Бесполезен как роза.

Я знаю, доля твоя нелегка,

Но ты оказалась сильней —

Одолела все и насквозь прошла.

Путь через царство теней.

Из Поэмы Арне Гарборга «Хаугтюсса» (1895).

Реальным фактом моего прошлого является то, что я болела шизофренией. Этот факт стал неотъемлемой частью моей истории и наложил свой отпечаток на меня сегодняшнюю. Таким же реальным фактом моей жизни является то, что сейчас я здоровый человек, не нуждающийся в медицинской помощи. Это не период «временного улучшения», не результат того, что я «успешно справляюсь со своими симптомами», я действительно здорова и работаю клиническим психологом, живу нормальной жизнью и большей частью вполне счастлива. Можно подумать, что мой случай — это нечто фантастическое, ведь мне годами твердили, что моя шизофрения — хроническое заболевание. Мне говорили, что я никогда не поправлюсь и должна буду уживаться со своими симптомами, но это оказалось ошибкой.

Во время болезни мне так нужно было хоть немножко надежды! Я изо всех сил старалась за нее цепляться, но часто оказывалось, что никто, кроме меня и моих близких, не верил, что моя жизнь когда-нибудь станет лучше. Я по себе помню, как горько было жить без надежды, поэтому, выздоровев, я стремилась поделиться с другими той надеждой, которой мне так не хватало самой, когда я болела. Не потому что я думаю, будто моя история приложима ко всем людям, а потому что, на мой взгляд, очень важно никогда не терять надежду. Я выступала с лекциями и написала книжку «Завтра я всегда бывала львом». В ней говорится о том, как незаметно подкрадывается подменяющий реальность психоз, о «Капитане» и других голосах, которые поселились у меня в голове и стали частью моей действительности, о том, как я сама себя калечила, о своих госпитализациях и рецидивах. Но главное, о чем в ней говорится — это надежда.

Я знаю, что не всем дано выздороветь, как мне. Многие люди с самым разными диагнозами проводят значительную часть своей жизни во власти болезни. Это нелегко пережить, потому что болезнь приносит страдания. Особенно тяжело переносить свою неполноценность в условиях современного общества, для которого характерны культ достижений, индивидуализма и успешности. Я не забыла, каково это было — вести жизнь, не укладывавшуюся в рамки общепринятых и одобряемых правил, перейдя из рядов активных членов общества в разряд пассивных и опекаемых. Я считаю, что нельзя оценивать человека, исходя из результатов его деятельности, из уже достигнутых или ожидаемых от него успехов. Человек достоин уважения просто потому, что он есть.

Поэтому я хочу рассказать еще несколько историй. Все эти истории взяты из действительности, но поскольку для меня было важно сфокусироваться на системе, а не отдельных личностях, я изменила имена, место действия и другие подробности, по которым можно было бы узнать, о ком идет речь. У каждого человека есть недостатки и слабости, несмотря на все наши старания, мы часто совершаем ошибки. Мы подвержены недоразумениям, недопониманию, мы допускаем промахи, и с этим приходится как-то мириться. А вот сложившиеся системы, предрассудки, общие установки иногда полезно бывает перетряхнуть. И с этой задачей дело обстоит примерно так же, как с домашней работой: к ней приходится постоянно возвращаться, чтобы не зарасти грязью.

Мечтать.

Бесполезен как роза.

Встреча с тобой
Случилась на почте, вчера:
Длинная очередь, нервный стресс. —
И вдруг твой лепет — ты в детской коляске лежишь
Бесполезен как роза.
Как найти кров, одежду и пищу себе и другим,
Тебя не заботит.
Слабый и хрупкий, ты не добытчик,
Никому не приносишь ты пользы,
А только лежишь, как бутон ранним утром.
Но при виде тебя я улыбнулась.
Потом попыталась припомнить,
Когда мне еще доводилось
Улыбаться в очереди перед окошечком почты,
Как в этот четверг, под дождем?
И радость великая
Охватила меня от таких бесполезностей в мире,
Как розы,
Младенцы
И улыбка на губах.

Впервые меня госпитализировали, когда мне было семнадцать лет. Я попала в закрытое отделение для больных с острым психозом. Больница с трудом перебивалась из-за плохого финансового обеспечения и недостатка персонала. Там лежали пациенты, большинство которых страдало серьезными заболеваниями уже не первый год. Туда принимали только больных с ярко выраженным психозом при условии, что они представляли опасность для себя или для окружающих. Моя болезнь была достаточно серьезной, но если кто-то подумал, что за этим вступлением последует леденящий душу рассказ о разных ужасах, я вынуждена его разочаровать. Ничего ужасного со мной в больнице не происходило. Разумеется, такая серьезная болезнь несет с собой много тяжелого, но пребывание в больнице не принесло с собой никаких ужасов, главным образом, благодаря лечащему врачу, который мне достался. Им оказалась молодая женщина, еще совсем без опыта, зато она была идеалисткой и умным человеком, а самое главное, обладала человечностью и смелостью. Вдобавок она понимала важность необязательных, казалось бы, вещей.

В одну из первых встреч с нею я сидела в своей палате и плакала. За первую неделю моего пребывания в отделении мы уже несколько раз с ней беседовали и успели немного познакомиться. Она не назначала мне определенного часа, а просто заглядывала ко мне в палату, проходя мимо по каким-то важным делам. Помню, как я удивилась, когда она вдруг задержалась около меня и спросила, что случилась, почему я плачу. Хотя я болела не так уж давно, она все же поразила меня нормальностью своей реакции. В этом отделении слезы, как правило, анализировали, истолковывали и делали на их основании медицинские выводы, и совсем не часто на них реагировали простым вопросом: «Что случилось?». Уж не знаю, что заставило меня честно ответить на ее вопрос. Может быть, ее заботливая непосредственность застал а меня врасплох, может быть, я так тосковала, что мне было не до того, чтобы скрытничать, может быть, причиной были мои семнадцать лет, но я ответила, что за окном идет дождь. Конечно, это она и сама видела, и все-таки я сказала, что люблю гулять под дождем. Мне нравится ощущать, как мне на кожу сыплются бесчисленные капли, потому что я чувствую тогда, что живу, я люблю звуки и запахи дождя. Дождик дает мне почувствовать себя живой почти с той же силой, как порез на руке, который доказывает мне, что во мне течет живая кровь. Дождь — важная часть моей души. Но, к сожалению, сиделки, дежурившие в тот день, не придавали дождю такого значения, как я. По их мнению, погода в этот день была отвратительная, и остальные пациенты были с этим согласны. Ни у кого не было охоты выходить на прогулку. А я, раньше всегда выходившая гулять под дождем, впервые в жизни осталась взаперти, как наказанная. Дождик барабанил по стеклам, но открыть окно было невозможно, и дверь была заперта на замок. Мне оставалось только плакать. Разумеется, я не сумела объяснить доктору всего, что рассказала здесь, но сказанного было все же достаточно для того, чтобы она меня поняла. Она спросила, обещаю ли я ее не подвести, и взяла с меня честное-пречестное слово, что я обязательно вернусь, если она отпустит меня погулять. Само собой, я это пообещала. Если она сделает для меня такое доброе дело, то и я не подведу ее и никуда не убегу: я решила, что убежать еще успею как-нибудь в другой раз, но не сейчас, когда она сделала мне такую поблажку! Перед тем, как отпустить меня, она, конечно же, задала мне еще несколько вопросов, убедившись, что я не покалечу себя, что прогулка под дождем не усугубит мою грусть, что на прогулку я собралась не потому, что меня позвали какие-нибудь голоса. Затем она сказала сиделкам, чтобы те меня выпустили погулять, и спросила, не требуется ли мне непромокаемая одежда. Ее заботливость была мне очень приятна, но еще больше порадовало, что она, хотя и была врачом, с пониманием отнеслась к моему желанию промокнуть до нитки. Она только улыбнулась и пожелала хорошенько насладиться прогулкой. И я таки насладилась! На улице всюду журчала, звенела, хлюпала вода, с деревьев капало, и в каждой капле играли лучи уличных фонарей. В лужах, покрывавшихся рябью при каждом порыве ветра, золотом поблескивали лежавшие на дне опавшие листья: это зрелище вызывало у меня образ крадущихся леопардов. Рядом с больницей был крохотный лесок, который и рощей-то трудно было назвать, однако там все же было несколько деревьев, были камни, вереск и сырая земля — достаточно, чтобы ощутить терпкие запахи живой природы. На кочках кое-где еще встречались последние ягоды черники. Никому, кроме меня, не приходило в голову гулять при такой отвратительной погоде, и, будучи признанной сумасшедшей, я могла, усевшись на камне, распевать от радости песни и лакомиться черникой. Вольная передышка от строгого распорядка и стерильной белизны больничной системы!

Она не посмеялась надо мной. Не спорила. Не пыталась меня образумить. Просто пошла мне навстречу. В следующую встречу я рассказала доктору про Капитана, которой орет у меня в голове. Я поверила, что она не поднимет меня на смех. Раз уж она сумела понять, за что я люблю гулять под дождем, то, наверное, не скажет, что мои разговоры о Капитане это одни глупости. И она действительно так не сказала. Она и на этот раз сумела меня понять. Вот так, понемножку, мы начали знакомиться друг с другом.

Спустя некоторое время она стала отпускать меня из больницы в дневное время, чтобы я посещала часть уроков в школе. Это было здорово, но в то же время очень нелегко. Нелегко из закрытого отделения, где в порядке вещей вопли и лекарства, привязывание к кровати и запертые двери, переходить к школьному быту, где привычны парты и книжки, где люди учат уроки и болтают на переменах. Это были словно две разные планеты, которые каждый день то и дело с треском сталкивались в моей голове, создавая неразбериху, и управиться с ней было ох, как непросто. Но мне все равно это нравилось. Уж лучше жить в двух мирах — больном и здоровом, которые то и дело сталкиваются, чем оставаться в той реальности, где существует только болезнь, которой ничто не мешает оставаться болезнью. И неважно, что это порождало конфликты в моей голове. Я сама желала, чтобы болезни что-то мешало.

Как-то раз у меня выдал ась беспокойная ночь. Голоса орали, Капитан орал. Это вынуждало меня царапать себя, бить, колотить кулаками куда попало. Слова, раздававшиеся у меня в голове, тонули в неумолкающем грохоте, и все это продолжалось, продолжалось и продолжалось, пока меня не охватила паника. Я начала биться о стены, об пол, об окна, обо все, что угодно, кидаясь на что придется, только бы спастись от этого ужаса. Я рвала на себе волосы, чтобы проделать в голове дырку, через которую мой хаос мог бы вырваться наружу, раздирала себе ногтями грудь, чтобы проткнуть отверстие между ребрами, через которое я могла бы вырвать из груди чудовище, грызущее мое сердце, кричала от отчаяния, чтобы криком прогнать грохот, раздававшийся у меня в голове, кричала от страха, что мир вокруг меня рушится, кричала от боли, пока не умолкла, онемев от ужаса. И два человека удерживали меня, пока я так буйствовала. Сиделка, которую я очень полюбила, и мой доктор. Они держали меня час за часом, всю ночь напролет. В тот период у меня от всех лекарств начала сдавать печень, поэтому на какое-то время мне пришлось отменить химические препараты, и я уже дошла до той стадии, когда на меня не действовали никакие разговоры. Конечно, какие-то слова за эти часы были произнесены, но я их уже не могу припомнить, потому что в голове у меня звучало столько всего другого. Но я знаю, что эти люди не бросили меня, они были рядом и не оставили меня сражаться в одиночестве. И я знаю, что несмотря на то, что уже прошли долгие часы, что была уже ночь, а я не оставляла попыток покалечить себя, они ни разу не попытались сделать что-то, что причинило бы мне боль. Это меня удивило. Они не злились. Они не прибегали к жестким приемам, чтобы заставить меня «взять себя в руки». Напротив, они делали все возможное, чтобы не причинить мне вреда, не сделать больно. Я помню, как доктор показывала сиделке, как ей лучше держать мои руки, чтобы останавливать мои движения «в момент их зарождения» — доктор говорила при этом, что так они с сиделкой смогут избежать необходимости применять силу и не причинят мне нечаянно боль. Я не могла понять, что заставляет их волноваться о таких пустяках. Я заслуживала, чтобы мне сделали больно, я желала боли, голоса терзали меня. Капитан терзал меня, я не понимала, с какой стати они заботятся о том, чтобы не причинить мне боли. Это было глупо, бессмысленно, необъяснимо, и это было невероятно хорошо!

Постепенно хаос улегся, и я наконец заснула. Они ушли, но перед уходом мой доктор сказала мне, что завтра ей, как всегда, нужно быть на утренней летучке, несмотря на то, что она не спала всю ночь, а от меня она ожидает, что я тоже, как всегда, пойду завтра в школу. И я сделала так, как она сказала. Это не было наказанием. Она предъявляла ко мне те же требования, что и к себе самой, она ожидала от меня, что я справлюсь с трудностями и поведу себя нормально, она спокойно потребовала, чтобы я сохраняла надежду. Сейчас тебе плохо, но это пройдет. Завтра ты снова придешь в школу. Жизнь продолжается, несмотря на тяжелые кризисы. Нет, это было не наказание. Это была награда.

Вообще-то я была слишком молода для этого отделения, и мой доктор никогда об этом не забывала. Мне еще не исполнилось восемнадцати лет, и потому она не хотела применять по отношению ко мне механические средства принуждения, даже когда у меня случались буйные приступы. Она считала, что я для этого чересчур молода, и говорила, чтобы в случае необходимости меня держали руками. Детей нельзя связывать ремнями. Думаю, что санитаркам это не очень-то нравилось, ведь из-за меня у них прибавлялось много лишней работы, однако они поступали так, как она велела. Впоследствии мне не раз приходилось лежать связанной, и хотя сначала меня это очень пугало, скоро я научилась спокойно относиться к такому обращению, которое служило для моей же безопасности, так как сила применялась в этом случае лишь для того, чтобы помешать мне покалечить себя и дать мне передышку. Мне это по-прежнему не нравилось, но я стала понимать, что это необходимо. И все же я рада, что при первой госпитализации мне не пришлось испытать на себе привязывания к кровати. Ведь мне было всего лишь семнадцать лет, а в этом возрасте, какой бы ты не вымахала, ты все еще остаешься ребенком.

Мне хотелось остаться в этом отделении. Мне было там хорошо, и я чувствовала, что меня лечат. Но это было отделение острых психозов, и вскоре меня перевели в другое место, где, как мне сказали, будет лучше: там, дескать, работают лучшие специалисты и гораздо больше возможностей. Мне сказали, что там я получу соответствующее лечение и мне станет лучше. Но в новом отделении я столкнулась с насилием, противостоянием и наказаниями. Там меня взяли в жесткий оборот, начав со мной бессмысленную борьбу, чтобы добиться полного послушания. У них была такая теория, что когда на меня нападает буйство, нужно применять болевые приемы, которые должны меня успокоить: считалось, что я перестану воевать с окружающими, если мне будет достаточно больно. Разумеется, это была безумная теория. За исключением, может быть, разве что пощечины для снятия истерического припадка, физическая боль вообще не оказывает никакого воздействия, когда речь идет о страхе. От боли страх только усиливается, боль никогда не оказывает успокаивающего действия. Казалось бы, это должно быть ясно без объяснений, но не тут-то было. По вечерам я тихо плакала, закрывшись с головой одеялом, и тосковала по моим сиделкам и лечащему доктору. Я стыдилась своего горя, понимая, что они вели себя просто так, как положено профессионалам, что личные отношения тут были не при чем и, значит, я просто не имею права тосковать и плакать по ним. И все равно плакала. Я горевала об этой утрате, вспоминая о них, как о каких-то чудаках. В моем новом отделении все, казалось, были согласны с моими голосами, которые говорили, что я заслуживаю всего самого худшего. Это было мне понятнее, чем доброта, но доброту я все же вспоминала с надеждой. В той больнице считали, что я достойна чего-то лучшего. Я в это совершенно не верила, но всегда помнила, и это воспоминание служило мне утешением.

В области психиатрического здравоохранения связь между тем, что говорится, и тем, что происходит на деле, зачастую еле просматривается. Во время болезни мне приходилось сталкиваться с тем, что за мной приходила полиция, меня насильно забирали из дома и отвозили куда-то, где мне совершенно не хотелось находиться, меня запирали там, обыскивали, отбирали у меня часть моих вещей. Мне говорили, что я все неправильно вижу и неправильно понимаю, и что меня не выпустят, пока я сама этого не признаю. Мне приходилось мириться с множеством всяких правил и ограничений, среди прочего — с ограничениями на пользование телефоном, на свидания, на радио и телепередачи, на какие бы то ни было контакты с другими людьми. Это делалось для моего же блага, и порой такие насильственные меры бывают необходимы, чтобы защитить человека от самого себя. Но все равно трудно поверить, чтобы такой подход мог давать больному чувство защищенности, чтобы он способствовал доверию и побуждал к открытости. «Мы насильно забрали тебя, посадили под замок, ты находишься у нас в полном подчинении, и мы все за тебя решаем, так что можешь не напрягаться, полностью положившись на нас: мы бесконечно тобой дорожим и будем заботиться о тебе, мы желаем тебе только добра». В такой ситуации ты сразу чувствуешь: тут что-то не так, и при других обстоятельствах никто не принял бы это как должное. От жертвы никогда не требуют, чтобы она доверяла своим похитителям и во всем на них полагалась. Никто не ждет от преступника и не требует, чтобы тот смиренно доверился полиции, а от узников совести не ожидается, чтобы они беспрекословно приняли точку зрения диктатора. Так как же тогда можно требовать от находящегося в состоянии помешательства, ранимого, напуганного и подозрительного человека, который, как известно, не способен навести порядок в своих мыслях и воспринимать социальные связи, чтобы он осознал, что мы, причиняя ему страдания, желаем ему только добра? Этого невозможно требовать. Но мы, тем не менее, требуем. Потому что так легко забываем о том, что надо бы посмотреть на вещи и с другой стороны. Мы-то знаем, чего мы хотим и что задумали, мы знаем, что искренне желаем помочь, а не навредить. Для нас очевидно, что никаких волков, инопланетян, заговоров и орущих голосов вообще нет, и потому мы так легко забываем о том, что как бы мы ни были правы в своем мнении, для другого наша правда ничего не значит, поскольку он ее не разделяет. Пускай я знаю, что желаю тебе добра, но это знание не имеет никакого значения, ибо пока я не сумею передать его тебе, ты все равно не будешь мне доверять. Доверие нельзя навязать насильно. Чувство защищенности не внушишь по приказу. Доверие надо сперва заслужить. Чувство защищенности возникает у нас в процессе человеческого общения, оно связано с отношениями между нами и другими людьми. Для меня заявления о том, что мне «желают добра» и что «это — больница» оставались пустым звуком. В то время я готова была признавать, что по коридорам больницы и школы бродят волки, я ежедневно выслушивала приказы незримых диктаторов, которые были для меня реально существующими личностями. Такие абстрактные понятия и суждения, как, например, «больница — это место, где людей лечат», потеряли для меня всякий смысл. Я знала, что другим людям в больнице помогали, но в то же время знала, что общепринятые правила больше не действуют. Я уже не могла полагаться на обобщающие или абстрактные суждения, потому что мир перестал быть тем, каким он обыкновенно был прежде. Теперь мне оставалось полагаться на людей, с которыми я встречалась. Понятно, что чувство уверенности легче приходило ко мне там, где мне уже доводилось убеждаться в хорошем к себе отношении, и труднее в таком месте, которое было связано для меня с воспоминаниями о плохом обращении, однако, в конечном счете, решающее значение имела конкретная ситуация, а хорошее или дурное впечатление могло изменяться под влиянием контакта с конкретными людьми.

Шведский психолог Ален Тупор занимался исследованиями, посвященными вопросу о том, что помогает людям с серьезными с психическими заболеваниями добиваться улучшения (Борг и Тупор 2003, Тупор 2004). Он применил простой и гениальный метод: стал встречаться с людьми, которые раньше были серьезно больны, а затем значительно поправились или совершенно выздоровели, и расспрашивать их, что, по их мнению, решающим образом повлияло на их выздоровление. Одним из важнейших среди полученных им ответов были рассказы о том, как тому или иному больному повезло встретить такого врача, который осмелился выйти за пределы установленных правил, дав больному ощущение понимания и уважительного к себе отношения. Многие из пациентов вспоминали при этом какие-то простые, обыкновенные вещи: санитара, который укутал пациента в теплое одеяло, принес ему, плачущему и напуганному, чашку чаю. Многие упоминали о потраченном на них времени и внимательности: о том, как представители лечащего персонала не пожалели времени на то, чтобы поговорить с больным, тогда как на отделении было много других неотложных дел. Некоторые вспоминали, как повышалось их чувство человеческого достоинства от такого события, как принятый кем-то из лечащего персонала подарок, носивший порой скорее символический, чем конкретный характер. А некоторые рассказывали и о случаях откровенного нарушения обязательных правил, когда лечащий врач, например, не заносил в карточку беседу с пациентом или проводил беседу бесплатно, или делал что-то, выходящее за рамки обычной практики, как это случалось, например, когда врач, поменяв место работы, продолжал лечение своего пациента. Подводя итог своих исследований, Тупор отмечает большое значение такого факта, как ощущение пациентом своей избранности, уважения со стороны врача, переживание взаимопонимания и важность таких отношений, которые складываются, когда человек чувствует к себе доброжелательный подход. В сущности, это так просто: мы не любим, когда нас воспринимают как представителя какой-то определенной группы, мы любим, чтобы нас воспринимали именно как ту неповторимую личность, какую мы собой представляем. Для повышения чувства собственного достоинства очень полезно ощущение своей избранности и неповторимости. В своей книжке «Деревенские дети дома и на горном пастбище» Мария Гамсун[1] описывает, как дети летом жили с матерью на горном пастбище. Старшего брата Улу мать попросила съездить а водой, а так как мать оторвала его от какого-то другого занятия, он неохотно соглашается выполнить поручение. Его несколько утешило, когда мать пообещала, что в награду за работу даст ему вечером лепешку со сметаной, он сел на телегу с бочками и отправился к источнику. Но, вернувшись, он тотчас же пошел к матери на кухню и спросил, только ли ему будет награда или братья и сестры тоже получат по лепешке? Мать ответила, что решила угостить всех детей, и перечислила, кто что сделал полезного. Ула вынужден был согласиться с нею, но сделал это неохотно, потому что «лепешка со сметаной большего стоит, когда ты ешь, а другие смотрят на тебя и завидуют».

Быть избранным или одним из многих — большая разница, и как показывает пример опрошенных Ту-пором людей, это можно использовать в психотерапевтических целях, повышая таким образом чувство собственной значимости пациента. В поликлиниках и других местах, где психотерапевт и пациент встречаются индивидуально, это можно применять с большой пользой. В больничных отделениях и центрах дневного пребывания дело с этим обстоит несколько сложнее. Как правильно заметила мама Улы: «Нужно обращать внимание на потребности отдельного ребенка, но и остальных при этом нельзя забывать». В идеальном мире, разумеется, каждый стал бы чьим-то избранником, и у всех представителей больничного персонала были бы среди пациентов разные фавориты, так что каждый пациент был бы самым важным, единственным и неповторимым, по крайней мере, для одного из медицинских работников. Но, как показывает мой опыт, действительность не так идеальна. Часто случается, что большинство персонала одних пациентов любят, вокруг других возникает конфликт между теми, кому они нравятся и кто их терпеть не может, а третьих вообще никто не выделяет. Они получают уход и лечение, но не ощущают избранности. Они просто есть там и более ничего. Мне довелось побывать молодой, недавно заболевшей пациенткой с «интереснейшими» симптомами и хорошим владением языком. На этом этапе я побывала в избранницах у нескольких людей, мне отдавали предпочтение, на меня тратили больше времени, мною чаще занимались, со мной беседовали, ко мне проявляли интерес и уделяли мне много внимания. Побывала я также и в давних хронических больных, сидящих на тяжелых медикаментах, из числа довольно безнадежных. На этом этапе я уже ни для кого не была избранницей, даже для моего лечащего врача. В этом положении я мало чего получала, и уж, конечно, ничего такого, что выходило бы за рамки положенного, что позволило бы мне ощутить себя особенной и неповторимой. Тогда я отошла на задний план, став частью общего фона, одной из тех пациенток, по сравнению с которыми избранные могли заметить, что им уделяется особое внимание. Мир суров, жизнь жестока, и с этим нам приходится жить, но я все же думаю, что для психотерапевта было бы неправильно ради укрепления самооценки Улы обделять его братьев, чтобы он мог наглядно видеть разницу. Для этого нужно все-таки найти какие-то другие средства.

Респонденты Тупора особенно высоко оценивали готовность лечащего персонала пойти на нарушение рутинного распорядка и сделать для них что-то особенное, быть может, даже в нарушение правил. Это очень важная информация, свидетельствующая о том, что некоторые представители лечебного персонала совершают такие поступки, и о том, что некоторые пациенты оценивают такие действия как что-то позитивное. Отчасти это, очевидно, связано с тем, что такие поступки давали им возможность почувствовать, что их выделили как личность, поскольку нетрудно понять, что медицинский работник не может сделать такие исключения для всех, и это придает человеку чувство уверенности и приятное ощущение того, что ему действительно идут навстречу. Однако, когда отдельные люди, пренебрегая общепринятыми правилами, начинают поступать по-своему, в этом всегда есть что-то сомнительное. Это может стать началом чего-то замечательного, революционного, ведь многие великие и важные исторические события, имевшие прогрессивное значение, начинались с того, что какие-то отдельные личности решились, нарушив общепризнанные правила, испробовать новые пути. Но эти начинания могут обернуться и чем-то негативным, преступления и правонарушения тоже могут начинаться с того, что какие-то отдельные личности, несогласные с общепризнанными правилами, решали, что для них эти правила необязательны или что данная ситуация оправдывает незаконные действия. Возможно, в этом случае следовало бы ориентироваться на то, что нарушение совершается, исходя из интересов пациента, а принятое решение основывается на профессиональном выборе наиболее полезного для данного пациента метода лечения с учетом его согласия, выраженного непосредственно или опосредованно. Казалось бы, при соблюдении этого правила все должно быть в порядке. Однако врачи тоже люди, и даже психотерапевты могут иногда совершенно ошибочно оценивать ту или иную ситуацию. Одна из моих коллег рассказала мне, что как-то, когда у нее возникли проблемы с машиной, ее подвозил домой один из пациентов. Это было удобно для терапевта, которая без лишних хлопот добиралась после работы до дома, и приятно для пациента, у которого это событие вызвало ощущение собственной значимости: ведь он оказался нужен своему терапевту и, кроме того, благодаря совместной поездке получил добавочное общение со своим врачом. Однако вскоре моя коллега поняла, что такие поездки оказывают на нее слишком сильное влияние при принятии решений о том, как часто ей следует оказывать предпочтение данному пациенту перед другими при назначении терапевтических встреч и какими вопросами следует заниматься во время беседы с ним — в особенности в конце сеанса. После этого она нашла другое решение своей транспортной проблемы.

Из исследовательских работ в этой области также явствует, что терапевты, вступавшие с пациентом в сексуальные отношения, говорили, что делали это ради пациента, нуждавшегося в сексуальном подтверждении или страдавшего заниженной самооценкой. Между тем по данным исследования у 40% пациентов, имевших сексуальные контакты с терапевтом, самооценка снизилась по сравнению первоначальным уровнем. 50% страдают кошмарами и паническими страхами, а 80% — испытывают чувство вины и мучают себя упреками. (Cordt-Hansen, Johansen 2006). Так что одно лишь мнение терапевта не является надежным показателем того, что те или иные методы оказывают на пациента благотворное действие.

У одной из моих лечащих врачей одно время были гибкие границы между частной жизнью и профессиональной деятельностью. Я бывала у нее в доме, иногда мы вместе проводили свободное время, я была знакома с членами ее семьи. Это было приятно, мне самой это нравилось, я получала от этого удовольствия, по крайней мере, на первых порах. Однако в наших отношениях не хватало определенности и ясности, и терапия смешивалась с квазидружбой. Ибо настоящей дружбы между нами никогда не было, для этого слишком велик был дисбаланс власти. Отношения между терапевтом и пациентом никогда не бывают равноправными, так как, хотим мы того или нет, у терапевта всегда будет больше власти, чем у пациента. На мой взгляд, в этом случае самое лучшее — открыто признавать, что такое неравноправие существует. Делая вид, что между врачом и пациентом существуют равноправные отношения, мы снимаем с себя формальную ответственность, в то время как неформальная власть по-прежнему сохраняется. Это часто может оборачиваться негативными последствиями, приводит к непредсказуемым последствиям, когда то, что должно было служить для положительных целей, может привести к разрушительным результатам. Вопреки первоначальному замыслу.

Кроме того, вступать в социальный контакт с психотерапевтом слишком легко, когда тебе это разрешают. Мой терапевт часто говорила: «Думая так, мы с тобой были правы». Мы вместе что-то понимали, мы вместе противопоставляли себя другим людям, которые не понимают. В глубине души я чувствовала, что это не так. Однако я принимала такую позицию, потому что так было легче всего. Ведь я так долго была отгорожена от всего мира. И, соглашаясь с ее утверждением, будто все остальные чего-то не понимают, я облегчала себе жизнь, отказываясь разобраться в своих страхах, которые не давали мне сблизиться с другими людьми. Я делала это сама, по своей доброй воле, потому что так мне было проще и удобней всего. Но я делала это, кривя душой. В перспективе это мне ничего не давало. Это не помогало мне снова вернуться в человеческий мир. Это не восстанавливало для меня сеть социальных связей и не восстанавливало моего Я. Естественно, что, в конце концов, мне пришлось порвать с психотерапевтом и самостоятельно поработать над тем, чтобы сблизиться со своим окружением. Без этого нельзя было обойтись, если я хотела двигаться вперед, и мне следовало бы решиться на это гораздо раньше. А теперь в придачу ко всему мне пришлось проделывать эту работу одной, без поддержки психотерапевта, ибо, начав рвать отношения, я должна была разорвать их до конца. Вначале я поддалась соблазну, ведь это выглядело так приятно, но из-за этого я потеряла время и не смогла усвоить важных уроков. К сожалению, так уж устроено на свете, что решения, которые поначалу кажутся легкими и удобными, со временем оказываются дурными. Читая данные исследования, я узнаю в них себя: 80% опрошенных впоследствии упрекают сами себя. Я думаю, что нарушения предписанных границ могут вызывать впоследствии стыд, даже если они не затрагивают сексуальной сферы. В отношениях между людьми может возникать множество других проблем, а квазидружеские отношения при добровольном согласии могут заслонять от нас неравенство. В процессе психотерапии терапевт всегда обладает большей властью и потому должен нести ответственность.

Многие из моих пациентов обладают небольшой социальной сетью и ограниченным социальным общением, в этом отношении у них все обстоит так же, как и в других областях: например, у них бывают ограниченные экономические ресурсы. Однако, удовлетворение этих потребностей моих пациентов не является моей непосредственной задачей. Я не снабжаю своих пациентов денежными средствами, когда слышу от них, что они сидят на мели. Я помогаю им установить контакт с институтами страхования или с социальной конторой, где они могут получить денежное пособие или помощь в деле управлении своими финансами, если затруднения возникли на этой почве. Точно так же в мои задачи не входит удовлетворение потребности моих пациентов в дружеских связях, человеческом тепле и расширении их социальных связей. В этом деле я могу оказывать им опосредованную помощь, помогая найти контакты, а, главное, выясняя в беседах, чего им не хватает, что они желали бы найти, чего боятся и что мешает им действовать в нужном направлении. Мое дело не предлагать им готовую рыбу, а дать совет, как ее поймать.

Поэтому к идее о том, что из психотерапевтических соображений можно нарушать правила, следует относиться скептически. В качестве альтернативного решения необходимо всячески подчеркивать главенство индивидуального подхода к человеку над требованиями той или иной системы. К счастью, креативность и гибкость можно проявлять, оставаясь в рамках дозволенного, и многие их тех, кого я вспоминаю с добрыми чувствами, не боялись поступать креативно. Те, кто меня видел. У кого находилась охота сделать немного дальше положенного. Люди, которые не просиживали весь вечер в дежурном помещении, а оставались рядом с нами. Те, кто приносил с собой из дома разные вещи: книжки, музыку, материал для лепки, игры, и делился с нами своим временем и интересами. Я помню студента с отделения острых психозов, который, заметив, что я очень интересуюсь психологией, одолжил мне свою книжку из списка обязательной литературы. Это был учебник, представлявший собой введение в психологию, в нем излагались лишь общие положения и не было ничего такого, что могло бы меня напугать или смутить. Впоследствии я прочла в журнале дежурств запись, в которой он дисциплинированно и четко докладывал о своем действии: «Она проявила интерес к моему учебнику, и я дал ей его почитать, так как мне показалось, что ей это доставит удовольствие». Никаких интерпретаций, никаких попыток найти в этом что-то болезненное, а только одна объективная информация, ставящая других в известность о том, что он сделал, почему так поступил, и к какому результату, по его мнению, это действие привело. Действуя в рамках существующих правил, он, однако, проявил гибкость. Он обратил внимание на меня и на мои потребности, и поступил так, как, на его взгляд, было лучше всего для меня, стараясь сохранить между нами отношения доверия и понимания, и в то же время давая другим возможность проверить правильность своего решения? Он выбрал тогда правильное решение. Но окажись оно даже ошибочным, это было бы обнаружено. Ибо он подстраховался за себя и за меня тем, что для верности поставил об этом в известность других людей.

Таким образом, оставаясь в рамках общепринятых правил, можно поступать творчески и доброжелательно, но точно так же возможно, не нарушая этих рамок, вести себя бездушно и высокомерно. Все зависит от того, как ты относишься к людям. Некоторое время назад наше локальное отделение Службы занятости рабочей силы Aetat пригласило нас на информационное собрание, на котором те, кто уже давно сидел без работы, должны были получить разъяснения по поводу курсов АМО[2] по пяти специальностям. На этом собрании присутствовали все ищущие работы, и после общего доклада предполагалось проведение индивидуальных собеседований с тем, чтобы наилучшим образом распределить имеющиеся на курсах места и дать всем соискателям индивидуальный совет и информацию, необходимую для того, чтобы они сделали для себя правильный выбор. Казалось бы, выбран был хороший метод, при котором общая информация сочетается с индивидуальным подходом, который должен был способствовать возвращению людей к трудовой деятельности, развить их профессиональные знания и навыки. А между тем все пошло совершенно не так, как было задумано. Консультантов оказалось слишком мало для проведения индивидуальных собеседований, поэтому люди пришлось дожидаться в приемной, пока до них дойдет очередь. Собрание началось в девять утра, а к шестнадцати часам многие так и сидели, дожидаясь, когда их вызовут для собеседования. Они просидели в очереди целый день, не смея никуда уйти. Ведь если бы они ушли, то не могли бы уже попасть на курсы, не получили бы ту помощь, которая могла дать необходимый толчок их карьере. Впоследствии местная газета потребовала от начальника конторы разъяснений случившегося, но тот ответил, что не видит в этом ничего экстраординарного: ведь участники собрания были безработными, так что они ничего не теряли оттого, что просидели какое-то время в очереди (Гломдален, 26.08.2005). Или, если выразить это иначе, их время ничего не стоило, поскольку они не имели оплачиваемой работы. Тем самым, сообщение, воспринятое этими людьми, оказалось по смыслу прямо противоположным тому, что в нем изначально содержалось. Люди, долгое время остававшиеся безработными, зачастую перестают верить в себя, и им требуется всесторонняя поддержка, для того чтобы они снова могли вступить в ряды работающих. Но у тех людей, которые просидели тогда долгие часы в тесной приемной, не имея возможности распоряжаться своим временем или хотя бы пообедать, этот день, как мне кажется, оставил в душе совершенно не то впечатление, которого все ожидали. Этот день убедив их вовсе не в том, что общество хочет помочь им снова встать на ноги, а лишь посеял в них чувство собственной неполноценности. Одна из соискательниц несколько дней спустя написала тогда письмо в газету, в котором рассказала о том, что у нее в тот день были назначены другие встречи, которые ей пришлось отменить из-за очереди в приемной. Она выразилась об этом так, что у нее было такое ощущение, словно их всех запихали «в какую-то каморку, потому что такие отбросы общества, как она, должны радоваться, что их вообще допускают в помещение Службы занятости». Хотели порадовать: «пятьдесят человек, ищущих работу, получают индивидуально подобранные места на курсах по повышению квалификации», а получилось одно огорчение. Никакие благие начинания не идут впрок, если их смысл не доводится до сознания человека соответствующим благотворным способом.

И тут исследования Тупора обретают особенно важное значение: в них говорится о том, как важно для человека чувствовать, что его принимают всерьез, обращаются с ним как с человеком, а не с каким-нибудь «пациентом» или «лицом, стоящим на учете по безработице», когда в нем видят личность. В привычном для норвежца, заимствованным из латыни слове «респект», которое означает «почтение, уважение», приставка «ре-» означает «еще раз, повторно», а корень «спектаре» — «видеть, смотреть», то есть попросту «посмотреть еще раз, повторно; внимательно присмотреться». Не судить о человеке по первому впечатлению, под влиянием каких-то предубеждений, не ставить на нем печать той или иной категории. Не рассматривать человека как «безработного», «мать-одиночку» или «шизофреника», а, приглядевшись к нему повнимательнее, увидеть, что на самом деле кроется за ярлыком, разглядеть живого человека и разобраться в том, какой подход лучше всего избрать к данной неповторимой индивидуальности. Речь вдет о том, чтобы лишний раз задуматься и понять, что для нас представляется ценным, и относиться к этой ценности с тем респектом, какого она заслуживает.

Бесполезность такого растения, как роза, совершенно очевидна. Розы сложно выращивать, и уход за ними требует непомерно большого труда; для того чтобы они зацвели, их нужно укрывать от холода и вносить очень много удобрений. В нашем климате они легко погибают, так что с точки зрения экономики средства, вкладываемые в разведение роз, вряд ли можно считать надежными инвестициями. Содержание питательных веществ в них также очень низко, а медицинская ценность тоже ничтожно мала. Даже по сравнению с крапивой, которая содержит уйму железа и других полезных пищевых веществ, не говоря уже о картофеле или брюкве, розы представляют собой крайне малополезное растение. И все же я рада, что на свете есть розы. А то, что они редкие, нежные и хрупкие, делает их еще более ценными. Крапива есть всюду, куда ни глянь, она растет сама по себе, легко распространяется без каких-либо усилий с моей стороны. Если я вообще не буду ничего делать, у меня скоро весь сад зарастет крапивой. А для того чтобы вырастить хотя бы несколько роз, мне придется вложить в это много труда. Подобно доверию и дружбе розы особенно ценны тем, что их не так-то просто было взрастить. Тем, что для этого потребовалось время. И потому что они прекрасны. Розы — это красота. Изящная форма цветка, краски и аромат полезны моему сердцу. На своем языке они говорят мне, какое это чудо, что такая красота может вырасти из грязной земли на колючих кустах. Они заставляют меня вспомнить, что на свете по-настоящему важно. Так же, как это делала женщина, которая, будучи моим лечащим врачом, позволила мне погулять под дождем, а однажды бережно удерживала меня целую долгую ночь. Она мало говорила, но ее поступки говорили за нее так выразительно, что невозможно было ее не понять. Какой бы крик ни поднимали мои голоса, как бы ни орал на меня Капитан, как бы ни швыряло меня об стенки и об пол от невыносимого презрения к самой себе, я все равно слышала то, что говорили мне ее руки: ты достойна того, чтобы с тобой обращались бережно. Ты достойна, чтобы тебя жалели. Ты достойна того, чтобы с тобой возились, стараясь достучаться до твоей души. Я не верила. Я не отзывалась на это. Я продолжала наносить себе травмы. И все же я это слышала. И от этого в каком-то уголке моего сердца рождалась улыбка.

Несущая горящую свечу.

Мрак, мрак декабря.
Чернота утра,
Чернота в сердце,
Больничная белизна.
И тут они вереницей вошли,
В белых простынях, дети больничного садика,
С блестками в волосах,
С электрическими свечками
И с пряниками в серебряных корзинках
Из молочных пакетов.
«Дитя родилось в Вифлееме» запели дети,
Ну и что? — подумала я,
Глядя на погасший огонек
В руках одной девчушки.
Сперва она ткнулась к звездоносному мальчику справа,
Нагнув свечку лампочкой к лампочке. Тщетно.
Затем ткнулась к мальчику слева,
Свечой к свече, лампочкой к лампочке,
И вдруг — ее огонек загорелся!
Батарейка, поди, расшаталась,
Подумала я.
Но тут они запели новую песню:
«В оконце каждом огонек»[3]
И я посмотрела в ее глаза.
В них мерцал огонек
Веры, который она держала в руке.
И я подумала: Быть может,
Быть может, и нынче свет из окошек льется.
Потому что ведь трудно
О чем-то сказать: «Невозможно!»
Когда малютка тебе доказала,
Что возможно решительно все.

Я никогда не забуду эту девчушку. Она была совсем крошечная, гораздо меньше, чем мальчики со звездами по бокам от нее. У нее были блестящие, гладкие черные волосы, а в раскосых глазках читалось целеустремленное и сосредоточенное выражение. Ей надо было зажечь свою свечку, и она ее зажгла вопреки всякому здравому смыслу. Она была еще слишком мала, чтобы понять, что совершила невозможное, и не выказала никакого удивления оттого, что свеча зажглась, видно было только, как она довольна, что это ей удалось. Я сидела в самом заднем ряду, и пришла на представление без всякого желания. Опять я была в очередной больнице, где имелось несколько отделений для престарелых и одно для психиатрических больных с длительным течением болезни. Я чувствовала себя измученной, настроение было безнадежное и унылое. Мысли о приближающемся Рождестве не вызывали у меня никакой радости, и мне совсем не хотелось смотреть на детишек, которые только напомнили бы мне о том, что стало для меня теперь недоступно. Но персонал больницы не нашел в этом достаточного основания для того, чтобы позволить мне, отгородившись от всех, уединиться в своей комнате. Так я и очутилась в зале, где, забившись в самый последний ряд, старалась не думать о школе, о детях и семье, о Рождестве и рождественских приготовлениях. Возможно, поэтому я и обратила внимание на то, что делала девочка: не знаю, заметил ли это кто-нибудь еще. Она вела себя так естественно, так непосредственно, и в том, что произошло, не было ничего из ряда вон выходящего — по крайней мере, в глазах самой девочки. Когда детишки, мелькая не слишком чистыми чулочками, потрусили со сцены, я по-прежнему не испытывала радости при мысли о наступающем Рождестве, но этот случай напомнил мне о том, что чудеса все-таки иногда случаются. Они приходят порой с непреложностью чего-то обыденного, так что ты их едва замечаешь, и так естественно, что, не присмотревшись, их можно вообще не заметить. Если бы не твердая и непоколебимая вера девчушки в то, что лампочку можно зажечь, прикоснувшись ею к другой лампочке, она бы не стала даже пытаться. И у нее бы не загорелся огонь.

Вера иногда значит так много! Вера сходна с надеждой, но то, что для надежды — мечта, для веры — твердое знание. Надеяться — значит мечтать о каких-то переменах, верить же — значит действовать в твердой уверенности, что все желаемое произойдет. Мне никогда не удавалось поверить в то, что я выздоровею. Надеяться я надеялась, но верить не верила. Мне также не удавалось верить в окружающих людей. Их так трудно было понять, было столько неясностей, столько недоразумений. Веры в себя у меня не было почти никогда. Я уже не могла полагаться на свою голову, я не могла положиться на свои действия, я не могла с уверенностью знать, сумею ли я сделать то, что мне хочется, и не сделаю ли чего-нибудь такого, чего я совсем не хочу. Я стала сама своим худшим врагом, а кто же будет верить своим врагам? И все же у меня оставалась вера. У меня сохранилась детская вера, которая сопровождала меня всю жизнь, — я верю в доброго бога, который не бросает нас ни в счастье, ни в несчастье, и который пребудет со мной независимо от того, выздоровею ли я или нет. Выздоровление было не самым главным для моей веры. Об этом я тоже не раз просила у Бога, но гораздо важнее было для меня знать, что Он есть. Несмотря ни на что. В книге пророка Иезекииля 34.16 сказано: «Потерявшуюся (овцу) отыщу и угнанную возвращу и пораненную перевяжу, и больную укреплю, и жирную и сильную буду оберегать; буду пасти их по правде»[4]. Это место в Библии я очень любила. Во-первых, мне было нетрудно идентифицировать себя с овцой. Я, конечно, знала, что я не овца, во всяком случае, не в буквальном смысле, но определенно жила овечьей жизнью. Более важным было приятие всего живого. Забота о слабых, возможности для сильных. Неважно, больна ли я или выздоровею, в том и в другом случае я нужна. Такие слова мне так необходимо было услышать, когда я жила в действительности, в которой Капитан и мое собственное презрение к себе неукоснительно наказывали меня за каждое проявление слабости и каждую неудачу, и где я испытывала панический страх перед тем, как бы мне не лишиться необходимого лечения и поддержки, если другие вдруг решат, что со мной все неплохо и я достаточно хорошо справляюсь со всеми трудностями сама. Я боялась потерпеть неудачу и боялась добиться успеха, и хотя не верила в эти слова целиком и полностью, верила в них не настолько, чтобы жить в согласии с ними, они все же были мне милы и дороги. Они несли в себе милость, а милость давала передышку от злобного и требовательного Капитана. «Что бы ты ни делала, это не так уж важно. Ты все равно любима» — вот что я вычитывала из этого стиха. Как хорошо! К тому же было так приятно знать, что есть кто-то выше меня. Я уже ни в чем не могла разобраться, я знала, что вокруг царит хаос, и в этих условиях так утешительна была мысль о том, что, может быть, Он понимает, что творится вокруг. Обдумав все хорошенько, я вижу, что в состав моей веры входит: много милосердия, широта и приятие существующего. В ней мало требований и запретов, мало долга и страха, неба больше, чем ада и уйма доброты, щедрости и… юмора. Я совершенно убеждена в том, что юмора у Бога должно быть в избытке. Откуда иначе взялось бы то чувство юмора, которым он одарил нас, людей, если бы его не было у Бога? Чем больше я смотрю передачи о природе, вижу морских ежей, великолепных обезьян и удивительных ползучих тварей, тем больше я убеждаюсь, что такого ни за что не выдумаешь без огромного чувства юмора и непритворной жизнерадостности. Но то теперь. А когда я была больна, гораздо важней была милость в сочетании с приятием страдания. Я находила утешение и поддержку в книге Иова и во всех Псалмах, в которых выражено страдание, тоска, надежда и упорство. Я пела: «Когда от дум изнемогаю», и, несмотря на страдания, испытывала утешение при мысли, что кто-то еще переживал те же чувства до меня. Что иногда человек думает и думает, и все равно не находит решения, потому что этого решения не существует. Есть только боль. А когда в продолжении песни доходишь до слов «Открой мне, Боже, мысль твою», тебе, несмотря ни на что, становится легче оттого, что тебе осталась надежда, потому что ты можешь препоручить эту заботу кому-то другому, кто додумает все за тебя, а сама отдохнуть от тяжелых мыслей. Честно признаюсь, я не верила, что увижу, как «из страданий восходит новая заря», но это было не так и важно. Для меня было важно, что боль получала словесное выражение и что мои мысли за меня додумает Бог, а я хотя бы на несколько часов или минут буду от них свободна. Вот и все, что я могла вынести из этих слов, но когда ты очень сильно страдаешь, даже самая малость иногда значит для тебя ужасно много.

Вера — это сугубо личное дело. Кто-то, в отличие от меня, верит в других богов. Кто-то верит в какие-то вещи, которые он не называет Богом, но которые для него очень важны: например, в справедливость, свободу или человеческое достоинство. У кого-то знакомство с Богом и его служителями произошло иначе, чем у меня, и в его представлениях большое место занимают требования, предрассудки, суровые ограничения и кары. Некоторые люди испытывают страх, грустнеют и мрачнеют при одном только слове «вера» или «религия». К этому мы должны относиться терпимо. И хотя к посягательству на права человека и к злоупотреблению властью никогда нельзя относиться терпимо, в остальном люди имеют право верить, во что они хотят и что их устраивает. Я завела об этом речь в качестве примера всего, что стоит выше нашего я. Того, что способно ненадолго возвысить нас над обыденными заботами, напомнить нам о вещах, которые мы забываем, и помочь нам по-новому взглянуть на мир. Это может быть вера, но может быть и что-то совершенно другое.

Во время болезни очень многое стало для меня настолько трудным, что мне в основном приходилось довольствоваться только самыми простыми вещами. Я по-прежнему любила читать, по крайней мере, в какие-то периоды, но иногда даже это становилось для меня непосильной нагрузкой. Тогда мама приносила мне из библиотеки книги с картинками, тоненькие детские книжечки, в которых не встречалось никаких опасных или тяжелых тем, в которых было мало текста и много иллюстраций, которые я могла подолгу рассматривать. Персонал считал, что она этим выказывает свою неспособность воспринимать меня как взрослого человека. На самом деле это было не так, мама очень тонко меня воспринимала, она беседовала со мной, спрашивала, чего бы мне хотелось, и всерьез относилась к моим пожеланиям. Мне хотелось как-то отвлечься, но у меня это не получалось. Я просила принести мне детские книжки не потому, что была глупа или не умела читать, а потому что дошла до полного изнеможения. Мы понимаем, что при тяжелой физической болезни энергия человека бывает пониженной и у него наблюдается упадок сил, вследствие чего он вынужден откладывать любимые занятия до лучших времен. Разумеется, то же самое относится и к тяжелым психическим недомоганиям. Временами тебе, казалось бы, хватает сил на все, как раньше, временами их становится немного меньше, а иногда ты вообще ни на что не способен. Временами тебя утомляют какие-то другие вещи, чем те, от которых ты уставал раньше, или утомляют в другом отношении. Я люблю читать, всегда любила чтение, но порой, когда границы мира становились размытыми и шаткими, чтение ощущалось как вторжение каких-то чуждых, зловещих сил. В словах проступала угроза, описываемые события делались непонятными. Вникать в предложения, во все это множество слов, в мелкие, зловредные буковки, которые могли превратиться во что-то опасное и выйти из повиновения, было для меня в этих случаях чересчур страшно. И тогда в качестве альтернативы самым подходящим были детские книжки с картинками, особенно те, которые были мне знакомы с детства. Прозрачность фабулы. Отсутствие метафор или двойных смыслов. Вот Анне-та и Николай, мама послала их на базар за покупками. С этой книжкой я могла быть уверена в том, что все кончится хорошо, что дети найдут хороший подарок для младшего братишки, причем очень скоро: до конца этой истории было всего несколько страниц. Кроме того, я могла быть уверена в том, что Аннета и Николай никуда не денутся, и я застану их там же, когда пройдет приступ тревожности, страха или перестанут кричать голоса. Полная предсказуемость, надежность и все же какое-то развлечение. Какое-то занятие для моих мыслей, что-то требующее от меня отклика. Мир за пределами хаоса и каменных стен, мир, в котором есть золотые поля, алые маки и радостная детвора. Можно было прочесть рассказанную в книжке историю, а можно было собраться с мыслями, листая книжку, разглядывая картинки.

Много лет спустя, когда Аннета и Николай сменились романами и специальной литературой, и я слушала курс лекций, посвященных проведению обследования, я услышала от лектора слова о том, что на время обследования нельзя положить подростка в морозильную камеру. Образ, заключенный в этом выражении, невольно поражал своей жестокостью: представить себе морозильную камеру битком набитую подростками, но мне было очень понятно, что имела в виду преподавательница. Жизнь нельзя заморозить, остановить ее в виде стоп-кадра, в котором нет ничего, кроме того, что происходит в служебные часы в конторе. Жизнь продолжается, и пока мы проводим обследование, излагаем свои выводы, пишем отчеты и рекомендации, люди должны как-то жить своей жизнью. Пока мы обсуждаем наиболее целесообразное лечение, обращаемся к коммуне с просьбой о выделении средств, планируем возможную помощь и просим направить человека в стационар, человеку как-то нужно жить. Жизнь не останавливается. Пока мы ждем, чтобы подействовали медикаменты, ждем места в стационаре или когда в расписании психотерапевта найдется для нас время для амбулаторного приема, или просто ждем момента, когда болезнь пациента перейдет в более спокойную фазу, нам особенно нужны эти «другие вещи». Те, что не относятся к лечению. Те, что существуют не для того, чтобы излечивать болезни, хотя порой их действие и бывает целительным. Вещи, которые просто есть. И которые приносят нам радость, потому что радость — это какой-то проблеск, это значит — чуть меньше страдания, если только на это ты и смеешь надеяться. Не что-то заведомо полезное, отвечающее разумным требованиям, сугубо утилитарное, а что-то такое, что каким-то иным способом помогает нам увидеть небо над головой.

Директор одной из больниц, где я прожила так долго, что она стала, можно сказать, моим родным домом, был необычайно внимателен к мелочам. Весной он ставил в вестибюле кассеты с птичьим пением, чтобы напомнить тем, кому не часто удавалось выходить на воздух, что уже пришла весна, несмотря ни на что. Он превратил весь вестибюль в зеленый оазис, где среди растений были расставлены удобные стулья и красовался большой аквариум, за которым он сам ухаживал по выходным дням. Как хорошо было посидеть там вечерком, подальше от отделения, на котором я проводила все остальное время, и полюбоваться на так спокойно плавающих в воде разноцветных рыбок! Это было так хорошо. А я изголодалась по хорошему. То, что самый главный начальник так заботился о том, чтобы нам было хорошо, и ради нас даже ухаживал за аквариумом, вызывало чувство защищенности. На стенах у нас висели картины, которые мы получали во временное пользование от одного общественного фонда. Не всегда то, что мы получали, было красиво, многие картины удивляли только своей странностью, но, главное, что мне больше всего в них нравилось, было то, что они часто менялись. Какими бы изысканными, безобразными, забавными или странными не были эти картины, подолгу они не задерживались. Через месяц их увозили и вывешивали что-нибудь новенькое. С иными красками, иным настроением, иными изобразительными средствами. Я так редко выходила на улицу, так редко бывала в новых местах — почти все время я находилась в одних и тех же помещениях. Поэтому было очень хорошо, что разные помещения чем-то отличались одно от другого. Летом у нас был сад с кустами, цветами, лужайкой и даже пруд с карпами. Мне часто приходило желание покопаться в саду, я люблю такие занятия, но ни разу не осмелилась попросить об этом. Причина, почему мне никто этого не предлагал, вероятно, была в том, что меня не хотели лишний раз тревожить такими предложениями, очевидно, считая мое состояние слишком тяжелым. Я же думала, что не гожусь для этого, потому что слишком бездарна. Такие вот иногда возникают сложности. Но я все равно любила бывать в саду. Нравились мне и цветы. И комнатные в горшках, и срезанные в букетах, которые мне иногда приносили. Цветы очень нетребовательны, в особенности срезанные: они не требуют ни поливки, ни ухода. Книжки нужно читать или, по крайней мере, листать, от музыки и фильмов очень устаешь в периоды, когда голоса резко активизируются, рукоделие требует повышенного внимания, и даже аквариум иногда воспринимается как угроза, потому что об него, хотя бы теоретически, можно нанести себе травму. А цветы не требуют ничего! Конечно, они не слишком развлекательны, однако все же есть на что посмотреть, можно разглядывать бутоны, гадая, распустятся они или нет, любоваться красками, некоторые можно понюхать. Занятия неторопливые, может быть, скучноватые, но спокойные. Без неожиданностей. А это иногда самое главное.

Временами я была способна и на большее. В таких случаях очень помогала мастерская. Или прогулки. Бассейн. Кино. Несколько раз все отделение выезжало в театр, однажды, наоборот, в больницу, где я лежала, приезжала театральная труппа и показала нам спектакль «Annie get your gun»[5]. Сильные чувства и живые люди, музыка и пение! Я еще долго потом жила этими впечатлениями, они словно подтолкнули глохнущий двигатель моей жизни, так что он немного прибавил оборотов и вместо того, чтобы окончательно заглохнуть, затарахтел побыстрее и продолжал ровно и надежно работать даже в самые серые дни. Удивительное дело, но немножко радости порой приносит не меньшую пользу, чем всякие другие виды лечения.

В XVIII веке сумасшедшие дома Европы представляли собой малоприятные заведения, в которых процветала жестокость, а больные содержались в нечеловеческих условиях. В 1793 году Филипп Пинель попытался немного исправить это положение, он освободил некоторых больных от цепей и обнаружил, что при хорошем обращении улучшилось и поведение пациентов. Филипп Пинель и другие поняли, что сумасшествие порождается не только внутренними причинами, но зависит еще и от условий, в которых живет человек. Они поняли, что под негативным воздействием условий, царящих в сумасшедших домах, состояние больных ухудшается, и, напротив, воздействие положительных факторов может приводить к хорошим результатам. В XIX веке квакеры начали устраивать небольшие психиатрические лечебницы, совершенно отличные от прежних сумасшедших домов, и применяли там осторожные, человеколюбивые методы лечения, в основе которых лежало желание укрепить в человеке все лучшее, что в нем есть. Эти заведения всегда располагались в живописной сельской местности, пациенты получали там хорошее питание, жили в добротных домах в окружении доброжелательного, воспитанного персонала, который обращался с ними заботливо и внимательно. Больным предоставлялась возможность слушать музыку, читать, писать, рисовать, смотреть театральные постановки и самим ставить спектакли, работать в саду и заниматься другими полезными делами. И это принесло свои плоды! Роберт Уитекер (Whitaker) пишет в своей книге «Сумасшедшие в Америке» (Mad in America) (Whitaker 2002), что 80% тех, кто заболел менее года назад, выздоровели, а если взять всех пациентов, независимо от того, как долго они болели, то среди них насчитывается 60% выздоровевших. Несмотря на то, что источники и диагнозы за давностью времени являются не вполне надежными, тем не менее это можно считать неплохим результатом. Впрочем, в этом нет ничего удивительного. Мы чувствуем себя лучше, когда нам живется хорошо. Люди, которые подвергаются насилию, насмешкам, унижениям или ведут нищенскую, беспросветную жизнь, испытывают от этого страдания. Радость же, открывающиеся перед нами возможности, социальное общение и осмысленная деятельность, действуют на нас благотворно. Я часто слышала: «Главное не то, как тебе живется, а то, как ты к этому относишься». Я с этим не согласна! Разумеется, собственное отношение к происходящему имеет для нас решающее значение, однако играет роль и то, в каких условиях мы живем.

В Бергене есть дом, названный в честь Амалии Скрам[6] Домом Амалии. Он полон искусства, культуры и всяческой роскоши. Примерно за те же средства, какие ушли бы на содержание отделения круглосуточного пребывания, триста человек с различными психическими расстройствами получают здесь помощь, в основе которой положено овладение различными умениями, искусство и культура. Домом руководят два оплачиваемых работника, но им не принадлежит решающий голос. Дом управляется его пользователями, и все важные решения принимаются общим собранием. Пользователи дома рассказывают, что это просторное здание, где есть место как для различных развивающих занятий, так и просто для того, чтобы проводить там время в наиболее подходящие дни. В доме есть большой выбор разных занятий: керамика, рисование, шитье, музыка, литература и фотография. Это и развлечение среди однообразных будней, и в то же время лечение. Пользователи дома говорят о том, что это помогает предотвращать очередную госпитализацию, улучшает качество жизни и мотивирует к дальнейшей реабилитации. Это действенное средство. Конечно же, действенное! Человек — социальное животное, и мы реагируем на окружающую среду положительным или отрицательным образом. Так было в XVIII веке, и то же самое происходит в наше время.

Очень важно постоянно напоминать друг другу, что в процессе выздоровления большое значение имеют такие вещи, как хорошее обращение с больным человеком и содержательная жизнь. Но в то же время нужно не упустить при этом один очень важный момент. Одна из главных особенностей культуры состоит в том, что этими вещами мы занимаемся потому, что в них нет «необходимости», потому что они сами по себе приносят нам радость, а не потому что мы хотим с их помощью добиться какой-то цели. Обыкновенно мы играем, поем, танцуем или нюхаем букет просто потому, что нам так хочется, а не ради какой-то пользы или здоровья. Конечно, бывает и так, что мы занимаемся танцами ради того, чтобы «быть в форме», или идем в театр, чтобы показать себя культурными людьми, но если эти цели становятся для нас важнее, чем радость, которую доставляет игра, то в этом случае мы, как правило, уже не получаем от этого удовольствия. Исследователи Леппер, Грин и Нисбет провели в 1973 году эксперимент. Посещая детские сады, они наблюдали за тем, чем больше всего любят заниматься дети. Как показали наблюдения, все дети любили рисовать. Подсчитав, сколько времени дети затрачивают на различные виды деятельности, они пришли к выводу, что рисованием дети занимаются часто и подолгу. Тогда детей разделили на три группы. Одной группе сообщили, что если дети будут рисовать, они каждый раз будут получать вознаграждение. Вторую группу ни о чем заранее не предупреждали, но детям, которые рисовали, каждый раз полагалось за это вознаграждение. Детей третьей группы решено было ни о чем не предупреждать и никак не вознаграждать, в ней все оставили, как обычно. Как решили, так и сделали: дети рисовали и, как и было запланировано, одни получали за это вознаграждение, другие — нет. После окончания опыта снова было подсчитано, сколько дети рисовали, и, хотя изначально все они любили рисовать, а группы подбирались совершенно случайно, теперь между детьми выявились отчетливые различия. Те, у которых все оставалось, как всегда, рисовали тоже как всегда — не меньше и не больше прежнего. Точно также вели себя те, которые получали неожиданное вознаграждение. Но те, которым было заранее объявлено, что за рисование их будут вознаграждать, стали теперь рисовать гораздо меньше, чем раньше. Рисование стало работой, средством для достижения чего-то другого, дети уже рисовали не ради того, чтобы рисовать, не потому, что это занятие было им интересно само по себе. Радость, которую дети получали от рисования, перешла на вознаграждение, и когда вознаграждения не стало, вместе с ним ушла и радость.

Другая причина, почему необходимо присутствие и «чего-то другого», чего-то такого, что не относится к лечению, состоит в том, что человек, страдающий серьезным психическим заболеванием, не может или не должен все время непрерывно лечиться. Временами он бывает слишком болен или слишком утомлен, чтобы вынести активное лечение. У других болезнь уже длится так долго, что они сами, лечащий персонал, его близкие или все они сразу считают, что дальнейшее лечение сейчас уже бесполезно. У кого-то все в жизни складывается благополучно и их функциональный уровень кажется им удовлетворительным, так что. им в это время не хочется брать на себя те трудности, которые сопряжены с дальнейшим лечением. А кто-то продолжает проходить более или менее интенсивное лечение, но о, как и всякий другой человек, хочет, чтобы в его повседневной жизни присутствовало еще что-то, кроме диагноза, чтобы он мог сознавать себя чем-то большим, чем только больным человеком.

Не так давно я читала лекцию в Центре активного досуга для людей, страдающих различными формами психических нарушений. Беседа с людьми, которые сами страдают какими-то психическими нарушениями, иногда представляет собой увлекательную, занимательную или интересную задачу, но в то же время я порой перед ними робею, а иногда чувствую себя немного беспомощной, когда мне приходится иметь дело с людьми, чья жизнь проходит в постоянной борьбе с огромными трудностями. Разумеется, раз на раз не приходится, и мои ощущения могут быть очень разными, но эта лекция давалась мне особенно тяжело. В тот раз мне попалась очень неоднородная группа, и я, как ни старалась, отдавала себя отчет в том, что моя лекция не может быть одинаково интересна и полезна для всех присутствующих. Все, что я говорила, не имело для них жизненно важного значения и никак не могло повлиять ни на их каждодневную действительность, ни на течение болезни. Ощущение было такое, что я делаю что-то совершенно бесполезное, но, начав выступать перед ними, я старалась изо всех сил. В аудитории чувствовался доброжелательный настрой и, несмотря ни на что, все, казалось, были довольны, хотя я совсем замучилась, читая лекцию, и почувствовала облегчение, когда она подошла к концу. Я подумала, что сегодня я не справилась со своей задачей. И вдруг в заключительной части, после того как я ответила на вопросы аудитории и уже собиралась закругляться, одна женщина подняла руку. Она поблагодарила меня за то, что я согласилась прийти, и сказала, что сегодня они очень приятно провели время. Я была ошарашена. Но ведь женщина была права. Совершенно права. Я была здесь не потому, что мои слова могли серьезно повлиять на жизнь слушателей или изменить что-то в течении их болезни. Никто этого от меня и не ждал, да и часто ли это происходит под влиянием одной лекции? Они пришли не за этим, да и я сама обычно вовсе не затем хожу на лекции. Стремление психолога исцелять заслонило самое очевидное: что сейчас пятница, скоро вечер, люди собрались за чашкой кофе с вафлями, чтобы послушать приглашенного лектора, главное для них — провести время в*приятной обстановке. Нежелание добиться изменений в жизни, не лечебное мероприятие, а всего лишь, как уже сказано, провести часок-другой в приятной обстановке. Я расстроилась при мысли о собственной непонятливости, но меня тут же утешили слова благодарности и вывод, к которому я пришла: несмотря ни на что, встреча действительно прошла в приятной обстановке.

Однако эта ситуация заставила меня увидеть очевидное. Лечение, конечно, необходимо проводить. Больные люди вправе требовать и рассчитывать на лечение, и по мере возможности им должна оказываться необходимая и адекватная медицинская помощь. Но человек никогда не сводится к одной лишь болезни. Все мы совмещаем в себе очень много всего другого, а потому одного лишь лечения всегда будет мало. Нам требуется еще то, что помогает нам проживать ту жизнь, которой в живем в данный момент, независимо от состояния нашего здоровья. Нам требуется что-то, что говорило бы с той частью нашего существа, которая не захвачена болезнью. Что именно это будет, зависит от особенностей того или иного человека, этим «что-то» может оказаться все, что угодно. Порой достаточно подарить человеку немного обыкновенной воды.

Мне доводилось получать к рождеству много разных замечательных подарков. Так было до того, как я заболела, во время болезни и когда я снова выздоровела. Когда моя болезнь была в самом разгаре, подобрать для меня подарок было непросто. Во-первых, это должно было быть что-то небьющееся и во всех отношениях безопасное, так что уже это условие очень ограничивало выбор подарка. Кроме того, это должно было быть что-то такое, к чему я еще сохраняла интерес и что я могла каким-то образом использовать. Это условие еще более ограничивало выбор, поскольку меня редко тянуло что-нибудь почитать, мне не разрешено было выходить на прогулки, заниматься какими-нибудь поделками или слушать музыку, а из одежды мне, кроме самых необходимых вещей, почти ничего не требовалось, и наряды не вызывали у меня интереса. Таким образом, выбирать было почти не из чего. Но я все же получала подарки: большой, красивый ящичек с неядовитыми акварельными карандашами, мыло и кремы для моей расцарапанной кожи, мягкий шерстяной джемпер для тепла, так как я от истощения все время мерзла. Все это были замечательные вещи, в которых чувствовались забота и внимание, вещи, которые я по-прежнему могла использовать при всей ограниченности моих жизненных условий. Но я получила еще и другой подарок, вернее сказать, несколько подарков, которые оказались нужнее всего. Я получила маленький пластиковый коробок с водой «из озера Стураватнет[7], пускай оно само к тебе пришло, пока ты не можешь к нему прийти, чтобы искупаться, как раньше». Клочок шерсти «от бюавогских овец, которые соскучились по своей товарке». Осколок гранита «чтобы засунуть его в башмак, потому что с ним обычно забываешь все остальные беды». И так далее, и так далее. Эти подарки подкладывала в передачу моя сестра, и таких сверточков там было много в дополнение к «настоящим» подаркам. Я была единственной пациенткой, не отпущенной домой на Рождество, и у сиделок, которые смотрели за тем, как я разворачиваю подарки, были такие лица, словно они готовы ехать за моей сестрой, чтобы забрать ее в больницу заодно со мной.

— Тебе не обидно от таких подарков? — спрашивали они. — Тебе не кажется это странным?

Но мне это не казалось странным. Я-то знала свою сестру. Мы с ней очень похожи. Кроме этих подарков, она прислала мне и обычный, но именно те, необычные, стали для меня в тот раз настоящими Рождественскими подарками. Я сидела одна, взаперти на закрытом отделении, даже в сочельник ко мне не разрешено было пускать посетителей. Мне дали на обед пиннекьёт[8], но из соображений безопасности мне пришлось есть его ложкой, а для этого блюда, уж поверьте мне, ложка никак не годится! Мне нельзя было гулять, нельзя смотреть телевизор, вообще ничего нельзя! А тут мне на Рождество прислали такую вещь, которая меня развеселила! Она напомнила мне, что не мне одной свойственно такое ненормальное чувство юмора. Напоминание о летних днях с купанием и играми. Осязаемое подтверждение, что мир за стенами по-прежнему существует, что на свете по-прежнему есть овцы, озера и горы и что когда-нибудь настанет день, когда я буду проклинать камешек в башмаке — что я опять смогу гулять на свободе и на ногах у меня будут башмаки, в которых может застрять камешек. Надежда на то, что когда-нибудь все придет в норму. Я проводила Сочельник, запертая на закрытом отделении. Но я смеялась. Это не сделало меня здоровой. Какое там! Но хотя этот сочельник был одним из самых печальных в моей жизни, в подарок я получила аккуратно завернутый пакетик смеха. Он был мне очень нужен, и я им воспользовалась. Я посмеялась.

Проклятье январской весны.

Кабы весна была в январе,
Стал бы унылым июнь
В увядших розах,
Под пасмурным небом.
Кабы птицы пели всю ночь напролет,
Унылыми стали бы дни
В писке сиплом
Натруженных глоток.
Кабы совсем не плакали детки,
Жить бы нам в мире унылом
Среди голосов тусклых и тихих,
Непривычных заявлять свой протест.
Будь мой вчерашний день
Совершенно счастливым,
Невыносимо унылым
Казался бы нынешний день.
Ибо что толку от дня прожитого
Без надежды, что завтрашний день
Будет лучше?

Отделение было набито до отказа, лежали люди повсюду. В палатах на одного человека лежали двое, в коридорах за ширмами стояли кровати, общая гостиная и комната для собеседований были превращены в палаты. Все мы были больные — некоторые были беспокойны, другие печальны, но нигде не было места, чтобы уединиться. Негде было даже поплакать в одиночестве. В этом не было ничего хорошего, условия были далеки от идеальных, но так уж сложилось. Мест было мало, а нуждающихся в госпитализации много. И это еще было не самое худшее. Хуже всего было, что мы знали — теснота не снимает проблемы. Не снимало проблемы и то, что персонал соглашался работать на отделении в условиях хронической перегрузки. Не снимало ее и то, что пациентов размещали в помещениях, не предназначенных для их проживания. Мест все равно не хватало, и поэтому я жила в постоянном страхе, что вот-вот меня объявят достаточно здоровой и не нуждающейся в лечении и тогда выпишут. Я понимала, что иначе нельзя. Я знала, что есть другие пациенты, которым еще хуже, чем мне, и для них нужно освобождать место. Но мне так хотелось побыть в больнице еще немного, чтобы достигнутое улучшение закрепилось и означало бы не просто, что я «в состоянии продержаться несколько недель без постоянной поддержки, не убив себя», а стало бы настоящим выздоровлением. Чтобы в полном смысле слова дела пошли на лад. Но на то не было времени. И вот меня снова выписывали. В очередной раз. И в следующий раз тоже.

«Вертушечники» — так называют в газетах пациентов, за которыми не успевают закрыть дверь, как они уже снова попадают в больницу, и хотя мы все знаем, в чем тут дело, всегда находятся слова, за которыми можно спрятать правду жизни. Череду госпитализаций и промежутки между ними можно описать короткими фразами без лишних подробностей, в которых не будет ни крови и воплей, ни унижений и отчаяния. Действительность обычно выглядит несколько иначе. Во всяком случае, это можно сказать о моей действительности. С одной стороны, это ухудшение состояния. Возобновление болезни, когда опять приходится жить с голосами, которые звучат все настойчивее и злее, существовать среди хаоса и ужаса, когда в окружающем мире пропадает осмысленная связь. С другой стороны, внешние обстоятельства. Когда мое состояние ухудшалось, я вела себя все глупее. Наносила себя увечья, заговаривалась, окружающие переставали меня понимать; выходя на улицу, я не замечала опасностей, то и дело попадала в смешное положение в публичных местах, обижала и пугала близких людей. Затем самая госпитализация и сопровождающая ее кутерьма. Мама или кто-то еще хлопочут, чтобы пробиться к врачу, зачастую случайно попавшемуся, к тому, кто окажется на дежурстве. Иногда попадался умный и понимающий, иногда — нет. Медицинские заключения, бесконечные хлопоты доктора, чтобы добиться для меня места в переполненном отделении. Иногда полиция. Больничная вертушка была такой дверью, которая хлопала по морде меня и окружающих, нанося удары по самоуважению и человеческим отношениям. И по надежде. Последнее было хуже всего. Ведь, несмотря на то, что при каждой выписке я заранее знала, что снова вернусь в больницу, я в глубине души надеялась, что этот раз будет последним. И каждый рецидив, каждая новая госпитализация, каждое повторное осознание того, что и на этот раз опять не получилось, наносили удар по надежде. Как правило, я никогда окончательно не теряла надежды, по крайней мере, если теряла, то лишь на несколько дней или недель, и все равно это было больно. Я так старалась, перепробовала разные способы, и каждый раз терпела поражение. Это было как хождение по лабиринту, в котором все пути заканчивались тупиком и от которого во мне уже зародился страх, что я, наверное, испробовала все пути, и, может быть, выхода просто нет. Я стала пленницей. Такое чувство вызывали у меня не только постоянно повторяющиеся рецидивы, но и кратковременность каждого моего пребывания в больнице, где я получала лечение. Несколько дней, иногда несколько недель, и вот уже мне говорят, что «все наладилось», что пора думать о возвращении домой. Я чувствовала, что еще не пора. Я была в состоянии как-то выжить на воле, но я еще не поправилась. Видя, что меня, тем не менее, выписывают и говорят, что уже «все наладилось», я понимала, что это значит. «Наладилось» у меня все настолько, насколько это может «наладиться» у хронического больного, и пока длится «период улучшения», я могу как-то продержаться на воле до следующей госпитализации. Я понимала этот смысл, и надежда моя стонала под натиском отчаяния, которое грозило ее задушить. Потом они наконец увидели, как я устала, и дали мне место на отделении длительного пребывания. Это было окончательным подтверждением того, как тяжело я больна, но, как ни странно, это придало мне надежды: теперь у меня будет время. Много времени. И, может быть, это поможет.

Я не выздоровела, но у меня появилось время на то, чтобы постепенно и неторопливо поправляться, чтобы больше успеть. Я получила план дальнейшей реабилитации и возможность находиться в учреждении, где я получала бы лечение, а в промежутках и заботливый уход на то время, пока со мной все проясниться. В результате дело обошлось без новых рецидивов и повторных госпитализаций, так что я могла сосредоточиться и поработать над собой. Как и во всех других больницах, в которых мне довелось побывать, представителями системы, как бы она ни была хороша или плоха, выступали конкретные люди, которые там работали. Некоторые из тех, кто там работал, во всем следовали правилам и отличались отсутствием фантазии. Они крепко усвоили, что шизофрения — болезнь хроническая и неизлечимая, от которой невозможно выздороветь и к которой нужно приспособиться, а это тоже означало необходимость встраиваться в определенную систему. Но попадались и другие люди, понимающие, доброжелательные и креативные, которые относились к больным внимательно и вдумчиво и действовали предусмотрительно. А поскольку этот мир устроен так сложно и отличается многообразием, то попадались и такие люди, которые сочетали в себе оба подхода.

Я хорошо помню Лауру. Одно время она была моим лечащим врачом и была очень озабочена тем. чтобы заставить меня усвоить мысль, что я никогда не выздоровею, а должна приспособиться к тому, чтобы как-то жить со своими симптомами, и что «периоды временного улучшения» — это самое большее, на что я могу рассчитывать. Она так хотела дать мне некоторое представление о моей болезни и постоянно внушала, что Капитан и другие голоса — это всего лишь галлюцинации и искаженные представления, а следовательно не существуют в реальности и я не должна обращать на них внимания. Ее усилия не имели успеха. Я не желала отказываться от надежды на полное выздоровление. Я не желала отказываться от убеждения, что эти симптомы таят в себе важные и реальные истины. А Лаура оставалась в плену своих профессиональных представлений и идеи социализации как встраивания в систему, она никак не могла понять, что стандартные рекомендации в моем случае не срабатывают. В моих же мыслях под влиянием психоза царил хаос и, будучи не в состоянии рационально объяснить ей, почему эти методы со мной не срабатывают, я реагировала на них появлением новых симптомов. Мы с ней топтались на месте, увязнув в слишком узких представлениях о действительности, и обе не могли вырваться из своих рамок. Но мы хорошо ладили. Я относилась к ней с симпатией. По большому счету она была доброжелательна и во многих случаях, когда ее правила не заглушали в ней живое начало, поступала как человек, наделенный умом и фантазией. Она отметила, что я почти всегда по утрам бывала беспокойной, тревожной и «трудной». Сейчас я задним числом думаю, что моя беспокойность была связана как с физическим и душевным состоянием, так и с ситуацией. Во-первых, из-за лекарств. По утрам сказывался длительный промежуток времени, прошедшего после последнего приема лекарства. Обыкновенно я получала лекарства четыре раза в день, ночью же я долгое время оставалась без лекарств. При массированном приеме лекарств длительный перерыв мог приводить к тому, что какое-то из них «переставало действовать», и это, наверное, могло вызывать у меня усиление беспокойства и страхов. Во-вторых, дело было во мне самой. Каждое утро ты встаешь с потребностью начать новый день, я же в свои двадцать два года просыпалась вялая и уставшая в больничной обстановке, встречая новый день с мыслью о том, что я хронически больна психическим недугом. Это было не очень обнадеживающе, а сочетание безнадежной перспективы и естественного утреннего настроя с его желанием жить вызывало у меня беспокойство. В-третьих, на меня действовала и сама ситуация. Больничное утро — это обход, раздача лекарств, тележки с завтраком, смена персонала, когда приходят полные энергии дневные дежурные, которые носятся по отделению, готовя все для нового рабочего дня. Сочетание все этих трех моментов действительно трудновато было переносить. Я не могла четко объяснить это словами, потому что и мысли и слова у меня как раз в это время особенно путались. Ясно мыслить и отчетливо формулировать мысль было для меня нелегко, но чувствовать я все это могла, а моя тревога только усиливалась от непонимания. И вот, будучи не состоянии выразить свою тревогу в словах, я выражала ее в действиях. Она проявлялось в беспокойном поведении, в появлении голосов, страха, в искаженных представлениях, навязчивом повторении таких фраз, как, например, «Хочу домой» или «Меня убивают», и в бесцельной беготне по коридорам. Трудная ситуация, со сложными и многообразными причинами и вызывающими симптомами. Между тем решение этой проблемы оказалось необыкновенно простым.

Лаура сказала мне, что было принято решение, чтобы в дни ее дежурств мы с ней по утрам выходили бы сразу после завтрака в вестибюль и оставалась там до утреннего группового собрания. Так мы и сделали. Мы сидели вместе. Она брала с собой кофе и курила. Дело было еще до того, как закон о курении положил конец такому типу общения. Хотя я не курила, мне нравилось, что она сидит с сигаретой. Так она была чем-то занята и, когда мне нечего было сказать — а порой так случалось, — молчание не становилось тягостным. Главным были человеческая близость, покой, предсказуемость. Возможность ненадолго уйти от суеты, царившей на отделении, уверенность в том, что, когда понадобится, я смогу с ней поговорить. Возвращаясь мысленно к этому времени, я не могу припомнить ни одной темы наших разговоров, мы говорили о чем придется, главным образом о пустяках. Вспоминается мне только свет, вливавшийся через окна в просторный вестибюль, дымок, спиралью поднимавшийся от сигареты, ее смех, большие, полные света картины Экеланда[9]. Я помню, какой она мне давала покой, передышку от страхов благодаря тому, что уделяла мне время независимо от того, достигала ли я в этих беседах каких-то результатов с психотерапевтической точки зрения или нет. От меня не требовалось никаких достижений. Достаточно было просто быть. На первый взгляд ситуация казалась сложной, но оказалась, что никаких особенных сложностей не было. Меня мучило беспокойство, и мне дали покой.

Меня продержали на этом отделении долго, почти два года — для нашего деловитого общества это редкая роскошь. Когда меня выписали, я была готова попытаться начать все заново. И какое-то время мне это удавалось. Я сделала попытку и старалась изо всех сил, принявшись сразу за множество задач. Мне надо было ходить в школу, ездить туда на автобусе, а после уроков возвращаться в пустую квартиру. Я должна была жить одна, самостоятельно ходить в магазин, питаться и как-то справляться с одинокими вечерами. Посещать сеансы психотерапии, уживаться с голосами, согласовывать режим приема лекарств с расписанием приходящей медсестры, которая их выдавала, учить уроки, готовиться к экзаменам, следить за тем, чтобы, по возможности, не наносить себе травм, следить за своим поведением, учитывая, что мне официально поставлен диагноз сумасшествия, а хозяйка, у которой я снимала квартиру, судя по всему, страдала никем не диагностированными неврозами, также мне нужно было следить за расписанием движения поездов Норвежской железной дороги, принимая в расчет возможные опоздания, помнить о социальном пособии, об оплате сеансов психотерапевта, на которые не полагалось дотации, отличать собственные искаженные представления от ярлыков, которые мне навязывала окружающая среда, и самой развиваться как личность. Справиться с этим было тяжеловато. С чистой совестью могу сказать, что я много сил отдавала учению, иногда мне было вполне хорошо, но очень часто я надрывалась из последних сил, причем надрывалась одна и чувствовала одну лишь безнадежность, потому что цель была едва различима вдали и трудно было неуклонно стремиться к ней, когда мне постоянно твердили, что моя болезнь — хроническая, а мне самой то и дело приходилось убеждаться в том, что я выбилась из сил и больше не могу. Наконец меня снова госпитализировали. И снова выписали. Некоторое время я еще пыталась. Снова попала в больницу. Снова была выписана. И еще раз попыталась. Попала в больницу. И выразила протест: Все, больше я не могу. Я честно пыталась. Долгое время. Не хочу больше биться в одиночку, ведь я уже убедилась, что у меня ничего не получается. Я готова была трудиться и дальше, но не одна, а с кем-нибудь вместе, мне требовалось больше помощи.

Я просила, чтобы меня перевели из больницы в реабилитационный центр, о котором я знала. Я знала, что там со временем можно получить лечение, что у них есть школа, есть отделение трудотерапии, на котором имелись трудотерапевты и аниматоры, имелись тренажеры, игры и свои штатные, а не приходящие время от времени, психологи. Я мечтала об этом центре, считая, что он помог бы моему выздоровлению. Оказалось, что не тут-то было. Мне не дали в нем места. Сказали, что я слишком тяжелая больная. От меня нельзя ожидать потенциального улучшения. Реабилитация для меня бесполезна. Нет никакого смысла отправлять меня в этот центр, чтобы я понапрасну занимала там место.

Впоследствии я слышала от других об этом центре. Один из моих коллег был с ним знаком. По его словам, это был просто инвалидный дом, качество лечения там было очень низкое, причем проводилось оно в совершенно недостаточном объеме. Я нисколько не сомневаюсь, что он был прав. Но все-таки это было хоть какое-то лечение. Он спросил меня, лежала ли я там, интересуясь, каково это находится в таком заведении, но я ничего не могла ответить на его вопрос. Я была слишком больна для того, чтобы меня туда направили. Вместо этого мне выделили место в интернате для инвалидов.

И все же мне повезло. Я попала в новый интернат, и оказалась на этот раз ближе к своему дому. Там не было никакого лечения, кроме экскурсий, домашних работ, мастерской с различными видами работы и групповых собраний. Персонал отличался невысокой профессиональной подготовкой, врач приходил один раз в неделю, а уровень трудовой морали работников был очень неровным. Но на меня очень хорошо действовала работа в мастерской; кроме того, я могла поддерживать контакт с мамой и своим врачом, у которого я лечилась амбулаторно, потому что интернат находился поблизости от места, где жила моя семья. Немного оправившись, я некоторое время спустя уже могла наведываться в свою квартиру, а главное — в этом заведении у меня было свободное время. А время и было мне нужнее всего.

Вначале я почти ничего не делала, по крайней мере, так могло показаться на первый взгляд. Я занималась тем, что знакомилась с заведением, а поскольку я была совершенно без сил, в моих мыслях царил хаос, а голова совершенно отказывалась работать как следует, мне приходилось заниматься этим на свой лад. Сперва мне нужно было хорошо изучить те рамки, в которых будет протекать мое существование, узнать конкретную среду, в которой я оказалась, по приезде мне требовалось время, чтобы ознакомиться с новым местом пребывания и освоиться в новом жилище, которое отныне становилось моим домом. Все это я проделывала примерно так, как испуганный щенок или котенок, которого впервые впустили в его новое жилище: я стала его обходить. Сначала с осторожностью, позже уже более уверенно я принялась ходить взад и вперед по коридорам, вверх и вниз по лестницам и повторяла это не один раз, водя рукой по стене. Сначала я изучила только один коридор, который вел от моей комнаты в общую гостиную, затем постепенно расширила свои прогулки. Я редко разговаривала и не проявляла особенной общительности. Я ограничивалась обследованием помещений, как щенок, который не сразу дает себя погладить, а лишь после того, как привыкнет и наберется уверенности. И подобно щенку, я уставала до изнеможения от обилия впечатлений и предметов, которые нужно было обследовать. Случалось, что от усталости я засыпала на диване в то время, когда нужно было заниматься другими вещами. Я участвовала в общих собраниях, выходила на прогулки и пыталась заводить знакомства с окружающими людьми, но по-прежнему зачастую неправильно их понимала, часто пугалась, путалась в мыслях и очень изматывалась. В этих условиях я опять-таки прибегала к основному способу защиты котят, щенков и всех других созданий, лишенных такого эффективного орудия защиты как слово, — я пряталась. Мир вокруг был ненадежен, и я не могла с ним сладить, я чувствовала себя маленькой и беззащитной, границы моей территории были не прочнее мокрой папиросной бумаги, так что мне нужно было заменить их чем-то более надежным, поэтому я забивалась в постель под одеяло. Был период, когда я чаще спала под кроватью, чем на кровати, или вообще вместо кровати устраивалась спать в душе, конечно, не включая воду. В ванной не было окон, это тесное помещение давало чувство безопасности, я брала туда перину и сворачивалась калачиком прямо на теплом полу. Там, в тесном пространстве закрытого помещения, я чувствовала себя защищенной, пол казался таким надежным. Там я могла спокойно отдохнуть, пока не соберусь с духом для очередного выхода в мир.

Постепенно я начала участвовать в экскурсиях. Даже после коротких вылазок у меня начинали болеть глаза от обилия впечатлений, полученных во время пятнадцатиминутной прогулки по тихим дорожкам парка. Понемногу я становилась выносливее, и мои прогулки удлинялись. Я все больше и больше смелела, заявляла о своих пожеланиях, все меньше осторожничала, начала принимать участие в жизни отделения, стала выступать на собраниях, задавать вопросы. Иногда мои попытки удавались, иногда заканчивалось полной неудачей, и я на время искала убежища в постели. Пока не делала новой попытки. Теряла веру в успех. И снова пыталась. Но очень понемногу. Потому что как раз в то время я была так обессилена, как никогда в жизни. Для меня был утвержден план реабилитации, и мне предстояло сдать экзамены на право получения высшего образования, я уже надеялась, что скоро все будет хорошо, но надежда рухнула. Я не справилась с этой задачей. Я знала, что должна была сделать и что было записано в плане, но из этого ничего не получилось. Меня это очень мучило. Ведь рядом со мной были люди, которые готовы были меня поддержать, и я не могла понять, отчего я не справилась. Я не могла понять, что со мной: неужели я такая уж глупая или ленивая или какая-то там еще не такая. Я не могла поверить, что моя мечта была недостаточно важной для меня, чтобы я нашла в себе силы ее добиваться, а если она достаточно важна, то почему же случилось, что я ради нее не постаралась? Единственный ответ, который тогда пришел мне в голову — это моя хроническая болезнь. И тогда в первый и единственный раз в моей жизни эта мысль послужила мне утешением, а что еще важнее — дала мне отдохнуть.

Я подала заявление на пособие по инвалидности и обратилась к коммуне с просьбой о предоставлении квартиры на постоянной основе. Я сдалась. По крайней мере, так могло показаться на первый взгляд. Однако на самом деле я делала прямо противоположное: я трудилась так, как никогда раньше, хотя это было и не так явно. В прелестной книжке «Год садовода» Карел Чапек описывает жизнь садовода и его сада на протяжении одного года. Как он строит планы в то время, когда земля еще утопает в глубоком снегу, как высматривает первые почки, он описывает весеннюю страду, летнее изобилие и радости труда, сбора урожая, наступающий в ноябре покой и подготовку к зимнему сну. Затем он делает неожиданный поворот. Осень — это вовсе не окончание зимы, говорит он, это — начало весны. «Растения прекратили расти вверх, потому что им стало не до того. Они раскинули руки и принялись расти книзу». Этого нельзя увидеть, но под, казалось бы, мертвой поверхностью идет лихорадочная подготовка к следующему сезону, потому что «На самом деле это и есть настоящая весна. То, что не будет подготовлено сейчас, нельзя будет наверстать в апреле». Чапек говорит о саде и называет это «ростом книзу». Джон Страус (John Strauss, 1985) использует образ, позаимствованный из мира джаза и называет это словом «Woodshedding», что означает у него спрятаться в дровяном сарае, для того чтобы спокойно провести окончательную отделку своих импровизаций, а затем выйти оттуда с новыми силами. Страус — психиатр, в сущности, он говорит не о музыкантах, а о людях, больных шизофренией, которым время от времени требуется прибежище такого «плато», на котором процесс как бы приостанавливается или даже наступает его обратное развитие. Со стороны кажется, что ничего не происходит, тогда как на самом деле происходит очень многое. Через некоторое время, когда в течение какого-то периода, казалось бы, наблюдалась стагнация, все вдруг резко меняется и сразу же происходит множество событий. Страус изучал это явление и считает его очень распространенным.

В то время специальная литература была мне мало доступна, впрочем, будь у меня под рукой книги, я бы все равно не справилась с чтением, поэтому я и не подозревала, что кто-то уже описывал словами мою ситуацию. Я не знала о существовании «плато», я думала, что это — конец. Когда у меня иссякли силы, я подумала, что сдалась. А ведь до сих пор я все время старалась, как могла, и долгое время получала помощь. Видя, что у меня все равно ничего не получилось, я не нашла этому другого объяснения, кроме того, что, значит, были правы те, кто все время мне говорил, что это невозможно. Я помню, какую я чувствовала безнадежность, помню попытки положить конец своей жизни, я знаю, что находилась тогда на грани. Было бы хорошо, если бы кто-то подсказал мне тогда, что есть такая вещь, как «плато».

Судя по всему, на меня сильно повлиял интернат, в котором я тогда жила. Среди пациентов были широко распространены упаднические настроения, умение с пониманием относиться к своей болезни, и большой популярностью пользовалась «теория заклинивания». Вкратце она сводилась к тому, что все мы больны, у всех есть диагноз, поэтому время от времени нас заклинивает, и с этим мы ничего не можем поделать, так как это от нас не зависит. Когда заклинит, у нас начинаются страхи, мы слышим голоса или впадаем в угнетенное состояние, и тут ничего не остается, как терпеть свои симптомы. Ужасающее бессилие и утешительная безответственность. До этого ощущение собственного бессилия и чувство безнадежности слишком пугали меня, не позволяя мне принять эту теорию, но теперь я дошла до изнеможения, и вдобавок у меня установился более живой контакт с другими обитателями отделения, в котором я лежала. Я чувствовала к ним симпатию, некоторым начала даже доверять и потому, обретя предпосылки к социализации, была более подвержена как хорошему, так и дурному влиянию этой среды. Они поддерживали меня, они стали моим социумом, дали мне ощущения принадлежности к определенной группе людей, но в результате этого для меня стало сложнее выражать несогласие. Ведь если бы я стала настаивать на своем праве выбора, свободной воле и ответственности, разве я тем самым не обвинила бы тех, кто считает, что у них они отсутствуют? А поскольку я не делала того, что хотела делать, это стало лишним подтверждением теории, которая гласила, что у меня нет выбора, что решение за меня принимает болезнь.

Однажды я слышала такую историю: если ты наловил крабов и держишь их в бочке, тебе не нужно ее ничем закрывать, потому что если один краб попробует удрать, остальные не дадут ему вылезти и утянут на дно. Примерно то же самое происходило и в том отделении. Там было очень спокойно и безопасно, чувство общности было очень сильно, но только до той поры, пока ты не заговариваешь о свободе выбора и не стараешься вылезти из бочки в окружающий мир. Стоило этому случиться, как кто-нибудь тут же хватал тебя за ногу и утягивал к себе на дно. По крайней мере, так было по моему ощущению. С точки зрения биологии эта история не соответствует истине, зато мы, люди, вполне в состоянии придумать множество способов, как утягивать друг дружку на дно, и даже переносим это свойство на других, например, на крабов. Когда краб пытается вылезти из бочки, другой краб цепляется за него, и тогда оба сваливаются вниз из-за того, что бочка слишком гладкая, мы же, глядя на них, думаем, что они «утягивают друг дружку на дно». Ведь мы знаем, что люди способны так поступать. Из-за страха перед выздоровлением, после которого ты потеряешь все, что давало тебе ощущение надежности, больные иногда не желают думать о собственной ответственности и потому часто цепляются за более безнадежное представление о своей болезни, чем это, строго говоря, соответствует истинному положению дел. В то же время я знаю, что я, как и все другие люди, иногда легко склоняюсь к тому, чтобы приписывать тем или иным изначально нейтральным поступкам надуманную преднамеренность. Возможно, другие пациенты действительно пытались погасить мой настрой на борьбу за большую самостоятельность, но, скорее всего, мы просто представляли собой группу людей, оказавшихся в трудной ситуации. В борьбе с болезнью мы иногда, действительно, помогали друг другу, но в других случаях мы друг другу мешали или тащили друг друга на дно, хотя на самом деле каждый мечтал выбраться на свободу. Крабы ни в чем не виноваты, да и мы сами, по большому счету, тоже: мы только искали выхода на волю. Вся беда была в том, что бочка попалась чересчур гладкая.

За последние пятнадцать лет количество стационарных мест в психиатрических лечебницах уменьшилось примерно на треть, а между тем все больше становится людей, страдающих психическими заболеваниями. Многие из лечебных учреждений, в которых я когда-то лежала, теперь закрылись или работают в другом режиме, при котором делается упор на эффективность лечения и уменьшение сроков пребывания в стационаре. Общей тенденцией стало теперь лечить больных, не вырывая их из привычной среды. Теперь считается, что мы не должны отрывать больных от обычного течения жизни, а должны лечить человека там, где он живет, тесно сотрудничая с теми, кто составляет сеть его социальных связей. Сейчас в здравоохранении все больше делается ставка на развитие децентрализованных служб: поликлиник, отделений дневного пребывания и бригад скорой помощи на случай обострений, чтобы помогать людям, оставляя их жить дома. Это замечательно. Но я все-таки сомневаюсь, все ли можно оптимизировать и децентрализовать. Мне несколько раз приходилось заводить в доме новых котят и щенят. И мне пока что еще ни разу не удалось оптимизировать процесс их привыкания ко мне и к моему дому. Каждый раз все происходит более или менее одинаково: новоприбывший малыш сначала все обнюхивает, от незнакомых звуков он испуганно вздрагивает и прячется под диван, с любопытством оттуда выглядывает, дергает меня за брюки и тотчас же отскакивает, чтобы спрятаться под комод. Так все и идет своим естественным ходом. Поведение животного мало зависит от его индивидуальных особенностей или от породы, но постепенно малыш начинает все веселее бегать по дому, вертеться, вилять хвостиком, лазить на занавески и грызть домашние тапочки, пока понемногу не вырастает из детства, становясь тем, с кем ты делишь свое жилище. Так происходит каждый раз без исключения, и хотя игры и знаки внимания ускоряют дело, на это все же требуется время. И большую часть этого времени я почти ничего не делаю, кроме того, что присутствую рядом и всегда доступна для малыша, когда он будет готов сделать следующий шаг. Как Лаура, которая сидела рядом и курила, и как персонал больницы, предлагавший экскурсии, групповые занятия, беседы и социальные контакты, как только я буду к ним готова. Не в какие-то специально предназначенные для этого часы, а тогда, когда я буду готова сделать первый шаг. И спасительное убежище, где можно спрятаться: моя палата, душ или место под кроватью, всегда было рядом. Понемногу я становилась все увереннее. Я принималась за школьную программу, снова бросала и снова начинала занятия. На групповых собраниях высказывала свое мнение и брала на себя ответственность в мастерской. Я стала больше разговаривать, больше выходить на прогулки, ездить на автобусе, и скоро была уже готова справиться с более трудными вызовами, как, например, к попытке снова жить самостоятельно в своей квартире. Я поняла, что я никогда не смирялась с судьбой, никогда всерьез не отказывалась от борьбы, я просто перетрудилась и угодила в бочку со слишком гладкими и отвесными стенками. И я поняла, что, наверное, несмотря на все свои страхи и помешательство, и «сниженный функциональный уровень», я все время оставалась на верном пути. Из практических соображений меня перевели в третью больницу, куда меня тоже приняли как долговременную пациентку. Хотя очень многие функции у меня были нарушены и хотя я по-прежнему не была знакома с исследованиями, посвященными процессу выздоровления, в которых встречалось бы понятие плато, я твердо знала, что дети взрослеют, а весна переходит в зиму, которая в свой черед переходит в весну. Мне говорили, что моя болезнь — хроническая, но я уже сама начала догадываться, что, наверняка, существуют и другие возможности. Мне потребовалось много времени, и должны были понадобиться еще многие месяцы, но у меня уже появилось робкое предчувствие, что это не продлится целую вечность.

Знакомство с новым отделением далось мне уже легче, я лишь изредка спала под кроватью, и лишь иногда кралась по коридору, прижимаясь к стенке. Вместо этого я устраивалась одна за отдельным столом и принималась рисовать или писать. Так я могла находиться вместе со всеми, но все же одна, и теперь мне уже хватало такой защиты. Я разговаривала с сиделками, сама объясняла, как я себя чувствую, могла сказать, чего я хочу, однако не все вещи я еще могла с одинаковой легкостью произнести вслух. Поэтому я иногда «забывала» свой рисовальный альбом в общей комнате, чтобы они могли по нему судить о моем состоянии. Однажды я оставила на столе унылый зимний пейзаж с одиноким деревом. Всюду лежат глубокие сугробы, но под деревом видно несколько проталин, а на светлом весеннем небе апрельским сиреневым цветом были написаны строчки: «Кабы весна была в январе, Стал бы унылым июнь». Высказать это непосредственно я не могла, но мне хотелось подать знак, что я не стою на месте. «Кабы птицы пели всю ночь напролет, Унылыми стали бы дни». Пела я редко, но моя речь становилась все яснее. Я не хотела, чтобы меня заставляли торопиться до времени, не хотела, чтобы меня тащили или подталкивали, не хотела, чтобы меня теребили. Я хотела расти. Становление невозможно само по себе, сначала надо существовать. В то время мне нужно было спокойно существовать, просто быть. Я не была счастлива, но рассчитывала, что стану счастливой со временем. Когда вырасту и наберусь достаточно сил, чтобы вместить то счастье, которое я прилежно конструировала. А до тех пор надо было жить, мирясь с тем, что мои цветы еще не распустились. Самое важное было тогда для меня накопить питательных соков и позаботиться о крепких корнях. Цветы я еще успею взрастить потом.

Пустота.

Этот дом весь полон смеха.
Пузырьками воздушными, голубыми, летучими шаринами через край
Он плещет.
Я ищу, где стол, где шкаф, но повсюду одни пузыри.
Я ищу, где радость, но нигде ее нет.
Этот дом весь полон слезами.
Они переливаются за подоконник, и вянут цветы от соленой воды.
Я ищу источник, но вся вода солона.
Я смотрю, где же скорбь, но скорбь, видать, утонула.
Этот дом пустотой полон.
Она напирает на двери, стеной встает у порога,
Ничто сквозь нее не пробьется, никто не войдет,
И стены дома, важно выпятив пузо, раздулись
Шарами воздушными, дразня острие иглы.
Я смотрю на тебя.
И неслышно тебя вопрошаю,
Глядя сухими глазами:
Зачем ты здесь поселилась

В последние годы я часто выступала с лекциями перед большими и небольшими аудиториями. Я много куда ездила и разговаривала со студентами, медицинскими работниками, родственниками и людьми, которые на личном опыте знают жизнь психиатрических лечебных заведений. Я встречала много интересных людей. Я многое узнала и имела возможность делиться моими знаниями. Мне полюбилось это занятие, и в настоящее время оно составляет часть моей профессиональной деятельности. Но самый первый мой доклад состоялся по чистой случайности, и случилось это еще до того, как я поступила учиться своей специальности.

Я находилась тогда в психиатрическом интернате долговременного пребывания. Там мало проводилось активного лечения, и в большинстве своем обитатели интерната там просто жили — здесь находились такие пациенты, для которых это учреждение служило более или менее постоянным местом проживания, а не такие, которые проходят активное лечение, чтобы выздороветь. Мы были хрониками, и среди нас мало кто верил, что может добиться заметного улучшения. Но это было хорошее заведение с приветливыми работниками и добрыми, человечными порядками. Не питая особых надежд на выздоровление пациентов, они все внимание обращали на заботливый уход, никто никуда не торопился и все старались относиться к больным с пониманием, никто не предъявлял к нам особенных требований и не вступал в конфликты. Это была тихая пристань. Я здесь уже побывала однажды, когда была еще очень больна, и вот теперь очутилась тут снова. Хотя мне и тогда жилось тут неплохо, но сейчас я заметила, что мое здоровье стало лучше. У меня окрепла надежда, я лучше понимала окружающее, я стала энергичнее и резче реагировала на бережное отношение ко мне как к безнадежной больной. На этот раз мне опять предстояло провести здесь короткое время — всего несколько месяцев, возможно, полгода, после чего я должна была попытаться пожить дома. Я получила место практикантки в университете у профессора, который согласился, чтобы я вносила в компьютер результаты исследований, с осени же я должна была попытаться приступить к регулярным занятиям. Пройти подготовительный курс. Кажется, ни у кого на отделении всерьез не верил в такую возможность, у большинства просто не укладывалась в голове мысль о том, что я могу стать студенткой университета, но даже это мое пожелание было встречено с доброжелательностью и пониманием. Разумеется, ты можешь попробовать! Я слушала их ободряющие слова, но мне никогда не верилось, что они действительно так думают, и это было с моей стороны очень нехорошо. Моя подозрительность была недоброй, в худшем случае — даже болезненной. Однако я им не верила. Потому что те же добрые слова они говорили всем вокруг. Анне они говорили, что она не толстая, нисколечко не толстая. А между тем Анна была толстой, ее вес зашкаливал за сто килограмм, и все знали, что у нее лишний вес, включая ее самое. Петеру они говорили, что он может стать доктором. Я в это совершенно не верила, так как Петеру было уже далеко за шестьдесят, и он начал болеть, когда ему еще не было двадцати. Он не кончил даже начальной школы, много лет принимал сильнодействующие лекарства, и болезнь проявлялась у него очень сильно со всеми ее побочными действиями. Казалось весьма маловероятным, что он когда-нибудь станет доктором. И после этого они говорили мне, что вот, мол, как здорово, что я поступлю в университет, и что у меня обязательно все получится! Поэтому такие заверения производили на меня совершенно обратное впечатление. Ведь я-то верила, совершенно искренне верила, что у меня все получится, но когда люди подтверждали это с теми же интонациями в голосе, с какими они подтверждали самые несбыточные вещи, это вызывало меня на скептическое отношение. Если мой проект столь же «правилен», как стройность Анны или как то, что Петер станет врачом, значит, его исполнение выглядело маловероятным. Но в то же время, как можно было с этим не согласиться? Ведь они сказали только, что верят в меня, и если бы я стала спорить с ними, это ясно показало бы, что у меня паранойя, это я и сама понимала. На еженедельных собраниях, на которых при обсуждении плана на следующую неделю каждому из присутствующих говорилась какая-нибудь приятная ложь, я, как правило, помалкивала. Часто я рисовала внизу чистой страницы большой печной горшок. Иногда под ним я подписывала слова из саги, иногда добавляла их мысленно: «Убей меня, король, но только не кашей». Потому что их доброе отношение было продиктовано несокрушимым великодушием, и мне было от него приятно. Но в то же время иногда ты чувствовала себя от него так, словно тебя утопили в горшке с крутой, сытной кашей, и ты задыхаешься в доброжелательности и теплоте, как в жирных сливках и желтом масле.

Каждую неделю со мной беседовала старшая сестра отделения. Это была уже немолодая, умная дама широких взглядов, очень знающая и опытная. У меня она вызывала симпатию и доверие, и хотя она тоже порой казалась, на мой вкус, слишком слащавой, на нее можно было положиться. С тех пор я перевидала много других отделений, где не хватало доброты, зато имелись жесткие бетонные полы, лошадиные дозы требовательности, раздражительность, ограничения и принуждение. Избыток заботливости тоже мешал иногда дышать, но в этом не было зла. Я знала, что он опасен, так как легко мог отучить от упорства, но я все же не хотела отвечать на него протестом. Мне уже довелось испытать, каково это — изголодаться по заботливому вниманию. Не мне было бы жаловаться на то, что меня хотят утопить в масле и сливках. По крайней мере, я терпела до последней возможности. Пока наконец мое терпение не лопнуло.

Дело было во время нашей еженедельной беседы. Сестра попросила разрешения проводить беседу в присутствии студентки, проходившей обучение на медсестру, я охотно согласилась. Девушка проходила на нашем отделении практику, мне она была симпатична. И я ничего не имела против ее присутствия при нашем разговоре. Она не участвовала в беседе, а сидела в сторонке и молча наблюдала за происходящим. Она не произносила ни слова, и я даже забыла про ее присутствие. Мы говорили о моих увольнительных. О том что скоро, через несколько месяцев, мне предстоит вернуться домой, и о том, как важно для меня построить сесть социальных связей. Как мы будем это делать. Мы говорили о волонтерских организациях, о месте практикантки, которое я получила, и о том, что скоро я приступлю к занятиям в университете. «Там у тебя обязательно появятся контакты с другими студентами, — сказала старшая сестра. — В университете студенты объединяются по группам для кол… колв…». Споткнувшись на этом слове, она быстро обернулась к начинающей медсестре:

— Как это называется?

Но студентка только улыбнулась и помотала головой, что она, мол, не знает, и старшая сестра снова повернулась ко мне и продолжала:

— Ладно! Неважно, как они там называются. Главное, что там есть группы.

— Группы для коллоквиумов, — подсказала я.

— Да, верно, — согласилась она.

Мы продолжили беседу. О том, хорошо ли мне живется на отделении, о наших занятиях и о том, не мешает ли мне шум из соседней комнаты? Она была внимательна, приветлива и надежна, и я с чистой совестью подтвердила, что живется мне очень хорошо. Мы обсудили много разных тем, и в конце беседы она снова спросила меня, как я себя чувствую. Я снова подтвердила, что чувствую себя здесь хорошо, но добавила, что раз уж она решила меня спросить, то я должна сказать, что временами мне бывает немного обидно, когда я чувствую, что в глазах окружающих я стою ниже, чем представители лечащего персонала.

Здесь все дружелюбны, но мне мешает, что меня принимают не вполне всерьез, в отношении к себе я ощущаю избыточную сострадательность и некоторый недостаток настоящего уважения. Старшая сестра и к этому отнеслась с обычным пониманием и сказала, что вполне представляет себе, что иногда мне может так показаться. Но дело тут в моей низкой самооценке, а вовсе не в отношении окружающих. Она, дескать, принимает меня совершенно всерьез и относится с искренним уважением. О'кей! Так почему же тогда, запамятовав слово «коллоквиум», она обратилась за подсказкой к практикантке? Ведь та ни разу ни слова не сказала во время всего нашего разговора. Если она меня так искренне уважает, то почему она не обратилась сначала ко мне, хотя я каждую неделю хожу на работу в Блиндерн, а осенью начну учиться в университете, а потому перечитала все брошюры, посвященные студенческим занятиям, какие только можно было раздобыть? Сестра примолкла, затем снова повернулась к своей практикантке:

— Ведь это верно? Я действительно так поступила? — сказала она. — Я спросила тебя, а не ее.

Студентка кивнула.

Снова наступило молчание. И тогда она признала, что я действительно права. Она желала обращаться со мной и с другими с полным уважением, но теперь видит, что иногда невольно допускала ошибки. И спросила меня, не соглашусь ли я на следующем семинаре для персонала, выступить по этому вопросу, потому что она, наверняка, не единственная, кто делает такие ошибки.

В тот раз мое сообщение вряд ли было очень удачным, но, мне кажется, это была самая важная из всех лекций, которые мне доводилось читать. Потому что я выбралась из горшка с кашей, вернула себе какое-то самоуважение и добилась серьезного к себе отношения, и меня не оттолкнули. Мне позволили прочитать доклад, но после него по-прежнему не отказывали мне в поддержке и утешении, когда мне это требовалось. Мне дали возможность показать свои способности, не требуя, чтобы я постоянно их доказывала снова и снова. Я ничего не потеряла, но зато многое приобрела. Особенно меня порадовало то, что на лекцию не только пришла большая часть персонала, но одна из сестер, которая мне нравилась больше всех, задавала мне критические вопросы и поспорила со мной по некоторым пунктам. Она действительно поняла, о чем я говорила. Она была приветлива, вежлива и доброжелательна, но приняла меня всерьез и выразила свое несогласие, вместо того чтобы благодушно и снисходительно соглашаться со всем, что говорит больная. Она была искренна. И оттого это было так приятно.

Мы полны таких добрых намерений, а получается порой совсем не так, как мы хотели. Нам кажется, что мы делаем все правильно, а потом оказывается, что мы делали не то. Не потому, что мы так хотели, а потому что не подумали хорошенько. Когда я езжу с докладами, мне часто задают вопрос, какое отношение я встречаю со стороны людей, работающих в системе охраны психического здоровья. Часто ли я сталкиваюсь с навешиванием ярлыков, с предубежденностью, с недоброжелательностью. На этот вопрос довольно трудно ответить. Потому что могу, не лукавя, сказать, что встречаю очень много доброжелательности. В целом люди настроены позитивно, они хотят понять меня, хотят быть справедливыми. Большинство людей стремятся быть доброжелательными, помогать окружающим. Но только это не всегда у нас получается. Поэтому мне время от времени приходится сталкиваться с тем, что я бы назвала истинными предрассудками и предубеждениями, то есть когда люди приходят с заранее готовым суждением, когда судят, не подумав и не разобравшись в фактической стороне дела. У меня были такие примеры, когда речь шла о моей ситуации. Иногда я сталкиваюсь с предубежденным мнением, что я не могу быть здоровым человеком. Меня часто представляют аудитории как «пациентку и психолога». Мне приходилось встречать людей, которые «знают», что в свое время мне был поставлен ошибочный диагноз. А вот я этого не знаю. Исходя из того, что мне известно о диагнозах и о моем собственном тогдашнем функциональном состоянии, я, судя по тому, какой я себя помню и что написано на эту тему в журналах, все-таки думаю, что он был, скорее, правильным. В то же время я знаю, что психиатрические диагнозы часто ставятся под вопросом и что поставить их с полной уверенностью порой бывает очень трудно, тем более, задним числом. Поэтому мне бывает очень странно слышать, когда посторонние люди, никогда не встречавшие меня раньше, высказывают свое суждение с такой уверенностью. Это похоже на предубеждение. Однако это еще достаточно простой случай: люди непосредственно высказывают свое мнение, и тебе нетрудно понять сказанное и разобраться в происходящем. Хуже и важнее незримое навешивание определенного ярлыка, когда на тебе ставится клеймо. И с этим мне самой довольно часто приходилось сталкиваться. Наружно все выглядит замечательно, ты представляешь потребителей, все относятся к тебе дружелюбно, тебя окружают уважением, но затем оказывается, что все это была только игра, серьезное отношение к тебе отсутствует, уважение сдувается, как проколотый воздушный шарик, и все было как бы понарошку.

Однажды, когда я читала лекцию, ко мне в перерыве подошла женщина и рассказала, как ей пришлось столкнуться с тем, когда ее не принимали всерьез люди, говорившие, что относятся к ней с уважением. Она рассказала, что участвовала в целом ряде различных советов и комитетов, учрежденных психиатрическим отделом здравоохранения, ей довелось побывать членом референтных групп, правлений и комитетов, и она выступала как представитель потребителей перед различными инстанциями. Когда же ей пришлось искать обычную работу на рынке труда, выяснилось, что она не только выполняла большую часть этой работы бесплатно, но не получила за нее никаких подтверждающих справок, у нее не было ни отзывов, ни характеристик ни рекомендаций, никаких документов. После встречи с этой женщиной я стала расспрашивать других представителей потребителей, и, в общем и целом, ответ был один и тот же: все работали за низкую оплату или вообще бесплатно, иногда им оплачивались какие-то расходы, и лишь очень редко выдавали оформленные по всем правилам официальные справки. Откуда такое отношение? Ведь работа в качестве представителя потребителей от лица какого-либо комитета, например, комитета Ментального здоровья, вполне сопоставима с работой представителя коммуны, представителя отдела здравоохранения по профзаболеваниям или какой-то другой организации. Эта должность, как правило, связана с переработкой, как правило, она не очень денежная, но может быть очень интересной и увлекательной, и служит украшением автобиографии. Разве это не должно относиться и к представителям потребителей? Дело, по-видимому, не в том, что кто-то не хочет выдавать представителям справку. Наверняка, ее бы выдали, если бы человек попросил. Очевидно, дело, в основном, в том, что об этом как-то не подумали. В том, что ответственным за это лицам просто не приходит в голову, что у представителя потребителей тоже может быть автобиография или желание получить справку. Виновата не злая воля, а недомыслие.

В детской книжке «Силькесвартен»[10], в которой от лица лошади Силькексвартен описывается ее жизнь и встречи с различными людьми, есть один эпизод, где лошадь скачет за доктором для серьезно заболевшего ребенка. Когда Силькесвартен возвращается назад с доктором, помощник конюха отводит ее в конюшню, дает ей ушат ледяной воды и не покрывает попоной, потому что видит, что лошади и без того жарко. Он поступил так из самых лучших побуждений, но вспотевшая лошадь, конечно же, скоро почувствовала озноб, заболела воспалением легких и едва не умерла. Больная и слабая, она слышит, как старший конюх бранит своего бестолкового помощника, который по незнанию, движимый «самыми лучшими побуждениями», едва не убил лошадь. Глупость бывает смертельно опасна, говорит старший конюх, и, по-видимому, он прав.

Можно только порадоваться, что потребителей стали охотнее привлекать к сотрудничеству. Этим сделан первый важный шаг. Второй шаг мы сделаем, когда научимся помнить сами и напоминать другим, что нужно не один раз подумать, прежде чем судить о других людях и строить с ними какие-то отношения. Можно ли считать, что понятие «потребитель» наиболее полно определяет человека в данных условиях, или же человеческая личность играет в данный момент совершенно иную роль — роль матери, писателя, музыканта, рабочего или служащего или еще чего-то совсем другого? Когда человека сводят к какой-то одной части, считая его только больным, это может убить его человеческое достоинство и подорвать возможность развития. Даже те, кто спокойно могут жить в качестве хронического больного и сами хорошо знают, что болеть им предстоит долго, возможно, всю оставшуюся жизнь, имеют право на то, чтобы в какие-то периоды брать на себя другую роль. Для того чтобы заниматься каким-то делом, не обязательно быть совершенно здоровым, и многие успевают сделать невероятно много, несмотря на сохраняющиеся симптомы болезни. Ибо они не равны тому недугу, которым больны. Болезнь не обязательно составляет самую важную часть личности, гораздо важнее то, как конкретный человек живет с данной конкретной болезнью в данной конкретной ситуации. И не менее важно то, как живет личность со всеми ее другими свойствами, которые не поражены болезнью.

Многое тут зависит от того, как мы классифицируем явления и на что мы делаем упор при сортировке информации: собираемся ли мы собрать все красные фигурки или будем, не обращая внимания на цвет, отбирать кружки и четырехугольники? У одной моей знакомой есть подруга, которая раньше страдала психозом, а теперь учится на математическом факультете университета города Тромсе. Как-то она в разговоре сказала, что была с подругой в кино, и я в ответ выразила сочувствие, спросив, не стало ли ей труднее с тех пор, как она вернулась домой? Едва я это сказала, как тут же сообразила, какую я сморозила глупость, и прежде чем мне успели разъяснить, что на Рождество студенты разъезжаются по домам, я уже поняла, что я только что наделала. Почти не зная эту девушку, с которой мы всего несколько раз мельком виделись, я мысленно классифицировала ее как «человека, у которого совсем недавно были большие проблемы», что и повлияло на мое восприятие информации. Зная, что у человека не так давно были проблемы, легко подумать, что у него мог случиться и рецидив. Если бы я в первую очередь думала о ней как о студентке, я, скорее всего, вспомнила бы, что у студентов бывают длинные каникулы. Все так просто и в то же время так сложно! Конечно, мне потом было очень стыдно. Уж я-то, как никто другой, должна была это понимать! Но этот случай показал мне, как важно в отношениях с другими людьми всегда быть внимательной, и к каким последствиям может привести такая сосредоточенность на какой-то одной стороне, которая заслоняет в наших глазах все остальное.

Когда я была больна, я особенно страдала от несерьезного отношения ко мне, недостатка уважения, честности. Люди говорили одно, а делали другое. На словах они мне сочувствовали, но не обращали внимания на мои потребности. Говорили, что рады моим успехам, но редко следили за их дальнейшим ходом и не выказывали к ним доверия. Я жила словно в игрушечном доме, где все было ненастоящее и где я не встречала ни неподдельной радости, ни неподдельной сочувствия, ни неподдельного уважения. А порой мне так же не хватало откровенной критики. Ведь неотъемлемой частью настоящего уважения к человеку является решимость сказать человеку правду, когда он сделал что-то неправильно или не так хорошо, как мог бы. Я всегда любила рукодельничать и хорошо помню, как я однажды огорчилась, увидев ошибку в своем вышивании. Ошибку я заметила, успев вышить после нее еще несколько рядов, она заметно портила вид работы, но, чтобы исправить ее, нужно было переделать довольно много. Одна из санитарок, находившаяся в моей комнате, высказалась очень определенно: «Поступай, конечно, как знаешь, но если ты это не переделаешь, то будешь себя потом еще долго ругать». Она была совершенно права, и услышать от нее эти слова было просто замечательно. Вместо ласкового, снисходительного тона, который словно бы говорил: «Бедняжка! Ну, какой может быть спрос с такого больного человека!», она прямодушно высказала свое мнение, оценив мое умение. Думаю, что она не сказала бы так, если бы я была новичком и не умела бы как следует вышивать, тогда она, наверное, решила бы, что меня нужно подбодрить и не предъявлять ко мне слишком высоких требований. В суждении о моей работе она исходила из того, что я опытная вышивальщица, а не из того, сколько времени я пролежала на отделении, и в этом была вся соль. Она сосредоточила свое внимание на том, что представлялось существенным в данной ситуации, и тем самым показала, что относится ко мне серьезно.

Как-то однажды мне нужно было читать лекцию в незнакомом городе, и я заказала в гостинице такси, чтобы доехать до учреждения, в котором проводились чтения. Узнав, что я ничего здесь не знаю, шофер устроил мне веселую ознакомительную поездку, показывал мне и объяснял все, что встречалось нам по пути. Наконец мы доехали до места, и тут я узнала то, что он уже знал с самого начала: что учреждение занимает множество зданий, расположенных на обширной территории. Я знала, что мне нужно здание для «Занятий по интересам», но не знала, где находится этот дом, не знал этого и шофер. Шел снег, погода была отвратительная, на улице поблизости никого не было. Я попробовала позвонить по контактному телефону, который мне дали, но там никого не оказалось на месте. Скоро должна была начаться лекция, а докладчица не имела никакого представления, где ее ждут. К счастью, впереди показался прохожий, и я сказала шоферу, чтобы он опустил стекло и спросил дорогу, но шофер ответил, что от этого не будет никакого толку. «Этого и спрашивать не стоит, — сказал он мне. — Похоже, он из здешних». Я уже была в стрессовом состоянии и думала только о том, как бы не опоздать, и все же его высказывание заставило меня задуматься. В нем было все так просто, так логично, так аргументировано, и в то же время так безгранично глупо, что это произвело на меня сильное впечатление. Ведь когда мы спрашиваем или у нас спрашивают дорогу, вопрос обычно звучит приблизительно так: «Скажите, вы здесь живете? Вы из здешних? Вы знаете, где тут что находится?». Обычно, когда мы обращаемся за помощью, чтобы узнать дорогу, именно это становится для нас главным критерием, а стало главным исключающим критерием! По той причине, что знание окрестностей перестало быть самым важным признаком, уступив место наличию или отсутствию диагноза. Или, говоря другими словами, психически больные люди заведомо рассматриваются как люди, лишенные каких-либо иных качеств, кроме своей болезни. В конце концов, мне все же удалось убедить шофера расспросить встречного прохожего. Он послушался, главным образом, потому что у него не было другого выбора, и, заговорив с незнакомцем примерно таким же ласковым, заискивающим голосом, каким я обращаюсь к трехлетнему ребенку, потерявшему в торговом центре маму, спросил, где находится «Дом для занятий по интересам». И получил ответ. Простое и подробное описание того, где расположено здание, как к нему подъехать, где удобнее всего развернуться. Под конец прохожий спросил: «Вам нужно на чтения SEPREP[11]? Тогда вам надо поторопиться, лекция скоро начнется». И это вполне соответствовало истине.

Самое удивительное, что моего шофера это нисколько не смутило, и пока мы ехали к дому, он продолжал самым непочтительным образом высказываться об обитателях этого заведения. Мне это было неприятно. Легче всего было бы отбрить его, отплатив за его предубеждение той же монетой: например, высказаться насчет глупых таксистов, воображающих себя чемпионами в своей области, а на деле не умеющих толком ничего, но такое предубеждение было бы, конечно, ничуть не лучше любых других предрассудков. О таксистах, о пациентах, страдающих психическими недугами, и обо всех других людях следует судить как об отдельно взятых личностях, а не как о группе. Мой представитель группы таксистов проявил себя по дороге из города как доброжелательный, знающий человек, готовый оказать лишнюю услугу. Мне он не показался ни глупым, ни заносчивым. Но у него были самые безумные представления о психически больных людях, и он проявил полное невежество в том, что касается разумного отношения к людям с серьезными психическим и заболеваниями. Но откуда ему было набраться такого знания? Он мог бы что-то узнать из жизненного опыта, из общения с членами своей семьи или знакомыми. Знакомство с психическими болезнями на собственном опыте или на примере людей из своего окружения может дать полезные знания, в особенности, если речь идет о хорошо знакомом лице, если это знакомство было длительным, что дало бы возможность получить разностороннее впечатление. Однако одного примера всегда будет маловато для того, чтобы делать какие-то обобщения, и чем меньше наши личные связи с тем или иным лицом, тем легче это подталкивает нас к тому, чтобы рассматривать его как представителя некоей группы, а не как отдельную личность. «Мой брат Пол, который в настоящее время благополучно существует со своим диагнозом шизофрении, хотя периодически у него бывают ухудшения, особенно когда…» или «один парень, с которым мы учились в одном классе в начальной школе и который теперь стал шизофреником» — это очень разные вещи. Пол — это личность. С прежним одноклассником мы сейчас не знакомы, и факты, относящиеся к его ситуации, могут легко смешиваться с предполагаемыми обстоятельствами, относящимися к «шизофреникам вообще», которые, соединяясь в одно целое, образуют конгломерат, где уже трудно выделить, кто есть кто. В процессе классификации мы принимаем за основу примеры, типичные для какой-то группы, затем, встречая все новые и новые примеры, мы расширяем и уточняем свою классификацию. Маленький ребенок легко может подумать, что все, что имеет четыре ноги и хвост, — это «вау-вау», включая и четвероногих хвостатых животных, которые говорят «мяу». Но время идет, мальчик встречает все новых различных собак и кошек всевозможных расцветок, размеров и разной шерстистости, и вот его классификация становится все точнее и точнее, пока, наконец, у него не складывается совершенно отчетливое представление о том, где тут кошка, а где собака; это кладет конец таким чересчур приблизительным обобщениям, как, например: «кошек можно носить на руках, а собак водят на поводке». Ведь они действуют только до той поры, пока ты не повстречаешь соседскую кошку на поводке или миниатюрную собачку, которую хозяйка несет в сумке. Но сначала нужно повидать много непохожих собак и кошек в различных ситуациях. Как раз с этим и возникает сложность, когда речь идет о людях, страдающих психическими недугами. Тем, кто наиболее категорически утверждает «они — такие», просто не довелось повстречать достаточно много примеров этой группы, чтобы составить более или менее обоснованное суждение. В таком случае все, что ни встретится, сплошь и рядом оказывается «вау-вау». Вторым источником ошибок служит тот факт, что диагноз не написан у людей на лбу. Поэтому люди, признанные представителями группы, воспринимаются как носители тех особенностей, которыми они должны обладать согласно чьим-то — возможно, предвзятым — представлениям. Мой водитель такси признал в нашем проводнике, основываясь на его внешнем виде, походке, особенностях одежды, «одного из здешних», хотя о б о мне, очевидно, не догадался, что я тоже могла быть из их числа.

Предубеждения поддерживаются и средствами массовой информации. Когда происходит преступления, они спешат сообщить, ставился ли виновнику преступления ранее психиатрический диагноз, и были ли у него в прошлом контакты с психиатрическими лечебными заведениями. Я знаю, что люди с психическими заболеваниями убивают других людей. Я также знаю, что люди, не имеющие психических заболеваний, иногда становятся убийцами, и знаю, что большинство людей, к счастью, не убивают друг друга. Беда в том, что в своих представлениях мы так склонны объединять людей с психическйми заболеваниями в группу, и если один из них убил человека, отчего же другим не делать того же? Разумеется, это не так, но, сталкиваясь с жестоким и пугающим насилием, проще всего думать, что эти преступления совершаются людьми, непохожими на нас. Признавать темные стороны собственного Я действительно тяжело, трудно признать, что горячая любовь может превратиться в ненависть, или примерить на себя такую жизненную ситуацию, которая может довести родителей до убийства собственных детей. Тут уж гораздо легче думать, что насилие и убийства совершают какие-то другие люди, непохожие на нас. Больные люди. Пациенты психиатрических клиник, невменяемые, не такие, как мы. Это страшно, но есть простое решение: этих других, непохожих на нас, мы можем посадить за решетку. Возможно, это не сильно изменит статистику насильственных смертей. Но мы, по крайней мере, снимем с себя ответственность за эти убийства и свою ответственность за наше общество и за его развитие. А это уже кое-что!

Средства массовой информации, конечно, тоже можно использовать для борьбы против того, чтобы на людях, страдающих или страдавших психическими заболеваниями, раз и навсегда ставилось несмываемое клеймо. Сейчас в обществе стало гораздо больше открытости, чем было еще несколько лет тому назад, и все больше людей открыто делятся своим опытом, рассказывая о том, с чем им приходилось сталкиваться из-за психической болезни. Это очень полезно, ведь чем больше примеров мы будем знать, тем богаче и подробнее будет выглядеть общая картина. Мы видим людей различных профессий, с различными условиями жизни, различными диагнозами. Симпатичных, несимпатичных, мужественных и нытиков. Получающих и не получающих лекарственное лечение, рассказывающих о позитивном и негативном опыте общения с системой здравоохранения. «Психически больные» люди не обязательно «все такие». Сталкиваясь с вызовами, которые встречаются на жизненном пути, люди ведут себя очень по-разному, и так же по-разному они ведут себя в болезни.

Когда я болела, я не хотела, чтобы со мной обращались как с психически больной. Я хотела, чтобы со мной обращались как с человеком. В детской книжке «Хаос и Бьорнар» Анна-Катарина Вестли[12] рассказывает о мальчишке, который сидит в инвалидном кресле. Ему тошно слушать, когда чужие люди разговаривают при нем с его родителями так, словно его тут и нету, когда его жалеют и говорят о нем «бедный малыш». Он не желает быть малышом, он хочет быть большим, он только что получил новенькие часы, и ему страшно хочется, чтобы кто-нибудь спросил его «Который час?». Потому что часы тут, при нем, и сейчас это для него самое важное. В душе он, может быть, и переживает о том, что ноги его не слушаются, но, честно говоря, это же не тема для разговоров с посторонними людьми! Несколько лет назад мне вспомнился Бьорнар и его часы. Я шла к остановке автобуса, но на пути к нему меня вдруг остановил один сосед, он схватил меня за руку и стал громко что-то кричать. К счастью, я быстро поняла, в чем дело. Он сделал так не потому, что был человеком, отставшим в своем психическом развитии, и не потому, что он чем-то опасен или хотел меня напугать. Он поступал так потому, что его переполняла гордость, ведь у него были новенькие часы, а так как он не находил слов, чтобы объяснить в чем дело, он, как мог, старался это показать. Я выразила свое восхищение, так как часы у него были замечательные, и, видя, какой он счастливый, я невольно заразилась его настроением, и мы с ним улыбками, интонацией и жестами выражали то, что мы чувствовали, сосредоточившись на том, что было в этот момент единственно важным. Совершенно новенькие часы, которые могли точно показать, когда мне пора сказать «пока» и продолжить свой путь к остановке автобуса. Всем нам когда-нибудь случалось получить что-нибудь такое, чем мы очень гордились. Всем нам доводилось быть сердитыми, нервничать или радоваться. Все мы знаем, каково чувствовать, когда тебя не замечают в разговоре, обращаются с тобой, как с бестолковым дурачком. Мы замечаем разницу между неподдельным и искусственным, между стоячим болотом и морским простором.

Сотрудничать.

Весенняя оттепель.

Зимой не идут дожди.
Зимой стоит стужа.
Мерзлая почва крепко держит в плену семена.
Снег покрывает все, что стремится расти,
Чистым, белым пушистым покровом.
Снежинки дивные тихо падают с неба
А солнце ушло далеко.
Но вот постепенно приближается солнце.
Тает снежный покров.
Мокрая почва невольно пленников отпускает.
Мерзлоту развезло,
Ветер сметает палые прошлогодние листья.
И вот брызнул дождь.
Все это — надежда.

Было раннее утро. Осень. Двери отделения заперты, все тоскливо. Я уже встала и, одевшись, сидела на кровати, приготовясь к тому, что предстоит день, который принесет одно лишь горе и мучение. День без будущего и без какого бы то ни было смысла, который, однако, надо было как-то прожить. Поэтому я встретила его умытая и одетая, с прибранной постелью, поднявшись по расписанию, как положено, и вот села и сижу. Несколько дней назад я в приступе внезапной жизнерадостности с размаху хлопнула дверью, и получила замечание от персонала за то, что я веду себя неподобающе. Разве ты, дескать, не знаешь, что тут лежат больные люди? Неужели нельзя вести себя поскромней? Конечно же, я могла вести себя скромно. Я была совершенно согласна с их замечаниями, потому что, по правде сказать, и сама была смущена своим поведением: ведь я была воспитанной девочкой и раньше, кажется, никогда не хлопала дверью, я отлично знала, что так делать нехорошо. Комментарии персонала были не слишком суровыми, и в них речи не было о том, чтобы меня наказывать. Другое дело — Капитан у меня в голове. Он был вне себя от ярости, и кричал, чтобы я перестала так распускаться: пора взяться за ум, пока не поздно, а то это может плохо кончиться. Мое счастье, что он пришел мне на помощь. И чтобы наказать меня и успокоить, он — и другие, безымянные голоса, которые непрестанно галдели у меня в голове, — приказал мне, чтобы я сейчас не смела ни с кем общаться. Они ничего не сказали о том, на какой срок я наказана, но так уже бывало и раньше, и я знала, что они скажут, когда сочтут, что я достаточно наказана. А пока что был наложен полный запрет. Мне нельзя было ни с кем разговаривать. Нельзя ни помотать головой, ни кивнуть, нельзя ничего. И нельзя было ничего есть, потому что еда — это тоже какое-то взаимодействие с окружающим миром, а потому это запрещено. Мне и в голову не приходило ответить отказом. Логическим следствием чувства вины было сознание того, что я совершила что-то ужасное и заслуживала наказания. Голоса говорили мне, что если я буду продолжать в том же духе, то умрет кто-нибудь из моих близких или случиться какая-нибудь катастрофа, вроде лесного пожара или наводнения, а если я буду слушаться, то все будет хорошо. Такое уже бывало в моей жизни, и я по опыту знала, что если я сделаю все, как они приказывают, никто у меня не умрет. Вот я и сидела на кровати. Сидела молча, очень голодная, не имея возможности поделиться своими мыслями и взглянуть на ситуацию под каким-то другим углом зрения. Это было тотальное одиночество.

Я знала, что ночная дежурная придет с проверкой посмотреть встала ли я вовремя, и потребует, чтобы я позавтракала. Я не знала, кто сегодня дежурил, и только надеялась, что сегодня будет кто-нибудь из добрых сиделок. Иногда они сердито говорили со мной, когда я не слушалась, и это повергало меня в уныние. Я ведь очень хотела быть хорошей, но всем сразу ведь не угодишь, а поскольку сиделки не грозились никого убить, то их требования не были для меня приоритетными. Когда я отказывалась сотрудничать, они иногда волоком тащили меня за стол и насильно держали на стуле, заставляя смотреть на еду. Это было для меня еще мучительней, особенно если я до того уже несколько дней голодала, потому что мне очень хотелось есть, но я все равно помнила, что есть нельзя. Уж лучше было голодать, чем добиться, чтобы по моей вине кто-то умер. Так что я бы и рада была объяснить, что веду тебя так не из упрямства, а только потому, что хочу поступить правильно, однако объяснить это было невозможно, потому что мне нельзя было разговаривать. Но даже в те периоды, когда мне было можно общаться с окружающими, я из осторожности старалась не распространяться насчет моих голосов, если только не была уверена в человеке на все сто процентов. Ведь если бы я рассказала им, какая я нехорошая и что на самом деле я заслуживаю всяческих наказаний, люди могли решить, что мои голоса правы, и начали бы заодно с ними мучить меня. Этим я не хотела рисковать. Окружающий мир был таким непонятным, и, видя, что, как бы я ни поступила, хорошего ожидать нечего, я старалась молча перетерпеть, пока беда не минует. Вот и в это утро я встала вовремя, привела себя в порядок, застелила кровать, надеясь таким образом хотя бы задобрить ночную дежурную.

Заслышав в коридоре приближающиеся шаги, я почувствовала, как у меня от страха подвело живот. Хотя меня нередко выволакивали из палаты, это всегда заставало меня врасплох. Туг в дверь постучали, в щель просунулось улыбающееся лицо, и я услышала приветливое «С добрым утром!» У меня отлегло от сердца, едва я увидела знакомую дежурную. Она была добрая, по-настоящему добрая. Сегодня она была такая же, как всегда. Она говорила со мной дружелюбно, хотя я ей не отвечала. Она позвала меня идти завтракать, я, разумеется, снова ничего не ответила. Она сказала, что, если я захочу побыть с ней, мы можем вместе позавтракать в столовой только вдвоем, и сказала, что, если мне так будет спокойнее, я могу взять с собой мишку (обыкновенно это не разрешалось). Она пока приготовит мне бутерброды, с желтым сыром (она знала, что я его люблю), еще будет апельсиновый сок: «Хочешь соку?» Она протянула мне руку приглашающим жестом, как бы желая помочь мне встать с кровати, но я не дала ей руку. И она не стала меня трогать, не потянула за собой, не стала ругаться. Только подождала немножко и спросила, точно ли я решила не ходить на завтрак? Ответа не было. Я не могла ни ответить ей словом, ни помотать головой, ни хотя бы взглядом показать, что я еще жива. Я сидела на одеяле неподвижная, как бревно. Но я слышала, что она говорит. Перед тем как выйти за дверь, она сказала, что пробудет здесь еще полчаса, и, если я передумаю, надо только постучать ей в дверь дежурки. Затем она вышла, тихо затворив за собой дверь, и я осталась одна. Мне ужасно хотелось, если бы только это было возможно, сказать ей спасибо или позавтракать, чтобы она могла написать в своем отчете, что ей удалось уговорить меня поесть. Мне так хотелось сделать что-то для нее в благодарность за ее приветливое обращение. Но я не могла. Даже спустя неделю, когда я снова заговорила, я ничего не смогла с этим поделать. Я так и не поблагодарила ее. Но за моим сжатыми губами и пустыми глазами во мне еще долго жило чувство радости и благодарности за те мгновения, что она провела со мной в комнате. В этот печальный день она зажгла во мне радость, и эта радость продолжала меня согревать несколько часов.

«До нее не достучаться, как будто там стена», — говорим мы часто о тяжело больных людях. Я много раз слышала это и в бытность свою пациенткой, и став психологом. Часто это говорится с чувством бессилия и безнадежности. «Не стоит даже пытаться, мы уже пробовали, но, когда она в таком состоянии, все напрасно. Остается только махнуть рукой». Однако на самом деле мы ведь не можем знать, что проникло сквозь стену. Мы регистрируем только ответные реакции или отсутствие реакций. Как в то утро, когда я ни на что не отзывалась, не реагировала. От меня не шло ответной реакции. Но я слышала, воспринимала услышанное, и меня это затронуло.

Случается, конечно, что нам не удается пробиться к человеку с нашими посланиями. Иногда то, что пробьется, пропускается на своем пути через столько фильтров из путаных мыслей, обид, презрения к самому себе, что доходит до человека в таком искаженном виде, что там уже нельзя разглядеть ничего общего с исходным посланием. У телефона есть принимающее и передающее устройство. Когда и то, и другое в порядке, мы не особенно задумываемся о том, какая между ними разница. Но иногда тот, с кем мы разговариваем, продолжает говорить «алло» и «вы меня слышите?», хотя мы уже назвали себя, и нам, после напрасных попыток до него докричаться, вдруг становится ясно, что, хотя мы слышим его, он нас не слышит. Его слова доходят до нас, но мы не можем подтвердить, что мы его слышим. Мы слышим, но не имеем возможности ответить. Иногда это может вызвать сильное чувство фрустрации с обеих сторон, не меньшую фрустрацию мы переживаем, когда речь идет не о телефонах, а о живых людях. Нелегко разговаривать с человеком, не зная, понимает ли он то, что мы ему говорим. Иногда при таких обстоятельствах никакого положительного решения не существует. Некоторое облегчение может дать дружелюбное отношение и возможность найти наиболее доступное альтернативное решение.

В то утро, разумеется, самое лучшее было бы, если бы я могла позавтракать и поговорить с лечащим персоналом о том, что мне говорят мои голоса, и о переживаемом мною конфликте между желанием быть «хорошей девочкой» и «живым человеком». Но альтернативное решение было тогда невозможно. Ведь как ни здорово было бы, если бы мы умели летать, но мир устроен иначе, и я не могла поговорить с дежурной сиделкой или с кем бы то ни было еще, такая возможность была для меня в то утро просто исключена. В качестве возможных альтернатив могло быть либо приятное, спокойное утро, полное дружелюбного и внимательного отношения, но зато без завтрака, либо суматошное, скандальное утро с бранью и фрустрацией, но также без завтрака. Я рада, что она решила предоставить мне первый вариант. Во-первых, потому что это облегчило мне утро тяжелого дня, и, во-вторых, потому что это было молчаливым протестом против презрения, которое звучало в моих голосах. В то же время я могу понять и тех, кто выбрал бы другое решение. Ибо, как я понимаю теперь, очень многое для них было чем-то само собой разумеющимся и не требующим объяснений, в то время как я совершенно неспособна была это понять. В их представлении само собой подразумевалось, что они пытаются мне помочь, я же этого не понимала. Я не понимала, что они тревожатся обо мне, видя, что я ничего не ем, и, что они, как им казалось, хотели помочь мне, принуждая меня к участию в общих трапезах. Не понимала, что они приходили в отчаяние, будучи не в силах облегчить моих страдания, что они чувствовали свою беспомощность перед моей болезнью, их пугали мои попытки нанести себе травмы, а возможно, они заражались от меня моим непреходящим, упорным презрением к себе самой. Теперь то я знаю, что они искренне хотели меня накормить, и, памятуя о том, какая я тогда была голодная, я их очень хорошо понимаю. Беда была только в том, что они забывали, под каким я нахожусь постоянным давлением, слушая свои голоса. Ведь я действительно верила, что я очень плохая и неисправимая, а в том, что касалось методов давления, угроз и негативных последствий, — тут уж окружающие никак не могли тягаться с моими голосами и со мной самой. Потому что в этом деле мы были гораздо настойчивей и искусней, чем они. Они даже вообразить себе не могли, как им далеко до нас. Поэтому их жалкие угрозы, как например: «Если ты не пойдешь добровольно, мы отнесем тебя на руках», не производили никакого впечатления. Воевать со мной не имело никакого смысла. Я так привыкла воевать с собой, я воевала с собой сутки напролет. Единственным методом, в котором они могли бы меня превзойти, были такие подходы, которые включали в себя дружелюбие. На этом поле они могли выступать, не встречая никакой конкуренции.

Я хочу сказать, что очень важно, чтобы человек мог почувствовать себя деятельным участником жизни, а не только тем, кто получает помощь, так как это хорошая опора для построения личности. Но я также знаю, как порой нелегко бывает дать действенный отклик на чье-то обращение. Порой у тебя на это нет сил. Порой не хватает решимости. Порой ты не хочешь этого делать, потому что тебе нужно проверить, в чем состоит твоя ценность — в том, что ты делаешь или в том, что ты есть. Но какова бы ни была причина, главное, какой ты встретишь прием. Ведь даже отсутствие отклика уже несет в себе некое коммуникативное содержание, рассчитанное на ответный отклик. Ответом может быть усиление требовательности, признание бесполезности дальнейших попыток, досада, презрение, нотации или сострадание. Все это может быть воспринято со страхом, смятением, душевной усталостью или опустошенностью. Но ответом может быть и приветливость, ободрение, душевная широта и готовность потратить на вас свое время: «Я вижу, что сейчас ты не можешь. Все в порядке. Я спрошу тебя снова попозже, если тебе так будет удобнее, пускай сейчас у нас ничего и не получилось, я все равно не ставлю на тебе крест». И это тоже будет воспринято. Даже если сразу вы не услышите ответа, он может быть получен позже. Может быть. Хотя не обязательно ответ получит тот, от кого исходило это послание. Мы отвечаем только за то, чтобы в наше послание было вложено самое лучшее, что только можно в него вложить, в таком случае оно, возможно, принесет когда-нибудь плоды. С этим все обстоит так же, как и с любой другой работой, которую выполняет садовник: мы заведомо знаем, что часть семян погибнет или будет склевана птицами или пропадет зазря из-за проведения землекопных работ, так что лучше сеять с запасом, на всякий непредвиденный случай. Порой же главная ценность дара заключается в том, что его можно и не принять.

В своей книжке «Росло в Бруклине дерево» Бетти Смит[13] живо описывает детство своей героини, девочки из бедного рабочего района в период перед началом и во время Первой мировой войны. Главная кормилица семьи — мать, работающая прачкой, иногда, в периоды временного протрезвления, что-то приносит в дом и отец, работающий поющим официантом. Экономически семья очень плохо обеспечена, так что не всегда ее члены могут поесть досыта. Однако при любых обстоятельствах каждый член семьи, включая главную героиню повести Фрэнсис, всегда имеет право на три чашки горячего кофе в день. Фрэнсис не любит кофе, но ей нравится его запах и нравится погреть руки, сжимая теплую чашку. Каждый день она, как и все остальные, получает свои три чашки кофе и каждый день, нанюхавшись кофейного запаха и погрев руки о чашку, выливает свою порцию кофе в мойку. Посторонние люди, заходившие в дом, удивлялись при виде такого расточительства, но мать Фрэнсис это нисколько не смущало: все имеют право на свои три чашки кофе, а то, как Фрэнсис ими распорядится, это уже ее дело. Так Фрэнсис продолжала выливать свой кофе, наслаждаясь собственным мотовством. Ведь бросаться добром могут только богатые, так что, выливая свой кофе, она чувствовала себя богачкой, которая купается в роскоши, и это было приятным контрастом по сравнению с той бережливостью, которая царила в их доме.

Принимая участие в совещаниях, на которых обсуждаются пациенты, я часто вспоминаю Фрэнсис, и не потому, что на этих совещаниях кофе бывает посредственного качества, а потому что там часто идет речь о тех или иных приемах, которые «оказались неэффективными». В некоторых случаях я разделяла такое мнение. Складывалось впечатление, что предложенный подход не принес пациенту никакой пользы или — что уже хуже — вызвал негативный эффект. В таких случаях так и хочется согласиться, что лучше всего будет прекратить эти попытки. В других случаях дело обстоит сложнее. Бывает, что человек болен уже давно и что бы ему ни предлагали, он все время отказывается это принять. В таких случаях человек, возможно, и не пытался пойти вам навстречу, и у вас нет никакой уверенности в том, что он когда-нибудь попытается. Попытка кажется бесполезной. Для чего снова и снова спрашивать его, не хочет ли он поехать на экскурсию, если мы заранее знаем, что он откажется? Для чего снова и снова зазывать ее в кружок рисования, если она ни разу не пожелала туда сходить? Можно ли отказаться от новых попыток? Иногда так и приходится поступать. Когда количество мест в кружке ограниченно, а другим пациентам участие в нем может принести большую пользу, или когда мы убеждаемся, что постоянное повторение такого предложения только вызывает стресс у того, кому оно делается, или если еще по каким-то причинам предложение оказывается для него не полезным, тогда, конечно, самым правильным будет положить этому конец. Но в тех случаях, когда отчетливых негативных последствий не наблюдается, я, вспоминая Фрэнсис, думаю, что все же лучше продолжать эти попытки. Ведь если ты уже давно болеешь, и за тобой устойчиво закрепилась роль берущего, для тебя может быть очень полезно позволить себе однажды такую роскошь, как отказ от предлагаемых для удовлетворения твоих потребностей услуг, распределяемых вышестоящими инстанциями. Богатство и достоинство измеряются не одними только деньгами, но также временем, возможностями и альтернативами. Иной раз возможность сказать «нет» бывает не менее важна, чем занятие в лечебной мастерской.

Здесь все зависит от угла зрения, от того, на чем мы сосредоточиваем свое внимание. Что перед нами: предложение, которое доказало свою неэффективность, или предложение, которое дало пациенту возможность испробовать, каково это — от чего-то отказаться, почувствовать себя богатым и расточительным? Кто перед нами: упрямая пациентка, которую нужно заставить принимать пищу, или до смерти перепуганная девчонка, которая мечтает о безопасности и милосердии?

Много лет назад мне рассказали анекдот о профессоре, который, показывая своим студентам белый лист бумаги с точкой посередине, спрашивал их, что они сейчас перед собой видят. Все отвечали: «Маленькую черную точечку». Вы совершенно уверены? Да, совершенно уверены! Никто не видит чего-то другого? Нет, все увидели черную точечку и никто не увидел большого белого листа. Как не посмеяться над этими студентами! Тем более, что я знаю, что и сама каждый божий день делаю то же самое, что и они. Сосредоточившись на чем-то одном, не замечаю чего-то другого, что, казалось бы, видно так же отчетливо и ясно. Но человек никогда не получает готового решения, и что «правильно», а что «неправильно», и на чем нужно сосредоточить внимание, никогда не определишь с первого взгляда. Когда работаешь с больными людьми, тоже с ходу нельзя понять, в чем выражается «улучшение». Иногда улучшение выражается в хорошем настроении, иногда в улыбке или громком крике, или в том, что человек осмелился с размаху захлопнуть дверь, иногда в чем-то другом.

Какое-то время, когда я уже пошла на поправку, я жила дома в своей квартире. На протяжении нескольких недель я каждую субботу и воскресенье вставала пораньше, надевала ярко-красную юбку, ставила в плейер какую-нибудь энергичную музыку и отправлялась к школе, в которую я ходила в детстве. Прибыв на место, я снимала туфли, включала музыку и принималась носиться в бешеном танце по школьному двору, на котором столько раз стояла тихой, потерянной мямлей. Когда у меня в голове поселились голоса, я видела перед глазами танцующее Одиночество в платье одновременно однотонно синего и однотонно белого цвета. В своих галлюцинациях я изгнала пастельные краски и утверждала, что на мне надето красное платье. Теперь я больше не видела галлюцинаций, я действительно оделась если не в красное платье, то, по крайней мере, в красную юбку и уже не стояла зрительницей, наблюдая за печальным, размеренным танцем Одиночества. Теперь я сама танцевала на ненавистном школьном дворе. Там, где меня все преследовали, унижали и били. Я поняла, хотя и не головой, но как-то все-таки поняла, что бесполезно лелеять свою ненависть, что я довольно уже выговорилась о том, что было прежде. Говорить дальше значило ожесточиться. Я достаточно наговорилась и, чтобы покончить с прошлым, я теперь танцевала.

Я рада, что тогда меня никто не увидел. Для меня было бы, конечно, обидно и грустно, если бы в моем поведении усмотрели проявления болезни и симптомы, тогда как я пыталась приблизиться к жизни. В тот момент это отнюдь не помогло бы мне продвинуться вперед. Я чувствовала, что мне надо разобраться с этим самой. И когда я наконец разобралась, эти танцы прекратились. Не потому, что это было проявлением болезни, а потому что я с этим покончила и у меня исчезла эта потребность. Тогда меня тянуло танцевать. Я натанцевалась. И двинулась дальше. Если бы кто-то меня тогда увидел, он решил бы, что в этом проявляются остатки симптомов, и был бы, наверное, прав, но в таком случае он упустил бы из виду плоскость жизнеутверждения и желание расцветить серость школьного двора яркими красками и музыкой, прежде чем навсегда оставить его позади. Точка была на месте. Плоскость тоже была на месте. То и другое можно увидеть, вопрос был только в том, на чем сфокусируется зрение.

В психиатрических лечебных учреждениях придается большое значение понятию «осознанного видения». У пациента отсутствует «осознанное видение болезни». Это — нехорошо. Или «пациент понемногу начинает вырабатывать осознанное видение болезни». Это уже лучше. На практике это означает, что пациент (или пациентка) осознает, что он или она болен (больна) и что ему или ей необходима помощь. Человеку, не воспринимающему себя как больного, помочь, разумеется, трудно, и условием добровольного прохождения лечения является, конечно, наличие у больного в той или иной степени понимания своего состояния. Но именно из-за крайней важности этого понятия, которое служит и для того, что бы по возможности ограничить принудительное лечение, меня так тревожит наш порой узколобый подход к «осознанному видению», который зачастую ведет к тому, что мы начинаем слишком многого требовать от наших пациентов. Если больной с нами немножко согласен, нам этого кажется мало. Нет, нам подавай, чтобы он принял целиком «одним пакетом» все, что относится к «осознанному видению болезни», хотя далеко не всегда это бывает так уж необходимо.

В настоящее время я живу в Хедемарке. В этой области зима длится долго, здесь много снега и множество миль плохих дорог. Порой во время езды по узкой, ухабистой, обледенелой дороге при густой метели и плохой видимости мне кажется, что у меня было примерно такое же ощущение от жизни до того, как у меня была диагностирована болезнь. Как езду по скользкой и опасной дороге, с которой можно было в любую минуту съехать в кювет, когда вокруг стоит густой туман и метет снег, так что ты ничего не видишь и не знаешь, что там впереди. А так как сегодня я работаю в психиатрическом здравоохранении, то мне хотелось бы, чтобы встречу с медицинскими заведениями можно было сравнить с чем-то вроде внезапного появления снегоуборочной машины, которая поехала впереди, показывая мне путь. В действительности же это было не так. Моя первая встреча с системой медицинской помощи скорее была похоже на внезапное появление на дороге лося, который вынырнул слева и налетел на меня так, что от столкновения у нас обоих перехватило дыхание. Раздался громкий удар, и с этого мгновения мир непоправимо перевернулся. Хотя в то же время я понимаю, что если бы не лось, я, скорее всего, все равно бы слетела в кювет и перевернулась вверх тормашками. Хуже от этой встречи не стало, я только думаю, неужели нельзя было обойтись без такого резкого и жесткого столкновения? Я перечитывала свои дневниковые записи, сделанные перед тем, как выяснилось, что я больна, и сделанные сразу после того, как мне был поставлен диагноз. Там сплошные вопли о помощи несчастного подростка. «Помогите мне! Пожалуйста, кто-нибудь, ПОМОГИТЕ!», «Я не понимаю, что творится. Все рушится, все разваливается на кусочки!», «Становится все хуже и хуже. Насколько хуже еще может стать? Боюсь, что все будет ужасно плохо». И так далее, и так далее, страница за страницей. Я понимала, что «все рушится». Я мечтала, чтобы мне помогли. Это записано отчаянным почерком в записках с проставленными датами и повторяется снова и снова. Но я также читала первые записи в моей карточке: «У пациентки отсутствует осознанное видение болезни». «Полное отсутствие осознанного видения болезни». Откуда между нами взялось такое расхождение? Не было расхождения. Мы описывали один и тот же лист. Но они описывали точку, а я белую плоскость. Я действительно не соглашалась принять диагноз шизофрении. Они говорили мне, что это хроническая, возможно, врожденная болезнь, с которой мне придется прожить всю оставшуюся жизнь. За то чтобы принять это «видение», мне пришлось бы поплатиться надеждой. На это я не пошла тогда, и сейчас тоже считаю, что цена была бы слишком высокой. Они хотели, чтобы я поняла, что Капитан не существует в действительности, что он существует только в моем воображении как симптом моего врожденного заболевания. Я ни за что на это не соглашалась, так как за это согласие мне пришлось бы заплатить отказом от признания осмысленной причины, которая стояла за Капитаном. Я должна была согласиться, что он всего лишь случайный симптом, вроде кашля или сыпи, то есть внешнее проявление болезни, которое не имеет и не требует объяснения. Если бы я согласилась заплатить эту цену, у меня, вероятно, никогда не появилось бы возможности поработать над теми узлами, которые подсовывал мне Капитан, и, может быть, я никогда бы от него не избавилась. Видение собственной ситуации является, как уже сказано, необходимым условием для проведения лечения, но, на мой взгляд, тут вполне достаточно того, чтобы пациент и лечащий врач были в чем-то согласны. Например, в том, что пациент — раним, или в том, что ему сейчас плохо, или в том, что «у нее не в порядке с головой». Или в чем-то другом. И тогда, возможно, мы сумеем поговорить о таких вещах, относительно которых у нас расходятся мнения. С точки зрения психиатра, с головой может быть не в порядке из-за нарушения допаминового баланса, тогда как пациент считает, что виновато какое-то облучение. Возможно, что правы оба. Так как даже если пациент не подвергался облучению в буквальном смысле слова, он мог стать жертвой коллективной травли, постоянных придирок или каких-то иных невидимых, вредных воздействий. Главное, скорее всего, не в том, что вызывает у них разногласия, а как раз в том, в чем оба согласны — в том, что что-то у пациента не так. И этого на первых порах достаточно для того, чтобы начать лечение. «Что-то не так, и тут тебе нужна помощь». С этого можно начать и постепенно двигаться дальше. Пускай мы с тобой согласны не во всем: ты по-прежнему видишь точку, а я белую плоскость, но мы, в любом случае, согласны в том, что перед нами лежит лист белой бумаги. Начать с этого лучше и проще, чем со споров, когда каждый стремится во что бы то ни стало доказать другому свою правоту. Ибо в такой борьбе не может быть победителя. Если победит пациент, это будет означать поражение для обеих сторон, потому что тогда лечение будет проводиться без добровольного сотрудничества пациента, а оно является необходимым условием для достижения хорошего результата. Если победит врач, это также будет означать обоюдное поражение, потому что проигранная борьба не способствует восстановлению разрушенного образа собственной личности. Тут уж лучше отложить споры ради того, чтобы завоевать доверие.

Я долго сражалась и не желала уступать, не принимая их дефиницию «осознанного видения». Но даже самый упрямый осел когда-нибудь может устать, и в один прекрасный день я сдалась. Я сказала, что они правы, что теперь я это поняла, что я больна, что мои голоса были частью болезни, и мне надо привыкнуть к тому, чтобы как-то с ними жить. После этого я ушла в свою палату и достала рисовальные принадлежности. На протяжении долгого времени я кричала, вопила, билась и сражалась со всем миром. Я расцарапывала себя в кровь, чтобы доказать, что я живая, и на моих рисунках раз за разом возникал образ маленькой девочки в красном платье, сражающейся с сонмом чертей и волков. Сейчас я нарисовала спокойную, замороженную картинку, потому что зимой ведь не бывает дождя. Зимой снег укрывает все, что стремилось расти, покровом чистой белизны, и черти на моем рисунке сидели, как прикованные, на белом-пребелом гробе. Притихшие и присмиревшие. По крайней мере, на какое-то время. Ибо на рисунке, который у меня сохранился до сих пор, один угол гроба по-прежнему кроваво красен. В течение нескольких недель в отчетах появляются записи, сообщающие о том, что я успокоилась, смирившись с судьбой. А затем вновь вернулся хаос с воплями и криками и отсутствием «осознанного видения». Земля оттаяла, ее развезло, ураганный ветер налетел на то, что казалось мертвым царством, и дождем пролились слезы пополам с кровью. Картинка не отличающаяся чистотой и опрятностью. В ней мало приятного и привлекательного. Но все-таки живая. Черная точка болезни. И вся плоскость — сплошное упрямство. Перед глазами у нас обеих — белый лист, так что нет причин спорить о том, что там в действительности. Требуется только начать сотрудничать, лишь это одно дает надежду.

Попкорн.

Некоторые люди похожи
На сырой попкорн.
Мелкий и жесткий.
Но стоит их разогреть,
Как их уже не узнать!

Дело было утром, шло общее собрание отделения. Как всегда, мы сидели на составленных в круг стульях: человек семь или восемь лечащего персонала и пятнадцать или двадцать проживающих. В этом отделении мы были не пациентами, а проживающими. Это было отделение длительного содержания, часть интерната для больных, а мы — его обитатели. Здесь не проводилось активного лечения, так как в нем либо не было необходимости, либо оно было признано бесполезным, у кого как. Проживающие на отделении, в основном, относились к той или другой категории. Некоторые из нас были изнурены болезнью и находились в угнетенном состоянии, им требовалась передышка от нагрузок и покой, чтобы прийти немного в себя и поправиться без посторонней помощи настолько, чтобы им можно было вернуться к себе домой. Ко второй группе относились те, кто болел уже так давно, что, очевидно, нуждался в постоянной заботе и помощи, и так как в их случае уже не приходилось надеяться на успешное лечение, то считалось, что для них лечение не обязательно. К последней группе принадлежала и я.

Так как это было отделение длительного содержания, мы все хорошо знали друг друга. Большинство жили вместе уже не первую неделю, некоторые находились тут несколько месяцев, а некоторые и несколько лет. Сидеть на собраниях нам доводилось уже множество раз. Как правило, это было весьма скучно. Кто-нибудь из персонала председательствовал на собрании, а кто-нибудь из проживающих вел протокол, который затем подписывался и утверждался председателем собрания. Повестка дня всегда была одна и та же: планы на текущий день, проверка списков тех, кто выполнял те или иные обязанности по дому, иногда какие-нибудь важные сообщения и затем выступления с мест. Если не находилось желающих высказаться, а находились такие редко, мы молча просиживали до конца собрания. Оно продолжалось полчаса, независимо от того, желал ли кто-нибудь выступить или нет. Иногда я использовала это время для того, чтобы сделать подсчеты, сколько времени мы так просиживали за месяц, за квартал, за год, сколько времени тратится на это мною лично и сколько всеми вместе. Такие задачки не способствовали поднятию моего настроения, поэтому я, как правило, старалась думать о других вещах. Я пересчитывала составленные в круг стулья, ножки стульев. Количество окон, вспоминала стихи и песни, повторяла про себя детские считалочки, по слову на каждый стул и высчитывала, сколько раз нужно перебрать их по кругу до конца считалочки, или смотрела в окно, если это было удобно с моего места.

Иногда речь заходила о каких-то актуальных вопросах, мы пытались сообща решить какие-то важные для нас проблемы. Однажды, например, зашла речь о том, как быть с тем, что нас тут двадцать человек в возрасте от двадцати до семидесяти лет и на все есть только один телевизор. Из-за этого часто возникали конфликты, и туг во время обсуждения я подумала, что мы никогда не придем к единому мнению относительно достоинств Халварда Флатланда в качестве телеведущего. Да и с какой стати нам искать этого согласия? У меня по-прежнему оставалась своя квартира, а в квартире стоял пригодный для использования телевизор с оплаченной лицензией. Расстояние от моей квартиры до интерната составляло не больше километра, а у мамы был автомобиль.

В отделении имелось два ничем не занятых уголка с мягкой мебелью, и телевизор, никому не мешая, можно было разместить в одном из них. Тогда у нас будет, во всяком случае, больше возможностей выбора, чем сейчас, чтобы при желании выдворить Флатланда за пределы общей комнаты. План был хорош. Даже детальное обсуждение, в котором приняли участие представители лечащего персонала и пациенты с разными формами страха, паранойи и депрессии, не выявило в нем никаких отрицательных моментов, и в результате мы постановили, что быть посему. Решено было съездить за телевизором сегодня же вечером, в качестве носильщиков были выделены несколько самых сильных больных. Но когда дневная смена ушла домой, и мы после обеда заговорили об этом плане на вечернем собрании за кофейным столом, нам было заявлено, что это не записано в дневном отчете. Ну, так и что! Ведь решение-то было принято. Но в протоколе об этом тоже ничего не было сказано. Протокол, кстати, оказался на редкость коротким, всего несколько строк. Все правильно! Но ведь тот, кому было поручено вести протокол, подтверждает, что решение было принято, ему просто не захотелось так много писать. Мало ли что! В отчете об этом не сказано и в подписанном протоколе тоже ни слова. Значит, не было такой договоренности, а, следовательно, это никак нельзя исполнить. Как ни убеждали все присутствовавшие на утреннем собрании, что мы обо всем договорились и уже созвонились с моей мамой и условились съездить с ней за телевизором, все было тщетно. Потому что не было подтверждено никем из персонала.

Меня, честно говоря, не особенно волновал этот проект, я никогда раньше не увлекалась телевизором и теперь не стремилась его смотреть, он только мешал моим собственным образам. Меня нисколько не огорчило, что нам не удалось уладить это дело сразу. Мы прожили без этого телевизора много недель и месяцев, так что можно было, конечно, еще немного с ним потерпеть. Дело было не в телевизоре, а в том, что нам не поверили. Оказывается, мы не заслуживали доверия. Мне вспомнилась слышанная мною когда-то история о том, что до наступления равноправия существовал такой закон, согласно которому свидетельские показания одного мужчины по значению приравнивались к показаниям двух женщин, поскольку, де, мужчина более достоин доверия и его слово надежнее, чем слово женщины. Там соотношение было две к одному. Нас же было десять-пятнадцать взрослых людей, утверждавших одно и то же, но это ничего не значило, поскольку не было заверено представителем персонала. Меня это заставило размышлять над задачкой такого типа: Если две женщины стоят одного мужчины, то сколько же требуется пациентов, чтобы они могли сравняться с одним представителем персонала? Ответа я так и не нашла, но в душе подумала, что сколько бы нас не было, этого все равно оказалось бы недостаточно. Нас никогда не признали бы такими же достойными доверия, как один единственный представитель персонала. Ибо тут действовали другие правила. А раз правила выполнены, значит, ничего плохого не случилось.

На следующий день вопрос был поднят снова, принятое решение подтверждено и занесено в отчет, подпись поставлена, мы заново договорились с моей мамой и съездили за телевизором. Конфликтная ситуация стала менее острой, и бедные любители «Колеса фортуны» могли отныне смотреть его без помех, но для меня это не имело большого значения. Никто перед нами так и не извинился. Никто не видел ничего особенного в том, что нам отказывают в доверии, а когда я попробовала об этом заговорить, то услышала в ответ, что мне это пойдет только на пользу: надо учиться терпению и лучше планировать свои действия. Я достаточно долго прожила в рамках системы и привыкла к тому, что вина всегда на моей стороне и всему причиной моя болезнь, поэтому я не стала выяснять отношения. Но в своем дневнике я записала цитату из стихотворения Ингер Хагеруп[14]: «Нетерпеливым будь, человек!» Речь у нее не о поездках за телевизорами. У нее речь идет о дискриминации, несправедливости, злоупотреблении властью и угнетении. В сущности, об этом-то и я хотела поговорить, если бы у меня была такая возможность.

В системе психиатрического здравоохранения существует множество правил. В условиях, когда люди подолгу вынуждены сосуществовать в ограниченном пространстве, правила имеют важное практическое значение, это известно всем, кому приходилось жить в жилищном товариществе. Но для того чтобы им было хорошо вместе, чтобы они чувствовали себя уверенно и спокойно, правилами нужно пользоваться разумно, они должны быть понятными, справедливыми, целесообразными и не слишком детально расписаны. Это тоже знают все, кто жил в жилищном товариществе или на психиатрическом отделении.

В одном из отделений, в которых мне довелось лежать, был запрещен прием пищи в неположенные для этого часы. Как-то в очень жаркий летний день мы находились в общей гостиной втроем: сиделка, мальчик-подросток и я. Отделение было закрытое, окна не открывались, а так как дежурных не хватало, мы не могли выйти на прогулку. Жара стояла изнуряющая, и мальчик стал просить, чтобы ему дали стакан воды. Но ему было отказано: если ты, дескать, хочешь пить, так поди попей в туалете из-под крана, потому что в неположенные часы запрещено принимать пищу. Но мальчик не отставал: ведь он же просил не есть, а пить — попить из стакана, да еще, чтобы вода была со льдом. Но нет! В неположенное время нельзя пить из стакана, да тем более еще и со льдом — разве он забыл, что ему нужно сбрасывать вес? Мальчик был младше меня и очень болен, так что он сдался перед такими аргументами, хотя и поныл еще. Я ничего на это не сказала, так как в ту неделю я вообще не разговаривала, но про себя рассердилась. Правила — правилами, но ведь нехорошо так врать! Всему есть какой-то предел, и нельзя пользоваться любыми доводами для отговорок, чтобы только тебе не вставать с дивана, тем более, когда ты на работе! Конечно же, дело тут было не только в правилах, но и в ее лени. Но камнем преткновения все же стали правила. В ее власти было принимать решения, толковать смысл правил, она устанавливала порядок и определяла, что правильно. Она могла принудить нас к повиновению, но не к согласию. Ибо нелогичные или просто глупые правила не вызывают к себе уважения. Они вызывают чувство униженности, бессилия и презрение.

Хорошие же правила, напротив, дают ощущение надежности. Жить в отделениях, где постоянно появлялись все новые люди, имевшие право распоряжаться мною, порой бывало тяжело. Некоторые были чересчур педантичны в соблюдении правил, и это раздражало и вызывало фрустрацию, другие же допускали слишком много вольностей, и тогда все погружалось в смутную неопределенность. Я знала, что не всегда могу полностью себя контролировать, что мною начинали управлять голоса, и тогда я переставала понимать понятные, казалось бы, вещи. Иногда мне бывало очень страшно при заместителях и временных помощниках, которые от излишнего рвения «проявить хорошее отношение» или «приучать пациентов к самостоятельности, передавая им ответственность за их поступки», позволяли мне делать какие-то вещи, с которыми я была совершенно не в состоянии справиться. Нет ничего хорошего в том, чтобы позволить шестилетнему ребенку управлять машиной. Как бы он к этому ни стремился, все равно это смертельно опасно, и делать это — значит поступать безответственно. Выпустить меня одну, чтобы я «погуляла сама», тоже было не всегда хорошо, тем более, что мне вообще было не разрешено выходить без сопровождения и я сама никого об этом не просила. Разумеется, я отправлялась гулять, чтобы голоса не подумали, что я добровольно отказалась воспользоваться представившейся возможностью, и, разумеется, ударялась в бега. Целую ночь одна на улице, легко одетая, перепуганная, помешанная и неспособная принимать правильные решения! Меня разыскала полиция и доставила обратно в больницу: не потому что я что-то там натворила, а потому что от отделения поступило заявление о том, что я пропала. Все говорили, что я сбежала. Мои заверения, что одна из сиделок «сама отпустила меня погулять», вызвали не больше доверия, чем мое обычное: «Капитан сказал…». Да это и не имело значения. Она просто хотела «проявить хорошее отношение» и наверняка сама испугалась, когда все обернулось так плохо. В этом я могу ее понять. Однако я хорошо помню, какую смуту, при моей тогдашней зависимости от внешних рамок, ограничивающих мою свободу, я переживала, когда эти рамки неожиданно нарушались и возникала путаница, внесенная неуместным стремлением «проявить доброе отношение».

Период отпусков всегда был для меня тяжелым временем, когда надолго исчезало все знакомое и привычное и вместе с ним уходило ощущение надежности. Сиделки видели мое беспокойство и старались его смягчить. Они беседовали со мной о том, что им нужно отдохнуть в отпуске, но они меня не бросают, потом они снова вернутся. Они отмечали в календаре дату ухода в отпуск и дату возвращения. Самые заботливые присылали открытки, чтобы показать, что они никуда не пропали, хотя и не ходят сейчас на работу, и что они меня не забыли. Но самые дотошные оставляли четкие правила и планы лечебных мероприятий и вывешивали их на видном месте в моей палате, а второй экземпляр оставляли в моей папке в дежурной комнате, чтобы ни у кого не оставалось сомнений относительно установленных правил и тех ограничений, которые благоприятнее всего влияли на мое функциональное состояние. Так было еще лучше. Потому что это помогало мне сохранить чувство уверенности на время их отсутствия.

Правила существуют для пациентов и должны соблюдаться пациентами. Зная это, легко забыть, что правила должны соблюдаться, причем не в последнюю очередь, также и лечащим персоналом и служащими системы. Когда правила хороши и разумны, это, очевидно, увеличивает вероятность их соблюдения. Можно подумать, что чем больше разных предписаний, тем лучше должен быть контроль, однако это не так. Я побывала в лечебных заведениях, где существовал небольшой перечень общих правил, к которым добавлялись специальные инструкции, рассчитанные именно на ту ситуацию, в которой я находилось именно в то время. Бывала я и в таких учреждениях, где перечень внутренних правил был очень большим, а в добавление к нему существовала еще и целая куча индивидуальный уточнений на разные случаи жизни. Согласно моему опыту, наибольшая предсказуемость и надежность господствовали на отделениях, где было немного правил. Да, там не все регулировалось правилами, зато те правила, какие были, всегда выполнялись. Там я всегда точно знала, что есть вещи совершенно незыблемые, и это делало жизнь более упорядоченной.

В тех учреждениях, где на все существовало свое правило, не было гарантии, что эти правила всегда соблюдаются. Некоторые сиделки выполняли каждый пункт буквально, и действовали по написанному, не слишком задумываясь над логическими выводами, которые подсказывала конкретная ситуация в целом. Другие более или менее успешно прибегали к «хорошему отношению». Не думаю, чтобы работать там было одно удовольствие, а что жилось там не сладко, я знаю по себе. Потому что там я никогда не могла угадать ничего наперед.

Я знаю, как важны правила. Знаю, что от того, какие приняты правила и как они проводятся в жизнь, зависит обстановка — хорошая или ужасная. Я помню, какое огромное значение имели для меня правила и как мне жилось, когда правилами регулировалась вся моя жизнь и распорядок каждого дня. Мне вспоминается бесконечное число историй и эпизодов, в которых проявлялось отсутствие гибкости или бестолковщина, и как из-за этого не ладились никакие дела. В то же время я несколько удивилась, отчего по поводу правил я не могла вспомнить ни одной хорошей истории. Ведь я стараюсь придерживаться сбалансированного подхода, и обычно помню как негативные, так и позитивные моменты. Так почему же у меня не сохранилось хороших воспоминаний о правилах? Чем больше я об этом думаю, тем больше убеждаюсь, что правила — это как обувь. Неудобная, промокшая, слишком тесная обувь, которая натирает ноги, очень заметно дает о себе знать. Когда же с обувью все в порядке, ты ее вообще не замечаешь. Тогда она только помогает тебе, дарит опору, тепло и защиту, дает тебе возможность идти, куда ты хочешь, облегчает ходьбу, сберегает силы. Я слышала множество историй о праздновании 17-го мая[15], в которых фигурируют новые башмаки и стертые ноги, но ни одной, где в связи с праздником упоминалось бы о таких башмаках, которые пришлись хозяину по ноге. В этом случае мы обращаем внимание на более важные вещи: на то, что мы тогда делали, кто был с нами, что там происходило, какая была погода. Мы не вспоминаем об обуви как о чем-то важном, однако она необходима для того, чтобы день прошел хорошо.

Как и обувь, правила хороши, если они подогнаны по индивидуальной мерке. Мало радости от такой работы, где в ответ на любое предложение или попытку сделать что-то по-новому тебе говорят: «У нас это так не делается». И от пациента трудно ждать положительного развития, если он, попав в отделение или получая иной вид помощи, сталкивается с такой системой, где существует множество обязательных для всех, детально расписанных правил, которые соблюдаются потому, что правило есть правило. Когда обсуждается система правил, речь часто идет о значительном, жизненно важном выборе, о том, где следует провести черту в вопросах, касающихся жизни и смерти. Это, конечно, важно, но принятие решения, в сущности, не представляет особой сложности. В виде исключения встречаются, конечно, отдельные сомнительные случаи, и можно построить интересную и до известной степени релевантную дискуссию о том, как следует поступать, когда вполне дееспособные люди выражают желание покончить с жизнью, или насколько допустимо нанесение себе физического вреда. В отдельных случаях подобные неординарные вопросы могут приобретать жизненно важное значение, поэтому эта тема должна быть нами рассмотрена, однако с такими крайностями мы редко сталкиваемся в обыденной практике. Петрушка кудрявая относится к пищевым продуктам с чрезвычайно богатым содержанием железа. Однако в норвежском рационе она не представляет собой важного источника железа просто потому, что мы редко ее едим. В коричневом сыре железа содержится гораздо меньше, но он для нас важнее, потому что большинство из нас употребляет в пищу коричневый сыр чаще и в большем количестве, чем кудрявую петрушку. То же и с правилами. Решение масштабных вопросов дело, конечно же, важное, но принимать решения по мелким поводам приходится гораздо чаще и обсуждаются они, как правило, гораздо меньше. Я считаю, что это глупо. Ибо от решения мелких вопросов зависит, как сложится человеческая жизнь.

Мне доводилось лежать в лечебных заведениях, где телефонный аппарат держат под замком и где существуют правила на то, как часто им можно пользоваться. Общие правила для всего отделения, не считаясь с тем, что иногда есть все основания для того, чтобы регулировать телефонные разговоры Пера, а Поля, напротив, нужно поощрять к тому, чтобы он поддерживал контакт с окружающим миром. Я побывала в отделениях, где в правилах указано не только, что постельное белье следует менять раз в неделю, но расписано даже по каким дням и часам это надлежит делать. Я встречала правила, регулирующие количество подушек на кровати, число чашек кофе за завтраком, часы, когда пускают посетителей, часы для слушания музыки, пребывания в палате, пребывания в общей гостиной, часы подъема, отбоя, чтения в кровати и много чего другого. Многие правила были разумны и совершенно необходимы — для некоторых людей, в каких-то определенных обстоятельствах. Однако в качестве всеобщих и обязательных они не работают. Для этого люди слишком отличаются друг от друга.

В психиатрическом здравоохранении мы хотим одновременно решить столько задач! Мы хотим лечить симптомы. Хотим успокоить беспокойных. Хотим развивать у пациентов самостоятельность. Хотим научить их справляться с трудностями. Хотим добиться, чтобы отделение работало как единое целое. Хотим, чтобы все были довольными и счастливыми, хотим их социализировать. Хотим приучить людей без страха находиться в одиночестве. Мы хотим добиться от людей осознанного видения. Хотим дать им отдых. И зачастую мы хотим слишком многого сразу и принимаемся за дело, не установив приоритетов, не определив главной задачи и ее цели. Ведь для того, чтобы легче было организовать работу отделения, нужна, в первую очередь, система, и люди, приученные ей подчиняться. А если главная цель в отношении данного человека заключается в том, чтобы научить его полагаться на собственные решения, то на какой-то период нужно, вероятно, терпимо отнестись к возникновению лишнего беспокойства, хотя бы по поводу каких-то вещей, которые не относятся к числу самых важных.

Время от времени, когда меня уж очень одолевали голоса, когда границы становились неясными, и все происходящее вызывало у меня тревогу, я включала искусственные защитные механизмы. Пряталась в своей палате или в душе. В некоторых лечебных заведениях мне предоставляли решать это по своему усмотрению. Там понимали, что я после долгой болезни заново учусь разбираться в своих ощущениях. Они часто спрашивали меня, что я собираюсь делать. Если я отвечала, что устала от кутерьмы, они позволяли мне воспользоваться стенами моей палаты вместо утраченных фильтров, по крайней мере, на несколько часов в день, или кто-нибудь приходил молча посидеть со мной в палате, чтобы не оставлять меня в одиночестве, а составить мне компанию в той мере, в какой я тогда могла перенести человеческое присутствие. Если же я отвечала, что боюсь, они поступали иначе. Тогда мне не давали прятаться, и мы вместе работали над тем, чтобы помочь мне вернуться к человеческому обществу.

В других лечебных заведениях персонал считал, что лучше знает, что мне надо, и уровень активной деятельности регулировался согласно стандартным нормам. Когда я обнаруживала «тенденцию к самоизоляции», меня принимались социализировать и занимались этим до тех пор, пока хаос не проявлялся в полную силу, так что его уже нельзя было не замечать. Когда же после тяжелого периода мне становилось лучше и жизнелюбивые настроения взыгрывали во мне несколько сильнее обычного, так что я начинала тянуться к общению, меня принимались ограждать «во избежание рецидива». Для кого-то это, может быть, было бы хорошо. А мне не подходило, я становилась упрямой, и ко мне возвращались страхи. Здесь мне было не так хорошо, как на том отделении, где меня учили полагаться на собственные решения, показывая мне, что в меня верят и доверяют моим решениям. Там меня учили не подчиняться существующему порядку, а самой наводить необходимый порядок в своей жизни и самой о себе заботиться. В этом было гораздо больше пользы. Но в то же время я знала: если что-то пойдет совсем не так и мне будет плохо, главные правила от этого не нарушатся. Никто не позволит мне наносит себе физические увечья, сидеть в одиночестве целыми днями или окунуться в сплошной хаос. Никто до этого не допустит, и меня вовремя остановят. Они не уходили от ответственности, но в то же время давали мне свободно вздохнуть. Подобно тому, как хорошие родители позволяют ребенку решать, какого цвета пижаму он наденет и какую книжку ему прочтут на ночь, но не позволяют решать, ложиться ему или нет. Для того чтобы научиться отвечать за себя, нужно чтобы тебе передали ответственность, но она не должна быть чрезмерно большой, а такой, какую ты способен вынести.

Речь идет о том, чтобы предоставить человеку пространство для роста. Пытаясь понять, как создать для людей, страдающих серьезными и продолжительными болезнями, наилучшие условия каждодневного существования, я часто мысленно обращаюсь к положениям психологии развития. Не потому, что больные люди — это дети, нуждающиеся в опеке, незрелые или ребячливые, но потому что у детей такая огромная способность к росту. Наблюдая за их ростом, мы, возможно, лучше поймем, чем можно помочь взрослому человеку, чтобы он мог развиваться. Речь идет об очень серьезных вызовах, о мере ответственности, уровень которой должен быть достаточно высоким для того, чтобы поддерживать у человека интерес, но не настолько высоким, чтобы это стало смертельно опасно. О задачах выполнимых и позволяющих пережить чувство удовлетворения оттого, что ты с чем-то справился. От счастья, которое испытываешь, когда что-то удалось, и спокойного чувства, что ошибка — вещь допустимая. Речь идет также о том, что есть другие люди, которым интересно знать, что ты делаешь. Общий фокус внимания и общий интерес — это центральные понятия психологии детства. Ребенку нужны такие родители, которые способны регулировать свое поведение в зависимости от того, чем занят ребенок. Они дают ребенку проявить инициативу, внимательно смотрят, когда ребенок им что-то показывает, предлагают ему новые занятия, не оказывая при этом нажима и подстраиваясь под то, чего хочет сам ребенок. Когда малыш увлеченно трясет своей погремушкой, мама улыбается, одобряет его, разговаривает и разделяет интерес ребенка. Если он протягивает погремушку матери, она берет ее, встряхивает и возвращает малышу. Она занята своим карапузом, и ребенок знает, что она всегда разделяет с ним то, что для него сейчас важно. Мать это понимает, и это понимаем мы, зная кое-что о психологии развития. Но не так-то просто всегда помнить об этих вещах среди обыденной суеты, когда вместо невинного младенца перед нами оказывается взрослый человек, мысли и действия которого для нас непонятны.

Я люблю попкорн. Не сухие, холодные зерна, которые продаются готовыми к употреблению, а теплые и только что прожаренные, которые я готовлю сама и ем с пылу с жару. Я испробовала разные варианты: попкорн для микроволновки и попкорн, который жарят на сковородке. На мешочке, предназначенном для приготовления в микроволновке, напечатано множество правил и предостережений. «Этой стороной вверх!» «Жарка должна производиться под присмотром взрослого человека», «Внимание! Действие микроволн варьирует. Следите за попкорном во время жарки!» и т. д. К мелким маисовым зернышкам, которые я насыпаю в кастрюльку, не приложено печатных указаний, но для них тоже существуют какие-то правила: какой должен быть жар, как надо встряхивать кастрюльку, сколько времени нужно держать зерна на конфорке и какое количество нужно насыпать в кастрюльку. По сути дела, правила сводятся к одному и тому же: в кастрюльке должно быть свободное место, чтобы зерна могли расширяться, их нужно разогревать, и необходимо следить за тем, чтобы зерна не пригорели и чтобы не наделать пожара. Если жар маловат или мы раньше времени прервем процесс, то не все зерна прожарятся и превратятся в попкорн, то есть не все возможности будут осуществлены. Если жар слишком силен или мы вовремя не прервем процесс, все подгорит, а в худшем случае загорится. А если в кастрюле не оставлено свободное место, чтобы зерна могли расширяться, то все пойдет насмарку и, кроме пачкотни и безобразия, вообще ничего не получится, а если тебе крупно не повезет, то возможно и опасное безобразие.

Я люблю правила. Не тот засушенный и холодный стандартный продукт, который производится безразмерным и якобы «подходит всем», а в действительности не подходит никому, а теплые и свеженькие, специально созданные для данной конкретной ситуации, которые используются, пока они актуальны, и заменяются другими так часто, что не успевают устареть и засохнуть. Правила, предназначенные для отделения, часто бывают представлены в печатном виде, они записаны в планы лечения и во внутренний распорядок. «Этой пациентке нужно предлагать беседу с прикрепленной к ней сестрой каждую неделю», «В случае нанесения себе физического вреда, следует принимать следующие меры…». Со всеми большими и маленькими правилами, которые действуют в мире, дело обстоит по-разному: одни закреплены в письменном виде, о других нам просто известно, что им полезно следовать. Эти правила говорят об ответственности, заботе, профессионализме, ограничении свободы, об уважении к человеческой личности. Правил бесконечно много, но, в сущности, многие говорят об одном и том же: Человеку нужно пространство для развития личности, мы должны дарить тепло и заботу и дружелюбное отношение, а процессы должны контролироваться, чтобы они не наносили людям вреда. Если контроля чересчур много, а свободы и пространства мало, реализуются не все возможности, и многие шансы оказываются упущенными. Если свободы чересчур много, то при слабом контроле можно все погубить, а в худшем случае дело может кончиться бедой. Если же нет пространства для развития человека в содружестве с другими людьми, получается одно безобразие и пачкотня, а если тебе крупно не повезет, то возможно и опасное безобразие.

Маленькая собачонка тоже может любить…

Хотела бы я быть большой.
Хотела бы я быть большой, сильной, грозной овчаркой.
Тогда защищала бы я от злодеев тех,
Кого я люблю.
Этого я не могу,
Я мала и слаба,
И мой вид никому не страшен.
Потому я и прячусь в кустах,
Тявкая, что есть мочи.
Хотела бы я быть смелой,
Могучей и отважной, как собака-спасатель.
Под лавину попавших искала бы я и спасала
Тех, кого я люблю.
Этого я не могу.
Но если в безлюдном месте ночью они упадут,
Я буду, пока не услышат люди, носиться вокруг и звать на помощь
Громким лаем.
Хотела бы я быть умной.
Пускай была б я ученой и умной собакой-поводырем,
Чтобы надежной дорогой вести тех, кого я люблю,
В этом опасном мире.
Этого я не могу.
Но если, когда все спят, почую я дым
Или услышу машину, которой не слышит Дитя,
Я бегом брошусь к ним,
Тявкая, что есть мочи.
Так что ж вы смеетесь?
Я знаю, что я не сильна,
Не умна,
И ростом не вышла.
Знаю, что я мала, слаба и убога.
Но в душе у меня — любовь.
Вы над этим смеетесь?
Неужели вы, большие, забыли,
как оно было раньше?

Я никогда не была большой любительницей кататься на лыжах, и уж тем более не стремилась к этому, когда жила, до отказа напичканная лекарствами, и даже просто ходить ногами было так трудно. Лыжи и снег вызывают у меня мало приятных ассоциаций. Я не говорю, что вообще никаких: вызывают, но лишь немного. Лыжи и катание на лыжах для меня неразрывно связаны с лыжным фестивалем в Гейло[16]. От него у меня осталось много приятных воспоминаний. Лыжный фестиваль — это большое спортивное мероприятие, которое проводится уже целый ряд лет. Происходит он в Гейло, часто сразу после Пасхи, если стоит теплая погода, и в гостиницах нет большого наплыва отдыхающих, так что там могут остановиться даже люди, у которых не очень много денег. Участвуют в этом мероприятии люди с различными психическими заболеваниями. Все было отлично организовано. Днем мы катались на лыжах и подбадривали друг друга, Затем немного отдыхали, обедали, а вечером были танцы и неформальное общение. Соревнования были хорошо подготовлены и все нужное заранее предусмотрено, студенты физкультурных отделений помогали смазывать лыжи, победителям выдавались медали, выдача наград сопровождалась праздничными церемониями. Больше всего мне запомнилось царившее там настроение. На стадионе всегда играла музыка, зрители громко приветствовали участников соревнований, а тех, кто приходили на финиш последними, приветствовали громче всего. Победителей чествовали, но чествовали и проигравших. Было вволю какао и черносмородинного сока, а на стадионе имелось много посадочных мест — многие из нас очень быстро уставали. Вечером собирались все вместе — персонал, помощники и пациенты, играла живая музыка, были танцы, работали опытные бармены с обширным меню альтернативных безалкогольных коктейлей, пригодных для нас, сидящих на медикаментах, и никого не волновало, кто с кем танцует — с девушкой или с мальчиком, и отвечают ли наши наряды принятым правилам и требованиям моды. Один человек весь вечер протанцевал с открывашкой для лимонада, и даже это не вызвало никаких замечаний. Каждый мог танцевать, с кем захочет.

Я была больна, очень сильно больна, и довольно много лет я, кроме лыжного фестиваля, никуда больше не ездила отдыхать. При первых поездках я ужасно всего боялась. Я уже говорила, что скептически отношусь к лыжам, и мысль о том, чтобы, покинув надежное убежище больничного отделения, ехать куда-то и жить в гостинице, еще больше усиливала мои сомнения. Но все обошлось хорошо. Ведь мы готовились к этому всю зиму, предварительная тренировка была главным условием, чтобы тебя взяли в поездку, и я постепенно научилась бороться со своим напряжением и даже радоваться. Все оказалось не страшно. И даже весело.

Один раз я ездила на лыжный фестиваль в обществе одного пациента и двух сиделок, кроме нас на отделении не нашлось других желающих поехать. Мы приняли участие в соревнованиях, и второй пациент даже завоевал награду. Погода была хорошая, а вечера проходили в веселой и дружелюбной атмосфере. На этот раз параллельно фестивалю проводился также семинар для специалистов с лекциями и дискуссиями. Не помню точно, как называлась тема семинара, помню только, что она касалась связи между психическим здоровьем и тренировками. Во всяком случае, в программе были намечены выступления многих известных людей, и проспект семинара прилагался к выданной нам программе спортивных мероприятий. У меня была давняя мечта стать психологом, и хотя все, кроме меня, считали это полным безумием, эта мечта по-прежнему придавала смысл моей жизни, поддерживая во мне надежду и волю к борьбе. Поэтому для меня была очень соблазнительна мысль о том, что рядом проходит такой семинар. Моим спутникам она не казалась такой соблазнительной, но они все же согласились сходить со мной разок на доклад какой-то знаменитости о пережитом им нервном срыве. Я предпочла бы послушать что-нибудь из более «серьезных» выступлений, но согласилась, конечно, и на это. Доклад оказался интересным, гораздо лучше, чем я ожидала. Но мои спутники на нем скучали и на другой день наотрез отказались послушать что-нибудь еще. Мне не было скучно, но я, разумеется, не хотела вынуждать других участвовать в этом против их воли. Я ничего не имела против, чтобы пойти на семинар без них, но тут, к сожалению, не согласились они. В тот день не намечалось ничего особенного, ни я, ни другой пациент не должны были участвовать ни в каких соревнованиях, и оба представителя лечащего персонала собирались пройтись по магазинам и вообще провести время как-то отдельно от нас. Второго пациента специальный семинар не интересовал, но в то же время его нельзя было оставлять без компании, чтобы он не заскучал и не загрустил в одиночестве. Поэтому мы должны были вместе отправиться на стадион и побыть там зрителями. Я отказывалась. Они настаивали. Неужели, мол, мне не стыдно? Неужели мне не жалко бросать его в одиночестве? Ведь мне нет никакой надобности в этом докладе, он рассчитан на специалистов, а не на пациентов. Ведь мне и так невероятно повезло, что меня взяли на соревнования. Как можно быть такой эгоистичной! Тут для меня начались сложности. Факты вперемешку с обвинениями, и мне было трудно отделить правду (ведь мне действительно повезло, что меня взяли на соревнования), от неправды (будто бы это моя обязанность смотреть за другим пациентом). Они же были на работе с оплатой за двадцать четыре часа в сутки, и если уж мне было за что жалеть второго пациента, то только за то, что они не выполняли свою работу. Я уже почти что разобралась в том, кто виноват и что от кого можно требовать, но хотя головой я и понимала, что правда была на моей стороне, на душе все равно было погано. Но сейчас у меня появился единственный шанс приобщиться к чему-то «профессиональному» и тем самым укрепиться в своей мечте стать психологом, и неизвестно было, когда такой шанс выпадет снова и выпадет ли он вообще. Я не могла упустить такую возможность. Я чувствовала себя жалкой тварью, злой и жестокой, мне было ужасно страшно и тошно, но я знала, что должна туда пойти. И я пошла.

В последние годы стало очень модно говорить о том, что надо привлекать к участию потребителей, и это очень хорошо, хотя это всего лишь первый и маленький шаг. Само выражение «участие» или «соучастие в деятельности» — довольно неточно и не очень пригодно для передачи положительного смысла: что теперь, мол, все будет гораздо лучше. «Привлечение к участию потребителя». Теперь мы будем стараться привлекать потребителей медицинских услуг в сфере психиатрического здравоохранения к участию в принятии решений, которые касаются предлагаемых услуг и лечения. Звучит не слишком революционно. Не равноправие в полном смысле слова, не истинное уважение к «потребителям», которое подразумевало бы признание того, что они сами понимают свои потребности, но все-таки лучше, чем ничего! Это означает осторожное признание того, что нужно прислушиваться к тем, кого эти вопросы касаются. В этом чувствуется привкус старинного покровительственного отношения и превосходство умудренного патриарха: ему, дескать, лучше знать, и он сам печется о тех беспомощных, которые без его опеки пропадут. В наши дни мы, наконец, стали понимать, что психический недуг когда-нибудь может коснуться любого человека, что это не имеет отношения к талантам и способностям, и поэтому уже не имеет смысла полагаться на то, что медицинский персонал во всех отношениях стоит выше. Профессиональные знания, конечно, полезны, но к ним никак нельзя относиться как к последнему слову в вопросе о том, как людям лучше устраивать свою жизнь. И даже если бы речь шла о совершенно точном знании, мы все равно не обязаны принимать их выводы как непререкаемую истину, когда мы знаем, что существует столько исследований, которые говорят нам о том, как вредно для человека, чтобы им кто-то управлял, и как опасны для здоровья чувство бессилия и пассивизация.

Опыты над животными показывают, как важно ощущение собственного контроля над ситуацией. Еще в 1971 году Джей Вейс (Weiss 1971, реф. в: Knardahl 1988) опубликовал результаты проведенных им исследований. Он помещал двух крыс в две разные клетки и подвергал их неприятным, но безопасным ударам электрического тока. При этом у одной крысы имелась педаль, нажав на которую, она могла избежать удара током, в то время как вторая крыса целиком зависела от решений и действий первой. Обе крысы избегали удара током, если главная крыса справлялась с задачей, и обе получали удар, если главная крыса терпела неудачу. Когда задача была легкой, в состоянии здоровья обеих крыс наблюдались сильные различия. Главная крыса была здорова, а зависимая крыса болела. Когда задача была трудная, соотношение становилось не таким отчетливым. В этом случае одного лишь контроля над ситуацией главной крысе уже было мало, ей требовался, кроме того, какой-то сигнал, чтобы почувствовать, что ее действия были целесообразны и эффективны. Получая после нажатия педали сигнал в виде тихого писка в качестве подтверждения, что она действовала правильно и предотвратила удар током, она оставалась такой же здоровой, как прежде, несмотря на то, что задача усложнилась. А для зависимой крысы от этого ничего не изменилось. Она, как и прежде, оставалась больной.

Последующие опыты подтвердили эти результаты, и в 1979 году Роберт Каранек выдвинул модель, которая проясняла соотношения между предъявляемыми требованиями и контролем (Karanek, 1979. ref i: Knardahl 1988). Он указывает на ряд исследований над шведскими наемными работниками и делает вывод, что рабочие, сталкивающиеся на работе с высокими требованиями, но в то же время обладающие малой степенью личной свободы и постоянно чувствующие над собою контроль, имеют в два с половиной раза больше шансов умереть от сердечно-сосудистых заболеваний, чем работник, обладающий большой степенью контроля над ситуацией. Опасность представляют не стрессы или сами требования, но недостаток контроля и невозможность самостоятельно управлять событиями Повседневной жизни. Так отчего же мы продолжаем видеть какой-то революционный переворот в том, чтобы дать сломленным болезнью людям возможность самим в какой-то мере участвовать в принятии решений, касающихся их жизни? Это следовало бы рассматривать как очевидную необходимость. Это шаг в правильном направлении, но для того чтобы его реализовать, нужно пересмотреть основополагающие моменты нашего отношения к людям, страдающим психическими недугами, нашу собственную рабочую ситуацию, а также наше отношение к критике и выражению несогласия.

Мне лично гораздо больше нравится слово «сотрудничество», или «сотрудничество потребителей», чем «участие потребителей», поскольку оно лучше описывает ту действительность, в которой я бы хотела работать. Само собой разумеется, что у потребителей поликлиники, в которой я работаю, есть какие-то возможности воздействовать на состав предлагаемых мною услуг, но для того чтобы на его основе двигаться дальше, нам необходимо сотрудничать. Среди прочего это означает, что я все время стараюсь напоминать себе, что я кое-что знаю, однако знаю не все, и то, что мне кажется глупым, на самом деле может оказаться самым умным решением. Конечно, мне не всегда это удается, но ведь я могу постараться об этом помнить.

Многим пациентам периодически требуется помощь в организации их жизни, они нуждаются в совете и руководстве для того, чтобы понять, что хорошо для них или каковы могут быть последствия их действий. Им нужен собеседник, с которым они могли бы обсудить и понять, почему у них в чем-то случилась неудача, а некоторые пациенты время от времени нуждаются в том, чтобы им были указаны четкие и ясные границы. Однако все это никоим образом не может быть помехой для сотрудничества. Разговаривая с представителями лечащего персонала, которые скептически относятся к участию потребителей, я часто вижу, что альтернативой оказывается либо желание руководить пациентом без его участия, либо такие отношения, когда врач идет на поводу у пациента. Такой подход совершенно неправилен, так как мы должны не сражаться с пациентами, не повелевать ими, не быть их рабами — мы должны с ними сотрудничать. А отсюда следует, что в случае существенных разногласий мы должны вместе работать над тем, что бы найти правильное решение вопроса.

Иногда я сталкиваюсь с тем, что представители лечащего персонала приводят в пример исключительные случай неудачного участия потребителей. Например, они спрашивают, какое решение можно найти в такой ситуации, когда пациент, страдающий зависимостью и страхами, пожелает вдруг поселиться в квартире своего лечащего врача, или если человек, страдающий психозом, попросит психотерапевта, чтобы дверные и оконные щели были заклеены липкой лентой, так как иначе космические пришельцы отравят его газами. Такие ситуации вряд ли можно назвать обычными, и я думаю, что даже в этих случаях всегда можно найти какой-то выход при профессиональном и доброжелательном подходе. Лично мне ни разу не приходилось сталкиваться с тем, чтобы кто-то из пациентов пожелал поселиться у меня дома, но даже если бы такое произошло, я не ответила бы безропотно «о'кей», и не кинулась бы, отменив все собственные планы, готовить ему гостевую комнату. Это шло бы совершенно вразрез с тем, что мне представляется правильным и ответственным подходом к лечению пациентов, и я никогда бы на это не пошла. Но в то же время я считаю, что этот человек имеет полное право не соглашаться с моим решением. Возможно, обсудив вопрос, мы нашли бы хорошее решение. Возможно, в данный момент, это бы у нас не получилось. Как бы то ни было, я как специалист и просто как человек должна сама отвечать за свои решения и сама несу ответственность за их последствия.

Ведь и у меня бывают случаи, когда люди просят меня о чем то, на что я не могу согласиться: например, выдать рекомендацию о назначении пособия по нетрудоспособности, когда для этого нет соответствующих показаний или такое требование противоречит действующим правилам, или когда они просят сказать врачу, что хорошо бы этому пациенту прописать тот или иной медикамент, вызывающий привыкание. Я вижу, что пациенту этого хочется, но все равно на это не соглашусь. Я убежденная сторонница того, чтобы люди сами ставили себе цели, но это не значит, что я в любом случае одобрю решение пациента и буду его поддерживать, какую бы цель он себе ни поставил. Так, например, я не буду сотрудничать с молоденькой девушкой, которая хочет «сбросить всего несколько килограммчиков», если увижу, что ей это нанесет вред. Я работник здравоохранения и не могу участвовать в чем-то таком, что может повредить моим пациентам. Для меня речь здесь идет о правах личности, я должна знать, где я могу провести границу. Я не имею права ставить границы другим людям, сказать: «ты должен принимать это лекарство, ты должен делать так, как я считаю правильным, ты должен стремиться к поставленным мною целям». В экстремальных ситуациях мы, правда, можем прибегать к принуждению, чтобы не дать людям, страдающим серьезными душевными болезнями, наносить вред себе или окружающим, но это — исключения. Весь смысл привлечения к участию потребителей заключается в том, чтобы не допустить борьбы за то, с чьим знанием следует считаться. Важно не то, какое знание — профессиональное или эмпирическое, основанное на опыте — «правильнее» и «главнее» и которое из них считается единственно признанным. Важны обе точки зрения, и они не должны конкурировать между собой, а, напротив, должны дополнять друг друга. Профессиональное знание дает нам представление об общих закономерностях. Оно может поднять проблему на более высокий уровень и предложить возможные решения, когда для отдельной личности ситуация представляется тупиковой, оно может также показать нам, как подобные проблемы решались раньше. Эмпирическое знание, основанное на опыте, дополняет картину частными случаями, оно дает представление о том, какого типа решения наиболее функциональны для данного конкретного человека. Первое необходимо, без второго нельзя обойтись, а вместе эти два источника знания дают нам целостную картину, в которой присутствует как общий план, так и отдельные частности.

Однако я согласна с тем, что с привлечением потребителя связан ряд проблем. Главная проблема, по-моему, заключается в том, что многие потребители настолько привыкли, чтобы ими кто-то руководил, что с ними трудно реализовать настоящее сотрудничество. Когда неуверенных в себе людей с низким уровнем самооценки спрашивают, чего им хочется, некоторые просто из страха не смеют для себя ничего попросить или не верят, что кто-то хочет сделать для них что-нибудь хорошее. Другие так привыкли к тому, что их слова никто никогда не принимает всерьез, что они давно бросили такие попытки и на все дают стандартный ответ: «Я не знаю». У некоторых жизнь всегда проходила в таких узких рамках, в таких удручающих условиях, что они даже не представляют себе, о чем могли бы попросить и какие вообще существуют возможности. Мы часто становимся тем, что мы пережили, и если тебе никто не показывал, как это делается, ты не сумеешь сотрудничать. Этому нужно учить или как-то компенсировать недостаток, смотря по тому, что в данном случае представляется возможным или желательным. Как бы то ни было, на эту проблему нельзя закрывать глаза. Какой прок раздавать копии пространного индивидуального плана, основанного на полноценном участии потребителя, в рабочей группе, в которой читать умеют все, кроме того человека, для которого он предназначен. Какое же это участие потребителя, если главное лицо на протяжении всей процедуры принятия решения твердит только «Я не знаю» или «Мне все равно»! Это попытка участия, и, возможно, что в данном случае это было все, чего можно было достичь, но настоящее участие предполагает, что человек деятельно участвует в работе.

Сотрудничество потребителя — это проект, подразумевающий взаимодействие. Когда люди слушают, задают вопросы, стараются понять друг друга. Принуждение и сила — это не сотрудничество, однако уважение не всегда должно выражаться в единомыслии. В одном отделении, где я некоторое время лежала, всегда возникало много шума из-за приема пищи. Дело в том, что Капитан всегда считал, что я обжора и не заслужила, чтобы меня кормили, и в наказание он часто запрещал мне есть, вдобавок он считал, что я должна бить посуду, например, тарелки и стаканы, а осколками резать себе руки. Ухаживающий персонал считал, что я должна питаться за столом, пользуясь обычным сервизом. Когда я не справлялась с этой задачей, меня насильно выволакивали из-за стола и уже не давали еды. Вероятно, они считали, что тогда я перестану резать себе руки, но я делала так от страха и потому что чувствовала себя несчастной, а такое обращение не прибавляло мне чувства безопасности и не делало меня счастливее. Результатом были постоянные сражения и очень мало еды. В журнале записей, которые велись обслуживающим персоналом, значится, что однажды дело дошло до того, что я оставалась без пищи девять дней. И это не имело никакого отношения к желанию похудеть, виноват был просто мой страх. Я боялась Капитана и боялась сестер. Но больше всего я боялась, что не заслуживаю, чтобы мне давали пищу, так как считала себя настолько плохой, что вообще не заслуживала ничего хорошего. Из-за этого я не смела есть, и я сказала это своему психотерапевту. В ответ она предложила мне, как мы можем договориться. Мне будут давать плохую и плохо приготовленную еду, противные и подгорелые куски, которые, однако, удовлетворят мою потребность в питании. Это был экстремальный вариант сотрудничества с потребителем. Она серьезно отнеслась к тому чувству презрения, которое я испытывала к самой себе, и, вступив в сотрудничество с этим чувством, предложила компромиссное решение, которое удовлетворяло бы мою потребность в самобичевании и стремление работников отделения не дать мне умереть с голоду. Я не приняла ее предложения, то есть вообще ничего не ответила. У меня как сейчас стоит перед глазами вся обстановка этого разговора. Я вижу, где сидит она, где сижу я, во что она была одета, вижу ее волосы, освещенные падающим из окна светом. Я вижу мебель в кабинете, кресло, поставленное несколько наискосок, рисунок на занавесках. Я помню все до малейших деталей про тот момент, когда мой психотерапевт, которой я так доверяла, что даже рассказала ей о Капитане, в которой я видела свою союзницу в борьбе против голосов, неожиданно показала мне, с кем она на самом деле сотрудничает. Оказывается, и она считала, что я заслуживаю наказания. Не только я и не только голоса, но и она тоже так думает! После этого я всю неделю ела не больше прежнего.

Мой психотерапевт не была бесчувственной, ни высокомерной. Она много для меня сделала, и, я думаю, что она искренне беспокоилась обо мне и других пациентах отделения. Очевидно, она была доведена до отчаяния и напугана тем, что я отказывалась есть, и тем, что лечение, судя по всему, «не помогало». Я беседовала с ней все больше и многое ей рассказывала о себе, но не ела, и у нее уже не оставалось времени дожидаться, когда я соглашусь принимать пищу. Отчаянные ситуации заставляют прибегать к отчаянным способам, такой была и эта попытка. Однако то, что она придумала, было не очень удачно, и, кроме того, в этом не было никакой необходимости. На отделении уже знали, как можно заставить меня поесть, и уже не раз испробовали этот метод. Когда мне давали еду на картонных тарелках и давали мне возможность поесть в обществе людей, которые не скандалили, в спокойной, миролюбивой обстановке без препирательств, где других пациентов не вытаскивали из-за стола за то, что они взяли себе лишний кружок колбасы, я не отказывалась есть. Иначе я не решалась приняться за еду. Так было не потому, что я капризничала или поступала кому-то назло, а потому что мне мешал страх, когда же я чувствовала себя в безопасности, все шло как надо. Несмотря на то, что этот способ оказался таким действенным, от него очень скоро отказались, уж не знаю по каким профессиональным соображениям. Мне сказали только, что я продемонстрировала своим поведением, что я все прекрасно могу делать, как нужно, после того как поставлю на своем, и что поэтому, дескать, нет никаких причин продолжать в том же духе. Звучит, казалось бы, вполне разумно, но на самом деле это было далеко не так. К тому времени Вейсс давно уже доказал, что крысы, не имеющие возможности повлиять на свою ситуацию, заболевают. Так почему же они были так уверены в том, что для меня будет вредно, если мне дадут хоть немножко возможности повлиять на свою ситуацию и почувствовать немного уверенности?

По-моему, если предоставить человеку возможность влиять на собственную ситуацию, это для него не вредно, а полезно. В то же время я знаю, что есть только один вариант участия потребителей. Очень важно также дать людям, знакомым с лечением на собственном опыте, возможность на более высоком уровне оказывать влияние на предлагаемые для той или иной группы пациентов методы лечения. Не всегда это одинаково легко осуществимо. Мало пригласить людей на совещание, на котором предстоит обсуждение какой-то важной темы, одновременно нужно создать подходящие условия, для того чтобы они могли принять в нем участие. Речь может идти о транспорте, о том, чтобы заранее сообщить необходимую информацию, для того чтобы они без волнений могли участвовать в совещании, или о том, чтобы говорить на доступном для понимания языке, чтобы эти люди могли чувствовать себя желанными гостями и полноценными участниками обсуждения. Главное, что здесь требуется, это проявить уважение к людям и провести соответствующую подготовку, а зачастую достаточно просто остановиться и подумать. Мы знаем, что когда нам нужно проводить какую-то совместную работу с людьми с ограниченной подвижностью, с пониженным зрением или слухом, нам приходится учитывать ограничения отдельных участников, для того чтобы каждый мог работать с полной отдачей. Мы также знаем, что многие представители потребительской группы психиатрического здравоохранения обладают разного рода скрытыми функциональными ограничениями. Кто-то трудно переносит пребывание в тесном помещении, кто-то испытывает трудности с концентрацией или памятью, другим чаще требуются паузы для отдыха или присутствие знакомого человека в качестве сопровождающего. Насколько мне это известно из собственного опыта, такие потребности далеко нее всегда находят отклик, и соответствующие требования не всегда соблюдаются должным образом. Иногда это делается, иногда совершенно упускается из виду, иногда сбрасывается со счетов, как нечто неважное и нерелевантное. Иногда организационная подготовка сводится на нет под влиянием неуместного морализаторства. Действительно, если совещание длится слишком долго без перерыва, устают все его участники, но, в общем и целом, с этим неудобством все как-то сами справляются. Однако это вовсе не значит, что того же самого можно безусловно требовать от всех больных людей. Я испытала на себе, каково это жить на тяжелых нейролептиках, и знаю, что усталость, которую я чувствовала тогда, не идет ни в какое сравнение с усталостью, которую я испытываю от продолжительных совещаний сейчас. Сейчас мне только хочется сделать паузу. Тогда она была мне необходима.

Участие потребителей на высоком уровне затрагивает также такой вопрос, как власть и общественные отношения. Нельзя ожидать, что человек непременно будет чувствовать себе свободно и уверенно, выступая перед собранием, среди которого есть лица, имеющие над данным человеком значительную власть, например, главный врач или сотрудник отдела социального обеспечения. Время от времени мне приходилось встречаться по работе с одним очень милым медбратом, который раньше работал на отделении, где я лежала. Я очень уважаю его как специалиста и как человека, однако должна признаться, я рада, что мы встречаемся с ним не часто. И отнюдь не потому, чтобы он был мне не симпатичен, я, напротив, отношусь к нему с симпатией, а потому что тогда, когда он был у нас медбратом, он занимал по отношению ко мне такое положение, которое позволяло ему применять ко мне физическую силу. Разумом я, безусловно, понимаю, что ничего подобного он себе теперь по отношению ко мне не позволит, и в этом я твердо уверена. И все же я всегда держусь настороже. Меня это раздражает, хотя я прекрасно понимаю, что во мне говорит естественный человеческий инстинкт. Поэтому я понимаю, что от человека, по-прежнему находящегося в уязвимом положении, было бы неразумно требовать, чтобы он высказывал несогласие с мнением доктора, который когда-то участвовал в процедуре его принудительной госпитализации. Человек, разумеется, понимает, что в этом нет для него ничего опасного, однако это не мешает тому, что у него возникает чувство опасности.

При принятии решений очень важно выслушать мнение людей, которые высказывают хорошие и обоснованные аргументы, и в этом согласно большинство людей. Но мы также знаем, что далеко не безразлично также и то, кто именно высказывает эти аргументы. Разумеется, мы прислушиваемся ко всему, что говорится, но к некоторым лицам, в особенности к тем, кто благодаря своему служебному и общественному положению, возрасту или образованию обладает особым статусом, мы прислушиваемся особенно внимательно. Иногда это бывает полезно тем, что важные решения принимаются под влиянием людей очень знающих и обладающих релевантным опытом. В других случаях это приводит к тому, что мнение людей с большим опытом, но формально не имеющих профессионального образования, пропускают мимо ушей, между тем, как те говорят важные вещи.

Недавно один случай еще раз мне об этом напомнил. Дело было в пятницу во время обеденного перерыва. Я достала принесенный с собой завтрак и кофейную чашку и собралась спуститься вниз, в комнату, предназначенную для отдыха. Проходя мимо кабинета одного из сотрудников, я, заглянув в его открытую дверь, увидела там опрокинутую чашку и лужи кофе на столе, на полу, досталось даже дивану. Среди этого беспорядка хозяин кабинета был занят тем, что старательно вытирал лужи и наводил чистоту. Я испугалась, не случилось ли чего, и спросила его, не могу ли я чем-нибудь помочь, все ли у него благополучно. Он в ответ только радостно улыбнулся. Все, дескать, в полном порядке. Он, мол, тоже собирался спуститься в комнату отдыха, и вдруг мимоходом опрокинул на столе чашку, пролил кофе и все заляпал вокруг, даже корзинку в углу. Когда он наклонился, чтобы прибрать за собой и собрать намокшие вещи, он нашел важные бумаги, которых никак не мог найти вот уже несколько недель, так что теперь среди хаоса, воцарившегося в кабинете, он от радости был сам не свой. «Опрокинутая чашка — мое лучшее достижение за всю эту неделю!» — сказал он мне, и это прозвучало так убедительно, что я успокоилась, решив, что он сам справится с уборкой без моего вмешательства. Я пошла завтракать. Но из головы у меня не шли разные мысли по поводу его радости и уверенности. Мы посмеялись немножко, но отлично поняли, что значили его слова, и отнеслись к ним с уважением. Ну, а если бы кто-то другой сказал что-то подобное, и этот кто-то был бы пациентом? Мой коллега — знающий и уважаемый психолог, и потому спокойно может себе позволить такие высказывания. Как, впрочем, и я в настоящее время. Но я вздрагиваю, когда думаю, что было бы, если бы я сказала такое лет пятнадцать назад: как бы это тогда было воспринято окружающими? Потому что иногда главное не то, что было сказано, а статус говорящего.

Мы, не задумываясь, считаем, что люди, страдающие психическими заболеваниями, «не такие, как все». Их поступки нерациональны, они делают глупости, часто ошибаются, не понимают, что для них хорошо. Это, может быть, и так, но нельзя сказать, что они «не такие, как все», потому что это бывает со всеми. Люди, не страдающие психическими заболеваниями, тоже часто поступают нерационально, тоже делают глупости, ошибаются или делают вещи, которые им не полезны: они курят, неправильно питаются, пьют больше, чем следует, халатно выполняют свою работу, попадаются на рекламные трюки или вступают в брак с совершенно неподходящим партнером. Ну и что из того? Все мы — люди. Все ошибаемся.

Как-то вечерком мы все собрались в гостиной — пациенты и персонал, сама я тогда была пациенткой. Одни играли в какие-нибудь игры, другие читали, все было тихо и спокойно. Я рассеянно листала газету, как вдруг заметила бегавшую по книжным полкам маленькую мышку. Конечно же, я сообщила об этом остальным. Я не боюсь мышей, хотя и считаю, что им не место в доме, поэтому я не закричала, а просто констатировала факт: среди книжек бегает мышь. Никто на это не прореагировал, никто даже не потрудился поднять голову, что бы туда взглянуть. У меня же всегда по углам прятались волки, под потолком жили птицы вильветы, в занавесках прятались змеи. Теперь, значит, мышь среди книжек. Мне мышь не мешала, я с удовольствием разглядывала хорошенького зверька, ни секунды не сомневаясь, что он настоящий, но меня это не тревожило. Я сосредоточилась на том, чтобы наблюдать, какая она проворная, как юрко и быстро она лазила вверх и вниз, подруливая хвостиком. Спустя некоторое время одна из сестер нечаянно подняла взгляд на полку, и в этот миг пришел конец тишине и покою. На полках, оказывается, бегает мышь! Поднялась суматоха с визгом и криком, с неудачными попытками поймать мышь, но это произошло после того, как животное было замечено кем-то из персонала. До этого момента мышь существовала только для меня.

Не всегда бывает легко решить, кто обладает истиной, кто больше всех заслуживает доверия или кто самый разумный. Возможно, это не так уж и важно. Мне часто кажется, что важнее всего не понять, кто прав, а понять, что будет правильнее всего. Все ситуации отличны одна от другой, все люди не похожи друг на друга, всегда найдется кто-нибудь, кто скажет: «а вот если бы он сделал то-то и то-то» или «если бы она поступила так», то все вышло бы неправильно. Разумеется, все могло выйти неправильно, и зачастую так оно и случается, но я все равно не считаю, будто нет ничего глупее, как прислушиваться к мнению наших потребителей. Можно, конечно, выстраивать сложные этические дилеммы и выискивать примеры, которые доказывали бы, что привлечение потребителей не приводит к добру, но, как мне кажется, на практике самыми важными и самыми сложными являются не великие жизненно важные решения. Мы ведь знаем, что нужно делать, когда в опасности оказывается человеческая жизнь. Сложность представляет все остальное. То, над чем мы не задумываемся, те автоматические действия, которых мы даже не замечаем.

Есть одна вещь, которая мне кажется, представляет особую трудность. Это — соблюдение баланса между пониманием того, что человек находится в трудной ситуации, и естественным чувством уважения, которое выражается в том, что мы предъявляем к другим людям определенные требования. Я искренне считаю, что мнение потребителя имеет важное и существенное значение, и что вклад самого пациента во многом определяет результат процесса. Из этого следует, что те или иные действия или бездействие пациента оказывают реальное влияние на результаты процесса. Ответственность и возможность влиять на что-то всегда неразрывно связаны друг с другом, и чем больше степень влияния, тем больше и ответственность. Дрожжи являются очень важным компонентом для выпечки хлеба. Из этого следует, что если дрожжи окажутся некачественными или будут испорчены в процессе приготовления хлеба, например под воздействием слишком высокой температуры, хлеб получится не очень качественный. То же самое и с процессом лечения. Если мы серьезно относимся к положению о том, что участие потребителя является важным элементом психиатрического лечения, из этого также следует, что его результат зависит и от качества этого участия. На мой взгляд, это вносит известную сложность, поскольку этим положением так легко можно воспользоваться для того, чтобы в случае неудачи лечения свалить вину на пациента. Как лечащий врач я всегда несу главную ответственность за лечение. На моей ответственности лежит надзор за темпом и прогрессом лечения, за профессиональный выбор правильных решений и за создание такой ситуации, в которой пациент чувствовал бы себя достаточно уверенно для того, чтобы он мог работать над собой. Иногда мне это удается, иногда нет, и в некоторых случаях так происходит несомненно потому, что я неправильно оценила или не сумела хорошо выстроить ситуацию. Но иногда неуспех сотрудничества объясняется, как мне кажется тем, что реальное сотрудничество как таковое изначально отсутствовало, и тем, что не было достигнуто функционирование столь необходимого участия потребителя. Научными исследованиями доказано, что решающим фактором для достижения лечебного эффекта является мотивация пациента. Этот вывод представляется очень убедительным. Терапия — это тяжелая работа, и порой оказывается, что человек в данный момент был не готов выполнять такую работу. В этом нет ничего необычного, большинство людей когда-нибудь в своей жизни принимались за такие проекты, на осуществление которых у них не было ни времени, ни желания, ни мотивации или подходящего повода. Бывает, нам приходит желание привести себя в порядок, чтобы быть в форме, повысить свое образование, похудеть, избавиться от страхов или что-нибудь еще подобное. Эта цель для нас желанна, но на пути к ней мы обнаруживаем, что для этого надо приложить больше труда, чем мы в данный момент готовы на это потратить. Возможно, мы потом предпримем новую попытку, возможно, выберем в следующий раз какой-то другой вариант, но в любом случае мы вынуждены признаться себе, что вряд ли спортивный центр виноват в том, что свою годичную карточку мы использовали всего два раза. Это было делом наших рук. Ибо ничто ценное не дается даром, и зачастую цена, выраженная в затрате усилий и труда, оказывается для нас слишком высокой, чтобы мы согласились ее заплатить.

Сложность лечения состоит в том, что если люди оказываются неспособны осуществить начатое, это может повлечь за собой серьезные последствия. Я знаю, что мои пациенты имеют право делать выбор по своему желанию, и уважаю их право. Однако это не мешает тому, что иногда мне бы хотелось, чтобы они сделали другой выбор. Я понимаю, что некоторые вещи могут быть очень болезненными: например, работа над тем, чтобы освободиться от злоупотребления алкоголем, трудно заставить себя регулярно ходить на занятия, если ты вообще людям не доверяешь, приучать себя к тому, чтобы находиться в местах, где присутствует много людей, когда тебя терзают приступы страха. Я готова предложить в этой ситуации всяческую помощь, какая только, на мой взгляд, может быть полезна в такой ситуации, но при этом я понимаю, что моя роль — это быть провожатой. Всю главную работу должен выполнить сам человек, когда он почувствует, что готов пройти этот путь.

Мне нравится представлять себя в роли мастера, знающего ремесло, я, как плотник, предлагаю свои услуги. Я могу воспользоваться своими профессиональными знаниями, чтобы оценить состояние дома и посоветовать, что и как тут лучше всего можно сделать. Но хозяин дома знает здание лучше, чем я, он сам должен мне показать, в каких местах могут быть поврежденные балки, и, в конечном счете, ему принимать решение, какие ремонтные работы будут производиться и когда это будет сделано. Я могу отказаться нарушать сантехнические правила или совершать какие-то незаконные действия и могу при этом объяснить, почему я так поступаю, но не могу запретить хозяину сделать это самостоятельно или обратиться к другим людям, которые это сделают вместо него. И если уж хозяин действительно хочет, чтобы у него был лиловый дом, ну что ж, в этом нет ничего непозволительного.

Делать глупости не запрещается. Мы все их делаем. А иногда это бывает даже полезно. На своих глупостях мы чему-то учимся, а иногда то, что казалось глупостью, на самом деле оказывается самым правильным. Рукопись «Унесенных ветром» была отвергнута издательством, потому что «людям надоело читать про гражданскую войну». Телевидению предрекали недолговечный успех, поскольку оно «скоро утратит интерес новизны». Не всегда бывает так просто понять, что по прошествии времени окажется правильным. Сестры, сопровождавшие нас на лыжный фестиваль, наверное, считали меня глупой и капризной. Они наверняка не считали, что этот доклад так важен, и в каком-то смысле оно так и было. Никто не дал бы мне формальной рекомендации для посещения лекций, это не входило в план моей реабилитации, да и сама я тогда знала, что никакой конкретной пользы это не может мне принести. Да и не для этого я так хотела туда пойти. Я хотела присутствовать на лекции, потому что у меня была любимая мечта, которая, как я чувствовала, вот-вот могла умереть. Поход на лекцию был для меня символическим жестом, которым я хотела выразить свое уважение к этой мечте.

Третий выход.

Она мала.
А мир велик.
Всему надо учиться.
Впереди столько дела.
Ей дано тело,
Но нет инструкций для пользования.
До всего надо дойти самой.
Она встала, пошла, упала.
Упала — вставай! — говорят взрослые.
Она встает. Постояла и снова упала.
Упала — вставай! — говорят взрослые.
Она встает, шатается и смеется. Упала и встала!
Ей дано пять чувств,
Но нет инструкций для пользования.
До всего надо дойти самой.
Пошлепала кошку ладошкой.
Кошка мягкая!
Надо ласково! — говорят взрослые.
Она радуется: надо ласково!
Потянула кошку за хвост.
И вдруг — острые когти. Больно!
Она плачет: вот кровь!
Нет! — говорят взрослые. — Надо ласково!
Ласково! — повторяет она, гладит легонько.
И кошка снова становится шелковой.
Ей даны слова.
Но нет инструкций для пользования,
До всего надо дойти самой.
Она надевает бусы: Глядите, как я нарядна!
И говорит: «Касиво!»
Взрослые хвалят: «Какая красота!»
Но говорить надо «красиво», а не «касиво».
А ну-ка, скажи! Скажи: «Красиво»!
«Касиво», — повторяет она.
Еще раз попробуй, говорят взрослые.
А она устала.
Над нею стоят милый, добрые,
Самые любимые и ждут.
Она хочет, так хочет сказать, как надо.
А слова не слушаются.
Она хочет справиться.
Раз упала — надо вставать!
Чтобы ей улыбнулись,
Чтобы вновь пережить эту радость — я справилась!
Слова не слушаются, губы не слушаются, но она старается.
Ей хочется кричать от злости, но она не кричит.
Ей даны мысли,
Но нет инструкции для пользования.
До всего надо дойти самой.
Она посмотрела вверх, улыбнулась.
«Бусики!» — произносит она.
Вот и встала!

Я находилась в изоляторе. Уже давно, несколько недель, и мне не хотелось оставаться там еще дольше. Больше года я уже не выходила на улицу, а постоянное наблюдение под присмотром сопровождающего продолжалось и того дольше. Я была измотана до крайности принуждением и насилием со стороны Капитана и персонала, которые, каждый на свой лад, показывали мне свою власть, добиваясь от меня послушания силой и угрозами. Я была измотана, истощена недоеданием, покрыта ссадинами и шрамами от ран, которые сама себе нанесла, всего боялась, и в голове у меня царил хаос. Каждый день я часами заходилась в крике и билась о стенки, когда накатывал хаос. Я знала, что все функции у меня пришли в беспорядок, и знала, что у тех, кто хотел меня держать в изоляторе, были на то веские причины. И в то же время, где-то в глубине души я также знала, что это неправильно. Насилие не могло меня вылечить. Не помню, я ли попросила, чтобы меня навестила контрольная комиссия, которая осуществляла надзор за принудительно госпитализированными пациентами, или они сами захотели со мной встретиться. Во всяком случае, одна из представительниц этой комиссии пришла ко мне в изолятор. Я уже видела ее раньше, несколько раз я видела всю комиссию во время плановых посещений больницы, но до сих пор мне ни разу не доводилось беседовать с этой дамой. Комиссия всегда появлялась в полном составе, сейчас же эта женщина пришла ко мне одна. Возможно, они сочли, что на меня произведет слишком сильное впечатление, если они явятся ко мне целой толпой, возможно, хотели сделать так, как будет легче для меня, и потому прислали только одну женщину. Не знаю. Знаю только, что она пришла, и мне было сказано, что я могу поговорить с ней наедине, без персонала. Что закон дает мне такое право. Они выполнили то, что предписывал закон.

Мне она запомнилась как старушка, но это еще ничего не значит, ведь мне тогда не было еще двадцати и все люди старше сорока казались мне, наверное, старыми. Я помню также, что она отличалась особенным благообразием с некоторым оттенком надменности: на ней был строгий костюм, на шее шелковый шарфик, на голове перманент, от нее исходил сильный запах духов. Она была стройная, загорелая, на лице скромный макияж — не очень много, не вульгарно, а так, чтобы выглядеть прилично. Все в ней было как следует, во всех отношениях. Я же была одета в тренировочный костюм, единственный вид одежды, который мне разрешалось носить, потому что на нем не было пуговиц, молний, шнурков, пряжек и других вещей, которые можно использовать как орудия, чтобы себя изувечить, я вся была покрыта ссадинами, растрепанная и потная. Утром я помылась, но сейчас чувствовала, что от меня пахнет, потому что с тех пор я успела навоеваться, а дезодорант от меня на всякий случай спрятали, чтобы я его не выпила. Она была любезна, хорошо воспитана и образованна. Я же была заморенная кляча.

Приветливо улыбнувшись мне, она спросила, слышала ли я о контрольной комиссии и знаю ли, что это такое? Да, я знала. Комиссия появлялась в нашем лечебном заведении регулярно раз в месяц, и весь год мне каждый месяц объясняли, чем она занимается. Она спросила, хочу ли я подать жалобу на то, что меня содержат в изоляторе. Да, хочу. Правда, мне показалось немного странным, что она так ставит вопрос. Разве не естественней было бы задать его в более общей форме, например: «Ты хочешь подать какую-нибудь жалобу»? Теперь я понимаю, что она, вероятно, нарочно избегала задавать общие вопросы из страха, что это подтолкнет меня в сторону психотических искаженных представлений. Однако я и сейчас считаю, что это был не очень остроумный прием и не слишком-то способствовал соблюдению правовых гарантий: ведь мало ли на что еще я хотела пожаловаться. Но вот мы с ней выяснили, что я хочу подать жалобу, и она сказала, что жалобу нужно изложить в письменном виде. Я давно уже не держала в руках карандаш и бумагу, однако полагала, что смогу как-нибудь нацарапать жалобу. «Существует ли какая-то специальная форма, как составлять жалобу, и что там обязательно должно быть написано?» — спросила я, пытаясь заставить свою усталую голову припомнить по какой форме положено составлять официальные письма и есть ли особые правила для изложения жалоб и написания справок. Но эта женщина поняла меня неправильно. Она продолжала разговаривать стоя, так и не присев со мной за стол, а тут посмотрела на меня и самым нейтральным тоном, как будто речь шла о погоде, спросила: «Ты умеешь читать и писать? Если нет, я могу написать за тебя». Мой возраст уже приближался к двадцати годам, и не так давно я получала шестерки[17] в старших классах школы, а писать я научилась задолго до того, как пошла в начальную школу. И вот я неприбранная и противная сижу в «гладкой палате» перед нарядной дамой из комиссии, и та спрашивает меня, умею ли я читать и писать! Не такой я планировала свою будущую жизнь и не понимала, почему она сложилась так, как сейчас. Это было больно. Но я видела, что она сказала так не со зла и даже не догадывалась, что причинила мне обиду, так что это не вызвало у меня желания ссориться с нею. Я не стала комментировать ее вопрос, а просто поблагодарила за помощь и попросила ее написать за меня жалобу. Вероятно, она вслух прочитала написанное, но так ли это было, я уже не помню и не имею ни малейшего представления, что содержалось в этой бумаге и что за нею последовало. Для меня с этим было покончено в тот момент, когда она спросила меня, умею ли я писать и я предоставила ей сделать это за меня. Все дальнейшее уже не имело для меня значения.

Работая психологом, я узнала, что неграмотность — по крайней мере, среди пациентов, с которыми мне чаще всего приходится работать — распространена гораздо шире, чем я думала раньше. Поэтому иногда выяснение вопроса о том, владеют ли люди чтением и письмом на том уровне, который требуется для нормального функционирования в повседневной жизни, иногда является важной частью терапии, медицинского заключения, восстановления трудоспособности или реабилитации. Однако в тот раз речь шла совсем не об этом. Она не была моим лечащим врачом, и ей не требовалось знать, умею ли я читать и писать. Речь шла всего лишь о том, чтобы составить письменную жалобу, так что всей этой ситуации можно было бы избежать, если бы она просто присела рядом со мной, немножко отбросила бы официальность, а самое главное, заменила бы слова «Умеешь ли ты?» на «Хочешь ли ты?», «Удобно ли тебе?». Различие минимальное, но в то же время это огромная разница. Между «не умею» и «не хочу» — огромная разница, и понимание этого очень помогало мне впоследствии, когда я сама уже стала выступать в качестве помощника и мне нужно было находить такой подход к другим людям, чтобы они чувствовали уважительное к себе отношение. Мне нередко приходится сомневаться в реалистичности чьих-то жизненных планов. Так, если в школе дела у тебя шли неважно, если ты почти неграмотен, если ты не знаешь самых простых вещей, например, как зовут премьер-министра Норвегии или как называется столица Дании. Если ты болеешь уже много лет, а твой возраст давно перевалил за сорок, то тебе, как мне кажется, будет очень трудно получить, например, юридическое образование. И, разумеется, я могу в таком случае сказать, что, на мой взгляд, это будет стоить тебе многих лет очень тяжелого труда, и могу спросить: «Неужели ты этого действительно хочешь? Ведь в школе тебе приходилось очень несладко, не так ли?» И порой мы можем прийти к единому мнению, что дело того не стоит. Но при этом никто, я-то уж во всяком случае, не сказал, что данный человек неспособен так долго проучиться, что у него это наверняка никогда не получится. Я так не говорю, во-первых, потому что не могу знать наверняка, что возможно, а что невозможно. Но в то же время я не лгу человеку. Как частное лицо я избегаю лжи, потому что ложь мне не нравится, и я также не лгу на работе. Поэтому я не говорю «У тебя все замечательно получится», если на самом деле я так не считаю. Я стараюсь по возможности придерживаться реальных фактов, и если я считаю, что это будет очень трудно, то так и говорю об этом. Лгать некрасиво, но не всегда обязательно договаривать все до конца. Иногда бывает очень важно дать людям возможность выйти из той или иной ситуации, не теряя при этом достоинства.

Возможно, я человек старомодный, но я побывала во многих отделениях и как больная, и как психолог, и порой я ощущала там недостаток обыкновенной воспитанности. Самой простой вежливости: так не принято говорить, так не делают, вести себя так неприлично. И тут уж особенное раздражение вызывают не пациенты, а лечащий персонал. Ведь если кто-то из моих коллег будет одеваться, на мой взгляд, совершенно безвкусно, то, как бы ужасно и безобразно мне это ни казалось, я приму это молча. Мне и в голову не придет бухнуть во всеуслышание, что в таком виде стыдно показываться на люди и она должна сию же минуту пойти переодеться. Однако же я не раз слышала, как больничный персонал говорил нечто подобное пациентам, причем никто не видел в этом ничего особенного. Если я пойду куда-то с подругой и замечу, что у нее порвался чулок или поплыла помада, я, конечно, ей об этом сообщу, но постараюсь сказать потихоньку и так, чтобы другие не слышали. Но я часто слышала, как лечащий персонал велит больному застегнуть ширинку или вытереть рот, совершенно не пытаясь сделать это незаметно, даже когда дело происходит в публичных местах, таких как магазин или ресторан.

Иногда я невольно реагирую на поведение людей за столом, когда они едят слишком торопливо, роняют еду или разговаривают с набитым ртом. Иногда я про себя удивляюсь, как можно есть так много, или когда человек, на мой взгляд, неправильно выбирает еду, учитывая, что он сам говорил о том, что ему нужно сбросить несколько килограмм веса. Но я никогда не комментировала вслух то, как ведет себя за едой взрослый человек, и уж точно не сделаю это во время еды в присутствии других людей. Но в лечебных заведениях все было как раз наоборот. «Не чавкай!», «Поела и хватит! Нечего брать добавку! Ты же, кажется, худеешь?» В самых ужасных отделениях не дозволялось брать бутерброды двух разных сортов, например, с джемом и с сыром, и можно было брать не более двух кружочком колбасы, независимо от того был ли у пациентов лишний вес или нет. Тех, кто не выполнял правила, выгоняли из-за стола, а если они не соглашались уходить, их выводили насильно. Это, конечно, уже крайний случай. Обыкновенно правила были гораздо мягче, но комментарии, обращенные к пациентам, и угрозы были одинаковы почти во всех заведениях, где мне приходилось бывать: «Если не можешь сдержаться, отправишься в свою комнату!». И теперь я по-прежнему слышу то же самое, бывая в круглосуточных отделениях. Притом я совершенно уверена, что произносятся такие слова гораздо чаще, чем я их слышу, поскольку еще в те времена, когда я занимала низшую ступень иерархической лестницы и со мной совершенно не считались, я уже наблюдала большую разницу между тем, что произносится в присутствии докторов и психологов и что говорят, когда их нет. Наверняка точно то же происходит и сейчас, хотя теперь я уже не могу проверить это собственными наблюдениями.

К слову, меня никогда не выгоняли из-за стола и не бранили за то, что я набираю слишком много еды. Но я видела и слышала, что приходилось выслушивать за это другим, и даже этого было достаточно, чтобы меня испугать. Для того чтобы испугаться, не обязательно самой стать объектом насилия, а публичные порицания, критические замечания и унижения со стороны вышестоящих лиц, обладающих большой властью, тоже являются проявлением насилия. Это не оставляет внешних следов, но накладывает глубокий отпечаток.

Мне, конечно, известно, что у некоторых людей, страдающих психическими недугами, в особенности у тех, кто болеет давно и долго, иногда вырабатываются дурные привычки и их поведение вызывает реакцию окружающих. Для других пациентов иногда может быть неприятно принимать пищу рядом с людьми, совершенно не умеющими вести себя за столом, с людьми, пускающими слюни и хватающими еду из тарелки руками. Иногда людям нужна помощь с гигиеническими процедурами или одеванием, бывают и такие случаи, когда по состоянию здоровья их нужно ограничивать в еде, в приеме кофе или других напитков. Так что нет ничего плохого в том, если медицинские работники заботятся о здоровье пациентов в целом. Наоборот, это очень хорошо. Однако это не причина для того, чтобы забывать о вежливости.

Мне вспоминается, например, Астрид, с которой мы вместе лежали на открытом отделении. Астрид была крупная и полная женщина, она совершенно очевидно страдала избыточным весом, а за столом отличалась плохими манерами. Астрид ела много и быстро, и хотя съедала в три раза больше, чем я, но всегда справлялась с едой прежде, чем я успевала толком начать. Персонал говорил, что она «не умеет следить за собой», ей говорили, чтобы она «держала себя в руках» и ела бы «аккуратно». Она же не выполняла этих требований, во всяком случае, так было, когда я ее знала. Она не справлялась с этими требованиями. Мы обе были тогда пациентками, я не знаю, какие у нее были проблемы и на каких лекарствах она сидела. Сейчас я знаю, что некоторые медикаменты вызывают запоздалое ощущение сытости и для того, чтобы человек почувствовал насыщение, требуется больше времени, чем обычно. В таких условиях человек естественно продолжает есть, особенно если ему не объяснили как следует, что с ним происходит. Возможно, в этом отчасти и заключалась проблема Астрид. Возможно, хотя я этого точно не знаю, что дурные манеры выработались у нее после долгой болезни. Но я знаю, что она обедала всегда одна или в обществе других пациентов, никто из персонала никогда не садился за один стол с нею. Я часто слышала, как они громко комментировали ее поведение, а если она рано выходила из-за стола, то сопровождали ее уход своими замечаниями, но не помню, чтобы кто-нибудь из них хоть раз попытался ей как-то помочь. Никто никогда не пробовал подсесть за стол к Астрид, показать ей на своем примере, как полагается вести себя за едой, и создать такую приятную обстановку, чтобы ей захотелось посидеть за столом подольше. Я никогда не слышала, чтобы кто-нибудь предложил ей пообедать вдвоем до того, как придут остальные, или в отдельной комнате, чтобы научить ее более хорошим манерам и здоровым навыкам приема пищи. Нет, в своих дурных манерах виновата была только сама Астрид! Также я ни от кого не слышала предположения, что дурные манеры Астрид могли быть связаны с влиянием среды, в которую она попала на отделении, где она провела много лет, и с теми замечаниями, которые ей приходилось выслушивать. Когда хочешь, чтобы человек в чем-то изменился, это никогда не достигается с помощью брани. Лучше всего действует другое: нужно показать человеку возможную альтернативу и оказать ему помощь и поддержку в процессе ее достижения. Разумеется, на это потребуется больше труда. Гораздо проще сваливать вину на пациента.

Одна сиделка стала мне как-то рассказывать о том, как плохо ведут себя пациенты в лечебном учреждении, в котором она работала: «Они ведут себя, как животные, — говорила эта женщина. — Жрут, как скоты, и совершенно неспособны думать и рассуждать». И привела для примера один эпизод: однажды в субботу вечером, когда на отделение принесли вечернее угощение, вдруг раздался сигнал пожарной тревоги. Все служащие выскочили вон, но никто из пациентов даже не обратил на это внимания. Когда персонал вернулся, убедившись, что это была ложная тревога, на столе уже не было ни одного пирожного. «Им только бы пожрать, больше их ничего не интересует», — закончила она свой рассказ. Она была так возмущена, что почти не обратила внимания на мои вопросы о поведении персонала: «Как же вы могли убежать, бросив таких больных пациентов, если думали, что это настоящий пожар?» — удивилась я. Но она даже не ответила на мой вопрос. «Как животные!» — повторяла она. Я перестала с ней спорить и молча отошла в сторону. Я люблю животных, но как ты будешь спорить с гусыней!

Когда я училась в начальной школе, мне очень понравилась сказка про человека, который отравился через горы, чтобы взять взаймы большой котел. На путешествие у него ушло больше времени, чем он предполагал, и в обратный путь он пустился уже к вечеру. В горах он повстречал старушку-нищенку, которая ходила по дворам, прося милостыню. Как и он, она направлялась из одного селения в другое. Он позволил ей сесть в свои сани, но не успели они далеко отъехать, как повстречали большую стаю волков. Лошадь припустила во весь дух, но хозяин понял, что еще немного и волки все равно их догонят и съедят. Он был без оружия, да против целой стаи волков оно бы все равно не спасло. В отчаянии он стал думать, что же ему делать: пожертвовать собой или старой нищенкой. Ему надо было кормить жену и детей, а она — всего лишь никому не нужная попрошайка. Но в то же время ему не понравилась мысль спастись самому за счет старой и беспомощной женщины. Как тут ни поступи, все было нехорошо! А волки все ближе. Когда стало уже ясно, что лошадь уже бежит из последних сил, хозяин сбросил с саней большой котел, соскочил сам, стащил за собой старушку и спрятался вместе с нею под опрокинутым котлом. Волки тыкались в котел мордами, но не могли добраться до людей, а лошадка налегке домчалась до села. Люди в селе догадались, что в горах что-то случилось, и с ружьями и факелами отправились на выручку. Стая волков ничего не могла поделать против толпы мужиков, и оба путника спаслись.

Сказка называется «Третий выход», и меня она с первого раза заинтересовала. Ведь мы часто считаем, что у нас есть только два выхода, и начинаем мучиться, какое из двух невозможных решений нам выбрать. Следует ли примириться с тем, что люди иногда едят так много, что наносят вред своему здоровью, или мы должны не давать им еды? Следует ли сказать пациентке, что она выдумывает отговорки, или позволить ей делать выбор между двумя решениями, ни одно из которых ей не принесет ничего хорошего? Ведь первое решение, как правило, бывает плохим, но и второе порой оказывается не лучше. И тут я всегда радуюсь, если нам удается найти третье решение.

Один интернат для больных, в котором я жила, стоял на вершине длинного и довольно крутого подъема. Железнодорожная станция находилась у подножия холма, и до нее от больницы было не меньше километра. Впоследствии мне доводилось ходить этой дорогой, и прогулка показалась мне долгой, но все же терпимой. А в то время, когда я лежала в больнице, мой организм был напичкан медикаментами, и ходить мне было трудно. Это было примерно такое ощущение, как будто бредешь по пояс в воде и с каждым шагом преодолеваешь ее сопротивление. Тогда дорога казалось бесконечно длинной. Мне было предписано дважды в месяц ездить на выходные домой, чтобы постепенно приучить меня к выходу за пределы больницы. И поход на станцию тоже был частью таких тренировок. Я была в состоянии проводить выходные на воле и могла ездить на поезде, но я страшно тяготилась спуском с холма. Это было трудно, утомительно и скучно, и мне не нравились эти походы. Я рассказала, что боюсь одна дожидаться поезда, потому что меня все время мучают голоса, твердя мне, чтобы я бросилась под колеса, когда поезд будет подъезжать к станции. Это было правдой, голоса действительно так говорили. Персонал отмахнулся от меня, там сказали, что все это я выдумываю, чтобы только не ходить пешком до станции. И это тоже было правдой, так как правда иногда бывает сложной, и один и тот же вопрос иногда может иметь несколько правильных ответов. Голоса действительно мучили меня, но голоса-то были частью меня самой. Они существовали не отдельно, а наряду с моей повседневной жизнью и ее трудностями, и даже я сама понимала, что между криком, который поднимали мои голоса, и моим нежеланием ходить пешком на станцию, имелась определенная связь. Но в этом я не могла открыто признаться даже самой себе, так как это значило бы признаться в собственной лживости и лени. Этого я не хотела. Таким образом, мы зашли в тупик. Персонал говорил, что я лентяйка и только притворяюсь. Я это отрицала. Шли недели. Иногда меня подвозили до станции, а иногда говорили, чтобы я шла своими ногами, иногда раздавались те или иные угрозы, а иногда меня бранили. Каждый раз это было непредсказуемо и довольно неприятно, а я чувствовала себя нехорошей и глупой и не имела ни малейшего представления, как нам выйти из этой затянувшейся ситуации, ибо как бы я ни поступила, все оказывалось плохо. И тут мне назначили нового лечащего врача. Она сказала, что возьмет на себя ответственность за мои поездки домой. Это даст мне возможность не обращать внимания на то, что подумают и что скажут все остальные, а мы с ней договоримся раз и навсегда и будем придерживаться нашего уговора. Далее она сказала, что понимает, как мне трудно ходить и слушать мои голоса, и поэтому она будет, по крайней мере, в течение какого-то периода провожать меня на поезд и ждать со мной, пока я не сяду в вагон. Это было очень приятной новостью. Она сказала, что у нее старенький и очень капризный автомобиль. На нем стоял дизельный мотор, и он был надежен, как грузовик, но порой, когда надо было съездить куда-то неподалеку, он, по какой-то непонятной причине, отказывался заводиться. Поэтому нам придется ходить на станцию пешком, но зато вместе. Я, конечно, не знаю и не догадываюсь, что она думала об этой ситуации, хотя кое-какие подозрения у меня есть. Но главное было в том, что она ни единым словом не намекнула на то, что не верит моим словам и считает меня лгуньей и лентяйкой. Она отнеслась к моим словам с полной серьезностью, однако не пошла у меня на поводу, согласившись возить меня на машине, и, что самое важное, не оставила меня в этой ситуации одну, а была рядом со мной. Она не смотрела на меня из-за соседнего стола, бросая оттуда свои замечания и комментарии, и не бросила одну, чтобы я сама, как сумею, справлялась со скверной ситуацией. Она могла бы поступить, как все остальные: сказать, что все так скверно, потому что со мной невозможно иметь дело. В отличие от всех, она не побоялась оказаться в роли наивной дурочки, но благодаря тому, что она немного принизила себя и сделала вид, что поверила мне, я получила шанс немного подняться в собственных глазах.

Так мы и ходили на станцию по пятницам неделю за неделей. Иногда мы по пути разговаривали, иногда шли молча, а порой она оказывала мне практическую помощь того рода, о которой мы часто даже не задумываемся, потому что какие-то вещи представляются нам чем-то само собой разумеющимся. Но для меня ничего не было само собой разумеющимся. Мы ходили с ней самой короткой дорогой, по тропинкам, на которые я не решалась сворачивать, так как не знала, можно ли это делать. Как бы между прочим она однажды сказала, что любит во время прогулок слушать плейер, потому что так ей веселее гуляется. Каждый раз, выходя из интерната, она замечала по часам время, а когда мы доходили до станции, снова смотрела на часы. Благодаря этому я получила представление о том, сколько мне требуется времени, чтобы дойти до места, и тогда я перестала нервничать, что опоздаю на поезд, стала ходить не спеша и не напрягалась так, как раньше. Она сидела со мной на станции в ожидании поезда и читала вслух появлявшиеся на табло новые объявления, которые показывали, что до прибытия поезда остается недолго. Таким образом, она показала мне, что я успею сесть в вагон, даже если досижу в зале ожидания до самого прихода поезда, и с тех пор я перестала стоять на перроне возле путей, борясь с позывами броситься под колеса, когда он будет подъезжать. И так далее, и так далее. Она не говорила всего впрямую. Не давала конкретных советов и совсем не бранилась. Это были спокойные, приятные прогулки, во время которых она доводила до моего сознания информацию. Она довольствовалась тем, что называла это тренингом, не вдаваясь в подробности, в чем этот тренинг заключается. Она служила мне примером, я, глядя на нее, поступала так же, как она, и многому научилась. Через некоторое время я сама сказала, что она может спокойно уходить, оставляя меня одну дожидаться на станции. Еще немного погодя я сказала, что она может возвращаться назад, когда мы подойдем близко к станции, ведь сегодня пятница, и ей, наверное, хочется поскорее вернуться домой. Когда она ушла в отпуск, я уже спокойно могла одна проделывать весь путь. Тренировки помогли, голоса стали тише, и я справлялась с этой задачей сама. Мы обе понимали, что, кроме голосов, тут было замешано еще много чего другого, но ни разу об этом не заговаривали. Она никогда не пыталась меня разоблачить, не старалась блеснуть своей проницательностью, познаниями и профессиональным умением. Она просто провожала меня до поезда, тогда как все остальные представители персонала говорили, что я придуриваюсь, что провожать меня незачем и все, что я говорю, я придумываю для того, чтобы меня возили на машине. А она нашла третий выход.

Идти своими ногами.

Держать баланс.

Когда я в детстве училась ездить на велосипеде,
Дорога должна была быть ровной, прямой и открытой
И чтобы никаких неожиданностей,
Вроде собак и футбольных мячей,
Которые вносят беспорядок и беспокойство.
Иногда я хочу,
Чтобы так было в жизни.
Просто. Прямо. Чтобы все наперед было видно.
И чтобы не было неприятных неожиданностей
В виде болезней, остаточного налога, любовных драм,
Которые вносят беспорядок беспокойство.
Но в глубине души я ведь знаю,
Что в детстве,
Мне разрешали кататься
Только в тупичке, на который выходил наш дом.
Теперь же я хорошо научилась
Ездить на велосипеде. Овладела
Переключением скоростей, дорожными правилами,
Умею держать равновесие, следить за дорогой,
Выработала координацию движений
И все делаю, как надо.
Поэтому теперь я могу ездить, где пожелаю.
Я не боюсь ни уличного движения, ни тугих подъемов.
Но больше всего я люблю узкие лесные тропинки,
Потому что там,
В царстве коварных кочек и неожиданных ям,
Живут певчие птицы.

Нетрудно рассказывать истории о том, что бывает не так в больницах и прочих лечебных заведениях, но это ведь не вся правда. Хороших воспоминаний о пребывании в их стенах у меня, конечно, наберется меньше, чем плохих, но в памяти сохранилось и много хорошего. Там я получала помощь и лечение, и там у меня была защита от одиночества. Лечебные заведения как-то возмещали отсутствие социальных связей, и в некоторых даже чувствовалось домашнее тепло. За это тепло приходилось платить дорогой ценой, потому что ради него приходилось жертвовать своей независимостью, самостоятельностью, а порой и чувством собственного достоинства, но все же это было лучше, чем ничего. Я помню подготовку к празднованию Рожества, мастерскую, где готовились пасхальные подарки, летние экскурсии и осенние праздники. Мастерские были оборудованы гораздо богаче, чем это в большинстве случаев могут себе позволить обычные люди в домашних условиях. Я помню вечера с хоровым пением, беседами и одиноко мне было общими занятиями. А с другой стороны помню, как одиноко мне было в своем углу, после того как меня выписали. К тому времени я привыкла жить в обществе по крайней мере двадцати человек, к которым нужно еще добавить персонал с постоянной сменой лиц, так как одни уходили, другие приходили. Там всегда было с кем поговорить, мы обедали вместе в большой столовой, ночные дежурные не спали всю ночь, так что и ночью, если понадобится, можно было найти, с кем побеседовать. Проблема была не в одиночестве, а в том, как бы побыть одной. Лечебные заведения были большие, с рабочей комнатой, общей гостиной, вестибюлями, комнатами для групповых занятий, залой для общих собраний, в некоторых был даже свой спортивный зал. В собственной квартире у меня не было никого, кроме меня самой. Квартирка у меня была маленькая, тесная и совсем темная. И там было тихо. Очень, очень тихо.

Звучит очень красиво, когда говорят, что людей с различными типами болезней и функциональных нарушений нужно интегрировать в общественную жизнь по месту жительства. Я не очень понимаю, что под этим имеется в виду. Насколько я знаю, нигде не принято спонтанно приглашать новых соседей в гости на чашечку кофе, по крайней мере, в первые десять лет после того, как они тут поселились. Исключение, может быть, составляют родители, у которых дети играют вместе, в остальных же случаях у нас вовсе не принято приглашать в дом чужих людей. Ну не принято это у нас в Норвегии! Но как же можно тогда ожидать, чтобы люди с задержкой психического развития, аутисты или люди с серьезными и долговременными психическими проблемами оказались вдруг исключением из общего правила! Неужели они-то и вызовут у соседей такое доверие, что перед ними, в нарушение всех общепринятых норм, откроются вдруг все двери, которые у нас так привыкли держать закрытыми?

Моя последняя выписка была плановой и произошла в соответствии с моим собственным желанием. Я долго работала над собой и многому научилась. Мне дали передышку, я провела ее с пользой, и вот снова пустилась в путь завоевывать вершины. Я знала, что теперь у меня есть выбор, я достаточно долго тренировалась посуху, и теперь мне уже мало было повторять плавательные движения, сидя на берегу, или по колено в воде, а пора было выйти на глубину и оттолкнуться от дна. Я вообще-то боялась, но знала, что должна это сделать, если хочу чего-то добиться. Поэтому я сама попросила, чтобы меня выписали, попросила, чтобы сделать новую попытку. Раньше я просила, чтобы меня устроили жить в специально подготовленных условиях, теперь же решила попробовать в собственной квартире. Я понимала, на что иду, и все же сделала так.

Дело пошло сравнительно хорошо, некоторое время все шло хорошо. В коммуне мне была обеспечена приличная сеть поддержки, план реабилитации и возможность посещать центр дневного пребывания, деятельная группа ответственных, члены которой конструктивно сотрудничали со мной и друг с другом, и, возможность посещать психотерапевта, неплохая квартирка, хорошая поддержка со стороны моих родных. Кроме того, за мной было оставлено право в любой момент, как только я пожелаю, вернуться в интернат. У меня была договоренность о том, что если все окажется для меня слишком трудно, я попаду туда, минуя обычный путь через дежурного врача и направление на острое отделение. Я не обязательно была дожидаться момента, когда мне станет очень плохо, достаточно было, чтобы я позвонила и попросилась обратно, и мне сразу же предоставят место. Зная это, я чувствовала себя гораздо увереннее, и это обстоятельство, очевидно, предотвратило необходимость новых госпитализаций. Сознание того, что у меня есть выбор, помогало уменьшить мою панику, и помогало мне решиться на то, чтобы еще немножко потерпеть. Спешить было некуда. Если мне станет хуже, так плохо, что невозможно будет терпеть, я всегда могу позвонить. Как правило, очередной кризис проходил, и я решалась еще немного пожить дома. Временами перемогаясь, я неровными темпами продолжала двигаться вперед, но все же как-то справлялась. Я выдержала несколько недель, недели сложились в месяц. Затем в два. Я по-прежнему справлялась с кризисами, но очень тосковала по человеческому общению. Я ходила в центр дневного пребывания и в «Психическое здоровье»[18], но очень тосковала от одиночества по вечерам и в выходные дни. Хуже всего было во время отпуска, когда все было закрыто и предполагалось, что все радуются отдыху. Мне было не до радости. Я сидела одна в квартире. Когда те, кто представлял платную сеть социальных связей, ушли в отпуск, я осталась одна в квартире, и мне не с кем было общаться. Иногда я ходила на прогулки, слушала музыку, немного порисовала, заново обставила квартиру. Иногда я чувствовала себя хорошо, но очень часто ощущала вокруг полную тишину и странную пустоту. Я подумала, что мне, должно быть, грустно, но это была другая грусть, чем та, которую я ощущала прежде. Я не испытывала отчаяния, почти не слышала голосов, почти не ощущала чувства вины, не было никаких требований и криков, а просто спокойное ощущение пустоты, которому я не могла дать определения. Меня это пугало, потому что это чувство было так непохоже на те сильные чувства хаоса, страха и отчаяния, которые я испытывала раньше. Может быть, это новый вариант той серости, которую я переживала в годы, предшествовавшие вспышке моего заболевания, та серость, которая, как я знала, затем обернулась болезнью? Вдруг это значит, что моя болезнь начнется с новой силой? Не лучше ли мне в таком случае не откладывая позвонить в больницу, чтобы меня забрали туда, не дожидаясь, когда мне станет совсем плохо? Подумав так, я утешилась, и странное чувство пустоты сразу уменьшилось. Это меня заинтересовало. Если это действительно было знаком серьезного ухудшения, то отчего же тогда эта быстрая перемена? Мне не очень хотелось в этом разбираться, но я понимала, что это необходимо. Я начала прислушиваться к себе, стараясь понять, как я себя чувствую, перестала прятаться от своих настроений, а, напротив, начала в них вникать, знакомиться с ними и разбираться, что тут к чему. Я поговорила со своим психотерапевтом, и это мне помогло, но, главное было в том, что я начала относиться к своим чувствам просто как к чувствам, а не как к признакам болезни. Для человека, который долгое время сильно болел, естественно обращать повышенное внимание на признаки надвигающегося рецидива. «Что эта лихорадка — просто от гриппа?», «Что-то я сегодня очень усталая. А не припухли ли у меня железки больше обычного?». Нет ничего странного в том, что мы становимся мнительными, после того как жизнь на деле показала нам, что на свете есть много такого, чего можно бояться. Я тоже пережила серьезную болезнь, и мне было тогда очень плохо, но в моем случае ухудшение состояния было связано не с повышением температуры или другими соматическими симптомами, а с изменением эмоциональных ощущений и мыслей. Так что неудивительно, что я стала пугаться любых перемен в своих эмоциональных ощущениях, подозревая, что они могут быть сигналами болезни. Но это не болезнь давала о себе знать. Ко мне постепенно возвращалась жизнь.

Ощущение себя живым человеком во многом связано со способностью испытывать различные чувства, как хорошие, так и неприятные. Одновременно у человека должно быть выработано представление о том, что они означают, и способность контролировать эти чувства так, чтобы не дать им играть главенствующую роль, целиком и полностью подчиняя себе его жизнь. Когда я была больна, мои чувства были недоступны пониманию, они были бессловесными и хаотическими и выражались через конкретизацию. Я не говорила «Я испытываю такую фрустрацию, что готова рвать на себе волосы!», а по настоящему рвала на себе волосы. Я не объясняла, что зашла в такой тупик, что мне впору биться головой об стенку, а действительно билась лбом об стенку. Когда мне становилось совсем невмоготу, я не говорила себе мысленно, что для меня наступило «волчье время»[19], а действительно видела перед собой волка. Очень красочно, живо и креативно, но в то же время очень изнурительно, словно необъезженный степной конь. Очень много энергии, жизни, грациозность и свобода движений, пленительная красота, которой легко залюбоваться, и в то же время полная неприступность, так как приблизиться к нему можно только с риском для жизни. Цель была не в том, чтобы превратить неукротимые чувства-мустанги в кроткого пони, на котором катают детей в школе верховой езды, а в том, чтобы приручить их и сделать более управляемыми, чтобы они с пользой тратили свои возможности для взаимодействия с другими силами. Для дрессировки чувств мне необходимо было заменить и дополнить образы и конкретные действия словами, научиться видеть взаимосвязь между внешними событиями и моими чувствами. Для меня было важно научиться распознавать свои чувства и пользоваться ими, вместо того чтобы, как раньше, с ними бороться. На это потребовалось время, но происходило это так же постепенно, как постепенно происходит дрессировка дикого коня. Одним из первых открытий, которое я сделала сидя одна в квартире во время отпуска, было то, что я, оказывается, вовсе не грущу и что я не больна. Мне просто было скучно, я вообще быстро начинаю скучать, когда вокруг становиться слишком тихо. Я-то думала, что у меня опять начинается болезнь, и поэтому старалась жить как можно спокойнее, чтобы не вызвать ухудшения под влиянием стресса. Обнаружив, что на самом деле я просто скучаю, я поняла, что могу взяться за осуществление новых проектов и заняться тем, что мне нравится. Оказалось, что это помогает гораздо лучше, чем покой и отдых. А как же иначе! Ведь и бензин — это жидкость, а жидкостью обычно заливают огонь, однако заливать огонь бензином так же неправильно, как лечить скуку ничегонеделанием. Все оказывается очень просто, когда ты узнал что к чему, но пока ты ничего не знаешь, все выглядит очень сложно.

Итак, я научилась лечить скуку активной деятельностью. Это помогло, но что-то еще мешало. В странном, болезненном ощущении пустоты были замешаны разные чувства. Это была не скука. Оставалось еще что-то другое. Немного покопавшись, я поняла, что это было. Это была тоска по утраченным вещам. Тоска по надежности и безопасности, по уюту, по общению. Тоска по тому человеческому теплу, которое несмотря ни на что, я получала в больничных отделениях. Я поняла, в чем дело, но уступать этому чувству не захотела. Я знала, что больница для меня пройденный этап. На нынешнем этапе мне нужны были не надежность и безопасность, а новые вызовы. Я выяснила, о чем я тоскую, но мне было понятно, что безопасность, которая была мне так необходима прежде, теперь для меня вредна и может стать помехой на моем пути. Но в то же время я не была уверена в том, что смогу устоять против соблазна, и понимала, что я должна что-то делать, так как тут, кроме меня самой, мне никто не поможет. И тогда я сделала самое лучшее из всего, что могла придумать, — завела себе собаку. Собачка была добрая и ласковая. Она стерегла меня ночью, если мне не спалось, она давала мне мотивацию для того, чтобы лишний раз выйти на прогулку, благодаря ей у меня завязывались разговоры с соседями, она была моей компаньонкой в одинокие вечера. И она от меня зависела. Теперь уж я не могла лечь в больницу: кто же без меня будет ухаживать за Кией? Потому-то я и впустила ее в свою жизнь. Ее главной задачей было позаботиться о том, чтобы я не сделала ничего такого, что теперь уже было бы для меня не полезно.

В моей специальности, психологии, мне особенно нравится одна черта — а именно то, что в этой науке так мало окончательных ответов. Разумеется, многое нам известно, существует многое, что является общим для всех людей, многое считается точно установленным, но одним из самых важных моментов, которым я научилась во время моего обучения, является необходимость рассматривать каждую ситуацию в совокупности всех ее сложностей. Что-то может быть правильно, но и противоположное тоже может быть правильным при других обстоятельствах. Во многих отношениях люди в принципе одинаковы. И в то же время каждый отдельный человек и каждая отдельная ситуация представляют собой совершенно уникальную картину. Это и есть самое интересное. Для меня было правильно и принципиально важно «не поддаваться искушению новой госпитализации». В другой ситуации это же решение было бы совершенно ошибочным. И тогда задачей было бы не избегать госпитализации, а решиться на нее. Если бы я завела себе собаку слишком рано, до того как пришло время обзаводиться собакой, это не привело бы ни к чему хорошему ни для меня, ни для бедной собачки. Для других людей обзаводиться собакой, возможно, было бы правильнее в какой-то другой момент, а для третьих такое решение, может быть, вообще было бы ошибкой. Им нужен совершенно другой ответ на стоящие перед ними вопросы. В одном из отделений, где я лежала, висела на стене молитва о душевном спокойствии, которую используют у Анонимных Алкоголиков: «Боже, дай мне мужества изменить то, что можно изменить, дай силы выдержать то, чего нельзя изменить, и мудрости, чтобы отличить одно от другого». Я несколько раз останавливалась перед доской объявлений, перечитывала эти слова и думала, что они попадают в самую точку. Иногда самое правильное — это смириться с ситуацией, в других случаях правильно будет бороться. Главное научиться видеть разницу, быть достаточно мудрым и достаточно мужественным, чтобы заглянуть вглубь себя и понять, что тебе на самом деле нужно в данный момент.

В «Бесконечной истории» писателя Михаеля Энде[20] его герой Бастиан Бальтазар Букс попадает в сказочную страну Фантазиа. Там он получает амулет императрицы детства с надписью «Делай, что ты хочешь». Бастиан ошибочно понял это как совет делать все, что тебе нравится. Он начинает делать все, что ему вздумается и чего захочется, его поступки импульсивны и беспорядочны. И он не замечает, что каждое исполненное желание что-то отнимает у него самого: какое-нибудь воспоминание, твердое знание того, кто он такой, откуда пришел и к чему идет. В конце концов, он уже не хочет возвращаться в действительный мир, но желает стать властителем Фантазии. Однако, прежде чем он дошел до этого, его останавливают, и он попадает в старый императорский город, где живут пропавшие души. Там он встречает всех тех, кто раньше него пытался стать императором страны Фантазии, но кончил тем, что потерял все, включая себя самого. Я знаю это место. Я там побывала. Михаэль Энде называет их бывшими императорами Фантазии, в диагностике они называются психозами. Причины, по которым можно попасть в нереальный мир психоза или Старый город императоров, бывают разными, но, по моим наблюдениям, результат всегда одинаков. Чувства, мысли, мечты начинают заправлять всем, не получив предварительно дрессировки, действуя без системы, без ограничений, без слов, которыми можно ввести планы и импульсы в определенные рамки. Человек перестает владеть собой и реальностью, становится императором фантазии и безумия, и все погружается в бессмысленный хаос. В старом императорском городе не осталось никаких желаний, а без желаний невозможно выбраться из страны Фантазии. У Бастиана кое-какие желания еще оставались, и это помогло ему выбраться и вернуться домой. Вот и у меня тоже было одно желание, ясная и определенная цель, и она помогла мне вернуться в действительный мир и направить мои действия на нужный путь.

Еще в средней школе я решила, что стану психологом. Эта мечта поддерживала меня, даже когда все, казалось, выглядело безнадежно. Она помогла мне сделать удачный выбор на последнем отрезке путешествия, когда мне нужно было вернуть себе владение словом, вспомнить, кто я такая, и научиться контролировать свои чувства. Я знала, куда я хочу прийти, и это очень облегчило мой путь. Сейчас цель, которую я тогда себе ставила, не кажется мне такой уж замечательной, очень уж она была узкой. Сейчас, уже став психологом, я не могу не признать, что это далеко не самое важное в моей жизни. Это интересная специальность, я люблю свою работу, и мне нравится работать с пациентами, но это не более, чем профессия, а вовсе не главная основа, на которой для меня зиждется смысл моей жизни. Сегодня многое другое для меня важнее, но тогда, когда это было еще только мечтой, она была для меня важнее всего. Возможно, так было, потому что мечта эта была так отчетлива, что в ней все было понятно. Не так давно я услышала по радио песню Бьерна Эйдсвога про «Безоблачное небо». Я услышала ее впервые после долгого перерыва, и тут я сделала открытие, что только сейчас я по-настоящему поняла, о чем он в ней поет. «Единственное, о чем она мечтает, это солнечный день с безоблачным небом», — говорится в песне. И затем он продолжает: «Часок без проблем в компании добрых друзей, быть хмельной без вина. Хмельной от счастья и радоваться мирной передышке. Не так уж много для мечты, но она знает, что это уже хорошо, так как часто жизнь бывает совсем не такой». Да уж, действительно! Жизнь была совсем не такой, когда я впервые услышала эту песню лет десять-пятнадцать назад. Я понимала, что в ней поется про то, что кому-то плохо и больно и он мечтает о чем-то недостижимом, это до меня доходило, дальше — темный лес. «Часок без проблем». Часок без голосов, без членовредительства, без ограничений, которые приносит с собой болезнь или лечение, без забот, одиночества, усталости… Нет, слова-то я понимала, но не могла представить себе содержащийся в них смысл. «В компании добрых друзей». Смеяться, болтать, спорить, заниматься чем-то вместе с людьми, отношения с которыми у тебя складываются на равных, которые проводят с тобой время по собственной доброй воле, а не за плату, просто потому что вам всем это приятно? Это тоже было лишено для меня смысла, хотя я и понимала слова. Это было не только недостижимо, но и невообразимо для меня. Я никогда не была взрослой и здоровой, у меня не было ясного представления о том, какой должна быть хорошая жизнь, мечты о «безоблачном небе» были мне незнакомы. Эти слова не давали мне никакой мотивации, потому что я их не понимала. Но когда я была подростком, у меня было достаточно здоровой любознательности, я любила учиться, и хотя мои мечты были несовершенны и ребячливы, я все же могла себе представить, что когда-нибудь у меня будет любимая профессия, и ради нее я буду учиться, работать и развиваться. Цель была очень конкретна, и путь к ней был также конкретен. Это облегчало мне дело, особенно на начальном этапе. По мере того как я по нему продвигалась, приближаясь к цели, она становилась все менее важной. К этому времени самый путь стал таким увлекательным, что уже это было для меня достаточной наградой, а цель казалась уже не такой важной. Но в начале пути, когда каждый шаг был для меня вызовом, ясная цель была очень необходима, чтобы я находила в себе силы двигаться в ее направлении.

У меня были романтические представления о выздоровлении, я представляла себе это как яркое переживание катарсиса. Мне казалось, что я достигну нулевой точки, и на меня снизойдет внезапное озарение, это будет как откровение, в моей жизни наступит драматический перелом, и тогда все вдруг изменится и мгновенно все станет очень хорошо. Ничего подобного не случилось. Были долгие будни, которые нужно было как-то прожить, и нужно было принимать решения, делая обыкновенный надоевший выбор. Сопротивление, грозившее сломить меня, не принимало вид огнедышащего чудища, а воплощалась в скучной, серой повседневности. Писатель Салман Рушди[21], более всего известный своими «Сатанинскими стихами», написал также чудесную маленькую книжечку под названием «Гарун и море историй». Однажды молодой герой встречает ужасного злодея, который грозится отравить все истории, какие только есть на свете. И Гарун с удивлением обнаруживает, что злодей этот, оказывается, не мрачный и страшный великан, а тощий, щуплый, худосочный, жалкий и хитроватый, шмыгающий носом ловкач из породы канцелярских работников, ничем не отличающийся от остальных. Опасность таится не в том, что мрачно, злобно и полно жизни. Настоящая опасность заключена в обыденном, мелком и будничном. И главная его опасность состоит в том, что на вид оно кажется настолько неопасным, что мы забываем с ним бороться.

Не было ничего захватывающего или мрачного, было просто трудно и утомительно. Трудности состояли в том, чтобы каждое угро вставать, делать все необходимое, и снова возвращаться домой в пустую квартиру. Чтобы в одиночестве есть, в одиночестве убираться, укладываться в скудные средства и жить, не имея друзей, которым можно было бы позвонить, чтобы поделиться своими радостями и горестями. Трудностью были ненавистные походы в парикмахерскую, потому что парикмахерша всегда задавала множество затруднительных вопросов, на которые я не знала, как ответить. Устаешь на работе? А чем ты занимаешься? У тебя будет в этом году отпуск? Я пыталась спрятаться за газетой, выставив ее перед собой как щит, но тогда я чувствовала себя асоциальной и невежливой. Дело не в том, что я не хотела разговаривать, но в моей жизни было так мало живого опыта, о котором можно было бы поговорить. Доктора говорили, как важно выстроить сеть социальных связей, но почти ничего о том, как я могу это сделать. И все же я старалась. Я записывалась в добровольные общества, в Красный Крест, в Общество трезвости. В IOGT[22] я встретила общество взрослых людей, у которых хватало душевной щедрости, чтобы принять в свой круг новенькую. Они заезжали за мной домой и отвозили назад после собраний. Собрания проходили всегда по одному и тому же плану: обсуждение повестки дня, обсуждение актуальной темы, затем перерыв и закуска, а после этого развлечения, музыка, культурная программа или лекция. Не очень, может быть, увлекательно, но зато предсказуемо и надежно.

Это была моя, светская жизнь, мы собирались два раза в месяц, и долгое время эти люди заменяли мне все остальные социальные связи. Они отличались душевной щедростью и широтой, и с ними я чувствовала себя в безопасности. Очень легко сказать, что «общество должно брать на себя ответственность» за людей с психическими заболеваниями, и при этом очень легко забывается, что общество — это мы. Они об этом не забывали. Один раз у меня случился небольшой рецидив, и я ненадолго попала в больницу, всего на несколько дней, но из-за этого я не могла пойти на очередное собрание и предупредила, чтобы за мной не заезжали. Когда меня выписали, они навестили меня дома с букетом цветов и пожеланием скорейшего выздоровления. За прошедшие годы я научилась спокойно переносить многое, и меня нелегко было вывести из равновесия недоброжелательным отношением, критическими высказываниями или унижениями. Но в этом букете цветов была какая-то такая фантастическая нормальность, в нем было столько доброжелательности и заботы, что я не выдержала и расплакалась. Я поняла, что у них принято так поступать, когда кто-нибудь из членов общества болеет. Я начала ходить на собрания сравнительно недавно, всего несколько месяцев назад, но они вели себя так, как будто считали меня «своей». Это придало мне сил, чтобы еще побороться за себя.

Всему приходилось учиться заново, и даже самым простым вещам научиться было нелегко: начиная от приготовления коричневого соуса и разговоров с соседями и кончая составлением налоговой декларации. С семнадцати лет я находилась в больницах, теперь мне уже шло к тридцати, и люди относились ко мне как к совершенно взрослой женщине, которой давно известно, что и как делается. Я же этого часто не знала. У Вергеланда сказано: «Рангом выше то для нас, что случилось в первый раз». В начальной школе я немножко не так понимала эти слова, вместо «rang» мне слышалось «vrang», то есть «неправильно»[23], и думала, здесь говорится о том, что в первый раз все дается трудно и не сразу получается. Даже узнав настоящий смысл этой цитаты, я не отказалась окончательно от своего толкования, ведь делая что-то в первый раз, ты часто ошибаешься, и дело дается тебе с трудом. Что и говорить о таких вещах, которые тебе бы давно уже полагалось уметь!

Несколько лет тому назад мне выпала честь учить мою племянницу ездить на велосипеде. До этого у нее уже были с велосипедом какие-то неудачные приключения, после которых она относилась к этому занятию с опаской. Поэтому мы начали с велосипедных азов и взяли велосипед, у которого по бокам были приделаны для устойчивости добавочные колесики. Сначала это было сплошное мучение и для нее, и для меня. Мы договорились использовать для нашего проекта пасхальные каникулы, и всю свободную неделю провели в бесконечных повторениях одного и того же. На ровных участках и на склонах. С добавочными опорными колесиками и с теткой, которая для надежности бежала рядом с велосипедом. Племянница отбила себе то место, на котором сидят, я до боли натрудила себе спину, она крутила педали, я толкала, но мы никак не могли войти в нужный ритм. Но девочка не сдавалась. Упорно и настойчиво она продолжала трудиться. Мы попробовали отказаться от дополнительных колесиков, но для этого было еще рано, и она упала. Она ушиблась, испугалась и обиделась, она плакала и бранилась. Но не сдавалась. Мы пробовали снова и снова. И вот, наконец, в первый день Пасхи, первый по-настоящему солнечный день этой весны, у нее вдруг получилось! Мы были на пустой парковке, и, пытаясь помочь ей войти в нужный ритм и забыть о страхе, я запела ей мелодию из Пера Спелльмана. Я так немузыкальна, что меня могла бы посрамить даже ворона, зато моя племянница очень музыкальна. Она подхватила и запела сама в такт движению ног, крутивших педали. И тут вдруг ее точно отпустило. Только что она неуклюже двигалась неровными и мучительными толчками, а тут вдруг поймала такт и ритм, плечи ее расправились, спина выпрямилась, она забыла, что добавочные колесики были подняты так высоко, что уже не могли ей помочь, на лице ее появилась радостная улыбка во весь рот. Она покатила!

Так было и со мной. Скучные, бессмысленные каждодневные труды, час за часом, от которых, кажется, не было ни малейшего прока, причем я даже сама не понимала, что и для чего я делаю. И затем в один прекрасный день меня вдруг озарило, и я поняла, ради чего я старалась. Я нашла баланс. Поймала ритм. Я почувствовала свободу.

Привет, одуванчик!

Ты знал всегда, чего ты хочешь сам.
Тебя топтали,
Травили ядом.
Выдрали с корнем,
Бросили на помойку.
Покрыли землю, где ты рос, асфальтом,
Глумились над тобой, что ты ненужный сорняк.
Но ты возвращался.
Снова и снова.
Что мы ни делаем, ты снова тут!
Радостный, с поднятой головой и открытой душой
Ты улыбаешься солнцу.
Я иду на службу обычным утром
Получив на дорожку
Ворох разных смертей.
Каждые полчаса в новостях
Деловито и спокойно
Тебя информируют
О том, что погибли сотни людей.
Слезы детей,
Кровь матерей —
Не причина, чтобы повышать голос.
Газеты по-прежнему черно-белые,
И хотя спорт порой представлен в красках,
Эти новости также
Сухи, бесцветны, спокойны,
И хлебцам моим не придают неприятного привкуса.
Все кричащие голоса надежно
Упакованы в свежую типографскую краску
И словесную шелуху.
Так отчего же мне словно бы холодно
И пусто,
И уныло на сердце,
Когда я иду на автобус
Обычным июньским утром?
Неужели все на свете не так?
И тут ты! Стоишь себе на обочине.
Радостный, с поднятой головой, с открытой душой,
Устоявший, как мы ни старались тебя уничтожить,
И не потемневший лицом от перенесенных обид.
Ты говоришь мне, что жизнь по-прежнему
Неукротимо горит желтым цветом, вопреки всем новостям.
Ты так хорошо знаешь, чего хочешь сам,
И никогда не сдаешься.
Ты стоишь на обочине
И улыбаешься солнцу.

Во время своей болезни я узнала, что окружающим трудно бывает помнить о том, что люди с психическими заболеваниями иногда могут болеть и физическими недугами. Мне приходилось сталкиваться с тем, что боль в ухе или воспаление сухожилия принимали за искаженное представление и соматизацию психических симптомов и применяли к ним соответствующие способы лечения. Но психотерапия и нейролептики не помогают от воспаления среднего уха. И вот снова произошло нечто подобное. Пообедав в кафе блюдом из курятины, я почувствовала рези в желудке, тошноту, затем началась диарея. Все это никак не проходило, а так как дело было на Пасху, то к своему лечащему врачу я не могла попасть. Прекрасно зная, что этого бы лучше не делать, я все же отправилась в дежурную амбулаторию, хотя и догадывалась, какой диагноз мне поставят, просмотрев мою карточку. Моя догадка подтвердилась. Я не была в унылом настроении, не была подавлена, у меня не было ни искаженных представлений, ни галлюцинаций. Единственное, что меня мучило, это мой желудок. Тем не менее, мне тут же поставили диагноз — «шизофрения», и тут уж спорить было бесполезно. Ведь первым признаком психоза является как раз непонимание пациентом собственного болезненного состояния, и только этим могло объясняться мое упорное несогласие с диагнозом, который поставил врач. Его улыбка ясно показала мне, что спорить с ним не имеет смысла, тем более что я была не в том состоянии, чтобы затевать такие споры. Я отправилась домой, махнула рукой на его совет начать прием медикаментов, побольше спать и избегать стрессов. Вместо этого я стала пить «Фаррис» и яблочный сок, держалась поближе к ванной и так продержалась несколько дней, остававшихся до конца пасхальных каникул, после чего я попала к своему лечащему врачу.

Он определил у меня острый сальмонеллез и назначил лечение, соответствующее этой болезни, чему я была очень рада. Хорошо, что у меня был этот врач! Но в то же время я почувствовала свою беззащитность и ясно осознала собственную беспомощность. Никакая правота не имеет значения, если тебя не считают человеком, заслуживающим доверия.

Кстати, мне потом еще раз довелось побывать в той же дежурной амбулатории. На этот раз я обратилась туда с высокой температурой и заложенным носом, без проблем получила освобождение от работы, рецепт на микстуру от кашля и антибиотики. Ни о какой соматизации не заходило речи. Возможно, причина была в том, что я попала к другому врачу, возможно, помог случай, возможно, помогло то, что в графе «профессия» я написала не «получатель пособия», а «психолог».

В то время, когда я возвращалась в мир обычных людей, я несколько раз сталкивалась с тем, что люди вели себя со мной как-то странно или относились хуже, чем я от них ожидала. Иногда на моем пути попадались люди, которые отказывали признавать за мной законные права или не верили моим объяснениям, хотя не было никакой причины сомневаться в их истинности. В тех аргументах, которые они приводили в обоснование своего решения, я не могла найти никакой логики. Я не раз оказывалась в ситуации, когда другие люди делали какие-то нелогичные выводы или начинали задавать вопросы по поводу таких вещей, которые обычно не вызывают вопросов. В таких случаях у меня оставалось отчетливое ощущение того, что они знали о моем прошлом, и что все, что тут говорилось и делалось, было связано с диагнозом, о котором, однако, никто не упоминал вслух. Они ничего не говорили, а я не спрашивала. Потому что на такие вопросы не бывает удовлетворительного ответа, и если бы я вздумала спрашивать, это было бы воспринято только как лишнее подтверждение моей болезни, как паранойя и преувеличенная обидчивость. Поэтому я, как правило, предпочитала не связываться. Однако в некоторых случаях информация выходила на поверхность сама собой, и, к моему ужасу, я очень часто оказывалась права. Выяснялось, что они знали о моей болезни, и из-за этого боялись иметь со мной дело: поручать мне какие-то дела, связанные с общественной или академической жизнью, или взять меня на работу. Это было досадно, иногда очень обидно, но порой даже полезно. Я действительно была раньше сумасшедшей, но и окружающий мир не всегда вел себя настолько нормально, чтобы стоило на него обижаться. Теперь мне предстояло самой разобраться, что к чему, а для этого мне нужно было навсегда отделаться от привычки смотреть на реальный мир сквозь очки психиатрического диагноза.

Хорошая сторона диагноза состоит в том, что он дает приемлемое объяснение действительности. Исследователь Шефф (Scheff) описал это еще в 1966 году «Теория навешивания ярлыков при психических заболеваниях». При этом он исходит из толкований действительности, свойственных тому или иному обществу или той или иной культуре, и социальных норм, возникающих как естественное следствие этого толкования. Принятое в данном обществе понимание действительности может быть правильным, но это не является обязательным условием. В прежние времена большинство людей единодушно придерживались мнения, что наша Земля — плоская. И хотя это было неправильно, все, однако, придерживались нормы, предписывающей не заплывать за край земли. Однако в обществе всегда находится кто-то, кто поступает по своему разумению. Колумб совершил кругосветное путешествие, а пациенты, страдающие теми или иными страхами, боятся выходить из дома, несмотря на отсутствие опасности. Подобные нарушения правил требуют объяснения и толкования, для того чтобы их мог осмыслить сам пациент и все остальное общество. Шефф выдвинул теорию, что нарушение установленного в обществе порядка может быть истолковано либо как нормальная реакция на экстремальные жизненные обстоятельства, либо как болезнь, свойственная самому нарушителю. От выбранного толкования зависит то, какой подход будет избран для разрешения сложившейся ситуации. Бесполезно менять существующие условия, если дело в том, что человек болен, если же дело в том, что действия данного лица были естественной реакцией на сложности повседневной жизни, то самым лучшим выходом было бы исправить ситуацию так, чтобы она больше подходила для человеческой жизни. Если меня вырвало, потому что я была в напряженном состоянии и страдала паранойей, то лучше всего попытаться меня успокоить, если же меня рвет из-за заражения сальмонеллой, то нужно бороться с инфекцией. В сущности, это не так уж и трудно — действовать в соответствии с тем или иным объяснением, главная трудность в том, чтобы разглядеть разницу.

Одна старая загадка, которая до сих пор сохраняет свою актуальность, звучит приблизительно так: Отец провожает сына в школу, но по дороге мальчик попадает под автомобиль. Он серьезно пострадал, и его отвозят в больницу. Отец сопровождает сына туда и остается ждать в приемной, мальчика же сразу везут в операционную. Подходит хирург, которому предстоит делать операцию, но, увидев мальчика, восклицает: «Это же мой сын!» Вопрос, конечно, заключается в том, как такое может случиться, и ответ, конечно же, гласит, что хирургом была мать мальчика. По сути дела, в загадке нет ничего трудного, ведь у всех детей есть два биологических родителя, а раз это не мог быть отец, то остается только один кандидат. Тем не менее, загадка работает, во всяком случае, срабатывала до наших дней, потому что очень уж непривычна была мысль о том, что хирургом может быть женщина. Разумеется, нельзя сказать, чтобы это было физически невозможно, но для большинства людей мысль об этом была так непривычна, что они не замечали самого правильного ответа. Предрассудок, гласящий, что «хирург — это мужчина», заставляет людей забывать самую простую истину, что у ребенка есть отец и есть мать, и придумывать самые фантастические альтернативы, вроде искусственного оплодотворения или о том, что отцы — это однояйцевые близнецы, женатые на одной и той же женщине. Они забывают о простом решении, потому что забыли сосредоточиться на самом существенном. Они не видят ситуацию, потому что голова у них забита предубеждениями. Подобно врачу из дежурной амбулатории, не узнавшему отчетливо выраженных симптомов пищевого отравления из-за того, что он ожидал увидеть психоз. В этом заключается опасность диагнозов, в особенности серьезных. Они так удобны для объяснения различных явлений, что их можно использовать как объяснение всего, чего угодно, даже таких вещей, которые не имеют никакого отношения к болезням. Ими может пользоваться общество, и может пользоваться сам человек.

Когда я в процессе выздоровления продвинулась до осознания того, что у меня уже нет шизофрении, и понемногу начала понимать взаимосвязь между ситуацией, личностью, выбором и его следствиями, я пережила непродолжительный период увлечения необычными и редкими синдромами. Мое воображение рисовало мне живую картину того, что я не больна шизофренией, но моими действиями управляют какие-то неведомые синдромы. Ведь к этому времени я уже понимала, что не могу сваливать вину на психоз, который раньше во всех случаях служил мне надежной и очень убедительной отговоркой, теперь же я не могла больше на него сослаться. В пять лет, выбежав на газон, ты можешь говорить в свое оправдание, что не могла прочесть, что написано на табличке, в пятнадцать лет такая отговорка уже не годится. Это я понимала. В то же время мне казалось так трудно принять мысль о том, что теперь я целиком и полностью сама отвечаю за свои решения и что мне уже нельзя оправдываться такими отговорками, как «это случилось, потому что я больна». Нафантазированные синдромы были всего лишь фантазиями. Я все время это сознавала, и продолжалось это недолго. Несмотря ни на что, я желала получить те возможности, которые связаны с ответственностью, а спустя немного я признала за собой право на ошибки, и мне уже не требовалось непременно оправдываться, перекладывая вину на диагнозы. Я делаю ошибки, потому что я человек, и такого объяснения для меня совершенно достаточно. Однако это не значит, что то же самое справедливо для всех людей без исключения.

Став психологом, я встречала многих людей с похожим опытом, людей, долгое время страдавших тяжелыми психическими заболеваниями, а теперь работающих с полной нагрузкой или получающих образование. Некоторые откровенно рассказывали о своем прошлом, другие предпочитали его скрывать из страха перед предрассудками и боясь, что окружающие навесят на них соответствующий ярлык. Все мы как личности не похожи друг от друга, у каждого из нас свой внутренний мир и своя история, но кое-что общее у нас все же есть. Люди говорили мне, как они боятся, что окружающие не поверят им, если они скажут, что здоровы. Некоторые говорили, что их высказывание о той или иной теме другие не примут всерьез, что к их мнению отнесутся не как к личному взгляду, а как к проявлению болезни. Я слышала от людей и такие высказывания, что они боятся заболеть и чувствуют, что они должны работать старательнее других. В этих высказываниях я часто узнаю себя, особенно, когда люди рассказывают о том, как они боятся болеть. Нет, речь не о рецидиве психоза, этого я как раз совсем не боюсь. Я боюсь пропускать занятия по причине простуды, боюсь неправильно понять какое-то задание или показывать сварливое, раздраженное, недовольное настроение. Боюсь, что у меня что-то не совсем получиться, боюсь показаться измотанной, переработавшей или просто усталой и вялой из-за ноябрьского дождя, причем главное тут не самый дождь, а то, как истолкуют мое настроение. «Нелегко ей, наверное, раз у нее такой усталый вид. Должно быть, сказывается ее врожденная ранимость». «Видно, ей не по силам с этим справиться». Сейчас это уже прошло, я стала увереннее в себе, я знаю себя и меньше обращаю внимания на то, как истолкуют мое поведение окружающие. Я знаю, что они ошибаются, и мне это не мешает. Но вначале это было тяжело. Я часто задумывалась над тем, почему люди, которые перенесли болезнь, должны потом быть сверхздоровыми, сверхобходительными, делать все лучше всех. Я видела, что мои товарищи по университету, соседи и сослуживцы спокойно позволяют себе быть сварливыми, усталыми или просто не в настроении.

Окружающие иногда обижались на них, иногда относились к этому снисходительно, но, в общем и целом, всегда находили нормальное объяснение. «Он очень много работал в последнее время», — говорили люди. Или: «Такая погода любого из нас доведет». Я никогда не слышала, чтобы кто-то по поводу такого поведения высказался в том смысле, что это может быть начало серьезного психического заболевания. Разумеется, во всем виновата погода. Но ведь и в моем мире бывает всякая погода, и перенесенное психическое заболевание не вакцина, которая дала бы иммунитет от нежелания выходить на работу и от хандры.

Кто-то сказал, что нельзя говорить о равноправия, пока несимпатичные, ленивые и неспособные женщины не могут выбиться у нас в начальники, и я с этим совершенно согласна. Нельзя говорить о полном интегрировании и равноправии больных или выздоровевших после психических болезней людей, пока окружающие не научатся спокойно принимать такие их человеческие качества, как леность, мелочность, сварливость и дурное настроение, не объявляя их тотчас же следствием болезни. Человек может болеть, но он не равен болезни. То, каким окажется человек, всегда будет определяться сочетанием личности, ситуации и… болезни. Иногда нам случается говорить что-то вроде: «Он так трудно интегрируется в общество, болезнь делает его слишком надменным». Или: «Ей трудно даются обыкновенные дела из-за того, что она такая несамостоятельная». Иногда такие оценки могут быть правильными и точными, но в других ситуациях они оказываются всего лишь неудачными отговорками. Все негативные (как, впрочем, и позитивные) черты человека не могут быть следствием болезни, и можно встретить очень много людей, чье поведение, несмотря на отсутствие диагноза, бывает очень неприятным, однако они благополучно работают. Легко принять и интегрировать вежливых, умных и трудолюбивых людей, которые так хорошо социализированы, что никому не надоедают своими текущими или прежними неприятностями, или людей, которые не смеют признаться даже в том, что они простужены, из страха, что кто-то неправильно это поймет. Но глянцевые картинки редко бывают правдивы. Полное уважение возможно только тогда, когда мы терпимо относимся к человеку как к личности в целом. Когда окружающие обращают внимание на ситуацию в целом, а не только на болезнь, и когда мы, отмеченные нашими ярлыками, перестанем трястись, как бы о нас чего не подумали окружающие, а позволим себе быть людьми. Тогда мы чего-то достигнем. Потому что дело не в том, чтобы тебя приняли «другие». Дело в том, чтобы принять самого себя и понять, что жизнь изменилась.

Однажды, пролистывая старые бумаги, я нашла маленькую мятую бумажку. «Письмо к Арнхильд через десять лет» было написано на листке. Ну что ж! Десять лет прошло, причем с запасом, и я забыла о существовании этой записки, но теперь я ее прочитала. В ней было только несколько простеньких вопросов. «Ты голодна? — прочла я. — Ты покрыта ранами и ссадинами? Орут ли голоса день напролет? Ты сидишь под замком? Тебе таскают волоком по коридорам?» И так далее — целый ряд вопросов, а в заключение было написано: «Если ответ будет „нет“, то можешь махнуть рукой на все, что тебя раздражает, и будь счастлива, что тебе удалось позабыть». Я невольно улыбнулась; ведь пациентка, неспособная понять свою болезнь, нарисовала здесь очень точный портрет меня нынешней. Разумеется, я позабыла. Факты известны, я помню свою историю, но я ушла далеко вперед и могу теперь раздражаться на разные мелочи. Могу и радоваться мелочам, и я, действительно, до сих пор безумно счастлива от множества простых вещей, как, например, оттого, что у меня есть свой дом и своя кухня, есть друзья, машина, работа и что я могу каждое утро вставать. Но я могу относиться к каким-то вещам как к чему-то само собой разумеющемуся и могу позволить себе раздражаться на какие-то мелочи. Для меня это означало большую перемену, ведь я так долго болела и привыкла все время воевать, а теперь война закончилась, и я не совсем понимала, как мне относиться к наступившему миру. В Библии есть слова «перековать мечи на орала», и это — важный терапевтический процесс. Постоянно жить в состоянии войны — очень тяжело: находясь в состоянии чрезвычайного положения, поневоле приходится не обращать внимания на разные пустяки и откладывать приятное на потом, так как на войне нет места радости. Вести самую обычную жизнь значило для меня научиться сбрасывать напряжение и, сложив оружие, впустить в свою жизнь радость.

Мне вспоминается первое время занятий на психологическом отделении. Конечно, для того, чтобы попасть в группу, где обучали по этой специальности, нужно было преодолеть большой конкурс, но, кроме этого, было и много другого. Было знакомство с интересными людьми, с новыми учебными дисциплинами, участие в различных семинарах и чувство, что наконец приблизилось осуществление давней мечты. Я помню то утро, когда мне сообщили, что я принята в группу, где обучали специальности, о которой я всегда мечтала. Я была одна в квартире. Напрыгавшись на радостях в бешеном танце, на который ушло довольно много времени, я выскочила на кухню и положила собачке в миску целую банку печеночного паштета.

Меня обуревало такое чувство счастья, что трудно было вынести его, не разделив с кем-нибудь еще, а такое угощение было лучшим способом вызвать ее на то, чтобы разделить со мной мою радость. Это была настоящая, спонтанная и неподдельная радость. Через неделю накатила опустошенность. К чему стремиться дальше, если ты уже достигла цели? И как удержать радость, если единственное, что ты умеешь, это сражаться с волками?

Я пыталась найти подход к радости и нашла поддержку и утешение в книгах. В великих классических произведениях, но также и в простых, маленьких книжках. Читая «Марен и ее совушку» Финна Хавреволла[24], я смеялась от радости, узнавая себя в бедняжке фру Монсен, которая так привыкла ко всяческим катастрофам, что при каждом очередном кризисе начинала петь, и никакие несчастья не могли выбить ее из колеи. Что бы ни случилось, она только пела еще звонче и веселее прежнего. Так продолжалось, пока ее семья не выиграла в лотерею денежный приз. И тут она заплакала, и плакала так, что вся семья бросилась ее утешать и даже предложила: «Если не хочешь, мы можем не забирать выигрыш. Бывает же так, что люди потеряют лотерейный билет». И они таки его потеряли, хотя и не нарочно, но зато наши зарытый клад, и фру Монеен учится интегрировать в старую систему свалившееся на нее в виде невероятного богатства счастье. Она раскладывает все семейные деньги на разные кучки. Кучки денег заняли всю комнату, лежали на диване, на столе и на полу, но ей это не мешало. Каждая кучка была предназначена для какой-то траты или выполнения какой-нибудь мечты, именно так она привыкла распределять прежние скудные доходы своей семьи. Я тоже научилась управляться со своими новыми радостями так, как это устраивало меня. Мне не нужно было гнаться за чем-то новым; того, что было, хватит надолго, надо было только немного поудобнее все распределить.

Не так давно я повстречала женщину, которая работала раньше сиделкой на отделении, в котором я лежала. Она поздоровалась со мной, спросила, узнала ли я ее, и очень спонтанно воскликнула, что я совершенно не изменилась по сравнению с тем, какая была тогда. Я удивилась: ведь тогда на отделении я была совсем больная, и готова поспорить, что я действительно с тех пор изменилась, но, поговорив немного с этой женщиной, я поняла, что она права. Изменилась ситуация, я за это время выросла и не находилась уже под влиянием болезни, но во всем остальном я была той же, что и раньше. Я по-прежнему такая же хвастунишка и непоседа. Я много смеюсь, можно сказать, почти без повода, и люблю краски и жизнь. Неограненный алмаз не перестает быть алмазом и тогда, когда его огранят. Алмаз остается алмазом, потому что он состоит из чистого углерода с совершенно определенной молекулярной структурой, и она остается той же, независимо от того, лежит ли камень в земле или вставлен в кольцо. Меняется внешний вид, меняется сфера его употребления, но структура сохраняется прежней. И хороший огранщик алмазов точно знает, как нужно огранить тот или иной алмаз, чтобы убрать его недостатки и добиться самого красивого вида. Если убрать слишком мало, блеск его потускнеет из-за пороков и повреждений камня, убрать же слишком много — значит без нужды уменьшить его ценность. Нужно знать, что в себе надо убрать, а что оставить и сохранить.

Сначала я думала, что должна быть очень благоразумной. Я боялась допустить какой-нибудь промах, в особенности на публике, чтобы люди не заподозрили в этом болезни. Я боялась показать, что я обиделась, чтобы люди не подумали, что я слишком обидчива. Я боялась показать, что меня что-то растрогало, чтобы люди не решили, что у меня нестабильная психика. К счастью, это со временем прошло. На самом деле в том, что ты живой и чувствующий человек, нет ничего плохого. Наш мир — захватывающе интересное место, и было бы глупо, живя в нем, ничем не увлекаться.

Лауреат премии мира Эли Визель[25] сказал, что противоположность любви не ненависть, а равнодушие. Так что, возможно, увлеченность и пристрастность — дружат с любовью. Иногда я завидую своей собачке за то, что она умеет так безоглядно отдаваться радости. Стоит мне сказать «Идем гулять», она не отвечает на это спокойно и рассудительно: «Да, пожалуй. Погода, кажется, хорошая, а моцион полезен для здоровья». Она выскакивает из корзинки, отчаянно отряхивается, бросается ко мне со всех ног и пытается лизнуть в лицо, мчится в коридор, снова ко мне, чтобы посмотреть, почему я еще копаюсь, и притом все время повизгивает от восторга и виляет всем задиком. Не больно-то она озабочена тем, чтобы сохранять достоинство. Никак не скажешь, что она ведет себя уравновешенно и рассудительно. Зато она радуется.

А если я застаю ее врасплох, когда она роется в помойном ведре в поисках объедков, она так же безоглядно предается раскаянию и стыду. Мне даже говорить ничего не надо, достаточно только взглянуть на нее, как она пристыженно, поджав хвост и уныло повесив уши, плетется в свою корзинку. Никаких мыслей о том, как я выгляжу. Никаких рефлексий по поводу того, какие последствия для нее будет иметь признание своей вины. Никаких оправданий, объяснений, отговорок. Только одно сплошное огорчение. Она живет в этом мире. Она отзывается на его прикосновения. Реагирует на мир. Безоглядно, честно и правдиво. Она не много чего умеет, ведь она всего лишь собачка. Но она собака во всем и всегда. От носа до кончика хвоста. В ней все, как есть. Нет ничего лишнего. А больше ничего и нельзя требовать.

То, что важно.

Не то важно, чтобы никогда не падать.
Важно каждый раз вставать.
Не то важно, чтобы никогда не переживать.
Важно выжить.
Не то важно, чтобы тебя никогда не предавали.
Важно, чтобы любили.
Не то важно, чтобы никогда не плакать.
Важно не разучиться смеяться.

Было лето, стояла жара, а я жила в интернате. Я прожила там долго, мой организм был напичкан медикаментами, болезнь и лечение сделали меня усталой и вялой, мысли работали замедленно. Дело было во время пересменки, сиделки были заняты составлением дневного отчета, многие пациенты бы л и в отпуске, некоторые отдыхали после обеда. Я находилась в гостиной, и просто сидела, не занятая никаким делом. В гостиной мы оставались вдвоем с одной из служащих, мы почти не разговаривали друг с другом и только перебросились несколькими словами о погоде. Она читала газету и была занята своими мыслями. Мы сидели в тишине, вокруг царили мир и покой. И тут вдруг мне пришло в голову, что, может быть, сейчас для меня самое время обратиться за помощью по поводу одной проблемы, которая мучила меня уже довольно давно. У меня из груди стало течь молоко, это было неприятно и неловко, и я не решалась заговорить об этом с пожилым строгим врачом, который посещал это заведение раз в неделю. А тут, среди такого уютного настроения теплого вечера, мне показалось очень удобно обратиться с моим вопросом. Однако, прежде чем приступить к делу, я решила подстраховаться и еще раз проверить, правильно ли я оценила ситуацию, потому что мне не раз приходилось убеждаться в том, что я не всегда могу положиться на свою голову. Поэтому я обратилась к женщине со словами: «Скажи, ты ведь врач, не так ли?» Я до сих пор не могу забыть ее взгляд. Растерянный, холодный, презрительный. Нет, она не врач, она работает в нашем отделении уборщицей, разве я сама этого не заметила? Я действительно не заметила. Мне стало очень стыдно своей глупости, и у меня очень испортилось настроение оттого, что мне не удалось сделать то, что мне было нужно, и, кроме того, я испугалась, поняв, что не сумела сообразить такую простую вещь, которую должна была понять. Я еще посидела, не говоря ни слова и отчаянно пытаясь найти нужные слова, чтобы как-то разрешить запутанную ситуацию, в которой оказалась по своей вине, но так и не нашлась, что сказать. Когда молчание стало невыносимым, я прибегла к главному средству спасения — убежала в свою комнату.

Я хорошо помню всю ситуацию: чувство стыда, ужаса, отчаяния, но в то же время могу посмотреть на нее более объективно. Ибо в качестве психолога мне не раз доводилось наблюдать такую же ситуацию: заторможенный, тяжело больной пациент, сидит перед тобой и разговаривает, а затем внезапно, без какой-либо причины или повода, совершенно некстати выпаливает какой-то вопрос, в котором отсутствует всякая логика, умолкает, а затем так же немотивированно, ничего не объясняя, покидает помещение. Больным людям свойственно иногда так себя вести, и мы можем простить им это, потому что знаем: болезнь иногда заставляет людей совершать бессвязные и нелогичные поступки. Но в тот летний день я сама была пациенткой, и поэтому знаю, что в моем поступке была своя логика, и он не был беспричинным, только эту причину нелегко было разглядеть со стороны.

Я задала глупый вопрос, но не настолько глупый, как показалось нашей уборщице. Одна из трудностей, которую переживает человек во время психоза, состоит в том, что ему изменяет голова. Попав в трудное положение, мы обыкновенно полагаемся на то, что разум, наши коммуникативные навыки и знание жизни помогут нам выйти из этого затруднения. Но, когда я страдала психозом, мои проблемы в основном были связаны с головой, и обычный способ их разрешения не всегда был мне доступен. Искаженные представления, хаос в мыслях, галлюцинации и обман чувств делали окружающий мир запутанным и страшным. В таких условиях сложные стратегии пропадали, и оставались только простые.

Тот случай объясняется тем, что у уборщицы была дочка, которая некоторое время работала в отделении. Дочка была очень похожа на одного моего прежнего доктора, и из этого моя голова построила связи, которые в тот момент представлялись мне разумными.

Одна ситуация. И две совершенно различные картины. На одной перед нами предстает больная пациентка, совершающая нелогичные и бессмысленные поступки по причине своей болезни. На другой мы видим запутавшуюся девочку, пытающуюся обратиться за помощью со своей проблемой, она мучительно старается осмыслить происходящее и с трудом подыскивает слова, чтобы понятно выразить свою просьбу. Обе картины одинаково правдиво отражают действительность, но не одинаково пригодны для использования. Мы знаем, что лица, страдающие психозами, испытывают затруднения с логическим мышлением, классифицированием и чувственными восприятиями, и пользуемся этой информацией для объяснения таких явлений, которые противоречат привычным нормам поведения, а иногда для того, чтобы просто от них отмахнуться. Но мы часто забываем использовать эти знания для того, чтобы получше понять происходящее, и для того, чтобы напомнить себе о том, что средства выражения искажаются под влиянием болезни, и если мы хотим понять содержание сообщения, нам необходимо приложить дополнительные усилия. Я помню, как слышала потом в тот день, как уборщица рассказывала одной из сиделок, что Арнхильд спрашивала у нее: «Ты врач?» «Я и не знала, что у нее в голове творится такая путаница», — закончила женщина свой рассказ. Вообще, то, что у меня в голове — путаница, не было новостью, и в этом не было ничего неожиданного — во всех моих бумагах было записан мой диагноз — «хроническая шизофрения». Новая информация заключалась в том, что я спрашивала о враче. Но никто меня ни разу не спросил, почему я о нем спрашивала и не понадобился ли мне зачем-то врач. Все внимание было обращено на форму, которая подтверждала тот общеизвестный факт, что я больна. О содержании послания было забыто. Легко, увлекшись внешней формой, забыть о главном. Но главное ведь не в том, как что-то сказано, главное — это содержание.

Когда меня в первый раз госпитализировали, мне было семнадцать лет. Я попала в закрытое отделение острых психозов в больнице, которая с трудом перебивалась, испытывая постоянный недостаток средств и обслуживающего персонала. Внешние обстоятельства предвещали жалкое существование. И тем не менее ничего ужасного я во время первой госпитализации не испытала. Через некоторое время меня перевели в небольшое, богатое отделение. В дневной смене здесь персонала было больше, чем пациентов, был свой трудотерапевт, психолог, врач и специалист по социальным проблемам, у всех были отдельные палаты, и была возможность для долговременного лечения. Казалось бы, здесь присутствовали все элементы, необходимые для хорошего лечения, однако успешного результата это не давало. Находиться в этом отделении было ужасно. Я часто думала над тем, почему так происходит. Известно, что в психиатрическом здравоохранении не хватает средств, и я твердо убеждена, что часть проблем была бы решена, если бы средства были увеличены и распределялись бы более целесообразно. Деньги очень важны. Это ясно всякому, кому приходилось укладываться в слишком маленькую сумму. Но одних денег еще мало. С одной стороны, разумеется, очень важно, какими ресурсами и возможностями ты располагаешь, но, с другой стороны, еще важнее, как расходуются имеющиеся у тебя средства. Важно, чему отдается приоритет, что считается приоритетным, и кому уделяется приоритетное внимание. Важно, что мы ставим в центр нашего внимания. Из этого видно, каким ценностям мы отдаем предпочтение, что мы считаем самым важным и существенным.

В первом отделении я была важна для моего лечащего, и своим отношением она показывала, что для нее не безразлично, как я себя чувствую. Она обращалась со мной бережно, показывая этим, что она меня ценит, ведь моя посуду, мы осторожнее обращаемся с тонкими стеклянными рюмками и хрусталем, чем с простой посудой на каждый день. Она прислушивалась к тому, что я говорила, и делала из этого выводы даже тогда, когда я высказывала такие глупые желания, как, например, погулять под дождем. Она показывала мне, что я важна для нее, ведь человека, которого мы очень ценим, мы слушаем более внимательно, чем случайного водителя автобуса. Она показала, что ожидает от меня, что я встану утром после трудной ночи. Это показало мне, что она уважает меня, ведь от начальника ожидают большего, чем от случайного работника.

В следующем отделении и после него на других многие говорили мне, что высоко меня ценят. Но когда я вела себя неспокойно, со мной обращались жестко, бросали на пол и волокли по коридорам, а так обращаются с людьми, на которых злятся, которых хотят наказать, и еще так волокут мешок с мусором. Их мало интересовало, чего я хочу, и они редко прислушивались к моим словам, главное, что им было нужно — это добиться моего послушания. Они не боялись причинить мне лишний раз боль, даже в тех случаях, когда и они, и я знали, что этого можно избежать. Поэтому сколько бы они ни говорили, что ценят меня, это не производило никакого впечатления. Я знала, что это только ложь. И я поступала так же, как они — продолжала относиться к себе как к существу недостойному.

Мой первый доктор относилась к моим дням и часам, словно каждый из них имел значение. Она отпустила меня погулять под дождем, когда я об этом попросила, не потому что это сделает меня здоровой, а потому что это будут приятные для меня часы. Она провожала меня туда, куда я панически боялась идти одна, и делала это не потому, что там требовалось присутствие врача, а потому что при ней я не буду переживать такого ужаса. Со временем страх и сам бы прошел, но на это потребовалось бы больше времени, и страх был бы гораздо сильнее, если бы она меня не сопровождала. Однажды она провела со мной целую беспокойную ночь, не потому что без врача я могла бы умереть, но потому что она хотела избавить меня от лишней боли, которую мне пришлось бы испытать, если бы она распорядилась привязать меня к кровати. Были и другие люди, которые относились к моим дням так, словно те имели внутренний смысл и представляли какую-то ценность. Так поступила Лаура, просиживая со мной каждое утро в вестибюле больницы. Не потому что она верила в то, что я когда-нибудь выздоровею, всем своим отношением она очень ясно показывала, что в это не верит, а просто для того, чтобы подарить мне спокойное утро. И ночная сиделка, предложившая позавтракать наедине со мной и моим медвежонком Бамсе. Не для того, чтобы меня вылечить, но для того, чтобы сделать мне приятно. Каждый из них придавал ценность моим бессмысленным дням и часам, и постепенно, со временем, благодаря им, ценность приобрела моя жизнь. Потому что жизнь состоит из отдельных мгновений. У Халвдана Сивертсена[26] есть песня о том, чтобы «повторить путешествие по новому кругу». Слыша эту песню, я всегда задумываюсь о том, согласилась ли бы я и решилась ли бы повторить свой жизненный путь «по новому кругу». Разумеется, тут напрашивается сказать «нет». Мое путешествие было слишком уж тяжелым, в нем было слишком много унижений, слишком много страданий, слишком много хаоса, и переживать это снова, казалось бы, не может быть никакого желания. Да и вопрос-то поставлен чисто гипотетически. Но подумав, я понимаю, что, несмотря ни на что, я бы согласилась при одном условии: чтобы я все время знала окончательный итог. Я хотела бы все время знать, что из этого получится, я хотела бы помнить себя такой, какой я стала сейчас. Тогда бы я решилась. Но я бы не выдержала еще раз прожить такую жизнь без всякой надежды.

В то же время я понимаю, что если бы я заранее знала, чем все кончится, это было бы уже совсем другое путешествие. Если бы я все время знала умом и сердцем, что неправы те, кто говорит, что я никогда не стану здоровой, я не чувствовала бы такой безнадежности. Если бы я знала, что мне суждено жить той жизнью, какую я веду сейчас, мне бы никогда не приходила в голову мысль, а не лучше ли покончить с собой. Мне все равно было бы очень больно, но эту больно можно было бы выдержать подобно тому, как роженица выдерживает боль, потому что знает, что скоро будет держать на руках своего ребенка. Если бы я знала, что приобрету знания, что буду вести счастливую жизнь, делать полезную работу и смогу дать что-то нужное и существенное другим людям, никакие унижения не ранили бы меня так больно и так глубоко. Тогда бы я меньше упрямилась и чаще бы улыбалась сама с собой в тайной уверенности, что это они — дураки и когда-нибудь пожалеют о том, что сделали. Я же ничего не знала. Мы никогда не знаем ничего наперед. Приходится просто жить.

И когда мы проживаем свою жизнь, мы редко ограничиваемся тем, чтобы так или иначе относиться к настоящему, у нас есть какое-то отношение и к ожидаемому будущему. Большинство людей согласны в том, что к детям нужно относиться с особой заботой и вниманием, что детям требуется особенная защита и что им нужно давать возможности для развития. И это не только потому, что дети ранимы и хрупки. Есть много других людей тоже ранимых и хрупких: старики, инвалиды, люди подвергающиеся опасности, но им не предоставляются те же возможности и та же защита. В детях есть нечто особенное, потому что дети — это наше будущее. Дети важны тем, что они есть, но и тем, что в них заложены возможности, будущее развитие и надежда. Мы знаем, что все, что мы даем нашим детям — хорошее и дурное, повлияет на то, что мы получим завтра. И если мы обращаемся с детьми особенно заботливо, то делаем так из уважения к тому, что они есть, и из уважения к будущему.

Люди, опрошенные Аленом Топором, описывали, как важно для них было сознание того, что они оказались избранными, что их признали достойными. Такое отношение, по их словам, способствовало их выздоровлению. Я с ними согласна. Для меня тоже было очень важно, что кто-то в меня верит. Иногда хорошие возможности видело несколько человек, иногда только моя семья. Они вели себя со мной так, словно видели какую-то надежду, словно где-то открывались возможные пути, словно меня ценили. И это придавало мне надежду, это показывало, что у меня есть будущее, подтверждало, что меня можно ценить.

Но мне страшно подумать, что грань была так тонка. Я знаю, как легко могло случиться, что все пошло бы иначе, как легко было сделать так, чтобы результат оказался совершенно другим. Я знаю, как велика была вероятность того, что возможности были бы упущены или вообще не появились бы в моей жизни. В этом случае сейчас моя жизнь сложилась бы совершенно иначе. Но я и тогда оставалась бы собой. Я по-прежнему была бы Арнхильд. И я настаиваю на том, что моя человеческая ценность была бы такой же, как и сейчас, не больше и не меньше. Потому что это одна и та же личность.

Мы так часто относимся друг к другу так, как будто бы наша ценность зависит от того, кем мы можем стать, что мы сделаем, и мы забываем о том, что наша ценность заключается не в том, что мы что-то делаем или из нас что-то получится, или что мы что-то там сделали. Мы ценны тем, что мы есть. И если мы об этом забудем, то плохо придется и тем, кого не заметили, и тем, кто их не заметил. Для того чтобы много дать окружающим, не обязательно быть совершенно здоровым человеком, иногда достаточно того, чтобы у вас была возможность дать что-то. Золотоискатели старых времен никогда не требовали, чтобы их шурфы состояли из чистого золота. Они готовы были промывать огромное количество песка, для того чтобы добыть грамм золота, и никогда не считали, что это не имеет смысла. Это имеет смысл.

В одном отделении со мной лежала одна очень больная девушка, ее звали Сив. Сив беспокойно бродила по коридорам, находясь совершенно очевидно в состоянии маниакального психоза. Волосы у нее были измазаны кремом для рук, и одета она была, мягко говоря, оригинально. Речь ее была торопливой, бессвязной и хаотической, мало кто мог понять, о чем она говорит, ее часто приходилось отделять от остальных обитателей, и она редко могла спокойно усидеть на месте больше нескольких минут. Ей постоянно требовалась посторонняя помощь, без этого она не могла прожить ни дня. Острая стадия резко выраженного маниакального психоза.

Не помню уже в точности, что случилось в тот вечер. Кажется, был шумный скандал с кем-то из пациенток. Я испугалась и забилась под диван. В голове у меня что-то замкнулось, и я не осмеливалась вылезти. Сиделки обсуждали между собой, что со мной делать, они ведь не могли просто оставить меня в общей гостиной под диваном, но и вытаскивать из-под него силой тоже не хотели. Они очень хотели мне помочь, но не могли придумать как. И вот в самый разгар их обсуждений, во время которых прозвучало много холодных, профессиональных выражений, отдававшихся в моей душе обидным унижением, Сив вдруг бросилась в мою комнату. Схватив там моего мишку, она снова влетела в гостиную, бережно усадила мишку на пол в полуметре от дивана, дружелюбно произнесла: «А вот и король Олаф, не забудь завести часы», и снова умчалась. Такая же больная, такая же сумасшедшая, такая же замкнутая в собственном мирке. Про нее говорили, что у нее нет контакта с действительностью, но она оказалась единственным человеком, кто нашел правильное решение. Утешенная успокоительным видом мишки, находившегося на расстоянии вытянутой руки, я бодро вылезла из-под дивана и отправилась в свою комнату отдыхать после пережитого. Сив была не в состоянии отдыхать и продолжала свои нескончаемые странствия по отделению. Она была так больна, что хуже, кажется, и представить себе невозможно. Она целиком зависела от посторонней помощи. И все же она могла что-то дать другому человеку.

«Не то важно, чтобы никогда не падать». Эти строки я написала во время своей первой госпитализации, полжизни тому назад. Я потеряла все, что для меня что-то значило. Мне было семнадцать лет, а мне сказали, что у меня хроническая душевная болезнь, что я должна забыть о надеждах на образование, на будущее, на нормальную жизнь. Я лежала в закрытом отделении, утратила самоуважение и свободу, меня забирала полиция, я была унижена и растоптана. И все же я продолжала: «Важно каждый раз вставать».

Вся кожа у меня была исцарапана и изрезана, душа тоже была изранена. У меня все болело: и тело, и мысли, и сердце, и все же я понимала: «Не то важно, чтобы никогда не переживать, важно выжить».

С отделения, где я чувствовала себя в безопасности, которое находилось недалеко от моего дома, от школы, от моей семьи, меня перевели в другое место, и те, кто были моей опорой, ничего не могли с этим поделать. Это было очень болезненно, и я не могла этого скрыть. Но важно не то, чтобы тебя никогда не предавали. Важно, что ты любила.

Каждый день я плакала. От бесконечных слез у меня выскочила на лице сыпь, я не видела впереди никакой надежды, все было кончено и осталось одна сплошная боль. Но я знала: Не то важно, чтобы никогда не плакать. Важно не разучиться смеяться. И даже тогда я порой смеялась.

Сейчас я стала вдвое старше, и моя жизнь совершенно переменилась во всех без исключения отношениях. Но кое-что все-таки осталось таким же. Ибо некоторые вещи никогда не меняются. Тогда я потеряла все, чем я дорожила, и заново все обрела. Таких падений, как тогда, у меня больше не было, но я знаю, что ничто в этой жизни тебе не гарантировано. Я знаю, что у меня могут быть утраты, знаю, что делаю ошибки, переживаю разочарования и приношу разочарование другим. Но я знаю, что и это не самое важное. Я разрешаю себе иногда споткнуться. Ибо не то важно, чтобы никогда не падать. Важно каждый раз вставать.

Сейчас у меня все хорошо. Я смеюсь, я живу, я развиваюсь, я учусь и учу. Я встречаю много хороших людей. Но человек устроен сложно, так что приходится встречать и мелочных, жадных и несправедливых людей, людей, не обладающих душевной щедростью, людей, которых я не понимаю и которые не понимают меня, так что дело кончается взаимной обидой. Мне это по-прежнему причиняет боль. Но это по-прежнему остается составной частью живого человеческого существования. И я знаю, что важно не то, чтобы никогда не переживать. Важно выжить.

Часто я стараюсь думать о людях самое лучшее. Я знаю, что в этом есть риск. Но я знаю, что это единственная возможность получить в ответ добро за добро. Я знаю, что это делает меня беззащитной против предательства. Но важно не то, чтобы тебя никогда не предавали. Важно, что ты любила.

Жизнь моя течет не так бурно, как раньше, течение ее успокоилось. Иногда мне приходится плакать, но это случается не часто, и вскрикиваю я редко или никогда. Мне живется спокойнее, возможно скучнее, но зато удобнее. Порой мне случается взгрустнуть. Я по-прежнему иногда чувствую комок в горле. Мне по-прежнему бывает иногда тоскливо, горько или скучно, иногда мне случается всплакнуть. Не то важно, чтобы никогда не плакать. Важно не разучиться смеяться. И я постоянно смеюсь. Каждый божий день.

Примечания.

1.

Гамсун Мария (урожд. Андерсен) (1881–1966) норвежская актриса и писательница, «Деревенские дети» — серия из пяти книг, вышедших в период 1924–1957 гг.

2.

АМО — (норв. Arbejds markeds opplaering) — курсы для обучения и повышения квалификации временно безработных с целью их трудоустройства.

3.

Первая строка из стихотворения норвежского поэта и писателя Якоба Санде (1906–1967).

4.

Ср. в русском переводе Библии частично иначе: «а разжиревшую и буйную истреблю».

5.

«Энни, берись за ружье» — популярный мьюзикл Ирвинга Берлина.

6.

Амалия Скрам (1847–1905) — норвежская писательница-романистка, написавшая в 1895 г. о своем опыте госпитализации.

7.

Стураватнет — озеро в фюльке Хордаланн в Норвегии.

8.

Норвежское мясное блюдо из бараньих ребрышек.

9.

Экеланд Арне (1908–1994) норвежский художник.

10.

«Силькесвартен» — норвежское название книжки английской писательницы Анны Сьюэлл «Черный красавчик».

11.

SEPREP Senter for psykoterapi og rehabilitering — Центр Психотерапии и Психосоциальной Реабилитации.

12.

Вестли Анна-Катарина (1920–1968) норвежская детская писательница, автор серии романов о Хаосе и Бьорнаре (русский перевод «Папа, мама, бабушка, восемь детей и грузовик»).

13.

Betty Smith. A Tree grows in Brooklyn. Смит Бетти (урожд. Элизабет Венер) (1896–1972) американская писательница.

14.

Хагеруп Ингер (1905–1985) норвежская поэтесса и писательница.

15.

День Конституции Норвегии.

16.

Гейло — горнолыжный курорт в Норвегии, расположенный между Осло и Бергеном.

17.

Высшая отметка в норвежской школе.

18.

Норвежское общество «Психическое здоровье» («Mental Helse»).

19.

«Волчье время» (норв. Ulvetid) — норвежское выражение, соответствующе нашему «тяжелые времена».

20.

Энде, Михаэль Аидреас Гельмут (1929–1995) — немецкий писатель, автор детских книг.

21.

Рушди Салман (р. 1947 г.) британский писатель индийского происхождения.

22.

ИОГТ — Интернациональная Организация Гуманизма и Трезвости — крупнейшая трезвенническая организация мира, существует с 1851 года.

23.

В оригинале: «For forste gang, for forste gang, det giver mang en smaating rang».

24.

Хавреволл Финн (1905–1988) — норвежский писатель, прозаик, драматург и театральный художник.

25.

Визель Эли (р. 1928) — еврейский писатель, лауреат Нобелевской премии мира.

26.

Сивертсен Халвдан (р. 1950) — норвежский певец и композитор.

Арнхильд Лаувенг.