Филологический анализ текста. Учебное пособие.

Рассказ И.А. Бунина «Господин из Сан-Франциско».

Итак, мы рассмотрели ряд аспектов филологического анализа текста. Они связаны с основными текстовыми категориями: целостностью, субъектностью и адресованностью (структура повествования), темпоральностью и локальностью (художественное время и пространство), оценочностью, интертекстуальностью. Каждая из этих категорий открывает путь к интерпретации произведения и может служить отправным пунктом комплексного филологического анализа текста (см. примерную схему анализа на с. 9). Комплексный анализ — это анализ обобщающего типа, который предполагает расположение композиционно-речевой структуры текста, его образного строя, пространственно-временной организации и интертекстуальных связей. Цель комплексного анализа — показать, как специфика идеи художественного произведения выражается в системе его образов, в составляющих текст компонентах. Как уже отмечалось, в этом случае целесообразно использовать анализ «челночного» характера, базирующийся на переходах от рассмотрения содержательных категорий к форме (и наоборот). При этом не следует стремиться проанализировать «все образно-языковые параметры»[360] художественного текста: для комплексного филологического анализа, как правило, достаточно последовательно рассмотреть несколько аспектов текста и выявить его неочевидные смыслы и системные связи составляющих его компонентов. Обратимся к комплексному анализу одного текста — текста рассказа И.А. Бунина «Господин из Сан-Франциско».

Рассказ «Господин из Сан-Франциско» принадлежит к наиболее известным произведениям И.А. Бунина и многими критиками оценивается как вершина его дооктябрьского творчества. Опубликованный в 1915 г., рассказ создавался в годы Первой мировой войны, когда в творчестве писателя заметно усилились мотивы катастрофичности бытия, противоестественности и обреченности технократической цивилизации. Как и многие его современники, Бунин почувствовал трагическое начало новой эпохи: «Кто вернет мне прежнее отношение к человеку? — пишет он другу. — Отношение это стало гораздо хуже — и это уже непоправимо»[361]. В интервью 1916 г. Бунин замечает: «В мире происходит огромное событие, которое опрокинуло и опрокидывает все понятия о настоящей жизни»[362] (ср. также: «Развернулось ведь нечто ужасное. Это первая страница Библии. Дух Божий носился над землей, и земля была пуста и неустроенна»). Все большее значение в этот период в произведениях писателя приобретают темы рока, смерти, мотив «бездны».

Рассказ «Господин из Сан-Франциско» занимает особое место в творчестве Бунина. С одной стороны, в нем наиболее полно представлены приемы, определяющие стиль писателя в этот период, а также новые тенденции развития русской прозы в начале XX в.: ослабление роли сюжета, использование принципа сквозного повтора, пронизывающего весь текст и объединяющего различные его фрагменты, активное употребление разных типов тропов и синтаксических смещений, усиление многозначности образов, актуализация связи тропа с темой или изображаемой ситуацией, наконец, обращение к ритмизованной прозе, основанной «на последовательности однородных элементов сложного интонационно-ритмического целого, со слабо маркированным синтаксическим параллелизмом, анафорами преимущественно служебных слов, отдельными подхватами и широким использованием парных и тройных слов и синтаксических групп»[363]. С другой стороны, «Господин из Сан-Франциско» — пожалуй, единственное произведение Бунина, в котором достаточно прямо выражены авторские оценки, максимально ослаблено лирическое начало, характерное для прозы писателя в целом, использованы прозрачные аллюзии и образы-аллегории, см., например, последнюю часть рассказа:

Бесчисленные огненные глаза корабля были за снегом едва видны Дьяволу, следившему со скал Гибралтара, с каменистых ворот двух миров, за уходившим в ночь и вьюгу кораблем. Дьявол был громаден, как утес, но громаден был и корабль, многоярусный, многотрубный, созданный гордыней Нового Человека со старым сердцем[364].

В первых критических отзывах рассказ Бунина рассматривался преимущественно как развитие традиций Л.Н. Толстого, отмечалась близость этого произведения к повести «Смерть Ивана Ильича». В дальнейшем в трактовке рассказа стали преобладать социальные моменты. Между тем этот текст характеризуется многоплановостью, которая порождает разные прочтения его в социальном, психологическом и метафизическом аспектах.

Основу сюжета составляет судьба главного героя — «господина из Сан-Франциско», отправляющегося в путешествие в Старый Свет и неожиданно умирающего на Капри. Повествование в рассказе неоднородно. Объективное повествование, доминирующее в произведении, включает фрагменты текста, в которых прямо выражается субъективная авторская позиция, проявляется ироническая или риторическая экспрессия; это сочетается с контекстами, организованными точкой зрения персонажа, отдельные оценки которого проникают в речь повествователя; ср.:

Утреннее солнце каждый день обманывало: с полудня неизменно серело и начинал сеять дождь, да все гуще и холоднее; тогда пальмы у подъезда отеля блестели жестью, город казался особенно грязным и тесным, музеи чересчур однообразными, сигарные окурки толстяков-извозчиков в резиновых, крыльями развевающихся по ветру накидках — нестерпимо вонючими, энергичное хлопанье их бичей над тонкошеими клячами явно фальшивым... а женщины, шлепающие по грязи, под дождем с черными раскрытыми головами, — безобразно коротконогими.

Точка зрения главного героя (как правило, оптическая или оценочная) взаимодействует в тексте с другими точками зрения, создавая объемность, «стереоскопичность» описаний, поражающих богатством деталей.

Для синтаксиса рассказа характерно особое объемно-прагматическое строение: абзац — основная композиционно-стилистическая единица текста — включает здесь обычно несколько сложных синтаксических целых или строится как последовательность многочленных сложных предложений, каждое из которых содержит развернутые ряды насыщенных тропами описаний различных реалий.

Тропы концентрируются на небольшом пространстве текста и отражают множественность и подвижность точек зрения, динамику самих реалий, воспринимаемых конкретным наблюдателем; ср., например: ...в бинокль уже виден был кусками сахара насыпанный у подножия чего-то сизого Неаполь...; Неаполь рос и приближался; музыканты, блестя медью духовых инструментов, уже столпились на палубе и вдруг оглушили всех торжествующими звуками марша. Объемность абзацев в рассказе неслучайна: с одной стороны, она определяет особый ритм повествования, с другой — отражает «слитность» изображаемого, которая свидетельствует об «утрате цельности» в восприятии мира, «потерявшего центр своего единства» (Г. П. Федотов). Это особенно ярко проявляется в контекстах, организованных точкой зрения главного героя. Для композиции рассказа, таким образом, характерно использование приема монтажа, который в ряде случаев создает эффект замедленной съемки.

Описываемые реалии часто не различаются в тексте по степени значимости, их иерархия не устанавливается. В тексте одинаково важны и, таким образом, равноположны и реалии, связанные с самим «господином из Сан-Франциско», и бесконечно разнообразные реалии окружающего его мира. Их описания обнаруживают цепь соответствий и открывают скрытые от поверхностного и рационалистического взгляда героя «души» вещей.

Образ главного героя лишен у Бунина личностного начала: он не имеет имени (не названы по имени также его жена и дочь), предыстория его не содержит никаких индивидуализирующих черт и оценивается как «существование», противопоставленное «живой жизни»; телесный образ сводится к нескольким ярким деталям преимущественно метонимического характера, которые выделяются крупным планом и, развивая мотив цены (стоимости), подчеркивают материальное начало: ...золотыми пломбами блестели его крупные зубы, старой слоновой костью — крепкая лысая голова. При этом лейтмотивной деталью, сопровождающей развитие образа героя и приобретающей символический характер, становится блеск золота; ср.: ...нижняя челюсть его отпала, осветив весь рот золотом пломб; Хриплое клокотанье, вырывавшееся из открытого рта, освещенного отблеском золота, слабело...

В рассказе нет развернутой речевой характеристики героя, почти не изображается его внутренняя жизнь. Крайне редко передается и внутренняя речь героя. Только один раз в описаниях «господина из Сан-Франциско» появляется слово душа, однако оно используется в оценочной авторской характеристике, отрицающей сложность мировосприятия героя: ...в душе его уже давным-давно не осталось ни даже горчичного семени каких-либо так называемых мистических чувств...

«Господин из Сан-Франциско» «живет в конечном, он боится притяжения бесконечного. Он, правда, признает бесконечность роста экономического могущества, но это единственная бесконечность, которую он хочет знать, от бесконечности духовной он закрывается конечностью установленного им порядка жизни»[365]. Герой рассказа изображается отчужденным от мира природы и мира искусства. Его оценки или подчеркнуто утилитарны, или эгоцентричны и не предполагают даже попытки постижения другого мира или другого характера. Его действия характеризуются повторяемостью и автоматизмом реакций. Образ «господина из Сан-Франциско» предельно «овнешнен». Душа героя мертва, а его «существование» — это исполнение определенной роли: не случайно в сцене приезда на Капри используются сравнения, развивающие образную параллель «жизнь —театр»; ср.:

Застучали по маленькой, точно оперной площади... их деревянные ножные скамеечки, по-птичьему засвистала и закувыркалась через голову орава мальчишек — и как по сцене пошел среди них господин из Сан-Франциско к какой-то средневековой арке под слитыми в одно домами...

Герой последовательно рисуется как «новый человек» механистической цивилизации, лишенный внутренней свободы, жизни духа, отчужденный от бесконечного богатства непосредственного и гармоничного восприятия жизни. В соотношении с текстом всего рассказа ключевое слово заглавия господин, которое используется как единственная устойчивая номинация героя, обогащается дополнительными смыслами и реализует добавочные значения «повелитель», «властелин», «хозяин». В характеристиках героя в первой части текста соответственно повторяются слова с семантическими компонентами «власть», «обладание», «право», «порядок»; см., например: Он был твердо уверен, что имеет полное право на отдых, на удовольствия...; Он был довольно щедр в пути и потому вполне верил в заботливость всех тех, что кормили и поили его, с утра до вечера служили ему, предупреждая его малейшее желание, охраняли его чистоту и покой.

Как объекты «присвоения» герой воспринимает не только материальные, но и духовные ценности. Показателен в этом плане иронический перечень целей путешествия «господина из Сан-Франциско», максимально расширяющий пространство текста:

В декабре и январе он надеялся наслаждаться солнцем Южной Италии, памятниками древности, тарантеллой, серенадами бродячих певцов и тем, что люди в его годы чувствуют особенно тонко, — любовью молоденьких неаполитанок, пусть даже и не совсем бескорыстной... входили в его планы и Венеция, и Париж, и бой быков в Севилье, и купанье на английских островах, и Афины, и Константинополь, и Палестина, и Египет, и даже Япония.

Призрачность власти и богатства обнаруживается перед лицом смерти, которая в рассказе метафорически сближается с грубой силой, «неожиданно... навалившейся» на человека (ср.: Он хрипел, как зарезанный...) Преодолеть смерть способна только духов-ная личность. «Господин из Сан-Франциско» не стал ею, и его смерть изображается в тексте только как гибель тела. «Последние мгновения жизни господина предстают как жестокий и гротескный танец смерти», в котором кружатся косые линии, «углы и точки»[366]: Он рванулся вперед, хотел глотнуть воздуха — и дико захрипел... голова завалилась на плечо и замоталась, грудь рубашки выпятилась коробом — и все тело, извиваясь, задирая ковер каблуками, поползло на пол, отчаянно борясь с кем-то.

Рассказ Бунина ориентируется на жанровую модель притчи. Признаки утраченной героем при жизни души появляются уже после его смерти: И медленно, медленно, на глазах у всех, потекла бледность по лицу умершего, и черты его стали утончаться, светлеть... Изображение смерти в рассказе Бунина, таким образом, парадоксально: жизнь героя интерпретируется как состояние духовной смерти, а физическая смерть несет в себе возможность пробуждения утраченной души. Описание умершего приобретает символический характер, каждая деталь в нем многозначна: Мертвый остался в темноте, синие звезды глядели на него с неба, сверчок с грустной беззаботностью запел на стене...

Преобразуется, резко расширяясь художественное пространство рассказа: земное пространство дополняется небесным. Герой изображается на фоне неба, образ «синих звезд», глядящих с высоты, сквозной в произведениях Бунина, носит традиционный характер: образ «огней небес» — света, сияющего во тьме, является символом души и поисков «духа». Образ беззаботного сверчка развивает мотив «живой жизни», противопоставленной в тексте бесцельному напряженному труду, накопительству, мертвящему порядку. Этот мотив связан в рассказе с изображением итальянцев; ср.:

Но утро было свежее, на таком воздухе, среди моря, под утренним небом, хмель скоро улетучивается и скоро возвращается беззаботность к человеку...; Торговал только рынок на маленькой площади — рыбой и зеленью, и были на нем одни простые люди, среди которых, как всегда, без всякого дела стоял... высокий старик-лодочник, беззаботный гуляка и красавец...

Заметим, что путешественники, которых покинул господин из Сан-Франциско, продолжая свой путь, не встречаются ни с беспечным лодочником'Лоренцо, ни с абруццкими горцами. Они посещают «остатки» дворца императора Тиберия. Образ руин, нависающих над обрывом, — деталь, обладающая в тексте проспективной силой: она подчеркивает непрочность современной цивилизации, ассоциативно указывает на обреченность пассажиров «Атлантиды». Поездка их в горы заканчивается «не открытием и свободой, а руинами»[367], образ которых развивает тему смерти (гибели) и связывает историческое прошлое и настоящее героев рассказа.

Следующая композиционная часть текста — путешествие тела «господина из Сан-Франциско»:

Тело же мертвого старика из Сан-Франциско возвращалось домой, в могилу, на берега Нового Света. Испытав много унижений, много чело-[246]-веческого невнимания, с неделю пространствовав из одного портового сарая в другой, оно снова попало наконец на тот же знаменитый корабль, на котором так еще недавно, с таким почетом везли его в Старый Свет. Но теперь уже скрывали его от живых...

Показательно, что оценка отношения к герою и при его жизни, и после смерти (почет — невнимание) связывается не с именем лица, а со словом тело: героем рассказа оказывается сначала живое тело, лишенное духовной жизни, а затем просто мертвое тело. Тема власти сменяется темой невнимания и равнодушия живых к умершему. Так, смерть «господина из Сан-Франциско» характеризуется ими как происшествие, неприятность, пустяк, а описаниям их действий свойственна сниженная стилистическая тональность (замять происшествие, умчать за ноги и за голову, всполошить весь дом...). Деньги, сила, почет оказываются фикцией. В связи с этим особое преломление получает в тексте образная параллель «жизнь—театр»: слова «господина из Сан-Франциско» повторяются в своеобразном спектакле, который коридорный Луиджи разыгрывает для горничных. Великой тайны смерти не существует уже не только для «господина из Сан-Франциско», но и для окружающих. Существенно меняются и номинации героя в последней части рассказа: слово господин или отрицается, или сопровождается отчуждающим местоимением какой-то; дважды используется словосочетание мертвый старик, наконец, завершает текст отстраненная фразовая номинация: то, что стоит глубоко, глубоко... на дне темного трюма. Цепочка номинаций в рассказе, таким образом, отражает путь героя, «возлагавшего все надежды на будущее», не жившего, а «существовавшего» в настоящем, — к небытию. Путь этот завершается «в мрачных и знойных недрах корабля», а «недра» связываются в рассказе Бунина с мотивом ада.

Образ «господина из Сан-Франциско» несет в себе обобщающий смысл. Его типичность, отмеченная уже в первых критических отзывах[368], подчеркивается в тексте регулярным использованием лексико-грамматических средств со значением обобщения и повторяемости; см., например, описание дня на «Атлантиде»:

...Жизнь на нем [корабле] протекала весьма размеренно: вставали рано... накинув фланелевые пижамы, пили кофе, шоколад, какао; затем садились в ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и хорошее самочувствие, совершали дневные туалеты и шли к первому завтраку; до одиннадцати часов полагалось бодро гулять по палубам, дыша холодной свежестью океана, или играть в шеффльборд и другие игры для нового возбуждения аппетита, а в одиннадцать — подкрепляться бутербродами с бульоном; подкрепившись, с удовольствием читали газету и спокойно ждали второго завтрака... следующие два часа посвящались отдыху...

План обобщения, расширяющий изображаемое, создается преимущественно на основе прямых (точных) и модифицированных повторов, пронизывающих весь текст. Для построения рассказа (характерно композиционное кольцо: описание плавания на «Атлантиде» дается в начале и в конце рассказа, при этом варьируются одни и те же образы: огни корабля (огненные глаза), прекрасный струнный оркестр, нанятая влюбленная пара.

Среди повторяющихся образов выделяются образы-архетипы и образы цитатного характера. Это образ океана, символизирующий море жизни и связанный в мифопоэтической традиции с темой смерти, восходящие к Апокалипсису образы «трубных звуков», «пустыни» и «гор». Образы Апокалипсиса — откровения о конце истории и Страшном суде — вводят в текст эсхатологическую тему, связанную уже не с судьбой отдельного человека, а с онтологическими началами жизни в их диалектике и борьбе. С этими образами в тексте соотносятся повторяющиеся образы, развивающие мотив ада:

На баке поминутно взвивала с адской мрачностью и взвизгивала ; с неистовой злобой сирена; стенала удушаемая туманом сирена...; мрачным и знойным недрам преисподней, ее последнему, девятому кругу была подобна подводная утроба парохода та, где глухо гоготали исполинские топки...; В самом низу, в подводной утробе «Атлантиды», тускло блистали сталью, сипели паром и сочились кипятком и маслом тысячепудовые громады котлов и всяческих других машин, той кухни, раскаляемой исподу адскими топками...

Образ ада имеет в тексте рассказа сложную структуру: он строится как образное поле, в центре которого ядерный образ; с ним прямо или ассоциативно связаны другие, частные образы, являющиеся его конкретизаторами или распространителями: мрак, огонь, пламя, раскаленные зевы, жерло, бесконечно длинное подземелье и др. Взаимодействуя друг с другом, они передают устойчивые представления об аде как темном мире за пределами божественного, где царят «огнь вечный», тьма и «скрежет зубов». В то же время ключевой образ ада получает в рассказе и социальную интерпретацию. «Ад» — метафора, используемая для характеристики непосильного труда матросов: ...глухо гоготали исполинские топки, пожиравшие своими раскаленными зевами груды каменного угля, с грохотом ввергаемого в них облитыми едким, грязным потом и по пояс голыми людьми, багровыми от пламени...

Конфликты в рассказе предельно обнажены. Пароход «Атлантида» — это обобщенный образ современного писателю мира, л отражающий его социальную модель с противопоставлением «верхних» и «нижних» этажей жизни; ср. со следующей записью в дневнике В.Н. Муромцевой-Буниной: «Зашел разговор о социальной несправедливости. Лицеист был правого направления. Ян [И.А. Бунин] возражал: "Если разрезать пароход вертикально, то увидим: сидим, пьем вино, беседуем на разные темы, а машинисты в пекле, черные от угля, работают и т.д. Справедливо ли это? А главное, сидящие наверху и за людей не считают тех, кто на них работает"»[369]. Показательно, что в структуре текста при описании «многоярусного парохода» последовательно учитывается пространственная точка зрения «всевидящего» повествователя, взгляд которого проникает и в «уютные покои... на самой верхней крыше», и в «самый низ, в подводную утробу "Атлантиды"». Прием монтажа, делающий возможным «вертикальный разрез» парохода, одновременно выражает авторские оценки, обнаруживает контраст «верхнего» и нижнего» миров. В описании же «средины» парохода, связующей эти миры, развивается мотив обманчивости видимого, иллюзорности внешнего благополучия. Обозначаемые признаки обнаруживают свою противоположность, в описании концентрируются оксюморонные сочетания и семантически противоречивые сравнения, ср.: «грешно-скромная девушка», «нанятые влюбленные», «красавец, похожий на огромную пиявку». Социальный конфликт в рассказе, однако, есть проявление более общего конфликта — вечной борьбы добра и зла, воплощаемых в тексте в образах Дьявола и Богоматери; ср.:

Бесчисленные огненные глаза корабля были за снегом едва видны Дьяволу, следившему... за... кораблем. Дьявол был громаден, как утес...

...Над дорогой, в гроте скалистой стены Монте-Соляро, вся озаренная солнцем, вся в тепле и блеске его стояла в белоснежных гипсовых одеждах и в царском венце, золотисто-ржавом от непогод, матерь бо-жия, кроткая и милостивая, с очами, поднятыми к небу, к вечным и блаженным обителям трижды благословенного сына ее.

Для обобщающего образа современного мира оказываются значимыми повторы единиц с семантическим компонентом «языческий», которые связывают композиционное кольцо рассказа — описание «Атлантиды» — с описанием Капри; ср.: Океан, ходивший за стенами, был страшен, но о нем не думали, твердо веря во власть над ним командира... похожего... на огромного идола; ...гигант-командир, в пароходной форме, появился на своих мостках и, как милостивый языческий бог, приветственно помотал рукой пассажирам; Но тут зычно, точно в языческом храме, загудел по всему дому второй гонг; ...надо всем кораблем восседал его грузный водитель, похожий на языческого идола.

На основе повторов в тексте возникают образные параллели «капитан — языческий идол», «пассажиры — идолопоклонники», «отель (ресторан) — храм». Современная эпоха изображается Буниным как господство нового «язычества» — одержимость пустыми и суетными страстями и порабощенность, «возвращение» к «немощным и бедным вещественным началам» (Ап. Павел. Послание к Галатам 4:9)[370]. Именно поэтому такое большое место в рассказе занимают развернутые описания занятий пассажиров «Атлантиды», в которых актуализируется сема «порок»: это мир, где царят сластолюбие, чревоугодие, страсть к роскоши, гордыня и тщеславие. «Мертвенно-чистыми» оказываются в нем музеи, «холодными» — церкви, в которых только «огромная пустота, молчание, тихие огоньки семисвечника»; храмом становится ресторан, а любовь заменяется игрой в нее.

Лжи и фальши современной цивилизации, погружающейся «во тьму», противопоставляется естественность абруццских горцев, слитых с миром природы и связанных в тексте с образом света: Шли они — и целая страна, радостная, прекрасная, солнечная, простиралась под ними: и каменистые горбы острова, который почти весь лежал у их ног, и та сказочная синева, в которой плавал он, и сияющие утренние пары над морем к востоку, под ослепительным солнцем...

Однако образы двух горцев, радостных, наивных и смиренных сердцем, связаны скорее с прошлым, что подчеркивается деталями, указывающими на древность их одежды и инструментов: У одного под кожаным плащом была волынка, большой козий мех с двумя дудками, у другого нечто вроде деревянной цевницы...

Современную же технократическую цивилизацию символизирует «многоярусный, многотрубный» корабль, пытающийся одолеть «мрак, океан и вьюгу» и оказывающийся во власти Дьявола. Характерно, что само название корабля повторяет название затонувшего когда-то острова и погибшей при этом цивилизации. Мотив обреченности «Атлантиды», ее возможной гибели и разрушения связан в тексте, с одной стороны, с образами, варьирующими тему смерти: «бешеной вьюги, проносившейся, как погребальная месса», «траурными горами океана», «смертной тоски» сирены, а с другой — с образами Апокалипсиса. Не случайно только в издании 1953 г. И.А. Бунин снял эпиграф из Апокалипсиса («Горе тебе, Вавилон, город крепкий!»), предварявший во всех прежних редакциях текст рассказа. Источник эпиграфа — рефрен плача «царей земных», купцов и моряков о Вавилоне. «Вавилонской блуднице» в Апокалипсисе вменяется в вину, что «славилась она и роскошествовала», за что ей воздается столько же «мучений и горестей»: «...придут на нее казни, смерть и плач, и голод, и будет сожжена огнем» (Апокалипсис, 18:8). Таким образом, рассказ И.А.Бунина «Господин из Сан-Франциско» содержит предостережение и пророчество о страшных потрясениях, о суде над бездуховностью, внутренней несостоятельностью и ложью Нового Вавилона, о его разрушении и грядущей гибели. В сильную позицию текста вынесены три ключевые для текста слова: мрак, океан, вьюга, — завершающие рассказ и отсылающие к этим же лексическим единицам в первой его композиционной части. «Смерть, непознанная, непознаваемая природа и ужасная, вышедшая из-под воли цивилизация, — вот те страшные силы, которые сливаются в одном аккорде в заключительной фразе рассказа»[371]. Тема смерти отдельного человека объединяется в рассказе с темой возможной гибели современной цивилизации. Переплетение этих тем отражается и в пространственно-временной структуре произведения: пространство героя в рассказе максимально сужается (от безграничных просторов Америки и Европы — к «содовому ящику» в трюме) и становится закрытым, в то же время образ океана расширяет художественное пространство всего текста и во взаимодействии с образом неба делает его бесконечным. Время героя, характеризующееся повторяемостью и цикличностью, наличием рокового предела, сближается с историческим временем (см. отступление об императоре Тиберии). Включение же в текст образов Дьявола, Богоматери, неба и ада устанавливает в нем план вечного.

Если тема смерти «господина из Сан-Франциско» развивается преимущественно на основе прямых авторских оценок, то вторая тема — тема обреченности технократической цивилизации — связана, как мы видим, с взаимодействием повторов и движением сквозных семантических рядов в тексте. Выделению этой темы способствует усиление ритмизации в контекстах, с ней непосредственно связанных (прежде всего в «композиционном кольце»), причем, по наблюдениям В.М. Жирмунского, «ритмическое движение подчеркивается обилием аллитераций. В некоторых случаях эти аллитерации, подкрепленные расширенными созвучиями внутри слов, приобретают специфическую звуковую экспрессивность, например: последнему, девятому кругу была подобна подводная утроба парохода, та, где гулко гоготали исполинские топки, пожиравшие... груды каменного угля...»[372].

Текст рассказа насыщен различными видами повторов, в нем взаимодействуют повторы лексические, звуковые, деривационные (словообразовательные), повторы грамматических форм и сходных по структуре тропов, ср: Он сидел в золотисто-жемчужном сиянии этого чертога за бутылкой вина, за бокалами и бокальчиками тончайшего стекла...; мужчины до малиновой красноты лиц накуривались гаванскими сигарами и напивались ликерами в баре...; к подъездам гостиниц уже вели маленьких мышастых осликов под красными седлами, на которые опять должны были нынче, проснувшись и наевшись, взгромоздиться молодые и старые американцы и американки, немцы и немки...; и опять, опять пошел корабль в свой далекий морской путь.

Единицы с повторяющимися семантическими компонентами объединяются в ряды, которые или образуют семантические кольца, или развертываются линейно, пронизывая весь текст и создавая его лейтмотивы.

Лейтмотивность строения текста проявляется в актуализации повторов, в последовательном или прерывистом развитии сквозных образов, в распространении их на разные сферы изображаемого. Так, например, мотив смерти объединяет образы «господина из Сан-Франциско», города, «Атлантиды» и отдельных ее пассажиров, ср.: на борту «Атлантиды» появился новый пассажир, возбудивший к себе общий интерес, наследный принц одного азиатского государства... слегка неприятный — тем, что крупные усы сквозили у него, как у мертвого.

Однотипные образные средства сближают разные планы текста и участвуют в развертывании его ключевых оппозиций.

Повторы, таким образом, не только несут в произведении важную смысловую нагрузку, но и играют конструктивную роль. Они выделяют ведущие темы рассказа и актуализируют его интертекстуальные связи, прежде всего связи с Библией и «Божественной комедией» Данте. В результате реально-бытовой план произведения дополняется символическим и метафизическим планами. Такое построение рассказа во многом сближает прозаический текст с поэтическим и свидетельствует о новых тенденциях в развитии русской прозы XX в.