Ф.М.Достоевский. Новые материалы и исследования.

III. Проблема "Достоевский-Ницше".

Одной из центральных проблем современной зарубежной науки о Достоевском является вопрос о связях, соединяющих русского писателя с Ницше. Фраза о "духовном родстве" Достоевского и Ницше давно уже стала общим местом. Число исследований по данной теме достаточно велико. В советском литературоведении этот вопрос почти не ставился. В русской же дореволюционной и современной зарубежной литературе возникло немало ошибочных гипотез и выводов. А потому нам представляется целесообразным осветить проблему "Достоевский-Ницше" по возможности полно, тем более что факт знакомства влиятельного буржуазного философа с творчеством великого русского писателя имеет значение, выходящее за рамки истории литературы. Пристрастные, а подчас и произвольные интерпретации этого факта в современной экзистенциальной теории привели к неправомерному сближению Достоевского и Ницше как "подпольных мыслителей"[2080], как проповедников "отчаяния, безумия и смерти"[2081], как "ясновидящих пророков грядущего хаоса"[2082].

В Германии подобная точка зрения возникает не без влияния книги Л. Шестова "Достоевский и Ницше", переведенной на немецкий язык в 1924 г., но в большей степени — в связи с возникновением экзистенциальной философии. Начало сближения Достоевского и Ницше на почве экзистенциализма положил один из его основателей и главных авторитетов Карл Ясперс. Ясперс ставит Достоевского и Ницше в ряд "мыслителей", воспринимающих "человеческое бытие как болезненное бытие"[2083]. Их объединяет также "свойственное нашему времени настроение бунтарства", в котором философ видит симптом "всеобщего неблагополучия"[2084]. В этих замечаниях Ясперса есть рациональное зерно, но он растворяет его в метафизическом контексте своей философии. Болезнь бытия у него лишена какой-либо исторической конкретности — это болезнь, "исходящая из первородного греха"[2085]. "Бунтарство", даже будучи соотнесенным со временем, представляет собой, тем не менее, понятие социально недифференцированное. Не случайно под эту категорию наряду с Достоевским, Ницше и З. Фрейдом Ясперс умудряется подогнать и… К. Маркса[2086].

Однако тенденция сближать и, говоря шире, сопоставлять Достоевского и Ницше не является прерогативой экзистенциальной критики. Она возникает в Германии уже в эпоху натурализма. По времени это совпадает с началом распространения идей Ницше. И наблюдается характерное явление: некоторые видные представители натурализма делят свои симпатии между Достоевским и Ницше (Г. Конради, М. Харден, Л. Берг). Чем это вызвано? Ответ на этот вопрос дает в предисловии к "Русской антологии" (1921) Томас Манн: "Ибо на деле два события связывают сына XIX века, потомка буржуазной эпохи, с новым временем, — свидетельствует он, — явление Ницше и духа России. Эти явления, правда, крайне различные по своему национальному характеру <…> Однако их объединяет определенная сверхнациональная связь — оба религиозного происхождения, религиозного в новом значении, жизненно важном"[2087]. Если отвлечься от религиозных мотивов, а ими Томас Манн обязан, вероятнее всего, Мережковскому, чья книга "Толстой и Достоевский" (1901) произвела на него, по собственному признанию, "неизгладимое впечатление"[2088], то "связь" Ницше и русской литературы (т. е. и Достоевского) раскрывается в явлении нового содержания: "жизненно важной" проблемой немецкого натурализма была проблема "современного человека", поиски путей преодоления кризисного сознания. И вот на этих путях и перепутьях Достоевский и Ницше впервые оказались рядом — Достоевский, которого натуралисты воспринимали как писателя-гуманиста, защитника "униженных и оскорбленных" — и Ницше — апологет "белокурой бестии". Этот явный парадокс объясняется противоречивостью позиции самих натуралистов, у которых искренний протест против социальной действительности выливается нередко в индивидуалистический бунт, в культ исключительной творческой личности. ("Гений" — излюбленное слово в лексиконе натуралистов.).

Интерес натуралистов к Ницше и проистекает из их протеста против социальной действительности, с одной стороны, и из их поисков нового человека — с другой. Однако они апеллировали не к подлинному, а ими самими во многом переосмысленному легендарному Ницше, который представлялся им в романтическом ореоле "правдоискателя"[2089], утверждающего "антиметафизическую мораль — жизнерадостную и жизнеутверждающую"[2090], провозвестника новой религии, "основанной на почитании природы"[2091]. Ницше ослепил часть литературной молодежи 80-90-х годов блеском своих метких антибуржуазных инвектив, своим красноречивым славословием свободного художника-творца, и за этой броской вывеской они не увидели или не захотели увидеть деструктивный характер и антигуманистическую сущность его философии. "Если рассматривать эту философию как этическую цель, — полагал писатель и драматург П. Эрнст, — то трудно себе представить, что она может причинить зло"[2092]. Более того, они вообще не принимали Ницше как философа, они создали легендарному Ницше ореол "гения". "Он был художником, а не философом", — решительно заявляет X. Ландсберг[2093]. Если бы это заблуждение было свойственно только рядовым литераторам той эпохи, каким был Ландсберг! Его разделял Георг Брандес, выступивший в 1888 г. в Копенгагенском университете с лекциями об "аристократическом радикализма" Ницше, чем заложил основы его европейской известности. Т. Манн испытывал по отношению к Ницше — новоявленному Гамлету — "смешанное чувство преклонения и жалости"[2094].

Итак, сближение Достоевского и Ницше в немецкой натуралистической критике 80-90-х годов осуществляется, с одной стороны, в силу ложной идеализации философии Ницше. Но, с другой стороны, начинается процесс и переосмысления Достоевского в духе ницшеанства, как "сильнейшей индивидуальности в современной литературе"[2095] (опять "гений"!). Наглядным тому примером является книга Л. Берга "Сверхчеловек в современной литературе" (1897). Автора "Преступления и наказания" Берг объявляет "предтечей Ницше"[2096], а Раскольникова воспринимает как некий пробный образец "сверхчеловека".

Роман Достоевского по силе изображения в нем мучений совести немецкий критик относит к произведениям "самым поучительным и самым глубоким во всей современной литературе"[2097] и считает, что психология Раскольникова могла быть поучительной для Ницше, "ибо он знает, что сверхчеловеком нельзя стать безнаказанно, он знает страдания великих натур, глубокую печаль тех, кто искупляет свое величие одиночеством…"[2098].

Уже в этой ранней попытке изыскания сходства у Достоевского и Ницше сказалась в полной мере несостоятельность такого подхода. Он несостоятелен потому, что "Преступление и наказание" рассматривается в отрыве от конкретной исторической действительности, которой оно обязано своим возникновением. Авторское отношение к герою полностью игнорируется, и, более того, автор растворяется в нем. Судя по рассуждениям Берга, для него Достоевский и Раскольников — одно и то же лицо[2099].

Наряду с тенденцией сопоставления, сближения Достоевского и Ницше в немецком натурализме возникает тенденция рассматривать их как антиподов. Эта точка зрения представлена той частью немецкой интеллигенции 80-90-х годов, которая восприняла философию Ницше как прямую угрозу гуманизму и объявила ей войну.

Так, Й. Видман, швейцарский писатель и драматург, выступая против имморализма Ницше, берет себе в союзники Достоевского.

Своей статье-рецензии (1886) на книгу Ницше "По ту сторону добра и зла" он предпосылает следующие слова из "Подростка":

"…у меня был товарищ, Ламберт, который говорил мне еще шестнадцати лет, что когда он будет богат, то самое большое наслаждение его будет кормить хлебом и мясом собак, когда дети бедных будут умирать с голоду, а когда им топить будет нечего, то он купит целый дровяной двор, сложит в поле и вытопит поле, а бедным ни полена не даст. Скажите, что я отвечу этому чистокровному подлецу…"[2100].

Один из вождей натурализма Иоганнес Шлаф в книге о Ницше (1907), над которой он работал в 80-90-е годы, указал на опасные последствия его философского нигилизма. При этом он ссылается на "великого Достоевского": в его романе "Бесы" он увидел "предупреждение грозящей опасности"[2101].

В 1902 г. один из крупнейших немецких литературных журналов "Neue deutsche Rundschau" (бывшая "Freie Buhne") опубликовал статью русского критика А. Л. Волынского "Современная русская литература", где проводилась мысль о том, что Достоевский "предвосхитил Ницше и возможно даже преодолел его". Хотя у него "демоническое начало в человеке изображено во всей его силе, но в то же время <…> показано, что последнее слово принадлежит не злу". "Сверхчеловеческие порывы в духе Ницше, — заключает Волынский, — побеждаются у Достоевского богочеловеческими экстазами, тихими восторгами сердца"[2102]. В предисловии к новому переводу "Преступления и наказания" ("Родион Раскольников", 1908), открывающему полное собрание сочинений Достоевского на немецком языке, его соиздатель Д. С. Мережковский подчеркивал, что "герои личного начала, как Иван Карамазов и Родион Раскольников" даны в художественном изображении и не являются носителями "сложившихся догм самого Достоевского"[2103].

Так создались в Германии противоречивые, если не сказать взаимоисключающие точки зрения на Достоевского и Ницше. А как воспринимал Достоевского сам Ницше?

Ницше познакомился с творчеством Достоевского в 1887 г., будучи уже зрелым философом. Впервые имя русского писателя упоминается в его письме к Овербеку 12 февраля 1887 г. "До недавнего времени, — пишет Ницше, — я даже не знал имени Достоевского <…> В книжной лавке мне случайно попалось на глаза произведение "L’esprit souterra in", только что переведенное на французский язык…"[2105].

В русской дореволюционной критике было принято считать, что Ницше знал о Достоевском гораздо раньше.

В доказательство неизменно цитировалось несуществовавшее письмо Ницше к Брандесу, где якобы сказано:

"Я теперь читаю русских писателей, особенно Достоевского. Целые ночи сижу над ним и упиваюсь глубиной его мысли".

Впервые эта апокрифическая цитата из Ницше появилась в одной из статей Д. Вергуна в издаваемом им журнале "Славянский век" без ссылки на источник[2106]. У Вергуна ее заимствует Н. Д. Тихомиров[2107], и она прочно входит в обиход критики[2108]. Слова, приписываемые Ницше, представляют собой явный домысел. Во-первых, он не мог писать Брандесу в 1873 г., потому что в это время они не знали друг друга. Во-вторых, в 70-е годы в Германии не знали Достоевского и фактически отсутствовали переводы его произведений. По-русски же Ницше не мог их прочесть, поскольку не владел языком.

К этому крайне сомнительному "свидетельству" прибегали и некоторые советские литературоведы[2109]. Оно фигурирует в недавно переизданной статье Г. Дзасохова "Достоевский и Ницше" без каких-либо оговорок в комментариях[2110].

Приведенному выше подлинному свидетельству Ницше о знакомстве с произведениями Достоевского противоречит также предположение Т. Манна о воздействии Достоевского на притчу из "Заратустры" о "Бледном преступнике", поскольку книга Ницше была закончена уже в 1885 г.[2111] Правда, и утверждение Ницше о том, что до 1887 г. он не знал даже имени Достоевского, также вызывает сомнение, если учесть его окружение: сначала Р. Вагнер с его обширными русскими знакомствами, потом Мальвида фон Мейзенбуг — воспитательница детей Герцена, Ольга Герцен и, наконец, Лу Саломе, которая позже много писала о русской литературе в немецкой прессе. К тому же Ницше вообще проявлял определенный интерес к русской литературе. В его личной библиотеке были сочинения Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Г. Данилевского[2112]. Поэтому вполне можно допустить, что Ницше так или иначе слышал о Достоевском. В подтверждение тому сошлемся на курьезный факт, приведенный в статье немецкого слависта В. Геземана, где, кстати, наиболее полно представлены свидетельства Ницше о Достоевском. В 1886 г. в швейцарском журнале "Bund" была опубликована упоминавшаяся ранее рецензия Видмана на книгу Ницше "По ту сторону добра и зла". Под эпиграфом, взятым из "Подростка", стояло имя его автора. Этого Ницше не заметил, хотя статью Видмана он хорошо знал[2113]. Однако эти соображения частного порядка не дают никаких оснований предполагать более раннее знакомство Ницше с творчеством Достоевского.

Письма Ницше к Овербеку (23 февраля 1887 г.) и к П. Гасту (7 марта 1887 г.) свидетельствуют о том, что первыми произведениями Достоевского, им прочитанными, были "Записки из подполья" и "Хозяйка" (озаглавленные во французском переводе соответственно "Лиза" и "Катя"). Со своей стороны Овербек рекомендует Ницше "Униженных и оскорбленных" — единственную книгу Достоевского, которую он знает, и посылает ему ее во французском переводе.

"Униженных и оскорбленных" Ницше читал, будучи в Сильс-Мария, что подтверждает гостившая у него в это время Мета фон Салис-Маршлинс:

"Там он читал такие книги, как "Бабье лето" Штифтера и "Humilies et offenses"".

Причем последнее, как якобы признался ей Ницше, "с глазами, полными слез"[2114]. В переписке, в некоторых работах немецкого философа довольно часто упоминаются "Записки из Мертвого дома", с которыми он познакомился по французскому переводу[2115] с предисловием Вогюэ, откуда почерпнул также биографические сведения о русском писателе[2116].

По письмам Ницше можно кроме того заключить, что ему в какой-то мере были знакомы "Рассказы" Достоевского ("Хозяйка", "Елка и свадьба", "Белые ночи", "Мальчик у Христа на елке", "Честный вор"), вышедшие в 1886 г. в переводах В. Гольдшмидта, о качестве которых он высказывался резко неодобрительно[2117].

Роман "Преступление и наказание" Ницше упоминает дважды. В одном случае он назван "последним произведением Достоевского"[2118] в полемической реплике в адрес брошюры К. Блайбтроя, где упоминается лишь единственное произведение Достоевского — "Преступление и наказание"[2119].

В 1888 г. Ницше сообщает одному из своих корреспондентов:

"Французы инсценировали главный роман Достоевского"[2120].

И здесь речь идет, несомненно, о "Преступлении и наказании", поставленном в том же году в парижском театре "Одеон". Вероятно, Достоевского — автора "Раскольникова" — имеет в виду Ницше, когда, касаясь последнего романа П. Бурже ("Андре Корнелис"), он замечает, что тому "дух Достоевского не дает покоя"[2121]. Следует все же отметить, что приведенные свидетельства подтверждают лишь осведомленность Ницше об этом романе, но никак не доказывают, что он его читал.

В зарубежной критике широко распространена версия о знакомстве Ницше с романом "Идиот". Поскольку этот вопрос связан с другим — о воздействии Достоевского на Ницше, он будет рассматриваться в другом месте.

Большинство критиков справедливо сходятся на том, что Ницше не знал поздних романов Достоевского — "Подростка", "Бесов" и "Братьев Карамазовых". В оппозиции к общему мнению оказался чешский автор Б. Трамер. Не считаясь с фактами, он утверждает, что Ницше знал всего Достоевского, но скрывал это. Свою версию Трамер неубедительно мотивирует словами Заратустры: "Я — странник, давно идущий по стопам твоим!", видя в них завуалированную апелляцию Ницше к Достоевскому-учителю[2122].

В "Сумерках кумиров" Ницше писал:

"Достоевский принадлежит к самым счастливым открытиям в моей жизни…"[2123].

Роман "Униженные и оскорбленные" вызывает у него "глубочайшее уважение к Достоевскому-художнику"[2124]. Важно, однако, подчеркнуть, что художник для Ницше — нечто несравненно большее, чем писатель и чем любой человек искусства. Художник в его философии — понятие узловое и весьма специфическое. Это — гений, преисполненный первородной творческой мощи, которая возносит его над действительностью к горним высотам эстетической свободы "по ту сторону добра и зла". Понятие для Ницше настолько же эстетическое, насколько и философское, ибо он рассматривает искусство как единственную жизнеутверждающую силу. "Наша религия, мораль, философия, — говорится в "В воле к власти", — представляют собой формы decadence человека. Противоположное направление — искусство!"[2125].

Своей эстетике Ницше противопоставляет творчество Золя и Гонкуров.

""Изучение" в соответствии с природой кажется мне дурным признаком: оно порождает зависимость, слабость, фатализм. Падать ниц перед petits faits[2126]недостойно подлинного художника"[2127].

Казалось бы, Ницше прав, отмечая известный объективизм, фактографичность у французских писателей.

Но суть его возражений не в этом, что выясняется из следующих слов:

"Изображать самые ужасные и сомнительные вещи — это уже есть проявление инстинкта власти и величия художника: он их не боится… Пессимистического искусства нет… Искусство утверждает… А Золя? А Гонкуры? То, что они изображают, отвратительно: но они делают это из пристрастия к отвратительному…".

Вряд ли можно сомневаться в том, что под "пристрастием к отвратительному" Ницше имеет в виду пристрастное отношение к социальной действительности, т. е. ее критику.

Приведенную реплику против Золя и Гонкуров Ницше заканчивает словами: "Как отраден Достоевский!"[2128], тем самым противопоставляя его французским писателям. В немецкой критике 80-90-х годов Достоевского нередко сравнивали с Золя, отмечая у первого более высокий уровень реалистического искусства. Но Ницше, который рассматривал искусство как "иллюзию", "обман"[2129], было менее всего дела до споров о реализме. Можно предположить, что "отраден" был для Ницше не столько подлинный Достоевский, сколько некий воображаемый творец, утверждающий "жизнь" со всеми ее ужасами — "дионисийский", "трагический" художник.

Уже в самых ранних откликах Ницше подчеркивает свой интерес к Достоевскому как психологу. "Записки из подполья" Ницше назвал "воистину гениальным психологический трюком (Streich) — ужасным и жестоким самоосмеянием принципа "gnothi seauton"[2130], но проделанным с такой дерзновенной смелостью, с таким упоением бьющей через край силы, что я был опьянен от наслаждения"[2131].

В письме к Гасту (13 февраля 1887 г.) он пишет:

"Вы знаете Достоевского? Кроме Стендаля никто не был для меня такой приятной неожиданностью и не доставил столь много удовольствия. Это психолог, с которым я нахожу "общий язык""[2132].

Позже, в "Сумерках кумиров" Ницше скажет, что Достоевский значил для него "даже больше, чем открытие Стендаля"[2133], потому что Достоевский дал ему "ценнейший психологический материал"[2134] и был "единственным психологом", у которого ему было чему поучиться[2135]. Период каторги Ницше рассматривает как "решающий" момент в творчестве Достоевского, ибо там "он открыл в себе силу психологической интуиции"[2136].

Ницше сосредоточивается на психологизме Достоевского не случайно: насквозь психологична его собственная философия. "Возводя инстинкт, инстинкт власти, в центральное положение своей философии, — отмечает австрийский исследователь-марксист Т. Шварц, — он превращает ее в большей степени в психологию"[2137]. Добавим — в психологию бессознательных инстинктивных начал. Другими словами, он принимает психологизм Достоевского лишь как метод, но никоим образом как этику. И не удивительно: русский писатель-гуманист был по самой сути своего мироощущения неприемлем для Ницше-индивидуалиста.

В этой связи обращает на себя внимание реакция Ницше на характеристику "Преступления и наказания", данную Блайбтроем, который назвал произведение Достоевского "романом совести".

Блайбтрой сравнивает роман Достоевского с романом "Жерминаль" Золя и приходит к следующему выводу:

"Если оставить в стороне психологические достижения "Раскольникова", то получится полицейский роман a la Габорио. В "Жерминале" же, напротив, кроме его великолепных деталей, есть значительность мировоззрения, идея".

В одном из писем Ницше подвергает выводы Блайбтроя резкой критике:

"Какая психологическая убогость <…> в его пренебрежительном замечании о последнем произведении Достоевского! Ведь проблема, более всего занимающая Достоевского, в том как раз и состоит, что самая тонкая психологическая микроскопия и проницательность вовсе ничего не добавляет к ценности человека: очевидно в русских условиях у него было более чем достаточно возможностей в этом убедиться!".

Обращаясь к корреспонденту, он продолжает:

"Кстати, рекомендую тебе недавно переведенное на французский язык произведение Достоевского "L’esprit souterrain", вторая часть которого иллюстрирует этот доподлинный парадокс во всей его почти ужасающей наглядности"[2138].

Блайбтрой явно недооценивал "Преступление и наказание"; в этом сказалась тенденция всей натуралистической критики, ограничивавшейся в восприятии реализма Достоевского психологической правдой.

Известно, что против такого подхода возражал сам Достоевский:

"Меня зовут психологом: неправда, я лишь реалист в высшем смысле, т. е. изображаю все глубины души человеческой"[2139].

Ницше утверждает, что психологический анализ вообще ничего не привносит в представление о человеке. При этом он ссылается на "Записки из подполья" — произведение, при чтении которого в нем "сразу же заговорил инстинкт родства"[2140]. И это понятно. Ницше был близок пафос отрицания подпольного человека, его индивидуалистический, иррационалистический в своей основе, бунт. Не случайно он подхватывает мысль из предисловия к французскому изданию о том, что пример подпольного человека опровергает принцип "Познай самого себя"[2141]. Эта мысль, бесспорно, импонировала Ницше — непримиримому противнику рационализма, который воплотился для него в образе Сократа. Психология иррационального — вот то, что прежде всего привлекало Ницше в "Записках из подполья". Потому он всячески и открещивается от психологии нравственного сознания, в свете которой подпольный человек — жалкое и злобное ничтожество, предстающее в гротескном несоответствии своим сверхиндивидуалистическим идеям. Эта особенность была подмечена М. Горьким, который писал, что в "Записках из подполья" мораль ницшеанства была предвосхищена и депоэтизирована в образе подпольного человека[2142]. По той же причине Ницше не приемлет определение "Преступления и наказания" как "романа совести", ибо совесть Раскольникова выносит приговор его "наполеоновской идее". Иными словами, для философа Ницше приемлема только такая психология, которая оправдывает зло.

В "Воле к власти" он с цинической откровенностью заявляет:

"Вернуть злому человеку чистую совесть — разве не к этому сводились все мои непроизвольные усилия? Злому человеку настолько, насколько он является сильным человеком".

И добавляет:

"Здесь следует привести суждение Достоевского о преступниках в тюрьмах"[2143].

Таким образом, в своей апологии сильной аморальной личности Ницше ищет поддержки у автора "Записок из Мертвого дома", позволяя себе при этом вопиюще своекорыстное их истолкование.

В "Сумерках кумиров" он пишет:

"Только в нашем — смиренном посредственном и выхолощенном обществе самобытный человек, спустившийся с гор или вышедший из авантюрной стихии моря, неизбежно вырождается в преступника. Или почти неизбежно: ибо случалось, что такой человек оказывался сильнее общества: знаменитый пример — корсиканец Наполеон. Для рассматриваемой здесь проблемы имеет значение свидетельство Достоевского…"[2144].

Что же это за "суждение" и "свидетельство", на которые ссылается Ницше?

Вот одно из них:

"Почти во всех преступлениях проявляются качества, которые должны быть присущи мужчине. Не без основания говорил Достоевский об узниках сибирских тюрем, что они составляют самую сильную и самую ценную часть русского народа"[2145].

Насколько ложно переосмыслены эти вырванные из контекста слова, становится очевидным, если сравнить отношение Достоевского к преступнику и его истолкование у Ницше.

Прежде всего Ницше не желает брать в расчет социальные корни преступления; он рассматривает его исключительно как акцию сильной личности. Поэтому он спешит оговориться, что среди преступников "нельзя терпеть анархистов и принципиальных противников общественного строя"[2146]. И при этом вербует себе в единомышленники Достоевского, как раз осужденного за политическое преступление!

Ницше стремится умертвить в преступнике совесть. А между тем, автор "Записок из Мертвого дома" тем и снискал себе славу у современников Ницше в Германии, что сумел в узниках сибирской каторги, жертвах жестокого и бесчеловечного гнета, доведенных до крайней степени невежества, забитости и подчас нравственной атрофии, увидеть проблески человечности.

Ницше наделяет преступников чертами исключительности, выделяет их в касту "сильных личностей". Достоевский, в полную противоположность Ницше, увидел в них типы из народа. "Сколько я вынес из каторги народных типов, характеров! — пишет он брату Михаилу Михайловичу <…> Если я узнал не Россию, так народ русский хорошо, как, может быть, немногие знают его"[2147].

Сочувственное отношение Достоевского к своим товарищам по каторге было естественным проявлением его сострадания к угнетенному народу.

Всю боль и обиду за него он вложил в эти широко известные слова:

"И сколько в этих стенах погребено напрасно молодости, сколько великих сил погибло здесь даром! <…> Ведь это, может быть, и есть самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего. Но погибли даром могучие силы, погибли ненормально, незаконно, безвозвратно" (III. — 659).

В этих словах каторга вырастает в мрачный символ всей самодержавно-крепостнической России. Как художественно обобщенную картину русской действительности воспринял и очень высоко оценил это произведение Достоевского В. И. Ленин. ""Записки из Мертвого дома", — отмечал Ленин, — является непревзойденным произведением русской и мировой художественной литературы, так замечательно отобразившим не только каторгу, но и "мертвый дом", в котором жил русский народ при царях из дома Романовых"[2148].

И вот те самые слова Ницше, нимало не смущаясь, принимает за реабилитацию преступной морали. Но Достоевский, при всех своих симпатиях к узникам каторги, отнюдь не оправдывал всякое преступление. Разве не вызывает у Достоевского отвращение потерявший человеческий облик Газин? На этот счет в "Записках" прямо сказано, что "есть такие преступления, которые всегда и везде, по всевозможным законам, с начала мира считаются бесспорными преступлениями и будут считаться такими до тех пор, покамест человек останется человеком" (III. — 315).

"Преступники, с которыми жил в тюрьме Достоевский, — утверждает далее Ницше, — остались все без исключения несломленными натурами…"[2149] Но их нераскаянность коренится вовсе не в пресловутом "здоровье души". Стихийное сознание своей классовой правоты снимает с них муки совести. "Преступник знает, — пишет Достоевский в "Записках" (и это — самый убедительный аргумент против домыслов Ницше) — и притом не сомневается, что он оправдан судом своей среды, своего же простонародья, которое никогда, он опять-таки знает это, его окончательно не осудит, а большей частью и совсем оправдает, лишь бы грех его не был против своих, против братьев, против своего же родного простонародья" (III. — 464).

Таким образом, апелляции Ницше адресуются Достоевскому, крайне односторонне им истолкованному и тенденциозно переосмысленному в духе имморализма. Но вместе с тем было бы ошибкой полагать, что Ницше не распознал в Достоевском своего противника, т. е. писателя-гуманиста.

В 1888 г. Г. Брандес писал Ницше о Достоевском следующее:

"Вся его мораль — это то, что вы окрестили моралью рабов"[2150].

С этим мнением Ницше согласится (см. ниже). Напомним, что "пессимистическое искусство" Ницше рассматривал как "contradictio". А между тем Достоевский — высокочтимый им художник — оказывается одним из главных представителей "русского пессимизма"[2151].

Насколько противоречивым, как оказывается, было отношение Ницше к Достоевскому, явствует из его ответа Брандесу:

"Я целиком разделяю ваше мнение о Достоевском; но, с другой стороны, я нахожу в нем ценнейший психологический материал, какой только знаю, — странно, но я ему благодарен, хотя он неизменно противоречит моим самым потаенным инстинктам".

Именно противоречит, а не "отвечает", как это переведено у И. Е. Верцмана[2152].

Итак, с одной стороны, Ницше усматривает в "Записках из Мертвого дома" оправдание морали "сильной личности", с другой стороны — считает их автора поборником "морали рабов"; с одной стороны, он высоко ценит Достоевского-художника, с другой — не приемлет его "русского пессимизма"; и, наконец, с одной стороны, Достоевский пробуждает у него "инстинкт родства", а с другой — противоречит его "самым потаенным инстинктам". Причем, из последних слов напрашивается вывод, что "инстинкт родства" пробуждает у него не сам Достоевский, а иррационализм его подпольного героя. Не потому ли Ницше воздержался от прямых заявлений о своей идейной близости Достоевскому (или наоборот, о близости Достоевского его идеям), о которой столь охотно рассуждают современные зарубежные интерпретаторы? И не потому ли он настойчиво подчеркивал свой интерес к Достоевскому-психологу? Видимо, сферой психологии и ограничивается предполагаемое воздействие Достоевского на Ницше.

В вопросе о воздействии Достоевского на Ницше большинство критиков сходятся на том, что "образ Христа в "Антихристе" Ницше обнаруживает сходство не столько с исторической личностью, сколько с князем Мышкиным из "Идиота" Достоевского"[2153]. Геземан находит сходство и в изображении у Ницше "раннехристианской среды" вообще[2154]. Однако у сторонников этой гипотезы нет твердой уверенности в ее непогрешимости, тем более что Ницше нигде прямо не упоминает ни роман "Идиот", ни его героя князя Мышкина. Но в то же время в его последних книгах есть немало высказываний, которые прямо ассоциируются с "Идиотом" Достоевского. Так, в "Антихристе" речь идет о "болезненном и странном мире, в который нас вводит евангелие, мире, где, как в одном русском романе, представлены, словно на подбор, отбросы общества, нервные болезни и "детский" идиотизм"[2155]. Однако это замечание Ницше могло быть адресовано скорее всего "Преступлению и наказанию", где с ужасающей наглядностью изображена именно такая среда: и социальные низы большого города ("отбросы общества"), которые фактически отсутствуют в "Идиоте", и "нервные болезни", и ""детский" идиотизм" (Соня Мармеладова). Но бесспорным представляется факт, что художественные образы Достоевского вызывают у Ницше ассоциации с евангельскими преданиями. В эпилоге к "Падению Вагнера" он подчеркивает, что "в евангелиях представлены такие же физиологические типы, какие изображены в романах Достоевского…"[2156] Бесспорно также и то, что в своей трактовке образа Иисуса Христа Ницше в какой-то мере отталкивается от Достоевского. "Остается только сожалеть, — замечает он в "Антихристе", — что рядом с этим интересным decadent <т. е. Иисусом Христом> не было Достоевского — я имею в виду того, кто умел ощущать захватывающую прелесть в сочетании болезненного, возвышенного и детского"[2157]. Критики усматривают в этих словах явный намек на "Идиота", тем более, что, полемизируя с Ренаном, Ницше прямо называет Иисуса Христа "идиотом": "Говоря со строгостью физиолога, здесь было бы уместно скорее совсем другое слово: идиот"[2158]. Однако и это заявление не рассеивает всех сомнений. Ясперс, к примеру, считает, что Ницше употребляет слово "идиот" в таком же смысле, как и Достоевский по отношению к князю Мышкину[2159]. Это ошибка. В том же "Антихристе" Ницше употребляет это слово в применении к Канту совсем в другом смысле[2160]. Обращает на себя внимание и то обстоятельство, что у Ницше речь идет о романах Достоевского, а в том случае, когда он говорит об одном романе, нет достаточных оснований утверждать, что имеется в виду именно "Идиот". Нельзя ли в таком случае предположить, что воздействие могло исходить не из одного романа, а из всех известных Ницше романов Достоевского и что психологические черты, которыми Ницше наделяет Иисуса Христа, он мог увидеть в определенном типе героев Достоевского, а не исключительно в образе Мышкина?

К тому же эти ассоциации могли возникнуть у Ницше под влиянием Брандеса, с мнением которого он считался. В своих письмах к Ницше Брандес развивал взгляд на творчество Достоевского как на явление христианское, антиклассическое. Антиклассическое начало Брандес неоднократно подчеркивал в самом облике Достоевского, который вырос в его глазах в символ дисгармонической современности. "Взгляните на лицо Достоевского, — писал он Ницше 23 ноября 1888 г., — наполовину лицо русского крестьянина, наполовину — физиономия преступника, плоский нос, пронзительный взгляд маленьких глаз под нервно подрагивающими веками, этот высокий, рельефно очерченный лоб, выразительный рот, который говорит о безмерных муках, неизбывной скорби, о болезненных страстях, о беспредельном сострадании и ярой зависти. Гений-эпилептик, одна уже внешность которого говорит о приливах кротости, заполнявших его душу, о приступах граничащей с безумием проницательности, озарявшей его голову; наконец, о честолюбии, о величии стремлений и о недоброжелательстве, порождающей мелочность души. Его герои не только бедные и отверженные, но и наивные, тонко чувствующие души; благородные проститутки, люди, часто подверженные галлюцинациям, одаренные эпилептики, одержимые искатели мученичества — те самые типы, которых нам следует предполагать в апостолах и учениках раннехристианской поры"[2161].

Кроме того, при рассмотрении данного вопроса следует иметь в виду известную генетическую общность проблем у Достоевского и Ницше, при всей противоположности их систем ценностей. Вряд ли можно сомневаться, что именно на этой основе возникла фантастическая версия Б. Трамера, допускающая воздействие на Ницше тех произведений Достоевского, которых он не знал. Подобного рода просчет допускает и И. Е. Верцман. "Несомненно, образом Родиона Раскольникова, — утверждает он, — навеяна речь Заратустры "О Бледном преступнике""[2162]. Перекличка здесь действительно явная, но о каком воздействии может идти речь, если книга Ницше была уже опубликована в 1885 г., за два года до его знакомства с Достоевским.

Другой пример. Л. Шестов, говоря о Ницше-читателе "Записок из подполья", замечает:

"Нет ничего невозможного в том, что его столь вызывающая фраза — pereat mnndus, fiat philosophia, fiat philosophus, fiam (пусть погибнет мир, но будет философия, будет философ, я сам) есть перевод слов подпольного человека: "свету провалиться или мне чай пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтобы мне чай всегда был""[2163].

Предположение Шестова, основанное на твердых фактах, тем не менее оказывается на поверку в высшей степени сомнительным. У Ницше эта мысль появляется в 1873 г.

Пока она еще в зародыше:

"Символ запретной истины: fiat Veritas, pereat mundus[2164]. Символ запретной лжи: fiat mendacium, pereat mundus"[2165].

Через пять лет, в "Человеческом, слишком человеческом" (1878 — за десять лет до знакомства с Достоевским) эта мысль предстает уже в развернутом виде: pereat mundus dum egosalvus sim[2166]. И если даже допустить, что Ницше перефразировал слова подпольного человека, то и в этом случае имеет место скорее не воздействие, а встреча родственных идей.

Вот почему влияние романа Достоевского "Идиот" на Ницше, при всей правомерности поставленного вопроса, не представляется бесспорным.

Философия Ницше возникла в обстановке глубокого кризиса буржуазного общества, его культуры и морали. Интерес Ницше к Достоевскому тем и вызван, что в произведениях последнего он нашел отражение кризисной эпохи, кризисного сознания. Не случайно как раз по поводу "Записок из подполья" он говорит об "инстинкте родства". Однако сходство Достоевского и Ницше ограничивается лишь тем, что оба они восприняли свою современность как царство торжествующего зла. Ницше в своем восприятии Достоевского игнорирует гуманистическую подоснову антиномий доброго и злого, которые терзают его героев. Потому, читая книги Достоевского, он мог упиваться иррационалистическим разгулом подпольного человека или кровожадностью какого-нибудь Газина, мог злорадствовать, видя бессилие "униженных и оскорбленных", или умиляться "со слезами на глазах" циническому эгоцентризму князя Валковского.

В конечном итоге Ницше сознавал — и это как раз не принимают во внимание интерпретаторы, сближающие его с Достоевским, — что мировоззрение Достоевского не только "родственно", но и чуждо его собственному. Слова философа-имморалиста Ницше о том, что великий русский писатель противоречит его "самым потаенным инстинктам", являются вольным или невольным, но красноречивым признанием Достоевского-гуманиста.