Братья Стругацкие.

Глава третья. КРУТОЙ ПОВОРОТ.

«Видно, тот, кому надлежало ведать моей судьбой, был тогда ещё полон энтузиазма по моему поводу, и ему хотелось посмотреть, что из меня может получиться. И получилось, что всю свою молодость я провёл в армии…».

А. И Б. Стругацкие. «Хромая Судьба».

Поздней весной 1943 года в Актюбинске установилась отличная погода, деньки стояли тёплые, солнечные, тихие, словно и нет никакой войны где-то там за тысячу вёрст. И непонятно было вчерашним мальчишкам, курсантам 2-го Бердичевского, для чего обучают их всякой чепухе — вроде способа превратить сапёрную лопату в миномёт. А это не шутка. Действительно, какой-то народный умелец в чине старшего офицера предложил совместить трубу миномёта с черенком лопаты. Другой народный умелец в штатском сделал чертежи, устройство запустили в серию, и несчастных солдатиков обучали копать тяжеленной лопатой и стрелять из наскоро воткнутого в сухую землю под весьма случайным углом миномёта. Мины из него вылетали, конечно, но попадали, как говорится, не куда надо, а куда ветер подует…

И вдруг…

Перед самым выпуском в конце мая является в училище высокая комиссия из Москвы во главе аж с генералом и всем курсантам велят написать диктант. Ну, тут, конечно, выясняется, что некоторые даже буквы помнят не все, потому как грамоте учить их начали пару месяцев назад. Однако десятка полтора смельчаков отчаянно бросаются в бой с русским языком. Аркадий Стругацкий — среди них. Сданная им работа произвела неизгладимое впечатление на высокую комиссию. Три страницы текста написаны были без единой грамматической ошибки.

— Хочешь учиться в институте на переводчика? — спросил генерал.

— Хочу! — мгновенно ответил юноша, вытягиваясь в струнку.

— А японским языком готов заняться?

— А по мне, хоть китайским, — ответил он лихо.

Генерал улыбнулся с хитринкой и переспросил:

— Так какой же из них сложнее?

— Китайский, конечно, — сказал Аркадий уверенно, чем окончательно сразил генерала.

Кто это был? По одной из легенд, сам генерал-майор Николай Николаевич Биязи — создатель и начальник Военного института иностранных языков Красной армии (ВИИЯ КА), потомок старинного итальянского рода, интеллектуал, эстет, полиглот (14 языков), выдающийся спортсмен (мастер спорта сразу по нескольким видам), красный командир и дипломат. Учитывая столь феноменальный набор достоинств, рискнём предположить, что эту экстравагантную личность посередь войны нелёгкая занесла в актюбинское захолустье. Известно, что он действительно в первые годы лично набирал курсантов в только что организованный вуз, однако конкретных упоминаний о поездке в Северный Казахстан в биографии Биязи не обнаружено.

Существует иная, более правдоподобная легенда — юного Стругацкого заманил в Москву Игорь Дмитриевич Серебряков, будущий известный индолог и действительно один из первых преподавателей ВИИЯ. Но и эта версия не находит однозначного подтверждения. Да и откуда оно будет однозначным? Живых свидетелей того разговора не осталось, а всевозможным пересказам — грош цена. И потому очень соблазнительно предположить, что спасать будущего писателя АБС от верной гибели на Курской дуге явился, конечно же, герой «Полдня», отдаленный потомок Петр Петрович под видом Биязи либо Серебрякова — это уж кому как нравится. Или — более поздний персонаж, Прудков Агасфер Лукич, агент Госстраха и ученик пророка Мухаммеда. Но только в этом случае именно Петр Петрович (он же Агасфер Лукич) собственноручно же ловил Аркашу, отброшенного взрывной волной, и мягко переносил через острые прутья ограды во время бомбежки в Ленинграде осенью 1941-го (читайте «Хромую судьбу») и он же вел грузовик по льду Ладожского озера, а потом нёс замёрзшего, потерявшего сознание юношу с товарной станции на окраине Вологды в теплую санчасть; и уж конечно, Агасфер Лукич (он же Петр Петрович) провёл его неведомыми путями от Вологды до Ташлы. А ещё раньше — намного раньше! — под именем доктора Фролова в Батуме он делал операцию двухнедельному новорожденному Аркадию, которого в условиях дикой антисанитарии послереволюционного южного города заразили чем-то в роддоме, малыш весь покрылся гнойниками и, по мнению других врачей, выпихнувших его вместе с мамочкой из больницы, был уже не жилец… И сколько ещё надо этих доказательств «27-й теоремы этики»? Их можно десятками вспоминать! БН написал «Поиск предназначения» о себе, однако не менее яркие истории из жизни АНа разбросаны по всем их совместным книгам, просто не собраны воедино. Вряд ли стоит их собирать. Читателю рекомендую проделать забавный эксперимент — поднять из памяти случаи «волшебного» спасения собственной жизни. Уверяю вас, каждый насчитает их минимум пяток — сразу, навскидку!

Итак, в июне 1943 года судьба АНа совершает крутой и, вне всяких сомнений, счастливый поворот. Уже в середине месяца он оказывается в Ставрополе-на-Волге (ныне Тольятти), куда с октября 1941-го перевели военфак Московского государственного педагогического института иностранных языков (МГПИИЯ). Именно там, в эвакуации, он был переименован, и к нему присоединился военфак института востоковедения. Так состоялось формальное рождение ВИИЯ — приказом НКО СССР от 12 апреля 1942 года.

А почти весь выпуск 2-го Бердичевского был отправлен тем же летом на Курскую дугу. Там была мясорубка, и оттуда никто из них не вернулся живым.

У Аркадия началась новая жизнь. Новые начальники, новые друзья, абсолютно новый распорядок. Было интересно, даже весело. И было голодно. «Кормят нас на убой, — шутили курсанты, — пока сами не подохнем». «Чего у нас много? Вшей. А чего у нас мало? Еды». Почему-то подобные пассажи казались остроумными. В свободное время Аркадий и его новый друг Андрей Спицын — интеллигентный москвич, прибывший по той же схеме из эвакуации, из алма-атинского пехотного училища, — промышляли вдвоём. Ходили по окрестным дворам и трудились на одиноких женщин. Причем Аркадий со своим недюжинным здоровьем, как правило, таскал воду, колол или пилил дрова, а хитрый Спицын торговал интеллектуальной собственностью — показывал карточные фокусы, иногда с разоблачением оных, учил раскладывать пасьянсы и самым положительным образом гадал на картах же. Деньгами им не платили — где пару яиц дадут, где молока, где картошки, а где и целую утку.

Так незаметно пролетели три с половиной месяца, и началось обратное перебазирование ВИИЯ в столицу. Приказ об этом вышел ещё на излете Сталинградской битвы, 31 января 1943 года, а теперь уж и Курская миновала, и промелькнул вслед залетом дождливый сентябрь с заморозками по ночам, и облетела листва в городском саду, и потянулась по великой реке на маленьком буксире старая, ржавая, пропахшая рыбой и солярой черная баржа, на которую погружены были и сами курсанты, и весь их немногочисленный скарб, и вся библиотека института — изрядное количество грубо сколоченных ящиков с книгами и папками.

Плыли долго. Уже и снежок порою начинал падать. А осень выдалась ветреной, сырой и холодной, так что в Москве было даже здорово, когда их заставили идти пешком от Южного порта до Таганки — шесть, а то и восемь километров. И согрелись, и столицу увидели от окраины до центра. Вот она какая: необъятная, с высоченными домами, с широкими проспектами, с мостами!.. Мосты короче и словно бы массивнее ленинградских, и река Москва более узкая, чем Нева, но закованная в гранит не менее монументальный. А этот совершенно фантастический, сказочный Кремль, сего башенками, укутанными в камуфляж!..

Москвичи особенно радовались возвращению в родной город. Ведь теперь им разрешат жить дома. Андрею Спицыну — у родителей на Серпуховке, ездить вполне удобно на трамвае, Борьке Петрову (призван из Ташкентского пехотного) — у мамы в самом центре, в Большом Черкасском. Оттуда вообще пешком можно ходить на Таганку.

А место, где занимались поначалу и куда поселили всех иногородних — это было довольно новое здание школы в 5-м Котельническом переулке, в двух шагах от Таганской площади, на высоком берегу реки. В такой невероятной близости от Кремля, что поначалу просто не верилось. По утрам во время зарядки они сбегали вниз по щербатому булыжнику крутого склона и дальше по асфальту набережной, всё ближе и ближе к самому сердцу Родины, но только до Зарядья — потом поворачивали назад, потому что и при въезде на Красную площадь, и под мостом на Кремлевской набережной стояли специальные патрули, и всякий раз ему казалось, что вот сейчас оттуда появится ЗИС с эскортом мотоциклистов, торжественно приостановится, откроется дверца и прямо им навстречу выйдет товарищ Сталин. Или всё это вообще только снилось ему?

Мелькали дни, и первое очарование Москвой проходило. Аркадий по-прежнему любил сидеть над недавно ещё травянистым, а теперь уже заснеженным склоном и смотреть на ослепительно розовую в закатном свете корочку льда, хотя совсем недавно провожал глазами унылые катера, проплывающие по серой глади меж бакенами. Ближе к Кремлю его уже не тянуло. Они полюбили Швивую горку, где местные сорванцы катались на санках, на фанерках, на обрывках картона — на чем попало, и можно было легкомысленно присоединяться к ним, вызывая восторги девчонок и возмущение мамочек. А ещё они полюбили бульвары: Яузский, Покровский, Чистопрудный, и дальше — какой там ещё? По бульварам гуляли девушки, иногда поодиночке, иногда группками, даже зимой, а уж весной…

Аркадий сочинил песенку, которую они распевали хором и называли гимном московского гарнизона:

По московским паркам и бульварам Мы идём зелёною чумой И с весёлой девочкой на пару Залетаем прямо к ней домой. Эй, приятель, живей, Рюмку водки налей! Ё-хо-хо, Веселись как чёрт!

Ну, понятно, это из «Острова сокровищ». Вот, сравните с оригиналом:

Нас родила тьма, Мы бродим, как чума, Близится час, Слушай приказ, Дьявол за нас! Приятель, смелей разворачивай парус. Ё-хо-хо, веселись, как чёрт! Одни убиты пулями, других убила старость. Ё-хо-хо, всё равно за борт!

Фильм Владимира Вайнштока вышел в самом начале 1938 года, и Аркадий наверняка смотрел его, и не раз, а «Песню пиратов» Никиты Богословского на стихи Василия Лебедева-Кумача распевала тогда вся страна, тем более что именно её запретили к тиражированию и к исполнению по радио. Популярность была бешеная, и эти строчки переделывали все, кому не лень.

Стругацкий тогда вообще много сочинял всякого. Например, смотрел вокруг себя и перефразировал Пушкина:

Зима. Ликующий водитель Заводит снегоочиститель.

Или когда получил после долгих мытарств вожделенные сапоги (а обуви в войну всегда не хватало), он нёс их на указке, перекинутой через плечо, положив в невесть откуда взятую корзинку, и распевал в коридорах института такой текст:

Не страшны мне, молодцу, ни стужа, ни мороз. Я свои ботиночки на палочке в корзиночке к любимому сапожнику, е… мать, понёс!

О, как изящно через девятнадцать лет в книге изданной стотысячным тиражом в «Детгизе», вышеуказанная мать будет заменена нейтральным эвфемизмом «тирьям-пам-пам»!

Но судя по всему, и этот куплет является переделкой бессмертного творения другого неизвестного автора. Иначе как объяснить воспоминания БНа, что стишок был сочинён его однокурсниками на матмехе Витей Хавиным и Петей Тревогиным лет через десять?

Да в общем-то Аркадий не очень и претендовал на звание поэта — больше тяготел к прозе. Однажды на скучной лекции он сообщил соседу свистящим шепотом:

— Придумал отличное название для фантастического романа: «Человек без жопы».

Шутка зашелестела по рядам. Кто-то самый дотошный поинтересовался:

— Слушай, как же он будет?.. Ну… понимаешь.

— А этого, — сказал Стругацкий, — никто не знает. Главное — название хорошее.

И все очень весело ржали. Только один Юра почему-то совсем не смеялся. Аркадий его спросил потом, и он рассказал:

— Мне когда задницу оторвало под Ельней, я полгода по госпиталям мотался. Это же жуткая вещь, браток, когда ягодицу оторвет. Там, понимаешь, в ягодице, все главные сосуды сплетаются. А мне по касательной как шваркнет болванкой!.. Ребята, спрашиваю, что же это такое, где же задница-то? А мне, веришь, штаны содрало начисто по самые голенища, как не было штанов… в голенищах ещё что-то осталось, а сверху — ну, ничего!..

А ещё был у них на курсе парень по имени Костя — верный сталинец, отличник, зубрила, но от природы несколько туповат. Всё, что выходило за рамки учебных курсов, запоминал он неважно. И ему Аркадий посвятил следующие строки:

Не мог он Фрейда от Фореля, Как мы ни бились, отличить.

Кем стал впоследствии этот Костя, история умалчивает, да и не это важно. Интересна сама тематика этой эпиграммки. Очевидно, что в восемнадцать-девятнадцать лет все юноши интересуются сексом. Но учтите, какой год на дворе. Это ж надо было где-то доставать дореволюционные издания Зигмунда Фрейда и Августа Фореля! Имя Фрейда в комментариях не нуждается, а вот Форель, который у сегодняшнего читателя ассоциируется, скорее всего, с деликатесной рыбой, был на самом деле выдающимся швейцарским психиатром XIX–XX веков, и его знаменитый двухтомник «Половой вопрос» на русском языке с предисловием академика В.М. Бехтерева выдержал не менее десятка переизданий. Курсанты ВИИЯ были по преимуществу из интеллигентных семей или тяготевшие к интеллигенции, своего рода разночинцы. Так что в родительских библиотеках книги у них могли быть всякие. Но характерно, что именно Стругацкий укоряет Костю за плохое знание сексологии. Сам он в этом юном возрасте был уже весьма подкованным товарищем. Об этом впереди разговор особый.

Здесь же отметим лишь, что в тот московский период жизни недостатка в подругах у Аркадия не было. Знакомства сколь угодно близкие могли продолжаться месяцами, а могли быть и однодневными. Всё зависело от обстоятельств, характера девушки, общего настроения. Девчонки сами вели на него атаку, он пользовался колоссальным успехом. Его любили самозабвенно. И что удивительно, обходилось без крупных скандалов, без обид, без сцен ревности. У него был талант не только обольщения — у него был талант общения. В любой девице — будь то хоть мимолётный «бульварный» роман на одну ночь, — он видел человека, родственную душу, интересного собеседника. Девушки восхищались им при встрече и благодарили при расставании. И даже соперники не могли не признать его уникальную порядочность.

Откроем «Град обреченный»:

«…Представляете себе — красавец, в плечах косая сажень, кавалер трех орденов Славы, а полный бант этих орденов, надо вам сказать, давали не всякому, таких было меньше даже, чем Героев Советского Союза. Ну, прекрасный товарищ, учился отлично и всё такое. И была у него, надо вам сказать, одна странность. Бывало, придет он на вечеринку на хате у сынка какого-нибудь генерала или маршала, но чуть все разбредутся шерочка с машерочкой, он потихоньку в прихожую, фуражечку набекрень и — привет. Думали сначала, что есть у него какая-то постоянная любовь. Так нет — то и дело встречали его ребята в публичных местах — ну, в парке Горького, в клубах там разных — с какими-то отъявленными лахудрами, да всё с разными! Я вот тоже однажды повстречал. Смотрю — ну и выбрал! — ни кожи ни рожи, чулки вокруг тощих конечностей винтом, размалевана — сказать страшно… а тогда, между прочим, нынешней косметики ведь не было — чуть ли не ваксой сапожной девки брови подводили… В общем, как говорится, явный мезальянс. А он — ничего. Ведёт её нежно под ручку и что-то ей там вкручивает, как полагается. А уж она-то — прямо тает, и гордится, и стыдится — полные штаны удовольствия… И вот однажды в холостой компании мы и пристали к нему: давай выкладывай, что у тебя за извращённые вкусы, как тебе с этими б…ми ходить не тошно, когда по тебе сохнут лучшие красавицы… А надо вам сказать, что был у нас в академии педагогический факультет, привилегированная такая штучка, туда только из самых высоких семей девиц набирали… Ну, он сначала отшучивался, а потом сдался и рассказал нам такую удивительную вещь. Я, говорит, товарищи, знаю, что во мне, так сказать, все угодья: и красив, и ордена, и хвост колом. И сам, говорит, о себе это знаю, и записочек много на этот счёт получал. Но был тут у меня, говорит, один случай. Увидел я вдруг несчастье женщин. Всю войну они никакого просвета не видели, жили впроголодь, вкалывали на самой мужской работе — бедные, некрасивые, понятия даже не имеющие, что это такое — быть красивой и желанной. И я, говорит, положил себе дать хоть немногим из них такое яркое впечатление, чтобы на всю жизнь им было о чем вспоминать. Я, говорит, знакомлюсь с такой вот вагоновожатой, или с работницей с „Серпа и молота“, или с несчастненькой учительницей, которой и без войны-то на особое счастье рассчитывать не приходилось, а теперь, когда столько мужиков перебили, и вообще ничего в волнах не видно. Провожу я с ними два-три вечера, говорит, а потом исчезаю, прощаюсь, конечно, вру, что еду в длительную командировку или ещё что-нибудь такое правдоподобное, и остаются они с этим светлым воспоминанием… Хоть какая-то, говорит, светлая искорка в их жизни. Не знаю, говорит, как это получается с точки зрения высокой морали, но есть у меня ощущение, что я таким образом хоть как-то частичку нашего общего мужского долга выполняю…».

О ком это они? Когда я читал впервые, был просто уверен: о себе. Ну, то есть младший брат Борис, на девяносто процентов прототип Андрея Воронина, вспоминает своего старшего брата Аркадия — прототипа Сергея. Биография, ясное дело, изменена, но сам образ, сама жизненная позиция… Разве такое придумаешь! Оказалось, речь идёт всё-таки о другом человеке. Некоторые узнали в нем Михаила Анчарова, тоже будущего известного писателя, поступившего в ВИИЯ раньше и учившегося параллельно со Стругацким чуть больше года. Спицын называет другое имя. Но и с этим, другим, и с Анчаровым у Аркадия были, мягко говоря, натянутые отношения. Почему? Конкуренция — очевидно, не раз и не два друг у дружки девчонок перебивали. Стругацкий и сам был почти таким же. Ну да, не было в нём этой последовательной жертвенности, но не только чопорные красавицы-недотроги, но и серенькие несчастные лахудры с завода Михельсона, что на Серпуховке, не были обделены его вниманием. А, кстати, возвращаясь к роману, «Серп и Молот» — это же на Яузе, в двух шагах от «альма-матер».

Вообще-то, в самом ВИИЯ девушек было очень мало. Военный всё-таки институт. На весь поток — девять представительниц прекрасного пола. А в группе вообще одна — Томка Захарова. Через год появилась ещё Юлька Осиновская. Так что понятно, что у девчонок тоже отбою от кавалеров не было, и замуж они выходили довольно быстро. Аркаша в условиях столь жёсткой конкуренции в соревнование, как правило, не вступал, и внутри института серьёзных романов у него не было. Хотя заметен он был. Очень заметен.

«Я его сразу выделила из всех, — вспоминает Тамара Захарова, вышедшая замуж на третьем курсе за парня из индийской группы Илью Редько и ставшая впоследствии известной переводчицей и заведующей восточной редакцией издательства „Художественная литература“, — его нельзя было не выделить: высокий, большой, красивый, с орлиным носом, с умными, весёлыми глазами, вечно расстёгнутая и какая-то незаправленная гимнастёрка, и старые, до дыр затёртые кирзачи — он весь был такой изящно-небрежный, в нём сразу ощущалась личность, и эти солдатские сапоги выглядели не смешно, а эпатажно! Ведь все стремились раздобыть офицерские, шикарные, из мягкой кожи… Ему было наплевать на одежду. И ещё было в нем что-то птичье — могучее и одновременно лёгкое, крылатое — такая большая птица… в кирзовых сапогах».

Двенадцать лет армейской службы так и не переделали его. Менять подворотнички, гладить хэбэ, чистить сапоги и ботинки, застёгиваться на все пуговицы его, конечно, приучили (хотя и не вполне — при любом удобном случае норовил не выполнять предписаний), но полюбить всё это он так и не сумел. Не смогли заставить. Природа взяла своё. Он только легко вздохнул, уходя на дембель и радостно возвращаясь к мягким брюкам без стрелки, свитерам, ковбойкам и разношенным ботинкам. На гражданке он почти никогда не носил костюма (долгое время костюма просто не было) и вообще никогда не надевал галстуков. АН в галстуке — такого зрелища не помнит никто (хотя несколько фотографий сохранилось).

Дисциплинарные замечания и взыскания — вот главный бич всей его послужной истории. Соблюдение пунктов воинского устава претило ему от принятия присяги и до последнего дня в армии. Спасало обаяние, спасал интеллект, спасало везение, но не всегда. Сколько раз он попадал на губу, сосчитать невозможно. Случаев было много, самых разных, связанных и с женщинами, и с выпивкой, и с прямым хулиганством, но в первые студенческие годы главными нарушениями были рассеянное нежелание приветствовать всякого дурака, оказавшегося вдруг старшим по званию, и всевозможные несоответствия в форме одежды.

А всякий раз, приведя себя в условный порядок где-нибудь перед зеркалом, он придирчиво оглядывал вздувшуюся пузырём гимнастерку, смятое голенище или завернувшийся рукав и вопрошал: «Ну как? Похож я на лорда?», чем приводил в полный восторг сослуживцев.

Аркадий был всеобщим любимцем. Не только у девчонок. У ребят — тоже. Не лидером, нет — просто авторитетом. Лидером он не мог быть. На одном курсе с ним учились те, кто постарше, а главное — прошедшие фронт, привыкшие командовать, имевшие уже офицерские звания. В лидеры выбивались из их числа, а Аркадия просто уважали за талант и за интеллект, за остроумие и за обаяние. И ещё — за смелость и силу. К спорту он не тяготел совсем, но физически был одарён от природы. Народ в ВИИЯ, в принципе, был не драчливый, другие аргументы считались более весомыми, но молодость есть молодость, и некоторые конфликты — зависть, соперничество, дурацкие обиды, — могли доходить до стадии рукоприкладства. В таких ситуациях Аркадий демонстрировал не только превосходство в весовой категории, но и впечатляющие навыки уличного бойца, и настоящую жёсткость рукопашной схватки. Мальчишка, рано научившийся драться, не забывает этого искусства никогда. В общем, с ним предпочитали не связываться, а сам он не был задирой.

Заводилой — да, был. Вечно всех подбивал на самые безумные авантюры и безобразия. Ну и, конечно, развлекал: шутками, анекдотами, рассказами.

Самое первое прозаическое произведение АНа, по сути, так и осталось в устной форме. Однако запомнилось многим. Называлось оно «7 дней, которые потрясли мир» и было изложено по частям, с продолжением, товарищам по несчастью, заступавшим в суточные наряды. Патрулирование улиц — это ещё туда-сюда, даже иногда весело, но в караулке торчать — увольте! — тоска смертная. И вот в шесть или восемь приёмов (а, возможно, именно в семь — по дню на каждое дежурство) Аркадий потчевал сокурсников своим первым фантастическим романом. Чувствуете, когда зарождался жанр отечественного сериала! А сюжет был таков.

Вдруг появились откуда-то надёжные сведения: то ли немецкая разведка донесла, то ли американская, то ли наша, но сведения точные, проверены были не раз: мол, приближается к Земле чудовищная комета. Слухи поползли, народ начал бунтовать. И надо же такому случиться, чтобы она, сволочь, летела именно на Москву, мало того, непосредственно сюда, в Лефортово, а если до конца честно, то, по расчётам, прямо-таки в караульное помещение! И хотя в итоге всё равно погибнуть должна была вся планета, но как-то уж очень обидно, что именно их наряду суждено принять этот удар первыми, и уж точно деваться будет некуда. Ну, информация доходит до всех президентов и правительств. Лично выступает по радио товарищ Сталин. И на войне, в действующей армии солдаты и офицеры решают: на кой черт нам воевать, лучше пойдем грабить рестораны, магазины, снабженцев раскулачивать… «Кому живётся весело, вольготно в РККА? Начпроду толстопузому, ответили солдатики…» А тем временем в мировых столицах собирают конгрессы, консилиумы и конференции. Совещаются, согласовывают, прикидывают, примеривают, перепроверяют в сотый раз все расчёты. И вроде сходится у них. Вот так и катятся по планете эти треклятые семь дней, наполненные событиями ужасными и весёлыми. Но главное, что в повести Стругацкого героями были все курсанты группы японского языка, все общие знакомые из других групп и с других факультетов, все любимые преподаватели и начальники, все девчонки с окрестных улиц, а также виднейшие партийные и советские руководители. И каждый вёл себя по-своему. И было это абсолютно непредсказуемо и смешно до колик. В итоге, понятное дело, оказалось, что учёные ошиблись. Не там запятую поставили, или ноль не с той стороны приписали — в общем, все остались живы-здоровы.

Повесть эта условно датируется весной сорок четвёртого года. Благодарные слушатели и тогда, и потом не раз говорили ему: «Аркаша, запиши „Семь дней“, война кончится — книгу издашь!» Но он, конечно, только отмахивался. Через много лет, когда вышел «Пепел Бикини», Андрей Спицын честно признался ему: «Барахло твоя книжка! „Семь дней“ куда лучше были».

Почему-то АН не стал говорить другу, что совсем незадолго до работы над «Пеплом» он вернулся к давнему сюжету и пытался сделать из него пьесу. Возможно, уже тогда он полностью перечеркнул наивный замысел, а возможно, наоборот, ещё лелеял надежду завершить неоконченное произведение и просто боялся сглазить. К этой пьесе мы ещё обратимся подробнее в соответствующей главе. А пока заметим, что Аркадий был одарён весьма разносторонне. Например, на скучных занятиях он любил рисовать карикатуры и щедро раздаривал их налево и направо. В рисунках этих было всё хорошо и с юмором, и с точностью линий, даже портретное сходство персонажей угадывалось.

Рисунков той поры сохранилось немного. Более поздние, как иллюстрации к собственным произведениям (причем Борис тоже рисовал) опубликованы в томах «Неизвестных Стругацких». В нашей книге читатель может лицезреть графическую композицию в технике карандаша под названием «Проект памятника герою двух войн Спицыну А.Н., составленный его другом Стругацким А.Н.». Год, эдак, сорок восьмой, когда Андрей уже вернулся в Москву с кучей медалей, но продолжать обучение в ВИИЯ по состоянию здоровья не мог и собирался поступать в геологоразведочный, как советовали врачи и отец — учёный-геохимик.

Чтобы понять картину во всей её глубине, понадобились комментарии самого Спицына. Вот, например, кто этот врач? Доктор Фрадкин Абрам Соломонович (или Соломон Абрамович — он точно не помнит). Фрадкин, главный врач медчасти ВИИЯ, пользовался всеобщей любовью, он был из старых земских врачей, очень знающий, служил ещё с Первой мировой и был весьма либерален. Всегда заботливо спрашивал, где что болит, и легко раздавал отгулы по два-три дня. Если говорил, что надо дергать зуб — значит надо. Но если, скажем, профилонить требовалось, ну, не пойти зимой улицы чистить, это он тоже прекрасно понимал и мог написать: насморк (или кашель).

Замечательная получилась картина у Стругацкого! Особенно эта смерть с косой хороша, которую Спицын победил.

Некоторые прочили Аркаше карьеру художника. Но не менее яркие были у него и актёрские способности, здорово выручавшие его во всяких напряженных ситуациях с начальством и даже на экзаменах. Он мог изобразить полнейшего идиота, если это требовалось. И мог сыграть стопроцентную уверенность при полном отсутствии знаний. Опять же гримасничал, как заправский комик. Однажды это сыграло с ним плохую шутку. В наряде на похоронах какого-то генерала он исключительно хохмы ради изобразил на лице вселенскую скорбь. Лицедейство было высоко отмечено. Сам военный комиссар института Пётр Николаевич Бабкин распорядился направлять курсанта Стругацкого на все помпезные похороны, а похорон в то время случалось много — война всё-таки. Не из-за этого ли с годами он вовсе перестанет ходить на похороны, даже к лучшим друзьям? И ещё одна догадка: уж не тому ли Бабкину (или он Машкин на самом деле?) досталось лет двадцать спустя в искромётной и ядовитой «Сказке о Тройке»?.. Хотя, конечно, в данном случае не обошлось и без намека на Тимофея Бабкина — одного из двух доблестных исследователей из совершенно несъедобной пятитомной эпопеи В. Немцова.

А вообще странная жизнь началась у Аркашки Стругацкого. С учёбой было по-настоящему трудно, иногда просто тяжело, с воинской дисциплиной — отвратительно, однако друзья и девушки — замечательные, Москва — прекрасный и удивительный город даже в войну, и вообще молодость — это счастье.

Здоровья удивительным образом хватало на всё: на занятия, на девчонок, на пьянки с друзьями, на книги и кино, на сочинительство, на письма в Ленинград, на московских родственников, которых он не забывал. Родственников в Москве было много, он их разыскал по одному из адресов, оставленному мамой на всякий случай, и теперь частенько наведывался подхарчиться то к одному, то к другому, а иногда и заночевать, если пускали.

Случалось, что на какие-то юбилеи братья и сестры собирались все вместе. Какая это была голосистая и красивая компания! Как они пели по-русски и особенно по-украински! Аркадий, да и Борис тоже очень любили эти спевки.

Вообще ситуация была такая: никто не обязывал курсанта жить в казарме. Но и не было принципиальной разницы между углом в тесной коммуналке и койкой на втором ярусе в школьном спортзале. Хотелось иметь хоть крошечную, но свою конурку, и он искал такой вариант, выкраивал на него деньги. Например, вместе с другими торговал излишками своего пайка на рынке у только что открытой станции метро Бауманской. ВИИЯКА был местом блатным, и курсантский паек там сильно превышал норму, выдаваемую по рабочей карточке. В день выдачи пайков народ ехал в Лефортово с чемоданами, и потом эти же чемоданы раскладывали на рынке для торговли.

Это было весной, когда они уже переехали в новые корпуса на Волочаевской улице, где институт после каникул и получил постоянную прописку. И тогда же, примерно в марте, он нашел свою первую съёмную комнатушку. Но и у родственников случалось задерживаться. У тети Мани, например — главы рода, старейшей, добрейшей и лучшей среди всех.

А на Киевской, как мы знаем, с ноября 1943-го и до мая 1944-го жили мама с Борей, задержавшиеся по дороге в Ленинград, и Аркадий часто, как правило, по воскресеньям, бывал у них, и даже не один, но там было вовсе негде спать. А Борька был совсем пацан и на старших парней в форме смотрел как на героев войны, на цырлах перед ними ходил. Брата своего Арка слушался беспрекословно, больше, чем маму.

Итак, где ещё мог ночевать Аркадий? Если не случалось за вечер новых перспективных знакомств, всегда оставался в резерве инженер дядя Коля, у которого можно было прикорнуть в прихожей на сундуке. И с ним хорошо было поговорить обо всяких умных вещах, о науке и технике, пофилософствовать о будущем.

А дядю Гриню Аркадий слушал и вовсе, затаив дыхание — моряк с торгового судна, он ходил в океаны, бывал в таких невероятных местах, что его рассказы могли соперничать с книгами Лондона и Киплинга, Купера и Мелвилла…

Не оставался без внимания племянника и строитель дядя Кузя с хлебосольной его супругой тетей Любой. Но особая статья — это дядя Саня. Старшина гильдии мясников, он был самым обеспеченным из всех, Аркашку жаловал и кормил всякий раз до неприличия сытно. Двумя годами позже случилась смешная история — дядя Саня попытался его женить на дочери своего коллеги-мясника. Устроены были смотрины по высшему разряду: в пижонском ресторане «Славянский базар» на улице 25 Октября, человек сто гостей, и столы ломились от позабытой и вовсе никогда не виданной закуски. А там, за стенами была угрюмая, плохо освещенная Москва сорок шестого года, разруха, патрули, голод… Но прекрасный грузинский коньяк «Греми» тут пили стаканами, и ненужные грустные мысли быстро улетучивались. Красавец Аркадий в парадном своём мундире с новенькими офицерскими погонами, был в ударе, шутил бесперечь, пил стоя и с локтя — аж мясники обзавидовались, а девицы визжали от восторга, включая будущую невесту, и наверно, склеилось бы у них, девушка-то была славная, но… вердикт «приёмной комиссии» оказался суров: всем хорош парень, но — еврей. До начала борьбы с космополитизмом оставалось ещё почти три года, но то ли мудрые бизнесмены сороковых нутром чуяли грядущую тенденцию, то ли просто воспитаны были в соответствующем духе.

Пили тогда вообще регулярно. Нет, в учебное время нечасто. Зато уж если пили, то помногу. А в отпусках и увольнениях — немного, зато часто. Не пить вовсе было трудно. По военному времени — просто немыслимо. Да и зачем он нужен — трезвый образ жизни? Так могли вести себя только сильно верующие или вконец больные люди. Здоровый молодой курсант, тем более офицер, обязан был уметь пить водку. А пить много и не пьянеть было особой доблестью. И в этом виде спорта Аркадий быстро завоевал титул чемпиона курса. А может, и всего факультета. Согревать алкоголем не только тело, но и душу, он научился ещё по пути из Вологды в Ташлу, когда однажды в поезде офицеры угостили, а все последующие годы лишь совершенствовал и оттачивал этот свой талант.

С девчонками он много не пил, только для настроения, а вот на всевозможных мальчишниках принято было идти на рекорд. Славная, например, получилась пьянка в июле 1945-го, на квартире у Спицына на Серпуховке, когда провожали его в Харбин. Отъезд был намечен на начало недели, а вечер был субботний, плавно переходящий в воскресную ночь, и никто не спешил расходиться. Но тут раздался внезапный звонок в дверь, и запыхавшаяся симпатичная девочка-посыльная принесла повестку, согласно которой Андрею предписывалось явиться в институт не во вторник, а прямо в воскресенье, в шесть утра, машина к воротам — и в аэропорт! В общем, на сон времени уже не оставалось. Грустили не долго, решили всё допить и даже девочке-посыльной, кажется, налили и выпить заставили. Так и полетел Андрей в далёкую Маньчжурию, толком не протрезвев.

(Кто б ещё знал, что вернётся он оттуда до срока, по весне, с тяжелейшим ранением. Как потом отшучивался Андрей: «Наверно, когда поднимался в атаку, слишком громко кричал „ура“, стараясь перекрыть японское „банзай“». Пуля влетела ему в рот и вылетела из-под левого уха. Хорошо, что вылетела, потому и жив остался. По сей день. И даст Бог, Андрей Николаевич ещё прочтёт эту мою книгу, все шансы у него есть.).

А меж тем мы не закончили с 44-м годом. Вот Аркадий пишет в письме братишке 6 октября:

«Прости, что не ответил на твоё письмо сразу. Замотался здесь с квартирой, девушки пишут, совсем обалдел. А тут ещё начался учебный год. Осторожно, исподволь вступаю в бой с этой страшной гарпией — японским языком».

Порядок упоминания событий характерен: поиски очередной квартиры, девушки и лишь потом учеба. Дальше — тоже очень интересно и важно. Потому что книги — это ещё одна огромная и можно сказать определяющая страсть его жизни. В книгах он находил отраду большую, чем в водке. Водка иной раз лишь усугубляла тоску. Книги всегда лечили, успокаивали. И он читал их всюду: на лекциях, дома, в трамвае, на ходу, в очередях, на пляже, на губе…

«Читаю сейчас хорошую книгу „Дорога на Океан“. Тебе её всю читать рано, но отдельные главы, где описываются будущие войны, ты можешь прочесть. Эти главы — я, впрочем, помню одну: „Мы проходим через войну“ и ещё другая, раньше этой — описывают последние сражения Советских Республик с мировым капиталом…».

Любовь к этому роману Леонида Леонова он пронесёт через всю жизнь.

В сентябре 1944-го в институт поступила Лена Ошанина. Все знали, кто её папа — знаменитый китаист Илья Михайлович Ошанин, так что смотрели на девушку с особым пристрастием. А девушка ничем таким не выделялась. Тихая, скромная, одевалась, как все: форма — она и есть форма. Причесывалась очень простенько, а краситься даже и не пыталась, это было, в общем-то, запрещено, по крайней мере, не приветствовалось. Правда, все девчонки нарушали, как умели, а вот ей и не хотелось. В общем, история умалчивает, что подумал о ней при первой встрече всеобщий любимец и ловелас Аркашка. Может быть, просто не заметил. А она-то влюбилась с первого взгляда и сохла по нему не один месяц. Потом между ними что-то было. Лена пыталась спровоцировать ревность Аркаши, призывая на помощь разных парней, как из ВИИЯ, так и пришлых. Безрезультатно. Версий у этой истории много, достоверных свидетельств — нет. Единственным бесспорным фактом является то, что замуж она вышла раньше многих — за Диму Воскресенского, к которому была в меру равнодушна. Зато он любил её по-настоящему и готов был на всё. Опять же учился прекрасно, старательно, всегда был отличником боевой и политической подготовки, и у тестя своего Ильи Михайловича, как раз тогда ставшего доктором и профессором, ходил в любимых учениках, а у блистательного Аркадия Стругацкого — в друзьях, потому что Аркашка не только не ревновал, но даже, наверное, благодарен был другу за счастливое избавление от сложной проблемы. Жениться он совершенно не собирался и продолжал радостно летать от одной партнерши к другой. Без потерь.

А теперь, чтобы не осталось впечатления, что Стругацкий все студенческие годы лишь гулял по девочкам и водку пил, пора рассказать немного и о самой учёбе. Да, он называл японский язык «страшной гарпией», да, он роптал на тяготы учёбы и воспринимал каждую сессию как личную катастрофу. Но на самом-то деле учиться ему было намного легче, чем многим другим. Начнём с того, что ещё в Ставрополе многих быстро отсеяли с японского отделения: люди оказались физически неспособны рисовать иероглифы, а их надо именно рисовать, а не писать. Позднее тоже был изрядный отсев — далеко не каждый способен уместить в своей голове такой объём чужеродной информации. Стругацкому всё это было дано от природы. У него был талант к языкам и жгучий интерес ко всему необычному, странному, новому. У него вообще была масса талантов. Не особо усердствуя, он учился лучше многих, почти лучше всех. Одни, как говорится, задом брали, такие, как Спицын (он этого не скрывал), Аркадий же — исключительно головой. Нет, не то чтобы уж совсем легко ему всё давалось. Так не бывает. Элементарная добросовестность требовалась. И зубрежка была необходима, но в том-то и вся штука, что он запоминал и соображал быстрее и лучше. Ну да, часто попадал на губу. Это было вообще не оригинально. Все сидели, но он чаще. И пока остальные там курили да ковыряли в носу, он времени зря не терял. Допустим, дали двое суток, докладываешь старшине. И тот говорит: «На, получи „лапшу“ на двое суток». Это были такие узкие бумажные ленты с иероглифами. И «японцы» их повсюду таскали с собой. Ну, не в кино, конечно, но, например, в трамвае запросто могли достать и учить. Это жестоко было — у них и у «китайцев».

Преподаватели чувствовали в Аркадии недюжинный талант. И поражались: как можно при таких способностях так плохо учиться?! Отличники, глядя на него, дулись — им казалось, что это у них самые блестящие способности. Но профессора выделяли Стругацкого. Ещё бы не выделить! После очередной разгульной ночи, не выспавшись, без подготовки, экспромтом он начинал отвечать на любой вопрос и всё — всё! — говорил правильно.

И литературный талант, способность к художественному переводу проявилась в нем очень рано. Они переводили на занятиях Акутагаву, которого в то время ещё никто не знал, и когда Стругацкий зачитывал свой вариант, Томка Захарова (будущая известная переводчица Тамара Прокофьевна Редько) просто подпрыгивала до потолка от восхищения: «Как это просто и как это великолепно сказано по-русски!» А их преподаватель Ирина Львовна Иоффе говорила: «Ребята, вот так и надо переводить, а не дословно». И они старались изо всех сил, но всякий раз убеждались, что ТАК не могут. Они видели, они чувствовали эту кухню. Но понять до конца не могли. А он и сам не умел объяснить. Только виновато разводил руками: «Ну а как иначе-то? Вот только так и можно…».

И мало кто думал, что он действительно станет писателем. Просто потому, что он с равным успехом мог выбрать любую другую творческую профессию. Но сам-то Аркадий уже определился. Он даже спланировал, что именно собирается писать. И потому любил пошутить с истинно пушкинской уверенностью гения: «Вы все ещё будете ходить под лучами моей славы».

Так и случилось.

А вот что вспоминал сам АН о своей студенческой юности:

«Каким студентом я был? Безобразным… У нас были блестящие преподаватели. Например, академик Конрад, тогда ещё „будущий“, другие крупные светила… Нам всем очень не хватало культуры, хоть из нас и готовили штабных офицеров со знанием языка. А это неизбежно подразумевает какую-то культурную подготовку. Всему этому пришлось набираться после окончания института в самостоятельном порядке.

Мне, молодому идиоту — страшно вспомнить! — было тогда непонятно, зачем нам преподают историю мировой литературы, историю японской культуры, те области языка, которые связаны с архаическим его использованием.

Сейчас, когда старость глядит в глаза, понимаю, что как раз это и было самым важным и интересным. А тогда…».

Стругацкий проучился в ВИИЯ шесть лет, по окончании войны готовили специалистов основательно. Но поначалу даже установленный для института трехгодичный срок обучения, как правило, не соблюдался. Подготовка велась по сокращённым программам, направленным на быстрейшее практическое овладение иностранным языком. Немалую помощь в этом деле оказывали преподавателям адъюнкты и остававшиеся слушатели старших курсов. Всё для фронта, всё для победы! И затри года выдали на поля сражений две с половиной тысячи военных переводчиков. Перед войной ещё сам Биязи шутил: «С переводчиками, товарищи, у нас не плохо, а средне — между плохо и очень плохо». И ведь наладил процесс, как надо!

Кроме шуток: за два года человека выучивали японскому или даже китайскому языку. Я не поверил, спрашивал специалистов. Те, кто помоложе, выражали некоторый скепсис: халтура, мол, разговорный уровень, а научиться читать за такой срок невозможно в принципе. Исключено. Но старики подтверждали: «Да, вот такие у нас были учителя, и потом, мы же люди советские: партия приказала — выполняй!».

Когда я впрямую поинтересовался у Спицына:

— И что, уже летом 45-го вы могли понимать и говорить по-японски?!

Он ответил очень просто:

— Ну, если б я не говорил, меня бы, наверно, расстреляли там. Тогда это просто было. А вообще, я делал первый перевод допроса. Довольно примитивная задача. Мне не надо было вдаваться в подробности. Узнать, генерал он там или кто. А если вдруг в Кремле или на Лубянке заинтересуются, тогда запись спешно отправляли наверх или самого японца увозили…

Деление на отличников, хорошистов и слабых студентов формально считалось главным фактором при распределении на языковую практику в 1945–1946 годах. Но фактически этот ответственный политический вопрос решал сам генпрокурор Вышинский. Конкретно в ВИИЯ его представителем являлся А.А. Пашковский — в последующие годы большая величина в японистике. Отличники Лева Лобачев (лучший в группе) и Боря Петров были его любимыми учениками, да и по службе ничем себя не запятнали. Вот их двоих и отправили в Японию, переводчиками на Токийский процесс. Безумие это было — отправлять мальчишек-недоучек допрашивать премьер-министра и всех высших чинов! Но серьёзные переводчики из старых харбинских ребят работали на процессе в Хабаровске, где судили командование Квантунской армии. Там многих повесили, да и переводчиков некоторых расстреляли. Не доверяли им. А мальчишкам из ВИИЯ доверяли. Их ещё в Москве направили на работу в НКГБ и обоим выдали знаменитые лубянские корочки.

Была забавная история. Когда их провожали в Японию, водки, по обыкновению, не хватило. Все были уже пьяные, Аркадий же, как всегда, держался лучше других. Ну, Боря ему и говорит: «Сам понимаешь, водка в сороковом гастрономе есть, но там же очереди жуткие. Ты возьми мой пропуск и лезь без очереди». «А ты считаешь, что мы с тобой братья-близнецы?» «Брось! Ты посмотри, что в пропуске написано: „Главное управление контрразведки СМЕРШ“. Кто тут будет на фотографию смотреть?» И не посмотрели. Правда, не обошлось, я думаю, и без природного обаяния Аркадия — продавщица была женщиной молодой…

Итак, Спицына ещё полугодом раньше, как не самого успевающего, по заявке Генштаба командировали в Маньчжурию. Остальных на практику отправляли семестром позже — в начале 1946-го. Томку, теперь уже Редько — в спецзону для военнопленных в Потьме, в печально знаменитые мордовские лагеря для политзаключенных. Аркадия, как далеко не худшего, но разгильдяя — в Казань, в такую же спецзону.

Почему не в Японию? Признаем честно, Япония ему не светила по многим вполне понятным причинам, но бойцам невидимого фронта ещё и повод достойный требовался. И тут, думается, не последнюю роль сыграла скандальная история с его отчеством. Доподлинно известно, что на момент явки в Ташлинский райвоенкомат в 1942 году в паспорте у него было записано: Стругацкий Аркадий Николаевич. Паспорт той поры не сохранился, конечно, но сохранилась учетно-послужная карточка в военном архиве, а в таких документах разночтений не бывает. Дальше можно фантазировать. Конечно, от Ленинграда до Вологды, а потом от Вологды до Ташлы любые документы можно было потерять двадцать раз, а, получая новые, назвать такое отчество, какое больше нравилось. Но есть и другая гипотеза.

Инна Сергеевна Шершова вспоминает, как Александра Ивановна Стругацкая сама рассказывала ей, что договорилась об отчестве с милицией при оформлении паспорта сыну осенью сорок первого, потому что страшно было, блокада уже началась. Фашисты почти на окраинах города, они реально могли оккупировать Ленинград. Подобный поступок представляется мне вполне естественным и оправданным для Александры Ивановны, вот только знал ли обо всём Натан Залманович, а если знал — ох как это на него непохоже!

БН комментирует: «Ничего не знаю про первый паспорт АН. По-моему, это миф. Вот про себя помню. Я стал (по собственному почину) писать на тетрадях (это сделалось в классе модным): „Тетрадь по арифметике ученика 5-а класса Стругацкого Бориса Николаевича“. Очень хотелось быть как все. Мама эти записи обнаружила и поговорила со мной: какой отец был замечательный человек и какое красивое и редкое имя — Натан (не то что самый обыкновенный Николай). Я, помнится, прекрасно чувствовал некую педагогическую надтреснутость этих поучений, но что-то во мне, видимо, щёлкнуло, и отступничество своё я прекратил».

Так вот, в начале сорок шестого — практика-то любая проходила по линии МГБ, — лубянские буквоеды и докопались до истины. Аркадий получил комсомольский выговор за то, что переделал отчество. Заставили оформить новый паспорт. И уж какая там Япония! В Татарию, дорогой товарищ!

А в Татарии было страшно. Там АН впервые своими глазами увидел настоящий концентрационный лагерь. Военнопленных за людей не считали. Это была планета Саула из будущей «Попытки к бегству». И зловонные бараки, и джутовые мешки на голое тело по морозу, и котлован с копошащимися человеческими существами, и этот жуткий кашель, передаваемый по цепочке, — такое нельзя придумать. И невозможно забыть. Вернувшись из разных лагерей, они не рассказывали подробностей даже друг другу. Некоторые молчат до сих пор. Или не имеют сил говорить, потому что им становится плохо от воспоминаний.

Но эмоции эмоциями, а это была работа и действительно очень полезная практика. Нужно было чётко следовать инструкциям, например, такой: «При допросе пленных не исключается возможность ложных показаний с целью дезинформации нашего командования. В связи с этим от допрашивающего офицера и военного переводчика требуется повышенная бдительность и тщательная перепроверка показаний пленного».

Это было интересно, это был настоящий детектив! Молодость перемалывала всё и во всём находила хорошее.

Через много лет АБС используют в своём романе реальную биографию реального японца, допрошенного юным Аркадием, и даже не изменят его фамилии:

«…Полковник Маки. Бывший полковник бывшей императорской армии. Сначала он был адъютантом господина Осимы (Осима Хироси (1886–1975) — генерал, военный разведчик, японский посол в Германии. — А.С.) и два года просидел в Берлине. Потом его назначили исполняющим обязанности нашего военного атташе в Чехословакии, и он присутствовал при вступлении немцев в Прагу… <…> Потом он немного повоевал в Китае, по-моему, где-то на юге, на Кантонском направлении. Потом командовал дивизией, высадившейся на Филиппинах, и был одним из организаторов знаменитого „марша смерти“ пяти тысяч американских военнопленных. <…> Потом его направили в Маньчжурию и назначили начальником Сахалянского укрепрайона, где он, между прочим, в целях сохранения секретности загнал в шахту и взорвал восемь тысяч китайских рабочих… <…> Потом он попал к русским в плен, и они, вместо того чтобы повесить его или, что то же самое, передать его Китаю, всего-навсего упрятали его на десяток лет в концлагерь… <…> Теперь он уже старый человек. <…> И он утверждает, что самые лучшие женщины, каких он когда-либо знал, это русские женщины. Эмигрантки в Харбине» («Град обреченный»).

И ещё известно, что именно в Казани Аркадий напишет свой первый законченный фантастический рассказ «Как погиб Канг», предельно далёкий от всей окружающей действительности. Рассказ весьма наивный, ученический, но уже вполне сделанный, грамотный, легко читаемый, и что особенно важно, заявивший, быть может, пока интуитивно серьёзную и любимую тему на долгие годы вперёд — тему отчаянного рывка к свободе, к свету, за пределы опостылевшего, замкнутого мира.

Рукопись датирована: «Казань 29.5.46».

А единственное сохранившееся письмо оттуда брату написано на месяц раньше — 27 апреля:

«Каждый день жду твоего письма, но пока напрасно. Обязательно пиши. В Казани началась весенняя жизнь — орут птицы, начинает пробиваться зелень. Позавчера ходил я в центральную библиотеку, читал „Вокруг света“, первый номер после начала войны. Там есть один неплохой фантастический рассказ „Взрыв“ о гипотезе падения Тунгусского метеорита. Если достанешь — прочитай, по-моему, написано остроумно и достаточно гладко. Автор — Казанцев, тот самый, кто написал „Пылающий остров“. Решил, используя минутки свободного времени, катануть что-нибудь подобное. Не знаю, выйдет ли».

Заметьте, какая сдержанная оценка: неплохой рассказ, достаточно гладко, автор «Пылающего острова» и больше никаких эпитетов. Ох уж этот автор Казанцев, читанный в Казани! Сколько кровушки попьет он у братьев Стругацких! Но мог ли об этом думать двадцатилетний скромняга, сомневающийся, выйдет ли у него, как у Казанцева? Смех и грех…

В конце лета Аркадий возвращается в Москву. Куда именно? Это мы знаем точно. Вторым его близким другом после Спицына был Боря Петров. И за два года учёбы Аркадий очень сблизился духовно с его матерью — Анной Александровной. Талантливый музыкант, настоящий русский интеллигент, редкой души женщина, она жила одна, муж её, Борин отец, был посажен и расстрелян ещё до войны. Аркадий любил с ней общаться, приходил, бывало, и один, без Бориса, так что, отбывая в Японию, Петров предложил ему пожить с мамой, и Аркадий с радостью согласился. Правда, он и сам почти сразу уехал в Казань, но после возвращения ещё два года — с лета 1946-го до осени 1948-го, — жил там, в Большом Черкасском на Лубянке. Дом 13 — это уже ближе к Ильинке. С улицы во двор вела громадная арка, как у новых домов на Петроградской стороне, но только этот дом был старинный, построенный ещё при царе. По шикарной лестнице с широкими пролетами (мечта самоубийцы!) надо было подняться на последний, седьмой этаж. И там была комнатка в красивой квартире с высокими лепными потолками, только плохо приспособленной для жилья — на этаже не было даже туалета, за этим милым делом требовалось спускаться на шестой, к соседям. Сейчас этот дом сильно перестроен и входит в комплекс зданий Конституционного суда РФ.

И вот каждый день, идя к метро, Аркадий проходил по Малому Черкасскому мимо «Детгиза». Он тогда и не догадывался, что именно здесь начнут издавать его первые книги.

Вот письмо из сорок седьмого года:

«Борису Стругацкому, ученику 7-го класса средней школы, от младшего лейтенанта Аркадия Стругацкого, слушателя Военного Института — салют! (Аркадий пишет с избыточной красивостью, он явно в преотличнейшем настроении. — А.С.) В Москве началась весна, и жаркие дни перемежаются с сырыми и холодными, как в аду, днями. (Надо очень не любить холод, чтобы написать такое! — А.С.) И люди ходят, то распаренные, как курицы в кастрюле, то зябнущие, как крысы на тонущем корабле. Мы готовимся к Первомайскому Параду и изо всех сил опускаем ногу с высоты тридцати сантиметров на пыльный асфальт московских набережных, мы щеголяем в поношенных мундирах с выцветшими позументами, мы устаем, как черти, и, придя домой, валимся в кровати и сразу же засыпаем».

А время-то было поганое. Совсем скоро начнутся антисемитские процессы. И карточки ещё не отменили. Об этом вместе с денежной реформой объявят только 13 декабря. И холодная война набирает обороты. И не остывшая ещё от Второй мировой страна на полном серьёзе готовится к новым войнам. А великому и ничтожному тирану ещё даже нет семидесяти, и правление этого чудовища представляется на тот момент вечным, но молодые не ощущают ужаса, они полны здоровья, бодрости и самых лучших ожиданий…

Ещё через полтора года:

«Moscow, 17.11.48 (он всегда пишет слово „Москва“, как и другие города впоследствии, по-английски. — А.С).

Здравствуй, дорогая мамочка!

Пишу на последнем уроке. Чернила в вечной ручке кончились, так что прости за карандаш. Я, разумеется, жив и здоров, и трудно предположить что-либо в природе, что меня бы свалило, понеже сработан я на совесть, и если бы ни некоторые переживания нежной и беспокойной души моей, я бы чувствовал себя совсем превосходно. Очень сочувствую тебе. Я знаю, что такое зубная боль. Но бог даст — всё пройдёт. Я зубы рву и сверлю без жалости. Ма, очень радостно думать, что через полтора месяца каких-то увижу тебя. Ты смотри, не передумай. На деньги не смотри — что-нибудь сообразим. Хорошо было бы, если б и Борька приехал, но этот бродяга, вероятно, не захочет. Во всяком случае приезжай. Все здесь тебя ждут с нетерпением, а Люба, Кузина жена, даже слышать не хочет, чтобы ты остановилась где-нибудь, а не у неё. Это и действительно лучше всего. У тети Мани очень тесно.

Борису сейчас писать не буду, нет времени. Передай ему мою благодарность и поздравления (благодарность — он знает за что, а поздравляю я его как спортсмена). Кстати, пусть он напишет, как это человек, которому он передал записку, узнал, что он мой брат. Мамочка, обо мне не беспокойся. Сейчас я немного отдохнул, начинают даже мерещиться какие-то выходы из дрянного предэкзаменационного положения.

Но увидимся, обо всём поговорим.

Крепко тебя целую, моя родненькая ма.

Твой Арк».

Встречались они настолько часто, насколько могли. Аркадий на каникулах бывал дома, в Ленинграде; например, день рождения свой в 1948-м он отмечал там, на берегах Невы. А у мамы, работавшей в школе, каникулы были одновременно с Борей, и они вместе приезжали в Москву.

Весьма примечательны строчки о зубах. Блокадная зима и последующие скитания повлияли на эту часть организма не лучшим образом — зубов становилось всё меньше, и годам к сорока пяти Аркадий потеряет их практически полностью.

Но разве в этом счастье? Счастье в том, что ты молод, и у тебя колоссальная энергия и всё-всё ещё впереди!