Ф.М.Достоевский. Новые материалы и исследования.

Последняя туча рассеянной бури, и т. д.

Наэлектризованная зала дружными рукоплесканиями восторженно приветствовала Тургенева, как бы чувствуя, что он в самом деле является последней тучей литературного оживления 40-х годов, заблудившейся на темном небе нашего времени.

Понятно, что при таком восторге, возбужденном в публике чтением поименованных стихотворений Пушкина, которые Тургенев выбрал, конечно, не случайно, апофеоз имел самый большой успех. Высокая фигура Тургенева, с его внушительной седою головой особенно выделялась в среде писателей, допущенных на сцену, за бюст Пушкина. Максимов, Потехин и прочая литературная мелкота самодовольно улыбались на этом самодельном Олимпе. Даже скромная фигура Достоевского как-то стушевалась перед видным станом Тургенева, выступившего несколько вперед и усерднее других кланявшегося в ответ на восторженные приветствия.

Несмотря на свой несомненный успех, апофеоз этот, признаюсь, очень мне не понравился. Обыкновенно сама публика возводит писателей на пьедестал, венчает их лавровыми венками. А тут сами писатели создали себе какой-то храм славы, образовали из себя непрошенный какой-то Олимп, в который допустили не только тех, кого по заслугам можно, пожалуй, признать богами или полубогами, но даже и таких лиц (Климентова, Поливанов, например), которые и в полугерои-то едва ли годятся <…>

Вся эта мысль об апофеозе, в котором Достоевский, Григорович, Плещеев и другие видные писатели, играли такие глупые и жалкие роли, едва ли, как мне кажется, не принадлежала самому Тургеневу, желавшему, вероятно, попробовать на родной почве посев западноевропейских, парижских, собственно, семян. Апофеоз, в том виде, как был изображен, как-то не вязался с представлением об обыкновенной скромности наших доморощенных писателей и с простотою русского человека <…>

На следующий день, 7 июня, в субботу, предстояло утреннее торжественное заседание Общества любителей словесности, и в шесть часов обед там же, в Благородном собрании. Я участвовал на обоих <…>

7 июня заседание Общества любителей словесности началось в час <…>Я <…> очутился на нем в соседстве нескольких весьма хорошеньких дам, с которыми вступил в разговор по поводу говоривших ораторов, и называл их по именам моим соседкам, любительницам, конечно, литературы, но далеко не знатокам в ее представителях, так как мне пришлось неоднократно разуверять их, что ни Бартенев, ни Писемский, ни Григорович — не Тургенев и что ни Анненков, ни Горбунов, ни Полонский — не Достоевский <…>

В профиль я узнавал ораторов и сидевших перед кафедрой Юрьева, Аксакова, Достоевского и Тургенева. За кафедрой виднелись мне в лицо Сухомлинов[1337], мой бывший профессор, французский депутат Leger[1338], Голохвастова, незаконная дочь графини Ростопчиной от Владимира Николаевича Карамзина, и другие, кого не припомню хорошенько <…>

Заседание окончилось около половины пятого, и я едва успел сделать некоторые необходимые поездки, чтобы поспеть туда же, в Собрание, к обеду, назначенному в шесть часов <…> Я приехал в Дворянское собрание почти что в шесть часов и застал большинство гостей за закускою <…> Большой стол, человек на пятьдесят, был накрыт во всю длину столовой, к одной ее стороне. Перпендикулярно к этому столу были расположены шесть или семь меньших столов <…> Всех обедающих было около 200-250<…>

На следующий день, 8 июня, я несколько опоздал на утреннее заседание Общества любителей словесности, начавшееся в два часа <…> Первая часть заседания, в которой говорил, до Достоевского, Писемский и еще кто-то, прошла довольно вяло. За колоннами происходило движение, в зале был шум, и ораторов, на которых мало обращалось внимания, трудно было расслышать. Я сам занимался более разговором с моими соседками, которых красота была для меня в то время гораздо интереснее.

Но вот на кафедре появился Достоевский. Раздались восторженные и долго не смолкавшие рукоплескания. Затопали ногами, замахали платками. Долго Достоевский откланивался, долго стоял в зале гул восторга. Если б его взвесить или измерить, то на его стороне оказался бы значительный перевес против тех оваций, которых вчера предметом был Тургенев. Наконец шум улегся, и в зале сделалось так тихо, что, казалось, можно было расслышать полет мухи. Среди напряженного внимания публики Достоевский начал свою замечательную, теплую по чувству и глубокую по мысли речь. Не удалось Федору Михайловичу произнести свою речь безостановочно до конца. Богатое ее содержание, меткие, прочувственные выражения, новый по мысли разбор "Цыган" и "Евгения Онегина", тонкий анализ типа Татьяны — как идеала русской женщины, тройственное деление поэзии Пушкина и указание на ее общечеловеческое значение, — все эти блестящие места речи невольно захватывали дух у слушателей своею глубиною и заставляли залу неоднократно прерывать оратора взрывами восторженных рукоплесканий. Особенно сильно раздавались приветствия публики в то время, когда Достоевский упомянул о невозможности русскому скитальцу успокоиться в пределах, менее тесных, чем удовлетворение не одних народных, но всех общечеловеческих стремлений его души. Когда Достоевский, наряду с именем Татьяны, упомянул о подобном же мастерском воспроизведении идеала русской женщины в Лизе "Дворянского гнезда", то скромное и справедливое его признание заслуг со стороны его соперника в литературной славе, и самый намек на этого соперника вызвали целую бурю рукоплесканий и в честь оратора и в честь сидевшего под кафедрой Тургенева, который, видимо, был польщен и глубоко тронут внимательностью не столько публики, сколько автора "Братьев Карамазовых". По окончании речи оба писателя, несколько лет между собою не говорившие, — говорят, горячо между собою поцеловались. Я особенно распространяюсь о впечатлении, произведенном речью Достоевского, потому что высказанные в ней взгляды произвели особенно сильное, самое поразительное из всех слышанных на пушкинском торжестве речей впечатление. Я объясняю это впечатление тем, что Достоевский сумел ясно и положительно сформулировать все те смутные и горячие мечты и стремления последних двух десятилетий со времени крестьянского освобождения, все те горячие надежды и упования, все те темные блуждания в вопросе о слиянии с народностью, которые долго составляли больное место нашей словесности и для выражения которых она тщетно силилась найти подходящие образы и слова. Поставить точку этим вопросам, найти в Пушкине значение звена в вековом ходе русской образованности, объяснить его влияние в смысле стяга, соединяющего под своею сенью борцов прошедшего с борцами настоящего и будущего, — вот в чем, по моему мнению, заключается несомненная заслуга речи Достоевского, речи, названной, как увидим далее, Иваном Сергеевичем Аксаковым, "целым событием". На меня лично эта знаменитая речь имела такое влияние, что под впечатлением ее я простил сразу Петру Великому всю его насильственную реформу <…>

Но овации Достоевскому не кончились с его речью. Члены Общества любителей, горячо поздравив его на эстраде рукопожатиями и лобызаниями, тут же, не сходя с места, провозгласили его почетным членом своего общества. Во время раздавшихся по этому поводу аплодисментов, через залу к эстраде потянулась вереница дам, с трудом пробиравшаяся через столпившуюся в проходе между кресел публику и предводительствуемая большим зеленым венком с яркими лентами. Это были слушательницы педагогических курсов. Их допустили на эстраду, затем далее на сцену, где они под самым бюстом Пушкина при криках и топоте и махании платков всей залы возложили свой венок на Достоевского, под самым бюстом Пушкина, и несколько времени держали его над ним. Глубоко потрясенные всем слышанным и виденным, разошлись мы все из залы по соседним комнатам по случаю возвещенного десятиминутного перерыва заседания. Многие даже разъехались, так как от предстоящих ораторов уже нечего было ожидать после речи Достоевского.

В курительной и соседних комнатах только и слышались что восторженные отзывы о только что совершившемся торжестве Достоевского. Между прочим, я встретился с Ольгой Алексеевной Новиковой[1339], которая неизменно мелькала передо мною на всех утренних и вечерних собраниях Общества любителей. С ней разговаривала стоящая подле дама с депутатским значком на плече. Дама эта оказалась Анна Михайловна Евреинова[1340], доктор прав, председательница одного из отделений Московского юридического общества. Я с ней раз встретился в прошлую осень на вторнике у А. И. Кошелева[1341]. Она поздоровалась со мною как старая знакомая, и мы вступили с нею в разговор по поводу всего того, чего мы были свидетелями и участниками в эти три дня. Я ей пожаловался на Тургенева <…> Я противопоставлял, в разговоре с Евреиновой, скромность, простодушие и глубину Достоевского и закончил нашу беседу указанием на то, что борьба между двумя современными писателями сегодня уже разрешилась в пользу того из них, кто дорожит связью с народом для жизни своего идеала, а не для корыстолюбивых целей тщеславия, питающегося воспоминаниями о заслугах своего прошлого. Указание мое, надеюсь, оправдается, — слава Достоевского-мыслителя превзойдет славу Тургенева-эстетика. Но насколько я убедил Евреинову, я не знаю, она, по крайней мере, соглашалась со мною <…>

Настроение публики под впечатлением речи Достоевского все еще было несколько возбужденное, когда зала снова наполнилась по звонку, возобновлявшему заседание. Ораторы, говорившие во второй части, принесли явную жертву своей добросовестности. Речи их, несмотря на все внутренние достоинства, на все красноречие, например, Аксакова, уже не могли не бледнеть после глубоких мыслей и чувств, высказанных Достоевским. Аксаков, которого я в первый раз слушал публично, показался мне замечательным оратором, лучшим из числа прочих говоривших писателей. Перед Тургеневым и Достоевским он положительно имеет преимущество в голосе и выговоре. Речь его, как все его произведения, отличалась законченностью и изяществом отделки. Несмотря на свою бледность после речи Достоевского, речь его все-таки была прослушана с удовольствием, но положение говоривших после него Калачева[1342] и Бартенева было поистине жалкое <…>

Последняя речь А. А. Потехина, предложившего подписку на памятник Гоголю, была настолько плодотворна, что способствовала к собранию в тот же день до 3000 рублей. Но обаяние Достоевского все еще действовало на публику, которая преследовала рукоплесканиями излюбленного своего писателя по мере того как, выходя из Собрания, он поочередно появлялся в боковых залах, на лестнице и даже на подъезде, до дверей которого его провожала толпа слушательниц педагогических курсов <…>

Второй музыкальный литературный вечер, на который я отправился после обеда, менее из любопытства, чем для очистки совести относительно участия во всех, по возможности, пушкинских торжествах, оказался в своей музыкальной части совершенным повторением первого вечера <…> Вообще зала была гораздо менее наполнена, чем в первый вечер, и десяток задних рядов стульев был почти совершенно пуст <…>

Достоевский продолжал быть героем дня. В честь его раздавались самые оглушительные рукоплескания. На апофеозе он, вероятно, по просьбе Тургенева и в виде взаимной любезности, возложил свой венок на главу Пушкина. Пушкинского "Пророка" он прочел с большим воодушевлением и должен был повторить его по желанию публики.

Выбор пушкинских стихотворений, читанных Тургеневым, по-прежнему изобличал в чтеце желание подействовать на публику намеками на свою собственную личность. В первой части Тургенев, появившийся вслед за игрою Самариным "Скупого рыцаря", прочел стихотворение Пушкина "Зима". После чтения Достоевским "Песней западных славян" и "Сказки о бурой медведице", публика, соскучившаяся долгим ожиданием пения Каменской, медлившей, вопреки афише, появиться на сцене, начала было расходиться из залы и стала наполнять соседние комнаты, полагая, что наступил уже перерыв между двумя частями вечера. Но в это время со сцены раздался какой-то неурочный звонок, и все кинулись занимать свои места в зале. На сцене появился Тургенев и прочел:

Когда не требует поэта.

К священной жертве Аполлон, —

Раздались восторженные рукоплескания, друзья и почитатели Тургенева, вероятно, желавшие вознаградить его за утреннее торжество Достоевского, поднесли ему венок, принимая который Тургенев заявил, что положит его сегодня к подножию пушкинского бюста. Не могу скрыть здесь моего предположения о том, что, произнося эти слова, Иван Сергеевич втайне, быть может, надеялся услышать в ответ восклицания своих поклонников, вроде: "Нет! Не к подножию, а на главу Пушкина!" По крайней мере эта не совсем добрая мысль явилась у меня вследствие того, что мне показалось, будто Тургенев не мог скрыть в этот вечер своего завистливого неудовольствия не утренний успех Достоевского. Намек на это неудовольствие я как будто встретил и в чтении Тургеневым отрывка из "Цыган", именно рассказа о сосланном Овидии, которым Ив. Сергеевич отвечал на долго не смолкавшие вызовы и рукоплескания публики, преследовавшие его за сцену, куда он удалился, приняв поднесенный ему венок. По моему мнению, особенно в виду выбора Тургеневым стихотворений Пушкина на первом вечере, не следовало на втором вечере, после успеха Достоевского, читать стихи, оканчивающиеся словами: "Что слава? — Дым пустой!" — и т. д. <…>

Я, как и третьего дня, решился остаться до самого конца музыкально-литературного вечера. Мне было любопытно знать, чем окончатся пушкинские торжества и какое конечное впечатление оставят они в слушателях и зрителях. К сожалению, впечатление это, по крайней мере на меня лично, было далеко не удовлетворительно <…>

Знаменитый апофеоз вышел еще более смешным и странным, чем в первый раз. Появление на сцену русских писателей, актеров, актрис и директора частной гимназии третьего дня еще можно было, пожалуй, объяснить увлечением, восторгом и другими подобными чувствами, возбуждаемыми под влиянием данной минуты или известного, скоропреходящего настроения. Но повторение литературного и артистического Олимпа за бюстом Пушкина, с венками, глупым глазением на публику под блеском электрического освещения, уже теряло свой характер первобытной непосредственности и являлось простым ломаньем комедии по заказу. Прохождение по сцене с венками в руках писателей и артистов, складывание венков к подножию бюста, до известной степени извинительное в первый раз, во второй уже напоминало казенные реверансы институток перед важною особою, присутствующею на экзамене, или фиктивные коленопреклонения мальчиков в католических церквах, когда они пробегают мимо алтаря. Появление в апофеозе разных Максимовых, Потехиных, Мельниковых, Каменских еще, пожалуй, можно объяснить их самодовольством и самомнением; но я не понимаю, как Достоевский, умный, как кажется, человек, мог согласиться на личное участие в этой глупой комедии апофеоза и принять на себя такую странную в ней роль! Уж лучше бы он и во второй раз предоставил Тургеневу дешевую честь увенчания фиктивного Пушкина на фиктивном апофеозе русской литературы, которая сама показалась мне какою-то фикциею в этот вечер[1343]…

Автограф // ЛБ. — Ф. 48.16.3.

См. примеч. к № 201.

204. Соловьевы — А. Г. Достоевской.

Телеграмма.

Саблино. 10 июня 1880 г.

Перешлите Федору Михайловичу. Радуемся за всё. Понимайте. Примите от нас более чем слова[1344].

София, Юлия, Владимир Соловьевы.

Подлинник // ЛБ. — Ф. 93.11.8.121.

205. С. А. Юрьев — О. Ф. Миллеру.

<Москва> Середина июня 1880 г.

…Празднества прошли великолепно. Они описаны хорошо в газетах, но прибавить устно можно было бы многое <…>

Вообразите, что сделал со мною Достоевский. Приехав в Москву, он мне сказал, что свою речь о Пушкине он привез для моего журнала. Уверенный в этом, я ни у кого не просил речей[1345]. В этом уверял меня Достоевский в продолжение десяти дней, даже восьмого числа в двенадцать часов дня, — и вдруг девятого вечером говорит мне, что речь свою он отдал в "Московские ведомости". Мысль об этом пришла ему в голову, ради денежного расчета, ночью с восьмого на девятое число. Расчет этот состоит в том, что он до 15 июня (единовременно с "Московскими ведомостями") выпустит свою речь в форме № 1 "Дневника писателя" за 1880 год, дневника затем выпускать не будет. Когда я сказал на это, что я охотно бы согласился на такую операцию его с его статьей, — "Да, видите ли, — говорит он на это, — что речь моя в газете будет печататься разорванно, так как не поместится в одном номере, и публика может иметь всю речь целиком за раз напечатанную". — Признаюсь, я был крайне удивлен и не совсем верю такому расчету и по многим признакам имею основание и причины думать, что на Достоевского имели влияние подговоры Суворина и Каткова (sic!). Объявляя о своем решении, Достоевский поклялся честью, что по окончании своего романа в ноябре он тот же час начнет писать рассказ для меня, и уверял меня в своей любви. Я последнему верю, ибо сам чувствую большую симпатию к нему и в моей речи на обеде, который мы (двадцать человек) ему давали, высказал искреннее мое понимание его сочинений и отношения моего к нему. Но кто меня возмущает, это И. С. Аксаков, с которым, однако, мы в самых лучших дружеских отношениях, и высказываю я ему это прямо <…>

Праздник прошел великолепно и оставил много светлого на душе всех[1346]…

Автограф // ЛБ. — Ф. 93.11.10.17.

206. Из дневника А. А. Киреева.

<Москва> 23 июня 1880 г.

…Аксаков вполне подтверждает как то, что "начальство" тянет молодежь в яму, так и то, что молодежь очень бы желала выйти на другую дорогу, видеть не одно лишь отрицание, а и что-либо положительное; в этом отношении речь Достоевского была, по словам Аксакова, крупным событием. Достоевский — ex-каторжник, ex-революционер[1347] — и вдруг говорит и про идеалы, и про обязанности, и про бога!! Этого молодежь давно не слыхала.

Автограф // ЛБ. — Ф. 126.2.8.

207. Н. К. Лебедев (Морской)[1348] — А. С. Суворину.

Ревель. 10 июля 1880 г.

…Я все время живу в волнениях и огорчениях: "Стрекоза" и "Шут" преследуют меня разной мерзостью; Маркс[1349], человек глупый, не понимая истинного значения этих нападок, теснит меня черт знает как; Берг[1350], человек не умный, боится пропустить всякую мало-мальски живую и удачную сцену, думая, что она не подходит к семейному чтению (зимой, когда я сдал роман, этого не думал, а теперь, после прекращения "Содома"[1351], сбитый разными Соловьевыми и Маркевичами с толку, радикально изменил свой образ мыслей). А между тем, даже в этом написанном за два месяца романе, изуродованном Марксом и Бергом, Ф. М. Достоевский хвалит некоторые сцены, а об одной говорит, что был бы доволен, если бы сам написал так[1352]. Все это огорчает и угнетает, — порой одолевает какое то отчаяние, порой положительно тупое равнодушие[1353]…

Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 459. — Оп. 1. — Ед. хр. 2263.

208. И. С. Аксаков — О. Ф. Миллеру.

Троекурово. 14 июля 1880 г.

…И я очень жалею, что вас не было в Москве на пушкинских празднествах[1354].

Вышло, как и всегда у нас бывает, совершенно неожиданно хорошо и как-то само собою, вопреки нелепости людской, тысяче промахов и нашему скептицизму. Как хотите, а воздвижение памятника Пушкину среди Москвы при таком не только общественном, но официальном торжестве — это победа духа над плотью, силы и ума и таланта над великою, грубою силою, общественного мнения над правительственною оценкою, до сих пор удостаивавшею только военные заслуги своей признательности. Это великий факт в истории нашего самосознания. Приятно мне знать, что вы разделяете мое мнение насчет речи Достоевского. Но, без сомнения, еще важнее содержания его речи — впечатление, им произведенное. То есть, я хочу сказать, что Достоевский мог бы изложить те же мысли в каком-нибудь романе или в своем "Дневнике", и мысли эти, конечно, были бы замечены ж достаточно оценены нами, но это обстоятельство не имело бы того значения, какое приобрели те же его слова, сказанные [всенародно] с трибуны, в присутствии нескольких тысяч человек, прямо в упор массе молодых людей и всему сонму петербургских литераторов, вслед за всякого рода речами, изобиловавшими captatione benevolentiae[1355]. Вот это-то искусство, этот дар выразить истину в такой сравнительно сжатой, простой форме — и без всяких повелительных ораторских приемов, без всякого заискиванья и смазыванья, повернуть все умы в другую сторону, поставить их внезапно на противоположные для них точки зрения, озарить их, хотя бы и на мгновение, светом истины и вызвать в них восторг, вернее сказать — восторженное отрицание того, чему еще четверть часа назад восторженно поклонялись, — вот что было удивительно, вот что важно, вот что явилось событием и привело меня в радость. Вот почему я счел нужным подчеркнуть, так сказать, значение этого факта и, взойдя на кафедру, сказал несколько слов, может быть даже слишком восторженных[1356]. Но если б вы видели, что такое было, и не со стороны одной молодежи, а со стороны столпов так называемого западничества, не исключая Тургенева и Анненкова!

Весьма простая вещь — воздать должное Татьяне за соблюдение верности мужу и спросить, по этому случаю, публику: можно ли на несчастии другого созидать свое счастье? Но грянувший от публики взрыв сочувственных рукоплесканий, что же он значил, как не опровержение всех теорий о свободных любвях и всех возгласов Белинского к женщине по поводу Татьяны и ее же подобия в Маше Троекуровой (в "Дубровском" Пушкина же), и всего этого культа страсти"?! Когда девицы высших курсов тут же устремились к Достоевскому с выражением благодарности, что привело их в восторг? Они сами не могли бы отдать себе ясного отчета: это было неотразимое действие истины непосредственно на душу, это была своего рода радость эмансипации от безнравственности коверкающих их доктрин, возвращения к своему нравственному первообразу. Вероятно, всем им, бедным, досталось или достанется еще от профессоров; в первую минуту никто не спохватился, а потом, уже к вечеру, Ковалевские[1357], Глебы Успенские[1358] и т. п. повесили носы, вероятно, выругали себя сами за то, что "увлеклись", и стали думать о том, как бы сгладить, стушевать или перетолковать в свою пользу все случившееся. Мне передавали сами студенты возникшие между ними потом разговоры: "А ведь знаете, господа, куда мы с нашим восторгом по поводу Достоевского влетим: в мистицизм!"[1359] Но если бы даже два десятка душ удержали в себе благотворное воздействие речи Достоевского, и то слава богу.

Не понимаю Градовского. Зачем нашел нужным он ослаблять действие речи Достоевского и вступаться за скитальцев?..[1360] Можно бы, конечно, многое сказать о бродяжничестве на Руси; это самый народный тип, некогда меня пленивший[1361], но всего менее может быть он истолкован отсутствием политической свободы и присутствием Держиморд[1362]…

Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.1.23.

209. С. А. Юрьев — Л. И. Поливанову.

Село Воскресенское. 22 июля 1880 г.

…Приехав в деревню, я был в каком-то онемении: и упадок сил, и какое-то необычайно хорошее чувство. Точно опустился я на какое-то дно: тишь, спокойствие и грезы… Меня разбудили письма из Москвы и Питера. И. С. Аксаков, О. Миллер и Достоевский потребовали от меня написать мою речь. Я это исполнил, хотя с великим трудом. Писал я точно во сне! Послал в печать и получил ответ, что не совсем вышло плохо[1363] <…> По возвращении из моих странствований нашел у себя в кабинете несколько писем, в том числе от Тургенева[1364] и Анненкова[1365], которые касаются вас. Оба они извиняются, что им, перед отъездом из Москвы, разные обстоятельства помешали побывать у меня и у вас, чтобы лично принести и мне и вам (письма я сберегу для показания вам) "глубокую благодарность за внимание, предупредительность и добродушие, с которыми вы обращались (пишу словами Анненкова как более пространными) к участникам превосходных праздников Пушкина, а в том числе и ко мне. Прошу покорнейше передать буквально такое же выражение признательности и Льву Ивановичу Поливанову". Оба они и еще Иван Сергеевич Аксаков настаивают, чтоб был издан пушкинский сборник[1366]…

Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 2191. — Оп. 1. — Ед. хр. 155.

210. В. М. Маркевич — К. Н. Леонтьеву.

Царское Село. 16 августа 1880 г.

Что вы за мастер, многоуважаемый Константин Николаевич! Прочел я ваши статьи о Каткове и по поводу речи Достоевского[1367] — и восхитился просто. Comme c’est fouille[1368], как глубоко проникнуто всегда, выворочено и выставлено на свет — ярко, выпукло, убедительно! Достоевский, если только больное самолюбие его не запорошит ему глаз, принужден будет сознаться, что вы глубже его способны проникнуть в суть предмета, это христианское разумение ваше и чище, и плодотворнее его расплывчатой любви, так как оно расцветает на чисто евангельской почве, не обещая немыслимых плодов в нашей долине слез, а указывая на возможность их лишь в небесных садах <…> Если бы я сегодня выиграл 200 000, я тотчас же распорядился бы насчет моих похорон, так как увидел бы в этом знамение о ближайшей своей кончине. Столь сильно уверен я, что за каждый проблеск того, что человек называет счастьем, он должен платить самою тяжкою ценой, — а следовательно, что оно ему неприсуще, что он не имеет на него права, пока он облечен плотью земною. Ваше строгое, не допускающее компромиссов Достоевского и западных его собратьев поведание этой истины, "реальной" истины, как вы очень хорошо выразились, затронуло меня поэтому глубоко сочувственно и заставило писать к вам. Да, вечное стремление к "гармонии" и невозможность найти ее, "поэтическое, живое согласование светлых цветов с темными — и больше ничего" — вот жизнь и единственно реальный закон жизни! Вы тысячу раз правы!..[1369].

Автограф // ГЛМ. — ОФ. 4982.1.

211. И. С. Аксаков — О. Ф. Миллеру.

Троекурово. 17 августа 1880 г.

…Конечно, нечего меня называть при упоминании впечатления, произведенного речью Достоевского на Тургенева и Анненкова[1370]. Это неудобно. Скажу, впрочем, что оба они, особенно Тургенев, был отчасти (и даже не отчасти, а на две трети) подкуплены упоминанием о Лизе Тургенева[1371]. Ив. Сергеевич вовсе этого от Достоевского не ожидал, покраснел и просиял удовольствием. Такое сопоставление создания Пушкина, препрославленного в данную минуту, сопоставление публичное, торжественное, с его собственным творением, — не могло, разумеется, не быть приятно Тургеневу[1372]. Некоторые тогда же подумали, что со стороны Достоевского это было своего рода captatio benevolentiae[1373]. Это несправедливо. Ровно дней за двенадцать (Достоевский приехал в Москву к первому сроку, назначенному для празднования, 26 мая) Достоевский в разговоре со мною о Пушкине повторил почти то же, что потом было им прочтено в "Речи" и так же упомянул о Лизе Тургенева, прибавив, впрочем, при этом, что после этого Тургенев ничего лучшего не написал <…>

Вообще же ошибочно считать речь Достоевского за трактат, за какое-то догматическое изложение и подвергать в этом смысле критике. Ее нужно отделить от самого факта произнесения и впечатления, ею произведенного. Мысли, в ней заключающиеся, — не новы ни для кого из славянофилов. Глубже и шире поставлен этот вопрос у Хомякова и у брата Константина Сергеевича. Но Достоевский поставил его на художественно-реальную почву, но он отважился в упор публике, совсем не под лад ему и его направлению настроенной, высказать несколько мыслей, резко противоположных всему тому, чему она только что рукоплескала, и сказать с такою силой суждения, которая, как молния, прорезала туман их голов и сердец, — и, может быть, как молния же, и исчезла, прожегши только души немногих[1374]…

Вышла августовская книжка "Русской мысли". Очень рад, что там нет статей против Достоевского. А должны были быть. Кошелев приезжал сюда на один день и сказал мне, что он послал свою статью Юрьеву, который также пишет статью. Может быть, Кошелев устыдился после сильных моих слов и отменил помещение своей статейки[1375]…

Автограф // ЛВ. — Ф. 93.11.1.23.

212. А. Г. Достоевская — Н. М. Достоевскому.

<С.-Петербург> 28 августа 1880 г.

…Федор Михайлович поручил мне ответить на ваше письмо[1376], во-первых, потому, что он сильно занят, а во-вторых, он очень мало знает о рязанском имении и Шере. Да и мне мало что известно: дело в том, что месяц назад я получила от Александра Андреевича[1377] письмо, который прислал мне копию с письма, полученного им от Шера от 6 сего июля. Выписываю вам это письмо <…>

Вот все, что я знаю про имение. Как видите, дело довольно плохое, так как документы у нас неверные и нас нельзя ввести во владение. Шер писал, что он внес недоимок всего 1000 руб., а так как, по моему расчету, он получил около 5200 р., то за взносом 1000 р. у него осталось около 4200, а след. на вашу 12-ю часть приходится около 350 р. Нас о продаже леса он не извещал, и мы об этой продаже узнали лишь от Александра Андреевича. Денег, следуемых нам, он тоже не высылал[1378]…

Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.3.58.

К этому письму Достоевским сделана приписка, воспроизведенная в "Письмах". — IV. — С. 198.

213. С. П. Буренин[1379] — Е. С. Некрасовой.

31 августа 1880 г.

…В настоящее время у меня "Дневник" Достоевского с его речью, но я еще не собрался прочесть его; вы пишете, что эта речь привела всех в восторг[1380]; я думаю, вообще вся обстановка должна была в то время производить особенное впечатление. Если вы в хорошем настроении поехали, то, верно, она на вас хорошо подействовала.

Автограф // ЛБ. — Ф. 196.11.8.

214. С. А. Юрьев — О. Ф. Миллеру.

<Москва. Сентябрь 1880 г.>

…До вас дошло, наверное, известие, что в "Русской мысли" будет напечатано опровержение тому, что высказано в речи Достоевского на пушкинском празднике. А. И. Кошелев доставил небольшую статью об этой речи, в которой он, выражая полнейшее сочувствие высказанному в ней, делает некоторые замечания со своей стороны. В этой статье я заметил некоторое недоразумение и возвратил автору, объяснив ему, что я почитаю недоразумением. Кошелев исправил согласно моим замечаниям, но все-таки не вполне так, как бы я желал: поэтому статью эту я помещу с небольшим замечанием внизу страницы[1381]. — Статья Кошелева ни в каком противоречии с вашей не состоит. Вашу статью я, конечно, напечатаю и никогда ни на минуту не колебался ее печатать. Да и мог ли я колебаться, когда не только разделяю пророчество Достоевского о нашем будущем, но сам высказал то же с небольшим оттенком в моей статье передовой к журналу "Беседа", которая начала издаваться под моей редакцией в 1870 году (статья моя напечатана в 1 № этого журнала под заглавием "В чем наши задачи"). Достоевский в Москве, в разговоре со мной, сам вспоминал об этой статье и выразился, что я стою с ним на одной почве.

Статья ваша мне очень сочувственна, только я желал у вас просить дозволить мне сделать замечание к вашему нападению на Градовского[1382]…

Автограф // ЛБ. — Ф. 93.11.10.17.

215. П. Д. Голохвастов[1383] — Н. Н. Страхову.

5 октября 1880 г.

С пушкинского праздника расстались мы с вами, дорогой Николай Николаевич <…>

Припишите и о Льве Николаевиче; правда ли, что он эту зиму будет жить в Москве?[1384] Тогда и вас можно ждать в Москву на святки? Наверное ли будет Достоевский издавать свой "Дневник писателя" в будущем году?[1385] "Карамазовых" я все еще не читал, жду конца. А что за прелесть его Август "Дневника"! Ведь эта схватка с Градовским чуть ли не такое же событие, как и Речь его[1386]. Каким чудом живет Достоевский в Петербурге? Как он выносит Петербург? Как его не тянет — если уж нельзя в деревню — так в Москву, в Россию, все-таки?..

Автограф // НБ АН УССР. — III.17072.

216. А. Г. Достоевская — В. М. Каченовскому[1387].

<С.-Петербург> 28 октября 1880 г.

…Федор Михайлович поручил мне передать вам его сердечную благодарность за присланное вами письмо вашего высокоуважаемого отца[1388]. Это письмо — важный вклад в собрание Федора Михайловича, и он очень ценит ту поспешность, с которою вы исполнили его просьбу[1389]…

Копия рукой В. М. Каченовского // ЛБ. — Ф. 93.II.5.57.

217. С. А. Юрьев — О. Ф. Миллеру.

<Москва> 3 ноября 1880 г.

…Мне очень хочется видеться с вами уже и для того, чтобы переговорить о Достоевском. Я глубоко сочувствую его красноречивой проповеди о христианской любви, о том, что только в обновлении духом этой любви — источник правды, может, и блага в жизни общественной, личной и народной и т. д. Все это, несомненно, верно и развито Достоевским с обычною ему глубиною, но, тем не менее, не могу считаться вполне солидарным с его мировоззрением, невольно вызывающим на возражения. Послушать его, стать на его точку зрения — надо перестать думать и об экономических и о политических усовершенствованиях народной жизни, похерить все эти вопросы и ограничиться молитвой, христианскими беседами, монашеским смирением, сострадательными слезами и личными благодеяниями. Надо, говорю, похерить все вопросы о политической свободе, потому что Зосима и в цепях свободен. Не тут ли кроется и то, что Достоевский мирится с катковщиной? Цепи в известном отношении даже любезны Зосиме: дух в страданиях возвышается. Смирись, гордый человек! Зачем искать гармонии для свободной деятельности, экономических реформ? Все это — тлен и суета. Счастье в тебе, смиренного бог не уничижит, совершится чудо, и все изменится <само> собою, а до того молись, смиряйся и т. д. Как на руку такая речь всем деспотам, всем эксплуататорам! Убей себя в себе!.. Так, кажется, выражается во многих местах Достоевский. Что это значит? Это ведь не христианская проповедь, а скорее буддийская, может быть монашеская. Мы знаем другую формулу: свободно отдай себя на служение общему благу или свободно отдай свою личность общему благу. А это нечто другое, чем "убей себя в себе", излюбленное Достоевским. Прежде чем отдать свою личность, надо иметь ее или приобрести ее. А что такое приобрести личность, иметь ее?.. Отправляясь отсюда, мы придем к выводу иному, чем Достоевский, к другому миросозерцанию, которое, может, больше гармонирует с христианской любовью, чем зосимовский идеал. — Христианский идеал — идеал Зосимы; но, по моему мнению, он односторонен и не исчерпывает далеко истинно христианского идеала. Этот идеал — в деятельной любви ко всем направлениям жизни, политической, экономической, выражающийся в безустанной, энергической деятельности, борьбе и делом и словом, клонящейся к преобразованию всей окружающей народной и общественной жизни! Мыслим ангел с молитвой на устах и смиренными слезами на глазах и мыслим ангел с пламенным мечом на всякую неправду и всякое угнетение человека. Чувствую, что очень неточно, неясно все то, что я написал; но, надеюсь, что вы извините и дополните неясность этого письма. Мне хотелось оправдать перед вами, почему я не могу быть против всех возражений на речь и особенно на последний "Дневник" Достоевского и почему почитал эти возражения необходимыми. Я не читал письма Кавелина[1390], но знаю из разговоров с ним его воззрения и из писем его ко мне, как он смотрит на речь Достоевского, и не могу не высказать, что я ему во многом сочувствую. На основании сказанного я бы вас просил, если можно, оставить Кавелина без возражений в вашей статье[1391]. Впрочем, я не знаю еще, не прочитал письма Кавелина. Я не могу стать на монашескую почву Достоевского, считающего все вопросы, политические и экономические, суетою сует, — я не могу говорить с вами иначе как вполне искренно и откровенно, потому что глубоко вас уважаю и принадлежу вам всею душою…

Автограф // ИРЛИ. — Ф. 156. — Оп. 1. — Ед. хр. 25.

218. А. Г. Достоевская — А. М. Достоевскому.

<С.-Петербург> 26 ноября 1880 г.

…Благодарю вас от всего сердца, что вы вспомнили день рождения Федора Михайловича. Он был очень доволен, получив ваше письмо: из всех его родственников только вы и ваши дети поздравили его в этот день. Ни племянники, ни Николай Михайлович даже письмом не подумали о нем вспомнить, и это видимо огорчило Федора Михайловича. Зато тем приятнее было ему получить вечером ваше письмо[1392] <…>

Мы, слава богу, все здоровы, хотя Федор Михайлович жалуется несколько на грудь. Но работы ужас как много, просто не остается ни минуты свободной. Мы печатаем отдельным изданием "Братьев Карамазовых", и они выйдут в свет в первых числах декабря. Я сама просмотрела все семьдесят пять листов корректуры и нашла, что это просто адская работа. Приходилось сидеть по пять-шесть часов сряду, чтоб не задержать работы. А тут хозяйство, дети, моя книжная торговля, все разрастающаяся, требования наших книг, счет с книжниками; одним словом, каждый час, каждая минута занята, и как ни работаешь, а видишь, в конце концов, что не сделала и половины из того, что предполагала. Как я ни собиралась к вашим, чтоб повидать еще раз Варвару Андреевну[1393] пред ее отъездом, но попасть не могла: утром корректуры, вечером боюсь одна ехать, а ехать с Федором Михайловичем так далеко нельзя и думать: при его слабой груди ему положительно запрещено ездить на большие расстояния. Вот и откладываешь день за день, и все никуда не поспеешь. Но, слава богу, роман скоро выйдет, хотя тут пойдет опять каторжная работа по отправке, продаже и пристраиванию его. А там подписка на "Дневник", которая уже и теперь началась, а там издание "Дневника" и т. д., бесконечная и невозможная работа, а что грустно — что и в результате ничего не видно. Как ни бейся, как ни трудись, сколько ни получай, а все при здешней дороговизне уходит на жизнь, и ничего-то себе не отложишь и не сбережешь на старость. Право, иной раз руки опускаются и приходишь в отчаяние: такая каторжная работа, а только и утешения, что живешь в тысячной квартире, тогда как лично мне нужна маленькая комнатка. Право, я хочу уговорить Федора Михайловича переехать куда-нибудь в деревню: меньше заработаем, зато меньше и проживать будем да и работать меньше придется, жизнь пригляднее станет, в отчаяние не будешь приходить, как теперь. Видите, многоуважаемый Андрей Михайлович, я написала вам вовсе не именинное письмо, и простите меня за это. Но что же будешь делать, когда от вечной работы, беготни, неспанья расстроятся нервы так, что и жизнь немила…

Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 56.

219. Е. Ф. Юнге — Н. И. Костомарову[1394].

<Киев> 27 ноября 1880 г.

…Мне так о многом бы хотелось спросить вас, например, хоть о первой статье Аксакова[1395] и вообще о завязывающемся вновь споре славянофилов и западников, ибо, нечего греха таить, Достоевский своей речью не примирил, а выдвинул вперед вопрос. Не думайте, что я виню Достоевского, напротив — я в полном восторге от его речи, она такая вдохновенная. Вообще, я люблю Достоевского за то, что он в нас идеал будит. Что бы мы были без идеалистов, боже мой! Звери, несмотря на железные дороги. Да и железные-то дороги разве не идеалисты же выдумали? Разве не в этих безумных идеалистах, презирающих блага земные, несущих голову свою на плаху, восклицающих: "Epur si muove!"[1396], не понимающих нашего "практического и разумного" века, разве не в них выразилось все истинно человеческое, а наши "практические" и "разумные" червонные валеты и юные старцы — не есть ли это болезнь, ужасная эпидемия? Но эпидемия эта в последнее время принимает страшный вид хронической болезни, ж тут-то и полезны такие люди, как Достоевский, которые встряхивают нас, говоря: "Проснитесь!" Но я хотела, собственно, поговорить об Аксакове, мне что-то не совсем нравятся его "две державы"[1397]. Мне кажется, что наши славянофилы — отчасти татарофилы, потому что боготворят именно тот строй русской жизни, который создался под влиянием монгольского ига[1398]…

Автограф // ЦНБ АН УССР. — XXII.331.

220. Е. А. Штакеншнейдер — Н. Н. Страхову.

<С.-Петербург> 27 ноября 1880 г.

…Вчера у нас Федор Михайлович читал главу из эпилога[1399], княгиня Дондукова[1400] пела, одна барыня, Назимова, играла, но не было ни вас, ни Михаила Павловича[1401]…

Автограф // ЦНБ АН УССР. — III.18787.

221. Неустановленное лицо — К. Д. Кавелину.

<Москва. 20-е числа ноября 1880 г.>

Спросите, пожалуйста, у Ф. М. Достоевского, почему нигде в мире, ни в Европе, которая "должна завтра рухнуть", ни в Азии, куда еще не проникла никакая цивилизация, женщины не играют в карты и не курят папирос, кроме как в России? <…>

Почему нигде воровство, казнокрадство, взяточничество, лжесвидетельствование не достигли таких чудовищных размеров и не проникают так во все слои общества?

Спросите у него, чем он, "гордый человек", так возгордился?

Пусть он объяснит, когда и какое именно слово скажет миру женщина, которая дуется в карты с папиросой в зубах, или мужчина, готовый продать отца родного за крестик, и не имеющий никакого понятия о святости долга гражданского, сплошь и рядом обворовывающий общественные кассы и т. д.! Он утверждает, что Ноздревы, Чичиковы, Собакевичи, Сквозники и т. д. — не русские, ибо они дурны. Нелепая аргументация!

Один из читавших ваше письмо к Ф. М.[1402].

Автограф // ГПБ. — Ф. 621. — Ед. хр. 362.

222. А. А. Достоевский — А. М. Достоевскому.

<С.-Петербург> Начало декабря 1880 г.

…Во вторник я вместе с Рыкачевыми был у Анны Григорьевны Достоевской на именинах. Кроме нас, было еще несколько человек: родственник Анны Григорьевны Сниткин, Страхов, пасынок Федора Михайловича, фамилии коего не знаю, и др. После обеда мы разошлись по домам, при этом Анна Григорьевна просила меня зайти к ней в субботу — поговорить о нашем деле <…> Таким образом, вчера вечером я и был у Анны Григорьевны. Она подробно будет вам писать на днях <…>

Вчера Федор Михайлович передал мне для пересылки вам "Братьев Карамазовых", вышедших на днях отдельным изданием. Так как вы уже этих братьев прочли в "Русском вестнике", то я с вашего позволения придерживаю их у себя для прочтения. Расходится роман очень быстро: уже продано на три тысячи рублей (в четыре дня); все же издание в четыре тысячи экземпляров обошлось в четыре тысячи рублей, так что скоро книга будет продаваться в чистый барыш. Анна Григорьевна рассчитывает получить чистого барыша десять тысяч рублей — конечно, если все издание будет распродано[1403]…

Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 30. Помета о получении: 16 декабря.

223. А. Г. Достоевская — Н. М. Достоевскому.

<С.-Петербург> 26 декабря 1880 г.

…Федор Михайлович поручил мне ответить вам на ваше письмо от 23 декабря[1404], так как сам нездоров и занят по горло. Вы просите его разрешить Шеру продать восемь или десять десятин на покрытие вашего и племянников долга Александре Михайловне, т. е. на покрытие 2500 р. Но в таком случае вы оцениваете десятину в 250 р., тогда как самая высшая цена, за которую продавали, — 95 р. за десятину, да притом это самые лучшие места, а в среднем числе можно продать по 50 р.; следовательно, чтоб выручить 2500 р., следует продать пятьдесят десятин. А так как Александра Михайловна пожелает получить свои деньги с Шера, около пяти тысяч, то придется продать еще сто десятин, а всего от 150 до 200 десятин хорошего леса. Вы сами видите, как это далеко от восьми-десяти десятин. Но продать такое количество десятин — значит обесценить имение совершенно, так как будут выбирать лучшие места, а останутся худшие, на которые не найдется покупщиков. Так вот почему Федор Михайлович не может согласиться на продажу имения участками, подесятинно. Есть единственный выход из этого положения: чтоб нас выделили землею, т. е. лесом, как было условлено прежде, а именно нам выделили четыреста десятин Ширяева, а Андрею Михайловичу выделили двести десятин Пехорки. Но так как до ввода во владение разделиться нельзя, то можно пока до раздела написать, так сказать, предварительный договор, по которому Шер, Ставровские, вы и племянники обязуетесь как только мы все будем введены во владение, нам выделить четыреста десятин Ширяева, а Андрею Михайловичу — двести десятин Пехорки от такого-то до такого-то места. Но на случай, если б Шер, или Ставровские, или племянники захотели потом отказаться от этого договора и не захотели нам отделить четыреста десятин Ширяева, а Андрею Михайловичу двести десятин Пехорки, то тогда Шер, Ставровские или племянники обязаны уплатить нам неустойку в восемь тысяч <…> Итак, многоуважаемый Николай Михайлович, теперь от вас зависит, как вы решите это дело: если захотите нас выделить этим предварительным договором, то тогда выделяйте и тогда делайте с остальным имением что хотите. Если же не желаете нас выделить, то что делать — пусть имение продается с публичного торга, и мы все понесем убытки <…>

Известите, если возможно, скорее о вашем решении[1405]…

Автограф // ИРЛИ. — 30413. — С. СХIIIб9.

224. Е. А. Штакеншнейдер — А. Г. Достоевской.

<С.-Петербург. 1880 г.?>

Голубушка, мама посылает вам рисунок, акварель моего покойного отца[1406]. Это вид окрестностей Ревеля, и наверху надпись, сделанная рукой отца. Эта акварель сделана была давно, еще мой отец был молод и жил в имении гр. Бенкендорфа, Фалле, около Ревеля. За этот рисунок, надеюсь, что вы в субботу покажете не только Федора Михайловича, но и себя. Милочка, так вам досталось! А я-то была вам рада! <…>

Оля[1407] очень благодарит и посылает три рубля. А я когда же получу: черновую "Карамазовых", адрес Славянского комитета и два портрета Федора Михайловича?..

Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.9.150.

225. И. И. Румянцев — А. Г. Достоевской.

<Старая Русса. Начало января 1881 г.(?)>

…Я глубоко благодарен за дорогой для меня подарок Федору Михайловичу и надеюсь, что вы понимаете мое душевное к вам уважение и извините меня за несоблюдение формы.

С великою охотою начал с начала и прочитал я книгу, подаренную мне, следовательно два раза читал. И искренно скажу, что благодарю бога за то, что вынес из нее. Только теперь во всей ясности и полноте понял я сущность этого произведения. Можно дивиться глубине проникания в чужие души и последовательности и ясности изображаемых событий. Действительно, чтобы понять всецело Федора Михайловича, надобно приложить силу своего разумения, потому что Федор Михайлович — не просто описатель внешних событий, а потому речи прокурора и адвоката, помимо того, что они высказывают дорогие мысли, очень много облегчают понимание и положительно необходимы для большинства читателей, которые не могут схватить и понять разом[1408]…

Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 212. — Он. 1. — Ед. хр. 208.

226. А. Г. Достоевская — А. М. Достоевскому.

<С.-Петербург. 13 января 1881 г.>

…Вы дали нам слово написать нам, что узнаете проездом через Москву от Шера. Нас это ужасно интересует, и Федор Михайлович поручил мне напомнить вам о вашем обещании. Действительно ли имение назначено в продажу; согласен ли Шер на выдел? Согласны ли вы на выход из наследства, как мы предполагали? Будьте добры, ответьте нам на наши вопросы.

Федор Михайлович поручил мне передать вам его уважение…

Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 56.

227. В. К. Савостьянов — А. Г. Достоевской.

Шацк. 15 января 1881 г.

…Я все поджидал известий о том имении, про которое говорил вам, поэтому и не писал вам до сих пор. Купец Емельянов, продавец имения, видя возрастающую ценность земли, с двадцати тысяч, которые он просил летом, просит теперь тридцать пять тысяч, и, вероятно, ему дадут эту цену, если не теперь, то через год <…> Но у меня есть в виду отличное имение для вас <…> Я очень рад был бы услужить вам. Да и весь Шацкий уезд с восторгом думает о возможности считать Федора Михайловича своим <…> Прошу вас передать мое приветствие и глубокое уважение Федору Михайловичу[1409]…

Автограф // ИРЛИ. — 30252. — C. СХIIб6.

Дата почтового штемпеля.

228. О. Ф. Миллер — А. Г. Достоевской.

<С.-Петербург> 20 января 1881 г.

…Был я в субботу[1410] без вас у Федора Михайловича и попал невпопад, чем и объясняю полученный мною — к тому же и навсегда — отказ от чтения. Потом Федор Михайлович смилостивился немножко и подал некоторую надежду. Я по своему опыту знаю, что, когда погрузишься в писанье, а тут кто-нибудь прилезет с посторонними вопросами, то не можешь такого непрошенного гостя не счесть хуже татарина[1411]. Вот почему до окончания "Дневника" и не надо мешать Федору Михайловичу. Но вы имеете возможность поговорить с ним о пушкинском вечере 29 января, выбрав такую минуту, когда вы ему нимало не помешаете. Будьте же адвокатом за Пушкина и за меня, грешного. Если уж Федор Михайлович решается более не огорчать наших глупых "либералов" тем приемом, какой всегда делает ему публика, то пусть хоть раз, для Пушкина, он плюнет на либералов и прочтет из "Бориса Годунова": "Достиг я высшей власти" и "Царскую думу", а также "Пророка", или же, наконец, по собственному его выбору, все, что ему будет угодно. Пусть сделает это отчасти и для меня: право, я заслужил этого, любя Федора Михайловича всею душою. Я бы выждал окончания "Дневника" и сам пришел опять к Федору Михайловичу, но ведь афиша должна быть выпущена никак не позже воскресенья (хорошо бы и ранее — вечер 29-го, в четверг). Вот почему я и прошу вас, улучив добрую минутку, заручиться согласием Федора Михайловича хотя бы только на постановку его имени в числе участвующих (подробную афишу можно бы тогда выпустить попозже).

Вверяю вам участь пушкинского вечера…

Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.6.86.

229. А. Г. Достоевская — О. Ф. Миллеру.

<С.-Петербург> 20 января 1881 г.

…Федор Михайлович поручил мне написать вам, что он будет читать у вас 29 января во всяком случае, то есть даже в случае, если б ему запретили его январский "Дневник" (чего он так опасается)[1412]. Таким образом вы смело можете выставить его имя в числе участвующих. Федор Михайлович желал бы прочесть из последней главы "Евгения Онегина" и тем ограничиться, так как чтение этой главы займет не менее двадцати-тридцати минут. Если найдете нужным переговорить с Федором Михайловичем, то зайдите к нам от трех-четырех когда угодно. Федор Михайлович хоть и страшно занят, но для вас у него время найдется.

Очень прошу вас, многоуважаемый Орест Федорович, не сердиться на Федора Михайловича за его нетерпеливый и строптивый тогдашний прием: Федор Михайлович и всегда болезненно раздражителен, а тут "Дневник" его окончательно замучил. Я очень рада, что мне удалось уговорить Федора Михайловича читать и тем исполнить вашу просьбу…

Автограф // ИРЛИ. — 30420. — С. СХIIIб9.

230. О. Ф. Миллер — А. Г. Достоевской.

<С.-Петербург> 21 января 1881 г.

…Мне и в голову не приходило сердиться на Федора Михайловича[1413]; это для меня невозможно — как в прошедшем, так и в будущем.

От души благодарю вас за ваше посредничество. На днях зайду сам лично поблагодарить вас и Федора Михайловича и переговорить[1414]…

Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.6.86.

231. А. Г. Достоевская — О. Ф. Миллеру.

<С.-Петербург> 26 января <1881 г.>. 2 часа ночи.

…Считаю нужным вас уведомить, что Федор Михайлович не в состоянии читать на вечере 29 января. Вчера в шесть часов вечера Федор Михайлович опасно заболел: у него лопнула легочная артерия и сильно шла горлом кровь. Одно время он был до того плох, что доктора посоветовали пригласить священника, и Федор Михайлович исповедался и причастился. У нас был консилиум, и Кошлаков[1415] настоятельно требует, чтобы Федор Михайлович не двигался и не говорил в течение недели.

Я в страшном отчаянии; опасность еще не прошла: еще одно такое кровотечение, и Федора Михайловича не станет.

Пишу вам ночью, чтоб вы завтра же утром успели сделать распоряжение об исключении имени Федора Михайловича из афиши[1416].

Автограф // ИРЛИ. — 30420. — С. СХIIIб9.

232. С. П. Хитрово[1417] — А. Г. Достоевской.

<С.-Петербург. 27 (?) января 1881 г.>

…Мы сейчас узнали, что Федор Михайлович нездоров. Скажите, пожалуйста, что с ним? Можно ли к вам приехать? Когда? Мы так беспокоимся! Пожалуйста, напишите два слова. Графиня[1418] и я, мы очень, очень беспокоимся и хотим знать, когда можно видеть вас, приехать к вам?..

Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.9.104.

233. Е. Н. Гейден[1419] — А. Г. Достоевской.

<С.-Петербург. 28 января 1881 г.>

…Сейчас поражена была прочитанным в газетах известием о тяжкой болезни Федора Михайловича![1420] Страшно, я все о нем думала эти дни (сама заболела, лежала в постели), беспокоилась его заботой о "Дневнике", хотела вам писать, да своею немощью отвлеклась. Меня сегодня никак не выпускают, но душа моя рвется к вам обоим — я теперь чувствую, как вы мне дороги и как хотелось бы послужить вам. Дня через два вырвусь, но до тех пор скажите, бога ради, не нужно ли вам кого-нибудь, чего-нибудь? Хорошего врача, моего преданнейшего друга? Сестру для ухода? Или что или кого? Если у вас есть бюллетень, пришлите, иначе скажите два слова о нем моему посланному — я знаю, что вам некогда писать!..[1421].

Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.2.74.

234. А. Н. Майков — Н. Н. Страхову.

<С.-Петербург> 28 января 1881 г.

Любезнейший Николай Николаевич! Я сообщаю вам ужасную новость: Федор Михайлович скончался![1422] Анна Григорьевна и Софья Сергеевна[1423] просят вас, если вы дома, приехать к ним, т. е. к Достоевским. Передаю поручение. Еще огонь угас — и какой светлый — тьма растет вокруг нас[1424]…

Автограф // ГПБ. — Ф. 747. — Ед. хр. 21.

235. И. С. Аксаков — О. Ф. Миллеру.

<Москва> Ночь на 29 января <1881 г.>

Я уже знал о смерти Достоевского, когда получил вашу телеграмму, многоуважаемый Орест Федорович[1425]. Известие получено было ночью Катковым и помещено в "Московских ведомостях"[1426]. Горе, горе! Это незаменимая потеря! Теперь из художников-писателей и хоронить уже некого. Угасла сила положительная, незаменимая. Он один держал знамя высших нравственных начал. Дело художественного творчества было для него делом души. Не прошло и десяти дней, даже меньше, как я ему писал![1427] Я написал о нем несколько слов в номере "Руси", который завтра печатается[1428]. Это казнь божья, которой, впрочем, мы стоим. В обществе и литературе у нас царит только одна богема, как выражаются французы. Я вовсе сиротею. Становится жутко…

Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.1.23.

236. А. А. Достоевский — А. М. Достоевскому.

Телеграмма.

С.-Петербург. 29 января 1881 г.

Вчера вечером дядя Федор Михайлович скончался.

Достоевский.

Подлинник // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 31.

237. А. М. Достоевский — А. А. Достоевскому.

Телеграмма.

Ярославль. 29 января 1881 г.

Будь на похоронах за меня[1429].

Достоевский.

Подлинник // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 31.

238. Из дневника А. А. Киреева.

<С.-Петербург> 29 января 1881 г.

Вчера вечером скончался Достоевский! Страшная потеря! Незаменимая! Он один не популярничал, не подличал перед молодежью (говорю о Петербурге, в Москве есть Аксаков, отчасти есть влияние на молодежь у Каткова). Здесь есть in spe[1430] Соловьев[1431], но ему необходимо укрепиться.

Автограф // ЛБ. — Ф. 126.2.8.

239. К. П. Победоносцев — М. Н. Каткову.

С.-Петербург. 29 января 1881 г.

Любезнейший друг Михаил Никифорович! Вчера поразило меня известие о кончине Ф. М. Достоевского. Большая потеря! <…> Он имел в себе огонь, от коего многие загорались теплотою и светом.

Он был болен несколько дней: скончался от разрыва в сердце. Был в памяти незадолго перед кончиной и предчувствовал ее. Много подействовала не покидавшая его забота о выпуске первого номера "Дневника". Но перед кончиною главная забота его была о жене и детях. Без сомнения, участь семьи будет обеспечена<…>[1432].

Сегодня была первая панихида. Он кажется, как живой, с полным спокойствием на лице, как в лучшие минуты жизни. Вчера Крамской снимал портрет его в гробу[1433]. Жена в отчаянии. В комнатах не было проходу от толпы. Массу составляли молодые люди обоего пола, очевидно, студенческого звания: многие из них ходили к Федору Михайловичу <…>просить совета и разъяснения. Много писем этого рода получал он со всех концов России, о чем часто мне рассказывал. Мы нередко с ним беседовали: для него у меня отведен был тихий час в субботу после всенощной, и он засиживался у меня за полночь в задушевной беседе.<…>

Теперь вот в чем дело. Федор Михайлович перед смертью заботился о деньгах, которых ожидал из редакции "Русского вестника". Заботился, что деньги придут после его смерти и жене будет затруднение получить их. Так и случилось. От вас прислан перевод 4200, кажется, рублей на имя Федора Михайловича в конторе Ахенбаха и Колли. Деньги эти, конечно, не выдадут жене, и начнется сеть формальностей по случаю утверждения в наследстве. Все эти затруднения можно, кажется, устранить, если вы пошлете приказ в контору Ахенбаха и Колли о перемене лица, коему следует выдать деньги; вы можете перемену сделать или на самое Анну Григорьевну Достоевскую или на наше, чтоб ее избавить от хлопот. Почтенный Федор Михайлович мне, так сказать, завещал заботу о семье, и сам нередко мне про это говаривал…

Автограф // ЛБ. — Ф. 120.9.47.

240. Д. Л. Мордовцев — А. С. Суворину.

<С.-Петербург. 29 (?) января 1881 г.>

…Был сейчас у Достоевского. Всё — и юное, и старое — теснится у славного, застывшего в желтый воск церковной свечи трупа. Григорович, Страхов, Потехин Алексей, Победоносцев, Абаза[1434], Данилевский, Гайдебуров, Михайловский[1435], Бестужев-Рюмин с целым университетом юных студентов, Орест Миллер, Каразин и т. д., и т. д. Майков Леонид[1436] говорит мне: "Шубы снять бы надо". — Зачем? — говорю я, — это уж церковь теперь, не дом, а в церкви — и в шубах можно". Да, церковь…

Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 459. — Он. 1. — Ед. хр. 2778.

Текст сообщен Т. П. Мазур.

241. Ю. Д. Засецкая — Л. Ф. Достоевской[1437].

<С.-Петербург. 29 (?) января 1881 г.>

Милая Лили,

Положите этот венок на вашего незабвенного папа, не смею беспокоить вашу мамашу, но, если возможно, отложите номер "Дневника", теперь вышедшего.

Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.5.10.

242. А. А. Достоевский — Д. И. Достоевской.

<С.-Петербург> 30 января 1881 г.

…Письмо свое я начну печальным известием: умер Федор Михайлович; по всем вероятиям, вы об этом уже знаете из газет. Умер он 28 января вечером. В этот день Женя была у них, Федора Михайловича не видела, но, как говорила Анна Григорьевна, ему было гораздо лучше. Вчера я был на панихиде днем. Народу с причетом пропасть. С него рисует портрет Крамской. Сняли фотографию, а также и гипсовую маску. Хоронить будут в воскресенье в Новодевичьем монастыре, где похоронен и Некрасов. Вчера я телеграфировал папе о смерти Федора Михайловича и вчера же получил от него ответ[1438]. Должно быть, на папу очень повлияла неожиданная для него смерть брата…

Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 31.

243. Н. Н. Страхов — А. А. Фету.

<С.-Петербург> 30 января 1881 г.

…Умер Достоевский, умер неожиданно, почти скоропостижно, но так, что все еще не хочется верить, что он мертв. Точно земля зашаталась под ногами. Общие симпатии и большое волнение. Толпы теснятся к трупу с утра до вечера <…> Лавра дает место и будет даром отпевать. Словом, совершаются похороны великого писателя[1439].

Простите, я очень расстроен, и мне трудно писать. Завтра вынос тела, а послезавтра похороны… Суета сует, и всё суета!..

Автограф // ЛБ. — Ф. 315.11.30.

244. Гр. А. Е. Комаровская[1440]— А. Г. Достоевской.

<С.-Петербург> 30 января 1881 г.

Великая княгиня Александра Иосифовна поручила мне передать вам искреннее сочувствие к вашему глубокому горю. Через великих князей ее императорское высочество знала Федора Михайловича и глубоко его уважала; желала с ним познакомиться, но по нездоровью своему всю зиму не могла его пригласить к себе. Великая княгиня сознает, что мы потеряли с его ранней кончиной! Многого мы еще ожидали от него, хотя так много уже получили от его твердого духа и удивительного ума. Мы все искренно скорбим и никогда не забудем…

Автограф // ИРЛИ. — 30115. — С. СХ1б20.

245. М. А. Поливанова[1441] — А. Г. Достоевской.

<Москва> 30 января 1881 г.

…Позвольте незнакомому вам человеку выразить вам свое глубочайшее участие к постигшему вас горю. Вместе с вами несет тяжкую утрату вся Россия…

Много вытерпел и перенес покойный Федор Михайлович, этот первый работник на русской ниве <…>

Да будет вечная память ему из поколения в поколение!..

Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.7.106.

246. Из дневника А. А. Киреева.

<С.-Петербург> 31 января 1881 г.

Редко видел я более торжественное зрелище как сегодняшний вынос тела Федора Михайловича. Все участвовали, даже такие люди, как Краевский[1442], Мартьянов и т. п. Злейшие враги Достоевского и его направления не считают возможным проявлять свою радость <…> Много заявлено стихов, имеющих характер полемизаторский, упоминающих о том, что у Достоевского есть враги, и кто именно эти враги, что они злорадствуют[1443]…

Автограф // ЛБ. — Ф. 126.2.8.

247. И. Е. Цветков[1444]— И. И. Янжулу.

Москва. 31 января 1881 г.

…На этой неделе один за другим померли: Ф. Б. Миллер[1446], В. Н. Лешков[1447], А. Ф. Писемский (а сын его юрист-профессор[1448] сошел с ума) и Ф. М. Достоевский. Найдется новый издатель "Развлечения", может быть, такой же пиита; профессор общественного права немедленно будет замещен другим профессором, но Писемский и Достоевский — потеря невознаградимая.

Автограф // ГТГ. — XIV.175.

248. С. А. Толстая[1449] — А. Г. Достоевской.

<С.-Петербург. Конец января 1880 г.>

…Очень мне хотелось увидеть вас, сказать вам, хотя вы и знаете, как мы с вами скорбим и плачем, — вы не знаете, как мы до самой глубины души любили его…

Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.9.53.

Письмо написано на бумаге с траурной рамкой.

249. А. П. Сазанович и М. И. Муравьев-Апостол — А. Г. Достоевской.

Москва. 1 февраля 1881 г.

Многоуважаемая Анна Григорьевна, неожиданная кончина дорогого для русского сердца Феодора Михайловича глубоко нас огорчила.

Каким достойным, блестящим образом покойный закончил последний год своей полезной жизни: незабвенною речью на празднике Пушкина и романом "Братья Карамазовы", в котором так типично отразилось наше взбаламученное общество.

Матвей Иванович и я, мы спешим выразить вам, многоуважаемая Анна Григорьевна, сердечное соболезнование в постигшем вас горе. У вас есть большое утешение — сознание, что вы вполне были достойной, энергичной подругой покойного и составляли его счастье. Дай вам бог воспитать своих деток в родителей!..[1450].

Автограф // ИРЛИ. — 30254. — C. СХIIб6.

250. А. П. Философова[1451] — А. Г. Достоевской.

Висбаден. 1/13 февраля 1881 г.

Сейчас вычитала из газет, какую мы все понесли еще потерю!! Не стало нашего дорогого Федора Михайловича! Конечно, нет слов, чтобы выразить вам всю мою скорбь, дорогая Анна Григорьевна, и, конечно, нет слов у меня утехи и для вас; одно можно с уверенностью предсказать, что Федор Михайлович всегда будет жить в сердце истинно русском! Как я жалею, что горькая моя судьба приковала меня к загранице и что я лишена даже возможности проститься с дорогим усопшим[1452] <…> О себе могу только сказать одно, что я нахожусь все в том же печальном положении! Изгнанная из отечества, лишенная семьи и здесь, на чужбине, лью горькие слезы и молю господа дать мне терпение!

Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.9.95.

251. Вс. С. Соловьев — П. В. Соловьевой.

С.-Петербург. 2 февраля 1881 г.

Милая мамочка, писать нечего, ибо все так скверно. Вчера похоронили Достоевского. Это так нежданно и ужасно! Похороны, вынос, вообще все эти дни были что-то никогда не виданное. В России никого так еще не хоронили — подобие представляли еще похороны нашего дорогого[1453], но я тогда мало видел, да и Москва — не Петербург: Петербург гораздо живее и отзывчивее, писатель всегда популярнее ученого. А это было что-то баснословное!

Вдове нераздельно с детьми, сыном и дочерью, дана вечная пенсия в две тысячи. Этого тоже никогда не бывало — ведь Достоевский нигде не служил и был прощенным каторжником! Это явление отрадно[1454]…

Автограф // ЦГИАЛ. — Ф. 1120. — Оп. 1. — Ед. хр. 88.

252. Е. А. Цертелева (Лавровская) — А. Г. Достоевской.

Канн. 2/14 февраля <1881 г.>

…Сейчас только прочитала я до глубины души поразившую меня печальную весть о кончине незабвенного супруга вашего.

Всякое утешение бессильно, ничтожно перед ударом, поразившим вас…

Автограф // ЛБ. — Ф. 93.11.9.112.

253. Л. Н. Павленков — М. Ф. Де Пуле.

С.-Петербург. 4 февраля 1881 г.

28 января угасла жизнь человека честного, писателя первоклассного, мыслителя, печальника рода человеческого — не стало Федора Михайловича Достоевского! Я не знал покойного, я даже никогда не видал его, но понимал его только по его произведениям, и, признаюсь, дорогой мой брат, ни одна смерть после кончины матушки не поражала меня так глубоко, так тяжело, как смерть Федора Михайловича Достоевского. Я и теперь еще не могу успокоиться, какая-то тоска, безотчетная грусть сдавливает мою душу, когда я вспомню о нем, точно мне чего-то недостает.

30-го числа я был в его доме на панихиде, и я, как вы говорите, "человек спокойный", разрыдался до истерики, до обморока, и только стакан воды, данный мне помощником директора Обсерватории Рыкачевым, моим знакомым, привел меня в сознание. Эту совершенно неожиданную для меня историю пришлось мне разыграть в присутствии большого общества, в числе которого был великий князь Дмитрий Константинович[1457]… На другой день, т. е. 31-го, на выносе тела я решительно не мог быть и был только на похоронах, 1-го числа, но этот день прошел для меня благополучно. Если бы я с моими рыданиями был единичное явление, то, конечно, попал бы на страницы газет, но, к счастью, я был не один плакавший и рыдавший о покойнике.

О похоронах я писать не буду, так как все это вы должны уже знать из газет, но скажу, что это было что-то необыкновенное, чего еще не было и едва ли будет. Да, настало "оскудение земли русской", закатилась лучезарная звезда с мрачного литературного небосклона. Что теперь осталось? Тургенев — но этот барич почти забыл Россию, перестал писать, да, как говорят, и разучился писать по-русски; Григорович — но тот давно уже замолк; граф Толстой — но он редко утешает нас, а затем — вся литературная тля a la Крестовский, Данченко[1458], Шкляревский[1459] и им имя легион!

"Братья Карамазовы" — последнее произведение Федора Михайловича — ясно показывает, сколько еще могучей творческой силы таилось в его душе, и — вдруг замолк навеки! Бедная Россия, какой-то тяжелый рок лежит на ее светлых силах, на дарованиях и талантах, только начнут развиваться, крепнуть, — смотришь — конец! Так погиб Пушкин, Лермонтов, Никитин и, наконец, Достоевский, которого сломила одиннадцатилетняя каторга. Едва ли мы дождемся такого другого глубокого психиатра, каковым был Федор Михайлович, так как для того, чтобы писать так, чтобы раскрывать всю душу человеческую и затем относиться к ней так тепло и любовно, как относился он, — нужно пережить столько, сколько пережил, перечувствовал и вынес он, и выйти из этого ужасного горнила не ослабленным, жестоким, а вселюбящим, всепрощающим, глубоко религиозным и бескорыстно честным! <…>

На днях вы получите последний номер "Дневника писателя" — лебединую песню Федора Михайловича, который 27-го числа просматривал сам корректуру его[1460].

Автограф // ИРЛИ. — Ф. 569. — Оп. 1. — Ед. хр. 416.

254. Н. И. Ремеров — А. Г. Достоевской.

С. Мордово, Усманского уезда Тамбовской губернии.

7 февраля 1881 г.

…Позвольте мне, народному сельскому учителю, выразить искренно от души свое глубокое вместе с вами соболезнование по поводу кончины навеки незабвенного и всеми любимого супруга вашего Федора Михайловича Достоевского. Федора Михайловича знали все, знала его вся Россия, и каждому дорого было и есть его имя. Вот хотя бы скажу я про себя. Помнится мне и до сих пор еще, когда я был мальчиком лет десяти-одиннадцати следующий случай. Между нами, товарищами по школе, тоже мальчиками-ровесниками со мною, случайно попалась какая-то книга; раскрываю ее и смотрю: "Бедные люди", роман. "Какие же это бедные люди?" — думалось мне тогда (а романов и повестей тогда еще я не читал никаких). Сильно захотелось мне прочитать про этих бедных людей. Читаю. Можете ли вообразить, с каким интересом, с какою "жадностью", если можно так выразиться, прочел я на своей жизни этот роман или повесть, как любил называть ее покойный. Буквально раз двадцать потом прочитывал я эту повесть, и Достоевский сделался любимым моим писателем. С таким же сильным интересом поглощал потом я и последующие его сочинения: "Записки из Мертвого дома", "Униженные и оскорбленные", "Бесы" и "Дневник писателя". Хотелось бы мне, Мария Григорьевна, принять посильное участие в пожертвовании на постановку памятника на могиле покойного, но не знаю, куда обратиться за этим.

Мир же праху твоему, добрый труженик! Вечная память!…

Автограф // ЛБ. — Ф. 93.11.10.28.

255. В. К. Петерсен[1461] — М. М. Стасюлевичу.

<С.-Петербург. Начало февраля 1881 г.>

…Несколько сконфуженный, что похороны талантливого писателя как-то неожиданно превратились в похороны пророка, я ищу выхода для утешающего меня чувства.

Чувство это очень сильно еще и потому, что последнее время я писал разбор "Карамазовых" для "Литературного журнала" (еженедельник "Нового времени") и потому далеко не могу разделять горячей веры в смирение и мудрость усопшего автора этого плохого произведения[1462].

К великому моему горю, я не умею подчинять вывод, в котором убежден, каким бы то ни было обстоятельствам. Эта несовременная особенность сильно мешает моим успехам не только на службе, но и увы! Даже в бесцензурной литературе.

Все говорят: нет правды на земле, Но правды нет и выше![1463].

Я в этом имел тысячу случаев убедиться после того как расстался с вами. Искренний, убежденный человек немыслим теперь в литературе, и если бы воскресли Белинский и Добролюбов, им бы негде было писать! Везде есть убежденьица, предрассудки, самообман (все более коммерческие), с которыми нельзя сладить, а литературные падишахи нашего времени — люди строгие.

Вы также строги.

Но я написал нечто кажущееся мне по времени нужным и обязан попробовать это напечатать.

"Порядку" напечатать мою фантазию всего легче и проще. Другие уже зарвались в прославлении пророка настолько, что и не замечают, как они сами стали ходить на руках.

Допустите заступиться за разум!

Кстати, теперь Суворин, уверенный, что торжество похорон есть дело "Нового времени", скоро переменит курс своих мнений о величии Достоевского. Я даже боюсь, чтобы с чрезмерного воодушевления он не поехал манить спасителя-мужика шапкой, по завещанию покойного. Но для меня очевидно, что критика на "Карамазовых" — труд потерянный. "Вестник Европы", без большого для себя убытка, мне кажется, мог бы спасти мою работу от забвения, разумеется, если у него в портфеле нет подобного же разбора, сделанного другим[1464]…

Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 1167. — Оп. 1. — Ед. хр. 54.

256. П. И. Житецкий[1465] — И. П. Житецкому[1466].

Перевод с украинского.

С.-Петербург. 10 февраля 1881 г.

Хотел было написать тебе, Игнатик, о похоронах Достоевского, но ты сам меня спрашиваешь — вот и ладно.

На самих похоронах я не был: трудно было достать билет. А на проводах от квартиры до Александро-Невской лавры — был. Квартира Достоевского неподалеку от моей: как от Коллегии[1467] до Золотых ворот. А людей тьма тьмущая, ты, верно, отроду не видел такой массы народу. На самых похоронах много было речей, а еще больше венков — примерно около сотни. Ученики нашей гимназии сложились на венок в 300 рублей — очень пышный — из дорогих живых цветов. Словом, так не хоронят ни богачей, ни власть имущих — так хоронят только любимцев народной массы, которые всю свою жизнь боролись за этот народ, защищали его от всяких напастей и долгими годами страдания приобрели себе любовь народа.

Это даже мало напоминало похороны, это было какое-то народное празднество; как-то легко на душе, потому что видишь перед собою не смерть с ее вечным сном и забытьём, а лишь преходящий момент в жизни человека, который еще долго, долго будет жить в своем народе. Я уже однажды видел такие проводы великого покойника, которые говорили моему сердцу еще яснее, выразительнее, ибо и сам я был тогда моложе, да и покойник тот был роднее всем нам, чем Достоевский. Я был еще студентом, когда в Киеве провожали Шевченко — из Рождественской церкви, что недалеко от купален, на набережной, до самого Цепного моста. Было это весною, в мае месяце. Народ — словно маком посеяно — повсюду на горах. Речей тоже было много, гроб массивный, оловянный, нести тяжело, а мы несли его на плечах до самого парохода, стоявшего близ моста. Ступеней тридцать пронесем и остановимся, вот тогда и произносится речь; и снова, запыхавшись, остановимся — и снова речь. Венков не было, ибо в Киеве моды на них не было, и как-то больше было простоты, чем тут, ибо и сам Шевченко был простой человек, — потому-то у гроба его было больше всяческой бедноты, а тут — смотри-ка: без билета и на похороны не пускали.

Возможно, если бы Достоевский встал из гроба, то сказал бы горькое слово тем, кто при жизни пренебрегал им, а тут явился поклониться его честному праху — чтобы и о них подумали, что они честные люди. Ты хочешь знать, отчего же так, отчего же такая честь после смерти тому самому человеку, которого держали в Сибири одиннадцать лет? На этот вопрос пришлось бы слишком много писать — это очень сложная история, о которой не расскажешь в коротких словах. Когда увидимся — поговорим. Прочти до моего приезда "Бедных людей" Достоевского, а потом, когда я приеду, то на каникулах прочитаешь еще кое-что…

Автограф // ЦНБ АН УССР. — I. — 48065.

Часть письма, посвященная Шевченко, опубликована на украинском языке в сб. "Т. Г. Шевченко в епістолярії відділу рукописів". — Киев, 1966. — С. 66.

257. М. С. Бердникова (Иванчина-Писарева)[1468]— А. Г. Достоевской.

Вязьма. 10 февраля 1881 г.

Узнав, что вы имеете в виду возвратить подписчикам на "Дневник" присланные ими деньги, спешу уведомить вас, чтобы вы не беспокоились высылать в г. Вязьму (Смоленской губернии) на имя учителя Бердникова. Предоставляю эти рубли в ваше распоряжение[1469]. Я имела удовольствие встречать вас в Москве, в семействе Ивановых, а незабвенного Федора Михайловича боготворила (о нем можно так выразиться) с пятнадцатилетнего возраста. Я лихорадочно ожидала появления его "Дневника", но увы! Все кончено! А ведь он бы нам пояснил еще многое! Я так счастлива, что знала лично Федора Михайловича! Сколько у меня отрадных воспоминаний сохранилось об этом дивном человеке и гениальном писателе! <…>

Деньги высланы моим мужем; а когда я знала Федора Михайловича, была Марья Сергеевна Писарева.

Анна Григорьевна! Ради бога, вышлите мне его портрет и два номера последних "Дневника". Один за 1880 г. и последний. Живу в провинции, не могу ничего достать. Деньги тотчас же будут высланы по получении.

В настоящее время для меня большего счастья не было бы.

Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.1.86.

258. Леокадия Гислянзони — А. Г. Достоевской.

Местечко Гнездно, Гродненской губ.

12 февраля 1881 г.

…Извините меня в том, что, незнакомая, осмеливаюсь обратиться к вам с просьбой.

Муж мой покойный, бывший инженер, умер, не выслужив пенсиона и не оставив мне ничего, кроме двоих детей. Пять лет тому назад мне посоветовали обратиться к вашему ныне покойному мужу с просьбой о вспомоществовании; тогда, как это вам, вероятно, известно, муж ваш прислал мне пятьдесят рублей и велел мне, если я буду в крайности, опять к нему обратиться[1471]. Теперь, проболев два месяца, я нахожусь в страшной нужде, и, когда нет более моего великодушного благодетеля, я осмеливаюсь обратиться с просьбой о вспомоществовании к вам — к жене того, который не только не отказал мне в своей помощи, но, кроме того, прислал мне эти деньги при таком добром, отцовском письме, что я приняла эту милостыню не краснея, и вполне уверена, что, кроме вас и бога, никто о том не знает. Да будет вечная память тому, кто так великодушно умел утешать в нужде и горе!..

Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.2.89.

259. В. А. Бобров[1472] — А. Г. Достоевской.

<С.-Петербург> 15 февраля 1881 г.

…Позвольте вас покорнейше просить принять прилагаемые здесь десять экземпляров гравированного мною a l’eau forte портрета покойного, незабвенного супруга вашего Федора Михайловича, как знак моего глубочайшего почтения к вам и искреннейшего уважения к памяти нашего горячо любимого поэта-писателя[1473]…

Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.1.104.

260. О. Ф. Миллер — И. С. Аксакову.

<С.-Петербург> 15 февраля 1881 г.

…На этих днях я пережил "Бесов" Достоевского[1474]. И это после его умилительных похорон! И тут и там — молодежь, разумеется — не одна и та же. Жутко становится по временам и мне. Вчера я старался высказаться с полною откровенностью — под сенью Достоевского в огромном зале Думы, переполненной публикой. Страхова статья, повторяю, была превосходна. Хороши были и воспоминания Майкова[1475].

Какое чудное письмо Достоевского вы напечатали![1476] Хоть бы вразумила их, наконец, его память!..

Автограф // ИРЛИ. — Ф. 3. — Оп. 4.

261. А. Е. Ризенкампф[1477] — А. М. Достоевскому.

Пятигорск. 16 февраля 1881 г.

…Письмо ваше к г. издателю "Нового времени" от 5 сего февраля, напечатанное в 1778 № этой газеты, произвело на меня глубокое впечатление[1478]. Вам известно, что я с 1837 года с покойными вашими братьями был в самых дружественных отношениях; с сентября 1843 года я жил вместе с Федором Михайловичем в доме Прянишникова на углу Владимирской улицы и Чернышева переулка и пользовал его; многие из мелочей его частной жизни мне более известны, чем кому-либо другому; затем в 1845 году я уехал в Сибирь, где служил попеременно в Иркутске, Нерчинске и, наконец, в Омском военном госпитале, в котором Федор Михайлович помещался вместе с Дуровым[1479] (он страдал костоедой и после — падучей болезнью). В Омске в нем принимал самое теплое участие бывший штаб-доктор Отдельного Санкт-Петербургского корпуса И. И. Троицкий и бывший товарищ по инженерной службе подполковник Мусселиус. Несмотря на предстательство этих лиц и вообще всех врачей, Федор Михайлович, однако, подвергся преследованию со стороны омского коменданта генерал-майора де Граве и ближайшего его сподвижника, тогдашнего плац-майора Кривцова[1480]. Последний дошел до того, что воспользовался первым случаем поправления его здоровья и выпискою из госпиталя, чтобы назначить его к исполнению самых унизительных работ вместе с другими арестантами, а вследствие некоторых возражений он даже подверг его телесному наказанию. Вы не представите себе ужас друзей покойного, бывших свидетелями, как, вследствие экзекуции, в присутствии личного его врага Кривцова, Федор Михайлович, при его нервном темпераменте, при его самолюбии, в 1851 году в первый раз поражен был припадком эпилепсии, повторявшимся после того ежемесячно <…>

В июле месяце 1843 года Федор Михайлович приехал ко мне в Медицинскую академию и говорил о выпуске его подпоручиком из Главного инженерного училища. По какому же случаю он еще в 1844 году постоянно посещал офицерские классы? <…>

В 1867 году Федор Михайлович писал мне[1481] о своем путешествии в Германию, Францию и Италию[1482]…

Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 100.

Частично опубликовано в "Новом времени". — 1881. — 1 марта. — № 1798 и в комментариях к сб. "Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников". — I. — С. 406.

262. В. М. Каченовский — А. Г. Достоевской.

<Москва> 18 февраля <1881 г.>

…Печальное событие, как божий гром поразившее всю мыслящую Россию, потрясло меня донельзя. Первою мыслию моею было писать вам, но разве существуют на языке человеческом слова для утешения вас в вашем горе? Если что и может несколько облегчить вашу великую скорбь, то это сознание, что вы были в течение многих лет истинным счастьем и радостью великого человека, мученика правды <…> А что вы были его счастьем и радостью — то он сам так выразился в 1874 г. при жене моей, бывши у меня на квартире <…>

Я присутствовал на панихидах в Москве и, не будучи в силах писать, по усиливающейся слепоте, осложненной нервными потрясениями, продиктовал жене статью в № 31 "Московских ведомостей", посвященную памяти покойного[1483]…

Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.5.57.

263. А. И. Толстая — А. Г. Достоевской.

<С.-Петербург> 26 февраля <1881 г.>

…На днях получила я письмо от дочери из Киева[1484], она просит передать вам свое глубокое сочувствие понесенной вами утрате и просила сказать вам, что она обезумела от страшного и неожиданного известия.

Во втором письме она просит вас убедительно, когда будут или вы будете разбирать бумаги Федора Михайловича, то будьте так добры, найдите Катерины Федоровны письма к Федору Михайловичу: эти письма слишком интимного содержания, которые мог только читать Федор Михайлович и вы, глубокоуважаемая Анна Григорьевна. И потому она просит вас передать ее письма мне или переслать ей.

Сегодня я пишу ей; что прикажете сказать? Может ли она надеяться, что вы исполните ее задушевную просьбу?[1485]…

Автограф // ИРЛИ. — 30296. — C. CXII67.

264. С. С. Кашпирева — Н. Н. Страхову.

<С.-Петербург> 1 марта 1881 г.

Не в правде ли я была, сказав, что некролог Достоевскому не будет вами написан для "Семейных вечеров". Не только ко вторнику, но и к четвергу, и к пятнице его тоже не будет, — и не вследствие недостатка времени, а просто-напросто потому, что не получено вами на то сият… разрешения[1487].

Только зачем это вы, Николай Николаевич, хитрите и виляете перед порядочными людьми? Право, нехорошо! Не лучше ли прямо сказать: не решаюсь, не дерзаю… Положим, это выйдет не совсем респектабельно, даже несколько комично, если хотите, все же несравненно чистосердечнее и честнее <…>

В доказательство же моей добросовестности и честного исполнения обещаний посылаю вам портрет Достоевского, выбранный вами, и фотографию его могилы. Относительно записок, переписки и заметок Федора Михайловича я тоже исполнила ваше желание. Анна Григорьевна изъявила свое согласие передать их вам для пересмотра. Вместе с тем, она поручила мне передать вам кое-что от ее имени, что я могу сделать не иначе, как сама. Вы зайдете ко мне сегодня часа в четыре[1488].

Кроме того, я приготовила вам одну выписку из заметок Федора Михайловича о Л. Н. Толстом, которую было хотела вначале скрыть от вас, да духу не хватило, — зная наперед, что этот отзыв Достоевского доставит вам большое удовольствие[1489]…

Автограф // ЦНБ АН УССР. — III.17306.

265. М. Ф. Де Пуле — Л. Н. Павленкову.

Тамбов. 1 марта 1881 г.

…Это письмо имеет приложение — мое мнение о Достоевском, или, лучше сказать, по поводу смерти Достоевского. Я написал его особо от письма; делай с ним что хочешь, но только смотри — не вздумай его напечатать![1490] Я читаю "Московские ведомости" и "Русь", где о Достоевском написано то же, что и ты писал, и притом так много, что, признаться, и надоело. Я не написал бы приложения, т. е. я благодушнее взглянул бы на похороны Достоевского (я всегда его очень любил), не случись с тобой такой оказии при его гробе. Право, стало и больно, и досадно! Зная свои нервы, зачем ты ходил туда, т. е. к гробу, в душную атмосферу, где тухли свечи! Поздние сетования с моей стороны на тебя и ради тебя, конечно, теперь бесполезны. А если пишу, так для того, чтобы ты вперед берег себя и не лез туда, куда прет глупая петербургская толпа[1491] <…>

Все наши таланты 40-х годов завершили свое поприще: им нечего сказать и ничего более не скажут, следовательно, и смерть их — в самую пору. Но умер Соловьев[1492], и об этой великой потере никто не плакал! Великого старика схоронили так, как бы Ивана Петрова Корнилова[1493]. Писемский был тоже не литературная мелюзга… Да что говорить! Право, смешно и грустно! Я очень бы печалился о смерти Достоевского, если бы не было этих оваций и журнального гаму; после них… мне досадно и грустно. Почему? Потому что они убивают критику, не дозволяют сказать настоящей правды о писателе. Так у нас все и всегда!..