Ф.М.Достоевский. Новые материалы и исследования.

IV. Неоромантизм. Легенда о "русской душе".

В 90-е годы немецкая литература вступила в новую полосу своего развития: натурализм распадается на ряд самостоятельных течений, питая, в частности, модернистские тенденции в немецком искусстве. Но преемственность все же сохраняется. Умонастроения нового литературного поколения также порождены неприятием современной буржуазной действительности. Однако, утратив социальный оптимизм своих предшественников, немецкие модернисты отходят от современности, противопоставляя ей свой фантастический идеальный мир. Отсюда возникает дуализм мечты и действительности и одновременно стремление преодолеть его в некой гармонии. На почве этих исканий в Германии возрождается романтическое мироощущение. Актуальным становится Ницше, которого объявляют "философом неоромантики"[2167]. Первый номер неоромантического журнала "Pan" (1895)[2168] открывается притчей из "Заратустры" Ницше и "Гимном к ночи" Новалиса. Как в романтизме, так и в Ницше неоромантиков привлекает пафос иррационализма. Через иррациональное стремятся они примирить противоречия современного человека, обрести цельность, вернуться к истокам бытия. Поиски гармонии приводят их к романтизму, к романтически-мистическому "всемирному чувству". Но если у ранних немецких романтиков это — пантеистическое чувство, направленное вовне, то у неоромантиков центр тяжести переносится вовнутрь — в духовный мир человеческой личности. Воинствующий индивидуализм — характерная черта немецкого неоромантизма. Человек делает себя богом для того, чтобы обрести свободу. Следует отметить, что религиозность неоромантиков не имеет ничего общего с христианством, которое они решительно отвергали. Их религиозность — это мистическое чувство любви к своему первозданному "я", это обожествление в самом себе природы, которая воплощается у неоромантиков в иррациональной душе. Душа вырастает до космических масштабов и объемлет все противоречия: противоречия природы и духа, инстинкта и разума, долга и воли. Тем самым эти противоречия устраняются, сливаясь в новую гармонию. Душа, по выражению Рикарды Хух, — признанного теоретика неоромантизма — "бог-отец" (т. е. природа) и "бог-сын" (т. е. дух)[2169].

Неоромантический миф о "душе" зарождается в обстановке общего кризиса империалистической эпохи, значительно обострившего кризис духовный. Разлад человека с миром принимал все более уродливые формы; люди утратили естественность. В них нет больше ни веры, ни любви к ближнему. Христианское учение изжило себя, оно не находит более отклика в сердцах. Люди живут без надежды на будущее, они целиком поглощены сегодняшним днем. Человек лишен цельности и единства, его внутренние возможности разъединены. Все прочие свойства человеческой натуры подчинил себе рассудок, имеющий лишь прагматическое применение. Разобщенные люди в утратившем духовность мире — такова в представлении неоромантиков современность. И именно в мифе о душе они воплощают свои мечты о будущем гармоническом человечестве, тоску по естественной органической жизни. Для своих идеалов неоромантики ищут опоры в прошлом — в средневековье, в древних цивилизациях Востока и в настоящем — примитивном негритянском искусстве. Эти поиски приводят их к "открытию" России, где неоромантический идеал "души" обретает свою реальность, — в "русской душе".

Специфический интерес к России возникает у немецких неоромантиков в эпоху, когда возраставшее там общественное брожение приковывало к ней взгляды всей Европы. Духовная атмосфера Германии 900-х годов была также насыщена ожиданием грандиозных перемен. И, разумеется, немецкие неоромантики не могли не обратить внимания на Россию. Правда, они воспринимали не столько реальную капиталистическую Россию, сколько идеализированную Русь, страну, у которой нет "прошлого", но "только будущее"[2170]. В русском народе они открывают "юношески сильное племя, медленно пробуждающееся от тысячелетнего сна", сохранившее еще "цельную нравственность"[2171]. Романтические представления о России как колыбели детства человеческого питала книга Вогюэ "Русский роман". На основе этих представлений возникает миф о пропасти, разделяющей "варварскую" Россию и цивилизованную Европу.

"Загадочной проблемой для Западной Европы становится славянская душа…"[2172].

Разгадку тайны "русской души" немецкие неоромантики ищут в русской литературе и прежде всего в творчестве Достоевского и Толстого. "Никто кроме Достоевского, — гласит мнение немецкой критики, — не сумел изобразить русскую душу, это непостижимое чудо народа <…> ее становление и бытие с такой исчерпывающей полнотой".

И далее:

"Поэтому он является величайшим писателем России, и для каждого иностранца, стремящегося ближе узнать ее народ, все пути ведут к нему и к его творчеству"[2173].

В Достоевском, утверждает М. Бем, "пробуждается историко-философское самосознание славянского Востока"[2174]. Причем это самосознание интерпретируется преимущественно в религиозном плане. Достоевский провозглашается создателем новой религии, русским Мессией. Сопоставление Достоевского с Христом становится в неоромантической литературе общим местом.

Достоевский — апостол "русской души" приобретает в немецкой критике 90-900-х годов и позже репутацию писателя-романтика. "Русская душа" истолковывается в духе романтизма, потому что "существенный и последний признак" героев Достоевского усматривается в их "разорванности"[2175]. А "ситуация раздвоенности, неустойчивости, когда душа колеблется между беззащитной пассивностью и бурной деятельностью, — это и есть романтическая ситуация"[2176]. Вот почему Ю. Баб, поднимая вопрос о "романтическом духе" в Германии, приходит к выводу о том, что "его высшим откровением было тогда славянофильство Достоевского"[2177].

У истоков легенды о "русской душе" и Достоевском как ее пророке стоит Нина Гофман, автор первой на немецком языке биографии писателя[2178]. Перед тем как приняться за книгу о Достоевском, она побывала в России, где познакомилась с Анной Григорьевной Достоевской и с рядом лиц из окружения писателя. В знак признательности Гофман посвятила свой труд "русским друзьям". Гофман тщательно изучала материалы биографии Достоевского, появившиеся к тому времени на русском языке (О. Ф. Миллер, Н. Н. Страхов). Известное влияние оказали работы В. В. Розанова. Кроме того, в России Гофман получила доступ к секретным материалам по делу петрашевцев, которые были затем использованы ею в книге о Достоевском.

Еще до появления ее книги Гофман выступила в немецкой печати как автор ряда работ, связанных с Достоевским. В 1897 г. она перевела для журнала "Wiener Rundschau" рассказ "Бобок". В следующем году ее публикация "Из записных книжек Достоевского" появилась в приложении к газете "Allgemeine Zeitung", а в газете "Neue Freie Presse" Гофман напечатала показания Достоевского, обнаруженные ею среди материалов по делу Петрашевского. Любопытно, что в России те же самые документы были опубликованы в "Биржевых ведомостях" в переводе с немецкого[2179].

Богатство использованного материала, живость изложения, меткие наблюдения — таковы отличительные черты книги Гофман. Однако самое существенное в ней — новая точка зрения на Россию и русский народ, исходя из которой Гофман подвергала анализу личность Достоевского и его творчество. Эта точка зрения подробно обосновывается в первой главе биографии, озаглавленной "Среда".

Под "средой" Н. Гофман подразумевает Россию, своеобразие которой, по ее глубочайшему убеждению, дает ключ к пониманию Достоевского. До настоящего времени, — утверждает Гофман, — Запад остерегался сближения с Россией и русскими людьми "из страха перед необычным характером этого народа". Мысль о глубокой противоположности, пропасти, разделяющей Россию и западный мир, является основополагающей в книге Гофман.

"Когда мы читаем произведения французских, английских, итальянских, одним словом, европейских писателей, то мы настолько хорошо знаем их среду, или настолько свободно можем ее себе вообразить, что для нас не представляет затруднений дать ответ на вопрос, как каждый из них описывает людей. Но едва лишь мы пытаемся высказать суждение о произведениях русских писателей, как почва тут же уходит у нас из-под ног, мы видим незнакомую и трудноприемлемую для нас среду, а в ней — русского человека, которого мы должны прежде всего перевести на язык наших представлений о человеке, что далеко не так просто. И это чрезвычайно существенно. Мы имеем здесь дело с полуварварским началом, в котором, однако, скрыты молодые, еще не проявившие себя силы, с народом, который нам еще предстоит узнать и, узнав, пересмотреть кое-что наново".

Итак, Россия населена якобы народом, обладающим особой "душой". Достоевский — "апостол веры в миссию народной души". Что же представляет из себя, по мнению Гофман, русский народ? В чем сущность пресловутой "народной души"?

В духе современных ей неоромантических идей (в книге чувствуется также знакомство ее автора с учением Ницше) Гофман остро ощущает внутреннюю дисгармонию современного западноевропейского человека, отравленного духом прагматизма. Она сетует на то, что большая часть образованной западноевропейской публики воспринимает Россию и русскую литературу чисто рационально, "соответственно нашей сегодняшней идейной ориентации". Для Запада интересны лишь "проявления социалистических, революционных, атеистических воззрений русской интеллигенции, жалующейся на суровый деспотический режим". Ну а как быть с писателем типа Достоевского, спрашивает Гофман, который "одновременно полон жизненных сил (без толстовского аскетизма) и мистически религиозен, который насквозь демократичен и насквозь консервативен", которого, другими словами, невозможно свести к какой-нибудь одной определенной "идее"?

Противоречия Достоевского, как и противоречия человеческой природы вообще. Гофман считает "мнимыми". На самом деле, это не противоречия, а лишь различные стороны богатой и широкой натуры. Противоречиями они могут казаться лишь с узкой и односторонней "западной" точки зрения. Однако в вопросе о "русской душе" критерий разума неуместен. Русский человек целен, и потому различные, даже противоположно направленные устремления существуют внутри него не как противоречия, а в гармоническом единстве. Так, по мнению Гофман, считал сам Достоевский, воспринимавший русского человека как "всечеловека"[2180].

Русские люди не столько рассуждают, сколько "живут", и жизнь для них, как полагает Гофман, — "трудное искусство", к которому они относятся со всей серьезностью. Особенно отчетливо широта русской натуры проявляется в русских женщинах. Она присоединяется к мнению Достоевского о том, что "будущее человеческого рода лежит в руке русской женщины". Русский человек для Гофман — надежда Европы и ее будущее. Гофман приводит слова Ницше о том, что Россия — "самая могучая и самая удивительная сила <…>, с которой придется считаться мыслителю будущего". Вслед за Достоевским она говорит и об "очищении Европы через русский народ".

Все творчество Достоевского Гофман делит на два периода. Первый — ранний (до ссылки) — она оценивает как "период нащупывания и подражаний". Лишь в Сибири, соприкоснувшись вплотную с русским народом, писатель, по мнению Гофман, духовно созрел для решения великих задач. Из ссылки, полагает Гофман, Достоевский вернулся с "богатейшим запасом веры и любви". Впрочем, написанный уже по возвращении писателя в Петербург роман "Униженные и оскорбленные" исследовательница расценивает как "одно из слабейших произведений Достоевского". Только мельком задерживается она и на "Записках из Мертвого дома", которые интересуют ее лишь как свидетельство переворота, произошедшего в Достоевском, — переворота, "который коренится в непосредственном контакте с народом, в братском единении с ним, уподоблении себя ему, даже если речь идет о самой низшей его ступени". Первым "значительнейшим" произведением Достоевского, согласно Гофман, является "Преступление и наказание" — "специфически русская книга".

Первоначально "русская душа" проявляется в Раскольникове как "люциферово начало". Раскольников, по характеристике Гофман, — это "юноша с люциферовой душой". Сущность "люциферова начала" — в "самообожествлении". "Люциферово самомнение" — это "зерно" Раскольникова, средоточие его "бессознательной натуры". "Преступление и наказание", утверждает Гофман, — продолжает и развивает высказанную Достоевским еще в "Записках из Мертвого дома" идею о том, что "в каждом человеке наших дней в зародыше заключен палач". Тем самым Гофман отвергает "головное" происхождение теории Раскольникова. "Люциферово самомнение" подавляется Раскольниковым "благодаря набожной любви Сони, которая открывает грешнику христианскую веру".

Между "крестом и топором" — между религиозностью и демонизмом — в этих рамках и заключена, по Гофман, "широкая русская натура". Не по логике, не "по-разумному" якобы действует русский человек, а лишь иррационально, следуя глубинным и, на первый взгляд, разноречивым голосам своей души.

"Книга, идея, логика, закон — все это еще не делает человека: кровь, страсти, ни с чем несоизмеримое, не подчиняющееся никаким правилам богатство жизни с ее удивительнейшими, гармоническими, но чаще негармоническими сочетаниями и возможностями — таков для Достоевского человек".

"Русская душа", — неустанно повторяет Гофман, — реализуется только в формах, которые западный человек непременно сочтет противоречивыми.

Она, в частности, замечает:

""Русская душа" распыляет свою жажду бога в земных страстях и нигилистических рассуждениях".

Причем то, что характерно для Раскольникова, характерно и для большинства героев Достоевского:

"…Иван Карамазов и Раскольников, князь Валковский и Свидригайлов, Идиот и Алеша Карамазов, старец Зосима и странник Макар из "Подростка", князь Сокольский оттуда же и старый князь в "Дядюшкином сне" — все они, собственно говоря, представляют собой лишь вариации одной и той же формы бытия, с художественным совершенством индивидуализированные вплоть до мельчайших деталей".

"Всечеловечность" русского проявляется, как полагает Гофман, в его неустанных поисках бога. Исходя из этого, она заявляет, что основной жизненной задачей Достоевского было "возвестить истинного Христа". Все поздние его романы она рассматривает именно как осуществление этой миссии. Если роман "Преступление и наказание" был книгой "русских принципов и проблем", если его герой перерождался через "христианскую веру и любовь", то роман "Идиот" — это "новая форма христианских воззрений" Достоевского, а также "воплощение высокой христианской мудрости, без какого бы то ни было принципа, без навязчивости…" В чем же новизна романа "Идиот"? В образе князя Мышкина, отвечает Гофман. Герой романа — "не образованный ум", не "идиот" в обычном смысле этого слова. Это "естественно развившаяся натура", "чистосердечный простак". Мышкин отнюдь не литературный герой. Это — "дитя народа", и поныне еще, как пишет Гофман, бытующее в русском фольклоре под именем Иванушки-дурачка. У Мышкина особая мудрость, особая истина.

"Это истина, взывающая к человеческому естеству, чистота, идущая от души к душе, а не мудрость, достигнутая рефлектирующим путем и ставшая догмой".

В Мышкине, таким образом, Гофман находит откровение новой религии Достоевского — религии души, призванной обновить человечество. Гофман называет эту религию "этикой непорочной истины".

Итогом развития религиозных идей Достоевского Гофман считает "Братьев Карамазовых". "Этика непорочной истины" освящена здесь верой Достоевского в "чистую будущность России", которая воплощается в Алеше Карамазове — "русском Христе". Гофман понимает этот роман как проповедь мистической христианской любви, которая якобы устранит разобщенность людей и зло в мире. В этой любви — главная идея книги, доказательство "бытия божьего", которое, "наконец, без диалектики одолеет хитроумные построения Ивана". Так, на место просветительской религии разума немецкий неоромантизм выдвигает религию души, причем в ее специфическом русском виде. Минуя сознание и вопреки ему, эта таинственная душа выступает из темных человеческих глубин и детерминирует его действия — именно такими словами Гофман объясняет поступки Дмитрия Карамазова.

В Германии книга Гофман была встречена с живейшим интересом и приобрела широкую известность. Нашлись, правда, критики, которые увидели в "новом Евангелии" Достоевского, проповедуемом Гофман, "угрозу всей европейской культуре"[2181]. Но это была критика "справа". На деле же, первая немецкая биография о русском писателе была свидетельством того глубокого кризиса, в котором оказались на грани веков в Германии теории о Достоевском.

В 1903 г. вышла новая книга о русском писателе — "Достоевский. Литературный портрет" Йозефа Мюллера, издателя журнала "Renaissance"[2182]. Кампман считает ее "в некотором отношении ценным дополнением к исследованию Гофман"[2183]. Но Мюллер не столько развивает, сколько варьирует идеи своей предшественницы.

Проблемам "русской души" посвятил ряд работ Карл Нетцель (1880-1939), получивший известность как автор монографии о Л. Толстом[2184]. В 1920 г. вышла его книга о Достоевском[2185]. Нетцель в истолковании "русской души" исходит из того, что Россия, — и это представляется ему бесспорным, — "страна, благословленная богом". Русский народ, по его мнению, — это народ, который взял на себя миссию искупления "гнетом" для того, чтобы избежать большего зла — греха. И здесь, как кажется Нетцелю, "лежит ключ к русской душе". Существенной чертой русской религиозности Нетцель, ссылаясь на предсмертную исповедь Зосимы, считает "смирение". Но вместе с тем он утверждает, что, невзирая на тяжкий гнет, русский народ сохранил в себе свободу, проявившуюся в "нравственной силе редкостного качества"[2186].

Безотрадная действительность и бремя неволи порождают, в конце концов, по выражению Нетцеля, "безграничный субъективизм". Другими словами, своеобразие "русской души" он ставит в зависимость от социальных условий. Идеализм Нетцеля эклектически увязывался у него с критикой социальных отношений в России: не случайно отдельные работы Нетцеля публиковались в немецкой социал-демократической печати. Субъективизм "русской души" Нетцель выделяет как важнейшее ее свойство, проливающее свет на ее тайну, которую Нетцель стремился разрешить в своих работах "Славянская душа" (1916) и "Основы русского духа" (1917). Субъективизм, по Нетцелю, проявляется прежде всего в уходе от действительности, в стремлении преодолеть ее в "мире надежд и желаний". А поскольку надежда у всех одна — надежда на социальное освобождение, то русский человек считает свое субъективное мнение всеобщим и принимает его за объективную истину. Отсюда Нетцель приходит к выводу о специфической природе русского мышления в отличие от европейского — рассудочного[2187]. Своеобразие "русской мысли" раскрывается Нетцелю в творчестве Достоевского.

Он обобщает:

"Европейская наука плетется позади русского интуитивного познания! В порыве своего непосредственного чувства русский человек переживает откровение бога".

"Россию, — таков итог, к которому приходит Нетцель, — можно постичь только чувством"[2188].

Другой аспект "русской" проблемы рассматривает Эмиль Лука (1877-1941), австрийский писатель-эссеист, автор ряда статей о Достоевском и книги "Достоевский" (1924)[2189]. В статье "Проблема Раскольникова" (1914) Лука поднимает вопрос о русской этике, основанной на "чувстве и религии" и противопоставляет ей "утилитарную позитивистскую мораль" Запада. С точки зрения этой морали, "преступление и зло" рассматриваются не "этически" — как проявление свободы воли, а детерминированно — как "болезнь и ненормальность", которые надлежит устранить. Короче говоря, с преступника снимается "личная ответственность", он не искупает вину, а лишь изолируется от общества. В этом, по мнению Луки, — нивелирующая сущность буржуазной морали. "Достоевский же, напротив, — подчеркивает Лука, — решительный сторонник индивидуальной морали, согласно которой добро (любовь) уже само по себе является ценностью, и которое не карает преступника в утилитарных целях <…> а ведет его к очищению". Поэтому "русский преступник (в противоположность европейскому) никогда не предается злу целиком…" В интерпретации "Преступления и наказания" Лука переносит центр тяжести на проблему искупления вины как на главную проблему индивидуальной морали Достоевского. Сам факт преступления критика не интересует.

По его убеждению, не придавал ему значения и Достоевский:

"Едва ли кто до Достоевского в последнем тысячелетии — исключая мастера Экхарта — понимал, как мало значит поступок сам по себе".

Первостепенную важность Лука придает мотивам преступления, которые ставит в прямую связь с философией Ницше. Но если Ницше не пошел: дальше идеи о праве исключительной личности на исключительную мораль, то Достоевский "заглянул несравненно глубже", и "с покоряющей силой своего гения" показал, что "сам по себе человек — это наивысшая и единственная ценность, что различия между людьми меркнут перед этим грандиозным и уникальным явлением — человек". Достоевский в своем романе провозглашает мистическую любовь, непостижимую для разума. В этой любви находит умиротворение Раскольников — "противоречивейший из людей" и тем самым достигает того, что было недоступным Фаусту.

И как бы предвосхищая экзистенциалистскую трактовку Достоевского, Лука заключает:

"Ни одно произведение мировой литературы не ставит столь же великую проблему; даже в "Фаусте" речь идет только о стремлениях и исканиях человека, но не о человеческом бытии вообще. В Раскольникове же поставлена и разрешена эта последняя проблема — вопрос о смысле и ценности человека"[2190].

В 90-е годы немалой популярностью в Германии пользовались статьи о русской литературе, написанные Лу Андреас-Саломе (1861-1937). Русская по происхождению, Лу Саломе была в 1882-1883 гг. близка к Ницше, некоторые идеи которого она восприняла довольно глубоко. Позже Андреас-Саломе вошла в круг немецких натуралистов и, будучи лично знакома с вождями нового направления, сотрудничала в журналах "Freie Biihne" и "Neue deutsche Rundschau". Писательница привлекла к себе внимание борьбой за духовное освобождение женщины, а также постановкой ряда острых проблем: философских, религиозных и этических.

Свой взгляд на русскую литературу и отдельных ее представителей Андреас-Саломе подробно обосновывает в статьях "Лев Толстой, наш современник" (1898), "Русские повести" (1899) и др. Взгляды Андреас-Саломе на русскую литературу были отчасти обусловлены суждениями А. Л. Волынского, идейного руководителя петербургского журнала "Северный вестник", в котором Андреас-Саломе сотрудничала вплоть до его закрытия (1898).

Отношение Лу Саломе к России и русской литературе была продиктовано ее религиозно-философскими взглядами. Их основной пафос заключен в антихристианской направленности. Полагая, вслед за Ницше, что на рациональном буржуазном Западе "бог умер", Андреас-Саломе пытается найти его среди других, еще не цивилизованных народов.

Именно такой первобытный народ, предполагает Андреас-Саломе, населяет Россию. По ее мнению, христианство вообще осталось чуждым русскому народу. Отличительными чертами русского народа Андреас-Саломе считает смирение и пассивность. Она с восхищением говорит о самобытном русском характере, в основе которого "совершенно бесспорно лежат глубоко доверчивая наивность и человеколюбивая пассивность"[2191]. Миф о "русской душе" получает в этих рассуждениях Андреас-Саломе свое законченное воплощение.

Русские писатели, полагает Андреас-Саломе, никогда, в отличие от западных, не увлекались общественными проблемами. Как либеральный, так и реакционный "дух общественных усилий" был якобы неизменно чужд их творчеству. Отличительной же их чертой была связь с "русской душой", которую, по убеждению Андреас-Саломе, и отражают их художественные произведения. Полемизируя с В. Генкелем, который, издавая трехтомный сборник "Исторические и сатирические повести новейшей русской литературы"[2192], подчеркивал в предисловии, что литература в России всегда была оружием в борьбе за просвещение и образование народа, Андреас-Саломе пишет: "Писатель <…> стремился найти связь с народной душой и, в каком-то смысле, становился скорее учеником, нежели учителем народным. Так было всегда, начиная с Пушкина"[2193]. Наиболее характерным выразителем "народной души" среди русских писателей Андреас-Саломе считает Достоевского. По ее мнению, чрезмерное увлечение идеями вредит художественному творчеству, глубоко иррациональному по своей сути. Достоевский, с ее точки зрения, был лишен этого недостатка[2194].

В 1897 г. в Мюнхене на квартире романиста Якоба Вассермана Андреас-Саломе знакомится с начинающим лириком Райнером Мария Рильке. Этому знакомству суждено было сыграть исключительную роль в биографии поэта. Уже до этого Вассерман обратил внимание Рильке на русских писателей. Широко известны слова Рильке, приведенные Г. Хеллером в его "Книгах о действительности"[2195].

Вспоминая авторов, рекомендованных ему в свое время Вассерманом, Рильке говорит:

"Мне кажется, он указал мне тогда на Тургенева и Достоевского. Последний оказался для меня впоследствии очень важен…"[2196].

Под влиянием Андреас-Саломе интерес Рильке к России, вполне естественный для той эпохи, перерастает в сильнейшее увлечение. Андреас-Саломе заражает Рильке как своим энтузиазмом в отношении России, так и своими суждениями о ней. Готовясь к предстоящей поездке в Россию, оба занимаются русским языком, читают русских авторов. Несомненно, в числе этих авторов был и Достоевский, ибо в своих воспоминаниях Андреас-Саломе указывает, что еще до их первой поездки в Россию именно "Достоевский открыл Райнеру глубины русских душ"[2197].

Поездка в Россию, предпринятая Рильке в мае-июне 1899 г. совместно с Андреас-Саломе и ее мужем, известным ориенталистом К. Ф. Андреасом, потрясла поэта. Склонный к преувеличениям и фантазиям, Рильке увидел в русской действительности на грани веков подтверждение своим глубоко воспринятым еще до путешествия идеям о России как о богоизбранной стране — стране будущего, о русских людях как о смиренных и терпеливых верующих, неустанно созидающих своего грядущего бога. Последний момент, доминирующий в высказываниях Рильке, имеет особое значение. В разветвленной и сложной системе взглядов Андреас-Саломе Рильке особенно выделял ее мнение о том, что еще дремлющий "нецивилизованный" русский народ наделен огромной духовной мощью и творческой активностью, которые когда-нибудь в будущем проявятся во всей полноте. Точка зрения Андреас-Саломе была близка Рильке, ибо отвечала его собственным упорным поискам нового человека, антибуржуазного, цельного и естественного. В представлении Рильке такой человек должен был быть и религиозным, и эстетическим, монахом-аскетом и одновременно художником-творцом. Такого человека Рильке, как ему казалось, нашел в России[2198]. Рильке называл Россию "страной будущего", ее народ — "народом-художником", а его пророком, углубляя и интерпретируя миф о "русской душе", считал Достоевского.

В письме к А. Н. Бенуа 28 июля 1901 г., обосновывая свое неприятие любой философии (рационализированной "системы", как представляется поэту), Рильке пишет:

"Всегда есть некая преждевременность там, где философия становится религией, т. е. начинает предъявлять к другим догматические требования, в то время как на деле она служит лишь грандиозным образцом того, как жил ее создатель и как он боролся с жизнью и смертью. Жизни Иисуса Христа и Достоевского — вот незабываемые явления и великие примеры. Однако именно слово последнего, человеческое, не превращенное в догму слово, будет для России более существенным, чем было для Европы слово Иисуса Назаретского, которое оказалось втиснутым в огромные системы"[2199].

После возвращения в Германию Рильке начинает знакомиться с русской культурой более основательно и углубленно. Вся его жизнь отдана теперь изучению России: упорным занятиям языком, чтению русских классиков.

В одном из писем Рильке в Россию от июля 1899 г. сказано:

"В последнее время я много читал Толстого, маленький этюд которого "Люцерн" мне особенно понравился, и Достоевского, "Братьев Карамазовых", которого я еще читаю и который полностью очаровал меня своими "Белыми ночами" (как они все-таки хороши!)"[2200].

Весьма красноречива следующая запись, которую делает Рильке в своем дневнике 2 декабря 1899 г.: "…я прочитал с большим удовлетворением "Русский роман" Мельхиора де Вогюэ. В своих конспектах я отметил все наиболее ценное, что есть в этой тонкой книге <…> Сразу же после этого, — продолжает Рильке, — я стал читать первый роман Достоевского "Бедные люди". Это та самая книга, о которой с восторженным признанием говорили Некрасов и Белинский. И я не знаю ни одной книги, которую можно было бы поставить рядом с ней. Сегодня я не могу писать об этом, но знакомство с книгой для меня не пройдет бесследно"[2201].

Роман Достоевского, действительно, оставил в его душе глубокий след. Воспринимая Достоевского (как и всю Россию) весьма субъективно, Рильке увидел в "Бедных людях" прежде всего апофеоз смиренного униженного бытия. Любовь и сострадание Достоевского к своим героям Рильке принимал за поэтизацию бедности, которая была для него символом опрощенного "естественного" существования, якобы отличающего русских людей. В общем смысле "бедность" для Рильке — непременное условие напряженной духовной жизни. Заявляя в "Часослове" о том, что "бедность — это великое сияние изнутри"[2202], Рильке по существу ставит знак равенства между нищетой, монашеским аскетизмом и творческим актом. Не случайно третью книгу "Часослова" Рильке заканчивает обращением к легендарному образу Франциска Ассизского. Бедность выступает в творчестве Рильке как антипод богатства, символизирующего упорядоченную рационализированную, в конечном итоге, буржуазную жизнь; ее воплощением для Рильке были "большие города", из которых так стремится его герой Мальте (роман "Заметки Мальте Лауридса Бригге", 1909). В духе Мальте или Франциска Ассизского переосмыслял Рильке и русских людей, в том числе и героев Достоевского — Вареньку и Макара Девушкина.

Увлечение Рильке "Бедными людьми" было настолько сильным, что спустя некоторое время, видимо, в первой половине 1901 г. (уже после своего второго путешествия в Россию) он берется за перевод этой вещи.

В той же книге Хеллер приводит следующие слова Рильке:

"…Я читал его "Бедных людей" — после того как его страна и его язык в огромной степени подготовили меня для этого, — я по нескольку раз перечитывал эту вне всяких сомнений гениальную книгу и, наконец, перевел оттуда отрывок"[2203].

В письме к А. Н. Бенуа 28 июля 1901 г. Рильке рассказывает:

"Мне кажется, я уже говорил вам, насколько высоко я оцениваю Достоевского. "Insel" в скором времени напечатает замечательный отрывок из романа ("Бедные люди") (история студента [Покровский]) в моем переводе, который я выполнял с большим старанием"[2204].

Однако в журнале "Insel" перевод этот по неизвестным причинам опубликован не был. В настоящее время рукопись считается утерянной. По-видимому, она была продана с аукциона в 1914 г. вместе с другими бумагами Рильке, находившимися во время войны на его парижской квартире.

Имя Достоевского постоянно встречается в переписке Рильке с Бенуа. В уже цитировавшемся письме 28 июля 1901 г. Рильке просит художника прислать ему "эссе господина Мережковского о Толстом и Достоевском". Просьба Рильке была вызвана рекомендацией Бенуа, увлекавшегося в то время русскими мыслителями религиозно-философского направления.

В письме к Бенуа 6 декабря 1901 г. Рильке сообщает (письмо написано по-русски):

"До сих пор я только первый том сочинения г. Мережковского получил, и я на днях буду углубляться в эту важную книгу".

В конце Рильке добавляет:

"О сочинении Мережковского я в любом случае буду писать для одного из наших журналов".

Однако замысел Рильке не был осуществлен. Поэт не последовал и совету Бенуа, рекомендовавшего рассказы Достоевского "Бобок" и "Сон смешного человека" для перевода на немецкий язык. Рекомендация эта содержится в письме Бенуа к Рильке 4/17 августа 1902 г.[2205] А 27 августа 1902 г. Рильке уезжает из Германии в Париж, и на этом обрывается "русский" период его жизни.

Но и в годы своих скитаний по Европе, не будучи внешне ничем связанным с Россией, Рильке любил и перечитывал Достоевского. Принято считать, что влияние Достоевского проявилось в его романе "Заметки Мальте Лауридса Бригге". "История Николая Кузьмича, описанная в романе, немыслима без Достоевского", — категорически заявляет Брутцер[2206]. Е. И. Нечепорук усматривает в духовном облике Мальте "воздействие образов Раскольникова и Подростка"[2207]. Решительно отвергая последнее предположение (никаких свидетельств о знакомстве Рильке с романом "Подросток" не сохранилось), заметим, что и весьма тривиальное сопоставление Мальте с Раскольниковым, основанное лишь на одном случайном замечании Рильке в его письме к жене 19 октября 1907 г., также не имеет под собой достаточных оснований. Мальте и Раскольников едины лишь в своем активном неприятии окружающего их мира. Устремления же, движущие героем Достоевского, имеют мало общего с теми духовными испытаниями, через которые ведет своего героя Рильке.

Среди ряда свидетельств, подтверждающих, что интерес к Достоевскому Рильке сохранил и после 1902 г., наиболее убедительным является его письмо к N. N. 3 апреля 1912 г.

С энтузиазмом рекомендуя своей корреспондентке отдельные произведения русского писателя, Рильке обнаруживает осведомленность обо всех последних изданиях Достоевского:

"…Вы, разумеется, не должны отказываться от Достоевского, если жизнь приблизила его к вам и поставила на очередь. Приняться за него я советую вам в такой последовательности: начинайте с "Бедных людей" <…> существующие переводы несовершенны, и все-таки начните именно с этой вещи, если вам удастся ее достать. Затем возьмите "Белые ночи" (я читал эту вещь только по-русски, было это также давно, ни одного хорошего перевода мне не попадалось, однако в новом пиперовском издании переложение должно быть более приемлемым, чем во всех предыдущих). Далее, я от всей души рекомендую вам "Идиота", великолепное произведение (перевод в издании Кассирера, по моему лучше, чем в Полном собрании сочинений) и, наконец, став опытнее в общении с Достоевским, переходите к его трехтомному сочинению "Братья Карамазовы", к его поздней, огромной, величайшей удаче. Попутно читайте книгу Нины Гофман о Достоевском, которая со всей достоверностью расскажет вам о подробностях его жизни и во многом облегчит понимание"[2208].

Пиперовское издание, которое упоминает Рильке, это — первое полное собрание сочинений Достоевского на немецком языке, выходившее в издательстве Рейнхарда Пипера (Мюнхен) с 1906 по 1919 г. Издание осуществлялось под руководством известного критика и эссеиста Артура Меллера ван ден Брука (1876-1925) при участии Д. С. Мережковского и Д. В. Философова[2209]. "Переводы, порученные двум русским, владеющим в совершенстве немецким языком, Разину и Феофанову, — сообщалось в русской печати, — редактируются известными немецкими писателями"[2210]. Полное собрание сочинений распадается на две части. В первую часть входят пять крупных "романов: "Преступление и наказание" (Родион Раскольников, тт. I-II), "Идиот" (тт. III-IV), "Бесы" (тт. V-VI), "Подросток" (тт. VII-VIII) и "Братья Карамазовы" (тт. IX-X). Вторая часть включала остальные художественные произведения писателя, публицистику, литературно-критические статьи и письма. Немецкое собрание сочинений Достоевского открывается романом "Бесы", выход которого был, по всей вероятности, приурочен к 25-летию со дня смерти писателя.

Роман "Бесы" стал чрезвычайно актуален в Германии после первой русской революции. Консервативно настроенная интеллигенция как в России, так и в Германии пыталась обрести себе союзника в лице автора "Бесов" — романа, в котором русские революционеры 60-х годов изображены в искаженном свете. Этим и объясняется внеочередное издание этого романа — "эпоса русской революции", по определению Меллера ван ден Брука[2211]. Появление "Бесов" в пиперовском издании вызвало целый поток рецензий, статей, откликов (Ф. Бюлов, Я. Ю. Давид, О. Цабель, Я. Шлаф и др.). Тема, которую, варьируя, обсуждали эти авторы, была одна и та же: Достоевский и революция ("Роман Достоевского о революции", "Роман Достоевского о революционной России", "Достоевский, Россия и революция", "Достоевский, нигилизм и революция" и т. д.).

В предисловии к роману Меллер ван ден Брук определяет революционное движение в России как "нигилизм". Нигилизм, в свою очередь, он рассматривает как общественно-религиозное направление, исторические предпосылки которого он видит в сектантстве, Секта — это прообраз "нигилистической" организации, как он утверждает. Сектантство Меллер ван ден Брук — и тут он следует Мережковскому — истолковывает как религиозное оппозиционное движение, возникшее после секуляризации Петром I высшей церковной власти. Таким образом, ставя "нигилизм" в прямую зависимость от сектантства, автор предисловия к "Бесам" извращает характер и цели русской революции, интерпретируя ее как анархически-религиозное движение, направленное на низвержение царя — "Антихриста", на упразднение всякой власти вообще[2212]. Пророком этой революции и становится в глазах модернистской критики Достоевский. Русская революция фактически отождествляется с анархизмом. В свете легенды о "русской душе" "нигилисты" воспринимались подчас как дети, затеявшие опасную и безответственную игру.

Других же критиков, напротив, непонимание подлинного смысла русской революции приводило к реакционному выводу о ее "беспочвенности" в самой России, что якобы и вскрыл Достоевский в "Бесах". Австрийский писатель и критик Г. Штробль уверяет, что "революционеры" представляют собой "общество безумцев и преступников", которые совершают "бессмысленные убийства" и играют в "организации" и "прокламации"[2213].

Конечно, для многих немецких критиков не было секретом, что в "Бесах" революционно-демократическое движение "представлено в окарикатуренном виде"[2214]. В этом случае реакционная позиция Достоевского оправдывалась тем, что он боролся против "нигилизма" как продукта западной "рационалистической культуры", который якобы может "разложить русский национальный характер"[2215]. По мнению критика Ф. Зервеса, "весь соблазн и все бесплодие национального русского европеизма" воплощено в образе Ставрогина. Не случайно, по мнению критика, внутреннюю опустошенность Ставрогина разоблачают Лебядкина и Шатов — носители "русского" начала[2216].

В связи с событиями первой русской революции в Германии возрастает интерес и к политическим взглядам Достоевского, что вызвало также внеочередную публикацию 12-го тома собрания — "Политические статьи" (1907). И лишь потом наступает черед самых популярных романов Достоевского — "Братьев Карамазовых" и "Преступления и наказания" (1908) и "Идиота" (1909). Полное собрание сочинений Достоевского завершается публикацией "Подростка" (1915) и тома "Автобиографических материалов" (1919). Пиперовское издание представляет собой своеобразный итог первых четырех десятилетий восприятия Достоевского в Германии.

Основные посылки Меллера ван ден Брука и Мережковского — это тезис о противоположности западноевропейского и славянского мировосприятий ("символического" и "чувственного", по терминологии Меллера ван ден Брука), а также мысль о религиозной миссии русского народа, призванного обновить Европу.

"Только в лоне славянского народа коренится в зачатке та возможная религия, к которой мы еще когда-нибудь придем: та последняя и наивысшая религия, которая будет только чувством, и где не остается места символу"[2217].

В предисловиях Мережковского варьируется его идея, уже ранее обоснованная им в ряде работ и прежде всего в капитальном труде "Толстой и Достоевский"[2218]; идея о грядущей гармонии духа и плоти, "истины неба и истины земли"[2219].

Первое собрание сочинений Достоевского, изданное Пипером, подтвердило и упрочило известность русского писателя в Германии. При всей тенденциозности Меллера ван ден Брука и Мережковского, толковавших Достоевского преимущественно как религиозного мыслителя и мистика, пиперовское издание все же сыграло я положительную роль. Массовый немецкий читатель получил теперь в руки высококачественное во многих отношениях (перевод, внешнее оформление и т. д.) собрание сочинений Достоевского. С пиперовского издания и начинается всегерманское признание русского писателя.

В своем подходе к Достоевскому эпоха неоромантизма руководствовалась, как видно из всего вышесказанного, предвзятыми идеями о "русской душе". Однако в неоромантической рецепции Достоевского был и позитивный момент. Именно в 1900-10-е годы Достоевский начинает восприниматься в Германии как писатель мирового значения и масштаба (отсюда постоянно встречающееся в критике сравнение его с Шекспиром). В отличие от периода натурализма, когда ценились только отдельные стороны творчества Достоевского, а широкой известностью пользовался лишь роман "Преступление и наказание", в начале века наблюдается отчетливая тенденция воспринимать русского писателя как явление целостное, хотя и противоречивое. И, наконец, определяющим для неоромантизма является взгляд на Достоевского как на писателя с ярко выраженным национальным своеобразием.

О том, в каком направлении развивалось в Германии далее неоромантическое восприятие русского писателя, свидетельствует книга "Достоевский", изданная Пипером в 1914 г. Она составлена из трех одноименных эссе Бара, Мережковского и Бирбаума. Особый интерес представляют собой критические этюды Бирбаума и Бара, где выдвигаются точки зрения на Достоевского, уже диаметрально противоположные друг другу[2220].

Бирбаум воспринимает творчество Достоевского как "крайне чуждое явление".

Сравнивая Достоевского, крупнейшего представителя специфически русской культуры, с Ницше, воплощавшем для него культурные идеалы Запада, он восклицает:

"Какие контрасты! И ничего, кроме контрастов!".

Ницше разбивает библейские скрижали, Достоевский возводит в своем "русском сердце прообраз Христа", но этот Христос, подчеркивает Бирбаум, не есть Христос европейца, а "карикатура на него". Ницше провозгласил "волю к власти", Достоевский "волю к смирению". Ницше, продолжает Бирбаум, воздвигнул "колоссальную статую" одинокого сверхиндивидуалиста Заратустры, Достоевский воссоздал коллективный образ "русского народа-гиганта", напоминающий "тысячеглавые, тысячерукие изображения индийских богов". Поэтому, резюмирует критик, "идеалы" Достоевского "не имеют ничего общего с нашими".

Но вместе с тем Бирбаум очень высоко оценивает русского писателя. Он считает, что по "богатству творческих сил" Достоевского можно сравнить лишь с одним Шекспиром. Достоевский — это "Шекспир романа". Сопоставляя Достоевского с "корифеем немецкой поэзии" Гете, Бирбаум признает превосходство первого в "подлинной безыскусности, самобытности", что, по его мнению, "почти совсем утратили более зрелые литературы нового времени". Фигура Достоевского представляется Бирбауму в экзотическом свете. Если Достоевский в его глазах — Шекспир, то это прежде всего "Шекспир России".

А Россия для Бирбаума — это мир неведомый и чуждый и более того:

"Это не наш мир, он нам в сущности враждебен и опасен…".

Спрашивается, в чем, согласно Бирбауму, состоит угроза, исходящая из России, угроза, которая таится в творчестве Достоевского? В проповеди религиозного смирения и коллективного начала. В этом Бирбаум усматривает посягательство на принцип индивидуализма. Не случайно, в качестве антипода Достоевского в статье фигурирует Ницше, на стороне которого выступает и автор. В духе неоромантизма Бирбаум еще противопоставляет Россию Западу, но ее своеобразие и самобытность уже не вызывают в нем восторженного умиления: Бирбаум стремится не только к противопоставлению, но и к максимальному "отчуждению" русского "коллективизма" от западноевропейского индивидуализма. Этот сдвиг в отношении к России и Достоевскому был, несомненно, вызван предощущением великих исторических потрясений в России.

Прямо противоположную точку зрения высказывает в своем эссе Бар. Он решительно оспаривает общепринятое мнение о том, что в произведениях Достоевского "заключена тайна нации", доступная лишь тому, кто принадлежит к этой нации. "Теперь я не разделяю этого мнения, — заявляет Бар, — я обнаружил, что это наша общая тайна". Общая потому, что Достоевский, по его глубокому убеждению, "решает проблему нашего времени" и является "единственным художником, благодаря которому Европа сможет вновь обрести себя и воспрянуть духом".

"Проблема современности", как ее понимает Бар, — это кризис современного человека, в сознании которого мир окончательно раздвоился. Он формулирует антитезу рационального "бытия", которое дает лишь иллюзию существования, и иррационального "становления", символизирующего нерасчлененное богатство и многообразие жизненных форм. В сфере "бытия" человек мучительно ощущает свою оторванность от мира, человечества, но в сфере "становления" он попадает в объятия первозданного хаоса и тем самым "уничтожает себя и мир". Где же для него, в таком случае, выход? В поисках ответа на этот вопрос Бар обращается к творчеству Достоевского. Он находит, что образы у Достоевского не имеют устойчивой формы и пребывают в бесконечном становлении; то они выступают во всей своей индивидуальности, словно "отлитые из стали", то снова теряют ее, превращаясь в безликие "волны человечества". Иными словами, "каждый образ Достоевского существует в непрерывном чередовании рождения, смерти и возрождения".

На основании своих наблюдений над образами Достоевского Бар приходит к выводу, что "наше подлинное существование" обретается не по эту и не по ту сторону расколотого мира, а в "состоянии колебания между ними". Только в этом "состоянии", в "жизни на грани" реализуется, согласно Бару, "цельный человек". Таким образом, целостность, в его интерпретации, есть не что иное как абсолютизированная двойственность.

Наблюдается любопытное превращение трагической раздвоенности, "разорванности" героев Достоевского, о которой много писала неоромантическая критика, в "цельность". Противоречивость Достоевского как некое единство рассматривала еще Н. Гофман. Но если Гофман имела в виду "широкую русскую этику", то у Бара вопрос ставится шире — о сущности жизни и предназначении человека. Статья Бара о Достоевском появилась накануне первой мировой войны, когда творческая интеллигенция Германии (экспрессионисты) жила в напряженном ожидании предстоящей катастрофы. "Признаки новой религиозности", тенденции эпохи к расширению, взрыву, извержению возвещают и Бару о близости перемен. По мысли Бара, наступает такое время, когда судьбы мира становятся судьбами каждого человека и он выходит из обычного состояния своей индивидуальной замкнутости, приобщаясь ко "всечеловечеству".

"На какой-то миг мы видим, из сколь разных и многих элементов мы состоим, непостижимых для того крошечного я, которое мы себе выбрали, мы видим это — и отворачиваемся; перед нами открывается страшный вид, у нас не хватает сил вынести его, и вот мы отворачиваемся, заползая обратно в наш узкий мирок".

Сила Достоевского, по мнению Бара, заключается именно в том, что он всегда видит в человеке его "изначальное состояние", т. е. его "всечеловечность".

"Точно так же, как судьба, обрушивается на своих героев и Достоевский, он ломает их форму, добирается до их глубин и ввергает их обратно в хаос, из которого они выбрались: он возвращает их в изначальное состояние".

"В каждом человеке заключено человечество" — эта фраза, звучащая уже как лозунг экспрессионизма, повторяется у Бара после каждого его рассуждения. Но значение Достоевского, считает критик, не только в том, что он открыл в человеке "человечество" (это, по его мнению, сделал и Вагнер). "Тайна" Достоевского раскрывается в том, что его человек находится в состоянии подвижного равновесия между индивидуальностью и "всечеловечностью" и поэтому является одновременно и тем и другим. Это, иными словами, — личность, индивидуальность, неразрывно связанная с судьбами нации, а через нее — с судьбами мира, и только будучи таковой она приобретает масштабность и значительность. И отсюда значение Достоевского для Европы Бар видит в том, что русский писатель, открыв нового человека, тем самым "указал новый путь человечеству <…> единственный выход из величайшего кризиса европейского сознания". Этот путь, по его мнению, ведет к народу, который "еще не затронут интеллектуальной порчей, который полон скрытых сил и который воспринимает жизнь непосредственно, в ощущении". "Все великие духовные кризисы кончаются бегством в народ", — утверждает Бар, ссылаясь в частности на эпоху романтизма. В этом свете обращение Достоевского к народу представляется ему вполне закономерным. Бар не приемлет идею Достоевского об исключительной миссии русского народа, но считает его "национализм", который, кстати, "не таит в себе ненависти", заблуждением. Достоевский заблуждался, "думая, что обращается только к русским, — заключает Бар, — на самом же деле он обращается ко всем нам!".

По существу в статье Бара речь идет о той же самой иррациональной "душе", но она истолковывается уже не как квинтэссенция национального духа, а как общечеловеческое явление, и в этом смысле здесь как бы завершается эволюция неоромантического мифа о России и отчетливо намечается кризис неоромантического мироощущения вообще.