Братья Стругацкие.

Братья Стругацкие

Прошло почти три десятилетия с тех пор, как один из авторов этой книги ездил «по обмену» в исчезнувшую страну Чехословакию. Когда в Праге встретились две группы старшеклассников, выяснилось, что хозяева знают всего несколько слов по-русски. Но они хотели продемонстрировать радушие, начав беседу именно с чего-нибудь советского. С чего-то, что было прочно связано со страной, откуда приехали гости. Спутник? Кремль? Октябрь? Нет, всё не то.

Тогда один из чешских парней показал книгу, от которой минуту назад оторвался, и четко произнес:

— Стругацкие…

С нашей стороны ему ответили улыбками.

Разумеется, в той же Чехословакии, в другой ситуации, вполне могли и оттолкнуть от дверей поезда метро: «А ты, русский, езжай на танке!» Но братья Стругацкие были знаком всеобщности, их никогда не путали ни с какими официозными авторами. У себя дома, пусть нелюбимые властями, пусть придерживаемые цензурой, они пользовались поистине фантастической популярностью. Книги братьев Стругацких моментально исчезали из библиотек, по рукам ходили многочисленные фото- и ксерокопии как запрещенных, так и благополучно изданных-переизданных повестей. Любой тираж заведомо оказывался малым. На закате СССР у нас даже возник специфический бизнес: счастливые обладатели малоизвестного провинциального журнала с напечатанной там повестью Стругацких копировали эти «золотые страницы», переплетали и продавали их… Никакая «нелегальщина» не могла конкурировать с текстами звездного тандема.

Страстная любовь к братьям Стругацким, охватившая всю советскую интеллигенцию, поражала. Писатели-фантасты описывали совсем другой мир — будущий, но при этом твой, несомненно, твой, с героями, похожими на тебя, мыслящими, как ты. «…И всякое творил он волшебство, чтоб всё вокруг сияло и цвело: слезу, плевок и битое стекло преображал в звезду, в цветок, в алмаз он и в серебро…» — написал когда-то поэт Леонид Мартынов. Официальная литературная критика или молчала, или недоброжелательно бубнила о «настоящем, механически перенесенном в будущее…», о «насилии машин…», о «героях с недостатками…». Как писал Борис Натанович другому автору этой книги (19 августа 1998 года): «Что нас тогда раздражало, так это абсолютное равнодушие литкритики. После большой кампании по поводу „Туманности Андромеды“ они, видимо, решили, что связываться с фантастикой — все равно, что живую свинью палить: вони и визгу много, а толку — никакого…».

Что ж, прошли годы, всё встало на свои места.

Но каким наслаждением было когда-то наткнуться в провинциальной лавке в Сибири, в Заполярье, на Дальнем Востоке на чудом попавшую туда книжку братьев Стругацких. Что там, под переплетом? Что нового они придумали? Книжки в этих лавках часто лежали на одной полке с консервами, с сахаром, с чаем, с обычными макаронами. А значит — были так же нужны, как эти продукты.

Глава первая. Эпоха перемен.

1.

В интервью разных лет Борис Натанович Стругацкий неоднократно и с удовольствием упоминает два шкафа книг, стоявших в квартире его детства. Тайны подобных шкафов всегда необычны, разброс содержимого невероятен, к тому же именно книги детства лучше всего отражают быт, обстановку, дух, взгляды, настроения — прежде всего родителей, конечно, потому что книжные шкафы, как правило, заполняются ими.

Зато дети содержимым этих шкафов активно пользуются.

«В шкафах была „библиотека интеллигента“ — от Толстого и Щедрина до Дюма и Жюля Верна, от Пушкина и Лермонтова до Уэллса и Лондона, — писал впоследствии Борис Натанович. — „Тысяча и одна ночь“, „Сага о Форсайтах“, „Трилогия“ Горького, полный Достоевский, разрозненная „Всемирная Библиотека“, „АСАDЕМIА“, сойкинские собрания Луи Буссенара и Луи Жаколио (тоже разрозненные). Невероятное множество писателей, ныне уже почти или совсем забытых: Анри де Ренье, Верхарн, Селин, Пьер Мак Орлан. Все это мы с АН (с братом, Аркадием Стругацким. — Д. В., Г. П.) — каждый в свое время — переворошили, и вкусы у нас образовались не одинаковые, конечно, но близкие. Оба любили Чехова, но АН предпочитал „Скучную историю“, а БН (Борис Натанович. — Д. В., Г. П.) — „Хамелеона“ и вообще Антошу Чехонте. У Достоевского ценили „Бесов“, у Хемингуэя — „Фиесту“, у Булгакова — „Театральный роман“. Но АН каждый раз, когда мы работали у мамы, с видимым удовольствием перечитывал „Порт-Артур“ Степанова, что БНу казалось странным, а БН наслаждался Фолкнером, что казалось странным АНу…».

Толстой, Щедрин, Уэллс, Лондон, Буссенар, Хемингуэй, Чехов…

Невольно задумаешься над тем, что сегодня перечитывают дети, подходя к родительским книжным полкам? Да и в каждой ли квартире нынче есть книжные полки? И стоят ли на них «Бесы» или нечаянно переизданный кем-то Луи Селин? «Бардамю, герой этой книги, — говорил о „Путешествии на край ночи“ Луи Селина М. Горький, — потерял родину, презирает людей, мать свою зовет „сукой“, любовниц — „стервами“, равнодушен к всем преступлениям и, не имея никаких данных примкнуть к революционному пролетариату, вполне созрел для приятия фашизма». И будет ли вполне ясна сегодняшним юным читателям жизнь поручика Борейко или генерал-майора Кондратенко? — ведь о Русско-японской войне 1904–1905 годов, наверное, некоторые даже не слыхали, и эпопею Степанова (любимое в свое время чтение Аркадия Натановича), как и блистательную книжку комбрига Левицкого (так его имя значилось на клеенчатом переплете) вряд ли держали в руках. А зря. В приложениях к указанной работе Левицкого давались схемы чуть ли не почасового расположения всех судов японской и русской эскадр в несчастливом для русских Цусимском сражении…

Мы начали с книжных шкафов потому, что у многих в детстве, как золотые ключики, мерцают именно книги — позже, может, и не перечитываемые, но навсегда остающиеся в подсознании, а значит, формирующие нас. Достоевский, Щедрин, Чехов, Уэллс, Фолкнер, Алексей Толстой, Иван Бунин… Список можно длить как угодно долго. «Вспомните-ка, как отец заставлял вас прочесть „Войну миров“, — прочтем мы позже в романе Стругацких „Град обреченный“, — как вы не хотели, как вы злились, как вы засовывали проклятую книжку под диван, чтобы вернуться к иллюстрированному „Барону Мюнхгаузену“… Вам было скучно от Уэллса, вам было от него тошно, вы не знали, на кой ляд он вам сдался, вы хотели без него… А потом вы прочли эту книжку двенадцать раз, выучили наизусть, рисовали к ней иллюстрации и пытались даже писать продолжение…».

Вот и приходит в голову: а что и кто формирует сегодня сознание, интересы, вкусы тех, кто, не находя дома никаких книг, чаще всего ограничивается их нелепыми переложениями на экране?

2.

Итак, братья Стругацкие.

Старший, Аркадий Натанович, родился 28 августа 1925 года в городе Батуми.

Младший, Борис Натанович, — 15 апреля 1933 года в Ленинграде.

Отец — Натан Залманович Стругацкий (1892–1942), мать — Александра Ивановна Литвинчева (1901–1979).

Сегодня Аркадий Натанович и Борис Натанович воспринимаются читателями исключительно как нечто единое — братья Стругацкие. Столь же единое, как, скажем, братья Гримм. Никому же не приходит в голову говорить отдельно о Якобе и Вильгельме.

Александра Ивановна всю жизнь проработала учительницей русского языка и литературы, а вот биография Натана Залмановича складывалась не так ровно и не так просто. Он родился в заштатном городе Черниговской губернии Севске, в 1915 году уехал в столицу и поступил на юридический факультет Петербургского университета. В марте 1917-го исключительно по собственной воле и по твердым убеждениям вступил в ряды ВКП(б). Активно и последовательно занимался делами Информбюро Совета рабочих и солдатских депутатов, Наркомата агитации и печати, Наркомата народного образования, а когда понадобилось, пошел политкомиссаром в Продовольственный агитотряд. Работал на Украине, на Кавказе — в Аджарии, и только в 1926 году вернулся в Ленинград, так теперь именовали бывшую столицу. Там Натан Залманович работал в Главлите, то есть в цензурном отделе, параллельно учился на государственных курсах искусствоведов. Закончив курсы, он выполнял различные партийные поручения, мотался по всей России, а в 1933 году побывал даже в Западной Сибири — в черном от угольной пыли шахтерском городе Прокопьевске. В печально известном тридцать седьмом в Москве чудом избежал ареста: дворник подсказал возвращающемуся с работы Натану Залмановичу, что за ним приходили. Не заходя домой, он уехал в Ленинград и там устроился в Государственную библиотеку имени М. Е. Салтыкова-Щедрина. В 1937 году брали массово, по плану, так что исчезнувший из виду человек мог и затеряться. В Щедринке Натан Залманович начал с библиотекаря, наученный опытом, ни в какие истории старался не вмешиваться и так дорос до начальника отдела эстампов, издал несколько искусствоведческих работ: «М. И. Глинка в рисунках И. Е. Репина» (1938), «Указатель портретов М. Е. Салтыкова-Щедрина и иллюстраций к его произведениям» (1939), «Советский плакат эпохи Гражданской войны» (1941), даже выпустил отдельную большую книгу об известном художнике, певце Страны Советов и ее светлого будущего Александре Самохвалове…

«Отец служил на разных должностях, всегда начальником, но не очень большим, — вспоминал позже Борис Натанович. — Когда он еще работал в Главлите, ему полагался регулярный книжный паек, любая выходившая тогда в Питере худлитература — бесплатно. Так что с книгами в доме было все ОК, что же касается прочего, то ни в чем, помнится, нужды у нас особой не ощущалось, но и шиковать не приходилось. В воскресенье Арк (Аркадий. — Д. В., Г. П.) получал деньги на кино плюс двугривенный на мороженое (одно на нас двоих). Плохо было с одеждой — вечно мама что-то перешивала, и мы друг за другом донашивали отцовские военные причиндалы. Что же касается коммуналки, то рассказывали, что в те времена отдельная квартира была в Питере только у первого секретаря обкома. Это, конечно, миф, но — характерный. У нас же были две (или даже три) большие комнаты в коммуналке — настоящая роскошь! А потом мама выхлопотала разрешение, сделала ремонт и вообще отделилась, так что несколько лет мы успели пожить в отдельной квартире…».

3.

Мы мало задумываемся о судьбах, даже собственных. Зачастую нам непонятны их резкие повороты. Мы плохо или очень плохо представляем себе последствия тех или иных событий. Так что, не попади братья Стругацкие, как и большинство их современников, в котел жестоких исторических мясорубок, «Бесы», прочтенные перед войной, и даже романы Уэллса могли прозвучать для них совершенно иначе.

Но случилось так, как случилось. И первый собственный литературный опыт братьев назывался вполне традиционно для тех времен: «Находка майора Ковалева». Что он там нашел, этот майор Ковалев, и почему он был именно майором, не помнит теперь сам Борис Натанович. А Аркадий Натанович вообще вспоминал о другом: «Канун войны. У меня строгие родители. То есть нет: хорошие и строгие. Я сильно увлечен астрономией и математикой. Старательно отрабатываю наблюдения Солнца обсерваторией Дома ученых за пять лет. Определяю так называемое число Вольфа по солнечным пятнам.

Пожалуй, всё.

Хотя нет, не всё.

В шестнадцать лет я влюблен…».

4.

Влюблен… Обсерватория… Число Вольфа…

От жизни всегда ждешь только лучшего. Но началась война.

Родители копали рвы под Кингисеппом и Гатчиной, Аркадий копал такие же рвы на Московском шоссе — по нему, в сущности, проходил фронт. В сентябре 1941 года отца, как коммуниста со стажем, человека опытного, зачислили в рабочий истребительный отряд народного ополчения. 27 октября Натана Залмановича мобилизовали в батальон НКВД Куйбышевского района Ленинграда, но уже в декабре он был комиссован по состоянию здоровья и возвращен в Щедринку — на должность главного библиотекаря. Условия той зимы сейчас известны всем: бомбежки, обстрелы, голод, холод. Люди умирали от истощения, замерзали на улицах и в собственных подъездах. Вывороченный взрывами, промороженный насквозь мир постепенно превратился в окружающее.

Аркадий записывал в дневнике:

«25/ХII — 1941. Сегодня прибавили хлеба. Дают 200 г.

С Нового года ожидается прибавка еще 100 г, но я рад и тому, что получил сегодня. Такой кусок хлеба! Впрочем, я на радостях съел его еще до вечернего чая с половиной повидлы…

С 28-го думаю начать работать по-настоящему.

Занятия: математика (как подготовка к теоретической астрономии), сферическая астрономия (по Полаку) и переменные звезды (по Бруггеннате). Математику буду изучать по Филипсу. Прекрасный учебник!

У меня будет четыре „Дела“:

1-е: „Вспомогательные предметы“ (математика и сферическая астрономия);

2-е: „Теоретическая астрономия“;

3-е: „Переменные звезды“;

4-е: „Наблюдения“.

Это будет хорошо. Ничто не путается под ногами.

Кроме того, нелегальное 5-е дело: „Кулинария“. Ему я буду ежедневно уделять часок времени…».

И тут же запись: «В школе делают гроб для Фридмана…».

И чуть дальше: «27/ХII — 1941 г. в 6 ч. Умер мой товарищ Александр Евгеньевич Пашковский (голод и туберкулез)…».

И почти постоянный рефрен: «…плохо с надеждами (и с хлебом)… Одна надежда — на январь…».

5.

Аркадию повезло: его с отцом вывезли из Ленинграда. «Мне кажется, я запомнил минуту расставания, — вспоминал позже Борис Натанович, — большой отец, в гимнастерке и с черной бородой, за спиной его, смутной тенью, Аркадий, и последние слова: „Передай маме, что ждать мы не могли…“ Или что-то в этом роде…» И дальше: «Они уехали 28 января 1942 года, оставив нам свои продовольственные карточки на февраль (400 граммов хлеба, 150 граммов „жиров“ да 200 граммов „сахара и кондитерских изделий“). Эти граммы, без всякого сомнения, спасли нам с мамой жизнь, потому что февраль 1942-го был самым страшным, самым смертоносным месяцем блокады…

Они уехали и исчезли, как нам казалось, — навсегда.

В ответ на отчаянные письма и запросы, которые мама слала в Мелекесс (пункт назначения), — в апреле 1942-го пришла одна-единственная телеграмма: „НАТАН СТРУГАЦКИМ МЕЛЕКЕСС НЕ ПРИБЫЛ“. Это означало смерть. Я помню маму у окна с этой телеграммой в руке — сухие глаза ее, страшные и словно слепые…».

Только 1 августа 1942-го в квартиру напротив, в которой до войны жил школьный дружок Аркадия, пришло письмо из райцентра Ташла Чкаловской области. Все-таки пришло, одно из многих добралось до Ленинграда. Даже сохранился список с него.

«Здравствуй, дорогой друг мой! — писал Аркадий. — Как видишь, я жив, хотя прошел или, вернее, прополз через такой ад, о котором не имел ни малейшего представления в дни жесточайшего голода и холода. Но об этом потом. Как часто я раскаивался в том, что не встретился с тобой перед своим отъездом. Я был так одинок и мне было временами так тоскливо, что я грыз собственные пальцы, чтобы не заплакать. Я хочу рассказать здесь тебе, как происходила наша (с отцом), а потом моя эвакуация.

Как ты, может быть, знаешь, мы выехали морозным утром 28 января. Нам предстояло проехать от Ленинграда до Борисовой Гривы — последней станции на западном берегу Ладожского озера. Путь этот в мирное время проходился в два часа, мы же, голодные и замерзшие до невозможности, приехали туда только через полтора суток. Когда поезд остановился и надо было вылезать, я почувствовал, что совершенно окоченел. Однако мы выгрузились. Была ночь. Кое-как погрузились в грузовик, который должен был отвезти нас на другую сторону озера (причем шофер ужасно матерился и угрожал ссадить нас). Машина тронулась. Шофер, очевидно, был новичок, и не прошло и часа, как он сбился с дороги и машина провалилась в полынью. Мы от испуга выскочили из кузова и очутились по пояс в воде (а мороз был градусов 30). Чтобы облегчить машину, шофер велел выбрасывать вещи, что пассажиры выполнили с плачем и ругательствами (у нас с отцом были только заплечные мешки). Наконец машина снова тронулась, и мы, в хрустящих от льда одеждах, снова влезли в кузов. Часа через полтора нас доставили на ст. Жихарево — первая заозерная станция. Почти без сил мы вылезли и поместились в бараке. Здесь, вероятно, в течение всей эвакуации начальник эвакопункта совершал огромное преступление — выдавал каждому эвакуированному по буханке хлеба и по котелку каши. Все накинулись на еду, и когда в тот же день отправлялся эшелон на Вологду, никто не смог подняться. Началась дизентерия. Снег вокруг бараков и нужников за одну ночь стал красным. Уже тогда отец мог едва передвигаться. Однако мы погрузились. В нашей теплушке или, вернее, холодушке было человек 30. Хотя печка была, но не было дров. Мы окончательно замерзли в своих мокрых одеждах. Я чувствовал, как у меня отнимаются ноги. Поезд шел до Вологды 8 дней. Эти дни, как кошмар. Мы с отцом примерзли спинами к стенке. Еды не выдавали по.

3–4 дня. Через три дня обнаружилось, что из населения в вагоне осталось в живых человек пятнадцать. Кое-как, собрав последние силы, мы сдвинули всех мертвецов в один угол, как дрова. До Вологды в нашем вагоне доехало только одиннадцать человек. Приехали в Вологду часа в 4 утра. Не то 7-го, не то 8-го февраля. Наш эшелон завезли куда-то в тупик, откуда до вокзала было около километра по путям, загроможденным длиннейшими составами. Страшный мороз, голод и ни одного человека кругом. Только чернеют непрерывные ряды составов.

Мы с отцом решили добраться до вокзала самостоятельно. Спотыкаясь и падая, добрались до середины дороги и остановились перед новым составом, обойти который не было возможности. Тут отец упал и сказал, что дальше не сделает ни шагу. Я умолял, плакал — напрасно. Тогда я озверел. Я выругал его последними матерными словами и пригрозил, что тут же задушу его. Это подействовало. Он поднялся, и, поддерживая друг друга, мы добрались до вокзала. Здесь мы и свалились. Больше я ничего не помню. Очнулся в госпитале, когда меня раздевали. Как-то смутно и без боли видел, как с меня стащили носки, а вместе с носками кожу и ногти на ногах. Затем заснул. На другой день мне сообщили о смерти отца. Весть эту я принял глубоко равнодушно и только через неделю впервые заплакал, кусая подушку…».

В «Комментариях к пройденному» Борис Натанович добавил:

«Ему (Аркадию), шестнадцатилетнему дистрофику, еще предстояло тащиться через всю страну до города Чкалова — двадцать дней в измученной, потерявшей облик человеческий, битой-перебитой толпе эвакуированных („выковырянных“, как их тогда звали по России). Об этом куске своей жизни он мне никогда и ничего не рассказывал. Потом, правда, стало полегче. В Ташле его, как человека грамотного (десять классов), поставили начальником „маслопрома“ — пункта приема молока у населения. Он отмылся, кое-как приспособился, оклемался, стал писать в Ленинград, послал десятки писем — дошло всего три, но хватило бы и одного».

Такого, например:

«12/VII— 42 г. Дорогая мамочка и Боря!

Пишу вам, горячо надеясь, что мои предыдущие четыре письма дошли до вас. Сейчас я работаю начальником сепараторного пункта в Ташле. Я очень и очень скучаю по вас и жду постоянно от вас писем. Мама, если возможно, приезжай сюда. На случай, если ты соберешься эвакуироваться, даю тебе такие советы: ни в коем случае не останавливайся в Вологде больше, чем на один день, захвати все деньги и не трать их по возможности в дороге, здесь они пригодятся. Если в силах — захвати побольше одежды — я здесь совсем раздет. Когда приедешь в Чкалов, сейчас же иди в Дом Советов в отдел по эвакуации, там спросишь, как добраться до Ташлы. Мой адрес: Чкаловская обл., Ташла, Советская улица, дом 111 (сто одиннадцать). Живу я в доме Клавдии Соловьевой. Это очень добрая женщина, кормит меня и даже немножко одевает. Как я скучаю по вас. Иногда от тоски плачу. Жду тебя, дорогая мамочка, как можно скорее. Целую вас крепко-крепко, тебя и Бобку…».

Но выехать из Ленинграда Александре Ивановне и маленькому Борису удалось только 3 августа. До Ладоги добирались поездом. Оттуда — на пароходе. К концу августа семья Стругацких воссоединилась, хотя вместе им пожить пришлось совсем немного: в феврале 1943 года Аркадия призвали в армию и отправили на учебу во 2-е Бердичевское пехотное училище, находившееся в то время в Актюбинске. Пребывание Александры Ивановны и Бориса в Ташле сразу потеряло смысл. С огромным трудом, достав все нужные официальные справки, они добрались до Москвы. Там некоторое время жили у родственников — неподалеку от Киевского вокзала. Борис снова пошел в школу — в четвертый класс, быт начал налаживаться. Но всё равно это был чужой дом, и Александра Ивановна делала все, чтобы поскорей вернуться в Ленинград. В мае 1944 года она своего добилась: они вернулись в город, руины и пожарища которого долго напоминали Борису Натановичу панораму разрушенного марсианами Лондона.

6.

Что ж, оба остались живы — большое счастье.

И оба вычеркнули у себя из памяти блокадный Ленинград.

Впрочем, из живой, человеческой памяти это вычеркнуть было невозможно, но из писательской, из той, которая порождает образы, впечатления, весь этот странный, часто непостижимый материал для литературной работы, — точно вычеркнули. На блокаду в творчестве братьев Стругацких было наложено табу. Даже когда в советской литературе тема блокадной зимы 1941/42 года была наконец открыта, Стругацкие не вернулись к ней, до такой степени всё там, видимо, было страшно. Аркадий Натанович ушел из жизни, вообще почти ничего не сказав о блокаде. Разве что в романе «Хромая судьба», и то как бы мимоходом: «В одну зимнюю ночь сорок первого года, когда я во время воздушной тревоги возвращался домой из гранатных мастерских, бомба попала в деревянный дом у меня за спиной. Меня подняло в воздух, плавно перенесло через железные пики садовой ограды и аккуратно положило на обе лопатки в глубокий сугроб, и я лицом к черному небу лежал и с тупым изумлением глядел, как медленно и важно, подобно кораблям, проплывают надо мной горящие бревна…».

А Борис Натанович, уже после кончины брата, в романе «Поиск предназначения, или Двадцать седьмая теорема этики», впервые напечатанном в 1994–1995 годах в журнале «Звезда» под псевдонимом С. Витицкий, будет вспоминать (от лица героя, понятно, но о себе, о себе!):

«Мальчик был маленький, всего лишь восьми полных лет, тощий, тщедушный и грязноватый. Уже несколько месяцев он не смеялся и даже не улыбался. Несколько месяцев он не мылся горячей водой, и у него водились вши… Много дней он не ел досыта, а последние два — зимних — месяца он просто потихоньку умирал от голода, но он не знал этого и даже об этом не догадывался — он совсем не испытывал никакого голода. Есть не хотелось. Очень хотелось ЖЕВАТЬ. Все равно — что. Пищу. Любую. Долго, тщательно, самозабвенно, с наслаждением, ни о чем не думая… Чавкая. Причмокивая. Иногда ему вдруг представлялось, что жевать, в конце концов, можно всё: край клеенки… бумажный шарик… шахматную фигурку… Ах, как сладко, как вкусно пахли лакированные шахматные фигурки! Но жевать их было твердо и неприятно, даже противно… А лизать — горько… Мальчик этот В ЛЮБОМ СЛУЧАЕ был обречен на скорую и неизбежную смерть. Жить ему оставалось В ЛЮБОМ СЛУЧАЕ не более месяца, самое большее — двух… До конца января он дотянул только потому, что всю осень они ели кошатину и потому, что мама имела обыкновение запасаться дровами с весны, а не к зиме, как большинство ленинградцев. Поэтому в доме у них было тепло. Однако кошки были уже съедены в городе все и давно, и все мало-мальски съедобное, что могло быть обнаружено в городской квартире (старый столярный клей, засохший клейстер с обоев, касторовое масло, сушеная морская капуста — довоенное отцово лекарство от сердца), — всё это уже было обнаружено и съедено, и теперь более впереди не было ничего, кроме смерти. Разумеется, мальчик не понимал этого, ему и в голову не приходило даже — думать об этом, но положение дел совсем не зависело от его понимания или непонимания…».

И еще (вот она — память): «Канализация не работала, унитаз был забит куском мутного льда. Испражнения выносили, наверное, в каком-то поганом ведре во двор, а у кого силы не хватало — выливали прямо на ступеньки этажом ниже. Он помнил загаженную лестницу, и он прекрасно помнил невообразимо, невероятно, необратимо загаженный двор…».

Отвечая по выходу книги на вопрос одного интервьюера, опираются ли приведенные выше блокадные фрагменты на личные впечатления, Борис Натанович ответит: «Да… Абсолютно… Восемьдесят процентов — это то, что я пережил лично, а на двадцать процентов — это то, что я слышал от родных, от знакомых, от приятелей своих…».

7.

Аркадию повезло: из пехотного училища — вместо фронта — он был направлен на учебу в Военный институт иностранных языков Красной армии.

Во-первых, Москва. Во-вторых, Таганка. А в-третьих…

«Я его сразу выделила из всех, — вспоминала Аркадия его сокурсница Тамара Захарова. — Его нельзя было не выделить: высокий, большой, красивый, с орлиным носом, с умными, веселыми глазами, вечно расстегнутая и какая-то не заправленная гимнастерка, и старые, до дыр затертые кирзачи — он весь был такой изящно-небрежный, в нем сразу ощущалась личность, и эти солдатские сапоги выглядели не смешно, а эпатажно! Ведь все стремились раздобыть офицерские, шикарные, из мягкой кожи…».

Ну да… Москва, учеба… Новая жизнь, которая раньше только снилась…

Но сам Аркадий о счастливых годах учения вспоминал и с явным сожалением:

«Каким студентом я был? Безобразным. У нас были блестящие преподаватели. Например, академик Конрад, тогда еще „будущий“, другие крупные светила. Нам всем очень не хватало культуры, хоть из нас и готовили штабных офицеров со знанием языка, а это неизбежно подразумевает какую-то культурную подготовку. Всему этому пришлось набираться после окончания института в самостоятельном порядке. Мне, молодому идиоту — страшно вспомнить! — было тогда непонятно, зачем нам преподают историю мировой литературы, историю японской культуры, те области языка, которые связаны с архаическим его использованием. Сейчас, когда старость глядит в глаза, понимаю, что как раз это и было самым важным и интересным. А тогда…».

В 1949 году институт был закончен, и будущий писатель получил диплом переводчика-япониста. Кстати, там же, в институте, Аркадий в сентябре 1944 года познакомился с Леной Ошаниной — своей будущей второй женой. Их роман окажется очень непростым: каждый пройдет через свои, так сказать, индивидуальные браки, прежде чем соединиться и прожить вместе долгие годы.

Но до этого еще далеко. До этого много еще чего случится.

В 1946 году Аркадия Стругацкого откомандировали в Казань, где активно шла подготовка Токийского процесса над японскими военными преступниками. «АН не любил распространяться об этом периоде своей жизни, — вспоминал Борис Натанович, — а то немногое, что мне об этом стало от него все-таки известно, рисует в воображении картинки исключительно мрачные: угрюмая беспросветная казарма; отвратительные сцены допросов; наводящее ужас и омерзение эмвэдэшное начальство».

А еще через два года, в 1948-м, младший лейтенант Аркадий Стругацкий познакомился со студенткой Инной Шершовой. Случилось это на новогоднем вечере в пединституте имени Ленина на Пироговке, куда по традиции (мужчин в то время в столице было не густо) на подобные вечера приглашали курсантов из соседних учебных заведений. Влюбчивый переводчик-японист не оставил без внимания вызывающе красивую девушку. Отец ее, Сергей Федорович Шершов, был одним из ведущих профессоров Московского энергетического института, умнейшим человеком, что, впрочем, не помешало ему при удобном случае заметить дочери (не без укора, конечно): «Зачем ты берешь фамилию Стругацкая?».

Дочь это не остановило. Свадьбу сыграли.

Совместная жизнь, правда, оказалось недолгой.

По окончании института молодого офицера распределили в Сибирь — в город Канск (родина знаменитой канской махорки), в школу военных переводчиков восточных языков. Ант Скаландис (Антон Молчанов), собравший огромный материал для своей книги о братьях Стругацких, указывал, что канскому «секретному объекту придавалась особое значение… в МГБ совсем не собирались поручать абы кому подготовку нелегалов для стран Дальневосточного региона. По некоторым данным, готовили там и специалистов для легендарного ГРУ. В общем, работа в Канске считалась более чем серьезной — другое дело, что жизнь там, особенно у аборигенов, была не просто тоскливой, а по-горьковски, по-достоевски беспросветной — со всеми свинцовыми мерзостями и мармеладовщиной советского розлива, когда уже некуда больше идти».

Много позже, в романе «Град обреченный», город этот аукнется в притче, несомненно, придуманной самим Стругацким-старшим: «У нас в Канске были два ассенизатора — отец и сын. Канализации у них там нет, просто ямы с этим… с жижицей. Они это дерьмо вычерпывали ведром и заливали в свою бочку, причем отец, как более опытный специалист, спускался в яму, а сын сверху подавал ему ведро. И вот однажды он это ведро не удержал и обрушил обратно на батю. Ну, батя утерся, посмотрел на него снизу вверх и говорит с такой горечью: „Эх, — говорит, — чучело ты огородное, тундра! Никакого толку в тебе не видно. Так всю жизнь наверху и проторчишь“…».

Сам объект (в/ч 74 393) представлял собой «…изрядную территорию вдоль реки Кан, обнесенную скромным дощатым забором, легко преодолимым, если надо было сбегать за водкой. Со стороны берега забор был и вовсе никаким, и в погожие летние дни на реку запросто ходили купаться. Казармы курсантов и дома офицерского состава, построенные еще после Гражданской пленными чехословаками, двухэтажные кирпичные со стенами толщиной в пять кирпичей (морозы-то случались и ниже пятидесяти). Отопление — печи-голландки. Для учебных классов было отдельное здание, одноэтажное. А еще столовая и клуб. Слева от школы переводчиков находилась танкоремонтная мастерская — с более серьезным забором, а справа и вовсе возвышалась глухая бревенчатая стена едва не в десять метров высотою и по углам вышки с вертухаями — это был лагерь, вроде бы для политических, и ходили слухи, что однажды там случилось восстание и всех восставших постреляли. Теперь оттуда никогда не доносилось ни звука. Местные, как водится, про все секретные объекты знали, но частенько путали, где что расположено, и вообще предпочитали обходить эти места стороною».

Молодая жена в такую глухомань не поехала: надо было закончить учебу. Да и страстная натура Аркадия Натановича сыграла в случившемся свою роль: до Инны нет-нет да доходили слухи об офицерских пьянках, о беспорядочном образе жизни ее мужа. Нечастые встречи в Москве и в Ленинграде не могли растопить, сломать все нарастающую отчужденность, и разрыв, в конце концов, произошел — после поездки Инны в Канск в сентябре 1951 года, хотя официально развод они оформили только осенью 1952 года.

Все это тоже отразится в «Хромой судьбе» — вещи для А. Н. Стругацкого автобиографичной в весьма высокой степени:

«Кряхтя, я откинул створку цокольного шкафчика, и на колени мне повалились папки, общие тетради в разноцветных клеенчатых обложках, пожелтевшие, густо исписанные листочки, скрепленные ржавыми скрепками. Я взял первую попавшуюся папку — с обломанными от ветхости углами, с одной только грязной тесемкой, с многочисленными полустертыми надписями на обложке, из которых разобрать можно было лишь какой-то старинный телефон, шестизначный, с буквой, да еще строчку иероглифов зелеными чернилами: „сэйнэн дзидайно саку“ — „творения юношеских лет“. В эту папку я не заглядывал лет пятнадцать. Здесь всё было очень старое, времен Камчатки и даже раньше, времен Канска, Казани — выдирки из тетрадей в линейку, самодельные тетради, сшитые суровой ниткой, отдельные листки шершавой желтоватой бумаги, то ли оберточной, то ли просто дряхлой до невозможности, и всё исписано от руки, ни единой строчки, ни единой буквы на машинке…».

Когда старшего лейтенанта Стругацкого перевели из Канска на Камчатку, он это воспринял как благо. Вот только оставленная в спешке личная библиотека… В «Хромой судьбе» об этом сказано с горечью: «Я собрал ее (библиотеку. — Д. В., Г. П.) в Канске, где два года преподавал на курсах. По обстоятельствам, выезд мой из Канска был стремительным и управлялся свыше — решительно и непреклонно. Упаковать книги мы с Кларой (имя, разумеется, вымышленное, романное. — Д. В., Г. П.) тогда успели, и даже успели их отправить малой скоростью в Иркутск, но мы-то с Кларой в Иркутске два дня всего пробыли, а через неделю были уже в Корсакове, а еще через неделю уже плыли на тральщике в Петропавловск, так что библиотека моя меня так и не нашла. До сих пор жалко, сил нет. Там у меня были четыре томика „Тарзана“ на английском, которые я купил во время отпуска в букинистическом, что на Литейном в Ленинграде; „Машина времени“ и сборник рассказов Уэллса из приложения к „Всемирному следопыту“ с иллюстрациями Фитингофа; переплетенный комплект „Вокруг света“ за 1927 год…».

На Камчатке офицеры (по традиции) пили не меньше, чем в Канске, но здесь их, по крайней мере, окружала совсем иная природа: холодное огромное море, высокие огромные вулканы, в том числе действующие.

Стругацкий-старший даже стихи начал писать.

Черный Остров Сюмусю,
Остров ветра Сюмусю.
В скалы-стены Сюмусю
Бьет волнами океан…
Тот, кто был на Сюмусю,
Был в ту ночь на Сюмусю,
Помнит, как на Сюмусю
Шел в атаку океан…

Так вот отобразилась в сознании старшего лейтенанта Аркадия Стругацкого печально известная катастрофическая волна цунами 1952 года, разрушившая рыбачьи поселки на северных Курильских островах. А Сюмусю — это японское написание названия острова Шумшу.

Черный Остров Сюмусю,
Остров страха Сюмусю.
Кто живет на Сюмусю,
Тот глядит на океан…

Один из авторов этой книги (Г. Прашкевич) семь лет прожил на Дальнем Востоке — работал на Сахалине, на Курильских островах, на Камчатке. Немудрено, что, встречаясь в Москве в 70–80-х годах, он и Аркадий Натанович чаще всего вспоминали угрюмые обрубистые мысы Южной Камчатки, никогда ни на минуту не стихающий океанский накат, запорошенные пеплом снежные склоны Авачинской и Ключевской сопок, шлейфы дымных выбросов над склонами Шивелуча. Им было о чем поговорить, потому что на самом деле всё в жизни таким вот романтичным выглядит извне, а для живущих внутри всех этих экзотичных пейзажей многое сводится к быту…

Но не всё.

К счастью, не всё.

На Камчатке в 1952 году Аркадий Стругацкий сыграл вторую свою свадьбу — с уже упоминавшейся бывшей его сокурсницей Леной Ошаниной.

И это теперь — на всю жизнь.

8.

В июне 1955 года Аркадий Стругацкий демобилизовался.

К тому времени он уже не подумывал, а всерьез думал о литературе.

Борис окончил матмех Ленинградского университета по специальности «звездный астроном», что вызывало сильную зависть старшего брата. «Ты ведь знаешь, — писал Аркадий Борису, — я сам хотел стать ученым — математиком, астрономом. Я очень этого хотел, но у меня не вышло — из-за войны, из-за всего прочего…».

Это всерьез было сказано.

Аркадий Стругацкий всю жизнь жалел о несбывшемся.

В феврале 1978 года, в интервью «Пионерской правде», он (не в первый раз) сказал:

«В восьмом классе я прочел совсем не лучшую и малопопулярную повесть Жюля Верна „Гектор Сервадак“. Речь в нем идет о том, как некая комета сталкивается с земным шаром и, прихватив кусочек Северной Африки с толпой французов, русских и англичан и одним полоумным астрономом, вновь уносится в космические глубины, чтобы совершить облет основных планет нашей Солнечной системы… И вот с этой нелепой и необычайно милой книги началось мое самое серьезное и последнее увлечение. Я заинтересовался астрономией. Один из героев повести, астроном, о котором я уже упоминал, приводит там последовательные данные о движении небесного тела, на которое его забросило столь противоестественным образом, и я попытался воссоздать траекторию этого движения. Задача, как вскоре выяснилось, не имела решения, но пока я ломал над нею голову, мне пришлось столкнуться с основами небесной механики, а тут как раз подвернулась прелестная, хотя и забытая ныне, популярная книга Джинса „Движение миров“, и пошло, и пошло… Я занимался математикой, сферической астрономией, строил самодельные телескопы из очковых стекол, вел наблюдения переменных звезд, мечтал научиться определять орбиту по трем наблюдениям и вообще твердо решил стать астрономом. И я бы наверняка стал астрономом, если бы не война…».

Стругацкий-младший стал астрономом, но ему тоже было о чем жалеть.

«Я работал в Пулковской обсерватории, — писал он одному из авторов этой книги (5.ХI.2010). — Был аспирантом, занимался происхождением и эволюцией так называемых широких пар (двойных звезд с расстояниями между компонентами, сравнимыми со средним расстоянием между звезд поля). Работа мне нравилась, я вообще, видимо, по натуре математик-прикладник, и теоретические расчеты доставляли мне тогда (да и много еще лет после) массу удовольствия. Диссертация, впрочем, не состоялась: незадолго до конца аспирантуры я с ужасом обнаружил, что всю мою теорию десяток с лишним лет назад уже построил великий Чандрасекар, причем в более общем виде, чем это получалось у меня… Всё рухнуло в одночасье… Обсерватория, впрочем, не бросила меня на произвол судьбы: я стал лаборантом (точнее — инженером-эксплуатационником) на местной счетной станции — по нынешним представлениям вполне убогой, оборудованной так называемыми счетно-аналитическими машинами, но для своего времени (конец 50-х) вполне годной к употреблению. Там я и проработал до самого увольнения в 1964 году, и ей-богу вспоминаю об этих временах с удовольствием, — ведь именно там и тогда я понял одну очень важную вещь: не бывает неинтересной работы, бывает только работа малознакомая…».

Учебе в Ленинградском университете Борис Натанович был обязан знакомством со своей будущей женой Адой — Аделаидой Андреевной Карпелюк. Отец ее — профессиональный военный, мать — учительница младших классов; роман с Адой начался рано — еще в 1950 году, и длился по нынешним меркам неимоверно долго: только в ноябре 1957-го молодые стали мужем и женой…

Жизнь вообще складывалась теперь интересно.

Летом 1951 года, например, Стругацкий-младший проходил практику у одного из старейших советских астрономов — Гавриила Андриановича Тихова, основателя необычной по тем временам науки — астроботаники. Одноименная книжка Тихова («Молодая гвардия», 1953) вполне определенно отвечала на известный вопрос: есть ли жизнь на других планетах? «Материалисты считают, что жизнь является высшей стадией развития материи и должна возникать везде, где есть для этого условия. Следовательно, жизнь существует не только на Земле, но и на бесчисленном множестве других тел вселенной». Просто и ясно. Это только всякие буржуазные ученые «…считают Землю единственной носительницей жизни». Синие поля в повести братьев Стругацких «Второе нашествие марсиан» сразу заставляют вспоминать Тихова.

Но «синие эти поля, конечно, никакого отношения к Тихову не имеют, — писал Борис Натанович одному из авторов этой книги (8.ХII.2010), — просто нам с братом тогда показалось, что нет ничего более противоестественного (до оскорбительности), чем синяя растительность на зеленой Земле. Впрочем, и Ваши ассоциации мне понятны: голубая канадская ель, любимица Гавриила Андриановича, можно сказать — праматерь всей его астробиологии. Вот странная наука! Вся она была построена на одном-единственном факте: полоса поглощения хлорофилла отсутствует в спектре многих земных растений, которые родом из суровых морозных географических зон (голубая канадская ель — пример и образец). На Марсе — дьявольски холодно и малосолнечно… значит?.. Значит, тамошняя растительность утратила способность поглощать хлорофилл. А значит, отсутствие соответствующей полосы в спектре сезонно изменяющихся областей Марса находит вполне естественное объяснение.

Астробиология! Уже тогда (в начале 50-х) мне, студенту первокурснику, напоминало это известный анекдот о беспроволочном телеграфе у древних славян („На раскопках ни разу не было обнаружено никаких следов проволоки, а значит, у скифов был беспроволочный телеграф“).

Но практику проходить у Гавриила Андриановича на его алма-атинской обсерватории (три домика „у подножья гордого Алтая“, полдюжины сотрудников, включая повара, и один единственный нормальный астрограф) — работать там было одно удовольствие. Хотя и денег не было совсем, и питались черт знает как, и только раз в неделю в рабочей столовой позволяли себе одну на двоих порцию „лапши по-дунгански“ (которую по сей день я полагаю вкуснейшим блюдом азиатской кухни)… Гавриил Андрианович был тогда уже совсем седой, дружелюбный в общении, вполне питерский джентльмен. (Как я подозреваю, его в Алма-Ату попросту сослали из Пулкова, где он оказался чуть ли не последним из корифеев старой астрофизики; сослали, впрочем, вполне милостиво, с уважением, сделали директором пусть микроскопической, но все-таки обсерватории, даже депутатом Верховного совета КазССР сделали и дали потом тихо умереть в окружении любимых сотрудников с неоконченной работой по спектрам мерцания Венеры)…

Впрочем, мы, практиканты, пред светлые его очи попадали нечасто.

Я запомнил два контакта. Во время празднования 65-летия (повар на этот случай сотворил персональный торт с кремовой надписью „Гавриилу Андриановичу от влюбленных морсиан“) в ответ на мой вдохновленный местной чачей тост академик с видимым удовольствием ответил контр-тостом: „За хорошеньких девушек и за пьяных студентов!“ А неделю спустя, когда мы почтительно присутствовали (под куполом нормального астрографа) при священнодействии получения пресловутых „спектров мерцания“ заходящей Венеры, имел место следующий маленький инцидент. Что-то там у любимца морсиан не ладилось, он был раздражен и в конце концов рявкнул на своего ассистента Ваню Бухмана: „Что ты, Ваня, все время крутишься! У тебя что — шило в жопе?!“

Академик! Депутат Верховного совета! Бог здешних мест! Мы только переглянулись, приятно шокированные».

9.

Демобилизовавшись, Стругацкий-старший прежде всего заехал к маме и к младшему брату в Ленинград. Но надолго в Северной столице не задержался. Он уже тогда хотел жить в Москве. Только в Москве! Там легче найти интересную работу, там легче найти применение литературным интересам.

Но главное: Аркадий теперь был человеком семейным, отцом маленькой дочери.

В Москве, уже в ноябре, Аркадий устраивается в ИНИ (позднее ВИНИТИ) — Институт научной информации, а в январе следующего года его зачисляют в штат редакции «Реферативного журнала» этого института.

Жизнь налаживается.

Аркадий уже не в казармах, он под присмотром жены.

И с братом интенсивно переписывается, пытается понять, что им по силам.

А еще рядом давний приятель — журналист Лев Петров, с которым Стругацкий-старший учился когда-то в ВИИЯ, а потом их судьбы не раз пересекались и в Москве, и на Дальнем Востоке. Петров любил книги, много переводил, в том числе рассказы входящего в моду Эрнеста Хемингуэя, а главное, ему очень хотелось написать и издать собственную книгу, которая если бы не прославила его, то хотя бы принесла деньги. Сотрудник Совинформбюро, он был человеком весьма информированным и часто первым узнавал о каких-то важных событиях. Когда в марте 1954 года американцы взорвали на никому неизвестном тихоокеанском атолле Бикини водородную бомбу, он сразу понял, что это его козырь: обратить факт чисто политический в факт чисто литературный.

Аркадий Стругацкий согласился с таким подходом.

И повесть политическую, приключенческую он действительно написал. Лев Петров может считаться соавтором идеи, но к тексту он не прикасался, Аркадий Натанович работал над повестью в одиночку. Впоследствии Стругацкий-старший поделился этим секретом с очень немногими близкими людьми, в том числе и с братом. Но вышла повесть под двумя фамилиями. Так было надо. Можно видеть в этом своего рода «плату» за доступ к печатному станку…

И пусть «Пепел Бикини» (так называлась повесть) большой славы им не принес, зато гонорар они получили. И даже не один раз. В октябре 1956 года «Пепел Бикини» был опубликован в хабаровском толстом журнале «Дальний Восток», в следующем году — в столичном журнале «Юность», а весной 1958 года вышел отдельным изданием в «Детгизе». Тогда в подобных случаях говорили: «Заметили». По неписаным правилам литературной карьеры в СССР такое вот «заметили» было хорошим знаком и предвещало перспективу. Особенно если учесть: заметили-то уже на дебютной книге.

«Сквозь густо-черные окуляры отчетливо были видны окаменевшие лица, приборы и аппаратура в кабине, рябая поверхность океана и серые полосы слоистых облаков за окном. — Авторы старались. В пятидесятых годах подобные сюжеты были еще в новинку. — Свет бил из-за восточного горизонта. Через несколько секунд он померк, и снова всё потемнело. Адмирал сорвал очки, крякнул и заслонил глаза. Так, вероятно, бывает с тем, кто заглядывает в доменную печь».

Конечно, многое в этой книжке воспринималось буквально, как отчет.

«Первая минута. Над горизонтом поднялся быстро увеличивающийся в размерах ослепительный желто-оранжевый шар.

Вторая минута. Шар поднялся выше. Диаметр его около километра, высота — примерно три километра. Смотреть на него без очков все еще трудно, но можно разглядеть на его поверхности темные прослойки.

Третья минута. Шар продолжает стремительно подниматься и увеличиваться. Цвет его стал кроваво-красным, темные полосы и пятна обозначились резче. Из-за горизонта появились клубящиеся облака раскаленного пара.

Пятая минута. Шар теряет правильную форму и превращается в пухлое багровое облако, похожее на солдатскую каску. Диаметр облака — восемь километров, высота — двенадцать километров. Облако тянет за собой огромный хвост пара и пыли.

Десятая минута. Облако раздается вширь. Теперь оно напоминает исполинский гриб на скрученной клочковатой ножке. У основания гриба громоздятся тучи пара…».

Впрочем, в «японских» главках уже просматривается будущий писатель Аркадий Стругацкий. Главки эти написаны со знанием дела, даже с некоторым блеском.

«К встрече нового, 1954 года, или 29 года эры Сева в семье Сюкити Кубосава готовились по всем правилам. Накануне старая Кие, маленькая Ацу и Умэ тщательно и ревностно провели „сусухараи“ — традиционную уборку дома: известно, что счастье и удача нового года входят только в чистый дом. На улице, перед входом в дом, были установлены красивые „кадо-маду“, символизирующие пожелание здоровья, силы и смелости. Над дверью красовался внушительный „симэ-нава“ — огромный жгут соломы, охраняющий дом от всякого зла и несчастья. Кладовая полна съестных припасов, праздничных кушаний и напитков, которыми хозяину и домочадцам предстояло угощаться и угощать в течение всей первой недели января; в шкафу для каждого члена семьи было приготовлено свежее белье и новая одежда. А в самой большой и светлой комнате стоял низенький столик, покрытый двумя листами чистой бумаги, на котором лежали друг на друге, увенчанные аппетитным красным омаром, два „кагами-моти“ — символы удачи — круглые пироги из толченого отваренного риса. Им предстояло пролежать до одиннадцатого января, чтобы затем быть добросовестно съеденными. Короче говоря, праздник обещал быть по-настоящему радостным и веселым, как это принято в каждой семье порядочного японца».

Но радости и веселья не получилось. Хозяин дома Сюкити Кубосава, в прошлом ефрейтор корпуса береговой обороны, а ныне радист рыболовной шхуны «Дай-дзю Фукурю-мару», попадает вместе со всем экипажем в запрещенный район испытаний водородной бомбы.

«Мертвый бело-фиолетовый свет мгновенно и бесшумно залил небо и океан. (В этих описаниях тоже виден уже писатель! — Д. В., Г. П.) Ослепительный, более яркий, чем внезапная вспышка молнии в темном грозовом небе, невыносимый, как полуденное тропическое солнце, он со страшной силой ударил по зрительным нервам, и все, кто находился на палубе „Счастливого Дракона“, одновременно закричали от режущей боли в глазах и закрыли лица руками. Когда через несколько секунд они осмелились вновь открыть глаза и посмотреть сквозь чуть раздвинутые пальцы, у них вырвался новый крик — крик изумления и ужаса. Небо и океан на юго-западе полыхали зарницами всех цветов радуги. Оранжевые, красные, желтые вспышки сменяли друг друга с неимоверной быстротой. Это невиданное зрелище продолжалось около минуты, затем краски потускнели и слились в огромное багровое пятно, медленно всплывшее над горизонтом. И чем выше оно поднималось, тем больше разбухало и темнело, пока, наконец, не погасло окончательно. Тогда наступила тьма».

Что ж, первая книга… Автор многое искал на ощупь…

«В эти месяцы газеты много писали о радиоактивных дождях — в одном литре осадков, выпавших в Осака, насчитали двадцать пять тысяч каких-то каунтов в минуту, в Киото — восемьдесят тысяч каунтов, в Токио — целых сто тысяч». Все это, конечно, связано с «пеплом Бикини», который поразил в южных морях два десятка рыбаков, а теперь выпал с дождями и здесь, в Японии.

«Служащие маяка на мысе Сата, остров Кюсю, потреблявшие для питья дождевую воду, оказались отравлены радиоактивными веществами…».

«Масса радиоактивной океанской воды, перемещающейся из района экватора с течением Куросиво, ожидается у берегов Японии в июле…».

«Тунец и рыбы других пород, выловленные в Тихом океане, заражены радиацией…».

В начале июля во многих газетах мира появились заголовки, в которых выделялись три больших иероглифа: КУ-БО-ЯМА. «Состояние радиста „Счастливого Дракона“ продолжает ухудшаться… Нарушение нормальной деятельности печени вызвало желтуху необыкновенной силы… Заболевание сопровождается полной потерей сознания…» Изо дня в день печатались сообщения о мерах, принимаемых для лечения радиста:

«Температура 38, пульс 116, дыхание 19, кровяное давление 60–120, лейкоциты — 10 000. Больному вводят виноградный сахар…».

«Температура 38,5, пульс 136, дыхание 32. Больному вводят белки и аминокислоты…».

Мозг японского обывателя с трудом осваивал газетную кашу этих дней:

«Американское правительство глубоко сожалеет об инциденте и готово в пределах разумного возместить убытки».

«Окадзаки призывает японцев сотрудничать с США в деле дальнейших испытаний водородного оружия».

«„Долой водородное оружие!“ — требует группа ученых».

«Американские солдаты ограбили шофера такси».

«В конце года Япония получит от США два эсминца».

«Новый фильм „Ад и прилив“, необычайные приключения на подводной лодке, показан взрыв атомной бомбы».

«Здоровье Кубояма продолжает ухудшаться. Он лишился дара речи».

«Десять кобальтовых бомб (силы небесные! Это еще что такое?) могут уничтожить цивилизацию (приложена карта мира, кружками показано, куда нужно сбросить бомбы, чтобы уничтожить цивилизацию)».

«Радиоактивный дождь в Нагоя».

И, наконец, финал повести, который сегодня (повторяю — сегодня) смотрится как вполне бутафорский, но тогда должен был символизировать победу всех честных сил мира:

«На платье девушки был приколот маленький металлический значок в виде красного листка с золотыми прожилками. Накамура сощурился, стараясь получше разглядеть его.

— Очень красивый, — сказал он.

Умэко скосила глаза на значок.

— Это будут носить все честные люди Японии, — проговорила она. Затем отколола его и перевернула: — Видите? Здесь написано: „6 августа 1945 года“ — дата взрыва атомной бомбы над Хиросимой. Листок означает жизнь, а красен он от крови, пролитой сотнями тысяч погибших. Все выступающие с лозунгом „Долой атомную и водородную бомбу!“ носят или скоро будут носить такой значок. Мы выступаем за то, чтобы больше никогда не повторились Хиросима, Нагасаки, Бикини…».

10.

Позже, гораздо позже, в далеких 90-х, на страницах литературных мемуаров «Комментарии к пройденному» Борис Натанович подвел некоторые итоги.

«К 1955 году, — писал он, — у нас было:

— „Пепел Бикини“ — художественно-публицистическая повесть, написанная АН в соавторстве со своим армейским приятелем Л. Петровым (опубликована в журнале „Юность“);

— фантастическая повесть „Четвертое Царство“, написанная АН в одиночку, нигде не опубликованная и (кажется) никуда, ни в какое издательство никогда так и не посланная;

— фантастический рассказ „Виско“, написанный БН в одиночку и получивший высокую оценку учительницы литературы (впоследствии уничтожен автором в приступе законного самобичевания);

— фантастический рассказ „Затерянный в толпе“, написанный БН в одиночку, — вымученная и нежизнеспособная попытка выразить обуревавшую его тогда идею „приобретения памяти“ — путешествия сознания по мирам Вселенной;

— „Первые“ — чрезвычайно эффектный и энергичный набросок несостоявшейся фантастической повести, задуманной некогда АН (и использованный позже в „Стране багровых туч“);

— „Как погиб Канг“ — фантастический рассказ АН, написанный им еще в 1946 году (от руки, черной тушью, с превосходными иллюстрациями автора);

— „Песчаная горячка“ — первый опыт работы вдвоем, фантастический рассказ, сделанный в манере этакого прозаического буриме: страницу на машинке — один, затем страницу на машинке — другой, и так до конца (без предварительного плана, не имея никакого представления о том, где происходит действие, кто герои и чем все это должно закончиться)…».

11.

А дальше?

О чем писать? Как писать?

Ну да, война, миллионы и миллионы жертв… Ну да, вновь доходят слухи об исчезающих куда-то людях… Ну да, пропаганда казенного образа мыслей работает в полную силу… Но параллельно этому уже в январе 1956 года на берега самого южного материка высаживается первая советская научная экспедиция… а в феврале глава партии и государства Никита Сергеевич Хрущев выступает на ХХII съезде с докладом о культе личности Сталина… а в июне выходит Постановление Совета министров СССР «Об отмене платы за обучение в старших классах средних школ, в средних специальных и высших учебных заведениях СССР»… Открыт Самотлор: газ и нефть — это прямое повышение уровня нашей жизни… Началось строительство «хрущевок» — дешевых панельных домов, позволивших, наконец, разгрузить осточертевшие людям коммуналки и вечные бревенчатые бараки с «удобствами» во дворах… Даже и не удивительно, что на фоне внезапного венгерского восстания, национализации Суэцкого канала, прихода к власти в США Дуайта Эйзенхауэра, наконец, блистательного выигрыша советской сборной по футболу на Олимпийских играх в Мельбурне никто не заметил скупого газетного сообщения о том, что где-то в далеком Массачусетском технологическом институте создан первый многоцелевой транзисторный программируемый компьютер ТХ-0, а чуть позже — первая по-настоящему перспективная модель IВМ 305 RАМАС…

А ведь это был голос Будущего.

Будущее само рвалось в жизнь, меняло ее.

Среди нобелевских лауреатов — Николай Николаевич Семенов, за исследования в области механизма химических реакций; в мае 1957 года создано Сибирское отделение Академии наук СССР. Правда, нервный Президиум ЦК КПСС вдруг смещает неугомонного Никиту Сергеевича Хрущева с поста первого секретаря, но июньский пленум ЦК отменяет принятое решение. А 28 июля в Москве открывается VI Всемирный фестиваль молодежи и студентов. И уже на весь мир объявлено, что в СССР созданы собственные сверхдальние многоступенчатые баллистические ракеты, способные доставить ядерные заряды в любую точку земного шара. И запущен 4 октября 1957 года первый искусственный спутник Земли. А наши физики — П. А. Черенков, И. М. Франк и И. Е. Тамм — вновь в числе нобелевских лауреатов. Правда, среди нобелевских лауреатов 1958 года оказывается опальный советский поэт Борис Пастернак, но это как бы другая история…

На чрезвычайно динамичном и напряженном общественном фоне, разнообразном, отсвечивающем весьма опасными тенденциями и одновременно обещающем близкое счастье для «всех прогрессивных людей мира», довольно странно выглядит популярная, но оттесненная на задворки научная фантастика.

О чем писали советские фантасты пятидесятых?

Ну да, правильно, об Атлантиде! (Кстати, Стругацкого-старшего это тоже интересовало: «Есть один замысел:…повесть о последних днях Коммунистической Республики Атлантида»)… Что еще? Ну да, о загадочном снежном человеке — тхлох-мунге, йети!.. А еще о проблемах Северного морского пути… о проблемах мелиорации… о механизмах, с помощью которых можно проникать в глубины морей и земной тверди… Всё в меру, всё в заранее расчисленных объемах. «В это лето ни один межпланетный корабль не покидал Землю, — демонстративно начинал один из своих фантастических романов известный в то время писатель В. Немцов. — По железным дорогам страны еще ходили обыкновенные поезда без атомных котлов. Арктика оставалась холодной. Человек еще не научился управлять погодой, добывать хлеб из воздуха и жить до трехсот лет. Марсиане не прилетали. Запись экскурсантов на Луну не объявлялась». А любимые герои того же Немцова молодые инженеры Бабкин и Багрецов, рассказывая о полете над Землей уникальной (фантастической, разумеется) космической лаборатории «Унион», простодушно признавались: «Что там делали?.. Скучали и больше всего смотрели на Землю… Вода, пустыни, туманы… Не видели мы самого главного, что сделали руки человеческие. Не видели каналов, городов, возделанных полей…».

12.

Стругацкий-старший внимательно следил за положением литературных дел. Он понимал, что поезд старой научной фантастики ушел, прежними приемами новую жизнь не покажешь. И в письме брату (от 29.IХ. 1957) высказывает, наконец, вполне конкретные положения.

«Все эти вещи (фантастические. — Д. В., Г. П.) объединяют по крайней мере две слабости:

А) их пишут не писатели — у них нет ни стиля, ни личностей, ни героев; их язык дубов и быстро приедается; сюжет примитивен и идея одна — дешевый казенный патриотизм;

Б) их писали специалисты-недоучки, до изумления ограниченные узкой полоской технических подробностей основной темы.

И еще одно — этого, по-моему, не учитываешь даже ты. Они смертельно боятся (если только вообще имеют представление) смешения жанров. А ведь это громадный выигрыш и замечательное оружие в умелых руках. В принципе это всем известно: научная фантастика без авантюры скучна. Голого Пинкертона могут читать только школьники. Но пользоваться этим законом никто не умеет».

И продолжает пойманную, уже осознанную им мысль:

«Понял, браток? Понимаешь теперь, какой громадный козырь упускают наши горе-фантасты? Наши произведения должны быть занимательными не только и не столько по своей идее — пусть идея уже десять раз прежде обсасывалась дураками — сколько по:

А) широте и легкости изложения научного материала; „долой жюльверновщину“, надо искать очень точные, короткие, умные формулировки, рассчитанные на развитого ученика десятого класса;

Б) по хорошему языку автора и разнообразному языку героев;

В) по разумной смелости введения в повествование предположений „на грани возможного“ в области природы и техники и по строжайшему реализму в поступках и поведении героев;

Г) по смелому, смелому и еще раз смелому обращению к любым жанрам, какие покажутся приемлемыми в ходе повести для лучшего изображения той или иной ситуации. Не бояться легкой сентиментальности в одном месте, грубого авантюризма в другом, небольшого философствования в третьем, любовного бесстыдства в четвертом и т. д. Такая смесь жанров должна придать вещи еще больший привкус необычайного. А разве необычайное — не наша основная тема?».

13.

Этой программы Стругацкие и придерживались.

И всё же, всё же… Позднее Борис Натанович признавался: если бы не фантастическая энергия его старшего брата, если бы не отчаянное его стремление выбиться, прорваться, реализовать литературное дарование — никогда бы не было братьев Стругацких. По сравнению с нашим временем «прорваться» в НФ (научную фантастику) было намного труднее. Требовалось обойти немало подводных камней, издатель долго присматривался к новому автору, а потом мог вымотать душу и нервы убийственной редактурой…

Тогда, в 50-х, по словам Бориса Натановича, вождем их совместного штурма литературных высот являлся старший брат.

«Ибо я был в те поры инертен, склонен к философичности и равнодушен к успехам в чем бы то ни было, кроме, может быть, астрономии, которой, впрочем, тоже особенно не горел, — поясняет Стругацкий-младший. — От кого-то (вполне может быть, что от АН) услышал я в ранней молодости древнюю поговорку: „Лучше идти, чем бежать; лучше стоять, чем идти; лучше сидеть, чем стоять; лучше лежать, чем сидеть; лучше спать, чем лежать…“ — и она привела меня в неописуемый восторг. (Правда, последнего звена этой восхитительной цепочки: „…лучше умереть, чем спать“, я, по молодости лет, разумеется, во внимание никак не принимал.) АН же был в те поры напорист, невероятно трудоспособен и трудолюбив и никакой на свете работы не боялся. Наверное, после армии этот штатский мир казался ему вместилищем неограниченных свобод и невероятных возможностей.

Потом все это прошло и переменилось.

АН стал равнодушен и инертен, БН же, напротив, взыграл и взорлил.

Но, во-первых, произошло это лет двадцать спустя, а во-вторых, даже в лучшие свои годы не достигал я того состояния клубка концентрированной энергии, в каковом пребывал АН периода 1955–65 гг.».

14.

Летом 1957 года Борис Натанович поехал с друзьями в археологическую экспедицию в Таджикистан (район Пенджикента). Места дикие, непривычные наводили мысли на что-то столь же дикое, неземное, и в последующих диалогах с братом поначалу неясные наметки начали складываться в стройную фантастическую повесть «Извне»[1]. И у братьев Стругацких прозвучали, наконец, не приземленные вещания всяких там Багрецовых и Бабкиных, для которых и космическое путешествие — скука; о нет! — в повести «Извне» прозвучала по-настоящему оригинальная идея: раз уж космос столь непомерно велик, незачем высокоразвитому Разуму самому бороздить его пространства! Гораздо проще и безопаснее послать на чужие планеты соответствующие «умные» автоматы.

Некоторое неодобрение, время от времени высказываемое Борисом Натановичем в адрес их первой повести, естественно — на фоне того творческого пути, который Стругацкие пройдут рука об руку за три с половиной десятилетия. Станислав Лем тоже считал свою повесть «Возвращение со звезд» почти что неудачей. В конце концов, это право авторов — оценивать свои работы по собственной, неведомой читателям шкале. Нам сейчас важно понимать другое. Молодые авторы уяснили, наконец, прелесть собственного жизненного опыта: не важно, питерского или московского, камчатского или пенджикентского, научного или офицерского. «От нашего городка до подножия сопки по прямой около тридцати километров. (Так теперь они писали. Зачем придумывать какой-то бледный пейзаж, если в памяти живут реальные панорамы? — Д. В., Г. П.) Но то, что еще можно называть дорогой, кончается на шестом километре, в небольшой деревушке. Дальше нам предстояло петлять по плоскогорью, поросшему березами и осинами, продираться через заросли крапивы и лопуха высотой в человеческий рост, переправляться через мелкие, но широкие ручьи-речушки, текущие по каменистым руслам…».

15.

В августе 1958 года в журнале «Знание — сила» был напечатан рассказ Стругацких — «Спонтанный рефлекс».

Логические машины, механический мозг… В СССР уже печатались работы Норберта Винера — основоположника кибернетики и теории искусственного интеллекта, но для широкого читателя эти термины все еще звучали ново, романтично, захватывающе.

«Спонтанный рефлекс» ввел Стругацких в мир НФ.

Из письма Аркадия Натановича брату (от 27.V. 1958): «…В пятницу с работы позвонил в „Знание — сила“. „А-а, товарищ Стругацкий? Приезжайте немедленно. Не можете? А когда можете?“ Короче, я поехал к ним вчера. „Спонтанный рефлекс“ им весьма понравился, за исключением конца (твоего конца). Я это предвидел и привез им свой конец. Мой конец им не понравился еще больше. Их собралось надо мной трое здоровенных парней в ковбойках с засученными рукавами и маленький еврей — главный редактор, и все они нетерпеливо понукали меня что-нибудь придумать — „поскорей, пожалуйста, рассказ идет в восьмой номер, его пошлют в США в порядке обмена научной фантастикой <…>“. И вдруг главному редактору приходит в голову идея: дать рассказ вообще без конца…».

16.

Тогда же братья Стругацкие совместно перевели классический рассказ Уильяма Моррисона «Мешок», входивший позже в самые лучшие российские антологии фантастики. А Стругацкий-старший позднее переводил и других популярных за рубежом авторов: Клиффорда Саймака, Хола Клемента, Генри Каттнера, Кингсли Эмиса, Эндрю Нортон, Фредерика Брауна, Уильяма Джекобса. В переводах Аркадия Стругацкого пришли к советским читателям превосходные романы Джона Уиндема «День триффидов» и Кобо Абэ «Четвертый ледниковый период».

Японская литература занимала Стругацкого-старшего всю жизнь.

Повесть Юрико Миямото «Блаженный Мияда» он перевел еще в 1957 году.

Затем завершил перевод повести Есиэ Хотта «Шестерни», а в 1960 году — Сосэки Нацумэ «Ваш покорный слуга кот» (совместно с японистом Л. Коршиковым). Некоторые свои переводы Стругацкий-старший подписывал псевдонимом С. Бережков.

«Пионовый фонарь» Санъютэя Энте…

«Сказание о Есицунэ», классика Японии…

Сохранились большие «амбарные» книги с текстами, записанными от руки, — чернилами по желтоватой бумаге. Так записывал Стругацкий-старший и переводы Акутагавы, которого особенно любил.

«Идиот убежден, что все, кроме него, идиоты…» (Цитируются слова философа Мага из повести «В стране водяных».).

«Наша любовь к природе объясняется, между прочим, и тем, что природа не испытывает к нам ни ненависти, ни зависти…

Самый мудрый образ жизни заключается в том, чтобы, презирая нравы и обычаи своего времени, тем не менее ни в коем случае их не нарушать…

Больше всего нам хочется гордиться тем, чего у нас нет…

Никто не возражает против того, чтобы разрушить идолов. В то же время никто не возражает против того, чтобы самому стать идолом. Однако спокойно пребывать на пьедестале могут только удостоенные особой милостью богов — идиоты, преступники, герои…

Обуздание физических потребностей вовсе не обязательно приводит к миру. Чтобы обрести мир, мы должны обуздать и свои духовные потребности…

Свершить — значит мочь, а мочь — значит свершить. В конечном итоге наша жизнь не в состоянии вырваться из этого порочного круга. Другими словами, в ней нет никакой логики. Став слабоумным, Бодлер выразил свое мировоззрение одним только словом, и слово это было женщина. Но для самоуважения ему не следовало так говорить. Он слишком полагался на свой гений, гений поэта, который обеспечивал ему существование. И потому он забыл другое слово. Слово „желудок“…».

Впитать это в себя — уже школа. Владимир Захаров, поэт и физик, свое знакомство со Стругацким-старшим весьма реалистично отобразил в стихах.

…Хороша была армия и у японцев,
есть у них такая солдатская песенка:
«Когда наша дивизия мочится у Великой Китайской стены,
над пустыней Гоби встает радуга,
сегодня мы здесь,
завтра в Иркутске,
а послезавтра будем пить чай в Москве!»

Перевод Аркадия Стругацкого. Он пел эту песенку и по-русски, и по-японски.

— Вы были с ним друзья?

— Сильно сказано, большая разница в возрасте… Хотя июльским утром, в некой квартире на юго-западе, семь бутылок «Эрети», было такое грузинское вино, дешевое, кисленькое, но совсем неплохое…

17.

«Собственно, — писал Борис Натанович в „Комментариях к пройденному“, — можно утверждать, что событийная часть нашей биографии закончилась в 1956 году».

В дальнейшем авторы книги еще не раз вернутся к этой фразе.

«Признаюсь, я всегда был (и по сей день остаюсь) сознательным и упорным противником всевозможных биографий, анкет, исповедей, письменных признаний и прочих саморазоблачений — как вынужденных, так и добровольных. Я всегда полагал (и полагаю сейчас), что жизнь писателя — это его книги, его статьи, в крайнем случае — его публичные выступления; все же прочее: семейные дела, приключения-путешествия, лирические эскапады — все это от лукавого и никого не должно касаться, как никого, кроме близких, не касается жизнь любого, наугад взятого частного лица…».

Мы специально выносим признание мэтра в конец первой главы.

Чтобы не руководствоваться его скрытыми указаниями.

Глава вторая. ЗВЕЗДОПРОХОДЦЫ.

1.

В творчестве братьев Стругацких совершенно явно выделяется период, который можно назвать «ранним романтизмом». Он продолжался примерно с середины 50-х годов прошлого века до 1962 года. Это еще не те Стругацкие, которых будет неистово любить советская интеллигенция, это еще не те Стругацкие, которые займут нишу в тонком, почти прозрачном слое духовных учителей той же интеллигенции, но это уже известные писатели со своим кругом поклонников. «Ранний романтизм» сыграл роль колыбели, в которой подрастало художественное мастерство. Этот «ранний романтизм» составил литературное младенчество, а за ним и детство Стругацких…

2.

Если писатель в те годы решал стать фантастом, дверь перед ним была одна — дверь фантастики научной, НФ. Фэнтези или мистической литературы в СССР периода «зрелой Империи» не существовало и существовать не могло по определению. Позднее, когда литературе позволят несколько большую пестроту и разнообразие, тоненькой струйкой потекут ручейки первой советской предфэнтези (О. Ларионова, Е. Богат, Л. Козинец), а в мейнстриме оживет мистика (В. Орлов, В. Тендряков). Но для 50-х, для времен Никиты Сергеевича Хрущева, все это пребывало под строгим табу. Не то что не создавалось, а даже почти и не переводилось.

Что же касается НФ, то о переводе колоссального большинства зарубежных ее образцов оставалось лишь мечтать. Англо-американская, французская, японская фантастика находилась в планах советских издателей, мягко говоря, на глубокой периферии, пусть и пользовалась она у читателей невероятным спросом. Переводили зарубежную фантастику мало и с большим разбором, опасаясь заразить белоснежные родные просторы каким-нибудь идеологическим вирусом. А попытки достать «чужие» тексты в оригинале оборачивались иногда серьезными неприятностями. «Оттепель» приоткрывала калитку «идеологических послаблений», но калитка в «непрогрессивную» заграничную фантастику оставалась запертой. Переводы «самопальные» черный рынок уже мог предложить, но… какого качества! И по каким ценам!

Советская НФ все еще жила воспоминаниями о произведениях Александра Беляева, оборонных фантазиях довоенного времени, покорением Арктики по сценариям, предложенным Александром Казанцевым и Леонидом Платовым, да еще штурмом космоса, как это виделось, скажем, Владимиром Владко и Георгием Мартыновым. Впрочем, повесть Мартынова «220 дней на звездолете» (1955) прозвучала тогда чуть ли не трубным гласом, зовущим самых талантливых и самых амбициозных фантастов в звездные плавания. Наверное, она и на молодых Стругацких оказала влияние.

Очень широкое признание в те годы получило творчество Ивана Антоновича Ефремова. Еще в 40-х начали публиковаться его рассказы, наполненные поэзией дальних странствий и научного поиска. Появились они, кстати, не где-нибудь, а в «Новом мире» и получили высокую оценку А. Н. Толстого. Ефремов писал о людях, открывающих перед человечеством новые пространства. Он писал о людях, способных посвятить свою жизнь науке, а если потребуется, то и рискнуть этой жизнью, добывая новые знания. Большую популярность получила повесть Ефремова «Звездные корабли» — о первом контакте с внеземными цивилизациями, а в 1957 году в журнале «Техника — молодежи» из номера в номер начал печататься его масштабный роман-утопия «Туманность Андромеды».

У советской НФ той поры были свои плюсы и минусы.

Как ни странно, плюсом для нее явилась оторванность от богатых традиций и находок мировой фантастики, что позволило ей развиваться самостоятельно, никого не повторяя и не копируя. А романтика космических путешествий, освоения незнаемых земель, научного эксперимента давала ей то «бродильное вещество», которое зажигало энтузиазмом сердца читателей, да и самих писателей. Сколько парней и девушек в те годы с замиранием сердца следили за приключениями советских космонавтов, покоряющих просторы галактики! Сколько душ пылало жаждой экспедиций к неизведанным пределам, неоткрытым островам, неведомым глубинам океана! Сколько юного восторга вспыхивало от суровой борьбы наших передовых ученых с империалистическими шпионами и агрессорами! И в то же время сколько зрелых умов — ученых, инженеров, литераторов — оставляли искренние признания, что именно НФ разбудила их мысль, раскрепостила сознание, зажгла волю к победе, столь необходимую для творческого поиска.

Любимой темой советских мозаичистов стал человек в скафандре. вольно плавающий меж звезд на стене какого-нибудь провинциального или столичного Дома культуры или Дома пионеров, смело тянущийся к далеким светилам, черным дырам и галактическим спиралям.

Чем была тогда фантастика?

Да манной небесной, водой живительной!

Но, оказываясь в массе своей преотличными фантастами, писателями большинство авторов известных книг оставались никакими. Литературный дар очень редко проливался щедрым дождем на нивы советской фантастики 50-х.

Художественное дарование имел в какой-то степени Иван Антонович Ефремов, и в ранних его рассказах оно раскрывалось наилучшим образом. Но с течением времени художественное дарование Ивана Антоновича не развивалось, уступая позиции «чистой мысли», идеям, философическим рассуждениям. Возможно, подобная перемена стала результатом осознанных усилий самого писателя — известны высказывания Ивана Антоновича по этому поводу. Ранний Ефремов — это великая перспектива. Зрелый Ефремов — это чудесные исторические тексты и очень сухая, рассудочная фантастика. Ну а поздний Ефремов — это, в сущности, социально-мистические трактаты, небрежно облаченные в блеклые одежды беллетристики. Да и почитали Ефремова главным образом не за художество, а за идеи. «Туманность Андромеды», с литературной точки зрения сделанная, мягко говоря, незамысловато (в любом случае, слабее ранних рассказов), именно по научному систематизму и богатству идей, а вовсе не по своим художественным достоинствам, возвышалась над НФ тех лет.

Стругацкие превосходно чувствовали все это.

Придет время, и Борис Натанович поделится своими воспоминаниями:

«Из новых изданий были только Немцов, Охотников, Адамов, Казанцев — чей „Пылающий остров“ я на протяжении многих (школьных) лет считал лучшей фантастической книгой на свете. Но основная масса советской фантастики была просто ужасна. Мы читали ее, потому что больше ничего не было. Если на книжке стоял значок „Библиотека фантастики и приключений“ — мы были обязаны прочитать эту книгу с интересом. И вот мы брали какой-нибудь „Огненный шар“ или „Тень под землей“ и жевали ее, как сухое сукно. И с отвращением — но дожевывали до конца… Отсутствие хорошей фантастики и толкнуло нас с Аркадием Натановичем попытаться написать что-нибудь такое, о чем бы стоило говорить».

А пока вся свежая советская фантастика уступала книге Леонида Леонова «Дорога на океан» — никоим образом не фантастической (пусть и с картинками мечтаний о будущем), но написанной человеком, умеющим управляться с русским литературным гораздо лучше фантастов. О «Дороге на океан» Аркадий Натанович отозвался осенью 1944 года с восторгом, ее фрагменты в виде цитат попадут и в первое большое произведение Стругацких — повесть «Страна багровых туч». Леонов, большой мастер-прозаик, «литературный генерал» Страны Советов, по сравнению с теми же Немцовым или Охотниковым выглядел титаном…

3.

Желание делать хорошую НФ не явилось для братьев Стругацких каким-то одномоментным озарением. Летом 1986 года Аркадий Натанович, обращаясь к собственному прошлому, напишет: «Почему мы посвятили себя фантастике? Это, вероятно, дело сугубо личное, корнями своими уходящее в такие факторы, как детские и юношеские литературные пристрастия, условия воспитания и обучения, темперамент, наконец. Хотя и тогда еще, когда писали мы фантастику приключенческую и традиционно-научную, смутно виделось нам в фантастическом литературном методе что-то мощное, очень глубокое и важное, исполненное грандиозных возможностей…» По его же словам, «страсть к фантастике» пробудил в обоих братьях отец. А Борис Натанович (в письме Г. Прашкевичу от 18.VIII. 1988) добавит: «Писать фантастику мы начали потому, что любили (тогда) ее читать, а читать было нечего — сплошные „Семь цветов радуги“… Мы любили без памяти Уэллса, Чапека, Конан-Дойла, и нам казалось, что мы знаем, как надо писать, чтобы это было интересно читать…».

Часто цитируют воспоминания Бориса Натановича, посвященные первым шагам творческого дуэта. Те самые, которые проводят ассоциативную связь между первым значительным произведением и «брызгами шампанского». Думается, стоит привести их здесь: «В соответствии со сложившейся уже легендой АБС придумали и начали писать „Страну багровых туч“ на спор — поспорили в начале 1955-го (или в конце 1954-го) на бутылку шампузы с Ленкой, женой АН, а поспорив, тут же сели, всё придумали и принялись писать. На самом деле „Страна“ задумана была давно. Идея повести о трагической экспедиции на беспощадную планету Венера возникла у АН, видимо, во второй половине 1951 года. Я смутно помню наши разговоры на эту тему и совершенно не способен установить сколько-нибудь точную дату».

О многом в творческой биографии братьев Стругацких судят по книге Бориса Стругацкого «Комментарии к пройденному». В пользу достоверности этих литературных если не мемуаров, то записок свидетельствует то, что автор в работе над ними пользовался сохранившейся перепиской, черновиками, рабочими дневниками, иными бумагами, связанными с совместным творчеством. И конечно же так или иначе в памяти младшего брата должны были сохраниться впечатления от совместной работы, что особенно ценно.

Однако…

Во-первых, хотя «Комментарии к пройденному» и опираются на записи в «рабочих дневниках», эти дневники не велись регулярно, изо дня в день. Кроме того, из слов самого Бориса Натановича видно, до какой степени лапидарными, отрывочными являются приводимые им свидетельства. Порой и сам он, листая страницы собственных дневников, не может разобраться в перипетиях творческого процесса, о чем с совершенной честностью признается читателям.

Во-вторых, мемуары эти созданы без малого через полстолетия после рождения писательского тандема «братья Стругацкие».

Бездна времени! Целая жизнь прошла.

Ничья память не удержит на такой дистанции сколько-ни-будь полную информацию о событиях прошедшего времени. Сам Борис Натанович сообщает о неких «провалах в памяти». Он пишет, в частности: «Это не только раздражает, но и пугает меня». Исходя из этого, следует предположить: надежность сведений, сохраненных «Комментариями к пройденному», конечно же под вопросом; их достоверность должна год от года возрастать — по мере движения от 50-х к 80-м, но в отношении «ранних» Стругацких они наименее ценны как источник.

В-третьих, по словам самого Бориса Натановича, на старте душой дуэта и его мощным двигателем был старший брат. В 70-х произойдет своего рода «рокировка», но изначально именно «концентрированная энергия» Стругацкого-старшего вывела братьев на первые ступени литературной иерархии. Следовательно, на пространстве приблизительно первых двух десятилетий работы двуединого писателя «братья Стругацкие» «Комментарии к пройденному» представляют собой рассказ, скажем так… меньшей части этого творческого объединения.

Исходя из сказанного, казалось бы, следует скептически отнестись к словам Бориса Натановича об «историческом пари» на бутылку шампанского, заключенном летом 1954 года, когда старший брат во время очередного отпуска оказался в Ленинграде.

«Мне кажется, — пишет Стругацкий-младший, — я даже помню, где это было: на Невском, близ Аничкова моста. Мы прогуливались там втроем, АН с БНом, как обычно, костерили современную фантастику за скуку, беззубость и сюжетную заскорузлость, а Ленка слушала, слушала, потом терпение ее иссякло, и она сказала: „Если вы так хорошо знаете, как надо писать, почему же сами не напишете, а только все грозитесь да хвастаетесь. Слабо?“ И пари тут же состоялось».

Так все-таки легенда или правда?

Была ли та самая бутылка шампанского?

В цитировавшемся выше письме Бориса Натановича Г. Прашкевичу (18.VIII.1988) эта история как будто подтверждается. Заодно по этому письму можно судить и об атмосфере, царившей вокруг этого события:

«…Было (действительно) заключено пари с женой Аркадия Натановича, что мы сумеем написать повесть, точнее — сумеем начать ее и закончить, — так всё и началось…»[2]

Ну да, пари…

Логика заставляет усомниться: по переписке братьев Стругацких точно известно, что работа над «Страной багровых туч» у них шла вовсю задолго до лета 1954-го[3]. Как уже говорилось, это был далеко не первый их литературный труд. Если не считать повести «Пепел Бикини», то еще до войны Аркадий Натанович написал фантастический роман «Находка майора Ковалева», в 1946-м — рассказ «Как погиб Канг». Двумя годами позднее был написан первый рассказ Бориса Натановича — «Виско». Затем появилось еще несколько текстов — переводы, пьесы, повести, рассказы, в том числе — «Песчаная горячка», написанный совместно, и повесть Аркадия Натановича «Четвертое царство». Какое может быть пари, если оба брата давным-давно занимаются литературной деятельностью, причем кое-что уже написано ими вместе?

Но логика эта — ложная.

Огромное количество молодых людей марают бумагу, пробуя перо. (По нынешним временам, впрочем, правильнее было бы сказать — «марают экран».) И даже ходят в разного рода кружки, студии, отправляют плоды бумагомарания на конкурсы…

Так вот, «бутылка шампанского» в воспоминаниях Бориса Натановича означала совсем не то, что будет исписано еще несколько тетрадок. Нет, тут чувствуется — именно чувствуется, ибо за точность выводов ручаться невозможно, — стиль Аркадия Натановича. В 1954 году он все еще находился на перепутье: с нетерпением ждал демобилизации, мечтал об аспирантуре в ЛГУ — по физике или математике. Но предчувствовал, конечно, будущие мытарства, связанные с поисками работы и отсутствием собственного жилья, поэтому его письма брату полны колебаний: а стоит ли демобилизоваться? может, разумнее продолжить карьеру в армии? Писательский хлеб — хлеб неверный; к тому же в активе Аркадия Натановича не числилось пока ни единой художественной публикации. Даже «Пепел Бикини» еще не вышел…

Через много лет Аркадий Натанович устами писателя Сорокина из «Хромой судьбы» вернется к своим переживаниям того времени: «…А третью библиотеку я отдал Поронайскому Дому культуры, когда в пятьдесят пятом году возвращался с Камчатки на материк… И как это я тогда решился подать рапорт об увольнении? Ведь я был никто тогда, ничего решительно не умел, ничему не был обучен для гражданской жизни, с капризной женой и золотушной Катькой на шее… Нет, никогда бы я не рискнул, если бы хоть что-нибудь светило мне в армии… Но ничего не светило мне в армии, а ведь был я тогда молодой, честолюбивый, страшно было мне представлять себя на годы и годы вперед всё тем же лейтенантом, всё тем же переводчиком, всё в той же дивизии».

Стоит вдуматься: а ведь в подобной ситуации требуется немалая решимость, чтобы «поставить» на литературную деятельность! Чтобы сказать себе: «Литературное баловство закончилось, пришло время литературной работы. И другую работу искать стоит разве что как приработок. Мы сделаем большую фантастическую вещь, мы пойдем в издательство, мы доведем ее до печатного станка». Вероятно, Аркадий Натанович сам искал какой-то повод завершить свои размышления на сей счет, принять окончательное решение и взяться за большое дело. Ироническая реплика супруги такой повод ему дала.

И — красивый, действительно красивый жест: спорим, мы это способны сделать? Спорим на шампань? Спорим, что всё у нас сложится отлично, что я стану писателем, что у нашей семьи больше нет неизвестности впереди? Спорим? А ты, брат? Давай-ка вместе, давай-ка сковырнем глыбищу! Некуда нам теперь отступать: мосты сожжены, жребий брошен…

4.

Роман или большая повесть «Страна багровых туч» долгое время была визитной карточкой братьев Стругацких. С течением времени она перестала нравиться самим авторам, однако в свое время роман этот являлся для них чем-то вроде кандидатской диссертации на звание писателей-фантастов. У братьев появилась своя большая книга, следовательно, для издателей они теперь — «проверенные товарищи». А значит, братьев должны публиковать и дальше. Ни повесть «Извне», ни многочисленные рассказы, появившиеся у них во второй половине 50-х, хоть и обогнали в печати «Страну багровых туч», такого значения, разумеется, иметь не могли.

«Страна багровых туч», она же в изначальном варианте «Берег горячих туманов», создавалась тяжело, долго и завершена была лишь к апрелю 1957 года.

«Мы представления не имели, как следует работать вдвоем», — расскажет потом Борис Натанович. К тому же один автор жил в Москве, другой — в Ленинграде. На согласования, на творческую «притирку» уходило очень много времени. Потом, устав отвечать на бесконечно задаваемый вопрос «Как вы пишете вдвоем?», Стругацкие выдумают шутку: мол, съезжаемся на станции Бологое, да там и творим…

Но в те годы им приходилось несладко и было не до шуток.

Много позднее они объяснят, с каким трудом складывалась формула совместного творчества: «За первые пять или шесть лет мы испробовали, по-видимому, все мыслимые методы работы вдвоем и вот уже пятнадцать лет, как остановились на самом, без сомнения, эффективном для нас… Мы собираемся вместе — в Ленинграде, или в Москве, или в каком-нибудь Доме творчества. Один из нас садится за машинку, другой — рядом. План всегда подготовлен заранее — весьма подробный план с уже продуманными эпизодами, героями и основными сюжетными поворотами. Кто-нибудь из нас предлагает первую фразу. Фраза обдумывается, корректируется, шлифуется, доводится до уровня готовности и, наконец, наносится на бумагу. Кто-нибудь предлагает вторую фразу…

И так вот — фраза за фразой, абзац за абзацем, страница за страницей — возникает черновик.

Черновик обычно отлеживается два-три месяца, а затем его тем же порядком (фраза за фразой, абзац за абзацем) мы превращаем в чистовик. Как правило, хватает одного черновика…

Работаем мы обычно по четыре-пять часов утром и час-два вечером. После окончания рабочего дня — обсуждение плана на завтра или обдумывание, наметка следующей повести… При таком методе работы неизбежны споры, иногда свирепые. Собственно, вся работа превращается в непрерывный спор или, во всяком случае, в некое соревнование за лучший вариант фразы, эпизода, диалога. Взаимная нелицеприятная критика всячески поощряется, но при одном условии: раскритиковал чужой вариант — предложи свой. В крайних случаях абсолютного отсутствия компромисса приходится прибегать к жребию».

Таков результат — налаженная система общего труда.

А вот процесс «испробования» всех мыслимых методов оказался делом долгим и выматывающим, о чем свидетельствует переписка братьев.

Наконец вот долгожданное дитя двух отцов появилось на свет в виде беловой рукописи, выправленной и распечатанной по всем правилам. Начинаются новые мытарства — прохождение двух неопытных новичков через очистительное жерло советского издательского менеджмента. Очищало оно, к сожалению, в основном от многих иллюзий, но не от литературных недочетов. Дважды «Страна багровых туч» основательно переписывалась в соответствии с редакционными требованиями. На попытки понять, какая еще идеологическая причуда препятствует начальству отправить текст в типографию, ушли немалые нервы. К печатному станку повесть продвигалась тяжко и вышла отдельной книгой лишь летом 1959 года. Конечно, попасть в знаменитую «рамочку», как называли детгизовскую серию «Библиотека приключений и научной фантастики», означало в то время проснуться знаменитыми на всю страну.

Однако… до чего же долго!

Авторы душой измаялись, ожидая публикации.

5.

«Страна багровых туч» — героическая история о бесстрашных советских покорителях Венеры. Развитие сюжета представляет собой плавный переход от рассказа о подготовке космической экспедиции к рассказу о выполнении главной научной задачи экспедиции — исследованию «Урановой Голконды» (так называется месторождение неких руд «неслыханной концентрации»). Несколько предыдущих экспедиций погибли. Единственный отряд, достигший Венеры, понес страшные потери: из четверых на Землю вернулся только один. Государственный комитет межпланетных исследований при Совете министров СССР бросает на штурм опасной планеты «сверхновый вид межпланетного транспорта» — фотонную ракету «Хиус» и экипаж, прошедший специальную сложную подготовку.

Капитан Ермаков — начальник экспедиции, физик, биолог и врач. Стальной человек, во всем и всегда он ищет рациональное решение, отсекая любые эмоции. Капитан Ермаков — единственный, кто уцелел в прежних экспедициях на Венеру. Вторгаясь в пространство планеты, он потерял в разное время жену и соратников, а потому превратился в ее врага.

Богдан Спицын — пилот, радист, штурман и бортинженер. «Небожитель», родившийся на Марсе и воспринимающий ракету как дом родной.

Михаил Крутиков — штурман, кибернетик, пилот и бортинженер. Добрейший, вежливейший участник экспедиции, большой гурман и… прекрасный специалист, «гордость космогации».

Владимир Юрковский — геолог, радист, биолог. Поэт, романтик, острослов, своего рода реинкарнация Николая Степановича Гумилева в условиях советских 90-х (именно к этому времени братья Стругацкие приурочили бросок на Венеру).

Григорий Дауге — геолог, биолог. Настоящий энциклопедист по кругозору и увлеченный исследователь по складу личности. Большой противник официальных ритуалов, «тостов, напыщенных речей».

Алексей Быков — инженер-механик, химик, водитель транспортера (вездехода), радист. Судя по намекам, щедро разбросанным авторами повести (бдительный редактор потребовал убрать всех «военных» из текста), — армейский человек. В одном из вариантов первой части Быков назван «зампотехом дивизиона бронетранспортеров». Главный «железячник» экспедиции, личность, наделенная необыкновенно твердой волей и высокоразвитым чувством долга. Тут он ни в чем не уступает Ермакову, притом лишен подчеркнутой командирской резкости последнего. Быков — центральный персонаж романа, большей частью именно его глазами читатель видит приключения экспедиции.

Ушли шестеро, вернулись четверо.

Экспедиция прорвалась сквозь бушующую атмосферу Венеры, высадилась в «Урановой Голконде», провела исследования, выставила радиомаяк и вернулась на Землю. Вернуться, кстати, было важнее всего. Даже важнее, чем исследовать все сокровища «Урановой Голконды». От судьбы экспедиции зависела дальнейшая судьба всего фотонного звездоплавания, и большой советский начальник Краюхин, глава самого мощного межпланетного флота, весьма тревожился: а не поставят ли крест на «фотонном приводе» в случае гибели венерианской экспедиции? А вот «…если „Хиус“ возвратится с удачей, тогда никто не посмеет поднять голос против фотонной ракеты… Как и все новое, новый принцип межпланетного транспорта с первых же минут обрел немало противников — тех, кто возлежал на старых лаврах и не хотел идти дальше, кто всю жизнь свою посвятил доказательству невозможности практического осуществления фотонного привода, кто сначала, с маху, охаял нововведение, а потом не нашел в себе смелости признать свою неправоту, и просто тех, кто искренне не хотел рисковать людьми и государственными средствами». В результате всех этих тревог экспедиция ушла на Венеру, имея весьма запутанные инструкции по поводу того, за какой задачей приоритет: руда, маяк или фотонный привод?

На протяжении нескольких сотен страниц участники межпланетной экспедиции стараются выполнить поставленные перед ними задачи, продираясь сквозь чудовищной силы радиацию, через венерианскую «горячку», подземные взрывы и прочие убийственные сюрпризы. Фактически они ведут с Венерой борьбу — как с живым существом или, вернее, как с буйным демоном. Победа над демонической силой стоит дорого, но… она того стоит.

Собственно, этим и ограничивается простой, линейный сюжет романа.

«Страна багровых туч» — плоть от плоти советской приключенческо-фантастической литературы. Тот же самый романтизм первооткрывательства, «звездопроходчества», тот же самый героический энтузиазм, та же глубокая, искренняя и чистая любовь к науке и технике. По большому счету повесть полностью соответствует рамкам «гражданственного ампира» 40–50-х. Тем не менее вещь эта сразу выделилась на общем фоне выходившей в те годы фантастики. Ее полюбили как издатели, так и читатели. Неплохо отозвался о ней и свой брат писатель, что вообще случается весьма редко.

Георгий Гуревич, несомненный на то время мэтр советской НФ, оказался особенно щедр: «У Стругацких Венера — место действия, где работают обыкновенные советские люди. И задача в том, чтобы показать не Венеру, а людей… Авторы нашли своего героя, нашли стиль и язык, этому рядовому герою соответствующий. У Стругацких есть литературное лицо…».

Анатолий Днепров — будущий мэтр — высказался не менее доброжелательно: «В повести А. и Б. Стругацких человек покоряет Венеру для того, чтобы воспользоваться ее огромными запасами урана, необходимого на Земле. В повести в художественной форме о Венере рассказано всё, что сейчас известно об этой планете на основе астрофизических исследований, фантазия авторов хорошо уживается с современной наукой…».

Да что там! Сам Иван Антонович Ефремов благословил «Страну багровых туч»: «Повесть написана очень интересно, ярко, динамично, читается без отрыва. Авторы обнаружили безусловный литературный талант… Пожалуй, я еще не встречал в нашей литературе столь убедительного рассказа о чужой планете…».

Успех к Стругацким пришел не только по той причине, что фантастических книг тогда выходило немного и любой «космической» вещи было сразу обеспечено читательское внимание. У «Страны багровых туч» оказались определенные литературные достоинства, сразу оцененные любителями НФ.

Прежде всего, и это, наверное, главное: Стругацкие не работали «крупными мазками». У них нет «вообще ураганов», «вообще космонавтов», «вообще трудностей», «вообще техники». Молодые фантасты проявили необыкновенное по тем временам внимание к деталям и характерам. Они давали читателям возможность увидеть, как выглядит вездеход, услышать вой яростного ветра, почувствовать все буйство урагана, вникнуть в тонкие обстоятельства, приводящие экспедицию к невероятно сложному положению. Читатель понимал, какие горы на Венере, какой там воздух, какие особенности психологии землян втравливают их в тот или иной конфликт, а какие выводят из него. То есть, создавая фантастическое произведение, авторы оставались сугубыми реалистами. Стругацкие, не вдаваясь глубоко в психологию персонажей, позволяют почувствовать всю бытовую естественность их поведения. Их люди ни в чем не напоминали бутафорских «звездных капитанов», грудью рассекающих галактические пространства, силой воли преодолевающих скорость света и напряжением мечты перепрыгивающих через черные дыры. Их персонажи болели, унывали, делали ошибки, время от времени ругались между собой, и ругались крепко — так, что критика сделала эту «грубость выражений» своего рода отличительным ярлыком для ранних текстов Стругацких. Одним словом, это были люди, со всеми их достоинствами и слабостями. Живые люди, а не вздрюченное лозунгами биологическое железо.

И приключения, выписанные Стругацкими, оставляли впечатление настоящих. Они выглядели убедительно. Экспедиция, штурмовавшая Венеру, несла тяжелые потери. Два человека погибли, оставшиеся в живых получили ранения, пострадали от болезней. Притом один из участников экспедиции, Богдан Спицын, погиб, в сущности, из-за обычной технической ерунды — неисправности скафандра. Потеря штурмана (авторы это чувствовали) придала обстоятельствам штурма планеты оттенок аутентичности. Убери эпизод со смертью Спицына, и текст многого лишится. «Потери в живой силе и технике» — вот то, чего часто не хватает посредственному сюжету для выхода на более высокий уровень. Когда «наши» изо всех передряг выходят с удивительной легкостью, в лучшем случае, слегка запачкав костюмчики и поцарапав пальчики, грош цена таким передрягам: никто и никогда не назовет их достоверными. А вот персонажам Стругацких доставалось крепко. Зато и достоверность рискованных обстоятельств заставляла читателей сопереживать героям. До «Страны багровых туч» советские фантасты не любили «убивать» своих, советских, космонавтов. Упоминавшийся выше Г. Мартынов, автор вышедшей незадолго до «Страны багровых туч» повести «220 дней на звездолете», отправил на тот свет американского космонавта Чарльза Хепгуда, но нашего — Пайчадзе — позволил только ранить. Когда светлый ум и главный человек среди советских колонизаторов космоса, товарищ Камов, попал в безнадежное положение, автор его все-таки вытащил, хотя и несколько неправдоподобным финтом. Выиграл ли от этого текст — большой вопрос.

Аркадий Натанович требовал при создании «Страны багровых туч» хорошего авторского языка и «разнообразного языка героев».

С этим вышло… пятьдесят на пятьдесят.

Язык «Страны багровых туч» — спокойный, гладкий, прозрачный, без особых стилистических красот; порой он тяжеловат, видны отпечатки научно-технического канцелярита. Литературная правильность отличает его (в лучшую сторону) от текстов, создававшихся советскими фантастами 50-х. Обилие причастных оборотов, наречий, прилагательных, немалое количество сложносочиненных и сложноподчиненных конструкций придавало тексту солидную неспешность, а это не лучшее качество для приключенческой вещи. «Разнообразным языком» разговаривали стальной начальник экспедиции Ермаков, романтик Юрковский и сверхвежливый Крутиков. Остальным, к сожалению, досталась одна лексика, один ритм речи. Очень быстро братья Стругацкие научатся по-настоящему интересным словесным играм, тонкой лексической профилировке персонажей, подбору темпа и прочих особенностей речи, по которым можно будет чуть ли не с первых слов различить их героев, но в «Стране багровых туч» все это присутствовало лишь в зачаточном состоянии.

И сюжет повести не был сбалансирован.

На главное — «штурм» планеты Венеры и исследования «Урановой Голконды» — отведено менее половины от общего объема книги. Подготовительная часть неоправданно велика. Действие развивается медленно. Художественная ткань отягощена многочисленными научно-техническими отступлениями, которые интересны только тем, кто любит копаться в научно-популярных брошюрках. Всякий новый шаг героев непременно подкрепляется солидным обоснованием: так надо было поступить, потому что… И далее — абзац, а то и два неспешных рассуждений… Несколько страниц текста отданы под выдуманную историю венерианских экспедиций, несколько страниц — под описание космического корабля «Хиус», две страницы — под устройство вездехода «Мальчик»… Подобная писательская манера напоминала нелюбимую самими Стругацкими «жюльверновщину». Ни язык, ни способ построения сюжета не давали авторам драйва, столь необходимого для приключенческой вещи.

Психология главного героя — водителя вездехода Быкова — тоже не столько показывается, сколько рассказывается.

«Он почувствовал…», «он подумал…», «ему представилось…». Характер главного героя вырос из нескольких удачно подобранных мелочей; он выглядит правдоподобно и живо, но когда Стругацкие, пытаясь углубить его, пускаются в психологизирование, это лишь утяжеляет текст.

Что такое психологизм? Составляющая писательского стиля, которая предполагает усиленное внимание к психологии персонажа, к статике и динамике глубинных основ его личности, темперамента, эмоциональности. Как правило, психологизм появляется в тех случаях, когда писатель всей этой сфере придает особо важное значение, когда она обретает самостоятельную ценность в его текстах.

Так вот, авторы «Страны багровых туч» — не психологичны.

И на протяжении большей части творчества (кроме нескольких поздних вещей, когда их творческая манера сильно изменилась) «психологические раскопки» не получали у Стругацких особой ценности сами по себе.

Да, «диалектика души» отнюдь не является сильной стороной Стругацких, но это ни в коей мере не портит их тексты.

«Психологическое письмо» иногда оставляет весьма сильное впечатление. Но порой оно совершенно неуместно. Особенно когда писатель осознанно дает приоритет совершенно другим художественным задачам.

У братьев был дар создавать достоверных действующих лиц малым числом метких штрихов; персонажи начинали жить и действовать; но чуть только Стругацкие пытались спуститься к самым корням личности, у них получалось лишь избыточное усложнение. Не случайно Аркадий Натанович позднее, при начале работы над «Возвращением», упрекал брата: «У меня сильное подозрение, что ты прешься не по той дорожке — слишком тебя занимает психология. От одной психологии добра не жди». Впоследствии эта собственная творческая особенность была братьями осознана в полной мере. С начала 60-х они перестанут пытаться играть в психологизм, довольствуясь тем, что у них всегда получалось отменно — меткими «беглыми» портретами да точным подбором действий, отлично мотивированных для данного конкретного персонажа.

Но в «Стране багровых туч» до этого было еще далеко.

Повесть, созданная в нелегком противостоянии с редакторами и цензорами (вот он, необходимый писательский опыт!), Для 50-х годов, конечно, прозвучала свежо. Однако ее авторы в лучшем случае могли считаться хорошими писателями в области научной фантастики, не более того. Чтобы их имя громко зазвучало по всей стране, они должны были не только сменить Идейный багаж, но и «поставить» принципиально иной писательский стиль. На протяжении нескольких лет Стругацкие будут совершать весьма трудный переход от одного набора художественных приемов и стилистических предпочтений к совершенно другому. В сущности, лет пять длилась «зачистка» авторской манеры от стиля, проявившегося в «Стране багровых туч».

Становление братьев Стругацких, как мастеров, потребовало решительного расставания с… «багровыми пятнами» писательской «кандидатской».

6.

«За два года, пока шла баталия вокруг СБТ, — писал Борис Стругацкий в „Комментариях к пройденному“, — мы написали добрую полудюжину различных рассказов и многое поняли о себе, о фантастике, о литературе вообще. Так что эта злосчастная, заредактированная, нелюбимая своими родителями повесть стала, по сути, неким полигоном для отработки новых представлений. Поэтому, наверное, повесть получилась непривычная и свежая, хорошая, даже, пожалуй, по тем временам, хотя и безнадежно дурная, дидактично-назидательная, восторженно казенная — если смотреть на нее с позиций времен последующих, а тем более нынешних. По единодушному мнению авторов, она умерла, едва родившись, — уже „Путь на Амальтею“ перечеркнул все ее невеликие достоинства…» Ни в коем случае не следует воспринимать слова Бориса Натановича как пароксизм писательской скромности, доходящей до самобичевания. Это очень взвешенная и очень точная оценка. «Путь на Амальтею» действительно многое переменит в подходе Стругацких к фантастике.

И к лучшему.

Бесконечное удивление вызывают наивные попытки Бориса Вишневского, одного из биографов знаменитых братьев, оспорить мнение самих «поваров» о своем недопеченном блине: «А вот тут авторы решительно и всерьез неправы! Вовсе „Путь на Амальтею“ ничего не перечеркнул — напротив, мне, например, ПНА нравится куда меньше, чем СБТ, и не мне одному. Лучше, чем СБТ, из продолжения „быковско-жилинского“ цикла не оказались ни ПНА („Пикник на обочине“. — Д. В., Г. П.), ни „Стажеры“… ни „Хищные вещи века“. Так что и братья Стругацкие иногда ошибаются…».

Думается, ничуть не ошибаются братья Стругацкие.

Конечно, многим были близки пафос и романтика освоения «ближнего космоса», героика советских космических колонизаторов. «Тема звездолета» и сейчас у многих вызывает самые теплые чувства. Техноромантизм, превращающий заклепку на борту эскадренного броненосца или космического корабля в предмет восторженного поклонения, — естественная часть мужского взгляда на мир. Как в 50-х, так и сегодня, существует немало поклонников «твердой», то есть «железячной» НФ, хотя ныне их стало на порядок меньше. Для этих сегментов фэндома «Страна багровых туч» была и остается одним из лучших произведений русскоязычной фантастики. Культовая вещь, подлинная наука, безоговорочное попадание в «яблочко»!

А вот для всех остальных братья Стругацкие оказались намного интереснее, когда стали говорить о бесконечно более сложных вещах и в бесконечно более изощренной художественной форме. Если бы дуэт застрял на уровне «Страны багровых туч», то никогда бы не стать им кумиром советской интеллигенции, ну, в лучшем случае, удовольствовались бы они нишей: «чуть больше литература, чем Мартынов, заметно больше — чем Казанцев». Поляк Войцех Кайтох, автор монографии о творчестве Стругацких, созданной два десятилетия назад, высказался об этом весьма тактично и в то же время с убийственной точностью: «Да… Из-за приключенческой начинки „Страна багровых туч“ до сих пор читается в России и в Польше. Теоретические, программные стремления авторов сегодня уже незаметны, их можно определить, лишь „препарируя“ тексты в процессе историко-литературного анализа. Технологическая, космографическая и иная информация устарела или широко известна. Но повесть осталась интересным документом ограниченности человеческой фантазии, особенно в том, что касается общества (курсив наш. — Д. В., Г. П.)».

7.

Ни в рассказах второй половины 50-х, ни в повести «Извне» (1958) сколько-нибудь заметных изменений не происходит. Все это вариации того же стиля, в каком сделана «Страна багровых туч». Выделяется лишь одна новинка — повесть «Извне», сделанная из пяти разнородных фрагментов: трех «художественных отчетов», дневника Б. Я. Лозовского и выдержки «Из протокола Сталинабадской комиссии». Правда, все вместе вышло не очень удачно: над тягучим перечислением подробностей, никак не работающих на сюжет, витал дух краткой, динамичной вещи И. А. Ефремова «Олгой-хорхой», построенной на том же антураже экспедиций в дикую глушь. Но ранний Ефремов настолько же энергичнее и живее ранних Стругацких, насколько зрелые Стругацкие (с середины 60-х) в литературном отношении более совершенны, чем зрелый Ефремов. Зато в «Извне» проявились две идеи, получившие впоследствии удачное художественное воплощение. Это, во-первых, форма тех самых «художественных отчетов», с успехом реализованная через двадцать лет (рассказ Льва Абалкина о его приключениях на планете Надежда). А во-вторых, своеобразный «документализм», в данном случае неудавшийся, но получивший позже блистательное развитие в повести перестроечных времен «Волны гасят ветер».

Настоящая революция стиля произошла позднее.

8.

Если считать, что в качестве единого самостоятельного идеолога братья Стругацкие родились на страницах повести «Попытка к бегству», то как единый оригинальный художник они появились гораздо раньше — в повести «Путь на Амальтею». Именно она стала альфой и омегой нового творческого метода Стругацких, именно из нее вышла столь любимая поклонниками творчества Стругацких стилистика, там возник драйв. Вплоть до 80-х братья успешно пользовались творческими находками шестидесятых.

«Путь на Амальтею» — увлекательное чтение.

Повесть эта до сих пор захватывает умы и трогает сердца.

У любого крупного писателя есть произведения, которые волнуют читателей и через много десятилетий (а то и столетий) после их создания. А есть… ну, скажем так: «памятники литературы», другими словами, тексты, интересующие главным образом литературоведов, биографов, исследователей культурного бэкграунда эпохи.

«Путь на Амальтею», несомненно, относится к числу первых. Она ничуть не устарела и сейчас и смотрится даже моложе, свежее некоторых произведений, написанных звездным дуэтом позже. Живая, красивая вещь. Чудесная романтическая сказка о космосе, настоящая жемчужина не только периода «ранних Стругацких», но и всего их творчества.

Первый замысел повести появился рано.

Летом 1957 года Аркадий Натанович запрашивает у брата «все данные о Юпитере и его спутниках — все возможное, гипотетическое, предположительное и т. д.». А уже 31 августа он извещает Бориса Натановича, что некую «Страшную большую» активно собирается продолжать. Похоже, в октябре какая-то предварительная рукопись «Страшной большой планеты» уже сделана, и братья планируют ее переделку. А зимой обсуждают проекты окончательной версии, мечтают об эпизоде с космическим пиратством, но эпизод этот впоследствии «срежет» издатель — на уровне идеи. Главная работа над текстом разворачивается в 1959 году, завершится она к декабрю, а в 1960-м повесть опубликована. Над ее названием долго колдовали, какое-то время вещь именовалась «С грузом прибыл» и лишь под занавес получила певучее имя «Путь на Амальтею».

Колонизация космоса — целая эпопея. В ней есть генеральные сражения, вроде штурма Венеры в «Стране багровых туч», а есть бои местного значения: стычки с холодом, вакуумом, опасными излучениями, краткие перестрелки с неведомым. Мясорубка, в которую попали персонажи «Пути на Амальтею», — всего лишь эпизод колоссального батального полотна. Но чтобы пройти его, выполнив задачу, героям понадобились всё их мужество, хладнокровие и чувство долга.

На Амальтее, спутнике Юпитера, продовольствия осталось впритык — только-только дотянуть до звездолета с грузом продуктов. Нет, никаких особенных аварий или преступлений, просто космос в паре мелочей надавил на землян, решив, как видно, выжать из них чуть больше уважения. Теперь на обед колонизаторы получают тарелку хлорелловой похлебки, двести граммов галет и пятьдесят граммов шоколада. Они не впадают в панику, они даже размышляют на успокоительные темы: не урезать ли рацион… ну, на всякий случай… в конце концов, люди в блокадном Ленинграде выживали, довольствуясь много меньшим… Только директор колонии отдает себе отчет в том, что ждет его сотрудников, если космический корабль с продовольствием пропадет: «Это случается редко… Но очень плохо, что это все-таки случается… За миллиард километров от земли… это голод. Может быть, это гибель».

Фотонный грузовик «Тахмасиб» ведет к ним на выручку Алексей Быков — тот самый, из «Страны багровых туч». В штурманах у него — тот самый Крутиков, а пассажирами — знаменитые планетологи Юрковский и Дауге, тоже те самые. Помимо лиц, уже знакомых читателям по приключениям вокруг «Урановой Голконды», случившимся много лет назад, на «Тахмасибе» присутствуют также молодой бортинженер Иван Жилин и Шарль Моллар — французский радиооптик, без особого успеха осваивающий русский язык.

Корабль попадает в метеоритный поток, получает страшные повреждения, и его притягивает к себе Юпитер. Досталось и людям. «Дауге отделался сравнительно легко… у него только кровь выступила под ногтями и сильно болела голова. Юрковский был бледен, и веки у него были сиреневые. Дауге подул ему в лицо, потряс за плечи, похлопал по щекам. Голова Юрковского бессильно болталась, и в себя он не приходил. Тогда Дауге поволок его в медицинский отсек. В коридоре оказалось страшно холодно, на стенах искрился иней. Дауге положил голову Юрковского к себе на колени, наскреб со стены немного инея и приложил холодные мокрые пальцы к его вискам. В этот момент его застала перегрузка… Тогда Дауге лег на спину, но ему стало так плохо, что он перевернулся на живот и стал водить лицом по заиндевевшему полу. Когда перегрузка кончилась, Дауге полежал еще немного, затем поднялся и, взяв Юрковского под мышки, пятясь, поволок дальше… Юрковский страшно хрипел».

Быков объявляет пассажирам: «Мы падаем в Юпитер».

В сущности, это верная смерть. Все понимают, какая судьба ждет корабль, но никто не поддается страху. И когда капитан переспрашивает, хорошо ли все его поняли, Моллар получает, наконец, случай сверкнуть чисто французским остроумием: «Теперь мы будем падать в Юпитер всю нашу жизнь».

Сильная, мужская сцена, без истерик и заламывания рук.

Пока экипаж лихорадочно ремонтирует «Тахмасиб», планетолет медленно проваливается в юпитерианскую атмосферу. Он достигает, наконец, того слоя, где плотность и давление позволяют многотонной махине «плавать» в сгущенном газе. «Тахмасиб» остановился. «Тахмасиб» с экипажем, с пассажирами и с грузом «прибыл на последнюю станцию». Планетологи, даже зная, что им, видимо, уже никогда не удастся ввести в научный оборот все те уникальные данные, которые они получат, наблюдая за «Джупом» из столь глубоких слоев атмосферы, берутся за исследования, без паники ведут честную научную работу. Вот как они беседуют, зная, что жить им осталось от силы несколько часов:

«— Кангрен большой молодец, — сказал Дауге. — Его расчеты просто замечательно точны.

— Не совсем, — сказал Юрковский.

— Это почему же? — осведомился Дауге.

— Потому что температура растет заметно медленнее, — объяснил Юрковский.

— Это внутреннее свечение неклассического типа, — возразил Дауге.

— Да, неклассического, — сказал Юрковский.

— Кангрен не мог этого учесть, — сказал Дауге.

— Надо было учесть, — сказал Юрковский. — Об этом уже сто лет спорят, надо было учесть.

— Просто тебе стыдно, — сказал Дауге. — Ты так бранился с Кангреном в Дублине, и теперь тебе стыдно.

— Балда ты, — сказал Юрковский. — Я учитывал неклассические эффекты.

— Знаю, — сказал Дауге.

— А если знаешь, — сказал Юрковский, — то не болтай глупостей.

— Не ори на меня, — сказал Дауге. — Это не глупости. Неклассические эффекты ты учел, а цена этому сам видишь какая.

— Это тебе такая цена, — рассердился Юрковский. — До сих пор не читал моей последней статьи.

— Ладно, — сказал Дауге, — не сердись. У меня спина затекла.

— У меня тоже, — сказал Юрковский. Он перевернулся на живот и встал на четвереньки. Это было нелегко. Он дотянулся до перископа и заглянул в него. — П-посмотри-ка…».

Что для них важнее: ужас перед темной бездной гибели, воспоминания о пережитом или какой-то совершенно новый инстинкт, совсем недавно появившийся у творческих людей, — стремление непрерывно получать новые знания?

Явно — последнее.

Быков все же находит рискованный способ спасти корабль и, работая с экипажем на пределе возможностей, вытаскивает его из водородной пучины Юпитера. «Тахмасиб» доставляет груз на Амальтею, космосу на этот раз не позволяют забрать ни одной человеческой жизни.

Издатель настойчиво советовал авторам «обмажорить» концовку.

В результате она действительно зазвучала патетически: «Быкова директор узнал последним. Быков был бледен до синевы, и волосы его казались совсем медными, под глазами висели синие мешки, какие бывают от сильных и длительных перегрузок. Глаза его были красными. Он говорил так тихо, что директор ничего не мог разобрать и видел только, что говорит он медленно, с трудом шевеля губами. Возле Быкова стояли руководители отделов и начальник ракетодрома… Быков поднял глаза и увидел директора. Он встал, и по кабинету прошел шепоток, и все сразу замолчали… Они пошли навстречу друг Другу, гремя магнитными подковами по металлическому полу, и сошлись на середине комнаты. Они пожали друг другу руки и некоторое время стояли молча и неподвижно. Потом Быков отнял руку и сказал:

— Товарищ Кангрен, планетолет „Тахмасиб“ с грузом прибыл».

Но если финал повести и стал результатом неких редакторских настояний, то это, кажется, тот редкий случай, когда вмешательство редактора в работу талантливых авторов принесло добрые плоды. Да, концовка несколько выбивается из общего стиля повествования, но она, что называется, — «народная». Требовалась смысловая «отбивка» — как в последних кадрах киноленты, когда завершающая сцена естественно предваряет собой торжественную музыку и появление титров.

Ее и сделали, «…с грузом прибыл».

Звучит музыка.

9.

Повесть «Путь на Амальтею» хороша тем, что в героизме ее персонажей нет ни казенщины, ни драматической наигранности. Они ведут себя естественно. Люди завоевывают космос, космос наносит контрудары, экипаж и «Тахмасиб» попали на передовую, сразились, победили, и… всё опять возвращается в обычный, более спокойный режим противостояния.

Обычные люди…

Но как они хороши!

10.

В архиве Бориса Натановича сохранился предварительный вариант повести «Путь на Амальтею» под названием «Страшная большая планета». Он резко отличается от окончательной версии, опубликованной в 1960 году. Во-первых, там еще нет старой компании, штурмовавшей Венеру на «Хиусе», — Быкова и прочих. Во-вторых, там нет счастливого конца. Сначала гибнет капитан звездолета… затем врач… Остальные героически продолжают работу, но чувствуется: спасения ждать неоткуда, смерть не за горами. И, в-третьих, там нет глав, посвященных научному центру на спутнике Юпитера.

Но все это — отличия сюжетные, можно сказать, формальные.

Гораздо важнее отличия, коснувшиеся самого духа повести, творческого метода ее авторов.

Прежде всего, в «Страшной большой планете» происходит своего рода соревнование планеты Юпитер и маленькой группки отважных людей за читательское внимание. Они совершенно равноправны — от первой строчки до последней. Аркадий Натанович, единственный автор этого варианта повести, с увлечением обрушивает на любителей фантастики сведения о Юпитере, теории о Юпитере, картинки Юпитера…

А люди?

Ну что люди?

Да, они храбры, да, пафос творчества перед лицом неотвратимой гибели создает вокруг них ореол мрачного величия. Они будто вынырнули из времен Прометея, из горнила мужественной, но обреченной на поражение борьбы титанов против олимпийцев. Однако персонажи словно подняты на котурны, выглядят слишком театральными. А занавес, опускаемый над их последними часами (днями?) в ловушке юпитерианской атмосферы, создает царапающее ощущение пропавшей концовки. В итоге Юпитер вызывает больший интерес, чем его исследователи.

Совсем другое дело — «Путь на Амальтею».

И здесь о Юпитере говорится предостаточно, и здесь излагаются головоломные теории, ведутся ученые споры. Но все-таки супергигант Солнечной системы — на втором плане по сравнению с людьми. Экипаж звездолета и планетологи лишены каких бы то ни было котурн, нарисованы живо, даже с озорством. Они обладают той же отвагой, что и герои «Большой страшной планеты», но не произносят драматических монологов, а просто борятся со страхом, ведут себя достойно и делают свое дело. Этого достаточно, чтобы читатель их полюбил.

Очень важную роль сыграла речь новых персонажей. Она наполнена шутками, словесными аттракционами, грубоватым юмором старых друзей. Проще говоря, она обладает двумя важнейшими достоинствами: реалистичностью и увлекательностью. Остроты из «Пути на Амальтею» сразу пошли гулять по кухням и геологическим экспедициям, превращаясь в афоризмы. Небольшая повесть породила таких афоризмов больше, чем солидный том, посвященный штурму Венеры.

«— Эй, Грегор, после работы сыграем?

— Сыграем, — сказал Грегор.

— Снова будешь бит, Вадимчик, — сказал кто-то.

— На моей стороне закон вероятностей! — заявил Потапов».

«Юрковский слез со стула и спросил:

— Шарль, вы не видели мою Варечку?

Моллар погрозил ему пальцем.

— Ви мне все шутите, — сказал он, делая произвольные ударения. — Ви мне двенадцать дней шутите. — Он сел на диван рядом с Дауге. — Что есть Варечка? Я много раз слышалль.

„Варечка“, сегодня ви ее ищете, но я ее не виделль ни один раз. А? — Он поглядел на Дауге. — Это птичька? Или это кошька? Или… э…

— Бегемот? — сказал Дауге.

— Что есть бегемот? — осведомился Моллар.

— Сэ такая лирондэй, — ответил Дауге. — Ласточка.

— О, l’hirоndеllе! — воскликнул Моллар. — Бегемот?

— Йес, — сказал Дауге. — Натюрлихь».

«— Кстати, Шарль, почему вы всегда спрашиваете Ваню, как девушки?

— Я очень люблю девушки, — серьезно сказал Моллар. — И всегда интересуюсь как».

«Одно метеоритное попадание, — сказал Жилин. — И два раза я въехал сюда сам. — Он показал пальцем, куда он въехал, но это было и так видно. — Один раз в самом начале ногами и потом в самом конце головой.

— Да, — сказал Быков. — Этого никакой механизм не выдержит».

«— …я рассчитал программу. Если общепринятая теория строения Юпитера верна, мы не сгорим.

Дауге хотел сказать, что общепринятой теории строения Юпитера не существует и никогда не существовало, но промолчал».

«— Иог-ганыч, — сказал Юрковский. — П-по-моему, Алексей что-то з-задумал, к-как ты думаешь?

— Не знаю, — сказал Дауге и посмотрел на него. — С чего ты взял?

— У н-него т-такая особенная морда, — сказал Юрковский. — Я его знаю».

«— Удачи и спокойной плазмы».

«— Когда на этом корабле будет дисциплина?».

Да, в «Страшной большой планете» тоже время от времени встречаются афористические высказывания. Особенно запоминается словесная стычка между профессором Беньковским и аспирантом Северцевым. Профессор ободряет товарищей по несчастью: «Не вешайте носы, друзья… Помните, у Пушкина? „Умирать так умирать, дело служивое“. Конечно, вы еще молоды… А я другой смерти не пожелал бы. Мой дед был военным моряком и подорвал на себе фашистский танк под Сталинградом… Мать и отец погибли во время второй экспедиции Кожина. И я тоже умру на посту. И желаю такой смерти своим сыновьям. Настоящему человеку не пристало подыхать от старческой немощи в своей берлоге…» Ему начинают возражать, Северцев произносит фразу: «Человек рожден для счастья, а не для безвестной гибели». На что Беньковский отвечает: «Человек рожден для труда». И сколько советских интеллигентов согласились бы с этими словами! Многие бы жизни свои положили за правду красивой фразы Беньковского.

Все же «Путь на Амальтею» насыщен остроумной игрой слов, запоминающимися репликами, изящными шутками «гуще», чем более ранний вариант. Да и афоризмов здесь на порядок больше. Дистанция — огромна. Словно совершился прыжок через пропасть. И вместо всех красивостей Беньковского в аналогичном месте «Пути на Амальтею» Быков говорит: «Ну, не мы первые. Честно жили, честно и умрем». Проще и правдивее.

Наконец, преобразилась и литературная техника авторов. Тысячи мелочей вспыхивают, играют. Борис Натанович весьма выразительно написал в «Комментариях к пройденному»: «Кажется, именно повесть „Путь на Амальтею“ была первой нашей повестью, написанной в новой, хемингуэевской, манере — нарочитый лаконизм, многозначительные смысловые подтексты, аскетический отказ от лишних эпитетов и метафор».

«Хемингуэевская манера» означала радикальное изменение структуры текста: он стал намного легче, воздушнее. Прежде всего, произошла настоящая «реформа» по части диалогов: значительно большую часть авторского текста Стругацкие стали «топить» внутри текста диалогического (раньше диалоги и авторский текст были фактически отделены друг от друга). Это производит ошеломляющий эффект. Кажется, что диалогов стало вдвое, да чуть ли не втрое больше, чем их было в «Стране багровых туч», хотя на самом деле их объем относительно общего объема текста возрос незначительно. Диалоги насыщены своего рода словесными аттракционами. Микроанекдотами повесть обвешана, как новогодняя елка расписными шариками. А количество эпитетов резко упало. Вообще, число прилагательных уменьшилось, зато вырос процент глаголов. Фактически пропали и сколько-нибудь сложные конструкции. Многое просто недоговаривается до конца — читателю дают возможность самому додумать несказанное. Почти исчезли описания того, о чем думает или что чувствует один из заглавных персонажей: его эмоции и мысли подаются либо через слова, либо через действия. «Передавать душу» напрямик, поставив «камеру» в головном мозге и близ сердца, авторы больше не пытаются. В повести еще присутствуют «просветительские» отступления, но они далеко не столь длинные и не столь лобовые по способу включения в художественную ткань, как в более ранних текстах.

«Поджарый» стиль «Пути на Амальтею» наполнен внутренней энергией, которой так не хватало громоздкой и рыхлой «Стране багровых туч». Ничего лишнего! Ничего в сторону от сюжета. Всё подчинено общему замыслу.

И получилась первоклассная приключенческая вещь.

Любопытно, что новый стиль, выкристаллизовавшийся на страницах повести «Путь на Амальтею», не сразу занял прочные позиции в творчестве Стругацких. Окончательно он утвердится лишь в 1962–1964 годах — приблизительно между повестями «Попытка к бегству» и «Трудно быть богом».

Но до этого должны были еще появиться «Возвращение. (Полдень, ХХII век)» и «Стажеры». И то и другое представляло собой в содержательном смысле законченные самостоятельные произведения. Но в смысле «техническом» обе эти повести сыграли роль… полигона для экспериментов. То, что было найдено в «Пути на Амальтею», — возможно, интуитивно, — здесь испытывалось на прочность, проверялось на «присадки» иных приемов и способов строительства текста, чтобы потом окончательно восторжествовать.

11.

Что представляли собой Стругацкие в 1960-м?

Минуло всего шесть лет со времен исторического пари на «бутылку шампузы».

В печати с тех пор появились повесть романного объема «Страна багровых туч» (да еще отдельной книгой, да еще в «рамке»!), две малых повести — «Извне» и «Путь на Амальтею», около десятка рассказов да «Пепел Бикини» Стругацкого-старшего. В наши дни писатель-фантаст с четырьмя-пятью романами едва-едва покидает скамью «начинающих», но по тем временам подобный список достижений выглядел впечатляюще. О Стругацких уже говорили. Их ругали в прессе, их хвалили в прессе. При встречах узнавали, но случалось, переспрашивали: «Аркадий Натанович? Ах, Борис Натанович! Приятно, приятно… Что же вы, батенька, не приходили? Брезгуете нашим журналом? (Издательством?)».

Оба женаты, у обоих — маленькие дети (дочь Аркадия Мария родилась в 1955 году, сын Бориса Андрей — в 1959-м).

Оба имеют стабильный заработок помимо литературных трудов.

Позднее Борис Натанович опишет, как они с братом чувствовали себя на исходе 1959 года. «На улице холодно. Трещат поленья в большой кафельной печи. Мама хлопочет на кухне, иногда заходит к нам на цыпочках — что-нибудь взять из буфета. Все еще живы и даже, в общем, здоровы. И всё впереди. И всё получается. Найден новый способ работы, работается удивительно легко, и всё идет как по маслу…».

И они начинают бешено работать над вещью, которая скоро принесет им громкую славу и восторг читателей, не меркнущий уже полвека.

12.

Поклонники творчества Стругацких любят словосочетание «Мир Полдня».

И произносится это с придыханием. «Мир Полдня» — не просто цикл повестей, связанных воедино сквозными героями и общими вехами истории будущего. Произнося слова «Мир Полдня», человек, сердцем приросший к творению Стругацких, одновременно выкликает имя святыни и выдает название сильнейшего наркотика. «Мир Полдня» для многих и многих интеллигентов — синоним рая на земле. По крайней мере, так было полстолетия назад, когда «Мир Полдня» только-только рождался. Так было и в 70-х, когда заразительная сила этого необыкновенного мира достигла апогея. И даже сейчас, когда сгинуло общество, породившее мечту об утопии, напоенной творческим духом, многие ветераны фэндома живут его обаянием. Даже в «нулевых» — в «нулевых»! — время от времени кто-нибудь из старшего поколения образованных людей сообщал миру со страниц журнала или же с сетевой странички: «Я до смерти люблю „Мир Полдня“! Я хочу там жить! Я до сих пор хочу там жить. Это мой идеал».

В 2010 (!) году вышел роман «Се, творю» ученика Стругацких Вячеслава Рыбакова, давно сделавшегося большим самостоятельным писателем. Сюжетные перипетии книги сходятся на корпорации космических исследований «Полдень-22», призванной дать великий шанс современной российской науке. Кто бы сомневался, что Рыбаков протягивает ниточку надежды между современностью и прекрасным фантастическим Полднем ХХII века, созданием Стругацких…

Казалось бы, запоздал… Казалось бы, мечта о Полдне в реальность никогда уже не воплотится… Сами творцы этой мечты давно пришли к мысли о нежизнеспособности своего создания, но… устав от серой суеты мира, читатели и сейчас погружаются в чудесную вселенную той мечты…

«Мир Полдня» безотказно срабатывает.

«Мир Полдня» — как огромная чаша, до краев наполненная солнечным светом.

Свет этот — прохладен. Он не столько греет, сколько делает окружающее прозрачным, рациональным, правильным. Весь он — бесконечно длящееся во времени и пространстве творческое усилие по отысканию истины.

Да, ныне «Мир Полдня» уже отцветает, но аромат его до сих пор силен и притягателен.

13.

В цикл, составляющий «Мир Полдня», входят следующие произведения: сборник «Возвращение (Полдень, ХХII век)» — повесть «Возвращение» и целая обойма рассказов;

А также повести:

«Попытка к бегству»;

«Далекая Радуга»;

«Трудно быть богом»;

«Беспокойство» (один из вариантов «Улитки на склоне»);

«Обитаемый остров»;

«Малыш»;

«Парень из преисподней»;

«Жук в муравейнике»;

«Волны гасят ветер».

Борис Натанович видит в сборнике «Возвращение (Полдень, ХХII век)» роман и сообщает, что вещь эта была задумана, видимо, в самом начале 1959 года. По его словам, «…работа шла трудно. Изначально будущее сочинение мыслилось авторами как большой утопический роман о третьем тысячелетии, но в то же время и как роман приключенческий, исполненный фантастических событий, то есть отнюдь не как социально-философский трактат». Цензура, кстати, впервые треплет произведение Стругацких всерьез, авторам пришлось понервничать. Судя по их переписке, работа над «Возвращением» шла полным ходом в 1959 году и завершилась в первой половине 1961-го. Летом начинается публикация глав из повести «Возвращение» в журнале «Урал» — под общим названием «Полдень, ХХII век».

Годом позже весь сборник вышел отдельной книгой.

Конечно, «Возвращение» представляло собой очень вежливую и очень благожелательную полемику со знаменитым романом И. А. Ефремова «Туманность Андромеды», опубликованным в 1958 году. «Туманность Андромеды», скорее, монография о будущем, нежели роман. Утопия разворачивается в «главах» — о воспитании детей, о космических полетах, об искусстве, об организации науки и научной этике и т. п. — которым придана беллетризованная форма. Там действуют люди будущего, абсолютно немыслимые в реальности ХХ столетия, там социум немыслимо далеко ушел от советской действительности эпохи Н. С. Хрущева. Ледяная стихия рассудочности наполняет текст «Туманности» и подсвечивает его, как подсвечивает скудную тундру северное сияние.

Борис Натанович ясно очертил круг задач, которые они с братом ставили перед собой, берясь за новую книгу: «Ефремов создал мир, в котором живут и действуют люди специфические, небывалые еще люди, которыми мы все станем (может быть) через множество и множество веков, а значит, и не люди вовсе — модели людей, идеальные схемы, образцы для подражания, в лучшем случае… Ефремов создал классическую утопию — мир, каким он ДОЛЖЕН БЫТЬ… Нам же хотелось совсем другого, мы отнюдь не стремились выходить за пределы художественной литературы, наоборот, нам нравилось писать о людях и о человеческих судьбах, о приключениях человеков в Природе и Обществе. Кроме того, мы были уверены, что уже сегодня, сейчас, здесь, вокруг нас живут и трудятся люди, способные заполнить собой Светлый, Чистый, Интересный Мир, в котором не будет (или почти не будет) никаких „свинцовых мерзостей жизни“… Перед мысленным взором нашим громоздился, сверкая и переливаясь, хрустально чистый, тщательно обеззараженный и восхитительно безопасный мир — мир великолепных зданий, ласковых и мирных пейзажей, роскошных пандусов и спиральных спусков, мир невероятного благополучия и благоустроенности, уютный и грандиозный одновременно, — но мир этот был пуст и неподвижен, словно роскошная декорация перед Спектаклем Века, который все никак не начинается, потому что его некому играть, да и пьеса пока не написана… В конце концов мы поняли, кем надлежит заполнить этот сверкающий, но пустой мир: нашими же современниками, а точнее, лучшими из современников — нашими друзьями и близкими, чистыми, честными, добрыми людьми, превыше всего ценящими творческий труд и радость познания…».

И, далее, очень важно: «Мы… рисовали панораму мира, пейзажи мира, картинки из жизни мира и портреты людей, его населяющих».

10 января 1961 года, в самом разгаре работы, Аркадий Натанович написал брату: «Учти вот что — от „В[озвращения]“ ждут многого, считается, что это первое в литературе (мировой!) произведение об „уютном“ коммунизме… „В[озвращение]“ должно быть мировой книгой».

По способу сюжетного построения сборник[4] совершенно не похож на предыдущие работы Стругацких.

У «Страны багровых туч» был сквозной сюжет, пусть и рыхловатый; у повести «Путь на Амальтею» — ярко выраженный приключенческий сюжет, крепкий, линейный, динамичный; а «Возвращение» — груда рассказов, не получивших сквозной сюжетной составляющей. Их объединяют общие герои и единый для всех героев мир. В разных изданиях состав этой «мозаики» еще и отличается: вариант 1967 года значительно объемнее варианта, написанного в 60-м и опубликованного в 62-м.

«Возвращение» разворачивается в двух временах: бурно развивающемся «технологическом» ХХI веке и следующем, ХХII, когда общество начинает пожинать плоды предшествующего рывка. К ХХII веку «конкурирующая» политическая система совершенно исчезнет с лица земли и повсюду воцарится коммунизм. Ведущими персонажами становятся космонавты — участники межзвездной экспедиции на звездолете «Таймыр», вернувшиеся домой к тому времени, когда мир неузнаваемо изменился. Их подвиги, их рискованные приключения, их научный поиск окажутся почти что напрасными. Люди новой цивилизации успели побывать на тех планетах, которые пришлось «штурмовать» звездолетчикам. Техника будущего настолько опередила старую, что десантники ХХII века «перегнали» тихоходную экспедицию. Профессиональные навыки космолетчиков абсолютно обесценились, а переучиваться им поздновато. Они знакомятся с потомками, путешествуют по свету, заводят друзей, возлюбленных и всеми силами пытаются приспособиться к новой жизни. Для читателя они играют роль своего рода «проводников» по цивилизации грядущего. Такие же проводники — дети из Аньюдинской школы-интерната да космодесантник Горбовский — персонаж, надолго ставший любимцем Стругацких.

Ни одного мерзавца, корыстолюбца, дурака, лжеца, злодея. Живые, нормальные люди, очень разные по характеру, но никогда не подлые. В большинстве случаев — энтузиасты своего дела, личности, не мыслящие жизни без любимой работы.

Геннадий Комов — прирожденный лидер, волевой, бешено работоспособный человек, превосходный аналитик, быстро схватывающий рассеянную информацию и делающий правильные выводы. Блистательный специалист по ксеноцивилизациям, на неудачах научившийся понимать иной разум.

Леонид Горбовский — звездолетчик и десантник. Сквозь бушующую атмосферу он вытянул в космическое пространство планетолет, чуть не угробленный биологом Сидоровым при посадке на «трудную планету». Человек с огромным чувством ответственности. В будущем Стругацкие именно ему доверят принимать самые важные решения в других повестях — он умеет изо всех вариантов решения выбрать самое доброе, а значит, самое правильное. Еще он умеет высоко ценить человеческую жизнь и презирать «смертоубийственные подвиги». Именно он впоследствии (повесть «Беспокойство») сравнит человечество с двадцатью миллиардами детей, беспечно сидящих на краю пропасти и швыряющих камешки. При всякой возможности он задает вопрос: «Можно, я лягу?» — ибо ненавидит «отвратительные жесткие устройства» — диваны на космических кораблях.

Иван Москвичев, возмечтавший сделать из Венеры Землю. Он «…олицетворял собою нынешнее население Венеры, угнетенное тяжкими природными условиями… Он давал Земле семнадцать процентов энергии, восемьдесят пять процентов редких металлов и жил как собака, то есть месяцами не видел голубого неба и неделями дожидался очереди полежать в оранжерее на травке».

Елена Завадская, член Мирового Совета, «…была категорическим противником тех условий, в которых работал Москвичев и двадцать тысяч его товарищей. Она была также категорическим противником городов на болотах, подземных взрывов и новых могил, над которыми черные ветры будут петь легенды о героях. Короче говоря, она летела на Венеру, чтобы внимательно изучить местные условия и принять необходимые меры к деколонизации Венеры. Миссию же землянина она понимала так, что на чужих планетах нужно ставить автоматические заводы. Москвичев все это знал. Завадская висела над ним, как ножницы парки, угрожая всем его перспективам. Но, кроме того, Завадская была хирургом-эмбриомехаником; она могла работать без кабинета, в любых условиях, по пояс в болоте, а таких хирургов на Земле было еще очень мало. На Венере же они были незаменимы. И Москвичев помалкивал, явно надеясь, что впоследствии все как-нибудь обойдется».

И многие, многие другие — родом из будущего.

«Они обрисованы вполне реалистично, без всякой внешней приподнятости, торжественности, — отозвалась о героях „Возвращения“ Ариадна Громова, писатель-фантаст, в те годы известный. — Говорят герои Стругацких тоже простым, ничуть не возвышенным языком, частенько чертыхаются, еще чаще смеются и острят — у них прекрасно развито чувство юмора».

«Возвращение» не только населило будущее людьми настоящего (в отличие от футуристических гуманоидов Ефремова), оно дало советской интеллигенции мир, в котором хотелось бы жить и работать. Стругацкие очень мало пишут о политическом устройстве, экономике и, разумеется, совсем ничего не пишут о войнах. Мир — един, воевать некому и не с кем, нищета и подавляющее большинство болезней исчезли под натиском научно-технических достижений. Никто не задумывается всерьез о материальном достатке, поскольку все необходимое обитатель Полдня может получить без проблем. Излишества же в этом мире давно вышли из моды.

А вот о чем авторы говорят много и со вкусом, так это высшая ценность новой цивилизации — творческий труд. Люди влюбляются и строят отношения, как было сто, пятьсот, три тысячи лет назад. Но даже любовь в этом мире уступает пальму первенства творчеству. Оно — альфа и омега Полдня. На нем всё сходится и под него всё подстраивается. Весь мир — колоссальный отлаженный механизм, благоустроенная общественная машина — каждым поворотом любой шестеренки, каждым движением маховика, каждым включением тока, бегущего по проводам, обслуживает творческий процесс. И он идет в невероятном темпе, вызывая даже разговоры о «вертикальном прогрессе». Ученые ставят блистательные эксперименты, пытаются победить смерть, инженеры совершенствуют технику, врачи излечивают больных с четырьмя переломами позвоночника, десантники «берут» планету за планетой.

Дети, по большей части, отделены от родителей и отданы на воспитание искусным педагогам в интернаты. В этом Стругацкие, пожалуй, шли за Ефремовым. Родители могут спокойно работать — их отпрысков научат находить смысл жизни в творчестве. Правда, впоследствии писатель «четвертой волны» Эдуард Геворкян, испытавший влияние Аркадия Натановича, возразил Стругацким в рассказе «Прощай, сентябрь!». Отделение от родителей, посчитал он, отсутствие родительской любви помешает детям вырасти полноценными личностями, способными на создание полноценной семьи. Возражение, несомненно, серьезное. Но в годы, когда «Возвращение» только-только появилось на свет, многие советские интеллигенты, утомленные беспросветными тяготами быта, возней с подгузниками и пеленками, искренне восхищались такой вот всеобщей интернатской системой.

14.

Чем же «Возвращение» вызвало такие восторги?

Конечно, не только обаятельными героями и духом будущего.

Серьезную роль тут сыграл и новый стиль письма звездного дуэта.

В «Возвращении» Стругацкие очень внимательны не только к людям, но и к предметам. Они собирают общую картину из тысячи мелочей, выписанных чрезвычайно тщательно. Они подают вещи с графической четкостью, не жалея деталей. Техника (вплоть до бытовой), транспорт, космические полеты. Полемизируя с Ефремовым, Стругацкие в чем-то оказываются близки к той схеме, которую выработал как раз Иван Антонович: всякой сфере «общественной активности» они посвящают особый фрагмент, с той разницей, что фрагменты эти являются полноценными самостоятельными рассказами. Не напрасно Ариадна Громова писала: «Мир Стругацких вообще отличается пластичностью, предметностью, он гораздо более ощутим, реален, обжит, чем величественная панорама „Туманности Андромеды“…» Такая подробная проработка деталей полностью себя оправдала: на протяжении нескольких десятилетий советские интеллектуалы мыслили будущее примерно в картинках «Полдня», то есть братья Стругацкие создали полотно, в котором надолго увязло массовое сознание образованного класса.

Но за феерический успех «Мира Полдня» Стругацким пришлось заплатить немалую цену: в художественном смысле «Возвращение» уступает «Пути на Амальтею». Не только из-за отсутствия сюжетной целостности: пространство «Полдня» давало вещи целостность иного рода — полнокровную мощь правдоподобной утопии. Просто авторам приходится слишком многое рассказывать и объяснять в ущерб развитию действия, в ущерб рельефности характеров. Рядом с драйвовыми, законченными в сюжетном смысле текстами попадаются фрагменты, выполненные в замедленном темпе, представляющие собой всего лишь отдельную зарисовку. Конечно, в едином ансамбле все они работают, но изъятые из этого единства, немедленно теряют блеск и превращаются в тусклый ком связующего раствора. Поскольку они соседствуют с рассказами, «работающими» самостоятельно, имеющими художественную Ценность и социальный смысл вне «ансамбля», коллекция в сборке вызывает неровное ощущение. Сбивающийся ритм — то медленнее, то быстрее — приключенческие эпизоды и объемные научные пояснения, любовная история и картинки сельскохозяйственного производства… Конструкция составлена из слишком разнородных элементов. В этом смысле «Возвращение»-1960 эстетически намного ровнее и гармоничнее, нежели «Возвращение»-1967.

16 июля 1960 года Аркадий Натанович предлагает ввести в «Возвращение» «маленькие рассказики из нынешней жизни — для контраста и настроения — а lа Хемингуэй или Дос-Пассос». Предложение было Стругацким-младшим принято, однако результаты этого труда в дело не пошли. Борис Натанович с грустью сообщает: «Особенно жалко мне сейчас тех самых „маленьких рассказиков из нынешней жизни а lа Хемингуэй или Дос-Пассос“. Мы называли их — „реминисценции“. Все реминисценции эти были во благовременье написаны — каждая часть повести открывалась своей реминисценцией. Однако в „Детгизе“ их отвергли самым решительным образом, что, впрочем, понятно — они были, пожалуй, слишком уж жестки и натуралистичны. К сожалению, потом они все куда-то пропали, только АН использовал кое-какие из них для „Дьявола среди людей“. На самом деле в „Возвращении“ они были бы на месте: они давали ощущение почти болезненного контраста — словно нарочитые черно-белые кадры в пышноцветном роскошном кинофильме».

Действительно, жаль. Может, усложнение мозаичного рисунка привело бы к появлению новой целостности, объединяющей многоплановое, хронологически разорванное между разными эпохами произведение. Может, пропасть между мрачным настоящим и сверкающим будущим привела бы и груду миниатюр о будущем к большему единству — как намагниченный стержень собирает вокруг себя множество гвоздиков большого и малого размера. Похоже, детгизовское руководство оказало Стругацким медвежью услугу, решив сделать их произведение проще, светлее. Изначально задуманная писателями сложность поднимала всю «мозаику» на более высокий художественный уровень. Что ж, остается лишь пожалеть об утраченной возможности (в «Хромой судьбе» она в какой-то степени реализуется).

Но значит ли, что отказ от текстов «а lа Хемингуэй или Дос-Пассос» означал отказ и от «хемингуэевского лаконизма»? Нет, и еще раз нет. Анализ текстов, вошедших в состав «Возвращения», говорит о другом. Среди них нет рассказов, содержащих суровый монументальный «мачизм», да и просто серовато-черную гамму «жестокой реальности», характерную для названных выше писателей. Но техническая сторона писательского стиля Стругацких претерпела не столь уж значительные изменения, если сравнивать с повестью «Путь на Амальтею». Обилие разного рода объяснений Стругацкие компенсировали тем, что «сгрузили» значительную их часть в диалоги. Конечно, в результате появились дидактические диалоги (например, о кибердвойниках и киберсадовниках в миниатюре «Скатерть самобранка», о Великом КРИ в миниатюре «Загадка задней ноги» или о механозародыше в миниатюре «Поражение»), а это, в свою очередь, довело общий объем диалогов на пространстве «Возвращения» до зашкаливающих величин. Зато драйв не был до конца потерян, и до настоящего времени роман-из-рассказов читается легко — даже напоминает бешеную езду на «газике» по сельской дороге: ухабов много, тряска страшная, но скорость почти не снижается.

15.

Повесть «Стажеры» вышла отдельной книгой в условиях, которые сразу гарантировали ей внимание массового читателя. Это лето 1962 года — и полутора лет не прошло с тех пор, как Юрий Гагарин вышел в космос. Мальчишки бредили космическими полетами, взрослые гордились: мы — первые, а старики плакали: «Не зря мы столько терпели, жили так бедно!» Интеллигенты поговаривали: «Ради этого стоило жить в наше время». Это потом в среде образованных людей родилась печальная шутка: «Мы готовы были простить власти многое, чуть ли не лагеря простить, а уж подавно — голод, уравниловку… но как можно простить после всего этого поражение, понесенное от американцев? Они летали на Луну, а мы — нет!».

Но тогда советская космонавтика торжествовала. И население державы — от западных границ Белоруссии до Чукотки — с восторгом пело неофициальный гимн космонавтов: «У нас еще до старта четырнадцать минут». Отдельные слова этой песни застрянут в головах на десятилетия: «Заправлены в планшеты космические карты, и штурман проверяет в последний раз маршрут…» Или: «На пыльных тропинках далеких планет останутся наши следы…».

По словам Бориса Натановича, повесть «Стажеры» они написали «единым духом и за один присест в мае — июне 1961-го». Им легко работалось — по десять-двенадцать страниц черновика в день без перерывов на протяжении месяца. Наверное, отчасти их подстегивало авторское честолюбие: по стране возят Юрия Гагарина, и народ упоенно славит его, их новая вещь должна лечь в «десятку».

Постаревшие герои штурма Венеры и спасения колонии на Амальтее — капитан Быков и штурман Крутиков — совершают инспекционный вояж по Солнечной системе. Они везут большого начальника — генерального инспектора МУКСа[5] и своего старого друга Юрковского. Другой их старый друг Дауге отставлен от полетов по здоровью и печалится, оставшись на Земле. Зато бортинженер Жилин — новичок во времена «падения в Юпитер» — теперь заматерел, сделался личностью самостоятельной, охочей до умных разговоров, споров и притч. Он приводит на корабль молоденького вакуум-сварщика Бородина, которому позарез надо на Рею. Понятно, Бородин с благодарностью принимает должность стажера.

Экипаж старенького «Тахмасиба» последовательно проходит через целый каскад приключений: помогает разгромить смертоносных марсианских пиявок; получает из первых рук сообщение об открытии на Марсе города, построенного внеземной цивилизацией; наводит порядок в «гнезде капитализма» — на Бамберге; гостит на астероиде Эйномия у физиков, экспериментирующих с гравитацией — «настоящих людей», находящихся в «процессе настоящей работы»; разоблачает директора обсерватории на Дионе — интригана и лицемера; наконец, доставляет Бородина к месту работы, но теряет Юрковского и Крутикова в кольцах Сатурна.

Над всем действием витает дух переходного времени. Одна эра — торжественная, страшная, величественная, требовавшая колоссальных жертв, — заканчивается. Наступает совсем иная — более чистая, более увлеченная, более рациональная и во многом более легкая. Шестеренки хроноса еще скрипят, но ускорение неизбежно, вскоре этот привычный уже скрип сменится ровным рокотом хорошо промасленного металла. Стругацкие очень надеялись на «оттепель», на советскую умную интеллигенцию, на космонавтику, они смотрели в будущее с энтузиазмом. Поэтому «Стажеры» — вещь оптимистическая. Она фиксирует стремительное приближение будущего — совсем другой жизни, иными словами, того самого Полдня ХХII века…

По выражению генерального инспектора Юрковского, все действующие лица повести — «стажеры на службе у будущего». Когда гибнут Юрковский и Крутиков, смерть их выглядит как «триумфальная гибель» эпических героев древности. Тяжелое время, наполненное ампирным духом, умирает с ними. Жилин и Бородин, особенно последний, — отличная смена. Новые люди новой эпохи. Их высокие умственные и душевные качества внушают надежду.

16.

Повесть «Стажеры» называют иногда самым идеологическим произведением Стругацких. Наверное, это все же не так: идеологии в оболочке литературного художества более чем достаточно во многих текстах звездного дуэта как до «Стажеров», так и позже. Дело в другом: «Стажеры» несут наиболее мощный заряд советской идеологии. А вот признаков духовной верности советской «системе» с середины 60-х у Стругацких до крайности мало. И будут они либо своего рода «обманкой», успокоительным средством для издателя, либо получат какую-то дополнительную нагрузку, придающую им двойной смысл, — как, например, история бунтаря Араты из «Трудно быть богом» или откровения главного героя «Хищных вещей века» о язвах общества потребления, где он исполнял разведывательную функцию.

Но до «Стажеров» включительно тексты братьев Стругацких действительно насыщены «коммунарством». Герои этих ранних произведений намертво встроены в социализм, они и не помышляют о каком-либо ином будущем — только общая победа коммунистического строя на всей Земле! И когда им приходится участвовать в «соревновании систем», они делают это со всей убежденностью в своей правоте.

Так, например, в кафе «Твой старина Микки Маус» неподалеку от международного ракетодрома происходит разговор между барменом, защищающим достоинства капиталистической системы, вакуум-сварщиком (пока еще не стажером) Юрием Бородиным и космонавтом Иваном Жилиным из экипажа «Тахмасиба».

Бармен заводит спор: «Эти самые грязные бумажки, о которых вы говорите. В вашей сумасшедшей стране всякий знает, что деньги — это грязь. Но у меня в стране всякий знает, что грязь — это, к сожалению, не деньги. Деньги надо добывать! Для этого летают наши пилоты, для этого вербуются наши рабочие. Я старый человек и, наверное, поэтому никак не могу понять, чем измеряется успех и благополучие у вас. Ведь у вас все вверх ногами. А вот у нас все ясно и понятно. Кто сейчас покоритель Ганимеда капитан Эптон? Директор компании „Минералз Лимитэд“. Кто сейчас знаменитый штурман Сайрус Кэмпбелл? Владелец двух крупнейших ресторанов в Нью-Йорке. Конечно, когда-то их знал весь мир, а теперь они в тени, но зато раньше они были слугами и шли туда, куда их пошлют, а сейчас они сами имеют слуг и посылают их, куда захотят. Я тоже не хочу быть слугой. Я тоже хочу быть хозяином».

Жилин его «срезает»: «Кое-чего вы уже достигли, Джойс. Вы не хотите быть слугой. Теперь вам осталась самая малость — перестать хотеть быть господином».

Бородин опрометчиво говорит: «А по-моему, ужасно скучно всю жизнь простоять за стойкой… Работа должна быть интересной». И, далее, сообщает Жилину: «Жалко его. Ну зачем живет человек? Вот накопит он денег, вернется к себе домой. Ну и что дальше?».

Жилин, понятно, приняв сторону вакуум-сварщика, спрашивает Джойса: «Что вы будете делать, когда разбогатеете?».

Тот контратакует: «Я знаю, какого ответа ждет мальчик. Поэтому спрошу я. Мальчик вырастет и станет взрослым мужчиной. Всю жизнь он будет заниматься своей… как это вы говорите… интересной работой. Но вот он состарится и не сможет больше работать. Чем он тогда будет заниматься, этот мальчик?».

Бородин пытается придумать адекватный ответ, но выходит все какая-то ерунда, и сводится она главным образом к тому, что он как-то и не задумывался над этим; ему нравится идея умереть до того, как исчезнет возможность работать.

Из поражения делает победу Жилин: «Хотя мой союзник по молодости лет не сказал ничего умного, но, заметьте, он предпочитает умереть, чем жить вашей старостью. Ему просто никогда в голову не приходило, что он будет делать, когда состарится. А вы, Джойс, об этом думаете всю жизнь. И всю жизнь готовитесь к старости. Так-то, старина Джойс… Вот в этом и разница… И разница, по-моему, не в вашу пользу».

А еще в «Стажерах» будет сцена на Бамберге, где капиталистическое руководство шахты эксплуатирует рабочих в опасных и вредных условиях, фактически гробит их здоровье… Будут и другие детали, помельче. Но суть везде одна: коммунизм побеждает, советские люди побеждают.

До времен позднего Хрущева, надо полагать, у авторов не возникало сомнений, что грядущие века могут далеко развести два принципиально разных идеала будущего: первый — предначертанный стране и миру советским руководством, и второй, живущий в интеллигентской среде. Стругацкие довольно долго видели не два, а именно один идеал. В сущности, они унаследовали этот идеал, даже некий багаж идеалов от отца — особенно Аркадий Натанович. В 1982 году, когда от «коммунарства» в текстах Стругацких не останется даже воспоминаний, когда они вдоволь напробуются жестокого давления со стороны «системы», Аркадий Натанович все-таки скажет: «Я сын своего отца, своего времени, своего народа. Никогда не сомневался в правильности коммунистических идей, хотя я и не член партии. Я впитал их с детства. Позднее, во время учебы и самостоятельно, я познакомился с другими философскими системами. Ни одна из них не удовлетворяет меня так, как коммунизм. Ну и, кроме того, я основываюсь на собственном восприятии жизни. В нашем обществе, несмотря на некоторые недостатки, я вижу то здоровое, святое, если хотите, что делает человека человеком. У нас считается неприличным не работать. А ведь коммунизм — это занятие для всех голов и для всех рук. Коммунизм не представляется мне розовым бытом и самоуспокоенностью. Его будут сотрясать проблемы, которые человек будет решать».

Подобные высказывания не предназначены только для того, чтобы обмануть «систему».

Тут нужна искренняя убежденность: внутри, на самом дне окружающей действительности, какой бы она ни выглядела, лежит драгоценное жемчужное зерно. Пусть грязь закрывает его многослойными напластованиями, пусть ее сияния почти не видно, пусть исказили ее форму царапины, нанесенные в суровые времена, пусть. Зато там, на уровне глубинной сути, сохраняется верная идея… Не случайно осенью 1991 года, уже после августовских событий, в печальной беседе с одним из авторов этой книги — Г. Прашкевичем — Аркадий Натанович скажет: «И все-таки… И все-таки более красивой идеи, чем коммунизм, люди пока не придумали…».

В советской культуре постоянно вступали в схватку два начала — имперские ценности и революционная романтика. Порядок, сила, единство, надежность, прочность, государственничество бились насмерть с летучим бродильным веществом странствий, индивидуализма и творческой динамики, с разрушительным пламенем, наполненным мечтами о будущем созидании. В середине 30-х «пролетарский интернационализм» сменился «советским патриотизмом», и тогда, через большую кровь и большое разочарование, свершилась первая ломка революционной романтики, уступившей имперству позиции. При Хрущеве произошел частичный реванш. Но только частичный, а потому вскоре сменившийся частичной же реставрацией. На закате СССР первое и второе придут в состояние усталого клинча…

Так вот, Аркадий Натанович в какой-то степени принадлежал полю именно тех самых революционеров-романтиков. Пафос развития — любой ценой, лишь бы не застрять, лишь бы не стоять на месте, лишь бы развиваться! — наполняет многие его высказывания. Потрясения? Хаос? Пусть! Человек найдет способ решить проблемы. «Я сын своего отца!» А отец братьев Стругацких был в числе прямых творцов революции, ее последовательных и сознательных сторонников. Натан Залманович неизменно оказывался на переднем краю революционного действия: в продотрядах, на фронтах Гражданской, в политотделах зерносовхозов 30-х годов. Ему находилось место везде, где требовались срочные и самые радикальные меры. Те самые, что сопровождаются словами «по законам революционного времени». Искал ли Натан Залманович выгоды лично для себя? Известные нам источники не дают тому подтверждений. «Был честнейшим и скромнейшим человеком» — по словам младшего сына. Видимо, следует говорить именно о его убежденности, «идейности». Образованный человек способен пройти через всё это, если уверен, что действует ради торжества истинных и чистых принципов, если он видит в себе одного из хирургов, врачующих огромное больное тело, делая многочисленные ампутации.

«Он был ортодоксальным коммунистом, — писал об отце Борис Натанович, — никогда не колебался, никогда не участвовал ни в каких оппозициях, верил партии безгранично и выполнял ее приказы, как солдат. Но каким-то образом ухитрился при этом сохранить широкий образ мыслей, когда речь шла о литературе, живописи, о культуре вообще».

Натан Залманович, как и многие, жестоко пострадал при Сталине. Именно, как многие. Более того, на протяжении последних лет жизни он не имел возможности восстановить прежнее свое, более высокое, более комфортное положение. Вселило ли это в умы его сыновей, ну, скажем, нелюбовь к советской власти, к принципам устройства жизни в СССР? Вовсе нет. Скорее надежду на исправление. Сталин умер, «оттепель» выглядела как долгожданное излечение от жестокой болезни. Или, иначе, как избавление от той «порчи» верных идей, которая произошла при Сталине.

Борис Натанович относился к «коммунарству» значительно прохладнее, чем его старший брат. Видеть в нем революционного романтика нет никаких оснований. И отца, по собственному признанию Бориса Натановича, он почти не помнит, зная его главным образом по рассказам мамы и брата. Тем не менее и он также говорит о «красивой и сильной идее» в одном своем интервью (1994): «Мир, в котором человек не знает ничего нужнее, полезнее и слаще творческого труда. Мир, где свобода каждого есть условие свободы всех остальных и ограничена только свободой остальных. Мир, где никто не делает другому ничего такого, чего не хотел бы, чтобы сделали ему. Мир, где воспитание человеческого детеныша перестало быть редкостным искусством и сделалось наукой… Разумеется, ничего светлее, справедливее и привлекательнее такого мира пока еще не придумано. Беда здесь в том, что само слово „коммунизм“ безнадежно дискредитировано. Черт знает какие глупости (и мерзости) подразумеваются сегодня под термином „коммунистическое будущее“. Жестокая, тупая диктатура. Скрученная в бараний рог культура. Пивопровод „Жигули — Москва“… Красивую и сильную идею залили кровью и облепили дерьмом…».

Позднее, в 2000 году, Борис Натанович еще более откровенно рассказывал о долгом процессе «эрозии убеждений», завершившемся лишь после чешских событий 1968 года. Первой его «идиотскую убежденность» в правильности советского строя поколебала, по словам самого Бориса Натановича, жена старшего брата — Елена Ильинична. «Лена всё знала, всё понимала с самых ранних лет, во всем прекрасно разбиралась, всему знала цену… Я помню бешеные споры, которые у нас с ней происходили, с криками, с произнесением сильных слов и чуть ли не дракой… Ленка кричала, что все они (большевики то есть, Молотовы эти твои, Кагановичи, Ворошиловы) кровавые бандиты, а я кричал, что все они великие люди, народные герои… А потом наступил Двадцатый съезд, и мне было официально объявлено, что да, действительно, большая часть этих великих людей — все-таки именно кровавые бандиты. И это был, конечно, первый страшный удар по моему самосознанию. Да и венгерские события были в том же самом году и тоже оказали свое воздействие…».

«Веру в социализм и коммунизм, — сообщает он, — мы сохраняли еще на протяжении многих лет (после венгерского мятежа. — Д. В., Г. П.). Мы довольно быстро — примерно к Двадцать второму съезду партии — поняли, что имеем дело с бандой жлобов и негодяев во главе страны. Но вера в правоту дела социализма и коммунизма сохранялась у нас очень долго. „Оттепель“ способствовала сохранению этой веры — нам казалось, что наконец наступило такое время, когда можно говорить правду, и многие уже говорят правду, и ничего им за это не бывает, страна становится честной, чистой».

В «Стажерах» есть один характерный эпизод, показывающий, насколько прочной была вера авторов в светлое будущее. Начальник физической лаборатории «Эйномия» Костя, он же духовный лидер пестрой братии неистовых исследователей, спокойно поучает большую власть — Юрковского: «Ну вот скажите мне серьезно: зачем вы приехали сюда? Ни спросить вы ничего толком не можете, ни посоветовать, я уж не говорю, чтобы помочь. Ну, скажем, я в порядке вежливости поведу вас по лабораториям, и мы станем ходить как два лунатика и уступать друг другу дорогу перед люками. И мы будем вежливо молчать, потому что вы не знаете, как спросить, а я не знаю, как ответить».

Генеральный инспектор пеняет на перенаселенность станции. На это Костя отвечает: «Люди же хотят работать!.. Что же, ждать, пока МУКС закончит постройку новой станции? Нет, планетолог Юрковский рассудил бы совсем иначе. Он не стал бы мне выговаривать за перенаселенность. И не стал бы требовать, чтобы я ему все объяснял… Нет, планетолог Юрковский сказал бы: „Костя, мне нужно, чтобы вы экспериментально обосновали мою новую роскошную идею. Давайте займемся, Костя!“ Тогда я уступил бы вам свою койку, а сам бы занял аварийный лифт, и мы бы с вами работали до тех пор, пока бы все не стало ясно, как весеннее утро! А вы приезжаете собирать жалобы. Какие жалобы могут быть у человека, имеющего интересную работу?».

Выходит, в новое время не столько власть использует «настоящих людей», сколько «настоящие люди» (то есть творческая интеллигенция) прививают власти нравственные принципы и приоритеты практической деятельности.

Этого очень хотелось. Но мечта явью не стала.

На протяжении всех первых лет совместного творчества Аркадий Натанович, несомненно, занимал в писательском тандеме преобладающее положение. И его надежды, и его разочарование в слабеющей «оттепели», надо полагать, сыграли очень важную роль. Двадцатые годы с их идейным наполнением уже не могли вернуться. Никак не могли. Пока хоть какая-то надежда жила, он со всей страстью работал внутри «системы», на благо «системы», бешеной своей энергией увлекая брата. А вот когда «система» обманула его ожидания, — встал к ней в оппозицию.

Таков смысл быстрого дрейфа братьев Стругацких от «Стажеров» до «Попытки к бегству» и «Трудно быть богом». Собственно, этот дрейф очень точно повторяет умственное движение огромной части советской интеллигенции — от мечтаний «оттепели» к досаде на «похолодание»[6].

17.

Главным врагом побеждающего коммунизма — а по сути, революционного романтизма — Стругацкие видели мещанство. К этой теме авторы возвращаются на страницах повести неоднократно. Пикируют на нее с разных углов, нещадно бомбя противника. Мещанство — последний щит рушащегося капитализма, гниль и пакость. Его носители и, тем более, идеологи поданы в «Стажерах» именно как нравственные уроды.

Вот разглагольствует Маша — бывшая жена Дауге и сестра Юрковского: «Дурацкое время… Люди совершенно разучились жить. Работа, работа, работа… Весь смысл жизни в работе. Все время чего-то ищут. Все время что-то строят. Зачем? Я понимаю, это нужно было раньше, когда всего не хватало. Когда была эта экономическая борьба. Когда еще нужно было доказывать, что мы можем не хуже, а лучше, чем они. Доказали. А борьба осталась. Какая-то глухая, неявная…» Женщина чувствует противостояние коммунизма и Традиции, оборачивающееся у Стругацких борьбой с мещанством.

Она, Маша, осаждает Дауге: «Ты знаешь, недавно я познакомилась с одним школьным учителем. Он учит детей страшным вещам. Он учит их, что работать гораздо интереснее, чем развлекаться. И они верят ему. Ты понимаешь? Ведь это же страшно! Я говорила с его учениками. Мне показалось, что они презирают меня. За что? За то, что я хочу прожить свою единственную жизнь так, как мне хочется?».

Дауге мысленно спорит с Машей: «Где тебе понять, как неделями, месяцами с отчаянием бьешься в глухую стену, исписываешь горы бумаги, исхаживаешь десятки километров по кабинету или по пустыне, и кажется, что решения нет и что ты безмозглый слепой червяк, и ты уже не веришь, что так было неоднократно, а потом наступает этот чудесный миг, когда открываешь наконец калитку в стене, и еще одна глухая стена позади, и ты снова бог, и Вселенная снова у тебя на ладони».

Но вслух Дауге отвечает коротко: «Они тоже хотят прожить жизнь так, как им хочется. Но вам хочется разного».

Инженер бамбергской шахты Сэмюэль Хиггинс — фигура более сложная. Он выдвинут авторами на роль персонажа, подводящего под мещанство философскую базу. С его точки зрения, человек по натуре — скотинка. «Дайте ему полную кормушку, не хуже, чем у соседа, дайте ему набить брюшко и дайте ему раз в день посмеяться над каким-нибудь нехитрым представлением… зачем ему большее?».

С удивительной точностью братья Стругацкие передали в 60-х годах прошлого века состояние значительной части нашего общества годов 90-х, да и нынешних, несомненно. Вот комиссар МУКСа на Бамберге Бэла Барабаш возражает Хиггинсу: многое, мол, зависит от воспитания. «Вы вдалбливали им, что есть бог, есть дом и есть бизнес, и больше нет ничего на свете. Так вы и делаете людей скотами». Настоящий же человек начинается с убеждения в том, что «самое главное в жизни — это дружба и знание».

В середине 60-х советская интеллигенция на это и уповала: дружба, творчество (поиск нового знания) да еще, пожалуй, любовь. Ныне звучат другие слова — дом, бизнес, наконец, вернувшийся Бог. И противоречия между этими понятиями и дружбой, любовью, жаждой познания не обнаруживается. Или, вернее, не обнаруживается большего противоречия, нежели то, которое было в советское время. В сущности, речь идет совсем не о соревновании систем, нет. Как минимум не совсем о соревновании систем. Речь идет о двух мировоззрениях. Одно требует постоянного движения, другое — упорядоченного покоя. Стругацкие 60-х решительно стояли на стороне первого. И решительно видели в сторонниках второго своих неприятелей. Эта позиция вызывает естественный вопрос: разве не может быть благотворным чередование покоя, накопления сил, с периодами бешеного развития?

Но это уже более сложная и совсем не романтическая схема.

Беседа Хиггинса и Барабаша происходит в ХХI веке, то есть во времена, когда капитализм умирает: для Хиггинса он уже труп. Инженер предупреждает комиссара: «Это опасный труп. А вы еще открыли границы. И пока открыты границы, мещанство во всех видах будет течь через эти границы. Как бы вам не захлебнуться в нем».

В ответ Бэла Барабаш высказывается так, как мог бы высказаться, наверное, Бэла Кун: «Не для коммунизма, а для всего человечества опасно мещанство… Мещанин — это все-таки тоже человек, и ему всегда хочется большего. Но, поскольку он в то же время и скотина, это стремление к большему по необходимости принимает самые чудовищные формы. Например, жажда власти. Жажда поклонения. Жажда популярности. Когда двое таких вот сталкиваются, они рвут друг друга, как собаки. А когда двое таких сговариваются, они рвут в клочья окружающих. И начинаются веселенькие штучки вроде фашизма, сегрегации, геноцида. И прежде всего поэтому мы ведем борьбу против мещанства. И скоро вы вынуждены будете начать такую войну просто для того, чтобы не задохнуться в собственном навозе».

Что из этого следует?

Авторы уверены: мещанство, бюргерская тихая и обеспеченная жизнь, лишенная динамического идеала, — вещь, которая иной раз достойна пули.

А уж для его последствий одной пули будет мало…

18.

В повести «Дни Кракена» та же борьба с мещанством передана не через «сократические диалоги», когда одна из сторон заведомо права и, следовательно, заведомо должна победить, а через «игру» персонажей. Конечно, главный герой время от времени знакомит читателя со своими «мыслями по поводу», но это неизбежно: повествование ведется от первого лица. Лобовым высказываниям отдан весьма незначительный объем, их почти не замечаешь. Результат: те же идеи, что и в «Стажерах», поданы теперь эффектно, красиво, без метания громов и постановочных дискуссий. Получилось на порядок сложнее и на порядок сильнее.

«Дни Кракена» строятся на противостоянии двух героев.

Центральный персонаж — Андрей Головин. Он прозрачен, легок, светел, как солнечный день. Это какой-то июльский человек, наполненный теплом и витальной энергией. Над черновиком «Дней Кракена» работал Аркадий Натанович, и в центральном персонаже просматриваются черты его характера, детали его биографии.

Это очень обаятельная личность, «агитирующая» за родной для Стругацких этический идеал без громких слов, без лозунгов, без пафосных сцен — одним своим поведением. Профессиональный переводчик с японского, он уже достиг высокого статуса в своей профессии. Ему позволено самостоятельно выбирать тексты для работы. И он занимается самым сложным, самым интересным, самым талантливым, — пусть эти произведения на порядок более трудны, чем обычная «текучка». Высокая трудоемкость отнюдь не предполагает повышенной оплаты. Само погружение в стихию перевода, само творчество доставляет главному герою ни с чем не сравнимое наслаждение… да и полное нравственное удовлетворение.

«Я — чернорабочий мировой культуры».

«Я, будучи убежденным коммунистом, не мыслю жизни без работы».

В личной жизни ведущий персонаж — личность, раскрепостившаяся, сбросившая путы жесткой морали, какой бы она ни была — советской ли, традиционной ли. Героя ведет чувство, он ошибается, исправляет ошибки, но никому не позволяет отнять хоть малую часть своей свободы. В одном из планов работы над сюжетом повести ясно указано: сущность «крайних представлений», то есть твердых принципов морали, — мещанская.

Юля Марецкая — активистка и общественница, кажется, влюбленная в Андрея, но ему не нужная. Она-то как раз выполняет функцию столпа морали. В повести она подана стеснительной молодой женщиной, не сумевшей «отделаться от некоторых ублюдочных принципов, которые ей внушили еще в школе». Но если кто-то шел против ее убеждений, Марецкая могла доставить ему неприятности — из педагогических соображений. И стеснительность ей ничуть не мешала. Ее реплики словно отлиты из бронзы: «Ты не имеешь права. Как твой товарищ и как член партбюро я предупреждаю тебя, это выглядит некрасиво». Или: «Мы сейчас ведем… борьбу за моральную чистоту, стараемся не оставить без внимания ни одного случая нарушения норм коммунистической морали — и вот пожалуйста, коммунистка, член бюро подозревается в… распущенности». А Головин отвечает ей: «И очень жаль, что мы не любовники, а то бы я постарался доказать тебе, что счастье не в печати от загса».

Право требовать от другого человека соблюдения собственных принципов, если они совпадают с принципами общественной нравственности, в повести торпедируется. Устами главного героя авторская позиция высказана совершенно однозначно: «Принципиальность становится последней ступенью к уверенности в собственной непогрешимости. А что может быть ужаснее в человеке, да еще в неумном человеке, нежели абсолютная и непоколебимая уверенность в собственной правоте при любых обстоятельствах и в любую минуту!».

Подобная позиция была близка огромной части тогдашней интеллигенции, тяготившейся негласными этическими табу прежнего периода, несколько, правда, «размоченными» во время войны, но еще властно руководившими жизнью советского общества. За кормой остался период пуританства и ригоризма, воспринимавшихся позднее как часть «сталинских цепей». Этический идеал интеллигенции требовал максимально возможной свободы для личности. А значит — не только свободы политической, творческой, но и свободы в отношениях между людьми. Предполагалось, что личность будущего, рождающаяся в настоящем, сумеет определить для себя меру ответственности за свои поступки и возьмет на себя эту ответственность добровольно. Иначе говоря, без принуждения со стороны общества, или, как тогда говорили, «общественности».

«Мещанство» в толковании братьев Стругацких расширялось, поглощая Традицию в большом и малом. Возрождение традиционных устоев, сменившее «сексуальную революцию» первых постреволюционных лет с ее «стаканом воды», органично вписалось в эпоху Империи, в советское имперство. Артистка, обнимающая на киноэкране супруга и нежно обращаюшаяся к нему со словами: «Муж мой, кровинка моя…», а потом отвергающая его ради социального служения, стала тогда воплощением этики долга, самоограничения, четких нравственных ориентиров[7]. Она была понятна для многомиллионных народных масс. А вот если бы та же артистка с той же лаской прижималась к чужому мужу… ох, далеко не весь зал сочувствовал бы ее «непростой судьбе».

Интеллигенция стремилась к иному. Она чувствовала стеснение от негласного права социума судить личность «за моральное разложение». Она отвергала прерогативы какого-либо «общественника» пенять «разложенцу» от имени всеобщей нормы. А значит, ждала размягчения нормы. Или, лучше того — желала сама диктовать норму, позволявшую значительно большую степень индивидуальной свободы в семье, дружбе, любви. Стругацкие, играя в команде интеллигенции, мощно били тараном в ворота Традиции, стремились расшатать, разрушить ее как «мещанство».

Гигантский разумный спрут, привезенный в Институт беспозвоночных и поселенный в бассейне посреди Москвы, обеспечивал повести элемент фантастики. Кракен обладал способностью влиять на сознание и эмоции людей. Но авторы наделили его еще одной функцией. Он представлял собою… лик мещанства[8]. Эффектная Марецкая умела больно куснуть при случае, а вот «мегатойтис», безобразный вонючий монстр, убийца, был все-таки и прежде всего — разумом, эволюционировавшим весьма долго, доросшим до высочайших пределов рациональности, но так и не выработавшим навыков созидательного труда, радости духовных запросов. Разум вне труда, вне творчества, вне духа — нечто ужасное и вредное. «Апофеоз эгоизма и индивидуализма» — как выразился Аркадий Натанович.

«Мегатойтис» (он же «архитойтис») в ранних сюжетных планах повести ассоциируется с «императором», то есть — верховной властью. Головин, увидев спрута, испытал странное чувство: «Чудище в бассейне было невероятно чужим. Ни мы, ни наши собаки не имели с ним ничего общего. Оно было чужое, насквозь чужое. Даже в его запахе не было ничего знакомого, пусть хотя бы и враждебного. Это было нелепо, что оно могло чего-то требовать от нас через разделявшую нас пропасть. А еще более нелепо было давать ему хотя бы незначительную частичку от нашего мира. И вдобавок низко радоваться, что оно приняло дань».

Итак, мещанин — всегда чужак. Даже если этот мещанин выступает в облике «хорошенькой девушки», как та же Марецкая, он все равно — из другого мира. Он не смеет требовать чего-то от интеллигента. А интеллигенту нелепо уступать ему «хотя бы незначительную частичку от нашего мира». Спруты могут быть могущественными и опасными, как опасны агрессивные чужаки-мещане, особенно если злой мещанин получает в свои руки всю мощь верховной власти (император, канцлер… генеральный секретарь).

И если доходит до открытого противостояния, то наш интеллигент имеет право… да что там право! — он обязан уничтожить источник мещанства.

Вот Андрей Головин и убивает Кракена, после того как тот, «беседуя» с человеком, внушил ему мысль: «Мещанство, ограниченность, отсутствие стремлений всегда восторжествуют… все усилия так называемых мыслящих интеллигентных людей в конечном счете служат лишь для мещан».

Интеллигент убивает императора. Какая точная метафора!

И пусть это всего лишь беспозвоночный император-спрут, не важно.

Эзопов язык советской эпохи был внятен для современников. И тут между строк читалось: если надо убить — убей!

Стругацкий-старший четко выразил главную идею повести в письме младшему (11. Х. 1962): «…доведение до необходимости сделать практические выводы из своего мнения в ленивых застольных спорах».

А Борис Натанович сообщает о работе над текстом следующее:

«Вариант повести под названием „Дни Кракена“ писался АН в одиночку в начале 1963 года, был примерно в те же времена рассмотрен обоими соавторами, принят как первый черновик и отложен на неопределенный срок. Работа не пошла. Насколько я помню, нас остановили два соображения. Во-первых, общая и очевидная „непроходимость“: то, что мы собирались писать в повести дальше, не годилось ни для „Молодой гвардии“, ни, тем более, для „Детгиза“, а писать в стол мы тогда не умели — во всяком случае, не были еще готовы. А во-вторых, вещь показалась нам слишком уж „бытовой“, мы побоялись впасть в так называемый „блэпингтонизм-блэпскизм“… Позже мы не раз возвращались к этой повести, но, видимо, время ее прошло окончательно, мы так и не взялись за нее и только беспощадно растаскивали ее по кускам, следуя жестокому принципу литературной целесообразности: „Всё, годное к утилизации, должно быть своевременно утилизировано“».

Судя по переписке между братьями, Аркадий Натанович составил первый план повести еще в мае 1962 года. Идея ему нравилась. Он перебирал подходы к ней, дополнял сюжетные заготовки все новыми деталями. Думал над повестью, по его собственным словам, «денно и нощно». Словом, всерьез увлекся. Но Борис Натанович, очевидно, был прав, говоря о полной «непроходимости» сюжета. Лишь 80-е, застав Стругацких мэтрами советской НФ, позволят им писать в подобной манере. Двумя десятилетиями раньше у них вряд ли бы взяли для печати философскую фантастику, насыщенную аллегориями и сложными рядами символов.

Кроме того, Аркадий Натанович желал разыграть в повести «смачный нетривиальный конфликт между людьми», отвечающий двум условиям. Во-первых, чтобы он «не был возможен нигде, кроме СССР». Во-вторых, «чтобы такой конфликт не был возможен никогда раньше пятьдесят пятого года».

Яснее не скажешь.

Конфликт — получился.

Результат: фрагмент повести и конспект ненаписанных глав увидели свет лишь несколько лет назад.

19.

Как художественное произведение повесть «Стажеры» в значительной степени держится именно на стиле, на «хемингуэевском лаконизме», поскольку ей дана очень рискованная сюжетная конструкция. Стругацкие заставляют любимых героев, известных еще по «Стране багровых туч», осуществить инспекционное путешествие по планетам, астероидам и спутникам Солнечной системы. Каждая остановка — отдельная картинка, растянутая во времени, отдельный самостоятельный сюжет. В отличие от «Возвращения» эту мозаику все-таки скрепляет единая сюжетная константа — мотив путешествия. Оттого повесть становится похожей на записки средневекового паломника или миссионера, на «хождение ко святыням», записанное потом в подробностях.

Каждая «картинка» — предлог для разговора о новом времени и новых людях, его населяющих. Насколько их сознание рассталось с тенями «проклятого прошлого», в чем они, люди торжествующего социализма, отличаются от населения предыдущей эпохи, чего им не хватает. Кроме того, в качестве лейтмотива выступает осуждение мещанства как чего-то противного, чуть ли не противоположного гуманизму, идеалам интеллигенции (о мещанстве в «Стажерах» ведутся целые диспуты!). И то и другое рождает сильный привкус идеологического сочинения. В тоне отзыва Бориса Натановича о «Стажерах» сквозит раздражение: «Странное произведение. Межеумочное. Одно время мы очень любили его и даже им гордились — нам казалось, что это новое слово в фантастике, и в каком-то смысле так оно и было. Но очень скоро мы выросли из него. Многое из того, что казалось нам в самом начале 1960-х очевидным, перестало быть таковым. Очевидным стало противоположное… В „Стажерах“ Стругацкие меняют, а сразу после — ломают свое мировоззрение. Они не захотели стать фанатиками…».

Как уже говорилось, «Стажеры» — последний текст, который можно было бы назвать откровенно «коммунарским». В нем Стругацкие еще пытаются соединить приоритеты, входящие в «символ веры» советской интеллигенции, с научным коммунизмом и нормами реальности, наблюдаемой ими. Потом все это исчезнет, причем довольно быстро. И советизм, и официальный государственный коммунистический идеал частично совсем уйдут из повестей, частично будут заменены чем-то прямо противоположным. «Попытка к бегству» уже поднимает идеал интеллигенции на высоту бесконечно более значительную, нежели «государственный интерес». А всё, что мешает осуществлению этого идеала, так или иначе приводится авторами в близкое соответствие понятию «фашизм».

Но в данном случае речь идет не об идеологической нагрузке «Стажеров».

И «Возвращение», и «Стажеры» — крупные вещи с ослабленной сюжетной составляющей. В «Стажерах» сквозная сюжетная нить присутствует, но она гораздо сильнее «прогибается» под тяжестью «идеологической части»: опять «дидактические диалоги», отступления, рассуждения, уводящие далеко от общего действия, но слегка замаскированные под детали этого действия. Удержать внимание читателя в рамках подобной конструкции очень трудно. Стругацкие держат его, во-первых, приключенческими «вставками» (битва с летучими пиявками на Марсе, стычка с «эксплуататорами» на Бамберге, гибель Крутикова и Юрковского в кольцах Сатурна) и, во-вторых, средствами все того же «хемингуэевского лаконизма» — игрой слов, меткими психологическими зарисовками (именно отдельными зарисовками, без глубокого погружения в психологию), обильным смешиванием диалогов и авторского текста. Они всеми силами стараются удержать высокую «скорость» текста. Того, что было в повести «Путь на Амальтею», не получается, — слишком уж много коммунарства, и груз его эту «скорость» снижает; но она все-таки выше, чем в «Стране багровых туч».

В будущем Стругацкие научатся отливать идеологические отступления в формы, тяготеющие к прямому обращению: «Читатель, послушай-ка и подумай вместе с персонажем», — но в «Стажерах» они еще не овладели этим умением.

Текстов, лишенных социологизма, философии, идеологии, с этого момента в творческой биографии Стругацких будет очень мало. А сколько-нибудь крупных произведений, лишенных подобной нагрузки, в принципе не будет. Соответственно, им понадобился инструментарий, позволяющий вести с читателем интеллектуальный диалог на социально-философские темы, но без снижения драйва. И его Стругацкие нащупали в повести «Попытка к бегству»[9].

20.

Над этой повестью Стругацкие начали работать не позднее декабря 1961 года. Завершили же текст к середине марта 1962-го, преодолев серьезный творческий кризис и перебор нескольких вариантов сюжета. В мае вернулись к повести и основательно доработали ее. Вышла она весьма быстро по понятиям того времени. Уже к концу года читатели могли ознакомиться с нею в сборнике издательства «Молодая гвардия» «Фантастика, 1962».

Герой повести, некий Саул, бежит из родного ХХ столетия прямо в ХХII век — в тот самый утопический мир, что с такой любовью и тщанием был нарисован Стругацкими в «Возвращении». Он хотел бы оказаться подальше от людей — на какой-нибудь необитаемой планете, например… Представившись историком ХХ века, Саул знакомится с Вадимом и Антоном — учеными, которые собираются отдохнуть, охотясь за чудовищными «тахоргами» на планете Тагора. Саул входит в мир. диаметрально противоположный его собственному. Здесь на порядок выше ценится человеческая жизнь. Здесь люди веселы, добры, остроумны, и, главное, смысл своей судьбы они видят в творческой деятельности. Наконец, здесь им предоставлена почти неограниченная свобода творчества и совершенный материальный достаток (вплоть до персональных туристических звездолетов). Пестрая суета «оттепели», озорной ее дух, ее ирония и ее большие надежды, взятые в концентрированном и облагороженном виде, плотно напитывают атмосферу будущего.

Это новое состояние мира польский биограф Стругацких Войцех Кайтох очень удачно назвал «всемогущим и беззаботным человечеством».

Вот характерный диалог между Саулом и Вадимом.

Саул: «Расскажите, как вы работаете… Вот вы приходите на работу. Обычные трудовые будни…».

Вадим: «Хорошо. Будни. Я ложусь на вычислитель и думаю».

«Ну-ну… Постойте — на вычислитель? Ну да, понимаю. Вы лингвист, и вы ложитесь на… И что же дальше?

— Час думаю. Другой думаю. Третий думаю…

— И наконец?..

— Пять часов думаю, ничего у меня не получается. Тогда я слезаю с вычислителя и ухожу.

— Куда?!

— Например, в зоопарк.

— В зоопарк? Отчего же в зоопарк?

— Так. Люблю зверей.

— А как же работа?

— Что ж работа… Прихожу на другой день и опять начинаю думать.

— И опять думаете пять часов и уходите в зоопарк?

— Нет. Обычно ночью мне в голову приходят какие-нибудь идеи, и на другой день я только додумываю. А потом сгорает вычислитель.

— Так. И вы уходите в зоопарк?

— При чем здесь зоопарк? Мы начинаем чинить вычислитель. Чиним до утра.

— Ну а потом?

— А потом кончаются будни и начинается сплошной праздник. У всех глаза на лоб, и у всех одно на уме: вот сейчас всё застопорится, и начинай думать сначала.

— Ну, ладно. Это будни. Однако нельзя же все время работать…

— Нельзя, — сказал Вадим с сожалением. — Я, например, не могу. В конце концов заходишь в тупик, и приходится развлекаться.

— Как?

— Как придется. Например, гоняю на буерах. Вы любите гонять на буерах?».

Как выразился однажды Борис Натанович, «есть люди, которым не хватает суток для творчества». И отдыхают они… чтобы потом еще лучше работать.

Вадим и Антон доставляют Саула на планету, которая вдруг оказывается обитаемой. Неведомая высокая цивилизация оставила там постоянно движущиеся с непонятной целью колонны техники, но сама давно покинула планету. А вот другая цивилизация, аборигенная, еще не переросла уровень фашизма или феодализма (у Стругацких эти термины почти сливаются). Высокие начальники сгоняют людей попроще в лагеря с убийственными условиями жизни и свирепой охраной. Там они заставляют сидельцев вслепую курочить сложную инопланетную технику (чем не знаменитые «шарашки»?). Любой, даже самый мизерный успех в овладении ею оплачивается множеством смертей.

Сюжет строится вокруг изучения Вадимом, Антоном и Саулом этой «лагерной цивилизации». Саул, сам, оказывается, сбежавший в будущее из примерно такого же фашистского концлагеря, чувствует себя как рыба в воде, а вот для Вадима и Антона ад лагерного быта — нечто немыслимое, выходящее за пределы понимания. Они долго не могут поверить, что такие отношения между мыслящими существами в принципе возможны.

Из письма Аркадия Натановича брату (11.1.1962) (сюжет повести только еще планируется): «Побольше нелепостей нашего времени в быт этого поганого народца. Это алогично и все время сбивает наших героев с толку».

Собственно, смысл повести в том и состоит, чтобы поставить рядом два, казалось бы, несовместимых мира: светлый — утопии, настроенной на нужды «мыслящих интеллигентных людей», и темный — ХХ века, в котором с трудом можно разглядеть ростки прекрасного будущего.

Мир современности глядит на себя в зеркало, поднесенное потомками, и ужасается.

А потом приходит осознание: за такое грядущее стоит сразиться с темными призраками прошлого, поселившимися в настоящем.

21.

«Попытка к бегству» резко отличалась от предыдущих произведений Стругацких тем, что в ней впервые озвучивается оппозиционная идеология. Как уже говорилось выше, звездный дуэт весьма долго не отделял общественного идеала советской интеллигенции от общественного идеала Советского государства. Правда, в «Стажерах» (сцена на Эйномии) как будто видна идея «интеллигентной власти». Иными словами, власти, при которой интеллигенты допущены на высокие посты и действуют в соответствии со своими принципами либо, на худой конец, могут влиять на власть, формулируя для нее верную этику отношений.

«Попытка к бегству» демонстрирует другую идейную основу.

В обобщенном виде ее можно представить следующим образом.

Интеллигенции никто не даст просто так влиять на мир, двигая его в избранном направлении. Придется побороться. О мирном течении дел своим чередом, по законам исторического развития, следует забыть. Интеллигенция обязана заставлять власть и неподатливый народ принимать ее принципы. Она видит будущее — чистое, красивое, благоустроенное. Но дойти туда можно, лишь сломив упорство фашистов, оказавшихся у власти или рвущихся туда, и перевоспитав массы. Видение мира, присущее книжникам, ученым, мудрецам, — истинное; если правительство выбрало другой идеал, то оно либо заблуждается, либо становится врагом. В любом случае, при столкновении по всем существенным вопросам представлений интеллигенции с представлениями власти или, скажем, народа права интеллигенция. И она получает у Стругацких право и обязанность активно бороться за свою правоту.

Выходец из ХХ столетия Саул (Савел) Репнин ведет яростные споры с жителями ХХII столетия — Антоном и Вадимом. Наблюдая их светлый, уютный мир — полное осуществление интеллигентских представлений о коммунизме, — он утверждает: подобный мир может вырасти лишь из общества, многим пожертвовавшего, много страдавшего за идею. Иначе говоря, общества, прошедшего через кровавую купель войн и переделки традиционного человека.

«Саул рывком откинул крышку мусоропровода и принялся яростно выбивать туда свою трубку.

— Нет, голубчики. Коммунизм надо выстрадать. За коммунизм надо драться… с обыкновенным простаком-парнем. Драться, когда он с копьем, драться, когда он с мушкетом, драться, когда он со „шмайссером“ и в каске с рожками. И это еще не все. Вот когда он бросит „шмайссер“, упадет брюхом в грязь и будет ползать перед вами — вот когда начнется настоящая борьба! Не за кусок хлеба, а за коммунизм!».

Говоря о «настоящей борьбе», Стругацкие имеют в виду именно перевоспитание «простака-парня»: «Коммунизм — это прежде всего идея! И идея не простая. Ее выстрадали кровью. Ее не преподашь за пять лет на наглядных примерах. Вы обрушите изобилие на потомственного раба, на природного эгоиста. И знаете, что у вас получится? Либо ваша колония превратится в няньку при разжиревших бездельниках, у которых не будет ни малейшего стимула к деятельности, либо здесь найдется энергичный мерзавец, который… вышибет вас вон с этой планеты, а все изобилие подгребет себе под седалище…».

Вроде бы речь идет о другой планете, о колонии землян, занимающихся перевоспитанием местного населения, живущего в феодализме, то есть не по-коммунистически. Но сквозь эту внеземную кисею ХХII века, конечно, просвечивает Земля середины века ХХ, Советская Россия. Коммунары, победив «простака-парня», принялись переделывать мир, уничтожая традиционные представления и насаждая Просвещение вместо Традиции. Им достался, по представлениям Стругацких, тяжелый материал: крестьянская страна, относительно недавно простившаяся с крепостным правом («потомственное рабство»), а после этого с трудом, с болью, с кровью проходящая коллективизацию. Авторы подталкивают читателя к определенной схеме исторического развития: верное, но медленное и тяжкое движение страны к правильному идеалу однажды прервалось, поскольку интеллигенция слишком мягко играла роль няньки при людях, не желавших двигаться дальше по предначертанному ею пути, и, возможно, ослабила благодетельную узду. Нашелся «энергичный мерзавец» (Сталин)… Почему бы вновь не найтись очередному «энергичному мерзавцу»?.. Интеллигенция, видя недостаточность «оттепели», ведет себя слишком пассивно, слишком мало проявляет она бойцовские качества…

Стругацкие говорят эзоповым языком Страны Советов, но говорят довольно прямо: «Надо драться». В условиях позднего Хрущева это означало — надо вести самые жесткие бои за идеалы «оттепели», не давая сталинистам никакого шанса на реванш. Устами Саула высказана отчетливая авторская позиция: «Да перестаньте вы стесняться. Раз вы хотите делать добро, пусть оно будет активно. Добро должно быть более активно, чем зло, иначе всё остановится».

22.

В «Попытке к бегству» заснеженный мир лагерей получает хорошо узнаваемые очертания — как Третьего рейха, так и СССР. Эта первая вещь Стругацких, в которой они сблизили фашистскую Германию Гитлера и советскую Империю Сталина.

Вообще, по словам Бориса Натановича, в первоначальном варианте эпилога Саул Репнин бежал из советского лагеря. «Но… этот номер у нас… не прошел — концлагерь пришлось все-таки переделать в немецкий».

Данная ремарка наилучшим образом освещает символический ряд повести.

Два мира непримиримы. Победить должен правильный мир.

Саул: «Начинать нужно всегда с того, что сеет сомнение».

23.

Новая повесть по идейной основе столь сильно отличалась от предыдущих произведений Стругацких, что впоследствии, уже в 90-х, этот разрыв стал основой для разного рода конспирологических теорий.

Велись (да и по сей день ведутся) споры о том, когда и от кого Стругацкие приняли посвящение. Кто они? Масоны? Тогда какой системы? Приобщились к некой западной ложе или создали самопальную — советскую? А может, стали членами секретного восточного братства? Очень уж непростые эти люди — авторы «Попытки к бегству». Именно тогда, в 1961-м или в самом начале 1962 года, кто-то (право имеющий) приобщил талантливых писателей к тайному знанию, тайному сообществу. Этот неназываемый «орден» дал им главные идеи, настроил против СССР, поддержал их творчество на Западе. Такой и только такой может быть причина столь внезапной перемены в творчестве! — полагают конспирологи.

Публикация мемуаров Мариана Ткачева подлила масла в огонь.

Мариан Ткачев — давний друг Аркадия Натановича, составивший с ним знакомство еще в 1959 году. Он работал в Иностранной комиссии Союза писателей, и от одного этого факта дотошные конспирологи приходили в восторг: «Да тут все ясно!» Не без помощи Ткачева Аркадий Натанович ездил в Прагу (где, кстати, встречался со Станиславом Лемом), а потом в Брайтон! «Какие глубины раскрываются». А связи с японскими и вьетнамскими писателями? «Неспроста Стругацкий-старший так много переводил. Восточный след! Завербовали, еще когда в армии служил… И ведь такое совпадение — как раз на Дальнем Востоке!» Ткачев, кстати, сообщает: между старыми добрыми знакомцами было обыкновение именовать Аркадия Натановича «Амфитрионом» — как радушного и щедрого гостеприимца. «Вот и открылось истинное имя, которым он пользовался там — среди них».

Тот же Ткачев рассказал об игре в «Звездную Палату», учрежденную в 1970-м.

Сам рассказчик числился в ней Президентом, Аркадий Натанович — Канцлером.

«Был разработан Статут, в коем сочетались начала монархические и республиканские. Властные полномочия Палаты были безграничны и, выходя за земные пределы, простирались на весь Универсум. Любые акты, решения Палаты составлялись собственноручно Канцлером. У меня сохранилась часть этих бесценных автографов: кое-какие указы, рескрипты, Положение о наградах с перечнем и описанием орденов. Исчезли, увы, поздравительные декреты по случаю тезоименитств Президента и Канцлера вместе с Пиршественными картами… Друзья, наслышанные о нашей забаве, потихоньку завидовали и старались быть принятыми в члены Палаты — даже с испытательным сроком. Но мы оставались непреклонны. Однажды мы с АН заглянули к жившему неподалеку от меня приятелю. У него была в гостях некая дама. Она, я приметил, сразу положила глаз на АН. Хозяин осведомился, как дела в Звездной Палате? Мы стали наперебой рассказывать о новых указах и готовой вот-вот разразиться войне с Люфтландией за поставки сыра с Млечного пути. Но тут дама, взволнованно одернув заграничный жакет, сказала: „Ни слова больше! Я — жена советского дипломата и дала подписку немедленно информировать органы, если услышу о какой-либо тайной организации. Но мне не хочется навлекать на вас неприятности“. Разговор зашел о чем-то другом. Вскоре мы откланялись. Когда мы с АН оказались у меня дома, я тихонько спросил: „Ну, что, будем жечь архив?“ Канцлер мое предложение отверг. И Палата продолжала свою деятельность, пока он не заболел и не слег…».

Конспирологи победно улыбаются: «Теперь-то вы понимаете… Они даже не особенно шифровались… Понять бы, кто им отдавал приказы, кто у них в ложе был главным? Тут надо рыть всерьез».

Подобные теории плодятся с невероятной скоростью вне зависимости от того, есть под ними какая-то фактическая основа или ее нет. Они непобедимы, поскольку после любого, даже самого сурового опровержения восстают, как феникс из пепла, — ничуть не утратив витальной энергии. Самый туманный намек на существующую или мнимую тайну моментально вызывает их бурное роение.

Однако десять страниц сколько-нибудь внимательного литературоведческого анализа для понимания творчества Стругацких могут дать больше, чем тысяча страниц роскошной высокоинтеллектуальной конспирологии.

24.

Действительно, между «Попыткой к бегству» и «Стажерами» — идеологическая пропасть. Их как будто писали разные люди, хотя по времени создания повести отстоят друг от друга менее чем на год.

Но так ли уж загадочна эта разница?

Может, умонастроение звездного тандема изменилось не под влиянием каких-то необычных внешних событий, а просто следовало за логикой развития творчества?

Критик Всеволод Ревич, близко знавший Аркадия Натановича, поведал об одном разговоре, который, кажется, многое объясняет: «Новая фантастика рождена была прежде всего новой политической атмосферой, которая стала складываться в стране после ХХ съезда КПСС. А раз так, то и ее сверхзадачей было включиться в эту атмосферу, в противном случае ей снова грозила участь прозябать на затянувшихся вторых ролях в списках для внешкольного чтения… Стругацкие поняли это первыми. Аркадий как-то сказал мне в начале 60-х годов, что, хорошенько подумав, они с братом пришли к убеждению, что тот путь, по которому они шли до сих пор, — дорога в никуда».

Однажды надо было делать выбор, и братья Стругацкие его сделали.

Этот момент пришелся на вторую половину 1961-го или первые месяцы 1962 года.

Вероятно, не напрасно один из исследователей творчества братьев Стругацких, Михаил Лемхин, помянул в связи с появлением «Попытки к бегству» ХХII съезд КПСС. Съезд состоялся осенью 1961 года. Культ личности Сталина подвергся на нем разгрому. Советская культура в целом, а значит, и литература, получила с самого верха «добро» на смелые разговоры о реальности лагерей, репрессий, «врагов народа». Не случайно знаменитая «лагерная» повесть А. И. Солженицына «Один день Ивана Денисовича» вышла лишь на месяц раньше «Попытки к бегству». А начала путь к публикации именно в связи с ХХII съездом…

На том же ХХII съезде была принята новая Программа партии, где ставилась задача «в основном построить коммунистическое общество» за двадцать лет. Но «Попытка к бегству» намекает: что-то уж очень торопитесь, дорогие товарищи, «коммунизм надо выстрадать».

На ХХII съезде появился новый Устав партии, и в него вошел «Моральный кодекс строителя коммунизма». Некоторые пункты этого кодекса на сто процентов отвечали этическому идеалу самих Стругацких. Вот например: «Добросовестный труд на благо общества: кто не работает, тот не ест». Или: «Гуманные отношения и взаимное уважение между людьми: человек человеку друг, товарищ и брат». Или: «Непримиримость к несправедливости, тунеядству, нечестности, карьеризму, стяжательству». И так далее. Тут пункт за пунктом можно примерять к «Миру Полдня», и много выйдет совпадений.

На ХХII съезде поэт Александр Твардовский сказал: «Недостаток наших книг — прежде всего недостаток правды жизни, авторская оглядка: что можно, что нельзя, то есть недоверие к читателю, я-то, мол, умник, всё понимаю, а он вдруг что-ни-будь не так поймет…» Видимо, прав Лемхин, когда пишет: «Логично, что через три месяца после ХХII съезда героем Стругацких оказался… настоящий человек того поколения, которое перенесло на своих плечах войну и произвол культа личности. И хотя по возрасту он лишь на пять лет старше Аркадия Натановича, он несомненно принадлежит не к тому поколению, к которому принадлежат Стругацкие (уж во всяком случае по мировосприятию)».

ХХII съезд в чем-то разочаровал интеллигенцию, а в чем-то дал ей новые надежды. Самое главное, он многое разрешил, многое позволил легализовать. «Оттепель» после него приняла более устойчивые формы.

И Стругацкие заговорили иначе.

25.

Борис Натанович сообщает о работе над повестью «Попытка к бегству» исключительно важные вещи: «…это первое наше произведение, в котором мы ощутили всю сладость и волшебную силу ОТКАЗА ОТ ОБЪЯСНЕНИЙ. Любых объяснений — научно-фантастических, логических, чисто научных или даже псевдонаучных. Как сладостно, оказывается, сообщить читателю: произошло ТО-ТО и ТО-ТО, а вот ПОЧЕМУ это произошло, КАК произошло, откуда что взялось — НЕ СУЩЕСТВЕННО! Ибо дело не в этом, а совсем в другом, в том самом, о чем повесть».

О чем говорит Борис Натанович? От чего именно отказались Стругацкие?

От научности? Да нет, познание мира инструментами науки и развитие социума на основе научных достижений останутся в их творчестве.

От принадлежности к «твердой НФ» — от железок, от космоса, от техники и электроники? В какой-то степени — да: звездолеты, планетоходы и киберпришельцы их больше не интересуют. Но это лишь очень незначительная часть смысла, заложенного в слова «отказ от объяснений». К тому же постепенный дрейф Стругацких из сферы «твердой НФ» не привел к их выходу за пределы НФ в целом, по крайней мере, до середины 1980-х, до повести «Волны гасят ветер» — последнего текста Стругацких в рамках научной фантастики.

Произошло другое.

Братья Стругацкие покинули область, наполненную духом советской приключенческо-фантастической литературы середины ХХ века. Они направились по пути быстрого сближения с нормами литературы основного потока. И, следовательно, несколько откорректировали «ожидаемую читательскую аудиторию» в сторону расширения. Тот самый «дух», о котором говорилось выше, обязывал «разжевывать» сюжет, мир и поступки персонажей до полной ясности. Им до отказа наполнена «Страна багровых туч», немало его в повести «Извне», в ранних рассказах, хватает его и в «Стажерах». А вот в текстах, относящихся к периоду с 1962 года до рубежа 70–80-х, такого почти нет.

Любое «объяснялово» тормозило развитие сюжета, уменьшало драйв, более того, оно отталкивало читателя-интеллектуала, которому хватало намека и который скучал, когда вместо двух фраз на него вываливали две страницы, необходимые, допустим, десятикласснику. Наконец, оно просто отвлекало от более важных вещей. Для решения основной художественной задачи всякому писателю требуются антураж, подмостки, «мебель». Так вот, то, от чего отказались Стругацкие, представляло в основном комментарии на тему «почему мебель расставили именно так». Подобного рода комментарии облегчают жизнь школьнику, но для серьезного читателя они просто набор загромождающего пространство хлама.

Более того, уход от «объяснений» позволял Стругацким использовать экзотический, но очень эффективный художественный прием. Суть его состояла в том, что читатель, столкнувшись с искусственно «обрезанной» линией сюжета, сначала искал ответы на незаданные вопросы, заново перебирая текст, потом пробовал домыслить дальнейшее (или предшествующее) сюжетное пространство и, наконец, добирался до идеи: «А почему они здесь резанули? Ведь они… специально!» Умные читатели — а таких в среде советских интеллектуалов хватало — на последнем этапе этого маршрута добирались до мысли: «Вероятно, не это в тексте — главное. Думать надо о другом. Итак, отрешимся от сюжета, от приключений, от антуража, подумаем хорошенько: о чем с нами говорят?».

Прием работает следующим образом: нигде в «Попытке к бегству» не сказано, каким образом Саул попал в будущее. И не нужно искать решения данной загадки. Не нужно, поскольку совершенно не важно. А надо думать о столкновении интеллигента-гуманиста с архаичными механизмами политической власти.

Нигде на страницах повести «Жук в муравейнике» нет ни единого намека на то, как будут развиваться события после того, как Сикорски ранил Абалкина. И нигде нет подсказки, следуя которой читатель поймет, какая беда произошла с профессором на Саракше, отчего он так взбесился. А в одном из ранних черновиков повести всё было подано на блюдечке с голубой каемочкой: умирающий врач Тристан в бреду раскрыл Абалкину часть его «тайны личности». Убрав эту «прямую» информацию, Стругацкие сделали повесть намного сильнее. И не надо ломать себе голову над сюжетными недосказанностями! Стоит поразмыслить о давлении системы, пытающейся заботиться о безопасности, на людей, принципиально не укладывающихся в схемы «нормального» поведения, но несущих в себе, быть может, ростки будущего.

Что там было в Арканаре, после того как дон Румата Эсторский принялся крошить аборигенов? Как сложилась судьба королевства? Да какая разница! Стругацкие немилосердно тыкают читателя в тезис о том, что господство «серых» неизбежно приведет к победе «черных». Вопрос в мере и интенсивности противостояния «серым», а не в том, какое правительство возглавит арканарскую помойку.

Авторы этих строк не всегда готовы согласиться с нравственными, социальными и философскими убеждениями Стругацких, высказанными в этих четырех повестях. Однако есть и другая, чисто литературная сторона вопроса. Прием искусственного «обрубания сюжета» свидетельствует о резко выросшем писательском мастерстве. Надо признать, что всякий раз «отказ от объяснений» создает эффект ледяного душа. Авторы словно говорят: «Что, друг мой, ты разочарован? Ты недоволен? Тебе мечталось о сладкой конфетке под названием „всё понятно“? Не туда сунулся. Думай! Тебе сделали холодно и неприятно, чтобы ты не благодушествовал, а шевелил мозгами». В итоге сей прием весьма сильно растормаживает осмысление текста, программирует на поиск внесюжетных и внедекорационных смыслов. Примерно так, как если бы на середине беседы один из собеседников задал вопрос, развернулся и ушел, оставив второго недоумевать: отчего же он недоговорил? Что за невежливость такая! А первый-то уже сказал всё важное, надо только понять, к чему какое слово говорилось, или… больше не вступать в беседы с идеологом.

26.

Рассказывая в «Комментариях к пройденному» о работе над текстами конца 50-х — начала 60-х (до повести «Попытка к бегству» включительно), Борис Натанович довольно часто входит в рассуждения о литературной технике. Иными словами, о складывании определенного набора художественных приемов, определенного писательского стиля братьев Стругацких. Этот разговор ничуть не вытесняет со страниц «Комментариев к пройденному» пассажи о содержательной стороне текстов. Но вот какая особенность: то затухая, то возобновляясь, разговор этот ведется постоянно до 1962 года, а позднее Борис Натанович обращается к этим вопросам очень редко. Собственно, всего четыре раза и притом кратко, мимоходом. Во-первых, он констатирует: в повести «Отель „У погибшего альпиниста“» был поставлен эксперимент, в ходе которого производилось некое насилие над устоявшимися канонами детективного жанра; эксперимент дал неудачный результат. Во-вторых, рассказывая о «Жуке в муравейнике», он возвращается к живительному «отказу от объяснений» (тому самому, что с блеском был впервые применен в «Попытке к бегству») и выражает полное удовлетворение достигнутым результатом. В-третьих: документализм повести «Волны гасят ветер» — ново, интересно; в-четвертых, «Отягощенные злом» — сложная, быть может, излишне переусложненная вещь. Невольно напрашивается вывод: выработав определенную манеру письма между 1959 и 1962 годами, братья Стругацкие строго придерживались ее на протяжении всего периода, когда создавались самые известные их вещи. И стиль на такой немалый срок был сформирован именно двумя их ключевыми произведениями: повестями «Путь на Амальтею» и «Попытка к бегству».

Только в конце 70-х, а скорее даже в 80-е, Стругацким вновь придется вернуться к проблемам «технического» свойства.

Но это будут уже совсем другие Стругацкие.

27.

Океанский фрегат «Братья Стругацкие» поменял оснастку, поставил новые паруса, поднял новые флаги и вышел из гавани в дальнее плавание. Команда поймала попутный ветер. Следующие два десятилетия — время, когда появились лучшие вещи звездного дуэта. Во всяком случае, самые известные.

Переходя к этому щедрому времени в их творчестве, стоит указать на одну загадку.

В то время, когда работа над «Страной багровых туч» только начиналась, Аркадий Натанович написал небольшую, но полноценную в сюжетном смысле повесть «Четвертое царство». На Курилах, недавно отобранных у японцев, осталась большая подземная крепость. Американская диверсионная группа лезет туда в сопровождении бывшего офицера японской армии, намереваясь похитить некую смертоносную плесень — странную небелковую форму жизни, существующую «за счет радиоактивной энергии». Частично шпионы сами себя поубивали, частично их погубил «красный газ» — убийственно опасный и связанный все с той же плесенью, частично же им воспрепятствовали наши пограничники. Подземная крепость гибнет, а вместе с нею оказывается затопленным и месторождение (место обитания?) «красного газа».

Стругацкие неоднократно использовали красивые детали из этой повести.

Красная плесень (она же «красная пленка») дала «красное кольцо», погубившее на Венере Ермакова из «Страны багровых туч». «Красный газ» очень похож на «коллоидный газ», он же «ведьмин студень» в повести «Пикник на обочине». А подземная крепость эмигрирует в повесть «Обитаемый остров». Но само «Четвертое царство» при жизни Аркадия Натановича никогда не публиковалось. Оно вышло лишь в 2001 году, в 11-м томе собрания сочинений Стругацких[10], куда вошли черновые или же просто не использованные по самым разным причинам тексты.

Но почему Аркадий Натанович не пожелал издавать «Четвертое царство»?

Задумана повесть была в 1953-м, доведена до финальной точки весной 1955-го. Борис Натанович ошибочно датирует ее весной — летом 1952 года, относя к камчатскому периоду жизни брата, и добавляет: «На мой, нынешний, взгляд, публикация этого текста представляет интерес прежде всего исторический: так в те времена понимали, задумывали и писали фантастику. Так и только так!.. Идея жизни, существующей за счет радиоактивного распада, казалась нам в те годы чрезвычайно оригинальной, свежей и, более того, — значительной». В другом месте он выражает сомнение: было ли вообще «Четвертое царство» отправлено какому-либо издателю?

Между тем, заканчивая текст, Аркадий Натанович, несомненно, горел им.

Незадолго до увольнения из армии он писал: «В понедельник заканчиваю писать, два дня на печатание и — о, миг тревожный и блаженный! — в редакцию. Конечно, могут и не напечатать, тогда я пошлю ее тебе, Борис, ты исправишь и попробуешь толкнуть где-нибудь в Ленинграде» (14.IV. 1955).

Осенью 1957-го старший брат еще вел переговоры о «Четвертом царстве» в «Детгизе». А потом как отрезало. Ни слова! Кроме некоей невнятной ремарки Бориса Натановича: «Но опубликовать свою фантастику он (брат. — Д. В., Г. П.) нигде не мог… И тогда со своим другом Левой Петровым они написали публицистическую повесть „Пепел Бикини“…».

Что именно не мог опубликовать Аркадий Натанович? Не то ли самое «Четвертое царство»? И почему впоследствии он оставил всякие попытки напечатать эту повесть?

Может, не устроил его литературный уровень «Четвертого царства»?

Действительно, тягучая вещь, неотесанная, похожая на наименее удачные тексты из серии «Военные приключения». Вот вполне характерный отрывок: «Сунагава отчетливо видел их лица, выражающие сильнейшее удивление и растерянность. Он улыбнулся, упер для верности пистолет рукояткой в выступ скалы и поймал на мушку грудь офицера. И все же японец просчитался. Он забыл, что имеет дело с советскими пограничниками. Треснул выстрел, и офицер рухнул навзничь. Но одновременно с ним упали и оба солдата, выбросив на лету вперед стволы карабинов. И не успел Сунагава опомниться, как вокруг него защелкали пули…».

Но «Пепел Бикини» — тоже далеко не шедевр художественного творчества. Язык, сюжет, персонажи — примерно один уровень. И он ниже, чем в «Стране багровых туч». Тем не менее Аркадий Натанович «пробивал», что называется, «Пепел Бикини» в печать, а его попытки пристроить «Четвертое царство» быстро прекратились.

Тогда, может, все дело в избыточной идеологичности текста?

«Наши пограничники, бравые ребята…» — против подлых пьяниц, трусов и подонков из страны наиболее вероятного противника — не слишком ли прямолинейно даже для тех лет?

Да нет, наверное. Во-первых, братья тогда еще оставались коммунарами. И, во-вторых, прав Борис Натанович: именно так в те времена писали фантастику. Именно такой ее и любили читатели.

Публикации, скорее всего, помешали внешние обстоятельства. Сотрудник военной разведки на Дальнем Востоке, переводчик 172-го отдельного радиопеленгаторного центра особого назначения, старший лейтенант Аркадий Натанович Стругацкий был опутан разными подписками о неразглашении с головы до пят. И редактор, просмотревший рукопись, мог вежливо предупредить его (разумеется, это всего лишь предположение): «Голубчик, здесь у вас сведения о подземной крепости, там у вас организация пограничной службы в подробностях, а тут у вас какие-то ненужные слова о допросах „подлых убийц, ученых бандитов из шайки генерала медицинской службы императорской армии Исии Сиро“. Вы твердо уверены, что ни одна из подписок не нарушена?» Допустим, старший лейтенант отвечал: «Уверен! Не нарушена!» Но опытный, видавший «те времена былинные» сотрудник редакции продолжал мудро вразумлять его: «А я вот не уверен. И мое начальство не захочет разбираться в том, кто принял к печати повесть, где разглашается… где разглашается… словом, всякое ненужное разглашается… И вам неприятности, и мне неприятности… Не возьму. Решительно, голубчик… И мой вам совет: дождитесь, когда подписки истекут по срокам, а потом идите с вашей повестью к редактору, который работает подальше от пограничной зоны. Вы понимаете, какие сейчас времена?» После этих слов старший лейтенант забрал папку и самому себе поклялся найти более сговорчивого издателя — сразу после того, как сроки действия его подписок закончатся. Но когда подписки «растаяли», пришли иные времена и текст перечитывал иной человек с иным литературным опытом. В 1957-м он еще разок — достаточно вяло — попытал счастья, а позднее просто не захотел портить себе репутацию, печатая сущую простоту из давно минувших дней.

Большое везение для русской фантастики — что ранние произведения Аркадия Натановича не публиковали. Не взяли «Четвертое царство», и очень хорошо! Если бы на пути в «твердую НФ» Стругацкие не встретили особых препятствий, если бы они вошли в советскую фантастическую литературу, как нож в масло, не испытывая никакого сопротивления, возможно, у них не возникло бы позднее желания перемениться, встать на совсем другой, звездный маршрут.

Глава третья. ЭКСПЕРИМЕНТ ЕСТЬ ЭКСПЕРИМЕНТ.

1.

Да, начало 60-х — это уже другие Стругацкие.

Они полны надежд, планов, они окружены друзьями.

У них многое получается. Собственно, у них всё получается.

А еще к концу 1963 года они заканчивают повесть «Далекая Радуга» — полную чудесного света, внутреннего горения, высокого восторга перед человеческими возможностями, перед человеческим духом, сломить который невозможно.

В «Далекой Радуге» братья Стругацкие еще иногда объясняют «научную» часть текста, но видно, хорошо видно, как им не хочется этого делать. «Он (Роберт Скляров, один из героев. — Д. В., Г. П.) вспомнил, как еще в школе поразила его эта задача: мгновенная переброска материальных тел через пропасти пространства. Эта задача была поставлена вопреки всему, вопреки всем сложившимся представлениям об абсолютном пространстве, о пространстве-времени, о каппа-пространстве… Тогда это называли „проколом Римановой складки“. Потом „гиперпросачиванием“, „сигма-просачиванием“, „нуль-сверткой“ и, наконец, нуль-транспортировкой или, коротко, „нуль-Т“. „Нуль-Т-установка“. „Нуль-Т-проблематика“. „Нуль-Т-испытатель“. Нуль-физик. „Где вы работаете?“ — „Я нуль-физик“. Изумленно-восхищенный взгляд. „Слушайте, расскажите, пожалуйста, что это такое — нуль-физика? Я никак не могу понять“. — „Я тоже“».

У Стругацких появляются принципиально необычные герои, вроде киборга Камилла, который может умирать, много раз умирать, иногда он даже хотел бы умереть, но всегда остается живым.

«— Как дела на том свете? — спросил Горбовский.

— Там темно, — сказал Камилл. — Сегодня я умирал и воскресал трижды. Каждый раз было очень больно.

— Трижды, — повторил Горбовский. — Рекорд. — Он посмотрел на Камилла. — Камилл, скажите мне правду. Я никак не могу понять. Вы человек? Не стесняйтесь. Я уже никому не успею рассказать.

Камилл подумал.

— Не знаю, — сказал он. — Я последний из Чертовой Дюжины. Опыт не удался, Леонид. Вместо состояния „хочешь, но не можешь“ состояние „можешь, но не хочешь“. Это невыносимо тоскливо — мочь и не хотеть.

Горбовский слушал, закрыв глаза.

— Да, я понимаю, — проговорил он. — Мочь и не хотеть — это от машины. А тоскливо — это от человека.

— Вы ничего не понимаете, — сказал Камилл. — Вы любите мечтать иногда о мудрости патриархов, у которых нет ни желаний, ни чувств, ни даже ощущений. Бесплотный разум. Мозг-дальтоник. Великий Логик. Логические методы требуют абсолютной сосредоточенности. Для того чтобы что-нибудь сделать в науке, приходится днем и ночью думать об одном и том же, читать об одном и том же, говорить об одном и том же… А куда уйдешь от своей психической призмы? От врожденной способности чувствовать… Ведь нужно любить, нужно читать о любви, нужны зеленые холмы, музыка, картины, неудовлетворенность, страх, зависть… Вы пытаетесь ограничить себя — И теряете огромный кусок счастья. И вы прекрасно сознаете, что вы его теряете. И тогда, чтобы вытравить в себе это сознание и прекратить мучительную раздвоенность, вы оскопляете себя. Вы отрываете от себя всю эмоциональную половину человечьего и оставляете только одну реакцию на окружающий мир — сомнение. „Подвергай сомнению!“ — Камилл помолчал. — И тогда вас ожидает одиночество. — Со страшной тоской он глядел на вечернее море, на холодеющий пляж, на пустые шезлонги, отбрасывающие странную тройную тень. — Одиночество… — повторил он. — Вы всегда уходили от меня, люди. Я всегда был лишним, назойливым и непонятным чудаком. И сейчас вы тоже уйдете. А я останусь один. Сегодня ночью я воскресну в четвертый раз, один, на мертвой планете, заваленной пеплом и снегом».

Радуга — планета физиков. Здесь всё подчинено их экспериментам. Это мир, где слова «вертикальный прогресс» действительно воплощаются в жизнь. Радуга — «фронтир» мира Полдня, открытого Стругацкими в повести «Возвращение». Тут находится его передовая, тут собрались лучшие люди, туг ведутся дебаты о будущем, о науке, о культуре. Лихорадка творческого поиска во имя торжества истины стала здесь бытовым явлением. Однако, даже объединив все силы, использовав новейшую технику, ученые Радуги не могут остановить загадочную Волну. Вызванная научными экспериментами, она уничтожает всё, созданное людьми. В итоге лучшая часть Полуденной ойкумены оказывается перед лицом неминуемой гибели, и для нее наступает момент истины. В сущности, человек Полдня на страницах повести Стругацких сдает самый сложный этический экзамен: очень немногое можно эвакуировать на единственном небольшом звездолете, посетившем планету; надо быстро и точно выбрать то, что достойно спасения… Подавляющее большинство людей и почти все, созданное их многолетним трудом, обречено. Ученые готовы ценой собственных жизней сберечь результаты экспериментов, но в конечном итоге все они сходятся на единственном варианте — самом добром, а значит, самом правильном: эвакуировать детей! Останутся живы дети — всё продолжится.

Высокая, рациональная, осознанная жертвенность.

Только два человека, подчиняясь необузданным чувствам — материнскому инстинкту и страстной любви, ведут себя эгоистично. Эти двое выбиваются из общего благородного бескорыстия, ставшего нормой для землян. Они представлены авторами как живые осколки давнего прошлого: это люди из мира, еще не достигшего того состояния, когда вся цивилизация залита холодноватым, но ярким свечением rаtiо. В обществе Полдня они представляют собой вопиющий анахронизм. Но их присутствие (в повести) более чем оправдано: оно придает благородству нормальных людей Полдня еще больший блеск.

Повесть наполнена пафосом трагизма. Ее можно было бы назвать «Оптимистической трагедией ХХII века». Целая планета находится на грани гибели, но даже ледяная тень смерти не превращает землян будущего в трусов, мерзавцев, эгоистов…

Что чувствовали сотни тысяч читателей повести?

Восторг! В таком обществе хочется жить!

Вернее, уже сейчас хочется жить так, чтобы общество Полдня когда-нибудь наступило. Планетарная катастрофа, как ни парадоксально, утверждала надежду людей на лучшее будущее.

2.

Работать! Вот лозунг обитателей Далекой Радуги.

Всегда работать! Вот лозунг писателей братьев Стругацких. Они энергично ищут новые сюжеты, новые повороты, они ищут новых героев и новые технические (литературные) приемы. Они полны интереса к окружающим. Именно в эти годы работа сводит их с самыми разными людьми, которые надолго станут их друзьями.

Один из близких друзей Стругацкого-старшего, журналист Мариан Ткачев, позже вспоминал: «Я — человек, выросший в Одессе, где встречают, принимают и провожают по одежке, изумился, увидав человека, который, имея на своем теле ковбойку и заурядные отечественные брюки, выглядел по-дворянски. Точно такое же впечатление произвел он и в не бог весть каких джинсах, трикотажной рубашке цвета хаки и куцей непромокаемой куртке, окраской напоминавшей только что вылупившегося цыпленка (тут я, правда, вспомнил: на Дальнем Востоке желтый цвет — императорский)…».

А Бела Клюева, многолетний редактор Стругацких в издательстве «Молодая гвардия», писала: «С 1959 до 1982 года, практически не прерываясь, продолжалась моя работа и, смею сказать, дружба с братьями Стругацкими, особенно с Аркадием и его семьей. С Борисом мы, к сожалению, виделись редко, он, как правило, появлялся в редакции в кульминационный период работы над очередной рукописью и был всегда строг и неуступчив в отличие от Аркадия, хотя, как мне кажется, я не давала особых поводов вступать со мной в конфликт: мое редакторское кредо — быть первым, внимательным читателем произведения, сообщать авторам о том, что вызвало у меня по мере чтения сомнение, или предлагать им более, на мой взгляд, удачный ход, или слово, или выражение. Но ни в коем случае не вмешиваться в суть произведения, не калечить присущий автору стиль и в итоге оставлять тот вариант, который предлагают сами авторы…».

И, наконец, Нина Матвеевна Беркова: «Мне очень повезло — я была не только редактором таких произведений Стругацких, как „Понедельник начинается в субботу“ (М., 1965); „Полдень, ХХII век (Возвращение)“ (М., 1967); „Обитаемый остров“ (М., 1974), но мы вместе с Аркадием работали в издательстве „Детгиз“ (в 1957–58 гг.). Мы были коллеги-редакторы и занимались фантастикой. В то время в издательстве „Детгиз“ (позже его переименовали в „Детскую литературу“) существовала большая редакция научно-художественной, приключенческой и научно-фантастической литературы. Книги нашей редакции пользовались огромным спросом: именно здесь выходила так называемая серия „в рамочке“, любимый читателями альманах „Мир приключений“ и отдельные книги по жанрам…».

В Москве Аркадий Натанович довольно часто посещал литературный «салон» Ариадны Громовой. Хозяйка «салона» — прозаик, критик, переводчица — не только писала очень недурную фантастику[11], но была и колоритным человеком с весьма необычной биографией. Родилась в Москве, окончила историко-филологический факультет Киевского университета, защитила кандидатскую диссертацию по филологии, в годы войны работала в киевском подполье. С начала 60-х Громова активно выступала с критическими статьями, посвященными почти исключительно советской фантастике. «Я у нее был всего пару раз, случайно оказавшись в это время в Москве… — вспоминал Борис Натанович. — Пили чай и трепались на тему „что есть фантастика“. Были там Рафка Нудельман, Рим Парнов (писатели-фантасты Рафаил Нудельман, Еремей Парнов. — Д. В., Г. П.), еще какие-то мало знакомые мне люди… АН же к этим встречам относился с должным пиететом. Там вырабатывалась политика. Ариадна Григорьевна была „гранд политик“. На встречах решалось: кто и какие статьи о положении дел в фантастике должен написать, какие рецензии и на что, к какому начальству и с чем надлежит обратиться. Не могу сказать, была ли от всей этой деятельности какая-то польза, но ощущение содружества, „неодиночества“, единой цели безусловно имело место…».

Не могло не иметь. Ведь к Громовой на Большую Грузинскую наведывались многие работавшие тогда фантасты — Север Гансовский, Анатолий Днепров (с которым Стругацкий-старший, правда, скоро рассорился), Еремей Парнов, Михаил Емцев, Дмитрий Биленкин, Роман Подольный, Александр Мирер, другие. Частым гостем бывал Владимир Высоцкий. Однажды он даже прочел здесь свою фантастическую повесть. Впрочем, с Аркадием Натановичем он тогда разминулся.

Вне «салона» Стругацкий-старший встречался с Анатолием Гладилиным и Василием Аксеновым, Георгием Владимовым и Андреем Вознесенским, Фазилем Искандером и Аркадием Аркановым, Юрием Казаковым и Евгением Евтушенко. Конечно, многие встречи происходили, скажем так, по касательной, за столиком кафе, на каких-то дружеских застольях и не вели к долгим отношениям, но они были, были, а даже короткая встреча с неоднозначным человеком оставляет след в душе творческой личности. Тогда же, кстати, Аркадий Натанович подружился с выдающимся математиком Юрием Маниным, надолго ставшим его другом, и с создателем первого отечественного компьютера Алексеем Шилейко.

В общем, Стругацкий-старший легко и постоянно общался и с литераторами, и с учеными, и с редакторами, и с чиновниками от культуры; он легко мог завязать знакомство в ресторане и даже на скучном, совсем необязательном собрании.

Дружеский круг Стругацкого-младшего был более устойчив.

Из письма Г. Прашкевичу (от 8.Х.2010): «В Питере у нас был свой кружок единомысленников и взаимно симпатичных друг другу людей.

Был Илья Иосифович Варшавский, всеобщий любимец, признанный мастер короткого рассказа, а, главное, — безукоризненно обаятельный человек. (Помнится, я преподнес ему нашу „Далекую Радугу“ с дарственной надписью: „Философу и хохмачу Илье Иосифовичу. Приличное, вроде, сырье для пародий“. Впрочем, на АБС он пародий, по-моему, никогда не писал. А я на него — неоднократно. Только не на его тексты, а на его, так сказать, модус вивенди и операнди. К сожалению, — или к счастью — все они слишком длинны, чтобы их здесь приводить, да и публиковались не раз.).

Был Дима Брускин, сделавший первый и, на мой взгляд, лучший перевод „Соляриса“ — остроумец, бонвиван, настоящий мачо (хотя слова этого мы тогда не знали еще). Обаятельнейший некрасавец. Умеющий пить, не пьянея. К сожалению.

Мишка Хейфец, публицист, знаток истории народовольцев, замечательный эрудит (помню его задумчивую фразу: „Я историю, в общем, знаю неплохо. Но вот четвертый, пятый, шестой века — тут у меня пробелы“). Он был большой любитель поговорить о Софье Власьевне (эвфемизм КГБ — как и Галина Борисовна, и множество других. — Д. В., Г. П.), и говорил совершенно открыто в любой произвольной аудитории. „Бросьте, — отвечал он на предостережения. — Захотят посадить — посадят. За неправильный переход улицы“. В 74-м его и посадили (за статью о Бродском), дали максимум по 70-й — „пять плюс три“, кажется. Сейчас он в Израиле, уважаемый публицист и историк.

Вадим Борисович Вилинбахов (отец нынешнего нашего главного герольдмейстера РФ) — историк-профессионал, бывший военный, единственный из нас, кто предрекал неизбежность военного переворота — очень был высокого мнения о потенциале социального радикализма нашей армии.

Влад Травинский — он был тогда большой среди нас шишкой: ответственный секретарь знаменитой „Звезды“ — великий знаток всех нюансов текущей политики и хороший журналист. Уехал в Москву — завоевывать Третий Рим, — да там и сгинул, как многие, ничего не завоевав.

Бывали с нами и люди симпатичные, но скорее случайные: А. А. Мееров, писатель вполне посредственный, но человек очень интересный; Евгений Павлович Брандис, тогдашний спец номер один по литературной критике фантастики, — исключительно добрый, тихий, приветливый, навсегда ушибленный борьбой с космополитизмом образца 48-го года; Витя Невинский, автор всего одного, но хорошего романа, рано умерший… А корифеи тогдашние — Геннадий Гор, Г. Мартынов, тем более — Гранин, — с нами не общались, это было совсем другое поколение и как бы другой „позисьен сосиаль“. А на самом деле либо мы их не хотели, либо они нас».

Разумеется, в таких компаниях не могли не идти постоянные споры о будущем — о близком и о далеком. Они и шли. И достаточно часто. Сейчас, говоря об этом, непременно следует помнить, что в 60-х годах прошлого века будущее, как далекое, так и близкое, самым невероятным образом завязывалось на текущее настоящее и далеко еще не отшумевшее прошлое. Относительная свобода («оттепель») еще не ушла, надежды не завяли, понятно, каждый здравомыслящий человек пытался понять, а что там — завтра? Каким оно может быть у страны, только что выползшей из репрессивного мрака, только что выбравшейся из катастрофической мировой войны?

И, пожалуй, никто так ярко, как Стругацкие, не выразил тревоги тех дней.

3.

Повесть «Трудно быть богом», написанная в ту пору, несомненно, стала самым известным произведением братьев Стругацких. Повесть читали с восторгом в эпоху «оттепели», с упоением — во времена застоя, с надеждой — в годы перестройки, и с ностальгией читают ныне. «При подписании рукописи в набор, — вспоминала редактор книги Бела Клюева, — В. О. Осипов (главный редактор издательства „Молодая гвардия“. — Д. В., Г. П.) задал мне привычный вопрос: „Это хорошая рукопись? В ней ничего такого нет?“ Я привычно заверила его, что все в порядке, рукопись хорошая…» Но как только повесть вышла в свет, в газете «Правда» появилась разгромная статья академика Францева, а в «Известиях» не менее яростно набросился на книгу известный тогда фантаст В. Немцов.

К счастью, погоды эти выступления не сделали. Даже Ефремов, в то время уже несколько настороженно относившийся к братьям, в статье «Миллиарды граней будущего» назвал повесть «лучшим произведением советской научной фантастики». Примерно то же позднее написал и Всеволод Ревич: «…роман, который я… считаю лучшей их книгой, а может быть, и одним из лучших произведений всей мировой фантастики…» А фантаст Александр Мирер, вспоминая через четверть столетия свое впечатление от повести, высказался в каком-то ликующем стиле: «„Трудно быть богом“ было что-то вроде разорвавшейся бомбы. Хотя мы тогда уже читали „Солярис“ и „Непобедимый“. Тогда два имени тотчас же встали рядом: Станислав Лем и братья Стругацкие…» Дальше всех пошел исследователь творчества братьев Стругацких Л. Филиппов, прямо утверждавший, что у человека, «не читавшего в юности „Трудно быть богом“, — прореха в образовании, более того — в воспитании. Притом невосполнимая».

К началу «нулевых» повесть «Трудно быть богом» вышла совокупным тиражом около двух с половиной миллионов экземпляров; по нескольку изданий она выдержала в Болгарии, Испании, Германии, Польше, Италии, США, Чехословакии, Югославии. Критики неистово спорили о ней, и, в общем, мнения склонялись в положительную сторону.

Да и сами авторы остались довольны своей работой.

«Роман, надо это признать, удался, — писал Стругацкий-младший. — Одни читатели находили в нем мушкетерские приключения, другие — крутую фантастику. Тинэйджерам нравился острый сюжет, интеллигенции — диссидентские идеи и антитоталитарные выпады…».

Конечно, помимо «мушкетерских приключений» и «диссидентских идей», повесть нравилась миллионам читателей чудесными своими персонажами. Ее сразу полюбили за отца Кабани, проливающего слезы над собственными изобретениями, использованными не во благо, как он мечтал, а во зло людям; за хитрого паука Вагу — инопланетного «крестного отца» воров и бандитов; за бескомпромиссного бунтаря Арату Горбатого. И особенно — особенно! — за бесшабашно отважного грубияна и забияку, верного мужа и честного друга барона Пампу.

Какие полнокровные образы, какая жизнь в людях, какая игра характеров!

Жители иного мира — дикие, порой просто свирепые, вышли гораздо живее несколько анемичных посланцев Земли, действия которых были строго подчинены заданной программе.

Работа над повестью началась в первые месяцы 1962 года и продолжалась весьма долго, завершившись лишь в следующем году. Текст несколько раз менял название — «Седьмое небо», «Наблюдатели», «Трудно быть богом» — и постепенно из чисто приключенческой, «мушкетерской» вещи превращался в многослойное, до отказа «заряженное» идеологией произведение. Он увидел свет в 1964 году, в сборнике издательства «Молодая гвардия», под одной обложкой с повестью «Далекая Радуга», давшей сборнику имя.

4.

В повести «Трудно быть богом» впервые зазвучала тема «прогрессорства»[12], в дальнейшем занявшая видное место в творчестве писателей.

Прогрессоры — тайные наблюдатели Земли, без ведома инопланетян внедренные в их общества. Другими словами, они — секретные агенты, а по совместительству ученые. В подавляющем большинстве случаев прогрессоры не имеют права вмешиваться в ход развития внеземных цивилизаций; они могут лишь наблюдать да иногда выручать из беды величайших местных интеллектуалов — ученых, поэтов, философов, изобретателей. Однако порой мирный ход истории прерывается, тогда — в эпоху мощных социальных взрывов — прогрессоры могут получать весьма широкие полномочия. Немудрено, что время от времени тот или иной из них, не выдержав местных «несовершенств», самочинно меняет роль нейтрального наблюдателя/спасателя на роль революционного вождя или даже палача палачей. В итоге он погибает либо «изымается» другими землянами для препровождения на родную планету.

«Десять лет назад Стефан Орловский, он же дон Капада, командир роты арбалетчиков его императорского величества, во время публичной пытки восемнадцати эсторских ведьм приказал своим солдатам открыть огонь по палачам, зарубил имперского судью и двух судебных приставов и был поднят на копья дворцовой охраной. Корчась в предсмертной муке, он кричал: „Вы же люди! Бейте их, бейте!“ — но мало кто слышал его за ревом толпы: „Огня! Еще огня!“… Примерно в то же время в другом полушарии Карл Розенблюм, один из крупнейших знатоков крестьянских войн в Германии и Франции, он же торговец шерстью Пани-Па, поднял восстание мурисских крестьян, штурмом взял два города и был убит стрелой в затылок, пытаясь прекратить грабежи. Он был еще жив, когда за ним прилетели на вертолете, но говорить не мог и только смотрел виновато и недоуменно большими голубыми глазами, из которых непрерывно текли слезы… А незадолго до прибытия дона Руматы (главный герой повести „Трудно быть богом“. — Д. В., Г. П.) великолепно законспирированный друг-конфидент кайсанского тирана (Джереми Тафнат, специалист по истории земельных реформ) вдруг ни с того ни с сего произвел дворцовый переворот, узурпировал власть, в течение двух месяцев пытался внедрить Золотой Век, упорно не отвечая на яростные запросы соседей и Земли, заслужил славу сумасшедшего, счастливо избежал восьми покушений, был, наконец, похищен аварийной командой сотрудников Института и на подводной лодке переправлен на островную базу у Южного полюса…».

Прогрессор Антон[13], центральный персонаж повести, ведет на чужой планете жизнь аристократа-гуляки дона Руматы Эсторского. Местное общество напоминает Европу и, отчасти, Японию времен «развитого» феодализма. Плащи, шпаги, шпоры, благородные доны и все такое прочее. Антон-Румата влюбляется и селит у себя в доме возлюбленную — Киру. Прогрессор честно несет службу, спасая от пыток и казней «книжников» Арканарского королевства. На его глазах страна стремительно подпадает под власть некоей «серой гвардии» — штурмовиков дона Рэбы, истинного правителя при глуповатом короле. Встревоженный прогрессор отправляет на Землю одно донесение за другим: «серые» последовательно выбивают интеллигенцию… королевство неуклонно погружается во мрак… ждите событий… Коллеги и начальство успокаивают Антона: мало ли что… справедливость теории исторического развития много раз проверена… если какие-то отклонения и наблюдаются, то они ненадолго, они случайны… рано или поздно всё непременно придет к счастливому и светлому будущему…

Но вместо счастливого и светлого будущего наступает тьма.

В результате внезапного переворота Арканарское королевство оказывается под контролем ордена «черных монахов», совсем уж свирепо относящихся к любому носителю какого-либо нового знания, местной «интеллигенции». А прогрессор вынужден всё это видеть, терпеть, холодно играть роль бога-созерцателя. И только когда убивают его любимую — девушку Киру, он не выдерживает и, презрев инструкции, берет в руки меч, принимается рубить и резать неприятеля, которого давно ненавидит, которого давно ассоциирует с фашистами. Коллеги его, разумеется, останавливают, но прежде он оставляет за собой широкий кровавый след…

По сию пору читатели дискутируют: а прав ли был Антон-Румата, что поддался человеческим чувствам? Ну да, с одной стороны, землянина можно понять: трудно стерпеть столь целенаправленное умерщвление близких по духу людей… С другой — очень уж действия Антона-Руматы напоминают «экспорт революции» с применением автомата Калашникова и того пуще — «экспорт демократии» с применениями натовских танков… На разные лады звучат голоса спорщиков. Одни: «С самого начала надо таких изуверов — под корень… Чудо, что парень еще так долго терпел мерзавцев». Другие: «Как-то уж очень они похожи — и Пани-Па со слезами в глазах, и дон Румата, мастер карательного террора, — на „комиссаров в пыльных шлемах“, сотворивших когда-то в России гражданскую войну».

Не случайно Борис Натанович однажды заметил, что в «Трудно быть богом» каждый читатель находил какую-то свою отраду. Одних влекли приключения историков-землян ХХII века в инопланетном королевстве Арканарском, живущем в условиях позднего Средневековья. Это были декорации, близкие фэнтези или роману «плаща и шпаги», — новинка для советской фантастики и для советской литературы в целом. Других «цепляло» узнавание ситуации…

Пик работы над рукописью «Трудно быть богом» пришелся на апрель — июнь 1963 года. Молодых писателей обступала реальность, в которой уже вполне отчетливо прогревалось возможное возвращение сталинских лет. Хрущев шумно громил абстракционистов, официальные идеологи поддерживали нового вождя. Фантаст Казанцев прочитал разгромный доклад на одном писательском собрании, и Аркадий Натанович выступил с опровержениями. «Нам было не столько страшно, сколько тошно, — вспоминал позже Борис Натанович. — Нам было мерзко и гадко, как от тухлятины. Никто не понимал толком, чем вызван был этот стремительный возврат на гноище…».

Безмозглый король Арканара, а также его всемогущий министр дон Рэба (первоначально «дон Рэбия» — с намеком на «дона» Берию), босс серых «штурмовиков», легко угадывались современниками в политических деятелях времен Сталина и Хрущева… Все это было бесконечно далеко от времен безмятежного «коммунарства», от главных мотивов «Страны багровых туч» и «Стажеров». И если раньше братья Стругацкие не слишком перечили советской действительности, то теперь они в полный голос — гораздо громче, нежели в «Попытке к бегству»! — повелевали «подготовленному» читателю: «Надо драться!» Точка зрения, отлично «считанная» интеллигентной частью их читателей того времени: если не бороться, то непременно оскотинишься, сам станешь частью «болота»…

Генеральный смысл повести высказан на первых ее страницах в коротком диалоге дона Руматы и арканарского книжника Киуна:

«— Вздор! — сказал Румата, осаживая жеребца. — Было бы скучно проехать столько миль и ни разу не подраться. Неужели тебе никогда не хочется подраться, Киун? Всё разговоры, разговоры…

— Нет, — сказал Киун. — Мне никогда не хочется подраться.

— В том-то и беда, — пробормотал Румата».

5.

Насколько такой призыв мог быть «дешифрован» читательской аудиторией?

Вполне. Теперь можно сказать — вполне. Да, издательская цензура прошла мимо него[14], но те, кому «мессидж» предназначался, превосходно его поняли.

В рецензии, написанной для «Литературной России», Ариадна Громова прозрачно намекала: «Когда черные „монахи“ готовят переворот, при котором удар обрушивается на „серых штурмовичков“, авторы прямо заявляют: „История коричневого капитана Эрнста Рема готова была повториться“. Что ж, авторы правы: „Каждый век имеет свое средневековье“, как говорит польский сатирик Станислав Ежи Лец».

Каждый век — стало быть, и век двадцатый… А место… Что ж, только очень бесхитростный человек не понимал, о чем пишет Ариадна Громова: «На твоих глазах гибнут замечательные люди, умные, честные, добрые — лучшие люди своей страны. А ты, зная всё, видя всё, обречен на бездействие…» Кому там, в марте 1965-го, когда появилась цитируемая рецензия, не было ясно, что вовсе не о доне Румате Эсторском пишет ее автор?

«Я думаю, — писал Войцех Кайтох, внимательный исследователь творчества братьев Стругацких, — культурный советский читатель не имел ни малейших трудностей с обнаружением в арканарских событиях аллегорий судьбы российской и советской интеллигенции, массово уничтожаемой во времена правления Сталина или же подвергающейся различным преследованиям. Читатель именно культурный, ибо иной мог и не знать ничего об этих делах. Если же знал и аллюзии прочел, то в… монологе Руматы имел возможность обнаружить попытку анализа исторической роли сталинизма в его отношении к интеллигенции и прямое предостережение о том, чем мог бы кончиться для СССР рецидив… если учесть личные недоразумения Хрущева с интеллигенцией».

Подобной точки зрения тогда сочувствовало множество людей. Да и сейчас сочувствует. К примеру, публицист Илана Гомель в большой статье об аллегориях в текстах братьев Стругацких (2004) убедительно показала, что правильное понимание повести «Трудно быть богом» служило в свое время неким тестом на идентичность.

«Метафорой становится и сам фантастический мир романа, — писала И. Гомель. — Его внутренние противоречия снимаются, как только Арканар и его проблемы превращаются в аллегорию тоталитаризма: нацистского — очевидно, сталинского — более замаскированно. Мнимое средневековье оказывается попросту кодовым обозначением социально-психологических корней тоталитаризма: мещанства, невежества, тупости. Всё, что остается от исторической реальности, — набор клише „темных веков“. Из этого клише вырастает роман, который только притворяется, что создает мир. На деле он придумывает шифр. Расколов этот шифр, читатель вознаграждается чувством принадлежности к избранной группе: тех, кто понимает, что в преследовании книгочеев авторы изображают сталинский террор… Смысл аллегории в „Трудно быть богом“ состоит в том, что сталинизм и нацизм — это сходные, если не идентичные явления… Эта идея была расхожей в кругах основных читателей Стругацких — либеральной советской интеллигенции 60-х… „Трудно быть богом“ — не столько роман, сколько пароль: его правильное прочтение гарантирует принадлежность читателя к кругам либеральной интеллигенции…».

Конечно, это слова из реальности 90-х. Не было в 60-х прошлого века столь многочисленной и столь однородной группы, которую можно было бы называть «либеральной интеллигенцией». Интеллигенция, тяготевшая к интернациональному романтизму, к свободному творчеству, а иногда легонько пробовавшая на вкус западничество, — да, была. Именно она и составляла основной круг читателей звездного тандема. Так что повесть «Трудно быть богом» и впрямь работала как индикатор «свой/чужой».

6.

Но феноменальный успех достался повести «Трудно быть богом» не только из-за политических аллегорий, спрятанных в ней авторами. С чисто литературной точки зрения она демонстрирует очень тонкую, поистине мастерскую работу. «Механизмы» ее текста могут быть представлены в виде каскада ребусов.

От чьего имени ведется повествование в «Трудно быть богом»?

Вроде бы ясно, от имени земного ученого Антона, получившего в королевстве Арканарском новое имя — дон Румата Эсторский. Позиция авторов передается через него, глазами профессора читатель видит происходящее на пространстве почти всей повести. Но одновременно голос авторов звучит и в высказываниях других персонажей. Это целый сонм творческих личностей: земляне дон Гуг (Пашка), дон Кондор (он же Александр Васильевич), арканарцы Будах, беглый интеллектуал Киун, изобретатель Кабани, сочинитель Гур. Все они — часть некоего единства. Все они являются в какой-то степени двойниками Антона-Руматы и входят в невидимое сообщество думающих интеллигентов, противостоящих темной государственной машине. Все они стоят на одной «платформе» с главным героем, и в разговорах, даже в прямых спорах с ним, всего лишь добавляют главной теме новые тона, новые нюансы. Не случайно Антон-Румата называет арканарских книжников своими «братьями», а дона Рэбу решает убить как раз за то, что он убивает его «братьев» и становится причиной смерти его возлюбленной. То есть перед нами некий коллективный персонаж, который можно назвать (условно) «городом мастеров» — по заглавию известной сказки Тамары Габбе. Там город, состоящий из трудолюбивых умельцев и умников, противостоит жестокому герцогу де Маликорну именно как единство, а в повести «Трудно быть богом» такое же единство составляют интеллигенты Земли и Арканара. Антон-Румата говорит и действует не только от собственного имени, он говорит и действует от имени всего «города мастеров». Иными словами, от имени советской интеллигенции 60-х, да и вообще всей интеллигенции от начала времен до скончания веков. Отдельно звучат лишь голоса откровенных врагов да второстепенных персонажей, вроде мальчика Уно. В советское время все это производило на понимающих читателей нокаутирующее воздействие. Они чувствовали свою невероятную близость с героем, узнавали суть сказанного.

«Это не он говорит, это я говорю, это мы говорим!».

7.

Итак, голос «города мастеров» звучит прежде всего в монологах Антона-Руматы.

По одному монологу содержится в каждой из первых трех глав. В четвертой никаких монологов нет, но эго компенсируется тем, что в третьей главе таких монологов уже два, а в пятой, шестой и седьмой главах — еще три. Дальше монологи отсутствуют, зато в восьмой главе широко развернут спор дона Руматы (землянина) с арканарским интеллигентом Будахом, и спор этот выглядит как дискуссия внутри самого «города мастеров». Своего рода согласование позиций… Затем идет девятая глава — вставка, написанная по совету редактора книги Б. Г. Клюевой (для более легкого прохождения через цензурные рамки). Здесь главный герой ведет беседу с «профессиональным мятежником» Аратой. Цель беседы чисто утилитарная: авторам необходимо вывести на сцену «народного героя» и «крестьянское движение». В десятой главе нет ни длинных монологов, ни особо важных диалогов, но зато там есть некий абзац, чрезвычайно важный для понимания повести. И говорится в этом абзаце примерно следующее: всем ясным и чистым душам следует отказаться от любви к страшному существующему отечеству, приносящему их себе в жертву, но всем им следует искренне возлюбить отечество будущее, — пока только угадывающееся в идеалах «города мастеров».

А дальше наступает развязка.

Вот представим себе, что какой-то хитрый затейник разобрал красивый веер на отдельные лопасти и на каждой лопасти написал строку стихотворения. Затем наклеил лопасти на холст с изображением каких-то средневековых приключений. Если читать написанное на каждой лопасти в отдельности, получится набор перепутанных смыслов, но все же есть способ разгадать головоломку, увидеть цельный образ! Для этого нужно проделать работу в обратном порядке: снять лопасти с холста… переложить их в правильном порядке… наконец, смонтировать веер заново…

Другими словами, вырезав из текста повести «Трудно быть богом» семь монологов, добавив туда диалог Руматы и Будаха, а также указанный абзац из десятой главы, надо расположить «лопасти веера» в верной последовательности. Вот тогда и возникает связный, самостоятельный историко-философский трактат. От художественного произведения в нем останется очень мало, почти ничего. Повесть «Трудно быть богом», образец научно-фантастической литературы, несет в себе этот связный историко-философский трактат, как подводная лодка несет торпеды. И весь смысл ее действий состоит в том, чтобы донести их в торпедных аппаратах до неприятельского конвоя, подобраться поближе, а потом дать залп…

О чем он, этот трактат?

А вот о чем. Как бы ни менялись те или иные эпохи, идеалы интеллигенции, то есть думающих (а значит, строящих будущее) людей, вечны. Это:

Личная свобода интеллигента;

Творчество;

Гуманизм;

Устремленность к развитию, накоплению знаний о мире, изменению общества в лучшую сторону.

Эти высшие ценности интеллигенции уходят корнями в Средневековье, чуть ли не в библейскую историю. Королевство Арканарское и, скажем, Советский Союз времен позднего Хрущева даруют им антураж, но в этом меняющемся от века к веку антураже они неизменно становятся основой для одной и той же «пьесы».

Все выше перечисленное всегда гораздо важнее (с точки зрения авторов) самых амбициозных планов любых правительственных людей, поскольку правительственные люди приходят и уходят, а интеллигенция вечна, интернациональна, и именно она движет человеческую цивилизацию в будущее. Перед государством у нее всегда приоритет. Особенно если государство — традиционное. Ведь именно Традиция (не традиция национального пивоварения и не традиция на Новый год ходить с друзьями в баню, а именно Традиция с большой буквы) представлена в повести «Трудно быть богом» как главный враг развития общества. Дон Рэба — всего-навсего одно из живых проявлений Традиции. Суть ее, по мнению братьев Стругацких, как раз и состоит в том, чтобы удерживать любое общество в одном, удобном для власти, состоянии и уничтожать людей, которые открывают будущее, то есть всё тех же интеллигентов…

Между Традицией и фашизмом поставлен знак равенства. На одном полюсе исторического развития — Традиция, на другом — архитектурная программа «города мастеров». Мастера строят, а доны Рэбы разрушают, мастера вновь принимаются возводить здание, а доны Рэбы… ну и так далее.

Даже у великих мастеров литературы вещи, что называется, «стареют». Иными словами, переходят из разряда того, что читают, поскольку это превосходно написано, в разряд того, что читают как «памятник культуры». Так вот, старение коснулось текстов братьев Стругацких в разной степени. Повесть «Трудно быть богом» до сих пор вызывает споры, до сих пор разделяет любителей фантастики на ее «противников» и ее «сторонников», мало кого оставляя равнодушным. Это одна из самых «живых» вещей Стругацких — не меньше, чем «Путь на Амальтею», если не больше.

Перца в кашу добавляют обстоятельства современной политической жизни. Бесконечные разговоры в массмедиа о том, поворачивает ли наша власть к сталинизму, не поворачивает ли, давит она инакомыслящую интеллигенцию или не давит, и если все-таки давит, то не есть ли это полезно, заставляют то и дело вспоминать фразы и целые пассажи из повести «Трудно быть богом», сказанные на ту же тему почти полстолетия назад…

8.

Несмотря на философскую глубину, «Трудно быть богом» — вещь чрезвычайно динамичная. Иногда — головокружительно динамичная, будто ты несешься на стремительной карусели.

Откуда эта динамика? Попробуем разобраться.

Каждое четвертое или даже третье слово в повести — часть диалога.

В повести очень много диалогов. В массовой советской фантастике тех лет их было вдвое, а то и втрое меньше. Ефремов, например, вообще был скуп на диалоги. Он либо монологичен, либо втягивает читателя в «сократический», то есть в конечном счете дидактический диалог. Неспешное описание явно нравилось Ивану Антоновичу. А вот братья Стругацкие диалоги холили и лелеяли и старались строить их в «рваном» ритме коротких реплик, перебивок и недосказанностей. Поэтому произведения их воздушны, словно состоят из сплошных открытых пространств, отделенных друг от друга лишь бумажными ширмами. Из текста «Трудно быть богом», к примеру, выведены сколько-нибудь развернутые описания людей, интерьеров, сцен. Если рассказывается история жизни, приключений и мытарств какого-нибудь персонажа, то очень коротко, в нескольких предложениях. Взгляд главного героя ни на чем не останавливается особенно надолго. В тексте нет никакой статики, всё находится в постоянном движении. Лишь в редких случаях, когда надо проговорить нечто исключительно важное, участники диалога садятся за стол и беседует чинно, не торопясь, основательно. Появляются длинные философические реплики, рассуждения. Например, когда Антон-Румата обсуждает со средневековым «интеллигентом» Будахом возможность изменить мир.

Но это, повторяем, редкость.

Главное — действие, действие, действие.

Вся повесть пронизана мотивом: «Он не успел».

Главный герой не успел проникнуть в планы главного злодея, дона Рэбы… Главный злодей не успел сообразить, что ему делать со странным существом, предлагающим ему монеты из немыслимо чистого золота… Лидеры «серых штурмовиков» не успели поставить контригру против дона Рэбы, а значит, не успели выжить… Премудрые земляне не успели сообразить, какая опасность грозит королевству Арканарскому… Министр двора не успел спасти начитанного юношу, наследника престола…

«Трудно быть богом» — очень драйвовая вещь. Стругацким требовалось уравновесить философскую «начинку» их повести приключенческим сюжетом, стремительным развитием событий. Иначе тот, кто не искал в повести высоких смыслов, просто недочитал бы ее до конца.

Любопытно, что кинематографисты отлично почуяли этот драйв. Вещь-то, по большому счету, очень киношная, идеально подходящая для переделки в сценарную конструкцию. Не случайно по повести «Трудно быть богом» дважды ставились фильмы — другие произведения Стругацких не удостоились столь пристального внимания со стороны людей кино. В 1989 году немецкий режиссер Петер Фляйшман создал на основе повести Стругацких сокрушительный боевик. Количество убитых и раненых не поддается в нем подсчету. Мало кто из любителей-«струганистов» отзывался о фильме тепло. Зато ругали его много и со вкусом. И вот уже много лет живой классик отечественного кинематографа Алексей Герман снимает вторую картину по мотивам той же повести. Условное название фильма: «Что сказал табачник с Табачной улицы». Работа над фильмом в основном закончена, его премьеру обещают в 2012 году.

9.

В декабре 1963 года началась работа над повестью «Понедельник начинается в субботу», над первой ее частью — «Суета вокруг дивана».

В итоге и эта повесть принесла братьям Стругацким феерический успех.

«Понедельником» зачитывались, текст разбирали на цитаты.

Необычное в ней начиналось прямо с эпиграфа:

«Учитель. Дети, запишите предложение: „Рыба сидела на дереве“.

Ученик. А разве рыбы сидят на деревьях?

Учитель. Ну… Это была сумасшедшая рыба».

А речь в повести опять шла о творчестве.

О светлом, всё оправдывающем, всё освещающем.

Главный герой «Понедельника» — программист, младший научный сотрудник Саша Привалов попадает к обаятельным и невероятно занятым людям из некоего загадочного НИИЧАВО. На вопрос, как расшифровать такую странную аббревиатуру, ему отвечают: да просто, совсем просто — Научно-исследовательский Институт Чародейства и Волшебства. Всего лишь.

Ифриты и джинны… Изба на курьих ногах… Говорящие коты, баба-яга, домовые, ведьмы… Высшая магия, чародейство… И при этом никакой мистики! «Мне пришло в голову, — цитируют авторы любимого ими Герберта Уэллса, — что обычное интервью с дьяволом или волшебником можно с успехом заменить искусным использованием положений науки».

Волшебную сказку, придуманную Стругацкими для «научных сотрудников младшего возраста», нет смысла пересказывать. Мы предполагаем, что она известна большинству читателей. Хотя бы по пересказам. Повесть прозрачна и цветиста одновременно. Она полна неожиданностей, огня, лирики, философии. Она полна истинного юмора — во всех его ипостасях.

«Я хотел уже подняться на второй этаж, но вспомнил о виварии и направился в подвал. Надзиратель вивария, пожилой реабилитированный вурдалак Альфред, пил чай. При виде меня он попытался спрятать чайник под стол, разбил стакан, покраснел и потупился. Мне стало его жалко.

— С наступающим, — сказал я, сделав вид, что ничего не заметил.

Он прокашлялся, прикрыл рот ладонью и сипло ответил:

— Благодарствуйте. И вас тоже.

— Всё в порядке? — спросил я, оглядывая ряды клеток и стойл.

— Бриарей палец сломал, — сказал Альфред.

— Как так?

— Да так уж. На восемнадцатой правой руке. В носе ковырял, повернулся неловко — они ж неуклюжие, гекатонхейры, — и сломал.

— Так ветеринара надо, — сказал я.

— Обойдется! Что ему, впервые, что ли…

— Нет, так нельзя, — сказал я. — Пойдем посмотрим.

Мы прошли вглубь вивария мимо вольера с гарпиями, проводившими нас мутными со сна глазами, мимо клетки с Лернейской гидрой, угрюмой и неразговорчивой в это время года… Гекатонхейры, сторукие и пятидесятиголовые братцы-близнецы, первенцы Неба и Земли, помещались в обширной бетонированной пещере, забранной толстыми железными прутьями. Гиес и Котт спали, свернувшись в узлы, из которых торчали синие бритые головы с закрытыми глазами и волосатые расслабленные руки. Бриарей маялся. Он сидел на корточках, прижавшись к решетке, и, выставив в проход руку с больным пальцем, придерживал ее семью другими руками. Остальными девяносто двумя руками он держался за прутья и подпирал головы. Некоторые из голов спали.

— Что? — сказал я жалостливо. — Болит?

Бодрствующие головы залопотали по-эллински и разбудили одну голову, которая знала русский язык.

— Страсть как болит, — сказала она.

Остальные притихли и, раскрыв рты, уставились на меня.

Я осмотрел палец. Палец был грязный и распухший, и он совсем не был сломан. Он был просто вывихнут. У нас в спортзале такие травмы вылечивались без всякого врача. Я вцепился в палец и рванул его на себя что было силы. Бриарей взревел всеми пятьюдесятью глотками и повалился на спину.

— Ну-ну-ну, — сказал я, вытирая руки носовым платком. — Всё уже, всё…

Бриарей, хлюпая носами, принялся рассматривать палец. Задние головы жадно тянули шеи и нетерпеливо покусывали за уши передние, чтобы те не застили. Альфред ухмылялся.

— Кровь бы ему пустить полезно, — сказал он с давно забытым выражением, потом вздохнул и добавил: — Да только какая в нем кровь — видимость одна. Одно слово — нежить…».

Вот уж поистине: «Факиров всегда достаточно — не хватает фантазии».

Великим факирам братьям Стругацким фантазии хватало. Не случайно в «Понедельнике» они так прошлись по всей существующей фантастике — и отечественной и западной.

«За стеной оглушительно затрещало, и мы оба обернулись. Я увидел, как жуткая чешуйчатая лапа о восьми пальцах ухватилась за гребень стены, напряглась, разжалась и исчезла.

— Слушай, малыш, — сказал я, — что это за стена?

Он обратил на меня серьезный застенчивый взгляд.

— Это так называемая Железная Стена, — ответил он. —

К сожалению, мне неизвестна этимология обоих этих слов, но я знаю, что она разделяет два мира — Мир Гуманного Воображения и Мир Страха перед Будущим. — Он помолчал и добавил — Этимология слова „страх“ мне тоже неизвестна.

— Любопытно, — сказал я. — А нельзя ли посмотреть? Что это за Мир Страха?

— Конечно, можно. Вот коммуникационная амбразура. Удовлетвори свое любопытство.

Коммуникационная амбразура имела вид низенькой арки, закрытой броневой дверцей. Я подошел и нерешительно взялся за щеколду. Мальчик сказал мне вслед:

— Не могу не предупредить. Если там с тобой что-нибудь случится, тебе придется предстать перед Объединенным Советом Ста Сорока Миров.

Я приоткрыл дверцу. Тррах! Бах! Уау! Аи-и-и-и! Ду-ду-ду-ду-ду! Все пять моих чувств были травмированы одновременно. Я увидел красивую блондинку с неприличной татуировкой меж лопаток, голую и длинноногую, палившую из двух автоматических пистолетов в некрасивого брюнета, из которого при каждом попадании летели красные брызги. Я услыхал грохот разрывов и душераздирающий рев чудовищ. Я обонял неописуемый смрад гнилого горелого небелкового мяса. Раскаленный ветер недалекого ядерного взрыва опалил мое лицо, а на языке я ощутил отвратительный вкус рассеянной в воздухе протоплазмы. Я шарахнулся и судорожно захлопнул дверцу, едва не прищемив себе голову. Воздух показался мне сладким, а мир — прекрасным. Мальчик исчез. Некоторое время я приходил в себя, а потом вдруг испугался, что этот паршивец, чего доброго, побежал жаловаться в свой Объединенный Совет, и бросился к машине. Снова сумерки беспространственного времени сомкнулись вокруг меня. Но я не отрывал глаз от Железной Стены, меня разбирало любопытство. Чтобы не терять времени даром, я прыгнул вперед сразу на миллион лет. Над стеной вырастали заросли атомных грибов, и я обрадовался, когда по мою сторону стены снова забрезжил свет. Я затормозил и застонал от разочарования. Невдалеке высился громадный Пантеон-Рефрижератор. С неба спускался ржавый звездолет в виде шара. Вокруг было безлюдно, колыхались хлеба. Шар приземлился, из него вышел давешний пилот в голубом, а на пороге Пантеона появилась, вся в красных пятнах пролежней, девица в розовом. Они устремились друг к другу и взялись за руки. Я отвел глаза — мне стало неловко. Голубой пилот и розовая девушка затянули речь…».

Успех «Понедельника» был абсолютный! Огромное количество переизданий и переводов. Эта вещь по сию пору числится среди «фаворитов» в среде любителей фантастики, а в 60-х ей впору было ставить триумфальную арку…[15]

Казалось, Стругацкие вышли на верный путь.

Им уже всё удается. Они обласканы вниманием читателей, а начальство… ну, оно пока только так… косится на них. Особых проблем пока нет. Лови момент! Садись и пиши очередные приключения в Стране Багровых Туч, свершай подвиги в темном океане страстей Арканарского королевства, играй фейерверками идей, которыми буквально фонтанируют неутомимые герои волшебного НИИЧАВО, описывай чудесный мир не такого уж далекого коммунистического будущего, даже намекай на некоторые его возможные несовершенства, почему нет?

Но не всё так просто.

Далеко не всё так просто.

Вроде дела идут, популярность растет, всё выстраивается, и всё же одновременно всё больше и больше какого-то явного и неявного недовольства со стороны издательских и не только издательских официальных лиц, в журналах и газетах всё больше кислых рецензий.

Да почему же это так?

Где внимание умных властей?

Почему не стучат в двери волевые умные парни оттуда — из идеологического отдела ЦК КПСС… из общественных организаций… от «Галины Борисовны», наконец?.. Почему эти волевые и умные парни (само собой, и девушки) не стучат в двери, почему они не обнимают молодых талантливых братьев, не похлопывают по спинам, не говорят одобрительно: «Это прекрасно, это здорово, что вы есть! Мы долго вас ждали и вот вы пришли! Такие люди нужны нашей стране, нашей молодежи, нашему обществу! Вы — молодцы! Вы, как никто, умеете возбуждать умы, настраивать сознание на определенный счастливый лад. Построенные вами литературные миры привлекательны, вы умеете воспевать истинное знание, коммунизм, волю миллионов. Благодаря вам многие тысячи молодых людей ушли с улицы. Давайте же работать по-настоящему! Говорите, говорите прямо сейчас, какие у вас проблемы? Может, хотите для сравнения посмотреть, как живут люди на Западе? Никаких проблем! Вот вам билеты на ближайший рейс. Может, хотите работать подальше от суеты, в уютных писательских Домах творчества? Да хоть завтра, вот путевки хоть на полгода! Или, может, вам не хватает гонораров? Нет проблем. Вы популярны, ваши книги мгновенно расходятся — мы вам поднимем ставки, заслуживаете».

«Какие „волевые умные парни оттуда“? Какое „почему не стучат в двери“? Какой еще „Запад“? Какие „Дома творчества… гонорары по высшим ставкам…“? — откликнулся на эти размышления Борис Натанович в октябре 2010 года (письмо Г. Прашкевичу). — Много званых, знаете ли, да мало избранных… Кому они нужны были, эти два полуеврея, выскочки, безусловно решившие подзаработать „легким жанром“, для серьезного человека скорее стыдным. Пришли из ниоткуда, — ни литинститута за плечами, ни самого захудалого ЛИТО при ДК „Выборгский“; пришли ни от кого — ни путного рекомендателя у них, ни просто хоть какого-то знакомства среди уважаемых лиц. Никто, и звать никак. И не свои они вовсе. Светлое будущее воспевают? А кто их, собственно, просил? Хотите быть в рядах — обрушьте свой праведный гнев на американский империализм и буржуазную идеологию, — о будущем всё, что необходимо, уже сказали классики, а эти ваши внепартийные упражнения того и гляди доведут до ревизионизма… Вот так, примерно…

Мы всё это прекрасно понимали, оба, никаких иллюзий не питали, кушали все пилюли, которые нам отвешивали, и АН (нарочито бодрым тоном) произносил (из любимого своего Леонова, по-моему): „Федерация молча сносила удары“. Конечно, по сути, по самой глубинной сути своей, мы были, оба, „от мира сего“ — комсомольцы, сталинцы, отпетые коммунисты, — как кто-то точно сказал: „У нас с советской властью были исключительно стилистические разногласия“. У всей этой (глубокоуважаемой нами) шоблы был отвратительный литературный вкус, и они все были искренне убеждены, что „на правде молодежь не воспитаешь“. (Впервые эту замечательную максиму я услышал только сорок лет спустя из уст отставного полковника, мрачно и горестно рассуждавшего о воспитании патриотизма у нынешней молодежи, но и в середине 50-х эта точка зрения превалировала в соответствующих кругах.) Но мы-то были комсомольцы, а значит, правдолюбцы, а значит, терпеть не могли врать, а значит, ни в какую не желали „лакировать действительность“ (анахронизм, этот термин появился только через пяток лет), а значит, даже в фантазиях своих не могли допустить, что прыжок в Космос обойдется без тяжелых потерь и пройдет под сенью только победных знамен и оптимистический грохот барабанов. Мы хотели писать ПРАВДУ. И мы не хотели подлаживаться под начальственные вкусы. Если бы на дворе не стояла вторая половина 50-х, если бы Оттепель задержалась, мы ни за что не стали бы писателями: нас бы просто никто не опубликовал, с нашим-то идеологически невыдержанным правдолюбием. Либо пришлось бы променять право первородства на чечевичную похлебку, что представляется мне сейчас маловероятным: мы же были комсомольцы, мы от своих убеждений не отказывались. Хотя, возможно, на некий компромисс и согласились бы. В конце-то концов… Ведь так хотелось опубликоваться: „хоть что-нибудь, хоть самый маленький рассказик!..“

Но Оттепель состоялась. Отчетливо повеяло ветром перемен. Странные и непривычные статьи появились в „Литературке“ и в „Новом мире“. И треснули идеологические обручи! Самый трусливый редактор почуял вокруг себя большие перемены, стало — „МОЖНО“, и уже готов он был воскликнуть „доколе!“, но, разумеется, промолчал, а просто дал ход лежавшим у него в шкафу приличным текстам („сколько можно печатать говно? Вот же есть вполне достойные рукописи!“).

Так началось вторжение братьев Стругацких в литературу. По сути — случайность, стечение внешних обстоятельств, „везуха“, если угодно. И они, братья Стругацкие, действительно могли бы еще…надцать лет писать „Стажеров“, „Амальтеи“, разнообразные „Извне“ — о драматической, исполненной трагедии борьбе упорного коммунистического человека с непокорной Природой. Но внешние обстоятельства не стояли на месте. Появилась жена Аркадия — Ленка, Елена Ильинична Ошанина, дочь знаменитого китаиста Ильи Михайловича Ошанина, в 30-е годы работавшего вместе с супругой своей агентом Коминтерна в чанкайшистском Китае, — то есть родом из старинной дворянской семьи, принявшей революцию и расплатившейся за это сполна: семья была во время Большого Террора разодрана в клочки, наполовину обращена в лагерную пыль, а тот из семьи, кто чудом уцелел, точно знал, в каком мире он живет, и знание это от девчонки Ленки не считал нужным скрывать… О, я отлично помню эти „схватки боевые“, в гостях у нашей мамы, по вечерам, в часы мирного отдыха АБС от трудов дневных! Эти бешеные столкновения фанатика-комсомольца БН с отпетой антисоветчицей ЕИ, этот рев, от которого, казалось, стены содрогались… Убедить фанатика не удалось, но — удалось основательно подготовить его к правильному восприятию ХХ съезда, с которого, по сути, и начинается для братьев Стругацких новое понимание мира, в котором им довелось оказаться…

А потом был ХХII съезд, усугубивший понимание. И „историческая встреча Н. С. Хрущева с представителями творческой интеллигенции“, словно молнией осветившая истинное положение дел до самых темных закоулков: нами правят жлобы и невежды, которые под коммунизмом понимают что-то совсем иное — поганое, жлобское, срамное („общество, в котором народ с наслаждением исполняет все указания Партии и Правительства“), — и, пока они у власти, ни о каком Справедливом Обществе не может быть и речи. Какие-то (жалкие) надежды еще оставались, тлели еще: не может же быть, чтобы все это не переменилось, убрали же этого лысого дурака-кукурузника. Но тут подоспел 1967 год: пятидесятилетие ВОСР (Великой Октябрьской социалистической революции. — Д. В., Г. П.) и нам показали кузькину мать, так что лысого дурака мы уже вспоминали с нежностью. Оставалось (в нашем политическом образовании) поставить последнюю точку.

И танки в Праге ее поставили.

Это был конец. Это был конец каким бы то ни было надеждам на социальный прогресс. Это был конец мирному договору с начальством, который мы еще совсем недавно готовы были заключить. У нас отняли будущее. Да и настоящее весьма основательно раскурочили: подступало „десятилетие тощих коров“, когда с 71 — го до 80 года у нас не опубликовали ни одной новой книжки — только несколько переизданий да журнальные публикации. Братья Стругацкие были объявлены „кандидатами на эмиграцию в Израиль“. Повести их, вышедшие „за бугром“, числились в КГБ „упадническими“. Слава богу, не „антисоветскими“! Тем не менее за обнаруженную при обыске „Улитку“ выгоняли владельца с работы…».

10.

Впрочем, «Улитка на склоне» еще впереди.

А сейчас — первые месяцы 1964 года. Идет работа над новой повестью — «Хищные вещи века».

«Идея этой повести, — вспоминал Борис Натанович, — была такая: под воздействием мощного электронного галлюциногена, воздействующего впрямую на мозг, человек погружается в иллюзорный мир, столь же яркий, как и мир реальности, но гораздо более интересный, насыщенный замечательными событиями и совершенно избавленный от серых забот и хлопот повседневности. За наслаждение этим иллюзорным миром надобно, однако, платить свою цену: пробудившись от наркотического сна, человек становится беспощадным животным, стремящимся только к одному — вернуться, любой ценой и как можно скорее, в мир совершенной и сладостной иллюзии».

Эпиграф из Антуана де Сент-Экзюпери: «Есть лишь одна проблема — одна-единственная в мире — вернуть людям духовное содержание, духовные заботы».

В 60-е любили говорить вот так — начистоту, но как бы намекая, завуалированно.

Да и то… Короткая оттепель закончилась, отчетливо веяло большим холодом.

«Кока-кола. Колокола. Вот нелегкая занесла», — писал счастливчик Андрей Вознесенский, выбившийся в число «выездных». Он к тому времени успел побывать в таких странах, о которых даже большинство его удачливых коллег и мечтать не могли, куда уж там Стругацкие! Он сам видел все эти «хищные вещи века», от него Стругацким и досталась звонкая стихотворная строка, ставшая названием повести.

В стране, на всякий случай названной братьями Страной дураков, в городе, не знающем никаких экономических проблем, появился бывший бортинженер корабля «Тахмасиб», а теперь сотрудник службы безопасности ООН Иван Жилин. Он сам, кстати, освобождал когда-то этот город вместе с другими чистыми и честными бойцами, среди которых был его друг Пек, затерявшийся где-то в стремнинах жизни после этой последней (так всегда считают) победоносной войны. Может, Пек сейчас в городе, с надеждой думает Жилин, может, Пек даже дорос до мэра? Почему нет? Вон город какой чудесный, зеленый, вон сколько здесь праздных туристов со всего мира. Томные (почему-то) лондонские клерки, их спортивные (почему-то) невесты, оклахомские фермеры в ярких рубашках навыпуск (а как же! — американцы), туринские (почему-то) рабочие со своими румяными женами и многочисленными детьми, даже мелкие католические боссы из Испании… Честно говоря, сегодня, как принято говорить, это уже «не втыкает», но в 60-е!..

Гул веселой толпы…

Механические носильщики…

Ощущение несметного богатства, ощущение чудесной свободы…

Правда, и нетрезвое дыхание Хемингуэя время от времени чувствуется, — Хемингуэй тогда входил в число любимых писателей Аркадия Натановича. Отказ Жилина поселиться в отеле удивляет гида по имени Амад. Тогда бывший космонавт, а ныне (по легенде) писатель, объясняет ему: «Хорошую вещь можно написать только в обстреливаемом отеле». Прямой намек на отель «Флорида», в котором останавливался Хемингуэй во время гражданской войны в Испании. Амад, приняв это за чистую монету, честно предупреждает Жилина, что за пишущей машинкой он все равно не усидит: победят жажда жизни, ее вкус, сияние, трепет!

«Машина промчалась через парк и понеслась по прямой тенистой улице. Я с интересом посматривал по сторонам, но я ничего не узнавал. Глупо было надеяться узнать что-нибудь. Нас высаживали ночью, лил дождь, семь тысяч измученных курортников стояли на пирсах, глядя на догорающий лайнер. Города мы не видели, вместо города была черная мокрая пустота, мигающая красными вспышками. Там трещало, бухало, раздирающе скрежетало. „Перебьют нас, как кроликов, в темноте“, — сказал Роберт, и я сейчас же погнал его обратно на паром сгружать броневик. Трап проломился, и броневик упал в воду, и, когда Пек вытащил Роберта, синий от холода Роберт подошел ко мне и сказал, лязгая зубами: „Я же вам говорил, что темно…“».

А вот как вспоминает о прошлом хозяйка пансиона, вдова генерал-полковника Туура:

«Как можно смешивать такие разнородные понятия — война и армия? Мы все ненавидим войну. Война — это ужасно. Моя мать рассказывала мне, она была тогда девочкой, но всё помнит: вдруг приходят солдаты, грубые, чужие, говорят на чужом языке, отрыгиваются, офицеры так бесцеремонны и так некультурны, громко хохочут, обижают горничных, простите, пахнут, и этот бессмысленный комендантский час… Но ведь это война! Она достойна всяческого осуждения!.. И совсем иное дело — армия… Вы знаете, Иван, вы должны помнить эту картину: войска, выстроенные побатальонно, строгость линий, мужественные лица под касками, оружие блестит, аксельбанты сверкают, а потом командующий на специальной военной машине объезжает фронт, здоровается, и батальоны отвечают послушно и кратко, как один человек!

— Несомненно, — сказал я. — Несомненно, это многих впечатляло…».

Но в счастливом городе, в его сытом дыхании, в мягких отблесках, в нежном свете, даже в рассеянных тенях нет-нет да и прорвется вдруг недовольство обывателя некими жуткими интелями — представителями давно всеми проклятой интеллигенции. Эти самые интели подозреваются в тайной и ужасной греховности. Они расшатывают государственную стабильность, чего от них ждать?

Для тех, кто не читал или уже забыл повесть, специально напоминаем восторженный, хорошо продуманный авторами, монолог доктора Опира. Он важен, этот монолог. Это монолог Идеолога, так сказать. Из тех, которые довольны положением общества, поскольку довольны своим положением в обществе: «Наука! Ее величество наука! — восклицал доктор Опир. — Она зрела долго и мучительно, но плоды ее оказались изобильны и сладки. Остановись, мгновение, ты прекрасно! Сотни поколений рождались, страдали и умирали, и никогда никому не захотелось произнести этого заклинания. Нам исключительно повезло. Мы родились в величайшую из эпох — в эпоху удовлетворения желаний. (Вот главное: удовлетворение желаний! — Д. В., Г. П.) Может быть, не все это еще понимают, но девяносто девять процентов моих сограждан уже сейчас живут в мире, где человеку доступно практически все мыслимое. О наука! Ты, наконец, освободила человечество! Ты дала нам, даешь и будешь отныне давать всё. Пищу — превосходную пищу! Одежду — превосходную, на любой вкус и в любых количествах! Жилье — превосходное жилье! Любовь, радость, удовлетворенность, а для желающих, для тех, кто утомлен счастьем, — сладкие слезы, маленькие спасительные горести, приятные утешительные заботы, придающие нам значительность в собственных глазах… Да, мы, философы, много и злобно ругали науку. Мы призывали луддитов, ломающих машины, мы проклинали Эйнштейна, изменившего нашу вселенную, мы клеймили Винера, посягнувшего на нашу божественную сущность. Что ж, мы действительно утратили эту божественную сущность. Наука отняла ее у нас. Но взамен! Взамен она бросила человечество на пиршественные столы Олимпа… Ага, а вот и картофельный суп, божественный „лике“!.. Нет-нет, делайте, как я… Берите вот эту ложечку… Чуть-чуть уксуса… Поперчите… Другой ложечкой, вот этой, зачерпните сметану и… Нет-нет, постепенно, постепенно разбалтывайте… Это тоже наука, одна из древнейших, более древняя, чем универсальный синтез… Кстати, обязательно посетите наши синтезаторы „рог амальтеика“. Вы ведь не химик? Ах да, вы же литератор! Об этом надо писать, это величайшее таинство сегодняшнего дня, бифштексы из воздуха, спаржа из глины, трюфели из опилок… Как жаль, что Мальтус умер. Над ним хохотал бы сейчас весь мир! Конечно, у него были какие-то основания для пессимизма. Я готов согласиться с теми, кто полагает его даже гениальным. Но он был слишком невежествен, он совершенно не видел перспективы естественных наук. Он был из тех несчастливых гениев, которые открывают законы общественного развития как раз в тот момент, когда эти законы перестают действовать… Мне его искренне жаль. Ведь человечество было для него миллиардом жадно разинутых ртов. Он должен был просыпаться по ночам от ужаса. Это воистину чудовищный кошмар: миллиард разинутых пастей и ни одной головы! Я оглядываюсь назад и с горечью вижу, как слепы они были — потрясатели душ и властители умов недалекого прошлого. Сознание их было омрачено беспрерывным ужасом. Социальные дарвинисты! Они видели только сплошную борьбу за существование: толпы остервенелых от голода людей, рвущих друг друга в клочки из-за места под солнцем, как будто оно только одно, это место, как будто солнца не хватит для всех! И нищие… Может быть, он родился для голодных рабов фараоновых времен со своей зловещей проповедью расы господ, со своими сверхчеловеками поту сторону добра и зла… Кому сейчас нужно быть по ту сторону? Неплохо и по эту, как вы полагаете? Были, конечно, Маркс и Фрейд. Маркс, например, первым понял, что все дело в экономике. Он понял, что вырвать экономику из рук жадных дураков и фетишистов, сделать ее государственной, безгранично развить ее — это и означает заложить фундамент золотого века. А Фрейд показал, для чего, собственно, нам нужен золотой век. Вспомните, что было причиной всех несчастий рода человеческого. Неудовлетворенные инстинкты, неразделенная любовь, неутоленный голод, не так ли? Но вот является ее величество наука и дарит нам удовлетворение. И как быстро все это произошло! Еще не забыты имена мрачных прорицателей, а уже… Как вам кажется осетрина? У меня такое впечатление, что соус синтетический. Видите, розоватый оттенок… Да, синтетический. В ресторане мы могли бы рассчитывать на натуральный… Метр! Впрочем, пусть его, не будем капризны… Идите, идите!.. О чем это я? Да! Любовь и голод. Удовлетворите любовь и голод, и вы увидите счастливого человека. При условии, конечно, что человек наш уверен в завтрашнем дне. Все утопии всех времен базируются на этом простейшем соображении. Освободите человека от забот о хлебе насущном и о завтрашнем дне, и он станет истинно свободен и счастлив. Я глубоко убежден, что дети, именно дети — это идеал человечества. Я вижу глубочайший смысл в поразительном сходстве между ребенком и беззаботным человеком, объектом утопии. Беззаботен — значит счастлив. И как мы близки к этому идеалу! Еще несколько десятков лет, а может быть, и просто несколько лет, и мы достигнем автоматического изобилия, мы отбросим науку, как исцеленный отбрасывает костыли, и все человечество станет огромной счастливой детской семьей. Взрослые будут отличаться от детей только способностью к любви, а эта способность сделается — опять-таки с помощью науки — источником новых, небывалых радостей и наслаждений…

— Итак, мир прекрасен, доктор? — сказал я.

— Да, — с чувством сказал доктор Опир. — Он, наконец, прекрасен».

Много ли человеку нужно, если руководствоваться идеалом доктора Опира? Большим владеть, о меньшем заботиться, и люди почувствуют себя в царстве мечты… «Беззаботен — значит счастлив». Так ли это?

Дрожка! Дрожка! Вот наше счастье! Мы в общем порыве!

Мы вместе выкрикиваем чудесные слова под светомузыку, пока… Пока все эти чертовы проклятые интели, премудрые придурки, не понимающие высокого чуда массового единения, не устраивают на площади панику. Тогда всё сразу становится пресным. Ни немецкий мозель, ни русская водка не заменят мгновений счастливого единения дрожки. Не жить же новостями из этого скучного внешнего мира! Что там может быть нового, интересного, объединяющего? Ну, в Москве физики Хаггертон и Соловьев сообщили о проекте промышленной установки для получения антивещества. Сообщили — и хорошо, и ладно. Третьяковская галерея гастролирует в Леопольдвиле. Да сколько угодно! Хоть в Антарктике! С базы «Старый восток» (Плутон) в зону абсолютно свободного полета запущена очередная серия беспилотных устройств. Нам-то что до этого? Это дела для узких специалистов. Объединенный центр исследований субэлектронных (ритринитивных) структур оценил запасы энергии, имеющиеся в распоряжении человечества, как достаточные на три миллиарда лет. Вот и чудненько, вот и приятно слышать, значит, на всех хватит! Так что пора призвать к ответу проклятых интелей, опять совершивших на частном самолете налет на площадь Звезды. Хулиганы выпустили в счастливчиков, в едином порыве объединившихся, несколько пулеметных очередей, сбросили одиннадцать газовых бомб, не нравится им, видите ли, дрожка!.. А тайны природы… Да какие тайны, когда народ с пятнадцати лет закладывает?

И когда выясняется скрытый, но вездесущий ужас этого счастливого, свободного, зеленого мира — слег, искусственный наркотик, доступный абсолютно всем (вдумайтесь в это — доступный абсолютно всем!), даже у опытного Ивана Жилина возникает чувство беспомощности. Да черт нас побери, каков же был тогда смысл в пролитой нами крови? «Удовлетворите любовь и голод, и вы увидите счастливого человека»?

В этом месте хочется напомнить две фразы, важные для общей «дешифровки» повести, чудом сохранившиеся после долгой и массированной редактуры: «Всё будет для блага народа… Веселись, страна дураков, и ни о чем не думай!..».

Хорошие фразы о… хорошей стране.

Любопытно, что с течением времени авторское отношение к созданному ими миру изменилось. Во всяком случае, у Бориса Натановича. Через много лет, пребывая в совсем другой стране, уже начавшей забывать идеалы советских времен, Стругацкий-младший сообщит читателям, что мир «Хищных вещей века» не рассматривается им как антиутопия: ведь он содержит в себе «немало светлых уголков» и оставляет «широчайший простор и для духовной жизни тоже». Для многих в России этот мир оказался желанным, а для многих — ненавистным. Во всяком случае, он перестал быть чистой фантазией и придвинулся к реальности вплотную. Борис Натанович, со своей, либеральной, точки зрения, высоко оценил большую личную свободу, которую он дарует: «Ты волен в этом мире стать таким, каким сможешь и захочешь. Выбор за тобой. Действуй… этот мир, конечно, не добр, не светел и не прекрасен, но и не безнадежен в то же время — он способен к развитию. Он похож на дурно воспитанного подростка со всеми его плюсами и минусами. И уж о всяком случае, среди придуманных миров он кажется нам наиболее ВЕРОЯТНЫМ».

11.

Бела Григорьевна Клюева вспоминала:

«Серьезные испытания начались с появления в 1965 году в редакции рукописи повестей „Хищные вещи века“ и „Попытка к бегству“. Несмотря на вполне еще терпимое отношение начальства к Стругацким, рукопись с самого начала вызывала… некоторые опасения. Редакция прибегнула к обычному в таких случаях методу — предпослала книге предисловие именитого человека. На этот раз это был Иван Антонович Ефремов. Ефремов не очень одобрительно отнесся к „Хищным вещам“, он даже сказал Аркадию, что не туда, мол, они идут. Тем не менее, во имя спасения книги, написал предисловие, в котором правильно (для чиновников) расставил все акценты. В „Комментариях“ Бориса Стругацкого великолепно отражены и наша тревога за судьбу книги, и наша борьба буквально за ее выживание. Но ни Борису, ни Аркадию я никогда не рассказывала о моих первых „сражениях“ с главной редакцией издательства…

Первые этапы прохождения рукописи — от подписания в набор до подписания в печать — прошли гладко. Главный редактор, положившись на мою оценку — „Вещь хорошая“, — подписал ее в набор и в печать (тут обычно редактор вздыхает с облегчением — задержек больше ждать неоткуда). И вдруг, спустя некоторое время, меня вызывает „на ковер“: „Вы что наделали? Обманули меня, сказали, что книжка хорошая! А это что? В лапшу прикажете?“ (В лапшу в те времена рубили неугодные начальству книги, порой даже изымая их из продажи.) Я, мельком взглянув в сверку, попросила дать мне ее на просмотр. Главред швырнул ее на стол, я взяла ее и пошла в редакцию. Просмотрела подчеркнутые места — не поняла, чем недовольна, чего хочет от меня наша цензорша и что мне делать: сверку было велено вернуть в тот же день. Тут зашла ко мне моя коллега, заведующая редакцией зарубежной литературы Наташа Замошкина. Я ей показала художества нашей цензорши и спросила, как тут быть — ведь книгу загубят! Она согласилась со мной и посоветовала постараться не возвращать сверку: книгу наверняка зарежут. Я положила сверку в стол и, когда вечером главред по телефону потребовал ее к себе, бухнула в ответ: „У меня нет ее“, еще не зная, что буду говорить дальше. „Как нет? Где же она?“ — „В ЦК партии“. — „Что? Каким образом?“ — „Тут у меня оказия случилась, и я передала ее в ЦК“. — „Кому?“ — „Поликарпову“. (Дмитрий Алексеевич, заведующий отделом агитации и пропаганды, в то время величина для нашего начальства недостижимая.) Главред бросил трубку. Через некоторое время снова требует меня к себе. Я прихожу — он укрепил свои позиции секретарем парторганизации издательства. Началось с дуэта: да как вы посмели, вы давали подписку о неразглашении тайн, вы — много разных слов. Наконец вопрос: „Почему вы так сделали?“ Хочу посоветоваться, отвечаю, мне Дмитрий Алексеевич, что отец родной, кохал меня (помню, что именно это слово почему-то взбрело мне на ум, и я упорно повторяла его потом в разговоре), еще когда я была ребенком (и не то чтобы вру: Поликарпов был другом моих родителей, и они не раз говорили мне о нем, что он был талантливым самородком: не получив в свое время по бедности образования, он сам много читал, был эрудитом, обладая незаурядной памятью, словом, был интересным, образованным человеком, но — увы! — человеком того времени). Тут уж, как говорится, взятки — гладки, отпустили меня без дальнейших разговоров. Некоторое время я ничего не предпринимала, сверка тихо лежала у меня в столе. Наконец встретилась я с директором издательства Ю. С. Мелентьевым и на его вопрос, как дела с „Хищными вещами века“, ответила, что посмотрели их там, наверху, сказали, что ничего страшного в этих произведениях не находят, можно публиковать…

Считаю, что отделались мы „малой кровью“: кое-где по красному карандашу внесли „поправки“, и Аркадий предложил предпослать „Хищным вещам“ предисловие о Стране дураков, которое по смыслу своему практически повторяло предисловие И. А. Ефремова, зато для начальства должно было стать свидетельством „правоверности“ самих Стругацких. И работа над этим предисловием шла очень туго: от Аркадия требовали вычеркнуть одно, дописать другое, без конца морщили нос и наконец смилостивились. Книга вышла в свет…

А к Поликарпову в ЦК КПСС я все же потом, когда нас стали здорово прижимать, сходила. Он на мои жалобы отреагировал так: „Ты зря пришла. Разве это беда? Вот когда будет совсем худо, тогда приходи“. Он на собственном опыте знал, почем фунт лиха: бывал бит, унижен, возвышен вновь. А к тому времени, когда у нас в издательстве „стало совсем худо“, его самого уже не стало…».

12.

В марте 1964 года братьев Стругацких приняли в Союз писателей СССР.

«Это была длительная нервомотающая история, — писал Борис Натанович Г. Прашкевичу (4. Х.2010). — Два раза (кажется) нас проваливала московская приемная комиссия. По рассказам сочувствующих наблюдателей, комиссию раздражало, что нас двое и что живем мы в разных городах. (Криминал, конечно, поскольку в каждом городе было свое отделение СП. — Д. В., Г. П.) То, что мы пишем фантастику, раздражало особенно, а кроме того (по слухам), члены приемной комиссии еврейской национальности не желали нам простить, что мы, Натановичи, пишемся в анкетах русскими, а члены приемной комиссии антисемиты по тому же поводу бурчали насчет пархатых, норовящих везде пролезть без мыла. Рекомендателями у нас были Кирилл Андреев и (кажется) Ефремов с Ариадной Громовой — все люди в авторитете, но толку от них было немного. Почему в конце концов дело сдвинулось, так и осталось неизвестным, но существует легенда, будто бы кто-то из московских писательских начальников пожаловался на этот вялотекущий скандал начальнику питерского Союза писателей поэту Александру Прокофьеву, знаменитому (в Питере) Прокопу — мужику безусловно дремучему, но совсем не злобному. „А что, ребята-то хорошие?“ — спросил якобы Прокоп. Ему ответили: „Хорошие“. — „Ну так давайте их ко мне, в Питер, мы их примем“. И мы (якобы) оказались приняты в Питере, причем с первого раза. Не знаю, правда ли все это, но писательский билет вручал мне именно Прокоп — красный, благодушный, невероятно, почти мистически, похожий на тогдашнего вождя Никиту Хрущева».

Затем последовали другие важные события.

Аркадий Натанович ушел из «Детгиза» — на «вольные хлеба».

Теперь, «на досуге», он закончил перевод фантастического романа Кобо Абэ «Четвертый ледниковый период», а летом 1965 года перевел еще роман Джона Уиндема «День триффидов».

Ну а Борис Натанович переехал в кооперативную квартиру на улице Победы, где живет и поныне. Здесь, в новой квартире, можно было с новой силой отдаться давней, непреходящей и чудесной страсти — филателии.

«О, марочки мои, марочушечки! — признавался Борис Натанович (письмо Г. Прашкевичу, 8.ХII.2010). — Я филателист-тиффози с 1948 года (когда попал мне в руки только что вышедший, новейший каталог марок СССР — лучший из всех каталогов того времени). С тех пор чего я только не собирал: и „Космос“, и английские колонии с Англией вместе (жалкая попытка — такое под силу только Королевскому Дому), и „первые серии стран мира“, и „1942“, и Боснию-Герцеговину, и Россию, и — почти все это время — СССР, СССР, СССР — „советы“… Последние десять лет, постарев и остепенившись, прочно и навсегда остановился на теме „Почта РСФСР. 1917–1923“. Письма, открытки, бандероли того времени, почти бесконечное разнообразие тарифов, инфляционных переоценок, тщательно изученный великими предшественниками и тем не менее таящий новые и новые открытия, открытьица, неожиданности и нюансы мир. Мир, куда можно нырнуть с головой. Где ты — все: и Колумб, и Петр, и Билл Гейтс в одном лице.

О марочки вы мои, марочушечки! Только вы одни мне никогда не измените!».

А 14 октября 1964 года был отправлен в отставку Н. С. Хрущев.

13.

По словам Бориса Натановича, весной 1965 года оба брата приехали в Дом творчества в Гагры и там никак не могли начать новую вещь. Идеи, заготовленные для сюжетной основы, «не пошли». Перебор новых идей ничего не дал: «Опять застопорило, как это уже случилось с нами четыре года назад во время работы над „Попыткой к бегству“. Опять был тупик, и опять мы испытывали панику того рода, какую мог бы испытать Дон Жуан, которому врач вдруг сказал: „Всё, сударь. Увы, но вам следует забыть об этом. И навсегда“».

Кризис был ожидаемый. После повести «Хищные вещи века», проходившей через рогатки цензуры криво и трудно — как болт, который забивают в стену вместо гвоздя, — и после шквала большой политики, ударившего по СССР в 64-м, кризис получил надежную подпитку. Еще 20 февраля 1965 года Аркадий Натанович написал брату: «Борька, у нас, по-моему, с тобой назрел творческий кризис, за которым должно следовать что-то новенькое. Эх, нам бы посидеть спокойно и поругаться всласть несколько дней, то-то было бы славно! Я здорово устал, как и ты, наверное, а между тем меня не оставляет этакое возбуждение, когда хочется рваться с места, прискуливая, и мчаться к чистой бумаге и машинке, чтобы оформить какие-то неясные идеи, ворочающиеся в башке».

Но вот случилось давно предсказанное, и звездному тандему, надо полагать, небо показалось с овчинку. Когда читаешь «Комментарии к пройденному» Бориса Натановича, создается ощущение, будто не клеился сюжет. Но проблема сюжетного конструирования, как видно, являлась производной от гораздо более серьезной проблемы. На порядок более серьезной.

Стругацкие «заматерели». Очень важно сейчас понимать, до какого уровня доросли они тогда в советской литературной табели о рангах. Разумеется, им еще не тягаться было с зубрами советской «секретарской» прозы, но для многих толстых журналов они давно стали желанными авторами, хотя как бы и не первого сорта: не сановиты… к тому же фантасты… Зато среди представителей указанного жанра за братьями Стругацкими закрепилась истинная лидерская роль, которую до поры до времени делили с ними только Ефремов да в меньшей степени Казанцев. Стругацкие набрали авторитет. Их вещей ждали. К тому же они научились работать в исключительно высоком темпе и с исключительной энергией «пробивали» рукописи у издателей. Уже к середине 1960-х они располагали по-истине звездной коллекцией книг. И по объему напечатанного с ними в то время никто из советских фантастов сравниться не мог.

Но не всё ведь зависит только от авторов.

В январе 1965 года Аркадий Натанович смятенно писал брату: «Положение в „Молодой гвардии“ катастрофическое. Ленке тайком передали верстку первого и рукопись второго выпуска „Фантастик“ с пометками и замечаниями директора, главного редактора и замглавного. Полный разгром… Видимо, дело идет о самом существовании альманаха — да это бы еще полбеды! — и о всем курсе фантастики в „Молодой гвардии“… Настроение у всех крайне подавленное».

Правда, с появлением статьи критика А. Румянцева «Партия и интеллигенция» в газете «Правда» (в номере от 21 февраля) возродилась какая-то надежда. Вроде бы наметилось некоторое идеологическое потепление, актуализировалась возможность «маневрировать». И такая ситуация продержалась до 1968 года — до ввода советских войск в Чехословакию.

Надо полагать, Стругацких мучило ощущение важной потери. Ощущение общее (подчеркиваем это) со значительной частью интеллигенции.

Стругацкие отчетливо понимали, что:

А) высказаться им, наверное, еще дадут — не то время, чтобы посадили;

Б) суть их скрытых и острых высказываний «наверху», конечно, поймут, значит, общаться с «системой» станет труднее;

В) высказывание будет услышано «внизу», и даже уместно сделать его сейчас, на пике популярности;

Г) несмотря на оставшуюся еще свободу спорить, ни о каком шансе «перетянуть канат» на правильную сторону, победить, переломить ситуацию, речи быть не может.

Оттепель стремительно отступала.

Немота еще не стала обязательной, но время ХХII съезда прошло. Еще раз: нет шансов.

Войцех Кайтох очень точно уловил наметившуюся радикализацию.

«В конце 1965 года Стругацкие решились начать продолжавшийся до последних месяцев 1968 года писательский крестовый поход, результатом которого был ряд… почти открыто обвинительных произведений». Кайтох считает, что «взрыв диссидентского движения», случившийся в СССР после прихода к власти «неосталинской команды Леонида Брежнева», обеспечил «три года меньшей, чем при Хрущеве, неуверенной и относительной, но все же свободы, когда можно было протестовать, и… быть членом официального истэблишмента».

Вот братья Стругацкие и решили «поднять забрало».

14.

Тогда, в Гаграх, братья, видимо, и подступились к идее «крестового похода». А уж приняв подобное, глобальное решение, они принялись отыскивать наиболее приемлемую идею сюжетной организации «войны».

В итоге Стругацкие решили остановиться на давней сюжетной задумке — биологической войне между двумя расами. Задумка эта возникла за несколько лет до «гагринского тупика» и теперь помогла выйти из кризиса.

Первые шаги звездного дуэта по новому пути создали основу для будущей повести «Беспокойство» — произведения на порядок более простого и прозрачного, нежели окончательный результат — повесть «Улитка на склоне». «Беспокойство» стало своего рода «побочным эффектом» творческого процесса, получившим сюжетную завершенность. Повесть появилась из-под пера Стругацких в марте 1965-го.

Это все еще прекрасный, бесконечно продолжающийся Мир Полдня.

Роль подмостков на этот раз сыграла далекая планета Пандора, на которой расположена База землян. Базу со всех сторон окружает Лес. В Лесу идет странная биологическая война. Туда уходят партии охотников и группы ученых. Вся повесть разделена на девять глав. В 1, 3, 5 и 9-й главах роль главного героя выполняет давно известный всем поклонникам братьев Стругацких Леонид Андреевич Горбовский — космодесантник и член Всемирного Совета. При публикации «Беспокойства» авторы «проложили» четыре главы, относящиеся исключительно к Базе, пятью дополнительными, посвященными странствиям по Лесу еще одного (известного по повести «Возвращение») персонажа — космобиолога Михаила Сидорова по прозвищу Атос.

Но повесть не удовлетворила Стругацких.

После того как родилось «Беспокойство», работа продолжилась. Новый вариант повести (это уже была «Улитка на склоне») покинул пространство «Полдня» и причалил во времени, которое почти равно понятию «настоящее». Иными словами, хронологически отделено от настоящего совсем незначительным промежутком. Ушла Пандора. Пропала База. Исчез Горбовский. Зато появились бюрократизированная до предела контора под названием «Управление по делам Леса» и ее внештатный сотрудник филолог Перец (главы 1, 3, 5, 6, 9, 10). А место Атоса-Сидорова занял сотрудник биостанции Кандид, оказавшийся в Лесу после крушения вертолета (главы 2,4, 7, 8, 11).

Последовательность возникновения отдельных фрагментов — трехшаговая.

Шаг первый:

— вариант с Базой и Горбовским (вошел в повесть «Беспокойство»);

— часть глав о Лесе и Сидорове/Кандиде[16] (вошли как в повесть «Беспокойство», так и в повесть «Улитка на склоне»).

Шаг второй:

— часть глав об Управлении и Переце (вошли в повесть «Улитка на склоне);

— оставшиеся главы о Лесе и Сидорове/Кандиде (вошли как в повесть „Беспокойство“, так и в повесть „Улитка на склоне“).

Шаг третий:

— последние главы об Управлении и Переце (вошли в повесть „Улитка на склоне“).

Судя по рабочему дневнику Стругацких, они несколько раз возвращались к тексту повести, дорабатывая его. Общий график работы над „Улиткой“ таков:

„Итого, встречались:

Март: Гагры; 1 вариант.

Апрель — май: Л[е]н[ин]г[ра]д; начало Переца.

Май — июнь: М[о]скв[а]; Кандид.

Октябрь: Л[е]н[ин]г[ра]д; конец Переца.

Декабрь: Комарово; конец“.

„Беспокойство“ было опубликовано в 1990 году, то есть очень и очень нескоро, и при первой публикации состояло из одного цельного куска про Базу и Горбовского. Лишь впоследствии ее вновь, как было в изначальном замысле Стругацких, станут „прокладывать“ лесными главами с Атосом-Сидоровым.

В 1995 году Борис Натанович рассказал странную историю рождения и „воскрешения“ повести „Беспокойство“ из небытия:

„Уже летом 65-го мы поняли, что написали не то, что следовало нам писать, и осенью всё переделали, заменив Атоса Кандидом, Горбовского — Перецом, а научно-исследовательскую базу землян-коммунаров — Управлением по делам леса. Только Лес мы оставили в первозданном виде, хотя и он потерял изначальную свою атрибутику вместилища мрачных тайн и сделался символом Будущего, настолько чужого, настолько неадекватного нашей сегодняшней ментальности, что мы, по определению, не в силах даже понять — дурное оно, это Будущее, или хорошее… „Линия Горбовского“ в романе исчезла полностью. Сформулированные там идеи потеряли (для нас) всякую актуальность. И только спустя двадцать пять лет мы извлекли эту стопку страниц из архивов и перечитали текст, написанный в совсем иные времена и вроде бы совсем другими людьми. К нашему огромному изумлению текст нам понравился. Оказалось, что эта повесть (совершенно самостоятельная, не имеющая сколько-нибудь жесткой идейной связи с романом „Улитка на склоне“) не утратила полностью актуальности и читается так, словно написана была, все-таки, именно нами и, вроде бы, совсем недавно. Мы решили напечатать ее без всяких исправлений под названием „Беспокойство““.

Отсюда — некоторое несоответствие частей о Базе и о Лесе.

Часть о Лесе серьезнее, страшнее, и выполнена она в принципиально иной стилистике, в принципиально ином ритме. Да и объемнее: рядом с нею „линия Горбовского“ выглядит как рубашечка малыша, надетая на взрослого мужчину.

Главы об Управлении, жестко связанные по общему смыслу вещи (но не по сюжету!) с главами о Лесе, составили единую повесть (или роман) „Улитка на склоне“, абсолютно „непроходную“ в литературной реальности СССР. Почему это так — сказано будет ниже. Пока заметим, что „Улитка на склоне“ сделана была для более узкой аудитории, нежели „Трудно быть богом“, „Понедельник начинается в субботу“, „Далекая Радуга“ и даже „Хищные вещи века“, — не говоря уж о ранних „звездопроходческих“ текстах Стругацких. Этот текст четко рассчитан на интеллектуальную элиту. Не напрасно Борис Вишневский, биограф и восторженный поклонник звездного дуэта, сказал: „„Улитка“ — странное произведение. Странное по процессу своего создания. Странное по сюжету и ритму повествования — нигде больше Стругацкие не проявляли себя мастерами такой „тягучей“ прозы. Странное по замыслу, который подавляющее большинство читателей, как считают авторы, так и не сумели понять… среди массового читателя УНС пользуется далеко не такой популярностью, как среди „люденовской“ и прочей элиты…“

Еще один биограф Стругацких, большой любитель и знаток их творчества, лично знакомый с ними Ант Скаландис написал об „Улитке на склоне“ в том же духе: „Удивительно, что будущее, весьма прозрачно зашифрованное в повести под именем Леса, не разглядел практически никто. Не только рядовые читатели, но и весьма квалифицированные фанаты АБС. Могу подтвердить это на собственном примере… А ведь мы не просто перечитывали „Улитку“, мы ее пытались разгадать, мы ее обсуждали, мы спорили о ней до хрипоты. Но очевидный, заложенный авторами подтекст не приходил в наши головы. Может быть, всему виной непривычность формы? Или сюжетная усложненность, невероятная многослойность? Или, наконец, пресловутая запретность — ведь это же был самиздат! А в нем по определению следовало искать не просто философию, а крамолу — аллюзии, намеки, эзопов язык…“

Из середины 60-х Стругацкие словно передали привет 80-м, когда они перейдут к новой технике письма, когда „тягучая проза“ явит себя во всем великолепии на страницах „Хромой судьбы“ и „Отягощенных злом“. Проза, обращенная к весьма „квалифицированной“ аудитории».

15.

«Улитка на склоне» публиковалась частями. «Лесные» главы увидели свет в сборнике «Эллинский секрет» (1966). Главы об Управлении — в двух первых номерах периферийного журнала «Байкал» (Улан-Удэ) за 1968 год.

Целиком повесть к печатному станку очень долго не допускали.

Отчасти из-за того, что вовремя разглядели в ней динамит, подкладываемый под здание Страны Советов, отчасти же по другой причине: весной 1966 года за подписями партийных работников А. Яковлева (будущего активного «перестройщика») и И. Кириченко появилась «Записка Отдела пропаганды и агитации ЦК КПСС о недостатках в издании научно-фантастической литературы». Стругацких громили в этой «Записке» страшно, причем под удар попали произведения именно последних лет — от «Попытки к бегству» и дальше. После этого публикация новых текстов, понятно, затормозилась. По правилам игры советских времен, подобный официальный документ делал «отмеченного» писателя «зачумленным» для издательств и редакций. Тамошнее начальство старалось держаться от такого человека на расстоянии, поскольку не желало заразиться от него неприятностями…

«Пробить» повесть в полном варианте (Управление плюс Лес) не получилось.

Более безопасную и менее «понятную» часть «Улитки», повествующую о Лесе, начальство Лениздата, что называется, «пропустило». А вот с главами об Управлении этого не случилось. Бурятский журнал «Байкал» напечатал их лоб в лоб чехословацкому кризису. И большие московские руководители приметили дерзость провинциальной редакции. Тамошним доброжелателям Стругацких крепко досталось.

«В конце 60-х, — писал Борис Натанович, — номера журнала „Байкал“, где была опубликована часть „Управление“ (с великолепными иллюстрациями Севера Гансовского!), были изъяты из библиотек и водворены в спецхран[17]. Публикация эта оказалась в Самиздате, попала на Запад, была опубликована в мюнхенском издательстве „Посев“[18], и впоследствии люди, у которых при обысках она обнаруживалась, имели неприятности — как минимум по работе… Сами соавторы дружно любили, более того — уважали эту свою повесть и считали ее самым совершенным и самым значительным своим произведением. В России (СССР) по понятным причинам общий тираж ее изданий сравнительно невелик — около 1200 тысяч экземпляров, а вот за рубежом ее издавать любят: 34 издания в 17 странах — уверенный третий результат после „Пикника“ и „Трудно быть богом“».

В декабре 1972 года «Литературная газета» напечатала «покаянное письмо» звездного тандема: одна из самиздатовских копий «Улитки» оказалась у сотрудников «Посева», они ее благополучно издали; у них же вышли и «Гадкие лебеди», и Стругацкие должны были публично отрицать свою связь с Западом, нападать на «Посев», сработавший, по их словам, безо всякого согласия авторов. За год до того они уже писали первое «покаянное письмо» — после публикации «Сказки о Тройке» на страницах журнала «Грани» того же издательства «Посев».

Чудесные превращения «самиздата» в «тамиздат» на сто процентов торпедировали репутацию Стругацких в глазах властей. Отныне их лояльность оценивалась «верхами» как величина, стремящаяся к нулю. Отныне они — матерые антисоветчики. «Покаянные письма» не стирали с их творческой биографии этого клейма, они всего лишь давали братьям возможность избегнуть суровой кары и продолжить работу.

На территории СССР «Улитка на склоне» была впервые опубликована целиком, в ее настоящем виде, только на пике «перестройки». Ее напечатал журнал «Смена» (1988, номера 11–15).

16.

Главы о Базе, составившие основу повести «Беспокойство», почти лишены сюжета.

На Пандору прибывает член Всемирного совета Леонид Горбовский. Далекая планета представляет собой океан охотничьих угодий, куда едут желающие «завалить» чудовищного зверя — тахорга. Своего рода экзотический курорт, «зеленые холмы Африки». В центре этого океана располагается крошечная База, где, помимо проводников, егерей, спасателей и прочей обслуги для туристов, работают и ученые.

Всё вроде спокойно, всё идет по планам и расчетам, но Горбовский охвачен тревогой. Горбовскому кажется, что человечество заигралось и в ближайшем будущем его ждут серьезные опасности, коих оно пока не в состоянии разглядеть. Он путешествует с планеты на планету, пытаясь разглядеть настоящую большую угрозу «Миру Полдня». Усевшись на обрыве, над Лесом, окружающим Базу, он бросает камешки в лиловый туман, поднимающийся снизу. Странными вопросами и этими самыми камешками он старательно раздражает начальство Базы (Поль Гнедых), вызывая в нем то же самое беспокойство, которое испытывает сам. Леонид Андреевич радуется, когда водитель вездехода на вопрос о том, как он ведет себя, въезжая в Лес, отвечает Горбовскому, что в такой ситуации надо снизить скорость и повысить внимание.

Концовка — загадочная. Концовка — убивающая сюжетность вещи наповал. Авторы отказались от главы, посвященной спасению Атоса-Сидорова, пропавшего в Лесу. Иначе говоря, они осознанно лишили текст некоего «ударного финала». Горбовский просто ведет долгие разговоры с умницей-резонером Тойво Турненом на возвышенные философские темы и, как бы между прочим, сообщает, что останется на Пандоре «еще немножко»…

В рабочем дневнике Стругацких сохранилась запись: «Горбовский, разобравшись в ситуации на Пандоре, понимает, что ничего страшного для человечества здесь нет. И сразу теряет интерес к этой планете. „Пойду полетаю, есть несколько планет, на которые стоит заглянуть. Например, Радуга“».

В итоге ничего не произошло. Есть только смутное ощущение того, что в скором времени у «Мира Полдня» начнутся крупные неприятности.

Итак, весь смысл повести не в сюжете: сюжет почти отсутствует и совершенно смазывается под занавес. Смысл повести — в разговорах, которые ведет Горбовский на Базе и в Лесу.

Борис Натанович расшифровал главные смыслы «Беспокойства» в особой лекции, посвященной «Улитке на склоне», вернее, истории ее создания: «Горбовский — наш старый герой. В какой-то степени он — олицетворение человека будущего, воплощение доброты и ума, воплощение интеллигентности в самом высоком смысле этого слова. Он сидит на краю гигантского обрыва, свесив ноги, смотрит на странный лес, который расстилается под ним до самого горизонта, и чего-то ждет… В Мире Полудня давно-давно уже решены все фундаментальные социальные и многие научные проблемы. Разрешена проблема человекоподобного робота-андроида, проблема контакта с другими цивилизациями, проблема воспитания, разумеется. Человек стал беспечен. Он словно бы потерял инстинкт самосохранения. Появился Человек Играющий… Все необходимое делается автоматически, этим заняты миллиарды умных машин, а миллиарды людей занимаются только тем, чем им нравится заниматься. Как мы сейчас играем в шахматы, в крестики-нолики или в волейбол, так они занимаются наукой, исследованиями, полетами в космос, погружениями в глубины. Так же они изучают Пандору — небрежно, легко, играя, развлекаясь. Человек Играющий… Горбовскому страшно. Горбовский подозревает, что добром такая ситуация кончиться не может, что рано или поздно человечество напорется в Космосе на некую скрытую опасность, которую представить себе сейчас даже не может, и тогда человечество ожидает шок, человечество ожидает стыд, поражение, смерти — все что угодно… И вот Горбовский, со своим сверхъестественным чутьем на необычайное, таскается с планеты на планету и ищет СТРАННОЕ. Что именно — он и сам не знает. Эта дикая и опасная Пандора, которую земляне так весело и в охотку осваивают уже несколько десятков лет, кажется ему средоточием каких-то скрытых угроз, он сам не знает, каких. И он сидит здесь для того, чтобы оказаться на месте в тот момент, когда что-то произойдет. Сидит для того, чтобы помешать людям совершать поступки опрометчивые, торопливые, поймать их, как расшалившихся детей „над пропастью во ржи“…».

Нравственный смысл повести в общем ясен, однако, как уже говорилось, результат работы не удовлетворил Стругацких. Завершив первый вариант повести, они, по словам Бориса Натановича, поняли: текст им не нравится, ну не интересен он им. «При чем здесь Горбовский? При чем здесь светлое будущее с его проблемами, которые мы же сами и изобрели? Елки-палки! Вокруг нас черт знает что творится, а мы занимаемся выдумыванием проблем и задач для наших потомков…».

Замечание Бориса Натановича, само по себе очень непростое.

«Вокруг нас черт знает что творится» — речь явно идет о «раннем Брежневе», о похолодании, об уходящей «оттепели», о странном состоянии ограниченной, но все еще существующей свободы для противников советского имперства. А вот «…при чем здесь Горбовский? При чем здесь светлое будущее с его проблемами, которые мы же сами и изобрели» — это далеко не столь прозрачные слова. Можно понимать их двояко. То ли: «Мы написали не о том, что нужно. Не о том, что сейчас интересует нас больше всего!»; то ли так: «Мы слишком сильно скрыли то, что нас сейчас интересует, волнует, тревожит, упрятав его в ХХII век, заставив говорить о нем Горбовского. Ведь Горбовский — не тот рупор, что пригоден для полновесного высказывания».

Другими словами, хорош Горбовский, но не для данного случая.

Думается, первая трактовка, несмотря на ее кажущееся правдоподобие, — ложная. Слишком много фраз, крупных кусков, эпизодов, ключевых символов и рассуждений перекочевало из глав о Базе в главы об Управлении. Слишком много. Поэтому «Беспокойство» следует рассматривать как некий шедевр конспирации. А требовалось более открытое высказывание… Ведь о чем бы ни писали Стругацкие со времен «Попытки к бегству», они писали об окружающей реальности. О СССР. Об интеллигенции и власти. О нравственном и научном идеале будущего. О ростках будущего в реальном настоящем. Как бы смутно ни выражался Леонид Горбовский, за его словами проглядывали все тот же 1965 год, все та же советская действительность.

17.

Стругацкие строили Мир Полдня, выражая мысли тех своих современников, которые были им интеллектуально близки. В сущности, именно этим людям они прочили роль «закваски» для будущего. Через несколько поколений, считали они, прекрасный Полдень обязательно вырастет из «закваски», которая умственно и духовно преодолеет как Империю, так и Традицию, которая построит Новый мир, Золотой век, перевоспитает реальность, подрезав ее, где надо, подтесав, ошкурив и приблизив тем самым к идеалу.

И тогда появится парадиз, нарисованный Стругацкими в «Возвращении».

Но успехи указанной «закваски» («города мастеров») были невелики и непрочны. Пока она могла лишь влиять на будущее, но не подчинять его себе, не программировать. В «Беспокойстве» замечено: «Директор Базы реально мог управлять только ничтожным кусочком территории своей планеты, крошечным каменным архипелагом в океане Леса, покрывавшего континент. Лес не только не подчинялся Базе, он противостоял ей. Собственно, он даже не противостоял. Он просто не замечал Базы».

Базу следовало бы трактовать как удел будущего — удел Мира Полдня в настоящем, зону его влияния. То лучшее, что должно развиваться и побеждать, находится в окружении темного Леса. Тонет в Лесе. Бесстрашно лезет в Лес, не чуя грядущих неприятностей. А неприятности уже на носу: «оттепели» осталось жить всего ничего. И люди Полдня, интеллигенты, творившие «оттепель», прекрасны, но беспечны. Они играют в свои чудесные игры на окраине Леса.

Играют… а Лес надвигается… Медленно, неотвратимо…

Лес — также будущее. Но отнюдь не будущее в варианте Полдня.

Это темное, неконтролируемое будущее, хаос, ничуть не подчиняющийся интеллигентскому rаtiо. Вот портрет людей одного грядущего, находящихся в зоне влияния другого грядущего: «Они шли к вездеходу, тонкие и ловкие, уверенные и изящные, они шли легко, не оступаясь, мгновенно и точно выбирая место, куда ступить, и они делали вид, что не замечают леса, что в лесу они как дома, что лес уже принадлежит им, они даже, наверное, не делали вид, они действительно думали так, а лес висел над ними, беззвучно смеясь и указывая мириадами глумливых пальцев, ловко притворяясь и знакомым, и покорным, и простым — совсем своим. Пока».

А теперь цитата, показывающая, до какой степени Горбовскому/Стругацким страшно за судьбы этих людей: «Я вижу, как двадцать миллиардов сидят, спустив ноги в пропасть, толкаются, острят и швыряют камешки, и каждый норовит швырнуть потяжелее, а в пропасти туман, и неизвестно, кого они разбудят там, в тумане, а им всем на это наплевать, они испытывают приятство». Не кончится ли беспечное бросание камешков в пропасть еще одной волной… лагерного быта? Если не у них там — в ХХII-м, то у нас тут — в ХХ-м…

Вот два пути.

И один из них осуществится.

Либо База, либо Лес.

Лес непонятен, темен, жутковат. Центральный персонаж говорит о нем с оттенком неприязни: «Есть в нем что-то нездоровое с точки зрения нашей морали (курсив наш. — Д. В., Г. П.). Он мне не нравится. Мне в нем всё не нравится. Как он пахнет, как он выглядит, какой он скользкий, какой он непостоянный. Какой он лживый, и как он притворяется. Нет, скверный лес… Он еще заговорит…».

Горбовский в «Беспокойстве» фактически говорит за авторов. Стругацкие опасаются за судьбу «оттепели», а Леонид Андреевич опасается за жизнеспособность Мира Полдня. «У человечества есть, по крайней мере, два крупных недостатка.

Во-первых, оно совершенно не способно созидать, не разрушая. А во-вторых, оно очень любит так называемые простые решения. Простые, прямые пути, которые оно почитает кратчайшими». Иными словами, авторы тревожатся: не пожелает ли окружающий их мир избрать более простой, более традиционный путь развития? Не двинется ли человечество вперед, разрушая на своем пути ростки «истинного», то есть идеального будущего? Не пожелает ли оно, перемещаясь в завтра, походя выжечь благородную «закваску» благородной утопии? Не случайно на Базу приходят странные шифровки, адресованные таинственному Герострату… Лес представляет собой такое вот «простое» будущее, без воспитательных затей гуманистической интеллигенции, частью которой чувствуют себя авторы.

В «Беспокойстве» есть еще одна загадочная сцена: Горбовский разговариваете Землей по Д-связи. Стругацкие приводят только реплики Горбовского и не позволяют читателю понять, что говорит его собеседник. Беседа довольно значительна по объему — она занимает страницы две. При этом никак не вписывается в сюжет. Читатель волен предположить, что Леонид Андреевич в одиночку выполняет функцию, отданную в более поздней повести «Жук в муравейнике» целой Организации — Комкону-2. Это сокращение расшифровывается как «Комиссия по контролю научных достижений». Комкон-2 тормозит деятельность ученых, если она этически сомнительна или угрожает безопасности человечества. Иными словами, не дает ученым поставить цивилизацию на край гибели. И монолог Горбовского производит впечатление подобной работы — «закрывания» опасных открытий.

Вот этот монолог, в некотором сокращении.

«Я всегда очень интересовался этим вопросом… В негативном смысле, понимаешь? В негативном!.. В смысле „да минет нас чаша сия!..“ Решительно против. Это открытие нужно закрыть, пока еще не поздно! Вы не даете себе труда подумать, что вы там делаете!.. А в печати нужны контрвыступления… Надо как-то сдерживать… Кстати, какой это чудак посылает сюда шифровки на имя Герострата?.. Ладно, передай им так. Я… м-м-м… глубоко убежден в том, что в настоящее время всякие акции подобного рода могут иметь далеко идущие и даже катастрофические для человечества последствия… Вот я и даю Всемирному совету рекомендацию…».

Очень похоже на маскировку истинного смысла высказывания.

Какая «печать» в гуще ХХII века?.. Какое «открытие» столь ужасно, что приходится думать о нем печальными словами из евангельского моления Христа о чаше?.. Или какая, может быть, инопланетная цивилизация? Какие «акции подобного рода»?.. Если речь о науке, то всё запутывается вконец. Что за ученые труды можно описать подобными словами?

А вот если на место слова «открытия» подставить, скажем, слова «наступление сталинистов при новом генсеке», то смысл отрывка станет абсолютно прозрачным… «Решительно против»… «Закрыть, пока еще не поздно»… «„Контрвыступления“ в печати»… «Сдерживать»… «Катастрофические последствия»…

Кому адресуется рекомендация «Всемирного совета» из советской реальности ХХ века? Может быть, западной общественности? В финале повести Горбовский ведь вдруг высказывается с неожиданной категоричностью: «Наука, как известно, безразлична к морали. Но только до тех пор, пока ее объектом не становится разум… Возьмем тот же разумный лес. Пока он сам по себе, он может быть объектом спокойного, осторожного изучения. Но если он воюет с другими разумными существами, вопрос из научного становится для нас моральным. Мы должны решать, на чьей стороне быть, а решить мы этого не можем, потому что наука моральные проблемы не решает, а мораль — сама по себе, внутри себя — не имеет логики, она задана до нас».

Разумный Лес, он же — «простое будущее», он же — Будущее в традиционном, фактически непредсказуемом и неконтролируемом варианте, он же — Будущее, отданное советской имперской власти, ведет войну. Лес воюет, следует это подчеркнуть, с другими разумными существами. И пусть Стругацкие рисуют картины очень уж экзотических боевых действий, где боевыми операциями являются «заболачивание», «разрыхление» и тому подобное, не о войне ли между двумя «системами» идет речь? Вот, скажем, другие «разумные существа» за «железным занавесом» образовали Североатлантический блок… Здесь, в СССР, их именуют «империализмом», «мировым капитализмом» и все такое прочее… При том уровне конспирации, которая царит в «Беспокойстве», нельзя наверняка сказать, что подобная ассоциация действительно заложена в текст. Но одно место из творческого дневника Стругацких, касающееся глав о Лесе, как будто может служить косвенным подтверждением сказанного: «Вопрос Атоса о Белых Скалах — через фронт — опять спор: фронт между Зап[адом] и Вост[оком] или фронт разрыхления» (18 марта 1965)[19]. В итоговом тексте остался «фронт разрыхления», но дневник, кажется, предлагает раскодирование фразы до ее прямого смысла.

Если так, то «рекомендация Всемирному совету» становится понятнее[20].

Ведь истинная мораль всегда требует совершить выбор: «на чьей ты стороне».

18.

Итак, «Беспокойство» было авторами отвергнуто.

Вероятнее всего, причина крылась в избыточной осторожности, в плотной законспирированности высказываний, а текущее реальное время требовало гораздо большей прямоты. И авторы это поняли. И сказали об этом в главах об «Управлении», составивших основу для «Улитки на склоне». Хотя, конечно, неразумно считать «Беспокойство» всего лишь приготовительным вариантом «Улитки на склоне». Это вполне самостоятельная вещь, более того, шифры ее, прикрытые маскировочной сетью Мира Полдня, позволяют лучше понять код самой «Улитки».

«Беспокойство», как бы парадоксально это ни звучало, является… третьей частью «Улитки на склоне». Без него повесть раскрывается не столь полно. «Беспокойство» сопрягает настоящее (тревожные речи Горбовского, коренящиеся в 1965-м) и будущее (База, Мир Полдня, правильный итог развития человечества). Это «истинное будущее», это будущее, каким оно должно быть, почти ампутировано из глав об Управлении.

Но оно живет и там, надо лишь внимательно вчитаться.

Вот только… если на страницах «Беспокойства» идеальное будущее преобладает над тревожным настоящим, то в «Улитке на склоне» кафкианское настоящее[21] изуродовало, почти погребло под собой верное будущее. Мир Полдня чувствуется и в «Улитке на склоне». Но это Мир Полдня жуткий, обезображенный, кричащий откуда-то издалека, так, что и голоса его почти не слышно.

19.

Стругацкие сами неоднократно поясняли ключевые символы «Улитки на склоне».

Борис Натанович, например, высказывался на этот счет совершенно ясно и однозначно: «Увы, я уже не помню сейчас, как и кому пришла в голову генеральная идея, определившая содержание и суть второй половины повести… Что-то здесь с нами произошло, что-то важное. Возникла идея Управления по делам Леса — этой бредовой пародии на любое государственное учреждение… 30 апреля в дневнике впервые появляется слово „Управление“, а за ним идет „штатное расписание“: Группа Искоренения, Группа Изучения, Группа Вооруженной Охраны, Группа Научной Охраны… Идет подробный план первой главы, обрывки будущих рассуждений героев, и вот — фундаментального значения строчка: „Лес — будущее“… Именно с этого момента всё встает на свои места. Повесть перестает быть научно-фантастической (если она и была таковой раньше) — она становится просто фантастической, гротесковой, символической, как вам будет угодно… Тот Лес, который мы уже написали, прекрасно вписывался в эту концепцию. Почему бы не представить себе, что в отдаленном будущем человечество сольется с природой, сделается в значительной мере частью ее? Человек перестанет быть человеком в современном смысле этого слова. Не так уж много для этого надо. Деформируйте у Ноmо sарiеns всего лишь один инстинкт — инстинкт размножения. Этот инстинкт, как на фундаменте, стоит на гетеросексуальности, на двуполости вида. Уберите один из полов — у вас получатся абсолютно новые существа, похожие на людей, но уже не люди. У них будут совершенно другие, чуждые нам, нравственные принципы, совершенно другие представления о том, что должно и что можно, другие цели, другой смысл жизни, в конце концов… Оказывается, мы сидели месяц и писали — не зря! Мы, оказывается, создавали совершенно новую модель Будущего! Причем не просто гипотетическую структуру, не застывший мертвенно-стабильный мир в манере Олдоса Хаксли или, скажем, Оруэлла, а мир в движении, мир, который еще не закончил сооружать себя, мир, который все еще строится. И при этом в нем сохранились остатки прошлого, живущие своей жизнью, психологически близкие нам и задающие как бы систему нравственных координат…

В этом аспекте совершенно по-другому выглядел не написанный еще мир Управления. Что такое Управление — в нашей новой, символической схеме? Да очень просто — это Настоящее! Это Настоящее, со всем его хаосом, со всей его безмозглостью, удивительным образом сочетающейся с многоумудренностью, Настоящее, исполненное человеческих ошибок и заблуждений пополам с окостенелой системой привычной антигуманности. Это то самое Настоящее, в котором люди все время думают о Будущем, живут ради Будущего, провозглашают лозунги во славу Будущего и в то же время — гадят на это Будущее, искореняют это Будущее, всячески изничтожают ростки его, стремятся превратить это Будущее в асфальтированную автостоянку…».

20.

Вот только этот Лес…

Он ведь сомнительное, неистинное будущее…

Конечно, в Управлении люди гадят на Лес, искореняют его, изничтожают ростки его… однако уничтожают они при этом не Лес, а Полдень, вырастающий отнюдь не из Леса.

В этом парадокс «Улитки на склоне».

Лес — это и будущее вообще, и, одновременно — худшее будущее.

Если смотреть из окна Управления, то в Лесу любой вариант будущего возможен.

Лес — это вселенная, которую надо обустроить, но пока не понятно — как именно; столь же неясно, что от всей этой вселенной нужно людям, помимо простейших материальных благ. А если всё же погрузиться в Лес, если широко раскрыть глаза, вдуматься, всмотреться… наверное, можно увидеть: там уже реализовалось будущее… но не то, к сожалению, совсем не то, которое привлекало авторов повести. И вряд ли таким страшным и непривлекательным это будущее стало лишь из-за искоренительской деятельности Управления. Скорее, оно вообще стало возможным только по причине существования разного рода Управлений. Можно себе представить, что Лес когда-то был Управлением. То ли этим самым, то ли его давно «разрыхленным», с землей сравненным аналогом. Путешествие из Управления в Лес равно вояжу на машине времени. И его конечный пункт является результатом естественной эволюции Управления.

О магистральном смысле Леса четко сказано в творческом дневнике Стругацких:

«Если тоталитарное правительство может обходиться без народа (имея могучую технологию), оно перестает [использовать) пропаганду, демагогию и агитацию, перестает обращать внимание…».

Про женское «правительство» Города в Лесу поклонниками творчества братьев Стругацких написано очень многое. И многое сказано об армиях «дрессированных вирусов», о сочных картинах терраформирования (заболачивания, разрыхления, полного изменения лика земли с помощью биороботов-«мертвяков»), о цивилизации амазонок, об альтернативе биологического прогресса технологическому прогрессу, тогда как суть заключается всего в нескольких словах: «Тоталитарное правительство может обходиться без народа». Лес представляет собой социум, где тоталитарный режим рассматривает народ как биоматериал, органику, годную лишь для переработки в нечто полезное, но лишенное собственной воли, разума, а то и облика человеческого.

Всё.

Точка.

Остальное — детали.

Могла ли преобразоваться в подобное будущее советская реальность, окружавшая Стругацких в 1965 году?

Не исключено.

21.

Кандид, сотрудник биостанции, в Лес попал случайно.

Полуживого, с повредившейся после крушения вертолета памятью, его выхаживают крестьяне одной из лесных деревень. Много таких богом забытых деревенек рассыпано по Лесу: еще живых, и рядом — затопленных или поросших грибами и покинутых жителями после того, как прошло через их улицы «одержание» или «разрыхление». Кандида селят в доме с молоденькой девушкой, почти девочкой Навой. Она привязывается к Кандиду и считает себя его невестой. Но Кандид — чужой. Он чужой всей деревне. Ему в деревне тесно. Он мог бы жить тут, да не хочет. Его пугает сонный образ жизни крестьян. Он ищет… понимания. Поэтому прежде путешествия к биостанции, — а туда вернуться очень трудно, почти невозможно, — он пытается разобраться в механизмах, управляющих странной жизнью Леса.

Кандиду надо уйти. Он хочет вернуться. Ему тяжело: жизнь вокруг устроена так, что логически мыслить и устанавливать картину сути происходящего невероятно трудно. Кандид хочет уйти из деревни с ясной головой — так, чтобы никто не заговорил его, не занудил голову — «до звона в ушах, до тошноты, до мути в мозгу и в костях». Он не может думать. Наверное, от бесконечных прививок, которыми занимаются в деревне.

А может быть, сказывается «…дремотный, даже не первобытный, а попросту растительный образ жизни, который он ведет с тех незапамятных времен, когда вертолет… рухнул в болота». Этот образ жизни — общий для всей деревни, да и, надо полагать, для множества других лесных поселков.

«Он открыл глаза и уставился в низкий, покрытый известковыми натеками потолок. По потолку шли рабочие муравьи. Они двигались двумя ровными колоннами, слева направо нагруженные, справа налево порожняком. Месяц назад было наоборот, справа налево с грибницей, слева направо порожняком. И через месяц будет наоборот, если им не укажут делать что-нибудь другое. Вдоль колонн редкой цепью стояли крупные черные сигнальщики, стояли неподвижно, медленно поводя длинными антеннами, и ждали приказов. Месяц назад я тоже просыпался и думал, что послезавтра ухожу, и никуда мы не ушли, и еще когда-то, задолго до этого, я просыпался и думал, что послезавтра мы наконец уходим, и мы, конечно, не ушли, но если мы не уйдем послезавтра, я уйду один. Конечно, так я уже тоже думал когда-то, но теперь-то уж я обязательно уйду. Хорошо бы уйти прямо сейчас, ни с кем не разговаривая, никого не упрашивая, но так можно сделать только с ясной головой, не сейчас…».

В деревне есть Старец и есть Староста.

Старец — это носитель старинной системы правил, которая когда-то работала, но давно уже потеряла всякий смысл, ее все нарушают. Впрочем, Старец по инерции еще раздает указания, как кому поступать, а как поступать не следует, и ждет наказаний откуда-то извне — за то, что правила будут нарушены. Старца не слушают, но всё еще кормят по старой памяти — как низшего представителя какой-то вроде бы существующей пока власти, связь с которой давно утрачена. Деревня уже не сеет в неудобных местах и не оставляет урожай на «Глиняной поляне», как ей предписывалось прежде. Вот Старец и ворчит: смысл правил, смысл старых «нельзя» — «вредно». Но крестьянам уже все равно, что там еще нельзя, а на что давний запрет отменен…

А Староста являет собой нечто вроде председателя колхоза. Простой администратор невысокого ранга.

Староста вместе со Старцем и собранием деревни — остатки разрушенной системы. Еще один ее отпечаток — «трансляция» каких-то странных новостей, значение которых никому не понятно; воспринимаются они редкими единицами, своего рода живыми радиоприемниками. Когда-то у «биорадио», наверное, имелся смысл. Возможно, «трансляция» прежде служила эффективным орудием пропаганды. Но ко временам падения Кандида она выродилась в пафосную белиберду:

«Мутное лиловатое облачко сгустилось вокруг голой головы Слухача, губы его затряслись, и он заговорил быстро и отчетливо, чужим, каким-то дикторским голосом, с чужими интонациями, чужим, не деревенским стилем и словно бы даже на чужом языке, так что понятными казались только отдельные фразы: „На дальних окраинах Южных земель в битву вступают все новые… Отодвигается все дальше и дальше на юг… Победного передвижения… Большое разрыхление почвы в Северных землях ненадолго прекращено из-за отдельных и редких… Новые приемы заболачивания дают новые обширные места для покоя и нового продвижения на… Во всех поселениях… Большие победы… Труд и усилия… Новые отряды подруг… Завтра и навсегда спокойствие и слияние…“».

Когда-то «верхи» наладили систему отношений между властью и народом, между Кремлем и колхозами, и она являлась основой реальности — и во времена Управления, и несколько раньше. А потом начала разваливаться. Новая власть сочла старую систему тупиковым путем, сплошным анахронизмом. По инерции кое-какие узлы прежней системы продолжают работать, но уже — на холостом ходу. Кандид бродит по джунглям, полянам, болотам, видит деревни и людей, преображаемых в нечто иное, нечеловеческое. Новая власть превратила Глиняную поляну (по-старому — заготовительную базу продуктов, место, где должны были располагаться элеваторы) в генетический комбинат, где из людей делают биороботов. Новая власть лишена представлений о добре и зле, ей нужны безмозглые трудовые единицы и вовсе не нужны люди. «Вот почему людей загнали, как зверей, в чаши, в болота, утопили в озерах: они были слишком слабы, они не поняли, а если и поняли. то ничего не могли сделать, чтобы помешать», — размышляет Кандид. Он и сам чуть не погиб вместе с Навой. Его случайно спас хирург Карл — бывший сослуживец, с каких-то пор оказавшийся в услужении у истинных хозяев Леса.

А когда Кандид, наконец, добирается до Города — управляющего центра то ли биовойны, то ли биопрогресса, — он сталкивается там с жестокими и могущественными «славными подругами», «жрицами партеногенеза». Только женщины входят в число господ Леса — однополую элиту, ведущую безжалостный эксперимент. Здесь у Кандида отбирают Наву и самого едва не обращают в раба.

Весь мир для хозяек Леса — один огромный полигон, где деревни с живыми людьми могут оказаться просто некоей исторической ошибкой, которую нужно исправлять срочным «одержанием» (зачисткой). Они уверены в своей правоте, их путь — прямая линия, пусть и проведенная через трупы.

Смена одной политической системы на другую, еще менее человечную и более тоталитарную, произошла под соусом ведения войны.

В рабочем дневнике Стругацких угадываются их размышления: насколько можно ставить знак равенства между полосой великого Разрыхления, разделяющей Лес и Управление, и фронтом войны между Востоком и Западом. А в повести «Улитка на склоне» уже совершенно определенно говорится устами одной из хозяек лесного Города, то есть своего рода члена правительства: «Ни один из них ничего не понимает. Представляешь, как они бредут к Белым скалам и вдруг попадают в полосу боев!» В повести не видно связи между Управлением и Западом, а также Лесом и Востоком. Просто идет война и, по мнению авторов, жесткая политическая элита одной из воюющих сторон видит в людях или инструмент ведения боевых действий, или шлак от использованного в этой войне ресурса, шлак, между прочим, уже ни на что не годный. Другая хозяйка лесного Города так и говорит о Кандиде: «Он никому не нужен, он лишний, они все лишние, они ошибка».

Кто — ошибка?

Кто они, эти лишние?

Можно придавать данной реплике разные значения: и более широкое, и более узкое.

В первом случае — лишним оказывается весь народ («Все эти деревни — ошибка, а мужики не больше чем козлы» — как говорится в другой главе). Народ уже не нужен, он мешается под ногами, рассматривается элитой как вонючее гнилье, ветошь, живые развалины на пути великих процессов, великих идей, великих строек. Во втором — лишним будет часть этого народа, интеллигенция, начавшая кое-что понимать, но чужая для элиты. Другими словами, весь «город мастеров», все те «люди Полдня», которых Стругацкие видели вокруг себя в 1965-м и которые, с точки зрения звездного тандема, никак не вписывались в планы «неосталинской команды Брежнева». Место интеллигенции при новой тоталитарной власти — либо дохнуть от «растительной жизни» в деревне, либо становиться умелой обслугой режима — подобно Карлу, занимающемуся производством биороботов из живых людей, либо сопротивляться, к чему пришел Кандид. Он бежал из Города, унося с собою горькое понимание: «Важно было уйти подальше, хотя он сознавал, что никуда уйти не удастся. Ни ему, ни многим, многим другим».

Если речь идет о народе, тогда предупреждение и, если говорить честно, обвинение Стругацких правящему режиму в СССР выглядит более страшным, более значительным. Но если об интеллигенции, тогда возникает тот же мотив, что и в двух других повестях — «Трудно быть богом» и «Попытка к бегству»: «Давайте драться!» Только в данном случае он звучит с большей долей безнадежности, словно Стругацкие говорят: «Мы не видим, как тут можно победить. Скорее всего, победить нам не дано. Но из этого еще не следует вывод о прекращении борьбы. Следует противостоять этим, даже если противостояние обречено на разгром».

Более того, на стороне давящих «старье» победителей («славных подруг» в Лесу… «научных коммунистов» в Политбюро…) — историческая правда. А народ — не более чем «реликты, осужденные на гибель объективными законами, и помогать им — значит идти против прогресса, задерживать прогресс на каком-то крошечном участке его фронта». По словам Бориса Натановича, историческая правда в «Улитке» — как раз на стороне крайне неприятных, чужих и чуждых центральному персонажу, самодовольных, самоуверенных амазонок. «Сочувствие героя целиком и полностью на стороне этих туповатых, невежественных, беспомощных и нелепых мужичков и баб, которые его все-таки как-никак спасли, выходили, жену ему дали, хату ему дали, признали его своим… Что должен делать, как должен вести себя цивилизованный человек, понимающий, куда направлен ОТВРАТИТЕЛЬНЫЙ ему прогресс? Как он должен относиться к прогрессу, если этот прогресс ему — поперек горла?!» («Все прогрессы реакционны, если рушится человек», — писал А. Вознесенский.) Авторы, быть может, и сами не очень верят в подобное положение вещей. Они пока еще не расстались окончательно со своим «коммунарским коммунизмом», прекрасной утопией творческой интеллигенции. Лишь постепенно, притом в большей степени у Бориса Натановича и в меньшей у Аркадия Натановича, в их миросозерцание проникают западничество, либерализм. Для середины 60-х, думается, не стоит переоценивать градус того и другого в их общественном идеале. Вряд ли они верят в объективную закономерность победы той коммунистической модели, которая близка команде раннего Брежнева, нет, скорее, просто рисуют максимально усложненную ситуацию для своих читателей. В духе: «А хотя так и было — не стоит поддаваться!».

И вот Кандид произносит генеральный монолог повести, где заключается ее основной смысл:

«Какое мне дело до их прогресса, это не мой прогресс, я и прогрессом-то его называю только потому, что нет другого подходящего слова… Здесь не голова выбирает, здесь выбирает сердце. Закономерности не бывают плохими или хорошими, они вне морали. Но я-то не вне морали! Если бы меня подобрали эти подруги, вылечили и обласкали бы, приняли меня как своего, пожалели бы — что ж, тогда бы я, наверное, легко и естественно стал бы на сторону этого прогресса… А может быть, и нет, может быть, это было бы не легко и не просто, я не могу, когда людей считают животными. Но, может быть, дело в терминологии, и, если бы я учился языку у женщин, всё звучало бы для меня иначе: враги прогресса, зажравшиеся и тупые бездельники… Идеалы… Великие цели… Естественные законы природы… И ради этого уничтожается половина населения? Нет, это не для меня. На любом языке это не для меня. Плевать мне на то, что Колченог[22] — это камешек в жерновах ихнего прогресса. Я сделаю всё, чтобы на этом камешке жернова затормозили. И если мне не удастся добраться до биостанции — а мне, наверное, не удастся, — я сделаю всё, что могу, чтобы эти жернова остановились».

22.

У главного героя лесных глав и имя говорящее — Кандид.

В переводе оно означает — «чистый», «чистосердечный», «искренний», «простодушный», «белый». Обычно его связывают с философской повестью Вольтера «Кандид, или Оптимизм». Там основное действующее лицо носит имя Кандид. Ему присуще оптимистическое мировидение. Однако судьба посылает ему жесточайшие испытание, и под занавес его оптимизм изрядно поколеблен. В финале для оптимистических настроений остается ничтожное пространство, где еще не потеряли смысла надежда и работа.

Стоит привести два отрывка из завершающей части этой вещи Вольтера, поскольку они позволяют лучше понять выбор Кандида у Стругацких:

«По соседству с ними жил очень известный дервиш, который считался лучшим философом в Турции. Они пошли посоветоваться с ним. Панглос[23] сказал так:

— Учитель, мы пришли спросить у вас, для чего создано столь странное животное, как человек?

— А тебе-то что до этого? — сказал дервиш. — Твое ли это дело?

— Но, преподобный отец, — сказал Кандид, — на земле ужасно много зла.

— Ну и что же? — сказал дервиш. — Какое имеет значение, царит на земле зло или добро? Когда султан посылает корабль в Египет, разве он заботится о том, хорошо или худо корабельным крысам?

— Что же нам делать? — спросил Панглос.

— Молчать, — ответил дервиш.

— Я льстил себя надеждой, — сказал Панглос, — что смогу побеседовать с вами о следствиях и причинах, о лучшем из возможных миров, о происхождении зла, о природе души и о предустановленной гармонии.

В ответ на эти слова дервиш захлопнул дверь у них перед носом.

Во время этой беседы распространилась весть, что в Константинополе удавили двух визирей и муфтия и посадили на кол нескольких их друзей. Это событие наделало много шуму на несколько часов. Панглос, Кандид и Мартен, возвращаясь к себе на ферму, увидели почтенного старика, который наслаждался прохладой у порога своей двери под тенью апельсинного дерева. Панглос, который был не только любитель рассуждать, но и человек любопытный, спросил у старца, как звали муфтия, которого удавили.

— Вот уж не знаю, — отвечал тот, — да и, признаться, никогда не знал имен никаких визирей и муфтиев. И о происшествии, о котором вы мне говорите, не имею понятия. Я полагаю, что вообще люди, которые вмешиваются в общественные дела, погибают иной раз самым жалким образом и что они этого заслуживают. Но я-то нисколько не интересуюсь тем, что делается в Константинополе; хватит с меня и того, что я посылаю туда на продажу плоды из сада, который возделываю.

Сказав это, он предложил чужеземцам войти в его дом; две его дочери и два сына поднесли им несколько сортов домашнего шербета, каймак, приправленный лимонной коркой, варенной в сахаре, апельсины, лимоны, ананасы, финики, фисташки, моккский кофе, который не был смешан с плохим кофе из Батавии и с Американских островов. Потом дочери этого доброго мусульманина надушили Кандиду, Панглосу и Мартену бороды.

— Должно быть, у вас обширное и великолепное поместье? — спросил Кандид у турка.

— У меня всего только двадцать арпанов, — отвечал турок. — Я их возделываю сам с моими детьми; работа отгоняет от нас три великих зла: скуку, порок и нужду.

Кандид, возвращаясь на ферму, глубокомысленно рассуждал по поводу речей этого турка. Он сказал Панглосу и Мартену:

— Судьба доброго старика, на мой взгляд, завиднее судьбы шести королей, с которыми мы имели честь ужинать…».

И далее:

«— Я знаю также, — сказал Кандид, — что надо возделывать наш сад.

— Вы правы, — сказал Панглос. — Когда человек был поселен в саду Эдема, это было ut ореrаrеtur еum, — дабы и он работал. Вот вам доказательство того, что человек родился не для покоя.

— Будем работать без рассуждений, — сказал Мартен, — это единственное средство сделать жизнь сносною…».

Наверное, если перевести речи вольтеровского Кандида на язык героев повести «Улитка на склоне», получится примерно вот что: вмешательство в любые общественные дела опасно; каждый на своем месте может возделывать свой сад — не рассуждая и не предаваясь отчаянию; работайте, работайте; всякий должен делать все возможное, возделывая умы окружающих в верном направлении…

23.

Главы об Управлении демонстрируют настоящее, позволившее победить сверхтоталитарному будущему в Лесу. То настоящее, что максимально приближено к советской реальности образца 1965 года. Главный герой, филолог Перец, стал внештатным работником Управления, желая получить доступ к Лесу. Иными словами, он сделался сотрудником власти, отыскивая способ повлиять на будущее. Увидеть, как оно творится, понять, какие смыслы вкладывают в него, поделиться с ним своими сокровенными смыслами.

Перецу не дают пропуска в Лес, по его словам, из-за того, что он — посторонний. Перец — ненавистник похабщины, а в Управлении нормальное дело — трепаться о том, кто, от кого, при каких обстоятельствах «получил». Перец — человек возвышенных чувств, а вокруг него все официально «пьют кефир», вот только в обеденный час в проход между столиками случайно выкатываются бутылки из-под бренди. Перец — изящный мыслитель, тонкий лингвист, но на работе он занимается тупой текучкой в качестве живой приставки к счетной машинке.

Он хочет в Лес, но его не пускают. Он любим, но не более, чем милая игрушка, без которой становится тошно. Его же выставляют среди ночи из служебной гостиницы, поскольку у него «виза истекла», а нарушить инструкцию означает пойти в самоубийственный поход против всей бюрократической системы… Он хочет уехать, поскольку в Лесу ему не дают хода, а вокруг него никто не понимает, что думать — «не развлечение, а обязанность». Но из Управления бежать невозможно: любой побег лишен смысла и заранее обречен. Лес для него опасен, поскольку он обманет Переца — по словам его товарища и коллеги Кима, ставшего конформистом. «Зачем тебе горькие истины? — сказал Ким. — Что ты с ними будешь делать? И что ты будешь делать в лесу? Плакать о мечте, которая превратилась в судьбу? Молиться, чтобы всё было не так? Или, чего доброго, возьмешься переделывать то, что есть, в то, что должно быть?».

Кто-то в Лесу хочет увидеть кубометры дров, найти бактерию жизни, написать диссертацию, поиметь русалку или даже превратить Лес в роскошный парк, чтобы потом этот парк стричь из года в год, не давая ему вновь стать лесом. Перец просто хочет увидеть его и войти в него.

Проконсул — официальный идеолог, пустая трещотка — зовет пропагандировать Лес как символ прогресса, как нечто, «способствующее прогрессу», да еще бороться со слухами и побасенками вокруг Леса. Он прочитал лекцию о Лесе, там не побывав, и он призывает Переца сделать доклад о Лесе, также там не побывав. Для Переца подобное в принципе невозможно. Его отношение к Лесу — трепетное, интимное.

Однажды Перец произносит монолог, обращенный к Лесу:

«Ты такой, какой ты есть, — страстно произносит он. — Но могу же я надеяться, что ты такой, каким я всю жизнь хотел тебя видеть: добрый и умный, снисходительный и помнящий, внимательный и, может быть, даже благодарный. Мы растеряли все это, у нас не хватает на это ни сил, ни времени… Неужели я тебе не нужен? Нет, я буду говорить правду. Боюсь, что ты мне тоже не нужен. Мы увидели друг друга, но ближе мы не стали, а должно было случиться совсем не так. Может быть, это они стоят между нами? Их много, я один, но я — один из них, ты, наверное, не различаешь имен в толпе, а может быть, меня и различать не стоит… Они боятся… Я тоже боюсь… Но я боюсь не только тебя, я еще боюсь и за тебя. Ты ведь их еще не знаешь. Впрочем, я их тоже знаю очень плохо. Я знаю только, что они способны на любые крайности, на самую крайнюю степень тупости и мудрости, жестокости и жалости, ярости и выдержки. У них нет только одного: понимания. Они всегда подменяли понимание какими-нибудь суррогатами: верой, неверием, равнодушием, пренебрежением… Между прочим, я завтра уезжаю, но это еще ничего не значит. Здесь я не могу помочь тебе, здесь всё слишком прочно, слишком устоялось.

Я здесь слишком уж заметно лишний, чужой. Но точку приложения сил я еше найду, не беспокойся. Правда, они могут необратимо загадить тебя, но на это тоже надо время, и немало… мы еще поборемся, было бы за что бороться…».

В сущности, это монолог советского интеллигента, обращенный к Миру Полдня, — когда между этим интеллигентом и Миром Полдня стоят советские порядки и Советское государство. Мир Полдня на его глазах «загаживается», превращается в невообразимую пародию на самого себя. И советский интеллигент пытается бороться, но не может здесь переломить процесс. А убыть отсюда — бессмыслица… Идеал интеллигента-Переца — строить «солнечные города», в то время как реальность учит его быть эффективным фортификатором. Понятно, что «солнечные города» (то есть тот же Мир Полдня) станут возникать, только если прогресс не лишится этических ориентиров. Но для реальности Управления, иными словами, для советской реальности в трактовке Стругацких, все эти «солнечные города», по большому счету, не важны, вполне можно обойтись без них.

Перец и печалится, и негодует по этому поводу. «Прогресс, — размышляет он, — может оказаться совершенно безразличным к понятиям доброты и честности, как он был безразличен к этим понятиям до сих пор. Управлению, например, для его правильного функционирования ни честность, ни доброта не нужны. Приятно, желательно, но отнюдь не обязательно… Но всё зависит оттого, как понимать прогресс. Можно понимать его так, что появляются эти знаменитые „зато“: алкоголик, зато отличный специалист… Убийца, зато как дисциплинирован и предан… А можно понимать прогресс как превращение всех людей в добрых и честных. И тогда мы доживем когда-нибудь до того времени, когда будут говорить: специалист он, конечно, знающий, но грязный тип, гнать его надо…».

Не стоит обманываться насчет целей и методов Управления.

Напрасно Перец возлагал на Управление какие-то благие упования.

Управление по делам Леса в прошлом — это обычный концлагерь, именно из него выросла современная Перецу система. И она, эта система, отлично помнит о своем происхождении. Иначе говоря, СССР «раннего Брежнева» еще позавчера был СССР «позднего Сталина». Приметы «былинного времени» наличествуют в ней везде и всюду. Для антиимперцев Стругацких нестерпимо уже само то, что именно «огромное мрачноватое здание» Управления занимается судьбой Леса, хотя Лес в нем отовсюду заслонен мелкими хозяйственными постройками, и его «искореняют», даже не глядя на него, не вдумываясь в происходящее. Клавдий-Октавиан Домарощинер, сотрудник группы Искоренения, — вот истинное воплощение «системы», средоточие духа, которым она питается и который царит внутри нее. Не напрасно у него столь роскошное римское имя и столь «снижающая» русская фамилия: Домарощинер подан как образец имперского плебса, готового «исправить» всё, что угодно, доведя выбранное до такого уровня упрощения, который соответствует его собственным понятиям и вкусам. Его технический символ — электропила, или, как он сам выразился, «пилящий комбайн искоренения». Его любимая фраза: «Человек должен быть простым и ясным».

Вот характерный разговор между шофером Тузиком, распутным «парнем из народа», и Домарощинером, «патриотом из народа»:

«— Когда выйдет приказ, — провозгласил Домарощинер, — мы двинем туда (в Лес. — Д. В., Г. П.) не… паршивые бульдозеры и вездеходы, а кое-что настоящее, и за два месяца превратим там все в… э-э… бетонированную площадку, сухую и ровную.

— Ты превратишь, — сказал Тузик. — Тебе если по морде вовремя не дать, ты родного отца в бетонную площадку превратишь. Для ясности».

В 1968 году у поклонников братьев Стругацких появилось твердое основание считать, что Клавдий-Октавиан получил все-таки долгожданный приказ и двинул, наконец, «кое-что настоящее» на асфальтирование Чехословакии…

24.

Директор Управления время от времени обращается ко всем подчиненным с официальными телефонными «Посланиями». Однажды его послушал и Перец. Он услышал полную ахинею. Из нее вполне ясно вычленяются только две фразы: «В настоящее время акции подобного рода могут иметь далеко идущие шифровки на имя Герострата, чтобы он оставался нашим любимейшим другом…» И далее: «А нервы, в конце концов, тоже надлежит тренировать, как тренируют способность к восприятию, и разум не краснеет и не мучается угрызениями совести, потому что вопрос из научного, из правильно поставленного становится моральным…» Все прочее — искажение. Дикое, бессмысленное искажение важных этических принципов, которые когда-то существовали в единой системе… на территории повести «Беспокойство»! Иными словами, на территории «Мира Полдня». Их можно узнать по кратким цитатам, дословно взятым из «Беспокойства». Фактически Управление — антипод Базы, а мир Управления — антипод «Мира Полдня». И то, что в рамках Полдня реализовалось, здесь существует как обрывки мыслей, хаос и сумятица слов, то ли не успевших еще начать кристаллизацию в направлении Полдня, то ли навсегда лишенных энергии для этой кристаллизации.

Л. Филиппов так и считает: «Даже если бы „Улитка“ каким-то чудом появилась из-под пера другого автора и не содержала ни малейших отсылок к Мирам Полудня — и тогда она читалась бы как эпитафия. Эпитафия многому в мироощущении шестидесятников вообще и молодых АБС в частности. В устах же самих авторов „Возвращения“ такая эпитафия звучит еще и приговором… Для читавшего[24] „Беспокойство“ речь Директора — одна из самых черных страниц в творчестве Стругацких. Едва ли не час отчаяния… Во всяком случае — момент осознания того, во что коммунарскую идею Мира Полудня может превратить народ, то есть Домарощинер, говоря уж до конца честно. И в завершение метафоры — безнадежные метания Переца, ставшего в одночасье монархом. В этом — горькое предвидение судьбы любых попыток „изменить структуру“ бывшей зоны сверху, от ума… Анти-Полдень здесь подан вживую. Административный вектор, уходящий основанием в глубь времен… Приговор».

Директорское обращение очень похоже на биорадио в главах о Лесе. Там тоже — обрывки смыслов, утратившие свой генеральный, скрепляющий смысл. Управление медленно дрейфует от Мира Полдня к Лесу: настоящее смещается от будущего-как-«солнечный-город» к будущему-как-затопленная-деревня. Символ настоящего в условиях мира Управления это получеловек-полудерево — легендарный лесопроходец Селиван. То ли дерево постепенно превращается в человека и рождается принципиально новая личность (движение в сторону Мира Полдня, в сторону «Беспокойства»), то ли человек постепенно деревенеет (движение в сторону Леса).

Управление, в сущности, хорошо бюрократизированные хаос и безмыслие. В таком хаосе возможно всё, и всё приобретает административный смысл, если будет на то приказ. Но приказ может вырастить административный смысл даже из полной белиберды.

В Управлении имеются свои безжалостные экспериментаторы, свои «славные подруги», которые когда-нибудь окажутся еще на верхних ступенях пирамиды власти. Пока же они просто получили твердые административные позиции. Как, например, Беатриса Вах с ее женской командой из группы Помощи местному населению. «Мы никак не можем найти, — говорит о местном населении эта Беатриса, — чем их заинтересовать, увлечь. Мы строили им удобные сухие жилища на сваях. Они забивают их торфом и заселяют какими-то насекомыми. Мы пытались предложить им вкусную пищу вместо той кислой мерзости, которую они поедают. Бесполезно. Мы пытались одеть их по-человечески. Один умер, двое заболели. Но мы продолжаем свои опыты. Вчера мы разбросали по лесу грузовик зеркал и позолоченных пуговиц… Кино им не интересно, музыка тоже. Бессмертные творения вызывают у них что-то вроде хихиканья…».

От Беатрисы Вах исходит предложение отлавливать детей машинами и отправлять на перевоспитание; от Домарощинера — бороться с перенаселением методом стерилизации; от Алевтины, секретарши, фактически руководящей всеми директорами[25], — вводить бессмысленные приказы.

Перец ужасается: «Филологам, литераторам, философам нечего делать в Управлении… Не могу я быть ни в Управлении, откуда испражняются на Лес, ни в Лесу, где отлавливают детей машинами…».

Ненадолго его все-таки допускают в Лес. Почти случайно. Побывав там, он опечалился: «Я здесь побыл, я ничего не понял, я ничего не нашел из того, что хотел найти, но теперь я точно знаю, что никогда ничего не пойму и что никогда ничего не найду, что всему свое время. Между мной и лесом нет ничего общего, лес ничуть не ближе мне, чем Управление. Но я, во всяком случае, не буду здесь срамиться. И буду надеяться, что наступит время… (курсив наш. — Д. В., Г. П.)». Иначе говоря, то, что творится с будущим, отчасти непонятно Перецу и совершенно неприемлемо для него.

Но Полдень еще не умер, он еще начнет осуществляться, наверное. Надо подождать. «Наступит время».

Если Лес погубил бы Управление, думает Перец, то это случилось бы столь естественно и закономерно, «…что никто не был бы удивлен, все были бы только испуганы и приняли бы уничтожение как возмездие, которого каждый в страхе ждал уже давно».

И точно — в лесных главах видна смерть структур, когда-то выращенных Управлением, его методами.

В финале Перец, волшебным образом возглавивший Управление, окончательно растерялся. Сама власть над Управлением по делам Леса оказалась пустотой, совокупностью мертвых эстетических символов. «Кадетский корпус»… «Железный крест»… Обрывки смыслов, семантически связанных с Управлением (Российская империя, Третий рейх)… Сначала Перец думает переделать всё. «Очень многое нужно взрывать!» Потом понимает, что ничего из этого не выйдет, поскольку сначала надо все-таки переделать самих людей. «Демократия нужна, свобода мнений, свобода ругани, соберу всех и скажу: ругайте! Ругайте и смейтесь!» Но уже на ближайшей стадии Перец осознает: ну демократия, ну ругань… Ну все это станут делать, но не от души, а просто исполняя приказ. Сами они при этом останутся прежними… Нет, «нужен какой-то порядок…». Или — вовсе распустить Управление за ненадобностью? (Что и произошло в 1991 году.) Но «…зачем распускать готовую, хорошо сколоченную организацию? Ее нужно просто повернуть, направить на настоящее дело». На следующем витке метаний Перецу объясняют про «административный вектор»: «Как шоссе не может свернуть произвольно влево или вправо, а должно следовать оптической оси теодолита (поставленного в конце заасфальтированного участка и направленного в противоположную сторону. — Д. В., Г. П.), так и каждая очередная директива должна служить континуальным продолжением всех предыдущих…» Перец ничего изменить не может, даже если попытается изменить всё.

Ничего нельзя изменить, даже пытаясь изменить всё.

Так Стругацкие подводят читателей к мысли, что изменения придут только с поломкой самой машины власти. И лишь тогда что-то, возможно, начнет меняться в лучшую сторону. В сторону «солнечных городов».

В сущности, речь идет о разрушении СССР.

25.

Стругацкие ударили по всему советскому строю[26]. Для подобного шага требовалась большая храбрость: можно было всю жизнь себе поломать. И, конечно, советский строй распознал опасность и ответил запретом на «Улитку». В любом другом случае он просто расписался бы в собственном идиотизме. Правда, его механизм, порожденный сумасшествием революции, уже содержал в себе родовой изъян. А потому стремительно шло дряхление Империи, начавшей терять шестеренки прямо на ходу. Вялый запрет дал «Улитке» просочиться к читателям во фрагментах, в «самиздате» и «тамиздате», попортил кровь авторам, но с «дрессированным вирусом», упрятанным под витой раковиной неспешного моллюска, совладать не смог.

26.

И «Беспокойство», и «Улитка на склоне» — повести о людях Мира Полдня, попавших в ситуацию, когда сам этот мир исчезает. Его существование оказывается под угрозой. Оно разрушается, коверкается или надолго откладывается. Стругацкие ставят людей Мира Полдня в трудное, почти безнадежное положение: центральные персонажи противопоставлены законам, действующим в их социуме. Их борьба против законов подается как благо. Вернее, как нравственная обязанность. И совершенно не важно, в каком времени они живут. Важно, какое время они подготавливают своими действиями, порой даже не надеясь увидеть его.

По мнению Войцеха Кайтоха, выраженному с изящным лаконизмом, судьбы главных героев «Улитки…» «…иллюстрируют моральную дилемму согласия или несогласия с действительностью, которая не нравится, а шансы ее изменения лежат совершенно за пределами возможностей субъекта, выбирающего линию поведения». Столкнувшись со злом, Кандид преодолел трусость, а Перец отступил, растерял волю к действию. «Мораль обоих сюжетов ясна — нельзя вступать в переговоры со злом».

Горбовский, Атос-Сидоров, Перец и Кандид — все они люди Мира Полдня, интеллигенты, чужаки для… советской Империи «раннего Брежнева». Они словно ведут диалог друг с другом. При этом Перец и Горбовский нередко выглядят как двойники Кандида, попавшего в самые безнадежные условия из всех возможных. Допустим, Атос-Сидоров — он и есть прямой двойник Кандида, отличающийся от него только тем, что за спиной у него стоит победивший Полдень, а значит, у него есть шанс на спасение. А мудрец Горбовский (наиболее близкий к идеалу Мира Полдня) — он что-то вроде улучшенной версии Атоса. Причем улучшение Горбовского — это, скорее всего, жизненный опыт.

Перец и Кандид близки интеллектуально. Оба ищут понимания, оба видят свою обязанность в том, чтобы думать, даже если окружающая среда никак к этому не располагает.

И судьбы их во многом схожи. Оба теряют своих женщин: у Кандида отбирают Наву, у Переца убивают Эсфирь. Оба отрезаны от «солнечных городов» «выродившимися структурами» (по меткому выражению того же Кайтоха), только Кандид отрезан намного безнадежнее, намного страшнее, чем Перец. Оба все время вынуждены разгадывать бессмыслицу, точнее, безмыслицу, спущенную «сверху». И обоих не устраивает окружающий социум. Не имея сил переделать окружающее, они все-таки выступают против него. Другими словами, они катастрофически не совпадают с прогрессом, лишенным нравственных идеалов, и хотели бы видеть совсем другой прогресс… а значит, другое будущее…

Настоящие двойники.

27.

Итак, мыслящий человек и носитель нравственности не способен мириться с тем, что рядом неустанно работает перемалывающая людей машина бесчеловечного «прогресса». Он готов целенаправленно портить шестеренки оной машины.

Но…

Тем хороша и сильна «Улитка на склоне», что за политическими обстоятельствами жизни СССР середины 60-х, за размышлениями интеллигенции о «солнечных городах» будущего прочитываются более общие, можно сказать, универсальные философские смыслы. Ведь мыслящий человек и носитель нравственности — не обязательно интеллигент. Допустим на минуту, что великий русский консервативный мыслитель и глубоко православный человек Константин Леонтьев разбился на «вертолете времени» в «Лесу» образца 2011 года, в нашей же (в собственной) стране. Всё, что говорил Кандид про «камешек», отлично мог бы сказать и Леонтьев, понаблюдав за окружающей реальностью. Собственно, он и сказал когда-то про действительность Российской империи, только вместо «камешка» в шестернях прогресса у него был «якорь», тормозящий такой же губительный прогресс…

«Улитка на склоне» — поистине универсальный текст на многие времена.

28.

Для братьев Стругацких началась эпоха экспериментов.

«Конечно, и сознательным было наше экспериментаторство („Давай сделаем, как у Кафки, чтобы реальность нечувствительно переходила в бред…“), — писал Борис Натанович Г. Прашкевичу (8. Х.2010), — и одновременно из души перло („Нет, что это за херня получается: скучно, суконно, ни у кого не украдено, но и не свое. Надо как-то по-другому пробовать. Откуда я знаю, как? По-другому!“). И — твердая неисчезающая убежденность: каждая новая вещь должна быть не похожа на предыдущие и ни на какие вообще. Желательно — в масштабе всей литературы, а в крайнем случае — хотя бы в пределах личного опыта».

Прекрасная, необходимая убежденность!

Великими писателями Стругацкие стали еще и потому, что никогда не повторялись.

В апреле 1966 года они закончили в Ленинграде черновой вариант повести «Второе нашествие марсиан». Повесть писалась на одном дыхании — всё в ней отвечало тогдашнему состоянию авторов. Формально она вроде бы укладывается в развитие темы знаменитого романа Уэллса «Война миров», но, в отличие от множества литературных поделок (а только в Америке вышло не менее двух десятков так называемых «продолжений и вариаций» Уэллса), «Второе нашествие марсиан» смотрится абсолютно самостоятельной вещью. Повесть оригинальна, она естественна, она полна юмора, она и серьезными размышлениями не обделена.

«О, этот проклятый конформистский мир!».

Греческие имена, дарованные действующим лицам, никого с толку не сбивали.

Снобизм и мещанство, героизм и приспособленчество, любые другие человеческие чувства, не важно, высокие или низкие, никогда не бывают привязанными только к одной какой-то эпохе. В повести всё просто и всё сложно, как в жизни. Не сразу и разберешься. Вот, скажем, партизаны, нападающие на марсиан. Они кто — герои? А фермеры, отлавливающие этих партизан, как вредоносных крыс? Они кто — предатели?

Как разобраться? Что, собственно, происходит с нами сегодня, сейчас?

«Япет подал нам пиво, и мы заговорили о войне (речь ведется от имени некоего Аполлона, создателя очередных „записок здравомыслящего“, учителя астрономии на пенсии. — Д. В., Г. П.). Одноногий Полифем заявил, что если бы это была война, то уже началась бы мобилизация, а желчный Парал возразил, что если б это была война, мы бы уже ничего не знали… Полифем положил костыль поперек стола и спросил, что, собственно, Парал понимает в войнах. „Знаешь ты, например, что такое базука? — грозно спросил он. — Знаешь ты, что такое сидеть в окопе, на тебя прут танки и ты еще не заметил, что навалил полные штаны?“ Парал возразил, что про танки и про полные штаны он ничего не знает и знать не хочет, а вот про атомную войну мы все знаем одинаково. „Ложись ногами к взрыву и ползи на ближайшее кладбище“, — сказал он. „Шпаком ты был, шпаком и умрешь, — сказал одноногий Полифем. — Атомная война — это война нервов, понял? Они нас, а мы их, и кто первый навалит в штаны, тот и проиграл“. Парал только пожал плечами, и Полифем распалился окончательно. Представления не имею, что же еще нужно оторвать человеку, чтобы он навсегда перестал быть унтер-офицером…».

Всё как всегда.

Одни ждут, другие действуют.

«Машина была в пятидесяти метрах от меня, когда сверкнула вдруг желтая вспышка, машина подпрыгнула и встала дыбом. Раздался громовой удар, шоссе заволоклось облаком дыма. Затем я увидел, что машина словно бы пытается взлететь, она уже поднялась было над облаком, сильно кренясь набок, но тут рядом с нею одна за другой сверкнули еще две вспышки, двойной удар перевернул ее, и она всей тяжестью грохнулась об асфальт, так что я ощутил содрогание почвы своими ослабевшими от неожиданности ногами. В ту же минуту поднялась стрельба. Я не мог понять, кто стреляет, откуда стреляют, но я отчетливо видел, в кого стреляют. Черные фигурки метались в дыму и пламени и падали одна за другой. Сквозь треск выстрелов я услышал душераздирающие нечеловеческие крики, и вот уже все они лежали, распростертые возле опрокинутой машины, продолжая гореть, а стрельба все еще не прекращалась…».

Насилие, вечное, как мир.

Обосновано ли оно реалиями?

Марсиане, в сущности, ни в чем не пытаются ограничить жизнь землян. Всего-то им и надо от нас — стакан желудочного сока в день. Подумаешь, трагедия! Да сдай ты им этот сок! Выплачиваешь же ты налоги! А одноногий инвалид Полифем, к примеру, вообще убежден, что «никаких марсианиев нет, потому что жизнь на Марсе невозможна, а есть просто новая аграрная политика!».

И все-таки «марсианцы» рядом. Они могут появиться где угодно и в какое угодно время. На дороге — провоцируя партизан; на площади — пугая обывателей; даже в аптеке — во время дружеского спора с приятелями. При этом спор может касаться просто некоей редкой марки. «В свое время я изложил Ахиллесу (аптекарю. — Д. В., Г. Я.) совершенно неопровержимые доводы в пользу того, что это фальшивка, и вопрос, казалось, был исчерпан. Однако накануне Ахиллес прочел какую-то книжонку и возомнил себя способным выдвигать свои собственные суждения. Естественно, я вышел из себя, рассердился и прямо сказал, что Ахиллес ничего не понимает в филателии, что еще год назад он не видел разницы между климмташем и кляссером и не случайно коллекция его битком набита бракованными экземплярами. Ахиллес тоже вспылил, и у нас началась самозабвенная перебранка, на которую я способен только с Ахиллесом и только по поводу марок. Я словно бы в тумане сознавал тогда, что во время спора кто-то как будто входил в аптеку, протягивал Ахиллесу через мое плечо какую-то бумагу, и Ахиллес на секунду замолчал, чем я немедленно воспользовался, чтобы вклиниться в его некомпетентные рассуждения. Затем мне запомнилось досадное ощущение помехи, что-то постороннее все время назойливо вступало в сознание, мешая мне мыслить последовательно и логично. Однако потом это прошло, и следующим этапом этого любопытнейшего с психологической точки зрения происшествия был тот момент, когда спор наш закончился и мы замолчали, усталые и несколько обиженные друг на друга. Помнится, что именно в этот момент я вдруг ощутил непреодолимую потребность оглядеть помещение и испытал смутное удивление, не обнаружив никаких особенных перемен. Между тем я отчетливо сознавал, что какое-то изменение за время нашего спора должно было произойти. Тут же я заметил, что Ахиллес тоже находится в состоянии некоторой душевной неудовлетворенности. Он тоже озирался, а потом прошелся вдоль прилавка, заглядывая под него. Наконец он спросил: „Скажи, пожалуйста, Феб, сюда никто не приходил?“ Определенно его мучило то же самое, что меня. Его вопрос поставил все точки над „и“, я понял, к чему относилось мое недоумение.

„Синяя рука!“ — воскликнул я, озаренный неожиданно ярким воспоминанием.

Словно наяву я увидел перед своим лицом синие пальцы, сжимающие листок бумаги. „Нет, не рука! — горячо сказал Ахиллес. — Щупальце! Как у осьминога!“ — „Но я отчетливо помню пальцы!“ — „Щупальце, как у спрута!“ — повторил Ахиллес, лихорадочно озираясь. Потом он схватил с прилавка книгу рецептов и торопливо перелистал ее. Всё во мне зашлось от томительного предчувствия. Держа в руке листок бумаги, он медленно поднял на меня широко раскрытые глаза, и я уже знал, что он сейчас скажет. „Феб, — произнес он придушенным голосом. — Это был марсианин“. Оба мы были потрясены, и Ахиллес, как человек, близкий к медицине, счел необходимым подкрепить меня и себя коньяком, бутылку которого он достал из большого картонного ящика с надписью „Норсульфазолум“. Да, пока мы здесь спорили об этой злосчастной надпечатке, в аптеку зашел марсианин, вручил Ахиллесу письменное распоряжение сдать предъявителю сего все лекарственные препараты, содержащие наркотики, и Ахиллес, ничего не помня и не понимая, передал ему приготовленный пакет с этими лекарствами, после чего марсианин удалился, не оставив в нашей памяти ничего, кроме отрывочных воспоминаний и смутного образа, запечатленного краем глаза…».

Как бороться с тем, что уже густо распылено вокруг тебя, что, вне зависимости от твоей воли, вошло в твою жизнь? Кто они, эти «марсианцы»? Реальная опасность или это мы сами, не отдавая в том никакого отчета, генерируем собственные скрытые страхи? Даже мужественный Харон, главный редактор окружной газеты, зять рассказчика, произносит обреченно: «У людей больше нет будущего. Человек перестал быть венцом природы. Отныне и присно и во веки веков человек будет рядовым явлением натуры, как дерево или лошадь, и не больше. Культура и вообще весь прогресс потеряли всяческий смысл. Человечество больше не нуждается в саморазвитии, его будут развивать извне, а для этого не нужны школы, не нужны институты и лаборатории, не нужна общественная мысль, философия, литература — словом, не нужно все то, что отличало человека от скота и что называлось до сих пор цивилизацией. Как фабрика желудочного сока, сказал он, Альберт Эйнштейн ничем не лучше Пандарея и даже наверняка хуже, потому что Пандарей отличается редкостной прожорливостью. Не в громе космической катастрофы, не в пламени атомной войны и даже не в тисках перенаселения, а в сытой, спокойной тишине кончается, видите ли, история человечества. „Подумать только, — с надрывом проговорил он, уронив голову на руки, — не баллистические ракеты, а всего-навсего горсть медяков за стакан желудочного сока погубили цивилизацию…“».

Не правда ли, знакомые слова?

Горбовский… планета Пандора… обрыв…

«„У вас была слишком легкая жизнь, сын мой, — сказал я прямо. — Вы заелись. Вы ничего не знаете о жизни… У вас всегда было что кушать и чем платить. Вот вы и привыкли смотреть на мир глазами небожителя, этакого сверхчеловека. Экая жалость — цивилизацию продали за горсть медяков! Да скажите спасибо, что вам за нее дают эти медяки!.. Вам они, конечно, ни к чему. А вдове, которая одна поднимает троих детей, которая должна их выкормить, вырастить, выучить? А Полифему, калеке, получающему грошовую пенсию? А фермеру? Что вы предложили фермеру? Сомнительные социальные идейки? Книжечки-брошюрочки? Эстетскую вашу философию? Да фермер плевал на все это! Ему нужна одежда, машины, нужна уверенность в завтрашнем дне! Ему нужно иметь постоянную возможность взрастить урожай и получить за него хорошую цену! Вы смогли ему это дать? Вы, со всей вашей цивилизацией!.. Да никто за десять тысяч лет не смог ему это дать, а марсиане дали! Что же теперь удивляться, что фермеры травят вас, как диких зверей? Вы никому не нужны с вашими разговорами, с вашими абстрактными проповедями, легко переходящими в автоматную стрельбу. Вы не нужны фермеру, вы не нужны горожанину, вы не нужны марсианам. Я уверен даже, что вы не нужны большинству разумных образованных людей.

Вы воображаете себя цветом цивилизации, а на самом-то деле вы плесень, взросшая на соках ее. Вы возомнили о себе и теперь воображаете, будто ваша гибель — это гибель всего человечества“.

Мне показалось, что я буквально убил его своей речью. Он сидел, закрыв лицо руками, он весь трясся, он был так жалок, что сердце мое облилось кровью.

„Харон, — сказал я по возможности мягко, — мальчик мой! Постарайтесь хоть на минуту спуститься из облачных сфер на грешную землю. Постарайтесь понять, что человеку больше всего на свете нужны покой и уверенность в завтрашнем дне. Ведь ничего же страшного не случилось. Вот вы говорите, что человек превратился теперь в фабрику желудочного сока. Это громкие слова, Харон. На самом-то деле произошло нечто обратное. Человек, попавши в новые условия существования, нашел превосходный способ использования своих физиологических ресурсов для упрочения своего положения в этом мире. Вы называете это рабством, а всякий разумный человек полагает это обыкновенной торговой сделкой, которая должна быть взаимовыгодной… Вы говорите о конце культуры и цивилизации, но это уж вовсе неправда!.. Газеты выходят ежедневно, выпускаются новые книги, сочиняются новые телеспектакли, работает промышленность… Харон! Ну чего вам недостает? Вам оставили всё, что у вас было: свободу слова, самоуправление, конституцию. Мало того, вас защитили от господина Лаомедонта! И вам, наконец, дали постоянный и верный источник доходов, который совершенно не зависит ни от какой конъюнктуры“».

Повесть не понравилась критикам.

Повесть не понравилась чиновникам от культуры.

Да и часть читателей была неприятно разочарована. Они привыкли к тому, что братья Стругацкие в каждой своей книге открывают перед человеком-победителем всё новые и новые блистательные перспективы, всё выше и выше поднимают чудесную корону Человека мыслящего, и вдруг он, этот Человек мыслящий, прямо на их глазах оказывается слабаком, без боя сдает наш общий прекрасный мир каким-то мерзким инопланетным тварям. «Человечество больше не нуждается в саморазвитии». Да с чего это вдруг? Что это за пессимизм в духе Уэллса? Не может такого быть, потому что такого не может быть никогда! Вон посмотрите! От горизонта до горизонта синеют поля, засеянные марсианскими злаками. Вкусно, питательно! Собирайте редкие марки, читайте умные книжки. Настоящая, полная наслаждений жизнь начинается!

29.

Об Уэллсе стоит сказать особо.

Он один из любимых писателей братьев Стругацких.

«Мы звали его между собой Г. Дж., — писал Борис Натанович Г. Прашкевичу (16. Х.2009). — Это не была фамильярность, это была высшая форма почтения и уважения.

С самых наших младых ногтей мы знали:

— Он первый понял из всех, что фантастика должна быть реалистична;

— он первый понял (и доказал), что истинный герой фантастики есть обыкновенный человек в необыкновенных обстоятельствах;

— он первым понял (и продемонстрировал), как невероятно эффективен в фантастике юмор, как украшает он Мир Чуда, как способен он усиливать достоверность этого мира.

Он обладал неистовым воображением, равного которому не было ни у кого в его веке, а в следующем — лишь один Станислав Лем сумел, может быть, с ним сравниться.

Первым из первых сумел он заменить „обычное интервью с дьяволом или волшебником — искусным использованием положений науки“. И первый (кажется, единственный из писателей) ощутил он дух надвигающегося ХХ века, кроваво-дымную ауру его уловил и даже, вроде бы, услышал беспощадные трубы, призывающие „очеловечить человека, пропустив его через горнило невыносимых страданий!“.

Он создал книги, которые, прочитав, ты проносишь с собою через всю свою жизнь, „и в горе, и в радости, и в беде, и в счастье“ (помнится, в самые страшные дни блокады, в январе 1942 года, приткнувшись к сочащемуся светом и холодом окошку, читал я „Войну миров“, и ведь — клянусь! — как-то ухитрялся забыть в эти минуты окружающую меня безнадежную безнадежность!).

Как писатель он был огромен. Он открыл новую страну — Реалистическую Фантастику, и ему стало тесно в этой стране, потому что вокруг лежали нескончаемые земли Реалистической Литературы, в значительной степени уже распаханные, но и целинные тоже, и он ушел в мир Новой Поствикторианской Англии, где и нашел свое, только свое — маленького тусклого буржуа, которому суждено было сразиться с фашизмом. Этот его (почти внезапный) уход в страну Суконного Реализма мне, молодому энтузиасту, всегда казался каким-то „предательством“; что-то от Льва Толстого с его уходом из Великой литературы в пыльную религию чудилось мне в этом. И только с годами начинаешь понимать, что Фантастика — да, это Страна, да, огромная, да, почти без берегов, но это страна экзотическая, страна победившего Чуда, страна торжествующего воображения. А вокруг — куда деваться? — лежит необъятный, скучный, осточертевший, суконный, но непобедимо РЕАЛЬНЫЙ мир, и мы ведь, все как один, от мира сего! И все самое главное происходит в этом мире».

Но теперь и сами Стругацкие начинали клониться в сторону необъятного, скучного, осточертевшего, суконного, но непобедимо РЕАЛЬНОГО мира…

30.

В декабре 1966 года Стругацкий-старший со своим другом математиком Юрием Маниным побывал в новосибирском Академгородке. Жизнь там кипела не только в научных институтах — в клубе «Под интегралом» молодые ученые яростно спорили о том самом РЕАЛЬНОМ мире, высказывали невероятные мнения. Дискуссии клуба, бывало, сопровождались скандалами. Интеллектуальными, помноженными на неусыпное внимание органов. В стране явно что-то менялось. Еще недавно начало любой новой литературной работы ощущалось братьями Стругацкими если не праздником, то хотя бы «праздником ожидания праздника», а сейчас начало такой новой работы вызывало тоску: как дальше-то будет там, в процессе прохождения рукописи через бдительных редакторов и жесткую цензуру?

Тем не менее в январе 1967 года была закончена повесть «Гадкие лебеди». А в марте того же года начата «Сказка о Тройке». Работать! Работать! Мы же профессионалы! И если в «Попытке к бегству» Стругацкие отказались от объяснений с читателями по поводу каких-либо технических (и не только) сложностей, то в «Гадких лебедях» они отказались и от экзотических декораций. Зачем придумывать чужие небеса, страшных тахоргов, зачем вскрывать язвы инопланетных обществ, разве Земля для человека — не главное?

Возможно, Стругацкие на тот момент несколько переоценили свой авторитет, свой вес, свое влияние, возможно, огромная популярность показалась им уже достаточно надежной защитой, но писали они теперь действительно ни на что не оглядываясь. Не придумывали защитных ходов, отказались от конспиративного языка и сами перспективы близкого и далекого будущего обсуждали не на кухне за коньяком, как тогда было принято, а прямо на страницах рукописей. Наверное, не вчитались в слова Крыстьо Станишева: «Слова — как открытые двери, в которые могут войти ликторы и взять вас».

Город детства, в который возвращается писатель Виктор Банев, главный герой «Гадких лебедей», не похож на города, которые братья Стругацкие изображали раньше.

«Улицы были мокрые, сырые, пустые, в палисадниках тихо гибли яблони: от сырости. Виктор впервые обратил внимание на то, что некоторые дома заколочены. Городок все-таки сильно переменился — покосились заборы, под карнизами выросла белая плесень, вылиняли краски, а на улицах безраздельно царил дождь. Дождь падал просто так, дождь сеялся с крыш мелкой водяной пылью, дождь собирался на сквозняках в белые туманные столбы, волочащиеся от стены к стене, дождь с гудением хлестал из ржавых водосточных труб, дождь разливался по мостовой и бежал по промытым между булыжниками руслам. Черно-серые тучи медленно ползли над самыми крышами. Человек был незваным гостем на улицах, и дождь его не жаловал…».

Даже в Стране дураков не было так скверно. А тут еще ко всей этой бесконечной промозглости присоединяется непонятное поведение детей, в том числе собственной дочери Банева. Дети живут какой-то своей особенной жизнью, родители им совершенно не интересны. «О чем они вас все-таки спрашивали?» — интересуется санитарный инспектор Павор встречей Банева со школьниками-вундеркиндами. И Виктор Банев с горечью отвечает: «О прогрессе». Он искренне возмущается: «По-ихнему, прогресс — это очень просто». Даже пытается объяснить: «Загнать нас всех в резервации, чтобы не путались под ногами, а самим на свободе изучать Зурзмансора и Шпенглера. Такое у меня, во всяком случае, впечатление». И санитарный инспекторе пониманием отвечает Баневу: «Все беды от мокрецов (людей, пораженных некоей непонятной генетической болезнью. — Д. В., Г. Я.). Дети свихнулись от мокрецов».

Павор знает, о чем говорит. Даже кошки и собаки сбежали из размываемого дождями города, а нынешним детям все нипочем. Они — вундеркинды. Они обожают мокрецов, которых ненавидят взрослые; они сами шляются к мокрецам в лепрозорий; они воруют у родителей деньги и покупают книги. Поначалу родители даже радовались, что дети не рвут штанов, лазая по заборам, а тихо сидят дома и почитывают свои книжки, тем более что погода плохая. «Но теперь уже все видят, — поджимает губы Павор, — к чему это привело».

Мокрецы, сырость, плесень, семейные дрязги, нелепые указы господина Президента, лепрозорий, в котором прячут мокрецов, мутное непреходящее ощущение непонятной тревоги, нисколько не снятое личной встречей с господином Президентом. «Повязывая галстук, он (Банев. — Д. В., Г. П.) придвинул лицо к зеркалу и вдруг подумал, как выглядело это уверенное крепкое лицо, столь обожаемое женщинами известного сорта, некрасивое, но мужественное лицо бойца с квадратным подбородком, как оно выглядело к концу исторической встречи. Лицо господина Президента, тоже не лишенное мужественности и элементов квадратности, к концу исторической встречи напоминало, прямо скажем, между нами, кабанье рыло. Господин Президент изволил взвинтить себя до последней степени, из клыкастой пасти летели брызги, а я достал платок и демонстративно вытер себе щеку, и это был, наверное, самый смелый поступок в моей жизни, если не считать того случая, когда я дрался с тремя танками сразу. Но как я дрался с танками, я не помню, знаю только по рассказам очевидцев, а вот платочек я вынул сознательно и соображал, на что иду. В газетах об этом не писали. В газетах честно и мужественно, с суровой прямотой сообщили, что „беллетрист“ Банев искренне поблагодарил господина Президента за все замечания и разъяснения, сделанные в ходе беседы».

Разумеется, за этим коротким, но четким воспоминанием угадывается недавняя встреча советской творческой интеллигенции с первым секретарем ЦК КПСС. Современникам трудно было не догадаться. «Народ сер, но мудр», — иронизирует Банев. А Голем, его постоянный собеседник, по-своему подводит итог: «Это все дожди. Мы дышим водой. Но мы не рыбы, мы либо умрем, либо уйдем отсюда. А дождь будет падать на пустой город, размывая мостовые, сочиться сквозь гнилые крыши… Потом смоет всё, растворит город в первобытной земле, но не остановится, а будет падать и падать…».

Тоска…

Неясности с детьми…

Неясности с неведомым будущим…

«Будущее — это тщательно обезвреженное настоящее», — говорит один из самых неприятных Баневу собутыльников. Дожди и пьянки, белые туманы, влажные сквозняки, бесконечно водка, виски, коньяк. На мокрецов в городе ставят капканы, их ненавидят за то, что они не могут жить без книг и дождь для них просто данность. «Надо же кого-то ненавидеть. В одних местах ненавидят евреев, где-то еще негров, а у нас мокрецов». Один мокрец, кстати, умер в участке от голода — ему не давали читать.

Но главное — дети. Встреча Банева с вундеркиндами — одна из самых важных глав повести «Гадкие лебеди».

«— Я учился в этой самой гимназии, — начал Виктор, — и на этой самой сцене мне пришлось однажды играть орлика.

Роли я не знал, и мне пришлось сочинять ее на ходу. Это было первое, что я сочинил в своей жизни не под угрозой двойки. Говорят, что теперь стало учиться труднее, чем в мое время. Говорят, что у вас появились новые предметы, и то, что мы проходили за три года, вы должны проходить за год. Но вы, наверное, не замечаете, что стало труднее. Ученые полагают, что мозг способен вместить гораздо больше сведений, нежели кажется на первый взгляд обыкновенному человеку. Надо только уметь эти сведения впихнуть.

Ага, подумал он, сейчас я расскажу вам про гипнопедию. Но тут Бол-Кунац передал ему записку: „Не надо рассказывать о достижениях науки. Говорите с нами как с равными. Валериано. 6 кл.“.

— Так, — сказал Виктор. — Тут некий Валериано из шестого класса предлагает мне разговаривать с вами как с равными и предупреждает, чтобы я не излагал достижения науки. Должен тебе сказать, Валериано, что я действительно намеревался сейчас поговорить о достижениях гипнопедии. Однако я охотно откажусь от своего намерения, хотя и считаю своим долгом проинформировать тебя о том, что большинство равных мне взрослых имеют о гипнопедии лишь самое смутное представление. — Ему было неудобно говорить сидя, он встал и прошелся по сцене. — Должен вам признаться, ребята, что я не люблю встречаться с читателями. Как правило, совершенно невозможно понять, с каким читателем имеешь дело, что ему от тебя надо и что его, собственно, интересует. Потому я стараюсь каждое свое выступление превращать в вечер вопросов и ответов. Иногда получается довольно забавно. Давайте начну спрашивать я? Итак… Все ли читали мои произведения?

— Да, — отозвались детские голоса. — Читали… Все…

— Прекрасно, — сказал Виктор озадаченно. — Польщен, хотя и удивлен. Ну, ладно, далее… Желает ли собрание, чтобы я рассказал историю написания какого-нибудь своего романа?».

На вопрос Банева последовало молчание, но затем в середине зала поднялся худой прыщавый мальчик. Он сказал: «Нет» — и сел. А окончательно добил писателя Банева еще один такой же мальчик, вдруг спросивший: «А какими бы вы хотели видеть нас в будущем?».

Что ответить? Банальности не принимаются. Это ясно.

Умными? Честными? Добрыми? Да нет, и это не катит. Какая честность? Какая доброта? Герои книг самого Виктора Банева тоже не сильно стремятся к тому, чтобы изменить себя. Им предпочтительнее — изменить мир.

Ну и ладно, считают дети. Нам все равно. Догнивайте в своих иллюзиях.

Это возмущает Банева. «Меня обмануло, что вы говорите, как взрослые, — отбивается он от детей. — Я даже забыл, что вы не взрослые. Я понимаю, что непедагогично так говорить, но говорить так приходится, иначе мы никогда не выпутаемся. Все дело в том, что вы, по-видимому, не понимаете, как небритый, истеричный, вечно пьяный мужчина может быть замечательным человеком, которого нельзя не любить, перед которым преклоняешься, полагаешь за честь пожать его руку, потому что он прошел через такой ад, что и подумать страшно, а человеком все-таки остался».

Но и это не катит, потому что дети, сидящие перед Баневым, и есть истинное будущее. А какое дело истинному настоящему будущему до каких-то мелких страданий пьяницы в возрасте? Ты отмираешь, ты осыпаешься, как осенняя листва, ты — прошлое, нашему будущему ты не нужен.

Но Банев защищается. Он не хочет быть всего лишь частицей прошлого. Прогресс, защищается он, это движение общества к тому состоянию, когда люди не убивают, не топчут и не мучают друг друга. «Интересно, чем же они тогда занимаются?» — интересуется толстый мальчик справа. «Выпивают и закусывают квантум сатис», — понимающе бормочет другой.

Тут не хочешь, а прислушаешься к рассуждениям санитарного инспектора Павора.

«Человечество обанкротилось биологически, — рассуждает Павор. — Рождаемость падает, распространяется рак, слабоумие, неврозы, люди превратились в наркоманов. Они ежедневно заглатывают сотни тонн алкоголя, никотина, просто наркотиков, они начали с гашиша и кокаина и кончили ЛСД. Мы просто вырождаемся. Естественную природу мы уничтожили, а искусственная уничтожит нас. Далее, мы обанкротились идеологически — мы перебрали уже все философские системы и все их дискредитировали, мы перепробовали все мыслимые системы морали, но остались такими же аморальными скотами, как троглодиты. Самое страшное в том, что вся серая человеческая масса в наши дни остается той же сволочью, какой была всегда. Она постоянно требует и жаждет богов, вождей, порядка, и каждый раз, когда она получает богов, вождей и порядок, она делается недовольной, потому что на самом деле ни черта ей не надо, ни богов, ни порядка, а надо ей хаоса, анархии, хлеба и зрелищ; сейчас она скована железной необходимостью еженедельно получать конвертик с зарплатой, но эта необходимость ей претит, и она уходит от нее каждый вечер в алкоголь и наркотики… Да черт с ней, с этой кучей гниющего дерьма, — восклицает санитарный инспектор, — она смердит и воняет десять тысяч лет и ни на что больше не годится, кроме как смердеть и вонять. Страшное другое — разложение захватывает нас с вами, людей с большой буквы, личностей. Мы видим это разложение и воображаем, будто оно нас не касается, но оно все равно отравляет нас безнадежностью, подтачивает нашу волю, засасывает…» А тут еще это демократическое воспитание: эгалитэ, фратерните, все люди — братья, все из одного теста! Что за ерунда? Сколько можно? Нужен энергичный отсев!

«А по какому принципу отсеивать лишнее?» — спрашивает Банев.

«Да по признаку незаметности, — твердо отвечает Павор. — Если человек сер, незаметен, его надо уничтожить». Серый никому не нужен. Он даже себе не нужен. Тут главное, не испугаться, не сдаться, найти силы. Решиться надо! Укрепиться в решении! Ведь, может быть, нам придется уничтожить девяносто пять процентов населения. Почему нет?

Вот дети и уходят.

Они уходят не просто из Города.

Они уходят из прошлого. В будущее. В свое.

«Они уходили радостно, и дождь был для них другом, они весело шлепали по лужам горячими босыми ногами, они весело болтали и пели, и не оглядывались, потому что они навсегда забыли свой храпящий предутренний город, скопление клопиных нор, гнездо мелких страстишек и мелких подлостей, чрево, беременное чудовищными преступлениями, непрерывно творящее преступления и преступные намерения, как муравьиная матка непрерывно извергает яйца, они ушли, щебеча и болтая, и скрылись в тумане, пока мы, пьяные, захлебывались спертым воздухом, поражаемые погаными кошмарами, которых они никогда не видели и никогда не увидят…».

Можно понять разочарованных читателей. Как же это так? Их приучали, приучали к светлому Миру Полдня и вдруг какие-то дожди, какие-то непонятные вундеркинды, а люди, строители чудесного Будущего, оказывается, вообще ничего не стоят. При чем тут, собственно, фантастика? Почему братья Стругацкие, знаменитые певцы солнечного Мира Полдня, вдруг сами отправились в страну суконного реализма? Ну и не обманывали бы никого, писали бы себе банальные реалистические романы. Зачем фантастика-то? Почему фантастика-то?

«Совершенно не знаю, как ответить на Ваш вопрос содержательно, — ответил Борис Натанович на этот вопрос Г. Прашкевичу (4.ХII.2010). — „Зачем арапа своего младая любит Дездемона?“ Никакого закона нет. „Гордись: таков и ты, поэт, и для тебя закона нет“. (В другой редакции — „условий нет“, но „закона“ мне нравится больше.) Может быть, дело в нашей крайней молодости, когда мы впервые открыли для себя фантастику. И какой же мальчик не любит читать фантастику? Но у нас эта любовь почему-то с возрастом не отсохла (как неизбежно отсыхает у всех интерес к фантикам и лапте). Почему-то вдруг мы почувствовали себя „знатоками и ценителями“. Вполне отдавая должное Толстому, Чехову и Хемингуэю, все-таки предпочитали „Аэлиту“ „Хмурому утру“ и даже „Петру Первому“. И почему-то хотелось написать что-то аналогичное — как Уэллс, как Беляев, как Конан-Дойл. Как Чехов, почему-то не хотелось (по крайней мере — в молодости), а вот об обыкновенном человеке в необыкновенных (обязательно НЕОБЫКНОВЕННЫХ!) обстоятельствах — хотелось страстно. И высокое наслаждение было — придумывать и отшлифовывать в воображении эти необыкновенные обстоятельства… Наверное, это какое-то свойство характера (пусть психологи скажут — какое именно), которое развилось в нас, попавши в благоприятные условия. Какая-то разновидность импринтинга — инстинктивного стремления детеныша следовать, как за матерью, за первым же оказавшимся в поле зрения движущимся объектом… В нашем поле зрения случайно оказалась (хорошая!) фантастика, а мы оказались склонны к импринтингу… Понимаю, что вряд ли мне удалось ответить на Ваш вопрос. И сомневаюсь, что на него вообще можно ответить сколько-нибудь убедительно. „Зачем крутится ветр в овраге?..“».

Страна «Гадких лебедей» действительно лежит в стороне от Мира Полдня.

Но, наверное, лишь описав нудную дождливую промозглую реальность, можно было дать читателям глоток надежды на лучший исход. «От них (от „Гадких лебедей“. — Д. В., Г. П.) веяло безнадежностью и отчаянием, — вспоминал Борис Натанович, — и даже если авторы согласились бы убрать оттуда многочисленные и совершенно неистребимые „аллюзии и ассоциации“, этого горбатого (как говаривали авторы по поводу некоторых своих произведений и до, и после) не смог бы исправить даже наш советский колумбарий. Это было попросту невозможно, хотя авторы и попытались разбавить мрак и отчаяние, дописав последнюю главу, где Будущее, выметя все поганое и нечистое из настоящего, является читателю в виде этакого Ноmо Nоvus, всемогущего и милосердного одновременно. (В самом первом варианте повесть, кстати, кончалась сценой в ресторане и словами Голема: „бедный прекрасный утенок“.)».

31.

«Гадкие лебеди» появились в печати только в 1972 году.

И не в СССР, а в ФРГ — во Франкфурте-на-Майне, в весьма одиозном для Страны Советов издательстве «Посев». «В понедельник 13 (13 ноября 1972 года. — Д. В., Г. П.), — писал Аркадий Натанович брату в Ленинград, — я был у Ильина (один из официальных секретарей-функционеров Союза писателей. —Д. В., Г. П.). Перед этим… отнес в „Новый мир“ рецензию, и тут Девис, криво ухмыляясь и глядя в угол, рассказал: во Франкфурте-на-Майне имела состояться выставка книгопродукции издательств ФРГ, всяких там ферлагов. От нас выставку посетили Мелентьев (ныне зам. Председателя ГК по печати) и руководство „Мира“ и „Прогресса“. Добрались до стенда издательства „Посев“. Выставлено пять книг: Исаич (А. И. Солженицын. —Д. В., Г. П.), двухтомник Окуджавы, реквизированный Гроссман, „Семь дней творения“ В. Максимова и Мы с Тобой „Гадкие лебеди“. Поверх всего этого — увеличенные фотографии вышеперечисленных и якобы надпись: „Эти русские писатели не примирились с существующим режимом“. Ну, прямо от Девиса пошел я, судьбою палимый, к Ильину. Думаю, быть мне обосрану, а нам — битыми. Ан нет. Встретил хорошо, даже за талию, по-моему, обнял, не за стол — в интимные угловые креслица усадил и принялся сетовать на врагов, которые нас так спровоцировали. Ласков был до чрезвычайности. Коротко, всё сводится к тому, что нам надобно кратко и энергично, с политическим акцентом отмежеваться…».

И отмежевались. Выбора не было. 13 декабря 1972 года в «Литературной газете» появилось следующее письмо:

«Как нам стало известно, антисоветское издательство „Посев“ опубликовало недавно нашу фантастическую повесть „Гадкие лебеди“. Эта акция, проведенная без ведома и согласия авторов, явно преследует провокационные политические цели и являет собой образец самого откровенного литературного гангстеризма. Мы категорически протестуем против использования нашего творчества упомянутым издательством. Мы с полной определенностью заявляем, что не желаем иметь с названным издательством ничего общего. Мы самым решительным образом требуем, чтобы подобные акции политического шантажа, мешающие нашей нормальной работе, не повторялись впредь».

И подписи, понятно.

Но об этом позже.

32.

Пока что идет 1967 год.

И только-только написана «Сказка о Тройке».

Повесть эта задумывалась как продолжение «Понедельника…», который «…начинается в субботу». «У нас неограниченные возможности, — делился Стругацкий-старший с Н. М. Берковой. — Ведь пока не только Саша Привалов, но и другие сотрудники не побывали на верхних этажах (НИИЧАВО. — Д. В.,Г. П.), а ведь лифт официально должен идти до сорокового, а возможно, и выше. Вот тут, где-нибудь на сорок втором этаже, можно развернуться…».

Повесть была заявлена в «Детской литературе» и в «Молодой гвардии».

Но ни там, ни там повесть-сказка не появилась. Не прошла она и в журнале «Знание — сила». Времена менялись, и по каким-то новым нарождающимся законам в моду входили непомерно густые кустистые брови. Чтобы братья Стругацкие это поняли и хорошо запомнили, сразу после публикации повести в 1968 году в иркутском (далеко от Москвы) альманахе «Ангара» главный редактор альманаха Юрий Самсонов получил «строгача» и вылетел с работы. Боевые операции по «одержанию», «заболачиванию», «разрыхлению» разворачивались вовсю, и после того как в 1970 году «Тройка» еще и появилась на Западе (в журнале «Грани»), это окончательно определило ее издательскую судьбу. Советским читателям выхода «Сказки» пришлось ждать почти двадцать лет!

«Я весьма основательно забыл, с чего начиналась работа над „Сказкой“, — вспоминал Стругацкий-младший. — В письмах и в дневнике фигурируют аббревиатуры МПС, ГС и даже ЖОП — совершенно не помню, как они расшифровываются. Если базироваться только на документах, то создается впечатление, что никакой предварительной подготовки у нас вообще не было — просто съехались 6 марта 1967 года в Доме творчества, что в подмосковном поселке Голицыно, понапридумывали на протяжении четырех дней разных хохмочек, нарисовали план Китежграда, построили какой-никакой сюжетец да и начали — на пятый день — помолясь, работать черновой текст…».

Разумеется, авторы развлекались. Разумеется, они не строили никаких диверсионных планов против системы. Честно говоря, в «Улитке на склоне» той же самой системе они предъявляли гораздо более серьезный счет. Но поди докажи бдительному чиновнику из Госкомиздата РСФСР или сотруднику простой советской цензуры, что все эти товарищи Зубо, Хлебовводовы, Фарфуркисы — вовсе не беллетризированные фотографии членов Политбюро.

Время было богатым на такие шутки.

Борис Натанович писал брату в декабре 1966 года:

«Получил… письмо из-за границы (вернее, из Ленинграда, но от какого-то заезжего туриста Мойры Фарфуркиса). Написано по-русски на бланке Роял-отеля и начинается так: „Дородой госродин! Дпиное время я бываю ваш поклоник через ваши книги. Я приехал Ленинград, желая участвовать вами беседе. Прошу собчить мне вашу возможность… и т. д.“. Сообщить ему мою возможность я не в состоянии, потому что он забыл написать, где остановился и где его здесь искать. Но он дает обратный адрес в Лондоне…».

Рассказал Борис Натанович о письме неведомого М. Фарфуркиса и друзьям — в ресторане ленинградского Дома писателей. В общем, ничего сенсационного, и не такие письма приходят писателям, но «в прищуренных глазах Ильи Иосифовича Варшавского появился вдруг странный, прямо скажем, дьявольский блеск», и Борис Натанович вовремя сообразил, кто же является истинным М. Фарфуркисом!

«„Понедельник“ — сочинение веселое, юмористическое, — писал Борис Натанович в „Комментариях к пройденному“, — „беззубое зубоскальство“, как говаривали Ильф с Петровым… „Сказка“ — отчетливая и недвусмысленная сатира… „Понедельник“ писали добрые, жизнерадостные, веселящиеся парни… „Сказка“ писана желчью и уксусом… Жизнерадостные парни подрастеряли оптимизм, добродушие свое, готовность понять и простить и сделались злыми, ядовитыми и склонными к неприязненному восприятию действительности… Слухи о реабилитации Сталина возникали теперь чуть не ежеквартально. Фанфарно отгремел смрадный и отвратительный, как газовая атака, процесс над Синявским и Даниэлем. По издательствам тайно распространялись начальством некие списки лиц, публикация коих представлялась нежелательной… Даже самому изумрудно-зеленому оптимисту ясно сделалось, что оттепель „прекратила течение свое“ и пошел откат, да такой, что впору было готовиться сушить сухари».

«„Сказка“ писалась для „Детгиза“ и по заказу „Детгиза“, — пояснял Борис Натанович. — Но то, что у нас получилось, „Детгиз“ вряд ли рискнул бы напечатать даже и в лучшие времена… В конце мая 1967-го… положение дел было таково: повесть отдана в распечатку; авторы все еще исполнены надежд; первые читатели (жены) отозвались о „Сказке“ вполне одобрительно, но при этом дружно усомнились, что ТАКОЕ можно будет напечатать. Тем не менее авторы продолжают размышлять над текстом, готовят какие-то изменения и дополнения. БН беспокоится, что в булгаковской „Дьяволиаде“, оказывается, тоже имеет место „Чрезвычайная Тройка в составе шестнадцати человек“. Что делать? В… письме (3.06.67) он сообщает: „У меня есть ощущение, что нам будет предоставлено много времени для размышлений над этой вещью“… Святые слова!.. 12 июня 1967-го в рабочем дневнике появляется запись: „Б. прибыл в Москву в связи с отвергнутием СоТ Детгизом“. Далее идет набросок сюжета повести „Обитаемый остров“, а на следующий день: „Афронт в МолГв с СоТ“ — „Молодая Гвардия“ тоже отказалась иметь дело с этим опасным материалом („Не те времена, ребята, не те времена!“). Всё было кончено. Отныне и для „Сказки“ начинался длинный и печальный период литературного небытия… Авторы, впрочем, еще барахтались. В конце июля повесть отнесли в ленинградскую „Неву“. Одновременно разрабатывались титанические планы раздать ее по главам и даже вообще по кусочкам в разные дружественные журналы — в „Знание — сила“, в „Искатель“, в „Химию и жизнь“. Ничего из этой затеи, естественно, не вышло. Отказ последовал в разное время, но отовсюду. Как правило, отказывали на уровне знакомых редакторов — вежливо и сожалительно, но иногда „Сказка“ доходила до начальства, и тогда она удостаивалась высокого раздражения, переходящего в высочайшее негодование. С особенно громким скандалом выброшен был из журнала „Знание — сила“ отрывок с монологом Клопа Говоруна… Начальник цензора, который ведает журналом, давать объяснения отказался, однако стало известно, что и сам он в недоумении. Оказалось, что отрывок читал сам Романов (!) — это глава Главлита — и заявил, что в отрывке есть некий вредный подтекст. Будучи робко спрошен, что это за подтекст, Романов якобы только буркнул: „Знаем мы, какой“… Вот загадка, так и оставшаяся неразгаданной: почему всех их так пугал (либо приводил в праведное негодование) Клоп Говорун? Какая, скрытая даже от самих авторов, антисоветская аллюзия заключалась в этом образе — несомненно, ярком и выпуклом, но, по замыслу авторов, ведь не более чем шутливом и вполне балаганном? Мы так и не сумели выяснить этого в те времена, а теперь эта тайна, видимо, умерла вместе со своей эпохой».

И это было только начало.

Главные неприятности прорезались полтора года спустя.

Именно тогда до начальства дошло, что «Сказка о Тройке» не просто идейно вредная вещь, она (как уже говорилось) еще и опубликована на Западе. На этот случай в Союзе писателей СССР давно существовала хорошо отработанная и отлаженная процедура «отмежевания». Так называемый «секретарь по орг-вопросам» вызывал проштрафившегося писателя в свой кабинет и вставлял ему приличествующий общему положению дел фитиль. Если писатель соглашался в письменной форме отмежеваться от вражеской провокации, дело благополучно закрывалось и штрафник, красный от злости и стыда, возвращался в строй. Если же писатель артачился, «строил из себя декабриста», по образному выражению Бориса Натановича, тогда дело автоматически передавалось в ведение «компетентных органов».

«АН (как полномочный представитель АБС) был вызван к секретарю по организационным вопросам Московской писательской организации тов. Ильину (бывшему не то полковнику, не то даже генерал-майору КГБ) и был там спрошен:

— Что такое НТС, знаете? — спросил его тов. Ильин.

— Знаю, — сказал АН с готовностью. — Машинно-тракторная станция.

— Да не МТС, а НТС! — гаркнул тов. Ильин. — Народно-Трудовой Союз!

— Нет, не знаю, — сказал АН и почти что не соврал, ибо имел о предмете самое смутное представление.

— Так полюбуйтесь, — зловеще произнесло начальство и, выхватив из огромного сейфа белую книжечку, швырнуло ее на стол перед обвиняемым. Книжечкой оказался номер журнала „Грани“, содержащий хорошо знакомый текст.

Далее произошел разговор, после которого АН почти сразу же собрался и поехал в Ленинград, в Дом творчества „Комарово“, писать с братом-соавтором повесть, как сейчас помню, „Пикник на обочине“. Без малого тридцать лет прошло с тех пор, — вспоминает Стругацкий-младший, — но я отчетливо помню те чувства, которые охватили меня, когда услышал я рассказ АН и понял, какое мерзопакостное действо нам предстоит. Чувства были: самый унизительный страх, бессильное бешенство и отвращение, почти физиологическое. В отличие от многих и многих АБС никогда не строили планов и нисколько не хотели нелегально публиковаться за рубежом. Действия такого рода представлялись нам всегда не только опасными, но и совершенно бессмысленными. Наш читатель — здесь, и писать нам должно именно для него… так, или примерно так. формулировали мы для себя суть проблемы. Ни в какой мере, разумеется, не осуждая тех, кто, не видя иного выхода, вынужден был печататься „за бугром“, иногда даже восхищаясь их смелостью и готовностью идти на самые серьезные жертвы, мы в то же время всегда полагали этот путь для себя совершенно неприемлемым и ненужным. Наши рукописи („Улитка“, „Сказка о Тройке“, „Гадкие лебеди“) попадали на Запад самыми разными путями, некоторые из этих путей мы позднее, уже после перестройки, узнали, некоторые остаются и до сих пор тайной за семью печатями, но никогда (курсив наш. — Д. В., Г. П.) эти публикации не совершались с нашего ведома и согласия. Более того, когда нам предлагали такой вариант действий, мы всегда от него отказывались — в более или менее резкой форме… И вот теперь нам предстояло выразить свое отношение к акту, который нам был неприятен, к акту, который представлялся нам совершенно бессмысленным и бесполезным да еще и бестактным по отношению к нам. При этом, выражая наше к этому акту отношение, — отрицательное, безусловно самое отрицательное! — мы одновременно и помимо всякого нашего желания как бы поддерживали и одобряли тех, кто заставил нас это отношение выражать, мы как бы объединялись с ними в едином порыве казенного негодования, становились по сю сторону баррикады, где не было никого, кроме негодяев, жлобов и дураков, где собрались все наши враги и не было (не могло быть!) ни одного друга…».

В итоге Стругацкие сочинили следующее:

«Нам сообщили, что в № 78 журнала „Грани“ за 1970 год перепечатана наша повесть „Сказка о Тройке“, вышедшая в свет в 1968 году (альманах „Ангара“ №№ 4–5). Нам сообщили также, что журнал „Грани“, являющийся органом НТС, придерживается ярко выраженной антисоветской ориентации. По этому поводу мы имеем заявить следующее:

1. Повесть „Сказка о Тройке“ задумана нами как сатира на некоторые отрицательные явления, сопровождающие развитие науки и представляющие собой неизбежные издержки бурного научно-технического прогресса в наше время. Мы не беремся сами судить о достоинствах и недостатках нашей повести, но по мнению ряда компетентных товарищей (в большинстве — ученых) „Сказка о Тройке“ оказалась произведением своевременным и была хорошо принята в научно-технических кругах нашего общества.

2. Нам совершенно очевидно, что необоснованные и безапелляционные нападки на „Сказку о Тройке“ и другие наши произведения со стороны некоторых работников местного значения и неквалифицированных журналистов не дают редакции антисоветского журнала „Грани“ никакого права рассматривать нас как своих авторов.

3. Мы категорически протестуем против опубликования нашей повести на страницах антисоветского журнала „Грани“, как против провокации, мешающей нашей нормальной работе, и требуем, чтобы подобное впредь не повторялось. 30.03.1971 Подписи».

Казалось бы, инцидент исчерпан.

Но так лишь казалось. Такие инциденты в советское время просто так не исчерпывались.

33.

Мы привели столь большие выдержки из «Комментариев к пройденному» Стругацкого-младшего специально. История со «Сказкой о Тройке» — история типичная для тех лет.

«В отрывке есть некий вредный подтекст». Звучит угрожающе.

При этом указанный подтекст в те времена никогда никому вслух не объясняли.

Как дополнительный пример, приведем историю, связанную с изданием повести одного из авторов этой книги (Г. Прашкевича) «Поворот к Раю». Поскольку по закону автор мог иметь дело только с редактором, но ни в коем случае не с работниками цензуры, то автор «Поворота к Раю» до сих пор помнит чуть ли не шепотом сказанные ему редакторшей слова: «Видите на полях красный отчерк?.. И вот, и вот… И вот еще… А вот главное: фраза о моряках, которые не смогли у вас пересечь пустыню… Они все там у вас погибли…» — «Да, так уж… Погибли…» — «Эту фразу придется снять…» — «Но почему, черт побери?» Автор действительно не понимал. Но вдруг увидел совсем вблизи безумные, поразившие его глаза редакторши: «Вы что, правда, не понимаете?».

34.

В июне 1967 года Стругацкие подали заявку в «Детгиз» на роман «Обитаемый остров».

Потерпев поражение с «Улиткой на склоне» и с «Гадкими лебедями», они вовсе не собирались отсиживаться в глухой обороне. «Хорошо помню, — вспоминал Борис Натанович, — как, обескураженные и злые, мы говорили друг другу: „Ах, вы не хотите сатиры? Вам более не нужны Салтыковы-Щедрины? Современные проблемы вас более не волнуют? Оч-чень хорошо! Вы получите бездумный, безмозглый, абсолютно беззубый, развлеченческий, без единой идеи роман о приключениях мальчика-ебунчика, комсомольца ХХII века!“ Смешные ребята, мы словно собирались наказать кого-то из власть имущих за отказ от предлагаемых нами серьезностей и проблем. Наказать тов. Фарфуркиса легкомысленным романом! Забавно… Забавно и немножко стыдно сейчас это вспоминать… Но тогда, летом и осенью 67-го, когда все, самые дружественные нам редакции одна за другой отказывались и от „Сказки“, и от „Гадких лебедей“, мы не видели в происходящем ничего забавного».

Они взялись за дело профессионально.

И черновик в триста страниц написали за тридцать два рабочих дня!

А чистовик еще быстрее — писали по двенадцать — шестнадцать страниц в день.

И на этот раз довели роман до издания. И в московском «Детгизе», и в ленинградском журнале «Нева». «Два фактора сыграли в этом сражении существеннейшую роль, — вспоминал Стругацкий-младший. — Во-первых, нам (и роману) чертовски повезло с редакторами — и в „Детгизе“, и в „Неве“. В „Детгизе“ вела роман Нина Матвеевна Беркова, наш старый друг и защитник, редактор опытнейший, прошедший огонь, воду и медные трубы, знающий теорию и практику советской редактуры от „А“ до „Я“, никогда не впадающий в отчаяние, умеющий отступать и всегда готовый наступать. В „Неве“ же нас курировал Самуил Аронович Лурье — тончайший стилист, прирожденный литературовед, умный и ядовитый, как бес, знаток психологии советского идеологического начальства вообще и психологии А. Ф. Попова, главного тогдашнего редактора „Невы“, в частности. Если бы не усилия этих двух наших друзей и редакторов, судьба романа могла бы быть иной — он либо не вышел бы вообще, либо оказался изуродован совсем уж до неузнаваемости…

Это был 1968 год, „год Чехословакии“, когда чешские Горбачевы отчаянно пытались доказать советским монстрам возможность и даже необходимость „социализма с человеческим лицом“, и временами казалось, что это им удается, что вот-вот сталинисты отступят и уступят, чашки весов непредсказуемо колебались, никто не знал, что будет через месяц, — то ли свободы восторжествуют, как в Праге, то ли всё окончательно вернется на круги своя — к безжалостному идеологическому оледенению и, может быть, даже к полному торжеству сторонников ГУЛАГа. Либеральная интеллигенция дружно фрондировала, все наперебой убеждали друг друга (на кухнях), что Дубчек обязательно победит, ибо подавление идеологического мятежа силой невозможно, не те времена на дворе, не Венгрия это вам 1956 года, да и жидковаты все эти брежневы-сусловы, нет у них той старой доброй сталинской закалки, пороху у них не хватит, да и армия нынче уж не та. „Та, та у нас нынче армия, — возражали самые умные из нас. — И пороху хватит, успокойтесь. И брежневы-сусловы, будьте уверены, не дрогнут и никаким дубчекам не уступят НИКОГДА, ибо речь идет о самом их, брежневых, существовании“».

Чаши весов колебались. Никто не хотел принимать окончательных решений, все ждали, куда повернет дышло истории. Ответственные лица старались не читать рукописей вообще, а прочитав, выдвигали к авторам ошеломляющие требования, с тем чтобы после учета этих требований выдвинуть новые, еще более ошеломляющие. По свидетельству Бориса Натановича, редактура приняла какой-то мелкощипательный характер. В «Неве» требовали: сократить; выбросить слова типа «родина», «патриот», «отечество»; нельзя, чтобы Мак забыл, как звали Гитлера; уточнить роль Странника; подчеркнуть наличие социального неравенства в Стране Отцов; заменить Комиссию Галактической Безопасности другим термином, с другими инициалами. В «Детгизе» (поначалу) требовали: сократить, убрать натурализм в описании войны; уточнить роль Странника; затуманить социальное устройство Страны Отцов; решительно исключить само понятие «Гвардия» (скажем, заменить на «Легион»); решительно заменить понятие «Неизвестные Отцы»; убрать слова типа «социал-демократы», «коммунисты» и т. д.

В середине мая Аркадий Натанович сообщил младшему брату, что Главлит вроде бы пропустил «Обитаемый остров» благополучно, без единого замечания. Книга ушла в типографию. Более того, производственный отдел обещал, что, хотя книга запланирована на третий квартал, возможно, найдется щель для выпуска ее во втором, то есть в июне — июле.

Радостные надежды.

Но ничего такого не произошло.

Зато в газете «Советская литература» появилась статья под названием «Листья и корни». Как образец литературы, не имеющей крепких корней, приводился там «Обитаемый остров» братьев Стругацких, журнальный вариант. Статья показалась Борису Натановичу «глупой и бессодержательной», а потому совсем не опасной. Подумаешь, ругают авторов за то, что у них нуль-передатчики заслонили людей, да за то, что нет в романе настоящих художественных образов, нет «корней действительности и корней народных». Эка невидаль, и не такое приходилось о себе слышать! Гораздо больше взволновал братьев Стругацких донос, поступивший в те же дни в Ленинградский обком КПСС от некоего правоверного кандидата наук, физика и одновременно полковника. Физик-полковник попросту, с прямотой военного человека и партийца, без всяческих там вуалей и экивоков обвинял авторов опубликованного в «Неве» романа в издевательстве над армией, антипатриотизме и прочей неприкрытой антисоветчине.

Предлагалось принять меры.

«Невозможно ответить однозначно на вопрос, какая именно соломинка переломила спину верблюду, — вспоминал Борис Натанович, — но 13 июня 1969 года прохождение романа в „Детгизе“ было окончательно остановлено указанием свыше и рукопись изъяли из типографии».

Начался период Великого Стояния «Обитаемого острова». Впрочем, после шести месяцев такого окоченелого стояния рукопись снова возникла в поле зрения авторов — прямиком из Главлита, испещренная множеством пометок и в сопровождении инструкций, каковые, как и положено, были немедленно доведены до сведения авторов через посредство редактора. И тогда было трудно, а сегодня и вовсе невозможно судить, какие именно инструкции родились в недрах цензурного комитета, а какие сформулированы были дирекцией издательства. Суть же инструкций, предложенных авторам к исполнению, сводилась к тому, что надлежит убрать из романа как можно больше реалий отечественной жизни (в идеале — все без исключения) и прежде всего — русские фамилии героев…

В январе 1970 года Стругацкие съехались в Ленинграде и четыре дня подряд правили рукопись. «Первой жертвой стилистических саморепрессий пал русский человек Максим Ростиславский, ставший отныне, и присно, и во веки всех будущих веков немцем Максимом Каммерером. Павел Григорьевич (он же Странник) сделался Сикорски, и вообще в романе появился легкий, но отчетливый немецкий акцент: танки превратились в панцервагены, штрафники в блитцтрегеров, „дурак, сопляк!“ — в „Dumкорf, Rоtznаsе!“. Исчезли из романа „портянки“, „заключенные“, „салат с креветками“, „табак и одеколон“, „ордена“, „контрразведка“, „леденцы“, а также некоторые пословицы и поговорки, вроде „бог шельму метит“. Исчезла полностью и без следа вставка „Как-то скверно здесь пахнет“, а Неизвестные Отцы, Папа, Свекор и Шурин превратились в Огненосных Творцов, Канцлера, Графа и Барона…».

35.

Сейчас, задним числом, видно, что «Обитаемый остров» все-таки выбивался из выстроенной Стругацкими изящной и строгой линии предшествующих повестей — «Хищные вещи века» «Улитка на склоне», «Гадкие лебеди», «Сказка о Тройке». Более ранние имели богатую идейную начинку либо, как в последнем случае, — остро-сатирическую, прямо задиравшую советские порядки. В отличие от них «Обитаемый остров» выглядел романом именно приключенческим.

Другими словами, авторы справились с поставленной задачей.

При их мастерстве это, впрочем, было несложно.

«Первым выстрелом ему (тяжелому танку, чудовищному порождению „обитаемого острова“. —Д. В., Г. П.) раздробило гусеницу, и оно впервые за двадцать с лишним лет покинуло разъезженную колею, выворачивая обломки бетона, вломилось в чащу и начало медленно поворачиваться на месте, с хрустом наваливаясь широким лбом на кустарник, отталкивая от себя содрогающиеся деревья, и когда оно показало необъятную грязную корму с болтающимся на ржавых заклепках листом железа, Зеф аккуратно и точно, так, чтобы, упаси бог, не задеть котла, всадил ему фугасный заряд в двигатель — в мускулы, в сухожилия, в нервные сплетения, — и оно ахнуло железным голосом, выбросило из сочленений клуб раскаленного дыма и остановилось навсегда, но что-то еще жило в его нечистых бронированных недрах, какие-то уцелевшие нервы еще продолжали посылать бессмысленные сигналы, еще включались и тут же выключались аварийные системы, шипели, плевались пеной, и оно еще дрябло трепетало, еле-еле скребя уцелевшей гусеницей, и грозно и бессмысленно, как брюхо раздавленной осы, поднималась и опускалась над издыхающим драконом облезлая решетчатая труба ракетной установки…».

В каком-то смысле братья Стругацкие снова вернулись в будущее, к светлому Миру Полдня, но их герой — Максим Каммерер, космонавт-исследователь, сотрудник группы свободного поиска, попадает на такую планету («обитаемый остров»), где будущее еще только предстоит сделать будущим, тем более светлым. Максим последовательно проходит весь выпавший ему нелегкий путь: робинзон… гвардеец… террорист… каторжник… И далеко не сразу читателю становится ясно, в каком же, собственно, мире несгибаемый Мак находится. В будущем? Но почему оно столь отталкивающе?.. В прошлом? Но не может же прошлое длиться вечно…

Или Мак все же действует в нашем настоящем мире?

Да, в нашем! Конечно, в нашем. Где еще можно так зомбировать человека?

Впадая в щенячий восторг, под действием особого излучения (вот оно — давление извне, давление обдуманной идеологии) любой человек выполнит любые, самые невероятные указания неведомого Центра. И самое страшное: непонятно, на кого в этом мире можно полагаться в борьбе с тем же самым Центром, — ведь сколько ни захватывай власть, все равно среди не-смирившихся героев рано или поздно отыщется умник, решивший использовать излучающие башни по-старому, но с иными, в высшей степени благородными целями: воспитать серые отсталые массы в духе добра и взаимной любви. При этом, конечно, ни у кого не испрашивая на то согласие.

Мир страшен. Мир наполнен враждебными друг другу обществами.

Так, может, просто натравить всех на всех? Пусть дерутся. Истина победит. Может, хоть в этом случае что-то дельное наконец получится?

«А вот что получится, — рассудительно замечает один из героев. — Положим даже, что варвары будут сильней солдат. Побьют они солдат, порушат ихние проклятые вышки, захватят весь Север. Пусть. Нам не жалко. Пусть они там режутся. Но польза-то нам какая? Нам тогда совсем конец: на юге будут варвары, на севере опять же варвары, над нами — все те же варвары. Мы им не нужны, а раз не нужны — под корень нас. Это одно… Теперь положим, что солдаты варваров отобьют. Отобьют они варваров, и покатится вся эта война через нас на юг. Что тогда? Тогда опять же нам крышка: на севере солдаты, на юге солдаты, и над нами солдаты. Ну, а солдат мы знаем… Дайте досказать! Что вы расшумелись, в самом деле? Это же еще не всё… Еще может быть, что солдаты варваров перебьют, а варвары — солдат. Вот тут вроде бы нам самое и жить. Так нет же, опять не получается. Потому что еще упыри есть. Пока солдаты живы, упыри прячутся, пули боятся, солдатам велено упырей стрелять. А уж как солдат не станет, тут нам полная крышка. Съедят нас упыри и костей не оставят…».

Вечный замкнутый круг. «Человек один не может ни черта».

Опять тень Хемингуэя. Но теперь братья Стругацкие не робкие ученики. Они — Мастера. Сравните описание ядерного удара с описанием такого же взрыва в «Пепле Бикини». В «Пепле» нужных слов еще мало, а ненужные не все отсеяны. «Мертвый бело-фиолетовый свет… Ослепительный, более яркий, чем внезапная вспышка молнии… Все, кто находился на палубе „Счастливого Дракона“, одновременно закричали от режущей боли в глазах… Небо и океан на юго-западе полыхали зарницами…».

И все такое прочее.

А вот совсем другой уровень:

«И в этот момент та, другая Сила нанесла ответный удар, Максиму этот удар пришелся по глазам. Он зарычал от боли, изо всех сил зажмурился и упал на Гая, уже зная, что он мертв, но стараясь все-таки закрыть его своим телом. Это было чисто рефлекторное — он ни о чем не успел подумать и ничего не успел ощутить, кроме боли в глазах, — он был еще в падении, когда его мозг отключил себя… Когда окружающий мир снова сделался возможным для человеческого восприятия, сознание включилось снова. Прошло, вероятно, очень мало времени, несколько секунд, но Максим очнулся, весь покрытый обильным потом, с пересохшим горлом, и голова у него звенела, как будто его ударили доской по уху. Всё вокруг изменилось, мир стал багровым, мир был завален листьями и обломанными ветвями, мир был наполнен раскаленным воздухом, с красного неба дождем валились вырванные с корнем кусты, горящие сучья, комья горячей сухой земли. И стояла болезненно-звенящая тишина. Живых и мертвых раскатило по сторонам. Гай, засыпанный листьями, лежал ничком шагах в десяти. Рядом с ним сидел Зеф, одной рукой он по-прежнему держался за голову, а другой прикрывал глаза. Фанк скатился вниз, застрял в промоине и теперь ворочался там, терся лицом о землю. Танк тоже снесло ниже и развернуло. Прислонясь к гусенице спиной, мертвый Крючок по-прежнему весело улыбался…».

Да, в «Гадких лебедях» можно было еще надеяться на детей.

А на кого надеяться обитателям «Обитаемого острова»? Кто им-то поможет?

Под приключенческой оболочкой «Обитаемого острова» Стругацкими был заложен груз осторожной, но недвусмысленной критики брежневского СССР. Более того, эта критика оказалась востребованной в начале ХХI века, и прозвучала она весьма остро в подчеркнуто либеральном боевике «Обитаемый остров», который снял режиссер Федор Бондарчук (2009). «Обитаемый остров» был заново прочитан кинематографистом как произведение антидержавническое, антиимперское. Конечно, некоторые акценты были заметно усилены сценаристами (Марина и Сергей Дяченко). Но им было что усиливать.

36.

Самый любимый братьями Стругацкими роман, «Град обреченный», задумывался в те дни, когда советские танки входили в Чехословакию. Множество излучающих телевизионных башен (как в «Обитаемом острове») работали на полную мощность.

Роман писался долго, авторы его никому не показывали.

Но параллельно «Граду обреченному» Стругацкие энергично работали (с января 1969 года) над фантастическим детективом «Отель „У погибшего альпиниста“».

«Сначала возникает фабула, — делился Аркадий Натанович своими размышлениями на одном из семинаров молодых московских фантастов. — Вот давайте попробуем разобраться на примере. Сначала рождается главная идея вещи. Скажем, такая: пришельцы, замаскированные под людей, если это высококультурные, высокоразвитые… твари, — неизбежно попадут здесь, на Земле, в какую-нибудь неприятную ситуацию, ибо они плохо знакомы с нашими сложными социальными законами. Второе. Выбирая линию поведения, замаскированные пришельцы должны будут брать, так сказать, человека „еп mаssе“ — „массового человека“, да? — и поэтому будут представлять собой фигуры чрезвычайно неприглядные, а то и отвратительные. Распутник Олаф там, и Мозес со своей пивной кружкой, и мадам, дура набитая… Вот такая идея… Если взять человечество — массовое человечество — в зеркале этих самых пришельцев, то оно будет выглядеть примерно таким… Дальше. Какую интереснее всего разработать фабулу?.. Фабулу лучше всего разработать в виде детектива. Детектив мы очень любим… Фабула: пришельцы спасаются от гангстеров. Понятно, что занимаются они совсем не тем, чем нужно, что нарушили какие-то правила игры, которые были заданы им в том месте, откуда они прибыли. Попадают в какое-то замкнутое пространство, там происходят какие-то события… По каким-то причинам роботы отключаются… делаются в глазах посторонних трупами… и из этого получается этакая веселая кутерьма… Вот фабула. Затем начинается разработка сюжета… Сюжет — это уже ряд действий, расположение действий в том порядке, в каком они должны появиться в произведении. Объявляется ничего не знающий, ничего не подозревающий человек, и у него на глазах происходят все эти загадочные вещи. Мы знаем, что это за происшествия, но он не знает. Вот так, примерно, мы работаем».

Борис Натанович подтверждает: да обоим братьям давно хотелось написать детектив. Она любили этот вид литературы, причем Аркадий Натанович, свободно владевший английским, был большим знатоком творчества Рекса Стаута, Эрла Гарднера, Дэшила Хеммета, Джона Ле Карре и других зарубежных мастеров, мало в те годы известных массовому советскому читателю. Разговоры на тему «а хорошо бы нам написать с тобой этакий заковыристый, многоходовый, с нетривиальной концовкой» велись, по словам Бориса Натановича, на протяжении многих лет.

«Нам был совершенно ясен фундаментальный, можно сказать — первородный, имманентный порок любого, даже самого наизабойнейшего детектива, — вспоминал Борис Натанович. — Вернее, два таких порока: убогость криминального мотива, во-первых, и неизбежность скучной, разочаровывающе унылой, убивающей всякую достоверность изложения, суконной объяснительной части, во-вторых. Все мыслимые мотивы преступления нетрудно пересчитать по пальцам: деньги, ревность, страх разоблачения, месть, психопатия… А в конце — как бы увлекательны ни были описываемые перипетии расследования, — неизбежно наступающий спад интереса, как только становится ясно: кто, почему и зачем…

В каком-то смысле образцом, — если не для подражания, то во всяком случае для любования и восхищения, — стал для нас детективный роман Фридриха Дюрренматта „Обещание“ (с подзаголовком „Отходная детективному жанру“). Требовалось что-то вроде этого, нечто парадоксальное, с неожиданным и трагическим поворотом в самом конце, когда интерес читателя по всем законам детектива должен падать, — ЕЩЕ ОДНА ОТХОДНАЯ ДЕТЕКТИВНОМУ ЖАНРУ виделась нам, как желанный итог наших беспорядочных обсуждений, яростных дискуссий и поисков по возможности головоломного подхода, приема, сюжетного кульбита. По крайней мере несколько лет — без всякого, впрочем, надрыва, в охотку и даже с наслаждением — ломали мы голову над всеми этими проблемами, а вышли на их решение совершенно для себя неожиданно в результате очередного (умеренной силы) творческого кризиса, случившегося с нами в середине 1968-го почти сразу после окончания работы над „Обитаемым островом“.

Собственно, кризис вызван был не столько творческими, сколько чисто внешними обстоятельствами. Вполне очевидно стало, что никакое сколько-нибудь серьезное произведение опубликовано нами в ближайшее время быть не может. Мы уже начали тогда работать над „Градом обреченным“, но это была работа в стол — важная, увлекательная, желанная, благородная, — но абсолютно бесперспективная в практическом, „низменном“ смысле этого слова — в обозримом будущем она не могла принести нам ни копейки. („Все это очень бла-арод-но, — цитировали мы друг другу дона Сэра, — но совершенно непонятно, как там насчет бабок?“ Мы заставляли себя быть циничными. Наступило время, когда надо было либо продавать себя, либо бросать литературу совсем, либо становиться циниками, то есть учиться писать ХОРОШО, но ради денег)…».

Работали братья легко и с азартом. Им дьявольски увлекательно было вычерчивать планы гостиницы, определять, где кто живет, тщательнейшим образом расписывать «timе-tаblе» — таблицу, определяющую, кто где находился в каждый момент времени и что именно поделывал. Они очень заботились о достоверности изложения… Черновик был закончен в два захода, чистовик — в один. 19 апреля 1969 года повесть была готова, а уже в июне с чувством исполненного долга и со спокойной совестью (будущее обеспечено по крайней мере на год вперед) Стругацкие вернулись к работе над «Градом обреченным»…

«Нельзя, впрочем, сказать, что мы были вполне довольны результатом. Мы задумывали наш детектив как некий литературный эксперимент. Читатель, по нашему замыслу, должен был сначала воспринимать происходящее в повести как обыкновенное „убийство в закрытой комнате“, и лишь в конце, когда в традиционном детективе обычно происходит всеобщее разъяснение, сопровождающееся естественным провалом интереса, у нас сюжет должен был совершить внезапный кульбит: прекращается одна история, и начинается совершенно другая — интересная совсем по-своему, с другой смысловой начинкой, с другой проблемой, по сути, даже с другими героями…

Так вот, замысел был хорош, но эксперимент не удался. Мы это почувствовали сразу же, едва поставив последнюю точку, но уже ничего не могли поделать. Не переписывать же всё заново. И, главное, дело было не в том, что авторы плохо постарались или схалтурили. Дело, видимо, было в том, что нельзя нарушать вековые каноны таким образом, как это позволили себе АБС. Эксперимент не удался, потому что он и не мог удаться. Никогда. Ни при каких стараниях-ухищрениях. И нам оставалось только утешаться мыслью, что чтение все равно получилось у нас увлекательное, не хуже (а может быть, и лучше), чем у многих и многих других».

37.

Впрочем, практическая цель, поставленная братьями, была достигнута.

«Отель», пройдя «Неву», «Аврору», даже газету «Строительный рабочий», везде не принятый, отвергнутый, нашел, наконец, пристанище в журнале «Юность»[27], а значит, принес авторам насущно необходимый гонорар. Параллельно (в соавторстве с Алексеем Германом) повесть была переработана в сценарий, что тоже имело свои положительные стороны.

Но вот литературные достоинства повести… Стоит, видимо, согласиться с Борисом Натановичем: эксперимент не удался. Криминальное расследование, мотив тайного вмешательства инопланетян в судьбы Земли, да еще трагический выбор, поставленный перед главным героем в традициях литературы мейнстрима, дали в итоге некий жанровый винегрет. Да и фильм, снятый, что называется, «близко к тексту» и вышедший на экраны в 1979 году, не вызвал восторженных откликов.

Главной в те годы оставалась все же работа над заветной рукописью, позже поданной в «Хромой судьбе», как Синяя папка.

«Впервые идея „Града“, — писал Борис Натанович, — возникла у нас еще в марте 1967 года, когда вовсю шла работа над „Сказкой о Тройке“. Это было в Доме творчества в Голицыне, там мы регулярно по вечерам прогуливались перед сном по поселку, лениво обсуждая дела текущие, а равно и грядущие, и во время одной такой прогулки наткнулись на сюжет, который назвали тогда „Новый Апокалипсис“ (о чем существует соответствующая запись в рабочем дневнике). Очень трудно и даже, пожалуй, невозможно восстановить сейчас тот облик „Града“, который нарисовали мы себе тогда, в те отдаленные времена. Подозреваю, это было нечто весьма непохожее на окончательный мир Эксперимента. Достаточно сказать, что в наших письмах конца 60-х встречается и другое черновое название того же романа — „Мой брат и я“. Видимо, роман этот задумывался изначально в значительной степени как автобиографический…».

И далее: «Ни над каким другим нашим произведением (ни до, ни после) не работали мы так долго и так тщательно. Года три накапливали — по крупицам — эпизоды, биографии героев, отдельные фразы и фразочки; выдумывали Город, странности его и законы его существования, по возможности достоверную космографию этого искусственного мира и его историю — это было воистину сладкое и увлекательное занятие, но всё на свете имеет конец, и в июне 1969-го мы составили первый подробный план и приняли окончательное название — „Град обреченный“ (именно „обречЕнный“, а не „обречённый“, как некоторые норовят произносить). Так называется известная картина Рериха, поразившая нас в свое время своей мрачной красотой и ощущением безнадежности, от нее исходившей…».

Черновик романа был закончен авторами в шесть заходов (общим счетом — около семидесяти полных рабочих дней). Работа шла на протяжении двух с четвертью лет. 27 мая 1972-го они поставили последнюю точку, с облегчением вздохнули и сунули непривычно толстую папку в шкаф. В архив. Надолго.

Навсегда. «Нам было совершенно ясно, что у романа нет никакой перспективы…» Однако в самом начале они еще представляли себе развитие будущих событий достаточно оптимистично. Закончив рукопись, перепечатав ее начисто и разнеся (с самым невинным видом) по редакциям, они надеялись дать тексту тайную жизнь.

«Во всех этих редакциях нам, разумеется, откажут, но предварительно — обязательно прочтут. И не один человек прочтет в каждой из редакций, а, как это обыкновенно бывает, несколько. И снимут копии, как это обыкновенно бывает. И дадут почитать знакомым. И тогда роман начнет существовать. Как это уже бывало не раз — и с „Улиткой“, и со „Сказкой“, и с „Гадкими лебедями“…».

Но к середине 1972 года даже этот скромный план братьев Стругацких выглядел уже нереализуемым и даже небезопасным. Поучительная история замечательного романа-эпопеи Василия Гроссмана «Жизнь и судьба», рукопись которого из редакции журнала «Знамя» была переправлена прямо в «органы», хорошо известна братьям. «Поэтому, — пишет Борис Натанович, — черновик мы прочли (вслух, у себя дома) только самым близким друзьям, а все прочие интересующиеся еще много лет оставались в уверенности, что „Стругацкие, да, пишут новый роман, давно уже пишут, но все никак не соберутся его закончить…“».

38.

«Град обреченный» — это, в сущности, вечная, многими писателями варьируемая история о том, как под давлением жизненных обстоятельств у самого обыкновенного, можно сказать, ничем не выдающегося человека кардинально меняется мировоззрение. Это еще одна попытка понять, как нам жить в условиях идеологического вакуума, как вырваться из вечного «круга».

В 70-х годах понятие «круга» — первого ли, второго, не важно — отсылало читателя уже не к Данте. «Божественную комедию» знали, но понятие «в круге» теперь напрямую отсылало к Солженицыну, — ассоциации, сперва неясные, потом совершенно определенные, возникали в романе Стругацких чуть ли не с первых страниц.

В самом деле, путь от мусорщика до господина советника — многим ли он отличается от другого варианта: превращения успешного советского дипломата в жалкого советского зека?

«Пока Кэнси все это рассказывал, Андрей успел слазить в кузов, помог там Дональду расставить баки, поднял и закрепил борт грузовика, снова спрыгнул на землю, угостил Дональда сигаретой, и теперь они втроем стояли перед Кэнси и слушали его. Дональд Купер, длинный, сутулый, в выцветшем комбинезоне, длинное лицо со складками возле рта, острый подбородок, поросший редкой седой щетиной; и Ван, широкий, приземистый, почти без шеи, в стареньком, аккуратно заштопанном ватнике, широкое бурое лицо, курносый носик, благожелательная улыбка, темные глаза в щелках припухших век; и Андрея вдруг пронизала острая радость при мысли, что все эти люди из разных стран и даже из разных времен собрались здесь вместе и делают одно, очень нужное дело, каждый на своем посту…».

Где собрались? Из каких «разных стран» и даже времен? Какое «одно, очень нужное дело» они делают? На каком таком «своем посту»?

Авторы не дают ответов. Они только намекают: и убийцы здесь, и ворье, и профессора попадаются, и художники, и профессиональные военные. Даже фермер есть — дядя Юра, написанный с такой любовью, что понимаешь: он, наверное, явился в этот странный Град прямой волей Стругацкого-старшего; на дяде Юре пилотка со звездочкой, гимнастерка с бронзовыми выцветшими пуговичками… А вот и Андрей Воронин… «Специальность у меня специальная. Звездный астроном».

И вчитываешься тревожно: к чему весь этот рушащийся, несомненно, обреченный Град? К чему Желтая стена, отделяющая его от мира, и пропасть — с другой стороны, и медное, видимо, искусственное солнце, зажигающееся и гаснущее в точно определенное время? Похоже, что все мы — и герои романа, и читатели — вовлечены в какой-то Эксперимент. В странный, давно длящийся. Не замирающий ни на минуту. Работают мусорщики… решается проблема преступности… выходят литературные приложения к местным газетам… а то вдруг начинается нашествие павианов, которые буквально заполоняют город, везде гадят, воруют… Оружие носить при себе не разрешается, а павианы — реальная опасность… Как с этим-то быть?.. Может, спросить загадочного Наставника?

«Он (Наставник. — Д. В., Г. П.) сидел на подоконнике с ногами. обхватив руками колени, и смотрел в черноту за стеклом, озаряемую летящим светом фар. Когда Андрей вошел, он повернул к нему доброе, румяное лицо, как всегда немного вздернул брови и улыбнулся. И, увидев эту улыбку, Андрей сразу успокоился. Злость его и ожесточение прошли, и стало ясно, что в конце концов всё обязательно образуется, станет на свои места и вообще окончится благополучно.

— Вот, — сказал он, разводя руки и улыбаясь в ответ. — Оказался никому не нужен. Машину водить не умею, где находится гимназиум — не знаю… Суматоха, ничего не понять…

— Да, — сочувственно согласился Наставник. — Ужасная суматоха. — Он спустил ноги с подоконника, засунув под себя ладони, и поболтал ногами, как ребенок. — Даже неприлично. Стыдно даже. Серьезные взрослые люди, в большинстве своем опытные… Значит, не хватает организованности! Правильно, Андрей? Значит, какие-то важные вопросы пущены на самотек. Неподготовленность… Недостаток дисциплины… Ну и бюрократизм, конечно…

— Да, — сказал Андрей. — Конечно! Я, знаете, что решил? Не буду я больше никого искать, и не буду я ничего выяснять…».

А ведь Андрей сам только недавно укорял свою подружку Сельму за такие вот панические настроения. Чем пьянь разводить, укорял он свою подружку, чем ничего путного не делать, лучше бы занялась делом… училась бы… инженером стала… или учителем… могла бы вступить в компартию, боролась за социализм… Он, Андрей Воронов, звездный астроном, прогрессист по воззрениям. Несмотря на многие сомнения, он верит в будущее. «Здесь ты все наверстаешь, — уговаривает он подружку. — У меня полно друзей, все — настоящие люди. Поможем. Вместе будем драться. Здесь ведь дела до черта! Беспорядка много, неразберихи, просто дряни — каждый честный человек на счету. Ты представить себе не можешь, сколько сюда всякого барахла набежало».

Эксперимент есть Эксперимент. Но кем он поставлен? С какими целями?

Слухов много. Вот такой, например: неведомые Наставники продолжают дело товарища Сталина, готовят людей к другому миру.

Правда, и совсем другие слухи ходят, перечислять их нет смысла.

Никогда прежде братья Стругацкие не писали так глубоко, так изысканно.

«Все неподвижно стояли вдоль стен, белых мраморных стен, украшенных золотом и пурпуром, задрапированных яркими разноцветными знаменами… нет, не разноцветными, всё было красное с золотом, и с бесконечно далекого потолка свисали огромные пурпурно-золотые полотнища, словно материализовавшиеся ленты какого-то невероятного северного сияния, все стояли вдоль стен с высокими полукруглыми нишами, а в нишах прятались в сумраке горделиво-скромные бюсты, мраморные, гипсовые, бронзовые, золотые, малахитовые, нержавеющей стали… холодом могил веяло из этих ниш, все мерзли, все украдкой потирали руки и ежились, но все стояли навытяжку, глядя прямо перед собой, и только пожилой человек в полувоенной форме, партнер, противник, медленно, неслышными шагами расхаживал в пустом пространстве посередине зала, слегка наклонив массивную седеющую голову, заложив руки за спину, сжимая левой рукой кисть правой. И когда Андрей вошел, и когда все встали и уже стояли некоторое время, и когда под сводами зала уже затих, запутавшись в пурпуре и золоте, едва слышный вздох как бы облегчения, человек этот еще продолжал прохаживаться, а потом вдруг, на полушаге, остановился и очень внимательно, без улыбки поглядел на Андрея, и Андрей увидел, что волосы у него на большом черепе редкие и седые, лоб низкий, пышные усы — тоже редкие и аккуратно подстриженные, а равнодушное лицо — желтоватое, с неровной, как бы изрытой кожей…».

39.

27 мая 1972 года братья Стругацкие поставили последнюю точку в своем заветном «тайном» романе. Теперь выбор действительно был сделан. Восторженные комсомольцы-коммунары остались далеко позади. Собственно, и сама фантастика осталась позади. Теперь Стругацких окружал жесткий реальный мир — «страна суконного реализма», как совсем еще недавно иронизировали они. Сцены допросов, пьянок, споров, драк, бесконечного поиска… Стругацкие вновь обращали опошленный бесчисленными халтурщиками жанр в литературу… У них павианы и сумасшедшие в одном общем ужасе метались под струями огнеметов. И кто-то из мечущихся (не исключено, что павиан) вопил невыносимым фальцетом: «Я здоровый! Это ошибка! Я нормальный! Это ошибка».

В эпоху психушек это звучало особым образом.

«После лета 1974, после „дела Хейфеца-Эткинда“, — вспоминал Стругацкий-младший, — после того как хищный взор компетентных органов перестал блуждать по ближним окрестностям и уперся прямиком в одного из соавторов, положение сделалось еще более угрожающим. В Питере явно шилось очередное „ленинградское дело“, так что теоретически теперь к любому из „засвеченных“ в любой момент могли ПРИЙТИ, и это означало бы (помимо всего прочего) конец роману, ибо пребывал он в одном-единственном экземпляре и лежал в шкафу, что называется, на самом виду. Поэтому в конце 1974-го рукопись была… срочно распечатана в трех экземплярах (заодно произведена была и необходимая чистовая правка), а потом два экземпляра с соблюдением всех мер предосторожности переданы были верным людям — одному москвичу и одному ленинградцу. Причем люди эти были подобраны таким образом, что, с одной стороны, были абсолютно и безукоризненно честны, вне малейших подозрений, а с другой — вроде бы и не числились среди самых ближайших наших друзей, так что в случае чего к ним, пожалуй, не должны были ПРИЙТИ. Слава богу, всё окончилось благополучно, ничего экстраординарного не произошло, но две эти копии так и пролежали в „спецхране“ до самого конца 80-х, когда удалось все-таки „Град“ опубликовать…

И даже сама первая публикация (в ленинградском журнале „Нева“) прошла не просто, а сопровождалась какими-то нервными и судорожными действиями: роман был разбит на две книги, подразумевалось, что книга первая написана давно, а вот книга вторая закончена, якобы, только что; почему-то казалось, что это важно и помогает (каким-то не совсем понятным образом) забить баки ленинградскому обкому, который в те времена уже не сжимал более издательского горла, но по-прежнему когтистой лапой придерживал издателя за полу; „первую книгу“ выпустили в конце 88-го, а „вторую“ — в начале 89-го, даты написания в конце романа поставили какие-то несусветные…».

Способен ли понять и прочувствовать все эти страхи и предусмотрительные ухищрения современный читатель? «В чем дело? — спросит он с законным недоумением. — По какому поводу весь этот сыр-бор? Что там такого-разэтакого в этом вашем романе, что вы накрутили вокруг него весь этот политический детектив в духе Фредерика Форсайта?» Времена изменились, изменились и представления о том, что в литературе можно, а что нельзя. Поэтому стоит присмотреться к «запретным зонам» романа повнимательнее. Люди брежневской эпохи воспринимали многие пассажи «Града обреченного» принципиально иначе, нежели наши современники. Тут требуется вдумчивый комментарий.

И такой комментарий дает сам Борис Натанович: «Вот, например, у нас в романе цитируется Александр Галич („Упекли пророка в республику Коми…“), цитируется, естественно, без всякой ссылки, но и в таком, замаскированном виде это было в те времена абсолютно непроходимо и даже попросту опасно. Это была бомба — под редактора, под главреда, под издательство…

А чего стоит наш Изя Кацман, — откровенный еврей, более того, еврей демонстративно вызывающий, один из главных героев, причем постоянно, как мальчишку, поучающий главного героя, русского, и даже не просто поучающий, а вдобавок еще регулярно побеждающий его во всех идеологических столкновениях?..

А сам главный герой, Андрей Воронин, комсомолец-ленинец-сталинец, правовернейший коммунист, борец за счастье простого народа — с такою легкостью и непринужденностью превращающийся в высокопоставленного чиновника, барина, лощеного и зажравшегося мелкого вождя, вершителя человечьих судеб?..

А то, как легко и естественно этот комсомолец-сталинец становится сначала добрым приятелем, а потом и боевым соратником отпетого нациста-гитлеровца, — как много обнаруживается общего в этих, казалось бы, идеологических антагонистах?..

А крамольные рассуждения героев о возможной связи Эксперимента с проблемой построения коммунизма? А совершенно идеологически невыдержанная сцена с Великим Стратегом? А циничнейшие рассуждения героя о памятниках и о величии? А весь ДУХ романа, вся атмосфера его, пропитанная сомнениями, неверием, решительным нежеланием что-либо прославлять и провозглашать?..».

Тем не менее даже сейчас, в наше время, через двадцать лет после того, как утонул Рах sоvеtiса, у романа «Град обреченный» есть вдумчивый и очень внимательный читатель. Порой он следует логике авторов, а порой разглядывает созданное ими полотно совершенно неожиданным ракурсом.

Так, например, писатель-фантаст Сергей Волков увидел в романе Стругацких пророчество, а не просто картину «советского быта» сорокалетней давности.

Он пишет: «Две книги романа — как две эпохи новейшей истории России: уже пережитая и та, что ожидает нас в ближайшем будущем… Наиболее интересна конечно же книга первая, которая тремя своими частями повествует о Городе, об Эксперименте — и… о 90-х годах прошлого века в нашем Отечестве… Город в романе — типичный пример современного российского поселения. Лавочники, обыватели, бандиты, интеллигенция, занимающаяся всем, чем только можно, — и всеобщее бессилие перед фатумом, нависшим над ними и творящим всё, что ему заблагорассудится, — от выключения солнца до нашествия павианов… „Мусорщик“ — первая, самая мрачная часть — это „мутное время“ начала 90-х, период „торжествующей демократии“, времени, когда словосочетание „здравый смысл“ казалось абсурдным, настолько кафкианской была реальность за окнами… Братья Стругацкие попали практически в десятку: в „Граде обреченном“ судьбами людей тоже правит случай, выбирающий для них профессию вне зависимости от образования и квалификации, в Городе торжествует криминал, власть бессильна что-либо сделать… Закономерным итогом становится появление павианов, существ, вроде бы похожих на людей, но имеющих совершенно иные представления о том, как надо жить в Городе: „Павианы вновь расхаживали, где хотели, и держались, как у себя в джунглях“. Когда люди перестают быть единым обществом, единым народом, когда каждый думает только о своей шкуре, на их место приходит другое общество, другой народ. И павианы, как мы теперь знаем, далеко не худший вариант…».

Отсюда — универсальный характер романа.

Прочитав его, понимаешь, почему авторами взят эпиграф из Откровения Иоанна Богослова: «Знаю дела твои и труд твой, и терпение твое и то, что ты не можешь сносить развратных, и испытал тех, которые называют себя апостолами, а они не таковы, и нашел, что они лжецы…».

Да, каждый в итоге получает то, чего заслуживает. С таким пониманием, наверное, легче писать, а жить?..

Может, ответ во втором эпиграфе?

Мы его сознательно не приводим.

40.

С начала 1960-х годов популярность Стругацких постепенно росла. Они получили колоссальный авторитет у советской интеллигенции. У них появилась возможность «влиять на умы» и они, как могли, пользовались этой возможностью. Правда, в наши дни нередко приходится слышать, что «классические Стругацкие», то есть их тексты 60–70-х годов, представляют собой откровенную «литературу идей». Спорить с этим глупо: повести Стругацких того времени действительно насыщены научными, социальными, философскими, этическими проблемами, в них легко обнаруживаются следы полемики, которая велась в той интеллектуальной среде, и многие оригинальные идеи щедро рассыпаны по художественной ткани произведений. Ныне в полемиках, возникающих по поводу творчества братьев Стругацких, часто звучит мнение: именно обилие свежих идей покорило когда-то их читателей. Что же касается художественных особенностей их творчества, то они как-то отходят на второй план. Порой даже знатоки позволяют себе высказывания в духе: «Не тем брали». Или: «Да важно ли это вообще?» Или: «Обилие идей и было главной художественной особенностью». Или: «Их позиция — вот о чем надо говорить прежде всего!».

В сущности, подобная точка зрения ведет к отказу от анализа текстов звездного тандема как произведений литературы, а не одной лишь общественной мысли. На наш взгляд, это очень непродуктивный, проще говоря, тупиковый ход рассуждений. В советской фантастике не так уж много писателей первой величины — тех, кого современники постоянно цитировали, кто был кумиром образованной публики и активно участвовал в формировании общественных идеалов. Александр Беляев… Иван Ефремов… Кир Булычев… Стругацкие… Причем последние явно перекрывают всех прочих — и по своей популярности, и по интеллектуальному влиянию. Если к произведениям Стругацких не прикладывать требований, с которыми литературоведы подходят вообще к художественным текстам «основного потока», к чему их тогда прикладывать в нашей фантастике?

Наивно было бы полагать, что одних голых идей достаточно для завоевания любви и внимания многомиллионной читательской аудитории. Идеи может высказывать кто угодно, в каких угодно количествах. Но только тот, кто сумеет подобрать для своего высказывания оптимальную форму, может претендовать на завоевание читательских сердец и умов.

Следовательно, было нечто в творческой манере зрелых Стругацких, способное заворожить советских интеллектуалов. А значит, надо пытаться хоть сколько-нибудь понять те литературные приемы, которыми братья Стругацкие достигли ошеломляющего результата. Хотелось бы подчеркнуть: это именно тот случай, когда фантастов следует оценивать по меркам литературы основного потока.

41.

Некоторым выдающимся русским писателям, например Владимиру Владимировичу Набокову, присуща была своего рода «шахматность» текстов. Очень хорошо она видна и у зрелых Стругацких. Каждый персонаж в их книгах 60–70-х — это почти шахматная фигура, приготовленная для заранее рассчитанной комбинации. Да, у каждого этого персонажа есть любимые словечки, странности (то милые, то отвратительные), психологические проблемы; легко прочитываются черты его характера — Стругацкие по части психологической прорисовки персонажей превосходили практически всех наших фантастов. Но всё это требовалось им только для того, чтобы сделать персонажа живым и по-человечески правдоподобным носителем определенной социально-философской функции, а потому самостоятельной ценности не имело.

Стругацкие — при том, что они добивались, как уже говорилось, большого психологического правдоподобия, — в большей степени философы и социологи, нежели психологи. И психология в их текстах того периода имеет лишь служебное назначение. Для них очень характерно слегка замаскированное под речи и мысли персонажей прямое обращение к читателю. А вот описания мыслей и особенно чувств героев встречаются не столь часто. Во всяком случае, до «Хромой судьбы» и «Града обреченного». В подавляющем большинстве случаев они появляются в тексте тогда, когда писатели хотели прямо или почти прямо обратиться к своим читателям с некими очень важными публицистическими тезисами, коим придана определенная художественная форма.

В повестях середины 60–70-х годов глубинная сущность персонажей проявляется через слова, поступки, пластику, но не через мысли. Стругацкие не «рассказывали» героя, а заставляли его «играть перед камерой». По этой игре читатель сам составлял о герое впечатление, не задумываясь над тем, что камеру в правильном месте установили именно авторы. Размышления персонажей использовались братьями как инструмент для ведения диалога с читателем. Стругацкие как будто закрыли доступ во внутренний мир своих героев, и если открывали его, то не в зону переживаний или состояний, а в зону идей. Более того, когда Стругацкие пытались отступить от этого правила и заняться «диалектикой души», результат получался отрицательный. Видимо, они занимались в таких случаях чем-то глубоко не свойственным их творческой манере. В качестве примера можно привести отступление «о любви» от имени Антона в самом начале повести «Попытка к бегству»…

А вот случаи, когда персонаж, оттолкнувшись от очередных перипетий сюжета, задумывался над высокими идеями и выдавал читателям своего рода микроэссе на заданную тему, образованной публикой ценились и воспринимались как нечто естественное. Тут позитивных примеров более чем достаточно. Тот же Антон долго и со вкусом рассуждает о «культуре рабовладения», фактически становясь рупором авторов. Дон Румата произносит в «Трудно быть богом» семь (!) монологов подобного рода. Привалов из повести «Понедельник начинается в субботу» время от времени занимается тем же. В 4-й главе он разговариваете читателями о философии науки: «Все мы наивные материалисты… И все мы рационалисты… Мы хотим, чтобы всё было немедленно объяснено рационалистически, то есть сведено к горсточке уже известных фактов. И ни у кого из нас ни на грош диалектики» и т. д. А в 5-й главе помещен его длинный монолог об отношении социума к научным исследованиям, начинающийся словами: «Дело в том, что самые интересные и изящные научные результаты сплошь и рядом обладают свойством казаться непосвященным заумными и тоскливо-непонятными…».

Время от времени персонажи Стругацких дают и «самохарактеристики», работающие на ту же заранее заданную социально-философскую функцию. Это работа — тонкая и интересная. Недалекий красавец и атлет Робик из «Далекой Радуги», описывая собственные мысли и чувства, предлагает читателям портрет человека, начисто вываливающегося из блистательного мира ученых. Это — недо-ученый, это — шрамик на лице великолепной цивилизации землян, устремленной к поиску и открытиям. То, что он впоследствии недостойно поведет себя, спасая возлюбленную, но бросив на верную смерть детей, дополняет нарисованный Стругацкими портрет и придает ему привкус социального атавизма: человек прошлого в мире будущего, личность, неспособная быть полноценной единицей нового общества…

У «классических» Стругацких и, тем более, у поздних градус публицизма весьма высок. Собственно, они вынесли в текст своих повестей язык и темы общения, происходившего на интеллигентских кухнях, на работе — на обеде, за чаем — или же в каком-нибудь походе, в окружении друзей-интеллигентов.

Поэтому человек соответствующего склада, открывая книгу, видел: все эти Нуль-физики, Д-звездолетчики, космодесантники и прогрессоры — такие же люди, как и он сам. Они также мыслят. Они о том же мыслят. Отличный тому пример — разговор на тему о противостоянии «физиков» и «лириков» будущего в «Далекой Радуге» (эпизод, когда Горбовского не хотели пускать к «Тариэлю» и он должен быть принять участие в беседе местных физиков, ожидающих выдачи ульмотронов). Они так же шутят и, кстати, уснащают иронией каждую вторую реплику — той иронией, которую донесли до наших дней комедии тех лет… Привалов из «Понедельника…» — это, в сущности, тот же Шурик из «Кавказской пленницы» или «Операции „Ы“». Поэтому для интеллигенции того времени тексты Стругацких оказались кладезем афоризмов, чуть ли не универсальным средством опознавания себе подобных. Всё это были меткие выражения, выросшие из жизни НИИ, академгородков, тех же интеллигентских кухонь, из задушевных бесед за полночь под крепкие напитки — в то время, когда ничего свободнее кухонных бесед в общественной коммуникации просто не существовало.

Оттуда пришло, кстати, и пародирование речи всякого рода чугунных начальников (наподобие Камноедова из «Сказки…» или какого-нибудь Домарощинера из «Улитки на склоне»). Оттуда же — пародии на речь раздувающихся от спеси академических ничтожеств (Выбегало из «Понедельника», смешивающий «французский с нижегородским»).

Братья Стругацкие завоевывали аудиторию образованных людей, сокращая до минимума дистанцию между ними. Эта одна из характерных черт их стиля. Они как будто сами входили в квартиру к типичному советскому инженеру, просили чаю или уж сразу «Агдама», а потом, усевшись напротив хозяина, начинали понятный всем разговор: «Помнишь, как ты вчера в курилке спорил с Маневичем, отомрет ли семья в будущем и что она такое в настоящем? Ага, вспомнил. Так вот, послушай…».

42.

Хотя повести Стругацких насыщены рассуждениями на философские темы, они в большинстве случаев оставляют впечатление очень высокой динамики. Это относится и к «Трудно быть богом», и к «Парню из преисподней», и к «Понедельнику…», и к «Далекой Радуге».

Что дает такие ощущения? Откуда берется динамика?

Прежде всего, огромную часть произведений братьев Стругацких составляют диалоги. Они легкие, текучие, стремительные. И они получались у дуэта мастерски.

У зрелых Стругацких не найдешь развернутых литературных портретов в духе русской классики ХIХ века или советской реалистической литературы. Если братья Стругацкие хотели предложить читателю портрет одного из персонажей, им достаточно бывало дать несколько наиболее характерных, ярких, запоминающихся черт, и читатель дорисовывал все остальное сам. Вот весьма удачный пример — Наина Киевна Горыныч из повести «Понедельник начинается в субботу»: «Хозяйке было, наверное, за сто. Она шла к нам медленно, опираясь на суковатую палку, волоча ноги в валенках с галошами. Лицо у нее было темно-коричневое; из сплошной массы морщин выдавался вперед и вниз нос, кривой и острый, как ятаган, а глаза были бледные, тусклые, словно бы закрытые бельмами».

Дополнительную скорость текстам Стругацких придавало скудное число эпитетов. У них мало предложений с обильными причастными и деепричастными оборотами, мало предложений сложносочиненных. А если такое предложение все-таки необходимо, то выше и ниже него обязательно будут поставлены предложения короткие, всего из нескольких слов. Таким образом, братья Стругацкие «нагружали» своих читателей весьма солидной поклажей, состоящей из научных идей, философских тезисов, социальных оценок. И они прилагали колоссальные усилия, стремясь облегчить труд своих читателей.

Кроме того, дуэт уничтожал дистанцию между собой и читателями: «Либо мы с тобой одной крови, либо не читай, это не для тебя».

В конечном итоге именно эта художественная манера принесла братьям Стругацким триумфальный успех. Они превосходно понимали: для писателя содержание идей — полдела, не менее важно, как это всё говорится. И если без раздумий над первым литератор просто плодит пустоту, то без понимания второго он так же просто превращается в заурядного лектора.

Глава четвертая. ГОДЫ ТОЩИХ КОРОВ.

1.

В апреле 1970-го в Комарово начат «Малыш».

История этой повести и проста и непроста одновременно.

Ощущение литературного неблагополучия (пусть даже кажущегося) вообще свойственно много работающим писателям, а особенно свойственно оно писателям, работающим много и соответствующей отдачи не получающим. После успехов, упрочивших известность Стругацких, наступала долгая пора разочарований. Не в творчестве, нет. Разочарований — с печатанием. Сам по себе писатель свободен всегда. Он свободен при любом, даже самом тоталитарном режиме. Если он не выходит на площадь со своими требованиями (или рукописями), он неинтересен властям. Они его не замечают. Говори, что хочешь, пиши, что хочешь. Странно, но беседы на кухнях властям даже нужны, потому что поддерживают в обществе некий важный для властей тонус. Ну да, человек что-то там пишет, может, откровенно враждебное, но ведь для себя, для узкого круга друзей. И бог с ним! Если даже пишет опасные вещи, — ничего страшного, пока всё это не выходит за пределы кухни. Он может написать даже нечто несусветное, даже рушащее основы, ну и что? Сиди себе на кухне, рушь основы.

Другое дело, если такой человек вдруг захочет тиражировать свои разговоры!

Никто не пишет специально «в стол». Не хотели писать «в стол» и братья Стругацкие. Для них важнее был самый обыкновенный грамотный читатель, устающий на работе, но не отстающий от новостей. Такой всегда ищет новую интересную книгу. Значит, чтобы писателя не забыли, он… должен печататься.

Стругацкие помнили это, берясь за «Малыша».

Ну да, снова Мир Полдня… С этим всё ясно, тут объяснять ничего не надо… Читатель с первой страницы понимает, что он — в далеком светлом будущем, значит, и власти поймут… Чистые ясные герои, открытый космос… Есть сложности? Конечно, как без них? Вот и трагическая находка: разбившийся земной корабль — на чужой далекой планете… там и цивилизация негуманоидная… и страсти разыгрываются вокруг некоего маленького космического Маугли…

На фоне реальных событий всё это действительно выглядело игрой.

Нобелевская премия по литературе вручена Солженицыну… Мао Цзэдун обвиняет руководство СССР в «закоренелом неоколониализме» и установлении в стране «фашистского диктаторского режима»… Академик Сахаров публикует на Западе письма с требованиями немедленной демократизации советского общества… Сборная Бразилии по футболу выигрывает очередное первенство мира… Тур Хейердал на папирусной лодке «Ра-2» пересекает Атлантику… Дуглас Енгельбарт регистрирует патент № 3 541 541 («Индикатор Х-Y-позиции для системы с дисплеем») — первую в мире компьютерную мышь… Совершает ритуальное самоубийство идейный вдохновитель государственного переворота в Японии писатель Юкио Мисима… Сотни, тысячи, миллионы событий…

Начав повесть в апреле, Стругацкие уже в ноябре правили чистовик.

Заодно они отдали заявку в «Молодую гвардию» на сборник, в который решили включить «Дело об убийстве» («Отель…»), практически завершенного «Малыша» и только еще задуманный «Пикник на обочине». Ничто вроде бы не предвещало особенных проблем. «Отель…» апробирован, «Малыш» дописан и благополучно напечатан в ленинградской «Авроре»[28]. Над «Пикником» началась работа.

Всё прекрасно. Всё идет, как надо. А некая неопределенность… некая странная тревога… Как же иначе? Ведь люди мы. Ничто человеческое нам не чуждо.

Но внутренний неуют шел от того (по собственному признанию Бориса Натановича), что «Малыш» не был той вещью, которая самим авторам казалась необходимой. Эта повесть была вызвана к жизни ощущением постоянно усиливающегося давления; говоря совсем просто, складывающаяся житейская ситуация требовала от Стругацких чего-то такого, что дало бы передышку, избавило бы их, пусть на время, от непрекращающихся редакторских и цензурных придирок. Вот и случай. Что может быть лучше чужой планеты, населенной разумными, но негуманоидными существами — замкнутыми, неконтактными, возможно, даже вымирающими, как вымирали когда-то на равнинах Европы трибы неандертальцев?

«Я прищурился и стал смотреть на айсберг. Он торчал над горизонтом гигантской глыбой сахара, слепяще-белый иззубренный клык, очень холодный, очень неподвижный, очень цельный, без всех этих живописных мерцаний и переливов, — видно было, что как вломился он в этот плоский беззащитный берег сто тысяч лет назад, так и намеревается проторчать здесь еще сто тысяч лет на зависть всем своим собратьям, неприкаянно дрейфующим в открытом океане. Пляж, гладкий, серожелтый, сверкающий мириадами чешуек инея, уходил к нему, а справа был океан, свинцовый, дышащий стылым металлом, подернутый зябкой рябью, у горизонта черный, как тушь, противоестественно мертвый. Слева над горячими ключами, над болотом, лежал серый слоистый туман, за туманом смутно угадывались щетинистые сопки, а дальше громоздились отвесные темные скалы, покрытые пятнами снега. Скалы эти тянулись вдоль всего побережья, на сколько хватало глаз, а над скалами в безоблачном, но тоже безрадостном ледяном серо-лиловом небе всходило крошечное негреющее лиловатое солнце…».

Мастерство Стругацким не изменило.

И писалась повесть соответственно без усилий.

Всё в ней было просчитано, ее уже ждали в «Детгизе».

Очень вовремя «Малыш» появился в ленинградской «Авроре». Он понравился читателям, но, конечно, это был не тот успех, какой нужен крупным признанным писателям. На встречах с читателями приходилось отвечать на вопросы, больше связанные с вещами давно опубликованными; большинство читателей воспринимали только что опубликованного «Малыша» как вершину всего сделанного Стругацкими. Мало кто знал о действительных, написанных ими шедеврах — о тех же «Гадких лебедях», даже об «Улитке на склоне».

А тут «Малыш».

Очередная чужая планета.

Тишина, пронзительная, как вакуум.

Обломки погибшего земного корабля с останками двух людей.

Бортжурнал стерт, причина гибели корабля неясна, ко всему прочему прибывших на планету исследователей (давно и хорошо знакомых читателям Геннадия Комова, Вандерхузе, а также их молодых коллег Майю и Попова) начинают мучить странные галлюцинации. Пустая планета… И вдруг — некие «голоса»…

Стругацкие будто вернулись к тому, как работали во времена «Далекой Радуги», если даже не «Стажеров». Они будто отступили лет на десять назад. Они сделали нарочито простую, можно сказать, прозрачную вещь — по стилистике, по фабуле, по способу подавать персонажей. Вот, например: «Геннадий Комов вообще, как правило, имеет вид человека не от мира сего. Вечно он высматривает что-то за далекими горизонтами и думает о чем-то своем, дьявольски возвышенном. На землю он спускается в тех случаях, когда кто-то или что-то, случайно или с умыслом, становится препятствием для его изысканий. Тогда он недрогнувшей рукой, зачастую совершенно беспощадно, устраняет препятствие и вновь взмывает к себе на Олимп…» Понимая, что этого, пожалуй, будет недостаточно, авторы добавляют: «Когда человек занимается проблемой инопланетных психологий, причем занимается успешно, дерется на самом переднем крае и себя совершенно не жалеет, когда при этом он, как говорят, является одним из выдающихся „футур-мастеров“ планеты, тогда ему можно многое простить и относиться к его манерам с определенным снисхождением. В конце концов, не всем быть такими обаятельными, как Горбовский или доктор Мбога…».

Ну да, улавливается в этом и ирония, но вряд ли читатели ее примут.

Типичные читатели инертны, они всегда требуют привычного. В этом братья Стругацкие не обманули их: они дали читателям привычное. Но самим братьям (это известно по высказываниям Бориса Натановича) скучно было писать «Малыша» в то время, когда «в столе» скапливались страницы «Града обреченного». Прекрасный пример того, как житейские обстоятельства из прекрасных писателей делают писателей хороших, но не более…

Но своего героя — того самого «звездного Маугли», странного маленького гуманоида, Стругацкие сумели показать. Малыш — тощий, маленький, совершенно голый (это в снегах-то, среди льдов), кожа у него блестит, «словно покрытая маслом». И еще — большие, темные глаза, совершенно неподвижные, слепые, как у статуи. (Хочется добавить — римской.) При этом движется он стремительно, как-то необычно, в опасных болотистых местах может даже катиться, как колобок, разбрызгивая грязь и мутную воду. А обычную человеческую мимику ему заменяет странная рябь, вдруг пробегающая по лицу.

Что же это за существо — загадочный Малыш? Может, таким образом человечество становится галактическим? Может, это новый виток биологической эволюции, выход на иную стадию развития? Стругацкий-старший всегда дивился дотошности научных выкладок фантаста Георгия Гуревича, с которым дружил. «Гиша, — удивлялся он, — ну зачем вы тратите такие усилия на все эти научные рассуждения? Все равно они спорны и вызывают излишние возражения. Пусть ваши герои сразу садятся на нужный аппарат и начинают действовать». Но в «Малыше» Стругацкие вдруг сами возвращаются к методу долгих объяснений, к методу внутренних лекций, от чего, казалось, давно и с удовольствием отказались.

«Земной человек выполнил все поставленные им перед собой задачи и становится человеком галактическим. Сто тысяч лет человечество пробиралось по узкой пещере, через завалы, через заросли, гибло под обвалами, попадало в тупики, но впереди всегда была синева, свет, цель, и вот мы вышли из ущелья под синее небо и разлились по равнине. Да, равнина велика, есть куда разливаться. Но теперь мы видим, что это — равнина, а над нею — небо. Новое измерение. Да, на равнине хорошо, и можно вволю заниматься реализацией п-абстракций. И, казалось бы, никакая сила не гонит нас вверх, в новое измерение. Но галактический человек не есть просто земной человек, живущий в галактических просторах по законам земли. Это нечто большее. С иными законами существования, с иными целями существования. А ведь мы не знаем ни этих законов, ни этих целей. Так что, по сути, речь идет о формулировке идеала галактического человека. Идеал земного человека строился в течение тысячелетий на опыте предков, на опыте самых различных форм живого нашей планеты. Идеал человека галактического, по-видимому, следует строить на опыте галактических форм жизни, на опыте историй разных разумов галактики. Пока мы даже не знаем, как подойти к этой задаче, а ведь нам предстоит еще решать ее, причем решать так, чтобы свести к минимуму число возможных жертв и ошибок. Человечество никогда не ставит перед собой задач, которые не готово решить. Это глубоко верно, но ведь это и мучительно…».

А речь идет всего лишь о несчастном земном младенце, случайно (после аварии земного корабля) подобранном и воспитанном чужой (поистине чужой) расой.

Конечно, Малыш уже не такой, как мы. Это подросток — угловатый, костлявый, длинноногий. Острые плечи, жуткое, неприятное лицо, вдобавок — мертвенного, синевато-зеленого оттенка, лоснящееся, странное. И весь он жилистый, и весь он обезображен страшными шрамами: на левом боку через ребра до самого бедра, и на правой ноге, и еще глубокая вдавлина посередине груди. «Нелегко ему здесь пришлось. Планета старательно жевала и грызла человеческого детеныша, но, видимо, привела-таки его в соответствие с собой». Не галактическое существо высшего порядка встречено исследователями на чужой планете, а действительно одинокий, как перст, человеческий отпрыск. И мучают его самые обычные мальчишеские вопросы. «Что там вверху? Ты вчера сказан: звезды. Что такое звезды?.. Сверху падает вода. Иногда я не хочу, а она падает. Откуда она?.. И откуда корабли?» И все такое прочее.

У Малыша много вопросов. Но не меньше вопросов и у земных исследователей.

Им надо решить: вернуть бывшего земного мальчика в привычный (непривычный) мир или оставить его навсегда в этом страшном непривычном (привычном) мире. Много объяснений, много допущений… что-то начинает проясняться… но как только дело доходит до главного — до приемных «родителей» Малыша, всё с новой силой запутывается.

«Нам нравился Малыш, — признавался Стругацкий-младший в „Комментариях к пройденному“, — у нас хорошо получился Вандерхузе с его бакенбардами и верблюжьим взглядом вдоль и поверх собственного носа, да и Комов был там на месте, не говоря уже о любимом нашем Горбовском, которого мы здесь с удовольствием воскресили из мертвых раз и впредь навсегда. И тем не менее мысль о том, что мы пишем повесть, которую можно было бы и не писать, — сегодня, здесь и сейчас, — попортила нам немало крови, и (я помню это совершенно отчетливо), окончив чистовик в начале ноября 1970-го, мы чувствовали себя совершенно неудовлетворенными и почему-то — дьявольски уставшими. Наверное, это была реакция — расплата за ощущение НЕОБЯЗАТЕЛЬНОСТИ своего труда…».

И, далее: «Словом, мы невысоко ценили нашего „Малыша“, но, иногда, перечитывая его, признавались друг другу (в манере Вандерхузе): „А ведь недурно написано, ей-богу, как ты полагаешь?“ — и были при этом совершенно честны перед собою: написано было и в самом деле недурно. В своем роде, конечно. Ведь недаром эта повестушка и инсценирована была, причем вполне прилично, и экранизирована (довольно, впрочем, посредственно)[29], и переиздавалась многократно».

Стругацкие даже подумывали, не написать ли им продолжение: «Операция „Ковчег“, в ходе которой земляне переселяют целую цивилизацию на другую планету, — глазами Малыша…» Все же приятно было на какое-то время вернуться в ослепительный Мир Полдня. Но нет, нет… «Сейчас я иногда думаю (не без горечи), — признавался Стругацкий-младший, — что именно в силу своей аполитичности, антиконъюнктурности и отстраненности эта повесть, вполне возможно, переживет все другие наши работы, которыми мы так некогда гордились и которые считали главными…».

Даже Рафаил Нудельман, очень любивший и высоко ценивший братьев Стругацких, как-то заметил с присущей ему жесткостью: может, чем писать такое, лучше вообще ничего не писать. Но поклонникам Стругацких повесть полюбилась — тут Борис Натанович прав. Политики в ней мало, зато спокойная мудрость Горбовского и благородство иных персонажей наполняют ее внутренним светом. Читателю светло, тепло и уютно в повести.

2.

Семидесятые годы.

Суета сует и всяческая суета.

Заказной сценарий для Кишинева… Работа для юмористического киножурнала «Фитиль»… Сценарий телефильма «Выбор пал на Рыбкина» (не вышел)… Рукопись «Странные события на рифе Октопус» (до публикации не доведена)… Стругацкий-старший переехал в новую квартиру, событие радостное, но возникли вдруг семейные проблемы…

Одно утешало: в самом начале 1971 года, встретившись в Ленинграде, Стругацкие начали повесть «Пикник на обочине». Впоследствии она окончательно утвердит их репутацию писателей-лидеров, блистательных и глубоких. Даже строгий Станислав Лем признавался, что именно эта повесть Стругацких всегда вызывала у него своеобразную зависть, «как если бы это я должен был ее написать». Правда, при этом Лем не раз наезжал на Аркадия Натановича: дескать, тот «…никогда не был орлом интеллекта». Странно было прочесть об этом в литературных заметках Лема. Может, два классика где-то не допили до кондиции?

«Смешно говорить, — писал Борис Натанович одному из авторов этой книги (7. Х.2010), — но, похоже, так оно и было. АН встречался с Лемом (насколько я знаю и помню) всего один раз. Это было в Праге, на праздновании юбилея Чапека. Разумеется, они там выпивали. (Лем тоже был отнюдь не дурак выпить.) И, наверное, что-то там у них не срослось. Никаких подробностей я не знаю, да и не интересовали они меня никогда, только помню, что АН отзывался об этой встрече сдержанно… Надо сказать, АН вообще относился к Лему-писателю довольно холодно… Он считал, что Лем — отличный выдумщик, но в остальном писатель отнюдь не блестящий: многословен и временами отчетливо скучноват. Всеобщих (моих, в частности) восторгов по поводу пана Станислава он никогда не разделял…» И далее: «Я сам общался с Лемом всего дважды, в середине и конце 60-х, когда Лем приезжал в Питер получать гонорары. Встречались мы в сравнительно узком кругу — Илья Варшавский, Дима Брускин, кажется, еще и Брандис был, и еще кто-то, а начальства не было никакого, так что говорили свободно и не стеснялись. Помню ощущение от Лема, как от блистательного спорщика (он говорил по-русски как русский) и рассказчика вообще. Трепаться с ним было одно сплошное удовольствие, но о чем мы тогда трепались (дважды по два-три часа!), не помню совершенно. О фантастике, о литературе вообще, о науке? Наверняка… О политике? Вряд ли. Хотя не исключено… Кто-то вспомнил старый парадокс: что будет делать бог, если его, всемогущего, спросят, может ли он создать камень, который сам же не в силах будет поднять? Лем ответил мгновенно: „Бог начнет зуммерить… Зациклится: могу… не могу… могу… не могу… могу… не могу…“ Быстрота реакции и остроумие пана Станислава так меня поразили, что, как видите, я запомнил этот эпизод на всю жизнь. Полвека прошло — не забыл. Зато ничего другого не запомнил…».

3.

«Ты должен сделать добро из зла, потому что его больше не из чего сделать».

Эпиграф из Р. П. Уоррена сразу вводил в суть дела. «Обезьяна и консервная банка, — читаем в рабочей тетради Стругацких. — Через 30 лет после посещения пришельцев остатки хлама, брошенного ими, — предмет охоты и поисков, исследований и несчастий. Рост суеверий, департамент, пытающийся взять власть на основе владения ими, организация, стремящаяся к уничтожению их (знание, взятое с неба, бесполезно и вредно; любая находка может принести лишь дурное применение). Старатели, почитаемые за колдунов. Падение авторитета науки. Брошенные биосистемы (почти разряженная батарейка), ожившие мертвецы самых разных эпох…».

Сюжет выстрадан. Он отвечал взгляду писателей на окружающее.

В конце концов, самое лучшее, самое чистое будущее мы можем построить только сами, и понятно, что только из того материала (людей), который есть у нас под руками. Личная ситуация самих Стругацких. Вот наша действительность, вот окружающие нас люди и вот ясное понимание — никаких других людей, никакой другой действительности нет и быть не может…

В январе повесть была начата, в ноябре закончена.

Без особых препятствий она прошла в журнале «Аврора».

И дальше всё казалось простым: в издательстве «Молодая гвардия» рукопись уже ждали. Она должна была войти в состав уже упоминавшегося сборника братьев «Неназначенные встречи» — «Дело об убийстве», «Малыш» и «Пикник на обочине».

4.

Говоря о «Пикнике», трудно обойтись без цитирования.

Вот специальный корреспондент из небольшого, но ставшего печально известным во всем мире городка Хармонт берет интервью у доктора Валентина Пильмана, нобелевского лауреата. Следует ли считать так называемый «радиант Пильмана» первым серьезным открытием этого ученого?.. Полагаю, что нет, отвечает на вопрос доктор Пильман. Более того, он полагает, что «радиант Пильмана» — вообще не первое, не самое серьезное и, наконец, вообще не его открытие. «Открыл радиант школьник, опубликовал координаты студент, а назвали радиант почему-то моим именем». И далее: «Представьте себе, что вы раскрутили большой глобус и принялись палить в него из револьвера. Дырки на глобусе лягут на некую плавную кривую. Вся суть того, что вы называете моим первым серьезным открытием, заключается в простом факте: все шесть Зон Посещения располагаются на поверхности нашей планеты так, словно кто-то дал по Земле шесть выстрелов из пистолета, расположенного где-то на линии Земля-Денеб. Денеб — это альфа созвездия Лебедя, а точка на небесном своде, из которой, так сказать, стреляли, и называется радиантом Пильмана».

Далее, на вопрос корреспондента Хармонтского радио, что же является самым важным открытием за тринадцать лет изучения так называемых Зон Посещения, нобелевский лауреат честно и четко отвечает: разумеется, сам факт Посещения! Именно этот факт сам по себе является не просто самым важным открытием, сделанным учеными за последние тринадцать лет, он, этот факт, является вообще самым важным научным открытием, сделанным за все время существования человечества. «Не так важно, кто были эти пришельцы. Не важно, откуда они прибыли, зачем прибыли, почему так недолго пробыли и куда девались потом. Важно то, что теперь человечество твердо знает: оно не одиноко во Вселенной. Боюсь, что институту внеземных культур уже никогда больше не повезет сделать более фундаментальное открытие».

Профессиональный советский (и не только) «фантаст» и занялся бы после такого сообщения загадочными «пришельцами» — подсчетом их жвал и псевдоподий, агрессивностью, жуткими описаниями уничтоженных городов и пущенных в распыл жизней и технических средств; но это — обычный профессиональный «фантаст», а братья Стругацкие давно уже не были обычными, они давно отошли от общепринятых канонов жанра. Такие книги, как «Страна багровых туч» или «Стажеры», остались в далеком прошлом («Малыш» не показатель; «Малыш» — короткий отдых в пути), мир Стругацких кардинально изменился. И страну «суконного реализма» они теперь воспринимали иначе, потому что во многом любимый ими Герберт Уэллс оказался прав: реалии, именно реалии и только реалии определяют наше воображение!

Из нескольких Зон Посещения сталкеры — охотники за необычным — с чудовищным риском для себя таскают чудовищно непонятные вещи. Нечеловеческие. Неземные. Какие-то вечные аккумуляторы, какую-то «зуду» («Я эту „зуду“ переношу плохо, у меня от нее кровь из носа идет»), «черные брызги», «браслеты», «губки», «газированную глину», «пустышки». «Сколько я этих „пустышек“ на себе перетаскал, — признается сталкер Рэдрик Шухарт, — а все равно, каждый раз как увижу — не могу, поражаюсь. Всего-то в ней два медных диска с чайное блюдце, миллиметров пять толщиной, и расстояние между дисками миллиметров четыреста, и, кроме этого расстояния, ничего между ними нет. То есть совсем ничего, пусто. Можно туда просунуть руку, можно и голову, если ты совсем обалдел от изумления, — пустота и пустота, один воздух. И при всем при том что-то между ними, конечно, есть, сила какая-то, как я это понимаю, потому что ни прижать их, эти диски, друг к другу, ни растащить их никому еще не удавалось».

Фантастический антураж повести невероятен. Это настоящий карнавал находок.

Как всё это придумывалось? Как всё это приходило в голову?

«Не знаю, — писал Борис Натанович Г. Прашкевичу (8. Х.2010). — Понимаю, что по сути — это фундаментальная проблема любого творческого процесса; разобраться, откуда, как и почему берется, чрезвычайно важно (может быть, даже — практически важно). Десятки раз слышал этот вопрос от читателей, сам пытался в нем разобраться, но ничего содержательного ответить не мог (ни себе, ни другим), кроме: „Из пальца. С потолка. Очень редко — из счастливого сновидения“. Очевидно, что есть у нас в мозгу механизм, способный порождать картинки и, более того, подписи под этими картинками. Но как работает этот механизм, почему иногда так энергично, легко, продуктивно, а спустя всего лишь час — так вяло, вязко, словно это некий черновик воображение пишет, где больше ошибок, чем проб? Не зная ответа, я тем не менее почти уверен, что механизм этот, по сути, одинаков у всех. И если бы мы с Вами знали необходимые слова, то описывали бы работу этого механизма всегда одинаково. Это как, скажем, прыжки в высоту. Одному дано еле-еле преодолеть полметра, а другой сразу взлетает выше двух. Но механизм тем не менее работает у обоих одинаково — мышцы, связки, сосуды, — только в меру способностей и возможностей, ну и тренированности, конечно. А поэтому, дорогой Г. М., хотите узнать, как работает машина воображения у меня, — посмотрите, как она работает у Вас: у меня — так же…».

Нобелевский лауреат Валентин Пильман объясняет:

«Обезьяна нажимает красную кнопку — получает банан, нажимает белую — апельсин, но как раздобыть бананы и апельсины без кнопок, она не знает. И какое отношение имеют кнопки к бананам и апельсинам, она не понимает. Возьмем, скажем, „этаки“. Мы научились ими пользоваться. Мы открыли даже условия, при которых они размножаются делением. Но мы до сих пор не сумели сделать ни одного „этака“, не понимаем, как они устроены, и, судя по всему, разберемся во всем этом не скоро… Я бы сказал так. Есть объекты, которым мы нашли применение. Мы используем их, хотя почти наверняка не так, как их используют пришельцы. Я совершенно уверен, что в подавляющем большинстве случаев мы забиваем микроскопами гвозди. Но все-таки кое-что мы применяем: „этаки“, „браслеты“, стимулирующие жизненные процессы… различные типы квазибиологических масс, которые произвели такой переворот в медицине… Мы получили новые транквилизаторы, новые типы минеральных удобрений, переворот в агрономии… В общем, что я вам перечисляю! Вы знаете всё это не хуже меня, браслетик, я вижу, сами носите… Назовем эту группу объектов полезными… <…> Сложнее обстоит дело с другой группой объектов, сложнее именно потому, что никакого применения они у нас не находят, а свойства их в рамках наших нынешних представлений решительно необъяснимы. Например магнитные ловушки разных типов. Мы понимаем, что это магнитная ловушка… но мы не понимаем, где источник такого мощного магнитного поля, в чем причина его сверхустойчивости… ничего не понимаем. Мы можем только строить фантастические гипотезы относительно таких свойств пространства, о которых раньше даже не подозревали… Или К-23. Как вы их называете, эти черные красивые шарики, которые идут на украшения? <…> Вот-вот, „черные брызги“. Хорошее название. Ну, вы знаете про их свойства. Если пустить луч света в такой шарик, то свет выйдет из него с задержкой, причем эта задержка зависит от веса шарика, от размера, еще от некоторых параметров, и частота выходящего света всегда меньше частоты входящего. Что это такое? Почему? Есть безумная идея, будто эти ваши „черные брызги“ — суть гигантские области пространства, обладающего иными свойствами, нежели наше, и принявшего такую свернутую форму под воздействием нашего пространства… Короче говоря, объекты этой группы для нынешней человеческой практики совершенно бесполезны, хотя с чисто научной точки зрения они имеют фундаментальное значение. Это свалившиеся с неба ответы на вопросы, которые мы еще не умеем задать. Упомянутый выше сэр Исаак, может быть, и не разобрался бы в лазере, но он во всяком случае понял бы, что такая вещь возможна, и это очень сильно повлияло бы на его научное мировоззрение. Я не буду вдаваться в подробности, но существование таких объектов, как магнитные ловушки, К-23, „белое кольцо“, разом зачеркнуло целое поле недавно процветавших теорий и вызвало к жизни совершенно новые идеи… А ведь есть еще третья группа. <…> Я имею в виду объекты, о которых мы ничего не знаем или знаем только понаслышке, которые мы никогда не держали в руках. То, что уволокли у нас из-под носа сталкеры, — продали неизвестно кому, припрятали. То, о чем они молчат. Легенды и полулегенды: „машина желаний“, „бродяга Дик“, „веселые призраки“. <…> Мы ковыряемся в Зоне два десятка лет, но мы не знаем и тысячной доли того, что она содержит…».

Мы привели столь большую цитату с совершенно определенной целью.

В последние десять-пятнадцать лет отечественная фантастика чрезвычайно размыта самыми немыслимыми, самыми спекулятивными и дешевыми темами, изложенными к тому же словами первыми попавшимися, примитивными, пустыми, ничего не значащими, уложенными в какой-то один стандартный порядок.

Возвращение к классическим текстам спасительно для культуры.

Думается нам, что повесть «Пикник на обочине» Стругацких — такой вот чудесный, чрезвычайно важный, именно спасительный для нашей культуры текст. Он по-настоящему художествен, он философски глубок, он научен. Он понятен любому читателю и при этом не примитивен. Замечательно, что повесть «Пикник на обочине», судя по результатам сетевых опросов, делит первое место по популярности среди современных читателей с повестью «Понедельник начинается в субботу». В этой повести им удалось всё: интонация, сюжет, герои, необычные положения, язык. Каждое слово выверено, каждый тезис продуман. Ты воочию видишь происходящее, ты участвуешь в описываемых событиях. По мере чтения частные проблемы хармонтцев становятся твоими личными проблемами, ведь где-то в подсознании ты все время держишь тот факт, что Зон Посещения было шесть, так что одна из них, возможно, лежит рядом, другими словами, в любой момент кто-то из удачливых сталкеров может вытащить из Зоны для своих всё более странных и опасных заказчиков что-то такое, перед чем «зуда» или всякие там «черные брызги» покажутся просто бижутерией.

«Что ему нужно?» — спрашивает Рэдрик Шухарт человека, пытающегося заинтересовать его таким вот странным и явно опасным заказом. И слышит в ответ: «Ведьмин студень». Реакция Шухарта понятна: «Ах, „ведьмин студень“ ему нужен! А „смерть-лампа“ ему, случайно, не нужна?» — «Представь себе, и „смерть-лампа“ нужна». — «Ну так пусть сам ее и добывает. Это же раз плюнуть! „Ведьмина студня“ вообще вон полные подвалы, бери ведро да зачерпывай. Похороны за свой счет. Не слышал, что ли, что заниматься „студнем“ запрещено даже в специально созданных для того институтах».

Вот и становятся локальные проблемы Зон — проблемами всего человечества.

Это всё равно как построить атомную бомбу и считать, что только Штатами и Россией всё теперь и ограничится. А оно границами Штатов и России не ограничится. Оно расползется по всему миру. Европа, Пакистан, Китай, Индия, Израиль, Северная Корея… Кто там еще?.. Невольно задумаешься: надо ли таскать из огня такие страшные «каштаны»?

Не надо, конечно! Каждому понятно, что не надо!

Но это — от ума. А вот всеми «потрохами» такая истина может быть прочувствована, лишь если твоя маленькая дочка прямо на глазах превращается в теряющую разум мохнатую молчаливую обезьянку… а у твоей жены нет денег даже на самые необходимые лекарства… а за кухонным столом в кухне смиренно сидит на табурете давно умерший, но вернувшийся с того света отец… а тебя грозят в самые ближайшие дни упечь в тюрьму… Задумаешься…

«Десять лет назад я совершенно точно знал, чем все это должно кончиться, — говорит своему собеседнику Ричард Г. Нунан, представитель (официально) поставщиков электронного оборудования при некоем хармонтском филиале МИВК. — Непреодолимые кордоны. Пояс пустоты шириной в пятьдесят километров. Ученые и солдаты, больше никого. Страшная язва на теле планеты заблокирована намертво… И ведь надо же, вроде бы и все так считали, не только я. Какие произносились речи, какие вносились законопроекты! А теперь вот уже даже и не вспомнишь, каким образом эта всеобщая стальная решимость расплылась вдруг киселем. Теперь уже никто и не знает, что это такое — язва ли, сокровищница, адский соблазн, шкатулка Пандоры, черт, дьявол… Пользуются помаленьку… Каждый делает свой маленький бизнес, а ученые лбы с важным видом вешают: с одной стороны, нельзя не признать, а с другой стороны, нельзя не согласиться, поскольку объект такой-то, будучи облучен рентгеном под утлом восемнадцать градусов, испускает квазитепловые электроны под углом двадцать два градуса…».

А казалось бы, что такого?

Ну, прилетели какие-то чужие.

Ну, насвинячили, ну, набросали мусору.

«Мы однажды увидели место, на котором ночевали автотуристы, — в одном из интервью сказал Стругацкий-старший. — Это было страшно загаженное место, на лужайке царило запустение. И мы подумали: каково же должно быть лесным жителям?.. Нам понравился этот образ, но мы прошли мимо, поговорили, и лужайка исчезла из памяти. Мы занялись другими делами. А потом, когда возникла идея о человечестве, — такая идея: свинья грязи найдет, — мы вернулись к лужайке. Не будет атомной бомбы — будет что-нибудь другое. Человечество — на нынешнем его массово-психологическом уровне — обязательно найдет, чем себя уязвить… И вот, когда сформировалась эта идея, — как раз подвернулась, вспомнилась нам загаженная лужайка».

Но какого бы происхождения ни был мусор, рано или поздно его разгребать придется. Именно нам, людям. И при этом ежеминутно, ежесекундно нужно быть готовым к любым неожиданностям — и к всеобщей неслыханной гибели, и к всеобщему неслыханному счастью. Значит, каждый из нас должен уметь предельно точно формулировать свои собственные желания. Особенно если видишь перед собой на загаженной пустоши некий загадочный Золотой шар, исполняющий все твои, но именно сокровенные, самому тебе не всегда понятные желания.

«Жарило солнце, перед глазами плавали красные пятна, дрожал воздух на дне карьера, и в этом дрожании казалось, будто шар приплясывает на месте, как буй на волнах. Он (Рэдрик Шухарт. — Д. В., Г. П.) пошел мимо ковша, суеверно поднимая ноги повыше и следя, чтобы не наступить на черные кляксы, а потом, увязая в рыхлости, потащился наискосок через весь карьер к пляшущему и подмигивающему шару. Он был покрыт потом, задыхался от жары, и в то же время морозный озноб пробивал его, он трясся крупной дрожью, как с похмелья, а на зубах скрипела пресная меловая пыль. И он уже больше не пытался думать. Он только твердил про себя с отчаянием, как молитву: „Я — животное, ты же видишь, я — животное. У меня нет слов, меня не научили словам, я не умею думать, эти гады не дали мне научиться думать. Но если ты на самом деле такой… всемогущий, всесильный, всепонимающий… разберись! Загляни в мою душу, я знаю — там есть всё, что тебе надо. Должно быть! Душу-то ведь я никогда и никому не продавал! Она моя, человеческая! Вытяни из меня сам, чего же я хочу, ведь не может же быть, чтобы я хотел плохого!.. Будь оно все проклято, ведь я ничего не могу придумать, кроме этих его слов — СЧАСТЬЕ ДЛЯ ВСЕХ ДАРОМ, И ПУСТЬ НИКТО НЕ УЙДЕТ ОБИЖЕННЫЙ!“».

5.

«Пикник на обочине» весьма далек от идеологических баталий.

В нем не содержится каких-либо обвинений в адрес советского строя, партии, правительства. Это не «Улитка на склоне» и уж подавно не «Сказка о Тройке», где выпады против властей собраны в хорошо систематизированную коллекцию. «Пикник на обочине» — образец превосходной литературы, лишенный каких-либо следов политической публицистики. В то же время повесть эта — настоящий вердикт, и вердикт обвинительный. Только адресуется он не СССР, а всему миру. Удручающая картина мира, нарисованная в декорациях маленького города Хармонт, расположенного где-то в Канаде или Австралии, имеет всеобъемлющий характер. Люди очень мало думают о будущем, в людях очень мало благородства, бескорыстия, в их идеалах и мечтах слишком много места отдано материальному комфорту, «бутылкам, кучам тряпья, столбикам цифр». И даже лучшие из них представления не имеют, как исправить мир к лучшему. Наука занимается частностями и служит власти. Редко кто из ученых поднимает голову от лабораторного стола и смотрит в будущее. В жизни Рэдрика Шухарта был всего один такой пример — советский ученый Кирилл Панов, и это именно он дал сталкеру хоть какую-то надежду, хоть какие-то правильные слова, возвышающие его над загаженной реальностью… В свою очередь, власти заняты опасными экспериментами с новым оружием, для него теперь в Зоне это чуть ли не важнее всего. Люди обычные, населяющие Хармонт и не имеющие отношения ни к властям, ни к науке, просто пытаются выжить. Заработать… выпить… выжить… Для простых хармонтцев «мысли о высоком» — нечто лишнее, они и в голову-то не приходят…

Итог: мир, нарисованный в «Пикнике на обочине», настолько безнадежен, что авторы выносят ему самый страшный приговор: «Он (Рэдрик Шухарт. — Д. В., Г. П.) знал, что всё это надо уничтожить, и он желал это уничтожить, но он догадывался, что если всё это будет уничтожено, то не останется ничего — только ровная голая земля». Существующее не стоит ни одного доброго слова, человечество зашло в своем развитии в страшный тупик: «Надо было менять всё. Не одну жизнь и не две жизни, не одну судьбу и не две судьбы, каждый винтик этого подлого здешнего смрадного мира надо было менять».

Между тем… многие ли сейчас, положа руку на сердце, осмелятся сказать, что ситуация, описанная в «Пикнике», устарела?

6.

Заявка в издательстве…

Можно продолжать работу…

Повесть была написана между январем и ноябрем 1971 года, работалось легко, да и журнальная публикация в «Авроре» (1972) прошла без особых потерь и нервотрепки.

Но при попытке опубликовать «Пикник на обочине» в книжном виде всякая легкость улетучилась…

Тень какой-то неясной неприятной неопределенности легла на будущую книгу. В марте 1971 года Аркадий Натанович пишет брату: «Начальство прочитало сборник, но мнется и ничего определенного не говорит». А в апреле эта неопределенность начинает приобретать некие очертания: «Был я в „Молодой гвардии“ у Белы (Клюевой. — Д. В., Г. П.). Она сказала, что ничего нам не обломится. Авраменко (зам. главного редактора. — Д. В., Г. П.) просила ее открыть это нам как-нибудь дипломатично: мол, нет бумаги, да договорный портфель полон, то-се, но она мне прямо сказала, что на каких-то верхах дирекции предложили до поры до времени со Стругацкими дела не иметь никакого».

Но авторы настаивали, и сборник пошел по новому кругу рецензентов.

И вся эта печальная эпопея длилась восемь лет. Борьба шла не за качество сборника, не за «идейную составляющую» какой-то одной конкретной повести — борьба шла за выживание самой новой современной фантастики — как самостоятельного жанра. Забегая вперед приведем весьма характерный для того времени документ, подписанный известным советским фантастом А. П. Казанцевым, немало в свое время сделавшим для развития жанра. Линия развития советской фантастики, связанная со Стругацкими, осталась для стареющего писателя чужой. Это, заметим, всего лишь один документ из множества и множества подобных.

«Госкомиздат СССР, — писал Казанцев, — провел коллегию по научно-фантастической литературе, где были подвергнуты критике произведения абстрактные, идущие на поводу у той западной фантастики, которая порывает с реальностью, служа или развлекательности, или откровенной антикоммунистической и антисоветской пропаганде, вроде „звездных войн“, где нагло используются имена из знаменитого романа Ивана Ефремова „Туманность Андромеды“, присвоенные галактическим негодяям, развязывающим галактические войны. Влияние бездумного перепечатывания американской фантастики у нас в СССР безусловно сказывается на путях и исканиях молодых фантастов… резко расходится с решениями коллегии Госкомиздата СССР, где главным в научной фантастике было признано создание произведений, которые бы увлекали молодых читателей, прививали им интерес к науке и технике и способствовали бы возрождению интереса молодежи к техническим втузам, который ослаб за последние годы, нанося урон нам в деле развития научно-технической революции, поскольку во втузы идут все менее способные и подготовленные молодые люди…».

И далее: «…идеологическая борьба происходит не только между нашим социалистическим лагерем и капиталистическим миром, но и даже внутри нашей страны, в частности, в области научно-фантастической литературы. И потому, конечно, любая книга в любимом читателями жанре научной фантастики не может рассматриваться без учета решений коллегии Госкомиздата, о которой я упомянул. И мне, как члену редколлегии Госкомиздата СССР по межиздательской тридцатитомной библиотеке научной фантастики, искренне жаль, что руководство на семинарах заводит начинающих фантастов в тупик… Тов. Тупицын (один из рецензентов Госкомиздата. — Д. В., Г. П.) справедливо вспоминает некоторые неудачные произведения бесспорно одаренных бр. Стругацких, скажем, „Хищные вещи века“, „Тройку“. Я хочу напомнить, что эти произведения подвергались серьезной партийной критике, однако „Дикие лебеди“, в нашей стране не печатавшиеся… были вслед за публикацией в антисоветском журнале „Грани“ предыдущей их повести изданы в антисоветском издательстве „Посев“ в Мюнхене… Стругацкие долго бились за то (мне пришлось рецензировать их рукопись), чтобы опубликованная в журнале „Аврора“ повесть „Пикник на обочине“ была бы включена в их отдельную книгу, от чего в рассмотренном мной виде я их предостерегал, однако они опубликовали повесть почти без изменений и она вызвала опять-таки серьезную партийную критику, с которой издательство „Молодая гвардия“ полностью согласилось… Но на этом дело не кончилось. Режиссер Тарковский решил экранизировать повесть (рецензия Казанцева написана в 1983 году. — Д. В., Г. П.), поставив фильм „Сталкер“, допускающий разные толкования… Он отошел от лобового утверждения Стругацких, что инопланетяне прилетели, нагадили на Земле и улетели… Что же хотел сказать режиссер Тарковский? В чем он оказался по ту сторону черты, стал невозвращенцем, ставя за рубежом фильмы, один из которых носит многозначительное название „Ностальгия“?.. Я остановился на всем этом, чтобы проанализировать ту обстановку, которая влияет на становление новых писателей фантастов. Нельзя забыть критических завываний недавнего времени апологетов так называемой „философской фантастики“ (не обязательно марксистской), где одну из главных скрипок играл „критик“ Нудельман, который вещает теперь перед микрофоном радиостанции „Свобода“, оказавшись агентом ЦРУ. К сожалению, даже такой орган, как „Литературная газета“, не понял сути идеологической диверсии „нудельманов“, которые хором кричали о том, что в „истинно философской фантастике“ нужно отказаться от всяких технических побрякушек в стиле „устаревшего Жуля Верна“, и прославляли произведения, где в скрытом виде критиковались не только недостатки нашего времени, но и пути, избранные нашим народом для построения коммунизма… И совсем уже горько, когда на заседании коллегии Госкомиздата пришлось не только автору этих строк, но и другим ораторам подвергнуть разгромной критике статью В. Ревича, опубликованную „Литгазетой“ ко времени заседания коллегии, с обзором научной фантастики последних лет. В. Ревич радостно восклицал в статье, что вот теперь-то, когда появились произведения о чертях, домовых и прочей нечистой силе, из фантастики, наконец, будет изгнана наука и техника, якобы мешавшие ей стать художественной».

7.

«Ты должен сделать добро из зла, потому что его больше не из чего сделать».

Что ж, надо было приводить запущенные дела в порядок. В сентябре 1972 года Стругацкий-младший по приглашению переводчицы Ирэны Левандовски побывал в Польше. Так сказать, совместил приятное с полезным: в Варшаве можно было получить гонорары за польские переводы. ВААП (Всесоюзное агентство по авторским правам) забирало у авторов в СССР чуть ли не весь гонорар, так что подобные поездки себя оправдывали…

Из печальных событий 1972 года нужно отметить смерть Ефремова.

Это случилось 5 октября. К работам Стругацких Иван Антонович в последние годы охладел, фантастическая литература, по его представлениям, должна была заниматься несколько другими (а именно философскими) проблемами, тем не менее присутствие в советской фантастике такого крупного писателя, конечно, придавало ей особый вес. Немаловажно и то, что время от времени Ефремов все-таки защищал братьев перед властями.

Но «Пикник» Ефремову вряд ли пришелся бы по душе.

С этой повестью всё шло вкривь да вкось. В «Молодой гвардии» (в редакции фантастики) менялся состав, туда пришли совсем другие люди, с другими взглядами на фантастику. Литература вообще, как и другие области искусства в СССР, становилась всё более чиновной, да и чиновничьей. Сборник, посвященный проблеме контакта человечества с иным разумом во Вселенной? Это как-то мало вдохновляло чиновников от литературы. Какой там, к черту, контакт? Проблем и без того хватает!

Что-то серьезное происходило в стране — скрытное, странное. Вчерашние идеи (даже самые светлые) никак не работали. Хрущевских погромов, конечно, пока не предвиделось, но расползалось повсюду какое-то тихое загнивание, какая-то всепобеждающая плесень.

Не выходят книги — жить не на что. Не последнее соображение для любого профессионала.

Журналы, прежде всего «Аврора» и «Знание — сила», еще брали вещи братьев Стругацких, но прокормить на это семьи становилось трудно. Надо было искать какие-то новые способы зарабатывать. Научно-популярные фильмы? А почему нет?.. Пьесу для театра написать? А почему не попробовать!.. Заняться сценарием художественного фильма? И сценарием займемся! Мы — профессионалы… Можно, конечно, уйти в оппозицию, распространять памфлеты и письма, писать исключительно в стол, но в столе и без того уже погребены и «Град обреченный», и «Гадкие лебеди», и «Улитка на склоне», и «Сказка о Тройке». Хватит! Давай-ка сядем и вычислим по специальной десятибалльной системе возможность той или другой будущей публикации, заранее учтем все шансы попадания в круг интересов того или иного издательства, возможных цензорских и редакторских придирок…

Современным авторам, привыкшим пусть к относительной, но свободе, воспринимающим творческую свободу, как совершенно естественное положение вещей, трудно, даже невозможно сейчас понять, что такое были семидесятые.

А вот что такое: братьям Стругацким, писателям по-настоящему популярным, в течение почти десяти лет не удалось издать ни одной новой книги!

И длилось это положение не год, как видите, и не два.

Попытка любой серьезной работы начиналась с обсуждения: а для кого писать? Какой сюжет привлечет внимание читателей и при этом не зацепит партийные власти? Может, продолжить давно обдумываемую повесть «События на рифе Октопус»? Правда, там речь идет о некоем «снижении уровня мотивации поступков», а такой подход пугает редакторов… Может, поработать над «Рукописью, обнаруженной при странных обстоятельствах»? Но понравится ли чиновникам от литературы дневник жулика-фокусника, принимаемого за пришельца?.. Или закончить повесть «Новосел»? Ага, конечно! Молодой рабочий вселяется в новую квартиру, а всякие гниды-интеллигенты обихаживают его квартиру, создают уют гегемону…

В итоге Стругацкие берутся за киносценарии.

Сколько их было этих сценариев — удачных и неудачных!

Некоторыми до сих пор гордится Борис Натанович, а некоторые даже не хочет переиздавать. Иногда по сценарию Стругацких ставили фильм. Иногда сценарная разработка оборачивалась повестью, а иногда тихо и без следов таяла в водах реки забвения.

Именно из сценариев родились две детские приключенческие вещи Стругацких. Когда начальственные люди «заперли» мультфильм «Погоня в космосе», для которого Стругацкие в 1972 году[30] написали сценарий, появилась сказка «Экспедиция в преисподнюю». Она написана на 90 процентов Аркадием Натановичем и на 10 процентов — Борисом Натановичем. «Экспедиция в преисподнюю» вышла под псевдонимом «С. Ярославцев» в журнале «Памир»[31]. Подростковая аудитория оценила прелесть драйвовой, динамичной сказки, ее несколько раз переиздавали еще в советское время. Аркадий Натанович мог торжествовать: исполнилась его мечта, ждавшая реализации со времен «Пути на Амальтею»: ему наконец позволили сделать вещь, в которой есть бои с космическими пиратами.

Но в целом для творчества Стругацких этот текст — второстепенный. Чистые, беспримесные приключения.

Заявку на «полнометражный телефильм-сказку для юношества» осенью 1977 года братья использовали как материал для разработки сюжета к «Повести о дружбе и недружбе». Ее напечатали в 1980-м, на страницах альманаха «Мир приключений». Не слишком выразительная детская сказка, ничего она авторам не принесла, кроме денег и огорчений. Борис Натанович: «Получилось то, что получилось. Нелюбимый и нежеланный ребенок. Заморыш».

Впрочем, иногда истории со сценариями приводили к более интересным результатам.

В 1973 году, к примеру, Стругацкие получили на «Мосфильме» аванс под новый сценарий. Фантастика. «Бойцовый Кот возвращается в преисподнюю». Фильма, правда, не пошел — ни на «Мосфильме», ни (позже) на Одесской студии. Имя братьев Стругацких обрастало все большим и большим количеством пугающих мифов, легенд, апокрифов. В издательствах братьев встречали приветливыми улыбками, подробными расспросами, но дальше разговоров дело обычно не шло. «Редакционный портфель заполнен». Уходило время, тратились нервы. Деньги тратились, само собой. Как истинные профессионалы, Стругацкие прекрасно понимали, что даже самые понимающие, самые любящие их читатели не могут ждать бесконечно. Где книги? Где новые книги? Невозможно развиваться без обратной связи с читателями. Вот и возникла мысль переписать сценарий о Бойцовом Коте в повесть.

8.

В повести «Парень из преисподней», написанной осенью 1973 года, Стругацкие своего писательского уровня не снизили. Впрочем, взлета тоже не произошло.

И дело было не в стиле, не в языке, не в сюжетном конструировании. Все это присутствовало, и все же повесть выглядела повторением однажды уже высказанных идей. Причем именно повторением, а не развитием.

«Первое, что мы увидели, выйдя за околицу, был имперский бронеход, съехавший с дороги и завалившийся носом в деревенский колодец. Он уже остыл, трава вокруг него была покрыта жирной копотью, под распахнутым бортовым люком валялся дохлый крысоед — всё на нем сгорело, остались только рыжие ботинки на тройной подошве. Хорошие у крысоедов ботинки. У них ботинки хорошие, бронеходы, да еще, пожалуй, бомбардировщики. А солдаты они, как всем известно, никуда не годные…».

Странное ощущение. Будто мы уже читали что-то такое.

Но написана повесть была напористо. Действие, действие, действие!

«Из черно-алой мути прямо в лицо ливень жидкого огня. Всё сразу вспыхивает — и трупы, и земля, и ракетомет. И кусты какие-то. И я. Больно. Адская боль. Как барон Трэгг. Лужу мне, лужу! Тут ведь лужа была! Они в ней лежали! Я их туда положил, змеиное молоко, а их в огонь надо было положить, в огонь! Нет лужи… Земля горела, земля дымилась, и кто-то вдруг с нечеловеческой силой вышиб ее у меня из-под ног…».

Гаг — Бойцовый Кот, ракетометчик с Гиганды, попадает на Землю. Его вытаскивают в иную реальность прямо из боя.

Он попадает в светлый Мир Полдня. Вот ведь как повезло парню!

Здоровенный, мускулистый, улыбчивый парень, но было в его взгляде нечто такое, чего никто терпеть не мог — отводил глаза в сторону. Да и как не отвести, ведь эта масса гибких и сильных мышц предназначена специально для нападения, для ведения самых жестоких боевых действий в экстремальной обстановке. Бойцовый Кот — это прежде всего хорошо подготовленный убийца. Его выдрессированное в военном училище сознание воспринимает мир однозначно. Благодарность к спасителям, вытащившим из последнего боя? Ну, ну, не будем торопиться. Враги хитроумны. Роскошная лужайка по шею в мягкой травке-муравке похожа на чудесный курорт на озере Заггута? Ну и что? Сложно, что ли, превратить даже такую чудесную красоту в ловушку? Землянин Корней — спаситель Гага — утверждает, что это он сам построил уютный домик на берегу? Ну, ну, не будем спорить. Говорить можно все, что угодно. Давайте прежде разберемся, на кого работает этот Корней, кто он? Вот, к примеру, на каком языке разговаривает нынче Бойцовый Кот с тем же Корнеем? Ведь сроду Гаг никаких языков, кроме родного алайского, не знал. Ну да, он заглядывал в военный разговорник, все эти «руки вверх», «ложись», «кто командир» и прочее, но тут что-то другое. Корней утверждает, что русский язык в количестве двадцати пяти тысяч слов и разных там идиом в Гага запихнули всего-то там за одну только ночь, пока он спал после операции, но кто подтвердит?

Наверное, я в спецлаборатории, прикидывает Гаг.

Такие спецлаборатории и на родной Гиганде имеются.

И располагают такие спецлаборатории как раз в таких вот тихих, милых местах.

А Корней, что ж… Может, он офицер нашей разведки… Может, под его руководством, не ставя меня в известность, готовят крепких, не раздумывающих о всяких пустяках парней для какого-то особой важности задания? Может, интересы Его высочества давно уже распространяются на другой материк, даже на другую планету?

Нет, не похоже. Скорее, загадочные земляне тайком орудуют на его Гиганде.

«И ведь никто у нас про них ничего не знает, вот что самое страшное, — думает Гаг. — Ходят они по нашей Гиганде, как у себя дома, знают про нас всё, а мы про них — ничего. С чем они к нам пришли, что им у нас надо? <…> Как представишь себе всю ихнюю чертовщину — все эти мгновенные скачки на сотни километров без самолетов, без машин, без железных дорог… эти их здания выше облаков, невозможные, невероятные, как дурной сон… комнаты-самобранки, еда прямо из воздуха, врачи-чудодеи…».

И приходит Гаг к простой мысли: рабы нужны этим землянам, исключительно рабы! Кто-то же должен работать на землян, кто-то должен им эту благодать обеспечивать! Не зря Корней все время твердит: учись, дескать, Гаг, учись, присматривайся, Гаг, читай, через три-четыре месяца домой вернешься, будешь строить новую жизнь!

Вот тут Гаг и ловит землянина. Если в самое ближайшее время с долгой и страшной войной на Гиганде будет покончено, то кто же там победит, кто там придет к власти? Никто? Как это — никто! Так не бывает. Какой к черту мир? Получается, мы хороших парней зря переводили? Теперь земляне — вроде как пастухи, никому не дадут драться и калечиться?

Бойцовый Кот неисправим. Он — военный человек настоящей имперской складки. Он и в Мире Полдня устраивается как дома. Он даже мебелью командует как солдатами, никакого попустительства. «Стою посреди комнаты и ору, как псих: „Стул! Хочу стул!“ Только потом понемногу приспособился. Здесь, оказывается, орать не надо, а надо только тихонечко представить себе этот стул во всех подробностях. Вот я и представил. Даже кожаная обшивка на сиденье продрана, а потом аккуратно заштопана. Это когда Заяц, помню, после похода сразу сел, а потом встал и зацепился за обшивку крючком от кошки… Ну и все остальное я устроил… Койка железная с зеленым шерстяным покрывалом, тумбочка, железный ящик для оружия, столик с лампой, два стула и шкаф для одежды. Дверь сделал, как у людей, стены — в два цвета, оранжевый и белый, цвета Его высочества. Вместо прозрачной стены сделал одно окно. Под потолком лампу повесил с жестяным абажуром…».

Гаг — человек Традиции. Как Марецкая в «Кракене». Как «серая гвардия» в «Трудно быть богом». Как жители множества затерянных лесных деревень в «Улитке». Его способ воспринимать реальность коренным образом отличается от того, как это принято в Мире Полдня. Корней — новый человек, принципиально иной. Ему хотелось бы перевоспитать Гага, сделать из него себе подобного. Но сам-то Гаг этого не хочет! И они неизбежно сталкиваются, а вместе с ними сталкиваются два разных мировоззрения.

Задача таких, как Корней, — принуждать воюющие стороны к миру, способствовать их развитию, но для Гага эта роль чужда и непонятна. Капрал не признает за чужаками права переделывать его дом по своим понятиям. Он мыслит как солдат. Он и действует исключительно как солдат. Даже единственное милое его сердцу создание — железного робота Драмбу — он превращает в солдата.

«Когда Драмба закончил ход сообщения к корректировочному пункту, Гаг остановил его, спрыгнул в траншею и прошелся по позиции. Отрыто было на славу. Траншея полного профиля с чуть скошенными наружу идеально ровными стенками, с плотно утрамбованным дном, без всякой там рыхлой землицы и другого мусора, всё в точности по наставлению, вела к огневой — идеально круглой яме диаметром в два метра, от которой отходили в тыл крытые бревнами блиндажи для боеприпасов и расчета. Гаг посмотрел на часы. Позиция была полностью отрыта за два часа десять минут. И какая позиция! Такой могла гордиться Его высочества Инженерная академия…

— Молодец, — сказал Гаг негромко.

— Слуга Его высочества, господин капрал! — гаркнул робот.

— Чего нам теперь еще не хватает?

— Банки бодрящего и соленой рыбки, господин капрал!».

Земляне спасли Гага из пекла настоящей бойни. Пока он жил у Корнея, война на Гиганде пошла на спад. Но она еще не закончена. Она лишь приостановлена.

«Ты плохо себе представляешь, что там у вас сейчас делается, — пытается втолковать Бойцовому Коту Корней. — Там такие отморозки, как ты, сколотили банды. За ними охотятся, как за бешеными псами!» И качает головой: нельзя тебе, Гаг, на Гиганду. Ты там непременно примкнешь к бандитам. И дело, между прочим, не только в тебе, парень. Дело еще в тех многих несчастных людях, которых ты успеешь убить и замучить…

Гаг понемногу поддается педагогическим усилиям Корнея. Попав в конечном итоге на Гиганду, он не торопится вступить в один из военных отрядов, ведущих партизанскую войну. Кажется, он готов включиться в большую созидательную работу по вытаскиванию страны из кризиса. Узнав иную жизнь, «парень из преисподней» становится мягче. Любовь к родине побеждает инстинкты профессионала. Среди читателей, правда, с момента выхода повести идут споры: насколько правдоподобна метаморфоза, совершающаяся с Гагом? Кто-то считал, что она психологически достоверна, а кто-то утверждал, что мир, увиденный Гагом, был слишком странным и неестественным, вряд ли душа Бойцового Кота могла поплыть там, как свечка от жара…

Когда грянул 1991-й и ситуация, в которую попал Гаг, стала очень и очень близка многим жителям исчезнувшего СССР, повесть заиграла по-новому. Но, наверное, не так, как хотели бы сами авторы: в споре Гага и Корнея огромное количество имперски настроенных людей встали на сторону Бойцового Кота. Он — ближе, роднее. И, главное, — понятнее. Этот поворот, надо подчеркнуть, самим Стругацким вряд ли понравился бы. Но… во всяком случае они его предугадали.

9.

В марте 1973 года Стругацкий-младший возглавил литературный семинар, действующий в Санкт-Петербурге по сей день. «Семинар этот затеял Евгений Павлович Брандис, один из авторитетов секции научно-фантастической и научно-художественной литературы при Ленинградском отделении Союза писателей РСФСР, — вспоминал Б. Н. Стругацкий (письмо от 8. Х.2010). — Первым руководителем стал в 1972 году всеобщий наш любимец Илья Иосифович Варшавский, и работал он в этом качестве до тех пор, пока смертельно не заболел, где-то год с небольшим. Брандис предложил мне его сменить, и я согласился, потому что мне нравилось тогда возиться с молодыми и казалось, что от этой затеи может быть какой-то прок.

Конечно, я и тогда понимал, вслед за О. Бендером, что если блондин в четвертом ряду играет хорошо, а брюнет во втором — хуже, то этого факта не отменит никакая дебютная идея. Но мне казалось тогда (да и сегодня кажется), что брюнета можно-таки научить отличать плохое от хорошего, хотя писать хорошо научить его решительно нельзя (если бог не дал ему соответствующего таланта). Этим мы все и занимались, и это было интересно. Не знаю, было ли это (кому-нибудь) полезно, но интересно было многим».

В апреле 1974-го Стругацкий-старший едет (уже в третий раз) в Душанбе для работы над сценарием фильма «Семейные дела Гаюровых». Каково название, такова и судьба. Картина эта вышла на экраны в 1975 году, но событием не стала.

Зато за сценарии платили. И неплохо. Борис Натанович (11.II.2011): «…в конце концов, не так уж много времени всё это занимало и совсем не много души. Думаю, что о каких-то „потерях“ из-за сценариев говорить не стоит. Когда приходило время и решительно нас „требовал к священной жертве Аполлон“, мы посылали к чертям все сценарии на свете и брались за настоящее дело».

К тому же в серии «Библиотека всемирной литературы» вышел толстенный том рассказов и повестей Акутагавы — с переводами Аркадия Стругацкого и его предисловием.

Жить вроде бы можно…

Удар обрушивается с неожиданной стороны.

Гомеостатическое Мироздание (о котором Стругацкие уже задумывались) не желало отменять давление на писателей. Весной в Ленинграде арестован близкий друг Стругацкого-младшего историк Михаил Хейфец.

«Можно утверждать, — писал Борис Натанович в „Комментариях к пройденному“, — что событийная часть нашей биографии закончилась в 1956 году». Но теперь, именно теперь, на большом удалении от пятидесятых, стало видно: так только казалось. На самом деле, вся основная, так сказать, «событийная часть биографии» братьев Стругацких была выткана многими и многими такими вот невеселыми событиями. Позже, в романе «Поиск предназначения» (написанном уже без помощи брата), Борис Натанович детально описал арест Хейфеца. Герой романа вроде уже «привыкает» к банальностям, к будничности, к повторяемости допросов, в душе он вроде уже посмеивается над сотрудниками Большого дома, но вдруг начинают на тех же допросах всплывать имена и факты, о которых, кроме тебя, вроде никто не должен был знать. Вот и задумаешься: что же на самом деле является основной «событийной стороной» жизни.

10.

«Когда приходило время… мы посылали к чертям все сценарии на свете…».

В апреле 1973 года, съехавшись в Ленинграде, Стругацкие набрасывают сюжет новой повести. Название: «За миллиард лет до конца света». В одном из первых вариантов: «За миллиард лет до Страшного суда». Заявка подана в журнал «Аврора», в редакции повесть ждут.

Где происходит действие? В Питере, скорее всего.

С кем происходят эти странные, даже невероятные события? Да со звездным астрономом Маляновым Дмитрием Алексеевичем — в ужасе неприбранной квартиры, где на кухонном столике среди хлебных крошек красуется натюрморт из сковородки с засохшими остатками яичницы, недопитого стакана чая и обкусанной горбушки со следами оплавившегося масла.

Что происходит в этой неприбранной квартире в невыразимо жаркий день, вдруг ни с того ни с сего накрывший северный город?

Да чудо происходит. Чудо настоящего научного Открытия.

С большой буквы Открытия, не просто так. «Это надо же — какой паршивый интеграл оказался… Ну, ладно… Пусть это будет константа… От омеги не зависит. Ясно ведь, что не зависит. Из самых общих соображений следует, что не должен зависеть… Малянов представил себе этот шар и как интегрирование идет по всей поверхности. Откуда-то выплыла формула Жуковского. Ни с того ни с сего. Малянов ее выгнал, но она снова появилась. Конформное изображение попробовать, подумал он…».

В «Миллиарде» всё гармонично — переходы от первого лица к третьему, обрывки главок, лаконичность, точность и в то же время чувственность, осязание запаха, цвета, звуков. «Это была легкая („счастливая“) повесть, — писал Борис Натанович одному из авторов этой книги в декабре 2010 года. — Никаких кризисов, никаких заторов, вообще никаких сюжетных затруднений. Легкие роды. И времени потребовалось не много (хотя и не мало, конечно). Начали 23.04.73, закончили (чистовик) 5.12.74. Нормально. А вот что было не совсем обычно, так это скорость формулирования, пусть даже и чернового, но в главном вполне законченного сюжета. В первый же день, еще „пустые“, яловые еще, едва написав для разгона: „Фауст, ХХ век. Ад-рай пытаются прекратить развитие науки“, после пары часов обсуждения уже записываем: „За миллиард лет до конца света“ („…до Страшного суда“). И дальше идет список „воздействий“ на героев (Диверсанты… Дьявол… Пришельцы… Спруты Спиридоны… Союз 9-ти… Вселенная…). И более того — „нигде же бываемое!“ — в тот же день (видимо, уже вечером) пишется заявка. „Предлагаем вашему вниманию фантастико-приключенческую повесть ‘За миллиард лет до конца света’ (название условное)“. И далее вполне связный пересказ, уже можно сказать, готового сюжета с обещанием: „Рукопись может быть представлена в ноябре — декабре 1973 г.“. Никогда мы — ни до, ни после — не придумывали сюжет с такой скоростью и не писали заявок, пока вещь не готова была хотя бы наполовину. Видимо, уже „в первый день творения“ была эта повесть для нас прозрачна и просматривалась (пусть в самых общих чертах) вся, — провешена была до самой последней, финальной вешки».

11.

Ай да Малянов! Ай да молодец!

Радоваться бы Открытию, откровенно радоваться.

Но тут-то и начинается тайный ход событий, отрывающий героя от его чудесного Открытия. Телефонные звонки черт знает от кого, затем посыльный из магазина, будто угадавший ход мыслей проголодавшегося Малянова и его не менее проголодавшегося кота. «Он вытирал руки, когда его снова осенило, совсем как вчера. И так же, как вчера, он сначала не поверил. Подожди-ка, подожди… — лихорадочно бормотал он, а ноги уже несли его по коридорчику, по проходному, липнущему к пяткам линолеуму, в густой желтый жар, к столу, к авторучке… Черт, где она? Чернила кончились. Карандаш здесь где-то валялся… И в то же время вторым, а вернее, первым основным планом: функция Гартвига… И всей правой части как не бывало… Полости получаются осесимметричные… А интегральчик-то не ноль! То есть он до такой степени не ноль, мой интегральчик, что величина вовсе существенно положительная… Но картина, ах какая картина получается! Как это я сразу не допер? Ничего, Малянов, ничего, браток, не один ты не допер. Академик вон тоже не допер… В желтом, слегка искривленном пространстве медленно поворачивались гигантскими пузырями осесимметричные полости, материя обтекала их, пыталась проникнуть внутрь, но не могла, на границе материя сжималась до неимоверных плотностей, и пузыри начинали светиться. Бог знает что там начиналось… Ничего, и это выясним… С волокнистой структурой разберемся — раз. С дугами Рагозинского — два! А потом — планетарные туманности. Вы, голубчики мои, что себе думали? Что это расширяющиеся сброшенные оболочки? Вот вам — оболочки! В точности наоборот!».

Считай, Открытие поднесено Малянову на блюдечке с голубой каемочкой.

Но тут вдруг появляется какая-то девушка — незнакомая, но вроде бы подруга жены, сама при этом не понимающая, зачем и для чего явилась… потом — следователь, докапывающийся до каких-то странных вещей… потом Вайнгартен — близкий друг Малянова. Вечно он что-то там такое коллекционировал — марки, монеты, почтовые штемпели, но при этом был серьезным ученым и жутко уважал Вечеровского (еще одного героя повести), потому что этот Вечеровский был лауреат, а Валька Вайнгартен до дрожи мечтал стать лауреатом. «Сто раз он рассказывал Малянову, как нацепит медаль и пойдет в таком виде на свиданку. Сам вид Вечеровского всегда приводил Вайнгартена в восхищение: невероятной красоты кремовый костюм, невообразимые мокасины и галстук!».

Короче, к Малянову ни с того ни с сего потянулись разные люди.

И не просто потянулись. Они косяком пошли! Они мешают Малянову, они не дают ему работать. При этом они сами здорово сбиты с толку, потому что всей шкурой ощущают какое-то странное давление, какую-то неведомую грозную опасность. И при этом никакой четкой связи между сделанными ими открытиями не просматривается. Губарь, скажем, изобрел что-то связанное с «полезным использованием федингов», а Малявин — свои М-полости, а открытия Вайнгартена лежат далеко в стороне от неведомых никому работ Снегового. Где киевская тетка, а где бузина. Одно ясно: открытия героев (какими бы они ни были) здорово кому-то или чему-то не нравятся! Неведомые, невероятные, непредставимые силы категорически не хотят реализации этих открытий, поэтому в ход идет всё — запугивания, обещания, минутные подачки, женщины, выпивка, перспективы карьерного роста или угроза близким. И никто никому не поможет, никто не объяснит, не посоветует. Просто нужно самому делать выбор. И быстро.

Так, может, действительно к черту послать все эти великие Открытия?

Глухов (еще один несостоявшийся нобелевский лауреат) так и считает: «Чаек-то какой — просто прелесть!.. Месяц, смотрите, какой… Сигаретка… Что еще, на самом деле, человеку надо? По телевизору — многосерийный детектив, очень недурной… Не знаю, не знаю… Вы вот, Дмитрий Алексеевич, что-то там насчет звезд, насчет межзвездного газа… А какое вам, собственно, до этого дело? Если подумать, а? Подглядывание какое-то, а?.. Вот вам и по рукам — не подглядывайте…» И единственного не растерявшегося в этой запутанной ситуации человека — Вечеровского — злит даже не выбор Глухова (в конце концов, каждый делает свой выбор), а то злит, что Глухов, уже выбрав тихий домашний вариант с сигареточкой и чайком, все время оправдывается. И не просто оправдывается, а уговаривает других перейти в его тихий уютный лагерь. Ему стыдно оставаться слабым среди сильных. Ему хочется, для собственного успокоения, чтобы и другие стали, как он, слабыми.

Никогда не писали Стругацкие столь откровенной вещи.

Как ни парадоксально, всё помогало им в этой работе: и издательская бесперспективность, и давление неведомых (и ведомых) сил. Вечеровский у них признается: «Вся деловая жизнь есть последовательная цепь сделок». Но именно Вечеровский, так точно осознающий необходимость подобных сделок, единственный из всех (не будем перечислять причины) делает высший выбор. Он, как другие, вполне мог отойти в сторону, испытав давление, но это не в его характере. И все понимают, что он, в отличие от них, всех, не отступит перед неведомыми (или ведомыми) силами, а просто уедет куда-нибудь в глушь, куда-нибудь на Памир (чтоб не подвергать опасности близких), и будет там возиться с вайнгартеновской ревертазой, с федингами Губаря, с М-полостями, со своей заумной математикой и со всем прочим, а неведомые (или ведомые) силы будут в него лупить шаровыми молниями, насылать привидения, приводить обмороженных альпинистов, в особенности альпинисток, обрушивать лавины, коверкать вокруг него пространство и время, и в конце концов ухайдокают…

Или не ухайдокают.

И тогда он что-то поймет.

И тогда он установит какие-то странные, но важные закономерности появления шаровых молний и нашествий привидений или обмороженных альпинисток. А если не установит, что ж… Пока есть силы, он будет терпеливо корпеть над чужими и своими работами и искать, где, в какой точке пересекаются выводы из теории М-полостей и выводы из количественного анализа культурного влияния США на Японию. «И вполне возможно, что в этой точке он обнаружит ключик к пониманию всей этой зловещей механики, а может быть, и ключик к управлению ею».

Ну а Малянов, отказавшийся от Открытия?

А Малянов что? Он останется дома. Он встретит Бобку и тещу.

И пойдут они потом всей дружной семьей покупать новый книжный шкаф.

Или, скажем, сядет и напишет очередной сценарий о «семейных делах Гаюровых»… а все эти «Пикники», «Улитки» и «Миллиарды»… Да ну их! Пусть ими занимается Вечеровский!

12.

«Как приходили идеи — вопрос совершенно некорректный, — писал Г. Прашкевичу в декабре 2010 года Стругацкий-младший. — Могу повторить уже говоренное. Приходили и поодиночке, и короткими очередями, и вдруг налетали как поденки на свет — трепещущим облачком. Некоторые — из пальца, другие с потолка, а третьи вообще неизвестно откуда — из житейского сора, не ведая, как водится, стыда. Иногда (редко) — во сне, еще реже выскакивали из нас обоих одновременно (в этих случаях АН, как человек военный, вчера из казармы, имел обыкновение констатировать: „С тобой хорошо говно есть — изо рта выхватываешь“), но, как правило, — из бесконечных обсуждений, из жестоких споров и полезных разногласий. Установить сколько-нибудь уверенно конкретного автора той или иной идеи сейчас совершенно невозможно (как, впрочем, и всегда). Но помню, что снабжение цитируемой поэзией обеспечивал я; зато Аркадий Натанович вытащил несколько отличных строчек из нашего друга Юры Манина (Вечеровского): „Глянуть смерти в лицо сами мы не могли, нам глаза завязали и к ней привели…“».

И в том же письме: «…к стихам я, скорее, отношусь как литературному материалу — для цитирования в прозаических текстах. В этом качестве они иногда не могут быть переоценены (как, скажем, „Сказали мне, что эта дорога…“ в „За миллиард лет до конца света“). Стихи же вообще, как самостоятельная литературная ценность („для чтения и перечитывания“), меня способны заинтересовать редко, я бы сказал, в исключительных случаях: Пушкин, Гумилев, совсем редко — Бродский или Цветаева. Это стихи „для чтения вслух“ самому себе, имея при этом целью испытать то, что у Тынянова названо „восторг пиитический“. Это — жемчужины в необъятной навозной куче так называемой поэзии — „рифмованного спама“. Поэтому сведения мои по этому поводу отрывочны, и обогащать себя в этом плане я отнюдь не стремлюсь — во избежание…».

А жара? А Питер? А кот Калям, вполне равнозначный прочим героям?

«И жара случалась, — писал Борис Натанович. — И Питер был, и Комарове, и слякоть вперемежку с морозами — полтора года работали, всякое бывало (как говаривал старый вояка, сейчас из казармы: и на я-бывало, и на е-бывало). И Калям присутствовал, и захватывал унитаз у тебя перед носом, в самый ответственный момент — этот наш Калям был дьявольски интеллигентен, никаких лотков и песочниц не признавал: только унитаз о натюрель, и потом сварливо требовал, чтобы за ним спустили воду…».

А Вечеровский? Вайнгартен? Губарь? Глухов? Снеговой? Малянов?

«Вечеровского мы сконструировали сразу из двух знакомых ученых… Вайнгартен создан из ребра Лешки Германа — такой же толстый, безмерно талантливый, веселый до свирепости, жизнелюб и Фальстаф… Губарь в значительной степени это Саша Копылов, мой любимый друг, а Глухов — один из друзей Аркадия Натановича, тихий, безобидный человечек с похожей темой диссертации. Малянов, естественно, это я, а Ира — моя Адка, законная и любимейшая женушка. (Писать этих двоих было легко и естественно: по ним только что прошелся каток Гомеостатического Мироздания, принявшего форму молодых энергичных офицеров ГБ, копающих так называемое „дело Эткинда-Хейфеца“.) А что касается Снегового, то он и в самом деле был срисован с Александра Александровича Меерова (был такой писатель-фантаст), который в квартире напротив, правда, не жил, но со мной тесно общался, имел за плечами „ракетный опыт“ (работал в одной шарашке с Валентином Глушко), был огромен во всех своих измерениях, и лицо его, действительно, изуродовано было застарелыми шрамами, оставшимися навсегда после встречи с „адским пламенем“…».

В «Авроре», куда Стругацкие подавали первую заявку на «Миллиард…», повесть не пошла: предложение редактора перенести действие за рубеж, в какую-нибудь капиталистическую страну, авторов совершенно не вдохновило. В конце концов повесть обрела пристань в журнале «Знание — сила».

13.

«Когда мы писали „За миллиард лет до конца света“, — вспоминал в „Комментариях к пройденному“ Борис Натанович, — то ясно видели перед собою совершенно реальный и жестокий прообраз выдуманного нами Гомеостатического Мироздания, и себя самих видели в подтексте, и старались быть реалистичны и беспощадны — и к себе, и ко всей этой придуманной нами ситуации, из которой выход был, как и в реальности, только один — через потерю, полную или частичную, уважения к самому себе…».

Об этих настроениях хорошо написал близкий друг Аркадия Натановича Стругацкого Мариан Ткачев.

«Поскольку о моей дружбе с АН было, так сказать, широко известно, — меня то и дело спрашивали: правда ли, что АН и БН уезжают? Уже уехали? А самые „осведомленные“ называли даже адреса в Израиле или США. Не случайно ведь на состоявшемся в ту пору в Политехническом музее литературном вечере, посвященном фантастике и детективу, АН, получивший множество записок из зала (попадались и вопросы „щекотливые“), сказал во всеуслышание: „Я пользуюсь случаем. Ведь здесь собралось столько заинтересованных читателей наших с Борисом книг. И заявляю, что русские писатели Аркадий и Борис Стругацкие никогда никуда из своей страны не уедут!“ Зал разразился аплодисментами».

Мариан Ткачев хорошо знал бытовые обстоятельства жизни Стругацких, порой не слишком приятные, а порой и прямо обидные. Дело не только в том, что многое расхолаживало их, когда они брались за работу, — позиция издательств, прежде всего, а вместе с тем недобрые отношения с литературным начальством, выпады со стороны критики. Стругацкие были невероятно популярны даже в «годы тощих коров». Но читательское признание отнюдь не делало из их жизни сплошное «процветание». По словам Ткачева, «…попытка опубликовать в „Комсомольской правде“ фальшивку, под которой стояли подписи АН и БН, скопированные на ксероксе с издательского договора, — это тоже из жизни „процветающих типичных советских писателей“? Или облыжные рецензии на книги Стругацких — симбиозы пасквиля с доносом? Важной составляющей бытия процветающих советских писателей являлись заграничные вояжи: участие в многоразличных форумах, творческие командировки, выезды на отдых и лечение. На имя АН приходили десятки приглашений из разных стран, о каких-то он, возможно, даже не знал. Причем приглашения, как правило, деловые: издания переводов, встречи с коллегами, читателями. Все эти приглашения не были реализованы». Советская писательская иерархия знала множество формальных и неформальных признаков официального признания. Разного рода премии, почетные звания, участие в редакционных советах, выпуск собрания сочинений, отправка за рубеж. Стругацких такими вещами, как правило, обходили. Правда, в середине 60-х Аркадия Натановича еще выпустили в Прагу, но затем — как отрезало. Однажды Стругацкого-старшего, получившего добрую славу не только как писатель-фантаст, но и как переводчик с японского, пригласили в Страну восходящего солнца. Пригласили его, а поехала, к удивлению японцев, целая делегация советских фантастов во главе с В. Д. Захарченко.

Лишь когда началась «перестройка», звездный дуэт выпустили в Великобританию, в Брайтон, на Всемирный конгресс фантастов «Ворлдкон» («Тhе Wоrld Sсiеnсе Fiсtiоn Соnvеntiоn»). Да и то, по воспоминаниям того же Ткачева, «…один из вождей нашего Союза писателей, придумавший поднять словесное искусство на небывалый уровень с помощью Советов по литературам (и наших, и зарубежных) и, само собою, курировавший это великое начинание, вычеркнул АН из списка Совета по литературам Индокитая, председателем коего меня избрали. „Вы разве не знаете, — грозно вопросил он, — что Стругацкий невыездной?“ В Совет же этот АН согласился войти потому, что, с моей легкой руки, подружился с несколькими вьетнамскими писателями. Он писал об их книгах. Встречи с ними были для АН источником информации о войне во Вьетнаме, информации, которую трудно было получить из газет и телерепортажей. Когда в 1979 году Китай вознамерился дать вьетнамцам „урок“ после ввода вьетнамских войск в Камбоджу, в Москву приехал друг АН, прекрасный прозаик То Хоай. АН, пригласивший То Хоая к себе, велел мне прихватить большую карту Вьетнама. Оба, хозяин и гость, как штабные стратеги, водя по карте указкой, анализировали ситуацию. АН напечатал рецензии на два переведенных у нас соответственно в 1973 и 1980 годах романа То Хоая („Западный край“ и „Затерянный остров“). По второй книге — это была часть исторической трилогии, построенной на древних легендах, — мы с АН вознамерились написать телесценарий и, вскоре после выхода ее в свет, подали заявку на имя председателя Гостелерадио С. Г. Лапина. План был грандиозный: совместный с Вьетнамом сериал — с тропическими и археологическими кунштюками. Но телевизионный наш вождь „не счел“…».

14.

А что же сборник «Неназначенные встречи»?

Шел 1975 год. Рукопись так и томилась в «Молодой гвардии».

То у издательского руководства возникали серьезные сомнения в обшей идейной направленности сборника, то редактор ни с того ни с сего требовал убрать из «Пикника» оживших там покойников… или изменить лексику героев… или смягчить «мрачность и безысходность» темы… «Сохранился замечательный документ, — вспоминал Стругацкий-младший, — постраничные замечания редакции по языку „Пикника на обочине“. Замечания располагаются на восемнадцати (!) страницах и разбиты по разделам: „Замечания, связанные с аморальным поведением героев“; „Замечания, связанные с физическим насилием“; „Замечания по вульгаризмам и жаргонным выражениям“…».

Можно было бы привести здесь несколько страниц этих большей частью бессмысленных замечаний, но суть не в них. «Мы ведь искренне полагали тогда, — писал Стругацкий-младший, — что редакторы наши просто боятся начальств. И мы все время, во всех письмах наших и заявлениях всячески проповедовали то, что казалось нам абсолютно очевидным: в повести („Пикник на обочине“. — Д. В., Г. П.) нет ничего криминального, она вполне идеологически выдержана и безусловно в этом смысле неопасна. А что мир в ней изображен грубый, жестокий и бесперспективный, так он и должен быть таким — мир „загнивающего капитализма и торжествующей буржуазной идеологии“». И далее: «Нам и в голову не приходило, что дело тут совсем не в идеологии. Они, эти образцово-показательные „ослы, рожденные под луной“, НА САМОМ ДЕЛЕ ТАК ДУМАЛИ: что язык должен быть по возможности бесцветен, гладок, отлакирован и уж ни в коем случае не груб; что фантастика должна быть обязательно фантастична и уж во всяком случае не должна соприкасаться с грубой, зримой и жестокой реальностью; что читателя вообще надо оберегать от реальности — пусть он живет мечтами, грезами и красивыми бесплотными идеями… Герои произведения не должны „ходить“ — они должны „ступать“; не „говорить“, но „произносить“; ни в коем случае не „орать“ — а только лишь „восклицать“! Это была такая специфическая эстетика, вполне самодостаточное представление о литературе вообще и о фантастике в частности — такое специфическое мировоззрение, если угодно. Довольно распространенное, между прочим, и вполне безобидное, при условии только, что носитель этого мировоззрения не имеет возможности влиять на литературный процесс…».

15.

В 1975 году повестью «Пикник на обочине» заинтересовался Андрей Тарковский.

В мае Стругацкий-младший даже приезжал в Москву — для встречи (вместе с Аркадием Натановичем) со знаменитым режиссером. Что ж, сценарный опыт у братьев уже был, отказываться от подобных предложений не пристало. «Работать с Тарковским, с Германом, с Сокуровым — это серьезно, — писал Стругацкий-младший Г. Прашкевичу в феврале 2011 года. — Конечно, возиться с какими-нибудь „Чародеями“ или „Отелями“ — прямо скажем, не в кайф, но, в конце концов, не так уж много времени это занимало…».

Настоящим делом стал «Жук в муравейнике».

Вот только работать над повестью приходилось урывками. Ноябрь Аркадий Натанович провел на Дальнем Востоке — Хабаровск, Владивосток, затем Петропавловск-на-Камчатке: надо было зарабатывать, а за выступления платили.

«Ко всему привыкаешь, — писал Борис Натанович (8.ХII.2010). — И в особенности — к неудачам. Я не знаю, свойство ли это только лишь совка. Или свойство любой человеческой особи, столкнувшейся с неодолимой силой (см. наш „Миллиард“). Собственно, выбор так в этой ситуации невелик, что и говорить не о чем. Либо бунт — с неизбежным (унизительным) крахом. Либо приспособление — еще более унизительное (ибо — корыстное). Либо жить по заветам Белинкова (известный советский критик, после гонений эмигрировавший все-таки в Штаты. — Д. В., Г. П.): „Когда ничего нельзя сделать, надо всё видеть, всё понимать, ничему не верить и ни с чем не соглашаться“… Сам Белинков избрал часть благую. Это для нас был — тупик. Наше место было здесь. Надо было учиться ходить по „тропинке узкой“. Надо было писать так, чтоб никакая падла не могла нас обвинить в антисоветчине, и никакая, еще более крутая падла не посмела обвинить нас в приспособленчестве… И оказалось, что это реально… Так возник „Малыш“, так образовался „Парень из преисподней“… Разумеется, без „падл“, в том числе вполне благорасположенных, не обошлось. „Чем писать такое („Малыш“), — может быть лучше не писать вообще?“ — „Зачем вам понадобился этот бандит? („Парень из преисподней“) — Что вы в нем нашли?“ А тогдашний главкино прямо предупреждал Тарковского: „Не надо вам связываться со Стругацкими. В своей последней повести они проповедуют возвращение евреев в Израиль“… Нельзя сказать, что мы были так уж равнодушны к гласу народа. Но мы готовы были терпеть и приспосабливаться. Мы заканчивали „Град“. Мы дрались с „Молодой гвардией“ за „Пикник на обочине“. Надо было искать „нейтральные“ источники дохода, мы их нашли: мы начали писать сценарии для кино. И мы не прекращали писать по принципу: сажать, вроде бы, не за что, но и печатать никак нельзя… „За миллиард лет до конца света“… „Жук в муравейнике“… „Хромая судьба“… „Сказка о дружбе и недружбе“… Мы давно заработали славу антисоветчиков. Аркадий Натанович поддерживал регулярные дружеские отношения с именитой плеядой: Неизвестным, Карякиным, Самойловым, Тарковским. Я, как человек, скорее замкнутый, круг общения своего ограничивал безусловно отпетыми антисоветчиками, менее однако именитыми: там были Хейфец, Травинский, Брускин, Вилинбахов. С иностранцами, впрочем, мы общались редко. Я был знаком с Лемом, замечательная наша переводчица Ирэна Левандовска приглашала меня в Польшу и частенько бывала у нас. Это были люди, которым ничего не надо было объяснять, они сами могли объяснить кому угодно всё „про неизбежность самовластья и прелести кнута“».

Сейчас, с сорокалетней дистанции, не так-то легко понять тревогу Бориса Натановича. Ныне писатель, если он не является автором бестселлеров, получает крайне мало и жить одним литературным трудом не может в принципе. Но зато, если он именно бестселлерист, то за него сражаются издатели и сам рынок торжественно вручает ему погоны генерала от литературы.

В послевоенном СССР сложилась принципиально иная структура.

Когда писатель «набирал вес», занимал некое место в литературной иерархии, ему шли достаточно значительные гонорары, он мог работать не торопясь, тщательно отшлифовывая новые тексты. Стругацкие, играя по правилам «системы», к середине 60-х набрали солидный вес, привыкли к обеспеченной жизни, могли многое позволить себе. Но, после того как та же самая система учуяла мощные протестные мотивы в их текстах, многие двери для Стругацких закрылись. И здесь никакой роли не могли сыграть ожидания читателей, гарантированно высокие тиражи. Напротив, любовь читательской аудитории к нелояльному литератору создавала дополнительные проблемы для властей-от-культуры… Стругацких, начавших писать лучшие, по их мнению, вещи, быстро лишили тех благ, которые они прежде заработали пером. Перед ними разверзлась финансовая яма. Не перед двумя начинающими, хотелось бы подчеркнуть, а перед взрослыми семейными мужчинами, известными писателями…

Фактически их негромко, но настойчиво выталкивали из литературы.

«Аркадий Натанович, да, вернулся редактором в „Детгиз“ (кажется), а я вообще избрал часть благую — продал свою очень недурную коллекцию Советов (марок. — Д. В., Г. П.), которую собирал с 1948 года, — сообщает Стругацкий-младший в том же письме. — Так удалось продержаться без особых потерь, а с середины 70-х ВААП начал регулярно выплачивать нам гонорары за издания за рубежом. Налоги — чудовищные, автору причиталось не более 15 % ставки гонорара, но эти жалкие гроши выплачивались так называемыми чеками Внешпосылторга, некими аналогами-эквивалентами конвертируемой валюты. Тратить эти чеки на еду было неестественно, но можно было отовариваться джином, солеными орешками и пепси-колой. А если поднатужиться и поднакопить чеков квантум сатис, можно было приобрести (без всякой очереди!) какую-нибудь „тройку-четверку“ Волжского автозавода. Так что с бытом всё обстояло благополучно, и жены-дети наши были нами довольны».

16.

Итак, Андрей Тарковский.

Началась новая жизнь — с новыми хлопотами и переживаниями.

В январе 1976-го в Комарове написан первый вариант сценария, в марте фильм под названием «Машина желаний» утвержден, в конце марта появляется второй (далеко не последний) вариант сценария. Одновременно идет работа над повестью «Жук в муравейнике». Стругацкие встречаются в Ленинграде — в мае, затем в сентябре, затем в октябре. Правда, в октябре они встречались не ради повести: Тарковского (по его характеру) не устраивал сценарий. Он никак не мог найти соответствия между ним и своими смутными желаниями.

А с 15 ноября по 20 декабря в Москве работал первый Всесоюзный семинар молодых писателей-фантастов. Это отвлекло от дел Аркадия Натановича. Проходил семинар в Литературном институте — с умными лекциями, с показами редких фильмов, с шумными обсуждениями рукописей и книг. Именно тогда собранные со всей страны молодые литераторы (а среди них были Виталий Бабенко, Владимир Покровский, Борис Штерн, Вячеслав Рыбаков, Андрей Балабуха, Ольга Ларионова и многие другие) познакомились с ведущими, действительно ведущими советскими писателями, критиками, режиссерами, учеными.

Одному из авторов книги (Г. Прашкевичу) первая встреча со Стругацким-старшим запомнилась навсегда. После приличных, видимо, ночных возлияний Аркадий Натанович появился в аудитории довольно хмурый. А у нас, по случаю, сохранился аварийный запас — бутылка «Московской», которую под столом уже открыла и начала скрытно разливать Ольга Ларионова. Тема лекции, определенная для Стругацкого-старшего, была означена чем-то вроде «прелести прочитанных в детстве книг», что Аркадий Натанович с неудовольствием и констатировал, заняв место на неуютной литинститутской кафедре. Ему в то утро решительно всё не нравилось, а «прелесть прочитанных в детстве книг» приводила в негодование. Он с этого и начал, хмуро поглаживая седеющие усы: какой, мол, мы только не читали в детстве… Но тут до него донеслось слабое бульканье… Он приостановился и спросил строго: «Ольга, что вы там делаете?» Ответов, понятно, напрашивалось много, но Ларионова (всегда острая на язык) поборола искушение: «Водку разливаю, Аркадий Натанович». Это сразу сломало лед, и, спустившись с кафедры, Аркадий Натанович начал свою лекцию заново, более благодушно, даже, можно сказать, с пониманием и вдохновением, и скоро, по ходу разговора, выяснилось, что все мы в детстве читали вовсе не такие уж плохие книги…

17.

1977 год выдался нелегким.

Гомеостатическое Мироздание ни на минуту не ослабляло своего давления.

Сложности в семье Аркадия Натановича… Борис Натанович попал на операционный стол… Его настроение хорошо чувствуется в письме Борису Штерну (9.VIII. 1977): «У меня дела так: фильм снимается, но медленно и трудно; в издательствах — тишина, пыль, редактора пьют чай и делают бутерброды с сардинками, замасленными руками осторожно и с отвращением перебрасывают листки никому не нужных рукописей. „Пикник“ не появится никогда, будь они трижды неладны…».

Работая с Андреем Тарковским (режиссером сложным, человеком невыносимым), Стругацкие создали множество вариантов сценария. Некоторые из них сохранились. Они представляют собой нечто весьма далеко ушедшее от «материнского текста», то есть от самой повести «Пикник на обочине», но всё еще нимало не похожее на фильм, снятый в итоге и получивший мировую известность. Один из вариантов сценария был опубликован в «Сборнике научной фантастики» (выпуск 25, 1981). Другой, изначальный, — в многотомном собрании сочинений Стругацких (2001). По этим вариантам видно, как уходили из фильма элементы фантастики.

«— Стой! — командует Виктор.

Все замирают на месте. И вдруг слева, над кучками мусора возникает из ничего темный полупрозрачный светящийся столб. Он похож на маленький смерч, но это не смерч. Он похож на „пылевого чертика“, но это и не „чертик“. Он неподвижно стоит, крутясь вокруг оси, над кучей битых бутылок, и от него исходит шуршащее металлическое стрекотание, как будто стрекочет гигантский кузнечик. Виктор, не шевелясь, только скосив глаза, наблюдает за ним. Призрачный столб вдруг сдвигается с места и, описывая замысловатую кривую, скатывается с кучи мусора и проходит между Антоном и Профессором.

— Стоять! Стоять! Не шевелиться! — хриплым шепотом кричит Виктор».

В «Сталкере» всего этого уже не будет. А в «Пикнике на обочине» не было и в помине.

Впрочем, Аркадий Натанович не поддерживал слухов о «нажиме» со стороны режиссера. «Что значит — „нажим“? Я не понимаю, что такое „нажим“. Сценарист — раб режиссера. По нашему глубокому убеждению, фильм делает режиссер, а не сценарист. Режиссеру нужны сцены, режиссеру нужны узлы, режиссеру нужны реплики. Мы это и пишем. Он говорит: „Мне это не нравится“. Мы переделываем… Сначала Тарковского очень увлекала фантастическая сторона, и мы изощрялись в различных выдумках. У нас был даже вариант, где фигурирует замкнутое пространство-время… В общем, всякая чепуха там была… В конечном итоге пятый или шестой вариант Тарковскому… нет, не то чтобы понравился… не знаю, понравился или нет… Видимо, Тарковский просто отчаялся и начал снимать… И вот он снял две трети пленки, отпущенной на фильм. Снял этот самый пятый или шестой вариант… А тут подошла очередь на проявочную машину. У нас, оказывается, в Советском Союзе единственная такая машина для „Кодака“ — на „Мосфильме“. Зарядили туда наш фильм, зарядили половину „Сибириады“ и зарядили весь фильм Лотяну, по-моему, „Табор уходит в небо“. Ну, и… всё испортили… Всё погибло. Денег больше не давали, пленки больше не давали…»[32]

Надвигалась катастрофа.

18.

Фильм «Сталкер» отнял у Стругацких много сил, нервов, времени. Постфактум скандал с испорченной пленкой Стругацкие пересказывали с оттенком веселья. Беда-то уже миновала… На самом деле это была трагедия. После смерти Андрея Тарковского (29 декабря 1986 года) Аркадий Натанович с огромным уважением рассказал о нем в очерке, появившемся в журнале «Огонек» (1987. № 29): «В скверном и практически безвыходном положении оказался Андрей. Как писатель я отлично понимал его состояние, это ведь все равно (если не страшнее), что утрата писателем единственной рукописи его нового произведения, да так, что и черновиков бы не осталось. Но обстоятельства сложились много хуже. У Андрея погибла половина отпущенной ему пленки и безвозвратно сгинули две трети отпущенных на фильм денег. В Госкино вежливо, но категорически отказались компенсировать ему эти потери. Ему вкрадчиво предложили посчитать загубленную пленку за нормально проявленную и продолжать съемку, а когда он наотрез отказался, дали понять, что готовы все потери щедрой рукой списать по параграфу о творческой неудаче, если, конечно, он плюнет на фильм и займется чем-нибудь другим… Это были поистине тяжелые дни. Андрей ходил мрачный, как туча. Съемочная группа оцепенела от ужаса… Нечего и говорить, я тоже был в отчаянии, поскольку самонадеянно приписывал беду всегдашней невезучести братьев Стругацких. В один из тех дней я прямо сказал Андрею об этом, он яростно и нетерпеливо от меня отмахнулся. И вдруг…

С Андреем Тарковским многое получалось „вдруг“.

Недели через полторы этого тягостного состояния Андрей явился мне просветленным. Он шел как по облаку. Он сиял. Честное слово, я даже испугался, когда увидел его. А он вошел в комнату, приклеился к стене ногами, спиной и затылком — это только он умел, я как-то попробовал, но ничего у меня не получилось, — вперил взор в потолок и осведомился вкрадчивым голосом:

— Скажи, Аркадий, а тебе не надоело переписывать свой „Пикник“ в десятый раз?

— Вообще-то надоело, — осторожно не соврал я.

— Ага, — сказал он и благосклонно покивал. — Ну, а что ты скажешь, если мы сделаем „Сталкер“ не односерийным, а двухсерийным?

Я не сразу сообразил, в чем дело. А дело было яснее ясного. Под вторую серию дадут и сроки, и деньги, и пленку. Приплюсовав этот комплект к тому, что сохранилось от первоначального варианта, можно было и выкрутиться. И еще одно немаловажное обстоятельство: к тому времени я уже интуитивно ощущал то, что Андрею как опытному профессионалу было очевидно, — в рамках одной серии замыслам его, изменившимся и выросшим в процессе работы, стало очень и очень тесно.

— А разрешат? — чуть ли не шепотом спросил я.

Андрей только глянул на меня и отвернулся. Позже я узнал: еще несколько дней назад послал он в инстанции по этому поводу запрос (или требование?), и там, поеживаясь и скрипя зубами, дали согласие.

— Значит, так, — произнес он уже деловито. — Поезжай в Ленинград к своему Борису, и чтобы через десять дней у меня был новый сценарий. На две серии. Антураж не расписывайте. Только диалоги и краткие репризы. И самое главное: сталкер должен быть совершенно другим.

— Каким же? — опешил я.

— Откуда мне знать. Но чтобы этого вашего бандита в сценарии и духу не было.

Я вздохнул, помнится. А что было делать? Не знаю, как он работал с другими своими сценаристами, а у нас сложилось так. Приношу новый эпизод. Вчера только его обговаривали. „Не годится. Переделай“. — „Да ты скажи, что переделать, что убавить, что прибавить!“ — „Не знаю. Ты сценарист, а не я. Вот и переделывай“. Переделываю. Пытаюсь впасть в тон, в замысел, как я его понимаю. „Так еще хуже. Переделай“. Вздыхаю, плетусь к машинке. „Ага. Это уже что-то. Но еще не то. Кажется, вот в этой фразе у тебя прорвалось. Попробуй развить“. Я тупо всматриваюсь в „эту фразу“. Фраза как фраза. По-моему, совершенно случайная. Мог ее и не написать. Но… Переделываю… Долго читает и перечитывает, топорщит усы. Затем говорит нерешительно: „Н-ну… Ладно, пока сойдет. Есть от чего оттолкнуться, по крайней мере… А теперь перепиши этот диалог. Он у меня как кость в горле. Приведи в соответствие с эпизодом до и эпизодом после“. — „Да разве он не в соответствии?“ — „Нет“. — „И что тебе в нем не нравится?“ — „Не знаю. Переделай, чтобы завтра к вечеру было готово“. Вот так мы и работали над сценарием, давно уже принятым и утвержденным во всех инстанциях.

Однажды по какому-то наитию я спросил: „Слушай, Андрюша, а зачем тебе в фильме фантастика? Может, повыбросить ее к черту?“ Он ухмыльнулся — ну чистый кот, слопавший хозяйского попугая. „Вот! Это ты сам предлагаешь! Не я! Я этого давно хочу, только боялся вам предложить, как бы не обиделись“.

Короче говоря, на следующее утро я вылетел в Ленинград. Как там у нас с Борисом было, я писать здесь не стану, потому что пишу не о нас, а об Андрее Тарковском. Мы написали не фантастический сценарий, а сценарий-притчу (если под притчей понимать некий анекдот, действующие лица которого являются для данной эпохи типичными носителями типичных идей и поведения). В Зону за исполнением заветных своих желаний идут модный Писатель и значительный Ученый, а ведет их Апостол нового вероучения, своего рода идеолог… Я вернулся в Таллин ровно через десять дней. Андрей встретил меня на аэродроме. Мы обнялись. Он спросил: „Привез?“ Я кивнул, стараясь не трястись. Дома он взял у меня рукопись, молча удалился в другую комнату и плотно закрыл за собой дверь. Жены принялись потчевать меня, выставили коньяк (был как раз день моего рождения). Нечего и говорить, ни у кого кусок в горло не лез.

Прошло какое-то время. Наверное, около часа. Дверь отворилась, вышел Андрей. Лицо его ничего не выражало, только усы топорщились, как всегда, когда он был погружен в свои мысли. Он рассеянно оглядел нас, подошел к столу, подцепил вилкой кусочек какой-то снеди, сунул в рот и пожевал. Затем сказал, глядя поверх наших голов: „Первый раз в жизни у меня есть мой сценарий“…».

Смыслы, вложенные в фильм «Сталкер» Тарковским, резко отличаются от того, что жило и живет в повести «Пикник на обочине». Кинокартина вышла не хуже и не лучше, она просто совершенно другая и о другом. От «материнского текста» в ней сохранилось только одно — пугающие ландшафты Зоны, развалины, ржавь, болота, ломаная техника, иными словами, уродующий отпечаток цивилизации, неразумно запакостившей мир. Тут между фильмом и повестью полное соответствие. И, надо полагать, полное понимание в этом вопросе было между режиссером и сценаристами. «Они стоят у растрескавшейся бетонной плиты шагах в пятидесяти от угрюмого белосерого здания с ободранными стенами, и отчетливо виден ведущий в черноту широкий, как ворота, прямоугольный вход, и обвалившиеся цементные ступени, ведущие к нему, и — на высоте человеческого роста, там, где кончается верхняя ступенька, — площадка, заросшая разноцветными мхами».

Да, мир загажен человеком… В «Пикнике» из этого отчаянного положения нет выхода — только смутная надежда; чуть ли не главный смысл текста заключался именно в том, чтобы показать ужас глобального тупика. А у Тарковского выход есть — через веру. Поэтому фильм получился мистическим, в то время как для братьев Стругацких мистика, сверхъестественное, вера — набор заблуждений.

Сталкер-юродивый, придуманный братьями Стругацкими, поднят Тарковским на невиданную нравственную высоту. Он становится настоящим духовным учителем, прекрасным блаженным, он даже несколько христоморфен. И когда Стругацкие напишут «Отягощенные злом», их жутковатый Демиург-христоморф будет чем-то неуловимым вызывать ассоциации с нервной блистательной игрой артиста Александра Кайдановского, исполнившего в «Сталкере» главную роль. Если искать «художественные влияния», то Кайдановского там окажется больше, чем Булгакова… при том, что и первого, и второго там не столь уж много.

19.

Год 1979-й оказался не проще предыдущих.

Отношения в семье Аркадия Натановича оставались напряженными.

Подобная обстановка, как ни парадоксально, иногда помогает работе, заставляет человека концентрироваться на текущей работе, но алкоголь (давно, к сожалению, ставший нормой для Стругацкого-старшего) и мерцательная аритмия добрыми помощниками быть не могут.

Тем не менее закончена повесть «Жук в муравейнике».

Сотрудник КОМКОНА-2 (Комиссии по контактам) Максим Каммерер, известный по роману «Обитаемый остров», вновь вернулся к читателям. На этот раз его шеф Экселенц (он же Рудольф Сикорски, он же Карл Людвиг, он же Руди, Странник — член Мирового Совета, один из руководителей названной Комиссии по контактам) дает Каммереру задание срочно отыскать некоего Льва Абалкина — прогрессора, который вдруг без всякого разрешения сверху прилетел на Землю с Полярной базы Саракша. Экселенц встревожен проступком Абалкина. Именно проступком. Да и Каммерер не питает особых симпатий к профессорам. «Я не люблю прогрессоров, — признается он, — хотя сам был одним из них еще в те времена, когда это понятие употреблялось только в теоретических выкладках». Понятно, что Каммерер имеет в виду, так сказать, специфику профессии, ситуации, когда в жестких столкновениях любого рода компромисс исключен…

Лев Абалкин — человек.

Предположительно — человек.

Во всяком случае, он — существо со всеми признаками человеческой физиологии. Но Абалкин не был рожден как обыкновенный человеческий ребенок. Цивилизация Странников «подкинула» землянам некий саркофаг с тринадцатью оплодотворенными яйцеклетками вида хомо сапиенс, из которых самопроизвольно начали развиваться, превратились в младенцев, а из младенцев выросли вполне здоровые дети. У каждого из «подкидышей» на руке появился символ, и набор дисков с такими же символами оказался вмонтирован в янтариновый ящик, обнаруженный в саркофаге. Их условно назвали «детонаторами», поскольку были опасения, что с помощью этих странных вещиц подкидыши могут инициировать катастрофу. Сирот боялись. Но… не убили (как сделали, например, тагоряне, столкнувшиеся с той же проблемой). Из человеколюбия «подкидышам» сохранили жизнь, а из соображений предосторожности, во-первых, утаили от них собственное происхождение и, во-вторых, постарались держать подальше от Земли. Абалкина — фактически насильно — сделали прогрессором. Он участвовал во многих операциях. В его послужной список вошла сверхрискованная и совершенно непредсказуемая операция, развернувшаяся на планете Надежда, откуда неожиданно пропало почти все население. Видимо, Странники провели там спасательную акцию на свой лад, выведя обитателей Надежды в другой мир. Невольно задумаешься: когда, наконец, мы поймем, кто такие эти Странники? Почему у них нет каких-то определенных баз? Чего они хотят от иных цивилизаций? «Сами-то! — ядовито замечает прогрессору Абалкину голован Щекн, с которым они вместе работали на планете Надежда. — Стоит вам попасть в какой-нибудь другой мир, как вы срочно начинаете его переделывать наподобие вашего собственного. А потом вашему воображению становится тесно, и вы снова ищете…».

На протяжении многих лет оставалось неясным: землянин ли этот Лев Абалкин? Или он — плод «профессорской операции» Странников, точно такой же, в какой сам участвовал на Надежде, только совершаемой в отношении землян? Экселенц полон самых черных подозрений. Может, Абалкин — всего лишь человекоподобный автомат, запрограммированный на какие-то пусть далекие, но очень серьезные действия? Не зря Абалкин так внезапно вернулся на Землю и теперь активно стремится попасть в музей внеземных культур, в котором хранятся те самые «детонаторы»… Действительно странные объекты… «Он (Максим Каммерер. — Д. В., Г. П.) вытянул детонатор из гнезда и стал осторожно поднимать его над футляром все выше и выше, и видно было, как тянутся за серым толстеньким диском тонкие белесоватые нити, утончаются, лопаются одна за другой, и, когда лопнула последняя, Бромберг повернул диск нижней поверхностью вверх, и я увидел там среди шевелящихся полупрозрачных ворсинок тот же иероглиф, только черный, маленький и очень отчетливый, словно его вычеканили в сером материале…».

Зачем Абалкину этот «детонатор»?

Означает ли несанкционированное появление Абалкина на Земле начало каких-то ужасных непредсказуемых действий? Или его поступки всего лишь запутанный подход к возможному будущему контакту? Стоит ли огород городить и так бояться пусть опытного, но одинокого и явно растерянного профессора? По «условиям игры» как все действующие лица, так и читатель до самого финала имеют недостаточно информации, чтобы понять ситуацию до конца. Некоторые обстоятельства остаются неразгаданными даже под занавес…

Экселенц подозревает худшее.

«Если бы мы с тобой были обыкновенными учеными, — говорит он Каммереру, — и просто занимались бы изучением некоего явления природы, с каким бы наслаждением я объявил всё это цепью идиотских случайностей! Случайно погиб Тристан (напарник Абалкина и его наблюдающий врач. — Д. В., Г. П.), не он первый, не он последний. Подруга детства Абалкина случайно оказалась хранительницей детонаторов. Он совершенно случайно набрал номер моего спецканала, хотя собирался звонить кому-то другому. Клянусь тебе, это маловероятное сцепление маловероятных событий казалось бы мне все-таки гораздо более правдоподобным, чем идиотское, бездарное предположение о какой-то там вельзевуловой программе, якобы заложенной в человеческие зародыши. Для ученых всё ясно: не изобретай лишних сущностей без самой крайней необходимости. Но мы-то с тобой не ученые! Ошибка ученого — это в конечном счете его личное дело. А мы ошибаться не должны. Нам разрешается прослыть невеждами, мистиками, суеверными дураками. Нам одного не простят: если мы недооценили опасность. И если в нашем доме вдруг завоняло серой, мы просто не имеем права пускаться в рассуждения о молекулярных флуктуациях — мы обязаны предположить, что где-то рядом объявился черт с рогами, и принять соответствующие меры, вплоть до организации производства святой воды в промышленных масштабах. И слава богу, если окажется, что это была всего лишь флуктуация, и над нами будет хохотать весь мировой совет и все школяры в придачу…».

Выбор неизбежен. Потому и звучит в финале выстрел.

Благодаря многочисленным недосказанностям «Жук в муравейнике» множество раз подвергался «дешифровке». Существует немало версий его прочтения. Одна из самых экзотических принадлежит критику Майе Каганской. Она уверена в том, что повесть «Жук в муравейнике», как и многие другие тексты Стругацких, посвящена национальному вопросу. Голованы, живущие на реке Телон, — образ «окончательного решения» русского вопроса, то есть резервация для полудиких разумных существ. А в целом «Жук» посвящен еврейству, мировому и советскому. «Судьба еврейства (она же его метафизическая сущность), — полагает Майя Каганская, — рассматривается авторами в свете и под знаком „Близнецов“ — двух катастроф, из которых одна уже была (нацистская Германия), а другая еще будет (националистическая Россия). Об этой приближающейся (или ожидаемой) катастрофе и предупреждают детские стихи Левы: „Стояли звери около двери, они кричали — их не пускали“. В обратном переводе с детского языка на язык оригинала, то есть апокалиптический, — это ужас, который „стоит при дверях“, из Откровения Иоанна, „звери (-рь)“ — оттуда же. Дата Левиной смерти — 4 июня 78-го года (повесть, напоминаю, опубликована в 1980-м) — подчеркивает, что — да, действительно, „при дверях“». Более того, по мнению этого критика, слово «люден», которое появится через несколько лет после публикации «Жука» в повести «Волны гасят ветер», продолжает ту же линию: правильное его прочтение — без первой буквы.

«Соблазн конспирологии» возникал и возникает у людей разных взглядов, порой — диаметрально противоположных. Конспирология Каганской принадлежит лагерю, состоящему во враждебных отношениях с почвенниками, традиционалистами, имперцами. Но суть любых конспирологических умозаключений — одна, и она предполагает наличие у Стругацких какой-то особенной, чудовищно зашифрованной «правды для избранных», вернее, не просто для избранных, а… «для самых-самых избранных», которые на два градуса круче простых незамысловатых избранных. Это уже не простые диссиденты, а мастера-эзотерики, тонкие игроки в бисер…

Было бы всё это интересно и даже поучительно, если бы не одно «но»: Борис Натанович в своих офлайн интервью и «Комментариях к пройденному» дал подробные, развернутые пояснения всем главным произведениям братьев Стругацких. Где-то эти комментарии позволяют задуматься о глубинных скрытых смыслах, а где-то всё высказано до упора, и сколько ни скреби, ничего не выскребешь, если не заняться насилием над авторским замыслом, который обрисован четко и прозрачно. В отношении «Жука в муравейнике» свидетельства Бориса Натановича предельно ясны и рубят под корень любую конспирологию: «Мы писали трагическую историю о том, что даже в самом светлом, самом добром и самом справедливом мире появление тайной полиции (любого вида, типа, жанра) неизбежно приводит к тому, что страдают и умирают ни в чем не повинные люди. Какими бы благородными ни были цели этой тайной полиции и какими бы честными, порядочнейшими и благородными сотрудниками ни была эта полиция укомплектована».

Всё это, однако, не мешает повнимательнее присмотреться к тому, что представляет собой прогрессор-«подкидыш». Это интеллигент, родившийся в 38 году. У него нет корней, поскольку он отсечен от прошлого. Если примерить год рождения Абалкина на другой 38-й, перед которым еще цифра 19, то окажется, что биография интеллигента отсечена не просто от прошлого, а от досталинской эпохи 1920-х, то есть времени, когда интернациональная коммунарская романтическая утопия реализовывалась вовсю… Другими словами, от времени, которое, по всей видимости, должно было выглядеть в глазах Стругацких «золотым веком» СССР… Во всяком случае в глазах Аркадия Натановича. Итак, преемственность представителя молодой интеллигенции от интеллигенции старой, досталинской, разорвана. Он изначально лишен родителей. Его жизнью управляют работники секретных структур. Им вертят, как хотят, в целях безопасности. Когда он начинает кое-что понимать в своем происхождении и своей судьбе, то заявляет комконовцам: «Вы поступили с нами глупо и гнусно. Вы исковеркали мою жизнь и в результате ничего не добились… Прошу вас иметь в виду, что… надзора вашего я больше не потерплю и избавляться буду от него беспощадно… Я намерен теперь жить по-своему и прошу больше не вмешиваться в мою жизнь». А ведь КОМКОН-2 — это мягкий аналог НКВД/МГБ/КГБ… Комконовцы боятся, что некто извне взорвет их цивилизацию, заложив внутрь интеллигента опасную программу. Они убивают интеллигента, поскольку боятся опасных и неожиданных, то есть прежде всего неподконтрольных, поступков от него.

«Жук в муравейнике» вышел при позднем Брежневе. Время — отнюдь не самое суровое, если сравнивать его с иными периодами советской истории. Средний класс живет относительно благополучно, система дает образованным людям «расти». Но братья Стругацкие все-таки вежливо напоминают оппозиционному крылу интеллигенции, каковы ее действительные отношения с властью. Чуть больше свободы — сильно меньше безопасности…

20.

30 мая 1979 года состоялся просмотр «Сталкера» на «Мосфильме».

Фильм произвел сложное впечатление. Одни с сеансов уходили разочарованные, другие безмерно восхищались игрой актеров, атмосферой, героями. Один из авторов книги (Г. Прашкевич) вспоминает, как однажды, в ответ на его достаточно уклончивую оценку фильма, Аркадий Натанович возмущенно заявил: «Посмотрим, посмотрим, что ты скажешь потом! Вот доживешь до двадцать первого века, увидишь, какие на „Сталкера“ стоят очереди!».

25 июля 1980 года умер Владимир Высоцкий, которого Стругацкие любили… В мире начался энергетический кризис, вызванный иранской революцией… В Китае введена политика «одна семья — один ребенок»: как бы в ответ на решение ООН объявить 1979 год «Международным годом ребенка»… Тысячи разных событий — угрожающих, неясных, тревожных… А злополучный сборник «Неназначенные встречи» всё еще томится в издательстве «Молодая гвардия»… И весь август Аркадий Натанович проводит в больнице со своей мерцательной аритмией, хотя на премьере фильма «Отель „У погибшего альпиниста“» всё же он побывал. Радости этот фильм Стругацким не прибавил, к тому же 18 сентября они похоронили мать, самого близкого для них человека…

Безденежье.

Неопределенность.

Опять поползли слухи о том, что Стругацкие «уезжают».

«Этого многие не понимают сегодня и многие не понимали в те времена, — писал Стругацкий-младший Г. Прашкевичу (4.ХII.2010). — Мы никогда не стремились за кордон. Поездить, „места посмотреть“, — да, мы были не против (хотя и без всякого энтузиазма), но жить там, уехать навсегда, бросить здесь всё — друзей, родных, читателей, черт возьми, по сути, черт возьми, работу (какая может быть у писателя работа вне родины языка?). Нет, ребята, ни за что! Мы уж как-нибудь переможемся под сусловыми, романовыми и майорами рябчуками. Хрен с ними, в конце концов, к ним можно ведь и привыкнуть, как привыкают к хронической болезни — в промежутках между обострениями. Что же касается возможности видеть и понимать тот мир — это, конечно, потеря, но не такая уж и существенная: какое нам, по сути, до него дело? Наш мир — здесь, во всем своем неописуемом многообразии, затхлый, суконно скучный, удивительный, невероятно сложный, поразительно иногда поганый и совершенно неисчерпаемый в своих радостях. „Здесь Родос, здесь прыгай!“ — мы понимали этот древний анекдот по-своему и повторяли его друг другу даже с некоторой гордостью, хотя и не без горечи, разумеется».

21.

Всё же вода течет и под лежачий камень.

В октябре 1980-го «Неназначенные встречи» вышли.

И вышли именно в «Молодой гвардии»! И с «Пикником на обочине»!

Многолетняя изматывающая борьба, борьба с системой, а не просто с кучкой чиновников от литературы, была выиграна, но вплеталась во всё какая-то печальная нота. Ведь «Неназначенные встречи» не подводили никаких итогов.

Об этом хорошо сказал Стругацкий-младший в своих «Комментариях к пройденному»: «В начале 1980-х мы с АН самым серьезным образом обдумывали собрать, упорядочить и распространить хотя бы в самиздате „Историю одной публикации“ (или „Как это делается“) — коллекцию подлинных документов (писем, рецензий, жалоб, заявлений, авторских воплей и стонов в письменном виде), касающихся истории прохождения в печати сборника „Неназначенные встречи“, гвоздевой повестью которого стал „Пикник на обочине“. БН даже начал в свое время систематическую работу по сортировке и подбору имеющихся материалов, да забросил вскорости: дохлое это было дело, неблагодарный и бесперспективный труд, да и нескромность ощущалась какая-то во всей этой затее — кто мы, в конце концов, были такие, чтобы именно на своем примере иллюстрировать формы функционирования идеологической машины 70-х годов — в особенности на фоне судеб Солженицына, Владимова, Войновича и многих, многих других достойнейших из достойных…

Затея была заброшена, но мы вновь вернулись к ней после начала перестройки, когда наступили новые и даже новейшие времена, когда возникла реальная возможность не просто пустить по рукам некое собрание материалов, но опубликовать его по всем правилам, с поучительными комментариями и ядовитыми характеристиками действующих лиц, многие из которых в те времена еще сохраняли свои посты и способны были влиять на литературные процессы. К работе подключились неутомимые члены группы „Людены“ — Вадим Казаков со товарищи. БН передал им все материалы, сборник был в значительной степени подготовлен, но довольно скоро выяснилось, что издать его реальной возможности нет — ни у кого не оказалось денег на подобное издание, которое вряд ли могло представлять коммерческий интерес. Кроме того, события неслись вскачь: путч, уход АН, распад Союза, демократическая, хоть и „бархатная“, но несомненная революция — затея буквально на протяжении нескольких месяцев потеряла даже самую минимальную актуальность…

И вот сейчас я сижу за столом, смотрю на три довольно толстые папки, лежащие передо мною, и испытываю разочарование пополам с растерянностью и заметной примесью недоумения. В папках — наши письма в издательство „Молодая гвардия“ (редакторам, завредакции, главному редактору, директору издательства), жалобы в ЦК ВЛКСМ, слезницы в отдел культуры ЦК КПСС и в отдел печати и пропаганды ЦК КПСС, заявления в ВААП (Всесоюзное Агентство по авторским правам) и, разумеется, ответы из всех этих инстанций, и наши письма друг другу — горы бумаги, по самым скромным подсчетам двести с лишним документов, и я представления не имею, что со всем этим сейчас делать…

Первоначально я предвкушал, как расскажу здесь историю опубликования „Пикника“, назову некогда ненавистные нам имена, вдоволь поиздеваюсь над трусами, дураками, доносчиками и подлецами, поражу воображение читателя нелепостью, идиотизмом и злобностью мира, из которого мы все родом, и буду при этом ироничен и назидателен, нарочито объективен и беспощаден, добродушен и язвителен одновременно. И вот теперь я сижу, гляжу на эти папки и понимаю, что я безнадежно опоздал и никому не нужен — ни с иронией своей, ни с великодушием, ни с перегоревшей своей ненавистью. Канули в прошлое некогда могущественные организации, владевшие почти неограниченным правом разрешать и вязать, — канули в прошлое и забыты до такой степени, что пришлось бы скучно и занудно объяснять нынешнему читателю, кто есть кто, почему в отдел культуры ЦК жаловаться не имело смысла, а надо было жаловаться именно в отдел печати и пропаганды, и кто такие были Альберт Андреевич Беляев, Петр Нилыч Демичев и Михаил Васильевич Зимянин — а ведь это были тигры и даже слоны советской идеологической фауны., вершители судеб… „руководители“ и „роконосцы“… Кто их помнит сегодня и кому интересны теперь те из них, кто еще числится среди живых?..».

22.

В январе 1981 года был написан новый сценарий для Андрея Тарковского («Ведьма»), С ним же велись переговоры по экранизации «Жука в муравейнике». Фильм, впрочем, не пошел [33]. С Борисом Натановичем встречался режиссер А. Сокуров: почему бы не создать киноверсию повести «За миллиард лет до конца света»? Много работы, много разочарований. «Борис, кажется, оправился от инфаркта, сегодня должен отбыть из больницы в санаторий, — писал Аркадий Натанович Г. Прашкевичу (12.III.1981), — еще месяц и, возможно, начнем снова встречаться для работы. Хотя где встречаться… Живу вчетвером с малышом в двухкомнатной, сам понимаешь, каково это… Но Бог милостив, что-нибудь придумаем… Главное, оба мы с Борисом уже старые больные клячи, в доме творчества работать боязно — без жены, чтобы присматривала за здоровьем, насчет возможных приступов и т. д.». И в декабре 1982 года снова: «А у меня, брат, дела плохи… Живу от одного сердечного приступа до другого…».

Прошли даже слухи о переезде Стругацкого-старшего в Ленинград.

«Тут при слухе о твоем переезде все страшно оживились и начали строить планы. — Это уже из письма Стругацкого-младшего брату. — Я имею в виду собратьев по секции во главе с Евгением Павловичем (Брандисом. — Д. В., Г. Я.). Я, правда, все их восторги сразу же охладил, сказавши, что это вилами по воде… Разумеется, мне не поверили… А может, ты все-таки соберешься с духом и займешься этим делом снова — не спеша, спокойненько, хладнокровно… Как врач советовал моему соседу по палате: „Половой акт? Да, можно… Но, знаете ли, так — спокойненько, без эмоций…“ Съехаться бы надо. Это, понимаешь ли, объективная необходимость…».

Не получилось. Не съехались.

Кто лучше Него знает, что нам нужно?

23.

В апреле 1981 года несколько дней Аркадий Натанович провел в Свердловске, на «Аэлите» — первом советском конвенте, созданном неустанными усилиями сотрудников журнала «Уральский следопыт». Там душой этого дела, несомненно, был Виталий Иванович Бугров, литературный сотрудник журнала. Его чисто человеческое обаяние привлекло к журналу и к «Аэлите» множество самых разных людей. Он одинаково уважительно разговаривал с каждым и никогда не спешил с оценками. При этом о фантастике (отечественной и мировой) Бугров знал всё. Кстати, это он (событие по тем временам немаловажное) пустил по рукам стенограмму дискуссии американских фантастов, опубликованную в США Сэмом Московицем.

«Неужели нам обязательно нужна страшная внешняя угроза, чтобы народы Земли объединились? — спрашивал Говард Фаст (превосходный прозаик, к восьмидесятым он уже не печатался в СССР, считался перебежчиком из коммунистического в чуждый нам лагерь). — И готовы ли мы встретиться с разумным инопланетным существом, строение которого будет принципиально отличаться от строения человека? Не шагает ли астронавтика слишком быстро вперед — если учесть, что мы топчемся на месте в области морали, психологии, социологии? Может, именно в этом разрыве спрятана истинная проблема, а вовсе не в соперничестве двух политических блоков?».

А вот слова Кэмпбелла: «Если человек достаточно умен для научных исследований, то он достаточно умен и для того, чтобы понять, что оригинальность мысли принесет ему только неприятности». В тесных кабинетах журнала «Уральский следопыт» чуть ли не круглосуточно дискутировали наехавшие в Свердловск фэны. Гомеостатическое Мироздание могло как угодно давить на любителей фантастики, они всё равно теперь прислушивались не к чиновникам, а, скажем, к тому же Хайнлайну, тогда еще мало у нас переводившемуся: «Ни одно из наших произведений не является правдивым. Мы не пророки, мы просто преподаватели воображения».

Таким вот преподавателем воображения являлся сам Виталий Иванович.

Жизнь у него складывалась не просто. В детстве, прыгая со стайки в снег в своем северном Ханты-Мансийске, он сломал ногу, в итоге — остеомиелит. В справке врача, выданной в 1946 году, указывалось: «Нуждается в молоке и белом хлебе». Но молока и белого хлеба в стране всегда не хватало. Зато водки… вот водки было вдоволь… даже во времена «сухого закона»… Но Бугров всё успевал: читал чужие рукописи, редактировал, писал популярные очерки, профессионально занимался библиографией, несколько его собственных рассказов перевели на немецкий, который он, кстати, хорошо знал. Первая официальная советская премия по фантастике — «Аэлита» — была и его рук делом. И вручена она была братьям Стругацким[34] и А. П. Казанцеву — одновременно. Так сказать, перекличка поколений. Не слишком дружественных, но всё же.

24.

Через десять лет (в 1991 году) о некоторых деталях этого теперь уже далекого события рассказал бывший главный редактор журнала «Уральский следопыт» Станислав Федорович Мешавкин.

«Идея „Аэлиты“ — как праздника отечественной фантастики — пробивала себе дорогу долго и мучительно. Не забудем, события происходили в конце семидесятых годов, в самый пик застоя. В партийных кругах, а именно они располагали решающим голосом, фантастику расценивали как потенциальную угрозу коммунистической идеологии, в литературных — как продукцию второго сорта. Но в Москве идею пробивал энергичный Сергей Абрамов (писатель-фантаст, тогда один из секретарей Союза писателей СССР.—Д. В., Г. П.), а я — в Свердловске…

Гости (Бориса удержало нездоровье) приехали в Свердловск поздно вечером.

На другой день я отправился в гостиницу нанести визит вежливости (а заодно покормить гостей обедом). С обоими лауреатами до этого я лично не был знаком, хотя, естественно, знал, что их отношения трудно назвать дружескими, и, следовательно, мне предстояла нелегкая роль наведения мостов. Беседа с Александром Петровичем носила преимущественно светский характер. Когда речь зашла о ресторане, он тактично дал понять, что обед дает он — как лауреат „Аэлиты“. Вынув бумажник, Казанцев отсчитал купюры. Грешен, я тихонько порадовался про себя. „Аэлиту“ никто не финансировал, и каждый рубль был на счету. Поднявшись этажом выше, в номер Стругацкого, я начал разговор с предложения Казанцева. Аркадий Натанович сразу отреагировал: „А когда я смогу дать обед? Ведь мы с Борисом, кажется, тоже лауреаты?“

Программу пребывания гостей я знал наизусть, как таблицу умножения, и с сожалением ответил, что, увы, такой возможности больше не представится. Аркадий Натанович нахмурился: „Нет, так дело не пойдет! Вы ставите меня в крайне нелепую ситуацию: Казанцев кормит меня обедом, а я его нет!“ Логика в этом была, конечно, но программа есть программа, к тому же согласованная с обкомом партии! Но Стругацкий сам нашел выход: „Значит, так. Прошу вас передать Александру Петровичу, что сегодняшний обед дают лауреаты. Подчеркиваю, не лауреат, а лауреаты. Сколько с меня причитается?“

Делать нечего, сами заварили кашу с „Аэлитой“, самим ее и расхлебывать, — поплелся я к Казанцеву. Не скажу, что известие его порадовало, но справедливость доводов Стругацкого он признал, сказав при этом: „Только я очень прошу вас быть хозяином стола и первым произнести тост“. И, помолчав, тихо добавил: „Вы же знаете экспансивность натуры Аркадия Натановича“.

Этого я тогда еще не знал, но предложение посчитал разумным и, тихо ненавидя предстоящий обед, отправился заказывать столик. Уже одно то, что два известных писателя, два москвича не изъявили ни малейшего желания самим, хотя бы по телефону, „утрясти оргвопросы“, а предпочли общаться исключительно через посредника, не вселяло оптимизма. А вечером предстоял праздник, ради которого редакция, местные „фэны“ потратили столько сил и времени. Неужели всё это, думал я, коту под хвост? Не для того же, в конце концов, чтобы полюбоваться борьбой самолюбий двух мэтров, собрались в Свердловске любители фантастики!

В назначенный час я решительно занял председательское место в торце стола, лихорадочно додумывая первый и столь важный тост, когда малейшая ошибка в расстановке акцентов грозила обернуться конфликтом. Тонкость состояла еще и в том, что инициаторы „Аэлиты“ сознательно пошли на то, чтобы не ранжировать лауреатов, не распределять их на первые и вторые номера, а наградить на основе паритета. Не успел я привстать со стула, чтобы произнести вымученную речь, как из-за стола рывком поднялся Стругацкий с рюмкой коньяка в руке.

— Вы позволите? — он обратился ко мне не столько просительно, сколь утверждающе.

Секундное замешательство. Во взоре Александра Петровича явственно читалась укоризна: „Ну что? Я же предупреждал вас!“ А что прикажете делать? Стругацкий громадой возвышался над столом. Я молча кивнул — будь что будет! И за столом воцарилась наэлектризованная тишина.

— Я был тогда пацаном, — начал Аркадий Натанович звучным красивым голосом, — но до сих пор хорошо помню, с каким нетерпением ждал заключительного звонка, а нередко и убегал с последнего урока. Дело в том, что к обеду нам домой приносили почту, в ней „Пионерская правда“, в которой печатался роман Казанцева „Пылающий остров“. С продолжением, понимаете? И меня снедало нетерпение: что же дальше произойдет с героями?..

Память у Стругацкого оказалась великолепной. Он приводил малейшие детали публикации, а когда затруднялся, то вопрошающе смотрел на Казанцева, и тот подсказывал ему тихим голосом. Я видел, как тают настороженность и холодок в глазах Александра Петровича, как над столом гаснут, разряжаясь, электрические заряды. С этой минуты я проникся к Стругацкому глубоким дружеским чувством. Тогда же мы перешли на „ты“, и если в последующих строках я буду обходиться без отчества, то это не фамильярность дурного тона, а дружеская норма общения, которая установилась между мной и Аркадием…

В заключение своего не столь уж краткого тоста Стругацкий предложил выпить за патриарха советской фантастики, и все сидящие за столом с удовольствием отведали коньячка. Естественно, что следующим взял слово Александр Петрович. Ответная речь его не была простой любезностью; чувствовалось, что старейшина писательского цеха фантастов пристально следит за творчеством братьев Стругацких. Он нашел точные, глубокие оценки. Он приветствовал новую волну советской фантастики, которую прежде всего и главным образом связывал с именем Стругацких. В довершение всего оказалось, что сын Казанцева, бравый морской офицер, давно мечтает о книге с автографом, каковой немедленно и получил…

Но идиллия на то и идиллия, что ее существование фантастически скоротечно и она умирает, едва успев народиться. Не прошло и месяца, как мне позвонил Аркадий. Он сослался на какие-то упорно ходящие по Москве слухи, что якобы Казанцев утверждает, будто он является первым лауреатом „Аэлиты“, а братья Стругацкие идут под номером вторым… Вскоре такой же звонок, только с обратной расстановкой акцентов, последовал от Казанцева… И он, и Аркадий просили сделать гравировку (чего редакция в спешке не успела) и на пластинке проставить порядковый номер. Мы накоротке посовещались, будучи, честно говоря, готовыми и к такому повороту событий, и я тогда же сообщил обоим твердое решение редакции: промашку исправим, но на каждой пластине будут четко (через де-фиску) проставлены одни и те же цифры: „1–2“. А уж они там, в Москве, пусть разбираются, кто из них первый, кто второй. На предложении своем лауреаты больше не настаивали…».

Глава пятая. ОСЕННИЙ ПЕЙЗАЖ.

1.

Стругацкие 80-х — это литература, резко отличающаяся от написанного прежде. Когда-то, в середине 60-х, произошел перелом, взрывное преобразование писательского стиля. Два десятилетия спустя пришло время для нового перелома.

В январе 1982-го была начата повесть «Хромая судьба».

Среди книг братьев Стругацких она стоит особняком.

Это, прежде всего, вещь глубоко реалистичная, полная узнаваемых деталей.

«С самого начала наша деятельность была реакцией на нереалистичность фантастической литературы, выдуманность героев, — сказал в марте 1982 года Аркадий Натанович в редакции журнала „Знание — сила“ („подвале у Романа Подольного“)[35]. — Перед нашими глазами… у меня, когда я был в армии, у БН… в университете, потом в обсерватории проходили люди, которые нам очень нравились. Прекрасные люди, попадавшие вместе с нами в различные ситуации… Помню, например, как меня забросили на остров Алаид — с четырьмя ящиками сливочного масла на десять дней. И без единого куска сахара и хлеба… Были ситуации и похуже, когда тесная компания из четырех-пяти человек вынуждена была жить длительное время в замкнутом пространстве… Зато, когда мы с братом начали работать, нам не приходилось изобретать героев с какими-то выдуманными чертами, они уже были готовы, они уже прошли в жизни на наших глазах, и мы просто помещали их в соответствующие ситуации… Скажем, гоняться за японской шхуной на пограничном катере — дело достаточно рискованное. А почему бы не представить этих людей на космическом корабле? Готовые характеры! Мы, если угодно, здорово облегчили себе жизнь… Конечно, по ходу дела нам приходилось кое-что изобретать. Но это не столько изобретения, сколько обобщение некоторых характерных черт, взятых у реальных людей и соединенных в один образ. Это обобщение и соединение остается нашим принципом, мы будем продолжать так и впредь, потому что принцип довольно плодотворный…».

2.

Повесть «Хромая судьба» в этом смысле наиболее характерна.

Жизнь и судьба писателя. Рано или поздно Стругацкие должны были заговорить об этом. Кто бы еще с такой любовью мог рассказать о горестной судьбе своих личных библиотек? А тут от первой библиотеки писателя Феликса Сорокина — читай: Стругацкого-старшего — вообще осталась только одна книга: В. Макаров. «Адъютант генерала Май-Маевского». Книга, кстати, не случайная, она была подарена автором отцу Феликса. «Дорогому товарищу А. Сорокину. Пусть эта книга послужит памятью о живой фигуре адъютанта ген. Май-Маевского, зам. командира Крымской повстанческой. С искренним партизанским приветом. Ленинград, 1927».

И от второй библиотеки Феликса Сорокина тоже ничего не осталось, он бросил ее в Канске, где два года преподавал на курсах. Но это еще не всё. Читая о приказе, отданном по Вооруженным силам СССР (1952 год), — списать и уничтожить всю печатную продукцию идеологически вредного содержания, мы опять видим Аркадия Натановича: «Был разгар лета, и жара стояла, и корчились переплеты в жарких черно-кровавых кучах, и чумазые, как черти в аду, курсанты суетились, и летали над всем расположением невесомые клочья пепла, а по ночам, невзирая на строжайший запрет, мы, офицеры-преподаватели, пробирались к заготовленным назавтра штабелям, хищно бросались, хватали, что попадало под руку, и уносили домой…».

И всё такое прочее, как любил повторять герой Уильяма Сарояна.

Читая «Хромую судьбу», мы видим улыбку Аркадия Натановича, и это он подмигивает нам, печально иронизируя над разлетающимися по ветру иллюзиями. «Странно, что я никогда не пишу об этом времени (о службе в армии. — Д. В., Г. П.). Это же материал, который интересен любому читателю. С руками бы оторвал это любой читатель, в особенности если писать в этакой мужественной современной манере, которую я лично уже давно терпеть не могу, но которая почему-то всем очень нравится. Например: „На палубе „Коней-мару“ было скользко и пахло испорченной рыбой и квашеной редькой. Стекла рубки были разбиты и заклеены бумагой. (Тут ценно как можно чаще повторять „были“, „был“, „было“… Стекла были разбиты, морда была перекошена…) Валентин, придерживая на груди автомат, пролез в рубку. „Сэнте, выходи“, — строго сказал он. К нам вылез шкипер. Он был старый, сгорбленный, лицо у него было голое, под подбородком торчал редкий седой волос. На голове у него была косынка с красными иероглифами, на правой стороне синей куртки тоже были иероглифы, только белые. На ногах шкипера были теплые носки с большим пальцем. Шкипер подошел к нам, сложил руки перед грудью и поклонился. „Спроси его, знает ли он, что забрался в наши воды“, — приказал майор. Я спросил. Шкипер ответил, что не знает. „Спроси его, знает ли он, что лов в пределах двенадцатимильной зоны запрещен“, — приказал майор. (Это тоже ценно: приказал, приказал, приказал.) Я спросил. Шкипер ответил, что знает, и губы его раздвинулись, обнажив редкие желтые зубы. „Скажи ему, что мы арестовываем судно и команду“, — приказал майор. Я перевел. Шкипер часто закивал, а может быть, у него затряслась голова. Он снова сложил ладони перед грудью и заговорил быстро и неразборчиво. „Что он говорит?“— спросил майор. Насколько я понял, шкипер просил отпустить шхуну. Он говорил, что они не могут вернуться домой без рыбы, что все они умрут с голода. Он говорил на каком-то диалекте, вместо „ки“ говорил „кси“, вместо „пу“ говорил „ту“, понять его было очень трудно…“

Разумеется, это Аркадий Стругацкий.

Это Дальний Восток, океан, Курильские острова.

Не стоит смешивать жизненные реалии с книжными описаниями, но вот подошла пора, и Стругацкий-старший вспомнил свою давно миновавшую юность, как десятком лет позже начнет вспоминать свое ленинградское детство его младший брат…

Писательская жизнь полна разочарований. Она — не только пьянки и ссоры с друзьями, непонимание, ошибки, но еще и работа, работа, работа, и ревностно и тщательно укрываемая от чужих глаз некая таинственная, потаенная Синяя папка, в которую складываются самые сокровенные листочки.

„В который раз подумал я о том, что литература, даже самая реалистическая, лишь очень приблизительно соответствует реальности, когда речь идет о внутреннем мире человека“.

Отсюда и развитие сюжета.

Какой писатель откажется от искуса узнать меру отпущенного ему таланта?

Ну, кому не захочется хотя бы краем глаза глянуть, узнать, какими тиражами (один экземпляр? тысяча? миллион?) грозит ему публикация самой важной, самой глубинной его вещи. „Да, — размышляет Сорокин, — после смерти автора у нас зачастую публикуют довольно странные его произведения, словно смерть очищает их от зыбких двусмысленностей, ненужных иллюзий и коварных подтекстов. Будто неуправляемые ассоциации умирают вместе с автором. Может быть, может быть. Но мне-то что до этого? Я уже давно не пылкий юноша, уже давно миновали времена, когда я каждым новым сочинением мыслил осчастливить или, по крайности, просветить человечество. Я давным-давно перестал понимать, зачем я пишу. Славы мне хватает той, какая у меня есть, как бы сомнительна она ни была, эта моя слава. Деньги добывать проще халтурою, чем честным писательским трудом. А так называемых радостей творчества я так ни разу в жизни и не удостоился… Что за всем этим остается? Читатель? Но ведь я ничего о нем не знаю. Это просто очень много незнакомых и совершенно посторонних мне людей. Почему меня должно заботить отношение ко мне незнакомых и посторонних людей? Я ведь прекрасно сознаю: исчезни я сейчас, и никто из них этого бы не заметил. Более того, не было бы меня вовсе или останься я штабным переводчиком, тоже ничего, ну, ничегошеньки в их жизни бы не изменилось ни к лучшему, ни к худшему… Да что там Сорокин Эф? Вот сейчас утро. Кто сейчас в десятимиллионной Москве, проснувшись, вспомнил о Толстом Эль Эн? Кроме разве школьников, не приготовивших урока по „Войне и миру“. Потрясатель душ. Владыка умов. Зеркало русской революции. Может, и побежал он из Ясной Поляны потому именно, что пришла ему к концу жизни вот такая простенькая и такая мертвящая мысль…“».

3.

В некоем научном институте разрабатывается интереснейший (фантастический) прибор — Меnzurа Zоili. Ни мало ни много этот прибор способен определять, измерять объективную ценность любого художественного произведения. (Термин взят из малоизвестного рассказа Акутагавы «Измеритель Зоила», а Зоил, если кто не помнит, это древнегреческий философ, прославившийся в веках весьма злобной критикой поэм Гомера.) Обращение писателей к этому техническому новшеству и ложится в основу сюжетной конструкции.

Первые записи о романе датируются в рабочих тетрадях Стругацких еще 1971 годом! Ну а «самые подробные обсуждения состоялись… в ноябре 1980-го… Потом перерыв длиной почти в год… И только в январе 82-го начинается обстоятельная работа над черновиком. К этому моменту все узловые ситуации и эпизоды были определены, сюжет готов полностью, и окончательно сформулировалась литературная задача: написать булгаковского „Мастера-80“, а точнее, не Мастера, конечно, а бесконечно талантливого и замечательно несчастного литератора Максудова из „Театрального романа“ — как бы он смотрелся, мучился и творил на фоне неторопливо разворачивающихся „застойных“ наших „восьмидесятых“. Прообразом Ф. Сорокина взят был АН с его личной биографией и даже, в значительной степени, судьбой, а условное название романа в этот момент было — „Торговцы псиной“ (из всё того же рассказа Акутагавы: „С тех пор, как изобрели эту штуку, всем этим писателям и художникам, которые торгуют собачьим мясом, а называют его бараниной, всем им — крышка“!)».

И далее: «„Хромая судьба“ — второй (и последний) наш роман, который мы совершенно сознательно писали „в стол“, понимая, что у него нет никакой издательской перспективы. Журнальный вариант появился только в 1986 году, в ленинградской „Неве“, — это было (для нас) первое чудо разгорающейся Перестройки, знак Больших Перемен и примета Нового времени. Но тогда же впервые встала перед нами проблема совершенно особенного свойства, казалось бы, вполне частная, но в то же время настоятельно требующая однозначного и конкретного решения… Речь шла о Синей папке Феликса Сорокина, о заветном его труде, любимом детище, тщательно спрятанном от всех и, может быть, навсегда. Работая над романом, мы, для собственной ориентировки, подразумевали под содержимым Синей папки наш „Град обреченный“, о чем свидетельствовали соответствующие цитаты и разрозненные обрывки размышлений Сорокина по поводу своей тайной рукописи. Конечно, мы понимали при этом, что для создания у читателя по-настоящему полного впечатления о второй жизни нашего героя — его подлинной, в известном смысле, жизни — этих коротких отсылок к несуществующему (по понятиям читателя) роману явно недостаточно, что в идеале надобно было бы написать специальное произведение, наподобие „пилатовской“ части „Мастера и Маргариты“, или хотя бы две-три главы такого произведения, чтобы вставить их в наш роман. Но подходящего сюжета не было, и никакого материала не было даже на пару глав, так что мы сначала решились, скрепя сердце, пожертвовать для святого дела двумя первыми главами „Града обреченного“ — вставить их в „Хромую судьбу“, и пусть они там фигурируют как содержимое Синей папки. Но это означало украсить один роман (пусть даже и хороший) ценой разрушения другого романа, который мы нежно любили и бережно хранили для будущего (пусть даже недосягаемо далекого). Можно было бы вставить „Град обреченный“ в „Хромую судьбу“ ЦЕЛИКОМ, это решало бы все проблемы, но в то же время означало бы искажение всех и всяческих разумных пропорций получаемого текста, ибо в этом случае вставной роман оказывался бы в три раза толще основного, что выглядело бы по меньшей мере нелепо…

И тогда мы вспомнили о старой нашей повести — „Гадкие лебеди“. К началу 80-х у нее уже была своя, очень типичная судьба — судьба самиздатовской рукописи, распространявшейся в тысячах копий, нелегально, без ведома авторов, опубликованной за рубежом и прекрасно известной „компетентным органам“, которые, впрочем, не слишком рьяно за ней охотились — повесть эта проходила у них по разряду „упаднических“, а не антисоветских… От них („Гадких лебедей“. — Д. В., Г. П.) веяло безнадежностью и отчаянием, и даже если авторы согласились бы убрать оттуда многочисленные и совершенно неистребимые „аллюзии и ассоциации“, этого горбатого (как говаривали авторы по поводу некоторых своих произведений и до, и после) не смог бы исправить даже наш советский колумбарий».

4.

Съемки на телевидении… Ставший традиционным семинар молодых писателей в Малеевке… Сценарий «Пять ложек эликсира» (позже лег в основу фильма «Искушение Б.»[36])… Переговоры с Совинфильмом о съемках «Трудно быть богом» (памятником этой работе останется пьеса «Без оружия (Человек с далекой звезды)», написанная в 1976-м[37])… Поездки по Прибалтике… «Откуда Вы взяли, что я „не большой любитель передвигаться“? — писал в декабре 2010 года Борис Натанович одному из авторов этой книги. — С тех пор как завелся у нас лимонно-желтый „запорож“ (то есть с 1976 года), мы 25 лет мотались ежегодно по Прибалтике, Белоруссии и Украине (меняя машины каждые три года на чеки Внешпосылторга и почти не меняя экипажей). И даже уже в нулевые, пока здоровье еще позволяло, каждое лето отправлялись в Финляндию, „на хутора“. Да и в молодые годы я попутешествовал неплохо: Алма-Ата, Пенджикент, Абастумани, Харбас. И всё ведь не туристом, а по делу: астробиология, археология, астрометрия… Конечно, АН путешественник покруче, но ведь он и постарше…».

5.

Повесть «Волны гасят ветер» вновь отмечена знаком эксперимента.

«Меня зовут Максим Каммерер. Мне восемьдесят девять лет».

Классическое начало. Помните? «Зовите меня Израэль». Мелвилл.

В «Хромой судьбе» речь шла о стареющем человеке, которого мучают не столько проблемы человечества, сколько проблемы собственного организма, а в повести «Волны гасят ветер» мы видим, ни много ни мало, новый сценарий будущего. Не к Полдню. А к иному человеку. Точнее — от человека к чему-то вообще принципиально иному.

Максиму Каммереру пятьдесят восемь лет. Не старик, конечно, но и не юноша. Поэтому и поручают ему, опытному сотруднику КОМКОНа-2, расследование странных событий, приключившихся на планете Тисса. Там ни с того ни с сего исследователи вдруг утратили контроль над собственным поведением, а с орбитального корабля-матки какой-то взбесившийся автомат слал и слал им одно и то же сообщение: Земля погибла в результате некоего космического катаклизма, а все население Периферии вымерло от еще более необъяснимых эпидемий… «И начал я с того, — пишет Каммерер в своем мемуаре, — что организовал экспертный опрос ряда наиболее компетентных специалистов по ксеносоциологии… Я задался целью создать модель (наиболее вероятную) профессорской деятельности Странников в системе земного человечества». Такое впечатление, что какие-то (какие? уж не Странники ли?) силы уже ведут эксперименты по искусственному отбору людей. Кто-то проходит их «тесты» и, следовательно, может быть пригоден для использования в целях, абсолютно не понятных «непрошедшим». К числу этих последних относятся и работники всезнающих секретных служб. А для них непонимание и тревога — по служебной необходимости — моментально становятся стимулом для серьезного расследования и, в перспективе, организации противодействия.

Документы, документы. Стругацких ничуть не пугает их обилие.

«В истории написания этой повести нет ничего особенного, — вспоминал Борис Натанович, — и, тем более, сенсационного. Начали черновик 27.03.83 в Москве, закончили чистовик 27.05.84, в Москве же. Всё это время вдохновляющей и возбуждающей творческий аппетит являлась для нас установка написать по возможности документальную повесть, в идеале — состоящую из одних только документов, в крайнем случае — из „документированных“ размышлений и происшествий. Это была новая для нас форма, и работать с ней было интересно, как и со всякой новинкой. Мы с наслаждением придумывали „шапки“ для рапорт-докладов и сами эти рапорт-доклады с их изобилием нарочито сухих казенных словообразований и тщательно продуманных цифр; многочисленные имена свидетелей, аналитиков и участников событий сочиняла для нас особая программка, специально составленная на мощном калькуляторе „Хьюлетт-Паккард“ (компьютера тогда у нас еще не было); а первый вариант „Инструкции по проведению фукамизации новорожденного“ вполне профессионально набросал для нас друг АНа — врач Юрий Иосифович Черняков…».

Стругацкие будто специально взялись доказать, что интересную идею нельзя убить никакой формой, даже казенными отчетами и отписками.

Размышления Максима Каммерера вряд ли оставят читателей равнодушными. Оправдано ли прогрессорство? Имеют ли право земляне ускорять естественный исторический ход развития своих галактических соседей? Или каждый, кто бы он ни был, должен выстраивать свою историю сам? Нельзя же, в самом деле, ускорить рост дерева, таща его из земли за ветки. Или, скажем, такой поворот. А вдруг мы, земляне, совершим мощный качественный скачок, станем на голову выше самих себя — интеллектуально, понятно. Готовы мы к этому? Не разделится ли человечество на две неравные части, причем меньшая (более умная) очень скоро и навсегда обгонит большую? И как, собственно, определить — с чего и как начинается превращение людей в таких вот разумных существ иного уровня (в повести они названы «люденами»)?

6.

Добро всегда добро!

Звучит замечательно.

Но «…ты прекрасно знаешь, что это не так, — говорит Максим Каммерер своему оппоненту. — Я был прогрессором всего три года, я нес добро, только добро, ничего, кроме добра, и, господи, как же они ненавидели меня, эти люди! И они были в своем праве. Потому что боги пришли, не спрашивая разрешения. Никто их не звал, а они вперлись и принялись творить добро. То самое добро, которое всегда добро. И делали они это тайно, потому что заведомо знали, что смертные их целей не поймут, а если поймут, то не примут. Феодальный раб в Арканаре не поймет, что такое коммунизм, а умный бюрократ триста лет спустя поймет и с ужасом от него отшатнется. Это азы, которые мы, однако, не умеем применить к себе… Почему? Да потому, что мы не представляем себе, что могут предложить нам Странники. Аналогия не вытанцовывается! Они — пришли без спроса — это раз. Они пришли тайно — это два. А раз так, то, значит, подразумевается, что они лучше нас знают, что нам надо, — это раз, и они заведомо уверены, что мы либо не поймем, либо не примем их целей, — это два… Не знаю, как ты, а я не хочу этого…».

7.

Читая повесть, никак не отделаешься от странного впечатления, что чудесный Мир Полдня не то чтобы утомил Стругацких, нет, он, скорее, лишился (по вполне естественным причинам) тех героев, с которыми писателям раньше было интересно работать. Новую повесть движут не столько действия персонажей, сколько идея столкновения человеческого настоящего с нечеловеческим будущим. Даже самые подготовленные к тому, что на Земле уже есть «чужие» — сверхраса люденов, — испытывают потрясение, столкнувшись с их мощью и их отличиями от людей.

Вот документ под номером 19.

«Конфиденциально! Только для членов президиума Всемирного совета!

Содержание: запись собеседования, состоявшегося в „Доме Леонида“ (Краслава, Латвия) 14 мая 99 года. Участники: Л. А. Горбовский, член Всемирного совета; Г. Ю. Комов, член Всемирного совета, врио Президента секции „Урал — Север“ КК-2; Д. А. Логовенко, зам. директора Харьковского филиала ИМИ».

«То есть вы фактически ничем не отличаетесь от обыкновенного человека?» — спрашивает Геннадий Комов указанного в документе зам. директора Харьковского филиала Логовенко — одного из первых люденов.

«Сейчас, когда я разговариваю с вами, — спокойно отвечает Логовенко, — я отличаюсь от вас только сознанием, что я не такой, как вы. Это всего лишь один из моих уровней, довольно утомительный, кстати. Но на других уровнях — всё другое: сознание, физиология, облик даже».

И на вопрос: «То есть на других уровнях вы уже не люди?» — столь же спокойно отвечает: «Мы — вообще не люди. Привыкайте к этой мысли. И пусть вас больше не сбивает с толку то, что мы рождены людьми».

Присутствующий при беседе член Всемирного совета (уже старый, уже умирающий) Горбовский просит Логовенко хоть чем-то подтвердить сказанное. Ну да, различие уровней… Вообще не люди… Конечно, звучит эффектно… Но хорошо бы увидеть что-то собственными глазами…

И мы в очередной раз отдаем должное мастерству братьев Стругацких.

Описание необыкновенных чудес может быть весьма занимательным, а может и провалиться, — это ведь описание, тем более здесь-то речь идет о другом уровне. Вот почему представленный документ зияет многочисленными лакунами. Нам предоставляется право самим догадаться, что там такое происходило у постели Горбовского, какие чудеса демонстрировал собравшимся люден Логовенко. «Слышны негромкие звуки, напоминающие переливчатый свист, чей-то невнятный возглас, звон бьющегося стекла…» — «Простите, я думал, он не-бьющийся…» Опять пауза, секунд десять, потом вопрос: «Это он?..» Горбовский отвечает: «Н-нет… Тот стоит на подоконнике…» И сообщает: «Вы меня убедили…».

Но что произошло? Что там увидели Комов и Горбовский?

Словами далеко не все можно передать. Вот, скажем: «Растормаживание гипоталамуса приводит к разрушению третьей импульсной». Ну что? Понятнее стало? Одно только утешает: всё же Максим Каммерер вычислил люденов. Хотя это понятие — «люден» — не является пока общепризнанным. Большинство предпочитает пользоваться термином «метагом», так сказать, «за-человек». А кое-кто называет себя «мизитом»… Но понятие «люден» всё же удобнее… Во-первых, перекликается с русским словом «люди»; во-вторых, одним из самых первых люденов был, как это ни смешно, некий Павел по фамилии Люденов… Кроме того, существует термин философа Хейзинги: «Хомо луденс» — «Человек играющий»… Логовенко, впрочем, настойчиво внушает Горбовскому и Комову: «Мы — не люди. Мы — людены. Не впадите в ошибку. Мы — не результат биологической революции. Мы появились потому, что человечество достигло определенного уровня социотехнологической организации. Открыть в человеческом организме третью импульсную систему могли бы и сотню лет назад, но инициировать ее оказалось возможным только в начале нашего века, а удержать людена на спирали психофизиологического развития, провести его от уровня к уровню… то есть, в ваших понятиях, воспитать людена… стало возможным совсем недавно…».

К сказанному стоит добавить, что девяносто процентов люденов нисколько не интересуются судьбами человечества. Конечно, это не самое приятное добавление, ведь, казалось бы, Земля, она — родина и для клопа, и для человека. Метагомы теряют чувство привязанности, разделение это жестко проходит по семьям, по дружбам. Другими словами, в самом ближайшем времени землянам придется пережить мощный всплеск комплекса неполноценности среди самых обыкновенных (а таких — большинство) людей.

Правда, и тут есть некоторое утешение.

Людены (в большинстве своем) на Земле не живут.

«Не живете же вы в кровати!» — поясняет Логовенко.

8.

Когда-то в «Далекой Радуге» братья Стругацкие много говорили о «вертикальном прогрессе». И тот, технологический прогресс затормозился. А прогресс этический… это и вовсе странная штука, которую трудно описать: то ли движение человечества к идеалу, который лучшие люди уже знают и к которому стараются «подтянуть» остальных, то ли и сам этот идеал еще нуждается в формулировании. Стругацкие без надежды смотрят на любые формы «традиционного», «ожидаемого» прогресса. Их упование возложено на «вылупление» сверхчеловека из человека. И дальнейшее развитие — дело сверхлюдей. Может быть, они и всех остальных вытащат из тупика, защитят от опасностей… если захотят.

Мнения читателей повести разделились. Для кого-то нечеловеческое будущее — нечто слишком холодное, слишком страшное и, по большому счету, просто ненужное. Своего рода соблазн, который издалека выглядит величественно, но по мере того как ты ему поддаешься, детали становятся всё более отвратительными. Однако другая часть читателей восприняла маршрут от человека к сверхчеловеку с энтузиазмом. Да и сами авторы видели в нем нешуточную, вполне вероятную перспективу.

Ну да, человечество, разлившееся по цветущей равнине под ясными небесами, вдруг рванулось вверх. Разумеется, не всей толпой, так никогда не бывает, — чего тут, собственно, огорчаться? — человечество всегда тащили в будущее гении, мы всегда гордились своими гениями, надо помнить об этом. И раскол, наблюдаемый нами, — тоже не последний. Кроме третьей импульсной в организме хомо сапиенса обнаружена уже и четвертая низкочастотная, и пятая, пока безымянная. Что может дать инициация сразу всех этих систем, даже людены предположить не могут.

Вот еще один документ.

Собеседники: М. Каммерер, начальник отдела ЧП; Т. Глумов, инспектор.

Тема: ***… Содержание. ***…

«ГЛУМОВ. Что было в этих лакунах?

КАММЕРЕР. Браво. Ну и выдержка у тебя, малыш. Когда я понял, что к чему, я, помнится, полчаса по стенам бегал.

ГЛУМОВ. Так что было в лакунах?

КАММЕРЕР. Неизвестно.

ГЛУМОВ. То есть как — неизвестно?

КАММЕРЕР. А так. Комов и Горбовский не помнят, что было в лакунах. Они никаких лакун не заметили. А восстановить фонограмму невозможно. Она даже не стерта, она просто уничтожена. На лакунных участках решетки разрушена молекулярная структура.

ГЛУМОВ. Странная манера вести переговоры.

КАММЕРЕР. Придется привыкать».

Да, теперь — придется. «Слишком человеческое» отступает.

Человека придется серьезно переделывать, перевоспитывать. Иными словами, изымать из него традиционную основу и вкладывать принципиально новое содержание. Тогда, может быть, в будущем сверхчеловек и проклюнется. А когда это произойдет, то он, как носитель вектора развития, будет в своем отношении к «предкам», то есть традиционным людям, всегда по определению прав. Как прав человек по отношению к приматам… Эта программа Стругацких несет в себе явственный заряд эзотерики. Поэтому, при весьма высоком интересе к повести со стороны любителей фантастики, она не получила всеобщего признания в этой среде. Не столь уж многие проявили готовность одобрить путь развития… от людей к нелюдям.

9.

«Волны гасят ветер» — последнее произведение Стругацких о Мире Полудня.

Публикация повести испугала партийное начальство. «„Немедленно прекратите печатание Стругацких! — вспоминал сотрудник журнала „Знание — сила“ Г. Зеленко. — Немедленно! Со следующего номера! — так сказало высокое начальствующее лицо, и другие начальники, присутствовавшие в кабинете в обществе „Знание“, дружно закивали головами. (Журнал был тогда изданием общества.) — Но это еще не всё, — сказало высокое начальствующее лицо. — В следующем номере вы должны перепечатать очень глубокую аналитическую статью из последнего номера журнала ‘Молодая гвардия’, где полному разгрому подвергнуто все творчество Стругацких, в том числе и эта повесть. А также вы должны подготовить 2–3 письма читателей с гневным осуждением этой повести. А еще вы должны в том же номере опубликовать редакционную статью с признанием своих ошибок и объяснением, почему вы порываете со Стругацкими“»[38].

Несмотря на непрестанное утомительное давление, Стругацкие все-таки планировали продолжить тему Полдня, написать еще один роман с тем же главным героем — «под условным названием то ли „Белый Ферзь“, то ли „Операция ВИРУС“, — вспоминал Борис Натанович, — но так и не собрались… Любопытно, что задуман этот роман был раньше, чем „Волны“… В дневнике от 6.01.83 сохранилась запись: „Думали над трилогией о Максиме. Максим внедряется в Океанскую империю, чтобы выяснить судьбу Тристана и Гурона“. И уже на следующий день (7.01): „Странники прогрессируют Землю. Идея: человечество при коммунизме умирает в эволюционном тупике. Чтобы идти дальше, надо синтезироваться с другими расами“…».

Из предисловия к сборнику «Время учеников», написанного Стругацким-младшим (1996), мы узнаем, что мир Островной Империи построен был «…с безжалостной рациональностью Демиурга, отчаявшегося искоренить зло». И мир этот укладывался в три круга. Внешний — клоака, сток. Все подонки общества стекались туда, вся пьянь, рвань, дрянь, все садисты и прирожденные убийцы, насильники, агрессивные хамы, извращенцы, зверье, нравственные уроды. Этим чудовищным кругом Империя ощетинивалась против своих внешних врагов, держала оборону и наносила удары. Второй круг населяли люди обыкновенные, далеко не ангелы, но и не бесы. А вот в центре Островной Империи царил Мир Справедливости. «Полдень, ХХII век». Теплый, приветливый, безопасный мир. Мир творчества и свободы. Мир, населенный людьми талантливыми, дружелюбными, свято следующими всем заповедям самой высокой нравственности. Каждый рожденный в Империи неизбежно (рано или поздно) оказывался в «своем» круге — соответственно таланту, темпераменту, нравственной потенции. Не случайно Максим Каммерер не однажды натыкается на вежливый вопрос: «А что, разве у вас мир устроен иначе?».

Такой вариант повести обсуждался Стругацкими в январе 1991 года.

«Боюсь, друг мой, вы живете в мире, который кто-то придумал — до вас и без вас, — а вы не догадываетесь об этом». Этой фразой должно было заканчиваться жизнеописание Максима Каммерера.

«Я очень хорошо помню, — вспоминал Борис Натанович, — что обсуждение наше шло вяло, нехотя, без всякого энтузиазма. Время было тревожное и неуютное, в Ираке начиналась „Буря в пустыне“, в Вильнюсе группа „Альфа“ штурмом взяла телецентр, нарыв грядущего путча готовился прорваться, и приключения Максима Каммерера в Островной Империи совсем не казались нам увлекательными — придумывать их было странно и даже как-то неприлично. АН чувствовал себя совсем больным, оба мы нервничали и ссорились…».

10.

Да, многое в стране явно и необратимо менялось.

В марте 1985 года к власти пришел Михаил Горбачев.

В апреле 1986-го произошла авария на Чернобыльской АЭС, вызвавшая новую волну чудовищного вранья. Кризис назрел, и после январского пленума КПСС (1987) пошли невероятные «признания» недостатков в работе системы, была объявлена нелепая антиалкогольная кампания, выстроившая людей в бесконечных злых очередях, «борьба с нетрудовыми доходами», введение госприемки. Люди, пережившие «оттепель» и «застой», по сути своей не могли быть легковерными: даже вдруг открывшаяся перед писателями возможность печатать то, что еще вчера казалось полностью бесперспективным, настораживала. Ну да, Горбачев… Яковлев… Рыжков… Ельцин… Список можно сколько угодно продолжать, только зачем? Разве не те же самые люди вот только что составляли «мозг партии»?

И все же повеяло чем-то иным, свежим. Что-то оживилось.

Активизировался Сокуров — фильм «Дни затмения» (по мотивам повести «За миллиард лет до конца света»)[39]. Работа над новой вещью — «Отягощенные злом» — тоже пошла не в стол (как было перед этим с «Градом обреченным» и «Хромой судьбой»), а открыто, для всех. В феврале Стругацкие собираются в Комарово, в марте и в апреле — в Репино. Всеобщие ожидания, теперь явные и откровенные, становятся всё определеннее. Возвращаются запрещенные ранее книги, издаются произведения, что были заперты в спецхранах или просто «не рекомендовались к печати» партийными и литературными чиновниками. Заодно выясняется, что популярность братьев Стругацких вовсе не размылась, она наоборот — выросла. Их именем названа малая планета № 3054 — Strugаtsкiа. Их пригласили на мировой конвент по фантастике в английский город Брайтон. В октябре Аркадий Натанович принял участие в прямом эфире: телемост СССР — США «Вместе к Марсу». «Рано, рано нам лететь на Марс, — возразил Стругацкий-старший известному американскому астрофизику Карлу Сагану. — Мы и на Земле не успеваем решать проблемы». Прозвучало это странно, даже не совсем понятно для тех, кто всю жизнь верил, что именно братья Стругацкие не позволяют нам зарываться исключительно в земных проблемах.

«Мы недавно сидели вчетвером — Аркадий, Ленка, его жена, Адочка моя и я, — рассказал Стругацкий-младший в том же году журналистке из рижского журнала „Даугава“ Лене Михайловой, — и прикидывали: как вообще могло случиться, что мы вот… сидим все вместе?! Пришли к выводу, что это совершенно невероятное, вообще говоря, стечение обстоятельств — конечно, мы все должны были погибнуть…» — Это настроение резко преломится позже в романе «Поиск предназначения, или Двадцать седьмая теорема этики», который напишет Борис Натанович под псевдонимом С. Витицкий. Беседа всерьез увлекла младшего брата: «Я должен был умереть в блокаду — это было ежу ясно, я умирал, мама мне об этом рассказывала… меня спасла соседка, у которой каким-то чудом оказался бактериофаг… Мне дали ложку этого лекарства, и я выжил, как видите… Аркадий тоже должен был погибнуть, конечно, — весь выпуск его минометной школы был отправлен на Курскую дугу, и никого не осталось в живых. Его буквально за две недели до этих событий откомандировали в Куйбышев на курсы военных переводчиков… Ленка, безусловно, должна была погибнуть — она была дочерью нашего посольского работника в Китае, попала в самый разгар японского наступления на Шанхай, их эвакуировали оттуда на каких-то немыслимых плавсредствах, сверху бомбила авиация, как они выбрались живыми, непонятно до сих пор… Ада, моя жена, попала под Ставрополем под немецкую бомбежку, был сброшен десант, все беженцы рассыпались по полю… а на них пошли немецкие танки!.. Они остались в оккупации, помирали там от голода, и всю ее семью должны были расстрелять как семью советского офицера. Все списки были уже представлены… их спасли только партизаны… Как мы все уцелели? И к тому же встретились вчетвером?..».

Имея такой жизненный багаж, трудно так сразу поверить в «свежий ветер перемен». Поэтому до поры до времени все подвижки казались слишком легковесными, слишком временными.

11.

Повесть «Отягощенные злом, или Сорок лет спустя» имеет долгую биографию.

Первый замысел этой вещи появился у Стругацких еще в 1981 году. Тогда они планировали вместе с братьями Вайнерами написать детектив, одной из частей которого («Ловец душ») авторы собирались придать мистико-фантастический вид: по глухой провинции бродит некий приобретатель душ, наполовину Мефистофель, наполовину господин Чичиков…[40] К сожалению, из сотрудничества ничего не вышло, однако к старому замыслу братья Стругацкие время от времени возвращались, прикидывая, как бы взяться за него, как бы вытащить из него что-нибудь полезное. Постепенно сюжетная конструкция усложнялась, изначальный план уступил место новым смыслам и новым поворотам действия, а Чичиков-Мефистофель отошел на второй план…

Всерьез работа началась в январе 1986 года, а чистовик был завершен весной 1988-го.

На этот раз текст ждал публикации совсем недолго: его напечатали в «Юности» летом 1988 года — тогда «новых Стругацких» страстно ждали, тогда к их художественным, да и к любым другим высказываниям прислушивались особенно чутко. Ведь они, оставаясь на протяжении многих лет опальными творцами, сохранили колоссальный духовный авторитет у интеллигенции. Со второй половины 60-х они ни разу не пытались восстановить прежние, полностью лояльные отношения с советской властью. Они не переставали быть частью оппозиции, пусть и не самой радикальной. Теперь настало время, когда их слово ценилось на вес золота.

Впрочем, «Отягощенные злом», с их сложной структурой, для большинства почитателей братьев Стругацких оказались каскадом ребусов. Кто-то не потрудился продумать и понять вещь до конца, а кто-то… до конца не дочитал. «Отягощенные злом» остались, по большому счету, и неразгаданными, и недооцененными. Изменившееся время требовало публицистической простоты, требовало лозунга. Бросьте верное слово в массы! Давайте! Все ждут! И чуть погодя в пьесе «Жиды города Питера» братья Стругацкие действительно выскажутся просто, прямо и будут поняты.

А вот «Отягощенные злом» не предназначались для масс. Эта повесть писалась для умников. Она прозвучала — как глава из философского трактата, артистично зачитанная посреди большой драки стенка на стенку…

12.

Действительно, «Отягощенные злом» на первый взгляд выпадают из творчества братьев Стругацких, не соответствуют духу их главных произведений. До середины 60-х Стругацкие были чистой воды писателями-фантастами. Позднее использовали фантастический элемент при разговоре с читателем о проблемах, связанных с окружающей реальностью, реальностью СССР. В их лучших вещах сказанное о сегодня-сейчас обретало универсальное значение: те же максимы и те же укоризны можно было высказать относительно многих народов, стран и времен… Но со второй половины 80-х Стругацкие окончательно перестали быть фантастами в традиционном смысле этого слова. Они не только отдрейфовали от НФ в сторону мистики, они приняли метод и весь арсенал художественных приемов, присущих «основному потоку» литературы, вернулись, так сказать, в страну «суконного реализма». Если бы их поздние тексты появились, скажем, десятилетием позже и за ними не тянулся шлейф «фантастического прошлого» авторов, то писательское сообщество мейнстрима восприняло бы их как свое, родное, как «литературу толстых журналов». Никаких отличий! И речь идет не только об «Отягощенных злом» и «Жидах города Питера», получивших широкую известность. Речь идет и о не столь популярной повести «Дьявол среди людей». Написал ее, после обсуждения с братом, один Аркадий Натанович[41], закончивший эту работу летом 1991-го. Судя по творческому дневнику Стругацких, «Дьявол среди людей» воспринимался ими в качестве истории «…о том, как человек обнаружил в себе дьявола». Так что, в принципе, «выпадения» здесь нет, а есть, скорее, смена значительной части художественных средств.

Переход к мистике и мейнстримовским «правилам игры» самым естественным образом сделал для Стругацких притягательной такую значительную фигуру русской литературы, как Михаил Афанасьевич Булгаков. «Отягощенные злом» близки к булгаковской традиции, но сделаны с помощью художественных средств, самостоятельно выработанных Стругацкими на протяжении тридцати лет творчества. Упоминавшийся уже нами Войцех Кайтох высказался с несвойственной ему прямолинейностью: «Рукопись Манохина (одна из частей „Отягощенных злом“. — Д. В., Г. П.) продолжает традиции „Мастера и Маргариты“, что, впрочем, уже было в советской фантастике восьмидесятых годов»[42].

Думается, это не совсем так. И уж совсем неверно обвинять Стругацких во вторичности по отношению к Булгакову — а подобные вердикты звучали…

Параллель Стругацкие — Булгаков очень важна для правильного понимания повести «Отягощенные злом». Но она ни в малой мере не предполагает движения дуэта след в след по стопам Михаила Афанасьевича.

К булгаковской традиции Стругацкие давно проявляли серьезный интерес.

Сорокинская часть «Хромой судьбы», по признанию Бориса Натановича, во многом создавалась как вариация на тему булгаковского Максудова, бредущего сквозь «застойные» восьмидесятые. Более того, «Театральный роман» прямо назван в тексте сорокинской части: «Ничего на свете нет лучше „Театрального романа“, хотите бейте вы меня, а хотите режьте…» — говорит главный герой. Да и высшим судьей для центрального персонажа, писателя Сорокина, выступает некий мудрец с говорящим именем Михаил Афанасьевич.

Однако в «Отягощенных злом» Стругацкие не пытались начать литературный диалог с Михаилом Афанасьевичем, затеять с ним своего рода спор или же игру переинтерпретаций. С Булгаковым авторы «Отягощенных злом» сходятся в немногом.

Во-первых, ими допущены в современную жизнь евангельские персонажи. Во-вторых, трактовка этих персонажей, как и у Булгакова, отдает гностицизмом. Этаким осовремененным альбигойством. И даже само название повести происходит от гностического определения демиурга в трактовке Е. М. Мелетинского: «Творческое начало, производящее материю, отягощенную злом». Но фундаментальная разница между Булгаковым и Стругацкими состоит в том, что первый колебался между христианством и гностицизмом, предлагая интеллигенции «духовное евангелие» от беса, а Стругацкие колебались между гностицизмом, как приемлемой смысловой средой для использования некоторых сюжетных ходов, и агностицизмом — ведь какая может быть вера у советского интеллигента? Устами писателя Сорокина из «Хромой судьбы» Стругацкие сделали откровенное признание на этот счет. Рассуждая о Льве Николаевиче Толстом, Сорокин говорит: «А ведь он был верующий человек… Ему было легче, гораздо легче. Мы-то знаем твердо: нет ничего ДО и нет ничего ПОСЛЕ». И далее: «Есть лишь НИЧТО ДО и НИЧТО ПОСЛЕ, и жизнь твоя имеет смысл лишь до тех пор, пока ты не осознал это до конца». Надо ли тут что-либо добавлять, комментировать? И никакого евангелия Стругацкие не предлагали[43]. Просто сделали Христом интеллигента, получившего в свое распоряжение колоссальную мощь.

13.

Итак, в реальности позднего СССР, на исходе 80-х, материализуется демиург и рядом с ним — некий ехидный резонер Агасфер Лукич.

Относительно первого Борис Натанович дал полную расшифровку: «Это история второго… пришествия Иисуса Христа. Он вернулся, чтобы узнать, чего достигло человечество за прошедшие две тысячи лет с тех пор, как он даровал ему Истину и искупил грехи своей мучительной смертью. И он видит, что НИЧЕГО существенного не произошло, все осталось по-прежнему, и даже подвижек никаких не видно, и он начинает все сначала, еще не зная пока, что он будет делать и как поступать, чтобы выжечь зло, пропитавшее насквозь живую разумную материю, им же созданную… Наш Иисус-демиург совсем не похож на того, кто принял смерть на кресте в древнем Иерусалиме, — две тысячи лет миновало, многие сотни миров пройдены им, сотни тысяч благих дел совершены, и миллионы событий произошли, оставив — каждое — свой рубец. Всякое пришлось ему перенести, случались с ним происшествия и поужаснее примитивного распятия — он сделался страшен и уродлив. Он сделался неузнаваем».

И все-таки: «Наш демиург… это просто Иисус Христос две тысячи лет спустя».

Что ж, Христос и впрямь вышел жутковатым: с зеленоватой кожей, черными многолоктевыми руками, изуродованным болезнью носом, безбровым лбом и глазами, испещренными по белкам кровавыми прожилками. Глаза всегда горели одним выражением: «яростного бешеного напора пополам с отвращением».

Не Марк ли Волькенштейн, неистовый штурман Горбовского, был ему родней?

Или нет… Скорее Христос из «Отягощенных злом» — это аналог дона Руматы, которого, допустим, вернули в Арканар по прошествии некоторого времени после устроенной им бойни. Румата всматривается в людей и делает вывод: «К лучшему ничего не изменилось. Но что-то делать надо. Не оставлять же их просто так, коснеющими в пакости и совершенно неисправленными». И не напрасно Антон из «Попытки к бегству» (по мнению многих знатоков творчества Стругацких, — тот же Антон-Румата из «Трудно быть богом», только помоложе) назван там полушутя Христом, проповедующим социализм. Христос в «Отягощенных злом» отчаялся проповедовать, но сердце его все еще «полно жалости» к миру, погрязшему во зле.

Ясно, что такой Христос бесконечно далек от евангельского Иисуса.

Это не гностический логос, не разумное творящее начало. Это, скорее, персонификация неубывающей жажды книжного человека переделать других людей к лучшему, используя самые разные методы — от милости и милосердия до молний и громов (у такого вохристосовленного интеллигента есть сила и молнии метать, и даже конец света устроить). Поэтому демиург Стругацких — и Птах, и Хнум, и Ильмаринен, и Ткач, и Гончар. А то, что он еще и Христос, — это… для понятности… Подсказка читателям, не более того… Его собеседник Агасфер Лукич — фигура более сложная. Это чуть-чуть евангелист Иоанн, чуть-чуть тот самый «ловец душ» из первоначального замысла Стругацких — Вайнеров (а значит, и Мефистофель в какой-то степени), это и Раххаль — один из персонажей раннеисламской истории… Собственно, это еще одна персонификация, только совсем другой идеи — идеи «закаленной души». Агасфер Лукич в разных своих ипостасях прошел страшные мучения, его и в масле варили (когда он был Иоанном)… И он — при всем ехидстве, резонерстве — самый надежный помощник демиурга, своего рода вечный интеллигент-эзотерик, готовый делать грязную работу ради торжества творящего разума, быть черным во имя добра, убить и предать во имя любви. Своего рода добрый бес на службе у бога.

В архиве Стругацких сохранился документ, где кратко охарактеризованы обе персонификации: «Демиург — материализованная сила человеческого нетерпеливого стремления кратчайшим путем добиться совершенного социально-психологического устройства, наделенная всемогуществом и по необходимости довольно невежественная. Агасфер-Иоанн — мистическая, непознаваемая компонента Универсума». С той лишь поправкой, что для Стругацких слово «непознаваемая», очевидно, играло основную роль, а «мистическая» — дополняющую, необязательную.

Так и с прочими «мистическими» текстами Стругацких: и «Дьявол среди людей», и «Отягощенные злом», и таинственные искушения Сорокина в «Хромой судьбе» — образец псевдомистики. Мистические допущения играют во всех трех текстах совершенно ту же роль, что и фантастические допущения в прежних текстах. Иными словами, это художественный прием, не более того. «Мистика» большей частью играет роль антуража для диалогического действия: авторы, заставив персонажей двигаться по сцене их текстов, обсуждают с читателями вопросы философии, общественного устройства, политики…

Стругацкие никоим образом не верят в свою «мистику». Скорее, они могли поверить в некоторые НФ-построения собственного производства, в какие-то футурологические элементы своих текстов, но только не в «мистику». Ничего тут нет близкого Булгакову. Он-то верил и в Бога, и в беса, вот только позволял себе толковать их с широкой произвольностью интеллигента…

Христоморфный демиург вместе со «старшим офицером свиты» Агасфером-Мефистофелем-Иоанном обосновывается в штаб-квартире. Исполняя желания нужных для него личностей, он в оплату за это берет их на службу. Роль секретаря исполняет некий астроном Манохин, сделавший когда-то ошибку в научной работе и выпросивший изменить законы мироздания так, чтобы придуманный им астрофизический эффект проявился на самом деле. Возможно, в судьбе Манохина отразились реальные эпизоды из биографии Бориса Натановича: у него когда-то, давным-давно, не сложилось с диссертацией, а в конечном счете — с астрофизикой. Печалился ли он о разбитой в щепы академической карьере? К исходу 80-х — вряд ли: дело давнее. Но переживания ученого, работавшего серьезно, основательно и вдруг оказавшегося у обломков своего труда, ему, конечно, были понятны. Та давняя горечь получила успешную «утилизацию» на страницах «Отягощенных злом»: Манохин вышел очень живо, рельефно, с оттенком чугунного бытового трагизма… И когда сверхъестественные силы дарят ему желанную коррекцию вселенной, бедный астроном честно печалится: получил, по чести сказать, исполнение каприза, примочку на больное тщеславие, а в услужение попал к каким-то глобальным экспериментаторам, вышивающим гладью на всем человечестве. Добрый бестолковый человек: ему страшно за людей, ему жалко людей, пусть они и дурны в большинстве своем, но служить демиургу, который невесть что собирается сделать с человечеством, он все-таки не перестает… Отчего?.. Да не совсем уверен в его темной природе.

Манохин — наполненное печалью и сожалением, но, прежде всего, очень правдивое изображение советской интеллигенции. Она (интеллигенция) честно работает. Но она же продается власти, успокаивая совесть тем, что нет полной уверенности в подлости этой власти. Жить как-то надо.

Правы с этой оценкой Стругацкие? Отчасти да.

Но разве лучше сложилась бы судьба страны, кабы вся интеллигенция, исполнившись праведного гнева, непрерывно лезла на баррикады? И что делать супругам и детям тех, кто днюет и ночует на баррикадах?

Манохин создает некий «мемуар», где рассказывается о делах демиурга и Агасфера. Эти записки составляют добрую половину повествования. Дела великих сил подаются в пересказе рядового советского интеллигента. С уровнем его понимания происходящего. С его добротой и его же бестолковостью. Это — сильный ход, придающий всему действию налет аутентизма или, если угодно, «подлинности».

Демиург принимает у себя людей из настоящего, прошлого и будущего, выслушивает их рецепты исправления человечества. Большей частью попадаются ему идеологи, политики, военные. Эти готовы крушить, кромсать, пускать под нож; они без печали размышляют об апокалиптическом концерте и даже готовы получить в нем партию какой-нибудь ужасающей сатанинской силы. Ведь сатанинские силы выглядят в Откровении евангелиста Иоанна весьма величественно и, главное, им дается большая власть. Демиург ужасается: как с этими чудовищами исправлять мир? «Все они хирурги или костоправы. Нет из них ни одного терапевта!» — возглашает демиург. Изредка к нему приходят милые романтики в стройотрядовских куртках, по-человечески симпатичные, но уж очень простые ребята.

Не годится…

И этот не годится…

А вон тот не годится совершенно…

И вот к Христоморфу приводят настоящего «терапевта».

Настоящего Человека. Настоящего Понимающего. Настоящего Учителя.

Это Георгий Анатольевич Носов из реальности, которая наступит сорок лет спустя, депутат, глава элитарного лицея, где готовят учителей. Он близок демиургу, как никто. И в гораздо большей степени христообразен, чем сам демиург. Георгий Анатольевич проповедует этическое учение. Ученики его напоминают апостолов, идущих за «рабби». В финале Носов жертвует собой, дабы его услышали. Текст наполнен евангельскими аллюзиями, а повествование, связанное с фигурой Г. А. Носова, почти полностью помещено в дневник его ученика с говорящей фамилией Мытарин. История деяний Носова фактически принимает форму печального «благовествования» от евангелиста Игоря Мытарина.

Борис Натанович писал о «евангелии от Мытарина» с гордостью и грустью: «Это был последний роман АБС, самый сложный, даже, может быть, переусложненный и, наверное, самый непопулярный из всех. Сами-то авторы, впрочем, считали его как раз среди лучших — слишком много душевных сил, размышлений, споров и самых излюбленных идей было в него вложено, чтобы относиться к нему иначе. Здесь и любимейшая, годами лелеемая идея Учителя с большой буквы — впервые мы сделали попытку написать этого человека, так сказать, „вживе“ и остались довольны этой попыткой». Идея Учителя, действительно, была дорога как минимум самому Борису Натановичу. Он еще вернется к образу великой воспитующей личности в романе «Бессильные мира сего». Там роль Учителя сыграет Стэн Аркадьевич Агре.

Носов, во-первых, пестует педагогическую элиту, постоянно, изо дня в день, «нагружая» своих учеников, делая из них воспитателей мира. Именно поэтому он — «терапевт демиурга».

Георгий Анатольевич учит ответственно относиться к своему делу, притом наставляет он в этом не только лицеистов, но и людей власти, мэра например.

Он учит постоянно работать.

Он учит любить людей, даже если они безобразны, больны, источают злобу.

Надо преодолевать брезгливость, вот и всё. Ходить в больницы, ассистировать при операциях. Посещать немытых «фловеров». Иначе говоря, получать навык небрезгливой любви. «Каждый человек — человек, пока он поступками своими не доказал обратного».

Он учит человечности, которая, по его мнению, выше всех правил.

По словам его ученика, того же Мытарина, главными требованиями Носова являются понимание и милосердие:

«Понимание — это рычаг, орудие, прибор, которым учитель пользуется в своей работе.

Милосердие — это этическая позиция учителя в отношении к объекту его работы, способ восприятия.

Там, где присутствует милосердие, — там воспитание. Там, где милосердие отсутствует, где присутствует всё, что угодно, кроме милосердия, — там дрессировка.

Через милосердие происходит воспитание Человека.

В отсутствие милосердия происходит выработка полуфабриката: технарь, работяга, лабух. И, разумеется, „береты“ всех мастей. Машины убийства. Профессионалы.

Замечательно, что в изготовлении полуфабрикатов человечество, безусловно, преуспело. Проще это, что ли? Или времени никогда на воспитание Человека не хватало? Или средств?

Да нет, просто нужды, видимо, не было».

И далее, устами того же Мытарина: «Врач может делить человечество только на больных и здоровых, а больных — только на тяжелых и легких. Никакого другого деления для врача существовать не может. А педагог — это тоже врач. Ты должен лечить от невежества, от дикости чувств, от социального безразличия. Лечить! Всех!».

По сравнению с невнятицей, царящей в голове Манохина, мировоззрение Мытарина — чудо стройности. Выходит, не напрасно потрачено сорок лет великих преобразований…

Этическое учение Носова стало предметом горячих споров. Некоторые из исследователей творчества Стругацких горячо вступались за «теорию воспитания». Мир погружен во зло. Демиург не мог творить добро, не отягощая его злом! Но люди вольны от зла избавляться, и без Воспитателей в этом великом преобразовании мира им не обойтись… Другие видели в нем «масонерию»[44]… Наконец, третьи высказывали осторожное опасение: как бы не вышло из этой теории оправдания социальных манипуляций. Ведь если педагоги-«врачи» лечат человечество, видя в нем набор «болванок», «полуфабрикатов», которые надо превратить в людей, то откуда они сами-то берут истинно верное учение, исцеляющее от невежества, от дикости чувств, от социального безразличия? Кто оказывается наставником наставников? И почему именно этот набор ценностей — правильный? Не получилось бы так, что самая пакостная система сотворит из Учителей умелых социальных манипуляторов, стригущих «паству» под утвержденную сверху гребенку…

Кроме того, Носов защищает странное скопление молодежи на окраине провинциального города — Флору. Тамошние жители, «фловеры», собираются вместе, ведут растительный образ жизни, разговаривают на «древесном» жаргоне, понятном только их субкультуре, подобно хипарям пьют, пробуют наркоту, буйно совокупляются. И очень не любят окружающий их мир, поскольку чувствуют в нем избыток лжи, корысти, принуждения. А внутри Флоры люди придерживаются учения, которое озвучивает один из ее вождей-«нуси», сын Георгия Анатольевича:

«Флора знает только один закон: не мешай. Однако, если ты хочешь быть счастливым по-настоящему, тебе надлежит следовать некоторым советам, добрым и мудрым. Никогда не желай многого. Всё, что тебе на самом деле надо, подарит тебе Флора, остальное — лишнее. Чем большего ты хочешь, тем больше ты мешаешь другим, а значит, Флоре, а значит, себе. Говори только то, что думаешь. Делай только то, что хочешь делать. Единственное ограничение: не мешай. Если тебе не хочется говорить, молчи. Если не хочется делать, не делай ничего.

Пила сильнее, но прав всегда ствол.

Ты нашел бумажник? Берегись! Ты в большой опасности.

Хотеть можно только то, что тебе хотят дать.

Ты можешь взять. Но только то, что не нужно другим.

Всегда помни: мир прекрасен. Мир был прекрасен и будет прекрасен. Только не надо мешать ему».

И еще: «Он говорил о Флоре. Он говорил об особенном мире, где никто никому не мешает, где мир, в смысле Вселенная, сливается с миром, в смысле покоя и дружбы. Где нет принуждения, и никто ничем никому не обязан. Где никто никогда ни в чем не обвиняет. И поэтому счастлив, счастлив счастьем покоя… Ты приходишь в этот мир, и мир обнимает тебя. Он обнимает тебя и принимает тебя таким, какой ты есть. Если у тебя болит, Флора отберет у тебя эту боль. Если ты счастлив, Флора с благодарностью примет от тебя твое счастье. Что бы ни случилось с тобой, что бы ты ни натворил, Флора верит и знает, что ты прав. Флора никому не навязывает свое мнение, а ты свободен высказаться о чем угодно и когда угодно, и Флора выслушает тебя со вниманием. За пределами Флоры ты дичь среди охотников, здесь же ты ветвь дерева, лист куста, лепесток цветка, часть целого…».

Многие тысячи молодых людей испытывали те же чувства, уходя в «ролевку», когда она появилась на просторах России — от Москвы «до самых до окраин». Тут Стругацкие уловили и представили протуберанец следующего десятилетия с необыкновенной точностью.

Носов обороняет Флору от нападок, поскольку хочет привить людям жажду понимания — как Перец в «Улитке на склоне». Флору необходимо понять. А когда она будет сведена под корень, понимать станет нечего. Что это? Боль, болезнь, гноящаяся рана социума? Или все-таки корни будущего в почве настоящего? «А может быть, — пишет он, — на наших глазах как бы стихийно возникает совершенно новая компонента человеческой цивилизации, новый образ жизни, новая самодовлеющая культура».

И, хотелось бы добавить, культура пусть и тунеядская по сути, но зато антитрадиционная, что было дорого, понятно и близко Стругацким, никогда не принимавшим имперского консерватизма. Носов готов претерпеть муки за Флору, даже душу за нее отдать. А с горожанами, пожелавшими разрушить стоянку «фловеров» (поскольку видят в них бездельников, разносчиков заразы и регулярных поставщиков гинекологических проблем), ему говорить не о чем. Традиционная семья в рамках мировидения Стругацких никогда самостоятельной ценностью не обладала.

14.

Отдельного разговора заслуживают картинки будущего из «Отягощенных злом».

Начало 2030-х. Страна без названия (СССР? СНГ? Россия?), с неопознанным политическим строем (какой-то демократизированный социализм). Нечто вроде «китайского варианта» — медленной либерализации. Милиция и городское самоуправление не всевластны, но они — сила. Газеты и телевидение более или менее пекутся о плюрализме мнений. Общественные движения дозволены. Правда, по большей части на улицах видны представители консервативно-традиционалистских сил. Власти их негласно опекают, а слишком разбуянившихся малость окорачивают. Процветает торговля наркотиками. Буйствует американизированная массовая культура. Немалым авторитетом располагают горкомы — только неведомо как именуется партия…

Много ли «угадали» Стругацкие в будущем, улавливая его эманации из второй половины 80-х? На протяжении 90-х могло показаться, что они, по большей части, ошибались: либерализация шибала фонтаном, старые структуры разлетались в пух и прах, Партия сменилась партиями. А ныне… ныне совсем не ясно… Бог весть… Коли «Единая Россия» удержится у власти и начнет клепать свои «райкомы», «горкомы» и «обкомы», то, выходит, авторы угадали исключительно много. Разве только бизнес в реальности приобрел несравнимо больший масштаб, чем это показано на страницах «Отягощенных злом», да сфера информационных технологий получила куда более солидное влияние на жизнь общества. Прочее же еще имеет шанс сойтись с моделью Стругацких как в главном, так и в деталях.

Не стоит видеть в истории педагогического лицея одно лишь будущее. Это, одновременно, и прошлое. «Отягощенные злом» создавались, хотелось бы подчеркнуть, на начальном этапе «перестройки», постепенно набиравшей ход. Стругацкие не только мечтали о лучшем будущем, они еще и предупреждали о возможности повтора свирепого прошлого. Не просто так в их тексте появляются «говорящие» 30-е.

Вот ремарка Мытарина, содержащая предостережение: «Напоминаю: действие происходит в самом начале тридцатых (курсив наш. — Д. В., Г. П.). Вот-вот появится печально знаменитое постановление Академии педнаук о слиянии системы лицеев с системой ППУ, в результате чего долгосрочная правительственная программа создания современной базы подготовки педагогических кадров высшей квалификации окажется подорванной. Глухая подспудная борьба, имевшая целью уничтожение системы лицеев, шла с конца двадцатых годов. Основное обвинение против лицеев: они противоречат социалистической демократии, ибо готовят преподавательскую элиту. По сути дела, антидемократическим объявлялся сам принцип зачисления в лицеи — принцип отбора детей с достаточно ярко выраженными задатками, обещающими — с известной долей вероятности — развернуться в педагогический талант». Глухая подспудная борьба с интеллектуальной элитой 20-х, закончившаяся ее разгромом в 30-х, — это ли не намек на возможность явления нового Сталина?.. Думается, Стругацкие вежливо сообщают своим читателям: при любых, даже самых мягких и медленных путях либерализации могут происходить срывы «большого делания». Так будьте готовы ежедневно и ежечасно…

15.

Над пьесой «Жиды города Питера, или Невеселые беседы при свечах» Стругацкие работали с конца 1988 года. И завершили текст весной 1990-го. Время выдалось такое, что у опальных со времен раннего Брежнева писателей буквально рвали из рук давние тексты, по старым правилам игры — в принципе «непечатные». Слишком многое в этой жизни приходит к нам слишком поздно… Да, конечно, Он лучше нас знает, что нам нужно. Но именно сейчас, именно сейчас, когда появилась возможность работать над тем, что еще вчера автоматически оказывалось под запретом, — навалились болезни, внутренняя глубокая усталость…

И все-таки братья Стругацкие пишут новую вещь.

Откровенно злободневную. Откровенно ожидаемую.

Ее, конечно, понесли по всей стране. Она появилась в сентябрьском номере «Невы», несколько театров разом поставили ее на сцене. Скоро вышла и телепередача, включавшая эпизоды из пьесы.

Впоследствии Борис Натанович называл «Жидов города Питера» в числе любимых вещей братьев Стругацких. Но в одном ли ее фантастическом успехе дело?

Пьеса создавалась в странном колеблющемся мире «перестройки».

Сегодня уже начали забывать о том, какие мысли и чувства волновали людей, присутствовавших при закате «страны советов». Многим ныне кажется, что путь от восшествия на престол М. С. Горбачева до распада СССР был заранее предопределен. Однако сами «участники процесса» видели целый букет альтернатив стремительному краху Империи.

То были годы, когда жизнь общества напоминала чуть ли не дискотеку со светомузыкой. И мастер света обрушивал на социум то полную тьму, то пляски теней, то крупноячеистую сеть света-тьмы, напоминавшую зарешеченные окна тюрем, то слепил глаза пучками алого, то засыпал каскадами мелких звезд, с необыкновенной быстротой рождавшихся и умиравших. Всё обретало неверные, зыбкие очертания, всё стремилось обернуться хоть чуть-чуть не тем, чем являлось на самом деле, всё вертелось и подпрыгивало в суетливом танце масок. И никто не мог предугадать, «какая в финале прибудет мораль». Не напрасно один из персонажей пьесы цитирует присказку, ходившую тогда по улицам и квартирам: «Товарищ, знай, пройдет она, эпоха безудержной гласности, и Комитет госбезопасности припомнит наши имена!» 13 мая 1988 года «Советская Россия» опубликовала письмо Нины Андреевой «Не могу поступиться принципами». Пронизанное идеалами советской эпохи, оно многих навело на мысли о скором сворачивании «перестройки». Мол, раз такое публикуют в центральной прессе, надо понимать: сигнал дан! Всё повернется на «как было».

А Стругацкие не хотели возврата на прежние рельсы, то есть полной реставрации социалистической Империи. Они еще за два десятилетия до обрушения СССР наводили читателей на мысль — раздробить бы эту Империю, и только тогда на ее месте появится что-нибудь лучше, чище, разумнее; а пока «система» жива, она всякую попытку верховой реформы приведет к развороту на попятный. Еще в «Улитке на склоне»!

Они давно звали драться, давать сдачи, отстаивать идеалы…

Не выходило. Тогда «Оттепель» свернулась.

«Драться» стало означать — бодаться с системой за поля свободы. Без особой надежды на серьезные перемены.

И тут вдруг — штормовое предупреждение! Не помочь ли шторму смыть всё это?

Опять появилось настроение — драться. Всерьез. На полную катушку. Опять Стругацкие вступали в созвучное им время. На рассвете 80-х им казалось, что для новой «оттепели» нет никакой почвы, ни малейших признаков. И вдруг — такое!

Конечно, вступая в новую «оттепель», ставшую затем могилой СССР, они очень хорошо помнили, что прежнюю, ту, наполнившую звонкими смыслами их молодость, они уже пережили на четверть столетия. Аркадий Натанович из осени 1986-го: «А что такое мы сегодня?.. Аркадию Стругацкому 61 год. У него ишемическая болезнь, ни единого зуба во рту… и он испытывает сильную усталость… Борису Стругацкому 53 года. Он пережил инфаркт, и у него вырезали желчный пузырь…» Старшему брату оставались считаные годы жизни.

И вот у них появляется возможность ударить еще раз, как следует. Вложиться в удар, укрепляя слабые сердца, наполняя бодростью и дерзостью тех, кто уже подумывает о серьезных делах. Кровь наполнилась сумасшедшей силой молодости. Кровь потекла по артериям и венам быстрее прежнего. Кровь звала на бой.

И они высказались наконец открыто. Благо время позволяло говорить прямо, без эзопова языка, публиковать то, чего раньше никто не разрешил бы печатать. В итоге родилась вещь, до отказа наполненная политической публицистикой. Чистое «художество» занимает в ней весьма скромное место. Но публицистика сделана столь основательно, что пьеса раз за разом проходит процедуру воскрешения, как только российское правительство начинает склоняться к державности, имперским идеалам, национальному романтизму. Сеть публицистики сплетена опытной рукой, а потому она не распалась на отдельные нити с исчезновением перестроечной «злобы дня».

16.

Однажды вечером питерская интеллигентная семья старшего поколения да друг семьи (того же возраста) обсуждают у телевизора политические страсти. Вдруг пропадает свет и появляется некий «черный человек» в «блестящем мокром плаще до пят с мокрым блестящим капюшоном». От имени некой Спецкомендатуры СА он передает главе семьи повестку. А в ней сказано: «Богачи города Питера! Все богачи города Питера и окрестностей должны явиться сегодня, двенадцатого января, к восьми часам утра на площадь перед СКК имени Ленина. Иметь с собой документы, сберегательные книжки и одну смену белья. Наличные деньги, драгоценности и валюту оставить дома в отдельном пакете с надлежащей описью. Богачи, не подчинившиеся данному распоряжению, будут репрессированы…» Затем друзья главы семьи и его старший сын получают аналогичные уведомления, начинающиеся со слов: «Жиды города Питера!» или: «Дармоеды города Питера!» и т. п.

Послание от имени власти включает донельзя прозрачные ассоциации. СА — конечно, «социальная ассенизация», но уж очень похоже на аббревиатуру «штурмовых отрядов» из быта фашистской Германии. Обращение «Жиды города Питера!» — плоть от плоти другого обращения: «Жиды города Киева!» А оно шло первой строкой в гитлеровском документе времен оккупации. Стругацкие, таким образом, почти прямо говорят читателю (зрителю): страна имеет шансы свалиться к фашизму и юдофобии. О последней сказано прямым текстом: «У нас же юдофобия спокон веков — бытовая болезнь вроде парши, ее в любой коммунальной кухне подхватить можно! У нас же этой пакостью каждый второй заражен, а теперь, когда гласность разразилась… они заорали на весь мир о своей парше».

Люди немолодые, тертые, лихорадочно готовятся к завтрашнему дню. Звонят в милицию, названивают высокопоставленным знакомым, пытаясь избежать правительственной воли, но затем, смирившись, собирают вещи — для тюрьмы, для этапа, для лагеря. Но тут на сцене появляются молодые ребята: младший сын и его друг. Они отвечают на недоуменный вопрос родителей, почему именно им прислали «повестки»: «Приносят тем, кто выбор сделал раньше, — ему еще повестку не принесли, а он уже сделал выбор! Вот маме повестку не принесли. Почему? Потому что плевала она на них. Потому что, когда они ее вербовали в органы в пятьдесят пятом, она сказала им: нет!» А когда «черный человек» является вновь, молодые сначала пытаются его подкупить, а потом жестоко избивают, почти убивают. Сейчас же вспыхивает свет и выясняется, что «система» отменяет прежние свои распоряжения. Никому никуда больше не надо идти, можно разбирать сидора´…

Создается устойчивое впечатление: если бы вестника «системы» не избили, то бумажки с отменой старых «повесток» не были бы явлены. Нетрудно извлечь простой вывод, к которому подводят авторы пьесы. Его можно озвучить примерно так: «„Система“ одряхлела, не бойтесь, давайте ей сдачи сегодня и сейчас, каждый на своем месте. Она уступит. Она обязательно уступит». И хотя бы не вернется к Сталину.

17.

Авторам «Невеселых бесед» впоследствии приписывалась какая-то особенная проницательность: разве не предвидели они события 1991 года? Разве не прямо на ГКЧП выводят мрачные сцены с «черным вестником»?

По мнению Бориса Натановича, это верно только отчасти. «В самом конце восьмидесятых, — писал он, — было уже совершенно очевидно, что попытка реставрации должна воспоследовать с неизбежностью: странно было бы даже представить себе, чтобы советские вседержители — партийная верхушка, верхушка армии и ВПК, наши доблестные „органы“, наконец, отдадут власть совсем уж без боя. Гораздо труднее было представить себе ту конкретную форму, в которую выльется эта попытка повернуть всё вспять, и уж совсем невозможно было вообразить, что эта попытка окажется такой (слава богу!) дряблой, бездарной и бессильной. Дракон власти представлялся нам тогда хромым, косым, вялым, ожиревшим, но тем не менее все еще неодолимым».

1990-й… Многие уже расстались с мыслью о несокрушимости системы.

Но далеко не все.

18.

В книгах своих Стругацкие не раз выражали надежду: наше поколение кое-что делало правильно, где-то давало слабину, совершало не тот выбор… но дети могут вырасти лучше нас…они-то и сдвинут этот старый смрадный мир в сторону лучшего будущего.

Например, в повести «Гадкие лебеди» дети обретают необыкновенную мудрость и могущество. Они выступают против всего убийственного арсенала власти — полиции, армии, спецслужб, автоматов, танков, истребителей — с прутиками в руках и побеждают. Ради детей продает душу дьяволу один из главных героев повести «Отягощенные злом». К тому же умные воспитанники — самый важный итог деятельности центрального персонажа «Отягощенных злом» Георгия Анатольевича Носова. Кстати, и повесть «Хищные вещи века» заканчивалась тем, что во всем многолюдном городе-государстве лишь дети избавлены от отравы, сгубившей старшие поколения; взрослые утопили свою жизнь в повседневной суете, наркотическом дурмане и прочих бессмысленных удовольствиях, но дети еще могут начать всё сызнова, сделать жизнь светлее…

Так вот: в «Жидах города Питера» несломленные и свободные сыновья фактически ломают власть, попиравшую их родителей. Братья Стругацкие вывели на подмостки театрального действия заветную свою мечту — воспитать такое поколение, которое сломает систему и, возможно, построит первый этаж Нового века.

19.

Пьеса «Жиды города Питера» — своего рода памятник идейной последовательности Стругацких: авторы сделали твердый выбор, они честно придерживались этого выбора на протяжении многих лет, а когда ситуация, наконец, потребовала от них: «Враг ослабел! Надо бить его, пока не очухался. Бейте же!» — они нанесли удар…

20.

Братья Стругацкие получили необыкновенную известность и высокую признательность советской интеллигенции после выхода повестей, созданных ими в 60–70-х годах. Работы, относящиеся к раннему, «романтическому», периоду, завершившемуся «Попыткой к бегству» (1962), сделали Стругацких весьма значительными фигурами в нашей фантастике. Но впоследствии тексты «романтического» периода постепенно перешли на второй план, уступив пальму первенства повестям «Трудно быть богом», «Обитаемый остров», «Понедельник начинается в субботу», «Улитка на склоне», «Пикник на обочине».

Тексты 60–70-х отличались высоким градусом публицизма — гораздо большим, чем в период «Страны багровых туч» и «Пути на Амальтею»; это литература социально-философских идей. При этом она.

А) делалась языком, близким потенциальному читателю;

Б) делалась на очень высоком драйве;

В) делалась в рамках фабульной конструкции, которая основывалась на сюжете-приключении, либо на сюжете-расследовании, то есть имела детективную составляющую;

Г) была чрезвычайно насыщена диалогами, при сухом, рубленом способе изложения, малом числе прилагательных, малом числе длинных предложений с разного рода сложноподчиненными наворотами и деепричастными осложнениями.

В 80-х годах ситуация резко изменилась. Мы говорим сейчас не о мировоззрении Стругацких: идеи, которые они исповедовали, с ними и остались. Мы говорим о способе строить тексты, о творческом методе.

Эти изменения видны на примере романов «Хромая судьба», «Отягощенные злом» и повести «Волны гасят ветер».

Градус публицизма в них не то что не упал, а, скорее, заметно повысился. Но теперь это публицистическое наполнение художественных текстов стало проявляться несколько иначе. Если раньше Стругацких интересовало развитие идей, их обсуждение, то теперь им этого было недостаточно. Теперь добавился некий комментарий культурно-религиозного наследия, то есть стремление не только дискутировать и утверждать свой вариант истины, а еще и оценивать то, что существует вне данного варианта, — порой веками и тысячелетиями. Особенно ярко эта «новина» выразилась в «сорокинской части» из повести «Хромая судьба» и, более приглушенно, в «Отягощенных злом».

Что же касается диалога с читателем, то и он приобрел иные формы.

Прежде всего, диалог этот весьма усложнился, из него ушла прежняя легкость, ясность. Стругацкие теперь обращались к тем читателям, которые в большей степени интеллектуалы, нежели массовые поклонники их творчества 60–70-х.

В чем тут дело? То ли сам читатель изменил возраст вместе с писателями, повзрослел, постарел даже, то ли Стругацкие просто устали изощряться в форме высказывания, принимая в расчет массовую аудиторию. Написать так, чтобы твой текст понимали и принимали одновременно и высоколобые умники, и массовая аудитория, весьма сложно. Даже учитывая в принципе более высокий интеллектуализм советского любителя фантастики по сравнению с сегодняшним.

И вот из текстов братьев Стругацких восьмидесятых годов исчезло сколько-нибудь выраженное обращение к «массам». Повести того периода в художественном смысле дрейфовали в сторону литературы основного потока, они даже приобретали черты артхауса. В «Отягощенных злом» и «сорокинской части» «Хромой судьбы» видны квазимистические мотивы, абсолютно неприемлемые для прежних Стругацких, но органично вписывавшиеся в картину позднесоветского мейнстрима, медленно, но неотвратимо шедшего к легитимизации мистического элемента. Усложнилась композиция программных текстов, увеличилось количество недоговоренностей «для умных», повысился запрос на гуманитарную эрудированность, исходивший от Стругацких к читателям. Ярче всего подобные метаморфозы видны по «Отягощенным злом», в первую очередь — по «мемуару» Манохина.

В «техническом» смысле прежде всего бросается в глаза падение числа диалогов. По сравнению с повестями предыдущего периода их стало вдвое, если не втрое меньше. И даже в относительно более «легкой», драйвовой повести «Волны гасят ветер» диалогов немного, а в начале текста они вовсе отсутствуют. Это производит впечатление разительной перемены, если сравнивать «Волны гасят ветер» с предыдущим текстом из цикла о «Мире Полдня» — «Жук в муравейнике». Полностью исчез сухой, чуть холодноватый, «рубленый» стиль. Появилось множество причастных, деепричастных оборотов, сложноподчиненных конструкций. Весьма заметно увеличилась средняя длина предложения — по сравнению с теми же 60-ми годами.

Прежде Стругацкие очень редко напрямую апеллировали к чувствам и психологическим состояниям персонажей. Они в принципе избегали концентрированного психологизма и старались показать внутренние состояния героев через их слова и действия. В 80-х они стали со вкусом входить в «диалектику души», выдавая прямые описания эмоций, переживаний, психологических движений. «Сорокинская часть» состоит из этого по преимуществу — немыслимое дело для братьев Стругацких 60-х годов! Сюда же относятся откровения Каммерера, раздавленного проблемой люденов, которая на него свалилась столь неожиданно, а также история Агасфера Лукича из «Отягощенных злом».

Новой чертой Стругацких стал своего рода «документализм», то есть изложение, текущее от одного документа к другому или, во всяком случае, опирающееся на них. Это, во-первых, давало эффект «аутентичности», невероятного правдоподобия мира, во-вторых, избавляло от необходимости многое выписывать, заполнять лакуны действия. «Документализм» резче всего выражен в повести «Волны гасят ветер», собственно, на нем построено все действие. Но включение в художественную ткань дневников, мемуаров, иных произведений присутствует также и в «Отягощенных злом», и в «Хромой судьбе». Последняя, собственно, сделана как переплетение монологичной «сорокинской части» с главами из повести «Гадкие лебеди», приписанными Феликсу Сорокину.

Во всех трех указанных повестях ослаблена сюжетная составляющая.

Прежний драйв, столь характерный, например, для «Трудно быть богом» или, скажем, «Пикника на обочине», «Парня из преисподней», перестал быть важным. Кроме того, детективные и приключенческие акценты, обычные для текстов братьев Стругацких всего предыдущего периода, сменились акцентами интеллектуального расследования, иначе говоря, решения головоломки или целого ряда головоломок. С этим в значительной степени связан и тот же самый «документализм» — он позволял не отвлекаться на то, что не является частью расследования и не входит в багаж идей, который писатели хотят передать читателю.

Новый творческий стиль братьев Стругацких получил концентрированное выражение в «сорокинской части» «Хромой судьбы».

Это и не литература идей, какой являлись тексты Стругацких в два предыдущих десятилетия, и тем более не литература «благородных приключений» (как «Страна багровых туч», «Стажеры», «Путь на Амальтею»). «Сорокинская часть», во-первых, в наибольшей степени близка к мейнстриму. Во-вторых, она в наименьшей мере приспособлена к нуждам массового читателя — почти лишена диалогов, монологична, изобилует описаниями, разворачивается в нарочито замедленном темпе. В-третьих, она фактически антисюжетна, то есть сюжет там едва движется, играя второстепенную роль; старый писатель бродит от одного тяжелого искушения к другому, будто слепец на минном поле, но счастливо избегает «подрыва» на каком-либо из них… нечто происходит… неспешно… очень неспешно… событийный ряд вообще оказывается на втором плане. Сделан текст весьма странно: в фокусе читательского внимания удерживается идея творческого долга писателя и его внутреннее состояние со всеми хворями и неоднозначными взаимоотношениями со спиртным, в то время как сюжет служит хлипкой подпоркой. В наибольшей степени «сорокинская часть» похожа на тематическую подборку черно-белых фотографий литературной жизни позднего СССР…

Невольно задаешься вопросом: какую задачу решали Стругацкие, избирая столь необычный для них стиль?

Можно, конечно, перечислить самые банальные объяснения и остановить выбор на одном из них, но это будет бесполезным повтором давно пройденных уроков. Все они, мягко говоря, не дают ответа: «признание в старости» (сказано Стругацким-младшим, и можно теперь на это только ссылаться, а развивать тут нечего), «исповедальная проза», «биографизм» (уже сто раз сказано другими людьми, также не имеет смысла развивать). В сущности, всё это лишь видимость объяснений. Борис Натанович также пишет, что это была в значительной степени «вещь для себя», что писалась она фактически в стол и т. п. Но все-таки писалась и все-таки вышла. И, надо полагать, неспроста в качестве материала для «синей папки» Сорокина избраны были именно «Гадкие лебеди». Относительно предпочтения «Гадких лебедей» «Граду обреченному» или же «Улитке на склоне»[45], изначально планировавшихся на роль «наполнителя» той самой «синей папки», и говорить нечего — действительно, была бы страшная диспропорция, выйди в «синей папке» первая часть «Града» или хотя бы главы об «Управлении» из «Улитки».

Думается, Стругацкие сознательно подбирали особый стиль для своей «Хромой судьбы». Он (стиль) создавал хорошо рассчитанный ими эффект, и о нем стоит поговорить подробнее.

«Обитаемый остров», «Далекая Радуга», «Трудно быть богом», «Гадкие лебеди» и, тем более, «Полдень, ХХII век», «Жук в муравейнике», «Волны гасят ветер» — вещи, в которых неказистое настоящее смотрится в зеркало идеального будущего, иначе говоря, повествование о том, чему не надо существовать сейчас/завтра и каким должен быть идеал интеллигенции, думающей о будущем. А «сорокинская часть» «Хромой судьбы» — единственное произведение в творчестве Стругацких, где проводится линия, прямо связывающая настоящее и будущее. Сорокин пишет «Гадких лебедей». Сорокин, так или иначе, хотя бы вполсилы, придавленный окружающей реальностью и не юным возрастом, все же влияет своим текстом на настоящее, сея в нем ростки будущего. Эти ростки ясно видны в «Гадких лебедях», особенно на последних страницах. Но помимо будущего видно и самое настоящее настоящее. Оно серьезно, основательно, на значительном пространстве художественного текста, представлено только в «сорокинской части» «Хромой судьбы» — изо всех текстов братьев Стругацких! Оно отвратительно, хотя ближайшее прошлое в их трактовке выглядело намного хуже. И вот поэтому, вероятно, создана стилистическая пропасть между суховатым, стремительным, наполненным интеллектуальными играми повествованием о грядущем и тягучим болотом настоящего. Иначе говоря, сознательно смонтирован стилистический контраст, помогающий проявиться контрасту смысловому. Будущее, каким его видели братья Стругацкие, — абсолютно чужое для настоящего, каким его видел звездный дуэт. Соединение двух несоединимых стилей в рамках одного произведения позволяет осознать, сколь велика разница, сколь сильна чуждость двух времен друг другу. А значит… Значит, будущее не утвердится, если ему не удастся разнести советскую реальность в щепы…

Отказ от диалога с массовой аудиторией и апелляция к более узкому кругу читателей, состоящему преимущественно из интеллектуалов, произвели в творческом методе братьев Стругацких настоящую революцию. Притом революцию не менее значительную, чем та, которая совершилась на два десятилетия раньше, — в повести «Попытка к бегству». Тогда Стругацкие отрешились от советского романтизма, теперь — от представления о том, что писатель обязан делать свои тексты «удобными» для читателя.

21.

Стареющий писатель.

Да, стареющий. Этого не избежать.

Стало непросто встречаться, непросто работать над рукописями синхронно.

Годы тощих коров — годы томительных ожиданий, безжалостных ударов, криков в пустоту — теперь сказывались. «Смотри! — отдувал Аркадий Натанович седые усы. — „Сборник документов. ГАУ НКВД СССР. М., 1941“. Думаешь что это? Стенограммы допросов? Доносов? А вот и нет! Всего лишь документы-отчеты по экспедиции Витуса Беринга!» — И смеялся, обыгрывая эту необычную, даже странную мысль: ведь Беринг сам отправился на севера´; НКВД только издал книжку…[46]

«Когда-то мы писали: „Жизнь дает человеку три радости: друга, любовь и работу“, — сказали Стругацкие в одном из своих многочисленных интервью. — Мы и сейчас думаем так же. Хотя прекрасно понимаем, что счастье — понятие чрезвычайно индивидуальное и зависит от многих факторов: от воспитания, от образа жизни человека, от его темперамента, от его окружения и физического здоровья. Мы знаем, что для многих людей счастье — это просто отсутствие несчастья, довольство, удовлетворенность, и мы понимаем этих людей, хотя и не приемлем такого представления о счастье. Для большинства людей счастье связано с осуществлением желаний, и, вообще говоря, желания предосудительные могут приносить столько же счастья, сколько и желания благороднейшие. Человек может быть счастлив даже в ущерб самому себе — когда источником его счастья оказывается удовлетворение дрянных и мелких желаний. Слава ради славы, награда ради награды, благополучие ради благополучия — всё это рано или поздно приводит человека в духовный тупик, в котором нет места никакому счастью и где остаются одни только сомнительной приятности воспоминания. Для нас уже много лет основным источником счастья служит наша работа, и выражение „человек создан для счастья“ мы склонны истолковывать как „человек рожден для творчества“ (если человек вообще рожден для чего-нибудь)…».

22.

Тяготила ли Стругацких совместная работа? Ведь им совсем не просто стало собираться, развивать рукопись синхронно, как это почти всегда получалось раньше. Интересы в немалой степени диктуются и возрастом — так сказывался ли возраст?

Отвечая на эти вопросы авторов, Борис Натанович сообщил, что в конце 80-х они с братом еще работали в полную силу и с удовольствием. К примеру, пьесу «Жиды города Питера» писали «бодро-весело»…

Но, конечно, уже тогда начинали чувствовать и усталость, и старость, и всё возрастающее нежелание выдумывать… «„Бич божий“[47] обсуждался вяло, мы никак не могли договориться о сюжете; раздраженно спорили. О том, чтобы начать работать, не могло быть и речи… „Белый ферзь“ чем дальше, тем привлекал нас меньше. Ничего там „нашего“ не было, кроме финальной фразы-приговора, но не начинать же громоздить штабеля приключений ради одной этой фразы?.. И в 90-м, действительно, наступил кризис… И спиртное здесь, несомненно, сыграло существенную роль. АН не желал (не мог?) изменить порядок вещей. А я не мог заставить себя с этим порядком смириться. Мы начали ссориться по пустякам (чего раньше у нас не бывало никогда). Встречи утратили чистую (независимо от результатов работы) радость общения. Стало трудно проводить рядом более недели… Всё это было бы, наверное, преодолимо, если бы работа шла хорошо. Но работа едва теплилась. Мы устали, и перерывы более не добавляли ни сил, ни азарта… А кроме всего прочего, — ведь вокруг кипела перестройка, и, как сказал тогда, кажется, Коротич, „жить было интереснее, чем писать“… Случилось что-то вроде странного внезапного финиша: именно тогда, когда стало, наконец, „можно“, оказалось, что сил, похоже, не осталось совсем. У Лондона о чем-то подобном сказано было: „когда боги смеются“… Теперь я думаю, что это была просто „временная потеря трудоспособности“, что можно еще было попытаться приспособиться и перестроиться, но всё совпало так, что именно на этом всё и закончилось…».

Самое последнее письмо от Аркадия Натановича (Г. Прашкевичу) оказалось и самым коротким. Написано оно в августе 1991 года на листке из блокнота — от руки. «Соберешься в Москву, заранее предупреди, я могу на неделю уехать. А мне было бы очень печально с тобой не повидаться». И тут же приписка, как заклинание: «Помни телефон. 434–71–51».

23.

Аркадий Натанович Стругацкий умер 12 октября 1991 года.

По свидетельству Эдуарда Геворкяна, близко знавшего Аркадия Натановича, даже в последние годы он «оставлял ощущение мощи» и работал столь интенсивно, что чуть ли не каждый год разбивал по печатной машинке — у него сохранялась большая сила удара. Но со здоровьем у Стругацкого-старшего не ладилось давно…

«Когда я был школьником, Аркадий был для меня почти отцом, — писал Стругацкий-младший. — Он был покровителем, он был учителем, он был главным советчиком. Он был для меня человеко-богом, мнение которого было непререкаемо. Со времен моих студенческих лет Аркадий становится самым близким другом — наверное, самым близким из всех моих друзей. А с конца 50-х годов он — соавтор и сотрудник. И в дальнейшем на протяжении многих лет он был и соавтором, и другом, и братом, конечно, хотя мы оба были довольно равнодушны к проблеме „родной крови“: для нас всегда дальний родственник значил несравненно меньше, чем близкий друг. И я не ощущал как-то особенно, что Аркадий является именно моим братом, это был мой друг, человек, без которого я не мог жить, без которого жизнь теряла для меня три четверти своей привлекательности. И так длилось до самого конца… Даже в последние годы, когда Аркадий Натанович был уже болен, когда нам стало очень трудно работать и мы встречались буквально на 5–6 дней, из которых работали лишь два-три, он оставался для меня фигурой, заполняющей значительную часть моего мира… И, потеряв его, я ощутил себя так, как, наверное, чувствует себя здоровый человек, у которого оторвало руку или ногу. Я почувствовал себя инвалидом…».

6 декабря 1991 года прах Аркадия Натановича (он сам этого хотел) был развеян над Рязанским шоссе с вертолета в присутствии шести свидетелей…

Писатель «братья Стругацкие», единый в двух лицах, ушел в небытие.

За десятилетие до своей кончины в «Хромой судьбе» Аркадий Натанович устами своего персонажа сказал: «Беру свои старые рукописи или старые дневники, и начинает мне казаться, что вот это всё и есть моя настоящая жизнь (курсив наш. — Д. В., Г. П.) — исчерканные листочки, чертежи какие-то, на которых я изображал, кто где стоит и куда смотрит, обрывки фраз, заявки на сценарии, черновики писем в инстанции, детальнейше разработанные планы произведений, которые никогда не будут созданы, и однообразно-сухие: „Сделано 5 стр. Вечер, сдел. 3 стр.“… А жены, дети, комиссии, семинары, командировки, осетринка по-московски, друзья-трепачи и друзья-молчуны — всё это сон, фата-моргана, мираж в сухой пустыне…».

24.

В 1991 году, представляя альманах «Завтра» (издательство «Текст»), Аркадий Натанович писал:

«Не может же быть, что все мы — сплошные идиоты!

Не убивайте. Почитайте отца и мать, чтобы продлились дни наши на земле.

Не пляшите с утра и до утра. Возымейте иную цель жизни, нежели накладывать руку на чужое богатство и на женскую красоту.

Тысячелетия глядят на нас с надеждой, что мы не озвереем, не станем сволочью, рабами паханов и фюреров».

Это можно считать его литературным завещанием.

Глава шестая. БОЖЬИ МЕЛЬНИЦЫ.

1.

После кончины Аркадия Натановича история творчества братьев Стругацких не прервалась — Борис Натанович пера не отложил. Но… грустная началась эпоха. Младший брат, закончив первый свой самостоятельный роман после смерти старшего, с печалью сказал: «Представьте, что много лет подряд вы с напарником пилите двуручной пилой огромное бревно; теперь напарник ушел, вы остались в одиночестве, а бревно и пила никуда не делись, надо пилить дальше…».

Образ, исчерпывающе точный.

Комментарии не нужны.

2.

Москва и Петербург издавна пребывают в состоянии соперничества. Два города соревнуются во всем. Сообщества фантастов в двух столицах России тоже не остались в стороне от этого противостояния. Ведя бесконечную интеллектуальную пикировку, они время от времени поддавались соблазну — сделать из покойного Аркадия Натановича и здравствующего Бориса Натановича своего рода партийные знамена. Шепотком, без выхода на страницы журналов, велись разговоры: вот, дескать, «наш» Стругацкий — главный. Он-то и создавал все самое основное в творчестве писательского тандема. А второй… ну, умным людям ясно же! Что тут говорить…

Но существует несколько важных свидетельств, четко показывающих: расчленить лучшие вещи Стругацких на «главное» одного брата и «второстепенное» другого — невозможно. Главные произведения звездного дуэта родились в процессе неразделимого творческого диалога.

Эти свидетельства заслуживают доверия, поскольку принадлежат людям, много общавшимся с братьями Стругацкими и превосходно знающим их тексты.

Еще в 1995 году известный критик Всеволод Ревич высказался на этот счет с предельной ясностью: «Братьев было двое — Аркадий и Борис. Но писатель „братья Стругацкие“ был один. И больше его не будет. И дай Бог тебе, Борис, пожить на этом свете столько лет, сколько тебе захочется, дай Бог тебе написать еще не одну прекрасную книгу… Я знаю много досужих любителей и профессионалов, которые настойчиво пытались… разъять живое тело романов на составные части: вот то — Аркадьево, вот это — Борисово. Наиболее знающие безапелляционно заявляли: им известно точно — Борис был идеологом, а Аркадию отводилась роль вышивальщика по канве, обволакивающего сухое рацио в художественное кружево. Прочитали книгу, написанную Борисом уже после смерти Аркадия, убедились, что он самостоятельный стилист и незаемный мыслитель. И в то же время никто не сомневался в том, что „Поиск предназначения“ написан не „братьями Стругацкими“. Не та манера, не те интонации… Так, может, и правда, что всё шло от Аркадия?.. Я так не думаю. Напротив, я уверен, что только в слиянии, только в дуэте рождалось единственное, неповторимое „стругацкое“ слово. Отдельно эти слова, эти фразы, эти сюжетные повороты, наконец, эти мысли о судьбах человека и Вселенной родиться не могли, хотя, повторяю, оба они талантливые писатели, умевшие творить и поодиночке».

Уже не раз упоминавшийся Эдуард Геворкян вспоминает Аркадия Натановича. «Он не раз говорил о брате: он считает… мы работали вместе… мы обсуждали… Было ясно, что для него мнение брата, его участие в общей работе было очевидной ценностью».

Наконец, один из биографов братьев Стругацких, Антон Молчанов (Ант Скаландис), после тщательного анализа их взаимоотношений, также написал о творческом «равенстве» писательского дуэта: «Развеем в первую очередь самый серьезный, самый распространенный и потому самый опасный миф — об одном главном Стругацком и втором в качестве бесплатного приложения. В этой концепции москвичи, разумеется, возвеличивают старшего брата — филолога, лингвиста, переводчика, то есть настоящего писателя, — а младшего называют просто ученым-астрономом, который Аркадия всю жизнь консультировал по техническим вопросам и по-родственному набился в соавторы… Питерцы, которые Бориса знают хорошо и близко, а Аркадия в большинстве своем видели мельком или вообще никогда, напротив, уверяют, что настоящий эрудит и талант, просто Ломоносов наших дней — это, конечно, Борис. Он и поэт, и художник, и знаток литературы, и философ, не говоря уже о научных знаниях и фантастической работоспособности. Аркадий же, по их мнению, — так, обычный московский пьяница и балагур, солдафон, член Союза, пропадающий днями в ЦДЛ, совершенно не способный к длительной и постоянной работе, ну да, кое-что помнящий по-японски со студенческих времен и читающий по-английски, что помогало, особенно на раннем этапе, ну и конечно, у него были связи и умение договариваться с издателями… И самое потрясающее то, что подобные версии озвучивали мне не только далекие от литературы люди и совершенно случайные знакомые АБС, но и довольно близкие их друзья и, вообще говоря, умнейшие и талантливые зачастую в своей области персонажи. Я не спорил с ними — не интересно было, и не хочу называть конкретных имен и фамилий… Хочу категорически заявить, что ни первая, ни вторая версии ничего общего с реальным положением дел не имеют. Братья были равны друг другу, насколько могут быть равны старший и младший брат… Они были нужны друг другу как никто иной в целом мире… Они были достойны друг друга, насколько могут быть достойны друг друга до такой степени непохожие люди…».

После кончины Аркадия Натановича младший брат написал еще два романа.

В чем-то они продолжают традицию единого писателя «братья Стругацкие», а в чем-то показывают самостоятельность творческой манеры. После самого тщательного прочтения невозможно сказать: «О, теперь-то ясно, чем занимался во времена общего творчества двух братьев Аркадий Натанович, а чем — Борис Натанович!» Зато появляется возможность четко определить писательский стиль самого Бориса Натановича, выступающего под псевдонимом С. Витицкий[48].

3.

Поклонники творчества братьев Стругацких ждали «сольной» книги Бориса Натановича с нетерпением. Скептики поговаривали: «Один-то он не сможет. Всё на старшем брате держалось». Стругацкий-младший впоследствии признавался, что — да, работалось ему тяжело. Однако глыбищу первого своего «суверенного» романа он все-таки одолел. Как ни парадоксально, это вторая по объему вещь во всем творчестве звездного дуэта. Больше — только «Град обреченный», да и то не намного. Борис Натанович работал над романом более двух лет: последние корректировки плана завершились в декабре 1992 года, а финальная правка в начале 1995-го[49].

Сам он впоследствии писал: «Помню… было ощущение присутствия на собственных поминках: не только писатель АБС прекратил существование свое, но и писатель БНС тоже. Это было крайне неприятное ощущение, и его следовало прекратить… Прекратить его можно было единственным способом: написать роман. Желательно — большой. Обязательно — на материалах собственной биографии (для самоутверждения). И конечно, по возможности так, чтобы он понравился моим друзьям, чтобы они сказали: да, это не хуже любого текста из первой десятки АБС… Почти все пункты этого плана реализовать мне удалось. Правда, друзья встретили „Поиск предназначения“ довольно холодно, но причитающееся каждому профессионалу количество доброжелательных отзывов от читателей я во благовремении получил, так что ощущение поминок удалось вытравить и осталось только (невытравляемое) представление о себе, как о некоей ампутированной, не совсем полноценной, но все-таки годной к употреблению литературной единице… Второй роман надо было написать обязательно потому только, что оставаться „писателем одного романа“ казалось С. Витицкому западло. „Писатель одного романа“, казалось ему, это, вроде бы, и не писатель вовсе, атак… эфемерида… случайная флюктуация… Кроме того, подвернулась соблазнительная идейка-ситуация: Учитель чародеев. Этого оказалось достаточно… А вот нужды в третьем романе так и не возникло».

Роман «Поиск предназначения, или Двадцать седьмая теорема этики» посвящен ее величеству эволюции. Современное состояние человечества — тупик. Как люди ни стараются найти из него выход, как ни экспериментируют с самыми разными способами устройства общества, итог один, и он достоин сожаления. На этот счет безо всякого оптимизма высказался один из героев романа: «Ты все воображаешь, что есть где-то Рай… а где-то — Ад. Они не ГДЕ-ТО, они здесь, вокруг нас, и они всегда сосуществуют: мучители живут в Раю, а мученики — а Аду, и Страшный суд давно уже состоялся, а мы этого и не заметили за хлопотами о Будущем…» Прорыв может совершить только эволюция, идущая вне зависимости от желаний, предпочтений и этических принципов человека разумного…

У романа — говорящий эпиграф: «Эволюция не может быть справедливой» (из Ф. Хайека). Эволюция, с человеческой точки зрения, страшна, безжалостна, она давит тела и кромсает души. Братья Стругацкие не верили ни в Бога, ни в беса, им вообще несвойственна вера во что-либо сверхъестественное. Но в непреодолимый ход эволюции Борис Натанович глубоко и убежденно верит и дает ей (эволюции) своего рода оправдание: сами-то не справились… Что ж, теперь уже «…не люди спасут людей… а нелюди. Люди не способны на это, как не способны киты спасти китов или даже крысы — крыс». В этом смысле роман «Поиск предназначения» — одна из самых пессимистических вещей Стругацких. И в этом же смысле она близка идеям, высказанным в повести «Волны гасят ветер»: развитие человечества на старой психофизиологической основе невозможно. Вернее, бесперспективно. Должна совершиться трансформация, ведущая к рождению сверхчеловека, который по сути своей уже не-человек. Тезис этот вызвал немало дискуссий: кто-то горячо принял его, кто-то счел абсолютно неприемлемым. Так или иначе, а именно он лежит в основе романа «Поиск предназначения».

Эволюция избирает в качестве своего орудия гениального питерского медика, которого друзья называют Виконтом. Он разрабатывает механизм практического бессмертия, то есть делает первый шаг в сторону иного, более совершенного человека. Для начала он просто учится — с помощью спецслужб — производить физические копии известных людей. Иначе говоря. создает казарму клонов, которые могут служить живыми поставщиками отказавших органов для viр-nерсон. На следующем этапе у него получается копировать «в пробирке» некоторые редкие свойства «протографов». Иными словами, опыты дают всё более совершенные результаты. Однако «ходячее мясо», предназначенное для трансплантации, обретает способность чувствовать, страдать…

Любопытно, что автору близка роль Виконта. В мае 2001 года ему пришлось отвечать на вопрос, заданный в рамках офлайн-интервью: «Что бы Вы сделали, оказавшись на месте Носова?» Речь шла об одном из главных действующих лиц повести «Отягощенные злом». Борис Натанович ответил: «Не знаю… Боюсь, я в принципе не мог бы оказаться на месте Носова. Это совсем не мое место. Я вовсе не считаю, что милосердие превыше всего. Я вообще человек довольно равнодушный к людям. „Я не друг человечества, я — враг его врагов“ — это про меня…».

И это — одна из реплик Виконта.

Через Виконта эволюция осуществляет прорыв.

Суть этого прорыва бесчеловечна. Старый друг Виконта, узнав его тайну, делает для себя вывод: «Есть вещи, которые — нельзя. Есть вещи, которые нужно, очень нужно, но в то же время душераздирающе нельзя. Мы не всегда умеем объяснить. Понять, сформулировать. Надо стараться. Обязательно надо стараться. Но даже если ни понять, ни сформулировать не удалось, надо почувствовать (просто грубой шкурой души): это — нельзя…» Но эволюция — не человек, ей всё человеческое чуждо. Она, с точки зрения Стругацкого-младшего, будет идти, преодолевая традиционную этику.

Для того чтобы главное живое орудие прорыва — Виконт — оставалось в целости и сохранности, эволюция подбирает «живую капельницу» и для него. Это тот самый старый друг Станислав Красногоров, человек неподкупно честный, справедливый, порядочный. Предназначение всей его жизни — вытаскивать Виконта с того света, когда слабое его здоровье в очередной раз начнет барахлить. Потчевать своей энергией, своей жизненной силой. Некий Рок, Фатум, то бишь всё та же эволюция, оказавшаяся не столь уж слепой, оберегает Красногорова и Виконта от расставания. Те люди, которые своими действиями — всё равно, доброжелательными, вредоносными ли, — способствуют их «растаскиванию» на значительное расстояние или же просто угрожают их жизни, получают «разрыв мозга». Страшную, необъяснимую смерть.

Красногоров, осознав, что он защищен в этой жизни от любых покушений, любого по-настоящему серьезного насилия, воображает, будто его предназначение — стать первым в мире честным политиком. Он выдумывает «теорию элиты», включается в президентскую гонку с хорошими шансами. Но… как гласит 27-я теорема этики Баруха Спинозы: «…вещь, которая определена Богом к какому-либо действию, не может сама себя сделать не определенной к нему». Красногоров определен к поправке здоровья своего друга. Точка. Остальное — его мнение, его упование, но не более того. Эволюция, вставшая на место Бога, моментально убивает «живую капельницу», как только она говорит твердое «нет» любой поддержке Виконта. «Живая капельница» больше не нужна, она даже вредна. Ну… вычеркиваем.

И роман фактически ставит вопрос: теперь пора сделать последний шаг, исключая из мироздания место для Бога и Его Заповедей… вы готовы? Верить следует в Закон, и Закон не слеп, но традиционной, унаследованной от многих поколений предков этике он противоречит. Думайте, выбирайте.

Если сравнивать «Поиск предназначения» с произведениями братьев Стругацких, то видно: в идейном смысле он, конечно, продолжает их традицию. Во всяком случае, традицию поздних вещей. Что же касается стиля письма, то тут отличие — разительное.

Из характерных черт обшей художественной манеры сольное письмо Стругацкого-младшего сохраняет, пожалуй, только две: во-первых, стремление к афористичности (по части ярких, метких выражений «Поиск предназначения» не уступает самым известным общим текстам Стругацких); во-вторых, своего рода «документализм» — включение в художественную ткань «мемуаров», отчетов, резолюций и т. п. В остальном стиль романа демонстрирует «скачковое», взрывное развитие характерных черт позднейшей общей прозы звездного тандема, главным образом «Отягощенных злом».

Сюжет развивается до крайности неспешно.

Герои не столько действуют, сколько дрейфуют от одного состояния к другому.

Любопытно, что еще летом 1991 года Стругацкий-старший закончил большую «сольную» повесть «Дьявол среди людей» (вышла под псевдонимом С. Ярославцев в 1993 году); в ней имеется некая сюжетная составляющая, сходная с амплуа Станислава Красногорова из «Поиска предназначения»[50]. Некий обиженный властями журналист Ким Волошин, человек правдивый и знающий цену справедливости, неожиданно обнаруживает в себе поистине дьявольское качество: тот, кто угрожает или наносит ущерб ему либо его близким, моментально подвергается отмщению со стороны неведомой силы. Отмщение это может быть неприятным, но легким, а может привести к гибели обидчика. И это чудовищное свойство Ким Волошин не в состоянии контролировать. Кажется, какая-то слепая сила мироздания бьет его неприятелей. Терпеть такое люди не хотят, и в конечном итоге «несчастного мстителя» убивают самым жутким образом. Так вот, повесть «Дьявол среди людей» сделана с использованием значительно меньшего количества изощренных литературных приемов, значительно более простым языком, но у нее намного более динамичный, можно сказать, приключенческий сюжет. Драйв «Дьявола среди людей» и тягучая «блюзовая» ритмика сюжета в «Поиске предназначения» находятся в сильнейшем контрасте. Если прочертить ось между точками «фантастика» и «мейнстрим», то сюжетные и стилистические характеристики повести С. Ярославцева и романа С. Витицкого разведут их на этой оси весьма далеко, притом первая окажется заметно ближе к фантастике, а вторая попадет в мейнстрим.

«Поиск предназначения» — очень «вязкий» текст. Основным строительным материалом для него служат длинные и сверхдлинные предложения. Придаточные, причастные, деепричастные обороты, самые неожиданные выверты конструкции, обилие двоеточий и тире, «разгружающих» текст от бесконечных запятых. Предложение на 5–7 строк — норма. Предложение на 10–15 строк — не редкость. Вот например: «Вокруг никого не было: снег, сугробы, деревья, мертвые дома с окнами, забитыми фанерой… слева началась глухая высокая стена, огораживающая территорию какого-то завода, — до войны здесь всегда было шумно, многолюдно, катили туда-сюда грузовики, из-за стены доносились железные удары, таинственное шипение, валил пар и дым, а иногда вдруг распахивались огромные ворота и оттуда прямо на улицу, торжественно пыхтя и грохоча, выползал настоящий паровоз — дымный грязный и огромный, — некоторое время катился, восхитительно гудя, вдоль проспекта, а потом вновь скрывался на территории завода, уже через другие ворота…».

Диалогов мало, той воздушности, которую давала прозе Стругацких 60–70-х годов тщательная работа с долгими диалогами, и след простыл. Зато много описаний. Очень много. Стругацкий-младший стремится каждой мелочи придать литературный блеск. Поэтому язык романа изысканно-совершенен, но… действие загромождено огромным количеством подробностей — ярких, интересных, однако временами совершенно не обязательных…

Разного рода философские, этические, публицистические комментарии к эпохе, к судьбе поколения «шестидесятников» щедро рассыпаны по роману. Гораздо щедрее, чем в каком-либо ином тексте братьев Стругацких. Стругацкий-младший со страстью коллекционирует приметы 50–80-х: как тогда дружили образованные люди, как любили, как работали, о чем спорили на кухнях, какие пели песни, какие цитировали стихи, какой хранили в домах самиздат и даже… как планировали выворачиваться из-под тяжкой лапы КГБ, когда приходила пора арестов и допросов. Собственно, это собрание мелочей, схваченных цепко, точно, переданных с ничтожнейшими нюансами. «Поиск предназначения» — одна из энциклопедий «кухонной жизни» советской интеллигенции, сделанных по горячим следам улетучивающейся советской цивилизации. И сейчас, через полтора десятилетия после выхода романа в свет, это свойство придает ему дополнительную ценность: для исследователей советского времени «Поиск предназначения» может служить полноценным историческим источником. Таким же, как дореволюционная русская классика — по истории, культуре и общественной мысли Империи.

В «Поиске предназначения» самостоятельный смысл обретает рельефная психологическая лепка персонажей — как центральных, так и периферийных. Даже если действующее лицо не играет сколько-нибудь значительной роли в развитии сюжета, Стругацкий-младший работает с его психологической профилировкой основательно, с тщанием, невиданным в общих текстах братьев. Как видно, «диалектика» души, даже если ее невозможно «утилизировать» напрямую, представляется для Бориса Натановича ценной сама по себе. Это немаловажный штрих: как для «Поиска предназначения», так и для следующего романа — «Бессильные мира сего» — чистая стихия психологизма более характерна, чем для всего общего творчества братьев.

Основные идеи романа до крайности редко проговариваются прямо. Борис Натанович неоднократно использует один литературный прием, рассчитанный на аудиторию рафинированных интеллектуалов. Важнейшие смыслы, пройдя через стадию намеков, подсказок, хитрых цитат, настраивающих на верное понимание, даются всего в нескольких фразах, притом не в фокусе сюжетного развития. Действие изобилует ходами, маскирующими основной мессидж, лукаво уводящими читателя в сторону. Этот прием условно можно назвать «эффектом старого телевизора». На экране — дрожание «серого песка», изображение смазано, слова диктора непросто различить из-за фонового шума. И лишь очень внимательно всматриваясь, зритель сможет различить за плечом у диктора, на стене студии, некий символ, в котором-то и спрятан главный смысл.

Иногда события, которым суждено произойти в будущем, отбрасывают тень в прошлое и являются в упрощенном виде еще до того, как раскроются во всей полноте внутренних смыслов. Так, Виконт, будущий мастер клонов, начинает с опыта над тараканом, посаженным в банку и лишенным воздуха… Ход — изящный, мастерский, но, конечно, опять рассчитанный на читателя-«следователя» с изрядным литературным багажом.

«Поиск предназначения» во многом напоминает ребус. Стругацкий-младший будто специально дразнит хорошо образованных людей: «А вот попробуйте разгадать!» В финальной стадии градус этой «ребусности» еще нарастает. В итоге дискуссия, состоявшаяся после публикации романа, выявила неспособность огромного числа читателей, чуть ли не большинства, докопаться до сути. Автору пришлось многое разъяснять в офлайн-интервью.

В некотором смысле «Поиск предназначения» рассчитан на еще более узкую аудиторию, нежели тексты 80-х, даже «Отягощенные злом». Для квалифицированного читателя-умника он представляет огромный интерес, а для массовой публики оказался непригоден уже в 90-х.

Это роман, полностью вышедший за пределы традиционной фантастической литературы. Наличие фантастического допущения играет в нем роль ничуть не большую, чем во множестве романов основного потока, написанных за последние два десятилетия и несущих в себе какую-нибудь фантастическую изюминку.

Книга вызывает ассоциации с огромной глыбой темного льда, покрытой замысловатыми письменами.

4.

Второй сольный роман Бориса Натановича, «Бессильные мира сего», писался долго и, по собственным словам автора, беспросветно тяжело. В книжных магазинах он появился в начале 2003-го.

«Бессильные мира сего» — роман о Наставнике и Наставничестве.

В одном из отзывов говорилось, что текст расползается на несколько отдельных повестей. Это не совсем верно, хотя при невнимательном чтении такое может привидеться. Каждая главка, каждый сюжетный ход, каждая притча с предельной жесткостью ориентированы на одну тему. Фабула романа имеет веретенообразный вид: несколько коротких нитей намотаны на ось, и где тут конец, где начало, — не важно, гораздо важнее акцентация самой вертикальной оси — Стэн Агре, Наставник. Центральный персонаж романа.

Итак, прямая информация об Агре — «мемуар» его ученика Роберта Пачулина и несколько главок, непосредственно рассказывающих о работе Наставника с мальчиком, имеющим талант Учителя, а также иных педагогических экзерсисах; тексты о застенке-лаборатории сталинских времен, сообщающие об истоке деятельности Агре, в частности, о том, через какую боль он должен был пройти, чтобы обрести свой дар и право им пользоваться; публицистическое выступление Наставника с тезисами о «Воспитанном человеке» — очень похоже на статью, вмонтированную в полотно романа искусственно (примерно как знаменитая «дискета Сошникова» в романе Вячеслава Рыбакова «На чужом пиру») и создающую определенные проблемы для целостности композиции.

Агре умеет развивать в других людях необычные способности до уровня совершенства. Действует он как своего рода эзотерический «гуру», вооруженный образованностью российско-европейского типа. Соответственно, работа его лучше всего видна через судьбы учеников.

Информация иносказательная — повествование об учениках Вадиме и Ядозубе, а также о девочке, работать с которой Агре отказался.

Вадим — трагическая фигура и притом единственный персонаж — помимо самого Наставника, — о котором можно сказать, что он имеет хоть какое-то самостоятельное значение. Только один из учеников Агре сумел миновать уровень «застревания» и стал настоящей его удачей. Именно Вадим. Но для этого Наставнику понадобилось «заказать» у бандитов силовое воздействие на него. В романе этот момент несколько завуалирован, однако С. Витицкий дает несколько подсказок, из которых следует: по воле Наставника бандиты пытали ученика, приговаривая, что зря «…вы никак не желали поверить, насколько все это серьезно…» и пора «…окончательно понять, на каком вы свете…». Ученик понял, испугался, получил опыт страдания и в результате постепенно «просветлел». Итог: он использован свой дар на полную катушку и привел к победе на выборах некоего Профессора, обошедшего некоего Генерала с разгромным счетом. Очень похоже на действия какого-нибудь восточного гуру… Если можно просветлить ударом дрына, надо ударить дрыном; и для этого совсем не обязательно, чтобы дрын держала рука самого гуру… Весь роман, кстати, оставляет впечатление зашифрованной дзенской притчи…

Оправдание жестокости Агре дается устами Роберта Пачулина.

Пачулин вспоминает слова наставника: «Вы сделались самодостаточны, вы не желаете летать, вас вполне устраивает прыгать выше толпы, вы ДОВОЛЬНЫ — даже самые недовольные из вас…» Он задается вопросом: «И потому надлежит нас иногда пришпоривать? Шенкеля давать? Дабы не застоялись?» Поразмыслив, Пачулин делает вывод: «Если человека не бросить однажды в воду, он никогда не научится плавать, хотя умение плавать заложено в нем самим Богом. И если не гнать нас, пинками, к зубодеру — так будем ходить с дырками в зубах…».

Ядозуб, погубивший множество людей, и в том числе Профессора, триумфально проведенного Вадимом в президенты, больше всего похож на иллюстрацию к тезису: «Посмотрите, во что может обойтись обществу ошибка учителя!» Причем об ошибке сказано совершенно ясно — устами другого ученика. Правда, С. Витицкий подложил Агре соломки — ведь какой материал трудный этот самый Ядозуб, еще папаша довел его до кондиции!

Сразу после выхода романа в среде любителей фантастики начали распространяться слухи, согласно которым «Бессильные мира сего» сделаны как повествование о литературном семинаре Бориса Натановича в Петербурге; Агре, понятно, это «альтер эго» С. Витицкого, а у каждого ученика есть свой прототип; называли даже имена: Вадим — такой-то (совершенно точно!), а Ядозуб — такой-то (сомнений нет, все так говорят!). Автор поспешил охладить пыл «отгадчиков»: по его словам, портреты реально существующих людей в романе искать не стоит[51].

Краткая история «Злобной Девчонки» или, иными словами, персонифицированного «обещания зла», показывает, какие границы сам себе положил Агре. С тем намеком, что границы подобного рода имеют универсальное значение. Зло выращивать категорически запрещается, хотя бы это и было очень полезное зло, просто-таки «всеизлечивающее».

Наконец, информация предельно дистанцированная от Агре, но все-таки намотанная на ту же ось Наставничества. Таков, например, рассказ об отце одного из второстепенных героев — неком филателисте Епанчине, маленьком человеке, славно поработавшем в сталинское время на благо властей. Смысл рассказа: вот из какой исторической среды выросла неуютная современная жизнь, с коей перемогается Стэн Агре…

Таким образом, композиция романа представляет собой очерковую панораму микрокосма, ядром которого является Наставник; вся информация, так или иначе его характеризующая, составляет три слоя, пребывающие на разном удалении от оси композиции.

Очень важная деталь: о романе говорили и писали как об «апологии тупика», безнадежно пессимистической вещи. Между тем никакого пессимизма в нем нет.

Авторская позиция в значительной степени сливается с точкой зрения Стэна Агре: положение тяжелое, «времени совершенно нет», ученики постыдно обленились и застряли на уровне, который не дает им возможности серьезно влиять на этот мир. Зачем потребовалось мучить Вадима? — как раз для того, чтобы в нем пробудилась способность менять мир глобально. Остальные-то ученики занимаются главным образом ерундой. Или вообще тратят свои судьбы на кухонные сборища, где скопом продуцируют остроумную пустоту в чудовищных количествах. Собственно, Витицкий-Агре включил для них «счетчик»: время тикает, судьбы отматываются в сторону смерти, и не напрасно на страницах романа появились мойры — ведь именно личного, биографического времени «совершенно нет». Зато с историческим временем всё обстоит намного лучше. Вообще, в романе действуют две темпоральные шкалы разного масштаба. Лучше видна «меньшая», там, где щелкает счетчик и становится мучительно больно за годы, отправленные коту под хвост. Зато «старшая», историческая, оперирующая не отдельными людьми, а поколениями, периодами, вносит в текст очевидную оптимистическую составляющую. «Божьи мельницы мелют медленно», однако же архаический мрак сталинской эпохи уже перемолот; авось и нынешнее царство мамоны перемелется; правда, результаты сегодняшних усилий видны будут не завтра, а через сто лет. Вывод: наберись терпения и работай. Внуки будут жить лучше. Профессор, проведенный на самый верх учеником Агре, погиб. Новость насчет Профессора «просто раздавила» Наставника… Но прецедент создан! Следовательно, в будущем ранее достигнутое можно будет повторить — с учетом допущенных ошибок.

Роман и заканчивается тем, что Агре делает новую попытку: ставит на очередного ученика — будущего УЧИТЕЛЯ — и очень торопится. А значит, считает: шансы есть.

И была бы в романе совершенная композиционная и смысловая цельность, цельность умного гуманиста-западника, пытающегося заразить аудиторию скептическим оптимизмом… Но один чужеродный компонент, внесенный в полотно повествования, нарушает общую сцепку элементов.

Роман пришел к читателям в момент некоторого отступления либерализма и западничества в России; 90-е оставили по себе столь тяжелую память, что народному большинству в них, как в темную бездну, заглядывать больше не хотелось. Думается, Борис Натанович счел необходимым подбодрить своих идейных союзников. «Да, мы отступаем. Что ж, бывало и хуже, друзья, но в исторической перспективе победа будет за нами. Просто человеческая природа слишком несовершенна для скорого восхождения по пути общего блага». И это — избыточно.

Чем занимается Агре? Культивирует чужие таланты — вскрывает их могилы в душах людей и занимается оживлением. Век профессоров закончился в повести «Волны гасят ветер», а эра культиваторов еще в самом разгаре. Наставник будит спящие в человеке способности, помогает ему творчески раскрыться. Поистине благородное занятие! Если бы этим всё ограничивалось, цельность, о которой шла речь выше, была бы налицо.

Но Наставник желает сыграть роль великого публициста. И как великий публицист он предлагает свою программу вытесывания «Воспитанного человека» из нынешней косной массы. Основные тезисы: внутри каждого из нас сидит «волосатая, мрачная, наглая, ленивая, хитрая обезьяна»; следует ее воспитывать, усмирять, дрессировать; вот в итоге и получится «Воспитанный человек» — терпимый, честный, трудолюбивый, свободомыслящий.

Если бы роман был посвящен обоснованию этих тезисов, могла бы получиться, наверное, чрезвычайно интересная самостоятельная книга. Но поскольку Наставник, выдвинутый на роль центра, ядра, оси повествования, занимается совсем не этим, то бишь не вытесыванием «воспитанных людей», то, думается, получилось двоение смысла. Одна целевая установка конкурирует с другой, и слить их воедино не получается. Как ни пытайся сложить мозаику, всё выходит какой-то дрессированный талант, прости господи. Нет, совсем неплохо было бы жить в обществе воспитанных, терпимых, честных, трудолюбивых людей. Но для того, чтобы числиться воспитанным, честным, терпимым и трудолюбивым, талант не нужен.

Роман С. Витицкого в значительной степени продолжает общую вещь братьев Стругацких — «Отягощенные злом». Недосказанное там договорено в «Бессильных мира сего». Тема учительства, наставничества на протяжении многих лет интересовала обоих братьев. К этой теме они обращались в «Возвращении», в «Парне из преисподней», в «Гадких лебедях». Но лишь под занавес общего творчества братья создали лучший — наиболее эффективный и наиболее обаятельный — персонаж в «галерее наставников». Это Георгий Анатольевич Носов из «Отягощенных злом». И программа создания «Воспитанного человека» очень подходит для главы лицея, как смысл деятельности его учеников. Именно его, а не Агре. При определенном сходстве характеров логика сюжетного развития дает указанным «культиваторам» принципиально разные функции.

У С. Витицкого получилась серьезная, сложная вещь высокого качества; можно уверенно сказать — более высокого, чем «Поиск предназначения». В концептуальном смысле роман, как уже говорилось, избыточен. В композиционном — сконструирован на уровне блестящего профессионализма. В стилистическом… а вот это чуть ли не самое интересное.

Конечно, роман наследует повести «Отягощенные злом» не только идейно. Стиль, в котором он написан, также тяготеет к тексту из далеких 80-х. Он заметно легче, нежели стиль «Поиска предназначения», заметно ближе к тому, как писали братья Стругацкие вдвоем. В «Отягощенных злом» сюжетная конструкция представляла собой вольное объединение нескольких полусамостоятельных ответвлений: история Манохина, история Агасфера-Иоанна, история Носова и лицеистов, наконец, история пришествия Демиурга в нашу реальность. Все они развиваются весьма динамично. В «Поиске предназначения» наличествует одна магистральная сюжетная линия — судьба Красногорова (с незначительными «справками» о судьбах близких ему людей); есть еще автобиографический дневник офицера КГБ, раскрывшего тайну красногоровского дара — самая «живая», самая динамичная часть книги. Но за исключением этого дневника (около одной пятой от общего объема книги) действие развивается с томительным промедлением. «Бессильные мира сего» по сути своей — возврат к сюжетному устройству «Отягощенных злом»: множество сюжетных линий, связанных с Агре и его учениками, вполне «суверенных» и притом развивающихся стремительнее, увлекательнее, неожиданнее, чем в «Поиске предназначения».

Более того, «Бессильные мира сего» гораздо богаче диалогами и беднее описаниями, чем «Поиск предназначения». Это бросается в глаза с первых страниц. В «Бессильных мира сего» гораздо реже встречаются сверхдлинные предложения, которыми предыдущий роман уснащен в избытке. Борис Натанович несколько отступил от углубленного психологизма, характерного для «Поиска предназначения», и принялся рисовать персонажей скупыми точными мазками, как это было в «Трудно быть богом», «Понедельнике», «Гадких лебедях»… Насыщенность диалогами, емкость образного ряда и относительная простота синтаксических конструкций сближают роман с лучшими образцами общей прозы Стругацких, созданными в 60–70-х годах. Итог: последний на данный момент роман С. Витицкого гораздо легче читается, и базовые смыслы, заложенные в него, воспринимаются с меньшим трудом, с меньшим напряжением, нежели в предыдущей книге. Заметно развитие Бориса Натановича как самостоятельного писателя. И это развитие привело его к тем приемам работы с сюжетом, к тому ритму и темпу повествования, которые роднее общему творчеству Стругацких, чем его первой «сольной» книге.

И еще: «Бессильные мира сего» вышли светлее «Поиска предназначения».

Трудно объяснить это ощущение, но при чтении оно проявляется чрезвычайно сильно. Словно край солнца выглядывает после полного затмения. Впрочем, это естественно: в «Поиске предназначения» шло накопление опыта — как писать одному; в «Бессильных мира сего» аккумулированный опыт привел к творческой удаче.

5.

Большое место в работе Стругацкого-младшего занимают интервью.

На протяжении многих лет он постоянно отвечает на множество вопросов, которые ему задают в Сети, а время от времени «вживую» встречается с журналистами ведущих органов массмедиа. Как медийная фигура высокого статуса Борис Натанович всегда и неизменно выступает в одном амплуа. Вне зависимости от «политической погоды» он по любым темам высказывается как ярко выраженный западник, либерал, прогрессист. При этом он формулирует свою позицию четко, однозначно.

Два примера позволяют увидеть суть позиции писателя.

В 1998 году он прокомментировал идею особого пути России следующим образом: «Ни в какой „третий путь“ России я… не верю. Те трудности и муки, которые наша страна переживает сегодня, не есть что-то особое, небывалое и только ей присущее. Россия задержалась в феодализме и сейчас медленно, мучительно выползает из него, как питон Каа из старой кожи. То, что мы переживаем сегодня, США переживали в конце ХIХ— начале ХХ века, а Япония — после своего поражения в войне».

Пятью годами позднее Борис Натанович охарактеризовал современный русский национализм, поставив знак равенства между ним и «застарелым» великорусским шовинизмом: «Он ведь никогда не умирал и всегда был — крутой, махровый, настоянный на зоологическом антисемитизме, ксенофобии и презрении-неприязни к иноверцам, „гололобым“ и „чучмекам“. Добавьте к этому извечное наше желание „твердой руки“, „ежовых рукавиц“ и „раскаленной метлы“ — и вот вам готовенький русский фашизм, диктатура русских националистов во всей своей красе».

Отвечая на вопросы о России, политике, современном состоянии мира, Борис Натанович излагает свое мнение без оттенков и полутонов. Черное и белое. Фактически его интервью провоцируют читателя на действие — если не социальное, то хотя бы интеллектуальное. Они как бы говорят: «Я сделал выбор и твердо придерживаюсь его. Вам также следует определиться, на чьей вы стороне».

Иными словами, Борис Натанович, достигнув солидного возраста, остается на баррикадах и боезапас не экономит.

В одном из писем Г. Прашкевичу Борис Натанович не без юмора, но точно и ясно объяснил свой непреходящий интерес к политике. «Я „пикейный жилет“ с незапамятных времен, — написал он. — Как минимум — с начала 60-х. С тех пор, как сделалось ясно (до боли), что главная любовь моя, забота моя, терра моя инкогнита — Будущее, — есть функция и порождение моего Настоящего. И я не знаю, кто такие „архитекторы будущего“ („изобретатели будущего“, как писал Гэйбор), но я отчетливо вижу, кто суть компрачикосы будущего — жлобы и невежды, носители власти и силы, решатели судеб. Они и есть „политика“, во всей ее красе. Реализация пресловутой „равнодействующей миллионов воль“. Сперматозоиды будущего. Самое интересное и неконтролируемое, что есть в этом мире. История последних двадцати-тридцати лет подарила нам галерею обалденных портретов, деятелей поразительных, невероятных, более чем фантастических. Они оказались настолько фантастичны, что их даже предсказать никто не сумел, — бозон Хиггса в сравнении с ними просто чудо реальности. Горбачев, конечно, в первую очередь. Ельцин. Гайдар. Чубайс. Ходорковский. Откуда они взялись? Из какой немыслимой виртуальности? Из какого невероятного идеологического вакуума — носителя поистине „темного менталитета“ и „темной материи“, способной соткаться в фантастическую никем не предсказанную фигуру невозможного политика? Мы пережили невероятное, мы не всегда это понимаем. Сейчас-то всё снова устаканилось, энтропия возросла в нужной мере, но нельзя сказать, что стало неинтересно. Очень даже интересно! Ведь мы можем успеть дожить до нового катаклизма и увидеть, как формируется будущее…».

6.

Многим миллионам читателей братья Стругацкие известны прежде всего как писатели-фантасты. Но немало времени и сил они отдавали организации литературного процесса.

Еще в советское время Стругацкие, особенно старший из братьев, покровительствовали талантливым писателям-фантастам, помогая им советом, «проводя» их тексты к печатному станку.

Оба вели писательские семинары.

Правда, Аркадий Натанович бывал на московском семинаре не столь уж часто. В большей степени он являлся духовным лидером, вдохновителем. Регулярную работу семинара налаживали Михаил Ковальчук, Георгий Гуревич, Евгений Войскунский и особенно Дмитрий Биленкин. Однако некоторые семинаристы бывали у Аркадия Натановича дома и время от времени могли получить от него рукопись неопубликованного произведения. Иногда — на несколько дней, а иногда — всего на ночь. Это само по себе давало очень много. Особенно в годы, когда Стругацких не издавали и их первоклассные тексты лежали в столе. По словам Эдуарда Геворкяна, Аркадий Натанович время от времени говорил участникам семинара: «Не печатают — пишите в стол. Ничего страшного. Потом это будет востребовано».

Разбором конкретных произведений в рамках семинара Аркадий Натанович занимался редко. Лучших фантастов, вышедших из московского семинара, — Владимира Покровского, Эдуарда Геворкяна, Бориса Руденко, Алана Кубатиева, Александра Силецкого, Виталия Бабенко — не назовешь приверженцами одной писательской манеры, единого стиля или даже единой идеологии. Влияние Стругацкого-старшего на семинаристов было, большей частью, чисто человеческим. По словам того же Эдуарда Геворкяна, «основные требования, которые предъявлялись „семинаристам“, практически совпадали с критериями так называемой реалистической прозы, за единственным и очень важным исключением: сюжет должен быть оригинальным. Малейший намек на похожесть рассматривался как слабина».

По воспоминаниям известного переводчика Владимира Баканова, знавшего Аркадия Натановича с начала 80-х, мэтр не имел обыкновения говорить монологами, читать лекции по технике литературной работы. «Он вел себя как старший среди равных, — сообщает Владимир Баканов. — Был очень добр, общителен, благожелателен к молодым. Проявлял необыкновенную отзывчивость. Много рассказывал о себе, о своей работе». По оценке Эдуарда Геворкяна, Стругацкий-старший «своим явлением… как бы освящал семинар. Приход Аркадия Натановича был маленьким праздником, запоминался надолго, и, естественно, в этот день было не до рутинной работы».

Характерный эпизод с участием Стругацкого-старшего описал Алан Кубатиев. На одном из первых семинарских занятий обсуждался его рассказ «Книгопродавец». Аркадий Натанович пришел и сел за спинами «семинаристов». Он внимательно выслушал мнения участников, затем вежливо попросил слова у председательствующего Дмитрия Биленкина, а затем…

«Аркадий Натаныч прокашлялся… академически и смолк. Выдержав красивую паузу, он спросил — меня: „Какой это у вас рассказ? По счету, я хочу сказать?“…

Это был мой третий рассказ. Не знаю почему, но я соврал.

„Пятый“, — сказал я, вспотев.

Аркадий Натаныч опять удержал паузу. Какая у него была чудесно неправильная фонетика! „С“ он говорил почти как английское „th“.

„Если б мы с братом написали не пятый, пятьдесят пятый такой рассказ, мы могли бы гордиться“, — величаво сказал он.

Я обмер вторично.

Конечно, я понимал, что это говорит очень добрый, очень пылкий и увлекающийся человек, и я еще не знал, сколько людей будут меня потом ненавидеть только за эту фразу. Но Боже мой!.. Как мне хотелось, чтобы это было правдой…

Всё, что он говорил потом, до меня не очень доходило.

Увлекшись, он стал развивать и усиливать фабулу, немножко на кафкианский манер, но вдруг спохватился и так же величаво изрек: „А впрочем, это сделали бы мы, а не вы. Поздравляю вас с рассказом. Работайте“».

Московский семинар открылся где-то в конце 1978-го — первой половине 1979 года, а закончил свое существование вскоре после смерти Дмитрия Биленкина в 1987 году[52].

Ленинградский семинар начал работу задолго до московского, в 1972 году, и продолжает ее по сию пору. В какой-то степени московские писатели-фантасты использовали опыт питерцев: зная о существовании ленинградского семинара, они собрались вместе, желая иметь у себя нечто подобное… С марта 1973 года возглавлял семинар Борис Натанович (вместо тяжело заболевшего Ильи Варшавского)[53], и под его руководством собрание питерских фантастов заработало солидный авторитет. Да и самого Стругацкого-младшего высоко ставили как судью НФ-текстов. Так, например, московский писатель-фантаст Владимир Покровский писал о ленинградском семинаре: «Питерцев собрал в свой семинар Борис Стругацкий — интеллектуал, признанный мозг великого тандема, гуру, ждущий учеников». А для самих «семинаристов» он — «сэнсэй» и еще — «экселенц». Вячеслав Рыбаков вспоминал: «У БНа есть очень редкий дар — помочь автору лучше написать то, что автор сам хотел написать. Это — настоящая педагогика…».

Борис Натанович, в отличие от Аркадия Натановича, всегда играл роль постоянного руководителя, активно влияющего на жизнь семинара. Ему удалось создать настоящую литературную школу с жестко систематизированными правилами обсуждения и высокими требованиями к обсуждаемым текстам. В семинаре занималось значительно большее количество литераторов, нежели в Москве. Начинали с десятка-полутора участников, а в письме к Михаилу Ковальчуку от 27 сентября 1975 года Борис Натанович сообщал уже о сорока! Среди них были Вячеслав Рыбаков, Андрей Столяров, Святослав Логинов, Александр Тюрин, Александр Щеголев…

Как это ни странно, в замечательном ленинградском семинаре время от времени поднималось мутное бурление против шефа. Так, в письме Вячеслава Рыбакова Беле Григорьевне Клюевой от 20 января 1976 года сообщается: «Поднялась… возня против Бориса Натаныча, якобы чтобы не вовсе попинать его из шефов семинара, но, как тут выражаются, „одернуть, чтоб не зазнавался“. Борис Натаныч, правда, об этом, видимо, знает и пренебрегает, потому что, когда набежал я на братцев прямо в логове их, в Комарове, и зашел об этом разговор, он прямо заявил: „Да знаю я, просто есть люди со стервозными характерами, не стоит на это обращать внимание“… Ему, конечно, с высоты виднее, а все-таки противно… Например, когда уж совсем тихий какой-то старичок, который за три года моего пребывания в семинаре вообще ни слова не сказал… вдруг лепит что-то про негативные для нашей организации аспекты руководства оной организацией Б. Н. Стругацким с общеполитической точки зрения…».

Характерную деталь привносит в портрет Стругацкого-младшего писатель Андрей Измайлов: «…Вообще БН — человек дистантный, он умеет вежливо, но твердо отказать. Вот, например, какой-то молодой принес тяжеленную рукопись, а БН — технарь, он так не может: „Я не читал, но скажу“, и он прочел, через две недели возвращает со словами: „Проделана большая работа“. Молодой и так, и так: „Ну, а вот это? А вот то?“ „Я же говорю: проделана большая работа“. И всё». Незачем делать поблажки графоману.

Четко организованный питерский семинар как минимум до второй половины 90-х был законодателем мод в интеллектуальной фантастике. Тексты «семинаристов» выходили отдельными сборниками. В значительной степени именно их усилия дали жизнь журналу «Полдень. ХХI век», главным редактором которого стал Борис Натанович[54].

Семинары Стругацких никогда не являлись центрами диссидентского движения. Там не гремели призывы к ниспровержению советского строя, не звучали революционные лозунги, разве что давала себя знать легкая интеллигентская фронда, чаше всего проявлявшаяся в настойчивом осуждении «государственного антисемитизма». Борис Натанович называл этот вопрос «больным». А Аркадий Натанович, во время одной из встреч с читателями в середине 80-х, с печалью сказал на ухо сидящему рядом Василию Головачеву: «Вася, какого черта они интересуются моей национальностью, ну какая им разница?».

7.

Большую часть жизни Борис Натанович провел в Ленинграде-Петербурге. Чем является для него этот город?

«Боюсь огорчить Вас, — ответил на такой вопрос Борис Натанович, — но в моем отношении к Питеру, к городам вообще, к индустриальным и природным пейзажам нет ничего романтического, возвышенного или, упаси бог, сентиментального. Я знаю, что „архитектура — это застывшая музыка“ и что мощная красота природы вдохновляла мощных писателей на создание мощных произведений. Но я равнодушен к музыке (любой музыке предпочитаю тишину и беседу) и никогда не восхищался хрестоматийными описаниями природы у Тургенева и Толстого. Если что-то и способно порадовать мою „хладную душу“, то это пресловутая „роскошь человеческого общения“, а потому, в частности, я люблю Питер за то, что здесь мои друзья. Когда (и если) друзей рядом нет, остается еще замечательное и, я бы сказал, таинственное „ощущение Родины“: налетающие ни с того ни с сего приступы радости или тоски при виде какой-нибудь набережной 50-х, или красного в тумане солнца, опускающегося рядом с Петропавловкой, или внезапно открывшейся, укутанной снегом перспективы — прямо из зимы 41/42 года. Это, конечно, невозможно ни в каком другом городе мира, это действительно — мой Питер, город моего детства, моих радостей, моего уныния, моего счастья и моих бед. Я никогда не спорю с энтузиастами, восхищающимися красотой этого города, конечно же они правы, да только я к этим красотам безразличен, для меня все это не существенно и вторично — как, скажем, физическая красота моего друга (мужчина он или женщина, не важно). Питер для меня — это, прежде всего, мое прошлое. И, наверное, поэтому я сознательно остался в стороне от баталий вокруг пресловутого Охта-центра. Я не уверен, что эта „кукурузина“ способна изуродовать архитектурный облик города, но если даже это и произойдет, моего Питера это не коснется никак — мои Питер в прошлом, а значит, всегда со мной…».

8.

К концу 80-х за писателем «братья Стругацкие» тянулся длинный шлейф «струганистов» — соратников, поклонников, учеников. На заре 90-х произошла кристаллизация организованной субкультуры, связывающей всех этих людей. За два десятилетия появилось несколько ее «оплотов». Это разного рода группы, издания (как «твердые», так и сетевые), литературные премии, связанные с именем Стругацких.

Никто из советских фантастов, помимо знаменитых братьев, не стал центром особой литературной среды. У Александра Романовича Беляева, Ивана Антоновича Ефремова, Александра Петровича Казанцева и Кира Булычева поклонников тоже можно было считать миллионами. В этом смысле они, бесспорно, выдерживают сравнение с братьями Стругацкими. Но текучая стихия литературного почитания в их случае не приняла формы устойчивых общественных институтов. И даже «школа Ефремова», о которой одно время говорили много и со вкусом, оказалась в большей степени административной фикцией, нежели реальным детищем литературного процесса.

Стругацкие — другое дело. Магия их имен сплачивала людей на протяжении многих лет и до сих пор не исчезла. Организационным ядром названной выше субкультуры стала группа «Людены», созданная исследователями творчества братьев Стругацких на конвенте «Аэлита-1990» в Свердловске. Как пишет Светлана Бондаренко, активнейший участник группы, цель их работы проста: изучать феномен «братья Стругацкие» во всех его аспектах — литературоведческом, социокультурном и историческом.

Список группы постепенно изменяется. Наиболее известные ее участники и координаторы — Роман Арбитман, Сергей Бережной, Светлана Бондаренко, Владимир Борисов, Борис Вишневский, Вадим Казаков, Алексей Керзин, Михаил Ковальчук, Юрий Флейшман. Среди них есть библиографы, критики, литературоведы. Результат их работы заслуживает уважительного отношения. Участникам группы «Людены» удалось трижды провести тематическую конференцию «Стругацкие чтения» во Владимире, издать ряд библиографических справочников по текстам Стругацких, опубликовать множество архивных материалов, связанных с творчеством писателей, издать несколько сборников их публицистики. Множество ценнейших публикаций (в том числе черновики Стругацких, а также ранее не опубликованные произведения) было сделано с подачи группы в серии «Миры братьев Стругацких». Многотомное «черное» собрание сочинений, предпринятое издательством «Сталкер», проходит под общей редакцией Светланы Бондаренко и включает в себя тексты, прошедшие через сверку черновиков и различных изданий, проведенную силами группы. Основное «внутреннее» издание группы — ньюс-леттер «Понедельник»[55].

Но современная субкультура, связанная с творчеством братьев Стругацких, гораздо шире и разветвленнее деятельности группы «Людены».

Аркадий Натанович Стругацкий всегда умел вызывать у людей, даже мало знакомых с ним, самые добрые чувства. Василий Головачев, познакомившийся с Аркадием Натановичем еще в 1983 году, четверть века спустя вспоминал о нем: «Большой, веселый, шумный, знал множество интересных историй и любил их рассказывать. Не говорил — рокотал! Простой в общении, „распахнутый“ человек. Очень много говорил о других и редко — о себе». Обаяние, ум, спокойная доброжелательность и подчеркнутое внимание Аркадия Натановича к талантливым собратьям по перу — вне зависимости от их возраста и «регалий» — привлекали к нему самых разных людей, в том числе и весьма одаренных. Любители фантастики не только почитали его как мэтра, но и любили как человека. Не случайно ежегодно в последнюю декаду августа московские фантасты, критики и просто люди, интересующиеся фантастической литературой, собираются на Чтения памяти Аркадия Натановича Стругацкого[56].

Первые Чтения прошли 26 августа 2000 года в выставочном зале галереи «Нагорная». Затем место их проведения несколько раз менялось, пока не закрепилось за арт-кафе «Древо» на Малой Никитской улице. Ведет Чтения, как правило, Эдуард Геворкян.

Первое время «гвоздем программы» были воспоминания тех, кто лично знал Аркадия Натановича. Воспоминаниями о нем делились Михаил Ковальчук (Вл. Гаков), Владимир Покровский, Владимир Михайлов, Эдуард Геворкян, Владимир Баканов, Василий Головачев, Геннадий Прашкевич, Евгений Войскунский. К «устным мемуарам» добавлялись доклады, посвященные творчеству братьев Стругацких, а также современному состоянию отечественной фантастики.

К Чтениям приурочено необычное событие. Жюри, состоящее из литературных критиков, пишущих о фантастике, вручает писателям-фантастам премию «Филигрань» за лучшие в художественном смысле тексты.

В Санкт-Петербурге каждый год вручаются две премии, связанные с именем и творчеством братьев Стругацких.

Это, прежде всего, «Бронзовая улитка»[57], название которой четко ассоциируется с «Улиткой на склоне». Вручается эта премия с 1992 года. Ее присуждает Борис Натанович — единственный член жюри — по единолично определяемым принципам и критериям. Лауреатов объявляют на конвенте «Интерпресскон».

Кроме того, с 1999 года вручается «АБС-премия»[58]. Лауреаты награждаются 21 июня, то есть в день, равноотстоящий от дат рождения каждого из братьев Стругацких. Премия присуждается по двум номинациям: за лучшее художественное произведение, а также за лучшее критико-публицистическое произведение о фантастике или на фантастическую тему. Состав жюри, решающего судьбу премии, ежегодно определяет Борис Натанович (как и состав финалистов конкурса). Символом этой премии стала семигранная гайка — образ, взятый из раннего творчества братьев Стругацких. Такая гайка не может быть ни продуктом природы, ни продуктом технологического прогресса. Это продукт воображения в чистом виде, и в этом смысле — символ самого искусства. Цель премии, как она задумывалась учредителями, — возрождение серьезной, вдумчивой фантастики, продолжающей лучшие традиции «золотой поры НФ».

9.

Двадцать лет прошло с тех пор, как ушел из жизни Аркадий Натанович. Лучшие вещи, написанные им в сотворчестве с младшим братом, не умерли. Повести и романы Стругацких медленно дрейфуют в будущее. Они по-прежнему востребованы. Их переиздают, по ним ставят фильмы.

За истекшие два десятилетия в России экранизированы «Гадкие лебеди», «Обитаемый остров» и «Трудно быть богом», за рубежом — «Малыш» и «За миллиард лет до конца света».

Особенно хороши «Гадкие лебеди» в постановке Константина Лопушанского, создавшего серьезную артхаусную реинтерпретацию повести[59]. Главной фразой фильма стало: «Как жаль, что мы не успели поговорить». Лопушанский показал, как жизнь заостряет некоторые конфликты, не давая их участникам достаточно информации о намерениях друг друга. Вот мокрецы — чего они хотят? Страшная критика существующего мироустройства, которую они вложили в детские умы, по большей части, справедлива. Идея о том, что человечество стоит на грани какого-то рывка, выхода в иное цивилизационное пространство, пронизывает творчество Стругацких да и в мировой общественной мысли широко распространена. Но… вообще рывок — фикция. Оценивать то, что должно произойти, можно только в том случае, если знаешь в подробностях намерения групп и сил, затевающих большую перемену. Чего хотят мокрецы? Сменить одну глобальную систему миропорядка на другую. На какую? На более добрую? На ту, где во всем преобладает интеллект? Один из мокрецов мимоходом говорит, что их воспитанники «выбрали небо». Хорошо бы! Только откуда известно, что эти слова правдивы? Как узнать, небо они выбрали или бес лукавый их соблазняет? Уж очень напоминают манипуляции с детьми работу каких-то гуру из современной секты, в которой основа — сущая темень. А начинают-то все с разговоров о добре, свете, счастье и гармонии… Ясно, что детей убивать нельзя, а им угрожает прямая и страшная опасность от внешнего мира. И совершенно не ясно, есть ли доброе зерно в том, чем их напичкали наставники.

Разбираться надо, но чаще всего для вынесения адекватного вердикта катастрофически не хватает информации, времени, средств. Куда ни сунься, везде на тебя гавкает выбор при отсутствии достаточной информации…

Сюжеты и миры, созданные когда-то звездным дуэтом, дорисовываются ныне их продолжателями и подражателями[60].

А значит, братья Стругацкие смогли уловить и высказать смыслы человеческого бытия, выходящие далеко за пределы их собственной эпохи.

10.

Участник московского семинара Аркадия Натановича, превосходный писатель-фантаст Владимир Покровский, однажды написал о братьях Стругацких: «Стоящие громадным пиком посреди довольно серенького моря советской фантастики, Стругацкие пришли из эры 50–60-х годов и, при слабой поддержке немногих коллег-писателей из той же когорты, уверенно определили лицо отечественной научной фантастики. За ними тянулись, им пытались подражать…».

Громадный пик… что ж, тут преувеличения нет.

В литературе нет равенства.

Не все, кто пишет художественную прозу, — писатели. Не все, у кого есть дар Божий, поднимаются выше уровня «прилично сделано». И даже среди тех, чей талант очевиден, кто вошел в «высшую лигу», лишь немногие счастливцы удостаиваются по-настоящему искренней, сильной и долгой любви читателей. Ну а фигур, чьим творчеством дышат эпохи, чье перо способно создать времени имя и повести за собой нравы, — считаные единицы. Это — невенчанные монархи литературы. Вне зависимости от того, есть ли у них официальные регалии — чины, ордена, почетные звания…

Как бы ни было обидно прочей пишущей братии, но литература — не республика, и место государя в ней всего одно на целое поколение.

Такими вот некоронованными королями для двух поколений нашей интеллигенции являлись братья Стругацкие. Слова, выходившие из их уст, овладевали воображением миллионов. Образованный класс на протяжении нескольких десятилетий видел будущее их глазами. Интеллигенция разве только не молилась на них. А впрочем, немножко молилась…

Конечно, по-разному можно относиться к идеям, которые населяли ум единого писателя «братья Стругацкие»: восторгаться ими, отвергать их, загораться ими, оставаться равнодушным… Но в любом случае нельзя не признать: несколько десятилетий наша страна была буквально очарована Стругацкими — в самом прямом, «магическом» значении этого слова.

Ничего больше Стругацких, выше Стругацких до сих пор не выросло. Может быть, оно и хорошо: наша культура перестала ставить в центр мироздания слово и человека, осознав вдруг, что это всего лишь производные от смыслов более высоких и всеобъемлющих. Но русская литература и прежде всего русская фантастика томительно ждут появления нового монарха. Явится ли новый «право имеющий»? Сильнее Стругацких… Или хотя бы сравнимый с ними…

Ах, трепещут сердца: надоело равенство нищих духом.

Становится холоднее. Ожидание затянулось…

Утро одного персонажа. (Вместо эпилога).

«Персонаж Ваш, — написал авторам в апреле 2011 года Борис Натанович, — как правило, просыпается в пять утра и довольно долго лежит, с опаской прислушиваясь к утренним ощущениям. Вот уже много лет он стар и обременен болезнями. О болезнях он старается не думать (во избежание), он к ним привык и рассматривает их как бытовую неизбежность, вроде неприятной погоды или, скажем, уже осточертевшего вечно подтекающего крана в ванной. Говорить о болезнях он терпеть не может, но его часто о них спрашивают, в том числе люди уважаемые, и он придумал некоторое количество ответов, которые нравятся интересующимся. Например: „У меня три смертельные неизлечимые болезни, но самая неизлечимая и самая смертельная из них называется старость“. Или: „Жить можно. Пока котелок варит, а ноги доводят до нужника, жить можно, и неплохо“. Или такой ответ: „Болезни — паршивая штука, но зато как прекрасны внезапные приступы здоровья!“

Убедившись, что ничего особенного плохого с ним за ночь не произошло, персонаж Ваш с кряхтеньем выбирается из койки и кряхтя перемещается на кухню. Там он принимает первую порцию лекарств, измеряет давление и ставит чайник. Всё это — многолетний установившийся ритуал, не зависящий ни от времени года, ни от политической конъюнктуры, ни от предстоящих дел. Давно уже понято и принято, что нет ни дел таких, ни развлечений, ни обстоятельств, ради которых стоило бы менять установившийся порядок и вообще „ускоряться“. Все необходимые дела будут сделаны, возникшие обстоятельства — преодолены, потому что времена запредельных усилий давно миновали и персонаж вполне уподобляется человечеству в целом: он не ставит перед собой задач, которые не способен решить.

В окно он обязательно поглядит, пока убирает постель. Там тихо и — отвратительно темно зимой, но замечательно светло летом. Впрочем, смотреть в окно не интересно — надобно открыть его на предмет проветривания, и можно идти пить чай. Чай должен быть горячий и крепкий, есть как правило не хочется, и можно полистать скопившиеся газеты. Газеты не выписаны — их присылают благодетели-редакторы, расплачиваясь (видимо) таким образом за интервью, которые дает им персонаж время от времени. Вообще Ваш персонаж дает интервью часто и охотно. Почему-то считается, что он разбирается во множестве предметов — не только в фантастике и футурологии, но и в естественных науках, педагогике, экономике и, разумеется, в политике. Это не так („савсэм нэ так“), но он привык отвечать на вопросы и отвечает на них практически всегда — всем, кто просит, и почти по любому поводу. Газетам (в том числе самым что ни на есть периферийным), журналам (иногда очень странным), самым разнообразным Интернет-изданиям. Вот уже много лет Ваш персонаж не пишет ничего, кроме публицистики. Вот уже много лет, как ему стало неинтересно писать беллетристику, — он больше не испытывает удовольствия от выдумывания. Видимо, это возрастное. Стало не интересно не только „писать выдумку“ — стало не интересно ее читать. Уже много лет, как он читает беллетристику только по обязанности (как член разнообразных литературных жюри, как главред альманаха, как номинальный руководитель семинара молодых). Грустно, конечно, но он, видимо, перестал быть квалифицированным читателем: он не часто берет в руки новинки и почти совсем не перечитывает старое-любимое. Не интересно. „Понта нет, начальник“. Зато, когда выпадает такая возможность, он с удовольствием читает нон-фикшн. Даже мемуары, которые слишком часто, впрочем, смахивают на выдумку.

Напившись чаю, он принимает вторую (черт ее побери) порцию лекарств и возвращается к себе — в кабинет (он же — спальня, он же при необходимости гостиная). Он включает ноутбук, и рабочий день начинается. „Гугл“… „Лента-ру“… Япония, Ливия, Россия… „Блески и всплески“ свободы информации. Новости из Гайдпарка („Самые активные дискуссии“, „Наука“, „Скандалы“). Почта, разумеется. (Почты еще мало, главным образом, спам, слишком рано еще для почты.) Работа:

— незаконченное интервью для „Ближнего Космоса“;

— любезный ответ и фото Тьмутараканской библиотеке;

— письмо китайскому переводчику (требует объяснить, что такое „взрыкивать“ и как понимать фразу „лети себе куда хочешь“);

— начать, наконец, и кончить для „Элиты“ этот чертов комментарий по поводу происходящего в стране огосударствления всего и вся;

— и еще висят оставшиеся от вчерашнего шесть вопросов из офлайн-интервью (сделаешь их — перевалишь за восемь тысяч ответов, это уже серьезно, хотя в книгу Гиннесса это „самое длинное интервью“ всё равно не возьмут, как бы организаторы на это ни надеялись);

— программа RSFSRТАR — вчера опять что-то там заело, но это — лакомство, это — напоследок;

— а вот это надо делать прямо сейчас, тянуть дальше уже неприлично: информация для ГМП и ДМВ для их книги…

…Вдруг вспоминается, что ночью просыпался от пришедшего в сон сюжета, который тогда, спросонок, хотел даже записать, такой он был ловкий и емкий. Спросонок не записал, заснул, а сейчас вот вспомнил, и видно, что никакой он неловкий и совсем не многообещающий. Сюжет как сюжет. Двадцать лет назад, может быть, такой и стоило бы взять на заметку, а сегодня — кому это надо? Фантомные боли, больше ничего.

А вот и почта подоспела! О, какие люди! И сколько их! Угораздило же объявить себе принцип: на каждое письмо отвечать немедленно… Да, ребята, это сегодня надолго… Но тут жена из кухни зовет пить кофе. Самые, может быть, светлые минуты дня наступают. Любимая, лапушка, наливает раскаленный кофе в тонкую чашечку. Починается новый сканворд из высокоинтеллектуального журнала „Телесемь“. Вдвоем. Мир, спокойствие и безмятежность. А впереди — никаких, слава богу, сегодня больниц, врачей, анализов. Приступ здоровья. И полный ноутбук всякого добра для работы…

Это, между прочим, всё вместе называется: счастливая старость. (Тьфу-тьфу-тьфу, чтобы не сглазить!) Это те минуты и дни, которые будем вспоминать в бедах и потерях, ожидающих нас, как водится, „за поворотом, в глубине“. Нам (всем) есть что терять. Даже сейчас. Это замечательно! Даже, когда осталось, казалось бы, всего ничего. Существование на излете. Но ведь, слава богу, есть любовь. Друзья есть. И работа. А значит, есть всё, что необходимо. Прочее — шелупонь. „Жизнь дает человеку три радости: дружбу, любовь и работу“ — это придумано было, страшно сказать, ПЯТЬДЕСЯТ лет назад. И так оно всё и оказалось в конечном итоге — как в воду глядели.

* * *

В таком вот, примерно, аспекте. И никаких вам „сомнений“, никаких „тягостных раздумий о судьбах моей родины“. Ничего эффектного. Все очень незамысловато и не способно поразить воображение, ни даже вызвать сопереживание. И уж конечно, ни единой мысли о „врагах“. Какие враги? У Вашего персонажа нет врагов, он ничего о них не знает и не интересуется знать.

Вообще, если у Вас возникнет впечатление, что персонаж Ваш до неприличия замкнутый, можно сказать, закуклившийся индивид, воспринимающий всё многообразие „кипящего и яростного мира“ через электронную, шестьдесят сантиметров по диагонали, замочную скважину монитора, избегающий даже кратчайших личных контактов со всем человечеством (минус восемнадцать избранных и званых) и не испытывающий от всех этих обстоятельств никаких неудобств, — Ваше впечатление окажется чрезвычайно близко к истине. Персонаж был последний раз в театре 60 лет назад; в музее — пятьдесят; в кино — тридцать; за границей — десять лет. И — главное! — это ничуть его не удручает. Он всю жизнь терпеть не может театр, не понимает музеев, много лет назад разлюбил ходить в кино и никогда не интересовался загранпоездками. Разумеется, имело место время, когда он был „подвижный в подвижном“ и находил в таком своем состоянии и смысл, и удовольствие. Но время это прошло. Оно давно миновало и уже даже в значительной степени забылось. „Неподвижный в подвижном“ — теперь это выглядит так. Теперь всегда будет так. И не следует ждать от Вашего персонажа ни откровений, ни гражданских эскапад, ни интеллектуальных спуртов. Он просто отвечает на вопросы. Как умеет. Как отвечал на вопросы всю жизнь, только раньше это были животрепещущие, отборные и свои, а теперь — с бору по сосенке и чужие. Раньше самое увлекательное было — беллетризовать ответ, а сейчас наступило время „высочайших достижений нейтронной мегалоплазмы“, когда интереснее всего, чтобы „ротор поля наподобие дивергенции градуировал себя вдоль спина и там, внутре, обращал материю вопроса в спиритуальные электрические вихри, из коих и возникала бы синекдоха отвечания“.

Такие дела.

С приветом! — БНС».

Что ж, книга на этом заканчивается.

Но жизнь не книга. Она продолжается, дай Бог.

Москва — Новосибирск, 2010–2011.

Основные даты жизни и творчества братьев Стругацких[61]

1925, 28 августа — рождение Аркадия Натановича Стругацкого в городе Батум (Батуми) в семье Натана Залмановича Стругацкого, красного командира, члена партии большевиков с 1917 года, и Александры Ивановны Литвинчевой, дочери сельских торговцев из Середины-Буды.

1926, октябрь — переезд семьи в Ленинград. Н.3. Стругацкий занимает партийные и советские посты в учреждениях культуры.

1927, июль — поездка А. Н. Стругацкого с матерью в Середину-Буду к родне.

1930, лето — поездка в Середину-Буду с матерью. Н.3. Стругацкий заканчивает Высшие государственные курсы искусствоведов.

1932, 1 сентября — А. Н. Стругацкий идет в ленинградскую школу № 107.

1933, 18 января — Н.3. Стругацкий — научный сотрудник в Государственном Русском музее.

15 апреля — рождение Бориса Натановича Стругацкого в Ленинграде. Н.3. Стругацкий направлен начальником политотдела в западносибирский зерносовхоз «Гигант» (город Прокопьевск). Выход книги Н.3. Стругацкого «Александр Самохвалов», посвященной известному художнику того времени.

1935 — перевод Н.3. Стругацкого на ту же должность в зерносовхоз «Зеленовский» Фроловского района Сталинградского края.

1936 — Н.3. Стругацкий назначен начальником Управления искусств Сталинградского крайисполкома.

1937, октябрь — Н.3. Стругацкий исключен из партии и уволен с занимаемой должности. Предупреждение о скором аресте заставляет его срочно переехать в Ленинград.

17 октября — Н.3. Стругацкий зачислен в Государственную публичную библиотеку главным библиотекарем отдела эстампов. 1938–1941 — Н.3. Стругацкий издает ряд работ по искусствоведению.

1940, 2 сентября — Б. Н. Стругацкий идет в ленинградскую школу № 107.

1941, 22 июня — начало Великой Отечественной войны.

Июль — август — Н.3. Стругацкий и А. Н. Стругацкий работают на строительстве оборонительных сооружений.

31 августа — начало блокады Ленинграда.

19 сентября — Н.3. Стругацкий идет добровольцем в истребительный рабочий отряд народного ополчения.

27 октября — Н.3. Стругацкий мобилизован в батальон НКВД Куйбышевского района Ленинграда. В тот же день принят кандидатом в члены ВКП(б).

Октябрь — декабрь — А. Н. Стругацкий работает в мастерских по производству ручных гранат.

Декабрь — Н.3. Стругацкий комиссован по состоянию здоровья.

1942, 28 января — эвакуация Н.3. Стругацкого и А. Н. Стругацкого из блокадного Ленинграда.

30 января — прибытие Н.3. Стругацкого со старшим сыном на станцию Борисова Грива (Западный берег Ладожского озера), затем переход на грузовике к станции Жихарево — за Ладожским озером.

31 января — 7 февраля — эвакуация со станции Жихарево в Вологду.

7–8 февраля — смерть Н.3. Стругацкого в Вологде.

7 февраля — 20 апреля — пребывание А. Н. Стругацкого в больнице в Вологде.

12 мая — эвакуация А. Н. Стругацкого из Вологды.

5 июня — прибытие в город Чкалов (Оренбург).

Середина июня — переезд в поселок Ташла Чкаловской области. Конец августа — прибытие матери с Б. Н. Стругацким в Ташлу к старшему сыну.

1943, 28 января — А. Н. Стругацкого призывают в армию.

Май — из 2-го Бердичевского пехотного училища (Актюбинск) А. Н. Стругацкого переводят в Военный институт иностранных языков Красной армии (ВИИЯКА) на отделение японского языка. Сентябрь — октябрь — переезд ВИИЯКА из Ставрополя-на-Волге (Тольятти) в Москву по рекам на барже.

Ноябрь — переезд Б. Н. Стругацкого с матерью в Москву к родственникам.

1944, май — Б. Н. Стругацкий с матерью возвращаются в Ленинград.

Осень — первое знакомство А. Н. Стругацкого с Еленой Ильиничной Ошаниной (1927 года рождения), его будущей второй женой.

1945, 9 мая — День Победы над Германией.

2 сентября — капитуляция Японии.

17 октября — А. Н. Стругацкому присвоено первое офицерское звание (младший лейтенант).

1946, март — июль — практика А. Н. Стругацкого в Казани: участие в допросах японских военнопленных в ходе подготовки к Токийскому процессу над военными преступниками.

29 мая — написан первый из сохранившихся рассказов А. Н. Стругацкого «Как погиб Канг».

1948, 19 января — А. Н. Стругацкому присвоено звание лейтенанта. Декабрь — знакомство А. Н. Стругацкого с Ириной Сергеевной Шершовой, будущей женой.

Написан первый рассказ Б. Н. Стругацкого «Виско».

1949, 30 июля — А. Н. Стругацкий окончил ВИИЯ и получил диплом.

Август — свадьба А. Н. Стругацкого и И. С. Шершовой.

Сентябрь — А. Н. Стругацкий распределен в город Канск (Красноярский край) младшим преподавателем кафедры японского языка Школы военных переводчиков.

1950, июнь — Б. Н. Стругацкий заканчивает школу с серебряной медалью.

Август — Б. Н. Стругацкий поступает на математико-механический факультет ЛГУ, отделение астрономии.

Сентябрь — Б. Н. Стругацкий знакомится с Адой Андреевной Карпелюк, будущей женой.

1951, 12 февраля А. Н. Стругацкому присвоено звание старшего лейтенанта.

20 апреля (по документам — 25-го) — рождение Наталии, дочери Е. И. Ошаниной и ее первого мужа Д. Н. Воскресенского. Впоследствии Наталия воспитывалась в семье А. Н. Стругацкого как родная.

Сентябрь — разрыв семейных отношений А. Н. Стругацкого и И. С. Шершовой.

1952, 1 января — скандал в воинской части в новогоднюю ночь; А. Н. Стругацкий и Е. И. Ошанина впоследствии отмечали эту дату как день своей фактической свадьбы.

17 января — А. Н. Стругацкий исключен из ВЛКСМ «за морально-бытовое разложение».

Лето — переведен штабным переводчиком 255-й стрелковой дивизии в Петропавловск-Камчатский.

8–9 августа — восхождение А Н. Стругацкого с друзьями на Авачинскую сопку (позднее отразится в повести «Извне»),

Начало ноября — землетрясение и цунами, А. Н. Стругацкий участвует в ликвидации последствий.

1953 — А. Н. Стругацким задумана повесть «Четвертое царство».

1954, апрель — приезд Е. И. Ошаниной к А. Н. Стругацкому на Камчатку.

Июнь — А. Н. Стругацкий переведен переводчиком на 172-й отдельный радиопеленгаторный центр особого назначения в Хабаровск. Е. И. Ошанина переезжает вместе с ним.

Лето — пари между братьями Стругацкими и Е. И. Ошаниной «на бутылку шампанского»: братья должны написать книгу, которая по уровню будет превосходить современные им произведения этого жанра, которые они знали и критиковали. Предположительно, именно тогда был сделан первый шаг к решимости завершить работу над романом «Страна багровых туч», которая началась несколько раньше. Производственная практика Б. Н. Стругацкого в Абастуманской обсерватории (Грузия).

Вторая половина года — А. Н. Стругацкий по предложению своего друга Л. С. Петрова пишет повесть «Пепел Бикини».

1955, 30 апреля — рождение дочери А. Н. Стругацкого Марии.

Апрель — Б. Н. Стругацкий защищает диплом на матмехе ЛГУ.

9 мая — А. Н. Стругацкий уволен в запас.

Июнь — Б. Н. Стругацкий поступает в аспирантуру Пулковской лаборатории.

22 декабря — регистрация брака А. Н. Стругацкого и Е. И. Ошаниной.

Декабрь — А. Н. Стругацкий поступает на работу в Институт научной информации (ИНИ, затем ВИНИТИ).

1956, январь — А. Н. Стругацкий зачислен в штат «Реферативного журнала» ВИНИТИ.

14–25 февраля — ХХ съезд КПСС, на котором осужден «культ личности» Сталина.

Начало совместной работы с младшим братом над повестью «Страна багровых туч».

Октябрь — первая публикация А. Н. Стругацкого. Журнал «Дальний Восток» печатает повесть «Пепел Бикини». Хотя повесть полностью написана А. Н. Стругацким, она выходит как соавторская работа с Л. С. Петровым.

1957, февраль — А. Н. Стругацкий поступает редактором в Гослитиздат, в редакцию восточной литературы.

Апрель — завершена работа над рукописью романа «Страна багровых туч».

Лето — Б. Н. Стругацкий уезжает с археологической экспедицией в Пенджикент (Таджикистан).

Начало работы над повестью «Путь на Амальтею».

19 ноября — зарегистрирован брак Б. Н. Стругацкого и А. А. Карпелюк.

1958, январь — в журнале «Техника — молодежи» напечатан рассказ братьев Стругацких «Извне». Рассказ быстро трансформировался в повесть «Извне», получившую широкую известность.

Апрель — начало параллельной работы А. Н. Стругацкого редактором в «Детгизе».

7 августа — А. Н. Стругацкий принят в Союз советских журналистов (с 1959 года — Союз журналистов СССР).

Август — первая полноценная совместная публикация братьев Стругацких. Журнал «Знание — сила» печатает их рассказ «Спонтанный рефлекс».

Ноябрь — после неудачной попытки выйти на защиту диссертации Б. Н. Стругацкий переходит на работу инженером-эксплуатационником на счетной станции ГАО в Пулкове.

Осень — публикация первых переводов А. Н. Стругацкого.

1959, 18 июня — у Б. Н. Стругацкого родился сын Андрей.

Лето — выходит первая книга братьев Стругацких «Страна багровых туч».

Осень — работа над повестью «Путь на Амальтею».

Конец ноября — перевод А. Н. Стругацкого на штатную работу в «Детгиз».

Декабрь — завершение работы над повестью «Путь на Амальтею». Задумана и начата повесть «Возвращение».

За повесть «Страна багровых туч» братьям Стругацким присуждена 3-я премия Министерства просвещения РСФСР в рамках конкурса на «лучшую книгу о науке и технике для детей школьного возраста» в размере пяти тысяч рублей.

1960, июль — сентябрь — Б. Н. Стругацкий участвует в экспедиции по поиску места для Большого телескопа на Северном Кавказе.

1961, первая половина — завершена совместная работа над рукописью повести «Возвращение».

Май — июнь — работа над рукописью повести «Стажеры».

17–31 октября — ХХII съезд КПСС. Очевидно, атмосфера, созданная съездом, дала стимул к серьезному повороту в творчестве Стругацких.

Декабрь — начата повесть «Попытка к бегству».

1962, 16 марта — завершена работа над повестью «Попытка к бегству».

Май — составление плана повести «Дни Кракена».

18–28 августа — братья Стругацкие участвуют в Международном совещании писателей-фантастов на тему «Человек и будущее» в Москве.

22–30 сентября — поездка А. Н. Стругацкого с редактором «Молодой гвардии» Б. Г. Клюевой и группой писателей в Казахстан. Выступления перед читателями.

16 ноября — 26 декабря — написана повесть «Далекая Радуга».

1963, первые месяцы — «сольная» работа А. Н. Стругацкого над рукописью повести «Дни Кракена».

Апрель — июнь, сентябрь — работа над повестью «Трудно быть богом».

Декабрь — начата повесть «Понедельник начинается в субботу».

1964, январь — март — успешное преодоление братьями Стругацкими сложной процедуры вступления в Союз советских писателей.

Февраль, весенние месяцы — работа над повестью «Хищные вещи века».

Апрель — А. Н. Стругацкий оставляет работу в «Детгизе».

Лето — А. Н. Стругацкий переводит «Четвертый ледниковый период» Кобо Абэ.

1965, 21 февраля — появление статьи критика А. Румянцева «Партия и интеллигенция» в «Правде».

Февраль — Б. Н. Стругацкий увольняется из Пулковской обсерватории.

Март — работа над повестью «Беспокойство» (первый вариант «Улитки на склоне»).

Апрель — декабрь (с перерывами) — работа над основным вариантом «Улитки на склоне».

10 июля — начало августа — отдых А. Н. Стругацкого с женой в Одессе.

Лето — А. Н. Стругацкий работает над переводом романа Дж. Уиндема «День триффидов».

5–9 сентября — А. Н. Стругацкий в Чехословакии, на симпозиуме, посвященном К. Чапеку.

1966, 5 марта — записка Отдела пропаганды и агитации ЦК КПСС о недостатках в издании НФ-литературы (с критикой братьев Стругацких).

Весна — работа над рукописью повести «Второе нашествие марсиан».

Осень — работа над повестью «Гадкие лебеди».

Декабрь — А. Н. Стругацкий побывал в новосибирском Академгородке.

1967, 14 января — завершение черновика повести «Гадкие лебеди».

Март, сентябрь, декабрь — работа над повестью «Сказка о Тройке». Июль, ноябрь — декабрь — работа над текстом «Обитаемого острова». Октябрь — поездка А. Н. Стругацкого с женой в Баку по приглашению Г. Альтова, Е. Л. Войскунского, И. Б. Лукодьянова.

1968, январь, март, май — завершение работы над повестью «Обитаемый остров».

22 апреля — задуман роман «Град обреченный».

Октябрь — совместно переведен роман Э. Нортон «Саргассы в космосе».

1969, январь — апрель — написана повесть «Отель „У погибшего альпиниста“».

Февраль — главный редактор иркутского альманаха «Ангара» снят с выговором за публикацию «Сказки о Тройке». Журналы изымаются из библиотек.

Сентябрь — работа над сценарием для режиссера А. Ю. Германа («Отель „У погибшего альпиниста“»).

4–9 октября — совместная работа над переводом повести Х. Клемента «Огненный цикл».

Конец ноября — Б. Н. Стругацкий побывал в новосибирском Академгородке.

1970, февраль, декабрь — работа над рукописью повести «Град обреченный».

Март — выход «Сказки о Тройке» в журнале «Грани» (ФРГ).

30 марта — братья Стругацкие составляют письмо, в котором резко отмежевываются от публикации их текстов в западногерманских изданиях.

Апрель — ноябрь — работа над рукописью повести «Малыш».

1971, январь — ноябрь — работа над повестью «Пикник на обочине».

Февраль, август — поездки А. Н. Стругацкого в Кишинев для работы над заказным сценарием.

Декабрь — работа над рукописью «Града обреченного».

1972, весна — продолжается работа над рукописью «Града обреченного».

Сентябрь — октябрь — Б. Н. Стругацкий побывал в Польше по приглашению переводчицы И. Левандовской.

Октябрь — публикация «Гадких лебедей» и «Улитки на склоне» в журнале «Посев» (ФРГ).

1973, март — Б. Н. Стругацкий начинает вести семинар фантастов в Ленинграде вместо тяжело заболевшего И. И. Варшавского.

Весна — работа над повестью «За миллиард лет до конца света». 10–18 сентября, октябрь — работа над сценарием «Мальчик из преисподней».

Сентябрь — октябрь, декабрь — поездки А. Н. Стругацкого в Душанбе для работы над заказным сценарием фильма «Семейные дела Гаюровых».

20 сентября — 5 октября — поездка Б. Н. Стругацкого в Польшу.

1974, январь, апрель — май — А. Н. Стругацкий работает в Душанбе над заказным сценарием фильма «Семейные дела Гаюровых».

Февраль — переделка сценария «Мальчик из преисподней» в повесть «Парень из преисподней».

22 апреля — арест по политической статье Михаила Хейфеца, друга Б. Н. Стругацкого.

25 июня — вызов Б. Н. Стругацкого в ленинградское УКГБ по делу Хейфеца.

Июнь — декабрь, с большими перерывами — работа над рукописью повести «За миллиард лет до конца света».

9–10 сентября — Б. Н. Стругацкий в суде по делу Хейфеца.

1975, 27 марта — первая встреча А. Н. Стругацкого и А. А. Тарковского (предложение экранизировать «Пикник на обочине»).

Сентябрь — начало работы над повестью «Жук в муравейнике». Ноябрь — декабрь — А. Н. Стругацкий совершает поездку по Дальнему Востоку.

1976, 6–8 января — А. Н. Стругацкий участвует во Всесоюзном совещании по приключенческой и научно-фантастической литературе. Май, сентябрь, ноябрь, декабрь — работа над рукописью повести «Жук в муравейнике».

15 ноября — 20 декабря — участие А. Н. Стругацкого во всесоюзном семинаре писателей-фантастов в Литинституте (Москва).

1977, январь — февраль, июль — работа над рукописью повести «Жук в муравейнике».

Конец марта — операция по удалению желчного пузыря у Б. Н. Стругацкого.

Май, июль — работа над сценариями.

22 июля — отъезд А. Н. Стругацкого с женой в Таллин, на съемки фильма А. А. Тарковского «Сталкер».

Август — разработка сценария для фильма «Сталкер» с принципиально новой концепцией всей картины.

1978, январь — февраль — работа над сказкой «Повесть о дружбе и недружбе».

Февраль — работа Б. Н. Стругацкого над сценарием к фильму «Отель „У погибшего альпиниста“».

27 сентября — 16 октября — поездка А. Н. Стругацкого с женой в Болгарию.

Ноябрь — декабрь — работа над рукописью повести «Жук в муравейнике».

1978–1980, с большими перерывами — работа А. Н. Стругацкого над сценарием киномюзикла «Чародеи».

1979, январь — апрель — работа над повестью «Жук в муравейнике».

Первая половина года (возможно, самый конец 1978-го) — появление московского семинара фантастов, духовным лидером которого становится А. Н. Стругацкий.

Август — госпитализация А. Н. Стругацкого (диагноз — мерцательная аритмия).

18 сентября — смерть Александры Ивановны, матери А. Н. и Б. Н. Стругацких.

1980, май — выступление А. Н. Стругацкого на премьере фильма «Сталкер» в кинотеатре «Мир» (Москва).

1981, 23 января — предложение режиссера А. Н. Сокурова экранизировать повесть «За миллиард лет до конца света».

Январь — март — работа А. Н. Стругацкого над сценарием к фильму «Ведьма» для А. А. Тарковского (не был использован).

Январь — сентябрь — работа П. П. Кадочникова и Б. Н. Стругацкого над сценарием фильма по повести «За миллиард лет до конца света» (впоследствии другой вариант сценария, созданный, главным образом, Ю. Н. Арабовым, будет экранизирован А. Н. Сокуровым под названием «Дни затмения»).

6 февраля — госпитализация Б. Н. Стругацкого (пребывал в больнице до марта).

Апрель — А. Н. и Б. Н. Стругацкие удостоены премии «Аэлита» (Свердловск) за повесть «Жук в муравейнике».

16 августа — 20 сентября — поездка А. Н. Стругацкого с женой и Мирерами на Дальний Восток от общества «Знание» с выступлениями. Отдых на побережье.

1982, январь — март, май, октябрь, ноябрь — работа над «сорокинской частью» романа «Хромая судьба».

Март — А. Н. Стругацкий участвует в Пленуме Совета по фантастике (Москва).

Октябрь — начало работы над повестью «Волны гасят ветер». Ноябрь — А. Н. Стругацкий принимает участие в работе первого Всесоюзного семинара молодых фантастов в Малеевке.

1983, март — июнь, сентябрь, ноябрь — работа над повестью «Волны гасят ветер».

1984, январь — февраль, апрель — работа над сценарием к фильму «Пять ложек эликсира» (экранизировано под названием «Искушение Б.»). Март, май — работа над рукописью повести «Волны гасят ветер».

1985, 11–16января — подготовка к печати обеих частей «Хромой судьбы».

Конец июля — поездка А. Н. Стругацкого в Саратов.

Август — сентябрь — поездка в Армению.

1986, январь, апрель, декабрь — работа над повестью «Отягощенные злом».

Октябрь — ноябрь — работа над киносценарием к фильму «Туча». Государственная премия СССР за сценарий к фильму «Письма мертвого человека», созданный при участии Б. Н. Стругацкого.

1987, февраль — декабрь (с перерывами) — работа над рукописью «Отягощенных злом».

14 мая — малой планете N 3054 присваивается имя Strugаtsкiа.

27 августа — 1 сентября — братья Стругацкие едут на «Ворлдкон» (Тhе Wоrld Sсiеnсе Fiсtiоn Соnvеntiоn) в город Брайтон (Англия). Вторая половина года — завершение работы московского семинара фантастов.

1988, январь — завершение работы над рукописью «Отягощенных злом».

Май — А. Н. Стругацкий участвует в «Аэлите» и праздновании 30-летия журнала «Уральский следопыт» (Свердловск).

Последние месяцы года — работа над пьесой «Жиды города Питера».

1989, февраль — братья Стругацкие участвуют в Пленуме Совета по фантастике СП СССР (Москва).

3–9 сентября — А. Н. Стругацкий участвует в работе конвента «Соцкон» (поселок Коблево Николаевской области).

Декабрь — работа над пьесой «Жиды города Питера».

1990, январь — февраль — поездка А. Н. Стругацкого в Мюнхен.

Май — создание группы «Людены», ставящей своей целью изучение и популяризацию творчества братьев Стругацких.

5 декабря — Стругацкие подписывают договор на издание первого собрания сочинений (издательство «Текст», Москва).

1991, 16–19 января — последняя встреча А. Н. Стругацкого и Б. Н. Стругацкого.

Февраль — первое (и единственное) вручение премии Б. Н. Стругацкого, в дальнейшем преобразованной в премию «Бронзовая улитка».

Лето — завершение работы А. Н. Стругацкого над «сольной» повестью «Дьявол среди людей».

12 октября — Аркадий Натанович скончался.

1992, февраль — первое вручение премии Б. Н. Стругацкого «Бронзовая улитка».

Декабрь — окончание корректировок плана «сольного» романа Б. Н. Стругацкого «Поиск предназначения» и начало работы над рукописью.

1993, лето — Б. Н. Стругацкий работает над романом «Поиск предназначения».

1994, 24 марта — смерть Елены Ильиничны Стругацкой.

Май — учреждение премии по фантастике «Странник», членом жюри которой становится Б. Н. Стругацкий.

Лето — завершение работы над черновиком «сольного» романа Б. Н. Стругацкого «Поиск предназначения».

1995, самое начало года — последние правки в черновик романа «Поиск предназначения», который уже начал публиковаться в журнале «Звезда».

1996, май — присуждение премии «Интерпресскон» роману С. Витицкого (Б. Н. Стругацкого) «Поиск предназначения». Присуждение тому же роману премии «Странник» (Санкт-Петербург).

1998, декабрь — в журнале «Если» (Москва) начинается публикация мемуаров Б. Н. Стругацкого «Комментарии к пройденному».

1999, январь — выход двухтомника «Миры братьев Стругацких. Энциклопедия» (составитель В. Борисов).

21 июня — первое вручение АБС-премии.

2000, 26 августа — Чтения памяти А. Н. Стругацкого в Москве. 2000–2003 — выход двенадцатитомного «Собрания сочинений» братьев Стругацких, наиболее полного к настоящему времени, а также содержащего материалы критики и литературоведения, «Комментарии к пройденному» Б. Н. Стругацкого, воспоминаний друзей и соратников о братьях Стругацких.

2001, январь — вручение Б. Н. Стругацкому премии «Своя колея» им. Владимира Высоцкого.

2002— присуждение Б. Н. Стругацкому премии «Мраморный фавн» за «Комментарии к пройденному».

Январь — Б. Н. Стругацкий награжден премией Президента РФ (в области литературы и искусства).

Май — презентация первого выпуска журнала Б. Н. Стругацкого «Полдень, ХХI век».

Осень — окончание работы над романом «Бессильные мира сего».

2003, сентябрь — присуждение Б. Н. Стругацкому премии «Философский камень» на Фестивале фантастики «Звездный мост» (Харьков). Октябрь — выход литературных мемуаров Б. Н. Стругацкого «Комментарии к пройденному» в виде отдельной книги.

2004, апрель — присуждение роману С. Витицкого (Б. Н. Стругацкого) «Бессильные мира сего» премии «Сигма-Ф».

Май — присуждение Б. Н. Стругацкому премий «Русская фантастика» и «Интерпресскон».

Август — присуждение Б. Н. Стругацкому премии «Большая филигрань» (все — за роман «Бессильные мира сего»).

2005, апрель — присуждение Б. Н. Стругацкому почетной премии «Еврокон-2006» «Гранд-мастер фантастики».

2009 — присуждение Б. Н. Стругацкому премии «Мраморный фавн» за книгу «Интервью длиною в годы: по материалам офлайн-интервью». Май — присуждение Б. Н. Стругацкому ордена «Рыцарь фантастики» имени И. Халымбаджи.

Краткая библиография.

1. Сочинения А. Н. и Б. Н. Стругацких.

Страна багровых туч: Повесть. М.: Детгиз, 1959.

Шесть спичек: Повесть «Извне», рассказы. М.: Детгиз, 1960.

Путь на Амальтею: Повесть и рассказы. М.: Молодая гвардия, 1960.

Стажеры: Повесть. М.: Молодая гвардия, 1962.

Попытка к бегству: Повесть // Фантастика, 1962 год. М.: Молодая гвардия, 1962.

Возвращение (Полдень, ХХII век): Повесть. М.: Детгиз, 1962.

Далекая Радуга: Повесть. М.: Молодая гвардия, 1964.

Понедельник начинается в субботу: Сказка для научных работников младшего возраста. М.: Детская литература, 1965.

Хищные вещи века: Повесть. М.: Молодая гвардия, 1965.

Трудно быть богом; Понедельник начинается в субботу. М.: Молодая гвардия, 1966.

Улитка на склоне: Главы из повести [Лес] // Эллинский секрет. Л.: Лен-издат, 1966; Улитка на склоне: Главы из повести [Управление] // Байкал (Улан-Удэ). 1968. № 1–2; Улитка на склоне [Полностью]. Изд-во «Орфей», 1984 (пиратское издание); Улитка на склоне [Полностью] // Волны гасят ветер. Л.: Советский писатель, 1989; Беспокойство//Симферополь: Таврия,1991.

Второе нашествие марсиан: Повесть. М.: Молодая гвардия, 1968.

Полдень, ХХII век (Возвращение): Повесть. М.: Детская литература,1967.

Обитаемый остров. М.: Детская литература, 1971.

Парень из преисподней // Незримый мост. Л.: Детская литература,1976.

Неназначенные встречи: Повести «Извне», «Малыш», «Пикник на обочине». М.: Молодая гвардия, 1980.

Повесть о дружбе и недружбе: Сказка // Мир приключений. М.: Детская литература, 1980.

Отель «У Погибшего Альпиниста». М.: Знание, 1982.

Жук в муравейнике. Кишинев: Лумина, 1983.

За миллиард лет до конца света: Повесть. М.: Советский писатель, 1984.

Ярославцев С. Экспедиция в преисподнюю: Современная сказка. М.: Московский рабочий, 1988.

Пять ложек эликсира: Повесть // Современная фантастика. М.: Книжная палата, 1988.

Волны гасят ветер: Повесть. Л.: Советский писатель, 1989.

Град обреченный: Роман. Л.: Художественная литература, 1989.

Отягощенные злом, или Сорок лет спустя: Роман. М.: Прометей, 1989.

Хромая судьба: Роман. М.: Орбита; Текст, 1989.

Сказка о Тройке (сокращенный вариант с дополнениями): Повесть // Избранное: В 2 т. Т. 1. М.: Московский рабочий, 1989.

Гадкие лебеди: Повесть. Таллинн: Эстинпресс, 1991.

Сказка о Тройке (полный вариант): Повесть // Понедельник начинается в субботу. Сказка о Тройке. СПб.: Теrrа Fаntаstiса, 1992.

Собрание сочинений. Т. 1–14. М.: Текст, 1991–1995.

Жиды города Питера // Собрание сочинений. Первый дополнительный том. М.: Текст, 1993.

Ярославцев С. Дьявол среди людей. М.: Текст, 1993.

Витицкий С. Поиск предназначения, или Двадцать седьмая теорема этики: Роман. М.: Текст, 1995.

Миры братьев Стругацких. Т. 1–21. М.: АСТ; СПб.: Теrrа Fаntаstiса, 1996–2004.

Собрание сочинений. Т. 1–12. Донецк: Сталкер, 2000–2003. Витицкий С. Бессильные мира сего: Роман. СПб.: Амфора, 2003. Неизвестные Стругацкие. Т. 1–4. Донецк: Сталкер, 2005–2008.

2. Литература о Стругацких.

Амусин М. Братья Стругацкие: Очерк творчества. Иерусалим: Бесэдер,1996.

Вишневский Б. Аркадий и Борис Стругацкие: Двойная звезда. СПб.: Теrrа Fаntаstiса, 2003.

Володихин Д. Аркадий Натанович Стругацкий, Борис Натанович Стругацкий // Энциклопедия для детей. Т. 9: Русская литература. Ч. 2: ХХ век. М.: Аванта+, 1999.

Гаков Вл. Ревин В. А. Стругацкий Аркадий Натанович (1925–1991) и Стругацкий Борис Натанович (р. 1933)//Энциклопедия фантастики. Кто есть кто. Минск: Галаксиас, 1995.

Прашкевич Г. М. Аркадий Стругацкий, Борис Стругацкий: Очерк // «Красный сфинкс». Новосибирск: Свиньин и сыновья, 2009.

Скаландис А. Братья Стругацкие. М.: АСТ; АСТ МОСКВА, 2008.

Роtts S. W. Тhе Sесоnd Маrхiаn Invаsiоn: Тhе Diаlесtiсаl Fаblеs оf Аrкаdу аnd Воris Strugаtsку. Sаn-Веrnаrdinо: Воrgо Рrеss, 1991.

Каjtосh W. Вrасiа Strugассу: Zаrуs twоrсzоsсi. Кrакоw: Univеrsitаs, 1993.

Ноwеll Y. Аросаlурtiс Rеаlism: Тhе Sсiеnсе Fiсtiоn оf Аrкаdу аnd Воris Strugаtsку. N.Y.: Реtеr Lаng Рublishing, 1995.

Иллюстрации.

Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие

Аркадий Натанович и Елена Ильинична.

Начало 1960-х гг.

Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие Братья Стругацкие

Примечания.

1.

Рассказ «Извне» появился в январском выпуске журнала «Техника-Молодежи». Но его вряд ли стоит считать первой полноценной совместной публикацией братьев Стругацких, поскольку рассказ быстро трансформировался в повесть «Извне», получившую широкую известность. По сравнению с полновесной повестью эта первая публикация — огрызок.

2.

Здесь же и об атмосфере, царившей вокруг этого события: «„Страна багровых туч“ после мыканий по редакциям оказалась в Детгизе, в Москве, где ее редактировал Исаак Маркович Кассель после одобрительных отзывов Ивана Ефремова (который тогда уже был Ефремовым) и Кирилла Андреева, который сейчас забыт, а тогда был среди знатоков и покровителей фантастики фигурой номер один. Иван Антонович в те времена очень хорошо к нам относился и всегда был за нас, — пишет Борис Натанович. — В Ленинграде нас поддерживали Дмитревский, работавший в „Неве“, и Брандис — в то время чуть ли не единственный спец по научной фантастике. Правда, Дмитревский так и не опубликовал нас ни разу, а Брандис все время упрекал Стругацких, что у них „машины заслоняют людей“, однако же оба они были к нам неизменно доброжелательны и никогда не забывали упомянуть о нас в тогдашних статьях своих и обзорах… Сопротивления особого я не припоминаю. Ситуация напоминала сегодняшнюю (напомним, письмо датировано августом 1988 года. — Д. В., Г. П.), журналы печатали фантастику охотно, хотя и не все журналы, а в издательства было не пробиться… Помнится, что нас тогда особенно раздражало, было абсолютное равнодушие литературной критики. После большой кампании по поводу „Туманности Андромеды“ эти критики, видимо, решили, что связываться с фантастикой — все равно, что живую свинью палить: вони и визгу много, а толку никакого. Мы тогда написали несколько раздраженных статей по этому поводу — всё доказывали, что фантастика всячески достойна внимания литературоведов. Однако эти статьи напечатать не удалось…».

3.

Судя по переписке братьев Стругацких, в январе 1953 года Аркадий Натанович еще только готовится к работе над текстом «Страны багровых туч», еще видит в ней соблазн, который может быть преодолен, а к исходу лета он уже именно пишет повесть одновременно с несколькими другими текстами.

4.

В дальнейшем он для краткости будет именоваться «Возвращение» — по названию наиболее крупной вещи.

5.

Международного управления космических сообщений.

6.

Треть века спустя в романе «Поиск предназначения», насыщенном автобиографическими мотивами, Борис Натанович устами главного героя скажет об интеллигенции тех времен и отчасти о себе с братом: «Шатающийся басок Галича обжигал их совесть так, что дух перехватывало. Надо было идти на площадь. И бессмысленно было — идти на площадь. Не только и не просто страшно — бессмысленно! Они готовы были пострадать, принять муку ради облегчения совести своей, но — во имя пользы дела, а не во имя гордой фразы или красивого жеста… В сущности, они по воспитанию своему и в самой своей основе были — большевики. Комиссары в пыльных шлемах. Рыцари святого дела. Они только перестали понимать — какого именно».

7.

Реплику эту произнесла в фильме «Член правительства» актриса Вера Марецкая. Имя ее гремело в 40–50-х. Так что у героини повести «Дни Кракена» — «говорящая» фамилия. Она ассоциировалась со звездой советского кино, четыре раза награждавшейся Сталинской премией между 1942 и 1951 годами. В той же кинокартине «Член правительства» она произнесла слова, ставшие крылатыми: «И вот стою я перед вами, простая русская баба…».

8.

Изначально Аркадий Натанович скептически относился к идее воспринимать Кракена как символ мещанства. В частности, он писал брату: «Только в увеличивающейся полноте эмоционального восприятия мира — источник непрерывно растущего интереса к жизни… Кракен — воплощение идеала физика. Сугубейший рационалист. Вот откуда вся трагедия. Если Кракены существуют, если их миллионы в толще вод — это страшная угроза для людей… как громадный соблазн отрешиться от эмоциональной стороны жизни…» И, далее: «…отличительной чертой Ноmо Sарiеns’а является способность воспринимать прекрасное, наслаждаться воздействием мира не на разум, а на чувства». Но впоследствии Кракен все-таки подтянется к символу мещанства. В дневнике Аркадия Натановича появится запись: «…Мы выработали концепцию Кракена — фактор омещанивания, элемент, в присутствии которого люди становятся животными. Показать непосредственную связь — мещанство — культ личности».

9.

Повесть сменила несколько названий: «Возлюби ближнего», «Возлюби дальнего» и только потом — «Попытка к бегству».

10.

Имеется в виду «черное» многотомное собрание сочинений, выпущенное издательством «Сталкер».

11.

Повести «Глеги» (1962), «В круге света» (1965), роман «Мы одной крови — ты и я!», роман «В Институте Времени идет расследование» (1971), написанный в соавторстве с Р. Нудельманом.

12.

Чем-то вроде «профессорской» деятельности занимались вместе с Саулом Антон и Вадим в повести «Попытка к бегству». Но профессиональными профессорами, действующими по заданию «центра» с Земли, они не являлись; они просто влипли в сложную ситуацию. Борис Натанович Стругацкий еще и героев «Трудно быть богом» не считал настоящими профессорами, но читающая публика прочно утвердила за ними эту должность.

13.

Тот же Антон был одним из главных персонажей «Попытки к бегству», действие которой происходило в «Мире Полдня» несколькими годами ранее.

14.

В отличие от других произведений братьев Стругацких, повесть «Трудно быть богом» прошла через консультирование, редактирование и рецензирование относительно легко, быстро, без особых потерь.

15.

Популярности «Понедельнику» добавляет тот факт, что ежегодно, на рождественские каникулы, Центральное телевидение несколько раз прокручивает двухсерийный мюзикл «Чародеи», поставленный в 1982 году Константином Бромбергом по мотивам (а точнее сказать, в декорациях) «Понедельника». Сценарий — братьев Стругацких, но от «материнского текста» картина весьма далека. Борис Натанович так отзывался о фильме: «Сначала он мне, признаться, не понравился совсем, но, посмотревши его пару раз, я к нему привык и теперь вспоминаю его без отвращения. Кроме того, нельзя не учитывать… что на протяжении многих лет этот мюзикл РЕГУЛЯРНО и ЕЖЕГОДНО идет по ТВ под Новый год. Значит, нравится. Значит, народ его любит. Значит, — есть за что…».

16.

Еще в Гаграх была написана глава, где Атос, плутающий по Лесу, получает спасение. С аборигенкой Навой — почти-невестой — на плече он «взлетает на гусеницу» вездехода и… Главу впоследствии забраковали, она не вошла ни в один из вариантов повести.

17.

Сыграло роль то, что одновременно с «Улиткой на склоне» в «Байкале» вышла часть книги Аркадия Белинкова о Юрии Олеше «Сдача и гибель советского интеллигента».

18.

Публикация «Улитки на склоне» в ФРГ произошла в 1972 году.

19.

Ранее в том же дневнике было сказано: «И никто не может сказать: война это или борьба за великое общество великих возможностей».

20.

Впрочем, слова «Восток» и «Запад» могли иметь и принципиально иное значение: маоистский Китай и весь остальной мир. Великое разрыхление… культурная революция… И ведь тоже — цивилизация, планирующая особое, отличное и от западного, и от советского, и от «полуденного» будущее для себя и всего мира. К тому же ведущая войну с другими «разумными существами» — Южным Вьетнамом и его «кукловодом», США. Эта остроумная гипотеза принадлежит философу Борису Межуеву. Но если к ней приглядеться, то нетрудно увидеть тот же самый фронт, лишь с учетом ориентальной специфики.

21.

Именно кафкианское. Борис Натанович позднее вспоминал: «Нам… очень нравился тогда характерный для Кафки прием: описание мира как призрачной зоны перехода от сна к реальности. Этот прием мы вполне сознательно и с удовольствием применили пару раз в „Улитке“».

22.

Один из жителей деревни в Лесу, добрый приятель Кандида, жестоко пострадавший от Леса.

23.

Товарищ Кандида.

24.

Л. Филиппов имеет в виду: внимательно, изо всех сил читавшего «Беспокойство».

25.

Вот герой, выводящий на самые прямые и очевидные ассоциации между «Улиткой на склоне» и романом Кобо Абэ «Тайное свидание» (1977).

26.

Исследователи творчества Стругацких высказывали и принципиально иные мнения. Так, например, критик Глеб Елисеев пишет: «Книги фантастов всегда больше принадлежали миру литературы, чем миру политики, в отличие от сочинений откровенных диссидентов… Противостояние объективной античеловечности — вот лейтмотив, при помощи которого авторам удалось связать две столь разных сюжетных линии повести, происходящих из разных источников и вызванных к жизни различными творческими импульсами… Любопытно, что в произведении об абсурде, заранее отвергающем всякую возможность рационального объяснения происходящего, некоторые критики пытались найти четкий смысл. Например, в обстоятельной монографии В. Кайтоха о творчестве братьев Стругацких относительно двух сюжетных линий „Улитки на склоне“ сказано: „Мораль обоих сюжетов ясна — нельзя вступать в переговоры со злом“. Между тем из линии „Перец“ такой морали без насилия над текстом вывести невозможно. В мире Управления нет зла как такового, ибо эта конструкция бессмысленна до самой своей глубины. В ней присутствует лишь абсурд, одинаково чуждый добру, злу и вообще чему-либо человеческому. Братья Стругацкие стремились создать вневременной текст, ценный в любые времена, ставили перед собой не журналистские, сиюминутные, а литературные задачи. Для придания абсурду именно качества вечного и постоянно торжествующего явления радикально изменялось содержание книги… Можно предположить, что решение создать аллегорический, абсурдистский текст у соавторов оказалось подспудно связано с модой на Кафку и на „кафкианские“ подходы к сюжету произведения».

Философ Борис Межуев полагает, что в середине 60-х Стругацкие переосмыслили основы «левокоммунистической утопии». По его мнению, Стругацкие видят в матриархатной цивилизации Пандоры реальную, более того, «роковую и неизбежную» перспективу человечества; в ряде повестей, в том числе и в «Беспокойстве», столкновение двух противоположных «образов будущего» образует лейтмотив. Путь «полной адаптации людей к природной среде» и наступление «эры матриархата» противопоставляются пути «новой расы», «сверхлюдей» — люденов, которые появятся в творчестве Стругацких позднее «Беспокойства» и «Улитки». «В нескольких местах „Беспокойства“, — пишет Межуев, — прямо указывается на то, что путь „адаптации“ представляет собой „пропасть“, в которую может свалиться не подозревающее о ней коммунистическое человечество Полдня».

27.

Повесть была опубликована в номерах «Юности» за сентябрь-ноябрь 1970 года.

28.

Номера «Авроры» с августовского по ноябрьский за 1971 год.

29.

Театральная постановка собирала полные залы, и один из авторов этой книги (Д. Володихин) в начале 80-х имел возможность наслаждаться превосходной игрой актеров. А вот двухсерийный фильм-спектакль особенного отклика не вызвал: то, что хорошо было на сцене, на экране выглядело далеко не столь удачно.

30.

Заявка была подана еще в августе 1971 года и нашла положительное отношение у таких асов советской мультипликации, как Хитрук и Котеночкин.

31.

Памир. № 7–12 за 1974 год.

32.

Цит. по записям Виталия Бабенко, старосты московского семинара писателей-фантастов.

33.

Сценарий опубликован в номерах 4–5 журнала «Уральский следопыт» за 1989 год. В нем раскрыты некоторые недоговоренности, оставленные авторами в самой повести без малейшего намека на разгадку.

34.

Стругацких наградили за повесть «Жук в муравейнике», воспринятую любителями фантастики с восторгом, хотя критика жестоко «бодала» ее.

35.

Имеется в виду Роман Подольный — писатель-фантаст, добрый знакомый и соратник Стругацких, глава отдела науки в журнале «Знание — сила».

36.

Режиссер — Аркадий Сиренко, авторами сценария остались братья Стругацкие. Любопытно, что у «Пяти ложек эликсира» нет «материнского текста» — повести или романа, он лишь частично тяготеет к «сорокинской» части «Хромой судьбы». Сценарий создавался в 1984 году и в какой-то степени представляет собой вариацию на тему «Средства Макропулоса» Карела Чапека. Некий состав тайно используется небольшой группой людей для омоложения. Генеральный этический смысл вещи виден в действиях главного героя: он отказывается от соблазна надолго продлить свою жизнь, поскольку обретение этого блага уничтожит его нравственную чистоплотность. Борис Натанович считал, что картина получилась неплохая — на крепкую четверку.

37.

Известно как минимум два резко отличающихся варианта ее текста.

38.

Цитата дана по книге А. Скаландиса «Братья Стругацкие».

39.

Фильм А. Сокурова «Дни затмения» вышел на экраны в 1988 году. Это была философская картина, отмеченная всеми признаками высокого режиссерского дара. Но сценарий, написанный для нее братьями Стругацкими. остался без применения. Автором сценария стал Юрий Арабов (с участием братьев Стругацких и Петра Кадочникова).

40.

Впоследствии замысел этот отчасти был реализован Ярославом Веровым в романе «Господин Чичиков» (2005).

41.

Текст вышел под псевдонимом С. Ярославцев.

42.

Имеется в виду «Альтист Данилов» В. Орлова.

43.

Те шесть-семь страничек об Иуде, исполнившем повеление «Рабби»-Иисуса, и о Крестной жертве Христа, поданные двумя порциями, явно не претендуют на роль еще одного «духовного евангелия». Это, скорее, развернутый художественный комментарий к евангелиям уже существующим, то есть беглое писательское перетолковывание христологических сюжетов.

44.

Особенно соблазняло конспирологов одно место в «Отягощенных злом». Носов звонит своему сыну, духовному лидеру молодежного движения «фловеров», а ему говорят: не может ваш сын подойти, он «в ложе». Многие увидели тут весьма прозрачный намек на «масонерию». Но разговор идет на «древесном» жаргоне «фловеров» и слово «ложе» могло иметь и самый простой смысл: мол, отдыхает человек.

45.

О том, что «Улитка на склоне» также фигурировала как один из вариантов наполнения «синей папки», сообщает, в частности, Э. Геворкян, получивший когда-то для приватного чтения рукопись «Хромой судьбы» с главами «Улитки».

46.

На протяжении двух десятилетий центральным органом всего архивного дела СССР было Главное архивное управление НКВД. Любые архивные сборники того времени выходили под этим грифом.

47.

Повесть написана одним А. Н. Стругацким и вышла под названием «Дьявол среди людей».

48.

Псевдоним С. Витицкий образован Б. Н. Стругацким, жившим на улице Победы, на основе простой игры слов: «Победа — Виктория — Виктор — Витя».

49.

Роман начал печататься в октябрьском номере журнала «Звезда» за 1994-й, но завершилась публикация лишь в мартовском номере следующего года.

50.

Именно сюжетная. Потому что этическая, философская составляющая у этих двух текстов не имеет ни малейшего сходства.

51.

Борис Натанович сказал следующее: «Разумеется, какие-то моменты „семинарского бытия“ в романе использованы. Как и элементы бытия самого БНС. Как и некоторые эпизоды экспедиции в поисках места для Большого телескопа. Как и элементы множества застольных разговоров, странных знакомств, впечатлений от прочитанного и услышанного. Но задача такая: написать картинку семинара Стругацкого, — не ставилась ни в коей мере. Даже в голову не приходила. Более того: ни один из героев книги не имеет прототипом кого-либо из семинаристов».

52.

Информация участников семинара Э. Геворкяна и А. Молчанова.

53.

В полной мере семинар оказался выстроен под руководство Б. Н. Стругацкого с 1974 года.

54.

Выходит с 2002 года. Является «толстым литературным журналом» в сфере фантастики и разного рода примыкающих к ней областей прозы.

55.

Вышло, по разным сведениям, 154 или 155 номеров, с 2002 года издание приняло электронную форму.

56.

В 2000 году основными учредителями Чтений стали: литературно-философская группа «Бастион», Международный центр образовательных систем ЮНЕСКО, издательство «Мануфактура», сетевой журнал «Руссiй Удодъ».

57.

Учредители: А. А. Николаев, А. В. Сидорович, Б. Н. Стругацкий.

58.

Учреждена Санкт-Петербургским «Центром современной литературы» при содействии литературной общественности города.

59.

Фильм вышел в 2006 году. Авторы сценария — Вячеслав Рыбаков и Константин Лопушанский. Сценарий, написанный самими братьями Стругацкими в 1986 году, был опубликован под названием «Туча» в сборнике «Поселок на краю галактики» (1989), но Лопушанским он использован не был. В этом есть свой резон: режиссер хотел, чтобы в фильме звучали те полтора десятилетия постсоветского времени, которых не было в «Туче». Они и зазвучали. Кстати, у К. Лопушанского был период сотрудничества со Стругацкими еще в советское время. Он поставил фильм «Письма мертвого человека» о жизни после ядерной катастрофы. Сценарий писал В. Рыбаков при участии самого режиссера и Б. Н. Стругацкого; он опубликован под названием «На исходе ночи» в 1-м выпуске альманаха «Киносценарии» за 1985 год. Сценарий был отмечен Государственной премией СССР.

60.

Имеются в виду сборники, вышедшие в проекте «Время учеников», межавторский романный проект «Обитаемый остров», а также целый ряд отдельных «дописок за АБС» (наибольшую известность получила повесть «Операция „Вирус“» Игоря Минакова и Ярослава Верова). Один из авторов этой книги, Дмитрий Володихин, также отметился в числе «продолжателей» с рассказом «Гвардеец герцога Ируканского».

61.

При составлении хронологического приложения использованы данные из соответствующей таблицы в книге Анта Скаландиса «Братья Стругацкие» (М., 2008) с рядом поправок и дополнений, сделанных с опорой на другую литературу и источники.

Оглавление.

Братья Стругацкие. Глава первая. Эпоха перемен. 1. 2. 3. 4. 5. 6. 7. 8. 9. 10. 11. 12. 13. 14. 15. 16. 17. Глава вторая. ЗВЕЗДОПРОХОДЦЫ. 1. 2. 3. 4. 5. 6. 7. 8. 9. 10. 11. 12. 13. 14. 15. 16. 17. 18. 19. 20. 21. 22. 23. 24. 25. 26. 27. Глава третья. ЭКСПЕРИМЕНТ ЕСТЬ ЭКСПЕРИМЕНТ. 1. 2. 3. 4. 5. 6. 7. 8. 9. 10. 11. 12. 13. 14. 15. 16. 17. 18. 19. 20. 21. 22. 23. 24. 25. 26. 27. 28. 29. 30. 31. 32. 33. 34. 35. 36. 37. 38. 39. 40. 41. 42. Глава четвертая. ГОДЫ ТОЩИХ КОРОВ. 1. 2. 3. 4. 5. 6. 7. 8. 9. 10. 11. 12. 13. 14. 15. 16. 17. 18. 19. 20. 21. 22. 23. 24. Глава пятая. ОСЕННИЙ ПЕЙЗАЖ. 1. 2. 3. 4. 5. 6. 7. 8. 9. 10. 11. 12. 13. 14. 15. 16. 17. 18. 19. 20. 21. 22. 23. 24. Глава шестая. БОЖЬИ МЕЛЬНИЦЫ. 1. 2. 3. 4. 5. 6. 7. 8. 9. 10. Утро одного персонажа. (Вместо эпилога). * * * Основные даты жизни и творчества братьев Стругацких[61] Краткая библиография. 1. Сочинения А. Н. и Б. Н. Стругацких. 2. Литература о Стругацких. Иллюстрации. Александра Ивановна Литвинчева и Натан Залманович Стругацкий. 1924 г. Аркадий. Март 1926 г., Батум. Аркадий Стругацкий на руках у матери. Март 1926г., Батум. Аркадий Стругацкий с родителями. Март 1930г., Ленинград. Аркадий и Борис Стругацкие. Лето 1939г., под Ленинградом. Школа на Выборгской улице, которую закончили оба брата. Фото Н. Романецкого. Аркадий и Борис с мамой. 28 августа 1948г. Аркадий Стругацкий и сослуживцы по ВИИЯКА. Июль 1945г., Москва. Аркадий с первой женой Инной в день свадьбы. Август 1949 г., на даче под Москвой. Аркадий Стругацкий, Владимир Ольшанский, Виктор Строкулев. Лето 1953 г., Камчатка. Борис и Аркадий. Август 1949г., Ленинград. Здание матмеха ЛГУ, где с 1950 по 1955 год учился Борис Стругацкий. Аркадий Стругацкий. Осень 1952г., Камчатка. Аркадий Натанович и Елена Ильинична Ошанина с друзьями. Весна 1954г., Камчатка. Александра Ивановна Стругацкая. Начало 1960-х гг., Ленинград. Аркадий Натанович и Елена Ильинична Ошанина. 1954г., Хабаровск. Аркадий Натанович и Елена Ильинична. Начало 1956г., Москва. Москва, Бережковская набережная, дом 14, где Аркадий Стругацкий прожил с 1955 по 1971 год. Борис Натанович и Аделаида Андреевна Стругацкие. Середина 1960-х гг., Пулковская обсерватория. Главная астрономическая обсерватория АН СССР, Пулково. Борис Стругацкий. 1951 г., Ленинград. Елена Ильинична с грудной дочкой Машей. Осень 1955 г., Москва. Аделаида Андреевна Стругацкая. 1965 год, в доме еще нет мебели. Дом, в котором с мая 1964 года и по настоящее время живет Борис Натанович. Аркадий Стругацкий. Начало 1960-х гг. В гостях у фантаста Анатолия Днепрова. Слева направо: Виктор Пекелис — завотделом журнала «Техника — молодежи», Евгений Вайсброт — переводчик, Юрий — сын Днепрова, Кшиштоф Борунь — польский фантаст, Аркадий Стругацкий, жена Днепрова, Елена Стругацкая. На даче у Белы Клюевой в Опалихе под Москвой. Слева направо: Ю. В. Кривцов (муж Белы), Б. Г. Клюева, Е. И. и А. Н. Стругацкие. Начало 1960-хгг. В редакции издательства «Молодая гвардия»: Сергей Жемайтис, Софья Митрохина, Бела Клюева. Начало 1960-хгг. Аркадий и Борис Стругацкие. Октябрь 1964г., Алупка. Алупка В Доме творчества «Комарово». Начало 1970-х гг. Аркадий и Борис Стругацкие. Январь 1987г., Репино. Аркадий Натанович. Октябрь 1981 г. Борис Натанович. 1967 г., Ленинград. Фото М. Лемхина. Аркадий Натанович и Елена Ильинична. Начало 1960-х гг. Страница из рабочего дневника АБС. Март 1965г., Гагры. Всеволод Ревич. 1970-е гг. Александр Мирер. Мариан Ткачев, Аркадий Арканов и Аркадий Стругацкий на даче в Одинцове под Москвой. Лето 1972 г. Н. Стругацкий и А. П. Казанцев на «Аэлите» — первом советском конвенте. Апрель 1981 г., Свердловск. Роберт Шекли и Борис Стругацкий в кулуарах «Странника-1998». Книги братьев Стругацких. Дома у Аркадия Натановича. 24 сентября 1983 г., Москва. Фото И. Г. Кочнева. Аркадии Натанович Стругацкий. 24 сентября 1983 г. Фото Н. Г. Кочнева. Аркадий Натанович с читателями. Апрель 1981 г. Свердловск. Дружеский шарж Иосифа Игина. Братья Стругацкие. Конец 1980-х гг. Письмо А. Н. и Е. И. Стругацких Г. Прашкевичу. 13 января 1991 г. Франкфуртские издания книг братьев Стругацких. Аркадий Натанович.  Конец 1980-х гг. Встреча Б. Н. Стругацкого с группой «Людены» — ИНТЕРПРЕССКОН 2003. Слева направо: В. Борисов, С. Бондаренко, Л. Ашкинази, В. Казаков, Б. Стругацкий, Л. Рудман, В. Ефремов, А. Кузнецова, Д. Ватолин, В. Курильский, М. Якубовский, С. Бережной. После заседания Семинара молодых фантастов при Ленинградском отделении Союза писателей.