Ф.М.Достоевский. Новые материалы и исследования.

ПИСЬМА О ДОСТОЕВСКОМ. ДОСТОЕВСКИЙ В НЕИЗДАННОЙ ПЕРЕПИСКЕ СОВРЕМЕННИКОВ (1837-1881).

Имя Достоевского было известно каждому образованному современнику. Не все, конечно, понимали истинные масштабы его дарования; никто, или почти никто, не догадывался о роли, которую суждено было сыграть творческому наследию Достоевского в истории мировой культуры. На многое в продолжение своей труженической и страдальческой жизни мог бы пожаловаться Достоевский, но только не на отсутствие интереса к себе как к художнику, мыслителю, публицисту и просто как к человеку. С первых же шагов на литературном поприще он привлек к себе внимание всей читающей России. Произведения его горячо обсуждались. Знакомства с ним добивались. Его личность, его творческие планы, его образ жизни возбуждали живое любопытство. Трагический перелом в судьбе Достоевского, превращение одного из корифеев молодой литературы в политического "преступника", смертника, каторжника, солдата углубил этот сочувственный интерес. Возвращение к литературной деятельности, совпавшее с зарождением и бурным развитием общественно-политической жизни в России, с расширением и демократизацией читательской аудитории, появление "Записок из Мертвого дома", "Униженных и оскорбленных", "Преступления и наказания" превратили Достоевского в одну из центральных фигур 1860-х годов. В последнее десятилетие жизни Достоевского его популярность приобретает еще большие размеры. Три события возносят до апогея его славу и влияние: издание "Дневника писателя", печатание в "Русском вестнике" романа "Братья Карамазовы", державшее в продолжение двух лет десятки тысяч читателей в состоянии неослабевающего напряженного ожидания, и, наконец, потрясшая современников речь на Пушкинских празднествах 1880 г. Это выступление, закончившееся беспримерным апофеозом, торжественно завершила тридцатипятилетнюю литературную деятельность писателя; ее неслыханный успех явился как бы зарницей, предвещавшей всемирно-исторический характер посмертной славы Достоевского.

Подобно Белинскому, Достоевский был "человеком экстремы", человеком с темпераментом трибуна и общественного деятеля, борца. Писатель-пролетарий, прикованный к своему письменному столу, обреченный на непрерывный, лихорадочный, изнуряющий труд, он никогда не терял связи с современностью, чутко воспринимал все, что волновало общество, и отвечал на запросы жизни своим художественным творчеством и воинственной публицистикой.

"Дневник писателя", как известно, пользовался огромным и все возраставшим успехом. Значительная часть подписчиков поддерживала это уникальное издание вопреки его политическим тенденциям. Большинству импонировала своеобразная форма задушевной беседы умудренного жизнью старого писателя с "другом-читателем" о проблемах текущей действительности. Вызывала симпатию не столько идеологическая интерпретация этих проблем, сколько субъективность оценок, проявление личности Достоевского, теплота и сердечность тона. Известная деятельница в области народного образования X. Д. Алчевская вспоминала впоследствии: "Достоевский всегда был одним из моих любимых писателей. Его рассказы, повести и романы производили на меня глубокое впечатление. Но когда появился в свет его "Дневник писателя", он вдруг сделался как-то особенно близок и дорог мне. Кроме даровитого автора художественных произведений, передо мною вырос человек с чутким сердцем, с отзывчивой душой, человек, горячо откликавшийся на все злобы дня" (Передуманное и пережитое. — М., 1912. — С. 63). "Любящее сердце, душу, понимающую всё" особенно ценила в "Дневнике писателя" и талантливая корреспондентка Достоевского, Е. Ф. Юнге (С. 402).

Достоевский получал в эти годы особенно много писем от читателей. В нем видели не только художника и публициста, но и мудрого руководителя в лабиринтах современности, чуть ли не пророка. Разрыв создателя "Бедных людей", бывшего "мечтателя-социалиста", бывшего петрашевца, со свободолюбивыми традициями 1840-1860-х годов болезненно и остро воспринимались революционной молодежью, "семидесятниками". Зато те, кому претили демократические и "филантропические" (как выражались некоторые критики) тенденции ранних произведений Достоевского, рассыпались в похвалах, надеясь закрепить этот благоприятный для них поворот в мировоззрении писателя, являвшийся, быть может, лишь этапом в развитии его взглядов.

Сложность идейной эволюции Достоевского не могла не отразиться в основных биографических источниках — в воспоминаниях современников и в их переписке.

Вся (или почти вся) мемуарная литература о Достоевском уже выявлена и опубликована. С эпистолярными материалами, т. е. с перепиской современников, содержащей упоминания о Достоевском, дело обстоит иначе. Я имею в виду не письма крупнейших деятелей литературного мира, эпистолярное наследие которых издается и переиздается в собраниях их сочинений и публикуется на страницах периодических изданий в дни юбилеев или просто как дань уважения к громкому имени, а письма "маленьких", забытых и полузабытых людей из окружения Достоевского, рядовых читателей и свидетелей его публичных выступлений. За девяносто лет, протекших со дня смерти Достоевского, подобного рода материалы появлялись в печати чрезвычайно редко. Планомерного изучения архивных фондов в этом направлении никогда не производилось. Между тем, эпистолярные свидетельства современников не только обогащают биографию писателя новыми фактическими данными — они воссоздают ту общественную и психологическую атмосферу, в которой проходили его жизнь и деятельность.

В "Былом и думах" Герцен красноречиво доказывает, что письма — "больше, чем воспоминания": "На них запеклась кровь событий, это само прошедшее, как оно было, — задержанное и нетленное".

П. А. Вяземский, выдающийся мастер эпистолярного жанра, как бы развивает эту мысль Герцена: "Самые полные, самые искренние Записки не имеют в себе того выражения истинной жизни, какими дышат и трепещут письма, написанные беглою, часто торопливою и рассеянною, но всегда, по крайней мере, на ту минуту, проговаривающеюся рукою. Записки, то есть мемуары <…>, все-таки не что иное, как обдуманное воссоздание жизни. Письма — это самая жизнь, которую захватываешь по горячим следам ее" (Вяземский П. А. Полн. собр. соч. П. А. — Т. VII. — СПб., 1882. — С. 135). В отличие от мемуаров, письма почти всегда пишутся без расчета на их опубликование, без заботы о цензуре. Они гораздо более достоверны, чем мемуары, которые создаются уже в другую эпоху, под влиянием посторонних, нередко эгоистических факторов и порой испытывают на себе, вольно или невольно, воздействие литературных источников и печатных историко-биографических материалов.

Публикуемая работа — итог изучения эпистолярной части архивных фондов современников Достоевского в основных архивохранилищах Москвы, Ленинграда и Киева. Выдержки из писем родственников писателя — отца, братьев, сестер, племянников — и многочисленных литературных деятелей, журналистов, художников, ученых, педагогов, студентов, курсисток, врачей, редакторов, книготорговцев, адвокатов, финансистов, светских дам, типографских рабочих и пр. — образуют основной фонд публикации.

Как моя аналогичная публикация "Гоголь в неизданной переписке современников" (Лит. наследство. — Т. 58. — 1952), она построена по плану, разработанному редакцией "Литературного наследства" еще в 1934 г. при подготовке пушкинского тома (т. 16-18)[699], а также в двух коллективных (при моем участии) публикациях 1949-1952 гг. — "Белинский в неизданной переписке современников" (т. 56, 1949) и "Пушкин в неизданной переписке современников" (т. 58, 1952). Эти обширные своды не известных ранее документальных материалов, сопровождаемых подробными комментариями, также насыщенными неизданными документами, широко используются и, вероятно, еще будут использоваться исследователями. Ни одна сколько-нибудь полная биография Пушкина, Белинского и Гоголя не может обойтись без этих историко-литературных и бытовых материалов. Можно надеяться, что и предлагаемая работа окажется полезной в этом отношении, тем более что подлинно научная биография Достоевского до сих пор еще не создана. Читатели, интересующиеся отдельными аспектами жизни и деятельности Достоевского и историей его эпохи, также найдут здесь многообразные факты.

Публикация охватывает почти всю жизнь Достоевского — с момента поступления его в Инженерное училище. Юность и молодость писателя представлены преимущественно письмами родственников. Суровая кара, которой подвергся Достоевский в 1849 г., репрессивная политика царизма в последующие годы заставили многих перепуганных и просто осторожных людей, так или иначе соприкасавшихся с петрашевцами, подвергнуть уничтожению все следы своего знакомства с "крамольным" писателем. Следующее десятилетие — когда Достоевский был заживо погребен в Сибири, также не отличается обилием откликов. Резко меняется картина после возвращения писателя в Петербург. Его личность, его взаимоотношения с родными и близкими, семейная жизнь, горестные утраты, литературные успехи, идейные искания, материальные невзгоды, цензурные преследования, подвижнический творческий труд, редакторская и издательская деятельность находят отражение в выявленных письмах, расширяя границы прежде известных фактов и по-новому их освещая.

Семидесятые годы, как я уже отмечал, характеризуются огромным ростом популярности Достоевского, и число выявленных свидетельств современников увеличивается в соответствующей пропорции, причем на кульминационные пункты последнего периода жизни писателя приходится особенно значительная в количественном отношении и наиболее содержательная часть откликов современников.

Как же вырисовывается личность Достоевского из новонайденных писем? Шестнадцатилетний юноша после тягостных хлопот и изнурительных экзаменов принят, наконец, в число воспитанников Петербургского Инженерного училища. По словам его старшего брата Михаила, он "выглядит молодцом" в своем новехоньком "кондукторском" мундире. Но с первых же дней Достоевский томится, "скучает фронтом; ибо перед всяким офицером надобно вытягиваться!" (п. 3). Этот штрих предвещает многое. Здесь уже намечается та неожиданная для посторонних, но вполне закономерная коллизия, которая завершится выходом в отставку двадцатитрехлетнего военного инженера, ненавидящего свое служебное ярмо. Брат характеризует молодого Достоевского как человека "очень, очень" доброго, "с сильным, самостоятельным талантом, с глубокою эрудицией", "с сильною душою и энергическим характером" (п. 11 и 13).

После долгих лет, проведенных на каторге и в солдатских казармах, Достоевский возвращается к насильственно прерванной литературной деятельности.

"Как этот человек в душе сохранил все добрые качества! — восклицает в одном из писем его младший брат Николай. — Столько еще у него надежд на будущее! Он, кажется, спит и бредит о своей литературе. Его призвание настоящее, он не ошибся в нем" (п. 22). "Это превосходнейший человек во всех отношениях, — пишет о Достоевском в 1860 г. его брат Михаил. — Талант его вы знаете, знаете отчасти его мягкую душу из его сочинений, но не знаете вполне всей доброты, всего ума, всей обворожительности разговора этого человека" (п. 24). В его произведениях "вся его душа, вся его жизнь видна, как на ладони. Этот человек готов всегда жертвовать собою для блага ближнего" (из письма брата Николая, 1862 г., п. 37). "Он такой добрый, прекрасный и любящий человек, что, право, невозможно его не любить и не быть с ним вечно счастливой", — пишет молодая жена Достоевского Анна Григорьевна в 1868 г. (п. 66).

Не все характеристики Достоевского, выявленные в письмах его современников, апологетичны.

Аполлона Николаевича Майкова Достоевский относил к числу своих ближайших друзей. Письма, публикуемые ниже, дают возможность несколько уточнить и объективировать характер их взаимоотношений. В письме к своей жене, датированном 26 мая 1879 г., Майков высказывает убеждение, будто Достоевский готов помогать друзьям "только в идее". "А на практике и оскорбит, и обидит, и рассердит, это уж такой человек". "Он в вечной лихорадке, — добавляет Майков, — и сам нуждается в уходе за собой от всех близких ему людей, которые в состоянии оценить и высоту его понятий, и высоту его таланта" (п. 171). Отнюдь не дружеским настроением проникнуто одно из следующих писем Майкова, в котором он говорит о "невозможности" характера Достоевского, о "грубом проявлении" им "любви, ревности, всяческих требований, смотря по минутной фантазии".

Любопытны строки, завершающие эту характеристику:

"Насчет расточаемого им титула дураков — ключ вот какой: все, что не есть крайний славянофил, тот дурак. Словом, он в своей логике такой же абстракт, как и все головные натуры, как и нигилисты, такой же беспощадный деспот, судящий не по разуму жизни, а в силу отвлеченного понятия" (п. 175).

"Дружба-вражда" Достоевского с его соратником по журнальной деятельности и будущим биографом Николаем Николаевичем Страховым проанализирована Л. М. Розенблюм в статье "Творческие дневники Достоевского" (Лит. наследство. — Т. 83. — С. 16-23). Публикуемые ниже письма Страхова вносят немало нового в историю их отношений.

"С Достоевскими я чем дальше, тем больше расхожусь. Федор ужасно самолюбив и себялюбив, хотя не замечает этого", — пишет Страхов брату 25 июня 1864 г. (п. 49). Это высказывание — не след минутного раздражения: тонкая, но прочная нить ведет от него к проникнутой ненавистью характеристике Достоевского, которую Страхов изверг через двадцать лет в письме к Л. Н. Толстому.

В Приложении я привожу текст незаконченной статьи Страхова "Наблюдения. Посвящается Ф. М. Достоевскому", написанной в эпистолярной форме (начало 1860-х годов). Эта статья воссоздает картину его идейных разногласий с Достоевским, обсуждавшихся во время их совместного пребывания во Флоренции в 1862 г. Как отмечает Л. М. Розенблюм по поводу этого документа, обнаруженного мною в киевском архиве Страхова, "спор во Флоренции затронул один из главнейших вопросов мировоззрения Достоевского и его творчества <…> Страхов, спокойно прокламирующий презрение к человеку, был идейным антагонистом Достоевского в гораздо большей мере, чем революционные демократы, хотя и выступал в качестве его союзника. От рассуждений Страхова веяло ненавистным Достоевскому схематизмом отвлеченной мысля, пренебрежением к живым интересам человека" (Лит. наследство. — Т. 83. — С. 17-19).

Исторический романист, критик и мемуарист Всеволод Сергеевич Соловьев не без основания относил себя к числу молодых друзей и учеников Достоевского. Его письма и дневниковые записи дают возможность проследить различные фазы его отношений с писателем.

Получив в ночь на 1 января 1873 г. визитную карточку Достоевского с несколькими дружескими словами, он сообщает своей матери:

"Еще никогда я не был так счастлив — на карточке стоит имя человека, которого я признаю гениальным, перед которым я благоговею, о знакомстве, о дружбе которого я несколько лет мечтал, как о недосягаемом счастье" (п. 77).

В дальнейших письмах Соловьев, привлеченный Достоевским к деятельному сотрудничеству в "Гражданине", сообщает, что у него "чуткость слуха только теперь развивается под строгим влиянием" его "замечательного, но, к несчастию, часто раздраженного учителя". "Моя школа подчас мне трудно дается, но я не унываю", — заключает Соловьев (п. 90). Время развело Достоевского с Соловьевым. К отдельным произведениям прославленного мастера молодой критик начинает относиться с некоторым пренебрежением, находя, что Достоевский "в последние годы страдает художественной лихорадкой и пишет так: удачная вещь, потом неудачная, потом опять удачная" (п. 153). Это строки из письма Соловьева к реакционному беллетристу и религиозному философу К. Н. Леонтьеву. Попытку Леонтьева поставить себя как художника в один ряд или даже выше Достоевского Соловьев, однако, встречает резкой отповедью, рискуя навсегда оборвать свою дружескую связь с ним (п. 173).

Характерны высказывания о Достоевском в письмах самого Леонтьева, ревниво следившего за литературными успехами автора "Братьев Карамазовых" и раздраженно критиковавшего его за "отвратительные грубости и ненужные реальности" (примеч. к п. 158), так же как и за недостаточную, по его мнению, последовательность в области религиозно-философских построений.

В ряде документов упоминаются не дошедшие до нас письма Достоевского к разным корреспондентам и частично раскрывается их содержание. Драгоценен отрывок из неизвестного письма Достоевского к брату Михаилу (от двадцатых чисел ноября 1844 г.), приводимый последним текстуально. В нем идет речь о самовольном выходе Достоевского в отставку, вопреки желанию его родных и опекуна:

"Итак, я со всеми рассорился. Дядюшка, вероятно, считает меня неблагодарным извергом, а зять с сестрою — чудовищем. Меня это очень мучает. Но со временем я надеюсь помириться со всеми. Из родных остался мне ты один. Остальные все, даже дети, вооружены против меня. Им, вероятно, говорят, что я мот, забулдыга, лентяй, не берите дурного примера, вот пример — и тому подобное. Эта мысль мне ужасно тяжела. Но бог видит, что у меня такая овечья доброта, что я, кажется, ни сбоку ни спереди не похож на изверга и на чудовище неблагодарности. Со временем, брат, подождем. Теперь я отделен от вас от всех со стороны всего общего остались те путы, которые покрепче всего, что ни есть на свете, и движимого и недвижимого. А что я ни сделаю из своей судьбы — какое кому дело? Я даже считаю благородным этот риск, этот неблагоразумный риск перемены состояния, риск целой жизни — на шаткую надежду. Может быть, я ошибаюсь. А если не ошибаюсь?

Итак, бог с ними! Пусть говорят, что хотят, пусть подождут. Я пойду по трудной дороге!.." (п. 13).

Семейная жизнь Достоевского, ее трудовые будни, радости и невзгоды отражены в ряде писем жены писателя — Анны Григорьевны. Первые из них относятся к заграничному периоду жизни Достоевского.

"Женева — место невеселое, и бедный Федор Михайлович просто пропадает здесь без людей от скуки" (п. 62).

После смерти дочери Сони (1868) Анна Григорьевна пишет А. Н. Майкову:

"Как мы были счастливы в эти три месяца, пока у нас жила Соня <…> Федор Михайлович любил ее больше всего на свете и говорил, что никогда он еще не был так счастлив, как при Соне. Бедный, он так теперь горюет, что и сказать нельзя" (п. 66). "Федор Михайлович по целым дням без устали работает и ужасно измучился" (там же).

Последняя из приведенных строк становится настойчивым лейтмотивом писем Анны Григорьевны после возвращения Достоевских в Россию:

"Я теперь арестована: очень много пишу для Федора Михайловича, поправляю корректуры и езжу по его поручениям. Он же решительно не имеет ни минуты свободной, так сильно занят в редакции" (п. 93).

"Мы ужасно спешим работать; недавно у Федора Михайловича был сильный припадок от усиленной работы, и от припадка он не может еще поправиться" (п. 170).

"Вечером же никогда не свободна, так как диктуем напропалую и спешим отослать в "Русский вестник" "Братьев Карамазовых"" (п. 194).

И так продолжается все время. В письме, написанном за два месяца до смерти Достоевского, Анна Григорьевна сообщает брату мужа: "…Федор Михайлович жалуется несколько на грудь. Но работы ужас как много, просто не остается ни минуты свободной <…> Каждый час, каждая минута занята, и как ни работаешь, а видишь, в конце концов, что не сделала и половины из того, что предполагала <…> Как ни бейся, как ни трудись, сколько ни получай, а все при здешней дороговизне уходит на жизнь, и ничего-то себе не отложишь и не сбережешь на старость. Право, иной раз руки опускаются и приходишь в отчаяние <…> Я хочу уговорить Федора Михайловича переехать куда-нибудь в деревню: меньше заработаем, зато меньше и проживать будем да и работать меньше придется, жизнь пригляднее станет, в отчаяние не будешь приходить, как теперь" (п. 218).

"Все 14 лет нашей общей жизни мы работали с ним, как волы <…>, — писала после смерти Достоевского Анна Григорьевна Е. Ф. Юнге. — И вечно-то мы нуждались, вечно едва сводили концы с концами, тревожились и мечтали хоть о самом крошечном обеспечении. И вот, он умирает, — и я обеспечена, у меня пенсия. Ну не горькая ли это насмешка? Когда было дозарезу надо, когда человек убивал себя над работой — обеспечения не было, и вот оно явилось для меня, когда оно совсем не нужно" (п. 267).

Достоевский с начала 1870-х годов был втянут своими московскими родственниками в бесконечный судебный процесс в связи с наследством, оставленным его богатой теткой А. Ф. Куманиной. Подробности этой мрачной имущественной тяжбы в духе Диккенса и Бальзака занимают весьма заметное место в письмах современников. Последнее десятилетие жизни Достоевского было буквально отравлено этим делом и той атмосферой ненависти и подозрительности, которая окружала сонаследников. Непрекращающиеся распри, совещания, переговоры с судебными крючкотворами, адвокатами, поверенными, переписка, составление контрактов, векселей и т. п. — отнимали у писателя бездну времени и сил. Спором о "куманинском наследстве" была вызвана и скоропостижная смерть Достоевского (визит сестры Веры Михайловны, бурный ее разговор с Достоевским об имущественных делах, кровотечение из легких и смерть через два дня). Одна характерная подробность невольно наводит на размышления об изумительных прозрениях, к которым способен в своем творчестве гений, и о полной беспомощности его в практических, порой незамысловатых личных делах. В "Преступлении и наказании" Достоевский с поразительной диалектической тонкостью и глубокой проницательностью анализирует запутанный ход следствия; книга его может служить своего рода пособием по криминалистике. На практике же писатель становится в тупик перед самыми несложными казусами.

Доменика Ивановна, жена брата Достоевского Андрея Михайловича, женщина без образования и без претензий на иронию, сообщает мужу 23 октября 1877 г. о Достоевском:

"От него я узнала, что он получил повестку, кажется из суда, о взыскании с него денег по куманинскому наследству; дело будет разбираться 11 ноября <…> Получил он эту повестку 18 октября и до сих пор еще ничего не предпринимал делать по этому делу. Но, как я заметила, что это его очень волнует <…> Федор Михайлович, как видно, ничего в этом деле не понимает, говоря, что он не юрист, а боится, что оно будет проиграно" (п. 131).

Отклики современников на публичное чтение Достоевским своих произведений представляют интерес как для характеристики самого Достоевского, так и отношения к нему широких слоев столичной интеллигенции. Особенно часты были эти выступления в 1879 г. Они всегда проходили с шумным успехом и оканчивались овациями.

После одного из таких чтений X. Д. Алчевская писала жене Достоевского:

"Я недоумевала, откуда этот громкий, сильный голос, эта безграничная энергия, потрясающая нервы слушателя; неужели этот бледный, болезненный, слабый человек, которого я видела вчера, и неужели сила духа может творить подобные чудеса?" (п. 163).

И. С. Тургенев, во время своих приездов в Петербург, также выступал с публичными чтениями — нередко на тех же литературных вечерах, что и Достоевский. Враждебные отношения, установившиеся между обоими писателями, не составляли тогда секрета и невольно наталкивали читателей и слушателей на своего рода "плутарховы параллели". Судя по документам, выявленным мною, сравнение это чаще делалось в пользу Достоевского, творческая мощь которого явно перевешивала филигранное мастерство Тургенева. Сторонников Достоевского особенно возмущали "западнические" тенденции автора "Дыма". Особенную остроту и резкость это антагонистическое сопоставление приобрело после выхода в свет "Нови" Тургенева, разочаровавшей оба противоположных лагеря русской общественности.

Ни один из романов Достоевского не вызывал у читателей такого напряженного и всеобщего интереса, как "Братья Карамазовы". Каждая книжка "Русского вестника", в которой роман печатался, бралась прямо с бою. Временный перерыв в публикации, вызванный просьбой самого Достоевского, воспринимался читателями как мошенническое ухищрение издателя журнала. "Протестуйте же снова хоть сто раз против приемов, применяемых Катковым, — писал один из нетерпеливых читателей "Братьев Карамазовых". — Никто не насмехается так над публикой, как он, заставляя ожидать, затаив дыхание, все интеллигентное население России" (п. 179).

Читатель этот — не кто иной, как романист и музыкальный критик Ф. М. Толстой, незадолго до того почти равнодушно отозвавшийся о "Братьях Карамазовых" в письме к историку литературы О. Ф. Миллеру.

Восторженное отношение Миллера к гениальному произведению Достоевского заставило Толстого внимательно перечитать напечатанные к тому времени главы, и вот что он пишет своему корреспонденту 14 августа 1879 г.:

"Последний роман Достоевского, действительно, как вы это говорите, — идеальное произведение, и все наши беллетристы-психологи — со Львом Толстым во главе — не больше чем детишки в сравнении с этим суровым и глубоким мыслителем. Перебирая в уме чудовищные бессмыслицы, которые я позволил себе высказать в своем первом письме, я краснею от стыда, и только одну фразу я считаю возможным отстаивать и теперь — это параллель между "Человеком с содранной кожей" Микеланджело и некоторыми местами в творениях Достоевского, но с той, однако, разницей, что произведение Микеланджело — это анатомический этюд, а произведение Достоевского — это этюд психологический, или, вернее, вивисекция, производимая над живым человеком. Те, кто присутствует при этом эксперименте in anima vili, видят, как трепещут мускулы, течет ручьем кровь, и — что еще ужасней — они видят себя отраженными в глазах, "этом зеркале души", и в мыслях человека, вскрытие которого производит автор".

Великие критики, революционные демократы, руководители русского общественного мнения — Белинский, Добролюбов, Писарев — подвергли в свое время глубокому и сочувственному разбору ряд произведений Достоевского 1840-х-1860-х годов ("Бедные люди", "Двойник", "Униженные и оскорбленные", "Записки из Мертвого дома", "Преступление и наказание"). В 1870-х годах подобных критиков в России уже не было. Мелкотравчатые, поверхностные и зачастую недоброжелательные рецензии, появлявшиеся в периодической печати, вызывали у Достоевского едкое чувство неудовлетворенности и досады. Читая письма своих многочисленных корреспондентов, он по временам с отрадой сознавал, что все же понят и ценим, что восприятие его произведений совпадает с авторским замыслом.

Екатерина Федоровна Юнге, молодая художница, дочь бывшего президента Академии художеств гр. Ф. П. Толстого, в письме к Достоевскому с неподдельным энтузиазмом, взволновавшим писателя, говорит о "Братьях Карамазовых" как о шедевре истинного реализма, сочетающегося с поэзией, философией и гуманностью. Реализм Достоевского она ставит гораздо выше реализма Золя, Гонкуров и Доде. "Ведь это почти достижение идеала искусства, — восклицает Юнге, — человек, который реалист, точный исследователь, психолог, идеалист и философ… — у него совсем философский ум". Корреспондентка особенно отмечает умение Достоевского "войти в скверное, преступное сердце и выкопать там нечто и прекрасное" (примеч. к п. 193).

Мать Юнге, ознакомившая Достоевского с этим письмом, сообщила своей дочери о впечатлении, произведенном на него чтением:

"По мере того, как жена его читала <…>, лицо его прояснялось, покрылось жизненною краской, глаза блестели удовольствием, часто блестели слезами. По прочтении письма мне казалось, что он вдруг помолодел <…> Когда я уходила, он просил меня передать тебе его глубокую признательность за твою оценку к его труду, прибавив, что в письме твоем полная научная критика, и лучшая какая-либо была и будет и которая доставила ему невыразимое удовольствие <…> Все время, покуда я одевалась в передней, он только и твердил, чтобы я не забыла передать тебе его благодарность за то, что так глубоко разбираешь его роман "Карамазовых", и сказать тебе, что никто так еще осмысленно его не читал" (п. 193).

Участию Достоевского в Пушкинских торжествах 1880 г., являвшихся, по словам И. С. Аксакова, "великим фактом в истории нашего самосознания", "победой духа над плотью, силы и ума и таланта над великою, грубою силою, общественного мнения над правительственною оценкою, до сих пор удостаивавшею только военные заслуги своей признательности" (п. 208), посвящен ряд писем и дневниковых записей. Особенно интересен с фактической стороны обширный отчет, сделанный археологом М. А. Веневитиновым. Он отмечает "гул восторга", с которым публика встретила появление на эстраде Достоевского. "Блестящие места речи, — пишет он, — невольно захватывали дух у слушателей своею глубиною и заставляли залу неоднократно прерывать оратора взрывами восторженных рукоплесканий" (С. 504).

Энтузиастическое отношение Веневитинова к Достоевскому сочеталось в нем с крайней антипатией к Тургеневу, разделившему триумф Достоевского на Пушкинских торжествах.

Речь Достоевского наэлектризовала аудиторию; призыв к слиянию интеллигенции с народом, утверждение, что "к всемирному, ко всечеловечески братскому единению сердце русское, может быть, изо всех народов наиболее предназначено", вызвали овацию. Но проповедь смирения "свела весь смысл речи почти на нуль", — отмечал в "Отечественных записках" Г. И. Успенский. Революционно-демократическая и значительная часть либеральной печати вскоре выступили с критикой прославленной речи.

Не удовлетворило выступление Достоевского и наиболее реакционных публицистов. К. Н. Леонтьев, высокомерно осуждавший оратора за его веру в грядущее земное счастье, сближавшую ее с социалистическими идеалами, противопоставил этой вере "истинно христианское учение" о возможности счастья для человечества только в загробном мире. Политический интриган и бездарный романист Б. М. Маркевич 16 августа 1880 г. в письме к Леонтьеву с притворным пафосом заявил, что "христианское разумение" Леонтьева "и чище, и плодотворнее" "расплывчатой любви" Достоевского, "так как оно расцветает на чисто евангельской почве" (п. 210). Маркевич определил при этом основное положение речи Достоевского как компромисс между христианским учением и социализмом.

Славянофилы, и, в первую очередь, И. С. Аксаков, искренно восторгаясь речью Достоевского, признавали, однако, что выраженные в ней мысли "не новы ни для кого из славянофилов": "Глубже и шире поставлен этот вопрос у Хомякова и у брата Константина Сергеевича, — писал Аксаков. — Но Достоевский поставил его на художественно-реальную почву, но он отважился в упор публике, совсем не под лад ему и его направлению настроенной, высказать несколько мыслей, резко противоположных всему тому, чему она только что рукоплескала, и сказать с такою силой суждения, которая, как молния, прорезала туман их голов и сердец, — и, может быть, как молния же, и исчезла, прожегши только души немногих" (п. 211).

Откликами на смерть Достоевского в письмах его друзей, знакомых и родственников, а также представителей мира литературы и искусства завершается основной раздел публикации.

Сквозь традиционную, банальную фразеологию, в которую обычно облекаются официальные, а порой и неофициальные выражения скорби, в эпистолярных материалах о Достоевском ощутимо пробивается струя неподдельного горя и сознание колоссальной утраты, понесенной русской литературой и русским народом.

Увидев, насколько силен резонанс, вызванный кончиной Достоевского, правительство и церковные власти взяли на себя руководство общественным мнением. Официальные и официозные газеты, в частности "Новое время", превратились в своего рода амвоны, с которых непрестанно возвещалось, что у Достоевского особенно были "крепки основы веры, народности и любви к отечеству" (слова К. П. Победоносцева). Вдове и детям покойного была назначена крупная пенсия. Александро-Невская лавра безвозмездно предоставила покойному писателю почетное место на своем кладбище. Члены царствующей фамилии и министры "удостоили своим присутствием" скромную квартиру Достоевского. Траурной церемонии пытались придать сугубо официальный характер; были приняты меры, чтобы погребальная процессия не превратилась — стихийно или сознательно — в антиправительственную демонстрацию; на кладбище впускали строго по билетам и т. п. Но самый факт оказания беспримерных посмертных почестей писателю с революционным прошлым был весьма красноречив.

Характерный эпизод отмечен А. Н. Энгельгардт:

"Его похороны были событием. Ни с чем не сравнимая пышность его похорон обратила на себя внимание даже людей из народа, осведомлявшихся, что же собой представляла эта великая личность, этот генерал, которому отдают столь блистательные почести? На вопрос подобного рода, заданный человеком из народа, который спросил, кого ж это хоронят с такой небывалой торжественностью, один студент ответил: Бывшего каторжника"" (С. 541).

Украинский филолог П. Г. Житецкий писал сыну 10 февраля 1881 г.:

"…Так не хоронят ни богачей, ни власть имущих — так хоронят только любимцев народной массы, которые всю свою жизнь боролись за этот народ, защищали его от всяких напастей и долгими годами страдания приобрели себе любовь народа. Это даже мало напоминало похороны — это было какое-то народное празднество; как-то легко на душе, потому что видишь перед собою не смерть с ее вечным сном и забытьём, а лишь преходящий момент в жизни человека, который еще долго, долго будет жить в своем народе" (п. 256).