Братья Стругацкие.

Междусловие.

Сложность моей и без того нетривиальной задачи — написать биографию двух очень разных личностей как биографию одного писателя, — усугубляется ещё и тем фактом, что младший брат, Борис Натанович, слава богу, жив. Кому-то может показаться, что это упрощает дело. В чём-то, безусловно. Например, уникальная возможность задавать вопросы самому герою произведения, конечно, помогала мне в работе над книгой, но, с другой стороны, вводила целый ряд жёстких ограничений. По вполне очевидным причинам я, в отличие от традиционного биографа, не располагаю в полном объёме даже дневниками и письмами АНа, а уж любые личные записи БНа и вовсе были для меня поначалу за семью печатями. Осмелюсь напомнить читателю о том письме, с которого я начал свой рассказ, и станет понятно, что конкретно биографию БНа я вынужден был не то чтобы придумывать — это как раз совсем непозволительно, — а (как бы это помягче и поточнее?) встраивать те немногие её фрагменты, к которым я оказался допущен или которые стали мне известны из опубликованных текстов, в уже довольно подробно разработанную историю жизни АНа, ну и, разумеется, в творческую биографию обоих, исследованную многими и многими, а главное, замечательно изложенную в известной книге БНа «Комментарии к пройденному».

Кстати, настало время предупредить моего читателя о том, что для наилучшего восприятия этой книги желательно до того или параллельно прочесть «Комментарии к пройденному». Так как, помимо всего прочего, я задался ещё одной целью — как можно меньше повторять уже сказанное и написанное кем-то в книгах, статьях, интервью. И не только потому, что в значительной степени я ориентируюсь на читателей продвинутых в данной теме (например, не считаю нужным пересказывать содержание самих книг АБС), главное — мне вообще неинтересно, да и несолидно как-то быть компилятором. Вот почему в итоге у меня получилась именно повесть о жизни, а никак не очерк творчества. Комментировать тексты, исследовать стилистику и поэтику, анализировать критику и публицистику, наконец, вычислять сверхзадачу авторов — это всё явно удел других. В мои же дерзкие планы входит нечто совсем иное, а именно: дать читателю почувствовать атмосферу, в которой жили и творили АБС; нарисовать портрет эпохи, а по сути, нескольких эпох, формировавших их как писателей; наконец, рассказать, показать, из какого, собственно, сора росли их повести, не ведая стыда.

Вот это и представляется мне по-настоящему интересным, а главное, новым. Ибо именно этого ждут истинные ценители АБС. Ибо именно этого не делал до меня никто. И в свете такого подхода личная биография БНа также остро необходима для моей книги, как и личная биография АНа.

Итак, извинившись в сто двадцать пятый раз перед одним из двух главных моих персонажей, словно помолясь, я вступаю в очередную главу этого сложнейшего произведения — в главу, посвященную как раз Борису Натановичу — годам его юности и ранней молодости. Совсем как у Андрея Вознесенского:

Оробело, как вступают в озеро, мог ли знать я, циник и паяц, что любовь — великая боязнь? Аве, Оза…

А мы скажем: «Аве, АБС…».

Летом 1950 года Борис Стругацкий закончил школу с серебряной медалью.

В стандартных автобиографиях советской поры именно с этого и принято было начинать. Школьные успехи, детские увлечения и юношеские победы никого не занимали. Отдельные ведомства интересовались ещё социальным происхождением, то бишь родителями, особенно тем, были ли они, например, в плену или на оккупированной территории, ну и конечно, сакраментальные родственники за границей всех беспокоили. А личные достижения принято было отсчитывать с аттестата зрелости. В этой главе мы и попытаемся обрисовать начало собственной взрослой биографии БН.

Школу он заканчивал нормальным, выше среднего развитым парнем с широкими интересами и разносторонними способностями. Отличник, медалист, очкарик, но… не «очкарик». То есть со зрением — беда: врождённая предрасположенность к близорукости плюс блокада, в итоге жуткий минус на оба глаза. Но вот зацикленным на учёбе он не был: выпить по чуть-чуть в хорошей компании — запросто; преферанс — ночь напролёт, до одурения; и при этом спорт — вполне серьёзно; гитара, стихи, песни — ещё серьёзнее. Затем — первые опыты в прозе. Писал уже легко и с удовольствием. Книги не читал, а глотал. Много, быстро и вместе с тем внимательно. И что характерно, уже тогда перечитывал. А это верный признак серьёзного, многопланового отношения к литературе.

«Эстетическое наслаждение от книги, — уверяет БН, — это нечто совершенно особенное, его нельзя получить ни от музыки, ни от кино, ни от созерцания красот природы — только от чтения!».

И, конечно, на любимых книгах следует остановиться подробнее. Тем более что диапазон чтения был уже тогда очень широк.

Во-первых, к счастью, в доме почти полностью сохранилась отцовская библиотека. Какую-то часть они с мамой в голодные времена продали, но существенно большая уцелела — два шкафа книг, прочитанных от корки до корки. Он знал таких писателей, о которых сегодня, наверное, мало кто слышал: Эмиля Верхарна, Пьера Мак-Орлана, Анри де Ренье, Понсона дю Террайля, Джеймса Кервуда… Были полный Мопассан, почти полный Достоевский, разрозненные тома Салтыкова-Щедрина, был Алексей Толстой. И, разумеется, Джек Лондон, Жюль Верн, Александр Дюма, Фенимор Купер, Франсуа Рабле, Шарль де Костер. И даже отдельные тома Луи Буссенара и Луи Жаколио — в те времена их было не достать ни в каких библиотеках. Лучшее у Буссенара — «Туги-душители» и «Факиры-очарователи», а у Жаколио — «Грабители морей». Вот это было чтение для настоящего мужчины!

Ему повезло — он рано прочёл «Войну и мир» и спас её для себя от «прохождения» в школе. А вот «Отцы и дети» — не успел. Успел только «Накануне» и до сих пор любит этот роман особо. «Отцы и дети» остались чужими, как и «Евгений Онегин». Зато «Повести Белкина», которые в школе не проходили, БН обожает.

Вот такой разнообразный круг чтения. И всё же молодым человеком он, конечно, предпочитал фантастику и приключения.

Фантастика в ту пору была только старая. Можно было достать допотопные журналы «Мир приключений» или «Вокруг света», издания Джека Лондона в библиотеке «Всемирный следопыт» или Артура Конан Дойля… А из новых кто? Немцов, Охотников, Адамов, Казанцев. «Пылающий остров» на протяжении нескольких школьных лет он считал лучшей фантастической книгой на свете. Основная же масса советской фантастики была просто ужасна. Но что ещё читать? Если на книжке стоял значок «Библиотека фантастики и приключений», это было как яркая обертка — невозможно не соблазниться. А что внутри? Хорошо если просто несъедобная деревяшка вместо конфеты, а ведь попадалось и нечто ядовитое. Возьмёшь, например, того же Немцова — «Огненный шар» или «Тень под землёй», — жуёшь его, жуёшь, убеждая себя, что должно быть вкусно, а хочется выплюнуть, но воспитание не позволяет, и пусть с отвращением, но дожевываешь до конца. А на содержащийся в таких книгах яд у Бориса уже тогда был иммунитет — знание хорошей литературы, врождённый вкус и собственный талант, о котором ещё не догадывался… Но в конечном-то счёте именно плохая фантастика и заставила их с братом разбудить свой талант. Не будем за это благодарить Немцова, иначе следующим тезисом станет у нас благодарность отцу народов. Кстати, именно новый роман Немцова «Семь цветов радуги» стал первой фантастической книгой в жизни БНа, которую он не сумел прочесть до конца. И больше уже никогда Немцова в руки не брал.

В любом фантастическом произведении того времени обязательно присутствовал иностранный шпион-вредитель и майор ГБ, встававший у него на пути. И обязательно была страшная тайна, которая на поверку оказывалась полнейшей лабудой — жаль даже времени на разгадку. Например, таинственный человек, которого считали шпионом (о пришельцах из космоса ещё речи не было) оказывался обычным профессором со странными манерами. В общем, это была скверная литература, и спасала только старая зарубежная фантастика. Её не переводили в тот период, но были книжные развалы, где могло найтись всё что угодно: Уэллс, Киплинг, Конан Дойль. Было чем насладиться, было…

Однажды они с мамой шли по Литейному, и вдруг в витрине магазина Боря увидел свежий, только что изданный томик «Затерянного мира» — редчайший случай выпуска зарубежной фантастики. С деньгами было совсем плохо, но мальчик всё-таки упросил её купить эту книгу. Боже, какое это было счастье! А вот появившиеся в 1955-м «220 дней на звездолете» Георгия Сергеевича Мартынова он так и не смог достать. Теперь уже ясно, что книжка эта была весьма средненькая, но тогда… Он наверняка потерял некий кусочек удовольствия, который получить после сделалось невозможно: он изменился, а книжка осталась прежней…

Что было, кроме книг?

Конечно, он ходил в кино. И на танцы ходил, то есть девочками увлекался в разумных пределах. Но главное — к десятому классу это уже главное, — влюбился в науку и, в первую очередь, в физику. В значительной степени с подачи брата, видевшего за физикой большое будущее. Борис с увлечением, доступным немногим, читал не только популярные, но и настоящие научные статьи и книги. Даже легендарное уравнение Шрёдингера, на котором не одно поколение студентов сломало зубы, его, школьника, не пугало, а скорее заманивало. Он обстоятельно готовился к поступлению на самый престижный факультет ЛГУ — физфак. В те годы спор между физиками и лириками ещё даже не начинался. Физики, создавшие атомную бомбу, главенствовали безраздельно.

Вторым серьёзным увлечением, также перешедшим по наследству от брата, была астрономия. Наблюдение звёзд и планет в окуляре самодельного телескопа, рисование Луны, изучение карты звёздного неба — всё это было у Аркадия перед войной, и всё это повторял теперь Борис.

И вот июль 1950-го. В большой компании медалистов он подает документы в университет и, как положено, освобождённый от экзаменов, проходит только коллоквиум, то есть собеседование, после которого приёмная комиссия объявляет решение, не утруждая себя детальной аргументацией: «Не принят». И всё. По существующим правилам они не обязаны были сообщать абитуриентам никаких причин. Но если учесть, что из всех медалистов непринятыми оказались лишь двое — Стругацкий и девочка с фамилией то ли Эйнштейн, то ли Розенберг, ответ напрашивался сам собой.

Конечно, университетские кадровики могли докопаться до исключённого из партии в 1937-м отца и тогда же расстрелянного дяди. Но вряд ли — была им охота взваливать на себя лишнее, когда перед глазами паспорт абитуриента, а этот наглый тип с польско-еврейской фамилией и совершенно недвусмысленным отчеством заявляет, что хочет заниматься именно ядерной физикой — стратегическим, политически значимым для СССР направлением науки. Разве можно ненадёжному космополиту доверить такой ответственный участок? И не важно, что весь цвет нынешней ядерной физики — это евреи на две трети, если не на три четверти — с ними уж ничего не поделаешь, а новых брать команды не было. Впрочем, как это ничего не поделаешь? Немного позже появился замечательный термин «засоренность кадров», и ведь увольняли физиков по национальному признаку, ещё как увольняли…

Разумеется, юный Боря не понимал этого тогда, а если слышал от других, то не слишком верил, он просто расстраивался очень, не то слово — он был в отчаянии от несправедливости и невезения. Мама его понимала всё куда лучше и пыталась ходить, обивать пороги, подключала всех знакомых, имевших хоть какое-то отношение к ЛГУ. Знакомые не помогли, видно, уровень был не тот, но дали добрый совет — перебросить документы на математико-механический факультет, где было отделение астрономии, а там, рассказывали, всё не так жёстко. Они оказались правы. Борис опять шёл в атаку с толпой медалистов, и опять коллоквиум, и почему-то его заставили страшно долго ждать и нервничать, вызвали последним. Усталый и запуганный, он что-то совсем тихо и робко лепетал, отвечая на вопросы, но был принят, и очень скоро перестал жалеть об улизнувшей от него ядерной физике. Астрономия из второй любви со всей неизбежностью сделалась первой, а вполне реальная опасность получить смертельную дозу облучения, как вышло, например, с героями ещё не снятого тогда фильма «Девять дней одного года», навсегда осталась в параллельном и нереализованном варианте будущего.

Учился он с прилежанием и с удовольствием. Лекции не прогуливал. Зачем — ведь интересно же! Семинары любил (они были ещё интереснее) и умел организовывать своё время так, что его хватало и на спорт, и на литературу, и на письма брату, и на дружеские вечеринки с песнями под гитару, и на джаз… О, этот знаменитый «Час джаза» Уиллиса Конновера! Он почему-то намного лучше ловился, чем, например, новостные программы зарубежных радиостанций. А джаз был моден, джаз им всем тогда нравился страшно, а к тому же в нём ощущался лакомый душок запретности.

Всё было в полном соответствии со старой песенкой: «От сессии до сессии живут студенты весело, а сессия всего два раза в год». Экзамены жизнь омрачали: их НАДО было сдавать исключительно на пятёрки — так он был воспитан мамой и школой. В остальном такого упорства не было. В спорте, например. Самым серьёзным в итоге оказалось его школьное увлечение гимнастикой, начавшееся в седьмом классе с подачи физрука Ивана Ивановича. Для того возраста третий взрослый разряд — это было неплохо. Ну а дальше БН остаётся в душе спортсменом, любит движение, азарт, нагрузки, но времени на спорт ему теперь жалко, да и врач-окулист нагрузки излишние не рекомендует, так что уже со второго курса акценты смещаются в сторону науки и литературы. Спорт остаётся одним из любимых элементов досуга. От сугубо индивидуальной гимнастики он переходит к командному волейболу, успевает получить разряд и здесь. И, наконец, увлекается настольным теннисом, самым распространённым видом спорта среди технической интеллигенции — это уже в Пулкове. Во всех НИИ Советского Союза играли в пинг-понг в обеденный перерыв и по вечерам. Мэнээс, не державший в руках китайскую (а позднее, когда с китайцами напряги начались, вьетнамскую ракетку) — вроде и не мэнээс даже, а так. Но, конечно, всё это был не спорт, а скорее физкультура. Да БН и не был настоящим спортсменом. Во-первых, он получал удовольствие только от тренировок, а соревнования терпеть не мог. Во-вторых, не бывает спортсменов курящих. А он курил, и сегодня честно признаётся: «Покуривать начал в 9-м классе. На первом курсе закурил, уже не скрываясь от мамы. Курил много — до полутора пачек в день. Бросать пытался раза два — без успеха, естественно. Зато в день (и час) первого инфаркта (6 февраля 1981 года. — А.С.) бросил раз и навсегда. Теперь (даже теперь!) курю только во сне, и без особого удовольствия».

Вернёмся в студенческую юность. Что было ещё, кроме регулярной учёбы в старинном здании на 10-й линии Васильевского острова (сейчас там географический факультет СПГУ)? Ну, как положено, общественная работа. БН был не великим энтузиастом по этой части — проще сказать, всячески от неё отлынивал. Помимо обязанностей старосты, участвовал ещё только в выпусках факультетской «Молнии»: раз в неделю актуальная информация доводилась до всеобщего сведения путем написания мелом на доске. И даже от всевозможных трудовых подвигов он ухитрялся отвертеться. Однажды не удалось, пришлось поехать поздней осенью в начале четвертого курса на сельхозстройку не слишком далеко от города. Вряд ли он пожалел об этом, хотя впечатления были весьма специфическими. Строили какой-то сарай — то ли для коров, то ли для свиней, а вот колхоз назывался красиво — имени Тойво Антикайнена, финского революционера, которого в 1937-м сыграл Олег Жаков в популярном тогда фильме «За советскую родину» (в период малокартинья все фильмы были популярные, а если про войну — то и подавно).

Думается, именно Антикайнену обязаны мы двойным упоминанием имени Тойво среди персонажей «Жука в муравейнике».

А в романе «Поиск предназначения» есть и прямые отсылки к этому событию в жизни:

«…Пятьдесят четвёртый (в реальной жизни это был 1953 год. — А.С.), колхоз имени Антикайнена, комсомольская стройка, телятник, грязища, дождь… пьянка, ноябрьские… пьяный Виконт ломится выйти вон через печку… девки какие-то, которых необходимо со страшной силой драть… пьяный дурной Сашка: „Не хочется, ребята, — надо!“…».

И чуть позже:

«…они все снова были в колхозе имени Тойво Антикайнена, но не было никаких девок — только Лариска вдруг прошла мимо, строго-неприступная, и сразу стало горько и неловко».

Лариску в реальной жизни звали и зовут Адой, Аделаидой Андреевной Карпелюк. БН познакомился с ней на первом же курсе в группе астрономии осенью 1950 года.

Отец Ады Андрей Иосифович Карпелюк был кадровым офицером, прошел всю войну, начав её майором, а закончив генерал-майором, военным комендантом Тюрингии. Участвовал во многих серьёзных военных операциях в Европе, в составе 2-го Белорусского фронта под командованием маршала Рокоссовского брал со своей дивизией крупный немецкий порт Росток, курортный Варнемюнде и ещё полдесятка городов на Балтике, ныне находящихся на территории Польши. Приказом Главнокомандующего от 2 мая 1945 был представлен к ордену Ленина. А вообще, как и у всякого генерала, этих наград у него был целый иконостас, включая орден Красной Звезды, Отечественной войны, Суворова, Красного Знамени, польский Золотой Крест… Генералом он был настоящим и награды свои получал не за так. Вспоминал, например, про Курскую дугу: «Там же был ад кромешный! После знаменитой артподготовки из сплошной стены дыма и пламени выскакивали ополоумевшие немцы и бежали к нашим окопам — не в атаку и даже не сдаваться, а просто бежали — как тараканы от кипятка».

Адина мама, Антонина Николаевна, работала учительницей младших классов — совсем как Александра Ивановна Стругацкая. Родилась Ада 23 октября 1932 года в селе Бирзуле Молдавской АССР, входившей в состав Украины (сегодня это город Котовск Одесской области), детство её прошло в самых разных местах, где приходилось служить отцу, а после начала войны довелось пережить и оккупацию, и эвакуацию.

Итак, познакомились, вместе учились, вместе работали. Мужем и женой они стали через семь лет — 19 ноября 1957-го. Наверно, не так всё просто было. Но мы умолчим об этом, раз уж договорились. В своих интервью БН про эти годы не рассказывает ни слова, а в книгах… Ну, вот, например:

«Катя смотрела только на Кондратьева. „О господи“, — подумал он и сказал:

— Здравствуй, Катя.

— Здравствуй, Сережа, — казала Катя, опустила голову и прошла.

Панин остановился.

— Ну что ты застрял? — сказал Кондратьев.

— Это она, — сказал Панин.

Кондратьев оглянулся. Катя стояла, поправляя растрепавшиеся волосы, и глядела на него. Её правое колено было перевязано пыльным бинтом. Несколько секунд они глядели друг на друга; глаза у Кати стали совсем круглые. Кондратьев закусил губу, отвернулся и пошёл, не дожидаясь Панина. Панин догнал его.

— Какие красивые глаза, — сказал он.

— Круглые, — сказал Кондратьев.

— Сам ты круглый, — сказал Панин сердито. — Она очень, очень славная девушка».

Это рассказ «Почти такие же».

Я абсолютно уверен, что Сергей Кондратьев — это БН, его «вибрирование» перед Большой Центрифугой — обычные треволнения во время очередной сессии в ЛГУ, а Катя (или её подруга Таня?) — вот тут я уже не совсем уверен и поэтому на всякий случай остановлюсь. Но отношения между влюбленными, переживания главного героя, его фанатическая увлечённость учёбой, его заразительный оптимизм — режьте меня! — это не АН в ВИИЯ, это БН в ЛГУ. Хотя он сам и не признал этого, отвечая на мой прямой вопрос. И тут же сообщил, что антураж рассказа заимствован из более поздних времен — периода работы молодым специалистом в обсерватории. Парк, корпуса, зелёные лужайки — понятно, что это Пулково. Но при чём здесь антураж? Мы же совсем о другом…

Или вот ещё выразительный фрагмент:

«…Мы целовались в Большом Парке и потом на набережной под белыми статуями, и я провожал её домой, и мы долго ещё целовались в парадном, и по лестнице всё время почему-то ходили люди, хотя было уже поздно. И она очень боялась, что вдруг пройдёт мимо её мама и спросит: „А что ты здесь делаешь, Валя, и кто этот молодой человек?“ Это было летом, в белые ночи. И потом я приехал на зимние каникулы, и мы снова встретились, и всё было, как раньше, только в парке лежал снег и голые сучья шевелились на низком сером небе. У неё были мягкие теплые губы, и я ещё тогда сказал ей, что зимой приятнее целоваться, чем летом. Поднимался ветер, нас заносило порошей, мы совершенно закоченели и побежали греться в кафе на улице Межпланетников. Мы очень обрадовались, что там совсем нет народу, сели у окна и смотрели, как по улице проносятся автомобили. Я поспорил, что знаю все марки автомобилей, и проспорил: подошла великолепная приземистая машина, и я не знал, что это такое. Я вышел узнать, и мне сказали, что это „Золотой Дракон“, новый японский атомокар. Мы спорили на три желания. Тогда казалось, что это самое главное, что это будет всегда — и зимой, и летом, и на набережной под белыми статуями, и в Большом Парке, и в театре, где она была очень красивая в черном платье с белым воротником и всё время толкала меня в бок, чтобы я не хохотал слишком громко. Но однажды она не пришла, как мы договорились, и я по видеофону условился снова, и она опять не пришла и перестала писать мне письма, когда я вернулся в Школу. Я всё не верил и писал длинные письма, очень глупые, но тогда я ещё не знал, что они глупые. А через год я увидел её в нашем клубе. Она была с какой-то девчонкой и не узнала меня. Мне показалось тогда, что всё пропало, но это прошло к концу пятого курса, и непонятно даже, почему это мне сейчас всё вспомнилось…» («Путь на Амальтею»).

Мнится мне, что это тоже из жизни БНа. За вычетом, конечно, японского атомокара и видеофона…

Для полноты картины вспомним ещё один эпизод. Как-то в Интернете у БНа спросили со знанием дела, не придумано ли было авторами великое кодирование (рассказ «Свечи перед пультом») по впечатлениям студенческой астрометрической практики. Вот что он ответил:

«У меня об этой самой астрометрической практике сохранились самые теплые воспоминания: ясная сентябрьская ночь, любимая девушка рядом, хронометр-тринадцатибойщик, метод Цингера… Отрывочные, неясные, но явно милые воспоминания абсолютно ничего общего с „великим кодированием“».

Действительно, при чём тут великое кодирование? Это же «Далёкая Радуга». Самое начало. Вот сравните хотя бы:

«Танина ладонь, теплая и немного шершавая, лежала у него на глазах, и больше ему ни до чего не было дела… Потом не к месту и не ко времени в лаборатории на вышке заверещал сигнал вызова. Пусть! Не первый раз. В этот вечер все вызовы не к месту и не ко времени… Он снял её руку с глаз и положил себе на губы. Теперь он видел небо, затянутое облаками, и красные опознавательные огоньки на фермах вышки на двадцатиметровой высоте. Сигнал верещал непрерывно…».

И только вместо метода Цингера — счётчик Юнга и ульмотроны, а так всё очень похоже…

Заглянем теперь в письма АНа той поры, помогающие понять многое. Вот младший брат ещё в последнем классе школы:

«Мой дорогой Бобби!

Только что получил твоё письмо с этой ужасной пачкой фотографий. Ну, ты заставил моих товарищей здесь смеяться как сумасшедших. Действительно, ты очень хороший мастер, не так ли? Что до твоих выговоров по поводу имевших место моих шуток про твою привычку сидеть на сумке и звонить своим девочкам — не обращай внимания, это была только чистая шутка. Очень рад узнать, что ты учишься так усердно, наша мама уже написала мне об этом.

Любопытно, как ты провёл Новый год. И что делала мама? По слухам, ты её покинул, мошенник. Впрочем, я-то тебя понимаю — молодость, молодость uber alles (то есть „превыше всего“ по-немецки. — А.С.). Надеюсь, что отпраздновал хорошо, тем более что твои полугодовые работы уже за спиной… Ты устремился на физмат? Это хорошо. Давай уж хоть ты не выдавай, поддержи честь нашей фамилии, а мы с мамой будем любоваться тобой и гордиться. Боб, жизнь наша вся впереди, будем встречаться в жизни ежегодно, по крайней мере, и как отрадно видеть, что ты растёшь, оформляешься в настоящего человека, и знать, что это — брат и друг, и радоваться его успехам, и огорчаться таким вещам, как этот твой туберкулез, который, признаться, меня сильно беспокоит. Я тебя очень прошу, в этом смысле хотя бы, выполняй все указания мамы.

Фотографии твои пока задерживаю, жду ещё. Уже, кажется, догадался, как ты это делаешь. (В письме рисунок: под фотоувеличителем выгнутая горбом фотобумага, отчего средняя часть отпечатка получается не в фокусе или — наоборот — не в фокусе края снимка. — А.С.) Так?» (январь 1950 г.).

А вот сразу после поступления:

«…Письмо твоё получил, спасибо. Очень рад твоему вступлению (наконец-то!) на стезю „настоящей“ науки. Завидую твоему посещению Пулкова. Я и не подозревал, что там до сих пор такие разрушения. Жалко, что с тобой не было ФЭДа, вот бы снимки получились! Кстати, если тебя это интересует, разрушение обсерватории видел наш батя. Он конвоировал боеприпасы на фронт и был свидетелем бомбардировки Пулкова (в частности и обсерватории) дальнобойными пушками немцев. Помню, он рассказывал это на кухне, отогревая ноги в тазу с горячей водой — заросший, грязный. Какое это было время!» (сентябрь 1950 г.).

Пулково было поистине магическим местом для АБС. На Пулковских высотах, там, где сейчас стоит танк возле шоссе, едва не погиб их отец, и там же юный Аркадий впервые держал в руках оружие и стрелял боевыми на поражение. А напротив, на высоком холме расположилась Главная астрономическая обсерватория (ГАО), одна из старейших в России, ещё в XIX веке получившая титул астрономической столицы мира — священная обитель большой науки и крылатой мечты человечества о звёздах. Обсерватория, куда Борис впервые попадёт, ещё едва поступив на матмех, а в 55-м придёт туда в аспирантуру и останется на долгие десять лет сотрудником, чтобы воспеть это место и сохранить в веках теперь ещё и в новом качестве — в качестве литературного прототипа НИИЧАВО. Ведь именно там рождалась одна из самых популярных книг АБС, которой вот уже больше сорока лет зачитываются и восхищаются миллионы.

Вернёмся к письму из 1950 года:

«…насчёт песни. Как я уже тебе писал, в основном all right, но! „Пусть мертвецы валяются“ — за эту фразу досталось бы тебе от Аверченко. Затем, „коченеть“ человеку приходится — увы! — далеко не один раз в жизни. Не веришь — спроси любого солдата. Кроме того, твоё неотразимое „к чорту!“ несколько отдает дешёвкой, чего никак нельзя допускать в нашем возрасте. В остальном всё в порядке. Да, ещё одно. „Кровь“ и „любовь“ рифмуются, но этого мало. Нужно, чтобы смысл куплета хоть немного оправдывал это самое „пусть кипит любовь“, а то оно повисает в воздухе. Так что, с твоего разрешения, не утверждаю и предлагаю переделать, чтобы второй куплет был достоин первого (который, кстати, требуется на бис и распевается уже многими моими коллегами). Правда, и в первом я заменил экспансивное, но крикливое „черти визжат свинцовые“ на более прозаическое, но, как мне кажется, солидное „пули визжат…“, в чем и прошу твоего авторского извинения».

Спустя два года встречаем аналогичное замечание (система отношений прежняя):

«Да, о стихах. Пиратская песня пулковского героя мне понравилась, хотя мне слишком что-то бьют в нос „пенные бокалы“, „искристый огонь“, „усталые глаза“. Может быть, старею?».

И очень любопытно дальше:

«Что касается ВАМПИР'а, (БН сегодня не помнит, что это был за „вампир“ такой, понятно, что аббревиатура, очевидно, какое-то самодельное издание или творческое объединение. — А.С.), то предложение с удовольствием принимаю. Правда, не совсем понятно, почему ты считаешь, что я „подхожу, как никто из вас“? Это, брат, ошибка. Ты вообще всё ещё смотришь на меня, как на „большого брата“ благословенных времён, когда тебе было десять лет и ты ловил каждое моё слово с восторженно раскрытым ртом. Не те времена, Бэмби, ты вырос, а я постарел, отупел немного. Пришло время мне смотреть на тебя с надеждой и восхищением. Конечно, я сделаю my best, но много от меня не жди. Только присылай мне фото, и побольше притом».

Отметим эти неслучайные комплименты АНа и заглянем сразу на шесть лет вперед. 14 августа 1958 года АН запишет в дневнике (не в письме, а в дневнике — исключительно для себя!):

«Тщился над мозгозаврами. (Это один из ранних замыслов для рассказа, от которого они оба как раз и откажутся на следующий день. — А.С.) НичеГо. Говно получилось. У Бориса — хорошо. Он всё-таки гораздо сильнее меня. Теперь я буду на подчинённых ролях. A la Лёва Петров».

Это к вопросу, который вечно всех занимает: кто был лидером в тандеме? Не было лидера. Даже когда БНу всего двадцать пять. Другая у них была система отношений.