Ф.М.Достоевский. Новые материалы и исследования.

Обнищеванцы. религиозное движение в фабричной среде. (1861-1881 г.).

Эпиграф тот же.

Ваш слуга Н. Лесков.

P. S. Продолжение через два дня".

22 февраля.

"Я очень рад и счастлив, если мне удается угодить вам. Вещь это тихая, но верная, бытовая, не вымышленная и потому для вдумчивого читателя должна иметь интерес. Чудаки, но чудаки теплые и живые. Серьезное и детское у них так мешается, что не разберешь. Пусть другие разбирают, а мне впору записать. Происшествие — совершенно напоминающее нравы петровской эпохи, как видим в розыскных делах XVIII столетия, напр., у Есипова[1726], и между тем это было сейчас!..

Посылаю вам продолжение с усиленным дроблением. Здесь имеете на четыре номера. Это немножко вредит впечатлению, затягивая перелом повествования, ну да иначе вам будет неудобно по объему. Еще, полагаю, будет номера на три. Написано все и переписывается, но я люблю переделывать еще по переписанному.

За намерение сказать что-то от себя очень благодарю: вы хорошо говорите[1727].

Медицинская студентка (3 курса), добрая девушка, которая это переписывала, — при последних главах, когда ждут Христа, чтобы идти "с царем на теменях", — растрогалась и сказала:

— Как жаль, что наши этого не будут читать! Это бы им показало их ошибки.

Я сказал, что я вам передам ее слова. Они бедны, — им все дарят газеты и журналы, адресуя: в Николаевский военный госпиталь, читальне женских врачебных курсов.

Мне думается, что ваше слово, может быть, запало бы в иные души, которые, право, не так жестки, как о них говорят.

Ваш слуга Н. Лесков.

Окончание получите недели через две. Пусть у меня уляжется. — Заглавие перечеркните сами, — я не знаю, какое из двух лучше".

С заглавием, которое Лесков просил поставить в письме 19 февраля, "Обнищеванцы" начали печататься в газете "Русь" 28 февраля 1881 г. (№ 16)[1728].

Очеркам сопутствовал эпиграф:

"Нашему народу можно верить, — он стоит того, чтобы ему верили".

Федор Достоевский.

"Я очень счастлив, — так начинал Лесков, — что могу поставить эпиграфом к настоящему очерку приведенные слова недавно почившего собрата. Почет, оказанный Достоевскому, несомненно, свидетельствует, что ему верили люди самых разнообразных положений, а Достоевский уверял, что "нашему народу можно верить". Покойник утверждал это с задушевною искренностью и не делал исключения ни для каких подразделений народной массы. По его мнению, весь народ стоит доверия.

В этом иные видят ошибку. Я не говорю о тех, которые отрицают духовную доблесть всего народа, но разумею тех, кои сортируют его и разделяют на худшее и лучшее. У таких в ассортименте оказывается народ пахотный и в отбросе промысловый и особенно фабричный. Последним будто бы нельзя оказывать того же доверия, какое можно дать рыбарям и ниварям.

Упоминаемый отброс, однако, очень серьезен по своей многочисленности: в нем состоят все фабричные и заводские люди, все ремесленники и кустари, настоящее исчисление которых упорно убегает от всех забот статистических комитетов, но вообще этих людей очень много и притом, — как иные уверяют, — это самый "воспламенимый элемент", которым в каждую минуту легко может воспользоваться "злая воля".

Напрасно скрывать, что как специально злая, так и специально добрая воля такой взгляд разделяют; и если первая стремится сделать сюда подсыл, то вторая заботится "о предупреждении и пресечении". Очевидно, что исполнители злой воли и слуги воли доброй считают себя здесь у самого центра опасного положения, которое они направляют как кому надобно, т. е. одни поднимают, другие подсекают. Если "подсылу" удается растолковать работникам, что их задельная плата ниже стоимости труда, то "пресечению" тотчас же удается внушить, что такие желания непозволительны, и фабричный "элемент" успокаивается. Иначе был бы бунт. А потому здесь то доверие, о котором в последние дни много говорили со слов покойного Достоевского, — невозможно или, по крайней мере, — очень опасно.

Я думаю, что все это большая неправда, и она накликана на наш фабричный народ ложными представлениями о нем фальшивой литературной школы, которая около двадцати лет кряду облыжно рядит нашего фабричного рабочего в шутовской колпак революционного скомороха. Народ, работающий на фабриках и заводах, в смысле заслуженности доверия, это — все тот же русский народ, стоящий полного доверия, и Достоевский, не сделавши исключения для фабричных, не погрешил против истины".

Лесков воспользовался эпизодами с "обнищеванцами", чтобы еще раз выразить свою любовь к русскому народу и веру в его великое предназначение. Однако эта вера, как и у Достоевского, была связана с активным неприятием идей социализма и полным непониманием роли пролетариата в будущем России. Вся эта история, — писал Лесков, — "не свидетельствует же о "растленном и безнравственном элементе", каким любят представлять русского фабричного. О, нет, и сто раз нет! Это тот же самый цельный русский народ, с его восхитительным стремлением к добру и к вечности…" (гл. XVII).

Писатель несправедливо низко расценивал свой очерк "Обнищеванцы" с художественной стороны.

Лесков был требователен к себе и любил, как он выражался, переписывать все "вдоль" и "поперек"[1729]. "Я, ведь, ужасный копун и все должен себя выправлять да разглаживать", — признавался он В. А. Гольцеву[1730].

"Обнищеванцы" не принадлежат, конечно, к лесковским шедеврам, не выделяются они и среди его очерков. Желание рассказать поскорее историю событий наложило на них отпечаток некоторой стилистической небрежности, но встречаются здесь и лесковский юмор, и сатирические нотки, и порой лиризм.

В письме к Аксакову 13 февраля Лесков, как мы видели, выражал беспокойство о том, что его корреспондент ожидает от очерка большой "художественности".

12 мая он писал ему же, благодаря за щедрый гонорар:

"…что касается достоинств рассказа, то я нахожусь не на вашей стороне, а на стороне тех, кому он не нравится. По крайней мере, я им вполне недоволен и даже зол за него на вас. На горе или на радость мою я имею досадливую впечатлительность, с которою не могу совладеть, а вы мне натрубили в уши такого пуризма, что мне невозможно писать для вас. Чтобы дать вам что-либо живое, я должен взять из того, что заготовлялось не собственно для вас, а на волю, или даже для кого-нибудь другого, — и я так и должен поступить "теперь или никогда". Я не могу быть спокоен, что бы у ваших читателей было понятие обо мне по напечатанному у вас неудачнейшему моему рассказу; это мне непереносимо, но исправить этого я не могу, потому что что бы я ни стал писать для вас — вы у меня опять будете "перед очами души" и все будете мне застить на живую пластику"[1731].

Приблизительно через год после "Обнищеванцев" в заметке "Богословы и неоднословы", предназначавшейся для "Петербургской газеты", Лесков снова вспоминает Достоевского и Аксакова и их восприятие русского народа.

В "Церковно-общественном вестнике" 1 мая 1882 г. была опубликована проповедь, в которой говорилось, что праздники лучше проводить в Англии, ибо в России "под праздники" любят предаваться разгулу.

Лесков пишет:

"Верно это или неверно? Может быть, и неверно, потому что до сих пор еще наши люди под праздники больше всего ходят в баню, — а это нельзя счесть за разгул и за "место развлечения"; но во всяком случае посылка русских для наущения благочестию в чужие края — совсем противоречит тому, как представляет дело г. Аксаков и как представлял его покойный Достоевский"[1732].

Проходит еще год, и мысли Лескова снова обращаются к Достоевскому. На этот раз поводом послужил выход в свет книги К. Н. Леонтьева "Наши новые христиане" (М., 1882). С позиций ортодоксального православия Леонтьев обвинял Достоевского и Льва Толстого… в ереси. Главная ересь обоих писателей, по мнению Леонтьева, заключалась в том, что они проповедовали "одностороннее", "сентиментальное, или розовое" христианство.

Глубоко возмущенный Лесков разразился резкой отповедью в двух статьях, напечатанных под общим заглавием "Граф Л. Н. Толстой и Ф. М. Достоевский, как ересиархи. (Религия страха и религия любви)" в начале апреля 1883 г. "Религия страха" — это мировоззрение Леонтьева, пугающего "концом мира" и оскудением человечности; "религия любви" — христианство Достоевского, Толстого и, несомненно, самого Лескова.

"Достоевский уже мертв и ничего не ответит…" — писал Лесков в начале первой статьи. Ответ от имени покойного он как бы взял на себя (Лесков не мог знать, что Достоевский сам собирался отвечать Леонтьеву на критику речи о Пушкине. Записные тетради писателя со строками об этом были опубликованы в том же 1883 г., но несколько позже).

Объектом яростного нападения Леонтьева послужила речь Достоевского на Пушкинском празднике 8 июня 1880 г. и в особенности выраженная в ней мысль — назначение "русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное". "В этих, бог весть, насколько сбыточных, но очень добродушных и вполне невинных мечтаниях покойного Достоевского о будущем блаженстве всех народов, благодаря примирительному участию русского "всечеловека", г. К. Леонтьев усмотрел, по крайней мере, две ереси", — писал Лесков.

Вторая "ересь" — любовь Достоевского ко всему человечеству, которую не мог понять Леонтьев, полный вражды к европейцам.

Лесков возражал:

"…чувство общечеловеческой любви, внушаемое речью Достоевского, есть чувство хорошее, которое, так или иначе, стремилось увеличить сумму добра в общем обороте человеческих отношений. А это, бесспорно, — честно и полезно".

"…Кто ближе к христианству, — спрашивает Лесков, — Достоевский ли с его космополитическою любовью, или г. Леонтьев и единомышленные ему с их ортодоксальною ненавистью? Что же касается лично нас, то голос совести велит нам стоять на стороне Достоевского…"; "…обвинение в ереси построено на основаниях несостоятельных и ложных", — так заканчивает Лесков первую статью.

В заключение он делает особую сноску:

"Пишущий эти строки знал лично Ф. М. Достоевского и имел неоднократно поводы заключать, что этому даровитейшему человеку, страстно любившему касаться вопросов веры, в значительной степени недоставало начитанности в духовной литературе, с которою он начал свое знакомство в довольно поздние годы жизни, и по кипучей страстности своих симпатий не находил в себе спокойности для внимательного и беспристрастного ее изучения"[1733].

Любопытно сопоставить с этими словами слегка ироническую характеристику Лескова в записной книжке Достоевского конца 1880 г.:

"Лесков. Специалист и эксперт в православии"[1734].

Так оно и было в действительности. Однако, прекрасно зная историю русской церкви и все ее обряды, Лесков, в противоположность Достоевскому, ненавидел "церковную пошлость"[1735], "…я почитаю христианство как учение и знаю, что в нем спасение жизни, — а все остальное мне не нужно", — писал он 11 марта 1887 г. Суворину[1736].

2.

Достоевского и Лескова разделяло также отношение к правительству и официальной религии. Лесков никогда не предполагал возможного слияния русского народа со "своим царем воедино" (XII. — 438-439). В "Обнищеванцах" в виде исключения встречаются хвалебные строки по адресу Александра II, но эта похвала касается лишь отмены крепостного права.

Не принимая революционного движения тех лет, Лесков также не принимал и гонителей движения.

Вот что писал он в "Обнищеванцах":

"Это делалось, как сказано, в начале шестидесятых годов, т. е. в то самое время, к которому относится самый сильный разгар нигилизма и усиленные попытки хождения в народ для пропаганды социалистических учений среди фабричных рабочих. Их считали готовыми к этим идеям нигилисты и правительство <…> Пусть хоть теперь, в это сравнительно позднее время, все видят, как "беспокойное фабричное отребье" на усилия социалистической пропаганды отвечало страстным порывом к евангельскому совершенству <…> Это стоит отметить тем более, что этого только и не отметили ни возбудители социалистических движений, ни их предупредители и пресекатели. Ни одним, ни другим не нужна была истина, — и тем, и другим нужна была ложь, и они ее добывали в изобилии для вящего себя ослепления" (гл. XII).

А в 1883 г. Лесков примерно то же повторял в письмах к С. Н. Шубинскому:

"Боюсь, что ее <Россию> можно совсем возненавидеть со всеми ее нигилистами и охранителями. Нет ни умов, ни характеров и ни тени достоинства…";

"Родину-то ведь любил, желал ее видеть ближе к добру, к свету познания и к правде, а вместо того — либо поганое нигилистничание, либо пошлое пяченье назад, "домой", то есть в допетровскую дурость и кривду"[1737].

Здесь уместно напомнить об отношении Достоевского к Петру I. Неприязнь к деятельности Петра, якобы "с корнем" вырвавшего русскую культуру и поставившего между властью и народом "лжелодобие" европейской цивилизации, прошла через всю публицистику Достоевского. Вероятно, эту точку зрения, а также монархическую утопию Достоевского последних лет и имел в виду Лесков, говоря о путанице и "попятном движении" в своем итоговом высказывании о "покойном собрате".

27 мая 1893 г. Лесков писал критику М. О. Меньшикову:

"Мне лично вы приносите огромное утешение, потому что я любил правду и независимость, и вижу человека, который любит то же самое и отлично умеет разобраться в сплетениях, в которых мы (по новости дела) часто путались, а иные и совсем запутались (например Писемский, Достоевский, Всеволод Крестовский и еще кое-кто). Поступали по пословице: "Сердясь на вошь — кожух в печь" <…> Но если бы Ф. М. Достоевский пережил событие, случившееся вскоре после его смерти[1738], то этот в своем попятном движении был бы злее и наделал бы огромный вред по своему значению на умы, покорные авторитету и несостоятельные в понимании "веяний""[1739].

Изображая "праведников", Лесков смотрел трезвее Достоевского на душевные свойства русского крестьянина. В некоторых случаях он даже иронически воспринимал преклонение Достоевского перед "народом-богоносцем", у которого следует учиться.

В "Товарищеских воспоминаниях о П. И. Якушкине" (1884 г.), рассуждая о том, что было бы, если бы Якушкин не умер так рано, Лесков пишет:

"Одно могло его удивить, что те самые его народнические принципы, за которые его осмеивали "чистые литераторы" белой кости, — теперь приняли они же сами, и притом с таким рабским подражанием Якушкину, что прямо посылают воспитанных людей "учиться у мужиков". Резоны Якушкина, значит, свое взяли…

Довольно трудно сказать, в какой бы теперь компании очутился Якушкин? Судьба сдвинула с места светоч его жизни ранее, чем настало время для таких смятений, и тем избавила его от выбора, который, кажется, несколько затруднял Достоевского"[1740].

В статье 1886 года "О куфельном мужике и проч.", напечатанной тогда же, Лесков выступил на защиту от критиков своего любимого писателя, Льва Толстого, которого он всегда предпочитал Достоевскому. Здесь Лесков снова коснулся высокой нравственности русского человека, и, как всегда, обходя его свободолюбивые чаяния. Несколько страниц он посвятил воспоминаниям о встречах с Достоевским в зиму 1875/76 г. (у вдовы А. К. Толстого):

"…впервые (Достоевский) и провещал нам о "куфельном мужике", о котором до той поры в светских салонах не упоминалось <…> Для многих это затрапезное лицо было полно сначала непонятного, но обидного или по крайней мере укоризненного значения, а потом для иных оно стало даже признаком угрожающего характера.

Это так сделал или приуготовил Достоевский".

Живо изобразил Лесков разговоры и советы Достоевского светским дамам:

"Ступайте же к вашему куфельному мужику — он вас научит!

(Вероятно, желая подражать произношению прислуги, Достоевский именно выговорил "куфельному", а не кухонному.).

<…> ступайте к куфельному мужику.

— Чему же он меня научит?

— Он? Он вас научит всему! — пояснил Достоевский.

— Чему? Чему это всему? — добивалась дама.

— Жить и умереть, — молвил Достоевский".

Далее, говоря о В. М. Маркевиче, который повторял эти слова Достоевского, Лесков пишет:

"…оба они унесли тайну учительного значения куфельного мужика с собою в могилу, а светские люди остались в недоумении, и, отчасти, в некотором страхе. И вдруг кого-то осенила мысль, что куфельный мужик — это "указание предосторожности" <…> Но являлись люди спокойного ума и уверяли, что его в комнаты не пустят, — он все будет на кухне.

И как раз — вдруг все случилось иначе! Чего не допускали и чего не опасались, это-то и случилось. Чем Ф. М. Достоевский, как чуждый пришлец в большом свете, только пугал, то граф Л. Н. Толстой сделал. Как свой человек, зная все входы и выходы в доме, он пропустил и ввел кухонного мужика в апартаменты <…> Иван Ильич, оставленный всеми и сделавшийся в тягость даже самым близким родным, нашел истинные, в простонародном духе, сострадание и помощь в одном своем куфельном мужике. Таким образом, пришел этот предвозвещенный Достоевским мужик, не принеся с собой ни топора, ни ножа, — он принес одно простое доброе сердце <…> Граф Л. Н. Толстой своим рассказом о смерти Ивана Ильича ответил на вопрос: чему может научить куфельный мужик, — и ответил превосходно <…> Но этому ли куфельный мужик должен был научать по программе Достоевского <…> это остается открытым вопросом, который гр. Толстой разрешил в своем вкусе, — может быть, совсем иначе, чем тот, кто его поставил. По огромному и несогласимому разномыслию, которое граф Л. Н. твердо и решительно выражает против учительства Достоевского, следует думать, что толстовский кухонный мужик научает, может быть, совсем не тому, чему должен бы научить куфельный мужик, как представлял себе Достоевский"[1741].

В письме к А. С. Суворину 24 января 1887 г. Лесков так объяснял причину появления своей статьи не в "Новом времени":

""О куфельном мужике" <…> пришлось печатать в "Новостях", потому что у вас не удалось бы рассказать правды о Достоевском. Я уже привык слоняться, где бы только просунуть то, что считаю честным и полезным"[1742].

В данном случае Лесков не ошибался. "Новое время" в 1880 г. защищало Достоевского от нападок "Вестника Европы"[1743]. Несколько ироническое изображение его в великосветских салонах Суворин, вероятно, не пропустил бы в своем органе.

Еще раз вернулся Лесков к этой теме в не изданном до сих пор очерке начала 1891 г. "Неоцененные, услуги. Отрывки из воспоминаний".

Говоря об авантюристе Ашинове и его красном словце — "Шерше ля хам", Лесков вспоминает:

"Признаюсь, мне когда-то доставляло не малое наслаждение слушать рассказы о том, как Достоевский в доме поэта Толстого гнал молодую барышню и образованных людей на кухню — "учиться к кухонному мужику". Его не послушали: барышня У-кова предложила ему самому пойти и поучиться у кухонного мужика вежливости. Вот это самое сподручное "шерше ля хам""[1744].

И, наконец, находим еще упоминание имени Достоевского в неизданных рукописях Лескова. Оно относится к 1887 г.

В начале незаконченного "рассказа кстати" "Московское привидение" он пишет:

"Давно и бесспорно признана сила таланта, преодолевающая самую усердную и кропотливую работу разума. Писано об этом много, доказательно и понятно. Литература об этом большая, но в последние дней наших ее еще раз коснулся талантливый человек и оживил ее новым прикладом. Я говорю о покойном Достоевском, у которого на сей предмет вытекло такое сравнение: лежит где-то куча глины. Все ходят мимо и видят — глина, куча, безобразие. Кто-нибудь ступит ногою, и куча делается еще безобразнее. Но вот подходит мальчик, в котором есть та творческая искра, которая называется дарованием или талантом. Он присел к глине, послюнил пальцы и начал лепить… Бог его знает, что он такое вертит… Сначала долго ничего не заметно, но вот все взглянули и с удивлением воскликнули: "Глядите! — это морда!".

И с той поры это уже не "куча", а это "морда".

Такой оборот дело восприняло от прикосновения к нему даровитой руки"[1745].

До конца дней сохранял Лесков теплое воспоминание об эпизодическом сотрудничестве в "Эпохе" в начале своего литературного пути.

12 апреля 1888 г. он писал Суворину по поводу хорошего приема последним новеллы "Прекрасная Аза":

"…такое сочувствие редактора и мне нужно и дорого, — даже очень дорого. Это напоминает отношение Достоевского при печатании "Леди Макбет"…"[1746].

Как видим, мысли о Достоевском упорно сопровождали Лескова. Чем это можно объяснить? Не ощущал ли Лесков сходство в их положении в литературе и общественной жизни? Ни тот, ни другой не были полностью приняты и поняты ни реакционными кругами общества, ни тем более приверженцами социалистического учения.

На основании вышеприведенных материалов можно сделать определенный вывод: в идейных и творческих взаимоотношениях Лескова и Достоевского влечение друг к другу сменялось отталкиванием, понимание — отчуждением, симпатия — антипатией. Одного лишь никогда не было — равнодушия.

Приложение.

В бумагах Лескова сохранился черновик одной неизданной заметки 1884 г., связанной с именем Достоевского и "Новым временем"[1747]. Она предназначалась, вероятно, для "Петербургской газеты" или "Новостей", но не была напечатана из-за явной политической нецензурности.

Приводим ее текст: