Дьявольская сила.

Фриц Лейбер. ДЕВУШКА С ГОЛОДНЫМИ ГЛАЗАМИ.

Хорошо, я расскажу вам, почему один вид этой девушки вызывает у меня мурашки по спине. Почему я терпеть не могу появляться в деловой части города и смотреть на то, как мужики пускают слюни, когда на рекламных щитах небоскребов видят ее рядом с бутылкой какого-нибудь популярного напитка, пачкой сигарет или еще бог знает с чем. Почему я больше не читаю журналов, зная, что наверняка она где-нибудь появится с бюстгальтере или в ванне с пенящейся водой. Почему мне противно думать о том, что миллионы американцев впитывают в себя эту ядовитую полуулыбку. Впрочем, эта целая история — история, куда более серьезная, чем может показаться.

Нет, не подумайте только, что я вдруг стал относиться к порокам рекламы и присущему американцам комплексу перед шикарными девицами с интеллигентским пренебрежением. Для человека с такой работой как у меня это было бы просто смешно. Но ведь не станете же вы спорить, что желание подзаработать на сексуальной привлекательности — уже своего рода извращение. Впрочем, меня это устраивает. Так вот, предположим, мы знаем, каким должно быть и Лицо, и Тело, и Взгляд, и все прочее. И поэтому вполне возможно появление некоего субъекта, соединяющего в себе самое лучшее настолько полно, что мы волей-неволей назовем ее Девушкой и украсим ее внешностью все рекламные щиты от Таймс-сквер до Телеграф-хилл?

Но эта Девушка — не такая, как другие. Она ненастоящая. Она отвратительная. Она порочная.

Сейчас не эпоха средневековья, скажете вы, и то, на что я намекаю, ушло в небытие вместе с колдовством.

Однако, я и сам не вполне уверен, на что я намекаю. Вампиры ведь бывают разные, и не все из них сосут кровь.

И были же убийства, а может, и не убийства. Кстати, позвольте спросить у вас вот что. Почему, когда Америка одержима Девушкой, о ней совершенно ничего не известно? Почему она не появляется на обложках «Тайм» и почему там не публикуются какие-нибудь забавные факты из ее жизни? Почему нет статей о ней в «Лайф» или «Пост»? Профиля в «Нью-Йоркер»? Почему «Чарм» и «Мадмуазель» не написали сагу о ее карьере? Еще не доросла до этого? Чепуха!

Почему ее не снимают киношники? Почему ее не донимают телевизионщики? Почему мы не видим ее целующейся на политических сборищах? Почему ее не выбрали королевой какого-нибудь конкурса?

Почему мы не читаем о ее вкусах и увлечениях, о ее взглядах на положение в России? Почему репортеры из отдела светской хроники не берут у нее, одетой в кимоно, интервью на последнем этаже самого высокого отеля в Манхэттене и не рассказывают нам о ее приятелях?

И наконец — самое поразительное — почему нет ни одного ее портрета нарисованного с натуры?

Нет и все тут. Если вы слышали что-нибудь о коммерческом искусстве, но наверняка знаете, что все эти чертовы картинки сработаны с фотографий. Мастерски? Еще бы. Там у них этим занимаются самые классные художники. Вот так-то.

А сейчас я вам отвечу на все «почему». Дело в том, что никто — от шнурка до начальника — в мире рекламы, новостей и бизнеса не знает, откуда Девушка взялась, где она живет, чем занимается, кто она и даже как ее зовут.

Вам не послышалось. Более того, никто никогда не видит ее, за исключением одного бедолаги-фотографа, делающего на ней денег больше, чем ему когда-либо снилось. Бедолаги-фотографа, чертовски жалкого и вечно чего-то боящегося.

Нет, я понятия не имею, как его зовут и где его мастерская. Но знаю, что такой человек должен быть, и не сомневаюсь нисколько, что чувствует он себя именно так, как я описал.

Да, я мог бы найти ее, если бы захотел. Впрочем, не уверен — она, наверняка, уже скрылась в другом месте. К тому же, и искать ее не хочется.

Что, думаете, у меня крыша поехала? Мол, в век атома подобное невозможно? Никто, даже Гарбо, не может спрятаться от людских глаз?

А я знаю, что кое-кто может, потому что год назад я и был таким бедолагой-фотографом. Да, год назад, когда Девушка впервые выплеснула свой яд здесь, в этом нашем большом городишке.

Да, я в курсе, что год назад вас здесь не было и что вы не знаете об этом. Но если порыться в подшивках местных газет, то среди рекламы можно, пожалуй, найти несколько старых фотографий с ее изображением — мне кажется, что «Ловлибелт» до сих пор пользуется одной из них. У меня самого была куча фотографий, но я сжег их.

Да, я сорвал на ней свой куш. Не так много, конечно, как должно быть заколачивает на ней этот другой фотограф, но все же достаточно, во всяком случае, на виски мне до сих пор хватает. Она странно относилась к деньгам. Но об этом позже.

Вы сначала представьте меня год назад. Я снимал помещение под мастерскую на четвертом этаже «Хаузер Билдинг», в этой крысиной норе неподалеку от Ардлей-парк.

До этого я работал в мастерских «Марш-Мейсон», а когда мне там обрыдло, решил начать собственное дело. Новое место ужасало — никогда не забуду, как там скрипела лестница — но обходилось мне дешево, и там было достаточно светло.

Дела шли паршиво. Я непрерывно, мотался по всем рекламодателям и агентствам. Некоторые из них не имели ничего против меня лично, но мои работы им не подходили. Я оказался совсем на мели. Задолжал с арендной платой. Черт, даже на девчонку не хватало денег.

Случилось все одним из серых, мрачных дней, ближе к вечеру. В доме стояла мертвая тишина. Я как раз закончил проявлять несколько снимков, которые делал на свой страх и риск для «Ловлибелт Гарлз». «Будфорд'з пул» и «Плейграунд». Моя натурщица уже ушла. Некто мисс Леон. Она преподавала основы гражданского права в средней школе и, побочно, не так давно стала мне позировать, тоже на свой страх и риск. Едва взглянув на отпечатки снимков, я понял, что мисс Леон вряд ли подойдет «Ловлибелт», да и мне тоже. Я уже собирался прекратить работу.

И тут услышал, как внизу хлопнула парадная дверь, кто-то поднялся по лестнице — и в мастерскую вошла она.

В дешевеньком, блестящем черном платьице. В черных туфлях-лодочках. Без чулок. С серым матерчатым пиджаком в обнаженных до плеч худеньких руках. Очень худеньких руках, но разве сейчас такие не встречаются больше?

И далее тоненькая шея, слегка вытянутое и почти чопорное лицо, копна темных, разлохмаченных волос, и из-под них на тебя смотрят самые голодные глаза на свете.

Знаете, пожалуй, именно в этих глазах причина того, что ее изображение развешано сегодня по всей стране. В них напрочь отсутствовала вульгарность, но одновременно они смотрели на тебя с голодным вожделением, воплощая саму чувственность и нечто большее, чем чувственность. Вот что все ищут со дня сотворения мира — что-то чуть большее, чем чувственность.

Стою я, значит, парни, наедине с Девушкой, а в мастерской уже темнеет, да и в доме почти никого. Ситуация, которую миллионы американских мужчин, несомненно, рисовали себе с различными красочными подробностями. А я как себя чувствовал? Испуганным.

Я знаю, так иногда бывает, когда ты наедине с девушкой и предвкушаешь, что сейчас дотронешься до нее, и от этого начинает колотиться сердце, и бросает в дрожь. Но если в этот раз я и ощущал нечто подобное, то совсем по иной причине. По крайней мере, о близости с ней я не думал.

Я помню, как сделал шаг назад, как неловко отдернул руку — и фотографии, лежавшие на столе, разлетелись по полу.

Я ощущал едва уловимое головокружение, как будто из меня что-то вытягивали. Так, чуть-чуть.

Вот и все. Потом она раскрыла рот, и я на время опять почувствовал себя в норме.

— Я вижу, вы фотограф, — сказала она. — Вам натурщица нужна?

Судя по ее манере говорить, образованностью она не отличалась.

— Вряд ли, — ответил я, подбирая фотографии с пола. Понимаете, она не произвела на меня впечатления. При нашей первой встрече я не уловил коммерческих возможностей ее голодного взгляда. — Раньше этим занималась?

Ну, она не поведала мне ничего определенного, и я начал проверять, что она знала о рекламных агентствах, мастерских, расценках и всем таком прочем. Довольно быстро раскусив ее, я сказал:

— Послушай, за всю свою жизнь ты никогда не позировала фотографу. Ты просто зашла сюда наудачу — вдруг да выгорит.

Она призналась, что я в общем-то попал в точку.

Все время, пока мы разговаривали, меня не оставляло ощущение, что она зондирует почву, как это обычно делает человек в незнакомом месте. Не то, чтобы она сомневалась в себе или во мне, а так, в общей обстановке.

— А ты думаешь, любая может стать натурщицей? — спросил я из чувства жалости.

— Конечно, — ответила она.

— Послушай, — не утерпел я, — фотограф может извести с десяток негативов, прежде чем получит более-менее приличное изображение обычной женщины. А сколько ему, по-твоему, придется их извести, чтобы получить действительно запоминающуюся, шикарную фотографию?

— Мне кажется, у меня получится, — сказала она.

Мне бы надо было вытолкать ее за дверь прямо тогда. Но то ли меня восхитило, как эта немногословная малышка хладнокровно стояла на своем. То ли меня тронул ее голодный взгляд. А вероятнее всего, мне было стыдно, что все с пренебрежением относились к моим фотографиям, и захотелось сорвать на ней раздражение, показав ей, что она представляла на самом деле.

— Хорошо, сейчас ты у меня поймешь, что к чему, — сказал я ей. — Я сделаю парочку твоих снимков. Но запомни: снимаю тебя просто так, на всякий случай. И если кто-нибудь когда-нибудь захочет вдруг воспользоваться твоей фотографией что может произойти, приблизительно, с вероятностью один к двум миллионам — я оплачу твои услуги по твердым расценкам. И никак иначе.

Она одарила меня улыбкой. Первой.

— Вот и славно, — сказала она.

Ну, я сделал три-четыре снимка — лицо крупным планом: ее дешевенькое платье мне как-то не приглянулось. По крайней мере, мой сарказм она выдержала. Потом я вспомнил о материалах для «Ловлибелт», и, видимо, меня все еще обуревала досада, потому что я выдал ей корсет, приказав переодеться в него за ширмой. Так она и сделала, причем безо всякого волнения, как я того ожидал. И раз уж мы зашли так далеко, я решил, что, пожалуй, стоит еще отснять сцену на пляже для ровного счета, и на этом закончить.

Пока мы снимали, я не ощущал ничего особенного, разве что регулярно повторявшиеся слабые приступы головокружения, и я никак не мог понять, то ли у меня неприятности с желудком, то ли я неосторожно поработал с реактивами.

И все же, знаете, меня тогда не покидало чувство тревоги.

Швырнув в ее сторону листок бумаги и карандаш, я сказал:

— Напиши свое имя, адрес и номер телефона.

И ушел в проявочную.

Чуть позже ушла и она. Я даже не попрощался с ней. Меня взбесило, что к позам она относилась с внешним спокойствием, не суетилась и не выражала мне благодарности — разве что разок улыбнулась.

Я проявил негативы и сделал несколько снимков. Взглянув на них и решив, что они ненамного хуже фотографий мисс Леон, я машинально засунул их в пачку с фотографиями, с которыми следующим утром собирался пробежаться по возможным клиентам.

В тот день я работал достаточно долго и поэтому порядком выдохся и разнервничался. Однако, не решился транжирить деньги на спиртное, чтобы расслабиться. Есть особенно не хотелось. И, кажется, тогда я пошел на дешевенький фильм.

Я совсем не думал о Девушке, только, может быть, слегка удивлялся, что, не имея в тот момент подружки, не приударил за ней. Внешне она принадлежала э-э-э… как бы это сказать, ну, к явно более доступному социальному слою, чем мисс Леон. Но с другой стороны, конечно, имелись всякого рода оправдания моего бездействия.

Утром следующего дня я приступил к поиску заказов. Сначала я отправился на пивоваренный завод Мюнша. Там требовалась «Девушка Мюнша». Папаша Мюнш испытывал ко мне своего рода привязанность, хоть и подшучивал над моими работами. Кстати, одаренный от природы, он хорошо разбирался в фотографии. Пятьдесят лет назад он мог бы быть одним из тех безденежных ребят, что стояли у истоков Голливуда.

Отыскал я его в цехе завода, где он занимался своим любимым делом. Отставив покрытую капельками кружку и чмокнув губами, он вытер толстые руки о свой здоровенный фартук и сграбастал тонкую пачку моих фотографий.

Цокая языком, он добрался где-то до середины пачки и тут увидел ее. Я кусал себе локти от досады, что принес эту фотографию.

— Это она, — сказал вдруг папаша Мюнш. — Фотография так себе, но девушка мне нужна именно такая.

Дело было решенным. Хотел бы я знать сейчас, почему папаша Мюнш сразу же разглядел ее, а я нет. Думаю, причина в том, что я сначала увидел ее во плоти, если так можно выразиться.

А тогда при разговоре с ним мне просто стало плохо.

— Кто она? — поинтересовался папаша Мюнш.

— Так, одна из моих новых натурщиц, — ответил я, стараясь придать голосу оттенок непринужденности.

— Приведи ее сюда завтра утром, — распорядился он. — Да, и притащи свое барахло. Будем снимать здесь. Ну-ну, полно тебе, взбодрись, — добавил он. — Хлебни-ка пивка.

Шел я, значит, от него и думал, что папаша Мюнш обмишулился, что завтра она, скорее всего, сорвет из-за своей неопытности съемки и что — бог его знает, что еще может произойти.

Однако, когда я почтительно выложил фотографии поверх розовой папки на столе мистера Фитча из «Ловлибелт», ее фотография была первой.

Мистер Фитч, бывший кинокритик, откинулся на спинку стула, покосился в сторону, и, поманив длинным пальцем мисс Виллоу, сказал:

— Хм. Что вы думаете об этом, мисс Виллоу? Конечно, при таком освещении всего не ухватишь. Может нам попробовать «Чертенка Ловлибелт» вместо «Ангела». Н-да, девушка… Подойдите сюда, Биннз. — Опять движение пальцем. — Я хочу услышать мнение женатого мужчины. — Он не смог скрыть того, что попался на крючок.

Совершенно то же самое произошло и в «Будфорд'з пул» и в «Плейграунд», разве что Да Коста не потребовалось мнение женатого мужчины.

— Что надо, — сказал он, облизывая губы. — Ну, вы, ребята-фотографы, того — ого-го!

Обратно в мастерскую я несся, как на пожар. Там на столе я схватил листок бумаги, который давал ей, чтобы она оставила имя и адрес.

На нем ничего не было.

Стоит ли говорить, что последующие пять дней оказались, пожалуй, наихудшими из прожитых мною при обычных обстоятельствах. К утру следующего дня я так и не знал, где она, и начал тянуть резину.

— Она болеет, — сказал я папаше Мюншу по телефону.

— В больнице что ли? — удивился он.

— Все не так серьезно, — ответил я.

— Тогда тащи ее сюда. Что, головка побаливает?

— Извините, не могу.

У папаши Мюнша возникли подозрения.

— У тебя действительно есть эта девчонка?

— Конечно, есть.

— Ну, тогда не знаю. Если бы я не признал твою дрянную работу, принял бы ее за натурщицу из Нью-Йорка.

Я рассмеялся.

— Эй, послушай, давай тащи ее сюда ко мне завтра утром, понял?

— Попытаюсь.

— Нечего тут пытаться. Тащи сюда и все.

Он не догадывался, как я пытался. Я обегал все агентства по найму натурщиц и бюро по трудоустройству. Как заправский сыщик выяснял о ней в фото-и художественных мастерских. Потратил последние гроши на объявления во всех трех газетах. Просмотрел альбомы с фотографиями выпускников средних школ, просмотрел фотографии государственных служащих. Заглядывал в рестораны и закусочные — искал среди официанток, обегал магазинчики и универмаги — искал ее среди продавщиц. Осматривал толпы, выходящие из кинотеатров. Как зверь, рыскал по улицам города.

Вечерами я заглядывал на улицу проституток. Мне почему-то казалось, что я могу ее встретить там.

К вечеру пятого дня я понял, что обречен. Папаша Мюнш установил мне контрольный срок — уже не первый, но в этот раз последний — и он истекал в шесть часов вечера. Мистер Фитч от заказа уже отказался.

Сидя у окна мастерской, я смотрел на Ардлей-парк.

И тут появилась она.

Я так часто прокручивал у себя в мозгу эту сцену, что мне не составило труда притвориться. И даже слабое головокружение мне не помешало.

— Привет, — сказал я, почти не глядя в ее сторону.

— Привет, — ответила она.

— Еще не пропала охота?

— Нет, — в ее голосе не звучало ни вызова, ни стеснения. Просто констатация факта.

Я бросил взгляд на часы, поднялся на ноги и отрывисто произнес:

— Послушай меня, я дам тебе шанс. У меня есть клиент, которому нужна девушка приблизительно твоего типа. И если ты постараешься, то у тебя может появиться возможность стать профессиональной натурщицей. Если поспешим, то застанем его еще сегодня, — добавил я, складывая свое снаряжение. — Пошли. И кроме того, если хочешь пользоваться моей благосклонностью, не забудь оставить свой номер телефона.

— Ух, ух, — услышал я в ответ. Она как стояла, так и стояла.

— Что это значит? — спросил я.

— Я не собираюсь идти ни к какому твоему клиенту.

— Черт тебя подери, — выкрикнул я. — Ты что, придурочная?

Она медленно качнула головой.

— Ты меня не проведешь, малыш, никак не проведешь. Я им нужна, — и она улыбнулась мне во второй раз.

В тот момент я подумал, что она, вероятно, прочитала мои объявления в газетах. Сейчас я не столь в этом уверен.

— А сейчас я скажу тебе, как мы будем работать, — продолжила она. — Ты не узнаешь ни моего имени, ни адреса, ни номера телефона. Никто не узнает. И мы будем снимать только здесь. И только вдвоем: я и ты.

Вы можете себе представить, какой я тут поднял шум. Что я только ни делал — кричал, терпеливо объяснял, бесился, угрожал, снова умолял.

Я был готов надавать ей по физиономии, если бы она не представляла собой фотографический капитал.

В конце концов мне ничего не оставалось, как позвонить папаше Мюншу и изложить ему ее условия. Я понимал, что у меня не было ни шанса, однако позвонил.

В ответ я услышал возмущенный рев, троекратное «нет», после чего папаша Мюнш бросил трубку.

Ее это совершенно не обеспокоило.

— Начнем снимать завтра утром, в десять часов, — сказала она.

Избитые фразы из киножурналов были в ее вкусе. Около полуночи мне позвонил папаша Мюнш.

— Не знаю, в каком сумасшедшем доме ты ее откопал, — сказал он, — но я согласен. Подходи ко мне завтра утром, и я попробую вдолбить тебе в голову, какие именно фотографии мне нужны. Да, кстати, я очень рад, что вытащил тебя из постели!

После этого положение начало выправляться. Даже мистер Фитч пересмотрел свое решение: два дня поупрямился, ссылаясь на полную невозможность принять такие условия, и все же принял их.

Конечно, сейчас вы все зачарованы Девушкой, и вам не понять, какого самоотречения потребовало от мистера Фитча согласие отказаться от руководства съемками моей натурщицы для своего журнала.

Утром следующего дня она пришла вовремя, как и обещала, и мы приступили к работе. Одно о ней скажу: она никогда не уставала и не возмущалась тем, как я дергаюсь, когда снимаю. Дело спорилось, и только вот ощущение того, что из меня что-то осторожно вытягивали, не пропадало. Может быть и вы испытывали нечто подобное, глядя на ее изображение.

Когда мы закончили съемку, оказалось, что существовали и другие правила. Было уже середина дня и я собрался спуститься с ней на улицу, чтобы где-нибудь перекусить.

— Ух, ух, — произнесла она. — Я спущусь одна. И послушай, малыш, если ты когда-нибудь попробуешь пойти за мной или хотя бы высунешь мне вслед голову из окна — ищи тогда себе другую натурщицу.

Вы можете себе представить, как весь этот идиотизм накалил мои нервы… и разбередил мое воображение. Помню: я открыл окно после ее ухода… сначала подождал несколько минут… а потом, стоя там и вдыхая свежий воздух, попытался понять, что за этим скрывалось — то ли она пряталась от полиции; то ли была избалованной дочкой чьих-то родителей; то ли она втемяшила себе в голову, что быть эксцентричной модно; то ли, что вероятнее всего, папаша Мюнш оказался прав — она не совсем нормальная.

Но меня ждали мои фотографии.

Оглядываясь назад, просто диву даюсь, как быстро тогда ее чары начали завладевать городом. Вспоминая последующие события, я прихожу в ужас от того, что происходит со всей страной… а может быть, и миром. Вчера прочитал в «Тайм» что-то насчет того, что изображение Девушки появилось на рекламных щитах в Египте.

Оставшаяся часть моего рассказа поможет вам разобраться, почему я испытываю такой сильный, всеобъемлющий ужас. Но у меня еще есть теория, которая кое-что проясняет, хоть и касается одной из тех вещей, что находятся за «определенным пределом». Теория эта имеет отношение к Девушке, и сейчас я ее выдам вам в двух словах.

Вы знаете, как современная реклама заставляет всех людей плясать под свою дудочку. И вы знаете, что ныне психологи не столь скептически, как раньше, настроены по отношению к телепатии.

Добавьте сюда еще вот что. Предположим, что одинаковые желания миллионов людей сфокусировались на одном человеке с телепатическими способностями. Скажем, девушке, которую они сложили в своем воображении.

Представьте, что она знает самые потаенные неутоленные желания миллионов мужчин. Представьте, что она проникает в эти желания глубже, чем те, кто их испытывает; что она за похотью видит ненависть и желание смерти. Представьте, что она подгоняет себя под это целостное представление, одновременно оставаясь совершенно недоступной. Еще представьте неутоленные желания, которые, возможно, испытывает она в ответ…

…Однако, мы сильно уклонились от событий моего рассказа. А некоторые из них таковы, что им просто нельзя не верить. Как нельзя не верить деньгам. А мы делали деньги.

Помните, я собирался рассказать вам о ее странном отношении к деньгам. Так вот: я боялся, что она будет тянуть из меня как только сможет. Ведь она прижала меня к стенке своими условиями.

Но она не просила больше того, что ей полагалось по твердым расценкам. Позднее я заставил ее брать больше — целую кучу денег. Но она всегда принимала деньги с нескрываемым пренебрежением, как будто, выйдя из моего дома, собиралась сразу же вышвырнуть их на ближайшей помойке. Что она возможно и делала.

В любом случае, у меня появились деньги. Впервые за многие месяцы мне хватало на то, чтобы напиться, купить новую одежду и проехаться на такси. Я мог приударить за любой девчонкой, какую бы ни пожелал. Только выбирай. И я, конечно же, шел и выбирал…

Но сначала давайте я вам расскажу о папаше Мюнше.

Папаша Мюнш не был первым, кто попытался познакомиться с моей моделью, но, мне кажется, он был первым, кто действительно свихнулся от нее. У него менялось выражение глаз, когда он разглядывал ее фотографии. Оно становилось сентиментальным, благоговейным. Мамаша Мюнш умерла два года назад.

Он все хитро придумал. Выудил у меня кое-какие сведения, которые позволили ему прикинуть время ее прихода на съемки, и вот как-то утром, с грохотом протопав по лестнице, он ввалился ко мне в мастерскую за несколько минут до ее появления.

— Мне надо ее видеть, Дейв, — сказал он.

Я спорил с ним, подшучивал, объяснял ему, что он просто не представляет себе, насколько серьезно она относится к своим идиотским условиям, особо напирая на то, что он нас своим приходом без ножа режет. И к моему крайнему удивлению, я даже раскричался на него.

Он отнесся ко всему в несвойственной для него манере. Только повторял без конца:

— Дейв, мне надо ее видеть.

Внизу хлопнула дверь.

— Это она, — сказал я, понижая голос. — Вам надо уйти отсюда.

Он не уступал, и мне пришлось затолкать его в проявочную.

— И тихо там, — прошептал я. — Я скажу ей, что не могу работать сегодня.

Я понимал, что он попытается посмотреть на нее и, вероятно, вырвется наружу, но мне ничего больше не оставалось делать.

Я услышал ее шаги на четвертом этаже. Но в дверь она не вошла. Мне стало не по себе.

— Выгони эту задницу оттуда! — вдруг выкрикнула она из-за двери. Негромко, своим самым обычным голосом.

— Я поднимусь этажом выше, — сказала она. — И если эта толстопузая задница сейчас же не выметется на улицу, то больше никогда не получит ни одной моей фотографии, разве что ту, где я буду плевать в его дерьмовое пиво.

Папаша Мюнш, побледневший, вышел из проявочной. Покидая мастерскую, он даже не взглянул в мою сторону. Больше в моем присутствии он не смотрел на ее фотографии.

Ну, хватит о папаше Мюнше. Теперь я расскажу о себе. Я поговаривал с ней на данную тему, намекал и даже пытался приобнять ее.

Она убрала мою руку так, будто это была мокрая тряпка.

— Нет, малыш, — сказала она. — Мы на работе.

— А потом… — упорствовал я.

— Правила остаются в силе, — и она одарила меня, кажется, пятой улыбкой.

Трудно поверить, но она никогда ни на йоту не отступала от своей идиотской линии поведения. Мне запрещалось приставать к ней в мастерской — наша работа очень важная, а она любила ее, и поэтому отвлекаться не следовало. В другом месте мы встретиться не могли, а если бы я попытался разыскать ее, то нашим съемкам пришел бы конец, а вместе с ними пришел бы конец и гонорарам, а я же не настолько глуп, чтобы считать, будто мое фотографическое мастерство имело хоть какое-то отношение к гонорарам.

Конечно, я не был бы мужиком, если бы не пробовал еще и еще. Но все мои приставания с презрением отвергались, и улыбок больше не было.

Я изменился. Я вроде как тронулся и чувствовал легкость в голове — иногда мне даже казалось: еще чуть-чуть и мозги мои выскочат наружу. Я все время ей что-то рассказывал. О себе.

Я как будто постоянно бредил, но работе это совершенно не мешало. Я не обращал внимания на головокружение. Оно казалось естественным.

Обычно стою, и вдруг на мгновение прожектор превращается в лист раскаленного добела железа, или тени начинают напоминать скопища моли, или камера превращается в огромный черный углевоз. Но в следующее мгновение все опять приходит в норму.

По-моему, иногда я ее до смерти боялся. Она мне казалась самым ужасным человеком на свете. Но в остальное время…

И я говорил и говорил. Неважно, что я делал — подавал освещение, добивался позы, возился с аппаратурой или щелкал неважно, где находилась она — на подставке, за ширмой, в кресле с журналом — я болтал без умолку.

Я рассказал ей все о себе. Рассказал о моей первой девушке. Рассказал о велосипеде моего братца Боба. Рассказал о том, как однажды сбежал из дома на товарняке и какую трепку мне задал отец, когда я вернулся. Рассказал о морском путешествии в Южную Америку и синем ночном небе. Рассказал о Бетти. Рассказал о матери, умершей от рака. Рассказал, как меня избили в драке в аллее за баром. Рассказал о Милдред. Рассказал о моей первой проданной фотографии. Рассказал о том, как выглядит Чикаго, если на него смотреть из парусной лодки. Рассказал о моем самом продолжительном запое. Рассказал о «Марш-Мейсон». Рассказал о Гвен. Рассказал о том, как познакомился с папашей Мюншем. Рассказал о том, как я разыскивал ее. Рассказал о том, что испытывал в тот момент.

Она никогда не обращала ни малейшего внимания на то, что я рассказывал. Я даже не был уверен, слышала ли она меня.

И вот, когда мы работали над нашими первыми заказами для центральных рекламных агентств, я решил проследить за ней.

Подождите, попробую более точно определить, когда. Что-то вы, наверняка, помните из центральных газет — те вроде как бы убийства, о которых я уже говорил. По-моему, шесть убийств.

Я говорю «вроде как бы» потому, что полиции так и не удалось доказать, что смерть во всех шести случаях наступила не в результате сердечных приступов. Естественно, возникают подозрения, когда здоровые люди умирают от сердечного приступа, тем более ночью, когда они одни и далеко от дома — и сразу возникает вопрос: а что они там делали.

Шесть смертей породили страх перед «таинственным отравителем». И впоследствии возникло ощущение, что убийства не прекратились в действительности, а совершались и совершались, но так, чтобы не вызывать столь явных подозрений.

Вот это-то и пугает меня сейчас.

Но тогда, решив проследовать за ней, я почувствовал только облегчение.

Я заставил ее как-то раз работать допоздна, пока не стемнело. В предлоге нужды не было: нас завалили заказами. Я подождал, пока хлопнет парадная дверь, и бегом слетел вниз по лестнице. На мне были ботинки с резиновой подошвой. Я надел темный плащ, в котором она меня никогда не видела, и темную шляпу.

Я постоял в дверном проеме, пока не разглядел ее. Она шла по Ардлей-парк в центр города. Стоял теплый осенний вечер. Я шел за ней по другой стороне улицы. Тем вечером я намеревался только выяснить, где она жила. Это дало бы мне зацепку.

Она остановилась перед витриной универмага Эверлея. Стоя там спиной к людскому потоку, она разглядывала витрину.

Я вспомнил, что мы по заказу универмага сделали большую фотографию, предназначенную для демонстрации дамского белья. Именно на эту фотографию она и смотрела.

Тогда мне показалось в порядке вещей, что она любуется сама собой, ведь это была ее работа.

Когда подходили люди, она чуть-чуть отворачивалась или отходила в тень. Затем подошел какой-то мужчина. Один. Я не очень хорошо разглядел его лицо, на вид он был средних лет. Остановившись, он тоже стал смотреть на витрину. Она вышла из тени и встала рядом с ним.

Как вы, ребятки, почувствуете себя, когда вот так вот разглядываете фотографию Девушки, и вдруг она оказывается рядом — ее рука в вашей? Реакция того мужика была ясна как божий день: для него сбылась сумасшедшая мечта. Они недолго поговорили. Затем остановили такси. Сели в него и уехали. В тот вечер я напился. Походило на то, что она как бы знала, что я следил за ней и избрала такой способ досадить мне. Может быть знала. И, может быть, пришел конец. Но утром следующего дня она появилась в обычное время, и я снова погрузился в бредовое состояние, только теперь к этому примешивалось нечто новое.

В тот вечер, когда я последовал за ней, она выбрала место под фонарным столбом напротив рекламных щитов с Девушкой Мюнша.

Сейчас мне страшно подумать о том, как она, притаившись, ждала своего часа. Где-то минут через двадцать показался открытый автомобиль. Поравнявшись с ней, автомобиль притормозил, потом дал задний ход и остановился у обочины.

Я находился ближе, чем в прошлый раз. И хорошо разглядел лицо парня. Моего приблизительно возраста.

Утром следующего дня то же самое лицо смотрело на меня с первой страницы газеты. Машину обнаружили припаркованной в переулке. А его — в машине. Как и в других случаях — якобы убийство — причина смерти оставалась неясна.

В тот день в моей голове путались самые разные мысли. Но только пару вещей я знал наверняка — я получил первое по-настоящему серьезное предложение от одного центрального рекламного агентства, и, когда мы закончим работать, я возьму Девушку за руку и спущусь с ней вниз по лестнице.

Она не выказала удивления.

— Ты понимаешь, что делаешь? — спросила она.

— Да.

Она улыбнулась.

— Я все думала, когда ты сделаешь это.

Мне было хорошо. Я прощался со всем, но я держал ее под руку.

Осенний вечер выдался теплым. Мы прошли через улицу и оказались в парке. Там было темно, но по всему небу разлилось желтовато-розовое сияние рекламных огней.

Мы долго шли по парку. Она молчала и не смотрела на меня, но я видел, как у нее подергивались губы, и чуть спустя ее пальцы сжали мою руку.

Мы остановились. В траве. Она опустилась вниз и потянула меня за собой. Положила мне руки на плечи. Я смотрел ей сверху в лицо. На нем слегка играли желтовато-розовые блики рекламного зарева. Голодные глаза походили на темные кляксы.

Я возился с ее блузкой. Она убрала мою руку, но не так, как в мастерской.

— Я не хочу этого, — сказала она.

Сначала расскажу вам, что я сделал потом. Затем расскажу, почему. И наконец расскажу, что она мне сказала.

Что сделал я? Убежал. Я не помню всех подробностей — меня шатало, и розовое небо качалось над темными деревьями. Но вскоре я доковылял до какой-то улицы. На следующий день я закрыл мастерскую. Потом, спустя месяцы, когда, вернувшись, я открыл дверь, звонил телефон и на полу валялись нераспечатанные письма. Более Девушку я во плоти, если я правильно выражаюсь, не видел.

Я убежал, потому что не хотел умирать. Я не хотел, чтобы из меня вынули жизнь. Вампиры ведь бывают разные, и те, что сосут кровь, не самые худшие. Если бы не предостережение в виде приступов головокружения, если бы не случай с папашей Мюншем и если бы я не наткнулся на фотографию того парня в утренней газете, меня ожидала бы та же участь, что и других. Но до меня дошло, что могло произойти, пока еще оставалось время вырваться из ее сетей. До меня дошло, что откуда бы она ни была родом и чьим бы творением она ни была, она квинтэссенция ужаса позади яркой рекламы. Она — улыбка, выманивающая твои деньги и твою жизнь. Она — глаза, без конца соблазняющие тебя, а затем показывающие тебе смерть. Она существо, которому ты отдаешь все, ничего не получая взамен. Она — существо, которое забирает все, ничего не отдавая. Вспомните мои слова, когда вас потянет к ее изображению на рекламных щитах. Она — приманка. Она — наживка. Она — Девушка.

А вот что она сказала: «Хочу тебя. Хочу все лучшее в тебе. Хочу все, что делает тебя счастливым и несчастным. Хочу твою первую девушку. Хочу тот блестящий велосипед. Хочу ту взбучку, что устроил тебе отец. Хочу твою камеру. Хочу ноги Бетти. Хочу синее небо, усыпанное звездами. Хочу смерть твоей матери. Хочу твою кровь на булыжной аллее. Хочу губы Милдред. Хочу твою первую проданную фотографию. Хочу огни Чикаго. Хочу джин. Хочу руки Гвен. Хочу, чтобы ты хотел меня. Хочу твою жизнь. Насыть меня, малыш, насыть меня».

Август Дерлет. БАШНЯ ЛЕТУЧЕЙ МЫШИ.

Среди бумаг покойного сэра Гарри Эверетта Барклая, проживавшего в Лондоне на Чарингкросс, было найдено письмо следующего содержания:

10 июня 1925 года.

Мой дорогой Марк,

Не получив ответа на мою открытку, могу лишь предположить, что она не дошла до тебя. Пишу тебе из своего летнего дома, расположенного в очень уединенном месте на вересковой пустоши. Питаю надежду, что скоро ты меня приятно порадуешь своим приездом (на вероятность которого ты намекал), потому что этот дом как раз из разряда тех, что могли бы тебя заинтересовать. Он очень схож с родовым замком Баскервилей, описываемым сэром Артуром Конан-Дойлем в романе «Собака Баскервилей». Ходят туманные слухи о том, что это место — пристанище злых духов, но я им совершенно не верю. Тебе известно, что мир духов мало меня волнует: мой основной интерес распространяется на колдовство. Мысль о том, что сие тихое местечко, затерянное среди мирных английских пустошей, сделалось пристанищем сонма злых духов, кажется мне весьма глупой. Как бы то ни было, местные окрестности крайне благоприятны для здоровья, да и сам дом в некоторой степени образчик старины, что питает мою слабость к археологии. Поэтому, как ты понимаешь, существует достаточно много вещей, способных отвлечь мое внимание от глупых слухов. Здесь со мной находятся Леон, мой камердинер, и старый Мортимер. Ты помнишь Мортимера, который готовил для нас такие великолепные холостяцкие ужины?

Я здесь только двенадцать дней, но уже обследовал весь дом снизу доверху. На чердаке я наткнулся на ветхий сундук, в котором обнаружил девять старых книг. У некоторых из них были оторваны титульные листы. Я поднес книги к чердачному окошку, чтобы рассмотреть их повнимательнее, и в одной из них узнал наконец «Дракулу» Брэма Стокера, причем, это я сразу установил, одного из самых первых изданий.

По прошествии первых трех дней на пустошь опустился сильный, типично английский туман. Как только погода закапризничала, угрожая полностью испортить прекрасное настроение от стоявших погожих деньков, я перетащил все находки с чердака в дом. О «Дракуле» Стокера я уже упоминал. Кроме него, есть книга де Роша о черной магии. Книги Орфило, Сведенборга и Калиостро я пока что отложил в сторону. В моем распоряжении также «Ад» Стриндберга, «Тайное учение» Блаватской, «Эврика» По и «Атмосфера» Фламмариона. Ты, мой дорогой друг, легко можешь себе представить, как взбудоражили меня эти книги, имеющие непосредственное касательство к теме колдовства. Орфило, как ты знаешь, был только химиком и физиологом; Сведенборга и Стриндберга обоих можно зачислить мистиками; По, чья «Эврика» оказала мне мало пользы в деле изучения черной магии, тем не менее, восхитил меня; остальные же пять были для меня дороже золота: Калиостро, придворный фокусник из Франции; мадам Блаватская, жрица оккультного учения; «Дракула» со всеми его вампирами; «Атмосфера» Фламмариона с описанием различных верований; и де Роша, о котором могу процитировать несколько строк из «Ада» Августа Стриндберга:

«Я не снимаю с себя ответственности, а только лишь прошу читателей запомнить, что если когда-нибудь у них появится желание заняться магией, особенно тем, что именуется волшебством, или, точнее, колдовством, то они должны знать, что его реальность бесспорно доказал де Роша».

Честно говоря, друг мой, мне захотелось узнать, и у меня были на то веские причины — что за человек жил здесь до меня, каким был тот, кто так увлекался столь разными писателями, как По, Орфило, Стриндберг и де Роша. И я решил это выяснить несмотря на туман. Поскольку по соседству со мной никто не живет, то ближайший источник информации — это деревня, расположенная в нескольких милях отсюда. Этот факт сам по себе довольно-таки странен, тем более что место для летнего дома здесь, похоже, хорошее. Я отложил книги и, сообщив камердинеру о своем намерении прогуляться до деревни, отправился в путь. Не успел я удалиться от дома, как меня нагнал Леон, который решил прогуляться со мной. Мортимер остался один в окутанном туманом доме.

В деревне мы мало что узнали. Из разговора с одним бакалейщиком, единственным общительным человеком, встретившимся нам на пути, мы выяснили, что последнего обитателя дома звали баронет Лорвилль. У меня сложилось впечатление, что местные жители побаивались покойного и поэтому говорили о нем неохотно. Наш бакалейщик рассказал нам историю о том, как однажды темной ночью несколько лет назад здесь исчезли четыре девушки. Люди верили, да и сейчас верят, что они были похищены баронетом. Эта мысль мне кажется крайне нелепой, тем более что суеверные местные жители ничем не могут обосновать свои подозрения. Кстати, тот же самый бакалейщик, кроме всего прочего, сообщил нам, что дом Лорвилля называют «башней летучей мыши». Это также представляется мне бездоказательным, потому что за все время моего пребывания в доме я не заметил ни одной летучей мыши.

Мои размышления по данному поводу были бесцеремонно прерваны Мортимером, который пожаловался на летучих мышей в погребе — довольно странное совпадение. По его словам, они все время задевали его по лицу и он боялся, что они запутаются у него в волосах. Мы с Леоном, конечно, спустились вниз, чтобы посмотреть на них, но так ни одной и не увидели, хотя Леон и утверждал, что одна наткнулась на него, в чем я сомневаюсь. Вполне возможно, что эти заблуждения вызваны внезапными сквозняками.

Данное происшествие, Марк, было лишь предвестником странных событий, которые происходят с тех пор. Я перечислю тебе наиболее значительные из них в надежде, что ты сможешь дать им разумное объяснение.

Три дня назад события начали принимать серьезный оборот. В тот день Мортимер подбежал ко мне и, едва переводя дух, сообщил, что в погребе лампа постоянно гаснет. Мы с Леоном провели расследование и установили, что, как и говорил Мортимер, и лампа и спички в погребе гасли. Я могу объяснить данный факт только вероятным возмущением воздушных потоков. И действительно, электрический фонарик не гас, но при этом, казалось, светил тускло, чему я даже не берусь дать объяснения.

Вчера Леон, а он благочестивый католик, отлил немного святой воды из флакона, который он всегда носит при себе, и направился в погреб с твердым намерением изгнать оттуда всех злых духов, если таковые там имеются. Как я недавно заметил, у основания ступенек лежит большая каменная плита. И вот когда Леон спустился по ступенькам вниз, большая капля освященной воды упала на эту плиту, и сквозь заклинания, которые он бормотал, послышалось ее шипение. На середине заклинаний Леон вдруг замолк, а потом стремительно побежал прочь, невнятно выкрикивая, что погреб вне всякого сомнения, является ни чем иным, как вратами в ад под охраной самого дьявола.

Сознаюсь тебе, мой дорогой Марк, что это необычайное происшествие повергло меня в замешательство.

Вчера вечером, когда мы сидели втроем в просторной гостиной, лампа вдруг без всякой причины погасла. Я пишу «без всякой причины», потому что не сомневаюсь, что лампа погасла не просто так, а под воздействием сверхъестественных сил. За окном стояла безветренная погода, а я, сидя как раз напротив лампы, почувствовал прохладное дуновение. Больше этого никто не заметил. Впечатление было такое, что кто-то, сидевший прямо напротив меня, сильно дунул на лампу или же ее обдала крылом пролетевшая над ней крупная птица.

Нет сомнений в том, что с домом что-то действительно неладно, и я намереваюсь выяснить, что, чего бы мне это ни стоило. (Здесь письмо резко обрывается, как будто его собирались закончить позднее).

* * *

Два врача, склонившиеся над телом сэра Гарри Барклая в поместье Лорвилля, наконец закончили обследование.

— Я не могу объяснить причину столь невероятной потери крови, доктор Мордант.

— Я тоже, доктор Грин. Он настолько обескровлен, что лишь чудо могло бы спасти ему жизнь! — Доктор Мордант негромко засмеялся: — Что касается потери крови, то я было подумал о внутреннем кровоизлиянии и апоплексии, но абсолютно не нахожу признаков чего-либо подобного. Судя по выражению его лица, а оно столь ужасно, что мне даже трудно на него смотреть…

— Вы правы…

— …он умер от сильного испуга или же от того, что стал свидетелем чего-то ужасного.

— Последнее более вероятно.

— Я считаю, что нам следует засвидетельствовать смерть в результате внутреннего кровоизлияния и апоплексии.

— Согласен.

— Значит так и сделаем.

Врачи склонились над открытой тетрадью на столе. Внезапно доктор Грин выпрямился, порылся рукой в кармане и достал спичку.

— Вот спичка, доктор Мордант, сожгите эту тетрадь и никому о ней не говорите.

— Да. Так будет лучше.

* * *

Выдержки из дневника сэра Гарри Э. Барклая, найденного рядом с его телом в поместье Лорвилля 17 июля 1925 года.

25 июня. прошлой ночью мне привиделся странный сон. Мне снилось, что в лесу вокруг замка моего отца в Ланкастере я встретил красивую девушку. Не знаю почему, но мы обнялись, и наши губы сошлись в поцелуе, и это продолжалось не менее получаса! Какой странный сон! Похоже, мне снилось еще что-то, хотя я и не могу вспомнить что именно, но когда утром я взглянул на себя в зеркало, то увидел бледное, без единой кровинки и довольно искаженное лицо.

Позднее Леон сказал мне, что он видел похожий сон, а так как он убежденный женоненавистник, то я не могу дать этому сколько-нибудь убедительное объяснение. Странно то, что мы одновременно видели совершенно схожие сны.

29 июня. Ранним утром ко мне подошел Мортимер и сообщил о своем твердом намерении немедленно покинуть дом на том основании, что прошедшей ночью он точно повстречался с привидением. Красавцем стариком, добавил он. Похоже, Мортимер пришел в ужас от того, что старик поцеловал его. Должно быть все это ему приснилось. И лишь благодаря этому доводу мне удалось убедить его остаться, причем я взял с него торжественное обещание не распространяться по данному случаю. Позже Леон сказал мне, что прошедшей ночью его сон повторился во всех подробностях и что он неважно себя чувствует. Я посоветовал ему обратиться к врачу, но он наотрез отказался. Что касается, как он выразился, ужасного кошмара, то нынешней ночью он окропит себя святой водой, что, по его утверждению, избавит его от всякого воздействия сил зла, если таковое имеется и каким-либо образом связано с увиденными снами. Странно, что он все приписывает действию злых сил!

Сегодня я провел небольшое расследование и выяснил, что описание внешности баронета Лорвилля во всех мелочах совпадает с описанием внешности «привидения» из сна Мортимера. Я также узнал, что при жизни последнего представителя рода Лорвиллей в округе исчезло несколько детей. Не хочу сказать, что эти факты каким-либо образом связаны, просто, похоже, исчезновение детей невежественное местное население приписывает баронету.

30 июня. Леон утверждает, что благодаря мощному воздействию святой воды, тот сон не повторился (а вот я его снова видел прошедшей ночью).

1 июля. Мортимер уехал. Он говорит, что не может жить в одном доме с дьяволом. По-видимому, он действительно видел приведение старого Лорвилля, хотя у Леона эта мысль и вызывает смех.

4 июля. Прошедшей ночью мне опять привиделся тот же самый сон. С утра я чувствовал себя совершенно больным. Но в течение дня мне удалось легко избавиться от этого чувства. Леон израсходовал всю святую воду, но завтра воскресенье, и он предполагает пополнить свои запасы во время богослужения в деревенской церкви.

5 июля. Сегодня утром я побывал в деревне и попытался найти другого повара. Совершенно не понимаю, что происходит. Никто не желает идти в дом, даже, как они заявляют, за сто фунтов в неделю. Мне придется обходиться без повара или запросить кого-нибудь в Лондоне.

Сегодня с Леоном приключилась неприятность. Когда он ехал домой после церковной службы, почти вся святая вода выплескалась из бутылки, а потом и сама бутылка с остатками святой воды упала на землю и разбилась. Леон обескуражен и собирается при первой возможности получить другую у приходского священника.

6 июля. Прошедшей ночью нам обоим опять привиделся тот же самый сон. Чувствую достаточно сильную слабость, да и Леон тоже. Леон сходил к врачу, и тот поинтересовался, не было ли у него порезов или серьезных травм, сопровождавшихся большой потерей крови, и не страдал ли он от внутренних кровоизлияний. Леон дал отрицательный ответ, и доктор прописал ему употреблять в пищу сырой лук и еще что-то. Леон забыл о своей святой воде.

9 июля. Снова тот же самый сон. Леону привиделся другой сон, на этот раз о старике, который, как он рассказывал мне, укусил его. Я попросил его показать место, куда он был укушен стариком из сна, и когда он расстегнул воротник рубашки, то на его горле, вне всяких сомнений, были видны две маленькие ранки. Мы оба чувствуем крайнюю слабость.

15 июля. Сегодня Леон покинул меня. Я твердо убежден, что он внезапно помешался, потому что утром этого дня у него возникло непреодолимое желание спуститься в погреб. По его словам, что-то как будто тянуло его туда. Я не стал его останавливать. Прошло немного времени: я сидел, углубившись в чтение томика Уэллса, и тут услышал, как Леон, пронзительно крича, взобрался по ступенькам, ведущим из погреба. Потом он пронесся, как сумасшедший, через комнату, где я находился. Я бросился бегом за ним, загнал его в комнату и там силой остановил. Я потребовал от него объяснений, но кроме невнятных стенаний так ничего и не услышал.

«Боже, монсиньор, немедленно уезжайте из этого проклятого места. Уезжайте, монсиньор, умоляю Вас. Дьявол… дьявол!» Тут он рванулся от меня и побежал что было сил прочь из дома. Я за ним. На дороге я позвал его, он что-то крикнул в ответ, но ветер донес до меня только отдельные слова: «Ламе… дьявол… бо… же… плита… Книга Тота». Слова, столь важные как «дьявол», «боже» я практически пропустил мимо ушей. Но вот Ламе звали женщину-вампира, хорошо известную только некоторым избранным колдунам, а «Книга Тота» была египетской книгой о магии. В течении нескольких минут меня обуревали дикие фантазии о том, что «Книга Тота» спрятана где-то в доме и, поразмыслив о том, как лучше всего увязать между собой «плиту» и «Книгу Тота», я наконец пришел к убеждению, что книга находилась под плитой у основания ступенек в погреб. Я собираюсь пойти вниз и проверить.

16 июля. Я нашел ее! «Книгу Тота». Как я предполагал, она лежала под каменной плитой. Духи, ее охранявшие, очевидно, не хотели, чтобы я нарушил покой их уединения, и устроили настоящий смерч, наподобие бури, пока я пытался отодвинуть плиту в сторону. Книга скреплена тяжелым замком старинного образца.

Прошедшей ночью я опять видел тот же самый сон, но в этот раз, я могу почти поклясться, в добавление ко всему, я видел призраки старого Лорвилля и четырех красивых девушек. Какое совпадение! Сегодня я чувствую сильную слабость и едва могу передвигать ноги. Нет сомнений в том, что этот дом кишит, но не летучими мышами, а вампирами! Ламе! Если бы я только мог найти их тела, я бы пронзил их насквозь острыми кольями.

Сегодня я сделал новое поразительное открытие. Я спустился вниз, к месту, где лежала плита, и булыжник ниже выемки, в которой до этого находилась «Книга Тота», сошел с места под моей тяжестью, и я оказался в углублении с десятком скелетов — все скелеты принадлежали маленьким детям! Если в этом доме действительно обитают вампиры, то вполне очевидно, что это скелеты их несчастных жертв. К тому же, я твердо уверен, что где-то ниже есть пещера со спрятанными в ней телами вампиров.

Просматривая книгу де Роша, я натолкнулся на отличный план обнаружения их тел! Я воспользуюсь «Книгой Тота», чтобы призвать вампиров к себе, и я заставлю их показать мне то место, где они прячут свои чувственные тела. Де Роша пишет, что это можно сделать.

9 часов вечера. Самое время начать призывать вампиров. Кто-то проходит мимо, и я надеюсь, что этот кто-то не помешает мне исполнить задуманное. Как я уже отметил ранее, книга скреплена тяжелым замком, и пришлось изрядно потрудиться, чтобы открыть ее. Когда мне удалось, наконец, сорвать замок, я открыл книгу и начал искать в ней то место, которое мне было необходимо для того, чтобы призвать вампиров. Я нашел его и начинаю произносить мои заклинания. Атмосфера в комнате медленно меняется, и становится невыносимо темно. Воздушные потоки злобно кружат по комнате, лампа погасла… Я уверен, что вампиры скоро появятся.

Я прав. В комнате начинают появляться тени. Они становятся все более и более различимыми. Теней пять: четыре женские и одна мужская. Их черты очень отчетливы. Они украдкой бросают взгляды в мою сторону… А вот сейчас они уже злорадно уставились на меня.

Бог мой! Я забыл поместить себя в магический круг и очень боюсь, что вампиры нападут на меня! Как я прав. Они двигаются в мою сторону. Бог мой!.. Ну остановитесь же! Они останавливаются! Старый баронет пристально смотрит на меня, его блестящие глаза горят ненавистью. Четыре женщины-вампира сладострастно мне улыбаются.

Сейчас или никогда у меня есть шанс снять их злые чары. Молитва! Но я не могу молиться. Я навсегда удален из-под очей Господа за то, что я призвал Сатану на помощь. Но даже к Сатане я не могу обратиться с мольбой… Я нахожусь под пагубным гипнозом злобного взгляда, исказившего лица баронета. В глазах четырех красавиц-вампиров появился зловещий блеск. Они скользят в мою сторону, руки вытянуты мне навстречу. Передо мной их изгибающиеся отвратительные тела; их малиновые губы скривились в дьявольской победной усмешке. Мне невыносимо смотреть на то, как они облизывают губы. Я сопротивляюсь, напрягаю всю силу воли, но что значит одна только воля против адского полчища вампиров?

Боже! Присутствие этой мерзости поганит саму душу мою! Баронет продвигается вперед. От его отвратительной близости у меня возникает мерзкое ощущение чего-то непристойного. Если я не могу обратиться к Богу, тогда я должен молить Сатану дать мне время начертить магический круг.

Я не могу сопротивляться их злобной силе… Пытаюсь подняться, но не могу… Я больше не владею своей волей! Вампиры смотрят на меня с демоническим вожделением… Я обречен умереть… и все же жить вечно среди Неумерших.

Их лица все ближе и ближе к моему, и скоро я впаду в забытье… Все что угодно, лишь бы… лишь бы не видеть зловещих вампиров вокруг себя… Ощущение острой, жгучей боли у горла… Бог мой!.. Это…

Стивен Грендон. МЕТЕЛЬ.

Шаги приближающейся тетушки Мэри вдруг затихли недалеко от стола, и Клодетта обернулась взглянуть. Тетушка стояла, застыв как изваяние и крепко сжав перед собой трость; ее неподвижный взгляд был устремлен на стеклянные двери, расположенные как раз напротив двери, через которую она вошла.

Клодетта бросила взгляд на сидевшего напротив мужа, тоже наблюдавшего за тетушкой. Выражение его лица ничего ей не подсказывало. Она снова обернулась — тетушка испытующе смотрела на нее холодным молчаливым взором. Клодетта почувствовала себя неуютно.

— Кто раздвинул шторы на окнах с западной стороны?

Услышав голос, Клодетта покраснела.

— Я, тетушка. Извините меня, я забыла о вашем запрете.

Старуха издала странный мычащий звук и снова уставилась на стеклянные двери. Она сделала едва уловимое движение, и служанка Лиза выбежала из тени зала, откуда с крайним неодобрением наблюдала за Клодеттой и ее мужем. Подбежав прямо к окнам на западной стороне, она задернула шторы.

Тетушка Мэри медленно заняла свое место во главе стола. Прислонив трость к боковине стула, она потянула за цепочку у себя на шее, переместив лорнет к себе на колени. Она перевела взгляд с Клодетты на своего племянника Эрнеста.

Затем ее взгляд застыл на пустом стуле с противоположной стороны стола, и она заговорила, казалось, не видя ни Клодетту, ни ее мужа.

— Я запретила вам обоим после захода солнца раздвигать шторы на окнах с западной стороны. И вы должно быть уже заметили, что и вечером и ночью эти окна всегда зашторены. Я специально позаботилась о том, чтобы разместить вас в комнатах с окнами на восток, да и гостиная тоже находится в восточной стороне дома.

— Я уверен, что Клодетта не имела намерения досадить вам, тетушка, — вдруг вмешался Эрнест.

Старуха подняла брови и продолжала бесстрастным голосом:

— Я не считала нужным объяснять причину моей просьбы. И не собираюсь объяснять ее сейчас. Но хочу предупредить, что раздвигая шторы, вы подвергаете себя вполне конкретной опасности. Эрнест знает об этом, а ты, Клодетта, еще нет.

Клодетта озадаченно глянула на мужа. Заметив это, старуха добавила:

— Можете считать меня эксцентричной, выжившей из ума старухой, но я вам советую прислушаться к моим словам.

Неожиданно в комнату вошел молодой человек. Буркнув присутствующим в знак приветствия что-то невнятное, он плюхнулся на свободный стул.

— Опять опоздал, Генри, — произнесла старуха.

Пробубнив что-то в ответ, Генри начал торопливо есть. Старуха вздохнула и тоже наконец приступила к еде, а за ней Клодетта и Эрнест. Старый слуга, все это время стоявший за стулом тетушки Мэри, удалился, не преминув, однако, одарить Генри презрительным взглядом.

Спустя некоторое время Клодетта подняла голову и осмелилась сказать:

— Тетушка Мэри, а вы здесь не настолько оторваны от внешнего мира, как это мне казалось.

— И ты права, дорогуша. С телефоном, машиной и всем прочим. Но вот еще каких-нибудь двадцать лет назад, поверьте мне, дела обстояли совершенно иначе, — улыбнувшись от нахлынувших воспоминаний, она поглядела на Эрнеста. — Твой дедушка был еще жив тогда, и частенько снежные заносы лишали его всякой связи с окружающим миром.

— Там в Чикаго, когда слышишь разговоры о «северных районах» или «висконсинских лесах» кажется, что все это далеко-далеко, — заметила Клодетта.

— В общем-то, это действительно далеко, — встрял в разговор Генри. — Кстати, тетушка, я надеюсь, вы сделали приготовления на тот случай, если нас отрежет на день-другой? Кажется, снег собирается, да и по радио обещают метель.

Старуха, хмыкнув, посмотрела на Генри.

— Да ты, Генри, сдается мне, уж как-то слишком обеспокоен. Боюсь, что едва ступив на порог моего дома, ты уже пожалел о своем приезде. Если ты волнуешься по поводу метели, то я прикажу Сэму отвезти тебя в Ваусау, и тогда завтра ты сможешь попасть в Чикаго.

— Да нет же.

Наступило молчание, и тогда старуха тихо позвала Лизу. Служанка вошла в комнату и помогла ей встать со стула, хотя, как Клодетта успела заметить и сказала об этом мужу, тетушка в особой помощи не нуждалась.

У двери тетушка Мэри, невозмутимо грозная, с тростью в одной руке и нераскрытым лорнетом в другой, пожелала всем доброй ночи и исчезла в темной коридоре, откуда послышались удаляющиеся шаги ее и почти безотлучно находившейся при ней служанки. Большую часть времени кроме них двоих в доме никто не жил, и лишь очень непродолжительные наезды ее племянника Эрнеста — «мальчика дорогого Джона» — и Генри, о чьем отце старуха никогда ничего не говорила, скрашивали приятную дремоту их тихого существования. Сэм, обычно ночевавший в гараже, в счет не шел.

Клодетта нервно взглянула на мужа, и тут Генри высказал то, что больше всего занимало их мысли.

— Похоже она сходит с ума, — заметил он бесстрастно.

И не дав Клодетте возможности возразить, поднялся и вышел в гостиную, откуда доносилось передаваемая по радио музыка.

Клодетта бесцельно повертела в руках ложку и наконец вымолвила:

— Эрнест, мне действительно кажется, что она немного не в себе.

Эрнест снисходительно улыбнулся.

— А я так не считаю. У меня есть соображения по поводу того, почему она держит зашторенными окна на западной стороне. Там погиб мой дед: однажды ночью он ослабел от холода и замерз на склоне холма. Не могу сказать точно, как все произошло: в тот день меня здесь не было. И мне кажется, она не любит, когда ей напоминают о его смерти.

— Но откуда тогда исходит опасность, о которой она говорила?

Эрнест пожал плечами.

— Вероятно дело в ней самой — что-то внутри терзает ее, а она в свою очередь терзает нас, — он замолчал на мгновение, а потом добавил. — По-моему, она действительно кажется тебе несколько странной, но такой она и была всегда, сколько я ее помню. В следующий свой приезд ты этого просто не заметишь.

Клодетта поглядела на мужа и наконец произнесла:

— Эрнест, мне не нравится этот дом.

— Чепуха, дорогая. — Эрнест приподнялся со стула, но Клодетта остановила его.

— Послушай, Эрнест. Я совершенно отчетливо помнила, что тетушка Мэри запретила раздвигать шторы, но у меня было такое чувство, что я должна это сделать. Я не хотела, но что-то заставило меня, — голос ее дрожал.

— Но, Клодетта, — спросил Эрнест несколько озабоченно, почему ты раньше мне об этом не сказала?

Она пожала плечами.

— Тетушка могла подумать, что я ищу отговорку.

— Ну, ничего серьезного нет. Ты немного переволновалась, а тебе это вредно. Забудь о случившемся. Думай о чем-нибудь другом. Пойдем послушаем радио.

Они поднялись и вместе направились в гостиную. У двери они столкнулись с Генри. Он отступил немного в сторону и сказал:

— Уж я-то должен был знать, что мы здесь окажемся отрезанными от внешнего мира, — и прежде чем Клодетта успела возразить что-либо, добавил. — Хорошо-хорошо, еще только окажемся. Начинается ветер, идет снег, а я знаю, что это значит.

Генри пропустил Клодетту с мужем в гостиную, а сам направился в пустынную столовую. Там он на мгновение остановился и посмотрел на длиннющий стол. Затем, обогнув его, он подошел к стеклянным дверям, раздвинул шторы и, щурясь, уставился в темноту. Эрнест увидел его стоящим у окна и крикнул из гостиной:

— Генри, тетушка Мэри не любит, когда там раздвигают шторы!

Генри, обернувшись, ответил:

— Ну, она пусть и дальше боится, а я рискну.

Клодетта, всматриваясь в ночь поверх головы Генри вдруг воскликнула:

— Посмотрите, там кто-то есть!

Бросив быстрый взгляд через стекло, Генри сказал:

— Нет там никого: это снег, а ветер гоняет его туда-сюда.

Задернув шторы, Генри отошел в сторону.

Клодетта заметила неуверенно:

— Но я могу поклясться, что видела, как кто-то прошел мимо.

— Тебе это могло показаться с того места, где ты стоишь, — предположил Генри. — Но я лично считаю, что на тебя слишком подействовали чудачества тетушки Мэри.

При этих словах Эрнест сделал резкий жест, и Клодетта оставила замечание без ответа. Клодетта продолжала сидеть, вперившись неподвижным взглядом во все еще колыхавшиеся шторы на стеклянных дверях. Некоторое время спустя она поднялась и вышла из гостиной, прошла вниз по длинному коридору в восточное крыло дома, нашла комнату тетушки Мэри и осторожно постучала в дверь.

— Войдите, — послышался голос старухи.

Клодетта открыла дверь и вошла в комнату. Тетушка Мэри сидела в ночной сорочке, а ее непременные атрибуты в виде лорнета и трости покоились на бюро и в углу соответственно. Выглядела она на удивление добродушной, в чем Клодетта сразу созналась самой себе.

— Хм, а ты думала, я переодетое чудовище, не правда ли? — спросила старуха, улыбаясь, что не было на нее похоже. — На самом деле я не чудовище, как ты убедилась, да к тому же сама, вроде бы, побаиваюсь окон на западной стороне.

— Я хотела вам кое-что сказать об этих окнах, — начала Клодетта и вдруг замолкла.

Молодой женщине стало не по себе от странного выражения, появившегося на лице старухи: оно отражало не гнев или неудовольствие, а затаенную мучительную неизвестность. Что ж, старуха испугалась!

— Ну и? — быстро спросила старуха.

— Я на какое-то мгновение посмотрела в окно, и мне показалось, что снаружи кто-то есть.

— Вот именно, показалось, Клодетта, у тебя играет воображение. А может быть, все дело в метели.

— Играет воображение? Допускаю. Но метели не было: ветер задул позднее.

— Я сама так часто обманываюсь, дорогуша. Иногда я утром выходила посмотреть, нет ли следов, и никогда их не находила. Хоть у нас и есть телефоны и радиоприемники, все же начинается метель, и к нам попасть практически невозможно. Ближайший сосед живет у подножия длинного покатого склона, а это три мили отсюда, да к тому же на всем пути леса. Ближайшая дорога проходит там же.

— Но я видела так отчетливо. Могу поклясться.

— Может быть, утром выйдешь посмотреть? — резко спросила старуха.

— Вот еще.

— Значит, ты ничего не видела?! — Это был наполовину вопрос, наполовину приказ.

— Тетушка, ну зачем вы все усложняете, — заметила Клодетта.

— Так ты видела или не видела?

— Не видела, тетушка Мэри.

— Очень хорошо. А сейчас может поговорим о чем-нибудь более приятном?

— Ну, конечно… Извините, тетушка. Я не знала, что там погиб дед Эрнеста.

— Хм, он тебе все-таки рассказал, да?

— Да, Эрнест сказал, что именно по этой причине вы не любите видеть холм после заката солнца; что вы не любите, когда вам напоминают об этом.

Старуха взглянула на Клодетту — лицо ее ничего не выражало.

— Бог даст, Эрнест так никогда и не узнает, насколько он был близок к истине.

— Что вы этим хотите сказать, тетушка Мэри?

— Ничего, что тебе следовало бы знать, дорогуша, — она снова улыбнулась, и лицо ее стало менее суровым. — А сейчас, Клодетта, тебе, пожалуй, лучше уйти: я устала.

Клодетта послушно поднялась и направилась к двери. У двери старуха остановила ее, спросив:

— Как погода?

— Идет снег, по словам Генри, сильный ветер, и дует ветер.

При этом известии на лице старухи отразилось неудовольствие.

— Плохо, совсем плохо. А если сегодня кому-нибудь вздумается тащиться на этот холм? — спросила старуха как бы у самой себя, забыв о том, что Клодетта стояла у двери. Вдруг, вспомнив о присутствии молодой женщины, она произнесла. — Но ты же знаешь, Клодетта. Спокойной ночи.

Выйдя из комнаты, Клодетта прислонилась спиной к закрытой двери и попыталась понять, что могли означать слова старухи: «Но ты же знаешь, Клодетта». Она недоумевала — странные слова. Странно и то, что на какой-то миг старуха совершенно забыла о ее присутствии.

Клодетта отошла от двери и, едва повернув в восточное крыло, натолкнулась на Эрнеста.

— А, вот ты где, — сказал он. — А я все гадал, куда ты подевалась.

— Я немного поговорила с тетушкой Мэри.

— Генри опять выглядывал в окна на западной стороне, и теперь он считает, что там кто-то есть.

Клодетта резко остановилась.

— Он действительно так считает?

Эрнест с серьезным видом кивнул головой.

— Впрочем, метет ужасно, но могу представить, как твое предположение подействовало на него.

Клодетта повернулась и зашагала обратно по коридору.

— Пойду расскажу тетушке Мэри.

Эрнест хотел было остановить ее, но пока он раздумывал как бы получше это сделать, стало уже поздно — его жена постучала в дверь тетушкиной комнаты, отворила ее и вошла внутрь.

— Тетушка Мэри, — сказала Клодетта, — не хотела вас опять беспокоить, но Генри снова выглянул в окно столовой, и теперь и он считает, что там кто-то есть.

Слова молодой женщины подействовали на старуху магическим образом.

— Он видел их! — воскликнула она.

Затем старуха вскочила на ноги и подбежала к Клодетте.

— Как давно? — спросила она, вцепившись в руки молодой женщины. — Говори быстро. Как давно он их видел?

От удивления Клодетта на мгновение лишилась дара речи, но только на мгновение. Чувствуя на себе пристальный взгляд старухи, она вновь заговорила:

— Недавно, тетушка Мэри. После ужина.

Старуха отпустила Клодетту и как-то обмякла.

— О, — выдавила она из себя, повернулась и медленно прошла к столу, прихватив из угла трость.

— Значит, там все-таки кто-то есть? — выкрикнула Клодетта, когда старуха уселась на стул.

Долго-долго, как показалось Кладетте, старуха хранила молчание. Затем она слегка кивнула головой, и едва различимое «да» сорвалось с ее губ.

— Тогда давайте впустим их в дом, тетушка Мэри.

Бросив короткий серьезный взгляд на Клодетту, старуха уставилась на стену и ответила ровным низким голосом:

— Мы не можем впустить их в дом, Клодетта… потому что они неживые.

В мозгу Клодетты немедленно вспыхнули слова Генри: «она сходит с ума», и невольный испуг выдал ее мысли.

— К сожалению, я не сумасшедшая, дорогуша. Хотела бы ею быть, но я в полном рассудке. Вначале там была только девушка. Потом к ней присоединился мой отец. Довольно-таки давно, когда я была молодой, отец сделал нечто такое, о чем впоследствии раскаивался до конца своих дней. Человек он был крайне вспыльчивый, до бешенства. Как-то раз, а дело происходило вечером, отец узнал, что один из моих братьев — отец Генри — находится в интимных отношениях с одной из служанок, очень привлекательной девушкой, чуть старше меня. Он считал, что виновата девушка, хотя ее вины в этом не было, и потому немедленно выгнал ее прочь из дома несмотря на поздний час. Зима еще не наступила, но дни стояли холодные, а жила девушка чуть ли не в пяти милях отсюда. Мы просили отца не выгонять ее — что-то нам будто подсказывало, что быть беде — но он отмахнулся от нас. И девушке пришлось уйти.

Через некоторое время после ее ухода задул злой ветер, перешедший в жестокую бурю. Отец уже раскаялся в своем скоропалительном решении и послал мужчин на поиски. Но поиски оказались безуспешными. Утром следующего дня ее замерзший труп обнаружили на длинном склоне холма к западу от дома.

Вздохнув и чуть помедлив, старуха продолжала свой рассказ.

— Спустя годы девушка вернулась. Она пришла в метель, как когда-то ушла. Но она стала вампиром. Мы все ее видели. Случилось все так. Мы сидели за ужином в столовой, и тут отец увидел ее. Ребята уже к этому времени поднялись наверх, и за столом находились только отец и мы, две девочки — я и моя сестра. Так вот — мы ее увидели, но сразу не узнали: мы различили только смутную фигуру, с трудом передвигающуюся в снегу за стеклянными дверями. Отец выбежал к ней наружу, приказав нам послать мальчиков за ним следом. Больше живым мы его не видели. Утром мы обнаружили его труп на том же самом месте, где годами раньше было найдено тело девушки. Он тоже умер от переохлаждения. Прошло несколько лет, и девушка вернулась со снегом, но не одна, а с нашим отцом. Он тоже превратился в вампира. Они оставались до последнего снега и все время пытались выманить кого-нибудь наружу. Я уже знала, что делать, и поэтому зимой зашторивала стеклянные двери на период от захода до восхода солнца, потому что они никогда не уходили дальше западного склона.

— Ну, теперь ты все знаешь, Клодетта.

Клодетта, вероятно, хотела сказать что-то, но не успела произнести и слова, потому что сначала услышала за дверью быстрые шаги, затем в дверь постучали, и в дверном проеме вдруг появилась голова Эрнеста.

— Идите скорее, обе, — крикнул он почти весело. — На западном склоне люди — девушка и старик — а Генри пошел за ними.

Затем с видом победителя он оставил их. Клодетта вскочила на ноги, но старуха опередила ее и, проскочив мимо, чуть ли не бегом помчалась по коридору, на ходу громко призывая Лизу. Лиза выбежала из комнаты прямо в ночном чепце и ночной сорочке.

— Позови Сэма, Лиза, — приказала старуха. — Пусть поспешит ко мне в гостиную.

Старуха вбежала в гостиную, Клодетта за ней. Стеклянные двери были распахнуты настежь, и Эрнест стоял снаружи на заснеженной террасе и звал Генри. Старуха сразу подскочила к нему и встала рядом прямо в снег, не обращая внимания на сильную метель.

Поросший лесом западный склон затерялся в снежной пелене. Ближние деревья были чуть видны.

— Куда же они подевались? — спросил Эрнест, повернувшись к старухе, думая, что рядом с ним стоит Клодетта. Увидев старуху, он озадаченно вымолвил. — Ба, тетушка Мэри… да вы же почти раздеты. Простудитесь.

— Не волнуйся, Эрнест. Я в порядке. Я распорядилась позвать Сэма, чтобы он помог тебе в поисках Генри, хотя боюсь, вы не найдете его.

— Вряд ли Генри ушел далеко: он только что вышел.

— Но ты не знаешь, куда он пошел. И он уже достаточно далеко отсюда.

Тут к ним присоединился запыхавшийся Сэм. На нем было наброшено пальто. Сэм был значительно старше Эрнеста — почти одного возраста со старухой. Он вопросительно взглянул на нее:

— Опять они пришли?

Тетушка Мэри кивнула головой.

— Тебе придется отправиться на поиски Генри. Эрнест поможет. И запомни: держитесь вместе. И не отходите далеко от дома.

Клодетта вынесла Эрнесту пальто, а потом обе женщины встали у стеклянных дверей. Они стояли там и смотрели на удалявшихся мужчин, пока тех не поглотила стена бушующего снега. Потом женщины повернулись и вошли в дом.

Старуха уселась на стул, обращенный к стеклянным дверям. Лицо ее было бледным и изможденным, и выглядела она, как отметила Клодетта позднее, так, как будто «в ней что-то надломилось». Долгое время они сидели молча. Затем, тихо вздохнув, тетушка повернулась к Клодетте и сказала:

— Теперь их там будет трое.

И тут, причем произошло это так быстро и внезапно, что никто ничего толком не понял, за стеклянными дверям появились Сэм и Эрнест — они вдвоем тащили Генри. Старуха подскочила к дверям, чтобы открыть их, и трое запорошенных снегом мужчин оказались в комнате.

— Мы нашли его… но, боюсь, он довольно сильно промерз, — сказал Эрнест.

Старуха послала Лизу за холодной водой, а Эрнест побежал переодеться. Клодетта пошла за ним, и уже в комнате рассказала ему то, что раньше поведала ей старуха. Эрнест рассмеялся.

— И ты поверила, Клодетта? Сэм и Лиза — те верят, я знаю. Давным-давно Сэм рассказал мне эту историю. Мне кажется, что шок от смерти деда оказался для всех троих слишком сильным потрясением.

— Но история с девушкой, да и потом…

— Боюсь, что история с девушкой — правда. Неприятная история, конечно, но она действительно имела место.

— Но и Генри, и я видели этих людей! — слабо возразила Клодетта.

Эрнест стоял, не шевелясь.

— Это так, — сказал он. — Я тоже их видел. Они и сейчас там, и мы должны их найти! — Эрнест снова накинул на себя пальто и, сопровождаемый диким протестующим воплем Клодетты, вышел из комнаты. У двери гостиной его ждала старуха, до слуха которой донесся крик Клодетты.

— Нет, Эрнест… ты не должен туда больше ходить, — сказала она. — Там никого нет.

Эрнест осторожно обошел ее, и, пройдя в комнату, позвал Сэма:

— Ты пойдешь, Сэм? Эти двое еще там: мы почти забыли о них.

Сэм как-то странно посмотрел на него.

— Что вы хотите? — спросил он резко и вызывающе посмотрел на качавшую головой старуху.

— Там девушка и старик, Сэм. Мы должны их найти.

— А, девушка и старик, — сказал Сэм. — Так они мертвые!

— Тогда я пойду один, — заявил Эрнест.

Тут вдруг Генри вскочил на ноги, вид у него был совершенно отрешенный. Сделав несколько шагов вперед, он оглядел присуствующих невидящим взглядом. И неожиданно заговорил. Каким-то неестественным детским голосом.

— Снег, — забубнил он, — снег… красивые руки, такие маленькие, такие прекрасные… ее красивые руки… и снег… красивый прекрасный снег кружится и падает на нее…

Генри медленно повернулся и посмотрел на стеклянные двери. Все посмотрели туда же. Ветер прибивал снег к дому, образуя сплошную белую стену. На какое-то мгновение Генри замер, и тут из снега появилась белая, покрытая инеем фигура девушки. Ее блестящие глаза источали какое-то особое очарование.

Пытаясь удержать Генри, старуха бросилась к нему с вытянутыми руками, но было поздно: ее племянник успел подбежать к дверям, раскрыть их и, несмотря на окрик Клодетты, исчез в снежной стене.

Тут Эрнест рванулся к дверям, но старуха обхватила его руками, и почти повиснув на нем, запричитала:

— Не ходи. Генри уже не поможешь.

Клодетта подбежала к ней на помощь, а Сэм с угрожающим видом встал у стеклянных дверей, закрытых от ветра и зловещего снега. Так они и держали его, не выпуская.

— А завтра, — сказала старуха суровым шепотом, — мы должны пойти к ним на могилу и проткнуть их кольями. Надо было раньше это сделать.

Утром они обнаружили скрюченное тело Генри под старым дубом, там же, где годами раньше были найдены тела старика и девушки. На снегу виднелся едва различимый след — длинная неровная полоса, — оставшийся от того, что какая-то сила тянула тело Генри за собой волоком. А вот отпечатков ног вокруг не было: остались лишь непонятные впадинки, как будто ветром выметенные от снега. И кругом один только ветер.

На теле Генри остались отметины снежных вампиров — небольшие следы от нежных девичьих рук.

Август Харе. ВАМПИР ИЗ «КРОГЛИН-ГРАНЖ».

История, рассказанная капитаном Фишером, в изложении Августа Харе.

Фамилия Фишер, — так начал свой рассказ капитан, — может кому-то показаться очень плебейской, однако, этот род имеет очень древнее происхождение и вот уже много сотен лет владеет в Камлерленде очень любопытным особняком со странным названием «Кроглин-Гранж». Отличительная черта особняка состоит в том, что никогда за всю свою очень длинную историю он не превышал одного этажа; но перед ним есть терраса с прекрасным видом вдаль и обширным участком, простирающимся до церквушки в лощине.

Когда с годами семья Фишеров разрослась и обогатилась настолько, что «Кроглин-Гранж» показался им мал, у них достало здравого смысла не пристраивать еще один этаж и тем самым сохранить вековую неповторимость особняка. Они уехали на юг и поселились в Торнкомбе, что неподалеку от Гилдфорда, а в «Кроглин-Гранж» пустили жильцов.

Им крайне повезло с постояльцами: двумя братьями и сестрой. В округе ими не могли нахвалиться. Соседи победнее видели в них само воплощение доброты и благодетели; те, кто стоял на более высокой социальной ступени, отзывались о них как о достойном пополнении небольшого местного общества. Что касается самих жильцов, то они были в восторге от своего нового места жительства. Планировка особняка могла привести в отчаяние кого угодно, но только не их. Одним словом, «Кроглин-Гранж» устраивал их во всех отношениях.

Зиму новые жильцы «Кроглин-Гранж» провели с максимальным для себя удовольствием: они пользовались любовью жителей округи, и их приглашали на все вечеринки.

Наступило лето. Один из дней выдался невыносимо, убийственно жарким. Из-за палящего зноя заниматься активной деятельностью не представлялось возможным, и братья провели день за чтением книг лежа в тени деревьев, а их сестра просидела на веранде, томясь от безделья. Рано поужинав, все собрались на веранде и просидели там без движения до позднего вечера, наслаждаясь вечерней прохладой и любуясь окружающей природой. Солнце скрылось, и над лесополосой, отделявшей их участок от погоста, появилась луна. Взобравшись высоко в небо, она залила всю лужайку серебристым светом, оживила и выпятила длинные тени деревьев.

Пожелав друг другу спокойной ночи, молодые люди разошлись по своим комнатам. Оказавшись у себя, девушка закрыла окно на щеколду, но ставни запирать не стала — этом тихом месте опасаться было нечего. Она улеглась в постель, но из-за сильной духоты никак не могла заснуть, тогда она подоткнув повыше подушки, стала любоваться восхитительной, чарующей красотой летней ночи. Через какое-то время ее внимание привлекли два огонька, мерцавшие среди деревьев. Присмотревшись, девушка увидела, что огоньки являются частью чего-то темного и несомненно мерзкого, временами то пропадающего в тени деревьев, то возникавшего вновь, но уже более крупным V. явственным. Оно приближалось, не останавливаясь ни на секунду. Ее охватил панический ужас. Ей невыносимо хотелось выбежать из комнаты, но дверь находилась близко от окна и была заперта изнутри на ключ — пока откроешь, тварь подойдет еще ближе.

Девушке хотелось закричать, но голос не слушала ее — язык как будто присох к горлу.

Вдруг — впоследствии она так и не смогла объяснить почему — ей показалось, что ужасная тварь свернула в сторону, начала обходить дом и больше к ней не приближалась. Тотчас же выпрыгнув из постели и подбежав к двери, она попыталась открыть ее, но тут услышала настойчивое царапанье по стеклу. Ее несколько успокоило то, что окно надежно закрыто. Но вдруг царапанье прекратилось, и послышался какой-то долбящий звук. И тогда девушка с ужасом поняла, что существо пытается отогнуть свинцовую ленту и протолкнуть кусок стекла внутрь! Шум не прекращался, пока ромбовидный кусок стекла не вывалился внутрь комнаты. В отверстии возник длинный костлявый палец — задвижка была открыта, и окно распахнулось. Существо залезло через окно внутрь и прошло через комнату к кровати, куда, охваченная ужасом, безмолвно забилась девушка. Схватив девушку своими длинными, костлявыми пальцами за волосы и подтянув ее голову к краю кровати, существо… с силой вцепилось зубами ей в горло.

От укуса к ней вернулся голос, и она издала истошный крик. Братья выскочили из своих комнат, ткнулись к ней в дверь, но та была заперта изнутри. Им пришлось сбегать за кочергой, чтобы выломать дверь. Когда они наконец ворвались в комнату, существо уже успело улизнуть через окно, а сестра без сознания лежала на краю кровати, и из раны на шее у нее обильно текла кровь. Один из братьев бросился в погоню за чудовищем, но безуспешно: оно гигантскими прыжками неслось прочь от дома, и в конце концов, как показалось юноше, скрылось за стеной погоста. Тогда он вернулся в комнату сестры. Девушка ужасно мучилась — рана оказалась весьма серьезной — но сильная духом и не склонная к каким-либо фантазиям или суевериям, она, едва придя в себя, сказала сидевшим у ее кровати братьям: «Я очень сильно пострадала. То, что случилось, совершенно невероятно, и на первый взгляд не имеет объяснения, но объяснение есть. И поэтому давайте подождем. В конце концов окажется, что какой-нибудь сумасшедший сбежал из дома для умалишенных и набрел на наш дом». Через некоторое время рана затянулась, и девушка почувствовала себя хорошо. Однако, пришедший по просьбе братьев врач никак не хотел поверить в то, что она столь легко могла перенести такое ужасное потрясение, и поэтому настаивал на перемене обстановки для восстановления ее моральных и физических сил. И тогда братья решили повезти сестру в Швейцарию.

Будучи от природы любознательной, девушка, попав в новую страну, сразу же принялась за ее изучение. Она составляла гербарии, делала зарисовки, ходила в горы. Но когда наступила осень, то именно она стала настаивать на возвращении в «Кроглин-Гранж». «Мы сняли дом, — сказала она, — на семь лет, а прожили там всего один год. Найти же других жильцов в одноэтажный дом будет тяжело, поэтому давайте лучше вернемся туда — ведь сумасшедшие сбегают не каждый день, не так ли.» Девушка настаивала, а братья не возражали, и семья вернулась в Камберленд. Разместиться в доме как-то совершенно иначе не представлялось возможным из-за планировки. За девушкой осталась та же самая комната, и нет необходимости говорить, что она всегда закрывала ставни, которые, однако, как и во многих других старых домах, оставляли открытой верхнюю часть окна. Братья разместились вместе в комнате прямо напротив комнаты сестры, и всегда держали там наготове заряженные пистолеты.

Зиму они провели покойно и счастливо. Наступила весна. Как-то ночью в марте девушку разбудил хорошо запомнившийся ей звук — настойчивое царапанье по стеклу — и, взглянув вверх, она увидела, что через верхнюю часть окна на нее смотрит та же самая, отвратительная, коричневого цвета сморщенная физиономия с блестящими свирепыми глазами. Тут она закричала во всю силу своих легких. Ее братья выбежали из своей комнаты с пистолетами в руках и помчались к парадной двери. Открыв ее, они увидели, что существо уже во весь опор несется по лужайке прочь от дома. Один из братьев выстрелил и ранил его в ногу. Но, даже раненому существу удалось добежать до стены, перелезть через нее на погост и, как им показалось, скрыться в склепе, принадлежавшем давно исчезнувшему роду.

На следующий день братья созвали всех жителей округи и в их присутствии вскрыли склеп. Их глазам предстала ужасающая картина. В склепе было полно вскрытых гробов, а их содержимое беспорядочно разбросано по полу. Только один гроб стоял нетронутый. Крышка на нем была только сдвинута с места. Приподняв ее, они увидели то же самое отвратительное существо — коричневого цвета, сморщенное, похожее на мумию, но вполне сохранившееся — которое заглядывало в окна «Кроглин-Гранж». На ноге у него осталась свежая отметина от пистолетной пули. И они сделали то единственное, что может уничтожить вампира — сожгли его.

Синдей Хорлер. СЛУЧАЙ СО СВЯЩЕННИКОМ.

До совсем недавнего времени, вплоть до его смерти, я, по крайней мере раз в неделю, навещал католического священника. То обстоятельство, что сам я протестант, никоим образом не отражалось на нашей дружбе. Отец Р. был одним из самых замечательных людей, когда-либо встреченных мною на жизненном пути. Он очень располагал к себе и был «бывалым человеком», в лучшем смысле этого столь часто неверно трактуемого оборота. Он проявлял живой интерес к моей писательской деятельности, и мы часто обсуждали вместе различные сюжеты и ситуации.

История, которую я собираюсь рассказать, случилась где-то полтора года тому назад, за десять месяцев до его болезни. В то время я работал над романом «Проклятие Дуна», где речь шла о том, как один злодей воспользовался страшной легендой, связанной со старинным поместьем в Девоншире, и употребил ее для достижения своих целей.

Отец Р. выслушал сюжет и к моему громадному удивлению заметил:

— Для некоторых людей ваш роман может стать предметом насмешек, потому что они не позволят убедить себя в том, что предания о вампирах заслуживают доверия.

— Да, это так, — парировал я. — Но, все-таки, Брэм Стокер взбудоражил читательское воображение своим «Дракулой», одной из самых ужасающих и не менее захватывающих книг, когда-либо вышедших из-под писательского пера, и мои читатели, я надеюсь, воспримут описываемые мною события как обычную «выдумку» автора.

— Несомненно, — ответил священник, кивнув головой. Кстати, — продолжил он, — я верю в существование вампиров.

— Вы верите? — у меня по спине пробежали мурашки. Одно дело писать об ужасах, но совершенно другое — присутствовать при том, как они начинают облекаться во вполне конкретную форму.

— Да, — сказал священник, — я вынужден верить в существование вампиров по той простой и одновременно невероятной причине, что с одним из них я лично встречался.

Я приподнялся со стула. Я не сомневался в правдивости слов священника, и все же…

— Не сомневаюсь, мой дорогой друг, — продолжил он, — мое признание может показаться весьма необычным, но, уверяю вас, это правда. История, которую я собираюсь вам рассказать, приключилась со мной много лет назад и в другом месте, где конкретно, не нахожу нужным уточнять.

— Поразительно… вы что действительно видели вампира вот так же, как я сейчас вижу вас?

— Не только видел, но и разговаривал с ним. До сегодняшнего дня я ни одной живой душе, кроме одного брата-священника, не рассказывал об этом случае.

Меня, вне всякого сомнения, приглашали послушать. Набив табаку в трубку, я поудобнее устроился на стуле напротив пылающего камина. Мне уже доводилось слышать о том, что правда невероятнее вымысла — и вот теперь, похоже, я получил необыкновенную возможность стать свидетелем того, как мои самые смелые фантазии бесславно померкнут перед реальными событиями!

— Название небольшого городка не имеет значения, — начал свою историю священник, — достаточно упомянуть, что находится он на западе Англии и живет в нем довольно много весьма состоятельных людей. В семидесяти пяти милях от него расположен большой город, и тамошние предприниматели, уходя от дел, часто переезжали в Н. доживать остаток своих дней. Я был молод, моя деятельность приносила мне большое удовлетворение. Но тут произошло… Впрочем, я забегаю вперед.

Я находился в очень дружеских отношениях с местным врачом: он часто навещал меня, когда у него выпадало свободное время, и мы беседовали о разных вещах. Мы пытались найти ответы на многие вопросы, которые, как убеждает мой жизненный опыт, не имеют решения… по крайней мере, в этом мире.

Однажды вечером мы сидели у меня дома, и мне показалось, что он как-то странно посмотрел на меня.

— Что вы думаете об этом Фарингтоне? — спросил он.

Так вот, по любопытному совпадению, он задал свой вопрос именно в тот момент, когда я сам подсознательно подумал о Фарингтоне.

Человек, называвший себя Джозефом Фарингтоном, был в городе человеком новым: он совсем недавно поселился там. Уже только данное обстоятельство могло стать питательной средой для разговоров, не говоря о том, что он приобрел самый большой дом на холме, возвышающемся в южной части города — самом лучшем жилом квартале; что, видимо, не считаясь с расходами, он обставил дом с помощью одного из самых известных лондонских торговых домов; что он часто устраивал приемы, однако, желающих во второй раз попасть к нему в гости во «Фронтоны», похоже, не оказывалось. Ходили, знаете, слухи, что Фарингтон «какой-то чудной».

Я, конечно, знал об этом — все сплетни до мельчайших подробностей доходят до ушей священника — но все же колебался с ответом на прямо поставленный вопрос.

— Признайтесь, отче, — сказал мой собеседник, видя мои колебания, — вам, как и всем нам… вам не нравится этот человек! Фарингтон выбрал меня своим личным врачом, но лучше бы его выбор пал на кого-нибудь другого. Какой-то чудной он.

И снова — «какой-то чудной». Слова врача все еще звучали у меня в ушах, а я уже мысленно представил себе облик Фарингтона таким, каким я его запомнил, когда увидел прогуливающимся по главной улице: он прогуливался, а все вокруг исподтишка поглядывали в его сторону. Крупного телосложения, само воплощение мужественности, Фарингтон источал столько здоровья, что на ум невольно приходила мысль — этот человек не умрет никогда. Розоволицый, с волосами и глазами черными как смоль, он передвигался с гибкостью юноши. Однако, судя по его биографии, лет ему было никак не меньше шестидесяти.

— Знаете, Сандерс, — поспешил я утешить моего друга, сдается мне, Фарингтон не доставит вам много хлопот. Здоров, как бык.

— Вы не ответили на мой вопрос, — упорствовал врач. — Забудьте о своем сане, отче, и скажите мне, что вы конкретно думаете о Джозефе Фарингтоне. Вы согласны, что от него бросает в дрожь?

— Вы… врач… и говорите такое! — пожурил я его, не желая высказывать свое истинное мнение о Джозефе Фарингтоне.

— Ничего не могу с собой поделать… Я чувствую перед ним невольный страх. Сегодня днем меня вызвали во «Фронтоны». Как и множество других людей подобного телосложения, Фарингтон немного ипохондрик. Ему показалось, что у него что-то не в порядке с сердцем.

— И что же?

— Да он сто лет проживет! Но, поверьте, отче, мне было невыносимо тяжело находиться с ним рядом: в нем есть что-то пугающее. И я испугался… да, испугался. Все время, что я находился в доме, меня обуревал страх. Мне было необходимо поделиться с кем-нибудь своими страхами, ну а вы — самый надежный человек в городе, и потому я здесь… Но, как вижу, вы свое мнение держите при себе.

— Предпочитаю не спешить, — ответил я. Такой ответ показался мне наиболее верным.

* * *

Два месяца спустя после беседы с Сандерсом не только город, но и всю страну потрясло и ужаснуло зверское преступление. В поле обнаружили труп восемнадцатилетней девушки, местной красавицы. Ее лицо, в жизни столь прекрасное, в смерти сделалось отталкивающим из-за застывшего на нем выражения смертельного ужаса.

Бедняжка была убита, причем убита таким способом, что людей прямо-таки трясло от ужаса. На горле у нее зияла огромная рана: казалось, что на нее напал какой-то хищник из джунглей…

Может показаться нелепым, но нетрудно догадаться, каким образом подозрения в этом дьявольском преступлении начали связывать с именем Джозефа Фарингтона. Настоящих друзей ему завести не удалось, хотя он вовсю старался быть общительным. Да еще Сандерс. Он был хорошим врачом, но отнюдь не самым тактичным человеком и, несомненно, его отказ навещать Фарингтона в качестве врача — вы помните, как он на это неоднократно намекал в нашей беседе — вызвал толки. В любом случае, люди пребывали в крайне взвинченном состоянии, и, несмотря на отсутствие против него каких-либо прямых улик, о нем заговорили как о фактическом убийце. Некоторые горячие головы среди молодежи даже поговаривали о том, чтобы как-нибудь ночью поджечь «Фронтоны» и зажарить Фарингтона в его постели.

И когда напряжение достигло апогея, я, сам того не желая, как вы можете себе представить, оказался вовлеченным в это дело. Фарингтон прислал мне записку с приглашением на ужин. Записка эта заканчивалась словами:

«Мне надо с Вами кое-что обсудить. Пожалуйста, приходите».

Я, как слуга церкви, не мог оставить его просьбу без внимания, и поэтому принял приглашение.

Фарингтон принял меня радушно, угостил великолепным ужином; на первый взгляд все было в порядке. Но… странная вещь, едва увидев его, я ощутил неладное. Как и врача Сандерса, в присутствии Фарингтона меня охватило чувство беспокойства — я испытывал страх. От него исходили флюиды зла; в нем ощущалось что-то дьявольское, отчего у меня в жилах стыла кровь.

Я, как мог, старался скрыть свое замешательство, которое еще более усилилось после ужина, когда Фарингтон завел речь об убийстве бедняжки. И тотчас же страшная догадка пронзила мой мозг: Фарингтон — убийца, он чудовище!

Призвав все свои силы, я принял его вызов.

— Вы выразили желание встретиться со мной сегодня вечером, дабы снять с души ужасное бремя, — сказал я. — Вы не станете отрицать свою причастность к убийству несчастной девушки?

— Нет, — медленно ответил он, — не стану. Я ее убил. Меня толкнул на это демон, которым я одержим. Но вы, как священник, должны свято блюсти тайну исповеди, и не должны никому говорить о моем признании. Дайте мне еще несколько часов: я сам решу, что мне делать.

Чуть спустя я покинул его дом. Фарингтон больше ничего не хотел рассказывать.

— Дайте мне еще несколько часов, — повторил он на прощание.

В ту ночь мне привиделся дурной сон. Я почувствовал, что задыхаюсь. С трудом глотая воздух, я подбежал к окну, распахнул его настежь… и без чувств повалился на пол. Очнувшись, я увидел склонившегося надо мной Сандерса — его вызвала моя верная экономка.

— Что случилось? — спросил врач. — У вас было такое выражение лица, как будто вы заглянули в ад.

— Именно так, — ответил я.

— Это имело какое-нибудь отношение к Фарингтону? — спросил он без обиняков.

— Сандерс, — от избытка чувств я вцепился ему в руку, существуют ли в наше время такие ужасные существа, как вампиры? Скажите мне, умоляю вас!

Врач — добрая душа — заставил меня сначала сделать глоток коньяка и только потом ответил. Точнее сам задал вопрос:

— Почему вы спрашиваете об этом?

— Звучит невероятно… и я надеюсь, что на самое деле мне все только приснилось… но я лишился чувств оттого, что, едва распахнув окно, увидел — а может, мне лишь показалось как мимо пролетал Фарингтон.

— Я не удивлен, — сказал врач. — Обследовав изуродованное тело бедной девушки, я пришел к выводу, что она погибла в результате чего-то ужасно аномального.

— Хотя в наши дни мы практически ничего не слышим о вампирах, — продолжил он, — это не означает, что дьявольские силы больше не находят приюта в обычных людях, наделяя их сверхъестественными способностями. Кстати, на что по форме походило существо, которое, как вам показалось, вы видели?

— Оно напоминало большую летучую мышь, — ответил я, содрогаясь.

— Завтра, — сказал Сандерс решительным голосом, — я отправюсь в Лондон — в Скотланд-Ярд. Может, меня там и осмеют сначала, но…

В Скотланд-Ярде его не осмеяли. Но преступники со сверхъестественными способностями были не совсем по их части, и, кроме того, они сказали Сандерсу, что прежде чем осудить Фарингтона, им потребуются доказательства. И даже если бы я осмелился нарушить клятву священника, — а это при любых обстоятельствах совершенно исключалось-то все равно моих показаний было бы недостаточно.

Решение этой задачи нашел Фарингтон — он покончил с собой. Его обнаружили в постели с простреленной головой.

Но, по словам Сандерса, только тело погибло, а злой дух парит над землею в поисках другой человеческой оболочки.

Боже, помоги его несчастной жертве!

В. Бейкер-Эванс. ДЕТИ.

Мистер Гилспи презирал туристические агентства. Когда он путешествовал за границей (а это было часто, так как он был богат и любил развлекаться), он сам составлял свои маршруты с помощью расписаний, железнодорожных и пароходных путеводителей, которые любил читать.

Иногда его планы рушились. Затруднение, возникшее сейчас, было для него неожиданным. Он застрял на дороге где-то в Южной Европе; такси — если его можно так назвать — стояло на обочине дороги, двигатель заглох, увяз в грязи, и растерянный водитель скреб испачканный лоб.

Мистер Гилспи вздохнул и посмотрел на часы. Было половина первого. Если он хочет попасть в Загреб, он должен быть в Мунчеке в шесть.

Он вылез из старинной колымаги, сразу же вспотев на жарком солнце (это был шестидесятилетний полный мужчина) и обратился к шоферу. Он не знал его языка. Показав на вышедший из строя двигатель и на свои часы, он дал понять, что хотел бы знать, когда они тронутся дальше. Ответ он получил в той же манере — не раньше, чем через два часа.

Мистер Гилспи снова вздохнул и огляделся. Смотреть было не на что. С одной стороны дороги стеной стоял густой зеленый лес, с другой — он уходил вниз. Тень деревьев притягивала своей прохладой. Мистер Гилспи достал из багажника сумку с принадлежностями для набросков, повесил ее на плечо и собрался идти.

К его удивлению, водитель попытался остановить его. Масляной рукой он схватил его за кисть и что-то быстро заговорил, тревожно глядя ему в глаза. Мистер Гилспи был раздосадован. Он покачал головой и сказал по-английски, хотя это было и бесполезно:

— Не будь дураком, я вернусь через час или чуть позже. Он решительно направился к лесу. Водитель что-то закричал ему вслед, но он не обратил на него внимания. Скоро дорога, машина и водитель скрылись за деревьями.

Кругом был лес — немного таинственный, немного угрожающий, немного дружеский, немного отчужденный. В итоге мистер Гилспи решил, что лес вполне дружелюбный. Правда, там было очень тихо. Даже птицы не пели. Но тишина была мирной, не злой. Казалось немного странным, что здесь не было подлеска, не было сорняков или куманики; только мягкая мшистая трава и ровные, широкие ряды деревьев, сквозь которые все просматривалось достаточно далеко. Названия этих деревьев Гилспи — он не был ботаником — не знал, но тень их была успокаивающей. Солнце, пробиравшееся здесь и там сквозь просветы в кронах, ложилось на траву золотыми пятнами. Это было очень красиво. Он вышел на поляну и увидел бревно, на котором можно было удобно сидеть, опершись на стоящее рядом дерево. Здесь было гораздо светлее, яркие солнечные лучи, прорывавшиеся сквозь ветки и листья, создавали завораживающую игру светотеней, которая отражалась на травяном покрове. Мистер Гилспи сел, достал палитру и краски.

Он работал с удовольствием, голова откинута, пальцы послушны. Через несколько минут он понял, что этой сцене чего-то недостает. Вот если бы у подножия дерева сидел маленький мальчик в красном джемпере… Мистер Гилспи оторвал глаза от своей работы и чуть не подскочил от неожиданности. Около дерева сидел маленький мальчик, спокойно рассматривая его.

Правда, он был не в красном свитере, а в каком-то странном одеянии, типа мешка, доходившем ему до коричневых исцарапанных коленок. Но это несомненно был настоящий десятилетний мальчик из плоти и крови.

Мальчик ухмыльнулся, показывая белые зубы. Затем он встал, безбоязненно пошел вперед и остановился в нескольких шагах от мистера Гилспи. Мистер Гилспи с отвращением увидел в руке мальчика кровавые остатки какого-то маленького животного, покалеченного капканом или ставшего жертвой другого зверя. Заметив его взгляд, ребенок улыбнулся и отбросил, их в сторону. Затем он сложил губы, откинул голову назад и длинно свистнул. В это же мгновение удивленный Гилспи увидел, как из тени деревьев тихо вышли еще три ребенка: два мальчика и девочка, все примерно одного возраста, все в мешковинах, темнокожие, с блестящими глазами и распущенными волосами.

Они спокойно рассматривали его. Затем девочка шагнула вперед и, протянув руку, мягко сжала ногу мистера Гилспи над коленом. Видимо, удовлетворенная этим прикосновением, она отступила и что-то коротко сказала этим троим. Они разразились пронзительным хохотом, широко открыв рты, даже глаза их заслезились.

Они прекратили смеяться так же внезапно, как и начали. Затем они спокойно и неторопливо расселись вокруг него полукругом.

Мистер Гилспи почувствовал себя не в своей тарелке. С одной стороны, ему было не по себе от устремленного на него взгляда четырех пар глаз, с другой стороны, он не мог с ними поговорить. Он улыбнулся. Их лица не изменились. Он поднял свой неоконченный набросок и показал им. Вдруг он вспомнил, что у него есть шоколад, бросился к своей сумке и достал его. Он отломил кусочек и положил себе в рот — может быть, они никогда его не видели раньше — а остальное предложил девочке.

То, что произошло потом, было настолько диким, что он некоторое время был не в состоянии что-либо предпринять. Девочка взяла шоколад, понюхала его, откусила и начала жевать. Вдруг мальчик, стоящий рядом, вырвал у нее шоколад. Девочка взвизгнула и бросилась на него. И через секунду два маленьких тела сцепились в смертельной схватке. Дети катались по траве кусаясь, плача, царапаясь, пытаясь задушить друг друга.

— Прекратите, — закричал мистер Гилспи, приходя в себя, — прекратите немедленно!

Но это не подействовало. Мальчик вцепился пальцами в горло девочки, а она ногтями впилась в его лицо. Мистер Гилспи схватил мальчишку и поставил его на ноги. Его удивила необычайная сила мальчика, с которой он вырывался из его рук.

Вдруг он сразу успокоился, расслабился, а девочка засмеялась и проворно вскочила. Тут мистер Гилспи увидел, что дети взялись за руки, встали вокруг него, образовав сумасшедшее розовое кольцо, они весело кричали, откинув головы, стуча голыми пятками по земле, вовлекая его в какой-то стремительный танец.

У мистера Гилспи закружилась голова. Он пыхтел, бегал, спотыкался и бесился, безуспешно пытаясь вырваться из цепляющихся за него рук. Наконец это ему удалось. Он быстро присел, вытирая влажный лоб и стараясь успокоить свое бешено колотящееся сердце. Дети снова образовали полукруг. К удивлению мистера Гилспи, они даже не задыхались, и только он один дышал так тяжело. Он снова почувствовал мягкое пожатие выше колена, на этот раз это был мальчик. И снова послышались какие-то непонятные слова. Но никто не засмеялся, все напряженно смотрели на него.

Пора было возвращаться к машине. Мистер Гилспи поднялся и почувствовал слабость, его ноги дрожали после этой бешеной беготни. Дети стояли спокойно. Затем маленькая девочка шагнула вперед, вытянула губы и протянула руки, давая понять, чтобы он ее поднял и поцеловал.

Мистер Гилспи был тронут. Он поднял ее. Она обняла его. И вдруг он с ужасом почувствовал из ее розового рта звериное дыхание. Зеленые глаза смотрели на него в упор. И вдруг его охватил ужас, звериный необъяснимый ужас. Он закричал, стараясь оторвать обнимающие его руки. Но бесполезно. Он кричал, а белокурая головка опускалась все ниже и ниже, пока белые зубы не сомкнулись на его горле. Цепкие руки схватили его за лодыжки, и он упал. Все четверо прыгнули на него. Какое-то время он еще боролся, еще раз отчаянно крикнул, но скоро затих. С поляны доносился только звук клацанья сильных молодых зубов о кости.

Г. П. Ловкрафт. НАСЛЕДСТВО ПИБОДИ.

Я никогда не встречался с моим прадедом Асафом Пибоди, хотя мне и было уже пять лет, когда он умер в своем огромном старинном поместье, расположенном к северо-востоку от города Вилбрахам, что в Штате Массачусетс. Память хранит детские воспоминания о том, как однажды, когда смертельная болезнь приковала старика к постели, родители взяли меня туда с собой. По приезде отец с матерью поднялись к нему в спальню, а меня оставили внизу с нянькой, и я его так и не увидел. Он слыл богачом, но время истощает богатство, как, впрочем, и все остальное, ведь даже камню отмечен свой век, и, конечно, какие-то там деньги не могли устоять под разорительным воздействием непрерывно растущих налогов, да и с каждой новой смертью их оставалось все меньше. После смерти прадеда в 1907 году наша семья пережила еще много смертей. Погибли двое из моих дядьев — одного убили на Западном фронте, а другой нашел свою смерть на борту затонувшей «Лузитании»; третий дядя умер еще раньше, а из них никто никогда не был женат, и поэтому после смерти деда в 1919 году поместье досталось моему отцу.

В отличие от многих моих предков, отец не любил провинции. Жизнь в деревне мало прельщала его, и он не проявил особого интереса к унаследованному поместью, а лишь потратил деньги, доставшиеся ему от прадеда, на различные вложения в Бостоне и Нью-Йорке. Мать тоже не разделяла моего интереса к сельским районам Массачусетса. Но ни один из них не шел на продажу поместья, хотя нет: однажды, когда я гостил дома во время каникул в колледже, мать предложила продать его, но отец, крайне недовольный, прекратил обсуждение вопроса. Помню, как он вдруг замер — более подходящего слова, чтобы описать его реакцию, и не подберешь; помню, как упомянул о «наследстве Пибоди» — что прозвучало странно — и, тщательно подбирая слова, произнес: «Дед предсказал, что один из его потомков получит наследство». Мать презрительно фыркнула: «Какое наследство? Разве твой отец не промотал его почти вчистую?» Отец никак не прореагировал на ее замечание. Его доводы покоились на твердой уверенности в том, что имелся ряд веских причин, согласно которым поместье не могло быть продано, как будто для этого требовалось нечто большее, чем обычная юридическая процедура. И все же он никогда там не появлялся; налоги исправно вносились неким Ахабом Хопкинсом, адвокатом из Вилбрахама, который также представлял отчеты о состоянии поместья, но родители не обращали на них никакого внимания и отвергали любое предложение «подновить» его, считая подобные затраты «бессмысленными».

Поместье оказалось фактически заброшенным, и таким оно и оставалось. Адвокат предпринял одну-две слабые попытки сдать его внаем, но даже в короткий период подъема, охватившего Вилбрахам, желающих поселиться там надолго не нашлось, и поместье приходило все в больший упадок. И вот в таком плачевном состоянии запущенности оно и находилось, когда я вступил во владение им после внезапной кончины моих родителей, погибших в автомобильной катастрофе осенью 1929 года. Тем не менее, несмотря на падение цен на недвижимость, наметившееся в тот год вслед за началом депрессии, я решился продать мой дом в Бостоне и обустроить поместье для собственных нужд. После смерти родителей я располагал достаточными средствами и поэтому мог позволить себе оставить юридическую практику, на которую у меня уже не доставало желания тратить силы и энергию.

Однако осуществление подобного плана не представлялось возможным до того, пока хотя бы часть старинного дома не стала пригодной для обитания. Его строили многие поколения, и каждое внесло что-то свое. Первая постройка относится к 1787 году. Тогда, в самом начале, это был обычный дом колониального типа со строгими линиями, незаконченным вторым этажом и четырьмя внушительными колоннами спереди. Но со временем первоначальная постройка превратилась в основную часть усадьбы, в ее сердце, так сказать. Последующие поколения вносили изменения и добавляли новое — сначала появились винтовая лестница и второй этаж, затем различные пристройки и крылья, так что ко времени, когда я готовился превратить усадьбу в свое жилище, дом представлял собой огромное строение, беспорядочно раскинувшееся на площади свыше одного акра, не говоря уж о прилегающих к нему саде и лужайке, которые пребывали в столь же заброшенном состоянии, что и сам дом.

Годы и менее щепетильные строители смягчили строгость колониальных черт, нарушили архитектурную целостность: трапециевидная крыша соседствовала со сводчатой, маленькие окна с большими, изысканные фигурные лепные карнизы с простыми, слуховые окна с плоской крышей. В целом дом мне нравился, хотя человеку, знающему толк в архитектуре, он, должно быть, показался бы удручающе неудачным смешением архитектурных стилей. Это ощущение, правда, смягчали развесистые древние вязы и дубы, плотно окружающие дом со всех сторон, кроме той, где находился сад, в котором среди давно неухоженных роз проросли топольки и березки. И поэтому, несмотря на всю свою электичность, дом в целом создавал ощущение увядающего великолепия, и даже его некрашеные стены гармонировали с могучими деревьями.

В доме имелось по меньшей мере двадцать семь комнат. Из них для личного обустройства я выбрал три в юго-восточной его части, и всю ту осень и раннюю зиму наезжал из Бостона, чтобы проследить за ходом ремонта. После того, как полы зачистили и натерли воском, они приобрели свой прежний красивый цвет; после проводки электричества комнаты утратили былую мрачную унылость; вот только с канализацией пришлось повозиться до поздней зимы. 24 февраля я выехал в родовое поместье Пибоди. Затем, в течение месяца, меня занимали планы, касающиеся остальной части дома, и если первоначально я намеревался снести кое-что, оставив лишь старейшие постройки, то вскоре отказался от этих замыслов, решив сохранить дом, каков он есть, так как в нем ощущалось очарование, несомненно, приданное ему жившими здесь многими поколениями, а также порожденное сутью событий, происходивших внутри его стен.

За месяц я так влюбился в это место, что первоначальное ощущение временного порыва сменилось радостным чувством человека, нашедшего свой жизненный идеал. Но, увы, этот разросшийся идеал незаметно спутал все мои планы и привел меня на тот путь, которого я никогда не желал. Мне пришло в голову перевезти останки моих родителей, мирно покоившиеся на одном их кладбищ Бостона, в фамильный склеп, врезанный в склон холма, стоявшего относительно недалеко от дома, чуть в стороне от проходившего рядом шоссе. Кроме того, я намеревался предпринять попытку возвращения в США праха моего дяди, захороненного где-то во Франции, и таким образом собрать, по возможности, всю семью воедино на земле предков — неподалеку от Вилбрахама. Мой план относился к разряду тех, что иногда приходят на ум холостяку-отшельнику, в которого я превратился за какой-нибудь месяц, обложив себя рисунками и чертежами старинного дома, которому вскоре предстояло получить новую жизнь в новой эре, столь удаленной от его скромных истоков.

Именно с целью осуществления этого плана я, прихватив ключи, которые мне передал адвокат, отправился одним мартовским днем в фамильный склеп. Склеп не бросался в глаза, в общем-то, кроме массивной двери, обычно ничего и не было видно, потому что строили его как часть естественного склона, к тому же, в отсутствие ухода, за минувшие десятилетия деревья разрослись настолько, что практически заслоняли от взгляда все находившееся за ними. И дверь, и сам склеп воздвигали на века. Склеп был почти ровесник дому, и в течение многих поколений все из рода Пибоди, начиная с Джедедия, первым поселившегося в этих местах, находили там свой последний приют. Дверь давно не открывали, и поэтому мне пришлось приложить некоторые усилия, чтобы сдвинуть ее с места, но в конце концов я справился с этой задачей — путь в склеп открылся передо мной.

Усопшие Пибоди — всего числом тридцать семь — покоились в своих гробах. Некоторые гробы стояли в нишах, а некоторые — нет. Несколько ниш, отведенных для самых первых поколений Пибоди, содержали лишь останки гробов, а вот ниша под гроб Джедедия оказалась совершенно пустой, и даже горстка праха не указывала на то, что там когда-то находился гроб с его телом. Внутри склепа, однако, царил порядок, разве что гроб с телом моего прадеда Асафа Пибоди казался по какой-то причине сдвинутым с места: он не находился на одной линии с другими гробами, которые появились там в последнее время — гробами моего деда и одного из дядьев. Им не нашлось места в нишах, и поэтому они просто стояли на уступе, пристроенном к стене с нишами. Более того, казалось, что кто-то поднимал или пытался поднять крышку гроба Асафа Пибоди, потому что один шарнир был сломан, а другой расшатался.

Когда я инстинктивно попытался выровнять гроб с телом моего прадеда относительно других, то задел крышку и несколько сдвинул ее, и моему ошарашенному взору предстали останки Асафа Пибоди. Я увидел, что по какой-то ужасной ошибке его похоронили лицом вниз; мне не хотелось думать даже по прошествии стольких лет после его смерти, будто старика могли похоронить в каталептическом сне и он принял мучительную смерть, задохнувшись в тесноте гроба. Он него остались одни кости — кости да еще клочки одежды. Тем не менее, я чувствовал необходимость исправить ошибку или случайность — неважно, что это было. Поэтому, сняв крышку с гроба, я почтительно перевернул череп и кости моего прадеда, с тем, чтобы его скелет принял правильное положение. При других обстоятельствах мои действия могли бы показаться ужасными, но тогда они казались мне вполне естественными, потому что благодаря проникавшему через открытую дверь солнечному свету и испещрившим пол теням, склеп не выглядел мрачным местом. В конце моего посещения я осмотрел склеп на предмет наличия свободных мест и с удовлетворением отметил, что в нем хватит места и для моих родителей, и для моего дяди — если его останки будут найдены и перевезены из Франции, — и, наконец, для меня самого.

Подготовившись таким образом к осуществлению своих планов, я запер за собой склеп и направился к дому, размышляя о том, каким образом вернуть останки дяди на родную землю. Дома я немедленно написал письмо в адрес властей в Бостоне и местных властей с просьбой разрешить мне перезахоронить прах родителей в фамильном склепе.

Той же ночью, если мне не изменяет память, в поместье Пибоди начали происходить странные вещи. По правде говоря, меня в некотором роде косвенно предупреждали, что с домом, возможно, не все в порядке. Когда я приехал, чтобы вступить во владение домом, старый Хопкинс, передавая мне ключи, настойчиво интересовался, действительно ли мне хотелось предпринять такой шаг, и, похоже, с не меньшей настойчивостью стремился подчеркнуть ту мысль, что дом представлял собой «уединенное место», что соседи-фермеры «всегда недолюбливали Пибоди», и что «удержать жильцов в доме» всегда оказывалось делом нелегким. По его словам — и этот момент он выделил особо, чуть ли не смакуя, — поместье относилось к разряду тех мест, «куда никто никогда не ездит на пикник, и где вы никогда не найдете ни бумажных тарелочек, ни салфеток». Одним словом, я услыхал сплошной поток двусмысленностей и намеков, ведь старик так и не захотел привести ни одного факта, потому что фактов, очевидно, не было, за исключением того, что соседи с неодобрением относились к такому огромному поместью посреди, в общем-то, сельскохозяйственного района. И действительно, вокруг поместья площадью около сорока акров, в основном поросших деревьями, простирались ухоженные поля и виднелись каменные стены и решетчатые ограды, вдоль которых росли деревья и кустарники, дававшие надежный приют птицам. Бабушкиными сказками посчитал я все это, учитывая родство адвоката с окружавшими меня фермерами: крепкими здоровяками-янки, ничем не отличавшимися от Пибоди, разве что занимались они более тяжелым трудом, да и работали побольше.

И вот в ту ночь, в ночь, когда мартовский ветер ревел и завывал в ветвях деревьев, мною завладела мысль, что я в доме не один. Откуда-то сверху доносился звук не то чтобы шагов, но какого-то движения. Звук не поддавался описанию, разве что исходил отчего-то, двигавшегося взад-вперед, взад-вперед в узком пространстве. Я помню, как вышел в большую темную комнату, в которую спускалась винтовая лестница, и прислушался в темноте надо мной, потому что звук, казалось, плыл сверху вниз по лестнице — иногда он слышался явно, иногда доносился лишь шорох; поэтому я стоял там и все прислушивался, прислушивался, прислушивался, пытаясь установить его источник, пытаясь на основании рассуждений дать ему какое-нибудь объяснение, так как ранее его не слышал, и, наконец, пришел к выводу, что ветер, должно быть, прибивал ветви деревьев к дому и водил ими туда-сюда по стене. Утвердившись в таком мнении, я вернулся к себе в комнату, и больше звук не доставлял мне беспокойства — не то чтобы он прекратился, как раз наоборот, а просто получил разумное объяснение.

Найти же объяснение снам, привидевшимся мне в ту ночь, оказалось делом куда более сложным. Хотя обычно сны совсем не посещают меня, в тот раз я был буквально ошарашен гротескными до предела сновидениями, в которых играл пассивную роль и испытывал всякого рода временные и пространственные метаморфозы, а также несколько раз мельком наблюдал пугающую, неясную фигуру в конусообразной черной шляпе, а рядом с ней столь же неясные контуры какого-то существа. Я их видел смутно, как будто смотрел через стекло, а сумеречная обстановка сновидения казалась преломленной сквозь призму. По правде говоря, я видел не столько сны, сколько отрывки снов, не имевших ни начала, ни конца, но зазывавших меня в чудной и чуждый мир, как будто в другое измерение, о котором я не знал в прозаическом, вне снов, мире. Как бы то ни было, ту беспокойную ночь я пережил, хотя в результате и чувствовал себя несколько измотанным.

Буквально на следующий день ко мне зашел архитектор, чтобы обсудить мои дальнейшие планы по обновлению дома, и от него я узнал крайне интересный факт. Архитектор — молодой человек — не разделял чудных верований относительно старинных домов, которые имеют хождение в глухих сельских местностях.

— При осмотре дома никогда не скажешь, что в нем может быть потайная, хорошо скрытая комната, не правда ли? — сказал он, раскладывая передо мной свои рисунки и чертежи.

— А вы полагаете, что она есть? — спросил я.

— Вероятно. Какая-нибудь «молельня», — предположил он, — или место для беглых рабов.

— Не находил.

— Я тоже. Но вот посмотрите сюда… — и он показал мне на план дома, восстановленный им по расположению фундамента и тех комнат, о которых мы знали.

В самой старой части дома, вдоль северной стены второго этажа, выявилась пустота. Не молельня, конечно. Среди Пибоди не было католиков. Место для беглых рабов — возможно. Однако, как объяснить появление этой комнаты задолго до массового бегства рабов в Канаду?

— Вы думаете, ее можно найти? — спросил я.

— Она должна быть там.

И он действительно оказался прав. Хитро скрытая от людских глаз, комната существовала, хотя отсутствие окна на северной стороне спальни давно должно было бы привлечь мое внимание и послужить поводом к проведению осмотра. Дверь в комнату замаскировали тонкой резьбой по красному кедру, которым была обшита вся стена; и если бы вы не знали о возможном существовании комнаты, то вряд ли бы заметили дверь, у которой отсутствовала ручка и которая открывалась при нажатии на одну из резных фигурок — ее нашел архитектор, а не я, потому что в подобных вещах мне всегда не хватало смекалки. Впрочем, архитектору в общем-то и надлежало разбираться в этом лучше моего. Задержавшись чуть-чуть в дверях, чтобы осмотреть проржавевший механизм, я ступил внутрь.

Комната была маленькой, тесной. Но не такой маленькой, как молельня — человек мог в ней пройти не сгибаясь метра три с половиной или где-то около того, но только вдоль, потому что из-за наклона крыши пройти комнату поперек не представлялось возможным. Кроме того, в комнате сохранились книги и бумаги, а у одной из стенок стоял небольшой письменный стол и стулья — все это совершенно определенно указывало на то, что в прошлом ею пользовались.

Сама комната создавала крайне странное впечатление. Как я уже отмечал, она была маленькой, но из-за скошенных углов казалась объемной, как будто тот, кто ее строил, решил искусно сбить владельца с толку. Более того, на полу виднелись странные узоры, причем некоторые из них — по виду неровные круги с причудливыми, отталкивающими изображениями по внешней и внутренней сторонам окружностей — были грубо, по-варварски, прорезаны по дереву. Не менее отвратительно выглядел и письменный стол, почему-то черного, а не коричневого цвета, как будто обуглившийся от огня, и вообще — его непонятный вид наводил на мысль о том, что им пользовались не только по прямому назначению. Кроме того, на столе стопочкой лежали на первый взгляд очень старинные книги в кожаных переплетах, а также какие-то рукописи, тоже в кожаных переплетах.

Но рассмотреть все повнимательнее мне не хватило времени, потому что находившийся со мной архитектор хотел лишь убедиться в том, что его подозрения насчет существования комнаты верны.

— Будем убирать ее, врежем окно? — спросил он и добавил, — Она вам наверняка не нужна.

— Не знаю, — ответил я, — пока что не знаю. Зависит от того, как долго она существует.

Если она существовала давно, как я предполагал, то тогда — и это было бы совершенно естественно — я бы еще подумал: убирать ее или оставить. Но прежде мне хотелось бы туда вернуться и посмотреть старые книги. Кроме того, нужды в спешке не было — это не требовало немедленного решения, потому что в без потайной комнаты у архитектора хватало работы; вот когда бы он закончил то, что мы уже наметили, тогда и о ней можно было бы подумать. Вопрос стоял именно так.

Я принял твердое решение побывать в комнате на следующий день, но ряд событий помешал осуществлению моих планов. Во-первых, я провел еще одну беспокойную ночь — меня опять посетили крайне неприятные сны, чему мне не удалось найти объяснения, так как никогда раньше я не был им подвержен, разве что в дни болезни. Сны эти имели отношение, возможно, не без основания, к моим предкам, в частности, к длиннобородому старику, носившему конусообразную черную шляпу странного покроя, лицо которого, во сне мне незнакомое, принадлежало в действительности моему прадеду Асафу, в чем я убедился на следующее утро, просмотрев портреты моих предков, вывешенные в ряд в нижнем зале. Во сне прадед, казалось, каким-то необычайным способом передвигался по воздуху, можно сказать, почти что реял. Я видел, как он проходил сквозь стены и шел по воздуху, как его очертания появлялись среди верхушек деревьев. И куда бы он ни направлялся, его сопровождал большой черный кот, обладавший такими же способностями пренебрегать законами времени и пространства. Мои сны не имели продолжения, и даже внутри них отсутствовало единство — они складывались из беспорядочной серии не связанных между собой живых картинок, в которых участвовали мой прадед, его кот, его дом и его поместье. Между этими снами и снами, привидевшимися мне в предыдущую ночь, прослеживалась четкая связь. В них, как и в первых ночных видениях, присутствовали признаки другого измерения и отличие состояло только в их большей четкости. Сны эти настойчиво донимали меня на протяжении всей ночи.

Измученный до предела, я нисколько не обрадовался сообщению архитектора о том, что перестройку поместья придется отложить. Объяснять причины подобной задержки ему, похоже, не очень хотелось, и только под моим давлением он, наконец, сообщил, что нанятые им работники предупредили его утром о своем нежелании выполнять эту «работу». Однако он заверил меня, что, если я проявлю немного терпения, то он выйдет из положения, пригласив из Бостона не столь привередливых польских и итальянских рабочих. Выбирать не приходилось, да и, по правде сказать, досада моя была скорее напускной, потому что у меня возникли определенные сомнения в целесообразности осуществления всех намеченных мною перестроек. В конце концов, очарование дома заключалось, в основном, в его древности, и поэтому главное, что ему требовалось, — это укрепительные работы. Поэтому я и просил архитектора не спешить, а сам отправился в Вилбрахам за покупками, которые давно уже собирался сделать.

Едва оказавшись в городе, я сразу ощутил явное недружелюбие к себе со стороны местных жителей. Раньше я вообще не привлекал внимания окружающих, так как многим был незнаком. Но тем утром все вели себя совершенно одинаково — никто не желал со мной разговаривать или быть замеченным за разговором со мной. Даже продавцы без нужды обрывали меня, можно сказать, откровенно грубили, как бы давая понять, что были бы весьма признательны, если бы я делал покупки в другом месте. Я посчитал, что местные обыватели, возможно, прослышав о моем намерении обновить старинный дом Пибоди, не одобряли моих действий по тем двум, имеющим общие корни, причинам, что это могло бы уничтожить очарование поместья или же, с другой стороны, дать ему новую долгую жизнь на земле, которую соседи-фермеры хотели бы обрабатывать.

Однако вскоре на смену первым ощущениям пришло чувство негодования. Я не был изгоем и не заслуживал того, чтобы меня сторонились, как будто я таковым являлся. Когда я наконец добрался до конторы Ахаба Хопкинса, то довольно многословно — что мне совсем несвойственно — излил ему душу, хотя и заметил, что мое присутствие ему в тягость.

— Ну, успокойтесь, мистер Пибоди, — сказал он, пытаясь меня утихомирить. — Я бы не воспринимал это столь серьезно. В конце концов, эти люди перенесли тяжелое потрясение, и потому настроение у них мерзкое, подозрительное. Кроме того, народ они, в основном, суеверный. Мне уже много лет, и я не помню их другими.

С серьезным видом Хопкинс замолк, и я воспользовался паузой.

— Вы говорите, потрясение. Простите, но я ничего об этом не слышал.

Он бросил на меня весьма странный взгляд, от которого я несколько опешил.

— Мистер Пибоди, в двух милях вверх по дороге от вашего дома живет семья по фамилии Тейлор. Я хорошо знаком с Джорджем. У них десять детей. Видимо, лучше сказать, было десять. Потому что вчера ночью их двухлетний ребенок бесследно исчез из своей кроватки.

— Мне очень жаль, но какое отношение это имеет ко мне?

— Уверен, никакого, мистер Пибоди. Но вы здесь поселились относительно недавно и, как бы сказать… рано или поздно вы должны об этом узнать — многие жители округи род Пибоди недолюбливают, точнее, ненавидят.

Его слова поразили меня, и я не пытался скрыть свои чувства.

— Но почему?

— Потому что есть множество людей, которые верят всем сплетням и слухам, какими бы нелепыми они ни были, — ответил Хопкинс — Вы достаточно взрослый человек, чтобы понимать, что вещи обстоят именно так, даже если вы незнакомы с нашим сельским бытом, мистер Пибоди. В детстве я слышал много разных историй, в которых фигурировало имя вашего прадеда, и так как в годы его владения поместьем имели место несколько безобразных случаев исчезновения маленьких детей, причем дети исчезали бесследно, то, возможно, возникает естественная мысль увязать два события — появление нового Пибоди в поместье и повторение случая, аналогичного тому, что когда-то связывали с именем вашего прадеда.

— Какой ужас! — воскликнул я.

— Несомненно, — согласился Хопкинс с почти настырной любезностью, — но дело обстоит именно так. Кроме того, сейчас апрель. Чуть более месяца прошло со времени Вальпургиевой ночи.

Мое лицо, должно быть, так сильно побледнело, что он смутился.

— Ну что вы, мистер Пибоди, — сказал Хопкинс с напускным участием, — неужто вы не знаете, что вашего прадеда считали ведьмаком?

Я покинул его совершенно разбитый. Более всего меня поразило подозрение, что между событиями предшествующей ночи и только что услышанным существовала какая-то вызывавшая тревогу логическая связь. Да, во сне прадед предстал в странном виде, а тут я узнал о нем нечто гораздо более существенное. Но, главное, я понял, что суеверные местные жители относились к прадеду как к мужскому аналогу ведьмы, как к ведьмаку или колдуну — словом, как называли, таким и видели. Больше я уже не обращал внимания на реакцию местных жителей, которые отворачивались, когда я проходил мимо. Сев в машину, я уехал в поместье. Там мое терпение подверглось еще одному испытанию, потому что к парадной двери было прибито примитивное предупреждение — листок линованной бумаги, на котором какой-то безграмотный, злонамеренный сосед карандашом нацарапал следующие слова: «Убирайсь отседа, иле…».

Вероятно, все неприятности минувшего дня растревожили мой сон гораздо сильнее, чем прежде. И в них появилось одно существенное отличие — картинки, которые я наблюдал, мечась в беспокойной дремоте, приобрели связность. Опять центральное место в них принадлежало моему прадеду Асафу Пибоди, но теперь вид его стал настолько зловещим, что вызывал страх, а рядом с ним находился кот: шерсть дыбом, уши и хвост торчком, — чудовищное существо, которое парило или плыло рядом с ним или за ним следом. Прадед нес что-то — что-то белое или цвета плоти, но из-за расплывчатости видения мне не удалось установить, что именно. Он проходил сквозь лес, носился по полям и среди деревьев; он двигался по каким-то узким проходам и однажды, я уверен, оказался в гробнице или склепе. Во сне я также узнал некоторые части дома. Но в моих видениях старик был не один: там присутствовала, всегда оставаясь на заднем плане, неясная чудовищная фигура Черного Человека — не негра, а человека исключительной черноты, черноты в буквальном смысле, чернее ночи, с пылающими глазами, которые, казалось, горели настоящим огнем. Кроме того, вокруг старика находились разного рода твари поменьше: летучие мыши, крысы, отвратительные мелкие существа — полукрысы-полулюди. Одновременно я испытывал слуховые галлюцинации, потому что время от времени до меня, казалось, доносился приглушенный плач ребенка, страдающего от боли, и в то же самое время — отвратительный гогот и тягучий голос, повторявший: «Асаф будет опять. Асаф вырастет опять».

И действительно, когда с первыми проникшими в комнату лучами солнца я, наконец, пробудился от бесконечного кошмара, то мог бы поклясться, что плач ребенка все еще звучал у меня в ушах, как будто он раздавался в самом доме. Больше мне заснуть не удалось, и я лежал с широко раскрытыми глазами, размышляя о том, что мне уготовят предстоящая ночь и ночи, которые последуют за ней.

Приезд из Бостона польских рабочих — крепких, спокойных парней — заставил меня на время забыть о моих кошмарах. Их бригадира звали Ян Чичорка. Крупного телосложения, мускулистый, на вид лет около пятидесяти, он сухо и властно командовал своими подчиненными, а те, словно боясь навлечь на себя его гнев, выполняли распоряжения быстро и проворно. Бригадир объяснил мне, что их приезд намечался не раньше, чем через неделю, но другую работу пока отложили и поэтому они послали телеграмму архитектору, а сами приехали сюда из Бостона, не дожидаясь его ответа. На руках у них были все необходимые планы, и они знали, что они должны сделать.

Первым делом они сняли штукатурку с северной стены комнаты, находившейся прямо под потайной комнатой. Им пришлось работать с осторожностью, чтобы не сломать стойки, поддерживающие второй этаж. Штукатурку и обрешетку под нее, что, как я заметил в начале работ, была устаревшего, кустарного образца, требовалось снять и заменить. Точно так же выглядел и тот угол дома, который я уже занимал, но там объем работ был побольше, потому как изменения вносились более существенные.

Немного понаблюдав за их работой, я ушел к себе и уже привык было к грохочущим звукам, как вдруг они затихли. Я подождал немного и кинулся посмотреть, что произошло. Очутившись в коридоре, я увидел, как все четверо сгрудились у стены — они суеверно крестились и потихоньку пятились назад; а потом врассыпную бросились прочь из дома. Пробегая мимо меня, Чичорка, обуреваемый ужасом и гневом, ругнулся в мой адрес. Они выбежали из дома, и пока я стоял как прикованный к месту, завели машину и на всех парах уехали прочь из поместья.

Совершенно сбитый с толку, я прошел в комнату, где они работали. Они уже сняли значительный кусок штукатурки и обрешетки; какие-то инструменты в беспорядке валялись на полу. В процессе работы они обнажили ту часть стены, что скрывалась за плинтусом, а вместе с ней и весь тот хлам, который накопился там за многие годы. И только подойдя поближе к стене и разглядев то, что, должно быть, увидели рабочие, я понял, что заставило этих суеверных неучей в страхе и отвращении убежать из дома.

У основания стены за плинтусом, среди длинных пожелтевших полуизгрызанных мышами листков, на которых все еще виднелись несомненно кабалистические знаки, среди мерзких орудий смерти и разрушения — коротких, похожих на кинжалы ножей, покрытых ржавыми пятнами того, что наверняка некогда было кровью, — лежали маленькие черепа и кости, по крайней мере, трех детей!

Не хотелось верить своим глазам, так как суеверный вздор, услышанный мною днем раньше от Ахаба Хопкинса, теперь приобретал более зловещий оттенок. Я чувствовал растерянность — настолько многое осознал в тот момент. Дети исчезали при жизни моего прадеда; его подозревали в колдовстве, в черной магии и других деяниях, неотъемлемой частью которых являлось приношение в жертву маленьких детей; и вот здесь, в стенах его дома, лежали эти останки, эти вещественные доказательства, подтверждающие подозрения местных жителей в том, что мой прадед занимался гнусными делами!

Оправившись от первого потрясения, я понял, что должен действовать без промедления. Если бы о находке стало известно, мои богобоязненные соседи действительно сделали бы мое пребывание здесь просто невыносимым. Не теряя ни секунды, я сбегал за картонной коробкой, и, вернувшись с ней в комнату, собрал все косточки до единой, а потом отнес сей ужасный груз в семейный склеп и высыпал его в нишу, в которой когда-то находились давным-давно превратившиеся в прах останки Джедедия Пибоди. К счастью, маленькие черепа рассыпались, и поэтому если бы кому-то вздумалось устроить осмотр склепа, его взору предстали бы лишь останки давно умершего человека, и никто, кроме эксперта, не сумел бы установить, кому принадлежали эти косточки, которые достаточно хорошо сохранились и могли бы дать ключ к разгадке. К тому времени, когда польские рабочие поведали бы о находке архитектору, я бы уже смог отрицать правдивость их рассказа, но моим опасениям не суждено было сбыться, так как охваченные страхом поляки так ни словом и не обмолвились об истинной причине своего отказа работать у меня.

Не дожидаясь вестей от архитектора, я, движимый доселе неведомым мне инстинктом, направил свои стопы к потайной комнате — в руках я держал мощный фонарь, намереваясь подвергнуть сей тайник самому тщательному осмотру. Однако, едва ступив внутрь, я сделал открытие, от которого у меня дух перехватило: кроме вполне отчетливо различимых следов, оставленных мною и архитектором в ходе нашего короткого набега, там виднелись и другие, более свежие следы, наводившие на мысль о том, что после нас в комнате побывал еще кто-то или что-то. Следы эти, легко просматриваемые, остались от босых ног мужчины и, столь же явные, от лап кота. Но мне предстояло сделать еще более зловещее открытие. Когда я пошел по направлению следов, начинавшихся в северо-восточном углу причудливо искривленной комнаты, в той точке, где человек не мог бы находиться в полный рост, да и кот вряд ли бы мог — однако, следы вели именно оттуда, — они привели меня к черному письменному столу, на который я, споткнувшись, едва не упал, и тут обнаружил нечто куда более чудовищное и поначалу мной не замеченное.

На пыльном столе, рядом с отпечатком, появившимся, возможно, оттого, что там полежал кот, а может быть, на стол клали какой-нибудь сверток или куклу, виднелась небольшая, диаметром чуть более восьми сантиметров, свежая лужица какой-то вязкой, как будто выделившейся из дерева под воздействием высокой температуры, жидкости. Посветив фонарем, я уставился на лужицу, пытаясь определить ее происхождение; потом перевел свет на потолок и поискал, нет ли там трещины, через которую дождевая вода могла попасть внутрь, и тут вспомнил, что со времени моего приезда и последнего посещения этой странной потайной комнаты дождя не было. Тогда я дотронулся указательным пальцем до лужицы и поднес его к свету. Жидкость имела красный цвет — цвет крови — и тотчас же, без всяких подсказок, я понял: это и была кровь.

О том, как она туда попала, не хотелось и думать.

К тому времени в голове у меня роились самые ужасные мысли, но в них отсутствовала логика. Задержавшись у стола еще на минуту, чтобы прихватить несколько лежавших там книг и рукописей, я вышел со своей поклажей из комнаты и очутился в более прозаическом мире, где комнаты не имели невозможных на вид углов, предполагавших существование измерений, неизвестных человечеству. Я крепко прижал книги к груди и почти виновато поспешил вниз в свои покои.

Странное дело, но едва я открыл книги, у меня возникло жуткое чувство уверенности, что их содержание мне знакомо. Тем не менее, я не только их раньше не видел, но даже не встречал названий наподобие «Malleus maleficarum» и «Daemonialiatas» Синистрари. В этих книгах рассказывалось о всякого рода заклинаниях и легендах, об уничтожении ведьм и колдунов посредством огня и о способах их передвижения: «Во время своих главных действ они физически переносятся с места на место… с помощью овладевших ими дьявольских сил в ночное время передвигаются верхом на некоторых животных… или просто проходят по воздуху. Сам Сатана, хозяин их душ, указывает им путь… Они берут мазь, изготовленную ими по указанию дьявола из детских косточек, особенно из косточек тех детей, которых они сами умертвили, и наносят ее на стул или метлу; и будь то день или ночь, их немедленно уносит ввысь, причем по желанию они могут стать невидимыми…» Прекратив чтение, я обратился к книге Синистрари.

Почти сразу я наткнулся на окончательно расстроивший меня отрывок: «Promittunt Diabolo statis temporibus sacrificia, et oblationes, singulis quindecim diebus, vel singulo mense saltern, песет alicujus infantis, aut mortale veneficium, et singulis hebdomadis alia mala in damnum humani generis, ut grandines, tempestates, incendia, mortem animalium…», в котором определялось, как через установленные промежутки времени колдуны и ведьмы должны осуществлять умерщвление ребенка или любое другое колдовское действие, связанное с убийством; само чтение этого отрывка наполнило меня невыразимым чувством тревоги, вследствие чего я только лишь пробежал глазами по названиям остальных принесенных мною книг. Там были Vitae sophistrarum Эунапиуса, De Natura Daemonum Анания, Fuga Satanae Стампы, Discours des Sorciers и не имевшая названия книга Олауса Магнуса в переплете из гладкой черной кожи — только впоследствии до меня дошло, что это человеческая кожа.

Простое наличие таких книг свидетельствовало о более чем обыденном интересе к колдовству, да к тому же столь очевидно объясняло ходившие в Вилбрахаме и его окрестностях многочисленные суеверные убеждения, связанные с именем моего прадеда, что я тотчас же понял, почему они просуществовали такое длительное время. Однако должна была существовать еще какая-нибудь причина, потому что вряд ли многие знали об этих книгах. Но какая? Кости, найденные в комнате за плинтусом, являлись изобличающей уликой какой-то ужасной связи между поместьем Пибоди и нераскрытыми преступлениями прошлых лет. Но все равно об этом, конечно, никто не знал. В биографии моего деда должен был иметься известный факт — не его затворничество и скупость, о чем я знал, а нечто другое, что наводило местных жителей на мысль о такой связи. Разгадку этой головоломки вряд ли следовало искать среди предметов из потайной комнаты, но вот в подшивках местной газеты, имевшихся в публичной библиотеке Вильбрахама, вероятно, можно было найти ключ к решению.

Поэтому полчаса спустя я уже сидел в библиотеке и просматривал старые номера «Газетт». С точки зрения времяпрепровождения, занятие это оказалось крайне утомительным, потому что приходилось искать «вслепую», просматривая номер за номером газеты, вышедшие в свет в последние годы жизни моего прадеда, причем уверенность в положительном исходе поисков напрочь отсутствовала, хотя газеты того времени зависели от юридических ограничений в меньшей степени, чем нынешние. Прошло более получаса, но имя моего прадеда так мне нигде и не встретилось, хотя несколько раз я задерживался на чтении сообщений о «преступлениях», совершенных вблизи поместья Пибоди в отношении местных жителей, главным образом детей. Сообщения неизменно сопровождались сомнениями редакции по поводу некоего «животного», которое «как показывали очевидцы, представляло собой большое черное существо», способное к тому же менять свои размеры — иногда оно было не больше кота, а иногда величиною со льва; данную подробность, несомненно, следовало отнести на счет воображения потерпевших, в основном детей в возрасте до десяти лет, которым — истерзанным и искусанным — к счастью, удалось убежать, так что их не постигла участь детей помоложе, бесследно исчезнувших в течение того, а именно 1905, года. Но нигде, совершенно нигде имя моего прадеда не упоминалось, и только после его смерти о нем появилось сообщение.

Тогда и только тогда редактор «Газетт» напечатал то, что как бы подытоживало общественное мнение относительно Асафа Пибоди. Он писал: «Умер Асаф Пибоди. Его имя надолго останется в нашей памяти. Среди нас есть такие, кто приписывал ему способности, свойственные его древним предкам, а к нашему времени, казалось бы, не имеющие отношения. Среди осужденных в Салеме был некий Пибоди; да, именно из Салема Джедедия Пибоди приехал в Вилбрахам и построил недалеко от него свой дом. Суевериям неведом здравый смысл. То, что старого черного кота Асафа Пибоди не видели со времени смерти хозяина, вероятно, чистая случайность, и, несомненно, не более чем грязным вымыслом является слух о том, будто бы гроб с телом Пибоди не открывали перед погребением ввиду возможности нежелательных изменений в тканях трупа при обряде похорон. Слухи эти зиждятся на допотопном суеверии, согласно которому колдун должен быть захоронен лицом вниз и после этого его никогда нельзя трогать, разве что сжечь…».

Статья оставляла странное, двусмысленное впечатление. Но она поведала мне многое; к сожалению, может быть, больше, чем я ожидал. На кота моего прадеда смотрели как на его близкого друга, потому что у каждого колдуна, у каждой ведьмы имеется свой личный дьявол, который может принять любое обличье, какое ему заблагорассудится. Разве не вполне естественно по ошибке принять кота за близкого друга прадеда на том основании, что, очевидно, при жизни их всегда видели вместе — так, как видел их я в моих снах? Единственный тревожный момент, вынесенный мною из редакционной статьи, заключался в упоминании способа захоронения лицом вниз, потому что редактор не мог знать о том, что Асаф Пибоди действительно был похоронен таким образом. Я же знал больше — его потревожили, а этого не следовало делать. И я подозревал еще больше: нечто глубоко чуждое мне гуляло по старинному поместью Пибоди, появлялось в моих снах, бродило по округе и передвигалось по воздуху.

В ту ночь меня опять посетили видения, снова сопровождавшиеся чрезмерным обострением слуха, отчего казалось, будто меня настроили на восприятие какофонии звуков, приходивших из других измерений. Снова мой прадед занимался своими отвратительными делами, но в этот раз мне показалось, что его друг-кот несколько раз остановился и, повернув голову, посмотрел мне прямо в лицо, причем на его злой морде играла победоносная усмешка. Я видел, как старик в конусообразной черной шляпе и длинной черной мантии вышел из леса и как будто прошел сквозь стену какого-то дома, далее вошел в тускло освещенную комнату без мебели и потом оказался у черного алтаря, где стоял Черный Человек и ожидал жертвоприношения — жертвоприношения слишком чудовищного, чтобы на него смотреть, однако у меня не было выбора, потому что сила моих видений была такова, что мне пришлось смотреть на это дьявольское деяние. И я увидел его, и его кота, и снова Черного Человека, на этот раз посреди глухого леса далеко от Вилбрахама, и с ними находились многие другие. Они стояли перед большим открытым алтарем, чтобы отслужить черную мессу и потом предаться оргиям. Но их не всегда было так четко видно; иногда видения напоминали быстрое падение в бездонных пропастях причудливо окрашенных сумерек и раздражающих какофонических звуков, где не существовало силы притяжения — в пропастях, совершенно чуждых природе, но в них я всегда ощущал необыкновенную способность к восприятию на экстрасенсорном уровне и мог видеть и слышать то, что никогда бы не увидел и не услышал во время бодрствования. Так я услышал жуткое песнопение, сопровождавшее черную мессу, крики умирающего ребенка, нестройные звуки волынок, клятвы верности, произносимые в обратном порядке, и выкрики разгулявшихся участников оргии, хотя видел я не все происходящее. А иногда к тому же видения доносили до меня обрывки разговоров, слов, как бы бессвязные, но наводившие на мрачные, тяжелые мысли.

— Быть ли ему избранным?

— Именем Дьявола, именем Вельзевула, именем Сатаны…

— От крови Джедедия, от крови Асафа, в сопровождении Балора.

— Подведите его к книге!

Затем последовали странные видения, в которых я сам оказался действующим лицом; особенно запомнились те из них, где мой прадед и кот попеременно вели меня к большой, черного цвета книге, в которую пылающим огнем были вписаны имена, а против них стояли сделанные кровью подписи. Мне велели поставить свою подпись, и прадед направил мою руку, а кот, которого, как я услышал, Асаф Пибоди назвал Балором, припрыгивая и пританцовывая, вцепился когтями мне в запястье, чтобы выпустить кровь и обмакнуть в нее перо. В этом видении присутствовал один момент, имевший более тревожную связь с действительностью. Тропинка, которая вела через лес к месту шабаша, проходила рядом с болотом, и мы шли по черной грязи и осоке недалеко от зловонной трясины в месте, где, как в склепе, воняло разложением; в том месте я не раз проваливался в грязь, а кот и прадед ни разу — они как будто плыли над землей.

А утром, пробудившись, наконец, после чересчур длинного сна, я обнаружил, что на моих ботинках, которые были чистыми, когда я ложился спать, засохла черная грязь, та самая, что мне привиделась ночью. Тут я вскочил с постели и пошел в обратном направлении достаточно хорошо отпечатавшихся следов с тем, чтобы определить, откуда они вели; вышел из комнаты, поднялся по лестнице, вошел в потайную комнату на втором этаже, и следы неумолимо привели меня в тот самый проклятущий угол, откуда следы вели в прошлый раз, когда я обнаружил их отпечатки на пыльном полу! Я с недоверием уставился на них, но мои глаза не обманывали меня. Сумасшествие, да и только, но факт оставался фактом. Так же, как и царапина на запястье.

В буквальном смысле шатаясь, я вышел из потайной комнаты, и до меня, наконец, начало туманно доходить, почему мои родители не хотели продавать поместье Пибоди — что-то из его истории им поведал мой дед, потому что именно он, должно быть, похоронил прадеда лицом вниз в фамильном склепе. И как бы презрительно они не относились к доставшемуся им суеверному наследию, они не решились испытывать судьбу. Я понял также, почему дом не удавалось сдать в наем на длительный срок. А все потому, что сам дом представлял собой своего рода центр притяжения сил, находящихся вне человеческого понимания и вне человеческой власти; и я знал, что уже заражен атмосферой этого места, и что в некотором смысле оказался пленником дома и его чудовищной истории.

Теперь я решил обратиться к единственному доступному мне источнику, который мог пролить больший свет на происходившее. А именно к дневнику, который вел мой прадед. Забыв о завтраке, я бросился к столу, где он лежал. Дневник представлял собой ряд записей, сделанных плавным почерком, и также подборку вырезок из писем, газет, журналов и даже книг, содержание которых он, видимо, считал существенным, хотя между ними отсутствовала какая-либо связь, разве что во всех речь шла о необъяснимых событиях, несомненно, имевших, по мнению прадеда, общие корни в колдовстве. Его собственных записей было немного, но говорили они о многом.

«Сегодня сделал то, что должен был сделать. Дж. наращивает плоть, невероятно. Но это часть наследия. Если перевернуть, то все начинается сначала. Родственник возвращается, и с каждым жертвоприношением плоть понемногу нарастает. Переворачивать его обратно бесполезно. Остается только огонь».

И далее:

«Что-то в доме. Кто? Я видел его, но не могу поймать».

«Точно, черный кот. Откуда он взялся — не знаю. Тревожные видения. Дважды на черной мессе».

«Во сне кот подвел меня к Черной Книге. Подписал».

«Во сне чертенок по имени Балор. Красавчик. Объяснил зависимость».

И вскоре после этого:

«Сегодня ко мне пришел Балор. Никогда бы не догадался, что это он. Он был красивым чертенком, а теперь стал столь же красивым котом. Я спросил его, не в этом ли самом виде он служил Дж. Он ответил, что в этом. Провел меня в угол — странный угол из другого измерения. Это дверь во внешний мир. Таким его построил Дж. Показал мне, как проходить сквозь него…».

Читать дальше не хватило сил. Я и так уже прочитал слишком много.

Я понял, что произошло с останками Джедедия Пибоди. И я понял, что мне надо сделать. Как я ни боялся того, что должно было предстать моим глазам, я не мешкая отправился в склеп Пибоди, вошел туда и заставил себя подойти к гробу моего прадеда. Там я впервые заметил бронзовую табличку, прикрепленную под именем Асафа Пибоди. На ней были выгравированы следующие слова: «Будь проклят нарушивший его покой».

Затем я поднял крышку.

Хотя у меня имелись все основания ожидать того, что я увижу, мой ужас не стал от этого меньше. Потому что кости, которые я видел в прошлый раз, претерпели ужасные изменения. То, что было всего лишь скелетом, останками, прахом, начало ужасающим образом изменяться. На костях моего прадеда Асафа Пибоди стала нарастать плоть — плоть, порожденная силами зла, которые дали ему новую жизнь, когда я столь бездумно перевернул его в гробу; плоть, порожденная еще кое-чем, лежавшим в гробу — несчастным, сморщившимся тельцем ребенка. И хотя со времени его исчезновения из дома Джорджа Тейлора минуло не больше десяти дней, тело уже приобрело кожаный, пергаментный оттенок и частично ссохлось, как будто из него выжали все соки.

Онемев от ужаса, я выскочил из склепа и принялся складывать костер. Работал лихорадочно, в спешке, чтобы никто не застал меня врасплох за этим занятием, хотя и знал, что десятилетиями люди обходили поместье Пибоди стороной. Закончив с костром, в одиночку, напрягаясь изо всех сил, подтащил гроб Асафа Пибоди с его дьявольским содержимым; то же самое, но десятилетиями раньше проделал Асаф с гробом Джедедия! А потом стоял и смотрел как пламя пожирает гроб вместе с его содержимым, и лишь мне одному дано было услышать, как над пламенем взвился наподобие призрака душераздирающий вопль гнева.

Костер тлел до утра. Я это видел из окна. А внутри дома я увидел еще кое-что.

Я увидел черного кота, который подошел к двери моей комнаты и бросил на меня плутовской взгляд.

И я вспомнил тропинку, по которой шел через болото, следы от испачканных грязью ботинок и засохшую грязь на подошвах. Я вспомнил царапину на запястье и Черную Книгу, в которой поставил свою подпись. Вспомнил даже, как там поставил свою подпись Асаф Пибоди.

Я повернулся к затаившемуся в тени коту и тихо позвал его: «Балор!».

Он зашел в комнату и уселся на задние лапы. Я вынул револьвер из ящика письменного стола и нарочно выстрелил. Кот даже не шелохнулся, продолжая смотреть на меня оценивающим взглядом.

Балор. Один из меньших дьяволов. Так вот каково наследство Пибоди.

Дом, земля, леса представляли собой всего лишь материальную оболочку причудливых углов потайной комнаты, тропинок через болото к месту шабаша, подписей в Черной Книге…

Хотелось бы знать, кто перевернет меня, если после моей смерти я буду похоронен так же, как и другие?

Деннис Уитли. ЗМЕЯ.

Хотя Карстерз и жил по соседству со мной, я его, конечно, почти не знал — он лишь недавно поселился в наших местах. От него несколько раз поступали приглашения зайти в гости, но мне каждый раз что-нибудь да мешало откликнуться на них. Вот и тогда — в конце недели — на мою голову объявился некто по имени Джексон.

Инженер по специальности, он приехал из Южной Америки с отчетом об одной шахте, к которой проявляла интерес моя фирма. Будучи в целом совершенно разными людьми, мы быстро исчерпали общие темы для разговора, и наше дальнейшее общение стало принимать натужный характер. Поэтому в воскресенье вечером мне захотелось сменить обстановку, и я подумал, почему бы не взять Джексона и не заглянуть вместе с ним к Карстерзу.

Карстерз весьма обрадовался нашему приходу: он жил совершенно один, не считая слуг. Было немного странно, зачем ему понадобился такой громадный дом, а впрочем, каждый волен поступать как ему заблагорассудится. Он пригласил нас в дом и усадил в удобные кресла.

Стоял один из тех безветренных летних вечеров, когда через открытые окна доносится аромат цветов и отовсюду веет таким спокойствием, что мысль о предстоящем возвращении в город начинает восприниматься отвратительным и бессмысленным бредом.

Насколько я понял, правда смутно, Карстерз нажил свое состояние на горном деле, но вот когда и где — осталось для меня загадкой. Как бы то ни было, вскоре и он и Джексон с головой углубились в обсуждение технических вопросов. Я никогда в подобных вещах не разбирался и поэтому довольствовался ролью слушателя, потягивая напитки в тиши напоенного ароматами вечера; в глубине сада среди деревьев во всю мочь заливался соловушка, призывая свою подружку.

А началось все с летучей мыши; вы знаете, как летними вечерами они залетают через открытые окна — залетают совершенно бесшумно, незаметно для вас. И вы потом с газетой в руках и с беспомощностью идиота носитесь за ними, а они то здесь, то там — то там, то здесь. Конечно, мерзкие твари, но в сущности безобидные, и поэтому меня удивил ужас, охвативший Карстерза. Чтобы такой здоровый и крупный мужчина так сильно испугался? В жизни своей ничего подобного не видел.

— Выгоните ее! — завопил он. — Выгоните ее, — и спрятал свою лысую голову под диванными подушками.

Кажется, рассмеявшись, я посоветовал ему не волноваться мол, все в порядке, и выключил свет.

Летучая мышь разок-другой перелетела зигзагом со стенки на стенку и выпорхнула в окно столь же бесшумно, как и впорхнула.

Когда Карстерз выглянул из-под подушек, его крупное лицо, в обычном состоянии багрового цвета, напоминало беленое полотно.

— Она улетела? — спросил он испуганным шепотом.

— Конечно, улетела, — уверил я его. — Неужто вы всерьез испугались, столько шуму наделали, как будто сам дьявол вам явился.

— Может быть, и дьявол, — заметил Карстерз серьезно. Пока он поднимался и усаживался, я обратил внимание на его выпученные глаза; меня подмывало засмеяться, но я удержался: он явно трусил.

— Закройте окна, — распорядился он резко, а сам взял бутылку виски и приготовил себе довольно-таки крепкий напиток. Казалось бы грех закрывать окна в такую ночь, но дом принадлежал ему, и поэтому Джексон исполнил его распоряжение. Потом, когда мы снова расселись по своим местам, Карстерз с неохотой извинился за устроенную им сцену.

При данных обстоятельствах разговор, естественно, зашел о колдовстве и тому подобном. Джексон сказал, что в лесах Бразилии он слышал несколько довольно странных историй, но на меня это не произвело впечатления, потому что несмотря на свою чисто английскую фамилию, он сам сильно походил на полукровку, а даго всегда верят в подобные вещи.

С Карстерзом, британцем до мозга костей, дело обстояло иначе, и когда он меня серьезно спросил, верю ли я в черную магию, то я не засмеялся и насколько мог серьезно ответил, что нет.

— Вы глубоко заблуждаетесь, — заявил он твердо, — и вот что я вам скажу: если бы не черная магия, мы бы не сидели сейчас вместе.

— Вы шутите, — запротестовал я.

— Нет, — сказал Карстерз, — тринадцать лет я скитался на своих двоих по Южно-Африканскому Союзу, «бедный белый», если вы понимаете значение этого определения. Ну а не знаете… то как бы вам получше объяснить — это ад на земле. Одна работа хуже другой, и денег едва хватает на пропитание, а когда нет работы, то и жить не на что, и поэтому ради выпивки и куска мяса идешь на любое унижение, якшаешься с черными. Нет ни единого шанса выбиться в люди, и я так полагаю, что быть бы мне до сих пор презираемым всеми, и черными, и белыми, не столкнись я с черной магией и не принеси мне знакомство с ней большие деньги. Появились деньги, и я занялся делом. Прошло с тех пор двадцать два года, ныне я богат и вернулся домой на покой.

Карстерз, очевидно, вкладывал серьезный смысл в каждое сказанное им слово, и, должен сознаться, его слова подействовали на меня. Он не походил на неврастеника — типичный англо-сакс весом с центнер; с таким нестрашно и в переделку попасть. Вот почему я удивился, когда летучая мышь так его напугала.

— Мне трудно в это поверить, — признался я, — но может быть причина здесь в том, что я никогда ни с чем подобным не сталкивался. Рассказали бы нам об этом поподробнее.

Какое-то мгновение Карстерз пристально смотрел на меня своими круглыми голубыми глазами.

— Хорошо, — сказал он, — если вам угодно. Налейте себе еще выпить, и ваш приятель пусть тоже угощается.

Мы наполнили наши стаканы, и он приступил к своему рассказу:

«Я тут обмолвился, что летучая мышь может быть дьяволом во плоти, но по сути дела вкладывал в свои слова несколько иной смысл. Может быть, есть люди, которые способны вызывать дьявола — не знаю, в любом случае, не видел, как это происходит; но есть сила, которая, как бы выразиться, пронизывает атмосферу и распространяет зло по миру, а некоторые виды животных, похоже, восприимчивы к нему — они улавливают его в эфире наподобие того, как улавливает сигналы радиоприемник.

Возьмите кошек — жуткие твари; посмотрите, как они видят в темноте; но они способны и на большее — они могут видеть то, чего мы не воспринимаем среди бела дня. Вы должно быть уже не раз наблюдали, как они осторожно ходят вокруг какого-то предмета, которого, на наш взгляд, в комнате просто нет.

Кошки, конечно, довольно безобидны сами по себе, и беда приходит тогда, когда по чьей-то недоброй воле они превращаются в орудие зла. Впрочем, это я так, к слову. Стало быть, тринадцать лет мне пришлось провести в скитаниях по Южно-Африканскому Союзу, правда, тогда он назывался по-другому. Я обошел всю страну от Дурбана до Дамараланда, от реки Оранжевой до Матабеле. Чем я только не занимался — выращивал фрукты, работал на шахте и в магазине, водил повозки и служил клерком. Брался за любую работу, которую мне предлагали, но добра не нажил — с таким же успехом мог бы все это время в тюрьме отсидеть.

До сих пор я так для себя и не решил, кто, как хозяин, более суров — набожный голландец с елейным голоском или пропитавшийся запахом виски южноафриканский шотландец.

Наконец я забрался в Свазиленд; это на границе с Португальской Восточной Африкой, неподалеку от Лоренсу-Маркиш и Делагоа-бей. Место прекраснейшее — просто мечта. Сейчас его превратили в резервацию для коренного населения, а тогда там жила горстка белых поселенцев, разбросанных по всей стране.

Как бы то ни было, но именно там — в одном из кабаков Мбабане — и произошло мое знакомство с Бенни Исааксоном, и он предложил мне работу. Не имея ни гроша в кармане, я согласился, хотя он и выглядел крутым парнем — редко встретишь такой подарок: телосложение покрупнее моего, багровая физиономия, сальные черные кудри, здоровенный нос крючком и бегающие злые, бессовестные глаза. Со слов Бенни я понял, что нанятый им кладовщик внезапно скончался, а интонации в его голосе, когда он рассказывал о смерти кладовщика, заставили меня задуматься о том, что же в действительности произошло с тем человеком.

Но выбирать не приходилось: или Бенни, или иди подбирай объедки за туземцами; и поэтому я без колебаний последовал за ним. От отвел меня за много миль на север страны в свою знаменитую лавку — где кроме двух банок сардин да дохлой крысы ничего, пожалуй, и не было. Очень скоро, конечно, до меня дошло, что честной торговлей там и не пахло. Не сомневаюсь, что, приглядевшись ко мне, Бенни решил, что я человек не щепетильный. Мне хватило осторожности не проявлять излишнего любопытства, памятуя о том, что, видимо, это послужило причиной смерти моего предшественника.

Прошло немного времени, и Бенни, похоже, утвердился в своем мнении обо мне: он особенно не старался скрывать свои делишки. Он занимался немного контрабандой оружием и широко — контрабандой спиртным, доставляя эти товары из Португальской Восточной Африки. Среди наших покупателей были, конечно, только черные — за исключением Ребекки, жены Бенни, на расстоянии одного дня пути от нас нельзя было встретить ни одного белого.

Я вел его книги — сплошь подложные, конечно. Жженый сахар означал два муляжа пуль из пяти, а обычный сахар — три из пяти. Помнится, муляжи изготавливались из картона и красились под цвет свинца — патроны так обходились дешевле! Как бы то ни было, Бенни отлично разбирался в своем бухгалтерском коде.

В целом, он относился ко мне неплохо. Однажды жарким вечером, вскоре после моего прибытия, мы повздорили, и он уложил меня на пол одним ударом своего огромного, багрового кулачища. Впоследствии, когда меня начинал накрывать псих — а такое случалось, когда я видел, как он обращался с этими черномазыми — я взял за правило уходить куда-нибудь, чтобы немного успокоиться. Я сам далеко не паинька, но меня возмущало то, что он с ними вытворял.

Оказавшись в деле, я выяснил, что Бенни не ограничивался контрабандой оружием и спиртным. Он еще занимался ростовщичеством, и именно тут он зарвался и столкнулся с черной магией. О начале деловых отношений Бенни со знахарем Умтонга мне ничего не известно. Время от времени старый язычник появлялся у нас, весь увешанный ракушками и бусами из зубов леопарда, и Бенни принимал его по всей форме. Потом они часами сидели и пили стаканами чистый спирт, пока, наконец, Умтонга, мертвецки пьяного, не уносили его люди. Старый негодяй продавал лишних девственниц своего племени Бенни, а тот сбывал их в Португальской Восточной Африке вместе с женами тех бедолаг, которые, оказавшись у него в лапах, не могли выплатить процент по своим долгам.

Беда случилась где-то месяцев через девять после того, как я поселился у Бенни. Умтонга, можно сказать, любил сорить деньгами, и, когда в его племени стал ощущаться недостаток девственниц он начал одалживать деньги и, в конце-концов, оказалось, что платить ему нечем. Его встречи с Бенни потеряли обычную веселость — теперь он уходил трезвым, потрясая своей большой черной палкой.

Угрозы на Бенни не действовали. Его и раньше пугали, и поэтому он посоветовал Умтонга продать нескольких своих жен, чтобы рассчитаться с долгами.

Я никогда не присутствовал на их встречах, но кое-что все-таки уловил из того, что Бенни говорил в наиболее острые моменты их споров, и, кроме того, я в достаточной степени знал свази, чтобы понять суть высказываний Умтонга, которые он, уходя, выкрикивал на ступеньках крыльца.

Однажды Умтонга пришел с тремя женщинами — похоже, эквивалентом первоначального долга — но у Бенни существовала своя система получения денег, которые он давал взаймы. Выплатить основную сумму долга было совершенно недостаточно чем дальше отсрочивались платежи, тем больше становился процент. Поэтому в возмещение долга от Умтонга требовались уже тридцать женщин, причем женщин стоящих.

Старый знахарь выглядел спокойным и невозмутимым; он пришел не как обычно, а вечером, и задержался у нас не дольше двадцати минут. Через тонкие стены я услышал большую часть их разговора — старик предложил Бенни на выбор: или трех женщин или смерть до наступления рассвета.

Будь Бенни поумнее, он взял бы женщин, но как раз ума-то ему и не хватило. Он сказал, чтобы Умтонга убирался к дьяволу, и Умтонга пошел.

Люди знахаря, числом около десятка, ожидали его снаружи, и старик начал колдовать. Они дали ему двух петухов — черного и белого, и Умтонга, усевшись у крыльца, умертвил их странным образом.

Он тщательно обследовал их печень, а затем, сидя на корточках, закачался взад-вперед и старческим трескучим голосом загнусавил какую-то жуткую, монотонную песню. Остальные попадали ничком наземь и, по-змеиному извиваясь, поползли один за другим вокруг него. Так они ползали приблизительно полчаса, и затем старый колдун начал танцевать. До сих пор помню, как вокруг него развивался пояс из обезьяньих хвостов, пока он скакал и вертелся волчком. Глядя на этого худого старого дикаря вы бы никогда не поверили, что ему достанет сил так танцевать.

Затем, совершенно внезапно, с ним как будто случился припадок — он застыл как изваяние и плашмя грохнулся оземь. Он упал лицом вниз и, когда туземцы перевернули его на спину, мы увидели, что изо рта у него шла пена.

Вы знаете, как практически мгновенно на тропики спускается ночь. Умтонга приступил к своим заклинаниям, когда еще было светло, и заклинал он не так долго, но к тому времени, когда он закончил, стало темно, хоть глаз выколи, и только Южный Крест и Млечный Путь освещали спрятавшийся мир.

В тех местах большинство людей все еще живет по природным часам. Мы поужинали — Ребекка, Бенни и я; Бенни выглядел несколько озабоченным, но не более озабоченным, чем выглядел бы я, при данных обстоятельствах. Потом он, как обычно, пошел в контору, чтобы подсчитать дневной доход, а я отправился спать.

Около двух часов ночи меня разбудила его жена. Похоже, она задремала, а, пробудившись, обнаружила, что Бенни не пришел спать.

Мы прошли через всю хибару в контору и там увидели его глаза широко раскрыты и неподвижны, руки вцепились в подлокотники стула, и сам он весь как будто от чего-то съежился. Смотреть на него и так никогда не доставляло особого удовольствия, а тут еще на почерневшем лице запечатлелся какой-то звериный ужас; и не было сомнения, что умер он несколько часов назад.

Ребекка покрыла голову своими юбками и завыла так, что, казалось, дом развалится. Выпроводив ее из конторы, я попытался выяснить, что послужило причиной смерти Бенни Исааксона. В те дни я напоминал вас — даже на мгновение не мог поверить, что старый беззубый дурак Умтонга способен убить на расстоянии.

Я тщательно осмотрел комнату, но ни следов взлома, ни следов чьего-либо присутствия не обнаружил. Я еще раз, но уже более внимательно, оглядел Бенни — мне показалось, что он умер от апоплексического удара или в результате какого-нибудь приступа. Но почему? Он что-то увидел, и, должно быть, это что-то было довольно мерзким.

Тогда я еще не знал, что через неделю-другую сам увижу то же самое.

На следующий день Бенни похоронили; устроили самые простые поминки — женщины скорбели, а мужчины получили бесплатную выпивку; мне так показалось, что к нам пол-Африки заглянуло — вы знаете, как загадочно новости расходятся среди черных.

Умтонга тоже пришел на поминки, при этом лицо его не выражало ни радости, ни сожаления — он просто стоял и смотрел. Я не знал, как мне следует поступить. Единственная улика против него — это вечерняя тарабарщина, и ни один нормальный европеец не посчитает это доказательством его причастности к убийству. Я склонялся к мысли, что случившееся — результат невероятного совпадения.

После поминок Умтонга подошел ко мне.

— Почему вы не убивать слуг, чтобы они сопровождать Большой Хозяин перед троном Великого Духа? — поинтересовался он.

Я объяснил, что одной смерти в доме и так больше, чем достаточно. Затем Умтонга потребовал свою палку, которую, по его словам, забыл в конторе Бенни вчера вечером.

Как вы можете себе представить, говорил я с ним довольно резко, но в дом за палкой все же пошел. Я ее хорошо знал, столь же хорошо, как свою расческу.

Там на полу она и лежала — четырехфутовая палка, по форме напоминавшая змею. Полагаю, вы видали такие, только для европейцев их делают покороче. Вырезают их из твердых пород дерева: змеиная голова — это ручка, а хвост — наконечник. Между ручкой и наконечником от пяти до двенадцати изгибов, а вдоль всей длины делают зарубки, так что создается впечатление змеиной чешуи. У Умтонга палка была отличная — довольно тонкая, но тяжелая, как будто сделана из свинца. Черного цвета и, по-моему, из эбонитового дерева. Она совершенно не гнулась, но ее можно было бы с успехом использовать в качестве оружия. Подняв палку с пола, я без единого слова передал ее Умтонга.

Дней десять он больше не появлялся. Прекратив выть, Ребекка приступила к делам. Бенни, видимо, посвящал ее в курс большей части сделок, насколько считал это необходимым, и поэтому, как выяснилось, она достаточно хорошо владела ситуацией. Мы договорились, что я останусь при ней в качестве своего рода управляющего. Чуть позже встал вопрос об Умтонга. Я полагал, что процент чрезмерно завышен, а старик мог действительно представлять опасность. Но она и слышать ничего не хотела, а когда я предложил и вовсе забыть о проценте, тут ее надо было видеть — могло показаться, что я пытаюсь отобрать у нее последнюю рубашку. Так свирепо глянула она на меня.

— Ты здесь при чем? — завопила она. — Мне нужны деньги, мне надо думать о моем… э-э… моем будущем. Пошли за ним мальчишку, а когда он придет, заставь его заплатить.

Мне оставалось только согласиться. Кое в чем старая мегера была похлеще Бенни. Утром следующего дня я послал мальчишку за Умтонга, и через сутки он явился.

Я пригласил его в контору Бенни; свита осталась ждать снаружи. Усевшись на стул Бенни — тот самый, на котором он нашел свою смерть, — я сразу перешел к сути дела.

Несколько минут Умтонга сидел и просто разглядывал меня покрытое морщинами лицо старика напоминало сморщенный, сгнивший плод. Его круглые черные глаза светились каким-то странным, зловещим огнем. Наконец, медленно подбирая слова, он произнес:

— Ты очень смелый молодой Хозяин.

— Нет, просто деловой человек и не более того, — ответил я.

— Ты знать, что случиться со старый Хозяин — он умереть. Ты хотеть уже идти к Великий Дух?

В его пристальном взгляде ощущалась какая-то злобная сила: я чувствовал сильнейшее замешательство, но не уступал своему чувству. И потребовал от него все-таки заплатить долги — наличными или эквивалентным товаром.

— Ты забыть дела с Умтонга? — спросил он. — Ты иметь много хороших дел с другими человеками. Не забывать, Умтонга умеет колдовать — ты умирать.

Но я представлял не свои интересы, а интересы старухи. Даже если бы я и хотел, то поделать ничего не мог, и поэтому Умтонга получил от меня тот единственный ответ, который когда-то ему дал Бенни.

Показав ему ружье Бенни, я предупредил, что буду стрелять, не раздумывая, в случае каких-нибудь козней. В ответ старик только презрительно улыбнулся — более презрительную улыбку редко увидишь на человеческом лице. С этим он вышел из конторы к своим телохранителям. Затем они проделали ту же самую абракадабру с черным и белым петухами; наползались, извиваясь по-змеиному, на животах, а старик натанцевался до еще одного припадка, и его унесли прочь.

Тем временем спустилась ночь, и на душе у меня кошки скребли. Я вспомнил багровое лицо Бенни и его застывшие глаза. Поужинав со старой каргой, я прошел в контору. Выпить я не дурак, но в ту ночь отказался от спиртного, намереваясь сохранить полную трезвость ума и ясность рассудка.

Я полагал, что кто-то из людей Умтонга сделал что-нибудь с Бенни: может, подсыпал ему яду в выпивку.

Тщательно, сантиметр за сантиметром, осмотрев контору, я убедился, что даже мартышка там не спряталась бы. Затем, плотно закрыв окна, я приставил к каждому из них по стулу, наклонив их таким образом, чтобы никто не мог забраться внутрь, не опрокинув стулья. И если бы я задремал, то шум от опрокинутых стульев разбудил бы меня. Выключив свет, чтобы не стать мишенью для стрелы или копья, я уселся ждать.

Не дай бог, чтобы та ночь повторилась снова; вы знаете, как в темноте мерещится всякая всячина, поэтому вряд ли стоит пересказывать, чего мне только не примерещилось за несколько часов.

Слабые звуки, доносившиеся из вельда, казалось, исходили от подкрадывающегося врага — и раз пять я, едва не сорвавшись от нервного напряжения, собирался пальнуть в причудливо изменявшиеся формы ночных теней; но в те дни я был довольно крепким парнем, и мне удалось совладать с собой.

Около одиннадцати часов появилась луна — казалось бы, станет полегче, но куда там. Разве что страха добавила — вот и все. Вы знаете, какой жутью иногда веет от лунного света он какой-то неестественный — и я верю многому из того, что говорится о Луне как носительнице зла. Беззвучный и зловещий свет проникал внутрь через жалюзи и рядами ярких полос падал на пол. Я пересчитывал и пересчитывал эти полосы, как будто зачарованный холодным, жутким светом. Но, встряхнувшись, мне удалось собраться.

Затем я заметил, что со столом передо мной произошли какие-то изменения. Какие — никак не шло в голову, но что-то, совсем недавно находившееся там, отсутствовало.

Вдруг я понял, что произошло, и мои ладони покрылись липким потом. Умтонга опять забыл свою палку — при осмотре конторы я поднял ее с пола и приставил к столешнице; последние три часа в полумраке комнаты мне была видна ее верхняя часть — палка стояла прямо и неподвижно — а тут, на тебе, исчезла.

Упасть она не могла — иначе я бы услышал. Глаза от напряжения заныли, и в голову пришла странная мысль: а что, если эта палка и не палка вовсе?

И тут я заметил ее: прямая и неподвижная, она лежала в лунном свете — все те же восемь или десять волнистых изгибов, что я десятки раз уже видел раньше; значит, мне, видимо, приснилось, что я приставил палку к столу, а она, должно быть, так все время и лежала на полу; но все-таки в глубине души я понимал, что дурачу сам себя — палка сдвинулась самостоятельно.

Глазами я не терял ее из виду и, сдерживая дыхание, пытался разглядеть, не шевелится ли она, но при этом так напрягался, что уверенности в своих наблюдениях не ощущал. Яркие полосы лунного света на полу начали мелко подрагивать, и я понял, что зрение подводит меня, поэтому на секунду зажмурил глаза, а когда открыл их, увидел: змея подняла голову.

Майка липла к телу, и пот ручьями стекал по лицу. Я понял, что убило старину Бенни, а также понял, почему у него почернело лицо. Палка Умтонга была никакой не палкой, а самой смертоносной змеей во всей Африке — быстрой как молния, способной обогнать скачущую галопом лошадь и убить ее наездника, настолько ядовитой, что после ее укуса тело деревенело в течение четырех минут. Итак, я столкнулся с черной мамбой.

Я схватился за револьвер, но затея мне показалась глупой и никчемной — ни одного шанса из ста, что попаду в нее. Вот если бы дробовик был под рукой, тогда бы мне еще, может быть, удалось отстрелить ей голову, но мы не держали ружья в конторе, да к тому же я, как идиот, сам себя запер.

Тварь опять пошевелилась, неторопливым, скользящим движением подтянула хвост. Сомневаться уже больше не приходилось: Умтонга был непревзойденным заклинателем змей и оставил эту мерзкую тварь совершить за него черное дело.

Я сидел в оцепенении — как в свое время, должно быть, сидел и бедный Бенни — и пытался прикинуть, что же, черт возьми, сделать, чтобы спастись, но голова просто отказывалась соображать.

Меня спас случай. Когда змея приподнялась для удара, я, пытаясь встать на ноги, поскользнулся, опрокинул плетеную корзину для мусора, и тварь метнулась не в мою сторону, а в сторону корзины. Раздался оглушительный удар, напоминавший удар молотом или лягание мула. Голова змеи проскочила сквозь плетение и там застряла — обратно никак не могла вылезти.

К счастью, в тот день я, разбирая ящики стола, выбросил в корзину целую кучу образцов кварцевой породы — они заполнили корзину на треть и прилично весили; правда, несколько образцов вывалились, когда корзина опрокинулась, но оставшихся хватало, чтобы удерживать змею на месте.

Змея металась как гигантский хлыст, но высвободить голову ей не удавалось, а я не терял не секунды — бросился швырять бухгалтерские книги ей на хвост. Итак, с мамбой я разобрался — придавил ее к полу, причем времени у меня ушло на это раза в два меньше, чем у вас на то, чтобы прогнать летучую мышь.

Затем снова взялся за револьвер. „А сейчас, моя красавица, — подумал я, — когда ты у меня в руках, я эдак спокойненько отстрелю тебе голову, а из твоей шкуры закажу себе пару отличных ботинок“.

Я опустился на колени и прицелился, змея дважды злобно метнулась в мою сторону, но не дотянула до меня сантиметров тридцать и только лишь пошевелила корзину.

Я с полуметра целился ей в голову, но тут произошла очень странная вещь — именно с того момента и началось действие черной магии.

В освещенной лунным светом комнате надо мной сомкнулась тьма, зловещий свет погас, голова змеи пропала из виду, стены как будто раздвинулись, и в ноздри мне ударил характерный для туземцев едкий запах.

Я понял, что оказался в хижине Умтонга, и там, где только что лежала змея, увидел Умтонга — он спал, ну, если хотите, находился в трансе. Голова Умтонга в соответствии с местными обычаями покоилась на животе одной из жен, и я протянул ему руку в знак приветствия. Мне показалось, что, хотя там ничего не было, рука до чего-то дотронулась, и я с ужасом ощутил, что держусь за корзину со змеей.

По телу пробежала дрожь, от исходившего от меня электричества волосы встали дыбом. Громадным усилием воли мне удалось отдернуть руку назад. Умтонга дернулся во сне — послышался глухой звук, в я понял, что змея ударила в то место, где мгновение назад находилась моя рука.

Полуобезумевший и дрожащий от страха, так что зуб на зуб не попадал, я вдруг ощутил на себе ровное дыхание ледяного ветра. Меня затрясло от дикого холода, хотя в действительности стояла жаркая, безветренная ночь. Ветер, исходивший из ноздрей Умтонга, обрушивался на меня со всей силой — от пронизывающего холода я оцепенел на месте и тут почувствовал, что еще секунда и свалюсь на змею.

Я сконцентрировал всю свою волю на руке, удерживавшей пистолет — змею не было видно, но мои глаза как будто впились в лоб Умтонга. Если бы только мой закоченевший палец мог нажать на курок… я приложил невероятное усилие, и тут произошла очень странная вещь.

Умтонга во сне заговорил со мной, но не словами, как вы понимаете, а как дух разговаривает с духом. Он ворочался, стонал и изгибался на своем лохе. На лбу и тощей шее обильно выступил пот. Я видел его так же ясно, как вижу сейчас вас он просил меня не убивать его, и глубокой беззвучной ночью, когда пространство и время перестали существовать, я понял, что змея и Умтонга составляли единое целое.

Убив змею, я убил бы Умтонга. Каким-то невероятным образом он подчинил себе силы зла, и поэтому, когда он впадал в транс по окончании заклинаний, его злой дух переходил в тело ужасной твари.

Полагаю, мне следовало бы убить змею и таким образом Умтонга. Но, как говорится, в момент смерти перед глазами тонущего человека проходит вся его жизнь. Так и я увидел свою собственную жизнь. Сценка за сценкой — все тринадцать лет разочарований и ошибок — пронеслись передо мной, но я увидел и еще кое-что.

Я увидел чистую, аккуратную контору в Йоханнесбурге, себя, сидящим там в приличном костюме. Здание представилось так отчетливо, как будто я смотрел на него, стоя рядом на тротуаре, хотя никогда прежде я его не видел. Кроме того, я увидел и другие вещи.

В тот момент Умтонга оказался в моей власти, и я совершенно ясно услышал его слова: „Все это я дам тебе… если только ты сохранишь мне жизнь“. Затем черты Умтонга постепенно расплылись, тьма расступилась, и я снова увидел лунный свет, проникавший через жалюзи на окнах конторы….. и голову мамбы.

Положив револьвер в карман, отперев дверь и снова заперев ее за собой, я отправился спать.

Я заснул как после десятидневного перехода — настолько чувствовал себя измотанным; проснулся поздно, но все случившееся ночью помнил четко — знал, что мне это не приснилось. Зарядив дробовик, я направился прямо в контору.

Змея все еще лежала около стола — голова зажата внутри корзины, а тело придавлено к полу тяжелыми бухгалтерскими книгами. Однако, она, вроде бы, выпрямилась и приняла обычную форму, и, когда я слегка постучал по ней рукояткой револьвера, сохранила абсолютную неподвижность. Мне никак не верилось, что это всего лишь безобидный кусок хорошо отполированного дерева, и зная, что в нем заключена скрытая, отвратительная жизнь, я вел себя осторожно и больше к ней не прикасался.

Несколько позже появился Умтонга — я как чувствовал, что он обязательно придет. Он как-то сгорбился и одряхлел. Говорил мало, и снова о долге — спросил, не прощу ли я часть долга; сказал, что мог бы заплатить сполна, но это разорило бы его; сказал, что продажа собственных жен означала бы потерю авторитета у племени.

Я объяснил ему, что его долг не имел ко мне никакого отношения, что он являлся должником Ребекки, так как после смерти Бенни к ней отошло все хозяйство.

Его, похоже, удивили мои слова: туземцы не одобряют, когда женщины владеют собственностью. Он считал, что хозяйство принадлежало мне и что в отношении Ребекки моя единственная обязанность заключалась в том, чтобы кормить ее, пока она жива.

Затем он поинтересовался, помог бы я ему, если бы распоряжался сам. Я ответил, что вымогательство не моя стихия. Ответ его, кажется, удовлетворил. Подобрав своего ужасного приятеля, и больше не сказав ни слова, он, тяжело ступая, вышел из комнаты.

На следующей неделе мне пришлось отправиться в Мбабане за товаром. Отсутствовал я пару дней, а когда вернулся, узнал, что Ребекка умерла и ее уже похоронили. Мальчишки-слуги рассказали мне, что произошло. Вечером когда я уехал, Умтонга встретился с Ребеккой. Он опять колдовал у крыльца, а утром обнаружили ее почерневший труп. Я спросил, не оставлял ли Умтонга свою палку, хотя заранее знал ответ: „Да, он пришел за ней на следующее утро“.

Я начал разбираться с делами Бенни. Облазил всю хибару вдоль и поперек — Бенни не доверял банкам и хранил деньги в тайнике. Но вот где? Мне потребовалось целых три недели, чтобы найти его кубышку. Кроме того, я провернул оставшиеся дела, и в итоге у меня на руках оказалось десять тысяч. С тех пор я превратил их в сто тысяч, и теперь вам, должно быть, стало понятно, почему именно благодаря черной магии мы сегодня сидим здесь вместе».

Когда Карстерз подходил к концу своего рассказа, что-то заставило меня повернуться и посмотреть на Джексона. Тот пристально смотрел на хозяина дома — темные глаза на желтом лице горели свирепым огнем.

— Вас зовут не Карстерз, — вдруг выкрикнул он резким голосом. — Вас зовут Томпсон, а меня Исааксон. Я тот ребенок, которого вы обобрали и бросили на произвол судьбы.

Прежде чем я полностью осознал значение его слов, Джексон вскочил на ноги, и, вонзив блестящее лезвие ножа в грудь Карстерза, завопил:

— Ты, чудовище… ты заплатил тому дьяволу, чтобы он убил мою мать.

Роберт Блох. МАТЕРЬ ЗМЕЙ.

Вудуизм представляет собой необычное явление. Сорок лет назад о нем знали только немногие посвященные. А сегодня, благодаря исследованиям в данной области, на нас обрушился огромный поток информации и еще более мощный поток дезинформации.

Появившиеся в недавнее время популярные книжки о вудуизме, в большинстве своем, являются откровенно романтическими фантазиями, плодом воображения безуспешно теоретизирующих невежд.

Но, может быть, это и к лучшему. Потому что правда о вудуизме такова, что ни один писатель не захочет, да и не осмелится опубликовать ее. Кое в чем эта правда пострашнее их самых диких фантазий. Я сам был свидетелем некоторых событий, о которых и говорить не хочется. Да, к тому же, и бессмысленно, потому что люди все равно мне не поверят. И опять это, вероятно, к лучшему. Знание может оказаться в тысячу раз ужаснее незнания.

Я жил на Гаити и потому знаю этот мрачный остров. Многое мне стало известно из легенд, кое с чем я столкнулся по чистой случайности, но основа моего знания добыта из единственно подлинного источника — рассказов местных негров. Люди они, как правило, неразговорчивые — эти старики, живущие в глуши гор. Потребовались все мое терпение и длительное общение с ними, прежде чем они приняли меня в свой круг и поделились своими тайнами.

Вот почему появляется много книг о путешествиях, которые столь безжалостно коверкают действительность — писателю, приехавшему на Гаити всего на полгода-год, вряд ли удастся завоевать доверие тех, кто знает факты. А факты знают очень немногие, и очень немногие не боятся поделиться ими.

Поэтому позвольте мне поведать вам о былых днях, о минувших временах, когда на волне крови Гаити обрела свою государственность.

* * *

Это произошло много лет тому назад, вскоре после бунта рабов Туссен-Лувертюр, Дессалин и король Кристоф возглавили восстание, и в ходе кровопролитной борьбы добились освобождения страны от французского владычества. Они создали королевство, основанное на жестокости более фантастической, чем царивший там ранее деспотизм.

В те времена на Гаити не было счастливых негров. Они слишком хорошо знали, что такое пытки и смерть; им, бывшим рабам и потомкам бывших рабов, была совершенно неведома беззаботная жизнь жителей соседних стран Вест-Индии. Население Гаити являло собой необычное и буйное смешение многочисленных рас и народов. Там проживали отличавшиеся жестокостью выходцы из племен, населявших Ашанти, Дамбалла и побережье Гвинеи; угрюмые карибы; смуглые потомки беглых французов; метисы, в чьих жилах текла испанская, негритянская и индейская кровь. На побережье правили хитрые и вероломные полукровки и мулаты, а за горами — еще более страшные люди.

На Гаити имелись джунгли, непроходимые джунгли — опоясанные горами и заболоченные леса эти кишели ядовитыми насекомыми и заразными болезнями. Белые люди не осмеливались ходить туда: это было хуже смерти. Кровососущие растения, ядовитые рептилии и орхидеи изобиловали в лесах, скрывавших ужасы, неведомые даже в Африке.

Именно там, в отдаленных горных районах, и процветал настоящий вудуизм. Там жили люди — как говорят, потомки беглых рабов и преступники, за которыми охотились на побережье. Доходили отрывочные слухи о существовании глухих деревень, где занимались каннибализмом в сочетании с мрачными религиозными обрядами, более ужасными и извращенными, чем те, что столь широко распространены в самом Конго. Широкое хождение имели некрофилия, поклонение фаллосу, людоедство и искаженные варианты черной мессы. Повсюду витала тень Обеа. Человеческие жертвоприношения были столь же обычным явлением, что и приношение в жертву петухов и козлов. Вокруг вудуистских алтарей устраивались оргии, и пилась кровь в честь барона Самеди и старых негритянских богов, привезенных из древних земель.

Об этом знали все. Каждую ночь с гор доносился грохот барабанов-ратта, а в лесах вспыхивали костры. Многие известные папалоа и знахари жили на самом побережье, но их никто никогда не трогал. Почти все «цивилизованные» негры еще верили в амулеты и приворотное зелье; даже крещеные при нужде обращались к талисманам и заклинаниям. В общественной жизни Порт-о-Пренса так называемые «образованные» негры, предположительно выступали в роли эмиссаров варварских племен, населявших внутренние районы страны, и несмотря на внешние признаки цивилизованности «кровавые» священники все еще правили за троном.

Конечно, случались и скандалы, и таинственные исчезновения, и отдельные протесты со стороны эмансипированных граждан. Но мешать тем, кто поклонялся Черной Матери, или вызывать гнев ужасных старцев, пребывавших под сенью Змеи, было рискованно.

Вот таким образом обстояло дело с колдовством ко времени, когда Гаити превратилась в республику. Многие люди недоумевают, почему колдовство существует по настоящее время, может быть, в более скрытой форме, но тем не менее, существует. Им непонятно, почему не уничтожены отвратительные зомби, и почему правительство не вмешается и не искоренит дикие кровавые культы, которые все еще находят прибежище во мраке джунглей. Ответ, возможно, даст мой рассказ о давней и хранившейся в тайне истории, случившейся в период становления молодой республики. Должностные лица, которые помнят о ней, все еще боятся оказывать слишком активное вмешательство, а принятые законы осуществляются очень нерешительно. Потому что змеиный культ Обеа никогда не умрет на Гаити — этом фантастическом острове, извилистая береговая линия которого напоминает развернутую пасть исполинской змеи.

* * *

Один из первых президентов Гаити был человеком образованным. Он родился на острове, но образование получил во Франции, где длительное время учился. Когда он добился президентского поста, то представлял собой просвещенного, светского космополита современного образца. Он, конечно, все еще любил разуваться, будучи один у себя в кабинете, но он никогда не показывал своих голых пяток во время официальных мероприятий. Не поймите меня превратно — он не был образцовым правителем; он был всего лишь приличным на вид джентльменом с кожей эбонитового отлива, естественное варварство которого периодически прорывалось сквозь оболочку цивилизованности.

И он был очень расчетливым человеком. Таким качеством он и должен был обладать, чтобы стать президентом в те далекие дни — только крайне расчетливые люди удостаивались такой чести. Вероятно, вы меня лучше поймете, если я скажу, что в те времена на Гаити определение «расчетливый» использовалось как вежливый синоним слову «непорядочный». Поэтому вам не составит труда догадаться о характере президента, который считался одним из самых удачливых политиков республики за все ее времена.

За короткий период своего правления он сталкивался с очень немногими противниками; а те, кто выступал против него, обычно исчезали. Этот высокий, черный как смоль человек с черепом гориллы и выступающими надбровными дугами, обладал исключительно изворотливым умом.

Он имел феноменальные способности. Он хорошо разбирался в финансах, что приносило ему значительный доход, как президенту и как неофициальному лицу. Когда он считал необходимым поднять налоги, он одновременно увеличивал и численность армии, посылая военных сопровождать государственных сборщиков налогов. Его договоры с иностранными государствами являли собой шедевры юридического беззакония. Этот черный Макиавелли знал, что ему надо спешить, потому что президенты на Гаити умирали своеобразной смертью. Складывалось впечатление, что они особо восприимчивы к болезням — к «отравлению свинцом», как выразились бы наши современные друзья-гангстеры. Поэтому президент действовал очень быстро, и очень мастерски.

Он действительно достиг многого, учитывая его скромное происхождение. Он добился замечательного успеха в духе старых, добрых традиций — как говорится, поднялся из грязи в князи. О его отце ничего не было известно. Мать жила в горах и занималась знахарством, но, несмотря на свою достаточно широкую известность, терпела крайнюю нужду. Президент родился в бревенчатой хижине — почти что классическое начало будущей выдающейся карьеры. Его детские годы протекали ничем не примечательным образом, пока в возрасте тринадцати лет его не усыновил один великодушный протестантский священник. В течение года он жил с этим добрым человеком, выполняя обязанности домашнего слуги. Потом священника внезапно свалила какая-то непонятная болезнь и он умер; окружающие тяжело переживали эту утрату, так как, будучи достаточно состоятельным человеком, он существенно облегчал тяжелую жизнь тех, кто жил с ним рядом. Как бы то ни было, но богатый священник умер, а сын бедной знахарки уплыл во Францию за университетским образованием.

Что касается знахарки, то она купила себе нового мула и хранила полное молчание. Она чувствовала удовлетворение от того, что, благодаря своему знанию трав, она предоставила сыну возможность выбиться в люди.

Только через восемь лет ее мальчик вернулся домой. Он сильно изменился за это время — теперь он предпочитал общество белых и цветных из Порт-о-Пренса. А о матери, как вспоминают, почти совсем забыл. Его отныне утонченной натуре претила невежественная простота матери. Кроме того, будучи честолюбивым человеком и преследуя далеко идущие планы, он стремился не афишировать свою связь с такой известной колдуньей.

А мать его была в своем роде известной личностью. Откуда она появилась и чем занималась раньше — никто не знал. В течение многих лет ее хижина в горах была местом встречи каких-то непонятных верующих и еще более странных посланников. У своего мрачного алтаря среди гор она призывала темные силы Обеа, в чем ей помогали несколько живущих там же и скрывавшихся от людских глаз прислужников. В безлунные ночи она всегда зажигала обрядовые костры и приносила маленьких бычков в жертву Полночному Пресмыкающемуся. Ведь она была жрицей культа Змеи.

Змея-бог, вы знаете, является верховным божеством культов Обеа. Негры Дагомеи и Сенегала поклялись Змее с незапамятных времен. Они странным образом почитают рептилий, и между молодым месяцем и Змеей существует некая таинственная связь. Любопытны, не правда ли, эти суеверия, связанные со змеями. В Эдемском саду, как вы помните, имелся свой искуситель, а Библия рассказывает о Моисее и его змеях. Египтяне поклонялись Сету, а у древних индусов существовал бог-кобра. Похоже, отношение к змеям везде одинаковое — во всем мире к ним относятся с крайней ненавистью и благоговением. Похоже, их всегда почитают как исчадия ада. Американские индейцы верили в Йига; змеи упоминаются также в ацтекских мифах. И, конечно, со змеями связаны церемониальные танцы хопи.

Но особенно ужасны африканские легенды о змеях, а обряды жертвоприношения, привнесенные на Гаити из Африки и несколько видоизмененные, и того ужаснее.

* * *

В то время, о котором я рассказываю, ходили слухи, что некоторые вудуистские группы, в буквальном смысле, обучали змей; они контрабандой переправляли змей с Берега Слоновой Кости и использовали их в своих тайных ритуалах. Ходили невероятные истории о шестиметровых питонах, которые целиком проглатывали младенцев, приносимых им в жертву на черном алтаре, и о натравливании ядовитых змей, которые убивали противников вудуистских священников. Известен факт, когда представители одного необычного культа, в котором поклонялись гориллам, контрабандой провезли в страну нескольких человекообразных обезьян; поэтому легендам о змеях, видимо, тоже можно верить.

Так или иначе, мать президента была жрицей и, в своем роде, была столь же знаменита, как и ее выдающийся сын. Сразу после возвращения из Европы он начал медленное восхождение к вершине власти. Сначала он стал сборщиком налогов, потом министром финансов и наконец президентом. Несколько его ярых противников умерли, а те, кто еще противился ему, скоро поняли, что лучше не афишировать свою ненависть — ведь он остался в душе дикарем, а дикарям доставляет особое удовольствие мучить своих жертв. Ходили слухи, что он распорядился соорудить под зданием дворца тайную камеру пыток и что приспособления там проржавели вовсе не от того, что ими не пользовались.

Разрыв между молодым государственным деятелем и его матерью наметился и начал углубляться незадолго до его вступления на президентский пост. Непосредственной причиной послужила его женитьба на дочери богатого цветного плантатора с побережья. Старуха чувствовала себя униженной, ведь ее сын пошел против крови — а она была чистокровной негритянкой и вела свое происхождение от вождя племени из Нигерии, попавшего на Гаити в качестве раба; еще больше она разгневалась от того, что сын не пригласил ее на бракосочетание.

Свадьбу устроили в Порт-о-Пренсе. На ней присутствовали иностранные консулы и цвет гаитянского общества. Красавица-невеста получила воспитание в монастыре, а ее предки пользовались громаднейшим уважением. Жених поэтому мудро рассудил, что не стоило включать свою родительницу в списки приглашенных, чтобы не осквернять свадебные торжества ее малоприятным присутствием.

Однако, она все-таки пришла, и наблюдала за свадьбой через кухонную дверь. И хорошо, что она не объявилась в открытую — ее присутствие смутило бы не только сына, но и некоторых других присутствовавших официальных сановников, которые иногда в частном порядке обращались к ней за помощью.

Вид сына и его невесты не доставил ей удовольствия. Он выглядел кривляющимся франтом, а его невеста — глупой кокеткой. Обстановка помпезности и показухи не произвела на нее впечатления — она знала, что, несмотря на все эти потуги, многие из присутствующих как были, так и остались суеверными неграми, готовыми при нужде примчаться к ней за амулетами или предсказаниями. Тем не менее, она не предприняла никаких действий, а только довольно горько усмехнулась и, прихрамывая, отправилась домой. Несмотря ни на что, она все еще любила своего сына.

Однако, следующее оскорбление она не смогла оставить без внимания. Это случилось в день вступления в должность нового президента — ее сына. Ее опять не пригласили, но она все же пришла. И в этот раз она не стала прятаться. После приведения президента к присяге, она смело подошла к новому правителю Гаити и обратилась к нему в присутствии самого германского консула. Она представляла собой гротескную фигуру нескладная, маленькая, мерзкая старуха, черная, босоногая, в лохмотьях.

Президент вполне естественно не обратил на нее никакого внимания. Наступила зловещая тишина. Затем, облизав свои беззубые десны, старуха, ничуть не смущаясь, принялась сыпать проклятия в его адрес, но не по-французски, а на местном горском наречии — патоа. Она призвала своих кровожадных богов обрушить гнев на голову нечестивца и пообещала отомстить сыну и его жене за их черную неблагодарность. Собравшиеся гости были шокированы.

Как, впрочем, и новый президент. Но он не потерял самообладания. Спокойным жестом он подозвал охранников, и те увели бившуюся в истерике женщину прочь. Он намеревался заняться ею позже.

На следующий вечер, когда президент решил спуститься в темницу и поговорить с матерью, оказалось, что она исчезла. Так ему сказали охранники и при этом странным образом закатили глаза. Он приказал расстрелять тюремщика, а сам вернулся во дворец.

Проклятия матери вызвали у него некоторую озабоченность. Как вы понимаете, он знал, на что она способна. Ему, к тому же, совершенно не понравились угрозы в адрес его жены. На следующий день он распорядился отлить несколько серебряных пуль, как когда-то давным-давно поступил король Генри. Он также купил амулет оуанга у своего знакомого знахаря. Магия против магии.

В ту ночь ему во сне привиделась змея: змея с зелеными глазами, которая шептала человеческим голосом, шипела на него пронзительно и издевательски смеялась, когда он пытался ударить ее. На следующее утро в спальне пахло змеями, а на подушке осталась тошнотворная слизь, издававшая такую же вонь. И президент понял, что он спасся только благодаря своему амулету.

Днем его жена обнаружила пропажу одного из своих парижских платьев, и президент учинил допрос слугам в своей подземной камере пыток. От них он узнал кое-какие факты, о которых не осмелился рассказать супруге. То, что он услышал, сильно опечалило его. В детстве он видел, как мать колдовала с восковыми фигурками — маленькими куколками, напоминавшими людей и одетыми в кусочки украденной у этих людей одежды. Иногда она втыкала в них булавки, иногда поджаривала их на медленном огне. И всегда реальные люди заболевали и умирали. На душе у него было нерадостно. Еще тревожнее стало президенту, когда вернулись его посыльные и сообщили ему, что мать покинула свою старую хижину в горах.

Три дня спустя его жена умерла от страшной боли в боку, происхождение которой не смог объяснить ни один врач. Она до последней секунды испытывала сильные физические страдания, и незадолго до того, как испустила дух, ее тело, по слухам, посинело и раздулось вдвое обычного. Черты ее лица разъела проказа, а распухшие конечности выглядели как у больной слоновьей болезнью. Гаити кишела отвратительными тропическими болезнями, но ни одна из них не убивала в три дня…

После этого президент пришел в бешенство.

Он объявил крестовый поход на ведьм. Армии и полиции было приказано прочесать сельские районы. Шпионы добирались до лачуг на вершинах гор, и вооруженные патрули устраивали засады в отдаленных районах, где обитали живые мертвецы, которые тусклым, остекленевшим взором бесконечно таращились на луну. Мамалоа допрашивались на медленном огне, а владельцев запрещенных книг сжигали на кострах, сложенных из этих же книг. Ищейки рыскали в горах, и священники умирали на алтарях, на которых они приносили в жертву других. Существовал только один особый приказ — мать президента необходимо было взять живой и невредимой.

Пока его приказ выполнялся, президент не покидал дворца. В глазах у него появились искорки медленного умопомешательства. Эти искорки разгорелись бешеным огнем, когда охранники ввели к нему в кабинет высохшую старуху, его мать, которую схватили на болоте неподалеку от ужасной рощи идолов.

Пока ее тащили вниз в камеру пыток, она дралась и царапалась как дикая кошка. Потом охранники ушли и оставили президента наедине с матерью. Наедине с матерью, которая, корчась на дыбе, проклинала его. Его, с безумно горящим взглядом, сжимавшего огромный серебряный нож в руке…

В последующие несколько дней он по многу часов проводил в камере пыток. Его редко видели во дворце, а слугам было приказано не беспокоить его. На четвертый день он в последний раз поднялся вверх по потайной лестнице — искорки сумасшествия исчезли из его глаз.

Никто никогда не узнает, что на самом деле произошло в камере пыток. Но это, несомненно, и к лучшему. В душе президент оставался дикарем, а дикарю всегда доставляет удовольствие продлевать мучения своей жертвы…

Говорят, однако, что, будучи при последнем издыхании, старуха-колдунья прокляла своего сына именем Змеи — самым страшным из всех проклятий.

Некоторое представление о том, что произошло, можно получить на основании известных сведений относительно того, как президент отомстил своей матери; он обладал мрачным чувством юмора и имел варварское представление о возмездии. Его жену убила его мать, использовав при этом восковую фигуру. И он решил сделать то, что считал исключительно уместным.

Когда он в последний раз поднялся вверх по лестнице, слуги увидели у него в руках большую свечу, сделанную из трупного жира. А так как больше никто никогда не видел тела его матери, то возникли разного рода необычные предположения о происхождении этого трупного жира. Ведь президент, как я уже говорил, имел склонность к скверным шуткам…

Конец истории очень прост. Президент сразу направился к себе в кабинет во дворце и там поставил свечу в подсвечник на письменном столе. За последние дни у него накопилась уйма дел, которые требовали его официального решения. Какое-то время он сидел в тиши кабинета и взирал на свечу — на его лице играла странная удовлетворенная улыбка. Потом он приказал принести бумаги и объявил о своем намерении немедленно приступить к работе.

* * *

Всю ту ночь он работал у себя в кабинете, у дверей которого была выставлена наружная охрана из двух человек. Сидя за письменным столом, он склонился над своими бумагами. На столе горела свеча — свеча из трупного жира.

Очевидно, проклятие матери его совершенно не беспокоило. Он испытывал удовлетворение — жажда крови утихла, и, по его мнению, никакая месть ему не грозила. Он все же был не настолько суеверен, чтобы поверить, будто колдунья-мать может восстать из могилы. Он был достаточно спокоен — вполне цивилизованный джентльмен. Свет от свечи отбрасывал зловещие тени в темной комнате, но он ничего не замечал, а когда все-таки заметил, оказалось слишком поздно. Когда он оторвал глаза от бумаг и посмотрел на свечу из трупного жира, то увидел, что с ней произошли чудовищные изменения.

Проклятие его матери…

Свеча — свеча из трупного жира — ожила! Она изгибалась, кружилась и извивалась в подсвечнике, преследуя зловещую цель. Свечное пламя, разгоревшись, неожиданно образовало ужасное сходство. Президент в остолбенении уставился на огненное лицо своей матери — маленькое, морщинистое лицо из пламени, венчавшее тело из трупного жира, которое с ужасающей легкостью стремительно бросилось в его сторону. Свеча удлинялась, как будто сало плавилось, удлинялась и угрожающе тянулась к нему.

Президент Гаити издал вопль, но было поздно. Свечное пламя погасло и сняло гипнотические чары, удерживавшие его в трансе. И в этот момент свеча прыгнула, а комната погрузилась в зловещую темноту. Темноту отвратительную, наполненную стонами и звуками бьющегося тела, которые становились все слабее и слабее…

Когда охранники вошли в кабинет и зажгли свет, там уже стояла мертвая тишина. Они знали о свече из трупного жира и проклятии колдуньи. Вот почему они первыми объявили о смерти президента; сначала выпустили ему пулю в висок, а потом сообщили о его самоубийстве.

Она рассказали о случившемся преемнику президента, и тот приказал прекратить борьбу с вудуизмом. Он посчитал, что так будет лучше, потому что не хотел умирать. Охранники объяснили, почему они выстрелили президенту в голову и сообщили о его смерти как о самоубийстве, и его преемник не захотел навлекать на себя проклятие Змеи.

Потому что президент Гаити был задушен насмерть свечой, сделанной из трупного жира его матери — свечой из трупного жира, которая обвилась вокруг его шеи как гигантская змея.

Джозеф Бреннан. ЗОМБИК.

Вы, возможно, слышали, что Тайлер Мэринсон нажил значительное состояние еще до того, как ему исполнилось тридцать лет. Когда ему надоела суета фондовой биржи, он приобрел в Барстеде — небольшом городке в штате Коннектикут — отличный дом с участком в 50 акров, закрыл свою контору в Нью-Йорке и стал вести жизнь сельского джентльмена.

Он продолжал оставаться членом правления ряда крупных фирм, чтобы, по его собственному выражению, «быть в курсе всех дел».

Его жена Марайя в полной мере наслаждалась новой жизнью. Она ненавидела Нью-Йорк и любила сельскую местность. Почти целый год Мэринсоны провели как затворники. Они редко принимали гостей и за десять месяцев лишь дважды побывали в Нью-Йорке.

Однако через какое-то время Марайя почувствовала, что ее муж Тайлер заскучал. Тогда она стала устраивать вечеринки и приглашать гостей на уик-энд.

В тридцать с небольшим лет Мэринсоны были красивой парой и, хотя у них не было детей, они от этого не страдали. Тайлер — высокий, темноволосый, с красивыми, несколько резкими чертами лица; Марайя — невысокая блондинка с пленительной внешностью и до того синими глазами, что они казались ненастоящими.

Мэринсоны познакомились с Кемли через Полменов. Кемли разбогател на нефти. Он много времени проводил в районе Карибского моря в поисках запасов нефти. Кемли стал любимцем Мэринсонов. Поскольку он был холост, Марайя постоянно пыталась пристроить к нему кого-нибудь из своих подруг, в основном вдов. Ее настойчивость его забавляла, Кемли обожал Марайю и уважал Тайлера. Из каждой поездки он неизменно привозил обоим Мэринсонам какой-нибудь необыкновенный сувенир.

Мэринсонам нелегко было подобрать подарок: ведь у них было все. Поэтому Кемли старался привезти редкую, не обязательно дорогую, хотя уникальную в своем роде вещь. Тайлер умел оценить такой подарок, а Марайя приходила от вещички в детский восторг.

И вот один из подарков Кемли принес беду, хотя, возможно, это было случайным совпадением. Пусть читатель сам сделает вывод.

Однажды после поездки на Гаити Кемли привез Мэринсонам «вудуистскую» куколку местной работы. Культ вуду, зародившийся в Африке, наиболее распространен в Вест-Индии. Он основан на вере в колдовство, шаманство и знахарство. Куколка высотой в четыре дюйма (примерно десять сантиметров) была вырезана из твердого дерева, произрастающего на Гаити. Украшенная яркими перьями, она была установлена на массивном деревянном пьедестале, из которого по обе стороны куколки торчали два металлических стержня с деревянными набалдашниками, похожими на барабаны. Если кто-либо нажимал на один из барабанов, куколка крутилась, подскакивала и покачивалась в гротескном танце, как будто ее кто-то оживил.

При этом Кемли пояснил: если кто-либо пожелает навлечь несчастье на ненавистного врага, надо запустить куколку в пляс, назвать ее по имени — Зомбик — и произнести просьбу.

Тайлер был в восторге от подарка, но на сей раз Марайя как бы выдавила из себя слова благодарности. После ухода Кемли она призналась мужу, что ей куколка не понравилась и своим внешним видом внушала страх.

Тайлер добродушно посмеялся над ее страхами, пустил куколку в пляс, назвал ее по имени и попросил, чтобы акции сталелитейных предприятий его знакомого Харрингтона упали на двадцать пунктов.

На следующий день, вопреки ожиданиям, акции Харрингтона поднялись на два пункта. Тайлер обратил на это внимание Марайи, дабы успокоить ее. Нахмурившись, она сказала:

— Ты не выполнил поставленных условий. Харрингтон никогда не был твоим врагом, вы были лишь соперниками. Кроме того, ты никогда не питал ненависти к нему и в душе ты не хотел, чтобы акции его предприятий упали на двадцать пунктов.

В ответ Тайлер весело рассмеялся, заметив:

— Возможно, ты права. Впрочем, все это сущая ерунда.

Гаитянский уродец продолжал красоваться на надкаминной полке, а Марайя постепенно забыла о ней.

Некоторое время спустя Тайлер имел бурное объяснение с Джейком Сеффом, владельцем местной станции технического обслуживания автомобилей и гаража «Атлас». Дело в том, что предприятие «Атлас» недобросовестно выполнило работы по ремонту любимого спортивного автомобиля Тайлера и к тому же потребовало непомерную плату за это. Когда Тайлер указал Джейку Сеффу на недостатки в работе, тот наотрез отказался их устранить и столь же упорно настаивал на уплате назначенной им суммы.

Тайлер возвратился домой в бешенстве, он бранился, как целый взвод солдат. Марайя пыталась как-то успокоить его, но он пребывал в дурном настроении в течение всего вечера.

Перед сном она сказала:

— Стоит ли так расстраиваться из-за нескольких сот долларов. Успокойся, дорогой мой.

Но Тайлер продолжал хмуриться и сердиться.

— Дело не в деньгах. Я не хочу, чтобы меня обманывали только потому, что я состоятельный человек. Для того, чтобы разбогатеть, мне пришлось крепко напрягать свои умственные способности, а это было нелегко. Мне постоянно приходилось рисковать, а Сефф думает, что меня можно безнаказанно стричь, как овечку. Он считает, что я покорно примирюсь с этим. Не выйдет!

Утром следующего дня Тайлер куда-то звонил по делам, а после ленча уехал в город. Он успел вернуться к ужину. Он все еще злился, но уже вполне владел собой.

Потягивая коктейль, он сказал Марайе, что поинтересовался финансовым положением предприятия «Атлас».

— Джейк Сефф на грани банкротства, — пояснил Тайлер. — У него совершено нет наличных денег, дела идут настолько плохо, что он даже не возобновил страховку на гараж и мастерские.

Подливая в свою рюмку коктейль, он добавил:

— Джейк поступает не только бессовестно, а просто глупо. Ему следовало бы возобновить страховку, несмотря на денежные затруднения. Он и цента не получит, если его гараж сгорит. Он будет окончательно разорен.

Марайя попыталась перевести разговор на другую тему, но Тайлер ни о чем другом говорить не желал. Он ходил взад-вперед по комнате и вдруг остановился у камина в нескольких футах от вудуистской куколки.

Как бы раздумывая, он поставил рюмку на полку над камином и сказал:

— Ей-богу, надо испытать ее силу.

Подойдя к нему, Марайя попыталась отговорить его от этого.

— Это ребячество, ты поступаешь как капризный ребенок.

Проигнорировав ее замечание, он быстрым движением пальца щелкнул по одному из барабанов. Куколка, украшенная пучками перьев, закружилась и запрыгала в неистовой пляске.

— Зомбик, — скомандовал он, — спали принадлежащий Джекки Сеффу гараж «Атлас»!

Марайя, вздохнув, присела.

— Тайлер, мне это не нравится. Ты не должен пылать такой ненавистью к кому-либо. Давай избавимся от этой гадкой куколки.

Поднимая рюмку, Тайлер ответил:

— Избавиться от нее? Старина Кемли никогда не простит нам этого. Каждый раз, бывая у нас, бросает на нее взгляд.

Когда Марайя спустилась к завтраку на следующее утро, Тайлер уже читал местную газету, потягивая апельсиновый сок.

Не сказав ни слова, он передал ей газету и указал на краткое сообщение. Ей бросился в глаза заголовок: «Гараж Сеффа сгорел: хозяин полностью разорен». Марайя смертельно побледнела.

— Тайлер, ты случайно не поджег гараж Сеффа?

— О чем ты говоришь? Поджигать гараж — автомобильное кладбище? Это было бы непростительной глупостью. Кроме того, гаитянская куколка тут ни при чем. Это случайное совпадение.

Отодвинув стакан с апельсиновым соком, Марайя налила себе чашку черного кофе.

— Тайлер, — взмолилась она, — прошу тебя, вынеси это вудуистское чудовище из дома и сожги его или, если хочешь, выбрось где-нибудь в лесу.

Подняв на жену глаза, Тайлер сказал:

— Ты рассуждаешь, как десятилетняя девочка. Такие беды случаются время от времени. Как жаль, что ты не можешь оценить смешную сторону такого явления, а то мы могли бы вдвоем посмеяться над этим.

Резко возразила Марайя:

— Банкротство — не повод для смеха, даже если банкрот — нечестный человек. Эта мерзкая куколка внушает мне страх! Я боюсь ее.

Выпив кофе, Тайлер встал из-за стола.

— Мне надо съездить в городок. Хочу кое-что купить в магазине Карсона.

Когда он надевал польто, Марайя заметила:

— Ты хочешь проехать мимо гаража Сеффа и бросить взгляд на дымящиеся развалины.

Горячность, прозвучавшая в ее замечании, поразила его. Пожав плечами, он вышел из дома.

Вудуистская куколка так и продолжала стоять на полке над камином. Марайя же лишь через несколько недель отделалась от непонятной тревоги, терзавшей ее сердце.

Несколько раз Тайлер порывался уничтожить куколку, но его непримиримой натуре что-то мешало осуществить это намерение. Таким образом, гаитянская куколка оставалась на месте.

Как-то раз, возвращаясь из поездки в Нью-Йорк, где он теперь редко бывал, Тайлер был задержан на шоссе сержантом дорожной полиции Скепли. После долгого заседания правления компании он торопился домой, так как беспокоился о Марайе, которая накануне заболела гриппом. Когда он добрался до автострады, уже наступили сумерки.

До Хартфорда он ехал с большим превышением скорости. Подъезжая к съезду с автострады, он сбавил скорость, но, достигнув окраины Барстеда, снова резко ее повысил.

Волнение Тайлера по поводу Марайи перешло в тревогу. Он проклинал другого члена правления Темплтона, чья длинная и утомительная речь так затянула заседание. И в этот момент в зеркале заднего обзора замелькала красная мигалка автомашины полиции дорожного надзора. Он инстинктивно нажал на педаль акселератора, но, подумав, сбросил скорость и остановился у обочины.

Полицейская автомашина с невыключенными красными мигалками остановилась позади него. Когда сержант Скепли подошел к опущенному стеклу его автомобиля, Тайлер подал полицейскому свои права и регистрационную карточку на машину.

Пока сержант проверял его документы, он внимательно изучал сержанта. Хотя последний был молод, он уже достиг звания сержанта. Держался он строго официально. Тайлер понял, что говорить с ним о больной жене, ожидающей его дома в полном одиночестве, совершенно бесполезно.

Вытащив бланк из кармана, сержант сказал:

— Мистер Мэринсон, вас ждет вызов в суд нарушений дорожных правил за лихачество и попытку избежать задержания.

Кровь бросилась в лицо Мэринсона от бешенства.

— Позвольте заметить, — возразил он, — я, возможно, виновен в превышении скорости, но почему вы хотите обвинить меня во всех смертных грехах? О какой еще попытке избежать задержание вы говорите?

Сержант бесстрастно посмотрел в лицо Мэринсону.

— Когда вы увидели мои мигалки, мистер Мэринсон, вы сначала резко нажали на педаль акселератора. Вот это и было «попыткой избежать задержание». Мне потребуется десять минут для заполнения бланка, мистер Мэринсон, — сказал сержант и направился к своей машине.

Сидя в своем автомобиле, Мэринсон кипел от ярости. Прошло двадцать долгих минут, прежде чем сержант вернулся с заполненным бланком. Он стал объяснять Мэринсону, что ему надо будет предстать перед окружным судом нарушений дорожных правил в городке Мериден, но Мэринсон выхватил у сержанта бланк, небрежно бросил его на сиденье и, включив зажигание, зло спросил:

— Там ведь написано, не так ли? А я умею читать.

Когда он скрылся за очередным поворотом, он хотел было нажать педаль акселератора до отказа, но воздержался, так как в зеркале заднего обзора увидел следовавшую за ним машину сержанта.

Когда он добрался до дома, то буквально трясся от злости. Въехав в гараж, он несколько минут не выходил из машины, чтобы успокоиться.

Марайя сказала, что чувствует себя лучше, хотя и не ела весь день.

— Тайлер пробыл около нее целый час, прежде чем спустился на первый этаж, чтобы, наконец, перекусить. Он посвятил жену в подробности заседания правления компании, но умолчал о задержании на дороге.

Кухня ему показалась неуютной, и он пошел в гостиную. Решив, что ему не хочется есть в одиночестве, он налил в бокал довольно большую порцию шотландского виски и, разбавив напиток содовой водой, развернул бланк с протоколом о задержании.

В протоколе было указано, что ему надлежит предстать перед окружным судом в Мериден такого-то числа, если он не отрицает своей вины. Если же он не считает себя виновным, он должен будет известить об этом, и суд назначит ему другой срок явки.

На бланке стояла подпись задержавшего его сержанта дорожной полиции Скепли.

Выругавшись про себя, он швырнул бланк на пол. Его хорошо знали в городке, и любой другой полицейский ограничился бы предупреждением, а в худшем случае повесткой в суд, которую можно было бы отослать с суммой выписанного штрафа. Он вспомнил, что сержант Скепли заслужил репутацию строгого блюстителя закона. Перед его мысленным взором возник образ сержанта, глядящего на него немигающими глазами навыкате. Губы сержанта были плотно сжаты, и Мэринсон решил, что он не просто строг, а садистски жесток.

Выпив еще одну порцию виски, он решил, что не признает себя виновным и будет отстаивать свою позицию в суде. Утром он позвонит в юридическую фирму Боутнера, у которой было отделение в Хартфорде. Он был знаком с молодым юристом Миллуордом, возглавлявшим хартфордское отделение. Миллуорд сумеет уладить дело в его пользу.

Третья порция доброго шотландского виски его взбодрила. Налив себе четвертую, он уселся в кресло с чувством относительного довольства. И вдруг в поле его зрения попала гаитянская куколка, стоявшая все там же на полке над камином. Подойдя к ней, он легким ударом указательного пальца по одному из барабанов, сочлененных с фигуркой, привел куколку в движение. Подскакивая, кивая и покачиваясь, она исполнила мрачный танец смерти.

— Зомбик, — скомандовал Тайлер, — пусть сержант Скепли упадет мертвым! Мертвым, мертвым, мертвым! — повторял он, по мере того как пританцовывающая куколка замедляла движение и, наконец, замерла.

Снова усевшись в кресло, он решил допить остаток шотландского виски, а на следующее утро проснулся с ноющей головной болью от похмелья.

Еще до десяти часов утра он созвонился с хартфордским отделением юридической фирмы Боутнера. Миллуорда еще не было в кабинете. Секретарше он сказал, что позвонит еще раз.

Мэринсон вновь попытался связаться с Миллуордом около одиннадцати часов. Хотя Миллуорд уже прибыл в контору, он был занят на совещании и его нельзя было подозвать к телефону. Секретарша спросила, не хочет ли мистер Мэринсон что-либо сообщить ему? Пробормотав что-то невнятное, он повесил трубку.

Походив по комнате, он поднялся на второй этаж в спальню к Марайе. Она читала книгу и чувствовала себя несколько лучше, чем накануне. Он пожаловался, что не смог связаться с Миллуордом по телефону, а ему надо с ним переговорить.

Марайя отложила книгу:

— Когда ты нервничаешь, ты ввергаешь меня в состояние беспокойства. Почему бы тебе не съездить в Хартфорд и не повидаться с Миллуордом?

Он заметил, что не хочет оставлять ее одну, но она насмешливо попросила его не беспокоиться о ней:

— Телефон здесь, около меня, и, кроме того, я уже пошла на поправку. После заседания правления ты принял лишнего. Обо мне не беспокойся. Съезди к Миллуорду и встреться с ним. Ты чем-то раздражен.

Взяв книгу, она шутливо помахала ему на прощание ручкой.

Улыбнувшись, он поцеловал ее:

— Если бы я был врачом, ты была бы моей любимой пациенткой. Ты права. До свидания.

Он ехал в Хартфорд, не торопясь. Когда он прибыл в контору фирмы Боутнера, Миллуорд убыл на ленч. Мэринсон решил тем временем выпить коктейль и закусить бутербродом.

Вернувшись через час, он застал Миллуорда в кабинете. По мере того, как Тайлер излагал ему взволновавшее его событие, он все больше распалялся.

Миллуорд откинулся в кресле и кончиками пальцев поправил сползшие очки. Мэринсон заметил, что Миллуорд пополнел и у него обозначилось брюшко. В его улыбке проглядывало неодобрение, но он сказал:

— Времена изменились, Тайлер, во всяком случае, в штате Коннектикут многое переменилось. Обеспечить желательное для вас решение почти невозможно. Мы можем добиться, чтобы отложили рассмотрение дела, чтобы его рассмотрел доброжелательный судья. Если повезет, вас не лишат водительских прав. Этот сержант Скепли, видно, пользуется хорошей репутацией. Кроме того, вы действительно спешили к серьезно больной жене. Во всяком случае сделаем все, что в наших силах.

Мэринсон поблагодарил Миллуорда и встал. Он был разочарован. Несколько лет тому назад в Нью-Йорке Миллуорд забрал бы у него заполненный бланк и разорвал бы его на мелкие кусочки в присутствии Мэринсона. После этого Миллуорд хлопнул бы его по плечу и угостил бы на дорожку из своей личной фляжки.

Он ехал домой, погруженный в размышления, испытывая смутное беспокойство, с ощущением какой-то беды. Он понял, что его деньги и статус уже не имели прежнего веса.

Проезжая через тесный центр Барстеда, он заметил, что городок как будто вымер. Когда он повернул на улицу, ведущую к его дому, он увидел машину скорой помощи. Она следовала навстречу ему на малой скорости, не включая сирены. Машина почему-то приковала его внимание. Он заметил в ней лежащую на носилках фигуру, покрытую одеялом.

Он остановился у края дороги и едва сдержал порыв развернуться, чтобы последовать за этой машиной. Однако он передумал и поехал дальше в направлении своего дома. На всей улице было всего три дома, включая его собственный.

А вскоре Мэринсон уже въехал на вершину холма, где был расположен его дом, и вдруг почувствовал будто проваливается в преисподнюю.

Дома не было, остались только дымящиеся развалины, обуглившиеся стропила, почерневшие кирпичные печные трубы и скрученные водопроводные трубы. У него хватило сил остановить машину.

Он сидел в автомобиле в состоянии шока, когда к нему подошел мужчина в вельтовом костюме. Хотя Мэринсон узнал мужчину, он не мог вспомнить ни его имени, ни фамилии.

— Постарайтесь успокоиться, мистер Мэринсон. Мы сделали все возможное. Я очень сожалею о случившемся и всем сердцем сочувствую вам.

Оглянувшись вокруг себя, Мэринсон увидел пожарные машины Добровольной пожарной команды Барстеда и еще десяток частных автомобилей. Его газон превратился в перепаханное поле.

Он внезапно включил зажигание.

— Поеду к моей жене, ведь она в той машине скорой помощи, — сказал он.

Он видел, как его машину окружили люди, а его запястье сжала чья-то рука. Кто-то с грустным выражением на лице покачал головой и сказал:

— Мистер Мэринсон, санитарная машина увезла не вашу жену.

Он вышел из машины, все еще не осознав случившегося.

— Почему не мою жену? Конечно, мою жену! О чем вы говорите?

Снова увидев дымящиеся развалины дома, он вдруг замолчал.

Он попытался посмотреть в чьи-нибудь глаза, но все окружавшие его люди избегали его взгляда.

Разрыдавшись, он бросился к куче почерневших развалин и крикнул:

— Марайя!

Кто-то положил руку на его плечо. В полном оцепенении, он невидящими глазами смотрел на стоящего перед ним человека.

— Тело моей жены… Вы сказали… А кого увезла машина скорой помощи?

Знакомый голос ответил:

— Сержанта Скепли. Он умер. Он объезжал ваш район и, насколько мы смогли установить, увидел, что ваш дом загорелся. Он бросился к нему, чтобы посмотреть, а нет ли кого внутри, но не добрался. Он упал замертво на полпути от своей машины к вашему дому. Он, вероятно, умер от острого сердечного приступа. А вскоре ваши соседи Конфорды заметили столбы огня и вызвали Добровольную пожарную команду. И хотя пожарные добрались до вашего дома в рекордное время, они опоздали. Ваша жена, по-видимому, задохнулась. Она так и не выбралась из дома.

Неуверенными шагами Мэринсон направился к развалинам и, остановившись, смотрел на них отсутствующим взглядом.

Кирпичный дымоход гостиной не обрушился, а на мраморной полке над камином стояла гаитянская куколка с обгоревшими перышками. Твердое дерево, из которого она была вырезана, каким-то образом не сгорело в пожаре.

Набежавший порыв ветра ударил по барабанам и фигурка, подскакивая, покачиваясь и кланяясь, еще раз исполнила жуткий танец смерти.

Стивен Кинг. Я ЗНАЮ, ЧЕГО ТЫ ХОЧЕШЬ.

— Я знаю, чего ты хочешь.

Вздрогнув, Элизабет оторвала взгляд от учебника по социологии и увидела довольно невзрачного молодого человека в куртке защитного цвета. На мгновение лицо показалось ей знакомым. Он был с нее ростом, щупловатый и… какой-то нервный. Да, нервный. Хотя он стоял неподвижно, такое было впечатление, что внутри его всего колотит. К его черной шевелюре давно не прикасались ножницы парикмахера. Грязные линзы очков в роговой оправе увеличивали его темно-карие глаза. Нет, конечно, она его раньше не видела.

— Сомневаюсь, — сказала она.

— Ты хочешь клубничный пломбир в вафельном стаканчике. Угадал?

Она еще раз вздрогнула и в растерянности захлопала ресницами. Да, она действительно подумала, что хорошо бы сделать короткую паузу и съесть мороженое. Она готовилась к годовым экзаменам в кабинке на третьем этаже Дома студентов, и, увы, конца не было видно.

— Угадал? — повторил он с нажимом и улыбнулся. И сразу в его лице, еще секунду назад таком напряженном, почти отталкивающем, появилось что-то привлекательное. «Миленький» — это слово вдруг пришло ей на ум, и, хотя в отношении взрослого парня такое определение было бы, пожалуй, оскорбительным, в данном случае оно выглядело уместным. Она улыбнулась ему в ответ, сама того не желая. Вот уж чего ей совсем не хотелось: тратить драгоценное время на какого-то психа. Ничего не скажешь, подходящий он выбрал момент, чтобы обратить на себя внимание. Ей еще предстояло одолеть ни много ни мало шестнадцать глав «Введения в социологию».

— Спасибо, не надо, — сказала она.

— Ну и зря, так можно заработать головную боль. Ты ведь уже два часа сидишь не разгибаясь.

— Откуда такие точные сведения?

— Я за тобой наблюдал. — Он одарил ее улыбкой этакого сорванца, но она его улыбку не оценила. Как нарочно заболела голова.

— Можешь больше не трудиться, — сказала она излишне резко. — Я не люблю, когда меня вот так разглядывают.

— Извини.

Ей стало жаль его, как иногда бывает жалко бродячих собак. Он был такой нескладный: куртка висит как на вешалке, носки разного цвета. Один черный, другой коричневый. Она уже хотела улыбнуться ему, но сдержалась.

— У меня на носу экзамен, — объяснила она почти доверительно.

— Намек понял. Исчезаю.

Она задумчиво посмотрела ему вслед, а затем снова углубилась в учебник. Но в голове засело: клубничный пломбир.

В общежитие она пришла в двенадцатом часу ночи. Элис валялась на кровати и читала «Маркизу О» под аккомпанемент Нейла Даймонда.

— Разве эта вещь включена в программу? — удивилась Элизабет.

Элис села на кровати.

— Расширяем кругозор, сестричка. Повышаем интеллектуальный уровень. Растем… Лиз?

— А? Что?

— Ты меня слышишь?

— Кажется, ты в отключке.

— Я познакомилась сегодня с парнем. Странный, знаешь, парень.

— Ну еще бы. Оторвать саму Элизабет Роган от любимого учебника!

— Его зовут Эдвард Джексон Хамнер. Да еще «младший». Невысокий, тощий. Волосы последний раз мыл, наверное, в день рождения Джорджа Вашингтона. И носки разного цвета. Черный и коричневый.

— Я-то думала, тебе больше по вкусу наши, из общежития.

— Это другое. Я занималась в читалке на третьем этаже, он спрашивает: «Как насчет мороженого?».

Я отказалась, и он вроде отвалил. Но после этого мне уже ничего не лезло в голову, только и думала о мороженом. Ладно, сказала я себе, устроим маленькую передышку. Спускаюсь в столовку, а у него уже тает в руках клубничный пломбир в вафельных стаканчиках.

— Я трепещу в ожидании развязки.

Элизабет хмыкнула.

— Отказаться было неудобно. Ну, сели. Он, оказывается, в прошлом году изучал социологию у профессора Браннера.

— Чудны дела твои, Господи. Подумать только, чтобы…

— Погоди, сейчас ты действительно упадешь. Ты же знаешь, я пахала как зверь.

— Да. Ты даже во сне сыплешь терминами.

— У меня средний балл — семьдесят восемь, а чтобы сохранить стипендию, нужно восемьдесят. Значит, за экзамен я должна получить минимум восемьдесят четыре. Короче, Эд Хамнер говорит, что Браннер каждый год дает на экзамене практически один и тот же материал. А Эд — эйдетик.

— Ты хочешь сказать, что у него… как это называется?.. фотографическая память?

— Вот именно. Смотри, — она раскрыла учебник, между страниц которого лежали три исписанных тетрадных листка.

Элис пробежала их глазами.

— Тут что, все варианты?

— Да. Все, что в прошлом году давал Браннер, слово в слово.

— Это невозможно, — тоном, не терпящим возражений, сказала Элис.

— Но они охватывают весь материал!

— И тем не менее, — Элис возвратила листки. — Если эта пугало…

— Он не пугало. Не называй его так.

— Хорошо. Уж не склонил ли тебя этот молодой человек к тому, чтобы ты вызубрила эту шпаргалку и не тратила попусту время на подготовку?

— Нет, конечно, — ответила Элизабет через силу.

— А даже если бы здесь были все варианты, по-твоему, это честно?

Она не ожидала от себя столь бурной реакции, с языка сами слетали обидные слова:

— Тебе хорошо говорить. Каждый семестр в списке отличников, и за все платят предки, голова ни о чем не болит… Ой, прости. Я не хотела…

Элис передернула плечами и снова раскрыла «Маркизу О».

— Все правильно, — сказала она подчеркнуто бесстрастным тоном. — Нечего соваться в чужие дела. И все же… что тебе мешает проштудировать учебник? Для собственного спокойствия.

— Само собой.

Но в основном она штудировала конспект Эдварда Джексона Хамнера-младшего.

Когда она вышла после экзамена, в коридоре сидел Эд в своей армейской курточке защитного цвета. Он с улыбкой поднялся ей навстречу.

— Ну, как?

Она не удержалась и поцеловала его в щеку. Давно она не испытывала такого восхитительного чувства облегчения;

— Кажется, попала в «яблочко».

— Да? Здорово. Как насчет гамбургера?

— С удовольствием, — ответила она рассеянно. Она еще вся была там. На экзамене ей попалось именно то, что было в конспекте Эда, почти дословно, так что она благополучно миновала все рифы.

За едой она спросила, сдал ли он уже свой экзамен.

— Мне нечего сдавать. Я ведь закончил семестр с отличием. Хочу — сдаю, хочу — нет.

— Почему ж ты тогда сидел в коридоре?

— Я должен был узнать, чем там у тебя кончилось.

— Эд, стоило ли из-за меня… Это, конечно, мило с твоей стороны, но… — ее смутила откровенность его взгляда. На нее часто так смотрели — она была хорошенькая.

— Да, — тихо сказал он. — Стоило.

— Эд, спасибо тебе, ты спас мою стипендию. Правда. Но, понимаешь, у меня есть друг.

— Это серьезно? — он попытался придать вопросу оттенок беспечности.

Более чем, — ответила она ему в тон, — Вот-вот помолвка.

— Везунчик. Он сам-то знает, как ему повезло?

— Мне тоже повезло, — сказала она, вызывая в памяти лицо Тони Ломбарда.

— Бет, — вдруг сказал он.

— Что? — она вздрогнула.

— Тебя ведь так никто не называет?

— Н-нет. Никто.

— И он тоже?

— Нет…

Тони звал ее Лиз. Иногда Лиззи, что ей совсем уже не нравилось.

Эд подался вперед.

— Но тебе хотелось бы, чтобы тебя называли Бет, ведь так?

Она засмеялась, маскируя этим свое смущение.

— С чего ты взял, что…

— Не важно, — опять эта улыбка шкодливого мальчика. — Я буду звать тебя Бет. Красивое имя. Что же ты не ешь свой гамбургер?

Вскоре закончился ее первый учебный год, и пришло время прощаться с Элис. Отношения между ними стали натянутыми, о чем Элизабет искренне сожалела. Она чувствовала свою вину: не стоило, конечно, распускать хвост, когда объявили оценки по социологии. Она получила девяносто семь — высший балл на всем отделении.

В аэропорту, ожидая посадки на самолет, она убеждала себя, что ее действия не более аморальны, чем зубрежка, которой ее вынуждали заниматься в кабинке библиотеки. Нельзя же назвать зубрежку серьезным изучением предмета. Повторяешь, как попугай, чтобы после экзамена сразу все забыть. Она нащупала конверт, торчавший у нее из сумочки: извещение о стипендии на следующий год, две тысячи долларов. Этим летом она будет подрабатывать вместе с Тони в Бутбэе, штат Мэн, и эти деньги плюс стипендия решат все проблемы. Спасибо Эду Хамнеру, теперь она проведет чудесное лето. Все идет как по маслу.

Знала бы она, какое лето ее ожидает.

Июнь выдался дождливый, перебои с горючим ударили по туризму, и чаевые, которые Элизабет получала в «Бутбэйской харчевне», оставляли желать лучшего. Но еще больше ее удручала та настойчивость, с какой Тони торопил ее с женитьбой. Он собирался устроиться на работу в студенческом городке или где-то рядом; его заработка и ее стипендии должно было хватить им на жизнь, и она могла спокойно получить степень бакалавра. Странно, но сейчас эта перспектива скорее пугала ее, чем радовала.

Вдруг все разладилось.

Она не в силах была понять причины, но ни с того ни с сего, на пустом месте, все как-то стало разваливаться. Однажды — ближе к концу июля — с ней случилась настоящая истерика, со слезами; хорошо еще, ее соседка Сандра Акерман, тихоня с виду, неожиданно убежала на свидание.

В начале августа ей приснился кошмарный сон.

Она лежала, беспомощная, в открытой могиле. На лицо падали капли дождя. Вдруг наверху выросла фигура Тони в защитном желтом шлеме строителя.

— Выходи за меня замуж, Лиз. — Он произнес это без всякого выражения. — Выходи за меня замуж или пеняй на себя.

Она пыталась заговорить, сказать «да»; она готова была на все, лишь бы он вытащил ее из этой жуткой размокшей ямы. Но язык не слушался ее.

— Ну что ж, — сказал он, — пеняй на себя.

Он отошел от края. Она по-прежнему не могла пошевелиться.

И тут она услышала рев бульдозера.

Секундой позже она увидела желтую махину, толкавшую своим стальным лезвием гору земли. Из открытой кабины выглядывало окаменевшее лицо Тони.

Он решил похоронить ее заживо.

Недвижимая, безгласная, она могла лишь наблюдать за происходящим с застывшим в глазах ужасом. В яму посыпались комья грязи…

Знакомый голос крикнул:

— Прочь! Оставь ее! Прочь!

Тони выскочил из кабины и побежал.

Волна облегчения захлестала ее. Она бы заплакала, если бы могла. Над разверстой ямой, точно могильщик, стоял ее спаситель, Эд Хамнер, в мешковатой куртке, волосы растрепаны, очки сползли к кончику носа.

— Вылезай, — мягко сказал он. — Я знаю, чего ты хочешь. Вылезай, Бет.

Только сейчас ноги подчинились ей. Она всхлипнула, слова благодарности сами хлынули наружу. Эд кивнул ей с ободряющей улыбкой. Она взяла протянутую руку и на мгновение опустила взгляд, чтобы удобнее поставить ногу. А когда снова подняла, то увидела свою ладонь в мохнатой лапе ощеренного, готового укусить матерого волчищи с горящими красными глазами. Она проснулась в холодном поту и несколько минут сидела в постели, дрожа всем телом. Даже после теплого душа и стакана молока она не смогла себя заставить выключить ночник. Так и спала при свете.

Через неделю Тони не стало.

* * *

Она пошла открывать в халате, ожидая увидеть Тони, но это был Дэнни Килмер из его бригады. Дэнни был весельчак и балагур; он и его девушка пару раз проводили время вместе с Тони и Элизабет. Но сейчас вид у него был серьезный, чтобы не сказать, болезненный.

— Дэнни? — удивилась она. — Что слу…

— Лиз, ты должна взять себя в руки. Ты должна… О Господи! — Он стукнул по косяку грязным кулачищем, и она увидела у него на глазах слезы.

— Тони? Что-нибудь с…

— Он погиб. Произошла… — но его уже не слышали. Элизабет потеряла сознание.

* * *

Неделю она прожила как во сне. Подробности случившегося она узнала из короткой, до обидного короткой заметки в газете и, конечно, от Дэнни за кружкой пива в «Харбор Инн».

Их бригада ремонтировала дренажную систему под дорожным полотном. Часть дорожного покрытия была снята, и Тони стоял с флажком, предупреждая водителей об опасности. С холма спускался красный «фиат» с молоденьким парнишкой за рулем. Тони помахал ему флажком, но тот даже не притормозил. У Тони за спиной находился самосвал, отпрыгнуть было некуда. Паренек поранил себе голову и сломал руку, его била нервная дрожь, но он был трезв как стеклышко. Полиция обнаружила странные ямки на всем протяжении тормозного пути: в отдельных местах словно асфальт подтаял. У паренька была высшая водительская квалификация — просто машина ему не подчинилась. Тони оказался жертвой редчайшего из дорожных происшествий: аварии в чистом виде.

Шок и депрессия, которая за ним последовала, усугублялись чувством вины. Богини судьбы взяли решение их участи в свои руки, и втайне Элизабет была этому рада. Ей не хотелось выходить замуж за Тони, а точнее, расхотелось… после ночного кошмара.

Накануне отъезда домой у нее произошел нервный срыв. Она долго сидела в уединенном месте на камне, и вдруг хлынули слезы. Она плакала, пока хватало сил, но облегчения ей это не принесло, только внутреннюю опустошенность.

И тут раздался голос Эда Хамнера:

— Бет?

Успев почувствовать во рту медный привкус страха, она резко повернулась, ожидая увидеть ощеренного волка. Но это был всего лишь Эд Хамнер, загорелый и какой-то беззащитный, без своей армейской куртки. На нем были красные шорты до колен, белая футболка, вздувавшаяся на его тощем теле, подобно парусу, и легкие сандалии. Слепящее солнце, отражавшееся в очках, не позволяло прочесть истинное выражение его посерьезневшего лица.

— Эд? — с сомнением спросила она, почти уверенная, что это плод ее расстроенного воображения. — Неужели…

— Да, я.

— Но как ты…

— Я подрабатываю в «Лейквуд Тиэтр» в Скохегане и вот столкнулся с твоей подружкой по общежитию… Элис?

— Да.

— Она мне все рассказала, и вот я здесь. Бет, бедняжка. — Он слегка отклонился, и стекла его очков перестали слепить ее. Ничего волчьего или хищного — ничего, кроме выражения искренней симпатии.

Опять хлынули слезы, плечи затряслись от рыданий. Он прижал ее к себе, и она быстро успокоилась.

* * *

Обедали они в ресторанчике «Молчунья» в Уотервилле, милях в двадцати пяти от кампуса — пожалуй, именно на такое расстояние ей и хотелось отъехать. Эд хорошо вел машину — новенький «корветт», — без рисовки и без суетливости, которой она от него почему-то ожидала. Ей не хотелось говорить, не хотелось, чтобы ее подбадривали. Словно угадав ее желание, он включил тихую музыку.

Еду он заказал, опять-таки ни о чем не спросив: рыбное блюдо. Ей казалось, что она не голодна, но, когда перед ней поставили тарелку, она с жадностью набросилась на еду.

Когда она подняла глаза, тарелка была пуста. Эд курил сигарету, наблюдая за ней. Она сказала с нервным смешком:

— Ну вот, горюющая барышня слопала целую порцию. Ты, наверно, считаешь меня чудовищем.

— Нисколько. Тебе пришлось несладко, и теперь надо восстанавливать силы. Как после болезни, точно?

— Точно.

Он взял ее руку в свою, осторожно сжал и тотчас отпустил.

— Сейчас ты быстро пойдешь на поправку, Бет.

— Думаешь?

— Уверен, — сказал он. — Расскажи мне про твои планы.

— Завтра лечу домой. А что потом — неизвестно.

— Но ты вернешься к новому семестру?

— Даже не знаю. После того, что случилось, все это кажется таким… мелким. Ушла цель. И просто радость.

— Все вернется, можешь мне поверить. Через полтора месяца сама увидишь. Тебе ведь не остается ничего другого.

Последняя фраза прозвучала как вопрос.

— Ты прав… Можно мне тоже сигаретку?

— Разумеется. Только они с ментолом. Извини, других нет.

Она закурила.

— Как ты догадался, что я не люблю ментоловые?

Он пожал плечами.

— Тип, что ли, не такой.

Она улыбнулась.

— А знаешь, ты смешной.

Улыбнулся и он, подчеркнуто вежливо.

— Нет, правда. Примчался… Я ведь никого не хотела видеть, и все же я рада, что это оказался ты, Эд.

— Иногда приятно видеть человека, с которым тебя ничего не связывает.

— Пожалуй, — она помолчала. — Эд, кто ты? Помимо того, что ты мой чудесный ангел-хранитель? — Она вдруг почувствовала непраздность этого вопроса.

Он повел плечами.

— Да, в общем, никто. Один из тех смешных субъектов, что снуют по кампусу со стопкой книг под мышкой.

— Неправда, Эд. Ты не такой.

— Такой, такой, — улыбнулся он. — Не расставшийся со школьными прыщиками, не приглашенный ни в одно студенческое общество, не сделавший ничего достойного внимания. Обыкновенный книжный червь, протирающий штаны ради хороших отметок. Когда следующей весной здесь появятся представители крупных фирм, чтобы провести собеседования с выпускниками, Эд Хамнер скорее всего подпишет с кем-нибудь из них контракт и навсегда исчезнет с горизонта.

— Очень жаль, — сказала она негромко.

Он снова улыбнулся, и это была горькая улыбка.

— А твои родители? — спросила она. — Где вы живете, чем ты занимаешься дома?

— В другой раз, — сказал он. — Надо отвезти тебя обратно. Завтра у тебя долгий перелет и трудный день.

* * *

Оставшийся вечер она провела одна и впервые со дня смерти Тони сумела расслабиться, забыть о том, что где-то внутри все наматывается и наматывается пружина, грозя вот-вот лопнуть. Ей казалось, что она легко уснет, но тут она обманулась. Мозг сверлили всякие вопросики.

Элис мне все рассказала… Бет, бедняжка.

Но ведь Элис проводила лето в Киттери, а это в восьмидесяти милях от Скохегана. Наверно, приезжала в «Лейквуд» на спектакль.

«Корветт», последняя модель. Дорогая игрушка. Явно не по карману рабочему сцены в «Лейквуд Тиэтр». Богатые родители?

В ресторане он заказал то, что заказала бы она сама. Возможно, единственное в меню блюдо, которое могло пробудить у нее чувство голода.

А сигареты с ментолом., а поцелуй при расставании, именно такой, какого она ждала. А…

Завтра у тебя долгий перелет.

Он знал, что она уезжает домой, она сама ему об этом сказала. Но откуда ему было знать, что она летит самолетом? И что перелет будет долгим?

Все это смущало ее. Смущало потому, что она уже готова была влюбиться в Эда Хамнера.

Я знаю, чего ты хочешь.

Подобно зычному голосу лоцмана, оглашающего, сколько футов под килем, эти его слова звучали у нее в ушах, пока она не уснула.

Он не приехал проводить ее в маленький аэропорт Огасты, и это огорчило ее сильнее, чем можно было ожидать. Она думала о том, как легко привыкнуть к человеку, почти как к наркотику. Сев на иглу, иной пытается убеждать себя, что может соскочить в любую минуту, хотя…

— Элизабет Роган, — прозвучало из динамика, — пожалуйста, подойдите к белому телефонному аппарату.

Она поспешила снять трубку и услышала голос Эда:

— Бет?

— Эд! Как я рада тебя слышать! А я, знаешь, подумала, что ты…

— Что я приеду тебя проводить? — рассмеялся он — Ну, в этом ты как раз не нуждаешься. Ты у нас взрослая и сильная. Тут моя помощь излишня. Так я тебя увижу здесь в сентябре?

— Я… да, скорее всего.

— Отлично, — секундная пауза, а затем: — Я ведь люблю тебя. С первой минуты.

Она онемела. Язык присох к гортани. В голове роились десятки мыслей.

Он тихо засмеялся.

— Не надо ничего говорить. Сейчас не надо. У нас еще будет время. Очень много времени. Приятного путешествия, Бет. Счастливо.

И он отключился, оставив ее с белой трубкой в руке и с тысячью вопросов, от которых голова шла кругом.

Сентябрь.

Элизабет вернулась к занятиям, как женщина к прерванному вязанию. Ее соседкой снова была Элис — так уж пошло с первого дня, когда компьютер, помогавший расселять студентов-первокурсников, соединил их имена в одну пару. Несмотря на различные характеры и наклонности, они хорошо уживались. Элис всерьез занималась химией и имела довольно высокий балл. Элизабет больше смотрела по сторонам, чем в книги, хотя и у нее были свои профессиональные интересы — педагогика и математика.

Они по-прежнему ладили, но после лета в их отношениях появилась прохладца. Элизабет объясняла ее себе щекотливостью ситуации с экзаменом по социологии и сознательно не возвращалась к этой теме.

Трагические летние события подернулись дымкой. Смешно сказать, но иногда ей начинало казаться, что Тони — всего лишь один из ее бывших одноклассников. Вспоминать о нем было больно, и она избегала говорить о нем с Элис, но боль, безусловно, притупилась.

Больнее было от другого: Эд Хамнер не звонил.

Прошла неделя, две, наступил октябрь Она раздобыла телефонный справочник и нашла его имя. Что толку? После его имени стояло «Милл-стрит», улица такой протяженности, что всякие поиски бесполезны. Она продолжала ждать и отказывала всем, кто пытался назначить ей свидание, а таких было немало. Элис удивлялась, но помалкивала; она совсем закопалась в биохимических экспериментах, рассчитанных на полтора месяца, и почти все вечера проводила в библиотеке. Элизабет видела, что раз или два в неделю ее соседке приходят длинные белые конверты, обычно после первой пары, но не придавала им значения. В этом была заслуга частного сыскного агентства — оно никогда не печатало на конверте обратного адреса.

* * *

Когда загудел селектор, Элис занималась.

— Лиз, ты не подойдешь? — попросила она. — Скорее всего это тебя.

Элизабет подошла.

— Да?

— Лиз, к тебе тут молодой человек.

О Господи.

— Как его зовут? — В ее голосе звучала досада, а в голове мелькали привычные отговорки. Мигрень! Давненько она не пускала ее в ход.

Дежурная откровенно забавлялась:

— Его зовут Эдвард Джексон Хамнер. И не какой-нибудь, а младший, — она перешла на шепот. — И носки у него разного цвета.

Элизабет теребила ворот халата.

— Бог ты мой. Скажи ему, что я сию минуту выйду. Через минуту. Нет, через две, хорошо?

— О’кей, — удивилась дежурная. — Ты там смотри не лопни.

Элизабет сорвала с вешалки брюки. Передумала, схватила короткую легкую юбочку. Взвыла, нащупав на голове бигуди, и начала их выдергивать.

Элис наблюдала за ней, не говоря ни слова, а потом еще долго задумчиво глядела ей вслед.

* * *

Он был все такой же, нисколько не изменился. Зеленая армейская куртка по виду на два размера больше.

Одна дужка очков замотана изолентой. Джинсы стоят колом. И, конечно, носки… один зеленый, другой коричневый.

И все предельно ясно: именно он, такой вот, ей и нужен.

— Где ты раньше был? — спросила она, идя ему навстречу.

Он заложил руки в карманы куртки и смущенно улыбался.

— Я решил дать тебе возможность развлечься. Присмотреться к другим парням. Сделать выбор.

— Я уже сделала.

— Отлично. Может, в кино сходим?

— Все что угодно.

* * *

С каждым днем она все больше убеждалась в том, что не было второго такого человека, который бы так безошибочно угадывал ее настроения и желания. Их вкусы во всем совпадали. Если Тони нравились фильмы с насилием, вроде «Крестного отца», то Эд предпочитал комедию или «бескровную» драму. Однажды, когда она хандрила, он повел ее в цирк, и это был полный восторг. Если они договаривались позаниматься вместе, то действительно занимались, а не просто слонялись по третьему этажу Дома студентов. На танцплощадке он был особенно хорош в старых танцах, которые она так любила. Они даже взяли приз за номер «Когда мы были молодыми». А еще он понимал, когда ей хочется дать волю страсти. Он никогда не давил, не подгонял. С другими парнями у нее было такое чувство, будто все кем-то расписано: от прощального поцелуя в щечку (свидание № 1) до совместной ночи в квартирке друга (свидание № 10). У Эда были собственные апартаменты на Милл-стрит. Элизабет часто приходила туда, и ни разу у нее не возникло ощущения, что она попала в любовное гнездышко провинциального Дон Жуана. Он ничего не требовал. Он хотел того же, чего хотела она, и именно тогда, когда она хотела. Одним словом, их роман бурно развивался.

Возобновились занятия после зимних каникул. Элис с головой ушла в свои дела. Элизабет украдкой посматривала на соседку, которая с озабоченным видом теребила в руках большой конверт. Лиз подмывало спросить, не случилось ли чего, но так и не спросила. Да и что спрашивать — скорее всего в конверте были результаты очередного эксперимента по биохимии.

Когда они возвращались из ресторана, пошел сильный снег. Эд остановил машину у двери общежития.

— Завтра у меня?

— Да. Я приготовлю кукурузные хлопья.

— Отлично, — он поцеловал ее. — Я тебя люблю, Бет.

— А я тебя.

— Может, останешься на ночь? — вопрос был задан как бы между прочим, — Я о завтрашнем вечере.

— Как скажешь, Эд.

— Ну и чудно. Спокойной ночи.

— Тебе тоже.

Элизабет вошла к себе на цыпочках, но Элис не спала, она сидела за письменным столом.

— Элис, ты что это так поздно?

— Мне надо с тобой поговорить, Лиз. Об Эде.

— А в чем дело?

Элис тщательно подбирала слова:

— Боюсь, что, когда я закончу, между нами все будет кончено. Мне бы этого очень не хотелось, поэтому выслушай меня внимательно.

— Тогда, может, не стоит начинать?

— Я все же попробую.

Возникшее было у Элизабет чувство любопытства сменилось гневом:

— Уж не шпионила ли ты за Эдом?

Элис встретилась с ней взглядом и промолчала.

— Ты завидовала?

— Нет. Если бы я тебе завидовала, я бы давным-давно отсюда съехала.

Элизабет была обескуражена. У нее не было оснований не верить подруге. Ей вдруг стало не по себе.

— Меня насторожили два момента, связанные с Эдом Хамнером, — начала Элис — Первое. Ты написала мне подробное письмо о смерти Тони и упомянула о том, как, мол, удачно мы с ним встретились в «Лейквуд Тиэтр»… как он после этого сразу примчался в Бутбэй и помог тебе обрести почву под ногами. Так вот, Лиз, мы с ним не встречались. Меня там близко не было.

— Но…

— Но как же он узнал о смерти Тони? Понятия не имею. Во всяком случае, не от меня. И второе. Его так называемая эйдетическая память. Лиз, неужели ты это серьезно? Да он не помнит, в каких он носках!

— Это совсем другое, — сухо возразила Лиз, — Это…

— Летом Эд Хамнер был В Лас-Вегасе, — спокойно продолжала Элис, — Вернулся он в середине июля и снял номер в мотеле «Пемакид» на берегу Бутбэйского залива, сразу за городской чертой. Он словно ждал, когда тебе понадобятся его услуги.

— Абсурд! И откуда ты знаешь, что Эд был в Лас-Вегасе?

— Перед началом учебного года я встретила Шерли Д’Антонио. Она подрабатывала в ресторане Пайнса, как раз напротив театра. Эда Хамнера там близко не было. Тут мне окончательно стало ясно, что тебя водят за нос. Я пошла к отцу, все ему рассказала и получила «добро».

— На что? — не поняла Элизабет.

— На то, чтобы обратиться в частное сыскное агентство.

Элизабет резко вскочила.

— Все, Элис. Довольно.

Сейчас она сядет на автобус, идущий в город, и проведет эту ночь с Эдом. Она давно была готова к такому повороту.

— Тебе не мешало бы все знать, — сказала Элис — А там уж делай свои выводы.

— Я знаю только то, что он хороший и добрый, а…

— А любовь слепа, да? — Элис горько усмехнулась. — А что, если я тебя тоже по-своему люблю? Тебе это никогда не приходило в голову, Лиз?

Элизабет внимательно на нее посмотрела.

— В таком случае твоя любовь проявляется весьма странно. Что ж, продолжай. Возможно, ты права. Возможно, ты заслужила такое право. Я тебя слушаю.

— Ты с ним знакома тыщу лет, — тихо произнесла Элис.

— Я… что ты сказала?

— Публичная школа 119 в Бриджпорте, штат Коннектикут.

Элизабет онемела. Она шесть лет прожила с родителями в Бриджпорте, на новое место они переехали в год, когда она закончила второй класс. Да, она ходила в школу 119, но…

— Элис, ты в этом уверена?

— А ты его не помнишь?

— Естественно, я его не помню! — Однако память услужливо напомнила ей первое ощущение, что где-то она видела Эда.

— Хорошенькие болоночки не помнят беспородных щенков. Вы с ним учились в первом классе. Он мог в тебя по уши влюбиться. Может, он сидел на задней парте и глаз с тебя не сводил. Или посматривал издалека во дворе школы. Ничем не примечательный недопесок в очечках, с металлическими скобками на передних зубах. Конечно, ты его не запомнила, но он-то тебя наверняка запомнил.

— Что еще?

— Сыскное агентство нашло его по отпечаткам пальцев, дальше было просто: найти тех, кто его знал. Агента, которому поручили это дело, некоторые моменты ставили в тупик. Меня тоже. Жутковатые, прямо скажем, моменты.

— Ну еще бы, — мрачно отреагировала Элизабет.

— Эд Хамнер-старший был прирожденный игрок. Работал в шикарном рекламном агентстве в Нью-Йорке. Увез он семью в Бриджпорт с такой поспешностью, словно скрывался от преследования. По словам агента, ни одна крупная игра в покер не проходила без его участия. Во всех казино он оставил свой след.

Элизабет закрыла глаза:

— Да, эти люди честно отработали свои доллары — вон сколько грязи.

— Тебе виднее. Короче, в Бриджпорте отец Эда попал в новую заварушку. Он занял кругленькую сумму у какой-то местной акулы. Это для него кончилось двумя переломами. По словам агента, на несчастный случай непохоже.

— Что еще? Избиение ребенка? Растрата казенных денег?

— В 1961 году он перебрался в Лос-Анджелес, все та же реклама. До Лас-Вегаса уже было рукой подать. Он стал летать туда на субботу-воскресенье. Проигрывался в пух и прах. А затем он стал брать с собой Эда-младшего. И сразу начал выигрывать.

— По-моему, ты это все сочинила. От первого до последнего слова.

Элис положила перед собой досье.

— Здесь все материалы, Лиз. Возможно, кое-что из этого суд изъял бы из дела за недоказанностью состава преступления, но агент уверен: людям, с которыми он встречался, не было смысла говорить неправду. Эд-старший называл сына «мой талисман». Поначалу никто особенно не возражал против присутствия ребенка за игральным столом, хотя это было нарушением закона. Слишком желанным клиентом считался Эд-старший. Со времени, однако, тот перешел на рулетку, причем ставил исключительно на «чет-нечет» или «красное-черное». Так вот, к концу года перед мальчиком закрылись двери всех казино. Тогда его отец переключился на другую игру.

— Какую же?

— Биржу. В шестьдесят первом, когда Хамнеры перебрались в Лос-Анджелес, они снимали клетушку за девяносто долларов, и глава семьи ездил на подержанном «шевроле». Спустя шестнадцать месяцев они уже жили в собственном доме в Сан-Хосе, Эд-старший оставил работу и разъезжал на новехоньком «сандерберде», а его жена на «фольксвагене». Да, закон запрещает несовершеннолетнему находиться в казино штата Невада, но на биржевые ведомости запрета, как ты понимаешь, не существует.

— Ты намекаешь на то, что Эд… что он мог… Элис, ты с ума сошла!

— Ни на что я не намекаю. Разве только на то, что он, по-видимому, знал, чего хочет его отец.

Я знаю, чего ты хочешь.

Элизабет вздрогнула: ей показалось, будто эти слова кто-то шепнул ей прямо в ухо.

— Последующие шесть лет, с небольшими перерывами, миссис Хамнер провела в различных психолечебницах с диагнозом «нервное расстройство», однако, по словам санитара, с которым говорил агент, это был самый настоящий психоз. Она утверждала, что ее сын — прихвостень дьявола. В шестьдесят четвертом она пырнула его ножницами. Пыталась убить. Она… Лиз? Лиз, что с тобой?

— Шрам, — пробормотала Элизабет, — Мы были в университетском бассейне, и я увидела у него глубокую вмятину… вот здесь, — она показала точку над левой грудью. — Он тогда сказал, что напоролся в детстве на кол в заборе.

— Мне продолжать?

— Почему бы и нет. Хуже уже не будет.

— В шестьдесят восьмом его мать вышла из дорогой клиники в Долине Ван-Джоакин. Они втроем отправились путешествовать. На трассе 101-го шоссе есть стоянка для пикника, там они сделали привал. Пока Эд-младший собирал хворост для костра, миссис Хамнер разогнала машину и вместе с мужем сиганула с высокого утеса в океан. Не исключен вариант, что она рассчитывала сбить машиной собственного сына. Эду тогда было под восемнадцать. От отца ему осталось наследство — ценные бумаги на сумму один миллион долларов. Через полтора года Эд перебрался на восточное побережье и поступил в наш колледж. Вот, собственно, и вся история.

— Новых скелетов в шкафу не предвидится?

— Тебе этого мало?

Элизабет прошлась по комнате.

— Теперь понятно, почему он избегал разговоров о своих родителях. Тебе непременно надо было разворошить их могилы, да?

— Предпочитаешь ничего не видеть. — Элис смотрела, как Лиз надевает пальто. — Сейчас ты, конечно, к нему?

— Угадала.

— Ты ведь его любишь.

— Вот именно.

— Элис подошла к подруге и слегка встряхнула ее за плечо.

— Ты можешь на секунду поджать свои коготки и просто подумать? Эд Хамнер обладает способностями, о которых мы, обычные люди, можем только догадываться. Он помог своему отцу развернуться на рулетке, а после озолотил, играя на бирже. Видимо, он обладает даром внушения. Может, он экстрасенс. Или ясновидящий. Не мне судить. Но что такие, как он, существуют — это факт. Лиз, неужели ты еще не поняла — ведь он заставил тебя полюбить его!

Лиз медленно повернулась к Элис.

— Это уже ни в какие ворота не лезет.

— Да? Он подсказал тебе правильные ответы на экзамене, как раньше подсказывал своему папаше, в каком секторе остановится металлический шарик! Не прослушал он никакого курса по социологии, я проверила! Просто нахватался всяких терминов, чтобы пустить тебе пыль в глаза!

— Замолчи! — Лиз закрыла уши руками.

— Он знал, что будет на экзамене, знал, когда погиб Тони, знал, что ты летишь домой самолетом. Он даже знал, в какой момент психологически выигрышно снова появиться в твоей жизни после летнего перерыва.

Элизабет высвободилась и направилась к двери.

— Лиз, послушай, прошу тебя. Я не знаю, как он это делает. Он и сам, возможно, не знает. Я допускаю, что он не желает причинить тебе зла, но уже причинил. Пользуясь тем, что ему известно каждое твое сокровенное желание, он заставил тебя полюбить его. Но это не любовь. Это насилие.

Элизабет хлопнула дверью и побежала вниз по лестнице.

Она успела на последний городской автобус. Валил густой снег, и автобус продирался сквозь заносы, как хромоногий жук. Элизабет сидела сзади, погруженная в свои мысли. Кроме нее, в салоне было еще шесть или семь пассажиров.

Он попал в самую точку с ментоловыми сигаретами. И с тем, что ее мать все домашние зовут Диди. Первоклашка, который заглядывается на хорошенькую девчушку, а той и невдомек, что…

Я знаю, чего ты хочешь.

Нет, нет, нет. Я люблю его!

Любит? А может, ей просто доставляет удовольствие находиться в компании того, кто всегда заказывает в ресторане блюда по ее вкусу, и никогда не ошибается в кинотеатре с выбором фильма, и вообще делает только то, что нравится ей? Не превратился ли он для нее давно в своего рода зеркало, которое показывает ей лишь то, что она хочет увидеть? Он замечательно угадывает с подарками. Когда вдруг похолодало и она начала мечтать о фене, кто ей его подарил? Эд Хамнер, кто же. Заглянул случайно к «Дэйзу» — и вот, пожалуйста. Она, само собой, пришла в восторг.

Но это не любовь. Это насилие.

Она сошла на углу Мэйн и Милл-стрит, холодный ветер обжег лицо, и она поежилась, а автобус уже отъехал с мягким ворчаньем. Задние фары помигали в сумерках и растворились.

Никогда еще ей не было так одиноко.

Эда дома не оказалось.

Она стучала минут пять, а потом в растерянности стояла под дверью, не зная, как быть дальше. У нее не было ни малейшего представления, чем Эд занимается и с кем встречается, когда они не видятся. Об этом как-то речь не заходила.

Может, зарабатывает сейчас покером на новый фен?

Неожиданно решившись, она встала на цыпочки и поискала над дверью, где, она знала, лежал запасной ключ. Пальцы нашарили ключ, и он со звоном упал к ногам.

Она вставила ключ в замочную скважину.

В отсутствие Эда квартира выглядела совсем другой — неживой, как бутафорская мебель в театре. Ее всегда забавляло, что человек, совершенно безразличный к своему внешнему виду, сделал из квартиры игрушку, хоть фотографируй для модного журнала. Квартирка была вся точно специально устроена для нее, а не для него. Ну это, положим, бредовая мысль. Бредовая?

Словно впервые она отметила про себя, как ей нравится заниматься, сидя на этом стуле, или смотреть телевизор. Как сказала бы Златовласка, усевшись на стул Младшего Медвежонка: «В самый раз». Не слишком твердо и не слишком мягко. Идеально. Как и все остальное, что ассоциировалось у нее с Эдом Хамнером.

Из гостиной вели две двери — в кухоньку и в спальню.

За окном разгулялся ветер, и старый дом скрипел, как бы вжимаясь в землю.

В спальне она постояла над железной кроватью. Тоже в самый раз. Внутренний голос не удержался от язвительного вопроса: «Шикарная кроватка, а?».

Элизабет остановилась перед стеллажами, взгляд скользнул по корешкам книг. Одно название привлекло ее внимание. Она сняла книгу с полки: «Что мы танцевали в пятидесятых?» Томик раскрылся на танце «Стролл». Пояснения обведены жирным красным карандашом, а на полях крупно, с вызовом: БЕТ.

Уходи, сказала она себе. Еще что-то можно спасти. Если он сейчас вернется, я не смогу смотреть ему в глаза. То-то Элис восторжествует. Не зря платила денежки.

Но она уже не могла остановиться. Слишком далеко все зашло.

Она подошла к чулану и повернула ручку, но дверь не поддалась. Заперто.

На всякий случай она пошарила над дверью и сразу нащупала ключ. «Не делай этого», — предупредил ее внутренний голос. Она вспомнила, что случилось с женой Синей Бороды, когда она открыла запретную дверь. Но остановиться сейчас значило навсегда остаться в неведении. Она открыла дверь.

И в тот же миг у нее возникло странное чувство, что Эд Хамнер-младший жил именно здесь.

Чулан являл собой страшный кавардак: гора скомканной одежды, книги, теннисная ракетка без струн, изношенные спортивные тапочки, разбросанные конспекты, пачка табака «Боркум Рифф», наполовину рассыпанного. Зеленая армейская куртка валялась в дальнем углу.

Она подняла с пола книжку. «Золотая ветвь» Фрэзера. Подняла вторую. «Древние ритуалы, современная мистика». Третью. «Гаитянское ву-ду». Последняя книжка, в старом, потрескавшемся переплете, с почти стершимся заглавием, запахом своим напоминала тухлую рыбу. «Некрономикон». Она открыла наугад и с омерзением отшвырнула книгу. Низкопробная похабщина.

Она потянулась к куртке Эда, как к спасительной соломинке, даже самой себе в этот момент не признаваясь, что собирается шарить по карманам. Под курткой обнаружилась жестяная коробочка.

Она с любопытством повертела ее в руках, внутри что-то погромыхивало. В таких жестянках мальчишки обычно хранят свои сокровища. На крышке рельефными буквами было написано: «Бриджпортские леденцы». Она сняла крышку.

Сверху лежала куколка. Куколка, с которой она играла в далеком детстве.

Элизабет затрясло.

Куколка была одета в красный нейлоновый лоскут, оторванный от шарфика, который Лиз потеряла два-три месяца назад. Потеряла в кино, где она была вдвоем с Эдом. Ручки куколки обернуты мохом. Уж не кладбищенский ли? Волосы… волосы были какие-то не такие. Белые шелковистые, неумело приклеенные к розоватой целлулоидной головке, тогда как ее «натуральные» волосы были песочного цвета и грубее. Эти скорее напоминали волосы Элизабет…

В детстве.

Она сглотнула слюну. В первом классе им всем выдали маленькие ножницы с круглыми лезвиями. Неужто ее тайный воздыхатель подкрался к ней сзади и…

Элизабет отложила в сторону куколку и снова заглянула в коробку. Голубой чип для игры в покер с необычным шестигранником, нарисованным на одной стороне красными чернилами. Ветхая газетная вырезка с некрологом мистера и миссис Хамнер. Оба улыбались бессмысленной улыбкой с приложенной к некрологу фотографии, и оба лица были опять-таки заключены в шестигранники, но уже черные. Еще две куколки, мужская и женская. Сходство с лицами на фотографии было пугающим.

И кое-что еще.

Пальцы у нее так дрожали, что она едва не выронила вещицу. Из груди вырвался сдавленный стон.

Это был игрушечный автомобильчик типа «Склей сам» — такие продаются в сувенирных лавках. Красный «фиат». На радиаторе — клок от рубашки бедного Тони.

Она перевернула автомобильчик. Весь низ был раскурочен.

— Докопалась, значит, тварь неблагодарная.

Она вскрикнула и выронила игрушку вместе с жестянкой. Все эти омерзительные сокровища рассыпались по полу.

Он стоял в дверях, разглядывая ее в упор. Она не подозревала, что в человеческих глазах может быть столько ненависти.

— Ты убил Тони, — сказала она.

Он криво усмехнулся:

— Интересно, как ты это докажешь.

— Не важно, — ее удивила твердость собственного голоса. — Главное, я теперь знаю. Больше мы с тобой не увидимся. Никогда. А если ты… проделаешь это… с кем-нибудь еще, я сразу пойму. И тогда тебе не поздоровится. Можешь мне поверить.

Лицо его исказила гримаса.

— Вот она, твоя благодарность. Я дал тебе все, что ты хотела. Кто дал бы тебе столько? Разве я не сделал тебя счастливой?

— Ты убил Тони! — она сорвалась на крик.

Он шагнул ей навстречу.

— Да, ради тебя. А на что способна ты, Бет? Ты не знаешь, что такое настоящая любовь. Я полюбил тебя с первой минуты и люблю вот уже семнадцать лет. А что твой Тони? К тебе все само плыло в руки. Потому что ты красивая. Все к твоим услугам, и одиночества можно не опасаться. Не надо… прилагать усилия, как некоторым. Всегда найдется какой-нибудь очередной Тони. Все, что от тебя требовалось, — это улыбнуться и сказать «пожалуйста», — он возвысил голос: — А мне ничего не давалось само! Думаешь, мне не хотелось? Да не тут-то было. Отец сам из меня тянул что мог. Я не услышал от него ни одного доброго слова, пока не сделал его богатым. И мать была такая же. Я вернул ей мужа — думаешь, она воспылала благодарностью? Она меня ненавидела! Шарахалась, как от прокаженного! Считала выродком! Я ей и то, и это, а она… Бет, не надо! Не на-аа-а…

Она наступила на детскую куколку — свое подобие — и раздавила ее каблуком. И сразу отпустило сердце. Страх прошел. Перед ней был не мужчина — жалкий мальчишка, не умеющий даже подобрать носки одного цвета.

— Теперь ты мне ничего не сделаешь, Эд, — сказала она. — Ничего. Что, разве не так?

Он повернулся к ней спиной.

— Уходи, — сказал он упавшим голосом, — Только коробку оставь. Хоть это.

— Ладно, так и быть. Пустую.

Когда она поравнялась с ним, он дернулся, словно желая остановить ее, и тут же весь обмяк.

Она уже была на втором этаже, когда он выскочил на лестницу и истерично закричал ей вслед:

— Иди, иди! Но учти, ни с одним мужчиной тебе не будет так, как со мной! А когда ты состаришься и они перестанут исполнять твои желания, ты меня еще вспомнишь! Ты еще пожалеешь о том, что так легко все отбросила!

Она вышла на заснеженную улицу. Легкий морозец приятно холодил лицо. Ей предстояло пройти пешком добрых две мили, но это ее не смущало. Ей даже хотелось пройти по морозу. Хотелось очиститься.

Странно, но ей по-своему было жаль этого взрослого мальчика, чья изуродованная душа с кулачок разрывалась под напором сверхъестественных сил. Да, ей было жаль этого мальчика, который пытался сделать из взрослых людей послушных солдатиков и в ярости давил их, если они артачились или разгадывали его намерения.

А что сказать о ней? О ней, от природы награжденной всем, чего лишен он, хотя тут не было ни его вины, ни ее заслуги? Она вспомнила свой спор с Элис. С каким слепым безрассудством, с какой безоглядной ревностью хваталась она за того, с кем было не столько хорошо, сколько удобно.

А когда ты состаришься и они перестанут исполнять твои желания, ты меня еще вспомнишь!.. Я знаю, чего ты хочешь.

Неужели она так ничтожна, чтобы хотеть так мало?

Господи, сохрани и помилуй.

Половина пути осталась позади. На мосту она помедлила, и вот вниз, одна за другой, полетели магические атрибуты Эда Хамнера. Последним вниз полетел игрушечный красный «фиат», он несколько раз перевернулся в воздухе и наконец исчез в снежной метели. Дальше она шла налегке.

Перевод С.  Таска.

Морис Сандоз. ТСАНТСА.

Для тех читателей, которые не знают, что такое тсантса — и этого не стоит стыдиться — я начну с объяснения.

Слово имеет индейское происхождение и знакомо только индейским племенам, живущим на экваторе, там, где побывало буквально считанное число европейцев. Оно означает военный трофей: голова обезглавленного врага, но это не скальп. С помощью специальных процедур, хранящихся насколько это возможно в секрете, отрезанная голова не поддается разрушениям, но сильно уменьшается в размере и может быть величиной с апельсин или даже с утиное яйцо. Странно то, что это сжимание, сокращение тканей, не деформирует черты лица врага. Лицо можно узнать, вы как будто смотрите в бинокль, только с обратной стороны.

Если верить теории, которая была разработана исследователями по изготовлению этого мрачного трофея, то я могу дать вам рецепт. Но я боюсь, что этот рецепт может обескуражить моих читателей, и особенно прекрасный пол, даже больше, чем рецепт великого Фателя по приготовлению жаренного цыпленка, который начинается словами: «Возьмите тушки трех хороших уток…».

Вот рецепт по изготовлению тсантсы: «Возьмите голову вашего врага, не выдергивая волосы, убедитесь в том, что она отделена от туловища недавно. С помощью острого инструмента — очень хорошо подойдут специальные ножницы для игр с разрезанием картинок — надрежьте скальп вокруг головы, начиная со впадины на затылке. Очень важно делать надрез, не задевая волос, и остановиться на лбу, где начинают расти волосы. Если все сделать тщательно, надреза видно не будет.

Рука должна быть осторожной и вместе с тем твердой, что легко достигается после третьей или четвертой головы.

Отогните два края надреза и постепенно снимите всю кожу с черепа вместе с мускулами лица, стараясь ничего не порвать.

В эту мягкую маску вложите круглый камень размером чуть меньше головы вашего врага. Камень должен быть разогрет до температуры кипящего масла.

Зашейте рану, смажьте лицо ферментным фруктовым джемом, вино очень хорошо подойдет для обмывания лица — в который вы уже положили кожуру граната или другого фрукта, богатого танином. Положите свое изделие на восемь часов на солнце, защитив его от мух.

На следующий день уберите швы и замените камень другим горячим, но более меньшего размера.

Повторять эту операцию каждый день до тех пор, пока ткани не перестанут сокращаться. И тогда вы получите долгожданную голову и сможете насладиться результатом своих усилий.

Во избежание порчи готового изделия необходимо до начала этих процедур положить в рот маски кусок камфоры, так как на более поздней стадии губы, уже зашитые кетгутом, затвердеют и раскрыть их будет невозможно. Если вы будете точно следовать нашим советам, вы сможете сохранить тсантсу для своих потомков».

Это было в Марселе, где благодаря доктору Марченду я в первый раз посетил психиатрическую больницу. Странным было то, что во время своего уже первого посещения я наблюдал самые любопытные случаи сумасшествия, ранее изучаемые мной. Это все равно, что сорвать банк в Монте-Карло, впервые сев за рулетку.

Видимо, я должен отметить, что, несмотря на мой первый легкий успех, который вселил в меня уверенность, я должен был проявить терпение, чтобы найти другие случаи, требующие изучения.

Частная больница в Марселе находилась недалеко от зоопарка. Когда я посещал больных, живущих за запертыми дверьми, у меня появлялось странное ощущение, что это очень похоже на зоопарк, где звери живут за толстыми решетками своих клеток.

Доктор Марченд, которому я откровенно объяснил цель моих визитов, задумчиво осмотрел меня с головы до ног, лицо стало неприветливым. Но вдруг оно озарилось.

— Я придумал, — облегченно воскликнул он, — Вы ведь понимаете, что я ограничен правилами медицинской этики. Большинство наших пациентов из добропорядочных и, — он сделал паузу, — богатых семей города и окрестностей. Чем меньше я рассказываю о них, тем их родственники лучше ко мне относятся. Однако у меня живет мужчина лет сорока, он нездешний, семья его живет в Бразилии. Родственники раз в год присылают чек, причем авансом. Они никогда не справляются о его здоровье, и я их не осуждаю, так как он неизлечим. Они только спрашивают, жив ли он еще и надо ли им продолжать посылать деньги.

Думаю, что, если расскажу вам о нем и его болезни, я не наврежу ни ему, ни родственникам. Вы не могли бы сейчас пойти со мной?

Я молча согласился и пошел за доктором на третий этаж в относительно новой части здания, где «отдыхали» выздоравливающие и усталые пациенты, большая часть которых больше уже никогда не увидит Марсель, разве что только сквозь зарешеченные окна своих комнат, кстати сказать, очень чистых и уютных.

Доктор Марченд постучал в дверь комнаты, которая была расположена, помню как сейчас, в конце коридора. Низкий голос ответил: «Войдите».

Вытянув ноги, на легком стуле сидел мужчина в халате, закутанный в шаль. Лицо мужественное, молодое.

С первого взгляда меня потрясла элегантность его рук, длинных и худых, как у мумии. Потом мое внимание привлекло лицо. Я не мог оторвать от него глаз. Черты лица были правильными, брови красиво изогнуты над чудными яркими глазами, четкая и чувственная линия губ. И тем не менее его лицо мне было неприятно.

В нем чего-то не хватало, и я понял чего, когда он встал, чтобы поздороваться с нами.

Он был высоким и на первый взгляд казался хорошо сложенным, но голова как-то не соответствовала его телу.

Если смотреть на него в профиль, то это не так бросалось в глаза, но если смотреть на него в анфас, то было видно, что голова слишком мала для его большого тела. Лоб был как-то «сжат», что производило неприятное впечатление.

«Последний из рода», — подумал я и сел. Пока доктор расспрашивал больного о самочувствии, я осматривал комнату. Много книг на различных языках. Рядом с полным собранием сочинений Пруста стоял Томас Манн, книги Хаксли и Лоренса — рядом с Д’Аннуцио.

Тот порядок, который царил в этой комнате, говорил о том, что здесь живет вполне нормальный человек.

— Мой друг хотел бы познакомиться с вами, — сказал доктор, закончив задавать свои обычные вопросы. — Он изучает метафизические и физические проблемы. Поэтому я рассказал ему о вас. Из соображения осторожности я не стал говорить ему о вашем деле, но, может быть, вы сами почувствуете желание поделиться с ним своим рассказом. Воображаю, как вы его заинтересуете, и, может быть, это кому-то поможет, если, конечно, еще найдутся такие, кто захочет повторить ваш опасный эксперимент.

Должен признаться, что преамбула доктора разожгла мое любопытство до крайней степени, и я мысленно молил бога, чтобы пациент не замкнулся в себе. Психиатры подтвердят, что такие ситуации часто встречаются.

— Мой эксперимент! — воскликнул Джоуз Ф. — Мое преступление, вы это имели в виду, доктор? Вы намекнули, почему я должен повторить свой рассказ, в самый последний раз, рассказ о событиях, которые привели меня к вам.

Доктор Марченд встал.

— Вам известно, Дон Джоуз, что я знаю вашу историю наизусть. Вы ни разу не изменили голоса, порядка событий. Вы извините меня, если я оставлю вас наедине с моим другом. У меня много гостей (я заметил, что доктор избегал говорить «пациент»), я им постоянно нужен, я не хочу приобретать врагов среди них.

— Идите, доктор. Ваш друг присоединится к вам, как только я закончу свой рассказ.

Прежде чем уйти, доктор протянул мне пачку сигарет.

— Пригодится, — сказал он. — История, которую, вы сейчас услышите, очень длинная.

— Я не буду представляться, — начал мой собеседник. Достаточно сказать, что я француз, а звание Дона Джоуза я не заслуживаю, его мне дал доктор Марченд, он любит шутить. Мой отец родился в Бразилии и сколотил состояние на сахарном бизнесе. Когда он умер, все его состояние по завещанию перешло его брату, который являлся моим опекуном, вернее, который стал моим опекуном, когда я попал сюда. Моя мать умерла сразу после моего рождения. Когда я достиг соответствующего возраста, меня отправили в Рио, в колледж.

Я думаю — и доктор согласен со мной, — что полное отсутствие материнской нежности, которую не могли заменить ни контакты с равнодушными однокашниками, ни редкие встречи со священниками, — стало причиной того, что я узнал все задолго до наступления половой зрелости. Я скажу больше и признаюсь, я мечтал, чтобы мной кто-нибудь руководил, учил. Я хотел быть под властью представительницы противоположного пола, нежной и вместе с тем волевой.

Я заметил, что Дон Джоуз с особым удовлетворением подчеркнул слово «волевой».

— Ха! — подумал я — Несомненно жертва мазохизма.

А мистер Ф. продолжал свой рассказ:

— Все женщины бразильского общества, с которыми я был знаком, казались мне нежными и кроткими, что никак не соответствовало моему идеалу. Многовековое португальское влияние и засилие религиозных догм делало их послушными и жертвенными в замужестве. Но с другой стороны, они мгновенно терялись, столкнувшись с непредвиденными трудностями. В путешествиях, например, их ужасает все: незнакомая еда, иностранные языки, даже испанский, хотя он почти не отличается от их родного языка; самые незначительные мелочи расстраивают их и все пугает — вид незнакомого насекомого, например, и даже слуги, которых они раньше не видели.

Я быстро сообразил, что в Рио среди бразильских женщин мне никогда не найти молодую энергичную (я снова обратил внимание, с каким удовольствием он произнес слово «энергичную») женщину, которая сможет вырвать меня из мужского общества, где я был вынужден находиться с раннего детства и где мне было плохо, потому что я боялся преследований.

(При слове «преследование» я навострил уши. Может быть, я сейчас услышу некоторые свидетельства больного, страдающего манией преследования? Но скоро понял, что ошибся.).

— Рио, как вы знаете, морской порт, куда каждый год пароходы привозят толпы иностранцев со всех концов света, которые обосновываются здесь в надежде сколотить, а кто-то увеличить состояние. Кого-то привлекала красота столицы, чудесные пляжи, кто-то приезжал изучать неисчерпаемые ресурсы страны.

Это случилось, когда американский лайнер «Новая звезда» подошел к причалу, — я встретил Алис и ее мать.

Они приехали в Рио-де-Жанейро для получения наследства брата Алис. При жизни он был нежелательным родственником, родня не признавала его, так как он обладал многими отрицательными качествами. Но как только семья узнала, что он оставил после смерти кое-какие деньги, она тут же обнаружила, что он обладал рядом достоинств, и нагло объявила о своем с ним родстве.

Здесь Джоуз Ф. прервался:

— Семья, о которой я говорю, — сказал он, — была очень известной. Вы не против, если я буду называть их… Хойет?

Я согласно кивнул.

— Трудности, связанные с замораживанием капиталов, заставляли миссис Хойет и ее дочь жить в Бразилии, где они могли понемногу использовать этот неожиданный капитал. Я думаю, что у миссис Хойет в Нью-Йорке были скромные доходы, и этот приезд в Бразилию, где они могли их не трогать, воспринимался как неожиданное счастье. Во всяком случае, мать и дочь выехали из отеля и сняли комнаты в Рио в уютном колониальном домике в тени небоскребов, опоясывающих морской берег в Копакабане.

Слушая этот рассказ, составляющий пролог к приключениям Джоуза Ф., я не мог не отметить, что даже если с его головой было не все в порядке, ничего странного я не заметил в его речи, и я восхищался точными описаниями, логикой, соблюдением хронологии.

— Если я не ошибаюсь, с миссис Хойет меня познакомили на благотворительном базаре. Я старался быть с ней приветливым, хотя еще не видел ее дочери, которая была известной красавицей, и она оценила это, полагая, что галантность моя не была показной. Видимо, ее раздражало быть только «мамой красавицы Алис», тем более, что она и сама была еще довольно красива, чего часто никто не замечал.

После третьего бокала шампанского она решила, что я «хороший мальчик», и познакомила меня с дочерью.

Я пригласил Алис на танго. О, это танго! Я до сих пор его помню.

— Боже, — подумал я, — если он будет в деталях рассказывать об этом танго, когда он перейдет к сути?

— Мисс Хойет танцевала великолепно, но я заметил, что несмотря на то, что мы двигались с ней в такт, она не отдавалась до конца воле партнера.

Поймите меня правильно. С ее стороны не было активного сопротивления, что могло бы нарушить рисунок танца. Как это выразить? Это был какой-то вид сотрудничества, но не лишенный страсти. Таким образом, я почувствовал, что она только симулирует покорность, а на самом деле именно она «ведет» меня, хотя и делает это практически незаметно.

Прижавшись друг к другу, мы кружились под люстрами в большой комнате казино, но мы ни разу не приблизились к тому месту, где в безнадежном одиночестве сидела миссис Хойет и курила сигарету за сигаретой, опершись локтем о мраморный стол, рядом с которым, ожидая нас, стояли два стула.

Я использовал всю свою изобретательность, чтобы заставить свою партнершу приблизиться к ее матери. Но каждый раз без всякого, как я уже сказал, очевидного давления с ее стороны ей с успехом удавалось избежать этой части комнаты, которая, видимо, ассоциировалась у нее с какой-то напряженностью, посягательством на ее свободу.

Поверьте, я был на седьмом небе. Наконец я встретил женщину, которая «доминировала» в наших отношениях, о чем я давно тайно мечтал.

Вы, видимо, догадываетесь, что на этом танго дело не закончилось. Мы виделись каждый день, гуляли по Рио и его чудным окрестностям. Мы часто гуляли в знаменитых ботанических садах. Там, в тишине тропических беседок, у меня было время изучить и постепенно узнать странный характер моей спутницы. Она не любила красивые вещи, зато интересовалась всем странным и даже чудовищным. Она могла пройти мимо красивых, чудно пахнущих роз и магнолий, зато завороженно рассматривать отвратительное растение, пожирающее насекомых, или долго стоять перед жуткими чашечками аронника.

— Посмотри на этот цветок, — говорила она, — он похож на паука, который только что поймал бабочку! Он выглядит неестественно, как будто он сделан из змеиной кожи.

Конечно, мне было немного не по себе от этого, но совсем немного! Юношеский максимализм, думал я, она просто очарована необычными формами.

Ходили мы и в зоопарки Рио, восхищались — по крайней мере я — изумительной коллекцией птиц.

— В четверг мы должны еще раз прийти сюда, — сказала мисс Хойет.

— Почему в четверг? — удивленно спросил я.

— Именно в четверг кормят змей, — спокойно ответила она.

Мы действительно пошли туда в четверг, и даже сейчас я жалею об этом. Тот, кто не видел, как удав сначала душит, а затем методично уничтожает морскую свинку или кролика, тот вряд ли сможет представить, какое это безобразное и жуткое зрелище! Именно жуткое, я нисколько не преувеличиваю.

Все умышленное и неминуемое всегда кажется мне ужасным. Как медленно подбираются змеи к предназначенной им жертве, чтобы заворожить и сразу не испугать ее, как они дробят и затем проглатывают ее, все еще бьющуюся в конвульсиях. И это было неминуемо, как ход минутной стрелки. Для обычного наблюдателя стрелка часов кажется малоподвижной, но ведь за час она делает полный круг и отмечает последний вздох многих несчастных смертных.

Мой собеседник казался очень возбужденным. Я занервничал и украдкой мысленно измерил расстояние до двери и до колокольчика.

Мистер Ф. заметил, что я отвлекся, но не понял истинной причины.

— Не волнуйтесь, — сказал он, — нам не помешают. Доктор Марченд дал строгие указания, чтобы нас не беспокоили. (Я же, со своей стороны, очень пожалел, что доктор Марченд слишком много на себя взял.).

— Я не хочу подробно описывать наши отношения, но, однако, должен признать, что я весь был во власти очаровательной мисс Хойет, которая ставила на мне свои гибельные эксперименты.

Я совершенно ясно осознавал, что она думает только о своем удовольствии, а что думаю я, ей безразлично. Но я так страстно любил ее, что ее удовольствия были моими. Я был ее пленником. Я был опутан невидимыми нитями и не подозревал об этом. И, хотите верьте, хотите нет, я всегда чувствовал себя ее должником и все время старался избавиться от этого воображаемого долга, одаривал ее пустяковыми подарками, которые усиливали нашу взаимную привязанность. Я предоставил мисс Хойет самой выбирать подарки, так как не был уверен, что смогу сделать правильные покупки. Она делала это так умело, что я почти был уверен, что именно я выбирал те или иные вещи. Словом, снова и снова повторялось то известное танго. Я думаю, что я веду партнершу, на самом же деле именно она вела меня туда, куда хотелось ей.

Первым привлек ее внимание маленький рубин, выставленный в витрине магазина братьев Кристобалдов, где можно было купить бабочку, помещенную между двумя стеклянными пластинами, или португальское распятие, огромный аквамарин или берилл цвета кристаллизованной ангелики.

— Если бы у меня был этот рубин, я бы заказала для него необычную оправу, — заметила она.

Я купил камень и протянул ей.

— Ценность этого рубина мала, так как он непрозрачный. И только поэтому я тебе разрешаю подарить его мне. Но он мне нравится больше всех. Он похож на каплю запекшейся крови.

И, естественно, когда Алис положила этот кабошон размером с горошину на тыльную сторону бледной руки, можно было подумать, что она оцарапалась о куманику и из невидимой ранки выступила капля крови.

В другой раз она заинтересовалась кристаллом, в который был чудесно вкраплен турмалин.

— О Боже мой! — закричала она, — Посмотри на этот кристалл! Он кровоточит! Ты видел что-нибудь более экстраординарное? Как ты думаешь, это очень дорого? Даже страшно представить, что он попадет тому, кто не сможет понять трагедию этого камня.

Нужно ли говорить, что я купил ей этот камень, истекающий кровью.

Так начался наш роман. Миссис Хойет мало интересовалась нашими отношениями, сам же я стал ей безразличен с тех пор, как влюбился в ее дочь. Однако однажды я встретил ее одну в холле гостиницы и предложил пойти в кондитерскую выпить чашку чая.

— Если хотите, — холодно ответила она.

В кондитерской она вместо чая попросила портвейна. Выпив, она стала не то чтобы более дружелюбной, но по крайней мере более разговорчивой.

Мы поговорили о Нью-Йорке и Лос-Анджелесе, о жизни в Вашингтоне и Бостоне, о моем, сказал я ей, любимом городе. Мое искреннее признание смягчило ее.

— Я родилась в Бостоне, — сказала она.

Позже, когда я, проводив ее до дверей дома, стал прощаться, она посмотрела мне прямо в глаза и произнесла загадочную фразу, истинный смысл которой открылся мне много позже.

— Мой дорогой мальчик, не поощряйте все фантазии Алис, не потакайте всем ее капризам.

Мне показалось, что она специально подчеркнула слово «всем», хотя я должен был почувствовать в них неясно выраженную угрозу.

Примерно через месяц мы с Алис снова оказались в магазине братьев Кристобалдов. Обходя его, мы наткнулись на витрину, которая была менее освещена по сравнению с другими, и поэтому мы не замечали ее раньше. Там были выставлены оскаленные маски из Китая и Японии, несколько Полинезийских идолов. Все они стояли вокруг очень странной вещи, которую я должен описать. Вы знаете, что такое тсантса?

Я ответил, что знаю.

— Тогда мы сэкономим время, — ответил он, — я только должен сказать, что эта тсантса была установлена как-то странно.

Из алебастрового основания торчал стеклянный стержень, который исчезал в шее маленькой человеческой головы размером не больше апельсина.

Место, где шея была отрезана, закрывалось украшением из птичьих опереньев, которое не смягчало, а скорее подчеркивало жестокий аспект трофея.

Длинные волосы опускались до основания и при малейшем сквозняке мягко колыхались, и эта маленькая жуткая фигура как бы оживала. Без сомнения голова свободно держалась на стеклянном стержне, и поэтому при малейшем движении воздуха в комнате голова покачивалась из стороны в сторону. Я мог вас уверить, что какая-то покорность движений этой головы производила большое впечатление. Алис Хойет завороженно смотрела на эту голову и, сама не осознавая, качала головой в такт движениям тсантсы. Мне явно почудилось, что она задает мумии многочисленные вопросы и получает удовлетворительные ответы.

— Так, — вдруг сказала она. — Эта первая вещь в моей жизни, которую я действительно бы хотела иметь… Но только…

Я не мог не заметить, что моя милая подруга на этот раз не прибегла к своей обычной манере и не завуалировала свою просьбу. Нет, она говорила абсолютно прямо. Я также отметил, что с ее стороны было не очень красиво дать мне понять, как мало она ценит мои многочисленные маленькие подарки по сравнению с этим новым сокровищем. Но больше всего меня шокировало то, что молодая, красивая и очаровательная девушка хотела иметь такую крайне отвратительную вещь. Я не скрывал своих чувств.

— Мне не нужна эта тсантса, — сказала она, посмотрев на меня своими голубыми глазами цвета барвинок. Таких глаз я больше никогда не видел. — Нет, мне не нужна эта тсантса, я хочу другую, а какую, я скажу тебе в другой раз, когда ты будешь более дружелюбным.

Мы молча вышли из магазина — молчание было неприятным, в нем чувствовалась угроза.

С этого дня Алис абсолютно изменилась, по крайней мере по отношению ко мне.

Она, как всегда, была дружелюбной — нет, вернее соблазнительной, никогда раньше она не была для меня такой притягательной, и я никогда не желал ее так сильно, как тогда. Но она полностью лишила меня своих милостей, как больших, так и маленьких, хотя я должен признать, что и раньше она одаривала меня очень скупо.

Правда, мы часто виделись и обедали вместе, но все наши свидания стали — как бы это точнее сказать — ужасно платоническими, настолько платоническими, что я был в отчаянии. Ведь легче просто переносить отсутствие ласки, нежели лишиться их тогда, когда ты уже привык к ним.

— Итак, вот чем вызвана болезнь, — подумал я, — «подавление либидо» со всеми вытекающими отсюда последствиями. Как бы понравилась эта история Фрейду!

— Больше в наших отношениях не было флирта, не было больше поцелуев. И все же Алис часто пристально смотрела на меня своими чистыми глазами, а ее улыбка как будто спрашивала: «Когда ты захочешь меня?».

Я решил объясниться с ней.

— Ты болен, мой друг, — ответила она, — это ты изменился, а не я. Я все та же.

Но даже говоря это, она положила руку мне на грудь и мягко, но твердо отстранила меня от себя. Но этот жест сказал мне больше ее слов. Я по неопытности открыл свое сердце матери Алис.

— Должно быть, я чем-то не угодил Алис, но не знаю чем. Она явно не избегает меня, но между нами как будто появилась стеклянная стена.

Миссис Хойет взглянула на меня, в ее глазах не было удивления, хотя в них был оттенок грусти.

— Может быть, это и лучше для вас, — наконец сказала она, — Алис капризна.

Она ушла.

И вдруг мне показалось мое поведение чудовищным. Ведь я никогда — нет, никогда не обсуждал планов на будущее со своей красивой подругой.

Я вел себя непростительно, как эгоист, думая, что так может продолжаться вечно. Я бессознательно решил, что она любит меня так же сильно, как и я ее, и мне не приходило в голову, что наши легкие свободные отношения могут измениться, могут возникнуть проблемы, которые надо будет решать.

При первой же встрече я сказал Алис, что понял, как неправильно я себя вел, извинился и попросил ее стать моей женой.

— Ты болен, — во второй раз сказала она. — Разве это не счастье быть свободным, не связанным со мной или другой женщиной? Что касается меня, то я не собираюсь связывать себя ни с кем. Что может быть лучше свободы!

Итак, я ошибся. Алис не волновал характер наших отношений, несмотря на то, что они компрометировали ее.

Напрасно или нет, но я передал этот разговор миссис Хойет. Несомненно, мне хотелось оправдать себя немного в ее глазах, чтобы не выглядеть бессовестным соблазнителем.

— Я была бы счастлива видеть вас своим зятем, — ответила она спокойно, — хотя… вам лучше пренебречь моим мнением.

Затем, отбросив этот мягкий тон, она добавила:

— Вы зря теряете время. Моя дочь не любит мужчин. Нет, — сказала она, подняв руку, как бы отмахиваясь от жутких подозрений, — нет, я не это имею в виду. Моя дочь никого не любит. Она любит вещи.

Миссис Хойет снова сделала ударение на слове «вещи». Она сказала это таким выразительным тоном, с каким обычно произносят слова: честь, свобода, долг.

Итак, истина заключалась в том, что она никого не любила, она любила только вещи. Это означало, что ее собственная мать понимала, что ничего не значит для дочери. А уж я-то тем более, или, по крайней мере, начинал что-то значить только тогда, когда этой единственной в своем роде девушкой овладевало желание приобрести какую-то вещь, будь то кроваво-красный рубин или розовый турмалин, вкрапленный в кристалл.

Я плохо спал этой ночью. Мне казалось, что я вообще не спал. Всю жизнь я мечтал найти женщину-лидера, которая любила бы меня за то, что я подчинялся ей. А вышло так, что эта женщина только пользовалась мной. Как это унизительно!

Я был уверен, что любим женщиной, а на самом деле получалось, что я любил сирену. А она пользовалась мной для приобретения понравившихся ей вещей.

Джоуз замолчал. Он достал платок и вытер лоб. Воспоминания о прошлом разволновали его, отнимали силы. Мне хотелось помочь ему.

— Вы утомлены, — сказал я ему, — и это моя вина. Может быть, лучше прийти завтра? Мы начнем с того места, на котором остановились сегодня.

— Невозможно, — ответил он, — сколько раз я мысленно переживал все эти события, которые привели меня сюда. Если вы уйдете, я все равно буду продолжать рассказывать, но уже один в этой тюремной камере, как я уже делал это тысячу раз и больше. И если вы придете завтра, я начну с самого начала, чтобы сохранить точную последовательность событий. Нет, пожалуйста, я прошу вас дослушать до конца.

Его волнение испугало меня, но настойчивость просьбы убедила меня в том, что, если я останусь, я нанесу ему меньше вреда.

— Я внимательно слушаю вас, — ответил я.

Казалось, Джоуз Ф. приободрился при этих словах и продолжал более спокойно.

— На следующий день мне в голову пришла утешительная мысль. Я был молод, свободен, я был богат. И я мог позволить себе роскошь иметь необъяснимую подругу. Я мог удовлетворять ее желания и зарабатывать ее улыбки. Словом, я мог дать ей все, что она хотела, а взамен получать ласки, которые высоко ценил.

Я надеялся, что из этого что-то получится, но на самом деле я был повержен безусловно, абсолютно побежден.

Алис, должно быть, поняла, что я сдался на ее милость, так как она тотчас сделала шаг к сближению. Она старалась быть веселой, заставляя забыть меня о том, что между нами появилась какая-то натянутость. Фактически же она хотела только укрепить свое влияние.

Ее «капризы», как их называла миссис Хойет, не были обременительными. Иногда это было катание на лодке при лунном свете или покупка редких цветов, более странных, нежели красивых. Я хорошо помню тот день, когда мы, бесцельно гуляя, снова попали в тот магазин. Не желая того, я снова вспомнил танго, себя, послушного кавалера, и мою партнершу, которая незаметно вела меня подальше от того места, где сидела ее мать.

Мы шли по лабиринту узких улочек без особого интереса, разговаривая то об одном, то о другом, и вдруг наткнулись на цветочный рынок.

Она даже не взглянула на душистые цветы, красиво уложенные в корзинах. Гуляя по цветочному залу, она остановилась перед витриной своего любимого магазина.

Я автоматически задал вопрос, и звук собственного голоса потряс меня.

— Тебе здесь что-то нравится, моя дорогая Алис?

Она ответила немедленно.

— Ты прекрасно знаешь, что я хочу тсантсу.

Я был в шоке. Эта красивая молодая особа, чья одежда говорила о прекрасном вкусе и чья походка была легкой и грациозной, обладала патологическими отклонениями. Она просила, умоляла, проявляя нездоровую настойчивость — дать ей эту действительно жуткую вещь.

Было уже поздно что-то предпринимать. Кроме того, у меня уже не было сил протестовать.

— Давай зайдем, — довольно резко сказал я.

— Но, дорогой мой, — спокойно ответила она, — я хочу не эту тсантсу. Я хочу единственную в своем роде тсантсу.

Она замолчала.

— Боюсь, я не совсем понимаю, что ты имеешь в виду, — сказал я, — все тсантсы более или менее одинаковы, и по размеру, и по исполнению, и эта — вполне подходящая — извини меня — подходящая, как и другие.

— Но мне нужна тсантса, которая не похожа ни на одну тсантсу в мире, — ответила она, решив на этот раз довести дело до конца. — Я хочу тсантсу, изготовленную из головы белого человека… и она должна быть светловолосой, — добавила она.

Я не верил своим ушам.

— Что за жуткая шутка! Ты шутишь, Алис, не так ли? — сказал я, чувствуя себя не очень уютно от решительного и мрачного вида Алис. — Кроме того, такой тсантсы не существует, — в заключение сказал я, чувствуя, что шутка звучит сомнительно и довольно затянулась.

— Ну, значит, нужно сделать — вот и все, — сказала она.

Выходя из магазина, она напевала свою любимую русскую песенку, которую часто пела.

«Я хочу то, чего нет на свете. Я хочу то, чего не существует».

Мы шли домой в полном молчании. Я попрощался с ней около дверей. Вдруг она поцеловала меня.

Через три дня я случайно очутился — интересно, было ли это случайно — около того магазина. Я вошел и сделал несколько ненужных покупок. Затем я разговорился с хозяином магазина, который хорошо знал меня и считал своим другом, и обсудил с ним возможность производства тех небесно-голубых бабочек с металлическим блеском, из которых изготовляются сувениры сомнительного вкуса для иностранцев.

— Почему, — сказал я, — они истребляют этих прекрасных насекомых, которые встречаются все реже? И вы это принимаете, так как вы вынуждены повышать ежегодно цены на них.

— Несомненно, несомненно, — ответил мистер Кристобалд. Боюсь, он сожалел больше об исчезновении источников доходов, чем небесных бабочек.

Но разве я пришел сюда говорить о бабочках? Я сознавал, зачем на самом деле я пришел сюда, и мне было стыдно, что я не могу заговорить о нужном мне деле с этим хитрым дельцом или даже признаться себе в истинной причине моего прихода в этот магазин. Только взявшись за ручку двери, я почувствовал в себе силы задать самый важный вопрос.

— Сколько может стоить тсантса типа вашей, которую вы недавно нам показывали?

— Она не продается, — ответил продавец, — а точнее, она уже не продается. — И стараясь смягчить свой отказ продать мне тсантсу, добавил. — Правительство запретило приобретать их.

— Но где вы купили ее?

Я рискнул, хотя и не надеялся на правдивый ответ. Продавец антиквариата вряд ли будет разглашать источник своих товаров. Но он ответил.

— В Тринидаде, в антикварном магазине Суисса.

Он дал мне имя и адрес.

В тот же вечер я написал туда письмо. Вы, наверное, понимаете, что я не был настолько прост, чтобы упомянуть о трофее, который был изготовлен благодаря обезглавливанию белого человека. Я спрашивал, могут ли они изготовить тсантсу. Я также спрашивал, сколько может стоить такого сорта антиквариат для музея, добавил я, чтобы повысить себя в своих собственных глазах и чтобы дать им понять, что меня лично эта вещь не интересует. В P.S. я приписал, как будто этот вопрос мне только что пришел в голову, — существует ли тсантса, сделанная из головы европейца?

Я стал ждать ответ.

К моему удивлению, ждать пришлось недолго. Через три недели почтальон принес письмо из Тринидада.

Мистер Ф. встал и достал из шкафа письмо. Бумага пожелтела, чернила выцвели — видно было, что письмо написано очень давно.

Я прочитал его и попросил разрешения снять с него копию. Он согласился. В письме было написано следующее:

«Сэр!

Как вы знаете, любые операции с тсантсами строго запрещены как Британским, так и Бразильским правительствами на достаточных основаниях. По некоторым техническим деталям, которые я не буду здесь описывать, было установлено, что некоторые из них были сделаны совсем недавно, что это были не военные трофеи, а изготовлены специально для продажи частным коллекционерам. Но так как вы интересуетесь от имени музея, я сообщаю вам, что у меня есть хороший экземпляр тсантсы воина, который я изготовил еще до введения нового закона. Вы можете посмотреть ее. Кстати, мое доверенное лицо едет в конце этого месяца в Рио.

Я предпочитаю не обсуждать в письме вопрос стоимости этого крайне редкого изделия, но нужно иметь в виду очевидный факт, что мы имеем дело со „специализированным“ видом антиквариата, стоимость которого складывается не только из условий секретности производства этих изделий, но больше всего из трудностей нахождения „сырого материала“, из которого они изготовляются.

P. S. В книге „Curiosidad de las Amazonaz“ упоминается о существовании тсантсы, сделанной из головы белого миссионера, убитого аборигенами на берегу Амазонки. Конечно, эта вещь никогда не появлялась и не появится на рынке».

Мистер Ф. помог мне расшифровать полустертые строчки письма.

— Я припоминаю, — продолжал он, — что, когда я читал последнее предложение, в ушах звучала русская песенка, которую так любила Алис:

«Я хочу то, чего нет на свете. Я хочу то, чего не существует».

Затем чувство облегчения охватило меня.

— У Алис, — подумал я, — никогда не будет этой жуткой тсантсы.

Я был так счастлив, что даже не потрудился ответить на письмо из Тринидада.

Ах! Сэр, если бы я тогда ответил на письмо и довел дело до конца, зло было бы предотвращено. Почему я не написал и не сообщил, что мне не нужна тсантса воина?

Прошел месяц. Счастливый месяц. Алис была нежна и трогательна. Она дарила мне свои ласки, и мне казалось, что стоит мне захотеть, и я могу добиться от нее большего.

Однако ее мама, казалось, избегала меня. Конечно, в этом была моя вина. Я так глупо доверился ей, и она теперь знает, что наши с ее дочерью отношения не только дружеские.

Однако однажды, встретив меня в отеле, она просто спросила:

— Почему вы не путешествуете? Почему? Это же такое прекрасное лекарство!

Я вспомнил фразу из Джина Кокто о курильщике опиума. Сказать курильщику: «Брось курить, и ты будешь счастлив», все равно, что сказать Ромео: «Убей Джульетту, и тебе станет легче».

Путешествовать? Одному? Это все равно, что убить Джульетту. Нет, нам предназначено быть вместе. Я живу, если только рядом она. Мы возобновили наши ежедневные прогулки и иногда забирались в такие дальние уголки, как пагода под названием «Китайский вид» на гранитной скале около Рио.

Отсюда были видны многочисленные бухты вокруг города.

Как раз я возвращался из одной из таких экскурсий, когда ко мне обратился портье в отеле.

— Вас спрашивал мужчина, сэр. Он придет еще раз сегодня вечером.

— Как его зовут?

— Он не назвался, но сказал, что вы его ждете, — ответил портье, и в его голосе отчетливо проскальзывали неодобрительные нотки. Очевидно, мой визитер был персоной нон грата.

— Я никого не жду сегодня, — подумал я, — может быть, насчет каких-то услуг.

В девять часов вечера появился мой неизвестный визитер.

Я сразу же понял, почему он не понравился портье.

Он был одет в бизоновые краги, покрытые пылью, и для служащих великолепного отеля, которые были еще большими снобами, чем гости, это было недопустимо.

Он был крепкого телосложения с бронзовой кожей. Но что меня больше всего потрясло, это то, что он был абсолютно лысым. Он не был бритым, лысина его была естественной. Не дожидаясь моих вопросов, он обратился ко мне на плохом португальском языке, перемешанном с испанскими и итальянскими словами.

— Я приехал от сеньора Рохе, — сказал он, показывая на кожаную сумку, которую он держал в руке.

— Рохе? — спросил я. — Я не знаю такого человека.

— Да-да, — ответил он уверенным голосом, — сеньор Рохе из Тринидада.

Услышав название острова, я все вспомнил.

— А! — сказал я. — Я понял, что вы хотите сказать или лучше, о ком вы говорите. Садитесь.

Мой визитер открыл сумку и, развернув шелковый платок, осторожно вытащил тсантсу черного цвета.

— Прелесть! Вам нравится? — закричал этот странный торговец, зачарованно глядя на жуткий объект, который он мне предлагал.

Голова, благодаря секретным процедурам была уменьшена на четверть по сравнению с естественными размерами. Он хотел положить ее мне на колени.

— Нет, нет, не надо, — сказал я и оттолкнул от себя эту жуткую вещь с нескрываемой неприязнью.

Но от моего визитера не так легко было отделаться.

Он достал из кармана письмо. Я узнал свой почерк. Это письмо было написано мной месяц назад.

Мистер Санчес — так звали моего гостя — подчеркнул ногтем P.S., который я приписал в конце письма в надежде, что оно будет выглядеть не стоящим серьезного внимания.

Подчеркнутое острым грязным ногтем, оно вдруг приобрело важное значение, как будто истинный смысл письма содержался именно в этих последних строчках.

— Вам нужна белая тсантса? — вдруг решительно спросил он, наклонившись ко мне, как будто боясь, что нас может кто-то услышать.

— Но, — сказал я, немного отклонившись назад, — у вас что, есть она? Но я думал… Мне писали…

— Белая тсантса, белая, как, — он искал подходящее слово, — как слоновая кость.

И тогда я совершил преступление.

— Сколько стоит? — спросил я.

— Извините, — прервал я его, — почему вы сказали «преступление»? Я согласен, что вы купили вещь, которая запрещена законом. Даже больше, она была получена в результате каких-то преступных действий. Но вы же не виноваты. Если бы не вы, то кто-то другой купил бы ее. Так что вы не виноваты!

Мне показалось, что мистер Ф. слегка покраснел. Я заметил, что он сделал усилие, чтобы продолжать дальше рассказ.

— Сэр, — сказал он наконец, — к несчастью, «преступление» — единственное приемлемое слово. Я убедился в этом, когда Санчес предлагал мне белую тсантсу и просил за нее 100 тысяч песо, у него ее еще не было, он только должен был изготовить ее для меня.

— Но, послушайте, — снова перебил я его, — ведь то, что вы говорите, должно вас, наоборот, немного успокоить. Если Санчес должен был перекупить этот предмет еще у кого-то, это значит, преступление вас не касается вовсе.

— Вы не понимаете меня, — ответил Ф. — Санчес должен был достать эту голову у племени на Амазонке; они же, в свою очередь, не имеют такой тсантсы, а значит, должны изготовить ее по заказу. Теперь вы поняли меня? По заказу.

Признание было закончено.

Казалось, он почувствовал облегчение. Он привычным жестом вытер лоб, хотя в комнате, в которой мы сидели, было довольно прохладно.

Что я мог сказать? Я молчал. В конце концов, я пришел сюда не спорить с человеком, который, как мне сказали, был сумасшедшим, а послушать его рассказ.

— Санчес приезжал ко мне в декабре, и в течение последующих месяцев я ничего о нем не слышал, он сам не подавал никаких признаков жизни, и я надеялся, что он принадлежит миру ночных кошмаров.

Алис стала снова жертвой многочисленных приступов холодности. Может быть, не совсем подходит слово «жертва», так как теперь я склонен думать, что она тщательно рассчитывала манеру поведения со мной. Вместе мы гуляли очень редко, больше она меня не целовала, по правде говоря, она и раньше меня не целовала, а только без видимого неудовольствия отвечала на мои поцелуи.

Когда я жаловался на ее холодность, которую, по моему мнению, я не заслужил, она ничего не говорила и только смотрела на меня красивыми детскими глазами.

Только однажды она произнесла загадочную фразу: «Я не могу ничего поделать. Я разочарована…».

Объяснить загадку она отказалась.

Я решил, что она намекает на тсантсу, но думать об этом, значит, снова переживать эту грязную сделку и ужас от того, что я поддался постыдному искушению. Я отверг это объяснение как слишком простое и первый раз в жизни решил применить на практике знаменитый американский лозунг: «Забудь».

Несмотря на все это, я стал с нетерпением ждать Санчеса, хотя еще совсем недавно ужасался при мысли об этом.

Я был уверен, что от его возвращения зависит очень многое. Даже сегодня я сомневаюсь в том, что мисс Хойет действительно страстно хотела иметь тсантсу. Ее привлекала идея покорить меня, по крайней мере, чтобы я это показывал более явно.

Я не могу избавиться от чувства, что, если бы я слепо потакал всем ее капризам, она бы удовлетворяла мои желания. И это был бы «прекрасный обмен», который всегда лежит в основе бизнеса. Вы видите, в моей истории нет поэзии, которая может быть только в мире кино. Но я был убежден, что это положит конец напряжению между нами, которое возникло из-за ее капризов.

Последняя жара принесла несколько случаев заболевания желтой лихорадкой в Бразилии и более северных странах. Власти очень быстро организовали вакцинацию всех жителей столицы.

Мы с миссис Хойет пошли делать прививки, Алис пойти с нами отказалась.

Думаю, поэтому уже через три недели она была в больнице с диагнозом этой опасной болезни.

Мне не разрешили посетить больную. Примерно в это время, когда жизнь мисс Хойет висела на волоске, на сцене снова появился Санчес. Снова портье сообщил, что ко мне приходил человек, но на этот раз я догадывался, кто это мог быть.

Я послал Санчесу записку с просьбой зайти в мою комнату. Он появился через несколько минут со своей неразлучной кожаной сумкой, на которую я со страхом посмотрел. Что в ней? Не знаю, поверите ли, может быть, такова человеческая природа, но я был рад этому визиту. В конце концов, это был последний акт драмы, которую я уже больше не мог переносить. Ее нужно было играть, и я очень хотел увидеть, как падает последний занавес. Санчес, не здороваясь, открыл кожаную сумку и нежно, что контрастировало с его грубой внешностью, стал разворачивать шелковую материю, в которую была завернута тсантса.

Я посмотрел на нее. Я был шокирован, настолько это отличалось от того, что я представлял. Не знаю, почему, но я думал, что увижу голову белого человека с волосами цвета ореха, которая будет гармонировать с синевой бритого подбородка и бледной желтоватой кожей лица. Но у этой тсантсы были светлые удивительно красивые шелковистые волосы, которые колыхались при малейшем движении головы, как будто они принадлежали живому телу.

Цвет лица был молочно-белый, и на курносом носу — веснушки.

У меня было впечатление, что мне предложили тсантсу, сделанную из головы юноши, студента или даже старшеклассника.

Я отказался потрогать эту часть трупа (как я мысленно называл ее) и попросил Санчеса завернуть ее снова в шелковую материю.

Но даже тогда, когда тсантса была закрыта, я постоянно чувствовал, что это не антикварная вещь, а что-то изготовленное недавно, уж слишком молодым и современным было лицо жертвы. Дальнейшее поведение Санчеса укрепило мое впечатление.

— Сожалею, — сказал он, — что не могу взять с вас только 100 тысяч песо. Нужно было многих заставить молчать и очень нелегко было заставить молчать тсантсу. Совесть очень дорого стоит. Итак, вы должны мне двести тысяч монет.

Санчес был мне так омерзителен (как и я сам себе), что любая сумма устроила бы меня, лишь бы поскорее избавиться от него. Я немедленно, без возражений дал ему чек на ту сумму, которую он требовал.

Санчес ушел, оставив на столе предмет, завернутый в шелк.

Когда я убирал ужасную тсантсу в шкаф, дверь снова открылась.

— Послушайте, — сказал Санчес, — если Национальный банк спросит, за что я получил этот чек, скажите за драгоценный камень.

Санчес снова закрыл за собой дверь.

Итак, драма окончена, и с этих пор я буду жить более приятной жизнью. По крайней мере, так я тогда думал.

На следующий день миссис Хойет, не дожидаясь, когда я приду, как всегда, узнать последние новости об Алис, которая все еще находилась на карантине, попросила прийти к ней домой, где, к моему удивлению, меня проводили в ее комнату.

С первых же слов, которыми она встретила меня, опуская обычные вежливые приветствия, я понял причину нарушения правил обычного поведения.

— Алис умерла, — просто сказала она. — Вы не поможете мне выполнить все необходимые формальности для похорон? Ну, ну, — добавила она, видя, что я побледнел, — быстрее выпейте немного виски, это поможет.

Это были ее единственные сочувствующие слова.

Я молчал все три последующих дня.

Похороны были малочисленными, вероятно из-за боязни заразиться, пришло минимальное количество людей.

Через день миссис Хойет сказала мне, что она решила вернуться в Бостон, где будет организована вторая похоронная служба. Она дала мне понять, что ее дальние родственники в Бостоне не захотят видеть меня на похоронах. Как я мог настаивать?

Я помог ей достать удобную каюту на пароходе, идущем в Филадельфию, а сам решил уехать в Европу с первым же пароходом. Мне казалось, что, уехав далеко от тех мест, где так много пережито, я смогу хоть немного забыть о бремени прошлого.

Я обманывал себя. Именно здесь, в Марселе, я потерпел главное поражение. А теперь я должен вам рассказать очень странную вещь. Никто не верит мне, все, кому я доверялся, как один считали, что я сумасшедший. Я не прошу вас верить, только выслушайте меня. Нельзя заставить поверить в невероятные, из ряда вон выходящие вещи.

Мистер Ф. встал и открыл окно, выходящее в сад. Вдалеке плыл по воздуху Нотр Дам. Все говорило о мире и спокойствии, если бы не толстые прутья на фоне пейзажа, которые напоминали, где мы находимся. Казалось, они предупреждали меня на своем языке, чтобы я был осторожнее и не принимал так буквально всю эту историю.

— В Марселе, — продолжал Ф., сев на стул, — я почувствовал первые признаки болезни, которые привели меня сюда.

Вначале ничего серьезного не было, так, случайная мигрень, которую я объяснил изменениями диеты и климата. Но эти головные боли учащались и усиливались. Вначале они длились по часу, но я принимал аспирин, и боли проходили, позже приступы длились по нескольку часов, и даже большие дозы опиума не снимали их. У меня было ощущение, что моя голова зажималась в тиски и какая-то невидимая сила сжимала ее. Вы можете назвать это самовнушением. И я тоже так думал, если бы однажды, собираясь на свою утреннюю прогулку, я не надел шляпу, которая закрыла мне уши.

«Парикмахер слишком коротко постриг меня вчера», — подумал я.

А так как шляпа была уже старой, я купил новую, тщательно выбрав размер.

Через три месяца, к моему удивлению, новая шляпа тоже упала мне на уши. На этот раз я разозлился. Накануне я не был у парикмахера. Я пошел в шляпный магазин и сорвал на хозяине свою злобу. Он сильно извинялся.

— С начала войны, — объяснял он, — фетр совсем не того качества, да и кожа для подкладки… Я вставлю внутрь плотную тесьму, и она будет вам впору.

Я ушел ободренный.

Прошло еще 3 месяца. Шляпа, конечно, была очень плохого качества и увеличилась в размере.

Я отдал ее коридорному, который, очевидно, был ряд получить почти новую шляпу, и пошел в другой магазин. На этот раз во избежание неприятностей я купил шляпу у Лока. Вы, конечно, знаете, как прекрасно они шьют шляпы и сколько они стоят.

Итак, через 3 месяца мне пришлось поставить в шляпу двойную тесьму, а еще через 3 месяца я убрал ее в сумку со старыми вещами.

Правда становилась очевидной, бросалась в глаза. Голова уменьшалась. Боли, которые все больше усиливались, не снимались даже наркотиками. Только морфий приносил какое-то облегчение. Лекарство частично снимало боль, но оно не могло успокоить мои предчувствия.

Я видел — извините — вижу, как тает мой череп, можно сказать, на глазах. Я был жертвой, я прекрасно понимал, что это странное явление было связано с той жуткой сделкой, на которую я пошел год назад.

Я перебил мистера Ф. Я хотел показать ему, что не хочу обсуждать этот вопрос. Именно так нужно вести себя с сумасшедшими, подумал я.

— А голова тсантсы. Что вы сделали с ней?

— Приехав в Марсель, я передал ее в антропологический музей. Директор выразил мне благодарность за этот дар. Если хотите, вы можете увидеть ее там. Что касается меня, я никогда не пойду туда, даже если мне разрешат выйти отсюда.

Думаю, не надо говорить, — продолжал он с благодарностью за то, что я слушаю его, — что я ходил от доктора к доктору, рассказывал им о своем случае. Все слушали мой рассказ, конечно, как фантастику. Один из докторов, друг моего брата, телеграфировал ему как главе нашей семьи, что он очень обеспокоен по моему поводу, не заботясь о сохранности профессиональной тайны. Потом состоялся семейный совет. Вы знаете пословицу «Отсутствующий всегда виноват».

Я был интернирован.

Поверьте, что я абсолютно был согласен с этим решением по нескольким причинам. Прежде всего я считал себя виноватым, и эта тюрьма, которую вы видите, слишком мягкое наказание за мое «преступление».

Кроме того, я страдал и страдаю от страшных болей. И только больница может обеспечить меня такими дозами морфия, благодаря которым я могу хоть немного поспать, а дома я не смог бы достать такое количество наркотиков.

Но нужно было учесть еще один аспект.

Модификация формы черепа долгое время была заметна только мне, но вскоре она стала бросаться в глаза случайным прохожим. Люди оборачивались и смотрели на меня, когда я проходил мимо. Моя голова была не только конической, но и комической.

Я из вежливости сделал протестующий жест.

— Ради бога, оставим эту тему. Вы сами видите, что я превратился в карнавальную куклу.

Мистер Ф. встал. Я понял, что аудиенция закончена, и он больше не хочет со мной говорить. Более того, у него был очень утомленный вид, и я тоже встал.

— Я уверяю вас, что меня очень заинтересовал ваш случай. Но, на мой взгляд, ваша вина намного меньше, чем вы думаете. Адам никогда бы не сорвал яблока с дерева знаний, если бы не Ева, так и вы никогда бы не купили тсантсы, если бы не фокусы и хитрости мисс Хойет.

— Она умерла, сэр, — вставил мистер Ф., — оставим ее в покое.

И в этот момент я с ужасом понял, что он до сих пор любит женщину, которая убила его.

Глаза моего собеседника странно блестели. Я попрощался и закрыл за собой дверь его комнаты. У меня было чувство, будто я бежал из заключения.

* * *

— Действительно, странная история, дорогой доктор, — сказал я доктору Марченду, который ждал меня в офисе. — Мания преследования, усложненная мазохизмом…

— Вы правильно поставили диагноз, — сказал доктор.

— Однако история со шляпами очень необычная. Пока мы можем судить о ней субъективно, не так ли? — спросил я, — По крайней мере, пока мы во всем не разберемся.

— Нет, нет, — ответил психиатр, — я объясню вам, в чем дело. Вы знаете, что у новорожденного ребенка две половины черепа не соединены вместе. Только через несколько месяцев постепенно края сходятся и плотно срастаются.

В случае же моего пациента этого срастания, по неведомым мне причинам, не произошло. Этот процесс начался только в период зрелости, когда восстановилось минеральное равновесие, что позволило начаться нормальному процессу.

Но этот, очень поздно появившийся шов вряд ли мог провоцировать такие головные боли, на которые жалуется мистер Ф. и которые вполне объяснимы и не надуманы, по крайней мере. С другой стороны, надумано объяснение пациента, которое объясняет все это покупкой тсантсы, изготовленной специально для него. Хорошо, что я захватил эту болезнь и вставил платиновые оси между черепными костями. Операция прошла удачно, в течение года у мистера Ф. не было болей. Когда боли возобновились, я побрил ему голову и увидел, что платиновые пластины согнулись под воздействием непреодолимой силы сближающихся костей.

Конечно, я предложил вставить новые пластины, которые избавили бы его от страданий еще на год. Он отказался и до сих пор продолжает отказываться. А мой принцип — не давить на пациентов, особенно когда они в здравом уме и могут решать вопросы, касающиеся их самих, как этот мистер Ф.

Я поблагодарил доктора и ушел.

Уходя из больницы, я еще раз испытал чувство облегчения, как совсем недавно, когда уходил из комнаты больного.

Спустя несколько месяцев я снова приехал в Марсель. От безделия и любопытства однажды я пошел в антропологический музей.

Напрасно среди экспонатов я искал белую тсантсу, подаренную Доном Джоузом. Может быть, тсантса существовала только в возбужденном воображении моего друга.

Этот вопрос стоило выяснить, и я послал визитку директору музея, который принял меня тотчас же.

— Да, сэр, — ответил он на мой вопрос, — да, несколько лет назад какой-то иностранец подарил нам ее. Он был болен и был в нашем городе проездом. Потом он умер.

— Умер? — воскликнул я.

Он кивнул и продолжал.

— Это была уникальная вещь, по крайней мере тогда, когда она была нам передана. Но климат Марселя оказался для нее вреден. Кожа, видимо ее не очень хорошо дубили, через несколько месяцев стала растягиваться, и голова начала расти. Через два года она достигла естественных размеров. Более того, эта голова, очевидно, принадлежала очаровательному юноше. На нее нельзя было смотреть без жалости и ужаса. Посетители протестовали и не без основания. Итак, голова из маленькой кукольной превратилась в настоящую. И мы решили, что ей место не в музее, а на кладбище. Мы отдали ее священнику, и он похоронил ее, я даже не могу назвать вам место.

Я ушел и решил зайти к доктору Марченду.

Я передал ему, какое странное впечатление произвело на меня открытие, связанное с изменением белой тсантсы, которая увеличивалась в размере, тогда как череп мистера Ф. уменьшался.

— Я не понимаю, на что вы намекаете, — ответил доктор, который явно хотел скорее от меня избавиться. — Неужели вы считаете, что мой пациент был прав, когда видел связь между процессом уменьшения головы и покупкой того музейного экспоната, который заколдовал его мозг?

Что я мог ответить?

С точки зрения науки доктор был прав. И все же…

Эдвард Лукас Уайт. ЛУКУНДУ.

— Едва ли следует оспаривать тот факт, господа, — проговорил Томбли, что человек всегда и везде должен верить глазам своим, а если зрительные ощущения к тому же подкрепляются слуховыми, то для сомнений вообще не остается какой-либо почвы. Да, человек не может не верить тому, что он видит и слышит.

— Не всегда… — мягко вставил Синглтон.

Все повернулись в его сторону. Томбли стоял у камина, повернувшись спиной к очагу и широко расставив ноги, сохраняя при этом свою привычную главенствующую позу. Синглтон, что, впрочем, также нельзя было назвать нехарактерным для него, напротив, робко пристроился в углу комнаты. Однако в те редкие минуты, когда он все же раскрывал рот, как правило произносил нечто такое, что действительно заслуживало внимания. Мы уставились на него с той льстивой естественностью и молчаливым ожиданием, которые обычно подстегивают азарт рассказчика.

— Мне просто вспомнилось, — после небольшой паузы продолжал он, нечто из того, что я лично видел и слышал во время одной из поездок в Африку.

Кстати, если на свете существовали недостижимые цели и неосуществимые задачи, то к их числу, по нашему общему и глубокому убеждению, можно было с полным правом отнести заветное желание добиться от Синглтона более или менее конкретного описания его африканских вояжей. Получалось как в повествовании альпиниста, у которого в рассказах фигурируют одни лишь подъемы и спуски: если послушать Синглтона, то могло показаться, что в Африку он ездил лишь затем, чтобы почти сразу же оттуда возвратиться. Немудрено, что сейчас его слова вызвали наше самое пристальное внимание. Томбли каким-то образом оказался в противоположном от камина углу комнаты, хотя ни один из нас не заметил, чтобы он хотя бы шевельнулся. Вся комната преобразилась, все уставились на Синглтона и запыхтели свежезакуренными сигарами. Синглтон тоже прикурил свою, но она мгновенно погасла, и он, казалось, полостью забыл про ее существование.

1.

— Мы находились под пологом Великих лесов, где занимались изучением пигмейских племен. Ван Райтен разработал теорию, согласно которой обнаруженные Стенли карлики представляли собой лишь помесь обычных негров с настоящими пигмеями, а потому искренне надеялся обнаружить представителей такой расы людей, рост которых не, превышал бы одного метра, а возможно, был бы и того меньше. Однако нам пока не удавалось наткнуться хотя бы на следы существования подобных особей.

Слугами мы особо не разжились, развлечений было мало, пищи — тем более, и со всех сторон нас окружал влажный, темный лес. Мы представляли собой редкую диковинку в этих местах; ни один из встреченных нами аборигенов никогда раньше не видел белого человека, а большинство о нем даже никогда не слышало. Можно представить себе наше удивление, когда однажды во второй половине дня к нам в лагерь забрел настоящий англичанин. Мы о нем ничего не слышали, зато он, напротив, не только знал о нашем существовании, но даже предпринял пятидневный переход исключительно с целью найти нашу стоянку.

Несмотря на облачавшие его лохмотья и пятидневную щетину на лице, мы сразу обратили внимание на то, что ранее этот человек, видимо, был весьма опрятен, одевался как щеголь и, естественно, ежедневно брился. Телосложением он едва ли походил на атлета, однако был достаточно жилист. У него было типично английское лицо, с которого начисто стерты любые следы эмоций, так что иностранцы наверняка подумали бы, что этот человек вообще не способен на какие-либо чувства или переживания. Если у его лица и было какое-то выражение, то его скорее всего можно было охарактеризовать как твердую решимость чинно следовать по жизни, не вмешиваясь в чужие дела и по возможности не причиняя никому беспокойства.

Звали его Этчам. Он скромно представился и, присев за наш стол, ел столь сдержанно и размеренно, что мы с трудом верили нашим проводникам, сославшимся на слова его проводников, что за пять дней пути он лишь трижды прикасался к пище, да и то весьма скудной. По окончании трапезы мы закурили, и он поведал, зачем пришел к нам.

— Мой шеф очень плох, — проговорил он между затяжками сигарой. — Если дело не пойдет на поправку, долго он не протянет. И я подумал, что, возможно…

Голос у Этчама был негромкий, спокойный и ровный, но я обратил внимание на капельки пота, выступившие у него на верхней губе под щетиной усов, и все же расслышал в интонациях едва заметное подрагивание от сдерживаемых эмоций. В глазах гостя поблескивали искорки возбуждения, и его особая забота о собственных манерах не могла не тронуть меня. Ван Райтен вел себя весьма сдержанно, и если даже чувствовал нечто тревожное в связи с данной встречей, то умело скрывал. Слушал он, однако, весьма внимательно, и это удивило меня, поскольку я всегда знал его как человека, привыкшего все отвергать сходу. Нет, на сей раз он явно вслушивался в робкие, сбивчивые намеки Этчама, и даже задавал вопросы.

— А кто ваш шеф?

— Стоун, — коротко произнес Этчам.

Мы оба напряглись.

— Ральф Стоун? — почти одновременно прозвучали наши удивленные голоса.

Этчам кивнул.

Несколько минут мы с Ван Райтеном сидели молча. Мой напарник никогда раньше не встречался со Стоуном, тогда как мне довелось не только учиться вместе с этим человеком, но и нередко выезжать в совместные экспедиции. Два года назад до нас дошли некоторые слухи о Стоуне — это было к югу от Луэбо в провинции балунда, которую потрясли его демонстративные выпады против местного знахаря, завершившиеся полным посрамлением и падением колдуна в глазах униженного им племени. Местные жители даже разломали ритуальный свисток знахаря и отдали его обломки Стоуну. Чем-то это походило тогда на триумф Давида над Голиафом, во всяком случае, на жителей Балунды тот инцидент произвел неизгладимое впечатление.

Мы предполагали, что Стоун находится где-то далеко от нас, если вообще в Африке, а оказалось, что он опередил нас, причем не столько территориально, сколько по части сделанных им открытий.

2.

Упоминание Этчамом имени Стоуна воскресило в нашей памяти мучительно-дразнящую историю его жизни; его удивительных родителей и их драматичную смерть, его блестящую учебу в колледже; завораживающие слухи о миллионном состоянии, открывавшем многообещающие перспективы для молодого человека; широко распространившуюся дурную молву, едва не опорочившую его имя; романтическое бегство в объятия ослепительной писательницы, внезапная череда книжек которой заметно омолодила ее в глазах восторженной публики, а ослепительная красота и очарование снискали ей массу лестных отзывов литературной критики. За всем этим последовал оглушительны скандал по поводу нарушения ею предыдущего брачного договора, приведший к неожиданной ссоре молодоженов и разводу, а затем была череда широко разрекламированных заявлений разведенной дамы об очередном замужестве, но — о, женщины! — завершившаяся тем, что «молодые» снова сошлись, немного пожили вместе, снова разругались в пух и прах — вплоть до нового развода, Стоун поспешно бежал из родной Англии, и вот он здесь — под пологом лесов Черного континента. Воспоминания о перипетиях жизни Стоуна обрушились на меня подобно шквалу; мне показалось, что и бесстрастный Ван Райтен на сей раз не остался безучастным к судьбе отважного путешественника, так что некоторое время мы просидели в полном молчании.

Наконец он спросил:

— А где Вернер?

— Умер, — ответил Этчам. — Еще до того, как я присоединился к Стоуну.

— Вы не были с ним в Луэбо?

— Нет. Мы встретились у водопадов Стэнли.

— Кто с ним сейчас? — спросил Ван Райтен.

— Только слуги-занзибарцы и носильщики.

— Какие именно носильщики? — тон у Ван Райтена был требовательный.

— Люди из племени манг-батту, — простодушно ответил Этчам.

Мы были поражены, поскольку данное известие лишний раз подтверждало репутацию Стоуна как прирожденного лидера. Дело в том, что ранее никому не удавалось привлечь людей манг-батту к работе в качестве носильщиков, тем более за пределами их родной местности или в какой-то длительной и сложной экспедиции.

— И долго вы пробыли в этом племени?

— Несколько недель. Стоун заинтересовался ими и составил довольно подробный словарь их языка. У него даже сформировалась теория о том, что они представляют собой ветвь, отходящую от племени балунда, чему он нашел немало подтверждений, когда изучал их обычаи.

— Чем же вы все это время питались? — поинтересовался Ван Райтен.

— В основном, пробавлялись дичью.

— И давно Стоун болеет?

— Больше месяца.

— А вы все это время спокойно занимаетесь охотой! — не удержался Ван Райтен.

На обветренном, задубевшем лице Этчама каким-то образом проступила краска стыда.

— Да, я охотился, — удрученно признался он, — впрочем, без особого успеха. Несколько раз так досадно промазал.

— Чем болен ваш шеф?

— У него что-то вроде карбункулов на теле.

— Ну, уж пара карбункулов едва ли свалила бы такого человека, как Стоун, — усомнился Ван Райтен.

— Видите ли, это не совсем карбункулы, — пояснил Этчам. — Я же сказал: что-то вроде. И их отнюдь не пара. За все это время у него появилось несколько дюжин подобных опухолей, причем иногда по пять штук сразу. Будь это действительно карбункулы, он бы давно Богу душу отдал. Временами болезнь отпускает его, а иногда становится совсем плохо.

— В смысле?

— Видите ли, — Этчам явно колебался, — эти нарывы лишь внешне походят на карбункулы. Они не очень глубоко проникают вглубь тканей тела, практически безболезненны и почти не вызывают повышения температуры. И в то же время создается впечатление, что они — лишь симптом какого-то другого, более серьезного заболевания, которое временами отражается даже на его рассудке. Поначалу он еще позволял мне помогать ему одеваться, так что я видел некоторые из них. Но потом он стал тщательно скрывать их — и от меня, и вообще от посторонних. Когда наступает очередное обострение, он скрывается у себя в палатке и никого туда не впускает, даже меня.

— У него много сменной одежды? — спросил Ван Райтен.

— Есть кое-что, — с сомнением в голосе произнес Этчам, — но он ею почти не пользуется, предпочитая каждый раз стирать один и тот же комплект. И надевает только его.

— И как же он борется со своим недугом?

— Срезает эти нарывы бритвой — под самое основание.

— Что?! — не смог удержаться Ван Райтен.

Этчам ничего не сказал и лишь внимательно посмотрел ему в глаза.

— Прошу прощения, — пробормотал Ван Райтен, — но вы действительно поразили меня. Это определенно не карбункулы, поскольку при таком методе «лечения» он бы давно уже скончался.

— Но я ведь уже сказал вам, что это лишь похоже на карбункулы, — тихо проговорил Этчам.

— Да что ж получается-то? Он что, с ума сошел?

— Может, и так. Меня он, во всяком случае, совсем не слушает и ни о чем не просит.

— И сколько их он уже срезал подобным образом?

— Насколько мне известно, пока только два.

— Два? — переспросил Ван Райтен.

Этчам снова покраснел.

— Я как-то раз подсмотрел через щелку в его палатке… Мне показалось, что несмотря на все его протесты, я должен продолжать заботиться о нем, тем более, что сам он не в состоянии этого делать.

— Согласен с вами, — кивнул Ван Райтен. — И вы сами видели, как он их срезал?

— Да, оба раза. И я думаю, что с остальными он поступил таким же образом.

— Сколько, вы говорите, было у него таких опухолей?

— Несколько десятков, — коротко проговорил Этчам.

— Как у него с аппетитом?

— Просто волчий. Съедает больше, чем два носильщика.

— Ходить он может?

— Передвигается кое-как, только все время стонет, — просто сказал Этчам.

— Значит, говорите, температура невысокая? — задумчиво пробормотал Ван Райтен.

— Да, не очень.

— Он впадал в бред?

— Всего дважды. Сначала — когда появилась первая опухоль, потом еще раз. В те моменты он не позволял никому даже приблизиться к нему. Но нам было слышно, как он все говорит, говорит без умолку… Слуги очень пугаются.

— В бреду он пользуется местным наречием?

— Нет, но это какой-то очень близкий им диалект. Хамед Бургаш — это один из наших занзибарцев — утверждает, что он говорит на языке племени балунда. Я тоже немного с ним знаком, хотя всерьез никогда не занимался. Стоун за неделю освоил язык манг-батту лучше, чем я смог бы за год. Но мне показалось, что я тоже различил несколько слов. Во всяком случае, носильщики из этого племени тогда не на шутку перепугались.

— Перепугались? — недоверчиво переспросил Ван Райтен.

— И занзибарцы тоже, даже Бургаш. Да и я немного струхнул, правда, по другому поводу. Дело в том, что он говорил разными голосами.

— Что-что? — не удержался Ван Райтен.

— Да, — повторил Этчам, причем сейчас он казался более возбужденным, чем прежде. — Это были два разных голоса, как при беседе двух людей. Один был его собственный, а другой — очень высокий, пронзительный, блеющий какой-то, ни на что не похожий. Первый, более низкий, вроде бы проговорил нечто, похожее на «голова», «плечо», «бедро» на языке манг-батту, разумеется, и еще, кажется, «говори» и «свисти»; а второй, писклявый, так пронзительно проверещал: «убить», «смерть» и «ненависть». Бургаш тогда подтвердил, что тоже слышал эти же слова. Он знает манг-батту гораздо лучше меня.

— А носильщики что сказали?

— Они только повторяли: «Лукунду, лукунду», — ответил Этчам. — Я не знал этого слова, и Бургаш пояснил, что на манг-батту оно означает «леопард».

— Он ошибся, — проговорил Ван Райтен. — На диалекте это означает «колдовство».

— Меня это не удивило, — кивнул Этчам. — Уже этих двух голосов было вполне достаточно, чтобы поверить в магию.

— И что, один голос отвечал другому?

Даже сквозь плотный загар Этчама можно было заметить, как он побледнел, точнее посерел.

— Иногда они звучали одновременно, — как-то хрипло произнес он.

— Оба сразу?!

— Да. Другим тоже так показалось. Но это еще не все.

Он сделал паузу и окинул нас беспомощным взглядом.

— Скажите, может человек что-то говорить и одновременно свистеть?

— Что вы имеете в виду?

— Мы слышали глубокий, низкий, грудной баритон Стоуна, а между словами слышался другой — резкий, пронзительный, иногда чуть надтреснутый звук. Вы ведь знаете, что как бы ни старался взрослый мужчина издать тонкий и высокий свист, он у него все равно будет отличаться от свиста мальчика, женщины или маленькой девочки. У них он больше похож на дискант, что ли. Так вот, если вы можете представить себе совсем маленького ребенка, который научился свистеть, причем практически на одной ноте, то этот звук был именно таким, только еще более пронзительным, и он прорывался на фоне низких тонов голоса Стоуна.

— И вы не бросились к нему на помощь?

Этчам покачал головой.

— Стоун не привык кому-либо угрожать, но в тот раз его слова прозвучали именно как угроза. Немногословно, совсем не как больной, он просто… он просто произнес твердым и спокойным голосом, что если хотя бы один из нас — я ли, проводник ли — подойдет к нему в тот момент, когда все это происходит, то этот человек умрет на месте. Причем на нас подействовали не столько сами слова, сколько то, как он их произнес: словно монарх объявил своим подданным, что хотел бы в одиночестве встретить свой смертный час. Естественно, ослушаться его мы не могли.

— Понимаю, — коротко бросил Ван Райтен.

— А сейчас он совсем плох, — беспомощным голосом повторил Этчам. — И я подумал, что, возможно…

Даже несмотря на тщательно выверенное, построение фраз нетрудно было заметить, что он испытывает к Стоуну искреннюю любовь и подлинное сострадание.

Как и многим другим способным и компетентным людям, Ван Райтену в известной степени был присущ довольно жесткий эгоизм, и именно в тот момент он дал о себе знать. Ван Райтен сказал, что во время нашего путешествия мы, как, видимо, и Стоун, проявляли искреннюю заботу о благополучии всех членов экспедиции; затем добавил, что отнюдь не забыл про солидарность, связывающую двух исследователей, однако тут же заметил, что едва ли стоит подвергать серьезному риску судьбы нескольких человек в угоду интересам одного-единственного человека, которому, к тому же, очевидно, уже ничем нельзя помочь. И намекнул, что если мы до сих пор с весьма большим трудом добывали на охоте пропитание для одних себя, то после объединения отрядов эта задача усложнится вдвое, и мы наверняка столкнемся с проблемой самого настоящего голода. Отклонение от запланированного маршрута на целых семь дней пути (таким образом он, видимо, решил польстить Этчаму как путешественнику) может подвергнуть смертельному риску всю нашу экспедицию.

3.

В словах Ван Райтена, несомненно, присутствовали и логика, и здравый смысл. Этчам сидел с поникшей головой и вообще виноватым видом, словно первоклассник перед учителем.

— Я занимаюсь поиском пигмеев, — закончил Ван Райтен. — И намерен искать именно их.

— Тогда, возможно, вас заинтересует вот это, — очень тихо проговорил Этчам.

Из бокового кармана куртки он извлек два предмета и протянул их Ван Райтену. Они были округлой формы, а по размерам превосходили крупную сливу, но не дотягивали до маленького персика — одним словом, они легко умещались в ладони взрослого человека. Предметы были черного цвета и поначалу я не понял, что это такое.

— Пигмеи! — воскликнул Ван Райтен. — Ну конечно же пигмеи! И росту в них не более шестидесяти сантиметров. Вы хотите сказать, что это головы взрослых особей?

— Я ничего не хочу сказать, — бесцветным тоном проговорил Этчам. — Вы сами все видите.

Ван Райтен передал мне одну из голов. Солнце только еще начинало заходить за горизонт, и я смог внимательно ее разглядеть. Это действительно была высушенная голова, прекрасно сохранившаяся; остатки плоти на ней затвердели настолько, что походили на вяленую аргентинскую говядину.

На нижнем конце шеи болтались иссохшие лохмотья тканей, а прямо по центру торчал обрубок позвоночника. Крошечный подбородок острым клинышком обозначал выступающую вперед нижнюю челюсть, между губами белели почти микроскопические зубы, сплюснутый нос, покатый лоб и ничтожные клочки чахлой волосяной растительности на миниатюрном черепе. Ни одной своей чертой голова не производила впечатления, будто принадлежала младенцу или хотя бы юноше — напротив, она как бы олицетворяла собой зрелость, даже подступающее одряхление.

— Откуда у вас это? — спросил Ван Райтен.

— Я и сам не знаю, — коротко ответил Этчам. — Нашел ее среди вещей Стоуна, когда рылся в них в поисках лекарства или какого-нибудь наркотика, чтобы облегчить его страдания. Даже и не знаю, где он их отыскал. Но готов поклясться, что до прихода в этот район у него их не было.

— Вы уверены? — Ван Райтен не спускал с Этчама внимательного взгляда своих больших глаз.

— Абсолютно.

— Но как могло получиться, что он нашел их, а вы ничего не заметили?

— Иногда во время охоты мы по десять дней не видели друг друга. Да и сам Стоун никогда не отличался особой общительностью. Он редко ставил меня в известность о своих действиях, а Бургаш предпочитал держать язык за зубами и того же требовал от своих слуг.

— Вы внимательно изучили эти головы? — спросил Ван Райтен.

— Нет, совсем поверхностно.

Ван Райтен вынул блокнот — он был очень аккуратным человеком. Вырвав лист бумаги, он сложил его и разорвал на три равные части, после чего протянул одну из них мне, а другую Этчаму.

— Мне просто хотелось бы проверить собственную догадку, — сказал он. Пусть каждый из вас напишет, что лично ему напоминают эти головы. Потом мы сравним наши записи.

Я протянул Этчаму карандаш, и он что-то написал, вернул его мне, и я записал собственный вариант.

— Зачитайте, — попросил Ван Райтен, протягивая мне все три бумажки.

Ван Райтен написал: «Старый знахарь из племени балунда».

Этчам: «Старый амулет племени манг-батту».

Сам я написал: «Старый волшебник из племени катонго».

— Вот! — воскликнул Ван Райтен. — Вы только посмотрите! Ни в одной из записок нет и намека на пигмейские племена.

— Я тоже подумал об этом, — заметил Этчам.

— И вы говорите, что раньше у него их с собой не было?

— Я в этом абсолютно уверен.

— Что ж, теперь я думаю, что нам действительно стоит навестить его, проговорил Ван Райтен. — Я пойду с вами и первым делом постараюсь во что бы то ни стало спасти Стоуна.

Он протянул руку, и Этяам молчал пожал ее, чувствуя искреннюю признательность.

4.

Лишь забота о близком товарище позволила Этчаму преодолеть такой путь за пять дней. Обратная дорога была уже известна ему, однако в нашей компании она заняла целых восемь суток. Он всячески подбадривал и подгонял нас, не столько стремясь исполнить свой долг перед старшим компаньоном, сколько проявляя искреннюю заботу о товарище и восхищаясь Стоуном как человеком.

Мы обнаружили его окруженным максимально возможным в тех условиях комфортом. Этчам предусмотрительно обнес лагерь забором из колючих веток, хижины стояли достаточно прочно и имели надежное покрытие, да и сам Стоун чувствовал себя относительно неплохо. Хамед Бургаш полностью оправдал его надежды и, восседая среди слуг подобно грозному султану, зорко следил за каждым из них, поддерживая необходимый порядок. Кстати, он и сам зарекомендовал себя внимательной сиделкой и надежным охранником. Два других занзибарца удачно поохотились, так что несмотря на суровые условия окружающего их леса лагерь жил отнюдь не впроголодь.

Стоун лежал на холщевой койке, рядом с которой стояло некое подобие походного складного стульчика. Рядом были аккуратно расставлены бутылка с водой, несколько пузырьков с лекарствами, наручные часы и бритва Стоуна.

Вид у больного был довольно приличный, отнюдь не изнуренный, хотя он пребывал в полуобморочном состоянии, которое не позволяло ему даже узнавать окружающих, а тем более приказывать им что-то. Мне показалось, что он даже не догадывался о нашем присутствии. Стоуна я узнал бы где угодно. Сейчас от его былой мальчишеской удали и ловкости не осталось и следа, хотя лицо сохраняло присущее ему благородство черт, густые желтоватые волосы по-прежнему плотно облегали голову со всех сторон, и даже жесткая рыжеватая бородка, отросшая за время болезни, почти не портила его внешности. Он оставался прежним широкогрудым мужчиной, хотя глаза заметно помутнели, и он лишь что-то бормотал, точнее, как бы выплевывал нечленораздельные сочетания отдельных слогов и букв.

Этчам помог Ван Райтену раздеть и осмотреть его. Для человека, столько времени пролежавшего в постели, он сохранил довольно крепкую мускулатуру; на теле практически не было шрамов, если не считать несколько следов порезов в районе коленей, плеч и груди. На ногах их было совсем мало, зато на плечах красовалась добрая дюжина шрамов округлой формы, причем все они располагались спереди. В двух или трех местах виднелись свежие раны, а еще четыре-пять, очевидно, только-только зарубцевались. Свежих опухолей я практически не заметил, разве что на груди, точнее по бокам от грудных мышц виднелись две асимметрично расположенные припухлости. Внешне они мало походили на чирьи или фурункулы, скорее могло создаешься впечатление, будто под вполне здоровые мышцы и кожу кто-то загнал пару округлых и достаточно твердых предметов, что, впрочем, не вызвало какого-либо воспаления и, тем более, нагноения.

— Я бы не стал их вскрывать, — заметил Ван Райтен, и Этчам согласно кивнул.

Они постарались поудобнее уложить Стоуна, а перед заходом солнца мы все еще раз навестили его. Он лежал на спине, грудь высоко вздымалась вверх, хотя просветления сознания, видимо, не наступило. Этчам проводил нас в специально подготовленную хижину, а сам остался с больным.

Звуки джунглей здесь ничем не отличались от звуков в любом другом уголке Африки, а потому уже довольно скоро я мирно похрапывал на своей койке.

5.

Внезапно сон покинул меня — я почувствовал, что лежу в кромешной тьме и к чему-то прислушиваюсь. При этом я четко различал два голоса: один явно принадлежал Стоуну, тогда как второй был какой-то хриплый, посвистывающий.

Даже несмотря на вереницу лет, отделявших меня от прошлого, я без труда распознал голос Стоуна, как будто слышал его только вчера, но другой голос мне ни о чем не говорил. По силе он несколько уступал воплю новорожденного младенца, хотя в нем определенно чувствовалась звенящая энергия, словно это был оглушающий писк громадного докучливого насекомого. Я различил рядом с собой в темноте напряженное дыхание Ван Райтена и понял, что он тоже не спит. Как и Этчам, я немного понимал наречие балунда, но сейчас мог разобрать лишь пару-другую слов. Голоса чередовались возникавшими между ними паузами.

Неожиданно все звуки слились воедино, причем зазвучали с поразительной быстротой. С одной стороны — сочный баритон Стоуна, словно он находился в полном здравии, а с другой — этот неимоверно скрипучий фальцет, — они затараторили почти одновременно, подобно голосам двух ссорящихся людей, не оставивших надежды договориться друг с другом.

— Я этого больше не вынесу, — проговорил Ван Райтен. — Давайте посмотрим, что там происходит.

Он наконец нащупал лежавший в кармане куртки фонарь, щелкнул выключателем и жестом показал мне, чтобы я следовал за ним. У входа в хижину он остановился и, как мне показалось, машинально выключил фонарь, словно зрение мешало слуху.

Мы оказались в полной темноте, если не считать слабого свечения угольев в костре носильщиков, да еле видимого блеска звезд, пробивавшегося сквозь густые кроны деревьев. Доносилось умиротворяющее журчание протекавшего неподалеку от лагеря ручья.

Поначалу мы слышали оба голоса, которые звучали практически одновременно, однако внезапно тот, второй, поскрипывающий, вознесся до невообразимой высоты тона, превратившись в пронзительный, острый как лезвие бритвы свист, буквально пронзавший собой грохочущий, хрипловатый баритон Стоуна.

— Боже праведный! — воскликнул Ван Райтен.

И неожиданно включил фонарь.

Мы увидели, что Этчам спит как сурок, вконец вымотанный долгим путешествием и бременем лежащей на нем ответственности, а теперь почувствовавший облегчение оттого, что переложил хотя бы часть ответственности на Ван Райтена. Даже упавший на лицо луч света от фонаря не разбудил его.

Свист утих, но снова оба голоса заговорили одновременно.

И тот, и другой доносились со стороны койки Стоуна, который, как мы могли разглядеть в ярком луче фонаря, оставался в той же позе, в которой его оставили, только закинул руки за голову да разорвал стягивавшие грудь бинты.

Опухоль на правой стороне его груди лопнула — Ван Райтен направил на нее луч света, и мы могли все увидеть собственными глазами. Прямо из груди Стоуна выросла человеческая голова, точнее, головка, очень напоминавшая собой то высушенное творение, которое показал нам Этчам и очень похожая на миниатюрное изображение головы с амулетов племени балунда. Она была совершенно черной — именно такой, какой обычно представляют кожу африканцев, — и бешено вращала крошечными, но от этого не менее злобными белками своих глазок. Между по-негритянски набрякшими краснотой губами, мерзость которых не казалась меньше даже на столь небольшой рожице, поблескивали микроскопические зубки. Почти игрушечный череп покрывал плотный с виду пучок шерсти, а сама голова угрожающе вертелась из стороны в сторону, безостановочно исторгая из себя невероятным фальцетом самые непотребные звуки. Теперь уже прерывистый баритов Стоуна стал фоном для этой мерзкой, поистине дьявольской пискотни.

Ван Райтен отвернулся от Стоуна и не без труда разбудил Этчама. Когда тот наконец протер глаза и увидел происходящее, его реакция оказалась донельзя спокойной.

— Вы видели, как он срезал свои опухоли? — спросил Ван Райтен.

Этчам резко кивнул.

— Крови тогда много было?

— Самая малость.

— Подержите-ка его за руки, — требовательным тоном произнес Ван Райтен.

Он взял бритву Стоуна и протянул мне свой фонарь. Больной по-прежнему не проявлял каких-либо признаков того, что заметил луч света или, тем более, наше присутствие в хижине. Маленькая головка между тем перешла на хриплое хныканье.

Рука Ван Райтена не дрогнула, движение бритвы было резким и точным. Крови и в самом деле оказалось совсем мало, так что ее удалось легко остановить — Ван Райтен промокнул ее как слабый порез или ссадину.

Едва это случилось, Стоун умолк. Неожиданно Ван Райтен рванулся, словно хотел отобрать у меня фонарь, после чего сдернул с плеча ружье, быстро оглядел пол рядом с койкой и с лютой остервенелостью несколько раз ударил по нему прикладом.

Мы вернулись к себе в хижину, хотя практически не надеялись на то, что сможем заснуть снова.

6.

Назавтра, ближе к полудню, мы опять услышали доносившиеся из хижины Стоуна те же два голоса. Вбежав туда, мы застали Этчама спящим рядом со своим шефом, на груди которого на сей раз проклюнулась уже левая опухоль из нее торчала точно такая же шипящая и свистящая головка. Этчам тут же проснулся, и теперь уже трое нас стояли и лицезрели дикую картину. Стоун каким-то образом ухитрялся вставлять хрипловатые слова в позванивающее бормотание чудовищного творения природы.

Ван Райтен шагнул вперед, схватил бритву Стоуна и опустился на колени перед койкой. Крошечная головка люто, почти по-звериному зашипела на него.

И в это мгновение заговорил сам Стоун — на сей раз по-английски.

— Кто это стоит с моей бритвой в руке?

Ван Райтен невольно откинулся назад и поднялся на ноги. Теперь взгляд Стоуна полностью прояснился, он внимательно окинул им комнату.

— Конец, — проговорил он. — Я чувствую свою кончину. Вижу Этчама как живого. Синглтон! Призраки юности решили проводить меня в последний путь? Но кто вы, странный призрак с черной бородой и моей бритвой в руке, кто вы? Прочь отсюда!

— Я не призрак, — нашел в себе силы проговорить Ван Райтен. — Я пока еще жив, равно как и Этчам с Синглтоном. Мы пришли, чтобы помочь вам.

— А, Ван Райтен, — произнес он. — Что ж, мое дело переходит в достойные руки. Удача, Ван Райтен, и в самом деле всегда сопутствовала вам.

Ван Райтен подошел ближе.

— Потерпите, старина, — проговорил он успокаивающим тоном. — Будет немножко больно, но это недолго.

— Сколько уже таких «немножко больно» пришлось мне пережить, отчетливо проговорил Стоун. — Нет, пусть все свершится. Дайте мне спокойно умереть. Сама Медуза Горгона неспособна тягаться с этим. Вы можете срезать сто, даже тысячу таких же головок, но едва ли вам удастся снять с меня его проклятье. То, что впиталось в кости, не выходит через плоть, так что не надо лишний раз кромсать меня. Вы обещаете?!

Мне почудилось, будто я услышал приказ из далекого детства, и ослушаться его не мог ни Ван Райтен, ни кто другой.

— Обещаю, — проговорил Ван Райтен.

Едва отзвучали слова Стоуна, глаза его подернулись пеленой.

Затем все трое уселись рядом с телом Стоуна и стали наблюдать, как прорастала из его тела эта чудовищная голова, сменившаяся целой фигуркой, высвобождавшей свои крошечные, малюсенькие и потому особенно омерзительные ручонки. Их такие же микроскопические, но по форме близкие к совершенству ноготки слабо поблескивали в еле различимом свете луны, а чудом различимые розовые пятнышки на ладонях казались особенно зловеще-натуральными. И все это время они ни на миг не прекращали своего шевеления, подергивания, а правая даже потянулась было к рыжеватой бороде Стоуна.

— Я не вынесу этого, — простонал Ван Райтен и снова взялся за бритву.

Тотчас же открылись глаза Стоуна — жесткие, пылающие.

— Значит, Ван Райтен нарушил данное им же слово, — медленно проговорил он. — Не может такого быть!

— Но мы же должны вам хоть как-то помочь! — взмолился Ван Райтен.

— Сейчас меня уже ничто не может ни ранить, ни излечить, — сказал Стоун. — Просто настал мой час. Это не злой глаз, проклятие идет из меня самого, и оно приобретает очертания тех чудовищ, которых вы видите сейчас перед собой. А я, тем не менее, продолжаю жить.

Глаза его сомкнулись, а мы продолжали стоять, совсем беспомощные, глядя на эту обмякшую фигуру, которая продолжала посылать нам свои последние слова.

Неожиданно Стоун снова заговорил:

— Ты владеешь всеми наречиями? — резко спросил он.

Крошечная головка тут же повернулась и ответила на чистом английском:

— Естественно, я могу говорить на всех тех языках, которыми владеешь и ты, — проговорила она, изредка высовывая свой червеобразный язычок, подергивая губками и покачиваясь из стороны в сторону. Мы даже видели, как проступали ее ребра-ниточки, подталкиваемые изнутри при каждом вздохе воображаемыми легкими.

— Простило ли оно меня? — как-то приглушенно спросил Стоун.

— Не будет тебе прощения, покуда сияют звезды над озером.

И тут же Стоун одним-единственный движением завалился на бок, а через мгновение умер.

* * *

Когда смолк голос Синглтона, в комнате воцарилась тишина, да такая, что мы могли расслышать дыхание друг друга. Бестактный Томбли первым нарушил молчание:

— Я полагаю, что вы все же отрезали головку и привезли ее с собой в банке со спиртом?

Синглтон неожиданно строго посмотрел на него.

— Мы похоронили Стоуна в таком состоянии, в каком он пребывал.

— Но, — продолжал неугомонный Томбли, — ведь все это действительно звучит как-то чудовищно.

Синглтон напрягся.

— Я и не ожидал, господа, что вы во все это поверите, сказал он. — Но вы не могли забыть те мои слова, которые я произнес в самом начале, и все же повторю их: несмотря на все то, что я сам видел и слышал, я, тем не менее, отказываюсь верить самому себе.

Пер. Н.  Куликовой.

Мартин С. Уоддел. ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ КОЖА.

Он подошел к двери дома и почувствовал, что на крыльцо стоит кто-то еще — стоит и роется в карманах в поисках ключа. Свой ключ молодой человек держал в руке, и потому стоящий отступил в сторону, давая ему открыть дверь, после чего следом за ним вошел в вестибюль.

Молодой человек включил свет и стал подниматься по лестнице мимо зеленых дверей с номерами. Он не добрался еще и до второй лестничной площадки, когда свет неожиданно погас.

Он остановился, держась рукой за перила. Странно… Наверное, тот, другой, выключил свет.

Затем он услышал медленное шарканье ног и разглядел на лестнице темные очертания.

Второй выключатель в подъезде отсутствовал, и потому не оставалось ничего иного, кроме как опять спуститься вниз и снова включить свет. Но он поймал себя на мысли, что не хочет проходить мимо того, кто там, внизу… Это был не то чтобы страх, просто чувство нарастало в нем по мере того, как шарканье усиливалось, Очертания приближавшегося все еще сливались с темнотой, словно составляли с ней единое целое.

Он снова стал подниматься, и ему показалось, что темная фигура за спиной прибавила шагу, явно намереваясь нагнать его. Время от времени ему казалось, что он даже слышит сдавленное дыхание и тот же скрип старых ступеней под ногами.

Впрочем, бояться было абсолютно нечего.

Он остановился на площадке второго этажа и подождал идущего сзади.

По тот не подходил.

При этом он не слышал, чтобы где-нибудь открывалась дверь, До того как остановиться, он был уверен, что за ним что-то движется. Оно не ушло… оно было где-то здесь, за его спиной, Просто, когда он остановился, оно тоже остановилось и теперь ждет, когда он снова начнет двигаться.

Оно преследовало его.

Он медленно пошел вниз по лестнице.

Что-то задвигалось, трусливо засуетилось… там внизу, в темноте.

— Эй, — проговорил он, а потом уже крикнул в лестничный проем; — Кто там?

Ответа не последовало.

Он спустился уже на вторую площадку. Уже возникла мысль, что все это ему просто почудилось. В темноте никого не было… Совсем никого.

Идти дальше вниз было просто глупо!

Он быстро зажег сигарету. Повернувшись с горящей спичкой в руке, он увидел, что оно стоит перед ним, чуть отступив в углубление перед дверью. Белое пластиковое лицо было наклонено чуть вниз, желтоватые водянистые глаза неотрывно следили за молодым человеком.

— Вам плохо? — спросил тот.

Оно ухмыльнулось и кивнуло — при этом дряблая кожа на горле смялась под длинным подбородком.

Затем оно протянуло руку и ухватило молодого человека за рукав, при этом так навалившись на него, что тот ощутимо заметил тяжесть его тела.

Оно открыло рот, чтобы что-то сказать, по никаких звуков не последовало, хотя губы и двигались вокруг желтых зубов, высовывался язык, Издать что-то различимое на слух оно было явно по в состоянии.

И вот они начали подъем по лестнице — другого выхода просто не оставалось. Два часа ночи, а рядом никого, кто мог бы прийти на помощь. Если бы этот, другой, жил в этом же доме, то он наверняка остановился бы у своей квартиры; а раз нет, то его все равно нужно было куда-то отвезти, чтобы он мог провести там хотя бы эту ночь.

Молодой человек продолжал взбираться по лестнице, теперь уже с трудом, поскольку его сильно сдерживала масса тянувшего книзу постороннего тела. Доносившееся через полуоткрытый рот до него сиплое дыхание было неприятным, а вцепившиеся в плечи руки, казалось, вытягивали из молодого человека последние силы.

Своим длинным ногтем оно сначала потрогало, а потом и поскребло розовую кожу на щеке молодого человека.

Затем открыл дверь и включил свет, Повернувшись, он увидел, что вошедший за ним заслонил глаза руками от яркого света.

Пока молодой человек снимал пальто, существо опустилось на кровать, спрятало лицо на груди и уставилось в пол.

Бедняга весь промок, явно замерз и даже немного одеревенел. Его серые пальцы то обхватывали горло, то бесцельно блуждали но лицу; из-под кепки с козырьком поверх бровей свисали космы седых волос. Черное пальто было потерто и оборвано, синие теннисные туфли без шнурков, явно большего, чем нужно, размера выглядывали из-под свисавших на пол складок одежды.

Молодой человек взял чайник и вышел, чтобы набрать в него воды.

Оставшийся в комнате расстегнул пальто и положил на стол кусок холста.

Когда хозяин вернулся, свет в комнате уже не горел. Он потянулся к выключателю, щелкнул им, но безо всякого результата.

Он сделал осторожный шаг вглубь комнаты, и тут холодная рука легла на его лицо. Пальцы сомкнулись на подбородке и с силой потянули его голову назад.

Он почувствовал, что кровь во рту была его собственной, а поворот всаженного в горло металлического вертела для мяса заставил его с булькающим звуком рухнуть на кровать, после чего оно навалилось ему на грудь.

Смерть молодого человека наступила мгновенно, так что уверенный взмах скальпеля пришелся уже но мертвой плоти, а его глаза, аккуратно уложенные в пепельницу, ничего не видели.

Вновь наступил вечер, когда оно возвращалось в свое жилище. Дрожа от холода, несчастное существо пересекало огороды и старательно огибало те места, где свет уличных фонарей освещал аккуратные грядки, На плече у него висел мешок, отчаянно хлопавший по костлявому туловищу. Сейчас оно казалось гибким и подвижным. Мягкая земля пружинила под ногами, сухая трава на кромке огородов доставала до покрытых мешковатыми брюками колен.

Оно зашло в сарай и притворило за собой дверь.

Затем зажгло керосиновую лампу и развязало мешок. Держа в руках содержимое мешка, оно гладило, ласкало его, даже чуть пробовало на зуб, Оно явно наслаждалось.

Бедолага, какие у него в жизни были радости? Оно сняло свои красные резиновые перчатки и завернуло их в кусок холста.

Впрочем, в мешке оставалось кое-что еще, о чем тоже нужно было позаботиться.

Поэтому оно вновь побрело по огороду — крадучись, пригибаясь к мягкой земле и ощущая плечом влажное тепло содержимого мешка.

Добравшись до люка, оно опустило мешок на землю и с трудом сдвинуло тяжелую металлическую крышку, Все такое мягкое, влажное, особенно в темноте. Оно перевернуло мешок, содержимое выскользнуло в люк и шлепнулось там, внизу. Кисловатый, сладкий запах…

Оно снова закрыло люк и по перекрещивающимся дорожкам побрело назад.

Стоявший у ограды человек наблюдал за тем, что делает это жалкое создание. Поначалу его посетили какие-то сомнения, которые, однако, так и не оформились в конкретное решение. В конце концов, что бы там ни происходило — это не его дело.

«Артур, — сказал он сам себе, — не суй нос в чужие дела». Было самое время заглянуть домой, переодеться, а потом снова отправиться в пивную.

Артуру Лоутону действительно хотелось туда, причем как можно скорее, так что он тут же забыл и про незнакомца, и про его мешок.

Кожа его была толстой, грубой и могла хорошо хранить тепло. Впрочем, ему было бы лучше все-таки запомнить все то, он только что увидел.

Промокшее, жалкое существо стояло в темноте лавки старьевщика. На нем было все то же толстое пальто, но теперь из-под козырька кепки уже не виднелись седые волосы. Подбородок все так же упирался в грудь, а грудина, казалось, специально приподнялась кверху, чтобы поддержать его, Оно вроде бы смотрело на свои теннисные туфли, хотя на самом деле глаза пристально следили за молодым человеком, остановившимся у прилавка.

— Как торговля, папаша? — спросил парень.

Бедняга поежился.

Клиент стал брезгливо перебирать вещи.

Теперь он уже хорошо замечал на себе взгляд испуганных желтоватых глаз, наблюдавших за ним, видел ладони, беспрестанно пробегающие по костлявому лицу. Рваные обшлага, мосластые запястья, грязные руки, вообще грязный старикашка… Всегда приносит одежду. Может, собственную? Ведь всегда примерно своего размера. Хотя, впрочем, однажды приволок костюм какого-то матроса, а в другой — солидное темное пальто. Кожа да кости, Но ведь ни разу вроде бы ничего так и не продал. Или просто берет милостыню, так, что подадут? Забавно.

— Папаша, а это откуда? — спросил парень, указывая на то, что некогда было вполне приличным костюмом.

Серые пальцы существа опять взметнулись ко рту. Казалось, оно пыталось что-то сказать, но слова совершенно затерялись в причудливом переплетении пальцев.

— Ну так как, папаша?

Тогда оно решилось выйти из своей тени, протянуло руку и попыталось вырвать его из рук баловника.

— Эй… ты что это, папаша?

Оно издало хнычущий звук и снова отдернуло руку, метнувшуюся назад к лицу, затрепыхавшуюся вдоль дряблой кожи на шее.

Так оно и стояло, гримасничая и лихорадочно шевеля прикрываемыми трясущейся ладонью губами.

Парень приподнял с прилавка костюм, тогда как оно не переставало напряженно следить за каждым его движением.

— И много у тебя таких вещиц, а, папаша? Все подносишь и подносишь. Да где ты берешь-то? Может, воруешь, а, старик?

Того прямо-таки передернуло.

Рука снова потянулась вперед, в очередной раз пытаясь забрать костюм обратно.

«Да что там… Зарабатывает, старый хрыч, как может. Не пойман — не вор, хотя на самом деле наверняка подворовывает, Впрочем, что с него взять?».

— О'кей, папаша, — сказал парень, быстро придвигая к себе костюм.

Грязную банкноту, которую он выудил откуда-то из-под прилавка, тут же накрыла и убрала подальше другая, не столь молодая рука.

Парень стал методично обшаривать пальцами карманы пиджака.

На прилавок выскользнули тяжелые часы. Парень попытался было прикрыть их складками костюма, но испуганные глаза уже все увидели.

— А может, и их подаришь, как бы в придачу, а? — спросил он.

Оно уже метнулось к двери, схватилось за ручку и стало вращать ее не в ту сторону, Все так же с часами на руке парень обошел прилавок. Оно тем временем уже сотрясало дверь.

— Кончай, папаша, — бросил парень — А ну-ка, перестань!

Оно оглянулось через плечо, посмотрело на приближающегося парня и что-то беззвучно пробормотало. Наконец дверь распахнулась, и оно выскочило на улицу, выскальзывая из протянувшейся было крепкой руки.

Оно неуклюже неслось но дороге, широко раскидывая при этом ноги.

Наконец остановившись, оно обнаружило, что оказалось на берегу канала, в самой тени, где его никто не мог заметить.

Стащив с себя кепку, оно засунуло ее в карман, после чего быстро затеребило пальцами по лысой голове.

Не следовало бы ему выходить на улицу без волос.

* * *

Одинокая песня Артура Лоутона свободно парила над пустынными огородами. Ему, веселому накачавшемуся пивом, было совсем не холодно, ибо содержавшаяся в нем выпивка сделала весь мир счастливым и теплым мостом.

Уже давно перестав интересоваться тем, куда он идет, Артур целиком позволил незнакомому существу сопровождать себя. Вообще-то тот появился неизвестно откуда и аккуратно взял его под руку Артур был уверен, что впереди его поджидают очередные проявления заботы и гостеприимства.

Их путь пролегал мимо грядок, к стоящему на краю огородов сараю. Последние несколько сот метров Артур прошел, опираясь на гибкую и крепкую руку, надежно обхватившую его за талию.

От легкого прикосновения той же руки дверь сарая отворилась, и Артур не особенно ловко ввалился внутрь.

Оно зажгло керосиновую лампу, тогда как Артур тем временем уселся на перевернутый упаковочный ящик и принялся пересчитывать собственные ноги. Каждый раз результат почему-то получался другим. Вообще-то их было две, это он точно знал, так что теперь ему просто хотелось в этом удостовериться.

С трудом дотрагиваясь до каждой из ног, он наконец убедился, что все в порядке — как с точки зрения их количества, так и качества. Тогда он заставил себя вновь принять вертикальное положение и обхватил ладонями предложенную ему кружку.

Свет от керосиновой лампы поблескивал на влажном лице незнакомца, Теперь над его бровями наподобие некоторого украшения располагалась узкая полоска темных волос, Оно наблюдало за Артуром с деловито-озабоченной улыбкой на тонких губах.

«Вампир какой-то», — в краткий миг просветления пронеслось в мозгу Артура.

Оно беспрестанно притрагивалось пальцами к своему лицу, расправляя складки сморщившейся на лбу кожи. Водянистые глаза следили за Артуром, пока тот пил из кружки.

Наконец Артур заговорил, Тому нечего было на это ответить, хотя Артур, впрочем, не обращал на это никакого внимания — он был полностью поглощен собственными проблемами. Речь его лилась с невероятной легкостью, а свободный поток мыслей заставлял Артура даже всхлипывать при каждом столкновении с очередным подтверждением глубины и силы собственного интеллекта.

«Все они варвары, а Христос распят».

Потом оно отвернулось от Артура и склонилось над перегораживавшей угол занавеской, за которой хранился набор всегда чистых, остро отточенных и готовых к работе инструментов.

Вынув длинный кухонный нож, оно положило его на заблаговременно расстеленный прямо на полу кусок холста. Толстые резиновые перчатки до самых локтей покрывали худые руки.

Потом оно стащило с головы волосы и аккуратно отложило их в сторону.

Хотя и с некоторой растяжкой во времени, но Артур все же стал постепенно замечать, что отношение к нему со стороны хозяина сарая как-то меняется. Он почувствовал на плече его руку, которая явно призывала продолжить возлияние, Оловянная кружка, вновь оказавшаяся в его руке, на сей раз оказались наполненной какой-то другой, еще более приятной жидкостью.

Артур не испытал ни тревоги, ни беспокойства, когда оно стало стаскивать его с упаковочного ящика и укладывать прямо по центру расстеленного холста. Оно вообще вело себя по отношению к нему с подчеркнутой внимательностью, даже нежностью, что особенно правилось Артуру, Нет, правда, оно ему очень нравилось.

* * *

С трудом передвигая усталые ноги, полицейский брел по тянувшейся вдоль огородов дороге. Жизнь не баловала его. Впереди были целых три часа дежурства, и к тому же неизвестно, что надет его дома и намерена ли она передумать. Если нет, то ему придется переиграть все заново, а это неизбежно создаст массу трудностей.

Заметив свет в окне сарая, он нехотя подумал, что там может происходить. Ему и раньше доводилось обращать на это внимание, и всякий раз он не переставал гадать на этот счет. Тоже, наверное, какой-нибудь бедолага, женившийся на сварливой бабе…

Он остановился на берегу канала и стал размышлять, стоит ли пойти и посмотреть. Вообще-то это было странно, и если что случилось… Он свернул с дороги и побрел между огородами в сторону сарая.

Свет в окошке погас.

Он ускорил шаги и не более чем через четыре минуты оказался у цели. По пути ему никто не повстречался. Он дернул ручку — дверь была заперта.

Полицейский постучал.

Потом обогнул сарай и потрогал окна — те были плотно заперты.

Чутье подсказывало ему, что внутри кто-то есть.

Он подошел к двери и позвал — ответа не последовало.

Но у кого-то же должен быть ключ…

И он отправился на его поиски.

* * *

Спустя минут сорок полицейский вернулся, Свет в сарае все так же не горел, и он уже начал было подумывать, что зря затеял все это. Потом еще раз постучал в дверь и посветил фонариком через окно, но опять безрезультатно.

Открыл дверь и посветил фонариком внутри.

Газонокосилка. Скамеечка. Четыре упаковочных ящика. На полу свернутый в рулон брезент.

Он вошел, поводил лучом фонаря по стенам.

На краю одного из ящиков лежал какой-то маленький инструмент.

Скальпель.

Он наклонился над рулоном брезента, потрогал его пальцем.

Что-то мягкое.

Положив фонарик на ящик, развернул брезент, и кровоточащая масса выкатилась прямо к его ногам.

Ткани и мышцы, сухожилия и блестящие головки костей — все почти целое, а в общем — мягкая масса, по форме которой он узнал человеческое тело. Глаза в лишенных век глазницах, сведенные вместе бесплотные конечности, беззубый рот, обнаженный мозг…

А рядом лежало что-то розовое, мягких очертаний, тщательно сложенное.

Человеческая кожа.

* * *

Прошло четыре часа, прежде чем они обнаружили, где оно живет.

Выяснилось, что практически никто о нем ничего не знает. Оно то приходило на огороды, то уходило и постоянно куталось от холода. Оно вообще скрывалось от людей.

Друзей у него не было, Даже про цвет его волос все говорили по-разному.

Дом окружили в три часа утра. Все были вооружены и готовы к встрече, но все равно чувствовали себя как-то неуютно. Всем хватило мягких, лишенных кожи человеческих тел, которые удалось обнаружить.

Когда оно открыло им дверь, то виду него был вполне невинный. Поверх глаз свисали седые брови, a само оно, похоже, прекрасно знало, зачем они пришли.

Было очевидно, что за минуту до их прихода оно сидело за швейной машинкой и делало аккуратные стежки. Игла все еще была воткнута в мягкую плоть. Несчастное, оно пыталось скроить такой комбинезон, в котором всегда было бы тепло. Поперек стола лежала похожая на спущенный воздушный шар кожа; руки и ноги были перевязаны узлами — чтобы не кровоточили.

Размер был явно велик, и ему пришлось ушивать.

Она будет прилегать плотно, как кожа.

Как все предыдущие.

Перевод В.  Акимова.

Мэрион Крофорд. ВЕРХНЯЯ ПОЛКА.

Кто-то спросил сигары. Разговор затянулся и протекал уже довольно вяло. Табачный дым въелся в тяжелые портьеры. Все понимали: либо кто-нибудь поднимет унылое настроение гостей, либо наша встреча придет к естественному концу, и мы поспешно разойдемся по домам, спать. Не было сказано ничего заслуживающего внимания, вероятно, нечего было рассказать. Джонс описал последнее охотничье приключение в Йоркшире. Мистер Томпсон из Бостона долго и обстоятельно объяснял принципы работы железнодорожного транспорта; именно тщательное соблюдение их и позволило железнодорожной компании Атчисон, Топека и Санта-Фе не только увеличить протяженность путей, но и долгие годы поддерживать у пассажиров иллюзию, что корпорация способна перевозить людей, не подвергая их жизнь опасности.

В общем, не стоит вдаваться в подробности, пересказывая, кто что сказал. Время шло, а мы — час за часом — сидели за столом, уставшие и поскучневшие от этой тягомотины, но никто не двигался с места.

Кто-то спросил сигары, и все невольно глянули в его сторону. Брисбейну было лет тридцать пять, и он был наделен от природы качествами, обычно привлекающими внимание людей. Он отличался силой. На первый взгляд Брисбейн был обычного телосложения, выше среднего роста — чуть больше шести футов, довольно широк в плечах, не худой и не толстый. Небольшая голова на крепкой мускулистой шее, крупные сильные руки, которыми, кажется, можно было без щипцов колоть орехи, сильные предплечья и мощная грудь. Обычно говорят: наружность обманчива, так вот Брисбейн на деле был еще сильнее, чем казался. Лицо у него было непримечательное: маленькая голова, жидкие волосы, голубые глаза, крупный нос, небольшие усики и тяжелый подбородок. Брисбейна знали все, и, когда он спросил сигары, все обернулись к нему.

— Странная это штука, — сказал Брисбейн.

Разговор прекратился. Голос у Брисбейна был негромкий, но он умел, вступив в общий разговор, оборвать его, будто ножом. Все приготовились слушать. А Брисбейн, добившись общего внимания, неторопливо раскуривал сигару.

— Странная штука, — повторил он, — эти рассказы о привидениях. Люди все время интересуются, видел ли их кто-нибудь, так вот я видел.

— Чушь! Привидения? Да вы шутите, Брисбейн! С вашим-то интеллектом! — такими восклицаниями встретили заявление Брисбейна.

Теперь уже все попросили сигары, и Стабс, дворецкий, вдруг будто из-под земли вырос с новой бутылкой сухого шампанского. Итак, вечер был спасен: Брисбейн решил рассказать историю.

— Я бывалый мореплаватель, — начал он, — и поскольку мне довольно часто приходилось плыть через Атлантику, у меня есть свои любимые пароходы. Когда надо пересечь этот утиный пруд, я по обыкновению дожидаюсь их. Может быть, это и предрассудок, но зато я всегда получал удовольствие от плавания, за одним-единственным исключением. Я очень хорошо помню этот случай. Дело было в июне, «Камчатка» была одним из моих любимых кораблей. Я говорю «была», потому что теперь она никоим образом не принадлежит к числу моих любимцев. Просто не представляю, что могло бы заставить меня снова отправиться в плавание на «Камчатке». Да, я заранее предвижу ваши возражения. Там необычайно чисто на корме, в каютах сухо, и нижняя полка, как правило, двойная. У «Камчатки» масса преимуществ, но я никогда больше не поплыву на ней через Атлантику. Извините, что я отклонился от темы. Так вот, я поднялся на борт и окликнул стюарда, чей красный нос и рыжие усы были мне одинаково хорошо знакомы.

— Сто пятая, нижнее место, — деловито сказал я.

Стюард принял у меня чемодан, пальто и плед. Я никогда не забуду выражения его лица. Он побледнел и, казалось, вот-вот либо заплачет, либо чихнет, либо уронит мой чемодан. И поскольку в последнем лежали две бутылки превосходного старого шерри, которые дал мне в дорогу мой давнишний друг Сниггинсон ван Пикинс, я заволновался. Но все обошлось.

— Ну и ну, разрази меня гром! — пробормотал он и повел меня в каюту.

Когда мы спускались, я подумал, что стюард уже принял грогу, но промолчал. Сто пятая каюта была по левому борту, далеко от кормы. Она ничем не отличалась от остальных. Нижняя полка, как в большинстве кают на «Камчатке», — двойная. Здесь было довольно просторно, стоял обычный умывальник с обычными ненужными деревянными подставками, на которых сподручнее разместить большой зонт, нежели зубную щетку. На неприглядного вида матрацах лежали аккуратно сложенные одеяла, которые великий юморист современности сравнил с холодными гречишными оладьями. Можете себе представить и полотенца. Стеклянные графины были наполнены прозрачной жидкостью слегка коричневатого цвета, от которой исходил слабый, но оттого не менее тошнотворный запах, отдаленно напоминающий запах машинного масла. Шторки унылого цвета наполовину закрывали верхнюю полку. Свет знойного июньского полдня едва проникал в каюту. О, как она мне ненавистна!

Стюард разместил в каюте мои вещи и посмотрел на меня с таким видом, словно ему не терпелось поскорей уйти, — возможно, чтобы получить чаевые и с других пассажиров. Всегда нелишне заручиться благосклонностью служащих, и я тут же дал ему несколько монет.

— Постараюсь все сделать для вашего удобства, — сказал он, опуская монеты в карман. Тем не менее в его голосе прозвучала удивившая меня неуверенность. Может быть, теперь принято давать больше чаевых, и он остался недоволен? Но я склонялся отнести странности в его поведении за счет того, что он был «под мухой». Однако я ошибся и проявил несправедливость к человеку.

В тот день ничего примечательного не произошло. Мы покинули пристань точно по расписанию, и выход в море был очень приятен, потому что день был жаркий и душный, а на палубе дул свежий ветерок.

Вы, конечно, представляете первый день на пароходе. Люди ходят взад и вперед по палубам, глазеют друг на друга, порой совершенно неожиданно для себя встречают знакомых. Никто не знает, как будут кормить — хорошо, плохо или посредственно, пока две первые трапезы не положат конец сомнениям. До самого острова Файр ничего определенного нельзя сказать и о погоде. За столами сначала тесно, а потом все просторнее и просторнее. Бледные пассажиры вдруг вскакивают со своих мест и опрометью несутся к двери, а бывалые мореплаватели только вздыхают с облегчением, когда убегает страдающий морской болезнью сосед, — и просторнее, и горчица целиком в твоем распоряжении.

Все переходы через Атлантику похожи как две капли воды, и те, кому это приходится делать часто, не гоняются за новизной. Разумеется, всегда любопытно посмотреть на китов и айсберги, но, в конце концов, все киты похожи друг на друга, айсберги редко видишь с близкого расстояния. Для большинства пассажиров самые приятные минуты на борту океанского парохода — когда после последней прогулки по палубе, после последней сигары, они, изрядно утомившись, со спокойной совестью расходятся по каютам. В тот первый вечер я что-то разленился и направился в свою сто пятую раньше обычного. Открыв дверь, я с удивлением обнаружил, что у меня появился попутчик. Чемодан, почти такой же, как у меня, лежал в противоположном углу каюты, а на верхней полке — аккуратно сложенный плед, зонтик и трость. Я-то полагал, что буду один, и почувствовал разочарование; в то же время мне было любопытно, кто мой попутчик, хотелось взглянуть на него.

Вскоре после того, как я лег, явился и он. Мой попутчик был очень высок, худ и бледен, с рыжеватыми волосами и усами и водянисто-серыми бесцветными глазами. На мой взгляд, было в его облике что-то подозрительное: встретишь такого на Уолл-стрит и ни за что не догадаешься, что он там делает. Слишком тщательно одет, слишком странный. На каждом океанском пароходе попадаются три-четыре подобных типа. Мне вовсе не хотелось заводить с ним знакомство, и, засыпая, я решил про себя, что изучу его привычки, чтобы всячески избегать встреч с ним. Если он встает рано, я буду вставать поздно, если поздно ложится, я буду ложиться рано. У меня не было никакого желания узнать его поближе. Единожды повстречав людей такого рода, потом, как назло, встречаешь их повсюду. Бедняга! Я зря волновался, принимая все эти решения: с той ночи я больше его не видел в сто пятой каюте.

Я уже крепко спал, когда внезапно проснулся от сильного шума. Судя по всему, мой попутчик спрыгнул с верхней полки на пол. Я слышал, как звякнула щеколда, он почти тотчас же отворил дверь и побежал по коридору, оставив дверь открытой. Была небольшая качка, я думал, что он споткнется и упадет, но мой сосед бежал, будто за ним кто-то гнался. Дверь раскачивалась на петлях в такт движению судна, и этот звук действовал мне на нервы. Я поднялся, затворил дверь и в темноте пробрался на свою полку. Я снова заснул, но сколько проспал, не представляю.

Когда я снова проснулся, было еще темно, у меня было неприятное ощущение холода и, как мне показалось, сырости. Вам, вероятно, знаком характерный запах каюты, в которую просочилась морская вода. Я укутался поплотнее и задремал, прикинув в уме жалобы, которые выскажу наутро. Я слышал, как мой сосед ворочался на верхней полке. Он, наверное, вернулся, пока я спал. Один раз, как мне показалось, он застонал, и я решил, что у него морская болезнь. Такое соседство особенно неприятно, когда ты внизу. Тем не менее я погрузился в сон и проспал до рассвета.

Корабль сильно качало, куда сильнее, чем накануне вечером, и тусклый свет, брезживший сквозь окошко иллюминатора, что ни миг, менял оттенок: стекло иллюминатора отражало то море, то небо. Было очень холодно — непривычно для меня. Я повернул голову, взглянул на иллюминатор и обнаружил, к своему удивлению, что он открыт настежь и закреплен изнутри. Я встал и закрыл его. Потом посмотрел на верхнюю полку. Шторки были плотно сдвинуты, видно, мой сосед тоже замерз. Мне показалось, что я уже выспался. В каюте было неуютно, хотя как это ни странно, я больше не ощущал сырости, что так раздражала меня ночью. Мой попутчик еще спал — прекрасная возможность избежать встречи с ним. Я тотчас оделся и вышел на палубу. Утро было теплое и туманное, от воды исходил маслянистый запах. Было уже семь часов, а мне казалось, что еще очень рано. Я наткнулся на доктора, вышедшего подышать свежим воздухом. Это был молодой человек из Западной Ирландии, высоченный, черноволосый и голубоглазый, склонный к полноте. Беспечный жизнерадостный вид придавал ему особое обаяние.

— Чудесное утро, — заметил я для начала.

— Как сказать, — отозвался он, с интересом разглядывая меня, — чудесное и в то же время вовсе не чудесное. Лично я от него не в восторге.

— Да, пожалуй, особенно восхищаться нечем, — согласился я.

— Погода, я бы сказал, хлипкая, — добавил доктор.

— По-моему, ночью было очень холодно, — пожаловался я, — Правда, оглядевшись, я заметил, что окошко иллюминатора было открыто настежь. И в каюте было сыро.

— Сыро? — удивился он, — А где вы расположились?

— В сто пятой каюте.

К моему изумлению, доктор вздрогнул и пристально посмотрел на меня.

— А что? — поинтересовался я.

— О, ничего, — спохватился он, — Просто за последние три рейса все жаловались на эту каюту.

— Я тоже ею недоволен и буду жаловаться, — заявил я. — Видно, ее не проветрили как следует. Позор!

— Не думаю, чтобы это помогло, — сказал доктор. — Тут что-то другое… Впрочем, не мое дело запугивать пассажиров.

— Не бойтесь запугать меня, — ответил я, — Я любую сырость вынесу, а уж если сильно простужусь — сразу к вам.

Я предложил доктору сигару, он взял и очень внимательно осмотрел ее.

— Дело не в сырости, — заметил он. — Думаю, все будет хорошо. У вас есть попутчик?

— Да, черт его знает, что за парень — выбегает посреди ночи, оставляет дверь открытой.

Доктор снова взглянул на меня с любопытством, потом зажег сигару и, сразу посерьезнев, спросил:

— А он вернулся?

— Да, я уже спал, но проснулся и слышал, как он ворочается. Потом я замерз и уснул. А наутро иллюминатор был снова открыт.

— Послушайте, — тихо сказал доктор. — Мне наплевать на этот корабль, мне наплевать на его репутацию. Вот что я вам предлагаю. У меня большая каюта. Перебирайтесь ко мне, неважно, что мы почти незнакомы.

Меня очень удивило его предложение. Я не понимал, с чего вдруг он принял во мне такое горячее участие. Насторожило меня и то, как он говорил о корабле.

— Вы очень добрый, доктор, — ответил я. — Но, позвольте, ведь и сейчас каюту можно проветрить, хорошенько убрать. А чем вам не нравится «Камчатка»?

— В силу своей профессии я человек не суеверный, — сказал он. — Но море внушает людям суеверие. Не хочу вызывать у вас предубеждение, не хочу вас запугивать, но послушайтесь моего совета и перебирайтесь ко мне. Стоит мне узнать, что вы или кто-то другой спит в сто пятой каюте, я уж готов к тому, что этот человек окажется за бортом.

— Боже правый! А в чем дело?

— За последние три рейса все те, кто спал в сто пятой, оказывались за бортом, — мрачно ответил он.

Признаюсь, эта новость неприятно поразила меня. Я посмотрел доктору в глаза — удостовериться, что он меня не разыгрывает, но он был абсолютно серьезен. Я горячо поблагодарил его за предложение, но выразил уверенность, что буду исключением из правила, по которому все обитатели этой странной каюты оказывались за бортом. Он не стал уговаривать, но еще больше помрачнел и намекнул, что пока суд да дело, мне стоило бы еще раз подумать над его предложением. Потом я отправился завтракать. К столу явилось совсем мало пассажиров. Я отметил, что офицеры команды, завтракавшие с нами, были невеселы. После завтрака я отправился в каюту за книгой. Шторки верхней полки были все еще сдвинуты. Оттуда не доносилось ни звука. Похоже, мой сосед еще спал.

На обратном пути я повстречал стюарда, обслуживавшего пассажиров нашего отсека. Он прошептал, что капитан просил меня зайти к нему, и тут же торопливо удалился, будто опасаясь вопросов. Я направился в каюту капитана, он ждал меня.

— Сэр, — начал он, — я хочу попросить вас об одном одолжении.

Я отвечал, что рад быть ему полезным.

— Ваш сосед исчез, — сказал капитан. — Известно, что вчера вечером он ушел в каюту довольно рано. Вы отметили какие-нибудь странности в его поведении?

Его вопрос, подтвердивший опасения доктора, высказанные получасом ранее, ошеломил меня.

— Уж не хотите ли вы сказать, что он оказался за бортом? — спросил я.

— Этого-то я и опасаюсь, — ответил капитан.

— Потрясающе, — начал я.

— Почему? — перебил он меня вопросом.

— Но ведь он уже четвертый! — воскликнул я.

В ответ на недоуменный вопрос капитана я сказал, не упоминая доктора, что слышал историю сто пятой каюты. Это его, казалось, сильно раздосадовало. Потом я поведал ему, что произошло прошлой ночью.

— То, что вы рассказали, — заметил он, — почти полностью совпадает с рассказами соседей по каюте двух первых пассажиров, оказавшихся за бортом. Они тоже выскакивали из постели и мчались сломя голову по коридору. И того, и другого заметил вахтенный матрос. Мы спустили на воду шлюпки, но их так и не нашли. Однако вашего пропавшего соседа никто не видел и не слышал, если он и впрямь пропал. Стюард, суеверный парень, похоже, заподозрил что-то неладное. Он отправился проведать вашего соседа утром и обнаружил, что полка пуста, осталась лишь одежда. Стюард единственный на корабле знал пассажира в лицо и искал его повсюду. Но тот исчез! Так вот, сэр, я умоляю вас не сообщать этого обстоятельства никому из попутчиков; мне не хочется, чтобы о «Камчатке» ходила дурная слава. Ничто так не порочит доброе имя океанского парохода, как истории о самоубийствах. Вы вправе выбрать каюту любого из членов команды, включая мою собственную, до конца рейса. Как, по-вашему, это хорошее предложение?

— Очень, — ответил я, — И я вам весьма признателен. Но поскольку теперь я в каюте один, я бы предпочел никуда не перебираться. Если стюард уберет вещи этого невезучего человека, я охотно останусь в сто пятой. Я и словом не обмолвлюсь об этом происшествии и, смею вас заверить, не последую за своим соседом.

Капитан сделал попытку отговорить меня от такого решения, но я предпочел иметь отдельную каюту, нежели составить компанию кому-либо из команды. Может быть, я и сплоховал, но, последуй я его совету, мне бы не о чем было рассказывать. Осталось бы в памяти, что по неприятному совпадению обстоятельств несколько бывших пассажиров сто пятой каюты покончили жизнь самоубийством, вот и все.

Этим дело не кончилось. Я упрямо решил не придавать значения подобным историям и зашел в своем упрямстве так далеко, что принялся спорить с капитаном. Дело в самой каюте, заверял я его, что-то в ней неладно. Она довольно сырая. Прошлой ночью вдруг открылся иллюминатор. Возможно, мой сосед, отправившись в плавание, был уже болен, а когда лег, у него начался бред. Может быть, он и сейчас где-то прячется, и его еще найдут. Нужно хорошенько проветрить каюту и починить запор иллюминатора. Если капитан мне позволит, я сам позабочусь, чтобы все необходимое было сделано незамедлительно.

— Разумеется, вы можете остаться, если вам угодно, — раздраженно ответил капитан, — но будь моя воля, я бы вас переселил, запер сто пятую, и дело с концом.

Я остался при своем мнении и ушел от капитана, пообещав не говорить никому об исчезновении соседа. Знакомых среди пассажиров у него не было, и за целый день его никто не хватился. К вечеру я снова повстречал доктора и на его вопрос, не передумал ли я, ответил отрицательно.

— Скоро передумаете, — бросил он без тени улыбки.

Вечером мы играли в вист, я пришел довольно поздно и почувствовал, что находиться в каюте мне неприятно. Невольно вспомнился высокий человек, которого я видел прошлой ночью. Теперь его, утопленника, носит по волнам в двухстах-трехстах милях отсюда. Раздеваясь, я очень отчетливо припомнил его лицо и тут же задернул шторки верхней полки, будто хотел убедиться, что его там нет. Потом я запер на щеколду дверь каюты. Вдруг мне бросилось в глаза, что иллюминатор снова открыт и закреплен изнутри. Тут уж я не стерпел: торопливо набросив на плечи халат, я отправился на поиски Роберта, стюарда нашего отсека. Помнится, я был очень зол и, отыскав его, потащил за собой в каюту и подтолкнул к иллюминатору.

— Какого черта ты, негодяй, не задраиваешь на ночь иллюминатор? Не соображаешь: если корабль накренится и хлынет вода, то и десять человек его тогда не закроют! Подлец! Я скажу капитану, что ты подвергаешь корабль опасности.

Я кипел от негодования. Стюард, дрожащий и бледный, задраивал иллюминатор.

— Ты почему не отвечаешь? — грубо допытывался я.

— Если вам угодно, сэр, — невнятно пробормотал Роберт, — никто не может удержать его ночью закрытым. Сами попробуйте, сэр. Нет, сэр, меня на этой посудине больше не увидите, хватит с меня. А на вашем месте, сэр, я бы перебрался отсюда к доктору или кому-нибудь еще. Гляньте, сэр, как по-вашему, надежно я его задраил или нет? Сами проверьте, сэр, попробуйте хоть чуточку приоткрыть его.

Я попробовал и убедился, что иллюминатор задраен прочно.

— Послушайте, сэр, — продолжал Роберт, — клянусь своим добрым именем, через полчаса он снова откроется и будет закреплен изнутри. Вот в чем ужас — изнутри!

Я осмотрел большой винт и петлю, куда он входит.

— Если иллюминатор откроется ночью, Роберт, я дам тебе соверен. Это невозможно! Можешь идти.

— Соверен, говорите, сэр? Очень хорошо, сэр, благодарю вас, сэр. Доброй ночи, сэр, приятного отдыха и сновидений, сэр.

Роберт ретировался, очень довольный, что его наконец отпустили. Я решил, что он сочинил эту глупую историю, чтобы оправдать свою небрежность и запугать меня, и не поверил стюарду.

Я лег, закутался в одеяла, и через пять минут Роберт выключил свет, постоянно горевший за панелью матового стекла возле двери. Лежа неподвижно в темноте, я пытался уснуть, но вскоре убедился, что это невозможно. Я с удовольствием сорвал злость на стюарде и, отыгравшись на нем, позабыл про неприятное чувство, которое овладело мной при мысли об утопленнике, моем бывшем соседе. Сон как рукой сняло, и некоторое время я лежал с открытыми глазами, глядя на иллюминатор; он казался мне светящейся тарелкой, подвешенной в темноте. Вероятно, я пролежал без сна час и, помнится, уже задремал было, но тут же очнулся от струи холодного воздуха и брызг морской воды на лице. Я вскочил в темноте, и качкой меня сразу отбросило на кушетку, стоявшую под иллюминатором. Я, правда, тут же пришел в себя и встал на колени. Иллюминатор был снова распахнут и закреплен изнутри!

Все это — только факты. Я вскочил, сна — ни в одном глазу, да если б я и дремал, падение меня бы тут же пробудило. Более того, я сильно разбил локти и колени, и наутро ссадины и кровоподтеки рассеяли всякие сомнения в реальности произошедшего. Итак, иллюминатор был открыт настежь и закреплен изнутри. Это было непостижимо, и я скорее удивился, чем испугался. Потом закрыл его и закрутил винт изо всех сил. В каюте было темно. Я прикинул, что иллюминатор открылся примерно через час после того, как Роберт задраил его в моем присутствии, и решил понаблюдать, не откроется ли он снова. Медная оправа иллюминатора очень тяжелая, он открывается с трудом, и я не думаю, что винт повернулся от тряски. Сквозь толстое стекло иллюминатора я видел серые вспененные волны, бьющие о борт корабля. Я простоял так с четверть часа.

Вдруг я отчетливо услышал позади себя какой-то шорох и невольно обернулся, хотя ничего не мог разглядеть в темноте, и потом — очень тихий стон. Я рванулся к полкам, рывком раздвинул шторки над верхней и просунул туда руки. Там кто-то лежал.

Я помню свое ощущение: мне показалось, что я сунул руки в сырой погреб, из-за шторки на меня поплыл смрадный запах застоявшейся морской воды. Я нащупал что-то вроде человеческой руки, она была гладкая, мокрая, ледяная. И когда я отдернул свою руку, кто-то прыгнул на меня сверху — тяжелый, мокрый, пахнущий тиной. Он, казалось, был наделен сверхъестественной силой. Я отшатнулся, и в то же мгновение дверь распахнулась, и он выбежал из каюты.

Я не успел испугаться и, выскочив вслед за ним, кинулся в погоню. Но было поздно. В десяти ярдах перед собой я видел — абсолютно в этом уверен — тень, мелькнувшую в слабо освещенном коридоре. Так ночью в тусклом свете фонаря мелькает тень лошади, несущейся впереди легкого экипажа. Мгновение — и она исчезла. Я стоял, вцепившись в полированные перила в конце коридора, где он сворачивал в другой отсек. По спине у меня бегали мурашки, и холодный пот струился по лицу. Я этого нисколько не стыжусь: страх сковал меня.

Все же я совладал с собой и усомнился в увиденном. Какой-то абсурд, подумал я, наверное, гренки с сыром на ночь — тяжелая пища. Все это — ночной кошмар. Я направился к свой каюте, нехотя зашел туда. Она пропахла стоячей морской водой. Точно такой же запах стоял здесь накануне, когда я проснулся среди ночи. Я принудил себя покопаться в потемках в своих вещах и нашел коробку со свечками. Потом я вставил свечку в дорожный фонарик, который всегда беру с собой — читать, когда потушат свет, — зажег ее и обнаружил, что иллюминатор снова открыт. Меня объял леденящий ужас, какого я прежде никогда не знал и, надеюсь, не узнаю. Я все же взял фонарь и заглянул на верхнюю полку, полагая, что вся она пропитана морской водой.

Я был разочарован. Постель была смята, от нее сильно пахло морем, но постельное белье было совершенно сухим. Я решил, что Роберт не отважился прибрать ее после вчерашнего происшествия, и весь этот кошмар мне привиделся. Я еще шире раздвинул шторки и очень внимательно осмотрел полку. Там было сухо, но иллюминатор был снова открыт. Уже отупев от страха, я задраил его и, вставив трость в медную петлю, повернул ее так сильно, что металл погнулся. Затем я подвесил дорожный фонарик над изголовьем обитой красным бархатом кушетки и сел, чтоб прийти в себя, если это возможно. Так я просидел всю ночь, даже не думая об отдыхе, впрочем, я почти лишился способности думать. Но иллюминатор был закрыт, и я полагал, что он больше не откроется, разве что на него надавят с колоссальной силой.

Наконец забрезжил рассвет, и я медленно оделся, снова обдумывая то, что произошло ночью. Утро было чудесное, и я вышел на палубу, радуясь раннему яркому солнцу, легкому ветру, приносящему свежий запах морской воды, так не похожий на смрадный дух в моей каюте. Я невольно свернул к корме, к каюте доктора. Именно там он и стоял с трубкой, вышел подышать свежим воздухом, как и накануне.

— Доброе утро, — спокойно сказал он, глядя на меня с явным любопытством.

— А вы оказались правы, доктор, — сказал я, — в этой каюте и впрямь неладно.

— Я так и знал, что вы передумаете, — торжествующе произнес он, — У вас была тяжелая ночь. Приготовить вам что-нибудь для поднятия духа? У меня есть отличный рецепт.

— Нет, благодарю вас, — ответил я, — позвольте мне рассказать вам, что произошло.

И я постарался объяснить ему, как мог, что со мной случилось, не утаивая страха, неведомого мне никогда раньше. Особенно подробно я рассказал об иллюминаторе: уж это был факт, за который я мог поручиться, даже если все остальное было плодом моего воображения. Я дважды задраивал его посреди ночи и второй раз погнул медную петлю тростью. Я, пожалуй, даже перестарался, убеждая его, что все это не выдумка.

— Вы полагаете, что я подвергаю сомнению ваш рассказ? — Моя дотошность в истории с иллюминатором вызвала у него улыбку. — У меня нет ни малейшего сомнения. Я возобновляю свое приглашение. Отдаю вам половину каюты, переселяйтесь с вещами.

— Переселяйтесь вы ко мне, предоставляю вам половину своей каюты на ночь, — предложил я — Помогите мне найти концы в этом деле.

— Будете искать, найдете конец, — сказал доктор.

— Как так?

— Найдете конец на дне морском. А я уйду с «Камчатки». Здесь как-то неуютно.

— Так вы не поможете мне…

— Нет, — поспешил он с ответом. — Мое дело — всегда быть начеку, а не забавляться с привидениями.

— Вы и вправду считаете, что это привидение? — презрительно спросил я и тут же вспомнил жуткое ощущение сверхъестественного, овладевшее мной ночью.

— А у вас есть какое-либо разумное объяснение? — резко парировал доктор. — Похоже, нет. Впрочем, вы собираетесь его искать. А я утверждаю, что вы его не найдете просто потому, что его не существует.

— Но, дорогой сэр, неужели вы, ученый, утверждаете, что подобные явления невозможно объяснить? — упорствовал я.

— Да, утверждаю, — решительно заявил доктор. — И даже если возможно, меня это не касается.

Мне не хотелось провести еще одну ночь в сто пятой каюте, но я упрямо решил докопаться до сути этого явления. Не верю, что нашлось бы много охотников спать там одному после двух таких ночей. Но я вознамерился сделать такую попытку, даже если не найдется желающих разделить со мной ночную вахту. Доктор был настроен отрицательно к подобного рода экспериментам. По его словам, врач на корабле должен быть всегда наготове: вдруг произойдет несчастный случай? А потому он не вправе устраивать себе нервотрепку. Конечно, доктор рассуждал правильно, но я склонен думать, что отказался он из-за своего настроя. На мой вопрос о других он ответил, что навряд ли сыщется на пароходе человек, готовый помочь мне в расследовании. Мы поговорили о том, о сем, и я ушел. Немного позже я встретил капитана и рассказал ему свою историю. Попросил разрешения не гасить свет на ночь, если не найдется желающих помочь мне и буду действовать в одиночку.

— Послушайте, — сказал капитан, — вот вам мое решение. Я сам разделю с вами вахту, и посмотрим, что из этого выйдет. Полагаю, мы с вами во всем разберемся. Не исключено, что кто-то решил проехать зайцем, вот и прячется на борту, пугает пассажиров. А может быть, секрет кроется в устройстве самой полки.

Я предложил пригласить в каюту плотника и осмотреть ее. А намерение капитана разделить со мной ночную вахту чрезвычайно меня порадовало. Он послал за плотником и наказал ему сделать все, что я сочту нужным. Мы тут же спустились вниз. Я распорядился убрать постель с верхней полки, и мы придирчиво ее осмотрели — не расшатались ли доски, не повреждена ли обшивка. Мы проверили все планки, простукали пол, развинтили гарнитуру нижней полки, разобрали все на части — короче говоря, дюйм за дюймом осмотрели каюту. Все было в полной исправности, и мы снова занялись сборкой. К концу работы в каюту заглянул Роберт.

— Ну как, сэр, нашли что-нибудь? — спросил он с вымученной улыбкой.

— Ты оказался прав насчет иллюминатора, Роберт, — сказал я и дал ему обещанный соверен.

Плотник работал молча, со знанием дела, Роберт, стюард, все еще жался неподалеку.

— Я, конечно, простой человек, сэр, — сказал плотник, — но будь моя воля, я бы посоветовал вам убрать отсюда вещи. Вогнали бы в дверь полдюжины четырехдюймовых гвоздей, вот и все тут. На моей памяти за четыре рейса четверо тут с жизнью свели счеты. Откажитесь от своей затеи, сэр, ей-богу, откажитесь.

— Сделаю еще одну попытку этой ночью, — ответил я.

— Бросьте, сэр, ей-богу, бросьте! Скверное это дело, — сказал перед уходом плотник, убирая инструменты. Но я воспрял духом, узнав, что капитан составит мне компанию, и положил, что никто не отговорит меня довести это странное дело до конца. В тот вечер я воздержался от гренок с сыром и даже отказался от традиционного виста: решил поберечь нервы. К тому же, полный тщеславия, я жаждал хорошо выглядеть в глазах капитана.

* * *

Капитан был из тех отважных и неунывающих мореплавателей, чья смелость в сочетании с твердостью и спокойствием в трудной обстановке вызывают к ним безграничное доверие. Такому досужей болтовней голову не заморочишь, и его решение помочь мне в расследовании свидетельствовало о том, что он имел серьезный повод для беспокойства. В какой-то степени на карту была поставлена его репутация, впрочем, как и репутация «Камчатки». Когда пассажиры бросаются за борт — это чрезвычайное происшествие, и ему это было хорошо известно.

В десять часов вечера, когда я докуривал последнюю сигарету, капитан подошел ко мне и потянул в сторону от пассажиров, стоявших в темноте на палубе.

— Дело нешуточное, мистер Брисбейн, — сказал он, — Мы должны приготовиться либо к разочарованию, либо к тяжелому испытанию. Я отношусь к этому делу весьма серьезно и, что бы ни случилось, попрошу вас поставить свою подпись под совместным заявлением. Если сегодня ничего не произойдет, мы будем дежурить завтра и послезавтра. Вы готовы?

Мы спустились и вошли в каюту. Уже на пороге я увидел Роберта; он стоял поодаль в коридоре, наблюдая за нами со своей обычной ухмылкой, будто заранее знал: произойдет что-то страшное. Капитан закрыл дверь и запер ее на засов.

— Поставьте-ка чемодан у двери, — предложил он, — Один из нас будет сидеть на нем, тогда никто не сможет отсюда выйти. Иллюминатор задраен?

Я проверил: он был в том же положении, что и утром. Открыть его можно было, только используя рычаг, как это сделал я накануне. Потом я отдернул шторки верхней полки, чтобы она была на виду. По совету капитана я зажег дорожный фонарик и подвесил его над верхней полкой. Капитан настоял на том, что он сядет на чемодан, заявив, что должен иметь моральное право поклясться, что находился перед дверью.

Потом он предложил тщательно обыскать каюту, и мы быстро закончили с этой операцией — заглянули под нижнюю полку и под кушетку, стоявшую под иллюминатором. Там было пусто.

— Ни один человек не может сюда зайти, — сказал я. — Ни одному человеку не под силу открыть иллюминатор.

— Прекрасно, — спокойно отозвался капитан, — Отныне все увиденное нами — либо игра воображения, либо нечто сверхъестественное.

Я присел на край нижней полки.

— Первый раз это случилось в марте, — начал свой рассказ капитан, закинув ногу на ногу и привалившись спиной к двери, — Пассажир с верхней полки оказался лунатиком. Во всяком случае, было известно, что он немножко не в себе и в путешествие отправился без ведома друзей. Он выбежал на палубу посреди ночи и выбросился за борт, вахтенный офицер даже не успел перехватить его. Мы остановились и спустили шлюпку. В это время как раз установилось затишье перед штормом. Мы его не нашли. Разумеется, его самоубийство было потом расценено как следствие помешательства.

— Вероятно, такое случается довольно часто? — рассеянно заметил я.

— Отнюдь нет, — возразил капитан, — В моей практике такого не бывало, хотя, по слухам, на других кораблях и случалось. Так вот, как я уже сказал, это произошло в марте. В том же рейсе… Куда вы смотрите? — спросил он, оборвав свой рассказ.

Наверное, я ничего не ответил. Я не мог оторвать глаз от иллюминатора. Мне казалось, что медная петля медленно поворачивается под винтом — так медленно, что я сомневался, движется она или нет. Я напряженно всматривался, мысленно фиксируя ее положение, пытаясь удостовериться, изменилось ли оно. Заметив, куда я смотрю, капитан тоже уставился на петлю.

— Она движется! — вскричал он уверенно. — Нет, не движется, — добавил он через минуту.

— Если б дело было в вибрации винта, иллюминатор открылся бы днем, но вечером он был задраен так же плотно, как и утром, — я поднялся и оглядел головку винта. Он, конечно, держался уже не плотно, и я, приложив небольшое усилие, мог бы его отвинтить пальцами.

— Удивительно то, — сказал капитан — что второй из пропавших, как полагают, выбросился из окошка иллюминатора. Вспомнить страшно. Это случилось в полночь. Штормило. Меня подняли по тревоге, сообщили, что в одной из кают открыт иллюминатор, и ее заливает. Я спустился и обнаружил, что каюту затопило. Стоило судну накрениться, и вода потоком лила через иллюминатор, причем открыто было не только окошко, он сам раскачивался и держался лишь на верхних болтах. Нам все же удалось его закрыть, но был причинен большой ущерб. С тех пор в каюте время от времени попахивает морской водой. Мы и решили, что пассажир выбросился в море через иллюминатор, хотя одному Богу известно, как это у него получилось. Стюард уверяет, что в этой каюте никакие запоры не действуют. А ведь снова пахнет, — капитан подозрительно принюхался, — ей-богу, пахнет, вы чувствуете?

— Да, отчетливо, — сказал я и невольно вздрогнул: смрадный запах стоячей морской воды усилился, — Когда в каюте стоит такой запах, логично предположить, что она сырая, однако, мы осмотрели ее утром с плотником и убедились, что везде сухо. О!

Мой дорожный фонарик, подвешенный над верхней полкой, внезапно потух. В каюте тем не менее было довольно светло: за матовым стеклом возле двери горела лампа. Корабль сильно качало, и в такт качке шторки верхней полки ходили взад и вперед. Я вскочил, намереваясь заняться фонариком. Но тут же с громким криком изумления вскочил и капитан, я стоял к нему спиной, когда услышал этот возглас, а потом и призыв на помощь. Я рванулся к нему. Он изо всех сил удерживал медную петлю иллюминатора. Несмотря на все его старания, она дергалась у него в руках. Я схватил трость — тяжелую дубовую трость, которую всегда вожу с собой, засунул ее в петлю и прижал всем телом. Крепкая трость внезапно переломилась, и я упал на кушетку. Поднявшись, я увидел, что иллюминатор распахнут настежь, а капитан с побелевшими губами стоит спиной к двери.

— Что-то там есть, на этой полке, — крикнул он изменившимся голосом, дико вытаращив глаза, — Держите дверь, а я гляну: что бы там ни было, никуда от нас не денется.

Но я не кинулся к двери, а вскочил на нижнюю полку и ухватил нечто, лежавшее наверху.

Что-то невообразимо мерзкое извивалось у меня в руках, по виду — утопленник, долго пробывший в воде, но он двигался и мог осилить десятерых живых. Я из последних сил удерживал эту скользкую, жуткую, пахнущую тиной тварь. Мертвые белесые глаза, казалось, вперились в меня. От него исходил гнилостный запах застоявшейся морской воды. Блестящие мокрые волосы висели прядями вдоль мертвого лица. Я боролся с мертвецом. Он навалился на меня и опрокинул на спину, почти сломав мне запястья. Руки трупа сдавили мою шею. Сама смерть одолевала меня, и я, вскрикнув, выпустил его.

Когда я упал, он, перескочив через меня, набросился на капитана. Тот стоял бледный, как полотно, со сжатыми губами. Он, кажется, успел нанести мертвецу мощный удар, а потом с диким воплем повалился лицом вниз.

Мертвец замешкался над распростертым телом, а я снова закричал от ужаса, но у меня тут же пропал голос. Мертвец вдруг исчез, и мне в моем полубезумном состоянии показалось, что он ушел через окошко иллюминатора, хотя никто не сможет объяснить, как можно пройти сквозь столь малый проем. Я долго лежал на полу рядом с капитаном. Наконец начал приходить в себя, пошевелился и сразу понял, что у меня сломана в запястье левая рука.

Пошатываясь, я все же поднялся и сделал попытку здоровой рукой поднять капитана. Он стонал, ворочался и наконец пришел в себя. У него не было повреждений, но он находился в тяжелом шоке.

Хотите знать, что было дальше? Но на этом моя история заканчивается. Плотник осуществил свой замысел и загнал с полдюжины четырехдюймовых гвоздей в дверь сто пятой каюты, и если вам доведется пересечь Атлантику на «Камчатке», попросите полку в этой каюте. Вам наверняка ответят, что она занята. Она и впрямь занята — этим утопленником.

Я закончил плавание в каюте доктора. Он вылечил мне сломанную руку и посоветовал держаться подальше от привидений. Капитан замкнулся в себе и больше не плавал на «Камчатке», хотя она по-прежнему совершает свои рейсы. Я тоже больше никогда не отправлюсь на ней в плавание. Это было очень неприятное происшествие, и что мне особенно не по душе — я насмерть перепугался. Вот и все. Так я повстречал привидение — если это было привидение. Во всяком случае — мертвеца.

Перевод Л.  Биндеман.

Г. Монро. ДИКИЙ ПАРЕНЬ.

— В вашем лесу водится дикий зверь, — произнес художник по имени Каннингэм по дороге на станцию. Это была его единственная реплика за весь путь, но поскольку Ван Чил болтал без остановки, молчаливая сдержанность его спутника как-то не бросалась в глаза.

— Какая-нибудь шальная лиса, да пара-другая ласок, ничего более хищного в этих местах не водится, — сказал Ван Чил.

Художник промолчал.

— Что вы имели в виду, когда сказали про дикого зверя? — спросил Ван Чил уже на платформе.

— Ничего… Так, разыгралось воображение… А вот и мой поезд.

В тот же день после обеда Ван Чил отправился на прогулку через принадлежавший ему лес.

То, что у него в кабинете стояло чучело выпи и он знал названия многих растений, давало его тетушке основание называть племянника великим натуралистом. И если это было явным преувеличением, то ходоком он мог считаться действительно отменным. У него вошло в привычку запоминать все, что он видит во время прогулок, не столько для того, чтобы обогатить современную науку, сколько для того, чтобы иметь потом тему для разговора. Как только распускались первые колокольчики, он тут же всем об этом сообщал. Слушатели понимали, что в это время года в цветении колокольчиков нет ничего необычного, но им все равно было приятно, что Ван Чил поделился с ними новостью.

Но то, что увидел Ван Чил в тот день, выходило далеко за рамки привычного.

На большом гладком камне, нависавшем над глубоким прудом на опушке дубравы, нежился на солнце паренек лет шестнадцати. Его светло-карие глаза с почти звериным блеском следили за Ван Чилом с ленивой настороженностью. Встреча оказалась настолько неожиданной, что Ван Чила охватило совершенно незнакомое ощущение — он задумался, прежде чем что-то сказать. Откуда, черт возьми, мог здесь взяться этот диковатый с виду подросток? У жены мельника пару месяцев назад пропал ребенок, все думали, что он упал в воду и его затянуло в водосброс мельницы, но только он был совсем еще малышом.

— Что ты здесь делаешь? — строго спросил Ван Чил незнакомца.

— Не видите, загораю, — ответил тот.

— Где ты живешь?

— Здесь, в лесу.

— Как же это можно — жить в лесу?

— Здесь очень хороший лес, — сказал парень с ноткой снисходительности в голосе.

— Где же ты спишь по ночам?

— Я по ночам не сплю. По ночам я занят.

Ван Чил не в состоянии был что-либо понять. И это начало раздражать его.

— А что ты ешь?

— Мясо, — слово было произнесено с таким смаком, словно он чувствовал на языке его вкус.

— Мясо? Какое мясо?

— Разное. Кролики, дичь, зайцы, куры, иногда овцы. Дети, когда могу добыть. По ночам они обычно сидят дома, а я охочусь в основном ночью. Я не ел детского мяса уже месяца два.

Пропустив мимо ушей совершенно нелепую последнюю фразу, Ван Чил решил добиться от парня признания в браконьерстве.

— По одежке ли ты протягиваешь ножки, когда заявляешь, что ловишь зайцев? (Если учесть полную наготу мальчика, поговорка прозвучала по-дурацки.) На наших холмах зайца поймать очень трудно.

— По ночам я охочусь на четвереньках, — загадочно ответил подросток.

— Ты хочешь сказать, что охотишься с собакой? — осторожно спросил Ван Чил.

Парень перекатился на спину и расхохотался странным низким смехом, похожим на гогот и рычание одновременно.

— Не думаю, чтобы какой-нибудь собаке пришлось по душе мое общество… Особенно ночью.

В странных глазах и странных речах парня Ван Чил уловил что-то жуткое.

— Я не могу позволить тебе оставаться в этом лесу, — сказал он, напуская на себя еще большую суровость.

— А по-моему, вам же лучше, если я буду жить здесь, а не у вас дома.

Мысль, что этот голый дикарь может ворваться в размеренный распорядок его дома, не понравилась Ван Чилу.

— Если не уйдешь сам, мне придется тебя заставить, — сказал он.

Парень вдруг исчез в воде и буквально через секунду его блестящее тело оказалось прямо у того места, где стоял Ван Чил. Для водяной крысы это стремительное движение было бы совершенно естественным, но такие повадки у мальчишки испугали Ван Чила. Он невольно попятился, поскользнулся и съехал по траве отлогого бережка к самой воде. Хищные глаза оказались при этом почти вровень с его глазами. Инстинктивно Ван Чил поднял руку. Парень снова рассмеялся, но теперь в смехе преобладало рычание. Потом он с той же молниеносной быстротой выскочил на берег и скрылся в зарослях.

— До чего же странное дикое животное! — воскликнул Ван Чил, когда немного пришел в себя. И тут он вспомнил слова Каннингэма: «В вашем лесу водится дикий зверь».

Медленно бредя домой, Ван Чил перебирал в памяти все местные события последнего времени, которые могли иметь какую-то связь с появлением в округе юного дикаря.

Дичи в лесу стало заметно меньше, с окрестных ферм пропадали куры и даже овцы, зайцы встречались все реже и реже. Неужели парень действительно охотится в округе с каким-нибудь ученым псом? Он же сказал, что по ночам охотится на четвереньках… Хотя сам потом намекнул, что собаке не понравилась бы его компания и особенно ночью… Все это было совершенно непонятно. И тут, продолжая размышлять о разных странных происшествиях, он вдруг остановился как вкопанный.

Ребенок с мельницы, исчезнувший два месяца назад!

Предполагалось, что он попал в водосброс и был унесен стремительным течением, но мать малыша настаивала, что слышала его крик со стороны холмов.

Слова парня о детском мясе, съеденном два месяца назад, не шли теперь из головы Ван Чила. Даже в шутку не следовало бы говорить такие жуткие вещи.

Большой любитель поболтать, Ван Чил не имел, однако, желания распространяться о встрече в лесу. Будучи главой совета местной приходской церкви и третейским судьей во многих мелких конфликтах, он не мог давать приют на своей земле столь темной личности. Он даже не исключал вероятности того, что фермеры предъявят счет за понесенный ущерб именно ему — Ван Чилу.

За ужином в тот вечер он был необычайно молчалив.

— Ты что, язык проглотил? — поинтересовалась тетушка. — Можно подумать, тебя волк напугал.

Ван Чилу не было знакомо это старое выражение, но в одном можно не сомневаться — повстречайся ему в лесу волк, он бы сейчас взахлеб рассказывал об этом.

Наутро тягостное чувство Ван Чила, вызванное вчерашней встречей в лесу, не рассеялось, и он решил съездить в город, чтобы разыскать Каннингэма. Как только Ван Чил принял это решение, доброе расположение духа вернулось к нему. Насвистывая, он вошел в гостиную, чтобы выкурить традиционную утреннюю сигарету.

Открыв дверь, Ван Чил оторопел. На оттоманке грациозно возлежал парень из леса.

— Как ты смел проникнуть сюда? — спросил Ван Чил, задохнувшись от злости.

— Вы мне сами сказали, что я не могу оставаться в лесу, — спокойно ответил все так же совершенно голый юнец.

— Да, но никто не звал тебя сюда. Представь, что будет, если тебя увидит моя тетушка?

Предвидя эту катастрофу, Ван Чил постарался прикрыть незванного гостя развернутым номером «Морнинг пост». И вовремя, потому что в комнату вошла тетя.

— Это бедный мальчуган, который потерялся и… это, потерял память. Он не знает ни кто он, ни откуда-поспешно начал объяснять Ван Чил, поглядывая с беспокойством на беспризорника, не ляпнет ли тот чего-нибудь некстати.

Мисс Ван Чил была заинтригована.

— Быть может, у него на нижнем белье есть метка? — предположила она.

— Кажется, белье он тоже потерял, — сказал Ван Чил, придерживая газету, чтобы она не съехала на пол.

Голый, бездомный мальчишка вызвал в мисс Ван Чил примерно те же чувства, какие мог вызвать больной щенок или бродячий котенок.

— Мы должны сделать для него все, что в наших силах, — решительно сказала она. Тут же в ближайший магазин была отправлена записка, откуда с посыльным вскоре была доставлена одежда. Одетый, умытый и причесанный, парень все равно казался Ван Чилу зловещим, но тетушка нашла его «миленьким».

— Надо дать ему какое-нибудь имя, пока мы не узнаем настоящее, — сказала она. — Давай назовем его Габриэль Эрнест. По-моему, очень подходяще.

Ван Чил безропотно согласился, хотя не был уверен, что это замечательное имя подходит парню. Его настроение нимало не улучшилось, когда он заметил, что с появлением мальчишки их старый верный спаниель немедленно убежал из дома и теперь прятался где-то на задворках сада, подвывая и поскуливая. Канарейка, звонкая певунья, веселая, как некогда сам Ван Чил, только испуганно попискивала. После этого его желание как можно скорее увидеться с Каннингэмом только окрепло.

Каннингэм разговорился не сразу.

— Моя матушка умерла от болезни мозга, — объяснил он, — и вы должны понять, почему я не хочу обсуждать совершенно невероятное, что, как мне показалось, я видел.

— Но что же вы видели? — настаивал Ван Чил…

— Мне показалось, что я видел нечто столь невообразимое, что ни один человек, находящийся в здравом уме, не мог бы на секунду поверить, что это действительно произошло.

Видите ли, позавчера я стоял у калитки вашего сада, за живой изгородью, и наблюдал, как заходит солнце и сгущаются сумерки. Вдруг я увидел совершенно голого подростка. Я тогда подумал, что это, наверное, купальщик с соседнего пруда. Он тоже стоял и пристально смотрел на закат солнца. На склоне холма он был мне виден очень отчетливо. Его поза была выразительна, как у фавна или язычника, и у меня сразу возникло желание предложить ему позировать мне. Я уже был готов его окликнуть. Но в этот момент солнце полностью скрылось за горизонтом, оранжевые и розовые тона пропали, все вокруг стало холодным и серым. И тут произошла невероятная вещь — мальчик исчез.

— Что?! Он растворился в воздухе? — взволнованно спросил Ван Чил.

— Нет, и это самое ужасное, — сказал художник. — На склоне, где только что стоял этот парень, я увидел большого волка с ощеренной пастью и злобно горящими глазами. Вы можете подумать, что я…

Но Ван Чил уже думал только об одном. Он во весь дух помчался на вокзал. Мысль послать телеграмму: «Габриэль Эрнест — оборотень» он отбросил. Тетушка подумает, что он прислал ей нелепую шифровку, забыв дать к ней код. Оставалась единственная надежда — добраться до дома до захода солнца. Такси, которое он нанял уже на своей станции, еле тащилось по узкой сельской дороге. Когда Ван Чил наконец ворвался в дом, тетушка убирала со стола остатки джемов и пирожных.

— Где Габриэль Эрнест? — заорал он с порога.

— Пошел провожать младшенького сына Тупов, — сказала тетя. — Уже поздно, и я решила, что небезопасно отправлять его домой одного. Красивый закат, правда?

Все внимание Ван Чила тоже было приковано к пламенеющей западной стороне неба, но он ни на секунду не задержался в доме. Со скоростью, на которую он едва ли был способен когда-либо в жизни, Ван Чил бросился бежать по узкой тропке в сторону дома Тупов. С одной стороны тропинка проходила вдоль бурного потока мельничного водосброса, с другой возвышался крутой склон холма. Узкий краешек ослепительного красного солнца все еще виднелся над линией горизонта, и уже за следующим поворотом Ван Чил надеялся увидеть тех, кого преследовал. Но тут в одночасье краски заката полностью померкли и воцарилась сумеречная серость. Услышав полный смертельного страха крик, Ван Чил остановился…

Никто больше не видел ни ребенка, ни Габриэля Эрнеста. Его наспех сброшенную одежду нашли на тропинке, и было решено, что когда ребенок свалился в воду, парень разделся и бросился за ним в тщетной попытке спасти его. Сам Ван Чил и несколько рабочих, оказавшихся поблизости, сообщили полиции, что слышали громкий детский крик, донесшийся примерно из того места, где потом нашли одежду… Миссис Туп, у которой было еще одиннадцать детей, оправилась от горя скоро, а вот мисс Ван Чил искренне оплакивала своего приемыша. По ее инициативе на стене местной церкви была укреплена медная доска с надписью: «Габриэлю Эрнесту, неизвестному юноше, отдавшему жизнь во имя спасения ближнего».

Питер Флеминг. ДОБЫЧА.

В холодном зале ожидания маленькой железнодорожной станции в Западной Англии сидели двое. Сидели они уже не меньше часа и, похоже, намеревались оставаться дольше. За окнами плавал густой туман; поезд явно опаздывал.

Зал ожидания представлял собой неприветливое зарешеченное помещение. Одинокая лампочка без абажура рассеивала мутный утомляющий свет. На камине красовалась грязноватая табличка «Не курить»; на противоположной стороне зала можно было увидеть похожее объявление. Тут же были развешены рекомендации по борьбе с эпидемией свиной лихорадки 1924 года. От камина исходил горячий удушливый запах, плотность которого нарастала с каждой минутой. Болезненно-белесый налет на давно не мытом оконном стекле пропускал свет из комнаты в клубы парившего снаружи тумана. Где-то сбоку с надсадной медлительностью монотонно капала вода, звонко ударявшаяся о лист железа.

И вот в этой застывшей, одеревенелой неподвижности комнаты сидели друг против друга двое мужчин. Их молчание длилось удручающе долго. Казалось, что продолжай они вести себя в том же духе, им суждено остаться незнакомыми друг с другом.

Один из них, тот, что помоложе, переживал отсутствие контакта гораздо острее, нежели недостаток комфорта, а его отношение к собеседнику колебалось от сочувственного понимания до нерешительной обиды. Впрочем, настроен он был философски — как и у многих других представителей его класса и возраста, повседневная и потому едва ли осознаваемая рутина чередующихся удовольствий, свойственных знатности и богатству, постепенно притупила способность чему-то удивляться.

В свои двадцать с небольшим лет он оценивал людей, не занимавших сколь-нибудь значительного места в его собственной жизни, примерно так же, как щеголь разглядывает прогуливающихся по парку гостей — со сдержанным вызовом, хотя и без особого любопытства. Быстрый в своих провинциальных эмоциях, он относился к человечеству как к музею, исправно глазея на любой новый экспонат и с неразборчивым усердием изучая очередной образчик человеческой породы. К каждому новому магическому кругу индивидуальности он относился исключительно по касательной и вообще считал себя знатоком людей.

Сидевший напротив него субъект явно заслуживал внимания. Ниже среднего роста, он обладал той особой худобой, которая как бы замещает собой недостающие сантиметры длины тела. На нем было длинное, очень потертое черное пальто и забрызганные грязью ботинки. Бесцветное лицо, хотя оттенок его не производил впечатления бледности кожа была скорее темно-желтоватой с примесью серого тона.

Нос заострялся в точку, скулы косо торчали в разные стороны; глубокие вертикальные морщины, сбегавшие с высоких щек, складывались в некое подобие врожденной широкой улыбки, хотя глубоко посаженные медового цвета глаза отнюдь не подчеркивали этого сходства. Но самой поразительной чертой головы была какая-то нелепость, неуместность всего ее облика. Почти на затылке притулилась слегка заломленная набок шляпа с узкими полями — загнать ее туда могла, пожалуй, лишь упрямая привычка, и в итоге сейчас это худое вопрошающее лицо свирепо взирало на молодого человека.

Весь облик этого типа представлял собою не столько отчужденность, сколько непохожесть: даже неестественная манера носить шляпу — и та больше походила-на ужимки и шалости дрессированного животного. Он как будто являлся частью иной, более древней плоти, на фоне которой обычный гомо сапиенс в шляпе-котелке выглядел чем-то вроде недавно перевернутой новой страницы истории. Сидел он сгорбившись, глубоко засунув руки в карманы пальто, и неудобство, которое он, несомненно, испытывал, происходило не столько от того, что стул был жестким, сколько потому, что это вообще был стул.

Молодой человек посчитал его явно некомпанейским собеседником. Проявленные им самая живая симпатия и последовательные энергичные атаки с различных сторон так и не смогли вывести того из состояния угрюмого безмолвия. Сдержанная угодливость его реплик охлаждала пыл молодого человека даже больше, нежели это могла бы сделать прямая резкость или колкость. Взгляды их встречались, лишь когда молодой человек подолгу смотрел на своего визави. При этом глаза незнакомца иногда наполнялись беспредметным весельем, он даже улыбался, хотя видимых причин тому не было.

Мысленно окидывая взором проведенный час, молодой человек видел перед собой лишь сплошную вереницу бесплодных попыток сближения и отчаянных банальностей, валявшихся повсюду наподобие ненужной амуниции, брошенной отступающей армией. Однако решимость, любопытство и необходимость хоть как-то убить время взяли верх над сиюминутной готовностью признать свое поражение.

«Если он не заговорит, — подумал молодой человек, — тогда это сделаю я. В конце концов, какое имеет значение, кому начинать. Расскажу ему обо всем, что со мной произошло. И правда ведь невероятная история! Постараюсь преподнести ему ее как можно лучше. Посмотрим, как он отреагирует, но уж равнодушным останется едва ли».

— Насколько я могу судить по вашему виду, — резко и энергично проговорил молодой человек, — вы путешественник?

Незнакомец быстро поднял на него своя медовые глаза, в которых блеснуло едва уловимое изумление. Он снова опустил веки и начал разглядывать бисеринки влаги, покрывавшие полы его пальто. Однако через секунду он снова посмотрел на молодого человека.

— Да, я приехал сюда, чтобы поохотиться, — сказал он сиплым голосом.

— В таком случае вы, должно быть, слышали о псарне лорда Флира — она расположена неподалеку отсюда.

— Я знаю ее.

— Так вот; — молодой человек явно оживился, не желая упускать инициативу беседы, — в его хозяйстве я жил. Лорд Флир — мой дядя.

Собеседник посмотрел на него, улыбнулся и кивнул головой с осторожной неуверенностью иностранца, который не до конца понимает, чего от него хотят.

— А не хотели бы вы, — продолжал молодой человек несколько более самоуверенным тоном, — послушать одну примечательную историю о моем дяде? Она произошла буквально два дня назад. Думаю, это не очень утомит вас.

Блеск светлых глаз незнакомца вполне мог бы заменить ответ.

— Пожалуй, — кивнул он.

Безликость его голоса могла бы послужить образчиком неискренности, слабо прикрывающей нежелание разочаровать рассказчика, хотя глаза весьма красноречиво подтверждали, что он действительно заинтересовался.

— Ну, так вот… — начал молодой человек, подвигая стул чуть ближе к огню. — Вы, вероятно, знаете, что мой дядя, лорд Флир, в отставке, но ведет отнюдь не бездеятельную жизнь. Правда, многие считают его отшельником и вообще некомпанейским человеком. Некоторым, кто знал его лишь понаслышке, он, возможно, казался романтиком. Будучи человеком предельно простых вкусов и не обладая чрезмерным воображением, он не видел причин нарушать своих привычек, ставших со временем нормой его жизни: Живет дядя в фамильном замке, который можно скорее назвать удобным, нежели шикарным, получает скромный доход от своих владений, иногда постреливает, много ездит верхом и время от времени выбирается в гости.

Дядя никогда не был женат. А я, единственный сын его родного брата, воспитывался как предполагаемый наследник дяди. Однако во время войны произошли непредвиденные перемены…

Дело в том, что в период этой национальной катастрофы дядя, если можно так выразиться, проявил некоторое отсутствие патриотического духа, продолжая как ни в чем не бывало кататься и охотиться в своих владениях. Под сдержанным, но упорным давлением своих более патриотично настроенных соседей, он в конце концов согласился отдать на военную службу двух слуг, умело помогавших ему на охоте. Однако это не успокоило воинственно настроенное местное дворянство, приславшее к нему грозную делегацию, которая заявила, что все ждут от него более существенной помощи родине, нежели одного лишь уничтожения лесных хищников, к тому же весьма ненадежным и довольно дорогим способом.

В этой ситуации дядя повел себя достаточно сдержанно и вполне разумно. На следующий же день он написал в Лондон и попросил выслать ему подписку на «Таймс» и предоставить одного бельгийского беженца на его, дядино, содержание.

Беженец оказался особой женского пола и к тому же глухонемой. Была ли одна из этих отличительных особенностей — или даже обе? — непременным условием, выдвинутым дядей, — никто не знает. Однако особа заняла свое место в замке. Это была довольно тяжеловесная, малосимпатичная девица лет двадцати пяти с лоснящимся лицом и полными, покрытыми маленькими черными волосами руками.

Ее жизнь в замке во многом напоминала мне существование жвачного животного, с той лишь разницей, что протекала она в основном не вне, а внутри дома. Ела она много, бессонницей не страдала и каждое воскресенье принимала ванну, игнорируя это столь полезное для здоровья занятие лишь тогда, когда заставляющий ее это делать старший дворецкий бывал в отъезде.

Нелепой и, на мой взгляд, досадной стороной патриотического жеста дяди было его постепенно нарастающее влечение к этому малосимпатичному созданию. К концу войны уже не могло быть и речи о ее возвращении на родину, в Бельгию, и как-то лет пять тому назад я с вполне понятным чувством горечи узнал, что дядя официально удочерил ее и изменил завещание во многом в ее пользу.

Время, однако, сгладило мои горестные чувства. Я продолжал регулярно, раз в год, навещать поместье дяди — в последний раз я приехал сюда ровно три дня назад и собирался задержаться минимум на неделю, но судьбе было угодно внести поправку в мои планы. Я застал дядю — высокого, отлично выглядевшего бородача — в обычном для него неуязвимо здоровом настроении. Бельгийка же, как всегда, произвела на меня впечатление существа, невосприимчивого к каким-либо болезням, эмоциям и другим проявлениям людских слабостей.

За ужином в день приезда я почувствовал, что в обычно резковатой, лаконичной манере речи дяди присутствуют незнакомые мне нотки, и понял, что он чем-то встревожен. После ужина он пригласил меня к себе в библиотеку, и в том, каким образом было сделано это приглашение, я почувствовал явный намек на предательское замешательство.

— Пол, — обратился ко мне дядя, как только я притворил за собой дверь, — я очень сильно встревожен.

Я вздохнул и изобразил на лице выражение симпатизирующей заинтересованности.

— Вчера, — продолжал дядя, — ко мне пришел один мой знакомый — у него поместье по соседству со мной. Пришел и сказал, что потерял двух овец. Причем он уверял меня в том, что никак не может понять, что же именно с ними произошло. Дело в том, что овцы, по его мнению, были убиты каким-то диким животным. — Дядя ненадолго умолк и мрачность его лица показалась мне поистине зловещей.

— Волки? — предположил я самый простой и очевидный вариант.

Дядя покачал головой.

— Этот сосед не раз видел овец, которых загрызли волки. Он говорит, что те всегда были сильно изранены — обкусанные ноги, изодранные тела, а сами загнаны в какой-нибудь угол. В общем, никак не чистая работа. Эти же две овцы были убиты совершенно иначе. Я сам пошел взглянуть на них. У обеих были разорваны глотки, но никаких следов побоев или укусов на теле. И обе погибли на открытом пространстве, а отнюдь не где-нибудь под забором. И сделало это, я уверен, какое-то сильное и очень хитрое животное.

— А может, какая-то тварь из зверинца или цирка сбежала и… — снова предположил я.

— Они не заезжают в наши края, — отрезал дядя. — Здесь не устраивают ярмарок.

На некоторое время в библиотеке воцарилась тишина. Я ждал, не столько встревоженный разговором, сколько озадаченный волнениями дяди. Ждал и гадал, что же это может быть, но ни одно из моих предположений не объясняло его крайнего огорчения.

— А еще одна овца была убита сегодня утром… — с явной неохотой добавил он. — Точно таким же способом.

За неимением лучших идей я предложил прочесать окрестности — дескать, может быть…

— Уже! — бросил дядя.

— И ничего не нашли?

— Ничего… Кроме нескольких следов.

— Чьих следов?

Дядя неожиданно отвел взгляд, а под конец и вовсе отвернулся.

— Это были следы человека, — медленно проговорил он и подбросил в камин еще одно полено.

Вновь воцарилось молчание. Мне показалось, что эта беседа причиняет ему больше боли, чем облегчения. Я решил, что хуже не будет, если честно и откровенно выскажу все, что думаю по этому поводу, но затем передумал и просто спросил, чего же именно он так опасается. Ну ладно, три овцы — это, конечно, определенная утрата, но не его же, в конце-то концов, а соседа, да и не всегда этим смертям оставаться тайной. Убийцу, кем бы он ни оказался, неизбежно схватят и прикончат. Смерть еще одной-двух овец — вот самое страшное, что может случиться в будущем.

Когда я наконец умолк, дядя бросил на меня тревожный, почти виноватый взгляд и я понял, что он собирается признаться еще в чем-то…

— Сядь, — проговорил он, — я хочу кое-что рассказать.

И вот что он мне поведал.

Лет двадцать пять тому назад моему дяде пришлось нанять новую экономку. Со смесью фатализма и лености, лежащих в основе отношения холостяка к проблеме выбора слуг, он согласился с первым же предложением. Это оказалась высокая темноволосая женщина с косыми глазами; лет ей было около тридцати, и никто толком не знал, откуда она родом. Дядя ничего не сказал о ее характере, но отметил, что «сила» в ней чувствовалась. Через несколько месяцев пребывания в замке дядя стал как-то по-особенному «замечать» ее, хотя, принимая во внимание ее внешность, скорее следовало бы ожидать обратного. Да и она оказалась явно не из тех, кто остается безразличным к подобного рода знакам внимания…

Однажды она пришла к дяде и сказала, что ждет от него ребенка. Дядя воспринял это сообщение достаточно спокойно, во всяком случае до тех пор, пока не понял, что она ожидает его женитьбы на ней.

Узнав про это, он буквально взбеленился, обозвал ее шлюхой и приказал покинуть его дом сразу же после родов.

С этого момента вместо ожидаемого с ее стороны отчаяния или задумчивости слуги в доме стали замечать, что она начала что-то напевать себе под нос по-валлийски, одновременно искоса и с любопытством поглядывая на дядю. Это почему-то напугало его. Он распорядился переселить ее подальше от его комнат, в дальнее крыло замка, и нанял новую экономку.

Когда ребенок появился на свет, дяде сказали, что женщина умирает и просит его прийти. Испуганный и страдающий, он по длинным и малознакомым коридорам прошел в ее комнату. Увидев его, женщина начала что-то бессвязно бормотать, не отрывая взгляда от дяди. Казалось, будто она зубрит какой-то урок. Затем, остановившись, она потребовала, чтобы ему показали ребенка.

Это был мальчик. Сиделка — и дядя это заметил — держала его на вытянутых руках с брезгливостью, почти с отвращением.

— Это ваш наследник, — хриплым, дрожащим голосом проговорила роженица. — Я сказала ему, как надо себя вести. Он будет мне хорошим сыном и ревностно отстоит свое право на существование. — С этими словами она разразилась потоком диких ругательств, что-то кричала о проклятии, олицетворенном ее сыном и смертельном для всякого, кого дядя сделает своим наследником через его голову.

Наконец ее голос затих, она откинулась на подушки, обессиленная и измученная.

Дядя уже собирался было выйти из комнаты, когда сиделка шепнула ему, чтобы он посмотрел на руки младенца. Разжав пухлые беспомощные кулачки, она показала ему, что на каждой руке средний палец имел на одну фалангу больше, чем на соседних пальцах.

Здесь я не удержался и перебил дядю — вся эта история действовала на меня со странной силой, причина которой, видимо, крылась в настроении рассказчика. Дядя явно страшился, ненавидел то, о чем сейчас говорил.

— Ну и что все это значило? — нетерпеливо спросил я. Эта лишняя фаланга?

— Мне понадобилось немало времени, чтобы разобраться в этом, — ответил дядя. — Мои собственные слуги, видя, что я не понимаю, почему-то не захотели мне ничего рассказывать. Но как-то я встретился с одним доктором, и тот сообщил мне, сославшись на старуху-знахарку, что… В общем, он сказал, что люди, родившиеся с такими руками, временами превращаются в оборотней. По крайней мере, — добавил дядя после некоторой паузы, — так считает большинство людей.

— А что это такое? — не отставал я, сам не замечая того, что мое легковерие нарастает с поразительной быстротой.

— Оборотень, — сказал дядя, — это человеческое существо… — Он снова запнулся, как бы не веря тому, что сам же говорит. — Человеческое существо, которое время от времени превращается в волка со всеми присущими ему повадками и желаниями. Превращение это, или так называемое преображение, происходит ночью. Оборотень убивает людей, а при отсутствии таковых животных, и пьет их кровь. В средние века, вплоть до XVII века, отмечалось много случаев, особенно во Франции, когда мужчин и женщин официально судили за действия, которые они совершили в образе животных. Как и ведьм, их нередко оправдывали, но в отличие от последних, они редко оказывались невиновными. — Дядя сделал паузу. — Я читал старые книги, где были описаны в том числе и такие случаи, и как-то раз попросил одного знакомого психиатра рассказать мне, можно ли верить всем этим россказням. Ребенок же…

— Да, кстати, а что случилось с ребенком?

— Жена одного из моих слуг взяла его к себе. Это была добрая женщина с севера, которая с радостью воспользовалась этой возможностью, чтобы показать, как низко она ставит все подобные предрассудки. Мальчик жил с ними около десяти лет, а потом неожиданно сбежал. Я не слышал о нем ничего вплоть до… — Дядя почти виновато посмотрел на меня, — до вчерашнего дня.

С минуту мы сидели, не проронив ни слова. Воображение предательски обошлось с моей способностью мыслить логично и трезво, а кроме того, чего греха таить, я и сам немного испугался.

— Так вы думаете, что это ваш сын-оборотень убивает овец? — спросил я, не надеясь на положительный ответ.

— Да. Из хвастовства или ради предупреждения. А может — из-за неудачной охоты ночью.

— Неудачной охоты?..

— Именно, — кивнул дядя и с тревогой посмотрел на меня. — Я же сказал, что объект его главного интереса отнюдь не овцы.

Впервые до меня дошел истинный смысл ругательств роженицы. Значит охота началась, и ее добычей являлся наследник замка Флир. Поняв это, я почувствовал заметное облегчение оттого, что меня самого давно уже лишили этого наследства.

— Вчера я сказал дочери, — дядя только так называл свою приемную бельгийку, — чтобы она ни под каким предлогом не покидала вечером пределов замка,

* * *

Должен признаться, ночь я провел не вполне спокойно.

По правде говоря, воображение у меня всегда было развито достаточно хорошо, и как я ни старался, мне не удалось полностью вытеснить из своего сознания видение этого зловещего, преобразующегося существа, бродящего в черно-серебристой ночи под моими окнами. Лежа в кровати, я поймал себя на мысли, что прислушиваюсь к затихающим, теряющимся где-то в окружающем замок лесе шагам…

Не знаю, приснилось ли мне или я действительно под утро услышал отголосок какого-то завывания, но, случайно выглянув в окно по пути на завтрак, я увидел незнакомого человека, который быстро удалялся по дороге от замка. Внешне он чем-то напоминал пастуха: у его ног вертелась одна из наших собак, и мне почему-то показалось, что вела она себя со странной неуверенностью и робостью.

За завтраком дядя сказал мне, что этой ночью была задушена еще она овца — буквально под самым носом у сторожа. Голос дяди заметно подрагивал, когда он говорил об этом, глядя на свою приемную дочь. Та же спокойно поглощала овсяную кашу.

После завтрака мы решили еще раз организовать облаву.

Не стану утомлять вас пересказом всех деталей этого мероприятия и его полного провала. Весь день тридцать человек вдоль и поперек прочесывали леса и верхом, и пешком. Как-то однажды неподалеку от места последнего убийства овцы собаки наткнулись на странный запах, который вели больше двух километров, но у шоссе он обрывался. Мы тогда решили, что это была, скорее всего, лиса или хорек.

Вскоре оказалось, что события этого дня не до конце еще истрепали наши нервы. К вечеру, когда мы собирались возвращаться домой, дядя по непонятной мне причине сильно встревожился. Погода стояла неважная, сумерки быстро смешивались с густыми облаками, а до Флира было еще далеко. Отдав последние инструкции насчет поисков, дядя распорядился повернуть лошадей к дому.

К замку мы подъехали по боковой дороге, которой редко пользовались. Это была сырая пустынная аллея, проходившая сквозь густой строй сосен и дубов. Из-под копыт лошадей слышался смягчаемый густым мхом перестук камней. Из их ноздрей вырывались тугие клубы пара, словно передававшие эстафету неподвижному воздуху.

Мы были, наверное, метрах в трехстах от ворот конюшни, когда лошади внезапно замерли как вкопанные. Их головы повернулись в сторону леса. В почудившемся нам неясном звуке слышались отвратительные, всхлипывающие, даже самодовольные завывания. Этот звук то усиливался, то замирал, как бы стараясь заполнить собою окружающие нас сумерки.

Дядя спрыгнул с лошади и скользнул в чащу. Я последовал за ним. Вскоре мы вышли на поляну. Единственная фигура, которую мы заметили на ней, была неподвижна…

«Дочь» дяди, скорчившись, лежала у самой дороги — массивное темное пятно на мерцавшей в лучах лунного света поверхности травы. Мы бросились вперед.

Для меня она всегда оставалась скорее нелепой, словно выдуманной личностью, нежели реальным человеком. И умерла она, как жила, поистине в животных традициях — с разорванным горлом.

* * *

Молодой человек откинулся на спинку стула, немного утомленный своим монологом и жаром, исходившим от камина. Он вновь почувствовал неудобство окружающей обстановки, о которой, увлеченный собственным рассказом, на время забыл. Наконец он вздохнул и как-то виновато улыбнулся незнакомцу.

— Дикая, невероятная история. Впрочем, я даже не рассчитываю, что вы всему в ней поверите. Возможно, для меня самого реальность случившегося несколько ускользает из-за нелепого и совершенно неожиданного поворота последовавших за ним событий. Как ни странно, но со смертью бельгийки я теперь стал наследником владельца замка Флир.

Незнакомец ответил ему долгой, задумчивой улыбкой.

Его медового цвета глаза сияли, тело под длинным пальто резко напряглось словно в мучительном, сладостном, ожидании. Он молча поднялся со стула.

Молодой человек почувствовал, как острый, холодный страх вонзается во все части его тела. Что-то непонятное, скрывавшееся за этими мерцающими глазами, пугало его своей ужасающей неизбежностью, подобно мечу, готовому в любой момент пронзить его сердце. Его прошиб пот, он был не в состоянии даже пошевелиться.

Теперь улыбка незнакомца показалась ему хищным, изголодавшимся оскалом, глаза кровожадно блестели. Слюна липкой каплей свисала с уголка рта.

Очень медленно он извлек из кармана пальто одну руку и приподнял шляпу. Пальцы крепко сжимали ее поля, и молодой человек увидел, что на среднем было на одну фалангу больше, чем на остальных.

Перевод Н.  Куликовой.

Хейзел Хилд. УЖАС В МУЗЕЕ.

I.

Сперва Стивен Джонс пришел в музей Роджерса из праздного любопытства. Кто-то рассказал ему о необычных подземных залах на Саутворк-стрит, за рекой, где можно увидеть восковые изваяния, по своим достоинствам не уступающие коллекции мадам Тюссо. И вот в один из апрельских дней он отправился туда, по дороге размышляя, насколько скучны будут для него все эти экспонаты. Но, как ни странно, он вовсе не разочаровался. В конце концов, это было ни на что не похоже и даже развлекало. Разумеется, здесь Джонс увидел всех традиционных персонажей — Ландру, доктора Криппе-на, мадам Димере, Риццо, леди Джейн Грей, многочисленных изувеченных жертв войн и революций и даже таких монстров, как Гилль де Ре и маркиз де Сад. Но было здесь и кое-что еще, от чего у Джонса перехватило дыхание, и он застыл на месте, как вкопанный, и простоял до тех пор, пока не услышал звонок — сигнал того, что музей закрывается. Следовало признать, что человек, составивший такую коллекцию, не мог быть простым шарлатаном, обирающим честных людей. Во всяком случае, в воображении ему нельзя было отказать, а в некоторых работах он просто с блеском раскрыл свои дьявольски гениальные способности.

Несколько позже Стивен Джонс разузнал кое-что о Джордже Роджерсе, владельце музея. Какое-то время тот работал в музее мадам Тюссо, но потом по неизвестным причинам был оттуда уволен. О нем говорили много: некоторые открыто сомневались в ясности его рассудка; другие рассказывали удивительные истории о его тайном поклонении идолам и забытым древним богам. И в итоге, после успешного основания собственного музея с такой прекрасной экспозицией, одни слухи полностью исчезли, другие же — а их распространяли в основном коварные завистники — наоборот, стали обрастать все новыми подробностями. Роджерс действительно увлекался тератологией[1] и мистической иконографией, но был настолько благоразумным, что часть экспозиции отгородил, и вход туда разрешил только совершеннолетним. И именно этот зал до глубины души потряс Джонса. В нем располагались фигуры таких жутких чудовищ, которых могла породить лишь безудержная болезненная фантазия. Все они были мастерски вылеплены и раскрашены, как настоящие, реальные существа.

Здесь были известные герои мифов — горгоны, химеры, драконы, циклопы и тому подобные твари. Другие, видимо, тоже упоминались в каких-то странных легендах о подземных обитателях нашей планеты — черный неуклюжий бог Цатоггуа, Ктулу с толстыми длинными щупальцами, Шогнар Фоун с мерзким хоботком, безымянные герои книг «Эйбон», «Некрономикон» и старинных рукописей фон Юнтца… Однако самыми страшными были изображения тех, кого не осмеливался описать ни один автор мира. Это были плоды фантазии самого Роджерса. Некоторых можно было определить, как пародии на различные формы органической жизни, других — как бред больного, навеянный мыслями о внеземных цивилизациях и далеких галактиках. Но даже самые страшные рассказы и рисунки Кларка Эштона Смита могут дать лишь приблизительное представление об этой экспозиции; весь ужас здесь создавался за счет невероятных размеров чудовищ, искусной работы мастера и прекрасного освещения в нишах.

Стивен Джонс был большим любителем всего оригинального в искусстве и поэтому решил познакомиться с самим Роджерсом. Он отыскал его в тускло освещенной пыльной комнате-мастерской, находившейся позади сводчатого выставочного зала. Эта странная мастерская походила больше на склеп. В кирпичной стене были пробиты узкие горизонтальные окна-щелочки, выходящие на улицу как раз на уровне булыжной мостовой внутреннего дворика. Судя по всему, здесь производилось и изготовление фигур, и их ремонт. Повсюду валялись восковые руки, ноги, головы и туловища, а на полках были аккуратно расставлены мохнатые крылья, искусственные клыки и стеклянные глаза, смотрящие в разные стороны. На многочисленных крючках и гвоздях висели всевозможные костюмы для будущих экспонатов, а в одной из ниш грудой были сложены восковые заготовки телесного цвета. На полках рядами стояли банки с краской и кисти. В центре комнаты находилась большая печь, в которой плавили и готовили для лепки воск. Над топкой на двух шарнирах висел огромный железный бак с носиком, позволявшим выливать расплавленный воск простым движением руки.

Однако другие предметы, находившиеся в этом мрачном подземелье, уже не так легко поддавались описанию — это были отдельные части каких-то сомнительных существ, чьи законченные формы, по всей видимости, напоминали призраков, порожденных бредом больного. В другом конце мастерской виднелась тяжелая дощатая дверь, запертая огромных размеров висячим замком. На двери был нарисован очень своеобразный символ. Джонс, которому как-то раз попал в руки экземпляр пресловутой книги «Некрономикон», невольно вздрогнул, увидев этот знак. «Да, — подумал он, — владелец этого заведения, должно быть, действительно обладает исключительно широкими познаниями в самых туманных областях».

Разговор с Роджерсом также не разочаровал его. Хозяин был высоким худым человеком, довольно небрежно одетым, с большими черными глазами, которые возбужденно горели на бледном, заросшем щетиной лице. Вторжение Джонса ничуть не обидело его, напротив, он, казалось, рад был встретить интересного собеседника. Его голос обладал необычайной глубиной, в нем чувствовались какая-то сдерживаемая сила и почти лихорадочная возбужденность. Джонс не удивился, что многие считают его сумасшедшим.

С каждым новым визитом Джонса — а за несколько недель такие визиты стали уже привычными — Роджерс становился все более общительным и откровенным. Хотя и с самого начала в его словах уже можно было уловить отголоски довольно странных взглядов, которые позже проявились в рассказанных им историях. Их экстравагантность, несмотря на несколько подтверждающих фотографий, была почти что комичной. И вот как-то в июне, в тот вечер, когда Джонс принес с собой бутылку хорошего виски и довольно щедро угостил своего друга, впервые начался по-настоящему сумасшедший разговор. Впрочем, и до этого уже Роджерс рассказывал довольно странные вещи, упоминая о своих таинственных путешествиях в Тибет, Центральную Африку, в Аравийскую пустыню, дельту Амазонки, на Аляску и некоторые малоизвестные острова в южной части Тихого океана. Вдобавок к этому он вполне серьезно утверждал, будто им были прочитаны такие чудовищные и полулегендарные книги, как «Пуахотик» и «Песнопения Дхола», приписываемые перу бесчеловечного злодея Ленга, но по степени безумства ничто из этого не шло ни в какое сравнение с тем, что было рассказано в тот июльский вечер под влиянием алкогольных паров.

Попросту говоря, Роджерс сделал несколько недвусмысленных намеков на то, будто во время его экспедиций ему удалось обнаружить в природе некие существа, которых до него не видел никто, и что он привез с собой осязаемые доказательства этих открытий. Из его пьяных разглагольствований выходило, что он продвинулся дальше, чем кто бы то ни было, в толковании малоизвестных доисторических книг, которые он досконально изучил, и, следуя их указаниям, предпринял свои путешествия в самые отдаленные уголки планеты, где и скрываются эти таинственные существа, которые выжили и сохранились до наших дней с тех времен, когда людей на Земле еще не существовало. И эти создания в некоторых случаях имеют связь с другими измерениями и параллельными мирами, общение с которыми было обычным делом в те далекие времена.

Джонс был удивлен богатством фантазии Роджерса, породившей подобные представления. Он даже задумался над тем, что явилось причиной таких полетов воображения — была ли это работа среди фигур мадам Тюссо, или же эти склонности следует отнести к врожденным, а выбор рода занятий явился лишь одним из их проявлений? Но так или иначе профессия Роджерса как нельзя лучше соответствовала его взглядам. Теперь становились понятными его мрачные рассуждения насчет кошмарных чудовищ, выставленных в отгороженном занавеской алькове с надписью «Только для взрослых». Не боясь показаться смешным, Роджерс всерьез намекал на то, что не все из этих дьявольских уродцев были искусственными.

Но откровенное недоверие Джонса и его шутки по поводу таких безответственных заявлений разрушили установившуюся было сердечность и радушие в их отношениях. Было ясно, что Роджерс относится к себе очень серьезно: теперь он стал подозрительным и угрюмым и продолжал терпеть Джонса лишь благодаря своему упорному стремлению преодолеть его вежливый самодовольный скептицизм. Он продолжал рассказывать о страшных забытых ритуалах и жертвоприношениях безымянным древним богам, то и дело подводя своего гостя к той или иной зловещей фигуре и отмечая детали, которые не смогло бы воспроизвести даже наивысшее человеческое мастерство. Джонс продолжал свои визиты, влекомый каким-то непонятным очарованием, хотя и знал, что утратил уже былое расположение хозяина музея. Время от времени он пытался ублажить Роджерса притворным согласием с каким-нибудь его сумасшедшим заявлением, но хозяин музея, суровый и непреклонный, редко давал себя обмануть.

Позднее, уже в начале осени, напряжение в их отношениях достигло наивысшей точки. В один из сентябрьских дней Джонс случайно зашел в музей и, бродя по темным коридорам, все ужасы которых были теперь до мелочей знакомы ему, вдруг услышал отчетливый звук, доносившийся со стороны мастерской. Остальные посетители тоже услышали его и невольно вздрогнули, когда гулкое эхо разнеслось под мрачными сводами. Трое служителей обменялись многозначительными взглядами. А один из них — темноволосый, молчаливый, похожий на иностранца парень, работавший ассистентом Роджерса — загадочно улыбнулся, и эта улыбка озадачила даже его коллег, неприятно задев что-то в сознании Джонса. Со стороны мастерской отчетливо прозвучал душераздирающий пронзительный собачий визг, который могло издавать лишь насмерть перепуганное, умирающее в муках животное. Даже в нормальной обстановке было бы невыносимо слышать этот полный страдания звук, а в мрачной атмосфере подземелья он казался вдвойне ужасным. Джонс прекрасно знал, что вход в музей с собаками запрещен.

Он тут же направился к двери, ведущей в мастерскую, но неожиданно навстречу ему двинулся тот самый смуглый ассистент и жестом остановил его, заговорив мягким голосом с чуть заметным иностранным акцентом.

— Мистер Роджерс, — как бы извиняясь, сказал он, не скрывая при этом легкой усмешки, — ненадолго вышел, строго наказав не пускать никого в мастерскую во время его отсутствия. Что же касается визга, то он, несомненно, доносился откуда-то с улицы. В округе бродит немало бездомных собак, и их драки бывают порой на удивление шумными. Как вам известно, нигде в музее собак нет. Но если вам так необходимо повидаться с мистером Роджерсом, то вы сможете увидеть его незадолго до закрытия.

Сразу же после этого Джонс выбрался из подземелья наружу и самым тщательным образом исследовал окрестные трущобы. Ветхие покосившиеся здания, когда-то бывшие жилыми, а теперь в большинстве своем переоборудованные под магазины и склады, все были очень старыми. Некоторые из них, с островерхими крышами, восходили, казалось, еще к эпохе Тюдоров. Из всех подвалов и подворотен поднимались густые зловонные испарения. Рядом с обветшалым зданием, в подвале которого находился музей, был узкий проход, в который и вошел Джонс, осторожно ступая по вымощенной булыжником мостовой, в надежде попасть на видневшийся из окон мастерской задний двор, чтобы выяснить все же, откуда мог исходить этот жуткий визг. Начинали сгущаться сумерки. Темный двор окружали высокие глухие стены, казавшиеся еще более мрачными, чем осыпающиеся фасады старых, зловещего вида зданий. Джонс не заметил вокруг ни единой собаки, что очень удивило его. Трудно было поверить, чтобы после такой драки не осталось никакого следа.

Несмотря на утверждение ассистента о том, что в музее собак нет, Джонс с тревогой посмотрел на три маленьких окна мастерской — узкие горизонтальные прямоугольники, выходящие во двор почти на уровне тротуара. Грязные пыльные стекла безразлично глядели на мостовую и походили на затуманенные глаза дохлой рыбы. Слева от окон стертые каменные ступени вели к темной двери, запертой на тяжелый засов. Непонятное побуждение заставило Джонса пригнуться к сырой потрескавшейся мостовой и заглянуть внутрь в расчете на то, что плотные зеленые шторы могут кое где оказаться незадернутыми. Стекла покрывал толстый слой пыли, и когда Джонс протер их носовым платком, то увидел, что никакие шторы не мешают обзору. Правда, в подвале было настолько темно, что поначалу он ничего не смог разглядеть. Однако, медленно переходя от одного окна к другому, вскоре он начал различать призрачные очертания знакомых предметов. Прежде всего стало ясно, что внутри никого нет. Но когда он дошел до последнего окна, ближайшего ко входу, в дальнем углу комнаты показался слабый отсвет, что повергло Джонса в изумление, ибо никакого света там не должно было быть. Насколько он помнил, все лампы, печи и горелки находились в других местах. Приглядевшись, он заметил, что светящееся пятно имеет форму прямоугольника, и в — голове его мелькнула догадка. Именно в этом углу мастерской и располагалась та массивная дощатая дверь с неестественно большим висячим замком. Джонс никогда не видел ее открытой. И как раз на ней был нарисован тот самый таинственный и зловещий знак, который он встретил однажды в древней запрещенной книге о черной магии. Должно быть, теперь дверь была открыта — свет шел именно оттуда. И теперь в нем с новой силой вспыхнуло любопытство — куда ведет эта дверь, что скрывается за ней?

Джонс бесцельно бродил по мрачным пустым переулкам до тех пор, пока стрелки часов не стали приближаться к шести, и тогда он вернулся в музей, чтобы нанести визит Роджерсу. Он и сам не мог понять, зачем ему так понадобилась эта встреча именно сейчас. Возможно, в его подсознании возникли какие-то смутные подозрения, вызванные тем жутким собачьим визгом или, может быть, светом, шедшим из загадочной двери, всегда закрытой на тяжелый висячий замок. Когда он снова появился в музее, служители уже уходили, и Джонсу показалось, что Орабона — смуглый ассистент-иностранец — посмотрел на него с каким-то странным любопытством. Джонсу не понравился этот взгляд, хотя он уже много раз видел, что ассистент точно так же смотрит и на самого Роджерса.

Что-то неприятное таилось в этом безлюдном, покинутом всеми сводчатом зале. Джонс быстрым шагом миновал его и постучался в дверь мастерской. Ответа он дождался не сразу, хотя изнутри слышался отчетливый звук шагов. Наконец, после вторичного стука, замок щелкнул, тяжелая дверь неохотно, со скрипом раскрылась, и перед Джонсом предстала сутулая фигура Джорджа Роджерса.

Глаза его горели. С первого же взгляда было ясно, что хозяин музея находится в состоянии необычайного возбуждения. В его приветствии чувствовалось раздражение, вызванное неожиданным визитом, но оно явно боролось в его душе с каким-то злорадным торжеством. Роджерс сразу же завел разговор о вещах страшных и невероятных.

Живущие поныне безымянные древние божества, кровавые жертвоприношения, естественное происхождение некоторых музейных чудовищ — все его обычные заявления на этот раз были произнесены тоном куда более уверенным, чем прежде. Очевидно, подумал Джонс, безумие бедняги прогрессирует. Время от времени Роджерс бросал многозначительные взгляды то на тяжелую запертую дверь, то на лежавший на полу возле нее кусок грубой материи, под которым скрывался какой-то небольшой предмет. Джонс чувствовал нарастающую тревогу, и чем дальше, тем сильнее сомневался, что ему стоит упоминать сейчас о тех странностях, которые он заметил днем, и из-за которых, собственно, и пришел сейчас сюда.

Хриплый замогильный бас Роджерса эхом разносился под высокими каменными сводами.

— Помните ли вы, — кричал он, — что я говорил вам о том разрушенном городе в Индокитае, где жил Тхо-Тхос? Вам пришлось все-таки согласиться с тем, что я действительно был там, когда вы увидели фотографии, даже если вы и продолжаете считать, что я сделал то продолговатое плывущее существо из воска. Эх, если бы вы только видели, как оно извивалось в том подземном озере, как это видел я!.. Однако теперь у меня есть нечто более существенное. Я никогда не рассказывал вам об этом, поскольку хотел кое-что доработать, прежде чем делать какие-то заявления. Когда вы увидите фотографии, вы поймете, что изображения местности не могут быть подделкой, и, кроме того, мне кажется, у меня есть еще один способ доказать, что Оно не является очередной моей выдумкой, воплощенной в воске. Вы не могли видеть Его, поскольку эксперименты не позволяли мне выставить Это для обозрения.

Тут Роджерс как-то странно посмотрел на запертую дверь.

— Все началось с того, что я прочитал восьмую главу книги «Пуахотик», описывающую некоторые древние ритуалы, — продолжал он. — Подробно изучив их, я понял, что они могли иметь только одно назначение. В давние времена, еще до появления первых людей, на крайнем севере существовали подобные твари, и это была одна из них. Нам пришлось проделать долгий путь сперва до Аляски, а затем из Форт-Мортона в Ноатак. И тварь оказалась именно там, где мы и предполагали. Мы увидели гигантские руины, занимающие огромную площадь. Многое было уже полностью разрушено временем, ведь прошло больше трех миллионов лет. Да и легенды эскимосов за долгие годы обросли многочисленными новыми подробностями и небылицами. Мы не смогли нанять проводников из местных жителей, и нам пришлось возвращаться на санях в Ном, чтобы найти помощников там. Северный климат плохо подействовал и на Орабону — он стал замкнутым и раздражительным. Позже я расскажу вам, как мы нашли Его. Когда мы взорвали ледяные глыбы в самом центре развалин, то прямо в том месте, где мы и ожидали, оказалась лестница. Никто из нашей экспедиции не отважился спуститься вниз, и это было только на руку нам с Орабоной. Он, правда, и сам трясся, как осиновый лист — вы бы никогда этого не подумали, судя по тому надменному виду, с каким он расхаживает тут по музею. Но дело в том, что он достаточно хорошо знает древние рукописи, чтобы страх его не был беспочвенным. Солнечные лучи не проникали внутрь подземелья, но мы хорошо видели все в свете факелов. Повсюду валялись кости тех несчастных, кто пытался попасть сюда задолго до нас — многие тысячелетия назад, когда климат здесь был еще теплым. Некоторые из этих костей принадлежали существам, которых трудно даже вообразить. Пройдя три лестничных марша, мы обнаружили трон из слоновой кости, о котором столько говорилось в рукописи. И я скажу вам больше — трон не был пустым, как вы, должно быть, подумали. Существо, восседавшее на нем, не шевелилось. Мы знали, что для восстановления сил ему нужна жертва. Но в тот момент решили не будить Его, пока не доставим в Лондон. Орабона и я отправились наверх и притащили оттуда огромный ящик. Когда мы упаковали Его, оказалось, что нам не под силу с таким грузом преодолеть три пролета лестницы. Ступени были слишком большими для человека, и, кроме того, ящик оказался чертовски тяжелым. Нам пришлось звать остальных. Они спускались вниз с неохотой, но, к счастью, самое страшное уже находилось под замком в деревянной коробке. Мы сказали им, что там партия образцов украшений из слоновой кости — обычные археологические находки. Увидев резной трон, они, возможно, поверили нам. Странно, что никто из них не подумал, будто мы нашли спрятанное сокровище, и не потребовал своей доли. Наверное, позже, в городе, они рассказывали о наших похождениях довольно необычные вещи. Однако я сомневаюсь, чтобы кто-то из них когда-либо осмелился вернуться в эти развалины, даже за бесценным огромным троном.

Тут Роджерс замолчал, порылся в ящике стола и вынул оттуда большой конверт с фотографиями. Отложив один из снимков в сторону изображением вниз, он передал пачку Джонсу. Набор фотографий был действительно очень странным. Джонс увидел покрытые льдом горы, собачьи упряжки, каких-то людей в меховых шубах и древние развалины на фоне бесконечных снегов. Причудливые очертания этих руин не поддавались никакому сравнению. На одном из снимков был изображен подземный зал со множеством резных украшений на стенах. В центре зала возвышался трон, размеры которого заставляли усомниться в том, что он предназначен для человека. Рисунки, украшавшие высокие стены и сводчатый потолок, были в основном магическими символами, некоторые из них оказались совершенно неизвестными, другие же изредка упоминались в легендах. А над троном красовался тот самый зловещий знак, который Джонс много раз видел на запертой двери в мастерской. Бесспорно, Роджерс побывал во многих необычных местах и видел немало странного. Кроме того, этот сумасшедший пейзаж мог быть и просто очень умелой подделкой. Не стоит слишком доверять ему. Однако Роджерс продолжал:

— Итак, мы отправили ящик из Нома и добрались до Лондона без особых приключений. Впервые за все время нам удалось привезти с собой нечто такое, что способно было вернуться к жизни. Я не стал выставлять Его среди, экспонатов. Предстояло сделать кое-что более важное. Оно было божеством, и поэтому нуждалось в жертвоприношении. Конечно, я не мог предоставить Ему таких жертв, к которым Оно привыкло в те давние времена, ибо их больше попросту не существует. Но я мог сделать кое-что другое. Кровь является основой жизни. Соблюдая обряд жертвоприношения, при помощи крови людей или животных можно вызвать души умерших и даже духов стихий, которые намного старше, чем сама Земля.

При этих словах выражение лица рассказчика стало настолько пугающим и отталкивающим, что Джонс невольно поерзал на стуле. Очевидно, Роджерс заметил тревогу своего гостя и со злорадной усмешкой продолжил рассказ:

— Вот уже без малого год, как это существо находится у меня, и за это время я испробовал самые разные ритуалы, принося Ему всевозможные жертвы. Орабона мало помог мне в этом — он всегда был против того, чтобы будить Его. Наверное, он просто ненавидит Его или боится последствий. Бедняга постоянно носит с собой пистолет. Глупец! Он считает, что с помощью этой игрушки можно будет в случае чего спасти свою шкуру. Видимо, даже он не до конца еще осознал, с чем имеет дело… Но если этот идиот когда-нибудь вытащит свой пистолет, я просто задушу его! Он посоветовал мне убить эту тварь и сделать чучело. Но у меня есть на этот счет свои планы, и я им не изменю. И в конце концов одержу верх над такими ничтожными трусами, как Орабона, и над такими проклятыми насмехающимися скептиками, как вы, Джонс. Я долго произносил заклинания и приносил жертвы, и вот на прошлой неделе произошло чудо. Оно… Оно приняло мою жертву!

Сказав это, Роджерс хищно облизал губы, а Джонс замер от ужаса и не мог даже пошевелиться. Владелец музея опять замолчал, поднялся со своего места и пошел в угол комнаты, где на полу, лежал прикрывающий что-то кусок мешковины, на который он часто поглядывал во время своего рассказа. Роджерс нагнулся, приподнял угол ткани и произнес:

— Вы достаточно уже посмеялись над моими словами. Теперь пришло время представить вам кое-какие факты. Орабона говорил, что вы слышали сегодня в музее собачий визг. А знаете ли вы, что это означает?

Джонс вздрогнул. Несмотря на все свое любопытство, он был бы рад убраться отсюда, не дожидаясь никаких объяснений, проливающих свет на те обстоятельства, которые так озадачили его еще несколько часов назад. Но Роджерс был неумолим. Он начал медленно поднимать край мешковины, под которой лежала раздавленная, бесформенная масса, и Джонс даже не сразу сообразил, что это такое. Когда-то, судя по всему, это было живым существом, которое какая-то невероятная сила сплющила, высосала из него всю кровь, пронзила тысячью острых жал и, переломав все кости, превратила в нелепую исковерканную груду. Внезапно Джонс понял, что это такое. Перед ним были останки собаки — по-видимому, достаточно крупной особи светлой масти. Породу ее определить было невозможно, поскольку собаку изуродовали самым ужасным образом. Почти вся шерсть животного была будто бы выжжена кислотой, и обнаженная бескровная кожа изобиловала бесчисленными круглыми отверстиями от проколов. Какие пытки могли принести подобные результаты, трудно было вообразить.

Отвращение, переполнявшее Джонса, вырвалось наружу, и он вскочил с места с яростным криком:

— Вы, проклятый сумасшедший садист, делаете подобные вещи и еще осмеливаетесь разговаривать с порядочными людьми?!

Роджерс отпустил мешковину и, злобно ухмыляясь, посмотрел в лицо приближавшемуся Джонсу. Затем заговорил неожиданно спокойным тоном:

— Неужели вы, глупец, думаете, будто это сделал я? Я могу согласиться, что результат выглядит малопривлекательно с нашей, человеческой точки зрения. Ну и что из этого? Оно — не человек, и не претендует на то, чтобы им быть. А это лишь самое обычное жертвоприношение. Да, я отдал собаку Ему. Но все остальное сделало Оно, а не я. Ему нужна была живительная сила жертвы, и Оно получило ее. А теперь я хочу показать вам, как Оно выглядит.

Пока Джонс стоял в нерешительности, Роджерс вернулся к своему столу и взял в руки фотографию, которую он прежде отложил в сторону изображением вниз. Теперь он протянул ее Джонсу. Тот взял снимок и машинально взглянул на него. Спустя несколько мгновений он уже не мог оторвать от фотографии взгляда, поскольку то, что (было на ней изображено, просто завораживало своей отвратительностью. Без всякого сомнения, Роджерс превзошел самого себя, создав то сверхъестественное чудовище, что запечатлела камера на этом снимке. Это было творение поистине дьявольского гения, и Джонс содрогнулся при мысли о том, как оно будет воспринято публикой. Столь омерзительное зрелище просто не имело права существовать! Возможно, один лишь вид этой твари после того, как работа над ней была завершена, окончательно повредил рассудок ее создателя и заставил его поклоняться своему детищу, как некоему божеству, и совершать жестокие жертвоприношения. Только человек с очень крепкими нервами мог устоять перед коварными намеками на то, будто это чудовище было действительно существовавшей когда-то экзотической и уродливой формой жизни. По крайней мере на фотографии оно создавало эффект неповторимого правдоподобия.

Изображенная на снимке тварь, присев на своих задних конечностях, балансировала на огромном резном троне, являвшемся точной копией того, который Джонс видел на одной из предыдущих карточек. Описать ее обычными словами было нелегко, ибо ничто похожее никогда еще не приходило в голову ни одному нормальному человеку. Возможно, в ней было что-то, напоминающее высших позвоночных Земли, хотя этого и нельзя было сказать с полной уверенностью. Размеры чудовища были огромными, поскольку, даже пригнувшись, монстр был почти вдвое выше Орабоны, который на снимке стоял рядом с ним. Приглядевшись внимательнее, все же можно было различить в очертаниях существа сходство со строением тела позвоночных животных.

Чудовище имело почти шарообразное туловище и шесть длинных извилистых конечностей, заканчивавшихся клешнями наподобие крабьих. На верхнем конце туловища находился еще один шар, размером поменьше, который выдавался слегка вперед. Расположенные на нем в виде треугольника три немигающих рыбьих глаза, гибкий, длиной около фута, хобот и что-то похожее на жабры по бокам, позволяло предположить, что этот шар является головой твари. Большая часть ее тела была покрыта чем-то, что Джонс поначалу принял за шерсть, однако при ближайшем рассмотрении это оказалось густой порослью тонких гибких щупалец, каждое из которых оканчивалось маленькой пастью, из которой торчало жало.

На голове и чуть ниже хобота щупальца были более толстыми и извивались наподобие змеевидных локонов легендарной медузы Горгоны. Утверждение, будто морда подобной твари может иметь какое-то выражение, звучит парадоксально; однако Джонс почти кожей чувствовал, что расположенные треугольником выпученные глаза и хищно поднятый хобот буквально излучают зловещую смесь алчности, ярости и абсолютной жестокости, а также каких-то других эмоций, непостижимых для человеческого разума. «В этом средоточии уродства и гротеска, — размышлял Джонс, — нашло свое воплощение все безумие, весь опасный и бесчеловечный скульптурный гений Роджерса». Тварь казалась невероятной, но в то же время фотография подтверждала ее существование.

Роджерс прервал его размышления.

— Ну и что вы о Нем думаете? Вам все еще непонятно, что могло раздавить ту собаку и высосать из нее кровь миллионом своих маленьких пастей? Ему нужна была кровь, и будет нужна еще. Оно является божеством, а я — Его верховный жрец. Иа! Шуб-Ниггурат!..

Джонс с отвращением и сочувствием отложил фотографию.

— Послушайте, Роджерс, так не годится. Есть же какой-то предел. Это, конечно, великое произведение и все такое, но оно очень плохо на вас действует. Вам лучше не видеть его. Пусть Орабона разрушит этот «шедевр», и попытайтесь больше о нем не думать. И позвольте мне разорвать эту отвратительную фотографию.

Огрызнувшись, Роджерс схватил снимок и убрал его в ящик стола.

— Неужели вы, идиот, все еще думаете, что Оно — подделка?! Вы до сих пор считаете, что я сделал Его сам и что все мои фигуры — это лишь мертвый воск? Черт вас возьми! Да вы, оказывается, глупее, чем была бы ваша восковая копия! Но теперь у меня есть неоспоримое доказательство, и оно вам скоро будет представлено! Не сейчас, а немного позже, поскольку Оно еще не готово к очередной жертве. Но тогда… вам не придется сомневаться в Его мощи!

Когда Роджерс вновь взглянул на загадочную дверь с тяжелым висячим замком, Джонс взял свою шляпу и поднялся со скамьи.

— Хорошо, Роджерс, пусть позже. А сейчас я должен идти. Я еще зайду завтра. Подумайте над моим советом. Может быть, он покажется вам разумным. Спросите Орабону, что он думает по этому поводу.

Роджерс оскалил зубы в злорадной усмешке.

— Нужно идти, да? Что, испугались наконец? Испугались после всех ваших бравых разговоров? Вы же сами только что говорили, будто все эти фигуры — один лишь воск, а когда я решил доказать вам, что это не так, бросились наутек! Вы вроде тех смельчаков, которые бились со мной об заклад, что смогут провести в музее ночь — они приходили сюда очень бодро, но уже через час начинали орать и колотить в дверь! Хотите, чтобы я спросил Орабону, да? Вечно вы оба против меня! Вы хотите разрушить Его грядущее земное царство?

Джонс оставался невозмутимым.

— Нет, Роджерс, никто ничего против вас не имеет. Я вовсе не боюсь этих изваяний и совершенно искренне восхищаюсь вашим искусством. Просто сегодня мы немного перенервничали, и мне кажется, что небольшой отдых пойдет нам обоим на пользу.

Но Роджерс снова преградил своему гостю путь.

— Значит, не боитесь, да? А почему же вам так не терпится уйти отсюда? Послушайте, а может быть, вы согласитесь остаться здесь на ночь — один в полной темноте? К чему вам спешить, если вы не верите в Его существование?

Видимо, Роджерсу пришла в голову какая-то новая идея.

— Да я, в общем, никуда и не тороплюсь, — безразлично ответил Джонс, вопросительно посмотрев на него, — Но чего мы добьемся, если я останусь и проведу здесь ночь? Что это докажет? Да и к тому же, здесь очень неудобно спать. Вся эта затея не принесет нам никакой пользы.

Но тут Джонса осенило, и уже примирительным тоном он продолжил:

— Видите ли, Роджерс, я только что сказал, что оставаться здесь совершенно бессмысленно. Однако это не совсем так. Это доказало бы, что все ваши чудовища — просто куклы, и не следует давать так много воли своему воображению, как это делаете вы. Предположим, я останусь. Но если я пробуду здесь до утра, и при этом со мной ничего не случится, то согласитесь ли вы хоть немного пересмотреть свои взгляды? Например, поедете куда-нибудь отдохнуть месяца на три и прикажете Орабоне уничтожить этот ваш новый экспонат… Решайтесь! По-моему, это честная игра.

По выражению лица Роджерса трудно было определить, что он испытывал в этот момент. Очевидно, он взвешивал все за и против, и наконец желание восторжествовать над своим недоверчивым гостем взяло верх.

— Хорошо! Я воспользуюсь вашим советом, но только при условии, что вы выдержите все испытание до конца. Сейчас мы пообедаем в каком-нибудь ресторане и вернемся сюда. Я запру вас в выставочном зале и уйду домой, а утром вернусь, даже раньше Орабоны, — а он приходит сюда за полчаса до открытия — и проверю, как у вас дела. Но если вы не слишком уверены в себе, не надо искушать судьбу. Все ваши предшественники не выдерживали и отступали. Я и вам даю такую же возможность. Если вы будете громко стучать во входную дверь, то непременно привлечете внимание констебля. Я думаю, что очень скоро вам станет не по себе — ведь вы будете находиться в одном здании с Ним, хотя и в другой комнате.

Роджерс поднял с пола мешковину, завернул в нее останки собаки и, подхватив свою отвратительную ношу, направился к двери, ведущей на пропыленный задний двор. В центре двора имелся канализационный люк, и Роджерс поднял его крышку столь привычным движением, что это заставило Джонса содрогнуться. Мешок и останки животного исчезли в темноте подземных лабиринтов. Джонс передернул плечами и брезгливо отшатнулся от долговязой сутулой фигуры своего визави.

По взаимному соглашению, они решили не обедать вместе, а договорились встретиться в одиннадцать у дверей музея.

Джонс поймал такси и вздохнул немного свободнее, когда машина пересекла мост Ватерлоо и впереди показался ярко освещенный Стрэнд. Он пообедал в тихом уютном пабе, а затем отправился к себе на Портленд-Плейс, чтобы принять ванну и захватить кое-какие вещи. Опустившись в теплую прозрачную воду, он лениво подумал о том, что в этот момент делает Роджерс. Джонс знал, что тот живет на Уолворт-роуд в огромном мрачном доме, заполненном малоизвестными и запрещенными древними книгами, разными оккультными принадлежностями и восковыми изваяниями, которым не нашлось места в музее. Орабона, насколько было известно Джонсу, тоже жил в этом доме в своих отдельных апартаментах.

Ровно в одиннадцать Джонс подошел к дверям музея на Саутворк-стрит и увидел ожидавшего его Роджерса. Оба были немногословны, но каждый ощущал какое-то напряжение, словно предчувствуя опасность. Они пришли к соглашению, что местом предстоящего ночного бдения будет сводчатый выставочный зал. Роджерс решил не настаивать, чтобы Джонс расположился в отгороженном алькове ужасов. После этого хозяин музея погасил весь свет с помощью выключателей, расположенных в мастерской, и запер дверь этого склепа на ключ. Даже не пожав своему гостю руки, он вышел во двор через дверь мастерской, запер ее за собой и поднялся по стертым ступенькам на тротуар. Когда звук его шагов стих, Джонс понял, что долгая и скучная ночь началась.

II.

Позже, в кромешной темноте сводчатого зала, Джон проклял ту детскую наивность, что привела его сюда. Первые полчаса, сидя на скамейке для посетителей, он время от времени зажигал свой карманный фонарь, однако постепенно понял, что это действует на нервы еще сильнее, чем просто сидение в темноте. Каждый раз луч фонаря выхватывал из мрака новый зловещий объект — гильотину, какого-нибудь безымянного монстра, чье-то бледное, злое и коварное лицо с густой бородой или залитый кровью труп с перерезанным горлом. Джонс сознавал, что все эти предметы никак не связаны с реальностью, однако уже спустя полчаса он предпочел бы никогда больше не видеть их.

И что его дернуло смеяться над этим сумасшедшим? Гораздо проще было оставить его в покое или же вызвать психиатра. Возможно, размышлял Джонс, все дело тут в чувстве солидарности одного художника с другим. Все-таки Роджерс был чрезвычайно талантлив и вполне заслуживал помощи в борьбе со своей развивающейся манией. Любой человек, который смог бы вообразить и создать столь изощренные и невероятно реалистичные произведения, определенно близок к подлинной гениальности. Он обладал поистине феноменальным воображением, которое соединялось в его работах с поразительно отточенным мастерством.

Следовало справедливо признать, что Роджерс сделал для мира ужасов столько, сколько не удалось сделать всем его предшественникам, вместе взятым.

Внезапно из темноты донеслись отдаленные удары часов, бьющих полночь, и Джонс немного приободрился, услышав этот сигнал из реального внешнего мира, который, оказывается, продолжал спокойно существовать за стенами этого кошмарного зала. Сводчатое помещение своим полнейшим одиночеством напоминало могилу. Даже мышь была бы в этой обстановке подходящей компанией. Однако Роджерс как-то похвастался, что «в силу определенных причин» ни одна мышь или даже насекомое никогда не приближается к этому месту. Как ни странно, но это, по-видимому, действительно было так. Лишенная признаков жизни тишина была практически абсолютной. Хоть бы что-нибудь производило здесь какие-то звуки!.. Джонс шаркнул ногой, и ему ответило зловещее эхо. Он кашлянул, и отраженные каменными сводами звуки прозвучали в кромешной тьме, как издевательская насмешка. Джонс поклялся ни при каких обстоятельствах не разговаривать с самим собой. С его точки зрения, это было бы проявлением непростительной слабости и признаком полного морального разложения. Время текло невыносимо медленно. Джонс мог поклясться, что с тех пор, как он последний раз зажигал свой фонарь, прошло уже несколько часов, однако была еще всего лишь полночь.

Он очень хотел бы, чтобы его чувства хоть ненадолго притупились. Но окружающий мрак и безмолвие настолько обострили восприятие, что теперь его мозг откликался даже на самые слабые раздражители. Временами слух Джонса улавливал какой-то неясный шелест, доносившийся, по-видимому, с ночных улиц, и тогда он начинал думать о таких неуместных вещах, как музыка невидимых сфер и непостижимая, таинственная жизнь в других измерениях, воздействующих на наш мир. Роджерс тоже частенько разглагольствовал о подобных вещах.

Цветные пятна, проплывающие в темноте перед напряженными глазами Джонса, постепенно стали упорядоченно выстраиваться, образуя довольно любопытные фигуры. Джонс всегда удивлялся этому непонятному свечению, которое, приходя из каких-то неведомых глубин, всегда возникает перед нашими глазами в полной темноте, но он никогда не думал, что оно может вести себя подобным образом. Пятна утратили свою обычную беспорядочность и теперь кружились как бы с определенной целью, недоступной, однако, нашему пониманию.

Затем у него возникло странное ощущение какого-то близкого движения. Все двери и окна были закрыты, но в то же время Джонс чувствовал, что воздух в помещении не совсем неподвижен. И кроме того, было неестественно холодно. Все это очень не нравилось Джонсу. Воздух имел слегка солоноватый привкус, будто бы в нем растворились миллионы мельчайших морских брызг, и вдобавок ко всему вполне явственно ощущался слабый запах гнили и плесени. Днем он никогда не замечал, чтобы восковые фигуры как-нибудь пахли. Но даже сейчас ему не верилось, что они могут иметь именно такой запах. Это напоминало скорее «аромат» образцов из зоологического музея. Все это было очень любопытно, если принять во внимание неоднократное заявление Роджерса о естественном происхождении некоторых экспонатов. Хотя возможно, что именно эти заявления и заставили разум Джонса породить такие обонятельные образы. Нужно остерегаться чрезмерной игры воображения — разве не она свела с ума беднягу Роджерса?

Однако полное одиночество постепенно становилось пугающим. Даже отдаленный бой часов казался теперь идущим из каких-то недосягаемых космических глубин. Все это заставляло Джонса вспоминать о той жуткой фотографии, которую вечером показал ему Роджерс, — покрытые резными украшениями стены огромного зала, загадочный трон, являющийся, по словам Роджерса, частью руин, затерянных в опасных и недоступных глубинах Арктики. Возможно, Роджерс и действительно бывал на Аляске, однако эта фотография не могла быть ничем иным, кроме как мастерской инсценировкой. Иначе быть просто не могло, ведь все эти резные украшения из слоновой кости и зловещие символы не укладывались ни в какие мыслимые рамки. А эта чудовищная тварь, якобы найденная на троне — какой безудержный полет болезненной фантазии! Джонс задумался о том, насколько далеко он сейчас находится от этого сумасшедшего воскового шедевра. Вероятно, он хранится за той тяжелой дверью с висячим замком в мастерской. Впрочем, незачем размышлять о каком-то восковом изваянии. Разве в этой комнате не полно таких фигур, которые не менее страшны, чем пресловутое «Оно»? А за тонкой перегородкой слева находится отделение «Только для взрослых» с еще более отвратительными монстрами…

Близость бесчисленных восковых фигур все больше и больше действовала Джонсу на нервы, по мере того как часы вдалеке отбивали каждые пятнадцать минут. Он настолько хорошо знал музей, что не мог отделаться от их зрительных образов даже в полной темноте. Более того, темнота давала безграничный простор воображению, которое стремилось добавить к знакомым картинам несуществующие детали. Казалось, что гильотина поскрипывает, а бородатое лицо Ландру — убийцы пятидесяти своих жен — искривляется в садистской гримасе. Из перерезанной глотки мадам Димерс доносятся жуткие булькающие звуки, а безголовая и безногая жертва четвертования пытается приблизиться к Джонсу на своих окровавленных обрубках конечностей. Джонс начал часто моргать, пытаясь отогнать от себя эти образы, но это не принесло успеха. И, кроме того, когда он закрывал глаза, странные упорядоченные световые пятна становились более отчетливыми.

Затем он вдруг начал пытаться удержать в своем воображении те картины, которые прежде пытался от себя отогнать, поскольку они, исчезая, уступали место еще более ужасным видениям. Но вопреки воле Джонса в его памяти начали воскресать совершенно немыслимые уроды, изображения которых скрывались в самых темных уголках музея, и эти неуклюжие монстры, извиваясь и сочась слизью, приближались к нему, окружая плотным кольцом. Огромный черный бог Цатоггуа из Гипербореи, шевеля сотнями ледяных рудиментарных конечностей, распростер свои крылья, приготовившись броситься и задушить ночного наблюдателя. Джонс едва удержался от того, чтобы вскрикнуть. Он понимал, что к нему возвращаются обыкновенные детские страхи, и поэтому твердо решил использовать все свое взрослое благоразумие, чтобы отогнать от себя этих призраков. После минутного раздумья Джонс зажег фонарь, и это слегка помогло. Какими бы пугающими ни были сцены, возникавшие в луче фонаря, они все же не шли ни в какое сравнение с тем, что рисовало в полной темноте его разыгравшееся воображение.

Однако облегчение было недолгим. Даже при свете фонаря Джонс не мог избавиться от ощущения, что полотняная занавеска, отделяющая альков «Только для взрослых», слегка подрагивает. Он вспомнил, что находится позади нее, и невольно содрогнулся. В памяти всплыли ужасающие очертания легендарного Йог-Сотота. Это было всего лишь скопление переливающихся всеми цветами радуги шаров, но тем не менее от взгляда на него у любого человека даже днем по спине пробегали мурашки. Что, если вся эта дьявольская масса сейчас медленно приближается к нему, уже упираясь в занавеску, висящую на пути? Небольшая выпуклость ткани возле ее правого края напоминала острый рог Ноф-ке — покрытой шерстью мифической твари, жившей, по преданиям, во льдах Гренландии и передвигавшейся иногда на двух ногах, иногда на четырех, а иногда и на всех шести. Чтобы раз и навсегда выбросить все это из головы, Джонс поднялся и уверенным шагом направился к проклятому алькову, держа в руке зажженный фонарь. И конечно же, все его страхи оказались пустыми фантазиями. Но все-таки, разве не шевелятся щупальца на голове Ктулу — медленно и едва заметно? Джонс знал, что они гибкие, но не был уверен, что легкое дуновение, вызванное его приближением, может заставить их шевелиться.

Он вернулся на свое место, закрыл глаза и решил, что лучше уж разглядывать симметричные цветные пятна. Вдалеке часы пробили один раз. Неужели только час? Джонс зажег фонарь и взглянул на свои наручные часы. Да, действительно. Видимо, дождаться утра будет и в самом деле непросто. Роджерс появится около восьми, еще до прихода Орабоны. А задолго до этого уже рассветет, но сюда не проникнет ни один луч света. Все окна в этом подвале заложены кирпичом, кроме трех маленьких щелочек в мастерской, которые выходят во двор. Ожидание не из приятных, что и говорить…

Теперь Джонса преследовали уже и слуховые галлюцинации — он мог поклясться, что из-за закрытой и запертой двери мастерской отчетливо слышатся тяжелые крадущиеся шаги. Нет, ему ни в коем случае не следует сейчас думать о той скрытой от посетителей твари, которую Роджерс называет «Оно». Эта фигура просто опасна для здоровья — она уже свела с ума Роджерса, и даже созерцание ее фотографии вызывает в воображении жуткие кошмары. Однако, что бы там ни было, эта тварь никак не могла находиться в мастерской; наверняка она спрятана за той дверью с висячим замком. А значит, эти шаги — просто игра обманутого слуха.

Затем ему показалось, будто в двери мастерской начал медленно поворачиваться ключ. Джонс зажег фонарь и с облегчением отметил, что тяжелая дощатая дверь находится в прежнем положении. Он снова погасил свет и закрыл глаза, однако теперь ему послышался слабый скрип. Но на этот раз не гильотины, а осторожно открываемой двери мастерской. Только бы не закричать! Если он закричит — он пропал. Теперь были слышны уже мягкие шаги и осторожное пошаркивание, и эти шаги приближались к Джонсу. Он должен сохранять самообладание. Ведь удалось же ему справиться с собой, когда его окружили все самые отвратительные порождения человеческой фантазии. Шаги приближались, и Джонс не выдержал. Он не закричал, но, задыхаясь, хрипло проговорил:

— Кто здесь? Кто вы такой? Что вам нужно?

Ответа не последовало, шарканье продолжалось. Джонс не знал, что страшнее — зажечь фонарь или оставаться в темноте, пока неизвестная тварь будет беспрепятственно приближаться к нему. Ситуация явно отличалась от всех других ужасов сегодняшнего вечера. Джонс судорожно сглотнул, руки его дрожали. Молчание и абсолютная темнота становились просто невыносимыми, и тогда Джонс истерически выкрикнул: «Стой! Кто здесь?» — и направил перед собой луч фонаря. А затем, оцепенев от ужаса, беспомощно выронил фонарь и пронзительно закричал. И не один, а несколько раз подряд.

В темноте к нему подкрадывалась гигантская уродливая тварь, похожая то ли на обезьяну, то ли на огромное насекомое. Ее шкура свисала жирными складками, а на месте головы из стороны в сторону раскачивался какой-то морщинистый обрубок с мертвенным взглядом абсолютно пустых, остекленевших в безумии глаз. Передние лапы чудовища с огромными острыми когтями были широко растопырены, а все его тело сковывало тупое агрессивное напряжение. В то же время на морде твари полностью отсутствовало всякое выражение. После того, как крики прекратились и фонарь погас, тварь прыгнула и в мгновение ока придавила Джонса к полу. Борьбы не было, так как Джонс сразу же потерял сознание.

Но, по всей вероятности, обморок продолжался недолго, поскольку, когда Джонс очнулся, тварь все еще неуклюже тащила его по полу. А звуки, которые она издавала при этом — или, вернее, ее голос — заставили его окончательно прийти в себя. Голос был человеческий и, более того, чрезвычайно знакомый. За этими хриплыми лихорадочными завываниями, воспевающими неизвестное божество, мог скрываться только один человек.

— Йа! Йа! — ревела тварь — Я иду, о Ран-Тегот, и несу тебе пищу. Ты ждал очень долго, но теперь я дам тебе все, что обещал. И даже больше, ибо, кроме Орабоны, нашелся еще один идиот, который сомневался в тебе. Ты раздавишь его и выпьешь кровь вместе со всеми его сомнениями, и эта кровь умножит твою силу. А затем он будет показан людям, как монумент твоей вечной славы. О Ран-Тегот, вечный и непобедимый, я твой раб и твой верховный жрец. Ты голоден, и я накормлю тебя. Я дам тебе кровь, а ты дашь мне власть. Йа! Шуб-Ниггурат!

В ту же секунду все ночные страхи оставили Джонса. Он снова взял себя в руки, поскольку теперь увидел перед собой вполне реальную опасность, с которой ему предстояло справиться. Перед ним оказался вовсе не сказочный монстр, а просто опасный маньяк. Это был Роджерс, облаченный в какое-то кошмарное одеяние своей собственной конструкции, который собирался совершить чудовищное жертвоприношение очередному дьявольскому божеству, вылепленному им же самим из воска. Очевидно, он вошел в мастерскую с заднего двора, надел свой костюм и затем проник в выставочный зал, чтобы схватить свою загнанную в ловушку и парализованную страхом жертву. Но его сила была сейчас достойна величайшего удивления, и, чтобы остановить его, нужно было действовать очень четко и быстро. Рассчитывая на уверенность Роджерса в бессознательном состоянии своей жертвы, Джонс решил застигнуть его врасплох, когда тот ослабит свою хватку. Почувствовав спиной порог, Джонс понял, что они находятся уже в дверях мастерской.

И тогда он рывком вскочил на ноги из своего неудобного полулежачего положения. Чувство смертельной опасности придало ему сил. На мгновение он освободился от объятий застигнутого врасплох маньяка, а в следующую секунду, после удачного выпада, его собственные руки сомкнулись на шее Роджерса, скрытой под толстым причудливым одеянием. Одновременно Роджерс вновь обхватил Джонса, и между ними началась смертельная схватка. Спортивная подготовка Джонса была теперь его единственной надеждой на спасение, поскольку напавший на него безумец действовал, не признавая никаких правил, и, кажется, был лишен даже инстинкта самосохранения, а от этого — не менее опасен, чем взбесившийся волк или пантера.

Дикую схватку сопровождали то и дело раздававшиеся в темноте утробные стоны и хриплое рычание. Брызгала кровь, слышались звуки разрываемой одежды, и наконец Джонс добрался до самого горла Роджерса. Он вкладывал все свои силы в защиту собственной жизни. Роджерс пинался ногами, бодался, пытался выдавить Джонсу глаза, кусался, царапался и плевался, и в то же время находил силы, чтобы выкрикивать время от времени какие-то непонятные фразы. Большинство из них имело явное сходство с ритуальными заклинаниями, в которых постоянно упоминался некий Ран-Тегот, и Джонсу казалось, что эти выкрики отдаются где-то вдали демоническим фырканьем и глухим низким лаем. Противники катались по полу, переворачивая скамейки и ударяясь то о стены, то о кирпичное основание плавильной печи в центре комнаты. До самого последнего момента Джонс не был до конца уверен в своем спасении, но наконец судьба проявила к нему благосклонность. Ударив коленом в пах Роджерса, он заставил его ослабить хватку, и секунду спустя Джонс понял, что победил.

С трудом поднявшись на ноги, он принялся, спотыкаясь, шарить по стенам в поисках выключателя, поскольку его фонарь пришел уже в полную негодность, как, впрочем, и вся одежда. Пока Джонс, пошатываясь, бродил по комнате, ему приходилось волочить своего противника за собой, так как он опасался неожиданного нападения, если тот очнется. Найдя щиток с выключателями, Джонс пощелкал ими, пока не нашел нужный. Затем, когда яркий свет залил разгромленную мастерскую, он принялся связывать Роджерса попавшейся под руку веревкой. Маскарадный костюм безумца — то есть то, что от него осталось — оказался сшитым из чрезвычайно странного сорта кожи. Почему-то Джонса всякий раз передергивало, когда он прикасался к ней, и, кроме того от нее исходил какой-то необычный горьковатый запах. Однако под этим кожаным одеянием, в кармане обычного костюма Роджерса, Джонс нашел кольцо с ключами и зажал его в руке, с облегчением подумав, что теперь он наконец-то свободен. Шторы на всех трех окнах-щелочках были тщательно задернуты, и он не стал открывать их.

Смыв с лица и рук кровь, Джонс подыскал себе среди музейного реквизита более-менее подходящий по размеру и виду костюм. Затем, проверив дверь черного хода, он обнаружил, что та заперта на английский замок, для открытия которого изнутри ключа не требовалось. Тем не менее он оставил ключи у себя, чтобы иметь возможность вернуться сюда и привести врача, поскольку здесь определенно требовалась неотложная помощь психиатра. В музее не было телефона, но найти поблизости ка-кой-нибудь ночной ресторан или аптеку, откуда можно позвонить, не составляло большого труда. Джонс собирался уже открыть дверь, как вдруг из другого конца комнаты до него донесся поток отборных ругательств. Роджерс, чьи видимые повреждения ограничивались длинной глубокой царапиной на левой щеке, пришел в себя.

— Глупец! — яростно кричал он, — Отродье Нот-Йидика, зловонное порождение К’туна! Сын собаки, воющей в пучине Азатота! Ты мог бы обрести святость и бессмертие, а вместо этого предал Его и Его жреца! Теперь берегись, ибо Оно голодное! На твоем месте мог бы быть Орабона — этот проклятый предатель, — но я предоставил тебе первому эту честь. Теперь же берегитесь оба, Оно не будет церемониться с вами!

Эо-эо! Отмщение грядет! Знаешь ли ты, как ты мог стать бессмертным? Взгляни на эту печь — воск уже в котле, осталось только зажечь огонь. И я сделал бы с тобой то, что сделал уже с другими когда-то жившими существами. Эй! Ты, который клялся, что все мои изваяния — всего лишь воск, сам превратился бы в восковую статую! Когда Оно утолило бы свою жажду, и ты стал бы похож на ту собаку, что я тебе сегодня показывал, я сделал бы твои раздавленные, исколотые останки бессмертными! Воск превратил бы твое тело в мумию, а твоя душа вселилась бы в великого и могущественного Ран-Тегота.

Разве не ты говорил, что я великий художник? А все очень просто: воск — с головы до ног, дюйм за дюймом. Йа! Йа! А потом весь мир смотрел бы на твой исковерканный труп и удивлялся, как я сумел вообразить и создать такое! Ну, что скажешь? А Орабона был бы следующим. А за ним и другие… так росла бы моя коллекция.

И ты, предатель, все еще думаешь, что я сделал все эти экспонаты? Почему бы тебе не сказать теперь «законсервировал»? Ты ведь прекрасно знаешь, в каких необычных местах я побывал и какие интересные вещи привез с собой. Трус! Ты никогда не смог бы встретиться лицом к лицу с той тварью, чью шкуру я надел, чтобы испугать тебя. Один взгляд на нее — и ты бы умер на месте от ужаса! Йа! Йа! Но Оно сейчас жаждет крови, ибо кровь есть сила и жизнь!

Роджерс, упершись в стену спиной, раскачивался из стороны в сторону в своих крепких путах.

— Послушай, Джонс, а если я отпущу тебя, ты меня развяжешь? Ведь я — Его верховный жрец и должен позаботиться о Нем. Одного Орабоны будет вполне достаточно, чтобы поддержать Его жизнь, а когда с ним будет покончено, я с помощью воска сделаю его останки бессмертными, и их увидит весь мир. Я больше не побеспокою тебя. Отпусти меня, и я разделю с тобой всю ту власть, которую даст мне Оно. Иа! Иа! Велик и бессмертен Ран-Тегот! А ты отпусти меня. Отпусти! Оно страдает от жажды там, внизу, и если Оно погибнет, то Старцы никогда больше не вернутся. Эй! Развяжи же меня!

Но Джонс только грустно покачал головой. Ужасные фантазии хозяина музея вызывали у него горечь и отвращение. Роджерс, который теперь безумно уставился на толстую дверь с висячим замком, снова и снова бился головой о кирпичную стену и лягался туго связанными лодыжками. Джонс опасался, как бы он не причинил себе каких-нибудь повреждений, и приблизился, чтобы привязать его к чему-нибудь неподвижному. Однако Роджерс, извиваясь, отполз от него подальше и испустил серию неистовых завываний, громкость которых была просто невероятной. Трудно было представить себе, что человек способен производить столь оглушительные звуки, и Джонс подумал, что если так будет продолжаться, то искать телефон не потребуется. Визит констебля, несомненно, не заставит себя долго ждать, хотя в этом безлюдном районе вряд ли кто-то пожалуется на нарушение тишины.

— Уза-й-ей! Уза-й-ей! — завывал безумец. — Йкаабаа-бо-ии! Ран-Тегот! Ктулу-фтан. Эй! Эй! Эй! Эй! Ран-Тегот! Ран-Тегот! Ран-Тегот!

Связанный Роджерс, корчась, прополз по замусоренному полу к запертой двери и начал биться об нее головой. Джонс опасался подходить к нему, чувствуя себя разбитым и истощенным после недавней схватки. Этот приступ ярости Роджерса сильно действовал ему на нервы, и постепенно Джонс ощутил, что ночные страхи с новой силой начинают овладевать им. Все, что было связано с Роджерсом и его музеем, порядком угнетало его и неприятно напоминало о мрачных перспективах загробной жизни. И совсем уж невыносимо было думать о том восковом шедевре безумного гения, который скрывался сейчас совсем рядом — в темной комнате за тяжелой дощатой дверью.

А затем случилось то, от чего дрожь ужаса пробежала по всему телу Джонса, и волосы на его голове встали дыбом. Роджерс перестал вдруг кричать и биться головой о дверь, напрягся и сел, склонив голову набок, словно внимательно прислушиваясь к чему-то. Затем его лицо искривилось в злорадной торжествующей ухмылке, и он вновь заговорил связно каким-то хриплым шепотом, странно контрастирующим с его недавними громогласными воплями.

— Внимай мне, глупец! И запомни все, что я скажу! Он услышал мой зов и идет сюда. Разве ты не слышишь плеск воды в бассейне в конце коридора? Я вырыл его глубоко под землей. Он ведь амфибия — ты же сам видел жабры на фотографии. Он пришел на Землю со свинцово-серой планеты Иуггот, где города расположены на дне бескрайнего теплого моря. Он слишком высок и не может подняться в бассейне в полный рост. Отдай мне ключи — мы должны открыть Ему дверь и пасть перед Ним на колени. Затем мы принесем Ему собаку или кошку. Или, может быть, какого-нибудь пьяного — чтобы утолить его жажду.

Джонса поразили не сами слова безумца, а то, как он произнес их. Неподдельная уверенность, с которой звучал его хриплый шепот, была весьма заразительна. Под ее влиянием воображение даже самого хладнокровного человека могло отыскать вполне реальную угрозу в любой восковой фигуре. Взгляд Джонса был прикован к злополучной двери. Внимательно рассматривая ее, он заметил несколько трещин в досках, хотя никаких других повреждений на этой стороне двери не было. Джонс размышлял о том, насколько большое помещение скрыто за этой дверью, и как там может располагаться восковая фигура. Ведь идея безумца о коридоре и подземном бассейне была столь же дикой, как и все остальные его изобретения.

Затем в какое-то ужасное мгновение дыхание Джонса перехватило, и он застыл на месте, как вкопанный. Кожаный ремень, которым он собирался привязать к чему-нибудь Рождерса, выпал из внезапно ослабших рук. Конечно, он и раньше мог бы предположить, что этот музей рано или поздно сведет его с ума, как это случилось с Роджерсом, но он совсем не был готов к тому, что этот момент наступит прямо сейчас. Однако именно теперь это действительно произошло — разум оставил его.

Рассудок явно отказывался служить Джонсу, поскольку внезапно им овладели настолько невероятные галлюцинации, что все ранее пережитое им этой ночью показалось ему теперь просто детской забавой. Роджерс только что уверял его, будто слышит плеск воды в бассейне, где находится мифическое чудовище. И вот теперь — спаси Господи! — сам Джонс уже отчетливо слышал этот плеск.

Роджерс заметил, как судорога искривила лицо Джонса, а потом превратила его в застывшую маску ужаса, и рассмеялся:

— Ну теперь поверил, глупец? Наконец ты все знаешь! Ты слышишь Его? Оно идет сюда! Отдай мне мои ключи — мы должны засвидетельствовать Ему наше глубочайшее почтение!

Но Джонс уже не слышал его слов. Страх полностью парализовал его, и в сознании дикой чередой понеслись самые невероятные образы — один ужаснее другого. Вся трагедия была в том, что он действительно слышал плеск, затем различил звук шагов, будто огромные влажные лапы какого-то грузного существа тяжело ступали по каменному полу. Сквозь щели в проклятой двери на Джонса пахнуло нестерпимым зловонием, чем-то напоминавшим отвратительный запах из грязных звериных клеток в зоосаде Риджентс-парка.

Джонс не мог уже точно сказать, продолжает ли Роджерс говорить или нет. Окружающая действительность непостижимым образом растворилась, и теперь Джонс стоял, как изваяние, охваченный этими невероятными галлюцинациями, которые были настолько жуткими, что их никак не удавалось отличить от реальности. Из-за двери явственно слышалось натужное сопение или хрюканье, а когда под сводами потолка внезапно раздался громкий утробный рев, он уже мог поклясться, что этот голос принадлежит кому угодно, но только не связанному маньяку.

Перед глазами Джонса плясал ужасающий образ проклятой восковой твари, виденной им на фотографии. Нет, ее просто не могло существовать на Земле! Ведь это именно она свела его с ума!

Пока Джонс думал об этом, новое доказательство его собственного безумия со всей очевидностью предстало перед ним. Теперь он слышал, как кто-то гремит щеколдой с той стороны закрытой двери. Затем раздались какие-то шлепки, царапанье и тихий стук. Постепенно удары становились все сильнее и сильнее. Зловоние было просто ужасным. И наконец началась упорная, ожесточенная атака на эту прочную массивную дверь, напоминавшая работу стенобитного орудия. Раздался жуткий треск, полетели щепки, мастерскую накрыла волна совершенно нестерпимой вони, и вот сквозь разбитую дверь просунулась черная лапа с крабовидной клешней на конце.

— На помощь! Спасите! Господи! А-а-а-а-а!!! — не своим голосом завопил Джонс, дико вытаращив глаза на представшее перед ним существо.

Позже он едва мог вспомнить, как его тяжелое оцепенение сменилось неистовым порывом к спасению. То, что он сделал тогда наяву, напоминало бегство от смертельной опасности в ночных кошмарах. Джонс одним прыжком преодолел разгромленную мастерскую, рванул наружную дверь, с грохотом захлопнул ее за собой, одним махом перепрыгнул через три каменные ступеньки и со всех ног кинулся прочь от этого места через вымощенный булыжником двор, а затем по пустынным улицам Саутворка.

На этом его воспоминания обрываются. Джонс не в силах был объяснить, как он добрался домой. Не осталось никаких свидетельств того, что он поймал такси или воспользовался каким-то другим видом транспорта. Скорее всего, он проделал весь путь бегом, ведомый слепым инстинктом самосохранения — через мост Ватерлоо, вдоль Стрэнда и Черинг-кросс, и далее по Хэй-маркет и Риджент-стрит уже до самого дома. Когда Джонс немного пришел в себя и смог уже вызвать доктора, он все еще был одет в свой причудливый костюм из музейного реквизита.

Через неделю врач разрешил ему встать с постели и выйти на свежий воздух.

Однако Джонс мало что рассказал врачам. Ведь это приключение было покрыто завесой безумного кошмара, и он чувствовал, что в его положении молчание — самый лучший выход. Когда же он наконец немного оправился, то внимательно просмотрел все газеты, скопившиеся за полторы недели, прошедшие с той ужасной ночи, но, к своему удивлению, не нашел в них никаких упоминаний о музее. Ему не давал покоя вопрос, что же все-таки случилось тогда на самом деле? Где кончается реальность и начинается игра больного воображения? Неужели его разум совершенно помутился в ту ночь в темноте этого проклятого выставочного зала, и вся схватка с Роджерсом ему только привиделась? Джонс решил, что придет в себя скорее, если сможет разрешить эти мучившие его вопросы. По крайней мере, ту злосчастную фотографию восковой твари он видел наверняка, поскольку никто, кроме Роджерса, не смог бы вообразить себе что-либо подобное.

III.

Прошло две недели, и Джонс отважился вновь посетить Саутворк-стрит. Он отправился туда в середине дня, когда в районе музея кипела нормальная будничная суета вокруг магазинов и окрестных складов. Вывеска музея была на прежнем месте, и, подойдя ближе, Джонс увидел, что экспозиция открыта для посещения. Привратник вежливо кивнул ему, узнав недавнего завсегдатая, и Джонс, собрав все свое мужество, вошел внутрь. Внизу, в мрачном сводчатом зале, служитель, завидев его, приветливо тронул рукой фуражку. Возможно, все, происшедшее в ту страшную ночь, было всего лишь сном. Но отважится ли он постучать в дверь мастерской и спросить Роджерса?..

В этот момент к Джонсу подошел Орабона и тепло поприветствовал его. На смуглом гладко выбритом лице ассистента застыла легкая усмешка, однако выглядел он вполне дружелюбно и тут же заговорил со своим едва заметным акцентом.

— Добрый день, мистер Джонс. Давненько вы у нас не были. Вы, наверное, хотите видеть мистера Роджерса? Сожалею, но его сейчас нет. Ему пришлось срочно отправиться по делам в Америку. Да, он уехал очень неожиданно. Поэтому пока его замещаю я — и здесь, и дома. Я, разумеется, стараюсь поддерживать высокий престиж коллекции мистера Роджерса, пока он не вернется.

Иностранец улыбнулся — возможно, просто из вежливости. Джонс не знал, что ответить, однако попытался осторожно расспросить его о дне, последовавшем за его предыдущим визитом. Вопросы, казалось, позабавили Орабону, и он благосклонно отвечал на них, тщательно подбирая слова:

— О да, мистер Джонс, я помню — это было двадцать восьмое число прошлого месяца. Я запомнил этот день по многим причинам. Утром — перед тем, как сюда пришел мистер Роджерс, — вы понимаете, я обнаружил мастерскую в страшном беспорядке. Пришлось даже… провести уборку. Видимо, там допоздна шла работа. Важный новый экспонат проходил процедуру вторичного обжига. Мистера Роджерса еще не было, и мне пришлось заканчивать все самому. Да, над этим экспонатом изрядно пришлось потрудиться, но я многому научился у маэстро. Ведь он, как вы знаете, поистине великий художник. Когда же он появился, то помог мне закончить эту работу. Причем помог самым непосредственным образом, уверяю вас. Но очень скоро уехал, не успев даже попрощаться с другими служащими. Как я уже говорил, ему пришлось срочно отбыть за границу. В то утро при обработке экспоната проходили определенные химические реакции. Они наделали много шума, так что некоторые люди на улице даже вообразили себе, будто слышали пистолетные выстрелы. Забавно, не правда ли? Что же касается самого этого экспоната, то ему не очень повезло, хотя я, например, считаю его самым выдающимся шедевром мистера Роджерса. Ну, ничего — он разберется с этим делом, когда приедет.

Орабона вновь улыбнулся.

— Возникли даже кое-какие проблемы с полицией, — продолжал он — Мы выставили это произведение неделю назад, и на следующий день в музее случилось два или три обморока. С одним несчастным перед этой фигурой произошел даже эпилептический припадок. Дело в том, что она немного… внушительнее, чем все остальные. Во-первых, крупнее. Естественно, эта работа находилась во «взрослом» отделении. А на следующий день появились двое сыщиков из Скотланд-Ярда, осмотрели ее и заявили, что демонстрировать такое нельзя, поскольку это слишком сильно действует на психику. Нам было приказано убрать ее. Это просто позор — прятать от зрителей такое произведение искусства! Но я не чувствую себя вправе обращаться в суд в отсутствие мистера Роджерса. Ему бы не захотелось предавать это дело огласке. Но когда он вернется…

Вдруг Джонс почему-то почувствовал внезапный прилив беспокойства и тошноту. Но Орабона продолжал:

— Вы настоящий знаток искусства, мистер Джонс. И я уверен, что не нарушу никакой закон, если позволю вам взглянуть на эту работу в частном порядке. Возможно — если, конечно, так пожелает мистер Роджерс; — позже мы уничтожим этот экспонат. Но, по моему мнению, это было бы настоящим преступлением.

Джонс испытывал непреодолимое желание немедленно покинуть музей, но Орабона схватил его за руку и потащил за собой с одержимостью и энтузиазмом настоящего художника. «Взрослое» отделение было безлюдно. В дальнем его конце виднелась отгороженная занавеской большая ниша, и именно к ней направился Орабона.

— Вы, мистер Джонс, должно быть, догадываетесь, что статуя называется «Жертвоприношение Ран-Теготу».

Джонс вздрогнул, но Орабона, казалось, не заметил этого.

— Это огромное уродливое божество упоминается в некоторых малоизвестных легендах, которые изучал мистер Роджерс. Все это, конечно, чушь, как вы сами много раз уверяли мистера Роджерса. Существо это якобы прибыло на Землю из космоса и жило в Арктике три миллиона лет назад. Оно обходилось со своими жертвами довольно жестоко и своеобразно, как вы сейчас можете убедиться. Мистер Роджерс сделал все чрезвычайно правдоподобно, вплоть до лица жертвы.

Дрожа всем телом, Джонс схватился за латунное ограждение перед занавешенной нишей. Он протянул было руку, чтобы остановить Орабону, когда тот начал открывать занавеску, но что-то удержало его. Иностранец расплылся в торжествующей улыбке.

— Смотрите!

Джонс пошатнулся и едва удержался на ногах, судорожно вцепившись в ограждение.

— Боже всемогущий! — чуть слышно выдохнул он.

На гигантском троне из слоновой кости, покрытом нелепыми резными украшениями, восседало чудовище неописуемо жуткого вида. Оно присело на задних лапах, слегка склонившись вперед, словно готовое к прыжку, и, тем не менее, имело высоту около десяти футов. Во всей фигуре чудовища таилась какая-то дьявольская угроза. Шестиногая тварь двумя средними лапами держала нечто раздавленное, искореженное и обескровленное, испещренное тысячами отверстий и местами будто бы обожженное кислотой. Лишь изувеченная голова жертвы, висящая где-то сбоку с высунутым языком, позволяла догадаться, что эти останки принадлежат человеку.

Любому, кто хоть однажды видел ту злосчастную фотографию, не надо было объяснять, как называется этот монстр. Проклятый снимок был поразительно достоверным. И в то же время он не мог передать весь ужас, исходящий от чудовища в его реальном воплощении. Шарообразный торс, некое подобие головы в виде пузыря, три рыбьих глаза, хобот длиной около фута, выпяченные жабры, жуткое скопление змеевидных щупальц на голове, шесть извилистых конечностей, оканчивающихся крабьими клешнями — все это заставляло содрогаться от страха и отвращения. О, как знакома была Джонсу эта черная лапа с клешней!..

Плотоядная улыбка Орабоны стала просто омерзительной. У Джонса перехватило дыхание, но он продолжал пристально смотреть на этот жуткий экспонат, не в силах оторвать от него глаз. Что же заставляло его так внимательно разглядывать изваяние и выискивать в нем все новые детали? Ведь именно этот монстр свел с ума Роджерса, заставив великого художника говорить, что его статуи не были искусственными…

Вскоре Джонс понял, что именно приковало его взгляд. Это была висящая раздавленная голова жертвы. Ее обезображенное лицо все же сохранило какие-то узнаваемые черты и однозначно напоминало лицо бедняги Роджерса. Джонс вглядывался в него все пристальнее, не понимая, однако, почему он это делает. Разве не естественно для сумасшедшего эгоиста увековечить свои черты в созданном им шедевре? Или там было что-то еще, что улавливалось подсознанием Джонса, но разум в ужасе пытался от себя отогнать?

Изуродованное лицо было вылеплено с фантастическим мастерством. Взять хотя бы эти отверстия — как точно они повторяли бесчисленные раны, каким-то непостижимым образом нанесенные той несчастной собаке! Но все же что-то здесь было не так. На левой щеке жертвы имелось какое-то слабое отклонение от общей схемы — как будто скульптор пытался скрыть некий первоначальный дефект своей работы. И чем дольше приглядывался Джонс, тем ему становилось страшнее. А затем он вдруг вспомнил одно обстоятельство, которое повергло его в совершенно неописуемый ужас: ведь та страшная ночная схватка закончилась именно тем, что он заметил у связанного Роджерса длинную и глубокую царапину на левой щеке настоящего Роджерса…

Рука Джонса, державшаяся за поручень, медленно разжалась, и он потерял сознание.

Орабона разразился сатанинским хохотом.

А. М. Баррэдж. ВОСКОВАЯ ФИГУРА.

Пока одетые в одинаковую униформу служители музея восковых фигур Марринера выпроваживали за двойные, толстого стекла двери последних посетителей, управляющий в своем кабинете беседовал с Раймондом Хьюсоном.

Управляющий — моложавый бондин, среднего роста, полноватый — любил и умел одеваться. Сшитый по последней моде костюм сидел на нем как влитой. Раймонд Хьюсон являл собой полную противоположность. Маленький, тощий, с бледным лицом, в чистеньком, но старом костюме, с заискивающим голосом, привыкший всегда что-то просить и заранее готовый к отказу. Чувствовалось, однако, что человек он не без способностей, но отсутствие уверенности в себе обрекало его на постоянные неудачи.

— В вашей просьбе нет ничего нового для меня, — говорил управляющий, — Мы слышим ее раза по три на неделе, главным образом от юных искателей острых ощущений, заключивших пари. Естественно, ответ всегда отрицательный. Видите ли, музею нет никакой выгоды в том, что кто-то проведет ночь в нашем Логове Убийц. А вот оставят ли меня на посту управляющего, если кто-то из этих юных идиотов потеряет самообладание, пусти я его туда? Правда, просьба журналиста — совсем иное дело.

Хьюсон улыбнулся.

— То есть вы полагаете, что журналистам нечего терять, даже самообладания.

— Нет-нет, — рассмеялся управляющий, — Просто мы привыкли, что они люди ответственные, заслуживающие доверия. Да и музею не помешает реклама.

— Вы абсолютно правы, — кивнул Хьюсон, — Я с самого начала не сомневался, что мы найдем точки соприкосновения.

Управляющий рассмеялся вновь.

— О, я знаю, что за этим последует. Вы хотите, чтобы вам заплатили дважды, не так ли? Давным-давно шли разговоры о том, что мадам Тюссо предлагала сто фунтов тому, кто согласится провести ночь в Камере ужасов. Я полагаю, вы не ждете от нас ничего подобного. Э… в какой вы работаете газете, мистер Хьюсон?

— Сейчас я на «вольных хлебах», — признался Хьюсон. — Пишу для разных газет. Но едва ли у меня возникнут трудности с публикацией этой статьи. «Морнинг эхо» наверняка даст ее на первой полосе. «Ночь с убийцами Марринера». Да какая газета откажется от такого материала!

Управляющий потер подбородок.

— Ага! А как вы намерены ее написать?

— Как можно страшнее. Но не без юмора.

Управляющий кивнул и протянул Хьюсону портсигар.

— Очень хорошо, мистер Хьюсон. Опубликуйте вашу статью в «Морнинг эхо» — и здесь вас будет ждать пятифунтовый банкнот, который вы сможете забрать в удобное для вас время. Но прежде всего должен предупредить, что вы взваливаете на себя тяжелую ношу. И хотел бы убедиться, что вы не дрогнете. Лично я не пошел бы на такой риск. Я видел, как эти фигуры одевали и раздевали. Я знаком с технологией их изготовления. Я могу сколь угодно ходить среди них в компании сотрудников или посетителей. Но спать там в одиночку… вот этого мне не хотелось бы.

— Почему? — полюбопытствовал Хьюсон.

— Не знаю. Вроде причин нет. Я не верю в привидения. А если бы и верил, то скорее был бы готов встретиться с ними на месте совершения преступления или у могил, где похоронены убийцы, но не в подвале, в котором установлены их восковые копии. Просто я не смог бы высидеть с ними всю ночь, под их неживыми взглядами. В конце концов, они представляют собой самую низкую, самую отвратительную часть человечества, и… хотя я не стал бы повторять это публично, люди приходят поглазеть на них не из высоких побуждений. Атмосфера там малоприятная, надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду, поэтому предупреждаю: вас ждет нелегкая ночь.

Хьюсон понимал это с самого начала, и даже сейчас, когда он улыбался управляющему, у него сосало под ложечкой. Но за последний месяц ему удалось напечатать лишь несколько абзацев, сбережения таяли на глазах, а жена и дети хотели есть. И такого шанса, как большая статья в «Морнинг эхо», упустить он не мог. Да и пять фунтов, обещанных музеем, тоже пришлись бы весьма кстати. Если дело выгорит, по меньшей мере полмесяца он будет жить спокойно, не думая, на что купить кусок хлеба. К тому же забойная статья могла обеспечить и приглашение на постоянную работу.

— На долю тех, кто идет против правил… в том числе и газетчиков… выпадает немало трудностей. Я готов к тому, что ночь придется провести не в лучших условиях: Логово Убийц — не номер-люкс респектабельного отеля. Но я не думаю, что ваши восковые фигуры потревожат меня.

— Вы не суеверны?

— Ни в коей мере, — рассмеялся Хьюсон.

— Но вы же журналист. У вас должно быть богатое воображение.

— Редакторы, с которыми мне доводилось работать, жаловались, что его у меня нет. Только фактов в нашем деле недостаточно, газеты не могут потчевать читателей хлебом без масла.

Управляющий встал.

— Хорошо. Я думаю, посетители уже ушли. Подождите, пожалуйста. Я дам указание не укрывать фигуры внизу и скажу ночным дежурным, что вы останетесь в Логове Убийц. А потом провожу вас туда.

Он снял телефонную трубку, отдал необходимые распоряжения, положил ее на рычаг.

— Я, однако, выставлю вам одно условие. Курить у нас запрещено. Как раз перед вашим приходом кому-то показалось, что в Логове Убийц начался пожар. Я не знаю, что послужило тому причиной, но тревога была ложной. К счастью, внизу находилось мало людей и удалось обойтись без паники. А теперь, если вы не возражаете, в путь.

Следом за управляющим Хьюсон прошел через полдюжины залов, где служители укрывали на ночь королей и королев Великобритании, генералов и выдающихся политиков прошлого и настоящего — всех тех, кому добрая репутация или дурная слава обеспечили бессмертие, в том числе и такого рода. Только один раз управляющий остановился, чтобы попросить служителя принести в Логово Убийц кресло.

— Это единственное, что мы можем сделать для вас, мистер Хьюсон, — сказал он.

А потом по лестнице, освещенной тусклыми лампами, они спустились в подвал и попали в длинный коридор, где располагались средневековые орудия пыток: дыба, доставленная из какого-то замка, кандалы, тиски для зажима пальцев и другие свидетельства жестокого обращения человека с человеком.

А уж коридор вывел их в Логово Убийц, со сводчатым потолком, с рассеянным светом ламп за матовыми стеклами. И атмосфера, и оформление этой комнаты невольно заставляли посетителей переходить на шепот. Что-то было в ней от часовни, но часовни, в которой более не молятся Богу, но превозносят порок.

Восковые фигуры стояли на низких постаментах, с табличками у ног. Будь они в другом месте, а их прототипы менее известны, их удостоили бы лишь мимолетного взгляда, отметив разве что убогость одежды.

Недавние знаменитости соседствовали в Логове с «героями» былых времен. Тартелл, убийца Уэйра, молодой Вайотерс, Лефрой, Чарлз Пис, со злой ухмылкой щурящийся через проход на Нормана Торна.

Управляющий, шагая рядом с гостем, указывал на наиболее выдающихся представителей этого отребья.

— Это Криппен. Полагаю, вы узнали его. Какой маленький, никчемный, кажется, не сможет раздавить и червя. А это Армстронг. С виду приличный джентльмен, не правда ли? А вот старик Вакейр. Его ни с кем не спутаешь из-за бороды. И разумеется…

— Кто это? — прошептал Хьюсон, вытянув руку.

— О, я как раз намеревался познакомить вас с ним, — так же тихо ответил управляющий. — Подойдите поближе и присмотритесь внимательнее. Это наша достопримечательность. Единственный из всех, кто не был повешен.

Фигура, на которую указал Хьюсон, представляла собой невысокого, в пять футов, мужчину хрупкого телосложения. С усиками, в больших очках, в пальто с капюшоном. Хьюсон не мог сказать, что именно в этом лице так подействовало на него, но он отступил на шаг и лишь немалым усилием воли вновь заставил себя взглянуть в восковое лицо.

— Но кто он?

— Доктор Бордетт.

Хьюсон покачал головой.

— Кажется, я слышал эту фамилию, но не помню, в какой связи.

Управляющий улыбнулся.

— Будь вы французом, вспомнили бы. Одно время он наводил ужас на весь Париж. Днем лечил людей, а по ночам резал глотки. Убивал лишь потому, что сам процесс доставлял ему несказанное удовольствие. И всегда одинаково — бритвой по горлу. В конце концов он оставил на месте преступления важную улику, и полиция-таки выследила его. Перед вами парижский Джек Потрошитель, совершивший столько преступлений, что их хватит на десяток смертных приговоров. Но наш приятель сумел перехитрить «фараонов». Почувствовав, что кольцо все более сжимается, он таинственно исчез, и с той поры его безуспешно разыскивает полиция всех цивилизованных стран. И сейчас все склоняются к выводу, что он покончил с собой, но сделал все необходимое, чтобы тело не было обнаружено. После того, как он исчез, было совершено одно или два аналогичных преступления, но эксперты полагают, что это дело рук подражателей, а сам Бордетт мертв. Как видите, последователи есть не только у знаменитых художников, но и у убийц.

Хьюсон пожал плечами, переступил с ноги на ногу.

— Мне он очень не нравится, — признался он, — Бр-р-р. Какие у него глаза!

— Да, фигура эта — наш маленький шедевр. Глаза буквально впиваются в вас, не так ли? Вот уж реализм чистой воды, ибо Бордетт лечил в том числе и гипнозом и, по мнению полиции, гипнотизировал свои жертвы, прежде чем разделаться с ними. Действительно, если б не гипноз, как такой карлик мог бы справиться с людьми нормального роста? Ведь жертва его никогда не сопротивлялась.

— Мне показалось, он шевельнулся, — голос Хьюсона дрогнул.

Управляющий улыбнулся.

— Оптическая иллюзия, я думаю, не последняя, которую вам доведется увидеть, раз уж вы решили провести тут ночь. Дверь останется открытой. Если вам тут наскучит, поднимайтесь наверх. Ночные дежурные составят вам компанию. Не волнуйтесь, если услышите, как они ходят по залам. К сожалению, с освещением в Логове туго. И так горят все лампы. Сами понимаете, яркий свет тут не нужен.

Служитель принес кресло.

— Куда мне поставить его, сэр? — Он улыбнулся. — Сюда, чтобы вы могли перекинуться парой слов с Криппеном, когда вам надоест просто сидеть? Или в другое место? Выбирайте, сэр.

Хьюсон улыбнулся. Шутка служителя подбодрила его.

— Благодарю, я поставлю его сам. Сначала найду, где тут сквознячок.

— Внизу вы сквознячка не найдете, — заверил Хьюсона служитель, — Спокойной ночи, сэр. Если вам что-то потребуется, я наверху. Не позволяйте им подкрадываться сзади и щекотать вам шею ледяной рукой.

Хьюсон рассмеялся и пожелал служителю спокойной ночи. Все оказалось проще, чем он ожидал.

Он откатил кресло — тяжелое с плюшевой обивкой — чуть в сторону от прохода и развернул его спинкой к восковой фигуре доктора Бордетта. По какой-то необъяснимой причине доктор Бордетт нравился ему куда меньше прочих экспонатов. Устанавливая кресло, Хьюсон чуть ли не напевал про себя, но когда шаги служителя затихли вдали и уже ни единого звука не нарушало покоя подвала, он внезапно осознал, что решился на нелегкое испытание.

Тусклый рассеянный свет падал на ряды восковых фигур, вылепленных столь искусно, что издали не представлялось возможным отличить их от живых людей. И мертвая тишина плюс неподвижность делали свое дело. Хьюсону недоставало вздохов, шороха одежды, всех тех шумов, которые кажутся совершенно естественными при большом скоплении народа, даже если никто и не разговаривает. Но воздух замер, как вода на дне глубокого колодца. Тени не шевелились, ни единого дуновения ветерка не долетало до разгоряченного лица. Лишь его тень двигалась, если он шевелил рукой или ногой. «Должно быть, то же самое я чувствовал бы в глубинах моря», — подумал Хьюсон и решил, что использует это сравнение в будущей статье.

Мрачные соседи его не пугали. Восковые фигуры, чего их бояться. И эта мысль помогала ему спокойно дожидаться утра. Вскоре, однако, ему начали досаждать глаза доктора Бордетта, фигура которого находилась за спиной. Восковой взгляд маленького француза буравил затылок, вызывая неодолимое желание повернуться и посмотреть на доктора.

«Опомнись! — одернул он себя, — Это все нервы. Повернувшись и посмотрев на эту восковую куклу, я распишусь в собственной трусости».

Но другой голос возразил:

«Ты не поворачиваешься потому, что боишься взглянуть на него».

Два голоса безмолвно ссорились пару-тройку секунд, ну а потом Хьюсон чуть развернул кресло и оглянулся.

Среди всех застывших фигур восковая копия ужасного доктора-карлика выделялась сразу, возможно, потому, что на нее падал луч света от висящей над ней лампы. Хьюсон еще раз поразился мастерству неизвестного ему ваятеля, сумевшего передать в воске сущность этого маньяка-убийцы, быстро взглянул в застывшие глаза, а затем резко отвернулся.

— Он всего лишь восковая фигура, как и остальные, — пробормотал Хьюсон себе под нос. — Все вы не из плоти, а из воска.

Все они из воска, но ведь восковые фигуры не могут двигаться! Нет, самого движения он не заметил, но не мог не признать, что за те несколько секунд, что он смотрел на доктора Бордетта, в группе стоящих перед ним фигур произошли определенные изменения. Крип-пен, к примеру, чуть повернулся влево. А может, подумал Хьюсон, это иллюзия? Просто он сам, поворачиваясь, сдвинул кресло? Журналист глубоко вздохнул, как штангист, готовящийся к поднятию рекордного веса. Он вспомнил слова, которые неоднократно слышал от редакторов, и громко рассмеялся.

— И они еще смели говорить, что у меня нет воображения!

Хьюсон раскрыл блокнот и быстро записал:

«Могильная тишина и окаменелость фигур. Словно попал на дно моря. Гипнотические глаза доктора Бордетта. Кажется, фигуры двигаются, когда на них не смотришь».

Он захлопнул блокнот и воровато глянул через правое плечо. Движения не услышал, не увидел, но шестое чувство подсказывало ему: было, что-то было. А Лефрой нахально улыбался ему в глаза: «Это не я! Я не шевелился!».

Разумеется, он не шевелился. Ни он, ни другие. Просто разыгрались нервы. Или нет? Разве Криппен не двинулся вновь, пока он глядел в другую сторону? Нельзя доверять этому проходимцу! Стоит отвести глаза, как он пользуется этим, чтобы изменить позу. И остальные делают то же самое! Хьюсон оторвался от кресла. Он уходит. Не будет он проводить ночь среди восковых фигур, которые двигаются, когда на них не смотрят.

…И вновь сел. Трусливо и абсурдно. Это восковые фигуры, и они не могут двигаться. Главное, помнить об этом, и тогда все будет хорошо. Но почему ему так неспокойно? Словно что-то, находящееся за границами разума, носится в застывшем воздухе, не нарушая его тишины.

Опять он обернулся, чтобы встретить мягкий и одновременно мрачный взгляд доктора Бордетта. Затем мгновенно глянул на Криппена. Ха! На этот раз чуть не поймал его! «Надо тебе быть поосмотрительнее, Криппен, да и остальным тоже! Если я увижу хоть одно еще движение, разобью на куски! Вы меня слышите?».

Пора уходить, сказал себе Хьюсон. Впечатлений уже хватит не на одну — на десяток статей. Так почему же не уйти? «Морнинг эхо» наплевать, сколь долго просидел он в подземелье. Главное, чтобы он принес хороший материал. Да, но ночной сторож будет знать время его ухода. И управляющий… возможно, в этом случае управляющий постарается забыть о пятифунтовом банкноте, который ох как не помешает. Спит ли сейчас Роза, подумал Хьюсон, или лежит с открытыми глазами и думает о нем. Как она будет смеяться, когда он расскажет, что ему тут чудилось…

Но это уж чересчур! Плохо, конечно, что восковые фигуры убийц двигаются, когда на них не смотрят, но если они еще и дышат, это просто невыносимо! А кто-то дышал! Или это его собственное дыхание. Или… неужели кто-то из них — тот, кто дышал, — заметил, как он прислушивается, и затаил дыхание.

Хьюсон завертел головой, оглядываясь. Отовсюду на него смотрели равнодушные восковые глаза, но он чувствовал, чувствовал, что каждый раз опаздывает на ничтожную долю секунды, чтобы заметить движение руки или ноги, открытие или сжатие губ, подергивание век. Восковые фигуры были словно непослушные дети в классе, которые шепчутся, елозят и смеются за спиной учителя, но стоит тому только повернуться, смотрят на него невинными газами.

Но такого не могло быть! Просто не могло! Он должен вернуться из мира фантазий к реальной жизни, к повседневности бытия. Он, Раймонд Хьюсон, журналист-неудачник, но живой человек, а все эти фигуры, окружающие его, слеплены из воска и не способны ни двигаться, ни дышать. И что из того, что изображают они убийц? Сделаны-то они из воска да опилок, и их единственное назначение — развлекать заезжих туристов.

Вот так-то лучше! А что за забавную историю рассказали ему вчера…

Он вспомнил ее, но частично, не всю, потому что требовательный взгляд доктора Бордетта заставил его обернуться, а затем резко развернуть кресло, чтобы оказаться лицом к лицу с обладателем этих ужасных гипнотических глаз. Глаза Хьюсона широко раскрылись, губы скривились в злобной ухмылке.

— Ты двигался, черт побери! — крикнул он, — Да, двигался. Я все видел!

И вдруг — замер, застыл с остановившимся взглядом, словно путник, замерзший в арктических снегах.

Доктор Бордетт никуда не торопился. Лениво сошел он с пьедестала. Приблизился к краю платформы, возвышающейся над полом на два фута. Приподнял плюшевый канат ограждения, подлез под ним, слупил на пол, сел на край платформы, глядя на Хьюсона. Затем кивнул и улыбнулся.

— Добрый вечер, — и продолжил на безупречном английском, без малейшего акцента. — Нет нужды говорить вам, что, лишь подслушав ваш разговор с многоуважаемым управляющим этого заведения, я понял, что сегодня ночью смогу пообщаться с вами. Без моего разрешения вы не сможете ни пошевельнуться, ни заговорить, но будете слышать все, что я вам скажу. Что-то подсказывает мне, что вы… нервничаете? Мой дорогой, не питайте ложный иллюзий. Я — не чудом ожившая восковая фигура. Я — тот самый доктор Бордетт.

Он помолчал, откашлялся. Положил ногу на ногу.

— Извините, немного затекли мышцы. Но позвольте объяснить вам ситуацию. Обстоятельства — не буду утомлять подробностями — сложились так, что мне пришлось переехать в Англию. Сегодня вечером я находился неподалеку от этого здания, когда заметил, что какой-то полицейский очень уж внимательно смотрит на меня. Я догадался, что он решил остановить меня и задать несколько вопросов, отвечать на которые совершенно не хотелось. Поэтому я смешался с толпой и укрылся в музее. За дополнительную плату меня впустили в зал, в котором мы сейчас и находимся. Все остальное было уже делом техники. Я закричал: «Пожар! Пожар!» — и когда все эти идиоты ринулись вверх по лестнице, снял с восковой фигуры это пальто, надел его, фигуру спрятал под одной из платформ, а сам занял ее место на пьедестале. Должен признать, что этот вечер был едва ли не самым утомительным в моей жизни, но, к счастью, иногда рядом не оказывалось посетителей и я мог глубоко вздохнуть или изменить позу. Один раз какой-то малыш закричал, что видел, как я пошевелился. За это, полагаю, его дома отшлепают и рано уложат спать. Характеристика, данная мне управляющим, страдает предвзятостью, хотя и не лишена доли правды. Я определенно не умер, хотя многие полагают обратное. То, что он сказал о хобби, которому я предавался многие годы, соответствует действительности, но я подобрал бы другие выражения. Человечество делится на коллекционеров и прочих. До последних нам нет никакого дела. Коллекционеры собирают все, что угодно, в соответствии с собственным вкусом: деньги и марки, бабочек и спичечные коробки. Я собираю шеи.

Он замолчал и с интересом оглядел шею Хьюсона.

— Сегодня мы встретились случайно, и поэтому жаловаться просто неблагодарно. Но у вас тощая шея, сэр, и, будь моя воля, я бы никогда не остановил свой выбор на вас. Мне нравятся мужчины с толстыми шеями… толстыми и красными…

Он залез во внутренний карман, что-то достал оттуда, потрогал указательным пальцем, затем поводил взад-вперед по ладони левой руки.

— Это маленькая французская бритва, — бесстрастно пояснил Бордетт. — В Англии ими почти не пользуются, но, возможно, вам доводилось их видеть. Оттачиваются они на дереве. Лезвие, как вы можете отметить, очень тонкое. Глубокий разрез ею не сделать, но в этом и нет необходимости. Еще секунда, и вы все увидите сами. И я не могу не задать вам вопрос каждого вежливого брадобрея: «Бритва вас устраивает, не так ли, сэр?».

Он встал — маленькая мрачная фигурка — и двинулся к Хьюсону неслышной походкой охотника.

— Будьте так добры чуть приподнять подбородок. Благодарю, еще немного, самую малость. А, благодарю… Merci, m’sieus… Ah, merci… merci…

* * *

Часть потолка над Логовом Убийц, изготовленная из толстого матового стекла, пропускала свет с верхнего этажа. Наступало утро, рассеянные солнечные лучи проникали в Логово, смешиваясь со светом электрических ламп, отчего помещение становилось еще более зловещим.

Восковые фигуры застыли на пьедесталах в ожидании посетителей. Среди них в кресле, с запрокинутой головой, сидел Хьюсон. Казалось, он ждал, что его начнут брить. Ни единой царапины не было ни на шее, ни на какой-либо другой части уже окоченевшего тела. Хьюсон был мертв. Его прежние работодатели ошибались, полагая, что он начисто лишен воображения.

Доктор Бордетт взирал на него со своего пьедестала. Он не шевелился, да и не мог этого сделать. В конце концов, вылепили-то его из воска.

Перевод В.  Вебера.

Лесли Пол Хартли. В. С.

Первая открытка пришла из Фортфара.

«Думаю, вам понравится этот пейзаж, ведь вас всегда интересовала Шотландия. Кстати, в этом одна из причин, почему я сам заинтересовался вами. Я в восторге от ваших книг, но скажите, приходилось вам когда-либо по-настоящему соприкасаться с людьми. Лично я в этом сомневаюсь. Оставляю вам это раздумье вместо рукопожатия.

Ваш неизменный почитатель.

B.C.».

Подобно многим другим писателям, Вальтер Стритер нередко получал письма от незнакомых людей. Обычно это были дружелюбные, теплые, реже — критические послания. Привычка все делать как следует заставляла его отвечать как на те, так и на другие. Подобная переписка, естественно, требовала уймы времени и сил, и поэтому сейчас Вальтер явно обрадовался: на открытке не было обратного адреса. Вид Фортфара оставил его равнодушным, и он с легкостью порвал этот кусочек картона. Однако критицизм анонимного корреспондента почему-то запомнился. Может, он действительно недостаточно глубоко вскрывает характеры своих персонажей? Что ж, не исключено. Он понимал, что в большинстве случаев они являлись либо проекцией его собственной личности, либо ее полной противоположностью. Это — Я, а это не Я. Очевидно, это и подметил B.C. А ведь давал, не раз давал он себе слово быть более объективным.

Дней через десять пришла еще одна открытка, на сей раз из Бервика-на-Твиде.

«Как вы относитесь на Бервику-на-Твиде? Пожалуй, в чем-то это местечко сродни вам — тоже находится рядом с границей. Льщу себя надеждой, что это не прозвучало грубо. Я и не думаю намекать на то, что ваша психика находится в пограничном состоянии. Ведь вам известно, как мне нравятся ваши произведения. Кое-кто даже говорит, что вы пишете их как бы из потустороннего мира. Думаю, вам следовало бы определиться, какой из двух миров вы предпочитаете — этот или тот?

С очередным рукопожатием.

B.C.».

Вальтер задумчиво посмотрел на открытку. Кто же ее отправитель? Мужчина или женщина? Почерк похож на мужской — деловой, без признаков застенчивости, да и критичность текста явно указывала на мужскую особь. Однако было здесь что-то и от женщины — осторожное прощупывание, смесь лести и стремления зародить сомнение в его особенностях. Он почувствовал некоторое любопытство к этому человеку, хотя вскоре выбросил все это из головы, ибо никогда не любил экспериментировать с новыми знакомствами. Да и странно было всерьез думать о неизвестном авторе открыток, оценивающем его творчество, размышляющем о его характере. И правда, как в потустороннем мире!

Стритер перечитал две последние главы своей новой книги. Возможно, его персонажи действительно не слишком прочно стоят на земле, а сам он, как и многие другие современные романисты, проявляет слишком поспешную готовностью к бегству в мир двусмысленностей, туда, где нормальные мысли изменяют свое естественное направление. Но так ли уж все это важно?.

Открытка с видом Бервика-на-Твиде также полетела в огонь ноябрьского камина, а писатель вновь попытался сосредоточиться на бумаге, будто продираясь сквозь частокол его разыгравшейся самокритики.

Прошло несколько дней, но Вальтер продолжал ощущать смутное неудобство от некоей раздвоенности, как будто неведомая сила вцепилась в него и пытается разорвать на части. Обычный процесс творчества утерял свою прежнюю однородность; теперь в нем боролись два начала, противоположные друг другу и непримиримые друг с другом, и чем больше он пытался разобраться в собственных мыслях и чувствах, тем тяжелее ему работалось. «Ничего, — думал Стритер, — вероятно, просто попал в колею, а это отнюдь не всегда приятно. Но я найду новый источник вдохновения! Вот только удалось бы соединить эти два начала и сделать их конфликт плодотворным, как это удается многим художникам».

Третья открытка изображала Йоркминстер.

«Я знаю, вы интересуетесь соборами. Не думаю, что это свидетельствует о вашей мании величия, но, на мой взгляд, маленькие церквушки часто приносят больше радости. Двигаясь на юг, я встречаю немало церквей. А вы сейчас поглощены написанием новой книги или ищете свежие идеи? Еще одно сердечное рукопожатие от вашего друга.

B.C.».

Вальтер действительно был неравнодушен к соборам. Например, собор Линкольна был объектом его юношеских восторгов и он уделил ему достаточное место в одной из своих книг. Правильной была и оценка его пристрастия, к большим храмам, тогда как он явно обходил своим вниманием приходские церкви. Но откуда B.C. знает про все это? Может, это действительно мания величия? Да кто он такой, этот B.C., в конце-то концов?!

Впервые за все это время он заметил, что B.C. — это и его собственные инициалы. Впрочем, нет, не впервые. Он отмечал это и раньше, но ведь подобные буквосочетания так широко распространены. Миллионы людей имеют такие же инициалы. Однако сейчас это совпадение показалось ему странным. «А может, я сам пишу себе эти открытки? — подумалось ему. — Такое бывает, особенно у людей с раздвоенной личностью». Впрочем, он, конечно же, к их числу не принадлежит. И все же нельзя было не заметить в их числе определенные и труднообъяснимые изменения: дихотомия письма, отчего один абзац получался затянутым и рыхлым вследствие частого употребления точек с запятой и придаточных предложений, а другой — острым и колким благодаря выразительным глаголам и точкам.

Вальтер снова посмотрел на почерк. Самое воплощение обыденности, ничего особенного, все настолько заурядно, что едва ли не любой из нас мог писать подобным образом. Сейчас ему даже показалось, что он отмечает некоторое сходство со своим собственным почерком. Он хотел было поступить с этой открыткой так же, как и с двумя ей предшествующими, но затем изменил свое решение. «Покажу кому-нибудь», — подумал он.

— Дружище, здесь все совершенно ясно, — уверял его один из приятелей. — Это женщина, причем ненормальная. Очевидно, влюбилась в тебя и изо всех сил пытается привлечь твое внимание. Я бы не стал принимать близко к сердцу всю эту чушь. Известные люди вообще часто получать письма от шизиков. Подобные любители писем всегда немного психопаты, и если замечают, что жертва клюнула, тогда их уже не остановить.

На какое то мгновение Вальтер успокоился. Женщина! Похожая на крысу и взлелеявшая его в своих мечтах! Было бы из-за чего беспокоиться. Но откуда-то из подсознания, словно жаждавшая помучить его, на костылях логики выползла одна мыслишка: хорошо, все эти открытие писал какой-то лунатик, ну а если ты сам пишешь их себе, то, значит, ты тоже лунатик.

Он попытался было отбросить эту мысль и опять сжечь открытку, но что-то необъяснимое настраивало его по-другому. Он осознавал, что эта открытка стала частью его самого. И, уступая перед непреодолимой, наполняющей его благоговейным страхом силой, он сунул открытку за каминные часы — пусть полежит там. Он не видит ее, но знает, что она там.

Теперь он вынужден был признаться самому себе, что это дело с открытками стало едва ли не главным во всей его жизни. Оно породило новые мысли и чувства, впрочем, отнюдь не радостные. Он как бы оцепенел в ожидании новой открытки.

И все же, когда это наконец случилось, он оказался застигнутым врасплох и даже не нашел в себе сил взглянуть на фотографию.

«Я совсем близко от вас — уже добрался до замка Уорвик. Кто знает, может, мы действительно соприкоснемся друг с другом. Помните, я как-то советовал вам сделать то же самое в отношении своих персонажей? Дал ли я вам какие-нибудь новые идеи? Если это так, то принимаю вашу благодарность, поскольку в этом, как я понимаю, скрывается потаенное желание все писателей. Я перечитал ваши книги и, как говорится, пожил в них. Остаюсь искренне ваш, как и всегда.

B.C.».

Волна паники захлестнула Вальтера. Как же он не обратил внимания на то, что все открытки отправлялись из мест, находившихся с каждым разом все ближе к его дому? «Я совсем близко от вас». Или его разум, подсознательно стремясь защититься, словно надел шоры? Если это так, то пора уже прозреть.

Он взял карту и проследил маршрут неизвестного B.C.

Каждое место отправки открыток отделяло от предыдущего примерно миль восемьдесят, а город, где жил Вальтер, находился приблизительно на таком же расстоянии от Уорвика.

Показать разве открытку психиатру? Но что тот сможет сказать ему? Он же не знает того, что хотелось бы знать самому Вальтеру, и вообще, следует ли ему бояться этого B.C.?

Нет, лучше будет обратиться в полицию. Уж там-то имеют опыт общения с подобными посланиями. А если посмеются над его чудачествами, что ж, тем лучше.

Однако в полиции смеяться не стали. Просто сказали, что письма, вероятно, какая-то мистификация, шутка и ему едва ли придется встретиться с их автором. Затем спросили, есть ли у него враги? Вальтер ответил, что, насколько ему известно, врагов у него нет. Под конец также высказав предположение, что их автором является женщина, они порекомендовали ему не беспокоиться, но сообщить, если поступят новые открытки.

Несколько умиротворенный, Вальтер пришел домой. Разговор в полиции явно пошел ему на пользу, и сейчас он вновь перебирал в памяти все детали. Да, в полиции он сказал сущую правду — врагов у него нет. Сильные чувства, в общем-то, были ему недоступны, хотя подчас и занимали значительное место на страницах его книг. Там действительно попадались порядочные мерзавцы, хотя в последние годы не столь уж часто. «Плохие» мужчины и женщины перестали интересовать его как персонажи. Теперь ему казалось, что с моральной точки зрения писать о подонках безответственно, а с художественной — просто неубедительно. Ведь в каждом человеке обязательно есть что-то доброе, а образ Яго — это всего лишь миф. Если ему действительно надо было изобразить злодея, он представлял его в облике коммуниста или фашиста, то есть людей, которые умышленно вытравили из себя все человеческое. В молодости же, когда он был более склонен видеть все исключительной черно-белых тонах, он пару раз позволил себе нарисовать такого «героя». Последние несколько недель он вообще не брал в руки перо, настолько выбила его из колеи эта дурацкая история с открытками.

Он не очень хорошо помнил персонажи своих старых книг, но не забыл, что в одного из них, описанного в «Изгое», по самую рукоять вонзил свой писательский нож. Он описал его со всей жаждой отмщения, словно это был живой человек, которого он намеревался выставить на всеобщее обозрение. Вальтер испытывал тогда странное удовольствие, наделяя его всеми пороками, которые когда-либо знало человечество, и не оставлял читателям ни малейшего сомнения в истинности этого существа. Ни разу не испытал он к нему жалости даже тоща, когда отправлял его на виселицу. Создавая этот образ, Вальтер не раз сам испытывал смутный страх — настолько прочно сидела в нем эта темная личность, крадущаяся по тропе недоброжелательства и злобы.

Странно, но он начисто забыл имя того человека. Он подошел к книжным стеллажам, взял один из томов, полистал его. Даже сейчас эти страницы вызвали у него неприятные чувства. Вот он — Вильям… Вильям… Где-то ниже должна быть и фамилия. Вот — Вильям Стейнсфорт.

Его собственные инициалы!

Разумеется, это совпадение ничего не значило, но оно словно расцветило его сознание и ослабило способность сопротивляться наваждению. Он так неприятно чувствовал себя все последующие дни, что когда пришла очередная открытка, Вальтер испытал почти облегчение.

Он не смог удержаться, чтобы не взглянуть на сюжет открытки великолепное строение центральной башни Глочестерского собора украшало панораму. Он уставился на картинку, словно она могла что-то сказать ему, но затем усилием воли заставил себя прочесть послание.

«Теперь я совсем рядом с вами. Мои передвижения, как вы, наверное, смогли заметить, не всегда подчиняются моему контролю. Тем не менее, если все будет в порядке, надеюсь в этот уик-энд встретиться с вами. Тогда-то мы сможем по-настоящему соприкоснуться друг с другом. Удивлюсь, если вы узнаете меня! Впрочем, вы уже не впервые оказываете мне гостеприимство.

Искренне жду встречи. Как всегда.

Ваш B.C.».

Не раздумывая, Вальтер направился в полицию, где попросил выделить ему охрану на уик-энд. Дежурный офицер с улыбкой встретил его и сказал, что не сомневается в том, что это какой-то розыгрыш, однако все же пообещал прислать кого-нибудь к дому писателя.

— Вы до сих пор не предполагаете, кто это может быть? — спросил он.

Вальтер покачал головой.

* * *

Был вторник. Вальтер Стритер располагал достаточным временем, чтобы подумать об уик-энде. Поначалу ему казалось, что он не доживет до конца недели, но, как ни странно, спустя некоторое время пессимизм и тревога уступили место твердой уверенности в собственных силах. Он заставил себя сесть за письменный стол, словно действительно был в состоянии работать, и, о чудо! — работа пошла. Несколько иначе, чем раньше, но, как ему показалось, даже лучше, гораздо лучше. Как будто нервное напряжение прошедших дней подобно кислоте разъело барьер отчуждения, стоявший между ним и его персонажами; он явно приблизился к ним, а они уже не просто подчинялись его режиссерским распоряжениям, а всей душой и существом своим встречали те испытания, которые он уготовил на их пути.

Так прошло несколько дней. Утро пятницы показалось ему началом самого обычного дня, пока что-то не заставило его выйти из этого самопроизвольного транса и задаться вопросом: «А когда именно начинается уик-энд?».

Долгий уик-энд начинается в пятницу. И вновь паника охватила писателя. Он приоткрыл входную дверь и выглянул наружу. Он жил на окраине города, на малолюдной улице, застроенной похожими на его собственный дом особняками. Перед каждым строением стояли высокие воротные столбы, некоторые из них были увенчаны декоративными скобами, удерживающими фонарь. Большинство из них явно нуждалось в ремонте, поскольку обычно горели лишь два-три фонаря. По улице медленно проехала машина, какие-то люди перешли на другую сторону. Все как обычно.

В этот день он несколько раз подходил к двери, выглядывал наружу, но ничего подозрительного не замечал. Но вот наступила суббота, очередной открытки не было, и тревога Вальтера стала постепенно улетучиваться. Он даже хотел было позвонить в полицию и сказать, чтобы не присылали охранника.

В этом учреждении, однако, достаточно серьезно отнеслись к его словам и действительно решили прислать охрану. Между чаем и обедом, когда большинство гостей уже прибыли на уик-энд, Вальтер подошел к двери и увидел стоявшего между двумя неосвещенными воротными столбами одинокого полицейского — первого полицейского, которого он вообще когда-либо видел на улице Шарлотты. Зрелище это вызвало у него несказанное облегчение; только сейчас о понял, как напряжен был все эти дни. Он почувствовал себя как никогда в безопасности и даже ощутил укол стыда за то, что отрывает от дела эти и без того загруженных людей и создает им дополнительные трудности. Может, пойти, поговорить с незнакомым стражем, угостить его чаем или предложить чего-нибудь покрепче? Сейчас он с удовольствием выслушал бы даже дружелюбные насмешки по поводу своих былых фантазий.

Но уже через секунду он передумал. Нет, безопасность будет оказаться гораздо более надежной, если ее гарант останется для него инкогнито — в самом деле, разве какой-то «Питер Смит» звучит надежнее, чем «полицейская охрана»?

В окно верхнего этажа — дверь ему открывать не хотелось — он несколько раз видел, что полицейский стоит на прежнем месте. Желая еще раз удостовериться в этом, он попросил экономку выйти наружу и спросить полицейского о цели его прихода. Вернувшись, женщина обескуражила его, заявив, что не видела никакого полицейского. Правда, Вальтер знал, что она слаба глазами, и когда он несколько минут спустя снова посмотрел на улицу, то совершенно отчетливо увидел, что полицейский стоит на прежнем месте. Скорее всего, он время от времени обходил дом по периметру и потому отсутствовал, когда выходила миссис Кендэл.

* * *

После обеда Вальтер обычно не работал, но сегодня решил изменить традиции, чувствуя небывалый прилив энергии. Им овладело возбуждение, слова буквально вылетали из-под пера! Было бы верхом глупости пожертвовать этим неожиданным приливом вдохновения ради пары часов послеобеденного сна. Вперед, вперед! Не зря, видимо, говорят, что по-настоящему человек работает лишь пару-тройку часов в сутки.

Теплая и спокойная атмосфера маленькой комнаты настолько поглотила все чувства Вальтера, что он даже не сразу услышал звонок у входной двери и очнулся лишь когда тот зазвонил снова.

Гость? В такой час?

Нетвердо ступая, он пошел открывать, хотя весьма смутно представлял, с кем ему сейчас предстоит встретиться. Тем более было понятно то облегчение, которое испытал писатель, увидев в дверном проеме высокую фигуру полицейского. Не дожидаясь обращения гостя, он воскликнул:

— Входите, входите же, дорогой друг! — Он протянул вошедшему руку, но тот, видимо, не заметил ее. — Вы, наверное, совсем замерзли? — Он бросил взгляд на плащ и фуражку полицейского, которые были покрыты снежными хлопьями. — А я и не заметил, что начался снег. Проходите же и погрейтесь.

— Благодарю, — ответил полицейский. — Не возражаю.

Вальтер был достаточно хорошо знаком со штампованным языком полицейских и потому не воспринял его фразу как выражение неохотного согласия.

— Сюда, пожалуйста, — пригласил он. — Я работаю у себя в кабинете. Черт, и правда, как холодно. Пойду прибавлю газу. А вы пока снимайте плащ и устраивайтесь. В общем, чувствуйте себя как дома.

— Я у вас не задержусь, — ответил полицейский. — Как вам известно, у меня дела.

— Ну да, конечно же. Такая глупая затея, сплошная синекура, — он осекся, подумав, что полицейский, возможно, не знает такого слова. — Я полагаю, вы наслышаны об этой истории с открытками?

Полицейский кивнул.

— Но пока вы со мной, мне ничего не угрожает. Я в такой же безопасности, как… как эти дома вокруг. Оставайтесь здесь сколько хотите. Напитки в вашем распоряжении.

— Я никогда не пью на службе, — заметил полицейский. Так и не сняв плащ и фуражку, он огляделся вокруг себя. — Так вот где вы работаете…

— Да, я, знаете ли, писал, когда вы позвонили. Что-то нашло…

— И опять какую-нибудь ерунду, так ведь?

— Ну почему?.. — Вальтера задел этот недружелюбный тон, и только сейчас он заметил, какой жесткий взгляд у этого полицейского.

— Почему? Сейчас объясню, — ответил гость, но в этот момент зазвонил телефон и Вальтер, извинившись, поспешил из комнаты.

— Говорят из полиции, — услышал он голос в трубке. — Это мистер Стритер?

Вальтер ответил утвердительно.

— Ну как, мистер Стритер, вы себя чувствуете? Надеюсь, все в порядке? Я вот почему звоню: к сожалению, мы не смогли выполнить вашу просьбу. Плохая скоординированность, извините уж…

— Но как же так? — промолвил Вальтер. — Вы же кого-то прислали.

— Нет, мистер Стритер, вы ошибаетесь.

— А у меня сейчас, в эту самую минуту, в доме сидит полицейский.

Прошло несколько мгновений, потом тот же голос, но уже не таким беззаботным тоном, произнес:

— Это не наш человек. Вы не обратили внимания на номер его значка?

— Нет, не обратил.

Опять пауза.

— А вы и сейчас хотите, чтобы мы прислали к вам кого-нибудь?

— Да, п-пожалуйста…

— Хорошо, ждите, мы не задержимся.

Вальтер положил трубку. «И что теперь? — спросил он сам себя. Забаррикадировать дверь? Или выбежать на улицу?». Пока он раздумывал, дверь распахнулась и на пороге показался полицейский.

— Все комнаты твои, раз в дом вошел, — произнес он. — Вы не забыли о том, что я был полицейским?

— Был? — Вальтер невольно отшатнулся от гостя. — Но вы же и есть полицейский.

— Мне удавались и другие роли — вор, бандит, вымогатель. Не говоря уже об убийце. Вы-то должны это знать.

Незнакомец медленно шел прямо на Вальтера, и тот внезапно с отчетливостью почувствовал значимость маленьких расстояний — от буфета к столу, от одного стула к другому…

— Я не понимаю, о чем вы говорите. И почему в таком странном тоне? Я не сделал вам ничего плохого. Мы даже никогда не встречались.

— Так ли это? Как же, вы ведь думали и… — он повысил голос, — писали обо мне. Немало посмеялись, поиздевались надо мной, не так ли? Так вот, сейчас я хочу немного посмеяться над вами. Изобразили меня подонком дальше некуда и при этом считаете, что не сделали мне ничего плохого? Вы, наверное, даже не представили себе ни разу, что значит быть на моем месте, так ведь? И ни разу не попытались понять мое состояние, да? Ни капли жалости не испытали ко мне, так? Ну так вот, и у меня по отношению к вам нет никакой жалости.

— Но я же говорю, что никогда не знал вас! — пальцы Вальтера вцепились в край стола.

— Вы и сейчас утверждаете, что никогда не знали меня? Сделать такое и забыть?! Голос незнакомца стал каким-то скулящим, будто ему было очень жалко самого себя. — Вы забыли Вильяма Стейнсфорта?

— Вильяма Стейнсфорта?!

— Его самого. Забыли своего козла отпущения? Вы излили на меня все презрение к собственной личности. Какую же сладкую радость вы, должно быть, испытывали, сочиняя про меня все эти мерзости. Но, если говорить откровенно, каких действий сейчас один B.C. может ожидать от другого, в данном случае — от его литературного персонажа?

— Я… я не знаю, — выдавил из себя Вальтер.

— Не знаете? — ухмыльнулся Стейнсфорт. А должны бы знать. Ведь вы же стали мне чуть ли не нареченным отцом. А что бы стал делать настоящий Вильям Стейнсфорт, если бы он встретил где-нибудь в тихом местечке своего старого папашу — того самого, который отправил его на виселицу?

Пристальный взгляд — вот все, на что хватило сил у Вальтера.

— Нет, вы отлично знаете, что бы я сделал. Не хуже меня знаете, продолжал Стейнсфорт. Неожиданно выражение его лица изменилось, и он резко проговорил:

— Хотя, впрочем, откуда вам знать? Вы же никогда по-настоящему не понимали меня. А я не такой уж черный, как вы меня изобразили.

Он сделал паузу, и в груди Вальтера затлела искорка надежды.

— Вы никогда, ни разу не давали мне ни малейшего шанса, ведь так? А вот я дам вам — один-единственный, но все же шанс. Просто чтобы доказать, что вы никогда не понимали меня. Ведь это так?

Вальтер кивнул.

— И вы еще кое-что забыли.

— Что именно?

— То, что когда-то я был ребенком, — ответил бывший полицейский.

Вальтер молчал.

— Значит, признаете это? — угрюмо спросил Вильям Стейнсфорт. — Так вот, если вы назовете хотя бы одну добродетель, которую пусть даже подсознательно ощущали во мне, хотя бы одну добрую мысль, которая, по вашему мнению, теплилась во мне, одну-единственную искупающую благодать характера…

— Да… и что тогда? — голос Вальтера дрожал.

— Тогда я отпущу вас.

— А если я не смогу? — прошептал писатель.

— Что ж. Тогда плохо дело. Тогда мы по-настоящему соприкоснемся друг с другом, а вы ведь догадываетесь, что это значит. Вам удалось отнять у меня одну руку, но другая-то осталась. Стейнсфорт — «Стальная Рука», вы ведь так меня называли?

Вальтер стал задыхаться.

— Даю вам две минуты на воспоминания, — проговорил гость.

Оба посмотрели на часы. Поначалу незаметное передвижение минутной стрелки буквально приковало к себе внимание Вальтера. Он смотрел на Вильяма Стейнсфорта, вглядывался в его жестокое, коварное лицо, которое всегда оставалось для него как бы в тени словно было чем-то таким, чего просто не мог коснуться луч света. Он в отчаянии копался в собственной памяти, стараясь из всех сил извлечь из слипшегося комка, в который она превратилась, хотя бы один спасительный факт. Но память его подвела.

«Я должен придумать хоть что-нибудь», — лихорадочно соображал он, и неожиданно его сознание прояснилось, высветив — как фотографию — последнюю страницу книги о Стейнсфорте. Потом с волшебной скоростью мечты одна за другой перед его мысленным взором промелькнули все ее страницы — так ясно они сейчас виделись! С отчаянной, роковой убежденностью он понял: то, что ему теперь нужно больше всего на свете, он в ней не найдет. В этом дьяволе никогда не было и намека на добродетель. С непонятной, странной восторженной силой Вальтер Стритер подумал о том, что если он и выдумает это единственное и спасительное для себя блага, то продаст дьяволу другую вещь, дороже которой у него ничего на свете не было — свою веру в добро.

— Мне нечего сказать тебе! — закричал он. — И из всего, что ты сотворил на земле, этот твой поступок — самый омерзительный! Посмотри, даже снежинки почернели от прикосновения к тебе, что же ты просишь сейчас, чтобы я заново создал твой образ, заново описал тебя? Но ведь однажды я уже сделал это! Сам Господь Бог запрещает мне произнести хотя бы одно доброе слово в твой адрес! Уж лучше умереть!

Вперед вылетела единственная рука Стейнсфорта.

— Умри!

* * *

Полиция обнаружила тело Вальтера Стритера распростертым на обеденном столе. Учитывая предысторию, они не исключали возможность убийства, хотя врач, производивший вскрытие, так и не смог сделать окончательного вывода о причине смерти.

Была, правда, одна ниточка, но, как показалось полиции, она вели в никуда. На стеле и на одежде покойника лежали хлопья тающего снега; струйки воды стекали по лицу и шее трупа, впитываясь в белье. Они даже каким-то образом попали ему в желудок и, возможно, явились причиной смерти, ибо, как показала экспертиза, содержали яд. Не исключалась, впрочем, и версия самоубийства. Но что это было за вещество, и откуда оно взялось, так и осталось тайной, поскольку, по отчетам, в день смерти писателя нигде во всей округе снег не шел.

Пер. Н.  Куликовой.

Бэзил Коппер. ЯНЫЧАРЫ ИЗ ЭМИЛЛИОНА.

I.

Он проснулся в третий раз уже на рассвете, весь в поту и охваченный ужасом, отчетливо помня в деталях только что увиденный сон. Руки вцепились в железную спинку кровати над головой, а от слез ночного кошмара подушка была такой мокрой, что даже самый жаркий день не мог бы дать такого результата.

Он тихо лежал, рассматривая бедно обставленную комнату с приятными кремовыми стенами. Было только начало пятого, единичные звуки пробуждающихся птиц доносились из зеленого сада, но его уши все еще были как будто окутаны мягкими волнами.

Сон начался очень неопределенно. Постепенно детали его прояснялись, они повторялись последовательно, и каждое повторение добавляло, новую информацию, как художник добавляет краски на каждом этапе рисования.

Через несколько месяцев Фарлоу был помещен в Гринмэншон, роскошную психиатрическую клинику. У директора сохранилось много записей об этом случае, но по известным причинам дело не было придано гласности.

Фарлоу был моим старым другом. Я составил устный рассказ из тех сведений, которые получал в течение длительного времени от самого Фарлоу и от директора психиатра Сондкуиста. Это был приятный и умный человек, которому принадлежали некоторые эффективные методы лечения.

Фарлоу отличался неординарностью: он был сверх чувствителен, возможно, даже по-своему гениален. Именно по его просьбе его поместили, в качестве частного пациента в Гринмэншон для «отдыха и обследования».

Я часто посещал его, так часто, насколько мне позволяли мои дела. Но начало истории я слышал задолго до того, как он предпринял, по мнению его друзей, этот последний решительный шаг. Я никогда в жизни не слышал ничего более странного, чем этот рассказ с жутким и причудливым концом.

Он начался, как рассказывал Фарлоу, очень обычно и прозаично. Шесть месяцев назад сильно загруженный работой, он проводил многие часы в лаборатории. В результате его мозг и нервы достигли наивысшего напряжения и чувствительности. Однажды вечером он пришел домой усталый и после многочасовых безрезультатных поисков решения трудной проблемы, записал сложные цифры только ночью.

Было около половины второго — не лучшее время для тяжелой пищи и почти пинты черного кофе, но в конце концов каждый поступает, как может. Фарлоу практически ничего не ел в тот день, ему было не до этого. Наука оставляла мало времени и для общества женского пола, поэтому он так и не женился, за ним ухаживала домоправительница строгих правил, но любящая порядок. Она уходила домой в девять.

Итак, Фарлоу съел свой тяжелый ужин, проглотил кофе и медленно пошел к кровати. В висках стучало от усталости, сказывалась изнурительная работа над сложной проблемой, не дававшая пока результатов.

Ничего неестественного не было в том, что он не мог уснуть, и только где-то около трех сон сморил его. Но вдруг ему показалось, что он проснулся. Я думаю, мы все когда-нибудь испытывали такое ощущение. Просто мы видим сон, что мы проснулись. Мы верим себе, что проснулись, но подсознательно знаем, что это сон. Я сказал об этом Фарлоу, когда он в первый раз заговорил об этом. Он сказал, что это было не так. Хотя он и видел сон, он знал, что проснулся.

Все было как наяву, каждое прикосновение и ощущения этого вновь и вновь повторяющегося сна были настолько реальны, что его собственная комната и каждодневная жизнь после таких снов казались размытыми и блеклыми. Этот мир сновидений был местом ужасов и страхов, и ночью он попадал в эту жизнь, более, непосредственную и волнующую по сравнению с реальной действительностью. Фарлоу верил также и в физическую реальность этого мира, но он напрасно искал на картах и в атласах это мрачное место.

Несмотря на то, что мир сновидений, я буду так его называть, был угрожающим, жутким по настроению, Фарлоу был уверен, что если он сможет сорвать этот зловещий занавес сна, он будет более счастлив, чем те, которые живут обычной жизнью в нашем реальном мире.

Я должен подчеркнуть, что Фарлоу был абсолютно нормальным человеком, как вы или я, даже, возможно, более нормальным, так как его научные работы заставляли его анализировать каждое явление и получать результаты посредством эмпирического метода. И всегда, даже во время пребывания в Гринмэншоне, он сохранял, по мнению доктора Сондкуиста, ясное сознание.

Было что-то такое в его рассказах, чего никто не смог бы опровергнуть, кроме самого Фарлоу, так как только он был участником этих видений. Судя по концу всей этой истории, можно утверждать, что Фарлоу, возможно, был самым здравомыслящим среди нас. И если это так, то какие же ужасы ждут нас за занавесом нашего сознания, и самые самоуверенные из нас должны воздержаться от критики такого человека, как Фарлоу. Я верю, что он благодаря своей сверхчувствительности и совершенству, просто смог переступить через черту, через которую не могли переступить нормальные простые смертные, смог сорвать этот занавес, прорваться сквозь него каким-то необычным способом.

Короче говоря, случилось вот что. Было 10 минут четвертого, когда Фарлоу проснулся. Он включил свет, часы показывали 20 минут четвертого. Значит, все это длилось всего 10 минут, но Фарлоу торжественно, как это могут делать только ученые, упорно уверял меня, что он отсутствовал в течение трех часов. Это было бы смешно, если бы говорил другой человек, так как все мы знаем, что секунда-две во сне для спящего кажутся вечностью, и разбуженный громким шумом мозг мог уложить всю длинную цепочку событий в одну минуту.

Но учитывая замечания Фарлоу о последствиях сна, в которых я не могу сомневаться, я склонен верить ему. Он спал и потом проснулся, и вот что он ощущал. Ему было холодно, он находится в воде и он чувствовал, что его жизнь еще совсем недавно была в смертельной опасности. В рот залилась соленая вода, тяжело кашляя, он лихорадочно бился на берегу. Голыми пальцами ног он чувствовал землю. Когда он открыл глаза, то увидел, что лежит на отмели дикого мрачного берега. Измученный, он пополз по длинному пляжу с белым песком. Затем отдыхал, лежа на боку, и смотрел на розовый рассвет, освещающий небо.

В тот раз на этом все закончилось. Фарлоу проснулся, или точнее, вернулся в обычный мир XX века, кошмар, как считает он. Он сразу же осознал всю реальность своего «сна», понял, что сорвал занавес. Включив свет, он посмотрел на часы. Затем он в ужасе заметил, что между пальцами ног застрял песок, пижама была мокрой от холодной соленой воды.

II.

Можно легко представить реакцию Фарлоу на жуткую ситуацию, в которой он оказался. Только Фарлоу мог понять и проанализировать ту ситуацию, в которую он попал. Прошло несколько месяцев, прежде чем он собрался с духом, чтобы рассказать мне о своем путешествии по ту сторону «занавеса», по его собственному выражению.

Две ночи после этого, выходящего из ряда вон пробуждения, он не спал. На третью ночь он был настолько вымотан, что уснул, но ничего не случилось. В течение недели он спал нормально, а затем он испытал второе «пробуждение».

Фарлоу уснул около полуночи и почти сразу же перешел в состояние «пробуждения».

Он снова боролся с морскими волнами, снова ползком выбирался на берег, но на этот раз видение длилось дольше. Фарлоу лежал на пляже, отплевываясь от соленой воды, он видел, как медленно поднимается рассвет над диким и красивым берегом, и он знал, что находится где-то на востоке. Но это был не современный восток, а из какого-то античного времени.

Когда из-за тумана поднялось солнце, картина изменилась, как будто кто-то открыл дверь, и Фарлоу проснулся в собственной, постели, снова насквозь промокший. После этого второго «сновидения» Фарлоу первый раз обратился к своему другу врачу, но тот, конечно, был не в состоянии помочь ему. Естественно, Фарлоу не все рассказал ему, боясь, что его примут за сумасшедшего. И так как доктор не знал об ужасных открытиях после пробуждения, он был уверен, что это обычный случай с повторяющимися снами, многие этим страдают.

Другой человек был бы не в состоянии понять эту ситуацию и очень тяжело переживал бы свое состояние. Но Фарлоу был ученым и его мозг автоматически обрабатывал эти данные, противоречащие всем известным законам природы.

Третий сон был повторением предыдущих, но, к счастью Фарлоу, он начался с того момента, когда он уже лежал на берегу. Солнце в небе стояло чуть выше, туман начал рассеиваться. Странно, но страх утонуть в состоянии сна все еще сохранялся. Фарлоу отчетливо осознавал, что уже вполне оправился после борьбы в воде. Судя по этому и по тому, что солнце сильно припекало, он определил, что лежит на песке уже три часа.

Таким образом, стало очевидно, что сны прогрессируют во времени, и это напоминало кинофильм, каждый показ которого удлинялся еще на один эпизод. Конечно, чтобы понять это, Фарлоу понадобилось много времени, так как сначала Фарлоу не обращал на это внимания. В четвертом сне солнце уже стояло в небе значительно выше, туман еще больше рассеялся, и когда он прогнулся в своей комнате XX века, он обнаружил, что одет в хлопчатобумажную блузу античного покроя без воротника, в мешковатые панталоны из какого-то темного, совершенно ему не известного материала, но ноги, как в первый раз, были голыми. Самым необычным на этот раз было то, что он был абсолютно сухим. Фарлоу объяснил это тем, что его сны были физическими, и он сделал вывод, что солнце на берегу высушило его.

На этом этапе он еще пытался объяснить свои страхи, и одна мысль очень волновала его — физическое состояние его сна в одном случае переносится в реальную жизнь, а в другом нет. Это, естественно, относилось к воде на коже, когда он просыпался, и к тому, что он по-прежнему был в пижаме.

Если действуют те же правила переноса одной субстанции из сна в другое измерение, значит, по теории он должен был быть одетым в рубашку и брюки.

Его аналитические рассуждения на этом этапе разбивались вдребезги об одно противоречие: что происходило с пижамой, когда он «лежал» на берегу. Или их было две, и они существовали в различных плоскостях? Но как бы Фарлоу ни анализировал это, все логические доводы рассыпались как карточный домик, к каким бы обстоятельствам он их ни применял — будь то мир сновидений или реальность. Граница между ними становилась неясной.

Прошло несколько месяцев, прежде чем Фарлоу, наконец, доверился мне. Всегда стройный, прекрасно сложенный, он за последние недели превратился в больного, с синими кругами под глазами, я никогда не видел его таким. Несколько вечеров прошли в бессвязных, с недомолвками разговорах, прежде, чем он заговорил на эту тему без обиняков, но как только это произошло, речь его потекла, как вода из крана.

Он больше всего боялся, что я сочту его за сумасшедшего, но после того, как я внимательно слушал его несколько вечеров, изредка задавая уточняющие вопросы, он успокоился. Если и существовал в мире здравомыслящий человек в полном смысле этого слова, так это был Фарлоу. Он описал мне около полдюжины своих снов, которые привели его на берег. Там было тепло и уютно, на горячем песке. И он был рад, что теперь эти сны или видения, как хотите называйте их, сразу начинались на берегу, и ему не приходилось испытывать неприятные ощущения при пробуждении.

Насколько он мог судить (так как он никогда не засекал время по часам), длительность каждого сна отпечатывалась в мозгу как три часа, но действительное время в реальной жизни составляло не больше 10 минут. Он не придавал этому большого значения, но как-то сказал мне, что знает, что если во сне он окажется далеко в море и не доплывет до берега в отпущенные ему три часа, то утонет. Я не понимал, чем он это обосновывает, и решил отвлечь его от этой навязчивой мысли. Но хотя я говорил мягко, и, как мне казалось, здраво, он со вздохом отверг все мои возражения. Он был уверен, что будет именно так, сказал он, и что бы я ни говорил, я не смог его переубедить.

Я спросил его, думает ли он, что в постели будет лежать утопленник, когда он снова вернется в этот мир, и он довольно спокойно подтвердил мои слова. Это заставило меня задать ему следующий вопрос: если его физическая оболочка исчезала из постели, когда он был в своих сновидениях, я мог бы посидеть в его комнате, чтобы удостовериться в этом. Он отказался наотрез. Он не объяснял причину, но подозрительно посмотрел на меня. Мне показалось, что он боится, что участие любого, постороннего человека, даже с хорошими намерениями, может быть опасным для него и может помешать ему «вернуться назад». Я не настаивал, так как видел, насколько накалилась ситуация. На следующий вечер я навестил Фарлоу, и он мне показался более спокойным и разумным. Ночь была спокойной, и он продолжил свои рассказы. Сны теперь начинались с того, что он лежит в полном сознании далеко на берегу, хорошо отдохнувший и высохший на солнце. Намного миль вокруг лежал песок, и он знал, что попал на Восток, в античный период. Солнце вставало все выше, и туман постепенно рассеивался, в солнечном свете легко шелестели волны, далеко на востоке у самой кромки берега различались очертания какого-то Города.

Находясь в состоянии этих видений, Фарлоу не имел представления, кто он, как он попал в море, что он делал на берегу. Там он всегда был одет в блузу и панталоны, а просыпался всегда в пижаме и сухой. Он еще не испытывал страха перед этими снами. И единственно, что он четко ощущал, это неизменно сохранявшееся соотношение между тремя часами сновидений и 10 минутами реальной жизни.

Обычно Фарлоу видел один сон в неделю, но были случаи, когда он видел два и даже больше. Они появлялись только когда он сильно уставал, из чего он сделал вывод, что в такие дни рушились каждодневные барьеры. Его друг, доктор, не мог помочь. И тогда он решил захватить что-нибудь из того мира, если это будет возможно. Я сидел в кабинете у Фарлоу поздно вечером, когда он рассказал мне об этом. И я видел, что ему стоило огромных усилий говорить об этом.

— Ну и как, успешно? — выдавил я из себя.

Он медленно кивнул. Фарлоу резко встал и подошел к письменному столу, он открыл один из ящиков, вытащил оттуда что-то, завернутое в белую материю и положил на стол передо мной.

— Взгляните, — сказал он, — не волнуйтесь, там нет ничего страшного.

Я должен признаться, что моя рука слегка дрожала, когда я разворачивал этот предмет. Возможно, я был разочарован, или на моем лице появилось любопытное выражение, но Фарлоу расслабился и мрачно улыбнулся. Передо мной лежал осколок красного камня шести дюймов в длину и трех в ширину, весивший около двух фунтов. Я тупо смотрел на него.

— Вы хотите сказать, что принесли это из вашего сна? — сказал я.

Нельзя было сказать ничего банальнее, но я был еще более удивлен, когда он кивнул.

— Да, — просто сказал он, — именно это я и имею в виду.

Я не знал, что сказать, чтобы это не звучало по-идиотски или не намекало на ненормальность Фарлоу. Я повертел камень в руках и сказал:

— Вы показывали кому-нибудь этот камень?

Фарлоу кивнул.

— Смитеру, самому лучшему геологу. Он страшно разволновался и был сильно озадачен, определив, что камень из времен Христа. Он не мог объяснить тот факт, что камень абсолютно не подвергся атмосферным воздействиям.

Мы с Фарлоу долго смотрели друг на друга. Я поднял бокал с виски. Сказать было нечего.

III.

Вскоре после этого невероятного открытия Фарлоу я вынужден был уехать по делам, мы переписывались, а увидеться смогли лишь через три недели.

Несмотря на короткий срок, в его лице произошли большие изменения. Мне не понравились его глаза, в них затаился страх. Потребовался день или два, чтобы восстановить наши прежние доверительные отношения, и только спустя несколько вечеров он возобновил свои рассказы. Конечно, к моему возвращению он уже успел увидеть много снов.

События развивались. Фарлоу не вдавался в подробности, но было ясно, что характер снов принимал зловещий характер. Он сидел на берегу, полностью оправившись от тяжелых испытаний, которые выпали на его долю совсем недавно. Во сне он помнил о том, как барахтался в море, но ничего больше. Он все еще не знал, кто он и куда попал. Теперь там было намного светлее, туман почти полностью рассеялся. Башенки и шпили далекого города поблескивали сквозь серые клочья утреннего тумана, на сердце становилось легче.

В течение нескольких вечеров Фарлоу рассказал мне все свои сны, которые становились все напряженнее. В последних снах атмосфера накалилась до предела, и все было пронизано ужасом. Он не помнил, когда он в первый раз услышал, что город называется Эмиллион, но предполагал, что дней десять назад. Теперь он видел сны каждый день. Они начинались с того, что он сидел на берегу. Небо становилось все яснее, туман все больше рассеивался, очертания города становились все более четкими.

— Красота Эмиллиона была какой-то нереальной, — сказал Фарлоу, она наполнила его существо радостью. Он с каждым днем становился все сильнее и уже мог бегать по берегу и купаться в теплой воде. Он постоянно смотрел на далекий город, золотые башни которого поднимались из моря розового тумана.

Его можно было сравнить только с одним местом в реальном мире — с Монт Сент Мишелем ранним весенним утром, но красивым он был по земным стандартам, а в сравнении с Эмиллионом был жалким подобием сказочной красоты города его сновидений.

— Умножьте красоту Монт Сент Мишеля на сто, и вы получите Эмиллион, — просто сказал он, и его темное усталое лицо осветилось каким-то огнем изнутри.

Даже в дневные часы, когда он бодрствовал, название Эмиллион наполняло его душу радостью, и он проводил все свободное время за изучением старых карт и атласов, в основном средневекового периода, но все было безуспешно. Видимо, Эмиллион был из мира фантастики. Однажды, примерно за неделю до моего возвращения, сон стал меняться. Башенки и шпили Эмиллиона виднелись за песчаной косой в милю шириной, они сверкали золотом в лучах поднимающегося солнца, а мягкие волны разбивались о него. В городе жила женщина, которую, насколько я понял, Фарлоу любил.

Сам Фарлоу еще едва ли понимал это, но постепенно после серии удивительных снов, он ясно осознал свое чувство. Он не знал, как ее зовут, но точно знал, что любит, что девушка живет там, и он должен найти дорогу в Эмиллион. Но как это и бывает во сне, Фарлоу не мог ускорить события. Он не мог просто пойти в город, как мы это делаем в обычной жизни. События в сновидениях развивались вне времени, медленно от одной ночи к другой. Каждый раз Фарлоу приближался лишь на несколько шагов к кромке огромной пенистой косы, которая отделяла его от города. И однажды картинка резко изменилась.

Разглядывая башни Эмиллиона, он увидел что-то, напоминающее колышущуюся белую ткань примерно в полутора милях от стен города. Эта белая рыхлая масса колыхалась на месте, хотя казалось, что движется с огромной скоростью, и Фарлоу почувствовал смутное беспокойство. Холодный ветер разбросал последние клочья тумана, все еще висящего над поверхностью моря, и странный страх наполнил его сердце. Он остановился и стал рассматривать эту белую дымку, видимую вдалеке. Неописуемый ужас охватил его, на лбу выступил холодный пот.

Он боялся уснуть в следующую ночь, но сон снова окутал его. Он стоял на берегу, вглядываясь в дальний берег, где странное туманное облако двигалось с невероятной скоростью. Ему показалось, что оно было уже ближе. Холодный ветер дул Фарлоу в лицо, и он снова почувствовал тот же сильный страх, который уже не оставлял его. И он снова проснулся. Он увидел еще несколько снов и каждый раз было все то же. Каждую ночь Эмиллион светился над пенистой водой, но белое облако увеличивалось и уже можно было различить детали. Холодный ветер обдувал Фарлоу, и ему показалось, что ветер прошептал в небе: «Янычары из Эмиллиона».

Дико закричав, Фарлоу проснулся.

IV.

— Что вы думаете об этом? — спросил меня Фарлоу в четвертый раз. Я зажег сигарету, рука тряслась.

— Янычары — это что-то типа мамлюков, не так ли? — наконец сказал я.

Фарлоу кивнул. Он достал с одной из полок толстый том.

— Мне не пришлось долго искать, — сказал он.

Он читал работу, лежащую перед ним. В ней говорилось, что янычары составляли турецкую пехоту в старые времена, которая была личной охраной Турецкого Султана. Эта охрана была упразднена в 1826 году. Там также было написано, что янычары — это личное орудие тирании, что это турецкие солдаты. Я старался сделать умное лицо, когда слушал Фарлоу.

— Как это связано с тем, что было две тысячи лет назад? И почему Восток? — быстро спросил я, прежде чем заговорил Фарлоу.

— Янычары — очень древняя сила, которая называлась по разному, — спокойно ответил Фарлоу. — Они были созданы на более раннем этапе и действовали на территории Турции. Особенно на востоке. Вы должны помнить, что Турция была Восточной Империей. И только после…

— Хорошо, — прервал я его, — но вы же не можете всерьез принимать то, что происходит сейчас в ваших снах…

Фарлоу взмахнул рукой, не давая мне говорить дальше. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, что он абсолютно серьезен.

— Вы еще не все слышали, — терпеливо сказал он. — У меня были еще сны, о которых я вам не успел рассказать. Короче говоря, видение вдалеке прогрессировало день ото дня, белое облако росло и превратилось во что-то, напоминающее темную массу, состоящую из многочисленных точек. В последний раз он увидел маленькие клочки пены, когда масса приблизилась к дальней кромке пролива, разделявшего их.

Парализующий страх как большой камень придавил его сердце. Ледяной ветер снова прошептал: «Янычары из Эмиллиона».

И как человек, который, вырвавшись из ночного кошмара, видит, что этот кошмар продолжается и наяву, так несчастный Фарлоу пробуждается, чтобы обнаружить, что день — это только прелюдия к страхам следующей ночи. Я как мог старался успокоить своего друга, хотя мое присутствие вряд ли могло помочь ему. Я считал, что священник или психиатр сделали бы это лучше меня, но кто будет рядом с ним в его мрачном сне, и кто поможет ему устоять против этих ночных кошмаров, которые угрожали ему? Это была скрытая жуткая борьба, повторяющаяся каждую ночь в мозгу человека. Я испугался за ее конец, когда услышал следующие слова.

Он спокойно сидел за столом и сказал мне ровным голосом:

— Я все тщательно обдумал. В последнем сне, всего две ночи назад, я смог четко различить, что мне грозит. Я никогда не дойду до города. Меня настигнет отряд всадников в белых мантиях, движущийся с немыслимой скоростью. Даже при том, что события в снах развиваются медленно, конец наступит скоро. Самое большее через несколько недель.

Я хотел подбодрить его какими-то банальными фразами, но слова застряли у меня в горле.

— Это янычары из Эмиллиона, — глухим голосом сказал он, — я уже вижу их жестокие восточные лица. Я стал человеком, которому они должны были отомстить в древние времена.

— Но что может плохого сделать сон? — неожиданно для себя нетерпеливо выкрикнул я.

— Дурак! — взвизгнул Фарлоу. — Они убьют меня! Когда они поймают меня, я умру!

Я молчал, ошарашенный этим взрывом чувств. Фарлоу отвернулся и невидяще смотрел на шкаф с книгами.

Я взял шляпу.

— По-моему, вам необходимо медицинское обследование, мой друг, и немедленно, — сказал я. — Я бы вам порекомендовал…

— До свидания, — четко и холодно сказал Фарлоу. Я вышел и тихо закрыл за собой дверь. В ту ночь даже я сомневался в его нормальности.

V.

В этой чрезвычайной ситуации, когда на карту была поставлена нормальность Фарлоу и даже его жизнь, я решил обратиться к доктору Сондкуисту. Как можно осторожнее я рассказал ему о деле Фарлоу. К счастью, доктор Сондкуист как психиатр не видел в нем ничего выходящего за рамки нормы. Его бодрый решительный тон убедил меня, что если кто и мог спасти Фарлоу от его снов, которые овладели его мозгом, то это доктор Сондкуист.

Следующая встреча с Фарлоу прошла намного лучше, чем я ожидал. Мой друг, казалось, забыл о своей вспышке. Хотя он был бледен и безумен, нервы его не были так напряжены, как в прошлый раз. Мы спокойно разговаривали. Я узнал, что он один раз спал без снов. В результате нашего разговора Фарлоу согласился пойти к доктору. Через неделю после тщательного обследования сердца он решил пожить в Гринмэншоне, как я уже говорил, чтобы отдохнуть и обследоваться.

Таким образом, я не мог, как раньше, часто общаться с моим другом, но посещал его два раза в неделю. Кроме того, доктор Сондкуист полностью информировал меня о состоянии больного. Конец этой истории я мог составить из бесед с Фарлоу, из его дневниковых записей, которые мне разрешил посмотреть директор клиники, а также из моего последнего странного разговора с доктором Сондкуистом.

Когда я в первый раз увидел Фарлоу после того, как он был помещен в Гринмэншон, меня поразило, что он сильно похудел. Но белые стены и спокойствие, которое исходило от сиделок и медицинского персонала, оказывали на него благотворное влияние.

Однажды сразу же без предисловий он начал подробно рассказывать мне свои последние видения, как будто он был не в состоянии в одиночку переживать те события. В конце концов, так оно и было. Он сказал, что видел еще два сна, похожие, но и не совсем одинаковые. Янычары, а он уже определил, что это были именно они, были уже намного ближе. Он все еще находился на берегу, а всадники в белых мантиях уже наполовину пересекли пенистую полосу воды, которая преграждала ему дорогу в Эмиллион.

Он видел какое-то знамя с зеленым полумесяцем. Всадники размахивали короткими острыми кинжалами, сверкающими в ярком утреннем солнечном свете. Их головы в тюрбанах ритмично покачивались в такт скачущим черным лошадям. Лошади скакали бок о бок, разрезая белую воду стальными боками. На Фарлоу наводило ужас выражение грозной жестокости на лицах янычаров из Эмиллиона. Их бородатые подбородки, узкие горящие глаза и красные тонкие губы, между которыми сверкали белые острые зубы, выглядели настолько угрожающе, что Фарлоу едва не потерял сознание от страха.

В последнем сне они приблизились настолько, что он слышал их гортанные крики и видел искусно сделанные удила на уздечках лошадей. Всадники были одеты в ботинки из мягкой кожи с металлическими шпорами, которые они глубоко вонзали в бока скачущих лошадей. И снова подул ледяной ветер, принося с собой рвущее душу отчаяние, и в двадцатый или тридцатый раз Фарлоу очнулся от ночного кошмара.

Я как мог успокоил своего несчастного друга и ушел. К сожалению, доктора Сондкуиста не было в этот день в клинике, и я не смог поговорить с ним. Хотя я уже как и Фарлоу пришел к выводу, который поверг моего друга в мрачную меланхолию, а именно, что ничего не может нарушить ход событий в этих видениях. Но никто из нас, и, к счастью, меньше всех Фарлоу, не мог предвидеть, что из всего этого получится.

Следующую информацию я получил из дневников Фарлоу, которые он вел последние несколько месяцев. Вот что он писал сразу же после моего последнего визита.

В это время Фарлоу получал сильнодействующее лекарство, и поэтому, даже днем он был отрешенным от реального мира, как и ночью. Сондкуист очень беспокоился о Фарлоу, сохраняя при этом профессиональное спокойствие. Объект, получающий специальное лечение, должен был перестать видеть сны. По крайней мере, неспециалист именно так должен был понять записи в дневнике Фарлоу. Там было очень много сложных рассуждений о супраметафизическом типе, в чем мне было очень сложно разобраться, и я пропустил страницы, где Фарлоу рассуждал о физических законах природы и устройстве вселенной.

Но эффект лечения заключался в том, что прогресс снов замедлился, то есть, если раньше Фарлоу видел по два-три сна в неделю, то теперь это число сократилось до одного. Итак, процесс только замедлился, но лечение было не в силах разрушить, разорвать или рассеять видения, которые как облако обволакивали сознание Фарлоу.

Когда не было лечебных процедур, он лежал одетый на маленькой железной кровати, смотрел в потолок и слушал успокаивающий птичий гомон в саду. Он слышал, как кровь стучит в ушах, как работают его внутренние органы. Он осознавал, что жив, он даже почти чувствовал, как под носками растут ногти на ногах. И с этим чувством, с этим ощущением в себе жизненной силы Фарлоу в свои сорок пять лет понимал, что ему есть для чего жить. Надо, чтобы мир узнал о его исследованиях. Поняв это, он сделал неимоверное усилие, чтобы стряхнуть с себя это оцепенение, обволакивающее его мозг теперь уже не только во снах, но и в реальной жизни. Одна последняя фраза в дневнике говорила о его трагическом предвидении. «Эти лица, отвратительные жестокие лица! И эти глаза! Если Сондкуист ничего не сможет сделать, они скоро доберутся до меня. И наступит конец…».

VI.

Конец наступил быстрее, чем мы ожидали. Для меня это было глубокое потрясение. Около недели я не мог посещать Фарлоу. Когда я позвонил в Гринмэншон справиться о своем друге, матрона ответила уклончиво и передала трубку доктору. Он в свою очередь также не сказав ничего определенного позвал Сондкуиста. Но Сондкуист был очень занят и не смог подойти к телефону. Я решил съездить в клинику.

Было начало лета. Пели птицы, от земли поднималось тепло, что предвещало к полудню жару. Когда я приехал в Гринмэншон, я ощутил резкий контраст между красотой летнего дня и тем тяжелым положением, в котором находился Фарлоу. Но я почувствовал, что что-то изменилось. Главные ворота были заперты, и мне пришлось позвонить привратнику. Он в свою очередь позвонил в главное здание, чтобы получить разрешение пропустить меня. Пока он звонил, я вышел из машины и тихо открыл маленькую калитку около помещения привратника, которая была не заперта. Когда я вошел, я услышал протестующие крики привратника, но не обращая на них внимания, я быстро пошел к зданию. Взойдя на первые ступеньки, я увидел необычную суету и понял, что уже ничем не смогу помочь своему другу. Около газона была припаркована карета скорой помощи, а рядом с ней стояли две большие синие полицейские машины. Меня встретила матрона с побелевшим лицом, стараясь не пускать меня к доктору Сондкуисту.

— Пожалуйста, позвоните сегодня вечером директору, сказала она, — так будет лучше.

Я покачал головой.

— Я хочу немедленно видеть доктора Сондкуиста, — строго сказал я.

Она помедлила и затем нехотя пошла в кабинет. Я ждал в холле около десяти минут, прежде чем услышал размеренную походку доктора Сондкуиста в коридоре. Он был смущен и растерян.

— Я хочу увидеть Фарлоу, — без предисловий начал я.

Сондкуист покачал головой, на его лице появилось странное выражение.

— Боюсь, у меня для вас плохие новости, — сказал он, Фарлоу прошлой ночью умер.

Мне нужно было переварить информацию, и я очнулся, когда Сондкуист подвел меня к стулу. Директор подал мне бокал бренди, и я автоматически проглотил его.

— Что случилось, — запинаясь спросил я, когда немного пришел в себя.

Снова странное выражение появилось на лице Сондкуиста.

— У него был сердечный приступ, мы ничего не смогли сделать, — ответил он.

Я не поверил ему и спросил:

— Тогда почему здесь полиция?

Сондкуист нетерпеливо покачал головой.

— Это совсем по другому делу, — быстро проговорил он. На его щеках горели красные пятна. Он дружески положил руку мне на плечо.

— У меня очень много дел. Почему бы вам не позвонить мне вечером, и мы договоримся о встрече на завтра, когда я буду менее занят. Я отвечу на все ваши вопросы.

Я мрачно согласился. Но разговор с доктором на другой день не удовлетворил меня. Многие мои вопросы остались без ответа. Похороны прошли тихо, и через несколько недель мир забыл о бедном Фарлоу и его проблемах. Но я не забыл. Я поддерживал знакомство с Сондкуистом, и после нескольких визитов, когда он стал доверять мне и понял, что мои вопросы не вызваны лишь простым любопытством, он рассказал мне все. Иногда я думаю, что лучше бы он этого не делал. Я бы спокойнее спал по ночам.

Прошло больше года, прежде чем он поверил мне. Был сентябрь, в его кабинете в камине потрескивали дрова. Несмотря на то, что дни были еще жаркими, ночью становилось очень прохладно. Он достал некоторые записи по лечению Фарлоу и разрешил посмотреть мне его дневник.

После того, как мы немного поговорили, я спросил его:

— Вы думаете, что Фарлоу был сумасшедшим?

Сондкуист помедлил и затем многозначительно покачал головой.

— Иногда я чувствую, что, может быть, я сам сумасшедший, — загадочно сказал он.

— Что вы имеете в виду? — спросил я.

Доктор нервно стучал длинными тонкими пальцами по столу, затем взял стакан с вином и выпил.

— Вы хотите знать, как на самом деле умер Фарлоу? — спросил он.

Я кивнул. Доктор повернулся и мрачно уставился на огонь, как будто решение дела Фарлоу лежало где-то между горящими поленьями.

— Я могу рассчитывать на сохранение тайны? — сказал он после долгого молчания.

— Абсолютно, — ответил я.

Сондкуист обернулся ко мне и, когда рассказывал конец этой истории, смотрел мне прямо в глаза.

— Вы знаете все о развитии событий в сновидениях Фарлоу, не так ли? — спросил он.

— Он доверял мне, — ответил я.

Сондкуист рассказал мне, что в течение последних двух дней он был, как раньше, спокойным и дружелюбным. Но в тот день, накануне смерти, он был сильно возбужден и во время долгого разговора с доктором Сондкуистом был охвачен страхом. В последнем сне янычары из Эмиллиона подошли настолько близко, что он мог коснуться их. Если он уснет этой ночью, они убьют его.

Сондкуист, естественно, интерпретировал этот сон по другому. Он утверждал, что после последнего видения наступит кризис, он преодолеет страх и сможет жить нормальной жизнью. — После этой ночи, — сказал он, — Фарлоу вылечится.

Реакция моего друга была очевидной. Он был взбешен, сказал, что Сондкуист не имеет представления о положении вещей, и что это не его жизнь подвергается опасности. В конце он так разволновался, что санитарам пришлось держать его. Он долго кричал о янычарах из Эмиллиона и умолял Сондкуиста посадить около него охрану этой ночью.

Доктор дал ему успокоительных таблеток и попросил присматривать за ним время от времени. Его поместили в комнату с обитыми ватой стенами, смирительная рубашка не понадобилась. Когда около двух часов ночи санитар заглянул в глазок его комнаты он спокойно спал в своей кровати.

Около четырех утра клиника была разбужена ужасными криками, которые доносились из комнаты Фарлоу. Еще никогда в жизни доктор Сондкуист не слышал ничего подобного. Сестру, посмотревшую в глазок комнаты Фарлоу вырвало, и она потеряла сознание.

С большим трудом Сондкуист смог попасть в комнату. После тщательного обследования он послал за полицией, которая все сфотографировала. Больше недели делом занимались окружные власти.

Для того, чтобы не будоражить общественное мнение, а также спасти репутацию Гринмэншона и доктора Сондкуиста высшие власти и среди них окружной коронер, решили не публиковать расследование этого дела, и оно было закрыто.

Правда была настолько фантастична, что записи об этом деле имелись только у доктора Сондкуиста, который хранил их в своем личном сейфе, и который может быть открыт только после его смерти.

И тогда я задал свои последние вопросы. Доктор Сондкуист ответил на них и разрешил посмотреть некоторые фотографии, но лучше бы их уничтожили. Я никогда не забуду то, что увидел на них. С болью в сердце я, наконец, ушел оттуда, покачиваясь, как пьяный. Когда я немного пришел в себя, я достал кусок камня, который дал мне Фарлоу, положил его в подобие мешка и проволокой прикрутил к нему другие камни для веса. Я поехал к морю и забросил этот мешок как можно дальше. Когда это было сделано, я почувствовал небольшое облегчение. Но мой мозг был как-будто в капкане этого дела, и я стал спать все хуже и хуже. Но, слава богу, я не вижу снов Фарлоу.

Из того, что мне рассказал Сондкуист, и того, что я видел на фотографиях, можно было подумать, что это была какая-то страшная бойня.

В комнате Фарлоу, оббитой ватой, в которой не было острых предметов и тем более оружия, валялось распотрошенное чудовище. Это то, что осталось от моего друга: там валялся глаз, здесь рука или нога, как на демонических картинах Боша. Неудивительно, что весь медицинский персонал попадал в обморок, и работникам «скорой помощи» пришлось работать щипцами и в масках.

Когда я уходил, Сондкуист сказал дрожащим голосом: — Уверяю вас, хотя это и невозможно с научной точки зрения, Фарлоу был разрублен на куски, как будто его атаковала дюжина человек с острыми кинжалами или ножами.

Майкл Джозеф. ЖЕЛТЫЙ КОТ.

Все началось с того, что однажды, когда Грей возвращался домой, за ним по непонятной причине увязался странного вида изголодавшийся желтый кот. Вид у животного был довольно тщедушный, а большие, напряженно глядящие, янтарного цвета глаза поблескивали в неярких лучах электрических фонарей на углу улицы. Именно там кот и стоял, когда Грей проходил мимо, удрученно насвистывая себе что-то под нос — сегодняшний визит к «Грэнни» не принес ему выигрыша ни за одним из столов, ему даже показалось, что животное, посмотрев на него, издало негромкий жалостливый звук. Дальше оно уже неотступно следовало за человеком, держась, однако, все время настороже, словно ожидая в любой момент пинка.

Грей и в самом деле сделал полуугрожающий замах ногой, когда, оглянувшись, заметил за спиной желтого кота.

— Если бы ты был черным, — пробормотал он, — я бы, пожалуй, взял тебя с собою, а так — убирайся!

Меланхоличные янтарные глаза слабо блеснули, однако кот не пошевелился, а затем все так же настойчиво побрел за Греем. Это могло бы основательно рассердить его, потому как настроение действительно было паршивое, однако он почувствовал какое-то жестокое удовлетворение в том, что судьба отказывала ему даже в такой пустяковой милости как добрая примета. Как и все азартные игроки он истово верил во всевозможные суеверия, хотя не раз уже убеждался в полной тщетности всех талисманов. Под подкладкой кармана его пиджака был зашит обезьяний коготь, и он никак не мог набраться смелости выбросить его. Но странно, этот жалкий желтый кот, которому полагалось бы быть черным, отнюдь не вызывал у него естественного в подобных ситуациях раздражения.

Он негромко рассмеялся: это был сдержанный, невеселый смех человека, ведущего борьбу с отчаянным невезением.

— Ну ладно, желтый дьявол, пошли, вместе поужинаем. — Он из влек руку из кармана плаща и поманил животное к себе, однако кот отреагировал на этот жест с таким же безразличием, как и на недавний замах ногой. Он лишь бесшумно скользнул вперед вдоль грязного тротуара, ни на сантиметр не отклонившись от того незримо прочерченного курса, которым до этого столь уверенно следовал.

Вечер выдался сырой, туманный, отчаянно промозглый. Грей зябко поежился и, снова сунув ладони в чуть теплое убежище карманов, немного свел плечи, словно это могло спасти его от пронизывающего холода сумерек.

Он облегченно вздохнул, когда наконец свернул во внутренний дворик, отделявший ледяную улицу от лестничного пролета, который вел к его комнате. Неуклюже ковыляя по жесткому булыжнику двора, он неожиданно обнаружил, что кот у куда-то исчез.

Данное событие ничуть его не удивило, он даже толком не задумался над ним, однако уже через несколько минут, оказавшись на верхней площадке довольно обветшалой лестницы, в слабом мерцании одинокой лампочки под потолком разглядел это создание, которое сидело, а точнее, лежало прямо на пороге перед его дверью.

Он сделал неуверенный шаг назад и тихо пробормотал: — Странно.

Кот бесстрастно посмотрел на него своими печальными, почти задумчивыми глазами. Потянувшись над развалившимся на полу животным, он повернул ручку двери.

Желтый кот молча поднялся и вступил в сумрак комнаты. Было что-то неестественное, почти зловещее в его мягких, бесшумных движениях. Чуть подрагивающими пальцами Грей нащупал спичечный коробок и, закрыв за собой дверь, зажег единственную имевшуюся у него свечу.

Он жил в комнатке над проходным двором, который со временем приобрел даже некоторую популярность благодаря тому, что здесь поселилось немало некогда весьма благополучных и влиятельных, а ныне сраженных ударами немилосердной судьбы дельцов, промышлявших в районе завода Мэйфера; Грей даже научился с довольно ловкой напускной небрежностью называть свое жилье «квартирой», которая располагалась совсем рядом с «леди Сьюзен Тиррел».

По сути своей Грей был профессиональным игроком и шулером, хотя даже самому себе он едва ли признавался в этом. Однако и шулер нуждался в самом обычном человеческом везении. Один вечер сменялся другим, а он все наблюдал как деньги оседают в карманах всяких «пижонов», безнадежно наивных юных дилетантов и дуреющих старух, денег у которых и без того как снега зимой и которые по всем законам карточной игры должны неизменно проигрывать. И все же, играя с ними, Грей — человек, пользовавшихся уважением даже в кругах своей жалкой братии, полагавшейся в деле зарабатывания на жизнь исключительно на индивидуальное мастерство и ум, — неизменно проигрывал сам. Он переходил к столам с рулеткой, но там, даже с соблюдением всех полагавшихся суеверных процедур, его поджидала неудача. Он исчерпал весь свой кредит, и Грэнни лично заявила, что считает его безнадежным неудачником. Сейчас же он замерз, проголодался и пребывал в отчаянии. Скоро даже одежда последнее сохранившееся у него личное имущество — перестанет давать ему возможность брать деньги в долг, чтобы с наступлением очередного вечера вступать в схватку с немилосердной фортуной.

В его комнате стояли деревянная кровать и стул, а между ними располагался расшатанный стол. Стул заменял Грею гардероб, на столе стояла свеча и валялись несколько обгоревших спичек, которыми он, лежа в ночи, прикуривал дешевые сигареты. Иногда в этих целях он пользовался свечой и очень досадовал, когда воск прилипал к кончику сигареты: вообще-то Грей был довольно привередливым человеком. Абсолютно голые стены, если не считать приставленного к одной из них старого буфета, пришпиленного календаря «Спортинг лайф», да нескольких журнальных репродукций. Ковра на полу не было, а от пустого камина к краю кровати тянулась полоска гладкого линолеума.

Поначалу Грей не увидел кота, но потом, когда пламя свечи разгорелось, его гротескная тень заколыхалась по стене. Животное устроилось в дальнем конце кровати.

Запалив от свечи одну из старых спичек, он поднес ее к маленькой газовой плитке — единственному предмету роскоши в комнате. Стоимость газа входила в те несколько шиллингов, которые он еженедельно платил за аренду помещения, и иногда Грей зажигал плитку, чтобы немного согреться. Для приготовления пиши он ею почти не пользовался, поскольку виски, которые он доставал по договоренности с одним из привратников Грэнни, хлеб и сыр, обычно входившие в его ежедневное меню, разогревать вообще не нужно.

Кот зашевелился и, бесшумно спрыгнув на пол, осторожно приблизился к плите, после чего растянулся рядом с ней, выставив напоказ все свое тощее желтое тело, и принялся негромко, но как-то грустно мяукать.

Грей выругался, затем прошел к буфету и вынул из него кружку с отбитой ручкой. Переложив хлеб к себе на тарелку, он вылил из кружки немного остававшегося в ней молока на дно фаянсовой хлебницы.

Кот приступил к трапезе — не алчно, но с той яростной скоростью, которая выдает сильные голод и жажду. Грей лениво наблюдал за этой сценой, одновременно наливая себе в чашку виски. Выпил, налил еще. Затем он стал раздеваться, соблюдая при этом максимум осторожности, стараясь хоть ненадолго продлить срок пользования своим изрядно поношенным смокингом.

Кот посмотрел на него. Снимая рубашку, под которой, с учетом того, что жилета не было, была надета еще одна, шерстяная. Грей испытал определенную неловкость, по-настоящему ощущая воздействие янтарных кошачьих глаз. Охваченный безумным порывом, он вылил виски из своей чашки в блюдце с молоком.

— Делиться так делиться, — едва не прокричал он. — Пей же, ты…

И тогда желтый кот зарычал на него: послышался мерзкий, зловещий звук, и Грей на какое-то мгновение даже испугался. Затем он рассмеялся, словно потешаясь над самим собой за эту сиюминутную потерю самообладания, и завершил процедуру раздевания, аккуратно складывая и развешивая одежду на стуле.

Кот вернулся на свое прежнее место в ногах кровати, не спуская с Грея настороженного взгляда. Хозяин каморки подавил неожиданно возникшее желание вышвырнуть кота наружу, после чего проворно забрался под одеяло, стараясь не выдернуть его тщательно заправленные под матрац края.

При дневном свете кот производил впечатление бесформенного, уродливого существа. Он даже не подумал слезать с кровати. Грей взирал на него с выражением любопытного презрения на лице. Обычно по утрам он чувствовал себя подавленным и раздраженным, но сейчас его настроение, как ни странно, оказалось почти радостным.

Одевшись, он пересчитал оставшиеся в карманах деньги и пришел к выводу, что может позволить себе немного пошиковать, отоварившись в располагавшемся неподалеку Уорвик-маркете, поставлявшем самым дорогим ресторанам района самую дешевую еду. Несмотря на это, к столь известным персонам как Грей там относились весьма терпимо.

Кот продолжал возлежать на кровати и даже не предпринял попытки следовать за хозяином, так что тот с максимальной осторожностью, которую позволяли отчаянно скрипевшие петли, притворил за собой дверь, все время ощущая на себе взгляд незваного гостя.

В магазине он уступил возникшему импульсу купить какую-нибудь еду и для кота, в результате чего его расходы возросли на несколько пенсов, потраченных на порцию сырой рыбы. На обратном пути он проклинал себя за это решение и готов был уже выбросить начавший подтекать и пропитываться влагой сверток с рыбой, когда его внимание неожиданно привлек давно забытый голос.

— Грей! Ну надо же, именно тебя-то мне и хотелось сейчас видеть!

Грей довольно любезно откликнулся на произнесенное приветствие, хотя, если можно было судить по одежде, финансовое положение повстречавшегося мужчины было едва ли не более плачевным, чем его собственное. Когда-то в стародавние времена этот человек также являлся завсегдатаем Грэнни, однако затем с головой погрузился в бурные волны отчаянного невезения. Несмотря на свой весьма потрепанный вид, он повернулся к Грею и сказал:

— Не возражаешь против рюмочки, а, — после чего, заметив сомнение на лице экс-приятеля, добавил: — Я угощаю. Наконец-то схватил удачу за хвост.

Некоторое время спустя Грей вышел из пивной на углу, обогатившись пятью фунтами, принять которые приятель буквально заставил его, ссылаясь на некие давно забытые услуги, оказанные ему Греем в прошлом. Находясь в состоянии изрядного подпития. Грей не стал уточнять, что это были за услуги, однако, насколько он мог припомнить, отношение его к этому человеку никогда не отличалось особой учтивостью. Имени его он тоже не помнил.

Поднимаясь по ступеням, он продолжал терзать свою память, гадая, кто же все-таки это был. То, что они встречались, это точно — лица Грей запоминал хорошо. Лишь уставившись на желтого кота, он наконец вспомнил и имя.

Ну конечно же, это был Феликс Мортимер. Но Феликс Мортимер застрелился летом!

Поначалу Грей пытался уверить себя в том, что обознался: вопреки голосу разума он старался убедить себя, что этот человек попросту очень похож на Феликса Мортимера. Но где-то в подсознании блуждала мысль: ошибки не было.

Да и потом, пятифунтовая банкнота не вызвала сомнений в своей реальности.

Он неспеша выложил рыбу в кастрюлю и зажег плитку.

Кот приступил к трапезе в той же степенной, размеренной манере, в которой накануне вечером пил молоко. По его изнуренной внешности можно было определенно судить, что животное проголодалось, однако оно методично поглощало рыбу, словно уверившись в том, что подобные подношения впредь станут регулярными.

Грей вертел в руке пятифунтовую бумажку и задавался вопросом, не мог ли этот кот как-то поспособствовать тому, чтобы фортуна снова улыбнулась ему. Но мысли все время возвращались к Феликсу Мортимеру…

События следующих нескольких дней не оставили у него на этот счет никаких сомнений. Уже в первый вечер, находясь у Грэнни, он заметил, что маятник судьбы определенно качнулся в его сторону. Он последовательно выигрывал. После рулетки он решил перейти к «девятке», но и там удача сопутствовала ему.

— Ты наверстываешь проигранное — да еще как, с лихвой! — проговорил один из завсегдатаев этого довольно неприглядного, изрядно потертого салона.

— Именно — с лихвой, — эхом отозвался Грей и неожиданно умолк: суеверие прирожденного картежника заставило его задуматься над смыслом сказанного.

Заведение Грэнни он покинул, став богаче на двести фунтов.

Однако этот успех стал лишь прелюдией к тому «грандиозному куску удачи» — если следовать его собственной фразеологии, — который выпал на его долю в последующем. Играл он по-научному, не теряя головы, методично откладывая в банк каждое утро определенную часть выигрыша, планируя и рассчитывая в надежде наконец достичь той высокой отметки, за которой, как он сам считал со всей тщетностью азартного игрока, вообще отпадет необходимость подходить к карточному столу.

При этом он почему-то никак не мог заставить себя покинуть тронутые тленом нищеты «модные» трущобы: его сковывал страх, что подобный шаг может отпугнуть фортуну. Он без конца обновлял свою обстановку, совершенствовал комфорт, и, что характерно, первым делом купил для желтого кота корзину и мягкую подстилку.

В глубине сознания он не сомневался в том, что именно кот послужил истинной причиной поворота от нищеты к процветанию: его своеобразный, крайне суеверный рассудок подсказывал, что именно желтый кот стал счастливым талисманом.

Он регулярно приносил животному еду, стоя всякий раз юнцом, наподобие преданного слуги. Иногда рука машинально тянулась, чтобы приласкать кота, но тот лишь яростно огрызался, и он, напуганный, решил оставить животное в покое. Если кот когда-либо и покидал комнату, то сам Грей ни разу не был тому свидетелем: всякий раз, когда он приходил домой, кот неизменно оказывался на месте, поблескивая в его сторону янтарного цвета глазами.

Впрочем, отношение Грея к подобной ситуации было вполне философским. Он стал рассказывать коту про свою жизнь, делиться с ним планами на будущее, сообщать о новых знакомых деньги довольно скоро распахнули перед ним двери гораздо более солидных заведений, нежели было у Грэнни, — и все это красноречие, основательно сдобренное вином и одиночеством, вливалось в неподвижные уши кота, устроившегося в ногах его кровати. А однажды на ум пришло воспоминание, о котором Грей не решился даже обмолвиться: Феликс Мортимер и пять фунтов, ставшие поворотным пунктом в его судьбе.

Создание бесстрастно взирало на него, высокомерно безразличное как к его бредовой болтовне, так и к наступавшему молчанию. Однако мистическое везение продолжалось — Грею все время везло.

Шло время, и его стало одолевать честолюбие. Теперь ему оставался какой-то шаг до тех магических цифр и сумм, за которыми, как он сам определил, можно было бы прекратить столь сомнительное занятие. Он сказал себе, что с любых точек зрения обезопасил себя, и в конце концов решил перебраться в более подходящий и респектабельный район.

При этом Грей не забыл о том, чтобы купить для желтого кота новую и достаточно дорогую плетеную корзину, в которой он и перевез его с чердака в весьма роскошную квартиру. Обставлена она была с умопомрачительной безвкусицей, однако по контрасту с былыми трущобами смотрелась весьма прилично.

Кроме того, он стал здорово выпивать, во всяком случае, больше, чем полагалось бы человеку, которому следовало иметь свежую голову, по крайней мере, в течение некоторой части дня, а точнее — вечера.

Однажды ему выдалась возможность поздравить себя с приобретением нового жилья. Дело в том, что впервые за все тридцать с лишним лет жизни он повстречал женщину. К тому времени Грей привык подразделять всех женщин на две категории. К одной из них относились «чурки» — бездушные создания с куриными мозгами и лихорадочным азартом картежника, тогда как другие именовались «пижонками» — молодые, но чаще старше, дурочки, распускавшие свои идиотские, но весьма дорогие перышки, чтобы другие люди, вроде него, основательно пощипали их.

Однако Элиз Даер была другой. При виде ее сердце Грея начинало биться со странной, учащенной быстротой, у нее были необыкновенные, светлые, как пушок кукурузного початка, волосы, бледно-матовая кожа, а глубоко посаженные синие глаза и нежный карминно-красный рот ввергали его в состояние непривычного смущения.

Как-то раз вечером они заговорили о талисманах. Грей, который до этого не рассказывал про желтого кота ни единой душе, прошептал, что, если она не против, он мог бы показать ей свой талисман, который и принес ему эту едва ли не вошедшую в поговорку Удачу. Девушка с неподдельным энтузиазмом откликнулась на его робкое приглашение зайти к нему домой, а он по своей простоте с заиканием пробормотал, что тем самым она окажет ему честь. Он совсем забыл про то, что Элиз Даер воспринимала его не иначе как богатого человека.

Охваченный восторженным ликованием, он компенсировал ее проигрыш и заказал шампанское. Девушка умело потчевала его вином, так что к концу вечера он наклюкался, как никогда со времени начала эры его процветания.

Домой к нему они отправились на такси. Грей чувствовал, что наконец-то достиг вершин успеха. Жизнь была прекрасна, великолепна! Какое значение сейчас могла иметь вся остальная дребедень?

Он повернул выключатель, и девушка переступила порог квартиры. Отовсюду лился яркий свет, резкость которого несколько сглаживала богатая отделка комнаты. Разукрашенная, аляповатая обстановка явно говорила о немалых деньгах владельца жилища. Девушка не смогла сдержать восторженного вздоха.

Впервые за все время своего проживания здесь кот проявил признаки необычного поведения. Он медленно потянулся и встал на ноги, оглядывая вошедших яростно горящим взглядом.

Девушка вскрикнула.

— Ради Бога, убери его! — завопила она. — Иначе я не вынесу! Не хочу, чтобы он был где-то рядом. Убери куда-нибудь этого проклятого кота! — Она начала всхлипывать жалобно, почти навзрыд, — и стала постепенно отходить назад к двери.

Видя это. Грей, похоже, совсем потерял голову и, исторгая громкие ругательства, заорал на приближающееся животное, после чего схватил его за глотку.

— Не надо…, не плачь, дорогая, — задыхаясь молвил Грей, сжимая шкуру кота. — Сейчас я разберусь с этим ублюдком. Подожди меня! — И он бросился к открытой двери.

* * *

Грей бежал по пустынным улицам. Повиснув в крепко сжатой ладони, кот постепенно успокоился и практически не шевелился, лишь едва заметно подрагивал его желтоватый мех. Грей сам толком не понимал, куда направляется. Больше всего ему сейчас хотелось как можно скорее избавиться от тирании омерзительного существа, свисавшего из его стиснутого кулака.

Наконец до него дошло, куда он все-таки идет. Неподалеку от нового жилища Грея располагался канал Принца — медленный проток, пролегавший вдоль фешенебельных кварталов в западном направлении. Именно к этому каналу он и бежал, а, достигнув цели, не колеблясь, швырнул кота в воду.

Уже на следующий день он понял, что натворил. Первым посетившим его чувством оказался страх, хотя где-то в глубине души продолжала таиться надежда на то, что этот приступ суеверия вскоре пройдет. Однако перед глазами, подобно образу из смутного забытья, вставала вполне живая картина…

— Да ты просто трус, — подначивала его Элиз. — Почему ты не можешь вести себя как настоящий мужчина. Иди в казино и сам убедись в том, что можешь выигрывать вопреки всем этим глупым кошачьим предрассудкам!

Поначалу он никак не хотел с этим согласиться, яростно сопротивляясь этой идее; однако постепенно она захватила его, поскольку именно в ней он видел единственный путь к спасению. Ему надо только один-единственный раз бросить судьбе перчатку и при этом выиграть, тогда его рассудок снова обретет прежнее спокойствие.

Его возвращение в клуб «Зеленое сукно» было воспринято громогласными приветствиями.

Получилось так, как он и ожидал. Одна неудача сменяла другую.

Неожиданно его сознание посетила одна идея. «А что, если кот все еще жив? Почему он раньше об этом не подумал? Ведь в самом деле, не зря же говорят, что у каждой кошки девять жизней! В конце концов, он вполне мог выбраться на противоположный берег и куда-нибудь убежать».

Лихорадочная догадка тут же воплотилась в конкретные действия. Он поспешно покинул клуб и резким жестом подозвал проходящее мимо такси.

Ему показалось, что машина плетется как черепаха, однако наконец она подвезла его к тому самому месту, где он столь безрассудно расстался с котом. Поверхность воды была абсолютно неподвижна, и это окончательно убедило его в том, что здесь искать что-либо совершенно бесполезно. Во всяком случае, не так надо было все это делать.

Одна и та же мысль продолжала терзать его разум все последующие дни. Докучливые расспросы и скрупулезные поиски кота не дали никаких результатов: ни малейших следов исчезнувшего кота.

Снова и снова он приходил в казино, соблазняемый безумной идеей о том, что всего лишь один-единственный выигрыш сможет вернуть ему былое спокойствие и умиротворенность. Но выигрыш не шел в руки…

И потом случилось нечто странное. Как-то вечером, возвращаясь домой через пустынное пространство обезлюдевшего парка, он испытал необычное и одновременно непреодолимое желание сойти с покрытой гравием тропинки и пойти по траве. Поначалу он попытался отбросить от себя эту мысль, отчаянно сопротивлялся ей: он замерз и порядком устал, а идти по дорожке было гораздо легче, чем плестись по влажной сумрачной траве. Однако наваждение это — подобно слепому, загадочному инстинкту — не исчезало, и в конце концов он к своему удивлению обнаружил, что бежит, путаясь ногами в набрякших стеблях мокрой травы.

Он не мог найти ответа на вопрос, почему с ним все это произошло.

На следующий день Грей поднялся с постели, когда солнце готово было уже клониться к закату.

В поисках халата он стал бродить по комнате и неожиданно увидел в стекле створки шкафа собственное отражение. Лишь тогда он обнаружил, что все это время ползал по ковру, пригнув голову низко к полу и далеко выбрасывая перед собой руки. С трудом поднявшись на ноги, он дрожащей рукой налил себе немного бренди.

Мучительная процедура одевания заняла почти два часа, и к тому времени, когда он наконец собрался, чтобы выйти из дому, за окном почти стемнело. Он брел по улице, магазины закрывались один за другим. Он практически не замечал их, пока не дошел до угла здания, где неожиданно остановился, почувствовав внезапный приступ голода. Прямо перед ним на холодном мраморе лежали весьма неаппетитные куски сырой рыбы. Его тело задрожало от едва сдерживаемого желания. Еще какое-то мгновение и, наверное, ничто не остановило бы его от того, чтобы схватить рыбу руками, но тут жалюзи из гофрированного железа с грохотом поползли вниз и отсекли от него мраморную витрину с вожделенной едой.

Грей понимал: что-то случилось, он сильно болен. Сейчас, когда он не мог видеть перед собой образ желтого кота, его рассудок словно опутала бездонная пустота. Сам того не замечая, он повернул назад и вернулся домой.

Бутылка бренди стояла там, где он оставил Ее. Света он не включал, однако совершенно отчетливо видел все. Он поднес горлышко к губам.

Стекло выскользнуло из ладоней и с сильным стуком ударилось о пол, а сам Грей стал отчаянно глотать воздух, стараясь подавить приступ подступившей тошноты. Он чувствовал, что задыхается. С трудом взяв себя в руки. Грей обнаружил, что не в силах остановить страшный, подвывающий звук, прорывавшийся между его губ. Попытался было добраться до постели, но, почувствовав страшную слабость, рухнул на пол, где и замер в нечеловеческой позе.

Комнату залили слабые лучи рассвета, затем прошел день, когда лежащее на полу существо чуть пошевелилось. Его охватила странная ясность видения, обычно присущая голодающим людям. Он уставился на свои ладони.

Пальцы выглядели какими-то усохшими: ногти практически исчезли и их место заняли странной формы тонкие роговые пластины. Ему стоило громадных усилий добраться до окна. В свете догорающего заката ему удалось разглядеть тыльную сторону своих рук, которые сейчас покрывал тонкий, почти невидимый слой грубой желтоватой шерсти.

Его охватил безумный ужас. Он знал, что рассудок его повис на тоненьком багровом волоске, готовом вот-вот лопнуть…

Если только… Спасти его мог только желтый кот. Он уцепился за эту едва ли не последнюю человеческую мысль, содрогаясь от ужаса.

Не отдавая отчета в собственных движениях, он проворно выбрался на улицу, всматриваясь в окружающую темноту.

Не останавливаясь, он брел к сохранившемуся в тайниках его памяти единственному месту, которое хранило секрет его непрекращающихся мучений.

Карабкаясь по парапету, он наконец достиг желанной цели и увидел неподвижную поверхность воды. Бледные лучи нового рассвета отбросили его тень, придав ей странные, гротескные очертания. У самой кромки берега канала он остановился, упершись ладонями в липкую, крошащуюся землю: голова подрагивала, а глаза в мучительной тоске и мольбе вглядывались в пучину замершей воды.

Он припал еще ниже к земле, и все всматривался, искал…

И наконец заметил — там, в воде — желтого кота.

Вытянув вперед конечности, некогда являвшиеся его руками, Грей увидел, что кот повторил его движения, протянув лапы, чтобы обнять его в разбитом зеркале воды.

Пер. Н.  Куликовой.

Элджернон Блэквуд. ДОЛИНА ЗВЕРЕЙ.

Едва они вышли из дремучего леса, индеец остановился, и Гримвуд, нанявший его проводником, встав рядом, всматривался в лежавшую внизу прелестную долину, залитую багрянцем заката. Мужчины застыли, опершись на ружья, захваченные удивительным зрелищем.

— Лагерь разобьем здесь, — решил Тушалли, внимательно оглядевшись, — План действий составим завтра.

Говорил он на безупречном английском. Гримвуд спорить не стал. В последние два дня все следы вели в эту скрытую от чужих глаз долину, обещая роскошную охоту.

— Нет возражений. Можешь разбивать лагерь, — И Гримвуд уселся на ствол упавшего дерева, чтобы снять тяжелые башмаки и дать отдохнуть ногам, изрядно уставшим за целый день. Последний участок пути выдался очень тяжелым. Гримвуд вконец измучился и уже не уповал на твердость руки и меткость глаза. Так что, попадись им добыча, он мог бы и не убить зверя наповал. Тратить же две пули на одно животное он полагал недостойным хорошего охотника.

Три недели назад Гримвуд, его приятель из Канады Иредейл со своим проводником и Тушалли отправились на поиски «великолепного огромного лося», что бродит, по словам индейцев, в окрестностях Снежной реки. Очень скоро они убедились, что индейцы говорят правду. Великолепные экземпляры встречались им чуть ли не каждый день, с разлапистыми рогами, но охотники рассчитывали на большее и не ловили лосей в прорезь прицела. По реке они добрались до цепочки маленьких озер и там разделились. Каждый из охотников отправился дальше на своем девятифутовом каноэ, рассчитывая встретить еще более крупных животных. Индейцы-проводники не сомневались, что так оно и будет. А накануне Иредейл подстрелил самого большого в своей жизни лося, с рогами намного больше тех, что он привез с Аляски и что теперь украшают стену его гостиной. Успех друга распалил Гримвуда. Впрочем, он не сомневался, что и ему улыбнется удача.

И действительно, через пять дней они наткнулись на гигантские следы. Размеры копыт и длина шага указывали на то, что прошел здесь неординарный зверь.

Тушалли несколько минут внимательно изучал следы.

— Это величайший лось в мире, — вынес он свой вердикт.

Целый день они шли по следу, но не настигли лося. Двинули за ним и на заре следующего дня. И ближе к вечеру Гримвуд увидел зверя в молодой рощице. С его рогами ничто на могло сравниться. Гулко забилось сердце Гримвуда. Он прицелился и выстрелил. Но лось, вместо того чтобы рухнуть на землю, прыгнул вперед и скрылся в густой растительности. И они еще долго слышали, как он ломится сквозь подлесок. От волнения Гримвуд промахнулся, возможно, он даже не ранил зверя.

Они разбили лагерь, а весь день вновь шли по гигантскому следу. Да, они нашли пятна крови, но маленькие: очевидно, пуля едва задела зверя. Путь был не из легких. Ближе к вечеру они, совершенно вымотавшись, поднялись на горный гребень, с которого открывался вид на долину. Именно туда вели следы лося-исполина. Там, наверное, он чувствовал себя в безопасности. Потому-то Гримвуд и согласился с решением индейца. Утро вечера мудренее. Они переночуют на гребне, а утром спустятся в долину и подстрелят «величайшего в мире лося».

После ужина, когда маленький костерок почти затух, Гримвуд наконец-то обратил внимание на необычное поведение индейца. Трудно сказать, что именно насторожило его. Тяжеловесный, ненаблюдательный, он обычно медленно соображал и мало интересовался тем, что происходит вокруг, думая только о собственном благополучии. Другой бы давно заметил перемену настроения Тушалли. Тот разжег костер, поджарил бекон, вскипятил чай и уже раскладывал спальники, свой и охотника, когда до последнего дошло, что индеец все время молчит. За полтора часа, прошедших с того момента, как Тушалли увидел долину, он не произнес ни единого слова. А в другие дни после ужина он всегда развлекал Гримвуда различными охотничьими историями.

— Устал, что ли? — Гримвуд вгляделся в темное лицо по другую сторону костерка.

Теперь, заметив-таки молчание индейца, он начал злиться. Характер у него и так был неважнецкий, а утомительный день лишь усилил его разражительность.

— Ты что, язык проглотил? — прорычал он, когда индеец ответил на его первый вопрос бесстрастным взглядом. — Говори, парень! Что с тобой происходит?

Индеец продолжал молча смотреть на здоровенного англичанина, потом повернул голову, словно прислушиваясь. Гримвуд уже кипел от злости. Ситуация нравилась ему все меньше и меньше. В душу начал закрадываться страх, чего ранее не случалось.

— Скажи что-нибудь, говорю тебе! — чуть ли не выкрикнул он. Приподнялся, навис над костром, — Скажи что-нибудь!

Но его голос растворился в вершинах стоящих стеной деревьев, еще более подчеркнув тишину окружающего леса.

Индеец молчал. Ни единый мускул не шевелился ни на лице, ни на теле. Он слушал.

— Ну? — инстинктивно англичанин понизил голос. — Что ты слышишь?

Тушалли медленно повернулся. Тело, казалось, не желало ему повиноваться.

— Я ничего не слышу, мистер Гримвуд, — спокойно ответил он, с достоинством глядя в глаза Гримвуду.

И тот взорвался, ибо относился к тем англичанам, которые полагали, что низшие расы должны знать свое место и вести себя соответственно.

— Это ложь, Тушалли, а я не потерплю, чтобы мне лгали. Что это было? Отвечай немедленно.

— Я ничего не слышал, — повторил индеец, — Я только думал.

— И о чем же ты соблаговолил думать? — пренебрежительно бросил Гримвуд.

— Я дальше не иду, — последовал ответ. По тону чувствовалось, что это решение окончательное.

Ответ изумил англичанина. Он помнил, что имеет дело с представителем народа, славящегося своим упрямством. Тушалли только что сообщил, что не пойдет в долину, в которой скрылся красавец-лось.

— Это… — индеец произнес что-то на своем языке.

— Что это означает? — к Гримвуду вернулся дар речи.

— Мистер Гримвуд, это означает Долина зверей.

Англичанин собрал всю свою волю, чтобы вновь не сорваться на крик. Он напомнил себе, что имеет дело с суеверным краснокожим. К тому же очень упрямым. Уйди индеец, и вся охота будет скомкана. Найти обратный путь в одиночку он не сумеет. Заставить же индейца остаться можно лишь уговорами, но не угрозами.

— Долина зверей, — кивнул англичанин с деланной улыбкой, — Так это то, что нам нужно. Мы же на охоте, не так ли? — Наигранная веселость тона не обманула бы и ребенка, — А что все-таки означает это название?

— Она принадлежит Иштоту, мистер Гримвуд, — он смотрел англичанину прямо в глаза.

Гримвуд знал, что так зовут индейского бога охоты, и он подумал было, что сумеет переубедить проводника. Тот все-таки принял христианство.

— Мой… наш… лось ушел туда. На заре мы продолжим преследование и добудем самые крупные рога в мире. Ты станешь знаменитым. Твое племя будет гордиться тобой. А белые охотники будут платить тебе больше денег.

— Он ушел туда, чтобы спасти свою жизнь. Я дальше не пойду.

Такое ослиное упрямство не могло не взбесить Гримвуда. Он уже начал осознавать, что едва ли сумеет уговорить индейца сдвинуться с места. Но силой мало чего добьешься. Однако для таких, как он, принадлежащих к высшей расе, что могло быть естественнее, чем ставка на силу? Не зря же среди знакомых он пользовался славой грубого и жестокого человека.

— Насколько я помню, в поселении ты считаешься христианином, — Гримвуд попытался зайти с другой стороны. — А неповиновение сулит адские муки. Ты это знаешь!

— Я христианин там, где живут люди, — последовал ответ, — но здесь правит Красный Бог. Это долина Иштота. Ни один индеец не пойдет туда охотиться, — сказал как отрезал.

Вне себя от ярости англичанин отбросил спальник, встал, обошел костер. Поднялся и Тушалли. Они стояли друг против друга — два человека среди девственной природы под взглядами бесчисленных невидимых лесных глаз.

Тушалли замер, опустив руки, хотя и чувствовал, что этот ничего не понимающий бледнолицый готов ударить его.

— Вы пойдете один, мистер Гримвуд.

Англичанин чуть не задохнулся от злости.

— Я же заплатил тебе! — прорычал он, — И ты будешь делать то, что говорю я, а не ты! — Крики его разбудили эхо.

Но индеец твердо стоял на своем.

— Я дальше не пойду.

Этого Гримвуд снести не мог.

— Ты слишком часто повторяешь одно и то же, Тушалли. — И ударил его в лицо.

Индеец упал, поднялся на колени, вновь повалился на бок, потом все-таки сел. И все это время его взгляд не отрывался от глаз англичанина.

А тот угрожающе навис над индейцем.

— Этого достаточно? — выкрикнул он.

— Я дальше не пойду. — Ответ не заставил себя ждать, хотя из разбитой губы индейца уже струилась кровь. Но в глазах его не было страха. — Это долина Иштота. Иштот все видит. Он видит и ВАС, — последнее слово Тушалли выделил особо.

Гримвуд, вновь было занесший руку для удара, вдруг замер. Затем рука его упала. Он не мог сказать, что именно остановило его. Возможно, он испугался собственной ярости. Знал, что дай ей волю, и он будет махать кулаками, пока не забьет индейца до смерти. А может, дело было не только в этом. И его сдержала спокойная твердость Тушалли, умение терпеть боль, прямой и загадочный взгляд. И что-то было во фразе «Иштот все видит».

Короче, он так и не понял, почему не ударил второй раз. Но англичанину стало как-то не по себе. Всем своим нутром он ощутил тишину окружающего их леса. И дыхание этого леса, молчаливо взирающего на него, способного вот так запросто убить человека, разом охладило его пыл. Кулаки Гримвуда разжались, дыхание выровнялось.

— Ну ладно, я по натуре не такой уж злодей, но твое упрямство выведет из себя и святого. Даю тебе еще один шанс. У тебя впереди ночь, чтобы все обдумать. Ты понял, Тушалли? Посоветуйся со своим… — предложения он не закончил. Язык не повернулся произнести имя Бога. Гримвуд вернулся к своему спальнику, забрался в него и через десять минут уже крепко спал, утомленный не столько долгим дневным переходом, сколько недавней вспышкой ярости.

Индеец же так и остался сидеть у едва тлеющего костра.

Ночь правила лесом, небо сияло мириадами звезд, лесная жизнь, тайные законы которой шлифовались миллионы лет, текла своим чередом. И краснокожий, с младенчества живущий вблизи этой тайны, растворился в кустах, как делали это его четвероногие учителя.

Он двигался, возможно, не подозревая, что двигается. Мудрость его, почерпнутая у вечной матери-природы, не подвела. Мягкая, крадущаяся походка, ровное дыхание. Ни звука, ни шороха. Звезды видели его, но молчали. Легкий ветерок знал о его местонахождении, но не выдавал…

Холодный рассвет забрезжил меж деревьев, выхватывая из темноты серую золу и лежащего рядом человека, с головой забравшегося в спальник. Человек ворочался, потому что видел сон. Перед ним возникла темная фигура. Прошептала: «Возьми, — и сунула в руку искусно вырезанную палочку. — Это тотем великого Иштота. В долине белые Боги оставят тебя. Позови Иштота… Позови, если посмеешь», — И темная фигура исчезла из сна и памяти…

Проснувшись, Гримвуд первым делом заметил отсутствие Тушалли. Костер не горел, не бурлил котелок с чаем. Не оставалось ничего иного, как подниматься и самому разжигать костер. Душу наполняли смятение и тревога. Лишь одно он знал наверняка — проводник покинул его.

Холод пробирал до костей. Не без труда от разжег костер, вскипятил воду для чая. Индеец ушел. То ли удар в лицо, то ли страх перед Богом, а может, и то и другое погнали его прочь.

И он, Гримвуд, остался один. То был непреложный факт.

Когда он скатывал спальник — автоматически, кляня про себя на все лады индейца, — его рука наткнулась на деревяшку. Он уже хотел выбросить ее, но обратил внимание на необычную форму. И тут же вспомнился этот странный сон. Сон ли? В руках он держал тотем, сомнений не было. Значит, это был не сон. Тушалли ушел, но, следуя только ему ведомому кодексу чести, краснокожий позаботился о его безопасности. Гримвуд хмыкнул, но все же сунул тотем за пояс.

— Кто знает, может, и пригодится, — пробурчал он себе под нос.

Да, думал он, ситуация сложная. Он один в девственном лесу. Опытный проводник, знающий лес как свои пять пальцев, покинул его. Что же ему делать? Слабак повернул бы назад, идя по своему же следу. Но он, Гримвуд, из другого теста. Да, он встревожен, но сдаваться не собирается. Да, у него есть недостатки. К примеру, вспыльчивость и грубость. Но и решимости ему не занимать. Он настоящий игрок. Он пойдет вперед. И через десять минут после завтрака, предварительно припрятав оставшуюся провизию, Гримвуд двинулся вниз, в загадочную долину — Долину зверей.

В рассветных лучах она казалась особенно красивой. Деревья смыкались за ним, но он этого не замечал. Долина манила к себе…

Гримвуд шел по следу гигантского лося, которого хотел убить. Воздух пьянил, как вино, то и дело попадались пятнышки крови на листьях, на земле. Постепенно он все более проникался очарованием долины. Могучие ели вздымались к небу. Гранитные утесы сверкали на солнце… Долина оказалась гораздо больше, чем он предполагал. Он чувствовал себя в полной безопасности, словно попал домой… Здесь можно остаться навсегда и обрести покой… Оказалось, что в одиночестве есть своя прелесть. Впервые в жизни душа его успокоилась.

Происходило что-то странное. Жажда преследования сменилась желанием узнать жизнь долины. Охотничья страсть, стремление найти и убить, настичь свою жертву, прицелиться и выстрелить ужасали с каждым шагом.

Перемена была разительной, для человека его склада даже противоестественной, но он ничего не замечал. Следы лося становились отчетливее, пятна крови встречались чаще. Гримвуд нашел место, где лось отдыхал: громадное тело оставило след на мягкой почве. Он видел обглоданные веточки. Зверь, несомненно, был где-то рядом, и Гримвуд в любую минуту мог столкнуться с ним и подстрелить с близкого расстояний. Но стрелять-то уже и не хотелось.

Впервые он почувствовал что-то неладное, осознав, что лось стал менее осторожным. Он должен был давно уже учуять охотника, ибо лоси славятся развитым обонянием, а ветерок дул Гримвуду в спину. Вот это-то и поражало: зверь не обращал внимания на близость охотника. Он не боялся.

Именно перемена в поведении животного натолкнула его на мысль, что изменился он сам. Он шел по следу уже два часа и спустился футов на восемьсот, а то и на тысячу. Деревья стали тоньше и отстояли друг от друга на большем расстоянии. Тут и там попадались полянки с изумрудной травой. Ручейки с кристально чистой водой сбегали вниз, еще на тысячу футов ко дну долины.

У маленькой запруды, под нависающими над ней скалами, лось, похоже, останавливался, чтобы напиться.

Гримвуд проследил взглядом следы лося, ясные и отчетливые на болотистой почве у запруды, и вдруг совершенно неожиданно для себя самого встретился глазами со взглядом животного. Их разделяло не более двадцати ярдов, а ведь Гримвуд стоял здесь никак не меньше десяти минут, захваченный красотой окружающей природы. Все это время лось находился у него под боком. И спокойно пил, ни в малой степени не обеспокоенный присутствием человека, без малейшего страха.

Гримвуд был потрясен. Какое-то время он стоял недвижим, обратившись в изваяние, едва дыша. Все было как во сне. Животное медленно наклонило голову, чуть повернуло ее, чтобы лучше разглядеть человека. Он видел широко расставленные сильные ноги, могучие мышцы плеч. Размерами и статью лось поражал воображение. А о подобных рогах он и мечтать не мог: по-истине редкостные, превосходящие все мыслимые представления. «Самый большой лось в мире» — крутилась в голове фраза. Где это он слышал ее?

Но что самое удивительное, Гримвуд не стрелял. Мало того, он не испытывал ни малейшего желания стрелять. Привычный инстинкт, обычно мгновенно просыпающийся, на сей раз молчал. Стремление убить исчезло. Поднять ружье, прицелиться, выстрелить почему-то стало невозможным, абсолютно невозможным. Гримвуд не шевелился. Человек и лось смотрели друг на друга в безмолвии долины. Вдруг послышался глухой удар. Это ружье выскользнуло из пальцев и упало на мох. И лось тронулся с места. Неспешно подошел к человеку, наклонил великолепную голову, едва не коснувшись его плечом, гигантские рога оказались совсем рядом. Гримвуд мог потрогать их руками. Но он видел лишь рану на левом плече лося, сочащуюся кровью. И сожалел о том выстреле. Лось же обнюхивал ружье.

Затем, подняв голову, шумно втянул воздух, окончательно лишив Гринвуда надежды, что все это лишь сон. Посмотрел в лицо человеку большими карими глазами, блестящими, не ведающими страха. Резко повернулся и, быстро набирая скорость, умчался прочь, скрывшись в зарослях. Ноги англичанина подкосились, он тяжело опустился на землю…

Похоже, потом он спал, спал долго и крепко. Наконец сел, потянулся, протер глаза. День клонился к вечеру. Он понял, что проголодался. В карманах у него были вяленое мясо, сахар, спички, чай. На поясе висел маленький котелок, с которым он никогда не расставался, отправляясь на охоту. Сейчас он разожжет костер, вскипятит чай, поест…

Но ничего этого он не сделал. Лишь сидел и думал, думал… О чем? Он не знал, не мог точно сказать. Какие-то видения пролетали перед его мысленным взором. Кто он, где он? Это Долина зверей, тут сомнений не было, но в остальном… Давно ли он здесь, откуда пришел, зачем? Вопросы не ждали ответов, рождаясь в голове помимо его воли и не вызывая ни малейшего интереса. Он ощущал лишь счастье, покой, безмятежность.

Гримвуд огляделся, и вновь был зачарован красотой девственного леса. Лишь журчание воды да шелест ветерка в листве и хвое нарушали тишину. Над головой, выше деревьев, небо окрасилось пурпуром заката. Он видел лениво парящих канюков. А вот пролетел алый вьюрок. Скоро заухают филины, и темнота упадет, как мягкая черная шаль, скрывая все вокруг, а небо высветится мириадами звезд…

На земле что-то поблескивало: это был ствол ружья. Гримвуд начал подниматься, еще не зная, что собирается делать. При виде оружия какое-то воспоминание шевельнулось в голове, затем померкло бесследно.

— Я… я… — пробормотал он, но так и не закончил фразы. Имя его исчезло из памяти.

— Я в Долине зверей, — произнес он вместо тех слов, что искал, но не смог найти.

Он в Долине зверей — вот единственное, что он знал наверняка. Знакомый звук, известный, но он никак не мог соотнести его с чем-то еще. Тем не менее он встал, сделал несколько шагов, потом наклонился и поднял блестящий кусок металла — свое собственное ружье. Внимательно рассмотрел, чувствуя, как его захлестывает отвращение. Затем, повинуясь внезапному импульсу, размахнулся и бросил ружье в воду.

С шумным всплеском ружье исчезло, по поверхности пошли широкие круги. И в то же мгновение Гримвуд увидел большого гризли, сидевшего на берегу ярдах в двенадцати от того места, где стоял он сам. Гризли тоже услышал всплеск, от неожиданности отпрыгнул, но затем вернулся и двинулся к англичанину. Подошел вплотную. Его мех терся об одежду Гримвуда. Медведь обнюхал человека. Поднялся на задние лапы, вывалив розовый язык, затем опустился и вперевалочку побежал на берег. Гримвуд почувствовал на своем лице дыхание зверя, но совершенно не испугался. Гризли был удивлен появлением незнакомца, но не испытывал к нему вражды. Мгновение — и медведь исчез из виду.

— Они никогда не видели… — Гримвуд поискал в памяти слово «человек», но не обнаружил его, — На них никогда не охотились.

Слова кружились в его мозгу, хотя он не совсем понимал их значение. Они возникали спонтанно, в них слышалось что-то знакомое. А в глубинах души рождались чувства — тоже знакомые, естественные, о которых он, казалось, давным-давно позабыл.

Что они означают? Откуда исходят? Далекие, как звезды, они дремали в нем, в его крови и плоти. Давно, давным-давно…

Когда же это было?

Думалось ему с трудом, а ведь когда-то мысли бежали легко и плавно. И долго думать он не мог: накатывала невероятная усталость.

Этот огромный, ужасный медведь — и полное отсутствие страха, когда тот дыхнул ему в лицо, потерся шерстью о ногу. Однако он по-прежнему чувствовал, что его подстерегает опасность, хотя, конечно, не здесь. Где-то еще. Где-то его поджидали неприязнь, враждебность, кто-то строил против него злобные планы, равно как и против этого великолепного зверя, что обнюхал его и убежал, не видя в нем врага. Да-да, кто-то готовился напасть на него тщательно готовился, явно угрожая его жизни, но… но не здесь. Здесь он в безопасности, здесь — мир и покой. Здесь он счастлив. Он мог идти, куда желала душа, не косясь тревожно в глубины леса, не прислушиваясь к каждому звуку, не ловя носом незнакомые запахи. Он все чувствовал, но не думал. И еще хотелось есть и пить.

Что-то внутри подтолкнуло его к действию. Котелок лежал у ног Гримвуда, и он поднял легонькую жестянку, спички в железном футляре с наворачивающейся крышкой, надежно защищающей от сырости, он держал в руке. Сложив несколько сухих веток, он наклонился, чтобы поджечь их, и отпрянул в страхе, причин которого пока не понимал.

Огонь. Что есть огонь? Отвратительное чудище, как можно вызывать его к жизни? Гримвуд уже боялся огня. Металлический футляр полетел вслед за ружьем и, блеснув в лучах заходящего солнца, скрылся под водой. Глянув в котелок, Гримвуд понял, что вещь эта ему уже не нужна, как, впрочем, и темное сухое вещество, чем-то напоминающее песок, которое он собирался бросить в кипящую воду. К котелку и черному песку он не испытывал ни отвращения, ни страха, просто они ему больше не требовались. Он забыл, да, забыл, для чего они предназначены. Эта странная забывчивость растекалась все шире, заполняя собой все его существо. Но по-прежнему мучала жажда.

Мгновение — и он уже у кромки воды, у ручейка, вырывающегося из запруды. Он собирался было наполнить котелок, но замер в нерешительности, отставил котелок и прошел на пару ярдов вверх по течению. Там лег на живот, нашел крохотную заводь, начал пить эту холодную, освежающую воду. Однако он, сам того не сознавая, не пил. Лакал.

Затем, не поднимаясь с земли, он съел вяленое мясо и сахар, которые достал из карманов, вновь полакал водицы и переместился на сухую землю под деревьями. Двигался он на всех четырех, не поднимаясь на ноги, а найдя удобное место, свернулся калачиком и закрыл глаза. Ни единого вопроса не возникло у него. Из всех чувств остались лишь покой и удовлетворенность…

Гримвуд пошевелился, встряхнулся, приоткрыл глаз и увидел, нет, почувствовал еще в полусне, что он не один. На полянках перед ним, в тени деревьев, за спиной слышались легкие шаги, мелькали темные тела. Со всех сторон к нему сходились звери, а в вышине, в безоблачном небе плыл лунный серп. И свет бесчисленных звезд искорками отражался в сотнях глаз. Казалось, ожила вся долина.

Гримвуд, стоя на четвереньках, все смотрел и смотрел, но не в страхе, а в изумлении, хотя до зверей было уже рукой подать. Острый дух лесной живности, запахи самого леса казались ему слаще самых дорогих духов мира. А блеск фосфоресцирующих глаз был теплее и ближе света фонарей, зовущих одиноких прохожих в уютные меблированные комнаты. И эта дикая, древняя армия несла с собой покой и уют всей долины, приглашая раствориться в ней.

Он ни о чем не думал, но уже чувствовал, что попал, куда и стремился. Тут его дом родной. И медленно пришло осознание того, что он долго жил не там, где следовало, и законы той жизни заставляли вести себя неестественно, даже ужасно, но теперь он вернулся домой. Здесь, в Долине зверей, он обрел мир, спокойствие и счастье. Он наконец-то стал самим собой.

Он смотрел на эту великую армию зверей вокруг себя, сидя на четвереньках в самом центре непрерывного круговорота лесной жизни. Вывалив алые языки, пробегали волки, сотни волков. Гигантские гризли переваливались рядом, поднимаясь иной раз на задние лапы. Некоторые шли так близко, что касались его шерстью. Тут же были черные и бурые медведи — и взрослые особи, и детеныши. Он видел лосей и карибу[2] бесчисленных оленей, серн, косуль. Он слышал, как сталкивались рога, как дрожала земля. Он видел, как волк зализывал рану на теле красавца-лося. Все обитатели Долины зверей были здесь.

В струящемся лунном свете они смотрели на него, узнавали его, привыкали к нему, всем своим видом показывая, что рады его появлению.

Он чувствовал еще, что есть и другой мир: живущих в траве и кустах бесчисленных тварей, снующих между ног их более крупных собратьев. И с этим миром у него не было никаких разногласий. Трудно сказать, долго ли он сидел так, глядя на окружающих его зверей, спокойный, счастливый, удовлетворенный. Но этого хватило, чтобы страстно захотеть подойти к ним поближе, слиться с ними, стать одним из них. И он оторвался от заросшей мохом земли, чтобы двинуться к ним не на двух ногах, как ходят люди, но на всех четырех.

Луна уже скатилась вниз, зацепилась за высокий кедр, крона которого разбила ее свет на множество серебристых брызг.

Звери уже ждали его. Медведь притормозил свой бег, высвобождая место впереди себя. Но тут рысь внезапно прыгнула на ветвь дерева, и человек поднял голову, восхищенный ее грацией. И в то же мгновение увидел птиц, целую армию птиц — орлов, коршунов, канюков, чей полет предвещает близкую зарю.

Гримвуд вздрогнул. Приподнялся на ноги. Он не понимал, зачем он это сделал, почему вздрогнул. Но, пытаясь удержаться на ногах, покачнулся, и его рука коснулась чего-то твердого, выпирающего из кармана. Пальцы сомкнулись на непонятном предмете, вытащили его, поднесли к глазам. Маленькая палочка. В сером свете зари он видел, что она вся изрезана, вспомнил или почти вспомнил, что это такое, и остолбенел.

— Тотем, — прошептал он едва слышно, и тут же память начала возвращаться к нему впервые с того момента, как он ступил в эту долину.

Его обожгло как огнем. Он весь дрожал. Выпрямился, поняв, что только что стоял на четвереньках. Что-то взорвалось у него в мозгу, как будто рухнула стена, блокирующая память. И прошлое рвануло в образовавшуюся брешь.

— Я — Гримвуд, — произнес его голос. — Тушалли покинул меня. Я один…

И тут он заметил перемену в поведении окружавших его зверей. Ощетинился большой серый волк, сидевший в трех футах от него. Нетерпеливо переминался с лапы на лапу громадный гризли. Наклонил рога канадский олень. Становилось все светлее: еще немного, и солнце поднимется над горизонтом. Но тут гризли встал на задние лапы и пошел прямо на него. Гигантский лось, выставив рога, двинулся за ним. Тысячи морд повернулись к Гримвуду. Глаза зверей со всех сторон сверлили его.

И англичанин в ужасе понял, что спасения нет. Враги окружили его, и близок миг, когда он найдет свою смерть в Долине зверей.

А в вышине кружил отвратительный канюк, уже готовый ринуться вниз, попытайся он искать спасения на дереве. Стальные когти птиц, их железные клювы были нацелены на него.

Гримвуд отпрянул. Ибо гризли уже коснулся его своей мохнатой лапой. Волк изготовился к смертельному прыжку. Еще секунда — и англичанина растерзали бы, разорвали бы на мелкие клочки, пожрали бы с потрохами, но он успел выкрикнуть свои последние — как он думал — слова на этом свете, обратившись к небесам.

— Иштот! Великий Иштот, помоги мне! — А рука сжимала тотем.

И Красный Бог услышал его.

В ту же секунду Гримвуд понял это, ибо звери улеглись на землю, а птицы уселись на деревья. Перед ним стоял гигант-индеец. С могучим луком на плече, с колчаном, набитым стрелами. Он заполнил собой всю долину, слился с деревьями, ручьями, полянами, скалами.

И голос его казался голосом самой природы. То был голос ветра, деревьев, бегущей воды, родящий эхо в самых отдаленных уголках Долины зверей. Одновременно с появлением Иштота из-за горного хребта выглянуло солнце, осветив повелителя долины.

— Ты пролил кровь в моих владениях… Я не буду спасать…

И фигура растаяла в солнечных лучах, растворившись в нарождающемся дне. А Гримвуда обдало горячим, зловонным дыханием, перед его глазами сверкнули зубы, мохнатые лапы сжали тело. Он закрыл глаза. Упал, потеряв сознание, и уже не услышал грохота выстрела.

Первое, что он увидел, открыв глаза, был огонь. И инстинктивно отпрянул.

— Все нормально, старик. Это мы. Бояться нечего, — над ним склонилось лицо Иредейла. А за ним виднелся Тушалли. С опухшей челюстью. Гримвуд вспомнил, как ударил индейца. И заплакал.

— Больно, да? — сочувственно покачал головой Иредейл. — На-ка, выпей. Ты сразу придешь в себя.

Гримвуд проглотил виски. Невероятным усилием воли попытался взять себя в руки, но по щекам продолжали течь слезы. Боли он не чувствовал. Но ужасно щемило сердце.

— Я совсем расклеился, — пробормотал он. — Нервы ни к черту. Что произошло?

— Тебя потискал медведь, старик. Но кости все целы. Спас тебя Тушалли. Он выстрелил вовремя. Рискованный выстрел — мог попасть в тебя, а не в зверя.

— Другого зверя, — прошептал Гримвуд, в памяти его шевельнулись отголоски недавнего прошлого.

Он приподнялся, увидел озеро, каноэ у берега, две палатки, движущиеся фигуры. Иредейл коротко все объяснил. Тушалли, идя без отдыха, менее чем за двадцать четыре часа добрался до лагеря Иредейла. Там никого не нашел, так как Иредейл с проводником отправились на охоту. Когда они вернулись, с присущей ему лаконичностью рассказал, что случилось: «Он ударил меня, и я ушел. Теперь он охотится один в Долине зверей Иштота. Думаю, он уже мертв».

Они поспешили в Долину зверей. Гримвуд ушел уже довольно далеко, но нашли его без труда, как по его собственному следу, так и по следам крови лося. А вот увидели неожиданно, в объятиях громадного гризли. Тогда-то Тушалли и выстрелил…

Индеец живет теперь покойно и счастливо, имея все, что пожелает душа, а Гримвуд, его благодетель, бросил охотиться. Стал спокойным, добродушным, никогда не злится, и его знакомые удивляются, чего он не женится. «Из него получился бы хороший отец», — твердят они в один голос. Над каминной доской в доме Гримвуда висит тотем. Он заявляет, что эта маленькая резная палочка спасла ему душу, но в подробности не вдается.

Перевод В.  Вебера.

С. Б. Гилфорд. УИКЭНД ВТРОЕМ.

Был конец недели, то есть вечер пятницы, и я собирался уходить. Гордон Шепли постучал в мою дверь ровно в 6 часов. Я его не ожидал, и уж определенно не ожидал вопроса, который он задал от двери, не потрудившись войти.

— Алекс, — начал он низким, хриплым голосом, — ты любовник моей жены?

Допускаю, что я мог выглядеть достаточно смущенным, может быть, даже иметь виноватый вид, но в следующий момент вопрос заставил меня рассмеяться, хотя Гордон Шепли не был из породы легкомысленных шутников.

— Шеп, старина, мне приходилось в свое время встречаться с очаровательными преамбулами к беседе, но такая побивает…

— Я задал простой, прямой вопрос, — быстро ответил он, — Я жду простого, прямого ответа.

— Являюсь ли я любовником Дианы? Да или нет?

— Да или нет, — Он был абсолютно серьезен.

— Хорошо, тогда нет, конечно, — сказал я.

Он какое-то время испытующе смотрел на меня, потом, наконец, слегка расслабился.

— Спасибо, — сказал он, — Я тебе верю.

Но он не верил мне. Он явно хотел поверить, и это выглядело почти трогательно.

— Это все, что ты хотел знать? — спросил я его.

— Это все, — ответил он.

Но не уходил. Продолжал, не совсем уверенно держась на ногах, стоять в дверях. Или он был пьян, или ему необходимо было выпить. И все же не чувство жалости заставило меня предложить ему войти. Я презирал Шепли. Но все, что касалось Дианы, меня интересовало.

Он вошел, когда я предложил ему, сел и угрюмо ждал, пока я наливал, не разбавляя, ему виски. Я стоял над ним и смотрел, как он его приканчивает.

Наконец, он поднял на меня глаза и сказал:

— Алекс, я почти хотел бы, чтобы твой ответ был «да».

Интересно, что я должен был ответить на это? Что я с ним согласен? Но Шепли, похоже, не был способен на какие-то уловки.

— Почему ты этого хочешь? — Мне было действительно интересно.

— Это бы все разрешило, — сказал он, как будто все объяснив.

Но это ничего не объясняло. И поскольку я не знал, как сформулировать следующий вопрос, я вместо этого зажег сигарету, заметив при этом, что мои руки дрожат. И внимательно посмотрел на Шепли, еще раз окинув его взглядом с ног до головы. За год или около того, что мы не виделись, он изменился. Волосы, еще черные, слегка поредели, и на лице были морщины, которых я не помнил. Всего лишь год… но он выглядел состарившимся больше чем на год. Правда, он всегда выглядел несколько обеспокоенным и озабоченным. Я полагаю, деньги — когда ты сам их зарабатываешь — так действуют на человека. Кроме того, в то время он переживал тяжелый период, усиленно уговаривая Диану выйти за него. Но сейчас было другое. Опять Диана… Но теперь волнения иного свойства… Ты любовник моей жены?

— Послушай! — вдруг заговорил он. — Ты собирался уходить, и я задерживаю тебя.

— Я не спешу.

— У тебя назначена встреча?

— У меня свидание.

Он кивнул в нерешительности.

— Тебе не следует заставлять ее ждать, — пробормотал он. Таков был Шепли, сама вежливость и учтивость с женщинами. Это злило меня, как и все в нем.

— Она подождет, — сказал я. — Она будет ждать до скончания века. Теперь ты расскажешь мне, в чем дело?

Ему нужно было, чтобы его, наконец, подтолкнули. Он хотел рассказать. Но почему-то боялся.

— У вас что-то не ладится с Дианой? — с надеждой спросил я.

— И да, и нет.

Мне хотелось крикнуть на него, подхлестнуть. Но я подавил ярость, раздавив сигарету.

Он сглотнул в нерешительности и сказал:

— У меня сны, Алекс.

— Сны! — Это было не совсем то, что я ожидал.

— Ну, собственно, один сон. Но он повторяется и повторяется. И наконец… Ну, наконец, я решил, что он должен что-то значить.

— Продолжай.

— В этом моем сне, Алекс, Диана оставляет меня и уходит к тебе.

Это я никак не прокомментировал. Только сел глубже в кресло и старался выглядеть спокойным. Но я чувствовал озноб, от которого дрожал, и электрическое покалывание по всему телу до кончиков пальцев.

— Это странный сон, — продолжал он, на этот раз без понукания. — В сущности, я не вижу тебя в этом сне, Алекс. Персонально нет. И Диану тоже не вижу, если на то пошло. Потому что у нас раздельные спальни, понимаешь, а это всегда случается посреди ночи. Я сплю, но мне снится, что я просыпаюсь. Просыпаюсь от того ужасного ощущения, что она ушла. Я знаю это… но как я знаю, я не могу тебе описать. И чтобы убедиться, я иду в ее комнату. Ее там нет. Постель раскрыта, а ее нет. Конечно, она могла быть где угодно. Она могла просто спуститься вниз, почитать. Но я знаю, что все это не так просто. Нет никакой записки или чего-нибудь еще. О, Боже, это ужасное ощущение. Говорят, это и есть ад, ощущение всего того, что ты утратил. Я просыпаюсь в темноте, и мне плохо, физически плохо. У меня не хватает мужества пойти в ее комнату и выяснить, соответствует ли сон действительности. Я только лежу, съежившись в темноте, дрожа всем телом, до утра. А когда я спускаюсь и встречаю ее внизу за завтраком, я стараюсь сделать вид, что ничего не случилось.

Ему и сейчас это давалось тяжело. На лбу у него выступили капли пота, и он массировал кулаком ладонь другой руки.

— Как насчет еще выпить, Шеп? — спросил я его.

— Хорошо, — сказал он.

Я налил на этот раз нам обоим.

— Ну а я каким образом участвую? — спросил я. — Ты говоришь, я не появляюсь во сне. Почему ты думаешь, что Диана уходит от тебя ко мне?

— Ты и она были когда-то очень близки, — ответил он после некоторого молчания. — О, не пытайся щадить мои чувства. Диана никогда определенно ничего не рассказывала, что между вами было, но я в общем догадываюсь.

Я осушил свой стакан, и виски обожгло мне горло. И я старался не думать о Диане. Но это было невозможно.

— Как она? — спросил я.

Он вздрогнул:

— Диана?

— Да. Как вы ладите?

Он отвернулся в сторону.

— Нормально, по-моему. Вот только этот сон…

Я уставился на него.

— Ты хочешь сказать, — требовательно спросил я, — что сон — это единственное, что тебя беспокоит?

— Единственное. Я пытался найти что-нибудь еще. Я наблюдал за ней, когда она не смотрела на меня. Одно время я даже нанял частного детектива.

— Ты идиот, — сказал я.

Он кивнул:

— Нетрудно быть идиотом, когда дело касается Дианы.

Но я не мог скрыть своего отвращения.

— Ты получил ее. Каждый нормальный мужчина был бы счастлив. А ты — у тебя сны, и ты пришел ко мне, чтобы задать смехотворный вопрос.

— Может быть, это звучит смехотворно, — признал он. Теперь он смотрел на меня, возможно, не обвиняюще, но требовательно, прося сочувствия и понимания по крайней мере. Что-то в этом роде. Если бы он был кем-то другим, а не мужем Дианы, я бы мог пожалеть его.

— Но смешон ли вопрос, который я задал тебе? — спросил он, — Я женат на Диане уже год. И я регулярно вижу этот сон, раз или два в неделю. Наверное, около ста раз за все время. Он снился мне в брачную ночь. Это было до отдельных спален, Алекс, но сон предсказал раздельные комнаты.

Я вздрогнул, сам не знаю почему. Он просто сумасшедший, подумал я. Он дурак и идиот, и к тому же ненормальный. Я поднялся и прошел через комнату за другой сигаретой.

— Но теперь-то хотя бы ясно, да? — сказал я с расстояния. Я сказал тебе правду. У нас с Дианой нет романа, и даже таких помыслов. Я не видел ее со времени вашей свадьбы.

Но Шепли не удовлетворяли разумные объяснения. Он тоже встал и последовал за мной.

— Хорошо, — сказал он. — Значит, сейчас между вами ничего нет. Но я начитался литературы о снах, Алекс. Физический феномен, вот что это такое. Известно, что сны являются предупреждением. Мой сон предсказал раздельные комнаты. Возможно, что он также предсказывает, что у вас с Дианой будет в будущем.

Я попытался парировать:

— Это не обязательно предсказание. Просто ты заимствовал идею раздельных комнат из сна.

Он стоял, пошатываясь, передо мной. Виски, должно быть, подействовали на него, и он был упрям, настойчив.

— Что бы ты сделал, Алекс, если бы Диана пришла к тебе? Что, если бы она, а не я постучалась в твою дверь? Что, если бы она спросила: «Ты возьмешь меня обратно, Алекс?» Что бы ты тогда сделал?

— Но, послушай… — сказал я.

— Ответь на мой вопрос, — настаивал он.

— Я отказываюсь отвечать. — Я отошел от него. — Как я могу предсказать, что бы я сделал? Может быть, я пригласил бы ее войти. Или, может быть, во мне есть скрытое благородство. Кто знает, что бы я сделал? Я не знаю.

— Не пытайся провести меня, Алекс, — нажимал он на меня. — Не пытайся меня провести. Я знаю, что бы случилось. Ты все еще любишь ее, ведь так?

— Нет. В сущности, никогда не любил.

— Это ложь.

— Ты не понимаешь таких, как я, Шеп. Если бы я любил ее, я бы женился на ней задолго до того, как ты появился.

— Ты не понимал, что такой женщине, как Диана, нужно замужество. Но ты обнаружил это, когда появился я. Ты бы женился на ней сейчас, если бы у тебя была возможность. Ты бы увел ее от меня, если бы была возможность. Потому что ты любишь ее. Я вижу это по тебе, Алекс…

Мне хотелось ударить его.

— Заткнись и убирайся отсюда, — сказал я.

— Ты хотел бы доказать, что не влюблен в нее? — настаивал он.

— Что ты имеешь в виду?

— Проведи у нас уикэнд.

Это был предел. Я оглядел его, пытаясь проникнуть сквозь этот дикий взгляд в его глаза. Так это приглашение было истинной причиной его прихода ко мне, в этом дело?

— Зачем тебе это?

— Если окажется, что ты не влюблен в нее, это облегчит мне душу.

Я рассмеялся ему в лицо.

— Ты имеешь в виду, что, если я не начну ухаживать за твоей женой, будучи твоим гостем в твоем доме, это удовлетворит тебя?

Он проигнорировал мой насмешливый тон.

— Совсем не обязательно явное проявление с твоей стороны, — сказал он.

— Как насчет Дианы? Она посвящена в заговор?

— Неделю назад я рассказал Диане о снах. Мы неоднократно обсуждали этот вопрос. Я спросил ее, видит ли она тебя. Она сказала, что нет. Так сказал и ты, Алекс. Я спросил, есть ли у нее еще какие-нибудь чувства к тебе? Она это отрицала. Как и ты отрицал, что любишь ее, Алекс. Но когда я предложил ей пригласить тебя, она согласилась.

Стало быть, это было причиной его прихода сюда, заманить меня к Диане.

— Я сожалею, — сказал я, — но меня это не интересует.

— Диана хочет видеть тебя.

Я смотрел на него в упор. Сейчас он изучал меня или пытался понять.

— Нет, — сказал я. Но это звучало менее убедительно, даже для меня.

— Я не прошу тебя поверить в мои сны. Всего лишь провести приятный уикэнд.

— У меня есть свое представление о приятных уикэндах. Он прямо взглянул на меня.

— Кого ты боишься, — спросил он, — Диану или меня?

Сидя там, в гостиной Шепли, попивая лучшие виски Шепли, я чувствовал неодолимое желание быть неприятным, оскорбительным и грубым.

— Тихое место, не правда ли? — спросил я, оглядываясь вокруг.

— Мирное, — поправила меня Диана.

Я отказывался смотреть на нее долго. Еще ни разу не посмотрел, и не хотел. Даже смутно осознаваемый факт, что женщина, которая когда-то тебе нравилась, более прекрасна, чем ты ее помнил, не утешает, совсем нет, в той ситуации, в которой я находился.

— Как назвать такой образ жизни? — спросил я их. — Провинциальная респектабельность?

Шепли удавалось почти не участвовать в беседе. Он занимался тем, что следил за огнем в камине и наполнял наши стаканы.

— Ты, я вижу, не завидуешь нам, Алекс, — сказала Диана.

— Боюсь, что нет. И меня поражает, что ты, похоже, полностью адаптировалась.

— Это доказывает, — ответила она, — что ты не так уж хорошо понимаешь женщин, как всегда утверждал, Алекс.

Я даже старался не вслушиваться особенно в ее голос. Боялся вслушаться. Я мог услышать тот же голос, произносящий забытые слова.

— Конечно, у Шепа больше денег, чем когда-нибудь будет у меня, — сказал я, — А деньги очаровывают.

— Ну что ж, по крайней мере, ты не изменился, — сказала Диана. — Я помню, ты обвинил меня в том, что выхожу замуж за деньги, когда я впервые рассказала тебе о Шепе. Ты не стал более мягким, да, дорогой?

Намеренное использование этого интимного слова кольнуло меня. Я смотрел в стакан, но она оставалась на периферии моего зрения. Она сидела одна на этой невероятно длинной софе, которая делала ее такой маленькой, затянутые в нейлон ноги поджаты под себя — ее манера сидеть, как маленькая девочка. Волосы она носила длинные, и я не мог заставить себя не замечать яркого контраста, который создавала их чернота на фоне белой шеи и плеч.

— Хорошо, так почему же ты вышла замуж за Шепа? — спросил я.

— Как же, назло тебе, дорогой. Это ведь тоже твое объяснение этого факта, помнишь?

— Ну а какова же истинная причина?

— Да, истинная причина…

Последние слова произнес Шеп, и, по-моему, мы оба вздрогнули. Что касается меня, то я сумел почти забыть о его присутствии здесь. А Диана, сохраняя все свое спокойствие, замолчала. Каким-то образом, хотя я не смотрел на нее, я чувствовал, что в течение этой паузы она не отрывала от меня глаз.

Шепли подошел и сел, как-то осторожно, на незанятый край софы. Что сохраняло довольно большую дистанцию между ним и Дианой, но помещало его между нами.

— Алекс, — начал он. — Я не думаю, чтобы Диана когда-нибудь рассказывала тебе, как я делал ей предложение.

Он казался более спокойным, лучше владевшим собой, чем в начале вечера, у меня дома. Сейчас в нем ощущались сдержанность и упрямая целеустремленность.

— Кажется, нет, — сказал я.

— Ничего романтического в этом не было, — признался он, — Я не мог бы быть романтичным, даже если бы захотел. Интересно то, что я делал ей предложение десятки раз, опять и опять, в одной и той же примитивной, лишенной фантазии манере. И в конце концов она ответила «да». Совершенно внезапно, понимаешь. После месяцев «нет» вдруг «да»! Я всегда спрашивал себя, что заставило ее передумать.

Она смотрела на него печально, но, пожалуй, и ласково тоже. Я сидел здесь два часа, искоса наблюдая за ней, и все еще не мог понять ее.

— Бедный Шеп, — сказала она, — я предполагаю, что ты тоже держишься версии «назло».

— Я не уверен, — сказал он, — Но во всяком случае, эта история мне всегда казалась несколько загадочной. Ты и Алекс были очень увлечены друг другом. Он был гораздо красивее меня и бесконечно более блестящим. Его недостатки были гораздо привлекательнее моих достоинств. И вдруг ты оставляешь его и выходишь за меня. Удивительно ли, что у меня появились дурные сны?

— Ох, эти глупые сны, — сказала она.

— Ты считаешь их глупыми? — спросил я ее.

— Конечно, глупые. Я не верю в предсказателей, телепатию или спиритизм. Так что я не верю и в сны, которые предсказывают будущее.

— Нет, я не это имел в виду, — Я был прямолинеен, но в конце концов Шеп этого и хотел. — Я имею в виду, Диана, считаешь ли ты глупым, что ты могла бы когда-нибудь оставить Шепа и вернуться ко мне?

Она прямо взглянула на меня, и впервые я пожалел о своей неспособности к телепатии. Мне хотелось понять, что происходило в ее красивой головке.

— Я сказала тебе, — проговорила она совершенно спокойно, — что я не верю, что кто-нибудь может предсказать будущее.

Я услышал слабый вздох, возможно, разочарования, который издал Шеп, как будто он задержал дыхание. Он встал и пошел назад к камину, где опять принялся шуровать в огне кочергой.

— Не говори мне, Алекс, — сказала Диана, — что ты веришь в сны моего мужа.

— Я довольно тщеславен, — сказал я ей. — Это задевает гордость, знаешь ли, быть брошенным женщиной, даже такой красивой, как ты. Так что вообразить, что ты возвращаешься ко мне, лестно для меня.

Я в упор смотрел на нее, и она отвела глаза. Ей нравилось быть загадкой, и именно такой она сейчас и старалась казаться. Но легкие движения пальцев на коленях выдавали ее состояние.

— Дорогой Алекс, — сказала она после паузы, — разве не оказался бы ты в крайне неловком положении, если бы я действительно прибежала к тебе обратно? Не стали бы новые девушки возражать?

— Любимая, — сказал я, — разве тебе не доставило бы огромное удовольствие поставить меня в неловкое положение?

У нее не было ответа на столь прямой вопрос, и отсутствие его уязвило ее. Едва заметный румянец окрасил ее бледные щеки.

— Алекс, — сказала она, — не правда ли, весьма неблагородно с твоей стороны делать мне подобные предложения?

— Дорогая, разве не для этого я здесь? Чтобы выяснить, стоит ли в действительности что-либо за снами Шепа? Чтобы выяснить, нравлюсь ли я тебе все еще? Поэтому я вынужден делать неблагородные предложения.

Она внезапно встала и пересекла комнату. Я смотрел, как она шла, и следить за ее движениями доставляло одновременно и удовольствие, и боль.

— Я позволила Шепу пригласить тебя сюда, Алекс, чтобы удовлетворить его каприз. — Теперь она была совершенно холодна и надменна. Но не было ли это раковиной, в которую она пряталась?

— Мне не нравилась эта идея, и теперь, когда я тебя увидела, она нравится мне еще меньше. Можем мы считать эксперимент законченным, Шеп?

— Но решения еще нет, — заметил я.

— Если тебя интересует, не влюблена ли я в тебя все еще, Алекс, то ответ абсолютно ясен. Такой опасности совершенно нет.

— Мне кажется, леди протестует слишком энергично, — прокомментировал я.

Она была близка к ярости, хотя и старалась скрыть это, и в таком настроении она мне нравилась даже больше. Когда злилась, она была еще прекраснее.

— Шеп, пожалуйста, отвези нашего гостя домой, — сказала она властно.

Шеп колебался. Он всегда побаивался ее, и сейчас тоже.

— Слишком поздно, — сказал я, — В этот самый момент, несомненно, у моей двери расположилась разочарованная блондинка, и вы не можете бросить меня волчице. Я претендую на древнюю привилегию гостеприимства. На горе или радость, Диана, но тебе придется приютить меня на ночь под своей священной крышей.

Я совершенно намеренно придал этим словам двусмысленное звучание. Потом я тоже поднялся и пошел к ней. Я почти ожидал, что она убежит, потому что она знала, что я собираюсь сделать. Возможно, она была слишком горда. Или, может быть, и не хотела убегать.

Я подошел, обнял ее. Она подняла лицо, чтобы взглянуть на меня, возможно, испугавшись. Я был охвачен тогда только двумя желаниями: поцеловать ее и сделать ей больно. Я поцеловал ее жадно, умело, так, как я поцеловал бы, если бы Шепа не было в комнате.

Потом она только смотрела на меня, молча и неподвижно. Но я узнал признаки, потому что я знал Диану. Напряженность и неподатливость ее тела в моих руках были прелюдией к расслаблению. Бледность на лице могла быть только началом страсти. И моей радости не было границ.

Я взглянул на Шепа, но был слишком полон другими эмоциями, чтобы почувствовать жалость к нему.

— Спокойной ночи, — сказал я, — я помню дорогу, так что, пожалуйста, не беспокойтесь. Я оставляю вас вдвоем… — И в дверях я опять обернулся к нему:

— Теперь у тебя есть пища для твоих снов. Так что приятных сновидений, старина, и расскажи мне утром, как там все обернулось.

Спал я крепко. Странно, но так. Может быть, потому, что теперь я был уверен, и ничто меня не беспокоило, ничто не мешало спать.

Когда я начал осознавать, что просыпаюсь, я чувствовал, что пробуждение происходит медленно. Я почти тотчас же понял, что нахожусь в спальне для гостей в доме Шепли. Но что разбудило меня, я так быстро понять не мог. Звук был таким тонким и тихим, звук дыхания. И запах был неясный, эфемерный — то есть, то нет, — пока я полностью не вырвался из сна.

Дыхание было дыханием Дианы. Она стояла, едва переступив порог моей комнаты. Дверь была слегка приоткрыта, и свет из холла выхватывал ее белую фигуру из темноты. Запах духов распространился через комнату к моей кровати, как пятна невидимого тумана, раздразнил и уплыл прочь. Но это не были духи, которыми она пользовалась тем вечером. То были прошлогодние духи, легко узнаваемые, потому что аромат их все еще витал в местах, которые мы знали вдвоем.

— Алекс, — прошептала она.

Я колебался, онемев от возбуждения. Когда мои глаза привыкли к тусклому свету, я увидел ее отчетливее. Она была в пеньюаре — белом и прозрачном, и босиком, как греческая богиня. Пеньюар был моим подарком, и каким-то образом, по какой-то причине все то время, что она была замужем за Шепом, она хранила его. Ждала?

— Алекс, — повторила она.

Я встал с постели и очень медленно двинулся к ней. Она не шевелилась, даже не подняла руки. Потому что была испугана, как и я, тем, что происходит с нами с такой внезапностью и неотвратимостью.

Я остановился перед ней.

— Ты отдаешь себе отчет в том, что делаешь? — спросил я ее.

— Да, — сказала она, и ее голос дрожал в унисон с дрожью во всем ее теле.

Я обнял ее. Она была водоворотом, в который я с готовностью бросился.

Когда я отпустил ее, я увидел в холле Шепли. Он держал пистолет, маленький автоматический пистолет с курносым дулом, и он был направлен на меня.

Если и есть какая-то страсть сильнее любви, то, наверное, это страх.

— Но ты же хотел этого, — сказал я ему — Ты устроил так, чтобы это случилось. Что…

Он судорожно спустил курок, огонь полыхнул из пистолета, и я почувствовал сотрясающий удар. Я отчаянно приник к Диане, но мои ладони соскользнули вдоль ее рук, моя щека сползла по мягкой ткани пеньюара, и я был у ее ног, ее прохладных беломраморных ног богини.

Потом и богиня, и комната, и боль, и темнота — все растворилось в черноте, которая была полной и окончательной, и бесконечной.

* * *

Но всему приходит конец, даже бесконечности снов. И я просто умер во сне.

Серость осеннего рассвета заполняла комнату, и сырой, прохладный ветерок врывался в полуоткрытое окно. Я дрожал от холода и обнаружил, что был покрыт потом.

Было семь часов. И все же даже в семь часов, живой и при дневном свете, я испытывал желание закричать. Я зарылся лицом в подушку, и этот порыв изошел в тихих стонах, слышимых только моему внутреннему слуху. Животный ужас постепенно прошел, оставив меня вспотевшим и ослабленным.

О Боже, подумал я, разговоры Шепа о снах оказались убедительными в конце концов, и они воздействовали на мое воображение больше, чем я подозревал. Или я слишком много выпил. Или и то, и другое. Во всяком случае, я должен был взять себя в руки.

Я с трудом слез с постели и мгновение подержался за стул, чтобы сохранить равновесие. Потом мне почти пришлось заново учиться ходить. Расстояние до ванной было тягостно и бесконечно. Я принял горячий, успокаивающий душ, а потом холодный. Я побрился все еще дрожащей рукой и при этом дважды порезался.

Было уже половина девятого, когда я кончил одеваться и рискнул выйти из комнаты. Я старался не присматриваться к окружающему слишком внимательно, но это был тот самый холл, откуда вошёл и убил меня Шепли в моем сне. Я поспешил вниз.

Я нашел их обоих в столовой. Они были напряжены, натянуты, как струны, и выглядели усталыми, как будто просидели здесь всю ночь, ожидая, когда я спущусь к завтраку. Шеп был бледен и с ввалившимися глазами. Диана, по-видимому, плакала.

— Доброе утро, — сказал я. Я пытался изобразить беспечность. Это получалось плохо.

Шеп ответил мне, и Диана попыталась улыбнуться. Я сел за длинную сторону стола, между ними. Строгая пожилая женщина принесла кофе и фруктовый сок, к которым мы все проявили притворный интерес. Я отказался от яиц, но пощипал гренок. Приходы и уходы женщины всех нас устраивали. Но когда она исчезла окончательно, атмосфера сгустилась, став невыносимо натянутой. Когда я задел ложкой за кофейную чашку, звук заставил всех вздрогнуть.

— Извините, — сказал я.

— За что ты извиняешься? — раздраженно спросил Шеп.

— За свою неуклюжесть.

— Я думал, это относится к тому, что ты вчера вечером поцеловал мою жену.

После этого мы перестали делать вид, что заняты едой. Я поднял глаза и увидел, что Диана смотрит на меня. Как женщина может быть такой очаровательной? — спросил я себя. Она в ужасном напряжении, она озадачена, может быть, даже напугана ситуацией. Но все равно красива, прелестна. И она любит меня. Именно это говорят ее глаза. Ты поцеловал меня вчера, Алекс, и кое-чему научил… Я люблю тебя.

— Что касается того, что я поцеловал твою жену, — сказал я Шепу, — то я определенно об этом не жалею.

Шеп изучал свою тарелку.

— Понятно, — сказал он.

— Или это Диана хочет извинений? — бросил я вызов.

— Я не могу говорить за Диану, — сказал он.

Я опять на нее посмотрел, и опять я знал, что не ошибся. Шеп тоже смотрел на нее. Что он видел? Правда была написана на ее лице, разве что он намеренно закрывал на нее глаза. Мы оба ждали слов Дианы, но она не заговорила. Я был окрылен ее молчанием.

И Шеп, казалось, тоже понял. Его лицо окаменело.

— Вчера вечером, — сказал он, — вы оба насмехались над моими снами. Моими снами, которые предсказывали будущее. Что вы теперь скажете?

Мое ликование и уверенность в отношении Дианы заставили забыть об осторожности.

— Мы ошибались, и ты был прав, — сказал я ему.

Он пристально смотрел на меня с несколько пугающей холодностью и самодовольством. Я скорее ожидал, что он эмоционально взорвется, но он был странно спокоен.

— Значит, вы согласны, — сказал он, — что мой сон по сути верен? Что Диана сейчас готова уйти от меня и вернуться к тебе?

Я почувствовал внезапную необходимость быть осмотрительным.

— Я думаю, она могла бы, — сказал я осторожно — В конце концов, мы вроде бы согласились, что прежде всего ей не следовало выходить за тебя замуж.

И я был прав относительно необходимости быть осмотрительным. Потому что следующее, что он сказал, было:

— Этой ночью мне опять приснился сон.

Это удивило и Диану:

— Что это было? — быстро спросила она и украдкой взглянула на меня.

Он не потрудился заметить ее взгляд.

— Что-то вроде продолжения прежнего сна, — сказал он, — Опять тот же сон, только он длился дольше и зашел дальше.

Теперь Диана побелела, и она больше не смотрела на меня, только на своего мужа. Сейчас я был уверен, она испугана. И вдруг — не знаю, почему — я тоже испугался.

— Что случилось? — спросила она. Вопрос был задан шепотом.

— Вчера вечером я был здорово выведен из равновесия, — сказал он ей, глядя мимо меня, — Видеть Алекса, целующим тебя, мне было малоприятно. Я знал, что у меня будет сон. Я его не хотел, честно говоря. Я боролся со сном. Внезапно мне расхотелось видеть будущее. Но сновидение оказалось сильнее меня. Я быстро заснул, против воли, и спал крепко, почти как в забытье. Сновидение пришло сразу же, мне кажется. Но с некоторой разницей. Мне снилось настоящее, Алекс был гостем в этом доме. И он поцеловал тебя, точно так же, как я видел это…

Я почувствовал, как по позвоночнику побежали мурашки. В этом было что-то загадочное, сверхъестественное.

— А потом мы все расстались, — говорил он. — Точно так, как это было вчера. Я пошел в свою комнату — в моем сне — и лег спать. Потом, как всегда раньше, я проснулся с ужасным ощущением, что ты ушла. Я пошел в твою комнату, и кровать была пуста. В этом месте раньше, ты помнишь, сон всегда кончался. Но на этот раз было иначе, потому что Алекс — во сне, как и в реальности, — был в нашем доме. Так что я знал, где ты, понимаешь? Я прошел сквозь твою комнату в холл, прошел по холлу и обнаружил, что дверь в комнату Алекса открыта.

Я выпалил мгновенно. Не задумываясь. Не оценивая последствий.

— Ты кое-что забыл, — сказал я.

Движением крутящейся на месте, загнанной в угол, фыркающей кошки он перебросил свое внимание на меня:

— Что ты имеешь в виду?

Теперь пришла моя очередь рассказывать. Я должен был рассказать Диане.

— Потому что я тоже видел сон, — с натугой проговорил я.

Руки Шепли сжались на столе в кулаки, белые, как скатерть, и в его глазах было дикое выражение триумфа.

— Диана пришла в твою комнату, не так ли, Алекс?

Ничего, по-видимому, не оставалось, как признать это.

— Да, она пришла в мою комнату, — сказал я.

— И что случилось?

Диана, не выдержав, вступила в разговор.

— Прекратите это, пожалуйста, — умоляла она нас. — Я не ходила в комнату Алекса. Вы говорите об этом так, будто это действительно случилось. Ты сказал, что тебе снилось настоящее…

Шепли прервал ее:

— Хорошо, давайте назовем это ближайшим будущим. Ты останешься сегодня ночевать, да, Алекс?

Теперь она была по-настоящему совершенно напугана.

— Я не собиралось к нему идти и сегодня тоже, — настаивала она — У меня нет такого намерения — только потому, что вам обоим приснилось это…

— Помолчи, пожалуйста!

— Его голос был резким, властным. Она замолчала и умоляюще взглянула на меня.

— Я спросил тебя, Алекс, — продолжал он, — что случилось в твоей комнате?

Тут я поймал его!

— Ты не знаешь, что случилось? Твой сон был неоконченным?

— К сожалению. Но по тому, как ты себя ведешь, я вижу, что твой был завершен.

Я мог сказать ему! Я мог сказать ему, что его жена все еще любила меня, что она пришла ко мне, что она моя теперь и он может…

Я видел, что его правая рука была в кармане халата и что-то там нащупывала. И я знал — я знал, — что это было. Я знал, что это пистолет, и знал точно, какой именно.

— Что случилось в твоей комнате, Алекс? — спросил Шепли.

Я посмотрел на Диану. Теперь она плакала, тихо, безнадежно. Я подумал тогда, как часто думал и потом, не видела ли и она сон тоже, не видела ли пистолет из того сна, который меня застрелил.

— Она пришла ко мне в комнату, — сказал я Шепли, — и сказала мне, чтобы я уехал… и никогда не возвращался… мое присутствие немного ее разволновало… но что она… что она любит тебя…

Перевод О.  Виноградовой, Я.  Виноградова.

Роберт Блох. БАБУШКИНЫ ЦВЕТЫ.

В доме у Бабушки на столе всегда стояли свежие цветы. И это благодаря тому, что Бабушка жила прямо за кладбищем.

— Ничего так не оживляет комнату, как цветы, — любила говаривать Бабушка. — Эд, будь добр, сбегай-ка быстренько, посмотри и принеси мне что-нибудь красивое… Мне кажется, что я слышала шаги со стороны склепа Виверов… Ты знаешь, где это. Выбери несколько красивых, но только, пожалуйста, не надо лилий.

Эд тут же мчался, перелезал через ограду в глубине двора и прыгал через старую могилу Патнэма, крест на которой покосился. Он бегал по аллеям, выбирая кратчайший путь между кустарниками и обегая статуи. Эду не было и семи лет, а он уже знал все закоулки кладбища, так как именно там после наступления ночи он играл в прятки со своими маленькими товарищами.

Эд любил кладбище. Кладбище было лучше, чем задний дворик, лучше, чем старый, обветшалый дом, где он жил со своей Бабулей. В четыре года он проводил большую часть своего времени, играя посреди могил. Кругом росли огромные деревья и кустарники, и столько прекрасной зеленой травы, и тропинок, которые образовывали прямо настоящий лабиринт среди могил и склепов. Над цветами все время летали и пели птицы. Было красиво и спокойно, и никто не присматривал и не беспокоил, не ругал… Но только при одном условии, конечно: нужно было так устраиваться, чтобы не быть замеченным Старым Гринча, сторожем. Но Старый Гринча жил в каменном доме у входа на другом конце большого кладбища.

Бабушка предостерегала Эда от Старого Гринча, советуя не попадаться на глаза сторожу на кладбище.

— Он не любит маленьких мальчишек, которые приходят сюда играть, а особенно во время похорон. Посмотреть, как он на все реагирует, так можно подумать, что кладбище и впрямь ему принадлежит. Тогда как, если уж и вправду разобраться во всем, мы единственные, кто имеет больше права пользоваться им, как нам того хочется! Иди туда и играй столько, сколько захочешь, Эд. Только смотри не попадайся на глаза сторожу. В конечном счете, как я всегда говорю, молодым бываешь только раз.

Бабушка была великодушна, поистине великодушна. Она разрешала ему даже гулять допоздна и играть в прятки среди могил вместе со Сьюзи и с Джо. Надо сказать также, что она не слишком об этом беспокоилась, поскольку это был вечер и у нее были гости.

А днем Бабушка почти никогда никого не принимала. Только поставщика льда, мальчика от бакалейщика и время от времени почтальона… А тот, вообще, приходил только один раз в месяц с денежным переводом, который посылала Бабушке пенсионная касса. А так днем в доме в основном были Бабушка и Эд.

Но уж вечером как раз наоборот. Бабушка принимала гостей. Они никогда не приходили до ужина, а чаще всего прямо к восьми часам; и когда опускались сумерки, они начинали прибывать. Иногда по вечерам это была целая компания. В их числе почти всегда был господин Виллис, а также госпожа Кассиди и Сэм Гэйтс. Приходили также и другие, но именно этих троих Эд помнил лучше всего.

Господин Виллис был забавным человечком: всегда ворчливый, жалующийся на холод и всегда споривший с Бабушкой из-за того, что он называл «моя концессия».

— Вы даже и не предполагаете, как здесь может быть холодно, — говорил он, усаживаясь в углу у огня и потирая руки. Мне кажется, с каждым днем все хуже и хуже. Заметьте, что я особо не жалуюсь, поскольку это не так уж и мучительно, как тот ревматизм, который у меня. Но они могли бы все же казаться меньшими скрягами, учитывая все те деньги, которые я им оставил. Они же выбрали себе что-то там из ели да еще отделанное блестящим хлопком, которое у меня продержалось не более одной зимы.

О да! Это был скандалист, этот господин Виллис! Вечно он надувал губы, и лицо его поэтому казалось состоящим из одних морщин. И Эду никогда не удавалось разглядеть его, потому что тотчас же после ужина, когда все гости переходили в салон, Бабушка выключала весь свет, довольствуясь только тем, который давал огонек камина. «Эти жалкие вдовьи деньги, которые мне посылают; это не так уж много для меня одной, не говоря уж о том, что со мной сирота!..».

— Надо экономить электричество, — говорила она Эду.

Эд был сиротой; он знал это, но это не пугало его.

— Думать, что я доведен до такого!.. — вздыхал господин Виллис. — Я, семья которого владела всем этим. Вот уже пятьдесят лет, как все это превращено в луга и пастбища. Ты-то это знаешь, Хэн.

Хэннэ — это было имя Бабушки: Хэннэ Моз. А дедушку звали Роберт Моз. Умер он давно: погиб на войне, и где был похоронен, Бабушка вообще не знала. Но перед войной он построил для Бабушки этот дом, и у Эда было чувство, что именно этот факт приводил в ярость господина Виллиса.

— Когда Роберт решил строиться, я дал ему участок, — жаловался господин Виллис. — Это сделано вполне законно, и возвращаться к этому не стоит. Но когда город отобрал у меня все за какой-то кусочек хлеба, это было абсолютно нечестно. И продажные адвокаты осмеливаются прибегать, чтобы лишить вас вашей же собственности, ко всяким историям насильственной продажи! Но так как мне все видится, то я за собой сохраняю право моральное. И не только на этот клочок пустяка, который они мне оставили, но на все.

— А что вы собираетесь делать? — осведомлялась госпожа Кассиди, — Прогнать нас?

И при этом она начинала смеяться, а Бабушкины друзья делали все тихо, будь они в радости или во гневе. Эд любил смотреть, как смеется госпожа Кассиди, потому что она была толстая и смеялась всем телом.

На госпоже Кассиди было очень красивое черное платье, всегда то же; она была хорошо накрашена: красивая помада на губах и пудра на лице. Она всегда разговаривала с Бабушкой о чем-то, что она называла вечной темой.

— Если и есть что-то, чему я не перестаю радоваться, так это моя вечная тема. Цветы так красивы… Они мне дали возможность выбрать те, которые я люблю больше всего. Они занимаются этим даже зимой. А кроме того, со мной они не скряжничали, как с господином Виллисом: это красное дерево, и все резное. Мне хотелось бы, чтобы увидели это. Они не смотрели на расходы, и скажу я вам, за это им очень благодарна. Да, чрезвычайно благодарна. Если бы в своем завещании я бы и обговаривала, чтобы они мне это сделали, я уверена, они бы мне памятник заказали. Но я считаю, что вермонтский гранит более прост, более строг и в нем больше достоинства.

Эд не очень понимал госпожу Кассиди, да и вообще он больше любил слушать Сэма Гэйтса. Сэм был единственный, к кому следовало проявлять внимание.

— Эй, сынок, — говорил он, — иди-ка сядь рядом со мной! Хочешь, я расскажу тебе о сражениях, сынок?

Сэм Гэйтс был молодым и всегда улыбающимся. Когда он усаживался у камина, Эд садился к его ногам и слушал его потрясающие, восхитительные истории. Когда-то его звали Эйб, поскольку он был не председателем, а адвокатом в Спринфилде, в Иллинойсе. Ну и там у него была непрерывная война или еще там чего-то…

— Я хотел бы там пробыть до тех пор, пока все это не кончится, — вздыхал Сэм Гэйтс. — Конечно, в 64-м и с той и с другой стороны все знали, как это закончится. После Гетисбега они все «влипли». И, по сути, наверное, хорошо было, что я не ввязался во все их сложности за Реконструкцию, как они это называли. Да, с одной стороны, скорее мне повезло. Не считая уж того, что мне не из-за чего было стареть, женившись и воспитывая семейство, чтобы, в конечном счете, закончить жизнь где-нибудь в уголке, пережевывая пищу беззубыми челюстями. А в общем-то все мы прибываем в один пункт, не так ли, друзья?

И Сэм Гэйтс скользил взглядом по присутствующим и при этом подмигивал. Иногда Бабушка после его высказываний начинала гневаться:

— Мне бы не хотелось, чтобы ты говорил подобные вещи, когда тут тебя слушают маленькие ушки! И только потому, что ты любишь компанию и приходишь сюда, потому, что дом этот — частичка этих мест, это вовсе не означает, что ты должен вбивать подобные мысли в голову шестилетнего ребенка. Это — нехорошо!

Когда Бабушка не произносила больше ни слова, это было признаком, что она была в гневе. А когда это случалось, Эд поднимался и уходил играть со Сьюзи и с Джо.

Мысленно возвращаясь к этому уже много лет спустя, Эд не мог припомнить, когда он в первый раз начал играть со Сьюзи, с Джо. Он четко восстанавливал в памяти все моменты игры с ними, но вот другие детали ускользали от него: где они жили, кто были их родители, почему они ждали всегда позднего вечера, чтобы явиться под кухонное окно и позвать его:

— Эге-ге! Эд!.. Иди играть!

Джо был маленький мальчишка лет девяти, черноволосый и очень спокойный. Сьюзи же была явно одного возраста с Эдом; волосы у нее были белокурые и вьющиеся. Она носила всегда платье все в рюшечках и кружавчиках и следила за тем, чтобы не поставить на нем пятнышка, не испачкать его, в какие бы игры они ни играли.

Эд был неравнодушен к ней.

Не день за днем, а ночь за ночью они играли в прятки в тихой свежести огромного, мрачного кладбища, обращаясь друг к другу вполголоса и тихонько смеясь между собой. И сейчас Эд вспоминал, до чего же они были спокойными для их детского возраста. Но тщетно пытался он вспомнить какие-нибудь другие игры, кроме игры в «кошки-мышки», в которой нужно было дотрагиваться друг до друга. Он был, однако, абсолютно уверен, что дотрагивался до них, и при этом не мог вспомнить, как это было. Но то, что особенно помнилось, это — лицо Сьюзи, ее улыбка и голос девочки, восклицавшей: «Ой, Эд-ди!».

Позднее Эд никогда никому не рассказывал то, о чем он вспоминал. Позднее, это тогда, когда начались неприятности. Все началось с того, что из школы пришли какие-то люди и стали спрашивать, почему Бабушка не посылает его в школу.

Они говорили с ней очень долго, потом говорили с Эдом, и все это — в какой-то путанице. Эд помнил, как плакала Бабушка, а человек в голубом костюме все показывал ей кучу документов.

Эд не любил вспоминать об этом, так как это было началом конца всего. После прихода этого человека не было больше вечеров у камина, не было больше игр на кладбище, а Эд не видел больше никогда ни Джо, ни Сьюзи.

Этот человек заставил плакать Бабушку, говоря ей о некомпетентности, о небрежности и о какой-то чертовщине, называемой психиатрическим обследованием, только потому, что Эд сдуру рассказал ему, что играет на кладбище и испытывает удовольствие, слушая друзей, которые приходят к Бабушке.

— Если я правильно понимаю, то бедному ребенку понарассказывали столько историй, что ему кажется, что он все это видел сам? — упрекал этот человек Бабушку. — Так больше продолжаться не может, госпожа Моз. Забивать голову ребенку такими патологическими глупостями о покойниках!

— Да они не мертвые! — возражала Бабушка, и Эд никогда ее не видел, несмотря на слезы, такой разгневанной. — Ни для меня, ни для него, ни для кого из их друзей. Я прожила почти всю мою жизнь в этом доме с тех пор, как эта Филиппинская война отняла у меня моего Роберта, и впервые я принимаю кого-то, кто был бы нам столь чужд. Другие же постоянно приходят к нам, и мы делим вместе одну обитель, если можно так сказать. Они не умерли, сударь, и ведут себя как добрые соседи. Для Эда и меня, они, черт возьми, куда более реальны, чем люди вам подобные!

И хотя он перестал задавать ей вопросы и обращался с ней вежливо, с оттенком подчеркнутой любезности, этот человек не слушал Бабушку. Впрочем, все с этого момента казались вежливыми и любезными, даже другие мужчины и одна дама, которые были с ним и которые пришли за Эдом, чтобы увезти его на поезде в сиротский дом.

Это был конец. В приюте не было больше цветов каждый день, и хотя Эд был со всех сторон окружен детьми, никто из них не был похож ни на Сьюзи, ни на Джо.

И дети, не более чем взрослые, были с ним не особенно любезны. Они были всего лишь «так себе». Госпожа Вод, директриса, сказала Эду, что ей бы было очень приятно, если бы он смотрел на нее как на маму, и это лучшее, что она могла сделать после того травмирующего опыта, который он пережил.

Эд не понимал, что она хотела сказать и что понимала под «травмирующим опытом», а она ему на этот счет объяснений не давала. Она не хотела также говорить ему, что сталось с Бабушкой и почему она никогда не приходит его навестить. И в самом деле, каждый раз, когда он задавал ей вопрос относительно своего прошлого, она заявляла, что ей нечего ему сказать, что для него самое лучшее — это забыть все, что с ним случилось перед тем, как он попал в сиротский дом.

И постепенно Эд забывал. С годами ему удалось забыть почти все, и именно поэтому он испытывал такую боль, бередя свою память.

За два года своего пребывания в госпитале в Гонолулу большую часть своего времени Эд отдавал тому, чтобы оживить в памяти события. Ему не оставалось ничего другого делать в том лежачем состоянии, в котором пребывал, да и знал он, что, выходя из этого мира, снова захочется в него вернуться.

Перед тем как отправиться служить в армию и после сиротского дома Эд получил от Бабушки письмо. За всю свою жизнь он получил всего несколько писем, а посему вначале фамилия «Госпожа Хэннэ Моз», как, впрочем, и обратный адрес, написанный на другой стороне конверта, ничего ему не напомнили.

А вот содержание письма, всего несколько строк, нацарапанных на квадратном листе бумаги, вызвали внезапный поток воспоминаний.

Бабушка отсутствовала, она находилась в «сенатории», как она сама писала, но вот сейчас уже вернулась и «раскрыла» все их махинации, благодаря которым ты оказался «в их лапах». А может быть, Эд хотел вернуться домой…

Ничего больше Эд и не желал. Он желал этого отчаянно. Но на нем уже была солдатская форма, и он ждал приказа отбыть, когда получил это письмо. И, конечно, он написал. И написал еще и тогда, когда был далеко, за морями, переслав ей также часть своего жалованья. Иногда приходили Бабушкины ответы. Она ждала его на побывку. Она читала газеты. Сэм Гейтс говорил, что война — это ужасная вещь.

Сэм Гэйтс…

Эд был теперь мужчиной и понимал хорошо, что Сэм Гэйтс был в некотором роде вымышленным персонажем. Но Бабушка продолжала рассказывать об этих вымышленных персонажах: господине Виллисе, госпоже Кассиди, а также о «нескольких новых друзьях», которые приходят к ней в дом.

«И уж такое количество свежих цветов сейчас, мой мальчик, — писала Бабушка. — Практически не проходит и дня, чтобы не появлялось огромное количество цветов. Конечно, я уже не такая активная, учитывая, что мне уже перевалило за семьдесят шесть, но тем не менее я продолжаю ходить за цветами».

Письма перестали приходить, когда Эда ранило. И в течение очень долгого периода все прервалось в жизни Эда: для него теперь ничего более не существовало, кроме госпитальной койки, доктора, медсестер, уколов каждые три часа и боли. Вот чем ограничивалась вся жизнь Эда… Именно этим, а также попыткой вернуться к воспоминаниям.

Однажды Эд чуть было не рассказал все психиатру, но вовремя сдержался. Это было не то, что можно было рассказать и быть понятым. У Эда и так было достаточно неприятностей, чтобы быть освобожденным от воинской повинности из-за психического расстройства. Произошло уже столько всего, что Эд и не осмеливался питать слишком большие надежды. Потому что Хэннэ Моз, должно быть, уже исполнилось восемьдесят лет, если…

Он получил ответ на свое письмо только за несколько дней до того, как врачи его комиссовали.

«Мой дорогой Эд!» — Все тот же почерк, те же каракули. На таком же квадратном листе бумаги, возможно, из того же блокнота. Ничего не изменилось. Она по-прежнему ждала его и предполагала, что он не отказался от мысли вернуться. Но она хотела сообщить ему довольно забавную вещь. Помнил ли он Старого Гринча, сторожа? Так вот. Старого Гринча сбил зимой грузовик. И с тех пор у него появилась привычка приходить вечерами вместе с другими, и стал он довольно милым. Но сколько же интересного им надо будет рассказать друг другу, когда Эд вернется… И Эд вернулся.

Через двадцать лет после совершенно нового существования Эд возвращался домой. Сначала он провел долгий месяц в Гонолулу, прежде чем отправиться в путь. Месяц, наполненный встречами с новыми людьми и какими-то вещами, абсолютно не связанными с реальной жизнью. Вечера, проведенные в баре, девушка по имени Пэгги и медсестра, которую звали Линда, госпитальный товарищ, который собирался заняться бизнесом и пустить туда деньги, которые они сэкономили от своего жалованья. Но и бар с его стойкой совсем не казался ему таким настоящим, как салон его Бабушки, и Пэгги и Линда абсолютно не были похожи на Сьюзи, и Эд знал, что он никогда не будет заниматься бизнесом.

А на пароходе все разговаривали о России, об инфляции, о проблеме с поисками жилья. Эд слушал, кивал головой и пытался воспроизвести в памяти какие-то фразы Сэма Гэйтса, когда он рассказывал о Старом Эйбе, адвокате из Спринфилда, что в Иллинойсе.

В Сан-Франциско Эд пересел на самолет, отправив предварительно на имя госпожи Хэннэ Моз телеграмму, в которой сообщал о своем приезде. Он приземлился на военном аэродроме где-то во второй половине дня, но не успел на автобус, который бы ему позволил успеть прибыть вовремя к обеду после того, как ему оставалось проехать последние семьдесят километров. Он перекусил на придорожном вокзале, потом дошел пешком до соседнего городка, где сел в такси, чтобы на нем и добраться до Бабушки. Эд чувствовал, как весь дрожит, когда вышел из машины, остановившейся возле дома рядом с кладбищем. Он протянул шоферу такси деньги и не попросил сдачу. Он стоял, застыв на месте, пока такси не тронулось. Потом собрал все свое мужество и направился к дому, постучал в дверь.

Он глубоко дышал. Дверь открылась, и он оказался дома. Тотчас же почувствовал себя дома, потому что здесь ничего не изменилось, абсолютно ничего.

Бабушка была все той же Бабушкой. Она стояла на пороге, маленькая, морщинистая и восхитительная. Старая, старая женщина, пытающаяся разглядеть его черты при свете огня, исходящего от камина, и говорящая:

— Неужели… Эд, мой мальчик! Ведь это ты, не правда ли? Забавные штуки проделывает с нами память… Я ждала тебя увидеть еще мальчуганом. Входи, мальчик мой, входи… да не забудь вытереть ноги!

Эд вытер, как всегда, ноги о половик, а потом прошел в салон. В камине горел огонь, и Эд подбросил еще одно полено, прежде чем сесть.

— Ой, как тяжело для моего возраста следить за всем, — сказала Бабушка, садясь перед ним.

— А ты не должна была жить вот так вот, одна…

— Одна? А я и не одна. Ты что, не помнишь господина Виллиса и остальных? А они-то тебя не забыли, скажу я тебе! Они только и говорят о дне, когда ты вернешься. Сейчас они придут.

— Ты думаешь? — тихо прошептал Эд, глядя на огонь.

— Конечно! Как если бы ты этого не знал, Эд!

— Конечно, конечно. Только я думал…

Бабушка улыбнулась:

— Ладно, я понимаю. Ты дал себя обмануть людям, которые ничего не понимают. Таких я много встречала в «сенатории», где они меня продержали около десяти лет, пока я не поняла, как с этим покончить. Они мне говорили о духах, о призраках, о галлюцинациях. В конечном счете я перестала с ними дискутировать и заявила им, что они правы. И тогда через некоторое время они меня отпустили домой. Я предполагаю, что с тобой случилось что-то подобное в большей или меньшей степени, да такое, что ты не знаешь, чему теперь верить.

— Да, Бабушка, это точно.

— Ну ничего, мой мальчик. Тебе не стоит этого пугаться. Да и за твои легкие тоже не бойся.

— Мои легкие? А как это ты…

— Да они мне письмо прислали. То, что они в нем пишут, может быть правдой, а может и нет. Но как в том смысле, так и в другом, это не имеет значения. Я знаю, что ты не боишься. А если бы ты боялся, ты бы не вернулся, не так ли, Эд?

— Совершенно справедливо, Бабушку. Я для себя решил, что даже если мне осталось и недолго, то мое место все равно здесь. И потом я хотел бы знать раз и навсегда, уж не…

Он не закончил, он ждал, когда она заговорит. Она ограничилась лишь тем, что кивнула в сумерках головой, а потом проговорила:

— Ты скоро не преминешь узнать, в чем дело.

Она улыбнулась ему, и тут же Эд вспомнил с дюжину жестов, интонаций, поступков, которые ему были так знакомы. И как бы все ни повернулось, никто не смог бы теперь помешать тому, что он вернулся к себе домой.

— Господи, я спрашиваю себя, что с ними случилось? — сказала вдруг Бабушка, поднимаясь и направляясь к окну, — Мне кажется, что они здорово опаздывают.

— А ты уверена, что они придут?

Едва он задал этот вопрос, как ему тут же захотелось прикусить себе язык. Но было уже слишком поздно.

Бабушка стремительно повернулась:

— Я в этом уверена. Но, может быть, на твой счет ошиблась. Может быть, это ты не уверен…

— Только не гневайся, Бабушка…

— А я и не гневаюсь! Ой, Эд! Неужели им удалось сломить тебя? Неужели возможно, что ты не помнишь всего?

— Да нет же, я помню! Я все помню, даже Джо и Сьюзи, я помню каждый день свежие цветы, но…

— Да, цветы.

Бабушка посмотрела на него.

— Да, теперь я вижу, что ты помнишь, и от этого мне радостно. Ты будешь ходить за свежими цветами каждый день, не так ли?

Его взгляд устремился к столу, посреди которого стояла пустая ваза.

— Может быть, это бы помогло тебе, если бы ты сходил за цветами, — сказала она. — Сейчас же. Пока они не пришли.

— Сейчас?

— Да, пожалуйста, Эд.

Не говоря ни слова, он прошел в кухню и вышел через заднюю дверь. Высоко светила луна, и он достаточно хорошо видел, как пройти по аллее до монастырской ограды, за которой простиралось во всем своем серебряном величии кладбище.

Эд не испытывал никакого страха, не чувствовал себя смешным; он абсолютно ничего не испытывал. Он взобрался по монастырской ограде, игнорируя появившуюся внезапно боль, пронизывающую, где-то под ребрами. Он ступил на гравий между двумя могилами и пустился в путь, полностью руководствуясь своей памятью.

Цветы. Свежие цветы. Свежие цветы на только что вырытых могилах. Именно во всем этом крылся секрет, почему его отправил в сумасшедший дом больничный психиатр… А с другой стороны, все это казалось ему естественным и нормальным. Значит, так должно было быть. Он увидел холмик у самого края монастырской ограды. Братская могила. Но все же и тут были цветы, единый букет, который опирался на деревянную табличку.

Эд наклонился, втянул в себя запах свежих цветов, почувствовал упругость срезанных стеблей, когда он взял букет в руки, чтобы высвободить деревянную дощечку. Было полнолуние, и луна хорошо освещала все вокруг. Он прочел надпись, сделанную крупными буквами, и очень простую:

ХЭННЭ МОЗ.

1870–1949.

Хэннэ Моз. Это была Бабушка. А цветы были свежие. Могила была еще свежей, еще и суток не прошло…

Эд повернул обратно. Он возвращался очень медленно. Ему было очень трудно снова перебираться через ограду, не выронив букета, но ему удалось это, несмотря на боль. Он открыл дверь кухни и вошел в салон, где огонь уже почти погас.

Бабушки здесь не было. И тем не менее Эд поставил цветы в вазу. Бабушки здесь не было, и ее друзей тоже. Но это не пугало Эда.

Она, вероятно, вернется. И господин Виллис, и госпожа Кассиди, и Сэм Гэйтс… Они тоже вернутся, все. Через короткое мгновение, Эд просто в этом уверен, он даже услышал голоса, настойчивые голоса, которые звали его за окном кухни: «Эй, Эд-ди! Выходи!».

Из-за боли в груди, которую очень чувствовал, он, вероятно, не сможет сегодня вечером выйти. Но рано или поздно он это сделает. А они скоро должны прийти.

Эд улыбнулся. И, запрокинув голову на спинку кресла перед камином, он удобно устроился и стал ждать.

Перевод Ж.  Кузнецовой.

Джозеф Пэйн Бреннен. КЭНЭВЭН И ЕГО ЗАДНИЙ ДВОР.

Я познакомился с Кэнэвэном больше двадцати лет тому назад, почти что сразу после того, как он эмигрировал из Лондона. Продавец книг, он был большой специалист в этом деле, страстный любитель старинных книг. Поэтому ничего удивительного, что, устроившись в Нью-Хэвэне, он сразу начал торговать редкими подержанными книгами.

Его скромный капитал не позволял ему устроиться в центре города, и он решил превратить свое жилье в свое рабочее место, а для этого нашел себе подходящее помещение в старом доме на окраине города. Район этот был малонаселенный, но для него это не имело большого значения, так как большая часть торговли осуществлялась по почте.

Очень часто после проведенного за пишущей машинкой утра, устав, я отправлялся в лавку Кэнэвэна покопаться в старых книгах. Я получал от этого истинное удовольствие, тем более что Кэнэвэн никогда не давил на покупателя, то было не в его правилах. Кроме того, он прекрасно знал мое материальное положение, весьма шаткое, и я никогда не видел, чтобы он мрачнел, видя, что ухожу я с пустыми руками.

И правда, казалось, ему скорее было приятно мое общество, чем моя роль покупателя. Некоторые библиофилы регулярно заходили к нему, но было это редко, чаще всего он бывал один. Иногда, когда дела его шли из рук вон плохо, он готовил чай по-английски, и мы оба просиживали часами, говоря о книгах в перерыве между глотками чая.

Кэнэвэн, если кому-нибудь захочется представить себе истинный тип букиниста, до карикатурности типичный представитель этой профессии. Хрупкий, маленький, какой-то весь согнувшийся, он пристально смотрел на вас, а глаза его, живые, небесно-голубого цвета, мигали сквозь квадратные стекла немодных очков в стальной оправе.

С моей точки зрения, его годовой доход был даже меньше, чем у расклейщика афиш, но ему удавалось «сводить концы с концами», и он считал себя вполне удовлетворенным. Удовлетворенным до тех пор, пока его задний двор, если можно было его так назвать, не привлек его внимания.

За его старым и достаточно обветшалым домом, где он жил и держал лавку, простирался участок земли, на котором буйствовали колючий кустарник и высокая трава цвета плесени. Несколько тощих яблонь, изъеденных чернеющей гнилью, делали картину еще более мрачной. С той и другой стороны полуразвалившийся забор, казалось, вот-вот поглотит нагромождения шершаво-терпкой травы. Можно было подумать, что это медленно гибнущие развалины. Впечатление от этой картины, предстающей взору, было крайне гнетущим, и мне иногда случалось задаваться вопросом, почему Кэнэвэн ничего не делает, чтобы изменить все это. А впрочем, меня это не слишком касалось, и я никогда на эту тему старался не говорить.

Как-то после обеда зайдя в лавку, я не обнаружил в ней Кэнэвэна. По узенькому коридору я прошел в расположенное в задней части дома помещение, где иногда Кэнэвэн работал, запаковывая поступления и упаковывая заказанные книги к отправке. В тот момент, когда я вошел в комнату, Кэнэвэн стоял у окна и смотрел на свой задний двор.

Я хотел было начать разговор, но что-то неопределенное помешало мне сделать это. Думаю, что удержало меня выражение его лица. Он вглядывался туда с напряженностью, полностью поглощенный, захваченный чем-то, что он видел там. Борьба каких-то противоречивых чувств отражалась на его напряженном лице. Он казался одновременно околдованным и испуганным, влекомым чем-то и потрясенным. В конце концов он заметил меня и слегка вздрогнул. Какой-то миг он смотрел на меня, растерянный, как если бы перед ним был абсолютно незнакомый человек.

Потом я увидел его привлекательную улыбку, а глаза его за квадратными стеклами в металлической оправе вновь заискрились. Он покачал головой.

— У этого заднего двора, вон там, иногда довольно странный вид. Когда на него долго смотришь, такое впечатление, что простирается он на километры.

Больше он ничего не сказал в этот раз, и я вскоре забыл об этом. Если бы я только знал! Я ведь только что присутствовал в самом начале этой ужасной истории.

И вот с этого дня каждый раз, когда я приходил к нему, я находил Кэнэвэна в этом помещении, конечно, время от времени занятого каким-нибудь делом, но чаще всего у окна, неподвижным, созерцающим свой одиозный двор.

Я находил на его лице все то же выражение человека, сбитого с толку: ужас, смешанный с живым влечением к чему-то обещающему, возбуждающему. Я должен был всякий раз шумно кашлянуть или пошаркать ногами, причем настойчиво, чтобы заставить его отвернуться от окна.

После чего все, казалось, возвращалось к прежнему привычному порядку. Мы снова начинали говорить о книгах, и он явно становился самим собой, но у меня все больше и больше складывалось впечатление, что он «ломал» комедию и что в то время, как он любезно рассуждал о первопечатных книгах, мысли его были где-то там, в этом страшном «заднем дворе».

Несколько раз у меня был соблазн затронуть этот вопрос, чтобы рассеять чувство тревоги, но ощущение стеснения сдерживало меня во время нашего разговора. Ну как было выговорить человеку, скажем, только за то, что он рассматривает свой кусочек земли? И что ему сказать? И как это сделать?

Ну и я хранил молчание. Позже я горько об этом пожалел.

Не очень-то до сих пор процветавшая торговля книгами Кэнэвэна начала хиреть. Но что самое печальное, и его внешний вид, и его здоровье, казалось, стали ухудшаться. Он становился более согнувшимся, более исхудавшим и, если глаза его еще по-прежнему светились, сохраняли свою лучистость, я начинал думать, что это — блеск скорее из-за лихорадки, чем из-за здорового горения или здорового возбуждения.

Как-то после обеда я обнаружил дом совершенно пустым. Кэнэвэна нигде не было. Думая, что он где-то недалеко от двери, ведущей в задний двор, предается какому-нибудь хозяйскому делу, я подошел к окну в том помещении, где часто в последнее время заставал его, и, опершись на окно, стал рассматривать этот двор.

Кэнэвэна я не заметил, но, скользя взглядом по этому злополучному участку земли, вдруг ощутил, как меня охватило чувство, чувство необъяснимое, безнадежности и опустошенности, обрушивающееся на меня ледяной волной.

Моим первым движением было немедленно отойти от окна, но что-то удержало меня. Рассматривая это печальное переплетение вереска с дикой травой, я становился жертвой… нет, однако, не может быть, но я не нахожу другого слова, как любопытства. Возможно, та часть моего мозга, которая стремилась к холодному и объективному анализу, хотела просто понять, что смогло во мне вот так возбудить внезапное и острое чувство депрессии. Или, может быть, эта удручающая картина по какой-то неясной причине, странная тяга в моем подсознании и инстинкте, которых я в нормальном состоянии избегал постоянно, сейчас оказывали на меня непонятное воздействие.

И я продолжал стоять у окна. Высокая сухая трава, коричневатая и пятнистая, тихо качалась при дуновении ветра. Черные и умирающие, неподвижно стояли деревья. Ни птицы, ни даже бабочки не пролетали над этим угрюмым и мрачным пространством. Смотреть в общем-то было не на что, кроме как на длинные стебли дикой травы да тощие деревья, стоящие то там, то сям, да на низко растущие кусты вереска.

Однако, бесспорно, было в этом уединенном куске пейзажа что-то особенное, необычное, что так интриговало меня. Как будто мне загадывали загадку, отгадать которую мне представлялось возможным, нетрудным, если бы я смотрел туда достаточно долго.

После нескольких минут созерцания я испытал странное ощущение: перспектива постепенно, тонко менялась. Ни трава, ни деревья не изменились, но сам участок земли, казалось, — увеличивался в размерах. И я сказал себе, что он просто-напросто больше, чем я думал; потом мысль пришла, что простирается он на несколько гектаров; а в конечном счете, у меня появилось твердое убеждение, что территория этого двора тянется на неопределенное расстояние и что если бы я вышел туда, то мне бы пришлось пройти километры и километры, чтобы добраться до конца его.

И вдруг у меня появилось так называемое неудержимое желание ринуться к задней двери, помчаться туда и погрузиться в это море дикой травы, и шагать без передышки прямо вперед, полному решимости узнать для самого себя, где же и каковы границы этой земли. Впрочем, я и собирался это сделать, как вдруг увидел Кэнэвэна.

Он возник неожиданно в этом хаосе высоченной травы, растущей прямо перед домом. С минуту по крайней мере он казался совершенно потерянным, потерявшим ориентиры. Блуждающим взглядом он смотрел на заднюю часть своего жилища, как будто видел его впервые. Волосы его были растрепаны, и он был чрезвычайно возбужден. Ветки кустарника виднелись на его брюках и куртке, стебли травы висели на крючках его старых немодных ботинок. Я видел, как он бросал вокруг сумасшедший взгляд, растерянный, беспорядочный, и, казалось, готов был снова развернуться и отправиться в это нагромождение, хаос, откуда он только что вынырнул.

Я стал с силой стучать по окну. Полуобернувшись, он остановился, посмотрел через плечо и увидел меня. Его сведенные судорогой черты лица несколько смягчились и приняли человеческий облик. Усталый, согнувшийся, еле волоча ноги, он пошел к дому. Я поспешил открыть дверь и впустил его. Он направился прямо в лавку, в ее переднюю часть, и рухнул в кресло.

В тот момент, когда я вошел в комнату, он поднял глаза.

— Фрэнк, — сказал он почти шепотом, — не могли бы вы сделать чай?

Я исполнил его просьбу. Он выпил свой обжигающий чай не говоря ни слова. Вид у него был такой изнуренный, что я понял: у него не было сил, чтобы мне рассказать, что с ним произошло.

— Было бы неплохо, — сказал я, — в течение нескольких дней вам никуда не выходить.

Он едва кивнул в ответ не поднимая глаз и пожелал мне счастливого пути.

Когда на следующий день после обеда я пришел снова в лавку, он показался мне достаточно отдохнувшим, но тем не менее скорее мрачным, задумчивым и подавленным. Мне хотелось надеяться, что за неделю-другую он забудет этот сатанинский клочок земли.

Но в один прекрасный день я вновь увидел его у окна этой запасной комнаты в задней части дома и отметил, что отрывается он от окна ценой неимоверных усилий и совершенно явно против желания. После чего постоянно одна и та же картина: патологическая магия этого зловещего хаоса диких трав за домом становилась, совершенно очевидно, наваждением, одержимостью.

Состояния его дел и его хрупкого здоровья мне внушали серьезные опасения, и я, в конечном итоге, решился высказать ему некоторое предостережение. Я напомнил ему, что он теряет клиентуру, и прошло уже несколько месяцев, а он не опубликовал каталог. Я заметил, что время, которое он тратит на то, чтобы, созерцать этот колдовской арпан[3] земли, который он называет задним двором, лучше бы он потратил на то, чтобы составить список книг да отправить заказы. Я попытался дать ему понять, что такое наваждение, как его, может пагубно сказаться на его здоровье. И наконец, я подчеркнул абсурдность и смехотворность всего, что с ним происходит. Если бы кто-нибудь узнал, что он проводит часы у окна, созерцая неизвестно что: джунгли в миниатюре, состоящие из травы и вереска, то этот кто-нибудь счел бы его сумасшедшим.

А потом, отбросив всякую щепетильность, я спросил у него, что за испытания в самом деле заставили его провести там все послеобеденное время, там, откуда он появился с выражением полного безумия и тупого страха на лице.

Вздохнув, он снял свои квадратные очки.

— Фрэнк, — сказал он, — я знаю, что у вас добрые намерения. Но, видите ли, есть что-то такое в этом заднем дворе — какая-то тайна — и я хочу это выяснить. Я точно и не знаю, о чем идет речь: мне представляется, что речь идет… что касается расстояния, размеров, перспективы. Да это и неважно, я пришел к тому, что смотрю на это, да… как на вызов. Я хочу добраться до сути вещей. Если вы думаете, что у меня ум помутившийся, мне очень жаль. Я не успокоюсь, пока не проникну в тайну этого куска земли, — Он вновь водрузил свои очки и наморщил лоб. — Сегодня после обеда, в то время, как вы стояли у окна, я пережил что-то странное и ужасное. Я оставался верен себе и наблюдал, как всегда, из окна, как вдруг почувствовал непреодолимое влечение отправиться туда. Я погружался в траву с каким-то опьянением, с чувством, приключенческим и колдовским, полным обещаний. Но в то время, как я продвигался вперед, это опьянение, это ликование ни с того ни с сего рассеялось, и я погрузился в пропасть безнадежности и депрессии. Мне захотелось повернуть обратно, немедленно уйти оттуда… но я не смог. Вы не поверите, я предполагаю, что я заблудился. Я потерял всякое чувство ориентации и не знал, в какую сторону повернуть. Они значительно выше, чем кажутся, эти травы! Стоит там только оказаться, и ничего за ними не видно… Я знаю, что это кажется невероятным, но я шагал наугад, вслепую, в течение целого часа. Погрузившись в лес трав, я вдруг ощутил, что эта земля имеет фантастические пропорции. И более того, у меня сложилось впечатление, что размеры ее менялись по мере того, как я продвигался вперед, да таким образом, что передо мной постоянно маячило огромное пространство. Я, должно быть, кружился на одном месте. Во всяком случае, клянусь вам, я проделал несколько километров… — Он тряхнул головой. — А я и не жду, что вы мне поверите, и не прошу вас об этом. Но это именно то, что случилось. И если, в конечном итоге, мне удалось оттуда выйти, то это чистая случайность. И что самое странное во всем этом: меня обуял страх, что эти высокие травы больше не окружают меня, и мне захотелось снова поспешить туда! Да, несмотря на ужасное чувство опустошенности, которое я там испытывал.

Но мне необходимо туда вернуться. Мне необходимо пролить свет на эту тайну, мне необходимо понять… Ну ладно! Там есть что-то, что бросает вызов законам природы, тем, которые нам известны. Я хочу знать, что это такое. У меня — план, думаю, приемлемый, и я собираюсь его осуществить.

Меня его слова страшно взволновали, и вспоминая не без тревоги свой собственный опыт созерцания у окна в этот же день после обеда, я считал, что сбросить со счетов его рассказ трудно, принимая его за абсурд чистой воды.

Я уходил от Кэнэвэна очень подавленный, полный боязни, от которой не мог избавиться.

Спустя несколько дней, когда я снова пришел сюда, я смог убедиться, увы, что страхи мои были обоснованны: Кэнэвэн исчез. Передняя дверь, как всегда, была не заперта на ключ, и попасть в дом можно было свободно, но Кэнэвэна дома не было. Я заглянул во все комнаты.

Наконец с тяжелым сердцем я открыл заднюю дверь и посмотрел во двор, туда.

Длинные коричневатые стебли, которые колыхались при дуновении легкого бриза, соприкасаясь, издавали нечто вроде постоянного шепота и настойчивого посвистывания. Тонкие и черные стволы умерших деревьев вырисовывались на фоне неба. И хотя стояли последние дни лета, я вообще не слышал ни щебетанья птиц, ни малейшего стрекотания насекомых. Любопытно, но казалось, будто этот участок земли сам прислушивается.

Чувствуя, что моя нога на что-то наткнулась, я опустил глаза и увидел веревку, которая была привязана к двери дома, она тянулась через небольшой участок ничем не занятого пространства рядом с домом, а затем она исчезала в волнообразных зарослях травы. И тут же я вспомнил намек Кэнэвэна на «план». Не приходилось сомневаться, что план его состоял в том, чтобы проникнуть в этот лес трав, протягивая за собой веревку. И какие бы ему ни довелось делать повороты и крюки, видимо, рассуждал он, ничего не помешало бы ему найти обратный путь по веревке, за которую он держался.

Этот метод показался мне разумным, толковым и абсолютно естественным, и я с облегчением вздохнул. По всей видимости, Кэнэвэн еще сейчас исследует этот участок. Я решил подождать его возвращения. Если бы он как можно дольше обследовал во все стороны и направления этот чертов участок, так, может быть, он и потерял бы всю зловещую власть непреодолимого влечения. Может быть, Кэнэвэну и удалось бы забыть его.

Я вернулся в лавку и разгуливал среди книг. Прошло около часа, и мне стало снова не по себе. Я начал задаваться вопросом, сколько прошло времени с того момента, как Кэнэвэн ушел из дома. Задумываясь над его возрастом и хрупким здоровьем, я начал испытывать некоторое чувство вины.

Тогда я вернулся обратно в дом, прошел к задней двери, отметил, что его нигде не было видно, и начал звать очень и очень громко. У меня было жуткое впечатление, что мой голос никуда не разносится, что он застревает у самой кромки растущей травы, как если бы звук слабел, задыхался и исчезал, как только его вибрации долетали до стены этой шепчущейся травы, стоящей передо мной.

Я продолжал звать, еще и еще, но ответа не услышал.

После этих тщетных усилий я принял решение отправиться на его поиски. «Следуя за веревкой, — думал я, — наверняка удастся его обнаружить». Я сказал себе, что эта масса травы заглушала мой крик, а, впрочем, может статься, Кэнэвэн несколько оглох.

Внутри, сразу за дверью, веревка была прочно привязана к ножке тяжелого стола. Держась за веревку, я прошел всю эту зону, свободную от травы, а затем погрузился в прямо-таки лес кустарников и трав.

Сначала я передвигался свободно, ничто не стесняло мои движения, я шел быстро вперед. Вскоре я заметил, что растения становились гуще и росли на очень близком расстоянии друг от друга. Я был вынужден отталкивать их от себя, раздвигать руками.

Едва я пересек несколько метров этих зарослей, как то же самое чувство неизмеримой опустошенности, которое я уже однажды пережил, охватило меня. Мне показалось, что я внезапно очутился в другом мире — мире кустарников, вереска и диких трав, неясный и навязчивый шепот которых был шепотом какой-то демонической силы.

И пока двигался вперед, энергично работая плечами, я вдруг обнаружил, что достиг конца веревки. Опустив глаза, я увидел, что она, попав в колючий кустарник, была в клочья раздергана, а затем и порвана. Я нагнулся и начал рыться в прилегающем к этой веревке месте, но так и не смог обнаружить тот кусок, который оторвался. Должно быть, Кэнэвэн тянул ее, не ведая, что веревка порвалась.

Я поднялся, сложил руки рупором и закричал. Опять то же впечатление, что этот крик немедленно заглушила высокая стена трав и что он остался в моем горле, как если бы я надрывался из глубины колодца.

С искаженным лицом, терзаясь чувством тревоги, я продолжал свой мучительный путь. Стебли становились все плотнее, жестче и стояли так близко друг от друга, что мне пришлось прокладывать себе путь через эти тугие сплетения растений обеими руками.

Я начал тяжело дышать, в голове у меня гудело, а в глазах стоял туман, я был на пределе сил. Такое случается иногда, когда в душный летний день вы чувствуете, что приближается гроза, а воздух весь пронизан статическим электричеством.

А потом с острым волнением я начал отдавать себе отчет в том, что кружил на месте. А рикошетом, в течение полуминуты в порыве иронической объективности поняв, что страх мой из-за того, что я заблудился в заднем дворе, у меня почти появилось желание рассмеяться… почти. Но что-то в этом месте разубеждало меня смеяться. Мрачно, угрюмо, настойчиво я продолжал идти вперед.

В какой-то момент я почувствовал, что я не один. Пришло это как-то внезапно, как ошеломляющее откровение, от которого мороз пробежал по коже: там, в траве, за моей спиной, спрятавшись, кто-то или что-то следило за мной. Может быть, я ощутил шум или трепет, я не могу утверждать с уверенностью, и тут же абсолютное убеждение укоренилось во мне, что какое-то создание ползет или скользит меж стеблей прямо за мной по пятам.

Меня выслеживали, меня подстерегали, выглядывали, я это чувствовал, и это кто-то или что-то было абсолютно злым.

В минуту полного безумия я решил предпринять бегство, бегство обезумевшего от ужаса: опустить голову и — спасайся кто может. Но тут вдруг мной овладела ярость. Черная ярость против Кэнэвэна, против этого сатанинского участка земли, против себя самого. Вдруг все это накопившееся во мне напряжение выплеснулось и смело напрочь страх. И речи больше не могло быть, чтобы поддаться отчаянию и безнадежности из-за какого-то чародейства, поддаться мистификации из-за непонятного таинства. Я сумею противостоять и прорву гнойник. Я сумею с этим справиться во что бы то ни стало.

Неожиданно и внезапно я развернулся и яростно направился в то место, где, по моему предположению, притаившись в траве, должен был находиться мой тайный преследователь.

И попал в точку. И мой гнев уступил место ужасу.

При слабом, бледном свете, пробивающемся сквозь высокие, склоняющиеся под собственной тяжестью стебли я увидел Кэнэвэна, скорчившегося, на четвереньках, словно зверя, приготовившегося к прыжку. Очки свои он потерял, одежда его превратилась в лохмотья, рот был искривлен безумной гримасой, а улыбка злобная и демоническая.

Растерянный, застывший и ошеломленный, смотрел я на него. Его глаза, смотрящие в разные стороны, бросали на меня взгляд, полный дикой ненависти, а я все не мог заметить в нем хоть малейший проблеск того, что он узнает меня. В его спутавшихся волосах торчали хворостинки и ветки. Да, впрочем, и тело его целиком и полностью, включая и куски, лохмотья одежды, которые на нем оставались, тоже были ими покрыты. Можно было подумать, что он валялся или катался по земле, как дикое животное.

Справившись с собой и преодолев шок от картины, которую я увидел и которая меня пригвоздила к месту и перехватила горло, я вскричал:

— Кэнэвэн! Кэнэвэн, Боже милостивый, неужели вы меня не узнаете?

Вместо ответа мне довелось услышать нечто вроде глухого и хриплого рычания. Его губы вздернулись, обнажив желтоватые зубы, а его скорчившееся, на четвереньках тело сократилось, мышцы напряглись, готовые к прыжку.

Меня охватил панический страх. Я сделал прыжок в сторону и нырнул в этот адский, дьявольский хаос трав, пока он не набросился на меня. Я мчался в грохоте ломающейся травы и кустов вереска с одной лишь целью: спасти свою шкуру.

Я двигался, словно в кошмаре. Стебли трав хлестали меня по лицу словно кнутом, а колючий кустарник резал, словно бритвой, но я ничего не чувствовал. Я неистово сосредоточивал все свои умственные и физические возможности на одной цели: выбраться отсюда, из этого дьявольского места, и быть вне досягаемости этого «чего-то», что следовало за мной по пятам.

Мое дыхание участилось, стало прерывистым, и его скачкообразные приступы скорее напоминали рыдания. Ноги слабели, я едва видел, а световые диски плясали перед глазами. Однако я продолжал бежать. За моей спиной это «что-то» властвовало на всем участке. Я мог слышать его рычание, цокот его ног раздавался буквально в нескольких сантиметрах от моих ног. Но самое-то страшное — у меня было безумное впечатление, что я нахожусь в замкнутом круге.

И наконец, в тот самый момент, когда я почувствовал, что через секунду-другую рухну, погружаясь и пересекая последнюю заросль стеблей, я выскочил на залитую ярким солнцем поверхность. Передо мной простирался этот свободный от всякой травы и кустарника участок земли за домом Кэнэвэна, а в глубине виднелась задняя часть его жилища.

Запыхавшись, почти задыхаясь, спотыкаясь, я направился к двери. По какой-то причине (до сих пор объяснить этого не могу) у меня возникла уверенность, что это чудовище ни за что не появится в таком открытом месте. И я даже не повернулся, чтобы в этом удостовериться.

Оказавшись в безопасности внутри дома, я рухнул, изнемогая, в кресло. Постепенно мое дыхание становилось нормальным, но рассудок оставался во власти вихря ужасных видений и страшных догадок.

И тем не менее надо было признать очевидное: Кэнэвэн стал совершенно сумасшедшим. Какой-то страшный удар превратил его в безумное и хищное животное, готовое разрушать все, что встретится на его пути. Вспоминая его глаза, смотревшие на меня с дикостью хищного зверя, я не сомневался: рассудок его не только помутился, он был полностью разрушен. Существовал только единственный выход: смерть.

И несмотря ни на что, Кэнэвэн сохранял еще человеческую оболочку и был моим другом. И сам я не мог вершить правосудие, если вообще это слово подходило сюда.

Не без опасения я вызвал полицию и «скорую помощь».

То, что последовало за всем этим, было каким-то бредом, не считая того, что я оказался буквально под пулеметным обстрелом вопросов, приведших меня к нервной депрессии.

С полдюжины неотесанных, здоровых полицейских прочесывали в течение часа весь этот участок земли вдоль и поперек, не обнаружив в зарослях этой дикой травы следов Кэнэвэна. Они выбрались оттуда с руганью и проклятьями. Они терли глаза и трясли головами. Они были в ярости, с багровыми лицами, сквернословили и… как бы не в своей тарелке. «Мы ничего не видели и не слышали, — жаловались они, — за исключением охотничьей собаки, которая держалась поодаль, стараясь не попадаться на глаза, предостерегая нас время от времени злобным рычанием».

При этом упоминании о рычащей собаке я открыл рот, чтобы высказаться, но сообразил вовремя и не сказал ни слова. Они и так рассматривали меня с подозрительностью, с явным недоверием и, казалось, думали, что я сам недалек от того, чтобы тронуться рассудком.

Мне надо было двадцать раз повторять мой рассказ, и тем не менее удовлетворенности на их лицах я не заметил.

В доме они перевернули все вверх дном, просмотрели разные формуляры, досье и документы Кэнэвэна и дошли даже до того, что сняли обшивку одной из комнат, чтобы и там покопаться.

Выбившись из сил, они пришли к заключению, что Кэнэвэн, страдающий тяжелой болезнью полной потери памяти, чуть позднее после того, как я встретил его в «заднем дворе», будучи во власти болезни, исчез куда-то. Они не проявили ни малейшего доверия к моим высказываниям относительно его внешнего вида и поведения, видя в этом только выражение тенденции скорее болезненной, даже вызывающей подозрение о патологии. После того, как они меня предупредили, что, вероятно, я буду снова подвергнут допросу и что, может статься, они и у меня устроят обыск, довольно неохотно разрешили мне идти домой.

Последующие расследования и поиски не принесли ничего нового, и случай Кэнэвэна классифицировали, как исчезновение человека в приступе полной острой амнезии, то есть потери памяти.

Я не удовлетворился этим, не мог на этом успокоиться и оставаться спокойным.

После полугодовых терпеливых, тщательных, скучных поисков в архивах местной университетской библиотеки я наконец наткнулся на кое-что. Я не осмеливаюсь предложить это ни как объяснение, ни даже как что-то стоящее, а просто как фантастическую гипотезу границ невозможного, и не смею никого просить верить этому.

В один прекрасный день после полудня, когда я уже начал уставать от этой настойчивой работы вездесущего проныры и не приведшей к каким-либо ощутимым результатам, Хранитель Редких Книг разыскал меня в углу, где я работал, и протянул мне торжественно крохотную брошюрку, весьма плохо изданную в Нью-Хэвэне в 1695 году. Фамилии автора не было, ничего, кроме лапидарного заголовка: Смерть ГУДИ ЛАРКИНС, колдуньи.

В ней писали, что несколько лет тому назад некую Гуди Ларкинс, сморщенную старушку, соседи обвинили в том, что она превратила исчезнувшего ребенка в дикую собаку. В ту пору бушевала Салемская история, и Гуди Ларкинс была немедленно приговорена к смерти. Но вместо того, чтобы сжечь, ее отвезли в болотистую местность в самую глубь леса и там семерых собак, которых не кормили в течение двух недель, напустили на нее. Обвинителям казалось, что эта казнь, хотя и привнесет мрачный привкус, станет подлинной поэзией их юридического деяния.

И в то время, когда разъяренные и изголодавшиеся собаки бросались на нее, ее соседи начали отступать и услышали, как она посылала им вслед впечатляющие проклятия:

— Чтобы эта земля, где я умру, стала местом, ведущим прямо в ад! — выкрикивала она. — И пусть те, кто осмелится ступить сюда, станут, как эти животные, до самой смерти!

Тщательное изучение старых карт, документальных кадастров и других муниципальных актов позволили мне установить, что болото, где Гуди Ларкинс была растерзана на куски собаками после того, как она изрекла свои страшные проклятия, находилось как раз в том месте, где нынче расположился зловещий задний двор Кэнэвэна.

Более я ничего не добавлю. Я только один раз вернулся в это проклятое место. Это было печальным осенним, холодным днем. На этом мрачном участке земли разбухшие высокие стебли, ударяясь друг о друга, от леденящего сильного ветра позвякивали. Я не могу сказать, что меня побудило вернуться туда… может быть, остатки верности памяти Кэнэвэна, которого я знал. А может быть, даже движимый какой-то неясной, хрупкой надеждой. Но как только я ступил ногой на это нетронутое пространство позади дома Кэнэвэна, я понял, что неправильно сделал, что пришел сюда.

В то время, как я пристально рассматривал мерцающее нагромождение колючих трав, голых деревьев и стоящего без листвы вереска, у меня появилось впечатление, что за мной тоже кто-то наблюдает. Мне казалось, что какое-то необычное существо, не похожее ни на что естественное, абсолютно зловещее, наблюдало за мной, и, хотя я весь был пронизан страхом, я почувствовал, что во мне появился извращенный, патологический порыв, нездоровое желание ринуться в самую гущу этих шершавых зарослей, таинственных и шумящих. И снова мне показалось, что я вижу, как увеличиваются размеры и перспектива этого необычного пейзажа и постепенно меняются: в конце концов передо мной было безбрежное пространство высоких трав и сгнивших деревьев, тянущееся до горизонта. Что-то все больше и больше подталкивало меня идти туда, затеряться с наслаждением в этих диких травах, кататься и валяться на земле у самых корней этих трав, избавившись от этой неудобной и смешной одежды, бросаться, как-то по-своему рыча, урча, словно дикий, ненасытный волк, в своего рода лес стеблей без удержу и без отдыха еще и еще…

Но каким-то образом я нашел в себе силы повернуть и пуститься со всех ног прочь. Я бежал как сумасшедший по всем улицам города, охваченный осенним ветром и на последнем дыхании добрался до своего дома, влетел туда и закрылся на засов.

С тех пор я больше туда не возвращался. И никогда больше туда не вернусь.

Перевод Ж.  Кузнецовой.

Эвелин Фабиан. НОЧЬ ПОД ОБСТРЕЛОМ.

— Спагетти готовы, я уже иду, — раздался из кухни веселый голос Мэригольд.

Внезапно за окном взвыла и стихла сирена воздушной тревоги, и ее тут же подхватили другие, с той стороны реки.

Мэригольд вошла в гостиную с подносом в руках.

— Если будет слишком шумно — спустимся вниз. А пока давай спокойно пообедаем, — с улыбкой сказала она, развязывая розовый в цветочек передник. Мэригольд была одета в сое любимое желтое ситцевое платье, которое так ему нравилось.

Через открытые окна на скатерть падали оранжевые лучи заката. Их квартира находилась на седьмом этаже в большом старом доме на набережной. Внизу серебрилась Темза, подернутая легкой осенней дымкой.

— Садись, дорогой, — сказала она. — И посмотри, что я приготовила. Правда, я становлюсь настоящей хозяйкой?

Но он не смотрел на дымящееся блюдо, которое она держала в руках. Он разглядывал волосы Мэригольд, такие мягкие и золотистые, и ее глаза, полные счастья и любви.

Ей было двадцать лет, и шел уже пятый месяц их супружества.

— Ну сядь, пожалуйста. И чего ты так уставился? Я что, перепачкала себе нос помадой?

— Нет, — ответил он, пододвигаясь ближе к столу. — Просто я люблю тебя, и мне нравится на тебя смотреть.

Неожиданно где-то рядом раздался оглушительный взрыв, и вслед за ним что-то с тяжелым грохотом рухнуло.

— Боже мой! — воскликнула Мэригольд, вскакивая со стула. — Это совсем уже близко!

И прежде чем он успел ответить, тишина снова разорвалась пронзительным визгом бомб, дом опять затрясло, и стекла зазвенели от удара волны.

— Быстрее вниз! — крикнул он.

Мэригольд послушно взяла сумочку. С тех пор, как начались бомбежки, она всегда была наготове. В сумочке лежали деньги, его письма к ней, фотографии, крем для лица, губная помада и обручальное кольцо.

Он взял свое пальто, фонарик, стащил с кроватей одеяла и вместе с женой заспешил вниз.

Спуск с седьмого этажа был для них делом довольно сложным — его больные ноги слушались плохо и не позволяли передвигаться с достаточной скоростью. Зато это избавило его от мобилизации и позволило наслаждаться семейным счастьем, когда все сверстники давно уже были на фронте.

С каждым новым взрывом стекла отчаянно дребезжали, и из всех дверей выскакивали перепуганные жильцы с одеялами и перинами в руках.

Убежище находилось в подвале. Это была большая комната с низким сводчатым потолком. Несколько крохотных окошек были заложены мешками с песком. Повсюду стояли шезлонги и раскладушки.

Упрямая пожилая леди, которая заявила, что никакой немецкий налет не заставит ее покинуть Лондон, была уже внизу, закутанная в просторный сиреневый халат. Вокруг нее лежали многочисленные свертки. В дальнем углу разместилась парочка стариков, любивших порассуждать о разных взрывах. Две известные певицы читали, лежа на своих раскладушках. В другом углу грузный штабной капитан раздраженно сражался с заевшей молнией спального мешка.

Свет от единственной лампочки под потолком был притушен чьим-то темным носовым платком.

Налет ожидался долгий и сильный. Мешки с песком приглушали звук взрывов, но стены здания продолжали угрожающе содрогаться. Никто не разговаривал. Прошли то времена, когда в убежище еще слышались шутки и смех. Две ночи назад разбомбили дом напротив, и команда саперов до сих пор вытаскивала из-под обломков погибших.

Наконец постель для Мэригольд была готова. Улыбаясь, он повернулся к ней, и она рассмеялась. Ее счастливый смех разнесся по убежищу, и сердитый штабной капитан с недовольным видом окинул их осуждающим взглядом. Он с тревогой прислушивался к шуму вновь приближающихся самолетов.

— Ты посмотри, какая я идиотка, — сказала она. — Я до сих пор держу в руках одеяло.

Мэригольд кинула его на раскладушку, и одеяло ярким пятном загорелось на сером фоне брезента. Наконец она улеглась, он заботливо накрыл ее сверху, а под голову вместо подушки положил свое свернутое пальто.

Никто не хотел спать, но все лежали тихо. Многие читали, либо делали вид, что читают. Где-то наверху надсадно рычали тяжелые самолеты, выли бомбы и зловеще ухали отдаленные взрывы. В убежище было сыро и холодно.

И вдруг в тишине подвала из коридора раздался громкий женский голос с сильным иностранным акцентом. Это было настолько же необычно, как если бы кто-то громко заговорил, например, в церкви.

— Спасибо вам. Я побуду здесь, пока все это не прекратится.

Дверь открылась, и в комнату вошла женщина. Ей указали на пустую раскладушку рядом с Мэригольд.

— Это кровать миссис Фостер, мисс.

Девушка сразу смутилась, поняв, что в помещении все молчат, и тихо присела на краешек раскладушки.

— Там нет одеяла, — шепнула Мэригольд.

Он поднялся и предложил незнакомке сложенный коврик, который лежал у изголовья его постели.

— А то вы замерзнете, — сказал он.

— Вы очень добры, — ответила она, улыбаясь. — Я пришла к подруге — она живет наверху, — но неожиданно начался налет. И я решила побыть пока здесь.

Девушка опять улыбнулась и развернула предложенный коврик. На секунду их руки соприкоснулись, когда он помогал ей постелить его на раскладушку. Девушка легла и закрыла глаза. Вокруг головы у нее был обмотан вязаный красный шарф, который почти полностью скрывал ее волосы. Девушка лежала не шевелясь. В тусклом свете он все же разглядел ее милые черты и пожалел, что не взял с собой альбом для набросков.

Раздался сильный взрыв, потом еще три подряд — все ближе и ближе. Темные фигуры людей встревоженно зашевелились. Мэригольд тоже заворочалась под одеялом, потом повернулась и отыскала его руку. Она крепко сжала ее в своей холодной ладони. Но пальцы у нее не дрожали.

— Милый… Милый… — шептала она.

— Все в порядке, дорогая.

— Нет, я не боюсь, — быстро ответила она. — Просто я понимаю, что в любой момент могу умереть, а мы так еще мало прожили вместе и так сильно любим друг друга. — Она придвинулась к нему ближе и положила свою голову на плечо мужа. Ее волосы пахли папоротником. Он поцеловал ее, и Мэригольд, улыбнувшись, закрыла глаза.

— Любимый… Здесь мы в безопасности. Ты же знаешь, любовь моя, что мы можем умереть только вместе, правда же? Поэтому бомбы нам не страшны, да? Я так люблю тебя, дорогой мой. Никто на свете так еще не любил. Для меня никого нет лучше тебя, и ничто не сможет разлучить нас. Ты ведь никогда не бросишь меня, правда? Я каждый день благодарю бога за то, что у тебя не такие кости на ногах, как у всех, потому что теперь они не смогут отнять тебя у меня. Да, я знаю, что тебе не нравится, когда я так говорю, но ты подумай обо мне, дорогой. Что бы я без тебя делала?

Он крепко обнял ее, прижал к себе, поцеловал в веко и нежно погладил волосы, чтобы она успокоилась.

— А ты бы очень переживал, если б со мной что-нибудь случилось? — вдруг взволнованно спросила она, не обращая внимания на близкие взрывы, которые после короткого перерыва снова начали сотрясать подвал.

— Я не смог бы жить без тебя, — пристально глядя на нее, серьезно ответил он, — Ведь ты — вся моя жизнь.

Она облегченно вздохнула, закрыла глаза и замолчала. И так они тихо лежали рядом, спокойные и счастливые, а налет продолжался, и бомбы с воем рассекали небо, загорались фабрики, рушились церкви и мосты, как невесомые карточные домики на осеннем ветру.

И тут Мэригольд заговорила опять:

— Как ты думаешь, какой национальности эта девушка?

Он заворочался и никак не мог сообразить, о чем она спрашивает; ведь все его мысли были о ней…

— Наверное, чешка. Она красивая, — добавил он. — Прямая твоя противоположность — белокожая, темноволосая и худая. А ты у меня такая пышка, светленькая и румяная… Хорошо бы написать ее портрет в этом красном шарфе.

Он говорил так тихо, что девушка не могла услышать его, но она почему-то открыла глаза, посмотрела на него и улыбнулась.

Тем временем гул бомбардировщиков прекратился, и неожиданно наступила полная тишина.

— Улетели, — с облегчением вздохнул кто-то, и отовсюду послышались шутки по этому поводу. В убежище началось оживление. Прозвучала сирена отбоя.

Мэригольд спала. Она была так безмятежна под этим цветастым розовым одеялом, что ему не хотелось будить ее.

Он заметил, что штабной капитан поднялся и направляется к выходу, и бесшумно двинулся вслед за ним. После спертого подвального воздуха в коридоре было свежо и прохладно.

— Хочу посмотреть, как там наверху, — сказал капитан, — Да и пора бы уже перекурить.

Они поднялись по крутым каменным ступенькам, миновали еще один коридор и оказались перед входной дверью.

Ночной туман прорезали блуждающие лучи прожекторов. Высоко в небе зловеще горел маленький красный огонек, медленно уплывающий по направлению к Ламбету. Они пересекли набережную, подошли к широкому каменному парапету и, облокотившись на него, закурили, задумчиво глядя на блестящую гладь воды и темные силуэты неподвижных буксиров. Мелкие волны ритмично бились о борта пришвартованных катеров, а легкий ночной ветерок гнал над Темзой приторный запах гари.

Все случилось будто бы одновременно: адский скрежет и рев наверху, тяжелый удар об асфальт, когда их с капитаном швырнуло лицом на землю, и обвальный грохот падающих обломков, с диким лязгом исчезающих в облаке пыли.

Эти доли секунды показались ему целой вечностью. За них он успел почувствовать, как смыкается вокруг него липкий круг нестерпимого, смертельного ужаса и вместе с ним растет мучительное желание скорее узнать обо всем. Они вскочили и бросились ко входу в подвал. Перед ними стоял уродливый остов дома без перекрытий и дверей, без звонков и без лестниц. Тяжелое семиэтажное здание за какие-то мгновения стало грудой жутких дымящихся развалин и теперь чернело в тумане как огромный потухший погребальный костер.

Внезапно весь мир причудливо исказился и нелепо сместился куда-то. Он ничего не мог понять: незнакомые лица казались знакомыми, а привратник, с которым он часто беседовал, возвращаясь вечерами домой, был теперь неузнаваемо чужим и далеким. Ничто больше не имело значения, только слишком уж медленно работала бригада спасателей. Разве они не знают, что каждая минута сейчас на счету? Ведь там, под обломками, осталась Мэригольд, и они просто обязаны спасти ее. Но минуты тянулись, словно часы, какие-то люди задавали ему вопросы, а из белых букв на их шлемах складывались не имеющие смысла слова. Приехали машины скорой помощи, и на мостовую опустили носилки с подушками и одеялами. Опять зазвучал отбой. Будто теперь это имело хоть какое-то значение.

Он говорил о чем-то с незнакомыми людьми, потом кто-то предложил ему бренди, и он молился, как не молился еще никогда, призывая на помощь Провидение, предлагая Богу все, чем он обладал, в обмен на живую Мэригольд.

Наконец толпа подалась в сторону, и вынесли первые носилки. Доктор склонился над ними, а две молоденькие медсестры стали тихо перешептываться о чем-то друг с другом. Он подошел и почувствовал, что ноги его безвольно подкашиваются.

На носилках лежала Мэригольд. Мертвая. Ни на лице, ни на одежде крови не было видно. А рука все еще судорожно сжимала одеяло. Он наклонился, поцеловал ее волосы и тихо позвал по имени.

— Убита ударной волной, — сказал врач.

«Скорая помощь» подъехала ближе, и носилки поставили внутрь. Потом он увидел, как врач подходит к следующей жертве. Безразлично проводив его взглядом, он узнал в лежавшей девушку с красным шарфом. Ему показалось, что вся краска с ее шарфа перешла на лицо, вспыхнувшее алым огнем, когда его осветили фонариком.

Девушка открыла глаза и закричала от боли. Он нагнулся, взял ее за руку, и тонкие бледные пальцы крепко сжали его запястье. Она кричала, как ребенок, которому очень больно.

— Она одна осталась в живых, — услышал он чей-то голос.

Потом подождал, пока носилки внесли в машину. Но когда он увидел, что их уже укрепили и задернули занавески, то зачем-то вскочил в салон. Сопровождающие сочувственно улыбнулись ему.

— Все будет в порядке, — сказала медсестра, приняв его, очевидно, за мужа. Все остальное уже не имело для него никакого значения. Он долго ждал в холодном вестибюле больницы, и наконец ему сказали, что она будет жить. Тогда он узнал ее имя и адрес. Из больницы он ушел уже утром. В сером свете зарождающегося дня он заметил необычайно яркую машину молочника. Пора идти домой и ложиться спать. Ему еще надо закончить картину, а день обещает быть солнечным, и света будет достаточно.

Он подошел к набережной и тут только вспомнил, что его дома больше нет, а Мэригольд умерла. У него никого не осталось. И жить теперь больше незачем.

* * *

Человек находит себе меблированную комнату, человек покупает необходимые мелочи, сигареты, идет в универмаг и выбирает себе халат и рубашки, потом запасается масляными красками, кистями и холстом. Он делает это с помощью той части разума, которая никогда не страдает ни от каких несчастий. Потому что гораздо легче жить с разбитым сердцем, чем без любимых привычек. И лишь потом, когда он возвращается в свою комнату и разводит в камине огонь, хотя на улице еще очень жарко, когда он остается наедине с собой, — только тогда он как искалеченный и больной зверь начинает зализывать свои раны и прислушивается к голосу опустошенной души.

* * *

Друзья не знали, где он поселился. Он переписывался с родителями Мэригольд, но не встречался с ними. Ее похоронили в фамильном склепе на старом лондонском кладбище, где вокруг могил вечно прыгают веселые раскормленные воробьи.

Он много раз пытался нарисовать ее по памяти, но не мог.

Примерно через три месяца после смерти Мэригольд он случайно встретил ту самую чешку на Кингс-роуд. Она по-прежнему носила свой красный шарфик, повязав его на голову. Когда он заговорил с ней, она его не узнала.

Потом они встретились еще раз. Он попросил ее позировать для него, и она согласилась. У нее было очень мало друзей в Англии.

Она снова и снова внимательно слушала его рассказы о том, как погибла Мэригольд. И вскоре стала единственным человеком, которому он мог все рассказать. И она не сердилась на него за то, что он подолгу и так подробно говорил об одном и том же.

Он нарисовал ее в красном шарфе, который контрастно оттенял бледность кожи и удачно гармонировал с ее алыми губами. Время от времени он оставлял кисть и начинал рассказывать о Мэригольд, а потом вновь обращался к холсту и с увлечением трудился.

Работа над портретом заняла целый месяц. На одном из последних сеансов она сказала, что очень устала и ей холодно. Окно было открыто, а огонь в камине совсем погас.

— У меня уже руки, как лед, — сказала она.

Он взял ее руки в свои — совсем как тогда, когда ее вынесли на носилках из-под обломков разрушенного дома. И она обхватила тонкими пальцами его запястья. Он поцеловал ее, и она осталась у него ночевать. Раньше она никого не любила. А теперь стала принадлежать ему и оказалась неожиданно страстной. Больше она к себе не вернулась. Ему нравились ее молчаливость и способность испытывать сильные эмоции. Они жили теперь друг для друга, и через два месяца она объявила, что скоро у них будет ребенок. Ему было приятно и одновременно почему-то немного боязно. Они сразу же поженились, и она перенесла к нему свои вещи: столовое серебро, книги, украшения — все, что успела накопить за время своей эмиграции.

Он не мог ни минуты вынести ее отсутствия и поэтому ходил вместе с ней за покупками, а вечерами брал ее с собой в парк, когда ему хотелось отдохнуть после работы. Когда он рисовал, она сидела на полу у огня, тихая и серьезная. А по ночам, во время бомбежек, он крепко сжимал ее в своих объятиях.

Как-то раз, уже после свадьбы, он опять завел разговор о Мэригольд и показал новой жене ее портреты, которые во время трагедии были как раз в багетной мастерской и поэтому уцелели.

Она посмотрела на них прищуренными глазами и долго еще молчала. Когда же она заговорила опять, ее голос стал неожиданно твердым и резким, хотя и негромким.

— Нельзя жертвовать живыми во имя мертвых, — сказала она. — Теперь у тебя есть я, и скоро будет ребенок. Давай больше не говорить о ней. Она — прошлое. Те, кто умирает, — либо счастливчики, либо глупцы. Но в любом случае им не следует вмешиваться в нашу жизнь. Поэтому все это надо сжечь.

Она осторожно положила рисунки в огонь, и он долго смотрел, как они обугливаются, скручиваются и превращаются в прах.

Для него теперь важно было только одно: чтобы она не умерла во время родов, но об этом он ей никогда не говорил.

Она не умерла, и он много часов провел рядом с ней и видел, как она мучилась и стонала, а он ничем не мог ей помочь, выглядывая из-за спин врача и акушерки.

Но все обошлось, и родилась девочка. Словно гора свалилась с его плеч, и счастье переполнило сердце. Он нежно обнял жену и горячо поблагодарил бога. А она, бледная и изможденная, даже не пыталась ничего сказать, а только улыбнулась, прижалась к нему и обхватила пальцами его запястье.

Они купили малышке старинную дубовую люльку, розовую подушку и крошечное розовое одеяльце — не больше носового платка. И теперь, отрываясь от холста, он часто поглядывал на маленькое милое личико, улыбающееся во сне. Когда он заканчивал работу, то садился рядом с женой и, обхватив ее за плечи, вместе с ней наблюдал за их крошкой с чувством радости и гордости за себя.

— Я сегодня слышала ужасную вещь, — сказала она как-то вечером, когда они по своему обыкновению сидели вместе на полу у камина. — Вчера разбомбили одно старое кладбище. Бомбы попали прямо в могилы и большинство мертвецов взлетело в воздух. После налета повсюду были сплошные скелеты: на земле, на деревьях, на телеграфных столбах. Наверное, такого кошмара даже сам Данте не смог бы вообразить.

Внутри у него что-то сразу же сжалось, и он почувствовал, как невидимая ледяная рука вцепилась ему в горло.

— Какое кладбище? — еле слышно выговорил он.

Она подняла брови и безразлично пожала плечами.

— Не знаю. Где-то на севере Лондона.

На какую-то долю секунды перед его глазами предстала четкая картина этого ужаса. Он увидел тело Мэригольд, висящее на голых ветвях дерева. Ее некогда такое родное тело, а теперь изуродованное, полусгнившее, чудовищное, но все же еще узнаваемое…

Он содрогнулся и постарался выкинуть из головы это жуткое зрелище.

* * *

Это случилось недели через две.

Ему надо было срочно заказать в мастерской раму, а она в это время как раз побежала за покупками, чтобы побыстрее все сделать и не оставлять надолго малышку одну.

Он вернулся первым и, распахнув дверь, увидел у детской кроватки девушку в желтом ситцевом платье. Она молча смотрела на ребенка. Когда он вошел, девушка оглянулась.

— Мэригольд! — в ужасе вскрикнул он.

Шляпки на ней не было. Золотистые волосы мягко спадали на плечи, а лицо было бледным и изможденным.

— Что… что произошло? — Он почти не услышал свой голос.

— Пару недель назад, — мрачно произнесла она, — наше кладбище попало под прямой обстрел. Трупы, скелеты — все было выброшено на поверхность, — Тут она запнулась, — Но я к счастью еще не была мертва… На самом-то деле люди вообще не умирают по-настоящему — Она снова замолчала и ее всю передернуло, — Потом я долго искала тебя. Вот узнала твой адрес и пришла… — Она отчаянным жестом обвела рукой вокруг себя — комнату, малышку в кроватке, цветы в вазе, незаконченный портрет новой жены. — И все это произошло меньше чем через год! — с болью в голосе закончила Мэригольд. Она снова огляделась, в глазах ее светилось отчаяние, и он понял, что она пытается отыскать что-то знакомое, что-нибудь такое, что раньше принадлежало им, ей…

— Ты любишь ее? — наконец спросила Мэригольд.

Он с опаской взглянул на дверь. Она может вернуться в любую минуту. Он представил себе, как она входит сюда с покупками и бутылочкой молока. Нет, она ничего не скажет, но она посмотрит на него своими горящими, полными любви глазами и улыбнется, не раскрывая губ.

— Да, — честно сказал он, — Я люблю ее.

Он с болью и страхом смотрел на эту несчастную девушку в желтом платье. Он видел ее одиночество, ее ужас и молил Всевышнего, чтобы тот послал ему смерть и избавил от этого кошмара.

Его дочь улыбалась, играя ручками. Локон светлых волос упал ей на лоб. И эти волосы пахли папоротником…

И тут вдруг послышались шаги в коридоре… С отчаянием и непонятной легкостью он рванулся к двери и широко распахнул ее.

Его жена вошла в комнату, нагруженная свертками и пакетами. В руке она держала бутылочку с молоком.

— Милый, — сказала она, — у меня было так много покупок, что я не успела взять тебе сигарет. А что тут произошло? — вдруг спросила она и вся задрожала. — Здесь так холодно! Как зимой.

Потом с тревогой посмотрела на него.

— В чем дело, дорогой? С девочкой все в порядке? — Крошка довольно закряхтела, как только мать склонилась над кроваткой, — Сходи, пожалуйста, за сигаретами сам, а я пока приготовлю поесть.

Ему очень нужен был сейчас свежий воздух, люди, шум, улицы. Торопливо выйдя за дверь, он чуть не сбил с ног уборщицу, которая мыла лестницу.

— Вы не видели здесь молодую леди — белокурую, в желтом платье? Она не спускалась вниз? — спросил он.

Пожилая женщина выжала тряпку, повесила ее на край ведра и только потом ответила:

— Леди в желтом платье поднялась наверх несколько минут назад. Я ее видела здесь и раньше, два или три раза. Я думала, она ходит к вам, ведь соседи уехали, и их квартира все время заперта.

— А вы не видели, как она спускается вниз?

— Нет, сэр.

— Она разговаривала с вами?

— Нет. Просто прошла наверх и даже не ответила мне, когда я сказала ей, что неожиданно сильно похолодало, — она вытерла рукой взмокший лоб. — А теперь опять стало жарко. Смешно! В такой день то вдруг холодно становится, то опять жара… Что-то странное происходит…

— Странное? — переспросил он, и чувство страха вновь накрыло его липкой удушливой волной. Уборщица взяла тряпку, окунула ее в грязную воду и неторопливо отжала.

— Даже очень странное, я бы сказала. Говорят, это из-за какого-то нового оружия Гитлера.

Когда он вышел на улицу, воздух был сухой и горячий. Старичок-газетчик улыбнулся, завидев его. Девушка в табачной лавке, давая ему сдачу, спросила, как себя чувствует их малышка. Все было таким простым и естественным…

Все, кроме того жуткого и необъяснимого, что, как он с ужасом осознал, и являлось в этом мире настоящей реальностью…

Лорд Дансени. В ТЕМНОЙ КОМНАТЕ.

Случилось так, что я вызвал в одном доме немалый переполох, приведя с собой туда моего приятеля Джоркенса. Правда, себя я виноватым не считаю, да и его, пожалуй, тоже. Просто когда-то один мой знакомый сказал, что его дети любят страшные истории, и я поделился с ними несколькими байками о львах и тиграх, которые совершенно их не испугали. Тут я и вспомнил о Джоркенсе, который провел немало времени в джунглях Индии и Африки, охотясь на хищников, и решил, что уж его-то воспоминания произведут должный эффект. Поэтому сказал детишкам, что хорошо знаком со старым охотником, который много чего знает, и спросил у хозяина дома разрешения привести его как-нибудь к чаю.

Я и представить себе не мог, что Джоркенс расскажет действительно страшную историю. Не ожидал я и того, что дети — не такие уж маленькие: от десяти до двенадцати лет — так перепугаются. Чуть ли не за первой чашкой чая дети потребовали, чтобы Джоркенс начинал свой рассказ, и он не заставил просить себя дважды. А теперь во всем винят меня. Не могу понять почему. Я лишь выполнял их желание.

Конечно, не забывайте, что они никогда ранее не видели Джоркенса и знали его лишь по моим рассказам и что дети могут быть очень доверчивыми. Ну, а теперь позвольте изложить вам историю Джоркенса, который приступил к ней, удобно расположившись в кресле, дети — два мальчика десяти и одиннадцати лет и двенадцатилетняя девочка — стояли перед ним, жадно ловя каждое слово.

Рассказывал он о тигре. Я ожидал услышать примерно то же самое, что он рассказывал взрослым, но Джоркенс значительно изменил сюжет, вероятно, с учетом возраста слушателей. И похоже перегнул палку.

— Тигр заметил меня, — вещал Джоркенс, — и неторопливо двинулся следом, словно не хотел бежать по такой жаре и знал наверняка, что я тоже не побегу. Пусть эта история послужит вам хорошим уроком на будущее: когда вырастете, никогда не приближайтесь к индийским джунглям без оружия, даже если решили просто немного прогуляться, как сделал я в то злополучное утро. Ибо мне на пути встретился тигр. Он двинулся за мной, я — от него, но тигр шел чуть быстрее. Я, конечно, понимал, что, даже если на каждой сотне ярдов он приближается ко мне лишь на пять-шесть футов, дела мои плохи. Расстояние между нами неуклонно сокращалось. Но я знал, что бежать нельзя.

— Почему? — хором спросили дети.

— Потому что тигр подумал бы, что началась новая игра, и принял бы в ней участие. Пока мы шли, на ста ярдах он выигрывал пять-шесть футов, если б побежали — выиграл бы все пятьдесят. Я предпочитал идти, хотя и понимал, что итог будет тот же, и я лишь оттягиваю неизбежное. К сожалению, мы находились не в джунглях, а среди каменистых холмов, и не было надежды встретить деревья, потому что от джунглей я отходил все дальше.

— Почему?

— Потому что тигр был между мной и деревьями. Тигры обыкновенно выходят из джунглей ночью и возвращаются на рассвете, когда только просыпаются и начинают кукарекать петухи. Все это было ранним утром, но солнце поднялось довольно высоко, вот я и решил, что все тигры давным-давно в джунглях. Поэтому вышел на прогулку без оружия, и, как оказалось, — напрасно.

— А почему вы пошли гулять? — спросила девочка.

— Никогда не следует никого спрашивать, почему он сделал то, что привело его к беде. Причина всегда одна и та же, только редко кто в этом признается. И называется она — глупость.

— И в вашем случае это привело к беде? — полюбопытствовала девочка.

— Вы все услышите, — невозмутимо продолжал Джоркенс. — Как я вам уже говорил, мы были среди каменистых холмов. Тигр приближался. И тут меж двух глыб я заметил пещеру, чуть ли не у самой вершины небольшого холма. Конечно, войти в нее означало отрезать себе путь к отступлению. Но отступление уже не могло привести ни к чему хорошему, а пещера давала-таки шанс на спасение. Например, она могла стать уже, и тигр не пролез бы там, где хватит места человеку. Или, напротив, шире и разветвляться, так что я мог бы запутать тигра. Надежда всегда умирает последней, поэтому я поднялся на холм и нырнул в пещеру. Тигр последовал за мной. Я уже успел углубиться на какое-то расстояние, прежде чем померк свет: тигр закрыл собой вход в пещеру. Тоннель действительно сужался, и вскоре я уже полз на четвереньках. А тигр по-прежнему не спешил. Лаз был достаточно широким, так что места ему хватало. А тут еще мне вспомнилась статейка в газете о скелетах мышки и кошки, найденных при реконструкции одного кафедрального собора. Мышка забралась далеко в норку, и кошка уже не могла ее достать. Но они так крепко засели в норе, что вылезти назад уже не смогли. Там и остались навсегда. Мне лишь оставалось надеяться, что хищнику достанет ума повернуть, когда лаз станет слишком узким. Пока же тигр не торопясь полз вперед. И все более приближался. Тут страшная мысль пронзила меня: запах-то слишком сильный! Все-таки тигр от меня еще в тридцати ярдах. Неужели я ползу в логовище зверя? Но я отогнал от себя эту мысль, от которой стыла кровь и жилах. А потом появилась надежда, что этот тоннель прошивает холм насквозь, правда, особой пользы я для себя в этом не находил. Хотя на другой стороне холма могли ждать и какие-то сюрпризы, даже одинокое дерево. Но я не чувствовал ни дуновения, запах тигра наполнял воздух, и было ясно, что солнца мне уже не увидеть.

Я искоса глянул на детей. Они слушали, но, как мне показалось, не выказывая особого интереса. У меня даже сложилось впечатление, возможно, и ложное, что девочка больше симпатизировала тигру. Повторяю, я мог и ошибиться. Дело, кстати, происходило осенью, свет не зажигали, и в комнате царил полумрак. Моей вины в том не было: я ведь не подозревал, что последует дальше.

— Тигр подбирался все ближе, — продолжал Джор-кенс. — Я отметил про себя, что стенки лаза удивительно гладкие, отполированные мягкими лапами крупного животного. И тут я уперся в глухую, так же отполированную стену, резко развернулся в темноте и скорее унюхал, чем увидел перед собой тигра.

— И что случилось потом? — спросил один из мальчиков.

— Потом он меня съел, — ответил Джоркенс — А с вами говорит привидение.

Вот тут-то и начался переполох в темной комнате, вину за который возложили на меня.

Перевод В.  Вебера.

Маргарет Ронан. ПАЛЕЦ! ПАЛЕЦ!

Когда поднос был готов, Кэрола приняла его из рук миссис Хиггинсон и направилась к холлу.

— Осторожнее, — крикнула ей миссис Хиггинсон. — Кувшин с молоком полон до краев.

Действительно. Несколько капель уже пролилось на салфетку, но Кэрола не стала задерживаться, чтобы их вытереть. Завтрак запаздывал, и мисс Аманда, находившаяся в постели, наверное, сильно проголодалась. Есть — это единственное, что ей осталось в этой жизни, как неоднократно заявляла Хиггинсон.

Тень Кэролы осторожно поднималась по лестнице. Тень Кэролы была хорошо сложена, так же, как и она сама. Недоставало только белизны кожи, полноты груди и каштановых волос, обрамлявших лицо. С локтями, расставленными в стороны, чтобы удержать равновесие, тень и девушка сосредоточенно взбирались по ступенькам.

Перед дверью мисс Аманды Кэрола остановилась и поставила поднос на стол. Она начала слегка нервничать. Неуверенной рукой одернула фартучек, пригладила волосы, поправила чепчик. Это был ее первый день. Ее первое место, важно говорила она себе. Уголком фартука она вытерла капли пролитого молока и передвинула кувшин на пятно. Затем, держа поднос одной рукой, свободной собралась постучать в дверь. Но голос, раздавшийся с другой стороны, был более быстрым, чем она:

— Войдите! Я вас слышу!

Кэрола неловко открыла дверь и закрыла ее за собой. Пересекла комнату и поставила поднос на ночной столик. Когда она повернулась к старухе, лежавшей под ворохом одеял, ее улыбка застыла.

Мисс Аманда. Это была мисс Аманда. Она была неправдоподобно толстой, эта старуха. Хуже, чем толстой: раздувшейся. Хиггинсон говорила, что она не встает уже сорок лет. Бледное, как папье-маше, лицо разлеглось на подушке обескровленными складками. Одеяла образовывали на ней холмы и лощины, и поверх этого гористого пейзажа старуха разглядывала Кэролу глубоко запавшими и подозрительными глазами.

— Это вы, вероятно, новая горничная? — спросила она. — Как вас зовут?

— Кэрола, миссис.

— А! — Маленькие глазки не были веселыми, но уголки рта мисс Аманды приподнялись. На огромном жирном лице родилась улыбка. — Вы очень молоды, не так ли?

Выражение лица, тон голоса, затхлый запах комнаты заставили Кэролу счесть вопрос чересчур личным и коварным. Но в конце концов, это было глупо. Старая госпожа просто проявляет любезность. Глядя на желтый квадрат на одном из покрывал, она ответила:

— Шестнадцать лет, миссис.

Мисс Аманда молча размышляла над этим ответом, пока тикание трех настенных часов не приобрело иное звучание. Желтый квадрат замерцал перед глазами Кэролы. Если бы она могла, она бы разместила поднос на коленях мисс Аманды, двумя буграми вырисовывающихся под пуховиками. Но именно здесь начиналось странное. Она не могла в одно и то же время думать о подносе и заниматься им. Руки словно онемели, а глаза, вопреки ее усилиям, оторвались от желтого квадрата и, пробежав холмы и лощины, остановились, наконец, на лице мисс Аманды.

Затем неожиданно пустота рассеялась. Звуки и предметы заняли свои места.

Желтый квадрат вернулся на покрывало. Было лицо, слегка улыбающееся, мисс Аманды. Кэрола почувствовала одновременно смущение и досаду. Она услышала, что повторяет уже много раз, как дурочка, слово «завтрак». Она одернула свой фартучек. Кровь прилила к щекам.

— Извините, миссис, не знаю, что со мной случилось.

Мисс Аманда закрыла и медленно открыла глаза.

Казалось, она не слышала извинений Кэролы.

— Да, вы молоды, — пробормотала она, — Не особенно красивы, но молоды. Я в вашем возрасте была красавицей. Волосы черные, цвет лица, как у лепестков цветка. Я получила предложений о замужестве гораздо больше, чем смогла бы принять их.

Она ударила по своему неподвижному телу.

— Я была стройненькой и не с такой толстой талией, как у вас.

В складках жира снова появилась улыбка.

— Но я оказалась здесь, парализованной, еще до того, как толком узнала, что значит быть молодой, приятной и сильной.

Кэрола не знала, что ответить. Она не способна была почувствовать жалость к старухе. В данный момент она испытывала одно желание: поскорее покинуть комнату и вернуться к Хиггенсон на кухню. Боль охватила кольцом голову, пульсировала в ушах. Но мисс Аманда не отпускала ее.

— Есть ли у вас жених, Кэрола?

— Да, миссис.

— Поставьте поднос сюда, Кэрола. Хорошо. Теперь поднимите, пожалуйста, подушки повыше. Да, так. Сейчас намного лучше.

Она откинулась на подушки и томно погладила закругленный бок сахарницы.

— Два кусочка.

Кэрола взяла щипчики, и в этот момент мисс Аманда схватила левую руку девушки за запястье. Женщины долго смотрели друг на друга: мисс Аманда с лукавой и полной воспоминаний улыбкой, Кэрола, удивленная, с чувством неловкости. Мизинцем, жеманно отставленным от других пальцев, правая рука старухи принялась поглаживать запястье Кэролы. Сверху вниз, сверху вниз. Она нежно ущипнула мясистое тело, и ее улыбка обозначилась яснее. Затем медленная и тяжелая ласка продолжилась. У Кэролы было ощущение, что по ее руке ползает змея.

— Я не такая, как прочие старухи, Кэрола, — прошептала мисс Аманда. — Мне недостаточно одной пищи. Есть другие вещи, и о них я не забыла, об этих вещах. Поскольку вы молоды, вы считаете, что они принадлежат вам, но не надо быть эгоисткой.

В заплывших глазках засветилось желание.

— Итак, у вас есть жених. Как его зовут?

— Дональд, миссис.

— Дональд, а? Поговорим о нем. Он большой? Сильный, очень сильный? Скажите, насколько он силен, Кэрола. Расскажите, что он делает, когда заигрывает с вами.

Забыв всякую осторожность, Кэрола вырвала руку. Ей казалось, что ее душат. Она заболеет, если не оставит немедленно кровать, часы, жеманный мизинец, который старуха продолжала держать оттопыренным.

— Убирайтесь, Кэрола, — сказала мисс Аманда. — Приходите за подносом через полчаса.

Спускаясь по лестнице, Кэрола боролась со слезами. Старая ведьма! Кэроле хотелось завыть, разбить лампочку на лестничной площадке… сделать что угодно, лишь бы хлынули слезы. Дональд! Дональд! Она снова и снова повторяла это имя, словно заклинание. Она говорила себе, что ей плевать, если старуха выгонит ее прямо сегодня. Дональд! Дональд!

На кухне она прошла мимо Хиггинсон, толкнув ее и пряча взгляд. Она отвернула до отказа кран над раковиной и принялась мыть руки под сильной струей воды.

— Что-то случилось? — спросила Хиггинсон с интересом.

— Ничего, — пробормотала Кэрола.

— Вы поссорились со старой госпожой? Видите ли, работать на нее нелегко. Нужно держаться настороже. Она странная! До вас здесь перебывало много девушек. Между последней горничной и вами прошло шесть месяцев.

Хиггинсон уселась на стул и пояснила.

— Правда, некоторые из них — самые молодые — через некоторое время тоже становились странными. Они подражали мисс Аманде, плутовки. Они держали мизинец согнутым, как она, вращали глазами и… иногда говорили, как она. Этого достаточно, чтобы напугать вас. Была тут девушка, примерно вашего возраста. Она копировала старую госпожу лучше всех. Она продержалась около месяца. В один прекрасный день она вышла и повесилась в саду. Никто не понял почему. Она взяла из кухни стул, чтобы дотянуться до самой высокой ветви. Как раз вот этот.

Хиггинсон с торжествующим видом постучала по спинке стула.

— Никто, даже полицейские, не нашел причины или объяснения. А уж они, проводя расследование, довольно долго проторчали в доме.

Кэрола не отвечала. Она тихо плакала, но не из-за девушки, о которой рассказывала Хиггинсон.

— Ну, да ладно, — вздохнула Хиггинсон, — не забивайте себе голову. Старые женщины есть старые женщины. Нужно слушать их и оставаться спокойной — такова ваша роль. И выключите воду. Еще немного и у вас кожа слезет с рук, так уж вы их трете.

В течение дня мигрень Кэролы усиливалась. Это делало ее рассеянной и нервной. Она вымыла посуду, оставшуюся после завтрака, почистила овощи, прибрала в доме. Наступил полдень. Поднос с ленчем был поднят наверх и унесен обратно. Мисс Аманда едва ли сказала девушке слово. Жалобными глазами Кэрола следила за минутной стрелкой, медленно ползущей по циферблату. Она разбила стакан, забыла наставления Хиггинсон по поводу печной трубы. Когда она собиралась что-нибудь взять, ее руки вели себя, как два куска тряпки. Четыре часа. Пять с половиной. Шесть. В восемь часов Дональд будет здесь со своей двуколкой и лошадью, чтобы отвезти ее домой. Раскаленные тиски сдавили ей голову.

— Лучше бы вам думать о том, что вы делаете, девушка, — сказала сердито Хиггинсон.

* * *

Кэрола, сжав зубы, взяла поднос из рук Хиггинсон. Она будет осторожной. Она ничего не разольет. Но когда она вошла в спальню, ее охватило то же чувство стыда, и поднос в руках начал дрожать. Мгновение Кэрола надеялась, что старуха заговорит, попытается снова приняться за свою притворную ласку. И тогда будет подходящий момент и причина наброситься на нее, избить бесполезное тело, исцарапать гадкое заплывшее лицо. Она поставила поднос, готовая в любую секунду взорваться. Что с ней происходит? Никогда в жизни она не думала о подобных вещах. И никогда у нее так мучительно не болела голова.

Но обед прошел без происшествий. Кэрола покончила с посудой и ждала на кухне, когда прибудет Дональд. Застегивая пальто, она увидела в окно повозку. Ее жених лениво развалился на сидении и кнутом отгонял мух от головы лошади. С удовольствием она вспомнила о его вспыльчивом характере. Он подожжет дом, если она передаст ему, что сказала старуха. Она надела шляпку, и в этот момент раздался звонок мисс Аманды. Два раза.

— Это вас, — сказала Хиггинсон, — Лучше подняться и узнать, чего она хочет. Не беспокойтесь. Ваш молодой человек подождет. Я скажу ему, что вас задержали.

Кэрола посмотрела на женщину с отчаянием и вышла. У нее было ощущение, что сегодня она уже не вынесет больше вида мисс Аманды. Но добравшись до двери комнаты, она открыла ее и вошла.

— Вы уходите, Кэрола? — мягко спросила мисс Аманда. — Ну конечно! Как я глупа. Вас кто-то ждет, не так ли? Я увижу его в окно, когда немного приподнимусь. Ага, вот так. Это ваш Дональд?

— Да, миссис, — быстро ответила Кэрола. — Вы что-то хотели?

Она подумала: «Если вы мне скажете еще слово, я ухожу. Я расскажу Дональду, и ноги моей здесь больше не будет».

Но мисс Аманда ограничилась просьбой.

— Прежде чем уйти, уберите, пожалуйста, одну из подушек. Я не могу спать на них всех.

Кэрола могла бы не поверить. Она могла бы в этот момент убежать подальше от тикания фарфоровых часов и маленьких подвижных рук старухи. Но голос мисс Аманды был печальным и жалобным, каким и имеет право быть голос старой женщины. И Кэрола приблизилась к кровати, чтобы сделать то, о чем ее просили.

— Так лучше, — сказала мисс Аманда, — намного лучше.

Внезапно ее руки вцепились в плечи Кэролы, заставив ее сесть на постель и притянув так близко, что лицо девушки оказалось в нескольких сантиметрах от ее собственного. Эти руки были очень сильными. Даже и одна из них могла бы удержать Кэролу там, где она была. Мигрень проникла в мозг маленькой горничной и удвоилась при словах мисс Аманды:

— Нет, Кэрола, вы не пойдете к своему возлюбленному. Нет. Ни сейчас, ни позже. Вы больше никогда его не увидите, но он не будет разочарован. Поскольку он никогда этого не узнает. Да и как бы он это узнал, если вы даже не Кэрола? Кэролакэролакэрола…

Голос, казалось, выходил из старческих глаз. Он обволакивал и парализовал Кэролу. Он присоединился к ее страданию, нелепым фарфоровым часам, монотонно отсчитывающим минуты. Она услышала ветер в темноте… и затем старое лицо исчезло, не оставив ничего, кроме двух провалов на месте глаз. Только два провала, превратившихся уже в один зловещий бездонный колодец, который притягивал ее, и в который она все больше и больше погружалась.

Затем комната стала спокойной. Боль покинула ее голову, оставив в ней бесконечную слабость, распространившуюся на бедра, лодыжки, ступни. Ее члены вытянулись перед ней, массивные, покрытые стегаными пуховиками. Одеялами, которые, казалось, совсем не имели веса.

Буквально зачарованная, она видела себя, в наглухо застегнутом коричневом пальто, вставшую с постели, пересекающую комнату, открывающую дверь и уходящую. Шаги быстро спускались по лестнице, но она не смогла последовать за ними. Она даже не смогла пойти к зеркалу, чтобы узнать, согнут ли ее палец так, как нужно. Она не смогла всего этого сделать потому — как она осознавала с медленным ужасом — что она не встает с постели вот уже сорок лет и никогда больше не встанет!

Комната завертелась, потом остановилась. Почти сразу она поняла, что и прикованная к постели, она не беззащитна. Шнурок звонка свисал возле изголовья кровати, с левой стороны. Отечная и незнакомая рука повиновалась ее желанию затрезвонить на весь дом, чтобы остановить шаги, спускавшиеся по лестнице.

Она вспомнила слова, произнесенные старым слюнявым ртом:

«Вас кто-то ждет, не так ли? Я увижу его в окно, когда немного приподнимусь».

И при мысли о Дональде и Существе, завладевшем ее телом, она вцепилась в стойку кровати, приподнялась на подушках и тоже увидела молодого человека. Он был внизу, во дворе, полуразвалившийся на сидении тележки, красивый и беззаботный. Его лицо повернулось к свету, падавшему из открытой двери кухни. Он улыбнулся молодой девушке, появившейся в этой двери и направляющейся к повозке.

— Ты заставляешь меня ждать, Кэрола, а?

Она заметила на лице, принадлежавшем ей, улыбку, адресованную Дональду. Она видела, как он взял девушку на руки, чтобы посадить рядом с собой. Но не посадил, потому что Кэрола тяжелой рукой распахнула окно комнаты и закричала голосом, который ни разу до этого не слышала:

— Караул… Грабят… Держите вора…

Она наклонилась так сильно, что почти висела над подоконником. Внизу Хиггинсон выбежала из кухни посмотреть, что происходит на втором этаже. Кэрола, с застывшим от страха лицом, и Дональд тоже подняли головы. В ее мозгу рождались точные и действенные слова. Она хорошо знала о чем говорить:

— Мои кольца, — орала она Хиггинсон. — Эта девушка взяла мои кольца!

Лицо внизу, принадлежавшее ей, приняло гордый и неприступный вид. Какой бы ни была сила воли мисс Аманды, но тело, которым она сейчас управляла, не имело достаточных для борьбы с Хиггинсон размеров. Оскорбленная кухарка взяла молодую девушку за руку и завела в дом, подальше от Дональда. Какое-то мгновение этот последний оставался в изумлении на своем сидении. Потом он спрыгнул на землю. Его изумление пока еще превосходило ярость.

— Я не знаю, что это значит, — закричал он Хиггинсон, — но вы не уведете ее в дом одну. Я тоже иду.

Его уверенность была преждевременной. Хиггинсон, достигнув кухни, втолкнула свою пленницу в дом. Затем, подождав на крыльце Дональда, толчком в грудь вывела его из равновесия. Дверь захлопнулась перед самым носом парня и более не открывалась, несмотря на его разъяренные удары.

Кэрола захлопнула окно, чтобы шум ударов стих и стал менее громким, чем стук ее сердца. Она откинулась на подушки и принялась ждать. Хиггинсон усмирила девушку. Теперь она старалась заставить ее подняться по лестнице и дойти до комнаты. Шум их шагов, неровный и приглушенный, прерываемый шарканьем, доносился до Кэролы. Наконец дверь открылась, и Хиггинсон втолкнула пленницу внутрь.

— Вы можете идти, Хиггинсон, я сама улажу это дело.

— Да, миссис. Если хотите, я вызову полицию, но прежде всего нужно заставить ее вернуть ваши кольца. Думаю, я могла бы…

— Полиция, — пробормотала Кэрола, — да… полиция. Вызовите ее и возвращайтесь.

— Вы не можете держать меня до бесконечности, вы понимаете, — услышала она Аманду, говорившую ее молодым и пылким голосом, — Когда полицейские придут, они найдут кольца в этой закрытой шкатулке на столе. Они скажут, что вы старуха, выискивающая возможность затеять скандал, и, скорее всего, этим ограничатся. Но в любом случае они разрешат мне выйти, а я уведу Дональда. Вашего милого и драгоценного Дональда!

Она повторила это два раза, приближаясь к кровати. Когда она была уже совсем рядом, она наклонилась и последние слова почти выплюнула в старое настороженное лицо.

И словно эта сцена повторялась сотни раз, Кэрола знала, что она должна делать. Под юным лицом находилась юная и белая шея. Кэрола и не подозревала, что старые руки могут двигаться с такой быстротой, и что они как раз того размера, чтобы обхватить горло молодой девушки. Сила ее пальцев наполнила ее почти непереносимым удовольствием.

Шаги на лестнице раздались до того, как Кэрола оставила безжизненное горло. Шаги полицейского, тяжелые и безразличные. Некоторое время она прислушивалась и ждала, потом ее охватил страх. Теперь не только старые ноги были парализованными, но и, сверх того, она не могла оторвать глаз от своих пальцев, таких могущественных пальцев, чья крючковатая форма так хорошо подходила к горлу молодой девушки. Девять согнутых пальцев. Десятый жеманно отставлен.

Появлению полицейского на площадке предшествовал голос Хиггинсон. Она ясно слышала его сквозь дверь.

— Наконец-то, — говорила она, — быстро же вы прибыли! К несчастью, честные люди должны искать вас, когда оказываются в затруднении. Старая госпожа беспомощна, вынуждена оставаться в постели, и я спрашиваю себя, к чему закон, если не для того, чтобы защищать таких людей, как она. Хотела бы я знать!

Дороти К. Хейнис. БЕЛАЯ ПРАЧКА.

В мире осталось только три цвета: пурпур облаков, желтизна молнии в небе и темная зелень реки, похожей на канал, заполненный разбитыми бутылками. У излучины вода была спокойной, цвета черных чернил, а затем там, где река расширялась, появлялись маленькие зеленые волны.

Девушка стряхнула с ноги прилипшую белую гальку. Она думала о том, что за последним холмом в этой болотистой местности находится их ферма. По утрам она шла на работу три мили пешком, а ночью той же дорогой возвращалась домой. В Нокхеллоу сегодня она задержалась допоздна, пришлось много мыть, подносить, потом снова мыть. Когда она подходила к дому, было уже совсем темно.

Зимой, когда снег был глубоким и по нему невозможно было идти, она возвращалась домой только раз в неделю. Ночевала в Нокхеллоу, где ветры гудели в башнях, а пронизывающие сквозняки гуляли по углам. В такие ночи она тосковала по привычному теплу своей постели, которую она делила со своей сестрой; по комнате, где всю ночь горел камин, отбрасывая красные блики на грубые стены. А летом, когда Дженни во сне пиналась и царапалась, и Ян глухо кашлял за стеной, зарывшись в одеяло, она мечтала об одиночестве, которое помогало ей как-то жить. Она жила в постоянных мечтах, но не понимала этого, так как сама не знала, чего она хотела.

В конце рабочего дня все ее мысли были о доме, где она могла просто посидеть, поспать и ничего не делать.

Вереск посерел, деревья за рекой на фоне неба казались бумажными муляжами, в воздухе носились летучие мыши.

В вечерних сумерках все звуки были отчетливо слышны, как звон колокола в пустой комнате. Девушка остановилась, прислушалась. В деревьях пронзительно крикнула птица, эхо, рыдая, вторило ей. Что-то выскочило из вереска, задело камень и улетело, откуда-то от реки донесся шум плещущейся воды. Эти звуки то усиливались, то исчезали, то раздавались снова. Это, наверное, мама стирает белье Яна. Когда у него начинались приступы кашля, он харкал кровью в кувшин, стоящий около кровати, белье становилось мокрым от пота. В доме воды не было, и маме приходилось спускаться к реке, стирать там белье и затем сушить его на улице.

Шум плещущейся воды усилился и, когда Мэри подошла совсем близко, вдруг прекратился.

— Мама! — крикнула она, — тебе помочь, мама?

Женщина не ответила. Она стояла согнувшись — призрачный белый силуэт в серых сумерках. На ней был белый халат, доходящий до лодыжек. В том месте, где она полоскала какую-то одежду, вода казалась белой, как молоко. Вся эта картина создавала такое впечатление, что женщина как будто что-то вспомнила, вскочила с постели и поспешила к реке, еще не проснувшись окончательно.

Она старательно терла и полоскала белье, погружала его в воду и шлепала им по воде, затем выпрямлялась, держа иссиня-белое белье на вытянутых руках, затем выжимала его, встряхивала и снова погружала в воду. Вдруг, потревоженная чем-то, она оглянулась, и Мэри увидела, что это совсем не ее мать. Женщина была маленького роста с увядшим гадким худым лицом. У нее были жуткие маленькие голые ноги с перепонками, как у утки.

Девушка отшатнулась, онемев от ужаса. Она бежала, спотыкаясь о камни, постоянно оглядываясь, проверяя, не бежит ли эта женщина за ней. Она ничего не видела, кроме этой белой тени, которая стояла неподвижно и смотрела ей вслед.

На кухне мама грела на печи молоко. Она была большой и уютной, длинные волосы спускались до середины спины. Она поставила чашку с блюдцем на стол и приложила палец к губам.

— Дженни спит, — сказала она, — не буди ее.

— Мама, мама…

— Потише. Что с тобой? Случилось что-нибудь в Нокхеллоу?

— Нет, нет, мама. Мама, там внизу женщина, стирает — мне она не понравилась. Если бы ты видела, как она посмотрела на меня, какое у нее ужасное лицо.

— Мери, она говорила с тобой? Она говорила?

— Нет, но она подошла бы ко мне, если бы я не убежала.

— А ты разговаривала с ней? Спросила ее о чем-нибудь?

— Я только сказала: «Мама». Я думала, это ты стираешь для Яна. Затем она обернулась.

— Что она стирала, Мэри, ради бога? Ты заметила?

— Что-то белое, я не знаю. Мне это не понравилось. Мама, что это? Что я сделала?

— Бог нам поможет, дитя. Говори тише, ты разбудишь брата. Он не должен знать об этом. Мэри, это была белая прачка, она стирала саван для мертвеца. Будь благословенны твои легкие ноги. Благодаря им она не смогла догнать тебя, иначе ты бы стала хромой. Она ударила по ноге Донала Фергуса мокрым саваном, и он больше уже не мог ходить.

— Но для кого этот саван?

— Кто-то скоро умрет. О, Мэри, у него сегодня был очень плохой день — три чашки крови после завтрака. Он и так очень слаб после последнего кровотечения.

— Ян?

— Да. Она бы сказала тебе об этом, если бы ты подползла и схватила ее. Она должна ответить, если ты первой схватишь ее, но не стоит рисковать. Она стирала саван Яна.

— Но она не имеет права! Она не должна приходить и говорить об этом. Какое право она имеет готовить саван до того, как Ян умер?!

— Тихо, дорогая, успокойся. Зато у нас есть время подготовиться. Ее тоже можно пожалеть — всю ночь стирать эти страшные вещи, которые всегда приносят людям горе. Даже Бог должен пожалеть это несчастное существо.

* * *

Утром Мэри не пошла на работу. Ужас от встречи с белой женщиной не покидал ее, она боялась выйти из дома. Пусть кухарка кашеварит на кухне в Нокхеллоу, пусть служанка выполняет там свою лакейскую работу, она останется здесь до тех пор, пока не наступит смерть, и тело ее брата не будет вынесено через порог.

— Что с Мэри? — спросил Ян, лежа в подушках. Лицо его было бледным и не по-мужски красивым.

— Она заболела сегодня ночью. Я оставила ее дома на день-другой.

— Бедная мама!

Он сжал губы, чтобы не закашляться.

— Всегда в этом доме кто-нибудь болеет. Не думай, мне сегодня лучше. Скоро я снова смогу ловить рыбу.

Женщина отвернулась, чтобы он не увидел ее слез.

Он был уверен, что поправится, постоянно говорил о реке, где лососи, выпрыгивая из воды, описывали в воздухе серебряные дуги.

Когда солнце пригрело, его вынесли на улицу. Мэри молча сидела около него. Яна удивляло, почему она не разговаривает с ним. Она чувствовала, что не может оставить его ни на секунду, что должна все время быть около него. Но она все время сдерживалась, чтобы не сказать ему какого-нибудь грубого слова. Вдали виднелась голубая линия реки, солнце пекло, как паяльник. Мама работала, Дженни тоже. Только девушка и ее брат бездельничали, они лениво сидели на улице, он усталый от жары, она усталая от страха.

Вспомнив о смерти отца, она попыталась представить, что она будет чувствовать, когда Ян умрет.

Они будут угрюмо ждать около его постели, потом наступит унылый момент, когда все кончится. Потом надо будет покупать черную одежду, гроб, платить за похороны (нанять лошадей для перевозки гроба по болотистой местности до кладбища стоит очень дорого).

Будет соответствующее застолье, гости будут есть и пить, соберутся дальние соседи, и, наконец, в доме появится лишняя комната. Больше не будет ночей, прерываемых кашлем, около кровати больше не будет стоять кувшин с мерцающей густой кровью. Она думала об этом, сидя около брата, и с трудом этому верила, потому что все это казалось выдумкой. И тем не менее она не рассказывала маме о своих сомнениях. Если она видела прачку с перепончатыми ногами (а она не сомневалась в этом), то предзнаменование вполне может быть правдой. Не могла же она предположить, что саван стирался для кого-то другого, кроме Яна. Ведь о Дженни не могло быть и речи, она была здоровой девочкой и уже выполняла всю женскую работу; мать тоже была здоровой она лежала только тогда, когда рожала; и с ней тоже ничего не может случиться, ведь она такая обыкновенная девушка! Нет, речь может идти только о Яне. Хотя сообщить ему об этом было бы жестоко, но взять на себя грех и дать ему умереть неподготовленным тоже нельзя.

* * *

Прошло два дня, а Ян не умирал. Одно голубое и туманное утро сменилось другим. Солнце поднялось и обрушило свою мучительную жару на головы людей. Равнина, поросшая вереском, шуршала под ногами, цветы белели и засыхали, все горело. Только чертополох пестрел как ни в чем не бывало своими сочными серо-зелеными цветами.

Прошла вторая ночь. На третий день Яну стало намного лучше. Возможно, он и умрет от своей болезни, но когда? В течение года, месяца или недели? Но все люди в общем смертны, а женщина в белом обычно предсказывает скорую смерть. Так, может быть, этот саван был предназначен не для Яна? Тогда для кого же?

Работа на приусадебном участке прекратилась. Кто будет заниматься землей и скотом, если в дом скоро придет смерть? Дженни не понимала, что происходит со старшими, но она не собиралась работать, когда другие бездельничают. Конечно, дом был уже убран и подготовлен для похорон, все было сделано очень быстро, и сейчас для трех пар рук в доме работы не было. Ян ничего не замечал. Он лежал около двери, погруженный в книгу, и не обращал внимания на происходящее вокруг.

Время ползло, как огромная темная туча, жизнь остановилась. Все ждали, когда придет смерть и освободит их от этого ожидания.

На третью ночь в их души закралось сомнение. Ничего не случалось. Может быть, ничего и не случится? Ян был весел. Он уже не кашлял, только голос его был необычно хриплым. Мэри начала беспокоиться о своей работе. Она не скучала по мытью каменных полов, постоянной беготне без минуты покоя, но лучше выполнять эту тяжелую работу, чем бездельничать в ожидании смерти Яна. В Нокхеллоу все-таки можно было посмеяться на кухне, поболтать под лестницей с подружкой. Она сказала об этом матери.

— Может быть, мне лучше вернуться на работу? Меня могут уволить, если я пропущу еще несколько дней.

— Пойти на работу, когда твой брат может умереть в любую минуту? Стыдно, Мэри. В конце концов ты можешь…

— Но, мама, он не умирает. Ведь ему лучше. Разве ты так не думаешь?

— О Боже милостивый, я не знаю, что сказать. Если бы ты не поклялась, что видела стирающую женщину!

— Мама, ты думаешь, что должен умереть кто-то из нас? Ты уверена в этом?

— Да, кто же еще? На этой равнине больше нет ни одного дома. Разве рядом с нами еще кто-то живет? И именно один из нас видел ее, и разве не похоже, что это должен быть Ян, ведь у него такая же болезнь, как и у его отца. Неужели ты думаешь, что умрет кто-то здоровый?

— Нет, но ведь Яну лучше, а мы должны ждать и ждать. Лучше будет, если это произойдет неожиданно. Мама, я не хочу ждать, не зная чего.

Женщина подошла к двери и посмотрела на реку. Она пересохла и едва просматривалась.

Женщина взглянула на дочь, в ее глазах стоял страх.

— Мэри, у нас есть только один выход. Ты должна спросить ее.

— Спросить ее? О нет! Я не пойду к ней еще раз. Мне страшно, мама!

— Ты должна. Если ты этого не сделаешь, мы узнаем, когда уже будет поздно. Любая из нас может умереть, а Ян останется жить. Смерть может застать нас врасплох, и мы не успеем подготовиться. Если это Ян, мы скажем ему об этом. Не думаю, что он боится смерти.

— Но если это не Ян? Представь, что она назовет тебя. Как я скажу тебе об этом? Или меня. Что я буду делать?

— Случилось то, что должно случиться. Если мы знаем половину правды, мы должны узнать всю правду. Слушай, расскажу тебе, как это сделать. Запомни. Подкрадись к ней так, чтобы она не услышала тебя, крепко схвати ее, чтобы она не смогла убежать.

— А ты не можешь сделать это вместо меня? Ты ведь не знаешь, как она смотрела на меня. Я не смогу еще раз встретиться с ней.

— Лучше пойти тебе, так как ты видела ее. Если ты крепко схватишь ее, она ничего не сможет с тобой сделать. Это как крапива.

— Ты не можешь пойти со мной?

— Кто-то должен смотреть за Яном. Иди, Мэри, будь хорошей девочкой. Она появляется, когда наступает ночь.

* * *

В мире осталось только три цвета: пурпур облаков, желтизна молнии в небе и темная зелень реки.

Она долго ждала, сидя у камина, пока уснут Дженни и Ян. Стемнело, в небе сияла вечерняя заря, за рекой деревья казались призрачными полуразрушенными башнями.

Она издалека услышала шум плещущейся воды. Ночью ни одна птица не пела, не летала ни одна летучая мышь, ни один зверек не пробегал между корнями и камнями. Шум усилился. Тело сковал страх, лицо похолодело, но она не могла повернуть обратно. Она остановилась и посмотрела на реку, стараясь увидеть то, что она уже видела раньше.

Странная прачка была на том же месте. Она была в том же белом одеянии, но в этот вечер она была скорее трогательной, чем жуткой. Склонившись над водой, она терла саван о камни. Она казалась усталой, грустной женщиной, стирающей белье в темноте. Что-то душераздирающее было в том, как она держала белье в вытянутых руках, а вода стекала с него, образовывая серебряные круги на воде.

Приходит ли она сюда каждую ночь или только тогда, когда ей нужно выполнить свою ужасную миссию?

Мэри хотелось закричать, но страх и долг, который она должна была выполнить, сдерживали ее.

Она сняла туфли и осторожно стала спускаться к реке. Белая женщина продолжала стирать, ничего не замечая, плеск воды мешал ей услышать приближающуюся Мэри. Девушка сжала зубы, она тяжело и часто дышала, сердце билось, как церковный колокол. Она протянула руку к белому силуэту, но в это время из-под ее ноги выскользнул камень. Она споткнулась, слепо шаря руками перед собой. Женщина обернулась с перекошенным от злости лицом. Она взмахнула мокрым бельем, удар как будто обжег голые ноги Мэри, она потеряла сознание. Она лежала около реки, одна, ни единой души вокруг.

После того, как белая прачка ушла, ожили все обычные ночные звуки: хлопали крылья, шелестели деревья, совы перекликались друг с другом через реку. Первая капля дождя привела девушку в чувство. Она лежала, закрыв голову руками. Было больно и неудобно. Когда она попыталась встать, почувствовала, что ноги стали свинцовыми. Жгучая боль исчезла, но ноги как будто онемели. Она боялась, что боль может снова вернуться. Страх и отчаяние придали ей силы, и она сделала попытку встать. Но ноги не двигались, они лежали, как две большие сумки с песком, которые она еще недавно должна была таскать. Дождь становился все сильнее. Стояла кромешная тьма. Мэри поднялась на руки и стала медленно, медленно ползти, но дождь как будто специально давил ее к земле, лишая последних сил. В отчаянии она стала кричать, зовя на помощь маму.

Раздались бегущие шаги с небольшого холма. Это ее мама оставила Яна, дом и все, когда услышала звериный крик дочери.

— Вставай, Мэри, любимая, — умоляла она. — Постарайся, ради Бога.

Но Мэри не могла идти. Женщина взяла ее на руки, любовь и страстное желание помочь дочери помогли донести ее до дома.

И только на кухне в безопасности, когда река и болото остались далеко, они осознали, что их всех ждет еще большее горе, ведь они так и не узнали, с кем из них это случится.

Филип К. Дик. ДАМА С ПИРОЖКАМИ.

Куда это ты собрался? — прокричал через улицу Эрни Милл, вытаскивая из почтового ящика газеты.

— Никуда, — ответил Баббер Сюрл.

— Никак решил повидать свою престарелую подругу? — продолжал смеяться сосед. — Да зачем ты вообще к ней ходишь? Может, расскажешь и нам?

Баббер не останавливался и, повернув за угол, пошел по Элм-стрит. Вскоре показался дом, стоявший в конце улицы на некотором удалении от проезжей части. Подходы к дому заросли бурьяном, старыми и пожухлыми сорняками, которые шелестели и похрустывали на ветру. Само строение представляло собой небольшую серую коробку, обветшалую и давно не крашенную, ступени крыльца местами прогибались под собственной тяжестью. Прямо перед входом стояло видавшее виды старое, потрепанное погодой кресло-качалка, покрытое столь же ветхим куском ткани.

Баббер шел по дорожке к дому. Едва ступив на расшатанные ступени, он глубоко вздохнул. До него уже доносился этот чарующий, теплый аромат, и у него в прямом смысле этого слова потекли слюнки, а сердце заколотилось в радостном ожидании. Баббер повернул рукоятку дверного колокольчика, издавшего слабый скрежещущий звук. Несколько мгновений по ту сторону двери стояла полная тишина, затем послышался легкий шорох.

Миссис Дрю отворила дверь. Это была старая, очень старая и маленькая, совсем высохшая дама, чем-то напоминавшая росший перед домом пожухлый бурьян. Она улыбнулась Бабберу, шире распахнула дверь и придержала одну из створок, чтобы мальчик мог пройти внутрь.

— Ты как раз вовремя, — проговорила она. — Входи, Бернард. Пришел как раз кстати. Они будут готовы с минуты на минуту.

Баббер подошел к кухонной двери и заглянул за нее. И тут же увидел их — миссис Дрю принялась выкладывать на большое синее блюдо горячие, пышущие жаром пирожки, наполненные орехами и изюмом.

— Ну, как они тебе нравятся? — спросила хозяйка дома. — А может, немного холодного молока, а? Ты же любишь их с холодным молоком, — она вынула из кухонного ящика у заднего крыльца молочник, наполнила стакан и положила на маленькую тарелку несколько пирожков. — Давай пройдем в гостиную, — предложила дама.

Баббер кивнул. Миссис Дрю перенесла молоко и пирожки в другую комнату и поставила все на широкий подлокотник дивана. Затем она уселась в свое кресло, одновременно наблюдая за тем, как мальчик устраивается рядом с тарелкой с пирожками.

Ел Баббер, как и всегда, с жадностью, сосредоточив все внимание на пирожках и не издавая ни звука, если не считать громкого почавкивания. Миссис Дрю терпеливо дожидалась окончания трапезы и заметила, что его и без того пухлые бока округлились еще больше. Расправившись с тарелкой, он снова перевел взгляд на кухню, где на плите стояло блюдо с новой порцией выпечки.

— Может, задержишься немного и доешь и эти? — спросила дама.

— Ага, — кивнул Баббер.

— Ну как, нравится?

— Отличные!

— Ну и хорошо, — она откинулась на спинку кресла. — И чем же ты сегодня занимался в школе? Как твои успехи?

— Все в порядке.

Маленькая старая дама заметила, как беспокойно скользит по комнате его взгляд. — Бернард, — быстро проговорила она, — не мог бы ты действительно ненамного задержаться и поговорить со мной? — У мальчика на коленях лежало несколько книг, это были школьные учебники. — Может, почитаешь мне что-нибудь? У меня совсем плохо с глазами стало, а я так люблю, когда мне читают.

— А можно я потом доем пирожки?

— Ну конечно.

Баббер подошел к противоположному краю дивана и вынул из ранца три книги — это были «Всемирная география», «Начала арифметики» и грамматика Спеллера. — Вы чего хотите?

Она заколебалась. — Географию.

Баббер наугад раскрыл большую синюю книгу. ПЕРУ. «Перу на севере граничит с Эквадором и Колумбией, на юге — с Чили, а на востоке — с Бразилией и Боливией. В Перу выделяют три основных региона, это, во-первых…».

Маленькая старая леди наблюдала, как он читает, видела его шевелящиеся пухлые щеки, скользящий по строчкам палец. Сидела она молча, созерцая, внимательно разглядывая, буквально впитывая каждое сосредоточенное движение его лица, малейший жест его рук и ладоней. Она чуть расслабилась, позволив себе откинуться на спинку кресла, а он сидел совсем рядом с ней, очень близко — между ними стоял только столик с лампой. Как хорошо, что он зашел. Мальчик приходил к ней уже больше месяца, с того самого дня, когда она отдыхала у себя, на крыльце, а он проходил мимо, и она подумала о том, чтобы пригласить его, одновременно указывая на стоявшее рядом с креслом-качалкой блюдо с пирожками.

Она и сама не знала, зачем сделала это. Так долго жила в одиночестве, что начала уже заговариваться и делать всякие странные вещи. Так редко удавалось видеть других людей — только когда выбиралась в магазин или почтальон приносил пенсию. А то еще мусорщики приезжали.

Приглушенно журчал голос мальчика. Ей было удобно сидеть — расслабленно и умиротворенно. Маленькая старая леди закрыла глаза и сложила ладони на коленях. И пока она так сидела, чуть подремывая и слушая голос мальчика, что-то начало происходить. Старая женщина стала меняться, ее серые морщины постепенно исчезали. Сидя в своем кресле, она определенно молодела, ее миниатюрное, хрупкое тело снова наполнялось юностью. Седые волосы темнели, становились гуще, на месте растрепанных локонов появлялись насыщенного цвета кудри. Руки тоже обретали былую полноту, пестрота бесчисленных бурых крапинок уступала место яркой сочности здорового цвета, совсем как много лет назад.

Миссис Дрю сидела, закрыв глаза и глубоко дыша. Она чувствовала, что что-то происходит, хотя и не могла понять, что именно. И все же что-то определенно происходило, она всем телом ощущала это приятное чувство, тогда как сущность перемены пока ускользала от ее сознания. Это случалось и раньше, почти всякий раз, когда мальчик приходил и садился рядом с ней. Особенно в последнее время, после того как она пододвинула свое кресло поближе к дивану. Она в очередной раз глубоко вздохнула. Как же ей было приятно, какая теплота переполняла ее тело; впервые за все эти долгие годы она ощущала дыхание теплоты в глубинах своего холодного тела!

Сидя в своем кресле, маленькая старая леди превращалась в темноволосую даму лет тридцати, в женщину с округлыми щеками, налитыми руками и ногами. Ее губы снова наполнились багрянцем, а шея стала даже чуть полноватой, вроде той, какой она была в давно забытом прошлом.

Неожиданно чтение прекратилось. Баббер отложил книгу и встал. — Мне пора идти, — сказал он. — Я могу взять остальные пирожки?

Ее ресницы взлетели, глаза открылись. Мальчик стоял на кухне и рассовывал пирожки по карманам. Женщина рассеянно кивнула, все еще не стряхнув с себя остатки дремы и оцепенения. Мальчик собрал пирожки и подошел к входной двери. Миссис Дрю встала. И в то же мгновение теплая волна отхлынула от нее. Она посмотрела на свои руки — тонкие и морщинистые.

— О, — пробормотала она, чувствуя, как слезы застилают глаза. Все было кончено — он уходил и все исчезало вместе с ним. Она проковыляла к висевшему над камином зеркалу и посмотрела на собственное отражение. На нее взирали старческие, поблекшие глаза, глубоко запавшие в темные глазницы на иссохшем лице. Да, стоило мальчику отодвинуться от нее, как все было кончено.

— Ну, до встречи, — проговорил Баббер.

— Пожалуйста, — прошептала она, — пожалуйста, приходи еще. Ты ведь придешь еще?

— Конечно, — каким-то бесцветным тоном проговорил Баббер, толкая створку двери. — До свидания. — Он стал спускаться по лестнице. Через несколько секунд до нее донесся звук его шагов по дорожке. Он ушел.

* * *

— Баббер, а ну-ка иди сюда! — Мэй Сюрл рассерженно смотрела на сына с крыльца. — Немедленно иди сюда и садись за стол.

— Иду, — Баббер медленно поднялся на крыльцо и направился к двери.

— Что с тобой стряслось? — она схватила его за руку. — Ты где был? Ты что, болен?

— Я просто устал, — ответил Баббер, потирая лоб. Через гостиную прошел отец в майке и с газетами в руках. — В чем дело?

— Ты посмотри на него, — сказала Мэй Сюрл. — Весь потасканный какой-то. Баббер, чем ты вообще занимался?

— Он ходил к своей старой леди, — проговорил Ральф Сюрл. — Ты разве сама не видишь? Он же всегда такой от нее возвращается. Баббер, зачем ты туда ходишь? Скажи, что происходит?

— Она угощает его пирожками, — сказала Мэй. — Ты же знаешь, как он любит поесть. Что угодно отдаст за тарелку пирожков.

— Баббер, — сказал отец, — послушай меня. Я хочу, чтобы ты прекратил ходить к этой безумной старухе. Ты меня понял? И меня не интересует, сколько она дает тебе пирожков. Ты слишком измотанным возвращаешься домой! Хватит уже. Ты понял меня?

Баббер уткнул взгляд в пол и прислонился к двери. Сердце его билось учащенно, с напряжением. — Я уже пообещал ей, что приду еще раз, — пробормотал он.

— Ладно, сходишь, — заявила мать, — но только в последний раз. И скажи ей, что больше приходить не сможешь. Постарайся вести себя повежливее. А теперь иди наверх и умойся.

— После обеда уложи-ка его в постель, — сказал Ральф, глядя в сторону лестницы и видя, как медленно поднимается Баббер, держась рукой за перила. Он покачал головой. — Не нравится мне все это, — пробормотал отец. — Я не хочу, чтобы он больше к ней ходил. Что-то странное есть в этой старухе.

— Ну хорошо, — сказала Мэй. — Пусть сходит в последний раз.

В среду выдался теплый солнечный день. Баббер шел по дороге, засунув руки в карманы брюк. Он на минутку задержался у магазина Маквейна и оценивающе оглядел полку с комиксами. У прилавка с напитками стояла женщина и пила крем-соду. При одном виде этого у Баббера потекли слюнки. Он принял окончательное решение — повернулся и пошел дальше, чуть убыстряя шаг.

Несколько минут спустя он подошел к серому потертому крыльцу и надавил на кнопку звонка. Стебли сухой травы раскачивались и шелестели на ветру. Было уже четыре часа, так что время его поджимало. В конце концов, это же в последний раз.

Дверь открылась. Морщинистое лицо миссис Дрю расплылось в улыбке. — Входи, Бернард. Я так рада тебя видеть. Всякий раз, когда ты приходишь, я чувствую себя помолодевшей.

Он вошел и огляделся.

— А я пока начну печь пирожки — откуда мне было знать, придешь ты или нет. — Она проворно засеменила в сторону кухни. — Вот прямо сейчас и начну. А ты пока присядь на диван.

Баббер прошел в комнату и сел. Он заметил, что столик с лампой исчез и кресло-качалка стояло прямо рядом с диваном. Он в некотором замешательстве смотрел на это кресло, когда в комнату почти неслышно вошла миссис Дрю.

— Все, в духовку посадила. Тесто у меня было уже готово. Сейчас, совсем скоро, — она со вздохом уселась в свое кресло. — Ну, как твои дела? Как школа?

— Все отлично.

Она кивнула. Какой пухленький был этот мальчуган, сидевший почти рядом с ней, какие у него круглые и румяные щечки! И сидел он так близко, что она без труда могла дотянуться до него. Ее старушечье сердце ликовало. О, как хорошо снова чувствовать себя молодой. Как много значит возвращенная юность. Да, юность — это все. А как жесток мир к старым людям! Ей вспомнились чьи-то строки: «Когда весь мир состарится, мой друг…».

— Бернард, ты не хотел бы почитать мне? — неожиданно проговорила она.

— Я не захватил с собой книги.

— О, — она кивнула, — у меня кое-что есть. Сейчас принесу.

Женщина встала и направилась к книжному шкафу. Она уже открывала створки, когда Баббер быстро произнес:

— Миссис Дрю, папа запретил мне ходить к вам. Сказал, что это — в последний раз. Я подумал, что должен сказать вам.

Она остановилась, замерла на месте. Казалось, все завертелось у нее перед глазами, комната отчаянно поплыла кругом. Она издала хриплый, испуганный вздох. — Бернард, ты… ты больше не придешь?

— Но мне же папа не разрешает.

Воцарилась тишина. Старая леди взяла наугад первую попавшуюся книгу и медленно вернулась к креслу. Еще через несколько секунд она протянула книгу мальчику — рука ее при этом чуть подрагивала. Баббер стал с безразличным видом разглядывать обложку.

— Пожалуйста, почитай мне, Бернард. Пожалуйста.

— Ну, хорошо, — он раскрыл книгу. — Откуда начать?

— Откуда хочешь, Бернард, откуда хочешь.

Он стал читать. Это было что-то из Троллопа, но она почти не различала его слов. Ее ладонь прильнула ко лбу, к сухой, тонкой и ломкой, как старая бумага, коже лба. Страдание переполняло ее рассудок. Неужели все это в последний раз?

Баббер читал медленно и монотонно. Где-то у окна прожужжала муха. Солнце медленно клонилось к закату, воздух чуть посвежел. Откуда-то набежали облачка, и меж деревьев пронесся резкий порыв ветра.

Старая леди сидела рядом с мальчиком — ближе, чем обычно, — и слушала его чтение, воспринимая звук его голоса, ощущая, впитывая его всем своим естеством. Неужели и правда все — в последний раз? Ужас охватил ее, но она отшвырнула его прочь. В последний раз! Она уставилась на Баббера, сидящего так близко от нее. Спустя некоторое время она протянула свою худую, иссохшую ладонь и глубоко вздохнула. Он никогда не вернется, не будет больше этих встреч, не будет. В последний раз он сидит рядом с ней.

Она прикоснулась к его руке.

Баббер поднял взгляд. — Что вы? — пробормотал он.

— Ты не против, что я прикоснулась к тебе, правда ведь?

— Да нет, пожалуйста. — Он продолжал читать. Старая леди ощущала его молодость, трепетавшую между ее пальцами, струившуюся по ее руке, — пульсирующую, вибрирующую, журчащую юность, которая была так близко. Никогда она не была еще так близко, Чтобы до нее можно было дотронуться. Острая жажда жизни вызвала головокружение, странное чувство неустойчивости. И в этот момент все началось снова — как и тогда. Она закрыла глаза, чтобы это ощущение еще больше захватило ее, заполнило, перенеслось в нее со звуками его голоса, с восприятием прикосновений руки. Зарево перемены захлестывало ее, тело переполнялось теплым, восходящим восторгом. Она снова начала расцветать, окунаться в жизнь, впитывать богатство — такое уже было с ней, но только много много лет назад.

Она посмотрела на свои руки — они заметно округлились, ногти словно очистились. А ее волосы — опять черные, они тугими, тяжелыми локонами ниспадали на шею. Потрогала щеку — морщин не было, кожа стала упругой и мягкой.

Чувство радости, нарастающего и искрящегося веселья захлестнуло ее. Она окинула взглядом комнату и улыбнулась, явно почувствовав свои крепкие белые зубы, прочные десны, алые губы; потом резко встала, ощущая уверенное и надежное тело, сделала быстрый, проворный поворот вокруг своей оси.

Баббер прекратил читать. — Что, пирожки готовы? — спросил он.

— Сейчас посмотрю, — голос ее звучал живо, богатый оттенками, выветрившимися и выцветшими много лет назад. Теперь это снова был он — ее голос — гортанный и чувственный. Она быстро прошла на кухню и заглянула в духовку.

— Готовы, — игриво позвала она. — Иди, получай.

Баббер прошел на кухню, взгляд его при виде пирожков заметно оживился. Он почти не обращал внимания на стоявшую у дверей женщину.

Миссис Дрю поспешила из кухни. Она прошла к себе в спальню и прикрыла за собой дверь, затем обернулась и посмотрела в висевшее на стене высокое зеркало. Молодая — она снова была молодая, переполненная живительными силами бурлящей юности. Сделала глубокий вздох, и ее упругая грудь чуть всколыхнулась. Глаза горели, она улыбалась, потом закружилась волчком, юбка разлетелась колоколом. Такая молодая и очаровательная!

И на сей раз все это никуда не исчезло. Она открыла дверь. Баббер совал пирожки в рот, рассовывал по карманам. Он стоял посередине гостиной, его туповатое и жирное лицо покрывала смертельная бледность.

— Что случилось? — спросила миссис Дрю.

— Я ухожу.

— Ну что ж, Бернард. Иди. И спасибо за то, что почитал мне. — Она опустила ладонь ему на плечо. — Может, потом как-нибудь увидимся.

— Мой отец…

— Я знаю, — она весело рассмеялась и открыла перед ним дверь. — До свидания, Бернард, до свидания.

Она смотрела, как он спускается по лестнице, каждый раз наступая на ступеньку обеими ногами. Потом закрыла дверь и бегом вернулась в спальню. Расстегнула платье и скинула его — поношенная серая ткань показалась ей неприятной. На какое-то мгновение она задержала взгляд на своем прекрасном, округлом теле, прильнувших к бедрам руках.

Чуть повернувшись, она возбужденно рассмеялась — глаза ее сияли. Ну что за чудесное тело, сияющее струившейся из него жизнью. Высокая грудь — она коснулась рукой ее упругой плоти. И так много всего теперь надо было сделать! Она обернулась и посмотрела вокруг себя, учащенно дыша. Так много всего! Потом открыла в ванной краны и принялась укладывать волосы на макушке.

* * *

Ветер метался вокруг, пока мальчик брел к дому. Было уже поздно, солнце село, и небо над головой потемнело, покрылось тучами. В грудь били и обтекали его холодные струи ветра, временами забираясь под одежду, выстужая тело. Мальчик чувствовал, что сильно устал, голова болела, и ему приходилось через каждые несколько минут делать остановки, растирая себе лоб и ощущая, как натужно колотится сердце. Он прошел Элм-стрит и вступил на Пайн-стрит. Ветер с завывающим воплем продолжал метаться вокруг, толкая его из стороны в сторону. Он тряс головой, чтобы хоть ненадолго прийти в себя. Как вымотался он, как устали его руки и ноги. Ему казалось, что порывы ветра молотом колотятся в грудь, все время толкают и дергают его тело.

Он глубоко вздохнул и, наклонив голову, побрел дальше. На углу остановился, ухватившись за какой-то столб. Небо совсем почернело, зажглись уличные фонари. Он собрал остатки сил и двинулся вперед.

— Ну где этот чертов мальчишка? — проговорила Мэй Сюрл, в десятый раз выходя на крыльцо. Ральф зажег свет и подошел к жене. — Ветер-то какой страшный.

И действительно, ветер с воем и свистом носился над крыльцом. Оба супруга мерили взглядами простиравшуюся перед ними темную улицу, но так ничего и не увидели, если не считать обрывков газет и прочего мусора, метавшегося по тротуару.

— Пойдем внутрь, — сказал Ральф. — А ему сегодня, как придет, определенно достанется на орехи.

Они сели за обеденный стол. Неожиданно Мэй опустила вилку. — Слушай! Ты ничего не слышал?

Ральф вслушался.

Снаружи, со стороны входной двери, доносился какой-то слабый, постукивающий звук. Он встал. Ветер продолжал завывать, отчего по потолку в верхней части дома плясали черные тени. — Пойду посмотрю, что там, — сказал он.

Мужчина подошел к двери, открыл ее. Что-то серое-серое и сухое билось о перила крыльца, поддерживаемое порывами ветра. Он вгляделся, но так и не разобрал, что это было. Пучок или ком сухой травы, да, пожалуй, сорняки какие-то и еще обрывки тряпичных лохмотьев.

Пучок метнулся ему под ноги, и тут же порывом ветра его снесло в сторону, а затем поволокло вдоль наружной стороны дома. Ральф медленно закрыл дверь.

— Что это было? — спросила Мэй.

— Ничего, просто ветер, — ответил Ральф Сюрл.

Перевод В.  Акимова.

У. Ф. Харви. АВГУСТОВСКАЯ ЖАРА.

Мне казалось, что то был один из самых замечательных дней в моей жизни, и поскольку те события все еще свежи в моей памяти, я бы хотел как можно точнее отобразить их на бумаге.

Для начала позвольте представиться — меня зовут Джеймс Клэренс Уизенкрофт.

Мне сорок лет, здоровье у меня прекрасное, и я даже не припоминаю, когда в последний раз болел.

По профессии я художник, хотя и не особенно преуспевающий, однако то, что приносят мне мои черно-белые работы, вполне удовлетворяет все необходимые потребности.

Моя единственная родственница — сестра — скончалась пять лет назад, так что я веду вполне самостоятельный и независимый образ жизни.

В это утро я позавтракал в девять часов, после чего стал просматривать утреннюю газету и, попыхивая трубкой, надеялся отыскать в ней какой-нибудь достойный моего карандаша сюжет.

Несмотря на распахнутые окна и двери, в комнате стояла невыносимая духота, и мне неожиданно пришла в голову мысль, что самое прохладное и удобное место поблизости сейчас — это дальний уголок городского бассейна. Однако тут меня посетила идея.

Я начал рисовать, да так увлекся, что совершенно забыл про обед и оторвался от листа бумаги, лишь когда часы на Сен-Джуд пробили четыре раза.

Я был уверен в том, что для столь поспешной работы результат оказался очень удачным — эскиз действительно получился прекрасный.

На нем был изображен преступник в тот самый момент, когда судья несколько секунд назад огласил ему приговор. Человек на скамье подсудимых был очень крупный, попросту невероятно толстый. Жир слоями свисал у него из-под подбородка, слоями лежал на громадной, хотя и коротковатой шее. Он был чисто выбрит (точнее сказать, несколько дней назад он был чисто выбрит) и почти лыс. Он стоял перед скамьей подсудимых и короткими, неуклюжими пальцами сжимал край барьера; взгляд его был устремлен в пространство прямо перед собой. При взгляде на выражение его лица складывалось впечатление, что он испытывает не столько ужас, сколько полнейшее потрясение, абсолютный упадок сил.

Казалось, в этом человеке не было ничего прочного и способного удерживать всю эту гору мяса.

Я скрутил эскиз в трубочку и, сам не зная зачем, сунул его в карман. Затем с редким ощущением счастья, которое обычно наступает одновременно с осознанием качественно выполненного дела, я вышел из дому.

Кажется, я намеревался позвонить в Трентон, потому что припоминаю, как шел по Литтон-стрит, а на углу с Гилкрайстроуд, где велись работы по прокладке новой трамвайной линии, свернул направо.

Далее в моей памяти остались весьма смутные воспоминания относительно того, как я шел. Единственное, что я хорошо запомнил, это нестерпимый жар едва ли не осязаемыми всем телом волнами исходил от пыльного асфальтового тротуара. Я с негодованием ждал, когда же из тяжелых, медного цвета облаков, низко зависших над западной частью города, хлынет обещанный дождь.

Так я прошагал, наверное, миль пять или шесть, пока меня из этих бесплодных мечтаний не вывел какой-то мальчуган, спросивший, который час.

Было без двадцати минут семь.

Ответив ему, я наконец начал что-то соображать относительно того, где нахожусь. Я обнаружил, что стою перед воротами, за которыми простирался двор, окруженный полоской иссохшей земли с произраставшими на ней пурпурными левкоями и багровой геранью. Над входом была укреплена табличка с надписью:

ЧАРЛЬЗ АТКИНСОН.

СКУЛЬПТОР-МОНУМЕНТАЛИСТ.

РАБОТЫ ПО АНГЛИЙСКОМУ И ИТАЛЬЯНСКОМУ МРАМОРУ.

Из самого сада доносились веселый свист, шум ударов молотка и холодные звуки соприкасавшейся с камнем стали.

Поддавшись неожиданному импульсу, я вошел.

Спиной ко мне сидел мужчина, усердно трудившийся над глыбой причудливо исполосованного прожилками мрамора. Заслышав мои шаги, он обернулся, и я остановился как вкопанный.

Это был тот самый человек, которого я нарисовал и чей портрет сейчас лежал в моем кармане.

Он сидел, громадный, слоноподобный, и по его голому черепу стекал пот, который он утирал красным шелковым платком. И хотя это было то же самое лицо, выражение его сейчас виделось мне совершенно иным.

Он с улыбкой поприветствовал меня как старого друга и пожал мне руку.

Я извинился за вторжение.

— Снаружи так печет, что кажется, будто все вокруг светится, — проговорил я, — Ваше место представляется мне оазисом во всей этой дикости.

— Не знаю, как в оазисе, — ответил он, — но действительно жарко, чертовски жарко. Садитесь, сэр!

Он указал на край надгробия, над которым работал, и я присел.

— Красивый камень вам удалось раздобыть, — сказал я.

Он покачал головой, — Отчасти так оно и есть, снаружи поверхность такая, что лучше трудно и вообразить. Но сзади довольно большая трещина, хотя вы, видимо, ее не заметили. Из такого куска мрамора никогда ничего путного не получится. Сейчас, в такую жару, конечно, ничего не заметно, но подождите, когда настанут холода. Ничто так не помогает обнаружить в камне дефект, как сильный мороз.

— Так зачем же он вам? — спросил я.

Мужчина разразился хохотом.

— Ни за что не поверите, если я скажу, но я готовлю его на выставку. Это действительно так. Художники устраивают свои выставки, есть они и у бакалейщиков, даже у мясников. И у нас тоже есть свои. Вы же знаете, всякая маленькая вещица заканчивает свой путь в виде надгробия.

Он пустился в разговор о мраморе, о том, какой его сорт лучше выносит ветер, а какой дождь, с каким легче работать; затем переключился на свой сад и поведал, какой новый сорт гвоздик недавно приобрел. И при этом постоянно ронял инструменты, вытирал блестящую лысину и проклинал жару.

Я испытывал неловкость и говорил поэтому мало. Было в этой встрече с ним что-то неестественное, даже жутковатое.

Поначалу я пытался было убедить себя в том, что я где-то видел его раньше, что его лицо, совершенно незнакомое мне, должно находиться в каком-то потаенном уголке моей памяти, хотя все это время я знал, что занимаюсь лишь тщеславным самообманом.

Мистер Аткинсон закончил свою работу, сплюнул на землю и встал со вздохом облегчения.

— Ну вот! Что скажете? — спросил он с явной гордостью в тоне.

Моему взору предстала следующая начертанная на камне надпись:

ВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ ДЖЕЙМСУ КЛЭРЕНСУ УИЗЕНКРОФТУ.

Род. 18 января 1860 г.

СКОРОПОСТИЖНО СКОНЧАВШЕМУСЯ.

20 августа 19 г.

«В расцвете лет уже мертвы мы».

Некоторое время я сидел молча. Затем у меня мороз пробежал по коже. Я спросил его, откуда он взял это имя.

— О, я его ниоткуда не брал, — ответил мистер Аткинсон, — Мне было нужно какое-нибудь имя, и я написал то, что первым пришло мне в голову. А почему вы спрашиваете?

— Странное какое совпадение. Просто это меня так зовут.

Он издал долгий низкий свист.

— А даты?

— Я могу судить только о первой — она абсолютно точна.

— Вот это да! — только и проговорил он.

Однако он знал не все то, что было известно мне. Я рассказал ему о своей утренней работе, потом достал из кармана эскиз и показал хозяину дома. Он смотрел на рисунок, и постепенно выражение его лица все более и более походило на изображенного человека.

— А ведь только позавчера я сказал Марии, что никаких привидений не существует! — вымолвил, он.

Ни один из нас никогда не видел привидений, однако я понимал, что он хотел сказать.

— Возможно, вы слышали мое имя, — предположил я.

— А вы, наверное, видели меня где-то и забыли об этом! Вы в прошлом июле не были в Клэктон-он-Си?

Я в жизни не был ни в каком Клэктоне. Некоторое время мы сидели и молча смотрели на одно и то же — на две даты на надгробном камне, одна из которых была совершенно точной.

— Заходите в дом, поужинаем, — пригласил мистер Аткинсон.

Его жена была маленькой веселой женщиной с румяными щечками уроженки сельской местности. Муж представил меня ей как своего друга, художника. Результат оказался весьма досадным, ибо сразу после сардин и водяного кресса она убрала все со стола, принесла Библию с иллюстрациями Доре, и мне пришлось в течение получаса сидеть и выражать ей свое восхищение.

Наконец я вышел наружу и увидел Аткинсона — тот сидел на надгробии и курил.

Мы продолжили наш разговор с того самого места, на котором прервали его.

— Извините меня за мой вопрос, — проговорил я, — но не знаете ли вы чего-то такого, за что вас могли бы привлечь к суду?

Он покачал головой.

— Я не банкрот, дело у меня вполне процветающее. Три года назад я на Рождество преподнес нескольким гвардейцам индейку, но это все, что я могу припомнить. Да и потом, она была такая маленькая, — добавил он после некоторого раздумья.

Он встал, снял с крыльца лейку и стал поливать цветы, — В жаркую погоду обязательно надо поливать дважды в день, — сказал он, — а остальное уже доделает жара. Такие чудеса иногда получаются, даже не поверите. А вот папоротник, Боже праведный, совершенно этого не выносит! Вы сами где живете?

Я назвал ему свой адрес. Мне понадобится час быстрой ходьбы, чтобы добраться до дома.

— Ну так вот, — сказал он. — Давайте посмотрим правде в глаза. Если вы сегодня пойдете домой, то с вами может произойти какой-нибудь несчастный случай. Телега сшибет или там на корку банановую или апельсиновую наступите, это уж если не говорить про то, что лестница может подломиться.

Он говорил обо всех этих невероятных вещах, причем с такой невероятной серьезностью, которая показалась бы просто смешной всего каких-то шесть часов назад. Я, правда, не смеялся.

— Лучшее, что вы можете сделать, — продолжал он, — это до полуночи побыть у нас. Поднимемся наверх, покурим; внутри у меня даже прохладнее.

К своему удивлению, я согласился.

* * *

И вот мы сидим под потолочной балкой в длинной, низкой комнате. Жену свою Аткинсон отправил спать. Он деловито натачивает на оселке с маслом какие-то свои инструменты и одновременно покуривает мои сигареты.

Кажется, что вот-вот грянет гром. Я пишу эти строки, сидя за шатким столиком перед открытым окном. Одна ножка стола расшаталась, и Аткинсон, который, похоже, привык возиться со своими инструментами, собирается починить ее — вот только как следует доведет на камне лезвие стамески.

Времени уже перевалило за одиннадцать часов. Меньше чем через час мне уходить.

Только жара даже не думает спадать.

Одна она может свести человека с ума.

Перевод В.  Акимова.

Энтони Верко. МУХИ.

Я услышал эту историю от самого участника событий — бывшего преподавателя университета, ставшего впоследствии бездомным бродягой. Вероятно, в жизни его постигла какая-то неудача, и теперь он лежал в больнице на грани смерти.

И вот что он мне рассказал.

— Погода была отвратительная — типичное английское лето. Весь день напролет дождь уныло стучал по крышам и журчащими струйками стекал на мостовые Сити по бесчисленным водосточным трубам. Купол собора Святого Павла окутала огромная туча. Небо хмурилось и в ближайшие часы не предвещало ничего хорошего.

Когда наступили сумерки, на какое-то время дождь все-таки прекратился, и я смог покинуть свое убежище под старой аркой, надеясь подыскать для ночлега более приятное место.

Было не холодно, даже напротив. В воздухе парило, как в тропиках, духота угнетала и нарастала все больше, но освежающая гроза почему-то задерживалась. Я был так голоден, что у меня темнело в глазах, подташнивало, и я едва не терял сознания. Мерещилась чистая постель. И я тупо блуждал в поисках какой-нибудь комнаты за сравнительно доступную плату.

И вот, когда ноги сами вынесли меня в район Холборн, я впервые увидел этот дом. Если бы тогда меня переехал какой-нибудь случайный грузовик, мне не пришлось бы пережить такой ужас, и я не рассказывал бы вам сейчас весь этот кошмар.

Дом был небольшой, но очень старый. В этом районе полно таких памятников времен Елизаветы. Казалось, его красивые высокие окна ухмыляются, видя мою нищету, и бросают мне в лицо наглый вызов. Над входом я увидел табличку со словами, которые вселили в меня немалую надежду — «Дом сдается». Время уже было позднее, улицы опустели, и голова моя гудела от напряжения и усталости, как небо, так и не разрядившееся долгожданной грозой. И вдруг, словно подхлестывая меня в моей нерешительности, огромная капля упала мне прямо на лоб. Капля была липкой и теплой, как сама эта ночь, и все сомнения тут же рассеялись. Внутри этого самоуверенного и надменного дома, несомненно, меня ждало убежище от предстоящей бури.

Я осторожно приблизился к двери. Естественно, она оказалась запертой. На всякий случай я проверил окна первого этажа и выругался: как всегда, мне фатально не везло. Но тут я заметил, что одно окно не совсем плотно закрыто — видимо, ослабли болты. Я огляделся по сторонам. Полицейский, дежуривший на углу, как раз повернулся ко мне спиной, две парочки торопливо пробежали мимо. Свидетелей нет. Остальное было делом одной минуты. Звон стекла, поворот ручки — и окно открыто.

Открыто, и соблазнительно манит вовнутрь.

Из последних сил я вскарабкался на подоконник и, спустя считанные секунды, довольно неловко плюхнувшись на пол, все же оказался в заветном месте.

Не знаю, сколько времени я пролежал на полу, пытаясь отдышаться. Сердце бешено колотилось, в висках стучало. Может быть, часа полтора, а может, всего несколько минут. Наверное, я все-таки потерял сознание. Еще бы! Уже три дня у меня во рту не было ни крошки! Но вот, наконец, я поднялся, закрыл окно, чтобы не вызывать подозрений, и осмотрел карманы в поисках завалявшейся спички.

Когда спичка зажглась, я чуть не выронил ее при виде открывшегося зрелища.

Комната была обставлена дорогой старинной мебелью в стиле XVII века. На большом мраморном камине возвышался серебряный подсвечник на семь свечей, и я сразу же зажег их, чтобы разглядеть все получше.

Вначале я подумал, что от голода у меня начались галлюцинации. Но нет — все было настоящим. И я, несчастный бездомный бродяга, нашел приют в таком месте, описать которое не хватает никаких слов. Это был настоящий рай антиквариата!

С подсвечником в руке я подошел к двери комнаты и ненадолго задержался у порога. Мне вдруг стало не по себе. Снаружи дом казался пустым и заброшенным, и свидетельством тому была табличка о сдаче. Внутри же стояла роскошная мебель, и все говорило о том, что здесь живут люди. Неужели я ошибся?

Я вполне мог попасть не туда, куда хотел, если принять во внимание мое тогдашнее плачевное состояние. Если хозяева обнаружат меня, мне несдобровать. Насколько я помнил, — полицейский стоял совсем рядом, и если меня отведут в участок, то все мои отговорки покажутся неубедительными. С точки зрения хозяина дома, я был самым настоящим вором-взломщиком.

Тюрьма? Да, она представляла своего рода убежище, но моя природная гордость всегда вынуждала меня отказываться от выгод тюремного заключения. Впрочем, какая у меня может быть гордость?.. Я только усмехнулся при мысли о ней, вспомнив о своем незавидном положении. И вот тогда-то я впервые услышал этот страшный звук.

Сперва я подумал, что шум — вернее, какое-то непонятное гудение — рождается в моей голове, и приготовился к новым сюрпризам, которые мог преподнести мне мой до крайности измученный организм. Гул то нарастал, то почти прекращался, но не совсем, будто какой-то невидимый самолет кружил высоко над домом. Я остановился и встряхнул головой, чтобы избавиться от этого назойливого шума в ушах. Но нет, гудение не прекращалось, и было такое впечатление, будто я засунул голову в пчелиный улей.

Как только мне на ум пришло это сравнение, я заметил, что в комнате стало теплее. Покачнувшись, я протянул руку вперед и толкнул тяжелую дверь. Она открылась, и через секунду я очутился в просторном зале. И в тот же миг гудение смолкло.

При свете свечей я заметил небольшую дверь, ведущую, очевидно, на кухню, и сразу же шаткой походкой направился туда — там наверняка найдется что-нибудь съестное! Я шел медленно, опасаясь, как бы скрипучие дубовые половицы не выдали меня хозяевам.

Очень осторожно открыв эту маленькую дверь, я увидел, что она ведет в прихожую, а уже оттуда можно попасть и в кухню.

Я поднял подсвечник над головой и внимательно осмотрелся. Справа от меня была еще одна дверь — наверное, в спальню. Потом я посмотрел налево и чуть не вскрикнул от радости.

На маленьком кухонном столе была разложена еда, о которой я не мог даже мечтать. Поставив подсвечник на пол, я тут же набросился на нее и стал жадно поедать буквально все, что попадалось мне под руку. Все принципы высокой морали в мгновение ока исчезли. В конце концов, я — человек, живое существо, и не ел уже несколько дней. Кто же посмеет упрекнуть меня в том, что я не смог отказать своему измученному телу и оказался не в силах стерпеть приступы адской боли в желудке?

Тут я снова услышал этот неприятный, давящий звук — низкое, протяжное гудение. Но теперь я уже точно знал, что это не плод голодных галлюцинаций — голова моя уже прояснилась. Я опустил стакан, который только что наполнил каким-то сладким вином, и прислушался.

Похоже, гул шел из спальни. Отпив немного вина, я подошел к двери и прильнул ухом к замочной скважине.

Зззз-ззз-ззз!..

Да, ошибки не было — звук шел именно оттуда. Тогда я решил посмотреть, что же там происходит, но через замочную скважину ничего не увидел — в комнате было слишком темно. И вдруг странное желание овладело мной. Я захотел непременно выяснить, откуда исходит этот гул и, рискуя разбудить жильцов, все же отважился осторожно повернуть ручку двери.

Почти сразу же гудение прекратилось. Медленно, очень медленно я открыл дверь и заглянул внутрь. И сердце мое сжалось от ужаса.

Посередине комнаты на двух стульях стоял гроб, а на полу возле него — два подсвечника с торчащими коротенькими огарками. В углу я заметил большую кровать с балдахином, на которой в беспорядке была разбросана одежда. Рядом с кроватью лежала и крышка гроба.

Сначала при тусклом свете свечей мне показалось, что в гробу лежит негр. Я подошел ближе, и по мере моего приближения гул начал усиливаться.

И вдруг как будто вуаль поднялась с трупа, обнажая то, что осталось на его обглоданном гноящемся лице, представшем перед моим испуганным взором. Едва не задохнувшись от адского смрада, я отшатнулся и зажмурился, чтобы не смотреть на это изуродованное голое существо. От жуткого запаха гнили тошнота волной подкатила к горлу. Стараясь не дышать, чтобы не чувствовать этой дикой вони, я шагнул назад, но что-то попало мне под ноги, я споткнулся, задел спиной дверь, и она с шумом захлопнулась. Секунду спустя я уже отбивался от тысяч мух, которые слетели с трупа и теперь яростно атаковали меня, мстя за то, что я помешал их пиршеству.

Я отчаянно отмахивался руками, правда, без особого успеха. Мне показалось, что вся эта комната ожила и превратилась в миллионы крошечных липких волосатых лапок, хватающих меня со всех сторон. И ни на секунду не прекращался этот кошмарный гул, — звук бьющихся в зловонном воздухе крыльев. Одна муха, крупнее всех остальных, села на мою верхнюю губу и попыталась просунуть свое жирное тельце мне в рот. Я вспомнил о трупе, которым она только что питалась, и меня затошнило. Я с силой ударил себя по губам, с хлюпаньем раздавил эту жирную муху и услышал, как она тяжело брякнулась на пол.

Каким-то образом мне удалось добраться до двери прихожей и открыть ее. Отбиваясь от мух, я потерял свой подсвечник и теперь наощупь пробирался в гостиную, постоянно спотыкаясь и задыхаясь от ужаса. Дверь спальни захлопнулась за мной, и я возблагодарил бога за свое спасение. В поведении этих крылатых бесов было что-то очень странное, будто они обладали единым разумом, действовали сообща и нападали на меня по определенной схеме, словно их движением руководил один высший лидер или общий разум.

Оставшись в темноте, я стал наугад искать дверь, ведущую в зал. И наконец пальцы нащупали ручку. Я резко повернул ее, потом еще и еще раз, но дверь не открывалась — замок проскальзывал, и страшная мысль пронзила мой мозг: захлопнув все двери с пружинными замками, я заточил сам себя в этом дьявольском доме.

Обезумев от ужаса, я начал изо всех сил ломиться в дверь. Я вновь и вновь всем телом наваливался на эту неодолимую дубовую преграду, тратя только что восстановленные силы на бесполезные, отчаянные попытки выбраться из прихожей. И почти уже потерял надежду, как вдруг вспомнил о кухне.

— Идиот! — громко выругался я и, спотыкаясь, бросился в темноте к другой двери. Здесь, только здесь меня ждет избавление! Я повернулся и погрозил кулаком этим мерзким жужжащим тварям, запертым в спальне за той страшной дверью.

Они хотели получить мое тело — пить теплую кровь и терзать живую плоть! Я почувствовал это, я знал это уже тогда, в комнате, когда отбивался от них. Но я их обману.

Победно захохотав, я кинулся в кухню, надеясь через черный ход выйти на улицу. Справа от меня было большое окно, через которое лунный свет проникал в помещение. Я попробовал повернуть щеколду на задней двери и, — о дева Мария! — она поддалась. Но потом смех мой стих. Проклятая дверь не двигалась ни в какую. Я толкал ее и тянул на себя, но все было тщетно. И лишь повнимательней приглядевшись к двери, я понял, в чем дело. Острые кончики гвоздей торчали через равные промежутки по всему ее периметру — мой единственный выход был заколочен снаружи большими гвоздями.

Но почему?

Вдруг на улице послышался звон колокольчика. Я выглянул в окно. Как странно выглядят ночью эти прекрасно знакомые мне места!

Передо мной была какая-то совершенно неизвестная часть города. Соседние дома стояли так близко, что, казалось, можно дотянуться до них рукой. Я заметил, что все они очень необычно раскрашены, а крыши сходятся так близко, что едва остается место для света — только узенькие полоски неба между домами.

Звон колокольчика приближался. Теперь он был слышен совсем уже рядом, и сквозь него я различил стук колес о булыжную мостовую. Раздавался еще чей-то монотонный голос, но слов я пока разобрать не мог.

Какой торговец мог приехать сюда со своей повозкой в такое время? Но кто бы он ни был, я мог надеяться получить от него помощь, надо было только привлечь как-то к себе его внимание. Я вскарабкался на стол возле окна и посмотрел вниз. Дом стоял на косогоре, и прыгать отсюда было невозможно — слишком высоко находилось это окно.

Наконец, на улице появилась повозка, запряженная понурой вороной лошадью, которую вел под уздцы хмурый мужчина. В руке он держал колокольчик и время от времени что-то выкрикивал. На повозке сидел еще один человек, и у обоих были такие скорбные лица, будто случилось что-то очень серьезное.

На столе я увидел старинный фонарь и, отыскав спичку, зажег его, поднес к окну и начал медленно раскачивать из стороны в сторону. Скоро они заметят меня, остановятся и помогут выбраться из этого проклятого дома.

Ну вот! Он заметил меня и машет рукой. Но что он все время выкрикивает с такой странной настойчивостью? Я улыбнулся и кивнул, подзывая его подъехать ближе.

И тут слова его донеслись до моих ушей. Неужели я сошел с ума? Я ведь ничего раньше не знал об этом трупе в соседней комнате. Так почему же он многозначительно указал мне пальцем на крыльцо и вновь прокричал: «Выносите трупы!» — а потом показал на тележку, нагруженную — чем вы думали?.. Я содрогнулся, увидев, что в повозке в одну невероятную жуткую кучу свалены люди, и, когда лунный свет упал на нее, я заметил, что некоторые из них еще живы!

Все еще не понимая, что происходит, я посмотрел на дома напротив и отчаянно закричал. На каждой двери был нарисован мелом большой жирный крест — знак смерти, знак безнадежности; знак, понятный во всем мире — КРЕСТ ЧУМЫ!

Повозка покатилась дальше, а я стоял, как громом пораженный, и не мог двинуться с места. Я был ошеломлен. Неужели, попав в этом дом, я провалился на три столетия назад? Может быть, я уже умер в той злосчастной арке, и все это — мой собственный ад? Я сжал голову руками и в этот миг вновь услышал над собой зловещее жужжание.

Дрожа от страха, я на цыпочках подкрался к двери, высоко подняв над головой свой фонарь. Гул настолько усилился, что его уже нельзя было сравнить даже с пчелиным роем. Мухи пришли в бешенство из-за того, что их жертва оказывала им сопротивление. А ведь живая добыча, наверное, была для них куда приятнее трупа!

В доме была страшная духота, и мне очень хотелось пить. Я вспомнил о еде и вине, но, едва взглянув на стол, тут же с отвращением отшатнулся. Неужели всего несколько минут назад я мог есть эту пищу, сплошь кишащую жирными белыми червями и яйцами мух? Или все это успело стухнуть за то время, пока я отсутствовал?

И вдруг над головой я услышал громкое победное жужжание, повернул голову и замер, не в силах пошевелиться.

На кусок тухлого мяса величественно опустилась огромная жирная муха размером с грецкий орех. Она не двигалась, но в ее позе было что-то вызывающее и зловещее. Через секунду к ней присоединились еще две такие же, и теперь жужжание стало слышно даже в гостиной.

Я посмотрел на дверь спальни, и вопль ужаса вырвался из моей груди. Из-под двери сплошным потоком ползли насекомые величиной с крупную вишню, не меньше. На мгновение останавливаясь у щели, они расправляли крылья и взлетали на стол. Там они занимали боевую позицию, выстраивались ровными рядами позади трех своих предводителей.

Адский гул наполнил все помещение. Мухи торжествовали. С дьявольской методичностью они готовились к последней атаке. Им удалось перехитрить меня, и теперь они только ждали сигнала к нападению. А я стоял парализованный, наблюдая, как они продолжают выстраивать свои ряды. Несколько секунд они сидели на столе неподвижно и поджидали, пока последние солдаты этой безумной армии займут свои места. А потом, как одно существо, разом поднялись в воздух, и все вокруг загудело от движения миллионов их крыльев, и гул этот гимном смерти разнесся по всему дому.

С диким криком я выбежал в кухню, уронив по дороге фонарь, а тысячи паразитов с ревом вихрями носились вокруг меня, садились на лицо, шею, забивались в уши и рот. Я ничего не мог видеть и, слепо отбиваясь от них, насилу вскарабкался на стол у окна. До земли было не менее шестнадцати футов, но я ни секунды не колебался. В доме чума, мухи несут ее на себе, а значит, вся пища тоже была заражена! Едва вспомнив о еде, я почувствовал отчаянный приступ тошноты.

Окончательно теряя голову, я размахнулся и кулаком высадил стекло. И хотя судьба моя была уже предрешена, я решил обмануть этих тварей. Пусть лучше жрут мой труп, но живое тело — никогда!

— Выносите трупы! — в истерике закричал я.

А потом закрыл глаза и шагнул в пустоту.

* * *

На этом бродяга смолк, и конец истории я узнал уже от его врача, которого встретил на улице, выходя из больницы.

— Его подобрали в одном из переулков в Холборне. Несчастный случай — грузовик переехал ему — ноги. Бедняга, он почти умирал от голода и, естественно, бредил. И с тех пор я никак не могу заставить его забыть всю эту чушь, которую он вам сегодня рассказывал.

Весь вечер я размышлял над услышанным. Правдива эта история или же являет собой бред больного? Так и не найдя ответа, я отправился в Холборн, но не смог разыскать того дома, о котором шла речь в рассказе бродяги. Шофер скорой помощи показал мне то место, где подобрали несчастного. Долгое время я наводил справки и выяснил, что дорога проходит здесь над местом захоронения жертв великой эпидемии Черной Чумы.

Эдгар Джепсон, Джон Госворт. БЛУЖДАЮЩАЯ ОПУХОЛЬ.

«Немедленно приезжай. Предстоит операция. Возможно, уникальный шанс. Лучше спецрейсом. Линкольн, Кингс-Кросс, 9.30. Не подведи. Клэверинг».

Именно так была составлена телеграмма, которую я вторично перечитал, сидя в поезде, уносившем меня из Лондона.

Она показалась мне довольно странной. Я знал, что Клэверинг тоже был готов оказать мне любую услугу, поскольку все пять лет нашей совместной работы в больнице Святого Фомы нас связывала близкая дружба, и он прекрасно понимал, что гонорар за операцию в Линкольне окажется весьма кстати для хирурга, совсем недавно обосновавшегося на Харли-стрит.[4] Но что он имел в виду, когда упоминал про какой-то «уникальный шанс»? То, что клиент — какая-то местная шишка, с которого именно на севере может начаться его блистательная карьера? Впрочем, едва ли, поскольку там хватало и своих собственных хирургов. Но если не это, то что? Я ломал голову над различными вариантами, пока до меня неожиданно не дошло, что, поскольку все выяснится не позднее двенадцати часов дня, нелепо мучить себя поисками разгадки в пол-десятого, а потому развернул свой «Таймс» и присоединился к беседе пятерых любителей скачек, оказавшихся со мной в одном купе.

Спецрейсу везде давали зеленую улицу, так что уже в три минуты первого мы подкатили к перрону вокзала в Линкольне. Клэверинг встречал меня, и мы тотчас же бросились навстречу друг другу, продираясь сквозь мощный поток любителей конных состязаний. Я сразу же заметил, что вид у моего друга больной, даже очень больной.

— Поговорим по дороге, — сказал он, и мы направились в сторону его машины.

Дом, изумительный дом сельского врача, выстроенный в начале девятнадцатого века и стоявший на главной улице, ранее принадлежал его отцу и деду, тоже врачам, и изнутри выглядел столь же крепко и солидно, как и снаружи. Клэверинг пребывал в возбужденном состоянии и сразу же повел меня в операционную, немного старомодную на вид, но оснащенную всем необходимым современным оборудованием, после чего тотчас же перешел к делу, одновременно готовя мне коктейль из виски с содовой.

— Речь идет о моей девушке, — проговорил он, и я заметил, что моему другу словно не хватает воздуха, что само по себе произвело на меня определенное впечатление, ибо, насколько я помнил, особой сентиментальностью он никогда не отличался. — Сильвия Бэрд, чемпионка южной Франции по плаванию, девушка, с которой я помолвлен… но помолвке этой долго не существовать, если не провести срочную операцию. Все это дело полностью выбило нас из колеи, и нет, кажется, ни одного приличного специалиста в округе, который бы не осмотрел ее.

Наконец, ему удалось взять себя в руки и рассказать мне эту историю во всех деталях.

Мисс Бэрд всегда отличалась завидным здоровьем и практически никогда не болела, если не считать кори в детском возрасте, прекрасно играла в гольф и теннис, иногда даже брала в руки хоккейную клюшку. В конце последнего спортивного сезона она поехала с группой на какие-то сборы на Ривьеру, и примерно через полтора месяца после ее возвращения оттуда начались все эти неприятности. Связаны они были с брюшной полостью. Девушка довольно скоро обратила на это внимание, поскольку болеть не привыкла. Поначалу вроде бы ничто не вызывало особых опасений, но постепенно, хотя и медленно, ситуация стала меняться к худшему. Ни сам Клэверинг, ни приглашенные им для консультации специалисты не могли сказать ничего определенного, хотя, разумеется, предпринимали все необходимые меры. Ничего не помогало.

— Скажи, ты никогда не видел или не слышал про блуждающую опухоль? Мне показалось, что его вопрос прозвучал, как крик боли.

— Нет, — ответил я со всей определенностью в голосе. Опухоль не может блуждать.

— А эта может. Посмотри на рентгеновские снимки. — Он выдвинул ящик стола и извлек целую пачку снимков, которые мы тут же принялись рассматривать. Зрелище было поразительное. Опухоль существовала, это точно в зоне толстой кишки, чем-то похожая на спайку и, как заметил Клэверинг, больше напоминала исполненные черными чернилами рекламные рисунки, совершенно непохожие на другие рентгеновские снимки, которые мне когда-либо приходилось видеть. И не было двух таких снимков, на которых она оставалась бы на одном и том же месте! В это не возможно было поверить — на некоторых снимках она оказывалась смещенной на добрых двадцать сантиметров.

— Черт побери, — воскликнул я, — почему же ты не оперируешь?

— Я оперировал! Мы оперировали! Операцию проводил Доулинг, а на всем севере нет более классного специалиста. Но когда он вскрыл кишечник, опухоли там не оказалось, и он так и не смог ее отыскать!

Я посмотрел ему в глаза.

— Именно поэтому я и послал за тобой — чтобы еще раз прооперировать ее. Хотя нельзя исключать, что мы и сейчас уже слишком запустили процесс, и она не перенесет повторную операцию. С нее хватило и одного раза. Но я не знаю второго такого хирурга, столь же быстро орудующего. Возможно, тебе удастся успеть.

— Да, да, — мягко проговорил я. — А ты еще написал в телеграмме; «Возможен уникальный шанс».

— Если у тебя получится, можешь считать, что на севере слава и успех тебе обеспечены, — глухим голосом проговорил мой друг.

— Что ж, мне ничего другого не остается. Веди меня к больной.

— Она готова к отправке в больницу, — сказал он. — Там созданы все необходимые условия.

— Правильно. Только, если не возражаешь, я бы съел бутерброд позавтракать пришлось наспех, а это как-то настраивает на рабочий лад.

— Я позаботился и об этом, — заметил Клэверинг.

Я перекусил бутербродами, и уже через десять минут сестра помогала мне надеть резиновые перчатки. Когда в операционную вкатили пациентку, я понял, что более гнетущего и изможденного выражения на некогда милом лице мне еще видеть не приходилось.

— Она что, голодает у вас?!

— Я понимаю, что ты хочешь сказать, — прежним бесцветным тоном проговорил Клэверинг. — Но причина не в этом.

— Ну так немедленно организуйте переливание крови, пока я закончу приготовления, — буркнул я и продолжил осмотр.

На впалом животе опухоль выпирала, как шишка, и я надавил на нее. Реакция на мое движение оказалась странной и походила на изворачивающееся мускулистое напряжение. Раньше мне никогда не приходилось наблюдать, чтобы опухоль реагировала подобным образом. Я кивнул анестезиологу, и вскоре надо было подключаться уже мне.

Я мысленно поставил перед собой задачу: сразу после вскрытия брюшной полости локализовать опухоль. Едва заметив ее, я взял большую иглу и, пронзив сгусток, буквально пригвоздил его к месту. Мне показалось, что опухоль снова отреагировала на мое действие, хотя остальная поверхность брюшной полости едва колыхнулась.

Я взял инструменты — обычно я начинаю работать тремя: одним действую, а два других зажаты между пальцами, что позволяет оперировать быстрее — и приступил к дальнейшей работе. Сделал надрез — более длинный, чем обычно, чтобы покрыть им почти всю поверхность опухоли, поскольку мне показалось, что она продолжает подрагивать, я вплотную подобрался к красновато-черной губчатой поверхности прямой кишки, слегка колыхавшейся под пронзившей ее иглой.

Прямо из середины этой извивающейся губки на меня смотрели два неподвижных, немигающих глаза.

Осьминог! Когда хирург делает операцию, он обычно готов к неожиданностям, но я должен признать, что эти два глаза — на какое-то мгновение они показались мне глазами самого дьявола — попросту ошеломили меня. В тот же самый момент до меня дошло, что тварь изо всех сил пытается сорваться с удерживающей ее иглы, напрягая всю силу своих присосок, впившихся в стенки кишки, и если бы металл иглы не выдержал, толку от всех моих поисков и действий было бы мало. За десять последовавших за этим секунд я нанес скальпелем не менее пятидесяти отчаянных ударов по извивающейся губке.

Движение замерло. Я взял пинцет и извлек массу из тела.

Сделать это оказалось совсем нетрудно: присоски уже не функционировали. Никогда я даже подумать не мог, что с такой быстротой справлюсь с подобной тварью.

— Вот твоя опухоль! — проговорил я и сбросил ее в эмалированный бикс.

Обмякшая и свалявшаяся, словно из нее выпустили воздух, масса походила сейчас на кусок тряпки, застрявшей в водосточной трубе, или на отрезок бычьей кишки. И только глаза продолжали смотреть — так же тупо и неподвижно.

Клэверинг пытался было сдержать позыв к рвоте, но сдался — зрелище было действительно омерзительное. Я быстро промыл кишечник пациентки и за десять минут, быстрее, чем когда-либо, наложил швы.

Сильвия Бэрд пошла на поправку, хотя на это, естественно, потребовалось определенное время. Впрочем, я был уверен, что она полностью восстановит силы. В конце концов, она ведь замужем за Клэверингом.

«Возможен уникальный шанс». А что, разве не так? На следующее утро про случай с осьминогом писали уже все крупные газеты Англии, а к вечеру — и всего мира, так что мне грех жаловаться на судьбу.

Но, о Боже, что бы было, не успей я пронзить эту опухоль иглой прежде, чем приступить к самой операции!

Пер. Н.  Куликовой.

Эдди Бертен. КАК ДВА БЕЛЫХ ПАУКА.

Заходите, святой отец, заходите, только дверь, пожалуйста, притворите за собой — знаете, здесь такие сквозняки. О, я вижу, вы и магнитофон прихватили, ах, так он уже работает… Прекрасно, прекрасно, именно этого я и хотел. Мне действительно хочется, чтобы вы знали правду, все — вы лично, доктор, в общем, весь свет. Как хорошо, что вы все же пришли.

Разумеется, я сам надумал пригласить вас. Нет, спасибо, не курю, хотя раньше дымил, как паровоз, знаете ли, и потому кончики пальцев у меня от никотина всегда были желтовато-коричневые. Только не надо так на меня смотреть… О, да, да, я понимаю.

Что? Почему это я против? Я отнюдь не против того, чтобы поговорить на эту тему. Отнюдь. Да и потом я уже как-то пообвык обходиться без них, иногда даже сам забываю, что когда-то… трудно во все это поверить, не так ли? А между тем это действительно так, где-то ближе к концу я почти перестал воспринимать их как часть самого себя. Да и принадлежали ли они когда-либо мне? Сомневаюсь. Но только прошу вас, сядьте, пожалуйста, ну да, хотя бы на кровать. А я постою — насиделся уже. Времени-то сколько прошло, да и места здесь не особенно много, чтобы рассиживаться двоим. Неплохая шутка: «Насиделся уже…» — и точно, и весьма символично!

Простите, что вы сказали? Еще и недели не прошло? А мне показалось, что не меньше месяца! Но вы не должны забывать, святой отец, что я долгое время пролежал в тюремной больнице, пока они наконец не смекнули, что к чему, и не перевели меня в этот дурдом.

А почему бы мне его так не называть? Ведь это же и в самом деле дурдом, психбольница, а я действительно психбольной, причем весьма опасный! А вы-то сами меня не боитесь? Впрочем, о чем это я? Разве я когда-нибудь мог причинить вам вред? Ну конечно, мог попробовать укусить вас, но зачем? Так что не стоит бросать испуганные взгляды в сторону двери, не надо меня пугаться. Ведь я же сам пригласил вас для того, чтобы все обстоятельно рассказать, разве не так?

Нет, не ваш Господь Бог, не рай и не ад и не что-то в этом роде, не путайте меня. И пожалуйста, не беспокойтесь, я все равно ни в кого из них не верю. Ну хватит, хватит же, это действительно так, а потому не тратьте зря времени, ни моего, ни вашего. Если даже допустишь, что существует такая штука, как загробная жизнь, то и в этом случае моя душа спокойна. А главное — совесть чиста… Я в этом не сомневаюсь. Нет-нет, это отнюдь не тщеславие, просто я не сделал ничего такого, вы слышите? В жизни я никого не убивал! Что ж, возможно, в чем-то меня можно было бы упрекнуть за его смерть, и самому мне надо испытывать определенное чувство вины, однако еще раз вам повторяю: Говарда Бретнера я не убивал. Это они убили его, а потом, как и ожидалось, все свалили на меня. Впрочем, меня это не удивляет. Нет, вы скажите, приходилось вам встречаться с ситуацией вроде моей? Не хочу сказать, что точно такой же, ну, просто с похожим делом, которое оказалось бы столь же странным, необъяснимым. Невозможное в наше время отвергается буквально всеми, и если вы упираетесь в него, настаиваете на нем, то вас тут же начинают считать сумасшедшим. Такие простые вещи: самолеты, автомобили, атомная энергия, космические корабли а ведь в прошлые века и их бы нарекли «невозможными», какой-нибудь «безумной чушью». Но, надеюсь, наступит день, когда смогут объяснить то, что случилось со мной. Парапсихология, метафизика, телекинез… они постоянно узнают обо всем этом что-то новое, навешивают бирочки с длинными латинскими названиями, а потом прячут куда-нибудь подальше, чтобы не оскорбить чьих-то чувств. Но и в этих досье далеко не всегда находится место для сверхъестественного, поистине демонического. А вот скажите, святой отец, церковь ваша — разве она и в самом деле не знает ничего про белую и черную магию, про ведьм и колдунов? Разве сам Папа Римский, Григорий, как бишь его… а? Четырнадцатый? Ну так вот, разве не он сам разработал всю процедуру изгнания дьявола? Впрочем, я не знаю, сейчас все это не так уж и важно, хотя, как знать, может, кое-что могло бы и спасти меня? А скажите, святой отец, вы сами-то верите во зло?

Нет, я не это имею в виду. Я подразумеваю ЗЛО, написанное прописными буквами, ЗЛО как некую персонификацию, реальную и весьма влиятельную субстанцию, обнаженное, рафинированное ЗЛО, деяния которого не нуждаются в особой мотивации. Нет, еще раз спасибо, я же сказал вам, что не курю, даже чтобы успокоиться, тем более, что в моем состоянии это едва ли возможно. А вы курите, курите, если хотите. Кстати, святой отец, вы сами-то наслышаны про мою историю? Нет, я не имею в виду ту чушь, о которой пишут в газетах, и не речь моего адвоката, с которой он выступал в суде. Я имею в виду то, что сам рассказал этому адвокату, ту правду, в которую он отказался поверить, тогда как ему, чтобы спасти меня от виселицы, пришлось выдумывать свою собственную версию случившегося. Но я, святой отец, всегда понимал, что ваш разум лучше настроен на восприятие всего того, что действительно разумно, или, если хотите, душевно. Так позвольте рассказать вам всю правду.

Сначала я ознакомлю вас с тем, что принято называть «обстоятельствами дела». Полагаю, что до прихода сюда вы успели прочитать мое досье, однако, если я даже повторюсь, вам все равно представится возможность сравнить оба варианта.

Что и говорить, я действительно ненавидел Говарда Бретнера, даже не собираюсь отрицать данного факта. Впрочем, об этом знали все соседи. Он постоянно унижал меня, насмехался, а однажды даже ударил. В тот вечер кто-то постучал в дверь его дома, Бретнер пошел открывать, затем его жена услышала приглушенный крик, толчки и удары короткой борьбы, сменившиеся ударом об пол тяжелого предмета. Или тела. Остальное вы знаете сами: его обнаружили задушенным, со сломанной шеей, а в нескольких метрах от него лежал я, истекая кровью. Теперь послушайте меня и вы узнаете, как все это было. Думаю, что сначала мне надо вернуться ко дням минувшим — к моему детству, поскольку именно там все и началось. Видите ли, всю свою жизнь я был довольно пугливым мальчиком. Это были не обычные детские страхи, ибо меня часто пугали такие вещи, которые не производили никакого впечатления на других.

Дело в том, что я видел и ощущал некоторые предметы, которые не могли разглядеть все остальные люди, в том числе и мои родители, считавшие, что все это происходит лишь в моем больном воображении. Я не мог осмелиться даже с родителями пройтись по пустынной улице. Одиночество вызывало у меня состояние дикой, невообразимой паники. Вскоре друзья стали отворачиваться от меня, но это и неудивительно: представляю, каким я выглядел в их глазах! Стройный, похожий на цыганенка мальчик, с черными лоснящимися волосами и затравленным взглядом, устремленным в безбрежную даль, видящий нечто такое, чего не видел или не понимал никто другой. Говорят, что это называется некрофобией, и подразумевают некий болезненный, невротический страх перед темнотой и тем, что с нею связано.

Однако все оказалось гораздо более сложным, чем я мог себе представить. Вы не замечали, что если долгое время сосуществуете с чем-то бок о бок, то в конце концов привыкаете к этому и перестаете обращать внимание. Мир темноты, так пугавший меня поначалу, постепенно превратился в нечто обыденное; я перестал бояться, у меня даже начало складываться впечатление, что… темнота как-то по-дружески настроена ко мне. Как знать, может, именно по этой причине остальные мальчики перестали дружить со мной. Сам же я совершенно не замечал окружавшую меня темную мглу, а они, вероятно, инстинктивно ощущали ее гнетущее присутствие, и их это очень пугало.

Мне было шесть лет, когда я почувствовал первые, тогда еще совсем умеренные симптомы лунатизма: в ночи полнолуния я имел обыкновение ходить во сне. Узнал я об этом совершенно случайно. В ту ночь неожиданно пошел дождь, и я проснулся. Я находился в саду позади нашего дома, босой и в одной пижаме. Уверяю вас, что тогда пережил настоящий шок! После этого я стал перебирать в памяти все те маленькие причуды, которые отмечались в моем поведении, и принялся давать им всевозможные названия, и все же это продолжало казаться мне каким-то чужим, даже враждебным. Следующим моим открытием было то, что я страдаю никталопией: подобно кошкам, я мог видеть в темноте. Я понимаю, что все это звучит довольно странно, но мне тогда казалось, что у меня в мозгу функционирует некий дополнительный орган чувств, настоящий орган, а не просто способность к особо острому «зрению».

Потом я стал обращать внимание на свои руки. Вы видели мои ладони? Нет? Даже после всех этих фотографий, которые они поместили в своих дешевых газетенках? Они сделали репродукцию с одного из моих старых школьных фотоснимков — ума не приложу, где они могли его раздобыть! Знаете, у меня действительно тогда были очень красивые руки, я до сих пор помню, как они выглядели в том возрасте. Изящные, очень белые, возможно, чуточку худые, почти костлявые, с узкими запястьями. Но мышцы на них были прочнее стали! И пальцы у меня были длинные, тонкие, чем-то похожие на вытянутые когти. Нет нет, отнюдь не зловещие, волосатые или, тем более, грязные. Очень симметрично расположенные когти, если можно так выразиться. Я старался, чтобы они всегда оставались чистыми, вот только ногти были слишком длинные и постоянно ломались, хотя я старался и за ними тщательно ухаживать. Я очень любил свои руки. Временами, когда они лежали передо мной на поверхности стола, я чуть шевелил пальцами, и ладони становились похожи на двух больших белух пауков. Меня это очень забавляло, и однажды я настолько увлекся этой невинной игрой, что совершенно не заметил, как в комнату вошла моя мать. Зрелище испугало ее, я сразу это заметил и с тех пор перестал забавляться с руками в присутствии посторонних. Обычно я прятался в близлежащем лесу, на лугу или попросту запирался у себя в комнате. Именно там они впервые вздумали повести себя по-особому.

День тогда выдался жаркий, просто удушливый. Родители поехали по магазинам, так что я мог целиком предаться своей игре. Я сидел на стуле за большим столом в гостиной. Солнечный свет образовал на полированной поверхности стола ярко-белый круг, искрился на металлических прутьях птичьей клетки. Мои ладони слабо поигрывали в теплых лучах солнца, лениво двигаясь по столу, медленно шевеля пальцами и изредка прикасаясь мягкими подушечками к прохладному дереву. Указательный и средний пальцы были толкающими, тогда как мизинцы и безымянные вкупе с большими пальцами являлись своеобразными балансирами, придававшими движениям ладоней нужную направленность и стройность. Изрядно позабавившись этой игрой, я почувствовал, что начал уставать от нее, и потому решил прекратить развлечение. Но не смог!!! Руки отказывались подчиняться мне. Мозг посылал им приказ остановиться, а мышцы не желали выполнять его и продолжали двигаться, словно существовали и действовали сами по себе.

Ужас не сразу охватил меня. Поначалу я почувствовал сильное изумление, даже некую отрешенность — наверное, я бы испытывал то же самое, если бы передо мной неожиданно рухнуло дерево или заговорил стул, на котором я сидел. Эти руки — ведь это же были мои руки, так почему же они не подчиняются мне? А затем наступило чувство… независимости. Увидев, как они шевелятся, совершая свои мелкие, какие-то подленькие движения, подобно двум бледным скорпионам или толстобрюхим белым паукам, я внезапно ощутил, что они больше не принадлежат мне, что это не мои руки, а два существа, живущие отдельно от меня и все же каким-то образом со мною связанные.

Мое естество подсказывало, что все это не к добру. Ладони всегда были моими рабами и слугами, а сейчас явно выпали из привычной схемы, как если бы тело восстало против них, пожелало отторгнуть, как нечто чужеродное. Я уже знал, что они олицетворяют собой некое зло, ибо в них вселился… да, в самом деле, что в них вселилось? Я и сейчас этого толком не понимаю. Какая-то демоническая сила, вторгнувшаяся из потустороннего мира, нечто такое, что прорвалось, сокрушив все барьеры и завладев моими руками.

Но по-настоящему меня охватил ужас лишь тогда, когда я увидел, что произошло после. Руки стали подползать к клетке, в которой сидела одинокая канарейка. В общем-то я всегда недолюбливал эту птицу, потому что она боялась людей и не хотела садиться мне на палец, чтобы спеть какую-нибудь песенку. Пока я взирал на происходящее преисполненными ужаса глазами, левая рука стала уверенными движениями открывать дверцу клетки, после чего правая пробралась внутрь. Подобно гигантскому насекомому, она вытянулась вверх на всю свою длину и, опираясь на запястье, заметалась, перебирая тремя пальцами по металлическим прутьям. Мускулы обеих рук словно онемели, утратили малейшие остатки воли, целиком подчинившись требованиям ладони. Пальцы продолжали скользить вдоль прутьев, уподобившись выслеживающему дичь охотнику. Затем ладонь неожиданно прыгнула, и тут же во все стороны полетели маленькие перышки, когда птичка совершила последнюю отчаянную попытку отскочить в сторону. Я закрыл глаза, чтобы не видеть чудовищную картину происходящего, но, о, ужас! — я продолжал чувствовать все, что вытворяла моя рука. В ладони отчаянно билось крошечное сердечко пойманной канарейки, пока большой и указательный пальцы не зажали маленькую головку, после чего резко дернули ее вверх. Послышался слабый хрустящий звук, между пальцами зловещей руки потекла чуть теплая струйка какой-то жидкости, но убийце, похоже, всего этого было мало. Ладонь быстро выскользнула наружу и в паре со второй рукой принялась ногтями раздирать на части миниатюрное тельце, покрывая поверхность стола кусочками подрагивающей плоти и поломанных крыльев, которые образовывали зловещий орнамент из свежей крови и перепутанных тоненьких внутренностей. Кошмар этот продолжался более получаса, пока руки, наконец, не успокоились и, безжизненные, не опустились на стол. Зловещая сила пожрала сама себя, и они снова стали моими руками.

Последствия этого кошмара были тошнотворными. Мне предстояло сокрыть следы происшедшего и основательно вытереть стол, чтобы никто ничего не заметил. Позже я сказал родителям, что забыл запереть дверцу клетки и канарейка улетела — в общем, никто ни о чем так и не догадался.

Несколько недель я пребывал в непрерывном страхе перед собственными руками: когда же они снова оживут и начнут действовать по собственному усмотрению, совершая нечто такое, что самому мне ненавистно, но что я не в состоянии остановить? Ведь фактически я оставался их заложником, вынужденным и беспомощным наблюдателем…

Однако проходили годы, и ничего не случалось. Демоническая сила явно себя никак не проявляла. Постепенно я уже начал сомневаться, действительно ли все это происходило на самом деле, и наконец, заставил себя поверить в то, что попросту заснул тогда, что птичка действительно улетела из клетки, а я все это только выдумал. Но однажды настала ночь, вернувшая мне весь этот кошмар…

Мне тогда уже шел третий десяток и я жил один — родители мои, к несчастью, погибли в автокатастрофе. Было довольно поздно, когда я возвращался домой после дружеской пирушки. Я бы покривил против истины, если сказал, что был тогда абсолютно трезв, хотя и не шатался, это уж точно. Я достаточно хлебнул джина, чтобы смотреть на все окружающее меня сквозь розовые очки. Навстречу мне шла девочка лет восьми или около того, одетая в тяжелое зимнее пальто и сжимавшая в руках хозяйственную сумку. Помню, что поймал тогда себя на мысли о том, сколь безрассудно поступают родители, позволяющие ребенку так поздно выходить из дому. Я и сам пару раз видел ее раньше — так, обыкновенная соплячка, без намека на воспитанность и уважение к старшим. Жили они совсем неподалеку от меня. Неожиданно руки утянули меня обратно в дом, и я застыл в дверном проеме, простояв так, покуда девочка не прошла мимо. Я еще не успел понять, что происходит, когда руки рванулись вперед и, изогнув пальцы, как напрягшиеся пружины, поволокли мое тело за собой. Затем они быстро сомкнулись на шее ребенка сзади, так что она не могла видеть нападавшего. Сумка упала на землю, девочка не успела даже закричать, поскольку пальцы уже успели вонзиться в ее плоть, в зародыше удушая любой намек на вопль. Я чувствовал, как под давлением ладоней съежилась шелковистая кожа, тоненькое горло спазматически шевельнулось — она пыталась сделать хотя бы один-единственный вздох, но так и не смогла. Руки приподняли над землей сопротивляющееся тело: мне она тогда показалась просто большой куклой, отчаянно дергавшей своими деревянными ногами. Именно тогда я понял, что руки мои, как и все остальное тело, заметно подросли и тоже нуждались в пище, хотя и совершенно особого рода. Их питала сама смерть, и по мере того, как жизнь покидала судорожно подрагивающее тельце ребенка, усиливалась мощь и накапливалась безумная жажда крови моих рук.

Неожиданно очнулся мой оглушенный ужасом мозг, и я попытался было оказать сопротивление врожденной бесовской силе. Я приказал ладоням ослабить хватку, мобилизовав для этого всю свою волю, однако ничего этим не достиг. Несмотря на все мои старания, удушающие сатанинские лапы превосходили меня по силе. Пот градом катился по лбу, застилал глаза, мне казалось, что в любую секунду мой череп может лопнуть и брызнувшие мозги растекутся по стенам дома. Затем с порожденной отчаянием решимостью я рванулся вперед, остервенело ударяя и маленькую жертву, и сжимавшие ее руки о твердь стены. Пальцы чуть расслабились, и я начал постепенно обретать прежний контроль над ними. Я вел эту безмолвную и такую горькую битву, и наконец почувствовал — столь же неожиданно, как все это и началось, — что чудовищная сила, наконец, покинула их. С глухим стоном я прислонился к холодной стене и стал с нетерпением дожидаться того момента, когда снова смогу полностью контролировать свое тело. Затем я нагнулся над ребенком. Девочка была без сознания, из раскрытого рта доносилось хриплое, прерывистое дыхание, язык был сморщен, губы посинели, на лбу ее появилась огромных размеров шишка, оставшаяся после удара головой о стену. Но, слава Богу, она была жива! Я положил ее на крыльцо дома, внутри которого все еще горел свет, позвонил в дверь и поспешил прочь.

На следующий день я прочитал в газетах, что полиция ведет поиски преступника. К счастью, ребенок выжил, а полицейским так и не удалось напасть на мой след.

В тот же самый день я устроил у себя в саду грандиозный костер, свалив в кучу всякий хлам и облив его бензином. Когда языки пламени взвились на достаточно большую высоту, я сунул в них свои ладони. Прежде, чем потерять сознание, я испытал дикую, неимоверную боль. Очнулся я уже в больнице. Кисти рук сильно обгорели, на них образовались отвратительные рубцы и шрамы, но дьявольская сила все еще сидела в этих чудовищных творениях природы, и они каким-то чудом не погибли. Через несколько месяцев я попытался было сунуть их под лезвие циркулярной пилы, однако, наученные горьким опытом, они заблаговременно отдернулись.

И все же вплоть до прошлого года зловещая сила явно предпочитала сторониться меня, хотя и не позволяла мне причинить рукам сколько-нибудь серьезный вред. Но тут в наши края приехал этот Говард Бретнер. Не могу сказать, что сразу же возненавидел его, хотя следует признать, что он с первого взгляда показался мне довольно неприятным, даже отвратительным типом. Это был толстый, скорее даже жирный человек, экстравагантность внешности которого подчеркивалась тройным подбородком и прямо-таки пудовыми мешками сала, окружавшими его чуть запавшие поросячьи глазки. У него были всегда влажные, вялые ладони и толстые, постоянно подрагивавшие губы. Мне он показался донельзя несимпатичным, даже отталкивающим, хотя настоящую ненависть к нему я почувствовал лишь позднее.

Все началось с обычных трений, которые так часто возникают между соседями. Так, всякая всячина, мелочь, сама по себе не имеющая никакого значения, но оставляющая весьма горький осадок. Потом он стал наведываться в те же самые пивные и закусочные, которые давно облюбовал для себя я, и, пожалуй, именно тогда-то и начались серьезные неприятности. Бретнер явно принадлежал к тому типу людей, которые испытывают удовольствие и чувствуют себя значительными личностями лишь в том случае, если сами унижают других. Именно так он и стал вести себя по отношению ко мне: презрительные замечания, шуточки (кстати, весьма глупые) по тому или иному поводу, ну и все такое прочее. Я старался как можно реже попадаться ему на глаза, но вы же понимаете, что полностью такие ситуации исключить практически невозможно.

И вот однажды вечером наступил давно назревавший взрыв. Я выпил несколько кружек пива, а он снова принялся за свои обидные, унижающие меня подначки. Если мне не изменяет память, это было что-то насчет фасона моей стрижки, моих башмаков или другая аналогичная чушь. Какое-то время я старался не обращать внимания на его слова, пусть, мол, выболтается, но внезапно почувствовал, что не могу больше этого терпеть. Резко обернувшись, я ударил его по лицу. Он встал, посмотрел на следы крови, капавшей из разбитого рта ему на рубашку, и словно застыл, изумленный и не знающий, что же ему теперь делать. Затем он неожиданно схватил пивную кружку и выплеснул ее содержимое мне в глаза. Пока я вытирал лицо, двое его дружков подскочили сзади и схватили меня за руки, после чего этот трусливый подонок несколько раз ударил меня в живот — меня, неспособного оказать ему какое-либо сопротивление. Мои же распрекрасные приятели просто стояли рядом и хлопали глазами, пока не дождались четвертого или пятого удара, после чего наконец-то бросились вперед и оттащили этого негодяя. Им пришлось проводить меня до дому, где я лег в постель, весь горя от боли и возмущения.

Разумеется, мне хотелось отомстить ему, вот только никак не выдавался удобный случай. В одиночку этот гнусный трус почти не ходил — всегда в компании дружков, словно опасался один появиться на улице. Целых три месяца во мне бродила бурлящая ненависть… наполнявшая собой в том числе и мои руки. А сидевший в них дьявол, столь же ужасный и уродливый, как и они сами, подпитывал мою ярость, одновременно накапливая собственные силы.

И вот однажды вечером они снова пришли в движение. Я собирался выйти во двор, чтобы взять что-то из сарая, когда руки заставили меня остановиться. Их снова охватило знакомое уже оцепенение, ладони ухватились за край двери сарая, после чего стали сползать вниз, к земле. Я делал все возможное, чтобы как-то унять, остановить их, упираясь коленями в деревянную стену, однако так ничего и не добился. Ладони продолжали свое зловещее передвижение по земле, пальцы зарывались в почву, оставляя на ней глубокие узкие борозды. Тело мое попросту волочилось за руками наподобие громоздкого, неуклюжего балласта. Наконец, до меня дошло, что они намеревались сделать. Все эти годы руки хранили спокойствие, а я обладал достаточной силой, чтобы совладать с ними, однако в конце концов моя накопившаяся ненависть к Бретнеру послужила для них своеобразным импульсом, и они смогли разорвать оковы. Они оказались злобными псами, кошмарными творениями, охваченными сверхъестественной, неимоверной жизненной силой. И тогда я подумал, что они определенно убьют Бретнера, а я не смогу остановить их.

Не поймите меня превратно, святой отец, я действительно ненавидел Бретнера, причем так, как только один человек может ненавидеть другого, а известие о его смерти вызвало бы у меня лишь чувство громадного удовлетворения. Так что отнюдь не ради него самого я хотел остановить этих чудовищ: просто знал, что если они совершат еще одно убийство, то больше уже не остановятся. Они снова и снова станут сбрасывать с себя оковы контроля, а сам я превращусь в безвольное орудие их чудовищных деяний. Ведь я же не убийца и не психопат. Мне действительно хотелось, чтобы Бретнер умер, но не от этих рук, поскольку они воплощали в себе безграничную дьявольскую силу. Меня тянуло куда-то сквозь темноту, а перед глазами, как два белых пятна, мелькали мои ладони.

Наконец на них упал луч света от уличного фонаря. Это было уже довольно далеко от моего дома, и я понял, что эти ползущие монстры наконец-то добрались до изгороди сада Бретнера. Внезапно взгляд мой упал на косу. Она стояла у ограды — видимо, Бретнер позабыл ее там, старая, поржавевшая коса, ненадежно прислоненная к деревянному столбу. Дьявольские руки как раз подползали под основание ее рукоятки, явно нацеливаясь проследовать дальше, к дому моего врага.

Я и сам сейчас не знаю, какая сила заставила меня сделать это, поскольку от момента зарождения идеи до ее осуществления прошла какая-то доля секунды. Если бы я позволил рукам ползти дальше, то кто бы мог сказать, скольких еще людей со временем настигла бы смерть задушенных, разодранных в клочья, истерзанных вышедшими из-под контроля руками? Но разве мог я предположить, предвидеть, что сохранившейся в них крови будет достаточно для того, чтобы…

Я сделал отчаянное движение всем телом, выбросив одну ногу вперед. Конечно, это был лишь один шанс из тысячи, но… он все же выпал мне.

Нога едва коснулась косы, та качнулась… упала. Ржавое, но все-таки отточенное, как бритва, лезвие обрушилось прямо на мои запястья. Мне и сейчас слышится мой собственный вопль от дикой боли, хотя едва ли кто-то меня услышал. Спотыкаясь и едва не теряя сознания от боли, я куда-то побрел, но затем снова рухнул на землю. Они переврали все не так все это было потом. Некоторые фрагменты этих воспоминаний кажутся мне слишком ужасными и отвратительными, чтобы иметь место в действительности, а поэтому давайте лучше не говорить о них…

* * *

Вы знаете, они пишут, что сначала я убил Бретнера, а уже потом отсек себе кисти рук. Разве они не понимают, что подобная последовательность попросту невозможна? Я не видел ни тела Бретнера с вырванными глазами и сломанной шеей, ни двух обескровленных предметов, которые они нашли рядом с ним. Однако от одного из своих друзей, имени которого я здесь упоминать не буду, но который присутствовал на судебном дознании и имеет ко всему этому кое-какое отношение, мне стали известны определенные обстоятельства, сокрытые как от журналистов, так и от меня. Дело в том, что в каждой кисти руки врачи обнаружили… полный набор миниатюрных, почти микроскопических органов: настоящую нервную систему, отлично развитую мускулатуру, сердце, легкие, питающиеся от моего собственного тела, а также очень примитивный, но все же мозг. Через несколько часов все это превратилось в однообразную жижеподобную массу, но я-то знаю, что у них сохранились фотоснимки, которые они упрятали в одном из своих досье. Впрочем, я и без них могу сказать, что случилось потом. Видите ли, святой отец, после того, как упала коса, но прежде, чем я очнулся в тюремной больнице, ко мне на очень короткое время вернулось сознание — возможно, это произошло от ужасной боли. Да, совсем ненадолго, но этого было вполне достаточно. Так вот, я увидел два кровавых следа, которые вели от ограды, где я лежал, к двери дома Бретнера. И еще до прихода полиции я прекрасно знал, что именно они обнаружат на теле Бретнера.

Перевод Н.  Куликовой.

Саймон Джей. ПАУЧИХА.

Шелест непрекращающегося дождя, крупными каплями падавшего сквозь мокрую листву на землю, был единственным звуком, который примешивался к гулу церковной паствы на маленьком промокшем кладбище у края йоркширских болот, опускавшей тело Мод Роксби в могилу.

Казалось, даже небо проливало слезы над покойной, тогда как среди небольшой кучки стоявших вокруг могилы людей под зонтиками едва ли нашлась хотя бы одна-единственная пара заплаканных глаз.

Если у Мод Роксби и были когда-то друзья, то проживали они явно не в этой части Йоркшира. Казалось, ей было мало своего собственного змеиного языка, чтобы настроить против себя жителей деревни; с годами ее поведение становилось все более странным, а после того как она в результате падения превратилась в инвалида, женщина и вовсе стала жить затворницей, компанию которой разделял лишь ее многострадальный и долготерпеливый муж Том.

Для других обитателей деревни Том всегда оставался маленьким коротеньким святым — спокойным, бескорыстным и неприхотливым человеком. Более года он продолжал мужественную борьбу за выживание своей фермы. Сражение это ему приходилось вести в одиночку, поскольку все работники ушли от них в знак протеста против выходок Мод, которую они считали ведьмой в образе человека.

Если даже так оно и было на самом деле, данное обстоятельство никоим образом не помогло Тому. В старые добрые времена Дэна Роксби Ферма, на которой они жили, была одной из лучших во всей округе, но с годами неведомая порча уничтожила весь урожай и словно скосила поголовье скота.

Теперь самое большее, на что мог рассчитывать Том, — это лишь вырастить немного овощей.

Бедняга Том! Если разобраться, то именно ради него они вообще согласились в такой день напялить на себя плащи.

Роуз Хардкасл самодовольно выглядывала из-под края зонтика и тайно поздравляла себя с тем, что сейчас у могилы стояло достаточное количество скорбящих.

В годы юности Роуз и Том некоторое время ухаживали Друг за другом, но он в конце концов женился на дочери своего хозяина, а она вышла замуж за местного кузнеца.

После безвременной кончины супруга Роуз устроилась кухаркой в доме полковника Фортескью, но полагала, что не задержится на этой работе, если, конечно, сама как следует позаботится о себе. Даже сейчас, уже миновав расцвет молодости, Роуз производила на окружающих внушительное впечатление. У нее была крупная, можно сказать роскошная фигура и полный чувственный рот, ярко контрастировавший с тонкими губами и костлявым телом оплакиваемой покойной Мод. К тому же сейчас она уже почти мнила себя женой фермера.

Пока все развивалось по плану. После целого года полного молчания и редкого обмена взглядами она, наконец, набралась решимости и посетила ферму, чтобы предложить свои услуги по уходу за больной женщиной. Том принял ее со свойственной ему прохладой, хотя впоследствии она не раз замечала, как краснели его щеки при виде ее склонившейся над раковиной полногрудой фигуры, и потому имела все основания предполагать, что он отнюдь не холодно относится к ее присутствию в доме.

И все же ее буквально потрясло зрелище того, как перехватило дыхание у Тома и закачалась его фигура при виде исчезающего в могиле гроба; в ее мозгу тотчас промелькнула смутная идея, что, возможно, между фермером и его покойной женой существовало нечто большее, нежели она могла себе представить. Однако Роуз была решительной и быстро отбросила сомнения, так что к тому моменту, когда траурный кортеж вернулся на ферму, она вновь превратилась в переполненную энергией женщину, разносившую гостям вино и бутерброды, тогда как сам Том с грустным видом стоял и смотрел в окно. При этом его взгляд часто смещался в сторону стоявшей на буфете большой стеклянной банки.

Откуда-то сбоку к нему приблизился его кузен Фрэйк.

— Что это у тебя там? — начал было он, но слова застряли у него в горле, когда он увидел через стекло лежавшего в банке громадного паука размером с блюдце, раскинувшего в стороны четыре пары длинных, покрытых черными волосками узловатых ног.

— Ничего себе паучок, — проговорил Фрэнк. — Где это ты его раздобыл?

Толстое круглое тело возлежало на кусочке изысканно вышитого шелка, покрытого узорчатыми таинственными знаками и иероглифами.

Погруженный в свои сны наяву, Том резко вернулся к реальности.

— Что ты сказал? А, это… это принадлежало Мод. Слушай, а почему бы тебе не взять его? — С этими словами он взял банку и чуть ли не силой попытался втиснуть ее в руки Фрэнка. Тот быстро отошел назад и в ужасе воздел руки.

— Нет-нет, спасибо! С такой штукой в доме я глаз не сомкну. Ты только не обижайся! — проговорил он, с нервным видом отвергая настойчивые попытки Тома вручить ему банку.

Гости один за другим начали расходиться, пока Том и Роуз не остались одни в маленькой побеленной гостиной. Вдова была одета в тесную черную юбку и вышитую блузку английского покроя, выгодно подчеркивающую ее пышную фигуру.

Она пригладила ладонями наряд, поправила прическу и, взяв Тома под руку, повела его к креслу.

— Сейчас а приготовлю тебе чашку горячего крепкого чаю, — объявила она.

— Нет! — резкость голоса Тома застала женщину врасплох. Он тотчас же смягчил тон, однако в голосе его продолжали звучать неожиданно твердые нотки. — Спасибо, Роуз, ты была очень любезна и добра, но сейчас, извини, мне хотелось бы побыть одному.

Роуз вспыхнула, но сразу же взяла себя в руки.

— Очень хорошо, — с неестественным спокойствием произнесла она. — Я зайду завтра и помогу тебе убрать в доме.

После ее ухода Том долго стоял у буфета и разглядывал чудовищное насекомое, которое распростерлось на шелке подобно восточному властелину, восседающему на своих изысканных подушках. Затем он наклонился и вынул из самого дальнего угла буфета почти полную бутылку виски. Налив изрядную дозу, он с задумчивым видом стал отхлебывать напиток. Его взгляд скользнул по мельчайшим завиткам замысловатого шитья, над которым с таким неистовством работала Мод зо время своей болезни. Что означал этот узор? Откуда вообще появился этот паук? Сколько раз он задавал Мод эти вопросы, но она неизменно лишь загадочно улыбалась в ответ и продолжала вышивку.

Тайна ее, однако, этим не ограничилась. Он надеялся, что стоявшие у могилы люди не заметили того, что ручки гроба Мод буквально вывели его из себя. Вместо обычной бронзы они были изготовлены из филигранно отделанной стали, и внешне отдаленно напоминали очертания существа в банке. Он вздрогнул и налил себе еще.

На следующее утро, когда пришел владелец похоронного бюро, чтобы открыть свое заведение, Том Роксби уже поджидал его у входа.

— Диксон, можно поговорить с вами?

Заметив его разгневанное выражение лица, гробовщик сразу же пригласил его внутрь помещения. Они удобно расположились в креслах, и лишь после этого он позволил Тому снова раскрыть рот.

— Итак, мистер Роксби, — тихим, успокаивающим голосом произнес он, что вас беспокоит?

Том рассказал ему. Толстые черные брови честного Диксона поползли кверху.

— Но вы же сами на следующий день после смерти вашей супруги прислали мне письмо, в котором специально заказали эти ручки.

— Ничего подобного я не делал!

Не говоря ни слова, гробовщик извлек из кучи бумаг на столе письмо и протянул его Тому. Тот прочитал и побледнел. Он узнал голубую бумагу и почерк. На отдельном листке была сделана аккуратная зарисовка предполагавшихся паукообразных ручек. Бумага, равно как и почерк, принадлежали его жене.

Однако Том не стал говорить об этом Диксону, поскольку он не исключал, что тот досчитает его сумасшедшим. Он просто заявил, что это фальшивка, после чего покинул контору.

Когда Том вернулся в деревню, Роуз уже пришла и занималась приготовлением бифштексов. Он было запротестовал, но на сей раз женщина встретила его во всеоружии.

— Вчера я слушала тебя, а теперь позволь высказаться мне, — произнесла она. Том стоял, слегка покачиваясь от выпитого под воздействием откровений гробовщика виски.

— Ну, раз на то пошло, тебе, думаю, пора начать привыкать к моим более серьезным привычкам, — игриво проговорил он и с этими словами притянул ее к себе, обхватив одной рукой опущенные вдоль тела руки, задрал подол платья и погладил ладонью обтянутый корсетом живот. Роуз пищала как школьница, однако довольно быстро успокоилась и прошептала ему что-то на ухо. Он ухмыльнулся и пошел следом за ней наверх в спальню.

В ту ночь после ухода Роуз сон Тома нарушил ужасный кошмар, самым отвратительным в котором был его поразительный реализм. Ему снилось, что лежащий внизу в банке громадный паук зашевелился, изогнул спину и стал отчаянно пытаться приподнять крышку своей стеклянной тюрьмы. Выбравшись оттуда, он медленно пополз вниз по стенке буфета, попеременно перебирая лапами, после чего с чавкающим звуком плюхнулся на каменный пол. Мерзкое насекомое, которое, казалось, увеличилось вдвое по сравнению с тем, что находилось в банке, издавало странные свистящие звуки, под воздействием которых из всех углов дома стали выползать муравьи, слизняки, другие пауки и жуки, которые куда-то спешили, извивались, ползли и карабкались по полу гостиной, покуда вся его поверхность не превратилась в шевелящееся от их бесчисленного количества жуткое покрытие.

Затем — о, ужас из ужасов! — они выстроились в омерзительно колыхавшуюся колонну и двинулись вверх по лестнице вслед за своим новоявленным лидером. Пройдя через открытую дверь спальни Том, они исполнили в ней дьявольский танец вокруг его извивающегося, исстрадавшегося тела.

Когда Том проснулся, его затуманенному взору предстали насквозь промокшая от пота пижама и безостановочно дрожащие руки. Сон все еще живой картиной стоял в его сознании, хотя от легиона насекомых не осталось и следа. Рассвет он встретил окончательно разбитым и решил спуститься вниз, чтобы приготовить себе чаю. Не вполне представляя себе, что он может обнаружить, Том вошел в гостиную и мгновенно обнаружил, что стеклянная банка опустела. Он решил заменить чай на виски и никак не мог решить, радоваться ему или пугаться того, что устрашающее существо исчезло. Все утро, ходя по дому или двору, он внимательно смотрел вниз, с трепетом передвигая ноги и опасаясь, что волосатый зверь может откуда-то появиться. Однажды, когда нога попала в грязную лужицу, желудок взметнулся к самому горлу, и его тут же на месте вырвало. Когда пришла Роуз, он даже не скрывал своего безмерного облегчения. Весь день он не отпускал ее от себя, настоял на неоднократных любовных актах и с отчаянной готовностью согласился на все ее требования, включая обещание жениться на ней, «когда пройдет достаточное время». Лишь забываясь в ее объятиях он мог избавиться от все более отчетливо проступавшего видения громадного мохнатого насекомого. Далеко за полночь он продолжал упрашивать ее остаться, но Роуз категорически отказалась, в очередной и последний раз надела платье, затем пальто и шляпу — во всех ее движениях сквозило холодное спокойствие человека, исправно выполнившего свой долг.

Том вознамерился было как можно дольше не засыпать, однако сразу же после ухода Роуз погрузился в некое подобие транса. Медленно, откуда-то из подсознания выполз громадных размеров паук и уселся на безымянной могиле, в которой он узнал место погребения своей жены. В двух передних лапах паук сжимал нечто, отдаленно напоминавшее отвратительные останки мыши или кролика. Время от времени головная часть огромного жирного тела наклонялась вниз и, откусив от жертвы кусок, принималось его неистово пережевывать.

Облака затянули освещенное луной небо, отчего безмолвные гробницы приняли странные очертания. Неожиданно черный колосс прекратил трапезу и, казалось, стал вслушиваться в звук приближающихся шагов. Громадное насекомое молнией метнулось в сторону и стало продираться сквозь заросли высокой травы, пока не скрылось в тени кладбищенской стены. Со стороны тропинки, которая вела вдоль кладбища в сторону деревни, продолжал раздаваться звук шагов. Наконец луна вырвалась из-за облаков и ее бледный свет озарил приближающуюся фигуру… Розу Хардкасл. Она с довольным видом мурлыкала себе что-то под нос, совершенно не подозревая о существовании жуткого создания, притаившегося в паре метров от нее. Когда ее шаги стали затихать, показалась одна зловещая мохнатая нога, затем другая, еще, еще и еще одна — все они проворно переступали вплоть до тех пор, пока мутант не оказался на гребне кладбищенской стены. На секунду замерев, словно прислушиваясь к звуку шагов, он бесшумно спустился вниз и устремился в темноту вслед за беззащитной женщиной…

Том проснулся с криком имени любовницы на устах. Он так и не разделся и сидел в том же кресле, в котором его сморил сон. Том заметался по комнате, терзаясь от охватившей его нерешительности. Ему хотелось броситься из дома и предупредить ее, но всякий раз, когда он пытался сделать хотя бы шаг в сторону двери, ноги отказывались подчиняться.

Наконец при помощи очередной порции виски ему удалось успокоиться. Возможно, все это было лишь мерзким кошмаром, впрочем, скоро он во всем разберется. Несмотря на продолжавшую мучить его накопившуюся усталость, он принял твердое решение не засыпать. Раздевшись, он опустил ноги в таз с холодной водой и стал дожидаться наступления дня. Едва взошло солнце, он снова оделся, сунул в карман револьвер и направился по тропинке в сторону деревни. Приблизившись к тому месту, которое фигурировало в его снах, он умерил шаг и неимоверным усилием воли заставил себя заглянуть поверх кладбищенской стены, все время держа оружие наготове. Ничего особенного он там не увидел — лишь высокую траву, гробницы и несколько поодаль могилу жены. Он пошел дальше, довольный уже тем, что колени наконец-то перестали дрожать. Тропинка проходила через невысокий кустарник, и у основания ствола одного из деревьев он увидел Роуз. По крайней мере, ему показалось, что это она, насколько можно было судить по одной босой ноге, торчавшей из толстого серого тщательного намотанного кокона, почти целиком — если не считать этой ноги — скрывавшего ее тело. Сейчас эта клейкая масса не подавала ни малейших признаков жизни, хотя наверняка женщина оказывала немалое сопротивление, прежде чем уступила напавшему на нее врагу.

Туфли и сумочка в беспорядке валялись на земле, а кора у основания ствола дерева была вся иссечена кровавыми бороздами — здесь несчастная Роуз отчаянно пыталась ухватиться пальцами, сопротивляясь силе засасывающей ее массы. Дрожа от страха, Том с ужасом взирал на чудовищную сцену, его ноги словно приросли к земле. Наконец нервные клетки нашли в себе силы отреагировать на увиденное, и он как безумный бросился бежать в сторону фермы.

Ни на мгновение не останавливаясь, он добрался до дома и там, обессиленный, рухнул на пол, где добрых полчаса не мог прийти в себя. Затем он прошел вдоль всех окон, заколачивая их толстыми досками, «с мясом» вырванными из стены старого сарая для скотины. Последними были двери, которые он также запер на все имеющиеся в его распоряжении засовы. Скоро найдут тело Роуз и начнется расследование. Впрочем, возможно и нет. В конце концов, какое это имеет значение?! Инстинктивно Том понимал, что едва ли есть какой-то смысл в том, чтобы бежать и просить где-то защиты. Для него не было иного выхода, кроме как встретить этот ужас и пережить его. Вконец выхолощенный, он взял бутылку с остатками виски и лег в постель.

Проснувшись, он с доселе неизведанным чувством облегчения обнаружил, что впервые за эти два дня смог поспать, не видя этих ужасающих, кошмарных снов. Прошел в ванную, сполоснул лицо водой. В это утро его поведение отличалось уже больше осмысленностью. Да, он уедет из деревни, а если понадобится покинут и эту страну. И никогда сюда не вернется! Он завернул кран и в тот момент услышал донесшийся снизу звук. Сердце его почти перестало биться, а желудок едва не вывернулся, пока он стоял, застывший, вслушиваясь и ожидая, что слух не подвел его. Нет, действительно, не подвел. Вот он опять услышал что-то. Так в доме скрипела лишь одна дверь. Дверь в подвал! Единственное место, которое он забыл проверить! Он бросился на лестницу. Может, еще не поздно?!

Святая Мать Богородица, поздно!! Пробираясь в направлении лестницы, он заметил очертания чудовищного тела, передвигавшегося по полу прихожей. Том стал отступать в сторону спальни, что-то бормоча себе под нос и дико оглядываясь в поисках защиты. Канделябр?! Он схватил его, но тут же с отвращением бросил под ноги. Револьвер?! Он оставил его рядом с кроватью. Боже праведный, да где же он?! Он неуверенно заметался, лихорадочно ощупывая вещи вокруг себя. Ну конечно же, он взял его с собой в ванную! Вот куда надо было бежать в первую очередь! Он распахнул дверь и тут же с грохотом захлопнул снова — его дикий вопль сотряс стены дома. Оно было уже там, у основания лестницы, отрезая ему путь к отступлению — это громадное жирное тело, передвигавшееся на своих ходульных конечностях, целиком покрытое массой черных волосков. И эта голова, эта зловещая голова, свисавшая с круглого туловища и неотрывно смотревшая прямо на него.

Он бросился к стоявшему в углу старинному дубовому шкафу и, напрягаясь что было сил, стал подтаскивать его к двери. Едва шкаф стал поддаваться, он почувствовал, как силы покидают его — взгляд перехватил медленное движение дверного запора. Почему-то он представил себе, как эти мохнатые, похожие на палки ноги манипулируют странной человеческой штуковиной — и наконец добиваются своего! Исступленно вопя, он бросился к окну, предпочитая умереть, разбившись о твердый булыжник, лишь бы не погибнуть в объятиях подобной мерзости. Стекла брызнули осколками под ударами его кулаков, которые с каждой секундой все гуще покрывались кровью, а он тем временем отчаянно пытался распахнуть рамы, так недавно основательно заколоченные им же самим. И не мог найти в себе сил оглянуться…

Но даже в этом положении он почувствовал, что под напором веса твари дверь открылась, и тут же комната наполнилась неописуемо отвратительным запахом, мгновенно ударившим его в ноздри. Ладони его превратились в окровавленные лохмотья, но он не чувствовал боли — одно лишь невыносимое отвращение к этой мерзости, карабкающейся к нему на своих негнущихся ногах. Весь переполненный чувством гадливости, он издал дикий, все нарастающий вопль, когда неожиданно услышал доносившийся словно из дальней дали голос жены, обращавшейся к нему. Тому:

— Тебе, Том Роксби, следовало бы получше разобраться во всем, прежде чем пытаться избавиться от меня, — прошипел голос. — Ты считал, что действуешь достаточно хитро, подмешивая мне в еду мышьяк и желая, чтобы моя смерть показалась вполне естественной. Я могла бы в любое время добиться твоего ареста, но мне хотелось умереть, и вот я позволила тебе осуществить задуманное, сделать это для меня. Теперь ты видишь, что я принадлежу к силам темноты, а очень скоро такая же участь ожидает и тебя, мой бедный невезучий муженек.

Крики Тома Роксби умолкли под гигантскими мохнатыми объятиями, а когда паук закончил свою работу. Том был уже окончательно опутан толстым серым саваном смерти.

Перевод Н.  Куликовой.

Примечания.

1.

Тератология — наука, изучающая уродства и пороки развития у растений, животных и человека.

2.

Канадский олень.

3.

Старая французская земельная мера.

4.

Улица в Лондоне, на которой расположены приемные наиболее престижных и дорогих врачей.

Оглавление.

Дьявольская сила. Фриц Лейбер. ДЕВУШКА С ГОЛОДНЫМИ ГЛАЗАМИ. Август Дерлет. БАШНЯ ЛЕТУЧЕЙ МЫШИ. * * * * * * Стивен Грендон. МЕТЕЛЬ. Август Харе. ВАМПИР ИЗ «КРОГЛИН-ГРАНЖ». История, рассказанная капитаном Фишером, в изложении Августа Харе. Синдей Хорлер. СЛУЧАЙ СО СВЯЩЕННИКОМ. * * * В. Бейкер-Эванс. ДЕТИ. Г. П. Ловкрафт. НАСЛЕДСТВО ПИБОДИ. Деннис Уитли. ЗМЕЯ. Роберт Блох. МАТЕРЬ ЗМЕЙ. * * * * * * * * * * * * Джозеф Бреннан. ЗОМБИК. Стивен Кинг. Я ЗНАЮ, ЧЕГО ТЫ ХОЧЕШЬ. * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * Морис Сандоз. ТСАНТСА. * * * Эдвард Лукас Уайт. ЛУКУНДУ. 1. 2. 3. 4. 5. 6. * * * Мартин С. Уоддел. ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ КОЖА. * * * * * * * * * * * * Мэрион Крофорд. ВЕРХНЯЯ ПОЛКА. * * * Г. Монро. ДИКИЙ ПАРЕНЬ. Питер Флеминг. ДОБЫЧА. * * * * * * Хейзел Хилд. УЖАС В МУЗЕЕ. I. II. III. А. М. Баррэдж. ВОСКОВАЯ ФИГУРА. * * * Лесли Пол Хартли. В. С. * * * * * * * * * Бэзил Коппер. ЯНЫЧАРЫ ИЗ ЭМИЛЛИОНА. I. II. III. IV. V. VI. Майкл Джозеф. ЖЕЛТЫЙ КОТ. * * * Элджернон Блэквуд. ДОЛИНА ЗВЕРЕЙ. С. Б. Гилфорд. УИКЭНД ВТРОЕМ. * * * Роберт Блох. БАБУШКИНЫ ЦВЕТЫ. Джозеф Пэйн Бреннен. КЭНЭВЭН И ЕГО ЗАДНИЙ ДВОР. Эвелин Фабиан. НОЧЬ ПОД ОБСТРЕЛОМ. * * * * * * * * * Лорд Дансени. В ТЕМНОЙ КОМНАТЕ. Маргарет Ронан. ПАЛЕЦ! ПАЛЕЦ! * * * Дороти К. Хейнис. БЕЛАЯ ПРАЧКА. * * * * * * * * * Филип К. Дик. ДАМА С ПИРОЖКАМИ. * * * * * * У. Ф. Харви. АВГУСТОВСКАЯ ЖАРА. * * * Энтони Верко. МУХИ. * * * Эдгар Джепсон, Джон Госворт. БЛУЖДАЮЩАЯ ОПУХОЛЬ. Эдди Бертен. КАК ДВА БЕЛЫХ ПАУКА. * * * Саймон Джей. ПАУЧИХА. Примечания. 1. 2. 3. 4.