Бегство от волшебника.

1.

Была пятница, время приближалось к трем часам дня, и тут-то Анетта окончательно решила бросить школу. Шел урок итальянской литературы. Волнуясь, громким, пронзительным голосом преподавательница читала двенадцатую песнь «Ада». Она как раз подошла к строкам о Минотавре. «Ад» Анетта не любила. Эта книга казалась ей жестокой и неприятной. Особенно строчки о Минотавре. За что бедняга Минотавр должен был мучиться в пекле? Он ли виноват, что родился чудовищем? Тут Бог виноват. Минотавр метался от боли, описывает Данте, как бык, смертельно раненый секирой. «Посторонись, скот!» — угрожающе продекламировала преподавательница. Эта англичанка в молодости побывала во Флоренции и прослушала там курс итальянской культуры. Ну вот, Вергилий принялся оскорблять Минотавра. И терпение Анетты лопнуло. В этой школе учат одним глупостям, подумала она. Обойдусь без нее. Вступлю в Школу Жизни. Анетта аккуратной стопкой сложила учебники и встала. Потом прошла через класс и важно кивнула преподавательнице, которая, прервав чтение, неодобрительно смотрела на ученицу. Анетта вышла и тихо закрыла за собой дверь. И вот она уже снаружи, в устланном коврами коридоре. Ну до чего же все просто! Давно бы решиться. От радостного удивления Анетта просто рассмеялась. Она пробежала по коридору вприпрыжку, от чего закачалась стоящая на подставке элегантная цветочная ваза, и спустилась в гардеробную. Как раз пробило три.

Колледж Рингхолл, дорогостоящее высшее учебное заведение в районе Кенсингтона, брался обучать юных девиц тем наукам, которые им были необходимы для того, чтобы поймать мужа в один, ну, в худшем случае, два светских сезона. Дальновидные мамаши из слоев общества, откуда Рингхолл набирал своих учениц, были совсем не так богаты, как показывали на людях, и поэтому желали быстрых результатов. Школа бралась за дело со всей серьезностью, как за военную операцию. Анетта поступила в Рингхолл месяцев шесть назад. Ее отец, дипломат, хотел, чтобы дочь «дебютировала» в лондонском свете, и считал, что краткое пребывание в заведении вроде Рингхолла поможет воспитать в его «бродяге без роду и племени», как он называл дочь, манеры английской леди. Это время должно было, по мнению Анеттиного отца, стать необходимой, а может быть, и завершающей частью ее воспитания. Самому Эндрю Кокейну, покинувшему Англию в возрасте двадцати трех лет, лондонская жизнь казалась, хотя в этом он ни в коем случае не признался бы, утомительной и скучной. Тем не менее он позаботился определить своего сына именно в ту привилегированную частную лондонскую школу, которую сам в свое время закончил. Образование дочери считалось вопросом менее важным; училась она un peu partout[1] и успела изучить четыре языка и кое-что еще; но, с отцовской точки зрения, своего «пика» учение Анетты должно было достигнуть не где-нибудь, а именно в Лондоне. Мать Анетты, по национальности швейцарка, лишь руками развела и со всем согласилась, а если у нее и были какие-то сомнения, то они так и остались невысказанными.

Анетте вскоре должно было исполниться девятнадцать. В отношении Рингхолла она не сомневалась ни минуты: невзлюбила его сразу. К соученицам относилась сочувственно-презрительно, а к учителям — исключительно презрительно. Директрису, мисс Уолпол, ненавидела от всей души и без всякого повода, хотя мисс Уолпол ничего плохого ей не сделала, и вообще, кажется, ее не замечала. Такого чувства беспричинной ненависти Анетта прежде ни к кому не испытывала и поэтому даже начала им гордиться, как неким, как она считала, признаком зрелости. Против того, чему ее в Рингхолле пытались научить, она боролась с неизменным упорством, дав клятву самой себе, что ни одна из рингхолл-ских благоглупостей не найдет даже временного пристанища в ее уме и памяти. При первой возможности она в классе или углублялась в интересную книжку, или начинала писать письмо. А если такой возможности не было, погружалась в приятные мечты или в не менее приятное оцепенение. Чтобы достичь оцепенения, требовалось прежде приоткрыть рот и сосредоточить все внимание на каком-нибудь предмете, находящемся вблизи. Смотреть пристально, до полного остекленения глаз, до абсолютной пустоты в мозгу. Но вскоре от этого развлечения Анетта решила отказаться. Она начала опасаться, но не того, что преподаватели, наблюдая за ней, в конце концов сочтут ее слабоумной (о, это как раз было бы забавно!). Нет, она боялась, что под влиянием самовнушения однажды действительно заснет на уроке, а это уж ей было ни к чему.

Анетта надела пальто и уже собралась открыть дверь на улицу. Но здесь, у двери, она вдруг остановилась. Повернулась и оглядела коридор. Вроде все на своих местах: вазы с цветами, акварельные репродукции знаменитых картин на стенах, обожаемый завиток беломраморной лестницы. Анетта старательно всматривалась в эти предметы. Такие, как прежде, и вместе с тем… появилось во всем что-то новое. Она чувствовала себя так, будто прошла сквозь зеркало. И ей вдруг стало ясно — она свободна! Размышляя, почти с трепетом, над той легкостью, с которой была достигнута эта свобода, Анетта поняла, что Рингхолл наконец преподал ей важнейший свой урок. Она пошла по коридору назад, по пути заглядывая в пустые помещения, касаясь пальцами предметов, и ей верилось, что за знакомыми дверьми могут оказаться совсем незнакомые комнаты. Занимательное странствие привело ее в библиотеку.

Туда она вошла почти на цыпочках и обнаружила, что эта комната как всегда пуста. Вокруг было тихо, и, глядя на стеллажи, Анетта постепенно начала воображать, что это не просто библиотека, а книгохранилище в разбомбленном городе. И книги теперь никому не нужны. Никто за ними не явится. Пройдет время, стены окончательно разрушатся, под струями дождя они начнут погибать. Так почему бы не взять одну или даже две в виде сувенира? Тома в библиотеке колледжа стояли как попало, бессистемно, на них не было даже штампа. Анетта обследовала несколько полок. Пусть книги никто не позаботился упорядочить, зато они были как новенькие: чтение в Ринг-холле среди популярных развлечений не числилось. Остановив свой выбор на оправленных в солидную кожу «Избранных поэмах» Броунинга, Анетта с томом под мышкой покинула библиотеку. Она чувствовала себя настолько счастливой, что готова была запеть. И запела бы, если бы не боялась разрушить то хрупкое очарование, которое словно магическим покровом окутало сейчас все вокруг и приказывало хранить молчание. С видом победителя Анетта огляделась по сторонам. Рингхолл теперь в ее власти!

Было два поступка, которые Анетта задумала совершить в тот самый день, когда оказалась в стенах Рингхолла. Первый — нацарапать собственное имя на бюсте Гринлинга Гиббонса,[2] стоящем в общей комнате. Деревянный Гринлинг взирал на окружающих так важно, так напыщенно, что у Анетты просто руки чесались провести по нему ножиком… Податливое дерево так к себе и манило. Но когда дошло до дела, ей пришлось распрощаться со своим замыслом. И не потому, что уважение к славному имени вдруг проснулось в ней, нет, причина была иная — перочинный ножик куда-то запропастился. И второе — ей всегда хотелось покачаться на люстре, висящей в столовой. Анетта тут же направилась в столовую. Столы и стулья влачили там свое одинокое существование, и когда она ворвалась, встретили ее осуждающим молчанием. Анетта задрала голову — и сердце в груди у нее подпрыгнуло, как мячик. Люстра казалась огромной и висела как будто в поднебесье. Все это Анетта успела отметить раньше, когда внимательно изучала этот предмет. Учла она и наличие толстой металлической перекладины посреди люстры, за которую вполне можно ухватиться руками. Перекладина со всех сторон была обвешана крохотными хрустальными капельками; в каждой из них горела искорка чистого света, словно резвая волна расплескалась на бегу и брызги полетели вверх, да так и замерли навсегда под лучами солнца. Анетта чувствовала — если ей удастся раскачать люстру, то музыка, скрытая в хрустальных подвесках, оживет, зазвенит колокольчиками. Мечты мечтами, но теперь она видела, что план осуществить будет не так-то просто.

В воображении Анетта всегда достигала желанного объекта великолепным подскоком с Большого Стола,[3] но теперь убедилась, что этот метод вряд ли верен. Исполненная решимости, она вцепилась в один из столов и потащила его на середину комнаты. Потом водрузила на него стул. После чего начала взбираться. Но даже еще не поднявшись на стул, а только на стол, Анетта почувствовала, что земля стала как-то неприятно далековата от нее. Она ведь страдала боязнью высоты. И все же, внутренне сосредоточившись, Анетта встала на стул. И вот здесь, поднявшись на цыпочки, она и ухватилась за перекладину. Затем, замерев на мгновенье, решительным движением ноги отбросила стул и повисла, вытянувшись между небом и землей. Еще несколько секунд с тревогой ждала характерного звука отрывающейся от потолка цепи, но, к счастью, цепь оказалась крепкой, да и Анетта была легонькой как перышко.

Скомандовав самой себе: «пятки вместе, носки врозь», она движением от бедра начала раскачиваться, неторопливо, задумчиво, туда-сюда, туда-сюда. И люстра действительно зазвенела, но не оглушительно, как ожидала Анетта, а очень высоким и нежным перезвоном; и ничего удивительного: какого же звучания можно ожидать от морской волны, остановленной и превращенной в стекло? Именно такого хрупкого, похожего на тончайшую смесь звука и воздуха. Анетта была просто заворожена и этим перезвоном, и ритмом собственного движения. Постепенно она погрузилась в некий транс и, раскачиваясь, принялась воображать, как останется здесь до самого обеда, до того часа, когда обитательницы Рингхолла потянутся гуськом в столовую; вот они входят, чинно рассаживаются вокруг стола, вокруг ее болтающихся ног, обращая на нее внимания не больше, чем на какой-нибудь предмет обстановки…

В эту минуту дверь отворилась и вошла мисс Уолпол. Анетта от неожиданности разжала руки и, минуя стол, грохнулась прямо к ногам директрисы. Мисс Уолпол глядела на свою воспитанницу слегка нахмурившись. Эта дама никак не могла решить для себя один вопрос: кто ей больше не по душе — созревающие девицы или маленькие дети. От последних, несомненно, шума куда больше, но верно и то, что справиться с ними зачастую куда легче.

— Встаньте, мисс Кокейн, — с усталым вздохом обратилась она к Анетте. Она всегда вздыхала, когда говорила, словно собеседник ее утомлял. Мисс Уолпол никогда ни о чем особо не заботилась, потому ее в сущности ничто не могло удивить. И вот это спокойное равнодушие как раз и обеспечило ей репутацию уважаемой директрисы.

Анетта встала, потирая ушибленное место. Ударилась она довольно чувствительно, но все же повернулась, поправила стол, подняла валяющийся на боку стул. Потом, взяв в руки пальто, портфель и том Броунинга, посмотрела на мисс Уолпол.

— Что вы здесь делали, мисс Кокейн? — со вздохом спросила мисс Уолпол.

— Раскачивалась на люстре, — ответила Анетта. Она нисколько не оробела перед директрисой, чьи притязания на моральное и интеллектуальное превосходство давным-давно считала тщетными.

— Зачем? — вновь спросила мисс Уолпол.

Анетта не знала, как ответить на этот вопрос, и поэтому прибегла к надежнейшему способу сокращения любого неприятного разговора — с готовностью произнесла: «Я чрезвычайно сожалею о своем поступке». И добавила: «Я решила покинуть колледж».

— Позволено ли мне будет опять поинтересоваться: почему? — спросила директриса.

Она отличалась чрезвычайно высоким ростом, что, возможно, было косвенной причиной ее успешной карьеры; и хотя Анетта тоже была далеко не коротышкой, ей, чтобы взглянуть мисс Уолпол в глаза, пришлось бы запрокинуть голову. Желая выглядеть достойно, Анетта начала потихоньку отступать, чтобы сделать линию, соединяющую ее глаза с глазами мисс Уолпол, горизонтальной. Но в то время как она отступала, директриса, словно толкаемая сзади невидимой силой, приближалась, так что волей-неволей Анетте все же пришлось смотреть снизу вверх.

— Все, что я могла здесь узнать, я уже узнала, — сказала Анетта. — Теперь я буду учиться самостоятельно. Вступлю в Школу Жизни.

— Что касается вашего мнения, что вы здесь изучили все, то это чистейшее заблуждение, — возразила мисс Уолпол. — Стиль ваших развлечений определенно континентальный, и, как я уже имела возможность на днях заметить, по лестнице вы поднимаетесь по-прежнему совершенно неправильно.

— Я хотела сказать: всему, что я считаю важным для себя, я уже научилась, — пояснила Анетта.

— Кто внушил вам мысль, что в школе можно научиться чему-либо важному? — снова вздохнула мисс Уолпол. — Я полагаю, вы понимаете, — продолжила она, — что ваши родители внесли плату за обучение и еду до конца учебного года, и о возврате этой суммы не может быть и речи?

— Ничего страшного, — ответила Анетта.

— Завидую легкости, с которой вы делаете подобные заявления, — сказала мисс Уолпол. — Что касается того института, который вы назвали Школой Жизни, то, если позволите мне такую дерзость, достаточно ли вы опытны, чтобы черпать из нее знания? Кстати, а это что такое? — и она указала на том Броунинга, который Анетта как раз засовывала в портфель.

— Это книга, которую я хотела бы оставить в дар библиотеке колледжа, — без запинки произнесла Анетта и протянула том директрисе. Та взяла его с некоторым сомнением.

— Красивый экземпляр, — сказала мисс Уолпол. — Мы вам благодарны.

— Я бы хотела, чтобы на книге появилась памятная надпись «Дар Анетты Кокейн». А теперь прощайте, мисс Уолпол.

— Всего хорошего, мисс Кокейн, — ответила директриса. — И помните: секрет всякого образования заключается в терпении; и любопытство — это не то же самое, что жажда знаний. Помните и то, что я всегда здесь.

Тут же решив все сказанное изгладить из памяти, Анетта попятилась к двери. Вихрем промчалась она по лестнице и выскочила на улицу.

Оказавшись снаружи, Анетта сразу же пустилась бегом. Но не потому, что хотела как можно быстрее удалиться от колледжа, а потому что всякий раз, когда чувствовала радость и волнение, просто не могла устоять на месте. Ее частенько видели устремленной вперед, едва касающейся земли, в кружении одежд, подобно богине Нике. Она носила две или три нижних юбки; и сейчас апрельский ветер подхватил их, и стройные ноги Анетты замелькали в этом калейдоскопе цветов. Дважды она уронила книжки и вынуждена была за ними вернуться. Трижды встречала что-то любопытное и шла задом наперед, пока оно не исчезало из виду. Возможности оглянуться Анетта не упускала никогда. Отец называл эту привычку ребячеством, а мисс Уолпол — отсутствием достоинства. Но ее брат Николас, которого она обожала больше всех на свете, говорил так: «Кто не оглядывается, тот упускает самое интересное». Ничего так не страшились Николас и Анетта, как пропустить это «самое» интересное. Отец смеялся и упоминал Орфея и Лотову жену. «Я бы на их месте тоже оглянулась, — отвечала Анетта. — Самое важное происходит у нас за спиной». «Беда в том, — возражал отец, — что ты хочешь быть сразу во всех местах. В один прекрасный день ты просто разлетишься на кусочки».

Начал накрапывать дождь. Пятясь, Анетта показалась из-за угла Квин Гейт, по которой вдаль уходил какой-то чернокожий человек. Потом она развернулась и побежала по Кенсингтон Хай-стрит. Ей хотелось как можно скорее попасть домой, переодеться и оглушить новостью Розу. «Теперь я сама себе хозяйка», — пробегая мимо Баркера,[4] вслух произнесла Анетта. И получилось так громко, что две проходившие мимо дамы даже поглядели на нее с удивлением. Глаза Анетты были широко распахнуты, рот открыт, нижние юбки вращались, как карусель. Попытавшись по-жеребячьи брыкнуть ногой, она чуть не зарылась носом в землю.

2.

Внизу с силой хлопнули дверью.

— У моей сестры дурные манеры, — сказал Хантер Кип.

Кальвина Блика сестра Хантера не интересовала. Она была уже далеко не юна, к тому же полновата. А Кальвина если и привлекали женщины, то исключительно длинноногие, бледные, изящные, с крохотными ступнями. Он сидел на столе, раскачивая ногами.

Хантера такая бесцеремонность разозлила.

— Непременно нужно сидеть на столе? — спросил он.

— Но где же еще здесь можно усесться? — с оттенком недоумения парировал Блик. Его недоумение было небезосновательным: в комнате имелся всего лишь один стул, и тот был занят Хантером.

— На полу! — ответил Хантер.

Что ж, в этом тоже была доля правды. Кальвин опустился на пол и вытянулся там в позе каменного этруска, покоящегося на собственной могиле. Блик был долговязый, с бледными глазами, цвет которых вряд ли кому-либо удавалось запомнить.

— Непременно нужно лежать? — снова вспылил Хантер. Кальвин, растянувшийся на полу, раздражал его не меньше прежнего.

— На вас не угодишь, мистер Кип, — заметил тот. — Куда прикажете деваться?

— Можете прислониться к стене, — придумал Хантер. Кальвин сел и прислонился к стене.

— Грязновато у вас здесь, — поморщился он. — Смотрите, брюки все в пыли!

— У меня нет средств на уборщицу, — сказал Кип, — а Роза здесь не убирает. И вообще, она слишком занята на фабрике.

— Где? — удивился Кальвин.

— На фабрике, — повторил Хантер. — А вы не знали? И все от того, что ее назвали в честь Розы Люксембург. Поэтому жизнь у нее так и сложилась, — произнес он с горечью.

— О, не стоит так обобщать, — возразил Кальвин. — Возьмем, к примеру, меня. Несмотря на имя, у меня все складывается недурно.

— Жалкая, крохотная фабричка, — вздохнул Хантер. — Выпускает какие-то валики и распылители для краски. Как все это скучно.

— Зато полезно, — заметил Блик. — В наши дни мы все оказываемся втянутыми в процесс производства, как заметил Сен-Симон. Но почему ваша сестра решила поступить на фабрику?

— Хочет быть поближе к народу и сделать свою жизнь максимально бесцветной, — хмуро пояснил Хантер.

— Относительно бесцветности жизни замечу, что большинство из нас добивается этого качества без особых хлопот, — сказал Кальвин. Ему хотелось вернуть разговор к тому пункту, от которого Кип ускользал: — Скажите, издательство помещается именно здесь?

— Да, — ответил Хантер, — тут у нас офис.

— Тогда ничего удивительного, что у вас такой ничтожный тираж. Плохи ваши дела.

— У нас все в порядке.

— Да вы почти банкрот, — возразил Кальвин. — И я просто не понимаю, почему вы так упорно отвергаете мое предложение. Кроме меня, вашим убыточным изданьицем вряд ли кто заинтересуется.

Он был до глубины души изумлен. На всем протяжении разговора Хантер не то чтобы стоял на своем, но вместе с тем явно не проявлял интереса. И все время косил глазами, как лошадь, куда-то вбок. Самое интересное, что Блик знал наверняка — его собеседник человек слабохарактерный, а потому Кальвин не ожидал такого сопротивления и теперь терялся в догадках, пытаясь выяснить его природу.

— Я не желаю продавать то, что вы назвали «моим убыточным изданьицем», ни вам, ни кому-либо другому, вот и все, — произнес Хантер, отбросив назад свои длинные желтые волосы.

Ему исполнилось двадцать семь лет, и он относился к тому типу молодых людей, которых иногда именуют «хорошенькими мальчиками»: гладенькое личико и улыбка, то ли дерзкая, то ли жалобная. Он был миловиден и неряшлив и напоминал одновременно и студента, и маленького мальчика; последнего, пожалуй, больше. Хантер пошел в светловолосого отца, художника. А Роза — в темноволосую мать, которая была фабианкой.

— Она ведь даже не ваша, — сказал Кальвин, — «Артемида» эта. Формально и юридически журнал принадлежит вашей сестре, не так ли?

— О, юридически газета принадлежит целой толпе старых леди, которые в начале этого века боролись за права женщин. Именно они были первоначальными держателями акций. Многие из них до сих пор здравствуют и вовсе не собираются покидать этот мир. Когда наша матушка умерла, ее акции перешли к Розе. Да будет вам известно, что мужчины акциями «Артемиды» владеть не имеют права. Так записано в уставе. Но у Розы нет никаких особых прав. Она — рядовой акционер.

— Выходит, именно акционеры решают судьбу журнала? — тут же спросил Блик.

— Ничего они не решают, — возразил Хантер. — Потому что давным-давно позабыли о самом существовании «Артемиды». В течение долгих лет акции ничего не стоили. В положенный срок я давал объявление о собрании акционеров, готовил доклад и финансовый отчет, но никто не являлся. К тому же за последние двадцать лет характер «Артемиды» изменился настолько, что эти пожилые дамы вряд ли узнали бы в нем то давнее суфражистское издание. Теперь я один все решаю. «Артемида» — это я.

— А как же сестра, — поинтересовался Кальвин.

— Розе наплевать, — с досадой ответил Кип.

— Значит, не исключено, что акционерши были бы совсем не против продажи? — развивая мысль, сказал Кальвин. — В конце концов они получили бы некую компенсацию за свои абсолютно бесполезные акции.

— Может быть, — пробормотал Хантер.

— Получается, вы один против сделки, — наседал Кальвин, — и я не могу понять почему. Процесс издания вам в тягость. Прибыли вы не получаете… и, судя по запущенности этого офиса, скоро вообще все рухнет в тартарары.

— Прошу не произносить этого слова — «сделка», — заносчиво произнес Хантер. — Нет и не может быть никакой сделки. Я не собираюсь продавать «Артемиду», и свое решение не изменю. А теперь прошу вас удалиться.

Кальвин поднялся с пола и мрачным взглядом окинул Хантера. Он не собирался сдаваться и решил, что не уйдет отсюда, пока не выяснит, что же творится в голове у Кипа. Он проведет здесь весь день, если понадобится. Блик принялся ходить туда-сюда по комнате, на ходу пиная картонные коробки и кучи старых и новых выпусков «Артемиды», которыми был устлан пол.

— Прекратите, — поморщился Хантер, — пыль ведь столбом.

— Хотите, покажу вам фото своей матери? — спросил Кальвин. Это был старый трюк.

— Не хочу, — ответил Хантер.

Кальвин извлек из нагрудного кармана пачку фотографий, отделил верхнюю и пододвинул Хантеру. На снимке была изображена стройная девица в черных чулках и туфлях на шпильках.

— Недурна, — промямлил Хантер.

— А здесь она осветлила волосы, — продолжил Кальвин.

На следующей фотографии блондинка вылезала из ванны.

— Хватит, — прекратил просмотр Хантер. — Интересно, откуда вы их берете?

Ходили слухи, что Кальвин Блик сам и мастерит эти снимки.

— Из семейного альбома, откуда же еще, — скромно сказал Блик. Ловким движением длинных веснушчатых пальцев Кальвин мгновенно сложил снимки, словно колоду карт. На пальцах у него красовались кольца. Он любил эти украшения и часто их менял. Хантер взглянул на кольца с неодобрением. У него самого ладони были грязные и ногти обрезаны кое-как. В общем, собеседники с презрением смотрели друг другу на руки.

— Вы поймите, — вернулся к прежней теме Кальвин, — что помимо денег за акции, которые будут выплачены вашей сестре, определенную компенсацию получите и вы, и в определении суммы мы, я вас уверяю, будем открыты любым разумным предложениям. Мы возместим вам утрату издательских прав. Вы же получили образование, мистер Кип, вы социально защищены, не то что я…

— Не думаю, что вы так уж беззащитны, — язвительно возразил Хантер. Он был рад возможности продемонстрировать стойкость своего духа. Теперь он сосредоточил внимание на брюках Кальвина, сшитых из эластика, — еще одна вещь, которую Хантер считал достойной глубочайшего презрения. В то же время у Хантера были все основания опасаться этого человека. Он хотел, чтобы Блик ушел, и как можно скорее.

— Любопытно, сознаете ли вы, что скрежещете зубами, и довольно громко? — поинтересовался Кальвин. — Я знавал человека, страдавшего от такой же привычки. Так он, знаете ли, в конце концов стер свои зубы до корней. Безусловно, это симптом невроза. Фрейд в одной из работ пишет…

— Слушайте, Блик, — не выдержал Хантер, — ваш босс уже владеет тремя газетами, кучей периодических изданий и всеми теми безобразиями, которыми полон издательский рынок. Зачем ему понадобилась еще и эта несчастная «Артемида»? Почему бы не оставить ее в покое?

— Ему просто хочется владеть этим изданием, — объяснил Кальвин. — Хочется, и все.

— Ах, если ему хочется, то пусть придет сюда, — дрожащим голосом произнес Хантер. — Сам придет, а не посылает слугу.

— А! — вперившись в Хантера взглядом, воскликнул Кальвин Блик. — Ага!

Он что-то начинал понимать.

В этот миг дверь распахнулась и в комнату как маленький ураган влетела Анетта. В один присест она одолела расстояние от двери до стола, вспорхнула на него, прикрыв кипы бумаг своими разноцветными юбками, и уселась, подобрав под себя ноги, словно беженец на скале.

— А я бросила Рингхолл! К чертовой бабушке! — сообщила она Хантеру.

— Анетта! Ну сколько раз я тебя просил не входить в контору без стука! — укорил ее Кип. — У меня сейчас важный разговор, так что, пожалуйста, уходи!

Анетта только сейчас заметила постороннего. И тут же слезла со стола. Но было уже поздно. Приосанившись, Кальвин обратился к Анетте:

— Постойте, ведь нас еще друг другу не представили. — Он с огромным интересом рассматривал ее.

А Хантер, кажется, был взбешен.

— Анетта Кокейн, — сквозь зубы процедил он. — А это Кальвин Блик.

Анетта сделала грациозный книксен и протянула Кальвину руку. Его имя ей ни о чем не говорило. Но все же широкая, радостная улыбка расцвела на ее лице, обнаруживая все больше и больше маленьких беленьких зубчиков. Enchantée»,[5] — сказала Анетта.

— Несомненно, — отвечая на какую-то свою мысль, произнес Кальвин. — Теперь я это ясно вижу. Вы похожи на свою мать как две капли воды.

— А вы с ней знакомы? — спросила Анетта, но без особого удивления. В Европе знакомых матери можно было встретить везде.

— Имел честь встречаться, — сказал Кальвин. Небрежную расслабленность с него как рукой сняло. Аккуратнейшим образом сдвинув каблуки, он предупредительно склонился перед Анеттой, и, по всей видимости, ловил каждое ее слово.

— Уходите! — закричал Хантер.

— Можно ли мне узнать, ваша матушка сейчас в Лондоне? — не обращая внимания на него, поинтересовался Кальвин.

— Нет. Они с Эндрю все еще гостят в Турции, — ответила Анетта, с младенчества привыкшая называть родителей по имени.

— А вы долго пробудете в Лондоне, Анетта? — спросил Кальвин. — Позволено ли мне будет к вам так обращаться?

— Блик, когда вы наконец уберетесь! — снова вскипел Хантер.

— Не злись, Хантер, — произнесла Анетта. — Что с тобой? Предполагалось, что я пробуду в Лондоне весь этот год. Я учусь в колледже. То есть училась до трех часов дня.

— А где вы живете? — продолжал спрашивать Кальвин.

Хантер сел на стол и, с тихим мычанием, начал сгребать в кучу бумаги.

— Я живу здесь, — ответила Анетта. — С Хантером и Розой. А вы и Розу знаете?

— Удостоился такой чести, — сказал Кальвин. — Теперь я понимаю, вы скрыли от меня все, что можно было скрыть! — злобно бросил он Кипу. И тут же улыбнулся Анетте неожиданно веселой улыбкой, осветившей его бесцветное лицо и разом обнаружившей в нем множество новых деталей. — Расскажите о вашей школе, — попросил он. — История с уходом особенно занимательна.

— Да, прекрасная история. Я просто взяла и ушла!

— Но почему вы сделали это? — спросил Кальвин.

Он говорил и в то же время внимательнейшим образом рассматривал Анетту. С удовольствием отметил узкое, длинное тело, бледность лица, кремовую гладкость оголенных ног. Румяных Кальвин не любил. Он считал, что женщина должна быть окрашена равномерно.

— Потому что ничему бы там не научилась, — заметила Анетта. — Вот я и решила учиться самостоятельно. Собираюсь вступить в Школу Жизни.

— Приветствую ваше решение! — рассмеялся Кальвин. — Надеюсь, во время ваших занятий мы будем время от времени встречаться?

— Уходите, Блик! — вскочил со стола Хантер.

— Успокойся, Хантер, — сказала Анетта. — Где Роза?

— Пошла навестить доктора Сейуарда, — ответил Хантер, — а потом на фабрику.

— Когда же она вернется? — поинтересовалась Анетта. — Меня заботит, успею ли я сходить к Нине.

— Роза сказала, что вернется рано, — сообщил Хантер.

— Ну тогда я пойду к Нине завтра утром, — решила Анетта. — Мне очень хочется поговорить с Розой.

— Нина? Портниха? — тут же вмешался Кальвин. Глаза у него засверкали, как пара отшлифованных морем ракушек.

— Да, — посмотрела на него Анетта. — А вы…

— Убирайтесь! Убирайтесь! Убирайтесь! — закричал Хантер и начал бросать в воздух бумаги. Пыльное облако окутало всех троих. Анетта чихнула.

— Убирайтесь! — в четвертый раз крикнул Хантер и принялся толкать Кальвина к двери. Тот, не сопротивляясь, со смехом покинул комнату, и долго еще было слышно, как он хохочет и чихает, спускаясь вниз по лестнице.

Хантер вернулся и с досадой посмотрел на Анетту. Он тепло относился к ней, но еще в самом начале, когда Роза только предложила поселить у них в доме Анетту, заметил, что она может доставить им массу хлопот. И вот теперь его опасения, кажется, начали оправдываться. Да и новость, что Анетта бросила школу, вовсе его не обрадовала. «Вот оно, начинается!» — подумал Хантер, уныло глядя на хрупкое дитя.

— Думаешь, Роза похвалит тебя за то, что ты бросила Рингхолл? — спросил он.

— Ругать не станет! — чуть побледнев, дерзко ответила Анетта.

Этого-то Хантер и боялся — Розиной уступчивости.

— Теперь уходи, — пробормотал он. — Мне надо работать.

— А что подразумевал этот господин, когда сказал, что ты от него все скрываешь? — напоследок поинтересовалась Анетта.

— Понятия не имею, — бросил Хантер. — Прошу тебя, уходи. Уходи!

Дверь закрылась.

— Начинается, — снова пробормотал Хантер, — да, начинается…

3.

Питер Сейуард работал за обширным столом, заваленным книгами, фотографиями и печатными простынями иероглифических надписей. Поверхности стола попросту не было видно. Местами книги лежали одна на другой, в три, в четыре слоя. Ими был устлан даже пол. В комнате находилось приблизительно три тысячи томов, из которых сотня, не меньше, была раскрыта. Некоторые из них лежали горизонтально, другие были поставлены под углом сорок пять градусов; часть — вертикально, отворенные на нужной иллюстрации; иные, наивно укрепленные обрывками веревки, стоймя стояли на полках, которые в большинстве своем достигали потолка. Оставшееся пространство было усыпано фотоснимками статуй и репродукциями картин, скрепленными одна с другой.

Комната была большая, со створными окнами, выходящими в окруженный высокими стенами сад, главной достопримечательностью которого являлся раскидистый платан. Из-за него в помещении всегда было сумрачно, а поскольку пятую часть поверхности занимали различного рода изображения, комната напоминала богато украшенную наскальными рисунками пещеру. Только потолку удалось отстоять свою чистоту, да и то лишь потому, что у Питера не хватило технических приспособлений, не то быть бы и потолку увешанным картинами и прочими полезными объектами. Но и на его бледной поверхности с течением времени стали появляться трещинки и неровности, сначала еле заметные, позднее развившиеся в отчетливо видимые бугры, шишки и наросты всех сортов и видов, будто потолок глубоко сочувствовал полу и стенам и не хотел от них отставать. На каминной полке, с которой постоянно падали на пол кипы бумаг, курительные трубки и коробки спичек, стояли песочные часы, заботливо переворачиваемые в положенное время Питером, а также фото его сестры, умершей в возрасте девятнадцати лет. С тех пор прошли годы. Над каминной полкой висел портрет Момзена,[6] а у двери на стене — портрет Эдварда Майерса.[7] В углу произрастало, то пропадая за горами бумаг, то вновь появляясь, безымянное растение, таинственной витальности которого еще хватило, чтобы здесь, в темной и сухой комнате, зазеленеть, но не расцвести.

Сейчас был день. Питер Сейуард обычно делил свой рабочий день на четыре этапа. Утром, тихий и восприимчивый, он записывал, почти в полудреме, те идеи, которые у него возникали. Он вставал рано и тут же начинал работать, откладывая завтрак до половины одиннадцатого. Среди утренних записей встречались и планы будущих трудов, и мысли о насущных исследованиях, и вещи странные — видения прошлого, знание которого принадлежит ночи, и все же крохотные частицы его уловимы и при свете дня, просто надо торопиться, а то они так и норовят умчаться по тропам сна и где-то там, вдали, слиться в единое целое с призраками желаний и тревог. Питер считал эти прозрения чрезвычайно важными; и одно время, прежде чем доктор строго-настрого запретил ему это делать, даже отодвигал эту утреннюю часть своих занятий поглубже, действительно в ночь; кладя рядом с постелью блокнот, он непрерывно записывал свои мысли и бросал листочки на пол, так что просыпаясь, находил себя в окружении множества на скорую руку сделанных записей, настолько подчас неразборчивых, что не все затем удавалось расшифровать. Из-за болезни ему пришлось отказаться от попытки ежедневно трудиться двадцать четыре часа в сутки, но бессонные ночи случались и ныне.

После десяти тридцати, позавтракав здесь же, за письменным столом, он начинал работу, которая длилась до четырех дня. В это время он иногда делал заметки, иногда писал статью или какую-то часть книги, над которой трудился уже десять лет. Вечером он читал первоисточники, проверял сноски, делал необходимые записи, просматривал и критически оценивал блокнот «догадок», а также готовил материалы для следующего рабочего дня. После этого наступало время тьмы, предваряемое размышлением, своего рода молитвой — скликались мысли, которые предстояло вверить заботам ночи, мысли, на которые сон должен был дать ответ. Обычно так проходил каждый день, и распорядок если и нарушался, то лишь редкими вечерними визитами друзей. Питер Сейуард был историком, занимавшимся империями, которые возникли и пали еще до Вавилона.

Но с некоторых пор Питер стал жертвой, как он сам это определил, абсурдной страсти. Он загорелся стремлением расшифровать кастанский шрифт, образцы которого теперь покрывали его стол. Прежде Питер исповедовал мнение, что от дешифровки древних текстов историкам лучше держаться подальше. Он мог привести великое множество примеров того, с какой легкостью это увлечение переходит в маниакальную страсть; и вот уже ученый, славившийся здравомыслием и уравновешенностью, становится рабом своей идеи; полностью утрачивая чувство меры, он тратит годы в попытках сформулировать теорию, способную, по его мнению, раскрыть содержание текста. «Кто не желает попусту тратить время, — слышал Питер собственный голос, доносящийся из прошлого, — тот расшифровкой древних записей заниматься не станет ни в коем случае. Познания в области истории в данном случае становятся даже помехой. Спрашивая себя, какой народ мог оставить такого рода записи? на каком языке они сделаны? — спрашивая себя об этом, нам, историкам, лучше отодвинуть подальше свои знания, истинные или мнимые, и взглянуть на надписи как на чистый шифр, то есть как на явление сугубо филологическое. Исторические догадки так часто бывают ошибочны. И, начав с ошибки, вы долгие годы можете идти в ложном направлении, что выяснится лишь в конце. Жизнь слишком коротка. Не стоит попусту тратить время».

И вот теперь сумасшествие, от которого он предостерегал своих коллег, постигло его самого. Кастанские письмена явились на свет в середине XIX века, когда множество таблиц было обнаружено во время раскопок в Сирии. В последующие годы неизменно появлялись то таблицы, то надгробия, то печати, то посуда, и во всех этих находках обнаруживались общие черты; что касается языка, то он сопротивлялся всем попыткам расшифровки. Питер обдумал эту проблему много лет назад и в то время отложил ее в сторону, туда, где хранились нерешенные вопросы древней истории; оставалось терпеливо ждать новых археологических находок, особенно находок памятников с надписями на двух языках, известном и искомом; и только после этого могла появиться реальная возможность раскрыть тайну. Иначе работа над текстами превратилась бы в поиски в абсолютном мраке, так как никто еще не мог сказать, какой народ писал на этом языке, ради чего были сделаны записи, и даже тип языка оставался неизвестен.

Однако около двух лет назад кастанские письмена вновь попали в поле зрения Питера — из-за двух событий, внешне как будто никак между собой не связанных: во-первых, отыскали большое количество табличек с письменами на месте древнего города поблизости от Босфора, области, к которой Сейуард питал чрезвычайный интерес; во-вторых, появилось, опять же в Сирии, некоторое число клинописных таблиц, заполненных значками, но не вавилонской клинописи, а какой-то неведомой. И тут же (по причине, с точки зрения науки, совершенно абсурдной, он давал себе в этом отчет) Питер вдруг поверил, что неведомая клинопись и босфорские таблицы состоят друг с другом в теснейшем родстве. Далее им овладела идея, сопротивляющаяся любой критике, что расшифровка табличек, которых теперь появилось довольно много, приведет его к решению ряда проблем, которые он в течение долгих лет тщетно пытался разрешить. И с этой минуты он, что называется, пропал.

Питер отлично осознавал, что, погрузившись в эти исследования, стал как две капли воды похож на тех обманывающихся и запутывающихся коллег, над беспощадными усилиями которых он ранее так скорбел. И только когда он сам начал серьезно трудиться над этой задачей, с беспощадной ясностью увидел, как трудно на столь зыбкой почве, состоящей из одних домыслов и фантазий, не ухватиться отчаянно за любую мало-мальски правдоподобную догадку; как легко позволить любой гипотезе, имеющей хоть какое-то сходство с истиной и к тому же не имеющей соперничающих гипотез, становиться все больше и больше похожей на правду. Он понял, с какой легкостью рождается привязанность к этой гипотезе, по причине полного отсутствия какой бы то ни было отправной точки, с которой можно было бы сверяться. В том, что касалось работы, Питер Сейуард всегда был фанатиком порядка и последовательности. Хотя он знал, как заклинать тьму, тем не менее в критике своих «прозрений» был неколебим, и все, что не соответствовало схеме его работы или нарушало ее, отбрасывалось без всякого сожаления. Но в процессе расшифровки письмен весь вопрос заключался именно в этом — как достичь порядка и последовательности. Одно, по крайней мере, не вызывало сомнений — текст изобиловал знаками, значит, алфавитное письмо исключалось. Это могло быть силлабическое письмо, или идеографическое, или смесь того и другого. Нельзя было четко ответить на вопрос: индоевропейский ли это язык? а может, какой-то иной? Все было возможно. Питер попробовал использовать два метода: выбрать имена богов и царей, которые могли бы упоминаться в надписи, и попытаться каким-то образом отождествить хотя бы несколько знаков с этими именами; и второй путь — изучить сами знаки, постараться сгруппировать их и классифицировать, и посредством этих действий определить структуру данного языка. Какое-то указание он надеялся найти — хотя как искать, он и сам еще не знал — при изучении клинописных табличек. О, как счастлив был бы Питер, если бы методы оказались абсолютно тупиковыми. Тогда он попросту вычеркнул бы их как пройденный этап. Увы, хотя методы эти и не дали результатов, достойных серьезного обсуждения, они все же привели к ряду намеков, указали на ряд возможностей, которые, как представлялось, имеет смысл испробовать, но при этом было ясно, что ничего решающего ждать не приходится. Кляня самого себя, Питер Сейуард тем не менее продолжал исследование, и вот оно уже стало поглощать большую половину его рабочего дня, а сны стали наполняться танцем кошмарных иероглифов.

Зимой и летом в комнате, где работал Питер, топилась печь, за которой следила экономка Сейуарда, мисс Глэшн. Она же приносила еду и делала уборку. Со временем эта женщина стала своего рода виртуозом — она наловчилась тщательно сметать каждую пылинку, но при этом предметы не сдвигались ни на миллиметр. Она сновала по комнате молча, с кошачьей ловкостью, и пыль исчезала на глазах, словно мисс Глэшн ее слизывала. Экономка была немногословна, зато часто улыбалась. Как и большинство знавших Питера Сейуарда, она благоговела перед ним за его подвижнический образ жизни; но у мисс Глэшн была и своя личная причина с особым трепетом относиться к этому ученому человеку — болезнь одолевала его. Мисс Глэшн, которая в жизни ничем серьезно не болела, относилась к людям, страдающим каким-либо заболеванием, со смесью преклонения и ужаса, такие же чувства она испытывала и к смерти. У Питера Сейуарда, которому исполнилось сорок пять лет, был достаточно развившийся, хотя и затихший, туберкулез. Мисс Глэшн взволнованно рассказывала своим приятельницам, что «у него всего одно легкое». Болезнь была выявлена вовремя, доктора приговорили Питера к полному отсутствию волнений и напряжения. С этого времени он начал полнеть. Некогда стройная фигура расплылась, и лишь профиль напоминал о прежней юношеской красоте. Друзья отмечали, что в последнее время в нем появилась какая-то странная веселость: очень часто, когда собиралась компания, он вытягивал свои длинные ноги, забрасывал голову и разражался смехом, настолько громким, что мисс Глэшн в кухне шептала озабоченно, обращаясь к товаркам: «Слышите, смеется-то как, сердечный!».

Питер смотрел на иероглифы. Но поскольку вот уже несколько минут думал о чем-то другом, знаки сделались для него невидимы, и он отложил текст в сторону, ожидая прихода Розы. Питер не выносил ничем не заполненных временных промежутков, поэтому непременно читал за едой, читал даже когда брился, и это приводило к плачевным результатам: он был весь в порезах, как сицилийский разбойник. У него был ряд занятий, которые он специально оставлял на то время, когда его могут побеспокоить. Пока мисс Глэшн убирала в комнате, он работал над библиографическими списками, сортировал, индексировал бесчисленные клочки бумаги, на которых делал сноски к книгам и статьям. Но и это занятие оказалось слишком серьезным для тех минут, в которые он ждал Розу. После нескольких опытов он понял, что в это время не может заниматься ничем, разве что разрезать страницы. Раньше он осуждал себя за такое неразумное и упорно возвращающееся волнение, но постепенно сопротивление в нем затихло. Сложив листы иероглифов, он потянулся к стопке книг, приготовленной специально на этот случай. Мягкий свист ножа для разрезания страниц стал аккомпанементом его мыслей.

Раздался стук в дверь. Сейуард жил на первом этаже, и поскольку парадная дверь всегда была открыта, посетители имели возможность проходить прямо к его комнате. Питер положил нож и откликнулся. Но это была не Роза.

Вошедшего звали Джоном Рейнбери. Он был старинным приятелем Питера, хотя теперь редко его навещал. Питер сделал все возможное, чтобы не обнаружить перед гостем своего разочарования, и это ему удалось.

— Вот так неожиданность. Рад тебя видеть, Джон, — сказал он. — Присаживайся.

— Благодарю, — произнес гость. — Надеюсь, я не очень тебя побеспокоил? Шел на службу и по пути решил заглянуть.

Джон Рейнбери занимал какой-то важный пост в Особом Европейском Комитете по Иммиграции Рабочей Силы, больше известном как ОЕКИРС — организации, явившейся на свет как благотворительный орган, существовавший главным образом при поддержке американских жертвователей, но теперь начавший получать некоторую финансовую помощь и от британского правительства.

Рейнбери слыл человеком очень умным, но при этом те, которые о нем так отзывались, непременно добавляли: «Безусловно, он еще не нашел своего поприща».

Хотя Рейнбери был на несколько лет моложе Питера, выглядел старше. Он успел облысеть до самой макушки, и теперь у него было как бы два лба: нижний — прорезанный глубокими морщинами, и верхний — гладкий и блестящий. Джон все время делал какие-то суетливые жесты, и в его карих глазах таилось беспокойство. Он стеснялся своей лысины и жгуче завидовал Питеру, буйная русая шевелюра которого не обнаруживала, как ни рассматривай, никаких признаков поредения. Хотя Сейуард хорошо относился к приятелю, в этот момент с радостью послал бы его ко всем чертям.

Гость втиснулся в кресло.

— Как работа? — спросил он.

— На мертвой точке, — ответил Питер.

— М-да, лингвистические штуки, — вздохнул Рейнбери. — Кстати, вчера в «Таймс» я прочел, что отыскали какой-то двуязычный памятник.

— Громко сказано, — сказал Питер. — Нашли всего-навсего печатку с единственным именем, да еще чем-то, что может оказаться, а может и не оказаться одним из моих иероглифов.

— Не могу понять, почему это все так тебя волнует, — проговорил Джон.

— Открытие памятника с надписями на двух языках может произойти и на следующей неделе, а может не произойти вообще, — чуть раздраженно ответил Питер. Он сдержал неудовольствие, которое возбудил в нем Рейнбери тем, что позволил вслух высказать и без того непрестанно мучившие его сомнения в оправданности собственных усилий.

Рейнбери подвинулся вперед и нервно застучал пальцами по краю кресла. С некоторых пор он перестал считать Питера Сейуарда своим учителем, способным преподать какие-то важные истины, но при этом в душе постоянно пенял ему за свое былое согласие на ученичество. Рейнбери уважал ученость Питера, преклонялся перед его познаниями, простирающимися далеко за пределы древнего мира. И в то же время морщился и недоумевал, видя как незатейливо живет Питер. Особенно восхищало его присущее Питеру умение концентрировать все возможности своего разума и затем направлять их на решение единой задачи. Этой способности Джон был лишен начисто: все, за что он ни брался, через какое-то время заканчивалось ничем. Некоторое облегчение Рейнбери черпал из размышления такого рода: а имеют ли вообще смысл ученые изыскания Питера? Ну какой толк, спрашивал он себя, в изучении расцвета и падения империй, само существование которых ничем не доказано, если не считать кучки безгласных камней и смутного упоминания в Книге Царств? Целые династии правителей с варварски звучащими именами, целые пантеоны богов, дерзко отождествляемые с более известными и почитаемыми божествами, — все это держалось, кажется, лишь силой страстной фантазии Питера Сейуарда и его коллег. Даже если бы Питер начал, потихоньку сходя с ума, рождать на свет Божий какой-то явный бред, все равно прошли бы годы, прежде чем это раскрылось; даже его коллеги-историки наверняка не сразу бы разобрались — а впрочем, какая разница!

Тревожила Рейнбери и перемена в характере Питера, которая произошла с тех самых пор, как он заболел, перемена, с трудом поддающаяся диагнозу. Побывав на пороге смерти, Питер полюбил шутовство. Но Рейнбери не покидало чувство, что на самом деле в душе у приятеля поселилась безмерная печаль, которая именно в таких приступах неудержимого веселья находит свой выход. Питер, в каком-то глубочайшем смысле этого слова, смягчился душой, утратил категоричность; но тот глубокий разлом, который Рейнбери в нем подозревал, сделал его не слабее, а напротив — крепче, что очень огорчало Рейнбери, потому что нынешний Питер стал для него менее проницаем, чем прежний. Слушая смех Питера, он постоянно задавал себе один и тот же вопрос: почему, когда он смеется, меня не покидает чувство горечи? И только иногда в речах Питера проскальзывало то, что, как полагал Рейнбери, и было правдой; так однажды зимним вечером прозвучала фраза: «Когда наступают холода, я часто думаю о тех, кто спит под открытым небом». И только минуту спустя Джон понял, что Питер говорит о мертвых.

— Фактически, я сделал хоть и небольшой, но все же шаг вперед, — сказал Питер. — Теперь я почти уверен, что некоторые из знаков — это грамматические суффиксы.

Рейнбери, который раньше только из вежливости задал вопрос о работе, сейчас поторопился сменить тему.

— У меня для тебя новость, Питер. Миша Фокс в Англии.

— Я знаю, — ответил Сейуард.

— Знаешь? — не сумел скрыть разочарования Рейнбери. — Но откуда?

— Он звонил мне на прошлой неделе.

— К тебе благоволят, — с явной обидой произнес Джон. — Мне он не соизволил позвонить. Я догадался, что он где-то здесь, когда встретил этого немыслимого Кальвина Блика на Оксфорд-стрит. Пришлось перейти на другую сторону, чтобы с ним не столкнуться. Потом мне на глаза попалось сообщение в «Ивнинг Ньюс». Зная, что ты газет не читаешь, я думал обрадовать тебя этой новостью.

Питер что-то пробормотал, и прядь волос упала ему на глаза.

— Отсутствие звонка странно вдвойне, — продолжил Рейнбери, — ведь я слыву другом Миши, и сотни людей сейчас начнут звонить мне с просьбой устроить встречу. Во время визитов Миши Фокса я тоже становлюсь чертовски популярен. Он упоминал обо мне?

— Нет, — ответил Питер.

Джон замолчал, нахмурившись, так что нижняя половина его обширного лба покрылась бороздами морщин. Он заявлял искренне, и даже с некоторой гордостью, что Миша Фокс — один из его лучших друзей; но теперь в душе у него зашевелилось опасение перед этим человеком, чем-то даже напоминающее ненависть. Всякий раз, когда Миша приезжал в Англию, Рейнбери начинал чувствовать себя как на иголках.

— Я жду Розу, — как бы между прочим сообщил Питер. — Тебе следует остаться до ее прихода и поздороваться.

Это был вежливый, но недвусмысленный намек на то, что после появления Розы Рейнбери придется удалиться.

— Роза? О, прекрасно! — воскликнул Рейнбери, и глаза его засветились радостью, к которой примешивалось еще какое-то чувство. Джон познакомился с Розой раньше Сейуарда; и в том, что касалось этой женщины, чувствовал некоторую обиду. Ему понравилась бы роль безнадежно влюбленного, но Сейуард перехватил у него эту роль. Он влюбился в Розу, страстно и безответно. Возможно, именно невознагражденная влюбленность Сейуарда и заставила Рейнбери заметить привлекательность Розы. Но поскольку Питер уже стал жертвой тщетной любви, пополнять число жертв собственной персоной Джон счел абсурдом.

Платонически влюбленным Рейнбери не прочь был бы прослыть; эта роль и в самом деле его вполне устраивала. Но во все эти скучные перипетии он согласился бы погрузиться только в том случае, если бы ему гарантировали вознаграждение — преклонение окружающих и предмета любви перед его гордым отшельничеством. Одинокий и горестный воздыхатель, Рейнбери нашел бы радость в этой половинчатой близости к возлюбленной; удаленность на безопасное расстояние, страстное томление и восторг — в таком сочетании он видел теперь идеальные отношения с женщиной. То, что в один прекрасный день Роза могла бы ответить на его любовь, ему и в голову не приходило. И на любовь Питера — тоже. С некоторых пор Джон питал убеждение, что Роза, которая была несколько старше его, вряд ли когда-нибудь выйдет замуж. Ситуация таила в себе ряд чудесных возможностей, но неожиданно вспыхнувшая и никак не желающая гаснуть влюбленность Питера все испортила. Нет, товарищем Питера по бесплодной влюбленности Рейнбери быть не желал. В такой роли ему чудилось что-то клоунское. Именно поэтому он и не был влюблен в Розу. Хотя, надо признаться, и питал некоторую склонность к ней. Он восхищался тем качеством ее характера, которое про себя окрестил аскетизмом; ему нравился мрачный пессимизм Розы, ее сарказм; даже ее грубоватость он считал восхитительной, а уж невероятно длинные черные волосы Розы — и подавно.

— Она видела Мишу? — спросил Рейнбери у Сейуарда. — Она знает, что он в Англии?

— Не могу сказать, — ответил Питер. — Вот уже десять дней, как она не заходила.

— А о ней Фокс вспоминал? — снова задал вопрос Рейнбери.

— Нет.

— Тогда о чем же, черт побери, вы говорили? Ну хорошо, можешь не отвечать. Просто меня волнует, упоминать ли при ней, что Фокс здесь?

— Я не сомневаюсь, что она и так узнает, — произнес Питер.

— Каким же образом? — всколыхнулся Рейнбери. — Сообщение в газетах она вполне могла пропустить, а небеса не становятся алыми, когда Миша Фокс появляется, и кометы не падают, что бы там некоторые ни плели.

— Она узнает, — повторил Сейуард. — Нам лучше промолчать.

— Младший братец по-прежнему упрекает сестру за то, что она отвергла Мишу, — заметил Рейнбери.

— Да, — согласился Питер. — Он очень любил Мишу. В те времена Хантер ведь был совсем ребенком.

— Любопытно узнать иное, — внимательно глядя на приятеля, проговорил Рейнбери, — не упрекает ли она по-прежнему саму себя?

Питер хотел, кажется, что-то сказать, но, наверное, передумал. Он отодвинул в сторону книги и стал рассеянно вертеть в руках нож.

— Хорошо, что она не вышла за него, — продолжал Рейнбери. — Этот человек способен на любую жестокость.

Сейуард и на этот раз промолчал. Все так же разглядывая нож, он неопределенно покачивал головой и под столом переплетал свои длинные ноги.

— Как дела на службе, Джон? — наконец как бы через силу спросил Питер.

Рейнбери посмотрел на него со смесью боли и раздражения. Ну почему же он такой уязвимый? Мужчина не имеет права быть таким. Рейнбери сел поглубже в кресло. В мужчине вполне оправдана некоторая брутальность, некоторая толстокожесть. Без этого пришлось бы склоняться перед всеми. Но Сейуард отказался от своих прав, а может, никогда и не знал, что обладает ими. Его личность не имела границ, ограждающих внутреннее пространство. Он не распределял, кому на каком расстоянии от него следует находиться. Он не защищался. Джону такое отношение к жизни казалось просто скандальным. Хорошо, мысленно согласился Рейнбери, поговорим о другом.

— Дела из рук вон плохи. Контора парализована скукой и бездеятельностью. При этом срочных дел масса, и начать надо вот с чего — срочно избавиться от половины служащих. Но, с одной стороны, ни у кого нет реальной власти, чтобы сделать решительный шаг; а с другой, нам всем так уютно на наших хорошо оплачиваемых местах, что никто не решается начать раскачивать лодку из-за боязни, как бы самому из нее не выпасть.

— Ну а сам ты чего ждешь? — поинтересовался Питер.

— Полагаю, — криво усмехнулся Джон, — жду, пока мое собственное место станет настолько уютным, что я смогу подкладывать поленца под других, не опасаясь ответных действий.

— Но в деньгах ты не нуждаешься. Значит, цель в ином?

— Ты прав, — согласился Рейнбери. — Речь идет не о деньгах, а о деле. Я хочу действовать, а для этого нужна дерзость, нужно сознавать, что многие тебя возненавидят. Сидеть и ждать, пока все само собой исправится, конечно, гораздо легче и приятней.

— Ты надеешься стать во главе, после того как сэр Эдвард уйдет на пенсию?

— Да, — тут же признался Рейнбери. Он всегда в разговорах с Питером ловил себя на такого вот рода поспешных признаниях; и никак не мог понять, что же его понукает их делать — то ли манера Питера задавать вопросы? то ли его собственное желание представать перед Сейуардом совершенно искренним?

Вошла Роза. Она постучала и вошла одновременно. Рейнбери вскочил, сделал шаг назад и споткнулся о стопку книг. На лице Розы мелькнуло удивление и легкая досада. «Джон», — произнесла она без интонации, словно отметила его присутствие, не более. Не обратив внимания на Питера, она села на стул у двери. Сейуард не взглянул на нее, но еще ниже склонил голову.

— Меня здесь нет, — бросила Роза. — Продолжайте ваш разговор.

Отодвигая книги вправо и влево, Рейнбери возвратился к своему креслу.

— Что за нелепость, Роза! — воскликнул он. — Ты же не пустое место!

— Конечно, я не пустое место, — отозвалась Роза, — но вы продолжайте говорить, о чем говорили.

Она повернула стул к книжным полкам и занялась рассматриванием книг. Наконец выбрала какую-то и, положив полную руку на спинку стула, углубилась в чтение.

— От чего ты не в духе, Роза? — спросил Рейнбери. Роза повернулась таким образом, что стал виден ее профиль.

— Этот человек, Кальвин Блик, сейчас с визитом у Хантера, — произнесла она.

— И зачем же он явился? — не сдержал своего любопытства Джон.

— Чтобы купить «Артемиду» для Миши Фокса, вот зачем.

— Невероятно! — воскликнул Рейнбери. — Какую же интригу задумал Миша на этот раз?

— А ему непременно нужны интриги? — удивилась Роза.

— Я считаю, что непременно, — сказал Рейнбери. — Неужели ты иного мнения?

Роза пожала плечами.

— Мне неприятен этот Кальвин Блик, — ответила она. — И бедный Хантер от него в ужасе.

— Блик представляет собой темную половину сознания Миши Фокса, — изрек Рейнбери. — Он совершает на деле то, о чем Миша еще и думать не думает. Именно сравнивая Кальвина Блика с Мишей, понимаешь — насколько последний невинен.

Роза сделала презрительный жест. Потом небрежно положила книгу, которую только что читала, на пол.

— Подними, — попросил Питер, — и поставь на прежнее место, иначе я ее больше никогда не найду.

Роза вернула книгу на полку.

— Но Бога ради, объясните, зачем Мише «Артемида»? — вскричал Рейнбери. Он был крайне возбужден.

— И в самом деле, зачем? — язвительно подхватила Роза. — Какой в этой жалкой «Артемиде» толк?

— Я вовсе не собирался оскорбить «Артемиду», и ты это прекрасно знаешь, — укоризненно сказал Рейнбери. — Но все же — почему именно она?

— «Артемида», — начала пояснять Роза, — это маленькое, но независимое издание. Очень маленькое, но обходящееся своими средствами. Таких, совершенно независимых, изданий в наши дни осталось считанные единицы. Возможно, у Миши нюх на эти вещи. Охотничий инстинкт, как у рыбака или охотника за мотыльками. Огромная радость — ощутить, как еще миг назад свободное бьется в твоем кулаке.

Роза вытянула руку и медленно сжала пальцы.

— Роза, — произнес Питер. Не произнес даже, а пробормотал, как магическое заклинание, необходимое, чтобы защитить, но не себя, а ее.

— И все же, это так странно… — проговорил Рейн-бери. — Хантер не продаст, я уверен.

— Я не знаю, что сделает Хантер, — заявила Роза. — Я к этому не имею никакого отношения.

— Нет, Роза, имеешь, — возразил Рейнбери. — Тебе известно, что Хантер сделает именно так, как ты скажешь.

— Вот поэтому я решила молчать.

— Я только хочу надеяться, что у Хантера достанет дерзости, — продолжил Рейнбери, — сразиться с Кальвином Бликом — такую возможность никак нельзя упустить.

— Не понимаю, почему брат должен противиться продаже, если ему захочется продать? — возвысив голос, спросила Роза. Завитки волос, как облако мрачных мыслей, нависали у нее над лбом, а сзади были скручены в длинный тяжелый узел. Повернувшись в профиль к обоим мужчинам, она глядела на уставленную книжными полками противоположную стену. — Ему будет предложена хорошая цена за акции и компенсация за утрату работы, которую он ненавидит, — вновь заговорила Роза. — Не понимаю, почему он должен отказываться. Неужели только из-за того, что кому-то хочется преподать Кальвину Блику некий урок?

— Хантер слишком горд, чтобы пойти на эту сделку! — воскликнул Рейнбери.

— Что значит «слишком горд»? — с нескрываемым раздражением спросила Роза.

— Ну… — замялся Джон. — Я хотел сказать… я думал, что «Артемида» для вас — это нечто дорогое, традиции и тому подобное.

— Если бы ты хоть немного понимал, что значит быть владельцем издания, то не молол бы чуши о «традициях», — резко ответила Роза. — «Артемида» давно иссохла, она с трудом бредет от выпуска к выпуску. Просто слезы на глаза наворачиваются. Если Мише Фоксу удастся вытащить ее из нищеты, то это будет прекрасно. Если он сделает из нее журнальчик в глянцевой обложке, приносящий прибыль, то ему и карты в руки.

— Я просто поражен, Роза, — произнес Рейнбери. Постепенно его охватывал самый настоящий гнев. — На твоем месте я лучше уничтожил бы «Артемиду», только бы она не досталась Мише Фоксу… А что скажут акционеры?

— Они согласятся с мнением Хантера, — заметила Роза.

— Если весь вопрос упирается в необходимость вложения определенной суммы денег, — стал размышлять Рейнбери, — то почему бы вам не обратиться к учредительницам со своего рода воззванием. Среди этих старых перечниц есть несколько очень богатых. Камилла Уингфилд, например. Из нее деньги просто сыплются. Ей ничего не стоит помочь «Артемиде». Вы об этом когда-нибудь думали?

— Нет, — покачала головой Роза. — Не думали. Кстати, старая дама, о которой ты упомянул, абсолютно сумасшедшая.

— Отнюдь не сумасшедшая, — возразил Рейнбери. Да, согласен, у нее навязчивая идея, что она довела до смерти своего супруга. Но кто мы такие, чтобы уличать ее в заблуждении? Как бы там ни было, я считаю, что вы должны дать бой Мише Фоксу.

— Боже правый, под какими знаменами? — вполголоса произнесла Роза. Она прикасалась ладонью к глазам, рассеянно проводила пальцами по волосам, словно мыслями была где-то в ином месте. — Пусть Хантер решает.

— Тогда почему же ты так огорчена? — спросил Рейн-бери.

— Всякий раз, когда Кальвин Блик появляется у нас в доме, мне становится плохо, — ответила Роза. — Мерзкая личность.

— Не знаю… — сказал до сих пор молчавший Питер Сейуард. — Улыбка у него приятная.

— В своем добросердечии, Питер, ты иногда доходишь до грани здравого смысла, — заметила Роза. — В общем, плох Кальвин или хорош, но я не хочу, чтобы он пронюхал об Анетте.

— Анетта? Дочь Марсии Кокейн? — уточнил Рейн-бери.

— Да, — кивнула Роза. — Марсия просила оберегать Анетту от Миши. Он не знает, что девочка в Англии. Возможно, так и останется в неведении… если Блик не выведает.

— Я не имел чести встречаться с легендарной Марсией, — произнес Рейнбери, — а вот Анетту и ее необыкновенного братца видеть довелось. Анетте тогда было лет четырнадцать. Совершенно фантастическое дитя. В свое время Марсия, кажется, была близкой приятельницей Миши Фокса. Они поссорились?

— Вовсе нет, — возразила Роза. — Просто Миша в роли провожатого Анетты по Лондону ее не очень устраивает.

— И еще до меня доходили слухи, — продолжил Джон, — что Мишу считают не более не менее как отцом Анетты. Ты этой молве веришь?

— Сплетни, — ответила Роза. — Анетте было семь лет, когда Марсия познакомилась с Мишей. — Роза повернулась к Рейнбери и, отбросив волосы со лба, посмотрела ему прямо в глаза. Раздражение покинуло ее. Теперь она была спокойна и серьезна. — К тому же, — добавила она, — для отца Анетты Миша слишком молод.

— Трудно сказать, — пробормотал Рейнбери. — Ведь никто не знает подлинного Мишиного возраста. Гадать, и то бесполезно. В этом есть что-то зловещее. Ему может быть итридцать, а может — и сорок пять. Вы встречали хоть раз человека, который знал бы наверняка? Я уверен, что даже Кальвин Блик, и тот не в курсе. Никто не знает, сколько Фоксу лет. Никто не знает, откуда он родом. Где он родился? Что за кровь течет в его жилах? Никто не знает. А как только ты начинаешь фантазировать, тебя тут же будто парализует. То же самое с его глазами. Они всегда будто чем-то прикрыты. Вы смотрите на глаза Миши, а не в глаза. Трудно сказать, что случится, если заглянуть под поверхность.

Роза нарочито громко зевнула.

— Джон, ты не обидишься, если я попрошу тебя уйти? — обратилась она к Рейнбери. — Мне надо поговорить с Питером.

— Ты просто сводишь меня с ума, Роза! — в ярости не встал, а вскочил Рейнбери. Потом, взяв шляпу, добавил уже более сдержанно: — Ну что ж, мне все равно пора на службу.

— А мне к четырем на фабрику, — тут же заявила Роза.

— Как же так? — растерянно спросил Питер Сейуард. В течение всего разговора он сидел, созерцая профиль Розы и не особо вслушиваясь в то, о чем говорили. — Значит, у нас было всего сорок пять минут?

— Совершенно верно, — кивнула Роза, — и Рейнбери двадцать из них забрал себе.

— Хорошо, хорошо, уже ухожу! — вскричал Рейнбери, продвигаясь к двери. Все так же глядя перед собой, Роза протянула Рейнбери руку. Он сжал ее и рассмеялся: — Ты сводишь меня с ума! — повторил он.

Дверь закрылась. Роза какое-то время сидела на стуле, рассеянно потирая ладонью лицо и глаза. Питер не двигался, упорно рассматривая нож для разрезания страниц. Потом он услышал, как она встала и принялась путешествовать по комнате. Такая у нее была привычка. Шаги складывались в некий танец. Питеру казалось, что комната замерла в ожидании. Стены, наполнившись сознанием, ловили каждый звук. Потолок дрожал. Пространство взметнулось рыболовной сетью и повисло в воздухе, поддерживаемое невидимыми опорами значительных пунктов. Роза двигалась неустанно. Касалась зеленого растения, проводила пальцами по оконной раме, наступала на книги, дышала на картины. Питеру чудилось — она парит в воздухе, тень ее падает на него сверху. Он терпеливо ждал. Кружась, Роза подходила к Питеру, все ближе и ближе. И вот наконец он почувствовал, как пальцы ее коснулись его волос. Сначала робко, будто крылом птицы, побоявшейся приземлиться. Но потом осмелели и глубоко погрузились в волосы. Сжав его виски в своих ладонях, она запрокинула ему голову. Роза стояла над ним. За все время визита они впервые глянули друг другу в глаза. Несколько минут всматривались один в другого, но не с нежностью, а с каким-то изумленным, вопрошающим напряжением. «Гм!» — произнесла наконец Роза и отбросила его голову, как мяч. Потом вновь стала удаляться, но Питер успел поймать ее запястье.

Сейуард хорошо понимал, что вера в способность любви пробуждать ответные чувства — это не более чем иллюзия, которой страстно влюбленные тешат себя. Но при этом ему жалко было расставаться с надеждой, что его любовь все же как-то влияет на Розу. Было ли так на самом деле или только казалось Сейуарду, но в последнее время Роза как будто начала с большим вниманием относиться к нему; впрочем, это могло оказаться всего лишь состраданием к больному, а не нежностью к мужчине. Питер понимал, что сомнение в чувствах Розы будет мучить его до конца дней. Иногда в нем пробуждалась вера, что ей нравится его упорство в работе, что оно помогает и ей как-то преодолеть внутреннее беспокойство. Всякий раз, когда она по своему обыкновению выражала недовольство его привязанностью к разгадке тайны кастанских иероглифов, он успокаивал себя следующим объяснением: в ее раздражении отражается мое собственное недовольство; значит, она чувствует, что творится у меня в душе, а чувствовать так тонко способны только любящие; но приходили минуты, когда он склонялся к иной мысли — на самом деле раздражают ее не иероглифы, а он сам, и вся эта глубочайшая привязанность к нему не более чем плод его воспаленного воображения.

Сейуард вздохнул и попытался взглянуть на нее, но Роза отошла к нему за спину и, протянув руку над его плечом, подтащила поближе одну из покрытых иероглифами простыней. Минуту они вместе смотрели на иероглифы.

— О чем здесь говорится, Питер? — спросила она.

— Мне бы тоже хотелось знать, — отозвался он. — Может, это какая-то великая поэма.

Роза всегда задавала этот вопрос, и Питер всегда отвечал одинаково, хотя на самом деле глубоко сомневался, что там поэма.

— Больше похоже на перечень сданного в стирку белья, — заметила Роза.

— Перечень белья не вырезают на боках гигантских каменных львов, — возразил Питер.

— Ну тогда это похвала мрачным подвигам какого-нибудь царя, — выдвинула иное предположение Роза: — «Множество городов разрушил, тысячи врагов обратил в прах». О, как я хочу, чтобы наконец открылось хоть что-нибудь! А вдруг тебя постигнет озарение?

В такие минуты, когда Роза, стоя сзади, заглядывала ему через плечо, он действительно чувствовал, что озарение возможно. И все же отрицательно покачал головой:

— Это не просто расшифровка кода. Разобравшись в основных элементах, я тут же встану перед новой задачей — построить словарь, а это потребует времени. Я не имею права спешить. Но обо всем этом я говорил тебе сотни раз.

— Ты говоришь, а я не понимаю, — откликнулась Роза. — Я пытаюсь вслушиваться, но мне становится скучно, до смерти скучно. О, как я ненавижу всю эту пыль! Я ее ненавижу, Питер! Объясни, почему я ее ненавижу?

Питер Сейуард не знал, что сказать. Вместо ответа он со вздохом прижал ее ладонь, лежавшую у него на плече. «Роза…» — произнес он.

— Смотри, ты опять порезался, когда брился, — перебила его Роза, потому что знала, какие слова последуют дальше. — У тебя все лицо в крови.

Всякий раз, когда Питер готов был произнести нечто важное, она тут же начинала говорить о пустяках; этот маневр она освоила просто блестяще.

— Роза, я люблю тебя, — сказал Питер. Свободной рукой машинально взъерошив ему волосы, Роза ответила:

— Требую всякий раз после произнесения этой фразы платить мне по пенсу.

Питер, который и к этим словам давно привык, произнес устало:

— Хватит прятаться у меня за спиной. Я хочу тебя видеть.

Пробравшись между книгами, Роза обогнула стол.

— Через пять минут я должна идти на фабрику, — жизнерадостным голосом сообщила она.

— Мне не нравится, что ты забегаешь всего на минуту, Роза, — сказал Питер. — Ты не представляешь, как эти мимолетные появления расстраивают меня. Я трачу на ожидание часы, в которые мог бы работать. Ты заглядываешь и тут же исчезаешь. А мне остается лишь чувство бесконечной горечи.

Теперь между ее и его глазами не было никакой преграды. Роза наконец явила ему всю энергию своего лица, осветившегося вдруг весельем и восторгом. Любовь Питера Сейуарда была единственной роскошью ее жизни.

Она неустанно подталкивала его к признаниям, она снова и снова заставляла его расстилать перед ней драгоценный покров любви, а сама при этом пряталась, предусмотрительно возведя ограду из шуток и смеха.

— Неужели! — вскричала она. — Лицезреть меня, пусть всего полчаса — разве это не ценно? За полчаса столько можно увидеть! Подумай! Вот я чихнула, вот я открыла и закрыла глаза, я села, я встала, я прошлась по комнате, я что-то сказала! Пусть и десять часов ожидания! Разве ты не отдал бы их все только за то, чтобы полчаса видеть меня?

— Отдал бы, конечно, отдал! — с готовностью откликнулся Питер. Роза протянула ему обе руки. Пламя ее улыбки перебежало к нему.

— А десять минут? Разве мало? — вдохновенно продолжила Роза. — Только подумай, за десять минут столько можно пережить! Дней не хватит, чтобы осмыслить!

— И десять минут бесценны, Роза! — подтвердил Питер.

— А секунда? На секунду согласен? Представь, что видел меня всего секунду, когда я закрывала дверь. Миг — и пропала. Словно щелкнули фотоаппаратом. Стоил бы этот миг десяти часов работы?

Ее улыбка перешла во взгляд, наполненный восторженной нежностью, и этот взгляд пронзил его, как стрела.

— Стоил бы, Роза! И десяти часов! и сотни! и тысячи!

4.

Роза бежала по дороге, ведущей к фабрике. Большое квадратное здание с такими же квадратными окнами росло и росло, пока не нависло над ней. Из высокой трубы поднимался столб белого дыма, стелясь над тремя окрестными улицами и ширью Темзы. Мысли Розы были быстры, как и шаги. Ее преследовало чувство, что вся жизнь превратилась в сплошной источник отчаянной тревоги. Господи, словно прежних забот было мало! И будущее Хантера, и болезненный вопрос с «Артемидой»!.. Узел волос постепенно развязывался, она слышала, как шпильки одна за другой падают на тротуар… И то, что она вынуждена лгать Питеру, говорить с ним намеками, обиняками. Безусловно, ей и раньше случалось его обманывать. Но он знал ее так хорошо, что, как ей казалось, всегда мог угадать, когда она говорит неправду, так что волноваться было не о чем… Смена началась в четыре, значит, опаздывает… Жизнь в беспорядке. Волосы в беспорядке. Завязать носовым платком? Удержит ли? Не хватало еще, чтобы закрутило в машину! Да, закрутило в машину… Мало того, что вместе с Анеттой в их доме поселилась постоянная смутная тревога, словно где-то рядом ждал своего часа заряд взрывчатки. Так нет же, ко всему этому еще и Миша Фокс! Миша редко наезжал в Англию, и хотя Розе обычно не доводилось с ним встречаться, она издали ощущала его присутствие, и ее охватывало беспокойство. И еще братья Лисевичи, а это хуже всего. Они будут ждать ее сегодня вечером, они ждут ее сейчас. Еще одна шпилька упала. Последняя. Да, не было печали, так подай.

Роза отбила время на проходной. Узел волос каждую секунду готов был рассыпаться по спине. Поддерживая волосы одной рукой, Роза принялась разыскивать, чем бы их подвязать. Наконец, подняв узел наверх, она надежно связала его косынкой, после чего поспешила в цех. Стоило ей отворить дверь, и ритмический грохот тут же обрушился на нее. «Опаздываете, мисс Кип», — сквозь шум раздались голоса, а может, послышалось, что раздались. Она побежала по проходу мимо стальных машин. Они двигались без остановки день и ночь. Если работник опаздывал, то его товарищ с предыдущей смены не имел права уходить, пока не передаст механизм в руки сменщика. Поэтому к опозданиям относилось с неодобрением не только начальство, но и сами рабочие. От спешки Роза начала задыхаться. Цех составлял в длину не меньше сотни ярдов, а ее станок находился в самом дальнем конце. Она бежала по мягкому ковру из бумаги и стальной стружки.

Когда показался ее станок, она замедлила шаг. Напарник Розы уже ушел, доверив свое место Яну Лисевичу, который и работал, и одновременно высматривал Розу. Увидев ее, он помахал рукой. Это был знак, что можно не торопиться. Неоновой яркости улыбка осветила лицо Яна. Кроме этой улыбки, Роза ничего вокруг не видела. Все еще тяжело дыша, она подошла к станку.

— А? Торопилась? — спросил Ян. — Жди. Еще нет. Сиди, — односложно сказал он. Как правило, он изъяснялся именно так. Исключение составляли спокойные моменты, когда у него появлялось время подумать и составить фразу. Грохот заглушил его слова, но Роза догадывалась, о чем он говорит. Роза села на скамью, а Ян продолжал улыбаться ей, одновременно левой рукой направляя механизм.

— Я сейчас приму у тебя! — крикнула Роза. — Спасибо, Ян!

— Не стоит спасибо! — произнес в ответ Ян.

— Надо говорить: «не стоит благодарности»! — поправила Роза.

— Что?

Роза энергично покачала головой. Они рассмеялись, глядя друг на друга. Ян левой рукой по-прежнему держался за рычаг; Роза положила ладонь на его руку и несколько секунд чувствовала, как там, внизу, пульсирует стальной механизм. Потом его ладонь выскользнула из-под ее ладони, и он повернулся к ней.

— Ну как? — прокричал он ей в ухо. — Сегодня вечером, да?

Роза энергично кивнула, и какое-то слово прозвучало у нее в голове. Она полагала, что это слово «да». С веселой улыбкой, размахивая руками, Ян стал отдаляться по проходу между станками. А Роза припала к машине, наполнив ее ритмом свое тело.

Она прозвала станок «Китти», потому что он издавал непрерывный ритмический стук, который Розе слышался как фраза: «Китти, Китти, банг, клик! Китти, Китти, банг, клик!» «Китти» была, можно сказать, высокорослой и довольно значительно возвышалась над Розиной головой, когда та усаживалась рядом. Роза сидела, вглядываясь в просветы между частями механизма. Она часто ловила себя на стремлении отыскать лицо «Китти». Но никак не могла решить, на что похоже это лицо. Иногда ей казалось, что «Китти» и есть одно сплошное лицо: большие предохранительные щиты — это ее глаза; а движущийся то вперед, то назад лоток — это ее ненасытные челюсти. Но случалось, внимание Розы сосредоточивалось на движении стальных рукояток, расположенных над лотком; и тогда «Китти» становилась похожа на какое-то искривленное многорукое существо с находящейся почти у пола, в сумасшедшем темпе вращающейся головкой. Но стоило по-иному сопоставить детали, и облик «Китти» тут же становился другим. Что никогда не менялось, так это ее голос. Чтобы внести в него хоть какую-то новую ноту, Роза иногда запускала всасывающую трубу, отчего в слоях опилок поднимался легкий переполох: но к этому средству она прибегала не часто, боясь перегрузить механизм. Существовал и другой способ отвлечься от набивших оскомину «Киттиных» речей — прислушиваться к общему гулу станков и пробовать уловить ритм. Но в этом оглушающем хаосе звуков Роза, как ни старалась, не могла расслышать ни гармонии, ни повторяющейся мелодии; однако чувствовала — все это там есть; и если бы ей удалось на какое-то время сохранить в памяти эту звуковую картину, если бы удалось в правильном ключе прослушать, музыка возникла бы непременно. Но музыка не рождалась, и единственным плодом такого рода развлечений было то, что она делала погрешности в управлении «Китти».

Сегодня, однако, Розе было не до «Киттиной» музыки, не до ее глаз. Подрагивая вместе с машиной, она глядела вслед удаляющемуся Яну. Он был строен, свеж …и быстр, как пропущенный через кольцо шелковый платок. У него была несказанно белая кожа и глаза ярко-синие, как летнее небо, как вода кристально-чистой лагуны, к чьей синеве, одинаковой с верху до низу, не примешиваются никакие оттенки, никакие замутня-ющие облачка. Блестящие темно-коричневые волосы опускались на шею, выделяясь на фоне ее белизны как только что проклюнувшийся из кожуры молодой каштан.

Ян был чрезвычайно похож на своего брата Стефана, работавшего на этой же фабрике. Братья Лисевичи, по образованию инженеры, прибыли в Англию недавно с помощью ОЕКИРСа и здесь приобрели квалификацию. Хотя Яна со Стефаном перепутать было трудновато — у последнего черты не отличались столь идеальной правильностью, — сходство между ними, по общему мнению, было просто сверхъестественным; казалось, что лицо Стефана — это лицо его брата, отразившееся в воде, то есть более мягкое, с несколько размытыми контурами. Работницы фабрики, их насчитывалось около сотни, разделились на «янсенисток» и «стефанисток»; первые боготворили безупречно вылепленное лицо младшего, вторые воспевали смягченную красоту старшего. Но оба лагеря сходились во мнении: кто из двоих прекрасней — сказать трудно. Братья хорошо разбирались в работе и вскоре перешли из нижнего разряда станочников, среди которых все еще прозябала Роза, в относительно свободный технический персонал.

Роза видела, как, пройдя пятьдесят ярдов, Ян повернул за угол и исчез. И тут ее словно током ударило — его лицо вновь возникло перед ней, совсем близко. Это был Стефан.

— Ну. Пришла. Да? — спросил он. — Сегодня вечером, да?

Роза кивнула и что-то ответила. Улыбка Стефана сверкала, и глаза его ласкали Розу. Он вплотную приблизился к «Китти», и налаженный ритм лотка на мгновение соединил обнаженную руку Розы с его рукой. Машина тут же вновь разделила их, и Стефан исчез смеясь, но смех его утонул в грохоте станков.

— Ох, Китти, — сказала Роза. — Китти! Китти!

— Китти, Китти, банг, клик, — ответила «Китти», словно была разумным существом, повторяющим собственное имя.

Братья Лисевичи были Розиной тайной. Девушка обнаружила их, когда они около двух лет назад, вскоре после прибытия в Англию, поступили на фабрику. Тогда они представляли собой пару сбитых с толка, беспомощных, совсем молодых парней. Видя, что судьбой Лисевичей никто не интересуется, Роза из чувства долга, как немалую тяжесть, взвалила на себя заботу о них. В то время братья казались угнетенными и потухшими, как издыхающие животные; без Розы они и шагу не могли ступить. Тогда они, по сути дела, еще не знали английского языка и, сидя рядком на скамье, немо смотрели на Розу синими глазами, полными смущения и печали. Потом начинали быстро говорить о чем-то друг с другом на польском. После чего один из братьев, обычно это был Стефан, делал попытку обратиться к Розе по-английски. На одно с трудом произнесенное Стефаном слово приходился вихрь жестов и поток польских слов со стороны Яна. Роза никогда прежде не догадывалась, что язык может так напоминать орудие пытки.

Она защищала их, вела, снабжала деньгами и учила английскому. Каждый день встречалась с братьями на фабрике, почти каждый вечер занималась с ними языком и большую часть выходных тратила на то, чтобы познакомить их с Лондоном. Они стали ее детьми и ее секретом. Сначала она и в Хантере пыталась пробудить интерес к братьям, который был лишь чуть старше Стефана. Но ей не удалось. По какой-то причине Хантер невзлюбил Лисевичей. Прошло какое-то время, и Роза с удивлением обнаружила, что братья стали для нее чем-то вроде тайного сокровища. Раньше она постоянно рассказывала о них своим друзьям, но с некоторых пор перестала это делать. Когда ей задавали вопрос: «Ну как там поживают эти угрюмые поляки, которых ты опекала?», она отвечала: «Думаю, у них все в порядке. Они устроились. Я их давно не видела». На самом деле она виделась с братьями так же часто, как и раньше, но скрывала это даже от Хантера.

За это время братья Лисевичи достигли немалых успехов. Они еще раньше, у себя на родине, изучили инженерию и в Англии обнаружили замечательную одаренность в области механики. Освоили английский язык и во всю щеголяли им, хотя словарь их был еще беден, слова подчас употреблялись невпопад и к тому же проявлялось неискоренимое презрение к определенному артиклю. И внешность Лисевичей изменилась к лучшему. Волосы, прежде тусклыми прядями свисавшие на воротник, ожили, как напоенные щедрой влагой растения, и запылали каштановым огнем; чрезвычайная бледность их кожи теперь напоминала стороннему наблюдателю скорее о греческом мраморе, нежели об истощении и анемии. Синие глаза наполнились бесшабашной радостью, рты — смехом. Их красота, их неуклюжий английский, который они вскоре превратили в инструмент соблазна, наконец их замечательное сходство друг с другом — всем этим они вскоре снискали к себе интерес работниц, очарованных и их внешней беспомощностью, которая из жалкой уже успела стать привлекательной, и тайной кровного родства. А мужчины, видя, какие это смекалистые парни, как охотно они осваивают ремесло, махнули рукой и простили Лисевичам их успех у женщин. В общем, братья обретали популярность.

Роза наблюдала их восхождение сначала с интересом и радостью, позднее сменившимися грустью. Несомненно, с появлением Лисевичей фабрика обрела для нее иной смысл. Роза работала здесь около двух лет. До этого она была журналисткой. А до журналистики преподавала историю в школе для девочек. Она разочаровала свою мать, так и не став фанатичной идеалисткой; она разуверилась в самой себе, так и не став хорошей преподавательницей. В журналистике Роза достигла даже большего, чем ожидала, большего, чем хотела, но все же ей не удалось излечиться от того уныния и цинизма, с которым она вошла в профессию. На фабрику ее привело скрытое стремление к аскетизму. Сфера, в которой она прежде обращалась, с некоторых пор стала вызывать у нее лишь отвращение; она чувствовала, что все там пропитано тайным честолюбием и горечью неосуществленных желаний: она своими глазами видела эту гонку за успехом, эту власть сплетен. И ей захотелось наконец отыскать что-то прямо противоположное — незамысловатое, здоровое, четко организованное, лишенное претензий, монотонное. Что до последнего, то фабричный труд и в самом деле оказался смертельно монотонным. Роза сначала воспринимала фабрику просто как промежуточную станцию на своем пути, но постепенно начала свыкаться с мыслью, что вся ее жизнь и есть не что иное, как ряд промежуточных станций.

Были времена, когда в ее жизни одно необыкновенное событие следовало за другим. Но с приходом на фабрику сразу наступила абсолютная тишина. Словно тот дух, которого она своим, как определили ее друзья, разрушительным и негативным решением вызвала к жизни, поймал ее на слове. Жизнь и в самом деле стала простой, но в этой простоте не было ни красоты, ни добра, а лишь одна серая скука. Что касается красоты и добра, то тут Роза с самого начала никаких особых иллюзий не питала, в отличие от своей матери, которая свято верила, что в самом общении с народом уже есть красота и благородство. Но в глубине души, пряча эти устремления от окружающих, Роза все же надеялась хоть как-то сблизиться с фабричными работницами; надеялась даже каким-то образом помогать им. Но этому не суждено было сбыться. Она была в ровных отношениях со всеми, и с мужчинами и с женщинами, но при этом расстояние между ней и ими не сокращалось; и Роза по-прежнему оставалась в их глазах странной, одинокой, дай Бог чтобы не подозрительной особой. И все это Розу не удивляло, а разве что чуть разочаровывало. Жизнь стала безликой и механической, что ей даже нравилось, потому что таким образом удовлетворялась глубокая, возможно и отчаянная, жажда покоя.

Роза никогда не стремилась к особому сближению с другими людьми. Связанность с самым близким ей человеком, Хантером, и та временами вызывала в ней нечто похожее на ужас. Это была связь, тесная почти до неприличия. Нос к носу, щека к щеке. Взаимные претензии и условности, обычно разделяющие людей, Розу и Хантера, наоборот, замкнули в одной скорлупе. Привязанность одного человека к другому, размышляла Роза, скрашивается тем обстоятельством, что каждому из них вольно изменяться, и таким образом в союзе жизнь каждого не прекращается. Но в их с Хантером скорлупе жизнь иссякала неуклонно, и это вселяло в Розу такую неприязнь к любому сближению, что на ее фоне возрастающее одиночество все больше начинало казаться благом. Новую жизнь, как бы лишенную прежних свойств, она, наверное, приняла бы целиком, если бы не скука, подчас становящаяся невыносимой. Итак, время шло, не неся с собой никаких событий, никаких, кроме появления братьев Лисевичей.

Поначалу братья относились к Розе с немым почтением, напоминающим религиозное поклонение. Они были похожи на двух жалких дикарей, повстречавших прекрасную белую девушку. Для них она была «английской леди»; и уже потом они рассказывали ей, как гордились тем, что сразу разглядели в ней «леди, не такую, как все остальные, а именно леди». И с большим трудом Розе удалось уговорить братьев называть ее по имени.

Они во всем полагались на нее, трепетали перед ней. Такая власть над людьми стала даже немного беспокоить Розу. Прежде чем совершить любое, даже самое пустяковое дело, Лисевичи просили у нее разрешения; выбор делали, узнав ее мнение: они были ее рабами. Роза страшилась этой силы, но и наслаждалась ею. Случались минуты, когда, наблюдая за сильными, грациозными движениями своих питомцев, Роза чувствовала себя владелицей пары молодых леопардов. Невозможно было не восхищаться ими, невозможно было не радоваться власти над ними.

Братья снимали дешевое жилье в районе Пимлико. Комната Г-образной формы была завалена рухлядью, принадлежавшей какому-то мебельному торговцу, умершему много лет назад; с тех пор никто так и не удосужился выбросить весь этот хлам. Братья, в которых проявилось, когда они вышли из состояния первоначального отупения, такое качество, как невероятная бережливость, страшно обрадовались этой ветхой комнатушке, стоившей им всего восемь шиллингов в месяц и подарившей им кучу старья, в котором они вскоре разобрались и каждой вещи нашли свое место, каждую пустили в дело.

Лисевичи привезли с собой и свою дряхлую, прикованную к постели мать. Старуха помещалась в нише, на матраце, расстеленном прямо на полу. Братья спали на другом матраце, лежавшем в главной части комнаты. Да и вся здешняя жизнь разворачивалась в основном на уровне пола: стулья, все как один, были ветхие, а от кровати, довольно просторной, осталась лишь рама. Эта широкая кроватная рама была главной достопримечательностью жилища. Ржавые перекладины просто вросли в изголовье и спинку, и наверняка понадобилась бы немалая сила, чтобы эту конструкцию разобрать. Но братья тут же решили, что и в таком виде кровать может принести пользу. Это железное чудовище сделалось для них неиссякаемым источником шуток. Так как кровать полностью перегораживала комнату, приходилось по пути переступать через одну перекладину, потом через вторую. В то же время на перекладинах можно было сидеть, а на спинке сушить вещи. В общем, кровать была помилована. Туалет, довольно неопрятный, и кран с водой находились на втором этаже. Братья пользовались этими удобствами наряду с прочими, чрезвычайно загадочными обитателями дома.

К поиску квартиры Роза никакого отношения не имела. Как Лисевичи отыскали это жилище, для нее так и осталось тайной. Но они очень гордились своей находкой и то и дело повторяли: «Мы одиночно это сделали», что означало в те дни: мы сделали это самостоятельно, без Розы. Она испытала потрясение, когда, вскоре после знакомства с братьями, впервые навестила их в Пимли-ко. Страшная ветхость обстановки в сочетании с безупречной чистотой (братьям даже удалось изгнать из комнаты ту особую вонь, которой был пропитан весь дом) произвели на Розу неизгладимое впечатление. Вымытый до желтизны пол, вся эта опрятность только еще больше выпячивали всеобщую скошенность и искривленность.

Но больше всего поразила Розу старуха мать. Ни Розе, ни вообще кому-либо на фабрике Ян и Стефан о своей матери ничего не рассказывали; и Роза склонилась к мысли, что не от незнания, как по-английски будет «мать», братья умолчали о ней, а намеренно, из желания сохранить тайну. Старуха не понимала ни слова по-английски, и Розу посетило сомнение, а знает ли она вообще, где очутилась и что вокруг происходит. Случалось, Роза часами беседовала с братьями, и все это время старая женщина лежала с закрытыми глазами. Но выпадали минуты, когда Роза ловила на себе ее пристальный, изумленный взгляд; кто знает, может, старуха принимала ее за кого-то другого, за какую-нибудь родственницу или приятельницу, чье имя давно изгладилось у нее из памяти. Но могло быть и совсем по-другому — она, возможно, отлично во всем разбиралась. Узнав братьев побольше, Роза решилась задать им этот вопрос, но ответ был короток: «Она думает, что мы еще в Польше. Она никогда не поймет». Так сказал Ян.

«Никогда», — повторил Стефан. Оба встали и повернулись к матери. Создавалось впечатление, что зрелище лежащей на матраце старухи наполняет их нежностью, смешанной с раздражением и яростью. Когда Роза, обескураженная тем, что немощная женщина в сущности лежит на голом полу, предложила как-то поудобней устроить ее, братья отвергли это предложение почти с гневом. Они не позволили Розе даже приблизиться к матрацу. «Она наша мать, — сказал Стефан. — И не надо беспокойства».

Узнав, что при братьях находится их мать, Роза почувствовала волнение, чем-то похожее на ревность. Первой ее мыслью было: с мнением старой дамы придется считаться, ее надо будет улещать, как-то ей потакать, задабривать. Но прошло какое-то время, и, по-прежнему испытывая перед старухой какой-то благоговейный страх, Роза вместе с тем стала уделять ей внимания не больше, чем какой-нибудь детали обстановки. Выпадали минуты, когда Роза оставалась с ней вдвоем в комнате; и тогда, держась на расстоянии, она без всякого смущения принималась изучать это лицо, похожее на лик древнего идола.

Ей и в самом деле казалось, что она находится рядом с каким-то туземным божеством, отсутствие веры в которое не исключает трепета перед ним. У матери Лисевичей была желтая, пергаментная кожа. Лицо и шея покрыты глубокими темными бороздами, настолько густыми, что за ними невозможно было рассмотреть черты лица. Провалы щек чернели, как щели в разбившемся и плохо склеенном кувшине. Только пышные седые волосы казались живыми, а глаза — большие, темные и влажные, поблескивали в запавших глазницах, как пара медуз, своей влажностью еще больше подчеркивая безжизненную иссушенность кожи. Она всегда лежала, откинувшись на три подушки. Так было днем и, как догадывалась Роза, ночью. Она редко что-то говорила, но когда обращалась по-польски к кому-нибудь из сыновей, голос ее звучал на удивление сильно. Раз или два, оставшись со старухой наедине, Роза попробовала обратиться к ней по-английски, но та не ответила, а лишь продолжала смотреть на Розу своими большими влажными глазами. Вот так они и проводили время: Роза смотрела на старуху, а старуха на Розу, но взаимопонимания между ними не было никакого, словно они попали в эту комнату из двух разных исторических эпох.

Роза с удивлением обнаружила, что не испытывает никакой жалости к болящей. Тут, несомненно, сказалось влияние братьев, Которые почти всегда относились к матери как к пустому месту. В присутствии Розы они очень редко обращались к ней. Но временами в Лисевичах пробуждалось какое-то странное лихорадочное возбуждение. Они вставали и обращали изумленные взгляды в сторону матери. Роза научилась распознавать это настроение, начинавшееся с напряжения и дрожи и быстро достигающее оргиастического пика, выражавшегося в чем-то похожем на первобытный ритуал.

— Она — земля, земля, — обращаясь к Розе, торжественно произносил Стефан. — Она наша земля.

— Она наша земля, — вторил Ян. — Иногда мы танцуем на ней, мы танцуем на ней, мы танцуем на нашей земле. О, старуха! — кричал он и поддевал лежащую ногой. А мать при этом продолжала глядеть и улыбаться открытым беззубым ртом.

— Она внутри трухлявая, — подхватывал Стефан. — Вся трухлявая. Я не могу объяснить. Скоро ты почувствуешь запах.

— Однажды мы сожжем ее, — кричал Ян. — Если бы мы ее застраховали, то давно бы сожгли. Она внутри сухая, как солома, запылает в момент. Пламя до небес — и конец.

— Мы сожжем тебя, да, старая, мы подожжем твои волосы! — орал Стефан, а дряхлая мать по-прежнему улыбалась, и глаза ее горели лихорадочным блеском, когда она смотрела на своих рослых сыновей.

— Ты, куча мусора! Ты, старая торба! — кричал Ян. — Мы скоро убьем тебя, мы упрячем тебя под пол, и там ты будешь смердеть не хуже, чем здесь! Мы убьем тебя! Мы убьем тебя!

Танцуя и что-то выкрикивая на польском, Стефан и Ян начинали двигаться по комнате, а их мать приподнималась на своих подушках, словно и ей хотелось встать и присоединиться к танцу.

Затем возбуждение спадало так же внезапно, как и приходило, и тогда братья присаживались на перекладину кровати и сидели, утирая пот. Поначалу эти представления сильно пугали Розу, но со временем она привыкла.

— Сколько лет вашей матери? — спросила она однажды после очередного танца.

— Сто, — ответил Ян.

— Он хочет сказать, что очень старая, — пояснил Стефан. — Очень, очень старая. Скоро она совсем забудет польский. Она забудет все. Когда становишься таким старым, то прошлое превращается в ничто и будущее — в ничто. Только настоящее остается, вот такой величины, — тут он приблизил ладонь к ладони почти вплотную.

— Да, это так, — кивнул Ян. И оба тяжело вздохнули. После прыжков и выкриков глубокая тоска обычно охватывала братьев, и тогда, обнявшись, они начинали петь скорбными голосами на польском языке, завершая неизменно Gaudeamus igitur, который у них звучал как траурный гимн, протяжный, сопровождаемый мрачным раскачиванием из стороны в сторону.

— Это студенческая песня, — всегда комментировал Ян. — В Польше мы изучали технику, но не хватило времени стать докторантами.

— А теперь мы выпьем, — продолжал Стефан. Бутылка шерри извлекалась из буфета, после чего пили, провозглашая тосты, из чайных чашек.

— За нашу маму! — говорил Ян.

— Знаешь, мы ведь патриоты нашей новой родины, — откликался Стефан. — И поэтому мы пьем ее ужасные вина!

За этим обычно следовал громкий хохот, к которому Розе полагалось присоединиться.

В первое время знакомства братья относились к Розе с такой невероятной почтительностью, что ей просто становилось неловко. Она хотела с ними подружиться, а они смотрели на нее то ли как на владелицу замка, то ли как на социального работника. И вот наконец, краснея, запинаясь, посмеиваясь над собственной неуклюжестью, они впервые назвали ее по имени. Роза помогала братьям, чем могла. Их уважительное отношение, беспомощность, их робость — все это пробуждало в Розе горячее стремление оберегать. Ей казалось, что она возвращает к жизни пару маленьких птичек, израненных, полузамерзших. Каждый день приносил с собой новое достижение, новое торжество, нечто неожиданное. В то время братья Лисевичи и в самом деле были ее счастьем.

Ей доставляло особенную радость обучать их английскому языку. Сначала они объяснялись главным образом с помощью жестов, потому что словарный запас был у братьев чрезвычайно мал. Постепенно, но все же с возрастающей скоростью, область общения расширялась, разговоры становились богаче, сложнее; и у Розы появился повод похвалить себя за чутье, подтолкнувшее ее к заботе об этих странных и беспомощных детях. Она чувствовала себя принцессой, которая с помощью своей пылкой веры в чудеса пробудила принцев от колдовского сна или помогла им сбросить звериный облик. Чем полнее пробуждались ее королевичи в царстве английского языка, чем свободнее могли выражать свои мысли, тем большие запасы интеллигентности, юмора и веселья она находила в них, открывая все то, о чем раньше могла лишь догадываться. Но и сейчас случались минуты, когда ей — как принцессе, со странной тоской вспоминающей о покрытой шерстью морде и диких глазах, — хотелось какие-то особенно трогательные мгновения метаморфозы пережить заново. Действительно, если бы это было в ее силах, она замедлила бы процесс преображения, настолько восхитительным он ей казался.

Занятия проходили в комнате, в Пимлико, где все трое сидели, скрестив ноги, на полу, внутри железной кроватной рамы. Посередине лежали словари и учебники. На первых уроках братья в основном переговаривались друг с другом по-польски, и Роза с большим трудом заставляла их произносить фразы упражнений. Прошло немного времени, и они освоили простейшие английские обращения. Роза строго-настрого запретила им говорить на польском языке, после чего братья стали с азартом демонстрировать друг другу свои познания в английском и подкалывать по поводу ошибок.

— Ты же как деревенщина! — говорил Стефан Яну. — Только они в Англии так разговаривают!

— А ты еще хуже деревенщины! — отвечал Ян. — Роза тебя вообще не понимает. Я говорю как деревенщина, ну а ты как свинья!

Иногда им удавалось так развеселить Розу, что от смеха у нее начинали струиться по щекам слезы; а потом она вдруг понимала, что ей не хочется их сдерживать; пусть текут, пусть льются, пока не станет легче боль, настолько глубокая, что до нее не добраться обычному утешению. Братья открыли в ней какой-то глубоко лежащий пласт уязвимости и печали. В их присутствии у Розы всегда перехватывало дыхание, словно она каждый раз оказывалась в неведомой, прекрасной стране, путешествие по которой наполняло ее несказанным восторгом, а восторг и слезы всегда находятся рядом. Видя, что она плачет, Лисевичи смолкали и заботливо, без всяких вопросов, протягивали ей чистый носовой платок.

И вот однажды случилось то, что Роза смутно предвидела; вернее сказать, ее посещали такого рода мысли, но она тут же их гнала от себя. Вдвоем со Стефаном они возвращались с фабрики. Был туманный ноябрьский вечер. Ян, который отработал на предыдущей смене, ждал их дома с разогретым ужином. Фабрика находилась в Ламбет; нужно было всего лишь перейти по мосту через реку — и ты оказывался в Пимлико. Роза торопилась. Было холодно и сыро, да еще и очень темно, так что Стефан держал ее под руку. Они приблизились к реке. И тут вдруг с каким-то стоном Стефан остановился. Роза подумала, что ему стало плохо.

— Что с тобой? — спросила она и повернулась к нему лицом. Но тут же все поняла, и ужас сбывающегося пророчества пронизал ее. Минуту они стояли неподвижно, пристально глядя друг на друга. Потом Стефан схватил ее и прижал к стене. С каким-то ожесточением он начал целовать девушку. Потом всем телом навалился на нее. Когда Роза почувствовала на себе его тяжесть, воля покинула ее. Она молча обняла Стефана.

Наконец, чуть отодвинувшись, Стефан взглянул на нее. «Роза, — произнес он имя, которому она обучила его, и нежно провел пальцем по ее щеке, — ты хочешь этого, правда?» Роза лишь молча кивнула. Больше ничего не могла сделать.

Остаток пути в Пимлико был похож на кошмар. Обдумывая это позднее, Роза вспоминала, что она с трудом шла и Стефану пришлось поддерживать ее, почти нести на руках. Все это происходило в полном молчании. Но когда они, взобравшись по лестнице, оказались в комнате, Стефан вновь стал прежним, будто ничего и не было. Они съели ужин, приготовленный Яном, потом позанимались английским, вечер прошел как обычно. Правда, раз или два Ян как-то странно посмотрел на Розу, а может, это ей только показалось.

На следующий день была суббота, и Роза собиралась вечером встретиться с какими-то своими друзьями. А утром она мельком увидела на фабрике обоих братьев. И тот и другой были, по всей видимости, в прекрасном настроении: напевали, посвистывали, всех веселили. А у Розы весь этот день сердце сжималось от печали. Ей казалось, что она видит, как братья отдаляются от нее, стоя на какой-то движущейся лестнице. Та безмолвная связь, которая помогла всем троим на какой-то миг подняться над миром, оказалась нарушена. Она вдруг увидела их со стороны, двух очень молодых людей, почти на двадцать лет моложе себя. И все же в мыслях ее не было ясности, она не могла определить, чего боится и что намеревается делать дальше.

По воскресеньям, к пяти вечера она обычно приходила в Пимлико и проводила с Лисевичами вечер. Для нее это были лучшие часы недели. На этот раз она тоже явилась без опоздания, с сильно бьющимся сердцем. Ян куда-то исчез. Ее встретил только Стефан. Когда она вошла, он стоял в центре пустого пространства между перекладинами, уперев руки в бока, торжествующе глядя на нее. «Роза!» — произнес он так, как прежде никогда не произносил.

— Где Ян? — коротко спросила Роза.

— Ушел в гости, — ответил Стефан. — Просил его извинить.

Неожиданный уход Яна не мог не вызвать удивления, и они оба это понимали; но Роза удержалась от комментариев. Как обычно, они выпили и поужинали. Старуха, моргая, глядела в их сторону. В присутствии Розы братья никогда не давали ей пищу. Закончив ужин, оба молча закурили.

Они сидели внутри рамы, друг против друга, опершись на железные перекладины. Роза затушила сигарету. Стефан пристально смотрел на нее. Тогда и она в упор взглянула на него. И тут же ощутила какую-то странную гамму чувств. Горечь, поднимавшаяся из глубины, соединялась с сильным возбуждением — отзвуком взгляда, которым Стефан встретил ее; а к этому добавлялось еще и почти физическое чувство оцепенения, словно все мысли разом куда-то улетели. Она понимала, что пробудила к себе влечение, против которого у нее нет защиты.

— Иди, Роза, сядь здесь, — уже не торжествующе, а внимательно и серьезно глядя на нее, позвал Стефан.

Передвинувшись, она упала на колени рядом с ним и посмотрела ему в лицо. Он сжал ее за плечи и рывком притянул к себе. Роза лежала в его объятиях. И тут она глянула прямо в глаза старухе, наблюдавшей за ними без всякого выражения.

— Сейчас мы займемся любовью, Роза. Настало время, — сказал Стефан так просто, словно о чем-то само собой разумеющемся.

— Это невозможно, — ответила Роза, тоже как о чем-то само собой разумеющемся. — Из-за Яна.

Последняя фраза возникла в ее сознании случайно. Больше она ничего не могла придумать.

— Ян ни при чем, — возразил Стефан. — Сейчас я, а не он. Пошли.

Он встал на ноги и потянул Розу за собой.

— Но мать здесь! — воскликнула Роза.

— Она глухая и слепая, — ответил Стефан.

Роза невольно отступила, чтобы не видеть перед собой старухиных глаз, но Стефан поймал ее и повалил на матрац. Некоторое время они лежали, тяжело дыша. А потом он яростно овладел ею.

На следующий день Роза задумалась о том, что же ей теперь делать. Первое потрясение прошло. Она взвешивала все возможности, включая увольнение с фабрики и отъезд из Лондона. Отдать предпочтение одному из братьев она не могла: для нее они — единое существо. Но само предположение, что братья для нее окажутся потерянными, само представление, что придется вести жизнь без них, казались ей настолько мучительными, что Роза поспешно вернулась к другим вариантам действия, хотя и менее радикальным, зато не таким болезненным. Невозможно было разделить братьев, но невозможно было и отделиться от них. Чтобы прийти к окончательному решению, надо было сначала понять и проанализировать ситуацию в целом, а Розе сейчас вряд ли удалось бы сделать это. Она не могла разобраться в случившемся, она потеряла самое себя. Ей оставалось одно — ждать. В глубине души она надеялась на братьев: они возьмут все на себя; и что необходимо решить, сами и решат.

Этим вечером ее, как обычно, ждали в Пимлико. Роза привыкла, что в этот день после смены они втроем по мосту переходят на ту сторону реки. Смена закончилась, она стала искать Лисевичей, но не смогла найти. Роза отправилась одна; и когда она шла, слезы текли у нее по щекам под зимним ветром, медленно, неудержимо, нескончаемо. Слезы жгучие, мучительные, не приносящие утешения, оставляющие нетронутым безымянное горе. Так плакать ей вряд ли еще раз доведется в жизни.

Она поднялась по лестнице и вошла в комнату. Там был Ян. Он сидел на перекладине, делая вид, что читает книжку. Стефана не было. Ян встал, подошел к ней и воскликнул: «О, Роза!».

— Где Стефан?

— Ушел к друзьям, — ответил Ян. И с улыбкой добавил: — Просил его извинить.

— А, понятно, — произнесла Роза.

Они молча съели ужин. Потом закурили, сидя внутри кроватной рамы, друг против друга. Роза смотрела на Яна, и ей казалось, что видит она его сквозь густое облако печали, не столько видит, сколько догадывается, что он где-то там, внутри. А Ян глядел на нее не просто суровым, а беспощадным взглядом.

— Теперь, Роза!.. — сказал он и встал.

— Теперь что! — резко спросила она.

— Теперь мы займемся любовью, — пояснил Ян.

— О Господи! — вскричала Роза. — Ян, это невозможно!

Но Ян посмотрел на нее непонимающе: «Почему невозможно? Да! Вставай».

Роза поднялась с пола. Они стояли почти рядом. Ян не двигался; лицо у него было каменное. А Роза колебалась между гневом и отчаянием.

— Ты знаешь про Стефана? — спросила она.

— Конечно, знаю, — отозвался Ян. — Сейчас мой черед. Пошли.

Колени у Розы подогнулись, и она рухнула на матрац.

После случившегося Роза ощутила себя в полном замешательстве. Ее тайное желание осуществилось: инициатива перешла к братьям. Вскоре она поняла — всё было продумано ими заранее. Это открытие она сделала с чувством облегчения, ужаса и нелепой радости. Как и прежде, она навещала братьев и была благодарна за тот такт, с которым они определили новый для нее уклад жизни. Все так же шли уроки английского языка, а затем устраивался поздний ужин, который они съедали втроем; но теперь иногда после ужина один из братьев поднимался и, потягиваясь, сообщал, что ему хочется прогуляться, глотнуть свежего воздуха. Исчезал он часа на два, потом возвращался, после чего Лисевичи провожали Розу до остановки.

Роза удивлялась той скорости, с которой она привыкала к новой ситуации. Как только она поняла, что разлуки с братьями удалось избежать (а поняла она в тот же миг, когда осознала их тайный сговор), острая боль покинула ее, сменившись туманным фатализмом, в сфере которого отвращение и отчаяние спали бок о бок тревожным сном. Братья все решили, ей же оставалось одно — покориться. Единственное, что ее беспокоило, это присутствие матери в комнате во время любовных актов, что ужасало и пугало Розу. С этими чувствами она ничего не могла поделать; ей казалось, что она всякий раз совершает какое-то ужасное преступление. Но помимо фатализма и неловкости Роза постепенно начала ощущать куда более глубокую тревогу. Она потеряла уверенность. Сила и власть переходили к братьям. Внешне они, как и раньше, относились к Розе мягко и предупредительно, вот только выражение глаз изменилось. В них появилась непреклонность завоевателей. И в глубине души Роза чувствовала негодование. А со временем она начала бояться братьев.

5.

Анетта лежала на постели, подняв вверх ноги, восторгаясь чрезвычайной стройностью своих лодыжек. И лодыжки, и запястья у нее были узкими, почти, как выражался Николас, до карикатурности; но Анетте они нравились. Наблюдая, как тонкие косточки перемещаются под кожей, она все свое тело начинала воспринимать как некий изысканный механизм. Она медленно покачала ногой туда И сюда, следя, как напрягается белая кожа. Потом плавно опустила ноги и положила руки на бедра, ощущая упругость мышц живота. Она лежала расслабленно, позволяя губам дышать и в то же время улыбаться. Глаза у нее были открыты, и ей казалось, что сейчас она похожа на прекрасный труп. Тело было длинное, гибкое, талия тонкая, головка маленькая, аккуратная, как у кошечки. Глаза — лучистые, карие, и очень узенький нос, слегка retroussé.[8]«У Анетты нос — как листочек бумаги, — говаривал Николас. — Сквозь него смотреть можно».

Анетта ждала возвращения Розы. Анетта, которая всегда сомневалась в своем умении предугадать реакцию Розы на то или иное известие, не знала, как рассказать о последних событиях. Но пока длилось ожидание, она сохраняла спокойствие. Давным-давно Николас сказал ей:

«Живи в настоящем, сестренка. И помни — именно ты решаешь, сколько это настоящее будет продолжаться». И Анетта, которая очень ценила советы брата, с радостью обнаружила, что в ее характере есть все необходимое, чтобы слова Николаса воплотить в жизнь. Поэтому она и лежала теперь ни о чем не думая, в сладостном полусне, наслаждаясь тишиной и ощущением стройности своего тела.

Анеттина жизнь была наполнена непрерывным шумом и гамом: звуками автомобильных моторов, танцевальных оркестров и badinage[9] на четырех языках. Если она пересекала континент, то всегда на максимальной скорости, возможной в эту эпоху; если шла по дороге, то непременно в компании нескольких человек, обычно распевающих песни. Подолгу на одном месте она редко когда задерживалась. «Не огорчайся, мы скоро уедем!» — так говорил отец, чтобы успокоить ее, когда Анетта в детстве пугалась чего-то — сердитой горничной или неожиданного ночного шума. Но именно это ее и тревожило — тайна вещей, которую она не успевала раскрыть. Ей запомнилось, как много лет назад, в Бретани, она увидала в саду бутон розы и сказала своей няне, что не пойдет спать, пока не увидит, как цветок расцветет. Няня уговаривала ее не быть глупенькой, а отец рассмеялся и сказал: когда цветок расцветет, ты будешь уже в трехстах милях отсюда. «У таких, как мы, нет нормального детства, — заявил Николас, когда ей было десять, а ему двенадцать. — И нас это достанет лет в сорок пять!».

Анетта всегда чувствовала, что перемещается со скоростью, не ею избранной. Иногда поезд, везущий ее в какое-нибудь новое путешествие, замедлял свой ход и останавливался между станциями, мгновенно делая ощутимой окружающую тишину гор. В такие минуты Анетта смотрела из окошка на траву, растущую у железнодорожных путей, видела, как травинки чуть колышутся под ветром. Тишина словно помогала им приблизиться к Анетте, и она с волнением осознавала, что трава существует на самом деле, что до нее можно дотронуться, можно выйти и лечь на этот зеленый ковер, а поезд пусть себе уезжает. А бывало, вечером огни загорались в окнах; и Анетта замечала из окна вагона какого-нибудь велосипедиста, сосредоточенно ждущего около шлагбаума, когда поезд проедет; и думала: вот переезд откроется и велосипедист поедет дальше, и пока доедет до дома, она уже будет пересекать противоположную границу. Но еще ни разу она не покинула свое место в поезде ради тишины и травы, еще ни разу не решилась выйти во время неожиданной остановки, чтобы оказаться на крохотном полустанке, названия которого даже нет в перечне станций, чтобы направиться потом к маленькому отелю с яркой вывеской, приветливо распахивающему двери навстречу гостье. Она не в силах была разрушить заклинание, переступить барьер, отделяющий ее от мира, который в такие минуты казался ей родным. Поэтому она оставалась в вагоне, доезжала до большого вокзала, а там шофер относил ее вещи в машину, и Николас торопился ей навстречу, а ей было и грустно и весело, как всегда в конце путешествия. Но мир горничной, велосипедиста, маленького отеля — этот мир продолжал существовать, очаровывая и увлекая мечтой о чем-то тихом и неспешном, от чего ее всегда уносило прочь.

Анетта всегда считала, что взрослой сможет считать себя не раньше, чем ей будет дано право существовать в избранном еютемпе. Но первым повзрослел Николас и, став провожатым Анетты, вовлек ее в свой круг. Брат и сестра были еще совсем маленькими, когда их родители, прозванные Николасом «олимпийцами», решили, что их детям следует быть независимыми; иными словами, они должны сформироваться как можно скорее, после чего интеллигентно войти в мир взрослых, потому что мир, в котором они живут, в сущности и есть мир взрослых. Николас, который свою привилегированную школу любил не больше, чем Анетта Рингхолл, вскоре решил, что Париж, где он сейчас завершал свое образование в Сорбонне, и есть его духовная родина. Анетта провела множество вечеров в обществе брата и его друзей, прислушиваясь к бесконечным дискуссиям, продолжавшимся до утра, пока воздух, как ей казалось, не становился настолько густым от абстракций, что она впадала, полузадохнувшись, в тревожный сон. Сама отвлеченность темы, сама завершенность формы реплик мешали Анетте включиться в разговор, хотя по-настоящему она не знала, кого винить — то ли себя, то ли друзей Николаса, то ли французский язык. «Moi, j'aime le concret!»[10] — однажды, в конце какого-то собрания невольно воскликнула Анетта. «Le concret! C'est ce qu 'ily a de plus abstrait!»[11] — тут же остроумно ответил брат. Все рассмеялись, а Анетта расплакалась.

Юным девам в Рингхолле Анетта говорила так: «У меня нет ни родины, ни родного языка. Я говорю на четырех языках, но на всех неправильно». Это была неправда. Французский и английский Анетта знала в совершенстве. Но ей нравилось думать о себе как о вечной страннице. И собственная внешность казалась ей в этом смысле вполне подходящей. Бывало, она усаживалась перед зеркалом и начинала искать в глубине своих больших неугомонных глаз отсветы роковой неприкаянности. Анетта еще никого не любила, хотя кое-какой опыт у нее был. Она была лишена девственности в семнадцать лет другом Николаса, по просьбе последнего. Он мог бы устроить это и годом раньше, но Анетта нужна была ему в роли девственницы на черной мессе. «Относись к этому рационально, сестренка, — говорил Николас. — Гони от себя все эти тайны и ожидания, от которых только прямой путь к неврозам». С тех пор она пережила ряд приключений, не подаривших ей ни горя, ни радости.

Но если Николас таким образом задумал навсегда спасти Анетту от тайны, казавшейся ему такой нездоровой, то тут он, несомненно, просчитался. Тайна не исчезла, а просто переместилась, связавшись в представлении Анетты с будущим, туманную завесу которого непременно пронзят солнечные лучи.

Анетта проворно встала с постели. Она решила переодеться. Сбросила все свои юбки, верхнюю и нижние, и, натянув узкие черные брючки, восхищенно поглядела на себя в зеркало. Теперь она стала похожа на юного денди, готового вкусить все радости жизни — игру, женщин, шампанское. У нее были шелковые рубашки всех цветов, а к ним, под цвет, шелковые шейные платки. Случались времена, когда Анетте все казалось скучным, кроме нарядов. Нарядов и драгоценностей. Еще в раннем детстве ей взбрело в голову коллекционировать драгоценные камни. И это дорогостоящее хобби, по мнению некоторых, просто недопустимое, поддерживалось состоятельными родственниками и знакомыми из дипломатических кругов, живущими во всех частях света. В настоящее время Анетта владела просто выдающейся коллекцией, которую, вопреки отчаянным просьбам отца и страховой компании, отказывалась поместить в банк и не просто возила, а еще и выставляла на общее обозрение, кладя камешки на синий бархатный фон; вот и сейчас это великолепие поблескивало на комоде. Марсия Кокейн, когда интересовались ее мнением насчет Анеттиных сокровищ, смеялась и отвечала так: вкладывать большие деньги в камни, а не в акции железнодорожных компаний имеет смысл хотя бы потому, что они способны доставить ценителям некое, совсем особое наслаждение; и еще: она была бы разочарована, если бы ее дочь упрятала такие великолепные украшения под замок, подальше от людских глаз. Таким образом вопрос был закрыт.

Анетта выставляла не всю коллекцию, а прежде тщательно отбирала камешки и время от времени их меняла. Меняла она, причем каждый день, и расположение избранных камней: то симметричными узорами, то кучками, то просто наугад рассыпала их по бархату. Самым дорогостоящим в коллекции был рубин; его, когда Анетте исполнилось двенадцать, подарил ей индийский принц, который был влюблен в ее мать. А самым обожаемым был белый сапфир, подаренный, когда ей исполнилось четырнадцать, владельцем авиационного завода, влюбленным в ее брата. Именно этот камень она сейчас держала в пальцах, поднеся его к свету. Камень сверкал не белизной, не синевой, а золотом, утонченным до чистого прозрачного света. Настоящее сузилось до крохотной огненной точки. Анетта смотрела в самую его сердцевину.

— Анетта, — раздался голос Розы.

Анетта вздрогнула и едва не выпустила сапфир. Она поспешно вернула камень на место. Роза относилась к драгоценностям с неодобрением. Вид у нее был усталый, руки ее свисали, когда она стояла в дверях, словно тяжелые руки статуи. И кожа на ее лице тоже как-то некрасиво обвисла, пробуждая в Анетте жалость, смешанную с антипатией. Роза вернулась с фабрики, и Хантер тут же сообщил ей новости — Анетта решила бросить Рингхолл и явилась как раз тогда, когда Кальвин Блик торчал в офисе. Розе, которую в этот вечер ждали в Пимлико, и своих забот хватало.

— Значит, бросила школу, — проговорила она. — Ну, теперь жди беды!

— То же самое и я подумал, — ввернул Хантер, обрадованный тем, что гнев сестры миновал его.

Роза когда-то была лучшей подругой Марсии Кокейн. Они вместе учились в школе в Швейцарии, а позднее снимали квартиру в Лондоне. Роза всей душой стремилась полюбить и Анетту, что ей почти удалось. Задачу упрощало то обстоятельство, что Анетта вовсе не требовала от Розы такого уж пристального внимания. Роза, отчасти очарованная, отчасти раздраженная резвостью девушки, не могла не сравнить ее с собой в этом же возрасте; и сравнение выходило не в пользу Анетты. Но все эти претензии к Анеттиному поведению так и оставались несформулированными, и Роза даже не побеспокоилась спросить себя — обоснованны ли они, или это всего лишь проявление зависти к более молодой, более, в некотором смысле, удачливой женщине. Временами она наслаждалась обществом Анетты, но все же этот ребенок пробуждал в ней беспокойство. Она знала, что Анетта боится ее сарказма, и от этого становилась в общении с девочкой еще более колкой.

Роза опустилась на диван, но не беседовать ей сейчас хотелось, а просто отдохнуть.

— Мне сказали, ты бросила школу, — обратилась она к Анетте.

— Да, — выпрямилась Анетта. — Роза, ты против? Роза протянула Анетте руку, но, заметив, какая она грязная, поспешила убрать.

— Нет, конечно, нет! — ответила Роза. — А если и против, то это не имеет значения.

Она прилегла, держа ступни на весу и плотно сжав руки, чтобы не запачкать покрывало. Лежала неудобно, полуразвернувшись к Анетте.

— Твой Рингхолл мне никогда особо не нравился. Но что же ты теперь предполагаешь делать?

— Я там ничему не научилась бы, — сказала Анетта. — С этого момента я буду учиться самостоятельно.

— Ты не ответила на мой вопрос: что ты теперь предполагаешь делать?

— О, мне столько хотелось бы узнать! — воскликнула Анетта. — Я составлю план.

Лежа на постели, Роза вдруг начисто забыла об Анетте. Тяжкая усталость накрыла ее, будто колоколом.

— Можно, я вытащу шпильки из твоих волос? — раздался откуда-то издалека голос Анетты; она села, поджав ноги, возле Розы.

— Да, если хочешь, — ответила Роза. Это уже был своего рода ритуал. Не имея сил даже двигаться, она подняла голову, и волосы упали тяжелым черным каскадом. Анетта гладила их, положив себе на колени.

— Какие чудесные! — вздохнула она. — Я пыталась отрастить свои подлиннее, но они дорастают только до плеч — и все.

У Анетты были короткие каштановые кудряшки — творение Анеттиного парикмахера. У Николаса, не обращавшегося к услугам парикмахера, волосы были совершенно прямые и от макушки опадали кругом настолько правильным, что некоторые даже предполагали, что это парик. Если бы Анетта носила такую прическу, то ее сходство с братом было бы просто потрясающим.

— До плеч у тебя терпения хватает, но не дальше, вот что ты хочешь сказать, — думая о чем-то своем, произнесла Роза.

— Лежи и отдыхай, — сказала Анетта. — Положи ноги как следует.

Она осторожно пододвинула Розины ступни и разжала ей руки. Та лежала расслабленно, улыбаясь чуть иронически, в то время как Анетта склонялась над ней, жадно, словно любовник, вглядываясь в ее лицо.

— Ты вылитая женщина Ренуара, — сказала она наконец. — У них такие же яркие черные глаза.

Зная, что эта яркость есть не что иное, как близость слез, Роза отвернулась.

— Что это? — спросила Анетта, указав на круглый знак чуть пониже Розиного плеча.

— След от прививки, — пояснила Роза. — У тебя наверняка точно такой же есть.

— Вряд ли, — ответила Анетта. — Прививку мне делали, но ничего не осталось.

Она закатала рукав шелковой рубашки до самого плеча. В самом деле не было никакого знака.

— Вот, гляди, и следа нет, — произнесла Анетта. — Я не хочу иметь на теле никаких неизгладимых знаков, я не хочу ничего терять. Мне радостно, что я никогда не потеряла ни единого зуба. И уши никогда не прокалывала.

— Прокалывая уши, ты ничего не теряешь, — заметила Роза. — Кожа разделяется, но ее не становится меньше.

— Я понимаю, — сказала Анетта, — но мое тело все равно почувствовало бы перемену и уже никогда не было бы прежним. Я бы почувствовала себя так, будто меня кто-то пожевал и выплюнул.

— Пожевать и выплюнуть — это именно то, что происходит с человеческим телом, — отозвалась Роза. — Взять, к примеру, морщины. Это знаки, которые, раз появившись, уже не разглаживаются. Даже у тебя они есть.

— Нет! — закричала Анетта. Спрыгнув с дивана, она подбежала к зеркалу и принялась изучать свое лицо; Роза тоже пристально смотрела на него. Оно было таким гладеньким, таким нежным, какое бывает только в ранней юности.

— А вот и нет! — повернувшись к Розе, торжествующе воскликнула Анетта.

— В самом деле, — сказала Роза, — ты похожа на маленькую рыбку, такая же совершенно гладкая. Должно быть, ты русалка.

— Я ма-а-ленькая рыбка, я ру-у-салка! — запрыгав по комнате, пропела Анетта.

Лежа теперь совершенно расслабленно, опутанная собственными волосами, Роза еще раз начисто забыла об Анетте.

6.

Роза вошла в парадную дверь дома в Пимлико, которая всегда была открыта. Она торопливо поднялась по ступенькам и, не постучав, вошла в комнату.

Ян, балансируя, лежал на железной перекладине.

— Так делают факиры, — разъяснил он. — Именно так. Лежат годами. Разве нет? И через это познают Бога.

— Я не верю, — ответила Роза. — То есть, что познают Бога, не верю.

Роза украдкой взглянула на углубление в стене. Старуха лежала в своем алькове как обычно, и глаза ее были устремлены в сторону Розы, как глаза статуи. «Добрый вечер», — поздоровалась Роза. Так она делала всегда, но никогда не получала ответа.

В глубине комнаты Стефан возился со странным приспособлением, сделанным из полосок металла и веревок.

— Что это? — удивилась Роза.

— Машина для тренажа, — объяснил Стефан. — Мы сами ее собрали. Увидели в одном магазине и сделали вид, что хотим купить. А сами начали внимательно рассматривать, а потом сделали у себя. Металлические полоски нашли на фабрике. Разумно, правда?

Стефан сел, обмотался веревками и принялся энергично двигаться, наклоняясь и выпрямляясь, словно в руках у него были весла.

— Сумасшедший! — рассмеялась Роза.

— Но так мы становимся сильными, — поднявшись, сказал Стефан. — Самыми сильными. Если один из нас силен, то мы как король. А если оба сильны, то как император.

— В Польше мы много занимались спортом. Стефан был чемпионом по боксу, — подхватил Ян.

— А Ян — чемпионом по велосипеду, — продолжил Стефан.

И оба начали сумасшедшими подскоками носиться по комнате. Стефан боксировал, а Ян делал ногами движения, будто едет на велосипеде, а руками держит невидимый руль. Поднялся страшный шум. Верхние жильцы в конце концов застучали в пол.

Роза села на перекладину, вытирая выступившие от хохота слезы.

— Ох, прекратите! — взмолилась она. — Не могу! Хватит!

Братья затихли и осторожно приблизились к ней. Их улыбки сияли над ней, как два ангела.

— Бедняжка, теперь мы накормим тебя ужином, — сказал Стефан. — Иди сюда и садись.

Они усадили ее на матрац и расставили все необходимое для ужина. Роза прислонилась к стене. Как только она оказалась рядом с братьями, все ее заботы куда-то унеслись и на душе у нее стало совсем спокойно. Стефан помешивал что-то в кастрюльке, стоящей на газовой горелке. Ян расположился рядом с Розой и ласково смотрел на нее.

— Ты наша сестра, — тронув ее носком туфли, произнес он. — Ты принадлежишь нам обоим.

Братья часто так говорили. Повторяли это каждый раз, когда она приходила, как заклинание.

— Жена — это пустое, — продолжал рассуждать Ян. — Где это — там и жена. Но мать — это важно, и брат — это важно. Новую жену всегда можно сделать. Но брат только один. И сестра тоже. Ты принадлежишь нам обоим. И этого достаточно.

Роза глядела на него молча, позволяя очарованию окутывать ее. Слова Яна звучали все мягче и мягче, словно он пытался убаюкать ее.

— Сегодня вечером мы расскажем тебе историю нашей деревни, — сказал Ян. — Историю нашей первой женщины.

Почти в каждую их вечернюю встречу кто-нибудь из братьев начинал рассказывать о Польше. Рассказ всегда начинался словами «В нашей деревне…» Эти истории Розе никогда не надоедало слушать. Под влиянием их рассказов в ее воображении возникали картины почти фантастические и в то же время абсолютно объемные, как в детстве при чтении волшебной сказки. Она все это видела — и стебельки травы, и дверные ручки, и солнце, отражающееся в окнах; она видела братьев, идущих по улице, — вот они еще дети, вот уже почти взрослые. Картина представала перед ней в мельчайших деталях, и все равно это было похоже на сон, и ей не хотелось знать, так ли было на самом деле.

Однажды она попросила братьев показать на карте, где находится их деревня. Но когда карта была развернута, братья стали спорить, где же находится деревня, и спорили так ожесточенно, что Роза в конце концов дала себе слово никогда больше не спрашивать, ограничившись образом, который их рассказы создали в ее воображении.

В другой раз, как бы размышляя вслух, она сказала:

— Любопытно, вернетесь ли вы когда-нибудь назад?

— Зачем нам возвращаться? — спросил Ян. — В нашей деревне все дураки. Они даже не знают, что такое университет. Они думают, что это просто такая школа для механиков. Школа для механиков, больше они ничего не знают. Когда мы со Стефаном делали наш семестр, они думали, что мы в такой школе учимся. Деревенщина, и все тут.

— Да ее и нет больше, нашей деревни, — прибавил Стефан. — Гитлер разбил. Расстреляли, потом сожгли. Ничего не осталось. Там теперь ничего нет. Ровная земля.

После того как ужин был съеден, Стефан начал рассказ:

— В нашей деревне была школа. Не настоящая школа, как в Англии, а сельская. Все дети в одной большой комнате, большие и маленькие, все вместе. Они садятся группами, а учитель ходит между ними, поэтому у одних урок, а другие в это время делают домашнее задание. Вот так оно было. Ян и я, мы посещали такую школу с семи лет. Мы могли не ходить, но мы ходили. Я говорил Яну, когда мы были маленькими: будем учиться много, научимся читать, писать, а от этого станем сильными, не такими, как другие деревенские. Ну, и мы пошли. Сначала у нас был учитель, такой, с длинной бородой. Очень старый, и очень дурной. Я говорю Яну: не будем бросать школу, учитель скоро умрет. Мы научились немного читать, писать. Учитель умер. Ну мы и гадаем: а что теперь? В Польше не так, как в Англии. Учителей не так много. По селу пошли разговоры: что же теперь?

Потом из города приезжает учительница к нам в деревню. Никогда раньше учительницы не было. Сначала удивление поднялось, шушуканье. Молодая, красивая девушка. Разве такая может быть учительницей? Мы смеемся. В первый день вся деревня пришла посмотреть. Ребятня внутри, а деревенские все снаружи, в дверях, в окнах, наблюдают. А учительница такая румяная, такая писаная. А мы все смеемся. Но скоро мы видим, что она настоящая учительница. Все знает, нешутейно. Мы видим, как наши родители в двери заглядывают, нам смешно, баловаться хочется. Но она заставляет нас молчать. Снимает туфлю и хлоп ею по столу, вот так — бац! бац! и мы все замолкаем. Вдруг мы все начинаем бояться. Потом она поворачивается к дверям, где наши отцы, матери собрались, глядят на девушку, потому что не верят, что такая может быть учительницей. И она говорит: хотите на урок, заходите, а если не хотите, то прошу вас уйти. Теперь уже не она, а они краснеют. Потом уходят, чувствуя себя дураками. С того времени никто над учительницей не подшучивает, ни в школе, ни в деревне.

Мы, значит, остаемся в школе и многому учимся. Мы — лучшие ученики, самые-пресамые лучшие. И мы теперь большие, Ян и Стефан. У нашей семьи много денег, поэтому нам не надо работать в поле. Учительница довольна нами, учит нас больше, чем других. Она хочет, чтобы мы поступили в университет. И мы об этом думаем тоже. Но однажды она совершает против нас большую ошибку. Нам тринадцать, то есть мне тринадцать, а Яну двенадцать. Она бьет нас, да, по лицу. Почему она нас бьет, я не помню, и Ян не помнит. Но бьет обоих, сначала меня, потом Яна, и все дети видят это и смеются. А в Польше, в деревне, не принято, чтобы людей так били. Такое не забывают, такие пощечины. Я молчу, и Ян молчит, но каждый из нас в сердце думал тогда, что мы никогда не забудем, и когда будем взрослыми, берем эту женщину и так мстим ей. Каждый из нас про это думает, но мы друг другу не говорим.

После этого дня мы в классе молчим, всегда молчим. А до этого много говорили, отвечали, спрашивали вопросы. Но теперь молчим. Вот так сидим и смотрим на нее, все время смотрим на нее. Если она спрашивает иногда, мы буркаем что-то в ответ и все время смотрим, смотрим. И она вскоре становится несчастной. И она говорит: «Почему вы никогда не говорите теперь, вы двое, что с вами, вы заболели?» Но она очень хорошо знает, что с нами. Мы ничего не говорим. Мы делаем ее очень горюющей. Все время смотрим, вот так голову наклоняем, руками подпираем и смотрим. Так год проходит, два года. Мы много учимся, но теперь мы учимся для себя, по книжкам. И вскоре мы узнаем много, знаем теперь больше учительницы. Мы приходим в школу, как и раньше, но только чтобы смотреть на нее, и теперь если она что-то неправильно говорит, то мы ее поправляем. И ей очень горько, когда она нас видит. Она начинает бояться нас. И мы оба в своей душе повторяем: еще недолго осталось, еще совсем немного времени. И мы, как раньше, друг другу не признаемся. У него и у меня внутри сердца задум, внутри секрет. Мы ждем, пока повзрослеем, станем большими, высокими, сильными. Мы каждое утро смотрим на себя в зеркало, чтобы увидеть, похожи ли мы на мужчин. И мы видим, как становимся высокими, красивыми, как солдаты. И вот у нас наконец усы появляются. Каждый день я смотрю на себя в зеркало и радуюсь, и каждый день я вижу, как Ян собой любуется, как он отмечает свой рост на стене, смотрит в зеркало, расправляет плечи, да, сжимает кулаки. Но я не знаю, о чем он думает, а он не знает, о чем я думаю.

И однажды наша мать уезжает из деревни. Она тогда начинала болеть и едет к своей сестре в другую деревню. И я думаю: пришло время. И Ян про себя думает: пришло время. В один день мы так подумали. Но все еще молчим. Идем в школу и садимся, как раньше, и смотрим, а учительница краснеет и огорчается, когда нас видит в школе, как и раньше огорчалась. Урок проходит. Потом каждый из нас передает ей записку, но один не видит, что делает другой. Я, Стефан, кладу записку ей в книжку. А Ян — в шляпку. И мы оба идем домой, такие счастливые, такие взволнованные. Но друг перед другом мы все еще молчим. В той записке, что я передал учительнице, говорится: «Я люблю тебя. Встретимся сегодня вечером в девять около колодца». А Ян так написал: «Я люблю тебя. Встретимся сегодня в девять около дуба». И мы все время потом смеемся и ждем вечера. И каждый не знает, что другой сделал.

Наконец вечером я, Стефан, иду и становлюсь у колодца. А Ян, он идет и становится у дуба. Колодец почти в самом конце деревенской улицы, на север от нее. А между дубом и колодцем на этой самой улице есть фонтан. Когда я прихожу, то еще не совсем стемнело, и я смотрю по сторонам. Я не вижу учительницу, но я вижу Яна, который сидит под деревом. А Ян видит меня. Мы оба злимся, а потом делаем вид, что один другого не видит. Я сажусь тоже. Между нами небольшое расстояние, может быть, метров сто. И мы ждем. Темнеет, красиво вокруг очень, очень тихо. Я про себя думаю: если бы только не Ян. И что он торчит под деревом? А Ян вэто время думает: ну чего этот Стефан? чего он там торчит у колодца?

Потом вдруг появляется учительница, вбелом платье, как птица, и идет по сельской улице. Хоть и сумерки, а ее очень хорошо видно. Мы оба ее видим. Она смотрит вправо и видит меня. Она смотрит влево и видит Яна. И стоит минуту. Потом садится у фонтана и расправляет юбку. И смотрит на небо. Опускает руку в фонтан. А вокруг тихо. Минуты идут, говорю я себе, она видит Яна там и ждет, когда он уйдет, а потом придет ко мне. Итак, мы ждем втроем. Вечер синий такой, теплый. Темно, и звезды загораются, одна звезда, другая, потом много. Птица поет влесу, наверное, соловей. И все время мы видим, как она сидит там, неподвижно, запрокинув голову, да, и руку полощет в воде. Мы ее видим, хотя и темно, потому что на ней такое белое платье.

Меня злость начинает разбирать. Я с ума схожу, так желаю эту женщину. У меня лоб покрывается потом, я дрожу; но я все время вижу Яна, там, под деревом, даже в темноте я вижу его лицо, очень бледное. И пока Ян там, я не могу двинуться, я как человек в оковах. Деревенская улица заканчивается фонтаном, но дальше идет дорожка, ведущая к церкви. И вдруг из церкви выходят люди и идут к фонтану. Как раз перед Пасхой это, вечерняя служба. Впереди идет старая женщина, учительницына мать, и она берет дочь за руку и ведет прочь. И теперь кругом людские голоса, соловей замолкает, и ночь совсем темная. А я, как и раньше, сижу у колодца и начинаю плакать. Ян рассказал, что и он плакал, сидя поддеревом. Потом каждый идет через лес, далеко, плачет, бьет руками деревья, падает на траву и лежит. Очень поздно возвращаемся домой. Ничего друг другу не говорим и так засыпаем.

На следующий день мы не идем в школу. Берем книжки и уходим подальше, на холм. Я, Стефан, иду на север, а Ян — на юг. И так мы ждем до вечера. И когда вечер приходит, мы возвращаемся, в девять часов я опять у колодца, а Ян у дерева. И начинаем ждать. И все получается как раньше. Учительница появляется в белом платье и садится у фонтана. Звезды, одна, две, три, множество, высыпают на синем небе. Так тихо, что мы слышим, как фонтан журчит. Потом снова соловей запевает. Я сижу у колодца, и пот течет у меня по груди. Я расстегиваю рубаху, вот так, рывком, на шее. Я не могу дышать. Я весь горю, так мне хочется прикоснуться к ней, но пока Ян там, я должен сидеть как мертвый, как труп, я боюсь пошевелить рукой. Я задыхаюсь, потом начинаю стонать, хотя и очень тихо, и раскачиваюсь туда и сюда, так, и все тело у меня болит. Потом все, как вчера. Вдруг люди выходят из церкви, и впереди ее мать, она берет ее за руку и уводит, как в прежнюю ночь. Потом я лежу у колодца лицом в землю. Лежу как мертвый. Я даже не могу стонать; так я лежу час. Потом иду домой и засыпаю. Ян приходит гораздо позже.

Утром мы смотрим друг на друга. И он и я, мы оба белые как привидения. Но еще ничего не говорим. Едим вместе, но ничего не говорим. Вслух мы ничего не говорим, только в душе. Я говорю себе молча: убью Яна. Я весь дрожу, когда об этом думаю. Держу кусок хлеба в руке, потом кладу его и встаю из-за стола. Дрожь такая, что идти едва могу. За дверь цепляюсь, чтобы не упасть. Иду в сарай, поискать топор. В это время Ян встает и идет в спальню. Я нахожу топор и возвращаюсь. И вижу: Ян стоит в дверях спальни и держит длинный охотничий нож. Мы стоим долго, очень долго, может, десять, пятнадцать минут и смотрим друг на друга. Ян прислоняется к своей двери, а я — к своей. Потом мы оба поворачиваемся и отбрасываем: он — нож, я — топор. Я ухожу в поле, и мне так плохо. Иду, как и вчера, куда глаза глядят, за холм.

Вечером возвращаюсь в деревню и в девять часов иду к колодцу. Гляжу и вижу Яна под деревом, как и раньше. И все опять повторяется. Учительница в белом платье приходит, садится у фонтана. Теплынь, звезды высыпали. Я слышу звук фонтана и пение соловья. На этот раз я не сижу, а стою, ногу поставил на край колодца. Жду десять минут. Весь дрожу, задыхаюсь, но слабым, как раньше, себя не чувствую. Не чувствую себя связанным. Смотрю на Яна. Смотрю на учительницу. Смотрю на церковь. И потом начинаю тихо идти к фонтану, неслышно, как дух. Мне кажется, что я сейчас и невидимый, как дух. Вокруг очень темно. Я вижу белое платье. Но тут и Ян начинает идти. Когда я вижу, что он идет, то начинаю идти быстрее. Потом я бегу и он бежит, и мы оба сталкиваемся у фонтана, где сидит учительница.

Учительница встает. Ничего не говорит. И мы ничего не говорим. Потом берем ее за руки и ведем к нам в дом. Мы ведем ее окружным путем, вокруг полей, чтобы никто не видел. Ведем ее в дом. Потом раздеваем и имеем, сначала один, потом другой… Стефан прервал рассказ.

— Кто был первый? — спросила Роза спустя мгновение.

— Я, — отозвался Стефан, — потому что я — старший. В Польше старший — это очень важно. Старший — король. Мы с Яном равны. Но мы не могли любить ее вместе, даже мы, и поэтому сделали очередность. Я — первый.

— С тех пор мы всегда делим наших женщин, — добавил Ян. — Так повелось.

— Да, — продолжил Стефан, — когда мы задумали взять ее и утаили друг от друга, то мы плохо сделали. Брат всегда должен рассказывать брату. И мы научились.

Оба кивнули важно.

— Вы любили ее снова, или только в эту ночь? — спросила Роза.

— Только в эту ночь, — сказал Ян. — После этого мы любили многих девушек в деревне, многих девушек, все красивые девушки были наши, но ее — нет.

— Почему же? — снова поинтересовалась Роза.

— Не знаю, — ответил Ян. — Нам она не полюбилась. Она сказала неправду. Говорила про себя, что нетронутая, но это оказалось не так.

— В Польше все девушки говорят, что нетронутые, — заметил Стефан.

— Вообще, она была нам ненавистна, — продолжил Ян. — Мы не забыли той пощечины. И мы не хотели ее радовать. Достаточно, что она стала у нас первой.

— Мы причинили ей много боли, — сказал Стефан. — Перестали ходить в школу. Совсем перестали. Она высматривала нас на улице, ждала нас. Иногда опять приходила к фонтану. Мы наблюдали за ней. Но мы ничего не делали. Не узнавали, не приветствовали. Будтоникогда и в глаза не видели. Много боли ей причинили.

— Бедная! — произнесла Роза. Ей хотелось плакать. — Бедная! Она была красивая?

— Да, — кивнул Ян, — красивая. Она из городских, но все равно, как сельская, не леди, как ты. У нее длинные, очень длинные черные волосы, почти до земли, ее волосы как хвост лошади. И не шелковистые, как твои, а жесткие, она почти обнимала своими волосами. И глаза, очень большие, широко расставленные, как у оленихи, испуганные такие.

— И она всегда носила четыре черных нижних юбки, — добавил Стефан.

— Что с ней случилось? — спросила Роза.

— Смешная вещь, она упала в колодец, — ответил Стефан.

— В сельский колодец? Там, где ты ее ждал?

— Да, — сказал Стефан. — Она упала не случайно. Она сама прыгнула.

— Но почему? — удивилась Роза.

— Из-за Гитлера, — пояснил Стефан.

— Она была еврейкой?

— Может, и еврейкой, — пожал плечами Стефан, — может, социалисткой, я не знаю.

— Я думаю, она была цыганкой, — вмешался Ян. — Гитлер и цыган не любил. Он и их убивал, так было в Польше.

— Смешное с ней случилось, — сказал Стефан. — Когда она упала в колодец, то зацепилась ногой за веревку и повисла на средине.

— И что дальше? — спросила Роза.

— Кто-то из сельских проходил мимо, — ответил Стефан. — Кто это был, Ян, кто проходил мимо?

— Николай, плотник, — подсказал Ян.

— Николай проходил мимо, — продолжил Стефан, — и увидел ее там, внизу, в колодце. То есть он видит ее черные юбки. И он ее спрашивает: «Ты хочешь вверх или вниз?» Она говорит: «Вниз», тогда Николай дергает колодезную веревку, и она падает и тонет. А что, смешно, правда? Ты, спрашивает, вверх хочешь или вниз?

— Так рассказывал Николай, — вмешался Ян, — но он очень любил приврать, Николай этот.

— И с этим колодцем тоже смешно, — сменил Яна Стефан. — Всегда там, в колодце этом, рыба водилась. Мы ее оттуда длинными сетями вытаскивали, а ее всегда еще больше становилось. Откуда она там бралась, рыба эта?

Роза рывком поднялась с пола. Она перешагнула через перекладину и глянула на братьев. Они сидели плечом к плечу внутри своей заколдованной замкнутости и смотрели вверх, на Розу. Потом они начали петь «Гаудеамус», раскачиваясь в едином ритме, словно их тела были одним телом.

Роза села на матрац и закрыла глаза. Напрягшись всем телом, она смяла в своем сознании и вытолкнула нечто кричавшее в ужасе. Оно почти ушло, оно ушло; теперь она сидела выпрямившись, как каменное божество, ощутив в себе эту пустоту, отсутствие чувств и мыслей, испытывая своего рода восторг.

Братья завершили песню и медленно поднялись, выпрямляя свои длинные ноги. Оба приблизились к Розе и остановились, глядя на нее. Она сидела с закрытыми глазами, но почувствовала их близость, сказавшуюся в дрожи, охватившей все ее тело. Потом Стефан опустился рядом с ней на колени, а Ян прилег с другой стороны.

Это был своего рода ритуал: оба брата развязывали узел ее волос, сидели рядом с ней какое-то время, и только потом один из братьев вставал и покидал комнату. Стефан начал вынимать шпильки. Роза открыла глаза.

Ян лежал, положив голову ей на колени. Он смотрел на нее, и его взгляд, устремленный вверх, был взглядом демона.

— Сколько поцелуев ты приготовила для меня? — спросил он. — Я хочу много, много. Стефана ты всегда целуешь больше, чем меня.

Она увидела, как сверкнули его зубы. Должно быть, это была улыбка. Задумчиво поглядев на него, она коснулась его лба. На любовные речи одного брата она никогда в присутствии другого не отвечала, да они и не ждали от нее ответа. Стефан вытащил последнюю заколку, и волосы упали ей на грудь. Ян ухватился за пряди обеими руками и потянул вниз, к себе под руку. Стефан прижался к Розиной спине, губами касаясь ее шеи. Все трое закрыли глаза, и какая-то дремота будто охватила их. Они замерли, дыша еле слышно.

И вдруг произошло что-то странное. Старуха, скрытая в своей норе, издала протяжный крик, и в этот же миг вспышка синеватого света озарила комнату. Братья вскочили, Роза закричала в ужасе. Она тоже поднялась, и секунду они стояли как вкопанные. Потом Ян подбежал к матери. Старая женщина сидела на постели и быстро что-то говорила по-польски. Подошел Стефан; оба брата застыли, прислушиваясь. И тут они начали перебрасываться словами тоже на польском языке, а потом Стефан стремительно выбежал, но тут же вернулся, тряся головой. Оба побледнели, и было видно, что они очень встревожены.

— Что случилось? Что это? — спрашивала Роза. Ян повернулся к ней и взял за руку. Потом обнял ее.

— Ничего, Роза, — успокоил он. — Что-то с электричеством. Обратимся к хозяину завтра. — И больше они ничего не сказали.

Стефан достал бутылку, и все трое выпили крепкого вина. Роза дрожала и тревожно смотрела то на одного, то на другого. Прошло немного времени, и она сказала, что ей надо идти домой; братья не стали возражать. Они молча провели ее до остановки. По пути она вспоминала во всех подробностях минувший эпизод, в котором, теперь она это чувствовала, таилась какая-то ужасная угроза; и все же, как она ни старалась, не могла понять, что же случилось и чего именно она боится.

7.

Нина, портниха, жила в очень высоком доме, в районе Челси. Анетта сейчас шла к ней; это было утро следующего дня. Весенняя погода оказалась так хороша, что Анетта решила проделать пешком весь путь от Кампден Хилл-сквера и в настоящий момент приближалась к нужному ей дому. Девушка шла быстро, широкими шагами, а то и вовсе пускалась бегом. На ходу она так размахивала руками, что время от времени даже задевала ими прохожих. Анетта чувствовала собственную стройность, утонченность, свежесть, и взгляды прохожих, смотрящих на нее, а затем, когда она проходила, оборачивающихся ей вслед, подтверждали это. Она стремилась вперед, и грудь ее наполнялась предощущением блаженства, таким сильным, что она буквально задыхалась и зажмуривала глаза.

Нина слыла хорошей портнихой, с вполне умеренными ценами. Когда Анетта собиралась в Англию, Марсия, не мыслившая жизни без личной модистки, сказала дочери: «Отыщи себе хорошую портниху, но не слишком дорогую. Я имею право тратить много денег на наряды, но ты, jeune fille,[12] нет. Обратись к Розе. Она тебе посоветует». Роза порекомендовала Нину, и Анетта осталась довольна. Нина была скромна, терпелива, спокойна, а в том, что касалось работы, проворна, наделена пониманием изящного и неистощима на выдумки. Анетту однажды посетила мысль, что из Нины могла бы получиться прекрасная камеристка; и она тут же представила себя в роли богатой путешественницы, объезжающей Европу в сопровождении Нины, исполняющей роль доверенной служанки. Но это были фантазии, не более, к тому же Нина по-прежнему оставалась для Анетты загадкой. Хотя эта маленькая портняжка вела себя по отношению к девушке безукоризненно, той временами казалось, что на самом деле Нина испытывает к ней самую настоящую неприязнь.

Анетта относила Нину к прослойке, как она выражалась, «беженцев откуда-то». Нина говорила с очаровательным и вместе с тем загадочным иностранным акцентом. Анетта заговаривала с ней на немецком, на французском, но всякий раз Нина вежливо, но решительно отвечала по-английски и более ничего не объясняла. Это была женщина небольшого роста, со смуглой кожей и темными прямыми волосами, покрашенными в блондинистый цвет. Руки у нее были покрыты густыми темными волосками, которые она тоже осветляла, и вся она была похожа на какого-то маленького игрушечного зверька. Анетте всегда хотелось ее погладить. Девушка никак не могла также понять, сколько лет Нине. А знать возраст того или иного человека Анетте было необходимо, потому что только после этого она определяла, куда этого человека поместить относительно себя. Что касается Нины, Анетта постоянно колебалась и в конце концов решила, что той может быть лет двадцать девять. Эта неуверенность смешивалась с другими сомнениями, отчего в ее отношениях с Ниной, таких радушных, неизменно присутствовал легкий оттенок тревоги. В глубине души Анетта относилась к Нине со смесью покровительственности, боязливости и презрения. Она не могла избавиться от чувства, что Нина такая мелкая не только снаружи, но и внутри, удивляясь собственным подозрениям, невесть откуда взявшимся. Прежде она ни о ком так не думала. Такого рода мысли были новы для нее и вместе с тем неотвязны.

Анетте, питавшей какое-то мистическое чувство к собственной одежде, хотелось верить, что Нина всегда, неизменно будет работать на нее. Ей хотелось, чтобы на нее шили, шили и шили, бесконечно. Она воображала себя принцессой, над приданым которой все портные королевства трудятся день и ночь. Ничто так сильно не вдохновляло Анетту, как предчувствие, что скоро она насладится плодами труда чьих-то рук, готовящих подарок именно ей, и только ей. Может быть, в этом и заключалась для Анетты сущность свободы. Мысль, что поток иссякнет и придется довольствоваться тем, что есть, — эта мысль просто выводила ее из себя. Поэтому она в детстве наотрез отказывалась слушать сказки, где рассказывалось о пустынях и необитаемых островах. По этому же поводу она ссорилась с Николасом, которого всегда увлекала идея, для Анетты невыносимая, — оказаться именно на необитаемом острове и, пользуясь лишь собственным умом и наличными скудными средствами, попробовать выжить. В том, что касалось нарядов, Анетта решительно противилась самоограничению, и как бы ни был велик ее гардероб, а он уже был огромен, мысль, что придется надевать что-то во второй раз, была для нее подлинной мукой.

Нине принадлежала большая светлая комната на самом верхнем этаже, и Анетта остановилась перед дверью, тяжело дыша. Дверь отворилась, и девушка оказалась словно в лесу платьев. Комнату крест-накрест пересекали укрепленные под потолком стальные брусья, с которых свисали наряды, в различной стадии завершенности. Когда Анетта вошла, ветерок пронесся по рядам шелков и бархата, как легкий вздох, улетевший в глубину комнаты, к стоящему возле стены зеркалу. В светлом прямоугольнике высокого, упирающегося в потолок зеркала отражалась толпа белых полногрудых манекенов, в одеждах и обнаженных, среди которых Анетта с расширенными от восторга глазами нашла и свое отражение. Эта комната была для Анетты загадкой. Живет ли Нина именно здесь? На этот вопрос она не могла ответить. Кроме платьев и ножной швейной машинки, в ней ничего не было, если не считать какой-то скудной мебели и нескольких личных предметов. Самым заметным из них было висевшее над дверью искусно вырезанное деревянное распятие. Эта вещь смущала девушку. Родители Анетты относились к религии индифферентно, но сама она одно время посещала монастырскую школу и кое-каких предрассудков набраться успела. Она даже завела привычку молиться на ночь и молилась, пока не поймала себя на том, что слова произносит с каким-то странным ехидством… и в страхе молиться прекратила. Вскоре после этого Николас взялся доказать ей, что идея Бога весьма и весьма противоречива. И она сочла доказательство вполне убедительным. И все же присутствие распятия беспокоило Анетту. Мысль, что Нина верит в Бога, почему-то была ей неприятна.

Анетта стукнула дверью, и Нина, ступая неслышно, вышла к ней из-за чащи одежд.

— Мисс Кокейн, — с улыбкой произнесла Нина. — А я только о вас подумала. Вечернее платье готово к примерке.

— Благодарю вас, Нина, — ответила Анетта. — Значит, можно примерить прямо сейчас? Я прошу прощения, что не предупредила о своем визите.

Нина отодвинула подальше висевшие слева и справа одежды, и в центре комнаты образовался широкий коридор, по которому Анетта прошла к зеркалу. Портниха последовала за ней. Глянув в зеркало, Анетта увидала голову Нины у себя над плечом.

Один из манекенов был одет в Анеттино вечернее платье, с низким вырезом, сшитое из парчи цвета морской волны. При виде наряда Анетта, позабыв обо всем на свете, прямо завопила от восторга.

— Я хочу надеть! Как можно быстрее!

— Надо еще кое-что доработать, — сказала Нина. — В талии явно придется сузить. Ведь вы такая тоненькая, мисс Кокейн, у меня манекенов с такой узкой талией нет. На вас будет смотреться куда лучше, чем на манекене.

Нина всегда старалась польстить Анетте.

Анетта выпрыгнула из своей юбки, под которой обнаружилась еще нижняя, шелковая, в красно-белую клетку, потом сбросила блузку и стащила с шеи алый шарф; и все это она проделала быстро, стремительно, как в детстве на пляже, когда ей не терпелось окунуться в воду. «Скорее! — крикнула Анетта. — Скорее! Скорее!».

Нина осторожно отшпилила платье от манекена. Эти с виду бесформенные лоскуты она перебросила через руку, поднесла к зеркалу, перед которым стояла Анетта, напряженная, поставив ступню перед ступней, руки свесив свободно, словно цирковой акробат перед прыжком. Нина начала приспосабливать детали, и, почувствовав прикосновение к коже холодной, скользящей материи, Анетта закрыла глаза от наслаждения. Когда она их вновь открыла, то увидала себя преображенной. Это было не платье, а прямо триумф! Парчовая ткань, охватывая узкую талию Анетты, к подолу постепенно расширялась, останавливаясь на дюйм или на два над лодыжками; а глубокий овальный вырез переходил в высокий воротник, оттеняющий длинную девичью шею. Оттого, что между строгим, непроницаемым лифом и высоким воротником виднелась грудь, возникало странное впечатление — элегантной одетости и в то же время обнаженности. Но именно такого впечатления Анетта добивалась.

— Чудесно! — сообщила она Нине. — Именно о таком я и мечтала! За такое платье и умереть не жалко!

Нина оценивающе оглядела свое произведение. Ей оно тоже нравилось. На мгновение Анетта словно куда-то исчезла, превратилась в еще один манекен, слилась с этим платьем. «Да, — пробормотала Нина, — неплохо».

Набрав полный рот булавок, портниха начала подгонять ткань вокруг талии и прикалывать лиф к юбке. Чувствуя, как платье все плотнее и плотнее прилегает к телу, видя свои груди, поднимающиеся все выше, как корабль на волне прилива, Анетта ловила себя на мысли, что влюбляется в Нину. Все еще сжимая булавки, Нина минуту стояла позади, обозревая в зеркале свое творение. Именно тогда Анетта почувствовала, что кто-то вошел в комнату. Какой-то мужчина. Вошел и остановился у дверей, в дальнем конце одежной аллеи. Анетта заметила его в зеркале, в котором отражалось теперь уже три головы — ее собственная, совсем близко, ярко освещенная, дальше, чуть в тени, Нинина, и совсем далеко, в полумраке, голова незнакомца. Анетта сознавала, что он смотрит прямо ей в глаза. Спустя мгновение Нина, кинув взгляд в зеркало, тоже заметила его и оглянулась, и Анетта успела уловить на ее лице какое-то сложное выражение — то ли гнев, то ли испуг, а может, и то и другое одновременно.

Мужчина направился к ним. Чувствуя себя в своем зеленом платье по-королевски, Анетта и не подумала повернуться. Просто по мере того как он приближался, она с любопытством наблюдала за его отражением. Отодвинувшись в сторону, Нина привалилась к плотной стене одежд. Остановившись рядом с ней, мужчина кивнул и устремил взгляд прямо на отражающуюся в зеркале Анетту. Теперь она имела возможность разглядеть его. Безусловно, она видела его впервые и тут же заметила вего лице подробность, мгновенно затмившую все остальные: у незнакомца один глаз был голубой, а второй — карий.

Чуть приподняв тяжелую юбку, Анетта медленно повернулась. Она взглянула на Нину, потом на загадочного визитера, а тот, в свою очередь, присматривался к ней, причем без всякого смущения. Он был худощав, русоволос, с небольшими усиками, с мягко очерченным ртом. Анетта и хотела бы, но никак не могла оторвать взгляд от его глаз. В голубом не было ни капли каризны, а в карем — ни капли голубизны. У каждого был свой, безупречно чистый цвет. Существовал профиль с голубым глазом и профиль с карим, а все вместе создавало впечатление двух лиц, соединившихся водно.

— Познакомь же нас, Нина, — обратился к портнихе странноглазый незнакомец.

— Мисс Кокейн, — проговорила Нина. — Мистер Фокс.

Проговорила с каким-то отчаянием и провела рукой по губам. А когда отняла руку, оказалось, что на ней кровь. Должно быть, при виде Фокса она так растерялась, что позабыла о булавках и проколола себе губу. У Анетты, которая каждый год слышала тысячи новых имен, была при всем этом неважная память. Фокс… Где-то в связи с чем-то она эту фамилию, конечно, слышала, но с чем? Этого она не могла припомнить.

— Здравствуйте. Как поживаете? — обратилась она к Фоксу и протянула ему руку. Глаза его просто ее заворожили. «Вот бы мне такие! — подумала она. — Меня бы тогда ни с кем не спутали!».

Галантно склонившись, мужчина поцеловал ей руку и несколько отступил назад.

— В вас есть сходство с вашей матерью, — заметил он. Фокс говорил без акцента, но как-то излишне правильно, что само по себе выдавало в нем иностранца.

Анетта, которой эти замечания насчет сходства с Марсией давно успели наскучить, тут же решила, что Фокс — это просто очередной поклонник матери, и сразу же потеряла к нему интерес.

— Очень мило, — небрежно произнесла она. Фокс отступил в сумрак свисающей одежды и остановился там, как на опушке леса.

— Можно стул? — обратился он к Нине. Она принесла, и он сел там же, где раньше стоял, положив ногу на ногу. — Вы чем-то здесь занимались, — сказал он. — Так продолжайте, не обращайте на меня внимания.

Нина минуту стояла неподвижно. Казалось, она вот-вот закричит. Потом подошла к зеркалу, развернула Анетту, словно та была манекеном, и вновь склонилась над платьем. Анетта вдруг почувствовала себя совсем беспомощной. Нина поднимала ей руки, опускала, поворачивала ей голову во все стороны. Анетта ощущала себя деревянной куклой. Она попыталась в зеркале уловить выражение на лице мужчины, но тот сидел, окутанный тенью; да тут еще Нина развернула ей голову в другом направлении, да так резко, словно это была не голова, а мяч, который ей хотелось от всей души отфутболить подальше, куда-нибудь в угол комнаты. Вот Нина схватила Анеттину левую руку и подняла ее, вот сжала правую и согнула в локте: и все время везде на своем теле Анетта чувствовала портнихины руки, прокалывающие материю. Время от времени уколы доставались и ей. Она видела себя в зеркале с задранными, как у куклы, руками и казалась себе ужасно нелепой. И ей все больше хотелось тоже кого-нибудь уколоть.

И тут память кое-что подсказала ей.

— Вы тот, кого называют Миша Фокс? — спросила она.

— Совершенно верно, — раздался голос у нее из-за спины.

Фокс, она уловила, блеснул улыбкой, но больше ничего не сказал.

— Кажется, вы знамениты какими-то подвигами, — продолжила Анетта, — но боюсь, мне их не вспомнить. У меня очень плохая память.

— И не удивительно, что вы не можете вспомнить, — ответил Миша Фокс, — потому что на самом деле я не знаменит ничем в частности. Я просто знаменит.

— Прекрасно, — произнесла Анетта. — Надеюсь, мне удастся добиться того же. Поскольку я, несомненно, никогда не прославлюсь чем-то особенным, все, на что я надеюсь, это — просто прославиться.

Анетта чувствовала себя дерзкой и от этого испытывала удовольствие, составленное из приятного возбуждения и стыда.

Миша Фокс сказал: «Это нетрудно». И снова улыбнулся. Он был мягок и покладист, но именно это раздражало Анетту. В нем не ощущалось никакого напряжения. Он просто сидел и наблюдал за Анеттой, как можно наблюдать за птицей.

И тут Анетта поняла, что Нина вынимает булавки из ткани, собираясь снять с нее недошитое платье. Анетта опустила руки и невольно прижала материал к груди.

— Стойте спокойно, мисс Кокейн, а то уколетесь, — бесцветным голосом произнесла Нина. Она распрямила девушке руки и подтолкнула ее к зеркалу, так что Анетта стала похожа на готовящегося нырнуть человека. Анетта стояла выпрямившись. Нина извлекла очередную булавку — и тяжелая юбка упала на пол. После этого портниха принялась осторожно откреплять лиф. Анетта глядела на свое отражение. Подобно тому, кто, оказавшись на высокой горе, спасается от головокружения тем, что глядит строго вперед, Анетта сейчас старалась смотреть именно себе в глаза. Она затаила дыхание, и на секунду те двое перестали существовать. Осторожно двигая Анеттиными руками, Нина сняла лиф. Потом подобрала с пола блузку и юбку, так беззаботно сброшенные девушкой в начале примерки, и почти швырнула их ей. Оживившись, Анетта моментально надела все на себя. Она поняла, что над ней одержали победу. И покраснела от стыда.

— Нина, — обратился Миша Фокс к портнихе, — нельзя ли чаю для нас с Анеттой?

Не глядя ни на Мишу, ни на Анетту, портниха повернулась и вышла из комнаты. Миша сидел как и прежде, в несколько ленивой позе, подвернув одну ногу под себя, и в этом чувствовалось больше женственности, чем мужественности. Он поднялся, неторопливо и свободно, как поднимается животное, и вошел в яркий круг света возле зеркала. Анетта заметила его губы, тонкие, подрагивающие. Она глядела на него с беспокойством и удивлением. Миша Фокс тем временем изучал ее лицо. Потом улыбнулся ей, протянул руку, взял за плечо и повернул таким образом, чтобы больше света упало на нее.

Анетта отпрыгнула в сторону.

— Не прикасайтесь ко мне! — крикнула она. И этот крик соединил их теснее, чем любое физическое движение.

— Простите, — сказал Миша, — мне просто захотелось увидеть ваше лицо.

Они стояли друг перед другом на расстоянии нескольких шагов. Анетта чувствовала, что плечо горит в том месте, где Миша прикоснулся к нему. Мужчина перестал улыбаться. Она видела его голубой глаз. Карий был в тени.

— О! — вырвалось у Анетты нечто похожее на стон. Она прижала руку к голове.

Нина вошла с чаем. Повернувшись к ней, Миша завел какой-то вежливый разговор. Анетта отодвинулась от них на несколько шагов. Бархатный подол мазнул ее по щеке, что-то капроновое, прозрачное повисло перед глазами. Ей хотелось оказаться как можно глубже в платяном лесу, спрятаться в его чаще. Она вдруг поняла, что не знает, куда девать собственное тело. Девушка схватила свой шарф и сумочку и начала рыться в ней, отчасти чтобы создать видимость хоть какого-то действия, отчасти в надежде отыскать какой-то магический талисман, способный ослабить непостижимую боль нынешней минуты. Она наткнулась на пудреницу и принялась пудрить нос. И тут Нина ткнула чашку с блюдцем ей в руки, так что пришлось положить сумочку на пол.

— Пожалуй, я слишком задержалась! — сказала вдруг Анетта.

Портниха и Миша Фокс взглянули на нее. Анетта бросила на Фокса вызывающий взгляд.

— Опаздываю на встречу, — добавила она. — Надеюсь, вы подвезете меня на вашем автомобиле?

— Увы, — с мягкой улыбкой ответил Миша, — я пришел сюда пешком. Но я был бы чрезвычайно рад оказать вам услугу. Я могу позвонить и вызвать для вас такси.

— Нет, — сказала Анетта, — не беспокойтесь. Как-нибудь доберусь. Прощайте.

Она промчалась по одежной просеке и вылетела за дверь.

Дверь захлопнулась, и от пронесшегося ветерка ткани возроптали, закачались и зашелестели шелковыми, бархатными, нейлоновыми голосами. Миша Фокс неторопливо пил чай, а взгляд его бродил вокруг, с распятия перемещаясь на швейную машину, а со швейной машины — на бледные высокогрудые манекены, и наконец остановился на Нине, упорно не отрывавшей глаз от чайной чашки. Прошло довольно много времени, прежде чем она решилась поднять глаза на Мишу.

8.

Джон Рейнбери сидел у себя в кабинете, вытянув ноги под столом. Каблуки его туфель тонули в мягком ковре, а носки поднимались под углом приблизительно восемьдесят градусов. Он сблизил ладони таким образом, что кончики пальцев соединялись. Джон смотрел на лежащий перед ним листок бумаги, вернее смотрел сквозь него, будто тот прикрывал собой некую подземную пещеру. Он был погружен в размышления о мисс Кейсмент.

Мисс Кейсмент была персональным помощником Рейнбери. Она была принята на должность одним из предшественников Рейнбери, и он унаследовал ее вместе с кабинетом и документацией. В те дни мисс Кейсмент выполняла обязанности машинистки. Есть сферы деятельности, превращающие занятых в них людей в совершеннейших близнецов. При этом для одних похожими выглядят представители одной профессии, для других — совершенно иной. Кое-кому все студенты кажутся на одно лицо. Для Рейнбери на одно лицо всегда были машинистки. Все, как под копирку. Он видел только их улыбки, но не черты лица. Вот так, ни на секунду не задумавшись, он принял новый пост вместе с клацающей машинкой мисс Кейсмент и ее ослепительной улыбкой.

Однако очень скоро Рейнбери обнаружил, что мисс Кейсмент гораздо больше своей улыбки. Должность, которую она в свое время заняла, была создана специально для нее тогдашним главой управления, причем оформление не прошло через Верха. Хотя официально это и не одобрялось, но таких должностей в ОЕКИРСе было немало; и несмотря на свое несколько нерутинное поступление, мисс Кейсмент находилась, очевидно, в хороших отношениях с Верхами, подтверждением чему служило солидное повышение жалования, случившееся в первые недели после того, как Рейнбери взошел на престол. Мисс Кейсмент не только увеличили зарплату, но вскоре после этого еще и повысили в должности. Теперь она стала именоваться «помощником II степени по организационным вопросам». Оба этих счастливых события совершились без какой бы то ни было рекомендации со стороны Рейнбери, более того, он даже не был официально оповещен. Мисс Кейсмент скромно умолчала о своих успехах, и Рейнбери лишь случайно узнал о них.

Это было особенностью ОЕКИРСа — продвижение по служебной лестнице совершалось по какой-то загадочной системе, понятной только руководству; достаточно сказать, что тут обходились без такой формальности, как рекомендация со стороны вышестоящих по должности. Эта система, которую там, наверху, называли «чрезвычайно демократичной», вела, в частности, к тому, что не раз какому-нибудь главе отдела или управления, отдающему очередные распоряжения тому, кого он считал подчиненным, осторожно сообщали, что после недавнего кадрового перемещения некоторые руководители и некоторые подчиненные, увы, поменялись местами. Из-за этого сотрудники ОЕКИРСа находились в постоянном и непредсказуемом движении рывками, как игрушечные ярмарочные лошадки, обходя друг друга. В процесс перемещения были втянуты все; таинственная сила, которая ими двигала, очевидно, была так добра, что в перспективе хотела осчастливить всех «лошадок», дав каждой и значительную должность, и высокий оклад. Единственным сомнительным пунктом в этой либеральной и в общем-то человечной системе был следующий: когда всесотрудники столпятся на вершине служебной деятельности, когда все пешки станут королями — что прикажете делать дальше? И хотя этот золотой век всеобщего единения только еще брезжил вдали, бодрый дух продвижения к нему реял на всех уровнях организации, не давая расслабляться ни руководству, ни рядовым сотрудникам, которые иначе на своих рабочих местах, несомненно, заскучали бы.

Рейнбери уже больше года служил в ОЕКИРСе, а к здешним порядкам никак не мог привыкнуть. Ради своего нынешнего поста главы финансового управления он оставил спокойное тихое место в министерстве внутренних дел, о чем позднее начал весьма сожалеть. Обозревая разворачивающуюся перед ним картину, Рейнбери чувствовал себя так, будто из устойчивой и безопасной феодальной системы неожиданно попал в эпоху стремительно развивающегося общества, в котором идеи lais-ser-faire[13] как раз начали приносить плоды предприимчивым личностям. Рейнбери не был таковым и не собирался работать над собой, чтобы стать им. Он полагал, что тех усилий, которые он когда-то вложил в свое школьное, а затем университетское образование, вполне хватит, чтобы по инерции двигаться дальше и, экономно тратя энергию, делать в разумных пределах карьеру и даже добиться в конце кое-какой известности.

Рейнбери оставил государственную службу в минуту крайнего недовольства собой и окружающим миром. Такие минуты случались в его жизни нечасто, и в основе их лежало настроение довольно эфемерного свойства. Насколько эфемерным, летучим оно было, он вполне убедился теперь, когда с неприязнью наблюдал за своим окружением и размышлял, сумеет ли в будущем воспользоваться опытом самопознания, приобретенным такой громадной ценой. Когда-то о Рейнбери, тогда лишь начинавшем свою карьеру помощником в министерстве внутренних дел, один из руководителей отозвался так: «Молодой Рейнбери как будто умен и исполнителен… и вместе с тем ощущается в нем какая-то бесполезность». Это мнение передали Джону; он выслушал его без всякого удивления и даже почувствовал какое-то старческое смирение, от которого с тех пор так и не избавился. Оно переросло с годами в тихое уныние; и вот для того, чтобы избавиться от этого уныния, временами становящегося просто невыносимым, Рейнбери и совершил этот отважный прыжок — как говорится, из огня да в полымя.

Как глава финансового управления он мог стать ключевой фигурой в ОЕКИРСе. На это ему еще при поступлении отечески указал директор, сэр Эдвард Гэст, почтенный государственный чиновник, давно ушедший на покой, но эксгумированный ради того, чтобы украсить вершину ОЕКИРСа своим прославленным именем и своим немалым, как полагали, опытом. «Мой дорогой друг, — сказал тогда сэр Эдвард, — вам как многолетнему служащему казначейства, несомненно, хорошо известно: владеющий мошной управляет и политикой. Финансовые вопросы — это вопросы, допускающие самое широкое толкование, особенно в такой молодой организации, как эта. Мы видим в вас руководителя и надеемся, вас ждет успех». Со всей серьезностью внимая речам сэра Эдварда, Рейнбери мысленным взором видел эту предстоящую ему власть, казавшуюся для его смирявшегося годами духа столь искусительной, что он испытывал почти боязнь.

Но это видение сияло недолго. Джон очень быстро понял, что ситуация, сложившаяся в ОЕКИРСе, его воле не подчиняется. Иногда он сомневался даже в том, что организацией вообще можно управлять. А иногда его посещала мысль, что навести здесь порядок, наверное, можно, но совершить это по силам только какому-нибудь гениальному уму, не меньше. Но он, Рейнбери, в данных обстоятельствах абсолютно бессилен. И в этом он не сомневался никогда. Как часто говорил Джон своим коллегам, организация напоминает ему Италию времен Ренессанса обилием живых, независимых центров, жаль только, что результат этой множественности и независимости весьма далек от ренессансного. Каждый департамент горячо стремился к свободе действий, так горячо, что зачастую как бы и не замечал, что существуют и другие департаменты. Общепризнанной силой считались лишь учредители, в благотворной деятельности которых, естественно, нуждались все.

Иногда Рейнбери охватывало любопытство, и тогда он отправлялся в странствие по зданию. Он появлялся в захолустных отделах и проходил незамеченным, потому что там его никто не знал. Он брел по длинным коридорам и заглядывал в комнаты, откуда из-за столов, заваленных пыльными папками, доносился веселый девичий смех и постукивание чайных чашечек. Но при этом то здесь, то там Рейнбери обязательно натыкался на какого-нибудь трудягу, пахаря, давно сделавшегося предметом насмешек коллег, корпящего в окружении документов и справочной литературы, углубленного в изучение истории сельского хозяйства Польши или в вопрос роста безработицы в Баварии. Но из-за полного отсутствия координации в работе отделов труд этих подвижников обречен был пропадать втуне; иногда оказывалось, что тема, над которой в поте лица трудился кто-то в каком-то подразделении, уже давным-давно разработана другими отделами; случалось также, что сведения, в самом деле кому-то в ОЕКИРСе необходимые и старательно подготовленные, просто не находили пути к своему адресату.

Все это Рейнбери видел и над всем этим скорбел; и поэтому временами ему мечталось; как он проносится ураганом по всем комнатам, по всем закоулкам, после чего все становится на свои места. Увы, только мечталось, потому что он понимал, что задача исправления для него непосильна. Для этого необходима сила, необходима власть, а за власть нужно бороться, а к борьбе Рейнбери по природе своей ну никак не был приспособлен. И он с ностальгией вспоминал о государственной службе — с ее нерушимой иерархией, с ее вековечными ценностями, с ее отработанными поколениями способами делопроизводства, сводящими на нет возможность открытых конфликтов между сотрудниками. Относительно всех этих вопросов он часто спорил с единственным в ОЕКИРСе человеком, которого считал равным себе, Г. Д. Ф. Эвансом, выпускником Кембриджа, некогда также государственным чиновником, а ныне — главой так называемого департамента общественных связей.

В первое время Рейнбери относился к Эвансу с определенной долей подозрения, а именно: не окажется ли в конце концов, что Эванс и есть то, чем он, Рейнбери, так и не сумел стать — силой, которая очистит ОЕКИРС, даст ему новую жизнь? Для проверки Рейнбери изобретал разного рода вопросы, касающиеся служебных дел, на которые Эванс неизменно отвечал так: «Растолкуйте мне поподробней, старина! Боюсь, я в этом совершеннейший профан!»; а еще Рейнбери завел привычку являться неожиданно в кабинет Эванса, но всякий раз обнаруживал, что тот либо куда-то ушел, либо читает Пруста. Но Джона это не успокаивало: Эванс мог держать свою подготовку в тайне. И все же настал день, когда Рейнбери убедился окончательно, что Эванс совершенно безвреден. Отныне его перестала мучить мысль, что здесь, рядом, находится некто менее праздный, чем он.

Именно Эванс первым указал Рейнбери как-то в полдень, когда они вместе пили чай и рассуждали об организации со спокойной объективностью историков, что в ОЕКИРСе появился новый общественный феномен. Суть его заключалась в том, что власть все больше сосредоточивалась в руках так называемых «помощников».

Первоначально такое название придумали для того, чтобы хоть как-то именовать тех многочисленных экспертов, которых ОЕКИРС привлекал для консультации по всякого рода вопросам — от рекламных технологий в балканских странах до прямого метода обучения английскому языку. Но очень скоро эту нишу наводнила целая армия молодых женщин, которые, поступая в ОЕКИРС скромными машинистками, очень быстро осваивались и, ощутив под своими ногами надежную почву, блестящим броском перемещались вперед, а за ними, пользуясь богатым опытом предшественниц, уже готовились к перелету другие. Стать личным помощником — эта цель была маяком, светившим им издали; амбиции этих женщин, усиливаемые полным отсутствием препятствий на пути к повышению жалования и к престижу, с одной стороны, и летаргией их начальников, уже добившихся всего, чего здесь можно добиться, с другой, — два этих фактора способствовали подлинному переходу власти. Чем дальше, тем становилось яснее, что кроме этих энергичных молодых особ никто в ОЕКИРСе, пожалуй, и не знает, как должна работать организация и что следует делать.

Заправилами в этой шайке прелестных авантюристок были мисс Перкинс, личный помощник Эванса, и мисс Кейсмент, недавно, в итоге нового повышения, ставшая помощником I степени по организационным вопросам. Эванс с усмешкой предсказывал: наверняка в скором времени помощницы и их друзья смогут вести дела в ОЕКИРСе самостоятельно. А мы, продолжал он, будем сидеть дома и получать жалование. Рейнбери, которому веселье Эванса казалось дурным тоном, был чрезвычайно опечален переменами, на которые ему указал тот. Он нервничал, хотя и понимал, что это неразумно, представляя, что некая группа энергичных молодок движется к цели, не считаясь ни с кем — ни с традиционно почитаемыми выпускниками университета, ни с опытными государственными чиновниками, — вообще не признавая власти мужчин. К тому же, о ужас! во главе этих гарпий стояла, оказывается, его личная секретарша мисс Кейсмент! На это ему также указал Эванс. «А королева среди них, знаете, кто? Ваш личный помощник, вот так-то!» — произнес он с некоторым оттенком зависти.

Незадолго до этого Рейнбери как раз начал уделять особое внимание мисс Кейсмент. Сначала он был поражен ее старательностью. От начала рабочего дня и до завершения, каждую свободную минуту, а их у нее хватало, ее видели за одним и тем же занятием: изучением документации финансового управления. Среди документов, иногда перепутанных, сложенных в многочисленные папки, попадались бумаги, доставшиеся ОЕКИРСу в эпоху его формирования от других международных благотворительных организаций. Во всех этих сложностях мисс Кейсмент старалась разобраться, попутно делая заметки. Она называла это «вхождением в курс дела». Рейнбери восхищался ее скрупулезностью. Он ведь и сам когда-то, только поступив сюда, собирался этим заняться, но, обнаружив горы бумаг, столь не похожие на аккуратненькие, под линеечку расставленные папочки министерства внутренних дел, растерял весь свой задор и решил, что не стоит тратить силы. К тому же мисс Кейсмент была очаровательна. Ради справедливости надо сказать, что все здешние молодые сотрудницы были таковы. Но мисс Кейсмент, несомненно, превосходила всех. Рейнбери указывал на это Эвансу с некоторой гордостью. У нее была нежная кожа, маленькие губки, словно у красавиц начала девятнадцатого века, и пышные темные волосы; уложенная рукой опытного парикмахера в нечто напоминающее изысканный сад, состоящая из бесчисленных локонов, колечек, завитков сложнейшая прическа всегда оставалась на удивление прочной. Сзади, пониже прически открывался участочек гладкой, чуть смугловатой кожи, в последнее время вызывавший особый интерес у Рейнбери; маленькие губки растягивала улыбка, о которой прежде шла речь, пусть тоже маленькая, но зато ярчайшая, просто ослепительная. Глаза мисс Кейсмент вряд ли можно отнести к ее достоинствам, поскольку они были узковаты, но вот ресницы! — то ли здесь постаралась сама природа, то ли рука мастера, Рейнбери наверняка сказать не мог — они были невероятно длинные и пушистые. И вот из этих прельстительных зарослей мисс Кейсмент, когда не смотрела на лист в пишущей машинке или на очередной документ, теперь все чаще бросала взгляд на Рейнбери.

Именно из-за мисс Кейсмент перед Джоном начало открываться с абсолютно новой стороны такое понятие, как женское очарование. Он замечал, например, что, усаживаясь, мисс Кейсмент приподнимает юбку таким образом, что показывались и ее обтянутые шелком чулок колени, и даже краешек нижней юбки. Этот жест, характерный, как полагал Рейнбери, только для кинозвезд, позирующих перед репортерами вечерних газет, бесил его и одновременно восхищал. Потом он обратил внимание, что и все прочие управленческие барышни кокетничают таким образом. Постепенно Рейнбери, который раньше, влюбляясь, обращал внимание прежде всего на ум избранницы, ее речь, а уж потом на кое-какие, самые простейшие, изгибы тела, превращался в знатока таких материй, как духи, помада, туфельки, браслеты, серьги, лак для ногтей; и что любопытно: стоило ему замереть при виде чего-то нового и восхитительного у своей подчиненной, как тут же он обнаруживал это «новое» у всех прочих молодых сотрудниц; словно эхо взрыва, затухая, прокатывалось по всем коридорам и кабинетам; и со временем ему начало казаться, что ОЕКИРС затоплен ордой женщин, ужасных и притягательных своей искусственностью.

Когда Рейнбери дал себе отчет, что питает интерес к мисс Кейсмент, он решил побольше узнать о ней и обратился с запросом к Верхам позволить ознакомиться с ее личным делом. Верхи просьбу удовлетворить отказались, сочтя ее неуместной. Прошлое сотрудников ОЕКИРСа являлось, по их мнению, неким священным и мистическим секретом, доступным только им, членам касты жрецов. Эту закрытость, которая, очевидно, стала следствием неустойчивой социальной иерархии ОЕКИРСа, Джон принял как должное, потому что чувство исторической необходимости было сильно развито в нем. И он решил прибегнуть к другим методам. Начал с того, что задал мисс Кейсмент несколько вопросов напрямик, но желаемого результата не достиг. Однажды он спросил ее о том, где она училась, на что мисс Кейсмент ответила кратко: «состояла ученицей колледжа»; эта фраза показалась Рейнбери очень неприятной и к тому же наполнила его подозрением. Исходя из некоторых особенностей словарного запаса мисс Кейсмент, он сделал вывод, что и она когда-то служила в государственном учреждении; впрочем, мисс Кейсмент упоминала, что выполняла задачи, «относящиеся к сфере министерства труда», но какие именно задачи, Рейнбери определить не удалось. И вскоре, устав от бесплодных поисков в этих непроницаемых сферах, Рейнбери переключился на более простую задачу: начал доискиваться, как же зовутмисс Кейсмент.

Но и тут, к своему удивлению, он натолкнулся на препятствия. В обязанности мисс Кейсмент входило ставить подпись на документах, но всякий раз она оставляла на бумаге какую-то совершенно неразборчивую закорючку. И доведенный до отчаяния Рейнбери однажды, когда она отлучилась куда-то, залез к ней в сумочку, извлек паспорт и прочел: Агнес Мэй Кейсмент. Открытие повергло его в еще большее недоумение. Так на какое же из этих одинаково сладостно звучащих имен мисс Кейсмент обычно откликается? Каждый день, в одиннадцать утра и в четыре часа дня, происходили собрания персональных помощниц; эти собрания уважительно именовались «встречей за чашечкой кофе» и «встречей за чашечкой чая», а председательствовали на них мисс Кейсмент и мисс Перкинс; собираясь вместе, «разумницы», как их называл Эванс, обсуждали различные вопросы — и производственные, и чисто женские. Раз или два после начала собрания Рейнбери на цыпочках приближался к двери и начинал прислушиваться, надеясь услышать желаемое; но все, чего он достиг этим методом, — от которого ему пришлось, впрочем, отказаться, так как однажды некая опоздавшая барышня застала его у дверей в позе шпиона, — все, чего он достиг, — это узнал, что все без исключения молодые женщины обращаются друг к другу «мисс такая-то». После этого трепет Рейнбери перед ними возрос неимоверно.

Курьер по фамилии Стогдон стал тем, кто открыл Рейнбери, что к мисс Кейсмент лучше всего обращаться — Агнес. Однажды Джон застал Стогдона дружески болтающим с мисс Кейсмент и называющим ее именно так — чрезвычайно фамильярно; но этот Стогдон, как оказалось, и со всеми прочими учрежденческими красавицами был в чрезвычайно непринужденных отношениях. В свою очередь, они души в нем не чаяли и ласково называли «Стогги». К Рейнбери Стогдон относился бесцеремонно-дружески и как бы все время заговорщически подмигивал ему, что тот воспринимал чрезвычайно болезненно. «Ох уж эта молодежь, до чего сообразительна!» — восклицал иногда Стогдон, намекая на юных сотрудниц, и Рейнбери чувствовал, что здесь содержится намек на принадлежность их обоих, его и Стогдона, к иному, «старому» поколению. «Горы свернуть — это им по силам!» — также любил повторять Стогдон с нажимом, в котором Рейнбери слышалось нечто угрожающее, направленное прямо против него. Стогдон, кажется, искренне полагал, что теперь в организации большая часть решений зависит от мисс Кейсмент и ее подружек; а Рейнбери это предположение бесило, и тем больше, чем сильнее ощущалось здесь присутствие истины. «Сэр Эдвард Гэст — директор, а не мисс Кейсмент», — холодно указывал он Стогдону, но тот в ответ посылал этакий остренький взгляд, словно говорящий: ты да я, уж мы-то знаем — кто есть кто! Как-то Стогдон обратился к Рейнбери, произнеся со вздохом: «Ах эти юные женщины, у них вся жизнь впереди. Вы понимаете, как это, когда вся жизнь впереди, а?» Это «а», которым Стогдон завершал обычно свои сентенции, приводило Рейнбери в ярость не меньшую, чем само высказывание. Ему хотелось закричать, что и у него вся жизнь впереди и будущее сулит ему дары, о которых Стогдон не может и мечтать. Этот господин явно не понимает, кто перед ним, думал Рейнбери с отчаянием человека, встретившегося с тем, против которого у него нет защиты. Обезоружить Стогдона он был не в силах. А следом пришла, во всей своей безысходности, мысль: да и кто я такой на самом деле?

На раннем этапе того, что Рейнбери и Эванс назвали «блицкригом мисс Кейсмент», она продолжала выполнять работу машинистки, которая занимала совсем немного времени, а потом погружалась в другие дела. Однако позднее, когда все больше и больше работы перетекало от Рейнбери к ней, когда от этапа сопровождения шефа на конференциях она перешла к этапу выступлений от его лица, в ней проснулось упрямство. И тоном, не терпящим возражений, она заявила: «Нам нужна машинистка».

— Мне кажется, у нас уже есть одна, — заметил Рейнбери, который в тот день был в плохом настроении.

Пропустив мимо ушей эти слова, она продолжила:

— Надо всего лишь послать запрос наверх.

Мисс Кейсмент знала, что говорила. К вопросам расширения штата наверху относились весьма чутко и доброжелательно.

— Вот вы и похлопочите, — сказал Рейнбери и отправился на уик-энд.

Вернувшись, Джон обнаружил, что вокруг произошли перемены. До этого он занимал большую комнату, дверь которой открывалась в коридор, а мисс Кейсмент — комнату маленькую, выходившую только в кабинет шефа. Теперь же его стол перенесли в эту внутреннюю комнатушку, в то время как мисс Кейсмент разместилась в обширном кабинете.

— Мне показалось, вам будет по душе уединение, — мимоходом объяснила мисс Кейсмент. Рейнбери промолчал; в сущности, новое устройство его вполне устраивало: отныне его жизнь должна была стать еще более спокойной.

Джон некоторое время с интересом присматривался к новой машинистке. Он подозревал, что мисс Кейсмент получила ее отнюдь не «сверху», а нашла где-то сама. Исходя из нескольких услышанных реплик, Рейнбери сделал заключение, что, возможно, эти две особы когда-то учились вместе: машинистка, не исключено, несколькими классами ниже. Как бы там ни было, но командовала мисс Кейсмент девушкой безбожно. В облике новой сотрудницы было что-то неаккуратное, словно не прилаженное, от ее одежды то и дело что-нибудь отрывалось и падало на пол, как перья с линяющей птицы; и мисс Кейсмент, которая, как подозревал Рейнбери, именно из-за этих качеств и выбрала девушку, не уставала самым жестоким образом попрекать ее и учить. Рейнбери до такой степени расстраивали эти непрерывные окрики, что он, не желая больше их слышать, как можно плотнее запирал дверь. Девушку, которую мисс Кейсмент, а вскоре и Рейнбери, звали не иначе как «машинисточкой», очень часто заставали в слезах.

С ее появлением мисс Кейсмент стала вести себя еще более вызывающе. Рейнбери, который был всегда по отношению к ней предельно корректен, вдруг начал понимать, что и аромат ее духов, и ее обнаженная шея, и окурки, измазанные алой помадой, оставляемые ею в пепельнице на столе, — все, что прежде просто волновало, теперь по-настоящему сводит его с ума. Сначала он приписывал это изменение собственного настроения кумулятивному эффекту, возникшему в итоге слишком долгого пребывания вблизи такого множества провоцирующих гарпий; но позднее понял, что основную роль сыграло все же не столько это, сколько тонкое изменение тактики со стороны мисс Кейсмент. Она теперь, как ему казалось, подольше задерживалась в дверях его комнаты и стояла там, как-то этакпокачивая своим стройным телом; приносила ему совершенно ненужные документы, которые требовалось якобы срочно разобрать, и они приступали к этому вместе. При этом мисс Кейсмент почти касалась его щеки своей напудренной щечкой. И настал день, когда она окончательно огорошила его, назвав Джоном.

Насколько Рейнбери понимал, этот шаг не был связан ни с какими иными изменениями в их отношениях и поэтому мог быть интерпретирован только как неспровоцированная лобовая атака, которой он был бессилен противостоять. Он, конечно, делал вид, что ничего особенного не происходит, а мисс Кейсмент, как говорится, вошла во вкус. И Рейнбери был благодарен ей за то, что хотя бы в присутствии третьего лица она удерживается от подобной фамильярности. Неудивительно, если бы в ответ он стал звать ее «Агнес» — но у него не получалось. Для Джона, как он ни старался, она оставалась по-прежнему «мисс Кейсмент»; а поскольку официальное обращение к ней стало невозможным, ведь она его называла теперь только по имени, он в конце концов начал использовать разные способы привлечения внимания, как-то: покашливание, роняние книги на пол, возгласы наподобие: «О, послушайте!» Рейнбери в складывающихся обстоятельствах чувствовал себя все более жалким и загоняемым в угол, а мисс Кейсмент словно ничего не замечала. Она порхала вокруг, оживленная, изящная, день ото дня все более элегантная, и непрерывный повтор его имени звучал в ушах Рейнбери, как монотонное голубиное воркование.

На каком-то отрезке времени он сказал себе: «Следует в конце концов навести порядок». Но как навести, на этот счет Рейнбери не имел никакого представления. Мисс Кейсмент занимала теперь все его помыслы; и в часы, проводимые на службе, он в сущности только о ней и думал. Она стала для него объектом созерцания и, вместе с тем, исследования; и в ходе этих штудийРейнбери с язвительной усмешкой говорил самому себе: «Нынешнее твое занятие, возможно, ничуть не бессмысленней всех тех изысканий, которые ведутся сейчас на прочих этажах ОЕКИРСа». В последнее время Джон помешался на том, что не знает возраста мисс Кейсмент. И проклинал себя, поскольку, заглянув в ее паспорт, не догадался посмотреть нужную запись. Но своей цели он все же собирался добиться — путем тщательно продуманной системы вопросов, которые надо будет задавать с некоторыми перерывами; затем скомпоновать полученные ответы и попробовать извлечь из них нужную информацию. Исходным пунктом предполагалось сделать тот факт, что брат мисс Кейсмент на три года старше нее. Окольными путями обнаружить возраст брата — вот какой план, вооружившись ручкой, Рейнбери собирался теперь доверить листу бумаги.

И тут раздался стук в дверь. Мисс Кейсмент и машинистка, наверное, отправились пить чай, и кто-то, воспользовавшись этим обстоятельством, проник к дверям кабинета Рейнбери. С досадой опустив ручку, он крикнул: «Войдите!».

Это был Хантер Кип. Рейнбери окинул его досадливо-удивленным взглядом.

— Рад тебя видеть! — сказал он.

— Здравствуйте, — ответил Хантер.

Молодой человек был, кажется, чем-то сбит с толку и взволнован. Он взглядом поискал, где бы сесть, и плюхнулся на стул, торопливо и неловко, как игрок в забаве «музыкальные стулья».

Откинувшись на спинку кресла, Джон вопросительно посмотрел на Хантера. Рейнбери чувствовал себя совершенно свободно из-за холодного превосходства, которое он неизменно испытывал к Розиному не очень образованному и не очень удачливому брату. Но Хантер невольно напомнил ему о Розе, и, мысленно сопоставив Розу и мисс Кейсмент, Рейнбери испытал легкое чувство вины. Для него было аксиомой, что Роза стоит выше всех прочих женщин; Роза, объяснял он себе, — это духовное, а мисс Кейсмент — всего лишь плотское; но при этом он боялся признаться самому себе, что его интерес к мисс Кейсмент усложнился теперь настолько, что заслуживает, пожалуй, более красивого названия. Из-за этой двусмысленности он, думая о Розе, по-настоящему презирал себя.

К Хантеру Рейнбери если и испытывал какое-то чувство, то скорее всего неприязненное. Он не сомневался, что Хантер о его интересе к Розе знает и наверняка этот интерес в своем воображении преувеличивает. Кип враждебно относился ко всякому, кто дерзал быть любезным с Розой — об этом Джон тоже знал и научился предугадывать те маленькие акты агрессии, которыми было испещрено поведение Хантера. В настоящий момент тот, сидя на краешке стула, явно горел нетерпением что-то сообщить и прямо весь покраснел от волнения, как школьник. «Чего же он хочет?» — подумал Рейнбери.

— По какому делу ты явился? — спросил он. — То есть, чем я могу быть полезен? — несколько иначе сформулировал вопрос. И подумал: возможно, что-то связанное с Мишей Фоксом?

Хантеру явно не терпелось побыстрее объяснить. Но сначала он тревожно обвел глазами комнату, словно ожидал обнаружить нечто, затаившееся в углу. «Полагаю, вы очень заняты», — такова была его первая фраза.

Рейнбери, усомнившийся, нет ли в ней сарказма, произнес довольно невнятно: «Дел, как ты знаешь, всегда хватает».

— Я тут проходил мимо, — сказал Хантер, — ну и решил заглянуть на минуту, просто поболтать.

Это была фальшь настолько очевидная, что Рейнбери, не найдя, что ответить, просто промолчал.

— Роза говорила, вы на днях были у мистера Сейуарда, — продолжил Хантер.

— Да, был, — подтвердил Рейнбери.

— До чего славный человек этот доктор Сейуард, почти святой.

— Доктор Сейуард действительно хороший человек, но думаю, он первый указал бы тебе на то, что ошибочно путать ученого с религиозным аскетом, — наставительно произнес Рейнбери.

— Вот только здоровьем слаб, — несколько невпопад продолжил Хантер.

Рейнбери начал думать, хотел добавить еще что-нибудь лестное о Сейуарде, но Хантер опередил его:

— Доктор Сейуард и Миша Фокс виделись на прошлой неделе.

— Вполне возможно, — заметил Рейнбери. Ему хотелось понять, какие именно сведения понадобились Хантеру.

— И вы его видели? — поинтересовался Хантер.

— Кого? — спросил Рейнбери, только чтобы помучить Хантера.

— Мишу Фокса.

Рейнбери не хотел, чтобы думали, что он не встречался с Мишей, поэтому ответил:

— Да я встретился с ним, но лишь на минуту. Меня ждали дела.

— И он ничего особенного не сказал?

— Нет, ничего особенного.

Насколько Рейнбери успел заметить, людей, заговаривающих с ним о Фоксе, будто что-то толкало задавать именно этот вопрос, хотя ответ всегда был одинаково сдержан и невнятен.

— А, — только и выдавил Хантер и вновь с притворным вниманием начал рассматривать комнату. Рейнбери, наблюдая за ним, чувствовал раздражение из-за его бесцеремонности и зависть к его густым волосам.

— Наверное, интересная эта ваша работа, — произнес Хантер. — А вот скажите, — продолжил он, — когда люди с вашей помощью приезжают сюда, они получают право работать только временно или могут рассчитывать на постоянное место?

Старается быть вежливым, подумал Рейнбери.

— На постоянное, — ответил он, — если не возникает особых причин их выдворить. В первые пять лет они должны получать особое разрешение, выдаваемое ОЕКИРСом. Потом достаточно простого разрешения министерства труда. К тому же за это время они могут подать запрос о гражданстве.

— Я думал… что есть как бы испытательный срок, — сказал Хантер.

— В каком-то смысле, да, — заметил Рейнбери, — но по большому счету их пребывание здесь зависит только от наличия разрешения на занятие рабочего места. Считается, раз уж они оказались здесь и ведут себя при этом надлежащим образом, то ничто не мешает им остаться тут навсегда.

— А, вот как, — словно чему-то огорчившись, уныло произнес Хантер. — Навсегда.

— Хотя в целом все довольно абсурдно, — продолжил Рейнбери, ощутив неожиданный интерес к вопросу. — Говоря строго, половины этих прибывших здесь вообще быть не должно.

— Как же так? — удивился Хантер.

— Да будет тебе известно, что ОЕКИРС — организация в некотором смысле гибридная, — начал объяснять Рейнбери, — наполовину государственная, наполовину благотворительная. Большая часть пожертвований поступает из Америки. И в самом начале было оговорено, что получаемые нами суммы должны использоваться исключительно на устройство лиц, рожденных к западу от некой линии.

— Именно рожденных к западу от некой линии! — переспросил Хантер.

— Именно, — подтвердил Рейнбери. — Это безумно, это жестоко, но нам нужны ориентиры, простые и четкие. Ты ведь понимаешь, что есть определенные условия игры. Организация, подобная нашей, должна уметь вести политику. И с той и с другой стороны на нас в любую минуту могут посыпаться обвинения в том, что мы тратим деньги на политические цели. В Америке, конечно, существуют разные силы. Но нас поддерживают, главным образом, либеральные организации, квакеры, и тому подобное, а они очень щепетильно относятся к вопросу траты денег. В уставе ОЕКИРСа говорится о нашей цели так: оказывать поддержку лицам, эмигрирующим по сугубо экономическим причинам. Весьма искусственное разделение, тебе не кажется? Надо же сначала выработать критерии этих самых экономических причин! На каждой конференции кто-нибудь непременно затрагивает эту тему. Но различие должно быть определено, раз и навсегда. И появилась линия. Вот она.

Рейнбери встал и повернулся к огромной карте, висевшей за его спиной. Он указал пальцем на пунктирную красную линию, перерезающую Европу с севера на юг.

— Мы называем ее СДВП, — сказал Рейнбери. — Самый Дальний Восточный Пункт.

— Но насколько я понял, множество людей, приехавших сюда с помощью ОЕКИРСа, родились к востоку от линии? — спросил Хантер.

— Да, — согласился Рейнбери, — но мы предпочитаем об этом не распространяться. Как и о многом, происходящем в Англии, в верхах об этом знают, но официально все в полном порядке.

— Но ведь может и всплыть?

— Безусловно, если кто-нибудь напишет в «Таймс», или будет задан вопрос в парламенте, или какой-нибудь министр проявит интерес, тогда уж шума не избежать. Но фактически никому не выгодно поднимать этот вопрос.

— Неужели никому? — удивился Хантер.

— Никому, — уверенно произнес Рейнбери. — Ни нынешнее правительство, ни оппозиция не станут ввязываться в скандал, в результате которого Великобритания подверглась бы нападкам с обеих сторон. — Рейнбери постепенно впадал в тон, который его коллеги называли «патетическим». Это и в самом деле был его любимый конек.

— А как же вы узнаете, где кто родился? — спросил Хантер.

— В некоторых случаях, когда документы утеряны, это и в самом деле нелегко установить. Есть большое число субъектов с явно поддельными паспортами, — Рейнбери подошел к стоящему в углу большому шкафу, отворил и вытащил несколько ящичков. — Их удостоверения личности мы храним здесь. Вот, взгляни, — и он протянул Хантеру какую-то зеленоватую книжечку, — несомненно, грубая подделка. Мы попросту закрываем на это глаза. Но попадаются лица, которые ничего не скрывают. Из их документов тут же становится ясно, что они родились восточнее линии.

— Как все это печально, — вздохнул Хантер. — Ведь никто не выбирает, где ему родиться.

— Ты прав, разделять человеческие существа по такому принципу — занятие отнюдь не радостное, — сказал Рейнбери, — но что есть, то есть. И надо как-то справляться. Увы, жизнь полна несправедливости. И мы вынуждены принимать поставленные нам условия. — Рейнбери снова взглянул на волосы Хантера.

— Предположим, разразился бы скандал, — вновь заговорил Хантер. — И что тогда случилось бы с людьми, которые уже получили работу?

Раздался стук в дверь.

— Не знаю, — ответил Рейнбери. — Полагаю, их выдворили бы из страны. Войдите!

Эванс сунул голову в дверь.

— О, простите, — смутился он, — я не предполагал, что вы заняты. Тут как обычно.

Как обычно — был кроссворд в «Таймс», относительно которого Рейнбери и Эванс, как правило, обменивались сведениями в это время дня.

Рейнбери не хотел, чтобы Хантер знал об этом, и поспешил сказать Эвансу:

— Я к вам зайду через минуту. Эванс удалился.

— Извини, — бросил Рейнбери Хантеру. — Деловое совещание. Я сейчас вернусь.

Как только дверь за ним затворилась, Хантер встал со стула и направился к шкафу. Он весь дрожал, ему трудно было дышать. Трепещущей рукой он провел по ряду ящичков. Поиск нужного не занял много времени, и несколько минут он внимательно изучал содержимое. Потом вернул ящичек на место, отошел от шкафа и приблизился к карте.

Когда Рейнбери вернулся в кабинет, Хантер все еще изучал карту. Он был просто поглощен этим занятием.

— Отличная карта, — заметил Рейнбери. — Обозначено все, вплоть до мельчайших населенных пунктов. Хочешь что-то найти?

— Нет, — ответил Хантер. Он медленно вел пальцем по восточной Польше. Наконец, глубоко вздохнув, он с улыбкой повернулся к Рейнбери:

— Жаль, но мне уже надо идти.

Услыхав это, тот даже огорчился. Ему хотелось поговорить с Хантером.

— Что же, заглядывай, когда время будет, — сказал он. — А как там Роза?

Улыбка на лице Хантера тут же погасла.

— У нее все хорошо, — сухо произнес он.

— Чрезвычайно занята на фабрике, я полагаю? — спросил Рейнбери.

— Да, у нее все хорошо, — повторил Хантер. — Ну, спасибо за беседу и до свидания.

С этими словами он исчез.

А Рейнбери сел и взглянул на часы. Скоро конец рабочего дня. Глупый мальчишка, подумал Рейнбери; любопытно, чего он хотел? Затем его мысли вновь вернулись к мисс Кейсмент.

9.

А на самом деле у Розы было все из рук вон плохо. Отношения с братьями Лисевичами подходили все ближе и ближе к какой-то опасной черте, и она понимала — сейчас как раз то самое время, на которое она потом будет оглядываться и с недоумением спрашивать себя: как же я могла позволить себе ничего не предпринимать? Сейчас еще можно действовать. Инициатива еще не совсем утрачена ею. Но чем дальше, тем меньше у нее будет сил. Сейчас она не бессильна, еще не совсем. Она верила, что не совсем, и эта уверенность как раз и была для нее мучительней всего.

Она беспокоилась и о Хантере. Несомненно, брат нуждается в ее помощи. Он не знает, как поступить с «Артемидой», и всей душой жаждет, чтобы сестра подала ему руку. Роза любила брата, и ей было больно при мысли, что он ждет напрасно. Но она в самом деле чувствовала себя страшно скованной. Старательно обходя этот вопрос, они тем самым превратили его в некую черную дыру, из-за которой невозможно было вообще ни о чем разговаривать; поэтому дни так и проходили, большей частью в молчании. Только взгляд Хантера, укоризненный и печальный, постоянно напоминал Розе, что она сама втянула его в эту нелепицу, а когда все завертелось, бросила без поддержки.

К «Артемиде» у Розы никакой особой привязанности не было. Когда-то ей показалось, что она сможет превратить журнал в достойное периодическое издание и издавать самостоятельно. Но проведя некоторое время на Флит-стрит, она обрела твердую уверенность в том, что, во-первых, нужны невероятные усилия, чтобы серьезное издание и в самом деле перестало быть убыточным; во-вторых, требуется особая «издательская» хватка, которой она, увы, лишена. Журнал требовал финансовых вложений, и если бы у нее были деньги, все пошло бы по-другому. «Артемида» боролась из последних сил, а Роза, уже ничего хорошего не ожидая, надеялась лишь на то, что опыт участия в этом гиблом предприятии окажется хоть в каком-то смысле полезным для Хантера, поможет ему подготовиться к вступлению на новую, более успешную стезю. Если бы раньше он получил от кого-либо такое же выгодное предложение, как сейчас от Миши Фокса, Роза, чувствуя ответственность за благополучие брата, несомненно, посоветовала бы ему согласиться. О том, что вопрос покупки «Артемиды» возникал, и не раз, в самых респектабельных кругах, она знала и всегда разочаровывалась, когда такого рода разговоры стихали.

Роза не сомневалась, что Миша Фокс тщательно обдумал, когда именно выдвинуть свое предложение. Ясно ей было и то, что он не столько хочет приобрести «Артемиду», сколько поставить ее и Хантера перед неким выбором. Для него такой поступок в порядке вещей. До этого момента она видела ясно, а дальше расстилался туман. Чего хочет Фокс? Действительно начать торг или отомстить? Прошло десять лет, но Миша и сейчас вполне способен нанести тщательно продуманный ответный удар. «Я так мало, катастрофически мало знаю», — говорила себе Роза. Она всем бы пожертвовала, только бы понять, что задумал Фокс. Но самое мучительное было то, что она открыла в себе сильнейшее желание — чтобы Миша и в самом деле захотел начать торги. Это открытие не могло не испугать ее. Ведь десять лет назад она решила, что любые отношения с Мишей могут принести ей только вред, и с тех пор у нее не было никакого повода передумать. И вот оказывается, пусть неясно, пусть обрывочно, но Миша по-прежнему живет в ее сердце. И это не может не вызывать тревоги, и не столько из-за таящегося здесь соблазна, сколько из-за бесконечного разнообразия мучений, которыми эта ситуация грозила.

Постепенно осознавая, насколько оказывается велик, даже после стольких лет, ее интерес к Фоксу, Роза все больше начинала ощущать свои отношения с Лисевичами как некий невыносимый груз. Ей до боли хотелось освободиться от него; отчасти из-за того, чтобы потом уже без всяких помех отдаться безнадежным и в чем-то греховным мыслям о Мише Фоксе; отчасти из-за опасения, и эта причина была, возможно, самой важной, что Миша обнаружит братьев. До сих пор Роза не сомневалась, что о ее общении с ними не знает никто. У Лисевичей были свои причины не разглашать тайну. Что до самой себя, то в кругу знакомых Роза о братьях давно уже не упоминала, а за ее передвижениями, куда она ходит и к кому, никто не мог проследить, разве что Хантер. А он если и подозревает, то уж наверняка позаботится сохранить это в тайне. Но вот если Миша обнаружит — вот тогда уж, наверняка, его выбор от заурядной коммерческой сделки склонится в сторону мести; в его руках окажется оружие такой силы, что она бледнела при одной мысли об обладании им, не говоря уж о применении.

Роза все это понимала, но она понимала и то, что у нее нет сил избавиться от власти братьев. Бессмысленно спрашивать, каково имя этой власти — любовь? Тьма, которой эти двое окутали ее, по сути своей безымянна. Она бессильна уничтожить заклинание. А потом она начала спрашивать у себя: а должна ли я его уничтожать? Я ведь не совершаю ничего плохого! Неужели я должна пожертвовать этой истинной любовью? И братья неповинны ни в чем, разве что в привязанности к ней. Они были такими жалкими и беспомощными, они были ее детьми. По здравому размышлению, ей нечего им предъявить. Напротив, она столько плохого знала о Мише, а подозревала еще больше, что в иные моменты он превращался для нее в истинное воплощение зла. Так говорила себе Роза. Но вряд ли так думала; все было совсем наоборот.

Роза знала, что Хантер так и не простил ей отказа выйти замуж за Мишу, и поэтому считала, что в нынешних обстоятельствах у мальчика неизбежно должны возникнуть какие-то надежды, какие-то мечты. Иногда ей казалось не таким уж преувеличением предположение, что отдать себя целиком во власть Фоксу — это есть глубочайшее желание брата; хотя, кто знает, побудило бы его это желание к действию, пусть даже никакого разлада с Мишей у сестры и не произошло. Но догадки догадками, а несомненно одно — сейчас Хантер бродит в потемках; он даже не осведомлен о степени ее привязанности к «Артемиде», не говоря уже о существовании в ней каких-то былых чувств к Мише, о которых Хантер может лишь строить предположения; и величайшее для него искушение, несомненно, — воображать, что Роза и в самом деле хочет, только тщательно это скрывает, чтобы он продал журнал, после чего они вновь в некотором смысле окажутся в сфере влияния Миши Фокса. Именно так Роза видела ситуацию и предугадывала, как будут развиваться события: сбитый с толку ее упорным молчанием, Хантер не решится продать «Артемиду»; так он поступит отчасти под влиянием идеалов независимости, но главным образом из-за страха оскорбить чувства сестры, которая, по всей видимости, не желает иметь никаких контактов с Мишей Фоксом.

Ежегодное собрание акционеров «Артемиды» должно было состояться в течение недели. Если Хантер захочет продать издание, то вопрос будет поднят и, откровенно говоря, тут же решен. В уставе «Артемиды» присутствовал такой пункт: для принятия решения на созванном в надлежащее время собрании кворума не требуется. Энергичные женщины, когда-то основавшие журнал и полагавшие, что их любовь к «Артемиде» никогда не иссякнет, договорились между собой: если придет время, когда они станут настолько равнодушны, что даже перестанут посещать собрания, то решение об «Артемиде» следует вручить судьбе. И это время, в приход которого они просто не верили, наступило; и теперь каждый год, пока они дремали у своих каминов, Хантер в пустом зале зачитывал ежегодный доклад, и если нужно было принять решение, то принимал его с помощью Розы, которая очень часто оказывалась единственной присутствовавшей вкладчицей. Поэтому решение о продаже прошло бы безболезненно; и, размышляя над тем, какой, наверное, привлекательной с житейской точки зрения должна казаться эта идея, Роза понимала, насколько ее молчание мучительно для Хантера. Но прежде чем помочь ему, она сама должна была хоть как-то упорядочить свое отношение ко всем скопившимся вопросам, одна мысль о которых вселяла в нее страх, а уж о решении и говорить не стоило.

Неожиданно Роза вспомнила об одном варианте, обещающем, по крайней мере, облегчить напряжение… и, не имея возможности сделать то, что было настоятельно необходимо, но страстно желая предпринять хоть что-нибудь, она с воодушевлением ухватилась за этот замысел, идею которого мимоходом высказал в комнате у Сейуарда Джон Рейнбери, а именно: обратиться за поддержкой к основательницам «Артемиды». Надо сказать, что Розе и прежде не раз приходила эта мысль, но она всякий раз ее отвергала. Она даже обсуждала вопрос с Хантером, и он сказал так: «Стоит разбудить этих старушек, и от них уже покоя не будет». А Розе мешала еще и гордость обратиться с просьбой о пожертвованиях к этим престарелым состоятельным дамам. Давние поклонницы и соратницы ее матери, они должны были сами, как она считала, услышать зов «Артемиды» и в едином порыве броситься на помощь.

И вот теперь, явившись снова в минуту смятения, эта мысль показалась Розе очень разумной. Если крупная сумма денег неожиданно вольется в издание, то тем самым пусть и не разрешится окончательно, но, несомненно, упростится ситуация vis-a-visс Мишей Фоксом. Роза честно признавалась самой себе: в сложившихся обстоятельствах она не может утверждать, что благополучие Ханте-ра есть одна из главных ее забот. Вот если бы потом, когда все завершится, взглянуть на ситуацию как бы сверху, тогда, возможно, и откроется, что здесь было важным, а что — второстепенным. Спасти «Артемиду» от финансового краха — в представлении Розы — стало бы огромным облегчением и для нее, и для Хантера; а затем не могло не последовать еще одно чудо: они вновь обрели бы способность самостоятельно мыслить и действовать. Если сумма позволит, то можно будет подумать и о постоянном жаловании для Хантера, и об улучшении журнала; хотя оптимизм Розы был не настолько огромен, чтобы уж вовсе не сомневаться, что деньги решают все, она тем не менее была целиком захвачена радостным чувством: найдено, наконец, поле деятельности, на котором можно двигаться без помех; и мысль, что она способна пусть чуть-чуть, но все же изменить ситуацию, в которую ее поставил Миша Фокс, — эта мысль убедила ее, что путь к утраченной свободе уже начат.

Вернувшись вечером с фабрики и ничего не сказав Хантеру о своих планах, она взяла книгу акционеров и унесла к себе в комнату. Изучив список фамилий, Роза решила остановиться на двух кандидатурах: миссис Каррингтон-Моррис, которая всю жизнь и по сию пору оставалась ярой рационалисткой, и миссис Камилле Уингфилд, эксцентричной леди, о которой упомянул Рейнбери. Поразмыслив, выбрала миссис Уингфилд. Вполне возможно, что миссис Уингфилд окажется уж слишком сумасшедшей, но еще вероятней, что миссис Каррингтон-Моррис является уж слишком здравомыслящей; и Роза решила сделать ставку на щедрость миссис Уингфилд, хотя та может вовсе не оказаться таковой, а может наоборот — щедрой до безумия. Роза припоминала, что видела обеих дам лет тридцать тому назад и тогда, кажется, миссис Уингфилд понравилась ей больше. Отыскивая ее имя в телефонной книге, Роза с удивлением обнаружила, что миссис Уингфилд также проживает в Кампден Хилл-сквер, более того — в доме на противоположной стороне площади, видном из ее окна. Роза сочла это добрым предзнаменованием.

Она решила начать кампанию не письмом, а личным визитом, рассчитывая на эффект неожиданности, а также фамилию матери и сходство с ней; все вместе приведет к тому, что миссис Уингфилд, конечно, тут же капитулирует. И вот на следующий день, это была суббота, около четырех часов дня Роза постучала в дверь дома напротив. Она намеренно выбрала время вечернего чая, потому что рассудила, что в этом случае замешательство, вызванное появлением неожиданного гостя, можно будет легко скрасить возней с чашечками и блюдечками.

Роза постучала несколько раз, но за дверью не раздалось ни звука; тогда она отступила на несколько шагов, чтобы взглянуть на занавешенные окна; в этот момент дверь осторожно приоткрыли и чье-то бледное лицо уставилось на нее. Роза бросилась вперед так азартно, что лицо поспешно захлопнуло дверь и изнутри раздалось позвякивание дверной цепочки. Обезопасив таким образом вход, дверь снова приоткрыли, и Роза обнаружила, что бледно-голубой глаз внимательно изучает ее.

— Извините, — произнесла Роза, чрезвычайно встревоженная таким началом. — Мне хотелось бы видеть миссис Камиллу Уингфилд. Не будете ли вы так любезны сказать, есть ли она сейчас дома?

Дверь снова плотно затворили, и Роза в отчаянии уже собралась уходить, но тут снова зазвякала цепочка — и дверь распахнулась. На пороге стояла дама с фантастической взлохмаченной прической, одетая в халат.

— О, простите! — обласкав Розу улыбкой, воскликнула странная особа. — Я приняла вас за цыганку. Вы должны меня простить. Их, цыган, так много здесь в это время года. Зимой они выступают в цирках, вы знаете, летом нанимаются на фермы, а в это время года, между зимой и летом, странствуют по городам и продают разные вещи. На прошлой неделе постучала одна, такая проти-и-вная. Ногу в дверь сунула и не уходит. Пришлось купить у нее какую-то шерсть, чтобы избавиться. Ну, продавали бы что-нибудь полезное, какие-нибудь щетки, но шерсть, да еще по такой цене! Это просто грабеж. Вы не должны обижаться, что я вас приняла за цыганку. Как только вы заговорили, я тут же поняла свою ошибку. Но сначала я увидала ваши черные волосы и тут же решила — опять они! Нет, теперь разглядев вас хорошо, я конечно же вижу, что никакая вы не цыганка. Это я просто мельком вас увидала и поэтому ошиблась. В наше время носить такие длинные волосы — это так необычно. Но у них-то длинные, у цыганок, я подразумеваю. А у вас волосы просто прекрасные, если позволено мне будет так сказать, и прическа очень вам идет. Хотелось бы, чтобы и молодые девушки ценили длинные волосы. Но для них это слишком хлопотно, они все у нас сейчас такие бегуньи, дай им Бог здоровья.

Слушая эту речь, Роза совершенно успокоилась и даже начала улыбаться. Ей нравилась эта говорливая особа, чье общественное положение она никак не могла определить. Роза гордилась своим умением, общаясь с кем-либо, мгновенно угадывать, кто он и какое место занимает на общественной лестнице; эту способность она унаследовала от матери. Эта выдающаяся социалистка обладала почти сверхъестественным даром чувствовать социальные различия. Вопреки халату и шерстяным чулкам, гармошкой спускающимся вниз, Роза решила, что перед ней наверняка компаньонка миссис Уингфилд. Осталось догадаться, сколько ей лет. Сероватую кожу лица и шеи покрывала сеть тонких морщинок, настолько густая, что из-за нее трудно было рассмотреть черты; так что глаза, бледно-голубые, почти бесцветные, как линялый ситец, смотрели на Розу как бы с некоего дряблого мешочка, висящего между похожими на матрацную вату волосами и круглым вырезом заношенного халата, ниже которого, наверное, начиналось туловище.

— Я — мисс Фой, — произнесла особа так торжественно, словно имя ее было прославлено на весь мир. При этом ее сухая кожа пошла складками, как кожа аллигатора.

— О! — воскликнула Роза с надеждой, что это прозвучало надлежащим образом.

— Да! — подтвердила мисс Фой тоном триумфатора. — Я как раз занимаюсь уборкой, — сообщила она. Через руку у нее и в самом деле было переброшено полотенце.

— Мне бы хотелось поговорить с миссис Уингфилд, — сказала Роза. — Удобно ли это сейчас?

— Вы не предупредили о своем визите? — строго спросила мисс Фой.

— Увы, — призналась Роза. — Ну что ж, тогда в другой раз… — Она ругала себя за то, что не захватила визитной карточки.

— Ничего страшного! — неожиданно радостно вскричала мисс Фой. — Ей приятно будет вас видеть. Пройдите прямо наверх. Входите же, моя дорогая, не бойтесь.

Мисс Фой затворила дверь, и вокруг стало почти темно. Роза смогла различить стоящие вдоль стен громоздкие штуковины, а над головой — растения, шелестящие, дышащие. А на заднем плане слышался странный воющий звук, словно там работал какой-то механизм.

— Простите, но я не буду сообщать о вашем приходе, — заявила мисс Фой. — Она сердится, когда видит меня с тряпками. Гостиная на втором этаже. Возможно, вы услышите, как она поет, вот на звук и идите. Не волнуйтесь, дорогая. И… — тут мисс Фой притянула к себе Розу и перешла на шепот, — …если она что-нибудь этакое забавное скажет, не удивляйтесь; это она просто так говорит, чтобы удивить, а вовсе так не думает, учтите.

С этими словами мисс Фой растворилась во мраке, а Роза осталась одна перед лестницей. Она пошла наверх и вдруг начала понимать, что звук, сопровождающий ее беседу с мисс Фой, создается человеческим голосом. Глубокий, довольно приятный голос, хотя мотив какой-то странно монотонный. Охваченная любопытством, Роза постучала в дверь гостиной. Ответа не было, но пение продолжалось. Тогда она постучала еще раз, громче, открыла дверь и оказалась в обширной, ярко освещенной, заставленной комнате; вещей и вещиц здесь было так много, что Роза в первую минуту ничего не смогла различить. Потом она заметила, что из-за высокой спинки софы торчит пара крепких мужских ботинок и каблуки их направлены в ее сторону. Владелец ботинок и голоса, отнюдь не смолкающего, очевидно, был там, за спинкой. Старательно маневрируя, Роза наконец оказалась возле софы; оказалось, что на софе лежит какая-то длинная седоволосая дама, одетая в твидовый жакет и вельветовые брюки, лежит вытянувшись, положив ноги на спинку, а возле нее, на полу, стоит бутылка шампанского и бокал. Когда Роза появилась в ее поле зрения, владелица ботинок повернула к ней свое чрезвычайно энергичное лицо, и с его иссохшей, густо напудренной поверхности невозмутимо взглянули темно-карие глаза.

— Вы как раз вовремя. Займите ваше место в зале.

— Простите, что вы сказали? — смутилась Роза.

— Я сказала, займите место в зале, — повторила миссис Уингфилд. — Просто некое выражение, уже вышедшее из употребления, я полагаю. Мода на них проходит так скоро.

Миссис Уингфилд произносила слова небрежным, грудным, совсем не старческим голосом.

— Мне так неловко, что я зашла без предупреждения, — заметила Роза и тут же пожалела, ведь здесь мог содержаться некий намек на мисс Фой.

— Наверное, эта старая вобла впустила вас? — спросила миссис Уингфилд. — Все в порядке. Она там убирает. Хотите шампанского? Теперь только я могу его пить, не опасаясь за свой желудок. Простите, но бокалов больше нет.

С удивительной легкостью, одним махом, она спустила ноги на пол, налила шампанского и протянула бокал Розе. Потом, так же непринужденно, вернула ноги в прежнее положение и затянула себе под нос: «На за-за-закате, прекрасном закате».

— Мне навечно запомнились песни, которые я слышала до 1910 года, и начисто забылись все остальные, — разъяснила миссис Уингфилд.

— С моей точки зрения, это небольшая потеря, — вежливо ответила Роза. Миссис Уингфилд была для нее еще не совсем понятна, и поэтому она следила за каждым своим словом.

— Но, черт побери, откройте наконец, кто вы такая? — воскликнула миссис Уингфилд. — И все эта проклятая эпоха. Какие-то люди появляются, незваные, в твоей гостиной, не представившись, пьют твое шампанское, а ты остаешься в полной растерянности.

Роза уже собралась назвать свое имя, но миссис Уингфилд вдруг закричала:

— Молчите! Позвольте мне догадаться!

Она повернула голову, и два темных глаза критически оглядели Розу.

— Будьте так любезны, повернитесь в профиль, — попросила миссис Уингфилд. — Благодарю. Да, думаю, я не ошиблась. Вы — мисс Кип, дочка Маргарет Ричардсон, и живете на противоположной стороне площади, не так ли?

— Вы не ошиблись, — сказала Роза. — Мы встречались однажды, очень давно, когда я была еще ребенком. Вы, наверняка, забыли.

— Нисколько я не забыла, — ответила миссис Уинг-филд, — жаль вас разочаровывать, но я не такая ветхая, как вам, очевидно, кажется. Мы встретились в Уимблдоне. Вам было лет восемь, и манеры у вас и тогда были шокирующие. Но, проклятие, имя ваше начисто вылетело у меня из головы.

— Роза.

— Да, верно, — отозвалась миссис Уингфилд. — А маменька ваша ведь была чистой воды большевичка. Но неизвестно, что бы она запела, если бы дожила до нынешних времен.

У Розы от обиды кровь прилила к лицу, и она уже хотела ответить, но миссис Уингфилд вскричала:

— Не сердитесь! Я преклонялась перед вашей матерью. Я ценила ее, возможно, куда больше, чем вы. Признаюсь, иногда меня разбирало любопытство: когда же дочь Маргарет явится ко мне с визитом? Полагаю, вы нуждаетесь в деньгах? Ну да, о чем я спрашиваю; нынче если ко мне кто-то и приходит, то именно за деньгами. Нет, это вы зря затеяли. Разве вас не предупреждали? Я ведь старая скупердяйка. Но я разрешаю вам остаться. Мы можем провести время в беседе, покуда я не пойду спать. Возможно, вы дурно воспитаны, но вам не удастся вот так вдруг взять и уйти; теперь, когда вы оказались здесь, я вас не отпущу. А вдруг вы никогда больше не придете. Хотите шампанского?

Роза, которая разрывалась между обидой, смущением и отчаянием, поблагодарила и протянула бокал.

— О, так вы хотите еще? — почему-то удивилась миссис Уингфилд. — Отдайте же мне бокал. Вы будете пить из чашки. Там еще одна осталась, я думаю, в буфете.

Маневрируя между всеми этими столиками, пуфиками, подушечками, которыми был просто забросан пол, Роза приблизилась к буфету. Она вытащила прекрасную чашку дрезденского фарфора и принесла миссис Уингфилд; та уже успела, на удивление быстро, осушить один бокал и, с усилием оторвав голову от софы, сосредоточенно наполняла следующий.

— Советую протереть носовым платком, — произнесла миссис Уингфилд, когда Роза протянула чашку, — там пыль еще со времен Потопа.

Должно быть, так и было. Роза провела по фарфору платком, и миссис Уингфилд вылила в чашку остаток вина.

— Ни капли не осталось, а это ведь последняя бутылка, — вздохнула миссис Уингфилд. — Нет, лгу, не последняя. Но для меня, а не для вас.

— Красивая чашка, — решив сказать что-нибудь приятное, заметила Роза.

— Да, согласна, прекрасная, — отозвалась миссис Уингфилд. — Тут у меня много красивых вещиц, но в этой свалке вам не разглядеть. Если бы старая вобла была здесь, я бы ее попросила показать. Но она сейчас моет посуду, что я позволяю ей раз в три недели. Именно к этому времени чистая посуда заканчивается. Я ненавижу, когда тут же после еды Фой подскакивает и мчится мыть тарелки, от этого у меня наступает расстройство пищеварения. Поэтому мы сначала пачкаем всю посуду, а потом она берет и разом моет.

— Что ж, разумное устройство, — проговорила Роза.

— Это не разумное устройство, а то устройство, которое мы приняли, — поправила миссис Уингфилд.

И тут мисс Фой вошла в комнату, неся бокал для шампанского.

— Я подумала, вам может понадобиться бокал, — объяснила она.

— Ты подумала правильно, — сказала миссис Уингфилд, — хотя и с некоторым опозданием, как обычно. Ну куда же ты уходишь, неразумное создание? Раз уж принесла, оставь. Вот эту чашку заберешь, не знаю, как мы ее проглядели. Ну что, милочка, вы еще не выпили? Тогда перелейте остаток в бокал, а чашку отдайте Фой. Вот так.

Мисс Фой направилась к двери.

— Кстати, Фой! — крикнула ей вслед миссис Уингфилд. — Это Роза Кип.

Мисс Фой стремительно повернулась: в ее выцветших глазах блеснуло воодушевление.

— О, мисс Роза! — воскликнула она. — Какая радость и какая честь!

— Честь, да нечем есть, — проворчала миссис Уингфилд. — Это же мисс Кип, а не ее мать.

— Вашу маму я очень хорошо помню, — радостно сообщила мисс Фой. — Много раз я слушала ее выступления в залах поблизости от Холборн и Кингсвей. Замечательным оратором она была! Конечно, я тогда была совсем юной.

— Не такой уж и юной, — ввернула миссис Уингфилд. — Как вы думаете, сколько Фой лет? — обратилась она к Розе.

— Я не слишком хорошо умею отгадывать возраст, — смутившись, ответила Роза.

— Только взгляните на нее! — призвала миссис Уингфилд. — Ну же, выскажите ваше предположение. Но сначала приглядитесь хорошенечко. Она похожа на старую швабру, а, как на ваш взгляд? Могли ли вы предположить, что человек может быть так похож на швабру? А взгляните на ее ноги. Поднимите юбку, Фой! У них вообще нет никакой формы. Просто как два валика. Вам прежде доводилось видеть ноги, похожие на валики?

— Не обращайте внимания, мисс Роза, — сказала мисс Фой, очевидно давно привыкшая к подобным сценам. — На самом деле она добрая.

— Это я добрая? — возопила миссис Уингфилд и, в очередной раз энергично переместив ноги, уселась на софе перед мисс Фой, которая несколько побледнела. — А что у нее на голове, полюбуйтесь! Матрацная вата, да еще вставшая дыбом! Внимание, приступ близится. У сумасшедших волосы всегда торчат. У ненормальных, как говорится, все ненормальное, даже волосы.

— Прекратите! — воскликнула мисс Фой. — Прошу, прекратите! От вас просто в дрожь бросает.

Она повернулась и поспешно удалилась из комнаты.

— Все-таки обиделась, — констатировала миссис Уингфилд. — Глупая старушенция! До встречи с ней я вообще была ужасной шутницей. И все же, если бы не она, грелась бы я сейчас на солнышке, на балконе какого-нибудь паршивенького отеля. А знаете, ведь старуха Фой — девственница. Что вы на это скажете?

— У меня нет никакого мнения на этот счет, — резко отозвалась Роза. Сцена издевательства над мисс Фой ее просто возмутила. Теперь она уже не сомневалась в том, что Уингфилд сумасшедшая.

— Что значит «нет никакого мнения»? — удивилась миссис Уингфилд. — Так или иначе, но вы должны что-то об этом думать.

— Да, я думаю, что вы чрезвычайно жестоко обошлись с мисс Фой.

— Ну вот, теперь я знаю, что вы думаете, — произнесла миссис Уингфилд. — А иначе откуда мне знать, я ведь не умею читать мысли. Я вам что-то сейчас скажу. Конечно, вы сразу так и подумали: она девственница. И все так думают. А я вам открою кое-что другое. Не девственница она! А, удивились? Я вам все расскажу как-нибудь в другой раз. Вас не затруднит подойти к буфету и взять еще бутылку шампанского? Вот, хорошо. Знаете, как открывать шампанское? Ну, открывайте, только осторожно, мебель не замочите.

Миссис Уингфилд теперь полулежала, откинувшись на подушки софы. Наливая шампанское, Роза близко увидела ее лицо и поразилась тому, насколько оно сухое, какое-то не настоящее, больше похожее на картонную маску. И посреди этой пустыни темнели глаза, тревожно, как два заросших водорослями прудика. Роза с какой-то дрожью подумала: а если бы из этих глаз выкатились слезы, то они бы потекли вниз, оставляя за собой дорожку — и что же открылось бы под слоем пыли? Вокруг стоял душный сладкий запах, как от старого льняного белья, хранимого в лаванде.

— Да, я знаю, о чем вы думаете, — подтвердила миссис Уингфилд: — «С кем, с кем, а с ней можно вести разговоры о возрасте». Я не скрываю свой возраст. Мне восемьдесят три года. И лицо, вы думаете, у нее покрыто эмалью, как у королевы… как бишь ее? Хотите взглянуть, какая я была в двадцать лет? Дайте-ка мне вон тот альбом.

Роза передала ей толстенную книжищу в красном вельветовом переплете, лежащую на пианино среди разнообразных вазочек и сделанных из меди зверушек.

— Вот я, — показала миссис Уингфилд.

С фотографии на Розу глянула хорошенькая, темноволосая, темноглазая девушка в широкополой шляпе.

— Вы были красивой, — заметила Роза. — Но и сейчас не очень изменились, — добавила она серьезно. Ей вдруг почудилось, как в волшебном видении, то юное личико, проступающее сквозь лицо старой миссис Уингфилд. Это было потрясающе.

— Вы маленькая льстица, — проговорила миссис Уингфилд, — а льстецы — все обманщики. В этом вы не похожи на свою мать. Она никогда никому не льстила. Но я понимаю, вам надо что-то из меня выудить. А вот я снова, чуть позднее.

Уингфилд перевернула страницу, и Роза увидала несколько смазанный снимок какой-то высокой женщины, в юбке по щиколотку, руки у нее были как-то неестественно вытянуты, а вокруг толпилась куча народа.

— Это когда я приковала себя к изгороди у казарм Виллингтона. До сих пор остался знак.

И Уингфилд показала Розе свое левое запястье, на котором виднелось маленькое красное пятнышко.

— Действительно! — поглядев, сказала Роза.

— Так вы мне верите? — сардонически рассмеялась миссис Уингфилд. — Хорошо, идем дальше! Вот, смотрите, здесь я арестантка в Эскот. Это фото было в газетах. К нам всегда на следующий день являлись какие-то весьма обходительные люди и спрашивали, не желаем ли мы получить фото. У вашей матери наверняка тоже была целая коллекция снимков.

— Да, была, — отозвалась Роза. — Вспоминаю, там был такой: вы вместе с мамой разбрасываете листовки в каком-то театре.

— Верно! — растрогавшись, воскликнула миссис Уингфилд. — В Ковент-Гарден. На «Трубадуре». Королевская семья присутствовала. Ах, какая же вы умница, делаете все, чтобы мое сердце растаяло! — и она снова перевернула страницу. — А вот мы беседуем с Бернардом Шоу.

Роза почтительно рассматривала фотографию.

— Уингфилд ревновал меня к Бернарду, — прокомментировала миссис Уингфилд. — А потом я прикончила этого старого дурака… Уингфилда, разумеется. Я всадила в него нож, да будет вам известно. И с чего это ему вздумалось ревновать меня? Как же я его презирала, этого тщеславного осла. Все его денежки отдала на Орфографическую реформу. А теперь, должно быть, вас интересует, — продолжила миссис Уингфилд, — кому я собираюсь оставить свои денежки? Нет, я вам не скажу. Старуха Фой надеется, что ей достанутся, но я ей не оставлю ни пенни! — миссис Уингфилд загоготала, повернувшись на бок среди подушек.

Роза чуть попятилась и отыскала себе стул. Ей не хотелось, чтобы ситуация вышла из-под контроля.

— И не надо меня спрашивать, — продолжала миссис Уингфилд, — какая тебе, мол, разница, что с твоими деньгами случится потом. Потом мне будет все равно, но сейчас — далеко не все равно. В конце концов мы все живем будущим, даже если это то будущее, где нас и в помине не будет. Мы все живем будущим, пока вообще дышим, что в моем случае продлится весьма недолго. Еще несколько месяцев, и толпа ринется с лопатами к моим документам в надежде откопать завещание. Ну как, вы верите тому, что я сказала?

— Чему именно? — спросила Роза. Она чувствовала, что в ней растет неприязнь к миссис Уингфилд, которая чем дальше, тем выглядела безумней.

— Что я огрела старого скрягу Уингфилда топором!

— Нет, — ответила Роза.

— Как же вы правы! — давясь кашлем, прокричала миссис Уингфилд. — Когда люди доживают до такой дряхлости, они становятся ужасными лгунами! Нет, я не топором его ударила, а… размозжила ему башку утюгом! — миссис Уингфилд теперь просто задыхалась от смеха.

— Миссис Уингфилд, пожалуйста! — взмолилась Роза. — Пожалуйста, успокойтесь!

— А я совершенно спокойна, — заявила миссис Уингфилд. — Вы что же думаете, я как-то невероятно волнуюсь? Буря и натиск! Буря и натиск, как писал поэт! На старости лет начинаешь потихоньку терять индивидуальность. Ну какая, по сути, разница между мной и какой-нибудь старой калошей с Байсуэтер Роуд, кроме воспоминаний, хвостом тянущихся за нами? Этих баек, никому, кроме нас, не нужных, да и нам, пожалуй, тоже. Старые байки и фотографии. И не говорите мне, что та бедолага с Байсуэтер все же лучше. Это ваша мама любила твердить: «Бедные достойней». Большевичка была с головы до пят!

— Прошу прощения, миссис Уингфилд, — чувствуя, что разговор идет совсем не по тому руслу, произнесла Роза, — возможно, я слишком у вас засиделась, и поэтому…

— Конечно, сидите здесь битый час и молчите! — воскликнула миссис Уингфилд. — Вы же зачем-то пришли! Ну, выкладывайте!

— Я пришла к вам посоветоваться по поводу одного дела, — начала Роза.

— Денежного? — тут же поинтересовалась миссис Уингфилд. — Но я уже объяснила — не получите. А теперь ступайте. Я устала.

— Очень жаль, — поднимаясь со стула, пробормотала Роза. Ей было горько и досадно. — Если позволите, я загляну в другой день.

— И думать не смейте! — прокричала миссис Уингфилд. — Другой день! В другой день меня, может, уже похоронят! Я просто вне себя от любопытства — чего же вы хотите? Что же это за дело? Сегодня ночью не усну, если не узнаю. Сядьте, моя дорогая, и успокойтесь. Я не такая сумасшедшая, как вам кажется.

Роза вновь опустилась на стул и с сомнением взглянула на миссис Уингфилд.

— Вопрос касается «Артемиды», — еле слышно сообщила Роза. Она чувствовала, что очень устала.

— Чего касается? — наверное, не вполне расслышав, переспросила старая дама.

— «Артемиды», — повторила Роза. — Это такой журнал.

— Ах, «Артемида»! — воскликнула миссис Уингфилд. — Но вы так странно произнесли. И что же там с ней случилось?

— Нужны деньги, — начала Роза. Она решила изложить все как можно проще. — Если мы не получим финансовой поддержки, то вынуждены будем прекратить издание. И я подумала, может быть, вы согласитесь сделать вклад. Вы ведь один из главных акционеров.

— Я это прекрасно знаю, — сказала миссис Уингфилд. — Не надо обращаться со мной так, будто я родилась еще при египетских фараонах. Предполагаю, что вы сами ведете дела?

— Не совсем, — ответила Роза. — Фактически дела ведет мой младший брат.

— Ваш младший брат! — произнесла миссис Уингфилд. — Такой светловолосый глупыш, насколько я припоминаю. Похож на вашего отца. Почему именно его Мэгги избрала в мужья, для нас так и осталось загадкой. Мне довелось видеть вашего братца несколько лет тому назад в Оксфорде. Да, как видите, я и в Оксфорде бываю. Там был какой-то студенческий спектакль. И кто-то указал мне на него. Он был занят в спектакле. По Шекспиру. Он играл кого-то, какая-то проходная роль. Всего три строчки нужно было произнести, и одну из них он умудрился забыть. Значит, я должна спасти «Артемиду», иначе вашему братцу не с чем будет играться? Не обольщайтесь, мисс Кип, не спасу, и пальцем не пошевелю.

— Мой брат вполне сведущ в издательских делах, — заметила Роза. — Все, что ему требуется, это средства. Да не в моем брате тут дело. Спасти «Артемиду» от банкротства — вот главное.

— Но почему вы обратились именно ко мне? — спросила миссис Уингфилд. — Продайте с аукциона на Флит-стрит.

Последняя реплика убедила Розу, что миссис Уингфилд действительно не «современница фараонов» и знает, что к чему.

— Именно сейчас на Флит-стрит никто журнал не купит, — с бледной улыбкой отозвалась Роза, — то есть никто, кому мы согласились бы продать.

— А, получается у вас были предложения? — ухватилась за последнюю фразу миссис Уингфилд. И, наклонившись вперед, она уставилась на Розу слегка даже выпучившимися глазами. — Ну, карты на стол!

— Да, — не стала возражать Роза, — у нас было предложение от Миши Фокса. Но мы не захотели его принять. Мы хотим, чтобы «Артемида» и впредь оставалась независимой, ибо это для нас важнее продажи кому-либо. Если мы уступим Фоксу, то журнал изменится до неузнаваемости.

— Ваш брат наверняка уже изменил его, — заявила старая дама.

— Вы бесплатно получаете экземпляр каждый месяц. Полюбопытствуйте, — холодно ответила Роза.

— Получаю экземпляр? — удивилась миссис Уингфилд. — Вот так новость. Куда же он девается? Должно быть, Фой утаскивает к себе в комнату. Так все же, с какой стати именно ко мне вы явились с этой трогательной историей? Вы думаете, меня заботит, кому достанется «Артемида», Фоксу или самому дьяволу? Почему бы вам не направить свои стопы к Аде Каррингтон-Моррис? У нее все еще есть идеалы. А я просто старая развалина. Страсть и трепет, страсть и трепет, мисс Кип!

Роза понимала, что все это миссис Уингфилд говорит только для того, чтобы проверить, как она поступит дальше.

— Мы не хотим помощи миссис Каррингтон-Моррис, — постаравшись, чтобы слова прозвучали непринужденно, ответила Роза. — Мы предпочитаем обратиться к вам.

— О, новая лесть! — воскликнула миссис Уингфилд. — Хотите шампанского, я совсем позабыла вам предложить, или, может быть, желаете чаю?

— Не беспокойтесь о чае, — сказала Роза. — Я выпью шампанского.

— Нет, вы слышите, что она говорит! — всплеснула руками старая дама. — Не беспокойтесь о чае, я выпью шампанского! Да знаете ли вы, сколько стоит бутылка шампанского? А чай мы покупаем по одиннадцать пенсов за четверть. Зовите Фой, и пусть несет чай! Сказано ведь вам — я скряга!

— Пожалуйста, не беспокойтесь, — поспешно возразила Роза. — На самом деле не надо мне ни чая, ни шампанского.

— А, так вы собирались пить мое шампанское, да еще и без особой надобности! — прокричала миссис Уингфилд.

— Я очень прошу вас, подумайте об «Артемиде», — вернулась к главной теме Роза. — Годовое собрание акционеров обязано состояться в течение недели, и решение должно быть принято. Мой брат отдает очень много сил этому журналу, хотя не получает никакого жалования и фактически вкладывает в издание, чтобы оно совсем не умерло, свои сбережения. Если не произойдет существенного денежного вложения, то у меня не хватит совести советовать брату не продавать «Артемиду» Фоксу. «Артемида» кругом в долгах.

— Журнал можно просто закрыть, но не продавать, — проворчала миссис Уингфилд.

— То или другое, но это все равно будет означать смерть «Артемиды», такой, какой вы ее знали, журнала, основанного моей матерью и вами, — страстно проговорила Роза.

— Лесть! Умасливание! С чего вы решили, что мне понравится сравнение с этой большевичкой? Вижу, вы заботитесь о братце. Вполне естественно. Животные, и те заботятся о младших. А этот господин Фокс, он ваш друг или что-то в этом роде?

Роза внимательно посмотрела на старую даму.

— Нет, — ответила она.

— Я о нем слышала, — сказала миссис Уингфилд. — Кажется, он крупный делец и столь же крупный интриган, верно?

— Да, — согласилась Роза.

— Как-то уж слишком много мужчин в этой истории, — заметила миссис Уингфилд. — «Артемида», насколько я знаю, женский журнал. Ну все, мне время укладываться спать. Денек сегодня выдался бурный. Если лягу здесь, то, пожалуй, уже ни за что не встану. Так что надо брести в спальню. Будьте так добры, по пути скажите этой в кудряшках, чтобы шла сюда.

Роза встала и приготовилась уходить.

— Мы будем чрезвычайно признательны вам, — обратилась она к старой даме, — если вы согласитесь нам помочь.

— Конечно, стоит мне пальцем пошевелить, и все наладится, — проворчала миссис Уингфилд. — Я богата, как Крез! — С этими словами она вновь легла и забросила ноги на спинку софы. — А вот захочу я или нет, это другой вопрос.

— Могу ли я надеяться… — начала Роза.

— Надеяться можете, — согласилась Уингфилд, — это мне ничего не стоит! Но ни слова вашему светловолосому братцу! — тут она закрыла глаза и сложила руки на животе.

Роза вдруг поняла, что в комнате стало совсем темно. Стараясь не натыкаться на мебель, она добралась до двери.

— До свидания, — сказала она, отворив дверь. Но миссис Уингфилд не открыла глаз и не ответила. Роза на цыпочках вышла из комнаты.

10.

Джон Рейнбери стоял у себя в саду. Был воскресный полдень, и солнце, вот уже несколько часов не прячущееся за облака, начинало пригревать землю. Рейнбери всегда старался, и до сих пор ему это удавалось, дома забывать об ОЕКИРСе. Его дом был надежной твердыней, полный воспоминаний детства и милых теней прошлого, чей мягкий шепот начинал звучать всякий раз, как только Джон, успокаиваясь, отгонял прочь суетные заботы дня. Тени стекались к нему, окружали, на лету касаясь своими бесплотными ладонями, и он постепенно засыпал, погружался в сладостное оцепенение, в ту стихию, которая неизмеримо глубже всякой мысли, всякого знания. Уже немало лет прошло с тех пор, как Рейнбери решил для себя — единственное, что для него в жизни важно, это достижение мудрости. Иногда он называл это по-иному: достижение добродетели; но сейчас, по различным причинам, он предпочитал первое название.

Рейнбери не мог не согласиться, что с появлением в его жизни мисс Кейсмент ему с некоторым трудом дается соблюдение выработанного прежде закона: возвращаясь домой, переставать думать о службе. А сегодня, в воскресенье, это казалось особенно трудным. Накануне мисс Кейсмент просто ошеломила его: оказывается, она написала длиннейший доклад на тему реорганизации ОЕКИРСа. Этот доклад, в основе которого, несомненно, лежало изучение документации не только финансового ведомства, но и многих других подразделений, поражал своей детальностью и тщательностью. Открываясь обзором нынешнего штата ОЕКИРСа, доклад содержал анализ функций организации, включая и исторический аспект вопроса, а затем, после главы о международном значении ОЕКИРСа, переходил к множеству конкретных предложений: каким образом провести реорганизацию и, не затрачивая больших усилий, получить значительный результат. При этом указывалось на полезность полного упразднения одних отделений и на значительное сокращение других; и Рейнбери сразу же обратил внимание, что при новом режиме, вытекающем из доклада мисс Кейсмент, финансовое ведомство должно занять ведущую позицию, а это было именно то, о чем Рейнбери так часто мечтал.

Представляя доклад, мисс Кейсмент вела себя чрезвычайно скромно, даже униженно. Создавалось впечатление, что ей приходится бороться с значительным внутренним сопротивлением и неловкостью; она все время подчеркивала, что это писалось в свободное время, исключительно для себя, но может и пригодиться в качестве грубого наброска, когда он, Рейнбери, будет обсуждать с сэром Эдвардом вопрос реорганизации учреждения. Джон не понимал, откуда мисс Кейсмент взяла, что он когда-либо собирается обсуждать эту тему; хотя, вполне возможно, давно, когда мисс Кейсмент только появилась здесь, он мог что-то мимоходом сказать, и это было истолковано именно в таком духе. Беря документ, Рейнбери как-то невнятно поблагодарил и с некоторым сомнением приступил к чтению. Но вскоре с удивлением понял, что это действительно очень хорошо написано. Несмотря на небольшие стилистические погрешности, все было выполнено настолько умело, что Рейнбери даже позавидовал, что это создал не он. Фактически, именно такой доклад Джон мечтал сочинить в первое время своего пребывания в ОЕКИРСе. В этом документе соединились дотошное знание устройства организации и воображение, помогающие интерпретировать основные функции учреждения. Некоторые главы, к примеру, посвященные деятельности ОЕКИРСа на международном уровне, сделали бы честь даже государственному мужу. Единственное но заключалось в следующем: преданный гласности, доклад мисс Кейсмент нанес бы урон слишком многим самолюбиям. Рейнбери отметил, например, что ведомство Эванса при новом устройстве должно быть полностью ликвидировано.

Джон хорошо понимал: поставив свою подпись под рапортом мисс Кейсмент и отправив документ сэру Эдварду, он тем самым возвестит о начале эпохи войн и революций, о жестокости которых ему страшно было и думать; и выживет ли он в этой борьбе? Доклад ставит под угрозу благоденствие стольких лиц, что ответные меры, несомненно, последуют тут же. Короче говоря, Рейнбери отдавал себе отчет, что, выступив сторонником доклада, он и нарушит некое джентльменское соглашение, обязывающее сотрудников ОЕКИРСа удерживаться от взаимных обвинений, и подставит себя под удар тех, у кого в руках сила, и, насколько он знал, немалая. Внешне он как бы все еще не знал, как поступить, но внутренне уже не сомневался: доклад мисс Кейсмент следует спрятать, и как можно дальше; и чем раньше она об этом узнает, тем будет лучше. Он уже приготовил несколько фраз о «юном энтузиазме», о «спящей собаке» и так далее. Единственное, в чем он был не уверен и с некоторой тревогой об этом думал: как мисс Кейсмент отнесется к предложению отодвинуть ее доклад sinedie.[14] Любопытно, знает ли она, насколько это талантливо сделано? Что-то Рейнбери подсказывало — знает.

Вот такого рода мысли смущали мир и покой его уик-энда. Но сейчас они почти поблекли, оставив лишь небольшое чувство обиды, которое, смешавшись с воспоминанием о духах мисс Кейсмент и об измазанных красной помадой концах сигарет, улетело ввысь легким облачком желания. Теперь, стоя в саду и чувствуя, как весеннее солнце все сильнее печет затылок, он размышлял о других, не менее хлопотных делах. Рейнбери проживал в большом доме на Итон-сквер; это было в некотором роде его наследственное поместье, окруженное садом, по лондонским меркам немалым, а сад, в свою очередь, отделялся от прочего мира высокой стеной из серого камня. У этой стены, напротив дверей, ведущих из гостиной на террасу, с незапамятных времен рос куст глицинии, чьи искривленные золотисто-коричневые стебли изгибались причудливыми завитками, а кисти запыленных синих цветков свисали над цветочным бордюром. Глициния связывалась для Рейнбери не только с воспоминаниями детства, но и с его, как он определял, самыми потаенными мыслями; сквозь эти фантомы, как сквозь прозрачные тела призраков, он, сидя на террасе, часами всматривался в спутанные ветви и похожие на перья листья, и постепенно внешний мир куда-то отходил, соединяясь с мыслями и трансформируясь в некую внутреннюю субстанцию.

За стеной, по которой тянулась глициния, располагались постройки какой-то больницы; и вот шесть месяцев назад Рейнбери получил некую открытку, прочел и похолодел от ужаса: вежливо и со множеством извинений местный совет объяснял ему, что для завершения строительства столь необходимого больнице рентгенологического корпуса требуется участок земли, футов пять шириной и семьдесят пять футов длиной, и все упирается… в стену его сада. Совет обещал, что это ни в коей мере не будет для хозяина хлопотно и что если его участок и уменьшится, то всего лишь на какой-то очень незначительный кусочек. Разумеется, нынешняя стена будет снесена за их счет и за их же счет возведена новая, там, где укажет владелец; к тому же, прежняя стена настолько обветшала, что новая, из прочного камня, разве не будет кстати? И, безусловно, будет выплачена компенсация за потерю земли в размерах, предусмотренных законом для таких случаев принудительного отторжения.

Когда все эти новости обрушились на Рейнбери, он почувствовал себя настолько несчастным, словно его приговорили к смертной казни. Так бесцеремонно, так жестоко с ним еще никто никогда не поступал. Сначала он просто не знал, что делать. Потом неделю ходил с жалобами по всем тем местам, где, как ему казалось, может получить помощь. Он написал своему депутату, он написал даже в «Таймс», правда, письмо не напечатали. Одним словом, он не только ничего не достиг, но и не получил ни малейшей надежды. В итоге впал в глубокую тоску и запретил своим знакомым даже упоминать об этом деле.

До разрушения стены теперь оставалось около двух недель. В это время больничные власти всячески старались установить теплые отношения с жертвами конфискации, а в их число входили жильцы около полдюжины домов, располагающихся слева и справа от дома Рейнбери; их хозяев приглашали осмотреть больницу, своими глазами увидеть ставший непригодным старый рентгенологический корпус и ознакомиться с проектом нового. Рейнбери не захотел идти. В этом вопросе он отказался быть филантропом; и когда одна из его соседок, дама, исполненная благих побуждений, в разговоре с ним воскликнула, что, да, если бы вы только увидели, как они там теснятся, бедные, вы бы наверняка смягчились, он ответил грубо. Ему и в самом деле было очень горько.

Рейнбери хорошо сознавал, что так быть не должно, должно быть, в сущности, совсем иначе. Тихо упрекнув себя за такое отношение, он тем не менее отыскал и ему место в круге реальности, беспощадное видение которой с недавних пор стало заменять ему такую ценность, как добродетель. В конце концов самопознание и было его идеалом; и не в силах ли познание своим собственным ярким светом изменить смысл того, что оно открывает? Рейнбери не чувствовал необходимости в этот период своей жизни вкладывать в развитие своей личности больше сил, чем требуется для того, чтобы просто подробно комментировать, как именно это развитие происходит. Вмешиваться в этот процесс он не собирался. В том, что касается морали, а также разума, Рейнбери придерживался следующей точки зрения: зрелость — есть понимание того, что человеческие усилия в большинстве своем неизбежно завершаются мыслью о собственной заурядности, и все благие порывы в конце концов приводят нас к убеждению, что такие, какие мы есть, мы уже собой представляем élite.[15] Безрадостность этого знания смягчается лишь мыслью, что это все же хоть какое-то знание.

Тепло, которым был наполнен сад, соединялось с тишиной, и все вместе создавало ощущение, что уже лето. Он чувствовал впервые в этом году, как солнце жаркими лучами касается его шеи, и память о прошлых летах всколыхнулась в нем; и сквозь все свои размышления он, наконец, начал видеть цветы. Гиацинты, нарциссы, примула росли перед ним, стремясь к солнцу, венчаясь тычинками, то сжимающимися в плотные шарики, то разворачивающиеся в виде звезд. Он заглядывал в их черные и золотистые сердцевины; и как только его взор проникал туда, клумба тут же расширялась, поверхность ее приближалась, и становились видны мельчайшие подробности — и тоненькие волоски на цветочных стеблях, и крохотные желтые крупинки пыльцы, и юная, почти прозрачная улитка, тихо плывущая, шевеля усиками, к вершине листа. У своих ног он видел армию муравьев, проложивших двусторонний путь по тропинке. Он наблюдал за ними. Каждый знает, что делает, подумал он.

Он смотрел на улитку. Интересно, спрашивал он, видит ли она меня? Как же мало я знаю, думал он, и как ничтожно мало можно узнать; и от этой мысли ему на минуту стало весело.

Рейнбери вдруг почувствовал, что в саду еще кто-то есть. Он поднял голову и заметил Анетту Кокейн. Она стояла перед дверью в гостиную. Он сразу узнал ее, хотя и попытался продолжить наблюдение за муравьями. Но они вдруг показались ему такими незначительными и непередаваемо далекими. Он вздохнул и повернулся к девушке больше с неудовольствием, чем с интересом. Сначала ему показалось, что она все такой же ребенок, каким была, когда он шесть лет назад увидел ее впервые, но потом понял, что ошибся. Не ребенок, а уже женщина. Это был абсурд.

— Мисс Кокейн! — произнес Рейнбери, сумев объединить в этих двух словах удивление и почтение.

— О, прекрасно, — чуть слышно сказала та. Рейнбери не понял, к чему это относилось. Анетта протянула ему руку. — Мы раньше встречались, — как бы подсказала она.

— Ну как же, помню! — воскликнул Рейнбери, вспоминая, как тогда Анетта всех извела своими шалостями. — Весьма неожиданный сюрприз!

«Чего этой маленькой дьяволице от меня надо?» — задал себе вопрос. Потом, еще в полураздражении, он подумал: раз уж так получилось, то не постараться ли извлечь из этого визита хоть что-то хорошее, превратить его в некое развлечение? Помимо раздражения он чувствовал в себе склонность к легкомыслию.

— Зайдемте в дом и выпьем чего-нибудь, — предложил он.

И Анетта последовала в гостиную.

Пока Рейнбери разливал шерри, она, как-то нелепо замерев посреди комнаты, рассматривала все вокруг с заинтересованным и вместе с тем с каким-то отсутствующим видом.

— Садитесь, Анетта, — сказал Рейнбери. — Вы не против, если я вас буду так называть? Ведь я помню вас с тех пор, как вы были ребенком.

— Пожалуйста, как вам будет угодно, — согласилась Анетта. Бросив пальто на пол, она стремительно отпила из бокала. Ее будто ничего не смущало, и в то же время что-то сковывало.

Расположившись напротив, Рейнбери принялся рассматривать гостью. Он сразу отметил, как воздушно, совсем по-летнему она одета. На ней была тонкая хлопчатобумажная блузка, льняная юбка и алый шарф, который она, сняв с шеи, вертела теперь в руках. Эта скудость одежды еще больше подчеркивала ее стройность. Блузка легким облачком прикрывала грудь. Рейнбери почему-то вдруг вспомнил прозрачную улитку — и улыбнулся.

— Как Роза? — спросил он.

— Сердится на меня, — с легкой гримаской ответила Анетта.

— Почему?

— Не знаю. Может, из-за того, что я бросила школу. Нет, не знаю.

— А вы бросили школу? — удивился Рейнбери.

— Да. Я училась в Рингхолл-колледж, но потом решила, что лучше делать это самостоятельно.

— И какие же науки вы собираетесь изучать? — поинтересовался Рейнбери.

— Еще не знаю. В настоящий момент я просто наношу визиты.

— А, понимаю, — покачал головой Рейнбери. — Чтобы найти того, кто мог бы вам помочь в вашем учении.

Анетта с подозрением глянула на него.

— С тех пор, как я прибыла в Англию, у меня почти не было времени, — словно объясняя что-то, сказала она. — Я уже давно собиралась вас навестить.

— И Роза вас отговаривала? — тут же задал вопрос Рейнбери. — От визита, я подразумеваю.

— Признаться, да, — согласилась Анетта.

— С Розой наверняка не так-то легко ужиться, — проговорил Рейнбери. Ему хотелось подтолкнуть Анетту к осуждению Розы.

— Нет, она очень хорошая, — ответила Анетта.

«Это тебе только кажется», — мысленно возразил Рейнбери. Только теперь, приободрившись, он понял, в какой тоске провел почти весь день. Он снова налил Анетте вина и себе тоже.

— Вы дружите с Мишей Фоксом, не так ли? — спросила девушка.

«Ах, вон оно что!» — подумал Рейнбери.

— Да, — сказал он. — И вы тоже?

— Я видела его всего один раз. Он какой-то странный человек, вам не кажется?

Сталкиваясь с этим довольно часто, Рейнбери все же никак не мог примириться с мыслью, что люди приходят к нему чаще всего именно за тем, чтобы выведать что-нибудь новое о Мише Фоксе. И сейчас он стиснул зубы.

— Что же в нем такого странного? — поинтересовался он.

— Не могу объяснить, — попыталась пояснить Анетта. — Он такой, как бы это сказать…

— Я не нахожу в нем ничего странного, — не дождавшись конца фразы, продолжил он. — Не говоря о глазах, в Мише только одно качество можно считать исключительным — его умение выжидать. Я еще не встречал человека, который, вынашивая сотни планов, а у Миши именно сотни планов, в буквальном смысле готов ждать годы, пока тот или иной из них, подчас самый тривиальный, так сказать, созреет, — завершил Рейнбери и с враждебностью посмотрел на Анетту.

— Правда, что он плачет, если прочтет что-нибудь грустное в газете? — спросила она.

— Досужие сплетни, не более, — ответил Джон. Глаза у девушки сейчас были широко раскрыты, и, заглянув в их глубину и осознав, что его резкие ответы проходят, в сущности, мимо нее, он вздрогнул, потому что как живого представил того, кто сейчас владел ее воображением.

— Сколько ему лет? — задала новый вопрос Анетта.

— Не знаю, — отозвался Рейнбери, — и никто не знает.

Его злило, что приходится обсуждать с Анеттой Мишу Фокса, и он даже не скрывал этой злости. Он резко сменил предмет разговора.

— Ну, так чем же вы собираетесь зарабатывать кусок хлеба? — намеренно грубо произнес он.

— Не знаю, — отозвалась Анетта. — У меня нет опыта ни в какой области. — И она улыбнулась по-женски так беспомощно, что Рейнбери растерялся: неужели притворяется? Женщины всем этим уловкам обучаются рано, подумал он, почти рождаются с ними.

— Вы служите в какой-то конторе, насколько я знаю? — спросила Анетта. Сама того не подозревая, она построила вопрос так, что в нем послышалась нотка презрения.

— Я и в конторе работаю, и иными делами занимаюсь.

— Какими же?

— Размышлением, — ответил Рейнбери.

— Мне кажется, размышлять — это очень трудно, — серьезно произнесла Анетта. — Я как только начинаю размышлять, тут же впадаю в дрему.

Рейнбери чуть подвинулся вместе со стулом. В обстановке появилось что-то тягостное. «Ну как можно, столько путешествуя, оставаться такой наивной?» — подумал он. Анетта сидела напротив него, и ее крохотная ручка, в которой она только что держала бокал вина, теперь вольно лежала на столе, второй рукой она крутила шарф. Рейнбери взглянул на ее руки с чрезвычайно узкими запястьями. Рукава блузки были закатаны до локтей. Он встал, взял графин и налил ей еще вина. После чего вернулся на свое место. Минуту длилось молчание. Потом Анетта сказала что-то, но Рейнбери не расслышал.

— Прошу прощения, — извинился он.

— Я говорю, какая красивая черно-белая бабочка, — повторила Анетта. И указала на стену. Рейнбери оглянулся и действительно увидал на стене чуть повыше своей головы крупную бабочку. Ему показалось, он видит пыльцу на ее крылышках и ворсинки, покрывающие головку; и даже ее глаза!

— Это древесная леопардица, — пояснил он. — Их не так-то часто можно встретить в это время года.

— Мне хотелось бы иметь вечернее платье такого же цвета, — мечтательно произнесла Анетта.

Рейнбери хмурился и то и дело вздыхал, как человек, пытающийся распутать клубок проблем. Казалось, он почти позабыл о присутствии Анетты. А в ней как раз и было дело. Он наконец понял, что странное и тревожное чувство, которое не дает ему сейчас покоя, есть необоримое желание взять Анетту за руку. Трудность состояла в следующем — если он это сделает, то каков будет результат и нужен ли ему такой результат? Рейнбери хотелось, чтобы из церемонии сближения с женщиной наконец исчез этот мучительный момент бесповоротного решения. Это как в охоте с подводным ружьем на рыб — спорте, которым он однажды по глупости пытался заняться. Вот рыба — грациозная, таинственная, свободная и желанная; выстрел — и ничего не остается, кроме борьбы, крови и неловкости. Если бы можно было, мечтал он, соединить две эти радости — созерцания и обладания!

Думая обо все этом, он потянулся и прикрыл руку Анетты своей рукой, захватив пальцами ее запястье так, будто намеревался прослушать пульс. Поскольку все это не могло обойтись без сильного наклона вперед, он неуклюже, второй рукой, пододвинул свой стул, но в то же время продолжал крепко держать девушку за руку. Но не ее, а именно руку рассматривал он внимательно, словно та существовала отдельно от тела.

Анетта, чью крохотную ручку Рейнбери не выпускал гораздо дольше, чем ему казалось, не двигалась и сосредоточенно смотрела на его лоб.

Потом Рейнбери с мягким, отеческим выражением, как бы говорящим: «На этом мы завершим наш первый урок», поднял глаза. Он чувствовал себя как нельзя более спокойным. Он улыбнулся девушке. Затем начал изучать ее лицо.

— Боюсь, мне не вспомнить вашего имени, — сказала Анетта.

Она произнесла это так холодно, что Рейнбери даже чуть вздрогнул.

— Джон, — ответил Рейнбери.

— Джон, — повторила Анетта.

Рейнбери показалось, что в ее глазах мелькнул какой-то шальной огонек. Его и это озадачило. Ему сейчас может быть весело, но она должна трепетать. Но в самом ли деле это было веселье или наслаждение чувством власти? «Маленькая чертовка!» — подумал он про себя; и на какой-то миг образ мисс Кейсмент занял место Анетты.

В этот момент Анетта, уронив шарф на пол, протянула левую руку и взяла бокал. Она задумчиво поднесла его к губам и стала потихоньку отпивать, словно позабыв, что правая рука все еще находится в плену у Рейнбери. Он счел, что это уж слишком. Забрал у нее бокал и бросил на пол, и тот, не разбившись, покатился куда-то в угол. После чего его ладонь осторожно скользнула под ее блузку. Он обрадовался, почувствовав как забилось ее сердце. Девушка невольно подняла свободную руку, стремясь защититься. И в то же время сделала слабую попытку освободить другую руку. Рейнбери торопливо и неуклюже поцеловал ее в щеку.

— Джон, прекратите! — воскликнула Анетта.

— Неужели вы думаете, что я такой послушный! — проговорил Рейнбери и резким движением стащил Анетту на пол. Он начал расстегивать ей блузку, под которой, как он и подозревал, не было никакого белья. Он попробовал снять с нее блузку. Не помогая, но и не препятствуя, Анетта лежала неподвижно, как кукла, вот только глаза у нее сияли совсем не по-кукольному. Но уловив их взгляд, Рейнбери окончательно убедился: огоньки в ее глазах — это не восторг, не упоение властью, а насмешка.

— Вам часто случается делать это? — спросила Анетта.

— Раз в десять лет, — ответил Рейнбери. И это была правда. Он, пожалуй, поразмышлял бы на эту печальную тему… в иных обстоятельствах. И все же он был уязвлен и ее взглядом, и ее отрешенным голосом.

— Анетта, ты уже взрослая женщина, — заговорил он. — И ты, как и я, наверняка этим множество раз занималась. Ну, что тебе стоит подарить мне удовольствие! — Уже давно Рейнбери не обращался к женщине со столь пламенной речью.

Эффект был мгновенный.

— Да как вы можете! — вскричала Анетта с видом оскорбленного достоинства и с силой, удивившей Рейнбери, начала бороться.

Как только она попыталась освободиться от его объятий, Рейнбери невольно еще сильнее сжал руки — и они покатились по полу. И тут Анеттина блузка, которая и так уже наполовину с нее сползла, слетела окончательно; и Рейнбери ощутил, как девушка бьется и изгибается в его руках, как мощная рыба. Позднее, восстанавливая в памяти этот эпизод, Рейнбери видел нечто смешанное — гибкость ее тела, тонкость рук, крохотность грудей и громадную яростную поверхность ее глаз, которые в воспоминании становились все больше и больше и, наконец, заполнили собой всю картину. Поднявшись на одно колено, он изо всех сил прижал ее к полу, но тут раздался звон дверного колокольчика и сразу же послышались шаги; кто-то шел по направлению к гостиной.

Словно по взмаху волшебной палочки Анетта и Рейнбери замерли в позах, свидетельствующих о происходившей миг назад дикой борьбе. Секунду они с ужасом смотрели друг на друга. Потом Анетта села. Она была обнажена по пояс. «Ну разумеется, я оставил парадную дверь открытой!» — вспомнил Рейнбери. Девушка поэтому и смогла зайти. Не переводя дыхания, он вскочил, рывком поднял Анетту и отворил дверцу возвышающегося за ее спиной обширного буфета. Он толкнул ее внутрь, следом бросил одежду и сумочку. Внутри буфета было достаточно места, чтобы она могла стать выпрямившись. Он затворил дверцу. Звук шагов становился все ближе. Рейнбери поправил галстук и подтянул ногой сбившийся ковер.

Кто-то постучал в дверь гостиной и вошел. Это был Миша Фокс. Рейнбери разинул рот от удивления. В другое время он почувствовал бы радость, более того, восторг, но сейчас при виде Миши он просто онемел от ужаса. И тут же постарался сгладить впечатление.

— Миша! Вот так радость! — прокричал он и, кинувшись к гостю, успел на ходу незаметно пнуть простодушно поблескивающий на полу бокал куда-то поглубже, под кресло. — Миша, как я рад тебя видеть! — продолжал Рейнбери, ведя своего друга по комнате и одним глазом с тревогой косясь на дверцу буфета.

Миша с улыбкой остановился посреди комнаты. Если бы удалось увести его в сад, думал Рейнбери, девчонка могла бы тогда выскользнуть, или я сам под каким-то предлогом вернулся и вывел бы ее из дома. Только бы выпроводить ее, и все будет хорошо… о, только бы избавиться от нее!.. Если бы одной силой мысли Рейнбери мог превратить Анетту в пылинку, он тут же сделал бы это. А пока Джон ощущал ее присутствие в нескольких шагах от себя, тяжелое, непреклонное, осуждающее.

— Идем, Миша, я покажу тебе сад, — заговорил Рейнбери. — У меня там несколько новых альпийских растений, тебе наверняка будет интересно!

— Благодарю, Джон, — ответил Миша. — Если позволишь, я немного здесь побуду, погляжу в окно.

Он подвинул стул, на котором прежде сидела Анетта, таким образом, что он оказался напротив буфета, и уселся, положив ногу на ногу. Рейнбери внутренне весь сжался. На ватных ногах он подошел к другому стулу и тоже сел. «Я веду себя как ни в чем не бывало», — успокоил он себя. А чтобы выглядеть еще естественней, он обратился к Мише с вопросом, не хочет ли тот чего-нибудь выпить.

— С удовольствием, — согласился Миша.

И тут Рейнбери опять будто током ударило: нигде в доме чистых бокалов не осталось, кроме как в буфете! В котором сидит Анетта!

С головоломной скоростью пронеслись у него в голове разные варианты — и он налил шерри в свой бокал, который по-прежнему стоял на столе. Налил и протянул Мише.

— Благодарю, — сказал тот и добавил: — А ты разве не выпьешь, Джон?

— Нет! — в отчаянии крикнул Рейнбери. — Я бросил, то есть я хочу сказать, у меня сейчас как-то неважно с пищеварением, и доктор порекомендовал воздерживаться…

— Прискорбно это слышать, Джон, — заметил Миша, и взгляд его остановился на графине с вином. — Значит, ты ждал гостей?

— Нет… то есть да, — промямлил Рейнбери. — Я ждал одного коллегу, сотрудника, но уже слишком поздно. Он наверняка не придет. — Рейнбери произнес это и сразу же пожалел. Надо было, наоборот, намекнуть, что сейчас кто-то явится, и таким образом удалось бы Мишу выдворить. О, сколько замыслов, теперь никуда не годных, толпилось в его голове!

— Что ж, не боясь показаться эгоистом, я скажу, что это прекрасно, — заявил Миша. — Значит, нас никто не побеспокоит. И мы сможем поговорить обстоятельно.

Рейнбери поглядел на него пустыми глазами. Ему все сильнее хотелось напиться. Только бы успокоить нервы, а уж потом как-нибудь выпутается. С мукой он наблюдал, как Миша потягивает шерри, неторопливо, глоточками, как кошка.

— По пути сюда я стал свидетелем печального зрелища, — сообщил Миша.

— Какого же?

— Птица на одной ноге, — пояснил Миша. — С одной ногой на ветке в бурю, как трудно ей, наверное, держаться?

Рейнбери не знал, что сказать, да и не искал ответа. Его уже начало охватывать то мистическое чувство, которое возникало и прежде в разговорах с Мишей. Он никогда не знал, как воспринимать Мишины замечания. Не исключено, что Миша говорит так намеренно, чтобы собеседник начал волноваться и трепетать. Рейнбери теперь также казалось, — о! несомненно, это только фантазия, несомненно, это лишь плод его воображения! — что Миша пристально смотрит на дверцу буфета; и тут он вспомнил, что эта дверца никогда не закрывается плотно, всегда остается небольшая щель. Ему с ужасом представилось, как она тихо открывается и полуголая Анетта является перед Мишей. Рейнбери не мог отвести взгляд от буфета. Нет, показалось, дверца плотно закрыта! Он встал, чтобы взять коробку сигарет, и под этим предлогом передвинул стул прямо к дверце буфета. Ему казалось, он чувствует внутри что-то мягкое. Он бухнулся на стул и дрожащими руками зажег сигарету.

— Как здесь хорошо! — очевидно решив оставить тему одноногой птицы, вздохнул Миша. — Как спокойно ты живешь, Джон. Я люблю тишину этой комнаты, этого сада. Вокруг шумит Лондон… даже не верится.

— Да, здесь хорошо, — кивнул Рейнбери, украдкой осматривая комнату — не осталось ли еще каких-нибудь следов борьбы?

— А какая великолепная бабочка сидит здесь на стене! — восхитился Миша. — Ты только взгляни, Джон!

— Я ее видел, — отозвался Рейнбери. — Это леопардица. Их не так-то часто можно увидеть в это время года.

— Вид у тебя какой-то усталый, — заметил Миша. — Как дела в ОЕКИРСе?

— О, преужасно! — вскричал Рейнбери, страшно обрадовавшись, что нашлась наконец тема, позволяющая хоть как-то рассеять скопившийся внутри страх, гнев и негодование. — Прескверно! Невыносимо! Тошнотворно!

— Но из-за чего? — спросил Миша.

— Из-за женщин! — выпалил Рейнбери. Эта мысль осенила его совершенно неожиданно. Целый легион умных и коварных женщин, каждая чем-то похожа и на Анетту, и на мисс Кейсмент, заполнил пространство перед его внутренним взором. Они наводнили все вокруг, делая пребывание на службе невыносимым. А теперь еще и в его собственном доме не дают покоя. О, как бы ему хотелось объяснить все это Мише!

— И чем же провинились женщины? — поинтересовался Миша.

— Это фурии, маскирующиеся под секретарш, — сказал Рейнбери. — Фурии, именуемые «помощниками». Их много, целая толпа, целая армия. Они похищают у других инициативу, но сами не трудятся, а просто делают пребывание на службе абсолютно бессмысленным.

Рейнбери чувствовал, что речь его звучит диковато, но Миша с интересом прислушивался и даже сочувственно кивал головой.

— Предполагаю, что они еще и красотки? — заметил Миша. — Очаровательные птички с острыми клювиками?

— Беспощадные, — продолжал Рейнбери. — Изысканные и холодные, как сталь, с жестокими глазами.

— Такие могут вскружить голову, — снова заметил Миша.

— Вскружить? О, несомненно, — согласился Рейнбери. — Но еще поработить и уничтожить.

— Но ты, конечно, всячески борешься против их чар?

— Я борюсь… но какой в этом толк? Бежать все равно некуда. Эти создания окружают меня. Что же мне делать? — «Что за бред я несу, — мелькнуло в голове у Рейнбери, — а впрочем, не все ли равно?» Говорить что на ум взбредет в присутствии Миши, — приносило ему какое-то странное облегчение.

— Что тебе делать? — очевидно, Миша вполне серьезно воспринял последний вопрос Рейнбери. — Смотря по обстоятельствам. Отнюдь не каждая женщина достойна того, чтобы мужчина с ней боролся. Лишь женщина со сложным строением достойна того, чтобы с ней бороться.

«А мисс Кейсмент со сложным строением? — немедленно спросил себя Рейнбери. — Кто ее знает».

— У большинства женщин вообще нет четкого строения, — продолжал рассуждение Миша. — Они напоминают эмбрионов в биологическом эксперименте: любой орган может вырасти в каком угодно месте. Поместите ногу туда, где должен быть глаз, и нога там вырастет, а глаз вырастет на месте ноги. В лучшем случае они просто бесформенны, в худшем — напоминают чудовищ.

Рейнбери вздрогнул.

— С другой стороны, — размышлял Миша, — представим себе юную девушку, лет девятнадцати, совсем еще ребенка и…

Рейнбери свирепо прилепился спинкой стула к буфетной дверце. Ему вдруг представилось, что Анетта сейчас выйдет из стены, как ищущий возмездия призрак.

— Представим себе очень юную девушку, — повторил Мища. — С таким созданием вообще бессмысленно бороться. Женщина не существует, пока ей не исполнится двадцать пять, даже тридцать.

— Бессмысленно бороться, — пробормотал Рейнбери. — Да. Несомненно, ты прав.

— Юные девушки сотканы из мечты, — продолжал Миша. — Именно поэтому они так трогательны и так опасны. Каждая юная девушка мечтает о победе над силами зла. Она полагает, что ее целомудрие — это ее щит и меч. Девушка может оставаться в душе девственницей даже после многих испытаний и по-прежнему будет верить в сказку о невинности. Именно поэтому она отправляется к дракону, воображая, что у нее есть защита.

— И что происходит потом? — поинтересовался Рейнбери.

— Бедняге дракону остается одно — съесть ее. Оттого у драконов такая плохая репутация. Но на этом история девицы не заканчивается.

— Неужели? — спросил Рейнбери, чувствуя, как холодный пот стекает ему на брови, а также испытывая безумное желание выпить.

— Вслед за девицей-единорогом приходит сирена, женщина-разрушительница, — произнес Миша. — Она понимает, что будет разоблачена мужчиной, что она не может спасти мужчину, потому что в ней нет невинности. И поэтому она начинает их уничтожать. Гарпия, птица с головой женщины. Такие женщины по-своему тоже опасны.

— А с ними имеет смысл бороться? — Рейнбери обратил внимание, что вина в Мишином бокале сколько было, столько и осталось: если Миша отпил, то лишь чуть-чуть. Рейнбери снова закурил.

— Когда как, — задумчиво отозвался Миша. — Женщина — существо изменчивое. Может пройти через длинный ряд превращений; в этом случае, борясь с женщиной, вы способствуете ее превращению. Но есть женщины, застывающие навсегда на первой или второй стадии. Это так называемые вечные девственницы, или вечные сирены.

Любопытно, во что превратится мисс Кейсмент, если вступить с ней в борьбу, промелькнуло в голове у Рейнбери. Вполне возможно, прежнее положение показалось бы ему райским по сравнению с наступившим.

— Но есть женщины, рождающиеся сиренами, — продолжал Миша. — От таких лучше держаться подальше. Такую женщину нельзя победить; разве только ранить, но потом она вас отравит, как та лягушка, чья кожа при нападении выделяет яд.

Пока Миша говорил, Рейнбери усиленно размышлял — а что если под каким-то предлогом удалиться на кухню и быстро отхлебнуть из какой-нибудь бутылки, стоящей в кладовой? Но ему было страшно оставлять Мишу один на один с содержимым буфета. Он чувствовал: пока спинка стула крепко прижата к дверце, Анетта будет сидеть тихо.

— Возможно, сражаться необходимо всегда, — заявил Миша. — Вспомни, как можно было одолеть Протея? Не выпускать его, держать до тех пор, пока не сделается тем, кем он есть. Женщину надо мучить, постоянно, если потребуется — годами. И только после этого ты увидишь, кто она такая.

Рейнбери заметил, что в комнате стало темней и чуть прохладней. Голос Миши звучал монотонно, как бесцветный, сонный голос священника. Может, Миша сошел с ума, пронеслось в голове у Рейнбери. Но тут же припомнил, что такие мысли насчет Миши совершенно неожиданно посещали его и раньше.

— Тебе не кажется удивительным то, насколько женщины похожи на рыб? — спросил вдруг Миша. — Гладкокожая русалка — это женский эквивалент Пана. О, эти струящиеся формы! Они гордятся ими, а не стыдятся, как ошибочно утверждают психологи. Настоящие женщины гордятся этим.

— Настоящие женщины. Где их взять? — вздохнул Рейнбери.

— Встречаются и мудрые женщины, — продолжал Миша, — такие, которые однажды пережили разрушение, претерпели катастрофу. Вся их структура распалась, и не осталось ничего, кроме оболочки, земли, мудрости плоти. Иногда такую женщину удается создать, если ее разрушить…

Джон чувствовал, что Миша внимательно смотрит на него. Рейнбери быстро поднял глаза, но в комнате стало уже так темно, что глаз Миши он не рассмотрел. В Рейнбери ожил всегдашний страх перед Мишей, к которому прибавилось и раздражение.

— Ну, к чему ты несешь весь этот вздор, Миша? — не выдержал он. — Да еще и меня заставляешь высказываться. Если верить твоим словам, то женщины либо губительны, либо скучны!

— О, — произнес Миша, и Рейнбери увидел, как белоснежные зубы блеснули под усами, — всегда есть возможность обрести свободную женщину.

— Это еще что такое? — спросил Рейнбери. «Как же его отсюда выдворить?» — в бешенстве размышлял он.

— Начать надо, — вновь вступил Миша, — с разрушения сердца. Женщины, по простоте своей, обычно верят в него. Любовь женщины ничего не стоит, пока из нее не выметут весь этот романтизм. А это едва ли возможно. Если она переживет гибель сердца и у нее еще останутся силы любить…

В отчаянии Рейнбери протянул руку и схватил графин. Наклонил и выпил часть содержимого — немного попало в рот, кое-что на лицо и шею.

— Бедный Джон! — сочувственно воскликнул Миша. — Наверняка я отчаянно утомил тебя!

— Извини… — проговорил Рейнбери, — …сумерки всегда действуют мне на нервы. — Он потянулся и зажег лампу.

Разбуженная неожиданно вспыхнувшим светом, леопардица оставила свое место на стене, растерянно облетела комнату и опустилась на Мишину руку. Рейнбери, на секунду замерев от странности этого портрета, сделал движение, словно хотел кинуться на защиту бабочки, потому что ему показалось, что Миша сейчас прихлопнет ее. Но Миша, уловив его попытку, рассмеялся и встал.

— Не волнуйся, — сказал он. — Мне дороги все существа.

Он направился к двери гостиной и вышел в сад, где в угасающих лучах заката краски и аромат цветов сливались вместе в виде некоего воздушного облака. Очень осторожно Миша заставил бабочку перебраться с его руки на лист. Какое-то время он еще постоял в дверях, и его лицо и руки были видны в свете лампы. И тут Рейнбери заметил нечто. Он и раньше, еще во время разговора, обратил внимание, что Миша держит что-то в руках, но тогда Рейнбери подумал, что это носовой платок. Теперь, при свете лампы, он разглядел, что это такое. Это был Анеттин шарф!

Рейнбери прислонился к двери.

— Миша, тебе придется уйти, — слабым голосом произнес он. — Мне и самому надо будет выйти, у меня назначена встреча.

— Не волнуйся, Джон. Я уже ухожу, — отозвался тот. — Я пройду через калитку, не возражаешь? Мне доставил истинное удовольствие наш разговор. Но не всему, сказанному мной, верь. Мне дороги все существа. — С этими словами он пошел по тропинке в вечерних сумерках. — Я всех люблю, мне все дороги! — крикнул он, подойдя к калитке. Рассмеявшись, он помахал шарфом и вышел за калитку; но какое-то время Рейнбери слышал, как. он похохатывает, уходя все дальше и дальше по улице.

Рейнбери вернулся в гостиную… и лишь через несколько секунд вспомнил об Анетте. И тогда он стремительно задернул шторы и сказал вполголоса: «Можно выходить!» Он не верил, что Миша может вернуться, но все же предпочел соблюдать осторожность. За дверцей буфета никто не пошевелился. Рейнбери охватила паника. А что, если девушка задохнулась? Что тогда делать? Он бросился вперед и распахнул дверцу.

Анетта безвольно повалилась вперед, и Рейнбери вынужден был подхватить ее, чтобы она не ударилась об пол. А ведь она все еще наполовину голая! — поймал себя на глупом удивлении Рейнбери. Он взял ее за плечи и изо всех сил встряхнул. Несомненно, она была жива. Глаза у нее были открыты, хотя смотрели как-то стеклянно. Рейнбери обратил внимание, что щеки у нее мокрые… значит, она плакала? И мысль, что она беззвучно рыдала там, в буфете, — эта мысль показалась ему нелепой и почти невозможной. «Анетта! — крикнул он ей прямо в ухо. — Анетта!».

Обхватив ее руками, он начал похлопывать ее по спине, пытаясь привести в сознание. Он ощущал, какая она холодная и обмякшая, как тесто. Наконец она застонала и поднесла руки к лицу.

— Вот так лучше! — произнес Рейнбери. Он открыл буфет, вытащил оттуда с нижней полки толстую бархатную скатерть и закутал девушку. Потом включил обогреватель и подвел Анетту поближе. Какое-то время он обнимал громоздкий сверток, в глубине которого находилась девушка, и в эти минуты чувствовал в себе какое-то странное умиротворение. Затем он наполнил вином бокал, из которого недавно пил Миша, отпил немного сам и протянул Анетте.

Теперь она пришла в себя достаточно, чтобы снова начать плакать. Кинулась к буфету и начала искать там блузку, а слезы каплями падали перед ней на пол. Рейнбери помог ей отыскать одежду, помог одеться. Она взяла сумочку и приготовилась уходить. Рейнбери обрадовался, что она не спросила о шарфе. Она все время молчала и, только подойдя к дверям, сказала хрипло: «Вы не виноваты, Джон».

— На самом деле, виноват, — ответил Рейнбери, — но не буду спорить. — Он поцеловал ее в холодную щеку. Она вышла, и он тут же закрыл дверь.

Он вернулся в тишину дома. Прошел через гостиную в сад. И в догорающем свете дня увидал, как закрываются цветы; и еще он увидел леопардицу; она слетела с листка, на котором ее оставил Миша, и продвигалась по тропинке. Минуту или две Рейнбери наблюдал за ней, а потом прижал каблуком.

11.

Нина сидела за швейной машинкой старого образца, с ножным приводом. Ногами она нажимала на педаль, а руки оставались свободными, и она могла направлять ими пропускаемый через машину материал. Одно время Нина пыталась работать на машинке с электрическим приводом, но вскоре оставила эти усилия, так как нервничала и волновалась, каждую минуту боясь все испортить. Старая машина требовала физических усилий, но Нине как раз нравилась эта необходимость приспосабливать ритм движений тела к ритму работы механизма, ей нравилось возникающее потом чувство усталости, потому что оно напоминало ей о годах детства: точно такую же усталость она испытывала много-много лет назад после работы в поле.

Сейчас она занималась обработкой чрезвычайно длинного куска хлопчатобумажной ткани с асимметричным узором, но Нина не смотрела на него; все ее внимание было поглощено наблюдением за стальными челюстями машины, с невероятной быстротой сжимающимися и разжимающимися на движущейся между ними полосе материи. Машина все больше и больше становилась похожа на неведомое животное, через хищную пасть которого Нина пропускала хлопчатобумажную ленту; вопреки усталости руки подтягивали ткань, а ноги нажимали на педаль: все двигалось в едином ритме.

Но потом она начала замечать, что машина работает как-то не так. Может, нитка кончилась или игла сломалась, но только Нина вдруг увидела, что с ткани, по-прежнему рекой текущей из клацающего рта машины и скользящей под ее руками, исчезли стежки. Чувствуя неладное, Нина не могла понять, что же случилось. Она не могла вспомнить: зачем взяла этот кусок ткани? что именно собирается из него сшить? да и вообще, каким образом к ней попала эта ткань с таким странным рисунком? Нажимать на педаль, все быстрее и быстрее — это как будто помогало избавиться от сомнений. Быстрее, еще быстрее, с сумасшедшей скоростью… челюсти клацают… отворяются… захлопываются так молниеносно, что движение смазывается и кажется, что и нет его вовсе. Ритмическое биение машины переходит в несмолкаемый гул, а ткань течет и течет бесконечным потоком.

Нине вдруг показалось, что она бежит по какому-то Темному лесу. Бежит с отчаянной скоростью, едва касаясь ногами земли. А рядом с ней… машина! Нина видит, как время от времени стальной глаз вспыхивает в темноте. И на бегу она все еще протягивает ту самую хлопчатобумажную ткань сквозь челюсти машины. Чудовище непрестанно открывает и закрывает пасть, из которой вырывается высокий воющий звук; и Нине не дает покоя страх: что будет, если оно слишком сильно стиснет челюсти? Если она не сможет протягивать ткань, случится что-то ужасное. Вот если бы та закончилась, думает она, тогда я могла бы остановиться. Но ткани нет, кажется, ни конца ни края, поэтому портниха и машина бегут все быстрее и быстрее, и все темнее и темнее становится лес вокруг. Тьма становится гуще, сквозь нее труднее пробираться. Какие-то полотна свисают с ветвей, бархатные, шелковые… мягко окутывают ей лицо, коготками цепляются за руки, за плечи. И тот хлопчатобумажный кусок материи… вьется за ней… обматывается вокруг ног. «Я же сейчас упаду!» — понимает она и поворачивает голову, чтобы взглянуть на чудовище, бегущее рядом с ней. И действительно падает, и хлопчатобумажная ткань вздымается над ней, как парус, а потом опадает и начинает обматываться вокруг ее тела, как саван. И в последний миг она, наконец, различает, что это за узор: географическая карта стран мира. И в ту же минуту чудовище впадает в ярость — челюстями начинает рвать материал, а потом набрасывается на нее. Она чувствует тяжелые лапы у себя на груди и оглушительный, несмолкающий лай.

Проснувшись словно от толчка, она испуганно села на постели. Сердце у нее колотилось. На улице уже было светлым-светло. Кто-то стучал в дверь. Нина встала, накинула халат и подошла к дверям. Это принесли телеграмму. Она распечатала ее дрожащими пальцами, хотя заранее знала, что там написано: «Извини, сегодня прийти не смогу». Подписи не было, но она знала — телеграмма от Миши Фокса.

Нина разорвала ее на мелкие кусочки и сожгла: так Миша наказывал поступать с любой его корреспонденцией, пусть и безымянной. Потом она медленно оделась и, собрав постель, затолкала ее в стенной шкаф. Сегодня она проспала, но это ее не так уж и расстроило. Будет время поработать — весь день свободен. Она ведь ожидала Мишу и даже ради этого послала записку одной состоятельной клиентке с известием, что примерка не состоится; та, возможно, обиделась, а Миша взял и передумал. Но Нина не беспокоилась: ничего не поделаешь. И прежде сколько раз так случалось.

Она раздвинула висящие перед окном платья, и в комнате сразу стало светлее. Узкие окна располагались высоко над полом. Нина встала на стул и толкнула раму вверх. Потом, по заведенной привычке, уселась на подоконник. Но она не видела ни улицы, там, на дне головокружительной пропасти, ни зеленеющих деревьев, заполняющих пространство между ее домом и рекой. Прохладный ветерок обвевал лицо. Но Нина, отрешенно глядя перед собой, сознавала лишь одно: в душе ее царит мрак. В эту минуту она, сидящая неподвижно, была похожа на слепую.

«Пойду сегодня к мисс Кип», — подумала Нина. Потому что дальше так продолжаться не может. И как только она это решила, ей стало немного легче. Нина понимала, сколь многим она обязана Мише Фоксу. Когда тот нашел ее, она работала на текстильной фабрике и занималась шитьем лишь в свободное время. Без его помощи ей, разумеется, не удалось бы ни завести свое дело, ни заполучить клиентов. Он отыскал для нее это помещение, плату за которое вносил сам, а потом ухитрился, не разглашая собственного имени, известить о ней большое число людей. Один клиент сообщал о мастерице другому, и вскоре работы у портнихи стало просто невпроворот.

Какое-то время Нина старалась, но потом забросила попытку определить, что же это за отношения сложились у нее с Мишей Фоксом. С первой же минуты знакомства она слушалась его во всем. Судя по всему, он был облечен великой властью, и в его невнятной чужеземности чувствовался привкус восточной магии. Она была согласна стать его рабой, не помышляя даже о более важном месте в его жизни. Она готова была к тому, что к ней будут относиться небрежно и в конце концов бросят. Но та странная роль, которую ей в конечном счете пришлось играть, — нет, такого она не ожидала!

После того, как Миша поселил ее в этой квартире в Челси, Нине показалось, что его мотивы ей абсолютно ясны; в это время она любила его так страстно и самозабвенно, что ей было не до опасений. Но время шло, и Нина чувствовала, что Миша становится для нее все непонятней. Он появлялся совершенно неожиданно и вежливо интересовался, как ей живется. А иногда вдруг пускался в разговоры о своих делах — рассказывал то о какой-то сделке, то о коллеге, у которого что-то неприятное случилось, то об организации какого-то путешествия; но все эти истории звучали настолько общо, настолько были лишены подробностей, что Нина всякий раз спрашивала себя: а правду ли он говорит? а если придумывает, опять же — зачем, с какой целью? А то случалось, что он приходил и долго, не произнеся ни слова, сидел в ее комнате. Во время таких визитов он всегда просил Нину продолжать работу, но без машины; и тогда Нина бралась вручную что-нибудь подшивать или обметывать петли; она занималась этим и украдкой посматривала на Мишу, а тот, вольно откинувшись на спинку стула, смотрел куда-то в пространство и время от времени что-то шептал, беззвучно шевеля губами. Дважды Миша приходил особенно чем-то взволнованный; и тогда Нина должна была оставить шитье и просто сидеть рядом с ним. В один из таких случаев он взял ее за руку и держал минут десять, думая при этом о чем-то своем. Во второй раз он прижал ее ладонь к своему лбу и только потом опустил. И эти моменты были, возможно, счастливейшими в Нининой жизни. Но дальнейшего развития событий не было.

Не было в том смысле, в каком Нине хотелось бы, в каком, она надеялась, они станут развиваться. Взамен этого в ней со временем крепло убеждение, хотя откуда оно взялось, ей трудно было сказать, что в странном спектакле Мишиной жизни ей отвели некую вполне определенную роль, но опять же — что это за роль, ей, возможно, никогда не суждено будет узнать. Чуть погодя он начал обращаться к ней с просьбами оказать ту или иную услугу. Несколько раз у нее ночевали какие-то люди, мужчины и женщины; эти незнакомцы стучались к ней поздно вечером, и при них были записки от Миши Фокса. Он, кажется, нисколько не сомневался, что она все будет выполнять безропотно, так же, как не сомневался, что она дома всегда, когда ему нужно появиться; и она, действительно, на все соглашалась и никогда не роптала. А однажды он велел ей надеть самое нарядное платье, после чего в открытой машине они стрелой домчались до Ричмонда, где начали очень медленно кружить по парку, а потом он отвез ее домой. Нина не сомневалась, что это было зрелище, предназначенное для чьих-то глаз; но вопросов не задавала.

«Это и все, что Мише от меня требуется?» — вопрошала она у самой себя. Бессонными ночами она искала ответ на этот вопрос. Временами ей казалось: он ждет, чтобы она поняла что-то, разглядела некую необходимость, о которой он умалчивал и которую она бессильна уловить. Предположение, что так оно и есть, не давало ей покоя. В другие минуты, особенно после того, как она раз или два была молчаливой свидетельницей споров о Мишином характере, ей стало чудиться, что он хранит ее, так сказать, про запас, для будущего исполнения роли в какой-то интриге, которая, очевидно, еще не созрела и еще, может быть, долгие годы будет зреть. Время шло. А она не приходила ни к какому решению, и случая узнать Мишу поближе не предоставлялось. Он никогда не предлагал ей посетить свою лондонскую квартиру. Она много думала об этой баснословной, окруженной столькими толкамИ резиденции, но даже приблизиться к ней не дерзала.

Как-то Миша объявил, что помимо платы за квартиру будет еще выдавать ей раз в месяц нечто вроде жалования. Она, конечно, стала возражать, но он объяснил, что своими «нелепыми», как он выразился, выходками наверняка наносит ущерб ее бизнесу; и поэтому на душе у него станет хоть немного спокойней, если она согласится на этот маленький подарок. Нина понимала, что не имеет сил сопротивляться и все равно согласится со всем, что Миша для нее придумает; тут не она решает, а он; и что пожелает, то и сделает, и как ему вздумается повернуть ее жизнь, так он ее и повернет; к тому же тогда ее вовсе не настораживала мысль, что она оказывается все больше и больше в Мишиной власти. Должно было пройти еще какое-то время, пока она впервые почувствовала тревогу.

Нина была честолюбива, к тому же обладала всеми задатками деловой женщины. Она успела обзавестись богатой клиентурой, и у нее стали рождаться планы расширить помещение, нанять несколько работниц… это помогло бы удвоить капитал и создать основу для прибыльного предприятия. И однажды она поделилась своими мыслями с Мишей Фоксом. Сразу стало ясно, что идея ему не понравилась; такого рода планы, поняла Нина, идут, вероятно, вразрез с той таинственной целью, к которой Миша, наверное, ее предназначил. Ему нужны были только три вещи: чтобы она жила одна; чтобы в любое время суток с ней можно было встретиться в ее квартире и поговорить без свидетелей; наконец, чтобы она имела возможность давать приют безымянным знакомым Миши. Кратко, но без всякого раздражения, Миша попросил, чтобы она не строила такого рода планы, а он со своей стороны позаботится о ее финансовом благополучии. Нина действительно больше об этом не упоминала, но ее жалование значительно возросло.

Итак, ее принудили жить в одиночестве. После того, как лихорадка любви к Мише уступила место чувствам, больше похожим на любопытство и изумление, этот пункт негласного соглашения стал все больше и больше досаждать ей. Странные отношения с Мишей разом лишили ее всякой личной жизни. Он являлся, когда ему вздумается, но она всякий раз обязана была находиться дома; и суровый приказ хранить молчание, который исходил не из слов Миши, а от всей его личности, отнимал у нее возможность открыть кому-либо свое сердце.

С некоторых пор Нина стала замечать, что и клиентки, и просто знакомые говорят с ней как-то по-особенному; и это натолкнуло ее на подозрение, что, вопреки их с Мишей осторожности, уже ползут слухи, что она — креатура Мишй Фокса. Такая репутация могла повредить ее делу, но расстраивало ее не только это. Ее глубоко оскорбляло само звание «креатура». До нее доходили слухи, а они кружили постоянно, что у Миши вроде бы есть десятки рабов всех мастей, которыми он вертит как ему заблагорассудится. Тем не менее ее потрясла и ранила догадка, что и ее относят к их числу. Нет, успокаивала она себя, я совсем другая. Я люблю Мишу. Но чем же таким особенным ты отличаешься от тех? — поразмыслив, спрашивала она себя. Миша приговорил ее любовь к молчанию, лишил права выразить себя — и любовь, тихая и невысказанная, превратилась постепенно в нечто странное, больше похожее на ужас и благоговение, чем на нежность. Раз или два Нина пыталась набраться мужества и поговорить с Мишей откровенно. Но, вспомнив обо всех тех благах, которыми обязана ему, тут же чувствовала себя виноватой… более того, она ведь настолько его боялась, что вряд ли способна была пуститься в объяснения, содержащие явный намек на нелояльность.

Потом к Нине пришла одна мысль. Она давно поняла: убежать от Миши можно только в том случае, если оставить Англию; но дальше эту мысль она никогда не развивала, потому что ей казалось невозможным покинуть Англию. Спасаясь бегством, она оказалась здесь, а отсюда бежать было некуда, в мире не осталось места, где можно было бы скрыться. Но спустя какое-то время она вдруг обнаружила выход. Можно уехать в Австралию! И чем дальше, тем заманчивей казался этот вариант. Сначала Нина подумывала об Америке, но потом передумала, и не столько из-за того, что в Америку не так-то легко попасть, сколько из-за несмолкающих разговоров о том, что Миша постоянно летает на самолете в Нью-Йорк и обратно. Нина знала себя и поэтому не сомневалась, что в открытом бою ей Фокса не победить, да и вообще, что бы она ни делала, как бы она ни сопротивлялась, выиграет всегда он. Поэтому у нее оставался лишь один выход — бежать; и бежать именно туда, где она уж наверняка вновь не встретится с Мишей. Америка для этих целей казалась ей уж слишком маленькой. А вот Австралия как будто сулила безопасность. Она никогда не слышала, чтобы Миша навещал Австралию.

Замыслив эти вероломные планы, она с головой ушла в следующую задачу — скрыть их от Миши. Она искренне верила, что он способен читать ее мысли. Отчасти из-за боязни разоблачения Нина так долго не решалась приступить к осуществлению своего замысла. Начала она с того, что стала усердной зрительницей австралийских фильмов, просматривая которые, непрестанно роняла слезы. Она воображала себя в Австралии, и эта жизнь казалась ей во всем противоположной ее нынешнему существованию. Эти простодушные, но благородные люди наверняка ее не отвергнут. Она заживет среди них открыто и радостно, снискав уважение к себе как к труженице и любовь к себе как к женщине.

Наконец она занялась более пристальным изучением вопроса. В местной библиотеке нашлось несколько книг об Австралии, и она прочла их от корки до корки. Набравшись смелости, она купила карту, которую прятала в своей комнате среди рулонов ткани и разворачивала только тогда, когда убеждалась, что Миши нет в стране. Она виновато и только на миг останавливалась перед Австралийским центром на Стренде, чтобы глянуть на рекламные плакаты. А вот зайти и добиться какой-нибудь информации — нет, на это она не решалась. Она боялась, что там, внутри, у нее спросят фамилию и адрес; а в ней еще жил страх беженца перед всякой властью, и она по-прежнему верила, что власть имущие неким загадочным образом связаны друг с другом. Она не сомневалась: если оставит свои данные в Австралийском центре, то Миша Фокс узнает об этом к концу того же дня.

И все же Нина понимала — для осуществления плана ей необходимо доверенное лицо, помощник, некто, желательно из англичан, к кому она могла бы обращаться за советом, кто мог бы добывать для нее нужные сведения, разузнавать, а если потребуется, то и снабдить рекомендациями; и она знала, что на свете есть только один человек, которому можно все это доверить, — Роза Кип. Нина познакомилась с Розой вскоре после переезда в Челси. Она спрашивала себя, известно ли Розе о слухах относительно ее зависимости от Миши… не исключено, что известно. Нина знала, как знали все, но в совершенно общих, как и все, чертах, что Роза в прошлом была связана с Мишей — и под влиянием этой подробности Нинино уважение к Розе еще больше усилилось: ведь она была из тех, кто находился под властью колдовства Миши и все-таки сумел освободиться, даже без бегства в дальние страны. Резкость и шероховатость Розиного характера вызывали у Нины чувство робкого почтения, а ее благородство — робкую влюбленность; но Роза, для которой Нина была скорее персонажем вто-ростепеннейшим, не подавала никаких знаков, что отплатит той же монетой.

Хотя Нине и не удалось по-настоящему подружиться с Розой, тем не менее эта англичанка прочно поселилась в ее мыслях; и к настоящему времени Роза успела превратиться в воображении портнихи в некоего ангела, добродетельную силу, одним словом, в единственную надежду. Мысль обо всем рассказать Розе посетила Нину гораздо раньше, еще до возникновения планов об Австралии; но страх, и перед Мишей, и перед Розой, тогда сковывал ее. Но вот возник план бегства, который постепенно рос в ее сознании и придавал ей силу; и сейчас, все еще не освободившись из-под власти кошмарного сна, она сказала себе: хватит, дальше терпеть невозможно.

Она слезла с подоконника и медленно прошлась по комнате. Мимолетные прикосновения тканей были похожи на ласку; Нина останавливалась и, погружая лицо в их глубину, втягивала знакомый аромат, как садовод вдыхает запах цветов. Успокоившись, она собралась выходить, посмотрела на часы. Почти одиннадцать. Вполне подходящее время для визита к мисс Кип.

Часы показывали одиннадцать. Анетта все еще лежала в постели. Ей не хотелось ни лежать, ни вставать; я, кажется, заболела, внушала она себе. Но увы, она чувствовала себя не больной, а всего лишь очень несчастной. Блуждая взглядом по комнате, заполненной такими до скуки знакомыми предметами, Анетта размышляла — надо что-нибудь эдакое сделать, чтобы как-то выразить свои чувства. Она протяжно застонала, а потом попыталась зарыдать. Но все получилось из рук вон плохо. Утомившись от напрасных усилий, девушка села и потянулась за халатом.

Потом взяла фотографию Николаса, всегда стоящую на столике у постели, и начала изучать ее. Анетту неизменно умиляло и их с братом чрезвычайное сходство, и то, что из-за волос этого сходства как будто никто и не замечал. Между ними как будто был заключен договор — хранить некую сладостную тайну; тайна эта была начертана на их телах, но скрыта неким облаком. Иногда Анетта начинала чувствовать невероятную, прямо-таки телепатическую связь с братом. Николас тоже верил, что здесь не обошлось без телепатии, а так как одно время он интересовался различными феноменами психики, то решено было провести эксперимент. Никаких сенсационных результатов он, правда, не дал.

Анетта смотрела на лицо брата. Это была недавняя фотография, сделанная прошлым летом в Швейцарии: Николас в рубашке с открытым воротом, скрестив руки на груди, очень серьезно смотрит в камеру. За его спиной виднеется Женевское озеро. Он похож на поэта. Анетта вздохнула. Если бы Николас сейчас был рядом, он бы посоветовал, как поступить. Но поскольку его нет рядом, не поговорить ли с Розой?

Девушка все еще гляделась в фотографию, как в зеркало, и тут раздался стук в дверь. Наверное, это Роза, подумала Анетта, ну да, у нее же сегодня выходной — и поспешно, с чувством какой-то вины, положила снимок на покрывало. «Войдите», — сказала она. Дверь медленно отворилась, и некто странный возник на пороге. Высокий, стройный парень, одетый в красную клетчатую рубашку, вельветовые брюки, с синим шарфиком вокруг шеи, осторожно заглянул в комнату. У него была очень белая кожа и очень синие глаза. Волосы каштановые и выражение лица, пожалуй, дерзкое. Анетте незнакомец показался очень любопытным, и она сказала:

«Привет». Молодой человек внимательно посмотрел на Анетту, после чего вкрадчиво проскользнул в комнату и тоже произнес: «Привет».

Чувствуя, что ей осталось лишь ждать развития событий, Анетта поплотнее запахнула халат и с любопытством устремила взгляд на визитера. Ян Лисевич тоже одарил ее взглядом и улыбнулся. Какая милая улыбка, подумала Анетта.

— Я пришел увидеть Розу, — сказал он, — но я думаю, что она ушла?

— Не знаю, — ответила Анетта, — я еще из комнаты не выходила.

— А ты что, болеешь? — поинтересовался Ян. — Или любишь в кровати лежать?

— Нет, — сказала Анетта. — А ты кто? — спросила она, чувствуя, что для этого вопроса как раз время.

— Янислав Лисевич, — отрекомендовался Ян. Сказано это было с большим апломбом, но, может, именно поэтому Анетта не все разобрала. — Я работаю на фабрике вместе с Розой. Я инженер. А кто ты?

— Я — Анетта Кокейн, — произнесла Анетта и поняла, что добавить в сущности нечего.

— Ты хорошенькая девушка, — заметил Ян. — Сколько тебе лет?

— Девятнадцать, — ответила она постным голосом. В нем содержался намек, что ей не по нраву такая развязность.

— О, так мы с тобой подходящего века, нет? — обрадовался Ян.

Анетта не совсем поняла, что он сказал, но и здесь ей послышалась дерзость.

Ян вдруг протянул руку и взял фотографию Николаса, лежавшую на покрывале.

— Это твой приятель? — спросил он.

— Нет, — рассердилась Анетта, — мой брат! Отдай фото! Нет у меня никакого приятеля!

Ян вернул фото.

— Такая хорошенькая девчонка и без приятеля, — проговорил он, — это плохо. Но брат — это хорошо. У меня тоже есть брат. Ты любишь своего брата?

— Да, — подтвердила Анетта.

— И я тоже. Я люблю своего брата, — добавил Ян. — В Англии не всегда так. В Польше все любят своих братьев, а в Англии нет.

— Я не англичанка, — почти свирепо сообщила Анетта. — У меня нет родины. А Розу ты можешь подождать внизу, если хочешь. — Она прижимала фото Николаса к груди и чувствовала, что сейчас расплачется.

— Я заглянул на минутку, — Отозвался Ян. — Не бойся, я ничего не сделаю. — Он окинул взглядом комнату. — У тебя хорошая комната, — заявил он. — Мне всегда хотелось иметь вот такую же комнату. Но когда приезжаешь из заграницы, то ничего нет; у иностранцев всегда ничего нет.

— Не всегда, — возразила Анетта.

— В Польше я — богатый человек, очень уважаемый, но теперь все украли, — сказал Ян.

— Очень плохо, — проговорила Анетта. Она почти с радостью ощутила, что больше не в силах сдерживать слезы. Анеттин плач всегда был похож на летнюю грозу, на бурный ливень, обрушивающийся без предупреждения. Крупные слезы вдруг заблестели в ее глазах и тут же ручьями потекли по щекам.

— Я не испугал тебя, правда? — удивившись этим слезам, спросил Ян. — Я ничего не сделал!

Анетта уже не просто плакала, а рыдала. Ян приблизился и с любопытством уставился на нее.

— Ну, не надо, — произнес наконец он. — Смотри, я тебя смешу. Я танцую польский танец, погляди!

Он стал в позу, а потом волчком закружился по комнате, что-то выкрикивая на своем языке, размахивая руками и притопывая. Анетта и в самом деле перестала плакать. Ян взлетал в воздух и опускался, взлетал и опускался, от чего комната заходила ходуном. Почтенный комод и тот, не удержавшись, начал слегка подпрыгивать на месте. Анетта глядела во все глаза. Вся комната пустилась в пляс. Драгоценные камешки сначала чуть подрагивали на своей синей бархатной подстилке, а потом один за другим начали сыпаться на пол. Бриллианты, сапфиры, изумруды, аметисты и рубины, дары многих континентов, усеяли пол под выплясывающими ногами Яна.

— Стой! — закричала Анетта.

Ян резко остановился, сумев завершить танец некой замысловатой позой.

— Подними их! — крикнула вновь Анетта, указывая туда, где камешки лежали на темных досках пола, посверкивая разнообразными огоньками. Открыв от удивления рот, Ян послушно принялся ползать по полу и когда, как ему показалось, собрал все камешки, пересыпал их в Анеттины ладони. Она тщательно пересчитала, все ли найдены, после чего спрятала их в карман халата.

Ян смотрел на нее с некоторой смесью сомнения и уважения.

— Они стеклянные, — спросил он, — или настоящие?

— Настоящие, — ответила Анетта.

— Значит, они очень дорого стоят, очень много денег?

— Очень много.

— Значит, ты богатая девушка? — уточнил Ян.

И тут снизу послышался какой-то шум и звук голосов. Ян стремительно повернулся и отворил дверь. Вышел на площадку, перегнулся через перила и позвал: «Роза!» Анетта различила раздавшийся снизу возглас удивления и потом Розины шаги на лестнице. Но Ян, вместо того, чтобы спуститься ей навстречу, вернулся в комнату и стал ждать.

— Я здесь! — крикнул он. Роза замешкалась в дверях.

— Можно войти? — спросила она и вошла. Она поглядела на Яна и Анетту, все еще сидящую на постели. Какое-то выражение, не разгаданное Анеттой, появилось на ее лице и тут же исчезло.

— Вот познакомился только что с Анеттой, — сообщил Ян. — Может, теперь выпьем по чашечке кофе? Ведь сегодня не работаем, спешить не надо, правда?

— Прекрасно! — произнесла Роза и повернулась к Анетте: — Нина только что пришла. Я встретила ее в дверях. — И Роза вышла из комнаты.

— Пойду помогу Розе приготовить кофе, — сказала Анетта.

— Мы с Розой много видимся на фабрике, — отозвался Ян. — А тебя я никогда раньше не видел и, может, никогда больше не увижу.

Анетта не могла избежать взгляда его глаз, нежного и серьезного, что показалось Анетте нелепым и в то же время трогательным. Она улыбнулась ему. Роза постучала и вошла. Она внесла поднос с двумя чашечками.

— А ты не будешь пить с нами? — удивился Ян.

— Нет, ко мне пришли, — ответила Роза. — Тебе и это может понадобиться, — с этими словами она положила на столик какую-то книжку.

Когда дверь закрылась, Ян взял книжку. Это был польско-английский словарь.

— Значит, она сердится, — заметил он, — но я скоро ее успокою. — И он сел в ногах Анеттиной постели.

Роза медленно спускалась по лестнице. Она была потрясена. Раньше никто из Лисевичей в дом на Кампден Хилл-сквер без приглашения являться не отваживался. Раньше, до того как у Хантера развилась эта странная неприязнь к братьям, до того как Анетта здесь поселилась, Роза несколько раз приводила братьев. Но потом она начала назначать им встречи в других местах, а дом в Кампден, братья знали, им посещать запрещено. Спускаясь по ступенькам, Роза размышляла над тем, почему так произошло. Она не могла позволить братьям приходить сюда из-за Хантера… но не только из-за него. Ей вдруг стало тошно и страшно. Ян, не спросясь, взял и пришел. Значит, расхрабрился? Но почему? В этом было какое-то предзнаменование.

Пока Роза готовила кофе, Нина робко стояла в дверях кухни, а потом удалилась в коридор, где слонялась, не зная, куда же податься — то ли в столовую, то ли снова на кухню? В эту минуту раздался тихий стук в дверь, и через щель на коврик упало письмо. Нина, обрадовавшись, что нашлось наконец дело, торопливо подняла письмо и протянула его Розе. В этот миг, когда конверт переходил из рук в руки, обе женщины заметили адрес. Письмо было адресовано Розе и подписано рукой Миши Фокса. Они, не сговариваясь, посмотрели друг на друга, но тут же опустили глаза. В эту секунду у каждой мелькнул вопрос: насколько та осведомлена? Нина побледнела, а Роза, наоборот, покраснела. Роза пошла назад, в кухню; письмо она сунула в карман.

— Простите, что заставила вас ждать, — сказала Роза. — Это очень невежливо с моей стороны. Не хотите ли выпить кофе? Присядьте. — Нина села, а Роза поставила молоко на плиту.

— Чем могу быть полезной? — спросила она у Нины. Вопрос прозвучал холодно. Нина поняла, что не знает, как ответить, и тут снова постучали в дверь.

— Извините, — произнесла Роза и отворила дверь. На пороге стояла мисс Фой.

— О, мисс Роза! — воскликнула мисс Фой. — Мне ужасно неудобно! Я наверняка не вовремя? — она прижимала к груди большой коричневый сверток, а наверху, на взбитых волосах лежала, как птичье гнездо, маленькая вельветовая шляпка.

— Входите! — пригласила Роза. — Чем больше народа, тем веселее! — Роза провела мисс Фой в кухню. Она чувствовала, как письмо жжет ей бедро. — Усаживайтесь, — продолжала она. И как раз в эту минуту молоко с шипением вспенилось над кастрюлькой. Нина подскочила, выключила огонь и, растерянно глядя вокруг, начала искать тряпку.

— Не беспокойтесь, — остановила ее Роза и вытерла лужицу носовым платком. — Вот только жаль, молока, кажется, уже нет. Вы не против выпить черного кофе? — Ни Нина, ни мисс Фой не возражали. — О, вы же еще незнакомы! — вскричала Роза и представила их друг другу. Она все время вслушивалась, не раздадутся ли шаги Яна Лисевича на лестнице.

— Я знакома с миссис Каррингтон-Моррис, которая, мне кажется, находится в числе ваших клиенток, — вежливо произнесла мисс Фой.

— Да, — кивнула Нина, — очень мило.

— Я всегда считала, что шитье дает огромный простор для творчества, — добавила мисс Фой.

Роза глядела на обеих со скрытым отчаянием. Ей смертельно хотелось распечатать конверт; разумеется, наедине. Под каким же предлогом их выпроводить?

— Вы наверняка собрались за покупками? — спросила она у мисс Фой.

— Нет, я вам письмо принесла, — сообщила та и протянула Розе конверт. — Это от миссис Уингфилд, — объяснила мисс Фой и продолжила: — А от меня, не сочтите за дерзость, — тут старушка развернула коричневую бумагу, — в подарок вкусный пирог! — Пирог к тому же оказался преогромным.

— Как мило с вашей стороны, — улыбнулась Роза. Письмо миссис Уингфилд отправилось во второй карман.

— Пирог этот я готовлю по старинному рецепту, оставленному мне моей матерью, — принялась объяснять мисс Фой. — Секрет заключается в небольшой порции сидра, но настоящего сельского сидра, а не этой нынешней бутылочной жижи. Я родилась на западе, знаете ли, недалеко от Тивертона. Когда я была ребенком, мама часто пекла пироги и отправляла меня угощать соседей. А соседи угощали нас, давали разные подарки, и не только на Рождество. Такой был милый обычай. Нынче в городах это уже не принято. Но мне рассказывали, что на континенте люди еще следуют старинным обычаям. Может быть, в вашей стране, мисс… э-э…

И тут пронзительный крик раздался сверху. Нина и мисс Фой застыли на месте, а потом дружно посмотрели на Розу. А та, уставившись на пирог, будто ничего не слышала. Потом достала из ящика острый нож и положила его на стол.

— Кажется… кто-то кричал, — прошептала Нина.

— Нет, это где-то у соседей, — произнесла Роза. Она села, положив ногу на ногу. Закричали вновь, еще пронзительней. Отчетливо прозвучало: «Роза!».

— Я, знаете ли, пойду, — вздрогнула мисс Фой. — Мне так неловко, что я вас побеспокоила. Надеюсь, пирог вам понравится. — Старушка поспешно подхватила свою сумочку и направилась к двери.

— Уже уходите? О, какая жалость, — бормотала ей вслед Роза. — Спасибо за визит. — Но как только за старушкой затворилась дверь, Роза пулей взлетела наверх.

Распахнула дверь. Анетта и Ян стояли друг против друга посреди комнаты взъерошенные, причем Анетта пыталась хоть как-то удерживать на себе растерзанный халат. Роза решительно вошла в комнату, сжала Яна за руку и оттащила от Анетты. Все еще держа его руку, она с силой ударила его по щеке. На секунду все трое будто окаменели. Сейчас, пожалуй, трудно было понять, кто из них больше удивлен.

Ян был бледен, как полотно. Вдруг он повернулся на каблуках и выбежал из комнаты. Слышно было, как он спускался по лестнице. Не взглянув на Анетту, Роза медленно вышла следом. Когда она дошла до середины лестницы, внизу грохнули дверью.

Роза вошла в гостиную и затворила за собой дверь. Она чувствовала, что боль и страх смешиваются сейчас в ней с каким-то опьянением. Но главенствовала боль. Она обхватила голову руками, как делает тот, у кого от выпитого все плывет и мутится. Выходит, первый удар нанесен, зло показало свои когти. Раскаяние чередовалось в ней с облегчением, и все вместе заканчивалось страхом. Я пропала, пронеслось в мозгу у Розы, хотя она и сама не знала, что понимает под этим.

Очень осторожно она вытащила из кармана оба письма. Мишино отложила, а то, что было от миссис Уингфилд, распечатала. На вырванном из тетрадки листке неровными буквами было написано: «Думаю, мне удастся вам помочь. Созовите в понедельник. Никому ни слова. К.У.». Роза взялась за следующий конверт. Руки у нее так дрожали, что потребовалось время, чтобы достать письмо. И вот наконец листочек бумаги извлечен на свет! Это было всего-навсего отпечатанное типографским способом приглашение на какой-то прием, назначенный на следующий четверг. Внизу Миша приписал от руки: «Роза, пожалуйста, приди». Значит, Мише понадобилось с ней встретиться. Впервые за столько лет. Роза закрыла глаза.

Кто-то негромко постучал в дверь. Роза открыла глаза и сказала: «Войдите». Робкая фигурка Нины возникла за порогом.

— Боже правый! — воскликнула Роза. — Извините! Я совсем о вас забыла. Ах, как нехорошо. Но такое ужасное утро, вы должны меня простить.

— Не беспокойтесь, мисс Кип, прошу вас, — сказала Нина. — Я как-нибудь потом зайду. Ведь ничего важного. Пожалуйста, не беспокойтесь.

Роза проводила ее до дверей, потом вернулась в гостиную. Согласиться ли на приглашение Миши? Она тяжело опустилась в кресло. И тут дверь снова отворилась. Это была Анетта. Роза скользнула по ней равнодушным взглядом. Ко всему этому вихрю противоречивых чувств, поднятому зловещим появлением в доме Яна Лисевича, Анетта никакого отношения не имела. Роза совершенно забыла о девушке, как раньше забыла о Нине. Анетта, уже одетая, выглядела до смерти испуганной. Но только она собралась что-то сказать, появился Хантер. Он что-то жевал.

— Приветствую всех! — с полным ртом поздоровался Хантер. — Что за божественно вкусный пирог лежит у нас в кухне?

— Соседка угостила, — ответила Роза.

— Невероятный, сказочный вкус! — восхищенно проговорил Хантер.

— Да, — согласилась Роза. — С добавлением сидра, из Тивертона. Дай и Анетте кусок.

И она вдруг начала хохотать.

12.

Был день накануне собрания, а Хантер все еще не знал, как поступить с «Артемидой». Сомнения разрывали его, а нежелание Розы прийти на помощь ранило. В последние несколько дней она как будто даже нарочно избегала встречи с ним. Он жаждал знать, чего она хочет, но страшился спросить. Добрые друзья, правда, сообщали ему, что Роза якобы высказалась так: «Артемида», мол, годится лишь для одного — для продажи; разумеется, по самой высокой цене. Но Хантер не мог представить, чтобы сестра, слывущая человеком скрытным, вдруг разоткровенничалась по такому важному поводу. И чем глубже он постигал всю важность предстоящего решения, тем мучительней становился для него груз ответственности. Посторонний не смог бы ему помочь, потому что чужому человеку он не смог бы разъяснить то видение ситуации, которое постепенно оформлялось в его мозгу. Все валилось у него из рук, и он целыми днями либо праздно сидел в конторе, либо слонялся по Кенсингтон и Ноттинг Хилл; и каждую ночь погружался в один и тот же тревожный сон: сестре грозит беда, ее надо спасать, а он не может ничего сделать, не понимает, что нужно делать.

Однако сам факт, что он до сих пор не пришел ни к какому решению, теперь начинал обретать качество некоего решения. Стремление Хантера продать издание становилось все более отчетливым и острым. Тщательно взвешивая все выгоды такого исхода, он всей душой хотел, чтобы все осталось позади и он стал свободным, а уж потом можно будет начать, как он говорил, нечто совершенно новое; хотя на вопрос: «что же это за новое такое?» он в общем-то затруднялся ответить. Здравый смысл подсказывал ему, что «Артемиду» продавать надо, но тут же другой голос намекал, что потом стыда не оберешься. В этом последнем пункте оставалось, вопреки множеству размышлений, еще много неясного. Какой-то нюанс, что-то похожее на рухнувшие надежды как бы выявлялось вместе с продажей «Артемиды». Чтобы избавиться от этих тревожных чувств, Хантеру требовалось услышать лишь словечко от Розы… но его-то как раз и не собирались произносить. Если бы Роза сказала, что все сомнения по этому поводу неуместны, он тут же с радостью согласился бы — продавать. Но если бы Роза высказала мнение, что «Артемиду» надо сохранить любой ценой, он, не мешкая, начал бы думать, как это сделать.

Все было слишком запутано. А когда Хантер пробовал размышлять о намерениях недавнего претендента на покупку, у него просто голова начинала идти кругом. Отвергая одно за другим множество предположений и попутно изумляясь вдруг обнаружившейся собственной способности возводить гротескные и фантастические построения, он постепенно начал склоняться к мысли, что… нет, лучше не продавать. Не зная мнения Розы, говорил себе Хантер, я не могу этого сделать. Я ответил отказом и буду тверд в своем решении. Но тут же в самой что ни на есть темной глубине своей души он добавлял: конечно, если Миша Фокс лично меня попросит, то разговор будет иной.

В некое глухое время дня Хантер брел по Кенсингтон Хай-стрит. Ему было как-то не по себе, и он никак не мог понять, что это — то ли чувство голода, он ведь перед выходом не позавтракал, то ли именно так чувствуют себя преследуемые, а мысль о том, что его кто-то преследует, время от времени посещала Хантера, и давно, с четырнадцати лет; а с недавних пор это чувство еще и усилилось — из-за детективных фильмов, просмотром которых он очень увлекался. Хантер все время оглядывался, пытаясь засечь преследователя, но при том, что все прохожие выглядели довольно зловеще, никого особенного, бросающегося в глаза поблизости не было. Он юркнул в магазин Баркера и купил себе пирожок с телятиной, полагая съесть его в парке, поскольку день выдался теплый. Выйдя из магазина, он повернулся, чтобы посмотреться в зеркальную витрину. Украдкой извлек из кармана расческу и раз или два провел ею по волосам. Он уже приготовился сунуть расческу обратно в карман — и тут увидал в зеркальном стекле нечто, заставившее его похолодеть.

Черты его исказились. Другое лицо, знакомое и ужасное, заняло место его лица. Он смотрел прямо в глаза Кальвина Блика. И тут он понял, в чем дело: Блик стоял по другую сторону витрины и смотрел прямо на него. Стремительно повернувшись, Хантер бросился через дорогу, да так, что едва не угодил под автобус, а потом под такси. Со смесью стыда и страха он отбросил расческу и быстро пошел в сторону Кенсингтонского парка по северной стороне улицы. «А, так меня и в самом деле преследуют! — мысленно восклицал он. — Ну ничего, сейчас я от него избавлюсь! Посмотрим, кто проворней!».

Пройдя ярдов пятьдесят, он замедлил шаг, бросил быстрый взгляд вправо и увидел чуть позади, на южной стороне улицы, какую-то фигуру. Это был Кальвин Блик, неспешно идущий в том же направлении, что и он. «Чего ему надо?» — спросил себя Хантер и еще на какую-то долю замедлил шаг. К тому времени, когда он достиг первых ворот парка, Кальвин на другой стороне почти поравнялся с ним, но шел все так же неторопливым шагом и не выказывал ни единого признака, что видит Хантера. Хантер не повернул в ворота, а продолжал идти по тротуару, не спуская глаз с Блика. Теперь тот шел даже чуть впереди его. «Продувная бестия, — думал Хантер, — чего ему здесь надо?» Его разбирало любопытство.

В этот момент Кальвин исчез — свернул направо, на Пэлэс Гейт. Это сначала озадачило Хантера, а потом взбесило. Он стал как вкопанный. А потом побежал через улицу. На середине дороги ему пришлось остановиться и подождать, пока яростный поток автомобилей, в дюйме от него, пронесется мимо… и когда он достиг угла Пэлэс Гейт, то увидел фигуру Кальвина где-то далеко впереди. Хантер принялся бежать. Он настиг Кальвина в тот миг, когда тот готовился свернуть на Каннинг Пэлэс.

— Послушайте, Блик! — задыхаясь, крикнул Хантер. Кальвин остановился и оглянулся. На лице его отразилось удивление.

— О, мистер Кип, дорогой мой! — воскликнул Кальвин. — Какая приятная неожиданность!

— Послушайте…

— Я весь внимание! — произнес Кальвин.

— Вы меня преследовали? — спросил Хантер.

— Я? Вас? Нет, мистер Кип, тут какая-то ошибка. До этой минуты я был в совершеннейшем неведении относительно того, что мне оказана честь в этот приятный солнечный полдень быть вашим, так сказать, со-прохожим на улице.

— Прекратите! — вскипел Хантер. Отчаяние сводило его с ума. — Я знаю — преследовали! Вам чего-то от меня надо? Чего?

Кальвин с добродушным удивлением посмотрел на него.

— Боюсь, вы заблуждаетесь, — сказал он. — Если я вас преследую, то почему же вы, едва дыша, бежите за мной?

Хантер покраснел как рак. Он пробормотал что-то нечленораздельное, после чего повернулся и пошел прочь. Позволив ему отдалиться ярдов на десять, Кальвин крикнул: «Погодите минуточку!» Хантер остановился и оглянулся, подождал немного. Кальвин больше ничего не сказал и не двинулся с места. И тогда Хантер медленно пошел назад.

— Чего вы хотите? — приблизившись, злобно спросил он у Кальвина.

— Да перестаньте же сердиться на меня, мистер Кип, — ответил Кальвин. — Мне просто подумалось: раз уж мы встретились в этот очаровательный полдень, то почему бы нам не поговорить? Ведь нам есть о чем поговорить, не правда ли?

— Если вы «Артемиду» подразумеваете, то мой ответ вам известен: нет, — заявил Хантер,

— Ну, не только об «Артемиде». Есть еще кое-что. Я понимаю, вы человек занятой, но, будьте добры, уделите мне несколько минут.

Хантер не знал, как поступить. Он не собирался делать одолжение Кальвину, но… любопытство снедало его: а вдруг всплывет какой-нибудь намек на возможность встречи с Мишей Фоксом?

— Хорошо, — сказал он, — но только давайте поторопимся. У меня в пять часов важная встреча. — Это была неправда.

— О, как вы великодушны! — воскликнул Кальвин. — Но вы не возражаете, если мы сейчас кое-куда зайдем? Я не могу вести деловые разговоры на улице. По правде говоря, я ведь шел к себе в студию. Мне надо отпечатать пару снимков, и пока я буду этим заниматься, все и обсудим. Ну как, согласны?

Кальвин быстрым шагом направился вперед, а Хантер молча последовал за ним. Они преодолели две улицы и свернули в какой-то пахнущий сыростью закоулок. Блик извлек ключ и отворил обшарпанную, когда-то выкрашенную в голубой цвет дверь. За ней открылся черный провал коридора. Кальвин прошел вперед и щелкнул выключателем. Хантер в нерешительности остановился у входа. Когда зажегся свет, он увидел сырой каменный пол. «Зайдите и закройте дверь», — эхом отозвался голос Кальвина.

Хантер вошел и запер дверь. Дневной свет остался позади. Кальвин стоял в конце коридора, под лампой волосы его были освещены, но лицо оставалось в тени. Хантер приблизился к нему, скользя подошвами по мокроте.

— Здесь ступеньки, — предупредил Кальвин. Хантер увидел, как Блик исчез за поворотом лестницы, и последовал за ним, а когда оказался на нижней ступеньке, свет наверху погас.

— Стойте спокойно, — раздался голос Кальвина, — сейчас найду выключатель. — И снова зажегся свет, обнаружив новый коридор. Хантер ощутил пронизывающий холод и поднял воротник.

— Сюда, — сказал Кальвин, — и старайтесь не отставать. Эти коридоры тянутся на мили, скажу я вам. Запросто можно потеряться. А свет гаснет автоматически, через минуту.

Кальвин повернул за угол и отворил какую-то дверь.

— А вот и моя маленькая студия, — объявил он.

Едва не споткнувшись, Хантер зашел внутрь. Оранжевый фонарь, развернутый к стенке, горел в дальнем конце помещения. Здесь пахло как в химической лаборатории. Хантер не двигался с места. Он весь сосредоточился на задаче — показать, что ничуть не испугался.

— Какое странное место, — произнес он и начал осматриваться. На толстых, каменных, покрытых побелкой стенах комнаты отражались идущие от лампы желтые блики. Все было педантичнейшим образом прибрано и расставлено по местам. В центре находились два стола. На ближнем лежали сложенные стопой объемистые книги, а на том, что подальше, возвышался какой-то высокий темный аппарат. Вдоль стены помещались электрические плитки, на которых стояли в ряд емкости с жидкостью. Над ними висели большие часы, циферблат которых был размечен по секундам. В дальнем конце комнаты, под той же полкой, где стояла лампа, на полу темнело озерцо воды, там было встроено большое цинковое корыто. «Чем-то похоже на операционную», — почему-то подумал Хантер. На стене, высоко над полом, размещался электрокамин; когда они вошли, камин был включен, и в помещении было тепло. Но Хантер все равно продолжал дрожать.

— Вам доводилось видеть, как печатают снимки? — спросил Кальвин. Надев белый халат, он теперь занимался тем, что доставал из ящика стола какие-то бутылочки, ножницы, щипцы и прочие инструменты, назначения которых Хантер не знал. — Не доводилось? Ну, это чрезвычайно интересно. Можете даже мне помочь, если хотите.

— Послушайте, вы, кажется, что-то собирались мне сказать, — заявил Хантер, не обратив внимания на последнюю фразу. — Так говорите.

— Минуточку, — отозвался Кальвин. — Наберитесь терпения. Сейчас я завершу одно дельце, а потом и поговорим. Не будете ли вы так любезны щелкнуть вон тем выключателем, что позади вас?

Хантер повернул выключатель, и стрелка часов начала движение по циферблату.

— Печки работают, как по-вашему? — спросил Кальвин. — Сейчас потрогаем… Да… Термостатический контроль не дает проявителю остыть. Химия и контроль за температурой неразделимы, скажу я вам. А теперь глянем в корытце.

Он повернул какой-то кран, и раздалось тихое журчание воды.

— Готово, — произнес Кальвин. — Уровень воды контролируется воронкой, так что он всегда достаточно глубок, и при этом вода не застаивается. Здесь я промываю снимки после проявки и закрепления.

Хантер стоял на краю ванны и наблюдал за кружащимся там, внизу, водоворотом; потом повернулся и взглянул на огромный циферблат с неуклонно движущейся стрелкой. Кип больше не сопротивлялся. Он был околдован; но так же и испуган. Он начал наблюдать за Кальвином.

Тот возился теперь с камерой. Вытащил из нее какую-то объемистую стеклянную штуковину. «Это мой глаз, — объяснил он Хантеру. — Настоящий глаз, который и видит, и запоминает. Объектив! Глаз, который стоит пятьсот фунтов!».

Он подошел к возвышающемуся на столе черному аппарату и начал приспосабливать к нему объектив. «Это фотоувеличитель», — продолжил объяснение Кальвин и повернул аппарат, который состоял из большого черного металлического верха, прикрепленного к штанге при помощи подвижного стального кронштейна. Кальвин повернул выключатель, и внутри металлической головы загорелся свет. Под корпусом находилась деревянная доска, к которой он начал прикреплять лист белой бумаги.

— Камера и в самом деле похожа на глаз, — вновь заговорил Кальвин, — потому что она переворачивает изображение. Только в нем изображение переворачивается при помощи мозга. А здесь эту работу берет на себя механизм. Процесс, к которому я сейчас приступаю, называется «печать с негатива». — Он взял с соседнего стола одну из объемистых книг и принялся листать страницы. Хантер успел заметить, что на каждой из них находится не менее полдюжины крохотных негативов, плотно пришпиленных скрепками к бумаге.

— Вот негатив, который я хочу отпечатать, — прокомментировал Кальвин, сняв со страниц полоску негатива и вставив ее в рамку увеличителя, — какие-то темные тени упали на лежащий внизу белый лист. — Вот так, — добавил Кальвин и начал вращать объектив. — Я не навел резкость, поэтому вы еще не можете разобрать, что там изображено.

Расплывчатый прямоугольник, составленный из различных оттенков серого цвета, спроецировался на бумагу.

— Теперь понадобится ваша помощь, — продолжил Кальвин. — Видите вон там три ванночки с жидкостями, на плите? В первой содержится проявитель, во второй — чистая вода, а в третьей — закрепитель, защищающий оттиск от вредного воздействия света. Сейчас я запущу эту махину, а вы, если вам не трудно, засеките для меня время: ровно двенадцать секунд. Потом я передам вам снимок, и вы подержите его в проявителе; будете водить осторожно туда-сюда в течение минуты — я прослежу за временем. Изображение начнет появляться примерно секунд через тридцать. Затем опустите снимок в воду, потом — в закрепитель, а оттуда — в ванну. Не возражаете?

— Не возражаю, — отозвался Хантер. Он двигался и говорил словно автомат. Только тихое журчание воды и тиканье часов, больше ничего он не слышал. А еще — биение собственного сердца.

— Подождем, пока стрелка сделает полный круг, — сказал Кальвин. Они стояли, глядя на часы. — Начали, — скомандовал он и включил увеличитель. Хантер начал считать вслух: «Один, два…» Краем глаза он видел, как Блик, поместив руку между лучом света и бумагой, смыкает и размыкает пальцы над левой стороной изображения. На его невероятно длинных пальцах огоньками вспыхивали кольца, и полоска света падала на белую манжету. С некоторым усилием Хантер сосредоточил взгляд на часах.

— Это называется «затенение», — раздался голос Кальвина. — Таким образом я регулирую количество света, падающего на снимок. Очень тонкая операция.

— … Двенадцать, — произнес Хантер. Щелкнул выключатель, и лампочка внутри увеличителя тут же погасла. В помещении стало темно.

— Отлично! — воскликнул Кальвин. Он был явно взволнован. — Теперь проявим!

Вооружившись ножницами, он вырезал прямоугольник из листа еще совсем светлой бумаги. Его руки золотились в оранжевом свете. Затем, протерев щипцы едко пахнущей тряпицей, сжал ими край прямоугольника.

— Возьмите снимок вот этими щипцами, — распорядился Кальвин, — и погрузите в проявитель, как я вам говорил. И вскоре увидите, как начнет появляться изображение. Это похоже на волшебство. Сколько раз вижу, а все равно удивляюсь.

Неловкими пальцами Хантер взял щипцы и поднял бумагу.

— Стрелка сейчас подойдет, обождите, — остановил его Кальвин. — Ну, давайте.

Хантер погрузил оттиск в жидкость, и Кальвин начал считать. Хантер неотрывно смотрел на белый листок, который водил туда-сюда в проявителе. Но ничего не происходило. «…Двадцать пять», — произнес Кальвин. И тут какие-то сероватые контуры действительно начали проступать… очертания человеческих фигур. «…Тридцать», — сказал Кальвин. Изображение сделалось ярче. «…Тридцать пять!».

С пронзительным криком Хантер уронил щипцы в раствор.

— Дьявол! — возопил он, повернувшись к Кальвину. — Вот зачем вы меня сюда затащили! Дьявол!

— Эй! — закричал Кальвин. — Да вы все испортили! — Он бросился вперед, оттолкнул Хантера, схватил снимок, погрузил его сначала в воду, потом в фиксаж. И не дав Хантеру вырвать изображение у себя из рук, бросил фото в ванну. Ринувшись за ним, Хантер рухнул на колени на краю ванны. Водоворот вращал изображение, словно опавший лист. Хантер, как был в пальто, сунул руку в воду в напрасной попытке поймать бешено крутящийся листочек бумаги. Он изо всех сил тянулся к нему рукой, но тот ускользал, поворачиваясь то одной стороной, то другой, словно дразнил. Хантер распластался на скользком краю ванны. Наконец ему удалось ухватить изображение за уголок и вытащить. Он поднялся на ноги. Вода капала с пальто. Он уставился на снимок. Там была заснята Роза в объятиях братьев Лисевичей.

Еще мгновение Хантер смотрел на снимок, а потом разорвал его в клочки. Он поднял глаза и уперся взглядом в Кальвина, оказавшегося очень близко от него. Блик стоял неподвижно, половина его лица была освещена, он смотрел на Хантера пристально и вместе с тем торжествующе. Оба тяжело дышали. Не говоря ни слова, Хантер бросился к увеличителю. В этот же миг с точностью механизма Кальвин выставил ногу и, как только Хантер споткнулся, словно в тисках сжал его руку и повалил на пол. Хантер посмотрел на Кальвина снизу расширенными глазами. Когда рука его оказалась свободной и он смог подняться, Кальвин уже успел встать между ним и увеличителем. Потом Блик повернулся, неспешно извлек негатив из увеличителя, положил его в книгу, спрятал ее в шкаф, а дверцу запер и ключ опустил к себе в карман.

Хантер не двигался. Лицо его пылало, он с трудом дышал, чувствуя, что сейчас расплачется. Он попробовал что-то сказать, открыл рот — и глаза его наполнились слезами. Протянул руку к плите, где лежала какая-то тряпка; взял ее и приложил к лицу.

— Эй, осторожней, не суйте в глаза, ослепнете! — предупредил Кальвин.

Хантер действительно почувствовал резкую боль. Задыхаясь от гнева и отчаяния, он ощупью подошел к ванне, стал на колени и начал, зачерпывая воду, промывать глаза. Одежда под пальто начала промокать. Горькие слезы продолжали струиться из глаз.

Стоя рядом с ним, Кальвин недоуменно глядел на него.

— Что вы так расстраиваетесь? — спросил он. — По-моему, вовсе нет никакого повода. На снимке ваша сестра прекрасна, как принцесса, и так же полна достоинства. Замечательная фотография и, если позволите мне так выразиться, не передержанная.

— Вы негодяй! — все еще задыхаясь, выкрикнул Хантер. — Как вас только земля носит! — Позабыв о достоинстве, он стоял на коленях в луже, разлившейся у ног Блика. — Откуда вы взяли этот снимок?

— Я сам его сделал, — сказал Кальвин.

— Не верю, — ответил Хантер.

— Почему же? — удивился Кальвин. — Неужели вы воображаете, что ваша сестра организовала съемку? Кстати, я и не подозревал, что она такая пышноволосая.

С нечеловеческим криком Хантер рванулся вперед и схватил Кальвина за ноги. Тот покачнулся, но успел изо всех сил ударить Кипа по шее. Хантер повалился на пол и пришел в себя, только когда почувствовал, как вода течет по лицу. Это Кальвин, подтащив к стене, плескал на него из ванны.

— Ну, в самом деле, Хантер, — неся очередную пригоршню воды, говорил Кальвин, — вы меня удивляете. Надеюсь, вы не против, если я буду звать вас по имени? Чувствую, минувшая сцена нас очень сдружила. Скажу честно, я не желал и не стремился к тому, чтобы все обернулось столь неприличной борьбой. Но, возможно, я в чем-то и виноват. Ребячливый замысел, состоящий в том, чтобы вы своими руками изготовили фото, осенил меня в самый последний момент; и, боюсь, я стал жертвой собственной любви к зрелищам.

— Прекратите! — вновь крикнул Хантер, закрыв лицо руками. Плечи его затряслись от еле сдерживаемого рыдания. Но ему удалось успокоиться.

— Так-то лучше, — произнес Кальвин. — Я и в самом деле прошу меня извинить. Ну-ка, поднимайтесь и садитесь вот сюда. На полу так сыро, лужи, вы насквозь промокнете.

Хантер сел на стул. Жжение в глазах еще не прошло. Он уставился на Кальвина. Рот у него был открыт, по волосам, по лицу текли вода и слезы. Он невольно потер шею.

— Вы показывали кому-нибудь эту фотографию? — наконец выдавил из себя Хантер. — Ну, отвечайте.

Кальвин посмотрел на него очень внимательно, почти ласково.

— Послушайте, мой милый юноша, — откликнулся он, — давайте говорить начистоту. Мне кажется, есть некто, от кого вам особенно сильно хочется скрыть, что такое фото существует. Так вот, емуя снимок не показывал, и о существовании такового он не подозревает. Раз я так говорю, значит это правда. Но с вашей стороны закономерен вопрос: а как проверить, что так на самом деле и есть? Отвечаю: проверить вы не можете… но и вовсе исключить, что я говорю правду, ведь тоже не можете, а недоверчивость в сложившихся обстоятельствах чревата для вас большими неприятностями. Поэтому, ради пользы дела, вы уж лучше притворитесь, что верите в существование, пока, секрета между вами, мной и этим вот фотоаппаратом.

— Из того, что мне о вас известно… — с вызовом начал Хантер.

— Ничего вам обо мне не известно, — прервал его Кальвин, — так что оставим в стороне личности.

— Мерзкий кусок Дерьма — вот вы кто, — все-таки завершил фразу Хантер. — Сколько стоит этот негатив? Цену назовите!

— Боже мой! — воскликнул Кальвин. — Какое роскошное цветение языка, как выразился бы Витгенштейн!

— Ну же, цена! — подхлестнул Хантер.

— Небольшая, — усмехнулся Кальвин. — «Артемида»! Подведу резюме нашей беседы: на вопрос: «Как можно вам поверить?» — отвечаю: «Иного выбора у вас нет».

Он стоял у стола, положив руку на корпус увеличителя. Хантер, стараясь придать своему лицу достойное выражение и смахивая мокрые пряди с глаз, смотрел на него.

— С какой стати вы вообразили, что со мной можно заключить такого рода сделку? — спросил он.

Кальвин протянул облитую золотистым светом руку, и тень ее затрепетала на стене.

— О, это была догадка, но блестящая, — вдохновенно произнес Кальвин Блик. — Что-то подсказывало мне, что вас это не может не затронуть; и происходящее лишь подтверждает мою догадку. Но ваш отклик, вы прямо взвились, признаюсь, меня очень удивил.

— Дайте мне время подумать, — обхватив голову руками, промычал Хантер.

— Времени, боюсь, не так уж много, — бросил Кальвин. — Собрание акционеров ведь намечено на завтра.

— Отдайте мне негатив, — взмолился Хантер, — и завтра на собрании я все сделаю, как вы хотите.

— Извините, но сильнейший имеет право требовать к себе доверия, — внушительно произнес Кальвин.

— Да чего вы так суетитесь, Блик? — не вытерпел Хантер. — Продадут «Артемиду» или нет — вам от этого какая корысть?

— Как я уже сказал, — пристально глянул на него Кальвин, — вы обо мне ничего не знаете, и сейчас неподходящее время для рассказов. Могу ли я считать, что ответ мною получен? Мы здесь подняли слишком много шума, и хотя Миша никогда сюда не спускается, нельзя предугадать, что ему сегодня придет в голову.

— Кто? — прямо подскочил Хантер.

— А, так вы еще не догадались? — протянул Кальвин. — Мы находимся в подвалах Мишиного дома. Мне казалось, вы должны были узнать черный ход… впрочем, могли и не узнать.

— Дайте мне уйти! — закричал Хантер и бросился к выходу.

Но Кальвин тут же вырос перед ним.

Немного терпения! — сказал он. — Вы сейчас похожи на пса, который только что искупался в Серпантине.[16] Дайте-ка я вас хоть немного приведу в порядок.

И Кальвин принялся поправлять ему галстук, вытирать лицо и голову полотенцем, причесывать волосы. И все это время Хантер стоял перед ним покорно, как ребенок.

— Вы все еще мокрый, но ничего не поделаешь… — проговорил Кальвин, — из-за меня вы опоздали на встречу. Возьмите такси. Дать вам денег?

— Выпустите меня! — попросил Хантер.

— Мой дорогой мальчик, могу ли я рассчитывать на ваше завтрашнее благоразумие? — приобняв Хантера за плечи, спросил Кальвин.

— Да, — ответил тот, — а теперь дайте мне уйти. Когда Кальвин вывел его на поверхность, он быстро, не оглядываясь, побежал прочь. Ослепленный дневным светом, он наткнулся на фонарный столб, задел нескольких прохожих и только потом перестал бежать.

13.

Это было утро следующего дня. Время завтрака. Но Хантер абсолютно не чувствовал аппетита. Он смотрел через стол на сестру, которая, как всегда за завтраком, молчала, и мысленно радовался, что она держит перед собой свежий выпуск «Таймс»: газетный лист скрывал от него ее, как он догадывался, угрюмое выражение, а от нее — его, испуганное и растерянное, которое он, как ни старался, не мог прогнать. Он всю ночь провел без сна. Эта запечатленная на снимке троица, поразившая его как некая извращенная pietà,[17] — это изображение преследовало его всю ночь, то застывая, то вдруг становясь невыносимо оживленным. От пережитой боли в нем образовалась глубокая брешь, в которую беспрепятственно устремились меньшие горести: чувство унижения от того, что оказался в руках у Кальвина Блика; принуждение к продаже «Артемиды»; вероятный гнев сестры. Глядя на белеющую в нескольких дюймах от его носа страницу «Таймс», Хантер размышлял, придет Роза на собрание или нет. Накануне поздно вечером он кое-как составил краткое сообщение, в котором предлагалось поставить вопрос о продаже «Артемиды». Чего ему не удалось сделать, так это заставить себя предъявить этот постыдный манифест сестре. Он страстно надеялся, что она не придет. Помимо этого, никаких планов у него не было; он не в силах был ни о чем думать, разве что скорбеть над собственным бедственным положением. Отвращение, стыд и злость перемешались и боролись в его душе.

Хантер встал из-за стола. Наверху шумела вода. Это Анетта, которая со времени своего расставания с колледжем еще ни разу не присутствовала за завтраком, принимала ванну. Хантер кашлянул и устремил взгляд на возвышающуюся над газетным листом роскошную корону волос.

— Ну, — сказал он, — мне пора идти.

Собрание должно было начаться в половине одиннадцатого, но Хантеру не терпелось уйти из дома. Не то что говорить с Розой, даже просто видеть ее для него сейчас было тяжело.

— Всего хорошего, — не глядя на него, произнесла Роза. Взяв кофейник, она налила себе еще кофе. Хантер улетучился из комнаты.

В десять пятнадцать он уже отворял двери отеля Уэст-Энд, где по традиции проходили собрания акционеров «Артемиды». Хантер отнюдь не заботился о проведении их в такой торжественной обстановке, ведь они давно уже превратились в фарс; но договор о найме раз в год большого зала был когда-то заключен владелицами «Артемиды» с одной почтенной дамой, заключен на годы, и срок его еще не истек. В этом зале Хантер и появлялся один раз в году, с письменным обращением и финансовым отчетом, усаживался за длинный стол из красного дерева, вдоль которого были расставлены стулья; и один, а иногда в обществе Розы, ждал положенные сорок пять минут, после чего вставал и уходил. Таким образом Хантер осуществлял обеспеченный уставом диктат, последним актом которого, как он с грустью размышлял, должно будет стать преднамеренное уничтожение обожаемого журнала его матери.

Хантер вошел в зал. Все здесь было в запустении, не прибрано, и занавесы, глухо задернутые еще в прошлом году, по-прежнему затемняли высокие окна. В отеле к собраниям акционеров «Артемиды» уже давным-давно перестали готовиться. Хантер раздвинул шторы, поправил стулья и сел в конце стола. На зеленой суконной скатерти он разложил двенадцать последних выпусков журнала. В комнате было очень тихо. Он закрыл глаза; в них все еще не прошла резь и от химического раствора и от слез, пролитых им в минувшую ночь. Чувствуя полное физическое и духовное бессилие, он положил голову на стол. Где он?.. Что дальше делать?.. — он ничего не знал, кроме одного — увиденное на фотографии безжалостно отделяет его от любимого существа, лицо которого все время менялось, становясь то лицом Розы, то лицом Миши Фокса. Он должен сделать все, что в его силах, чтобы уничтожить это изображение, иначе не будет ему ни сна ни отдыха: но сегодня им будет сделан лишь первый шаг, и, возможно, изгладить это видение не удастся никогда. А можно ли доверять Кальвину Блику? Над этим вопросом Хантер вряд ли задумывался. Уничтожение «Артемиды» — это как бы некий символический акт, который высшие и грозные силы учтут и после которого к нему проникнутся большим доверием.

Дверь отворилась, и в зал вошел Кальвин Блик. Хантер стремительно поднял голову. «Прошу извинить, — произнес Кальвин тихо, так обычно говорят в церквях и музеях, — не позволите ли мне присутствовать на собрании? Полагаю, вы ожидали, что я могу прийти?».

— Разумеется, — сказал Хантер. — Конечно, вы хотите убедиться, что все в порядке. Пожалуйста, присаживайтесь.

Кальвин выбрал стул где-то посередине ряда и уселся. Они замолчали. Пробило десять тридцать. Молчание продолжалось. Хантер разгладил лежащий перед ним листок бумаги с написанным заранее текстом. Он чувствовал себя жертвой инквизиции. Вновь открылась дверь, и он вздрогнул виновато, словно его поймали на месте преступления.

Роза увидела Кальвина и остановилась. Тот метнул на нее взгляд из-под бровей, потом опустил глаза и принялся усиленно изучать собственные руки. С виду он был смущен, а в душе наверняка веселился. Роза настороженно вошла, как животное, обнаружившее впереди нечто незнакомое. Она села напротив Кальвина, даже не поглядев на Хантера, и тоже устремила взгляд на стол. Так они и сидели в молчании, все трое. Потом Роза поглядела на часы.

Хантер, которого появление Розы повергло в крайнее смущение, откашлялся и проговорил хриплым голосом: «Могу ли я зачитать обращение?».

— Будьте так любезны, — секунду спустя, откликнулся Кальвин. Роза ничего не сказала.

Хантер взглянул на первые фразы и понял — в присутствии Розы это произнести невозможно. Он сжал листок обеими руками, словно это был руль автомобиля, на котором ему предстояло проехать над краем пропасти. Открыл рот, сделал вдох и расслышал собственный голос, монотонно читающий первый параграф.

Но не прочел он и нескольких строк, как послышался странный шум. Это был скрип тормозов. Кажется, несколько автомобилей разом остановились у входа в отель. Вслед за этим загомонили в холле. Хантер сделал паузу в надежде, что все сейчас затихнет, но гул приближался. Топот шагов по лестнице… и бодрый стук в дверь. Лицо в очках под огромнейшей шляпой заглянуло в комнату.

— Не здесь ли проходит собрание «Артемиды»? — спросила пожилая владелица очков и шляпы.

— Здесь, — удивленно ответил Хантер.

— Это здесь! — обернувшись, кому-то там за своей спиной громко сообщила она и вошла в комнату, а вслед за ней еще три дамы, все одного возраста и похожие друг на дружку, как сестры. Одна из них, наверное решив, что знакома с Розой, с улыбкой кивнула ей. Затем все четверо уселись и с любопытством и подозрением начали рассматривать Хантера и Кальвина.

Кальвин резко повернулся к Хантеру, на лице которого отразилось изумление; уловив взгляд Кальвина, тот растерянно развел руками. Кальвин переметнул взгляд на Розу. У нее был ужасно хмурый вид. Тем временем, судя по звуку, у дверей отеля остановилось еще несколько автомобилей, послышались голоса и шаги в холле, затем они стали приближаться — и новая компания пожилых женщин, громко переговариваясь, ворвалась в совещательную комнату. Те четверо, что явились раньше, криками радости встретили вновь прибывших. В водовороте юбок и стягиваемых перчаток мелькали рукопожатия, улыбки; слышались вопросы о здоровье. Элегантная дама в белой шляпе подошла к Розе. Та поспешно поднялась со своего места. «Миссис Каррингтон-Моррис! — воскликнула Роза. — Как я рада, что вы пришли!».

Хантер, который все время смотрел на Розу, надеясь получить хоть какой-то знак, постоял в нерешительности, а потом снова сел. Среди шума он обратился к Кальвину, через стол наклонившемуся к нему: «Это не я устроил!».

— Я вам верю, — ответил Кальвин.

В этот момент прибыла миссис Уингфилд, а с ней еще несколько человек. С восторженными возгласами «Камилла!» дамы окружили ее. Миссис Каррингтон-Моррис, в эту минуту стоявшая рядом с Розой, издали помахала ей перчаткой. На голове у миссис Уингфилд не было шляпы, но ее седые волосы были тщательно причесаны, и одета она была в великолепный костюм из твида, чей почтенный возраст выдавала разве что необычная длина юбки. Запрокинув голову, миссис Уингфилд осмотрела все вокруг, как генерал, чей орлиный взор способен вмиг извлечь самую суть из второстепенных деталей.

Стало ясно, что стульев на всех не хватает. Хантер снова вскочил и стоял в растерянности. Кальвин с непроницаемым выражением наблюдал за происходящим. Всего лишь нескольким дамам удалось сесть. Остальные суетились в поисках места.

Роза повернулась к Кальвину. Она перестала хмуриться, и лицо ее теперь светилось чрезвычайной энергией и заботой.

— Мистер Блик, — сказала она, — не будете ли вы так добры пойти и отыскать где-нибудь еще стульев? Мы в них очень нуждаемся.

Кальвин поднялся и вышел из зала, и Хантер тщетно пытался в эти минуты уловить его взгляд. Вскоре Блик вернулся. За ним вереница служащих отеля несла стулья. А в это время прибыли еще несколько дам. Их было теперь, пожалуй, тридцать с лишним. Комната просто гудела от множества голосов.

Голос Розы прорезал этот шум: «Прошу собравшихся садиться!».

Застучали, задвигали ножками стульев и, наконец, уселись. Поскольку у стола места всем не хватило, стулья расставили неровными рядами вдоль комнаты. Еще какое-то время устраивались, шурша длинными юбками, но все постепенно затихло. Воцарилась тишина.

Ощутив, что молчание несколько затягивается, одни повернули головы к миссис Уингфилд; другие обратили взгляд на Розу; а были и такие, которые сначала взглянули на соседку, а уж потом туда, куда та смотрела. Кальвин оглядел последовательно всех собравшихся. Роза не спускала глаз с Хантера. А тот, уставившись на стол, рассматривал какую-то кляксу, то есть листок бумаги с написанным его рукой текстом обращения. Наконец он поднял голову и увидел перед собой невероятное количество почтенных голов — и в прямых сединах, с вдохновенным, как у всех реформаторов, выражением глаз; и более светских, в снежно-белых кудряшках под элегантными шляпками. Вуали были отброшены, очки либо надеты, либо, наоборот, с щелчком упрятаны в футляр; а одна чрезвычайно пожилая дама в первом ряду имела при себе слуховой аппарат и, приготовившись слушать, решительно поставила приемничек на стол. Почувствовав себя так, будто пришлось проглотить что-то твердое, Хантер вновь посмотрел на текст. Сознание его было совершенно пусто.

Наконец Роза обратилась ко всем чуть дрожащим голосом:

— Мой брат обычно председательствует на годовых собраниях. Желаете ли вы, чтобы он и сейчас прочел годовой отчет «Артемиды»?

Воцарилось молчание. Потом одна дама, одетая в нечто, похожее на мантильку, спросила чрезвычайно звонким голосом:

— Непременно ондолжен председательствовать и оглашать отчет?

— Я считаю, что место председателя должна занять мисс Кип, — величаво повернувшись к Розе, произнесла миссис КаррИнгтон-Моррис.

— О нет, прошу уволить! — поспешно воскликнула Роза.

На что миссис Уингфилд, которая была, кажется, чуть пьяна, тут же заявила:

— Ну к чему такая въедливость, мы же не в палате общин! Надо юноше прочесть, пусть читает!

— Простите меня, — вмешалась старушка со слуховым аппаратом, — но я очень хочу узнать, а со мной, вероятно, и все собравшиеся, для чего мы здесь собрались?

— Как понимать ваш вопрос? — наверное, сочтя предыдущую реплику оскорбительной, подняла брови сухонькая дама с седой челкой. — Несомненно, мы знаем, для чего тут собрались!

— А я не знаю, — ответила старушка со слуховым аппаратом. — Вчера я получила какое-то извещение…

— Возможно, будет лучше, — опять заговорила дама в мантильке, — если тот, кто готовился к отчету, его и огласит. Предлагаю дать слово брату мисс Кип. — И она благожелательно посмотрела на Кальвина Блика.

— Вот мой брат, — указала Роза на Хантера, который сидел с видом приговоренного к казни на электрическом стуле.

— Ну же, смелее! — раздался из задних рядов возглас миссис Уингфилд. — Мы здесь уже полчаса сидим, надо же когда-нибудь начать!

Хантер с тоской и упреком взглянул на Розу, но она смотрела в другом направлении. И тогда он еще раз произнес первые строки отчета.

— Ничего не слышно, — пожаловался кто-то сидящий возле самой двери. — Будьте так любезны, повторите.

Хантер снова начал читать вступление. Собственный голос отражался в его ушах то оглушительным барабанным боем, то вкрадчивым, полусонным шепотом. Он сумел преодолеть первых два параграфа.

— Я ничего не понимаю, — обратилась к своей соседке глухая старушка (наверное, ей казалось, что шепотом, но прозвучало очень громко). — Звучит как-то путано, не правда ли?

Хантер приступил к третьему параграфу. Предложение о продаже, вместе с упоминанием о Мише Фоксе, содержалось в предыдущем параграфе. В третьем подробно освещались вопросы, связанные с акциями. Хантер вдруг прервал чтение. Он понял — нет смысла продолжать, он взглянул на собравшихся — сорок пар глаз внимательно смотрели на него. «Думаю, здесь можно остановиться, — осипшим голосом сказал он, — и приступить к обсуждению. Если есть вопросы, то прошу задавать…».

И тут нестройный хор голосов заглушил его.

— Кто этот молодой человек, вы мне можете объяснить? — спрашивала та самая, прибывшая первой дама в огромной шляпе у кого-то, сидящего сзади.

— Очевидно, это брат мисс Кип.

— Но кто такая мисс Кип?

— Мисс Кип — вон та дама.

— Вижу, дорогая, но мне хотелось бы знать, ктоона.

— Она дочь Мэгги Ричардсон.

— О, дочь Мэгги Ричардсон, ах да, конечно! А мальчик совсем не похож на Мэгги, как вам кажется?

— Тише, тише! — пыталась навести порядок миссис Каррингтон-Моррис.

— Да сколько же можно топтаться на месте! — возмущалась миссис Уингфилд.

— Послушайте, — сказала дама в мантильке, — если я верно поняла, нам предлагают… продать «Артемиду»?!

— Таково предложение, — заметил Хантер.

— Думаю, мы не можем с этим согласиться, — отчеканила дама с челкой, с таким выражением, будто из всех присутствующих только она понимала, что на самом деле происходит.

— Это вопрос финансовой необходимости, — уточнил Хантер. — Сейчас я попытаюсь объяснить…

— Им нужны деньги! — выкрикнула миссис Уингфилд.

— Так почему же они раньше нам об этом не сказали? — удивилась дама в большой шляпе.

— Мадам, — обратился к ней Хантер, — вы получали приглашение на собрание каждый год. И не моя вина, что ни разу никто из вас не явился! — Он с радостью отметил, что уже не чувствует себя загнанным в угол: страх сменился гневом.

Какая-то особа в вуали, до сих пор не проронившая ни слова, вдруг наклонилась вперед, внутри у нее что-то пророкотало, как в часах с боем, после чего она изрекла: «Э-э-э… насколько я успела понять, «Артемидой» собирается завладеть… мужчина!».

Хантер лишь беспомощно развел руками.

— Я заведую изданием уже два года, а я ведь, как-никак, тоже мужчина!

Тягостное молчание последовало за этим бестактным заявлением.

— Дело очень запутанное, — произнесла, наконец, старушка со слуховым аппаратом.

— Мне оно, увы, кажется слишком ясным, — возразила дама с челкой. — Будущий покупатель принадлежит к числу тех, кто, мягко выражаясь, не поддерживает женскую эмансипацию. Поэтому согласие на продажу будет равноценно согласию на полную перемену характера издания.

— Фактически, характер издания уже изменился, — заметил Хантер. — Поскольку эмансипация женщины достигнута…

— Как вы сказали? — перебила его дама в мантильке. По комнате разнесся ропот.

— Этот молодой человек убежден, что женщина уже эмансипировалась! — выкрикнул кто-то сзади. Тут ропот достиг точки кипения.

— Признаюсь, я нахожу все это просто постыдным! — подскочила дама с челкой. — Сам факт, что фраза «женская эмансипация» и сейчас не утратила свой смысл, сам этот факт доказывает — эмансипация еще не достигнута!

Кальвин, который резво поворачивал голову, без всякого стеснения рассматривая по очереди всех участниц бурного спора, вдруг вмешался: «А как насчет фразы «освобождение крепостных»? Эта фраза до сих пор имеет смысл, что, по-вашему, должно означать — крепостные все еще не освобождены?» Повисла недоуменная пауза.

— Кто это? — спросила старушка со слуховым аппаратом. — Это и есть мистер Фокс?

— О нет! — попытался вмешаться Хантер. Кальвин строго глядел на даму с челкой, а та стала просто свекольно-красной от возмущения.

— Не надо передергивать, — не собираясь сдаваться, ответила дама.

— Что передергивать? — уточнил Кальвин.

— Он так остер, что того и гляди сам себя зарежет! — подала голос миссис Уингфилд.

— Просто какой-то сумасшедший дом, — произнесла старушка со слуховым аппаратом.

— Давайте выдвинем какое-нибудь предложение и проголосуем! — выкрикнула дама в огромной шляпе.

— А я предлагаю сделать перерыв и чем-нибудь освежиться, — пророкотала дама в вуали.

— Вот золотая мысль! — обрадовалась миссис Уингфилд. — Эй, кто-нибудь, отыщите колокольчик и позвоните!

— Признаюсь, я позволила себе такую дерзость: еще в самом начале заказала чай и печенье, — отозвалась миссис Каррингтон-Моррис.

— Я нашла колокольчик, — сообщила дама в мантильке, сидевшая возле камина. — Так позвонить?

— Да, дорогая, позвоните, — откликнулась старушка со слуховым аппаратом. — Чашка чая — это прекрасно.

Раздался стук, и посыльный заглянул в дверь. «Тут находится леди, заказавшая восемь бутылок шампанского?» — спросил он.

— Я здесь! — прокричала миссис Уингфилд. — Несите!

— Ого! — воскликнула миссис Каррингтон-Моррис. Все вокруг пришло в волнение. Хантер пытался привлечь к себе внимание Кальвина, но тот прикрыл лицо руками. Роза сидела как-то скособочившись. Вошел посыльный, неся шампанское, за ним еще один с подносом, уставленным чашками.

— Где бокалы, олух? — поинтересовалась миссис Уингфилд. — Или предполагается, что мы шампанское из чайных чашек будем пить?

— Я обязана заявить, — произнесла дама с челкой, храня спокойствие посреди всеобщего замешательства. — Полагаю, что с твоей стороны это едва ли тактично, Камилла. Среди собравшихся есть члены Лиги Трезвости, неужели ты забыла?

— А почему бы мне и не забыть? — заметила миссис Уингфилд. — Я забыла почти все, причем очень важное. А эти предрассудки, что, прикажете хранить нетленными? Откупоривай бутылки, посыльный!

— От глотка шампанского не откажусь! — подхватила дама в мантильке.

Прибыли бокалы, а следом за ними два большущих чайника и тарелочки с печеньем. Возникла суета, в ходе которой миссис Уингфилд удалось прорваться к столу, где она и поместилась возле бутылок и бокалов. Чашки, наполненные чаем, начали передавать поверх голов, от чего несколько шляпок оказались сбрызнуты кипятком.

— А я думаю, нам нужно проголосовать, — воззвала дама в огромной шляпке.

Пробка выстрелила в потолок.

— А я вот думаю, что, пожалуй, мне пора домой, — возразила, обращаясь к своей соседке, старушка со слуховым аппаратом. — Ничего хорошего ждать не приходится. Я вообще не понимаю, что здесь происходит. — Но тут миссис Уингфилд дернула за проводки слухового аппарата — и старушка погрузилась в благое молчание.

— По-моему, все управление велось неправильно… — говорила миссис Каррингтон-Моррис. — Не могу обвинить в этом мисс Кип. Мне кажется…

— Э-э-э… налей-ка мне еще чаю, Ада, дорогая, — прогудела дама в вуали.

— Ну, хорошо, если вы хотите голосовать, будем голосовать! — прокричала миссис Уингфилд. А дамы тем временем двигались со своих мест и располагались вокруг чашек и бутылок. Чашки и бокалы передавали из рук в руки.

— Я заказала это пойло, — продолжала миссис Уингфилд, — чтобы отпраздновать освобождение нашего дорого журнала от грозившей ему опасности. Прежде чем продолжить, предлагаю тост. За «Артемиду»!

Учредительницы все как одна встали и подняли свои чашки и бокалы.

— За «Артемиду»! — хором повторили они. Только Кальвин остался сидеть. Хантер, которому не удалось получить ни чая, ни шампанского, растерянно замер на полпути.

— Это все, конечно, прекрасно, — сказала дама в мантильке, осушив свой бокал, — но каковы наши дальнейшие действия?

— Неужели мы позволим этому издательскому магнату завладеть нашим возлюбленным журналом… да или нет? — несколько пошатываясь, спросила миссис Уингфилд. Роза сделала попытку ее усадить.

— Нет! — ответили собравшиеся, правда, в их голосах чувствовалась разная степень убежденности.

Миссис Уингфилд села.

— Ну тогда вот что сделаем! — прокричала она. — Мисс Кип, возьмите, пожалуйста, листок бумаги… записывайте. Я жертвую тут же пятьсот фунтов. Остальное — позднее. А ты, Ада? — миссис Уингфилд перегнулась через стол к миссис Каррингтон-Моррис.

— Несомненно, — с достоинством откликнулась та. — Я не могу позволить Камилле оказаться впереди. Еще пятьсот фунтов. От меня. Запишите, мисс Кип.

Роза вытащила ручку, бумагу и присела к столу. Вскоре восторженно тараторящие дамы толпой окружили ее. Список рос прямо на глазах.

Хантер сложил свои бумаги и приготовился уходить. Он жестом позвал Кальвина присоединиться к нему. Сейчас он испытывал к Блику почти братское чувство. Но обернувшись, он с удивлением обнаружил, что на его лице написано самое искреннее веселье. Кальвин Блик поднял глаза к потолку и воздел руки.

— Идемте, — позвал Хантер, — пока нас не разорвали на куски!

Кальвин встал. Он сотрясался от смеха.

— Пока председатель и его таинственный приятель еще не улизнули, — раздался голос дамы с челкой, — я предлагаю вынести резолюцию, осуждающую тех, по чьей вине допускается употребление алкоголя на такого рода собраниях… — Рев голосов был ответом на ее слова. Хантер и Кальвин метнулись к дверям.

— А что, амазонки были трезвенницами? — вопрошала миссис Уингфилд. — А мадам де Сталь? А Сафо?

Последнее, что Хантер видел, это пирамиду из взволнованных лиц, сбившихся набок шляпок и открытых ртов, нависшую над Розой, записывающей фамилии и адреса. Щеки у нее пылали, и прическа начинала распадаться.

14.

Рейнбери был в отвратительнейшем настроении. Он чувствовал себя жертвой огромной несправедливости, по сути, целого ряда несправедливостей, назначенных ранить каждую пядь его личности. Неприятности начались три дня назад, после того как сэр Эдвард Гэст, увидав в коридоре Рейнбери, направляющегося в столовую, зазвал его к себе в кабинет, похлопал по плечу и начал поздравлять. Заметив, что Рейнбери удивлен, сэр Эдвард объяснил: «Речь идет об отчете вашей молодой сотрудницы. Прекрасно написано! Ну, несомненно, вы ей помогали. Чрезвычайно ценная работа. Вы еще не раз услышите эти слова, Рейнбери».

Джон с усилием, но все же заставил себя улыбнуться и похвалу руководителя принял с видом скромно-почтительным. Более того, у него хватило присутствия духа заметить, что, о нет, никакой особой помощи мисс Кейсмент он не оказывал, все лавры, безусловно, принадлежат ей; но тон его явно намекал на обратное. А выйдя из кабинета, он тут же бросился на поиски вероломной подчиненной. Он хотел нанести удар, именно в таком он сейчас был настроении… надо ковать железо, пока горячо, ведь еще немного — и он начнет анализировать и размышлять, после чего откроется, что в сложившихся обстоятельствах можно действовать на сотню разных ладов.

Наконец он отыскал мисс Кейсмент. В своем собственном кабинете. Она сидела за столом и с интересом изучала какой-то документ. Он сразу же бросился в атаку.

— Каким образом ваш отчет оказался у сэра Эдварда? — спросил он.

Мисс Кейсмент растерянно, даже испуганно вскочила со стула.

— Я очень сожалею, — пролепетала она. — Произошла ошибка. Вы помните, я поставила на отчете пометку «на рассмотрение директора»? Поскольку наша машинистка сейчас отсутствует, я послала черновик с несколькими исправлениями в машбюро, и одна из этих новеньких сотрудниц вместо того, чтобы вернуть отчет мне, бросила его в общую кучу, и вот таким образом его доставили директору.

— Я вам не верю, — произнес Рейнбери. Ему страшно хотелось схватить мисс Кейсмент за эти тщательно уложенные кудряшки и трясти ее, трясти, пока зубы не начнут стучать. Он отворил дверь кабинета и велел ей выйти. Она выскочила с видом человека, боящегося, что его пнут сзади.

На следующий день оба были мрачны, разговоры их сузились до кратких, сугубо деловых реплик. Попытка Стогдона растопить лед фразой: «Что-то невесело у нас сегодня, а?» — завершилась тем, что мисс Кейсмент чуть не испепелила его гневом. В конце рабочего дня Рейнбери самому пришлось выносить из кабинета корзину с накопившимися за день бумагами. Именно тогда, проходя мимо регистратуры, он мельком увидел мисс Кейсмент. Прислонясь к шкафу, она сосредоточенно о чем-то беседовала с Эвансом. Рейнбери тут же сказал себе: какие пустяки. И все же эта случайно увиденная картина настойчиво преследовала его. Что-то такое было в позе мисс Кейсмент… решительное и напряженно-внимательное, и это не могло не вызывать тревоги у него. В конце концов он всегда подозревал, а сейчас получил подтверждение, что эта девушка способна на все.

Но этой неприятности суждено было померкнуть перед лицом следующей, не замедлившей явиться. Второй день после обнаружения предательства мисс Кейсмент был днем накануне приема у Миши Фокса. Рейнбери получил приглашение в конце предьщущей недели, чему был очень рад. Раз приглашение пришло, значит, их странная последняя встреча Мишу нисколько не обидела. Рейнбери, когда начинал размышлять на эту тему, вынужден был признать, что у него в душе осталось очень мало подлинной любви к Мише, в противоположность огромному беспокойству о том, чтоМиша о нем думает, и столь же огромному желанию сохранять неизменными их отношения. Иметь право и впредь именовать себя другом Миши Фокса — вот что для него было важно; но ни забота о Мише, ни даже само желание видеться с ним чаще, чем необходимо для поддержания, главным образом в собственных глазах, видимости дружбы, не входили в число составляющих этой странной дружбы. Предстоящий прием радовал его и одновременно вселял тревогу. Он очень хотел быть приглашенным; часы, проводимые на таких приемах, считал своего рода очищением, необходимым ему перед достижением тех или иных целей. Рейнбери на собственном опыте убедился, что устраиваемые Мишей приемы очень часто оказывались тщательно продуманными спектаклями, в ходе которых стремительно продвигались к развязке различные интриги и драмы; и предчувствие предстоящего заставляло его волноваться, хотя… зачем волноваться? Ведь тяжесть главной роли на этот раз уж точно нести не ему.

Рабочий день начался чрезвычайно мирно: мисс Кейсмент всеми силами старалась загладить свою вину, свидетельство чему — букет цветов на столе у Рейнбери, ее подобострастные улыбки и постоянные попытки завязать разговор. Рейнбери, которого начала тяготить, в силу природной мягкости характера, необходимость постоянно подавать признаки разгневанности, уступил, наконец, этому напору доброжелательства и вернулся в обращении с мисс Кейсмент к своей обычной вежливой манере. Тут-то и обнаружился ее второй сюрприз.

Он сидел, вытянув ноги, рассеянно просматривая бумаги, и тут вошла мисс Кейсмент и, наклонившись к нему, произнесла:

— Джон, могу ли я попросить вас об одной услуге? Рейнбери вопросительно посмотрел на нее.

— Не согласитесь ли вы взять меня с собой завтра на прием к Мише Фоксу?

Рейнбери вздрогнул.

— Не могу, — ответил он. — Это неофициальный прием. Но как вы о нем узнали? Я не могу привести того, кто не приглашен.

— Но я приглашена! — воскликнула мисс Кейсмент. После чего извлекла из кармана какую-то открытку и помахала ею у Рейнбери перед носом.

Джон прямо-таки подскочил на своем стуле. Лицо мисс Кейсмент напряглось; очевидно, она из последних сил скрывала рвущийся наружу восторг.

— Но вы же не знаете Мишу Фокса! — выкрикнул Рейнбери.

— Я с ним никогда не встречалась, — не стала запираться мисс Кейсмент, — но он, должно быть, знает обо мне. Как бы там ни было, а приглашение он мне прислал.

Рейнбери стало не по себе от мысли о том, какого рода «знания» о мисс Кейсмент могли дойти до Миши. Он бросил на нее испепеляющий взгляд и только после этого смог придать своему лицу более благопристойное выражение.

— Я никогда еще не была у Миши Фокса в доме, — сказала мисс Кейсмент. — Вы не против заехать за мной на такси, а потом мы бы отправились вместе? А то я как-то робею являться одна.

Рейнбери нервно вздрогнул, когда услышал из уст мисс Кейсмент фамильярное «Миша», и ехидно скривил губы при словах «я робею»; но благовидного предлога для отказа придумать не смог. Мисс Кейсмент загнала его в угол.

На следующий день, уже в полдень, она «счезла из офиса, наверное для того, чтобы пораньше начать готовиться к вечеру. Очевидно, очень волновалась. Рейнбери было над чем поразмыслить. Может быть, в числе гостей будет и Роза? И Миша не хочет, чтобы кто-нибудь соперничал с ним за ее внимание? Следовательно, приглашаем Рейнбери, но… вместе с мисс Кейсмент! И тогда уже ему будет не до Розы. Таков мог быть ход Миши Фокса. Еще вариант: все продумано Кальвином Бликом, но тогда это чистой воды интрига и возможность таковой лучше отвергнуть сразу. И без того все довольно мрачно. Рейнбери испугало не то, что Миша знает о существовании мисс Кейсмент, за долгие годы он привык, что Миша знает все. И вряд ли мисс Кейсмент могла подумать, что это сам Рейнбери выхлопотал для нее приглашение. Придется провести несколько часов с этой страстной молодой женщиной в атмосфере, напоминающей «Тысячу и одну ночь», — вот от чего Рейнбери и в самом деле охватывала дрожь. Одному Богу известно, что может случиться.

Рабочий день двигался к своему завершению, разгадывание загадки с приглашениями осталось позади, и тут Рейнбери начал лихорадочно соображать, как бы сделать, чтобы вообще не пойти на прием. Притвориться, что заболел? Объявить, что его неожиданно вызывают по делам службы в Девоншир? Или просто взять и покинуть страну? Но, придумывая эти планы, он одновременно ощущал их тщетность. Ему с ужасающей силой хотелось знать, что произойдет. И еще ему хотелось отомстить мисс Кейсмент, и эта жажда мщения, питаясь, как река, из многих источников, стала теперь яростной и разрушительной.

Спустя какое-то время Рейнбери осенила одна мысль, впрочем, довольно простенькая. Прием должен был начаться в восемь. Между Рейнбери и мисс Кейсмент было договорено, что он заедет за ней на такси примерно в начале девятого. Правда, Рейнбери предложил приехать в половине десятого (таким образом он надеялся сократить свои мучения), но мисс Кейсмент об этом и слышать не хотела: она боялась пропустить даже миг церемонии. И вот тогда-то Рейнбери и придумал приехать к ней гораздо раньше. Ему очень хотелось посмотреть на ее лицо без макияжа. К тому же она может оказаться не совсем одетой. Но не прелести мисс Кейсмент стремился увидеть Рейнбери, нет, целью его было — расстроить ее и тем самым лишить привычного самообладания. А это сыграет свою роль и в дальнейшем. Воображение его не дремало, и он не исключал, что уже в такси мисс Кейсмент начнет как-то проявлять свои чувства. Он содрогнулся при мысли, что она может взять его за руку. А обратный путь… Если они и назад поедут вдвоем, то мисс Кейсмент, понимая, что случая оказаться с ним наедине больше не представится, возможно, пойдет в открытую атаку? И вот, если удастся расстроить ее на этом раннем этапе, то затем, в такси, ей будет уже не до любви.

Таким образом, в семь пятнадцать Рейнбери с макиавеллевской улыбкой подъехал к дому на Хеммесмит. Именно этот адрес мисс Кейсмент дала ему. Попросив шофера вернуться примерно через час, он поднялся по лестнице на второй этаж. Как ему и говорила мисс Кейсмент, это был обширный дом викторианской постройки, разделенный на небольшие квартирки, в которых проживали служащие барышни. Прочтя на одной из дверей табличку с фамилией мисс Кейсмент, Рейнбери постучал. За дверью что-то зашуршало, забегало. Потом кто-то в халате, усыпанном пудрой, с головой, которую Рейнбери едва узнал, отворил дверь. Мисс Кейсмент недоуменно смотрела на него. И тут же он понял, что поставленная цель будет достигнута.

— Ох, как же вы рано! — воскликнула мисс Кейсмент.

— О, неужели? — притворно удивился Рейнбери. — Простите. Неужели я ошибся? Прием назначен на половину восьмого, не так ли?

— На восемь, — поправила мисс Кейсмент. — Ну что ж, входите.

— Но я могу обождать на улице или зайти попозже, — все это Рейнбери говорил, стремительно проходя в комнату и удобно усаживаясь на диване.

— Мое платье! — вскричала мисс Кейсмент и выдернула из-под него наряд из красно-желтого шелка.

Рейнбери осмотрелся и сразу понял, что квартира мисс Кейсмент состоит лишь из одной комнаты. Даже не комнаты, а комнатки, где от поблекших бархатных занавесок и потертой вельветовой обивки на пухлой мебели исходит запах пыли, смешивающейся с вонью газа и приторным ароматом пудры. Да, здесь было душно и очень жарко. За узкой решеткой, на фоне ярко-зеленого кафеля, включенный на полную силу, горел газ, издавая при этом низкий скрежещущий звук. На газовой плите стояло несколько кастрюль, в том числе и чистых. И пол, и мебель, и стулья были забросаны нижним бельем и шелковыми нарядами, что ясно указывало на предыдущие метания мисс Кейсмент. На туалетном столике теснились коробочки с кремом, пудреницы, румяна, тюбики с губной помадой, увлажнители, освежители, удалители, очистители и прочие косметические принадлежности. Над диваном, забросанным мелкими нейлоновыми вещичками, располагалась небольшая полка, на которой стояла дюжина дешевых «пингвиновских» книжечек. Всю эту обстановку Рейнбери воспринял как должное. Он что-то в таком духе и предполагал. Одного он не предвидел, хотя знал, что иным беднягам это выпадает на долю, — что мисс Кейсмент теснится в одной комнате. Он повернулся, чтобы взглянуть на нее, и тут же устыдился своего маленького коварного плана, который удался, кажется, даже в большей, чем ему хотелось, степени.

Мисс Кейсмент стояла в нерешительности, в одной руке держа перед собой платье, другой сжимая воротник халата. Волосы у нее были плотно накручены на бигуди и прикрыты сеткой. На лице, непривычно растерянном, не было ни следа макияжа. Мисс Кейсмент выглядела сейчас и бледнее, и старше. Нос у нее блестел, а кожа сошлась морщинками вокруг глаз. Рейнбери стало жалко ее, и он отвернулся. Среди стоящих на каминной полке флаконов духов он заметил несколько зверюшек, сделанных из стекла и дерева. И с этой минуты мисс Кейсмент стала казаться ему, пожалуй, даже трогательной.

— Не хотите ли выпить чего-нибудь? — мрачно произнесла мисс Кейсмент. Она вытащила из-за туалетного столика бутылку шерри, но по пути задела коробочку с пудрой. Та упала, и содержимое рассыпалось по ковру. — О черт! — пробормотала мисс Кейсмент и ступней зашвырнула коробочку в угол, где она и утонула в куче розового шелка. Мисс Кейсмент налила вина в стакан.

— Давайте-ка я выйду и подожду на улице, пока вы оденетесь, — теперь, не на шутку встревожившись, предложил Рейнбери.

— Не надо, — ответила мисс Кейсмент, — сидите уж, раз пришли.

С платьем в руках она вышла из комнаты и оглушительно хлопнула дверью. Затем в ванне зашумела вода. Через какое-то время мисс Кейсмент вернулась уже в платье, но без чулок и макияжа. Рейнбери понимал, что своим появлением разрушил рутинный ход событий. Он потягивал шерри и наблюдал. Мисс Кейсмент кое-как повязала вокруг шеи полотенце и начала накладывать на лицо крем. «Другая женщина, — размышлял Рейнбери, — постаралась бы, наверное, отплатить мне той же монетой, то есть каким-то образом изменить ситуацию в свою пользу». Но не такова была мисс Кейсмент, чей характер он изучил уже достаточно хорошо. Будь она чуть гибче, из такой щекотливой ситуации многое можно было извлечь; но она, кажется, и не думает смягчаться. «До чего же она глупа», — подумал Рейнбери, и на душе у него сразу стало веселее.

— Я попрошу вас об одной услуге, — произнесла вдруг мисс Кейсмент странно высоким голосом. — Высушите для меня чулки. — И она указала на пару чулок, висящих на спинке стула. — Поднесите их чуть поближе к огню. Вот так.

Рейнбери пододвинул стул поближе к колонке и начал помахивать чулками туда-сюда. Попутно он поглядывал на мисс Кейсмент. Она огромной пуховкой наносила на лицо пудру. Мало-помалу оно начинало принимать знакомый вид. Она откинула голову назад. Потом сняла сетку и начала снимать бигуди. Рейнбери зачарованно следил за процессом преображения. Облачко пудры поплыло по комнате, и достигло его, и окутало, удушливое, приторное, синтетическое. Мисс Кейсмент освобождала завиток за завитком. И каждый занимал положенное ему место. И вот наконец все бигуди были сняты, но грива волос не опала свободно на спину, а застыла горой, составленной из тугих завитков. Мисс Кейсмент, наверняка почувствовав себя гораздо уверенней, чуть повернулась к Рейнбери. Она взяла в руку зеркальце и, приоткрыв губы, обвела их тонкой красной линией, а затем только начала подкрашивать. Маленький ротик открылся, обнажив зубы. Задержавшись взглядом на подробностях лица мисс Кейсмент, Рейнбери не сразу осознал, что она ему улыбается. И он тут же поспешил улыбнуться в ответ.

Вдруг резкая боль пронзила его правую руку. Рейнбери с воплем вскочил на ноги. Оказывается, сам того не заметив, он поднес чулки слишком близко к огню; один из них загорелся, и пламя, одним махом уничтожив нейлоновую поверхность, обожгло ему ладонь. Горящий обрывок полетел в печку; сунув ладонь под мышку, он запрыгал по комнате.

— Вот разиня! — вскрикнула мисс Кейсмент. — Это же мои лучшие чулки!

— К черту ваши чулки! — завопил Рейнбери. Прекратив прыжки, он попробовал рассмотреть ожог. Но как только раскрыл ладонь, боль вернулась с прежней силой. Тогда он сжал руку и сунул кулак в карман. — Ожог сильнейший! — промычал он, пронзив взглядом мисс Кейсмент.

Она сердито глянула на него. Показалось, что она вот-вот рассмеется, но все завершилось вопросом: «И чем же в наши дни лечат ожоги?».

— Ах, отстаньте! — махнул рукой Рейнбери. — Ничем их не лечат. Ради Бога, идемте отсюда. — А сам тяжело сел на диван и прижал руку к груди.

Мисс Кейсмент вышла из комнаты. Через несколько минут она вернулась, полностью одетая, кутаясь в изысканную меховую накидку. «Наверное, одолжила у кого-то по случаю», — тут же подумал Рейнбери. Они посмотрели друг на друга. Взгляд мисс Кейсмент выражал решительность и ожидание; взгляд Рейнбери — враждебность, раздражение и отрицание. Они спустились по лестнице. Возле дома стояло такси.

— О Боже! — воскликнула мисс Кейсмент. — Такси ждало все это время!

Рейнбери ничего не сказал. Они сели в машину.

— В восемь пятнадцать вы попросили вернуться, верно я говорю, хозяин? — повернувшись к Рейнбери, спросил шофер. — Может, я что-то не так понял?

— Нет, все правильно, — успокоил его Рейнбери.

Автомобиль тронулся с места. Мисс Кейсмент окинула его холодным, безжалостным, разоблачающим взглядом. Но он не потрудился хоть как-то ответить на ее взгляд. Рука в самом деле ужасно болела.

15.

Во всех окнах дома Миши Фокса горел яркий свет. На ступеньки была постелена ковровая дорожка, а слева и справа от двери поставлены цветы; синие и красные, в прозрачном свете, льющемся из дверей, кажущиеся вырезанными из металла, они тихо покачивались под вечерним ветерком. На тротуаре уже собралась толпа зевак. Наружные двери были распахнуты, а сквозь стеклянную поверхность внутренних можно было увидеть, что в холле стоят два лакея в ливреях. Было восемь тридцать вечера. Терпение зрителей, казалось, вознаграждено: прибыли две знаменитости в сопровождении целой свиты броско одетых женщин.

Жилище Миши Фокса отличалось рядом любопытных особенностей. В свое время он придумал купить сразу четыре дома в Кенсингтоне: два, соединенных вместе, — по одну сторону дороги, и два, тоже соединенных, — по другую. Выстроив в промежутке квадратный блок, объединил их в одно целое. Молва гласила, что внутри этого странного palazzo от прежних интерьеров мало что осталось. Теперь, рассказывали, там нет ни коридоров, ни обычных лестничных маршей. Комнаты, устланные толстыми коврами, по которым хозяин дома любит ходить босиком, открываются одна в другую, как ряд коробочек, а этажи соединяются в причудливо избранных местах лестницами, изъятыми, так сказать, из других строений, и большая часть этих лестниц являет собой подлинные произведения искусства. Но особенное любопытство пробуждал средний блок, почти лишенный окон. Некоторые говорили, что там, наверное, какая-нибудь лаборатория; другие утверждали, что внутри находится дворик с фонтаном; третьи возражали — нет, скорее всего это хранилище для тех произведений искусства, которые Миша добыл неправедным путем, произведений настолько известных, что их надо держать подальше от людских глаз. Половины дома, более-менее доступные для посетителей, и в самом деле были доверху набиты всевозможными objetsd'art,[18] на общую сумму, как утверждали, четверть миллиона. Этот хаос великолепий описывался по-разному друзьями и злопыхателями — «безумие», «кошмар», «пошлость», «ребячество».

Такси подвезло Рейнбери и мисс Кейсмент к дому. Лакей помог им выйти. Рейнбери расплатился с шофером. Толпа глазела. «Много заработал, парень?» — поинтересовался кто-то у водителя.

Мисс Кейсмент стояла в растерянности, не зная, в какую сторону смотреть. Наконец, они направились к дверям. Мисс Кейсмент наступила на подол собственного платья и, чтобы не упасть, сильней схватилась за руку Рейнбери. «Уже пьяная!» — прокомментировали в толпе.

Они вошли в холл. Рейнбери провели в одну гардеробную, а мисс Кейсмент — в другую, где они оставили верхнюю одежду. Потом их повели по гасящим звуки коврам, через ряд комнат, и вверх, по бесшумным пролетам лестниц, вырастающих вдруг из пола одной комнаты и заканчивающихся в другой. Они шли молча, и им казалось, что их ноги не касаются пола. Рейнбери украдкой глянул на мисс Кейсмент. Губы у нее были приоткрыты, глаза широко распахнуты; он никогда прежде не видел у нее таких глаз. Джон отметил, но без всякого удивления, что держит ее за руку. Сердце у него колотилось. Отворилась последняя дверь, и они оказались в зале с низко расположенными и тщательно затененными огнями. Раздался приглушенный шепот голосов. Рейнбери отпустил руку мисс Кейсмент.

Какая-то фигура выступила им навстречу. Это был Кальвин Блик, в вечернем костюме похожий то ли на Бодлера, то ли на де Токвиля. Он наклонился к Рейнбери, глаза которого только начинали привыкать к этому неяркому освещению, и протянул руку — не для того ли, чтобы, приобняв мисс Кейсмент, подвинуть ее поближе к тому, с кем она пришла?

— О, да вы вместе прибыли? — воскликнул Кальвин.

Не имея ни малейшего желания обсуждать этот вопрос, Рейнбери сделал вид, что не расслышал. Он оглядывался, ища Мишу Фокса. Кто-то подал ему бокал с вином. Рука Кальвина придерживала его, когда они приближались к группе гостей — двум мужчинам австро-венгерской внешности и нескольким женщинам, сверкающим украшениями, но при этом совершенно безликим. Кальвин представил им Рейнбери и мисс Кейсмент. Мужчин звали, кажется, Розенкранц и Гильденстерн, а может, Рейнбери только так послышалось. Один из них что-то учтиво заметил мисс Кейсмент. Рейнбери же начал наблюдать за собравшимися.

Зал был еще пуст, если не считать той группы, к которой они присоединились, и еще нескольких мелькавших вдалеке весьма неопределенных фигур. Это был чрезвычайно длинный зал, но в нем становилось душно. Причину этого не пришлось искать долго: три стены, а также все окна были закрыты гобеленами. Только от двери, в которую они только что вошли, гобелены были отодвинуты в обе стороны, но при этом соединялись тут же, над дверью. Рейнбери вгляделся в эти драпировки. «Французские, пятнадцатый век», — оценил он. По полям, сверху донизу покрытым листьями и цветами, бегали, летали, ползали, догоняли друг друга, спасались бегством и пребывали в праздности всевозможные звери, птицы и насекомые. Людских фигур на этих гобеленах не было. Рейнбери сразу отметил гончего пса, беззлобно скачущего за кроликом, изумительную встречу ястреба с голубем и единорога, стоящего рядом со львом. Затем взгляд Рейнбери переместился к четвертой стене, где громадное зеркало в позолоченной раме висело над камином, в котором пылал огонь. Белая каминная полка была уставлена французскими пресс-папье и крохотными фигурками из слоновой кости. На тонконогих столиках, расставленных вдоль стен, горели на равном расстоянии друг от друга настольные лампы, отбрасывая круги света, подчеркивающие золотистую бледность обюсонского ковра. В центре зала возвышался огромный круглый аквариум из зеленого стекла, в котором под ярким светом установленных сверху ламп лениво плавали тропические рыбы.

Повернувшись, Рейнбери оказался лицом к лицу с Анеттой, которая только что вошла в зал. Рот и глаза у нее были широко открыты, как прежде у мисс Кейсмент. Первым, кого она увидела, войдя, был Рейнбери, и она смотрела на него своими удивленными глазами, а Кальвин тем временем проворковал ей приветствие и вручил бокал вина. Девушка направилась к Рейнбери, который незаметно отошел от Розенкранца. Гильденстерн по-прежнему беседовал с мисс Кейсмент, но теперь она встревоженно поглядывала на Рейнбери и Анетту и отвечала наверняка невпопад. Рейнбери снова повернулся и быстро направился в сторону аквариума; Анетта последовала за ним, как утенок, готовый послушно идти за первым встречным.

С того дня, когда Анетта посетила его дом, Рейнбери больше не встречал ее. И вот она снова предстала перед ним. На девушке было темно-зеленое, длиной на три четверти выше щиколоток, вечернее платье, чрезвычайно décolletée. Он рассматривал ее грудь, ноги; и совершенно неожиданно ощутил к ней покровительственную нежность. Они прислонились к стеклу аквариума.

— Ну как, Анетта? — спросил Рейнбери с интонацией патриархального отца, заставшего свое одиннадцатое дитя за какой-нибудь невинной забавой.

Анетта встревоженно посмотрела на него.

— Где Миша? — задала вопрос она.

— Не знаю. Еще не появлялся.

Анетта рассматривала рыб, а Рейнбери рассматривал Анетту.

— Вы знаете что-нибудь о рыбах? — чуть погодя промолвила Анетта.

— Нет, — ответил Рейнбери. — А ты знаешь?

— Нет, — сказала Анетта.

И оба замолчали.

Рейнбери быстро проглотил вино, и кто-то вновь наполнил его бокал. Прибыло еще несколько гостей, среди которых Рейнбери узнал знаменитого композитора и двух шишек с Флит-стрит.

— Кто эта девушка, которая так пристально на нас смотрит? — поинтересовалась Анетта.

— Мисс Кейсмент, — отозвался Рейнбери. — Она служит в моей организации.

— О, — произнесла Анетта. — Она дружит с Мишей?

— Нет, — ответил Рейнбери. Ему не хотелось развивать эту тему, и поэтому снова повисло молчание. Но он ощущал глубокую, беспокойную потребность общаться с Анеттой. Ему захотелось сказать ей нечто такое… мудрое и утешительное, что целебным бальзамом легло бы на раны и пробудило бы в сердце этого ребенка симпатию к нему. И он начал искать эти слова.

— Анетта, — наконец решился заговорить он, — чем человек старше, тем яснее он осознает, что в жизни присутствует великое множество случайностей. Вот почему есть столько способов ранить и огорчать других людей, которым мы желаем только добра. Поэтому для нас, такими как мы есть, выдержка и терпение являются не заслугой, а необходимостью.

— Если стану терпеливой, значит, умерла, — произнесла Анетта.

Этот быстрый ответ удивил и обрадовал Рейнбери, он уже стал обдумывать свою реплику, но тут в дверях поднялась суета. Анетта и Рейнбери оглянулись. В зал вошел Миша Фокс, а с ним Питер Сейуард. Миша держал Питера за руку. Заметив это, Рейнбери почувствовал острый укол ревности. Словно невидимая волна прошла по залу, заставив всех повернуться в сторону двери. На секунду все замолкли. Краем глаза Рейнбери заметил, что Анетта стоит вытянувшись, ухватившись за складку гобелена. Мисс Кейсмент — она, несомненно, узнала Мишу, потому что и прежде видела его фото в газетах, — сделалась просто малиновой от волнения, к изумлению Рейнбери, который впервые увидел, как она краснеет.

Розенкранц и Гильденстерн с радостными криками устремились к Мише, обращаясь к нему по-немецки. Миша ответил им на английском языке и представил Питера Сейуарда. Сейуарда, отметил Джон, Миша выдавал за некую знаменитость. Розенкранц и Гильденстерн уловили это и всячески старались показать историку свое почтение. Рейнбери почувствовал крайнее раздражение. Он понимал: именно сейчас надо подойти и представить мисс Кейсмент; но в то же время думал: он ее пригласил, вот пускай сам и разбирается; и, отойдя от Анетты, Рейнбери уселся в ближайшее кресло. Повернувшись, он заметил, что там, в дальнем конце зала, Кальвин Блик, прислонившись к каминной полке, все время смотрит то на него, то на Мишу, словно болельщик на Уимблдоне.

Рейнбери увидел, как Миша, оставив Питера Сейуарда возле австро-венгров, направился к мисс Кейсмент. Пожимая ей руку, он с изяществом светского человека увлекал ее за собой и при этом говорил: «Кого я вижу! Агнес Кейсмент! Я так рад, что вы пришли!».

«Черт побери! — подумал Рейнбери. — Он даже имя ее знает!».

Миша представил мисс Кейсмент Питеру Сейуарду. Потом обернулся и окинул взглядом зал. Рейнбери не сдвинулся с места. Через минуту-другую Миша неспешной походкой пошел в глубь зала, к камину, по пути заговаривая с гостями. Он был в вельветовой домашней куртке, во всем его облике не чувствовалось ни малейшей скованности. Рейнбери хотел понаблюдать, как Кальвин встретится со своим хозяином, но тот куда-то исчез. Должно быть, там, в глубине зала, за гобеленом находилась еще одна дверь, через которую Кальвин и выскользнул.

Миша подошел к Рейнбери.

— Джон! — воскликнул он. — Здравствуй! Его глаза светились радостью.

Рейнбери подавил в себе стремление подняться на ноги.

— Миша, — произнес он. — Ах ты, старый плут!

Миша сел на пол. Рейнбери отметил, с какой грацией он это сделал, какие гибкие у него ступни и лодыжки. Ступни, обычно такие тяжелые и неловкие у людей, совершенно непохожие на изящно изгибающиеся члены животных, у Миши словно позабыли о скованности. Рейнбери, человек подвижный, но даже в молодости отличавшийся скорее крепостью, чем гибкостью, с завистью наблюдал, как Миша сидит, наподобие восточных звездочетов, подвернув под себя ноги и подняв ступни.

Анетта по-прежнему стояла вблизи них, держась за гобелен и не сводя глаз с Миши. Тот повернул к ней голову. «Анетта, иди сюда», — позвал ее, словно ребенка. И протянул руку.

Девушка сделала шажок вперед, осторожно, будто боялась, что пол может провалиться. Подала Мише руку, и он потянул ее вниз. Теперь они сидели вместе у ног Рейнбери.

— Вы уже встречались, я полагаю? — спросил Миша. Глаза у него были широко распахнуты и безмятежны, как у счастливого животного.

— Надо полагать, — проговорил Рейнбери.

— Мне нравится, когда мои друзья знакомы друг с другом, — сказал Миша. — Напомни-ка мне, Анетта, когда твоя мать приезжает в Англию?

— Летом, — невнятно ответила Анетта. Робея под Мишиным взглядом, она упорно смотрела в пол. А он, взяв ее за подбородок, приподнял ей голову; и она посмотрела на него с такой нескрываемой страстью, что Рейнбери не выдержал и отвернулся, смущенный и изумленный.

— Анетта похожа на Марсию. Тебе не кажется, Джон? — обратился к нему Миша.

— Я никогда не встречал Марсию, — угрюмо заметил Рейнбери.

Анетта перестала чувствовать себя скованной. Она допила второй бокал. «Что это за волшебный напиток?» — спросила она.

— Извини, я должен отвлечься на минуточку, — сказал Миша. Он смотрел на двери, когда в зал вошли Хантер и Роза. Миша медленно поднялся.

Хантер прошел дальше. Очевидно, ему было не по себе, наверное, он не очень хорошо видел в этом приглушенном свете, сменившем яркое освещение предыдущих комнат, и к тому же сигаретный дым успел изрядно затемнить воздух. Заметив Питера Сейуарда, он с каким-то отчаянием пожал ему руку. Питер тепло поприветствовал его и представил другим гостям. Между тем Роза осталась у дверей и взглядом искала Мишу. Увидев, продолжала стоять, пристально глядя на него. Миша направился к ней, и Розе показалось, что прошла бездна времени, прежде чем он оказался рядом и поцеловал ей руку. Не сказав ни слова, Роза пошла по залу туда, в глубину, где не было ни одного человека. Миша последовал за ней, и спустя мгновение они о чем-то заговорили друг с другом. Несомненно, оба были чрезвычайно взволнованны. Рейнбери наблюдал за ними, невообразимо далекими и недосягаемыми. Он взглянул на Анетту и снова отвернулся.

Тем временем гости все прибывали. Зал был переполнен. Розенкранц и какая-то скучная дама, кажется, его жена, не давали покоя Анетте, выпытывая новости о ее матери. Рейнбери в очередной раз выпил. Он чувствовал себя все спокойней, все раскованней. И боль в поврежденной руке постепенно куда-то уходила. Не смолкал оглушительный гул голосов. В просвете между толпящимися он видел — гобелен в дальнем конце зала подняли, и за ним обнаружилось открытое окно: в созданном таким образом углублении, возле зажженной лампы, расположились, словно актеры на сцене, Миша, Роза и Питер Сейуард. Питер сидел в кресле, склонившись к окну. Миша и Роза смотрели на него. Фокс что-то говорил, размахивая руками.

Выпив еще несколько бокалов, Рейнбери обнаружил, что сидит на полу. А вокруг — множество других людей. Часть гостей куда-то исчезла, поэтому в зале стало свободней, но шум не уменьшился. Поблизости от себя Рейнбери заметил миссис Розенкранц, которая оказалась вовсе не скучной, а очень даже остроумной и привлекательной. Когда они болтали, знакомая зеленая юбка прошелестела мимо; Рейнбери посмотрел вверх и увидел Анетту, прокладывающую себе путь в глубь зала, к камину, словно потерпевший крушение моряк среди волн в поисках плота. Добравшись, она тяжело прислонилась к каминной полке. Ее одежда явно была не в порядке. Лицо горело, а волосы, всегда непокорные, сейчас вообще стояли торчком. Глаза как-то затравленно блуждали по сторонам. Она стояла там, тяжело дыша, а чуть поодаль Рейнбери заметил Мишу Фокса, также наблюдавшего за Анеттой. И тут Рейнбери осенило — а ведь Миша за весь вечер не выпил ни рюмки! Он повернулся, чтобы поделиться этим открытием со своей соседкой. Но сделать это оказалось не так-то просто.

Анетта рассматривала каминную полку. Посредине стояли фигурки из слоновой кости — люди и животные. Она осторожно погладила пальцем несколько из них.

Потом заметила Мишу. Выпрямилась и пригладила волосы, он приблизился к ней. Зазвучала тихая музыка, какая-то пара медленно закружилась в танце.

— Что это? — спросила Анетта, указывая на фигурки. Голос у нее дрожал и срывался.

— Они называются нецке, — ответил Миша. — Их создали в Японии в восемнадцатом веке. Когда-то люди носили их поверх одежды.

— Колдовство? — снова спросила Анетта.

— Нет, — сказал Миша. — Но если согласиться, что колдовство — это некая неотъемлемая часть обычной жизни, тогда — да, разумеется.

Девушка взяла одну из фигурок, это был старичок, прислонившийся к спящему быку, и перевернула ее. Резьба была и снизу — обнаженные пятки старичка, узорчатый край одежды, шерсть животного. Анетта поставила статуэтку на место. Взяла следующую — девушку, сидящую на раковине моллюска. Потом мальчика, обнимающего за шею козленка, старика с крысой на плече, женщину с рыбой в руках. Все были похожи тем, что представляли человека рядом с животным.

— А тут у вас есть настоящие рыбы, — проговорила Анетта. — Давайте посмотрим настоящих рыб. — Она повернулась и пошла к аквариуму. Миша следовал за ней. Анетта посмотрела на него с другой стороны зеленой чаши. Она взялась руками за ее край, словно собиралась проделать сальто. Глаза у нее горели. Потом она устремила взгляд на рыб. Погруженные в свои собственные заботы, они двигались в толще воды туда-сюда. Черные мрачные рыбины с усами и полосатые рыбы с широкими плавниками проплывали медленно и рассеянно. Маленькие, сверкающие синие рыбешки и бледные, с головами, чем-то похожими на собачьи, носились по аквариуму быстро и нервно.

— А эта как называется? — спросила Анетта, погрузив руку в аквариум.

— Не делай так, — остановил ее Миша. — Взбаламутишь воду и испугаешь рыб.

Анетта вытащила руку. Минуту смотрела на Мишу. А потом снова погрузила, но уже по локоть. Рыбы в панике ринулись кто куда.

Миша не двигался с места. «Не надо, Анетта», — повторил он.

Девушка медленно вытащила руку. Вода ручейками стекала ей на платье, оставляя темные полосы. Она смотрела, словно не понимая.

— Идем потанцуем, — сказал Миша и увлек туда, откуда лилась музыка.

«Маленькая чертовка, — наблюдая за этой сценой, подумал Рейнбери, — заставила-таки к себе прикоснуться!» Он поискал глазами Розу и обнаружил, что она, сидя у окна, разговаривает с Сейуардом. Хантер мелькал среди танцующих. Рейнбери повернулся к миссис Розенкранц, у которой, теперь он это точно знал, были восхитительнейшие глаза, и тут какая-то тень нависла прямо над его головой. Сфокусировав взгляд, он различил мисс Кейсмент.

Рейнбери, который с какой-то минуты начисто забыл о мисс Кейсмент, глядел на нее с большим интересом. По всему было видно, что в том, что касается напитков, мисс Кейсмент отнюдь не теряла времени.

— Присаживайся, дорогуша, — пригласил Рейнбери, — и позволь познакомить тебя с миссис Розенкранц.

— Нет! — заявила мисс Кейсмент на удивление отчетливым голосом. — Ты встань!

Рейнбери обнаружил, что уже стоит на ногах. Миссис Розенкранц при этом словно испарилась.

— Мне надо глотнуть свежего воздуха! — воскликнула мисс Кейсмент. — Кажется, вот здесь, за гобеленом, есть окно. — Она ощупала поверхность гобелена, и там действительно нашлась щель.

— И верно, — произнес Рейнбери. — Дайка я. — Он отодвинул тяжелую ткань в сторону, и они ступили за гобелен. Складки тут же опали, и Рейнбери и мисс Кейсмент оказались в укромном уголке, образованным нишей окна. Здесь было очень темно. Джон поднял раму и перегнулся через подоконник. Внизу виднелось что-то похожее на сад. «В какой же части Мишиного поместья может находиться этот сад? — задумался Рейнбери. — Не сориентироваться ли по звездам?» Но, глянув на небо, он обнаружил, что звезд там очень мало. Ночное небо было покрыто тучами, да и те звезды, которые можно было различить, не хотели складываться в знакомые созвездия. Он вдохнул холодный воздух и почувствовал, что почти трезв.

— Давай сядем, — раздался голос мисс Кейсмент, — здесь диванчик.

«Поймали!» — пронеслось у Рейнбери в мозгу.

— Нет, не… — начал он, но мисс Кейсмент легонько подтолкнула его, и он сел на диван. Она присела рядом. Они посмотрели друг на друга. Правда, Рейнбери видел не мисс Кейсмент, а лишь ее поблескивающие во мраке глаза. Но при этом он каким-то образом знал, какое у нее сейчас выражение и что она собирается делать. Она наклонилась и поцеловала его в щеку. Метила, разумеется, в губы, да в темноте не различила. Тут же предприняла вторую попытку, и на этот раз не промахнулась. Хотя Рейнбери при этом сидел совершенно неподвижно, внутри у него все кипело: «Потаскуха! — кричал какой-то голос, — потаскуха!» И тогда он навалился на нее и начал целовать, грубо и торопливо, в лицо и шею. Он никогда прежде не чувствовал, что поцелуи могут быть настолько похожи на пощечины. Мисс Кейсмент обмякла и страстно дышала ему в лицо. Рейнбери прекратил поцелуи и выпрямился в изумлении. «Джон!» — с нежным вздохом прошептала мисс Кейсмент; взяла его за правую руку и сильно сжала. И вдруг боль ожила в руке и устремилась прямо в мозг. Он закричал и выдернул руку. Обожгло так, будто с ладони содрали кожу. Откачнувшись назад, с грохотом упал на пол. Вдруг половинки гобелена разошлись, резкий свет пролился на него, и он увидел над собой в проеме множество заглядывающих лиц.

— Милейший! — прозвучал голос Кальвина Блика. — Что случилось? Вас испугал какой-нибудь призрак? О, да тут с вами и мисс Кейсмент! Немножко поссорились, а?

Рейнбери вышел, а следом за ним, разглаживая платье, мисс Кейсмент, недоумевающая и рассерженная. Она тут же пошла прочь от Рейнбери, а он лишь беспомощно замахал ей вслед руками.

— Не стоит огорчаться! — Кальвин Блик оказался тут как тут. — Рыбешек в море много. А хотите, я вам покажу фото моей сестры, той, что вышла замуж за инженера из Британского Гондураса? — И Блик потянулся за бумажником.

— Не нужны мне ваши чертовы фотографии, — ответил Рейнбери. Он смотрел в сторону танцевальной площадки. Анетта все еще кружилась с Мишей. Рейнбери обратил внимание, что Роза тоже наблюдает за ними, прислонившись к каминной полке и вертя в руках пресс-папье. Рейнбери показалось, что она очень пьяна. Питер Сейуард исчез; очевидно, ушел домой.

И в этот миг Анетта, которая двигалась все медленней и медленней, вдруг обвила руками Мишу за шею и повисла на нем, пытаясь стащить на пол. Миша ловким движением вынырнул из кольца ее рук, а она неуклюже села. Кое-кто захихикал, и Анетту начали поднимать с пола.

Кальвин извлек несколько снимков и пытался привлечь внимание Рейнбери. Но тот смотрел на Хантера. Молодой человек покинул танцевальную площадку и с ужасом следил за Кальвином.

— Эй, взгляните на фото! — воскликнул Кальвин. Он, кажется, заметил испуг Хантера и наслаждался им.

— Что случилось с Хантером? — спросил Рейнбери.

Ответа он не получил, потому что вслед за его вопросом события последовали с молниеносной быстротой. Анетта поднялась и теперь стояла, уцепившись за Мишу. Роза глядела на них. Хантер потерял над собой контроль: он видел, как Кальвин водит снимками туда-сюда.

«Роза! — подбежал он к сестре. — Сделай что-нибудь! Закричи, упади в обморок! Что-нибудь!».

Роза какой-то миг смотрела в расширенные от ужаса глаза брата. Потом размахнулась и что есть силы метнула пресс-папье. Пролетев по залу, тяжелый предмет угодил прямо в центр аквариума, и зеленая чаша с оглушительным звоном разлетелась на куски. Наступила мертвая тишина, в которой стали еще слышнее усталые звуки танцевальной музыки. Потом все закричали и бросились к осколкам аквариума. На полу образовалась огромная лужа, усыпанная, словно кусочками сахара, разбившимся вдребезги пресс-папье. И рыбы, они оказались везде: на ковре, абажурах, на столах и стульях. Гости спешно собирали их, не зная, куда их деть. Цветы без сожаления выбрасывали из ваз; и рыбок, прилипших к сидениям либо подпрыгивающих в опасной близости от туфель и туфелек, бросали туда. Одну по ошибке опустили в графин с джином. Руки тянулись, и каждый поднимал свою цветную рыбешку. Рыскали под столами, под стульями, наполняя зал оглушительными возгласами.

— Остановитесь! — крикнул вдруг Миша. Он все еще стоял в центре танцевального круга и был бледен, как бумага, словно вся кровь вылилась из него. — Бесполезно. Они не выживут. — Он повернулся и взял в руки большую китайскую вазу, предназначенную для пирожных. — Складывайте их сюда, — велел он.

Возгласы стихли. Музыка прекратилась. Один за другим гости подходили к Мише и бросали рыбешек в вазу. Он стоял словно некий жрец. Последняя рыбка упала в вазу. Но Миша по-прежнему стоял, прямой и бескровный. На секунду показалось, что он сейчас рухнет без чувств. Кальвин Блик отделился от толпы и взял вазу у него из рук. Тот повернулся и вышел из зала.

Все замерли, словно парализованные. Потом начали обмениваться виноватыми взглядами. Анетта, находившаяся там, где Миша оставил ее, вдруг ожила. «Ты специально это сделала!» — повернувшись к Розе, крикнула она. Роза, которая до этой минуты со смущенным видом, стояла у стены, повернулась к Анетте… и та кинулась на нее, как молодая тигрица. Посреди возмущенных криков они упали и, вцепившись друг в дружку, покатились по полу. Рейнбери и Хантер бросились их разнимать. Кальвин неотрывно следил за ними. Глаза его пылали.

Роза была сильнее. После того, как Анетта бросилась на нее, она ощутила свое неимоверное превосходство. Сейчас она могла убить Анетту, разорвать ее в клочья, как тряпичную куклу. Никогда прежде она не испытывала такого глубокого наслаждения от чувства гнева и ненависти. Одной рукой она сжала Анетту за горло, другой стала разрывать на ней платье. Ткань разодралась с ужасающим треском. Тут Хантер ринулся между ними, вслепую оттолкнул Анетту, а Рейнбери поставил ее на ноги. Хантер помогал Розе, медленно поднимающейся с пола.

Рейнбери пытался удержать Анетту за руку, что-то говорил ей, но она вырвалась. Секунду стояла с закрытыми глазами, придерживая руками разорванное до талии платье. Потом открыла глаза, глянула по сторонам и выбежала из зала.

Роза встряхнулась, как пес. Теперь, после потасовки, волосы в беспорядке рассыпались у нее по спине. К тому же она порезала руку о какой-то валяющийся на полу разбитый бокал. Присутствующие столпились вокруг нее. А она стояла, глядя, как кровь течет из руки, и глаза ее постепенно наполнялись слезами.

16.

Когда Миша покинул зал, Анетта растерялась, не зная, что делать — то ли бежать за ним, то ли броситься на Розу. Осуществив второе, она без промедления занялась первым. Девушка выбежала из дверей и очутилась в пустой комнате. Пробежав в следующую, из которой несколько ступенек вели вниз, она принялась спускаться, но потом остановилась и прислушалась. Все комнаты были ярко освещены, но нигде не раздавалось ни звука. Потом где-то справа хлопнули дверью. Однако в той комнате, где она сейчас находилась, вправо выхода не было. И тогда она направилась в следующую. И там действительно с правой стороны оказалась дверь! Комната за комнатой, комната за комнатой — она бежала по мягким коврам, от волнения не чуя под собой ног; и вот, наконец, последняя дверь — и улица!

Глазам, за несколько часов привыкшим к электрическому свету, здесь показалось очень темно; ночь укрывала все, бездонная, наполненная такой тишиной, что Анетта в первую секунду замерла в благоговении. Анетта поняла, что улица ей незнакома. По небу плыли облака, закрывая звезды. Наверное, недавно прошел небольшой дождь, и свет горящего неподалеку фонаря отражался в мокром асфальте. Анетта медленно пошла в ту сторону. Тоненькие каблучки ее туфелек при каждом шаге прилипали к поверхности тротуара.

Приблизившись к фонарю, она увидала медленно бредущего впереди человека. Со смесью испуга и торжества она замедлила шаг. Он продолжал идти, а она — следом, шагах в двадцати от него. Он нес в руках куртку, рукава рубашки подвернул и смотрел не под ноги, а в небо. Анетта не осмеливалась, да и не хотела, приближаться к Мише, а это был он. Просто идти за ним — Анетте это уже казалось чудом. Она двигалась мягко, решительно, чутко, будто охотник; и спустя несколько минут поняла — он слышит ее шаги. Она шла как во сне, прижимая ладонями к груди разорванное платье.

Пройдя еще немного, он остановился и, не оглядываясь, сделал рукой какой-то странный жест, смысл которого Анетта, впрочем, поняла мгновенно. Она со всех ног кинулась к нему, и когда поравнялась, он обнял ее за плечи. Анетта чувствовала себя на верху блаженства. Тишину пустынной улицы нарушал лишь еле слышный звук их шагов да прерывистый стук падающих с веток дождевых капель. Мокрая листва зеленела над их головами. Капля упала Анетте на плечо и сбежала между грудей. Они шли по какому-то скверу. Звук капели, в иное время обязательно заставивший бы Анетту загрустить, сейчас казался ей самим голосом весны. Воздух был нежен и тепл, и весна ниспадала с деревьев и катилась прохладными каплями по ее коже. Вдруг какой-то отдаленный, но ясный звук нарушил тишину, следом еще один — и снова стало тихо.

— Птица! — воскликнула Анетта.

— Да, — отозвался Миша.

— О, уже утро! — вновь воскликнула Анетта.

Она посмотрела вверх — небо из черного стало темно-серым. Девушка повернулась к Мише и обнаружила, что теперь может видеть его лицо. Он выглядел таким печальным, что Анетте тут же захотелось обнять его. «Я хочу, я способна, — радостно звучало в ней, — окутать его, успокоить, спасти». Она остановилась и взглянула на него. Сняв руку с ее плеча, Миша смотрел то ли на нее, то ли мимо нее ровным, безучастным взглядом. Теперь, когда между ними возникло расстояние, Анетта не осмеливалась прикоснуться к нему; до этой минуты прижимая руки к телу, она теперь беспомощно опустила их, и разорванные половинки лифа разошлись, обнажив две чрезвычайно круглых белых груди. Мгновение Миша созерцал ее, вынырнувшую, словно русалка, из темно-зеленой оболочки своего платья. Потом со вздохом протянул руку и задумчиво провел пальцем вокруг одной груди.

После этого он повернулся и стал удаляться. Анетта, вся дрожа, вновь смяв в ладони платье, поспешила за ним, держась на шаг или два сзади. Миша остановился и начал рыться у себя в кармане. Анетта поняла, что они стоят перед запертой дверью гаража.

— У тебя там машина? — спросила Анетта.

— Да, — кивнул Миша, вставляя ключ в замок.

— А до дома далеко? — поинтересовалась Анетта.

— Нет, — ответил Миша. — Вон дом. — Он указал пальцем куда-то вверх; Анетта посмотрела и увидела ряд освещенных окон. Значит, в темноте они просто сделали круг. Ее пробрала дрожь.

— Едем, побыстрее, — пробормотала она. Миша отворил дверцу низкого серого автомобиля, и Анетта забралась внутрь. На приборной доске загорелась подсветка, мотор заурчал, тихо, затем громче, и машина поехала.

В свете мощных фар Мишиного автомобиля Анетта видела, как промелькнул сначала ряд знакомых улиц, потом ряд незнакомых, затем проехали по какому-то очень широкому шоссе, и наконец слева и справа зазеленели живые изгороди, растущие в ряд деревья и травяные бордюры, усыпанные первоцветом и покрашенные белым мелом. Дорога пошла в гору.

— Закутайся в плед, — предложил Миша.

Расположившись на переднем сидении, Анетта свернулась калачиком и обмотала плед вокруг колен. В дымном таинственном свете, струящемся от щитка, она видела Мишин профиль. Он еще ни разу не посмотрел на нее. Она пыталась, но никак не могла сообразить, каким профилем он сейчас к ней повернут — голубым или коричневым? В полумраке трудно было разглядеть. Выехав на открытое пространство, автомобиль сразу же помчался с бешеной скоростью. Прошло какое-то время. Перелески и деревеньки на секунду выступали из серой мглы и тут же в ней исчезали. В машине было абсолютно тихо. Анетта чуть передвинулась и коленом коснулась Мишиного бока. Она молчала, но когда стрелка спидометра достигла отметки «70», почувствовала себя словно в раю. Еще никогда в жизни она не была так счастлива.

Теперь дорога пошла вниз. Сначала гравий трещал под колесами, потом они запрыгали по камням. Неожиданно Миша со всей силой притормозил, и автомобиль, дернувшись, остановился. Миша выключил мотор, который затих так внезапно, что Анетта в первую секунду даже растерялась — это тишина или что-то иное? Плотное облако мглы окружало их. Миша вышел из машины. Анетта расправила ноги. Она чувствовала, что все тело у нее занемело. Отворила дверцу, и холодный ветер дунул прямо в лицо. Ей хотелось, чтобы это путешествие длилось бесконечно. Она ступила на влажные камни, поскользнулась и чуть не упала. Миша прошел на несколько шагов вперед и остановился. Анетта слышала какой-то странный ревущий звук. Очень близкий. Оглушительный. Она сделала шаг вперед и поняла, что это звучит. Миша подвел машину почти к самому берегу моря. Теперь он стоял у кромки воды и волны разбивались у его ног.

Девушка была в полнейшем изумлении. Давя подошвами ракушки и скользя по привядшим водорослям, она спустилась к тому месту, где он стоял. Крупные плоские камни, из которых была сложена поверхность пляжа, похрустывали под каблучками. Анетта вдруг почувствовала себя в опасности. Мгла кольцом окружала их. Анетта оглянулась. Она надеялась увидеть автомобиль, но заметила лишь краешек радиатора. Остальное тонуло в тумане. Она посмотрела на море. Но и здесь туман мешал видеть далеко: волны появлялись из серой стены в тот миг, когда уже начинали изгибаться и опадать. Они с силой разбивались о камни, затем белопенное полотнище с шипением наползало на берег и отступало, таща за собой все, что удалось захватить. Бесконечный ритмический шум заворожил Анетту и приковал к месту. Ладонь, которую она прижимала к груди, стала одним целым с ее тревожно бьющимся сердцем. Потом она повернулась и взглянула на Мишу.

Изумление, охватившее ее, она прочла и на его лице. Он смотрел на волны широко раскрытыми глазами, словно на появившихся неведомо откуда странных животных. Ужас и зачарованность — вот что читалось в его глазах. И увидев его таким, Анетта еще больше испугалась. Он бурно дышал, и губы его непрестанно шевелились, словно он произносил какие-то слова, тут же тонущие в реве волн. Туфли его промокли, но он наверняка не замечал этого. Вдруг наклонился, зачерпнул пенящуюся у его ног воду и поднес к губам.

— Миша! — прокричала Анетта, едва расслышав свой голос. Но он не оглянулся. Может, не услышал, а может, и забыл, что она находится рядом. Анетта вдруг почувствовала — на этом пляже кроме нее никого нет. Утренний свет с каждой минутой становился все ярче, и туман рассеивался. Теперь уже Анетта могла различить даль, откуда катились эти мощные серые валы, изгибаясь в серебристом тумане и первых лучах солнца. Все вокруг нее начинало сверкать и лучиться под не видимым еще солнцем. Она повернулась и почувствовала, как камешки задвигались и захрустели у нее под каблуками. Ноги промокли до щиколоток. В едином мучительном всплеске памяти события минувшей ночи вернулись к ней. Она увидала рыб, беспомощно подпрыгивающих на ковре, на диванных подушках. Ей хотелось рыдать, кричать, но больше всего — чтобы Миша обратил на нее внимание.

— Миша! — вновь закричала Анетта и схватила его за руку. Он вздрогнул и отошел от нее еще дальше, не оборачиваясь, все еще шевеля губами.

С искаженным от боли лицом Анетта секунду смотрела на него. И вдруг, подобрав длинный подол, с громким криком побежала в воду. Она сделала всего три неловких шага по отступающему пенному полотнищу — и новая волна ударила ей в колени. Но Анетта устояла и шагнула еще глубже. И вдруг провалилась по пояс в бурлящую ледяную воду. Закричала пронзительно… а следующая волна уже вздыбилась над ней. Ноги скользнули в бездну. И тут кто-то яростно дернул ее за руку и поволок к берегу. Это был Миша. Анетта вырывалась, едва не утащив и его на глубину. Но Миша все же выволок ее на берег и, протянув по гальке, разжал руку. Анетта упала коленями на камни.

— Ты, маленькая идиотка! — прокричал Миша, с силой встряхнув ее.

Анетта сидела на камнях. Она сейчас мало что чувствовала и понимала. Вот только болели расцарапанные в кровь ноги. И ей страстно хотелось остаться одной. «Уходи», — пробормотала она, глянув на Мишу.

Тот наклонился к ней. Лицо его было яростно. Он поставил ее на ноги и потащил к машине. «Садись на заднее сидение, — приказал он, — и сними одежду. Завернись в куртку и в плед!».

Дрожа от холода, Анетта выскользнула из обрывков своего зеленого одеяния и на секунду осталась нагая, одной длинной ногой упираясь о камни, а другую поставив в тепло автомобиля. На заднем сидении была брошена вельветовая куртка. Анетта нырнула в нее, поверх закуталась пледом и в изнеможении откинулась на спинку сидения. Потом она посмотрела на Мишу. Сняв рубаху, он выжимал из нее воду. Грудь и спина у него были покрыты густыми черными волосами, теперь плотно облепившими тело. Намокшие волосы прилипли к щекам, и капли воды катились по ним, как слезы. Увидев это, Анетта начала всхлипывать.

Мощным рывком машина сдвинулась с места. Закрыв глаза, Анетта чувствовала, как мокрые шины, буксуя, расшвыривают гальку. Туман из серого успел превратиться в серебристый и теперь становился золотым. Сквозь эти скопления золота они выбрались на шоссе, и начался длинный путь домой. Рев мотора достигал высшей точки. Слезы из глаз Анетты струились непрестанно. Никогда еще ей не было так плохо. К тому времени, когда она сумела кое-как справиться с собой и сидела, глядя на Мишин влажный затылок, с которого все еще стекали капельки морской воды, — к тому времени они уже проезжали окраины Лондона. Миша упорно молчал, и только когда показалась Темза, сказал: «Оденься-ка лучше в свою одежду».

Его слова достигали ее ушей словно сквозь вату, и все же она послушно налепила на себя обрывки платья, снова завернулась в куртку. Завершив все эти действия, она с удивлением поняла, что автомобиль уже стоит перед домом в Кампден Хилл-сквер. Мотор заглох, стало ужасно тихо. Миша вышел и отворил перед ней дверцу.

— Я не могу туда идти, — отчетливо сказала Анетта.

— Иди, — односложно произнес Миша. И снова ее охватило чувство, что он смотрит не на нее, а мимо или сквозь нее. Она кое-как выкарабкалась на тротуар. Миша подошел к двери и позвонил. Потом сел в машину и уехал, оставив Анетту одну перед домом.

Кутаясь в Мишину куртку, она стояла в глубокой растерянности. Потом поднялась по ступенькам и толкнула незапертую дверь. Девушка начала подниматься к себе, и когда проходила мимо комнаты Хантера, тот вышел и наблюдал за ней, не произнеся ни слова. Добравшись до площадки, расположенной под ее комнатой, она, словно в тумане, увидела Розу, стоящую на самом верху. Анетта обратила внимание, что дверь в ее комнату отворена. «Только бы не упасть», — пронеслось в голове у девушки. Она вдруг поняла, что у нее страшно болит голова. И устало привалилась к перилам. Роза стояла перед дверью ее комнаты, как некий грозный архангел.

— Где ты была, Анетта? — спросила она.

Анетта не знала, что сказать. Она так устала, смертельно… Ей удалось взобраться еще на одну ступеньку. И тут Роза заметила Мишину куртку.

— Анетта… — начала Роза и замолчала. На нижней площадке Хантер что-то говорил, но что именно, нельзя было разобрать.

Роза вдруг бросилась в Анеттину комнату и стала один задругам выдвигать ящики комода. Набрав полную охапку одежды, она швырнула ее Анетте в лицо. Потом выволокла один из ящиков и грохнула о площадку. Поток нейлона и шелка заструился вниз.

— Не надо! — воскликнула Анетта. Она отступила вниз и тут же снова попробовала подняться. Но руки бессильно скользнули по перилам, а ноги поехали вниз по гладкой дорожке из тканей. Потеряв равновесие, она рухнула и с грохотом покатилась по ступенькам под ноги Хантеру.

Роза закричала и побежала вниз, на ходу раскидывая одежду. Анетта сидела на полу, раскачиваясь туда-сюда. Постепенно она начала тоненько подвывать. «О Боже, — причитал Хантер. — О Боже!».

Он попробовал поднять Анетту, но она вырывалась из его рук и, раскачиваясь, завыла еще громче. «Наверное, — рыдала она, — наверное, я сломала ногу…» Роза опустилсь рядом с ней на пол. Хантер видел, что сестра тоже сейчас заплачет. «Боже мой, Боже!» — пробормотал Хантер и бросился к телефону.

17.

День клонился к вечеру, и лампа горела на столе в комнате Питера Сейуарда уже более получаса. За окном под ветвями платанового дерева догорал печальный зеленоватый свет. Задернуты шторы или нет, Питера не волновало никогда. Призраков, слетающихся на обнаженный свет окон, он не боялся. Отложив ручку, Сей-уард озабоченно смотрел на полотнища иероглифов. Они были загадочны, как всегда. Наконец он аккуратно сложил их. Потом взял нож и пододвинул к себе несколько объемистых книг, только что прибывших из Парижа. Глянул на часы, начал разрезать страницы. Прошло немного времени.

Раздался стук в дверь, и вошел Миша Фокс.

— Я опоздал, — произнес он. — Прошу меня извинить.

— Не беда, — ответил Питер Сейуард. — Я не тратил время зря. — Он повернул свой стул, и Миша опустился на пол у его ног. Несколько минут они сидели молча. Миша задумчиво смотрел куда-то в угол, а Питер — на Мишу.

— Вид у тебя усталый, — проговорил Питер Сейуард.

— Все сходят с ума, как обычно, — покачал головой Миша.

— Ты сводишь их с ума, — заметил Питер.

— Но тебяне свожу, — задумчиво сказал Миша. — Слышал, что случилось в доме после того, как ты ушел?

— Да. Рейнбери зашел и рассказал. — Питер, нахмурившись, покачал головой.

— Ну, и ладно, — отозвался Миша. В интонации, с которой он это произнес, угадывалось, что с грустными делами покончено и теперь можно заняться более веселыми. — Фотографии у тебя?

— У меня, — согласился Питер и, потянувшись к ящику стола, извлек оттуда объемистую потрепанную книгу в зеленой обложке. Бухнув ее на пол, он слез со стула и сел рядом с Мишей. Тот уже листал страницы и был настолько взволнован, что почти разрывал их.

— Прекрасно! — воскликнул он. — Лучшего я не видел! И до чего детально! Какой же ты умница, Питер! — Он радовался, словно ребенок, он почти хлопал в ладоши, и лицо его выражало теперь и живую боль, и радость, с него совершенно исчезло то напряженно-внимательно-недовольное выражение, присутствовавшее еще минуту назад. — О Питер, если бы ты знал, как я растроган! Какие дивные фотографии! Они трогают мою душу чем-то, что вскоре вернется ко мне. Я чувствую, вернется! Какое это чудо! — чувствовать, что ничего, оказывается, не умерло!

Питер Сейуард неуклюже сидел на полу, положив руку на сидение стула и наблюдая за Мишей. Море книг окружало их.

Миша молча разглядывал какой-то снимок.

— Вот эта маленькая улочка, видишь? — наконец произнес он. — А где-то здесь магазин, да, кажется, краешек его виден. И там я в детстве покупал сласти. А если вот сюда пойти, то будет наш дом. Улица, потом площадь, а уже за ней наша улица. — Он перевернул страницу. — А здесь! — воскликнул Миша. — Здесь, за этим углом что было? Ну-ка, отвечай. — И он показал Питеру фото.

— Наверное, твоя школа? — немного подумав, сказал Питер.

— Правильно! — вскричал Миша. Догадливость Питера так его восхитила, что он чуть ли не кинулся обнимать его. — А помнишь, в ту нашу встречу я все пытался вспомнить, как же звали учителя немецкого языка? Так вот, вспомнил — Кюнеберг!

— Кюнеберг, — повторил Питер. Он смотрел на Мишу и чувствовал изумление и нежность, неизменно пробуждающиеся в нем во время этих странных встреч. Миша был загадкой, которую, Питер это чувствовал, ему никогда не удастся разгадать… при том, что, наверное, никто не знал о Фоксе так много, как он. Но чем больше Миша раскрывался перед Питером, тем загадочней становился. Когда-то Мише взбрело в голову рассказать Питеру о своем детстве; и постепенно из его воспоминаний возникла картина настолько удивительная, что Питер сначала принял все услышанное за некий смешанный с крупицами правды вымысел; но сейчас он думал уже по-иному: это была увиденная Мишей правда, и точность, и полнота деталей в передаче, ее для него невероятно важны.

Иногда, находясь в обществе Питера, Миша надолго задумывался, пытаясь что-то вспомнить, например фамилию учителя, и тогда лицо у него становилось важно-насупленным, как у маленького ребенка. Именно Миша предположил, что серия качественных снимков может оживить его память — и Питер через одного своего коллегу сумел раздобыть несколько фотографий в архиве Варбурга.

— А здесь, — сказал Миша, глядя на изображение какого-то фонтана, — здесь была бронзовая рыба. Я совершенно забыл, как странно! Нет, на снимке ее нет; она с другой стороны. И вода текла, но не из пасти, а из глаз. Помню, как я все спрашивал у мамы: почему рыба плачет? А на этой площади, — Миша перелистнул страницу, — каждую осень устраивали громадную ярмарку. Ох, и ярмарка была! Как там было ужасно, — Миша вдруг замолчал, прикусив губу.

— Почему? — спросил Питер.

— Ну там устраивались… разные соревнования для развлечения публики, — проговорил Миша, — и дети должны были принимать участие. И знаешь, какие мы получали призы? Крохотных цыплят, только вчера вылупившихся.

— Вот как.

— Да, — продолжал Миша. — Мы игрались ими день или два, а потом они умирали. Они не могли выжить. И все это знали. И балаганщик, и родители… — голос Миши постепенно затих. Питер окинул его быстрым взглядом. В глазах у Миши блестели слезы. Но это не удивило Питера. Во время этих странных бесед Миша довольно часто плакал.

— Первый случай запомнился очень ясно, — снова заговорил он. — Я был тогда очень маленький. И не мог понять, что же случилось с моим цыпленком. Кто-то объяснил… словно это было в порядке вещей.

Питер Сейуард молчал. Как и всегда, когда Миша начинал вспоминать, его охватывало какое-то неопределенное и вместе с тем мучительное беспокойство.

— После этого, — рассказывал Миша, — я стал наблюдать за животными, чтобы увидеть, как они умирают. Но нет… человек никогда не видит смерти животных. Этой чести он не удостоен. И умерших животных, их он тоже не видит. Подумай, сколько существ вокруг нас: птицы, звери, разнообразнейшие насекомые! Они беспомощны, и срок их жизни так мал. Но их трупов человек не видит. Куда же они деваются? Поверхность земли уже должна была быть завалена телами погибших животных. Думая об этом, я иногда…

— Что?

— Убивал животных, — Миша сидел совершенно неподвижно, подняв одно колено, а другую ногу подвернув под себя. Он пристально глядел куда-то вдаль, словно видел прошлое.

— Для чего ты это делал? — тихо, словно находясь вблизи спящего, поинтересовался Питер.

— Мне было их так жаль, — откликнулся Миша. — Они так беззащитны. Все что угодно может их ранить. И я не мог… этого вынести, — еле слышно произнес Миша. — Однажды кто-то подарил мне котенка, и я… убил его.

Питер Сейуард вновь глянул на него и отвернулся. Он посмотрел на Мишину руку, лежавшую на ковре почти рядом с его рукой. Она слегка дрожала и показалась обеспокоенному воображению Сейуарда каким-то существом, маленьким и беспомощным. Он покачал головой. Не впервые они говорили о таких вещах. «Что за демон такой, — спрашивал себя Питер, — заставляет Мишу непрестанно причинять боль именно этому участку души? И как странно близки в этом человеке жестокость и сострадание».

— Такие жалкие и беззащитные, — пробормотал Миша. — Только так можно было помочь им, спасти их. Это так и есть. Боги убивают нас не ради развлечения, а потому что при виде нас их сердца переполняются сочувствием, непереносимым, похожим на болезнь. Посещало ли тебя хоть когда-нибудь чувство, — он повернулся к Питеру, — что все в мире нуждаются в твоем покровительстве? Ужасающее чувство. Все… даже этот коробок спичек. — Он вытащил коробок и протянул вперед руку.

— Нет! — почти выкрикнул Питер.

Миша какое-то время пристально смотрел на него, но Питер понимал, что видит он только прошлое. Уверенный в этом, Сейуард не сумел уловить тот миг, когда в разноцветных глазах Миши появилось удивление.

— О Питер! — воскликнул Миша. — Какой же ты терпеливый! Как добр ко мне! — рассмеялся он. И пружинистым движением поднялся на ноги. Уронил коробок спичек и на лету поддел носком ботинка. Тот взлетел и шлепнулся на самый верх книжного шкафа.

— Пусть остается там! — крикнул Миша. — Пусть погибает! Пусть гниет! Что нам до этого! — он заставил Питера встать. — А теперь об этих иероглифах, — сказал Миша. Положив руку Питеру на плечо, он второй потянулся к полотнищам иероглифов, подтянул к себе одно и начал рассматривать. И в эту минуту Питеру показалось: еще мгновение — и Миша прочтет то, что там написано! Он не может не знать! Миша впился взглядом в иероглифы… Сейуард видел его карий глаз, видел этот жестокий ястребиный профиль и вдруг подумал: «Да это же сам дух Востока, того, древнего, бывшего еще до греков, варварского и погребального, востока Египта, Ассирии, Вавилона…».

— Советую тебе сейчас не тратить усилий, — изрек Миша. Он произнес это как посвященный в таинство. — Тебе не удастся их прочесть. Вскоре отыщется двуязычный памятник. — Он отодвинул лист и повернулся к Питеру. — А теперь мне пора уходить.

Питер почувствовал разочарование. Он надеялся на более продолжительный визит.

— Снимки возьмешь с собой? — спросил он.

— Нет, пусть остаются у тебя, — Миша поднял зеленый альбом и положил на стол. — А я буду заходить и смотреть. У тебя будет храниться мое детство.

— Благодарю, — сказал Питер. Ему не хотелось, чтобы Миша уходил. Какую бы причину придумать, чтобы его задержать?

— Питер… — позвал Миша.

— Да? — с надеждой отозвался Питер.

— Рейнбери рассказал тебе… о рыбах?

— Да.

— Ну тогда… — Миша чуть помедлил, не глядя на Питера, — …до свидания.

Дверь затворилась. Сейуард отодвинул нож и взял блокнот; но прошло немало времени, прежде чем он начал записывать. Он с сожалением вспомнил, что ничего не сказал Мише о Розе. Но с другой стороны, что он мог сказать?

18.

Стоя у стены, Рейнбери смотрел на глицинию. С нее он переместил взгляд на нарциссы, с них — на примулы, с примул — на розы, уже успевшие выпустить крохотные робкие бутоны, а от роз — опять на глицинию. Разрушение стены должно было начаться завтра. Но Джон сейчас думал совсем о другом. Со времени событий в Мишином доме прошло два дня, а Рейнбери все еще не решался появиться на службе. Он позвонил туда и сообщил, что уходит в отпуск. После этого перестал подходить к телефону и большую часть предыдущего дня просидел у окна гостиной, глядя на растения.

И вот сегодня, с утренней почтой, ему пришло письмо от сэра Эдварда Гэста, в котором он извещал Рейнбери что, к своему великому сожалению, вскоре уходит на пенсию и преемником своим назначает Эванса. Сэр Эдвард выражал также надежду, что Рейнбери, обладающий огромным опытом и познаниями, окажет поддержку Эвансу в тот нелегкий период развития, который ожидает организацию. Ознакомившись с письмом, Рейнбери испытал сомнительную радость от сознания, что все это мог предвидеть, и если начались неприятности, то он сам навлек их на себя своими собственными руками. М-да, утро началось невесело.

Теперь был полдень. К этому времени Рейнбери успел обозреть свой жизненный путь начиная с детства; обзор сопровождался некоторым числом малоприятных, но при этом вовсе не новых и не оригинальных обобщений относительно самого себя. В конце концов, утомленный всей этой умственной возней, он решил взбодриться — обвиняя других. Главной злодейкой была, конечно же, мисс Кейсмент; ибо хотя Рейнбери и не допускал мысли, что все случившееся было ею предварительно тщательным образом продумано, а затем осуществлено, тем не менее ее вероломное поведение превратилось отныне в некий символ катастрофы. «А вот любопытно, — неспешно размышлял Рейнбери, — победа над мисс Перкинс или, наоборот, союз с ней — что помогло Эвансу так возвыситься?» Одно не вызывало сомнений: мисс Кейсмент наверняка решила, что еешеф — это не то «предприятие», в которое стоит вкладывать усилия. Медленно испивая горечь своего положения, Рейнбери постепенно пришел к мысли, что от должности придется отказаться. Будучи, как он говорил самому себе, обманутым мисс Кейсмент, он чувствовал себя глубоко задетым… но сожаление по поводу в очередной раз рухнувшей надежды на карьеру усмирялось тусклой фаталистической печалью. И еще он себя ловил на том, что какое-то горестное недоумение охватывает его всякий раз при мысли, что, уйдя из ОЕКИРСа, больше никогда не увидит мисс Кейсмент.

Вновь посмотрев на глицинию, Рейнбери тут же вспомнил о судьбе сада. «И угораздило же сойтись всем этим бедам», — с каким-то мрачным удовлетворением подумал он. Завтра толпа грубых мужчин ввалится сюда, вытопчет цветы, вырвет глицинию. Рейнбери уже решил, что на эти дни уедет куда-нибудь за город. Он не хотел видеть, как обрушится стена. Фактически, его уже здесь не должно было быть, но он никак не мог покинуть сад. «Лучше я сам сейчас вырву их, — решил он, — чем тезавтра поломают». Он наклонился и принялся выдергивать нарциссы. Но вскоре раздраженно бросил охапку на землю. А может, в оставшееся время попробовать их куда-то пересадить? Да нет, и некуда, и время года неподходящее. Он обвел взглядом цветы. Потом потянулся к растущим тесной группой нарциссам и смял в ладони их длинные плотные листья, оторвал и швырнул под ноги. Ступил на клумбу и начал изо всех сил топтаться по ней, поддевая ногами растения до тех пор, пока эта сторона клумбы не превратилась в пустыню. После чего он остановился и смерил взглядом глицинию. Куст был чрезвычайно стар и крепок. Рейнбери ухватился руками за ствол и потянул, но от этого лишь задрожала листва, не более. Правая рука у Рейнбери все еще болела, и поэтому он не мог ее слишком утруждать. Он взял лопату и стал выкапывать корни, те тянулись в самую глубь земли. Рейнбери сбросил пальто. Он вспотел и тяжело дышал.

Джон смотрел на глицинию с выражением трагической решимости, и в этот миг садовая калитка, находившаяся слева от него, распахнулась. Рейнбери готов был к неблагоприятному развитию событий: он решительно оглянулся и увидел мисс Кейсмент. На ней было элегантное клетчатое пальто; оттенок макияжа стал более темным, что свидетельствовало о приближении сезона, именуемого «раннее лето». Придерживая калитку ногой, она картинно замерла, словно манекенщица, позирующая для журнала «Вог». За ее спиной Рейнбери разглядел какой-то очень длинный ярко-красный предмет и тут же понял, что это не больше не меньше как спортивный автомобиль. Джон не встречался с мисс Кейсмент со времени их свидания за гобеленом. Когда и как она вернулась с приема, он не знал.

— О, моя дорогая Агнес, — произнес Рейнбери, — какой неожиданный подарок!

Мисс Кейсмент минуту стояла в растерянности, не зная, как воспринять эту неожиданную фамильярность. Она наверняка заподозрила Рейнбери в сарказме, а против этого оружия у нее не было контрсредств. Мисс Кейсмент вошла в сад, калитка за ней захлопнулась. И только сейчас она разглядела вытоптанную клумбу.

— Идите сюда, — позвал Рейнбери. Мисс Кейсмент, еще не смягчившаяся, но уже готовая к смягчению, подошла.

— Не поможете ли вы мне срубить эту чертову глицинию? — спросил Рейнбери.

— Но зачем… — начала было мисс Кейсмент.

— Стену скоро разрушат, — кратко объяснил Рейнбери. — Что нам нужно, так это топор. — Он ушел и через минуту вернулся, неся топорик, вручил его мисс Кейсмент. Она стояла и смотрела на Рейнбери, одной рукой теребя шелковый шарф, а в другой сжимая топорик.

— Я не могу держать рукоятку из-за ожога, — сказал Рейнбери, — а здесь требуется всего несколько приличных ударов по стволу… и дело сделано. — И носком ботинка он указал место.

Мисс Кейсмент подалась вперед. Комочки свежепе-ревернутого чернозема засыпали ее элегантные коричневые туфли, а клетчатое пальто волочилось по земле. Она подняла топорик и три раза яростно ударила по стволу. Зияющая желтой мякотью глициния была почти срублена.

Рейнбери припомнилась Клитемнестра.

— Половина дела сделана, — полытожил он. — Теперь потянем вместе за ствол.

Стоя бок о бок, с ногами, глубоко ушедшими в землю, они начали действовать. Рейнбери вдыхал свежий запах земли и аромат духов с Бонд-стрит. Его обнаженная левая рука прижималась к твидовому рукаву ее пальто, их плечи тесно соприкасались. Джон заскрежетал зубами. Глициния была очень крепкая. Но вдруг раздался страшный треск, и весь плотный ковер листьев разом отделился от стены. Рейнбери и мисс Кейсмент упали на кучу земли и вырванных цветов, а громадная сетка, сплетенная из крохотных листочков и спутанных веток, накрыла их сверху.

Рейнбери сел, выставив голову из листьев. Он увидел перед собой голую, покрытую лишь трещинами поверхность стены, на которой вдруг обнаружились сотни насекомых. Что-то пробежало у него по шее. Он энергично отряхнулся. Рядом мисс Кейсмент, опершись на локоть, пыталась снять прицепившийся к пальто обрывок проволоки. Хотя лицо ее было измазано землей, Рейнбери показалось, что она стала более привлекательной.

— С вами все в порядке? — спросил он.

— О, да, — как-то не совсем уверенно ответила мисс Кейсмент.

Рейнбери потянулся и взял ее за руку.

Именно в этот момент Анетта деликатным покашливанием сообщила о своем присутствии. По-прежнему сидя в куче листьев и веток, Рейнбери и мисс Кейсмент повернулись и тут же начали поспешно подниматься на ноги. Но это было не так-то легко сделать. Анетта, которая стояла на террасе у дверей гостиной, даже и не пыталась прийти им на помощь. Она опиралась на пару костылей, одна нога у нее была в гипсе. Девушка с интересом наблюдала за их попытками.

Наконец Рейнбери встал и без лишних церемоний потянул за собой мисс Кейсмент.

— Ах, оставьте меня, — воскликнула мисс Кейсмент, вырывая руку. Не обращая внимания ни на Рейнбери, ни на Анетту, она принялась рассматривать свои чулки и гофрированную нейлоновую нижнюю юбку, значительную часть которой Рейнбери видел теперь краешком глаза.

— Это что же такое с вами случилось? — спросила Анетта.

— Чепуха! — недовольно отмахнулся Рейнбери. — А вот что с тобой произошло?

— Я упала с лестницы, — объяснила девушка.

Он провел рукой по лбу. Пот, смешиваясь с грязью, ручейками стекал по лицу. Ему отчаянно захотелось уйти в дом и прилечь.

— Ничего серьезного, я надеюсь? — поинтересовался он у Анетты.

— Нет, нога даже не сломана, — охотно ответила она. — Просто у врачей сейчас мода такая — на все накладывать гипс.

— О, вы, кажется, не знакомы? — опомнился Рейнбери. — Мисс Кокейн, мисс Кейсмент.

— Кажется, я уже видела мисс Кокейн на приеме, — отозвалась мисс Кейсмент. Вытащив маленькое зеркальце и достав платок, она пыталась стереть грязь с лица.

Анетта чуть улыбнулась и, повернувшись к Рейнбери, произнесла:

— У меня к вам просьба, Джон. Не могли бы вы приютить меня на несколько дней?

Рейнбери уставился на Анетту. Мисс Кейсмент, перестав вытираться, не сводила глаз с Рейнбери.

— Но почему? — воскликнул Рейнбери. — Но как же?

— Никто не хочет протянуть мне руку помощи, — патетически заявила Анетта. — В Кампден Хилл-сквер я не могу вернуться. Роза прогнала меня.

— Ушам своим не верю, — сказал Рейнбери. — А где же ты провела предыдущую ночь?

— В отеле, — пояснила Анетта, — но там такая гнетущая атмосфера и столько любопытных глаз.

— Но я как раз собирался уезжать на отдых, — сообщил Рейнбери. — Уже и номер заказан.

— Это далеко? — тут же поинтересовалась мисс Кейсмент. — Я могу подвезти вас на машине.

— Это ваша машина? — уточнил зачем-то Рейнбери.

— Да, только что купленная, — ответила мисс Кейсмент. Она отворила калитку и подперла камешком. Теперь длинный красный автомобиль, похожий на снаряд, стал виден во всей красе. — Новая марка, — скромно произнесла мисс Кейсмент.

— Не уезжайте, не покидайте меня, Джон! — Анетта, кажется, готова была расплакаться.

Рейнбери посмотрел на машину и вдруг почувствовал слабость в коленях. Он не умел водить сам, но он обожал женщин, которые делали это.

— С больной ногой я ведь совершенно беспомощна, — добавила Анетта.

— Когда гипс совсем затвердеет, вы без труда сможете передвигаться с палочкой, — живо возразила мисс Кейсмент. — У моей приятельницы было такое растяжение, и она прекрасно ходила в гипсе. — Изящным жестом мисс Кейсмент провела пуховкой по лицу и стряхнула с пальто пылинки пудры. — Вы идете, Джон? — поинтересовалась она. Лицо у нее сияло как новенькое.

— Знаешь, оставь это глупое упрямство, — из последних сил подбирал слова Рейнбери. — Мы сейчас подвезем тебя к Кампден Хилл…

— Автомобиль двухместный, — заметила мисс Кейсмент.

— Никуда я не поеду! — обиженно проговорила Анетта. — Уезжайте, а я останусь здесь! Одна!

— Прошу простить, — сказал Рейнбери. — Мне на минуту нужно удалиться в дом. — И он скрылся в гостиной. «Выйти с другой стороны, взять такси и уехать!» — пронеслось у него в голове. Но ноги сами направили его вверх по лестнице. И там он уже совершенно спокойно сложил вещи в чемодан.

Спустившись, он обнаружил, что Анетта сидит в гостиной, на диванчике. Она внимательно посмотрела на него. Увидала чемодан. «Всего хорошего, Джон, — произнесла Анетта. — Желаю приятного отдыха. Пересылать ли вам письма?».

— Не надо, — ответил Рейнбери. — Могу ли я сделать что-нибудь для тебя прежде, чем уйду?

— Дайте мне сигарету.

Рейнбери достал пачку сигарет и положил возле диванчика.

— Полагаю, один из тех случайных элементов, о которых вы говорили на приеме, сейчас вами и завладел? — спросила Анетта.

— Чертовски случайный, — пробормотал Рейнбери. Он вышел в сад и увидел мисс Кейсмент, присевшую на колесо своего спортивного красавца. Он отшвырнул придерживающий калитку камешек и нырнул в автомобиль. Две дверцы хлопнули одновременно.

19.

Стену сломали, и теперь перед самыми окнами гостиной Джона Рейнбери все было завалено обломками и усыпано белой пылью; чуть поодаль лежали штабеля кирпичей, возвышались кучи песка, стояли бетономешалки; еще дальше виднелись задворки казарм Ниссена и фасад больницы, выстроенной в чрезвычайно строгом стиле; и уж совсем далеко, на Аппер Белгрейв-стрит, красовались рекламные щиты, мимо которых на большой скорости красными молниями проносились автобусы. Строительная техника работала с грохотом, стуком и скрежетом. Здоровяки с запыленными лицами без всякого стеснения расхаживали туда-сюда перед окнами, переговариваясь громко на диалекте, который Анетта никак не могла понять. Уже два дня она жила одна в доме Рейнбери. Происходящее снаружи так ее расстраивало, что она в конце концов не выдержала и задернула шторы, согласившись сидеть при электрическом свете. Большую часть дня она проводила в гостиной, со слезами на глазах размышляя о недавних событиях.

Но в эту минуту у Анетты появился новый повод для огорчения. «Вы только подумайте! — под грохот, идущий снаружи, с дрожью возмущения в голосе восклицала Анетта. — И как раз тогда, когда я в нем так нуждаюсь! Самовлюбленный мальчишка!».

Она подняла с пола письмо от Николаса, принесенное утром Хантером, и вновь начала читать. Когда, вскоре после отъезда Рейнбери, Роза приехала сюда на такси, Анетта отказалась покинуть дом. С тех пор каждый день заезжал Хантер. Письмо, полученное с такой радостью и прочитанное с таким разочарованием, гласило:

«Отель Винсент Канн.

Écoute, та soeur.[19] Только что я принял очень важное решение, и, как всегда в нашей семье, ты первая должна узнать о нем (и до некоторых пор, малютка, сохрани это в тайне. Ни слова олимпийцам.). Я решил стать членом Коммунистической партии. Это не прихоть, а закономерный итог моей жизни. Надеюсь, ты все поймешь как надо. Нет времени излагать аргументы; поговорим, когда встретимся. Кстати, к письму прилагаю список книг. Относительно того, что ты оставила этот свой Рингхолл, j'en suis ravi.[20] Не сомневаюсь, вне его стен ты выучишься гораздо большему. Je te félicite.[21] Я никогда не хотел, чтобы ты стала АНГЛИЙСКОЙ ЛЕДИ (помнишь, как мы поклялись, что никогда не будем англичанами?) и убивала время на освоение moeurs[22] исторически мертвого класса. Теперь о списке книг — не все перечисленные там издания так уж безупречны, но современное образование не представимо без понимания Либерализма. Необходимо, дорогая сестренка, быть Либералом! Я пометил галочками те книги, которые действительно надо прочесть.

На каникулах думаю поехать в Грецию. Si tu es sage tu viens avec. Réunion alla casa Francolini.[23] A потом мы отправимся en bagnole.[24] Ради Бога, постарайся вести себя хорошо, когда приедешь. Я хочу, чтобы ты произвела приятное впечатление. (Подчеркиваю, никакихбрюк. D'ailleurs, puisque tu manques complètement de derrière, с'estpas intéressant que tu portes des pantalons.[25]) Детали сообщу позднее.

И, возвращаясь к началу письма, олимпийцам о КП ни слова! Иначе их хватит удар. Я должен сначала их подготовить. Если будешь писать, скажи так: «он начал интересоваться социальными проблемами», ха, ха! Ну, будь здорова, сестренка. Je t'embrasse.[26].

Ники.

P.S.: Я тут помешался на шахматах. Прежде чем мы встретимся, попытайся научиться. Купи себе какой-нибудь приличный учебник».

— Nom de Dieu![27] — воскликнула Анетта, — Ça с 'est marrant![28] — она бросила письмо на пол. — Шахматы! Коммунистическая партия! А совет? Ведь мне совет был нужен! Наверное, даже толком и не прочел, что я написала!

«Не заплакать ли снова? — спросила у самой себя Анетта. — Нет, не буду. Надоело плакать». Содержание письма ее не особенно удивило. Просьба «не говорить олимпийцам» мелькала в письмах Николаса довольно часто, только обычно это относилось к автомобильным авариям.

Анетта все еще носила вельветовую куртку Миши Фокса. Она извлекала из этой вещи максимум удобств — куталась в нее, прятала руки в рукава, а лицо в поднятый воротник. В карманах не оказалось ничего, кроме пачки турецких сигарет, курение которых для Анетты превратилось в некий религиозный ритуал. Она надеялась на галлюцинации, но надежды не оправдались. В будущем самым главным она считала момент возвращения куртки Мише Фоксу. То, что он оставил ее случайно или вообще забыл о ней, — в это Анетта поверить не могла. Нет, в залог ей оставили нечто невероятно ценное и теперь, конечно, ждут, как она этим воспользуется.

Не обнаружив в письме Николаса ничего, что помогло бы прояснить ситуацию, Анетта впала сначала в беспокойство, а потом ее охватила отчаянная решимость. Надо действовать! Она встала и, с трудом перемещая свою онемевшую ногу, начала продвигаться к кухне. Ей казалось, что какое-то злое божество прикоснулось к ней — и превратило в деревянный ствол. Нога была твердой и тяжелой, а все остальное тело, лишенное обычной свободы движения, бесформенным и обмякшим. «Просто идти, просто ставить одну ногу перед другой — как это чудесно! — размышляла Анетта. — Но люди этого не ценят. Щиколотка стала такой толстой… Теперь и на мне знак на всю жизнь, как на Розе. Вот и все…» Что «все» она не старалась уточнить, но слово было найдено верно.

Девушка сварила себе немного кофе. В кухне грохот стройки был не таким оглушительным. «Я должна увидеть Мишу!» — сказала себе Анетта. Но она не хотела являться перед ним с ногой, одетой в камень. Она чувствовала себя проклятой. В больнице не нашли перелома, а всего лишь растяжение, наложили гипс и велели вернуться через определенный срок, чтобы снять его. До этого срока оставалось еще три дня. И тут Анетта мысленно воскликнула: «А почему бы мне самой не снять этот самый гипс! Чем я хуже врача!» И она начала обыскивать ящики и буфеты в поисках подходящего инструмента. Найдя внушительных размеров зубило, она, похрамывая, вернулась с ним в гостиную. Села на пол под лампой, закатала рукава куртки и начала изо всех сил бить по гипсу, оказавшемуся чрезвычайно твердым; через десять минут она добилась лишь того, что ковер вокруг стал белым, а нога сделалась, пожалуй, еше безобразней.

— О черт! — простонала Анетта. Отбросила зубило и обхватила голову руками.

В этот момент послышались шаги. Кто-то прошел по холлу, и дверь гостиной тихо отворилась. На пороге возник Кальвин Блик. Анетта, которая не удивилась бы сейчас появлению и самого дьявола, рассерженно дернулась. «Ну?» — бросила она Кальвину.

— Боже мой! — воскликнул тот. — Что вы делаете, Анетта? Не могу ли я вам помочь? — он подошел и присел рядом с ней на корточки.

— Хочу снять эту чертову штуковину, — пробормотала девушка, — но никак не получается.

— Вы, знаете ли, неправильно действуете, — сказал Кальвин. — Позвольте я попробую. Что нам необходимо, так это острый нож. — Он удалился в кухню и вернулся с длинным ножом, предназначенным для резки мяса.

— Сейчас, сейчас, — говорил Кальвин, — только сначала постелем на пол газету, вот так. Теперь не двигайтесь. Ну-ка, придвиньтесь поближе к креслу.

Анетта вся напряглась, а в это время Кальвин, стоя на коленях, приподнял одной рукой ее каменную ногу. Потом вонзил нож в гипс.

— Ногу не порежьте! — вскрикнула Анетта.

— Не волнуйтесь, — успокоил Блик и решительно провел ножом по всей длине гипса. Потом сунул пальцы в щель и потянул. Гипс начал расходиться. Анетта тоже помогала. Миг — и очень бледная, словно тоже сделанная из гипса, нога явилась на свет.

— О, замечательно! О, благодарю вас! — произнесла Анетта и вскочила, но, застонав от боли, тут же села на пол.

— Не надо так резко, — заметил Кальвин. — День или два придется походить с палочкой. Дайте-ка я вам сделаю массаж. Это поможет восстановить кровообращение.

Он присел и энергично начал мять ее ногу. Анетта почувствовала, как к ноге, от бедра до щиколотки, медленно, но верно возвращается жизнь.

— Теперь чуть подвигайте ногой, — распорядился Кальвин. — Хорошо, теперь попробуйте на нее опереться.

Девушка встала и сделала несколько шагов. Тем временем Кальвин, подойдя к окну, раздвигал шторы. Свет снаружи проник в комнату. Денек был тускловатый, почти бессолнечный. И все же Анетта, привыкшая за это время к полумраку, сощурилась, а потом заковыляла к окну. Кальвин и Анетта вместе выглянули наружу. В саду было полно рабочих, собравшихся отдохнуть и перекусить.

— Вон оно что! — сказал Кальвин. — А я никак не мог понять, что это за грохот. — И он с каким-то удовольствием начал рассматривать открывшийся за окном хаос.

— Мистер Блик, вы принесли мне письмо от мистера Фокса? — вдруг спросила Анетта.

— Письмо? — удивился Блик. — Какое письмо? Нет никакого письма. Да и того, кого вы упомянули, в стране нет: в Америку уехал.

— Как же так! — воскликнула Анетта. Что такой поворот событий возможен, она не учитывала. — А когда вернется?

— Не имею ни малейшего представления, — ответил Кальвин. — Не исключено, что через несколько месяцев. Как всегда, остается лишь гадать.

Лицо Анетты окаменело и от боли, и от усилий скрыть эту боль. После того, что она узнала, все надежды на будущее рухнули.

— Зачем же вы пришли? — поинтересовалась она.

— За курткой, — бодро объяснил Кальвин. И ткнул пальцем в Мишину вещь.

Анетта плотнее запахнула куртку.

— Я не отдам, — произнесла она.

— Непременно отдадите, или желаете, чтобы я у вас ее отнял? — вполне дружески задал вопрос Кальвин.

— Я не отдам, — повторила Анетта.

Кальвин чуть повернулся к ней и слегка сжал пальцами рукав.

— Не упрямьтесь, Анетта, — произнес он. Собравшиеся в саду мужчины с интересом наблюдали за ними.

И Анетта медленно сняла куртку. Бросила на пол и пнула ногой. Потом отошла от окна. Кальвин поднял куртку и стряхнул налипшую на нее белую гипсовую пыль. Теперь он мог уходить.

— Не огорчайтесь, — напоследок заметил он Анетте. — Убеждение, что душу другого можно спасти из плена, есть иллюзия, свойственная самой ранней юности.

— Подите ко всем чертям, — ответила Анетта. Прошло несколько часов. Анетта вышла из дома в Кампден Хилл-сквер и осторожно закрыла за собой дверь. В руке девушка держала маленький сверточек.

К счастью, ей удалось избежать встречи с Розой. Иначе наверняка состоялся бы еще один неприятный разговор. На цыпочках она поднялась к себе в комнату. Там все было прибрано и расставлено по местам. На комоде стояла даже ваза с цветами. Камни, прежде выставленные на всеобщее обозрение, теперь лежали в верхнем ящике комода, завернутые в синий бархат, вместе с остальной коллекцией. Анетта пересыпала их в большой кожаный футляр, в котором всегда хранила драгоценности во время переездов, и, обернув его платком, выскользнула из дома.

Отчаянно прихрамывая, она поспешила к такси, ожидавшему ее на противоположной стороне площади.

— Куда теперь, мисс? — спросил шофер.

— Ламбет Бридж, — распорядилась Анетта. День был теплый и ветреный, и автомобиль мчался сквозь бурю шумящих ветвей и белых облаков. Цветущие по обеим сторонам дороги деревья приветствовали приближающуюся к реке машину. Анетте нравилось ездить на такси. В такие минуты ей казалось, что она принимает участие в какой-то детективной истории. Но сегодня и фантазия, и реальность были затемнены мрачностью ее настроения. Положив ногу на сидение, она начала что было сил мять ее, как недавно Кальвин Блик. Нога заболела еще больше, но на сердце стало легче.

Автомобиль подъехал к реке. Анетта расплатилась с шофером и вышла. Мост Ламбет она выбрала потому, что из центральных лондонских мостов этот казался ей самым пустынным; и в самом деле, здешних прохожих можно было пересчитать по пальцам. Как раз был прилив, и Темза стремительно текла внизу вся в крохотных белопенных волнах. Анетта дошла до середины моста и вытащила из кармана футляр. Посмотрела вниз. До воды было очень далеко. У нее вдруг закружилась голова, и она ухватилась за каменный парапет, при этом больно оцарапав руки. «Если бросить футляр, то он наверняка тут же утонет, — размышляла она. — Нет, лучше бросать по одному камешку или высыпать…».

Солнце выглянуло из-за облаков, и крохотные волны там, далеко внизу, засверкали, словно уже усыпанные драгоценностями. Анетта открыла футляр и вытащила первый попавшийся камешек. Им оказался крупный рубин. В последний раз она прикоснулась к нему с любовью и сожалением. Такой красивый, такой хрупкий, просто воздушный. Она размахнулась и бросила. И камешек растворился в пространстве. Она взяла следующий. Это был крохотный прелестный бриллиант, подаренный ей одним швейцарским дипломатом, знакомым отца, сотканный словно из света. Она бросила и его в сверкающий речной воздух, и тот же самый эльф, что прежде подхватил рубин, принял и этот подарок. Анетта взволнованно перегибалась через парапет. Губы ее были влажны, глаза блестели. Она рылась в футляре, выбирая следующий камень. И это так ее захватило, что она не заметила идущего по мосту Яна Лисевича.

— Что это ты делаешь, Анетта? — раздался голос.

Девушка вздрогнула. Ян показался ей кем-то явившимся из сна.

— Бросаю драгоценности в реку, — ответила она. Кажется, Ян не сразу понял, в чем дело. Потом лицоего исказилось удивлением и ужасом. От волнения он вдруг начисто позабыл английский.

— Ты не делай так! — воскликнул он. Бросился и схватил ее за руку.

— Почему? — не вырываясь, спросила Анетта. В последние дни ей слишком часто приходилось вырываться. — Они мои! Хочешь бросить пару? На, бери.

— Но зачем ты их бросаешь?

— Затем, что… — но больше у Анетты слов не нашлось. — Знаешь, иди своей дорогой.

— Нет! — крикнул Ян. — Почему ты бросаешь драгоценные камни, когда я и мой брат умираем с голоду?

— Вовсе вы не умираете с голоду, — возразила Анетта. — Наверняка у вас у обоих хорошая работа. А теперь отпусти меня, или позову полицейского.

Ян посмотрел на нее. По сравнению с ним она сейчас представляла образец спокойствия. На его же лице отражался вихрь чувств — и огорчение, и лукавство, и алчность, и неподдельное удивление.

— Дай и мне бросить, — предложил он.

— Как бы не так! — возразила Анетта. — Знаю я, как ты бросишь! — Ей отчаянно хотелось швырнуть весь футляр в воду. Если этого не сделать, случится что-то ужасное.

Они стояли друг возле друга посредине моста. Со стороны могло показаться, что это влюбленные держатся за руки. Но Анетта тщетно пыталась выдернуть свою руку из руки Яна. И тут она увидала полицейского, идущего в их сторону по противоположной стороне моста. Долговязая фигура приближалась.

— Если скажешь полиции теперь или позднее, я убью твоего брата! — вдруг тихо сказал Ян.

Угроза прозвучала так неожиданно, была так ужасно произнесена, что Анетта похолодела и только потом поняла: Ян брякнул первое, что пришло на ум. Они стояли не двигаясь, держась за руки, глядя друг другу в глаза. Полицейский неторопливым шагом прошел мимо. В течение нескольких минут, кроме них, на мосту никого не было.

— Свинья! — в бессильной злобе прошептала Анетта.

— Отдай мне их, — настаивал Ян. — Будут у меня, пока ты не поумнеешь. — И он начал выкручивать ей запястье. Охнув, Анетта уронила футляр. Ян мигом подхватил его и побежал.

Анетта видела, как он удалялся по набережной, а потом исчез. Ей осталось одно — уйти. И тут она почувствовала, что что-то держит в левой руке. Разжала ладонь и увидела белый сапфир.

20.

Роза сидела в гостиной и думала по очереди об Анетте, Мише и «Артемиде». Уже два дня прошло с тех пор, как Анетта исчезла, и Роза испытывала сильнейшие угрызения совести. Когда она пришла в дом Рейнбери, чтобы забрать Анетту, та наотрез отказалась уходить. Ну, что ж, решила тогда Роза, пусть останется еще на день. Проведет двадцать четыре часа в одиночестве и тогда, может быть, поймет, что в Кампден Хилл-сквер все-таки лучше. Но и через двадцать четыре часа Анетта не вернулась, и тогда Роза велела брату каждый день навещать девушку. Утром третьего дня Хантер явился и обнаружил, что дом пуст: постель не расстелена, и пол в гостиной усыпан осколками гипса. Жившую в доме девушку никто не видел, ничего о ней не слышали. Роза решила обождать еще один день, а потом, если ничего не изменится, позвонить Марсии. Она понимала — это будет не очень приятный звонок.

Что касается «Артемиды», то здесь положение как будто исправилось, хотя трудностей оставалось еще очень и очень много. Стараниями мисс Уингфилд сумма предполагаемых пожертвований возросла почти до тысячи шестисот фунтов. Правда, в реальности из всего списка вкладчиков пока раскошелились лишь двое — миссис Каррингтон-Моррис и миссис Йоловиц (дама в мантильке). После этого Роза смогла расплатиться за бумагу и за кое-что еще; но по-прежнему оставался громадный долг за печать, а также выплаты различным лицам, которым Хантер как честный человек обязан был заплатить. И даже если бы вся сумма материализовалась, ее хватило бы лишь на то, чтобы справиться с первоочередными трудностями. Постоянная финансовая поддержка — вот о чем мечтала Роза, вот чего она ждала от миссис Уингфилд.

После собрания акционеров Роза дважды пыталась встретиться с миссис Уингфилд, но всякий раз мисс Фой отворяла дверь и произносила громко: «Боюсь, миссис Уингфилд не сможет вас принять: нездорова». Однако тут же пронзительным шепотом добавляла: «Здорова, вполне здорова!» — и, патетически взмахнув руками, запирала перед Розой дверь.

Относительно последних событий, связанных с «Артемидой», Роза и Хантер заключили друг с другом негласный договор — воздерживаться от взаимных упреков. Ведь сюрприз получился с обеих сторон, и теперь каждый радовался, что его не обвиняют. О судьбе журнала, Роза решила пока с Хантером не говорить. Она чувствовала, что мальчик и без того настрадался.

Из задумчивости Розу вывел раздавшийся сверху шум. Брат, она знала, ушел по делам. Так кто же там может быть? Прислушавшись, она поняла, что шум доносится из комнаты Анетты. Слава Богу, вздохнула Роза. Анетта вернулась! Она встала, приблизилась к лестнице и позвала девушку. Но никто не ответил. Роза пошла наверх. По пути она вспоминала все свои благие намерения. Она не прикладывала раньше никаких усилий, чтобы разобраться в характере Анетты. И вот что из этого вышло. Ну ничего, теперь постарается наверстать упущенное, приложит все силы… Она постучала в дверь и тут же отворила.

На кровати, вытянувшись, лежал Стефан Лисевич. Роза замерла от неожиданности. Потом медленно вошла в комнату и затворила дверь. Стефан лежал неподвижно, лишь глазами следя за ее движениями.

— Что ты здесь делаешь, Стефан? — спросила Роза. Уже прошло больше двух дней с тех пор, как она в последний раз видела братьев. После случая с Яном она почувствовала со стороны братьев некоторую холодность, но потом все пошло по-прежнему. Неожиданное появление Стефана было для нее необъяснимо… она испугалась.

— Что случилось? — снова спросила она.

— Ничего, — сказал Стефан. — Подойди поближе, Роза.

Роза стояла, держась за дверную ручку так крепко, будто это была последняя ее связь с миром.

— Ты здоров? — поинтересовалась она.

— Здоров, как бык, — ответил Стефан. — Просто лежу, отдыхаю. — Зевнув, он перевернулся на бок. Потом коротко рассмеялся. — Я знаю, ты рада меня видеть, Роза, но смотришь грустно. Почему nы смотришь так грустно?

Роза попробовала выжать из себя улыбку.

— Я испугалась, — пояснила она. И это была истинная правда.

— Я принес свой чемодан, — и Стефан указал пальцем в угол. Там и в самом деле стоял большой чемодан.

— А что в нем, Стефан? — с дрожью в голосе проговорила Роза.

— Ну что может быть у мужчины в чемодане? — пожал плечами Стефан. — Пижама, зубная щетка, полотенце, фуфайка… все, как в английских учебниках! — Стефан снова рассмеялся.

— Слушай, Стефан, — прервала его Роза. — Перестань корчить из себя шута. Чего тебе здесь надо?

— Ничего не надо, я отвечаю, — произнес Стефан. — Что, ты и у Хантера спрашиваешь все время: чего тебе надо? Я живу здесь теперь. Я остаюсь здесь, в этой комнате. В моей комнате. Эта девушка, Анетта, ушла. А я пришел. Вот и все.

Розе вдруг стало ужасно холодно. Она еще сильнее сжала дверную ручку.

— Так нельзя, Стефан, — воскликнула она. — Анетта вернется. Это ее комната. А дом принадлежит Хантеру и мне. — Это было сказано странным, почти извиняющимся тоном.

— Дом большой, — перестав улыбаться, заявил Стефан. — Места хватит для всех.

— Но не для тебя, — возразила Роза. — Ты же понимаешь, что Хантер будет против. И вообще с любой точки зрения это невозможно.

— Если кто-то уйдет, — сказал Стефан, — то Хантер, а не я.

— Прекрати болтать глупости! — крикнула Роза. — Ты, наверное, спятил! А как же Ян? А мать?

— Это теперь незначительно, — ответил Стефан. Теперь он говорил тихо, почти шепотом.

— Что значит «незначительно»? — встрепенулась Роза.

— Она умерла, — прошептал Стефан. — Я выволок ее, как старый мешок. И закопал в саду.

— Ты сошел с ума, — охнула Роза.

— Она умерла, — повторил Стефан, — gaudeamus igitur.

— Я тебе не верю, — отозвалась Роза. — Где Ян?

— Ян исчез, Ян плохой человек. Он убрался. И никогда не вернется назад, никогда, — Стефан вдруг поднялся. — Теперь есть только ты.

Роза опустилась на стул. Она не знала, что думать, во что верить.

— Стефан, скажи правду, — попросила она.

— Все правда, — ответил Стефан. — Если ты не веришь, что я могу делать? Иди и посмотри на нашу комнату. Все изменилось, все исчезло. Никогда снова ты не увидишь ни Яна, ни эту старую женщину. Все ушло, говорю тебе, Роза. — Его голос все больше напоминал причитание.

— И что же ты собираешься делать? — спросила Роза.

— Сотню раз уже тебе сказал: останусь здесь. Теперь ты — и мать, и брат, и все. Я остаюсь с тобой.

— Невозможно! — всплеснула руками Роза. — И все же не понимаю. Просто не понимаю.

Стефан встал с кровати, приблизился к ней и улыбнулся.

— Вскоре все поймешь. Я и фабрику скоро брошу, — прошептал он ей почти на ухо.

— А как же ты будешь жить?

— Я буду жить с тобой, — тихим, ласковым голосом произнес Стефан. — Ты тоже бросишь фабрику, и мы будем жить на твои деньги. Ты английская леди, ты имеешь деньги, так ты мне сама говорила.

— Ошибаешься, Стефан, — холодно ответила Роза.

— Мы скоро увидим, — сообщил Стефан и рассмеялся. — Может, я и пошутил. Мы скоро увидим.

Внизу стукнула дверь.

— Это Хантер, — сказала Роза.

Стефан отошел и снова неспешно вытянулся на кровати.

— Ну, иди, — распорядился он, — и скажи Хантеру, что я теперь здесь.

Роза вышла из комнаты и начала медленно спускаться по ступенькам.

21.

Хантер проснулся и взглянул на часы. Только три. Он проспал всего лишь час. И теперь ясно, что снова заснуть не удастся. Мучаясь, он переворачивался то на один бок, то на другой. При этом ему казалось — комната распадается на части. Вот-вот начнет падать на голову. А тут еще что-то пробежало по лицу. Он вскочил и брезгливо мазнул ладонью по щеке. Наверное, паук! Три часа ночи… просыпаясь в это время, неизбежно начинаешь воображать, что болен какой-то неизлечимой болезнью; да ведь так оно и есть. Жизнь — болезнь, и этот ледяной час предназначен именно для того, чтобы ее почувствовать.

Хантер уже третью ночь проводил без сна. Сотню раз за это время он слышал шаги… кто-то поднимается по лестнице к комнате сестры. Несомненно, это лишь чудится: Роза запирает на ночь дверь. И все же он вскакивал и снова и снова выбегал на площадку. Надо пойти и разбудить ее, но… нет, она лишь рассердится и прогонит его. Нечего сказать; неизвестно, что делать. Роза никак не объяснила, почему Стефан оказался в их доме. Хантер услышал от нее только одну фразу: «Потерпи, Он скоро уйдет». Но Хантером накрепко овладело подозрение, что Стефан вовсе не собирается уходить. А Роза боялась, брат видел это; и как для ребенка, узнавшего, что мать боится, так и для него весь мир зашатался. И все равно, он должен что-то делать. Роза ждет… Уверенность в этом возросла в нем после того, как вчера вечером она вдруг попросила его пойти с ней вместе в Пимлико. Пустая комната — вот и все, что они там нашли; именно этого они, впрочем, и ожидали. Хантера одновременно и растрогало то, что Роза пытается найти в нем опору, и напугало: ведь это же ответственность, ужаснейшая!

С тех пор, как появился Стефан, Роза перестала ходить на фабрику. Было похоже на то, что она очищает арену для какой-то грядущей ужасной битвы. Вот только принять бой, думал Хантер, суждено, возможно, не ей, а мне. Зло смыкает кольцо вокруг меня — чувствовал он, стоя в темноте на площадке и вслушиваясь. И это чувство затопило его с головой. Он вернулся к себе в комнату и включил свет. Закурил. А что сейчас делает.

Роза? Действительно ли она спит? Вообще, чему она сейчас посвящает свои дни? Неизвестно. Уходит из дома рано утром, возвращается поздно вечером. Добивается встречи с миссис Уингфилд, но тщетно; ищет встречи с Анеттой, но тоже ничего не получается. Стало известно, что Анетта поселилась в отеле «Мейденхед». Роза без промедления отправилась туда, но не застала девушки. Обо всех этих неудачах Роза рассказывает, вот только непонятно, что она на этот счет думает.

Заснуть бы, хоть на немного, вздыхает Хантер, и тогда утром я знал бы, что делать. Его постель, смятая и перевернутая, являлась подлинным отражением бессонницы. Пытка ею — о, теперь он прекрасно понимает, что это такое! Это мучительное, лишенное пауз, перетекание из одного дня в другой! Я болен и недееспособен, с облегчением говорил он себе. Но надо же что-то делать — мука возвращается опять. Болен или нет — надо действовать. А хуже всего то, что он знает: именно в его руках оружие, которым можно уничтожить мучителя сестры. Сведения, полученные в день визита к Рейнбери! Братья Лисевичи родились к востоку от линии! Они в Англии нелегально! Как тогда объяснил Рейнбери — если об этом станет официально известно, их тут же выдворят. О, да не так уж мы и безоружны, говорил себе Хантер. Хотя оружие в руках — это еще только полдела. Знать бы, как им воспользоваться…

Хантер не принадлежал к числу людей, способных сознательно вредить ближним. Если он и становился причиной чего-то плохого, то обычно это была просто случайность, некий побочный продукт его усердных поисков выхода. Он был подобен животному, защищавшемуся не зубами, а бегством и маскировкой. А сейчас ему особенно не хотелось наносить удар. Сейчас особенно, потому что ситуация была крайне не ясна; как обычно, ему оставалось лишь догадываться, о чем на самом деле думает Роза; а вдруг она права, и Стефан вскоре уйдет. К тому же сама мысль о том, чтобы воспользоваться оружием коварства, претила Хантеру, даже если это оружие должно было быть направлено против столь малоприятного субъекта. Вот если бы этого Стефана можно было обвинить в каком-то несомненном преступлении, из которого наказание следовало бы автоматически, — о, тогда я готов был бы действовать, думал Хантер. Но, с одной стороны, было неясно, какое же преступление совершил Лисевич (насколько в сложившейся ситуации виновата сама Роза — от этого вопроса Хантер просто шарахался в страхе); а, с другой стороны, если Стефану со стороны Хантера и могло готовиться наказание, то лишь за то, что тот родился восточнее кем-то установленной границы. А поскольку Хантер с величайшим неодобрением относился к системе, в которой личность подвергается дискриминации из-за такого случайного факта, как место, рождения, постольку сама мысль о применении оружия такого рода, даже против злейшего врага, была ему ненавистна. И далее, нельзя вызвать к жизни эту наказующую силу без того, чтобы вместе со Стефаном не пострадали и совершенно невинные люди. Хантер остро чувствовал все эти препятствия. По наследству ему досталась тонкая душевная организация, крепкие нервы, увы, нет.

Помимо этого, Хантер помнил о фотографии, по-прежнему находящейся у Кальвина Блика. После того, что случилось на собрании акционеров, Хантер отправил Кальвину письмо следующего содержания: надеюсь, вы понимаете, что все произошло не по моей воле, и я рад буду встретиться с вами в любое удобное для вас время, чтобы продолжить обсуждение вопроса, ибо судьба «Артемиды», с моей точки зрения, отнюдь не решена. Хантер с отвращением вспоминал об этом письме, написанном в минуту паники и отдающем одновременно и угодничеством, и предательством Розы. Но Кальвин не ответил, так что и с этой стороны для Хантера ничего не прояснилось. Эта тревога странным образом соединялась в его сознании с болью, производимой присутствием в доме Стефана. Получалось так, будто эти две угрозы отзывались одна в другой; он понимал: уничтожением одной другую не уничтожишь, но обе вместе создавали ощущение страшной опасности, нависшей над сестрой; а позади возвышалась фигура Миши Фокса. Все это преувеличение, успокаивал себя Хантер. Все это лишь гротескные отражения реальности. И кто знает, может, он и в самом деле, в конце концов, поверил бы в это, если бы не получал каждый день подтверждение, что сестра боится.

Хантер просидел на постели при включенном свете почти час. Страдальческие, беспомощные слезы тихо стекали по его щекам и капали на пижаму. Наконец он встал, выпил немного воды и сунул голову в умывальник. Больше терпеть не могу, сказал он себе. И опять вышел на площадку. Из комнаты Розы не доносилось ни звука. Он начал взбираться по ступенькам. Свет, просачивающийся из его спальни, немного освещал ступеньки, и его собственная громадная тень скользила впереди, покуда он подкрадывался к двери комнаты Стефана. Там он остановился. Волнение лишило его способности дышать тихо. Из горла вырвался звук, сдавленный и вместе с тем, как ему показалось, грубо ворвавшийся в тишину дома. Он взялся за ручку. Дверь оказалась незапертой. Спустя мгновение черная пустота комнаты открылась перед ним. Он замер на пороге, представляя, как отчетливо для смотрящего изнутри вырисовывается сейчас его силуэт; и когда он стоял вот так, сотрясаемый дрожью, то чувствовал себя гораздо в большей мере жертвой, нежели актером. Проснулся ли поляк? Этого он не знал. Он пришел именно для того, чтобы разбудить его — и в то же время старался ступать как можно тише, потому что… а вдруг — о, ужас! — тот уже проснулся? Тишина и мрак комнаты по-прежнему были непроницаемы. А вдруг ушел? — пронеслось в мозгу у Хантера. Он порылся в кармане пижамы в поисках спичек. Одну или две уронил на пол и только с третьей попытки зажег огонек. Протянул горящую спичку вперед, по направлению к кровати, и прежде чем она погасла, разглядел Стефана. Тот сидел и смотрел на него.

Даже если бы перед ним предстал оживший покойник, Хантер наверняка не испугался бы больше. Он едва не бросился бежать. Из двери на нижней площадке пробивался неяркий свет, но здесь, в комнате Стефана, тьма напоминала черный бархат. Хантер отступил назад и снова чиркнул спичкой. Обнаружив, что Стефан смотрит именно на него, он подумал: может быть, видит в темноте? Спичка погасла.

— Послушай… — сказал Хантер. Ему показалось, что посреди этой темноты и молчания его голос прозвучал будто со дна колодца. Он понимал: слова — начало действия; и страх, витающий вокруг, проник к нему в сердце, — …послушай, Стефан. Я хочу поговорить с тобой. — Он произнес это тихо, чуть ли не шепотом. И ему до отчаяния хотелось услышать голос Стефана, чтобы убедиться, что это не злой дух, а человек находится перед ним; невольно назвав поляка по имени, он тут же подумал: это хорошо, этим я дал ему понять, что мы оба люди и поэтому не должны враждовать.

— Чего ты хочешь, являясь сюда среди ночи? — спросил Стефан чуть слышно, но с такой ненавистью, что Хантер тут же решил: наверное, он думает, что я пришел его убить. И от этой мысли Хантеру самому стало страшно.

— Я не собираюсь причинить тебе зла, — пояснил Хантер. Он понял, что солгал, но представив себя в роли убийцы, не мог сказать иначе. — Но ты должен покинуть этот дом, — продолжил он. И зажег очередную спичку. Ему хотелось видеть лицо Стефана.

Поляк сидел выпрямившись, откинув одеяло, как тот, кто готовится защищаться. Длинная шея и белая грудь его были обнажены, и не страх читался в его глазах, а величайшая злоба.

— Почему? — задал он вопрос.

— Потому что моя сестра этого хочет, — воскликнул Хантер. Спичка погасла.

— Если твоя сестра этого хочет, она скажет, — ответил Стефан. — Это между мной и ею. А ты, мальчонка, держись в стороне, не то — схлопочешь.

Хантер тут же почувствовал, как что-то поднялось у него внутри… и в эту минуту не насилия со стороны Стефана он испугался, а близости слез. Он пододвинулся к кровати и, чтобы не заплакать, больно впился ногтями себе в ногу.

— Она не хочет, чтобы ты здесь находился, и говорит об этом, — с дрожью в голосе произнес Хантер. — Ты уйдешь отсюда, иначе не мне, а тебе будет плохо. — От внутреннего напряжения лицо его искривилось.

Вдруг что-то резко зашипело, и на миг стало светло. Это Стефан зажег спичку. На минуту стали видны красное от волнения лицо Хантера, его расширенные глаза и бледное, настороженное лицо поляка.

— Я хозяин в этом доме, — заявил Стефан. Он выговорил эту фразу медленно, почти надменно, и у Хантера дыхание перехватило от гнева.

— Мы… мы… мы еще посмотрим, — от негодования начав заикаться, проговорил он. — Я ставлю тебе условие. Ты меня к этому вынудил. Я в силах выдворить тебя из Англии, если захочу. Я знаю, где ты родился. Восточнее той самой линии. Тебе известно, что это значит, не так ли? Ты здесь находишься незаконно. Стоит мне только захотеть, и тебя завтра же вышвырнут из страны. Так вот, предупреждаю. Если не покинешь этот дом, я сделаю все, чтобы тебя выслали из Англии. — Он с радостью чувствовал, что гнев и ненависть придали ему храбрости. Он склонялся над поляком и выкрикивал свою речь прямо ему в ухо.

И сразу же стало тихо. Ожидая ответа, Хантер почувствовал, что в нем снова оживает страх. Стефан чиркнул спичкой, и она вспыхнула между ними, словно факел. Хантер различил взгляд поляка, прожигающий, словно он пытался сжечь соперника, прежде чем спичка догорит.

— Слушай меня теперь, — начал Стефан при свете, а продолжил уже в темноте. — Я сейчас скажу тебе правду. Если ты что-нибудь такое сделаешь, я убью тебя. — Эти слова прозвучали настолько спокойно и взвешенно, что не могли не впечатлить. — Я говорю это не для угрозы. Я говорю это как правду. Если ты поступаешь так, то я тебя ненавижу и убиваю. Я, может быть, не хочу этого делать, но и не сделать не могу. Так будет. Клянусь Божьей Матерью.

Хантер покачнулся в темноте. Сейчас он стоял почти вплотную к Стефану. Когда смысл слов поляка дошел до него, отчаяние овладело им.

— Нет, — крикнул он, — нет! Уходи из этого дома! Уходи!

Стефан опять зажег спичку. В желтом свете явились их лица — напряженно-злобное Стефана и сокрушенное Хантера.

— Говорю, я здесь хозяин, — прошептал Стефан, но слова его громовым раскатом отразились в мозгу у Хантера. И прежде чем спичка погасла, Стефан ухватил Хантера за волосы и так потянул назад, что у того глаза чуть не выскочили из орбит. Секунду держал так, а потом поднес к ним спичку.

Раздалось шипение, и волосы вспыхнули. Хантер пронзительно закричал и стал хлопать себя ладонями по голове. Резкая боль пронзила лоб. Едкий запах проник в ноздри. Из темноты донесся хохот Стефана. Вслепую, шатаясь, Хантер добрался до двери и, чуть не падая, сбежал по ступенькам вниз, по направлению к свету.

— Ради Бога, Хантер! — донесся с нижней площадки голос Розы. — Что случилось? — Роза выбежала из своей комнаты в ночной сорочке. Все еще держась за голову, Хантер пронесся мимо нее. «Ничего, — проговорил он. — Просто поранил голову. Не бойся, ничего». Он направился в кухню. Роза пошла за ним и затворила за собой дверь.

Хантер полез зачем-то в буфет. Минуту или две неуклюже рылся там, потом вдруг все бросил, повернулся к Розе и уткнулся головой ей в плечо.

22.

Не зная о «секретном оружии» Хантера, Роза тем не менее без труда представила, как именно развивались события прошедшей ночью. Сейчас было девять утра; Роза пила кофе, то и дело посматривая на сидящего напротив брата; голова у него была забинтована, но повязка сползла на один глаз, как у пьяного магараджи; таким жалким она его никогда еще не видела.

— Поешь чего-нибудь, Хантер, — сказала Роза.

Но брат лишь скорбно покачал головой.

Стефан, еще не выполнивший свою угрозу бросить работу, ранним утром удалился на фабрику. Глядя сейчас на брата, Роза чувствовала сильнейшее искушение — побежать наверх, выбросить вещи Стефана на улицу и забаррикадировать дверь. Но тут же возражала самой себе — к такому ты еще не готова. Хантер, именно он не давал укрепиться ее духу. Нежность и чувство беспомощности — вот чем переполнялась ее душа. Нет, ей нужен сильный союзник, только рядом с таким она сможет полностью отбросить жалость.

Не обратиться ли, подумала она, к Питеру Сейуарду? Но чем бы тот смог помочь? Его самого, как и Хантера, постоянно хочется от чего-то защитить, уберечь. В ее представлении Питер Сейуард был по-отцовски мудр и так же, по-отцовски, далек от злобы дня. Для нее он воплощал обаяние здравого смысла и труда, благородство тех, чьи помыслы невинны, уязвимость тех, кто лишен способности презирать. Питер не смог бы постичь характер Стефана Лисевича; более того, он не смог бы понять, какое качество в характере самой Розы оказалось созвучным натуре Стефана; и Роза вовсе не стремилась просвещать его в этом смысле. И наконец она решила: тьму может изгладить лишь тьма.

Этот довод можно было считать последним кирпичиком в выстроенной ею еще раньше системе доказательств. Стефан явился откуда-то из невероятного далека, из места, находящегося вне законов того мира, в котором жила Роза. Он не принадлежал к развитому человеческому обществу. Вот почему в столкновении с ним Хантер оказался бессилен. Дитя цивилизованного общества от такого приближения может лишь сгореть. Роза также была лишена способности накопить в себе ту особую силу, которая нужна для битвы с таким существом. Лишь родственный дух, происходящий из той же сферы темного хаоса, мог побороть его. И Роза поняла, куда ей надо пойти и с кем увидеться — с Мишей Фоксом.

Роза не удивилась неизбежности этого вывода. Ей, как и всем рационалистам, была присуща некоторая доля суеверного фатализма. В определенные моменты она чувствовала в себе готовность подчиниться влечению высшей силы; и если потом и начинала предъявлять самой себе счет за капитуляцию, то наготове уже был целый ряд аргументов, с помощью которых насилие этого духа сводилось к некой временной хвори, легко излечимой домашними средствами. Однако на этот раз дух безрассудства явился к Розе не безымянным, а под именем друга. Где Миша — там все возможно, так считала Роза. Вот и сейчас, осознав необходимость отправиться к нему, Роза с готовностью объяснила это тем, что попала во власть некоего заклинания. Возможно, нечто копилось долгие годы и вот наконец достигло высшей точки: все силы вдруг сплелись — и ее повлекло, вопреки сопротивлению, по направлению к нему. Пусть в этот момент Миша и забыл о ее существовании, все равно он продолжал притягивать ее. Ей вспомнились сказки о любовном напитке, заставляющем влюбленных одолевать моря и горы. Она поднялась из-за стола.

— Хантер, очнись! — приказала она. — Налить тебе немного бренди?

Роза слегка потрясла его за плечо, а потом вышла надеть пальто. Она открыла дверь на улицу — и утро встретило ее, теплое, пропитанное запахом земли и деревьев. Роза вдруг почувствовала прилив сил. Она осторожно закрыла дверь и пошла по тротуару. Светило солнце. Она повернула за угол. И тут что-то уловила краем глаза, что в первое мгновение показалось ей похожим на ее собственную тень. Но нет. Это была Нина. Портниха Нина. Держась шага на два позади Розы, она явно не знала, как привлечь ее внимание. Роза удивленно посмотрела на нее. Она привыкла видеть портниху исключительно в мастерской и теперь была озадачена: на свету совсем по-другому смотрелись крашеные золотистые волосы и непроницаемо черные глаза. Густые румяна положены на щеки, волосы пора подкрашивать — на макушке уже темнеют черные пряди. Что-то Нина о своей внешности не заботится, подумала Роза. И чуть улыбнулась.

— Мисс Кип! — робко позвала Нина. — Можно с вами поговорить? На минуточку!

— Я спешу, — ответила Роза, — но пойдемте вместе, если хотите. — Обождав на обочине, она перешла на другую сторону.

— Кстати, — произнесла Роза, — не приходилось ли вам в последнее время встречаться с мисс Кокейн?

— Я уже давно с ней не виделась, — отозвалась Нина. — Надеюсь, у нее все хорошо?

— И я надеюсь, — сказала Роза и повернулась, чтобы кивнуть миссис Каррингтон-Моррис, в эту минуту медленно проезжавшей мимо в «роллс-ройсе». В душе у Розы поднималась волна изумительной радости. Меня влечет туда! — пела ее душа. Меня влечет туда! Именно пела. Ибо это был не крик отчаяния, а восторженный гимн надежде. Ей хотелось смеяться, хохотать. Они спускались к Кенсингтон Хай-стрит.

— Она все еще живет у вас? — спросила Нина.

— Кто? А, мисс Кокейн? Да, — ответила Роза. И в эту минуту заметила мисс Фой, движущуюся с хозяйственной сумкой по противоположной стороне улицы.

— Простите, я на минуту, — произнесла Роза и бросилась через дорогу.

Волосы на голове мисс Фой стояли дыбом, пожалуй, даже решительней обычного, и улыбка при виде Розы прорезала ее морщинистое лицо.

— Как поживает миссис Уингфилд? — поинтересовалась Роза.

— Здравствует, мисс Роза, здравствует, — затараторила мисс Фой, — но эти ее капризы, признаюсь вам, невыносимы! Но вы приходите. Ей нравится, что вы приходите. Вот вчера вы не пришли, и она была так разочаро-о-вана. Все спрашивала: когда же эта девушка придет?

— Она что же, хотела меня видеть? — удивилась Роза.

— Хотела вас видеть? — в свою очередь удивилась мисс Фой. — О дорогая, вовсе нет. Чтобы вы приходили — этого она хочет. Но и увидеть вас когда-нибудь пожелает, мисс Роза; просто наберитесь терпения. Ведь у нас, стариков, свои причуды.

Нина тоже перешла дорогу.

— Позвольте вам представить, — сказала Роза, — мисс… э-э… Нина. — Фамилию Нины Роза как всегда не смогла вспомнить.

— Мы встречались однажды у вас в доме. Я помню эту молодую леди, — доброжелательно произнесла мисс Фой.

— О, неужели! — воскликнула Роза. — Прекрасно! А теперь прошу извинить, мне надо идти.

Роза пошла вниз по улице, Нина последовала за ней. Хай-стрит была теперь уже недалеко. Все будет хорошо, думала Роза, все будет хорошо. Она уже видела себя, Хантера и «Артемиду» в окружении неких благотворных сил. Не замечая, что делает, она принялась бежать. Нина тоже ускорила шаг.

— Извините! — опомнилась Роза. — Я отвлеклась на минуту. — И в это время они вышли на Хай-стрит. Потребовалось какое-то время, чтобы перейти дорогу.

— Как вы поживаете, Нина? — спросила Роза, когда они оказались на другой стороне. Пройдя через какую-то боковую улочку, она шла теперь по направлению к дому Миши Фокса. Но нетерпение ее было столь велико, что ей хотелось не идти, а лететь.

— У меня кое-какие трудности, — отозвалась Нина. Роза теперь шагала так быстро, что Нина, стараясь поспевать за ней, почти задыхалась.

— Жизнь есть цепь трудностей! — оживленно заметила Роза. И тут же увидала приближающуюся к ним по тротуару ту самую старушку со слуховым аппаратом, для которой так и осталось загадкой, что именно происходило на собрании акционеров. Еще за десять шагов Роза начала приветственно взмахивать рукой и продолжала до тех пор, пока они со старушкой проходили мимо друг друга. Но старая дама Розу, очевидно, не узнала. Она недоуменно оглянулась, после чего пошла дальше, сокрушенно качая головой.

Роза рассмеялась. «Не узнала меня!» — обратилась она к Нине. Им предстояло перейти еще одну заполненную автомобилями дорогу.

— Дороги в Лондоне становятся все хуже и хуже, вам не кажется? — поинтересовалась Роза.

— Да, — ответила Нина.

Дом Миши Фокса был теперь совсем близко.

— Как вы поживаете, Нина? — снова задала вопрос Роза. — Ах да, я уже спрашивала. Надеюсь, все не так уж непоправимо? Если я могу чем-нибудь помочь…

— Да, конечно! — поспешно выдохнула Нина. — Я бы хотела попросить у вас совета!

— Никогда не бойтесь просить совета, — произнесла Роза. — Хотя стремление к полной независимости нынче в моде. Вот я как раз сейчас собираюсь попросить совета у мистера Фокса. — Они остановились посреди тротуара.

— Мистера Фокса? — недоверчиво переспросила Нина. За последние десять минут Нина на бегу видела лишь одно — рукав Розиного пальто. И вот теперь она подняла голову и обнаружила: дом Миши Фокса возвышается над ней, этаж за этажом.

— Как-нибудь в другой раз… — пробормотала Нина. — Я зайду к вам. — Она повернулась и быстро пошла по улице.

Роза с удивлением поглядела ей вслед. Потом обернулась к входной двери и, позабыв о Нине, начала подниматься по ступенькам.

Теперь, оказавшись перед дверью Мишиного дома, Роза ощутила, что восторг в ней начал меркнуть. Осталась только решимость увидеть Мишу, решимость настолько сильная, что, как ей казалось, она способна пройти сквозь стену. Она дернула дверной колокольчик. Через несколько минут слуга отворил дверь, Роза вошла в холл. Не торопясь закрывать дверь, слуга спросил ее имя и по какому делу она явилась. Розе почему-то показалось, что ее не только узнали, но и ждали ее прихода. Да, ответил слуга, мистер Фокс дома и сразу же вас примет. Дома и сразу примет, мысленно повторила Роза и только потом поняла — это же почти невероятно!

Следуя за слугой, она прижимала руки к сердцу, словно боялась, что оно выскочит из груди. Они переходили из комнаты в комнату. В одной из них, похожей на маленькую гостиную, с книжкой в руках растянулся на канапе Кальвин Блик. Он кивнул Розе так дружески, будто она проходила здесь каждый день. Наконец они подошли к какой-то запертой двери. Слуга очень осторожно постучал, отворил ее и впустил Розу. Она вошла. Дверь затворилась.

Роза оказалась в обширной комнате, окна которой выходили на обе стороны. Ослепленная неожиданно ярким светом, она растерянно оглядывалась по сторонам. Потом увидела Мишу. Он стоял очень близко от нее, прислонившись к книжной полке. Роза застыла у двери.

Теперь, когда Миша был рядом, напряжение постепенно стало спадать. Роза чувствовала, что можно не смотреть на Мишу, и нет необходимости что-либо говорить. Она еще раз оглядела комнату, подошла к окну. И тут услыхала раздавшийся сзади странный звук. Это смеялся Миша. И она тоже начала смеяться, легко и радостно. И вдруг поняла, что потеряла контроль над своим лицом; и даже на миг прикрыла его руками, чтобы невыдать ликования. Они пошли навстречу друг другу и, когда осталось несколько шагов, остановились.

Роза перестала смеяться… но глубочайшая пропасть, открывшаяся за их смехом, разделяла их, и они смотрели друг на друга через эту пустоту. Что же я делала все эти годы? — спрашивала себя Роза. Она шагнула вперед, почувствовав, как подгибаются колени, и вдруг увидела лицо Миши без маски; никто, она не сомневалась, никто не видел его таким незащищенным; только она одна, и это было много лет назад. Еще шаг — и он схватил ее за руку. Держась друг за друга, они опустились на колени, потом медленно легли на пол. Секунду ее веко трепетало под его губами, как птичка. Потом их губы слились в долгом поцелуе, словно после мучительной жажды им наконец посчастливилось припасть к воде.

Потянув за руку, он поднял ее. И сам сел рядом, скрестив ноги, маленький и веселый, как портняжка из волшебной сказки.

— Ну, Роза? — спросил он. Она потерла рукой лоб.

— Я заблудилась, — произнесла она, — заблудилась, как в лесу.

— Пройдешь еще немного, — сказал Миша, — и услышишь стук топора. Потом еще чуточку — и окажешься возле хижины дровосека.

— Нет, — возразила она, — возле избушки колдуньи.

Роза всматривалась в него, как в зеркало. Наверное, когда они обнялись, ее душа отпечаталась в нем и теперь глядела на нее распахнутыми глазами.

— Как странно, — заметила Роза. — Я никогда раньше не замечала, как мы с тобой похожи.

— Это иллюзия любящих, — ответил Миша. Он встал и помог подняться ей.

— Миша, — позвала она, — мне нужна твоя помощь. — Они сели на поставленные друг возле друга стулья. Роза с удивлением обнаружила, что находится сейчас в том самом зале, где состоялся прием. И мебель была все та же, вот только гобелены куда-то делись. Она посмотрела на то место, где тогда стоял аквариум, и в этот же миг пласт воспоминаний открылся в ней, глубоко погребенных воспоминаний о горе, которое она принесла Мише много лет назад, и о горе, которое он принес ей.

— Не думай об этом, Роза, — сказал Миша. Он прочел ее мысли.

— Согласна. Нельзя распускаться.

Миша снова рассмеялся.

— В этой фразе ты вся! — и он взял ее за руку.

— У меня неприятности, — пожаловалась Роза. Чуть раньше она задумывалась — можно ли открыть Мише всю историю Лисевичей? Нет, решила она тогда, если и рассказать, то лишь самую малость. Но сейчас, растроганная присутствием Миши, потрясенная своей собственной радостью, она вдруг подумала — а действительно, почему бы не рассказать все! Но осторожность вернулась к ней, как возобновленное пожатие чьей-то холодной руки, и она не стала менять свой план. И все же она внесла, совершенно к этому не готовясь, одну поправку в свое повествование: в нем остался только Стефан. О существовании Яна она умолчала. В ее версии событий присутствовал лишь один из Лисевичей. Рассказ не занял много времени. Миша смотрел на нее пристально, когда она говорила, и в ней зашевелился вопрос: о скольком, из того, о чем она умолчала, он догадывается? Он ни о чем не спрашивал и, когда она закончила, произнес только одну фразу: «Гм. Могу ли я действовать теми методами, какие сочту нужными?».

Роза склонила голову. Ей показалось, что в этот миг она продает себя в рабство. Но оказаться в его власти — сейчас это было глубочайшим ее стремлением! Если между ними вспыхнуло пламя, пусть оно охватит ее.

— Благодарю, — произнесла Роза. Это было похоже на завершение очень длинного разговора.

— Есть нечто, о чем бы я хотел поговорить с тобой, раз уж ты здесь, — сказал Миша. — Я вижу тебя так редко.

Роза почувствовала — что-то изменилось в атмосфере, миг — и все стало иным. Странно, но ей тут же вспомнилось прошлое, то время, когда из недели в неделю, из месяца в месяц Миша тащил ее за руку через пекло. В нем жил некий злой дух, для нее непостижимый, всегда в последний миг вносящий разлад в их отношения. Всегда в последний момент и без видимых причин случался какой-то изгиб, начиналось утверждение силы, проступал намек на запутанность, лежащую вне ее понимания, рождалось чувство, что даже после всего, что было между ними, она все же остается пешкой в Мишиной игре; и, ввиду этого изгиба, структура, слагавшаяся из нежности и восторга, структура почти не изменяющаяся, начинала вдруг наполняться для нее каким-то совсем иным смыслом. Это был тот самый злой дух, который в прошлом уже готовился уничтожить ее и от которого она в последний момент все же сумела убежать. И сейчас в Мишиной невинной фразе она опять с содроганием расслышала тот голос. Теперь я знаю, что будет дальше, подумала она. Но Миша сказал то, чего она не ожидала:

— Я хочу поговорить о Питере Сейуарде.

23.

За последние семь дней Анетта пять раз перебиралась из отеля в отель, и силы ее были на исходе. Первые два или три дня она почти каждый час звонила в дом Миши Фокса, потому что, поразмыслив, решила, что Кальвин солгал: Миша не мог уехать. И каждый раз ей вежливо отвечали: мистера Фокса нет дома. К тому же она послала ему три письма и одну телеграмму, но без всякого результата. И тогда беспросветная тоска завладела ею, и она просидела в номере безвылазно целый день. Девушка переезжала из отеля в отель только потому, что боялась: а вдруг хозяева решат, что она больная или сумасшедшая, и начнут допытываться, или попробуют связаться с ее родителями. Сердце подсказывало, что Миша не хочет видеть ее; а раз так, сказала она себе, то и жить не стоит.

Анетта вышла на платформу одного из крупных лондонских вокзалов. В руке был чемодан. Она медленно продвигалась к выходу. Куда она шла? На этот вопрос не было ответа. Брела куда глаза глядят и чувствовала: круг сжимается, идти некуда. Она увидела телефонную будку, остановилась и стала ее разглядывать. Будка такая теплая, красная, и внутри так светло, что показалась ей каким-то маленьким храмиком. В силу телефонной связи она верила, и с трепетом, с каким путник вступает в придорожную капличку, она отворила дверь телефонной будки. Подняла трубку, будто надеялась тут же услышать слова утешения. И вдруг ей стало понятно, что надо делать. Как же я раньше об этом не подумала! — изумилась она. Но она понимала и другое: это ее последний шанс.

Порывшись в сумке, она отыскала письмо Николаса. Там был указан не только адрес отеля в Канне, но и номер телефона. Набрав код станции, Анетта попросила соединить с континентом.

— Я хочу позвонить в Канн, — сказала Анетта. — Канн, во Франции. — И тут же осознала, насколько наивна ее просьба: с таким же успехом можно было попросить соединить с Валгаллой. Но телефонистка ничуть не удивилась. Позвонить в Канн? Почему бы и нет. Стоимость звонка — девять шиллингов минута.

Анетта извлекла из кошелька кучку серебра и начала опускать монетки в щель. И по мере того, как она бросала деньги, звуковой коридор открывался рядом с ее ухом, телескопически, секция за секцией, и в последней из них должен был звучать голос Николаса. В звуковом пространстве голоса переговаривались сначала на английском языке, а потом вдруг к ним присоединилась французская речь, свежая и ломкая. Анетте даже послышалось, как зашумели волны пролива. Голос из Парижа говорил с голосом из Прованса. Анетта ждала. Ждала, затаив дыхание. И вот, наконец, где-то далеко-далеко прозвенел телефонный звонок. Это во Франции звонил телефон в каком-то отеле в Канне. Чей-то голос сообщил название отеля. После этого прежние голоса зазвучали в обратном порядке, приближаясь к уху Анетты. «Vous avez la communication, Londres»,[29] — произнесли вдалеке.

— Говорите, — раздалось рядом с ее ухом.

— Je voudrais parler avec Monsieur Cockeyne[30], — охрипшим голосом сказала Анетта.

— Avec Monsieur qui?[31],— переспросили из Франции с некоторым нетерпением.

— Cockeyne, — постаралась как можно четче выговорить Анетта.

— Ah, Cockeyne, — отозвались во Франции. — Attendez un moment. Qui est à l'appareil?[32].

— Sa soeur,[33] — ответилаАнетта. На сердце у нее сразу стало легче. Она поцеловала конверт с письмом.

И тут же снова раздался голос: «Monsieur est parti, il est parti ce matin. Non, il n 'a pas laissé d'adresse».[34].

Анеттамедленноопустилатрубку. Вышла из будки, направляясь по улице, задевая руками стены и перила.

Наконец-то ей стало ясно, что надо делать. Ее до глубины души потрясло, что не удалось пожертвовать драгоценные камни реке. Она не собиралась ни преследовать Яна Лисевича, ни сделать попытку отнять у него камни, потому что восприняла поляка как некоего посланца судьбы. Она хотела сделать некий символический жест, но он был отвергнут.

Оставив чемодан в камере хранения, девушка поймала такси и велела ехать в Кампден Хилл-сквер. План, который у нее сложился, был ясен, краток и окончателен. Жизнь снова стала простой и понятной. Ей надо покончить с собой. Она знала даже как.

Роза хранила в буфете две бутылочки со снотворным; и с ее же слов Анетта узнала: если принять все разом, то это будет роковая доза. Она чувствовала, как сознание ее сузилось до крохотного желания. Как любовникам нужно только одно — любовь, так и ей нужны были только эти две бутылочки. Она не допускала мысли, что кто-нибудь может ей помешать; и в самом деле, никто не помешал. Парадная дверь была заперта, но у Анетты был свой ключ — и она направилась прямо к буфету. Бутылочки оказались на месте и тут же перекочевали к ней в карман. Она заглянула в свою комнату. У нее создалось впечатление, что здесь кто-то успел поселиться. Она тихо пошла вниз по лестнице. Из комнаты Хантера доносились какие-то звуки, но в комнате Розы было тихо. Хлопнув дверью, она вышла из дома. Такси ждало ее. Она назвала район и адрес фешенебельного отеля возле Гайд-парка, где иногда останавливались ее родители.

Такси мчалось по Кенсингтону. Анетта проверила содержимое бутылочек. Роза с некоторых пор перестала принимать снотворное, и таблеток было предостаточно. Анетта прижала бутылочки к груди. Ей хотелось остаться наедине с ними. Она судорожно вздохнула и устало посмотрела в окошко. Ей не терпелось завершить путешествие. А мир по-прежнему окружал ее.

Вот, наконец, и двери отеля, очень высокие, белоснежные. Анетта прошла внутрь. «Мне нужен номер с видом на парк», — сказала она.

Голос ее звучал невнятно. Словно сквозь пелену, она глядела в глаза портье. Он тоже отвечал очень тихо, почти шепотом, будто догадывался, к чему она готовится. Еле передвигая ногами, Анетта пошла вверх по лестнице. Комната оказалась просторной, с двумя большими окнами и балконом. Перед зданием через дорогу раскинулся парк. По аллеям чинно прогуливались мамы с колясками, детишки на зеленых полянах гоняли обручи, а собаки с лаем носились следом. Кто-то запускал воздушного змея. Анетта выглянула из окна. Но люди в парке показались ей такими далекими, словно фигурки, нарисованные в часослове.

«Покончим с комедией, — громко произнесла Анетта. Она ведь была в комнате одна. — Покончим с комедией». В этих словах как будто отразилась сущность ее решения.

«К чему продлевать боль?» — продолжала она. Посетители парка прохаживались, бегали, ходили туда-сюда. Сквозь разрывы облаков лучи бледного света устремлялись прямо на них. «Покончим с комедией», — повторила она. Опустилась на край постели и невидяще посмотрела вперед. Она пребывала сейчас в невероятном одиночестве. Голова ее увеличивалась, увеличивалась, пока не заполнила собой весь мир. Анетта как отдельное существо исчезла, став гранью вселенной, внутри которой все прочие существа жили, двигались и пребывали. Смерть не могла бы изменить ее больше, чем она уже изменилась. «Покончим с этой комедией», — повторила она еще раз.

Зазвонил телефон. Анетта вскочила и подняла трубку. Администратор спрашивал, не желает ли она чего-нибудь. Нет, ничего не желаю, ответила она и положила трубку. Мысли путались. Думала ли она сейчас о Мише? Наверное, нет. Ощущения, которые связывались с детством, — вот что сейчас вернулось к ней: покинутость, скука и боязнь чужих мест; спешка и шум мира, никогда не становившегося ей родным; враждебный запах дорогого отеля и поезда дальнего следования. Все, когда-то перечувствованное, соединилось в единый миг.

Она достала из сумки бутылочку. Хватит ли? — подумала озабоченно. И тут еще одна мысль пришла к ней. Девушка сняла телефонную трубку. «Я хочу сделать заказ, сообщила она». Три бутылки джина. Из детективов Анетте запомнилось, что снотворное после алкоголя действует с удвоенной силой.

Вошел посыльный. Поставил бутылки на стол. Анетта не глядела на него, но краем глаза уловила на его лице любопытное и дерзкое выражение.

— Извините, мисс, — произнес посыльный, — а сколько бокалов принести?

— Один, — ответила Анетта. — Ох, простите, шесть, — добавила она поспешно, не желая возбуждать подозрения.

— Желаете ли вы еще чего-нибудь для вашего маленького парти? — поинтересовался посыльный. — Есть свежайшие оливки, сырные палочки, хрустящий картофель, мы даже можем для вас приготовить…

— Ничего не надо, — остановила его Анетта.

Посыльный вышел, вернулся с бокалами и удалился вновь.

Анетта встала и прошлась по комнате. Откупорила бутылку джина и налила полный бокал. Стремительно выпила. И тут же почувствовала себя немного по-другому. Опять выпила. Еще больше половины осталось, подумала она. Прислушивалась к молчанию комнаты. Что же, вот так, в гробовой тишине и умирать? Она яростно заметалась по комнате. Если бы только можно было, она бы весь отель перевернула, в огонь бы прыгнула, взорвала бы себя — все, что угодно, только не такой вот безмолвный конец. Ей до озноба захотелось все уничтожить, истребить.

— Опустим занавес! — провозгласила Анетта. Бокал, из которого она только что пила, полетел в камин. Она посмотрела на бутылки с джином, на ряд еще не разбитых бокалов — и вдруг прекомичнейшая мысль осенила ее. Вечеринка! Почему бы и нет? Она подняла трубку и набрала номер Джона Рейнбери. Она станет гостьей на своих собственных поминках!

Рейнбери сидел у себя в гостиной, собираясь с духом, прежде чем позвонить Агнес Кейсмент. Он дал обещание связаться с ней, но все откладывал и откладывал. Позвонить — в настоящий момент это казалось и невозможным, и, вместе с тем, самым важным; и по мере того как он размышлял, звонок превращался в действие, наполненное метафизическим смыслом, а вместе с метафизикой перед Рейнбери предстала и вся его прежняя жизнь. Дело в том, что он сделал предложение Агнес Кейсмент. Как это случилось, Рейнбери и сам не мог объяснить. Тем не менее это было, как он считал, совершенно неизбежно. Ты должен взять на себя ответственность, приказывал себе Рейнбери, созерцая телефонную трубку. Стабильность — это главное. Все эти блуждания хороши лишь до поры до времени. Нужно укореняться в жизни. Дети и все такое. Женитьба — вот что тебе необходимо. Наберись храбрости и решай. Болезненно, кто спорит. Но это именно то, что надо сделать. Таков твой путь, и не притворяйся, что ты этого раньше не знал.

Такого рода мысли плыли по поверхности его сознания, а ниже возникали страх, и ужас, и неподдельное удивление. Ну как, скажите на милость, все это случилось? Он сотню раз прокручивал перед собой сцену на сельской дороге. Открытый автомобиль стоит под юным расцветающим буком. Белым росистым цветом покрыты живые изгороди из терновника. Неподалеку на заливном лугу желтеют лютики. К аромату духов мисс Кейсмент примешивается аромат цветов и запах навоза. Откуда-то с полей доносится звук трактора, а с ветки букового дерева — птичье пение. «Прошу вас стать моей женой», — произносит Рейнбери. Откуда взялись эти слова? Что же на самом деле случилось? А я тебе скажу, что случилось, сам к себе обратился Рейнбери. Ты обручился с красным спортивным автомобилем мисс Кейсмент!

Зазвонил телефон. Рейнбери виновато вздрогнул и с болезненным выражением поднял трубку. Но нет, это была не невеста. Он с удовольствием распознал голос Анетты и обрадовался несказанно. Вечеринка! Прекрасно! И прямо сейчас? О, это именно то, что надо. Да, явлюсь незамедлительно. Чрезвычайно буду рад встрече. Он вскочил с кресла. Уже на пороге вспомнил, что так и не позвонил мисс Кейсмент. С мрачным видом вернулся и, как герой пьесы, произнес в трубку положенный текст. Благовидный предлог придумать было не так уж трудно. Первый обман и наверняка не последний. Он почувствовал: его семейная жизнь уже началась.

Анетта позвонила в Кампден Хилл-сквер. Насколько ей было известно, в это время Роза должна находиться на фабрике; значит, Хантер дома один. Услышав Анеттин голос, он в ответ закричал от радости. Да, сейчас придет! Жаль, Розы нет дома. Да, уже бегу. После этого звонка Анетта задумалась, держа трубку в руке, да так долго, что в конце концов явились из администрации и попросили либо звонить, либо положить трубку. И тогда Анетта набрала номер Миши Фокса. Раздался обычный вежливый ответ: мистер Фокс в отъезде. Она попросила к телефону Кальвина Блика. И через секунду послышался его голос.

— Мистер Блик, — сказала Анетта, — боюсь, я вела себя грубовато в последнюю нашу встречу. И теперь я буду очень рада, если вы навестите меня и мы с вами выпьем в спокойной обстановке.

— Весьма польщен, — ответил Кальвин. — Обрадован… Предвкушаю встречу… лечу!

Анетта отпила еще немного джина. Значит, будут представители и от Миши Фокса, и от Розы… Это хорошо. Сделать так, чтобы и ей, и ему стало больно… И на миг ей показалось, что не себя, а их она собирается умертвить. Анетта начала готовить сцену. Номер был с ванной, и там она спрятала бутылочки. Она заказала еще джина, немного вермута и шампанского. И на миг задумалась — наверное, надо оплатить стоимость заказа? А зачем? — тут же с горькой ухмылкой возразила самой себе. Там, куда я отправлюсь, все счета уже оплачены. В той стране и джин, и шампанское — все бесплатно.

Кальвин Блик явилсяпервым. Он, никогда ничего не принимавший за чистую монету, с любопытством глянул на девушку. Понял, что Анетта пьяна. «Благодарю, но вина не пью», — заявил он на ее предложение выпить.

Пока несли заказанный Анеттой апельсиновый сок, появился Джон Рейнбери.

Кальвин, в последние минуты как-то чрезвычайно оживившийся, так и бросился ему навстречу. «О, вы выглядите каким-то нездоровым, мой дорогой Рейнбери! — затараторил он. — Слишком много дел на службе, я подозреваю?».

— Я оставил службу, — скривился Рейнбери.

Кальвин слышал об этом, но начал удивленно и сочувственно охать, и восклицать, и задавать разные вопросы, на которые уже знал ответы.

Вошел Хантер и нахмурился, когда увидел Блика, о котором ничего не слышал с той самой ночи в доме Миши Фокса. Тем временем Анетта где-то в углу приступила к пятой порции неразбавленного джина.

— Если мисс Кокейн не возражает, я возьму на себя обязанности распорядителя, — произнес Кальвин. — Итак, вам чего налить, мой дорогой Рейнбери?

— Немного шампанского, — отозвался тот. «В конце концов мне есть что праздновать!» — добавил он. Добавил, безусловно, про себя. Относительно предстоящего бракосочетания он поклялся мисс Кейсмент хранить тайну. И таким образом поставил в своем сознании плотину, препятствующую слишком бурному проникновению потока новой жизни в русло старой.

Хантер выпил глоток джина, потом обратился к Анетте. Та стояла и глядела на них с какой-то странной улыбкой. «Анетта, — сказал Хантер, — пожалуйста, возвращайся домой, в Кампден. Роза очень сожалеет обо всем случившемся и ждет твоего возвращения». Сожалеет ли Роза, Хантер не знал наверняка, но сам относился к Анетте с искренним сочувствием.

— Домой? — уловив лишь одно это слово, крикнула Анетта. — Кампден — мне не дом! У меня нет дома! Я беженка! — И она с вызовом оглядела собравшихся. Они смотрели на нее. — И я покончу со всей этой комедией, — воскликнула она, проглотив оставшийся в стакане джин.

— Эй, не надо так много! — заметил Хантер.

— Ну и какова же цена Школы Жизни, Анетта? — спросил Кальвин.

— Все, конец семестра, — ответила Анетта и повернулась к окну. В парке стремительно темнело. Череда темных облаков протянулась по небу, а под ними догорал последний бледный свет дня. Деревья стояли, как нарисованные, был виден каждый листик. Дети и собаки ушли домой. Там и сям в аллеях мелькали влюбленные пары. На глазах у Анетты сцена погружалась во мрак. Темный цвет облаков растворялся в густой синеве ночи.

— Включите свет! — крикнула Анетта. И начала задергивать занавески.

— Идем домой, — тихо позвал Хантер.

— Не трогайте ее, — шепнул Кальвин.

Анетта ушла в ванную комнату. Она раскрыла первую бутылочку и высыпала горсть таблеток себе на ладонь. Подставила стакан под кран. И в эту минуту увидела в зеркале свое лицо… Глаза громадные, черные, и все лицо какое-то такое… словно во сне. Кладя в рот таблетку, она в то же время смотрела на себя в зеркало. От этого ей становилось легче. Проглотила таблетку, потом еще несколько. Эта работа требовала терпения. Глоталось с трудом, словно горло сопротивлялось таблеткам. За дверью, в комнате оглушительно смеялись. Она бросила несколько таблеток в стакан, но они не растворились. Тогда начала искать, чем бы их растолочь. На полу за умывальником валялась зубная щетка. Несомненно, забыта предыдущим постояльцем. Сначала она поморщилась… негигиенично, но потом махнула рукой — а, какая разница! Что разницы уже нет — это ее потрясло. Она крошила таблетки, пила мутную воду и снова крошила. Вскоре первая бутылочка опустела. Она приступила ко второй. Почувствовала, что сейчас упадет, и опустилась на табуретку. Уже действует, поняла она.

Кто-то постучал в дверь. Раздался голос Хантера: «Анетта, с тобой все в порядке?».

— В порядке, — Анетте показалось, что она ответила, а может, просто что-то прозвучало у нее в голове, и какой-то звук вырвался из губ. Как интересно, подумала Анетта. Забавно будет описать все это Николасу. Но тут же последовала новая мысль: я никогда не расскажу этого Николасу. Во второй бутылочке оставалось теперь лишь несколько таблеток. Хватит, решила Анетта. Достаточно. Она чувствовала себя очень странно. Мысли ползли медленно, как черепахи.

— Так вот на что это похоже, — достаточно громко сказала Анетта. Думать все труднее… И уже не рассказать Николасу.

Анетта открыла дверь ванной и вошла в комнату. Там сидели какие-то люди, и губы их округлялись от смеха. Девушка подняла бутылку и начала наливать себе джина. Рука у нее тряслась.

— Анетта! — совсем близко крикнул Хантер. — Хватит пить!

Джин пролился ей на руку.

— Конец комедии, — заявила Анетта. Лизнула свою руку, стала рассматривать. Рука дрожала, как умирающее животное. А ведь она и есть умирающее животное! Бедная рука, ей так не хочется умирать. Ее умертвляют, а она не желает.

— Моя бедная рука! — воскрикнула Анетта. И слезы потекли у нее по щекам. А может, они уже давно текли. Она продолжала зачарованно смотреть на свою руку.

Рейнбери и Кальвин удивленно взглянули на нее.

— Что случилось? — спросил Рейнбери. — Ты порезалась? — Он взял ее ладонь и посмотрел.

— Ох, Анетта, не надо плакать! — произнес Хантер таким голосом, будто сам готов был заплакать. — Вот, хочешь еще джина? — Он наполнил ее стакан, а потом свой. Анетта истерически зарыдала.

— Девушка слишком много выпила, — пожал плечами Рейнбери.

— Не знаю, — пробормотал Кальвин. — Мне кажется, тут что-то еще. Анетта! Анетта! — позвал он громко, словно она была очень далеко.

Анетта покачнулась и рухнула в кресло. Хантер опустился перед ней на колени. Чернота сгущалась перед ее глазами. Где-то в центре точечка света еще горела, и там были лица Рейнбери, Кальвина и Хантера, склоняющиеся над ней. Что-то бормоча сквозь рыдания, она сжала Хантера за плечо. Он обнял ее. «Перестань, Анетта!» — в отчаянии крикнул Хантер.

Анетта пыталась что-то сказать, но слышались только рыдания. «Я от… от… равилась…» — наконец прорвалось сквозь нескончаемый вой.

— Что она говорит? — спросил Рейнбери.

— Говорит… отравилась! — воскликнул Хантер.

— Да она просто пьяна! — заметил Рейнбери.

— А я полагаю, она говорит правду, — вмешался Кальвин.

В этот миг дверь распахнулась, и две высокие фигуры стремительно вбежали в комнату.

— Эндрю! Марсия! — прокричала Анетта и снова упала в кресло.

Трое мужчин, столпившиеся возле нее — Хантер охватил ее за плечи, Кальвин всматривался в лицо, Рейнбери, сгорбившись, держал за руку, — замерли от удивления. Потом виновато отступили. Родители склонились над Анеттой. Поддерживая с двух сторон, подняли ее. И она повисла безвольно на их простертых руках.

— Она отравилась! — пронзительно крикнул Хантер. — Скорей за доктором!

И тут же комната наполнилась криками и суетой. Анеттина мать говорила что-то очень быстро и звонко по-французски. Анеттин отец звонил в администрацию, требуя соединить с какой-нибудь больницей. Девушка стонала, полузакрыв глаза. Отец хлопал ее по щекам и требовал сказать, что она приняла. Хантер произносил что-то бессвязное. Рейнбери пытался объяснить кому-то, кому, он и сам не знал, что еще две минуты назад у него не было никакого подозрения, что Анетта… это невообразимо… и представить нельзя. Кальвин, налив себе апельсинового сока, молча наблюдал. Появились люди в темных халатах, сменившись затем людьми в белом. Врач говорил о чем-то администратору отеля. Анетта лежала теперь совершенно расслабленно и неподвижно. Отец обыскивал комнату.

Тут Рейнбери вышел из ванной.

— Вот, — сказал он, — похоже на снотворное. Возможно, люминал. — И он протянул две бутылочки.

Хантер протер глаза. «Позвольте взглянуть», — сказал он. Рассмотрев бутылочки, Хантер опустился на кровать и вдруг разразился хохотом.

— Истерика с юношей, — заметил Рейнбери.

Почти минуту Хантер от смеха не мог выговорить ни слова. Наконец справившись с собой, проговорил: «Анетте стало плохо… от слишком большой дозы джина и магнезии!» Проговорил и от хохота покатился на подушки.

24.

Прошло около часа. В номере отеля остались только Джон Рейнбери и Марсия Кокейн. Хантер вместе с Эндрю повезли Анетту в больницу. Кальвин незаметно исчез; а минут десять назад позвонил Эндрю и сообщил, что Хантер оказался прав, и сейчас Анетта уж почти здорова. Когда кризис прошел, ей указали ее ошибку. Она упрямо отказывалась верить. А сейчас неудержимо рыдает.

— Как вы узнали, где ее искать? — поинтересовался Рейнбери.

— Сначала мы заехали в Кампден Хилл-сквер, — сказала Марсия, — и нашли на столе записку, которую Хантер оставил для Розы, и там говорилось, где Анетта. Мы тут же поехали.

— Хотите чего-нибудь выпить? — произнес Рейнбери.

— Mais oui[35], — сказала Марсия, — может чуть-чуть шампанского. Нам есть что праздновать, не так ли?

С глубоким вздохом Рейнбери налил шампанского в бокал Марсии. Потом, не поскупившись, себе.

— Не заказать ли для вас такси? — спросил он.

— Не надо, — ответила Марсия. — Мой автомобиль стоит у отеля. Позвольте мне подвезти вас домой?

Рейнбери поблагодарил, и они приготовились выходить. Он помог надеть ей пальто. Несомненно, она выглядела прекрасно. У нее была такая же светлая кожа, как у Анетты, и такая же аккуратная маленькая головка, но нос не вздернутый, а прямой, и волосы гораздо пышнее: роскошной каштановой волной они ниспадали ей на шею. Приблизившись к этому великолепию, Джон вдохнул запах духов, принудивший его на миг замереть в изумлении. После приторной сладости, которой благоухали мисс Перкинс и мисс Кейсмент, духи Марсии показались ему неземными. На запах цветов совсем не похоже. Больше напоминает дерево, может быть, сандаловое, подумал Рейнбери. Он не знал, как оно пахнет, но ему вдруг захотелось, чтобы именно так. Любопытно, подумал Рейнбери, что вся эта смесь пудры, духов и грима, которая делает мисс Кейсмент похожей на куклу, на Марсии совершенно незаметна, как естественная ее красота. Марсия была экзотическим цветком; такие Рейнбери приходилось видеть в южных странах, как бы и не цветы вовсе, а вместе с тем, несомненно, рожденное природой чудо. В том, что касается цветов, для Рейнбери привлекательной по-прежнему оставалась дикая роза, хотя уже успела и наскучить.

Ткнуться носом в сверкающую гущу волос Марсии, страстно вдохнуть их запах… он с трудом удерживался от этого. Пальто было надето, и Рейнбери вежливо прошел чуть вперед. Теперь он увидел ее глаза, темные, с вкраплениями синевы, широко расставленные. В избытке награжден тот, подумал Джон, кому разрешено прикоснуться губами к этой восхитительной переносице.

Марсия что-то повторила во второй раз.

— Ах, да, — опомнился Рейнбери и назвал свой адрес. Они пошли вниз по лестнице.

Снаружи властвовала ночь. На мостовой, освещаемой ярким светом фонаря, стоял черный «мерседес». Рейнбери несмело подошел к автомобилю и, сгорбившись, забрался в отделанный красным бархатом салон. Беспомощно откинулся на спинку сидения. С неприкрытым восхищением следил он за тем, как Марсия запускает мотор. В машине было темно. Подвернув под себя ногу, Рейнбери наблюдал, как в мелькании уличных фонарей и неоновых вывесок то появляется, то вновь исчезает утонченный профиль его спутницы. Когда они подъехали к его дому, он даже позабыл произнести общепринятые слова приглашения, поскольку и представить не мог, что они расстанутся вот так, в одно мгновение.

Марсия прошла в дом. Рейнбери включил свет. Он задернул занавески, чтобы скрыть зрелище сада, заваленного кирпичом и прочим строительным мусором.

Потом налил вина Марсии и себе. Запах сандалового дерева наполнил комнату. Джон предложил ей сигарету и чиркнул спичкой. Он держал спичку, в свете которой стало видно ее лицо, и руки у него довольно ощутимо тряслись.

Сжав его запястье двумя прохладными белыми пальцами, Марсия зажгла сигарету.

— Mais qu 'est-ce que vous avez?[36] — спросила она, глядя ему в глаза. — Вы расстроены, мистер Рейнбери. С моей маленькой девочкой все будет хорошо. Но вам что-то не дает покоя, я права?

— Да, — отозвался Рейнбери. К черту вашу маленькую девочку, пронеслось в его мозгу. Он понял, что пьян. Почва, чувствовал он, уходила из-под ног. — Да, — повторил он. — У меня много забот.

Марсия затянулась сигаретой. Потом вдруг протянула ее Рейнбери. Он сжал сигарету губами. Это было похоже на лекарство.

— Вы обеспокоены, — тихо произнесла Марсия. Она села на диванчик и пригласила Рейнбери опуститься рядом. Он так и сделал. — Возможно, мне удастся вам помочь. Но сначала вы должны мне все рассказать.

Сам себе изумляясь, Рейнбери начал повествование. История с мисс Кейсмент была изложена от начала до конца. Рассказ получился нелепым, но ему доставляло невероятное облегчение превращать то, что случилось, в некое литературное сочинение. Среди вводных фраз и предлогов мисс Кейсмент казалась такой далекой и неопасной!

А Марсия, чуть кивая головой, была похожа на врача, внимательно слушающего жалобы больного.

— Que tu es drôle, mon cher![37] — заметила она наконец. — Но вы не любите эту женщину ничуть, не так ли?

— Нет, — ответил Рейнбери. — Да. Я не знаю. Она опутала меня. — Он увидел руку Марсии рядом с собой на диванной подушке и вспомнил руку Анетты. Голова у него пошла кругом. Он встал. — Я в замешательстве, — произнес он.

— Я думаю, вы мечтаете о бегстве? — предположила Марсия.

— Да, верно, — отозвался Рейнбери. — Бежать, да, да! Но как?

— Вы не любите ее, — уверенным голосом заявила Марсия. — И это первое, что вы должны для себя уяснить, не только в мыслях, но и в чувствах. Что вам в ней особенно неприятно? Постарайтесь вспомнить.

Рейнбери начал вспоминать. Сначала пришло на ум, как он долго сомневался, делать предложение или нет, как они пропустили обед в Ханли, и она тогда очень рассердилась. Потом припомнилось отношение к «машинисточке».

— Теперь расскажите все подробно, — велела Марсия.

Рейнбери рассказал. Он чувствовал себя гнусным предателем. О, это было восхитительное чувство!

— Теперь вам надо уехать, — заключила Марсия, — сейчас же.

Рейнбери в растерянности стоял перед ней. Ненависть к мисс Кейсмент овладела им, а Марсия струилась перед его глазами… волосы… руки… губы.

— Но как же я могу уехать, — произнес он, — в этот час; и куда?

— Вы поедете на нашу виллу возле Сен-Тропе, — объяснила Марсия. — Там, на юге, уже лето. Вот адрес. Я пошлю телеграмму управляющему и нашим друзьям, живущим поблизости. Здесь у вас нет никаких срочных дел?

— Нет! — поспешно ответил Рейнбери.

— Так чего же мы ждем! Смелее, mon cher ami![38].

— У меня нет ни билета, ни французской валюты, — в отчаянии сообщил Рейнбери.

— Я дам вам денег, — сказала Марсия, — а билет закажем по телефону; для этого он и существует!

Через минуту она уже говорила с аэропортом.

Рейнбери растерянно прошелся по комнате. Болезненный восторг — вот что он сейчас испытывал. Перемены надвигались неотвратимо.

— И все же я не могу не сообщить ей, — выдавил из себя он.

— Так сообщите! — воскликнула Марсия. — А хотите, это сделаю я? Лучше я. Назовите ее телефон.

Рейнбери назвал номер.

— А как вас зовут? — спросила Марсия. — Извините, но я до сих пор не знаю.

— Джон, — отозвался Рейнбери. — Джон, Джон, Джон! — он произносил свое имя так яростно, словно самого себя целиком бросал к ее ногам.

Марсия набрала номер. Откуда-то издалека, как будто уже из другого мира, до Рейнбери донесся голос мисс Кейсмент.

— Джон попросил меня сообщить вам, что он уезжает… — говорила Марсия. — Французский акцент в ее голосе был сладок, как мед.

Рейнбери присел. Вытер пот со лба. На секунду в нем пронеслось сожаление о чем-то. Но тут же мощный вихрь поднял его. Поднял беспрепятственно. Как пустую скорлупу. И он поспешил из комнаты упаковывать чемодан.

— Ваш самолет отлетает через час, — раздался голос Марсии. — Я отвезу вас в аэропорт. Не забудьте паспорт.

Через несколько минут Рейнбери уже выходил из дома вместе с Марсией. Он захлопнул дверь за собой и сел в «мерседес».

25.

Несколько дней спустя один из депутатов от консерваторов поднял в парламенте вопрос относительно статуса некоторой части рабочих, иммигрантов из Европы, получивших право на постоянное пребывание в Великобритании. Депутат обратился к министру внутренних дел: знает ли тот, что среди иммигрантов, получивших здесь работу по так называемой программе ОЕКИРСа, есть и такие, которых, если следовать букве соглашения, здесь быть не должно? И тут разразилась буря — правительство обвиняли в том, что оно неспособно навести порядок в сфере распределения выделяемых американскими организациями средств. Страна забывает, выступила группа оппозиции, с какой стороны мажут масло на хлеб. Фраза «в конце концов, мы же европейцы», произнесенная спикером от социалистов в последовавших затем дебатах, была встречена выкриками: «Послушайте!» «Не преувеличивайте!» Вопрос получил широчайшую огласку. А тот самый некто, зачинщик, выполнив свою задачу, вновь незаметно погрузился в сладостную дрему, царящую на задних скамьях. Все соглашались, что «кто-то его к этому подтолкнул», но вот кто это был и зачем ему это понадобилось, никто сказать не мог, хотя одна-две фамилии, и довольно известные, при этом упоминались.

Два дня вечерние газеты пестрели заголовками «Министерство внутренних дел покрывает нелегальных работников не без помощи ОЕКИРСа», «Депортировать нелегальных мигрантов — требует член парламента!» На второй день шумихи Роза, придя домой, обнаружила, что Стефан Лисевич исчез. Испарился, не оставив в доме ни малейшего намека на свое пребывание. Роза обрадовалась, но как-то тускло. После встречи с Мишей Фоксом она и так едва замечала Стефана. Она увидала Мишу — и Стефан оказался вычеркнутым из ее жизни. Совсем другие вопросы теперь не давали ей покоя. Словно отмотали назад ленту лет, и померкшие тревоги вновь ожили: что Миша задумывает? о чем Миша на самом деле думает? чего он ждет от нее? как ей с ним себя вести? И что сильнее всего поразило Розу — это его настойчивое стремление говорить о Питере Сейуарде, более того, о привязанности Питера к ней!

Накануне встречи с Мишей Роза полагала, что готова ко всему. Готова к обиде, готова к унижению. Но и — к встрече, наполненной страстью, возможно, даже к возобновлению прежних отношений. Хочется ей этого или нет, Роза для себя не решила. Как бы там ни было, этого не произошло. Но случилось иное: ей показалось, что Мише хочется, чтобы она приняла ухаживания Питера Сейуарда — хотя ничего, неопровержимо указывающего на такое его желание, сказано им не было. Так чего он желает на самом деле? — размышляла Роза. Может, запереть нас с Питером накрепко в одной клетке? Ее вдруг осенило, что она ничего не знает об отношениях Миши и Питера. А может, наоборот, Миша хочет отдалить ее от Питера, возбудить в ней неприязнь к нему, пробудить сомнения: а действительно ли с Питером она должна связать свою судьбу? Нет ли тут стремления просветить ее насчет ее же истинных чувств?

А каковы же были ее истинные чувства? Результатом нежной заботы Миши о Питере стала крайняя неприязнь, с которой Роза теперь думала о Сейуарде. Она сознавала, что это глупо и бесчестно, но ничего не могла с собой поделать, хотя ее не оставляло подозрение, что именно этого Миша и добивался. И тогда она постаралась возбудить в себе чувства прямо противоположные. Прошло еще немного времени, и она начала упрекать себя в том, что уделяет несообразно много внимания этим вещам и что наверняка Миша ни к чему такому и не стремился; но тут же возникало новое возражение — на том основании, что, насколько ей было известно, во всех поступках Миши всегда присутствует некий тайный смысл. Он перерезает нити, связывающие меня с другими людьми, вдруг поняла она; он отсекает мне пути бегства. Итут в ней окончательно померкло сожаление, что она обратилась за помощью к Мише. Ведь разницы никакой нет. Беги к нему или от него — итог один.

Все эти мысли вращались у нее в голове, когда она сидела у постели брата, заболевшего какой-то загадочной болезнью. Он лежал беспомощный, как ребенок. Его мучил страшный озноб, и время от времени начинался бред. Сейчас он находился в тяжком забытьи. Доктор не мог поставить точного диагноза, но объявил, что опасности для жизни нет, посоветовал не беспокоить больного и все время следить за его состоянием. У Розы были свои предположения насчет причин болезни Хантера, настолько, однако, фантастические, что она предпочла не делиться ими с доктором.

Разгоревшийся в Парламенте скандал по поводу ОЕКИРСа поверг Хантера в шок. До чего странно, что это произошло именно сейчас, твердил он про себя. Но триумф над Лисевичем омрачился подозрением, что поляк наверняка считает его, Хантера, во всем виноватым и, конечно же, захочет отомстить. Хантер стал опасаться за свою жизнь: угрозы, высказанные Стефаном тогда, ночью, казались ему вполне реальными. Хантера начали преследовать ночные кошмары — он слышал, как поляк крадется по лестнице, подбирается к дверям его комнаты. А еще ему снился Кальвин Блик, демонстрирующий сотни снимков, на которых Роза была запечатлена в черных чулках. Из этих мрачных бредовых странствий Хантер возвращался, пробуждаемый болью в обожженном лбу, по-прежнему сильной. Чувство, что кожа на лице вся целиком стягивается к отверстию во лбу, не покидало его ни днем, ни ночью (в минуты, свободные от ужасных снов). В отчаянии Хантер схватил ножницы и состриг свои светлые волосы вплоть до макушки, после чего ему стало неловко выходить на улицу. От всего этого он и заболел.

Сейчас он медленно пробуждался ото сна. Комната была наполнена светом и тьмой, разделившимися в виде резких пятен. Свет резал глаза, а тьма угнетала, казалось, что в ней прячется много каких-то пугающих существ. Одно из них, Хантер чувствовал, поместилось у него на груди. Спустя какое-то время он понял, почему свет такой яркий — это же дневной свет, а не электрический. А сколько сейчас времени? — подумал он. Теперь тьма сгустилась в одном месте комнаты, в углу, и постепенно становилась похожа на какого-то громадного черного паука. Одной лапой чудовище прикасалось к постели больного, вызывая в нем непрерывную дрожь. А на той половине, где оказался свет, Хантер видел сидящую женщину. Это была его мать. Но смотрела она не на него, а в окно. Черные волосы, кое-как сколотые, рассыпались по шее. Он часто видел ее такой. Она хмурилась. И вдруг еще кто-то оказался в комнате, и голоса захлопали крыльями над его головой. Захлопали беззвучно, будто на экране пропал звук. А потом звук прорвался… оглушительный, й тут же снова снизился до шепота. Хантер лежал неподвижно и прислушивался.

Роза с удивлением увидела миссис Уингфилд на пороге комнаты. Она вскочила со стула.

— Значит, — произнесла миссис Уингфилд, — теперь встречи с вами должна искать я? Замечательно! — Пожилая дама была одета в уже знакомые Розе вельветовые брюки и твидовый пиджак, а на носу у нее виднелись старомодные очки в роговой оправе.

— Простите, последние два или три дня… — начала было Роза.

— Не извиняйтесь! — прервала ее миссис Уингфилд. — Фой привезла меня на машине. А теперь дожидается снаружи.

— О, позвольте мне пригласить ее… — попросила Роза.

— Не стоит затрудняться! — сказала миссис Уингфилд. — Ей нравится играть роль верного оруженосца, ну и пусть себе играет. Между прочим, можете мне не верить, но особа азартнейшая. Через площадь мы не переехали, а перелетели. На бешеной скорости! А что с мальчиком?

— Неизвестно, — ответила Роза. — О, моя дорогая, привет! — последнее восклицание относилось к Марсии, в этот миг отворившей дверь.

— Можно войти? — спросила Марсия. — Как чувствует себя бедняжка Хантер?

— Увы, не лучше, — заметила Роза. — Миссис Уингфилд, разрешите представить вам леди Кокейн.

— О, так ты видела сегодняшние газеты? — воскликнула Марсия.

— Да, и прими мои поздравления, — отозвалась Роза. — Муж Марсии только что был почтен титулом, — пояснила она миссис Уингфилд.

— Вы это называете почестью? — уточнила миссис Уингфилд. — Да если бы ваша мать услышала, она бы перевернулась в гробу!

— Хантер спит? — поинтересовалась Марсия.

— Да, он в забытьи, — сообщила Роза. — В полнейшем.

— Это так странно, не правда ли? — произнесла Марсия. — Кажется, будто кто-то околдовал его злыми чарами. Любовный напиток, колдовство, от которого человек заболевает и умирает, вы верите, что все это существует? — мягко спросила она у миссис Уингфилд.

— Нет, конечно, нет! — возмутилась та. — Зато я верю в подсознательные мысли, а на них очень влияет лунный свет. Этот юноша, должно быть, долго размышлял о чем-то невеселом. Кто знает, может, его терзает чувство вины. Не совершил ли он недавно какого-нибудь преступления?

— Нет, — заявила Роза, — он никаких преступлений не совершал.

— Не знаю, что вы под этим подразумеваете, — заметила миссис Уингфилд, — и на расспросы у меня нет времени. Я пришла сообщить вам, что освобождаю вашего брата от дальнейшего участия в издании «Артемиды».

— Вы та персона, которая может принять подобное решение? — уточнила Роза.

— В вашем голосе звучит насмешка, — произнесла миссис Уингфилд, — но сейчас я сообщу нечто, после чего вам уже будет не до насмешек — да, именно я решаю. Потому что отныне я — владелица «Артемиды»! Больше всего акций находилось у миссис Каррингтон-Моррис, но три дня назад я выкупила у нее эти акции. Она может пылать праведным гневом против алкоголя, но о такой сумме, которую я предложила, ей остается только мечтать. Я скупила акции и у прочих вкладчиц, у всех, кроме вас. Э нет, и не надейтесь, за ваши акции я вам не дам ни гроша. Итак, поскольку бумаги все у меня, мальчик может считать себя свободным. — Миссис Уингфилд посмотрела на Хантера с брезгливым любопытством, так можно смотреть на принесенную кошкой дохлую мышь.

Хантер повернулся на постели. Голоса по-прежнему гудели и жужжали где-то высоко над ним. Где-то, очень далеко, кто-то назвал его имя. Запах дивных духов витал в воздухе, похожий на запах леса, по которому он бегал, когда был ребенком. Он напрягся и всей грудью, через рот, через ноздри, втянул этот воздух. На светлой половине комнаты он увидел изображение, далекое и неподвижное, какой-то прекрасной дамы. Незнакомой… и вместе с тем похожей на кого-то знакомого.

— Кинозвезда, — громко сказал Хантер, — наверное, кинозвезда. — Когда смотришь на кинозвезд, то всегда кажется, что ты с ними уже где-то виделся.

На этой даме было леопардовое пальто, и она склонялась над ним и смотрела так ласково. Но стоило ей приблизиться, подобрался ближе и паук, и Хантер увидел близко от себя его многофасеточные глаза. В каждой стеклянной плоскости он видел свое отражение, повторенное дважды, трижды, сотню раз. Он в ужасе отвернулся и зарылся головой в подушку.

— Он просыпается, — воскликнула Марсия. — Он что-то сказал. Вы не расслышали?

— Как же, по-вашему, я должна поступить с «Артемидой»? — спросила Роза. Она чувствовала себя очень усталой.

— Мне от вас дурно делается! — возмутилась миссис Уингфилд. — Ну почему вы не боретесь? Да я бы завтра отдала вам все предприятие, если бы вы умели бороться! Но вы же обескровлены! А ваш брат, он уж наверняка гибнет от анемии!

— Не кричите, миссис Уингфилд! — проговорила Роза. — Здесь больной!

— И также позвольте вам заметить, — нисколько не снизила голос миссис Уингфилд. — Я бы оставила вам все свое состояние, если бы не ваша обескровленность! Бледная немочь! Вы теряете четверть миллиона, моя дорогая мисс Кип! Подумайте над этим! Бледная немочь, мисс Кип, вот что меня в вас беспокоит, бледная немочь!

Миссис Уингфилд покинула комнату, и было слышно, как она шумно спускается по ступенькам.

— Tiens![39] — произнесла Марсия.

Роза передернула плечами.

— Стоило ли так шуметь, — заметила Марсия, — причем, у постели тяжелобольного?

— Да ничего с ним не случится! — бросила Роза, раздраженно пнув коленом спинку кровати. Хантер пробормотал что-то невнятно.

— А я пришла попрощаться, — сообщила Марсия. — В пятницу мы уезжаем на отдых в Далмацию.

— Я рада, — ответила Роза.

Хантер видел — паук все раздувается и раздувается. И вот остался лишь крохотный лоскуток света, внутри которого он видел лицо матери. Миг — исчез и он.

— Как Анетта? — поинтересовалась Роза.

— Хорошо, моя дорогая, — отозвалась Марсия. — Она еще такая юная, у нее все хорошо. Не беспокойся об Анетте, — она прикоснулась к Розиной руке. — Не беспокойся ни о чем.

— Я так рада, — сказала Роза. — Я так рада. Я так рада.

26.

Нина упаковывала чемодан. Кое-какую одежду и те вещи, которые путешествовали с нею всегда. Их было немного: несколько фотографий, вышитая скатерть, Библия, принадлежавшая еще ее матери, и три деревянных лошадки — такие мастерили крестьяне в тех местах, где она родилась. Пока она собирала вещи, слезы текли у нее из глаз, капали на ладони, в чемодан. И ей было не до того, чтобы их утирать. Видя все, как в тумане, она через лес незавершенных нарядов прошла к комоду, достала теплый жакет и отнесла в чемодан. Там, куда она собирается, ей понадобится теплый жакет. Но куда она собирается?

Три дня назад Нина получила извещение из министерства внутренних дел, в котором ей предлагали явиться в один из департаментов в Вестминстере; подчеркивалось также, что неявка будет расцениваться как правонарушение, потому что Нина родилась восточней линии. И она не пошла. И теперь лихорадочно собирала вещи, готовясь к бегству, каждую секунду ожидая услышать шаги на лестнице, шаги полицейских, пришедших за ней. Из газет она узнала все о своем положении; и не сомневалась, что, оказавшись в руках государства, тут же будет депортирована на родину. Нет, лучше смерть, думала Нина, тогда лучше смерть.

Она закончила складывать вещи. Теперь все готово. Заглянула в сумочку. Там лежала довольно крупная сумма денег и паспорт. Нина взглянула на паспорт, и этот документ вдруг показался ей чем-то похожим на смертный приговор. Ей стало и стыдно, и страшно. Она взяла паспорт в руки и открыла на странице, где была фотография. Давняя фотография, сделанная в тяжелейшие, наполненные страхом, дни ее жизни. На Нину блондинку глянула молодая черноволосая Нина, запуганная, изнуренная, забитая. Это была сама ее душа, проштемпелеванная и задокументированная, душа без национальности, душа без дома. Она полистала выцветшие странички. На первых значились названия городков ее детства на той границе, которая была стерта с лица земли. Последующие страницы были заполнены постоянно возобновляемыми разрешениями министерства труда. Отметок Министерства иностранных дел, снабжавшего иммигрантов такого рода документами, больше не было. И разрешение больше негде будет продлить. И документы негде было возобновить. Паспорт казался Книгой Судеб, где на основе всех ее прегрешений вынесен приговор общества, окончательный и бесповоротный. Она осталась без удостоверения личности в мире, где отсутствие такого документа считается преступлением номер один, провинностью, за которую в любом государстве неумолимо следует наказание. Официально она перестала существовать.

Нина надела пальто. Нельзя больше терять времени. И без того два дня потрачены на сомнения и слезы. Она пыталась встретиться с Розой, но та ответила кратко: брат сейчас болен, приходите в другой раз. В другой раз будет слишком поздно, с горестной задумчивостью мысленно возразила Нина, времени больше нет. И вся уйдя в свои горькие мысли, медленно побрела домой. А там уж к ней пришло решение — надо бежать! И после этого началась отчаянная спешка. Дождавшись открытия банков, она забрала все свои деньги. Потом упаковала вещи. И теперь готова была уходить. Но куда? Об этом она не подумала. Может быть, попытаться улететь в Эри? Нужен ли паспорт для того, чтобы улететь в Эри? Она не знала, и не было рядом никого, кто мог бы объяснить.

Она стояла в пальто с чемоданом в руке и рассматривала комнату, которую в сущности уже покинула. И вдруг подумала: да кто же мне разрешит вот так покинуть страну? Наверняка, и в аэропортах, и на вокзалах — везде патрули. Она представила себе сцену, так часто повторяющуюся в ее жизни, сцену на границе: она напряженно ждет, пока человек в форме смотрит ее паспорт; пограничник проверяет тщательно, а потом с хмурым видом, намекающим на то, что он зря потратил время, возвращает ей книжицу и прибавляет: документ оформлен неправильно, переход невозможен. Вновь я этого не вынесу, бормотала Нина, не вынесу. Она присела на стул.

Как живое существо, вырвалось из ее груди громкое рыдание. Бежать бесполезно — это совершенно ясно. Дадут дойти до трапа, а потом арестуют. Попытка скрыться закончится ничем. Люди в форме позволили ей удалиться на какое-то расстояние, но опять они у нее за спиной. Они всегда держали ее в поле зрения, никогда не разрешая скрыться. Бежать бесполезно, но и оставаться нельзя. Если и есть граница, за которую можно убежать, то лишь одна, последняя; туда не нужен пропуск, туда всем, и безымянным и преследуемым, путь всегда открыт.

Она поднялась и начала ходить взад-вперед по комнате. Потом стала снимать пальто. Слезы текли у нее из глаз, будто вся она переполнялась слезами. Пальто упало на пол, и она, не замечая, наступила на него. Затем кинулась доставать из рулона ткани тщательно скрываемую там карту Австралии. Раскинула ее на полу и некоторое время смотрела на нее. И вдруг снова забегала по комнате, топча ногами карту и ударяя руками о стены. Слезы потихоньку иссякали. Впервые в жизни она так плакала. Слезы сменились завыванием, рвущимся из губ помимо ее воли, низким, непрерывным, ритмически повторяющимся. Вой взлетал и опадал, как мелодия какой-то песни. В детстве она видела вот так же кричащих женщин, но не могла понять, что с ними происходит. А теперь поняла: смерть близко, и ты начинаешь выть. Тени людей, которых она когда-то знала, смутной толпой встали перед ней. Она протянула к ним руки. Она неловко пробежала по комнате и широко распахнула окно. По ту сторону был полдень, весь в солнечном свете, в цветущих деревьях. Она взобралась на стул.

Сидя на подоконнике, Нина раскачивалась туда-сюда в ритме своей нескончаемой песни. Голос ее становился звонче, а ритм быстрее. Казалось, звук исходит не из губ, а из головы. Колыхаясь из стороны в сторону, словно укачивая ребенка, как бы пытаясь заглушить боль, она глядела на комнату, на колоннаду одежд, перешептывающихся сейчас под дуновением веющего от окна ласкового ветерка. И там, на другой стороне, увидела распятие. О нем она забыла. Как глупо, подумала она. Но теперь это уже неважно. Глядя на распятие, она впервые в жизни восприняла его как изображение человека, подвешенного мучителями за руки. Как странно, что раньше мне это не приходило в голову, снова подумала она. Будь он простым смертным, как бы он страдал! Но он знал, что рай существует, и говорил об этом раскаявшемуся разбойнику. Бессмысленный мрак смерти не существовал для него. И тут ее мысль сделала поворот: если не существовал для него, значит не существует и для меня. А если существует для нее, то и для него. Мрак смятения поднялся в ней. На мгновение она ощутила на себе тяжкий груз Божьей воли. Нестерпимо тяжкий. Она допела свою песню. Подобрала ноги под себя и для начала высунула наружу голову.

27.

Поезд едет прямо по морю! Во всяком случае о чем-то таком мечтала Роза, сидя у окошка купе, — чтобы прохладная морская вода залила вагон, поднялась до самых колен. Чернота тоннеля осталась позади, и теперь между темнеющими вдали колоннами мелькало Средиземное море, ярко-синее, усыпанное искорками света. День давно перевалил за полдень, и жара стояла невыносимая. От долгого путешествия, от взятого на себя груза ответственности, от всего этого Роза чувствовала невероятную усталость. Характерный вагонный дух и жара окутывали ее, как саваном. Пошевелить рукой, передвинуть ногу — и то было трудно. Она посмотрела на часы. До станции еще полчаса. Поезд ворвался в очередной тоннель. Роза закрыла глаза. Если в аду и есть какое-нибудь развлечение, то оно должно быть именно таким: открывать и закрывать глаза.

После визита миссис Уингфилд Роза вдруг осознала: надо действовать. Приводя все доводы и контрдоводы относительно поведения Миши, она в какой-то миг окончательно лишилась равновесия и теперь уже точно знала: в последнюю встречу Миша вел себя так странно именно с целью вызывать в ней эту лихорадку. Итак, она поставила диагноз… но болезнь осталась. Надо встретиться с Питером Сейуардом, вдруг решила она. Но на пути к его дому ей, как нарочно, через каждые два шага попадались на глаза телефонные будки. Раньше она не замечала, что их на улице так много! Одна за другой они вырастали перед ней, как обелиски, обозначающие путь к храму; и в каждой ей виделось изображение Миши Фокса. Роза по пути распахивала двери и всматривалась в черные аппараты. В каждом из них хранился голос Миши Фокса. И вот, наконец, последняя будка, перед домом Питера. В эту будку она вошла и набрала номер Миши Фокса.

Звонить Мише всегда было сопряжено со сложностями. Прежде чем на том конце провода раздавался голос Миши, надо было переговорить с дюжиной каких-то незнакомых людей; и всегда оставалось подозрение, что все эти лица и дальше продолжают держать трубки, слушая каждое слово, естественно, цо распоряжению самого Миши. И никогда не удавалось определить, кому же из окружающих Мишу людей принадлежат эти голоса. Они были анонимны, допрашивали звонящего, извлекали нужные сведения и зачастую в итоге оставляли ни с чем. Вот и сейчас Роза сняла трубку, почти ни на что не надеясь. Она набирала номер только для того, чтобы хоть что-то сделать, совершить хоть какой-то поступок в реальном мире, чтобы хоть на миг выйти из заколдованного царства мыслей и призраков. Она подняла трубку так, как поднимают в церкви свечу, без веры, а лишь покоряясь требованиям ритуала.

Отозвался женский голос и попросил обождать. Потом раздался мужской голос, спросил имя и по какому делу. Роза назвала себя и попросила к телефону Мишу. Последовало долгое молчание. Потом она услышала голос Кальвина Блика. Он говорил дружески, сочувственно. Увы, Миши нет в Лондоне… какое-то время пробудет на своей вилле в Италии. Знаете ли вы адрес? Да вот он, под рукой; записывайте. Миша очень сожалел, что не смог с вами перед отъездом встретиться, очень сожалел. Так у вас есть чем записать? Прекрасно, прекрасно. Не дослушав, Роза повесила трубку. Теперь все ясно.

Она подошла к дверям дома Питера Сейуарда. А так ли все ясно? — пронеслось у нее в голове. Она поглядела на дверь, потом повернулась и бегом направилась домой. Не мертвый ритуал, а живое действие — вот чего она все яростней жаждала! Она позвонила мисс Фой и спросила ее, не согласится ли та присмотреть за Хантером. После чего на такси помчалась к вокзалу Виктории.

Когда поезд выезжал из Неаполя, Розе подумалось, что, возможно, не надо было оставлять Хантера. Но эти сомнения сменились уверенностью, что сейчас она делает то, что будет очень полезно именно для Хантера; и в самой глубине души какой-то голос нашептывал ей, что то, что сейчас заставляло ее двигаться почти вслепую вперед и вперед, исходило не только от ее воли, но и от воли Хантера. О том, что будет дальше, она не думала вообще. На Мишиной вилле она никогда прежде не бывала и не встречала никого, кто там бывал, но различные истории об этом поместье слышала. Адрес почему-то навсегда отложился у нее в памяти, так что Кальвин мог и не стараться. Теперь ей казалось, что эта мысль была с ней всегда: вилла Миши Фокса — то место, куда она непременно когда-нибудь приедет.

Скорость поезда изменилась; и чем тише ехал он, тем сильнее билось Розино сердце. Она не предупредила.

Мишу о своем прибытии. Как она доберется до виллы и что ее там ждет? Трудно даже представить. А может, подумала она, прибыв на место, сразу же сесть в поезд, обратный! Может, так и сделать? Она еще вольна, даже сейчас еще вольна поступать как вздумается. Ничего непоправимого еще не случилось. Роза взяла чемодан и вышла в коридор. С этой стороны за окошками пробегали поросшие оливковыми деревьями холмы, по бокам которых тянулись глубокие расселины, как следы от огненных слез. За холмами высились горы, коричневые и пурпурные в догорающем свете дня; их мягкие контуры ватными комьями громоздились над зубчатой линией, проходящей внизу. Поезд начал останавливаться.

Кроме Розы, на крохотном, затерянном в глуши полустанке никто не вышел из поезда. Если не считать крашенного охрой квадратного здания самой станционной конторы, вокруг не было никаких строений. Роза стояла на усыпанной щебнем дорожке, возле пыльной рощицы олеандров, ожидая, пока проедет поезд и можно будет перейти на другую сторону. Состав гусеницей потянулся вдаль, к холмам, и она вдруг оказалась среди безмолвия. Хрустя подошвами по щебню, пересекла путь и отдала билет. Вышла за калитку и оказалась на проселочной дороге. Ноги ее тут же утонули в мягкой белой пыли. Она огляделась по сторонам.

И замерла от неожиданности. Чуть в стороне от дороги, посреди жары и молчания стояла запряженная одной лошадью элегантная коляска на высоких рессорах, с колесами красного цвета и белым, украшенным бахромой, балдахином, изрядно накренившимся над местом, предназначенным для кучера. А на этом самом месте, низко свесив голову, сидел не кто иной, как Кальвин Блик. Он крепко спал. И лошадь, судя по тому, что носом едва не касалась земли, кажется, тоже дремала, через равные промежутки времени вздувая вокруг ноздрей крохотные облачка пыли. Прижав руку к груди, Роза расхохоталась.

От ее смеха Кальвин вздрогнул и открыл глаза. И тотчас же лошадь проснулась и вскинула голову, отчего оглушительно затрезвонили пять подвешенных под дугой колокольчиков. Роза продолжала смеяться. Впервые при виде Кальвина она почувствовала самую настоящую радость.

— Дорогая моя! — воскликнул Кальвин. — Вот и вы! Ну, наконец-то приехали! Сегодня уже третий поезд встречаю! Едем скорее, не то это бедное животное не выдержит.

— Но как вы сюда попали? — весело спросила Роза. — Я же с вами только что говорила в Лондоне! — Она чувствовала громадное облегчение.

— Вы когда-нибудь слышали о самолетах? — в свою очередь поинтересовался Кальвин. — Стрелы Амура, уверяю вас, летят медленней. Я прилетел на самолете Британских Европейских авиалиний.

Роза забралась в коляску, опасно накренившуюся, когда она поставила ногу на ступеньку. Кальвин поправил свою съехавшую на бок широкополую соломенную шляпу, дернул поводья и крикнул: «Avanti!».

Лошадка, наверняка еще не вполне проснувшаяся, толчками двинулась вперед, вместе с ней такими же толчками поехала и коляска. Колокольчики на дуге мелодично позвякивали, железные гвоздики на хомуте посверкивали. Облако пыли поднималось из-под колес, и сквозь него Роза видела разворачивающийся перед ней довольно суровый сельский пейзаж — белесые камни да пыль; даже оливковые деревья и виноградники на склонах холмов, и те казались серыми, словно лето, не успев еще толком начаться, уже утомило их своей жарой. Между светло-коричневых изгибов холмов, сквозь голубую дымку белели, как обглоданные кости, хижины, а за ними темной линией обозначалось море. Пронзительный вечерний свет красил далекие вершины гор и стягивал небо вниз, как шелковую скатерть. Роза вдыхала теплый воздух. Она уже и не помнила, когда в последний раз была на юге.

Розе хотелось вот так ехать и ехать, бесконечно. Так близко к Мише и вместе с тем так свободно она еще никогда себя не чувствовала. Посреди бедности и красоты этого обнаженного края она не могла понять, почему раньше Мишина Италия виделась ей похожей чуть ли не на тропический рай, а на самом деле оказалась совсем другой, и только такой и могла быть. Коляска проехала через небольшой поселок, и местная детвора с криками окружила ее. Мелькнули белые ворота церкви и исчезли за поворотом. Затем мимо проплыл караван тяжело груженных тележек, которые тащил один-единственный ослик, крохотный, словно только что родившийся. Коляска вновь оказалась на открытой местности и поехала гораздо быстрее. Роза сидела, подавшись вперед. Пахло пылью, и морем, и какими-то неведомыми цветами, и югом.

Свернули с дороги, предстояло одолеть небольшой подъем. Лошадь, которая до этого трусила, можно сказать, рысью, теперь перешла на медленный шаг. Кальвин спрыгнул на землю и повел ее по склону. Роза увидала на вершине холма белые стены и плоскую крышу, бывшую когда-то красной, но постепенно выгоревшую и ставшую, как и весь окружающий пейзаж, рыжевато-серого цвета. Лучи заходящего солнца легли на боковую стену, и она приобрела настолько ослепительно-белый цвет, что Роза даже зажмурилась. У нее все еще рябило в глазах, когда коляска въехала в небольшой дворик, и она сошла прямо в объятия Миши.

— Пойдем в дом, — сказал он, не высказывая ни малейшего волнения, — ты ведь, наверное, очень устала.

Какой-то парень, итальянец, взялся распрягать лошадь. Кальвина и след простыл.

Роза пошла за Мишей через двор. И на каждом шагу черные куры с алыми, как цветы, гребешками с квохтаньем вырывались у нее из-под ног. Они зашли в какую-то темную комнату. Через минуту, когда глаза привыкли к полумраку, Роза различила близко от себя профиль Миши; раздались тихие слова: «Твоя комната здесь, на этой стороне дома. Мария сейчас принесет колодезной воды для умывания. Приведи себя в порядок и приходи Поужинаем вместе».

Мария, которая, казалось, состояла из большого белого чепца и пары смеющихся черных глаз, провела Розу в ее комнату, вышла и вскоре вернулась с двумя кувшинами — в одном была горячая вода, в другом ледяная. В этой комнате тоже было темно, лишь немного света пробивалось сквозь плотно закрытые ставни. Свыкшись с полумраком, Роза рассмотрела обстановку: каменный пол, железную кровать под пестрым покрывалом, уставленный кувшинами умывальник, небольшой диванчик и рядом стул. Больше мебели не было. Она подошла к окну. Попыталась открыть ставни. Долго возилась, но в конце концов створки распахнулись.

Заполненный трепещущим светом квадрат пространства открылся перед ней. Вечер извлек из выцветшего пейзажа оттенки, которые полуденное солнце скрывало — коричневатые, золотистые; и одиноко растущее оливковое дерево, прежде чем окунуться в черноту, стало густо-зеленым. Перед ней, окаймленное холмами, лежало море; расчерченное огненными полосками, оно из синего стало фиолетово-пурпурным и светилось уже не искрящимся поверхностным, а приглушенным внутренним светом. Свет этот горел словно по ту сторону громадного окна. Роза всматривалась в его глубины. Море раскинулось совсем близко от дома и при этом где-то глубоко внизу; по склону холма шли каменные ступени, ведущие от дома к пляжу, но Роза видела лишь один пролет лестницы и лишь краешек песчаного пляжа. Прямо перед окном ее комнаты находилась терраса с каменными перилами, огибающая, как она догадывалась, весь дом, с фасада которого наверняка открывался более широкий вид на море. Ее комната находилась в крыле, расположенном под углом к центральной части дома. Терраса была пуста. Пахло мятой, слышалось, как гдето журчит фонтан. Роза простояла на террасе довольно долго. Потом вернулась в комнату и начала умываться. Теплый вечер проник внутрь вслед за ней.

Чуть позднее Роза пришла в комнату, где они недавно с Мишей расстались. Скорее всего, это была главная комната в центральной части дома, служившая одновременно и гостиной, и столовой. Обставлена она была непритязательно на скорую руку подобранной мебелью. Стол был накрыт. В комнате по-прежнему господствовал мрак; голос Миши послышался из темноты: «Мария еще не все приготовила. Выйдем на террасу».

Он распахнул половинки дверей, и Роза вышла вслед за ним. И здесь перед ней во всем великолепии открылся пейзаж, фрагмент которого она увидела прежде из окна своей спальни. Море лежало между двух оголенных золотых холмов, и ступеньки прерывистой извилистой линией сбегали вниз к длинной полосе песка, а дальше начиналась вода, тихая, забывшая о волнах, сонная, как озерная гладь. Над морем, будто в чаше, собирался теплый воздух; тени медленно ползли по склонам далеких холмов, постепенно изменяя золотое в темно-коричневое. Миша и Роза прошли по террасе. Стройные кипарисы вели в долину, где уже властвовала ночь. Оттуда, снизу, доносился собачий лай. Звук улетал вверх и растворялся в широком круге угасающего светила.

Роза взглянула на Мишу. Он смотрел вниз, в долину; таким рассеянно-смягченным она его видела впервые. Почувствовав ее взгляд, он еще ниже опустил голову. И она поняла: его образ мыслей откроется ей не раньше завтрашнего утра. Он отошел в дальний конец террасы, и там Роза заметила фонтан, звук которого с самого начала преследовал ее. Из грубо высеченной львиной пасти вода падала в длинный, серый желоб. Подойдя поближе, Роза обнаружила, что он сделан в виде саркофага, украшенного резными изображениями марширующих друг за другом животных. Выливаясь из желоба, вода ручейком текла по террасе и просачивалась сквозь усыпанный гравием пол.

Роза присела на край саркофага и погрузила руку в прохладную воду. Вытащив, почувствовала — влага стала мгновенно испаряться в теплом воздухе, в последних лучах солнца. Осталось несколько капель, и еще мгновение она чувствовала их прохладу на своей коже, а потом исчезли и они. Она вновь погрузила руку. Миша стоял рядом с ней, держа стакан, наполненный вином. Протянув руку, с которой еще стекала вода, она взяла стакан, а Миша сел на край саркофага напротив нее.

Он молчал, несколько раз покачал головой, как бы намекая: я говорил бы, если бы мог. Роза пригубила вина. Оно оказалась терпким, но освежающим.

— Какой красивый пейзаж, — решила заговорить она.

— Какой ничтожный пейзаж, — сказал Миша, но без всякого осуждения. Он смотрел не на нее, а вниз.

Роза тоже опустила глаза и увидела, что пол покрыт живыми существами. Волоча огромный, по сравнению с их размером, груз, проползали муравьи. Неуклюже ковыляли какие-то жучки. Большие, зеленые кузнечики замирали на месте, становясь почти невидимыми, а потом одним махом исчезали из поля зрения. И тут и там по щебню двигались красные пятнышки — божьи коровки, крупные, без черных крапинок. «Это зрелище устроено Мишей в мою честь, — вдруг подумала Роза. — Как только я уйду, все исчезнет, и Миша останется один, измученный и настороженный, посреди какой-то невообразимой пустоты и заброшенности. С последним ударом часов и все, что нас сейчас окружает, станет тем, чем есть на самом деле».

Вздрогнув, Роза пробудилась от своих мыслей. «Это цикады?» — спросила она, указав на кузнечиков.

— Нет, — ответил Миша, — цикад нельзя увидеть, их можно только слышать. — Голос его прозвучал печально, и, несмотря на возникшую взаимную неловкость, Роза почувствовала глубокое внутреннее согласие.

Неожиданно на перилах появилась ящерица. Она стояла неподвижно. Ее крохотное тельце отбрасывало большую тень. Плавным движением руки Миша потянулся к ней, и она оказалась в чаше его сомкнутых ладоней. Лицо его стало оживленным и радостным, когда он смотрел на дышащее брюшко ящерки, замершей в его ладонях.

— Дай мне! — попросила Роза и протянула руку.

— Держи осторожно, — предупредил Миша, кладя ящерицу ей на ладонь.

Роза неловко сомкнула пальцы. Но в эту секунду ящерица, извернувшись, соскользнула с ее ладони на землю; в горсти у Розы остался лишь ее извивающийся хвост. Вскрикнув, Роза бросила его на щебень. Но и там он продолжал крутиться и извиваться. Миша быстро поднял обрывок и бросил за перила. Роза и Миша посмотрели друг на друга широко раскрытыми глазами, в которых промелькнули вдруг боль и тревога.

— У нее скоро вырастет новый, — сказал Миша, и голос его задрожал. Потом он взял ее за руку и привлек к себе. Под порывом ветра фонтан зажурчал по-иному.

28.

На следующее утро Роза проснулась рано. И сразу вспомнила, где находится, вспомнила и то, как вчера вечером Миша проводил ее до дверей комнаты и тут же ушел. Чуть позднее она расслышала, как он спускается по лестнице. Она выглянула в окно, в теплую темноту, но не увидала ничего, лишь на миг вдалеке блеснули, выхватив из черноты ряд деревьев, огни автомобильных фар. После этого, наслаждаясь покоем, она уснула.

Сейчас она бодро поднялась с постели и широко распахнула ставни. По сравнению с вчерашним вечером за окном все изменилось. Море стало бледным, почти бесцветным, но одновременно и сверкающим — хранилищем текучего света. Морской простор сливался с небесным, вдоль линии горизонта бледным, но чем ближе к зениту, тем сильнее насыщавшимся трепещущей голубизной. То здесь, то там вдали, словно подвешенные между небом и землей, белели маленькие шлюпки под треугольными парусами. Какое-то время Роза вглядывалась в это громадное пространство света. Потом взглянула на возвышающиеся слева и справа холмы, и теперь, при солнечном свете, разглядела и крупные камни, и пустоты, и цепляющиеся за каменистую почву искривленные деревца. Под ее окном по склону тек извилистым руслом неширокий ручеек; не тот ли, что вытекает из каменного саркофага? А где-то далеко внизу он наверняка омывает ступени.

Этот день должен определить мою судьбу, сказала себе Роза. Сказала прочувствованно, но без всякого трепета: душа подсказывала ей, что сегодня ей уже не надо будет бороться, ибо судьба ее уже решена. Этот день всего лишь откроет то, что уже есть. И ждать оглашения ей следует спокойно, не зажмуривая глаза.

Роза отошла, оставив окно широко открытым. Утренние тени растекались по каменному полу, как вода. Она быстро начала одеваться и уже заканчивала, когда в Комнату вошла Мария и о чем-то заговорила. Роза довольно слабо знала итальянский язык, но все же смогла уловить смысл речи: хозяин спустился к морю и будет рад, если signorina придет к нему туда после завтрака. «Как это на него похоже», — подумала Роза. В большой столовой она присела за стол недалеко от дверей, так, чтобы яркий свет снаружи падал на ее лицо и грудь. Еще немного, и она выйдет на террасу и, глянув вниз, посмотрит, есть ли Миша на пляже. А потом начнет спускаться по ступенькам, спускаться медленно, и по пути пройдет по ручейку. А еще через несколько минут… Роза чувствовала, что дышит все медленнее, все глубже, словно все ее существо постепенно усмирялось. Сердце постукивало тихо и неспешно. Она чувствовала — бесконечный покой нисходит на нее как некая благодать. Она выпила кофе. Есть совсем не хотелось. Вернулась к себе в комнату и вновь причесала волосы, очень старательно. Потом прошла через столовую и, отворив двери, уже собиралась выйти на террасу. И тут кто-то позвал ее: «Мисс Кип!» Она быстро повернула голову. На другом конце террасы, у самой стены, стоял Кальвин Блик. Как только он исчез вчера, она тут же забыла о нем. А теперь, увидав, похолодела от предчувствия какой-то беды. Роза стояла, не двигаясь с места, и сердце подпрыгнуло и забилось учащенно. Она молчала.

Кальвин пошел к ней, ведя пальцем по стене. «Могу ли я переговорить с вами?» — спросил он.

Роза повернулась, зашуршав каблуками по гравию, кивнула и отступила в полумрак комнаты. Что-то было в голосе Кальвина такое, от чего ее сердце вдруг болезненно сжалось.

Она пододвинула стул к дверям и села. Кальвин остановился рядом с ней, потом прошел в глубь комнаты. Завтрак, предназначенный для Розы, нетронутый стоял на столе. Кальвин налил себе полную чашку теплого молока и выпил все до капли, при этом как-то по-рыбьи шевеля языком. Потом, опершись одной рукой на стол, он повернулся к Розе. Ей показалось — он взволнован. Таким Кальвина Блика раньше ей видеть не приходилось. Она внимательно смотрела на него.

— Я понимаю, мисс Кип, — сказал Кальвин, — что это серьезный момент вашей жизни.

Не слушай, шепнул ей кто-то на ухо, беги, пока не поздно! Мчись во весь дух туда, вниз по ступенькам! Но что-то пересилило этот порыв и вынудило ее остаться на месте.

— Я считаю, — продолжил Кальвин, — в такие минуты надо иметь, насколько возможно, все факты перед собой. — Он говорил размеренно, словно заранее отрепетированную речь. — Вы спросите, и совершенно обоснованно, каковы же эти все факты? Отвечу сразу: не имею чести знать. Я озабочен лишь тем, чтобы помочь вам разобраться в одном-двух маленьких пунктиках, но при этом я так и не узнаю, как это повлияет на картину в целом, какой вы ее видите.

— Вы вовсе не собираетесь мне помочь, — дрожащим от волнения голосом возразила Роза. Она понимала — на карту поставлено что-то очень важное. — И перестаньте, наконец, изворачиваться.

— Как вам будет угодно, — произнес Кальвин. — В сущности, мое умонастроение в этом деле никакой роли не играет. Просто ввиду того, что вы собираетесь делать дальше, считаю своим долгом кое на что открыть вам глаза.

«А в нем чувствуется какая-то искренность», — подумала Роза. Она ждала, держась рукой за сердце.

— Я вас слушаю, — откликнулась она. — Но сохранить все вами сказанное в тайне не обещаю.

— А это и ни к чему, — усмехнулся Кальвин. И Роза тут же узнала в нем прежнего Блика.

— Первое и без всяких комментариев — вот это. — Он вытащил что-то из кармана и протянул Розе.

Поднеся прямоугольничек бумаги к свету, Роза увидела, что это фото, на котором она была с братьями Лисевичами. От потрясения она на миг словно ослепла и уронила снимок на пол. Кальвин спокойно поднял и вновь отдал ей.

— Благодарю, — механически сказала Роза и положила фото на стол. — Ну да, — пробормотала она, — та вспышка света. Как же я не догадалась. И кто же снимал?

— Я, — ответил Кальвин. Уже несколько минут он неотрывно глядел в пол.

— Вот как… — Роза почти с состраданием покачала головой. — А он видел?

— У меня нет от него секретов.

— Он видел? — повторила вопрос Роза.

— Да, — сообщил Кальвин. — Сделать снимок мне было приказано. — Теперь он смотрел прямо Розе в глаза, смотрел почти весело.

— Я вам не верю, — с тихой улыбкой, словно скорбя о ком-то, отозвалась Роза.

— В вашей семье сплошные упрямцы! — заметил Кальвин. Он начал ходить туда-сюда по ту сторону стола, будто собирался пуститься в танец. — Но этот крохотный снимочек помог провернуть массу работы! — бодро воскликнул он.

Улыбка на губах Розы совсем погасла.

— Вы… показали фото Хантеру? — спустя мгновение спросила она.

Подняв и опустив брови, Кальвин кивнул: «Хантер очень не хотел, чтобы некто увидел это фото!».

— Значит, вы не только пытались шантажировать меня одной историей, а Хантера противоположной, но еще и имеете дерзость в этом признаваться? Поразительно!

— Именно! Именно! — горячо подтвердил Кальвин. Он не мог устоять на месте. — Да! Да! — Он прямо готов был выскочить из себя от восторга.

Роза прижала ладонь ко лбу: «Это невозможно…».

— Ну почему же невозможно? — вскричал Кальвин, — Ведь правды, одной какой-то правды, ее ведь нет! И символы мы наделяем значением исключительно в соответствии с нашими глубочайшими желаниями. Так уж мы, люди, устроены. Реальность — это шифр со многими разрешениями, и каждое из них верно.

— Что это вы так разоткровенничались? — поглядела на него Роза. — Смотрите, растеряете могущество.

— Могущество? — мгновенно подхватил Кальвин. — Думаете, эти механические изобретения и есть могущество? Я вам и вашему брату зла не причинил, а как раз наоборот — именно я вооружил вас пусть смешным, но все же поводом для того, чтобы вы смогли действовать, как вам хочется. Истина лежит глубже, глубже. И всегда было так! — Он говорил с энтузиазмом, перегибаясь к ней через стол.

— Да вы сумасшедший! — прокричала Роза. — Я вам не верю. И в любом случае то, что вы показали, не имеет значения, совсем не имеет значения. Не могу понять, почему вы считаете, что людям недоступна правда? — Она закрыла лицо руками, но чувствовала на себе острый взгляд Кальвина, будто лезвие проникающий в нее, ищущий слабое место. — И это все, что вы собирались сказать? — спросила она. Голос у нее начинал дрожать.

— О, нет! — ответил Кальвин. Спокойствие возвращалось к нему. Теперь он стал похож на элегантного, предупредительного ведущего какой-то по-прежнему сложной игры. — О, нет! Это была всего лишь увертюра, цель которой — погрузить вас в нужное, так сказать, настроение. Хорошо, согласимся, что прежнее не имеет значения. Ведь в мою задачу, дорогая моя мисс Кип, входит просто довести до вашего сведения несколько небольших фактов. Затевать дискуссию, в чем-то убеждать — к этому я вовсе не расположен. Итак, теперь, с вашего разрешения, перейдем к факту номер два.

Он извлек из кармана пальто экземпляр «Ивнинг ньюс», аккуратно развернул его и положил на стол перед Розой. На первой странице была изложена история самоубийства Нины.

Роза пододвинула газету к себе. «Я не знала… об этом», — проговорила она.

Гибель Нины газета истолковывала в свете поднятого недавно вопроса о положении определенной категории иммигрантов, к числу которых, очевидно, принадлежала погибшая.

— Весьма печально, не так ли? — произнес Кальвин.

Отчасти ради самой себя Розе именно сейчас нужно было увидеть его лицо. Но напрасно она подняла глаза: слезы застилали все.

— Но… власти ей бы ничего не сделали? — сумела она выговорить сквозь слезы, но достаточно ясно.

— В том-то и суть трагедии, — сказал Кальвин. — Конечно, ничего бы ей не сделали. В конце концов, это же Англия. Вспомните королеву из «Алисы». Головы-то у всех остались целы. Напишут в «Таймс», в парламент. Никто из иммигрантов не будет выслан. Ну, один-два, чувствующие за собой какую-то вину, возможно, и скроются, но у остальных не будет никаких неприятностей. И у Нины все обошлось бы, просто предложили бы оформить ряд новых документов. И кто-то должен был ей все это объяснить.

— Но кто знал, что она пойдет на такое… — утирая слезы тыльной стороной ладони, откликнулась Роза.

— Она жила в таком одиночестве, — заметил Кальвин, — в ужаснейшем, и в любом случае была близка к отчаянию. — Говоря это, он наклонялся к ней и произносил слова ясно и отчетливо. — Кто-то должен был объяснить положение дел, кто-то, понимающий ситуацию. А так вот, всеми заброшенная, она и решилась…

— Хватит! — крикнула Роза. — Вы своего добились! — Она встала и вышла на террасу. Теплота утра тут же приняла ее в свои золотые объятия. Но это прикосновение не обрадовало ее, как не может обрадовать вкус еды после смерти. Какое-то время она стояла неподвижно. Кальвин подошел и остановился у нее за спиной. От этой близости она поежилась и отошла подальше.

— Почему Миша не убил вас много лет назад? — спросила Роза.

— Миша убил меня… много лет назад, — тихо отозвался Кальвин.

Роза прижалась к каменным поручням и с удивлением обнаружила, что бескрайнее сияющее море никуда не делось, лишь стало чуть синее от наполнявшегося синевой утреннего неба. Она посмотрела туда, где был пляж.

— Вы видите его? — вполголоса спросил Кальвин.

— Нет, — ответила Роза.

— Возьмите это, — произнес Кальвин, и в руках у него оказался бинокль. Поглядев в окуляр, он навел резкость и протянул бинокль Розе. — Там! — указал Кальвин. — Сидит совершенно неподвижно, поэтому его трудно заметить.

Роза поднесла бинокль к глазам. В поле зрения, совсем близко, появился участок пляжа. Ослепительно белый песок, маленькие волны ласково лижут берег. Роза медленно перемещала бинокль и вдруг увидела Мишу. Он сидел на песке, босой, подвернув штанины до колен, прижав подошву к подошве, словно ладони соединенных в молитве рук. Миша смотрел в сторону горизонта. Вид его так ее потряс, что пришлось даже опустить бинокль. Когда она вновь отыскала его, он уже стоял, окунув ступни в воду. Потом наклонился, поднял что-то, кажется, это была морская звезда, рассмотрел и забросил далеко в море. Повернулся — и взгляд его встретился с взглядом Розы. Она вздрогнула и вернула бинокль Кальвину. Нет никаких сомнений: Миша способен заглянуть ей прямо в лицо, прямо в душу. «А может, он все знает? может, это все им задумано?» — на миг, всего лишь на миг промелькнуло в ее мозгу.

— Он нас видит! — крикнул Кальвин. — Он машет нам! — И Блик что было сил замахал рукой. — Машите! — велел он Розе. — Не то он решит, что что-то случилось.

Роза послушно помахала. Теперь она видела — крохотная фигурка там, далеко внизу, тоже размахивает руками. Обернувшись, она увидела, что Кальвин смотрит вниз с настороженно-хищным выражением.

— А вы отлично умеете охранять свою собственность, — сказала Роза. Она прошла по террасе к дверям и, чуть не споткнувшись, вошла в комнату.

— Куда вы идете? — бросил ей вслед Кальвин.

— Собрать чемодан.

— Я велю Лючио сопровождать вас.

Когда через несколько минут Роза вышла с чемоданом, автомобиль уже ждал во дворе. Сын Марии, Лючио, сидел за рулем.

— Он отвезет вас на станцию, — сказал Кальвин. — Поезд до Неаполя меньше чем через полчаса. — Кальвин распахнул дверцу автомобиля.

Когда Роза уже забиралась внутрь, он придержал ее за руку. Не пытаясь освободиться, она смотрела на него.

— Странно, — заметила она. — Раньше я всегда чувствовала, что, приближаясь к нему или удаляясь, я все равно исполняю его волю. Выходит, я заблуждалась, это все была иллюзия.

— Кто знает, — ответил Кальвин. — Возможно, именно сейчас тот момент, когда вы должны так думать. Сожалею.

— Что вы будете делать? — спросила Роза.

— Все зависит от того, что будет делать он, — ответил Кальвин и хотел поцеловать ей руку, но она забрала ее и скрылась в машине.

Густые облака пыли поднялись вокруг колес, когда автомобиль поехал по дороге. Покуда пыль осела, автомобиль успел исчезнуть из поля зрения и звук мотора постепенно замирал в неподвижном, наклонно сходящемся к морю пейзаже. Кальвин Блик подождал, пока звук окончательно стихнет, потом повернулся, стремительно пересек комнаты, выбежал на террасу и почти вприпрыжку спустился по ступенькам.

29.

Восточный экспресс мчался через Европу на юг. В купе первого класса сэр Эндрю Кокейн страстно целовал свою жену. Анетта задержалась в вагоне-ресторане, и на минуту они остались одни. Эндрю любил свою жену; но в нем никогда не угасало сомнение, получила ли она в браке с ним то, о чем мечтала? Он выучился быстро, выучился уже в медовый месяц, не спрашивать Марсию о ее чувствах. Но он по-прежнему пытался — хотя знал, что и это ей вряд ли нравится — выискивать ответ в ее глазах. Где-то там, в глубине, таился свет, способный утешить его. Но Марсия всегда, намеренно или нет, мешала ему обрести это утешение. Ему никак не удавалось заглянуть ей в глаза. Она всегда была настороже, и когда муж обнимал ее, прятала свое лицо. Он стремился к обоюдному покою и сосредоточенности, но она ускользала и расплескивала этот покой; и когда временами он удерживал ее голову, готовый даже на грубость, только бы уловить ее взгляд, она начинала отчаянно вертеться, встряхивать волосами и закрывала глаза.

Эндрю со вздохом попытался привлечь ее к себе, но Марсия быстрым движением освободилась. «Attention, viola l'enfant!»[40] — произнесла она.

Анетта вошла и приветливо улыбнулась родителям. Потом, зевнув и подобрав под себя ноги, уселась возле окна. Щеки ее розовели, как персики, руки успели покрыться легким загаром, волосы поблескивали, словно драгоценный металл. Юбка большущим веером легла вокруг ее ног. Эндрю удивленно посмотрел на дочь. Потом на жену. Марсия вглядывалась в Анетту так напряженно, словно видела в ней нечто, скрытое от других, и лицо ее сделалось при этом круглее, глаза стали больше. Она совершенно успокоилась. Эндрю смотрел то на одну, то на другую и не мог решить, которая из двоих более загадочна.

Анетта поглаживала свою стройную ножку.

— Смотри, Марсия, — сказала она, — щиколотка уже совсем зажила. Не сразу разберешь, которая из них болела, — и, мелькнув разноцветными юбками, Анетта воздела ногу прямо к потолку.

— Анетта! — прикрикнул Эндрю.

Марсия рассмеялась. Девушка тоже рассмеялась, задорно упершись правой рукой в бедро. На среднем пальце у нее поблескивало кольцо — оправленный в золото крупный белый сапфир. Когда вагон на повороте качнулся, солнечный луч ударил в окошко вагона, и сапфир запылал.

— Опусти штору, Анетта, — попросил Эндрю.

— Сейчас опущу, но немножечко пусть останется, — отозвалась Анетта, — мне хочется смотреть.

Штора была опущена, но внизу осталось светлое пространство, и Анетта, склонившись, припала к нему щекой. Эндрю увидел в профиль это юное, безмятежно-счастливое лицо и на миг испытал недоумение, может быть, и трепет, может, даже обиду на это нерушимое жизнелюбие.

Анетта вся ушла в созерцание пробегавшего за окошком пространства. Дом, собака, мужчина на мотоцикле, женщина в поле, горы вдалеке. Она глядела на все это как зачарованная, раскрыв рот, распахнув глаза. Это были чудеснейшие живые картины.

— Ой погляди, погляди! — то и дело обращалась она к Марсии. — Коровы! Рыжие, прямо красные! Смотри, ворона ей на спину села… А вон какая маленькая собачка, лает на поезд! А вон дом, посмотри, как у нас в Вевэ! Смотри, Марсия! А какая красивая аллея! Ну вот, исчезла.

И пока Анетта смотрела на мир, Марсия — на Анетту, а Эндрю не спускал глаз с Марсии. Потом поезд остановился на крохотном полустанке, и вокруг стало очень тихо. Анетта прекратила тараторить. Открыла окно. Солнечная тишина пахла пылью, полнилась пением цикад. И Анетта поняла, что она на юге.

Поезд снова, очень медленно, начал двигаться. Полустанок растворился вдали… потом ряд пиний… и открылась глубокая долина. По ней, искрясь под солнцем, текла река, а за рекой тянулся нескончаемый ряд арок.

— Эндрю, смотри! — воскликнула Анетта. — Что это, вон там?

— Римский акведук, — ответил Эндрю.

— А куда он ведет? — спросила Анетта.

Эндрю начал объяснять. Но Анетта уже не слушала. Скоро, скоро она увидит Николаса. О, сколько же ему надо будет всего рассказать!

30.

Шел дождь. Питер Сейуард стоял у окна и смотрел, как струи ударяют в крону раскидистого, занимающего собой почти все пространство между стенами, платана, как дождевая вода сбегает по листьям и ветвям и падает вниз, образуя на оголенной земле широчайшую лужу. Отяжелевшая от влаги масса листьев колыхалась под резкими порывами ветра. Наблюдая этот водопад, Питер тихо насвистывал, подражая какой-то птице. Потом отвернулся от окна в темноту комнаты, наполненную, как всегда, глубочайшим молчанием, в котором можно было расслышать тихое дыхание книг. Питер стоял долго, вглядываясь в то, что его окружало, будто сквозь туман.

За входной дверью что-то застучало, зашелестело. Питер очнулся. Дверь широко распахнулась, и в свете, струящемся из коридора, он увидел Розу в одежде, потемневшей от дождя. Она зашла в комнату, и опять стало темно. Не глядя на него, Роза пробормотала: «Слава Богу!» и начала стряхивать с себя воду.

— Не надо так делать, Роза, — сказал Питер, — книги намокнут.

— К черту книги! — ответила Роза, стащила с себя пальто и бросила на пол. Питер поднял пальто и аккуратно развесил на спинке стула. Роза села на стол и начала вытаскивать шпильки из мокрых волос. Утяжеленная дождем, темная волна упала ей на плечи.

— Да ты же до нитки промокла, бедняжка! — сочувственно проговорил Питер. — Сейчас открою заслонку. — Он дернул за две железные дверцы, и яркий свет проник в комнату, отразившись в полированной плоскости стола, оживив цвета сотни книг.

— Иди поближе, — позвал Питер. Но Роза, словно не расслышав, продолжала задумчиво расправлять пальцами пряди, и капли стекали с ее одежды и падали на пол.

Питер в растерянности стоял возле нее.

— Я так рад, что ты пришла, — произнес он. — Я сейчас на дождь смотрел, — продолжил он, и ему показалось, что прозвучало уж слишком похоже на жалобу; поэтому он добавил: — Дождь такой красивый.

— Странно, — заметила Роза. — Я решила почему-то, что ты умер.

— Действительно странно, — отозвался Питер. — Нет, я, как ты видишь, жив.

— Не знаю почему, — вновь заговорила Роза, — но в поезде мне вдруг стало совершенно ясно, что ты умер. Это было, как в видении. Я представила себя на пороге твоего дома. Дверь заперта, я звоню; мисс Глэшн открывает и говорит тихо так: «Нет больше нашего Питера». Потом ведет меня в твою комнату, и я понимаю, что все здесь превратилось в бессмысленный хаос вещей, которые кто-то посторонний потом рассортирует и вынесет.

— Видишь, все не так, — сказал Питер. — Хочешь сигарету? — Он всегда хранил в столе сигареты на случай, если придет Роза.

— Не хочу, — ответила она. — Эти сигареты пролежали там целый век. — И она придвинулась к огню.

— А где ты была? — спросил Питер.

— Ездила в Италию… повидать Мишу. Но все напрасно. — Тон, которым это было произнесено, запрещал дальнейшие расспросы.

— Ты… заезжала в Кампден? — поинтересовался Питер.

— Нет. С вокзала прямо сюда. Как там Хантер, ты случайно не знаешь? — Она выжала воду с кончиков волос и теперь вытирала щеки платком. Лицо у нее покраснело от печного жара.

— О, какой же я недотепа! — опомнился Питер и протянул ей полотенце. — А Хантер совершенно выздоровел. Мисс Фой мне рассказывала.

— Так и должно быть, — со вздохом заметила Роза.

— А ты знаешь, ведь миссис Уингфилд умерла, — сообщил Питер.

— О… — произнесла Роза, упустив полотенце на пол. Лоб у нее все еще поблескивал от влаги. — О… — повторила она. — Как жаль. Бедная! Как странно. Мама, я помню, любила ее. — И она провела ладонью по глазам.

— Мисс Фой искала тебя. Чтобы сообщить о завещании.

— О завещании? — Роза подобрала полотенце и начала энергично вытирать волосы. — О каком, помилуйте, завещании?

— Миссис Уингфилд оставила тебе все акции «Артемиды» и ежегодную ренту в пятьсот фунтов, но только с тем условием, что изданием журнала будешь заведовать именно ты.

— Пятьсот фунтов! — коротко рассмеялась Роза.

— По-твоему, она оказалась скупа? — спросил Питер.

— Нет! — возразила Роза. — Умна! А остальное?

— Остальное завещано мисс Фой.

— Замечательно! И много?

— Много, — подтвердил Питер.

— Что же мисс Фой сделает с этой суммой, как ты думаешь?

— Стоит тебе захотеть, и сумма тут же очутится у тебя, — предположил Питер.

— Мне она не нужна. Это тебе и Хантеру. Бедная миссис Уингфилд…

— Роза… ты слышала о Нине?

— Да. Питер, сядь же ради Бога! Я злюсь, когда ты вот так торчишь столбом.

Он сел в кресло поблизости от очага, а Роза поднялась и расположилась у его ног. Чуть прислонившись к его коленям, она расправила волосы, словно предназначенную для просушки большую рыбацкую сеть. Так они и просидели несколько минут: она, погруженная в свои печальные раздумья, и он, глядящий на нее и боящийся шевельнуться, чтобы не спугнуть охватившее его чувство радости. За окном стемнело.

— В этой комнате что-то изменилось, — произнесла Роза. — Стало просторней. Что же ты сделал? А, понимаю… огромные листы иероглифов, они исчезли. Ты их убрал?

— Да. Все закончилось.

— Что значит «все закончилось»?

— Ну, нашли двуязычный памятник недалеко от Тарса, такой монументальный… и он все объясняет.

— Все объясняет? — Роза опустилась перед Питером на колени. — Ты хочешь сказать, что все твои исследования ни к чему?

— Полагаю, что так. Как бы там ни было, я шел по ложному пути. Совершенно ошибочным было мое мнение, что это индоевропейский язык. А на самом деле это какая-то разновидность монгольского. Найденный памятник помогает составить словарь, вполне достаточный для расшифровки большей части текстов.

— Так что же это было, ну то, над чем ты так долго ломал голову?

— О подробностях говорить еще рановато, но, судя по всему, это перечень сражений… невероятно интересно… они выяснили…

— Какая разница, что они выяснили! — вскричала Роза. — Твой труд, твой, оказался напрасен, да, напрасен? — в ее голосе звучали и гнев, и отчаяние.

— Ну, что поделаешь. Ты вкладываешь все свои силы в расшифровку знаков и даже не подозреваешь, что движешься не к истине, а от нее. А тут еще эта неизменно присутствующая надежда — появится какой-то новый факт, и все прояснится. Но пытаться стоило. Теперь вот я со спокойным сердцем могу заняться иной работой. Не о чем сожалеть, Роза.

Она стояла перед ним на коленях, и ее черные волосы спускались почти до пола. Она положила свою руку на его ладонь.

— Питер, — сказала она, — а как ты отнесешься к предложению жениться на мне?

Он посмотрел на нее спокойно, может быть, чуть печально.

— Ты не представляешь, дорогая, как тронули меня твои слова. Но ведь на самом деле ты этого не хочешь. Какой-то бог или демон заставил тебя сказать это, но сама-то ты этого не хочешь. О, если бы это была ты! Но это не ты! — Взяв ее рукой за подбородок, он приподнял ее лицо и заглянул ей в глаза. Она ответила ему взглядом, наполненным яростью.

— Бог! Демон! Нет, нет! Ты мне не веришь?

— Нет. — Он провел ладонью по ее щеке и, взяв теплую прядь ее волос, положил себе на колени.

— Нет, — эхом отозвалась Роза, и голос ее прервался. — Ты не веришь мне, Питер, не поверишь уже никогда. Мне хочется плакать. Прошу, сделай что-нибудь, отвлеки, займи!

Все еще удерживая ее прядь, он потянулся к лежащему рядом с ним на столе альбому в зеленой обложке. Открыл и начал переворачивать страницы, и сквозь густеющую пелену слез она увидела изображения.

— Смотри, — говорил он, — вот старая базарная площадь, а вот знаменитый фонтан из бронзы, а тут средневековый мост через реку… — он перевернул страницу. — А вот здесь собор…

Примечания.

1.

Всему понемногу (франц.).

2.

Гринлинг Гиббоне — английский скульптор (1648–1721).

3.

Большой Стол — обеденный стол для преподавателей колледжа (Примеч. пер.).

4.

Баркер — магазин в районе Кенсингтона (Примеч. пер.).

5.

Очень приятно (франц.).

6.

Момзен Теодор — знаменитый немецкий историк (1817–1903).

7.

Майерс Эдвард — английский филолог XIX века, переводчик «Илиады».

8.

Вздернутый (франц.).

9.

Шутки, легкая болтовня (франц.).

10.

Мне нравится конкретное! (франц.).

11.

Конкретное! Пережитокабстрактного! (франц.).

12.

Девушка (франц.).

13.

Вседозволенности (франц.).

14.

Нанеопределенное время (лат.).

15.

Элита (франц.).

16.

Серпантин — озеро в Гайд-парке.

17.

Оплакивание (лат.).

18.

Предметы искусства (франц.).

19.

Слушай, сестренка (франц.).

20.

Я в восхищении (франц.).

21.

Я тебя поздравляю (франц.).

22.

Манер (франц.).

23.

Поступишь разумно, если приедешь к нам. Собираемся у виллы Франчолини (франц.).

24.

На автомобиле (франц.).

25.

Впрочем, с твоим неупитанным задом вряд ли кому будет интересно, как ты выглядишь в штанишках! (франц.).

26.

Целую (франц.).

27.

Господи! (франц.).

28.

Это забавно (франц.).

29.

Соединяю с Лондоном (франц.).

30.

Я хочу поговорить с месье Кокейном (франц.).

31.

С кем? (франц.).

32.

Подождите минутку. Кто его спрашивает? (франц.).

33.

Сестра (франц.).

34.

Месье ушел сегодня утром. Нет, координаты не оставил (франц.).

35.

1 Да (франц.).

36.

Но вот, что с вами происходит? (франц.).

37.

2 Какой ты забавный, мой дорогой (франц.).

38.

1 Мой дорой друг (франц.).

39.

Смотритс-ка! (франц.).

40.

1 Осторожно, ребенок будет! (франц.).