Ф.М.Достоевский. Новые материалы и исследования.

VI. Достоевский в социал-демократической и рабочей печати.

Интерес к Достоевскому в социалистической и рабочей печати Германии возникает примерно с середины 80-х годов, когда "восприятие русской литературы и искусства рабочим классом" становится "самостоятельным направлением"[2286]. В обстановке обострившихся классовых противоречий 80-90-х годов значительно возрастает и роль литературы как важного идеологического оружия в освободительной борьбе пролетариата. В ходе классовой борьбы на идеологическом фронте зарождалась и формировалась эстетическая мысль немецкой социал-демократии. Выдающимся ее представителем в конце XIX в. был Франц-Меринг. В основу эстетических воззрений Меринга легло марксистское положение о социальной природе искусства, о том, что "литературно-художественное творчество определяется, в конечном счете, борьбой <…> народов за свое экономическое развитие"[2287]. Меринг решительно отвергает тезис идеалистической эстетики о так называемом "чистом искусстве". "Писатели и художники не падают с неба и не витают в облаках, — утверждает он, — напротив, они живут в самой гуще классовых боев своего народа и своего времени". Отсюда вытекает другое важнейшее положение социал-демократической эстетики — положение о классовом характере искусства. Как отмечает Меринг, влияние классовых боев "на отдельные умы проявляется очень различно, но остаться в стороне от них не может никто". Рассматривая с этих позиций немецкую классическую литературу, критик-марксист приходит к выводу о том, что она является "отражением борьбы немецкого бюргерства за свое освобождение". Классовым принципом руководствуется Меринг в оценках и современной ему немецкой литературы — натурализма, где он различает "отсвет, который бросает на искусство все сильнее разгорающееся пламя рабочего движения". Известно, что в 80-е годы наиболее радикально настроенные представители натурализма примкнули к рабочему движению и были активными членами социал-демократической партии. Так, видный теоретик натурализма Эдгар Штейгер был редактором литературного партийного журнала "Die neue Welt". Однако союз этот оказался непрочным. "Революционность" натуралистов носила ярко выраженный мелкобуржуазный характер, что привело их к разрыву с партией. Существенными были и разногласия во взглядах на литературу и искусство, которые вылились в двухдневную дискуссию на Готском партийном съезде (1896).

Дискуссия о натурализме, как отмечают современные исследователи ГДР, имела "большое значение для оценки русской литературы и особенно Толстого и Достоевского"[2288]. Поводом к ней послужило заявление Штейгера о том, что натурализм — это и есть новое подлинно революционное искусство, по сравнению с которым классическое искусство теряет свою ценность, устаревает. Точка зрения Штейгера была отвергнута в ходе дискуссии большинством делегатов съезда. Итоги литературных дебатов подвел Меринг в статье "Искусство и пролетариат" (1896). Нисколько не умаляя значения натурализма как "взбунтовавшегося искусства", он вместе с тем подчеркнул его буржуазный характер. "Истоки этого искусства, — как сказано в названной статье, — в буржуазной среде, и оно представляет собою отсвет неудержимого распада, воспроизводимого им довольно верно". Оно "насквозь пессимистично в том смысле, что в бедствиях современности видит одни только бедствия".

Меринг указывает тем самым на главный недостаток натурализма, на его неспособность постичь общие закономерности общественного развития. В силу ограниченности мировоззрения натуралисты крайне упрощали задачу реализма, критерием которого они считали, по выражению Меринга, "буквальное соответствие натуре". Неумение натуралистов "отличать существенное от несущественного"[2289] отмечал в статье (1885) о романе Чернышевского "Что делать?" и А. Бебель, один из вождей немецкой социал-демократии и выдающийся публицист. Таким образом, рассматривая натурализм и классическое искусство с точки зрения их актуальности для борьбы пролетариата, Меринг, как впрочем и другие лидеры левой социал-демократии, отдавал предпочтение последнему. Ибо в нем он находил "то смелое боевое начало, которое для сознательного пролетариата является жизнью жизни".

В этой связи обращение немецкой социал-демократии к русской классической литературе, теснейшим образом связанной с освободительным движением в России, было вполне закономерным. Меринг рассматривал русскую литературу как ключ к пониманию русской истории. "О вступлении великой нации в современный этап исторической жизни, — писал он, — всегда, прежде всего, возвещает ее литература. Как французскую историю XVIII в. изучают по сочинениям Дидро, Вольтера и Руссо, а историю Германии того же периода — по сочинениям Лессинга, Гете и Шиллера, так и русскую историю XIX в. можно изучать по сочинениям Белинского, Достоевского и Толстого". Ценность русской классической литературы (а следовательно, и ее крупнейшего представителя — Достоевского) для немецкого пролетариата состоит, по Мерингу, в том, что в ней грядущий исторический переворот "уже предвозвещен сотнями голосов". Не случайно в немецкой рабочей среде особой популярностью пользовались романы, повествующие о "движении народников" (т. е. о движении разночинцев, к которым причислялись и герои "Преступления и наказания" Достоевского)[2290]. Поэтому вплоть до начала XX в. социал-демократическая печать уделяет главное внимание "Раскольникову". В 1888-1889 гг. роман печатался в центральной газете "Berliner Volksblatt" (в переводе Генкеля). В социалистической прессе неоднократно рецензировались спектакли по пьесе Цабеля и Коппеля "Раскольников", которая, судя по всему, заинтересовала рабочего зрителя. Газеты и журналы печатали также и другие произведения Достоевского, как правило, небольшие по объему — "Елка и свадьба" (1897), "Белые ночи" и "Честный вор" (1903), "Столетняя" (1892), "Мальчик у Христа на елке" (1893, 1911), отрывки из "Записок из Мертвого дома" (1901, 1915) — произведения, которые привлекали рабочего читателя демократической тематикой, горячей симпатией писателя к угнетенному народу. Социал-демократическая критика проявляла интерес и к личной судьбе Достоевского, освещая в первую очередь те факты его жизни, которые свидетельствовали о жестокости и произволе русского самодержавия. В 1891 г. рабочая газета "Vorwarts", редактируемая В. Либкнехтом, рассказала об "Одном эпизоде юности Достоевского" — казни над петрашевцами, озаглавив его "Перед лицом смерти"[2291].

Начало освоения Достоевского в социалистической и рабочей печати Германии было положено журналом "Die neue Zeit" — теоретическим органом немецкой социал-демократии, сплотившем в 80-90-е годы ее марксистское ядро. Постоянными сотрудниками журнала были Бебель, Либкнехт, Меринг, на его страницах печатались Плеханов и Поль Лафарг. Непосредственное участие в "Die neue Zeit" принимал Ф. Энгельс, его "верный друг, советник и сотрудник"[2292].

Журнал развернул активную работу по пропаганде русской классической литературы среди немецких трудящихся. Там публиковались и обсуждались произведения Тургенева и Салтыкова-Щедрина, Чехова и Горького, Чернышевского и Успенского, Толстого и Достоевского.

В 1895 г. в "Die neue Zeit" был помещен отрывок из "Братьев Карамазовых" — "Легенда о Великом инквизиторе". Значительно раньше, в 1884 г., там появилась статья о "Преступлении и наказании" ("Об одном русском романе"). Ее автором был Р. Швейхель, нередко печатавшийся под псевдонимом Rosus[2293]. Роберт Швейхель (1821-1907) — характерный представитель демократической литературы Германии второй половины XIX в. "В литературной истории немецкого рабочего класса он имеет обеспеченное место, как его имеет Веерт", — писал о нем Меринг[2294]. Швейхель был одним из ведущих литературных критиков журнала "Die neue Zeit" с момента его" основания (1883) до 900-х годов. Значительный удельный вес в критическом наследив Швейхеля имеют статьи о русской литературе, среди них — "Русский Гамлет" (1884) о романе Тургенева "Новь", "Крейцерова соната" Толстого" (1891), "Лев Толстой. "Воскресение"" (1899).

В 1887 г. Швейхель выступил на страницах "Die neue Zeit" с обстоятельным очерком "Русский и французский натуралистический роман"[2295], что явилось своеобразным откликом на книгу Вогюэ "Русский роман". Хотя в очерке и сказалось не всегда благотворное влияние французского критика, в целом концепция русского реализма у Швейхеля вполне самостоятельна. Руководствуясь принципом историзма, критик-социалист выдвигает на первый план социально-критическую направленность русской литературы. Если Герцен назвал "Мертвые души" "историей болезни", то Швейхель заимствует эти слова для характеристики всей русской литературы, начиная с Гоголя. "Болезнь" в его понимании — это кризис одряхлевшей и прогнившей российской монархии.

"Никто, — отмечает Швейхель, — не сумел с такой потрясающей правдивостью изобразить проявление этой болезни, как это сделал Достоевский в своем "Раскольникове""[2296]. Одним из наиболее серьезных симптомов болезни русского общества Швейхель считает "нигилизм". К летописи "нигилизма" он относит наряду с тургеневской "Новью", романом Чернышевского "Что делать?" и "Преступление и наказание". "Для истории нигилизма, — как он полагает, — знать этот своеобразный роман столь же необходимо, как и последнее произведение Тургенева "Новь"". Понятие "нигилизм" Швейхель не дифференцирует, хотя и подчеркивает, что у Достоевского и Чернышевского "нигилизм" проявляется совершенно по-разному. Более определенно критик высказался по поводу романа "Бесы". "Нигилизм" изображен в этом романе, по его словам, односторонне, потому что Достоевский не принял во внимание "политическую тенденцию" этого движения, направленную против "деспотизма", потому что среди его "нигилистов" "нет людей, увлеченных идеей и готовых отдать за нее жизнь"[2297].

В статье "Об одном русском романе" Швейхель справедливо отвергает "поверхностный" взгляд на "Раскольникова" как на криминальный роман:

"Значение романа состоит не в самом преступлении, а в его мотивах…".

И автор стремится прежде всего уяснить себе, как Раскольников — "этот культурный молодой человек, воспитанный в нежной любви, ведущий безукоризненно нравственный образ жизни, нередко жертвующий последней копейкой, чтобы помочь другим, — решается убить старую женщину с целью грабежа". Швейхель принимает во внимание унизительную бедность Раскольникова, тяжелое положение его семьи. Однако основную причину преступления он, в отличие от натуралистов, видит не в условиях среды, а в "софистической, ниспровергающей все моральные устои" теории Раскольникова о неравенстве людей. ("Ее возникновение, — продолжает Швейхель, — можно объяснить односторонним взглядом на историю, ложным истолкованием прав человека, но только при учете крайне нездоровых социальных и политических условий жизни, которые воздействуют на одаренного и восприимчивого человека — а таковым и является Раскольников,- необычайно глубокой болезненно".) Символическая картина больной русской действительности запечатлена, как считает Швейхель, в кошмарном сне Раскольникова — сцене зверского избиения тощей лошаденки. Эта сцена подтверждает ему ужасающую реальность Раскольникова с его "теорией", "порочного и ничтожного" Свидригайлова с его "небывалым цинизмом" и Лужина с его демагогическими рассуждениями о любви к ближнему, которая якобы противоречит экономической справедливости.

И Швейхель заключает:

"Яснее выразить софистическую основу экономической политики манчестерства просто невозможно".

Совершив убийство, Раскольников, по мнению критика, вовсе не раскаивается. Его лишь мучает сознание того, что он "сделан из другого материала, чем властители мира"[2298].

Однако в эпилоге романа, как его истолковывает Швейхель, намечается "возрождение" Раскольникова, в нем пробуждается стремление "проповедовать евангелие любви". Скептически восприняв финал "Преступления и наказания", критик находит ему аналогию в романе Ч. Кингсли "Олтон Локк", где активный чартист становится сторонником христианского социализма. По его мнению, Достоевского и Кингсли сближают утопические надежды на "религиозное разрешение социального вопроса". "Оба, — пишет Швейхель, — путают причину со следствием, оба не хотят признать, что зло коренится в экономических и политических условиях времени…"[2299] Ветеран революции 1848 г., ближайший соратник В. Либкнехта, Швейхель отвергает религиозно-утопические концепции Достоевского, будучи убежденным в том, что "свободу народам не дарят, они должны ее завоевать"[2300]. Но это не помешало ему по достоинству оценить "Раскольникова"; он признавал этот роман шедевром писателя. Непреходящее значение великих русских реалистов, и в их числе — Достоевского, Швейхель видел в том, что они "открыто заявили" о "банкротстве господствующих классов"[2301]. В статье о "Преступлении и наказании" Швейхель дал прообраз марксистского анализа одного из самых значительных произведений Достоевского, и в этом его бесспорная заслуга.

В конце XIX в. немецкая социал-демократия вступает в полосу кризиса, вызванного многочисленными попытками ревизовать философское учение Маркса, выхолостить его революционное содержание. В социал-демократической партии Германии усиливается оппортунизм (в связи с ростом рабочей аристократии и активизацией мелкобуржуазных элементов). Оппортунизм проявил себя, в частности, в полуанархистском течении "молодых". Вульгаризация марксизма, ревизионистская идеология не могли не сказаться на оценке явлений литературы, в том числе и наследия Достоевского.

В 1901 г. журнал "Sozialistische Monatshefte" (редактируемый Э. Бернштейном) поместил в январском номере к 20-летию со дня смерти Достоевского его портрет, выполненный французским художником Феликсом Валлотоном. В этом же номере была опубликована статья "Раскольников" с подзаголовком "К портрету Достоевского"[2302]. На сей раз рецензентом романа "Преступление и наказание" был видный деятель немецкой социал-демократии Курт Эйснер (1867-1919), в будущем — первый премьер-министр Баварской республики. В статье Эйснера — и в этом ее существенный недостаток — роман Достоевского оценен весьма заниженно. "Преступление и наказание" Эйснер понимает как "психологическую мелодраму", а "изображение социальной нищеты в России" представляется ему лишь фоном. Конфликт романа он считает надуманным, "утопичным", "изготовленным в реторте", а Достоевского — натуралистом, изображающим невероятное, по меньшей мере, исключительное. "В литературе нет другого произведения, — уверяет критик, — где страх преступника перед разоблачением был бы показан с такой же утонченной жестокостью и демонической силой. В этом романе немало страниц, где в каждом предложении сконцентрирована целая трагедия. В Достоевском стал художником судья-инквизитор, наблюдающий словно в колбе все процессы лихорадочно возбужденного сознания и направляющий их". Почти все замечания Эйснера ограничены сферой психологии. Даже "теорию" Раскольникова он не ставит в зависимость от общественных условий, а рассматривает как "болезненную навязчивую идею". Но при этом Эйснер безошибочно угадывает "подлых развратников из класса имущих, которые привносят порок даже в мир отверженных". Однако в целом социально-критический пафос романа Достоевского Эйснер не оценил. "Преступление и наказание" он объявляет "ранним изданием" "Воскресения" Толстого на том основании, что якобы за время, разделяющее эти два произведения, "тенденция великого русского искусства не изменилась". "Вместо того чтобы искать решения, приемлемого для всех людей, — справедливо упрекает Эйснер Достоевского и Толстого, — оба прибегают к идее спасения". Эйснер приходит к выводу, что "Раскольников" — "книга, опасная для молодежи".

В свою бытность социал-демократом выступал в качестве критика Достоевского писатель и драматург Пауль Эрнст (1866-1933), принадлежавший к левацкой группировке "молодых". Его ранние статьи о Достоевском — "Федор Достоевский" (1889) и "О технике Достоевского" (1890) были им позже (около 1900) объединены и вошли в его книгу "Мысли о мировой литературе. Статьи". В основе критических суждений Эрнста о Достоевском лежит вульгарно-механистическое понимание марксизма, сдобренное к тому же идеями о пресловутой патриархальности России. Он уверенно заявляет, что в России "нет классовых противоречий <…> в полном смысле, а потому нет активного движения вперед; нет <…> борьбы идеалов и мировоззрений, конфликта аристократических и демократических идей и устремлений: там царит полная неподвижность". Что же касается Достоевского, то его творчество Эрнст расценивает как идеализацию недостойной "обломовщины", то есть "полной пассивности"[2303]. Не менее обескураживающую характеристику дал Эрнст Ибсену, творчество которого он, нимало не смущаясь, назвал мещанским. В ответ на это последовала, как известно, уничтожающая критика Энгельса в его письме к Паулю Эрнсту 5 июня 1890 г. В другом письме Энгельс с иронией говорит о нем, как о критике, "обладающем такой богатой фантазией, что не может прочесть ни строчки без того, чтобы не вычитать совершенно противоположное сказанному…"[2304] Критические выступления Эрнста на раннем этапе социал-демократической трактовки Достоевского все же сыграли определенную роль. Он одним из первых обратил внимание на композиционное мастерство Достоевского, в частности, в романе "Преступление и наказание", и посвятил этому вопросу отдельную статью. Подобного рода суждения о русском писателе появлялись в Германии 80-х и 90-х годов крайне редко.

В своей статье Эрнст прямо заявляет:

"Даже какой-нибудь Аристотель романа мог бы найти у Достоевского великолепные образцы создания художественного произведения".

Критик подчеркнул новаторство Достоевского-художника, который "сделал целый шаг вперед там, где французские реалисты сделали его наполовину"[2305].

В 1916 г., в разгар войны, на страницах "Frankfurter Zeitung" со статьей, озаглавленной "Заблуждение Достоевского" выступил Отто Каус[2306]. Каус серьезно и основательно изучал творчество Достоевского, читал о нем курсы в учебных заведениях[2307]. Значение работ Кауса о Достоевском заключается в том, что он подверг основательной критике модернистские концепции творчества русского писателя. Кампман с полным основанием аттестовал Кауса как "самого радикального противника романтической рецепции Достоевского"[2308]. Статья Кауса была ответом тем критикам, которые, затрагивая славянофильские идеи Достоевского, использовали их для разжигания межнациональной вражды. Наметившуюся здесь в общих чертах концепцию мировоззрения Достоевского Каус развивает в книге "Достоевский. Критика личности", вышедшей в том же 1916 г. в издательстве Пипера[2309].

Основная проблема, которую ставит перед собой Каус, сформулирована на первых страницах его книги и гласит:

"Связь между мировоззрением Достоевского и его искусством…".

Каус отдает себе отчет в сложности задачи, считая ее "самым щекотливым вопросом". Тенденцию буржуазной критики Достоевского "приклеивать художнику ярлык европейца, политику — ярлык азиата" он отбрасывает. В случае с Достоевским, как отмечает Каус, "удобное разделение на "художника" и "мыслителя" неуместно". Противоречие между Достоевским-художником и Достоевским-мыслителем, по мнению Кауса, вторично: "Против Достоевского-художника у нас должны возникать те же самые чувства, что и против Достоевского-политика", поскольку и тот и другой "несут в себе то же самое идейное и эмоциональное содержание". Иными словами, противоречиво само мировоззрение Достоевского.

Обращенность к современности Каус считает "исходным положением творчества Достоевского". Достоевский, по его мнению, мастер социальной характеристики. В его произведениях нет "ни одного человека, который не был бы отмечен неизгладимой печатью своей социальной принадлежности". На материале русской действительности Достоевский стремился разрешить "загадку", которая "мучила европейскую душу со времен французской революции".

И Каус приходил к следующему выводу:

"Достоевский для нас — не "христианский гений", не "национальный писатель"; Достоевский является для нас, в конечном счете, героем социальных битв XIX в.".

В более поздней книге "Достоевский и его судьба" (1923) Каус истолковал русского писателя как "летописца капиталистического человека, который после краха феодальной системы стремительно возвышается и процветает в социальной среде, где еще сильна инерция средневековья"[2310]. Писатель боролся против буржуазии за идеалы "четвертого сословия". Его цель, по словам критика, "идентична" целям коммунизма, т. е. устранению всякой экономической и социальной иерархии. Таков, в целом, у Кауса облик Достоевского-"интернационалиста".

"Панславизм", продолжает Каус, с одной стороны, противоречит "интернационализму" писателя, но, с другой стороны, является его следствием, поскольку "панславизм" — это есть та форма, в которую облачается его "коммунистический" идеал. Спрашивается, почему этой формой стал "панславизм"? Тут, как считает Каус, раскрывается "великое заблуждение" Достоевского, а оно состоит в том, что "Россия может миновать период капитализма". Каус резко отграничивает "панславизм" Достоевского от современного "панславизма" XX в. Если первый был орудием борьбы против буржуазии, то последний насквозь буржуазен. Современные панслависты, поясняет критик, — это "крупные промышленники, торговцы и банкиры", т. е. представители тех сил, которые олицетворяли для Достоевского ненавистную ему буржуазную цивилизацию и которым он противопоставил своего "мужика". Отсюда возникает "резкий контраст между художником и политиком, когда последний хотел бы отвергнуть то, что должен утверждать первый". Художник в Достоевском видел наступление капитализма в России, "политик же отрицает эту реальность".

Характерная черта мировоззрения Достоевского — "принципиальный консерватизм". Каус объясняет его сложностью социальной действительности в России, которую привнес в нее капитализм. Достоевский боролся против буржуазии в условиях, когда господствовало дворянство, или, по словам Кауса, против "завтрашних властителей, а не против сегодняшних". Поэтому у него появляется "странная тенденция" поддерживать "сегодняшних властителей", и он впадает в крайность, идеализируя монархию и церковь, крайность, которую критик назвал "ретроспективной романтикой". В то же время он отмечает, что идеал царя у Достоевского опровергает существующую реально монархию, что его христианский идеал никак не совпадает с церковной догмой. Христос Достоевского, утверждает Каус, не национален, ибо в нем воплощены "определенные этические и социальные идеалы". А христианство Достоевского — это не более и не менее как "замаскированный марксизм, марксизм, который уже находится по ту сторону всякого материализма". Так замыкается круг рассуждений Кауса. От Достоевского — врага буржуазии и писателя "коммунистического" идеала через Достоевского "панслависта" и "консерватора" он возвращается к Достоевскому-"марксисту".

Книга Кауса содержит ряд мыслей и замечаний, которые не утратили своей актуальности и по сей день, но ей явно вредит резкая прямолинейность выводов. Она усугубляется абстрактностью тех ключевых понятий, которыми по-экспрессионистски размашисто пользуется Каус. Что такое у него коммунизм или марксизм, понять непросто. Марксизм, если он по ту сторону материализма, уже не марксизм, а коммунизм, основанный на христианстве, уже не коммунизм. Все же эти крайности Кауса не умаляют достоинства его книги, представляющей собой раннюю попытку конкретно-исторического анализа мировоззрения Достоевского.

Против буржуазных и ревизионистских теорий о Достоевском в Германии активно выступила левая социал-демократия, и прежде всего ее вожди Карл Либкнехт и Роза Люксембург, которые развивали и отстаивали подлинно революционный, классовый взгляд на его творчество. Русской литературе посвятила ряд статей Роза Люксембург, крупнейший теоретик левых немецких социал-демократов. "Отличительная особенность этой столь стремительно расцветшей русской литературы состоит в том, что она возникла из оппозиции к существующему режиму, из духа борьбы", — утверждала Р. Люксембург.

"Именно художественная литература завоевала для полуазиатского и деспотического государства место в мировой культуре, пробила возведенную самодержавием китайскую стену и построила мост между Россией и Западом…".

И как бы в пику буржуазной критике, обращавшейся к русской литературе чаще всего для того, чтобы проиллюстрировать миф о пропасти, отделяющей Россию от Запада, Р. Люксембург приводит в подтверждение своей мысли имена трех русских писателей: Гоголя, Толстого и Достоевского.

Русская литература, пишет Р. Люксембург, никогда "не отрекалась от социальной ответственности". Однако было бы неверно рассматривать все русское искусство как тенденциозное.

"Неверно также считать всех русских писателей революционерами или даже, на худой конец, прогрессистами".

Р. Люксембург пытается раскрыть это положение на примерах Толстого и Достоевского.

"Достоевский, особенно в своих позднейших сочинениях, — ярко выраженный реакционер, благочестивый мистик, ненавидящий социалистов. Его образы русских революционеров являются злобными карикатурами. На мистических поучениях Толстого, во всяком случае, лежит отзвук реакционных тенденций. И все же оба они потрясают, возвышают, внутренне очищают нас своими произведениями. И это потому, что реакционны отнюдь не их исходные позиции, что их мыслями и чувствами владеют не социальная ненависть, жестокосердие, классовый эгоизм, приверженность к существующему порядку, а, наоборот, добросердечие, любовь к человеку и глубочайшее чувство ответственности за социальную несправедливость. Именно реакционер Достоевский выступил в искусстве защитником "униженных и оскорбленных", как гласит название одного из созданных им произведений. И только выводы, к которым каждый по-своему приходят и Толстой и Достоевский, только тот выход из социального лабиринта, который они надеются найти, ведет на ложные тропинки мистики и аскетизма. Однако у истинного художника социальный рецепт, предлагаемый им, является делом второстепенным: решающую роль играет источник его искусства, его животворный дух, а не сознательно поставленная им себе цель".

Из приведенного отрывка следует, что Р. Люксембург рассматривает Достоевского-художника и Достоевского-философа как единое явление, не противопоставляя их друг другу, как это было принято во всей домарксистской критике. И тем не менее, проблема здесь лишь поставлена, лишь намечена, но никак не раскрыта. Слова о "животворном духе", не проясненные конкретно-исторически, повисают в воздухе. Они явно расходятся с тем возвеличиванием идейности, которым проникнута вся статья: "Душа русской литературы". Р. Люксембург допускает методологический просчет: она ставит гуманизм писателя выше его общественной позиции. Однако в целом творчество Достоевского для нее не столько проявление абстрактного "животворного духа", сколько мучительная попытка разрешить вполне конкретные социальные загадки Современности. Так, Достоевский, согласно Р. Люксембург, глубоко постиг общественную природу преступления. Он досконально исследовал душу преступника и показал, что убийца — это прежде всего социальная жертва.

Подробно и со свойственной ей как критику эмоциональностью Р. Люксембург обосновывает эту мысль:

"Достоевский был потрясен до глубины души самим фактом, что человек может убить человека, что это совершается ежедневно вокруг нас, в нашей "цивилизованной" среде, за стеной нашего обывательского мирного дома. Подобно тому, как Гамлет, узнав о преступлении своей матери, постигает, что порваны все человеческие связи и мир вышел из колеи, так и Достоевский в убийстве человека человеком видит преступление, означающее, что "распалась связь времен". Достоевский не находит покоя, он чувствует, что бремя ответственности за это преступление лежит на нем и на каждом из нас <…> Кто хоть раз пережил его Раскольникова, допрос Мити Карамазова в ночь после убийства отца, кто пережил "Записки из Мертвого дома", тот никогда больше не сможет укрыться, как улитка, в раковину филистерства и самодовольного эгоизма. Романы Достоевского — жесточайшее обвинение, брошенное в лицо буржуазному обществу: истинный убийца, губитель душ человеческих — это ты"[2311].

Можно, не преувеличивая, утверждать, что данный отрывок — самый проникновенный, самый взволнованный отклик на Достоевского-реалиста, Достоевского общественного обвинителя, прозвучавший в Германии за почти четыре десятилетия.

С творчеством Достоевского был знаком и вождь левых немецких социалистов, один из основателей Коммунистической партии Германии Карл Либкнехт.

В одном из писем от декабря 1917 года Либкнехт рассказывает:

"Я читал Достоевского: и вновь впечатление чего-то совершенно неповторимого. Титаническая сила в изображении самых запутанных, самых несходных судеб, характеров и социальных отношений, в столкновении самых разнообразных элементов, связанных в одно единое целое, проступает в этой книге еще сильнее, чем в "Раскольникове" или "Братьях Карамазовых""[2312].

Этот восторженный отзыв Либкнехта вызван его знакомством с романом "Идиот".

Однако несомненно, что Либкнехт хорошо знал Достоевского уже задолго до этого.

В одной из своих адвокатских речей (23 июля 1904 г.), защищая на кенигсбергском процессе революционеров, переправлявших нелегальную литературу в Россию, Либкнехт цитирует Достоевского и пытается сделать русского писателя своим союзником:

"Нам всем известны волнующие картины в "Записках из Мертвого дома" Достоевского. В этом произведении Достоевский со свойственной ему язвительно-саркастической манерой различает тех, которые думают, будто они научились "разрешать загадку жизни" и тем самым мирятся с российским варварством, и тех, которые не в состоянии с ним смириться. Стоит ли сомневаться в том, что эти последние — лучше, что они — самые лучшие. Именно те мужчины и женщины, которые совершают преступления, оказываются наиболее чувствительными душами; именно благородные порывы их душ толкают их на это. Все политические преступления в России — это поступки, вызванные отчаянием"[2313].

Совершенно очевидно, что Либкнехт превыше всего ценит в Достоевском его нетерпимое отношение к действительности, его нежелание "мириться с варварством". По существу К. Либкнехт рассматривает творчество Достоевского как проявление антибуржуазного мятежного духа. И у Р. Люксембург (писавшей, что Достоевский "пробуждает нас от тупого равнодушия цивилизованных эгоистов"), и у К. Либкнехта русский писатель предстает как заклятый враг мещанства, как воинствующий антифилистер.

Октябрьская революция в России значительно усилила интерес, проявляемый к Достоевскому в Германии, где в это время по широте воздействия он уже соперничает с немецкими классиками. 1917 год закрепляет за Достоевским репутацию "пророка русской революции". Однако эта репутация таила в себе двойственность, ибо двойственным было восприятие самой революции. О ней судили по книгам Достоевского и расценивали ее прежде всего как чисто духовное (а не социальное) явление. Распространенность этой точки зрения подтверждают слова Анны Зегерс — свидетельство целого поколения. "По романам Достоевского, — вспоминает писательница, — мы представляли себе охваченное брожением общество России, откуда уже доносились революционные раскаты. (Битва, которую вела Октябрьская революция, еще не была закончена, когда мы читали эти романы.) Но в то же время мы видели в них и отдельного человека, освещенного ярким светом. Он был необычайно возвышен в своем величии и безмерно унижен в своей порочности и нищете. Мы думали, что такие люди, с чудовищным накалом страстей, неудержимо стремящиеся к бурному самоизвержению, — обычное явление в русской жизни, что такие люди не встречаются в других народах. Русские люди, как мы тогда считали, обладают великими страстями, которые влекут за собой великие последствия. Мы сравнивали их с нашим худосочным мелкобуржуазным племенем, не способным ни на сильное чувство, ни на бурный порыв". Судя по высказыванию Зегерс, революция существенно изменила представление о русском человеке у Достоевского как о пассивной и смиренной "русской душе". В творчестве Достоевского Зегерс безошибочно, хотя и смутно, угадала пафос активного протеста, — тот же самый пафос, который привлекал ее и в Шиллере. Для Зегерс Достоевский и тираноборец Шиллер оказались родственными по духу писателями. "Влечение к Шиллеру и влечение к Достоевскому, — отмечает Зегерс, — я разделяла со многими своими сверстниками"[2314].

С 1918 г. центром демократической трактовки Достоевского становится газета "Rote Fahne" — главный печатный орган немецких коммунистов и рабочих, основанный К. Либкнехтом и Р. Люксембург. Критики из "Rote Fahne" стремятся создать Достоевскому "пролетарскую революционную репутацию". Лу Мертен, одна из ранних интерпретаторов Достоевского в "Rote Fahne", говорит в своих статьях о народности его творчества. Однако Мертен упрощает марксизм. Так, понятие "народность" она истолковывает абстрактно, как воплощение спонтанных творческих сил народа. Тем самым писатель из сознательного и активного носителя народного протеста превращается в пассивное орудие этих сил. Значительно конкретнее высказывается о "народности" Достоевского другой критик из "Rote Fahne" — Гертруда Александер. Народность, по ее мнению, выражается главным образом в критике отрицательных явлений жизни. Критик не закрывает глаза на противоречия Достоевского, но объясняет их его "типично русскими чертами". При всех своих противоречиях Достоевский был в глазах Александер великим писателем и стоял рядом с Гете, Гейне, Бальзаком, Данте и Сервантесом. По ее убеждению, величие русского писателя заключается в том, что он "провозвестник, глашатай новых, рвущихся наружу сил русского народа, сумевшего ему же, Достоевскому, наперекор осуществить социальную революцию".

Александер выдвинула свой взгляд на личность Достоевского, выделяя в ней "антибуржуазные черты", — черты, которые старательно нивелировались в буржуазной критике. Она секуляризирует положительно прекрасного героя Достоевского, превращенного буржуазными литераторами в абстрактный морально-философский символ "всечеловека", и ставит его на реальную историческую почву.

Идея о "новом человеке" — краеугольный камень концепции Достоевского у Александер. Так, она называет героя — выходца из привилегированных слоев русского общества XIX в., "чувствующего себя ответственным за бедствия народа", "мятежным героем". И потому, оценивая творчество Достоевского в перспективе событий 1917 г., Александер видит в нем "мощный рычаг революционного сознания"[2315].

Из всего вышесказанного явствует, что к 1921 г. буржуазная критика утратила "монополию" на Достоевского. Ей на смену пришла иная точка зрения на русского писателя, выдвинутая передовой революционной интеллигенцией Германии. Эта точка зрения наиболее четко выражена в словах И. Бехера, крупнейшего пролетарского поэта Германии, который назвал Достоевского одним из "великих выразителей буржуазного упадка"[2316].