Ф.М.Достоевский. Новые материалы и исследования.

I. Короленко о Достоевском. Статья Т. Г. Морозовой.

Трудно назвать имя другого большого русского писателя, которому Достоевский был бы более чужд, чем Короленко.

Глубокие различия отделяют друг от друга этих двух художников. Достоевский — создатель больших сложных романов, предельно насыщенных психологически и фабульно. В творчестве Короленко преобладает жанр очерка, рассказа, повести, сравнительно простых по сюжетам и структуре образов. Достоевского отличают болезненные изломы, бросающийся в глаза дисгармонией, запутанность переживаний и страстей. Весь склад личности Короленко характеризуется редчайшим душевным здоровьем, цельностью, обаятельной гармонией, отразившейся и в его созданиях. Достоевский — в постоянных метаньях, столкновениях крайностей, он, по выражению Л. Толстого, "весь борьба". Короленко, несмотря на то, что и он прошел непростой путь становления взглядов, свойственна внутренняя устойчивость, непоколебимая твердость основ сложившегося мировоззрения, он всегда и во всем верен себе. В произведениях Достоевского господствует трагическое начало, нередко звучат пессимистические ноты. Печать светлого и глубокого оптимизма лежит на всем творчестве Короленко. В романах Достоевского нашел себе яркое воплощение урбанизм — городская стихия. Короленко известен как большой мастер пейзажа, насыщавший свои произведения тонкими и лиричными описаниями "пустынных мест".

Вместе с тем идейные и творческие соприкосновения Короленко с Достоевским не подлежат сомнению. Достоевский, наряду с другими великими русскими писателями, ощутимо вошел в идейную и творческую биографию Короленко.

Однако тема "Короленко и Достоевский" в дореволюционном и советском литературоведении едва задета.

В старом литературоведении настойчиво сближал Короленко с Достоевским Ф. Д. Батюшков, автор целого ряда работ о Короленко, хорошо знавший писателя и лично. В статье "В. Г. Короленко", написанной в 1903 г., но опубликованной посмертно в 1922 г., Ф. Д. Батюшков прямо утверждал: Достоевский "имел огромное влияние" на Короленко[1757]. Особенно настаивал Батюшков на близости "школе Достоевского" одного из последних произведений Короленко — повести "Не страшное", в которой писатель, по словам Батюшкова, "проявил чрезвычайную глубину психологического анализа" и "дал новую и вполне оригинальную обработку" идеи Достоевского — "о взаимной нравственной ответственности людей друг за друга"[1758].

Советский исследователь творчества Короленко, Г. А. Бялый, тоже не прошел мимо интересующей нас темы. Но он более сдержан, чем Батюшков, в своих утверждениях. Отметив сложность отношения Короленко к Достоевскому, он признает, что "Достоевский сыграл некоторую роль в идейной жизни молодого Короленко", что "Короленко надолго сохранил интерес к Достоевскому", что "он задумывался и над методом Достоевского"[1759].

Еще два-три беглых сопоставления (так, И. Н. Кубиков отмечал, что "простой Камыншнский мещанин[1760] бесстрашно договаривает, в чем боится признаться себе Иван Карамазов у Достоевского: раз нет в жизни справедливости, значит нет и бога"[1761]; Н. К. Пиксанов в комментариях к рассказу "Ат-Даван" заметил: "Быт и психология разночинцев-чиновников зарисованы здесь очень рельефно, в стиле Достоевского"[1762]; сходную мысль по поводу этого же рассказа мы находим в рецензии Андрея Платонова на том избранных сочинений Короленко[1763]; В. Ф. Переверзев в книге о Достоевском упомянул об отличии изображений природы, встречающихся у автора "Преступления и наказания", от прочувствованных пейзажей Короленко[1764]; прямое противопоставление Короленко и Достоевского содержится в статье А. В. Луначарского "Праведник"[1765]; с противопоставления двух писателей начинается статья о Короленко А. и Е. Редько[1766]), — и этим исчерпывается постановка и разработка темы "Короленко и Достоевский" в нашем литературоведении. Мы видим, что она едва намечена. Вместе с тем это — большая тема, позволяющая сделать интересные обобщения. Она обозначит еще одну грань в восприятии и оценке творчества великого писателя его младшими собратьями по перу. Изучение этой темы откроет совершенно новые стороны в творчестве самого Короленко, для которого характерно как великое притяжение к автору "Преступления и наказания", так и великое отталкивание от него — прямая идейно-художественная с ним полемика. Настоящая статья — только подступ к разработке интересующей нас проблемы. Мы рассмотрим опубликованные и неопубликованные высказывания Короленко о Достоевском.

С произведениями Достоевского Короленко познакомился в конце 60-х годов, когда творческий путь великого писателя был далеко еще не закончен. В ровенской гимназии, где Короленко учился тогда в одном из последних ее классов, появился новый, молодой и талантливый учитель, поклонник Белинского и Добролюбова, В. В. Авдиев. Он и приобщил будущего писателя к сокровищам русской литературы — к созданиям Гоголя, Тургенева, Некрасова, Гончарова, Достоевского, Помяловского, и художественная литература перестала быть в глазах юноши "только развлечением, а стала увлекательным и серьезным делом"[1767].

Под воздействием страстного увлечения книгой и тяготения к собственному художественному творчеству у Короленко в юности возникла склонность воспринимать явления действительности сквозь призму литературы, и когда в 1871 г., окончив гимназию, Короленко отправился в Петербург, то прежде всего в его сознании ожили литературные ассоциации.

"Петербург! Здесь сосредоточено было все, что я считал лучшим в жизни, потому что отсюда исходила вся русская литература, настоящая родина моей души…".

"Это, конечно, Невский… Вот, значит, где гулял когда-то гоголевский поручик Пирогов… А где-то еще, в этой спутанной громаде домов, жил Белинский, думал и работал Добролюбов <…>. Здесь и теперь живет Некрасов, и, значит, я дышу с ним одним воздухом"[1768].

Но когда юноша впивал в себя ощущение Петербурга, огромный город вставал в его восприятии по преимуществу в образах Достоевского.

"Мне здесь нравилось все — даже петербургское небо, потому что я заранее знал его по описаниям, даже скучные кирпичные стены, загораживавшие это небо, потому что они были знакомы по Достоевскому… Мне нравилась даже необеспеченность и перспектива голода…"[1769].

И когда он еще только мечтал о поездке в Петербург и его воображению рисовалось "что-то неясное и великолепное", то из всего этого "великолепия" перед ним прежде всего "выступала маленькая комнатка где-то очень высоко…" — совсем как комнатка-шкаф Раскольникова[1770].

По приезде Короленко действительно устроился на "мансарде", под крышей, с тремя товарищами-студентами.

"Из окна характерный вид петербургской окраины — крыши, пустыри, дворы, заводские трубы"[1771].

И собственное настроение в первые дни жизни в Петербурге Короленко, правда, полушутя, был готов выразить в образах Достоевского. Однажды у Короленко, который шел с приятелем по улице, внезапно созрела дерзновенная решимость сесть на верхушку конки. Приятель пытался его остановить:

"Посмотрите: никто не садится… <…> Но я отчаянно отмахнулся и стал подыматься по лесенке".

"Оба мы, — пишет Короленко, — в ту минуту немного напоминали господина Голядкина из "Двойника" Достоевского, когда этот бедняга подымался на лестницу доктора Крестьяна Ивановича Рутеншпица. Корженевский был Голядкин, робкий и сомневающийся в своем праве, а я — Голядкин горделивый, уверявший себя, что мы "как и все", не лишены права ехать на империале этой великолепной конки"[1772].

Среди обитателей мансарды, где поселился Короленко с товарищами, был жилец, который привлек внимание молодого студента, — "художник" из "шпитоннев", существо жалкое, тщедушное, с разбитой грудью и слезящимися глазами. Он жил на большом сундуке между печкой и дверью в комнате хозяев. На сундуке он ночью спал, а днем устраивал мастерскую — раскрашивал ламповые абажуры. Иногда он выползал из своего угла с видом человека, "стыдящегося собственного существования". "Мне, — вспоминает Короленко, — этот бедняга казался интересным. От него веяло Достоевским. Мне казалось, что если бы Кузьму Ивановича вызвать на откровенность, то он мог бы рассказать что-то глубоко печальное и значительное"[1773]. Кузьма Иванович погиб, как погибали герои Достоевского: в пьяном виде он чуть не попал под лошадь, сказал дерзость господину, ехавшему на лихаче, тотчас был отправлен в участок, откуда не вернулся.

Когда один из товарищей Короленко внезапно запил, Короленко разыскал его в грязном и темном кабачке.

Описав сцену, здесь разыгравшуюся, Короленко в одном из черновиков "Истории моего современника" добавляет:

"Когда я вспоминал о сцене в кабачке, мне рисовался почему-то Раскольников из Достоевского"[1774].

Вскоре по приезде в Петербург сам Короленко попал в положение одного из центральных героев Достоевского — Раскольникова. Менее десяти лет отделяло голодавшего петербургского студента Владимира Короленко от голодного студента Родиона Раскольникова. Мать Короленко с детьми, как и мать Раскольникова с дочерью, жила в далекой провинции, получая скромную пенсию, и не могла помогать сыну. За первый год пребывания в Петербурге Короленко довелось пообедать в кухмистерской только пять раз. Скоро голод сказался признаками настоящего истощения. Короленко пытался не отставать от курса, но вскоре он прекратил посещать лекции и целые дни проводил в публичной библиотеке. Он не ходил к ростовщице закладывать колечко или мнимую табакерку, у него не возникла идея убить старуху. Но однажды и он познал жгучее чувство унижения и ненависти к сытым.

Как-то на улице им настолько овладел приступ слабости, что он решил зайти в лавочку на Садовой и предложить нашедшуюся у него почтовую марку, чтобы на полученные деньги купить хлеба. Толстый купчина оглядел юношу "презрительно-испытующим взглядом, а потом, помолчав еще несколько времени, сказал самым уничтожающим тоном:

— Не надо-с, не требуется, господин студент. Мы марочки покупаем в государственном почтамте-с, а отнюдь не у голодных студентов".

"Из лавочки, — вспоминает Короленко, — я уходил опутанный, точно сетями, взглядами приказчиков и публики, и в моей памяти всплыла прочитанная где-то пламенная, полная ненависти цитата из Фурье о хищном пауке-торгаше… Ненависть к этому "пауку" так воодушевила меня, что я и не заметил, как прошел длинный путь до нашей мансарды"[1775].

Показательно, что и в позднейшее время пребывание в Петербурге оживляло в памяти писателя образы Достоевского.

Так, в 1897 г., когда после мултанского процесса Короленко лечился от бессонницы, он сообщал жене:

"…Доктор Черемшанский живет на 11-й версте в больнице всех скорбящих, и мне пришлось ехать туда около 1 1/2 часов по Петергофскому шоссе, тому самому, по которому доктор Крестьян Иванович Рутеншпиц некогда вез беднягу Голядкина (у Достоевского)"[1776].

Все это частности, но и они свидетельствуют, как глубоко внедрились в сознание Короленко произведения Достоевского — они возникают в его памяти по самым разным поводам.

Короленко внимательно следил за дальнейшим развитием творчества Достоевского, читая и по разным поводам перечитывая его произведения, в том числе публицистические. В личной библиотеке Короленко было полное двенадцатитомное собрание сочинений Достоевского (1861-1892 гг.), из которого до наших дней сохранилось четыре тома, содержащие разнообразные пометки — следы вдумчивого чтения[1777].

В 1877 г. Короленко довелось слушать речь Достоевского на похоронах Некрасова. В мемуарной литературе о Достоевском нет более впечатляющих строк, посвященных этому событию, чем те, которые принадлежат Короленко.

Речь Достоевского падала на подготовленную почву. В этот период Короленко, глубоко увлеченный народничеством, готовился "окунуться в море народной жизни". Некрасов был любимым его поэтом, как и всей демократически настроенной молодежи его поколения. Стихотворения великого поэта, публиковавшиеся в период его болезни, волновали особенно сильно. "Достоевский в своем "Дневнике писателя", — вспоминает Короленко, — говорит, что эти последние стихотворения не уступают произведениям лучшей поры некрасовского творчества. Легко представить себе, как они действовали на молодежь. Все знали, что дни поэта сочтены, и к Некрасову неслись выражения искреннего и глубокого сочувствия со всех сторон"[1778].

Естественно, что похороны Некрасова проходили при огромном стечении народа и вылились в мощную демонстрацию. "Петербург, — утверждает Короленко, — еще никогда не видел ничего подобного". На могиле говорили много речей. Но, — пишет Короленко, — "настоящим событием была речь Достоевского".

На Короленко и его сверстников наибольшее впечатление произвело то место речи, "когда Достоевский своим проникновенно-пророческим <…> голосом назвал Некрасова последним великим поэтом из "господ". Придет время и оно уже близко, — говорил Достоевский, — когда новый поэт, равный Пушкину, Лермонтову, Некрасову, явится из самого народа…

— Правда, правда! — восторженно кричали мы Достоевскому"[1779].

Впоследствии Короленко пришел к ясному пониманию, что Достоевский весьма расходился в оценке настроений народа со своими восторженными слушателями. Но и "долго потом" писатель вспоминал слова Достоевского на могиле Некрасова "как предсказание близости глубокого социального переворота, как своего рода пророчество о народе, грядущем на арену истории"[1780].

Воздействие речи Достоевского на Короленко было очень сильным. Влившись в общий поток народолюбивых настроений, эта речь утвердила Короленко в стремлении отдать свою жизнь борьбе за "наступление этого пришествия".

Высказывания Короленко о Достоевском как о писателе, о его художественном методе, о его произведениях немногочисленны, отрывочны. Воссоздать по ним понимание Короленко творчества Достоевского нелегко. Но в своем большинстве они носят принципиальный характер, органически связаны с концепцией искусства Короленко, а также его мировоззрением в целом.

Для Короленко, разумеется, ни в малейшей мере не подлежала сомнению значительность дарования Достоевского и оставленного им наследства.

В статье, посвященной 50-летию Литературного фонда (1909), опровергая "басню", сочиненную князем Мещерским, будто фонд отказал Достоевскому в пособии, Короленко писал:

"Достоевскому не только не было отказано ни в одной его просьбе <…> Комитет, ввиду серьезности обстоятельств и исключительных заслуг "нелиберального" писателя, взял на себя ответственность нарушить устав: по уставу, члены комитета сами не могут пользоваться пособиями ни в какой форме, а Достоевский был тогда членом комитета и секретарем его".

"Конечно, — заключал Короленко, — это одно из тех "нарушений", которые история фонда ему в вину не поставит"[1781].

В 1910 г. к Короленко, уже всемирно известному писателю, обратились за разрешением опубликовать его "жизнеописание" для детей. Он ответил: "…Едва ли уместно делать жизнеописание Короленка предметом детской книги", когда нет "таких жизнеописаний Тургенева, Достоевского, Чехова. Из живущих Толстого <…> Мне кажется, — заявил он, — при таких условиях "жизнеописание Короленка" для детской литературы было бы некоторым нарушением перспективы"[1782].

Отношение к Достоевскому здесь выражено не только закономерным помещением его имени среди имен первостепенных русских художников, но и признанием его жизнеописания достойным предметом книги для детей.

Имя Достоевского встречается и в рекомендациях чтения, которые давал Короленко начинающим писателям из народа, в ряду имен "лучших писателей", русских (Гоголь, Пушкин, Лермонтов, Грибоедов, Тургенев, Гончаров) и иностранных (Шекспир, Шиллер, Гете, Байрон, Сервантес, Свифт)[1783].

Насколько высоко Короленко оценивал творчество Достоевского, свидетельствует черновой вариант статьи о Л. Н. Толстом (1908).

Короленко писал:

"…Мы, русские, можем действительно считать себя если не счастливыми (это слово теперь звучит странно), то гордыми тем, что наша родина дала всемирной литературе двух таких писателей, как И. С. Тургенев и Л. Н. Толстой, — можно прибавить и третье имя — Достоевский"[1784].

Мы видим, значение Достоевского как величины первостепенной оценивается Короленко не только в пределах отечественной, но и в широких масштабах всемирной литературы.

Однако для Короленко была столь же несомненной и противоречивость творчества великого писателя, сочетание в его произведениях выдающихся достижений и сторон, вызывающих чувство глубокого неудовлетворения.

Так, в одной неопубликованной критической заметке Короленко прямо выражал намерение говорить не только о том, за что он ценит произведения Достоевского, но и о том, чего он в них не приемлет.

"— Как, — замечал Короленко его воображаемый читатель, — вы решаетесь отрицать художественные достоинства у Достоевского?

— Нет, я хочу только сказать, что у него, при крупных достоинствах, есть и очень крупные недостатки"[1785].

Поводом для наиболее развернутого высказывания о Достоевском послужило для Короленко второе издание повестей и рассказов М. Н. Альбова[1786], которого он признал одним из "сильных и талантливых подражателей" Достоевского.

В архиве писателя сохранились два наброска "критического этюда" об Альбове, предназначавшегося для журнала "Северный вестник". Хотя Короленко был увлечен работой ("Кажется выйдет интересно и не лишено оригинальности <…> работается порядочно", — писал он жене 4 августа 1887 г.[1787], статья осталась незаконченной. Первый набросок не опубликован. Хотя он менее завершен и менее обработан, чем второй, он содержит ряд четких формулировок и многое проясняет в ходе мыслей писателя[1788]. Второй вошел в книгу "В. Г. Короленко о литературе" (М., 1957. — С. 304-312).

В 80-е годы, вернувшись из ссылки после 10 лет скитаний, Короленко серьезно размышлял над теоретическими вопросами искусства, и в частности, — о задачах искусства в период общественной реакции. Вероятно, поэтому он не прошел мимо сборника произведений, которые показались ему для литературы 80-х годов типичными. Поэтому же он оценку рассказов Альбова стремится дать в свете своего понимания общественной роли искусства и выяснения своего отношения к Достоевскому.

Отправным положением "этюда" является утверждение, что чтение Достоевского приносит "мало наслаждения и много страдания". Это обстоятельство расценивается Короленко как "признак не художественных достоинств, а художественных недостатков"[1789].

Короленко ссылается на одного "большого поклонника" Достоевского, который всегда со страхом принимался за новое его произведение и признавался, что при чтении ему "хочется кончить поскорее, чтобы освободиться от этих ужасов, изображенных с такой силой, хочется выйти на свежий воздух, поскорее вздохнуть и разобраться. Наконец, просто хочется освободиться поскорее от головной боли, которая, право, почти всегда следует за этим чтением"[1790].

Нельзя не заметить, что переживания этого "поклонника" Достоевского весьма напоминают ощущение, которое испытывал при чтении его произведений Г. И. Успенский и которое он так образно передал в беседе с Короленко.

"…Знаете ли… — говорил Успенский Короленко, — иногда едешь в поезде… И задремлешь… И вдруг чувствуешь, что господин, сидевший против тебя… самый обыкновенный господин… даже с добрым лицом… И вдруг тянется к тебе рукой… и прямо… прямо за горло хочет схватить… или что-то сделать над тобой… И не можешь никак двинуться.

Он говорил это так выразительно, — вспоминает Короленко, — и так глядел своими большими глазами, что я, как бы под внушением, сам почувствовал легкие веяния этого кошмара и должен был согласиться, что это описание очень близко и ощущению, которое испытываешь порой при чтении Достоевского"[1791].

Подтверждением того, что Короленко сам разделял подобные ощущения, служит также выражение "мучительный талант", которое, вольно или невольно перефразируя название известной статьи Н. К. Михайловского ("Жестокий талант"), он неоднажды употреблял, говоря о Достоевском.

Чтобы вскрыть источник тягостных ощущений, вызываемых чтением Достоевского, и обосновать отрицательное отношение к этой особенности его творчества, Короленко и обращается к своему пониманию задач искусства и критериев художественности.

Как и Белинский, Добролюбов, Чернышевский, — Короленко считал, что всякое подлинное произведение искусства служит познанию действительности. При этом у искусства, как и у науки, "едва ли есть область, куда оно не должно входить". Художник "изучает не только душевную доблесть или состав ароматного лесного воздуха, но и душевное разложение, болезнь, как и ядовитую атмосферу клоак и подвалов"[1792].

Однако правдивое изображение действительности писатель полагает только одним и отнюдь не единственным условием художественности. Он допускает даже, что произведение, "чрезвычайно верное действительности", может быть "совершенно не художественным".

"Художник, — рассуждает Короленко, — должен носить в душе широкую, как сама жизнь, общую концепцию этой жизни. Только тогда он художник"[1793].

В понятие "общей концепции жизни" Короленко включает как философские воззрения, так и "те или другие идеалы" общественного характера, "с возвышенной точки зрения" которых художник и изображает жизненные явления.

Эта "художественная концепция", по мнению Короленко, не привносит в произведение субъективного элемента. Наоборот, именно она обеспечит "настоящую объективность" изображения: глубоко продуманная концепция жизни создает правильный аспект изображения, познание предмета осуществится в "верной перспективе", "в верном соотношении к более широким жизненным категориям"[1794].

"…Душа художника, — пишет Короленко, — отразит для вас целый микрокосм", и "вы увидите здесь горе в верном соотношении к вечному и никогда не умирающему началу жизни"[1795].

Общая концепция жизни, если она верна, поможет художнику выполнить "дальнейшую, более возвышенную", цель[1796], чем простое отражение действительности: "…Искусство, — пишет Короленко, — имеет конечной целью, вводя свой материал в душу человека, расширить ее, укрепить, сделать более устойчивой в борьбе, более способной к деятельному совершенству. Одним словом, — заключает писатель, — <…> мы ищем в нем психически деятельного момента"[1797].

Как бы ни была горька истина, художник должен дать ее, но дать в отражении, — пишет Короленко и утверждает:

"Так, нарисованный разврат не вызывает разврата. Так, нарисованное отчаяние не рождает отчаяния, так, нарисованная душевная болезнь не заражает читателя…"[1798].

Ссылаясь на "Лаокоон" Лессинга, Короленко обращается к важнейшему "мотиву" в искусстве — к понятию красоты, которая, по убеждению писателя, воплощая "вечно животворящее жизненное начало", органически, как ее неотъемлемый элемент, входит в "общую концепцию жизни" художника. Красота не просто "смягчает впечатление сама по себе, непосредственно", она, "отражая изображенное страдание, боль, слабость и смерть <…> дает еще рядом бодрящее и поднимающее представление о личности художника, о его душе, о его сдержанности…"[1799].

Создатель знаменитой скульптуры "жертв мертвящего змея" не забывал, по мнению Короленко, об этом основном законе искусства.

Поэтому фигуры охваченных ужасом смерти внушают зрителю не ужас и не отвращение, а здоровое сочувствие:

"Вы чувствуете силу, которая даст вам побуждение к борьбе за жизнь…"[1800].

"Истинно художественное отражение, художественный образ — полный, цельный, данный в верной перспективе, — утверждает Короленко, — всегда является произведением здоровым, то есть производящим нравственное, положительное действие на душу" и "подвигающим ее к положительному действию…"[1801].

Если же при чтении "в вас зарождаются разлагающие душевные процессы", если "вы увлекаетесь в область душевного тумана и слякоти", "тогда недостатков нужно искать в отсутствии полноты, перспективы и т. д., то есть в недостатках художественной концепции"[1802].

Исходя из этих положений, Короленко и обращается к "психиатрическому этюду" М. Альбова "День итога", который признает сильным и талантливым, но совершенно выходящим из сферы художественности.

Оставив место для предполагающейся цитаты из рассказа Альбова, Короленко спрашивает: "Узнаете вы этот язык?" и, характеризуя его как нервный, туманный, проникнутый какой-то аффектированной простотой, замечает: "Тот, кто так говорит <…>, не знает ни остановки, ни меры <…> Он <…> вслушивается в движение собственного сердца. И будет говорить долго, длинно, с повторениями, будет поворачивать каждое ощущение, возвращаться к нему, оттенять его еще раз. По временам этот голос немного окрепнет, зазвучит с какой-то мрачной твердостью, из-за туманных ощущений и слов вдруг сверкнет, как молния, сильное и мрачное чувство и исчезнет опять в тумане <…>".

"Так говорил и писал Достоевский", — утверждает Короленко и заключает: "Это своего рода мрачный лиризм разлагающейся и больной души. Когда дело доходит до такой степени, до ощущений такого рода, — это уже конец художественности. Тут художник не отражает, не изображает, а пишет скорбный лист собственной души, не поучает, а заражает читателя"[1803].

Такое художественное произведение, но мнению Короленко, напоминает, отражение горящего предмета в зеркале, сделанном из легко воспламеняющегося материала. В ясной поверхности зеркала, — пишет он, — "вы видите изгибы пламени, видите его цвет и блеск, его угасание или разгар <…> Но представьте, что зеркало сделано из неогнеупорного материала, и оно само вдобавок начнет поддаваться более глубокому действию огня. Оно начнет спекаться, по нему пойдут пузыри, наконец, оно вспыхнет само тем же пламенем. Результатом такого явления будет, во-первых, то, что по искаженной поверхности пройдут косые и фальшивые изображения и, наконец, вы отскочите с ужасом, чувствуя, что зеркало начинает палить вас, как пламя, и что из наблюдателя вы превращаетесь в жертву.

Художник представляет собой такое зеркало, пока оно не горит само. Лирик пессимизма и отчаяния — это зеркало горящее, от которого нужно держаться подальше…"[1804].

На этом рукопись обрывается. Многое осталось недосказанным. Но основные положения Короленко ясны.

Разумеется, отрицательные выводы, намечающиеся в статье, непосредственно относятся к Альбову, а не к Достоевскому, хотя определить, где в ней проходит грань, отделяющая одного писателя от другого, довольно трудно. Но построение статьи говорит о том, что Альбов интересует Короленко прежде всего как подражатель Достоевского. Не случайно критический этюд начинается с суждений о Достоевском.

Короленко и прямо пишет:

"…На примере талантливейшего из его последователей покажем его недостатки. Ведь известно, что обыкновенно недостатки мастера всего резче сказываются на его учениках"[1805].

Но в последующей части статьи Короленко предполагал говорить о преимуществах "мастера" и противопоставить его "ученику"[1806].

Весь ход рассуждений и прямо высказанные положения убеждают, что внимание Короленко привлекла одна из самых существенных черт творчества Достоевского: необычайная экспрессивность его изображений: или, как выражается Короленко, "сила художественного творчества"[1807], направленная при этом на изображение тяжелых явлений жизни. Хотя, по-видимому, Короленко рассуждает о критериях художественности вообще, в центре его размышлений на протяжении всей статьи — вопрос о принципах эстетического изображения горя, болезни, отчаяния, душевного разложения, смерти — всякого рода страданий, то есть тех жизненных явлений, которые составляют главный объект творчества Достоевского. В плане первого варианта статьи как важнейший его пункт прямо отмечена присущая Достоевскому "сила воспроизведения болезненных явлений"[1808]. Упоминанием об "этих ужасах, изображенных с такой силой"[1809], открывается и второй вариант статьи. Естественны здесь упоминания о Лаокооне, а также образ горящего предмета — выразительный символ катастрофичности запечатленных переживаний и событий, а также исключительной — "жгучей" яркости их художественного воплощения.

Как можно заключить из намеченных писателем теоретических положений, он считает, что необычным по впечатляющей силе изображениям Достоевского недостает здорового "отражения", верной перспективы. По-видимому, Короленко не нашел в творчестве Достоевского художественного воплощения тех действенных и животворных сил, которые противостояли бы миру человеческих страданий, изображенных великим писателем с такой потрясающей силой. Или же он не почувствовал в произведениях Достоевского того идейно-эстетического начала, которое позволило бы писателю, говоря словами А. В. Луначарского, "претворить жизненные противоречия в красоту"[1810]. Лишенные идейно-эстетического опосредствования, воспроизводимые им страдания выступают как бы в обнаженном виде. Из-за отсутствия необходимого "отражения" сдвигаются широкие перспективы реальной действительности, нарушается истинное распределение в ней света и теней, искажается "общая картина жизни"[1811] и создается, как думает Короленко, неверное о ней представление. Это накладывает печать ярко выраженной субъективности на творчество Достоевского и порождает его пессимистическую тональность. В этом, по всем данным, Короленко и видит причины угнетающего воздействия на читателя произведений Достоевского, в которых такое большое место занимают человеческие страдания.

Отсутствие идейно-художественного опосредствования выражается, по мнению Короленко, в самом способе подачи материала у Достоевского: утрачивается необходимая в художественном произведении дистанция между изображаемым и изображающим. "Зеркало вспыхивает само тем же пламенем", цвет и блеск которого призвано отражать. В этом же смысле в неопубликованном варианте статьи Короленко говорил о способности некоторых писателей "заражаться посредством художественной восприимчивости" чужой болью и, давая ее так, "как дал бы сам больной", то есть без всякого художественного преломления, "заражать ею читателя"[1812].

Нельзя не признать, что здесь верно схвачена особенность повествовательной манеры Достоевского, необыкновенно повышающая эмоционально-впечатляющую силу его произведений. Она была отмечена уже Белинским по отношению к "Двойнику". "Автор, — пишет Белинский, — рассказывает приключения своего героя от себя, но совершенно его языком и его понятиями: это <…> показывает способность, так сказать, переселяться в кожу другого, совершенно чуждого ему существа…"[1813].

Наиболее развернуто эта особенность повествовательной манеры Достоевского прослежена в книге М. Бахтина, который, касаясь ранних произведений великого писателя, но признавая, что с известными видоизменениями она сохраняется и в его последующем творчестве, утверждает:

"Рассказ Достоевского всегда рассказ без перспективы <…> Рассказчик находится в непосредственной близости к герою и совершающемуся событию, и с этой максимально приближенной, бесперспективной точки зрения он строит изображение их"[1814].

Ни в первом, ни во втором наброске статьи Короленко не сформулировал, какие же черты "общей концепции жизни" Достоевского он считал ошибочными, лишающими его изображения необходимой перспективы. Но нельзя не видеть, что, поднимая вопрос о формах художественного воспроизведения страданий, Короленко не просто касался того жизненного материала, который столь значителен в произведениях Достоевского. Он подошел к одному из самых глубоких и самых трагических идейных противоречий великого писателя: страстного гуманистического сочувствия страдающим и не менее страстного утверждения страдания как огромной возвышающей и очищающей силы — противоречия, создающего замкнутый безвыходный круг. Поднятый вопрос с большой ясностью обнаруживает как точки близкого соприкосновения, так и существенное различие жизненных концепций двух писателей.

Человек другого поколения, другой идейно-политической ориентации, нашедший в условиях тяжелой политической реакции 80-90-х годов пути для прогрессивной общественной и литературной деятельности, Короленко в четком оптимистическом высказывании выразил свое отношение к страданию:

"страдание есть то, с чем мы должны, а, главное, можем бороться"[1815].

Мы вправе утверждать, что внимание автора "Униженных и оскорбленных" к человеческому страданию будило в Короленко, гуманисте и демократе, горячее и глубокое сочувствие. Но апология страдания, отрицание путей борьбы, заводившие великого писателя в идейный тупик, как и некоторые другие черты его "концепции жизни", накладывали, с точки зрения Короленко, печать безвыходности на его создания и лишали их того правильного аспекта, о котором Короленко говорит о своих теоретических рассуждениях.

Было бы, однако, глубокой ошибкой предположить, что Короленко, подчеркивающий субъективное, пессимистическое начало в произведениях Достоевского, вызывающих, по его словам, тяжелые эмоции, не находил в них того "психически-деятельного момента", который, как гласит центральная мысль этюда об Альбове, составляет истинное — "возвышенное" назначение искусства. Иначе у него не было бы оснований с такой категоричностью говорить о заслугах великого писателя перед русской и всемирной литературой. Но опасность заражения теми трагическими переживаниями, которыми насыщено творчество Достоевского, казалась ему также крайне значительной.

Точка зрения на творчество Достоевского, выраженная в статье об Альбове, была у Короленко весьма устойчивой.

Так, в 1895 г., объясняя М. Горькому предполагаемые причины, по которым его рассказ "Ошибка" не был принят редакцией "Русского богатства", Короленко писал:

"Я ведь и боялся такого исхода, ввиду некоторой "мучительности" рассказа, недостаточно, так сказать, мотивированной, до известной степени бесцельной <…>. Если Вы читали Михайловского "Мучительный талант" (о Достоевском), то знаете, что он даже Достоевскому не мог простить "мучительности" его образов, не всегда оправдываемой логической и психологической необходимостью. У Вас есть в данном рассказе тот же элемент. Вы берете человека, начинающего сходить с ума, и помещаете его с человеком, уже сумасшедшим. Коллизия, отсюда вытекающая, представляется исключительной, поучение непропорционально мучительности урока, а образы и действие толпятся в таком ужасном закоулке, в который не всякий решится заглянуть, потому что это какой-то тупик, а не широкая дорога".

Расходясь с редактором в решении ("Я все-таки бы рассказ напечатал"), Короленко совершенно его оправдывает: отказ "вытекает из взглядов Михайловского на задачи искусства и не может быть поставлен ему в вину"[1816].

К положениям, намеченным в статье об Альбове, органически примыкают другие замечания Короленко о творческом своеобразии Достоевского.

С большой остротой ощущал Короленко максимальную насыщенность произведений Достоевского событиями и напряженными переживаниями, стремление писателя довести изображаемое до крайнего сгущения красок. Как и намеченные выше, эта черта, с точки зрения Короленко, отражает характерное для Достоевского нарушение норм и пропорций действительности и является следствием определенной концепции жизни.

С явным сочувствием выслушав утверждение Успенского, что в тесное пространство за дверью, куда уставится "пара галош и ничего больше", Достоевский "столько набьет <…> человеческого страдания, горя <…> подлости человеческой <…>, что прямо на четыре каменных дома хватит"[1817], Короленко и сам писал, что, по сравнению с реальной жизнью, ее явления даются у Достоевского "в ужасающе концентрированном виде"[1818].

Своеобразию творчества Достоевского посвящена также запись Короленко в дневнике конца 1888 г., то есть приблизительно того же периода, когда писатель работал над статьей об Альбове.

"Да, — пишет он здесь, — герой Достоевского, поставленный в исключительные условия, действует так, как подобает живому человеку… Но мы желаем видеть — кроме человека одного, самого по себе, в распоряжении автора, отвлекшегося от внешних соотношений, — еще среду, общество. Какие нити шевелит в нем оно преимущественно, как оно шевелит их, отчего?"[1819].

Мы видим, что речь идет о той особенности произведений Достоевского, которая неоднократно отмечалась как в старом (начиная с Добролюбова), так и в советском литературоведении: отвлекаясь от конкретно-исторических условий социального бытия, противоречия душевной жизни своих героев Достоевский порой осмысливал как проявление извечной сложности человеческой природы.

Мысль о соотношении среды и человека в произведениях Достоевского высказана Короленко в связи с обсуждаемой им на страницах дневника проблемой преступности, сильно волновавшей и автора "Записок из Мертвого дома". Как и революционные демократы, Короленко, решая ее, возлагал ответственность за преступления на общий "порядок жизни"[1820].

Но для художника, с точки зрения Короленко, проблема среды имела особое — эстетическое значение. Убежденный сторонник детерминизма, он считал, что раскрытие причин явления, его связей с окружающей средой органически входит в структуру художественного образа и обеспечивает его эстетическую полноценность.

Приписывая Достоевскому недостаточное раскрытие "внешних соотношений", Короленко, очевидно, имел в виду не только исключительность условий, в которых действуют его герои, не только преимущественную сосредоточенность писателя на мире их душевных переживаний, но и типичное для них глубокое социальное одиночество, их трагическую оторванность от своей среды. У Достоевского "человек из подполья" сам признается: "…я манкировал свою жизнь нравственным растлением в углу, недостатком среды, отвычкой от живого…" (IV. — 194).

О герое "Двойника" Короленко писал:

"…Голядкин изнывает <…> одиноко, как червяк на пыльной дороге".

И ниже:

"Голядкин сгорает в одиночестве"[1821].

Недооценивая всего своеобразия соотношений героя и среды в произведениях Достоевского, Короленко, однако, свое замечание о недостаточном изображении "среды, общества" отнюдь не распространял на все творчество автора "Двойника". В "Записной тетради" Короленко 1889-1891 гг. сохранилась короткая, сделанная поспешной рукой, но крайне выразительная запись о романе "Преступление и наказание", оставшаяся неопубликованной.

Воспроизводим небольшой набросок полностью:

"Читали вы Достоевского? И поняли? Так как же вы не видите, что исповедь Мармеладова это именно такая вещь, после которой можно пойти и убить старуху. Когда совершаются такие вещи, когда перед глазами происходит такая несправедливость — Раскольников думает: нет, бог своими совершенными средствами делает не то, что нужно. Дай-ка я попробую достигнуть справедливости своими, несовершенными…

— Но ведь это ужасно.

— Но ведь то, что рассказывает Мармеладов, — еще ужаснее, поймите"[1822].

В этом наброске отражено не только глубокое проникновение в мотивы поступка героя Достоевского. Мы видим, что индивидуалистическая теория Раскольникова не закрыла для Короленко важнейшей стороны его переживаний: гуманистического протеста против бесчеловечных законов современного ему общества. Мм видим также, что историю семьи Мармеладова Короленко воспринимал как существенную сторону произведения, представляющую как раз те "внешние соотношения", которые зашевелили в сознании Раскольникова весьма глубокие "нити". Это те самые "внешние соотношения", о которых Короленко писал в дневнике как о необходимом элементе художественного произведения, или, говоря словами современного исследователя, — "это — мир, мир, взывающий о помощи, в защиту которого Раскольников и поднял топор"[1823].

Короленко не удалось завершить статью об Альбове и осуществить намерение раскрыть свое понимание "крупных достоинств" Достоевского, ради которых, "преодолевая массу тяжелых ощущений", его произведения читают и перечитывают[1824]. Уже вследствие этого в его высказываниях преобладают отрицательные оценки.

Однако другие его упоминания о Достоевском позволяют хотя бы несколько объяснить, почему он ставил его в один ряд с величайшими гениями художественной мысли.

Двадцать лет спустя после незаконченного этюда об Альбове, в статье "Лев Николаевич Толстой", написанной в связи с юбилеем великого писателя (1908), Короленко опять вспоминает о Достоевском. Теперь Достоевский выступает в виде некоторого противопоставления модернистской литературе "нынешнего периода", в которой "вереницы диких образов, точно в фантастическом вихре, несутся перед современным читателем"[1825].

Используя излюбленное уподобление — "художник — зеркало, но зеркало живое", Короленко опять исходит из некоторых теоретических предпосылок и так изображает творческий процесс: художник "воспринимает из мира явлений то, что подлежит непосредственному восприятию. Но здесь в живой глубине его воображения воспринятые впечатления <…> сочетаются в новые комбинации, соответственно с лежащей в душе художника общей концепцией мира. И вот в конце процесса зеркало дает свое отражение, свою "иллюзию мира", где мы получаем знакомые элементы действительности в новых, доселе незнакомых нам сочетаниях"[1826].

По мнению Короленко, два условия определяют достоинство этого сложного отражения: прежде всего, зеркало должно быть "ровно, прозрачно и чисто", чтобы явления мира проникали в его глубину неискаженными. Во-вторых, "процесс новых сочетаний и комбинаций, происходящий в творящей глубине, должен соответствовать тем органическим законам, по которым явления сочетаются в жизни. Тогда и только тогда, — утверждает писатель, — мы чувствуем в "вымысле" художника живую художественную правду…"[1827].

Короленко с грустью констатирует, что "воспринимающая поверхность нашего художественного зеркала за последние годы как будто искривилась, покрылась ржавыми пятнами, извратилась на разные лады и в разных направлениях"[1828].

"Конечно, — замечает он далее, — может случиться, что и при такой отражающей поверхности внутренний процесс творчества будет обладать свойствами органически правильного и оригинального сочетания, как это было, например, у больного Достоевского. И тогда в искаженных отражениях местами, как клочки неба в черных лесных озерах, будут сверкать откровения изумительной глубины и силы. Они будут и драгоценны и поучительны, но всегда односторонни. Они вскроют нам почти недоступные глубины больного духа, но не ищите в них ни законов здоровой жизни, ни ее широких перспектив"[1829].

Мы видим, что Короленко остался верным издавна сложившимся у него представлениям о Достоевском. И теперь он подчеркивает обращенность писателя к субъективному миру героев, говорит об искажении в его творчестве норм реальной действительности, об отсутствии в его изображениях широких перспектив здоровой жизни. Дважды отмечается "болезненный" характер запечатленных писателем переживаний. Но несмотря на то, что как "фантастической метели модернизма", так и "откровениям больного духа" Достоевского Короленко резко противопоставляет художественный мир Толстого, от которого веет эпической широтой, великой правдой жизни и могуществом "бодрой мысли", новым и значительным тут является признание ценности и поучительности проникновений Достоевского в глубь человеческой души.

Это признание выделяет, но с положительной оценкой, еще одну характерную черту творчества Достоевского, которая действительно принадлежит к величайшим его достижениям: поразительную способность писателя раскрыть самые сокровенные глубины духовного мира человека, проследить сложнейшие повороты его чувств, страстей и идей.

Напомним, что в черновике именно этой статьи Достоевский был поставлен Короленко на одно из первых мест среди русских писателей.

Отмечая черты субъективности в изображениях Достоевского, говоря о болезненных в них смещениях реальных соотношений, об исключительности созданных им ситуаций, об углублении в переживания "больного духа", Короленко никогда не доходил до полного отрицания объективного содержания его творчества. Достоевский не переставал быть в его глазах писателем-реалистом.

Лейтмотивом ряда высказываний Короленко является признание правды творчества Достоевского. Так, в разговоре с Успенским, на который мы ссылались, Короленко, согласившись, что образ господина в поезде, собирающегося "что-то сделать над тобой", верно передает ощущение, вызываемое чтением Достоевского, возразил: "А все-таки есть много правды"[1830].

Признавшись Успенскому, что не любит Достоевского, Короленко тотчас заметил, что "некоторые вещи его, например, "Преступление и наказание", перечитывает с величайшим интересом"[1831].

Из всего созданного Достоевским писатель выделял роман "Преступление и наказание".

Короленко отрицательно относился (с этической точки зрения) к индивидуалистическим теориям Раскольникова. В "Истории моего современника" Короленко с осуждением упоминает о "раскольниковских формулах", по которым цель оправдывает средства[1832]. На страницах своей автобиографической эпопеи он с неодобрительной интонацией рассказал и о подлинном случае с молодым человеком, который из революционных целей решил повторить преступление героя Достоевского. "Узнав об этом, товарищи отшатнулись от него, и он, — вспоминает Короленко, — потонул в серой арестантской массе"[1833]. Но писатель, как мы видели выше, хорошо понимал сложность мотивов, толкнувших Раскольникова на преступление. И в этой сложности была для него великая жизненная правда.

В героях Достоевского Короленко чувствовал живых людей, действующих по законам реальной жизни. В этом отношении большой интерес представляет дневниковая запись 1888 г., к которой мы уже обращались.

Предложив вообразить статую человека, сплетенную из разного цвета нитей, он пишет:

"Наши чувства, наши страсти, инстинкты, взгляды, побуждения — такие бесчисленные разноцветные нити. Человек весь соткан из них в более или менее сходных более или менее различных сочетаниях"[1834].

И если, по мнению Короленко, прокурор с полной правдой изобразит человека жестоким, нераскаянным, вредным, то Достоевский в этом самом человеке "сумеет развернуть и проследить затерявшиеся изгибы доброты, раскаяния, добрых побуждений".

И ниже:

"Злодей не всегда только злодействует, но иногда сожалеет, а порой — у Брет-Гарта или Достоевского — он проявляет героизм великодушия. И это не ложь, — читая их, вы видите, что их живые люди действуют так, как действовали бы вы в таких условиях"[1835].

Таким образом, оценивая дар Достоевского "найти человека в человеке", Короленко считал преобладающим у автора "Записок из Мертвого дома" гуманистический взгляд на человеческую природу, совпадающий с его собственными гуманистическими убеждениями.

Так, в рассказе "Соколинец" (1885), основанном на впечатлениях ссылки, Короленко замечал:

"Сибирь приучает видеть и в убийце человека, и хотя ближайшее знакомство не позволяет, конечно, особенно идеализировать "несчастненького"; взламывавшего замки, воровавшего лошадей или проламывавшего темною ночью головы ближних, но <…> убийца не все же только убивает, он еще и живет, и чувствует то же, что чувствуют все остальные люди…"[1836].

Естественно, что автор "Соколинца" признает этот взгляд отвечающим объективной действительности, а персонажей Достоевского "живыми людьми".

Даже в "Бесах" писатель находил зерно истины — отражение реальных настроений части "зеленой молодежи", которая в каждом разрушительном действии готова была видеть революционный акт[1837].

Короленко отлично понимал сложную диалектику исключительного и типического. В статье, посвященной рассказу "Жизнь Василия Фивейского" Л. Андреева, в известной мере продолжавшего традиции Достоевского, писатель дважды отмечает, что настроение героя этого рассказа "типично при всей своей исключительности"[1838]. Гротескные формы сатирической фантастики Щедрина не закрыли от Короленко глубоко реалистического характера его творчества. Естественно, что, в отличие от многих своих современников, Короленко не отказывал и Достоевскому, сосредоточившему творческое внимание на явлениях болезненных и исключительных, в создании типических характеров. Так, в блестящем анализе повести "Двойник", недостатком которой еще Белинский считал "фантастичность", Короленко образ душевнобольного ее героя рассматривает как образ глубоко типический[1839]. Раздвоение личности героя, показанное, по выражению Короленко, "с обычной для Достоевского беспощадностью" во всех "мучительнейших стадиях этого процесса", осмыслено в статье как закономерное следствие условий русской социально-политической жизни.

"В герое Достоевского, — пишет Короленко, — мы имеем замечательно полный образ этой болезни личности, которую смело можно назвать нашей национальной болезнью"[1840]. "Типическая психология двойничества" отражает, по мнению Короленко, "и тени крепостного права в прошлом, и параграфы паспортного устава, и табели о рангах в настоящем"[1841], то есть понимается конкретно, социально-исторически. Другими словами, Короленко великолепно почувствовал за спиной Голядкина "среду", "внешние соотношения" — не в узком бытовом плане, а в широких социально-исторических масштабах; образ же героя признал, как и его создатель, — "величайшим типом, по своей социальной важности".

Истолкование же Короленко самой психологии "двойничества", раскрытой в повести Достоевского, отличается глубиной и, хотя в нем ощутима добролюбовская традиция, несомненным своеобразием. В переживаниях Голядкина Короленко увидел "жгучую боль личности, затоптанной, униженной и оскорбленной", которая "начинает раскачиваться, как маятник, между исконными полюсами русской жизни, произволом с одной стороны, бесправием с другой", и которая "наконец, с отчаяния, от нестерпимого сознания своей ничтожности, раздваивается, как бы распадается на две половины: утеснителя и гонителя, с одной стороны, — утесняемого и гонимого — с другой"[1842].

Короленко цитирует слова Голядкина, которые тот обращает к своей "мечтающей, заносящейся" половине: "Самозванство, сударь вы мой, самозванство и бесстыдство не к добру приводит, а до петли доводит. Гришка Отрепьев только один, сударь вы мой, взял самозванством, обманув слепой народ, да и то ненадолго…"[1843].

Эта цитата с упоминанием имени Отрепьева наиболее ясно раскрывает короленковскую концепцию "двойничества" и, может быть, помогает уяснить концепцию самого Достоевского, в которой противоборство смирения и протеста занимает, без сомнения, определяющее место.

Подчеркивание затаенной непримиренности, как оборотной стороны сознания своей крайней униженности, болезненно острых стремлений к самоутверждению при отсутствии реальных для этого возможностей, четкий социально-политический характер определений (утеснитель, гонитель — утесняемый, гонимый), осмысление болезни героя как порождения объективных обстоятельств русской социально-политической действительности — вот основные черты короленковского понимания природы "двойничества", гениально запечатленного создателем Голядкина.

Короленко прекрасно чувствовал силу обобщающей мысли Достоевского, его способность отдельный реальный случай осмыслить как полный глубокого значения символ. В "Истории моего современника" Короленко ссылается на "Дневник писателя" в котором Достоевский рассказал о встрече на почтовом тракте с фельдъегерем, не переставая колотившим ямщика, который в свою очередь неистово хлестал кнутом лошадей, в смертельном ужасе мчавшихся по дороге. "Эта картина, — замечает Короленко, — показалась юноше символом всей самодержавной России и, быть может, содействовала тому, что Достоевскому пришлось стоять у эшафота в ожидании казни…"[1844].

Правда образов, созданных Достоевским, не раз подтверждалась для Короленко реальной действительностью.

В статье "Прискорбные случаи из области суда" (1896) Короленко строит прямую параллель между жизненной историей (Дело Тальма), представляющей "поразительную психологическую картину, вскрывающую удивительные изгибы человеческой природы", и сюжетной ситуацией и художественными образами романа "Братья Карамазовы"[1845].

Повторением одной из ситуаций другого художественного создания Достоевского — "Преступления и наказания", подтверждающим его глубокую жизненность, явился действительный случай, давший Короленко новый повод обратиться к этому роману.

В 1904 г. писательница Н. А. Лухманова читала в разных городах лекции о воспитании, семье, положении женщины, о нравственности и, касаясь, между прочим, проституции, "с высоты кафедры сыпала громы осуждения на головы "несчастных"". В архиве Короленко хранится большое количество газетных вырезок, относящихся к вопросу о положении женщины, и, в частности, к "страшной проблеме женского падения". Среди них есть и газетные сообщения о лекциях Лухмановой[1846].

В воспоминаниях "О Глебе Ивановиче Успенском" Короленко рассказал, какое страстное негодование вызвало у покойного писателя "бездушие добродетельных женщин" по отношению к своим "несчастным сестрам". Теперь Короленко узнал из газеты, что среди слушательниц "почтенной лекторши" нашлась одна, которая, стремясь "облегчить сердце, переполненное горечью несправедливых укоров", прислала в редакцию газеты письмо. "Это была, — говорит Короленко в статье, посвященной этому эпизоду, — Соня Мармеладова из романа Достоевского"[1847].

Процитировав ее письмо, из которого мы узнаем, что, оставшись без родителей тринадцатилетней девочкой с четырьмя младшими ребятишками на руках, она поступила на табачную фабрику, где зарабатывала по 25 копеек в день, носила соседям воду за 50 копеек в месяц, мыла белье, одним словом, по ее выражению, "билась во всю мочь", Короленко пишет: "И вот дальше… обыкновенная история, с которой читатель знаком давно в изображении Сони Мармеладовой…" "Ибо, — приводит Короленко слова старого пропойцы Мармеладова, — обращусь к вам (добродетельные моралистки) с вопросом приватным: много ли может, по-вашему, бедная, но честная девица честным трудом заработать?.. 25 копеек в день, сударыня, не заработает, если честна и не имеет особых талантов, да и то рук не покладая работавши… А тут ребятишки голодные…"[1848].

И хотя писатель считает, что даже "мучительный талант" Достоевского почувствовал потребность смягчить ужас действительности, трагическая история Сони Мармеладовой имеет в романе глубоко жизненный и гуманистический смысл. Гуманистическое начало в творчестве Достоевского, составляя его сильную сторону, было для Короленко несомненным.

"Мы знали до сих пор, — пишет Короленко, — о скорбно-негодующем заступничестве Успенских, Достоевских, Толстых… Мы со слезами на глазах читали рассказ Достоевского о том вечере, когда Соня Мармеладова лежала, завернувшись с головой в драдедамовый платок, и как при этом вздрагивали ее плечики. И никто, даже Катков, даже кн. Мещерский не смели восставать против Сони Мармеладовой в романе и против того чувства, которое автор будил этим изображением в читателе. Теперь Соня Мармеладова из действительной жизни просит примерить к ней, к ее собственному положению эти наши чувства и эти вычитанные взгляды…"[1849] Так образ из романа Достоевского, овеянный глубоким гуманистическим пафосом (если отвлечься от философии смирения, связанной с образом Сони), рожденный жизнью и ею подтвержденный, послужил Короленко неопровержимым аргументом в защиту "падших" в реальной действительности.

Многократно подчеркивая "правду жизни" в произведениях Достоевского, Короленко ясно осознавал все отличие творческих принципов великого писателя как от декадентства, так и от натурализма, тенденции которого с особенной силой проявились в литературе конца XIX-начала XX в.

В статье "Всеволод Михайлович Гаршин", написанной для "Истории русской литературы" под ред. Д. Н. Овсянико-Куликовского (1910)[1850], касаясь темы проституции (в связи с рассказом Гаршина "Надежда Николаевна"), Короленко прямо противопоставляет литературу 60-70-х годов, к которой относит и Достоевского, "новейшей литературе".

Он пишет:

"Идеология семидесятых годов была наивна, часто романтична. Ведь и Достоевский свою проститутку нарисовал подвижницей (Соня Мармеладова). В обоих образах[1851] (безотносительно к силе таланта) русская литература тех времен робко подходит к страшной проблеме женского падения. Подходит издали, как бы в неведении всей реальной правды и сохраняя в памяти идеальные представления о женской натуре. Еще несколько шагов, и эти идеалистические представления разлетятся, как мыльный пузырь. В наше время литература уже сделала эти шаги. Она вскрывает бытовую обстановку проститутки с поразительной, отталкивающей, одуряющей правдивостью".

Далее, сопоставив изображение народной жизни в "Записках охотника" Тургенева и в "Подлиповцах" Решетникова, Короленко заключает:

"Однако — есть своя правда и в "Бежином лугу". И порой невольно приходит в голову, что реальный угар, которым веет от новейших изображений проституции, — тоже не вся правда. Для художественного синтеза необходим и элемент того целомудренного идеализма, с каким подходила к этому вопросу литература шестидесятых и семидесятых годов"[1852].

Утверждение романтики и поэтической идеализации, которые в такой сильной степени отвечали собственной творческой практике Короленко, входило в его эстетический кодекс именно потому, что эти элементы сопрягались с идейным началом художественного произведения, отражающим ту "широкую концепцию жизни", ту "возвышенную точку зрения", которую Короленко считал обязательной для художника. Она включала в себя высокие принципы гуманизма и демократизма, несомненные и близкие для Короленко в творчестве Достоевского. Именно поэтому Короленко назвал Достоевского не бытописателем и не психологом, а "суровым поэтом "униженных и оскорбленных""[1853].

Чуждый всякого упрощения, Короленко отлично понимал сложность политической позиции Достоевского, противоречивость сочетания в его мировоззрении гуманистических и демократических начал с реакционно-утопическими и религиозными.

Ценя демократические тенденции творчества Достоевского, Короленко совершенно не принимал его трактовки народа как носителя идей православия и самодержавия. "Для Достоевского народ был "богоносец"", — критически замечал Короленко[1854], имея в виду и общую концепцию автора "Братьев Карамазовых" и прямые слова Зосимы из этого романа (IX. — 310).

Подчеркивая свое разногласие с Достоевским, Короленко писал, касаясь его речи о Пушкине:

"Впоследствии он говорил о том, что народ признает своим только такого поэта, который почтит то же, что чтит народ, то есть, конечно, самодержавие и официальную церковь"[1855].

Короленко, убежденному, что историческое развитие ведет народные массы к сознательной гражданской деятельности, к борьбе за свои права, были дороги черты вольнолюбия в народном характере, а не патриархальные пережитки в сознании народа, ценившиеся Достоевским.

Резко отрицательное отношение Короленко вызывала, как он выражался, "метафизическая софистика византийской диалектики Достоевского", связанная с образом старца Зосимы из "Братьев Карамазовых". Религиозно-этический и гражданский идеал Достоевского, воплощенный в образе Зосимы, был совершенно не приемлем для Короленко. В письмах и дневниках писателя неоднократно встречаем иронические упоминания имени этого героя Достоевского[1856].

Острокритический характер носят и его пометки на страницах романа "Братья Карамазовы", где речь идет о развиваемых Зосимой утопических идеях христианского братства и роли в нем церкви. Так, например, отчеркнув целый ряд мест на полях главы "Русский инок", Короленко на обороте форзаца книги отослал к странице, на которой Зосима поучает: "…будет так, что даже самый развращенный богач наш кончит тем, что устыдится богатства своего перед бедным, а бедный <…> лаской ответит на благолепный стыд его. Верьте, что кончится сим: на то идет" (IX. — 311), — и с несомненной иронией записал: "Решение социального вопроса в России"[1857].

Естественно, что поворот к идеализму "недавних марксистов" и их обращение к реакционным утопиям и мистическим сторонам творчества Достоевского вызывал у Короленко грустные раздумья. В дневнике 1901 г. Короленко записал свою беседу с "одним из первых главарей русского марксизма" М. И. Туган-Барановским, который утверждает "необходимость мистического начала в общественном настроении", "преклоняется перед философией Зосимы (из "Карамазовых"), говорит о справедливости христианской вечной казни за грехи мгновенной жизни"[1858].

О М. И. Туган-Барановском, который в беседе с писателем "развивал философию Зосимы", Короленко упоминает и в письме к П. С. Ивановской 5 февраля 1903 г. и заключает: "Все это часто нехорошо, потому что люди обращают свои поиски назад и хотят выкинуть за борт то, что человечество уже узнало и никогда не забудет"[1859].

Образ Зосимы был для Короленко воплощением иллюзорных, утопических начал, поддерживаемых народной темнотой и настроениями реакционной интеллигенции.

По-видимому, и образ Алеши Карамазова Короленко воспринимал как недостаточно жизненный. В частности, скептическое отношение будила у Короленко чрезмерная способность интуитивных проникновений, с их религиозно-мистической окраской, которой наделен Алеша (см. настоящий том, с. 800).

Но нельзя не обратить внимания на то обстоятельство, что с еще большей энергией Короленко отчеркивает и подчеркивает целые страницы глав "Братья знакомятся" и "Бунт". В этих главах его внимание привлекают как этико-философские рассуждения Ивана Карамазова, его богоборческие мысли, так и его рассказы о страданиях детей. Короленко был близок дух искания, горячая и глубокая страстность, которыми проникнуты речи этого героя Достоевского, его неспособность принять порядок, основанный на "слезах человеческих", его потребность широкого осмысления жизни, идущая от самого создателя прославленного романа.

В выше цитированном письме к П. С. Ивановской Короленко между прочим замечал:

"…самое чувство, побуждающее искать широких мировых формул, — я считаю нормальным, неистребимым и подлежащим бесконечной эволюции".

В письме идет речь и о собственном рассказе писателя, над которым он работал в то время, — "Не страшное", т. е. о том рассказе, который Ф. Д. Батюшков считал близким идее Достоевского "о взаимной нравственной ответственности людей друг за друга".

Понимая, что Достоевский "не принадлежал к "либералам" и его публицистические взгляды давали повод даже князю Мещерскому говорить о нем как о своем единомышленнике", Короленко решительно отделял великого писателя от реакционной клики Мещерских и Катковых. По поводу слов Мещерского "Мы люди мыслящие и пишущие воедино", Короленко замечал: "…это, к счастью, крупное недоразумение"[1860].

Короленко не мог забыть о потрясении, пережитом Достоевским в молодые годы. В недавно опубликованной статье писателя "О современном положении", относящейся к 1906 г., Короленко, говоря о трусливой жестокости русской самодержавной власти, в качестве ярчайшего примера назвал "смертный приговор Достоевскому"[1861].

В этом плане представляют интерес слова Короленко, записанные Б. Крониным, посетившим писателя в деревне Хатки в 1913 г. — в связи с его шестидесятилетием. В разговоре о современной литературе, заметив, что он к беллетристике не вернется ("Не такое время, чтобы можно было описывать красоты природы и философствовать о любви"), Короленко сказал: "Вы знаете, откуда я жду свежих веяний в литературе? Из тюрем! Оттуда, перестрадав, переболев, придет к нам новый Достоевский…"[1862].

Трудно ошибиться в истолковании мысли, высказанной Короленко. Очевидно, он полагал, что опыт социально-политической борьбы обогатит и художественную литературу, даст ей новый заряд для постановки и решения больших морально-философских и общественных проблем, как в свое время это делал такой выдающийся писатель, каким был в глазах Короленко Достоевский.

Имеющиеся в нашем распоряжении высказывания Короленко не передают его представления о Достоевском в совершенной полноте. Но со всей несомненностью они свидетельствуют о большом и стойком интересе писателя к творчеству великого художника и о глубоком проникновении в мир его творений. При всей их беглости и отрывочности, в них затронуты существенные вопросы, связанные с творчеством Достоевского, и высказано много верных и тонких наблюдений, свободных от упрощения и неуместной прямолинейности в подходе к этому сложнейшему из русских писателей.

Суждения Короленко вытекают из определенных эстетических требований, они концептуальны по своему характеру. Концепция же искусства Короленко была достаточно широкой и прогрессивной, чтобы обеспечить глубокую, во многом правильную и в целом весьма высокую оценку наследия Достоевского.

Как вдумчивого художника, искавшего новых путей в искусстве, Короленко в наибольшей степени интересовал творческий метод Достоевского, и в своих разрозненных, разновременных замечаниях он выделил характеристичные черты творческого своеобразия великого писателя: необычайную экспрессивность его изображений, их предельную сгущенность, их трагический колорит, повышенную сосредоточенность на болезненных явлениях жизни, исключительность ситуаций, в которых действуют его герои, проникновение в почти недоступные глубины человеческого сознания, умение — "найти человека в человеке" и своеобразную, заражающую манеру повествования, властно втягивающую читателя в сопереживание с героем.

Действительность в творчестве Достоевского, с точки зрения Короленко, представлена не в соответствии с ее "органическими законами": в ней нарушены ее пропорции, размеры, светотени, краски, сдвинуты ее горизонты. Тем не менее в этих своеобразных "сдвинутых" формах с величайшей впечатляющей силой отражена огромная "правда жизни" — "много правды", неотразимо притягивавшей Короленко.

Эстетическая концепция Короленко допускала и основной творческий принцип Достоевского — через исключительное, патологическое, выходящее за нормы повседневной жизни вскрывать закономерности современной ему действительности. Мы это видели на его оценке образа Голядкина, в самом характере болезни которого-Короленко признал социально-типическое явление.

Короленко был близок к пониманию своеобразия реализма Достоевского, который сам писатель называл "фантастическим".

И если Короленко не принял определенных сторон творчества великого писателя, то дело здесь не в творческих принципах как таковых и не в различии эстетических позиций двух писателей. Источник критического отношения Короленко к Достоевскому лежит глубже: он — в определенном понимании действительности или, как сам писатель настойчиво подчеркивал, — в характере "общей художественной концепции жизни" — в мировоззрении художника, которому Короленко придавал величайшее значение. Мировоззрение же Достоевского, отмеченное реальными противоречиями, содержало черты, для Короленко совершенно не приемлемые.

Писавший в других исторических условиях, чем Достоевский, но сохранивший традиции социального оптимизма революционной демократии 60-х годов и сумевший занять несомненно прогрессивную позицию в общественно-политической борьбе своего времени, Короленко настойчиво искал реальных зиждущих начал в русской общественной жизни и в народе. Поэтому, глубоко ценя реалистическое, демократическое и гуманистическое содержание творчества автора "Преступления и наказания", он остро чувствовал социально-историческую бесперспективность его мировоззрения, утопические и реакционные черты его "концепции жизни". Короленко не удовлетворяли как некоторые критические стороны взглядов Достоевского (например, его отношение к деятелям революционного движения), так и его положительные построения: поэтизация страдания, патриархальных черт в психологии народа, религиозно-мистический налет в понимании природы человека, недооценка значения социальных условий в жизни общества, надежды на нравственно-религиозное возрождение человечества. Эти черты концепции Достоевского мешали, с точки зрения Короленко, созданию того правильного аспекта, того здорового "отражения", о котором Короленко писал в статье об Альбове. "Эти ужасы, изображенные с такой силой" и огромной степенью концентрации, закономерно заслоняли, в представлении Короленко, жизнеутверждающие начала творчества великого романиста, определяли его пессимистический колорит и вносили известную идейную и эстетическую фальшь в его создания.

Одно замечательное высказывание о Салтыкове-Щедрине, который писал с неменьшей силой и о неменьших "ужасах", чем Достоевский, с большой ясностью показывает, чего недоставало Короленко в авторе "Братьев Карамазовых". Великому сатирику Короленко ставил в заслугу, что "в самые мрачные минуты нашей недавней истории" он смеялся. "Представьте только в самом деле, — писал Короленко, — что в то время, когда и без того было так жутко, еще Щедрин затянул бы унылую заупокойную песню <…> Да, нужно было великую нравственную силу, чтобы, чувствуя так всю скорбь своего времени, как чувствовал ее Щедрин, уметь еще пробуждать в других смех, рассеивающий настроение кошмара и вспугивающий ужасные призраки"[1863]. Этого "вспугивающего" начала Короленко не находил в творчестве Достоевского, не рассеивавшего, а рождавшего впечатление кошмара. "Смех" Щедрина, опиравшийся на политически прогрессивное осмысление действительности, и был, с точки зрения Короленко, тем здоровым "отражением", которое в произведениях искусства приобретает особое идейно-эстетическое значение.

Основываясь на просветительском понимании задач искусства, Короленко, как и великие русские демократы — Белинский, Добролюбов, Чернышевский, — придавал огромное значение не только познавательной и эстетической, но и общественно воспитательной роли литературы. Поэтому в эпоху жестокой реакции 80-х годов, когда писатель работал над статьей об Альбове и фиксировал свои раздумья о Достоевском в дневнике, он так настойчиво выдвигал требование "психически деятельного момента" в произведениях искусства, требование, вытекавшее из последовательного утверждения активного отношения к жизни и стремления противостоять силам реакции. Поэтому же, признавая в Достоевском выдающегося мастера, в своих высказываниях этого времени Короленко по преимуществу осмысливал его наследство не столько как общечеловеческую идейно-эстетическую ценность и не как порождение определенной исторической эпохи, с потрясающей силой запечатлевшее ее уродства и противоречия, но, исходя из задач своего трудного времени, с точки зрения его воздействия на общественное сознание.

Выражая озабоченность состоянием современной литературы и, в частности, влиянием на нее Достоевского, в первом — неопубликованном наброске статьи об Альбове Короленко с горечью отмечал "столь распространенную и излюбленную в последнее время" в литературе тему душевных болезней (герой повести Альбова "День итога" — тоже душевнобольной)[1864]. Поэтому понятно, что воздействие тех болезненно острых, пессимистически окрашенных переживаний, которые с такой мощью и такой приближенностью к читателю передавал Достоевский, казалось ему крайне нежелательным, социально опасным.

Позиция Короленко в 80-е годы по отношению к Достоевскому резко противостояла его апологии со стороны реакционных кругов, особенно усилившейся тотчас после смерти великого писателя. Если бы критический этюд об Альбове, в котором так много внимания уделено его учителю, был завершен и опубликован, мы имели бы не только более полное представление о короленковских оценках Достоевского. Этюд составил бы еще одно из звеньев в последовательной борьбе против реакционных веяний, которую Короленко вел в это время во всех сферах своей многообразной деятельности.

Критически высказываясь о Достоевском, Короленко, как мы видели, ценил и положительные, прогрессивные стороны его творчества и сумел поставить его произведения на службу своей общественно-политической борьбе. Так, он использовал образ Голядкина в статье "Современная самозванщина", всей своей сутью направленной против самодержавно-бюрократического режима угнетения и беззаконий. Также послужил ему образ и Сони Мармеладовой в защите "падших".

Короленко отдал дань внимания автору "Братьев Карамазовых" не только в критических высказываниях и беглых упоминаниях. Он откликнулся на его деятельность и в своем художественном творчестве, что имеет все основания стать предметом специального изучения.