда в изнеможении лежит
Весь мир, и ты, и всё, что сердцу мило,
И поглощает мрак оледенелый
Пожарища, в тот предрассветный час
Смывают воды нового потопа
Твои дела.
И утром ты увидишь
Средь облаков, на небе бездыханном,
Архангела с пылающим мечом.
О, как печален взор неумолимый
Стоящего на страже у дверей
Земного Рая…

2.

Вокруг земли я помню океан,
Где вечно волны катятся, рыдая,
И разве птица крикнет, пролетая,
О тишине обетованных стран.
Там средь валов в неумолимом танце
Проносятся обманчивой чредой
Зловещий Летучие Голландцы.
Лишь раз в сто лет за призрачной чертой,
Когда яснеют очи океана,
Видна страна, светла и осияна.
Там тишина, как девушка, вздыхая,
Рукою любящей корабль обнимет твой.
И вдруг поймешь – архангел огневой
Меч опустил пред древней дверью рая.
1929.

ПОДРАЖАНИЕ «ПЕСНИ ПЕСНЕЙ».

Подоприте, яблони, меня,
Поддержите, травы полевые.
Жалом уязвленная огня,
Слышу колесницы боевые,
Храп коней и пламенную рать,
И трубы разгневанной призывы.
И хочу, и не могу бежать, –
Веют, веют огненные гривы.
Только душный хмель садов Твоих
Вкруг меня, и смертное томленье.
Где Ты, повелитель и жених?
Только вихрь кружится в отдаленьи.
Я ль пойду, блуждая, как во сне,
Древнею дорогой безотрадной.
Тонкий пепел пал на сердце мне,
Волосы развеял ветр прохладный.
В вертограде Вышнего отца,
Знаю, знаю, ждет меня любимый,
Кто связал и развязал сердца,
Кто горит и жжет, неопалимый.
Жажду, жажду огненного дня,
Размыкаю дали голубые…
Подоприте, яблони, меня,
Поддержите, травы полевые.
1929.

ИЕЗУИТСКАЯ ЦЕРКОВЬ В ДУБРОВНИКЕ.

Уподобимся мертвым. (лат.).

Игнатий Лойола.

Облаками свод небес украшен,
Даль спокойна и ясна.
Сквозь прозрачные аркады башен
Голубеет синяя волна.
Вновь со мной эпические музы
И печаль средневековых стен.
В лабиринте улочек Рагузы
Вижу храм, где прошлым бредит тлен.
О, по обмелевшим водам веры
Плоскодонное, надежное судно!
Здесь не виснут цепкие химеры,
Здесь Бернар не жег. Но всё равно
Ты войдешь в триумфе пышной фрески
На плафоне винно-золотом.
Ты увидишь профиль хищный, резкий
Иберийца с каменным крестом.
Ангелы (иль пухлые амуры?)
Час победы громко вострубят.
Шествуют торжественно авгуры,
Корчится барокко колоннад.
И мелькают тени в лихорадке.
О Тибулла нежная латынь! –
Всё звучит какой-то голос сладкий,
Словно глас пророческих пустынь:
«Изнемогшие придите чада,
Истомленные грехами всех дорог.
Здесь сиянья, лики и прохлады,
Снисходительный, понятный бог.
Вероятное мы истолкуем верно,
Мы развяжем, свяжем и простим,
Мы прощаем слабости и скверны,
Поспешая к малым сим».
Пламенники вспыхивают тускло,
Вкруг Мадонны сонм теней,
И втекают в мертвенное русло
Все тревоги многотрудных дней.
Только там, за древними стенами,
Слышишь – бьется буйная волна,
Ветр приморья спорит с облаками,
И душа свободою пьяна.
Выйди в порт – там со всего Востока
Собралися корабли.
Дышит грудь уверенно, глубоко,
Черный парус чудится вдали.
Всё властнее древний бред стихии –
Призраки качаются галер.
Может быть, сюда из Византии
Некогда усталый Агасфер.
Оживая, шепчутся преданья
С недоверчивой волной.
Египтянка шепчет предсказанья,
Сгорбившись над маленькой рукой.
И над рокотом пучин склонившегося Влаха
Недоверчиво следит, завидя с моря град,
Хищного поклонника Аллаха
Дальнозоркий суеверный взгляд.
1926.

LA GENTILISSIMA.

Е.Л. Аничкову.

О, язык давно прилип к гортани,
И в груди иссох предсмертный крик.
Средь неясных форм и очертаний
Долго шел, скрывая смертный лик.
Вышней розы тайны совершенны.
Запада упорный пилигрим,
Я узнал видения Равенны,
Голосом пророческим томим.
Тайные раскрылись сердцу двери,
Пелена упала с глаз слепца,
И прошел, как призрак, Алигьери
С тенью славной вещего певца.
Всё слилось в одном победном кличе,
Бытия распутался клубок.
Ясен смысл обманчивых обличий:
В синем небе образ Монны Биче
Всеобъемлющ, ясен и глубок.

ПЕТРАРКА.

Е.В. Аничкову.

Ни да, ни нет… Один на грани двух времен…
Уж посетила смерть апрельскую долину
И голос Туллия померкнул. К Августину
Склонился гордый дух, бессмертием смущен.
Где Капитолий, Рим, восторг и плеск племен?
Всё низвергается в беззвездную пучину.
Чрез сотни лет один на грани двух времен
Стою, охваченный сомненьями, как он.
О Боже, истина и красота – одно ли?
Ни да, ни нет…
1923.

«Над тихой Адрией осенней…».

А. Дуракову.

Над тихой Адрией осенней
Чистосердечный смех богов.
И хмелем солнечных видений
Небесный зыблется покров.
Вскипают, плещутся тритоны, –
И вот упругая волна
Трезубцем гневным Посейдона
В наяды плоть превращена.
Душа летит огромной птицей
Над празднествами нереид,
Спеша простором насладиться,
В лазури радостной парит,
Отвергнув жребий свой невечный,
В сияньи изначальных слов
Звучит, как смех чистосердечный
Адриатических богов.
1929.

АНКОНА.

Оранжевый парус – в пол-небосклона –
Диск лучезарный дня сокрыл.
И я увидел тебя, Анкона,
При первом блеске вечерних светил.
Там, надо мною, янтарно-лиловый
Полог бледнел небесной парчи.
И город мерещился средневековый,
И в стеклах собора умирали лучи.
И в каменных доспехах молодой кондотьере
На гранитной гробнице в притворе лежал.
А вокруг романские грозили звери –
Оскалом клыков, остриями жал.
О, блаженство почить пораженному роком –
Ничего не надо, никого не жаль –
В приморском соборе на холме высоком
Где лампады колеблет Адрии маэстраль.
Осушив до дна безнадежности чару,
С улыбкой предсмертной глядеть, как скользит
Огромный оранжевый парус
К закатным садам Гесперид.
1928.

«Голубая дымка окарино…».

Голубая дымка окарино
Тает в венецейской тишине,
Или улыбнется Палестрина
Траурной гондоле, и весне,
И случайным, робким, нищим звукам
У благословенных берегов,
Чтоб на миг невоплощенным мукам
Даровать бессмертие богов.
1929.

«Утерянная солнечная Хлоя…».

Утерянная солнечная Хлоя,
Всё ближе небо пламенного лет;
В моей душе пылает, словно Троя,
Твое лицо. Но нет мольбе ответа,
Но голос мой в морских просторах тонет,
Но губы тщетно ищут губ прохладных
И тела гибкого. Лишь ветер гонит
На север дикий от утесов жадных.
Приморский ветер. Верно эти песни
Он донесет к тебе, он не обманет.
И странно дрогнут утренние тени
У ложа твоего. И в полумгле предстанет
Твой скорбный друг. И, плотью облаченный
Мечтания, останется с тобою,
Ловя губами лепет полусонный,
Пока заря не встретится с зарею.
1929.

РИМ. Вячеславу Иванову.

I. Ночь Сивиллы.

Вечный город новых откровений,
Нищих улиц, царственных пала,
Непоколебимых преступлений,
Мировых стяжаний и утрат.
Сколько раз, в твоей ночи блуждая,
Я внимал из лабиринта снов,
Как растут, волненье порождая,
Вихри отзвучавших голосов.
Чуждые смеются в нишах боги,
Чудится журчание наяд,
Купола, торжественны и строги,
В небеса кристальные глядят.
Прихотливы, мрачны, странны
Лики потаенных площадей…
Брызнут струи звонкого фонтана,
Словно слезы из очей.
И тогда у двойственных пределов
Выступит из темноты, как встарь,
В синих рощах замок тамплиеров
Или митраический алтарь.
Только ранним утром на колонне
Ты увидишь Вещую Жену –
Приснодева в заревой короне
Попирает змия и луну.

II. Офорт.

Здесь играет пастух на свирели,
Древней песни позабыв слова,
Сквозь развалин призрачные щели
Пробивается трава.
Тонкорунные пасутся козы
И глядят глазами злых химер.
Цепкие колеблет ветер лозы
На обломках плит – S.P.Q.R.
Вдалеке, у строго портала,
Пиний одинокая чета.
Что мелькнуло – тень ли карнавала
Или просто вздорная мечта?
Там, под аркою, купцы иль маги?
Сухощавый юный кардинал
В раззолоченной тяжелой колымаге
По булыжникам прогрохотал.
Улеглася пыль, и Латерана –
Радуйся! – поют колокола.
Дымный Веспер пьет струю фонтана,
И пророчит сонно мгла;
И как будто медь во мне рыдает,
Словно кто-то в стынущей тиши
Острием упорным проницает
Тонкий воск недрогнувшей души.

III. КОЛИЗЕЙ.

Здесь кровью изошла мечта
О мире царства мирового.
Стою один в тени креста,
Наследник ужаса былого.
Восставший в небе Дискобол
Швырнет в мой крест луною медной,
И отзовутся холм и дол
Осанной демонов победной;
Совиный вопль и лисий лай,
И вой встревоженной волчицы…
Всё замерло; лишь неба край
Смущают беглые зарницы;
Лишь чудится – среди разрух,
Полусмесившись с рыжей глиной,
Отсталый демон или дух
Встает осклабленной руиной.
Вдали, над мороком теней,
Там, над ареною позорной,
Как бы победней и ясней
Сияет крест – нерукотворный.

IV. Вилла Фарнезина.

Воздух полон голубиных крылий.
Так лазурь чиста и глубока!
Облака легчайшие проплыли,
Облака.
Или с плеч улыбчивой Киприды,
Голуби, слетелись вы ко мне?
Чтоб душа забыла все обиды,
Отдалась нечаянной весне,
Чтоб она неслась стезей прозрачной,
Изошла бы пламенной грозой
Там, над рощей миртовою, брачной
Просиявшею красой.

«Я помню царственное лето…».

Вячеславу Иванову.

Я помню царственное лето,
Прохладу римской ночи, день
В сияньи юга, в славе света,
Нещедрых пиний сон и тень
На Виа Аппиа.
Казалось
В библиотечной тишине,
Что прошлое живет во мне,
И с будущим оно сливалось
В бессмертный гимн.
И голоса,
Мной узнанные, прозвучали.
И слепли смертные глаза,
И эти руки ощущали.
Движенья крыльев.
Робкий стих,
Едва за ними поспевая,
Их сковывал.
В словах твоих –
В терцинах дантовского Рая –
Благую весть услышал я
На башне в час ночного бденья
И получил благословенье
Для творческого бытия.
И мнилось – падает завеса
Явлений смертных, мертвых слов,
И вижу грозный лик Зевеса,
Отца поэтов и богов.

ФЛОРЕНЦИЯ.

Пересохший, чуть течет Арно.
Летний зной – Тосканы властелин.
Золотое небо лучезарно
Над усталой зеленью долин.
Утро флорентийское так нежно.
Что пленит твой изумленный взор?
Ты опять с надеждою утешной
Входишь в злато-розовый собор.
Слышишь жизни позабытой, новой
Легкое дыханье, трепет сны,
Словно разверзаются покровы
Небывалой радостной весны.
И в ином, торжественном обличье
Здесь, среди видений и камней,
Ты услышишь поступь Монны Биче,
Ты увидишь радость первых дней.
И, как стон пастушеской свирели
Средь апрельских ясных тополей,
Улыбнется юный Боттичелли
Вечною улыбкою своей.

УЛЫБКА СВЯТОЙ АННЫ.

Исходит сном ломбардская страда, –
От синих чащ опаловые дымы
Зубчатые сокрыли города,
И облики земли неуловимы.
И в этой дреме полдня голубой
Мне снится лик мучительный и странный –
Как Леонардо, вижу пред собой
Улыбку скрытную блаженной Анны.
Двузначащая в глубине таит
Уступчивой Киприды обещанье,
В ней сладострастье огненное спит
И ангельской любви обетованье.
Пронзает тело радостная дрожь,
Мои уста змеит улыбка рая,
И чувствую – земная меркнет ложь,
И верую, душой не постигая,
Что каждый миг моей любви святей,
И в грешной неге смертного объятья –
Предчувствие божественных страстей,
Улыбка Непорочного Зачатья.
1931.

СВЯТАЯ КЬЯРА.

Рассеялись земные чары,
Любовью вышней грудь полна.
И нежный голос светлой Кьяры –
Как лютни ангельской струна.
Ей снится летнего Ассизи
Вечерний сладостный покой,
В алмазной непорочной ризе
Небесный полог голубой.
Всё отошло, всё отступило –
И стыд, и страсть, и страх суда.
Так не пылало, не любило
Земное сердце никогда.
И, весь тернистый и смиренный,
Встает недолгий путь земной.
Брак освящается нетленный
Неопалимой Купиной.
Горе молений ароматы,
Исчезла грешная мечта.
Горят кровавые стигматы,
Как розы райские Христа.
1931.

В ПАРИЖЕ.

Юрию Софиеву.

Прости, мой друг, мне этот город чужд.
Здесь не жил я и смутного волненья
В душе не нахожу, но ежедневно
Смотрю на всё с приличным любопытством.
Здесь лавка древностей, а там химеры,
Дворцы, сады, и грохоты, и говор,
Тисой понятный и такой чужой.
Я помню дни Италии блаженной,
Вещающие римские руины,
Пророческой Кампаньи тишину,
Флоренции кровавые прозренья
И виноградники, где дремлют боги
На склонах Умбрии в вечерней мгле.
Еще недавно, ужасом объятый
И радостью, бродил я наугад
Вдоль стынущих и шепчущих каналов
Венеции. И вдруг – сиянье, слава
Огней и музыки; открылась площадь:
И византийского златого Марко,
И розовые мраморы Палаццо,
И льва крылатого, и Кампаниле
Увидел я. И мне понятным стало,
Что здесь свершится чудо. Предо мной –
Там над лагунами и куполами, –
Огромною крестообразной тенью
Встал Папа Ангельский во славе новой,
Владеющий ключами царства Духа.
Не то Париж. Воспоминаний древних
Прапамяти в моем плененном теле
Не будит он. Я отдаюсь бесстрастно
Часам и дням – и жду, когда созреет
Глубинное святое разуменье,
Когда смогу увидеть изнутри
И призраки, и камни, и людей,
Прикованных к сим призракам и камням.
Пока одно смущает мой покой:
Над бездной черных улиц в час заката,
Над алчущим, мятущимся Парижем,
Спокойные и ясно голубые,
Всеискупляющие небеса
Сияют чистотою несказанной.
1929.

ПАРИЖСКИЙ ЦИКЛ (1930-1935).

ЛЮКСЕМБУРГСКИЙ САД.

Где фуксии лиловые цветут
И тихо падает широкий лист платана,
Где шествие торжественных минут
Замедленно у Медичей фонтана,
Осенних вод немые зеркала
Колеблет стон свирели потаенной,
И зыбких нимф пугливые тела
Привидятся в аллее обнаженной.
Порою слышится далекий легкий смех
И промелькнут трагические боги.
Дионисийский попирая мех,
Танцует Вакха спутник козлоногий.
Так и душа моя, сообщница харит,
Окружена багрянородным тленьем,
Собой пьяна, танцует и пьянит
Осенний мир божественным волненьем.
И кажется – ее мелькает тень
За Люксембурга стройною оградой,
Когда затихнет утомленный день
И дышит ночь трезвеющей прохладой.

ВЕРСАЛЬ.

Заворожен осенней дремой сад,
Сроднившийся с моим воображеньем.
Я создал души трепетных дриад,
Я посвящен в их тайные служенья.
Природы вечен животворный сон.
Печальной радостью меня порадуй!
Уже целует первый Аквилон
Обветренные губы статуй.
И облаков торжественный полет,
И борода всклокоченная Пана,
И пастухов козлиный хоровод
Во мне живут, моим восторгом пьяны.
1930.

МОНМАРТР.

Мельницы лживый скелет
Вялыми машет руками.
Желтый колеблется свет,
Стынет под фонарями.
Лишь безобразный собор
Там, на холме величавом,
Смотрит спокойно в упор
В очи померкнуншим славам.
Улочек узенький бред,
Нищенский шепот унылый…
Встретит туманный рассвет
Утра слепое светило.
Дай-ка заглянем в кабак.
Песенки, верно, всё те же.
Красный фригийским колпак
Публику сонную тешит.

НА СМЕРТЬ ФОША.

Мерен и четок шаг.
Франция, плачь!
Ниспадают флаги во мрак
С высоко вознесенных мачт.
Желто-лиловый флер
Тумана всё тяжелей,
Словно медлительный хлор
С опустошенных полей.
Только под аркой немой,
Там, где не видно ни зги,
Вспыхивают порой
Пламенные огоньки.
Смолкли трубы побед.
Бей, барабан!
Струится кровь лет
Из открывшихся ран.
Почий, одинокий вождь
Огненных страшных дней…
Мелкий тревожный дождь,
Сон Елисейских Полей.
1929.

ПОБЕДИТЕЛЬ.

Он выбит давно из седла,
Умчался взмыленный конь.
Города сожжены дотла,
Всюду меч и огонь.
Полон трупами черный ров,
На дороге лежат в пыли.
Над побоищем трубный рев
Вдали.
Победитель, ты побежден.
Пыль всклубивший, ты ныне – пыль.
О, пойми в трубной мгле, в стонах жен
Страшную быль.
1931.

МЕЛАНХОЛИЯ. (На мотив их Альбрехта Дюрера).

И нож зазубрился, и циркуль сломан.
Заржавел гвоздь, безмолвствует топор.
И цехов радостный умолкнул гомон,
И недостроенный стоит собор.
О преткновения равносторонний камень!
О равноденствие! А на море, вдали,
Над мертвой зыбью раздается Amen,
Но парусам не верят корабли.
Немотствуют таблицы тайных Знаков,
И червь грызет пергамент вещих книг.
Лишь там, где некогда вселенской славой
Сияла сладострастная Венера,
Мерцаешь ты, вечерняя звезда.
Твой отдаленный облик порождает
Высокое бездействие в сердцах.
О Меланхолия! В венке из бледных маков
Здесь, на земле, твой девственный двойник:
В одеждах белых юная химера
Очами полыми глядит туда,
Где пролетает нетопырь костлявый.
И на его готических крылах
Твое святое имя прославляет
Магическая надпись…
1930.

ОТЕЦ. (К французской миниатюре XV века).

Мне часто снится тот же вещий,
Мучительный, последний сон.
Вокруг меня безмолвье плещет-
Я в душном склепе погребен.
Лежу бездольный, безучастный;
Лишь кажется – на краткий миг –
Склоняется суровый, властный
Отеческий печальный лик.
«Отец, отец, перед тобою
Твоей любви извечный плод.
Ты жертву предпочел покою
И создал этот душный свод».
И сердце мертвое томится
Любовью смертной и тоской
И хочет вспыхнуть и забиться,
Отвергнуть призрачный покой.
И в нестерпимой бездне света
Всё ближе скорбные глаза,
И падает на сердце это
Животворящая слеза.

АРХАНГЕЛ МЕРИДИАНА. (Шартрский собор).

Водитель звездных иерархий,
Мечтою дерзкой низведенный,
В плену у низменных стихий
Мертвящим камнем облаченный,
Ты древний сторожишь собор.
Тысячелетняя нирвана
Несет в безвременный простор
Архангела Меридиана.
Тебя бежит полудня бес,
И тать полуночный не волен
Смутить коллоквиум небес
И островерхих колоколен.
Ущербный диск земных времен
В руках ты держишь онемелых.
Двух крыльев снится райский сон –
Надломанных и лунно-белых.
Какая мощь, какая боль!
Но в этом жертвенном бессилье
Огнем пронизана юдоль
И веют огненные крылья.
И меркнет, меркнет смертный страх,
Полуденная в сердце рана,
И роза в голубых руках
Архангела Меридиана.
1932.

НОЧНОЙ ГОЛОС.

И я, и ты – какая ложь,
Какая ложь.
Из сердца черного встает
Какая злая тень?
И вот себя не узнает
И меркнет день.
Мерцанье страстное тоски,
Движенье бледное руки,
Потом зыбучие пески,
Горючие пески…
Любви всё нет, любви всё нет,
И лишь звезды напрасный свет
В эфире ледяном.
Нет любви, а только жалость,
Только жалость и усталость,
Только ночи тень.
Всё прошло, всё миновало,
Даже сердце бьется вяло,
Не торопит день.
1931.

СЕРДЦЕ.

Пожалей, о сердце, пожалей
Безнадежный призрак мирных дней.
Ты волны ликующей вольней!
Солнцем ли иль бледною луной
Твой нарушен горестный покой?
И само не знаешь, что с тобой.
О, скажи, куда меня влечешь?
И какую освящаешь ложь?
На тебя давно я не похож
Я смотрел, расчетливый мудрец,
На поля, где сеятель и жнец,
На стада покорные овец;
А труды, и радости, и сны
Были мне прозрачны и ясны,
Словно глубь морской голубизны.
А теперь – всё пенье, всё полет.
И потерян в бездне верный лот,
В океане тонет жалкий плот.
И, как огненный эдемский меч,
Из меня встает до неба смерч,
Чтобы узы смертные рассечь.

«Туманный день, и черные леса…».

Туманный день, и черные леса,
И озеро жемчужное Люцерна.
Осенние сквозные небеса.
О сердце, бейся медленно и верно!
К чему спешить? Любовь всегда с тобой
И музыка земного постоянства,
О, сколько раз ты спорило с судьбой
И побеждало время и пространство.
Преобрази туманные пути,
Наполни мир тревогой вдохновенной,
Чтоб милый образ снова обрести
В тобой оправданной вселенной.
1933.

«Помню всё – бесконечный вокзал…».

Помню всё – бесконечный вокзал,
Гор суровых дыханье
И повитый туманом кристалл
Твоего рокового молчанья.
Наклоняюсь и вижу в тоске
Затаенные слезы
И в сухой, недрожащей руке
Две осенние розы.
Вновь летит мой бессонный двойник
Над рекой тиховейной,
Отражая свой призрачный лик
В очистительном золоте Рейна.
От души до луны – зыбкий мост.
С двойником осиянным
Ты восходишь к спокойствию звезд
Фирвальдштедтским туманом.
1933.

«Бессонный ветер дует мне в лицо…».

Бессонный ветер дует мне в лицо.
Под плащом таю золотое кольцо.
Мерцает в нем древний лунный опал,
Свет его бледный – тысячи жал.
И то же сиянье в глазах твоих
Медлит и нежит, как медленный стих.
Зеленая, злая восходит звезда, –
Я знаю, я твой, навсегда, навсегда.

«О, как обширен мир и как жесток мой плен…».

О, как обширен мир и как жесток мой плен,
Стесненный негою недрогнувших колен.
Другие видят даль, зеленые моря,
Им предвещает путь бессмертная заря,
И слышат, как поет небес полночных синь,
И дифирамбы вод, и голоса пустынь.
А мне всё видится в объятьях душных сна
Лишь тела дремного упругая волна,
Лишь мед и золото распущенных волос.
И запах сладостный мне снится лунных роз,
И отраженный мир, и опьяненный стих
В холодной синеве дневных очей твоих.

«Засыпаю с болью о тебе…».

Засыпаю с болью о тебе,
Просыпаюсь с болью обо мне,
И совсем моя ты лишь во сне,
Лишь в текучем и неверном сне.
Как противиться земной судьбе?
Верно, сбудется, что суждено,
Мерно крутится веретено –
Три сестры склонились в тишине.
Или алая порвется нить,
Чтоб от тела нас освободить,
Чтобы в синем пламени светил
Нас уже никто не разлучил.

«Только боль, только сон. И к чему все страдания эти?..».

Только боль, только сон. И к чему все страдания эти?
Забываю себя, опускаюсь на самое дно
Небывалых морей, где в томительно-призрачном свете
Голубое руно.
Голубое руно золотистых волос оплетает,
И недвижно покоюсь во влажно-текучем бреду.
И, как пестрые рыбы, недели и годы мелькают,
Я себя потерял и тебя не найду.
И тебя не найду. Только будет по-прежнему сниться
Колыханье, мерцанье, пучины прохладное дно,
Только зыбких волос, где текучая прелесть таится,
Голубое руно.

«Вокруг волос твоих, янтарней меда…».

Вокруг волос твоих, янтарней меда,
Уже давно мои витают пчелы.
И сладостная, тихая дремота
Нисходит в опечаленные долы.
И золотая юная комета
Там, в небесах яснеющих, пылает.
Душа плывет в волнах эфирных света,
В твой сонный мир незримо проникает.
И мы плывем – легчайшее виденье –
Очищенные огненною мукой,
Как две души пред болью воплощенья,
Перед земною страшною разлукой.

«За это одиночество…».

За это одиночество
И эту тишину
Отдам я все пророчества,
Сердечную весну,
И полдня прелесть сонную,
И тела древний хмель,
И полночи влюбленную,
Двужалую свирель.
Томленье недостойное
Я в сердце победил
И слушаю спокойное
Течение светил.
К чему любви пророчества, –
Душа, как сны, вольна.
Такое одиночество,
Такая тишина…

«Ты знаешь все пляски…».

Ты знаешь все пляски
Сновидческих лет,
Певучие краски
Блаженных планет.
Ты знаешь все лады
Щаветной игры,
И ритмы Эллады,
И Ганга костры.
Так почему же
Разлучены
Тела и души,
Дела и сны?

К ВЕЧЕРНЕЙ ЗВЕЗДЕ.

Поляны мглистая
Блестит слюда.
Вверху лучистая
Горит звезда.
Сквозь негу сонную
Смутных ветвей
Ты благосклонную
Печаль навей.
Уже склоняешься,
Тиха, бела.
Едва касаешься
Ветвей ствола.
Да, я был пламенный,
Да, я был твой,
Неотуманенный
Скорбью земной.
И что мне осталось
От огненных сфер?
Только боль и музыка
Твоя, Люцифер.
И силы забвения
В душе моей нет,
А пути искупленья –
Миллионы лет.
О, если б именем
Процвесть иным,
Радостным пламенем,
Не моим, не твоим.
Беглой зарницей
Небо обнять,
Непорочной денницей
Вспыхнуть опять!

К ДЕМОНУ.

Предвечный брат, ты грустью небывалой
Мир опьянил.
Предвечный брат, ты вспыхнешь розой алой
В сердцах светил!
Прекрасен ты, как первозданный вечер,
Ущербен, светел, тих
И, как альпийский непорочный глетчер,
Превыше дел земных.
Но иногда космическою бурей
И огненной тоской
Ты нарушаешь древний сон лазури,
Ведешь неравный бой.
И вновь, мечом пронзенный серафима,
Ты падаешь во тьму.
Пройти ли мне в смертельном страхе мимо?
Нет, я приму
И боль, и стыд, и непокорный гений,
Огонь и лед
Твоих путей, дерзаний, и падений,
И роковых свобод.
И только я любовью невозможной
К тебе, мой брат,
Порву твой круг томительный и ложный,
Открою путь назад.
Напрасно ты склонился к изголовью
В моем смущенном сне, –
О, жертвенною вспыхнешь ты любовью
К себе, ко мне!
Всё, что томило, пело и мерцало,
Распяв сердца,
Тогда над миром вспыхнет розой алой
В садах Отца.

«Когда сойдет огонь лазури…».

Когда сойдет огонь лазури
На обнаженные сердца,
В алмазном токе звездной бури,
В одежде пламенной жреца
Я встану над самим собою
И опочивший мой двойник
Эфирным саваном закрою,
Чтоб не увидеть тленный лик.
И долго в странствиях духовных
За тонкою чертою дней
Мне будет сниться брат мой кровный,
Истаявший среди теней.

«Я лежал на морском песке…».

Я лежал на морском песке
На берегу, неизвестном мне,
Никого не помня и не видя,
Обломок погибшего корабля.
И только крик чайки
В тот кораблекрушительный час
Доносился до тонкой грани
Потонувшей души моей.
И этот крик чайки
Над желтым неведомым взморьем
Связал непричастную душу
Со странным миром земным… [6]
Париж, 1931.

«Учись смирению у трав…».

Учись смирению у трав
И щедрости – у диких лилий,
Чтобы, земному всё отдав,
Без отречений, без усилий
И празднословья перейти
В эфирный пламень Параклета,
Чтоб сердце вспыхнуло в груди,
Где медленно змеилась Лета.
1933.

«Благодарю, за всё благодарю…».

Благодарю, за всё благодарю,
За страшное вещей обычных знанье,
За нищую парижскую зарю
Над хаосом полусуществованья,
За то, что вижу в древней наготе
Вседневных призраков богоявленья
И приближаюсь медленно к черте
Конечного освобожденья.
За то, что в смене отреченных дней
Порой таким восторгом сердце дышит,
Что видит только торжество огней,
Свое страдание не слышит,
Само собою пьяно, восстает
До равнодушия лазури,
Безумствует, пророчит и поет
В алмазном токе звездной бури.

«Я в плаще наступающих дней…».

Я в плаще наступающих дней.
Имя в тайне пребудет мое.
Им пронизанное бытие
Всё грозней, всё ясней.
И когда опаленным крылом
Я лазури прохладной коснусь,
Эта боль, этот стыд, эта грусть
Станут звездным огнем.
1933.

«Столько раз в порыве страсти гневной…».

Столько раз в порыве страсти гневной
Закрывал лицо
И хотел швырнуть богам подземным
Узкое кольцо.
И тогда – средь огненных созвездий
И гремящих сфер –
В самой крайней мне являлся бездне
Ясный Люцифер.
Излучала гибельная сила
Музыкальный свет,
И в крылах надломленных сквозила
Радуга планет.
Ты рукою слабою хотела
Защитить меня
И сама в бореньях ослабела
На рассвете дня.
Сердце бьется медленно, устало.
Эту скорбь надеждой не зови.
Если бы ты душу потеряла
Для моей любви!
1932.

«Пройдут недели, месяцы и годы…».

Пройдут недели, месяцы и годы,
Как тень теней,
Ты не забудешь огненной свободы
Любви моей.
Когда погаснет, заревом пылая,
Вражда племен,
Когда живым приснится призрак рая –
Филадельфийский сон,
Мы встретимся в последнем страшном круге;
У роковой черты
Протянешь мне тоскующие руки –
Иная – ты.
И я узнаю, болью озаренный,
Тебя в себе,
Твой прежний лик, любовью повторенный
Наперекор судьбе.
1932.

«Не счастья жду, но страшной полноты…».

Не счастья жду, но страшной полноты
Той радости, которой нет названья.
Неясные твои сливаются черты
В духовный облик нового страданья.
Он расцветает мукою живой
И с каждым днем, и с каждой песней
Склоняется всё ниже надо мной,
Всё вдохновенней и чудесней.
1933.

«Мне прошлых лет – пылающих! – не жаль…».

Мне прошлых лет – пылающих! – не жаль,
Отчаянья, любви, самозабвенья.
Над смертной мукой – звездное терпенье,
Над водной бездной теплится печаль.
Судьбе двурушной не покорен я
И не противлюсь. Мудрости уроки
Во мне, как сны, изменчиво глубоки.
Я сплю и вижу тени бытия.
Не проблеска, намека, – нет,
Не символа всемирного виденья,
Но полноту последнего прозренья,
Когда в себе увижу свет.
1932.

«Прошли года с поспешностью хромой…».

Прошли года с поспешностью хромой.
От тысячи пожаров легковерных
Лишь легкий дым. И умер я душой
Для слов возвышенных и лицемерных.
В моей душе ликует скорбный стих,
Как зарево над черным пепелищем,
Пока друг друга мы, как прежде, ищем
И отражаемся в глазах чужих.
1933.

«Измученная негой бездыханной…».

Измученная негой бездыханной
Вся в золоте осеннего заката
Лежала ты. И медленные тени
Опять тебя ревниво облачали
В одежды сумерков неторопливых,
Но мне казалось в этот вечер дремный –
Меж нами разверзаются пространства.
Всё дальше ты. И мне нельзя коснуться
Тебя. Меж нами горы, реки,
Широкие бесстрастные долины,
Прохладные моря и небо, небо
С дождливыми слепыми облаками.
О, сколько раз, с тобою разлученный,
Воссоздавал тебя из Тьмы и страсти,
Но призрак твой выскальзывал, и руки
Я опускал бессильные. И снова
Холодные бескрайние пространства,
Где протекает медленное время,
Меж нами раскрывались. Лишь порою
В тревожных снах с улыбкою спокойной –
Какой я никогда не видел прежде –
Являлась ты. Когда же пробуждался –
Едва приметной золотою сетью
Дрожала ты, в эфире растворяясь,
И чувствовал я пламени дыханье
И быстрый холод закоцитной влаги,
Как будто в тайны смерти и рожденья
Я посвящен.

«От тебя, как от берега медленно я отплываю…».

От тебя, как от берега медленно я отплываю,
Уходя в океан безнадежных времен,
И твой образ, твой голос навеки, навеки теряю,
Но звездою утраты одинокий мой путь озарён.
Так от смутного берега непримиренной отчизны
Отходил я когда-то в ещё непонятную даль,
Чтобы годы и годы скитальческой горестной жизни
Очищали потери и трижды святила печаль.
Так когда-нибудь в час непоправимой разлуки
Я навеки отчалю от милой земли голубой,
И, как крест над вселенной, созвездий расширятся руки,
И я всё обрету в отреченьи и буду навеки с тобой.

«Как влажным воздухом и Адрии волной…».

Как влажным воздухом и Адрии волной
Незримо окружен, любимая, тобой.
Тобою пьян, поет осенний виноград,
Над призраком твоим оливы шелестят.
Над милым призраком приморская сосна
Склоняется, шумит, и вторит ей волна.
В час равноденствия на отмели сырой
Усталый я уснул. Пугливый образ твой
Вошел в мой сонный мир. И были мы вдвоем –
В одном биении, в дыхании одном,
Сливаясь с глубиной взволнованных морей
И с полнотой небес, ты вновь была моей.
И ты ушла с зарей, прозрачна, как заря,
Лазурным пламенем в моей душе горя.
1932.

«Как пережить мне смерть мою в тебе?..».

Как пережить мне смерть мою в тебе?
Какое этой муке дать названье –
Покорность? Безнадежность? Упованье?
Но ты в моей останешься судьбе,
Как серафим, что указует путь,
В смертельный холод звездный отступая.
О, если бы хоть раз еще взглянуть
В его глаза, горя и не сгорая.
И видеть тот же пламень голубой
Его очей – полуночный и властный,
Чтоб изойти восторгом, и тоской,
И музыкой, с уделом не согласной.
1935.

МУЗА.

Запах кипариса, и сандала,
И увядших лет, и роз сухих.
Не сама ли эту песнь слагала,
Не сама ли повторяла стих
Безнадежный. И, ремней сандалий
Недостойный развязать твоих,
Вижу крылья, ощущаю дали,
Повторяю непонятный стих.
Миг один. И косы золотые
Растворятся в золоте зари.
Но в ларце, где дремлют дни былые,
Ты забудешь снова янтари.
Поспешить свидание не смея,
Буду долго, долго ждать, бледнея,
Колдовать над розою сухой,
И вдыхать запретные куренья,
И мешать святое нетерпенье
С медленной, покорною тоской.
1935.

МЕНТЕНОН.

«Je serrais les bras; mais j’avais.

deja perdu ce que je tenais».

Bossuet.

1.

Ты помнишь ли те полдни? Голоса
Смолкали птиц, пахло древесиной,
И падала смолистая слеза,
Прозрачная, как стих Расина.
Сжимали жадно цепкие плющи
Стволы высоких кленов, тонких сосен,
А в чаще пели скрытые ключи,
И музыкою приближалась осень.

2.

В зеленые каналы и пруды
Глядели, не мигая, водяницы;
Касались заколдованной воды
Их неподвижные ресницы,
Лазури древней ветхая печаль
Дрожала в ясности полдневных звуков,
И поглощала медленная даль
Руины королевских акведуков.

3.

По склону дымному в венке из мхов
Оторопелый фавн бежал, хромая.
Под аркою недвижных облаков
Внизу дремал дворец Ноайя.
И прославлял багряный гимн листвы
Барочный герб на полукруглой башне,
И замковые расплывались рвы,
И с будущим сливался день вчерашний.

4.

Войди со мной в тот храм, в ту тишину:
Ты чувствуешь ли кленов колыханье
И голубую дремную волну
Неодолимого желанья?
Где грань последняя, где роковой предел
Земли, небес, и музыки, и тела?..
Ты помнишь ли, как полдень пламенел
И в воздухе ты таяла и пела?

5.

Безумием душа поражена
И полнотой любви несовершенной
И жертвенной. Сама собой пьяна,
Она колеблет сон вселенной,
До звезд встает и поражает плоть,
Мгновениям дарует вечность.
Безумствует, стремится побороть
Богов убийственную быстротечность.

6.

Как будто власть имеет всё вернуть
В счастливое довременное лоно
И кругом сказочным навек замкнуть
Холмы и башни Ментенона,
И Франции улыбчивую сень,
И лес из басен Лафонтена,
И лета ускользающую тень,
И запах смол, увядших роз и сена;

7.

И сладострастья легковерный сон
Средь августовской музыки багряной,
Опаловый лучистый небосклон
Над изумрудною поляной, –
Как будто власть имеет превратить
В гимн торжествующий земного постоянства
Два сердца смертные, чтоб вечно жить
Вне времени, вне чисел, вне пространства.

ЗАМКНУТЫЙ КРУГ (1935-1938).

«Не плакальщицей жертвенного Слова…».

Не плакальщицей жертвенного Слова
Моей страны родной,
Но вестницей грядущего живого,
Евангельской женой,
Душа моя, пребудь в усталом мире!
Колебля твой покров,
Уже дрожит в предутреннем эфире
Благая весть веков.
Лишь этим Словом всколосятся нивы
И лягут под серпом,
И города восстанут, горделивы,
В просторе голубом,
И мой народ забудет мор и голод,
Презренный страх и стыд –
По наковальне обновленный молот
Свободно зазвучит.
Уже восходит творческое Слово,
Пронзая мертвый слой,
Звездой любви пылающей и новой
Над русскою землей.
1933.

«Тот, кто увидел предел…».

Тот, кто увидел предел
Мудрости шаткой,
Тот, кто вполне овладел
Лирою краткой,
Мир не отвергнет – о нет! –
Знающей горькой улыбкой,
Жалостью к людям согрет
Нежной и зыбкой.

СОНЕТ.

Там, где светил предельных чистота,
Тысячелетья – краткие мгновенья.
Как мне понять? В часы уединенья
Во мне звучит могильная плита.
О страшный звук! Печальная чета
Надгробных кипарисов, запах тленья…
Твои давно исчислены мгновенья.
Садись у придорожного куста.
И слушай ночь. Куда спешить? К чему?
В потертую дырявую суму
Сложи надежды. И с мечтою тленной
Усни. И в лабиринте древних снов
Ты повторишь заклятье странных слов:
Во мне пылает полнота вселенной.
1934.

НА СМЕРТЬ АЛЕКСАНДРА I ЮГОСЛАВЯНСКОГО.

Ты оживаешь, Король,
Движешь стихией свободной,
Пресуществленная боль,
Стала душою народной.
В гневе полночной грозы,
В стоне пастушьей свирели,
В тихом сияньи росы,
В осени жертвенном хмеле,
В памяти страшных утрат,
В ярком биении жизни,
Силой заветных преград,
Алою кровью отчизны –
Ты оживаешь. Сердец
Слитное слышу биенье.
Только терновый венец
Духа венчает рожденье.
Рок отступает слепой.
Ритмом надгробных рыданий
Ты вознесен над землей
В пурпуре древних преданий.
1934, Ноябрь.

«О одиночество! Луна сквозь саван туч…».

О одиночество! Луна сквозь саван туч
И вьюга снежная над узким переулком,
Где шаг твой слышится таким чужим и гулким.
Меж телом и теплом – замок и ржавый ключ.
К чему спешить. И как ты завершил
Вседневный кружный путь: вот дом и вот калитка.
Не разворачивай томительного свитка.
Ты знаешь всё давно. От альф и до могил
Душой измерены земные расстоянья.
А там, на небесах, пронзительней, ясней
Над трехаршинною бесспорной бездной дней
Луны загробное, незрячее сиянье.
1935.

ЦЫГАНСКАЯ БАЛЛАДА.

Ich schluss eine Katz am Zann,

Der Anne, der Hex, ihre schwarze liebe Katz.

Gothe.

Мяукнула кошка на крыше дощатой:
Проснулась, взыграла нечистая сила,
И в чаще заохал леший мохнатый,
И с неба звезда покатилась –
Через пень, пень, пень,
Через лес, лес, лес,
Прямо в ад.
Три меченных накрест забил я дробинки
В ружье и три черные козьи шерстинки,
И кошка упала к ногам моим, воя
И землю когтями кровавыми роя, –
Через пень, пень, пень,
Через лес, лес, лес,
Прямо в ад.
Шесть старух явилось и стали у двери,
Но по имени ведьм я окликнул:
Ты Дарья, ты Марья, Авдотья, Лукерья,
А ты Катерина, и ты Акулина –
Через пень, пень, пень,
Через лес, лес, лес,
Прямо в ад.
И старухи исчезли, как ветер стеная,
В соседней деревне зажглась огневая
Зарница.
И скрипка запела в руках моих дико,
И звуки неслися, лихие, как лихо,
Как по небу красная птица –
Через пень, пень, пень,
Через лес, лес, лес,
Прямо в ад.
Всё быстрей я летел под луною двурогой,
В алой мгле подо мной исчезали дороги,
Ногами скользил по земле обгоревшей,
Смычком я касался звезды побледневшей –
Через пень, пень, пень,
Через лес, лес, лес,
Прямо в ад.
1935.

ДЮРЕР.

Склонись над книгой – тихие страницы
Раскроются, как дальние дороги.
Уже летят невиданные птицы,
Пасутся белые единороги.
Германские тяжелые тритоны
Плывут по Рейна златоносным водам.
И виноградников пьянеют склоны
Под голубым и неподвижным сводом.
Веселый рейтер, весь литой из стали,
Беспечно скачет по дороге пестрой,
Но знающий скелет, глазницы пяля,
Ему грозит своей косою острой.
Вот собралися молодые ведьмы
Лететь на шабаш в сладострастном страхе.
Крестом цветут рогов оленьих ветви
И на коленях молится Евстафий.
Вот Апокалипсиса всадник мстящий
Земле несет невиданные муки,
Но защищают мир переходящий
Апостолов молитвенные руки.
Над месяцем блаженная Мария
Стопою легкой попирает змея,
И облаков струится литургия,
Над яслями младенца нежно рдея,
И кроткий лев у ног анахорета
Лежит и дремлет под псалмов журчанье,
И в откровении теней и света
Вдали встают, как давние преданья,
Готические города, темницы,
Соборы, площади и римские фонтаны,
По улицам грохочут колесницы
Великолепного Максимильяна
Среди толпы, и музыки, и криков.
И этот мир таит в себе глубоко
Весь этот пир обличий, красок, ликов –
Художника всевидящее око.
1936.

ИЗИДА.

Душа еще полна видений.
Ей чудится подземный свод,
И знаки мертвых поколений
Она с волненьем узнает.
Кто ей в скитаниях поможет?
За ней – некрашеный порог.
Уже ее во тьме тревожит
Могильный осторожный бог.
Бормочут тише, глуше маги,
Всё уже страстное кольцо.
И в огненном сияньи влаги
Горит любимое лицо,
И ниспадают покрывала,
И обнажаются миры.
Но всё, что сердце предсказало,
Лишь отсвет роковой игры,
Улыбка сфинкса средь пустыни,
Пути, подвластные судьбе…
О, знанье полное отныне
Тебя во мне, меня в тебе.
1935.

«Ночных небес томительный избыток…».

Ночных небес томительный избыток,
И вспышки краткие июньских гроз,
И в лепестках поблекших маргариток
Полупризнанье, длительный вопрос,
И влажных губ невнятный жаркий лепет,
И первых капель сбивчивый ответ,
Зарниц далеких неизбежный трепет,
И мрак и свет, и снова мрак и свет.
1936.

«Чем ты противилась сильней…».

Чем ты противилась сильней,
Уединяясь безрассудней,
Оберегая скудость дней –
Безлюбые глухие будни,
Тем я упорнее ловил
Твое невольное волненье,
Как пенье голубых светил,
Как волн полночное кипенье.
И легкое движенье плеч,
Стесненных осторожной тканью,
Твоя прерывистая речь,
Досада и полупризнанье –
Всё приближало ясный час,
Когда поблекнут все утраты
И алой кровью свяжет нас
Слепой, пылающий, крылатый.
1936.

«Усолнечной стены стоит сосна…».

У солнечной стены стоит сосна
Зеленая, в лазури утопая.
В моей душе нежданная весна
И торжество негаданного мая.
И озеро, и лес, и берега,
Где тихо бродят кроткие олени,
Нелегкие редеют облака
И воздух пьян игрою светотени.
Боюсь нарушить строем медных лир,
О радости гремящих невозможной,
Боюсь смутить настороженный мир
Твоей души певучей и несложной.
В тот ясный край дорогу вновь найду ль?
Но ближе лета полнозвучный голос.
Уж золотит невидимый Июль
Твоих волос отягощенный колос.
1936.

«О хореямбы утренней зари…».

О хореямбы утренней зари,
Как восклицанья девушки влюбленной.
Анапесты ты сумраку дари
Над гладью вод, над тишиною сонной.
Трибрахии покажутся порой
Объятиями свиданья и разлуки,
И мир, ритмической взволнованной игрой,
Пусть снится.
Ты протягиваешь руки
Из круга узкого судьбы и дольних мук
К размерным колебаниям эфира.
И вот ты весь – дыхание и звук,
Миры колеблющая лира.
1936.

«Октябрьский холодный небосклон…».

Октябрьский холодный небосклон,
Избыток чувств и красок увяданье.
И убывающих лучей лобзанье.
Круженье листьев. Поворот времен.
Не в первый раз. А всё глядишь на мир,
К которому привыкнуть ты не можешь,
Воспоминания напрасно потревожишь:
Летит душа в разреженный эфир
Сквозь облака, и бури, и туман,
И жизнь, и смерть в стремленьи забывая, –
Так птиц летит упорный караван
К сиянию полуденного рая.

«О юноша, счастьем ты был побежден, и не раз…».

О юноша, счастьем ты был побежден, и не раз.
Всю горечь изведал утраты и весь одиночества холод.
И снова в сияньи твоих торжествующих глаз
Безумие пело: я вечен, я счастлив, я молод.
1936.

«Осенние истлели багрецы…».

Осенние истлели багрецы
И нежные бледнеют акварели,
И дуют ветры – легкие гонцы
Зимы – в похолодевшие свирели.
И серые струятся облака
В разреженной чувствительной лазури,
Твоей души касаются слегка.
Не призывай довременные бури.
Не облекай в их стон твой смертный страх –
И жизнь, и смерть теперь неуловимы:
Они смесились в тонких тростниках,
Как над рекой опаловые дымы.

«Только нежный, бледно-голубой…».

Только нежный, бледно-голубой
Полог неба и ландшафт спокойный.
Звезды, вечер, пруд и тополь стройный.
Насладись минутною игрой
Облаков, и света, и созвучий,
Полнящих еще немую грудь,
Погрузись, отдайся, и забудь,
И себя надеждою не мучай.
Отступи в мерцание глубин,
Слушай шепот листьев – зов Орфея,
Ничего в прошедшем не жалея,
Цельного мгновенья властелин.
И звезда зажжется над тобой.
И ты будешь как ландшафт спокойный –
Вечер, пруд, и тонкий тополь стройный,
И бессмертный полог голубой.

«Окружена ограда темною листвой…».

Окружена ограда темною листвой,
Побеги винограда шепчут надо мной.
Сквозь облаков разрывы слабый свет проник,
Уж на волнах трепещет лунный бледный лик.
В тиши июньской ночи легкий шаг звучит.
Калитка тихо скрипнет – милая спешит.
И если не обманет сердца вещий стук –
Прикосновенье близко нежных тонких рук.

«Я просил у вышних богов…».

Я просил у вышних богов:
«Дайте мне мудрость, о боги!»
Я не мерил моих шагов
По восходящей дороге.
В одиночестве и чистоте
Проникал в небес пределы,
Постигая ритмы в числе,
Преступая границы тела,
Не нашел запретных плодов
До звезд вознесенного древа.
А в тени земных садов
Мне протягивала руки Ева.
И я понял: неполно мое
От страстей отреченное знанье.
Ускользающее бытие
Стало тайною обладанья.
И познал я бога в крови,
Что струится всё непокорней.
Изголовьем стали любви
Древа горькие корни.

МУЗЫКА НАД ВОДОЙ.

Над рябью сонных вод последний луч погас,
И стих волынщиками выдуманный трепет,
И восемнадцатого века без прикрас
Печальный снится лик, печальный слышен лепет.
Наивный скрипками разыгранный бурэ,
Отплясываемый пред сельскою таверной,
Как лента пестрая в вечернем серебре,
Мелькнул пред публикою грустной и манерной.
И Божьей милостию английский король
Георг ганноверское вспомнил заточенье,
Жену-изменницу… рыдает фа-бемоль
И разрешается как бы аккордом мщенья.
Казалось королю, что бьют последний час
Над тихой Темзою старинные куранты.
И плакали вдали, где свет зари погас,
Меланхолические Гайдена анданты.

«Девушка в широком красном платье…».

Девушка в широком красном платье,
Как в объятьи пламени, пришла.
Что тебе могу смущенной дать я
Из сокровищниц добра и зла?
Сердца слышу частое биенье.
И любовь нежданная твоя –
Как звезды негаданной рожденье
На привычном небе бытия.

ВАРИАЦИЯ НА МОТИВ ИЗ ЛЕРМОНТОВА. (Парус).

Я – как матрос, рожденный в час прибоя
На палубе разбойничьего брига.
Его душа не ведает покоя.
Он не боится рокового мига.
И с бурями, и с битвами он сжился,
Но, выброшен на берег одинокий,
Он вспомнил всё, о чем душой томился,
И бродит по песку в тоске глубокой.
Как солнце ни свети ему с зенита,
Как ни мани его деревьев шепот,
Его душа лишь бедствиям открыта.
Он слышит волн однообразный ропот.
И, всматриваясь в дымные пределы,
Где разыгрались волны на просторе,
Мелькнет ли вновь желанный парус белый,
Крылу подобный чайки диких взморий.
Там, на черте, что воды океана
От серых тучек, мнится, отделяет,
Полотнище, рождаясь из тумана,
Видением мгновенным возникает.
И, приближаясь к берегам безвестным
Могучим, ровным бегом, – не спасенье,
А новое ему несет волненье,
И ярость бурь, и колыханья бездны.

«И если так – сольются облака…».

И если так – сольются облака
В живую арку,
И если так, то победим века
И злую парку.
Не хлынет, но пробьется узкий свет
Сквозь отреченья –
Негаданный и чаянный ответ
На все сомненья.
И не считать смиренные гроши –
Что за, что против,
Но ждать восстановления души,
Одушевленья плоти.

ПАМЯТИ Е. В. АНИЧКОВА.

Вот книги старые под слоем мертвой пыли.
Не славит их народная молва.
Сперва не поняли, а после позабыли
Их мудрые и вещие слова.
Через столетия звучит их голос снова,
И прошлого приподнялся покров.
Иносказания тончайшая основа
Цветами заткана земных лугов.
Там пенье Сирина и песни Алконоста,
Там хоровод идей и дум былых,
Там мертвецы вселенского погоста
Являются, как встарь, среди живых.
Из старых книг, из тайников былого
Ты новое откроешь миру слово.
1937.

ЗА РУБЕЖОМ (1936-1954).

И даже мглы – ночной и зарубежной.

Я не боюсь.

А. Блок.

«Ангелы моей страны родной…».

Ангелы моей страны родной,
Видел вас в моем бессильи:
Распростерли надо мной
Белые израненные крылья.
Только миг – и отступили прочь,
В сон отчизны ледовитый.
Уж никто не в силах мне помочь,
И лежу я как убитый.
Но сквозь призму хладного огня,
За чертой последней отречения,
Различаю – вне меня –
Времени возвратное движение.
Хлынет сердца жертвенная кровь
В древний холод мирозданья.
Зазвучу перед тобой, Любовь,
Обнаженным голосом страданья.
1933.

ГРАЖДАНЕ ВСЕЛЕННОЙ.

…Мы – граждане вселенной,
Всем близкие, всем чуждые; мы – дети
России, обновленной сокровенно.
По всем путям, по бездорожьям многим
Идем с Востока, видим запад солнца
И говорим на многих языках.
В гонении, в рассеяньи, в смущеньи
Умов и в нищете усталой плоти
Не гневный страх, но звездное терпенье
Таим в сердцах, где нет давно надежды
На торжество земных великолепий.
Пускай вокруг, хуля людей и Бога,
Случайные попутчики толпятся,
Взывая о возмездьи, о величьи
Былого, и влачат с собой повсюду –
От стен Парижа до манджурских сопок
И храмов потрясенного Китая –
Тоску утробную по растегаям,
Воспоминанья о садах вишневых,
Туфлях обломовских, и самоварах,
И табелях о рангах, и скрижалях
Незыблемых, и о столпе закона, –
Они не мы.
Их поглощает время.
И мемуарным отсветом мерцают
Их призрачные хищные обличья.
А мы таим в себе непостижимый,
Единый лик Архангела России.
Мы огненною скорбью крещены,
Живой и мертвою водой омыты;
Пройдя врата отчаянья и смерти,
Мы поняли величие и силу
Сопротивление в духе.
Наступили
Те времена, когда опять поэты
Ведут народ в пустыню, иссекая
Потоки вод из скал невозмутимых,
Чтоб из сердец текла живая влага.
Мы восстаем магическою силой
Над злобою египетской и болью
Склонившихся к земному тленью дней,
Над хаосом российских днепростроев,
Над рудами сибирскими, над сонмом
Левиафанов, торжищ и колхозов,
И видим, что ушли в земные недра
Благие духи. Мать-земля сырая
Лежит без чувств. Лишь ангелы успенья,
Как странники, являются бездомным
На перекрестках, рубежах, распутьях
России…
1935.

«В моих последних, татарских…».

В моих последних, татарских,
Еще не крещенных глубинах
Над пеплом усадьбы барской
Слышится свист Соловьиный.
Мне видится дикое поле,
Дотла сожженные сёла.
О вольная воля,
Разбойничьей песни веселость!
Во мне пламенеет, клубится
Вся страсть возмущенной стихии:
Я больше не в силах скрыться
От страшного зова России.
1936.

«Я не хочу быть чище и святее…».

Я не хочу быть чище и святее,
Чем родина моя.
Нет, лучше смерть, нет, лучше нож злодея
И мрак небытия,
Чем причитания святош и стариц,
И ектеньи ханжей,
И укоризненный горе воздетый палец,
И белый бред вождей.
Кому судить, – в борении, в страданьи
Над бездною времен,
Россия, ты – святое упованье
Народов и племен.
Пускай еще слепых стремлений взрывы
Терзают облик твой,
Ты создаешь невиданные дивы,
Ты жертвуешь собой.
Ты восстаешь из бездны возмущенных
Вскипающих глубин.
Отчизна мира, сердце угнетенных,
Мой путь и твой – один.
1936.

«Да, я знаю: из крови и мук…».

Да, я знаю: из крови и мук,
Из позора и смрада,
Из сведенных отчаяньем рук,
Из привычного ада,
Из чумных и расстрелянных лет,
Что зияют как рана,
Из жерла пожирающих бед,
Непосильного срама,
Из трущоб, и песков, и пурги
Всероссийского горя,
От варягов до желтой Урги
И от моря до моря –
Восстает от последнего дна
Обессиленной бездны
И грядет океана волна! –
Многолика, безвестна,
Всё мощней, всё слышней, всё ясней,
И сердца потрясает глухие
В озареньи очищенных дней
Молодая Россия.
27 Декабря 1936.

«Опять кричат досужие витии…».

Опять кричат досужие витии,
И режет воздух громкоговоритель,
И делят ризы алые России,
И каждый мнит, что он ее спаситель.
Но мне ль судить измученную землю?
Не соблазнюсь ни правдой, ни химерой:
Какая есть, о родина, – приемлю
С терпением, надеждою и верой.
1937.

«Опять нас разделяют знаки…».

Опять нас разделяют знаки.
И твой не мой, и мой не твой.
Кровавые восходят маки
Над обнаженною землей.
В твоей руке тугая лира.
К чему? В честь явленных богов
Уже возносится секира
И связень древних батогов.
И крест надломленный кружится,
Не в силах вечность побороть,
Звезда кровавая нам снится,
Вонзается в живую плоть.
Разит нас серп, крушит нас молот,
Слепят плакатные огни,
И ненавистью мир расколот.
Смирись. Душой навек усни.
И растворись в толпе безликой,
Воспламеняйся, холодей,
Приветствуй исступленным криком
Непререкаемых вождей.
И, разрушая, погибая,
Плечом к плечу и к мысли мысль,
Верь в торжество земного рая
И в правоту священных числ.
Но если лирою Орфея
Ты выведен за тот предел,
Где только духи, пламенея,
Встают над прахом душ и тел,
Тогда, превыше всех страданий,
Пылай ликующим огнем,
Освобождая от желаний,
От страха смерти,
И в твоем
Огне вселенском и кристальном
Преобразится дольний слух,
И в океане изначальном
Бессмертный отразится дух.
1937.

РОДИНЕ.

Только ты. Отягчаются веки
Долгожданной слезой.
Только ты – и певучие реки
Вновь текут предо мной.
И со мной – колыханья, мерцанья
Уходящих годин,
Словно не было вовсе изгнанья
И досрочных седин.
Словно грудь эта только дышала
Первых дней глубиной,
И душа только звукам внимала
Древней песни степной.
1938.

ИСПАНИЯ.

Испания, нет нам роднее
И нет обреченней страны.
Из бездны столетий, рдея,
Из пламенной глубины
Встают твои скалы, твердыни,
Дороги, соборы, сады
Под пенье загробной латыни,
Под звон медно-красной руды.
Твоя золотая армада
Плывет к берегам Ципанго.
Но слышится тихое «Nada» –
Понятное нам «ничего».
И там, над толпой, воспаленной
Миражами долгих сиест,
Колеблется – вижу – зеленый
Святой инквизиции крест.
И скорбью – упорнее зонда –
Пронзает сердца и звенит
Пустыни мираж, canto hondo,
И вдаль заключенных манит.
И в карцере тихой Севильи,
В оковах меж гордых колонн
Поруганный нищий в бессильи,
Безумной мечтой уязвлен,
Провидит сквозь полдня дремоту
В кристальном и звездном огне
Печальную тень Дон Кихота
На тощем, как вечность, коне, –
Чтоб смехом, и болью, и смехом
Звучали, пьянели века
И чтоб несмолкаемым эхом
Сердца отзывались, пока
Не встанет из бездны падений,
Играя с превратной судьбой,
Народный и солнечный гений
Над древней испанской землей.
1937.

«Как Улисс, отверг я обольщенья…».

Как Улисс, отверг я обольщенья
Запада обманчивых Цирцей.
Всё ясней мне было превращенье
Бедных спутников моих в свиней.
1938.

«Двадцать лет по лестницам чужим…».

Двадцать лет по лестницам чужим,
Двадцать лет окольными путями
К цели неизвестной мы спешим.
Наш народ давно уже не с нами.
Он велик, могуч и молчалив.
Хоть бы проклял нас, но нам ответил.
Мы забыли шум родимых нив.
Всуе трижды прокричал нам петел.
Отреклись мы от родных глубин
И прервали связь святую сердца.
Дожили до роковых седин
С кличкой иностранца, иноверца.
Чем отверженности смыть печать,
На какую смерть идти и муку,
Чтобы сердцем снова ощущать
Круговую верную поруку?
1938.

СТАРЫЙ ЭМИГРАНТ.

Когда-нибудь, чрез пять иль десять лет,
Быть может, через двадцать – ты вернешься
В тот небывалый, невозможный свет:
Ты от него вовек не отречешься.
Увидишь родину. Но как понять
То, что от первых лет тебя пленило?
Ты иначе уже привык дышать,
Тебе давно чужое небо мило.
Согбенный и восторженный старик
В заморском платье странного покроя,
Прошедшего торжественный двойник –
О, как ты встретишь племя молодое,
Привыкшее размеренней дышать
И чуждое твоим любимым бредам,
Стремящееся мир пересоздать,
Ведущее к светилам и победам?
Подслушаешь с надеждой и тоской
Порыв, задор в кипучей юной песне.
И побредешь, качая головой,
Сокрыв в груди – всё глубже, всё безвестней –
Безумные, бесцельные мечты.
Минуя улицы и площади столицы,
За городской чертой увидишь ты,
Где тают в далях призраки и лица,
Просторы древние. И где-нибудь в тиши,
Где тракторы еще не прогремели,
У позабытой дедовской межи
Ты остановишься, достигнув цели.
И ты поймешь: земной окончен путь.
Вот ты пришел в назначенную пору,
Чтоб душу сбереженную вернуть
Бескрайнему родимому простору.
1938.

«Всем в родимом краю незнакомый…».

Всем в родимом краю незнакомый,
После стольких дорог и чужбин
Буду, странник, сидеть на соломе,
Блудный родины сын.
Верно, кто-нибудь мне улыбнется,
Смысл пойму мной утраченных слов.
Тихой родины ветер коснется
Поседевших висков.
И в ответ этой ласке, ликуя,
И сильнее земного конца
Песнь польется, волнуя, связуя
Тайной силой сердца.
1940.

К МУЗЕ.

Твои слова размеренны и скупы.
В них тлеет пламя прежнего огня.
Ты словно с болью разжимаешь губы
И редко посещаешь ты меня.
Ни нежности, ни слез, ни упованья
Не вызовешь, – а всё бы ты могла.
Твоих очей, где неземное знанье,
Пророческая не туманит мгла.
Но силою от счастья отреченья
И жертвуя мгновенной красотой,
Ты обещаешь горькие прозренья
И новою смущаешь высотой.
1941.

БАЛЛАДА О ПЯТИ ПОВЕШЕННЫХ.

Огромное небо наполнилось ветром восточным.
И августа дрему нарушил крылатый пришлец.
И было всё странно в то утро и зыбко, неточно –
Порывистей волны Дуная и резче биенье сердец.
Степей черноморских дыша раскаленною силой,
Пять трупов повешенных ветер в лазури качал.
И небо казалось огромною братской могилой.
Но, гнев затаивши в груди, я стоял и молчал.
Кто были они, молодые, за дело святое
Отдавшие жизнь, завершившие краткий свой путь?
Не знаю. Но, верно, славянское имя простое
Наполнит волненьем потомков стесненную грудь.
И там, где сливаются югославянские реки,
Свой путь направляя к великой советской стране,
На перекрестке эпох они опочили навеки,
Но тень их висит надо мною, но голос их слышен во мне.
И, глядя спокойным и судящим взором поэта,
Сдержав возмущенье в груди и отчаянья стон,
Свидетелем стал для еще не рожденного света.
И живы во мне мертвецы, чтоб ожить для грядущих времен.
И видел над площадью рабской, где гнется покорная шея,
Где сердце оковано страхом и торжествует тевтон:
Грядущие ветры с востока несут, пламенея,
Полотнища алых и непобедимых знамен.
Белград, Август 1941.

«За узкою тюремною решеткой…».

За узкою тюремною решеткой
Рождается неясная заря,
Неверный свет седой земле даря
С улыбкою стыдливою и кроткой.
Еще один осенний вялый день,
Подхлестанный надеждою и страхом,
Рассыпется пустозвенящим прахом,
И новая падет на землю тень.
И Баницы задремлет каземат.
– Что завтра, друг, – расстрел, освобожденье?
А где-то там леса гудят, шумят,
И в гуле том – борьба, свобода, мщенье…
1941. Концлагерь «Баница». Белград.

БАЛЛАДА О ДОМЕ.

Ты видел ли тот мертвый дом?
Скажи, в какой стране?
Не всё ль равно, и пусть на слом
Он обречен – во мне
Он отразился, чтоб потом
Столетия стоять
И тесным памяти кольцом
Сердца людей сжимать.
Висел лохмотьями бетон,
Ободранный скелет
Чуть прикрывая. Сотни тонн
Смесили мрак и свет.
Там провалился потолок,
Там грузно пол осел.
Повеял легкий ветерок
В подвале сколько тел?
Как будто запах тубероз
Исходит из щелей.
– Молчи. Напрасен твой вопрос.
Тот запах всё сильней.
Смотри наверх – на лоскуты
С цветочками обой,
На небывалые кусты
Над скрюченной трубой,
Там застеклили небеса
Лазурью пропасть рам:
Сияет древняя краса
И слышен птичий гам.
Не вспоминай. И в день-деньской,
Спасая свой паек,
Уйди скорее с головой.
Тебе и невдомек,
Как там живой жилец могил,
Когда пронесся шквал,
До пояса закопан был,
Пять суток умирал,
Пока стеклом тот человек
На кисти вены не пресек,
Чтоб на сознанье снизошла
Спасительная мгла.
– К чему вопить и проклинать!
Настанет тишь да гладь.
И будут много, много губ,
Победу празднуя опять,
Трубить в миллионы труб.
Должны мы есть и пить, любить,
Трудиться, веровать и жить…
Не надо траурных венцов.
Оставим мертвым хоронить
Ненужных мертвецов.
Забудем плач, стенанья, вой, –
Живым понятен лишь живой.
Но он – Европы мертвый сын,
Из тысячи руин
Восстанет призрак роковой,
Безвестный гражданин.
Безумен, полупогребен,
Поднимет руку он,
И хлынет кровь, и потечет
Над арками побед.
И будет праздник ваш смущен,
И в ликованьях слышен стон
Неутоленных лет.
1941, Белград.

«Кто не сидел в подвалах, не дрожал…».

Кто не сидел в подвалах, не дрожал,
Прижавшися к дверной неверной створке,
Кто не мечтал впотьмах о черствой корке,
Не ощутил уколов сотен жал
В своем усталом сердце, кто не ждал
Погибели от торжества лазури,
От случая, судьбы иль просто дури
Незримых сил, и кто не проклинал
И день, и час, и жизни гнет бетонный,
Когда обвалы заглушали стоны
И кровь мешалась с гарью и песком, –
Еще не сын Европы обновленной:
В его душе, еще не потрясенной,
Не прозвучал богов урочный гром.
1941.

«Над победителем и побежденным…».

Над победителем и побежденным
Зажжется та же алая звезда,
И канут в бездну быстрые года,
И мир предстанет снова обновленным,
Умолкнут звуки боевых фанфар,
И в обмороки превратятся взрывы.
И там, где дикий бушевал пожар,
Пройдут стада и всколосятся нивы.
И только стих суровый сохранит
Проклятья и стенанья той эпохи,
Когда в сердцах взорвался динамит
И жизнь распалась на сухие крохи.
1941.

НА 1943 ГОД.

Годов живых порвалась нить.
И всё мрачней в ночи личина века.
И как нам в этом мире сохранить
Простой и гордый облик человека?
Окровавленная всё выше груда тел,
А жизнь и смерть уж не играют в прятки.
С такою мукой, верно, не глядел
Эдип в лицо мучительной загадки,
Как я гляжу в лицо твое, о год
Надежды, страха и пресуществленья.
Иль духа нового я обрету оплот,
Иль унесет меня круговращенье
Времен грядущих? Каждый день и час
К нам приближает роковые сроки.
Но океан войной взметенных масс
Не обуздают прошлого пророки.
О Родина, твоих просторов власть
Сковала ярость европейской лавы,
И если суждено нам в битвах пасть,
В сиянии твоей падем мы славы.
Страх за тебя исчез в душе моей:
Подземные я слышу содроганья.
В тебе шумит пожар великих дней,
К тебе летит святое упованье.
Ты новый миру принесла завет,
Ты ниспровергла древние кумиры.
И знают все: в тебе вселенский свет.
Твоя судьба слилась с судьбою мира.
1942.

«Когда в сердцах настанет тишина…».

Когда в сердцах настанет тишина,
И будет жизнь улыбкою согрета,
И все увидят, что весна – весна,
Богата осень, миротворно лето.
Когда вернется истинный Орфей
На землю, им покинутую ныне,
И ключ забьет в песках души твоей,
Ключ памяти в отверженной пустыне, –
Тогда услышишь сердцем голоса
И музыку созвездий и растений,
Тогда прольется чистая слеза
На мир привычный черствых отречений.
1942.

«– Забудь. Покорствуй, иль навек усни…».

– Забудь. Покорствуй, иль навек усни.
К чему душа ослепшая пророчит
Тебя гнетут расстрелянные дни,
Сиренами пронизанные ночи.
– Нет, я не сломан страшною судьбой.
Я вижу путь достоинный и правый.
Из памяти возникнут предо мной
Руины Новгорода и Варшавы,
В снегах кровавых гордый Ленинград,
И городов трагические хоры
Упорной Англии, Берлина ад,
Где времена разверзлись и просторы.
Пусть разрушенья громкие дела
Колеблют волны и сосут антенны.
Не только камни, дерево, тела
Распались в вихрях дикой перемены –
Взорвались души. Лабиринты дум,
Нерукотворные колонны чувств напевных
В провалы рухнули. И созерцает ум
Миры разъятых атомов душевных.
О Зодчие, над хаосом руин
Горит звезда в разреженном эфире,
Строители неведомых глубин,
Таитесь вы в опустошенном мире,
Чтоб Человечества воздвигнуть новый храм
На ясных высях юных поколений,
Когда свои миры откроет нам
Столетия освобожденный гений.
1943.

«А не пора ль, товарищ, в партизаны?..».

А не пора ль, товарищ, в партизаны?
Туда, где в чащах борется народ,
Где чист и ясен грозный небосвод,
Осмыслены страдания и раны.
Не снится ль и тебе простор полей,
Отроги гор, лесов могучих шумы?
Твой час пришел, о прошлом не жалей.
Решительный, спокойный и угрюмый,
Уйди туда, где жизни бьют ключи
И где сильней, чем смерть, святое мщенье.
Как моря гул для путника в ночи,
Ты Родины услышишь приближенье.
1943.

ВТОРАЯ ХОТИНСКАЯ ОДА.

Здесь Днепр хранит мои границы,

Где гот гордящийся упал.

С торжественныя колесницы…

Ломоносов.

I.

О ты, в порфиру облаченный
Багрянородный мой народ,
Лавиной рушащий препоны,
Подобен гулу мощных вод, –
Ты одолел все испытанья,
Ты исчерпал до дна страданья
И, вечной славой осенен,
В себе самом нашел ты силу,
Чтоб нового изгнать Аттилу
Германских варварских племен.

II.

Он шел – и содрогались степи,
Испепелялись города.
Неся огонь, и меч, и цепи,
Столетья рабского труда.
Пылая яростью Валгаллы,
Он осквернил Кавказа скалы,
Эльбруса запятнал снега,
Увидел мать всех рек российских
И встал в преддверье стран азийских
У Каспия солончака.

III.

Судьба тирану изменила:
Пред градом с именем стальным
Его губительная сила
Истаяла, как волжский дым.
Там пали русские перуны.
И вспять пошли Европы гунны.
И Дон великий, и Донец,
И древний Днепр средь новых строев
Узрели торжество героев
И как назад потек пришлец.

IV.

Да, он покинул наши горы,
Украйны золотой поля,
Новороссийские просторы,
Святые подступы Кремля,
И Севастополя руины,
И Крыма светлые долины,
Озера, веси, города,
И Новгород неопалимый,
И Ленинград несокрушимый,
Врагом не взятый никогда!

V.

И у границ, где русских славой
Полны и Плевна, и Сулин,
Где предки шли стезей кровавой,
Достигли мы тебя, Хотин.
За нами – мир освобожденный,
Пред нами – мир порабощенный.
Стоим у прикарпатских врат
Державы старой Осмомысла;
Туда, где немцев ночь повисла,
Наш проникает зоркий взгляд.

VI.

Над Польшей, Балтикой, Балканом
Зари пылает алый стяг,
Вещая подъярмленным странам,
Что кровью истекает враг,
Что, трупами покрыв дорогу,
Бежит назад в свою берлогу,
Готовясь дать последний бой.
Он осужден. Смертельна рана.
Всё ближе гибели тирана
Час беспощадно роковой.

VII.

Отцов великие деянья
Мы наверху несем знамен.
Не громче ль новые названья,
Чем подвиги былых времен.
Кутузов, мы Москву отбили,
Суворов, мы не посрамили
Ни Рымник твой, ни Измаил!
Великий Петр, пройдя Полтаву,
Уже за Прут несем мы славу
Вскипающих народных сил.

VIII.

За жертв невинных миллионы
Казним, за кражи, грабежи,
За оскверненные законы
И попранные рубежи,
За голод, рабство, избиенье,
Разврат, насилье и презренье,
За то, что мирные черты
Народа ярость исказила,
Что пепелища и могила –
Повсюду варваров следы.

IX.

И вот из уст стомиллионных,
Из недр и тайников глухих,
Из бездн сердец испепеленных
Рождается возмездья стих.
Пусть ямб, любимец муз российских
В громах рожденный мусикийских,
В тысячелетиях гремит,
И над веками торжествует,
И в ритмах радостных ликует,
И памятники озарит!

X.

Пусть для грядущих поколений.
Не зная гробового сна.
Поэзии российской гений
Несет святые имена
Героев и вождей победы.
Которыми гордились деды,
Которыми гордится внук,
Перековав мечи в орала
И славя мирные начала
В рабочем ритме мощных рук.
1944, Август Воеводина, Село Прхово Партизанская Территория.

«Не видите – восстали из могил…».

Не видите – восстали из могил
Замученные в недрах душегубок.
Возможно ли, чтоб мертвый осушил
За здравие вскипевший кровью кубок?
Погибшие с живыми пребывают
И терпеливо ждут… Изменчивых фигур
Блуждают тени, и в душе пылают
Освенцим, Лидице и Орадур.
1945.

«Есть сила грубости. Передушить…».

Есть сила грубости. Передушить
В объятьях газовых германских камер,
Повесить сильных, слабых заушить,
Чтоб голос правды изнуренной замер.
Над грудою окровавлённых тел,
На кладбищах униженной Европы
В кромешной тьме ты ощупью хотел
В достойный мир найти святые тропы.
Есть сила нежности. Она с тобой,
В твоей душе измученной, усталой,
Вот Ариэль в пустыне голубой,
Легчайший, пролетел над розой алой.
И никнут стены тонкие долин,
И детский смех звучит среди руин.
1945.

АТОМНЫЕ ДЕМОНЫ.

О демоны в одеждах из свинца,
Последний дар обманутой Пандоры,
Предвестники безумного конца –
Вы времена смесите и просторы.
В утробах ваших хаос опочил
И силы излучаются глухие:
Насмешка над гармонией светил,
Проклятие растерзанной стихии.
Вы разложили атомы души,
Материи поколебали грани,
И слышен страшный шепот: «Поспеши
Цепочки взрывов мерить в океане.
В тебе самом таится смерть твоя –
Предельный жар и хлад небытия».
1945.

«Я – царь великих вод Тутанхамон…».

Я – царь великих вод Тутанхамон
В двойной короне пламени и влаги.
Прервали вы, неопытные маги,
Связь вещества и цепь земных времен.
Не зная сил, таящихся во мне,
Явленья Ра вы назвали ураном,
К Осириса вы прикоснулись ранам,
Но тайну тайн познали не вполне.
Я встретил вас в моем безмолвном гробе.
Лучи в моей асфальтовой утробе
Дрожали, ждя освобожденья миг.
В моей недвижности – миров круженье,
В нетленности – атомов разложенье.
И вас убьет мой мстительный двойник.
1945.

«Кудесники химических котлов…».

Кудесники химических котлов,
В природы тайники проник ваш гений
Не заклинаньями бессильных слов,
А точностью холодных вычислений.
Науку прикрываете, жрецы,
Лабораторий белою хламидой,
Склоняетесь ревнивые скопцы,
Перед богиней гибели Изидой
Вы знанье унесли в запретный храм,
Торопите атомов разложенье
И копите лучи уничтоженья, –
Но тайн египетских не вырвать вам
От вставших из гробов премудрых мумий
Для торжества рассчитанных безумий.
1945.

В ЗАСТЕНКЕ.

Меня сломать? Убить меня легко
А вам убийство не впервые.
Вам кажется – Россия далеко.
А здесь она, моя Россия.
Не я боюсь – боитесь вы меня,
Предвидя грозное возмездье.
А надо мной в ночи горят Кремля
Неугасимые созвездья.
1951.

«За новой жизни золотую зарю…».

За новой жизни золотую зарю
Какую звезду тебе подарю?
Любимая, выбирай!
Она отвечала: «Мне подари
Вон ту, незаметную, что горит
В недоступной синей дали.
Она далека, она глубока,
Легчайшие кроют ее облака
От печальной нашей земли.
Но сильнее и ярче близких планет
Той звезды зачарованный свет,
Трепещущий тихий зов.
Это любви моей звезда,
Страсти, не меркнущей никогда
В безмерной глуби миров».
1953-1954.

«О дитя осиянных ночей…».

О дитя осиянных ночей,
Почему тебя прельстил
Нежный сумрак белых ночей
И пожар полярных светил?
Там, над омутами вешних вод,
Остановлен солнца поворот
И русалок песни звучат,
Непривычные слуху наяд.
И такая в них страсть и печаль,
Перелив зачарованных слов,
Что забудешь лазурную даль
И оливы отчих садов.
Превратишь ли ты льды в цветы
И в сапфир – седые моря?
Не Аврора ли севера ты,
Золотая юга заря?
1953-1954.

ИЗ ПОСЛЕДНИХ СТИХОВ (1957-1969).

«Жизнь моя висит на тонкой нити…».

Жизнь моя висит на тонкой нити
У зияющей черты.
Еле видимую не сучите,
Парок сухопарые персты.
Мне назначенное совершенство,
Знаю, не достиг вполне,
Но богов я чувствовал блаженство,
Подымаясь на большой волне.
Этот иль иной последним будет?
Ринется крылатый конь,
И меня омоет и рассудит
Только Лета и огонь.
1962.

ДЕСЯТЬ ХОККУ.

Н. И. Конраду.

1.

У древних учись
слышать и видеть,
и будь немногоречив.

2.

Лес пахнет хвоей.
Белка качнула ветку.
Зной неподвижен.

3.

Ветер осенний.
Души невоплощенных
воют за дверью.

4.

Корнями сплелась
с доброю злая трава.
Где исцеленье?

5.

Туча недвижна.
Парус повис бессильно.
Сердце ждет бури.

6.

Над Хиросимой
дьявольский гриб распался.
Кто спит спокойно?

7.

Умолк барабан.
К морю дракон улетел.
Закрой глаза. Спи.

8.

Коротки тени.
Жестко звенит цикада.
Солнце в зените.

9.

Бабочка это?
Нет, клена красный листок
уносит осень.

10.

Восток и Запад
ты охватил, проникнув
в тысячелетья.
1960.

«Я полюбил насмешливый ваш взгляд…».

В. В. Виноградову.

Я полюбил насмешливый ваш взгляд
И гаммы иронических улыбок.
Вы знаете – явлений мир так зыбок,
И глубоко лежит познанья клад.
Презрение к глупцам – не сердца хлад.
Над топью заблуждений и ошибок
Вы тех отметили, чей разум гибок,
И близок вам души высокий склад.
Там, где подсчет ведут структуралисты,
Вы поэтический храните слог,
Не зачисляя роботов в лингвисты.
Пусть делит смысл и форму простофиля,
А вы открыли нам – помилуй Бог! –
Толстого стиль, а не Андрея Стиля.
1965.

К СОБЫТИЯМ В ГАЛЛИИ.

С латинского.

Всегда склоняется сенат
Перед увенчанным капралом.
И твой, Гораций, меценат
Был полицейским генералом.
Всегда склоняется поэт
Пред пользы ищущей цензурой.
Он дорожит своею шкурой
Градоправитель им воспет.
Уста молчанием сковать
Не лучше ль, чем, двоясь, лукавить,
И проституткам подпевать,
И кесарей солдатских славить.
1966.

«Я не стремился мир мой оправдать…».

Я не стремился мир мой оправдать
И приникал к истокам Иппокрены.
Я позабыл убогих судеб плены,
Но в недостойном не хотел дерзать.
Чтоб будущее втайне развязать,
Я проходил сквозь мысленные стены,
И вот познал веков грядущих смены,
Лишь не постиг простую благодать.
Бесчисленные вижу я пути.
Иль снова я восстану во плоти,
Чтоб жечь сердца нежданным вдохновеньем?
Когда же минут мириады лет
И снисхожденье станет восхожденьем –
Свет одолев, увижу тихий свет.

ПАМЯТИ МАЧАДО.

Ты скажешь – Мачадо нет.
Смахни слезу с ресниц:
Испании жив поэт.
В блеске ночных зарниц,
В сияньи летних гор,
В плеске вечных вод.
Он дышит, и жив его взор
В звучаньи его стихов.
1969.

ПОСЛЕДНЯЯ ЛЮБОВЬ.

О, как на склоне наших лет.

Нежней мы любим и суеверней…

Сияй, сияй прощальный свет.

Любви последней, зари вечерней!

Тютчев.

1. Элегия.

Заговори со мною –
Хоть на пали,
Хоть на урду!
Давно с тобой, мой друг, мы исчерпали
Обид бурду.
Пусть будет мой язык понятен –
Плечо к плечу,
И чтобы не было бы белых пятен
На карте чувств.
К чему сравненье:
Спутник прилуненный
В холодной вышине,
Я весь с тобой, тобою озаренный
Весной в весне.
1966, Апрель.

2. «Цветок бессмертья принесла ты…».

Цветок бессмертья принесла ты,
И эта келья ожила,
Как будто нежный гость крылатый
Коснулся моего чела.
Как будто прошлое открылось,
Смесив земные времена,
И ты во мне пресуществилась,
От долгого очнувшись сна.

3. Газель.

Горит в чертогах пламенных пророка звезда Зухрэ.
К одной тебе стремлюсь по воле рока, моя Зухрэ.
Вот минул день, и вечер охлаждает пески пустынь.
Ты в водах отражаешься потока, звезда Зухрэ.
Я жду тебя – твой свет во мне сияет – у тихих вод,
Что пред тобой сокровище пророка, моя Зухрэ!

ДОПОЛНЕНИЕ. ЭПИГРАМММЫ (1929-1969).

ПАРИЖСКИЕ (1929-1932).

ПОДРАЖАНИЕ ДРЕВНИМ.

Лоту подобный, воздел Мережковский иссохшие руки,
В «Числах» провидя скандал, на Монпарнасе – содом.
Гиппиус, рыжий парик разметав по плечам многолетним,
Рядом грядет и глядит, щурясь, на бездны в лорнет.
С лампой зеленой в руках, опершись на румяных эфебов,
Мир Адамович клянет, Новый предчувствуя Град.
А повернувшийся вспять к проклятым кафе Монпарнасским,
В столб обращен соляной оцупеневший Оцуп.

НА АЛДАНОВА.

Mon verre est petit…

Недолго пил я из чужих стаканов:
Трудом упорным приобрел я свой.
Стакан мол мал, но я зовусь Алданов,
и «на Пассях» я – Лев Толстой.

НА ИЕРОМОНАХА ШАХОВСКОГО.

Ни революция, ни плаха,
Ни трус, ни глад, ни судный день,
Ни важный сан иеромонаха
Ни князя Шаликова тень
Не удержали Шаховского
От сочинения стихов, –
Так схима не спасет Скобцову
От поэтических грехов.
В подряснике или в хитоне
Войдут, ликуя, в Новый Град.
Прости им, отче Аполлоне,
Зане не знают, что творят.

НА ПЕРЕВОДЧИКА ТХОРЖЕВСКОГО.

Ограбив Фица караван,
Одним разбойничьим наскоком
Он Запад придушил Востоком
И Фауста просидел диван.

НА БРАКОСОЧЕТАНИЕ ЕКАТЕРИНЫ ТАУБЕР.

Не в галилейской – в галльской Канне
Ваш совершился тайный брак,
Как в самом выспреннем романе –
Вдали от сплетен, слухов, врак.
А старый друг от чувств избытка
Вам пожелает лишь одно –
Чтоб воду брачного напитка
Вы претворили бы в вино.

ПОЭТ-ФИЗИОЛОГ.

Лозинский Лев – поэт и физиолог,
Двойную славу на земле сыскал:
Стыдливости сорвав с Природы полог,
Морозил крыс и женщин распалял.

АСТРЕ.

Пленяй нас роскошью дородной красоты,
Пока не станешь елисейской тенью,
Пока не превратишься из звезды –
В цветок осенний.

БЕЛГРАДСКИЕ (1942-1943).

ГЕРР ФОН ШТЕЙФОН.

Ваш предок – Штейфа Соломон
Обрезан спереди раввином,
Но он прибавил слово «фон»
И стал арийским господином.

НА СКОРОДУМА, СПАЛИВШЕГО «ХРИСТА НЕИЗВЕСТНОГО» Д. МЕРЕЖКОВСКОГО.

Желая русскую культуру обновить
И на Парнасе завести острастку,
Он Неизвестного Христа велел спалить –
Известному надел бы он повязку.

НА ГАЛЬСКОГО.

К чему твои помещичьи сноровки,
Арийский профиль и кадык:
Ты воспитался в беженской столовке
И к ней привык.

НА НЕМЕЦКОГО ГЕНЕРАЛА ШКУРО.

Шкуро, башибузук турецкий,
Россию грабил и сжигал.
Теперь он генерал немецкий –
Предателем разбойник стал.
Белград, 1942-1943.

МОСКОВСКИЕ (1956-1969).

ЭПИТАФИЯ РОМАНУ ХАЗАРИНУ.

Слышал – намедни подох
Роман Горыныч Хазарин.
Что вытворяет в аду?
То же, что здесь, на земле:
Цербера он оболгал,
В ладью нагадил Харона
И на Миноса донос
Адским властям написал.

НА ЮБИЛЕЙ ПРОФЕССОРА П.Г. БОГАТЫРЕВА.

О, не прельщайся юбилеем –
Хвалы не требуй и наград,
Чтоб, умастив чело елеем,
Тебе пинка не дали в зад.

«С мамзель… женой застигнутый Иван…».

С мамзель… женой застигнутый Иван
Супруге так сказал, сверкнув державным оком:
«Гарем подвластен мне – ИМЛИйский я султан.
В штанах и без штанов благословен пророком!»

ЭПИТАФИЯ.

Здесь прах ИМЛИйских мудрецов:
Щербина, Яша и Перцов.
Щербина «негров» обирал –
Их стриг, как мериносов.
Перцов всю жизнь умильно врал,
А Яша – тихо сочинял
Эстетику доносов.

ЭПИТАФИЯ А. А. ЗИМИНУ. (после дискуссии о «Слове о полку Игореве»).

Под камнем сим лежат останки Зимина.
Его архимандрит и виршеплет Иоиль,
Вольтеру помолясь, в Мазоне успокоил,
А памятник ему воздвигла Кузьмина.

«О муки творчества Баратовой Марии…».

О муки творчества Баратовой Марии
И рукописей порванных кошмар.
Смешалось всё: и стили, и стихии,
Украйна, битники, Антарктика, Гончар.

ЭПИТАФИЯ САМОМУ СЕБЕ.

Всю свою жизнь он мечтал о покорной и кроткой Гризельде,
Но укрощать ему рок женщин строптивых судил.

ПРИЛОЖЕНИЕ.

ВЯЧ. ИВАНОВ. ПРЕДИСЛОВИЕ К СБОРНИКУ «ПАМЯТЬ».

Благожелательное напутствие старого поэта молодому (ведь в нынешней быстрой смене литературных поколений Гумилев, наша погибшая великая надежда, годился бы ему чуть не в отцы, а пишущий эти строки, почитай, в деды, будь мы только друг другу родней, а не просто земляками по баснословному краю, по тридевятому царству Жар-Птицы и Серого Волка, откуда все трое родом) – это сердечное напутствие, про­возглашая перед людьми веру старика в молодую силу, отнюдь не указывает, однако, на теснейшую, непосредственную связь художественного преемства. Во избежание недоразумений полезным кажется мне предупредить, что Илья Николаевич Голенищев-Кутузов вовсе не мой ученик (как не был моим учеником и покойный Валериан Бородаевский, чей самобытный дар я отметил и пытался определить в предисловии к его первому сборнику, – что, кстати сказать, немало повредило ему на журнальной бирже поэтических ценностей, королем которой в то время был мой друг и антагонист Валерий Брюсов). Итак, мы не связаны друг с другом взаимною порукой и не отвечаем: я – за недовершенность того или другого из этих первых и сильных созданий художника, по своему складу взыскательного и строгого, но еще не довольно опытного, он – за грехи моего личного мастерства и наставничества. Мало того: мой мнительный слух не улавливает в этих стихах, к великому облегчению моей совести, и косвенных улик моего общего литературного влияния. Вообще же с преданием – как ветхим, так и свежим – молодой поэт весело и открыто дружит, что и естественно, потому что современная русская поэзия, подобно эллинству предхристианской поры, выработала общий гостеприимный язык. И не уменьшает его самостоятельности, напротив, ярче ее обнаруживает и увереннее утверждает свободная многоотзывчивость его музыки, преломляющей в себе, по внутреннему своему закону, звуковой строй не только заветных песен нашего Баянова века, но и «былин сего времени». Внушений Блока, впрочем, на редкость мало, несмотря на романтическую стихию изучаемой лирики. Если уж допытываться, чьи песни глубже всего запали нашему поэту в душу, чтобы процвесть из нее своеобразными цветами, я назвал бы не Тютчева и Баратынского, глаголы которых звучат в ней как дальний колокол, ни даже Пушкина, его пленившего белым стихом своих раздумий, но Лермонтова, а из новейших поэтов того же Гумилева, связанного в свою очередь с Лермонтовым глубокою и таинственною связью.

Что же до возможных случайных отголосков, не имеющих никакого отношения к органическому росту и генеалогии творчества (отыщет ли их какой-нибудь знаток по этой части, я не знаю и не любопытствую), то если бы к самоцветной раковине и прилипли кое-где волокна соседней подводной флоры, не это существенно, а то, что, приложив раковину к уху, услышишь в ней шум моря: о, конечно, вековечно русского моря! Это чувствование в себе родовой стихии (оно же и его «родовая тоска») поэт именует памятью. И прав он, не в умозрении, а в душевном опыте, различая память от воспоминаний. «Не говори о страшном, о родном, не возмущай мои тысячелетья», – это не о воспоминаниях сказано, чей огонек, как и сама жизнь, мерцает тусклостью свечи в разверзшиеся мириады»: сказано это о памяти. Она священна, «вечною» зовет ее Церковь; воспоминания же – зыбучими призраками тумана встают они между душой и ее недвижною памятью. Память укрепляет и растит душу; воспоминания сладкою грустью ее разнеживают, чаще жестоко и бесплодно терзают. Но воспоминаний у певца Памяти мало. Что вспоминается ему? Запах русской земли, осенние сторожкие сумерки да усадьба – «деревянный ампир» (и слово-то книжное, недавно ставшее ходким) в старинном саду с великолепно (но только вчера) найденными Парками, прядущими тонкую пряжу по желтым куртинам. Или вот еще благочестиво сбереженный веер, – но про него и вспомнить нечего, кроме семейного предания, что завезен был он из дальних странствий, с востока; поэтому всё, что сплелось над ним, придумано, и очень красиво придумано: к «тихоглаголящим фонтанам» за прадеда или прапрадеда, путешественника, впервые прислушался его поздний потомок, не видевший своими глазами ни «дремлющего Тегерана», ни даже, быть может, самого крылечка в саратовской деревне, с которого непоседливый помещик в думах об урожае глядел когда-то на медленно желтеющую за службами полосу поля. Другое дело – чудесные перекопские лиманы; но это уже воспоминание не дедовского жилья, а скитальческого становья… Итак – немолчный голос памяти в глубине духа при скудости чувственных воспоминаний. Отсюда может рождаться в светлые, умудренные и примиренные мгновения музыкальная печаль, «чистая» и «легкая», «как пепла горсть», и непрерывно, ежечасно дол­жен расцветать «болезненно-яркий, волшебно-немой» сон фантазии: так внутреннее зрение озаряет душу слепца.

Эти размышления – мое вглядывание в лицо поэта. Всматриваться я принужден, ибо, хотя и уловил с первого взгляда его «необщее выраженье», молодые черты всё же не сложились до вполне отчетливой выразительности, не определились окончательно. Другими словами: начальная (она же и последняя!) задача всякого лирического поэта, задача выявить духовное лицо свое в его существенной единственности и потому всеобщей значимости, разумеется, – да и как могло бы быть иначе? – еще далеко не выполнена. Это не значит, однако, что напевность Голенищева-Кутузова всё еще трудно отличить в ее своеобразии на состязании певцов. Легко уже и теперь узнать ее – а узнав, нельзя ни с другими смешать, ни забыть, – по многим ее особенностям: и по скатному жемчугу его элегических белых ямбов (в которые так устало переливается рассказанная поэтом Дюрерова Меланхолия, как будто и рифма столь же не нужна стала безнадежному духу, как покинутые резец и циркуль), и по грустно-мечтательной, порою сивиллинской жуткой мелодии его сербских трохеев, особенно же по сжатым губам, по заглушенному крику, по немотному жесту его трагизма («будь гробом и простым, и черным среди повапленных гробов») и по своеобычной, лихорадочной смеси его тоски, проходящей всю гамму от той чистой и легкой печали над горстью пепла до мрачного уныния («кто скажет мертвому: спеши?») с бодрствующей настороженностью препоясанной по чреслам воли, будто всё ждущей, как молнии, которая должна сжечь и возродить его, какого-то знамения, чьего-то тайного зова. Но он не меланхолический Гамлет, напрашивающийся у судьбы на несоизмеримый с его духовным законом, на духовно непосильный ему подвиг. Правда, и его «разум мерит вседневный обман», но он знает, что недостаточно обличить ложь или зло жизни, что требуется собственное внутреннее овладение истиной. Внутренний закон, уже чуемый в душе, как реяние серафима, должен открыться влачащемуся в пустыне мрачной, блуждающему по темному лесу въяве, направить его путь и руководить его действием. И не самосильным домыслом можно извлечь из своего глухо прорастающего навстречу ему сознания этот закон, ибо «от себя вы не можете творить ничего», но это будет делом благодати.

Шестикрылая мучит душа
Безнадежно двурукое тело…
…………………………………..
Разум мерит вседневный обман;
Прорастает сознание глухо.
Только знаю – придет Иоанн,
Переставит светильники духа.

В захлестнувшем мир потопе беспамятства не старого действия хочет от жертв возмездья и сынов нового обетования Память, а напоминающей вести, нашептанной Утешителем, Духом Истины. И пока не сложилось в духе новое слово, заградитель-ангел, который всё снится поэту, не опустит пламенного меча. Кому дано много, с того много и спросится; дело же идет о духовном самоопределении новой России. Верность отцам вечная, и о них память повелевает не вторить им и множить их ошибки, но исправить и восполнить их дело: возврат на старую колею – вот измена. Поистине, строки мои – напутствие: далекий (но кто измерит, какая часть его уже пройдена?) указан поэту путь – до самого себя…

Мне, художнику, нравится его нынешний поэтический мир, гадательный, предсолнечный, озаренный утреннею звездой; мне нравится эта сумеречная расплывчатость смутных, как бы еще движущихся очертаний; мне почти хотелось бы задержать наступление дня и «продлить очарование»… И всё же есть что-то жуткое и требующее солнечного расколдования в этой игре неразрешенных возможностей, в этом сговоре яви с утренними снами. Что значит эта реющая, двоящаяся мечта-действительность? О чем свидетельствуют эти глухие стоны из сокровенного лабиринта души?.. Я продолжаю вглядываться в лицо поэта.

Кажется мне, что родился певец Памяти с душою, открыто и доверчиво обращенной к волшебному богатству Божьего мира: жизни не хватит, чтобы надивиться на него вдоволь в умном весели и всё, что ни есть в нем, облюбовать и восславить. Но с детства Miss Destiny, черствая и деспотическая nurse, стояла у дверей влекущего в свои просторы светлого мира, как ангел с пламенным мечом. Судьба разрушила благодатную беспечность души и сделала всё, что могла (но не всё, видимо, она могла!), дабы превратить «наивного поэта» в человека, «обращенного вовнутрь себя», как говорят современные психологи. Поэтической мощи эта обращенность вовнутрь не уменьшает – скорее, развивает ее, – но тип поэзии существенно видоизменяет. Его Россия, изъятая из его поля зрения, стала для него «внутренним опытом», предметом мистической веры и почти потусторонней надежды; память об ней – «вечною памятью», провозглашаемою в чине погребения. Возлюбленная Рахиль закуталась в непроницаемое покрывало, похожее на саван. Правда, скинула зато фату с ослепительного лица «перворожденная Лия»; но поэт не может, не хочет любить ее. Здесь требуется, впрочем, оговорка: по существу он любит Запад всею страстью русского духа, насильственно отлученного веками от другой своей и единосущной половины. Но предмет этой любви не тот полувыродившийся Запад, что предстоит русскому поэту в его современном воплощении. Иной, истинный образ Лии, изначальной сестры Рахилиной, встает в его духе и уводит его за собой – опять прочь от чувственного явления, опять во внутренний его мир, где посетят его тени Данте, св. Бернара, средневековых поверий. Между тем Miss Destiny решается побаловать и развеселить слишком уже призадумавшегося и притихшего воспитанника: она развертывает перед ним пленительные панорамы полуденных берегов, где под рокот Адриатики гармонически дружат итальянская и южнославянская старина. Напрасно: воспитанник воспринимает любимые видения как поверх сознанья скользящие сны, тогда как его сущая явь не вне его светит, а творится в глубинах духа. Изначала замкнутый посторонними силами в себе, дух из себя изводит свой самобытный мир: с ним он играет, по нему гадает, им ворожит.

Мой остров скуден и затерян,
Но полон вещих голосов:
Пифийских дымчатых расселин,
Над безднами встающих снов.

Устремленность воли, натянутой в разлуке с заветным как тетива лука, налагает этот свой мир на мир данный, который оказывается в некоторой мере уступчивым, проницаемым и пластическим. Романтика образов (как это было и с Гумилевым) утрачивает характер несбыточности и обращается в магическую действительность… Но Miss Destiny бодрствует и по мере надобности сметает паутины предутренних чар пламенным мечом.

Какое испытание мощи духа – эта жизнь вне жизни! Но, думается, русская душа выдержит и это испытание, выживет – для жизни в жизни. Смелее же, и с Богом в дальнейший путь, об руку с правдивою чаровательницей, в быль обращающей небывалое, верною Песней:

Чадам богов посох изгнания легок,
Новой любви расцветший тирс!

Вячеслав Иванов.

Павия, 24 августа 1931 г.

Вяч. Иванов – И.Н. Голенищев-Кутузов. ПЕРЕПИСКА (1928-1939).

1. И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову.

Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,

Рим кажется мне уже сном прошлого существованья, что смутно припоминается и мучит, неотвратный непостижимый.

Пишу Вам с Летейского берега. Адриатическое море, инее, неподвижное, ночное – моя Лета.

Посылаю «Nox Sibillina» 1). Предпоследняя строфа записана заново. Почти со всеми Вашими поправками должен был согласиться.

На пароходе между Сплитом (Spalato) и Дубровником досказалось ранее едва ощущаемое стихотворение об «облаках и Киприде». Не знаю, понравится ли оно Вам. После римских всенощных бдений я спал стоя, сидя, лежа, в поезде, ресторане, у брадобрея, в таможне, на пароходе. Между Римом и Анконой ревностный блюститель порядка даже оштрафовал меня за то, что я спал на скамье с ногами и не двигался с места, несмотря на двукратное предупреждение. Почти что дураковское происшествие!

В Анконе, презрев усталость, я полез на гору смотреть собор – романский, небольшой, «шибко» испорченный реставрациями. Там, у тяжелой каменной гробницы днедавнего кондотьера взгрустнулось мне. Захотелось лежать так, скрестивши руки, рыцарем, едва сжимающим отяжелевший меч, безвозвратно погрузиться в каменную нирвану 2). Тем не менее поспешил пароход, выбрал койку у самого иллюминатора и мае же заснул. Во сне меня мучили кошмары. Мнилось – пламезарным диском, сферической молнией ослепляет и подавляет меня Акир 3) и шепчет пронзительно: «У овса не колос, а бруно, бруно». Я стараюсь его уверить, что в диссертации не упущу этого из виду, но Дураков-Сизиф 4) и Софиев-Иксион 5) проклинают меня, а из недр невозвратного слышится голос Адрастеи 6): «Я была твоей».

Не знаю, долго ли продолжалось лживое мое мечтание, но благосклонная Нереида, сжалившись надо той, плеснула мне прямо на грудь пригоршню соленой морской воды через открытый иллюминатор. Вскоре начало светать, и показались вдали дымно-синие острова Далмации.

Весь день на море я дремал в chaise-longue, услаждая свой собственный слух стихами (даже греческими!).

Ныне в моем иллирийском пленении 7) вспоминаются мне наши беседы, Ваши прозрения и толкования, и «поучения сыну Сирахову»8 (Акира), и горькое благоуханье библиотечной Тебаиды.

Сердечный привет Ольге Александровне и Елене Александровне.

Искренне Вам преданный Илья Голенищев-Кутузов.

Дубровник, 28 августа 1928.

P.S. По непростительной моей рассеянности я не записал Вашего адреса. Но почти уверен, что не ошибся Восса di Leone 3 (Ultimo Piano). Очень прошу рассеять мои сомнения и открыткою сообщить, дошло ли мое письмо. (Почему-то надеюсь на Ольгу Александровну .).

2. И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову.

Дубровник, 3 декабря 1928.

Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,

Пишу Вам в Павию, полагая, что Вы уже покинули Рим, куда послал я письмо и стихи вскоре после моего отъезда. Воспоминания о «Regina Viarum» [7] и о Вас для меня нераздельны и волнующи. В Риме я был счастлив и, кажется, даже начинал дышать сознательно.

Ныне вкруг меня темно-коричневая аура повседневных забот, но всё же порой пронизывается она благостными цветами. Пишу мало. Будут гекзаметры об Акире, Aqua Paolo [8] и Яникуле, стихи о Флоренции, о пережитом и уже отошедшем в глубины памяти. Пока могу лишь показать новую дубровницкую «медитацию» и переделку подражания «Cantica Canticorum»9).

Не знаю, суждено ли мне увидеть Вас в следующем году. Miss Destiny, выставляя напоказ желтые английские зубы, соблазнительно улыбается и шепчет: «In Paris, in Paris…».

Всё же я еще верен итальянским впечатлениям. Книга о молодости Данте10) в центре моих занятий. Попутно поправляю и комментирую перевод «Vita Nuova». Весь октябрь писал я статью о Толстом-художнике (по-сербски) 11). Читал публичную лекцию.

С Евгением Васильевичем (он же Акир) не теряю связи. Не теряю также надежды, что ему удастся перетащить меня в университет.

От Дуракова изредка получаю послания. Собирался он даже навестить меня, но, по всей вероятности, не пустила его невеста. Он женится на гречанке и собирается читать Пиндара в подлиннике. Пиндар и Тиртей 12) – предтечи евразийцев!

У Акира, видевшего моего друга и его нареченную, я узнал лишь, к великому моему облегчению, что ее не зовут Ксантиппой 13). В дни белградских русских событий (съездов ученых и писателей) все ходили на поклон к Мережковским. Не соблазнился один Алексей Петрович. Пишет: «Я к Гиппиус, конечно, не пошел, что мне у нее делать. Она всё ненавидит, а я всё люблю, она всё проклинает, а я всё благословляю, наконец, я хочу писать оды, а она, кажется, за свою жизнь не написала ни одной и вряд ли напишет. Мои учителя да будут Ломоносов, Державин, Пушкин, Боратынский, Тютчев и Вячеслав Иванов»14). Разве не прелесть Дураков!

В апреле, по всей вероятности, буду в Белграде по делам. Думаю выступить в Союзе писателей и, может быть, в Сербском народном университете. Разрешите ли Вы мне воспользоваться неизданными Вашими стихами (многое успел я переписать в Риме) и прочесть о Вас лекцию?

В Белграде также думаю начать переговоры относительно моего «Королевича Марко». Либретто я уже передал Роговскому, и он пишет музыку, «божественную и демоническую», но чуждую романтизму. В настоящее время переделываю либретто (русское) на пьесу («действо») по-сербски 15).

Передайте, пожалуйста, мой сердечный привет Дмитрию Вячеславовичу. Надеюсь, что он вполне поправился.

При случае прошу также засвидетельствовать мое почтение и поцеловать ручки Ольге Александровне и Елене Александровне.

Глубоко уважающий Вас Илья Голенищев-Кутузов.

3. И.Н. Голенищев-Кутузов - В.И. Иванову.

31 марта 1930.

Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,

Давно уже собираюсь написать Вам, но что-то мешало мне, останавливало меня. Быть может, суеверный страх – прервать заповедный круг римских воспоминаний. Я уже пять месяцев в Париже. Живу с семьей в Латинском квартале, близ Bd Saint-Germain. Преодолевая все житейские трудности, пишу тезу у Hauvett’a (автор «L’Introduction a la Divine Comedie» и работаю в Ecole des Hautes Etudes (романская филология).

Осмотрительные редакторы всё же начинают печатать мои стихи и статьи. «Римский офорт» появился в «Современных записках».

В канун января сделал доклад в Союзе Поэтов – «Лирика Вячеслава Иванова». М.О. Цетлин 16) предложил напечатать мой доклад в «Современных записках» и просил меня написать Вам – возможно ли напечатать Ваши новые стихи или хотя бы втиснуть их «контрабандой» в виде цитат в мою статью? На ту же тему беседовал со мной небезызвестный Вам Оцуп, редактор новоявленных «Чисел» 17). Наконец, недавно с аналогичным предложением обратился ко мне С. Маковский 18), заведующий литературным отделом «Возрождения». Он хотел бы, независимо от «Современных записок», получить для «Возрождения» статью о Ваших новых стихах и подробнейшую рецензию о «Дионисе и прадионисийстве». «Мы не столь богаты, чтобы швыряться такими людьми, как Вячеслав Иванов», – сказал он мне. Я почти что был принужден обещать статью и рецензию в течение следующего месяца; всё же я успел выговорить себе право обратиться к Вам за разрешением. Я не знаю, сочтете ли Вы появление таких статей своевременным 19)? Буду с нетерпением ждать Вашего ответа и указаний. Смею надеяться, что Вы мне напишите хотя бы несколько строк. Адрес мой: 2, rue de l’Ancienne Comedie. Paris VI.

Посылаю Вам два сборника Союза (в скором времени выйдет 3-й) и мои новые стихи.

Как здоровье Дмитрия Вячеславовича? Вернулся ли он в Италию? Передайте, пожалуйста, при случае мой сердечный привет и лучшие пожелания милой Ольге Александровне. На мою лекцию пришла Ольга (Николаевна?) Острога. Пригласила меня к себе. Она, ее муж 20) и сын очень мне понравились. Получил в подарок «Кормчие Звезды» (у них было два экземпляра). Они Вас, по-видимому, очень любят и хорошо знают.

В прошлом году я был два раза в Венеции. Заканчиваю легенду об Ангельском Папе 21) (чудо происходит перед San-Marco).

Искренне Вам преданный Ваш Илья Голенищев-Кутузов.

4. В.И. Иванов – И.Н. Голенищеву-Кутузову.

24 апреля 1930.

Дорогой Илья Николаевич,

Благодарю Вас за дружескую память и неизменно доброе ко мне отношение. Вы очень обрадовали меня вестью о себе из Парижа, где Вам и надлежит теперь работать; ответ мой замедлила поездка в Рим на концерт в Augusteo, где исполнено было и имело большой успех сочинение моей дочери «Тема с 9 вариациями для оркестра» на текст «Rorate coeli desuper» [9]. Вот Вам одна новость о нас. Моя лично жизнь остается неизменной; разве что вышла в Германии, у Зибек-Мор в Тюбингене, заново переработанная мною «Die russische Idee». Что касается сына, он всё еще в давосской санатории; осенью должен быть переведен пансионером в известный швейцарский, руководимый бенедиктинцами лицей в Engelberg, потому что состояние его здоровья теперь позволяет продолжение занятий. Простите великодушно, что давно – т.е. своевременно – не написал Вам, а писал о Вас Степуну 22), присовокупив то Ваше стихотворение – белые стихи, – которое мне очень полюбилось, и, кажется, еще что-то. Я рад, что Вы сошлись, наконец, с «Современными записками». Отвечая на Ваш вопрос, скажу Вам, что хотя и не повинуюсь вызову в Россию, однако предпочитаю быть верным своему обещанию, в силу которого был отпущен за границу, – не участвовать в эмигрантской печати. В своих статьях, однако, Вы можете сообщить кое-что (немногое, впрочем) из моих неизданных стихов 23), не упоминая, во всяком случае, что имеете на это особое разрешение автора: естественно, что стихи поэта ходят по рукам в списках. Протестовать против предполагаемой дружеской indiscretion [10] (допустимой, повторяю, в очень ограниченных размерах) я не буду – вот и всё. А за ревность Вашу о моей музе большое Вам от души спасибо.

Очень приятно мне, что воскресают из моего прошлого милые супруги Остроги. Или сообщите их адрес (ибо я надеюсь, что Вы поддержите с ними знакомство), или Вы получите письмецо к ним от меня и моей дочери, которое не откажите им передать.

Нужен мне также очень адрес Андрея Ивановича Каффи 24). Сборники Союза , о которых Вы пишете, я не получил. Журналов парижских (русских) не вижу. Благодарю за сообщенные стихи; только не всё в них мне нравится: [11] всё еще не завоевана maestria, всё еще нет настоящей строгости, художнического трезвения, простоты вожделенной, благодатной 25). Простите il vecchio brontolone [12], который в Вас верит.

Обнимаю Вас с любовью Вяч. Иванов.

5. И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову.

26 июня 1930.

Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,

Не отвечал Вам сразу, так как ждал выхода третьего сборника Парижского Союза Поэтов и еретического альманаха «Перекресток». Вместе с этим письмом посылаю Вам обе книжки на поругание. О Вас написал две статьи (одна посвящена «Дионису», другая – лирике). Они уже пристроены (в «Возрождение» и в «Современные записки»). Вскоре должны появиться.

Меня еще на год оставили в Париже с условием защищать тезу в мае 1931 г.

Так как мне удалось найти несколько неизданных переводов Петрарки (senilia – ultima epistola a D.J.B.), я решил в спешном порядке закончить работу «Les manuscrits francais de Griseldis de Petrarque. Etude critique et literaire» во вкусе Ecole des Hautes Etudes historiques et filologiques, где я удостоен званием eleve titulaire. Работаю у проф. Рока, редактора «Romania».

Книга о молодости Данте будет написана позже. Многое придется изменить. Но всё же от начатого не отрекаюсь.

В стихах моих кое-что исправил сообразно с Вашими указаниями. Так, ударение «ржавеет» – теперь «заржавел». Относительно же Amen в том же стихотворении («Меланхолия») остаюсь при особом мнении ввиду идеологического расхождения, чья причина – мои ереси и несовершенство (духовное). После долгих размышлений я убедился, что в пьесе «Анкона» я употребил слово «мистраль» зря, смешав его с маэстралем (распространенным не только в Венеции и на Адриатическом побережьи Италии, но и в Далмации). В следующем «издании» – поправлю.

Вообще Ваши указания мне чрезвычайно ценны и радуют, даже тогда, когда обнаруживают слабые мои стороны и многие несовершенства.

Теперь, увлекаясь «новыми» метрами, корплю над гекзаметрами и ямбическими триметрами.

Посылаю Вам в письме несколько стихотворений – новых и старых, подвергшихся обработке. Мне очень хотелось бы, чтобы Вы написали, что о них думаете и в чем их недостатки.

Надеюсь, что здоровье Дмитрия Вячеславовича лучше. Передайте, пожалуйста, мой сердечный привет ему и милейшей Ольге Александровне (при случае).

Искренне Вам преданный.

Илья Голенищев-Кутузов.

2, rue de l’Anciene Comedie. Paris VI.

6. И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову.

31 июня 1931, Париж.

Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,

Я получил сегодня письмо Глеба Петровича Струве 26), сына П.Б. Струве. Он просил меня написать Вам и запросить Вас, согласны ли Вы, чтобы «Россия и славянство» напечатало в русском переводе Ваше письмо к Charles du Bos (появившееся в сборнике «Vigile»). Мне кажется, что я не буду нескромным, переслав Вам попросту письмо Г.П. Струве ко мне, из которого Вам будет вполне ясно, в чем дело. Очень прошу Вас ответить как можно скорее, хотя бы несколько слов. Я постоянно пишу в «России и славянстве» (главным образом, о югославянской литературе), и мне хотелось бы оказать редакции посильную услугу; они же очень хотят напечатать Ваше письмо. Желание их мне кажется вполне понятным и законным.

Я пока что еще в Париже, где останусь, по всей вероятности, до Рождества. Большая половина моей французской диссертации написана. Книга будет озаглавлена «L’histoire de Griseldis en France au XIV et XV siecle». Работаю у профессора Рока в Ecole des Hautes Etudes. Думаю защищать диссертацию в декабре. Потом придется вернуться в Югославию под сень Евгения Васильевича. Его, кстати, скоро увижу, так как он приезжает в Париж на всё лето.

Пишу очень мало: мешает научная работа (начало огорода) – und pflanzte muhsam die Citaten [13].

Всё же осмеливаюсь послать Вам стихотворения. Начал также писать прозу и даже печатать 27).

Передайте, пожалуйста, сердечный привет и наилучшие пожелания Ольге Александровне и Дмитрию Вячеславовичу.

Глубоко уважающий Вас.

Ваш И. Голенищев-Кутузов.

26, av. de Cbatillon, 36. Paris XIV.

7. В.И. Иванов – И.Н. Голенищеву-Кутузову.

24 июня 1931.

Дорогой Илья Николаевич,

В деловом и срочном порядке пишу Вам этот ответ на деловой Ваш запрос.

Письмо к Ch. du Bos написано по-французски; напечатанный текст и есть его оригинал; русской редакции нет ни на бумаге, ни у меня в голове; перевести его на русский язык было бы и для меня самого делом очень нелегким, потому что каждое слово в нем ответственно – взвешено в смысловом отношении, нюансировано в психологическом. А так как «Письмо», естественно, будет предметом обсуждения и, вероятно, полемики, где каждое лыко берется в строку (так и следует), то необходимые цитаты надлежит давать в оригинале, то есть по-французски. Я желаю, чтобы мои слова, обращенные в нем к русской эмиграции, были ею услышаны; но обращаюсь я к тем кругам, которые французскую речь хорошо понимают; иначе я озаботился б изданием русского, мною самим подготовленного или выверенного и авторизованного перевода, но это пока что не в моих намерениях. Итак, со своей стороны согласия на перевод дать не могу. Если бы таковой всё же был напечатан без моего не только участия, но и согласия, то уже во всяком случае я не мог бы считать себя ответственным за приписанные мне переводчиками выражения, а следовательно, и утверждения, ибо подлинный смысл всякого утверждения неразрывно связан с его формой. Итак, цитаты в подлинниках – в данном, моем случае – conditio sine qua non [14] корректной полемики и добросовестного изложения. Но и мое личное согласие на перевод (которого я, однако, не даю) было бы недостаточно. «Письмо» принадлежит тому, кому оно написано и сдано; написано же оно и отдано Шарлю Дю Бос для Vigile, издателем и правомочным собственником коей является l’editeur Grasset; без разрешения этих двух лиц перевод не мог бы появиться в печати, его обнародование должно было бы предваряться заметкою: печатаем-де наш перевод, автором не авторизованный, с разрешения гг. Дю Бос и Грассе. Повторяю, что обсуждение мне было бы желательно при сохранении подлинной формы моих утверждений. Вот и всё о деле. Глубоко и мучительно сознавая свою огромную вину перед Вами – вину гробового молчания, как если бы я был мертвым телом, которое Вы, любимый друг мой, осыпали душистыми цветами, обещаю вслед за этими новые строки – обо всем, чем сердце живо, – которые уже и собирался Вам слать, теперь же заочно Вас обнимаю.

Неизменно Ваш и Вам благодарный Вяч. Иванов.

Черкните мне еще и пошлите еще стихов – и… прозы!!

8. И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову.

9 июля 1931 г., Париж.

Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,

Вот пишу Вам снова и на этот раз по глубоко личному делу. Хочу издать книгу стихов. Почти что нашел издателя, что по нашим обстоятельствам всё равно как чудо. (Правда ли, впрочем, что Блок назвал свою книгу «Нечаянная радость», найдя издателя или, найдя издателя или legenda aurera [15]?).

Под величайшим секретом сообщаю Вам, что издатель – Рахманинов («Таир»). Книгу назову «Память», ибо –

Из озера Памяти плещут.

Влаги студеной струи.

Буду печатать лишь то, что считаю лучшим (4 листа, не больше).

Мне очень хотелось бы иметь Ваше предисловие, хотя бы самое краткое. Равным образом Рахманиновскому издательству. Я уверен, что по внутренним причинам Вы согласились бы, но я не знаю, возможно ли по внешним? Правда, я не живу по нансеновскому паспорту, но всё же печатаюсь во всех эмигрантских изданиях. Я не смею настаивать и прошу лишь извинить меня, если просьба моя покажется Вам неуместной.

Посылаю Вам два моих прозаических опыта. Подготовляю книгу рассказов «Огонь над водами».

Мне хотелось бы поставить эпиграфом на книгу стихов какое-либо латинское двухстишье об озере Памяти (или Мнемозине 28)?). Может быть, из Вергилия? Я буду Вам очень благодарен, если сообщите мне нужный мне эпиграф, который, боюсь, будет лучше, чем всё остальное.

Стихов почти не пишу, так как всё время поглощено научной работой: необходимо всё закончить к декабрю.

В Париж приезжает на всё лето Евгений Васильевич. Вышла его книга о Иоахиме 29).

Передайте, пожалуйста, мой сердечный привет добрейшей Ольге Александровне и Дмитрию Вячеславовичу.

Искренне Вам преданный Илья Голенищев-Кутузов.

9. В.И. Иванов – И.Н. Голенищеву-Кутузову.

17 июля 1931.

Дорогой Илья Николаевич,

Так и не собрался еще написать Вам согласно обещанию, будучи чрезмерно занят, но Вы предупредили меня письмецом от 9 июля, на которое спешу Вам ответить. Рад, что Вы издаете лирический сборник, – и, так как Вы хотите иметь к нему мое предисловие, уведомляю Вас о моем согласии; но для этого мне необходимо иметь полный текст предполагаемого сборника. Должен также предупредить, что написать предисловие было бы очень затруднительно, если бы в сборнике оказались стихи прямо и открыто политические, чего я, зная Вашу лирику, не предвижу. Спасибо за присланные газетные вырезки, в которых еще толком не разобрался, не имея ни минуты свободной: перед скорым отъездом в Швейцарию столпились густо многочисленные и разнообразные дела, и тут же пришли вороха корректур, как всегда, безотлагательных и, как всегда, трудных для меня, потому что я изменяю свои тексты во время их печатания без конца. Обнимите от меня со всею любовью Евгения Васильевича и поздравьте его с выходом в свет «Иоахима» – для меня это большая радость. Как идет Ваша интересная работа? И почему Вы оставили труд о Петрарке в современной ему Франции? Андрей Иванович Каффи (Andres Caffi) хотел с Вами познакомиться, а также встретиться с Евгением Васильевичем; адрес его: Versailles, Villa Romaine, Avenue Douglas Haig 8.

Латинского поэтического эпиграфа, выражающего орфическую мысль: «Из озера Памяти плещут влаги студеной струи» (как я перевел les tablettes orphiques [16] не могу Вам дать: кажется, ничего об этом и нет [17].

Дружески Ваш Вячеслав Иванов.

10.И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову.

(конец июня – начало июля 1931. Париж).

Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,

Посылаю Вам рукопись книги, которую хочу издать в октябре. Список этот, по-видимому, окончательный; может быть, прибавлю еще два-три, пока недописанных стихотворения.

Сердечное спасибо за согласие написать предисловие. В Поэзии Вы мой крестный отец. Посвящали меня – Amor, Roma 30) и Вы.

Мне очень хотелось бы знать, что Вы думаете о последних моих стихах? И о прозаических попытках? Большинство пьес в сборнике Вам знакомы, но есть несколько переделанных и недавно написанных, которых я Вам не посылал.

Мы с Евгением Васильевичем читали вместе статью Кюферле. Может быть, следовало бы ее перевести (для «Чисел») с Вашего согласия (и согласия автора)?

С А.И. Каффи я знаком. Видел его несколько раз у Вас в Риме. Я ему на днях напишу и позову к себе распить бутылку кьянти.

Сердечный привет Ольге Александровне (где она? и что пишет?) и Дмитрию Вячеславовичу.

Искренне Вам преданный Ваш Илья Голенищев-Кутузов.

P.S. Может быть, с моей стороны не будет слишком дерзновенно поставить эпиграф об Озере Памяти по-гречески? А под ним дать Ваш перевод из «Диониса»?

P.P.S. Явно политических стихов у меня в сборнике нет. «Ювеналов бич» мне Музы не вручили – к счастью.

11. И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову.

12 августа 1931.

36, av. de Chatillon, Paris XIV.

Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,

Дошла ли до Вас моя рукопись?

Я полагаю, что Вы уже в Швейцарии, но что Вам всё же пересылают письма?

Я окончательно договорился с издательством. По-видимому, придется печатать не 4 листа, а всего 3. Поэтому придется исключить несколько стихотворений. Впрочем, может быть, это и к лучшему.

Нужно ковать железо пока горячо. Я приступлю к печатанию, как только получу предисловие , которое Вы мне любезно обещали. Не стану скрывать от Вас, что с Вашим предисловием издательство Рахманинова берет мою книгу гораздо охотнее, чем без оного. Простите мою настойчивость, но мне было бы чрезвычайно важно знать, когда я смог бы получить Ваше предисловие. Не менее важно для меня знать, что Вы думаете о моей книге . Жду с нетерпением Вашего ответа.

Здесь в Париже профессор Ганчиков 31). Я ему напишу, и мы увидимся. С Каффи тоже.

Искренне Вам преданный Ваш Илья Голенищев-Кутузов.

Пожалей, о сердце, пожалей
Безнадежный призрак мирных дней.
Ты волны ликующей вольней!
Солнцем ли иль бледною луной
Твой нарушен горестный покой?
И само не знаешь, что с тобой.
О, скажи, куда меня влечешь?
И какую освящаешь ложь?
На тебя давно я не похож
Я смотрел, расчетливый мудрец,
На поля, где сеятель и жнец,
На стада покорные овец;
А труды, и радости, и сны
Были мне прозрачны и ясны,
Словно глубь морской голубизны.
А теперь – всё пенье, всё полет.
И потерян в бездне верный лот,
В океане тонет жалкий плот.
И, как огненный эдемский меч,
Из меня встает до неба смерч,
Чтобы узы смертные рассечь.

***

Бледной Силены лобзания
Сердце пронзают,
В зеркале вод сочетания
Обликов сладостных тают.
Облако тонкое, дальнее,
Ты ли стезей неземною
Лунной свирели печальнее
Тихо скользишь надо мною?
Маревом легким не скроешься,
О златострунное,
В солнечном сердце покоишься,
Сонное, лунное.

И. Г.-К.

P.S. Закончил легенду о последнем папе, о котором Вам говорил («Papa Angelicus»).

12. В.И. Иванов – И.Н. Голенищеву-Кутузову.

24 августа 1931.

Дорогой Илья Николаевич,

Посылаю в Ваше распоряжение мое Предисловие. Не печатайте его, если оно почему-нибудь Вам не по сердцу или может повредить Вам (чего я боюсь) и успех Вашей книги затруднить. Простите, что посылаю его только теперь; но чтобы закончить его, я отложил на два-три дня мой отъезд в Швейцарию. Одновременно возвращаю рукопись, где Вы найдете несколько замечаний на полях. Желаю от души удачи изданию! Привет Евгению Васильевичу: что он скупится на экземпляр своей книги для меня?

Всем сердцем Ваш Вяч. Иванов.

Адрес остается: Collegio Borromeo, Pavia.

P.S. Серьезно и настоятельно прошу Вас не печатать предисловия, если оно окажется неподходящим. Не бойтесь обидеть меня этим: напротив, это будет доказательством Вашей дружбы, доверчивой близости Вашей ко мне, нашей действительной солидарности. Подумайте как следует, прежде чем решиться печатать. Мое имя для многих одиозно, а я не хочу, чтобы Вы от этого теряли. В.И.

13.И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову.

23 сетября 1931.

36, av. de Chatillon, Paris XIV.

Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,

Я получил Ваше Предисловие к моей книге и рукопись с Вашими заметками. Я узнал, что Вы имеете власть проникать в сокровенные горницы сердца, что Вам но ранить и исцелять людские души, но такого проникновения в мое сердце и такого магического воздействия на мое воображение я не ожидал. Мне порой казалось, когда я перечитывал Вами написанное, что Вы лучше понимаете мою сущность, и мой путь, и все препятствия на этом пути, чем я сам. Я не знаю, следует ли благодарить Вас, – мое уважение к Вам переросло благодарность, уважение уже меркнет в лучах моей любви к Вам, любви сыновней и неизменной.

Я переживаю эти последние два месяца странные, еще не вполне мною осознанные состояния. Думаю, что Дионис на время одолел Аполлона в моей душе. Что-то оборвалось во мне и родилось нечто новое, и радость моя мешается с ужасом. Поэтому мне трудно писать (я слышу лишь стихи). Всё, что считаю лучшим из мною услышанного (подслушанного у сердца), посылаю Вам. И мне было бы бесконечно дорого, если бы Вы согласились написать мне хоть несколько строк о Вашем впечатлении от моей Vita Nova.

Глубокоуважающий и любящий Вас Илья Голенищев-Кутузов.

P.S. Передайте, пожалуйста, мой сердечный привет Ольге Александровне. Ей будет посвящено в «Памяти» стихотворение «Парки» («О, дважды дано нам родиться… – И Логос наследует плоть…»). О заметках Ваших, столь ценных и проникновенных, напишу «по статьям» подробно, когда вновь овладею Аполлоновым началом.

ИГК.

Все эти новые стихи войдут во вторую книгу «Звезда-Денница».

P.P.S. И.И. Фундаминский (Бунаков) 32) очень просил меня обратиться к Вам, не согласитесь ли Вы прислать стихи для «Современных записок». Они сами не решаются к Вам обратиться. Мой новый адрес (с 1-го октября): 27, rue des Bernardins, Paris V.

Я дал в «Современные записки» легенду в прозе «Рара Angelicus». Теперь судьба моя в руках Степуна!

14. И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову.

30 сентября 1931.

Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,

Спешу Вам сообщить, что с 1-го числа я буду жить не на rue des Bernardins, как Вам писал, а на rue St. Jacques. Таким образом, мой новый адрес: 216, rue de St. Jacques, 216. Hotel des Nations, Paris V.

Мне было бы очень радостно, если бы Вы написали несколько слов о новых моих стихах.

Книга моя выйдет, по всей вероятности, к началу ноября. В Париже остаюсь до января. Е. В. Аничков просил передать Вам сердечный привет; он на днях уезжает обратно – в Македонские дебри, праздновать осеннего Диониса.

Я же в свободные и праздные минуты перевожу… элегии Проперция, для успокоения мятущегося духа и очищения от «миазмов».

Искренне и глубоко Вам преданный,

Ваш И. Голенищев-Кутузов.

15. И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову.

Белград, 3 февраля 1935 г.

Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,

Наконец моя книга вышла. Я уже было потерял надежду. Но писатель предполагает, а издатель располагает. «Память» без малого три года пролежала в наборе. Посылаю Вам книгу (еще два экземпляра вышлет Вам издательство из Парижа).

Я не могу Вас благодарить за Ваше царственное предисловие, которого я, право, недостоин. Все слова благодарности кажутся обыденными. Если бы я мог сказать как Данте 33):

O degli altri poeti onore e lume,

Vagliami il lungo studio e ‘l grande amore.

Che m’ha fatto cercar lo tuo vlume.

Tu se’ lo mio maestro e ‘l autore.

(цитировать два следующих стиха не дозволяет мне благочестивая Память!) 34).

Из-за позднего выхода книги (издательство «Парабола» – берлино-парижское; издатель же Каплун 35,) – параболический Каплун!) мне пришлось прибавить с десяток стихотворений, Вам неизвестных, написанных позже, – простите великодушно!

Отобрал для Вас 18 новых моих стихотворений – те, что мне кажутся лучшими, – из будущей книги «Огонь над водами». Мне бесконечно важно , чтобы Вы мне написали о новых моих стихах (если не Вашим мнением – чем я измерю вне себя, беспристрастно, путь, мною пройденный?).

Теперь о внешнем в моей жизни: в 1932 году осенью я вернулся из Парижа в Далмацию. Весной 1933 поехал опять в Париж и докторировал. (Вам теза моя была послана издательством.) В мае 1934 меня выбрали приват-доцентом одновременно в Белграде и Загребе. Я предпочел Белград, где и нахожусь теперь.

Читаю лекции о старофранцузском языке и даю уроки в одной из белградских гимназий. Работы очень много; материально живется не очень легко, но есть надежда на лучшее будущее. Студентов у меня много (свыше ста), проявляют интерес – читаем старые тексты.

Об остальном – «стихи мои свидетели живые». Недавно был в Скопле (где крутящиеся дервиши по сей день пляшут в мечетях, воздвигнутых на развалинах богумильских капищ) – в гостях у Евгения Васильевича. Он собирается через год выйти в отставку и поселиться у самого моря, в Далмации. Пишет очень интересные и ценные воспоминания. К осени предполагаем издать сборник; я приготовляю статью о его научной деятельности (к 70-летию). Будет проза (Ремизов) и стихи (мои, Дуракова, Софиева, Е. Таубер). Если бы Вы разрешили напечатать Ваши стихи! (Я учитываю возможность оправданного отказа, и всё же прошу – для Е. В. была бы такая радость!).

Уже годами лишь скупые сведения о Вас доходят изредка до меня. В прошлом году я был в Милане, но Вы летом в Риме. Когда-то увижу Вас вновь? Что Вы пишете в Вашем великолепном уединении, напоминающем пустынничество Петрарки?

Передайте мой сердечный привет Ольге Александровне и всем Вашим.

Душевно Вам преданный и глубоко уважающий Вас.

Илья Голенищев-Кутузов.

Мой адрес: Milesevska br. 27/1 Belgrad (Jugoslavie).

16. В.И. Иванов – И.Н. Голенищеву-Кутузову.

20 августа 1935.

Roma, via Gregoriana 12, int 9.

Дорогой Илья Николаевич,

Хронология наших сношений (как и хронология возникновения Вашей прекрасной книги стихов) измеряется столь астрономическими числами, что мое полугодовое молчание в ответ на присылку четырехлетней новорожденной с глубоко тронувшим меня посвящением и милым Вашим письмом, составляя само по себе тяжкое прегрешение, в каковом и винюсь, встретит, быть может, с Вашей стороны некоторое снисхождение, тем более что в смягчающих вину обстоятельствах недостатка нет: ведь, согнанный благоразумною политикой бюджетных сокращений с моего насиженного уголка в гостеприимном и блистательном Collegio Borromeo (место мое упразднено), я переживаю год великой разрухи и безвременья, туги и неустройства, что исключает не только возможность свободно располагать своим досугом, но и самый досуг. Что же до моего молчания по получении Вашей внушительной диссертации, которая меня глубоко обрадовала и с которою Вас восхищенно поздравляю, – то объясняется оно просто неосведомленностью о месте Вашего пребывания. Неустойчивость Вашего адреса препятствовала мне и раньше писать Вам в ответ на присланные (также какие-то неустойчивые) стихи, в которых нечто остро, но не до конца пережитое не могло – или не хотело – определительно (то есть художественно-завершенно) сказаться. Перечитывая теперь то, что я знал, когда писал свое предисловие, я уверяюсь в оценке, намеченной мною в этом последнем; в других же стихах, как напечатанных, так и рукописных, вижу больше поэтического субстрата, нежели формы, вследствие чего рассматриваю их только как переход ко второй эпохе Вашего творчества, а не как наступление его: окончательной кристаллизации еще нет; а так как Ваш второй сборник должен был бы утвердить Вас как художника вполне созревшего и Вашу новую эпоху представить не в эскизах, а в завершенных созданиях, то предостерегаю Вас от преждевременного выпуска в свет «Огня над водами» (не «над водами», как теперь неправильно говорят). Из этих новых стихов кое-что мне весьма нравится, но не достаточно нравится, чтобы ослабить высказанное общее суждение. На глупые ж критики (вроде полублагосклонной в последней книге «Современных записок» – увеселительны русские парижане, робко обезьянящие французских сюрреалистов и им подобных, чьи клички не стоит запоминать, tellement elles sont precaires [18] – на «парижские» критики, говорю я, не обращайте вовсе внимания 36).

Итак, дорогой мой друг, благодарю Вас еще, и от всего сердца, за Вашу большую и неизменную ко мне доброту и ласку. Поздравляю Вас с превосходным устройством Ваших академических дел (я предпочел бы всё же Загреб, но о вкусах не спорят). Жаль, однако, что Вы так скупо сообщаете мне о своей личной и семейной жизни: стихи – сказочники и выдумщики, они плохие повествователи.

Забота моя: попадет ли это письмо в Ваши руки и когда? А оно ведь спешное, потому что мне непременно хочется принять заочно участие в чествовании Евгения Васильевича, а сборник в его честь у Вас, быть может, уже печатается, если не отпечатан. Недурно было бы, думается, перепечатать в нем посвященное Аничкову мое стихотворение из Cor Ardens, основанное на данных его исследования о Николае-Угоднике и на сербском духовном стиле об Илье и Николе. Для Вашего удобства присылаю его с небольшим отступлением от оригинала, а именно: в первых строфах нужно соединить по две строки в одну, ибо эта одна (состоящая из двух не стихов, а полустиший) дает ту ритмическую единицу, которая в Византии была излюблена и именовалась «политическим стихом»; эта форма нарочно мною взята для couleur byzantine [19]. Кроме сего, посылаю – предположительно для сборника – написанное мною на днях стихотворение о нашей старой дружбе с Евгением Васильевичем 37). Замысел его – поселиться, по выходе в отставку, на благословенных берегах Адриатики и писать там первым делом воспоминания – меня восхищает. Авось, Бог даст, и свидимся в Италии, где мы с дочерью натурализовались (а сын, родившийся во Франции, ныне студент-филолог в Aix en Provence – француз).

Ну, пока довольно, – продолжение следует, когда вы отзоветесь на это по Вашему зимнему адресу направляемое в Белград послание. Обнимаю Вас нежно.

Искренне Ваш Вяч. Иванов.

P.S. Дорогой Илья Николаевич, да ведь кажется – я не поблагодарил Вас своевременно и за Вашу статью обо мне в «Современных записках», статью незабвенную и милую моему сердцу, глубокую и тонкую 38). А знаете ли Вы, в эту зиму встречались мы с Мережковскими, видались у них и у нас не однажды, la glase est rompue… [20] Жаль, все мои книги лежат еще упакованными в Павии, иначе я выслал бы Вам numero unico della rivista milanese «Convegno» [21], посвященный моей деятельности (вышел в апреле 1934 г.); постараюсь со временем Вам с Евгением Васильевичем выслать хоть один экземпляр.

В.И.

Ольга Александровна с нами и просит передать Вам «сердечно-памятный» привет с наилучшими поздравлениями и пожеланиями.

НИКОЛИН ДЕНЬ В МИРАХ ЛИКИЙСКИХ.

Е. В. Аничкову.

В Розалии весенние святителя Николы
Украсьте розой, клирики, церковные престолы.
Обвейте розой посохи, пришельцы-богомолы!
Пусть роза мирликийская венчает хор свирельный,
Лачуги бедных рыбарей, их невод самодельный,
И снасти мореходные, и якорь корабельный.
И розами по кладбищам усопших одаряйте,
И в розах с домочадцами за кубком вечеряйте:
Приблизятся ли родичи, дверей не затворяйте.

***

Разгонит роза темный полк,
А крест крепит победу.
В блаженных кущах смех и толк
Сошлись на пир-беседу.
«Ты что, Никола, приумолк?» –
Илья-пророк соседу.
И нектарного пития
Хмелиною червонной
Николу потчует Илья:
Едва Никола сонный
Ковша не выронил, лия
Напиток добровонный.
Да гром святого разбудил.
«Проснися, полно, сродник! –
Илья, смеясь, его стыдил. –
Опять ты, колобродник.
На землю, в море ль уходил?»
Ответствует угодник:
«Вздремнул я, брат. Красу морей
Вдруг буря возмутила;
Три сотни, боле, кораблей
Чуть-чуть не поглотила.
Из сил я выбился, ей-ей,
Едва лишь отпустила…»
Илью весенняя гроза,
Николу славит море;
И тишина, и бирюза
На ласковом просторе,
Когда Николы образа
Все в розовом уборе.

Примечание: См. исследования Е.В. Аничкова «Микола-Угодник и св. Николай» в «Записках Неофилологического общества», 1892, № 2 и «St. Nicolas and Artemis» в журнале «Folklore» за 1894 г.

Вячеслав Иванов (Cor Ardens II, 117 сл.).

17. В.И. Иванов – И.Н. Голенищеву-Кутузову.

23 августа 1935.

Дорогой Илья Николаевич, третьего дня я послал Вам по вашему старому адресу (Milesevska 27) заказное письмо со стихами для сбор­ника в честь Е.В. Аничкова, а сегодня узнал от белградских знакомых Ваш новый адрес и спешу уведомить Вас об оном письме, полагая, что составление и печатание сборника – дело спешное. Если стихи пойдут в печать, благоволите выслать мне корректуру. Адрес мой: Roma, Via Gregoriana 12, Prof. Venceslao Ivanov.

Привет!

18. И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову.

26 августа 1935 г.

Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,

Письмо Ваше (заказное) получил вчера. Был ему несказанно рад. Боялся, что потерял с Вами связь. На днях отвечу Вам подробнейшим посланием. Евгений Васильевич – на берегу Адриатики. Перешлю ему Ваши стихи. Я очень за него порадовался – для него будет праздник. Сборник выйдет еще не так скоро (к Рождеству). Целую ручки Ольге Александровне. Сердечный привет всем Вашим. Адрес мой Вы знаете теперь (до первого ноября тот же ; кроме того: Francuski Seminar, Filosofski fakultet Universitet).

Сердечно Вам преданный и глубоко уважающий Вас,

Ваш И. Г. Кутузов.

19. И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову.

Белград, 31 декабря 1935 г.

Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,

В последний день этого года смог, наконец, – обретя вновь приблизительное душевное и телесное равновесие, – ответить Вам на Ваше письмо, которое меня и опечалило, и обрадовало. Неясность судьбы Вашей меня беспокоит. К тому же сами пути страны, Вас приютившей, темны и опасны. Приближается Година Гнева , эра Офиеля 39). Жду от Вас более утешительных вестей. В том, что долго не отвечал Вам, виноваты отчасти Вы сами: писал о Вашем «Достоевском» статью (посылаю Вам вместе со сборником белградских поэтов), читал (совместно с Евгением Васильевичем) лекцию, посвященную Вашему творчеству, в Русском Научном Институте 40). Статья о Достоевском имела большой успех 41).

Относительно сборника в честь Евгения Васильевича пока не могу Вам сообщить ничего отрадного – денег еще нет. Мне очень хотелось бы услышать Ваше мнение о сборнике местных русских поэтов, мною подобранном.

Посылаю Вам новые стихи мои. Со вторым сборником я не тороплюсь, да и Miss Destiny не позволяет: бедность – злейший цензор.

На русский Париж я давно смотрю с филозофическим спокойствием. Там, кстати, вышел поэтический альманах под обнадеживающим заглавием «Якорь», где (ведомо ли Вам?) помещены два Ваших римских сонета (из моей статьи) и два моих стихотворения 42).

Не теряю надежды, что в наступающем году увижу Вас и Рим. Если только состоится предполагаемый Византологичесчий конгресс в Италии, подделаюсь под византолога (в связи с французскими средневековыми романами и старосербскими) и пристроюсь к югославской группе. Но позволят ли Офиель и Miss Destiny (или и они применят санкции)? Chi lo sa [22]?

В университете у меня большой моральный успех: аудитория всегда переполнена, но материально пока что неважно. Надеюсь всё же, что в этом году меня сделают «университетским доцентом». Тогда я освобожусь от гимназии, и жить будет легче. Не исключена возможность, что попаду в Скопле на место Евгения Васильевича, который уходит весной в отставку limite d’age [23]. Туда мне не слишком хочется, но для университетской карьеры, как pis aller [24], придется и на это согласиться. Знаете ли Вы, что в этом году умерла Анна Митрофановна (жена Евгения Васильевича) в Петербурге?

По стихам моим (Вы верно угадали, лирик вечно предает себя) у меня в сердечной жизни не всё благополучно. Мне об этом еще тяжело писать почтовой прозой . Вот когда свидимся – если Бог даст.

Передайте мой сердечный привет и лучшие пожелания Ольге Александровне. Где Елена Александровна и какова ее судьба?

О новых стихах мне хотелось бы, чтоб Вы мне написали подробнее, если только они заслуживают Ваше внимание. Каждая строчка Ваша в моей духовной пустыне – великая радость.

Душевно и неизменно Вам преданный,

Ваш Илья Голенищев-Кутузов.

Адрес мой (надеюсь, продолжительный): Mio-draga Davidovic’a 68, Belgrad. Мне очень хотелось бы иметь № «Convegno», Вам посвященный.

20. И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову.

Белград, 11 июля 1937 г.

Дорогой и глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,

Сведения о Вас доходят до меня всё реже и реже. Адрес Ваш узнал от любезнейшего Др. Стефановича, с которым иногда встречаюсь. Но твердо верю, что нам суждено еще увидеться. В будущем году надеюсь найти возвратный путь в Рим подобно древним пилигримам Иллирии:

Qual e colui che forse di Croazia
Vien a veder la Veronica nostra
Che per l’antica fama non si sazia…

– тем более, что подготовляю для сербского издательства книгу о Петрарке. Сердечно был тронут стихами, мне посвященными 43), – в них тема изгнания и тема родины Ваши, и мои, и общерусские. Меня потрясли доселе мне неизвестные стихи о Скрябине (в музыку о величайшего нашего композитора я всё глубже вникаю – она ужасает и восхищает). Порадовали меня и обновили жизненные силы Ваши стихи, которые слышу впервые, – «Волки», «Notturno». Снова устремляюсь «к родникам былого – недавнего и уже былого», чтобы в духе и мысли снова с Вами встретиться.

Посылаю Вам две мои новые книги 44). В сербской, изданной самой значительной в Югославии литературной организацией (тираж – 6000), Вы найдете две статьи, Вам посвященные. Статья о Достоевском в Вашем толковании появилась впервые год назад в журнале «Српски книжевни гласник» (белградские «Современные записки»).

Три года тому назад, когда мне удалось еще раз побывать летом в Париже, я собрал неизданные материалы для небольшого исследования о Филиппе де Мезьере, друге Петрарки, одном из интереснейших писателей XIV века. Работа эта, как увидите, связана с моей диссертацией и является ее продолжением. Кроме Вашего экземпляра прилагаю еще два – быть может, Вы их дадите для отзыва кому-либо из стоющих итальянцев, буду Вам очень благодарен. Посылаю Вам мои новые стихи (за последние два года). Вы знаете, я не обращаю внимание на парижских декадентских Писаревых вроде Адамовича, мне важно лишь мнение нескольких моих друзей, и прежде всего – Ваше.

Вторую книгу стихов выпущу лишь через несколько лет и, вернее всего, в России, куда меня всё сильнее тянет 45).

В жизни моей произошли большие перемены – я развелся и в скором времени женюсь во второй раз. Невесту мою зовут Ольга Вальтеровна фон Бреверн, по матери она из моих мест – мы могли бы встретиться на балу у Пензенского предводителя или в имении Чембарского или Сердобского уезда. Ей двадцать пять лет (мне уже тридцать три!). Очень недурна собой. Учится в университете (филолог) и работает в банке. Надеюсь, что на этот раз Гименей и Гера будут ко мне благосклонны, – умоляю Вас, в виду Вашей несомненной близости к древним богам, вопреки всем палинодиям, походатайствовать за нас пред небожителями!

Буду с нетерпением ждать Вашего ответа. Вы знаете – каждое Ваше письмо для меня большая радость и духовное празднество.

Привет Ольге Александровне и всем Вашим лучшие пожелания!

Сердечно и душевно Вам преданный и глубоко уважающий Вас.

Ваш Илья Голенищев-Кутузов.

P. S. Мой адрес до конца августа : 48, ulica Dorde Vasingtona, Belgrad; кроме того мне можно писать и на университет: Francuski Seminar. Filosofski fakultet Universitet. И. Г.-К.

21. И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову.

(Без даты, вероятно, конец 1938 – начало 1939).

Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,

Разрешите Вам представить и горячо рекомендовать моего приятеля Николая Николаевича Иванова, доктора Парижского и Загребского университетов, историка литературы и искусства etc., etc. Н.Н. в настоящее время лектор русского языка в Лионском университете, где опекает его профессор Пангуйе.

Я писал Вам несколько раз и на различные адреса, но боюсь, что письма мои до Вас не дошли. Посылал Вам также стихи и книги. Весть от Вас была бы для меня большая радость, а радостного в жизни у меня сейчас мало. Не знаю даже, останусь ли в Белграде, – быть может, в самом скором времени принужден буду перебраться в Париж. Дальнейшая судьба моя темна.

Глубоко уважающий Вас и сердечно Вам преданный.

Ваш Илья Голенищев-Кутузов.

Адрес: Varsavska 29, Belgrad Yugoslavie.

ВЛАДИСЛАВ ХОДАСЕВИЧ. КНИГИ И ЛЮДИ (Новые стихи).

…о трех новых поэтических сборниках: «Тишине» Раисы Блох, «Памяти» Ильи Голенищева-Кутузова и «Лебединой карусели» Аллы Головиной… Многое их сближает друг с другом, многое разделяет. Прежде всего отмечу сближающее: все трое, конечно, «провинциалы» (Голенищев-Кутузов и Алла Головина и в буквальном смысле не принадлежат к парижанам). Это значит, что все трое, слава Богу, далеки от парижского трафарета. В их поэзии поэзия не подменена незанимательной автобиографией. И эти трое – отнюдь не весельчаки, но у них достаточно поэтического и человеческого (да, и человеческого) самолюбия, чтобы не пытаться выдавать за искусство всего только жалобы на житейские свои неприятности. Как у всех лириков, в основе их творчества лежит личное переживание, но у них оно творчески переработано, преображено, сделано материалом искусства, а не способом для снискания сочувствия или сожаления. Именно поэтому их поэзия, пусть еще отчасти неопытная, из кустарщины монпарнасского захолустья выводит их в ту истинно столичную область, которая зовется художеством.

Сборнику Голенищева-Кутузова предпослано предисловие Вячеслава Иванова: десять страниц прельстительной прозы, тончайшего словесного узора, который рассматриваешь с восхищением, но, рассмотрев, обнаруживаешь, что как раз о том, о чем следовало, о поэзии Голенищева-Кутузова, не сказано почти ничего существенного.

Впрочем, прав Вячеслав Иванов, отмечая, что Голенищев-Кутузов еще не нашел себя. От огромного большинства современных молодых авторов отличается однако, тем, что поиски эти ведет в литературе, в истории, в философии. Это – существенный его признак, роднящий его со многими символистами, в некотором смысле даже со всеми. Книга его недаром названа «Памятью» – она органически связана с той противоречивой и сложной, во многом порочной, но в основах своих драгоценной культурой, внутренний кризис которой с 1914 года принял оттенок катастрофический, в России особенно, – не потому ли, что предвоенная Россия была самою европейской из европейских стран? Тут, возле этого пункта, хотя и не в м самом, таится для Голенищева-Кутузова некоторая опасность. Не то опасно, что его поэзия тематически и эмоционально близка старой, преимущественно символистской поэзии (и в частности поэзии Вяч. Панова, хотя сам Вячеслав Иванов это и отрицает): эта близость преемственного, а не эпигонского порядка. Старая тематика Голенищевым-Кутузовым переживается глубоко, лично, следственно – в его переживании обновляется, живет сызнова. Опаснее то, что верность отцовской тематике у Голенищева-Кутузова еще соединяется с близостью к отцовской же поэтике, то есть заключает в себе некоторое тормозящее начало. Я говорю «еще», потому что надеюсь на постепенное освобождение молодого поэта от символистской поэтики. На это позволяет надеяться вторая часть книги, в которой символистское наследие уже отчасти переработано. В этой второй части Голенищев-Кутузов как будто уже проще, строже, суше, скупее на слово, чем символисты и чем он сам в первой части. В его книге уже сейчас есть хорошие отрывки и хорошие пьесы («О, как обширен мир», «Заветная песнь», «Офорт» и в особенности «Меланхолия»), но хочется дождаться того времени, когда весь нынешний сборник станет для него как бы гаммами, разыгранными в поэтическом младенчестве. Плохо дело поэта, у которого не было этих гамм. Главная беда огромного большинства парижской молодежи в том, что они не хотели и не хотят учиться.

Если книга Голенищева-Кутузова справедливо названа «Памятью», то книгу Аллы Головиной можно было бы назвать «любопытством».

Из трех поэтов… Раиса Блох, кажется, наименее трудолюбива.

…Для поэзии Голенищева-Кутузова характерна мысль, для Головиной – зрение, для Блох – чувство…

«Возрождение», Париж, 1935, 28 марта.

ЕКАТЕРИНА ТАУБЕР. «ПАМЯТЬ» ИЛЬИ ГОЛЕНИЩЕВА-КУТУЗОВА.

Стихи Ильи Голенищева-Кутузова, недавно собранные им в отдельную книжку, весьма далеки от нынешнего поэтического канона. Они как бы совершенно из него выпадают. Быть может, этим можно объяснить те ожесточенные и глубоко несправедливые нападки некоторых критиков, с которыми мы никак согласиться не можем. Слава Богу, давно уже миновали благословенные дни Писарева, и от поэта никто не вправе требовать ни гражданского пафоса, ни модной ныне «монпарнасской скорби». Важно лишь одно – чтобы стихи как можно полнее и ярче отражали личность самого поэта, чтобы они не были им заимствованы у его предшественников.

Отличительной чертой стихов Ильи Голенищева–Кутузова является их мужественность:

Тоске тщедушной более внимать
Я не хочу,
Ни воплям исступленным
Отчаяния,

Восклицает он, не желая поддаваться горькому унынию наших дней и понимая, в отличие от очень многих,

… каждый век по-новому богат
И каждый миг по-новому чудесен.

Это приятие мира сквозит даже в самых мрачных стихах. Оно является как бы фоном его книги.

И. Голенищева-Кутузова никак нельзя отнести к «непомнящим родства». Он не отрекается и не отворачивается от «наследия родового». Недаром и книга его названа «Памятью».

Но И. Голенищев-Кутузов не только принимает этот мир. Минутами он просто опьянен каким-то дионисийским восторгом, и тогда душа его, по его собственному выражению,

Собой пьяна, танцует и пьянит
Осенний мир божественным волненьем.

Отсюда его пристрастие к пышным и торжественным образам, к прекрасным, давно исчезнувшим мирам. «Сады Гесперид» для него реальнее Монпарнаса. Его влекут древние руины вечного города, где «пастух играет на свирели, древней песни позабыв слова».

В книге есть прекрасные по своей цельности стихи, как «Цирцея», «Осень», «Св. Кьяра», «Вилла Фарнезина».

Меньше удаются Голенищеву-Кутузову стихи, где он восстает против гармонии мира. Тема романтического демона ему органически чужда. Может быть, его единственный демон – это Дионис.

В заключение несколько слов о «влияниях». В печати уже было отмечено, что стихи И. Голенищева-Кутузова очень близки к символической традиции. Безусловно, в них можно проследить известную близость к Вячеславу Иванову и отчасти Андрею Белому. Но это не рабское подражание, а преемственная связь, всё та же благодарная «Память».

Надо, однако, заметить, что стихи, помещенные во втором отделе сборника, как-то не оправдываются общим названием книги. Там уже намечаются новые настроения. Нам кажется, что помещение стихов второго отдела вместе со стихами первого является нарушением цельности сборника. Второй отдел надо было печатать или под отдельным заглавием в той же книге, или вовсе не печатать, несмотря на его большие достоинства. Новые темы, далеко нас уводящие от «Памяти», звучат и в стихах, не вошедших в книгу, а лишь печатавшихся в различных периодических изданиях. Наряду с чистой лирикой И. Голенищева-Кутузова всё больше и больше захватывает тема России, которой в эмиграции мало кто еще касался, кроме Ю. Терапиано и Вл. Смоленского, чьи «стихи о России» были недавно напечатаны в первом номере «Полярной Звезды».

«Журнал Содружества», Выборг, 1935, № 8, с.37-38.

ПРИМЕЧАНИЯ.

Стихотворения И.Н. Голенищева-Кутузова печатать в парижских газетах «Россия и славянство», «Возрождение», «Последние новости», в литературно-художественных журналах эмиграции «Современные записки», «Числа», «Русские записки», издававшихся в Париже, в «Журнале Содружества» (Выборг), в сборниках молодых поэтов «Гамаюн – птица вещая» (Белград, 1924), «Перекресток» I, II (Париж, 1930), в «Сборниках стихов» II, III, изданных Союзом молодых поэтов и писателей в Париже в 1929-1930 годы, в поэтических антологиях «Литературная среда», I (Белград, 1936) и «Якорь» (Париж, 1936), в сборнике «В краях чужих» Москва-Берлин, 1962). В 1935 году в парижском издательстве «Парабола» был издан сборник стихов Голенищева-Кутузова «Память», сданный в издательство в 1931 году и дополненный позднее несколькими стихотворениями 1932-1934 годов.

В настоящем, втором, итоговом собрании избранных стихотворений Голенищева-Кутузова тексты печатаются с автографов записных книжек (из четырех хранилось три), сверенных с текстами публикаций (если они были). В последнем случае дается авторская редакция 1968 года. Тексты, не сохранившиеся в записных книжках, но опубликованные, представлены печатных вариантах с исправлением опечаток и переводом на новую орфографию. Значительная часть стихотворений печатается в настоящем сборнике впервые . Существенные разночтения между последней авторской редакцией и ранними публикациями оговорены в примечаниях. Деление по циклам произведено самим автором. Даты указаны на основе записей в записных книжках, если же они там отсутствуют, то под стихотворением поставлена дата первой публикации. Недатированные стихотворения следует относить к периодам, границы которых указаны под названием каждого цикла.

В начале 1992 года, когда книга уже была подготовлена к изданию, из Рима – из личного архива Вячеслава Иванова – были присланы автографы пятидесяти двух стихотворений Голенищева-Кутузова тридцатых годов. Среди них оказалось несколько, по-видимому, из утраченных записных книжек. Из этих забытых автором стихотворений мы включили в состав сборника три: «Граждане вселенной» (1935), «Да, я знаю, из крови и мук..» (декабрь 1936) и «Опять нас разделяют знаки…» (1937).

Поскольку почти все автографы из римского архива датированы временем написания, пришлось изменить датировку ряда опубликованных стихотворений на более раннюю. Изменения эти часто весьма существенны для реконструкции жизненного и творческого пути Кутузова, особенно темы родины, эмиграции, возвращения, нарастающей фортиссимо в его поэзии с самого начала 30-х годов.

В полученных также недавно автографах писем к Кутузову Владислава Ходасевича (из белградского архива Сербской академии наук и искусств), свидетельствующих о сердечных доверительных отношениях и интеллектуальной близости двух русских поэтов и ученых, принадлежащих к разным поколениям эмиграции, имеются отзывы о многих стихотворениях Кутузова.

Любезно присланный А.Б. Арсеньевым текст опубликованного в белградской газете «Воля России» в 1936 стихотворения «Миссия России» проясняет подоплеку компании клеветы в югославской печати, которая была инспирирована против автора правыми кругами эмиграции.

В помещенных в приложении к настоящему изданию статье и письмах Вячеслава Иванова содержатся суждения и размышления о поэтическом творчестве Кутузова до 1937 года.

ЮНОШЕСКИЕ СТИХИ (1919-1925).

Стансы . – Печатается по тексту «Памяти» (Париж, 1935). Ранее публиковалось в газете «Возрождение» (1930, 9 октября) и во второй книге «Перекрестка» (1930, с. 9). Посвящено поэтессе Екатерине Таубер (1903-1987), входившей в группу «Перекресток», объединявшую молодых поэтов Парижа и Белграда. Вместе с ней и А. Дураковым Голенищев-Кутузов в 1933 году издал первую антологию новой югославской поэзии на русском языке. После замужества Таубер поселилась на юге Франции, в Провансе, где и окончила свои дни в глубокой старости.

Провал в Пятигорске . – Написано в августе 1919 г. на Кавказе. Печаталось в газете «Россия и славянство» (1929, 14 декабря), в первой книге «Перекрестка» (Париж, 1930) и в «Памяти». В 1968 г. текст подвергся правке и сокращению. Приведем раннюю редакцию:

ПРОВАЛ В ПЯТИГОРСКЕ.

Настанет год, России черный год…

М. Лермонтов.

Сей год настал; о горестный поэт,
Твой взор проник во тьму грядущих лет.
Твой стих пронзил мне сердце, как кинжал;
Я тень твою в пустынях горных звал.
В успокоения предательские дни
Тот край я посетил. Замри, усни
В моей душе, о голос мертвых бурь,
Не возмущай воскресшую лазурь.
Но в странном городе, в тени пяти вершин,
Казалось мне – ты здесь, я не один,
Казалось мне – лечу с отвесных скал,
Меня страшил обычный всем провал.
Но чья-то тень вставала на пути,
И до него я не посмел дойти.

Эпиграф – из стихотворения М.Ю. Лермонтова «Предсказание» (1830).

«Я помню зори радостного Крыма…» – Написано в июне 1921 г. в Белграде. Печаталось в газете «Возрождение» (1931, 7 января). Демерджи – гора в Крыму, недействующий вулкан.

«Бежит ковыль, трепещут травы…» – Написано в Загребе в октябре 1921 г. Печаталось в газете «Россия и славянство» (1929, 30 ноября) и в «Памяти». В редакции 1968 сокращена последняя строфа:

Так жизни все обличья скудны
И так повторен бред души.
Пусть сердце дремлет непробудно.
Кто скажет мертвому – спеши?

«Древний запущенный сад…» – Написано в феврале 1924 г. в Топчидаре. Печаталось в газете «Россия и славянство» (1930,8 февраля) и в «Памяти». Первая строка читалась: «Древний помещичий сад».

Осень . – Написано в октябре 1924 г. в Топчидаре. 1-я редакция в «Сборнике стихов», III Союза молодых поэтов и писателей в Париже (1930); 2-я – в «Памяти»; 3-я –1968 г. Наиболее радикальна вторая, третья – косметическая редакция второй.

MissDestiny . – 1-я часть («Кукла») написана в апреле 1924 г. в Топчидаре. Первая публикация – в сборнике «Гамаюн – птица вещая». Вторая часть («Нонны») печаталась в газете «Россия и славянство» (1931,7 января) и в «Памяти». I. Вордсворт Уильям (1770-1850) – английский поэт, представитель т.н. «Озерной школы». II. Эпиграф – из стихотворения А.С. Пушкина «Наперсница волшебной старины…» (1822).«Строптивая воспитанница Леты…» – по-видимому, имеется в виду богиня Лето, дочь титанов, родившая от Зевса Аполлона и Артемиду, а не богиня забвения Лета, дочь мстительной богини раздора Ириды. Лето покровительствовала спутнице и подруге своего сына Аполлона Эрато – музе эротической поэзии. Именно Эрато – вдохновительница поэтов, сочиняющих любовные песни, – была Музой Голенищева-Кутузова с юношеских лет. Как писал он Вяч. Иванову в июле 1931 г.: «“Ювеналов бич” мне Музы не вручили – к счастью». Напомним, что матерью Эрато была богиня памяти (а в ней – начало культуры) – Мнемозина. Аргус – недремлющий юдительный страж, в греческой мифологии стоглазое чудовище, охранявшее красавицу Ио.

Лоэнгрин . – Написано в Белграде в июне 1925 г. «Чаша жизни в ночи процветет…» – чаша святого Грааля. Согласно средневековым рыцарским романам, вместилище таинственной божественной и жизненной силы; по некоторым версиям – чаша Тайной вечери, сохраненная Иосифом Аримафейским и наполненная им на Голгофе кровью распятого Христа. Тема поисков св. Грааля послужила сюжетом опер Вагнера «Лоэнгрин» и «Парсифаль».

«Белые, бесшумные березы…» – Написано в Загребе в мае 1922 г.

Обновление . – Написано в 1923 г. Печаталось в сборнике «Гамаюн – птица вещая».

Приснодева . – Написано в Белграде в 1924 г. Печаталось в газете «Россия и славянство» (1931,18 апреля).

Моллюски . – Вторая часть стихотворения, начатого в ап­реле 1920 г. в госпитале в Софии и законченного в январе 1925 в Белграде. Печаталась в сборнике «Перекресток» (1, 1930). В редакции 1968 г. сокращены две строфы (вторая и третья):

Ты видишь их? Что ж, царственным сознаньем
Сойди в их полусвет.
Там тысячи под зыбким колыханьем
И сотни тысяч лет.
Глубинные придавленные всхлипы –
И ветр твоих вершин?
Глубин подводных грузные полипы –
И мира властелин?

Приведем сохранившийся в записных книжках текст первой части, написанной в тифозной палате госпита­ля в Софии. Автору – неполные 16 лет.

Где неподвижна гладь, безмолвен океан,
Где моллюск спит на дне и девственны растенья,
Там всё исполнено покоя и забвенья,
Всё сонно, всё мертво, всё – зыбь и всё – обман.
Там клади древние давно забытых стран,
Там бродят призраки былого преступленья
И трупы моряков глядят без вожделенья
На груды золота, что блещут сквозь туман.
Лишь изредка волна нарушит сон бездонный –
Трансатлантический исчезнет пароход.
И снова тишина, и снова моллюск сонный
Не слышит, как течет за годом смутный год.
Там глубь забвения, и вечности граница,
И лоно всех времен, и всех времен гробница.

Свершение . – Печатается по сборнику «Гамаюн – птица вещая».

Капитан Немо . – Печатается по тому же тексту. Перепечатано в альманахе «Встречи» (Филадельфия, 1995). Посвящено поэту Юрию Бек-Софиеву (1899-1975), позднее входившему в парижскую группу «Перекресток». Его стихи публиковались в том же сборнике. Кракен – чудовищный осьминог океана (прим. автора).

«Взволнованной души сыздетства вещий лекарь…» . – Печатается по тому же тексту. Посвящено Евгению Васильевичу Аничкову (1866-1937), ученому-литературоведу, автору многочисленных исследований по русской и западноевропейским литературам средних веков и ново­го времени, профессору университета в Скопле. Ему также посвящены стихотворения «La gentilissima», «Петрарка» и сонет 1937 г. «Здесь книги старые…».

Элегия. – Печатается по тому же тексту. Эрато – см. примеч. к стих «Miss Destiny».

Тезей . – Печатается по тому же тексту. Тезей (Тесей) – герой ранней древнегреческой мифологии, в числе его подвигов – победа над Минотавром в критском лабиринте, из которого Т. вышел благодаря прикрепленной у входа нити, принадлевжавшей влюбленной в него царевне Ариадне.

«Ветер, ветер задувает свечи…» . – Печатается по тому же тексту. Эпиграф – из «Стихов, сочиненных ночью во время бессонницы» (1830) А.С. Пушкина. В оригинале между двумя приведенными строками еще одна: «Спящей ночи трепетанье…».

АДРИАТИЧЕСКИЙ ЦИКЛ (1925-1930).

Пепел . – Публикации: «Россия и славянство» (1930,31 мая), «Перекресток» I (1930), «Память», антология «Якорь» (Париж. «Петрополис», 1936).

После грозы в Дубровнике. – написано в Дубронике в 1928 г. Печаталось в газете «Россия и славянство» (1929, 7 сентября) и в «Памяти».

Beep . – Печаталось в журнале «Воля России» (Прага, 1928, № 6), в газете «Россия и славянство» (1930, 26 июля) и в «Памяти». Написано, по-видимому, годом ранее. В редакции 1968 г. автор сократил строфу (восьмую):

Выйти бы на шаткое крылечко,
Угадать, как всколосится рожь, –
Пред глазами узкая насечка
И дамасской стали дрожь.

«Баловень чембарский… прадед мой…» – Бабка Ильи Николаевича по материнской линии принадлежала к дворянскому роду Чихачевых, имевшему поместья в Саратовской и Пензенской губерниях; корни рода – татарские. В имении своей бабушки, в селе Натальино Сердобского уезда, Илья Николаевич родился. Летом туда съезжалась молодежь, было людно и шумно. Род Чихачевых дал России немало ученых, дипломатов, военных, среди них – будущего патриарха Алексия (по матери Чихачева).

Далматинская элегия . – Публикации: «Перекресток» II (1930) и «Память».

Цирцея . – «Россия и славянство» (1930, 30 августа), «Перекресток» II (1930), «Память». Печатается по тексту «Па­мяти», сверенному с автографом в записной книжке. В первой редакции вторая строфа читалась так:

Здесь скалы дики и отвесны.
Мой древний остров нелюдим.
Пифийские разверзлись бездны,
И я один внимаю им.

Цирцея – в греческом эпосе волшебница, которая превратила в свиней спутников Одиссея. «Пифийских дымчатых расселин…» – Пифии – жрицы-предсказательницы храма Аполлона в Дельфах (на склоне горы Парнас), пророчествовали в состоянии экстаза, который вызывался испарениям горячих сернистых источников.

Реквием . – Написано в ноябре 1924 г. в Белграде. Печаталось во второй книге «Перекрестка» (1930) и в «Памяти».

«Не говори о страшном, о родном…» – Печаталось в газетах «Возрождение» (1930, 25 апреля) и «Россия и славянство» (1930,30 августа), а также в «Памяти». В редакции 1968 г. автором сокращена вторая строфа:

В душе вскипают сонные ключи
И леденеют водопады,
А жизнь мерцает тусклостью свечи
В разверзшиеся мириады.

Стихотворение посвящено Людомиру Михалу Роговскому (1881-1954), польскому композитору, жившему в конце 20-х годов в Дубровнике. Роговский написал пятиактную оперу в девяти картинах «Марко Королевич» на либретто Голенищева-Кутузова по мотивам югославских эпических песен. Творчеству Роговского Кутузов посвятил статью в газете «Россия и славянство» (1929, 21 сентября).

Заветная песнь . – Публикации: «Россия и славянство» (1930, 30 августа), «Перекресток» И (1930) и «Память». Печатается по тексту «Памяти»; ранее строка восьмая читалась: «Будет царств иных властелин».

«Шестикрылая мучит душа…» – В цикле из трех стихотворений, посвященных Роговскому; было напечатано в газете «Россия и славянство» (1930, 30 августа). Затем – в «Памяти».

Сады Гесперид . – Публиковалось в газете «Возрождение» и в «Памяти». См. примечание к стих. «Анкона».

«Торжественную, избранную скудость…» – Авторская редакция 1968 г. стихотворения «Всё те же сны во тьме пресуществленья…», печатавшегося в журнале «Совеременные записки» (1930, № 42) с начальной строфой «Возмездья сын…», затем в «Памяти». Сокращенные строфы в двух редакциях:

«Современные записки»:

Возмездья сын, во тьме пресуществленья
Мятется скорбный дух.
Познаю вновь сомненья, и боренья,
И призраки разрух

«Память».

Всё те же сны во тьме пресуществленья
Связуют скорбный дух.
Узнаю вновь смертельные боренья,
И грохоты разрух
Твоих путей, грядущая Россия,
И зной, и хлад, и пыль.
Перворожденная мне чужда вечно Лия,
Мила одна Рахиль.

Снято автором и посвящение Н.А. Поццо-Тургеневой, кузине Андрея Белого, принадлежавшей вместе с Белым и Волошиным к кругу близких друзей и последователей создателя антропософского учения Рудольфа Штейнера. Тургенева приезжала в 1927 г. в Дубровник, где познакомилась с Кутузовым и его друзьями: хорватским поэтом и драматургом Иво Войновичем и польским композитором М. Роговским. О ее пребывании в Дубровнике, беседах с Войновичем, проявлявшим особый интерес к личности Волошина и его героической позиции в годы гражданской войны, Кутузов писал в эссе «Иво Войнович и Россия» в газете «Россия и славянство» (1929, 12 сентября).

«О жизнь, бесцельный подарок…» – «Россия и славянство» (1930, 20 декабря), «Память».

Эдем. – «Россия и славянство» (1930,20 декабря [без названия]), там же (1931, 18 апреля); «Память».

Подражание Песни Песней. – Печаталось в третьем «Сборнике стихов», издаваемом Союзом молодых поэтов и писателей в Париже (1930) и в «Памяти». Ранее – в газете «Последние новости» (Париж, 1929, 3 октября). Любовная лирика книги «Песнь Песней», входящей в круг произведений библейского канона и восходящей к эпохе царя Соломона (X в. до н.э.), в средние века (начиная с Бернара Клервоского) толковалась в мистическом смысле как повествование о любви души к Богу. Произведения этого светоча католического богословия Голенищев–Кутузов изучал в связи со своими занятиями творчеством Данте и поэтов его времени.

Иезуитская церковь в Дубровнике . – Написано в Дубровнике в 1926 г. Печаталось в газете «Россия и славянство» (1929, 23 ноября) и в «Памяти». Игнатий Лойола (1491– 1556) – основатель ордена иезуитов (в 1534 г.) автор сочинения «Духовные упражнения». Здесь Бернар не жег… – Мистик Бернар (1091-1153) был ярым гонителем еретиков, иезуиты же «сжигали души, не тела» (в отличии от инквизиции). Иберийца с каменным крестом… – Лойола был испанцем (Иберия – древнее название его родины). Авгуры – древнеримские прорицатели. Тибулл Альбий (ок. 50-19 до н. э.) – римский поэт, чьи элегии отличались прозрачной ясностью и простотой языка, изяществом стиля и безупречным вкусом и чувством меры. Агасфер – бессмертный скиталец, осужденный Богом на вечные странствования. Герой средневековых легенд и многих произведений немецкой и французской литературы XVII-XIX веков. Влах – святой, покровитель Дубровника.

Lagentilissima (Прекраснейшая госпожа, благороднейшая дама) . – Написано в Белграде в сентябре 1921 г., когда Голенищев-Кутузов начал работать над переводом «Новой Жизни» Данте.

Петрарка . – Написано в Белграде в 1923 г. Печаталось в газетах «Возрождение» (1931, 30 апреля) и «Россия и славянство» (1933,15 марта), затем в «Памяти». В редакции 1968 г. автор переработал сонет, сократив пять строк (первую и вторую второй строфы и всю последнюю). Приведем стихотворение в его ранней редакции:

Ни да, ни нет. Один на грани двух времен.
Уж посетила смерть апрельскую долину
И голос Туллия померкнул. К Августину
Склонился горный дух, бессмертием смущен.
Лаура вышняя не внемлет паладину,
И лавры поразил стигийский древний сон.
Где Капитолий, Рим, восторг и плеск племен?
Всё низвергается в беззвездную пучину.
Чрез сотни лет один на грани двух времен
Стою, охваченный сомненьями, как он.
О Боже, истина и красота – одно ли?
Ни да, ни нет… И я ль в напевы претворю
Стенанья скрытые? – Я жду в моей юдоли
Триумфа Вечности. Предчувствую зарю.

Петрарка (1304-1374) – великий итальянский поэт, первый гуманист Европы. Всю жизнь разрывался между своей любовью к римским классикам (Цицерону, Вергилию и др.) и христианским авторам (апостолу Павлу, Амвросию, Августину, Иерониму и Григорию Великому). Борьба между Христом и Цицероном, Мадонной и Лаурой, между жаждой счастья и жаждой спасения продолжалась в Петрарке до самой смерти. В диалоге «О презрении к миру» Петрарка сделал своим собеседником Августина. Туллий – Марк туллий Цицерон (106-43 до н.э.) – древнеримский оратор, писатель, политический деятель, теоретик ораторского искусства. Августин (354-430) – епископ Шпиона (Северная Африка), теолог и писатель, автор сочинения «О граде Божием», трактата по эстетике. Учение Августина легло в основу католического богословия.

«Над тихой Адрией осенней…» – Написано летом 1929 г. на Адриатическом море. Посвящено А.П. Дуракову (1899-1944) – дружбу с ним Голенищев-Кутузов пронес через всю жизнь, они сражались в одном отряде Югославской народной армии (Дураков погиб в бою и посмертно был награжден орденом Отечественной войны). Мичман русского флота, Алексей Петрович стал в Югославии учителем, воспитателем трудных подростков. Человек пылкий, юношески восторженный и очень добрый, Дураков писал стихи лирические и гражданские, печатался в изданиях русских поэтов Югославии и Парижа (входил в группу «Перекресток»). В Советском Союзе стихи его печатались в газете «Голос родины» и в журнале «Отчизна».

Анкона . – Написано в Дубровнике летом 1928 г. О впечатлениях, которые легли в основу стихотворения, Голенищев-Кутузов рассказал в письме к Вяч. Иванову от 28 августа 1928 г. Печаталось в сборнике первом «Перекрестка» (1930) и в «Памяти». Закатные Сады Гесперид. – В греческой мифологии (миф о двенадцатом подвиге Геракла) – сады дочерей титана Атласа (держащего на своих плечах небесный свод), были расположены на краю света, на Запад от Греции.

«Голубая дымка окарино…» – Написано в 1929 г. В «Журнале Содружества» (Выборг, 1935, № 8, с. 28) первая строка читалась: «Голубая дымка окраин». Палестрина – Джованни Пьерлуиджи да Палестрина (ок.1525-1594) – итальянский композитор, глава римской полифонической школы, автор духовной музыки (сочинил более ста месс, около 180 мотетов и др.).

«Утерянная солнечная Хлоя…» – Написано в Дубровнике в 1929 г. Опубликовано в газете «Возрождение» (1933, 6 июля).

Рим. – Цикл из четырех стихотворений, посвященных Вячеславу Ивановичу Иванову (1866-1949) – поэту, драматургу, ученому-эллинисту. Об обстоятельствах его жизни в Италии и его отношениях с Голенищевым-Кутузовым см. в Переписке, публикуемой в Приложении.

1. Ночь Сивиллы. – Печаталось в составе всего цикла в «Памяти». Сивиллы – в древней Греции странствующие пророчицы, не связанные с определенными местными культами. Предсказывали судьбу в состоянии исступления. Сыграли значительную роль в становлении римского культа (после того, как Тарквиний купил так называемые Сивиллины книги), к образу Кумской сивиллы обращался в своем творче­стве Микеланджело.

2. Офорт . – Печаталось в журнале «Современные записки» (Париж, 1929, т. 40). Дымный Веспер – поэтическое название планеты Венера.

3. Колизей . – «Возрождение» (1930, 28 августа).

4. Вилла Фарнезина . – Под названием «Романс» публиковалось в газете «Россия и славянство» (1930, № 105). Киприда – в греческой мифологии одно из имен богини любви и красоты Афродиты (от острова Кипр – ее родины).

«Я помню царственное лето…» – «Возрождение» (1930, 12 июня), «Журнал Содружества» (Выборг, 1937, № 6, с. 3)-

Флоренция . – Печатается по тексту «Журнала Содружества» (Выборг, 1937, № 8-9).

Улыбка святой Анны . – Написано в Париже в 1931 под впечатлением от картины Леонардо да Винчи, находящейся в Лувре. Печаталось в газете «Возрождение» (1932,17 марта) и в «Памяти».

Святая Кьяра . – Написано в Париже в 1931 г. под впечатлением поездок по Умбрии и в Ассизи, где Голенищев–Кутузов изучал фрески Джотто. Печаталось в газете «Россия и славянство» (1932, 30 апреля) и в «Памяти». Кьяра Сциффи (1193-1253) – родом из Ассизи. Под влиянием своего земляка и наставника св. Франциска отреклась от мира, основала монастырь с очень строгим уставом и второй францисканский орден – кларисс. Канонизирована в 1255 г.

В Париже . – Написано в июле 1929 г. в Париже. Публиковалось во втором «Сборнике стихов» Союза молодых поэтов и писателей в Париже (1929). Как и стихотворение «Капитан Немо», посвящено Юрию Бек-Софиеву. В Париже Софиев работал в течение многих лет мойщиком стекол. Стихотворение свидетельствует о том, как трудно (после Далмации и Италии) Кутузов привыкал к Парижу, где ему предстояло прожить несколько лет (он получил стипендию для продолжения образования в Сорбонне).

ПАРИЖСКИЙ ЦИКЛ (1930-1935).

Люксембургский сад. – Печаталось в журнале «Современные записки» (1932, кн. 50) и в «Памяти». Вакха спутник козлоногий… – В свите бога вина и веселья Вакха (Диониса) вместе с сатирами часто можно было видеть играющего на свирели козлоногого Пана – бога леса, охранителя стад и покровителя пастухов. Спутник Диониса постепенно становится в греческой мифологии богом-покровителем всей природы.

Версаль – Написано в Версале в 1930 г. Под названием «Осеннее стихотворение» печаталось во втором сборнике «Перекрестка» (1930) и без названия – в книге «Память». В редакции 1968 г. сокращена первая строфа:

Здесь грезит мир. Мне снится тот же сон.
Любовникам объятьях сонной неги
Так чудятся за гранями времен
Зеркальные утраченные реки.

Аквилон – поэтическое наименование сильного ветра.

Монмартр . – Печаталось в «Памяти». В редакции 1968 г. вторая строфа сделана последней (четвертой).

На смерть Фоша . – Печаталось в газете «Возрождение» (1930, 17 июля) и в «Памяти», где была сокращена первая строфа:

Тесней за рядом ряд.
С раннего утра
Медные каски горят,
Тускло блестят кивера.

Фош Фердинанд (1851-1929) – маршал Франции, британский фельдмаршал и маршал Польши. Был профессором и начальником Французской Высшей военной академии. В мировую войну был командующим группой армий «Север», затем начальником Генерального штаба, а с апреля 1918 года – верховным главно­командующим союзными войсками. Автор военно-теоретических работ и мемуаров.

Победитель. – Печаталось в газете «Возрождение» (1931, 29 января).

Меланхолия (На мотив из Альбрехта Дюрера). – Печата­лось в первом сборнике «Перекрестка» (1930) и в «Памяти». Еще одну попытку найти поэтический эквива­лент образам Дюрера (1471-1528) – немецкого живописца, рисовальщика, гравера и теоретика искусства – Кутузов предпримет и в более позднем стихотворении «Дюрер». В европейской поэзии XX века аналогичные опыты находим у Райнера Марии Рильке (1875-1926). В 1956 г. Кутузов посвятит памяти Рильке статью в журнале «Српски книжевни гласник».

Отец (Кфранцузской миниатюре XV века) . – Печатается по тексту «Памяти».

Архангел Меридиана (Шартрский собор) . – Написано в Шартре в 1932 г. Печаталось в газете «Россия и славянство» (1932,9 января) и в «Памяти».

Ночной голос . – Написано в Париже в 1931 г. Печаталось в газете «Возрождение» (1933, 9 февраля), в журнале «Прожектор» (Шанхай, 1933, № 14, с. 2) и в «Памяти» (с. 58– 59). Переработанное автором стихотворение «Ночные голоса». В первой части сокращена третья строфа:

И там над ними, как всегда,
В зените льдистая звезда,
И отраженный свет,
Сходя к земным, томит, поет,
Себя в себе не узнает
И снится скрытным сном.

Из второй части оставлены только две первые строфы, остальные четыре сокращены:

Так идем ночным Парижем
И не видим, и не слышим
Призрачных людей.
Только снится дом бездомный,
Только мнится гроб огромный
В сердце площадей.
И по улицам отпетым,
Как туман струится Лета,
Гасит фонари,
Гроб стеклянный обтекает,
Где двойник мой почивает
До зари.

Сердце . – «Память», с. 70.

«Бессонный ветер мне дует в лицо…» – Сокращенная редакция стихотворения «На Восток от солнца», печатавшегося в журнале «Современные записки» (1933, № 52) и в «Памяти». Автором сняты обрамляющие строфы:

«На Восток от солнца, на Запад от луны.

Мои блаженные, бессмертные сны».

И.

«Лишь в сердце блаженном струятся сны –

На Восток от солнца, на Запад от луны».

«О, как обширен мир и как жесток мой плен…» – «Память».

«Засыпаю с болью о тебе…» – «Возрождение» (1931,24 сентября), «Память». Три сестры – богини судьбы Парки (в древнеримской мифологии).

«Только боль, только сон. И к чему все страдания эти?..» – «Память».

«Вокруг волос твоих янтарней меда…» – Написано в Париже в 1931 г. Печаталось в газете «Возрождение» (1932,9 июня: там же – 1935, 21 февраля), в «Памяти» и в антологии «Якорь» (Париж. 1936).

«За это одиночество…» – «Возрождение» (1932, 28 июля), «Память».

К вечерней звезде . – «Возрождение» (1932, 22 сентября), «Память».

К демону . – «Россия и славянство» (Париж, 1932, 16 июля), «Память».

«Когда сойдет огонь лазури…» – «Возрождение» (1933, 6 апреля), «Память».

«Я лежал на морском песке…» – В автографе из римского архива Вяч. Иванова последние строки читаются так:

И душа наполнила тело,
И к земному вернулся дух.

«Учись смирению у трав…» – «Возрождение» (1933,10 августа).

«Благодарю, за всё благодарю…» – «Журнал Содружества» (Выборг, 1936, № 3, с. 21). В журнальной редакции первая строфа читалась:

Благодарю, стократ благодарю
За горькое вещей обычных знанье,
За беженскую нищую зарю
Над хаосом полусуществованья.

«Сколько раз в порыве страсти гневной…» – Написано в феврале 1932 г. Печаталось в альманахе «Литературная среда» I (Белград, 1936, с. 9).

«Пройдут недели, месяцы игоды…» – Написано в 1932 г. Печаталось в газете «Возрождение» (1933, 15 июня).

«От тебя, как от берега, медленно я отплываю…» – Печаталось в журнале «Современные записки» (Париж, 1937, кн. 65).

«Как влажным воздухом и Адрии волной…» – Написано в Дубровнике в июне 1932 г. Печаталось в газете «Возрождение» (1933, 16 марта) и в альманахе «Литературная среда» 1 (Белград, 1936, с. 11). В этих публикациях первая строка читалась: «Как южным воздухом…».

«Как пережить мне смерть мою в тебе…» – Печаталось в журнале «Современные записки» (Париж, 1935, кн. 59).

Муза . – Печаталось (без названия) в «Журнале Содружества» (Выборг, 1935, № 10, с. 26).

Ментенон . – Печаталось в журнале «Русские записки» (Париж, 1938, № 12). Перевод эпиграфа: «Я сжимал руки; но я уже потерял то, что держал». Боссюэ Ж.Б. (1627–1704) – французский писатель, церковный деятель, епископ.

ЗАМКНУТЫЙ КРУГ (1935-1938).

«Не плакальщицей жертвенного Слова…» – «Возрождение» (1933, 21 декабря).

На смерть короля Александра I Югославянского . – Печаталось в газете «Россия» (Белград, 1931, 17 ноября). Весь выпуск газеты был посвящен памяти убитого хорватскими террористами в Марселе 9 октября 1934 года первого короля объединенной Югославии Александра I Карагеоргиевича (р. 1888 г.). Король Александр, который вырос и получил образование в Петербурге, хорошо знал русскую культуру и русских людей. После революции он широко открыл двери своей страны для хлынувшего из России эмигрантского потока, дав приют более семидесяти тысячам русских беженцев. Крестьяне и казаки получили земельные наделы, дети – возможность учиться в русских школах, офицеры были приняты на службу в королевскую армию. Наша задача, говорил король, «сохранить за русскими русскую душу», дать им возможность, живя не в своей стране, «дышать русской атмосферой» в семье, в школе, в своем театре, в своих профессиональных объединениях. Гибель короля, которая была инспирирована фашистскими правителями Италии и Германии, тяжелой болью отозвалась в сердцах русских изгнанников. Взволнованные строки посвятили его памяти Бунин, Мережковский, Зайцев, Бальмонт и многие другие деятели зарубежной русской культуры.

«О одиночество! Луна сквозь саван туч…» – Над трехаршинною бесспорной бездной… – т.е. над могилой, кото­рая рылась размером в три аршина.

Цыганская баллада . – Перевод эпиграфа Гёте: «Я зажал зубы вашей кошке, она – проказница и ведьма, ваша люби­мая черная кошка».

Дюрер. – См. примечание к стих. «Меланхолия». Св. Евста­фий – епископ Антиохии (IV в.). Всю жизнь боролся против арианства. Умер в ссылке (ок. 345 г.), куда попал по ложному доносу. Отличался необычайным красноречием. Кроткий лев у ног анахорета… – Так в картине Дюрера «Иероним в келье». Великолепного Максимильяна – Максимилиан I Габсбург (1459-1519), император Священной римской империи и австрийский эрцгерцог. Покровительствовал художникам и ученым; современники называли его «последним рыцарем».

Изида. – Греческая транскрипция древнеегипетской богини Исет, дочери Неба и Земли, сестры и супруги Осириса. Осириса. После убийства Осириса Сетом Изида долго странствовала, отыскивая его тело. В другом мифе Изида – премудрая богиня сокровенного знания; почиталась в Греции и древнем Риме.

«У солнечной стены стоит сосна…» – «Возрождение» (1936, 2 апреля).

Музыка над водой . – Георг ганноверское вспомнил заточенье… – По-видимому, Георг III (1738-1820), английский и ганноверский король. В связи с умопомешательством был отстранен от государственных дел (в 1811 г.). Гайден – Гайдн Франц Йозеф (1732-1809) – австрийский композитор.

Памяти Е.В. Аничкова . – См. примечание к стих. «Петрарка».

ЗА РУБЕЖОМ (1936-1954).

Граждане вселенной . – Печатается по тексту автографа из римского архива Вяч. Иванова. Ведут народ в пустыню… – аллюзия на библейскую историю о Моисее, который вывел свой народ из египетского рабства в пустыню, где блуждал сорок лет – пока не родилось новое поколение, свободное от страха рабства. Левиафан – неоднократно упоминаемое в Библии огромное хищное морское чудовище.

«В моих последних, татарских…» – Печаталось в журнале «Русские записки» (1938, № 10, с. 90). См. примечание к стих. «Веер». В редакции 1968 г. автор сократил три средние строфы (третью, четвертую и пятую):

Не знаю, что делать мне с нею,
Судьба моя, верно, двулика.
Но только порой бледнею
От шороха, всплеска, вскрика.
Дикуют, стенают, взывают
Стальные столикие дивы,
И сердце, как кровь, омывают
Просторов слепые разливы.
Степные мерещатся сечи,
Полярные синие стужи,
Ночные бессвязные речи
И древний пленительный ужас.

«Я не хочу быть чище и святее…» – Под названием «Миссия России» было напечатано в газете «Русское дело» (Белград, 1936,7 февраля). Вызвало яростную травлю автора со стороны правоэкстремистских кругов эмиграции. В редакции 1968 года автор сократил последнюю строфу:

Из отречения, из муки святотатства,
Как жертвенный потир,
Вселенского возносишь к звездам братства
Тысячелетний мир.

«Как Улисс, отверг я обольщенья…» – См. примечание к стих. «Цирцея». Улисс – Одиссей. «Цирцея» употреблена в разных смыслах, один из них – коварная, обольстительная волшебница.

«Двадцать лет по лестницам чужим…» – Написано в Белграде в 1938 г. Печаталось в сборнике «В краях чужих» (Москва-Берлин, 1962). Первая строка навеяна терциной «Рая» Данте:

Ты будешь знать, как горестен устам
Чужой ломоть, как трудно на чужбине
Сходить и восходить по ступеням.

(вернее: подниматься по чужим лестницам). (Песнь XVII, 58-60; перевод М. Лозинского).

Старый эмигрант . – Печаталось в сборнике «В краях чужих» (Берлин-Москва, 1962, с. 40). Под названием «Возвращение» впервые публиковалось в «Журнале Содружества» (Выборг, 1938, № 6,с. 3). Приведем по тексту журнала первоначальный вариант стихотворения:

Когда-нибудь, чрез пять иль десять лет,
Быть может, через двадцать, ты вернешься
В тот небывалый, невозможный свет
(Ты от него вовек не отречешься!).
Увидишь родину. Но как узнать
То, что от первых лет тебя пленило?
Ты иначе уже привык дышать,
Тебе давно чужое небо мило.
Как будто из гробницы ты восстал,
Перешагнув века и поколенья,
И мира нового сквозь роковой кристалл
Едва поймешь обычные явленья.
Согбенный и восторженный старик
В заморском платье странного покроя,
Прошедшего торжественный двойник –
О, как ты встретишь племя молодое,
Согласное стесненнее дышать,
Покорное поводырям железным.
Неприхотливое тебе ли волновать
Забытой вольности преданием чудесным?
Подслушаешь с надеждой и тоской
Порыв, задор в кипящей юной песне
И отойдешь, качая головой,
Сокрыв в груди всё глубже, всё безвестней
Свободы пламенной безумные мечты.
Минуя площади и улицы столицы,
За городской чертой увидишь ты,
Где тают в далях облики и лица,
Просторы древние. И где-нибудь в тиши,
Где тракторы еще не прогремели,
У позабытой дедовской межи
Ты остановишься, как у последней цели.
И ты поймешь – страстной окончен путь.
Вот ты пришел в назначенную пору,
Чтоб душу сбереженную вернуть
Бескрайнему родимому простору.

«Всем вродимом краю незнакомый…» – Написано в 1940 г. в Софии, куда Кутузов ездил ходатайствовать о приеме гражданство (с 1929 г. он и его семья имели югославское подданство).

Баллада о пяти повешенных . – Написана в августе 1941 г. Публиковалась в сборнике «В краях чужих» (1962). В августе 1941 г. в оккупированной Югославии, когда немцы заняли Украину, Белоруссию и неумолимо приближались к жизненным центрам России, замечательна выраженная в последних строках стихотворения уверенность в скором и неотвратимом обратном движении советской армии, которая принесет освобождение и на Балканы.

«За узкою тюремною решеткой…» – Написано в 1941 г. в фашистском концлагере «Баница» под Белградом, куда Голенищев-Кутузов был посажен вместе с группой профессоров и преподавателей Белградского университета в качестве заложников. Он находился в одной камере с А. Беличем – будущим президентом югославской Академии наук (несколькими годами ранее они написали вместе два доклада по лингвистике для третьего международного конгресса славистов, который должен был состояться в Белграде в 1939 г.).

Вторая Хотинская ода . – Написана по поводу 200-летия «первой хотинской оды» – собственно «Оды блаженныя памяти государыне императрице Анне Иоанновне на победу над турками и татарами и на взятие Хотина 1739 года», написанной Ломоносовым во Фрейберге после получения известия о взятии русскими войсками 19 августа (по ст.ст.) 1739 года турецкой крепости Хотин на правом берегу Днестра. Вторым (и основным) поводом к написанию «Оды» стали известия о боях, впоследствии получивших название Ясско-Кишиневской операции (20-29 августа 1944 г.), в результате которых советские войска, форсировав Днестр и Южный Буг, заняли значительную часть Молдавии и Румынии. Эпиграф – из «Оды на день восшествия на престол императрицы Елисаветы Петровны 1748 года» М. В. Ломоносова. Атилла (ум. 453) – король гуннов с 434 г., прозванный «бичом Божьим», нанесший Римской империи ряд сокрушительных поражений. Валгалла (Вальхалла, др.-исл. «чертог убитых») – в скандинавской мифологии находящееся на небе, принадлежащее Одину жилище эйнхериев – павших в бою храбрых воинов, которые там пируют, пьют неиссякающее медовое молоко козы Хейдрун и едят неиссякающее мясо вепря Сэхримнира. В замке павшим воинам и Одину прислуживают девы-воительницы – валькирии. Вместо огня освещалась блестящи­ми мечами. Плевна – город в Болгарии, под которым в ходе русско-турецкой войны 1877-1878 гг. с 8 июля по 28 ноября 1877 г. проходили бои между русско-румынской и турецкой армиями. Сулин – болгарский порт недалеко от устья Дуная, где в ночь с 28 на 29 мая 1877 г. спущенные с парохода «В. кн. Константин» катера атаковали турецкую флотилию. Хотин – см. выше. «Стоим у Прикарпатских врат/Державы старой Осмомысла…» – Ярослав Владимирович (Осмомысл) – князь галицкий (умер в 1187 г.), с 1159 г. до самой смерти без соперников владел галицкой землей, пользуясь большим значением среди тогдашних русских князей.

Атомные демоны . – Это и два последующих стихотворения написаны в 1945 г. после того, как американцы сбросили атомную бомбу на Японию. Кутузов в это время еще находился в рядах Югославской народно-освободительной армии.

В застенке . – Написано в 1951 г. в тюрьме, куда Голенищев-Кутузов был брошен титовскими приспешниками в 1949 г. Впереди было еще два года заключения. Незадолго до смерти Илья Николаевич начал писать «Повесть о капитане Копейкине» – русском офицере первой мировой войны, выпускнике артиллерийской академии, блестящем математике, чей талант так и не сумел реализоваться, – своем товарище по камере. Приведем ее начало (сохранилось в рукописи и магнитофонной записи в архиве семьи Кутузова), поскольку оно дает возможность представить обстановку югославских тюрем, выстроенных еще турками в средние века и битком набитых в пору югославской «ежовщины», после того как Тито обрушил репрессии на цвет югославского общества: интеллигенцию, военных, всех, подозреваемых в русофильстве, а такими было полстраны.

«В годы моих странствований по свету я очутился однажды в тюрьме одной балканской державы по сомнительному обвинению в антиправительственной деятельности. Следственная тюрьма, куда меня бросили, была построена во времена султана Абдул-Гампия. Двор-колодец был окружен двухэтажными постройками. Посреди рос раскидистый орех. Это проклятое место так и называлось «под орехом». Был рядом еще и меньший двор, обнесенный одноэтажными камерами, столь низкими, что человек не мог встать во весь рост. Света в них не было, и в темницу пробивался лишь луч сквозь деревянную дверь.

Следователи, самоуверенные молодчики националистических взглядов, всё время требовали от меня «искренности» и отказа от советского гражданства. Ввиду моей нераскаянности и упорства меня из большой камеры перевели сначала в узкую и длинную камеру, где хорошо жилось только блохам. Люди лежали на полу на своем барахле. У одного счастливца болгарина был длинный кожух. Нас ели блохи 22 часа в сутки. Лишь на рассвете эти существа замирали и при восходе солнца снова начинали скакать по заключенным. Это блошиное место было гораздо хуже, чем клоповники. С клопом можно бороться, ловить блоху – одно из величайших искушений. Среди наиболее ловких ловцов быстроскачущих насекомых мне запомнился сразу худой человек среднего роста, смуглый, с восточными чертами лица. Ночью он ходил по узенькому коридору между ступнями заключенных и стеной. Он что-то бормотал про себя. Впоследствии я узнал, что он решает математические задачи. Мы познакомились…».

«За новой жизни золотую зарю…» – Это и следующее стихотворение написаны в Белграде в 1953 – начале 1954 годов после выхода из тюрьмы и до того, как Голенищеву-Кутузову разрешили выехать в Венгрию, где он получил профессуру в Будапештском университете. Эта белградская любовь помогла освободиться от тюремного кошмара и душевно воспрянуть.

ИЗ ПОСЛЕДНИХ СТИХОВ (1957-1969).

«Жизнь моя висит на тонкой нити…» – Написано в Узком (под Москвой) в 1962 г. Летом I960 г., после защиты в Ленинграде в Пушкинском Доме докторской диссертации, у Голенищева-Кутузова случился прямо в море (в Рижском заливе) тяжелейший инфаркт. Было пасмурно и безлюдно. Он долго лежал на песке у берега, пока не приехала скорая. Думали, что он не оправится. Картину незнакомого взморья, крик чайки и свое безжизненно лежащее на песке тело он увидел в стихотворении «Я лежал на морском песке…» за тридцать лет до случившегося (в 1931 г. в Париже).

Десять хокку . – Написано в Юрмале в 1960 г. в форме японских трехстиший. Посвящены другу автора – академику-востоковеду Николаю Иосифовичу Конраду (1891-1970), уроженцу Риги, с которым Кутузов часто общался, когда летом оба приезжали проводить свой отпуск на рижском взморье.

«Я полюбил насмешливый ваш взгляд…» – Юбилейный сонет, написанный к 70-летию академика Виктора Владимировича Виноградова (1895-1969)– Вскоре после окончания войны Виноградов, тогда декан филологического факультета Московского университета, приглашал Голенищева-Кутузова занять кафедру славистики в МГУ. В 1949 Кутузова арестовали, и приезд в Москву смог состояться только летом 1955 года.

К событиям в Галлии . – Написано в Москве в 1966 г. Смешение исторических реалий говорит об иносказательном характере стихотворения. Гораций (65-8 до н.э.) – рим­ский поэт и теоретик поэтического искусства. Восприятию его творчества поэтами западноевропейских и славянских стран была посвящена статья Кутузова «Гораций в эпоху Возрождения» в книге «Проблемы сравнительной филологии» (M.-Л, 1964). Меценат Гай Цильний (ок. 74 до н.э. – ок. 8 н.э.) – римский градоначальник, покровительствовавший поэтам (Вергилию, Горацию и др.) и одновременно наблюдавший за их творчеством и умонастроением и деликатно направлявший их помыслы в интересах единовластия Августа. Имя его стало нарицательным, утратив при этом всю сложность его личности и его культурной политики.

Последняя любовь . – Стихотворения этого цикла не предназначались для печати. Они писались на библиотечных карточках, на обрывках бумаги, обычно во время совместной работы И.Н. и И.В. Голенищевых-Кутузовых, дома или в Ленинской библиотеке.

ДОПОЛНЕНИЕ.

ЭПИГРАММЫ (1929-1969).

Подражание древним. – «В “Числах” провидя скандал…» – «Числа» – парижский журнал русской эмиграции (1930-1934) под редакцией И. В. де Манциарли и Н. А. Оцупа. Гиппиус и Мережковский упрекали журнал за отказ от политики. «С лампой зеленой в руках…» – «Зеленая Лампа» – парижское литературное общество русской эмиграции (1927-1939), созданное по инициативе З. Гиппиус и Д. Мережковского. «Новый предчувствуя Град…» – «Новый Град» – религиозно-философский журнал, выходивший в Париже в 1931-1939 гг. 12 января 1932 года в «Зеленой Лампе» состоялось собеседование на тему «О старом и новом граде», где И.Н. Голенищев-Кутузов произнес вступительное слово.

На Алданова . – Алданов (Ландау) М. А. (1886-1957) – выдающийся русский писатель-эмигрант, философ-химик. «Mon verre estpetit…» (фр. «Стакан мой невелик, но пью я из него лишь…») – знаменитая строка из драматической поэмы Альфреда де Мюссе (1810-1857) «Уста и чаша» (перевод А. Мысовской). «И “на Пассях” я – Лев Толстой…» – Пасси – аристократический район, примыкающий к Булонскому лесу (там жили многие русские эмигранты, в частности – Мережковский и Гиппиус). Многие полагали, что творческий метод Алданова целиком выведен из «Войны и мира» Л. Толстого.

На иеромонаха Шаховского . – Шаховской Д. А., архиепископ Иоанн Сан-Францисский (псевд. Странник) (1902-1989) – поэт, писатель, богослов. «Ни князя Шаликова тень…» – князь Шаликов П. И. (1768-1852) – поэт, писатель, журналист, один из последних представителей русского сентиментализма. Известен как объект эпиграмм и прямого издевательства А. С. Пушкина и П. И. Вяземского. «Так схима не спасет Скобцову…» – Скобцова – собственно Кузьмина-Караваева (мать Мария) Е.Ю., урожд. Пиленко, по первому мужу Кузьмина-Караваева, по второму – Скобцова-Кондратьева (1891-1945), поэт, философ, публицист, общественный деятель. С 1932 года, после развода с Д.Е. Скобцовым, стала монахиней. Погибла в концлагере Равенсбрюк.

На переводчика Тхоржевского . – Тхоржевский И.И. (1878– 1951) – поэт-переводчик, известный, в частности, своими переложениями из Омара Хайяма с английской версии Фицджеральда и «Западно-восточного дивана» И.-В. Гете.

На бракосочетание Екатерины Таубер . – Бракосочетание Е. Таубер и Константина Старова состоялось в 1936 году. В 1936 году И.Л. Голенищев-Кутузов приезжал в Париж. Была эпиграмма написана в Париже или послана из Белграда – нет данных.

Поэт-физиолог . – «Лозинский Лев – поэт и физиолог…» – по всей видимости, имеется в виду Лев Константинович Лозина-Лозинский, брат поэта Алексея Лозина-Лозинского (псевд. Я. Любяр), сотрудник естественнонаучного института им. П.Ф. Лесгафта, занимавшийся вопроса­ми замораживания живых организмов.

Астре . – В данном случае «Астра» – явно женское имя, но основа эпиграммы пока не ясна.

Геррфон Штейфон . – Борис Александрович Штейфон (1881-1945) – «генерал русской, затем немецкой армии, командир корпуса русских эмигрантов во время второй мировой войны» (прим. автора). Сын еврейского купца г. Харькова, по другим сведениям – еврейского мастерового. В 12. IX – 2. X. 1941 г. – генерал-майор Вермахта, Генерального штаба генерал-лейтенант. С 1941 по 1945 г. был командиром Русского Охранного Корпуса, сформированного немцами для борьбы с югославскими партизанами. Покончил с собой, похоронен в Загребе.

На Скородума, спалившего «Христа Неизвестного» Д. Мережковского . – Обстоятельства скандала, сопровождавшего появление книги Мережковского «Иисус Неизвестный», в подробностях не устанавливаются; во всяком случае, кого называет автор псевдонимом «Скородум» – пока не выяснено. Книга была издана в 1932 году в Белграде; за нее Мережковский выдвигался на Нобелевскую премию. «Известному надел бы он повязку…» – «повязку с желтой звездой, которую были обязаны, носить на оккупированных немцами территориях евреи» (прим. автора).

На Гальского . – Гальской B. Л. (1908-1961) – поэт. С 1920 в эмиграции. До 1941 жил в Белграде. Единственный сборник стихотворений («Путь усталости») вышел посмертно, в 1992 году в Вологде.

На немецкого генерала Шкуро . – Шкуро А.Г. (1887-1947) – в Гражданскую войну (1918) вступил в чине полковника. В 1919 году произведен Деникиным в генерал-лейтенанты. Позднее отстранен от командования бароном Врангелем. Жил в Париже, работал цирковым наездником. С началом Второй мировой войны принимает решение сотрудничать с Гитлером. Вместе с бывшим Донским атаманом Красновым принимает участие в формировании казачьих войск в составе вермахта. Был выдан советским властям англичанами. Повешен по приговору суда 17 января 1947 года.

Эпитафия Роману Хазарину . – Хазарин – Самарин Р.М. (1911– 1974) – с 1947 года заведовал кафедрой зарубежной литературы в МГУ, с 1953 – отделом зарубежной литературы в ИМЛИ, где Голенищев-Кутузов работал последние 14 лет своей жизни. В 1966 году был выдвинут в члены-корреспонденты Академии наук СССР, но забаллотирован по настоянию В.В. Виноградова и В.М. Жирмунского.

На юбилей профессора П.Г. Богатырева . – Богатырев П.Г. (1893-1971) – русский фольклорист и этнограф (украиновед), театровед, в 1921 командирован на работу в Прагу, переводчик советского полномочного представительства в Чехословакии (с 1921), доцент Братиславского университета (1931-1938), изучал древние архивы Австро-Венгрии, в 1939 г. вернулся в СССР. Профессор МГУ. Известен как переводчик «Похождений бравого солдата Швейка» Ярослава Гашека.

«С мамзель… женой застигнутый Иван…» . – В рукописи на месте пробела стоит «Потаповой»: намек на известную в те годы итальянистку, специалистку по неореалистам. Иван – И.И. Анисимов (1899-1966), директор ИМЛИ. Эпиграмма основана на непроверенном слухе, бродившем в Институте мировой литературы.

Эпитафия. – «Щербина, Яша и Перцов…» – соответственно В.Р. Щербина (1908-1989), Я.Е. Эльсберг («Яша») (1901-1972) и В.О.Перцов (1898-1981); характерно, что И.Н. Голенищев-Кутузов, следуя античной традиции, написал здесь прижизненные эпитафии: все трое пережили его самого.

Эпитафия А. А. Зимину. – А. А. Зимин (1920-1980) был автором гипотезы, что «Слово о полку Игореве» создано в XVIII веке и автором его мог быть ярославский архимандрит Иоиль Быковский.

«О муки творчества Баратовой Марии…» – Баратова – девичья фамилия крестной матери жены И.Н. Голенищева-Кутузова, Марии Федоровны. Псевдонимом Баратова Мария Федоровна пользовалась в газетной журналистике.

Эпитафия самому себе . – Этим элегическим дистихом И.Н. Голенищев-Кутузов хотел закончить книгу стихотворений, состав которой лег в основу настоящего издания (хотя и был основательно расширен за счет материалов, считавшихся ранее утраченными).

ПРИЛОЖЕНИЕ.

ИЛЬЯ ГОЛЕНИЩЕВ-КУТУЗОВ И ВЯЧЕСЛАВ ИВАНОВ.

Сердечные дружеские отношения связывали молодого Илью Николаевича Голенищева-Кутузова с замечательными деятелями русской культуры старшего поколения: профессором Петербургского, а затем Сплитского (Югославия) университетов Евгением Васильевичем Аничковым, мэтром русского символизма Вячеславом Ивановым и прекрасным поэтом и литературным критиком Владиславом Ходасевичем. Их отеческое внимание и бережная опека много значили в судьбе и творческом развитии Голенищева-Кутузова.

Первая встреча Кутузова с «одним из последних великих гуманистов Европы», как называл Вячеслава Иванова французский литературовед Шарль дю Бос, произошла в Риме летом 1927 года. Илья Николаевич приехал из Дубровника в намерении продолжить в Италии свои штудии Данте. Познакомил их в кафе Греко профессор Аничков, старый петербургский друг поэта. Высокого роста, с длинными, тронутыми сединой волосами, с лицом, красноватым от римской малярии, Вячеслав Иванов производил сильное впечатление. Светло-серые, не очень большие глаза его проницательно смотрели сквозь очки. Одет он был в длинное, черное, старинного покроя платье и носил черный, свободно повязанный галстук Он походил на гейдельбергского профессора начала прошлого века. Но вопреки этому старинному облику, запечатленному на гравюре Ходовецкого, его речь и улыбка лучились молодостью – вечной молодостью великих художников. Кутузову показалось, что точно такая же улыбка освещала лицо Юпитера на фреске виллы Фарнезина. Подобно старым церквям, где самый воздух за много столетий пропитался духом святости, кафе Греко хранило память о многих светочах европейской культуры, встречавшихся за его столиками. Казалось, что их беседу слушал с настенного медальона великий Гёте, стародавний завсегдатай кафе Греко.

Как рассказывал впоследствии Илья Николаевич, Вячеслав Иванов поселился в Риме неподалеку от площади Испании в небольшой квартире, которая помещалась на верхнем этаже мрачноватого современной постройки дома. Это и была его «римская башня». Иванов жил очень уединенно. Он всецело покорился судьбе. Самой любимой его книгой была «О граде Божием» бл. Августина.

На римской башне два старых друга (Вячеслав Иванович и Евгений Васильевич) и молодой Кутузов долгими летними вечерами вели беседы о поэзии, религии, кризисе культуры, античной Греции и средних веках. Бдения на башне были продолжены и во время летних каникул следующего, 1928 года.

Несмотря на упорные просьбы редакторов парижских эмигрантских журналов, также, впрочем, как и оставшихся на родине доброжелателей, Иванов ни за что не хотел печатать на русском языке свои новые стихотворения. Постоянным же своим гостям он охотно читал новые стихи и поэму «Человек» (о путях человечества к реинтеграции, к мистическому всечеловеку Адаму Кадмону). В некоторые из вечеров автор просил Илью Николаевича изъяснять эту поэму «четырех смыслах», по обычаю средневековых комментаторов.

Атмосферу римской башни Голенищев-Кутузов постарался передать в цикле своих римских стихотворений. Августом 1928 года датировано стихотворение Вячеслава Иванова «Земля» («Повсюду гость и чуженин, и с Музой века безземелен…»), которое он посвятил Илье Николаевичу. С этих пор началась их переписка, длившаяся более десяти лет.

Своему молодому другу Иванов посылал рукописи стихов, которые не публиковал, соблюдая обещание не печататься в эмигрантской прессе, данное им при отъезде из Советского Союза.

Голенищев-Кутузов был первым в Зарубежье, кто своими статьями прорвал завесу молчания вокруг имени и послереволюционного творчества Вячеслава Ивано­ва. Из появившихся в парижской печати в 1930 году статей «Лирика Вячеслава Иванова» и «Отречение от Диониса» русская читающая публика не без удивления узнала, что Иванов – не музейная реликвия по истории отечественной словесности начала века, а продолжающий активную творческую жизнь поэт и ученый. В написанном спустя пять лет эссе «Достоевский и Вячеслав Иванов» – об изданной в 1932 году в Тюбингене немецкой книге Вяч. Иванова «Достоевский: Трагедия. Миф. Мистика» – Кутузов писал о том понимании, какое нашли идеи Иванова у интеллектуальной элиты Запада. Свидетельством чего явился сборник к его семидесятилетию, изданный в Милане. В нем сочли за честь принять участие такие известные ученые, философы и литераторы, как Эрнст Роберт Курциус, Николай Оттокар, Габриэль Марсель, Ф. Зелинский и другие. Кутузов отметил, что большой интерес к Иванову-мыслителю проявили испанец Хосе Ортега-и-Гассет и швейцарец Альберт Штеффен, которого Кутузов навестил в Дорнахе, возвращаясь из Парижа в Дубровник. В этой написанной по-сербскохорватски статье Голенищев-Кутузов высказал твердое убеждение, что придет срок, и Вячеслав Иванов во всех своих ипостасях (поэта, ученого-полиглота и мыслителя) вернется на родину, но произойдет это через посредство Западной Европы. Похоже, робкие предвестия этого долгожданного возвращения появились в 1991 году, когда в Ленинграде и Москве отмечалось, хотя еще достаточно келейно, 125-летие со дня рождения Вячеслава Иванова.

Публикуемая статья Вячеслава Иванова представляет собой предисловие к первой книге стихов Голенищева-Кутузова, написанное через четыре года после их первой встречи. Она датирована: Павия, 1931. Поскольку выход сборника задерживался, в него были добавлены стихотворения, написанные после этой даты. О них и о последующем творчестве Голенищева-Кутузова, где были свои приливы и отливы, достижения и неудачи, идет речь в письмах, обмен которыми продолжался до 1938 года. Во всяком случае, писем более ж не обнаружено ни в архиве Иванова, ни в Голенищева-Кутузова, который был конфискован при его аресте югославской тайной полицией. Как он оказался в Библиотеке Югославской академии наук и искусств, выяснить пока не удалось.

Вяч. Иванов – И. Н. Голенищев-Кутузов.

ПЕРЕПИСКА (1928-1939).

Автографы писем Голенищева-Кутузова находятся в Римском архиве Вяч. Иванова, автографы Вяч. Иванова – в Библиотеке Югославской академии наук и искусств в Белграде. Предлагаемый текст является исправленным воспроизведением публикаций А. Шишкина в сборнике «Europa orientalis» (Roma, 1989, № 8) и И. Голенищевой–Кутузовой в журнале «Октябрь» (1993, № 3). Но поскольку Римский архив не разобран до конца, а в упомянутом белградском фонде содержится лишь часть архива Голенищева-Кутузова, мы располагаем перепиской не в полном виде. Нет письма Иванова от 7 октября 1936 г. и письма Кутузова о стихотворении «Граждане вселенной» того же года. Очевидны лакуны в переписке за 1935 – начало 1937 гг. Для их восполнения нужны дальнейшие разыскания, но и то, чем мы располагаем, дает обильный свежий материал о более чем десятилетнем периоде жизни и творчества двух весьма примечательных в истории русской культуры XX столетия личностей.

Письмо № 15 было напечатано Д.В. Ивановым в литературном сборнике «Russica»-81 (Нью-Йорк, 1982, с. 381-382).

При составлении примечаний использованы материалы личного архива И. Голенищева-Кутузова, книга его парижской и белградской эссеистики «XX век и предшествующие» (готовится к изданию), а также данные, сообщаемые А. Шишкиным о Вяч. Иванове и его окружении. Сведения о публикациях Кутузова в югославской печати уточнены по новейшим югославским историям литературы, словарям и библиографическим справочникам, так как Голенищев-Кутузов печатался в прессе Югославии с 1923 г. на сербско­хорватском и русском языках как поэт, переводчик и литературный критик.

1) Nox Sibillina – «Ночь Сивиллы» из цикла «Рим».

2) Эти впечатления отразились в стихотворении «Анкона».

3) Акир – герой средневековой «Повести об Акире Премудром», дружеское прозвище Е.В. Аничкова, друга Вяч. Иванова еще по петербургской башне, учителя и наставника И. Голенищева-Кутузова. Первое стихотворение Кутузова, ему посвященное, датировано 1921 г. См. примеч. к стих. «Взволнованной души с ыздетства вещий лекарь…». В книге Аничкова «Новая русская поэзия» (Берлин, 1923; 2-е изд. 1972) одна глава посвящена творчеству Вяч. Иванова.

4) Дураков-Сизиф. – Почему этого милейшего, благорасположенного к людям человека (см. примеч. к стих. «Стансы» и «Над тихой Адрией осенней…») друзья именовали Сизифом, сказать трудно. Мифологический Сизиф дважды возвращался к жизни, обманув бога смерти и подземных богов, за что был осужден в загробном царстве вечно вкатывать на крутую гору огромный камень, который, однако, никогда не мог достигнуть вершины, неизменно скатываясь вниз. Видимо, какие-то ассоциации возникли именно в связи с этим.

5) Софиев-Иксион. – Один из самых близких (вместе с Дураковым) друзей Кутузова (о нем см. примеч. к стих. «Капитан Немо» и «В Париже»). Ключ к разгадке этого прозвища содержится, видимо, в предисловии И.Анненского к мифологической трагедии «Царь Иксион», где он называет отца кентавров, фессалийского царя Иксиона, «сверхчеловеком»; Софиев же в это время увлекался Ницше. Как можно судить по письму Е. Л. Таубер к В. Иванову от 14 ноября 1926 г. (Римский архив Иванова), стихи Софиева посылались Иванову в 1926 г. Таким образом, творчество молодых белградских поэтов, входивших в группу «Перекресток», объединявшую и их парижских сверстников, находилось в поле зрения старого мэтра русского символизма.

6) Адрастея – нимфа, тайком вскормившая на о. Крит маленького Зевса, будущего повелителя богов и людей. «Чтить Адрастею» означало в древней Греции «блюсти уста», «благоглагольствовать», т.е. говорить лишь от избытка сердца, сохраняя верность священному обету.

7) моем иллирийском пленении… – Иллирия – римское название Далмации. Кутузов в это время жил в Дубровнике.

8) «поучения сыну Сирахову» – сыном Сираховым был Иисус, автор библейской «Книги Премудрости», в которой возвеличивались «веселие и радость сердца», а глава 24 содержала учение о Премудрости Божией. Судя по контексту письма, это было прозвище в дружеском кругу Голенищева-Кутузова.

9) «Cantica Canticorum» – «Подражание Песни Песней» (см. примеч.).

10) Об этой книге сообщалось в статье «Смена» в газете «Возрождение» 24 ноября 1931 г., подписанной инициалами И.Л.: «Теперь он подготовляет к изданию свое многолетнее исследование “Молодость Данте”». Над переводом «Новой Жизни» Голенищев-Кутузов начал работать с 1921 г. (этим годом датированы переводы нескольких сонетов из «Новой Жизни» в сохранившихся записных книжках). 12 апреля 1930 г. на литературном вечере «Союза молодых поэтов» в Париже он читал свои переводы. (См.: М. Beyssac. La vie culturelle de l’emigration russe en France. Chronique (1920-1930). Paris, 1971, p. 274). Перевод этот погиб при аресте Кутузова в Югославии в 1949 г., когда были конфискованы бумаги его личного архива. В середине 60-х гг. Кутузовым был сделан новый перевод «Новой Жизни», который вошел в состав подготовленного им первого полного собрания малых произведений Данте на русском языке (Москва, «Наука», 1968, серия «Литературные памятники»). Не подлежит сомнению, что римские встречи Кутузова с Ивановым, который сам собирался перевести «Новую Жизнь» и другие произведения Данте (еще в 1913 г. – см.: P. Davidson. V. Ivanov’s translation of Dante. – «Oxford Slavonic papers», 1982, v. XV, а также статью «Данте в советской культуре» И. Голенищева-Кутузова в его книге «Творчество Данте и мировая культура», М., 1971 и в кн.: Dante nel mondo. Firenze, 1965, p. 583-605), оказались исключительно важными для дантологических трудов молодого ученого и переводчика. Четырехязычной литературе Италии эпохи Данте (и более ранней) были посвящены несколько глав в книге Голенищева-Кутузова «Средневековая латинская литература Италии» (М., 1972), написано жизнеописание великого поэта для серии «Жизнь замечательных людей» (М., 1968).

11) Эта статья – «“Rat i mir” i umetnost Tolstoja» – была напечатана в журнале «Nova Evropa» (1929, v. 19, № 10-11, str. 310-323) и позднее (в переработанном виде) вошла в книгу Голенищева-Кутузова «Из нове руске книжевности» (Белград, 1937).

12) Пиндар и Тиртей – предтечи евразийцев. – Эта весьма парадоксальная мысль требует осмысления. Попробуем коротко реконструировать основные идеи жизни и творчества великих поэтов древней Греции, одного из которых (Пиндара) Вяч. Иванов переводил (несколько од). Пиндара (ок.520 – ок. 441 до н.э.) почтительно принимали как при дворе тиранов, так и в демократических государствах. Он благоразумно избегал вопросов о превосходстве одной системы правления над другой. Любя свою родину (Фивы), «опору свободы» он видел не в ней, поскольку не разделял симпатий своих сограждан к персидской деспотии, а в Афинах; ставил во главу угла не свои местные патриотические симпатии, а общегреческие интересы. Он был поборником законности, справедливости и мира. Тиртей же, древнейший греческий элегик (VII в. до н.э.), хотя был всего лишь скромным школьным учителем, к тому же хромым, – стоил, по мнению древних, самого опытного полководца. Когда по совету дельфийского оракула терпящие поражения спартанцы обратились к афинянам с просьбой прислать им военачальника, те прислали поэта. Своими песнями о доблести героев, сражающихся за свободу родины, он так воодушевил спартанцев, что те наголову разбили врагов. Пел Тиртей и о горькой участи изгнанников.

13) Ксантипой звали жену Сократа, отличавшуюся сварливостью и несносным нравом.

14) Гиппиус… всё ненавидит, а я всё люблю, она всё проклинает, а я всё благославляю… – Сходное с дураковским восприятие супругов Мережковских было и у Кутузова. На одном из собраний «Зеленой лампы» в Париже он даже дерзнул сказать Дмитрию Сергеевичу о ветхозаветном (а не христианском) характере его чувствований. См. «Возрождение» (Париж, 1932, 14 января). Публикуется в приложении к книге Кутузова («XX век»).

15) Полный текст либретто Кутузова к опере Роговского (см. примеч. к стих. «Не говори о страшном, о родном…») находится в фонде Роговского в архиве Дубровника. Фрагмент из него печатался в газете «Россия и славянство» (Париж, 1930, 19 апреля) под названием «Маркове богомолье».

16) М.О. Цетлин (1882-1946) фактически был заведующим отдела поэзии журнала «Современные записки».

17) Н.А. Оцуп (1894-1958) – поэт и критик, брат друга Голенищева-Кутузова – поэта Георгия Раевского (1897-1963); в начале 30-х годов был редактором журнала «Числа».

18) С.К. Маковский (1877-1962) заведовал литературным отделом в газете «Возрождение» (в 1926-1932 гг.); фактически в начале 30-х годов им руководил В. Ходасевич.

19) Статья Кутузова «Лирика Вяч. Иванова» была напечатана в «Современных записках» (1930, кн. 43), а развернутая рецензия о бакинской книге Иванова «Дионис и прадионисийство» (1923) появилась в газете «Возрождение» 3 июля 1930 г.

20) Остроги – близкие друзья семьи Ивановых еще с начала века. Феликс Острога, композитор, профессор Женевской консерватории, был учителем музыки в семье Иванова. См. «Новый журнал» (1982, № 1470, где напечатаны воспоминания дочери В. Иванова – Лидии.

21) Речь идет о произведении «Papa Angelicus», напечатанном в «Журнале Содружества» (Выборг, 1935, № 8, с. 30– 31).

22) Ф. А. Степун (1884-1965) – друг Иванова еще со времен петербургской башни, автор воспоминаний и статей о нем. В 1926-1937 – профессор в Дрездене. Был фактически литературным редактором «Современных записок».

23) Римские стихи Иванова, напечатанные в тексте статьи Кутузова «Лирика В. Иванова», были по сути первой публикацией его в русской зарубежной прессе, засвидетельствовав читателям, что мэтр русского символизма – не музейная реликвия из истории отечественной словесности начала века, а активно работающий поэт. Только после того, как в 1935 г. Иванов отказался от советского гражданства, он снял с себя запрет на сотрудничество в эмигрантской печати. Как следует из автобиографического документа его Римского архива, он был связан словом, которое дал при отъезде из Советского Союза: «all’estero, essendomi per ottenere un passaporto a Mosca, impegnato a non collaborare da scrittore cogli emigrati, io m’astenevo dal publicare il poema fino all’ acquisto della cittadinanza italiana…». Одновременно Иванов не желал публиковаться и в СССР. В начале 1928 г. Вс. Иванов писал М. Горькому: «Вячеслав Иванов прислал своему другу Г. Чулкову стихи, отличные стихи. Чулков принес их нам, я хотел их напечатать и думаю – неужели автор – будет протестовать, послал ему телеграмму с просьба напечатать. Он живет в Риме. И получил такой ответ: “Печатать нельзя, стихи готовятся для посмертной книги”» («Новый мир», 1965, № 11, с. 249).

24) А.И. Каффи (1886-1955) – друг В. Иванова. В письме Иванову 11 февраля 1928 г. он писал: «Трудно Вам выразить, скольким я чувствую себя обязанным Вам и в нравственном (пример личности в буре житейской), и в идейном отношениях (множество «аспектов» мира, идей и значений открылись, разговаривая с Вами)». В 1928 г. он начал переводить книгу Вяч. Иванова (его докторскую диссертацию в Бакинском университете) «Дионис и прадионисийство». Именно благодаря инициативе и посредничеству Андрея Каффи Иванов напечатал в журнале Поля Валери «Commerce» свое наделавшее столько шуму «Письмо к Дю Босу». О Каффи см.: Bianco J. Un socialista irregolare (1977).

25) Иванов пишет о стихотворениях Кутузова «Меланхолия» и «Анкона» (см примеч. к ним). Замечания Иванова Кутузов учел, но принял не все.

26) Г.П. Струве (1898-1986) – журналист, поэт, литературный критик, автор книг по истории русской зарубежной литературы.

27) Из рассказов Кутузова, написанных в начале 30-х годов, назовем: «Легенда о четвертом маге» («Россия и славянство», 1931,10 января), «Леталия» (там же, 1931, 11 апреля) и «Мария» («Возрождение», 1931, И апреля).

28) Мнемозина – богиня памяти, мать девяти прекрасных дочерей, рожденных ею от Зевса, – Муз.

29) «Ioachin de Flore» (1931). – Аничков находил сильное влияние иоахимитских представлений в некоторых средневековых романах, особенно в романе о св. Граале.

30) Amor – Roma – классический палиндром.

31) Л.Ф. Ганчиков (1893-1968) – в Петербургском университете учился у С. Венгерова, И. Гревса, Л. Карсавина. Очутившись после окончания гражданской войны в Галлиполи, «испытал настоятельную духовную потребность попытаться преодолеть историческую конкретность… с помощью высшей и универсальной рефлексии»; отсюда последовало обращение к философии (автобиографический документ 1935 г. в Римском архиве Иванова – оригинал на итальянском языке). В 1924 г. получил стипендию папы Пия XI; спустя три года закончил Миланский католический университет, защитив дипломную работу «Фундаментальные принципы Владимира Соловьева». По словам Ганчикова, его концепция художественной критики – философской и в этом качестве теургической, исходящей из трансцендентного реализма Платона, Аристотеля и средневековых мыслителей, – была ориентирована на русскую критическую традицию В. Соловьева, Д. Мережковского и Вяч. Иванова. Вяч. Иванову Ганчиков посвятил статью «А realioribus ad realia» («Convegno», 1934).

32) И. И. Фундаминский (Бунаков) (1879-1943) – один из издателей-редакторов журнала «Современные записки» (1920-1940). Финансировал многие эмигрантские издания, в том числе сборники «Русские поэты». Несколько писем его хранится в Римском архиве Иванова.

33) Если бы я мог сказать как Данте… – далее приводятся стихи 82-85 первой песни «Ада»:

О честь и светоч всех певцов земли,
Уважь любовь и труд неутомимый.
Что в свиток твой мне вникнуть помогли!
Ты – мой учитель, мой пример любимый.

(перевод М. Лозинского).

34) Цитировать два следующих стиха не дозволяет мне благочестивая Память! – «Ад», I, стихи 86-87:

Лишь ты один в наследье мне вручил
Прекрасный слог, везде превозносимый.

(перевод М. Лозинского).

35) С.Г Каплун (1891-1940) – в 20-е годы был владельцем известного берлинского издательства «Эпоха»; позднее перебрался в Париж. См. его некролог: «Социалистический вестник», 1941, № 3 (468), 10 февраля с. 40 (написанный Г. Аронсоном).

36) Иванов советует Кутузову не обращать внимания на несправедливые выпады в его адрес парижских критиков, имея в виду «полублагосклонный» отзыв М. Цетлина в статье «О современной эмигрантской поэзии» («Современные записки», 1935, № 58, с. 458) и резкие до грубости – Г. Адамовича. Об этом же писал Кутузову и Ходасевич: «Примите во внимание, что Вы – сотрудник «Возрождения», участник «Перекрестка», обитатель Белграда: вот сколько на Вас грехов. Вряд ли Адамович найдет в себе мужества перешагнуть через них… Поэтому он, вероятно, сделает кислую мину и будет вежливо браниться. А затем мы постараемся его брань зачеркнуть». (Архив Сербской Академии наук и искусств, бр. 9289). Свой отзыв о книге «Память» Ходасевич напечатал в газете «Возрождение» (1935, 24 марта) в статье «Книги и люди. Новые стихи».

37) Стихотворение о нашей старой дружбе с Евгением Васильевичем. – По всей вероятности, речь идет о стихотворении «Сверстнику» («Старина, еще мы дюжи мыкать…»), которое впервые было напечатано в «Современных записках» (кн. 63) и затем вошло в «Свет Вечерний». Включено в приложение к книге И. Голенищева–Кутузова «XX век…» (готовится к печати).

38) Статью незабвенную и милую моему сердцу, глубокую и тонкую. – Иванов пишет о статье Голенищева-Кутузова «Лирика Вячеслава Иванова» («Современные записки», 1930, кн. 43, с. 463-471).

39) «Приближается Година Гнева, эра Офиеля». – Здесь двойная цитата из Вяч. Иванова: «Година Гнева» – название цикла в книге «Сог Ardens» (II, с. 249-257); в эпиграфе из Корнелия Агриппы цикла «Carmen Saeculare» той же книги читаем: «Есть семь мировых кормчих и семь державств небесных… Аратрон, Бефор, Фалег, Ох, Хагиф, Офиель, Фил… Хагиф царствует по 1900 г., оттоле Офиель» (II, с. 286).

40) 15 ноября 1935 г. в Русском научном институте в Белграде Е.В. Аничков читал лекцию «В. Иванов как мыслитель» и Голенищев-Кутузов – «Поэзия В. Иванова» (Спекторский Е.В. Русский научный институт в Белграде. – «Записки Русского научного института в Белграде», 1939, вып. 14, с. 29).

41) Статья о Достоевском имела большой успех . – Речь идет о статье Кутузова «Достоевский и Вячеслав Иванов» в журнале «Српски книжевни гласник» (Белград, 1935, кн. 46, № 2, с. 100-109). Вошла затем в книгу Кутузова «Из нове руске книжевности» (Белград, 1937).

42) В антологию зарубежной поэзии, составленную Г.В. Адамовичем и М. Л. Кантором, «Якорь» (Париж, 1936) при всей сложности отношений между Кутузовым и Адамовичем было включено два его стихотворения – «Пепел» и «Вокруг волос твоих янтарней меда…» – и два римских сонета Иванова, тексты которых были взяты из статьи Кутузова. Составители полагали, что материал, подобранный ими, должен послужить «памятником эпохи». В рецензии на сборник в «Современных записках» (1936, кн. 60, с. 28-30/ П. Бицилли писал: «Современная поэзия говорит о том, что человеческий дух как-никак сопротивляется претензиям Разума; что, подчиняясь своей диалектике, двигаясь от одной крайности к другой, он ищет выхода из тупика, куда Разум завел его. Покуда преобладающее в нынешней поэзии настроение – настроение ужаса перед бессмыслием, призрачностью того, чем подменена подлинная жизнь, влечение к сну как небытию, настроение Анненского: окунуться бы, кануть в этот омут безликий ; то настроение, которое – надо признать это – в конечном итоге может заставить поэта, если он последователен, перестать быть поэтом, обречь его на молчание. Но люди, слава Богу, редко бывают последовательны. Антология Адамовича и Кантора служит доказательством, что поэзия не умерла… а значит, доказательством ценности того нового духовного опыта, из которого новая поэзия возникла. Таким образом, самый факт существования этой поэзии служит, думается мне, ее оправданием и является ее, так сказать, патентом на благородство». Эти мысли критика интересно сопоставить с характеристикой поэзии Кутузова в предисловии Вяч. Иванова к книге «Память».

43) Сердечно был тронут стихами, мне посвященными. – Имеется в виду стихотворение «Земля» («Повсюду гость и чуженин…»), впоследствии включенное в «Свет вечерний». В отличие от Кутузова Иванов понимал их не только как стихи о родине и изгнании, но и как о вселенской колыбели и святыне – матери родимой – Земле. Упоминаемые стихи Иванова были напечатаны в «Современных записках» (1937, кн. 63).

44) Посылаю Вам две мои новые книги… – французское исследование о писателе XIV в. Филиппе де Мезьере, авторе мистического сочинения и переводчике Петрарки и Боккаччо («Etude sur “Le livre de la vertu du sacrement de mariage et reconfort des dames maries” de Philippe de Meziere. D’apres un manuscrit du XIV-е siede de la Bibliotheque national a Paris». Belgrad, 1937) и «Из нове руске книжевности», изданное в Белграде в тот же год, где были помещены две статьи об Иванове («Достоевский и Вячеслав Иванов» и «Поэзия Вячеслава Иванова).

45) Вторую книгу стихов выпущу… вернее всего, в России, куда меня всё сильнее тянет . – Это стремление на родину, ощущаемое в стихах 30-х годов, начиная, пожалуй, с 1933 г. («Ангелы моей страны родной…») и никогда больше не покидавшее Кутузова, впервые отчетливо сформулировано именно в этом письме, датированном июлем 1937 года. Нетрудно предположить, что ожидало бы его, если бы это стремление реализовалось в страшный для России «ежовский» 1937 год. Но глубинные чувствования людей, а поэтов тем более, определяются не политическим барометром, они лежит много глубже, отражая сокровенные пласты бытия, влияющие на ход поверхностных процессов. Всё совершается тогда, когда и должно совершиться, – Голенищев-Кутузов вернулся на родину ровно через 18 лет после того, как было отправлено в Рим это письмо. Пути господни неисповедимы.

Публикация переписки А. Шишкина (Италия), А. Арсеньева (Югославия), и И. Голенищевой-Кутузовой.

Примечания А. Шишкина и И. Голенищевой-Кутузовой.

Примечания.

1.

«Возрождение». 1935. 28 марта. См. текст рецензии в Приложении.

2.

Русская литература в эмиграции. Сб. статей под ред. H. Полторацкого. Питтсбург, 1972. С. 66.

3.

Предисловие В. И. Иванова к «Памяти» см. в Приложении.

4.

Рецензия Г. Адамовича появилась в «Парижских новостях» (от 14 марта 1935 г.). М. Цетлин отметил, что Адамовичу не понравились стихи Голенищева-Кутузова, так как в них «воплотилось всё, что отрицают в поэзии парижане» («Современные записки». 1935. № 58. С 457). См. также Словарь поэтов русского зарубежья, под общей ред. – В.Крейда. СПб., 1999. С. 75-76.

5.

Перхин В. В. Голенищев-Кутузов, в кн.: Русские писатели. XX век. Библиографический словарь. М., Просвещение, 1998, Т.1. С. 368.

6.

Это было видение того, что случилось почти тридцать лет спустя (в 1960 году) на Рижском взморье. (Прим. сост.).

7.

«Царица дорог» – древний Рим; название первого римского сонета Иванова 1924 года.

8.

Вода из древнеримского акведука, перестроенного в XVI в. папой Павлом V, питающая несколько римских фонтанов.

9.

Кропите небеса свыше, и облака да проливают правду (лат.). Книга пророка Исайи (45,8).

10.

Нескромность (фр.).

11.

По-моему: гвоздь ржавеет, топору говорить не полагается, «Amen» никогда не раздается над морем (а разве «Angelus»); «блаженство почить, пораженный роком» – галлицизм недопустимый; мистраль в Анконе недопустим географически – и тому подобное.

12.

Старого ворчуна (ит.).

13.

И без устали выращиваю цитаты (нем.).

14.

Непременное условие (лат.).

15.

Золотая легенда (лат). Название средневекового житийного сборника.

16.

Золотые пластинки с текстом, которые клались в гроб умершим членам орфических общин.

17.

У Вергилия души, возвращающиеся на землю, пьют из Леты, чтобы забыть Элисий и захотеть снова облечься в земные тела; но об источниках памяти он не упоминает: это представление исключительно орфическое.

18.

Столь они недолговечны (фр.).

19.

Византийского колорита (фр.).

20.

Лед тронулся (фр.).

21.

Первый номер миланского журнала «Конвеньо» (ит.).

22.

Кто знает? (ит.).

23.

По возрасту (фр.).

24.

На худой конец (фр.).

Оглавление.

Благодарю, за всё благодарю: Собрание стихотворений. Стефано Гардзонио. Предисловие. ЮНОШЕСКИЕ СТИХИ (1919-1925). СТАНСЫ. Екатерине Таубер. ПРОВАЛ В ПЯТИГОРСКЕ. «Я помню зори радостного Крыма…». «Бежит ковыль, трепещут травы…». «Древний запущенный сад…». ОСЕНЬ. MISS DESTINY. I. II. ЛОЭНГРИН. «Бледной Силены лобзания…». «Белые, бесшумные березы…». ОБНОВЛЕНИЕ. ПРИСНОДЕВА. МОЛЛЮСКИ. СВЕРШЕНИЕ. КАПИТАН НЕМО. Юрию Бек-Софиеву. «Взволнованной души сыздетства вечный лекарь…». Е.В. Аничкову. ЭЛЕГИЯ. ТЕЗЕЙ. «Ветер, ветер задувает свечи…». АДРИАТИЧЕСКИЙ ЦИКЛ (1925-1930). ПЕПЕЛ. ПОСЛЕ ГРОЗЫ В ДУБРОВНИКЕ. ВЕЕР. ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ. ДАЛМАТИНСКАЯ ЭЛЕГИЯ. ЦИРЦЕЯ. РЕКВИЕМ. «Не говори о страшном, о родном…». Л. М. Роговскому. ЗАВЕТНАЯ ПЕСНЬ. Л. М. Роговскому. «Шестикрылая мучит душа…». САДЫ ГЕСПЕРИД. «Торжественную, избранную скудость…». «О жизнь, бесцельный подарок!..». ЭДЕМ. 1. 2. ПОДРАЖАНИЕ «ПЕСНИ ПЕСНЕЙ». ИЕЗУИТСКАЯ ЦЕРКОВЬ В ДУБРОВНИКЕ. LA GENTILISSIMA. Е.Л. Аничкову. ПЕТРАРКА. Е.В. Аничкову. «Над тихой Адрией осенней…». А. Дуракову. АНКОНА. «Голубая дымка окарино…». «Утерянная солнечная Хлоя…». РИМ. Вячеславу Иванову. I. Ночь Сивиллы. II. Офорт. III. КОЛИЗЕЙ. IV. Вилла Фарнезина. «Я помню царственное лето…». Вячеславу Иванову. ФЛОРЕНЦИЯ. УЛЫБКА СВЯТОЙ АННЫ. СВЯТАЯ КЬЯРА. В ПАРИЖЕ. Юрию Софиеву. ПАРИЖСКИЙ ЦИКЛ (1930-1935). ЛЮКСЕМБУРГСКИЙ САД. ВЕРСАЛЬ. МОНМАРТР. НА СМЕРТЬ ФОША. ПОБЕДИТЕЛЬ. МЕЛАНХОЛИЯ. (На мотив их Альбрехта Дюрера). ОТЕЦ. (К французской миниатюре XV века). АРХАНГЕЛ МЕРИДИАНА. (Шартрский собор). НОЧНОЙ ГОЛОС. СЕРДЦЕ. «Туманный день, и черные леса…». «Помню всё – бесконечный вокзал…». «Бессонный ветер дует мне в лицо…». «О, как обширен мир и как жесток мой плен…». «Засыпаю с болью о тебе…». «Только боль, только сон. И к чему все страдания эти?..». «Вокруг волос твоих, янтарней меда…». «За это одиночество…». «Ты знаешь все пляски…». К ВЕЧЕРНЕЙ ЗВЕЗДЕ. К ДЕМОНУ. «Когда сойдет огонь лазури…». «Я лежал на морском песке…». «Учись смирению у трав…». «Благодарю, за всё благодарю…». «Я в плаще наступающих дней…». «Столько раз в порыве страсти гневной…». «Пройдут недели, месяцы и годы…». «Не счастья жду, но страшной полноты…». «Мне прошлых лет – пылающих! – не жаль…». «Прошли года с поспешностью хромой…». «Измученная негой бездыханной…». «От тебя, как от берега медленно я отплываю…». «Как влажным воздухом и Адрии волной…». «Как пережить мне смерть мою в тебе?..». МУЗА. МЕНТЕНОН. 1. 2. 3. 4. 5. 6. 7. ЗАМКНУТЫЙ КРУГ (1935-1938). «Не плакальщицей жертвенного Слова…». «Тот, кто увидел предел…». СОНЕТ. НА СМЕРТЬ АЛЕКСАНДРА I ЮГОСЛАВЯНСКОГО. «О одиночество! Луна сквозь саван туч…». ЦЫГАНСКАЯ БАЛЛАДА. ДЮРЕР. ИЗИДА. «Ночных небес томительный избыток…». «Чем ты противилась сильней…». «Усолнечной стены стоит сосна…». «О хореямбы утренней зари…». «Октябрьский холодный небосклон…». «О юноша, счастьем ты был побежден, и не раз…». «Осенние истлели багрецы…». «Только нежный, бледно-голубой…». «Окружена ограда темною листвой…». «Я просил у вышних богов…». МУЗЫКА НАД ВОДОЙ. «Девушка в широком красном платье…». ВАРИАЦИЯ НА МОТИВ ИЗ ЛЕРМОНТОВА. (Парус). «И если так – сольются облака…». ПАМЯТИ Е. В. АНИЧКОВА. ЗА РУБЕЖОМ (1936-1954). «Ангелы моей страны родной…». ГРАЖДАНЕ ВСЕЛЕННОЙ. «В моих последних, татарских…». «Я не хочу быть чище и святее…». «Да, я знаю: из крови и мук…». «Опять кричат досужие витии…». «Опять нас разделяют знаки…». РОДИНЕ. ИСПАНИЯ. «Как Улисс, отверг я обольщенья…». «Двадцать лет по лестницам чужим…». СТАРЫЙ ЭМИГРАНТ. «Всем в родимом краю незнакомый…». К МУЗЕ. БАЛЛАДА О ПЯТИ ПОВЕШЕННЫХ. «За узкою тюремною решеткой…». БАЛЛАДА О ДОМЕ. «Кто не сидел в подвалах, не дрожал…». «Над победителем и побежденным…». НА 1943 ГОД. «Когда в сердцах настанет тишина…». «– Забудь. Покорствуй, иль навек усни…». «А не пора ль, товарищ, в партизаны?..». ВТОРАЯ ХОТИНСКАЯ ОДА. I. II. III. IV. V. VI. VII. VIII. IX. X. «Не видите – восстали из могил…». «Есть сила грубости. Передушить…». АТОМНЫЕ ДЕМОНЫ. «Я – царь великих вод Тутанхамон…». «Кудесники химических котлов…». В ЗАСТЕНКЕ. «За новой жизни золотую зарю…». «О дитя осиянных ночей…». ИЗ ПОСЛЕДНИХ СТИХОВ (1957-1969). «Жизнь моя висит на тонкой нити…». ДЕСЯТЬ ХОККУ. Н. И. Конраду. 1. 2. 3. 4. 5. 6. 7. 8. 9. 10. «Я полюбил насмешливый ваш взгляд…». В. В. Виноградову. К СОБЫТИЯМ В ГАЛЛИИ. С латинского. «Я не стремился мир мой оправдать…». ПАМЯТИ МАЧАДО. ПОСЛЕДНЯЯ ЛЮБОВЬ. 1. Элегия. 2. «Цветок бессмертья принесла ты…». 3. Газель. ДОПОЛНЕНИЕ. ЭПИГРАМММЫ (1929-1969). ПАРИЖСКИЕ (1929-1932). ПОДРАЖАНИЕ ДРЕВНИМ. НА АЛДАНОВА. Mon verre est petit… НА ИЕРОМОНАХА ШАХОВСКОГО. НА ПЕРЕВОДЧИКА ТХОРЖЕВСКОГО. НА БРАКОСОЧЕТАНИЕ ЕКАТЕРИНЫ ТАУБЕР. ПОЭТ-ФИЗИОЛОГ. АСТРЕ. БЕЛГРАДСКИЕ (1942-1943). ГЕРР ФОН ШТЕЙФОН. НА СКОРОДУМА, СПАЛИВШЕГО «ХРИСТА НЕИЗВЕСТНОГО» Д. МЕРЕЖКОВСКОГО. НА ГАЛЬСКОГО. НА НЕМЕЦКОГО ГЕНЕРАЛА ШКУРО. МОСКОВСКИЕ (1956-1969). ЭПИТАФИЯ РОМАНУ ХАЗАРИНУ. НА ЮБИЛЕЙ ПРОФЕССОРА П.Г. БОГАТЫРЕВА. «С мамзель… женой застигнутый Иван…». ЭПИТАФИЯ. ЭПИТАФИЯ А. А. ЗИМИНУ. (после дискуссии о «Слове о полку Игореве»). «О муки творчества Баратовой Марии…». ЭПИТАФИЯ САМОМУ СЕБЕ. ПРИЛОЖЕНИЕ. ВЯЧ. ИВАНОВ. ПРЕДИСЛОВИЕ К СБОРНИКУ «ПАМЯТЬ». Вяч. Иванов – И.Н. Голенищев-Кутузов. ПЕРЕПИСКА (1928-1939). 1. И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову. 2. И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову. 3. И.Н. Голенищев-Кутузов - В.И. Иванову. 4. В.И. Иванов – И.Н. Голенищеву-Кутузову. 5. И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову. 6. И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову. 7. В.И. Иванов – И.Н. Голенищеву-Кутузову. 8. И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову. 9. В.И. Иванов – И.Н. Голенищеву-Кутузову. 10.И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову. 11. И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову. 12. В.И. Иванов – И.Н. Голенищеву-Кутузову. 13.И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову. 14. И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову. 16. В.И. Иванов – И.Н. Голенищеву-Кутузову. 17. В.И. Иванов – И.Н. Голенищеву-Кутузову. 18. И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову. 19. И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову. 20. И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову. 21. И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову. ВЛАДИСЛАВ ХОДАСЕВИЧ. КНИГИ И ЛЮДИ (Новые стихи). ЕКАТЕРИНА ТАУБЕР. «ПАМЯТЬ» ИЛЬИ ГОЛЕНИЩЕВА-КУТУЗОВА. ПРИМЕЧАНИЯ. ЮНОШЕСКИЕ СТИХИ (1919-1925). АДРИАТИЧЕСКИЙ ЦИКЛ (1925-1930). ПАРИЖСКИЙ ЦИКЛ (1930-1935). ЗАМКНУТЫЙ КРУГ (1935-1938). ЗА РУБЕЖОМ (1936-1954). ИЗ ПОСЛЕДНИХ СТИХОВ (1957-1969). ДОПОЛНЕНИЕ. ПРИЛОЖЕНИЕ. Вяч. Иванов – И. Н. Голенищев-Кутузов. Примечания. 1. 2. 3. 4. 5. 6. 7. 8. 9. 10. 11. 12. 13. 14. 15. 16. 17. 18. 19. 20. 21. 22. 23. 24.