Что такое теория значения?

I.

Зависит ли значение предложения от условий его истинности? Заключается ли значение слова в том вкладе, который оно вносит в детерминацию условий истинности содержащих его предложений?

Нет необходимости доказывать, что утвердительный ответ на эти вопросы выражает наиболее популярный до сих пор подход к истолкованию этого понятия, что его придерживаются те философы, которые не склонны к полному отказу от понятия значения, и что в явном виде он был выражен Фреге, Витгенштейном в его ”Трактате” и Дэвидсоном. Я далеко не уверен, что этот утвердительный ответ ошибочен. Однако мне представляется совершенно несомненным, что такой ответ сталкивается с громадными трудностями, и мы не вправе давать его до тех пор, пока не покажем, как можно справиться с этими трудностями. На мой взгляд, далеко не ясно, почему мы обязаны или можем использовать в этой связи в теории значения понятие истины (или два понятия: истина и ложь) в качестве базисного: необходимо исследование, чтобы показать, что понятия истины и значения связаны так, как считал Фреге.

Вследствие того, что большинство философов предпочитало утвердительный ответ на поставленный выше вопрос,а Фреге пользовался громадным авторитетом, мы гораздо лучше представляем себе теорию значения, выраженную в терминах условий истинности, нежели любую другую, конкурирующую теорию значения, тем более что все могут столкнуться со значительными трудностями. Однако эти трудности будут иного рода. Благодаря работам Фреге, Тарского и многих других, трудности, с которыми связано построение теории значения в терминах условий истинности, не относятся к деталям: это принципиальные трудности, возникшие с самого начала. Нам довольно хорошо известно, как устроена эта машина, но мы не знаем, как пустить ее в ход. Имеются, конечно, некоторые частные проблемы, касающиеся подгонки к естественному языку тех технических средств, которые были созданы Фреге и Тарским для формализованных языков. Однако у нас есть разумные основания для оптимизма в отношении таких проблем. Напротив, альтернативные теории значения, центральным понятием которых не является понятие истины, не вызывают принципиальных возражений. Именно потому, что до сих пор не было предпринято ни одной серьезной попытки построить такую теорию, хотя для формализованного варианта естественного языка (т.е. для квантифицированного языка повседневного употребления) мы сталкиваемся с частными проблемами сразу же, как только начинаем обдумывать такое построение. Я нисколько не исключаю возможности того, что эти трудности окажутся принципиальными и преградят путь к построению любой конкурирующей теории значения. Открытие того факта, что подобные трудности существуют для любой альтернативной теории значения, дало бы нам основание считать необходимым использование понятия истины в качестве базисного понятия при объяснении значения. Я думаю, что такое основание может быть обнаружено, и именно поэтому в начале статьи я отметил, что не уверен в том, что значение нельзя объяснить в терминах условий истинности. Доказательство того, что понятие истины необходимо для этой цели, само по себе еще не показывает, как это возможно, оно не устраняет первоначальных возражений против теории значения, опирающейся на условия истинности, однако оно гарантирует, что существует способ справиться с этими возражениями. В настоящее время не доказано, что понятие истины необходимо для построения теории значения, поэтому нам следует с большим вниманием отнестись к возражениям против использования понятия истины в теории значения. Если же нам все-таки удастся когда-нибудь обнаружить искомое доказательство, то, вероятнее всего, это произойдет в процессе построения конкурирующих теорий значения.

Прежде чем приступить к более внимательному рассмотрению этой темы, нужно более ясно представить себе, какой смысл имеет утверждение о том, что значение предложения заключается в его условиях истинности. Мне кажется, эту идею, столь прозрачную на первый взгляд, необычайно трудно выразить последовательным образом. Мне кажется, будет правильным согласиться с тем, что философские вопросы относительно значения лучше всего интерпретировать как вопросы о понимании: утверждение о том, в чем состоит значение некоторого выражения, следует формулировать в виде тезиса о том, что значит знать его значение. Такой тезис будет гласить: знать значение некоторого предложения — значит знать условия, при которых предложение истинно. Это шаг к разъяснению, хотя и небольшой: остается неясным само понятие условий истинности. Что значит знать условия истинности предложения?

Мы не продвинемся в решении этого вопроса, не приняв во внимание того факта, что знание условий истинности некоторого предложения, образующее его понимание, выводимо из понимания слов, из которых составлено предложение, и способа их соединения. Ясно, что этим мы не хотим сказать, что всегда, когда некоторое предложение истинно, если и только если имеют место определенные обстоятельства, можно приписать понимание этого предложения тем, кому уже известен этот факт. Наше условие гораздо слабее. Мы хотим лишь описать тот вид понимания, которым обладают люди, пользующиеся языком. Для того чтобы сказать о ком-то, что он знает значение некоторого предложения, включая предложение из неизвестного ему языка, вовсе не обязательно требовать, чтобы он знал значения всех слов, входящих в это предложение, да иногда просто нельзя точно указать это значение. Но сейчас нас это не интересует. Мы хотим понять, что значит знать язык, и как тот, кто пользуется языком, свое понимание любого предложения этого языка выводит из своего знания значений слов.

Следовательно, наша проблема состоит в следующем: что знает говорящий, когда он знает некоторый язык, и что тем самым он знает о любом данном предложении этого языка? Конечно, то, что знает говорящий, когда он знает язык, есть практическое знание, знание того, как пользоваться языком, однако это не.

Является возражением против возможности представления этого значения в качестве пропозиционального знания. Умение владеть некоторой процедурой, какой-либо общепринятой практикой всегда можно представить в таком виде, а когда практика носит сложный характер, подобное представление часто оказывается единственным удобным способом, ее анализа. Таким образом, мы стремимся к теоретическому представлению некоторого практического умения. Такое теоретическое представление владения языком мы и будем называть вслед за Дэвидсоном ”теорией значения” для данного языка. Быть может, Дэвидсон был первым, кто в явном виде высказал мысль о том, что философские проблемы, касающиеся значения, следует решать с помощью исследования той формы, которую должна принять такая теория значения для языка.

Таким образом, теория значения будет выражать практическое умение говорящего понимать множество суждений, а поскольку говорящий выводит свое понимание некоторого предложения из значений составляющих его слов, постольку эти суждения будут естественным образом складываться в дедуктивную систему. Знание этих суждений, приписываемое говорящему, может быть только неявным знанием. От того, кто обладает некоторой практической способностью, в общем нельзя требовать чего-то большего, чем неявное знание тех суждений, посредством которых мы даем теоретическое описание этой способности. Более того, когда речь идет о такой способности, как умение говорить на некотором языке, было бы совершенно нелепо требовать от говорящего, чтобы свое знание суждений, образующих теорию значения для языка, он мог выразить в словесной форме, ибо фундаментальная цель теоретического описания в том и состоит, чтобы объяснить, что нужно знать, для того чтобы овладеть некоторым языком. Да и явно ошибочно считать, что если кто-то усвоил некоторый язык, то он уже способен сформулировать теорию значения для этого языка.

Такую теорию значения нельзя рассматривать как психологическую гипотезу. Она должна дать анализ сложного навыка, образующего владение языком, и выразить его в виде знания того, что необходимо для владения языком. Она не ставит перед собой задачу описать какой-либо внутренний психологический механизм, объясняющий эту способность. Если бы марсианин научился говорить на языке людей или был создан робот, воспроизводящий поведение говорящего человека, то неявное знание правильной теории значений можно было приписать марсианину или роботу даже с большим основанием, нежели владеющему языком человеку, хотя внутренние механизмы их умения совершенно различны. В то же время, поскольку говорящему приписывается неявное знание, постольку теория значения должна уточнить не только то, что говорящий должен знать, но и то, в чем состоит его обладание этим знанием, т.е. в чем оно проявляется. Без этого мы не только остаемся в неведении относительно содержания такого знания, но и теория значения лишается связи с тем практическим умением, теоретическим представлением которого она должна быть. Недостаточно сказать, что знание теории значения выражается в общей способности пользоваться языком, ибо смысл построения теории и заключается в том, чтобы дать анализ этой способности в ее взаимосвязанных компонентах. Определенные конкретные суждения теории следует соотнести со специфическими практическими способностями, владение которыми образует знание этих суждений. Однако требование, чтобы каждое суждение теории соотносилось с некоторой практической способностью, было бы, пожалуй, чрезмерно строгим. Например, знание некоторого языка предполагает знание его синтаксиса, а последнее требует классификации слов и словосочетаний по синтаксическим категориям, поэтому тому, кто говорит грамотно, мы можем приписать знание о том, что данное слово является, например, существительным. Очевидно, не существует отдельной способности, служащей проявлением этого частичного знания: способность признавать одни предложения, содержащие данное слово, правильно построенными, а другие — построенными неправильно, зависит от знания синтаксических категорий других слов и сложных правил построения предложений, которые могут быть выражены с помощью этих категорий. Имплицитное понимание определенных общих принципов, обычно представленных аксиомами теории, здесь выражается в способности относительно каждого предложения, каким бы длинным оно ни было, устанавливать, правильно оно построено или нет. Такую способность естественно представлять как молчаливый вывод определенных теорем теории. Каждая из этих теорем соответствует специфической практической способности, т.е. способности относительно конкретного предложения устанавливать, правильно оно построено или нет, однако это неверно для аксиом. Знание совокупности аксиом в этом случае выражается в общей способности для любого предложения устанавливать, правильно оно построено или нет. А приписывание говорящему имплицитного знания этих аксиом опирается на уверенность в том, что он обладает общей способностью, охватывающей все специфические способности, соответствующие теоремам, которые выводимы из этого множества аксиом. Однако аксиома оправдывает свое место в теории только в той степени, в которой она нужна для вывода теорем, имплицитное знание которых приписывается говорящему. Это знание получает объяснение с помощью специфических лингвистических способностей, служащих его проявлением.

Что верно на синтаксическом уровне, верно также и для семантической части теории. Теория значения будет включать в себя аксиомы, управляющие отдельными словами, и другие аксиомы, управляющие построением предложений. Совокупность этих аксиом будет порождать теоремы, относящиеся к отдельным предложениям. Если специфическую практическую способность теория соотносит со знанием каждой аксиомы, управляющей тем или иным отдельным словом, т.е. если обладание этой способностью она представляет как знание значения данного слова, то я буду называть ее атомарной; если же такую способность она соотносит только с теоремами, которые связаны с целыми предложениями, то я буду называть ее молекулярной. Мне неизвестно доказательство того, что атомарная теория значения в принципе невозможна, однако в силу того, что единицей рассуждения (самым коротким выражением, произнесение которого выражает значимый лингвистический акт), не считая несущественных исключений, является предложение, к теории значения нельзя предъявить общего требования, чтобы она была атомарной. Знание языка есть знание о том, как использовать язык для того, чтобы говорить о различных вещах, т.е. совершать разнообразные лингвистические акты. Поэтому мы можем требовать, чтобы неявное знание теорем теории значения, относящихся к целым предложениям, было объяснено в терминах способности говорящего пользоваться этими предложениями в конкретных условиях, т.е. чтобы теория была молекулярной. Использование же им слов заключается только в использовании различных предложений, содержащих эти слова, поэтому какая-либо непосредственная корреляция знания, образующего понимание отдельного слова, с некоторой специфической лингвистической способностью не нужна. Приписывание говорящему понимания аксиом, управляющих словами, есть средство представления выведения значения каждого предложения из значений входящих в него слов, однако знание им аксиом может проявляться только в использовании предложений.

У нас не было бы ни малейшего представления о том, как можно построить такую теорию значения, если бы нам не было известно введенное Фреге различие между смыслом и действием. Не имея в виду такого различия, понимание говорящим любого данного предложения пришлось бы считать лишь осознанием каждой особенности использования этого предложения, т.е. осознанием полного значения любого возможного произнесения этого предложения. Знаменитое высказывание Витгенштейна ”Значение есть употребление” можно интерпретировать многими способами, большинство из которых, по-видимому, совпадет с некоторыми аспектами его собственного понимания. Один из самых радикальных способов его интерпретации состоит в полном отрицании какого-либо различия между смыслом и действием. Однако у нас нет никакой концепции относительно того, как приступить к описанию употребления любого конкретного предложения без помощи какого-либо общего механизма, включающего в себя различие подобного рода, следовательно, нам пришлось бы совершенно отказаться от попытки построить какое-либо систематическое описание языка. Различие между смыслом и значением неявно присутствует в любом тезисе, например в рассматриваемом нами тезисе о том, что знать значение предложения означает знать условия его истинности. Тот, кто относительно некоторого данного предложения знает, при каких условиях данное предложение истинно, еще не знает всего того, что нужно знать, для того чтобы понять значение произнесения этого предложения. Если же мы предположим, что он это понимает, то тем самым мы неявно припишем ему понимание того способа, которым условия истинности какого-то предложения детерминируют конвенциональный смысл его произнесения. Однако поскольку именно теория значения должна выявить все то, что должен неявно знать говорящий для того, чтобы пользоваться языком, постольку предполагаемая связь между условиями истинности предложения и характером лингвистического акта его произнесения должна быть описана теорией. Об этом свидетельствует феномен наклонения (которое не всегда выражается глагольным окончанием): в большинстве языков имеется много предложений, которые трудно характеризовать как истинные или ложные, хотя они соединены устойчивыми синтаксическими связями с предложениями, обладающими истинностной характеристикой. Теорию значения можно сформулировать так, чтобы не приписывать подобным предложениям истинность или ложность, а связывать с ними некоторую параллельную характеристику, например условие выполнения в случае повелительных предложений. При этом следует ясно установить, что означает произнесение предложения, обладающего условиями истинности, и предложения, связанного с некоторым другим условием. И напротив, теорию можно сформулировать так, что она будет ассоциировать условия истинности со всеми предложениями. Однако в этом случае теория должна содержать объяснение смысла различных наклонений, т.е. она должна объяснить различные отношения, в которых условия истинности некоторого предложения находятся к акту его произнесения в соответствии с наклонением данного предложения. Даже если бы мы рассматривали язык без наклонений, нам не уйти от того факта, что конвенциональный смысл некоторого данного высказывания не является единым: одно и то же предложение может использоваться для выражения различных вещей. Таким образом, теория все-таки должна была бы предложить понимание тех разнообразных способов, с помощью которых условия истинности некоторого предложения могут, согласно контексту, соединяться со смыслом, приписанным его конкретному произнесению.

Простейшим способом будет следующий. Если предположить, что знание условий истинности некоторого предложения дает говорящему знание полного употребления этого предложения, то это может быть обусловлено только его пониманием содержания понятия истины. Та часть теории значения, которая говорит об условиях истинности предложений языка, устанавливает лишь объем данного понятия. Следовательно, она не выявляет тех особенностей понятия истины, которые из условий истинности некоторого предложения позволяют вывести полное употребление этого предложения. Если бы вместо термина ”истинно”, который считается понятным, теория использовала некоторый исходный технический термин, не употребляемый вне теории, то было бы нельзя считать, что одно лишь знание принципов, управляющих применением данного предиката, уже дает говорящему знание об употреблении каждого предложения. В этом случае теории потребовалась бы дополнительная часть, устанавливающая связь между применением этого термина к тому или иному предложению и употреблением самого этого предложения. Такая дополнительная часть теории значения охватила бы те принципы, связанные с понятием истины, которые нужно было бы усвоить, для того чтобы иметь возможность вывести употребление некоторого предложения из знания условий его истинности.

Следовательно, теория значения, принимающая в качестве центрального понятие истины, будет состоять из двух частей. Ядром такой теории будет теория истины, т.е. индуктивное определение условий истинности предложений языка. Это ядро лучше называть ”теорией референции”, поскольку наряду с теоремами, устанавливающими, при каких условиях некоторое данное предложение или его произнесение в определенный момент истинны, в него входят аксиомы, управляющее употреблением отдельных слов и приписывающие этим словам подходящие референции. Теория референции окружена как бы скорлупой, представляющей собой теорию смысла: связывая особые практические способности говорящего с определенными суждениями теории референции, она устанавливает, в чем должно состоять знание говорящим любой части этой теории. Теория референции и теория смысла совместно образуют одну часть теории значения. Второй, вспомогательной частью будет теория действия (theory of force) .Теория действия даст понимание различных типов той конвенциональной значимости, которой может обладать произнесение предложения, т.е. разнообразных лингвистических актов, которые могут быть совершены таким произнесением, например выражение утверждения, отдача команды, выражение просьбы и т.п. При этом условия истинности предложения считаются данными: для каждого типа лингвистических актов теория представит единообразное описание актов данного типа, которое может быть осуществлено произнесением произвольного предложения, чьи истинностные условия считаются известными.

Только при наличии такого фона имеет какой-то смысл утверждение о том, что знать значение некоторого предложения — значит знать условия его истинности. При этом мы не подразумеваем, что знание условий применения предиката ”истинно” к конкретному предложению есть все, что должен знать говорящий, чтобы иметь возможность пользоваться этим предложением или понимать его произнесение другими людьми, нет, это лишь то, что специфично для данного предложения. Остальное, что следует знать, носит общий характер — это множество общих принципов, с помощью которых мы, опираясь на условия истинности любого произвольного предложения, можем стандартным образом определить любую особенность его употребления. И это вполне справедливо для любого другого тезиса, согласно которому существует некоторое одно свойство слова или предложения, осознание которого дает понимание его значения, например тезиса о том, что значение предложения есть метод его верификации. В последнем; случае предполагают, что значение предложения образуется не условиями его истинности, а некоторой характеристикой его употребления. Однако это всего лишь одна конкретная характеристика. Если бы использование нами языка состояло только в верификации предложений, то обсуждаемый тезис был бы тривиальностью, однако это, очевидно, не так. Умение пользоваться языком включает в себя и многое другое: действовать в соответствии с утверждениями других людей или вербально отвечать на них; высказывать утверждения, которые далеко не убедительны; находить основания для наших утверждений; делать выводы; задавать вопросы и отвечать на них; отдавать приказания, выполнять или нарушать их и т.д. Тезис, провозглашающий, что значение предложения состоит в методе его верификации, не отвергает существования всех этих разнообразных аспектов использования языка, однако несет в себе мысль о том, что существует некоторый единый способ, позволяющий нам из одного данного свойства вывести все остальные особенности использования любого предложения, поэтому для того чтобы знать значение некоторого предложения, нам нужно знать только одно данное его свойство. Эта мысль как раз предполагает признание различия между смыслом и действием, т.е. представление о том, что корректная теория значения включает в себя две части: центральную часть, формулирующую теорию смысла и референции (которая здесь понимается как индуктивное определение способа верификации каждого предложения), и вспомогательную часть, задающую единый метод, который из особенности любого предложения, определяемой центральной частью, позволяет вывести все остальные аспекты его употребления.

Как я уже сказал, мы пока не знаем, как построить систематическую теорию значения, включающую в себя различие между смыслом и действием. Прежде всего нам нужно решить, правильно ли принимать понятие истины в качестве центрального понятия теории значения и формулировать с его помощью ядро теории или на эту роль следует избрать какое-то другое понятие? С этим выбором связан важный вопрос о том, можно ли с помощью избранного понятия построить жизнеспособную вспомогательную теорию (теорию действия) . Существует ли на самом деле единообразный способ описания всей нашей языковой практики, основывающийся: на этом понятии? До сих пор мы очень.

Слабо представляем себе, как могла бы выглядеть такая вспомогательная теория, построенная без ссылки на предварительное понимание понятий, относящихся к лингвистическому поведению, например понятие утверждения. Основное внимание обращают на форму ядра теории. Поскольку ядро теории говорит о понимании смысла некоторого выражения не как об овладении его полным употреблением, а как об усвоении какого-то его конкретного свойства, постольку у нас отсутствуют общие аргументы как для обоснования невозможности атомарной теории значения, так и для демонстрации необходимости теории такого типа. Знать смысл предложения — значит знать относительно него некоторую конкретную вещь — условие его истинности, или метод его верификации, или что-либо подобное в зависимости от того, что именно принято в качестве центрального понятия данной теории значения. Точнее говоря, мы должны иметь возможность вывести это знание из того способа, которым построено предложение из составляющих его слов. Я уже говорил, что приемлемая теория значения должна быть по крайней мере молекулярной. Входящая в нее теория смысла должна показывать, каким образом проявляется знание говорящим значения любого предложения. Однако поскольку дополнительная часть теории призвана объяснять, как из своего знания смысла предложения говорящий выводит понимание полного его употребления, постольку нет никакой необходимости в том, чтобы знание говорящим значения предложения охватывало каждый аспект его способности употреблять данное предложение так, как оно употребляется в языке. Знание значения может включать в себя весьма небольшую часть этой способности (например, способность осуществить верификацию предложения). Поэтому ничто не препятствует теории смысла отождествлять понимание говорящим смысла каждого отдельного слова с его каким-либо конкретным умением, относящимся к тому или иному слову, скажем с его умением понимать смысл некоторых весьма специальных предложений, содержащих это слово.

II.

Таким образом, вопрос ”Заключается ли значение предложения в условиях его истинности?” равнозначен следующему вопросу: ”Позволяет ли выбор понятия истины в качестве центрального понятия теории значения сохранить различие между смыслом и действием?”.

Одной из причин широкой распространенности представления о том, что значение предложения задано условиями его истинности, является интуитивная очевидность этого представления. Если понятие истины мы считаем несомненным, если приписываем себе понимание этого понятия, но не пытаемся его анализировать, то кажется очевидным, что только понятие истины требуется для объяснения понимания нами предложений и ничего другого для этого не нужно. Это впечатление в значительной мере обусловлено принципом эквивалентности, т.е. тем принципом, что любое предложение А по содержанию эквивалентно предложению ”Истинно, что А”. По-видимому, это показывает, что понятие истины должно быть использовано для объяснения значения: мы не могли бы сказать, например, что знать значение предложения А — значит знать, что требуется для того, чтобы А было истинно, ибо предложение ”Истинно, что А” гораздо сильнее, чем само А. И мы не могли бы сказать, что это означает знание адекватных оснований, позволяющих утверждать предложение А, ибо такие основания могут существовать даже в том случае, когда А ложно.

Принцип эквивалентности дает основания для приемлемого объяснения той роли, которую играет в языке слово ”истинно”. Если человек понимает некий язык L, а затем этот язык расширяется до языка L+ посредством добавления предиката ”истинно”, который применяется к предложениям языка L и удовлетворяет принципу эквивалентности, то отсюда совершенно ясно, что говорящий вполне способен понять предложения языка L. (В действительности дело обстоит несколько более сложно, если принять во внимание индексацию, но мы не будем отвлекаться на эти сложности.) Мы даже можем заметить, почему такое расширение языка было бы полезно. Если слово ”истинно” рассматривается как обычный предикат, который применим только в контекстах формы ”Истинно, что...”, но также и в таких контекстах, как ”То, что он мне сказал, было неистинно”, то, хотя его и не всегда можно устранить, его объем будет вполне определенным. Конечно, такой подход не может служить для объяснения слова ”истинно”, если оно используется для задания семантики некоторого языка, в частности если оно используется в качестве центрального понятия теории значения, ибо данный подход опирается на предположение о том, что говорящий имеет предварительное понимание тех предложений языка, которые не содержат слова ”истинно”. Этот подход не годится также для описания реального употребления слова ”истинно” в естественном языке, поскольку такой язык является, по выражению Тарского, ”семантически замкнутым”, т.е. содержит в себе свою собственную семантику. И дело здесь не только в непредикативности экстенсионала, т.е. в нашем решении применять предикат ”истинно” также к предложениям расширенного языка. Мы используем слово ”истинно” и множество других слов для формулирования суждений, принадлежащих теории значения, т.е. пытаемся использовать язык в качестве собственного метаязыка, и при этом принимаем такие принципы, управляющие использованием слова ”истинно”, которые не охватываются принципом эквивалентности. Однако в большинстве случаев мы продолжаем требовать соблюдения принципа эквивалентности.

До тех пор пока мы считаем понятие истины несомненным, кажется несомненным, то и что значение следует объяснять с его помощью. Однако как только мы перестаем считать его несомненным и ставим вопрос о корректном анализе понятия истины, от этой несомненности не остается и следа. Ставить такой вопрос — значит пытаться установить, когда в процессе овладения языком появляется неявное понимание понятия истины. Если понятие истины должно служить в качестве фундаментального понятия теории значения для языка, то нельзя считать, что оно вводится принципом эквивалентности, ибо это, как мы уже видели, ведет к предположению о том, что мы способны усвоить большую часть языка до того, как получим какое-либо представление о понятии истины. Если мы продолжаем настаивать на том, что в процессе овладения языком мы прежде всего должны усвоить, что значит для предложения быть истинным, то для любого данного предложения мы должны указать, в чем именно состоит то знание, которое не зависит от предполагаемого предварительного понимания предложения. Иначе наша теория значения содержит круг и ничего не объясняет.

Если понятие истины сохраняется в нашей теории значения, служащей для выявления и описания того, в чем заключается наше знание языка, то принцип эквивалентности не может играть объяснительной роли. Однако, как было уже отмечено, он все-таки способен выполнять весьма важную функцию в нашем понимании понятия истины, ибо мы продолжаем требовать такого истолкования этого понятия, чтобы принцип эквивалентности оставался верным. Вместе с тем приемлемая теория значения должна учитывать внутренние взаимосвязи в языке. Поскольку слова не могут использоваться сами по себе, а только в предложениях, постольку не может существовать понимание смысла какого-то одного слова, не включающее в себя хотя бы частичного понимания некоторых других слов. Точно так же и понимание отдельного предложения обычно зависит не только от понимания входящих в него слов и других предложений, которые могут быть построены из этих слов, но от определенного, порой весьма значительного фрагмента языка. Различие между молекулярным и холистским подходами к языку заключается не в том, что с точки зрения молекулярного подхода каждое предложение в принципе может быть понято само по себе, а в том, что холистский подход считает невозможным понять какое-либо предложение, не зная языка в целом, а при молекулярном подходе для каждого предложения существует определенный фрагмент языка, знания которого вполне достаточно для понимания данного предложения. Такой подход позволяет упорядочить предложения и выражения языка в соответствии с тем, зависит или не зависит понимание некоторого выражения от предварительного понимания других выражений. (Если мы признаем постепенное овладение языком, то здесь требуется хотя бы приблизительный частичный порядок с минимальными элементами. С другой стороны, при холистском подходе отношение зависимости не будет асимметричным и имеет место между двумя любыми выражениями языка: существуют только две возможности — вполне знать язык или совершенно не знать его.).

Очевидно, в частности, что на практике, как только мы достигаем определенной стадии в изучении нашего языка, оставшаяся часть языка усваивается нами в значительной мере посредством чисто словесных объяснений. Поэтому в соответствии с традицией вполне разумно предполагать, что такие объяснения часто раскрывают связи между выражениями языка, понимание которых на самом деле существенно для понимания вводимых слов. По сути дела, это означает, что возможность объяснения определенных выражений чисто вербальными средствами представляет собой существенную характеристику их значения, и это должно быть отражено в любой корректной теории значения для языка. Если же теперь мы хотим дать чисто словесное объяснение предложений определенной формы, то лучшим и фактически единственным средством для этого будет задание условий, при которых предложения этой формы истинны. Благодаря принципу эквивалентности, это как раз определяет содержание предложений данной формы, и нет никакого другого свойства, обладание которым могло бы служить для этой цели. Здесь мы опять приходим к принципу эквивалентности и получаем еще одно объяснение привлекательности той идеи, что задать значение некоторого предложения—значит сформулировать условия его истинности. Кроме того, здесь указано, в каком отношении любая корректная теория значения должна согласоваться с этой идеей.

Теория значения, принимающая истину в качестве центрального понятия, должна объяснить, что означает знание условий истинности предложений. Если предложение обладает такой формой, что говорящий способен понять его с помощью вербального объяснения, то никаких проблем не возникает: знание говорящим условий истинности этого предложения является явным, т.е. таким знанием, которое проявляется в его способности сформулировать эти условия. Объяснение такой формы очевидным образом предполагает, что говорящему уже известна довольно обширная часть языка, с помощью которой он может сформулировать условия истинности данного предложения и понять его. Отсюда следует, что, сколь бы велика ни была сфера предложений, понимание которых можно объяснить таким образом, такая форма объяснения в общем случае будет недостаточна. Это обусловлено тем, что благодаря принципу эквивалентности сформулировать условия истинности некоторого предложения означает просто выразить его содержание другими словами. Но явное знание условий истинности некоторого предложения может дать говорящему понимание его значения только для тех предложений, которые вводятся посредством чисто вербальных объяснений в процессе постепенного усвоения языка: увы, мы попали бы в порочный круг, если бы стали утверждать, что понимание говорящим языка заключается, вообще говоря, в его способности выражать каждое предложение другими словами, т.е. с помощью явно эквивалентного предложения того же языка. Понимание наиболее фундаментальной части языка, его глубинных уровней невозможно объяснить таким путем: если это понимание заключается в знании истинностных условий предложений, такое знание должно быть неявным, следовательно, теория значения должна дать нам понимание того, каким образом это знание проявляется.

Трудность нахождения подходящего объяснения того, в чем состоит знание говорящим условий истинности предложения, заключается не в решении о том, что именно считать проявлением его знания, а в том, что эти условия выполнены. Верно, что не существует отдельного универсального и безошибочного знака, позволяющего нам признать истинность некоторого данного предложения, и нет никаких абсолютно стандартных средств выделения такого знака, однако достаточно разумно предположить, что по отношению к говорящим на каком-то одном языке мы можем придумать знак, позволяющий нам сказать, что говорящий признает выполнение условий истинности некоторого данного предложения. Если мы согласимся с этим, то нам нетрудно будет сказать, в чем состоит знание говорящим условия истинности предложения, когда данное условие может быть осознано говорящим независимо от того, выполнено оно или нет: такое знание будет заключаться в его способности признавать предложение истинным тогда, и только тогда, когда соответствующее условие выполнено. Однако очевидно, что такое объяснение в лучшем случае охватывает весьма ограниченную область, ибо имеется очень немного предложений, условия истинности которых выполнены лишь в том случае, если факт их выполнения осознан. Такую форму объяснения можно распространить на любые предложения, которые на практике или даже в принципе разрешимы, т.е. для которых у говорящего имеется некоторая эффективная процедура, позволяющая ему в конечный отрезок времени осознать, выполнены ли условия истинности данного предложения. В отношении таких предложений мы можем сказать, что знание говорящим условий их истинности заключается в его владении процедурой разрешения, т.е. в его способности осуществлять эту процедуру при соответствующем побуждении и в конце концов сознательно устанавливать, выполнены эти условия или нет. (Конечно, такая характеристика включает в себя некоторые общие термины, которые не могли бы войти в реальную теорию значения, ибо последняя могла бы говорить только о конкретных разрешающих процедурах и специфических средствах, с помощью которых говорящий приходит к установлению выполнения условий истинности тех или иных предложений. Цель же общей характеристики — показать, что здесь нет принципиальных затруднений.).

Затруднения возникают вследствие того, что естественный язык наполнен предложениями, которые не являются эффективно разрешимыми, для которых нет эффективной процедуры, позволяющей установить, выполнены ли их истинностные условия. Существование таких предложений не может быть обусловлено исключительно за счет наличия выражений, введенных чисто вербальными объяснениями: язык, все предложения которого разрешимы, мог бы сохранить это свойство даже при обогащении его выражениями, введенными таким образом. Образованию принципиально неразрешимых предложений содействуют многие особенности естественного языка: использование квантификации бесконечной или необозримой области (например, на все будущие времена); использование условных предложений в сослагательном наклонении или выражений, определяемых с их помощью; ссылки на пространственно-временные области, принципиально недоступные для нас. Конечно, для любого данного неразрешимого предложения существует возможность того, что мы окажемся в состоянии решить, выполнены его условия истинности или нет. Однако и для такого предложения мы не можем поставить знак равенства между способностью осознать выполнение или невыполнение условий его истинности и знанием о том, что представляют собой эти условия. Этого нельзя сделать потому, что, по предположению, условие может быть таким, что оно выполняется в некоторых случаях, а мы не можем осознать этого, или может быть таким, что не выполняется в некоторых случаях, а мы не можем осознать этого, либо имеет место и первое, и второе. Следовательно, знание о том, выполнено ли условие или нет, хотя и нуждается в способности распознавать то или иное состояние дел, не может быть исчерпывающим образом объяснено в терминах этой способности. В самом деле, всегда, когда условие истинности некоторого предложения таково, что мы не можем установить, выполнено оно или нет, кажется очевидным, что нет смысла говорить о неявном знании этого условия, ибо не существует того практического умения, в котором могло бы проявиться это неявное знание. Знание такого условия может быть построено только как явное знание, заключающееся в способности устанавливать данное условие каким-либо способом, не содержащим порочного круга, а это, как мы видели, нами здесь не используется.

Проблема, с которой здесь сталкивается попытка построить теорию значения, принимающую в качестве своего центрального понятия понятие истины, не затрагивает дополнительной части теории, которую я назвал ”теорией действия”. Эта часть теории занимается выявлением связи между условиями истинности предложения и реальной практикой его использования в рассуждении. До тех пор, пока не доказана возможность удовлетворительного построения такой теории действия, все попытки создания теории значения обсуждаемого типа обречены на провал. Однако в настоящее время было бы неразумно строить какие-либо прогнозы о выполнимости такой задачи, ибо мы пока еще почти ничего не знаем о том, как приступить к ее решению. Обсуждаемая мной проблема относится к теории смысла, которую я представил в виде оболочки, окружающей ядро теории. Ядро теории говорит о том способе, которым референты слов, входящих в предложение, детерминируют его условия истинности, или, говоря иначе, как применение предиката ”истинно” к каждому предложению зависит от референтов составляющих эти предложения слов. Оболочка — теория смысла — связывает теорию истины (или референции) с умением говорящего владеть языком, соотносит его знание суждений теории истины с практическими лингвистическими навыками, которые он проявляет. Когда человек изучает язык, он учится практике, учится вербально или невербально отвечать на высказывания и производить свои собственные высказывания. Помимо всего прочего, он обучается признавать предложения истинными или ложными, точнее говоря, он обучается говорить и действовать так, как требуется таким признанием. Однако знание условия, которое делает предложение истинным, не является тем, что он делает или непосредственным проявлением его действий. Мы видели, что в некоторых случаях, опираясь на то, что он говорит и делает, мы можем вполне приемлемо объяснить, что значит приписать ему такое знание. Однако в других, решающих случаях такого объяснения, по-видимому, дать нельзя. Таким образом, подлинное объяснение той практики, которой владеет говорящий, оказывается недостижимым.

Откуда берется понятие истины? Наиболее простой и заметной является его связь с лингвистическим актом утверждения, о чем свидетельствует тот факт, что обычно мы называем ”истинными” и ”ложными” именно утверждения, а не вопросы, команды, требования, предложения сделок и т.п. Если обратиться к фрегевскому различию между смыслом и действием, то легко увидеть, что предложение распадается на две части, одна из которых выражает смысл предложения (мысль), а другая указывает на его предполагаемое действие — утверждающее, вопрошающее, повелевающее и т.п. С этой точки зрения, только лишь о мысли можно говорить, что она истинна или ложна независимо от того, утверждаем ли мы, что она истинна, спрашиваем ли об этом, приказываем и т.п. Следовательно, при таком подходе тот, кто задает (сентенциальный) вопрос или отдает команду, в той же мере высказывает нечто истинное или ложное, как и тот, кто выражает утверждение, назвать ”истинным” или ”ложным” утверждение грамматически столь же неправильно, как назвать ”истинным” или ”ложным” вопрос или команду. Однако, несмотря на привлекательность такого подхода, он все-таки представляет собой отход от нашего привычного способа выражения. Это обусловлено не только тем, что у нас отсутствует утвердительное наклонение, аналогичное вопросительному и повелительному наклонениям, но и употреблением одной и той же формы слов как в сложносочиненном предложении или, что касается английского языка, сложноподчиненном предложении, так и в простом утвердительном предложении. Высказать нечто истинное — значит высказать нечто правильное, а высказать нечто ложное — значит высказать нечто неправильное. Любой серьезный подход к анализу утверждения должен предполагать, что об утверждении судят по объективным стандартам правильности и что, высказывая некоторое утверждение, говорящий претендует — правильно или ошибочно — на соблюдение этих стандартов. Именно от этих исходных представлений о правильности или неправильности утверждения ведут свое происхождение понятия истинности и ложности.

Высказывание можно критиковать различными способами. Определенные виды критики, например,что некоторое замечание было невежливым, было нарушением тайны или свидетельством дурного вкуса, направлены не на то, что говорится, а на само произнесение. Это интуитивно ясное различие трудно провести, не прибегая к помощи сомнительных понятий. Мы могли бы сказать, например, что в таких случаях подвергается критике скорее внешнее выражение, чем внутренний акт суждения. Однако тот факт, что некоторые лингвистические акты, например утверждения, могут быть переведены во внутренний план, сам по себе нуждается в объяснении, которого мы вправе ожидать от теории значения. Быть может, наименее сомнительный путь разделения двух типов критики заключается в следующем. Любой лингвистический акт может быть аннулирован, по крайней мере если его отмена осуществлена достаточно быстро: говорящий может отменить утверждение, команду, просьбу или вопрос. Критика, направленная против того, что именно сказано, например говорящая, что утверждение неистинно, приказание несправедливо или вопрос неуместен, утрачивает свои основания при отмене высказывания. В то же время критика, относящаяся к самому акту высказывания, благодаря его отмене ослабляется, но не устраняется полностью: если кто-то своим высказыванием обманывает доверие или ранит чувства слушателя, то отмена высказывания смягчает обиду, но не устраняет ее полностью. Проводимое таким образом различие не вполне совпадает с тем, что мы могли бы получить с помощью ссылки на внутреннее состояние говорящего: если мы возражаем против вопроса как неуместного, то такое возражение полностью снимается, когда вопрос взят обратно, так что при этом возражение направляется скорее против того, что сказано, а не против самого высказывания. Мы не возражаем против желания говорящего знать ответ, мы отрицаем только его право спрашивать. Однако мне представляется, что проведенное мной различие ближе к тому, что нам требуется в данном контексте, нежели то, которое можно провести благодаря ссылке на внутреннее состояние говорящего.

Понятие корректного или некорректного утверждения связано только с наличием или отсутствием существенной критики, направленной против того, что говорится, а не против самого произнесения. Я считаю важным выделить возможность критики последнего рода, ибо общее понятие приемлемости высказывания как его защищенности от критики любого рода бесполезно для наших целей. Понятие истины берет свое начало в более фундаментальном понятии правильности утверждения, однако оно не совпадает с последним. Интегральным элементом понятия истины является то, что мы можем провести различие между истинностью того, что кто-то говорит, и теми основаниями, которые позволяют ему считать произнесенное истинным. Мысль о том, что утверждение оценивается в соответствии со стандартами правильности или неправильности, еще не обеспечивает основания для такого различия. Утверждение, опирающееся на неадекватные основания, открыто для критики — критики, направленной против того, что сказано, а не против самого высказывания, —

И, следовательно, неправильно: вопрос состоит в том, почему мы хотим ввести различие между разными видами некорректности утверждения и на какой основе мы проводим это различие. Если мы принимаем концепцию условий истинности предложения, используемую при высказывании утверждений, то нам сразу же становится ясно, как провести это различие, однако встает вопрос: откуда взялась эта концепция? Мы не можем предполагать, что она дана вместе с наиболее простыми формами употребления утвердительных предложений, ибо для них мы требуем лишь общего различия между теми случаями, когда предложение может быть правильно высказано в утвердительной форме и когда этого сделать нельзя. Это становится ясным при рассмотрении таких предложений, как изъявительные условные предложения, к которым мы не привыкли применять предикаты ”истина” и ”ложь”. Философы спорят по поводу подходящих критериев применения названных предикатов к таким предложениям именно потому, что расходятся во мнениях о том, что именно следует отнести к условиям истинности этих предложений, а что — к основаниям, позволяющим говорящему считать их истинными. Эти споры говорят не о двусмысленности повседневного употребления изъявительных условных предложений. Все стороны согласны относительно обстоятельств, в которых утверждение, высказанное посредством изъявительного условного предложения, оправданно, т.е. когда говорящий имеет право высказать такое утверждение, и это все, что нам нужно знать для интерпретации утверждения такого типа, когда оно встречается в повседневном рассуждении. Благодаря этому мы знаем, когда можно высказать такое утверждение, как защитить его от сомнений, что делает разумным его принятие или отбрасывание, как действовать в соответствии с ним или выводить из него следствия, если мы приняли его. Споры философов относятся к дальнейшему вопросу о том, что же делает изъявительные условные предложения истинными. Некоторые полагают, что они истинны как раз в тех случаях, когда истинны соответствующие предложения с материальной импликацией; другие считают, что если антецедент истинен, условное предложение истинно или ложно в зависимости от истинности или ложности консеквента, но если антецедент ложен, условное предложение истинно или ложно в соответствии с тем, истинно или ложно соответствующее контрфактическое условное предложение, что приводит нас к условиям истинности контрфактических предложений. Третьи согласны с первой частью, однако считают, что, когда антецедент ложен, изъявительное условное предложение в целом ни истинно, ни ложно. И наконец, некоторые настаивают на том, что безотносительно к истинности или ложности антецендента истинность условного предложения требует существования некоторой связи между его антецедентом и консеквентом. Все эти споры не затрагивают обычного понимания изъявительных условных предложений: представление об употреблении таких предложений в повседневном рассуждении не включает в себя какой-либо концепции их условий истинности как отличных от условий правильности условного утверждения. Но если это верно в данном случае, то почему не во всех случаях? Почему мы не можем довольствоваться более фундаментальным понятием правильности утверждения, не обращаясь к понятию истинности предложения и связанным с ним различием между высказыванием чего-то ложного и высказыванием чего-то необоснованного?

Ответ, по крайней мере частично, заложен в образовании сложносочиненных предложений. Это очень четко выявляется в случаях с будущим временем. Если бы использование нами будущего времени ограничивалось только атомарными предложениями, то нельзя было бы сказать, где пролегает граница между условиями истинности таких предложений и основаниями их разумного утверждения. У нас не было бы нужды в проведении такого различия, для того чтобы понять утвердительное высказывание в будущем времени. Действительно, дело не только в том, что у нас не было бы оснований отрицать, что условия, господствующие в момент произнесения, включая намерения говорящего, являются частью условий истинности данного предложения. Мы не были бы вынуждены соглашаться с тем, что последующие события, соответствующие тенденциям, имевшимся в момент произнесения, оказывает какое-либо непосредственное воздействие на истинность данного предложения, ибо мы не обязаны рассматривать последующее произнесение отрицания этого предложения или его форму настоящего времени как противоречащее исходному утверждению. Проводить различие между истинностью предложения и правами говорящего на его утверждение нас заставляет поведение предложения в качестве составной части сложносочиненного предложения, в частности при его использовании в качестве антецедента условного предложения, а также при использовании сложных временных форм, например формы будущего в прошлом. При объяснении употребления условных предложений изъявительного наклонения мы не нуждаемся в понятии истинностного значения условного предложения, отличного от обстоятельств, дающих право на его произнесение, однако нам нужно понятие истинности его антецедента.

Поведение предложений в форме будущего времени в качестве составных частей сложносочиненных предложений заставляет нас проводить различие между условиями их истинности и условиями, обосновывающими их утверждение, и, следовательно, позволяет отличить подлинное будущее время, которое делает предложения истинными или ложными в зависимости от последовательно происходящих событий, от будущего времени, выражающего тенденции настоящего, которое делает предложения истинными или ложными в зависимости от условий, имеющихся в момент произнесения. Осознание условий истинности предложений, содержащих подлинное будущее время, обусловлено также использованием предложений с будущим временем для осуществления лингвистических актов, отличных от утверждения, например, команд, просьб и заключений пари. Существование этих лингвистических актов зависит от наличия определенных конвенциональных следствий, появляющихся после их совершения, следствий, определяемых исключительно содержанием предложения, использованного при совершении лингвистических актов; понимание действия, связанного с предложением, в этих случаях само по себе обеспечивает базис для разделения оснований, позволяющих говорящему произнести это предложение, и содержание самого предложения. Таким образом, хотя понятие истины возникает в связи с осуществлением утверждений, отделить его от более общего понятия правильности утверждений нам помогает понимание определенных типов высказываний, лишенных утвердительного действия. Это не означает, что понятие истины можно удовлетворительно объяснить только в терминах команд, пари и т.п. Поведение некоторой формы предложений с одним типом действия может резко отличаться от поведения этой формы с другим типом действия: интерпретация условных приказаний и пари ничего не дает для объяснения условных утверждений; дизъюнктивные вопросы ведут себя совершенно не так, как дизъюнктивные утверждения. До тех пор пока у нас нет оснований для обращения к понятию условий истинности утвердительных предложений в будущем времени, которое совпадает с понятием условий истинности для команд, относящихся к будущему, мы не имеем права переносить это понятие из одного контекста в другой.

Таким образом, в понятие истины с самого начала включена противоположность между семантическими и прагматическими аспектами утверждения. Истина есть объективное свойство того, что высказывает говорящий, которое не зависит от его знаний, от его оснований или мотивов произнесения. Естественно, такое различие возникает сразу же, как только говорящий овладел языком настолько, что получил возможность делать ошибочные утверждения, причем ошибка не обусловлена неверным пониманием языка. Однако эта противоположность становится гораздо более резкой в силу необходимости проводить различие между неспособностью сказать, что истинно, и неспособностью сказать, что оправданно.

Объяснить, почему для семантических целей нам нужно понятие истины, еще не значит объяснить, как нужно применять это понятие. Из сказанного выше ясно, что в процессе усвоения языка мы неявно обращаемся к понятию истинности предложений, обучаясь строить сложные предложения и осуществлять утверждения с их помощью, и что этот процесс облегчается одновременно появляющимся умением пользоваться определенными предложениями, лишенными утвердительного действия. Усвоенное таким неявным образом понятие истины должно быть способно в свою очередь привести к формированию более фундаментального понятия правильности утверждения. Это означает, что, какие бы другие условия, помимо истинности предложения, ни требовались для того, чтобы оправдать утверждение, их следует объяснять как условия, дающие говорящему разумные основания предполагать, что предложение выполняет условия своей истинности. Если бы дело обстояло иначе, мы не могли бы считать, что содержание предложения детерминировано условиями его истинности. Это не означает, что мы отрицаем наличие в утверждении конвенционального элемента. Например, делом соглашения является то, что математическое утверждение содержит в себе претензию на то, что его доказательство известно (хотя и необязательно говорящему); наше понимание самих математических суждений не претерпело бы никакого изменения, если бы практической нормой стало утверждение таких суждений на основе лишь правдоподобных (в смысле Пойя) рассуждений. Однако от понятия истины, т.е. от условий истинности любого предложения, требуется, чтобы все то, что передается утверждением этого предложения сверх условий его истинности, например существование доказательства для математических утверждений, могло быть представлено в качестве основы для того, чтобы считать его истинным (или как в случае принципов Грайса, основы для произнесения именно такого предложения, а не более простого и строгого): для утверждений различных видов на долю конвенции остается лишь одно — установить, насколько строгими должны быть основания, чтобы утверждение было оправданным.

Однако все это никак не помогает нам разрешить то затруднение теории значения, опирающейся на понятие истины, которое обусловлено тем фактом, что наших возможностей недостаточно для установления истинности многих предложений языка. В этом отношении поучителен случай предложений с будущим временем. Условия истинности, которые мы вынуждены связывать с этими предложениями для описания их поведения в сложных предложениях, таковы, что говорящий не может с достоверностью обосновать истинность такого предложения в момент его произнесения, и именно это заставляет нас проводить самое резкое различие между условиями истинности некоторого предложения и условиями, дающими говорящему право высказать утверждение. Но до тех пор, пока мы рассматриваем предложения с будущим временем, которые при выражении в настоящем времени остаются разрешимыми, мы продолжаем заниматься условиями истинности, знание которых может быть проявлено говорящим непосредственно, ибо в следующий после высказывания период времени он может обнаружить осознание того факта, выполнены или не выполнены условия истинности произнесенного предложения. Мы по-прежнему нисколько не приблизились к объяснению содержания приписывания говорящему знания условий истинности предложения в тех случаях, когда эти условия не таковы, что их можно непосредственно распознать в любых обстоятельствах.

III.

Для того чтобы обрести ясность в вопросе о том, что же содержится в признании истинным некоторого утверждения, нужно попытаться начать с самого начала и рассмотреть следующий принцип: если утверждение истинно, должно существовать нечто такое, благодаря чему оно истинно. Этот принцип лежит в основе попыток философски объяснить истину как соответствие между утверждением и некоторым фрагментом реальности. Я буду называть его принципом С. Принцип С несомненно включен в наше понятие истины, однако он не может быть применен непосредственно. Данный принцип носит, скорее, регулятивный характер, т.е. он не говорит о том, что сначала мы определяем, что именно существует в мире, а затем решаем, что нужно для того, чтобы сделать истинным каждое данное утверждение. Лучше сказать, что сначала мы устанавливаем подходящее понятие истины для утверждений различных типов, а затем из этого делаем вывод о строении реальности.

В силу своей регулятивности принцип С на первый взгляд может показаться бессодержательным. Его силу мы начинаем ощущать лишь в тех случаях, когда сталкиваемся с нарушениями этого принципа. Наиболее очевидный пример такого нарушения дает условное контрфактическое предложение, которое считается истинным, хотя не существует ничего такого, что мы могли принять в качестве основы его истинности. Сюда относятся, в частности, контрфактические предложения, которые одна из школ теологов считает объектами Scientia media Бога, относящимися к поведению существ, которые обладали бы свободой воли, если бы они были созданы, и которых на основании этого Бог решил не создавать. Большинство людей испытывают сильный протест против такой концепции на том основании, что в подобных случаях нет ничего, что могло бы сделать контрфактическое предложение истинным. Это возражение опирается на тезис, что контрфактическое предложение не может быть, как я буду говорить, просто истинным, т.е. что контрфактическое предложение не может быть истинным, если не существует некоторого утверждения, не включающего в себя условного предложения в сослагательном наклонении, истинность которого делает истинным контрфактическое предложение. Иными словами, для любого истинного контрфактического предложения должен существовать нетривиальный ответ на вопрос: ”Что делает его истинным?”.

Здесь принцип С уже дает существенную информацию, однако лишь потому, что соединяется с более конкретным тезисом о том, что контрфактическое предложение не может быть просто истинным. В общем, мы можем что-то узнать благодаря применению принципа С к утверждениям конкретного типа только в том случае, если мы заранее приняли некоторое решение относительно того вида объектов, благодаря которым утверждения данного типа могут быть истинны. В частности, это требует основания для определения того, утверждения каких типов могут быть просто истинными, а каких — не могут быть просто истинными. Однако даже в случае с контрфактическими предложениями мы не можем получить четкого вывода до тех пор, пока не узнаем, какие утверждения следует считать содержащими условные сослагательные предложения.

Излагаемые сейчас соображения смыкаются с предшествующим анализом именно потому, что, как было отмечено ранее, форма условного сослагательного предложения является одной из тех операций, которые позволяют нам строить неразрешимые эффективно предложения. Почему кто-то должен считать, что контрфактическое предложение может быть просто истинным? Единственным возможным основанием может быть лишь его предположение о том, что в силу логической необходимости некоторое контрфактическое предложение или противоположное ему должно быть истинным (для некоторого условного предложения противоположным является условное предложение с одинаковым антецедентом, но противоположным консеквентом), однако он не считает, что необходимо существует какое-либо основание для истинности одного из этих предложений, такое основание, на которое мы обычно опираемся при утверждении подобных контрфактических предложений. Но ведь никто не мог бы разумно считать логической необходимостью то, что для любой пары условных контрфактических предложений одно из них должно быть истинным, однако мы весьма склонны принимать такое допущение в отношении некоторых таких пар. Причина заключается в том, что мы легко отождествляем истинность определенных утверждений, не содержащих открыто условных сослагательных предложений, с истинностью определенных сослагательных предложений, а ложность первых — с истинностью противоположных условных сослагательных предложений. Если же, далее, мы принимаем принцип двузначности для утверждений первого вида, то мы вынуждены соглашаться с тем, что для любого условного сослагательного предложения, соответствующего такому утверждению, либо оно само, либо противоположное ему предложение должно быть истинно.

Ясным примером утверждений, именно так связанных с условными предложениями, являются утверждения, приписывающие людям некоторые способности. Утверждение типа ”X способен к изучению языков” обычно проверяется наблюдением за тем, насколько быстро субъект овладевает иностранным языком. Если же теперь мы рассмотрим утверждение, относящееся к субъекту, который никогда не имел никаких контактов с языками, за исключением родного языка, то мы сталкиваемся с тремя возможными позициями по отношению к вопросу: ”Должно ли это утверждение быть истинным или ложным?”.

(1) Ответ не обязательно должен быть утвердительным; вовсе не обязательно должен существовать определенный ответ на вопрос о том, как быстро изучил бы этот индивид иностранный язык, если бы однажды занялся этим.

(2) Лингвистические способности должны быть связаны с некоторой особенностью структуры мозга, которая в настоящее время нам еще не известна; мозг данного индивида либо обладает этой особенностью, либо не обладает ею; следовательно, данное утверждение должно быть либо истинным, либо ложным, независимо от того, узнаем мы когда-либо об этом или нет.

(3) Лингвистические способности не обязательно связаны с какими-либо физиологическими особенностями, тем не менее каждый отдельный человек обладает ими или нет; следовательно, данное утверждение должно быть либо истинным, либо ложным.

То обстоятельство, что истинность утверждения ”X способен к изучению языков” зависит от истинности утверждения ”Если бы X попытался изучить какой-либо язык, то он быстро добился бы успеха”, а его ложность — от истинности противоположного условного предложения, не является предметом спора между сторонниками указанных трех позиций: оно должно быть несомненным для всякого, кто понимает выражение ”способен к изучению языков”. Поэтому вопрос о том, необходимо ли, чтобы одно из двух противоположных условных сослагательных предложений было истинным, совпадает с вопросом о том, справедлив ли принцип двузначности для явно категорического утверждения "X способен к изучению языков”. Сторонник позиции (3), признающий, что нет никакой необходимости, чтобы в ситуации, когда антецедент условного предложения остается невыполненным, мы могли при достаточном знании распознать истинность самого условного предложения или противоположного ему, тем самым допускает, что одно из этих предложений может быть просто истинным. Сторонник позиции (2) ощущает обязанность защищать принцип двузначности для категорических утверждений, однако поскольку мысль о том, что условное контрфактическое предложение может быть просто истинным, кажется ему неприемлемой, постольку он признает необходимым, чтобы истинность или ложность утверждения, приписывающего некоторую способность данному индивиду, зависела от истинности или ложности утверждения другого типа, в частности, утверждения о физиологии. Сторонник позиции (1) разделяет с защитниками позиции (3) то убеждение, что нет необходимости, позволяющей нам квалифицировать категорическое утверждение как истинное или ложное, как бы много мы ни знали; однако поскольку вместе с защитниками позиции (2) он не хочет признавать возможность чисто истинных контрфактических предложений, постольку он решает дилемму, просто отвергая принцип двузначности.

Конечно, тот, кто поддерживает позицию (3), не обязан соглашаться с тем, что условное контрфактическое предложение может быть просто истинным. Он может отвергнуть это и заявить го, что делает утверждение ”Если бы X попытался изучить некоторый язык, то он быстро добился бы успеха” истинным (если, конечно, то, что оно истинно, есть истинность утверждения ”X способен к изучению языков”). Если такое заявление можно квалифицировать как отрицание того, что контрфактическое предложение способно быть просто истинным, то он должен считать, что утверждения типа "X способен к изучению языков” не связаны с условными сослагательными предложениями. Однако все это довольно бессодержательно, ибо тезис о том, что контрфактические предложения подобного рода не могут быть просто истинными, сводится к тривиальности: предметом спора вряд ли является тот факт, что мы действительно обучаемся применять предикаты типа ”способен к изучению языков” к тем, кто уже получает результаты определенным образом при соответствующих обстоятельствах, или к тем, кто, как мы имеем основания полагать, добился бы успехов при соответствующих обстоятельствах, так что это важнейший пример выражения, вводимого посредством условного (сослагательного) предложения. Следовательно, он должен согласиться с тем, что предложение ”X способен к изучению языков” действительно предполагает условное сослагательное предложение ”Если бы X попытался выучить язык, то он быстро добился бы успеха” в том смысле, что мы понимаем первое благодаря второму и что любое основание истинности одного из них является основанием истинности другого. Однако он может также возразить, что отсюда еще вовсе не следует, что категорическое предложение сводится к условному сослагательному предложению и что критерий того, что условное контрфактическое предложение является просто истинным, должен заключаться в том, что не существует никакого утверждения, истинность которого делает истинным контрфактическое предложение и которое само действительно не сводится к условному сослагательному предложению. Основание для отрицания того, что предложение ”X способен к изучению языков” сводится к соответствующему условному сослагательному предложению, т.е. что значение одного в точности равно значению другого, для него состоит только в том, что предложение "X способен к изучению языков” может быть, с его точки зрения, просто истинным, в то время как условное сослагательное предложение не может быть просто истинным. В общем, для любой случайной пары противоположных условных сослагательных предложений мы не можем предполагать, что одно из них должно быть истинным, однако относительно некоторых пар таких предложений мы принимаем такое допущение и поступаем так потому, что рассматриваем их как отражение устойчивой черты реальности, которой мы не можем наблюдать непосредственно. Допуская переход от условного предложения к категорическому, мы выражаем, с его точки зрения, именно это убеждение. Вот почему форма категорического предложения не просто сводится к форме условного предложения: она воплощает в себе допущение о том, что способность человека к изучению языка отображает некоторое устойчивое, но ненаблюдаемое непосредственно условие. Категорическую форму предложения можно правильно понять только в том случае, если видеть в ней воплощение такого допущения — допущения, на которое не опирается употребление условной формы предложения.

Этот вариант позиции (3) нельзя отбросить в сторону как попытку с помощью простой игры слов выхолостить содержание тезиса о том, что условное сослагательное предложение не может быть просто истинным, одновременно соглашаясь с этим тезисом. Напротив, он проводит различие между теми случаями, в которых применение данного тезиса заставляет нас признавать, что ни одно из двух противоположных контрфактических предложений не может быть истинным, и случаями, в которых при сохранении принципа двузначности для определенных категорических утверждений мы не обязаны делать такую уступку. Правда, он не указывает никакого принципа, согласно которому можно провести разграничение этих двух случаев, апеллируя к нашей обычной языковой практике. Следовательно, он не дает никакого оправдания этой практике. Нельзя отрицать, что мы обязаны проводить различие такого рода, ибо в нашем языке область выражений, вводимых посредством тех или иных условных предложений, громадна. Она включает в себя каждый термин, обозначающий свойство, обладание которым устанавливается проверкой, или количество, степень которого устанавливается измерением. Некоторые из этих проверок и измерительных процедур мы интерпретируем как раскрытие положений дел, существующих до и независимо от проверок и измерений. И в дальнейшем мы принимаем допущение о том, что предложение, приписывающее чему-то некоторое свойство или определенную степень количества, с определенностью истинно или ложно независимо от того, были ли осуществлены проверки и измерения или могут ли они быть осуществлены.

Принимая такое допущение, мы встаем на реалистическую позицию по отношению к осуждаемым свойствам и величинам. И теперь становится ясно, каким образом понятие истины, которое, как мы считаем, управляет нашими утверждениями, детерминирует через принцип С наш взгляд на структуру реальности. Действительно, мы можем охарактеризовать реализм относительно данного класса утверждений как предположение о том, что каждое утверждение этого класса определенно либо истинно, либо ложно[1]. Таким образом, позиции (2) и (3) равнозначны различным вариантам реалистического истолкования утверждений о человеческих способностях, в то время как позиция (1) представляет собой отрицание реалистической интерпретации этих утверждений. Однако позиция (1) является редукционистской: соглашаясь с тем, что любое утверждение, приписывающее определенную способность отдельному индивиду, должно быть определенно истинным или ложным, ее сторонники заключают отсюда, что должен существовать некоторый физиологический факт, делающий его истинным или ложным. Конечно, редукционизм не обязательно принимает свою крайнюю форму, утверждающую переводимость утверждений одного класса в утверждения иного класса. Главным образом его интересуют те вещи, которые делают истинными утверждения данного класса. Тезис, согласно которому утверждения класса M в этом смысле редуцируемы к утверждениям другого класса R, принимает общую форму утверждения о том, что для любого утверждения А из M существует некоторое семейство А множеств утверждений класса R, такое, что для истинности А необходимо и достаточно, чтобы все утверждения некоторого множества, принадлежащего А, были истинны. Перевод гарантирован только в том случае, если само А и все множества, которые оно содержит, являются конечными. При этом мы можем сказать, что любое утверждение из M истинно в силу истинности определенного, возможно бесконечного, количества утверждений класса R.

Вооружившись этим понятием редуцируемости, мы можем теперь в общем виде сказать, что некоторое утверждение является просто истинным, если оно истинно, но не существует такого класса утверждений, который не содержит его или его тривиальные варианты и к которому может быть редуцирован любой класс, содержащий это утверждение. В то время как позиция (2) представляет собой редукционистскую форму реализма относительно человеческих способностей, позиция (3) выражает наивный реализм относительно этих способностей: наивный реализм относительно утверждений некоторого класса Д состоит в соединении реалистической позиции по отношению к этому классу с тезисом о том, что утверждения этого класса могут быть просто истинными, т.е. что не существует такого класса утверждений, к которому они могут быть редуцированы. Это равнозначно заявлению о том, что мы не можем ожидать нетривиального ответа на вопрос: ”Благодаря чему утверждение класса Д истинно, когда оно истинно?” Наше понимание строения реальности — наша метафизическая позиция — частично определяется тем, по отношению к каким классам утверждений мы занимаем реалистическую позицию, т.е. принимаем принцип двузначности, а частично тем, какие из этих утверждений мы считаем способными быть просто истинными.

Теперь мы находимся в более выгодном положении для понимания того, что же включено в приписывание говорящему знания условий истинности некоторого предложения. Если некоторое предложение S таково, что утверждения, возникающие посредством его произнесения, не могут быть просто истинными, то будет существовать класс R таких утверждений, что произнесение предложения S может быть истинным только в том случае, если все утверждения некоторого подходящего подмножества R истинны. И понимание условий истинности S будет состоять в неявном понимании того способа, которым истинность этого предложения зависит от истинности утверждений из R. Вполне возможно, что эта зависимость может быть реально выражена в самой теории истины таким образом, что если мы рассматриваем формулировку этой теории в метаязыке, представляющем собой расширение объектного языка, то T-предложение для S будет нетривиальным, т.е. не будет содержать само S в своей правой части. Однако может случиться и так, что трудности (если таковые имеются) реального перевода S в объектном языке помешают также и построению такого нетривиального T-предложения. В этом случае теория смысла, объясняющая, из чего складывается понимание говорящим суждений теории истины, прояснит отношение между S и классом R. В любом случае представление о понимании условий истинности не представляет собой проблемы.

Иначе дело обстоит в том случае, когда S понимают как предложение, используемое для утверждений, способных быть просто истинными. В этом случае соответствующее T-предложение может иметь лишь тривиальную форму. Поэтому объяснение того, что значит для говорящего знать условия истинности S, должно целиком войти в теорию смысла. В случае предложения, способного быть просто истинным, нашей моделью такого знания является способность использовать предложение для отчета о наблюдении. Так, если кто-то, взглянув, способен сказать, что одно дерево выше другого, то он знает, что значит для одного дерева быть выше другого дерева, следовательно, он знает, какое условие должно быть выполнено для того, чтобы предложение ”Это дерево выше другого дерева” было истинным.

Понятие отчета о наблюдении довольно расплывчато. Не вдаваясь во все те проблемы, встающие при попытках сделать его более точным, мы здесь выделим лишь те случаи, в которых способность использовать некоторое данное предложение для отчета о наблюдении может разумно рассматриваться как знание о том, как должны обстоять дела, для того чтобы это предложение было истинным. Следует помнить о том, что этот критерий предназначен для применения лишь в тех случаях, когда мы имеем дело с предложением, для которого у нас нет нетривиального способа сказать, что должно быть, чтобы оно было истинно. Требуются, видимо, следующие условия. Во-первых, отчет о наблюдении не должен опираться на какой-либо посторонний вывод (не должен представлять собой ”заключение свидетеля”), как, например, в утверждении ”Я вижу, что Смит забыл отменить свою подписку на газеты". Во-вторых, в каждом случае, когда предложение истинно, необходимо, чтобы было возможно наблюдать, что оно истинно. И в-третьих, наблюдение того, что предложение истинно, не должно включать в себя операций, изменяющих ту ситуацию, на которую ссылается предложение. Последнее условие является наиболее щекотливым. Я не уверен, существует ли здесь какой-либо точный интуитивный принцип, не говоря уже о том, правильно ли я его сформулировал. Однако этот пункт можно проиллюстрировать нашим примером, относящимся к человеческим способностям. Повседневные рассуждения, несомненно, разрешают использование предложений типа ”Я видел, что он способен к изучению языков”. Однако если мы принимаем наивно реалистическое истолкование предложений, приписывающих способности отдельным людям, то возможность наблюдать проявления таких способностей мы вряд ли будем считать достаточной гарантией того, что у нас есть знание о том, что делает предложение истинным. Если каждый индивид, несомненно, обладает либо не обладает какой-либо данной способностью независимо от того, была ли у него когда-либо возможность проявить наличие или отсутствие этой способности, то обладание такой способностью не может состоять в ее проявлениях. Она не может состоять даже в том, что делает истинным соответствующее условное сослагательное предложение, когда последнее считается понятным до употребления словаря постоянных способностей, так как в противном случае индивид мог бы и обладать и не обладать данной способностью. В конкретном случае, по-видимому, только обладание способностью делает истинным соответствующее условное сослагательное предложение, если нет ничего другого, что показало бы истинность условного предложения и, следовательно, наличие способности. Поэтому при наивно реалистическом истолковании человеческих способностей мы не можем рассматривать наблюдение того, что некто быстро усваивает язык, как наблюдение самой способности, а только как наблюдение ее проявления, из которого можно вывести обладание ею. Сама же способность должна рассматривать как нечто непосредственно ненаблюдаемое. Теперь можно сказать, что второго из наших двух принципов достаточно для получения этого результата, так как если речь идет о человеке, который всю свою жизнь прожил в одноязычном сообществе, то в принципе невозможно наблюдать, обладает он или нет лингвистическими способностями. Такая же трудность стояла бы перед наблюдателем в период, предшествовавший возведению Вавилонской башни. Однако все это выглядит как апелляция к особым чертам нашего конкретного примера. Более важным представляется тот факт, что если проверяют лингвистические способности некоторого индивида, создавая у него стимул и предоставляя ему возможность изучить иностранный язык, а затем наблюдая, что из этого получается, то в этом случае материально изменяют саму ситуацию. Именно по этой причине нам не следует спешить с утверждением о том, что понимание того, как осуществить проверку, равнозначно знанию о том, что представляет собой обладание лингвистической способностью, хотя она никогда не была использована. Нужно проявить сдержанность, если речь идет в контексте наивно реалистического истолкования человеческих способностей. Третье требование, при всей несомненной неудовлетворительности его формулировки, было включено нами выше именно для оправдания такой сдержанности. Этот случай следует сопоставить с наблюдением, скажем, внешней формы. Хотя, как хорошо известно, некоторые философы потерпели, поражение на этом пути, было бы, видимо, совершенно неразумно отрицать, что тот, кто на основании осмотра или ощупывания способен сказать, является ли палка прямой или нет, знает, что значит для палки быть прямой, на том лишь основании, что при этом не показано его знание прямизны для палки, которую никто не видел и не трогал. Как мне представляется, лучший способ объяснить интуитивное различие между этими двумя видами случаев состоит в утверждении, что рассматривание или ощупывание палки не изменяет ее. В самом деле речь идет не о том, что изменение, привносимое проверкой, затрагивает проверяемое свойство: проверяя лингвистические способности некоторого индивида, мы намереваемся установить ту степень этих способностей, которой он обладает независимо от проверки; это не единственный случай, когда проверка влияет на рассматриваемое свойство. С некоторой долей справедливости можно сказать, что вопрос о том, какие процедуры наблюдения считать вносящими изменения в объект, опять-таки относится к сфере метафизического решения и выходит за пределы нашего анализа.

С другой стороны, мы вполне законно можем расширить понятие отчета о наблюдении так, чтобы оно включало в себя утверждения, опирающиеся на совершение операций, аналогичных счету, которые не воздействуют на наблюдаемый объект, а служат лишь для внесения порядка в наблюдения. Утверждения о числовой величине можно отнести к предложениям, условия истинности которых устанавливаются информативно. Однако утверждения о равенстве числовых величин можно считать такими утверждениями, знание условий истинности которых состоит в способности сообщить о результате не пассивного наблюдения, а наблюдения, сопровождаемого интеллектуальной операцией. Предложения, выражающие результаты измерений или наблюдений с помощью инструментов, образуют промежуточный случай или, скорее, целый спектр промежуточных случаев, приближающихся к регистрации результатов тех проверок, которые мы пытались исключить. Я не знаю, как провести между ними четкую границу и можно ли ее провести вообще. Однако мне вовсе не обязательно это делать, ибо я не верю, что в конечном итоге можно отстоять концепцию значения как условий истинности. Единственное, в чем я уверен, так это в том, что у нас имеется две фундаментальные модели для описания того, что значит знать условия истинности предложения. Одна модель — это явное знание, т.е. способность сформулировать эти условия. Эта модель, как мы видели, не вызывает сомнений и действительно нужна нам во многих случаях. Однако мы также видели, что этой моделью нельзя пользоваться, если мы хотим, чтобы представление об условиях истинности служило в качестве общей формы объяснения знания о значении. Другой моделью является способность наблюдать, истинно предложение или нет. Это понятие можно законным способом расширить. Неважно, можем ли мы точно установить, как далеко его можно расширить. Существенно то, что его нельзя расширить в той степени, которая нам нужна.

Ранее было указано на то, что понятие понимания условий истинности становится проблематичным только тогда, когда оно применяется к принципиально неразрешимым предложениям. Этот подход на самом деле более плодотворен, чем только что проведенное обсуждение, ибо он снабжает говорящего пониманием условий истинности предложения во всех случаях, когда существует некоторая проверка, которая в принципе может быть проведена. Однако этот момент не столь важен. Выше мы утверждали также, что имеется три основные операции для образования предложений, приводящие к построению неразрешимых предложений: условные сослагательные предложения; использование прошедшего времени (или вообще ссылка на недоступные пространственно-временные области) и квантификация по ненаблюдаемым или бесконечным совокупностям. Заявление о том, что мы склонны обращаться к использованию предложений наблюдения как к некоторой модели знания условий истинности предложений, теперь подкрепляется неявным, а иногда и открытым обращением к этой модели в тех случаях, когда рассматриваются предложения, связанные с использованием перечисленных операций. Поскольку обсуждаемые предложения в принципе неразрешимы, постольку наблюдения, о которых мы думаем, не могут быть осуществлены нами: это наблюдения существа с иной пространственно-временной перспективой или такого существа, интеллектуальные силы которого и возможности наблюдения далеко превосходят наши силы и возможности. Так, например, рассуждая об умственных способностях, наивный реалист склонен обращаться к представлению о мышлении как некой нематериальной субстанции, о структуре которой мы можем судить лишь косвенно, посредством вывода. Однако она могла бы быть непосредственно наблюдаема для существа, на которое духовная субстанция воздействует так же, как воздействует на нас материальная реальность. Мы склонны опять-таки считать, что утверждения в прошедшем времени оказываются истинными или ложными благодаря реальности, которая для нас недоступна или доступна лишь отрывочно благодаря памяти, но которая в некотором смысле все-таки существует, ибо если бы от прошлого ничего не оставалось, то не было бы ничего, что могло бы сделать утверждение о прошлом истинным. Согласно такому представлению, мы по большей части вынуждены полагаться на вывод при обосновании наших утверждений о прошлом, т.е. на косвенное свидетельство. Однако наше знание о том, что в действительности делает такие утверждения истинными или ложными, включает в себя понимание того, что значит непосредственная оценка их истинности. Способность к такой непосредственной оценке означала бы способность наблюдать прошлое так, как мы наблюдаем настоящее, т.е. способность обозревать всю целостность реальности или по крайней мере любое ее сечение во времени с позиции, находящейся вне временной последовательности. Наиболее известный пример такого способа мышления связан с квантификацией в бесконечной области. Мы приобретаем понимание квантификации в конечных, обозримых областях, обучаясь осуществлять полный обзор и обосновывать истинностное значение каждого примера квантифицируемого утверждения. Предположение о том, что полученное таким образом понимание без каких-либо последующих объяснений может быть распространено на квантификацию в бесконечных областях, опирается на мысль о том, что трудности практики мешают нам аналогичным образом установить истинностные значения предложений, содержащих такую квантификацию. А когда эта мысль подвергается сомнению, ее защищают с помощью ссылки на гипотетическое существо, которое могло бы обозревать бесконечные области точно так же, как мы обозреваем конечные. Так, например, Рассел говорил об этом как о простой ”медицинской невозможности”.

Вот так мы пытаемся убедить себя, что наше понимание истинности неразрешимых предложений заключается в понимании того, как можно было использовать такие предложения в качестве непосредственных отчетов о наблюдениях. Сами мы не способны на это, однако мы знаем, какими силами должен был бы располагать сверхчеловек — гипотетическое существо, для которого обсуждаемые предложения не были бы неразрешимыми. И мы молчаливо предполагаем, что наше понимание условий истинности таких предложений заключается в представлении о тех силах, которыми должен обладать наблюдатель-сверхчеловек, и о том, каким способом он устанавливал бы истинностные значения этих предложений. Эта цепочка рассуждений связана со вторым регулятивным принципом, управляющим понятием истины: если утверждение истинно, то должна существовать принципиальная возможность узнать это. Данный принцип тесно связан с первым принципом: если бы в принципе было невозможно узнать об истинности некоторого истинного утверждения, то как могло бы существовать то, что делает это утверждение истинным? Этот второй принцип я буду называть принципом К. Его применение в значительной степени зависит от истолкования выражения ”в принципе возможно”. Тот, кто принимает реалистическую позицию относительно любого проблематичного класса утверждений, будет довольно широко интерпретировать выражение ”в принципе возможно”. Он не будет настаивать на том, что всегда, когда некоторое утверждение истинно, для нас должно быть возможно, хотя бы в принципе, знать об этом. Но это для нас — существ с ограниченными интеллектуальными способностями и возможностями наблюдения, с ограниченной пространственно-временной точкой зрения. Для существа же с большими способностями или с иной пространственно-временной позицией это вполне возможно. Однако даже самый последовательный реалист должен признать, что мы вряд ли могли бы говорить о понимании истинности некоторого утверждения, если бы у нас не было никакого представления о том, как установить его истинность. В этом случае у нашего представления об условиях его истинности не было бы основы. Кроме того, он должен признать далее, что было бы бесполезно чисто тривиальным образом определять те дополнительные способности, которыми должно обладать гипотетическое существо, чтобы иметь возможность непосредственно наблюдать истинность или ложность утверждений некоторого данного класса. Мы не можем, например,сказать, что существо, способное к непосредственному постижению контрфактической реальности, способно прямым наблюдением установить истинность или ложность любого контрфактического предложения, ибо выражение ”непосредственное постижение контрфактической реальности” не содержит никаких указаний на то, в чем могли бы состоять такие способности. Даже реалист согласится с тем, что описание требуемых сверхчеловеческих способностей должно всегда иметь ясную связь с нашими фактическими способностями: должно быть их аналогом или расширением. Именно по этой причине тезис о том, что контрфактические предложения не могут быть просто истинными, является столь распространенным, и в результате мы не можем составить себе никакого представления о том, на что может быть похожа способность непосредственного восприятия контрфактической реальности.

В изложенном выше подходе дан диагноз, а не защита. Я полагаю, он дает точное психологическое описание того, каким образом мы с такой готовностью приходим к предположению об истинности для предложений, относящихся не к самым простым слоям нашего языка: у нас есть знание о том, что означает их истинность, однако оно не дает обоснования этого предположения. Насколько я понимаю, нет никакого альтернативного описания понимания условий истинности таких предложений. Однако при оценке способа использования таких предложений это описание навязывает нам мысль о существе, совершенно непохожем на нас, и при этом не дает никакого ответа на вопрос о том, как мы приходим к приписыванию нашим предложениям значения истинности, связанного с таким их использованием, на которое мы не способны. Эта трудность возникает перед любым объяснением значения определенных выражений, сводящимся к тому, что мы понимаем эти выражения по аналогии с другими выражениями, к пониманию значений которых мы приходим более прямым путем. Такой подход неотличим от тезиса, утверждающего, что к определенным предложениям мы относимся так, как если бы их употребление было похоже на употребление других предложений и именно в тех отношениях, в которых они фактически различаются, т.е. что мы систематически неправильно понимаем наш собственный язык.

IV.

Как же выйти из этого тупика? Чтобы ответить на данный вопрос, мы должны сначала выяснить, что нас туда завело. Очевидный ответ заключается в том, что все наши трудности обусловлены стремлением приписать реалистическую интерпретацию всем предложениям нашего языка, т.е. предположением о том, что понятие истины применяется к утверждениям, содержащим эти предложения, таким образом, что каждое утверждение такого рода с определенностью истинно или ложно, независимо от нашего знания или способов познания. В отношении разрешимых утверждений принцип двузначности приносит мало вреда или даже не приносит его совсем, ибо мы можем, по предположению, легко установить истинностное значение таких утверждений. Когда же принцип двузначности применяется к неразрешимым утверждениям, нам трудно приравнять способность распознать, когда некоторое утверждение было обосновано как истинное или ложное, к знанию условий его истинности, поскольку оно может быть истинным в тех случаях, когда у нас нет.

Средств установить его истинность, и ложным тогда, когда мы не можем установить его ложность. Находясь в таком положении, мы можем объяснить приписывание говорящему знания условий истинности утверждения только в том случае, когда это знание может быть выражено в явной форме, т.е. когда условия истинности можно информативно сформулировать, и понимание данного утверждения можно представить как способность сформулировать эти условия. Если же дело обстоит иначе, то мы не в состоянии объяснить, в чем же может заключаться неявное знание говорящим условий истинности утверждения, ибо, по всей видимости, его нельзя исчерпывающим образом объяснить в терминах актуального использования предложения, которое усвоил говорящий.

Если реалистическая позиция, которую мы занимаем в отношении некоторого класса утверждений M, носит редукционистский характер, то у нас имеется возможность исследовать, справедлив ли принцип двузначности для утверждений класса M. Должен существовать класс R утверждений, к которым применяется редукция, и проблема сравнительно легко разрешается, если принята реалистическая точка зрения на сам класс R. Для любого утверждения А из M в этом случае либо существует, либо не существует некоторое множество, принадлежащее семейству множеств утверждений класса R, все члены которого истинны, следовательно, само А либо истинно, либо не истинно. Решение вопроса о том, достаточно ли этого, чтобы гарантировать принцип двузначности для класса M, будет зависеть от нашей интерпретации понятия ложности в отношении этого класса. Если мы интерпретируем понятие ”ложно” как означающее просто ”неистинно”, то принцип двузначности будет тривиально верен. Однако гораздо чаще понятие ”ложно” мы склонны интерпретировать так, что выражение ”А ложно” равнозначно выражению ”Отрицание А истинно”, в котором отрицание утверждения рассматриваемого вида устанавливается с помощью прямых синтаксических критериев. Если класс M замкнут по отрицанию, то исследование, должно ли каждое утверждение А класса M быть либо истинным, либо ложным, сводится к решению вопроса о том, всегда ли, если не существует множества, принадлежащего к А, все члены которого истинны, будет существовать некоторое множество, принадлежащее к не A, все члены которого истинны; даже если ответ на последний вопрос отрицателен, ситуация не ставит перед нами проблем. Будут существовать утверждения M, не являющиеся ни истинными, ни ложными, и, если операцию отрицания мы хотим представить в качестве результата применения подлинного пропозиционального оператора, нам потребуется для утверждений класса M многозначная семантика. Однако для построения такой семантики нет никаких конкретных препятствий.

Трудности возникают в связи с таким классом M, утверждения которого в принципе неразрешимы, и с наивно реалистическим истолкованием этих утверждений: мы принимаем принцип двузначности для членов M, но в то же время не считаем, что существует какой-либо нетривиальный способ определить, что же делает истинным утверждение класса M, когда оно истинно. В любом таком случае у нас нет средств для оправдания принципа двузначности, за исключением отброшенной выше концепции существа со сверхчеловеческими способностями, для которого утверждения M разрешимы. На самом деле может оказаться так, что признанная лингвистическая практика верна в применении к таким утверждениям и формам вывода, которые справедливы в классической двузначной логике. И этот факт приводит нас к предположению о том, что мы действительно обладаем понятием истины, применимым к этим утверждениям, согласно которому каждое утверждение либо истинно, либо ложно. Однако простой навык признания определенных форм вывода сам по себе еще не может наделить нас таким понятием истины, если только мы уже не обладали им раньше, или, по крайней мере, если невозможно объяснить, не ссылаясь на принимаемые нами формы вывода, что значит обладать таким понятием. Оправдание классической двузначной логики зависит от наличия у нас понятий истинности и ложности, которые позволяют предполагать, что каждое утверждение обладает одним из этих истинностных значений; сама по себе она не может породить этих понятий. Достаточно верно, что классическую логику можно оправдать с помощью различных семантик, в частности с помощью любой семантики, в которой истинностные значения, независимо от того, конечно или бесконечно их число, образуют булеву алгебру. Однако это не особенно помогает, поскольку использование любой семантики, опирающейся на некоторый ряд истинностных значений, всегда предполагает, что каждое утверждение обладает определенным истинностным значением из этого ряда, а такое предположение сталкивается с теми же трудностями, что и допущение о двузначности (которая представляет собой просто частный случай).

Таким образом, невозможно построить работающую теорию значения, применимую к предложениям этого класса, если предварительно не отказаться от принципа двузначности. Не сделав этого, мы будем вынуждены приписать себе, как говорящим, обладание понятием истины, которое в применении к этим предложениям является трансцендентальным, т.е. выходит за пределы любого знания, которое мы могли бы проявить в реальном использовании языка, поскольку условия истинности таких предложений в общем таковы, что мы не способны установить, когда они выполнены. Если мы отказываемся от предположения о двузначности, то для этих предложений мы можем построить семантику, не прибегающую к истинностным значениям. Вполне возможно, хотя и не безусловно, что в результате мы откажемся от классической логики в отношении этих предложений. В той мере, в которой наша обычная неосознанная практика считает все классические формы вывода справедливыми для таких предложений, это будет означать, что наша теория значения больше не является простым описанием реальной практики использования языка, а, напротив, вынуждает нас пересмотреть эту практику, в частности отвергнуть некоторые классически значимые формы рассуждения. Однако это не может служить основанием для того, чтобы с порога отбросить предлагаемую теорию значения. Очевидно, что из двух жизнеспособных теорий значения всегда предпочтительнее та, которая оправдывает нашу реальную лингвистическую практику и не требует ее пересмотра. Однако у нас нет оснований заранее предполагать, что наш язык во всех отношениях совершенен. Фреге считал, что многие особенности естественного языка — наличие в нем неясных выражений, предикатов, неопределенных для некоторых аргументов, и возможность образования сингулярных терминов, лишенных референции, — делают невозможным создание для него стройной и непротиворечивой семантики. Точно так же и Тарский утверждал, что семантическая замкнутость естественного языка делает его противоречивым. Такие воззрения могут оказаться неверными, однако их нельзя отбросить как абсурдные. Возможность того, что язык нуждается в корректировке, что, в частности, конвенционально признанные принципы вывода могут требовать переоценки, неявно содержится уже в той мысли, что язык должен поддаваться систематизации с помощью теории значения, которая определяет использование каждого предложения, исходя из его внутренней структуры, т.е. с помощью атомарной или молекулярной теории значения. Не может быть никаких гарантий, что сложный комплекс лингвистических действий, который сформировался в ходе исторической эволюции в ответ на запросы практической коммуникации, будет соответствовать какой-либо систематической теории.

В самом деле, это особенно очевидно, когда в качестве ядра теории значения принимают определение условий истинности предложений. Если такая теория считается адекватной для языка, содержащего условные контрфактические предложения, то условия истинности, приписываемые этим контрфактическим предложениям, должны позволить нам установить содержание утверждения любого контрфактического предложения. В языковой практике нам дано содержание контрфактического утверждения, т.е. тот вид оснований, который имеется у говорящего для такого утверждения, и понимание слушателем того, что побуждает говорящего высказывать такое утверждение. Какая бы процедура ни была избрана для задания условий истинности условного контрфактического предложения, она должна согласоваться с этой практикой. Теория действия — дополнительная часть теории значения, которая, исходя из условий истинности некоторого предложения, определяет содержание произнесения этого предложения, наделенное утвердительным или каким-то иным действием, — должна дать нам возможность из условий истинности контрфактического предложения, сформулированных теорией истины, выводить содержание утверждения этого предложения. Предположим теперь, что говорящие на естественном языке признают в качестве верного принцип чередования противоположных контрфактических предложений (выше мы уже говорили, что его следует отбросить): все, что следует из некоторого условного контрфактического предложения и из противоположного ему контрфактического предложения, признается истинным. Весьма возможно, что условия истинности, установленные для условных контрфактических предложений, не будут оправдывать этот принцип, т.е. не будут приводить к тому результату, что для любой пары противоположных контрфактических предложений одно из них должно быть истинно. Это возможно, если содержание контрфактических утверждений в этом языке совпадает с их содержанием в нашем языке. Возможно далее, что существует некоторый способ исправить это и оправдать признание говорящими на данном языке принципа альтернативности противоположных контрфактических предложений.

Иначе говоря, возможно, что существует способ расширить условия истинности контрфактических предложений таким образом, чтобы они стали истинными в тех случаях, в которых при первоначальной формулировке они не были истинными, и в конечном счете обеспечить истинность одного из двух противоположных контрфактических предложений, не ослабляя то содержание контрфактических утверждений, которым они обладали в реальной практике употребления языка. Но более вероятно то, что такого способа нет: мы должны прийти к выводу о том, что говорящие на данном языке являются жертвами ошибки, состоящей в допущении рассуждения, которое зависит от предположения о том, что одно из каждой пары двух контрфактических предложений должно быть истинно и что им следует отказаться от таких форм аргументации. Мысль Витгенштейна о том, что принятие любого принципа вывода влияет на определение значений соответствующих слов и что поэтому общепринятые формы вывода неуязвимы для философской критики, поскольку говорящие могут придавать словам какое угодно значение, оказывается правомерной только в рамках холистического взгляда на язык. Если язык должен допускать систематизацию посредством атомистической или молекулярной теории значения, то мы можем выбирать не любую логику, а только ту, для которой возможно построить семантику, которая согласуется также и с другими видами использования, которым подвергаются предложения нашего языка; принимая или отвергая любую конкретную форму вывода, мы должны учитывать значения логических констант, рассматривая эти константы как заданные некоторым единообразным способом (например, с помощью двузначных или многозначных таблиц истинности).

Таким образом, мы оказываемся в таком положении, что должны отказаться, по отношению к данным классам утверждений, от принципа двузначности или же любого аналогичного принципа многозначности. Мы не можем поэтому использовать в качестве репрезентации нашего понимания значения предложения знание об условиях, при которых предложение обладает независимо от нашего знания каким-то одним из двух или любого большего числа истинностных значений. Вместо этого нам придется построить такую семантику, которая вообще не имеет в качестве своего основного понятия понятие объективно определенного истинностного значения.

Один хорошо известный прототип такой семантики уже существует: интуиционистское описание значений математических утверждений. Такое описание наиболее легко понять прежде всего в применении к утверждениям элементарной арифметики. В этом случае нет никакой проблемы относительно значений атомарных утверждений, а именно относительно числовых уравнений, поскольку они разрешимы: понимание их значений можно считать состоящим в знании процедуры вычисления, которая позволяет установить их истинность или ложность. Все различие между классической, или платонистской, и интуиционистской интерпретацией арифметических утверждений сводится, следовательно, к способу, которым мы задаем значения логических констант — пропозициональных операторов и кванторов.

Теперь необходимо дать некоторые разъяснения о том, как я обращался со словосочетанием ”истинно благодаря”. Как было отмечено выше, истинное утверждение просто истинно только в том случае, если нет такого множества истинных утверждений, что ни одно из этих утверждений не является тривиальным вариантом первоначального утверждения, и истинность каждого из них определяет исходное утверждение в качестве истинного. Всякий раз, когда предложение просто истинно, соответствующее ему в теории истины T-предложение будет, в том случае, когда метаязык является расширением объектного языка, тривиальной формой Тарского, т.е. предложение справа от двусторонней импликации будет тем же, что и предложение слева. Когда же оно не является просто истинным, T-предложение может быть или не быть тривиальным, в зависимости от возможностей метаязыка. Согласно данному объяснению, ни конъюнктивное, ни дизъюнктивное, универсальное или экзистенциальное утверждение не может быть просто истинным. Конъюнктивное утверждение, когда оно истинно, истинно благодаря истинности обоих его конъюнктов. Дизъюнктивное утверждение, когда оно истинно, истинно благодаря истинности одного из своих дизъюнктов; мы должны допустить, что данное утверждение истинно в силу истинности одного из двух или более дизъюнктов. Истинное универсальное утверждение истинно благодаря истинности всех своих конкретизаций, а истинное экзистенциальное утверждение истинно благодаря истинности какой-либо одной из своих конкретизаций. Такой способ рассуждения согласуется с тем, что заставило философов заключить, что дизъюнктивных фактов не существует и что главное основание для принятия этого заключения состоит в том, что оно оказывается побочным продуктом наиболее удобного способа характеризовать понятие сведения одного класса утверждений к другому. Ясно, что такой способ речи неудобен, однако, когда наше внимание сосредоточено на значении самих логических констант, он предполагает, что класс классических функционально-истинностных комбинаций предложений сводится к классу атомарных предложений и их отрицаний и, аналогичным образом, что класс квантифицированных предложений сводится к классу бескванторных предложений и таким образом просто снимает проблему истолкования значений логических констант.

Иногда утверждают, что, хотя теория истины, которая предполагается в теории значения Дэвидсона, сама по себе не дает значений нелогических исходных выражений языка, она тем не менее дает значения логических констант. Чтобы понять значения исходных нелогических выражений, мы должны обратиться, выйдя за рамки теории истины (по-видимому, потому, что аксиомы, управляющие этими выражениями, имеют тривиальную форму, такую, как «”Лондон” обозначает Лондон»), к данным, взятым из языкового поведения говорящих, на котором основывается теория истины, или же, как я предпочел бы сказать, обратиться к теории смысла, которая объясняет, что значит то, что говорящий знает суждения, выраженные посредством аксиом. Но для того, чтобы понять значения логических констант, нам ничего не нужно рассматривать, кроме аксиом, управляющих логическими константами в рамках теории истины.

По-видимому, это утверждение основано на том представлении, что если, например, пропозициональные операторы языка являются классическими, то теория истины дает объяснение этих операторов с помощью таблиц истинности. Однако такое представление совершенно неверно. Вопрос о том, показывает сама аксиома теории истины то, в чем заключается понимание выражения, которым она управляет, или же мы должны для этого обратиться к теории смысла, — это вопрос о том, тривиальна эта аксиома или нет. Тривиальная аксиома — это такая аксиома, которая, будучи представлена в метаязыке, являющемся расширением объектного языка, даст, в комбинации с подходящими аксиомами для других выражений, тривиальное T-предложение для каждого предложения объектного языка. Общеизвестно, что аксиомы, управляющие классическими логическими константами, тривиальны в этом смысле: они имеют такие формы, как ”Для каждого предложения S и T, [S или T] истинно, если и только если S истинно или T истинно” и ”Для каждой конечной последовательности объектов b, имеющей ту же длину, что и последовательность у переменных, b выполняет [Λ] некоторого x, А (x,y), если и только если для некоторого объекта а,< а >* b выполняет A (x,y) ”. Несомненно верно то, что использование теории истины в качестве основной теории, т.е теории, которая выражается T-предложениями для предложений объектного языка, не обязывает нас приписывать классические значения логическим константам. Если мы хотим приписать логическим константам объектного языка некоторые неклассические значения и готовы предположить, что логические константы метаязыка интерпретируются подобным же неклассическим образом, то мы можем придать логическим константам объектного языка эти неклассические значения путем принятия тривиальных аксиом точно такого же вида, как и в классическом случае. Это будет иметь место всегда, когда соответствующее понятие истины применяется к логическим константам, как, например, в интуиционистском случае. На первый взгляд истинность не будет распространяться на логические константы в многозначных логиках, например в трехзначной логике. Когда В ложно, но А ни ложно, ни истинно, утверждение ”Если А истинно, то В истинно” будет истинно, хотя утверждение ”Если А, то В” не истинно. Однако это так только потому, что мы предполагаем, и это вряд ли можно оспаривать, что утверждение ”А истинно” ложно, когда А неистинно и неложно: для целей построения теории истины, в которой мы не можем выводить тривиальные T-предложения, мы будем использовать не предикат ”... является истинным”, понимаемый как ”... обладает значением истина”, а иной предикат, скажем, предикат ”...является Истинным”, который удовлетворяет требованию, чтобы для любого атомарного предложения А, ”А является Истинным” имело то же истинностное значение, что и А. Если мы можем сформулировать аксиомы для исходных терминов и предикатов и для удовлетворяющего этому требованию условия, что атомарное предложение является Истинным, то свойство быть Истинным будет распространено на пропозициональные операторы и, следовательно, данное требование будет удовлетворено также и для сложных предложений.

В различных случаях будут возникать трудности: например, в многозначной логике с более чем одним выделенным истинностным значением или когда логическая константа, например модальный оператор, порождает контекст, в котором квантифицированные переменные следует рассматривать как имеющие область значений, отличную от области значений, которую они имеют в других контекстах. Но имеется, конечно, обширная область неклассических логик, для которых можно было бы построить теорию истины, которая давала бы тривиальные T-предложения. Однако в любом случае, когда это можно было бы сделать, положение прямо противоположно тому, что утверждается в теории истины Дэвидсона. Тривиальная аксиома для любого выражения, будь то логическая константа или же выражение любого иного рода, не показывает сама по себе того, в чем состоит понимание выражения, а полностью возлагает задачу объяснения этого на теорию смысла, которая определяет, что должно быть взято в качестве средства конституирования понимания суждения, выраженного этой аксиомой. Аксиома вида ”b выполняет "S или T" если и только если b выполняет S или b выполняет T” не более объясняет значение соответствующей логической константы, чем «”Лондон” обозначает Лондон» объясняет значение слова ”Лондон”; в любом случае, если вообще должно существовать какое-либо объяснение, то оно должно будет обнаружиться в рассмотрении того, в чем заключается знание этой аксиомы.

В отношении логической константы значимо не то, возможно ли построить теорию истины так, чтобы можно было принять управляющую этой константой тривиальную аксиому, а, напротив, то, возможно ли сформулировать для нее не-тривиальную аксиому. Если возможна только тривиальная форма аксиомы, то следующий важный вопрос состоит в том, может ли теория смысла обеспечить не образующее порочного круга объяснение того, что значит, что говорящий понимает значение аксиомы, т.е. обладает неявным знанием тривиальной аксиомы, управляющей константой. И хотя теперь можно принять тривиальные аксиомы для интуиционистских констант, стандартное объяснение этих констант дает аксиомы иного рода, которые формулируются не в терминах истинности, а в терминах доказуемости. Значение логического оператора состоит в выявлении того, что считать доказательством математического утверждения^ котором он является главным оператором и когда уже известно, что считается доказательством любого из составных предложений (любого из примеров, в которых оператор является квантором). Если объясняемый оператор сам используется в объяснении, то порочный круг безвреден, поскольку имеется фундаментальное допущение, что мы можем эффективно распознавать, относительно любого математического построения, является оно или нет доказательством данного утверждения; таким образом, когда объясняется, что построение является доказательством ”А или В”, если и только если оно является доказательством А или доказательством В, ”или” справа от двусторонней импликации стоит между двумя разрешимыми утверждениями и, следовательно, непроблематично; мы объясняем общее употребление ”или” в терминах этого специального употребления. Иначе говоря, такое объяснение дизъюнкции можно рассматривать как представление неявного знания, которым обладает говорящий, знания, которое полностью проявляется в практике использования говорящим математических утверждений: он проявляет свое понимание оператора ”или”, признавая построение в качестве доказательства дизъюнктивного утверждения тогда, и только тогда, когда оно является доказательством того или иного дизъюнкта. Напротив, объяснение в терминах условий истинности неотвратимо впадает в порочный круг, если утверждения, к которым применяется оператор дизъюнкции, неразрешимы, т.е. если условие истинности такого утверждения не является эффективно распознаваемым; ибо тогда у нас нет способа объяснить, что значит приписать кому-либо знание о том, что ”А или В” истинно, если и только если или А истинно, или В истинно. Также обстоит дело с кванторами, когда они понимаются в классическом смысле, а область квантификации бесконечна. Условия истинности квантифицированных утверждений формулируются с использованием квантификации по той же самой области; и поскольку мы не имеем эффективных средств распознавания в каждом случае того, выполняются эти утверждения или нет, мы не можем найти в описании нашей языковой практики средств избежать порочного круга.

Интуиционистское объяснение логических констант обеспечивает некоторый прототип для теории значения, в которой истина и ложь не являются центральными понятиями. Основная идея состоит в том, что понимание значения математического утверждения заключается не в знании того, каким должно быть положение дел, чтобы утверждение было истинным, а в способности распознавать, является ли то или иное математическое пос!роение доказательством данного утверждения; принятие такого утверждения следует понимать не как заявление о том, что оно истинно, а как заявление о том, что доказательство его существует или может быть построено. Понимание любого математического выражения заключается в знании того, каким образом оно может способствовать определению доказательства любого выражения, в которое оно входит. Таким образом, понимание значения математического предложения или выражения гарантируется тем, что оно полностью проявляется в практике употребления математического языка, ибо оно непосредственно связано с этой практикой. В этой теории значения вовсе не требуется, чтобы каждое осмысленное утверждение было эффективно разрешимо. Мы понимаем данное утверждение, если знаем, как распознать его доказательство в том случае, когда оно нам представлено. Мы понимаем отрицание этого утверждения, когда мы знаем, как распознать его доказательство; а доказательством отрицания утверждения будет все то, что показывает невозможность найти доказательство этого утверждения. В особых случаях у нас в распоряжении будет эффективное средство обнаружения для данного утверждения, либо его доказательства, либо доказательства того, что оно никогда не может быть доказано; тогда утверждение будет разрешимым, и мы будем иметь право утверждать заранее релевантный пример закона исключенного третьего. В общем случае, однако, осмысленность утверждения никоим образом не гарантирует того, что мы имеем какую-либо разрешающую процедуру для этого утверждения, и, следовательно, закон исключенного третьего не является верным в общем случае: наше понимание утверждения состоит не в способности обязательно найти доказательство, а только в способности распознать его, когда оно найдено.

Такую теорию значения легко обобщить нематематическими утверждениями. Доказательство является единственным средством, которое существует в математике для установления утверждения в качестве истинного: требуемое общее понятие является, следовательно, понятием верификации. С учетом этого понимание утверждения заключается в способности распознавать все то, что является его верификацией, т.е. окончательным установлением его в качестве истинного. Нет необходимости в том, чтобы у нас было какое-нибудь средство установления истинности или ложности утверждения, нужно лишь, чтобы мы были способны распознать, что его истинность установлена. Преимущество этой концепции состоит в том, что условие верификации утверждения в отличие от условия его истинности в соответствии с принципом двузначности есть такое условие, которое должно быть нам дано вместе со способностью эффективного распознавания того, когда оно соблюдается; следовательно, нет трудности в формулировании того, в чем состоит неявное знание такого условия — оно непосредственно проявляется в нашей языковой практике.

Эта характеристика теории значения, альтернативной той теории, которая рассматривает понятие истины в качестве своего центрального понятия, нуждается в одном предостережении и двух ограничениях. Предостережение состоит в следующем: чтобы теория значения этого типа была полностью правдоподобной, она должна принять во внимание взаимосвязанный или сочлененный характер языка, что подчеркивал Куайн в статье ”Две догмы эмпиризма”, значение которой в том, что в ней было предложено по существу верификационистское описание языка и при этом не была совершена ошибка логического позитивизма, состоящая в предположении, что верификация каждого предложения может быть представлена как простое наличие соответствующей последовательности чувственных данных. Такое представление приблизительно верно только для ограниченного класса предложений, которые, по мнению Куайна, относятся к периферии языка; для других предложений действительный процесс, который мы научились рассматривать как процесс, ведущий к их окончательному подтверждению, будет в общем случае предполагать некоторую процедуру вывода; в предельном случае, например по отношению к математическим теоремам, он будет предполагать только это. Для любого непериферийного предложения наше понимание его значения примет уже форму не способности распознавать, какие чувственные данные верифицируют или фальсифицируют его, а форму понимания его дедуктивных связей с другими предложениями языка, связанными с ним в единой структуре. Обобщение интуиционистской теории значений для языка математики должно осуществляться в соответствии с положением Куайна о том, что верификация предложения заключается в действительном процессе, посредством которого мы можем на практике прийти к тому, чтобы принять это предложение в качестве истинного, процессе, который будет обычно предполагать неявное или явное использование других предложений в процессе вывода; доказательство, которое является верификацией лишь посредством вывода, становится, таким образом, лишь предельным случаем, а не особой разновидностью.

Первое из двух ограничений состоит в следующем. В математике нет необходимости считать, что понимание утверждения заключается как в способности распознавать его доказательство, так и в способности указать единый способ объяснить отрицание, т.е. объяснить, как распознать опровержение утверждения. Точнее говоря, мы могли бы считать, что значения отрицаний числовых уравнений даны непосредственно в терминах процедур вычисления, посредством которых эти уравнения верифицируются или фальсифицируются: доказательство отрицания любого произвольного утверждения заключается тогда в методе преобразования любого доказательства этого утверждения в доказательство какого-нибудь ложного числового уравнения. Такое объяснение базируется на предположении, что при наличии ложного числового уравнения мы можем построить доказательство какого угодно утверждения. Вовсе не очевидно, что когда мы распространяем эти положения на эмпирические утверждения, то существует какой-то класс разрешимых атомарных предложений, для которых подобное предположение оказывается верным; и не очевидно поэтому, что в общем случае мы имеем какой-либо подобный единообразный способ объяснения отрицания произвольных утверждений. Следовательно, было бы вполне в духе теории значения этого типа рассматривать значение каждого утверждения как значение, которое одновременно дано в виде средств распознания верификации или фальсификации этого утверждения, где единственное общее требование состоит в том, что эти средства должны быть определены таким образом, чтобы возможность одновременной верификации и фальсификации любого утверждения была исключена.

Второе ограничение имеет более значительные следствия. В теории значения, в которой понятие истины играет центральную роль, содержание любого утверждения полностью определено условием истинности произнесенного предложения. В этом смысле мы знаем значение любого предложения, когда мы просто знаем, каким должно быть положение дел, чтобы это предложение было истинным: располагая этим знанием, мы знаем содержание любого произнесения этого предложения с утвердительным и равным образом с повелительным, вопросительным, оптативным и т.д. действием. Однако нет никакой априорной причины, по которой мы бы тем самым знали достаточно много для того, чтобы знать значение любого сложного предложения, в которое данное предложение входит в качестве конституенты; т.е. нет априорной причины, по которой условия истинности сложного предложения должны были бы зависеть только от условий истинности его конституент. Если мы вообще способны представить пропозициональные операторы языка функционально-истинностным образом, то мы можем это сделать только путем дифференциации различных способов, которыми предложение может быть ложно, т.е. различных невыделенных ”значений истинности”, которые это предложение может иметь, или же, возможно, различных способов, которыми предложение может быть истинно, т.е. путем дифференциации различных выделенных ”значений истинности”. Эти различия несущественны для понимания самого произнесения предложения, характеризующегося каким угодно лингвистическим действием: они нужны для понимания того, каким образом предложение может содействовать определению условий истинности сложного предложения, конституентой которого оно является (т.е. условий, при которых такое предложение обладает выделенным ”значением истинности”).

Сказанное верно и для теории значения, в которой центральными понятиями являются скорее понятия верификации и фальсификации, чем понятия истинности и ложности. В интуиционистской логике предложение, являющееся конституентой сложного предложения, способствует определению того, что считать доказательством этого сложного предложения, единственно посредством определения того, что считать его доказательством, т.е. единственно посредством рассмотрения его значения как значения предложения, способного к самостоятельному употреблению в языке. В этом отношении интуиционистская логика похожа на двузначную логику в противоположность многозначной, поскольку в двузначной логике предложение способствует определению условий истинности сложного предложения, конституентой которого оно является, единственно посредством своих собственных условий истинности, а в многозначной логике это не так (если, что интуитивно вполне естественно, мы отождествим условия истинности предложения с условиями, при которых оно имеет выделенное значение истинности). Однако, точно так же как общая концепция теории значения в терминах условий истинности не содержит в себе предположения о том, что условия истинности сложного предложения могут быть определены единственно из условий истинности его конституент, т.е. что семантика теории не потребует более чем двух истинностных значений, точно так же общая концепция теории значения в терминах условий верификации и фальсификации предложения не содержит в себе предположения о том, что значения пропозициональных операторов могут быть объяснены таким сравнительно простым образом, как в интуиционистской логике. Вполне может быть так, что, когда мы обобщим концепцию такой теории значения на наш язык в целом, мы не сможем объяснить значения логических констант единым образом посредством того, что представляет собой верификацию констант предложения. В результате этого логика не будет классической и не будет предполагать реалистическую интерпретацию всех предложений нашего языка: мы откажемся от предположения, что каждое утверждение, которое обладает определенным смыслом, является либо истинным, либо ложным независимо от нашего знания. Но она также не будет обязательно очень похожа на интуиционистскую логику. Принципиальное различие между языком математики и нашим языком в целом состоит в том, что в рамках первого свойство разрешимости является устойчивым. Утверждение о том, что некоторое конкретное большое число является простым числом, может быть в принципе разрешимо, и поэтому вполне законно утверждать дизъюнкцию этого утверждения и его отрицания или любого другого утверждения, относительно которого можно показать, что оно вытекает как из данного утверждения, так и из его отрицания, поскольку, когда бы мы ни пожелали, мы могли бы, по крайней мере в теории, определить утверждение как истинное или как ложное. Однако свойство разрешимости эмпирического утверждения не является в такой же мере устойчивым: если мы рассматриваем предложение ”Теперь на пруду есть либо четное, либо нечетное число уток”, в качестве доказуемого на том основании, что могли бы, если бы захотели, определить тот или иной дизъюнкт в качестве истинного, то мы не можем на том же основании рассматривать в качестве доказуемого предложение ”Число гусей, которые загоготали на Капитолии, было либо четным, либо нечетным”, и если тем не менее мы склонны считать последнее утверждение доказуемым, то либо доказательство должно быть объяснено как отвечающее более слабому требованию, чем то, что доказуемое утверждение хотя бы в принципе верифицируемо, либо определение того, что считается верификацией сложного утверждения, не может быть дано посредством того, что считается верификацией его конституент. Например, мы могли бы считать, что дизъюнктивное утверждение окончательно подтверждается демонстрацией того, что эффективная процедура, будучи применена в подходящий момент времени, даст или дала бы верификацию того или иного дизъюнкта. Это противоречило бы интуиционистскому значению дизъюнкции, поскольку это предполагало бы, что дизъюнктивное утверждение могло бы быть верифицировано чем-то таким, что не только не верифицировало ни один из дизъюнктов, но и не давало гарантии, что тот или иной дизъюнкт вообще мог быть верифицирован. Если бы эта интерпретация союза ”или” была принята, тогда многие конкретизации закона исключенного третьего вида или А‾" оказались бы доказуемыми в случае неразрешимости А. (Следствие этого, в процессе достижения большего сближения с классическим способом рассуждения, нежели с любым способом рассуждения, который допускается строго интуиционистской интерпретацией логических констант, было бы, вероятно, смягчено тем фактом, что в таком случае определенное число условных предложений ”Если A, то B”, антецеденты которых согласуются с законом исключенного третьего, и которые были бы правдоподобны при реалистической интрепретации, не было бы доказуемым при соответствующей верификационистской интерпретации ”если”.) Однако все будет соответствовать верификационистской теории значения до тех пор, пока значение каждого предложения задается определением того, что следует рассматривать в качестве окончательного подтверждения или опровержения данного предложения, и до тех пор, пока это осуществляется систематически посредством только тех условий, которые говорящий способен распознать.

V.

Я показал, что теория значения в терминах условий истинности не может дать вразумительного объяснения того, как говорящий овладевает своим языком; и я дал набросок одной возможной альтернативы, обобщение интуиционистской теории значения для языка математики, в которой верификация и фальсификация рассматриваются в качестве центральных понятий вместо понятий истинности и ложности. Это не значит, что понятие истины не будет играть никакой роли или только с его помощью мы можем дать описание дедуктивного вывода; признать вывод правильным — значит признать его сохраняющим истинность от посылок к следствию. Если бы в контексте такой теории значения истинность утверждения пришлось идентифицировать с истинностью утверждения, которое явно было признано в качестве верифицированного, то дедуктивный вывод, следующий из тех предпосылок, которые были окончательно установлены, никогда не мог бы привести к новой информации. Точнее говоря, он мог бы привести к новой информации только тогда, когда он представлял бы наиболее простой путь установления дедуктивного заключения; ибо, как мы отметили выше, любая адекватная теория значения должна признавать, что смысл многих утверждений таков, что вывод должен играть определенную роль в любом процессе, который ведет к их верификации. В рамках любой теории значения способ, которым смысл предложения определяется в соответствии со структурой предложения, приведет к выявлению того, что мы можем считать наиболее прямым средством установления истинности этого предложения. Это применимо к теории значения, сформулированной в терминах условий истинности, в такой же мере, как и к теории значения, сформулированной в терминах верификации: различие состоит в том, что в первом случае наиболее простое средство установления истинности предложения будет иногда тем средством, которым мы не располагаем. Например, классическое представление универсального квантифицированного предложения в качестве предложения, истинностное значение которого определяется истинностными значениями его конкретизаций, выявляет в качестве наиболее прямого способа определения истинностного значения этого предложения процесс поочередного определения истинностных значений всех его конкретизаций, процесс, который мы не можем выполнить, если конкретизаций бесконечно много. Однако любая адекватная теория значения должна объяснить факт не только того, что мы основываем множество наших утверждений на данных, которые не являются окончательными, но и того, что существуют непрямые способы окончательного установления истинности утверждений; один из случаев этого — случай, когда мы получаем истинность утверждения в качестве результата дедуктивного вывода. Чтобы объяснить возможность окончательного, но непрямого установления истинности утверждения, важно обратиться к некоторому понятию истинности утверждения, которое, очевидно, нельзя просто отождествить с понятием верифицируемости этого утверждения. Это также верно как относительно интуиционистской интерпретации математики, так и относительно обобщения этой интерпретации на эмпирические утверждения; было бы в явном противоречии с фактами считать, что математические рассуждения, даже в рамках конструктивной математики, всегда осуществляются наиболее непосредственным путем: это означало бы, что на практике мы бы никогда не пришли к заключению об истинности утверждения путем использования правила обобщения или правила модус поненс. Самое большое, что можно правдоподобно утверждать, — это то, что любое действительное доказательство обеспечивает нас эффективными средствами, с помощью которых мы могли бы построить наиболее простое из всех возможных доказательство заключения. Следовательно, даже в интуиционистской математике требуется понятие истинности утверждения, которое не совпадает просто с тем, что мы действительно располагаем таким доказательством, которое определяется объяснением смысла данного утверждения, исходя из его структуры, образованной из некоторых исходных символов. Вопрос о том, как должно быть объяснено понятие истинности в рамках теории значения, оперирующей понятием верификации, далеко не тривиален. Отличие такой теории от теории, в которой центральным понятием является понятие истины, заключается, во-первых, в том, что значение дано непосредственно не в терминах условий истинности предложения, а в терминах условий его верификации; и, во-вторых, в том, что понятие истины, когда оно введено, должно быть некоторым образом объяснено в терминах нашей способности распознавать истинные утверждения, а не в терминах условий, которые выходят за пределы человеческих способностей.

Теория значения, оперирующая понятием верификации, должна дать такое понятие истины, чтобы принцип двузначности не имел места для многих предложений, которые мы склонны без колебаний интерпретировать в реалистическом духе. Это заставит нас допустить некоторые отступления от классической логики ^следовательно, определенную ревизию нашей обычной языковой практики. Очевидно, что теория утратила бы свою правдоподобность, если бы эта ревизия оказалась слишком далеко идущей; хотя, как я уже показал, мы не можем отказаться априори от возможности, что принятие корректной теории значения может привести к некоторой ревизии. Главная цель теории значения заключается скорее в объяснении существующей практики, чем в ее критике. Я не знаю, может ли быть построена правдоподобная теория значения в терминах верификации; существует много проблем, рассмотрение которых выходит за рамки данного общего обсуждения. Однако такая теория значения не является единственной мыслимой альтернативой теории значения, оперирующей понятием условий истинности; я остановлюсь немного на описании совершенно иной возможности.

Что есть содержание утверждения? Согласно теории значения, оперирующей понятием условий истинности, это содержание состоит просто в том, что высказываемое утверждение истинно. Может оказаться так, что мы сможем распознать его в качестве истинного или ложного только в определенных случаях; могут быть такие положения дел, при которых оно истинно, хотя мы никогда не будем знать, что оно истинно, и другие положения дел, при которых оно ложно, хотя мы никогда не будем знать, что оно ложно: но говорящий утверждает, что оно истинно. Мы рассмотрели трудности — непреодолимые трудности, если я не ошибаюсь, — объяснения того, что значит, когда говорящий или слушающий знает, что означает ”предложение истинно” в общем случае; такая же трудность имеет место при объяснении того, что значит для слушающего или говорящего действовать в соответствии с истинностью утверждения. Имеется общая трудность, возникающая при объяснении этого понятия в любой теории значения, состоящая в том, чтобы объяснить, как чьи-то действия, обусловленные утверждением, которое некто принимает, зависят от того, что этот некто хочет. Но в теории значения, оперирующей условиями истинности, существует еще одна трудность: даже при наличии соответствующих желаний у слушающего, что значит утверждение ”Он согласует свои действия с условием, которое он, вообще говоря, распознать не может”? Дополнительная часть теории значения, ее теория действия, должна быть способна, давая описание языковой деятельности, характеризующей утверждения, объяснить, что значит действовать в соответствии с утверждением, причем в качестве части объяснения того, что значит согласиться с этим утверждением. Построить это объяснение в рамках теории значения, оперирующей понятием условий истинности, будет очень трудно.

Согласно теории значения, оперирующей понятием верификации, содержание утверждения состоит в том, что высказываемое утверждение было или может быть верифицировано. Выше мы согласились с тем, что такая теория, возможно, должна допускать, что то, что считается фальсификацией утверждения, возможно, должно быть отдельно обусловленным для каждой формы предложения. Но если так, то это возможно лишь с той целью, чтобы придать смысл отрицанию каждого предложения, поскольку нет единого объяснения отрицания: это невозможно для целей фиксации смысла предложения, имеющего независимое значение. Ибо если бы мы предположили противное, то мы должны были бы сказать, что содержание утверждения состояло в том, что высказанное предложение могло быть верифицировано и, далее, что оно не могло быть фальсифицировано. Можно сказать, что в этом уточнении вовсе нет необходимости, поскольку условия всегда должны быть таковы, чтобы никакое утверждение нельзя было как верифицировать, так и фальсифицировать; следовательно, корректность утверждения всегда будет гарантировать выполнение более слабого условия, состоящего в том, что предложение не может быть фальсифицировано, т.е. что оно будет выражаться в виде двойного отрицания предложения.

Это возражение полностью подтверждается в том случае, если определение того, что является фальсификацией предложения, не обязательно надо считать влияющим на смысл предложения при его самостоятельном употреблении; в противном случае оно должно играть некоторую роль в фиксации смысла утверждения, сделанного с помощью предложения. Отсюда следовало бы, что говорящий, делая утверждение, может быть как не прав, так и не не прав: не не прав, поскольку можно было бы показать, что предложение нельзя фальсифицировать; но также и не прав, поскольку неизвестен способ верификации предложения. Это следствие было бы роковым для такого описания, поскольку утверждение не является актом, который допускает промежуточный результат; если утверждение неправильно, оно не правильно. Пари может содержать определенные условия; если они не выполнены, спорящие не выигрывают и не проигрывают. Но нет ничего аналогичного для утверждения; если в какой-либо теории значения это имеет место, то это означает сведение к абсурду данной теории.

Можно сказать, что, даже если условие фальсификации предложения не входит в определение смысла этого предложения при самостоятельном использовании, все равно верификационистская теория значения должна оставлять открытой возможность того, что утверждение не будет ни истинным, ни ложным: ибо заявление говорящего о том, что он способен верифицировать утверждение, может оказаться необоснованным, даже если нет ничего такого, что исключало бы возможность того, что оно будет верифицировано когда-ни-будь в будущем. Однако эта ситуация представляет собой такую ситуацию, которую нельзя устранить путем обращения к нашему пониманию языковой практики, относящейся к утверждению предложения, хотя то, как она описывается, зависит от принятой нами теории значения. Если мы придерживаемся теории значения, оперирующей условиями истинности, то мы опишем такую ситуацию как ситуацию, в которой еще не показано, прав говорящий или не прав. Можно согласиться с тем, что требуется некоторое объяснение для такой особенности: на первый взгляд, если утверждение является просто лингвистическим актом, который обусловлен объективными условиями правильности, и эти условия не выполняются, то утверждение просто ложно без каких-либо прочих оговорок. Это уже обсуждалось ранее: то, что обусловливает наше понимание предложений как конституент более сложных предложений, и их употребление, например с императивным действием, есть то, что приводит нас к различению между истинностью утверждения и правом говорящего делать это утверждение. В соответствии с верификационистской теорией значения мы не можем сказать, что каждое утверждение является либо истинным, либо ложным, но мы можем провести подобное различие между тем, что говорящий располагает средствами верификации утверждения и утверждением, что нечто является средством верификации, которое окажется в наличии позднее. Такое различие мы вынуждены принять точно так же, как и в теории значения, оперирующей условиями истинности: располагая понятием верификации предложения, которое требуется для объяснения роли этого предложения в сложных предложениях, мы не можем в общем случае считать утверждение заявлением о том, что уже есть средство верификации сделанного утверждения, но лишь заявлением о том, что такое средство мы еще получим; например, когда это утверждение относится к будущему времени. Таким образом, сказать в этом смысле, что утверждение может быть и неправильным, и не неправильным, — значит сказать нечто полностью согласующееся с природой утверждения как разновидностью лингвистического акта.

Рассмотренный нами смысл, в котором можно с полным основанием говорить о том, что утверждение может быть и неправильным, и не неправильным, есть смысл, который, как мы видели, относится к различию между правом говорящего делать то или иное утверждение и истинностью того, что он говорит, т.е. между уверенностью говорящего в истинности утверждения и наличием способа подтверждения истинности, который ему не был известен в момент произнесения утверждения. Мы можем сказать, что говорящий прав, если он в момент речи способен верифицировать то, что он говорит, но что его утверждение правильно, если существует какое-либо средство его верификации, знание которого говорящим в момент осуществления утверждения сделало бы его правым. Смысл, в котором противоречит природе утверждения говорить, что утверждение не может быть ни правильным, ни неправильным, есть тот смысл, в котором, в соответствии с данной терминологией, само утверждение ни правильно, ни неправильно. То есть не может быть такого знания, обладание которым давало бы возможность любому говорящему установить как то, что он не был бы прав, делая определенное утверждение, так и то, что он не был бы не прав, если бы сделал его. Если кто-то заключает пари на определенных условиях, кто-нибудь другой, зная, что эти условия не выполняются, может знать, что он ни выиграет, ни проиграет своего пари: нет такого фрагмента знания, который связан таким образом с утверждением.

Но совершенно ясно — верификационистская теория значения исключает возможность того, что утверждение может быть как правильным, так и неправильным именно потому, что никакое утверждение не может быть одновременно верифицировано и фальсифицировано. Но даже если определение того, что фальсифицирует предложение, не способствует определению смысла предложения при его самостоятельном употреблении, такая теория угрожающе близка к допущению того, что утверждение может быть ни правильным, ни неправильным. Если наша логика вообще похожа на интуиционистскую логику, то действительно нет никакой возможности обнаружить для любого утверждения, что оно может быть ни верифицируемым, ни фальсифицируемым, поскольку все то, что могло бы показать, что оно не может быть верифицировано, фактически верифицировало бы его отрицание. Однако, для любого утверждения, которое не является устойчивым в смысле Брауэра (не эквивалентно его двойному отрицанию), существует возможность установить, что оно никогда не может быть фальсифицировано, если мы уже имеем его верификацию. В таком случае, мы могли бы сказать, что мы знаем, что утверждение не является неправильным, не зная того, что оно правильно. Можно предположить, что возможность верификации утверждения будет всегда оставаться открытой, так что никогда не возникнет ситуации, когда мы знаем, что утверждение не является ни правильным, ни неправильным; однако она указывает на неясность в репрезентации лингвистического действия, относящегося к утверждению. Что еще, кроме того, что его утверждение не является неправильным, утверждает кто-либо, когда он делает утверждение? Что еще говорит он, когда высказывает утверждение, в отличие от того, когда он просто отрицает отрицание этого утверждения? В той мере, в какой мы рассматриваем его утверждение как заявление о том, что он верифицировал утверждение, ответить на эти вопросы нетрудно, поскольку, вообще говоря, труднее верифицировать утверждение, чем верифицировать его двойное отрицание; и таким образом, в случае математических утверждений, когда утверждение всегда равносильно заявлению, что высказанное утверждение действительно доказано, не возникает никакой проблемы. Но мы видели уже, что в общем случае в качестве первичного, при определении содержания утверждения, мы должны рассматривать не личные соображения говорящего, на основании которых он делает утверждение, а условия объективной правильности утверждения; и в связи с этим невозможно провести различие между предположительно более сильным и предположительно более слабым содержанием. Если говорящий заявляет, что он верифицировал утверждение, а мы обнаруживаем, что он верифицировал всего лишь двойное отрицание, то его заявление не выдерживает критики: но наш вопрос не в этом, а в том, что мы делаем, если соглашаемся с его утверждением как объективно правильным, независимо от личных соображений, на основании которых говорящий сделал это утверждение. Признать его неправильным — значит, очевидно, отвергнуть возможность того, что оно когда-либо будет фальсифицировано; вместе с тем принятие его в качестве правильного предполагает некоторое ожидание того, что когда-нибудь оно будет верифицировано, или по крайней мере предполагает открытой такую возможность. То, что мы оставляем эту возможность открытой, ничего не добавляет к признанию того, что оно никогда не может быть фальсифицировано; если мы признали это, то возможность того, что оно когда-нибудь будет верифицировано, является открытой; поскольку мы никогда не сможем закрыть ее, мы не обязаны считать ее открытой. Но даже и ожидание того, что оно будет когда-нибудь верифицировано, не означает ничего существенного, если не указаны временные границы, в пределах которых это должно произойти; зная, что утверждение никогда не может быть фальсифицировано, мы уже знаем, что это ожидание не может быть обмануто, и, при условии, что ожидание никогда не будет обмануто, предположение, что это ожидание когда-нибудь осуществится, согласуется с любой последовательностью событий на любом конечном временном интервале, каким бы он ни был длинным, и, следовательно, не дает ничего нового.

Хорошо известен тот факт, что некоторые философы склонны рассматривать утверждение как лингвистический акт, который может иметь промежуточный результат, подобно тому как пари на условиях имеет промежуточный результат, когда условия пари не выполнены. То есть они склонны считать, что некоторые предложения при некоторых определенных условиях не будут ни истинными, ни ложными; и они склонны полагать прямую связь между понятиями истинности и ложности, которые здесь используются, и понятиями правильности и неправильности утверждений так, что некто, делая какое-нибудь утверждение посредством произнесения предложения, которое не истинно и не ложно, тем самым делает утверждение, которое не правильно и не неправильно. (Иногда это выражают, говоря, что он не сделал вообще никакого утверждения; но эта форма выражения не может скрыть того факта, что он произвел значимое высказывание, что он осуществил лингвистический акт.) Я в другой работе возражал против того, что мы можем не придавать смысла представлению о том, что утверждение не является ни правильным, ни неправильным, за исключением тех случаев, когда утверждение неясно или двусмысленно, и что адекватная интерпретация того, что предложение не является ни истинным, ни ложным, состоит в том, что оно обладает невыделенным истинностным значением, отличным от того значения, которое мы обозначили как ”ложность”, или же невыделенным истинностным значением, отличным от того значения, которое мы обозначили как ”истина”, и, соответственно, что состояние неистинности и неложности значимо только в отношении функционирования предложения в качестве конституенты сложных предложений, для которых мы хотим применить многозначную семантику, а не в отношении самостоятельного употребления предложения для того, чтобы сделать утверждение, для чего нам необходимо знать только различие между его выделенными и не выделенными истинностными значениями.

Как это можно обосновать? Один из подходов можно сформулировать следующим образом. Если содержание утверждения точно определено, то должно быть определимым для любого распознаваемого положения дел, показывает или нет это положение дел, что утверждение было правильным. Если того или иного распознаваемого положения дел недостаточно, чтобы показать, что утверждение было правильным, тогда имеется две альтернативы. Одна из них заключается в том, что это положение дел исключает возможность наступления ситуации, в которой утверждение можно было бы признать правильным: в этом случае следует считать, что это положение дел свидетельствует о неправильности утверждения. Другая альтернатива заключается в том, что данное положение дел хотя и не показывает, что утверждение было правильным, не исключает возможности, что в последствии будет показано, что дело обстояло именно так; в этом случае правильность утверждения просто не была еще определена. Но что невозможно, так это то, чтобы какое-либо распознаваемое положение дел могло свидетельствовать как о том, что утверждение не было правильным, так и о том, что утверждение не было неправильным, поскольку содержание утверждения полностью определяется теми положениями дел, которые устанавливают его в качестве правильного; следовательно, любое положение дел, которое можно рассматривать как отвергающее правильность утверждения, следует считать положением дел, которое показывает, что оно неправильно. Следовательно, если предложение не считают ни истинным, ни ложным в определенных распознаваемых обстоятельствах, то это нельзя объяснить, сказав, что утверждение, осуществленное посредством произнесения предложения, не было в этих обстоятельствах ни правильным, ни неправильным.

Эта аргументация не имеет целью, как думают некоторые, доказать, что каждое утверждение должно быть либо правильным, либо неправильным. Она допускает возможность того, что утверждение может быть никогда не распознано в качестве правильного или неправильного; и нужно обратиться к реалистической метафизике — или, лучше сказать, реалистической теории значения — если мы хотим утверждать то, что оно должно быть тем или иным. Поэтому нет оснований считать, что только те предложения могут быть употреблены, чтобы делать утверждения, для которых справедлив принцип двузначности. Это всего лишь аргумент в пользу того, что не может быть обстоятельств, в которых утверждение нельзя было бы признать ни правильным, ни неправильным. Сказанному не противоречило бы считать, что имеются некоторые утверждения, которые ни правильны, ни неправильны, хотя мы неспособны распознать это для всякого конкретного утверждения. Однако я отверг бы такую точку зрения как необоснованную эклектику. Если мы способны понимать описание некоторого положения дел, которое мы неспособны распознать как существующее, и предполагаем, что оно действительно существует, то нет причин не рассматривать значение данных в терминах истинностных условий, которые мы не можем в общем случае распознавать и для которых справедлив принцип двузначности. В этом случае содержание утверждения можно было бы выразить в терминах возможных положений дел, которые делают это утверждение правильным, а рассмотренная выше аргументация проходит без ограничения положений дел только теми положениями, которые распознаваемы. Отсюда следует, что утверждение не только не может быть распознано в качестве утверждения, являющегося ни правильным, ни неправильным, но не может фактически быть ни правильным, ни неправильным. Действительно, поскольку в соответствии с этой реалистической концепцией отсутствие какого-либо положения дел, которое делало бы утверждение правильным, тоже является некоторым положением дел (что неверно в случае, когда мы ограничиваемся лишь распознаваемыми положениями дел), то каждое утверждение будет либо правильным, либо неправильным. Если, с другой стороны, мы не способны создать концепцию положений дел, которые мы не можем распознавать как существующие, то мы можем придать какое-либо со держание представлению о том, что утверждение является правильным или неправильным только посредством способности распознавать утверждение в качестве правильного или неправильного, и в этом случае тот факт, что утверждение не может быть распознано ни в качестве правильного, ни в качестве неправильного, достаточен для того, чтобы показать, что оно не может быть ни тем, ни другим. Следовательно, рассмотренная выше аргументация только на основе реалистического предположения действительно приводит к принципу двузначности. Сама же по себе она приводит только к более слабому выводу о том, что утверждение не может быть ни истинным, ни ложным, где понятия истинности и ложности суть такие понятия, которые непосредственно связаны с правильностью и неправильностью утверждений, т. е. предложение истинно, если утверждение, сделанное с его помощью, правильно и ложно, если такое утверждение неправильно[2].

Для того чтобы можно было перейти от утверждения, что ни одно утверждение не является ни истинным, ни ложным, к утверждению, что любое утверждение либо истинно, либо ложно, необходимо обратиться к классической логике; а рассмотренная аргументация не предполагает, что классическая логика верна.

Эта аргументация, в той мере, в какой она дана выше, ведет непосредственно к верификационистской теории значения; во всяком случае, это так, если ограничение только распознаваемыми положениями дел является оправданным. Но является ли это адекватным способом представления данной теории? Предположим, что мы рассматриваем некоторое ассерторическое предложение, которое мы прекрасно понимаем на практике, т. е. у нас нет никакой неопределенности относительно содержания утверждения, совершаемого с его помощью, но применение к которому понятий истинности и ложности является интуитивно неясным. Каким образом мы решаем вопрос о том, показывает или нет то или иное данное положение дел то, что утверждение, сделанное при помощи этого предложения, истинно? Пусть это будет условное предложение в изъявительном наклонении, а положение дел таково, что антецедент, как можно распознать, ложен. Чтобы рассмотрение было безупречным, мы должны, разумеется, взять такое предложение, в отношении которого неясно, как применить к нему предикат ”истина”, поскольку в противном случае мы просто отождествим (может быть, совершенно справедливо) правильность утверждения с истинностью предложения, в то время как нас здесь интересует то, определяет ли одно лишь понимание содержания утверждения то, что следует считать показателем его правильности. Ответ заключается, я думаю, в том, что у нас нет ясного руководящего принципа в отношении того, что должно считаться показателем правильности утверждения; и причина этого заключается в том, что вовсе не правильность утверждения следует считать фундаментальным понятием, необходимым для объяснения утверждения как лингвистического акта. Утверждение обычно не напоминает ответ на вопрос экзаменационной программы; говорящий не получает вознаграждения за то, что он прав. Это прежде всего руководство к действию для слушающих (внутреннее суждение утверждения является руководством к действию для слушающего); руководство, которое вызывает в них определенные ожидания. А содержание ожидания определяется тем, что неожиданно для нас, т.е. тем, что скорее не согласуется с ожиданием, чем с тем, что подтверждает его. Прежде всего ожидание, которое возникает у кого-то, кто соглашается с утверждением, не характеризуется тем, что слушающий предполагает, что одно из тех распознаваемых положений дел, которые делают утверждение правильным, будет иметь место; так как в общем случае не существует ограничения для того промежутка времени, который может пройти прежде, чем будет показано, что утверждение было правильно, и, кроме того, такое предположение слушающего само по себе не будет иметь реальной ценности. Ожидание скорее характеризуется тем, что не допускает наличия какого-либо положения дел, которое показало бы, что утверждение было неправильным; отрицательное ожидание такого рода имеет реальную ценность, ибо оно может быть обмануто. Фундаментальным понятием, необходимым для объяснения утверждения как лингвистического акта, является, таким образом, неправильность утверждения: понятие правильности утверждения производно от понятия его неправильности в том смысле, что утверждение должно считаться правильным всегда, когда имеет место нечто такое, что препятствует возникновению положения, которое свидетельствует о том, что утверждение неправильно. (Аналогичным образом, как я показал в другой работе, фундаментальным понятием, необходимым для объяснения отдачи приказания как лингвистического акта, является понятие неподчинения, понятие подчинения производно от него.).

Это становится особенно ясным тогда, когда мы спрашиваем относительно какого-нибудь ассерторического предложения, содержание которого мы на практике понимаем и по отношению к которому применение понятий ”истинный”, ”ложный” интуитивно неясно, какие положения дел мы должны рассматривать как свидетельствующие о том, что утверждение, осуществляемое путем произнесения этого предложения, было неправильным. Делая утверждение, говорящий исключает определенные возможности; если утверждение недвусмысленно, то должно быть ясно, какие положения дел он исключает, а какие — нет. Исходя из нашего практического понимания ассерторического предложения, мы можем сразу ответить, исключает говорящий посредством такого утверждения то или иное положение дел или нет. Чтобы ответить на этот вопрос, нам не требуется апелляция к интуитивному применению предиката ”ложный” к предложению, и наш ответ может даже противоречить этому; не нужно нам думать и о том, должны ли мы считать утверждение неправильным в том или ином случае (подобно тому как мы должны думать о том, можем ли мы считать, что правильность условного утверждения доказана, если антецедент оказывается ложным). Мы вместе с тем знаем, например, что тот, кто делает условное утверждение, не исключает возможности того, что антецедент ложен, что ложность антецедента не делает утверждение неправильным и действительно предотвращает возникновение такой ситуации, которую он исключает; и мы знаем это независимо от какого бы то ни было решения относительно того, должно ли условное предложение, которое он употребляет, быть названо в этом случае ”истинным”. Точно так же мы знаем с самого начала, что говорящий, который делает утверждение с помощью атомарного предложения, содержащего собственное имя или определенную дескрипцию, действительно исключает возможность того, что у имени или дескрипции отсутствует референт; и опять мы знаем это совершенно независимо от какого бы то ни было решения относительно того, должно ли предложение в случае отсутствия референта быть названо ”ложным”.

Таким образом, по очередности объяснения понятие неправильности утверждения предшествует понятию его правильности. Почему этот факт так долго оставался незамеченным? Отчасти из-за склонности сосредоточивать все внимание на разрешимом случае: ожидание относительно результата проверки можно беспристрастно описать как ожидание того, что результат будет благоприятным, или как ожидание того, что результат не будет неблагоприятным. Отчасти может быть даже из-за склонности уделять особое внимание рассмотрению утверждений в будущем времени, которые предсказывают появление наблюдаемого положения дел в течение определенного периода или определенный момент времени: ибо тогда положительное ожидание ограничено во времени и, следовательно, имеет реальную ценность: если ожидание не будет удовлетворено в течение данного времени, то оно будет обмануто. Но главным образом, я думаю, из-за неявного предположения реалистической теории значения, оперирующей неэффективным понятием условий истинности предложений. Если условия, с помощью которых задано содержание утверждения, суть условия, которые мы можем распознать, то в этом случае весьма существенно, берем ли мы в качестве первичного понятие правильности или же понятие неправильности: одно дело говорить, что утверждение правильно, если имеет место нечто, что исключает возможность его неправильности, и совсем другое дело говорить, что утверждение неправильно, если имеет место нечто, что исключает возможность его правильности. Но если условия, с помощью которых задано содержание утверждения, суть условия, которые мы можем понимать не будучи в общем случае способны их распознавать, то в этом случае указанное различие несущественно, поскольку условие неправильности утверждения будет иметь место всегда, когда не соблюдается условие его правильности, и наоборот. Это не значит, что в контексте реалистической теории значения вопрос о том, какое понятие первично, не имеет значимости: даже в этом контексте остается верным то, что в отношении очередности объяснения понятие неправильности утверждения первично.

Эти соображения ведут к построению иной теории значения, теории, которая согласуется с верификационистской теорией в отношении использования скорее только эффективных, нежели трансцендентальных, понятий, но которая заменяет верификацию фальсификацией в качестве центрального понятия теории: мы знаем значение предложения, если мы знаем, как распознать то, что оно фальсифицировано. Такая теория значения приведет к логике, которая не является ни классической, ни интуиционистской[3]. В одном отношении она, будучи далека от теории значения, оперирующей условиями истинности, отличается и от верификационистской теории. Верификационистская теория значения настолько приближается к объяснению значения предложения с помощью того, на основании чего предложение может утверждаться, насколько это вообще возможно для какой-либо правдоподобной теории значения; она должна, конечно, отличать действительные основания говорящего, которые могут быть неокончательными или же косвенными, от непосредственных, решающих оснований, с помощью которых устанавливается значение предложений, в частности предложений типа предложений в будущем времени, для которых говорящий не может иметь решающих оснований в момент их произнесения. Однако фальсификационистская теория вовсе не связывает значение предложения непосредственно с тем, на основании чего сделано с помощью этого предложения утверждение. Вместо этого она связывает содержание утверждения с тем обязательством, которое принимает говорящий, делая это утверждение; утверждение—это разновидность азартной игры, в которой говорящий никогда не ошибается. Такая теория имеет, следовательно, явное сходство не только с попперовским объяснением науки, но также с теоретико-игровыми семантиками, разработанными Хинтиккой и другими.

VI.

Любая теория значения, как мы видели выше, распадается на три части: во-первых, это теория-сердцевина, или теория референции; во-вторых, теория-оболочка, теория смысла; и в-третьих, дополнительная часть теории значения, теория действия. Теория действия устанавливает связь между значениями предложений, определенными с помощью теорий референции и смысла, и реальной практикой употребления языка. Теория референции определяет рекурсивным образом применение к каждому предложению того понятия, которое является центральным в данной теории значения: если центральным понятием является истина, то это выражается в определении для каждого предложения того условия, при котором оно истинно; если центральным понятием является верификация, то она определяет для каждого предложения условие, при котором оно верифицируется; и аналогичным образом — если центральным понятием является фальсификация. Она осуществляет это по отношению к каждому предложению из бесконечного множества предложений языка путем приписывания каждой более или менее значимой конституенте предложения (каждому слову) некоторого референта, который принимает ту форму, которая требуется для того, чтобы референты компонент любого предложения совместно определяли применимость к этому предложению центрального понятия. Так, если центральным понятием является понятие истины, то референтом одноместного предиката является множество объектов (или функция от объектов к истинностным значениям); если это понятие верификации, оно является эффективным средством распознавания для любого данного объекта убедительно доказательства того, что предикат приложим к этому объекту; или что он не приложим, если центральным понятием является понятие фальсификации.

Теория смысла определяет, в чем заключается приписывание говорящему знания теории референции. Если теория референции принимает форму теории истины, то теория смысла необходима во всех случаях, когда аксиома T-предложения принимает тривиальную форму и, следовательно, не указывает на то, в чем заключается имплицитное знание говорящим этой аксиомы. Однако если центральное понятие является эффективным понятием — понятием, условия применимости которого говорящий всегда может распознать как наличествующие всегда, когда они имеют место, подобным понятиям верификации и фальсификации — тогда, по-видимому, нет необходимости в теории смысла, которая служила бы теорией-оболочкой для теории референции; мы можем сказать, что в теории значения такого типа, теории референции и смысла сливаются друг с другом. В верификационистской или фальсификационистской теории значения теория референции определяет применимость к каждому предложению центрального понятия теории таким образом, что говорящий непосредственно проявит свое знание условия применимости этого понятия своим фактическим употреблением языка.

Различие между смыслом и референтом идет, конечно, от Фреге, который привел в его пользу два совершенно разных довода. Один из них состоит в том, что неясно, что значит приписывать говорящему лишь знание референта выражения; например, сказать, что говорящий знает об определенном объекте, что он является носителем данного собственного имени, и добавить, что это — полная характеристика соответствующего фрагмента знания говорящего. По мнению Фреге, такой фрагмент знания всегда должен принимать форму знания, что объект, который считается определенным образом идентифицированным, является референтом имени и что способ идентификации объекта, который входит в характеристику того, что знает говорящий, конституирует смысл собственного имени. Совершенно аналогичные соображения относятся и к выражениям других семантических категорий.

Эта аргументация наполовину совпадает с аргументацией, использованной в настоящей статье, и приводит к следствию, что теория смысла необходима, чтобы характеризовать то, в чем заключается знание говорящим значений выражений языка, в том виде, как они определены теорией референции. Довод Фреге состоит в том, что теория референции не выявляет полностью того, что знает говорящий, когда он понимает некоторое выражение. Я поддержал здесь этот довод, но , кроме того, сделал еще один шаг, утверждая, что, поскольку знание говорящего является по большей части неявным знанием, постольку теория смысла должна не только определить, что знает говорящий, но также и то, как проявляется его знание; у Фреге не найти указания на необходимость этого дополнения для теории смысла.

Другой довод Фреге в пользу различия между смыслом и референтом также относится к знанию, но на этот раз скорее к знанию, которое усваивается, когда предложение принимается в качестве истинного тем, кто уже знает его значение, нежели к самому знанию его значения; он связан, следовательно, с использованием языка для передачи информации. Фреге не интересуется, конечно, информацией, которая может быть сообщена индивиду с помощью того или иного утверждения, поскольку она будет варьироваться в зависимости от той информации, которой этот индивид уже располагает: его интересует информационное содержание предложения как такового, которое мы могли бы объяснить как информацию, которая была бы усвоена после того, как станет известна истинность предложения тем, кто ранее не знал ничего, кроме его значения. Очевидно, что информационное содержание предложения зависит от его значения: человек не усваивает никакой дополнительной информации, узнавая об истинности предложения, значение которого ему неизвестно, и информация, которую он усваивает, будет варьироваться в зависимости от того конкретного значения, которое он придает этому предложению. Довод Фреге состоит в том, что правдоподобное объяснение информационного содержания предложения невозможно, если понимание слушателем предложения рассматривается как состоящее для каждой конституенты предложения в простом знании референта (как это было охарактеризовано выше). Знаменитым примером Фреге является пример такого утверждения тождества, истинностное значение которого было уже известно любому, кому правильно было бы приписать простое знание референтов терминов по обе стороны от знака тождества (предполагая, конечно, что он понимает также и знак тождества); такое утверждение не обладало бы, следовательно, никаким информационным содержанием, если бы знание значения заключалось в простом знании референта. Фактически этот довод имеет силу для любого атомарного утверждения.

Понятие смысла связано, таким образом, с самого начала с понятием знания. Потребуется весьма обширная теория, для того чтобы привести нас от знания значений предложений языка, совместно определенных с помощью теорий референции и смысла в терминах центрального понятия данной теории значения, к пониманию реальной практики употребления языка. Мы редко эксплицитно думаем о теории, которая обеспечивает этот переход; в качестве пользователей языка мы с ранних лет обладаем скрытым его пониманием, и, поскольку это понимание столь фундаментально, философы считают его неуловимым и не пытаются много говорить о нем. Но мы можем получить некоторое представление об этой теории, как бы обширна она ни была, если мы попытаемся представить как можно было бы учить марсианина пользоваться человеческим языком. Марсиане очень умны и общаются друг с другом, однако при помощи средств, настолько отличных от любого человеческого языка, что практически невозможно сделать какой-либо перевод с человеческого языка на марсианский способ коммуникации. Поэтому единственное средство, с помощью которого марсианин может научиться человеческому языку, заключается в изучении полностью эксплицитной теории значения для этого языка (сравните усвоение говорящим грамматики родного языка и изучение им грамматики иностранного языка с помощью учебника). Марсианин сначала усваивает теории референции и смысла для какого-нибудь одного нашего языка; но поскольку его конечная цель заключается в том, чтобы посетить Землю в качестве иностранного шпиона, замаскированного под человека, ему необходимо приобрести практическое умение говорить на языке, а не только его теоретическое понимание; ему необходимо знать не только то, что и когда он может говорить, не выдавая своего иностранного происхождения, но также знать, в рамках этих ограничений, как он может использовать язык в качестве инструмента для достижения своих целей, а именно для приобретения знаний и влияния на действия окружающих его человеческих существ. Очевидно, что после того, как он усвоит теории референции и смысла, ему нужно будет изучить еще очень многое; он должен быть обеспечен эксплицитным описанием нашей языковой практики, путем произнесения нами предложений, значения которых (понимаемые, например, как значения, данные в терминах условий истинности) считаются уже известными, и путем осуществления тех или иных реакций на такие высказывания со стороны других.

Всю эту дополнительную информацию, которая требуется, чтобы перейти от знания значений такими, какими они даны посредством центрального понятия теории значения, к полному практическому овладению языком, я без разбора отнес к дополнительной части теории значения; и, может быть, вполне справедливо замечание, что я тем самым смешал вместе под названием ”теория действия” разнообразные положения, касающиеся самых разных разновидностей языка. Вслед за Дональдом Дэвидсоном мы можем выделить два этапа при переходе от теории референции к реальному употреблению языка. Первый этап требует от нас суждений, касающихся истинности и ложности предложений. Так, во всяком случае, говорит о первом этапе Дэвидсон. Однако его больше интересуют этапы процесса построения теории референции для языка, который мы первоначально не знаем, но употребление которого наблюдаем; мы начинаем с необработанных данных, получаемых нами в процессе наблюдений за реальными высказываниями говорящих, и промежуточный этап в построении теории истины для языка будет заключаться в нашем приписывании конкретным говорящим конкретных суждений относительно истинностных значений предложений в различные моменты времени. Меня же, с другой стороны, интересовал не восходящий процесс построения теории референции по записям первоначально неинтерпретированных высказываний, а нисходящий процесс деривации, по теории референции, практики употребления языка, так чтобы сам этот процесс деривации был включен в теорию, образующую часть общей теории значения для языка; если утверждение о том, что данная теория референции является правильной теорией, т.е. может служить теорией-сердцевиной для жизнеспособной теории значения для языка, обоснованно, то такой нисходящий процесс должен быть возможен. Мы не рассчитываем и не должны стремиться получить детерминистскую теорию значения для языка, даже теорию, которая является детерминистской только в принципе: мы не должны рассчитывать на то, что сможем создать такую теорию, исходя из которой, с учетом прочих существенных условий (физическая среда, в которой находится говорящий, высказывания других говорящих и т.д.) мы могли бы предсказать высказывания какого-нибудь говорящего намного лучше, чем на основе изучения правил и стратегии игры мы можем предсказать реальную игру. Следовательно, то, что может быть извлечено из теории референции, в соответствии с дополнительной частью теории значения не является детальным объяснением высказываний, которые действительно будут сделаны в данных обстоятельствах, а представляет собой лишь общие принципы произнесения предложений языка, те принципы, молчаливое понимание которых позволяет кому-либо принимать участие в разговоре на этом языке. С нашей точки зрения поэтому промежуточный этап нисходящего процесса даст не фактические суждения об истинности или ложности предложений, а общие принципы, в соответствии с которыми мы делаем такие суждения.

Второй этап нисходящего процесса деривации характеризуется переходом от суждений о ложности или истинности предложений, которые мы делаем в данных условиях, к нашим реальным высказываниям: утвердительным, вопросительным, повелительным и т.д.; здесь тоже мы можем рассчитывать получить всего лишь формулировку общих принципов, в соответствии с которыми осуществляются языковые игры утверждения, вопроса, приказания, просьбы и т.д. Именно об этом втором этапе и можно сказать, что он представляет собой собственно теорию действия.

Что же тогда можно сказать о первом этапе, который определяет, исходя из значения предложения, принципы, имеющие силу для условий, по которым мы судим о том, истинно это предложение или ложно? К какой части теории значения относятся они? Вряд ли можно отрицать, что такие принципы есть. Что, кроме значения предложения, может определять то, что мы считаем основанием для принятия его в качестве истинного? Следует признать, что, когда эти основания неокончательны — а также когда мы не можем с полной уверенностью распознать, что мы располагаем окончательными основаниями (как в случае очень сложного математического доказательства или вычисления) , — имеется возможность выбора в отношении того, считать предложение истинным или нет; термин ”суждение”, в его техническом употреблении, здесь весьма уместен. Однако одно лишь значение определяет, является ли нечто основанием для того, чтобы принять данное предложение в качестве истинного.

Это может быть потому, что определение того, что считалось основанием истинности предложения, было неотъемлемой частью установления его значения; однако ни один из трех типов теории значения, рассмотренных нами, не допускал этого. В соответствии с теорией значения, оперирующей условиями истинности, мы знаем значение предложения, когда понимаем, что значит для него быть истинным; знать это — само по себе не значит точно знать, что же считается свидетельством его истинности. В соответствии с верификационистской теорией понимание предложения заключается в знании того, что считается окончательным свидетельством его истинности. Даже в такой теории это понимание не предполагает способности немедленно распознавать свидетельство, которое не является окончательным. Действительно, как мы видели, она даже не рассматривает значение предложения как непосредственно связанное со всем тем, что могло бы служить окончательным свидетельством его истинности, а лишь, так сказать, с каноническим методом установления истинности предложения — тем, что мы назвали его ”непосредственной” верификацией; я доказывал, что даже в контексте верификационистской теории адекватное объяснение дедуктивного вывода должно признавать возможность установления истинности предложения окончательно, но не непосредственно, т.е. путем, отличным от того, который непосредственно обеспечивается тем способом, которым дано значение предложения. Следовательно, в рамках любой теории значения из рассмотренных нами типов принципы, определяющие то, что считается свидетельством истинности предложения, должны быть производны от его значения, так как они не даны непосредственно вместе со значением, но определяются им. Средствами какой же части теории значения осуществляется деривация практики употребления языка?

В предыдущем обсуждении я без пояснений отнес ее к той части теории действия, которая рассматривает утверждение как лингвистический акт. Теперь необходимо провести одно различие. Конечно, тот вид заявлений, который мы приписываем говорящему, который делает неквалифицированное, требующее корректировки утверждение, т.е. тот вид основания или гарантии, который требуется для того, чтобы утверждение не вводило в заблуждение, является частью конвенций, управляющих утвердительным употреблением языка. Это есть нечто неопределяемое единым образом с помощью значения предложения, используемого для того, чтобы сделать утверждение, и может варьироваться от одного разговора к другому, а также от одного контекста к другому. Мы уже отмечали, например, что наша конвенция требует, чтобы неквалифицированное математическое утверждение было подкреплено существованием реального доказательства, и что эту конвенцию, совершенно отличную от конвенции, управляющей утверждениями других разновидностей, можно было бы изменить, никоим образом не изменяя значений математических предложений. Формулирование этих конвенций действительно относится к теории ассерторического действия. Однако это совершенно иной вопрос, чем тот, который мы здесь рассматриваем. Нас же интересует то, что определяет, что нечто является в какой-то степени свидетельством истинности данного предложения, а не то, является ли наличие такого свидетельства достаточным основанием, чтобы принять предложение в качестве истинного (это вопрос персональной стратегии), и также не то, дает ли это свидетельство право утверждать данное предложение (это вопрос независимой языковой конвенции, которая обычно принимается).

Теперь, поскольку, как мы видели, смысл является познавательным понятием, может показаться, что этот эпистемологический компонент теории значения должен относиться скорее к теории смысла, чем к теории действия. Даже если теория референции просто сообщает, как должно обстоять дело, чтобы предположение было истинным, разве не должна теория смысла сообщать не только то, каким образом нам известны условия истинности предложения, но и то, каким образом мы можем знать или на каком основании можем судить о том, что предложение истинно? Не следует ли это из того, что Фреге был прав, полагая, что понятие смысла может быть использовано не только для того, чтобы сделать теорию значения в то же время и теорией понимания, т.е. репрезентировать наше понимание значений наших выражений, но также и для того, чтобы дать объяснение употребления языка в целях передачи информации, поскольку информация является познавательным понятием, и что количество переданной информации должно зависеть от того, какие шаги первоначальный информатор должен был предпринять, чтобы получить ее?

Фреге на эти вопросы, конечно, ответил бы ”нет”. Для него смысл предложения выявляет его познавательное значение (информационное содержание) только в той мере, в какой он определяет, что знает тот, кто понимает предложение, когда он знает, что предложение истинно, и как он мог бы узнать об этом на основании собственного знания, и в гораздо меньшей степени то, что могло бы заставить его считать это предложение истинным, не зная, что оно истинно. Зная смысл предложения, он знает, что оно выражает определенную мысль, т.е. он знает, что предложение истинно, если, и только если, имеет место определенное условие; таким образом, при принятии предложения в качестве истинного мысль, выражаемая, по его мнению, этим предложением, представляет собой усвоенную им информацию, а именно информацию о том, что условие истинности предложения соблюдается; каким образом была первоначально получена эта информация — это совершенно другой вопрос, который относится к эпистемологии, а отнюдь не к теории значения.

На первый взгляд эта доктрина кажется ясной и четкой; однако при ближайшем рассмотрении такое впечатление исчезает. Если смысл предложения не связан с нашими методами определения его истинности, почему тогда Фреге отказывается признать, что два аналитически эквивалентных предложения имеют один и тот же смысл? Доктрина, в соответствии с которой в модальных контекстах предложение обозначает свой смысл, не нарушалась бы такой уступкой, поскольку из двух таких предложений невозможно было бы, чтобы одно из них было истинно, а другое ложно; а уступка соблазнительна, поскольку Фреге располагает хорошо разработанной теорией аналитичности, в то время как, если два аналитически эквивалентных предложения могут отличаться по смыслу, не возникает никакого очевидного критерия тождества смыслов. Разумеется, если бы мы согласились с этой уступкой, невозможно было бы утверждать, что смыслы предложений (мысли) являются объектами веры и знания, т.е. что референтом предложения является его смысл, когда оно входит в предложение с глаголом ”пропозициональной установки”: однако сама эта доктрина требует, чтобы смысл был связан со способом знания или основанием верования.

Наш вопрос таков: можем ли мы сказать, что смысл определяет только объект знания или веры — то, что известно или во что верят и не определяет, каким образом он известен и почему в него верят? Трудность состоит в том, что эти две вещи, на первый взгляд столь разные, связаны друг с другом слишком тесно, чтобы их можно было рассмотреть отдельно. Почему два предложения, A и В, не могут иметь один и тот же смысл? Вполне возможно, что единственный довод против этого состоит в том, что ”X верит (знает), что A” может быть истинным несмотря на то, что ”X верит (знает), что В” ложно. То, что делает такую ситуацию возможной, заключается в том, что основание для веры в истинность А не является основанием для веры в истинность В; и вывод таков, что, поскольку в этих косвенных контекстах А и В обозначают соответствующие смыслы, эти смыслы должны быть различными, иначе истинностные значения сложных предложений, в которые входят A и B, совпадут. Отсюда следует, что различие в возможных основаниях того или иного верования или в способе того или иного фрагмента знания порождает различие в объектах верования или знания; и это подтверждает наше первоначальное утверждение, что, постигая возможный объект веры или знания, т.е. понимая смысл предложения, мы тем самым должны знать, какие основания может иметь это верование и как можно прийти к этому знанию. Концепция Фреге, в соответствии с которой мысль представляет собой возможный объект знания или веры, не обязательно должна быть окружена доктринами, которые привели нас к этому выводу; однако в действительности это так и было.

Два аналитически эквивалентных предложения не могут в общем случае иметь одно и то же информационное содержание, и, следовательно, один и тот же смысл, так как можно знать, что одно из них истинно, не зная при этом, что истинно и другое; некто, зная, что одно из этих предложений истинно, мог бы, следовательно, получить информацию об истинности другого предложения, а это значит, что информация, содержащаяся в каждом из этих предложений, должна быть различной. Отсюда следует, что средства, с помощью которых предложение может быть распознано в качестве истинного, имеют отношение к смыслу этого предложения. Можно было бы утверждать, что показано лишь то, что если информация, содержащаяся в одном предложении, может быть усвоена независимо от информации, содержащейся в другом предложении, то эти два объема информации должны быть различными, поскольку относительно них верны разные вещи, и определение того, что собой представляют эти объемы информации, не предполагает того, каким образом они могут быть усвоены. Но этому противоречит тот факт, что, по Фреге, понятие аналитичности и более общее понятие априорности можно определить с помощью условий истинности предложения; и, конечно, смысла предложения достаточно, чтобы определить, аналитично оно или синтетично, априорно или апостериорно. И все-таки в объяснении Фреге мало указаний на то, каким образом способ, которым задан смысл предложения, связан с основаниями, на которых мы можем утверждать, что это предложение истинно.

Я думаю, что тот недостаток фрегевского объяснения смысла, с которым связан этот пробел, кроется в том, что Фреге не настаивал на том, что теория смысла должна объяснять, в чем же проявляется понимание смысла говорящим; и эта позиция Фреге обусловлена требованиями построить теорию смысла в рамках реалистической теории значения, оперирующей понятием условий истинности предложений. Смысл, полагает Фреге, есть нечто объективное; т. е. можно точно установить, употребляют ли двое говорящих какое-либо выражение в одном и том же смысле, и при этом один говорящий может эффективным образом сообщить другому смысл, который он придает тому или иному выражению. Это возможно только в том случае, если смысл слова однозначно определяется через наблюдаемые характеристики его языкового употребления (т.е. только если смысл — это употребление); отсюда следует, что понимание смысла слова полностью проявляется в том, каким образом использует это слово говорящий. Если бы было необходимо представить понимание говорящим смысла слова как знание им какого-нибудь суждения, осознание которого предполагало бы выход за пределы всякого простого практического знания, т.е. если бы смысл слова нельзя было исчерпывающе объяснить посредством способности употреблять конкретным образом предложения, содержащие это слово, тогда смысл не был бы полностью коммуникабельным: мы никогда не были бы уверены, что, обучив кого-нибудь определенной языковой практике, мы тем самым действительно сообщили ему правильный смысл этого слова. Тезис Фреге о том, что смысл объективен, является, таким образом, имплицитным предвосхищением (в отношении того аспекта значения, который конституирует смысл) доктрины Витгенштейна, в соответствии с которой (или одной из семейств такого рода доктрин) смысл есть употребление. Однако Фреге так и не сделал из этого выводов в отношении форм, в которых может проявляться смысл слова. Так, в случае собственных имен, в самом грубом приближении понимание говорящим смысла имени следовало бы представить как способность эффективно определить, по отношению к любому данному объекту, является ли он носителем этого имени. В соответствии с любой заслуживающей доверия теорией значения, это объяснение следует обобщить. В соответствии и с верификационистской, и с фальсификационистской теорией, нам следовало бы сказать, что понимание смысла имени заключается в способности распознавать то, что следует считать средством окончательного установления для данного объекта, того, что он является носителем имени. Однако в соответствии с реалистической теорией даже это является слишком ограниченным объяснением: мы должны сказать, скорее, что понимание смысла имени заключается в знании того, что должно быть истинно по отношению к любому данному объекту для того, чтобы он был носителем этого имени; а поскольку условие, которое должно быть выполнено объектом, может быть таким, что будет выходить за пределы нашей способности распознавать, в тех или иных случаях, соблюдается оно или нет, то понимание имени при таком толковании не будет, вообще говоря, тем, что может быть полностью выявлено в процессе употребления имени. Подобным же образом требование Фреге о том, что предикат должен быть всюду определен, выражено им в виде требования, чтобы он был определен для любого объекта, независимо от того, приложим к объекту этот предикат или нет; но он эксплицитно допускает, что мы можем и не быть способны в тех или иных случаях сделать это. Наша способность распознать, что предикат тем не менее определен, должна, следовательно, зависеть от придания нами этому предикату такого смысла, что мы можем сказать, что имеется определенное условие для его применимости, не зная при этом, как показать, выполняется это условие или нет; и снова из этого следует, что наше понимание смысла предиката не может полностью проявиться в нашем употреблении этого предиката. Можно было бы утверждать, что определенные черты этого употребления, например в конкретных случаях применения закона исключенного третьего, свидетельствуют о нашем убеждении в том, что предикат обозначает некоторое условие, которое определенно либо выполняется, либо не выполняется каждым объектом; но наше употребление предиката никогда не может полностью выявить, каково же то условие, которое мы связываем с данным предикатом. Первый из двух доводов Фреге в пользу различия между смыслом и референтом имеет целью показать, что нельзя приписать говорящему знание референта какого-либо выражения, не приписывая ему знание определенного суждения; но Фреге не сумел решить проблему, каким образом в объяснении понимания говорящим какого-либо выражения как знания им соответствующего суждения можно избежать порочного круга, если знание суждения не может быть в свою очередь объяснено без апелляции к способности формулировать это суждение. Именно из-за этого он не сумел дать убедительного объяснения связи между смыслом и знанием.

Заменить реалистическую теорию значения верификационистской теорией — значит сделать первый шаг в выполнении требования, чтобы мы включили в нашу теорию смысла объяснение того основания, исходя из которого мы судим об истинностных значениях наших предложений, поскольку это действительно объясняет значения выражений с учетом реальных человеческих способностей распознания истины. Я уже отмечал, однако, что этот шаг сам по себе еще не приводит нас к удовлетворению этого требования, и у меня нет ясного представления о том, как это можно сделать. Естественно считать это требование чрезмерным и рассматривать его как требование, чтобы теория значения взяла на себя функции теории знания. Если бы мы были убеждены в том, что мы понимаем в принципе, каким образом смысл предложения определяет то, что мы считаем свидетельством истинности предложения , и что проблемы в этой области, как бы сложны они ни были, касаются отдельных деталей, тогда вполне можно было бы отнести их к другой философской дисциплине; но трудность состоит в том, что мы не вправе так поступить. Концепция значения — т.е. выбор центрального понятия для теории значения — является адекватной только в том случае, если существует общий метод получения, из значения предложения как оно дано, каждой характеристики употребления предложения, то есть всего, что должно быть известно говорящему, если он собирается правильно употреблять это предложение; несомненно, среди тех вещей, которые он должен знать, есть и то, что является основанием истинности предложения. Большинство из нас безмятежно полагает, что теория значения, оперирующая понятием условий истинности, способна выполнить эту роль, не останавливаясь при этом на трудностях создания рабочей теории такого типа. С учетом нашего нынешнего, весьма несовершенного понимания этих вопросов нам следует признать, что верификационистская теория значения более предпочтительна, чем радикальная реалистическая теория, а фальсификационистская теория, вероятно, еще лучше. Но до тех пор, пока мы не имеем при том или ином выборе центрального понятия теории значения убедительного объяснения того способа, которым каждая особенность употребления предложения может быть определена, исходя из значения предложения, посредством применения к нему центрального понятия, мы остаемся без твердого основания, которое позволило бы нам заявить, что мы знаем, чем, в сущности, является значение. И до тех пор, пока мы остаемся в этом неустойчивом философском положении, любую проблему, решение которой, при условии что выбор центрального понятия для теории значения сделан, поможет ответить на вопрос о правильности этого выбора, следует считать прямым делом философии языка.

Примечания.

1.

Это включает в себя принцип двузначности для  утверждений данного класса, но несколько превосходит его по  содержанию, ибо слово "определенно" включено сюда не для  риторического эффекта. Данная формулировка охватывает также тот  семантический принцип, который связан с законом  дистрибутивности так, как принцип двузначности связан с законом  исключенного третьего. Назовем его принципом рассечения. Из  принципа двузначности нам известно, что в отношении отдельного утверждения А имеются лишь две возможности: А истинно или А ложно. Однако нам нужен также принцип рассечения, если мы хотим сделать вывод о том, что в отношении двух утверждений А и В имеются лишь четыре возможности:А и В оба истинны; А истинно и В ложно; А ложно и В истинно; А и В оба ложны. Этим соображением я обязан X. Патнему, хотя, как мне  представляется, он не согласился бы с тем, что для реалистической  интерпретации требуется допущение либо принципа двузначности, либо принципа рассечения. Однако для целей настоящего  обсуждения мы можем приблизительно отождествлять реализм  относительно некоторого класса утверждений с признанием  принципа двузначности для утверждений этого класса.

2.

При этом я имею в виду не такие грубые представления об истинности и ложности, что они не позволяют различать  ложность сделанного кем-либо утверждения от того, что это  утверждение неправильно, но только те понятия истинности и ложности, которые связаны, в многозначной логике, с наличием  выделенных и невыделенных истинностных значений.

3.

Что такое теория значения?