Борьба за преобладание.

Глава тринадцатая.

В светских домах, где мало-мальски интересовались «загнанным синодом» и кое-что понимали о Нечаеве, – более по внушениям, которые делал Муравьев, – прямо говорили, что если только Нечаев будет смещен, то «Андрей Николаевич – готовый обер-прокурор». «Готовым» его называли, разумеется, потому, что, при тогдашнем повальном невежестве в делах церковного управления, Муравьев, который нечто в это время понимал, уже казался и невесть каким знатоком. От некоторых из святителей он слышал то же самое, и эти ему говорили: «кому же и быть, как не вам? Сам государь вас наметил». Муравьев, книгу которого государь будто читал охотно, верил, что на нем положена наметка и во всю остальную свою жизнь оставался в убеждении, что «обер-прокурорское место принадлежало ему по преимуществу и по праву».

Уверенность в этом не оставляла его даже в последний год его жизни, которую он доживал в своем живописном «киевском уголке», где он занимался распеканием местного духовенства и энергическою критикою действий тогдашнего обер-прокурора, графа Д. А. Толстого, заместить которого он тоже имел надежды.

«– При всей преклонности лет моих, – говорил он пишущему эти строки, – я еще взял бы обер-прокурорское место для того, чтобы упразднить его и возвратить святителям отнятое у них значение».

Но через минуту после такой нежной заботы от имущих помазание от святого, он уже гневался и страшно поносил митрополита Арсения Москвина за то, что этот святитель забыл предложить ему завтрак, когда Андрей Николаевич приехал к нему в последний раз в Голосеев, чтобы указать опасность от существующего в Киевской лавре обычая выносить в сад для переодевания мощи святых по нескольку за раз. Он боялся, что их перемешают, и, кажется, имел на то свои причины.

Как думал о Муравьеве Филарет Дроздов, – об этом говорят различно. Сколько можно судить по их напечатанной переписке, то в ней не видно со стороны Филарета большого и серьезного уважения к Муравьеву. Некоторые даже основательно удивлялись, зачем он поспешил напечатать эти письма без разбора. Во всяком случае, в этих письмах есть места, где миниатюрная ручка Филарета дает Андрею Николаевичу сдержанные, но очень чувствительные щелчки. Порою митрополит как будто даже тяготится излишком большого усердия Муравьева в переписке. Иногда он долго не отвечает и извиняется, но при этом на обширное послание опять дает ответ самой обидной краткости.

Вообще митрополит как бы не ощущал потребности в поддержке сношений с Андреем Николаевичем, а только во имя чего-то старого уступал его желанию часто вопрошать и свидетельствовать свою «преданность и уважение, уважение и преданность».

Вот это «старое», что их связывало до конца жизни, и кроется в истории описываемой секретарем Исмайловым борьбы за преобладание в синоде. Но Исмайлов, трогательный своим чистосердечием и простотою, очевидно, был слишком тесно замкнут в своем канцелярском кружке и глядел на свет и на людей только из синодального окошка, а отсюда самые обыкновенные вещи часто представляются совершенно непонятными. Мелочи жизни до того удивляют серьезные умы, что, по рассказам протоиерея И. В. Васильева, усопший митрополит Филофей, увидав однажды, как шедший на смену к солдатской гауптвахте караул отсалютовал проезжавшему генералу, в глубоком удивлении спросил:

– Недоумеваю, чему сие соответствует? – и потом, когда ему рассказали, то он испугался своего собственного, в существе очень невинного, недоумения.

Говоря об Андрее Николаевиче Муравьеве, секретарь, очевидно, тоже совсем недоумевал, что возможно иметь какие-нибудь другие цели, кроме желания сидеть в синоде с тем поразительным благоговением, какое было заведено при князе Мещерском. Ни характера Муравьева, ни тех его целей, которые впоследствии не только ясно обозначились, но даже и самим им не утаивались, Исмайлов не понимает и не дает им никакого значения в своих простодушных воспоминаниях.

Отсюда все, что Исмайлов пишет о «тайных сношениях» Муравьева с митрополитами, нельзя принимать за такие простосердечные действия, как принимает их секретарь, не смевший и думать, что у «фамильного человека» могли быть какие-нибудь свои цели. Между тем Муравьев, как уверяют, имел надежду быть обер-прокурором вместо Нечаева, и надеялся на это «по праву», и действительно, кажется, имел такое право, ибо он из всех родовитых современников едва ли не один знал синодальные дела и членам синода был близок и любезен. Но шла ли эта любезность до того, что члены синода, действительно, желали иметь его своим обер-прокурором?

Очень может быть, что и желали. Если даже допустить, что митрополиту Филарету московскому, может быть, и не нравилась несколько беспокойная натура Андрея Николаевича Муравьева, то все-таки в такую критическую минуту, когда им надоела наглость Нечаева и главною их заботою было только, чтобы от него избавиться, Муравьев, конечно, был человек более других подходящий. Члены синода, получив его себе, по крайней мере, ничего бы не проиграли, а сам Муравьев, грубовато интригуя против Нечаева, мог проиграть и проиграл. Но он шел с отвагою и без оглядки, ибо с одной стороны, ему мнилось, что он имеет за собою уже слишком много шансов, а с другой – близость осуществления заветной мечты, может быть, ослепляла его соображения, которым, повторяем, постоянно недоставало тонкости. Вышло же, однако, так, что, благодаря Муравьеву, все проиграли – и члены синода, и сам Муравьев, и притом проиграли сразу и навсегда. Беда эта пришла к ним, как на смех, именно тогда, когда они победили обер-прокурора Нечаева и только могли бы отторжествовать победу над своим врагом. Вся эта трагикомедия произошла благодаря вдохновительным воздействиям дипломатического гения Муравьева.