Брейгель, или Мастерская сновидений.

3.

В 1563 году Брейгель покидает Антверпен и переезжает в Брюссель. Его брак будет заключен не в городе его юности, не в городе, где его приняли в число мастеров и откуда (с тех пор прошло уже десять лет!) началось его путешествие в Рим, а в церкви Нотр-Дам де ла Шапель, которая расположена между кварталами Саблон и Мароль, на брюссельском холме. В книгу его нового прихода будет внесена запись: Peeter Brugel, Mayken Cocks — solmt; solmt — сокращение от solemniter, «торжественно (заключен брак)», если только это слово не следует читать как solvit, «заключен (брак)». Если бы не liggeren, «реестры» гильдии Святого Луки в Антверпене — имя Питера Брейгеля, «живописца» (Peeter Brueghel, schilder), было вписано в них в 1551 году, на той же странице, что и имена Иеронима Кока и Джорджио Гизи из Мантуи, «гравера по меди» (Joorge Mantewen, coporen plaetsnyder), — и не упомянутая приходская книга, мы не располагали бы почти никакими точными сведениями о Брейгеле. В письме, отправленном из Болоньи в апреле 1564 года, географ Сципион Фабий просит своего коллегу Ортелия передать привет Мартину де Восу и Питеру Брейгелю, с которыми Фабий когда-то встречался в Италии. И это — чуть ли не все зафиксированные в письменной форме вехи жизни Брейгеля.

Другие, более важные вехи расставил он сам: я имею в виду даты, которые Брейгель почти всегда указывал на своих полотнах. Эти полотна можно рассматривать как страницы своего рода дневника — дневника снов. Однако, по правде говоря, дата на картине свидетельствует лишь о дне окончания произведения — и ничего не сообщает о его генезисе. Но ведь корни снов иногда уходят в глубины нашей жизни, а может быть, — кто знает? — даже во времена, предшествовавшие нашему рождению; и как последний шаг путешественника неотделим от его первого шага, о котором этот человек, вероятно, уже и не помнит, так и день появления законченного образа есть лишь последнее звено в длинной цепочке дней. День, который, наконец, скрепляет печатью завершенный труд, таит в себе сокровища многих и многих часов — а как давно начался отсчет этих часов, с какого события или переживания он начался, не знает и сам художник. Понятно, что под видимой поверхностью картины скрывается много слоев грунтовки и краски, которые взаимодействуют со светом и все вместе — как ночь, порождающая день, — создают воспринимаемый нами образ. Но под невидимыми слоями; под слоями, отвергнутыми и уничтоженными художником; под слоями, которые существовали лишь в его воображении и никогда не стали реальностью, — сколько еще было чистых движений его духа! Кто сможет сказать, насколько глубок образ, и разглядеть — в ночи, из которой он появился, — его подземные корни; источники, дававшие ему пищу; те причины, что обусловили его рост? В настоящей живописи незримого всегда больше, чем зримого. Так узоры инея на окнах — этот сад, осыпающийся от нашего дыхания, — возникают благодаря ветрам, которые приходят сюда из Исландии. Значит, белые травы, на которые я смотрю сегодня утром, — дар страны, находящейся в очень далеком уголке мира, жители которой вряд ли вообще задумываются о нашем существовании. Я стою, прижавшись лбом к стеклу, и вдруг чувствую, что внутри меня грезит кто-то другой, глубинный: он тоже прижимается лбом к стеклу и грезит, очарованный белым садом инея — очарованный жизнью.

Брейгель любил проставлять на своих картинах даты: поступая так, он как бы размечал вехами свой жизненный путь и связывал законченную работу с определенным расположением светил, с течением человеческих дел. Он охотно указывал год и ставил свою подпись: BRVEGEL (так он с недавних пор стал писать свое имя, и нам трудно судить, почему он вдруг отказался от буквы «Н» — или решил не использовать ее в подобных случаях). Он изменил орфографию своего имени в 1559 году — но стоит ли нам останавливаться на этом факте? Впрочем, то, что касается имени, часто касается и сущности его обладателя. Аврам однажды стал Авраамом… Может быть, Брейгель хотел уничтожить ту тень, которую ад отбрасывал на его имя (окончание -hel в скандинавских языках созвучно названию преисподней)? Или стереть намек на имя Hieronymus — имя Иеронима Босха, которого видел в воображении своим отцом? Или спрятать начальную букву имени Гермеса, чтобы тем самым — парадоксально и герметично — намекнуть на присутствие этого бога в своих трудах? Или просто хотел упростить свое имя, чтобы его начертание было более приятным для глаз?

Мы не знаем, унаследовал ли Брейгель свою фамилию — которую его потомки будут носить в первоначальной, полной форме, — от отца или же получил ее как личное прозвище, по названию родной деревни: деревни Брёгел недалеко от Брее, в Кемпене (на территории нынешнего бельгийского Лимбурга), либо деревни с таким же названием близ Бреды, в северном Брабанте (на территории нынешних Нидерландов). У ван Мандера мы читаем о «Питере Брейгеле, родившемся близ Бреды, в деревне Брёгел, от которой он и заимствовал свою фамилию». В «Книге о живописи» ван Мандер начинает главу, посвященную Брейгелю, так: «Природа сделала удивительный выбор в тот день, когда в одной неизвестной деревушке Брабанта — среди крестьян и ради того, чтобы появились изображения крестьян, выполненные кистью, — она пробудила к восприятию искусства живописи, к вечной славе Нидерландов, человека, богатого дарованиями и духом: Питера Брейгеля, родившегося близ Бреды, в деревне Брёгел, от которой он и заимствовал свою фамилию, чтобы затем передать ее потомкам». Однако ван Мандер вполне мог спутать Брее (Вrее) в Кемпене (в ту эпоху это название писалось Breede или Brida, а в латинизированной форме — Breda) с Бредой (Breda) в Брабанте. Деревня Breughel, или Brogel, в Кемпене делилась на Grote Brogel, Большой Брогель, и Kleine Brogel, Малый Брогель. Само же слово Brogel означает «место, поросшее кустарником».

Я хорошо представляю себе маленького Питера в этой двойной деревне, целостном замкнутом мирке: на одном берегу ручья — Малый Брогель, на другом — Большой (противостоящие друг другу как «толстосумы и голодранцы»). Должно быть, здорово родиться в деревне, которая носит одно имя, но состоит из двух несхожих частей, подобно черно-белому пирогу. Как подумаешь об этом, на ум приходят еще и такие пары: снег и ворон; голая ветка на фоне зимнего неба и вдали, между деревьями, красное, как раскаленные уголья, солнце; декабрьский мороз и полуденное оцепенение июля, пропитанное золотым благоуханием жатвы. Хорошо родиться в месте, название которого означает «лесная поросль» или «густой кустарник». Это обещает детство, полное шалостей и смутных предчувствий, со всеми радостями, которые может подарить лес, где растут орешник, ольха и ива. Это значит, что ты будешь весь перепачкан соком ежевики; будешь вырезать себе из тростника свистульки, дудочки, флейты и claque-beusses (духовые трубки); будешь прятаться в ветвях или в кустарнике, выслеживая врага, взбирающегося на холм; будешь удивляться, обнаружив в гнезде небесно-голубые яйца с белыми или ржавокрасными крапинками. Если же само имя человека связано с лесом, это наверняка должно принести его обладателю удачу. Но не является ли деревня, где якобы прошло детство Брейгеля, всего лишь плодом нашего воображения? Может быть, он вырос в городе? Может, ван Мандер был уверен в крестьянском происхождении Брейгеля только потому, что тот любил рисовать деревенские праздники, поля и стада? На самом деле мы ничего не знаем о рождении Брейгеля. Он попадает в поле нашего зрения, «вылетев» из своего имени — как птица из зарослей кустарника. Он сам выбрал это имя, заключающее в себе яркий образ: деревня и поля в окружении лесной чащи. По-французски его имя звучало бы Brueil.

Итак, Брейгель покидает Антверпен. Он отказывается от своих привычек, не будет больше бродить ветреными днями по этому городу и его причалам, гулять по берегу под крики чаек, мечтать среди дюн о Вергилии, видеть особое свечение моря. Не будет садиться за длинные, покрытые сукном столы поэтов-риторов (это зеленое сукно, кажется, придает дополнительную ясность произносимым здесь речам). Не будет обедать в тавернах с моряками и докерами. Он лишает себя общества самых близких друзей — Франкерта, Ортелия. Порывает с гостеприимной и суматошной обстановкой лавки «Четыре ветра». Правда, многих из тех, с кем он привык каждодневно общаться, здесь уже нет. Они уехали в Лейден, Амстердам, Лондон. Плантен не вернулся из Парижа. Не осторожность ли гонит Брейгеля из Антверпена? Но ведь Брюссель едва ли можно считать более безопасным местом для свободных духом людей. В окрестностях этого города, в лесах читают свои проповеди протестантские вероучители. Брюссельцы уже привыкли к патрулированию улиц и гонениям на инакомыслящих. И все же: Брейгель будет подвергаться меньшему риску, если отдалится от тех представителей либеральных кругов, с которыми был близок в Антверпене. И потом, кардинал Перрено де Гранвелла, фактический правитель Нидерландов, — один из заказчиков его, Брейгеля, работ.

«Когда он жил в Антверпене, — говорит ван Мандер, — то сожительствовал с некоей служанкой, которую сделал бы своей женой, если бы она не обладала тем недостатком, что слишком много врала. Питер заключил с ней следующее соглашение: каждую ее ложь он будет отмечать зарубкой на длинной палочке. Свадьба состоится только в том случае, если к условленному дню палочка не успеет покрыться зарубками целиком. Палочка, однако, заполнилась очень скоро. После этого он влюбился в дочь вдовы Питера Кукке, проживавшей тогда в Брюсселе, — в ту самую девушку, которую он, когда она была еще ребенком, носил на руках, — и женился на ней. Ее мать поставила условие, чтобы он переехал жить в Брюссель и таким образом отдалился от своей прежней возлюбленной, забыл о ней». Но разве человек, которого ван Мандер рисует ненавистником лжи, стал бы вести двойную жизнь? Наверняка басня о палочке с зарубками вставлена в повествование для того, чтобы убедить нас в правдолюбии Брейгеля, а может, чтобы показать: вступление в брак и изменение места жительства означали для художника начало новой, более соответствующей его натуре жизни. Он оставил прежнюю жизнь и город своей юности, чтобы вести более замкнутое и — в творческом плане — более плодотворное существование. Он променял порт, близость моря, дыхание ветров над этим городом-раковиной, в котором звучат отголоски всего мира, на город земной, тихий, кажущийся суровым из-за своих двойных стен, окруженный пашнями и лесами, построенный на холме, — и поселился на Верхней улице.

Я могу себе представить тот решающий для Брейгеля разговор — серьезный, дружеский, радостный. Мария находилась недалеко — может быть, в соседней комнате, отделенная от них только дверью из светлого дуба. Она предавалась своим мечтам, улыбалась, ждала. И чертила пальчиком на груди, раздвигая кружево над корсажем: «Питер и Мария»; или просто: «Да». Наконец дверь открылась. Мария поднялась и, сделав один шаг, переступила порог, отделявший ее девические годы от новой жизни молодой женщины. Сватовство Брейгеля не было для ее матери неожиданностью. И все же этот разговор наедине должен был состояться: во-первых, того требовал обычай, а во-вторых, нужно было урегулировать кое-какие вопросы. Питер и хозяйка дома, знавшая его почти с самого детства, уселись в высокие кресла, друг против друга; сквозь оконные стекла просачивался холодноватый свет. Их разделяла толстая отполированная столешница. Разговаривали ли они о прошлом? Наверняка очень мало: ведь Мария-младшая ждала окончания беседы в соседней кухне, у огня. Но они думали о прошлом. Питер смотрел через окно на облака, гонимые ветром. На тонкое деревце в саду. В глубине дома служанка, поставив радом с собой деревянную кадку, отмывала до блеска черные и белые плитки пола.

Мария Верхюлст высказала пожелание, чтобы дочь после замужества жила недалеко от нее, заметив, что дочь — ее лучшая подруга. Она не призналась, что страдает от одиночества с тех пор, как десять лет назад умер ее муж. Просто объяснила Питеру, что Мария должна помогать ей в торговле шпалерами и что она, мать, еще не успела посвятить свою наследницу во все тонкости семейного дела.

— Питер, вы же не собираетесь всю жизнь сотрудничать с «Четырьмя ветрами». Вы благодаря им зарабатываете себе на пропитание (кстати, не так уж много), ваши рисунки хороши — тут мне возразить нечего. Но вы должны, наконец, заявить о себе как о живописце. И потом, вы философ — вам нужно свободное время. Если Мария будет работать, это предоставит вам большую свободу. У нас в Брюсселе есть дом, где, как мне кажется, вы вполне могли бы устроить свою мастерскую. Дом не очень просторный, но места там хватит. Вы даже могли бы взять в помощь себе двух-трех учеников.

Он молчит. В нем вновь пробуждается давно забытое недоуменное чувство бедного мальчика, которого приняли в чужую семью и обращаются с ним как с принцем — в то время как он знает, что должен рассчитывать только на себя, всего добиваться своими силами.

— Ваша щепетильность неоправданна. Богатство не принадлежит нам. Нужно уметь и принимать его, и терять, если такова воля Божия. Поскольку же вам был дарован знак — Господь не воспрепятствовал вашей любви, — продолжайте принимать дары Провидения, не считая, что это каким-то образом ущемляет вашу гордость. Что еще нам остается делать в этой жизни, если не отвечать Божественному предназначению и не следовать ему? И потом, речь идет даже не о вас. Я думаю о моих будущих внуках.

Итак, он уехал из Антверпена. Городской совет Брюсселя воспринял эту новость с радостью и настойчиво просил его создать серию работ — картонов или живописных полотен — во славу канала, его сооружения и торжественного открытия. Брейгелю бы хорошо заплатили, и вообще подобная просьба была большой честью. Он мог бы стать, если бы пожелал, не только привилегированным художником Брюсселя, но и лицом, приближенным к муниципальным властям, одной из заметных фигур в городской жизни. «Я сделаюсь еще большим молчуном, — говорил себе Брейгель, — не побоюсь даже славы грубияна, но буду как можно больше времени проводить дома, в моей мастерской, и бродить по лесам — среди красных осенних листьев или в хрупком раю заиндевелых деревьев, слушая далекий колокольный звон, под падающим снегом. Я буду работать. Сокращу ночной сон. Буду стараться извлечь максимум пользы из долгих часов затворничества. Когда я думаю об этом, когда думаю о моей будущей работе — работе, которая начнется совсем скоро, — я ощущаю за спиной биение огромных крыл и, мнится, вижу собственное сердце, красное в ночи, пылающее, как фонарь на мачте того корабля, что отплывает в другую часть света».

Он уехал из Антверпена. Он поселился в Брюсселе, на Верхней улице.