Государь.

Никколо Макиавелли.

Его Светлости Лоренцо Медичи[1].

Соискатели милостей какого-нибудь государя имеют обыкновение угождать ему подношением самых дорогих своих вещей, а равно и тех, которые, на их взгляд, могут быть ему приятны; поэтому чаще всего государи получают в подарок скакунов, оружие, златотканую парчу, драгоценные ткани и тому подобные украшения, подобающие их званию. И вот я, желая представить Вашей Светлости свидетельство моей глубочайшей преданности, не нашёл среди своего добра ничего более дорогого и полезного, чем разумение деяний великих людей, приобретённое вследствие длительного испытания современных дел и непрерывного изучения древних. Тщательно обдумав и пересмотрев свои мысли, я собрал их в небольшой книжке, которую и посылаю Вашей Светлости.

Хотя я и не считаю этот труд достойным Вашего внимания, [однако] надеюсь, что по своей доброте Вы не отвергнете его, ведь это драгоценнейшее с моей стороны подношение позволит Вам за ничтожное время усвоить всё выношенное мной на протяжении долгих лет среди стольких скорбей и опасностей. Я исключил из своего сочинения риторические ухищрения, громкие и звучные слова, любые другие внешние приманки и украшения, которыми многие уснащают и усовершенствуют свои писания, ибо я желал, чтобы оно привлекало к себе только разносторонностью взгляда и важностью предмета и ничем другим. Не следует считать самонадеянностью притязание человека низкого и даже ничтожного состояния судить и устанавливать правила поведения для государей. Художники, зарисовывающие местность, располагаются внизу на равнине, чтобы присмотреться к характеру гор и возвышенностей, а чтобы обозреть низменности, забираются на вершины. Точно также, чтобы постичь характер народа, необходимо быть государем, а распознать природу государя может только человек из народа.

Итак, пусть Ваша Светлость отнесётся к этому небольшому подарку с тем же чувством, что и я; внимательно прочитав это сочинение, он убедится в моём горячем желании, чтобы Ваша Светлость достиг того величия, которое обещано ему фортуной и его высокими достоинствами. И если с высоты своего положения Ваша Светлость иной раз устремит взгляд вниз, он увидит, сколь мало заслужены мной сыплющиеся на меня тяжкие и непрестанные удары судьбы.

Глава I. Какого рода бывает режим личной власти и какими способами она приобретается.

Все государства, все правительства, когда-либо главенствовавшие над людьми, подразделяются на республики и принципаты. Последние бывают либо наследственными, в которых долгое время царила династия их властителей, либо новыми. Новые принципаты могут быть таковыми в целом, как Милан при Франческо Сфорца[2], либо могут быть присоединены к наследственным владениям приобретшего их государя, как королевство Неаполитанское, завоёванное испанским королём[3]. Эти новообретённые территории либо уже приучены подчиняться единоличному правителю, либо до этого пользовались свободой; присоединяют же их либо силой собственного оружия, либо с чужой помощью, либо волею судьбы, либо благодаря своей доблести.

Глава II. О наследственных принципатах.

Я оставлю в стороне размышления о республиках, потому что много занимался этим в другом месте[4]. Обращусь единственно к принципату и, следуя вышеизложенному плану, рассмотрю, каким образом можно поддерживать и сохранять единоличную власть.

Прежде всего скажу, что наследственные владения, привычные к государям, происходящим из одного рода, гораздо легче удержать, чем новые, ибо достаточно не нарушать обычаев своих предшественников и следовать за ходом событий. Государь средних способностей в этом случае всегда сохранит свой трон, если только он не лишится его из-за вмешательства некоторой чрезвычайной и неодолимой силы, но и после этого он сможет вернуть себе власть, едва только захватчик столкнётся с малейшими трудностями.

У нас в Италии, in exemplis [5], герцог Феррарский сумел противостоять нападкам венецианцев в 84 году, а также папы Юлия в 10-м только благодаря тому, что его семейство давно укоренилось в своих владениях[6]. У природного государя меньше причин и меньше поводов для нанесения обид, поэтому его больше любят, и если бросающиеся в глаза пороки не навлекают на него ненависти, то он пользуется естественным расположением подданных. В древности и непрерывности властвования гаснут все помыслы и поползновения к новшествам, ведь один переворот всегда оставляет зацепку для совершения другого.

Глава III. О смешанных принципатах.

Новый государь, напротив, сталкивается с трудностями. Прежде всего, если он присоединил новые владения к старым и тем самым образовал некое смешение, его положению угрожает первый естественный недостаток, присущий всем новым государствам и заключающийся в том, что люди охотно меняют правителей в надежде на лучшее, а потому часто восстают против них, но затем убеждаются на опыте, что они обманулись и стало ещё хуже. А это вытекает из другой естественной и обыкновенной потребности, заставляющей нового государя притеснять своих подданных вооружённой рукой и другими способами, как это делают завоеватели, так что твоими врагами становятся не только противники твоего воцарения, но и с его сторонниками ты не можешь сохранить дружбу, ибо не сможешь ни оправдать их ожидания, ни прибегнуть против них к сильнодействующим лекарствам, будучи им обязанным. Ведь для вторжения в чужую страну даже располагающий сильным войском государь должен обеспечить себе содействие её жителей. Вот почему Людовик XII Французский легко захватил Милан и тотчас же его лишился, для чего на первый раз хватило собственных сил Лодовико[7]. Те же горожане, что открыли ворота перед королём, разочаровавшись в своих надеждах на будущие блага, которых они ожидали, не могли вынести неудобств нового правления.

Правда и то, что, покорив мятежные области вторично, труднее потерять их, потому что под предлогом подавления мятежа правитель может укреплять свою власть с меньшей оглядкой, наказывая провинившихся, выявляя неблагонадёжных и защищая наиболее уязвимые места. Так что если в первый раз достаточно было герцогу Лодовико устроить на границе небольшой переполох, и Франция лишилась Милана, то на второй весь мир должен был объединиться против неё и разгромить или изгнать её войска из Италии; и всё это объясняется вышеназванными причинами. Тем не менее оба раза Франция лишилась своего приобретения. Общие причины, почему это произошло в первый раз, мы уже обсудили. Остаётся сказать о втором случае и рассмотреть те средства, которыми располагал французский король и всякий, кто находился бы на его месте, чтобы закрепить за собой завоёванное. Скажем, что завоёванные области, присоединяемые к прежним владениям завоевателя, либо составляют с ними одну страну и их население пользуется тем же языком, либо нет. В первом случае их совсем нетрудно удержать, особенно если они не привыкли к свободной жизни. Чтобы обезопасить себя, достаточно пресечь род правивших там государей, ибо других поводов для волнений, в силу общности обычаев и сохранения прежнего образа жизни, у населения не будет. Это можно было наблюдать на примере Бургундии, Бретани, Гаскони и Нормандии, которые с давних пор входят в состав Франции, и хотя язык их жителей несколько отличается, тем не менее они ладят с другими французами, придерживаясь сходных с ними обычаев. Желая сохранить за собой подобные области, завоеватель должен соблюдать два условия: во-первых, чтобы пресеклась династия их государей; во-вторых, оставить неизменными их законы и подати; тогда вскоре эти области составят единое целое с твоими прежними владениями.

Но когда приобретают территории в стране, чужеродной по языку, обычаям и учреждениям, вот тут начинаются трудности, и чтобы не потерять их, потребуются великая удача и великое умение. Одно из самых лучших и действенных средств в этом случае состоит в том, чтобы завладевшее ими лицо само переселилось в этот край. Это придаст завоеванию надёжность и долговечность; так поступил турецкий султан с Грецией[8]. Не перенеси он туда своё местопребывание, ему бы там ни за что не удержаться, невзирая на все остальные меры, принятые им для сохранения этого государства. Находясь на месте, ты можешь распознавать будущие беспорядки ещё в зародыше и легко справляться с ними; в противном случае известие о них доходит, лишь когда они уже в разгаре и поздно что-либо делать. Кроме того, ты не оставляешь страну на разграбление своим чиновникам; для подданных облегчается прямой доступ к государю, отчего у добропорядочных граждан бывает больше оснований для расположения к нему, а у бунтовщиков — для опасений. Внешний враг хорошенько подумает, прежде чем напасть на эти владения. Таким образом, у переселившегося туда государя будет очень трудно отнять их.

Другое отличное средство состоит в том, чтобы основать одну-две колонии, которые прикрепили бы эту местность к новому государству. В противном случае потребуется держать там множество солдат, и пеших и конных. Колонии обходятся недорого; выслать и содержать колонистов государю не стоит почти ничего, ведь при этом внакладе остаются только те жители, у которых отбирают их дома и наделы в пользу переселенцев, а эти жители составляют небольшую часть новых подданных, и они не могут причинить вреда государю вследствие своей нищеты и разобщённости. Все же прочие, с одной стороны, не будучи ущемлёнными, лишены повода для беспокойства, а с другой — они будут осторожны, наученные чужим примером и опасаясь, как бы с ними не поступили так же. Я заключаю, что колонии не требуют затрат, они более надёжны и вызывают меньшее недовольство. Недовольные же безвредны, будучи, как я уже сказал, разобщены и бедны. По этому поводу следует заметить, что людей должно либо миловать, либо казнить, ведь небольшие обиды будут всегда взывать к отмщению, а за тяжкие люди отомстить не в силах. Так что, нанося обиду, следует устранить возможность мести. Но если вместо колонии используется вооружённый гарнизон, он требует куда больших расходов, и в конце концов для охраны новых владений потребуются все средства государства. Приобретение, таким образом, обернётся уроном. К тому же расквартирование войска в разных местах приносит куда больше вреда и ущемляет всё население, всякий страдает от этого неудобства и становится врагом нового государя, притом врагом опасным, который после поражения остаётся в собственном доме. Итак, с любой точки зрения такой способ защиты новых владений настолько же невыгоден, насколько выгодно основание колоний.

Тот, кто находится в чужеродной, как было описано выше, провинции, должен ещё взять под своё покровительство её мелких соседей, стараясь ослабить наиболее влиятельных, и остерегаться, чтобы не возник повод к вмешательству в дела этой области другого властителя, столь же могущественного, как и он сам. А повод, чтобы воспользоваться недовольством чрезмерно честолюбивых или напуганных обитателей, всегда появится, как можно судить по призванию римлян в Грецию этолийцами — вообще во все завоёванные ими провинции римлян приглашали местные жители. Как только чужеземный завоеватель вторгается в какую-либо страну, все мелкие властители примыкают к нему, и это в порядке вещей, ибо ими движет ненависть к прежнему поработителю, так что завоевателю нечего беспокоиться о том, как привлечь этих людей на свою сторону; все они тут же присоединяются к его новым владениям. Он должен только следить, чтобы они не обзавелись слишком большими силами и влиянием. Его собственных сил и расположения сторонников вполне достаточно, дабы справиться с соперниками и полностью овладеть новой провинцией. Но тот, кто не примет подобных мер, вскоре лишится завоёванного, а до того погрузится в неисчислимые труды и заботы.

Римляне неукоснительно соблюдали эти правила в завоёванных ими провинциях: они основывали колонии, привлекали к себе менее влиятельных лиц, ни в чём им не потворствуя, и ослабляли более влиятельных; для чужеземных властителей они не оставляли ни малейшей лазейки. Ограничусь только примером Греции. Ахейцев и этолийцев римляне привлекли на свою сторону; Македонское царство было принижено, и оттуда был изгнан Антиох. Однако заслуги ахейцев и этолийцев не послужили основанием, чтобы позволить им расширить свои владения; никакие заверения Филиппа в дружбе не помешали римлянам ослабить его, а могущество Антиоха не заставило их признать его право на владение какой бы то ни было территорией в Греции. Римляне в этих случаях поступали так, как надлежит поступать всем разумным государям: они помышляли не только о нынешних, но и о будущих заботах и искали пути, как с ними справиться. Ведь предвидя их заранее, легко найти выход, а когда беда приблизилась, болезнь становится неизлечимой, и лекарство уже не ко времени. Получается так, как врачи говорят о чахотке, что вначале её легко вылечить, но трудно распознать, а по прошествии времени, если с самого начала она была запущена, болезнь становится очевидной, но трудноизлечимой. То же и в государственных делах: зная заранее (что бывает дано только мудрым людям) о грозящих несчастьях, можно их предупредить, но если этого не случилось и угроза стала очевидной для каждого, тут уже ничем не поможешь.

Римляне, чуя приближение беды издалека, всегда принимали нужные меры и ради этого не боялись даже вступить в войну, ибо знали, что войны нельзя избежать, а можно только оттянуть её к выгоде других. Они предпочли воевать с Филиппом и Антиохом в Греции, чтобы не сражаться с ними потом в Италии; в своё время они могли избежать обеих войн, но не захотели этого. Они никогда не придерживались того правила, которое вечно на устах мудрецов нашего времени: «Воспользоваться преимуществами выжидания». Преимущество римлян заключалось только в собственных доблести и благоразумии, ведь время несёт с собой всяческие перемены, при которых добро оборачивается злом, а зло — добром.

Но вернёмся к Франции и посмотрим, прибегла ли она к какому-нибудь из вышеописанных способов. Я буду говорить не о Карле, а о Людовике[9], потому что он дольше удержался в Италии и предпринятые им шаги заметны гораздо отчётливее. Вы можете убедиться, что он поступал всё время наперекор тому, что следовало бы делать для закрепления своих владений в иноязычной стране.

Король Людовик оказался в Италии благодаря притязаниям венецианцев, которые намеревались воспользоваться его приходом, чтобы овладеть половиной Ломбардии. Не стану упрекать короля за этот поступок: желая закрепиться в Италии, он не располагал союзниками внутри страны, и все двери были закрыты перед ним из-за воспоминаний о его предшественнике Карле, поэтому выбирать друзей было не время. Людовик добился бы своей цели, если бы не допустил никаких других ошибок. Заняв Ломбардию, король вернул бы французам уважение, утраченное при Карле; Генуя уступила, флорентийцы заключили с ним союз; маркиз Мантуанский, герцог Феррарский, Бентивольи, хозяйка Форли[10], правители Фаэнцы, Пезаро, Римини, Камерино, Пьомбино, жители Лукки, Пизы, Сиены — все искали его дружбы. Тогда-то венецианцы осознали всю безрассудность своего поступка: взамен пары местечек в Ломбардии они сделали короля властелином двух третей Италии.

Судите теперь, сколь нетрудно было королю утвердиться в Италии, если бы он соблюдал вышеописанные правила, поддерживая и защищая своих многочисленных и слабых сторонников, находившихся в страхе — кто перед Церковью, кто перед венецианцами — и вынужденных следовать за ним. С их помощью Людовик легко обезопасил бы себя от более могущественных соперников. Но едва он очутился в Милане, как поступил наоборот, оказав папе Александру[11] содействие в захвате Романьи[12]. При этом король даже не заметил, что, отталкивая от себя доверившихся ему сторонников и друзей, он ослабляет своё влияние и усиливает Церковь, прибавляя к её огромной духовной власти ещё и светскую. За этой первой ошибкой неизбежно последовали и другие. В конце концов, чтобы обуздать властолюбие Александра и помешать ему завладеть Тосканой, король был вынужден вступить на территорию Италии. Мало того, что он возвысил Церковь и лишил себя союзников; с вожделением взирая на Неаполитанское королевство, он разделил его с королём Испании, и если до этого судьбы Италии были в его руках, то теперь он обзавёлся сотоварищем, дабы у всех честолюбцев и недовольных в этой стране был покровитель. При этом Людовик удалил из королевства того, кто мог бы платить ему дань, заменив его правителем, угрожавшим изгнать его самого[13]. Разумеется, желание приобретать — вещь вполне обычная и естественная, и когда люди стремятся к этому в меру своих сил, их будут хвалить, а не осуждать, но когда они не могут и всё же добиваются приобретений любой ценой, то в этом заключается ошибка, достойная порицания. Если силы Франции позволяли ей обрушиться на Неаполь, так и следовало поступить, если же не позволяли, не следовало ни с кем делить его. Подобная сделка с венецианцами в Ломбардии заслуживала оправдания, потому что позволила французам закрепиться в Италии; в случае с Неаполем она подлежит осуждению, ибо не была вызвана сходной необходимостью.

Таким образом, Людовик допустил пять ошибок: он вывел из игры более слабых правителей; усилил одно из могущественнейших лиц в Италии; допустил туда чужеземного властелина; не перенёс туда своей резиденции и не основал там колоний. Но все эти ошибки, пока он был жив, могли и не причинить большого вреда, если бы он не сделал шестую, отобрав владения у венецианцев. Не допусти он возвышения Церкви и не призови в Италию испанцев, ослабить их было бы действительно разумно и необходимо, но после допущенных просчётов не следовало соглашаться на расправу с венецианцами. Пока они оставались в силе, никто не отважился бы посягнуть на ломбардские земли: венецианцы никогда не согласились бы на это, потому что сами пожелали бы претендовать на французскую долю, а все остальные ни за что не захотели бы отнять её у Франции и отдать венецианцам. Выступить же против двоих хозяев Ломбардии никто бы не посмел. А если кто-то возразит, что Людовик уступил Романью Александру и Неаполитанское королевство — Испании, чтобы избежать войны, то я сошлюсь на вышеприведённые доводы: война всё равно начнётся, но промедление обернётся против тебя. Если же напомнят, что король пообещал папе выступить ради него в поход в обмен на свой развод и кардинальскую шапку для архиепископа Руанского[14], то я отвечу тем, что будет сказано мною ниже относительно обещаний, даваемых государями, и о том, как их следует выполнять.

Итак, король Людовик лишился Ломбардии потому, что не соблюдал правил, которых придерживались все завоеватели, желавшие удержать покорённые страны. Так что здесь нет ничего удивительного — всё естественно и легко объяснимо. Об этом предмете я беседовал с кардиналом Руанским в Нанте, когда герцог Валентино, как в народе называли сына папы Александра Чезаре Борджиа, захватил Романью. Кардинал заявил мне, что итальянцы несведущи в военных делах, на что я ему ответил, что французы ничего не смыслят в делах государственных, ибо в противном случае они не допустили бы подобного возвышения Церкви. Опыт показал, что Франция способствовала росту влияния в Италии Церкви и Испании, и это привело к её собственному краху. Отсюда можно извлечь общее правило, почти непреложное: кто делает другого могущественным, тот погибает, ведь наделять могуществом можно с помощью либо силы, либо умения плести интриги, а оба этих качества вызывают подозрение у ставших могущественными людей.

Глава IV. По какой причине в царстве Дария, захваченном Александром, после смерти последнего не вспыхнул мятеж против его преемников.

Узнав о трудностях, связанных с удержанием новых владений, кто-то может задать вопрос, почему не вспыхнуло восстание в Азии, которой Александр Великий овладел за несколько лет и вскоре после этого умер. Следовало ожидать крушения его государства, однако преемники Александра удержались у власти, и единственным препятствием, которое встретилось им при этом, были раздоры между ними, вызванные их собственным властолюбием. На это я отвечу, что все известные доныне принципаты бывали управляемы одним из двух способов: либо в них был один государь, а все прочие — подневольные слуги, содействующие ему в управлении по его милости и соизволению, либо государь правил вместе с баронами, которые обладали своим саном не по прихоти властителя, но благодаря древности происхождения. У этих баронов есть собственные владения и подданные, признающие их господами и питающие к ним естественную привязанность. Государство, управляемое монархом через его слуг, даёт правителю больше власти, ибо в такой стране верховным владыкой признают только его, а прочим должностным лицам подчиняются, как государевым чиновникам, к которым никто не питает особенной любви.

В наше время примеры двух разных способов управления являют французский король и турецкий султан. Вся турецкая монархия подчиняется одному господину, все остальные — его рабы, всё царство разделено на санджаки[15], куда султан назначает управляющих и заменяет их, когда и как он того пожелает. Французский же король исстари окружён множеством господ, которые пользуются властью над своими подданными и их любовью; у них есть свои привилегии, на которые королю посягать небезопасно. Если сравнить эти два государства, то можно убедиться, что завоевать владения султана трудно, но, одержав победу, их легко сохранить за собой.

Трудности овладения державой султана заключаются в том, что завоеватель не может быть призван туда местными князьями и не может рассчитывать на то, что его предприятие будет облегчено мятежом султанского окружения, как вытекает из вышеназванных причин. Рабов, которые всем обязаны султану, не так-то легко подкупить, а если и удастся, то от этого следует ожидать мало пользы, ведь они, по вышеупомянутым соображениям, не смогут увлечь за собой народ. Поэтому нападающий на султана должен готовиться к встрече со сплочённым врагом и рассчитывать больше на собственные силы, чем на раздоры в стане противника. Но если турок потерпит поражение в битве, такое, что он не сможет оправиться и набрать новое войско, то угрозу следует видеть только в выходцах из правящей династии, расправившись с которыми можно никого больше не бояться, ибо все остальные не пользуются влиянием в народе, и как раньше завоеватель не мог на них рассчитывать, так и теперь ему не нужно их бояться.

Противоположным образом дело обстоит в королевствах, управляемых подобно Франции: туда нетрудно внедриться, сговорившись с кем-нибудь из баронов, среди которых всегда много недовольных и охотников до перемен. По этим причинам они расчистят перед тобой путь в свою страну и облегчат твою победу, но, желая удержать завоёванное, ты столкнёшься с бесчисленными трудностями, вызванными как помогавшими, так и противостоящими тебе баронами. Тут уже недостаточно будет истребить семью государя, а придётся иметь дело с этими сеньорами, которые возглавят новые мятежи. Их невозможно ни удовлетворить, ни уничтожить, поэтому при первом удобном для них случае ты лишишься власти.

Итак, если вы рассмотрите природу Дариева царства, то вы найдёте в нём сходство с турецкой монархией; вот почему Александру необходимо было целиком всколыхнуть его и разбить Дария в сражении, но после победы и смерти царя Александр мог не опасаться за свою власть по вышеизложенным причинам. И если бы его преемники не ссорились между собой, они безмятежно могли бы наслаждаться властью, ведь в этом царстве не было никаких беспорядков, кроме вызванных их собственными распрями. Но управление государствами, устроенными подобно Франции, влечёт за собой куда больше забот. Этим и были вызваны частые восстания против римлян в Испании, во Франции и в Греции: многочисленностью княжеств, на которые были разделены эти страны. Пока память о них была свежа, господство римлян не отличалось прочностью, но когда эта память развеялась благодаря могуществу и долговечности власти римлян, их владычеству уже ничто не угрожало. И даже когда римляне стали воевать друг с другом, каждого из противников поддерживала та часть названных провинций, где он располагал властью. Династии прежней знати угасли, и жители признавали правителями только римлян. После всего вышеизложенного никто не удивится той лёгкости, с которой Александр удерживал за собой государство в Азии, и тем трудностям, с которыми столкнулись Пирр и многие другие, желая удержать завоёванное. Это было вызвано не наличием или отсутствием доблести у завоевателей, а различиями завоёванных стран.

Глава V. Каким образом следует управлять городами или принципатами, которые до завоевания жили по своим законам.

Когда новоприобретённые государства, как мы сказали, привыкли жить свободно и подчиняться собственным законам, удержать их можно тремя способами: первый — разорить их; второй — самому там поселиться; третий — оставить там прежние законы, получая оттуда определённый доход и назначив там правительство из немногих лиц, которые сохраняли бы преданность тебе. Получив власть из рук нового государя, они осознают, что смогут сохранить её только благодаря его расположению и мощи, и будут всячески стараться упрочить его господство. Самый лучший способ удержать город, привыкший к вольности, если ты хочешь сохранить его в целости, это использовать его собственных граждан.

In exemplis [16] спартанцы и римляне. Спартанцы удерживали за собой Афины и Фивы, поставив там у власти немногих лиц, tamen [17] они снова лишились этих городов. Римляне разрушили Капую, Карфаген и Нуманцию, чтобы сохранить их, и их замысел удался. Желая удержать Грецию, они пошли по стопам спартанцев, оставив там свободу и сохранив её законы, но потерпели неудачу и были вынуждены разорить многие города этой страны, чтобы утвердиться в ней. Ведь на самом деле верный способ овладеть какой-либо провинцией — это разорить её. Тот, кому достаётся город, привыкший к свободной жизни, и он не разваливает его до основания, — тот будет сам погребён его жителями, которые всегда смогут прибегнуть к восстанию, провозгласить свободу и возврат к прежним обычаям, память о коих не стирают ни бег времени, ни полученные благодеяния. И что тут ни делай и ни придумывай, — если жители не были разъединены и рассеяны, — они не забывают прежней вольности и прежних порядков, которые при каждом подходящем случае превозносятся вновь; так было в Пизе через 100 лет после её покорения флорентийцами. Но если города или провинции привыкли подчиняться одному государю, род которого пресёкся, они не сумеют избрать нового правителя из своей среды, утратив прежнего, и жить на свободе, имея навык к повиновению. Поэтому им труднее будет взяться за оружие, а завоевателю легче привлечь их к себе и обезопасить себя от мятежа. В республиках же больше воли к жизни, глубже ненависть и сильнее желание отомстить; память о старинной вольности не ослабевает и не даёт им покоя, поэтому надёжнее всего уничтожать их или туда переселяться.

Глава VI. О новой власти, приобретаемой с помощью собственного оружия и доблести.

Пусть никого не удивляет, что, говоря о принципатах, получающих нового государя и новое устройство, я буду ссылаться на великие примеры, ведь люди всё время идут по путям, проложенным другими, и подражают им в своих поступках, но не могут целиком следовать чужим путём и достичь той же доблести, что и образцы, поэтому разумный человек должен всё время шествовать по тропинкам, протоптанным великими людьми, и подражать выдающимся, чтобы в отсутствие равной доблести сохранялось хотя бы её подобие. Так поступают опытные лучники: зная удалённость места, в которое они целятся, и дальнобойность лука, они выбирают цель гораздо выше мишени, но не для того, чтобы пустить стрелу на такую высоту, а для того, чтобы, прицелившись столь высоко, достичь желаемого. Итак, я скажу, что новому государю бывает легче или труднее удержать власть в зависимости от того, большей или меньшей доблестью располагает завладевший ею. Сам переход от положения частного лица к сану государя предполагает содействие доблести или фортуны, и наличие каждого из этих двух условий отчасти уменьшает встречающиеся трудности. Тем не менее тот, кто меньше полагается на фортуну, находится в большей безопасности. Дело также упрощается, когда государь бывает вынужден из-за отсутствия других владений personaliter [18] поселиться в новых. Переходя теперь к тем лицам, которые стали государями благодаря своей доблести, а не фортуне, я назову среди самых выдающихся Моисея, Кира, Ромула, Тезея и им подобных. Хотя о Моисее не следовало бы рассуждать, ибо он был простым исполнителем предначертаний Бога, tamen восхищения в нём заслуживает уже solum [19] та благодать, которая удостоила его бесед с Богом. Но если мы обратимся к Киру и другим основателям и завоевателям царств, то увидим, что все их деяния были удивительными, и если рассмотреть их отдельные поступки, они не будут расходиться с поступками Моисея, у которого был столь высокий наставник. Вникая в их жизнь и дела, мы замечаем, что фортуна предоставила им только случай, поставивший их лицом к лицу с материей, которой они могли придать любую форму по своему усмотрению; не представься случай, доблесть духа этих людей угасла бы в безвестности, но не будь этой доблести, случай представился бы напрасно. Следовательно, Моисей должен был найти народ Израиля в Египте порабощённым и угнетённым египтянами, чтобы он был готов пойти за ним ради освобождения из рабства. Ромулу надо было прийтись не ко двору в Альбе и быть брошенным на произвол судьбы после рождения, чтобы он стал царём Рима и основателем Римского отечества. Киру необходимо было застать среди персов недовольство властью мидян, а мидян слабыми и изнеженными вследствие долговременного мира. Тезею не пришлось бы проявить свою доблесть, если бы он нашёл Афины сплочёнными. Случайные стечения обстоятельств оказались для этих людей счастливыми, а их необыкновенная доблесть помогла им воспользоваться случаем, что привело их отчизну к славе и процветанию.

Тот, кто становится государем доблестным путём, наподобие вышеназванных лиц, тому власть достаётся трудно, но удержать её легко, а трудности приобретения власти возникают отчасти из-за новых порядков и установлений, которые правители вынуждены вводить для упрочения нового устройства и собственной безопасности. Следует заметить, что нет начинания, которое так же трудно задумать, с успехом провести в жизнь и безопасно осуществить, как стать во главе государственного переустройства. Враги преобразователя — все те, кто благоденствовал при прежнем режиме; а те, кому нововведения могут пойти на пользу, защищают его довольно прохладно. Это отсутствие пыла связано отчасти со страхом перед противниками, на стороне которых закон, отчасти с недоверчивостью людей, которые не верят в новшества, пока они не подкреплены опытом. Поэтому всякий раз, как противники располагают возможностью для нападения, они её рьяно используют, защитники же рвения не проявляют, так что новые порядки оказываются под угрозой. Желая хорошенько вникнуть в этот предмет, следует разобрать, являются ли эти преобразователи самостоятельными или зависят от других, то есть должны ли они для достижения своих целей просить о помощи или могут прибегать к силе. В первом случае будущее им ничего не сулит, и они ничего не добиваются, но если они зависят только от себя и могут принуждать других, тогда в большинстве случаев им ничего не угрожает. Вот почему все вооружённые пророки победили, а все безоружные погибли, ведь помимо всего прочего, народ обладает изменчивой природой, его легко в чём-либо убедить, но трудно удержать в этом убеждении. Поэтому нужно быть готовым силой заставить верить тех, кто потерял веру. Моисей, Кир, Тезей и Ромул недолго могли бы поддерживать соблюдение своих законов, если бы были безоружными, как показывает происшедшее в наше время с братом Джироламо Савонаролой, который потерпел крах со своими новыми порядками, как только масса перестала ему верить, а он не мог удержать тех, кто поверил ему раньше, и заставить поверить сомневающихся. Итак, подобные деятели сталкиваются со множеством трудностей, и все опасности, встречающиеся им на пути, они должны преодолевать своей доблестью. Но пройдя через опасности и завоевав уважение, расправившись с теми, кто должен испытывать к ним зависть, они пребывают в могуществе, почёте, безопасности и довольстве.

К столь возвышенным примерам я хочу добавить один менее значительный, но он чем-то им сродни, и я ограничусь только им; речь идёт о Гиероне Сиракузском. Из частного лица он стал правителем Сиракуз, и при этом фортуна предоставила ему только подходящий случай, ибо жители города, будучи угнетёнными, избрали его своим предводителем, а он уже заслужил звание государя. Его доблесть была такова, etiam [20] в частной жизни, что пишущий о нём говорит: «Quod nihil illi deerat ad regnandum praeter regnum» [21]. Гиерон распустил прежнее ополчение и создал новое; он расторг старые союзы и вступил в новые и, когда обзавёлся своими собственными солдатами и союзниками, на этом фундаменте мог соорудить любую постройку. Таким образом, ему было тяжело приобрести, но легко удержать.

Глава VII. О новых принципатах, приобретаемых благодаря чужому оружию и счастью.

Те частные лица, которые стали государями только благодаря везению, достигают этого без труда, но с трудом удерживают власть. На своём пути они не встречают преград, как бы взлетая ввысь; осложнения же начинаются, когда цель достигнута. Это бывает в случаях, если кто-то приобретает власть за деньги или по милости дарителя. Так, Дарий насадил в Греции, в городах Ионии и Геллеспонта, многих государей ради своей славы и безопасности. Таким же образом были избраны императорами частные лица, которые получили свою власть, подкупив солдат. Подобные государи попросту зависят от прихотей и везения своих благодетелей, а эти вещи весьма переменчивы и непостоянны; сохранить свою власть такие люди не могут и не умеют — не умеют, потому что частное лицо, если оно не выделяется особым умом и доблестью, навряд ли научится повелевать, а не могут, потому что за ними не стоят надёжные и преданные им силы. Затем, новоиспечённые государства, как и все другие скороспелые порождения природы, не располагают корнями и разветвлениями, которые спасли бы их от первой непогоды, — если только лица, неожиданно сделавшиеся государями, как мы уже сказали, не обладают такой доблестью, которая позволила бы им сохранить полученное по милости фортуны и построить для этого тот фундамент, на который другие опираются ещё до прихода к власти.

Относительно обоих способов становиться государем, благодаря собственной доблести и по милости фортуны, я хочу привести в пример двух лиц, правивших на нашей памяти: это Франческо Сфорца и Чезаре Борджиа. Франческо из частного лица сделался герцогом Миланским, употребляя должные средства и пользуясь своей великой доблестью; приобретённое бесчисленными трудами он с лёгкостью сохранил за собой. В свою очередь, Чезаре Борджиа, которого в народе звали герцогом Валентино, получил власть вместе с возвышением своего отца и, когда фортуна от того отвернулась, потерял её, невзирая на все его старания и усилия — как подобает благоразумному и доблестному правителю — пустить корни в тех владениях, которые достались ему благодаря оружию и везению других. Ибо, как мы уже говорили выше, кто не заложит фундамент вначале, располагая великой доблестью, может построить его потом, хотя бы это и шло вразрез с замыслом архитектора и угрожало целости самого здания. И если рассмотреть все шаги герцога, можно заметить, что он заложил хороший фундамент для будущего могущества. Я считаю нелишним обсудить это, потому что не могу дать лучших предписаний новому государю, чем следовать примеру герцога, и если его поступки не принесли ему пользы, то винить его не в чем, ибо он пострадал из-за чрезвычайной и необыкновенной враждебности фортуны.

Перед папой Александром VI, который замыслил возвысить герцога, своего сына, встало множество действительных и ожидаемых препятствий. Во-первых, папа мог его поставить только во главе государства, выкроенного из церковных владений, а посягать на них он опасался, зная, что герцог Миланский и венецианцы будут против этого, ведь Фаэнца и Римини уже находились под покровительством венецианцев. Кроме того, вооружённой силой, в особенности той, на которую можно было бы опереться, располагали в Италии те, кто должен был опасаться усиления папы. Это были семейства Орсини, Колонна[22] и их сторонники, которым нельзя было доверять. Следовало, таким образом, изменить это положение дел и внести расстройство в стан противников, чтобы завладеть частью их территории. Сделать это было нетрудно, ибо венецианцы, по своим соображениям, решили снова призвать французов в Италию. Папа не только не воспрепятствовал их планам, но и облегчил их, разрешив короля Людовика от уз прежнего брака. Король вошёл в Италию с помощью венецианцев и с согласия Александра, который получил от короля людей для захвата Романьи, едва тот прибыл в Милан. Благодаря авторитету короля это предприятие удалось, и после завоевания Романьи и разгрома приверженцев рода Колонна дальнейшему продвижению герцога мешали две вещи: ненадёжность его собственного войска и нерасположение Франции. Отряды Орсини, которыми воспользовался герцог, могли отказать ему в повиновении — и не то что помешать новым приобретениям, но и отнять завоёванное, — а от короля можно было ожидать подобных же действий. В ненадёжности Орсини герцог убедился, когда после взятия Фаэнцы напал на Болонью и увидел, сколь неохотно они отправляются в поход. Что касается короля, то его намерения прояснились после занятия герцогства Урбинского: когда Валентино вступил в Тоскану, король заставил его отказаться от этого предприятия. После этого герцог пожелал стать независимым от чужого веления и от чужого войска. Прежде всего он ослабил партии Орсини и Колонна в Риме: всех их приверженцев из дворян он привлёк на свою сторону, приняв к себе на службу и наделив большим жалованьем; он осыпал их гражданскими чинами и военными званиями в соответствии с заслугами каждого, так что за несколько месяцев они утратили былую привязанность к своим партиям и обратили её на герцога. Расправившись с домом Колонна, герцог собирался свести счёты и с Орсини; он очень хорошо воспользовался представившимся случаем, когда Орсини, слишком поздно распознавшие угрозу для себя в возвышении герцога и Церкви, собрали свой съезд в Маджоне, близ Перуджи. Он послужил причиной к восстанию в Урбино, к волнениям в Романье и навлёк на герцога несметное множество бед, с которыми тот справился с помощью французов. Снова войдя в силу, герцог не стал дожидаться, пока Франция и другие державы смогут на деле доказать ему, насколько им можно доверять, и прибег к обману: он так удачно скрыл свои планы, что Орсини примирились с ним через посредничество синьора Паоло, которого герцог обхаживал всеми способами, одаряя деньгами, нарядами и лошадьми, дабы усыпить его бдительность. Так из-за своей недальновидности всё семейство Орсини оказалось в руках герцога в Сенигалии. Покончив с верхушкой этой партии и превратив её приверженцев в своих друзей, герцог заложил неплохой фундамент своего могущества, располагая всей Романьей и герцогством Урбино, ведь он считал, что после того, как жители Романьи вкусили прелестей благополучного существования, все они за него.

Так как эта сторона деятельности герцога заслуживает внимания и подражания, я хочу остановиться на ней. Заняв Романью, герцог увидел, что она находилась в руках нерадивых правителей, которые занимались больше грабежом, нежели исправлением своих подданных, и не столько объединяли их, сколько сеяли семена раздора, так что вся провинция закоснела в распрях, разбоях и прочих бесчинствах, поэтому герцог, чтобы умиротворить её и привести к повиновению властям, счёл нужным ввести там надёжное правление. Во главе области он поставил мессера Рамиро де Орко, человека решительного и жестокого, наделив его всей полнотой власти. Наместник за короткое время восстановил мир и единство, приобретя огромное влияние. Затем герцог посчитал ненужной такую чрезвычайную власть, которая могла вызвать ненависть к нему, и созвал в центре провинции гражданский суд, возглавляемый в высшей степени достойным председателем; каждый город располагал своим защитником в этом суде. Зная, что предшествовавшие суровые меры породили некоторое недовольство, герцог, чтобы очиститься перед народом и устранить всякую неприязнь, решил показать, что вина за совершённые жестокости лежит не на нём, а коренится в зловредности его подручного. Воспользовавшись подходящим случаем, герцог велел выставить однажды утром на площади в Чезене тело правителя, разрубленное надвое, поставив рядом с ним деревянную плаху и положив окровавленный меч. Это чудовищное зрелище поразило жителей и одновременно вызвало удовлетворение.

Однако вернёмся к тому, на чём мы остановились. Я скажу, что, когда герцог набрал достаточную силу и отчасти обезопасил себя от непосредственной угрозы, обзаведясь собственным войском и подавив тех из соседей, которые могли на него напасть, перед ним оставалось единственное препятствие на пути дальнейшего расширения владений — необходимость считаться с королём Франции, ибо он знал, что король, поздно заметивший свою ошибку, не потерпел бы такого поворота событий. Поэтому он стал искать новых союзов и не спешил поддерживать французов, когда они отправились в королевство Неаполитанское воевать с испанцами, осадившими Гаэту. Герцог намеревался отгородиться от французов и преуспел бы в этом, если бы Александр оставался в добром здравии.

Вот каковы были его распоряжения в отношении текущих дел. Что же касается будущего, то ему следовало опасаться прежде всего вражды со стороны нового главы Церкви, который мог бы попытаться отнять всё дарованное Александром. На этот счёт герцог предусмотрел четыре способа: во-первых, истребить всех наследников изгнанных им сеньоров, чтобы не оставить папе никакого предлога; во-вторых, привлечь к себе всех римских дворян, о чём мы уже говорили, чтобы с их помощью держать папу в узде; в-третьих, по возможности перетянуть на свою сторону коллегию кардиналов; в-четвёртых, ещё при жизни папы завладеть такой властью, чтобы она позволила самостоятельно удержаться во время первого натиска. Из этих четырёх задач к моменту смерти Александра он исполнил три, а четвёртая была близка к исполнению, ибо из всех свергнутых им владетелей были перебиты все, кого он мог настигнуть, и спаслись лишь немногие. Римские дворяне шли за ним, и коллегия в значительной части его поддерживала. Что же касается новых приобретений, то он намеревался овладеть всей Тосканой, приобретя уже Перуджу и Пьомбино и взяв под покровительство Пизу. И поскольку ему уже не приходилось бояться Франции (а этого не нужно было делать, потому что испанцы изгнали французов из Неаполитанского королевства, и обе стороны были вынуждены покупать дружбу герцога), он мог заняться Пизой. Если бы он завладел последней, ему сразу бы сдались Лукка и Сиена, отчасти из вражды к флорентийцам, отчасти из страха. Флорентийцы никак не могли помешать герцогу, и если бы его планы удались (а он был к этому близок в тот самый год, когда умер Александр), то он обладал бы такими силами и таким влиянием, что мог бы держаться сам по себе, не полагаясь на оружие и везение других, а опираясь только на собственную мощь и доблесть. Но Александр умер спустя пять лет после того, как герцог вынул меч из ножен. Последний остался смертельно больным между двух могущественных враждебных войск, не имея нигде твёрдой почвы под собой, кроме как в Романье. Но в герцоге жила такая ярость и такая доблесть, он настолько хорошо знал, что привлекает людей и что отталкивает, и столь прочный фундамент создал он для себя за столь короткое время, что если бы он не был болен или не находился между двух огней, то преодолел бы все препятствия. А что у него был прочный фундамент, видно по тому, что Романья ожидала его более месяца; в Риме во время смертельной болезни герцогу ничего не угрожало, и хотя Бальони, Вителли и Орсини вошли в город, их никто не поддержал. И если герцог не был в состоянии возвести на папский трон кого хотел, то по крайней мере мог помешать избранию нежелательного кандидата. Если бы в момент смерти Александра он не заболел, всё остальное было бы нетрудно. В день избрания Юлия II герцог говорил мне, что он предусмотрел все события, которые могла повлечь за собой смерть отца, и нашёл выход из всех положений, — только никогда не думал, что в этот момент сам окажется при смерти.

Итак, обозревая все поступки герцога, я не нахожу, в чём его можно было бы упрекнуть. Напротив, мне кажется, что он должен служить образцом для подражания, как он здесь и выставлен, для всех, кто восходит на трон благодаря оружию и удаче других. Великий дух и высокие намерения герцога не позволяли ему поступать иначе, и его планы не осуществились только из-за преждевременной кончины Александра и его собственной болезни. Новый государь, считающий нужным защищаться от врагов, приобретать друзей, убеждать силой или хитростью, внушать любовь и страх народам, преданность и уважение солдатам, избавляться от тех, кто может и должен принести ему вред, изменять нововведениями старые обычаи, быть суровым и милостивым, великодушным и щедрым, упразднить ненадёжное войско и набрать новое, хранить дружбу королей и прочих государей, дабы они должны были помогать ему от всего сердца или вредить с оглядкой, — такой государь не найдёт более близкого образца, чем деяния герцога. Единственное, чем можно укорить его, это избрание папы Юлия, которое было ошибкой герцога, ибо, как мы уже говорили, не располагая возможностью избрать папу по своему вкусу, он мог помешать нежелательной кандидатуре. Поэтому ему не следовало соглашаться на выбор одного из кардиналов, таивших на него обиду, или тех, кто в качестве папы должен был бы опасаться герцога. Причинять вред заставляет людей страх или ненависть, а в числе обиженных находились, наряду с прочими, кардиналы Сан Пьетро ад Винкула, Колонна, Сан Джорджо и Асканио. Остальным, в случае избрания одного из них папой, он должен был внушать опасения, кроме испанцев и кардинала Руанского: первых связывали с герцогом родство и благодарность, второй был слишком могущественным, имея за собой французское королевство. Поэтому герцогу прежде всего следовало добиваться избрания папой одного из испанцев, а в случае невозможности этого согласиться на избрание кардинала Руанского, но не Сан Пьетро ад Винкула. Ведь обманывается тот, кто верит, что новые благодеяния заставляют влиятельных людей забывать о старых обидах. Ошибся и герцог при избрании папы, и это послужило причиной его окончательного крушения.

Глава VIII. О тех, кто добился власти злодеяниями.

Частное лицо может сделаться государем ещё двумя способами, каждый из которых нельзя отнести целиком на счёт удачи или доблести, поэтому я не хотел бы умалчивать о них, хотя об одном из этих способов следовало бы подробнее поговорить там, где речь идёт о республиках[23]. В первом случае подразумевается, что некто восходит на трон по пути, усеянному преступлениями и злодействами, во втором — что один из граждан с помощью прочих становится государем своей отчизны. Сицилиец Агафокл стал царём Сиракуз, будучи не только частным лицом, но и происходя из самого низкого и презренного сословия. Родившись сыном горшечника, он с малых лет вёл нечестивый образ жизни, но злодейские наклонности сочетались в нём с такой доблестью духа и тела, что, обратившись к военной карьере, он постепенно достиг должности претора[24] Сиракуз. Получив это звание, он замыслил стать единоличным правителем и дарованное ему по общему согласию закрепить за собой с помощью насилия, чтобы ни от кого не зависеть. Вступив в сговор с карфагенянином Гамилькаром[25], находившимся с войском в Сицилии, Агафокл однажды утром созвал в Сиракузах народ и Сенат[26] как бы для решения государственных дел и условленным сигналом приказал своим солдатам перебить всех сенаторов и самых богатых горожан. Расправившись с ними, он мог занять пост правителя города, не опасаясь никакого внутреннего противодействия. И хотя карфагеняне дважды разбили его войско и demum [27] осадили Сиракузы, Агафокл non solum [28] сумел оборонить свой город, но и, оставив часть солдат для его защиты, совершить поход в Африку, что привело вскоре к освобождению Сиракуз, а Карфаген поставило на край гибели. Противники Агафокла были вынуждены вступить с ним в переговоры и удовольствоваться своими владениями в Африке, Сицилия же осталась за ним. Таким образом, если рассмотреть поступки и доблесть Агафокла, незаметно, чтобы он был многим обязан фортуне. Ведь мы уже говорили выше, что он сделался государем не по чьей-либо милости, но совершил восхождение по ступеням военной службы, каждый шаг по которым совершался среди бесчисленных опасностей и лишений; для охраны же своей власти ему пришлось прибегнуть ко множеству смелых и отчаянных решений. Но и доблестью нельзя называть убийство своих сограждан, предательство друзей, отказ от веры, сострадания, религии — такое поведение может принести власть, но не славу. Однако, рассмотрев доблесть Агафокла в рискованных и опасных делах и величие его духа, претерпевшего и преодолевшего столько невзгод, мы не заметим ничего, что позволило бы поставить его ниже любого самого выдающегося полководца. И всё же его зверская жестокость и бесчеловечность вместе с бесчисленными злодеяниями не позволяют причислить его к сонму замечательных людей. Итак, его возвышение, которым он не был обязан ни везению, ни доблести, нельзя приписать ни тому, ни другому.

На нашей памяти, во времена Александра VI, Оливеротто из Фермо[29], оставшись во младенчестве сиротой, был воспитан своим дядей с материнской стороны по имени Джованни Фольяни и в ранней юности отдан Паоло Вителли[30] для военной выучки с тем, чтобы совершить в дальнейшем военную карьеру. По смерти Паоло он воевал под началом его брата Вителлоццо[31] и вскоре, благодаря своей сообразительности, а также смелости духа и личному бесстрашию, стал первым человеком в его войске. Но так как ему казалось постыдным служить другим, он задумал захватить Фермо при поддержке Вителли и с помощью некоторых горожан, променявших свободу своей родины на порабощение. Оливеротто написал Джованни Фольяни, что после долгой разлуки хотел бы повидаться с ним и посетить родной город, чтобы навести при этом справки о своём наследстве, а поскольку целью его трудов всегда был почёт со стороны окружающих и он хотел, чтобы земляки убедились в успешности его усилий, Оливеротто собирался войти в город с почётом в сопровождении сотни всадников, своих друзей и слуг. Он просил дядю, чтобы жители Фермо устроили ему торжественный приём, оказывая этим честь не только Оливеротто, но и дяде, его воспитателю. Джованни оказал племяннику все подобающие почести, устроил ему парадный приём в Фермо и разместил в своих покоях. Через несколько дней, приготовив всё для задуманного злодеяния, Оливеротто затеял пышный пир, на который пригласил Джованни Фольяни и всех первых лиц в Фермо. Когда было выпито уже много вина и пир находился в самом разгаре, Оливеротто намеренно завёл разговор о некоторых непростых предметах, а именно о возвышении папы Александра и его сына Чезаре и об их поступках. Когда Джованни и прочие стали высказываться на эту тему, Оливеротто неожиданно поднялся и, говоря, что об этом следует беседовать без лишних ушей, вышел в другую комнату, куда последовали за ним Джованни и все остальные. Но едва они расселись по местам, как из засады выбежали солдаты, которые перебили всех присутствовавших, включая Джованни. После этой резни Оливеротто вскочил в седло, проехал по улицам и осадил правителей города в их дворце, так что страх заставил их подчиниться и поставить Оливеротто во главе правительства. Уничтожив всех недовольных, которые могли бы причинить ему вред, Оливеротто укрепил свою власть с помощью новых военных и гражданских установлений, так что не прошло и года с начала его владычества, а он не только чувствовал себя в безопасности в Фермо, но и стал наводить страх на всех своих соседей. И прогнать его оттуда было бы не менее трудно, чем Агафокла, если бы он не поддался обману со стороны Чезаре Борджиа, захватившего, как мы уже говорили, в Сенигалии Орсини и Вителли. Схваченный там же Оливеротто был задушен через гол после совершённого им отцеубийства вместе с Вителлоццо, его наставником в злодеяниях и в доблести.

Может возникнуть вопрос, почему Агафокл, как и некоторые другие, подобные ему, после множества измен и совершённых жестокостей могли на протяжении многих лет благополучно жить у себя на родине и обороняться от внешних врагов, причём сограждане ни разу не устроили против него заговора. И это в то время, как многих других жестокость не спасла от потери власти etiam в дни мира, не говоря уже о тревожном военном времени. Я думаю, что дело в различии жестокостей хорошо употреблённых и употреблённых дурно. Хорошо употреблёнными жестокостями (если дурное дозволено назвать хорошим) являются те, к которым прибегают один раз, когда к этому понуждают интересы безопасности, а затем не упорствуют в них, но обращают, насколько это возможно, на благо подданных. Дурно употреблённые жестокости — это те, которые поначалу могут быть незначительными, но с течением времени не прекращаются, а, наоборот, начинают множиться. Соблюдающие первое правило могут, как Агафокл, защитить свою власть с помощью божеской и человеческой; все же прочие обречены на гибель. Отсюда следует, что, принимая власть, её носитель должен взвесить, какие обиды ему необходимо нанести, и приступить к ним ко всем разом, чтобы они потом не множились каждый день и чтобы тем самым успокоить людей и расположить их к себе благодеяниями. Кто из робости или по недомыслию станет поступать иначе, тот будет вынужден никогда не выпускать меч из рук и не сможет доверять своим подданным, ибо вследствие свежих и непрестанных расправ они не смогут быть уверены в нём. Ведь обиды следует наносить все разом, дабы их действие, сжатое по времени, могло притупиться; благодеяния же следует вершить постепенно, чтобы люди лучше прочувствовали их. Но прежде всего государь должен так поступать со своими подданными, чтобы никакие благоприятные или неблагоприятные события не заставляли его изменить своё поведение, ведь когда в несчастье тебя застигает нужда, к крутым мерам прибегать поздно, а лаской действовать бесполезно, ибо её сочтут вынужденной и ни в ком ты не встретишь благодарности.

Глава IX. О гражданском принципате.

Обратившись к другому случаю, когда частное лицо становится государем своей отчизны вследствие благосклонности своих сограждан, а не путём злодеяния или другого недопустимого насилия, — такой род правления можно назвать гражданским принципатом (и достижение его не зависит целиком от доблести или удачи, а скорее от некоего удачливого лукавства), я скажу, что эта власть достаётся либо с помощью народа, либо с помощью грандов[32]. Ведь в любом городе существуют два течения, порождаемые тем, что народ старается избежать произвола и притеснений со стороны грандов, а гранды желают повелевать и подавлять народ. Борьба этих двух стремлений приводит в республиках к одному из трёх результатов: возникновению принципата, режиму свободы или произволу.

Зачинщиком принципата бывают народ или гранды, в зависимости от того, кому из них представится для этого случай, ибо когда гранды видят, что не могут более противостоять народу, они выдвигают кого-либо из своей среды и делают его государем, чтобы за его спиной удовлетворять свои аппетиты. Также и народ, если убеждается, что не может справиться с грандами, начинает поддерживать какое-то лицо и делает государем, чтобы его власть была народу защитой. Получившему власть с помощью грандов труднее удержаться, чем тому, кто становится государем благодаря народной поддержке, ибо в первом случае правитель окружён людьми как бы равными себе и не может им приказывать и распоряжаться ими по-своему. А государю, опирающемуся на народ, никто не мешает, и мало кто решится отказать ему в повиновении. Кроме того, грандам нельзя угодить достойным способом, не причиняя людям обид, а народу — можно, ибо у народа, который только не хочет быть угнетаем, цель более достойная, чему у грандов, которые сами хотят угнетать. Praeterea [33] от народа, вследствие его множества, у государя нет никакой защиты; число грандов невелико, поэтому он может себя обезопасить. Худшее, чего может ожидать государь, если народ от него отвернётся, это остаться в одиночестве; гранды же в подобном случае не только бросят его на произвол судьбы, но ещё могут и выступить против него, ибо они хитрее и осмотрительнее, они всегда стараются вовремя обеспечить себе пути отхода и заигрывают с вероятным победителем. Государь также не может поменять свой народ, но прекрасно может обойтись без грандов, ибо их судьба в его руках, и он может каждодневно по своей воле осыпать их милостями или подвергать опале.

Чтобы лучше разъяснить это обстоятельство, скажу, что грандов следует рассматривать в основном двояким образом. Либо они ведут себя так, что целиком полагаются на твою удачу, либо нет. Если первые не отличаются алчностью, их нужно поощрять и приближать к себе; о вторых можно судить двояко: возможно, они не полагаются на тебя из трусости и вследствие прирождённой слабости духа; в этом случае ты должен пользоваться преимущественно тем, кто способен дать хороший совет, ибо в счастье это послужит твоему успеху, а в несчастье тебе нечего их бояться. Но если они отстраняются от тебя намеренно и из честолюбивых побуждений, — это признак того, что их больше заботят собственные дела, чем твои. От этих людей государю следует держаться подальше и остерегаться их, как отъявленных врагов, потому что, случись беда, они постараются приблизить его падение.

Итак, государь, взошедший на престол по милости народа, должен хранить его расположение, а это сделать будет нетрудно, ибо народ желает только избежать притеснений. Но человек, ставший государем с помощью грандов и вопреки воле народа, прежде всего обязан завоевать благосклонность последнего, что будет также нетрудно, если он возьмёт народ под свою защиту. А так как люди, облагодетельствованные тем, от кого они ожидали иного, сильнее привязываются к своему благодетелю, то такой государь обретёт народную приязнь ещё быстрее, чем если бы он стал правителем благодаря народу. Завоевать же любовь последнего государь может многими способами, на которые не существует правил, потому что они избираются применительно к людям, так что здесь мы не будем на них останавливаться. В заключение отмечу только, что государь должен жить в дружбе с народом, иначе в беде для него не будет спасения.

Спартанский царь Набис выдержал осаду всей Греции и натиск победоносного римского войска, отстояв в борьбе против них своё отечество и свои владения, и для этого ему достаточно было в минуту опасности принять меры предосторожности против нескольких человек. Но не будь народ на его стороне, этого было бы мало. И напрасно будут опровергать моё мнение избитой поговоркой: «Кто полагается на народ, строит на песке»; это справедливо тогда, когда частное лицо ищет опоры в народе и обольщается на его счёт, что тот будет защитой от врагов или от властей. Тут он может легко обмануться, как Гракхи[34] в Риме или мессер Джорджо Скали[35] во Флоренции. Но когда государь властный и неробкого десятка доверится народу, не теряя присутствия духа в неблагоприятных обстоятельствах, не пренебрегая прочими мерами и возбуждая всеобщее внимание своими делами и обыкновениями, он никогда не разочаруется в народе и увидит, что не зря на него полагался.

Подобные государства находятся под угрозой, когда им предстоит переход от гражданского правления к абсолютному, и судьба их зависит от того, управляют ли государи сами или посредством чиновников; во втором случае их положение более шаткое и ненадёжное, ибо они целиком зависят от произвола тех граждан, которые занимают должности и без труда могут лишить государя власти, особенно в неблагоприятных для него обстоятельствах, выступив против него или отказавшись подчиниться. Государь же, попав в беду, не успеет овладеть неограниченной властью, потому что его подданные и сограждане, привыкнув выполнять распоряжения чиновников, не станут слушать его собственных, и в несчастье государь всегда будет испытывать нужду в доверенных лицах. Ведь такому правителю нельзя полагаться на то, что он видит в мирное время, пока граждане зависят от властей и каждый из них спешит на зов государя, предлагает свои услуги и готов умереть за него, пока жизни этого человека ничего не угрожает. Но когда в час испытаний государство нуждается в гражданах, на многих рассчитывать ему не приходится. Подобные опыты ещё более опасны тем, что проводить их можно только один раз. Поэтому мудрый государь должен обдумать, каким способом следует при любых обстоятельствах поддерживать в гражданах потребность в государстве и в нём самом; тогда ему никто не станет изменять.

Глава X. Каким образом следует измерять силу всякого принципата.

Оценивая качество принципатов, нужно иметь в виду ещё следующее соображение: располагает ли данный государь такими владениями, чтобы в случае необходимости он сам смог защитить себя, или ему обязательно потребуется помощь со стороны. Чтобы лучше объяснить это, скажу, что самостоятельно могут постоять за себя, на мой взгляд, те, кому изобилие подданных или денег позволяет снарядить порядочное войско и с ним противостоять в поле любому захватчику. Равным образом, зависимыми от других я считаю тех, кто не в состоянии встретиться с врагом лицом к лицу и бывает вынужден укрыться за крепостными стенами для обороны. Первый случай мы уже разобрали и в дальнейшем будем возвращаться к нему по необходимости. Во втором случае добавить нечего, разве что посоветовать этим государям укреплять свой город и пополнять его запасы, а на оставшуюся территорию не обращать внимания. Хорошенько отстроив городские стены и наладив отношения с подданными так, как мы говорили выше и как будем ещё говорить ниже, ты можешь гораздо меньше опасаться нападения, ибо люди чураются трудных предприятий, а воевать с правителем воинственного города, если он не враждует с народом, очень нелегко.

Германские города обладают полной свободой, протяжённость округи каждого из них невелика, и они подчиняются императору, когда сами того пожелают, не страшась ни его, ни прочих окрестных князей, ибо они укреплены настолько, что их осада представляется всякому утомительной и тяжёлой. Все они окружены соразмерными рвами и стенами, располагают достаточным количеством пушек, в городских погребах держат годовые запасы еды, питья и топлива. Кроме того, чтобы обеспечить пропитание плебса без потерь для казны, у них всегда есть запас работы на год, которая может занять плебеев и обеспечивает жизнь и процветание города. Они также обращают много внимания на воинские упражнения и поддерживают их на требуемом уровне разными способами.

Итак, государь, который укрепил свой город и не внушает ненависти, может не опасаться нападения, а если кто-то и нападёт на него, то удалится несолоно хлебавши, ибо превратности мирских дел таковы, что навряд ли этот противник сможет праздно простоять целый год в осаде. А если возразят, что народ не станет спокойно наблюдать, как в предместье горят его постройки, и, изнурённый тяготами долгой осады, предпочтёт позаботиться о самом себе, а не о государе, я отвечу, что сильный и отважный государь всегда сумеет преодолеть эти трудности, то поддерживая в подданных надежду на скорое окончание бед, то устрашая их жестокостями врага, то избавляясь от слишком дерзких подобающим способом. К тому же противник, по всей вероятности, станет жечь и разорять окрестности сразу по прибытии, то есть тогда, когда в жителях ещё не угас дух сопротивления. Поэтому государю нечего опасаться — ведь через несколько дней, когда люди поостынут, несчастье уже случится, ущерб будет нанесён, и изменить будет ничего нельзя; им останется только теснее сблизиться с государем, ради которого они лишились крова и имущества, так что он, по их мнению, будет перед ними в долгу. Ведь люди по природе склонны привязываться не только к тем, от кого они испытывают благодеяния, но и к тем, кому оказывают их. Следовательно, если всё взвесить, благоразумному государю нетрудно будет поддерживать твёрдость своих сограждан во время осады, лишь бы для этого хватило пропитания и средств защиты.

Глава XI. О церковных принципатах.

В настоящее время нам остаётся обсудить только церковные принципаты; связанные с ними трудности относятся лишь к их приобретению, ибо приобретают их с помощью доблести или удачи, а для их удержания не требуются ни та, ни другая, ибо они опираются на старинные установления религии, столь могучей и влиятельной, что их государи остаются у руля власти, как бы они ни правили и поступали. Только они владеют государствами, но их не обороняют, владеют подданными, но ими не управляют, и государства, за отсутствием обороны, у них не отнимаются; и подданные, за отсутствием правления, ни о чём не беспокоятся — они не мыслят и не могут быть отчуждены от них. Таким образом, только этот вид государственного управления даёт счастье и покой, но поскольку этими государствами руководит высшая причина, недоступная человеческому уму, я не стану говорить об этом, ибо лишь самонадеянный и безрассудный человек отважился бы разглагольствовать на эту тему, ведь их возвышает и охраняет сам Бог. Тем не менее, когда бы кто-то стал у меня допытываться, отчего Церковь достигла такого светского величия, что если до Александра итальянские властители, и non solum те, что назывались державными властителями, но и всякий барон и сеньор, даже мельчайший, ни во что не ставили её светскую власть, а сегодня перед ней трепещет французский король, потому что она сумела изгнать его из Италии и сокрушить венецианцев, то, хотя это общеизвестно, мне кажется нелишним освежить причины этих событий в памяти.

Перед нашествием французского короля Карла в Италию власть в стране была поделена между папой, венецианцами, королём Неаполитанским, герцогом Миланским и флорентийцами. Заботою этих держав были в основном две вещи: чтобы в Италию не вторгались чужеземные войска и чтобы никто из итальянских властителей не расширил свои владения. Больше всего подозрений внушали папа и венецианцы. Венецианцев помогало сдерживать единение всех прочих, как было при защите Феррары[36], а уздой для папы служили римские бароны, разделённые на две партии, Орсини и Колонна, которые без конца ссорились между собой. Затевая вооружённые стычки в непосредственной близости от папы, они делали его власть вялой и немощной. И хотя иной раз появлялись отважные папы, например Сикст, tamen судьба или неспособность никогда не позволяли им избавиться от этого неудобства. Причиной тому — недолговечность пап, ибо за 10 лет, которые в среднем приходились на каждого из них, им с трудом удавалось ослабить одну из партий, и если, к примеру, кто-то из пап мог почти начисто извести приверженцев рода Колонна, то за ним на престол всходил другой, враг семейства Орсини, который поощрял возрождение первых, а вторых уже не успевал побороть. Из-за этого светская власть папы ценилась в Италии невысоко.

Затем появился Александр VI, который более чем кто-либо из всех ранее правивших пап показал, сколь велики возможности римского первосвященника, располагающего деньгами и силой, и совершил, через посредство герцога Валентино и пользуясь приходом французов, все вышеописанные деяния, о которых я говорил выше по поводу герцога. И хотя он собирался возвысить герцога, а не Церковь, его поступки послужили к её пользе, ибо после смерти папы и падения герцога Церковь унаследовала плоды трудов Александра. Потом на престол взошёл папа Юлий, который застал Церковь на подъёме, овладевшей всей Романьей и усмирившей римских баронов, партии которых были разгромлены ударами Александра. Кроме того, был открыт новый способ добывания денег, до Александра не использовавшийся[37]. Всё это non solum было воспринято Юлием, но и приумножено им; он задумал присоединить Болонью, приструнить венецианцев и изгнать французов из Италии. Во всех этих начинаниях он преуспел и заслужил тем больше похвал, что сделал это для возвышения Церкви, а не какого-либо частного лица. Партии Орсини и Колонна он сохранил в том же состоянии, в котором нашёл их, и хотя кое-кто из их главарей был не прочь взбунтоваться, tamen их сдерживали два препятствия: во-первых, величие Церкви, заставлявшее их опасаться, во-вторых, отсутствие своих кардиналов, которые обычно вызывали между ними раздоры. И всякий раз, как у этих партий будут появляться собственные кардиналы, они будут причиной беспорядков, ибо кардиналы питают в Риме и вне его партийный дух, и бароны бывают вынуждены его защищать. Таким образом, властолюбие прелатов рождает ссоры и мятежи среди баронов. Итак, Его Святейшество папа Лев принял титул главы могущественной Церкви, и если его предшественники возвысили её силой оружия, то можно надеяться, что он прославит и возвеличит её своим милосердием и неисчислимыми добродетелями.

Глава XII. Какого рода бывают войска и о наёмных солдатах.

Мы обсудили в подробностях все разновидности принципатов, о которых я предложил беседовать вначале, отчасти рассмотрели причины их благоденствия и упадка и показали, какими способами многие пытаются их приобретать и удерживать за собой. Теперь же мне остаётся рассказать о том, каким образом каждый из вышеназванных принципатов может обороняться и нападать. Мы уже говорили прежде, что государю необходимо иметь надёжный фундамент, в противном случае он непременно потерпит крах. Основанием же всех государств, как новых, так и древних и смешанных, служат хорошие законы и хорошие войска. Но поскольку не может быть хороших законов там, где нет хорошего войска, а там, где оно есть, хорошие законы обеспечены, я не стану говорить о законах и скажу о войсках.

Итак, я полагаю, что силы, которыми государь защищает свои владения, либо являются его собственными, либо наёмными, либо союзными, либо смешанными. Полагаться на наёмные и союзные войска бесполезно и опасно, и если кто-то рассчитывает утвердить свою власть с помощью наёмников, то ему не видать покоя и благополучия, ибо они разобщены, тщеславны, недисциплинированны и ненадёжны. Храбрые с друзьями, они робки перед врагами; ни страха Божия, ни верности людям; они служат государю защитой только до первого боя; на войне тебя грабят враги, в мирное время — наёмники. Причина заключается в том, что в строю их удерживает небольшое жалованье, которого недостаточно, чтобы они пожелали умереть за тебя. Они готовы биться за тебя, пока нет войны, но когда война начинается, они предпочитают бежать или расторгнуть договор. Доказать всё это нетрудно, потому что теперешние беды Италии происходят именно от того, что вот уже многие годы она довольствуется наёмным оружием. Кое-кто добился с его помощью некоторого успеха, ибо наёмники храбрятся друг перед другом, но когда появился чужой захватчик, выяснилось, чего они стоят. Поэтому французский король Карл получил возможность захватить Италию с помощью одного мела[38], и прав был тот[39], кто указывал в качестве причины наши грехи, только это были не те грехи, что он думал, а те, о которых я рассказывал.

Попробую лучше продемонстрировать негодность этих воителей. Предводители наёмников могут блистать выдающимися качествами или нет; если они таковы, то на них нельзя полагаться, ибо они всегда будут думать о собственном возвышении, либо покушаясь на тебя как своего господина, либо ущемляя других, хотя бы это и не входило в твои намерения; если же эти командиры лишены доблести, они просто погубят тебя. На это можно возразить, что сказанное относится ко всем вождям, а не только к командующим наёмными войсками, но я отвечу, что к оружию могут прибегать или государи, или республики. Государь должен сам отправляться на войну и выполнять обязанности полководца, республика же возлагает их на одного из граждан, и если этот человек оказывается негодным, его следует заменить, в противном же случае — удерживать его в рамках закона, который он не должен преступать. Опыт показывает, что самостоятельные государи и вооружённые республики добились замечательных успехов, а наёмные войска всегда приносили только вред. К тому же одному из граждан гораздо труднее привести к повиновению республику, располагающую собственными вооружёнными силами, чем ту, которая пользуется чужой помощью.

Свобода Рима и Спарты на протяжении многих веков сопровождалась вооружением граждан. Швейцарцы защищают свою свободу собственными силами. Из древности in exemplis использования наёмных войск можно привести карфагенян, которые пострадали от собственных наёмников после первой войны с Римом, хотя во главе их карфагеняне ставили своих собственных сограждан. Фивяне после смерти Эпаминонда сделали своим полководцем Филиппа Македонского, а после победы он отнял у них свободу. После смерти герцога Филиппо миланцы наняли для войны с Венецией Франческо Сфорца, который одержал победу над врагом при Караваджо и соединился с ним ради борьбы против миланцев, своих хозяев. Другой Сфорца, его отец[40], служивший у королевы Джованны Неаполитанской, в один прекрасный лень оставил её безоружной, так что она, чтобы не лишиться власти, была вынуждена отдаться на милость короля Арагона. И если венецианцы и флорентийцы в своё время расширили собственные владения с помощью наёмников, но начальники последних не узурпировали у них власть, а всегда обороняли их, то я скажу, что флорентийцам в этом случае благоприятствовала судьба, потому что из тех доблестных военачальников, которых следовало опасаться, одни не одержали побед, другие имели соперников, а третьи дали выход своему честолюбию в другом месте. Не добился победы Джон Хоквуд[41], поэтому о его верности трудно судить; однако всякий согласится, что если бы он был удачливее, флорентийцы оказались бы в его власти. Намерениям Сфорца всё время противостояли отряды Браччо да Монтоне[42] — эти два полководца стерегли друг друга; Франческо устремил свои честолюбивые помышления на Ломбардию, Браччо выступил против Церкви и королевства Неаполитанского. Перейдём к тому, что случилось совсем недавно. Флорентийцы назначили своим командующим Паоло Вителли, мужа великого благоразумия, который приобрёл огромное влияние, будучи сначала просто частным лицом. Никто не станет отрицать, что если бы Вителли взял Пизу, то флорентийцы оказались бы беззащитными перед ним; если бы он перешёл на сторону противника, они не смогли бы с ним справиться, а удержав его на своей стороне, они должны были бы ему повиноваться.

Если рассмотреть успехи венецианцев, то мы увидим, что их положение было прочным и они стяжали славу, когда действовали своими силами, то есть до тех пор, пока они вступали в сражения на море, в которых их дворянство и вооружённый плебс проявили великую доблесть, но когда они перешли к завоеваниям на суше, эти качества их покинули и они переняли слабости всей остальной Италии. Когда венецианцы только начинали расширять свои владения на материке, они занимали маленькую территорию и благодаря своему могуществу могли не особенно бояться своих военачальников. Но когда их пределы расширились, а это было при Карманьоле, им довелось убедиться в допущенной оплошности. Венецианские войска одержали блестящие победы и разгромили герцога Миланского под командованием этого предводителя, но затем он охладел к войне, и венецианцам ничего не оставалось, как казнить его, ибо новых побед он им принести не мог, так как не хотел воевать, а уволить его было нельзя, чтобы не потерять уже приобретённого. Затем командующими у них были Бартоломео да Бергамо, Роберто да Сан Северино, граф Питильяно[43] и им подобные, но при них опасаться следовало скорее поражений, чем успехов, что и подтвердилось при Вайла́, где венецианцы за один день утратили всё накопленное такими трудами в течение 800 лет[44]. От наёмных отрядов можно долго ожидать запоздалых и незначительных приобретений, поражения же они приносят молниеносные и ошеломляющие. И раз уж эти примеры привели меня в Италию, где на протяжении многих лет главенствовали наёмники, я хочу немного вернуться назад, чтобы, рассмотрев происхождение и распространение наёмных войск, указать, как поправить дело.

Итак, вам следует обратить внимание на то, что за последнее время, как только власть империи стала в Италии ослабевать, а папа приобрёл больше светского могущества, страна разделилась на много государств, ибо многие крупные города подняли оружие против знати, которая прежде угнетала горожан при поддержке императора. Церковь благоволила к этим городам, дабы приумножить своё светское влияние; в других городах правителями стали выходцы из граждан. Поэтому почти вся Италия оказалась поделённой между церковью и несколькими республиками, граждане которых, как и священники, непривычны владеть оружием, так что они начали нанимать чужеземцев. Первую известность наёмные войска приобрели благодаря уроженцу Романьи Альбериго да Конио[45]. Наряду с другими у него проходили выучку Браччо и Сфорца, которые в своё время вершили судьбы Италии. После них явились все остальные, кто до наших дней имел под началом наёмные отряды. В итоге их стараний Италия была опустошена Карлом, ограблена Людовиком, поставлена на колени Фердинандом и посрамлена швейцарцами. Обычай, которого придерживались все наёмники, желая придать себе больший вес, состоял в том, чтобы принизить роль пехоты. Они нуждались в этом, ибо, не обладая большими состояниями и живя своим ремеслом, не могли прокормить значительное число пехотинцев, немногие же не обеспечивали требуемого эффекта. Зато количество всадников, дававшее пропитание и уважение, было приемлемым. Дело дошло до того, что в двадцатитысячном войске не насчитывалось и двух тысяч пеших солдат. Кроме того, наёмники всячески старались избавить себя и своих солдат от трудов и опасностей, сражаясь не до смерти и беря пленных, за которых не требовали выкупа. Они не устраивали ночных штурмов, а защитники крепостей не устраивали вылазок; лагеря не обносили ни рвом, ни забором; осаду городов в зимнее время не вели. Всё это дозволялось их воинскими правилами, выработанными, как уже говорилось, во избежание тягот и опасностей, и таким образом они ввергли Италию в рабство и позор.

Глава XIII. О союзных, смешанных и собственных войсках.

К оружию союзников, столь же никчёмному, прибегают, воззвав о помощи и защите к какой-либо могущественной державе. Так поступил недавно папа Юлий, убедившийся под Феррарой в ненадёжности своих наёмных отрядов и обратившийся за подмогой на сторону: он договорился с испанским королём Фердинандом, что тот пришлёт ему свои конные и пешие отряды. Такие войска могут быть хороши и надёжны сами по себе, но для призвавшего их почти всегда опасны, ибо в случае неудачи ты терпишь поражение, а вследствие победы оказываешься в их власти. Хотя примеров тому не счесть в древних историях, я остановлюсь всё на том же свежем примере папы Юлия II, который не мог придумать ничего хуже, чем отдать себя в руки иноземцу, чтобы только завладеть Феррарой. Но удача подсказала папе третий выход, дабы ему не пришлось пожинать плоды своего дурного выбора, потому что хотя его союзники были разбиты при Равенне[46], но подошли швейцарцы, которые опрокинули победителей, так что вопреки всем ожиданиям папы и наблюдателей он не попал в плен к противнику, который бежал, и не стал игрушкой в руках союзников, ибо битву выиграли другие. Флорентийцы, не располагая никакими воинскими силами, привели для осады Пизы десять тысяч французов, благодаря чему они оказались перед лицом такой опасности, о которой и не слыхали за всю свою бурную историю. Император Константинопольский[47] для борьбы со своими соседями впустил в Грецию десять тысяч турок, которые не пожелали оставить её по окончании войны, и это привело к порабощению Греции неверными.

Итак, кто не желает победить, может воспользоваться услугами этих войск, ибо они гораздо опаснее наёмников; с ними твоё падение обеспечено, ибо они едины и подчиняются другим командирам. Наёмникам, чтобы выступить против тебя в случае победы, потребуется большее время и благоприятное стечение обстоятельств, так как они не образуют единого целого и к тому же наняты и оплачены тобой. Назначенный над ними командир не сможет сразу приобрести такую власть, чтобы выступить против тебя. В общем, в наёмных отрядах следует больше опасаться трусости, а в союзных — доблести.

Поэтому мудрый государь всегда старается обойтись без таких войск и опираться на собственные, предпочитая проиграть со своей армией, чем победить с чужой, ибо победа, добытая чужим оружием, ненастоящая. Не премину опять сослаться на Чезаре Борджиа и образ его действий. Герцог вошёл в Романью с помощью союзных войск и привёл туда одних французов, с которыми занял Имолу и Форли. Но, не считая надёжным этот род войск, он обратился к наёмным, полагая, что они представляют меньшую опасность; он взял к себе на службу Орсини и Вителли. В дальнейшем, убедившись по действиям этих войск, что они ненадёжны, вероломны и опасны, он покончил и с ними и стал набирать собственные отряды. О различии между первыми и вторыми легко судить по той разнице, с которой относились к герцогу, когда у него были только французы, когда ему служили Орсини и Вителли и когда он стал распоряжаться собственными солдатами; его влияние при этом всё время росло, и никогда его так не уважали, как с того момента, когда он стал полновластным хозяином собственной армии.

Я не хотел отрываться от недавних итальянских примеров, tamen не могу умолчать о Гиероне Сиракузском, одном из упоминавшихся уже мною правителей. Как я уже говорил, сиракузяне избрали его командующим войска, и он сразу понял никчёмность наёмников, которые напоминали наших итальянских кондотьеров. Поскольку невозможно было ни удерживать их, ни отпустить, Гиерон велел перебить их всех, и после этого он сражался только с помощью своих собственных солдат. Я хочу также привести на память один эпизод из Ветхого Завета, относящийся к подобному случаю. Когда Давид предложил Саулу отправиться на поединок с Голиафом, — филистимлянином, вызывавшим на битву, — Саул, чтобы подбодрить Давида, вооружил его собственными доспехами, но, примерив их, тот отказался, говоря, что они его стесняют, и предпочёл выйти на врага со своей пращей и своим кинжалом.

В конце концов чужое оружие обрушивается на тебя самого, начинает быть в тягость и стесняет тебя. Карл VII[48], отец короля Людовика XI[49], освободивший благодаря своему везению и доблести Францию от англичан, проникся указанной необходимостью иметь собственное войско и учредил в своём королевстве особые отряды пехоты и конницы. Сын его, король Людовик, упразднил пешее войско и стал нанимать швейцарцев, каковая ошибка, подхваченная другими, в чём можно убедиться ныне, явилась причиной несчастий этого королевства. Возвысив швейцарцев, король снизил боеспособность всей своей армии, потому что пехоту он распустил, а кавалерию привязал к чужому оружию, ибо, привыкнув сражаться вместе с швейцарцами, она уже и не помышляла о том, чтобы побеждать без них. Вследствие этого французы не могут устоять против швейцарцев и без их помощи не отваживаются вступить в битву с другими. Таким образом, французская армия является смешанной, отчасти наёмной и отчасти национальной; такое войско в целом гораздо лучше просто наёмной или просто вспомогательной, но хуже полностью собственной армии. Ограничусь приведённым примером, ведь французское королевство было бы непобедимым, если бы учреждения Карла были развиты или сохранены. Но люди по своему неблагоразумию пускаются в заманчивые поначалу предприятия, не замечая яда, кроющегося под внешней оболочкой, как я говорил выше о чахоточной лихорадке.

Так что, кто не может распознавать грозящее государству зло при его зарождении, тот не может считаться истинно мудрым, а дано это немногим. И если рассмотреть первопричину падения Римской империи, то окажется, что она восходит к моменту, когда в римскую армию стали вербовать готов. Отсюда началось ослабление могущества империи, и вся отнятая у римлян доблесть переходила к варварам. Итак, я заключаю, что без собственных вооружённых сил ни один принципат не может быть в безопасности и станет зависеть от капризов судьбы, не располагая доблестью, защищающей его от неприятностей. Мудрые люди всегда придерживались того мнения, quod nihil sit tam infirmum aut instabile quam fama potentiae non sua vi nixa [50]. К собственным войскам относятся те, которые состоят из твоих подданных, сограждан или ставленников; а все прочие принадлежат к союзным или наёмным. Способ же учредить собственное войско нетрудно отыскать, вникая в установления четырёх деятелей, названных мною выше, и рассмотрев, каких правил придерживались в отношении войска Филипп, отец Александра Великого, а также многие другие государи и республики, каковым правилам я и препоручаю себя всецело.

Глава XIV. О том, что подобает государю в отношении военного дела.

Итак, государь не должен иметь других мыслей и забот, не должен упражняться в ином искусстве, кроме военного дела, его постановки и изучения, ибо это единственное искусство, подобающее тому, кто правит. Достоинства воинского искусства таковы, что оно не только оберегает прирождённых государей, но зачастую возводит частных лиц на эту высшую ступень. И напротив, можно заметить, что те государи, которые думали больше о развлечениях, чем о битвах, лишились своих владений. Главной же причиной подобных утрат является пренебрежение названным искусством, в то время как поводом к приобретению власти бывает накопленная в нём опытность.

Франческо Сфорца, будучи вооружённым, из простого гражданина сделался герцогом Миланским, а его сыновья, избегавшие ратных трудов, подверглись обратному превращению. Ведь оставаясь безоружным, наряду с другими бедствиями ты подвергаешься опасности быть презираемым, а это одна из тех позорных вещей, которых государь, как будет сказано ниже, должен остерегаться. Между человеком вооружённым и невооружённым нет никакого сравнения, и противно доводам разума, чтобы первый подчинялся второму, как и то, чтобы безоружный был в безопасности среди вооружённых слуг. Пренебрежение в одном и подозрения в другом не позволят им действовать согласно. Так что государь, не понимающий в военном деле, кроме других несчастий, как мы сказали, не сможет вызывать уважение у своих солдат и доверять им.

Поэтому государь никогда не должен отвращать своих взглядов от военного искусства, и в мирное время упражняться в нём следует ещё больше, чем в военное, а этого можно достичь двояким способом: либо путём действий, либо путём размышлений. В первом случае, кроме поддержания твёрдой дисциплины и боевой выучки в войсках, государь должен постоянно ездить на охоту и при этом приучать своё тело к лишениям, а также изучать природу местности, чтобы знать, где она поднимается в гору, где спускается в долину, насколько простираются ровные места и каковы особенности рек и болот; и всё это надлежит замечать с превеликим тщанием. Эти познания могут пригодиться вдвойне. Во-первых, они позволяют познакомиться со своей страной и наилучшим образом приготовиться к её защите; затем, благодаря изучению этих мест и полученным здесь навыкам, легче понять другие, в которых придётся вести разведку, потому что холмы, долины, поля, реки и болота, встречающиеся, например, в Тоскане, мало отличаются от тех, что расположены в других местах, так что, изучив рельеф одной области, можно без труда перейти к другим. Государь, не обладающий такими познаниями, лишён самого первого качества, необходимого командиру, ибо они научают находить врага, разбивать лагерь, перемещать войска, давать сражения и осаждать города с преимуществом на твоей стороне.

Наряду с другими качествами, которыми писатели наделяли главу ахейцев Филопемена[51], его хвалили за то, что в мирное время он не помышлял ни о чём другом, как о военных действиях, и, прогуливаясь в сельской местности с друзьями, часто останавливался и задавал им вопросы: «Если бы противник находился на том холме, а мы с нашим войском здесь, у кого из нас было бы преимущество? Как можно было бы войти с ним в соприкосновение, сохраняя боевые порядки? Что нам следовало бы сделать, если бы мы захотели отступить? Если бы отступили они, каким образом мы должны были бы их преследовать?» Попутно он предлагал им для обсуждения различные происшествия, которые могут случиться в войске. Выслушав мнения своих приятелей, Филопемен высказывал собственное и подкреплял его доказательствами. Таким образом, после этих постоянных размышлений никакое положение не могло оказаться для него безвыходным, когда он предводительствовал войском.

Что же касается умственных упражнений, то государю следует читать исторические книги и в них обращать внимание на поступки выдающихся людей, присматриваться к тому, как они вели себя на войне, исследовать причины их побед и поражений, чтобы подражать первым и избегать последних, но прежде всего поступать так, как в прошлом некоторые великие люди, которые выбирали себе образцом для подражания прославленных и знаменитых предшественников, деяниям и подвигам которых они старались во всём следовать. Так, говорят, что Александр Великий подражал Ахиллу, Цезарь — Александру, а Сципион — Киру. Кто прочитает жизнеописание Кира, составленное Ксенофонтом, тот увидит, насколько прославило Сципиона это его уподобление Киру и как совпадают целомудрие, обходительность и щедрость Сципиона с тем, что пишет о Кире Ксенофонт. Мудрый государь должен поступать подобным образом и в спокойное время никогда не предаваться праздности, а тратить его на приобретение навыков, которыми можно будет воспользоваться при благоприятных обстоятельствах, с тем чтобы быть готовым противостоять капризам судьбы.

Глава XV. О том, за что хвалят или порицают людей, особенно государей.

Теперь нам осталось посмотреть, какого поведения должен придерживаться государь в отношении подданных и друзей. А так как я знаю, что многие писали об этом, то не уверен, что не буду выглядеть самонадеянным, взявшись за перо, ибо, обсуждая этот предмет, я более всего расхожусь с другими. Но поскольку я намереваюсь написать нечто полезное для того, кто способен это понять, мне показалось правильнее следовать настоящей, а не воображаемой правде вещей. Многие воображали себе республики и княжества на деле невиданные и неслыханные, ведь между тем, как люди живут, и тем, как они должны были бы жить, огромная разница, и кто оставляет то, что делается, ради того, что должно делаться, скорее готовит себе гибель, чем спасение, потому что человек, желающий творить одно только добро, неминуемо погибнет среди стольких чуждых добру. Поэтому государю, желающему сохранить свою власть, нужно научиться быть недобрым и пользоваться этим умением в случае необходимости.

Итак, я оставляю воображаемых государей и, переходя к настоящим, скажу, что всем людям, о которых судят, а в особенности государям, стоящим выше прочих людей, приписывают некоторые качества, выражающие похвалу или порицание. Так, одного считают щедрым, другого — скупым, если взять тосканское название (потому что, по-нашему, жадный — это и тот, кто зарится на чужое, а скупым мы называем того, кто слишком неохотно пользуется своим); кого-то считают склонным к благотворительности, кого-то — к стяжанию; кого-то жестоким, кого-то сострадательным; одного вероломным, другого верным; одного изнеженным и трусливым, другого свирепым и отважным; одного человечным, другого надменным; одного сластолюбивым, другого целомудренным; одного прямодушным, другого хитрым; одного упрямым, другого покладистым; одного серьёзным, другого легкомысленным; одного набожным, другого неверующим и тому подобное. И я знаю, каждый объявит, что для государя самое похвальное — придерживаться вышеописанных качеств, то есть тех, которые почитаются хорошими, но поскольку невозможно ни иметь, ни соблюдать их полностью, ибо этого не позволяют условия человеческого существования, ему следует быть достаточно благоразумным, чтобы избежать дурной славы тех пороков, которые могут отнять у него государство, и остерегаться тех, которые не так опасны, если это возможно. Если же невозможно, на них не стоит обращать особого внимания. А тем более не стоит волноваться о дурной славе пороков, не впадая в которые трудно спасти государство, ибо если как следует всё рассмотреть, найдётся нечто, что покажется добродетелью, но ведёт к гибели, и нечто, что покажется пороком, но, следуя ему, можно достичь безопасности и благополучия.

Глава XVI. О щедрости и бережливости.

Итак, начиная с первого из вышеназванных качеств, скажу, что было бы очень хорошо считаться щедрым, однако прилагаемые для этого усилия принесут тебе вред, ибо употреблённая с достоинством, как и должно, щедрость останется никому не известной, и ты не избежишь при этом нареканий в скупости. Если же ты хочешь сохранить среди людей звание щедрого, то не следует пренебрегать ни одним из видов излишеств, так что поступающий подобным образом государь истратит на такие предприятия всё своё достояние и в конце концов будет вынужден, желая сохранить за собой имя щедрого, чрезмерно обременить своих подданных и обложить их тяжкими налогами, прибегая ко всем ухищрениям, чтобы получить деньги. Это вызовет к нему ненависть в народе, а бедность — пренебрежение окружающих, так что, наградив своей щедростью немногих и раздражив из-за неё большинство, этот государь дорого заплатит за первые же трудности и будет смертельно рисковать при первой же опасности. Но если, предвидя это, он захочет повернуть вспять, его тотчас же обвинят в скупости.

Таким образом, раз уж государь, не нанося себе ущерба, не может прибегать к щедрости так, чтобы это было известно всем, то, желая быть благоразумным, он не должен прослыть скупым, ибо со временем его всё равно станут считать щедрым, видя, что он довольствуется, благодаря своей бережливости, собственными доходами. Он может защитить себя от захватчиков, может выступить в поход, не отягощая народ податями, и тем самым он проявляет свою щедрость ко всем тем, у кого он ничего не отбирает, а их несметное множество, и скупость по отношению к тем, кому ничего не даёт, каковых совсем немного. В наше время великие деяния на наших глазах совершали только те, кого считали скупыми; все остальные погибли. Папа Юлий II воспользовался славой щедрого, чтобы взойти на престол, но когда ему потребовалось вести войну, он и не думал о сохранении этой славы. Нынешний король Франции[52] вёл свои войны, не облагая подданных особым налогом, ибо мог нести дополнительные расходы благодаря своей многолетней бережливости. Царствующий король Испании[53] не выдержал бы стольких кампаний и не одержал стольких побед, если бы считался щедрым.

Поэтому государь, не желающий грабить своих подданных, быть беззащитным, стать нищим и презираемым, быть принуждённым к хищничеству, не должен тяготиться прозванием скупого, ибо это один из тех пороков, которые позволяют ему править. Если же кто-то возразит, что Цезарь благодаря своей щедрости стал верховным правителем, а многие другие, кто был и кого считали щедрыми, достигли высочайших степеней, то я отвечу: либо ты уже являешься государем, либо ты находишься ещё на пути к этому званию. В первом случае щедрость вредна, во втором — считаться щедрым как раз необходимо. Цезарь был одним из тех, кто хотел утвердить свой принципат в Риме, но если бы после того он остался в живых и не умерил свои расходы, его власть оказалась бы под угрозой. Если же мне скажут: было много государей, которые прославились как в высшей степени щедрые и со своими войсками свершили великие подвиги, то я отвечу: государь может расходовать либо добро своих подданных и своё собственное, либо чужое; в первом случае ему следует быть умеренным, во втором же его щедрость ничто не ограничивает. Тот государь, который выступает со своими войсками и пополняет свои средства за счёт трофеев, грабежей и выкупов, пользуется чужим, и ему не обойтись без указанной щедрости, ибо в противном случае солдаты за ним не пошли бы. А то, что не принадлежит ни тебе, ни твоим подданным, можешь свободно раздавать направо и налево, подобно Киру, Цезарю и Александру, ибо расходование чужого добра не уменьшает уважения к тебе, а увеличивает его. Вредно только истратить своё собственное. Нет ничего более расточительного, чем щедрость, ведь, прибегая к ней, ты всё более теряешь эту способность и становишься либо бедным, либо презираемым, либо, при попытке избежать нищеты, алчным и всем ненавистным. А среди того, чего должен остерегаться государь, находятся ненависть и презрение; щедрость же приводит и к тому и к другому. Таким образом, более мудро довольствоваться званием скупого, которое влечёт за собой дурную славу, но не ненависть, чем ради прославления собственной щедрости быть вынужденным прослыть хищником, что навлечёт на тебя и порицание, и ненависть.

Глава XVII. О милосердии и жестокости и о том, что лучше: внушать скорее любовь, чем страх, или наоборот.

Переходя, далее, к другим из вышеназванных качеств, скажу, что всякий государь должен стремиться к тому, чтобы его считали милосердным, а не жестоким, тем не менее он должен остерегаться, как бы не употребить это добронравие во зло. Чезаре Борджиа считали жестоким, однако эта его жестокость восстановила порядок в Романье, объединила её, возвратила ей мир и согласие. И если хорошенько подумать, то он поступил гораздо милосерднее, чем флорентийский народ, который предоставил раздираемую смутой Пистойю собственной участи ради того, чтобы избежать подозрения в жестокости[54]. Поэтому государю не следует заботиться о дурной славе жестокого, когда он хочет удержать своих подданных в единстве и повиновении, ибо, покарав для острастки немногих, он проявит куда больше милосердия, чем те, кто из чрезмерной любви к ближнему не решается пресечь беспорядки, чреватые грабежами и убийствами. Ведь смута наносит вред всему обществу, а выносимые государем приговоры направлены против отдельных лиц. Но среди всех властителей новому государю невозможно избежать обвинений в жестокости, поскольку новую власть окружает множество опасностей. Так, Вергилий говорит устами Дидоны: «Res dura, et regni novitas me talia cogunt moliri, et late fines custode tueri» [55].

Тем не менее такой государь не должен быть легковерен и скор на поступки, и, так как у страха глаза велики, ему следует действовать умеренно, сохраняя благоразумие и человечность, чтобы излишняя доверчивость не обратилась в неосторожность, а чрезмерная подозрительность не сделала его правление невыносимым.

Тут возникает спорный вопрос: что предпочтительнее — быть любимым или внушать страх. Ответ таков, что желательно и то и другое, но поскольку трудно соединять в себе оба этих свойства, гораздо надёжнее внушать страх, чем любовь, если уж приходится выбирать одно из них. Ведь о людях вообще можно сказать, что они притворщики, бегут от опасности, жадны до наживы. Когда делаешь им добро, они навек твои, они готовы пожертвовать для тебя жизнью, имуществом и детьми — если, как уже сказано, надобности в этом не предвидится. При первом же её появлении их как не бывало. И государь, который целиком основывается на людских обещаниях и не ищет себе другой опоры, гибнет, ибо друзья, которых можно приобрести за плату, легко покупаются, но на них нельзя положиться, и в нужное время они ничего не стоят. Людям легче нанести обиду тому, кто действует добром, чем тому, кто внушает опасение, ибо любовь поддерживается узами благодарности, которые люди, вследствие своих дурных наклонностей, разрывают при первом выгодном для себя случае. Страх же заключается в боязни наказания, которая тебя никогда не покидает. При всём том государь должен внушать страх таким образом, чтобы, не рассчитывая на любовь, избежать и ненависти, ибо очень даже можно быть грозным и в то же время не быть ненавистным. Для этого достаточно воздерживаться от посягательств на имущество своих подданных и сограждан и на их женщин, а если всё же потребуется нанести кому-то кровную обиду, то делать это при наличии должного оправдания и очевидной причины. Но самое главное — нельзя покушаться на чужое добро, ибо люди скорее позабудут о смерти отца, чем об утрате наследства. Кроме того, предлог для конфискации всегда найдётся, и тот, кто станет жить за счёт грабежа, всегда найдёт повод наложить руку на чужую собственность. Напротив того, причин для личных обид куда меньше, и отважиться на них не так легко. Но когда государь занят войском и управляет множеством солдат, необходимо совершенно не обращать внимания на упрёки в жестокости, без которых никогда не удавалось поддерживать в войске единство и боеспособность. К удивительным деяниям Ганнибала причисляют следующее: в его огромном войске, состоявшем из разноплемённого множества людей и вступившем в чужие земли, никогда не возникало междоусобных беспорядков или мятежей как в благоприятных, так и в бедственных обстоятельствах. И это можно приписать только его бесчеловечной жестокости, которая, в сочетании с другими доблестными качествами, всегда заставляла солдат уважать и бояться его, а не будь он жестоким, всех его достоинств для этого было бы недостаточно. Но недальновидные писатели, восторгаясь вышеназванной дисциплиной, порицают главную её причину. А то, что других качеств недостаточно, можно видеть на примере деятеля, необыкновенного не только для своего времени, но и на всей памяти человечества — Сципиона, против которого в Испании взбунтовалось его войско. Это случилось только из-за его чрезмерной снисходительности, из-за которой в солдатах укоренилась распущенность, несовместимая с воинской дисциплиной. Фабий Максим обвинил в этом Сципиона в Сенате и назвал его развратителем римской армии. Локряне, разорённые одним из легатов[56] Сципиона, не были им отомщены, а сам легат ничем не поплатился за свою дерзость, и всему этому причиной — мягкость Сципионовой натуры, так что один из его защитников в Сенате говорил, что есть люди, которым легче не ошибаться, чем исправлять ошибки. Природа Сципиона должна бы была со временем поколебать его славу и известность, если бы он, командуя войсками, дал ей волю; но так как он подчинялся велениям Сената, её опасные стороны non solum были сглажены, но и принесли ему хвалу.

Итак, возвращаясь к вопросу о любви и страхе, я заключаю, что поскольку испытываемая людьми любовь зависит от них самих, а страх — от государя, мудрый же правитель должен опираться на то, что в его власти, а не во власти других, то ему следует лишь прилагать усилия, дабы избежать ненависти, как было сказано выше.

Глава XVIII. Каким образом следует государям держать слово.

Сколь похвально для государя держать слово и действовать с чистым сердцем, без хитростей, понимает всякий. Тем не менее опыт нашего времени показывает, что свершили великие дела те государи, которые мало заботились о том, чтобы держать слово, и умели дурачить людей своими уловками. В конце концов они одерживали верх над теми, кто уповал на честность.

Итак, вам следует знать, что можно вести борьбу двумя способами: опираясь на закон или с помощью насилия. Первый способ применяется людьми, а второй — дикими животными, но поскольку первого часто бывает недостаточно, требуется прибегать ко второму. Поэтому государь должен уметь подражать и зверю, и человеку. Этот совет в иносказании давали государям древние писатели, которые сообщают, что Ахилл и многие другие из старинных властителей были отданы на выучку кентавру Хирону, который должен был их растить и воспитывать. А иметь наставником полузверя и получеловека означает для государя не что иное, как необходимость пользоваться природой и того и другого, ибо с помощью одной из них долго не продержаться.

И раз государю необходимо владеть искусством подражания зверям, он должен избрать из них льва и лисицу, потому что лев не защищён от капканов, а лиса — от волков. Следовательно, нужно быть лисой, чтобы избежать ловушек, и львом, чтобы напугать волков. Те, кто выбирает одного льва, этого не понимают. Благоразумный правитель не может и не должен быть верен обещанию, если это оборачивается против него и исчезли причины, побудившие его дать слово. Если бы все люди были добры, это был бы дурной совет, но так как они наклонны ко злу и не будут верны тебе, ты не обязан быть верен им. До сих пор у всех государей было в избытке законных поводов, чтобы оправдать нарушение обещания. Можно было бы привести бесчисленные современные примеры и показать, сколько мирных договоров, сколько обязательств было нарушено и обесценено из-за неверности государей, — кто из них лучше использовал лисью натуру, тому всегда больше везло. Но нужно хорошенько прикрывать подобные поступки и быть великим притворщиком и лицедеем. Люди же так простодушны и столь поглощены насущными заботами, что обманщик всегда найдёт того, кто даст себя обмануть.

Не хочу умолчать об одном из свежих примеров. Александр VI не занимался ничем иным и не помышлял ни о чём, кроме того, чтобы обманывать людей, и всегда находил, с кем это проделывать. Не было человека, который бы с большим рвением настаивал на своих утверждениях и подкреплял их более сильными клятвами и в то же время меньше с ними считался; тем не менее все обманы удавались ему ad votum [57], ибо в подобных мирских делах он знал толк.

Таким образом, государю нет нужды обладать всеми вышеописанными качествами, — надо только, чтобы казалось, что они у него есть. Я решусь сказать даже, что при постоянном их наличии и соблюдении они становятся вредны, а когда кажется, что они есть, — полезны. Так, нужно казаться милосердным, верным, человечным, набожным, прямодушным — и быть, но следует подготовить свой дух к тому, чтобы при необходимости ты мог и умел стать противоположным. И надо понять, что государь, особенно новый, не может соблюдать всего, за что людей почитают хорошими, и бывает часто вынужден во имя спасения государства действовать против веры, против милосердия, против человечности, против религии. Однако его помыслы должны повиноваться воле переменчивого ветра судьбы и, как я сказал выше, не отклоняться от блага, но уметь приступить к необходимому злу.

Итак, государь должен позаботиться о том, чтобы с уст его не слетало ни одного слова, которое бы не было преисполнено пяти вышеописанных качеств, и чтобы видящим и слышащим его казалось, что он весь — воплощение милосердия, верности, прямодушия, человечности и благочестия. И нет ничего полезнее, чем видимость обладания этим последним качеством. Люди в целом судят больше на взгляд, чем на ощупь, ибо видеть дано всякому, а притронуться — нет. Каждый видит, чем ты кажешься, мало кто понимает, что ты есть на самом деле, и эти немногие не решатся выступить против мнения большинства, на стороне которого защищающее его величие государства, так что в действиях всех людей, а в особенности государей, кои никому не подсудны, смотрят на результат. Пусть государь победит и сохранит государство: средства будут всегда сочтены достойными, и всякий станет их хвалить, потому что толпа поглощена видимостью и исходом событий, а на свете всюду одна лишь толпа, и мнение немногих имеет вес, когда большинству не на что опереться. Один из государей нашего времени, которого неудобно называть[58], только и проповедует, что верность и мир, хотя сам он заклятый враг и того и другого. И если бы он соблюдал свои призывы, то давно бы лишился и своего влияния, и владений.

Глава XIX. Как избегать ненависти и презрения.

Но поскольку я рассказал о самых важных качествах из упомянутых выше, остальные хочу обсудить вкратце, исходя из того общего положения, что государь, как отчасти уже говорилось, должен позаботиться о том, чтобы избежать поступков, могущих навлечь ненависть или презрение, и, избегая их, он добьётся своего, иные же хулы не составят для него опасности. Ненависть к государю, как я уже сказал, чаще всего вызывают его алчность и посягательство на жён и имущество подданных, от чего должно воздерживаться. И если у большинства людей не отнимают ни чести, ни имущества, они довольствуются этим, и остаётся только справиться с притязаниями меньшинства, каковые нетрудно умерить многими способами. Презрение на государя навлекают переменчивость, легкомыслие, изнеженность, трусость и нерешительность — этих подводных камней государь должен пуще всего остерегаться и стараться придать своим деяниям величие, дерзновенность, основательность и мощь, своих решений по частным делам подданных придерживаться неукоснительно и так себя поставить, чтобы никто и не помышлял обмануть его или сбить с толку.

Государь, который упрочил о себе такое мнение, пользуется уважением, а против уважаемых государей редко устраивают заговоры, и редко нападают на того, кого считают выдающимся и почитаемым своими подданными. Ведь государю могут угрожать две опасности: одна — изнутри, исходящая от подданных; вторая — снаружи, связанная с соседними державами. Внешнюю опасность можно предупредить с помощью хорошего войска и хороших союзников, а кто обладает хорошим войском, у того всегда будут хорошие союзники. Внутренний же покой, если только не возникнет заговор, всегда будет непоколебимым, если будет нерушимым внешний; и даже если внешнее спокойствие будет нарушено, когда государь живёт и поступает по указанным мною правилам и не опускает руки, он всегда выдержит любой натиск, как спартанец Набис, о котором я рассказывал. Что касается подданных, то, пока внешние дела в порядке, следует опасаться только тайных заговоров, от коих государь может обезопасить себя, избегая ненависти и презрения и живя в ладу с народом, чего необходимо добиваться, как подробно говорилось выше. Одно из самых действенных средств против заговоров состоит в том, чтобы не внушать всеобщей ненависти, ибо убийством государя заговорщики думают угодить народу. Если же они на это не надеются, навряд ли они отважатся на такой поступок, ибо на этом пути их ждут неисчислимые препятствия. Опыт показывает, что из множества заговоров лишь редкие увенчались успехом. Заговорщик не может действовать в одиночку, а товарищами ему служат только те, кого он считает недовольными. Раскрыв перед таким недовольным свои намерения, даёшь ему повод поправить своё положение, ибо он может ожидать для себя явных выгод от твоего признания. Видя с одной стороны сплошной прибыток, а с другой — опасности и неверный исход, он не изменит, только будучи твоим преданным другом или заклятым врагом государя. Чтобы объяснить короче, скажу, что на стороне заговорщика — страх, подозрительность, ужас грозящей ему казни, а на стороне государя — величие власти, закон, поддержка его сторонников и государство. И если ко всему этому прибавляется народное расположение, навряд ли безрассудство подтолкнёт кого-либо к заговору. Ведь если обычно опасности поджидают заговорщика до исполнения злодеяния, то в этом случае и после совершения преступления ему негде будет укрыться вследствие враждебности народа.

На этот счёт можно привести множество примеров, но я хочу ограничиться одним, бывшим на памяти наших отцов. Мессер Аннибале Бентивольи[59], бывший государем Болоньи, — дед нынешнего мессера Аннибале, погиб от рук заговорщиков Каннески, и единственным наследником у него оставался мессер Джованни, который тогда находился ещё в пелёнках. Однако сразу после убийства народ восстал и перебил всех Каннески. Причиной тому была благосклонность народа, каковой пользовался вто время дом Бентивольи; и эта благосклонность была столь велика, что болонцы, ввиду отсутствия после смерти Аннибале подходящих правителей, отправились во Флоренцию, где, как выяснилось, жил один из представителей рода Бентивольи, которого до того считали сыном кузнеца, и вручили этому человеку власть в своём городе. И он пользовался ею до тех пор, пока мессер Джованни не достиг приемлемого для правителя возраста[60].

Итак, я заключаю, что государь не должен беспокоиться о заговорах, пока народ к нему расположен, но если народ враждебен и ненавидит государя, последнему приходится бояться всех и каждого. Правильно устроенное государство и мудрые правители прилагали все усилия к тому, чтобы не доводить до крайности грандов и жить с народом в мире и согласии, ибо в этом состоит одна из важнейших забот государя.

Среди хорошо устроенных и управляемых в наше время королевств назовём Францию, которая располагает множеством прекрасных установлений, обеспечивающих свободу и безопасность короля. Первое из них относится к парламенту и его влиянию. Устроитель названного королевства, памятуя о честолюбии и неукротимости знати и желая наложить на неё узду, а с другой стороны, зная о всеобщей ненависти к грандам, вызванной страхом, и желая обезопасить их, не стал обременять этим короля, дабы не вызвать на него нареканий со стороны грандов за питаемую им к народу слабость и со стороны популяров[61] — за потворство грандам, и обратился к третейскому судье, который без ущерба для короля сокрушал бы грандов и помогал низам. Трудно вообразить более разумный или совершенный порядок, чтобы обезопасить короля и королевство. Отсюда можно извлечь и ещё один полезный совет: поручение, навлекающее неприязнь, государю следует давать другим, а благодеяния вершить самому. И опять я заключаю, что государь должен почитать грандов, но остерегаться ненависти народа.

Если обратиться к жизни и смерти некоторых римских императоров, вероятно, кому-то покажется, что есть примеры, противоречащие моему мнению, ибо многие из них жили достойно и выказали великую доблесть духа, но тем не менее лишились власти в результате заговора своих людей. Желая ответить на эти возражения, я рассмотрю качества некоторых императоров и назову причины их крушения, не отступая от приведённых мною соображений. При этом я отчасти остановлюсь на событиях, обративших на себя внимание в истории того времени. Я ограничусь только теми императорами, которые сменяли друг друга на троне, от Марка-философа до Максимина. Это Марк, его сын Коммод, Пертинакс, Юлиан[62], Север, его сын Антоний[63] Каракалла, Макрин, Гелиогабал[64], Александр[65] и Максимин. Прежде всего следует заметить, что если другим государям противостоит только честолюбие грандов и необузданность народа, то римские императоры столкнулись с третьей трудностью — они должны были считаться с жестокостью и жадностью солдат. И трудность эта была такова, что привела к падению многих, ибо нелегко угодить одновременно и солдатам и народу. Ведь народ предпочитал мир и, следовательно, благоволил к кротким государям, солдаты же любили государей воинственных, а также жестоких, свирепых и хищных. И эти качества последние должны были вымещать на народе, чтобы удвоить жалованье солдатам и дать выход их алчности и жестокости. Всё это привело к тому, что императоры, не имевшие природных или благоприобретённых качеств, которые позволили бы им обуздать и народ, и войско своим влиянием, всегда кончали плохо. Большинство из них, в особенности те, которые были новыми людьми у власти, осознавая противоположность названных требований, предпочитали ублаготворять солдат, пренебрегая обидами, наносимыми народу. К этому вынуждала необходимость, ибо если государь не может застраховать себя от чьей бы то ни было ненависти, он должен постараться оградить себя от ненависти всеобщей. Если же и этого нельзя добиться, то следует всячески избегать ненависти со стороны тех групп, которые наиболее сильны. И вот те императоры, которые, не имея прочных корней, нуждались в особенной поддержке, склонялись более к солдатам, чем к народу, что, однако, могло пойти им не только на пользу, но и во вред, в зависимости от того, как они могли себя поставить с войском. В силу этих причин и получилось так, что Марк, Пертинакс и Александр, придерживавшиеся в жизни умеренности, поборники справедливости, чуждые жестокости, снисходительные и человеколюбивые, — все, кроме Марка, плачевно окончили свои дни. Только Марк жил и умер в почёте, потому что он получил власть iure hereditario [66] и не был обязан ею ни солдатам, ни народу; к тому же, обладая многими достоинствами, вызывавшими к нему уважение, он во время своего правления всегда удерживал и народ и войско в должных границах, никогда не подвергаясь ненависти или презрению. Пертинакс же, без сомнения, был избран императором вопреки воле солдат, которые привыкли к беспутной жизни при Коммоде и не желали мириться с правилами добронравия, которые навязывал им Пертинакс. Таким образом, последний вызвал ненависть, соединившуюся ещё и с презрением к его старости, что и привело к гибели императора в самом начале его царствования.

Тут следует заметить, что ненависть можно навлечь на себя как посредством добрых дел, так и дурных, поэтому, как я уже говорил выше, желая сохранить за собой власть, государь часто бывает вынужден быть недобрым, ведь если совокупность народа, или солдат, или грандов, в которых ты нуждаешься, чтобы удержаться у власти, испорчена, ты должен следовать её настроениям, дабы угодить ей, и тогда добрые дела для тебя пагубны. Но перейдём к Александру, добросердечие которого было столь велико, что среди прочих расточаемых ему похвал утверждали, будто за 14 лет его пребывания у власти он ни разу никого не казнил без суда. Тем не менее он навлёк на себя презрение тем, что его считали человеком изнеженным и орудием в руках матери, поэтому в войске возник заговор против него, и он был убит.

Приступая теперь, напротив, к качествам Коммода, Севера, Антония Каракаллы и Максимина, вы убедитесь в их жестокости и алчности. Чтобы угодить солдатам, они не гнушались ни одним из злодеяний, которые можно было свершить по отношению к народу; и все они, кроме Севера, плохо кончили. Север же был наделён такой доблестью, что хотя он и притеснял народ, но, опираясь на поддержку солдат, правил всегда благополучно, ибо его доблестные качества вызывали такое удивление среди народа и солдат, что первый был ошеломлён и пребывал quodammodo [67] в оцепенении, а вторые были удовлетворены и почтительны. И так как поступки этого императора были выдающимися для нового государя, я хочу вкратце показать, сколь успешно он умел соединять в себе свойства льва и лисицы, которым, как я говорил, государю необходимо подражать. Когда Север убедился в никчёмности императора Юлиана, он склонил войско, находившееся под его началом в Славонии, отправиться в Рим, чтобы отомстить за смерть Пертинакса, убитого преторианцами. И под этим предлогом, не выказывая никаких притязаний на власть, он выступил с войском в Рим и оказался в Италии раньше, чем туда пришла весть о его походе. В Риме Сенат после убийства Юлиана из страха избрал Севера императором. Положив этим начало своей власти, он должен был, чтобы упрочить её, справиться с двумя трудностями: в Азии, где провозгласил себя императором Нигер, возглавлявший тамошнее войско, и на западе, где к власти примерялся Альбин. Север полагал опасной борьбу сразу с обоими, поэтому он решил напасть на Нигера, а Альбина обмануть. Он написал последнему, что Сенат избрал его императором и он хочет разделить это достоинство с Альбином, которому посылает титул цезаря и по решению Сената объявляет его своим соправителем; всему этому Альбин поверил. А когда Север победил и расправился с Нигером и водворил спокойствие на востоке, по возвращении в Рим он стал жаловаться в Сенате на Альбина, который вместо благодарности за полученную от него власть коварно пытался покушаться на Севера, почему последний был вынужден отправиться и наказать его. Север выступил во Францию, где лишил Альбина и власти, и жизни.

Итак, разбирая пристально деяния Севера, можно обнаружить, что он поступал как самый свирепый лев и самая хитрая лиса, а все окружающие уважали и боялись его. Войско же не питало к нему ненависти, поэтому неудивительно, что этот новичок сумел удержать за собой императорскую власть: огромный авторитет защищал Севера от той ненависти, которая могла родиться в народе вследствие его хищений. Сын Севера Антонин также обладал выдающимися качествами, поражавшими народ и привлекавшими к нему солдат, ибо он был приучен к военному делу, не боялся лишений, был неприхотлив в еде и чуждался роскоши; это снискало ему любовь всего войска. Однако его кровожадная жестокость привела к тому, что, перебив большую часть жителей Рима и всех жителей Александрии, не говоря об отдельных лицах, он стал ненавистен всем, ибо наводил ужас даже на своих приближённых, так что погиб от руки одного из центурионов[68] посреди своего войска. Заметим, что подобных покушений, устраиваемых одержимыми такой идеей личностями, государи не могут избежать, ибо на это может отважиться всякий, кто не боится смерти; но такие случаи очень редки и потому менее опасны. Не следует только наносить тяжкие обиды кому-либо из слуг или приближённых, составляющих придворный штат, о чём не подумал Антонин, предавший позорной смерти брата упомянутого центуриона и, несмотря на постоянные угрозы последнего, оставивший его в рядах своих телохранителей. Такой поступок был опасным безрассудством, погубившим Антонина.

Перейдём теперь к Коммоду, которому было нетрудно сохранять за собой власть, принятую iure hereditario от Марка, его отца, для чего ему достаточно было идти по стопам последнего, что не вызвало бы протеста со стороны народа и солдат. Но, обладая свирепым и зверским нравом, который подталкивал его к бесчинствам над народом, Коммод стал заигрывать с войском и идти у него на поводу. В то же время он не заботился о своей репутации, снисходя до самоличного участия в боях с гладиаторами и других низких и недостойных императорского титула поступков, что вызывало презрение солдат. Ненависть с одной стороны и презрение — с другой привели к устройству заговора, и Коммод был убит.

Нам остаётся рассказать о качествах Максимина. Он был человеком воинственным, и после смерти Александра, который, как я говорил выше, отталкивал войско своей изнеженностью, императором был избран Максимин. Правил он недолго, потому что ненависть и презрение к нему вызывали две вещи: во-первых, его низкое происхождение, ибо в своё время он пас овец во Фракии (об этом все знали и относились к нему с большим пренебрежением); и, во-вторых, то, что в начале своего правления он не поторопился отправиться в Рим и принять на себя правление в столице империи, а между тем прославился своей жестокостью, потому что в Риме и во всех прочих местах его префекты[69] чинили многочисленные насилия. Таким образом, Максимин вызвал всеобщее негодование низостью своего рода и всеобщую ненависть вследствие страха перед его жестокостью, так что против него сперва взбунтовалась Африка, затем Сенат и весь римский народ, и в конце концов против него восстала вся Италия. К ней присоединилось его собственное войско, которое осаждало Аквилею и претерпевало большие тяготы; утомлённые жестокостью Коммода и укрепляемые сознанием всеобщей к нему враждебности, солдаты убили его.

Я не стану говорить ни о Гелиогабале, ни о Макрине, ни о Юлиане, которые заслуживали полного презрения и очень быстро погибли; перейду к заключению настоящих рассуждений. Скажу, что современные государи не сталкиваются с такой необходимостью угождать солдатам особенным образом и считаться с ними в делах правления, ибо, хотя о них и не следует забывать, tamen с ними нетрудно справиться, поскольку никто не держит постоянных войск, которые десятилетиями находились бы у кормила власти в столице и в провинциях, как это было в Римской империи. Если в ту пору следовало больше считаться с солдатами, чем с народом, то это потому, что солдаты значили больше, чем народ; теперь для государя, кроме турецкого и египетского султанов, более важно угождать народам, чем солдатам, ибо народы теперь значат больше. Для турецкого султана я делаю исключение, потому что он постоянно окружён двенадцатью тысячами пехотинцев и пятнадцатью тысячами конников, охраняющих покой и безопасность его царства; поэтому турецкий властитель прежде всего должен поддерживать их расположение. Точно так же египетский султан зависит от солдат и должен, невзирая на отношение к нему народа, добиваться их приязни. Заметьте при этом, что власть султана отличается от всех остальных видов власти, она подобна власти римского папы, которую нельзя назвать ни наследственной, ни новой, ибо властителями и преемниками прежнего государя становятся не его сыновья, а человек, получающий власть от уполномоченных на это лиц. И поскольку обычай этот древний, речь не может идти о новой власти, ибо здесь не встречаются присущие ей трудности, ведь если государь и новый, то государственные порядки старые, и они так же пригодны для него, как и для наследного государя.

Вернёмся, однако, к нашей теме. Всякий, кто примет во внимание вышеприведённые рассуждения, убедится, что ненависть и презрение были причиной падения названных императоров, и поймёт, почему, хотя образ действия их и бывал противоположным, некоторые из них царствовали успешно, а другие — неудачно, даже следуя тем же путём. Ведь для Пертинакса и Александра, которые были новыми государями, бесполезно и опасно было подражать Марку, который получил власть iure hereditario , а равным образом для Каракаллы, Коммода и Максимина пагубно было следовать примеру Севера, ибо они не располагали той доблестью, которая требовалась, чтобы идти по его стопам. Новому государю, закладывающему основы своей власти, не нужно подражать деяниям Марка и не следует уподобляться Северу, но от последнего он должен взять то, что требуется для основания государства, а от Марка — всё, что помогает сохранить со славой прочное и уже сложившееся государство.

Глава XX. Полезны ли крепости и многое другое, к чему повседневно прибегают государи.

Одни государи, дабы обезопасить своё положение, разоружали подданных; вторые сеяли раздоры в подвластных им землях; третьи вызывали нарочно против себя враждебность. Некоторые пытались привлечь к себе лиц, поначалу для них опасных; иные строили крепости; другие их разрушали и сносили. И хотя обо всех этих вещах нельзя судить определённо, пока не перейдёшь к особенностям тех положений, в которых принимаются подобные решения, я стану говорить о них настолько широко, насколько позволяет сам предмет.

Так, никогда не существовало таких новых государей, которые бы разоружали своих подданных. Напротив, если последние были безоружными, государи всегда вооружали их, ведь в этом случае они составляют твою силу: прежде ненадёжные становятся верными тебе, а прежде верные укрепляются в своей верности и из подданных становятся твоими сторонниками. А так как нельзя вооружить всех, то, отдавая предпочтение одним, ты чувствуешь себя увереннее и с другими. Эта разница в обхождении делает первых обязанными тебе, а вторые находят тебе извинение в том, что подвергающиеся большей опасности и несущие более тяжёлое бремя также и заслуживают большего. Но если ты разоружаешь подданных, это вызывает у них обиду, ибо показывает, что ты сомневаешься в них в силу своей трусости или недоверчивости; и то и другое возбуждает против тебя ненависть. А так как безоружным ты не можешь оставаться, тебе приходится обратиться к наёмному войску, о свойствах которого говорилось выше. Да и будь оно отличным, наёмников не может быть столько, чтобы защитить тебя от влиятельных врагов и ненадёжных подданных. И как я уже говорил, новый государь, только что пришедший к власти, всегда заботился об устройстве армии. История полна тому примеров. Если же государь приобретает новые владения, которые присоединяются к прежним, тогда необходимо разоружить их жителей за исключением тех, кто был на твоей стороне в ходе завоевания. Но и этих необходимо со временем ослабить и изнежить, воспользовавшись подходящими случаями так, чтобы все вооружённые силы твоего государства принадлежали только тебе и были набраны из солдат, которые жили с тобою в твоих старых владениях.

Наши предки, причём из тех, кого считали мудрецами, говаривали, что Пистойю следует удерживать с помощью партий, а Пизу — крепостей, поэтому в подчинённых им городах они сеяли раздор, дабы удобнее властвовать в них. В те времена, когда в Италии сохранялось некоторое равновесие, это могло быть и разумным, но не думаю, чтобы сегодня можно было давать подобные рецепты, ибо я не верю, чтобы раскол приносил когда бы то ни было пользу. Напротив того, когда приближается враг, разделившиеся города сразу становятся его добычей, потому что более слабая партия всегда ищет опоры во внешней силе, а более влиятельная не может перед ней устоять.

Венецианцы, побуждаемые, как я полагаю, вышеприведёнными доводами, поддерживали в подвластных им городах вражду между гвельфами и гибеллинами[70], и хотя они никогда не допускали кровопролитий, tamen не давали названным разногласиям затухать, чтобы граждане, занятые своими распрями, не объединились против своих хозяев. Но это, очевидно, не пошло венецианцам на пользу, ибо когда они потерпели поражение при Вайла́, одна из партий тут же подняла голову и отняла у них власть. Таким образом, подобные приёмы указывают на слабость государя, ибо уверенная в себе власть не допустит раскола, который только в мирное время выгоден для удобства обращения с подданными; в случае же войны видна вся обманчивость этого способа.

Государи, без сомнения, обретают величие, преодолевая препятствия и трудности, встающие перед ними, поэтому когда судьба желает возвысить нового государя, который больше зависит от молвы, чем наследный государь, она посылает ему навстречу врагов и заставляет сразиться с ними, чтобы, одолев их, государь мог подняться ещё выше на ступень, подставленную ему его врагами. Многие считают даже, что мудрый государь должен при случае умышленно вызвать по отношению к себе некоторое противодействие, дабы, подавив его, прибавить себе величия.

Государям, et praesertim [71] новым, были более верны и приносили бо́льшую пользу те люди, которые поначалу вызывали у них подозрение, по сравнению с теми, кто и раньше был облечён доверием. Правитель Сиены Пандольфо Петруччи чаще использовал у себя на службе лиц, вызывавших сомнение, нежели других. Но из этого нельзя выводить общее правило, ибо всё зависит от определённого положения. Скажу только, что если поначалу враждебные к государю люди нуждаются в поддержке, чтобы сохранить за собой своё место, государь легко может привлечь их на свою сторону, и они тем вернее принуждены будут служить ему, что сознают необходимость исправить своими делами невыгодное мнение, которое сложилось о них раньше. Таким образом они принесут государю больше пользы, чем те, кто уверен в расположении государя и потому станет заботиться о его делах с меньшим рвением.

И поскольку предмет того требует, я не премину напомнить государям, получившим новые владения благодаря помощи изнутри, чтобы они внимательно вникали в причины, заставившие их помощников помогать им. И если речь идёт не о естественной привязанности к новому государю, а о недовольстве прежним, то сохранить их благорасположение будет очень трудно, потому что новому государю невозможно удовлетворить их притязания. Подробно разбирая всё на примерах, извлекаемых из современной и древней истории, причины можно увидеть в том, что новому государю куда легче снискать дружбу людей, довольных прежним положением и потому противодействовавших ему, нежели тех, кто стали его друзьями от досады и помогли ему утвердиться в новых владениях.

Чтобы обезопасить свою страну, государи всегда имели обыкновение строить крепости в качестве тормоза и узды для любого неприятеля, а также надёжного укрытия во время неожиданных нападений. Я нахожу этот обычай похвальным, поскольку он ведётся ab antiquo [72]; тем не менее в наше время мы были очевидцами того, как мессер Никколо Вителли разрушил две крепости в Читта́ ди Кастелло, чтобы удержать там власть. Гвидобальдо[73], герцог Урбинский, вернувшись в свои владения, откуда он был изгнан Чезаре Борджиа, снёс все крепости этой провинции funditus [74]; он считал, что без них будет труднее изгнать его снова. Подобным образом поступили и Бентивольи, вернувшись в Болонью[75]. Таким образом, крепости могут приносить пользу в зависимости от обстоятельств; при этом, выигрывая в одном, ты теряешь в другом. Об этом можно рассуждать следующим образом. Государь, которого больше страшит собственный народ, чем чужеземцы, должен строить крепости, а тот, кто больше опасается вторжения, а не своего народа, должен обходиться без них. Дому Сфорца больше хлопот причинил и причинит ещё Миланский замок, выстроенный Франческо Сфорца, чем какие бы то ни было беспорядки. Поэтому лучшая крепость — это не быть ненавистным народу, ибо если народ тебя ненавидит, крепости не спасут; ведь если народ возьмётся за оружие, у него не будет недостатка в союзниках извне. В наши дни незаметно было, чтобы крепости принесли пользу какому-либо государю, разве что графине Форли, — после смерти её супруга графа Джироламо крепость помогла ей укрыться от ярости народа, дождаться подкрепления из Милана и вернуть себе власть. Тогда обстоятельства складывались так, что чужеземцы не могли прийти на выручку народу; однако впоследствии, когда на Форли напал Чезаре Борджиа и враждебный графине народ присоединился к нему, ей не помогла и крепость. Поэтому и тогда, и прежде вернее всего для неё было бы избегать народной ненависти, вместо того чтобы уповать на крепость. Подводя итог всему вышесказанному, я могу одобрить и того, кто строит крепости, и того, кто этого не делает, но должен осудить всякого, кто, полагаясь на крепость, не станет заботиться о расположении народа.

Глава XXI. От чего зависит уважение к государю.

Ничто не приносит государю такого уважения, как великие походы и необыкновенные поступки. Возьмём Фердинанда Арагонского, ныне здравствующего короля Испании. Можно считать его государем почти новым, ибо из незначительного властителя он стал самым главным и знаменитым королём христиан, и, рассматривая его деяния, вы найдёте их великими и иногда необычайными. В начале своего царствования он вторгся в Гранаду и тем самым заложил основание своего правления. Во-первых, он приступил к этому завоеванию в мирное время, и никто не мог ему помешать; при этом войной были заняты умы баронов Кастилии, которые уже не могли замыслить крамолу. Король же в это время увеличил своё влияние и власть над ними незаметным для баронов способом. Фердинанд мог набрать войско на народные и церковные деньги и в течение этой длинной войны заложить фундамент своей армии, которая впоследствии принесла ему славу. Кроме того, чтобы перейти к ещё более великим предприятиям, он прибег к благочестивой жестокости, под прикрытием той же религии, и изгнал из своих владений марранов[76], почти лишив их имущества. Трудно подыскать пример столь редкой бесчеловечности. Под тем же предлогом он напал на Африку, совершил поход в Италию, недавно вторгся во Францию, и, таким образом, он всегда вынашивал и совершал великие предприятия, которые держали в напряжении и поражали умы его подданных, ожидавших их исхода. Все эти события следовали одно за другим, так что у людей никогда не оставалось возможности в промежутке замыслить против него что-либо дурное.

Государю очень полезно также проявить себя с необычной стороны в вопросах внутреннего управления, как это делал мессер Бернабо́ Миланский[77], — когда кто-либо из граждан совершит из ряда вон выходящий поступок, добрый или дурной, и следует наказать или вознаградить его, причём этот приговор будет на устах у всех. Прежде всего государь должен постараться, чтобы во всех его деяниях молва видела черты человека великого и выдающегося.

Государя ценят также, если он бывает настоящим другом и настоящим врагом, то есть когда он открыто принимает чью-либо сторону в споре двух противников. Это всегда полезнее, чем оставаться нейтральным, ибо если два твоих могущественных соседа вступают в схватку, силы их бывают таковы, что победа каждого из них либо представляет для тебя опасность, либо нет. В любом случае для тебя выгоднее открыть карты и начать честную войну, ибо в первом случае, если ты этого не сделаешь, то станешь добычей победителя на радость и в утешение побеждённому, и тебе нечего рассчитывать на защиту и негде искать пристанища. Ведь победитель не нуждается в сомнительных друзьях, которые не протягивают ему руку в несчастье; проигравший же не приютит тебя, потому что ты не захотел вместе с ним попытать военного счастья.

Антиоха призвали в Грецию этолийцы, чтобы изгнать оттуда римлян. К союзникам Рима, ахейцам, Антиох отправил послов с уговорами не вмешиваться в войну; римляне в свою очередь убеждали ахейцев выступить на их стороне. Решение обсуждалось на совете ахейцев, в котором посланник Антиоха призывал их оставаться нейтральными, на что римский легат возразил: «Quod autem isti dicunt non interponendi vos bello, nihil magis alienum rebus vestris est; sine gratia, sine dignitate, praemium victoris eritis» [78].

Как правило, тот, кто не питает к тебе дружественных чувств, будет предлагать нейтралитет, а союзник потребует выступить на его стороне с оружием в руках. Нерешительные государи, желая избежать сиюминутной опасности, чаще всего избирают средний путь, и он чаще всего приводит их к краху. Но если государь смело принимает одну из сторон и тот, к кому он примкнул, побеждает, то хотя бы его могущество делало тебя полностью бессильным перед ним, он будет чувствовать себя обязанным, ибо заключил с тобой союз, а люди не бывают столь бесчестны, чтобы дать такой урок неблагодарности. К тому же не бывает настолько сокрушительных побед, чтобы выигравший не должен был считаться хотя бы со справедливостью. Если тот, к кому ты примкнул, проигрывает, всё равно он не отвергнет тебя и по мере сил станет тебе помогать, так что ты разделишь с ним его судьбу, которая снова может стать благосклонной.

Во втором случае, если оба противника не могут внушать тебе опасения, тем более разумно примкнуть к одному из них, ибо при поражении ты можешь стать его спасителем, если в этом есть смысл. В случае же победы он полностью зависит от тебя; впрочем, с твоей помощью он не может не победить.

Здесь следует заметить, что государь должен заключать наступательный союз с более сильным властелином только при крайней необходимости, как сказано выше, ибо в случае победы ты оказываешься у него в руках, а государям следует всячески избегать зависимости от чужого произвола. Венецианцы соединились с Францией против герцога Миланского, хотя могли этого и не делать; этот союз привёл к их крушению. Но если этот союз неизбежен, как было с флорентийцами, когда войска папы и испанцев вторглись в Ломбардию[79], тогда государь по вышеупомянутым причинам должен примыкать к нему. И пусть никто не рассчитывает принимать всегда беспроигрышные решения, напротив, лучше считать их все сомнительными, ибо это в порядке вещей. Невозможно устранить одно неудобство так, чтобы на его месте не возникло другое, благоразумие же состоит в том, чтобы распознавать эти препятствия и избирать меньшее зло в качестве блага.

Государь должен также выказывать себя поклонником всех выдающихся доблестей и поощрять лиц, отличающихся во всяком искусстве. Кроме того, ему следует внушить гражданам, что они могут спокойно предаваться своим занятиям, как-то: торговлю, земледелию и прочим предприятиям, дабы сельский житель мог украшать своё имение, не опасаясь, что оно будет отнято, а купец — перевозить товары, не страшась налогов. Желающих поступать так и всех, кто собирается приумножать владения и богатства государства, правитель должен вознаграждать. Ещё ему следует в подходящее время года занимать народ празднествами и зрелищами. Так как в каждом городе существуют объединения по цехам или улицам, государю следует уделять внимание этим сообществам, иной раз встречаться с ними и являть образцы щедрости и добросердечия, строго соблюдая, однако, при этом величие своего звания, ибо о нём никогда не следует забывать.

Глава XXII. О секретарях, приближённых к государям.

Немаловажен для государя подбор служащих ему лиц, ибо их пригодность зависит от благоразумия правителя. Первое суждение об уме правящей особы можно составить, глядя на его окружение: если эти люди отличаются способностями и верностью, то его можно считать мудрым, ибо он сумел оценить их способности и сохранить их верность. В противном случае о государе можно составить отрицательное мнение, и первейшую ошибку он допускает при этом выборе.

Все, кто знал мессера Антонио да Венафро, служившего государю Сиены Пандольфо Петруччи, считали Пандольфо достойнейшим человеком благодаря наличию у него такого советника. А так как существует три степени ума: первый доходит до всего сам, второй усваивает то, что поняли другие, а третий не способен ни на первое, ни на второе, и первый ум можно назвать превосходным, второй — выдающимся, атретий — никчёмным, то из этого необходимо следует, что ум Пандольфо принадлежал если и не к первой, то ко второй степени, ибо тот, кто может различить, на благо или на зло направлены слова и поступки другого, тот, даже не обладая изобретательностью, может оценить дурные и добрые дела министра, похвалить его за вторые и поправить первые. У министра же не возникнет искушения нарушить свой долг и обмануть государя.

Но для того, чтобы государь смог узнать советника, есть безошибочный способ. Когда ты видишь, что советник думает больше о себе, чем о тебе, и что во всех поступках он ищет собственной пользы, то такой советник никогда не станет хорошим, и ты не сможешь доверять ему, ибо тот, кому государь вручает власть, должен думать не о себе, а о государе и даже не поминать в беседе с ним ни о чём другом. В то же время, чтобы укрепить добрые качества советника, государь должен заботиться о нём, одаривать его богатствами и почестями, привязывать к себе, наделять почётными званиями и должностями, чтобы тот видел, что не может обойтись без государя, и чтобы избыток почестей избавил его от желания новых почестей, избыток богатства — от желания новых богатств, а избыток должностей заставил бояться перемен. И когда взаимоотношения государей и их советников таковы, они могут доверять друг другу, в противном же случае они оба плохо кончат.

Глава XXIII. Каким образом избегать льстецов.

Я не хочу упустить из виду одной важной стороны дела и умолчать об ошибке, от которой государям трудно уберечься, если они не наделены глубоким благоразумием или если их выбор ограничен. Я говорю о льстецах, которыми полны все дворы, ибо люди обычно так обольщаются на свой счёт и бывают столь самонадеянны, что эта чума их редко минует, а пытаясь застраховать себя от неё, они подвергаются опасности вызвать презрение. Ведь защитить себя от лести можно, только дав понять, что правда, высказанная в глаза, тебя не обижает, но если каждый станет высказывать тебе правду в глаза, люди перестанут тебя уважать. Поэтому благоразумный государь должен придерживаться середины, избрав в своих владениях несколько мудрецов и позволив только им говорить себе правду, но лишь о том предмете, о котором он спрашивает, и ни о чём другом. В то же время ему следует спрашивать этих людей обо всём и выслушивать их мнения, а затем решать на свой лад. Каждому из этих советников он должен дать понять, что чем свободнее они станут высказываться, тем государю будет приятнее. А кроме них ему не следует никого слушать, он должен выполнять раз принятые решения и настаивать на их выполнении. В противном случае государя погубят льстецы или он станет переменчив в решениях из-за избытка мнений и начнёт терять уважение окружающих.

По этому поводу я хочу сослаться на один современный пример. Отец Лука[80], приближённый ныне правящего императора Максимилиана, говорил о Его Величестве, что тот никогда ни с кем не советовался, но и никогда не поступал по-своему, оттого что придерживался противоположных вышеописанному правил. Император человек скрытный, он ни с кем не делится своими планами и не спрашивает чужого мнения, но когда он приступает к исполнению этих планов и они становятся ясными и очевидными, окружающие начинают их оспаривать, и император, будучи легко внушаемым, отказывается от них. Вследствие этого выстроенное за один день он разрушает на другой, никогда невозможно понять, что он желает и намеревается делать, его решения нельзя принимать в расчёт.

Итак, государю всегда следует спрашивать совета, но когда этого хочет он, а не другой. Более того, он должен отбить у всякого охоту давать ему советы, когда не спрашивают, но в вопросах не следует себя ограничивать, а правдивые ответы нужно выслушивать терпеливо и даже, если собеседник из уважения к государю станет о чём-то умалчивать, видеть в этом повод для беспокойства. И хотя некоторых государей многие почитают благоразумными не от природы, а благодаря добрым советам, которыми те пользуются, это — мнение ошибочное. Можно принять за твёрдое правило, что государь, сам по себе не обладающий мудростью, никогда не сможет придерживаться хороших советов, если только ему не попадётся такой мудрый человек, который бы во всём им руководил. Но в этом случае такой государь недолго продержался бы у власти, потому что руководитель вскоре низверг бы его. В то же время не одарённый умом государь, советуясь с разными лицами, будет получать противоречивые советы, а свести их воедино не сумеет. Из его советников каждый будет клонить в свою сторону, но он не заподозрит их корысти и не сумеет поправить дело. Иначе и быть не может, ибо люди всегда станут поступать дурно, если необходимость не принудит их к добру. Итак, следует заключить, что добрые советы, от кого бы они ни исходили, должны зависеть от благоразумия государя, а не благоразумие государя от добрых советов.

Глава XXIV. Отчего итальянские государи лишились своих владений.

Вышеописанные правила, если их разумно соблюдать, уравнивают нового государя с наследственным и придают его власти большую прочность и безопасность, чем если бы она коренилась в древности. Ведь за поступками нового государя следят куда внимательнее, чем за делами наследственного, и если эти поступки отличаются доблестью, они привлекают и привязывают к нему людей гораздо больше, чем старинное происхождение. Ибо люди гораздо сильнее заняты настоящим, чем прошедшим, и если видят насущное благо, то довольствуются им и не ищут другого. И если новый государь не станет допускать промахов, они горой встанут на его защиту. Он вдвойне приумножит свою славу, если, обновив власть, укрепит и украсит её хорошими законами, хорошим войском, хорошими союзниками и образцовыми деяниями; так же, как наследственный государь, лишившийся власти из-за своего неблагоразумия, вдвое увеличит свой позор.

Если взглянуть на тех государей, которые в наше время утратили свои владения в Италии, — таких, как король Неаполитанский, герцог Миланский[81] и другие, — то мы обнаружим у них прежде всего общий недостаток, касающийся устройства войска, который получил подробное объяснение выше. Затем выяснится, что некоторые из них враждовали с народом либо, имея на своей стороне народ, не смогли обезопасить себя от грандов, ибо в противном случае невозможно лишиться власти, располагая достаточными возможностями, чтобы выставить в поле крепкое войско. Филипп Македонский[82] — не отец Александра, а тот, который был побеждён Титом Квинкцием, — не располагал обширными владениями по сравнению с римлянами и греками, напавшими на него. Тем не менее, будучи человеком воинственным и умеющим поладить с народом и защитить себя от грандов, он на протяжении многих лет выдерживал войну с этими противниками и если в конце концов лишился нескольких городов, то по крайней мере сохранил за собой царство. Поэтому пусть наши государи, которые много лет находились у власти, не сетуют на фортуну за то, что эту власть утратили; пусть винят во всём своё малодушие, ибо в мирные времена они не подумали о том, что обстоятельства могут измениться (ждать, пока грянет гром, — это общий людской недостаток), и когда настали трудные дни, они помышляли лишь о бегстве, а не о защите. Надежда этих государей состояла только в том, что народы, доведённые до крайности бесчинствами победителей, призовут их обратно. Это хорошее средство, если отсутствуют другие, но уповать лишь на него и забывать обо всех остальных довольно-таки вредно, ибо не стоит падать для того, чтобы кто-нибудь помог тебе подняться. Так не бывает, а если и бывает, то не обеспечивает тебе безопасности, потому что это способ защиты людей малодушных и несамостоятельных. Только опираясь на собственные силы и на собственную доблесть, можно хорошо, прочно и надёжно защитить себя.

Глава XXV. Насколько дела человеческие зависят от фортуны и как можно ей противостоять.

Мне небезызвестно мнение, которого придерживались и придерживаются многие, о том, что течением мирских дел целиком управляют судьба и Бог[83] и люди, опираясь на своё разумение, не только не могут изменить его, но и не могут никак на него повлиять. Отсюда можно было бы сделать вывод, что не следует особенно упорствовать в делах, а предпочтительнее всё предоставить велению случая. Это мнение особенно распространилось в наше время вследствие великой переменчивости обстоятельств, которая всякий день опровергает все людские ожидания. Обдумывая это, я иной раз в какой-то степени склоняюсь к названной точке зрения. Тем не менее, дабы не подавлять нашей свободной воли, я допускаю истинность утверждения, что судьба наполовину распоряжается нашими поступками, но другую половину, или почти столько, оставляет нам. Я уподобляю её бурной реке, которая, рассвирепев, затопляет долину, крушит дома и деревья, выхватывает в одном месте глыбы земли и переносит их на другое. Всё уступает и бежит перед стихией, не в силах ей противостоять. И хотя реки выказывают таким образом свой норов, это не означает, что в тихую погоду люди не могут позаботиться о его обуздании с помощью плотин и прочих сооружений, благодаря которым разлившаяся река будет отведена каналом в другое русло и её натиск не окажется таким бурным и губительным. Так же обстоит дело и с судьбой: её могущество проявляется там, где доблесть не готова ей противостоять, поэтому фортуна обрушивает свои удары на то место, где она не ожидает встретить сдерживающих её плотин и запруд. И если вы обратите свой взгляд на Италию, ставшую ареной и источником названных перемен, то она представится вам равниной, лишённой каких бы то ни было плотин и преград, а если бы её ограждала подобающая доблесть, как Германию, Испанию и Францию, то наводнение не затронуло бы её или хотя бы не привело к таким потрясениям. Сказанного довольно о противостоянии судьбе в целом.

Переходя теперь к подробностям, замечу, что мы можем наблюдать, как сегодня какому-то государю сопутствует успех, а завтра — падение, хотя он нисколько не изменил своих природных качеств. Я думаю, это происходит, прежде всего, вследствие пространно обсуждавшихся выше причин, а именно потому, что государь, целиком полагающийся на удачу, гибнет из-за её переменчивости. Я полагаю также, что успех сопутствует тому, кто соразмеряет свой образ действий с обстоятельствами момента; не везёт же тому, кто не умеет идти в ногу со временем. Ведь люди по-разному продвигаются к тем целям, которые стоят перед ними, то есть к славе и богатству: один действует осторожно, другой напористо; один прибегает к силе, другой — к искусству; один предпочитает выжидать, другой поступает противоположным образом, и каждый из этих путей может вести к цели. Но если взять двух осторожных людей, то один из них добивается желаемого, а другой нет; равным образом бывает, что успех сопутствует двум людям разного склада, и осторожному, и напористому, а происходит это от того, что обстоятельства времени благоприятствуют образу действий каждого из них. Вот почему, как я говорил, действуя по-разному, два лица могут прийти к одному результату, а из двух других, действующих одинаково, один достигает цели, а другой нет. От этого зависит и переменчивость блага, ибо когда кто-то руководствуется осторожностью и терпением, а время и обстоятельства этому благоприятствуют, он процветает. Если же время и обстоятельства меняются, этот человек гибнет, поскольку сохраняет свой прежний образ действий. И нет людей настолько благоразумных, чтобы они могли приспособиться к этому, как потому, что трудно изменить склонности своей натуры, так и потому, что человек, всё время преуспевающий на одной стезе, не решается с неё сойти. Так что человек осторожный, когда нужно идти напролом, неспособен на это и терпит крах. А если бы он изменил свою природу вместе со временем и обстоятельствами, его участь осталась бы прежней.

Папа Юлий II во всём действовал напористо, а время и обстоятельства настолько способствовали его образу действий, что исход его предприятий был всегда счастливым. Возьмите первую его вылазку в Болонью, в бытность там мессера Джованни Бентивольи. Венецианцы смотрели на это неодобрительно, так же как и король Испании; с Францией папа вёл переговоры по этому поводу, и тем не менее, побуждаемый своим неукротимым буйным нравом, он выступил в поход лично. Этот поступок привёл в замешательство Испанию и венецианцев; на последних он нагнал страху, а испанский король выжидал, желая завладеть всем королевством Неаполитанским. В то же время французский король перешёл на сторону папы, ибо, видя, что тот начал действовать, и намереваясь вступить с ним в союз против венецианцев, он не мог отказать ему в подкреплении, не нанеся папе явной обиды. Таким образом, папа Юлий своим порывом добился того, чего никогда не добился бы любой другой папа со всей доступной человеку премудростью. Ибо если бы он не отважился выступить из Рима, пока не будут заключены все договоры и улажены все обстоятельства, как поступил бы всякий другой папа, то остался бы ни с чем, ведь французский король нашёл бы для себя множество оправданий, а другие внушили бы ему множество страхов. Я не стану говорить о других деяниях Юлия, во всём подобных первому и всегда завершавшихся удачей; недолговечность этого папы не позволила ему вкусить горьких плодов, а если бы наступило время, требующее осторожности, то оно принесло бы его падение, ибо он ни за что не отступил бы от образа действий, подсказанного его натурой.

Итак, я заключаю, что непостоянство фортуны и привязанность людей к их обычному образу действий приводят к тому, что согласным с ней сопутствует везение, а несогласным — неудачи. Я полагаю всё-таки, что лучше быть напористым, чем осмотрительным, потому что судьба — женщина, и чтобы одержать над ней верх, нужно её бить и толкать. В таких случаях она чаще уступает победу, чем когда к ней проявляют холодность. И как женщина, она склонна дружить с молодыми, потому что они не столь осмотрительны, более пылки и смелее властвуют над ней.

Глава XXVI. Воззвание к овладению Италией и освобождению её из рук варваров.

Когда, рассмотрев все вышеизложенные обстоятельства, я задаю себе вопрос, не приспело ли время для нового государя в Италии и найдётся ли в ней материя, которой муж благоразумный и доблестный мог бы воспользоваться для придания ей формы с почётом для себя и на благо всех жителей, то склоняюсь к выводу, что трудно себе представить более благоприятный для нового властителя момент. И если, как я уже говорил, доблесть Моисея могла проявиться только благодаря египетскому рабству народа Израиля, величие души Кира стало заметным, когда персы были притеснены мидянами, а мужество Тезея — когда афиняне пребывали в смятении, то и сейчас, чтобы познать доблесть духа итальянцев, необходимо было увидеть Италию в её теперешнем состоянии, — большей рабой, чем были евреи, сильнее угнетённой, чем персы, и в большем смятении, чем афиняне: обезглавленной, охваченной смутой, поверженной, опустошённой, разграбленной, отданной на поругание и испытавшей все беды. И хотя до сего дня можно было видеть кое-какие проблески, свидетельствующие о том, что некто избран Богом для её спасения, потом, однако, судьба отвергла его в самую решающую минуту[84]. И вот, едва живая, Италия ожидает того, кто исцелит её раны, положит конец разорению Ломбардии, взиманию поборов с Королевства и Тосканы и излечит её от язв, столь застарелых. Как молит она Бога ниспослать избавителя от варварских обид и жестокостей! Сколь велика её готовность встать под одно знамя, только бы кто-то его поднял! И не на кого больше ей теперь надеяться, как на ваш сиятельный дом, каковой благодаря своей удаче и доблести, благоволению Бога и Церкви, ныне управляемой его представителем[85], может стать во главе её избавления. Это не так уж трудно, если вы обратитесь к деяниям и жизни вышеназванных мужей. И хотя это люди редкостные и необыкновенные, всё же они были людьми, и ни один из них не находился в обстоятельствах столь благоприятных, как нынешние: ведь их дело не было более правым или легче осуществимым, и на помощь Бога они могли рассчитывать не больше, чем вы. Речь идёт о великой справедливости: «Iustum enim est bellum quibus necessarium, et pia arma ibi nulla nisi in armis spes est» [86]. Велико также стечение удобных обстоятельств, а там, где способствуют обстоятельства, не может быть великой трудности, вам довольно будет лишь следовать обычаю тех, кого я предложил в качестве образца. Кроме того, наблюдается беспримерное количество необыкновенных событий, ниспосылаемых Богом: море расступилось, туча обозначила в нём дорогу; из камня пролилась вода; небеса исторгли манну — всё предвещает ваше возвеличение. Остальное зависит от вас. Бог не желает брать на себя всё, дабы не лишить нас свободы воли и той части славы, которая принадлежит нам.

Вовсе не удивительно, что ни один из упоминавшихся итальянцев не приблизился к той цели, которой, как можно надеяться, достигнет ваш сиятельный дом, и что опыт стольких переворотов и военных действий в Италии склоняет к выводу о полном угасании её военной доблести. Причина в том, что стародавние её обычаи не были хороши, новых же никто не сумел придумать, а ведь ничто так не украшает правление нового мужа, как новые законы и порядки, введённые им. Если они основательны и грандиозны, то приносят ему уважение и восхищение; в Италии же довольно материи, которой можно придать любую форму. Отдельные части её исполнены доблести, каковой недостаёт наверху. Посмотрите на поединки и мелкие стычки — насколько итальянцы превосходят всех силой, ловкостью и умом. Но в многочисленном войске эти качества не проявляются. Всё дело в слабости вождей, ибо каждый считает себя всезнающим и не подчиняется более умелому, и до сих пор никому не удалось с помощью своей доблести и удачи убедить других уступить. Вот отчего во всех войнах за последние двадцать лет любое войско, составленное целиком из итальянцев, сражалось всегда неудачно. Об этом свидетельствуют битвы при Таро, затем при Александрии, Капуе, Генуе, Вайла́, Болонье, Местри[87].

Итак, если ваш сиятельный дом желает последовать примеру выдающихся людей, принёсших своим народам избавление, то прежде всего необходимо заложить фундамент всякого успеха, — обеспечить себе собственное войско, ибо не может быть более верных и надёжных и вообще лучших солдат. И хотя каждый из них будет хорош сам по себе, вместе они станут много лучше, когда увидят своим предводителем собственного государя, награждающего и поддерживающего их. Поэтому, дабы со всей италийской доблестью защищаться от чужеземцев, нужно обзавестись таким войском. И хотя испанская и швейцарская пехота на всех наводит ужас, и та и другая имеют недостатки, так что третий род пехоты мог бы не только противостоять, но и нанести им поражение. Ведь испанцы боятся кавалерии, а швейцарцы не выдерживают натиска пехоты, если он будет столь же упорным, как их собственный. Как показал и будет показывать впредь опыт, испанцев сокрушает французская кавалерия, а швейцарцы поддаются испанской пехоте. И хотя это последнее предсказание целиком ещё не исполнилось, однако нечто подобное наблюдалось во время битвы при Равенне, когда испанская пехота сошлась с немецкими батальонами, сохраняющими такой же строй, как у швейцарцев. Испанцы, благодаря своей ловкости, под защитой щитов с шипами проникли между вражескими пиками и безнаказанно расправлялись с немцами, которые не могли ничего поделать и были бы перебиты до единого, если бы конница не опрокинула испанцев. Таким образом, зная недостатки той и другой пехоты, можно создать третью, которая могла бы защититься от коней и не боялась бы пеших; это был бы новый род войска, изменяющий боевые порядки. Как раз подобные нововведения и придают новому государю уважение и величие.

Итак, не следует упускать представившуюся возможность и лишать Италию, после стольких бедствий, её избавителя. Трудно выразить, с какой любовью был бы он встречен жителями тех областей, которые пострадали от нахлынувших захватчиков, с какой жаждой возмездия, упованием, верой, слёзами! Какие двери не открылись бы перед ним? Какой народ отказал бы в подчинении? Чья зависть ему бы помешала? Кто из итальянцев не пошёл бы за ним? Всем претит господство варваров. Пусть ваш сиятельный дом приступит к исполнению этого долга с той твёрдостью и надеждой, с какой приступают к праведным деяниям, тогда под его стягом возродится достоинство Родины и с его помощью исполнятся слова Петрарки:

Доблесть против смуты
Вооружится для недолгой брани,
Ведь срывает путы
Храбрость, что живёт в италийском стане.[88]

ИСТОРИЯ ФЛОРЕНЦИИ.

Посвящение.

Святейшему и блаженнейшему отцу, господину нашему Клименту VII покорнейший слуга Никколо Макьявелли.

Поскольку, блаженнейший и святейший отец, еще до достижения нынешнего своего исключительного положения[89] Ваше святейшество поручили мне изложить деяния флорентийского народа, я со всем прилежанием и уменьем, коими наделили меня природа и жизненный опыт, постарался удовлетворить Ваше желание. В писаниях своих дошел я до времени, когда со смертью Лоренцо Медичи Великолепного[90] самый лик Италии изменился, и так как последовавшие затем события по величию своему и знаменательности требуют и изложения в духе возвышенном, рассудил, что правильно будет все мною до этого времени написанное объединить в одну книгу и поднести Вашему святейшему блаженству, дабы могли вы начать пользоваться плодами моего труда, плодами, полученными от вами посеянного зерна. Читая эту книгу, вы, Ваше святейшее блаженство, прежде всего увидите, сколь многими бедствиями и под властью сколь многих государей сопровождались после упадка Римской империи на Западе изменения в судьбах итальянских государств; увидите, как римский первосвященник,[91] венецианцы, королевство Неаполитанское и герцогство Миланское первыми достигли державности и могущества в нашей стране; увидите, как отечество ваше, именно благодаря разделению своему избавившись от императорской власти, оставалось разделенным до той поры, когда наконец обрело управление под сенью вашего дома.[92].

Ваше святейшее блаженство особо повелели мне излагать великие деяния ваших предков таким образом, чтобы видно было, насколько я далек от какой бы то ни было лести. Ибо если вам любо слышать из уст людских искреннюю похвалу, то хваления лживые и искательные никогда не могут быть вам угодными. Но это-то и внушает мне опасение, как бы я, говоря о добросердечии Джованни, мудрости Козимо, гуманности Пьеро, великолепии и предусмотрительности Лоренцо, не заслужил от Вашего святейшества упрека в несоблюдении ваших указаний. Однако здесь я имею возможность оправдаться как перед вами, так и перед всеми, кому повествование мое не понравилось бы, как не соответствующее действительности. Ибо, обнаружив, что воспоминания тех, кто в разное время писал о ваших предках, полны всяческих похвал, я должен был либо показать их такими, какими увидел, либо замолчать их заслуги, как поступают завистники. Если же за их высокими делами скрывалось честолюбие, враждебное по мнению некоторых людей общему благу, то я, не усмотрев его, не обязан и упоминать о нем. Ибо на протяжении всего моего повествования никогда не было у меня стремления ни прикрыть бесчестное дело благовидной личиной, ни навести тень на похвальное деяние под тем предлогом, будто оно преследовало неблаговидную цель. Насколько далек я от лести, свидетельствуют все разделы моего повествования, особенно же публичные речи или частные суждения как в прямой, так и в косвенной форме, где в выражениях и во всей повадке говорящего самым определенным образом проявляется его натура. Чего я избегаю - так это бранных слов, ибо достоинство и истинность рассказа от них ничего не выиграют. Всякий, кто без предубеждения отнесется к моим писаниям, может убедиться в моей нелицеприятности, прежде всего отметив, как немного говорю я об отце Вашего святейшества.[93] Причина тому - краткость его жизни, из-за чего он не мог приобрести известности, а я лишен был возможности прославить его. Однако пошли от него дела великие и славные, ибо он стал родителем Вашего святейшества. Заслуга эта перевешивает деяния его предков и принесет ему больше веков славы, чем злосчастная судьба отняла у него годов жизни.

Я во всяком случае, святейший и блаженнейший отец, старался в этом своем повествовании, не приукрашивая истины, угодить всем, но, может быть, не угодил никому. Если это так, то не удивляюсь, ибо думаю, что, излагая события своего времени, невозможно не задеть весьма многих. Тем не менее я бодро выступаю в поход в надежде, что, неизменно поддерживаемый и обласканный благодеяниями Вашего блаженства, обрету также помощь и защиту в мощном воинстве вашего святейшего разумения. И потому, вооружившись мужеством и уверенностью, не изменявшими мне доселе в моих писаниях, буду я продолжать свое дело, если только не утрачу жизнь или покровительство Вашего святейшества.[94].

Вознамерившись изложить деяния флорентийского народа, совершенные им в своих пределах и вне их, я спервоначалу хотел было начать повествование с 1434 года по христианскому летосчислению, - со времени, Когда дом Медичи благодаря заслугам Козимо и его родителя Джованни Достиг во Флоренции большего влияния, чем какой-либо другой. Ибо я полагал тогда, что мессер[95] Леонардо Аретино[96] и мессер Поджо,[97] два выдающихся историка, обстоятельно описали все, что произошло до этого времени. Но затем я внимательно вчитался в их произведения, желая изучить их способ и порядок изложения событий и последовать ему, чтобы заслужить одобрение читателей. И вот обнаружилось, что в изложении войн, которые вела Флоренция с чужеземными государями и народами, они действительно проявили должную обстоятельность, но в отношении Гражданских раздоров и внутренних несогласий и последствий того и другого они многое вовсе замолчали, а прочего лишь поверхностно коснулись, так что из этой части их произведений читатели не извлекут ни пользы, ни удовольствия. Думаю, что так они поступили либо потому, что события эти показались им маловажными и не заслуживающими сохранения в памяти поколений, либо потому, что опасались нанести обиду потомкам тех, Кого по ходу повествования им пришлось бы осудить. Таковые причины, - Да не прогневаются на меня эти историки, - представляются мне совершенно недостойными великих людей. Ибо если в истории что-либо может понравиться или оказаться поучительным, так это подробное изложение событий, а если какой-либо урок полезен гражданам, управляющим республикой, так это познание обстоятельств, порождающих внутренние раздоры и вражду, дабы граждане эти, умудренные пагубным опытом других, научились сохранять единство. И если примеры того, что происходит в любом государстве, могут нас волновать, то примеры нашей собственной республики задевают нас еще больше и являются еще более назидательными. И если в какой-либо республике имели место примечательные раздоры, то самыми примечательными были флорентийские. Ибо большая часть других Государств довольствовалась обычно одним каким-либо несогласием, которое в зависимости от обстоятельств или содействовало его развитию, или приводило его к гибели; Флоренция же, не довольствуясь одним, породила их множество.

Общеизвестно, что в Риме после изгнания царей возникли раздоры между нобилями[98] и плебсом,[99] и не утихали они до самой гибели Римского государства. Так было и в Афинах, и во всех других процветавших в те времена государствах. Но во Флоренции раздоры возникали сперва среди нобилей, затем между нобилями и пополанами[100] и, наконец, между пополанами и плебсом. И вдобавок очень часто случалось, что даже среди победивших происходил раскол. Раздоры же эти приводили к таким убийствам, изгнаниям, гибели целых семейств, каких не знавал ни один известный в истории город. На мой взгляд, ничто не свидетельствует о величии нашего города так явно, как раздиравшие его распри, - ведь их было вполне достаточно, чтобы привести к гибели даже самое великое и могущественное государство. А между тем наша Флоренция от них словно только росла и росла. Так велика была доблесть ее граждан, с такой силой духа старались они возвеличить себя и свое отечество, что даже те, кто выживал после всех бедствий, этой своей доблестью больше содействовали славе своей родины, чем сами распри и раздоры могли ей повредить. И нет сомнения, что если бы Флоренции после освобождения от гнета императорской власти[101] выпало счастье обрести такой образ правления, при котором она сохраняла бы единство, - я даже не знаю, какое государство, современное или древнее, могло бы считаться выше ее: столько бы достигла она в военном деле и в мирных трудах. Ведь известно, что не успела она изгнать своих гибеллинов[102] в таком количестве, что они заполнили всю Тоскану и Ломбардию, как во время войны с Ареццо и за год до Кампальдино,[103] гвельфы в полном согласии с неподвергшимися изгнанию могли набрать во Флоренции тысячу двести тяжеловооруженных воинов и двенадцать тысяч пехотинцев, А позже, в войне против Филиппе Висконти, герцога Миланского, когда флорентийцам в течение пяти лет[104] пришлось действовать не оружием (которого у них тогда не было), а расходовать средства, они истратили три с половиной миллиона флоринов;[105] по окончании же войны, недовольные условиями мира и желая показать мощь своего города, они еще принялись осаждать Лукку.[106].

Вот поэтому я и не понимаю, почему эти внутренние раздоры не достойны быть изложенными подробно. Если же упоминавшихся славных писателей удерживало опасение нанести ущерб памяти тех, о ком им пришлось бы говорить, то они в этом ошибались и только показали, как мало знают они людское честолюбие, неизменное стремление людей к тому, чтобы имена их предков и их собственные не исчезали из памяти потомства. Не пожелали они и вспомнить, что многие, кому не довелось прославиться каким-либо достойным деянием, старались добиться известности делами бесчестными. Не рассудили они также, что деяния, сами по себе имеющие некое величие, - как, скажем, все дела государственные и политические, - как бы их не вели, к какому бы исходу они не приводили, всегда, по-видимому, приносят совершающим их больше чести, чем поношения.

Поразмыслив обо всем этом, я переменил мнение и решил начать свою историю от начала нашего города. Но отнюдь не имея намерения вторгаться в чужую область, я буду обстоятельно описывать лишь внутренние дела нашего города вплоть до 1434 года, о внешних же событиях буду упоминать лишь постольку, поскольку это окажется необходимым для разумения внутренних. В описании же последующих после 1434 года лет начну подробно излагать и то, и другое. А для того чтобы в этой истории были понятнее все эпохи, которых она касается, я, прежде чем говорить о Флоренции, расскажу о том, каким образом Италия попала под власть тех, кто ею тогда правил.

Все эти первоначальные сведения как об Италии вообще, так и о Флоренции займут первые четыре книги. В первой будут кратко изложены все события, происходившие в Италии после падения Римской империи и до 1434 года. Вторая охватит время от начала Флоренции до войны с папой после изгнания герцога Афинского.[107] Третья завершится 1414 годом - смертью короля Неаполитанского Владислава. В четвертой мы дойдем до 1434 года и начиная с этого времени будем подробно описывать все, что происходило во Флоренции и за ее пределами вплоть до наших дней.

Книга первая.

I.

Народы, живущие севернее Рейна и Дуная, в областях плодородных и со здоровым климатом, зачастую размножаются так быстро, что избыточному населению приходится покидать родные места и искать себе новые обиталища. Когда какая-нибудь такая область хочет избавиться от чрезмерного количества людей, все ее жители разделяются на три группы так, чтобы каждая состояла из равного числа знатных и незнатных, имущих и неимущих. Затем группа, на которую падет жребий, отправляется искать счастливой доли в иных местах, а две другие, избавившись от избыточного населения, продолжают пользоваться наследием своих предков. Именно эти племена и разрушили Римскую империю, что было облегчено им самими же императорами, которые покинули Рим, свою древнюю столицу, и перебрались в Константинополь, тем самым ослабив западную часть империи: теперь они уделяли ей меньше внимания и тем самым предоставили ее на разграбление как своим подчиненным, так и своим врагам. И поистине для того, чтобы разрушить такую великую империю, основанную на крови столь доблестных людей, потребна была немалая низость правителей, немалое вероломство подчиненных, немалые сила и упорство внешних захватчиков; таким образом, погубил ее не один какой-либо народ, но объединенные силы нескольких народов.

Первыми выступившими из этих северных стран против империи после кимвров, побежденных Марием, римским гражданином, были вестготы - имя это и на их языке, и на нашем означает "готы западные". После ряда стычек вдоль границ империи они с разрешения императоров на длительное время обосновались на Дунае и хотя по разным причинам и в разное время совершали набеги на римские провинции, их все же постоянно сдерживала мощь императорской власти. Последним, одержавшим над ними славную победу, был Феодосии: он настолько подчинил их себе, что они не стали выбирать себе короля, но, вполне удовлетворенные сделанными им пожалованьями, жили под его властью и сражались под его знаменами. Со смертью же Феодосия его сыновья Аркадий и Гонорий унаследовали государство отца, не унаследовав, однако, его доблестей и счастливой судьбы, а с переменой государя переменилось и время. Феодосии поставил во главе каждой из трех частей империи трех управителей - на Востоке Руфина, на Западе Стилихона, а в Африке Гильдона. После кончины государя все трое задумали не просто управлять своими областями, а добиться в них полной самостоятельности. Гильдон и Руфин погибли, едва начав осуществлять свой замысел, а Стилихон сумел скрыть свои намерения: с одной стороны, он старался завоевать доверие новых императоров, а с другой внести такую смуту в управление государством, чтобы ему затем стало легче завладеть им. Для того чтобы восстановить вестготов против императоров, он посоветовал прекратить выплату им условленного жалованья. А так как этих врагов ему показалось недостаточно для того, чтобы вызвать в империи смуту, он стал побуждать бургундов, франков, вандалов и аланов (также северные народы, двинувшиеся на завоевание новых земель) к нападению на римские провинции. Лишившись положенной дани и стремясь покрепче отомстить за обиду, вестготы избрали своим королем Алариха,[108] напали на империю и после целого ряда событий вторглись в Италию, где захватили и разграбили Рим. Одержав эту победу, Аларих умер, а наследник его Атаульф[109] взял себе в жены Плацидию, сестру императоров, и, вступив с ними в родство, согласился прийти на помощь Галлии и Испании, которые по вышесказанной причине подверглись нападению со стороны вандалов, бургундов, аланов и франков.

В конце концов вандалы, занявшие ту часть Испании, что звалась Бетикой,[110] будучи не в состоянии отразить удары вестготов, были призваны правителем Африки Бонифацием занять эту провинцию, охотно согласились на это, а Бонифаций был доволен этой поддержкой, ибо, восстав против императора, он опасался расплаты за свое преступление. Так под водительством своего короля Гензериха вандалы обосновались в Африке.

К тому времени императором стал сын Аркадия Феодосии. Он так мало заботился о делах Запада, что все эти зарейнские народы вознамерились прочно утвердиться на захваченных землях.

II.

Таким образом, вандалы стали хозяйничать в Африке, аланы и вестготы в Испании, а франки и бургунды не только захватили Галлию, но дали и свое имя занятым ими областям, которые стали называться Францией и Бургундией. Все эти успехи побудили и другие народы принять участие в разделе империи. Гунны, тоже кочевая народность, захватили Паннонию, провинцию по ту сторону Дуная, которая, приняв теперь имя этих гуннов, получила название Хунгарии. К бедам этим добавилась еще одна: император, теснимый с разных сторон, пытался уменьшить количество своих врагов и стал заключать соглашения то с франками, то с вандалами, а это лишь усиливало власть и влияние варваров и ослабляло империю.

Остров Британия, что ныне именуется Англией, тоже не избежал этих бедствий. Напуганные варварами, занявшими Францию, не видя никакой возможной защиты со стороны императора, бритты призвали на помощь англов, одно из германских племен. Англы, предводительствуемые своим королем Вортигерном, охотно откликнулись и сперва защищали бриттов, а потом изгнали их с острова, утвердились там, и стал он по имени их называться Англией. Но первоначальные жители этой страны, лишившись родины, сами вынуждены оказались разбойничать и хоть и не сумели защитить свою собственную страну, решили завладеть чужой. Со своими семьями переплыли они через море, заняли прилегавшие к нему земли и по своему имени назвали их Бретанью.

III.

Гунны, захватившие, как мы уже говорили, Паннонию, соединились с другими народами - гепидами, герулами, турингами и остготами (так именуются на их языке готы восточные) и двинулись на поиски новых земель. Захватить Францию им не удалось, так как ее обороняли другие варвары, поэтому они вторглись в Италию под водительством своего короля Аттилы, который незадолго до того умертвил своего брата Бледу, чтобы не делить с ним власти. Это сделало его всемогущим, а Андарих, король гепидов, и Веламир, король остготов, превратились в его данников. Вторгшись в Италию, Аттила принялся осаждать Аквилею. Хотя ничто другое ему не препятствовало, осада заняла два года, и в течение этого времени он опустошил всю прилегавшую местность и рассеял всех ее жителей. Отсюда, как мы еще будем говорить, пошло начало Венеции. После взятия и разрушения Аквилеи и многих других городов он устремился на Рим, но от разгрома его воздержался, вняв мольбам папы, к которому он возымел такое почтение, что даже ушел из Италии в Австрию, где и скончался.[111] После его смерти Веламир, король остготов, и вожди прочих народов подняли восстание против его сыновей, Генриха и Уриха, и одного убили, а другого принудили убраться вместе с его гуннами за Дунай и возвратиться к себе на родину. Остготы и гепиды обосновались в Паннонии, а герулы и туринги - на противоположном берегу Дуная.

Когда Аттила удалился из Италии, западный император Валентиниан решил восстановить страну, а дабы легче ему было оборонять ее от варваров, он перенес столицу из Рима в Равенну.

Бедствия, обрушившиеся на Западную империю, явились причиной того, что император, пребывавший в Константинополе, часто передавал власть на Западе другим лицам, считая ее делом дорогостоящим и опасным. Часто также безо всякого его соизволения римляне, видя себя брошенными на произвол судьбы, сами выбирали себе императора, а то и какой-нибудь узурпатор захватывал власть в империи. Так, например, после смерти Валентиниана престол занимал некоторое время Максим, римлянин, заставивший Евдокию, супругу покойного императора, стать теперь его женой. Та происходила из императорского рода и брак с простым гражданином считала для себя позором. В жажде мести за поругание она тайно призвала в Италию Гензериха, короля вандалов и правителя Африки, расписав ему, как легко и как выгодно будет ему завладеть Римом. Вандал, соблазненный добычей, явился, нашел Рим оставленным на произвол судьбы, разграбил его я оставался там две недели.[112] Затем он захватил и разграбил еще другие итальянские земли, после чего он и войско его, отягощенные огромной добычей, отправились обратно в Африку. Вследствие кончины Максима римляне, возвратившись в свой город, провозгласили императором римского гражданина Авита. Затем последовало еще очень много различных событий, сменилось много императоров и наконец константинопольский престол достался Зенону, а римский - Оресту и сыну его Августулу, захватившим власть благодаря хитрости. Пока они намеревались силой удерживать ее, герулы и туринги, обосновавшиеся, как я сказал, после смерти Аттилы на берегу Дуная, объединились под руководством своего полководца Одоакра и вторглись в Италию. Покинутые ими места были тотчас же заняты лангобардами, тоже северным народом, под водительством их короля Кодога, каковые, о чем будет сказано в свое время, явились последним бичом Италии. Одоакр, вторгшись в Италию, победил и умертвил Ореста недалеко от Павии, а Августул бежал. После победы Одоакр принял титул не императора, а короля Римского, дабы в Риме переменилась не только власть, а и само название ее. Он был первым из вождей народов, кочевавших тогда по римскому миру, который решил прочно обосноваться в Италия.[113] Ибо все Другие, то ли из страха, что им не удержаться в Риме, так как восточный император легко мог оказать Одоакру помощь, то ли по какой другой тайной причине, всегда только предавали его разграблению, а селились в какой-нибудь иной стране.

IV.

В то время прежняя Римская империя подчинялась следующим государям: Зенон, царствовавший в Константинополе, повелевал всей Восточной империей; остготы владели Мезией и Паннонией; вестготы, свевы и аланы - Гасконью и Испанией; вандалы - Африкой; франки и бургунды - Францией; герулы и туринги - Италией. Королем остготов стал к тому времени Теодорих, племянник Веламира. Будучи связан дружбой с Зеноном, императором Востока, он написал ему, что его остготы, превосходящие воинской доблестью все другие народы, владеют гораздо меньшим достоянием и считают это несправедливым; что ему уже невозможно удерживать их в пределах Паннонии, и, таким образом, видя, что придется разрешить им взяться за оружие и искать новых земель, он решил сообщить об этом императору, чтобы тот предупредил их намерения, уступив им какие-либо земли, где существование для них было бы и более почетным, и более легким.

И вот Зенон, отчасти из страха перед остготами, отчасти желая изгнать Одоакра из Италии, предоставил Теодориху право выступить против Одоакра и завладеть Италией. Тот немедленно выступил из Паннонии, оставив там дружественных ему гепидов, явился в Италию, умертвил Одоакра и его сына, принял по его примеру титул короля Италии[114] и местопребыванием своим избрал Равенну, по причинам, которые побудили еще Валентиниана сделать то же самое.

И в военных и в мирных делах Теодорих показал себя человеком незауряднейшим: в боевых столкновениях он неизменно одерживал победу, в мирное время осыпал благодеяниями свои города и народы. Он расселил остготов на завоеванных землях, оставив им их вождей, чтобы те предводительствовали ими в походах и управляли в мирной жизни. Он расширил пределы Равенны, восстановил разрушенное в Риме и вернул римлянам все их привилегии за исключением военных. Всех варварских королей, поделивших между собою владения Римской империи, он держал в их границах, - одной силой своего авторитета, не прибегая к оружию. Между северным берегом Адриатики и Альпами он настроил земляных укреплений и замков, дабы легче было препятствовать вторжениям в Италию новых варварских орд. И если бы столь многочисленные заслуги не были к концу его жизни омрачены проявлениями жестокости в отношении тех, кого он подозревал в заговорах против своей власти, как например умерщвлением Симмаха и Боэция,[115] людей святой жизни, память его во всех отношениях достойна была бы величайшего почета. Ибо храбрость его и великодушие не только Рим и Италию, но и другие области Западной Римской империи избавили от непрерывных ударов, наносимых постоянными нашествиями, подняли их, вернули им достаточно сносное существование.

V.

И действительно, если на Италию и другие провинции, ставшие жертвой разбушевавшихся варваров, обрушились жестокие беды, то произошло это преимущественно за время от Аркадия и Гонория до Теодориха. Если поразмыслить о том, сколько ущерба наносит любой республике или королевству перемена государя или основ управления, даже когда они вызваны не внешними потрясениями, а хотя бы только гражданскими раздорами, если иметь в виду, что такие пусть и незначительные перемены могут погубить даже самую могущественную республику или королевство, - легко можно представить себе, какие страдания выпали на долю Италии и других римских провинций, где менялись не только государи или правительства, но законы, обычаи, самый образ жизни, религия, язык, одежда, имена. Ведь даже не всех этих бедствий, а каждого в отдельности достаточно, чтобы ужаснуть воображение самого сильного духом человека. Что же происходит, когда приходится видеть их и переживать! Все это приводило и к разрушению, и к возникновению и росту многих городов. Разрушены были Аквилея, Луни, Кьюзи, Пополония, Фьезоле и многие другие. Заново возникли Венеция, Сиена, Феррара, Аквила и прочие поселения и замки, которые я ради краткости изложения перечислять не стану. Из небольших превратились в крупные Флоренция, Генуя, Пиза, Милан, Неаполь и Болонья, К этому надо добавить разрушение и восстановление Рима и других то разрушавшихся, то возрождавшихся городов.

Из всех этих разрушений, из пришествия новых народов возникают новые языки, как показывают те, на которых стали говорить во Франции, Испании, Италии: смешение родных языков варварских племен с языками Древнего Рима породило новые способы изъясняться. Кроме того, изменились наименования не только областей, но также озер, рек, морей и людей. Ибо Франция, Италия, Испания полны теперь новых имен, весьма отличающихся от прежних: так, например, По, Гарда, острова Архипелага, чтобы не упоминать многих других, носят теперь новые названия, представляющие собой сильнейшие искажения старых. Людей теперь именуют не Цезарь или Помпеи, а Пьетро, Джованни и Маттео. Но из всех этих перемен самой важной была перемена религии, ибо чудесам новой веры противостояла привычка к старой и от их столкновения возникали среди людей смута и пагубный раздор. Если бы религия христианская являла собой единство, то и неустройства оказалось бы меньше; но вражда между церквами греческой, римской, равеннской,[116] а также между еретическими сектами и католиками многоразличным образом удручали мир. Свидетельство этому - Африка, пострадавшая гораздо больше от приверженности вандалов к арианской ереси,[117] чем от их врожденной жадности и свирепости. Люди, живя среди стольких бедствий, во взоре своем отражали смертную тоску своих душ, ибо, помимо всех горестей, которые им приходилось переносить, очень и очень многие не имели возможности прибегнуть к помощи божией, надеждой на которую живут все несчастные: ведь по большей части они не знали толком, к какому богу обращаться, и потому безо всякой защиты и надежды жалостно погибали.

VI.

Вот почему Теодорих справедливо заслуживает похвалы - ведь он первый положил предел столь многим несчастиям. За тридцать восемь лет своего царствования в Италии он так возвеличил ее, что исчезли даже следы войн и смут. Но по смерти Теодориха власть перешла к Аталариху, сыну его дочери Амаласунты, и в скором времени неутоленная еще злая судьба вновь погрузила страну в те же бедствия. Ибо Аталарих скончался вскоре после своего деда, престол перешел к его матери, а с ней изменнически поступил Теодат, которого она приблизила к себе, чтобы иметь в нем помощника по управлению государством. Он умертвил ее, завладел королевским троном, но остготы возненавидели его за это преступление. Тогда император Юстиниан возгорелся надеждой на изгнание их из Италии. Во главе этого предприятия поставил он Велизария, только что изгнавшего вандалов из Африки и вернувшего эту провинцию империи. Велизарий завладел Сицилией и, перебравшись оттуда в Италию, занял Неаполь и Рим. Тогда готы предали смерти своего короля Теодата, считая его ответственным за бедствие, и избрали на его место Витигеса, который после нескольких незначительных стычек был осажден Велизарием в Равенне и взят в плен. Но не успел Велизарий завершить победу, как Юстиниан отозвал его, а вместо него назначил Иоанна и Виталия, ни в малейшей мере не обладавших его доблестью и благородством. Готы ободрились и королем избрали Гильдобальда, правителя Вероны, однако тот был вскоре убит, и королевская власть досталась Тотиле,[118] который разбил войска императора, занял Тоскану и Неаполь, так что за императорскими полководцами осталась лишь последняя из областей, отвоеванных Велизарием. Тогда император почел необходимым вернуть Велизария в Италию; однако, явившись туда с недостаточными вооруженными силами, этот полководец не только не достиг новой славы, но утратил и ту, что выпала ему за первоначальные его деяния.

Действительно, пока Велизарий со своим войском находился еще в Остии, Тотила на глазах у него захватил Рим и, видя, что ему не удастся ни удержать город, ни безопасно отступить, в значительной части разрушил его, изгнал всех жителей, забрал с собой сенаторов и, не раздумывая о противнике, повел свое войско в Калабрию, навстречу тем вооруженным силам, которые прибывали из Греции в помощь Велизарию. Последний, видя Рим брошенным на произвол судьбы, задумал дело весьма достойное: он занял развалины Рима, восстановил со всей возможной поспешностью его стены и вновь созвал под их защиту прежних обитателей. Однако в благородном этом начинании ему не повезло. Юстиниана в то время теснили парфяне, он опять отозвал Велизария, который, повинуясь приказу своего повелителя, оставил Италию на милость Тотилы, вновь занявшего Рим. На этот раз Тотила, однако, не обошелся с ним так жестоко, как прежде: напротив, склоняясь на мольбы святого Бенедикта, весьма тогда почитавшегося всеми за свою святость, он даже решил восстановить вечный город.

Тем временем Юстиниан заключил с парфянами мир и уже задумал было послать новые войска на освобождение Италии, как ему воспрепятствовали в этом славяне, новые пришедшие с севера племена, которые переправились через Дунай[119] и напали на Иллирию и Фракию, так что Тотиле удалось завладеть почти всей Италией. Под конец Юстиниан одолел славян и послал в Италию войско под командованием евнуха Нарсеса, полководца весьма одаренного, который, высадившись в Италии, разбил и умертвил Тотилу. Остатки готов, рассеявшихся после этого разгрома, заперлись в Павии и провозгласили королем Тейю. Нарсес же, одержав победу, взял Рим и под конец, в битве при Ночере, разбил Тейю и умертвил его. После этой победы в Италии уже не слыхали имени готов, господствовавших в ней семьдесят лет от Теодориха до Тейи.

VII.

Но не успела Италия избавиться от власти готов, как Юстиниан скончался, а его сын и преемник Юстин по наущению супруги своей Софии отозвал Нарсеса и вместо него послал в Италию Лонгина. Тот последовал примеру своих предшественников и местопребыванием своим избрал Равенну, а кроме того, установил в Италии новый порядок управления: не назначая, как это делали готы, правителей целых областей, он каждому городу, каждой более или менее значительной местности дал отдельных начальников, названных герцогами.[120] При этом порядке Рим не получил никакого преимущества. До этого времени оставались хотя бы названия консулов и сената, теперь они были упразднены, и Римом управлял герцог, ежегодно, назначавшийся из Равенны, и Рим стал просто Римским герцогством. Равеннский же наместник императора, управлявший всей Италией, получил название экзарха. Такое разделение ускорило и окончательную гибель Италии, и ее захват лангобардами.

VIII.

Нарсес был до крайности возмущен тем, что император отнял у него управление провинцией, освобожденной его доблестью и кровью. К тому же и София не удовольствовалась одним оскорблением - лишением власти - а добавила к этому издевательские слова: она, мол, заставит его прясть, как других евнухов. И вот вконец разъяренный Нарсес подбил Альбоина, короля лангобардов, правившего тогда в Паннонии, на захват Италии.

Как было уже сказано, лангобарды заняли области вдоль Дуная, оставленные герулами и турингами, когда тех повел на Италию их король Одоакр. Там они и оставались, пока королем у них не стал Альбоин, человек свирепый и дерзновенный. Под его водительством они перешли Дунай, напали на Гунимунда, короля гепидов, владевшего Паннонией, и победили его. Среди захваченных ими пленных была дочь короля Розамунда. Альбоин взял ее в жены и стал владыкой Паннонии. И такова была присущая ему свирепость, что он велел сделать из черепа Гунимунда чашу, и пил из нее в память о своей победе.

Призванный в Италию Нарсесом, с которым у него завелась дружба со времен готской войны, он предоставил Паннонию гуннам, возвратившимся, как мы уже говорили, после смерти Аттилы к себе на родину. Затем он проник в Италию,[121] убедился, что она раздроблена на мелкие части, и одним ударом завладел Павией, Миланом, Вероной, всей Тосканой, а также большей частью Фламинии, называемой ныне Романьей. Столь многочисленные и быстрые успехи, казалось, предвещали ему захват всей Италии. На радостях он устроил в Вероне пир и, не без воздействия винных паров, приказал наполнить вином череп Гунимунда и поднести его Розамунде, которая принимала участие в пиршестве, сидя напротив него. При этом он сказал нарочито громко, так, чтобы королева слышала, что пускай-де на радостях она выпьет вместе со своим отцом. Слова эти были ей как острый нож в сердце, и Розамунда вознамерилась отомстить. Она знала, что некий благородный лангобард по имени Алмахильд, юноша до ярости храбрый, влюблен в одну из ее женщин, и сговорилась с этой женщиной устроить так, чтобы он провел ночь с ней, королевой, вместо своей возлюбленной. Та указала ему, куда он должен прийти на свидание, и он улегся в темном покое с Розамундой, думая, что имеет дело с ее прислужницей. После того как все совершилось, Розамунда открылась ему и поставила его перед выбором: либо он умертвит Альбоина и завладеет навсегда и престолом, и ею, либо будет казнен Альбоином как осквернитель королевского ложа. Алмахильд согласился убить Альбоина, но, содеяв это убийство, они увидели, что троном им не завладеть, и к тому же стали опасаться, как бы с ними не расправились лангобарды, которые Альбоина любили. Поэтому, захватив с собой все королевские сокровища, они бежали в Равенну к Лонгину, где и были с честью приняты им.

Пока происходили все эти события, император Юстин скончался, и преемником его стал Тиберий, который до того завяз в войне с парфянами, что не в состоянии был оказать какую-либо помощь Италии. Тут Лонгин решил, что наступило для него удобное время сделаться с помощью Розамунды и ее золота королем лангобардов и всей Италии. Он поделился этим замыслом с Розамундой и уговорил ее умертвить Алмахильда, а его, Лонгина, взять в мужья. Она согласилась, и вот, когда Алмахильд после бани захотел пить, она поднесла ему заранее приготовленный кубок с отравленным вином. Выпив едва половину кубка, он внезапно ощутил, что ему разрывает внутренности, понял, в чем дело, и принудил Розамунду проглотить остаток яда. Так, вскорости, оба они умерли, и Лонгин потерял надежду стать королем.

Между тем лангобарды собрались в Павии, которая стала столицей их королевства, и провозгласили королем Клефа. Он отстроил заново Имолу, разрушенную Нарсесом, захватил Римини и почти всю страну до самого Рима, но в разгар этих побед скончался. Этот Клеф проявлял не только к чужакам, но и к своим лангобардам такую жестокость, что они возымели отвращение к королевской власти и решили не ставить над собой королей, а избрать тридцать герцогов и вручить им управление страной. Такое решение явилось причиной того, что лангобарды так никогда и не заняли всей Италии: их владычество простиралось не далее Беневента, а Рим, Равенна, Кремона, Мантуя, Падуя, Монселиче, Парма, Болонья, Фаенца, Форли, Чезена частью смогли долгое время обороняться от них, частью же так никогда и не были ими заняты. Ибо отсутствие королевской власти ослабило готовность лангобардов к войне, когда же они опять стали выбирать королей, то, раз отведав свободы, стали уже не столь послушны и более склонны к внутренним раздорам. Из-за этого сперва замедлились их успехи, а затем они вообще потеряли Италию. Благодаря тому что лангобарды оказались в таком положении, римляне и Лонгин смогли прийти с ними к соглашению, по которому военные действия прекращались и за каждой из сторон сохранялось то, чем она владела.

IX.

К тому времени политическая власть римских пап стала значительно сильнее, чем ранее. Первые преемники святого Петра за святость своей жизни и творимые ими чудеса были столь почитаемы людьми и так распространилось христианство благодаря их примеру, что и государи вынуждены были примыкать к нему, дабы прекратить смуту, царившую в мире. Вследствие того что император, приняв христианскую веру, перенес престол свой в Константинополь, империя римская гораздо скорее пришла в упадок, но зато римская церковь значительно усилилась. Однако же до вторжения лангобардов вся Италия находилась в подчинении императоров или королей и папы не обладали тогда иной властью, чем та, которую приносило им всеобщее уважение к их жизни и учению. Во всем прочем они сами подчинялись императорам и королям, которые порой предавали их смерти, а порой поручали им управление государством. Но больше всего содействовал усилению их влияния на итальянские дела король готов Теодорих, когда он перенес свою столицу в Равенну. Рим остался без государя, и римляне ради безопасности своей вынуждены были все в большей степени идти под защиту папы. Все же власть эта тогда еще не слишком увеличилась: римская церковь добилась лишь одного - за ней, а не за равеннской осталось первое место. Но приход лангобардов и раздробление Италии сделали папу более смелым: он оказался как бы главой Рима, константинопольский император и лангобарды проявляли к нему уважение, и таким образом через его посредство римляне могли вступать в переговоры и с лангобардами и с Лонгином не как подданные, а как равные. Так папы оставались друзьями то византийцев, то лангобардов, и их значение от этого лишь увеличивалось.

Именно в это время, в правление императора Ираклия, начался упадок Восточной империи. Славянские племена, о которых мы уже упоминали, снова напали на Иллирию и, захватив ее, дали ей и свое имя - Словения.

Другие же области этой империи подверглись нападению сперва персов, затем арабов, вышедших из пределов Аравии под водительством Мухаммеда, и, наконец, турок. Империя потеряла Сирию, Африку, Египет, и, видя ее бессилие, папа уже не мог обращаться к ней за помощью. С другой стороны, мощь лангобардов все нарастала, папе надо было искать новых союзников, и он прибег к помощи франков и их королей. Таким образом все войны, которые в то время варвары вели в Италии, были в значительной мере вызваны римскими первосвященниками, и все варвары, нашествиям коих она подвергалась, бывали почти всегда ими же и призваны. Так же ведут себя они и поныне, и именно из-за этого Италия остается раздробленной и бессильной. Вот почему, повествуя о событиях, происходивших с того времени и до наших дней, мы уже станем говорить не об упадке империи, окончательно поверженной, а об усилении власти римских первосвященников и прочих государей, которые управляли Италией до вторжения Карла VIII. Мы увидим, как папы, сперва прибегая лишь к силе церковных отлучений, затем к отлучениям и оружию одновременно, в сочетании с индульгенциями, стали грозными и благоговейно чтимыми, а затем из-за дурного использования и того, и другого оружия силу первого свели на нет, а в отношении второго оказались на милости тех, к кому обращались за помощью.

X.

Однако пора вернуться к нашему повествованию. Когда на папский престол вступил Григорий III,[122] а на лангобардский - король Айстульф, последний в нарушение заключенных договоров занял Равенну и повел войну против папы. По названным уже причинам Григорий, не полагаясь на константинопольского императора из-за его слабости и не доверяя слову лангобардов, столь часто ими нарушавшемуся, стал искать помощи во Франкском королевстве у Пипина II,[123] который из герцога Австразии и Брабанта превратился во франкского короля благодаря не столько своим достоинствам, сколько заслугам своего отца Карла Мартелла и своего деда Пипина. Это отец его Карл Мартелл, будучи правителем королевства, разгромил арабов в памятной битве при Туре на берегу реки Луары,[124] уложив там не менее двухсот тысяч врагов. Так сын Мартелла Пипин и стал по заслугам отца правителем этого королевства. Папа Григорий, как мы уже сказали, послал к нему за помощью против лангобардов. Пипин обещал эту помощь, но сообщил папе, что сперва хотел бы лично свидеться с ним и оказать ему должные почести. Григорий отправился в королевство франков и проехал через владения своих врагов лангобардов, и при этом никто не чинил ему никаких препятствий из-за уважения к религии. В королевстве франков король осыпал Григория всевозможными почестями и направил в Италию свои войска, которые осадили лангобардов в Павии. Айстульф вынужден был просить мира, и франки пошли на переговоры с ним по просьбе папы, который не домогался смерти своего врага, - он хотел, чтобы тот жил, приняв, однако, крещение. По заключенному с франками договору Айстульф обязывался вернуть папе все захваченные у него земли, но как только франкские войска вернулись на родину, он нарушил договор. Папа вновь обратился за помощью к Пипину, который вторично послал в Италию войско, разбил лангобардов, взял Равенну и вопреки воле византийского императора отдал ее папе вместе со всеми владениями, подчиненными экзархату, добавив к этому еще Урбино и Марку.

Во время передачи этих земель Айстульф умер, и лангобард Дезидерий, который был правителем Тосканы, взялся за оружие с целью завладеть троном и стал просить поддержки у папы, обещая ему свою дружбу. Папа внял его просьбе и тем самым вынудил других государей уступить. Поначалу Дезидерий оставался верен своему слову и продолжал передавать папе города, уступленные по договоренности с Пипином. В Равенну больше не являлись константинопольские экзархи, она управлялась по воле римского первосвященника.

XI.

Вскоре скончался Пипин, и королем стал сын его Карл, тот самый, который по величию деяний своих получил прозвание Великого. На папский же престол вступил Феодор I,[125] который рассорился с Дезидерием, вследствие чего тот принялся осаждать Рим. Тогда папа обратился за помощью к Карлу, который перешел через Альпы, осадил в свою очередь Дезидерия в Павии, взял его с сыновьями в плен и отослал их во франкское королевство. Затем он отправился в Рим посетить папу и там объявил, что римский первосвященник, как наместник божий на земле, не может быть судим судом человеческим; папа же и римский народ[126] провозгласили Карла императором. Таким образом, Рим снова получил императора на Западе, но теперь уже не папа нуждался, как раньше, в помощи императоров, а императору требовалась поддержка папы в избрании. По мере того как императорская власть утрачивала свои прерогативы, они переходили к церкви, и благодаря этому с каждым днем усиливалась ее власть над светскими государями.

Лангобарды находились в Италии уже двести тридцать два года и от коренного населения отличались только именем. В понтификат Льва III Карл решил навести в Италии полный порядок и дал свое согласие на то, чтобы они поселились в области, где водворились с самого начала, и чтобы область эта по имени их называлась Ломбардией.[127] Для того же, чтобы они чтили римское имя, он повелел, чтобы пограничная с ними часть равеннского экзархата стала называться Романьей.[128] Кроме того, сына своего Пипина он провозгласил королем Италии, с тем чтобы подвластны ему были все области до Беневента; прочие же принадлежали византийскому императору, с которым Карл пришел к соглашению.

Между тем на папский престол вступил Пасхалий I, и вот приходские священники римских церквей, чтобы приблизиться к папе и принимать участие в избрании его, порешили украсить свою власть громким титулом и стали называться кардиналами. Они присвоили себе такие права, что теперь уже весьма редко первосвященник избирался не из их среды, в особенности с тех пор, как им удалось отстранить римский народ от выборов главы церкви,[129] Так, после кончины Пасхалия они избрали папой Евгения II из прихода Санта Сабина.

В Италии, когда она перешла под власть франков, частично изменились форма и порядок управления, и потому что папская власть возобладала над светской, и вследствие того, что франки установили в ней звания графов и маркграфов, как до того равеннский экзарх Лонгин установил звание герцога. Когда затем папой стал римлянин Оспорко, он счел необходимым изменить столь неблагозвучное имя и переменил его на Сергия; с той поры и пошел в ход обычай, по которому папы после избрания стали менять имя[130] .

XII.

Между тем император Карл скончался, оставив престол сыну своему Людовику. После же смерти последнего среди сыновей его возникли такие раздоры, что ко времени внуков франкский дом лишился империи, которая перешла к германским правителям: первым германским императором стал Арнольф.

Из-за раздоров своих Каролинги потеряли не только империю, но и Итальянское королевство; лангобарды вновь усилились и стали притеснять папу и римлян. Не зная уж, к какому государю обращаться за помощью, папа вынужден был провозгласить королем Италии Беренгария, герцога Фриульского.[131].

События эти придали смелости гуннам, осевшим в Паннонии, напасть на Италию, но, разбитые Беренгарием, они возвратились в Паннонию, или, вернее, в Венгрию, как они теперь называли эту область. В Византии императором к тому времени стал Роман, отнявший власть у Константина,[132] которому сперва служил как начальник его войска. Воспользовавшись сменой власти, Апулия и Калабрия, входившие, как мы упоминали, в состав Восточной империи, восстали против власти Романа, и, раздраженны этим, он разрешил сарацинам[133] проникнуть в эти области, которые и были ими заняты, после чего сарацины попытались одним ударом захватить Рим. Однако римляне, видя, что Беренгарий занят обороной от гуннов, военачальником своим сделали Альбериха, герцога Тосканского, и благодаря доблести его спасли Рим от арабов, каковые, снявши осаду, поставили на горе Гаргано мощную крепость, откуда господствовали над Апулией и Калабрией и совершали набеги на прочие области Италии. Таким образом, Италия оказалась в плачевнейшем состоянии: со стороны Альп ей угрожали гунны, со стороны Неаполя - сарацины, и горестное это положение не улучшалось в течение царствования трех Беренгариев, наследовавших один другому. Папа же и вся церковь переживали всевозможные потрясения, не зная к кому обращаться за помощью, ибо государи западные враждовали между собою, а восточные были совершенно бессильны. Сарацины опустошили город Геную и все его побережье, но эти же бедствия возвысили Пизу, куда стекались люди, изгнанные из своих родных мест. События эти происходили около 931 года по христианскому летосчислению. Но когда на императорский престол вступил герцог саксонский Оттон,[134] сын Генриха и Матильды, государь, славившийся своим разумением, папа Агапий[135] обратился к нему с призывом явиться в Италию и избавить ее от тирании Беренгариев.

XIII.

В то время Италия разделена была следующим образом: Ломбардия повиновалась Беренгарию III[136] и сыну его Альберту; Тосканой и Романьей управлял наместник западного императора; Апулия и Калабрия подчинялись частью византийскому императору, частью сарацинам; в Риме знать ежегодно выбирала двух консулов, которые и правили там по древнему обычаю, и при них состоял еще префект в качестве судьи народа и, кроме того, совет из двенадцати членов, которые ежегодно же назначали правителей в зависящие от Рима города. Папы и в Риме, и во всей Италии имели большее или меньшее влияние в зависимости от того, насколько сами пользовались благосклонностью императоров или тех, кто в данное время был в этой стране сильнее всего. Император Оттон явился в Италию, отнял королевство у Беренгариев, властвовавших пятьдесят пять лет, возвратил римскому первосвященнику его прежние полномочия. У государя этого были сын и внук, носившие, подобно ему, имя Оттон, каковые и царствовали после него один за другим.[137] В царствование Оттона III римляне изгнали из города папу Григория V, император тотчас же оказал ему помощь и снова водворил в Рим; а папа желая покарать римлян, отнял у них право участия в венчании императора и передал право выбора его шести германским властителям: трем духовным - епископам Майнцскому, Трирскому и Кельнскому - и трем светским - герцогам Бранденбургскому, Пфальцскому и Саксонскому.[138] Все это произошло в 1002 году. После смерти Оттона III германские князья избрали императором Генриха II, герцога Баварского, который, процарствовав двенадцать лет, был в конце концов коронован папой Стефаном VIII.[139] Генрих и супруга его Симеонда[140] прославились святостью своей жизни, чему свидетельство - множество храмов божиих, получивших от них богатые даяния или даже ими воздвигнутых, как например церковь Сан Миньято недалеко от Флоренции. Генрих II умер в 1024 году, ему наследовал Конрад Швабский, а тому - Генрих III. Последний явился в Рим, где в церковных делах царила смута, ибо избраны были сразу трое соперничавших между собой пап.[141] Он низложил всех троих и поддержал избрание на их место Климента II, каковой и венчал его императорской короной.

XIV.

Италией правили тогда частью сами магистраты, избранные населением городов, частью государи, частью уполномоченные императора, главный из коих, начальствовавший надо всеми прочими, именовался канцлером. Из государей наиболее могущественным был Готфрид, женатый на графине Матильде, дочери Беатрисы, сестры Генриха II. Супруги эти владели Луккой, Пармой, Реджо, Мантуеи и всем тем, что ныне зовется Патримонием святого Петра.[142] Первосвященникам же римским приходилось вести беспрерывную борьбу с честолюбивыми притязаниями римского народа, ибо народ, сперва использовав папскую власть для того, чтобы избавиться от господства императоров, установить свое господство в городе и распорядиться им согласно своей воле, затем стал самым ярым врагом первосвященника, который терпел от народа римского больше обид, чем от любого христианского государя. В то самое время, когда угроза папского отлучения от церкви держала в страхе весь христианский Запад, народ римский упорствовал в неподчинении папе, и оба эти соперника только и старались, чтобы урвать друг у друга власть и почет.

Тем временем на папском престоле оказался Николай II, и как Григорий V отнял у римлян право участвовать в венчании императора, так Николай II лишил их возможности участвовать в избрании папы, постановив, что отныне это будет делом кардиналов. Этим он не удовольствовался, но, сговорившись с государями, правившими теперь Калабрией и Апулией в силу обстоятельств, о которых речь впереди, принудил всех должностных лиц, посланных римлянами всюду, куда распространялась власть города Рима, присягнуть папскому престолу, а кое-кого из них даже отрешил от должности.

XV.

После смерти Николая II в церкви произошел раскол, ибо ломбардское духовенство не пожелало подчиниться Александру II, избранному в Риме, и сделало Кадала Пармского антипапой.[143] Генрих же IV, которому ненавистно было усиление папской власти, пытался убедить папу Александра отказаться от тиары, а кардиналов - собраться в Германии для избрания нового первосвященника. Так этот государь и оказался первым, которому пришлось испытать на себе всю тяжесть духовной кары, ибо папа созвал в Риме собор и на нем лишил Генриха императорского и королевского достоинства. Некоторые народы Италии приняли сторону папы, другие сторону Генриха, - отсюда и пошло разделение на гвельфов и гибеллинов, словно Италии суждено было, избавившись от варварских вторжений, оставаться раздираемой внутренними смутами. Генрих, отлученный от церкви, вынужден был по требованию своих подданных явиться в Италию, чтобы разутым и коленопреклоненным молить папу о прощении, что и произошло в 1080 году.[144] Однако вскоре после того между папой и Генрихом опять возникли раздоры. Генрих был снова отлучен от церкви и послал на Рим с войском своего сына, тоже Генриха, который с помощью римлян, ненавидевших папу, осадил его в римской цитадели. Однако Робер Гвискар двинулся из Апулии на помощь папе, и Генрих, не дожидаясь его, удалился в Германию. Одни лишь римляне упорствовали в сопротивлении, так что Робер разгромил город, снова превратив Рим в развалины, из коих его прежде подняли несколько пап. Поскольку от этого Робера пошло начало королевства Неаполитанского, мне представляется нелишним рассказать о его происхождении и деяниях.

XVI.

Как уже было сказано выше, между наследниками Карла Великого возникли раздоры, каковые и дали возможность новым северным народам, именуемым норманнами, напасть на Францию и захватить в ней целую область, с тех пор и названную по их имени Нормандией. Часть норманнов явилась в Италию[145] ко времени, когда в ней бесчинствовали Беренгарии, сарацины и гунны, и заняла некоторые земли в Романье, доблестно выстояв среди всех этих войн. У одного из норманнских государей Танкреда родилось несколько сыновей, из коих особо выделялись Вильгельм по прозванию Железная Рука и Робер, называемый Гвискаром. Когда власть перешла к Вильгельму, в Италии стало уже поспокойнее, однако же сарацины еще занимали Сицилию и каждодневно совершали набеги на итальянское побережье. Тогда Вильгельм сговорился с правителями Капуи и Салерно, а также с Мелорхом, наместником византийского императора в Апулии и Калабрии, напасть на Сицилию и по достижении победы разделить захваченную добычу и земли между собой на четыре равные части. Предприятие это увенчалось успехом, но Мелорх тайно вызвал из Византии войска и завладел всем островом от имени императора, разделив только добычу. Вильгельм этим был весьма недоволен, но, отложив мщение до более благоприятного времени, покинул Сицилию вместе с правителями Салерно и Капуи. Едва они отделились от него, возвратившись в свои владения, как он, вместо того чтобы вернуться в Романью, устремился со своим войском в Апулию, внезапно завладел Мельфи и, несмотря на противодействие императорских войск, вскоре подчинил себе почти всю Апулию и Калабрию, где ко времени папы Николая II правил брат его Робер Гвискар. Будучи не в состоянии договориться со своими племянниками о разделе наследства, Робер затем обратился к посредничеству папы, на каковое папа с охотою согласился, ибо рассчитывал найти в Робере опору как против германских императоров, так и против дерзновенности римского народа. Расчеты эти, как мы уже видели, оправдались, когда по просьбе Григория VII Робер отогнал Генриха от Рима и усмирил римский народ. Роберу наследовали его сыновья, Рожер и Вильгельм, присоединившие к владениям своим еще Неаполь и все земли между Неаполем и Римом, а затем и Сицилию, властителем коей объявил себя Рожер. Когда Вильгельм отправился в Константинополь свататься к дочери императора, Рожер напал на брата и захватил все его владения. Возгордившись от всех этих захватов, он сперва объявил себя королем Италии, но затем, удовольствовавшись титулом короля Апулии и Сицилии, стал первым, давшим имя и порядок этому королевству, которое до наших дней существует в прежних своих границах, хотя род и племя властителей его менялись не однажды, ибо когда угасла норманнская династия, власть перешла к немецкой, затем к французской, после французской - к арагонской, а теперь Сицилией владеют фламандцы[146] .

XVII.

Урбан II, вступив на папский престол, навлек на себя ненависть римлян. Не считая себя в безопасности среди всех несогласий, раздиравших Италию, он задумал некое весьма смелое предприятие. Он отправился в сопровождении своего клира во Францию, собрал в Оверни[147] массу народа и принялся проповедовать против неверных. Он так воодушевил всех собравшихся, что они постановили отправиться в Азию[148] в поход на арабов, каковой вместе со всеми последующими такими же походами стал именоваться крестовым, ибо все, кто в него отправлялся, отмечались красным крестом на одежде своей и на оружии. Вождями этого предприятия были Готфрид, Евстахий и Болдуин Бульонские, графы Булони, и некий Петр Пустынник, пользовавшийся за мудрость свою и святость великим уважением; многие народы и короли содействовали этому делу своей казной, а значительное количество частных лиц шли в поход за свой счет безо всякого вознаграждения. Такова была тогда сила религиозности в душах людей, движимых примером своих начальников. Сперва предприятие это увенчалось славным успехом: вся Азия, Сирия и часть Египта оказались во власти христиан. Тогда и возник орден иерусалимских рыцарей, существующий и поныне и владеющий островом Родосом, единственной твердыней против мусульман.[149] Основался также орден храмовников, который через малое время весьма плохо кончил из-за развращенности своих членов.[150] Так в разное время совершилось множество разных событий, прославивших и многие народы, и отдельных лиц. В крестовых походах участвовали короли Франции, Англии, а из народов венецианцы, пизанцы и генуэзцы заслужили в них немалую славу. Итак, эта борьба велась с переменным успехом до времен мусульманского правителя Саладина. Его доблесть, а также раздоры среди христиан лишили их в конце концов славы, приобретенной вначале, и через девяносто лет были они изгнаны из всех тех мест, которые так счастливо и с такой честью отвоевали.

XVIII.

После смерти Урбана папой стал Пасхалий II, а императорский престол получил Генрих IV,[151] каковой явился в Рим, притворяясь другом папы, но затем заключил папу со всем его клиром в темницу и согласился вернуть им свободу лишь при условии, что он будет распоряжаться германской церковью по своему усмотрению. В это время скончалась графиня Матильда, все свои владения оставившая в наследство церкви. После же смерти Пасхалия II и Генриха IV сменился ряд пап и императоров, пока папский престол не перешел к Александру III, а императорский к Фридриху Швабскому, прозванному Барбароссой. И до этого времени у пап были весьма трудные отношения и с римским народом, и с императором, - при Барбароссе трудности еще увеличились. Фридрих был весьма искусный полководец, но его преисполняла такая гордыня, что он даже думать не хотел о возможности уступить папе. Однако после избрания своего он прибыл в Рим для коронования, а затем мирно возвратился в Германию. Но не долго находился он в подобном расположении духа, ибо вскоре вернулся в Италию, чтобы подавить мятеж в некоторых областях Ломбардии. В это время случилось, что кардинал Сан Клементе, по происхождению римлянин, поссорился с Александром и был некоторыми из кардиналов избран папой.[152] Александр пожаловался на антипапу императору Фридриху, стоявшему лагерем у Кремы, и император ответил: пускай и тот, и другой явятся к нему, а он уж рассудит кому быть папой. Такой ответ Александру не понравился, он видел, что император склоняется на сторону антипапы, поэтому отлучил Барбароссу от церкви, а сам бежал к Филиппу, королю Франции. Между тем Фридрих, продолжая военные действия в Ломбардии, взял и разграбил Милан, вследствие чего Верона, Падуя и Виченца объединились против общего врага. В это время умер антипапа, и Фридрих поставил на его место Гвидо Кремонского. Римляне же, приободрившись от отсутствия папы и затруднений, которые Фридрих испытывал в Ломбардии, понемногу стали хозяйничать у себя в Риме и приводить к покорности те области, которые обычно от них зависели. Жители Тускула не пожелали подчиниться, и римский народ всем скопом двинулся на них. Однако им оказал помощь Фридрих и совместно с ним тускуланцы так основательно разгромили римское войско, что с тех пор Рим и перестал быть богатым многонаселенным городом. Между тем папа Александр возвратился в Рим, полагая, что может чувствовать себя в безопасности из-за ненависти римлян к Фридриху и множества врагов, которые у императора имелись в Ломбардии. Фридрих же, невзирая ни на что, начал осаду Рима, хотя Александр, не дожидаясь его, бежал к Вильгельму,[153] королю Апулии, оставшемуся единственным наследником этого королевства после смерти Рожера. Фридриху пришлось из-за чумы снять осаду и возвратиться в Германию.

Тогда объединившиеся против него ломбардцы, дабы иметь возможность угрожать Павии и Тортоне, где находились императорские войска, построили крепость, которая могла стать главной позицией в этой войне, и назвали ее Алессандрией в честь папы и в поношение Фридриху. Умер также антипапа Гвидо, а на его место избрали Иоанна из Фермо, который пребывал в Монтефьясконе под защитой императорских войск.

XIX.

Пока совершались эти события, папа Александр отправился в Тускул, призванный населением этого города в надежде, что он защитит их от римлян. Туда к нему явились посланцы короля английского Генриха[154] , которым поручено было заявить, что король никак не повинен в убиении блаженного Фомы,[155] епископа Кентерберийского (в чем его громко обвиняла молва), по каковой причине папа послал в Англию двух кардиналов разобраться в этом деле. Хотя они не смогли установить, что король был явно замешан в этом убийстве, возмущенные гнусностью этого преступления и тем, что король недостаточно почтил убитого, они наложили на него эпитимью: король должен был собрать всех баронов королевства и публично поклясться перед ними в своей непричастности; кроме того, послать незамедлительно двести вооруженных людей в Иерусалим и содержать их там в течение года, а также дать обет, что не позже как через три года он сам отправится туда во главе самого сильного войска, которое только сможет собрать; и, наконец, еще - отменить все то, что могло быть предпринято в его правление для ограничения вольностей духовенства, и позволить любому из своих подданных, кто бы он ни был, жаловаться на него в Рим. На все это Генрих согласился: так могущественнейший государь подчинился требованию, которое в наши дни сочло бы позорным признать любое частное лицо.

А между тем, хотя папе покорствовали, таким образом, государи самых отдаленных стран, он не мог заставить слушаться себя римлян настолько, что они не соглашались, чтобы он пребывал в Риме, хотя он и обещал не вмешиваться ни во что, кроме церковных дел. Так перед многими вещами трепещешь в отдалении гораздо больше, чем вблизи!

Тем временем Фридрих возвратился в Италию. Пока он готовился к новой войне с папой, все его прелаты и бароны заявили ему, что отрекутся от него, если он не примирится с церковью. Так что он вынужден был преклонить перед папой колени в Венеции, где между ними и был заключен мир.[156] По договору папа лишал императора какой бы то ни было власти над Римом, а своим союзником объявил Вильгельма, короля Сицилии и Апулии. Фридрих же никак не мог обойтись без войны, и потому он устремился в Азию, чтобы в борьбе с Магометом насытить свое честолюбие, которое никак не могло найти удовлетворения в борьбе с наместником Христовым. Но очутившись на берегах реки, он так восхитился прозрачностью ее струй, что задумал в ней искупаться, каковое легкомыслие стоило ему жизни. Так речные воды принесли мусульманам больше пользы, чем папские отлучения христианам: те только разжигали неистовство Фридриха, эти же с ним покончили.

XX.

Со смертью Фридриха папе оставалось только одолеть упорную несговорчивость римлян. После весьма длительных препирательств насчет избрания консулов стороны согласились на том, что избирать консулов будет по обычаю народ, но консулы смогут вступать в должность лишь после того, как дадут клятву послушания церкви. Этот договор принудил антипапу Иоанна бежать в Монте Альбано, где он вскоре и скончался.

К тому времени умер также Вильгельм, король Апулии, и папа вознамерился завладеть этим королевством, благо единственным наследником Вильгельма остался его побочный сын Танкред.[157] Однако бароны не пожелали признать папу и потребовали, чтобы Танкред стал королем. Папский престол занимал тогда Целестин III.[158] Желая вырвать королевство из рук Танкреда, он устроил так, что императором стал Генрих, сын Фридриха,[159] и при этом обещал ему королевство Неаполитанское, с тем чтобы церкви были возвращены принадлежавшие ей владения. Дабы облегчить дело, он извлек из монастыря уже немолодую дочь Вильгельма Констанцию и выдал ее замуж за Генриха. Так основанное норманнами королевство Неаполитанское перешло от них к немцам. Император Генрих, приведя сперва в порядок дела в Германии, явился в Италию со своей супругой Констанцией и четырехлетним сыном Фридрихом[160] и без особого труда завладел престолом, ибо Танкреда уже не было в живых, а после него оставался только грудной младенец по имени Рожер. Спустя некоторое время Генрих умер в Сицилии, и Неаполитанское королевство унаследовал Фридрих, а императором благодаря содействию папы Иннокентия III избран был Оттон, герцог Саксонский.[161] Однако не успел Оттон венчаться императорской короной, как, ко всеобщему удивлению он объявился врагом папы, занял своими войсками Романью и решил напасть на Неаполитанское королевство. За это папа отлучил его от церкви, так что все от него отшатнулись, и императором избрали Фридриха, короля Неаполитанского. Фридрих явился в Рим принять корону, однако папа отказался короновать его, опасаясь его могущества и надеясь изгнать его из Италии, как перед тем Оттона. Возмущенный Фридрих двинулся в Германию и, успешно воюя против Оттона, победил его. Пока все это совершалось, Иннокентий скончался. Он прославился многими блистательными делами и, кроме всего прочего, учредил[162] в Риме госпиталь Святого духа.

Преемником его стал Гонорий III, при коем основан был орден святого Доминика, а также в 1218 году орден святого Франциска.[163] Этот папа короновал Фридриха, которому Иоанн, потомок Балдуина, короля Иерусалимского, еще пребывавший в Азии[164] с остатками христиан, дал в жены одну из своих дочерей.[165] В числе приданого оказался титул короля Иерусалимского. Вот почему все короли неаполитанские именуются с тех пор также иерусалимскими.

XXI.

В Италии положение было такое: римляне перестали назначать консулов, а вместо них соответственные полномочия передавали то одному, то нескольким сенаторам; существовала по-прежнему Лига, которую составили против Фридриха Барбароссы ломбардские города - Милан, Бреша, Мантуя, Виченца, Падуя и Тревизо. За императора стояли Кремона, Бергамо, Парма, Реджо, Модена и Тренто.[166] Прочие города и замки Ломбардии, Романьи и Тревизской марки склонялись то на одну, то на другую сторону в зависимости от обстоятельств. Во времена Оттона III[167] явился в Италию некий Эццелино и здесь у него родился сын, от которого произошел другой Эццелино.[168] Этот последний, будучи весьма богатым и могущественным, сблизился с Фридрихом II, который, как уже сказано было, стал врагом папы.[169] С помощью и при содействии Эццелино Фридрих явился в Италию, взял Верону и Мантую, разгромил Виченцу, занял Падую и разбил войско союзных городов,[170] а затем направился в Тоскану. Эццелино тем временем подчинил всю Тревизскую марку. Однако он не смог взять Феррары, которую обороняли Аццоне д'Эсте и папские войска в Ломбардии. Как только снята была осада с Феррары, папа объявил ее ленным владением и отдал Аццоне д'Эсте, от которого пошли государи, и поныне ею правящие.

Фридрих, стремясь поскорее завладеть Тосканой, остановился в Пизе и так старался выяснить, кто за него, кто против, что посеял величайшую смуту, которая оказалась гибельной для Италии, ибо повсюду стали распространяться гвельфы и гибеллины: гвельфами называли себя сторонники церкви, гибеллинами - сторонники императора. Названия эти впервые прозвучали в Пистойе. Оставив Пизу, Фридрих стал нападать со всех сторон на владения церкви и опустошать их. Папа, не видя иного выхода, объявил против него крестовый поход, как его предшественники объявляли против неверных. Фридрих, чтобы не оказаться оставленным сразу всеми своими сторонниками, как это произошло с Фридрихом Барбароссой и другими его предками, принял на службу немалое количество сарацин. Дабы покрепче привлечь их на свою сторону и вдобавок иметь в Италии поддержку, не страшащуюся папских отлучений, он отдал им город Ночеру,[171] полагая, что они станут лучше и уверенней служить ему, имея здесь свое прибежище.

XXII.

На папский престол вступил Иннокентий IV. Страх его перед Фридрихом был так велик, что он отправился в Геную, а затем во Францию, и в Лионе устроил собор, на котором решил присутствовать и Фридрих. Помешало ему в этом восстание в Парме. Пав духом от неуспешности своих действий, он отправился в Тоскану, а оттуда в Сицилию, где и скончался.[172] В Швабии у него остался сын Конрад, а в Апулии незаконный отпрыск по имени Манфред, коего он сделал герцогом Беневент-ским.[173] Конрад явился в Неаполь принять власть, но там скончался, а после него остался наследником малютка Конрадин, находившийся в Германии. Манфред завладел королевством сперва как опекун Конрадина, а затем, распустив слухи о его смерти, объявил себя королем против воли папы и неаполитанцев, которых заставил признать себя силой.

Покуда в королевстве творились все эти дела, в Ломбардии происходили смуты между гвельфами и гибеллинами. За первыми стоял папский легат,[174] за вторыми Эццелино, завладевший уже почти всей Ломбардией по ту сторону По. Пока шли военные действия, против него восстала Падуя, и он истребил двенадцать тысяч падуанцев, но и сам умер еще до окончания войны восьмидесяти лет от роду,[175] а после его смерти все находившиеся в его владении города обрели свободу. Манфред, король Неаполитанский, питал по примеру своих предков великую вражду к церкви и постоянно держал тогдашнего папу, Урбана IV, в жесточайшем страхе. Дошло до того, что папа объявил против него крестовый поход и отправился в Перуджу дожидаться войск. Видя, что отрядов подходит мало, что они слабы и являются с большим запозданием, он решил, что для победы над Манфредом потребна более действенная помощь. Он обратил свои взоры к Франции, отдал королевство Сицилии и Неаполя Карлу Анжуйскому, брату короля Французского Людовика,[176] и вызвал его в Италию принять власть в королевстве. Но еще до прибытия Карла в Рим папа умер, а место его занял Климент IV, при котором Карл и явился в Остию[177] с флотом из тридцати галер, повелев прочим своим войскам двинуться в Италию пешим порядком. Пока он пребывал в Риме, римляне, дабы почтить его, дали ему звание сенатора, а папа предоставил ему инвеституру на королевский престол, взяв с него обязательство ежегодно выплачивать церкви пятьдесят тысяч дукатов и, кроме того, издав указ, по которому ни Карл, ни любой другой король Неаполя не могут одновременно быть избранными императором. Карл выступил против Манфреда, разбил его и умертвил у Беневента, завладев Сицилией и королевским троном. Но Конрадин, которому отец завещал это владение, собрав в Германии немалое войско, явился в Италию сразиться с Карлом, что и произошло при Тальякоццо. Однако он потерпел поражение, а затем, неопознанный, бежал, но был захвачен и убит.

XXIII.

В Италии царил мир, покуда на папский престол не вступил Адриан V. Карл продолжал пребывать в Риме и управлял им в качестве сенатора. Не желая терпеть эту его власть, папа удалился на жительство в Витербо и стал призывать императора Рудольфа[178] в Италию против Карла. Так папы то из ревности к религии, то из личного честолюбия беспрерывно призывали в Италию чужеземцев и затевали новые войны. Не успевали они возвысить какого-нибудь государя, как тотчас же раскаивались в этом и искали его погибели, так невыносимо было для них, чтобы в этой стране, для владычества над которой у них самих не хватало сил, властвовал кто-либо другой. Государей все это тоже порядком страшило, ибо уклонялись ли папы от военных действий или воевали, но всегда они выходили победителями, если не удавалось обойти их с помощью какой-нибудь хитрости, как было с Бонифацием VIII и некоторыми другими, которых императоры, прикинувшись добрыми друзьями, сумели заманить в плен. Рудольф в Италию, однако, не явился, ибо в этом ему помешала война, которую он вел против короля Чешского.[179] Адриан скончался, а место его занял Николай III из дома Орсини,[180] человек весьма смелый и честолюбивый, который сразу же решил во что бы то ни стало ослабить власть Карла. Он побудил императора Рудольфа жаловаться на то, что Карл держал в Тоскане своего наместника для содействия гвельфам, которых он после смерти Манфреда восстановил там в правах. Карл уступил императору, отозвал своих наместников, и папа послал в Тоскану одного из своих племянников, кардинала, чтобы тот управлял этой областью от имени императора.[181] Император же в благодарность за этот знак уважения возвратил церкви Романью, отнятую у нее в свое время одним из его предшественников, и папа сделал Бертольдо Орсини герцогом Романьи.[182] Сочтя себя достаточно сильным, чтобы потягаться с Карлом, Николай III лишил его сенаторского звания и издал указ, по которому ни один отпрыск какого-либо королевского дома не мог отныне быть римским сенатором.

Был у него также замысел отобрать у Карла Сицилию, и с этой целью он вступил в тайный сговор с королем Педро Арагонским,[183] но предприятие это увенчалось успехом лишь при его преемнике. Хотелось ему, кроме того, возвести на королевские престолы еще двух своих родичей, - одного на Ломбардский, другого на Тосканский, дабы они служили защитой церкви от немцев, которые пожелали бы проникнуть в Италию, и против французов, хозяйничавших в Неаполитанском королевстве. Однако он скончался, не осуществив этих помыслов. Это был первый папа, открыто проявлявший честолюбивые вожделения и старавшийся под предлогом величия церкви осыпать своих родичей богатствами и почестями. В течение всего времени, о котором мы вели повествование, не приходилось говорить о племянниках и вообще родичах пап, зато теперь история будет полна ими настолько, что нам придется даже говорить о папских сыновьях. И если до нашего времени папы старались делать их владетельными государями, то теперь им остается только еще передавать папский престол своим потомкам по наследству. Впрочем, по правде говоря, основанные ими государства до последнего времени имели весьма мимолетное существование. Папы по большей части жили недолго, и вследствие этого их насаждения не могли пустить корней; если это и удавалось, то ростки пускали слабые корни, и, лишившись поддержки, они при первом же сильном ветре погибали.

XXIV.

Преемником Николая III стал Мартин IV.[184] Француз по рождению, он держал сторону Карла, каковой в благодарность за это послал свои войска на усмирение Романьи, восставшей против папы. Когда они осаждали Форли, астролог Гвидо Бонатто посоветовал народу напасть на них в неком указанном им месте, так что все французы были захвачены в плен или перебиты. В то же самое время осуществился заговор,[185] устроенный Николаем III и королем Педро Арагонским, и сицилийцы умертвили всех французов, находившихся на острове; им тотчас же завладел Педро, заявивший, что Сицилия принадлежит ему через супругу его Констанцию, дочь Манфреда. Готовясь к войне за восстановление на острове своего владычества, Карл скончался, а наследник его Карл II находился в это время в плену в Сицилии. Свободу он получил, дав честное слово возвратиться в плен, если в течение трех лет он не добьется от папы согласия на передачу королевства Сицилийского арагонскому дому.

XXV.

Император Рудольф, вместо того чтобы явиться в Италию и поддержать в ней славу империи, отправил туда своего посла[186] с поручением заключить соглашение с городами, которые пожелали бы выкупить у императора свободу. Многие итальянские города воспользовались этим и, получив свободу, существенно изменили свой образ жизни.[187] На императорский престол вступил Адольф Нассауский, а на папский - Пьетро дель Мурроне под именем Целестина, который, будучи монахом-отшельником весьма святой жизни, через полгода отрекся от папской власти, и тогда папой был избран Бонифаций VIII.[188] Небо, знавшее, что наступит день, когда Италия избавится от французов и немцев и будет достоянием одних итальянцев, не пожелало, однако, чтобы папы, даже когда им уже не будут препятствовать живущие за Альпами чужестранцы, укрепили свою власть и благополучно пользовались ею. Поэтому оно допустило, чтобы в Риме возвысились два могущественных дома - Колонна и Орсини, которые благодаря своему влиянию и семейным связям могли постоянно ослаблять папскую власть. Бонифаций, уразумевший все это, решил покончить с домом Колонна и для этого не только отлучил их от церкви, но объявил против них крестовый поход. Хотя это и нанесло им некоторый ущерб, но еще более пагубным оказалось для церкви, ибо оружие отлучения, столь действенное, когда оно применялось для защиты веры, притупилось, когда честолюбие обратило его против христиан. Так и вышло, что чрезмерное стремление пап насытить свою алчность постепенно выбивало оружие из их рук. Вдобавок папа лишил двух кардиналов из дома Колонна их кардинальского достоинства.[189] Шьярра, глава дома Колонна, тайно бежал из Рима, был схвачен в море каталонскими пиратами и сослан на галеру. Но в Марселе его узнали и отправили к французскому королю Филиппу,[190] которого Бонифаций отлучил от церкви и лишил королевского сана. Рассудив, что открытая война против наместника Христова приводит всегда либо к поражению, либо к великим опасностям, Филипп решил прибегнуть к хитрости. Сделав вид, что желает примириться с Бонифацием, он тайком послал Шьярру в Италию, а тот, прибыв в Ананьи, где находился папа, собрал ночью своих сторонников и захватил его в плен. И хотя жители Ананьи вскоре освободили папу, это оскорбление явилось для главы церкви столь тяжелым ударом, что он помешался и умер.

XXVI.

В 1300 г. Бонифаций принял решение о праздновании юбилея, повелев, чтобы и впредь он отмечался каждые сто лет.

В то время раздоры между гвельфами и гибеллинами разгорелись с особенной силой. Так как императоры предоставили Италию ее участи, многие итальянские города обрели свободу, но многие же стали добычей тиранов. Папа Бенедикт[191] вернул прелатам из дома Колонна кардинальскую шапку и вновь принял Филиппа, короля Франции, в лоно церкви. После его кончины папой стал Климент V, каковой, будучи французом, перенес папскую резиденцию во Францию, в год 1305.[192].

Между тем скончался Карл II, король Неаполитанский, и престол унаследовал сын его Роберт, а императорскую корону получил Генрих Люксембургский, который явился в Рим[193] короноваться, хотя папы там не было. Прибытие его вызвало в Ломбардии великое смятение, ибо он вернул в Италию всех изгнанников, гвельфы они были или гибеллины. Однако же обе партии продолжали так враждовать между собой, что область эта раздиралась беспрерывной войной, которую император был бессилен прекратить, как ни старался. Он удалился из Ломбардии и направился по генуэзской дороге в Пизу, где пытался вырвать Тоскану из рук короля Роберта. Это ему не удалось,[194] и он отправился в Рим, где оставался лишь несколько дней, ибо Орсини, которым покровительствовал Роберт, изгнали его оттуда, и он возвратился в Пизу. Дабы более успешно вести войну с Тосканой и отнять ее у Роберта, он побудил напасть на нее Федериго, короля сицилийского[195] , но в тот момент, когда уже рассчитывал занять Тоскану и отнять у Роберта власть, он скончался, а преемником его на императорском престоле стал Людовик Баварский. К тому времени папский престол перешел к Иоанну XXII, в его понтификат император не переставал преследовать гвельфов и церковь, защитниками которых выступали по преимуществу король Роберт и флорентийцы. Так начались те войны, которые Висконти[196] вели в Ломбардии против гвельфов, а Каструччо из Лукки в Тоскане против флорентийцев.[197] Но поскольку дом Висконти положил начало герцогству Миланскому, одному из пяти государств, на которые с тех пор разделилась Италия, мне представляется, что следует обстоятельно рассказать о его происхождении.

XXVII.

Когда в Ломбардии образовался уже упоминавшийся нами союз городов для защиты от Фридриха Барбароссы, Милан, возродившийся из своих развалин и решивший мстить за учиненные ему обиды, примкнул к этому союзу, который дал отпор Барбароссе и на некоторое время оживил в Ломбардии деятельность церковной партии.[198] Пока велись эти войны, в Милане особенно возвысилось семейство Делла Торре, и слава его все возрастала, в то время как императоры в этой области пользовались совсем незначительной властью. Но когда Фридрих II явился в Италию, а гибеллинская партия благодаря стараниям Эццелино усилилась, во всех городах начали проявлять себя сторонники гибеллинов. В Милане на их стороне оказались Висконти, каковым и удалось изгнать из города Делла Торре[199] . Впрочем, в изгнании те находились недолго: между императором и папой заключено было соглашение, и благодаря этому они вернулись на родину. Когда же папа со всем своим двором удалился во Францию, а Генрих Люксембургский явился в Италию, чтобы короноваться в Риме, в Милане его приняли Маттео Висконти[200] и Гвидо Делла Торре, бывшие тогда главами этих домов.

Тут Маттео и задумал использовать присутствие в Милане императора,[201] чтобы изгнать Гвидо. Он полагал, что добьется своего без труда, ведь Гвидо принадлежал к враждебной императору партии. Подходящим поводом ему показались враждебные чувства народа к немцам из-за творившихся ими насилий: он потихоньку принялся укреплять мужество сограждан и подговаривал их взяться за оружие и сбросить с себя наконец иго этих варваров. Когда по его мнению все было уже достаточно хорошо подготовлено, он поручил одному из верных людей вызвать бунт, и вот внезапно миланский народ поднял оружие против всего, что носило немецкое имя.[202] Едва началась свара, как Маттео со своими сыновьями и вооруженными сторонниками поспешил к Генриху и заявил ему, что мятеж подняли Делла Торре, которые, не довольствуясь жизнью в Милане в качестве частных граждан, решили воспользоваться случаем нанести ему ущерб, чтобы выслужиться перед итальянскими гвельфами и захватить власть в городе, но что он может не тревожиться: зайди только речь о его защите, их, Висконти, и их сторонников будет вполне достаточно для обеспечения его безопасности. Генрих легко поверил всему, что говорил Маттео, соединил свои силы с силами Висконти, и вместе они напали на сторонников Делла Торре, старавшихся в разных концах города справиться с мятежом, умертвили из них всех, кого могли, а других изгнали из города, конфисковав их имущество. Так Маттео оказался властителем Милана. Ему наследовал Галеаццо и Аццо, а им Лукино и Джованни. Последний стал в Милане архиепископом, Лукино же умер раньше его, и наследниками были Бернабо и Галеаццо. Вскоре после этого скончался и Галеаццо, оставив единственного сына Джан Галеаццо, прозванного графом Вирту,[203] каковой после кончины архиепископа предательски умертвил своего дядю Бернабо и остался в Милане единственным владыкой. Он первый и принял титул герцога. Сыновья его были Филиппе и Джованни Мариа Анджело, вскоре убитый миланским народом. Он оставил государство Филиппо, который не имел, однако, мужского потомства, вследствие чего управление государством от дома Висконти перешло к дому Сфорца, а каким образом и почему это случилось, мы скажем в своем месте.

XXVIII.

Вернемся, однако же, к тому, от чего я отклонился. Император Людовик, чтобы поднять значение своей партии да заодно и короноваться, явился в Италию.[204] Находясь в Милане, он под предлогом стремления вернуть миланцам свободу, но на самом деле желая выжать из них деньги, посадил всех Висконти в темницу, но, впрочем, вскоре освободил их по настояниям Каструччо Луккского. Затем он прибыл в Рим и, дабы усилить в Италии смуту, поставил антипапой Пьетро делла Корбара,[205] рассчитывая с помощью его влияния и вооруженных сил Висконти существенно ослабить враждебную ему партию в Тоскане и в Ломбардии. Однако Каструччо умер, и для императора это было началом поражения, ибо Пиза и Лукка восстали и пизанцы отправили антипапу во Францию к папе[206] в качестве пленника, так что император, отчаявшись добиться чего-нибудь в Италии, возвратился в Германию.

Не успел он отправиться восвояси, как Иоанн, король Чехии, явился в Италию по зову гибеллинов Бреши[207] и захватил этот город, а также Бергамо. Поскольку нашествие это произошло с согласия папы, хоть он и делал вид, что негодует, легат Болоньи[208] поддерживал его, полагая, что это хорошее средство помешать возвращению императора в Италию. Из-за этого положение дел в Италии совершенно изменилось. Флорентийцы и король Роберт, видя, что легат поддерживает действия гибеллинов, стали врагами всех, кого считали друзьями легат и чешский король. Теперь, уже не обращая внимания на гвельфские или гибеллинские симпатии, многие государи, среди которых были Висконти, делла Скала, мантуанский Филиппо Гонзага, властители Каррары и Эсте, заключили между собой союз. Папа их всех отлучил от церкви.[209] Король Иоанн в страхе перед этим союзом вернулся к себе домой собрать войско посильнее, и хотя он снова явился в Италию с более многочисленной армией, ему пришлось столкнуться с весьма значительными трудностями. Смущенный столь сильным сопротивлением, он возвратился домой[210] к величайшему неудовольствию легата, оставив свои гарнизоны лишь в Реджо и в Модене и препоручив Парму Марсилио и Пьеро деи Росси, которые были тогда здесь весьма могущественны. После его отбытия Болонья вступила в этот союз, и все его члены разделили между собой четыре города, еще державших сторону церкви: Парма досталась делла Скала, Реджо - Гонзага, Модена - дому д'Эсте, Лукка - флорентийцам.[211] Но захват этих городов вызвал немалые военные столкновения, которые прекратились большей частью благодаря посредничеству Венеции.

Может показаться странным, что, повествуя о столь многих событиях, совершавшихся в Италии, мы до сих пор не упоминали о венецианцах - ведь их республика по значению своему и могуществу заслуживает быть прославленной больше всех прочих итальянских государств. Дабы покончить с этой странностью, объяснив ее причины, придется мне вернуться далеко назад с тем, чтобы каждому стали известны и начало Венеции и обстоятельства, препятствовавшие ей в течение долгого времени вмешиваться в дела Италии.

XXIX.

Когда Аттила, король гуннов, осаждал Аквилею, жители ее долгое время оказывали ему сопротивление, но под конец, отчаявшись, оставили город и, кто как мог, со всем скарбом, который сумели унести, обосновались на скалистых пустынных островах северного побережья Адриатики. Падуанцы, со своей стороны, видя, что к ним приближается пожар войны, убоялись, что Аттила, захватив Аквилею, нападет и на них. Поэтому они собрали все свое самое ценное имущество и отослали его в одно место у того же побережья, называемое Риво-Альто,[212] куда отправили также женщин, детей и стариков, оставив в Падуе только молодежь для обороны города. В тех же самых местах обосновались жители Монселиче и других прилегающих холмов, также охваченные страхом перед полчищем гуннов. Когда же Аквилея была взята и Аттила опустошил Падую, Монселиче, Виченцу и Верону, падуанцы и наиболее состоятельные переселенцы из других городов остались жить в лагунах у Риво-Альто, где к ним присоединилось гонимое теми же бедствиями население прилегающей области, называвшейся в старину Венецией. Так, вынужденные обстоятельствами, покинули они места счастливые и плодоносные и стали жить в местности бесплодной, дикой и лишенной каких бы то ни было жизненных удобств. Все же соединение в одном месте такого количества людей сделало его в самом скором времени не только вполне пригодным, но и приятным для обитания. Они завели у себя законность, порядок и оказались в безопасности среди бедствий и разрушений, обрушившихся на Италию, благодаря чему могущество их вскоре увеличилось и стало широко известным. К этим первым переселенцам присоединились и многие жители городов Ломбардии,[213] бежавшие большей частью от жестокости Клефа, короля лангобардов, что еще более способствовало росту нового города. Так что во времена Пипина, короля франков,[214] когда он по просьбе папы явился изгнать из Италии лангобардов, при заключении договора между ним и византийским императором установлено было, что герцоги Беневентские и венецианцы не будут в подданстве ни у того, ни у другого, а смогут пользоваться полной независимостью.[215].

Нужда, заставившая всех этих людей жить среди вод, принудила их подумать и о том, как, не имея плодородной земли, создать себе благосостояние на море. Их корабли стали плавать по всему свету, а город наполнялся самыми разнообразными товарами, в которых нуждались жители других стран, каковые и начали посещать и обогащать Венецию. Долгие годы венецианцы не помышляли об иных завоеваниях, кроме тех, которые могли бы облегчить их торговую деятельность: с этой целью приобрели они несколько гаваней в Греции и в Сирии, а за услуги, оказанные французам по перевозке их войск в Азию, получили во владение остров Кандию.[216] Пока они вели такое существование, имя их было грозным на морях и чтимым по всей Италии, так что их часто избирали третейскими судьями в различных спорах. Вот почему и случилось, что когда между союзниками возникли разногласия по вопросу о разделе завоеванных областей, они обратились к Венеции,[217] и она присудила Бергамо и Брешу дому Висконти. Однако с течением времени сами венецианцы захватили Падую, Виченцу и Тревизо, а затем Верону, Бергамо и Брешу, а также многие города в королевстве и в Романье и, движимые жаждой все большего могущества, стали внушать страх не только итальянским государям, но и чужеземным. Под конец все объединились против них,[218] и в один день потеряли они владения, которые приобрели в течение стольких лет с затратою огромных средств. И хотя за последнее время они вернули себе кое-что из утраченного, однако былого могущества и славы им завоевать не удалось, и существуют они, как и прочие итальянские государства, лишь по милости других.

XXX.

Когда папой стал Бенедикт XII, он увидел, что потерял почти все свои земли в Италии. Опасаясь, как бы их не захватил император Людовик, он решил приобрести дружбу всех, кто захватил владения, ранее принадлежавшие империи, дабы они помогли ему в защите Италии от посягательств императора. Вот он и издал указ, по которому все тираны, захватившие в Ломбардии города, объявлялись законными государями, но очень скоро после того умер, и папский престол перешел к Клименту VI. Император, видя, с какой щедростью папа распоряжается имуществом империи, не пожелал уступить ему в тароватости и тотчас же объявил всех узурпаторов церковных земель их законными владельцами, властвующими в своих городах с согласия и разрешения императора. По этой-то причине Галеотто Малатеста с братьями стали государями Римини, Пезаро и Фано, Антонио да Монтефельтро - Марки и Урбино, Джентиле да Варано - Камерино, Гвидо да Полента - Равенны, Синибальдо Орделаффи - Форли и Чезены, Джованни Манфреди - Фаенцы, Лодовико Алидози Имолы, и еще многие другие - множества прочих городов, так что во владениях Папского государства почти не осталось земли без государя. Вследствие этого Папское государство оказалось ослабленным вплоть до понтификата Александра VI, который уже в наши дни, после разгрома потомков узурпаторов, восстановил его власть.

Когда император издавал свой дарственный указ, он находился в Тренто, и похоже было, что он намеревается вступить в Италию. Это вызвало в Ломбардии ряд военных столкновений, во время которых Висконти захватили Парму. Тогда же скончался Роберт, король Неаполитанский, оставив в качестве наследниц только двух внучек, дочерей своего сына Карла,[219] умершего уже задолго до того. Перед смертью он распорядился,[220] что престол унаследует старшая внучка, Джованна, с тем чтобы она вышла замуж за его племянника, венгерского короля Андрея. С этим своим супругом Джованна прожила недолго, ибо вскоре умертвила его и вышла за другого своего родича, князя Тарантского Людовика. Однако король Венгрии Людовик, брат Андрея, стремясь отомстить за смерть Андрея, поспешил с войском в Италию и изгнал из королевства Джованну и ее мужа.

XXXI.

В то же самое время в Риме произошло событие крайне знаменательное. Некий Никколо, сын Лоренцо, канцлер Капитолия, изгнал из Рима сенаторов и, приняв звание трибуна, стал главой Римской республики.[221] Он, используя древние обычаи, установил такое уважение к законам и гражданской доблести, что послов к нему слали не только соседние города, - вся Италия, и древние римские области, видя, что Рим встает из праха, подняли голову и, движимые одни страхом, а другие упованиями, воздали ему почести. Однако Никколо, несмотря на свою добрую славу, сам отказался от этих начинаний; изнемогая под свалившимся на него бременем, он, никем не изгнанный,[222] тайно бежал из Рима к королю чешскому Карлу, который указом папы, в обход Людовика Баварского, объявлен был императором. Карл, дабы засвидетельствовать свою благодарность папе, отправил к нему Никколо в качестве пленника.[223] Вскоре после того некий Франческо Барончелли, последовав примеру Никколо, захватил пост трибуна и изгнал из Рима сенаторов. Стремясь как можно скорее покончить с этим мятежником и не видя иного способа, папа извлек Никколо из заключения, вернул его в Рим и облек званием трибуна.[224] Никколо снова принял бразды правления и предал Франческо смерти. Но, возбудив против себя враждебность дома Колонна, он сам был в скором времени умерщвлен, и у власти снова стали сенаторы.

XXXII.

Между тем король Венгерский, согнав с неаполитанского престола Джованну, двинулся обратно в свои земли. Но папа, который предпочитал соседству этого короля Джованну, предпринял ряд шагов, и в конце концов ей вернули неаполитанский престол с тем, чтобы супруг ее Людовик не принимал титула короля, а довольствовался своим положением князя Тарантского.

Наступил год 1350, и у папы[225] появилась мысль, что юбилей, который по решению Бонифация VIII должен был праздноваться каждые сто лет, можно было бы справлять каждое пятидесятилетие, и он издал соответственный указ. Благодарные за такое благодеяние, римляне согласились с тем, чтобы он прислал в Рим четырех кардиналов с целью упорядочить в городе управление и назначить угодных папе сенаторов. Кроме того, папа даровал Людовику, князю Тарантскому, титул короля Неаполитанского, а в благодарность за это королева Джованна подарила церкви принадлежавший ей по праву наследования город Авиньон.[226].

К тому времени скончался Лукино Висконти, и единодержавным властителем Милана оказался архиепископ Джованни, который многократно воевал с Тосканой и своими соседями и весьма увеличил свою мощь. Наследниками после его смерти остались два племянника Бернабо и Галеаццо, но Галеаццо вскоре умер, оставив после себя сына Джан Галеаццо, который и разделил власть в государстве со своим дядей Бернабо.[227].

Императором в то время был король Чешский Карл, а папой Иннокентий VI, каковой послал в Италию кардинала Эгидия,[228] родом испанца, действовавшего так умело, что ему удалось вернуть папству уважение к его власти не только в Романье и в городе Риме, но и во всей Италии. Он вновь овладел Болоньей, занятой было архиепископом Миланским, заставил римлян принять в число сенаторов одного иностранца, которого папа должен был ежегодно назначать в Рим, заключил почетное соглашение с домом Висконти, разбил и захватил в плен англичанина Джона Хоквуда,[229] который во главе четырехтысячного английского отряда воевал в Тоскане на стороне гибеллинов. Святой престол перешел к Урбану V, и он в связи с такими успехами решил посетить Италию и Рим, куда явился также император Карл. Папа пробыл в Италии несколько месяцев, затем вернулся в Авиньон, а Карл вернулся в свое королевство. После кончины Урбана папой стал Григорий XI, но так как умер также и кардинал Эгидий, в Италии возобновились прежние раздоры, без конца возбуждаемые городами, объединяющимися против дома Висконти. Папа прислал в Италию нового легата[230] во главе шести тысяч бретонцев, затем и сам он явился в Италию уже со своим двором и окончательно остался в Риме. Это произошло в 1376 году.[231] Папский престол находился во Франции семьдесят один год. Вскоре после того Григорий XI умер, и на его место избран был Урбан VI. Однако десять кардиналов сочли это избрание совершенным незаконно, собрались в Фонди и поставили папой Климента VII.[232].

В это же время генуэзцы, в течение ряда лет подчинявшиеся дому Висконти, восстали; и между ними и венецианцами из-за острова Тенедоса завязались кровопролитные войны, в которых на той или другой стороне приняла участие вся Италия. Тогда же была впервые применена артиллерия - новое, изобретенное немцами оружие. Хотя поначалу успех был на стороне генуэзцев, которые несколько месяцев держали Венецию в осаде, в конце войны верх одержали венецианцы, и при посредничестве папы в 1381 году был заключен мир.[233].

XXXIII.

В церкви, как мы уже сказали, произошел раскол. Королева Джованна склонялась на сторону папы-раскольника, вследствие чего Урбан призвал Карла, герцога Дураццо, потомка неаполитанских королей, заявить свои права на Неаполь; Карл и захватил там власть, а королева принуждена была спасаться бегством во Францию.[234] Возмущенный этим, французский король послал в Италию Людовика Анжуйского, чтобы тот возвратил королеве власть в Неаполе, изгнал Урбана из Рима и водворил там антипапу. Однако еще в начале этого предприятия Людовик умер, войско его распалось и возвратилось во Францию. Папа тогда явился в Неаполь и заключил там в тюрьму девять кардиналов,[235] державших сторону Франции и антипапы. Затем он озлобился на короля, отказавшегося назначить одного из его племянников[236] правителем Капуи, но сделал вид, что не придает этому отказу большого значения, и попросил короля отдать ему для жительства город Ночеру. Там он возвел укрепления и начал готовиться к военным действиям с целью отнять у короля его королевство, но король осадил его в Ночере, и папе пришлось бежать в Геную, где он и предал смерти заключенных им кардиналов. Оттуда он возвратился в Рим, где назначил двадцать новых кардиналов, дабы увеличить блеск своего двора. В то же самое время король Неаполитанский Карл отправился в Венгрию, где его избрали королем; немного времени спустя он там скончался, оставив в Неаполе свою супругу с двумя детьми Владиславом и Джованной.

Тогда же Джан Галеаццо Висконти, умертвив дядю своего Бернабо, стал в Милане единодержавным правителем, и мало ему было всей Ломбардии - он хотел присоединить к ней Тоскану, однако же умер как раз тогда, когда уже готов был завладеть ею и короноваться итальянским королем.

Урбана VI сменил Бонифаций IX. Антипапа Климент тоже умер в Авиньоне, и папой избрали Бенедикта XIII.

XXXIV.

В то время в Италии было полно воинских наемных отрядов - английских, немецких, бретонских, из коих некоторые приводили туда чужеземные государи, являвшиеся в Италию, некоторые посылали папы, когда они пребывали в Авиньоне. Этими воинскими отрядами пользовались затем все итальянские владетели, воевавшие между собой, пока не объявился Лодовико да Кунео,[237] житель Романьи, который набрал сильный отряд итальянских наемников,[238] принявший имя святого Георгия. Мужество и дисциплина этого отряда затмили славу чужеземных войск и вернули ее итальянским воинам. С тех пор итальянские государи, ведя между собой войны, стали пользоваться только итальянскими наемниками. Так как между папой и римлянами возникли раздоры, папа удалился в Ассизи и оставался там до юбилея 1400 года. Римлянам же было выгодно, чтобы в юбилейный год папа находился в Риме, поэтому они снова согласились принять назначаемого папой сенатора-иностранца и допустили, чтобы папа укрепил замок Святого ангела. Возвратившись на этих условиях в Рим, он, дабы увеличить церковные доходы, повелел, чтобы годовой доход с каждого вакантного бенефиция поступал в папскую казну.

Хотя после смерти Джан Галеаццо, герцога Миланского, осталось два сына[239] - Джованни Мариа Анджело и Филиппе, государство это распалось. В начавшихся смутах Джованни Мариа Анджело погиб, а Филиппо на некоторое время был заключен в Павийскую крепость, где ему удалось сохранить жизнь благодаря верности и ловкости коменданта. Среди тех, кто завладел городами, принадлежавшими их отцу, был Гульельмо делла Скала. Он вынужден был бежать под защиту Франческо да Каррара, владетеля Падуи, помогшего ему снова водвориться в Вероне, однако не надолго, ибо по приказу означенного Франческо его отравили, и тот сам завладел городом. Но тогда жители Винченцы, мирно существовавшие до того времени под властью дома Висконти, стали опасаться усиления Падуи и передались венецианцам, которые объявили Франческо войну и сперва отобрали у него Верону, а затем и Падую.

XXXV.

К этому времени скончался папа Бонифаций и избран был Иннокентий VII. Народ обратился к нему с просьбой вернуть крепости, а также восстановить народные вольности, на что папа ответил отказом, народ же призвал на помощь короля Неаполитанского Владислава. Впрочем, вскоре они замирились, и папа, бежавший из страха перед народом в Витербо, вернулся в Рим, где сделал своего племянника Лодовико[240] графом Марки. Затем он скончался, и папой избрали Григория XII, с условием, что он откажется от папского престола, если и антипапа откажется от своих притязаний. Дабы удовлетворить желание кардиналов и попытаться прекратить раскол в церкви, антипапа Бенедикт[241] прибыл в Портовенере, а Григорий в Лукку, где начались переговоры. Они, однако, ни к чему не привели, так что кардиналы и того, и другого претендента от них отвернулись, и Бенедикт отправился в Испанию, а Григорий в Римини.

Что же до кардиналов, то они при поддержке Валтасара Коссы, кардинала и легата Болоньи, собрали в Пизе церковный собор,[242] на котором избрали папой Александра V. Новый папа тотчас же отлучил от церкви короля Владислава, а его королевство передал Людовику Анжуйскому,[243] после чего они оба в союзе с флорентийцами, генуэзцами и венецианцами и болонским легатом Валтасаром Коссой напали на Владислава и отняли у него Рим.[244] Но в самом разгаре этой войны Александр скончался, а на его место избрали Валтасара Косса, принявшего имя Иоанна XXIII.[245] Тот немедленно покинул Болонью, где совершилось его избрание, и отправился в Рим, соединившись там с Людовиком Анжуйским, явившимся с войском из Прованса. Они вступили в сражение с Владиславом и разбили его, однако по вине кондотьеров не смогли завершить победу, так что король в скором времени вновь собрался с силами и опять занял Рим, принудив папу бежать в Болонью, а Людовика в Прованс. Папа принялся обдумывать, как ему ослабить Владислава, и с этой целью постарался устроить так, чтобы императором избрали Сигизмунда, короля Венгерского.[246] Он убедил его явиться в Италию, встретиться с "им в Мантуе,[247] и там они решили созвать вселенский собор для прекращения раскола в церкви, каковая, объединившись, успешно могла бы противостоять своим врагам.

XXXVI.

Было тогда трое пап - Григорий, Бенедикт и Иоанн;[248] соперничество их ослабляло церковь и лишало ее уважения. Против желания папы Иоанна местом собора избрана была Констанца в Германии.[249] Хотя со смертью короля Владислава устранилась причина, по которой папе пришло в голову собрать этот собор, он уже не мог отказаться от своего обещания явиться на него. Его привезли в Констанцу, там он через несколько месяцев с запозданием осознал свою ошибку и попытался бежать, но был заключен в темницу и вынужден отречься от власти.[250] Один из антипап, Григорий, прислал извещение о своем отказе от папства, а другой, Бенедикт, не пожелавший отречься, был осужден как еретик, но, оставленный своими кардиналами, в конце концов тоже принужден был отказаться. Собор избрал папой Оддоне из дома Колонна, принявшего имя Мартина V,[251] и таким образом церковь объединилась, после того как в течение сорока лет ею управляли сразу несколько пап.

XXXVII.

Как мы уже говорили, Филиппо Висконти содержался тогда в заключении в павийской крепости. Но к тому времени умер Фачино Кане, который, воспользовавшись ломбардскими смутами, захватил Верчелли, Алессандрию, Новару и Тортону и набрал немалое богатство. Не имея потомства, он оставил свои владения в наследство жене своей Беатриче и завещал друзьям добиться, чтобы она вышла замуж за Филиппо. Став весьма могущественным благодаря этому браку, Филиппо снова овладел Миланом и всем ломбардским герцогством, а затем, дабы выказать благодарность за столь великие благодеяния так, как это делают почти все государи, он обвинил супругу свою Беатриче в прелюбодеянии и умертвил ее. Когда же могущество его окончательно окрепло, он, во исполнение замыслов отца своего Джан Галеаццо, стал подумывать о нападении на Тоскану.

XXXVIII.

Король Владислав, умирая, оставил сестре своей Джованне, кроме государства, еще и большое войско, над коим начальствовали искуснейшие в Италии кондотьеры, а первым среди них был Сфорца да Котиньола,[252] особо отличавшийся своей доблестью. Королева, желая снять с себя постыдное обвинение в том, что при ней вечно находится некий Пандольфелло, которого она воспитала, взяла себе в супруги Якопо делла Марка,[253] француза королевской крови, с условием, что он удовольствуется титулом князя Тарантского,[254] а королевский титул и монаршую власть предоставит ей. Но едва он появился в Неаполе, как солдаты провозгласили его королем, вследствие чего между супругами возник великий раздор, в коем одерживали верх то одна сторона, то другая. Однако под конец власть в государстве осталась за королевой, которая вскоре стала враждовать с папой. Тогда Сфорца решил довести ее до того, чтобы она оказалась в полной его власти, и с этой целью совершенно неожиданно заявил о своем отказе оставаться у нее на службе. Так она внезапно оказалась без войска - и ей не оставалось ничего иного, как только обратиться за помощью к Альфонсу, королю Арагона и Сицилии, которого она усыновила, да принять на службу Браччо да Монтоне, полководца, прославленного не менее, чем Сфорца, и к тому же врага папы, у которого он отнял Перуджу и некоторые другие земли, принадлежавшие Папскому государству. Вскоре затем она замирилась с папой,[255] но Альфонс Арагонский, опасаясь, как бы она не обошлась с ним, как в свое время с супругом, стал пытаться потихоньку прибирать к рукам укрепленные замки. Взаимные подозрения у них все усиливались, и дело дошло до военных столкновений. С помощью Сфорца, вернувшегося к ней на службу, королева одолела Альфонса, изгнала его из Неаполя, аннулировала усыновление и вместо него усыновила Людовика Анжуйского. А от этого воспоследовали новые войны между Браччо, ставшим на сторону Альфонса, и Сфорца, выступавшим за королеву. Во время этой войны Сфорца при переходе через реку Пескару утонул, так что королева вновь оказалась без войска и была бы свергнута с престола, если бы не помог ей Филиппо Висконти, герцог Миланский, вынудивший Альфонса вернуться к себе в Арагон. Однако Браччо, не смущенный тем, что Альфонс оставил его, продолжать воевать с королевой. Он осадил Аквилу; но тут папа, не считавший возвышение Браччо выгодным для церкви, принял к себе на службу Франческо, сына Сфорца, тот внезапно напал на Браччо у Аквилы, нанес ему поражение и убил его. Со стороны Браччо остался только сын его Оддоне; папа отнял у него Перуджу, но оставил его владетелем Монтоне. Спустя некоторое время он был убит в Романье, где воевал на службе у флорентийцев,[256] так что из всех сотоварищей Браччо остался лишь один, пользовавшийся значительной воинской славой, Никколо Пиччинино.

XXXIX.

Поскольку я уже довел свое повествование до времени, которое указал с самого начала, и поскольку наиболее существенное из того, о чем мне осталось рассказать, относится к войнам флорентийцев и венецианцев с Филиппо, герцогом Миланским, каковые будут изложены, когда мы заведем речь именно о Флоренции, я свое повествование прерываю и только напомню о положении в Италии, ее государях и о войнах, которые в ней велись к тому времени, до которого мы дошли.

Если говорить о наиболее значительных государствах, то королеве Джованне II принадлежали королевство Неаполитанское, Марка, часть папских земель и Романья. Но часть городов в этих землях подчинялась церкви, часть управлялась законными правителями или же была подвластна тиранам,[257] захватившим там власть: так, в Ферраре, Модене и Реджо правили д'Эсте, в Фаенце - дом Манфреди, в Имоле - Алидози, в Форли - Орделаффи, в Римини и Пезаро - Малатеста, а в Камерино - семейство Варано. Часть Ломбардии признавала власть герцога Филиппо, часть подчинялась венецианцам, ибо все более мелкие владения в этой области были уничтожены, за исключением герцогства Мантуанского, где правил дом Гонзага. Большая часть Тосканы принадлежала флорентийцам, независимыми оставались лишь Лукка и Сиена, причем Луккой владели Гвиниджи, а Сиена была свободной. Генуэзцы то пользовались свободой, то подпадали под власть либо французских королей, либо дома Висконти, вели существование бесславное и считались в числе самых ничтожных государств. Ни один из этих главных государей не имел собственного войска. Герцог Филиппо заперся в своем дворце и не показывался никому на глаза, все его войны вели доверенные полководцы. Венецианцы, едва лишь честолюбивые взоры их обратились к суше, сами отказались от оружия, снискавшего им такую славу на морях, и по примеру прочих итальянцев доверили руководство своими войсками чужеземцам. Папа, коему по духовному сану воевать самому не подобало, и королева Джованна Неаполитанская, как особа женского пола, по необходимости прибегали к тому, что прочие государи делали по недомыслию. Той же необходимости подчинялись флорентийцы: дворянство их в беспрерывных гражданских раздорах было перебито, государство находилось в руках людей, привыкших торговать, которые военное дело и удачу в нем передоверяли другим. Таким образом, итальянские вооруженные силы находились в руках либо мелких владетелей, либо воинов, не управлявших государствами: первые набирали войско не для увеличения своей славы, а лишь для того, чтобы стать побогаче или пользоваться большей безопасностью; вторые, с малолетства воспитанные для военного дела и ничего другого не умевшие, только на него и могли рассчитывать, желая добиться богатства и могущества. Среди них в то время наибольшей славой пользовались Карманьола, Франческо Сфорца, Никколо Пиччинино - ученик Браччо, Аньоло делла Пергола, Лоренцо и Микелетто Аттендоли, Тарталья, Якопаччо,[258] Чекколино из Перуджи, Никколо да Толентино, Гвидо Торелло, Антонио даль Понте ад Эра и еще много им подобных. К ним надо добавить уже упоминавшихся мелких владетелей и еще римских баронов Орсини и Колонна, а также сеньоров и дворян королевства Неаполитанского в Ломбардии, - все они сделали из военного дела ремесло и словно договорились между собой вести себя таким образом, чтобы, стоя во главе войск враждующих сторон, по возможности обе эти стороны приводить к гибели. В конце концов они до того унизили воинское дело, что даже посредственнейший военачальник, в котором проявилась бы хоть тень древней доблести, сумел бы покрыть их позором к великому изумлению всей столь безрассудно почитавшей их Италии. В дальнейшем повествовании моем полно будет этих никчемных правителей и их постыднейших войн, но прежде чем пуститься в эти подробности, надо мне, как я обещал, вернуться вспять и поведать о начале Флоренции, дабы каждый уразумел, каково было положение этого государства в те времена и каким образом среди бедствий, совершавшихся в Италии тысячу лет, достигло оно нынешнего своего состояния.

Книга вторая.

I.

Среди великих и удивительных начинаний, свойственных республикам и монархиям древности и ныне позабытых, заслуживает быть отмеченным обычай основывать повсюду новые государства и города. Ибо ничто не может быть более достойным мудрого государя или благоустроенной республики, а также более полезного для любой области, чем основание новых городов, дающих людям возможность с успехом защищаться и безопасно возделывать свои поля. Древним делать это было нетрудно, ибо они имели обыкновение посылать в земли завоеванные или пустующие новых жителей в поселения, именовавшиеся колониями. Благодаря этому не только возникали новые города, но победителю было легче владеть завоеванной страной, места пустынные заселялись, и население государства гораздо правильнее распределялось по его землям. Приводило это также к тому, что, вкушая с большей легкостью блага жизни, люди скорее размножались, оказывались гораздо более энергичными в нападении на врага и гораздо более стойкими в обороне. Так как порядок этот ныне из-за плохого управления монархиями и республиками перестал существовать, многие государства пришли в упадок: ведь только он обеспечивал прочность государств и рост их населения. Прочность достигается благодаря тому, что, основанная государем во вновь завоеванных землях, колония является своего рода крепостью, бдительным стражем, держащим покоренный люд в повиновении. Без такого порядка ни одна страна не может быть заселенной целиком, с правильным распределением жителей. Ибо не все области в ней одинаково плодородны и одинаково благоприятны для обитания, что и приводит в одном месте к излишнему скоплению людей, в другом - к их недостатку, и если нет возможности переселять часть населения оттуда, где оно в чрезмерном изобилии, туда, где его не хватает, вся страна приходит в упадок: места, где слишком мало народу, превращаются в пустыню, места, где слишком много, нищают. Поскольку сама природа не может устранить этих неблагоприятных обстоятельств, тут необходима человеческая деятельность: нездоровые области становятся более благоприятными для обитания, когда в них сразу поселяется большое количество людей, которые, возделывая землю, делают ее более плодородной, а разводя огонь, очищают воздух. Доказательством может служить Венеция, расположенная в местности болотистой и нездоровой: переселение туда сразу значительного количества людей оздоровило ее. В Пизе из-за вредных испарений в воздухе не было достаточного количества жителей, пока Генуя и ее побережье не стали подвергаться набегам сарацин. И вот из-за этих набегов в Пизу переселилось такое количество изгнанных со своей родины людей, что она стала многолюдной и могущественной.

С тех пор как исчез обычай основывать колонии, труднее стало удерживать завоеванные земли, малолюдные местности не заселяются, а перенаселенные не могут избавиться от излишка жителей. Так и случилось, что во всем мире, а особенно в Италии, многие местности оказались по сравнению с древними временами обезлюдевшими. И все это являлось и поныне является следствием того, что у государей нет стремления к подлинной славе, а в республиках порядков, заслуживающих одобрения. В древности же основание колоний часто приводило к появлению новых городов и постоянному росту ранее возникших. К их числу относится Флоренция, начало которой положено Фьезоле, а рост обеспечен был притоком колонистов.

II.

Очевидно, как это и доказали Данте и Джованни Виллани, что горожане Фьезоле, расположенного на вершине горы, пожелали, чтобы рынки его были более многолюдны и более доступны всем, кто хотел бы доставить на них свои товары, и для этого постановили, что они будут располагаться не на горе, а на равнине, между подножьем горы и рекой Арно. Я полагаю, что рынки эти оказались причиной возведения подле них первых строений: купцам необходимы были помещения для товаров, и со временем эти помещения стали постоянными зданиями. Позже, когда римляне, победив карфагенян, оградили Италию от чужеземных нашествий, количество этих строений существенно увеличилось. Ведь люди живут в трудных условиях лишь тогда, когда принуждены к этому, и если страх перед войной заставляет их предпочитать обитание в местах, укрепленных самой природой и трудно доступных, то с избавлением от опасности они, привлеченные удобствами, еще охотнее селятся в местах, куда менее суровых и легче доступных. Безопасность, которую завоевала для Италии слава Римской республики, содействовала такому увеличению уже начавшегося, как мы говорили, строительства жилых зданий, что они образовали городок, вначале именовавшийся Вилла-Арнина. Затем в Риме начались гражданские войны, сперва между Марием и Суллой, затем между Цезарем и Помпеем, а затем между убийцами Цезаря и теми, кто хотел отомстить за его смерть.

Сначала Суллой, а после него теми тремя римскими гражданами, которые, отомстив за убиение Цезаря, разделили между собой власть[259] , во Фьезоле были направлены колонисты, каковые почти все поселились на равнине,[260] поблизости от начавшего уже строиться города. Рост населения настолько умножил количество строений и жителей местечка и такой гражданский порядок установился в нем, что он уже по праву мог считаться одним из городов Италии.

Что же до происхождения имени Флоренция, то на этот счет мнения расходятся. Одни производят его от Флорина, одного из предводителей колонистов, другие утверждают, что первоначально говорилось не Флоренция, а Флуенция, поскольку городок располагался у самого русла Арно, и приводят свидетельство Плиния, который пишет: "флуентийцы живут у русла Арно".[261] Утверждение это, однако, может и не быть правильным, ибо в тексте Плиния говорится о том, где жили флорентийцы, а не как они назывались. Весьма вероятно, что само слово флуентийцы - ошибка, ибо Фрондин и Корнелий Тацит, писавшие почти тогда же, когда и Плиний, называют город и его жителей Флоренцией и флорентийцами, ибо уже во времена Тиберия они управлялись тем же обычаем, что и прочие города Италии.[262] Сам Тацит передает, что к императору от флорентийцев посланы были ходатаи просить о том, чтобы воды Кьяны не спускались в их область. Нелепым кажется, чтобы один и тот же город имел в одно и то же время два названия. Поэтому я полагаю, что он всегда назывался Флоренцией, откуда бы ни происходило это наименование, а также, что он, каковы бы ни были причины его основания, возник во времена Римской империи и уже при первых императорах упоминался в сочинениях историков.

Когда варвары опустошали империю, Флоренция была разрушена остготским королем Тотилой и через двести пятьдесят лет вновь отстроена Карлом Великим.[263] С того времени до 1215 года[264] она жила, разделяя во всем участь тех, кто правил тогда Италией. Ею сперва владели потомки Карла, затем Беренгарий, и под конец германские императоры, как мы это показали в нашем общем очерке. В то время флорентийцы не имели возможности ни возвыситься, ни содеять что-либо достойное памяти потомства из-за могущества тех, кому повиновались.

Тем не менее в 1010 году, в день святого Ромула, особо чтимый фьезоланцами, флорентийцы захватили Фьезоле и разрушили этот город,[265] сделав это либо с согласия императора, либо в такое время, когда между кончиной одного императора и воцарением другого народы чувствуют себя несколько более свободными. Но вообще по мере того, как в Италии укреплялось могущество пап и слабела власть германских императоров, все города этой страны весьма легко выходили из повиновения государю. В 1080 году, во времена Генриха III,[266] когда вся Италия была разделена, - одни держали сторону папы, а другие императора, - флорентийцы сохраняли единство до 1215 года и подчинялись победителю, не ища ничего, кроме безопасности. Но как в теле человеческом, - чем в более пожилом возрасте завладевает им болезнь, тем она опаснее и смертельнее, - так и во Флоренции жители ее позже других разделились на враждующие партии, но зато и больше пострадали от этого разделения. Причина первых раздоров весьма широко известна, ибо о ней много рассказывали Данте[267] и другие писатели. Однако и мне следует кратко поведать о ней.

III.

Среди влиятельных семей Флоренции самыми могущественными были две Буондельмонти и Уберти, а непосредственно вслед за ними шли Амидеи и Донати. Некая дама из рода Донати, богатая вдова, имела дочь необыкновенной красоты. Задумала она выдать ее за мессера Буондельмонте, юного кавалера и главу этого дома. То ли по небрежению, то ли в убежденности, что это всегда успеется, она никому своего намерения не открыла, а между тем стало известно, что за мессера Буондельмонте выходит одна девица из рода Амидеи. Дама была крайне раздосадована, однако она все же надеялась, что красота ее дочери может расстроить предполагаемый брак, пока он еще не заключен. Как-то она увидела, что мессер Буондельмонте один, без сопровождающих идет по направлению к ее дому, и тотчас же спустилась на улицу, ведя за собой дочь. Когда юноша проходил мимо них, она двинулась к нему навстречу со словами: "Я весьма рада, что вы женитесь, хотя предназначала вам в жены мою дочь". И тут она, открыв дверь, показала ему девушку. Кавалер, увидев, как прекрасна эта молодая особа, и сообразив, что знатностью рода и богатством приданого она ничуть не уступает той, на которой он собирался жениться, загорелся таким желанием обладать ею, что, не думая уже о данном им слове, о тяжком оскорблении, каким явилось бы его нарушение, и о бедствиях, которые затем воспоследовали бы, ответил: "Раз вы предназначали мне свою дочь, я проявил бы неблагодарность, отказавшись от нее, пока я еще свободен". И, не теряя ни минуты, он справил свадьбу.

Дело это, едва оно стало известно, привело в полное негодование семейство Амидеи, а также и Уберти, которые состояли с ними в родстве. Они собрались вместе с другими своими родичами и решили, что позорным было бы стерпеть такую обиду и что единственным достойным отмщением за нее может быть только смерть мессера Буондельмонте. Кое-кто, правда, обращал внимание собравшихся на бедствия, к которым должно было бы привести подобное возмездие, но тут Моска Ламберти заявил, что кто слишком обстоятельно обдумывает дело, никогда ничего не совершит, а закончил свою речь известным изречением: "Что сделано, то сделано".[268] Совершить это убийство они поручили Моска, Стьятта Уберти, Ламбертуччо Амидеи и Одериго Фифанти. Утром в пасхальный день эти четверо спрятались в доме Амидеи между Старым мостом и Сан Стефано.[269] Когда мессер Буондельмонте переезжал через реку на своем белом коне, воображая, что забыть обиду так же легко, как нарушить данное слово, они напали на него у спуска с моста под статуей Марса и умертвили.[270] Из-за этого убийства произошел разлад во всем городе, одни приняли сторону Буондельмонти, другие - Уберти. И так как оба эти рода обладали дворцами, укрепленными башнями и вооруженными людьми, они воевали друг с другом в течение многих лет, но ни одна сторона не могла добиться изгнания другой. Миром их вражда тоже не завершилась, разве что затихала порою в перемириях. Так они в зависимости от обстоятельств то несколько успокаивались, то вновь начинали пылать яростью.

IV.

В раздорах этих Флоренция пребывала вплоть до времени Фридриха II,[271] который, будучи королем Неаполитанским, решил увеличить силы свои для борьбы с Папским государством и, чтобы укрепить свою власть в Тоскане, поддержал Уберти с их сторонниками, которые с его помощью изгнали Буондельмонти из Флоренции.[272] И вот наш город разделился на гвельфов и гибеллинов, как это уже давно произошло со всей остальной Италией. Не кажется мне излишним указать, какие роды оказались в одной партии, а какие в другой. Итак, сторону гвельфов держали Буондельмонти, Нерли, Росси, Фрескобальди, Моцци, Барди, Пульчи, Герардини, Форабоски, Баньези, Гвидалотти, Саккетти, Маньери, Лукардези, Кьерамонтези, Компьоббези, Кавальканти, Джандонати, Джанфильяцци, Скали, Гвальтеротти, Импортуни, Бостики, Торнаквинчи, Веккьетти, Тозинги, Арригуччи, Альи, Сици, Адимари, Висдомини, Донати, Пацци, Делла Белла, Ардинги, Тедальди, Черки. На стороне гибеллинов были Уберти, Маннельи, Убриаки, Фифанти, Амидеи, Инфагати, Малеопини, Сколари, Гвиди, Галли, Каппьярди, Ламберти, Сольданьери, Тоски, Амьери, Брунеллески, Капонсакки, Элизеи, Абати, Тедальдини, Джьоки, Галигаи. Кроме того, к той и к другой стороне этих семейств нобилей присоединились семьи пополанов,[273] так что почти весь город заражен был их раздорами. Изгнанные из Флоренции, гвельфы укрылись в землях Верхнего Валь дАрно,[274] где находилась большая часть их укрепленных замков, и там они оборонялись от своих врагов как только могли. Но с кончиной Фридриха те из флорентийских горожан, которые обладали хорошим достатком и пользовались наибольшим доверием народа, решили, что лучше прекратить вражду среди граждан, чем губить отечество, продолжая раздор. Действовали они настолько успешно, что гвельфы, позабыв свои обиды, возвратились, а гибеллины приняли их без всяких подозрений. Когда это примирение совершилось, они решили, что наступило подходящее время для того, чтобы учредить такой образ правления, который позволил бы им жить свободно и подготовиться к самозащите, пока новый император не собрался с силами.

Они разделили город на шесть частей и избрали двенадцать граждан - по два от каждой сестьеры,[275] - которые должны были управлять городом: назывались они старейшинами и должны были ежегодно сменяться. Дабы уничтожить всякий повод для вражды, возникающей по поводу судебных решений, назначались, не из числа граждан города, двое судей, из которых один назывался капитан, а другой подеста;[276] им были подсудны все гражданские и уголовные дела, возникавшие между гражданами. А так как ни один порядок не может существовать без его охраны, учреждено было двадцать вооруженных отрядов в городе и семьдесят шесть в сельских округах. К этим отрядам была приписана вся молодежь, и каждому молодому флорентийцу было велено являться при оружии в свой отряд, когда граждане будут призываться к оружию приказом капитана или старейшин. Знамена в каждом отряде были не одинаковые, а соответствовали вооружению: так, у арбалетчиков были свои значки, у щитоносцев - свои. Каждый год на Троицу новым воинам с большой торжественностью выдавались знамена и назначались новые командиры отрядов. Дабы с большей пышностью оснастить свое войско и в то же время дать возможность всем, кого в сражении потеснит враг, быстро найти место сбора и с новыми силами обратиться против неприятеля, флорентийцы постановили, что войско всегда должна сопровождать колесница, запряженная быками в красных попонах, а на ней должно быть водружено красно-белое знамя. При выступлении войска в поход колесницу эту доставляли на Новый рынок и в торжественной обстановке вручали главам народа. А чтобы все начинания флорентийцев выглядели еще блистательнее, у них имелся колокол, названный Мартинелла, в который били в течение месяца перед началом военных действий с нарочитой целью дать неприятелю возможность подготовиться к защите.[277] Столько доблести было в сердцах этих людей и столько великодушия, что внезапное нападение на врага, ныне почитаемое деянием благородным и мудрым, тогда рассматривалось как недостойное и коварное. Колокол этот тоже неизменно находился при войске, служа средством для подачи сигналов караульным и при всякой прочей воинской службе.

VI.

На этом-то гражданском и военном распорядке основывали флорентийцы свою свободу. Нельзя и представить себе, какой силы и мощи достигла Флоренция в самое короткое время. Она не только стала во главе всей Тосканы, но считалась одним из первых городов-государств Италии, и кто знает, какого еще величия она могла достичь, если бы не возникали в ней так часто новые и новые раздоры, В течение десяти лет существовала Флоренция при таком порядке,[278] и за это время принудила вступить с ней в союз Пистойю, Ареццо и Пизу. Возвращаясь из-под Сиены, флорентийцы взяли Вольтерру и разрушили, кроме того, несколько укрепленных городков, переселив их жителей во Флоренцию.[279] Все эти дела совершены были по совету гвельфов, более могущественных, чем гибеллины, которых народ ненавидел за их заносчивое поведение в то время, когда они правили во Флоренции под эгидой Фридриха II: партию церкви флорентийцы вообще больше любили, чем партию императора, ибо с помощью папства надеялись сохранить свободу, под властью же императора опасались ее утратить.

Однако гибеллины не могли спокойно смириться с тем, что власть ускользнула из их рук, и ждали только подходящего случая вновь захватить бразды правления. Им показалось, что этот случай представился, когда Манфред, сын Фридриха, захватил неаполитанский престол и нанес тем чувствительный удар могуществу папства. Они вступили с ним в тайный сговор с целью вновь овладеть властью, однако им не удалось действовать настолько секретно, чтобы все их происки не стали известны старейшинам. Совет призвал к ответу семейство Уберти, но те вместо того, чтобы повиноваться, взялись за оружие и заперлись в своих домах, словно в крепостях. Возмущенный народ вооружился и с помощью гвельфов заставил гибеллинов всем скопом покинуть Флоренцию и искать убежища в Сиене. Оттуда они стали умолять о помощи Манфреда, короля Неаполитанского, и благодаря ловкости мессера Фаринаты дельи Уберти войска этого короля нанесли флорентийцам такое жестокое поражение на берегах реки Арбии, что оставшиеся в живых после побоища искали убежища не во Флоренции, которую считали для себя потерянной, а в Лукке.[280].

VII.

Манфред послал на помощь гибеллинам во главе своих войск графа Джордано,[281] довольно известного в те времена военачальника. После победы граф с гибеллинами занял Флоренцию, подчинил ее власти императора, снял всех должностных лиц с их постов и уничтожил все установления, в которых хоть как-то проявлялась ее свобода. Совершено все это было очень грубо и вызвало всеобщую ненависть горожан, враждебность которых к гибеллинам столь усилилась, что это привело позже к полной их гибели. Дела королевства вынудили графа Джордано возвратиться в Неаполь, и королевским наместником во Флоренции он оставил графа Гвидо Новелло, владетеля Казентино. Тот созвал в Эмполи совет гибеллинов, на котором все высказали мнение, что для сохранения в Тоскане власти гибеллинской партии необходимо разрушить Флоренцию, ибо весь народ ее держится гвельфов и одной Флоренции достаточно будет, чтобы партия церкви вновь собралась с силами. Против такого жестокого приговора, вынесенного столь благородному городу, не восстал ни один гражданин, ни один друг его, кроме мессера Фаринаты дельи Уберти,[282] который, ни перед чем не останавливаясь, стал открыто защищать[283] Флоренцию, говоря, что приложил много труда и подвергался многим опасностям только для того, чтобы жить на родине, что теперь отнюдь не склонен отвергнуть то, к чему так стремился и что даровано было ему судьбой, а, напротив, скорее станет для тех, у кого иные намерения, таким же врагом, каким он был для гвельфов; если же кто-либо из присутствующих страшится своей родины, пусть попробует сгубить ее, - он со своей стороны выступит на ее защиту со всем мужеством, которое воодушевляло его, когда он изгонял гвельфов. Мессер Фарината был человек великой души, отличный воин, вождь гибеллинов, и пользовался большим уважением Манфреда. Речь его положила конец этим попыткам, и гибеллины стали обдумывать другие способы удержания власти.

VIII.

Гвельфы же, укрывшиеся сперва в Лукке и изгнанные затем ее жителями, устрашившимися угроз графа, ушли в Болонью. Оттуда их призвали жители Пармы на помощь против своих гибеллинов, которых гвельфы одолели своей доблестью, за что им были переданы все владения побежденных. Вернув себе таким образом богатство и почести и узнав, что папа Климент[284] призвал Карла Анжуйского отнять у Манфреда корону, они послали к главе церкви послов с предложением своей помощи. Папа не только принял их как друзей, но и даровал им свое знамя,[285] под которым с той поры гвельфы всегда сражались и которым поныне пользуется Флоренция. Карл отнял затем у Манфреда королевскую власть, Манфред умер.[286] Флорентийские гвельфы укрепили свои силы, а гибеллины ослабели. Так что те гибеллины, которые вместе с Гвидо Новелло правили во Флоренции, решили, что им полезно было бы хоть каким-нибудь благодеянием завоевать сочувствие народа, который они до того всячески притесняли. Однако средство это, которое принесло бы им пользу, если бы они прибегли к нему до того, как вынуждены были это сделать, скрепя сердце, теперь не только не улучшило их положения, но ускорило гибель. Все же они решили привлечь народ на свою сторону, вернув ему часть тех прав и той власти, которые были у него отняты. Из народа избрали они тридцать шесть граждан, поручив им и двум призванным из Болоньи дворянам учредить новый образ правления.[287] Этот совет на первом же своем заседании постановил разделить весь город на цехи и во главе каждого цеха поставить должностное лицо, которое и разбиралось бы во всех делах своих подначальных. Кроме того, каждый цех получал знамя, под которое должны были являться с оружием в руках члены цеха, как только это понадобится городу. Поначалу означенных цехов было двенадцать: семь старших и пять младших. Но затем количество младших увеличилось до четырнадцати, так что всего их стало, как и сейчас, двадцать один[288] . Тридцать шесть реформаторов выработали еще и ряд других установлений ко всеобщему благу.

IX.

Для содержания своего войска граф Гвидо обложил граждан налогом, но это натолкнулось на такое противодействие, что он не решился прибегнуть к силе. Полагая, что власть от него ускользает, он вызвал к себе главарей гибеллинов, и они порешили силою отнять у народа то, что так неосмотрительно сами ему даровали. Они вооружились, и когда им показалось, что наступил подходящий момент, и совет Тридцати Шести был в сборе, они сами вызвали беспорядки, так что тридцать шесть делегатов испугались и укрылись в своих домах. Но тотчас же появились отряды цехов, притом большей частью вооруженные. Узнав, что граф Гвидо со своими сторонниками находится в Сан Джованни, они укрепились у Санта Тринита[289] и вручили командование мессеру Джованни Сольданьери. Граф, в свою очередь, разведав, куда двинулся вооруженный народ, выступил ему навстречу. Народ же не только не уклонился от боя, но пошел на врага. Там, где теперь находится лоджия Торнаквинчи, произошла встреча; силы графа потерпели поражение, и многие из его сторонников лишились жизни; он же сам стал опасаться, как бы ночью неприятель, воспользовавшись тем, что его люди обескуражены неудачей, не напал на них и не умертвил его. И мысль эта так сильно завладела им, что, не пытаясь обдумать никакого иного средства спасения, он решил прибегнуть не к дальнейшей борьбе, а к бегству и вопреки совету главарей гибеллинской партии отступил со всем своим войском к Прато. Не успел он оказаться в безопасности, как страх его рассеялся, он понял свою ошибку и, решив ее исправить с раннего утра, уже на рассвете двинулся снова на Флоренцию, чтобы с боем вступить в город, который он оставил по малодушию. Однако это ему не удалось: народу было бы нелегко изгнать его из города силой, но не составило особого труда не пустить его обратно. В горести и смущении удалился он в Казентино, а гибеллины укрылись в своих замках. Народ оказался победителем, и к радости всех, кто дорожил благом государства, решено было объединить город и призвать обратно всех граждан, оставшихся за его пределами, - как гвельфов, так и гибеллинов. Так возвратились во Флоренцию гвельфы после шестилетнего изгнания, а гибеллинам еще раз Простили их вину перед отечеством и разрешили им вернуться туда. Тем не менее и гвельфы, и народ ненавидели их по-прежнему: гвельфы не могли им простить свое изгнание, а народ хорошо помнил их тиранию, когда гибеллины управляли Флоренцией. Так что и та сторона, и другая продолжали питать взаимную вражду. Пока во Флоренции таким образом текла жизнь, распространился слух, что Конрадин, племянник Манфреда, движется с войском в Италию, чтобы отвоевать Неаполитанское королевство. Гибеллины вновь преисполнились надежды вернуться к власти, а гвельфы, поразмыслив о том, как им обезопасить себя от врагов, обратились к Карлу с просьбой оказать им помощь при проходе Конрадина через Тоскану. Когда появились войска Карла, гвельфы настолько подняли голову, что гибеллины пришли в ужас и еще за два дня до вступления анжуйцев в город бежали из него, не будучи даже изгнанными.

X.

После бегства гибеллинов флорентийцы установили новый порядок управления. Избраны были двенадцать начальников, власть им давалась на два месяца и назывались они уже не анцианами, а добрыми мужами, затем совет доверенных из восьмидесяти граждан под названием Креденца[290] и, наконец, сто восемьдесят пополанов, по тридцати человек от сестьеры, которые вместе с Креденцой и Двенадцатью добрыми мужами составляли Общий совет. Учрежден был также еще один совет в составе ста двадцати горожан, пополанов и нобилей, который принимал окончательные решения по всем делам, рассматриваемым другими советами, и ведал назначением всех должностных лиц в республике. После того как был установлен этот порядок управления, партию гвельфов еще усилили, что дало бы им возможность лучше защищаться от гибеллинов. Имущество последних разделили на три части: первую взяли в казну коммуны, вторую отдали магистратуре гвельфской партии, членов которой именовали капитанами, третью роздали всем прочим гвельфам в вознаграждение за понесенный ими ущерб. Папа со своей стороны, дабы Тоскана оставалась гвельфской, назначил короля Карла имперским викарием Тосканы.[291] Благодаря своему новому образу правления Флоренция блистательно поддерживала свою славу, ибо во внутренних делах государства царила законность, а вовне успешно действовали ее вооруженные силы. Вскоре, однако, папа скончался, и после споров, длившихся в течение двух лет, избран был Григорий X, который долгое время прожил в Сирии и находился там, даже когда его избрали на папский престол.[292] Вследствие этого он плохо разбирался в борьбе итальянских партий и смотрел на них не так, как его предшественники. Остановившись во Флоренции на пути во Францию, он счел, что доброму пастырю подобает добиться единства среди граждан города, и стал действовать а этом направлении, так что флорентийцы согласились принять синди-ков[293] гибеллинов и вступить с ними в переговоры об условиях возвращения гибеллинов. Однако, хотя стороны достигли соглашения, гибеллины испытывали теперь такой страх, что возвратиться не пожелали. Папа решил, что виноват в этом город, и в гневе наложил на Флоренцию отлучение, каковое тяготело над нею, пока Григорий X был жив; после же его смерти новый папа Иннокентий V вновь дал городу пастырское благословение.

Затем начался понтификат Николая III, происходившего из дома Орсини. Так как папы не переставали опасаться всех, кто возвышался в Италии, даже если возвышением своим он обязан был той же церкви, и тотчас же старались его как-нибудь принизить, следствием такой политики были в Италии непрерывные смуты и перевороты: могущественного государя страшились и противопоставляли ему другого, пока еще слабого, но как только он набирался силы, его начинали бояться и пытались ослабить. Из-за этого королевская власть была отнята у Манфреда и передана Карлу, который тоже стал вызывать страх и стремление погубить его. Движимый этими побуждениями, Николай III успешно повел интригу и с помощью императора лишил Карла наместничества в Тоскане и под именем имперского викария послал туда мессера Латино в качестве своего легата.

XI.

Флоренция в то время находилась в довольно печальном положении, ибо гвельфский нобилитет обнаглел и совершенно не боялся должностных лиц республики. Каждодневно совершались убийства или другие насилия, тех же, кто все это творил, невозможно было покарать, так как они являлись любимчиками того или иного нобиля. Вожаки пополанов рассудили, что для обуздания этой наглости неплохо будет вернуть изгнанных, легат этим воспользовался для того, чтобы умиротворить город,. и гибеллины были возвращены. Число правителей, коих было сперва двенадцать, увеличили до четырнадцати - по семь человек от каждой партии: они должны были править в течение одного года и назначаться папой. Флоренция управлялась таким образом два года, затем на папский престол вступил Мартин IV,[294] по национальности француз, каковой вернул королю Карлу всю власть, отнятую у него Николаем. В Тоскане тотчас же возобновилась борьба партий: флорентийцы взялись за оружие против имперского правителя, а для того чтобы не допустить к власти гибеллинов и обуздать знать, установили опять новые порядки. Шел 1282 год, когда цехи, имея своих глав и вооруженные отряды, приобрели немалое значение в городе. Значением этим они воспользовались для того, чтобы изменить образ правления. Вместо четырнадцати правителей должно было быть всего три: они назывались приорами и правили два месяца избираясь - безразлично - из пополанов или из нобилей, только бы занимались торговлей или ремеслами.[295] После первых двух месяцев число правителей увеличилось до шести, так чтобы от каждой сестьеры их было по одному, и так продолжалось до 1342 года,[296] когда город был разделен на картьеры,[297] а число приоров увеличилось до восьми, хотя за этот период времени обстоятельства порой вынуждали увеличивать его до двенадцати. Эта магистратура, как показало время, привела к полному поражению нобилей, ибо сперва обстоятельства давали возможность народу исключать их из Совета, а затем и совсем устранить. Нобили с самого начала примирились с этим, ибо были разъединены; они так усердно старались вырвать друг у друга власть, что совсем утратили ее. Совету этих должностных лиц отвели особый дворец,[298] где он постоянно собирался, между тем как раньше все заседания и совещания должностных лиц происходили в церквах. Кроме того, им установили почетную охрану и дали еще другой услужающий персонал, дабы оказать должный почет. И хотя 'поначалу они назывались только приорами, теперь для придания их должности нового блеска они стали именоваться синьорами. На некоторое время Флоренция обрела внутреннее умиротворение и воспользовалась им для войны против изгнавшего своих гвельфов Ареццо, одержав победу при Кампальдино.[299] Так как город становился многолюднее и богаче, пришлось расширить кольцо городских стен[300] до нынешнего их предела. Первая городская стена замыкала лишь пространство от Старого моста до Сан Лоренцо.[301].

XII.

Внешние военные столкновения и внутренний мир, можно сказать, свели на нет во Флоренции обе партии гибеллинов и гвельфов. Оставалась незамиренной лишь одна вражда, естественным образом существующая в каждом государстве, вражда между знатью и народом, ибо народ хочет жить по законам, а знать стремится им повелевать, и поэтому согласие между ними невозможно. Пока гибеллины всем внушали страх, эта враждебность не прорывалась наружу, но едва они были побеждены, как она сразу же себя показала. Не проходило дня, чтобы кто-нибудь из пополанов не потерпел обиды, воздать же за нее законы и должностные лица были бессильны, ибо любой нобиль с помощью родичей и друзей имел возможность противостоять приорам и капитанам. Тогда наиболее сильные[302] члены цехов, стремясь покончить с подобным злоупотреблением, постановили, что каждая вновь избранная Синьория должна назначать особого гонфалоньера правосудия,[303] человека из пополанов, которому была бы придана тысяча вооруженных людей из числа приписанных к двадцати отрядам цехов и который с их помощью и под своим знаменем вершил бы правосудие всякий раз, когда был бы призван к этому приорами или капитаном. Первым избран ) был в гонфалоньеры Убальдо Руффоли: он развернул свое знамя и разрушил дом Галлетти[304] за то, что один из членов этого семейства убил во Франции флорентийского пополана. Цехам нетрудно было установить такой порядок ввиду того, что нобили постоянно находились в тяжкой вражде друг с другом и уразумели, какие меры приняты против них, лишь тогда, когда, увидели всю суровость их применения. Сперва они сильно испугались, но вскоре вернулись к прежней наглости, ибо среди членов Синьории всегда имели кого-либо из своих и без труда могли помешать гонфалоньеру выполнять его дело. К тому же обвинитель обязан был представить свидетелей нанесенной ему обиды, а никого, кто согласился бы свидетельствовать против нобилей, не находилось. Так что в весьма скором времени Флоренция вернулась к тем же самым безобразиям, и пополаны по-прежнему терпели обиды от грандов,[305] ибо правосудие действовало медленно, а приговоры его не приводились в исполнение.

XIII.

Пополаны не находили выхода из этого положения, пока Джано делла Белла, человек из знатнейшего рода, но воодушевленный любовью к свободе родного города, не внушил главам цехов мужественной решимости создать в городе новый порядок. По его совету они постановили, что гонфалоньер должен заседать вместе с приорами и иметь под своим началом четыре тысячи человек. Кроме того, нобилей лишили права быть членами Синьории, сделали родичей преступника его соответчиками и установили, что для приговора по делу достаточно общеизвестности совершенного преступления. Законы эти, именовавшиеся Установлениями справедливости,[306] дали народу великое преимущество, но вызвали жестокую ненависть к Джано делла Белла: знатные не могли простить ему уничтожения их власти, а богатые пополаны были исполнены зависти, ибо им казалось, что влияние его чрезмерно. Все это проявилось, едва только к тому представился случай.

По воле судьбы пополан был убит в стычке, в которой принимало участие много нобилей и среди них мессер Корсо Донати. Из них он был самый дерзновенный, и потому на него пало обвинение в убийстве. Он был задержан капитаном народа, но так повернулось дело - то ли мессер Корсо не оказался виновным, то ли капитан опасался вынести против него приговор, - что его оправдали. Такое решение народу до того не понравилось, что он вооружился и явился к дому Джано делла Белла просить его, чтобы он добился выполнения им же учрежденных законов. Джано желал, чтобы мессер Корсо понес должную кару,[307] поэтому он отнюдь не призвал народ разоружиться, как должен был по мнению многих поступить, но посоветовал ему идти к Синьории, жаловаться на случившееся и умолять ее вынести справедливое решение. Однако народ пришел в еще большее раздражение и, полагая, что капитан нанес ему обиду, а Джано делла Белла умыл руки, направился не к Синьории, а ко дворцу капитана, захватил его и разгромил.[308] Этот акт насилия привел в негодование всех граждан; те же, кто желал гибели Джано, всю вину возложили на него. Так как среди членов новой Синьории имелся один его недруг, он был обвинен перед лицом капитана в возбуждении народа к мятежу. Пока шло следствие по его делу, народ снова взялся за оружие и, подойдя к дому Джано, предложил ему свою защиту от синьоров и от его врагов. Джано отнюдь не желал ни воспользоваться этим проявлением народной любви, ни отдавать свою жизнь в руки должностных лиц, ибо опасался как непостоянства первых, так и злонамеренности вторых. И вот, чтобы не дать врагам своим возможности повредить ему, а друзьям нанести ущерб отечеству, он решил удалиться в изгнание и тем самым уступить зависти недругов, избавить сограждан от страха, который они перед ним испытывали, и покинуть город, который, не щадя трудов и с опасностью для жизни, освободил от ига знати. Таким образом, изгнание его было добровольным.

XIV.

После его ухода нобили вновь обрели надежду завоевать прежнее положение. Рассудив, что источник их бед в разъединении, они на этот раз сговорились и послали двух делегатов в Синьорию,[309] каковую считали к ним благорасположенной, просить о хотя бы частичном смягчении направленных против них законов. Как только об этом стало известно, пополаны встревожились, как бы Синьория и впрямь не пошла навстречу пожеланиям нобилей: расхождения в пожеланиях нобилей с опасениями пополанов привели к вооруженным столкновениям. Нобили под началом трех главарей - мессера Форезе Адимари, мессера Ванни деи Моцци и мессера Джери Спини укрепились в трех местах - в Сан Джованни, у Нового рынка и на площади деи Моцци. Пополаны, в значительно большем количестве, сошлись под своими знаменами у Дворца синьоров,[310] который находился тогда неподалеку от Сан Проколо. Относясь с подозрением к синьорам, они послали к ним шестерых своих представителей, чтобы они с ними заседали. Пока та и другая сторона готовились к схватке, кое-кто и из пополанов и из нобилей совместно с некоторыми духовными лицами, пользовавшимися доброй славой, решили добиться примирения. Нобилям они напомнили, что если их лишили прежних почестей и издали законы против них, то причиной этого были их высокомерие и никуда негодное управление; что браться теперь за оружие, чтобы силой возвратить себе то, что было у них отнято из-за раздоров и недостойного поведения, означало бы для них погубить отечество и еще ухудшить свое собственное положение; что пополаны и численностью, и богатством, и даже силой своей ненависти превосходят их; и что, наконец, их пресловутое нобильское достоинство, якобы возвышающее их надо всеми прочими людьми, за них сражаться не будет" и когда дело дойдет до рукопашной, окажется пустым наименованием, совершенно недостаточным для того, чтобы их защитить. С другой стороны, народ они призывали понять, что в высшей степени неосторожно предъявлять крайние требования, а врагов доводить до отчаяния, ибо кто не надеется на благо, тот не устрашится никакого зла; что этот нобилитет - тот самый, который в войнах с врагами Флоренции покрыл свой город славой, и что поэтому нехорошо и несправедливо преследовать его столь ожесточенно; что нобили легко мирились с утратой в республике всех главных должностей, но, конечно, не могли стерпеть того, что по нынешним законам каждый может изгнать их из отечества. Гораздо лучше было бы умиротворить их и таким образом заставить сложить оружие, чем отдаться на волю случая и вступить в бой, полагаясь на численное превосходство, ибо не раз бывало, что большое войско терпело поражение от небольшого.

Мнения в народе разделились: очень многие считали, что надо сражаться, ибо рано или поздно придется это сделать, а уж лучше сейчас, чем тогда, когда враг станет сильнее. Если бы, смягчив законы, можно было умиротворить нобилей, имело бы смысл это сделать, но гордыня их такова, что они не успокоятся, пока не будут принуждены к этому силой. Но другие, более мудрые и хладнокровные, полагали, что если смягчить законы не так уж важно, то не доводить дело до вооруженного столкновения весьма существенно. Их мнение возобладало, и постановлено было, что отныне для обвинения нобиля требуются свидетельские показания.[311].

XV.

Обе стороны замирились, однако остались при своих взаимных подозрениях и продолжали укреплять башни и собирать оружие. Пополанство ввело новые правила, уменьшив число членов Синьории,[312] откуда были убраны сторонники нобилей. Во главе ее остались главы пополанов из семей Манчини, Магалотти, Альтовити, Перуцци и Черретани. Укрепив государство, подумали о том, чтобы окружить синьоров большей пышностью и обеспечить им большую безопасность: с этой целью заложен был в 1298 году[313] фундамент нынешнего Дворца синьории, а перед ним разбили площадь, снеся дома, принадлежавшие семейству Уберти. В это же время начали постройку новых тюрем. Здания эти закончены были всего через несколько лет. Никогда город наш не был в лучшем и более счастливом состоянии, чем в те времена, ибо никогда не достигал он такой многолюдности, богатства и славы. Граждан, способных носить оружие, в городе было не менее тридцати тысяч человек, а в подвластных ему областях - не менее семидесяти тысяч. Вся Тоскана подчинялась Флоренции - все там были ее подданными или ее союзниками. Хотя между нобилями и пополанами неизменно существовали подозрительность и враждебность, они не приводили к дурным последствиям, и все жили в мире и согласии. И если бы мир этот не был нарушен новыми внутренними смутами, то его не поколебали бы нападения извне, ибо Флоренция достигла того, что ей уже не приходилось опасаться ни императора, ни изгнанных из города граждан, и у нее хватало сил противостоять всем другим итальянским государствам. Но удар, которого она могла не бояться от внешних врагов, нанесли ей враги внутренние.

XVI.

Во Флоренции было два могущественнейших семейства - Черки и Донати, отличавшихся благородством происхождения, богатством и многочисленностью зависящего от них люда. Во Флоренции и в контадо[314] они соседствовали, что приводило к некоторым столкновениям между ними, однако не настолько существенным, чтобы дело дошло до применения оружия; и, может быть, взаимная враждебность эта и не возымела бы никаких печальных последствий, если бы ее не усилили новые обстоятельства. Среди наиболее видных семейств Пистойи[315] выделялись Канчельери. Случилось, что Лоре, сын мессера Гульельмо, и Джери, сын мессера Бертакки, оба члены этого семейства, повздорили за игрой, и Лоре нанес Джери легкую рану. Это происшествие огорчило мессера Гульельмо, который, надеясь дружелюбием поправить дело, лишь ухудшил его, когда велел сыну пойти к отцу раненого и просить у него прощения. Лоре повиновался отцу, однако этот гуманный поступок нисколько не смягчил жестокого сердца мессера Бертакки, который велел своим слугам схватить Лоре и для еще большего поношения на кормушке для скота отрубить ему руку. При этом он сказал: "Возвращайся к своему отцу и скажи ему, что раны лечатся железом, а не словами!". Эта жестокость так возмутила мессера Гульельмо, что он велел всем своим взяться за оружие для отомщения за нее, а мессер Бертакки, в свою очередь, вооружился для самозащиты. Вот и начался раздор не только в этом семействе, но и во всей Пистойе. Так как предком всех Канчельери был мессер Канчельере, имевший двух жен, одна из коих звалась Бьянка, та из партий, на которые разделился этот род, что происходила от Бьянки, стала называться "белой", а другая, уже просто в противоположность ей, приняла прозвание "черных". Между обеими сторонами стали происходить вооруженные схватки, было немало побитых насмерть людей и разрушенных домов. Замириться они никак не могли, хотя и изнемогали в этой борьбе, и, наконец, захотелось им либо прекратить раздор, либо усилить его, втянув в это дело и других. Поэтому они явились во Флоренцию, где черным, связанным с домом Донати, оказал поддержку мессер Корсо, глава этого рода. Тогда белые, дабы иметь сильного союзника против Донати, обратились к мессеру Бери деи Черки, ни в чем не уступавшему мессеру Корсо.

XVII.

Новый, возникший в Пистойе повод для смуты разжег старую вражду между семействами Черки и Донати, и она так ясно давала о себе знать, что приоры и другие благонамеренные граждане стали опасаться, как бы дело не дошло в любой момент до вооруженного столкновения и от этого не возник раздор во всем городе. Они обратились к верховному главе церкви, умоляя его применить властью своей для прекращения этой вражды средство, которого они найти не могли. Папа[316] велел мессеру Бери явиться пред его очи и предписал ему примириться с семейством Донати. Тут мессер Бери изобразил удивление, заявив, что никаких враждебных отношений с ними у него не существует и что замирение ведь предполагает войну, а войны никакой нет, и он поэтому недоумевает, почему надо мириться. Так мессер Бери и вернулся из Рима безо всяких обязательств, а враждебные чувства продолжали набухать до того, что теперь достаточно было ничтожной капли, чтобы переполнить чашу. Стоял май месяц,[317] а в это время все праздники во Флоренции сопровождаются общественными увеселениями. Несколько молодых людей из семейства Донати, со своими друзьями проезжая верхом поблизости от Санта Тринита, остановились поглядеть на пляшущих женщин. Тут подъехали и несколько человек из семейства Черки, тоже в сопровождении немалого числа нобилей. Не зная, что впереди молодежь Донати и тоже пожелав посмотреть на танцы, они на своих конях стали прорываться в первые ряды и при этом бесцеремонно потеснили всадников из семейства Донати. Те, сочтя себя оскорбленными, обнажили мечи. Молодежь Черки не осталась в долгу, и противники разъехались лишь после того, как было нанесено и получено много ран. Это столкновение оказалось причиной немалых бед, ибо весь город, как гранды, так и пополаны, разделились на две партии, каковые приняли название белых и черных. Во главе партии белых были Черки, и сторону их приняли семейства Адимари, Абати, часть семейств Тозинги, Барди, Росси, Фрескобальди, Нерли и Маннелли, все целиком Моцци, Скали, Герардини, Кавальканти, Малеспини, Бостики, Джандонати, Веккьетти и Арригуччи. К ним же примкнули и многие пополанские роды вместе со всеми находившимися во Флоренции гибеллинами. Так что из-за большого количества своих сторонников белые, можно сказать, верховодили в государстве. С другой стороны во главе черных оказались Донати, и с ними все те из поименованных выше семейств, кто не стал поддерживать белых, а также все из родов Пацци, Висдомини, Маньери, Баньези, Торнаквинчи, Спини, Буондельмонти, Джанфильяцци, Брунеллески. Притом зараза эта распространилась не только в городе, но внесла раздор и в контадо. Вследствие этого капитаны гвельфской партии и все сторонники гвельфов и приверженцы республики стали весьма сильна опасаться, как бы этот новый разлад не погубил бы все государство и не восстановил партию гибеллинов, и снова отправили к папе Бонифацию послов, прося его принять какие-нибудь меры, если он не хочет, чтобы город, всегда бывший крепким щитом церкви, погиб или же оказался во власти гибеллинов. Тогда папа послал во Флоренцию легатом кардинала - португальца Маттео д'Акваспарта. С самого начала ему стала чинить всякие препоны партия белых,[318] которая, рассчитывая на свою многочисленность, не слишком страшилась его. Возмущенный, он удалился из Флоренции, наложив на нее интердикт,[319] так что оставил он город в еще большей смуте, чем до своего приезда.

XVIII.

Таким образом страсти все разгорались, и вот случилось, что значительное количество членов рода Черки и рода Донати встретилось на одних похоронах. Между ними началась перебранка, вскоре перешедшая в схватку, однако пока все ограничилось беспорядком. Когда все разошлись по домам, Черки решили напасть[320] на Донати и двинулись на них большой толпой, но благодаря доблести мессера Корсо были отброшены и почти все получили ранения.[321] Весь город взялся за оружие, Синьория и законы оказались бессильными перед неистовством знати, а наиболее благоразумные и благонамеренные граждане жили в постоянном страхе. У Донати и их сторонников было больше причин для всяческих опасений, ибо они были слабее, и вот, чтобы поправить их дело, мессер Корсо посоветовался с другими главарями черных и с капитанами гвельфской партии, и они решили, полагая, что это обуздает белых, просить папу прислать во Флоренцию какого-нибудь принца королевской крови, дабы он навел порядок в государстве. Противная партия донесла приорам об этой сходке и принятом на нем решении, изобразив его как заговор против народной свободы. Так как обе враждующие партии были вооружены, Синьория, осмелевшая благодаря мудрым советам Данте, одного из тогдашних ее членов,[322] постановила вооружить народ Флоренции, к которому присоединились в большом количестве жители контадо. Таким образом, главари враждующих партий вынуждены были сложить оружие, после чего мессер Корсо Донати и многие из черных подвергнуты были изгнанию. Чтобы засвидетельствовать свою беспристрастность, Синьория изгнала также кое-кого из белых, которые, впрочем, вскоре возвратились в город под тем или иным уважительным предлогом.

XIX.

Мессер Корсо и его сторонники, уверенные в том, что папа на их стороне, отправились в Рим и убедили его в том, о чем ему уже писали. При папском дворе находился тогда Карл Валуа,[323] брат короля Франции, проездом в Сицилию, куда он призван был королем неаполитанским. И папа, уступая просьбам флорентийских изгнанников, счел вполне уместным послать Карла во Флоренцию в ожидании, пока не наступит время года, благоприятное для морского путешествия. Карл прибыл[324] туда, и хотя правившие городом белые относились к нему с подозрением, как к вождю гвельфов и посланнику папы, они все же не только не осмелились воспрепятствовать его приезду, но даже, стремясь заручиться его расположением, дали ему право распоряжаться в городе, как ему будет угодно. Облеченный такой властью, Карл тотчас же вооружил всех своих друзей и сторонников,[325] а это вызвало в народе подозрение - не покушается ли он на свободу Флоренции, - и вот все укрылись в своих домах, готовые выйти оттуда с оружием, едва только Карл что-либо предпримет.

Черки и главари партии белых, стоявшие некоторое время во главе республики, надменностью своей вызвали к себе всеобщую враждебность. По этой причине мессер Корсо и другие изгнанники из партии черных возымели смелое намерение возвратиться во Флоренцию, будучи к тому же уверены, что Карл и капитаны гвельфской партии на их стороне. Несмотря на то что все население города, опасаясь Карла, было вооружено, мессер Корсо и другие изгнанники в сопровождении значительного числа своих друзей беспрепятственно вошли в город. И хотя многие побуждали мессера Бери Черки выйти с оружием им навстречу, он отказался, заявив, что вызов брошен флорентийскому народу, который и должен обуздать дерзновенных. Однако получилось совсем обратное: вместо того чтобы покарать черных, народ охотно принял их, и самому мессеру Бери пришлось ради спасения своего бежать. Ибо мессер Корсо, ворвавшись в город через ворота Пинти, закрепился у Сан Пьетро Маджоре неподалеку от своего дома, а затем, когда к нему стали стекаться его друзья и многие из пополанов, желавших перемен, первым долгом освободил из заключения всех, кто находился в тюрьме за государственные и уголовные преступления. Он принудил синьоров вернуться в свои дома уже в качестве частных граждан, устроил выборы новой Синьории, только из пополанов и сторонников черных, которые в течение пяти дней громили дома наиболее видных членов партии белых. Черки и другие главари этой партии, видя, что принц Карл и большая часть народа против них, бежали из города и укрепились в своих замках. Не желавшие сначала следовать советам папы, они теперь вынуждены были обратиться к нему за помощью, доказывая, что Карл вместо того, чтобы замирить флорентийцев, между собой, внес в город лишь новые раздоры. Тогда папа вновь послал во Флоренцию легатом своим мессера Маттео д'Акваспарта, который добился примирения между домами Черки и Донати, закрепив его новыми брачными союзами. Но так как легат вдобавок пожелал, чтобы белые допущены были к власти, а черные на это не согласились, он удалился из Флоренции в великом неудовольствии и гневе, наложив на город за неповиновение интердикт.

XX.

Итак, во Флоренции находились теперь обе партии, и обе были недовольны: черные - тем, что враги их возвратились и могли снова погубить их и отнять у них власть, белые - тем, что все же так и не имеют ни власти, ни почестей. К этим неизбежным поводам для раздражения и подозрений добавились еще новые обиды. Мессер Никколо Черки отправился с толпой друзей в свои загородные имения, и у Понте ад Аффрико[326] на него напал Симоне, сын мессера Корсо Донати. Схватка произошла жесточайшая и кончилась она для обеих сторон плачевно, ибо мессер Никколо был в ней убит, а Симоне в ту же ночь скончался от ран. Это происшествие снова возбудило смятение во всем городе, но, хотя черные были в нем более виновны, правящие взяли их под защиту. Не успели еще вынести решения по этому делу, как вскрылся заговор, устроенный белыми и мессером Пьеро Ферранте, одним из баронов принца Карла, с целью снова захватить власть. Раскрыт он был благодаря обнаружению писем[327] от Черки к барону, хотя, правда, многие полагали, что письма-то подложные и исходят от Донати, которые рассчитывали с их помощью смыть пятно, легшее на них со смертью мессера Никколо. Тем не менее все Черки и их сторонники из партии белых, а среди них и поэт Данте, приговорены были к изгнанию, имущество их было конфисковано, а дома разрушены.[328] Они рассеялись в разные стороны вместе со многими примкнувшими к ним гибеллинами, ища себе новых занятий и новой доли. Что касается Карла, то, выполнив то, для чего послан был во Флоренцию, он возвратился к папе, дабы затем приступить к осуществлению своих планов в Сицилии. Но там он оказался не мудрее и не лучше, чем во Флоренции, так что, потеряв большую часть своих людей, с позором вернулся во Францию.

XXI.

После того как Карл отбыл из Флоренции, жизнь в ней текла мирно. Не находил себе покоя только мессер Корсо, ибо казалось ему, что он не занимает в городе подобающего ему положения: у власти были пополаны, и, по его мнению, республикой управляли лица гораздо менее значительные, чем он. Движимый подобными чувствами, он решил прикрыть благовидными побуждениями неблаговидность своих душевных устремлений. Он клеветал на граждан, распоряжавшихся государственной казной, обвиняя их в растратах общественных средств на личные нужды и требуя их разоблачения и наказания. Эти обвинения поддерживались теми, кто разделял его вожделения,[329] а также значительным числом других, неосведомленных, но веривших, что мессер Корсо одушевлен исключительно любовью к отечеству. Однако оклеветанные мессером Корсо граждане, опираясь на доверие и любовь к ним народа, всячески защищались. Раздор этот углубился настолько, что, когда законные средства нападения и защиты оказались недостаточными, дело дошло до вооруженных столкновений. На одной стороне были мессер Корсо с епископом Флорентийским мессером Лоттьери, многими грандами и некоторыми пополанами, на другой - члены Синьории и большая часть народа,[330] так что почти во всем городе происходили беспрестанные схватки. Видя размеры угрожающей опасности, синьоры послали за помощью в Лукку, и вот все жители Лукки поспешили во Флоренцию. Благодаря их вмешательству наступило успокоение, беспорядки прекратились, народ сохранил свои законы и свободу, но не стал преследовать виновников смуты. До папы[331] дошли сведения о раздорах во Флоренции, и, чтобы покончить с ними, он послал туда своим легатом мессера Никколао да Прато. Человек, широко известный благодаря своему положению, учености и добропорядочности, он сразу же вызвал к себе такое доверие, что легко добился во Флоренции права установить по своей воле образ правления. Происходя из гибеллинского рода, он стремился к тому, чтобы возвратить в город изгнанников. Однако прежде всего он постарался завоевать симпатии народа, а для этого восстановил прежнее, разделенное по отрядам народное ополчение, что значительно усилило пополанов и ослабило грандов. Когда легату показалось, что народ уже ублаготворен, он решил принять меры для возвращения изгнанников. Брался он за это дело и так, и этак, но ничего не выходило, и под конец люди, стоявшие у власти, стали относиться к нему с таким подозрением, что он, разгневанный, вынужден был покинуть Флоренцию и возвратиться к папскому двору. Флоренция же осталась по-прежнему во власти смуты, да еще к тому же и под интердиктом. Раздирали город не только эти несогласия, но, кроме того, вражда между пополанами и грандами, гибеллинами и гвельфами, белыми и черными. Весь город находился при оружии, и повсюду возникали стычки, ибо отъезд легата пришелся не по вкусу всем, кто желал возвращения изгнанников. Первыми затеяли смуту Медичи и Джуньи,[332] которые были заодно с легатом и требовали возвращения мятежников. Так что столкновения происходили почти во всех кварталах города.

К этим бедствиям прибавился еще и пожар. Сперва загорелось у Орто Сан Микеле,[333] в доме Абати, затем огонь перекинулся в дома Капонсакки, каковые сгорели дотла вместе с домами Маччи, Амьери, Тоски, Чиприани, Ламберти, Кавальканти и всем Новым рынком. Затем огонь распространился до ворот Санта Мария, которые тоже тогда начисто сгорели, и, повернув к Старому мосту, пожрал дома Герардини, Пульчи, Амидеи и Лукардези и еще столько других, что сгоревших зданий насчитывалось более тысячи семисот. Самым распространенным мнением насчет этих пожаров было то, что они возникли случайно во время одной из стычек. Но кое-кто утверждал, что поджог совершил Нери Абати, приор[334] Сан Пьетро Скераджо, человек развращенный и охочий до злодеяний: видя, что народ только и занят, что потасовками, он, мол, решил учинить такую гнусность, с какой люди, поглощенные совсем другим, никак не могут справиться. А чтоб это ему легче удалось, он совершил поджог в доме своих родичей, где его преступлению никто не подумал бы помешать. Так в июле[335] 1304 года Флоренция и оказалась жертвой пламени. Среди всего этого беспорядка один лишь мессер Корсо Донати не брался за оружие, считая, что так ему гораздо легче будет стать посредником между обеими сторонами, когда, утомившись, наконец, от своих боев, они пожелают замириться.[336] Они действительно прекратили вооруженные схватки, но больше от пресыщенности содеянным злом, чем от стремления к миру и согласию. Кончилось все тем, что мятежников возвращать не стали, и поддерживающая их партия вышла из борьбы ослабевшей.

XXII.

Папский легат, возвратившись в Рим[337] и узнав о новых столкновениях во Флоренции, принялся убеждать папу, что, если он хочет объединить Флоренцию, ему необходимо вызвать к себе двенадцать наиболее видных граждан ее, ибо как только не станет пищи для всего этого зла, его нетрудно будет и совершенно изжить. Папа внял этому совету, и вызванные им граждане, в числе которых был и мессер Корсо Донати, повиновались его приказу. Едва они выехали из Флоренции, как легат сообщил изгнанникам, что главных вожаков в городе нет и настало как раз время возвращаться. Тогда изгнанники, объединившись, двинулись во Флоренцию, прорвались через еще недостроенные стены в город и достигли площади Сан Джованни. Достойно быть отмеченным, что те, кто только что боролся за возвращение изгнанников, когда они, безоружные, умоляли пустить их на родину, теперь обратили свое оружие против них, увидев, что изгнанники вооружились и силой хотят проникнуть в город. Ибо этим гражданам общее дело оказалось дороже их личных склонностей, и они, объединившись со всем народом, принудили мятежников вернуться откуда пришли. Мятежникам же не удалось достичь своей цели, потому что часть своих людей они оставили в Ластре[338] и не стали дожидаться мессера Толозетто Уберти,[339] который должен был подойти к ним из Пистойи с тремястами всадников. Ибо они полагали, что победу им обеспечит не столько сила, сколько стремительность напора. В подобных предприятиях вообще нередко случается, что от промедления теряешь благоприятный момент, а от чрезмерной быстроты не успеваешь собраться с силами. После бегства мятежников Флоренция снова вернулась к прежним распрям. Дабы отнять власть у семейства Кавальканти, народ силой отобрал у них старинное владение их рода замок Стинке, стоявший в Валь-ди-Греве. Так как все захваченные в этом замке защитники его стали первыми узниками построенной недавно тюрьмы, этому новому зданию дали название замка, откуда их доставили, и это название - Стинке - сохранилось до наших дней.[340] Затем люди, стоявшие у власти в республике, восстановили народные отряды и выдали этим отрядам, ранее собиравшимся под знаменами цехов, новые знамена.[341] Начальники этих отрядов стали называться гонфалоньерами компаний и коллегами синьоров:[342] им надлежало оказывать Синьории помощь в случае какой-либо смуты оружием, а в мирное время - советом. Двум прежним правителям придали еще экзекутора,[343] каковой вместе с гонфалоньерами должен был сдерживать наглость грандов.

Тем временем скончался папа, и мессер Корсо вместе с другими гражданами вернулись в Рим, но жизнь продолжала бы течь мирно, если бы неугомонный дух мессера Корсо не вверг город в новые смуты. Стремясь к популярности, он всегда высказывал мнения, противоположные тем, которых держались стоящие у кормила правления, и дабы пользоваться все большим и большим доверием народа, неизменно бывал на той стороне, куда тянуло народ. Поэтому он оказывался главным лицом, когда возникали разногласия или затевались какие-либо выступления, и к нему обращались все, кто хотел добиться чего-либо необычного. Вследствие этого он был ненавистен многим из наиболее уважаемых граждан, и ненависть эта усилилась до того, что в партии черных начался раскол, ибо мессера Корсо поддерживали сила и влияние частных лиц, а противники его опирались на государство. Но сама личность его была окружена таким ореолом могущества, что все его боялись. И вот, чтобы лишить его симпатий народа, было применено наиболее подходящее для этого средство: распространили слух, что он замышляет установить тиранию, а убедить в этом кого угодно было нетрудно, настолько его образ жизни отличался от того, какой свойствен частному гражданину. Мнение это еще подкрепилось, когда он взял в жены одну из дочерей Угуччоне делла Фаджола, вождя гибеллинов и белых, человека весьма могущественного в Тоскане.

XXIII.

Этот брачный союз, едва о нем стало известно, придал мужества противникам мессера Корсо, каковые и подняли против него оружие. По той же причине народ не только не встал на его защиту, но в большей части своей примкнул к его врагам. Противников его возглавляли мессер Россо делла Тоза, мессер Паццино деи Пацци, мессер Джери Спини и мессер Берто Брунеллески. Они со своими сторонниками и большей частью народа собрались, вооруженные, у Дворца синьории, по постановлению коей мессеру Пьеро Бранка, капитану народа,[344] вручен был документ, обвинявший мессера Корсо в том, что он с помощью Угуччоне намеревается установить тиранию. Затем он был призван предстать перед судом и заочно осужден как мятежник. Между обвинением и приговором прошло не более двух часов. После того как приговор был вынесен, члены Синьории в сопровождении народных отрядов, выступавших под своими знаменами, отправились арестовать мессера Корсо. Тот, со своей стороны отнюдь не испугавшись ни того, что брошен друзьями на произвол судьбы, ни вынесенного ему приговора, "и власти синьоров, ни многочисленности врагов, укрепил свой дом, надеясь продержаться в нем до тех пор, пока на помощь ему не явится Угуччоне, за которым он послал. Вокруг его дома и на прилегающих улицах возведены были баррикады, которые защищались его вооруженными сторонниками так яростно, что народ, несмотря на свое огромное численное превосходство, не в состоянии был ими завладеть. Схватка все же произошла весьма кровопролитная, с обеих сторон было много убитых и раненых. Тогда народ, видя, что на открытом месте ему ничего не достичь, занял соседние с домом Корсо здания, пробил стены и вторгся к мессеру Корсо таким путем, о каком он и не подумал. Мессер Корсо, видя, что он со всех сторон окружен, и не рассчитывая уже на помощь Угуччоне, решил, раз победа невозможна, сделать хотя бы попытку спастись. Став вместе с Герардс Бордони во главе отряда наиболее храбрых и преданных своих друзей, он внезапно напал на осаждающих, с боем прорвался сквозь их ряды и выбрался из города через ворота Кроче. Их, однако, стали энергично преследовать, и на берегу Аффрико Герардо пал под ударами Боккаччо Кавиччули. Мессера же Корсо догнали и захватили всадники-каталонцы, состоявшие на службе у Синьории.[345] Но когда его везли обратно во Флоренцию, он, не желая видеть своих победоносных врагов и подвергнуться их оскорблениям, соскочил с коня, упал на землю и был заколот одним из тех, кто его вез; тело его подняли монахи Сан Сальви и погребли безо всяких почестей. Так окончил дни свои мессер Корсо, которому родина его и партия черных обязаны и многим хорошим, и многим дурным, и если бы душу его меньше тревожили страсти, то и память о нем была бы более славной. Тем не менее он заслуживает того, чтобы числиться среди самых выдающихся граждан нашего города. Правда, беспокойный нрав его заставил и родину, и партию, к которой он принадлежал, позабыть о его заслугах, и этот беспокойный нрав принес ему смерть, а родине и партии доставил немало бед. Угуччоне, спешивший на помощь зятю, узнал в Ремоли о том, что на мессера Корсо ополчился весь народ. Поняв, что никакой помощи он ему теперь оказать не сможет и только повредит себе самому, не принеся пользы зятю, он вернулся обратно.

XXIV.

Смерть мессера Корсо, последовавшая в 1308 году, положила конец смуте, и во Флоренции царил мир до того дня, когда стало известно, что император Генрих вступил в Италию со всеми флорентийскими мятежниками, которым он обещал вернуть их на родину. Тут стоявшие у власти рассудили, что лучше было бы иметь меньше врагов, а для этого надо бы сократить их число. Поэтому решено было возвратить всех мятежников, за исключением тех, кому по закону персонально запрещалось возвращение. Так что в изгнании остались большая часть гибеллинов и некоторые из партии белых, а среди них Данте Алигьери, сыновья мессера Бери Черки и Джано делла Белла.[346] Кроме того, Синьория отправила к королю Роберту Неаполитанскому послов с просьбой о помощи. Сделать его своим союзником им не удалось, тогда они вручили ему на пять лет власть над городом с тем, чтобы он защитил их как своих подданных.[347].

Вступив в Италию, император избрал путь на Пизу и через Маремму дошел до Рима, где он в 1312 году и короновался. Решив затем подчинить себе флорентийцев, он двинулся на Флоренцию через Перуджу и Ареццо и расположился со своим войском у монастыря Сан Сальви, в одной миле от города. Там он безуспешно простоял пятьдесят дней,[348] отчаялся наконец в возможности свергнуть существующее в городе правление и направился в Пизу, где договорился с Фридрихом,[349] королем Сицилии, о совместном завоевании королевства Неаполитанского. Он двинулся со своим войском в поход, но, когда уже предвкушал победу (а король Роберт страшился разгрома), в Буонконвенто его настигла смерть.

XXV.

Немного времени спустя Угуччоне делла Фаджола сперва завладел Пизой, а затем Луккой,[350] куда его впустила гибеллинская партия, и с помощью этих городов наносил соседям лревеликий ущерб. Желая обезопасить себя, флорентийцы попросили короля Роберта прислать к ним его брата Пьеро[351] возглавлять их войска. Угуччоне между тем беспрестанно наращивал свою мощь и, действуя то силой, то обманом, захватил много укрепленных замков в Валь д'Арно и Валь ди Ньеволе. Когда же он осадил Монтекатини, флорентийцы рассудили, что следует помочь этому городу, дабы огонь не пожрал всю их страну. Собрав весьма значительные силы, они проникли в Валь ди Ньеволе, где и завязалось у них дело с Угуччоне. После весьма кровопролитной битвы[352] они потерпели поражение, Пьеро, брат короля Роберта, погиб, и даже тела его разыскать -не смогли, а с ним пало более двух тысяч человек. Но и Угуччоне победа далась очень и очень нелегко: он потерял одного из своих сыновей[353] и многих военачальников.

После этого поражения флорентийцы укрепили вокруг города все населенные места, а король Роберт послал им в качестве капитана их войск графа д'Андриа, прозванного графом Новелло.[354] Но из-за его поведения, а может быть, просто потому, что в самой природе флорентийцев быть недовольными любым положением и иметь разногласия по любому поводу, весь город, несмотря на войну с Угуччоне, разделился на друзей и врагов короля. Главарями враждебных группировок были мессер Симоне делла Тоза, семейство Магалотти и еще некоторые пополаны - в правительстве они имели большинство. Они всячески старались добиться, чтобы за военачальниками и солдатами послали сперва во Францию, потом в Германию, чтобы затем получить возможность изгнать из Флоренции графа, который управлял городом от имени короля. Однако им в этом не повезло, и они ничего не добились. Тем не менее своих замыслов они не оставили и, не имея возможности найти нужного человека во Франции или в Германии, обнаружили его в Губбио. Изгнав из Флоренции графа, они вызвали Ландо да Губбио[355] на должность экзекутора, или барджелло,[356] и вручили ему неограниченную власть над всеми гражданами. Человек он был жадный и свирепый. С многочисленным отрядом вооруженных людей обходил он всю округу, предавая смерти всех, на кого указывали ему те, кто его избрал. Наглость его дошла до того, что он стал чеканить фальшивую монету от имени Флорентийской республики, и никто не осмелился воспротивиться этому - такой властью оказался он облеченным из-за раздоров во Флоренции. Поистине великий и злосчастный город: ни память о былых распрях, ни страх перед Угуччоне, ни могущество короля не могли укрепить его единства, и пребывал он теперь в самом горестном положении, извне разоряемый Угуччоне, а внутри терзаемый Ландо да Губбио.

Друзьями короля и врагами Ландо и его сторонников являлись семейства нобилей и богатых пополанов, все гвельфы. Однако государство было в руках их противников, и им было бы крайне опасно открыто заявлять о своих чувствах. Решив, однако, свергнуть столь гнусную тиранию, они тайно написали королю Роберту с просьбой назначить своим наместником во Флоренции графа Гвидо да Баттифолле. Король сразу же дал ему это назначение, и хотя Синьория была против короля, враждебная партия не осмелилась воспротивиться этому, ибо граф славился своими благородными качествами. Власть его, однако же, оставалась весьма ограниченной, ибо Синьория и гонфалоньеры компаний были на стороне Ландо и его партии. Пока Флоренция раздиралась всеми этими треволнениями, в ней остановилась проездом дочь короля Германского Альберта,[357] направлявшаяся к своему супругу, сыну короля Роберта Карлу. Друзья короля оказали ей великие почести и горько жаловались на положение, в котором оказался город, и на самовластье Ландо и его сторонников. Действовали они так искусно, что до отъезда принцессы[358] благодаря ее личному посредничеству и посланиям короля враждующие стороны во Флоренции замирились, а Ландо был лишен власти и отослан обратно в Губбио, сытый награбленной добычей и кровью флорентийцев. При установлении нового правления Синьория еще на три года продлила верховные полномочия короля, а так как в составе Синьории имелось уже семь сторонников Ландо, его пополнили шестью новыми членами из числа друзей короля. Так в течение некоторого времени Синьория состояла из тринадцати членов,[359] но впоследствии число синьоров было снова сведено до семи, как в старину.

XXVI.

В то же самое время Угуччоне потерял власть над Луккой и Пизой,[360] и Каструччо Кастракани,[361] бывший до того обычным гражданином Лукки, стал ее синьором.[362] Этот молодой человек, полный неукротимой энергии и яростной храбрости, в самый короткий срок сделался главой всех тосканских гибеллинов.

По этой причине флорентийцы, прекратив на несколько лет свои гражданские распри, принялись раздумывать сперва о том, как бы воспрепятствовать усилению Каструччо, а когда против их желания силы Каструччо все же возросли, - как им от него защититься. Для того чтобы Синьория могла принимать более мудрые решения и действовать более авторитетно, стали избирать двенадцать граждан, прозванных Добрыми мужами,[363] без совета и согласия которых синьоры не могли принять никакого важного постановления. За это время кончился срок синьории короля Роберта, и город, ставший сам себе государем,[364] вернулся к обычным своим порядкам с привычными правителями и магистратами, а внутреннему его согласию содействовал великий страх перед Каструччо. Последний же после многочисленных военных действий против владетелей Луниджаны принялся осаждать Прато.[365].

Флорентийцы решили встать на защиту этого города, закрыли свои лавки и двинулись к нему всенародным ополчением в количестве двадцати четырех тысяч пехотинцев и тысячи пятисот всадников. Чтобы ослабить Каструччо и усилить свое войско, синьоры постановили, что каждый мятежный гвельф, который встанет на защиту Прато, получит по окончании военных действий право вернуться в отечество. На призыв этот откликнулись четыре тысячи мятежников. Многочисленность этого войска и быстрота, с которой оно было двинуто в дело, так изумили Каструччо, что, не желая испытывать судьбу, он отступил к Лукке. И тут во флорентийском лагере между нобилями и пополанами опять возникли разногласия. Пополаны хотели преследовать Каструччо и продолжая войну, покончить с ним. Нобили же считали, что следует возвращаться, ибо достаточно уже того, что Флоренция подверглась опасности ради защиты Прато.

Конечно, говорили они, сделать это было необходимо, но теперь, когда цель достигнута, незачем искушать судьбу и рисковать многим ради не столь уж большого выигрыша. Так как договориться оказалось невозможно, решение вопроса передали в Синьорию, но там возникли совершенно такие же противоречия.

Когда об этом стало известно в городе, площади наполнились народом, который стал открыто грозить грандам, вследствие чего испуганные нобили уступили. Однако решение продолжать войну оказалось запоздалым и неединодушным, неприятель же успел беспрепятственно отойти к Лукке.

XXVII.

Возмущение пополанов грандами достигло такой степени, что Синьория решила ради сохранения порядка и ради собственной своей безопасности не сдержать слова, данного изгнанникам. Те, предвидя отказ, решили предупредить его и еще до возвращения всего войска появились у ворот города, чтобы войти в него первыми. Однако во Флоренции были начеку, их замысел не удался, и они были отброшены теми, кто оставался в городе. Тогда они решили все же попытаться получить добром то, что не далось им силой, и послали в Синьорию восемь избранных ими человек, чтобы те напомнили синьорам о данном слове, об опасности, которой они только что подвергались, надеясь на обещанную награду. Нобили считали себя особо связанными обещанием Синьории, ибо со своей стороны подтвердили его изгнанникам, поэтому они изо всех сил добивались выполнения обещанного, однако их поведение, из-за которого война с Каструччо не была доведена до победного конца, так возмутило всю Флоренцию, что их защита изгнанников не имела успеха к великому ущербу и бесчестию для города. Многие из нобилей, негодуя на отказ Синьории, решили применить силу для достижения того, чего не могли добиться просьбами и уговорами: они сговорились с изгнанниками, что те, вооруженные, подойдут к городу, а они со своей стороны в помощь им возьмутся за оружие в городе. Но этот замысел был раскрыт еще до наступления условленного дня, так что изгнанники нашли весь город вооруженным и готовым дать отпор нападающим извне и нагнать такого страху на внутренних заговорщиков, чтобы те не решились взяться за оружие. Пришлось и тем, и другим отказаться от своего намерения, ничего не добившись. Когда изгнанники удалились, во Флоренции подняли вопрос о наказании тех, кто сговаривался с изгнанниками, но, хотя всем было хорошо известно, кто виновные, ни один человек не осмелился не то что обвинить их, но даже просто назвать. Поэтому решено было добиться правды безо всяких опасений, а для этого постановили, что на заседании Совета каждый напишет имена виновных и тайно передаст свою записку капитану. Таким образом, обвинение пало на мессера Америго Донати, мессера Тегиайо Фрескобальди и мессера Лотеринго Герардини, но судья у них нашелся более милостивый, чем, может быть, заслуживало их преступление, и они были присуждены лишь к уплате штрафа.

XXVIII.

Сумятица, возникшая во Флоренции, когда мятежники подошли к воротам, показала, что народным вооруженным отрядам мало было одного начальника. Вследствие этого постановили, что на будущее время в каждом отряде будет три-четыре командира, что у каждого гонфалоньера будут по два-три помощника, коим присваивается наименование пенноньеров,[366] и все это для того, чтобы в тех случаях, когда достаточно будет не целого отряда, а какой-либо части его, эта часть могла выступать под началом своего командира. Далее произошло то, что обычно бывает во всех государствах, когда новые события отменяют старые установления и утверждают на месте их другие. Прежде состав Синьории обновлялся через определенные промежутки времени.[367] Теперь[368] синьоры и, их коллеги, чувствуя себя достаточно сильными, изменили этот порядок, присвоив себе право заранее намечать новых членов на следующие сорок месяцев.[369] Записки с именами заранее отобранных членов Синьории складывались в сумку[370] и каждые два месяца извлекались оттуда. Но так как значительное количество граждан опасалось, что их имена в сумку не попали, пришлось еще до истечения сорока месяцев добавить новые имена. Так возник обычай заблаговременно отбирать новых кандидатов на магистратуры задолго до истечения полномочий старых магистратов, как в стенах города, так и вне их, и таким образом имена новых должностных лиц были известны уже тогда, когда старые находились еще у власти. Такой порядок избрания стал впоследствии называться выборами по жребию.[371] Поскольку содержимое сумки обновлялось каждые три года, а то и раз в пять лет, казалось, что означенным способом город избавляется от лишних треволнений и устраняется всякий повод для смуты, возникавшей при смене каждой магистратуры из-за большого Количества притязающих на нее лиц. К этому способу прибегли, не найдя никакого иного, но никто не заметил тех существенных недостатков, которые таились за этим не столь уж значительным преимуществом.

XXIX.

Шел 1325 год, когда Каструччо, захватив Пистойю, стал настолько могущественным, что флорентийцы, опасаясь его возвеличения, задумали напасть на него и вырвать этот город из-под его власти, пока он там еще не укрепился. Набрав двадцать тысяч пехотинцев и три тысячи, всадников как из числа жителей Флоренции, так и из числа союзников, они расположились лагерем у Альтопашо, дабы занять его и помешать неприятелю оказать помощь Пистойе. Флорентийцам удалось взять этот пункт, после чего они двинулись на Лукку, опустошая прилегающую местность. Но неспособность, а главное, двуличность капитана этих отрядов, не дали им развить успех. Их капитаном был мессер Раймондо ди Кардона. Он заметил, как беспечно относятся флорентийцы к своей свободе, как они вручают защиту ее то королю, то папским легатам, а то и гораздо менее значительным людям, и решил, что если доведется ему стать при случае их военным вождем, может легко случиться, что они сделают его и своим государем. Он беспрестанно напоминал им об этом, утверждая, что если в самом городе он не будет пользоваться той властью, какую уже имеет над войском, то ему не добиться повиновения, необходимого капитану войск. А так как флорентийцы на это не шли, он со своей стороны бездействовал, теряя время, которое зато использовал Каструччо, ибо к нему подходили подкрепления, обещанные Висконти и другими ломбардскими тиранами.[372] Когда же он набрался сил, мессер Раймондо, ранее из-за своего двуличия не пытавшийся его разгромить, теперь по неспособности своей не сумел даже спасти себя. Пока он медленно двигался вперед со своим войском, Каструччо напал на него неподалеку от Альтопашо и разбил после ожесточенного сражения, в котором пало или было захвачено в плен много флорентийских граждан и, между прочим, сам мессер Раймондо. Так судьба подвергла его каре, которой он за свою двуличность и неспособность заслуживал от флорентийцев. Не пересказать всех бедствий, какие Флоренция испытала от Каструччо после этой его победы: он только и делал, что грабил, громил, поджигал, захватывал людей, ибо в течение нескольких месяцев имел возможность, не встречая сопротивления, хозяйничать со своим войском во владениях флорентийцев, каковые рады были хотя бы тому, что уберегли город.

XXX.

И все же не настолько они пали духом, чтобы не готовиться, идя на любые затраты, к обороне, не снаряжать новые войска, не посылать за помощью к союзникам. Однако всего этого было недостаточно для успешного противодействия такому врагу. В конце концов вынуждены были они избрать своим синьором Карла, герцога Калабрийского, сына короля Роберта,[373] дабы он согласился встать на их защиту, ибо государи эти, привыкшие самовластно править во Флоренции, добивались не дружбы ее, а повиновения. Карл, однако, в то время занят был военными действиями в Сицилии[374] и не мог лично явиться во Флоренцию и принять власть, а потому послал туда француза Готье, герцога Афинского[375] , который в качестве наместника своего сеньора завладел городом и стал назначать там должностных лиц по своей прихоти. Все же поведение его было вполне достойное, что даже несколько противоречило его натуре, и он заслужил всеобщее расположение. Закончив свою сицилийскую войну, Карл во главе тысячи всадников явился во Флоренцию и вступил в нее в июле 1326 года, а это привело к тому, что Каструччо уже не мог беспрепятственно опустошать флорентийские земли. Тем не менее добрую славу, завоеванную своими действиями за стенами города, Карл вскоре потерял в самом городе, которому пришлось испытать от друзей тот ущерб, какого он не потерпел от врагов, ибо Синьория ничего не могла решать без согласия герцога, и он за один год выжал из города четыреста тысяч флоринов, хотя по заключенному соглашению имел право не более чем на двести тысяч: эти денежные поборы он или отец его проводили во Флоренции чуть не ежедневно.

К этой беде добавились еще новые тревоги и новые враги. Ломбардские гибеллины настолько обеспокоены были появлением Карла в Тоскане, что Галеаццо Висконти и другие ломбардские тираны деньгами и обещаниями привлекли в Италию Людовика Баварского,[376] избранного вопреки папскому желанию императором. Он вступил в Ломбардию, затем двинулся в Тоскану, где с помощью Каструччо завладел Пизой и оттуда, разжившись награбленным добром, пошел в Рим. Вследствие этого Карл, опасаясь за Неаполитанское королевство, поспешно покинул Флоренцию и оставил там наместником мессера Филиппе да Саджинетто.

После ухода императора из Пизы Каструччо завладел ею, но потерял Пистойю, которую у него отняли флорентийцы, договорившись с ее жителями. Каструччо принялся осаждать этот город, притом с такой доблестью и упорством, что как ни старались флорентийцы помочь Пистойе, нападая то на войска Каструччо, то на его владения, не сумели они ни силой, ни хитростью принудить его отказаться от своих планов, так яростно стремился он покарать пистойцев и восторжествовать над Флоренцией.[377] Пистойя вынуждена была принять его господство, но победа эта оказалась для него столь же славной, сколь и плачевной, ибо, возвратившись в Лукку, он вскоре скончался. А так как судьба редко дарит благо или поражает несчастьем, не добавив и нового блага и новой беды, то и случилось, что в Неаполе тогда же умер Карл, герцог Калабрии и владетель Флоренции. Таким образом, флорентийцы, сами того не ожидая, почти в одно время избавились и от власти одного и от страха перед другим. Освободившись, они занялись упорядочением правления: все прежние советы были упразднены, а вместо них учредили два новых: первый - в количестве трехсот членов, избираемых только из пополанов, и второй - в количестве двухсот пятидесяти и из грандов, и из пополанов. Первый получил название Совета народа, второй - Совета коммуны.

XXXI.

Император, явившись в Рим, устроил там избрание антипапы и принял ряд мер, направленных против папства: многие из них он осуществил, но многие и не имели успеха. Кончилось тем, что из Рима он с позором удалился и вернулся в Пизу, где восемьсот немецких всадников, то ли чем-то недовольные, то ли из-за неуплаты жалованья, возмутились против него и укрепились на Монтекьяро над Черульо. Как только император выступил из Пизы в Ломбардию, они заняли Лукку,[378] изгнав оттуда Франческо Кастракани, оставленного там императором. Рассчитывая извлечь из этой добычи выгоду, они предложили Флоренции купить этот город за восемьдесят тысяч флоринов, но флорентийцы по совету мессера Симоне делла Тоза от этого предложения отказались. Такое решение было бы для нашего города весьма полезно, если бы флорентийцы его придерживались, но вскоре их умонастроение изменилось, что и привело к немалым бедствиям. Ибо когда можно было получить этот город мирным путем и за весьма сходную цену, они от него отказались, а когда им его захотелось и они готовы были заплатить гораздо больше, было уже поздно.

Эти же дела послужили причиной того, что Флоренция опять учинила перемены в своем управлении, оказавшиеся в высшей степени злосчастными. Когда флорентийцы отказались купить Лукку, ее приобрел за тридцать тысяч флоринов генуэзец мессер Герардино Спиноли. Люди обычно не так торопятся взять то, что им легко дается, как воспылать жаждой того, чего им не получить. Едва только стало известно о сделке, заключенной мессером Герардино, и об уплаченной им низкой цене, как народ Флоренции возгорелся желанием заполучить Лукку, гневаясь и на себя самого и на тех, кто советовал отказаться от покупки. Решив во что бы то ни стало забрать силой то, что отказались купить, он послал свои войска тревожить и разорять луккские земли.

Тем временем император ушел из Италии, а антипапа был по решению пизанцев отправлен пленником во Францию. После смерти Каструччо в 1328 году и до 1340 года флорентийцы между собою жили мирно, занимаясь только внешними делами[379] да ведя еще частные войны в Ломбардии из-за появления там Иоанна, короля Чешского,[380] и в Тоскане за присоединение Лукки. Город украсился новыми зданиями и по совету Джотто,[381] знаменитейшего тогда художника, воздвигнута была башня Сан Репарата.[382] В 1333 году в некоторых кварталах Флоренции из-за того, что воды Арно поднялись на двенадцать локтей выше обычного, случилось наводнение. Много мостов и зданий было разрушено, однако же все восстановили, не жалея сил и затрат.

XXXII.

Но в 1340 году возникли новые причины для смут. Могущественные граждане обладали двумя способами усиливать и сохранять свое влияние. Первый состоял в том, чтобы всячески уменьшать при жеребьевке число новых должностных лиц с тем, чтобы жребий выпадал всегда им или их друзьям. Второй заключался в том, чтобы руководить избранием правителей[383] и таким образом всегда иметь в их лице благосклонных людей. Этим вторым способом они так дорожили, что им уже мало было двух ректоров, и они зачастую добавляли еще одного. И вот в 1340 году удалось им провести третьего человека - мессера Якопо Габриелли да Губбио со званием капитана стражи и облечь его всей полнотой власти над прочими гражданами, и он, желая угодить власть имущим, творил всевозможные несправедливости. Среди обиженных им граждан оказались мессер Пьетро Барди и мессер Бардо Фрескобальди, нобили, а потому, естественно, люди весьма надменные, и не пожелали они стерпеть, чтобы какой-то чужак ни за что ни про что, прислуживаясь к немногим членам правительства республики, мог нанести им обиду.[384] Замыслив мщение, учинили они заговор против него и против правительства, и в заговоре этом приняли участие многие нобильские роды и кое-кто из пополанов, которым тирания правящих была не по нутру. Замысел, о котором они все сговорились, состоял в том, чтобы собрать у себя в домах достаточное количество вооруженных людей и ранним утром на следующий день, после торжественного поминовения Всех святых,[385] когда граждане будут еще молиться в церквах за упокоение душ своих близких, предать смерти капитана и главных членов правительства, а затем выбрать новую Синьорию и провести реформы в государстве.

Но когда речь идет о замыслах очень опасных, их обычно весьма обстоятельно обсуждают и с осуществлением не так уж торопятся, а поэтому заговоры, для осуществления которых требуется время, большей частью бывают раскрыты. Один из заговорщиков, мессер Андреа Барди, раздумывая об этом предприятии, склонен был больше поддаться страху перед карой за него, чем тешиться надеждой на мщение. Он поведал о нем своему зятю, Якопо Альберти,[386] который выдал все приорам, а те предупредили других должностных лиц правительства. Опасность надвигалась, ибо день Всех святых был совсем близок, и вот многие граждане, собравшись во дворце и сочтя, что промедление может оказаться гибельным, стали требовать, чтобы Синьория приказала бить в набат, призывая народ к оружию. Гонфалоньером был Тальдо Валони, а одним из членов Синьории Франческо Сальвьяти. С Барди они состояли в родстве и бить в набат им совсем не хотелось, поэтому они высказали соображение, что вооружать народ по любому поводу - дело опасное, ибо когда в руках толпы власть - удержу ей нет, и никогда из этого ничего путного не выходило, что распалить страсти легко, а потушить их трудно, и что лучше будет, пожалуй, сперва проверить сведения о заговоре и покарать виновных, приняв против них обычные гражданские меры, чем поставить под угрозу благополучие Флоренции, приняв по простому доносу меры чрезвычайные. Никто не пожелал внять этим речам, членов Синьории угрозами и оскорблениями заставили бить в набат, и, услышав его, все граждане, вооружившись, сбежались на площадь. Со своей стороны Барди и Фрескобальди, видя, что замыслы их раскрыты, решили либо со славою победить, либо с честью погибнуть и тоже взялись за оружие, надеясь успешно защищаться в той части города за рекой,[387] где находились их дома. Они укрепились на мостах, так как рассчитывали на помощь нобилей, проживающих в контадо, и прочих своих друзей. Однако в этом они просчитались, ибо пополаны, населявшие ту же часть города, что и они, поднялись на защиту Синьории. Окруженные со всех сторон заговорщики очистили мосты и отступили на улицу, где жили Барди, как наиболее удобную для защиты, и там доблестно оборонялись. Мессер Якопо да Губбио, зная, что заговор направлен главным образом против него, и страшась смерти, совершенно растерялся от ужаса и бездействовал, окруженный своей вооруженной охраной неподалеку от Дворца Синьории. Но другие правители, не столь виновные, проявляли вместе с тем больше мужества, в особенности подеста, каковой звался мессер Маффео деи Карради. Он отправился на место боя, перешел без малейшего страха мост Рубаконте[388] прямо под мечи людей Барди и знаками показал, что хочет с ними говорить. Человек этот внушал всем такое уважение своими высокими нравственными качествами и другими достоинствами, что битва мгновенно прекратилась, и его стали внимательно слушать. В словах рассудительных, но полных озабоченности, осудил он их заговор, показал, какой опасности подвергнут они себя, если не уступят такому порыву народа, дал им надежду на то, что их внимательно выслушают и проявят к ним снисхождение, пообещал, что сам будет настаивать на том, чтобы ввиду справедливости их негодования к ним отнеслись с должным состраданием. Вернувшись затем к синьорам, он стал убеждать их, чтобы они не домогались победы ценой крови своих сограждан и никого не осуждали, не выслушав. И действовал он настолько успешно, что Барди и Фрескобальди со своими вышли из города и беспрепятственно удалились в свои замки. После их ухода народ разоружился, и Синьория удовлетворилась тем, что привлекла к ответственности лишь тех членов семейств Барди и Фрескобальди, которые подняли оружие. Чтобы ослабить их военную мощь, у Барди были выкуплены замки Мангона и Верниа; был издан особый закон, запрещавший гражданам иметь укрепленные замки ближе чем в двадцати милях от города. Через несколько месяцев был обезглавлен Стьатта Фрескобальди и еще многие члены этого семейства, объявленные мятежниками. Однако власть имущим оказалось недостаточно унижения и погрома семейств Барди и Фрескобальди. Как часто бывает с людьми, тем сильнее злоупотребляющими своей властью и тем наглее становящимися, чем эта власть больше, они, уже не довольствуясь одним капитаном стражи, который донимал весь город, назначили еще другого для прочих земель Флоренции и облекли его особенно широкой властью, так чтобы люди, вызывающие у них подозрение, не могли жить не только в городе, но и вообще на территории республики. Тем самым они так восстановили против себя всех нобилей, что те готовы были ради мщения и сами продаться, и город продать кому угодно. Они ожидали только благоприятного случая; он представиться не замедлил, а они воспользовались им еще быстрее.

XXXIII.

Во время беспрестанных смут, раздиравших Тоскану и Ломбардию, город Лукка оказался под властью Мастино делла Скала,[389] владетеля Вероны, который, хотя и обязан был согласно договорам[390] передать Лукку Флоренции, не сделал этого; он полагал, что, владея Пармой, может удержать также и Лукку, и потому пренебрег данными обязательствами. В отмщение за это флорентийцы в союзе с Венецией повели против него такую беспощадную войну, что он едва не потерял все свои владения. Однако единственной выгодой, которую они получили, было удовлетворение от того, что они побили Мастино,[391] ибо венецианцы, как все, вступившие в союз с более слабым, чем они сами, завладев Тревизо и Виченцей,[392] заключили с неприятелем сепаратный мир, а Флоренция осталась ни при чем. Впрочем, некоторое время спустя Висконти, герцоги Миланские, отняли у Мастино Парму,[393] и он, считая, что Лукку теперь ему не удержать, решил продать ее. Покупателями выступили Флоренция и Пиза, и во время торга пизанцы поняли, что флорентийцы, как более богатые, возьмут в этом деле верх. Тогда они решили захватить Лукку силой и с помощью Висконти осадили ее. Флорентийцы все же не отступились, заключили с Мастино сделку, выплатив часть денег наличными, а на остальные выдав обязательства, и послали трех комиссаров - Надо Ручеллаи, Джованни ди Бернардино Медичи и Россо ди Риччардо Риччи - получить во владение приобретенное. Им удалось пробиться силой в осажденный город, и находившиеся там войска Мастино передали им Лукку. Пизанцы тем не менее продолжали осаду и все делали, чтобы овладеть городом, флорентийцы же старались заставить их снять осаду. После весьма длительной войны, в которой флорентийцы потеряли свои деньги и приобрели позор, ибо оказались изгнанными, Лукка перешла под власть Пизы.[394].

Потеря этого города, как всегда в таких случаях бывает, вызвала в флорентийском народе крайнее раздражение против правителей государства, и их поносили на всех площадях, обвиняя в скаредности и бездарности. В самом начале войны все ведение ее поручено было двадцати гражданам, которые назначили мессера Малатеста да Римини капитаном войск. Он же вел военные действия и нерешительно, и неискусно, а поэтому комиссия двадцати послала королю Роберту Неаполитанскому просьбу о помощи. Король послал во Флоренцию Готье, герцога Афинского, который (по воле неба, уже подготовлявшего будущие бедствия) прибыл как раз тогда, когда Луккское предприятие окончательно провалилось. Комиссия Двадцати, видя народное возмущение, решила, что назначение нового военачальника возбудит в народе новые надежды и тем самым либо вовсе уничтожит, либо значительно притупит повод для нападения на нее. А дабы держать его в страхе и дать герцогу Афинскому такие полномочия, чтобы он мог успешнее защищать ее, она назначила его сперва хранителем, а затем капитаном войск.[395] Гранды по сказанным выше причинам жили в великом недовольстве, а между тем многие из них были тесно связаны с Готье, когда он от имени Карла, герцога Калабрийского, управлял Флоренцией. Тут они и решили, что наступило время гибелью государства затушить пламя их ненависти и что единственный способ одолеть народ, нанесший им столько обид, - это отдать его под власть государя, который, хорошо зная достоинства одной из партий и разнузданность другой, первую вознаградит, а вторую станет держать в узде. К этому надо добавить и расчеты на те блага, которые несомненно должны были выпасть им на долю в награду за их содействие, когда герцог станет государем. Поэтому они неоднократно втайне сносились с ним и уговаривали его захватить всю полноту власти, обещая помогать ему всем, что только в их силах. В этом деле к ним присоединились некоторые пополанские семьи, как например Перуцци, Аччаюоли, Антеллези и Буонаккорси: эти, погрязши в долгах и не имея уже своего добра для расплаты, рассчитывали теперь на чужое добро и на то, что, отдав в неволю отечество, они избавятся от неволи, которой грозили им притязания заимодавцев. Все эти уговоры разожгли в честолюбивом сердце герцога жажду власти и могущества. Дабы прослыть человеком строгим, но справедливым, и заслужить таким образом симпатии низов, он затеял судебное преследование тех, кто руководил Луккской войной, предал смерти мессера Джованни Медичи, Наддо Ручеллаи и Гульельмо Альтовити,[396] а многих других приговорил к изгнанию или денежному штрафу.

XXXIV.

Приговоры эти порядком напугали всех граждан среднего сословия[397] и пришлись по душе только грандам и низам: первым - потому что в этом они увидели отмщение за все обиды, нанесенные им пополанами, вторым - потому что им от природы свойственно радоваться всякому злу. Когда герцог проходил по улицам города, его громко славили за душевное благородство, и каждый публично призывал его всегда таким же образом раскрывать преступления и карать за них. Комиссия Двадцати с каждым днем значила все меньше, а власть герцога и страх перед ним усиливались. Все граждане, стремясь засвидетельствовать свое расположение к нему, изображали на фасадах своих домов его герб, так что теперь ему только титула не доставало, чтобы считаться государем. Полагая, что он может уже без опасений добиваться чего угодно, герцог дал понять членам Синьории, что убежден в необходимости для блага государства получить всю полноту власти, и поскольку весь город с этим согласен, он надеется, что и Синьория возражать не станет. Хотя синьоры уже давно предвидели погибель государства, все они при этом требовании пришли в великое волнение и несмотря на то, что ясно сознавали грозящую им опасность, ответили единодушным решительным отказом, дабы не предать отечества. Герцог, желая предстать в глазах всех особо приверженным к вере и общему благу, избрал своим местопребыванием монастырь братьев-миноритов Санта Кроче.[398] Решив, что пора уже осуществить коварный свой замысел, он велел прочитать повсюду указ о повелении народу собраться назавтра перед лицом его на площади Санта-Кроче. Указ этот испугал Синьорию еще больше, чем предыдущие его речи, и она объединилась с теми гражданами, которых считала наиболее преданными родине и свободе. Хорошо отдавая себе отчет в силах герцога, они решили только увещевать его и попытаться, раз уж сопротивление невозможно, убеждением отклонить его от замысла или же хотя бы сделать его самовластие не столь уж суровым. И вот часть членов Синьории отправилась к герцогу, и один из них обратился к нему с нижеследующей речью.

"Мы явились к вам, синьор, прежде всего по вашему вызову, а затем по указу вашему о всенародном сборе, ибо нам представляется несомненным, что вы стремитесь чрезвычайными мерами добиться того, чего мы не хотели вам дать законным порядком. Мы отнюдь не намереваемся силою противиться вашим замыслам, мы только хотим, чтобы вы поняли, как тяжело будет для вас бремя, которое вы собираетесь на себя возложить, дабы вы всегда могли вспоминать о наших советах и о тех, совершенно противоположных, которые дают вам люди, озабоченные не вашей пользой, а стремлением насытить свою злобу. Вы хотите обратить в рабство город, который всегда жил свободно, ибо власть, которую мы в свое время вручали королям неаполитанским, означала содружество, а не порабощение. Подумали ли вы о том, что означает для такого города и как мощно звучит в нем только слово "свобода"? Слово, которого сила не одолеет, время не сотрет, никакой дар не уравновесит. Подумайте, синьор, какие силы потребуются, чтобы держать такой город в рабстве. Тех, что вы получите извне, будет недостаточно, а внутренним вы довериться не сможете, ибо нынешние ваши сторонники, толкающие вас на этот шаг, едва только расправятся при вашем содействии со своими недругами, тотчас же начнут искать способов сокрушить вас, дабы самим остаться господами положения. Низы, которым вы сейчас доверяете, меняются при малейшей перемене обстоятельств, так что в любой миг весь город может превратиться в вашего врага, погубив и себя самого, и вас. Никакого лекарства от этой беды нет, ибо обезопасить свое господство могут лишь властители, у которых немного врагов, коих легко обезвредить, послав на смерть или в изгнание. Но когда ненависть окружает тебя со всех сторон, не может быть никакой безопасности, ибо не знаешь, откуда грозит удар, а, опасаясь всех, нельзя доверять никому. Стараясь избавиться от угрозы, только усугубляешь опасность, ибо все обиженные разгораются еще большей враждой и еще яростней готовы мстить. Нет сомнения, что время не может заглушить жажду свободы, ибо сколь часто бывали охвачены ею во многих городах жители, никогда сами не вкушавшие ее сладости, но любящие ее по памяти, оставленной их отцами, и если им удавалось вновь обрести свободу, они защищали ее с великим упорством, презирая всякую опасность. А если бы даже этой памяти не завещали им отцы, она вечно живет в общественных зданиях, в местах, где вершили дела должностные лица, во всех внешних признаках свободных учреждений, во всем, что стремятся на деле познать все граждане. Какие же деяния рассчитываете вы совершить, способные уравновесить сладость свободной жизни или вытравить из сердца граждан стремление вернуть нынешние установления? Нет, ничего такого не удастся вам сделать, даже если бы вы присоединили к этому государству всю Тоскану и каждый день возвращались в этот город после победы над нашими врагами, ибо вся эта слава была бы вашей, а не их славой, и граждане Флоренции приобрели бы не подданных, а сотоварищей по рабству, что еще глубже погружало бы их в рабское состояние. И даже будь вы человек святой жизни, благожелательный в обращении, праведнейший судья - всего этого недостаточно было бы, чтобы вас полюбили. И если бы вы сочли, что этого довольно, то впали бы в заблуждение, ибо всякая цепь тягостна тому, кто жил свободно, и любые узы стесняют его. К тому же правление насильственное несовместимо с добрым государем, и неизбежно должно случиться, что они либо уподобятся друг другу, либо одно уничтожит другое. Поэтому у вас есть лишь один выбор: или управлять этим городом, применяя самые крайние средства насилия, для чего весьма часто недостаточно бывает крепостей, вооруженной стражи, внешних союзников, или довольствоваться той властью, какой мы вас облекли, к чему мы вас и призываем, напоминая вам, что единственная прочная власть та, которую люди признают по своей доброй воле. Не стремитесь же в ослеплении ничтожным честолюбием к положению, в котором не сможете прочно обосноваться и из которого вам нельзя будет подняться выше и где, следовательно, вы обречены на падение к величайшему вашему и нашему несчастью".

XXXV.

Речь эта нисколько не тронула ожесточившуюся душу герцога. Он ответил, что отнюдь не намеревается лишать этого города свободы, а напротив - вернуть ему ее, ибо в рабстве живут лишь города, разделенные внутренними распрями, а где царит единение, там и свобода. И если Флоренция под его властью освободится от ига партий, игры личных честолюбий и частных раздоров, это не отнимет у нее свободу, а вернет ее. Не честолюбие заставляет его принять на себя это бремя, а мольбы весьма многих граждан, и поэтому им, синьорам, следовало бы принять то, что устраивает других. Что опасностями, связанными с этим делом, он пренебрегает, ибо лишь недостойный человек отказывается от благих намерений из страха перед злом, и только трус уклоняется от славного предприятия, если исход его сомнителен. И что он надеется деяниями своими вскорости убедить всех, что ему слишком мало доверяли и слишком его опасались.

Синьоры, видя, что ничего они не добьются, условились назавтра утром созвать весь народ на площадь перед дворцом и с его согласия вручить герцогу верховную власть на один год на тех же условиях, на каких она уже вручалась Карлу, герцогу Калабрийскому. 8 сентября 1342 года герцог в сопровождении мессера Джованни делла Тоза, всех своих сторонников и многих других граждан явился на площадь и вместе с синьорами взошел на трибуну, как называют флорентийцы ступени, ведущие от площади ко Дворцу синьории,[399] откуда и были прочитаны народу условия, установленные между Синьорией и герцогом. Когда дошли до статьи, по которой верховная власть вручалась ему на один год, народ принялся кричать: "Пожизненно!". Когда мессер Франческе Рустикелли, один из членов Синьории, поднялся, чтобы речью своей успокоить возбужденную толпу, слова его прерваны были еще большим шумом; так что по желанию народа герцог избран был владетелем Флоренции не на год, а пожизненно. Тут толпа подхватила его, подняла и торжественно понесла по площади, выкрикивая его имя. По обычаю глава дворцовой охраны в отсутствие членов Синьории должен запереться во дворце: тогда в должности этой состоял Риньери ди Джотто. Подкупленный друзьями герцога, он впустил его во дворец без всякого сопротивления, а испуганные и опозоренные синьоры разошлись по своим домам. Дворец был разграблен герцогской челядью, знамя народа разорвано,[400] а на фасаде дворца прикреплен герб герцога. Все эти события вызвали безграничную скорбь и уныние благонамеренных граждан и величайшую радость тех, кто участвовал в них по невежеству или злонамеренности.

XXXVI.

Будучи облечен верховной властью, герцог, дабы лишить всякой власти людей, являвшихся всегда защитниками свободы, запретил членам Синьории собираться во дворце и предоставил им один частный дом;[401] он отобрал знамена у гонфалоньеров компаний, возглавлявших народные вооруженные отряды, отменил Установления справедливости,[402] направленные против грандов, освободил заключенных, вернул во Флоренцию семейства Барди и Фрескобальди и всем запретил ношение оружия. Дабы лучше защищаться от внутренних врагов, он замирился с внешними, причем весьма ублаготворил жителей Ареццо и всех других противников; заключил мир с Пизой, хотя был призван в качестве синьора для ведения с нею войны; аннулировал обязательства, выданные купцам, одолжившим республике деньги для ведения Луккской войны; увеличил прежние налоги и установил новые; лишил Синьорию всякой власти. Управителями у него были мессер Бальоне из Перуджи и мессер Гульельмо из Ассизи, каковые вместе с мессером Череттьери Висдомини[403] и являлись его советниками. Он донимал граждан тяжкими поборами, суд вершил несправедливо, а строгость нравов и человечность, которые он на себя напускал, обернулись гордыней и жестокостью. Таким образом многие граждане из грандов и из знатных пополанов находились под постоянной угрозой денежных штрафов, смерти и всевозможных иных способов угнетения. А чтобы вне города его правление было не лучше, чем внутри, он назначил для флорентийской территории за пределами столицы шесть управителей, которые угнетали и грабили сельских жителей. Гранды были у него на подозрении, несмотря на то что они же его поддерживали и он многих из них возвратил в отечество. Он не мог представить себе, чтобы благородные души, какие часто можно встретить среди нобилитета, чувствовали себя удовлетворенными под его владычеством. Поэтому он принялся заигрывать с низами в расчете на то, что с их помощью и при поддержке чужеземного оружия сможет сохранить тиранию. Когда наступил месяц май, который в народе обычно отмечают празднествами, он приказал образовать из низов и из тощего народа[404] вооруженные отряды, которым дал громкие названия, роздал знамена и деньги. Из них одни торжественно ходили по городу, а другие принимали их с великой пышностью. Всюду распространилась молва о возвышении герцога, и к нему стали стекаться французы, а он раздавал им должности как людям, которым мог вполне довериться. Так что вскоре Флоренция не только подпала под власть французов, но стала даже перенимать их обычаи и наряды, ибо и мужчины и женщины подражали им без всякого стыда, позабыв об отечественных обычаях. Но больше всего возмущали в нем и его приспешниках насилия, которые они, не краснея, позволяли себе в отношении женщин.

Так и жили граждане Флоренции, с негодованием глядя на то, как сокрушается величие их государства, как извращаются все установления, как уничтожается законность, портятся нравы, попирается всякая пристойность. Те, кто никогда не наблюдал внешней пышности монархической власти, не могли без горести видеть, как по городу торжественно разъезжает герцог, окруженный конной и пешей свитой. И для того, чтобы еще яснее сознавать свой позор, были они вынуждены выражать почтение тому, кого смертельно ненавидели. К этому еще добавлялся страх, вызываемый частыми казнями и непрерывными поборами, терзавшими и разорявшими город. Негодование и страх граждан были хорошо известны герцогу, и сам он тоже боялся, но тем не менее делал вид, будто считает, что всеми любим. И вот случилось, что Маттео Мороццо, то ли для того, чтобы заслужить его милость, то ли, чтобы отстранить от себя погибель, донес ему о заговоре, который учиняли против него семейство Медичи и еще кое-кто из граждан. Однако герцог не только не начал следствия по этому делу, но вместо этого предал постыдной смерти доносчика. Этот поступок отнял у всех, кто готов был осведомлять его об опасности, всякое желание делать это и предал его в руки тех, кто жаждал его гибели. За то, что Бертоне Чини открыто возмущался его поборами, он велел отрезать ему язык с таким мучительством, что Бертоне скончался. Гнев народа и ненависть к герцогу от этого еще усилились, ибо флорентийцы, привыкшие и делать, и говорить совершенно свободно все, что хотели, не могли перенести, чтобы им затыкали рот.

Возмущение и ненависть дошли до того, что не только флорентийцы, не умеющие ни сохранять свободу, ни переносить рабства, но даже самый приниженный народ загорелся бы стремлением вернуть свободную жизнь. И вот множество граждан всех состояний замыслили или отдать свою жизнь, или вновь стать свободными. С трех сторон, трех родов граждане - нобили, пополаны и ремесленники[405] - учинили три заговора. Помимо общих оснований для ненависти к герцогу, у них всех были и свои особые причины: гранды возмущены были тем, что управление государством им так и не досталось, пополаны тем, что они его лишились, а ремесленники - потерей заработков. Архиепископом Флоренции был мессер Аньоло Аччаюоли, который поначалу прославлял в проповедях своих деяния герцога и весьма помог ему завоевать любовь народа. Но когда он увидел герцога полновластным государем и познал все его тиранство, то счел, что тот обманул надежды родины, и, дабы искупить свою вину, решил, что рука, нанесшая рану, должна и вылечить ее. Поэтому он стал главой первого и самого сильного заговора, в коем участвовали также Барди, Росси, Фрескобальди, Скали, Альтовити, Магалотти, Строцци и Манчини. Главарями второго были мессеры Манно и Корсо Донати, а с ними заодно - Пацци, Кавиччули, Черки и Альбицци. Во главе третьего стоял Антонио Адимари,[406] и в нем участвовали Медичи, Бордони, Ручеллаи и Альдобрандини. Эти думали сперва умертвить герцога в доме Альбицци, куда, как они полагали, он придет в день святого Иоанна смотреть на конские бега. Однако он туда не пришел, и замысел этот не удался. Явилась у них мысль напасть на него во время прогулки его по городу, но это было весьма затруднительно, ибо герцог выезжал всегда хорошо вооруженный и сопровождаемый сильным конвоем и к тому же всегда отправлялся в разные места, так что неизвестно было, где его подстерегать. Обсуждали и вопрос об умерщвлении герцога в Совете, но там даже после его гибели они оказались бы в. руках его охраны.

Пока заговорщики вырабатывали все эти планы, Антонио Адимари открыл их замыслы кое-кому из своих друзей в Сиене, чтобы получить от них помощь, назвав им некоторых заговорщиков и убеждая, что весь город готов к борьбе за свободу. Один из сиенцев в свою очередь сообщил об этом мессеру Франческо Брунеллески, не для того чтобы сделать донос, а потому, что он считал его участником заговора. Мессер же Франческо, то ли страшась за себя, то ли из ненависти к некоторым заговорщикам, открыл все герцогу, который велел схватить Паголо дель Мадзека и Симоне да Монтерапполи. Те поведали ему, кто заговорщики и сколько их, герцог пришел в ужас, и ему посоветовали не арестовывать их, а только вызвать на допрос, ибо, если они скроются, изгнание избавит его от них без лишнего шума. Герцог тогда вызвал Антонио Адимари, каковой, полагаясь на сообщников, явился к герцогу и был арестован. Мессер Франческе Брунеллески и мессер Угуччоне Буондельмонти посоветовали герцогу прочесать вооруженными отрядами всю страну и всех захваченных предавать смерти, но этот совет он отклонил, считая, что против такого количества врагов войска у него недостаточно, и принял другое решение, которое, если бы его удалось осуществить, избавляло его от врагов и укрепляло его власть. Герцог имел обыкновение вызывать к себе граждан по своему выбору, чтобы советоваться с ними по делам города, он составил список из трехсот граждан и послал к ним нарочных с вызовом якобы на совет: намерение его состояло в том, чтобы, собрав их у себя, умертвить или бросить в темницу и тем самым избавиться от них. Но арест Антонио Адимари и приказ о сборе войск, что невозможно было сохранить в тайне, насторожили граждан, особенно же заговорщиков, и наиболее смелые отказались повиноваться вызову. А так как все они ознакомились со списком, то и узнали своих единомышленников и поддержали друг в друге мужественную решимость лучше умереть с оружием в руках, чем позволить, чтобы их погнали на бойню, точно скотов. Так что весьма скоро все три группы заговорщиков открылись друг другу, и решено было на следующий день, 26 июля 1343 года, учинить на Старом рынке беспорядки, а затем взяться за оружие и призвать народ к борьбе за свободу.

XXXVII.

На следующий день при полуденном звоне колокола заговорщики, согласно отданному приказу, взялись за оружие, весь народ под возгласы "Свобода!" вооружился и каждый занял свое место у себя в квартале под знаменами народных отрядов, которые втайне приготовили заговорщики. Все главы семейств нобилей и пополанрв собрались и дали клятву защищать друг друга, а герцога предать смерти. К ним не примкнули только Буондельмонти и Кавальканти да еще те четыре семейства пополанов, которые содействовали приходу герцога к власти: эти, объединившись с мясниками и другими из низов, сбежались с оружием на площадь и стали на его защиту. Как только начался мятеж, герцог укрепился во дворце,[407] а его сторонники, размещенные в разных концах города, вскочили на своих коней и устремились на площадь, но по дороге их перехватывали и убивали. Однако около трехсот всадников сумели все же прорваться на площадь. Герцог колебался, сражаться ему с врагами на ллощади или же защищаться во дворце. Но Медичи, Кавиччули, Ручеллаи и другие семейства, больше всего пострадавшие от герцога, со своей стороны опасались, что если он покажется на площади, многие из тех, кто сейчас восстал, опять превратятся в его сторонников, и чтобы не дать ему возможности сделать вылазку и увеличить свои силы, они объединились и ворвались на площадь. При их появлении люди из пополанских семейств, принявших сторону герцога, видя, что на них безо всякого стеснения нападают, а судьба герцогу изменяет, тоже изменили свои чувства и присоединились к согражданам, кроме мессера Угуччоне Буондельмонти, который вошел во дворец, и мессера Джанноццо Кавальканти, который с частью своих сторонников отступил к Новому рынку. Там он взобрался на скамью и стал призывать народ, идущий с оружием на площадь, встать на защиту герцога, причем всячески запугивал людей, преувеличивая силы герцога и грозя им смертью, если они будут упорствовать в своем намерении восстать против государя. Видя, что никто за ним не идет, но и не пытается с ним расправиться за его дерзость, и что он только зря тратит силы, он решил не испытывать больше судьбу и заперся у себя в доме.

Между тем схватка на площади между народом и людьми герцога превратилась в настоящее сражение, и хотя последним за стенами дворца защищаться было легче, они были побеждены: одни из них сдались на милость противника, другие укрылись во дворце. Пока на площади сражались, Корсо и Америго Донати с частью вооруженного народа ворвались в тюрьму Стинке,[408] сожгли документы подеста и государственного казначейства, разгромили дома управителей и перебили всех прислужников герцога, какие попадались им под руку. Герцог со своей стороны, видя, что площадь в руках его врагов, весь город на их стороне' и ни на какую помощь надежды нет, попытался вернуть себе симпатии народа какими-либо великодушными деяниями. Он велел привести к себе заключенных, с ласковыми речами вернул им свободу (и посвятил в рыцари Антонио Адимари, хотя тот совсем этого не желал. Он велел также снять свой герб, красовавшийся над дворцом, и заменить его гербом флорентийского народа. Но все эти уступки, запоздалые и неуместные, ибо они были вырваны силой и дарованы скрепя сердце, мало ему помогли. Полный досады, он оставался осажденным у себя во дворце и осознал, наконец, что, стремясь к слишком многому, потерял все, и что через несколько дней придется ему принять смерть или от голода или от меча. Дабы восстановить порядок в государстве, граждане собрались в Сан Репарата[409] и избрали четырнадцать человек из своего состава - половину из грандов, половину из пополанов, которых вместе с епископом они облекли всеми полномочиями для восстановления Флорентийского государства. Выбрали также шесть человек для осуществления функций подеста, пока их не сможет сменить тот, кого вновь назначат.

Между тем во Флоренцию прибыло множество вооруженных людей на помощь народу, и среди них сиенцы во главе с шестью посланниками, людьми, весьма чтимыми у себя на родине.[410] Они пытались выступить посредниками между народом и герцогом; однако народ не пожелал и слышать о каких-либо переговорах, пока ему не выдадут на суд и расправу мессера Гульельмо из Ассизи и его сына, а также мессера Черреттьери Висдомини.[411] Герцог "а это никак не соглашался, но тут ему стали угрожать другие осажденные вместе с ним во дворце, и он вынужден был уступить силе. Без сомнения ярость в сердцах людей гораздо острее и раны гораздо глубже, когда идет борьба за восстановление свободы, чем когда ее защищают. Мессер Гульельмо и сын его попали в руки бесчисленных врагов, а сын этот был почти мальчик, еще не достигший восемнадцати лет. И все же ни молодость его, ни невиновность, ни красота не могли спасти его от ярости толпы. Те, кому не удалось нанести удара отцу и сыну, пока они были еще живы, кромсали их трупы и, не довольствуясь ударами мечей, рвали тела их пальцами. А чтобы насытить мщением все свои чувства, они, насладившиеся их криками, зрелищем их ран, впивавшиеся в их плоть, захотели и на вкус попробовать ее, так чтобы мщение утолило не только внешние чувства, но и нутро.

Бешенство это оказалось столь же губительным для Гульельмо из Ассизи с сыном, сколь и спасительным для мессера Черреттьери. Толпа, утолив свою жестокость этими двумя жертвами, о нем позабыла. Его никто не требовал, он и остался во дворце, а ночью некоторые из друзей и родственников незаметно вывели его оттуда. Когда толпа насытила ярость свою пролитой кровью, заключено было соглашение, по которому герцогу предоставлялось право удалиться из Флоренции со всем имуществом и своими людьми при условии отказа от власти над нею, каковое соглашение он ратифицирует уже вне ее пределов, в Казентино. Заключив это соглашение, он 6 августа[412] выехал из Флоренции в сопровождении множества граждан и по прибытии в Казентино подтвердил свое отречение, хоть и скрепя сердце. Он бы не сдержал данного слова, если бы граф Симоне[413] не пригрозил, что препроводит его обратно во Флоренцию. Был этот герцог, как видно по его правлению, жаден, жесток, труднодоступен и высокомерен в обращении. Стремился он не к расположению народа, а к порабощению его, и потому хотел вызывать страх, а не любовь. Внешность его была не менее отвратительна, чем повадки: был он мал ростом, чернявый, с длинной, но реденькой бородой, так что с какой стороны на него ни смотреть, он заслуживал только ненависть. Так вот через десять месяцев по злобности нрава своего лишился он верховной власти, которую захватил по зловредным советам своих сторонников.[414].

XXXVIII.

События эти, имевшие место во Флоренции, придали ее подданным мужество вернуть себе свободу. Так что против флорентийцев восстали Ареццо, Кастильоне,[415] Пистойя, Вольтерра, Колле,[416] Сан-Джиминьяно. Флоренция лишилась сразу и тирана своего, и владений; отвоевав свою свободу, она научила своих подданных, как это делается. После изгнания герцога и утраты владений совет Четырнадцати и епископ рассудили, что лучше миром ублаготворить подданных, чем превратить их во врагов, начав с ними войну, и следует показать им, что флорентийцы так же довольны их свободой, как и своей собственной. Поэтому послали они в Ареццо своих послов, которые должны были официально отречься от власти над этим городом и договориться, что, не относясь теперь к аретинцам как к подданным, Флоренция все же может рассчитывать на их помощь уже на правах дружбы. И с другими городами флорентийцы договорились так благополучно, как только могли, обещая в случае сохранения между ними дружбы помогать им уже не как подданным, а как независимым людям, охранять их свободу. Это благоразумное решение привело к самым отрадным последствиям, ибо уже через несколько лет Ареццо вернулся под власть Флоренции, а прочие города принуждены были даже через несколько месяцев вернуться к прежнему повиновению. Так очень часто достигаешь и скорее и без особых опасностей и затрат того, чего якобы вовсе не домогаешься, чем если добиваешься этого упорно и напрягая все свои силы.

XXXIX.

Успокоившись насчет внешних обстоятельств, флорентийцы обратились к внутренним. После некоторых разногласий между грандами и пополанами, решено было, что грандам предоставляется в Синьории третья часть всех мест, а в других учреждениях республики - половина. Как мы уже говорили, город разделен был на шесть частей и поэтому избирались всегда шесть членов Синьории, по одному от каждой сестьеры. Правда, иногда, в зависимости от обстоятельств, бывало двенадцать, а то и тринадцать синьоров, но затем всегда возвращались к шести. Теперь принято было решение видоизменить Синьорию, как потому, что деление города на шесть частей не было удовлетворительным, так и потому, что постановление о представительстве грандов требовало увеличения числа членов Синьории. Город разделили на картьеры с тем, чтобы от каждой картьеры было три члена Синьории. В отношении гонфалоньера правосудия и гонфалоньера вооруженных компаний народа все осталось без изменения, но вместо Двенадцати добрых мужей постановили назначать восемь советников, по четыре от каждого из двух сословий. При установленном таким порядком правительстве город мог бы существовать вполне мирно, если бы гранды проявляли скромность, необходимую в общественной жизни, но они вели себя совершенно по-другому. В качестве частных граждан они не признавали никакого равенства, занимая должности, желали действовать самовластно, и каждый день так или иначе проявляли свою наглость и высокомерие. Такое их поведение возмущало народ, который жаловался, что, свергнув одного тирана, породили целую тысячу. Высокомерие с одной стороны, возмущение с другой настолько увеличились, что вожаки пополанов решили пожаловаться епископу на неблаговидное поведение грандов и на их нежелание ладить с народом. Они убедили епископа стать посредником и уговорить грандов, чтобы они удовольствовались частью мест во всех магистратурах, кроме членства в Синьории, каковая должна состоять из одних лишь пополанов. Епископ был от природы человек благонамеренный, но с легкостью переходил от одной стороны к другой: потому-то и вышло, что сперва по настоянию своих друзей он был на стороне герцога Афинского, а затем, вняв советам других граждан, вступил в заговор против него. При последнем переустройстве государственной власти он защищал интересы грандов, теперь же, поколебленный доводами представителей народа, подумал, что следует поддержать народные требования. Считая других такими же неустойчивыми, каким он сам был, епископ решил, что дело это уладить будет нетрудно. Он собрал совет Четырнадцати, еще не утративший своих полномочий, и самыми убедительными словами, какие только мог найти, старался уговорить их уступить пополанству всю полноту власти в Синьории, обещая им, что в этом случае в городе воцарится мир, в противном же - все рухнет и им не сдобровать. Предложение это привело дворян в ярость, а мессер Ридольфо Барди в самых резких выражениях напал на епископа за двурушничество, упрекая его за легкомыслие, с которым он поддержал герцога, и называя предательством роль, сыгранную им при изгнании тирана. Речь же свою закончил заявлением, что право участия в высшей магистратуре, завоеванное нобилями с опасностью для жизни, они готовы защищать, также не щадя себя. От епископа он со своими друзьями ушел в великом гневе и тотчас же поспешил уведомить своих родичей и другие нобильские семьи о том, что против них замышляется. Тогда вожди народной партии открыто заявили о своих требованиях. В то время как гранды собирались на защиту своих представителей в Синьории, народ рассудил, что незачем ему дожидаться, пока они подготовятся, и, взявшись за оружие и громко провозглашая свое требование об отказе нобилям в праве участия в Синьории, устремился ко дворцу. Шума и смятения было весьма много. Члены Синьории убедились, что помощи им ждать неоткуда, ибо гранды, видя, что весь народ вооружен, не осмелились взяться за оружие и не стали выходить из своих домов. Пополанские члены Синьории пытались успокоить народ, заявляя, что их коллеги-гранды - люди скромные и благонамеренные, но это им не удалось, и они решили дать синьорам из грандов возможность хотя бы безопасно разойтись по домам, куда те и были доставлены живыми и здоровыми, хотя и не без труда. Когда гранды удалились из дворца, четырех советников из грандов тоже лишили полномочий и постановили увеличить число членов Синьории из пополанов до двенадцати. Затем оставшиеся во дворце восемь членов Синьории назначили гонфалоньера справедливости и шестнадцать гонфалоньеров вооруженных компаний народа, а Совет видоизменили таким образом, что теперь он всецело зависел от воли народа.

XL.

Когда все это происходило, в городе наступила великая нехватка продовольственных припасов, так что недовольными были и гранды и мелкий люд: одни - потому что стали голодать, другие - потому что лишились власти и достоинства. Это положение вдохнуло в мессера Андреа Строцци мысль отнять у города его свободу. Он начал продавать свое зерно дешевле, чем другие, что привлекло к нему большое количество покупателей. И вот как-то утром он дерзнул выехать со своего двора верхом на коне в сопровождении кое-кого из тех, кто приходил к нему, и призывать народ к оружию. Через несколько часов у него собралось более четырех тысяч человек, с коими он двинулся ко Дворцу синьории и потребовал, чтобы его впустили. Однако синьорам удалось угрозами и вооруженной силой очистить площадь от толпы, а затем настолько запугать ее своими грозными постановлениями, что мало-помалу все разошлись по домам, а мессер Андреа, оставшись в одиночестве, мог лишь не без труда избегнуть ареста, обратившись в бегство.

Хотя замысел этот при всей своей дерзновенности закончился так, как обычно кончаются подобные выступления, он породил в грандах надежду одолеть пополанов, поскольку оказалось, что неимущие низы с ними не в ладу. И чтобы не упустить благоприятного случая, порешили они вооружиться таким образом, чтобы силой, но законно вернуть себе то, что отнято было у них силой беззакония. И так была тверда у них уверенность в победе, что они почти открыто раздобывали себе оружие, укрепляли свои дома и даже в Ломбардию посылали просить своих друзей о помощи. Народ в свою очередь в согласии с Синьорией принимал меры предосторожности, вооружаясь и посылая за помощью в Перуджу и Сиену. Обе партии уже получили просимую помощь, весь город был вооружен. Гранды, обитавшие по эту сторону Арно, укрепились в трех местах: в домах Кавиччули близ Сан Джованни, в домах Пацци и Донати у Сан Пьеро Маджоре и в домах Кавальканти у Нового рынка. Дворяне, жившие на том берегу,[417] укрепились на мостах и на улицах, где находились их дома: Нерли защищали мост Каррайя, Фрескобальди и Маннельи - Санта Тринита, Росси и Барди - Старый мост и Рубаконте.[418] Со своей стороны пополаны собрались под знаменем гонфалоньера справедливости и под знаменами вооруженных отрядов народа.

XLI.

При создавшемся положении народ решил, что нет смысла оттягивать столкновение. Первыми двинулись на противника Медичи и Рондинелли, напавшие на Кавиччули со стороны площади Сан Джованни, неподалеку от их домов. Там схватка оказалась весьма кровопролитной, ибо на нападающих с башен сбрасывали камни, а внизу их засыпали стрелами из арбалетов. Битва длилась уже три часа, но к народу все время подходили подкрепления, так что Кавиччули, видя, что им не устоять против численного превосходства и что помощи ждать неоткуда, сдались на милость народа, каковой не тронул их домов и имущества. У них только отобрали оружие и велели им разойтись по домам тех пополанов, где у них имелись родичи и друзья. После того как был одержан этот первый успех, нетрудно оказалось одолеть Донати и Пацци, которые были послабее. По ту сторону Арно оставались только Кавальканти, сильные и количественно и занимаемой ими позицией. Однако, видя, что против них действуют все вооруженные отряды народа под знаменами своих компаний (а для того, чтобы покончить с их союзниками, оказалось достаточно трех отрядов), они сдались после довольно вялой защиты. В руках народа были уже три из четырех частей города. Гранды занимали последнюю,[419] но ее-то и было труднее всего захватить, как из-за значительной силы защитников, так и из-за ее положения: нападавшим преграждала путь река. Первым подвергся нападению Старый мост, но его энергично обороняли, ибо на башнях было много вооруженных воинов, все выходы были забаррикадированы, а баррикады защищались отчаяннейшими людьми. Так что народные силы отступили с большими потерями. Видя, что здесь только зря тратятся силы, они попытались прорваться на мосту Рубаконте, но так как и там им встретились те же самые трудности, они оставили четыре отряда в качестве заслона у этих мостов, все же остальные устремились в прорыв у моста Каррайя. И хотя Нерли доблестно оборонялись, им не удалось противостоять яростному натиску народа, то ли потому, что мост этот, не имея башен, был хуже защищен, то ли потому, что обитавшие по соседству Каппони и другие семейства пополанов тоже напали на защитников. Под напором со всех сторон те оставили свои баррикады и открыли народу путь. Вскоре вслед за тем поражение потерпели Росси и Фрескобальди, так как все простые граждане с того берега Арно присоединились к побеждающим. Сопротивление оказывали теперь одни только Барди, которых не поколебали ни разгром их союзников, ни объединение против них всех народных сил, ни почти полное отсутствие надежд на какую бы то ни было помощь со стороны. Они предпочитали умереть, сражаясь, или видеть, как их дома жгут и громят, чем добровольно сдаться на милость своих врагов. Потому и защищались они так, что народ, тщетно пытавшийся одолеть их то со стороны Старого моста, то со стороны моста Рубаконте, неизменно откатывался назад, неся большие потери убитыми и ранеными. В свое время проложена была улица, ведшая от римской дороги через дома Питти до стен, стоявших на холме Сан Джордже. По этой улице народ послал шесть отрядов с приказом напасть с тыла на дома Барди. Это нападение сломило боевой дух Барди и обеспечило победу народа, ибо защитники уличных баррикад, видя, что дома их громят, бросили место боя и устремились на защиту своих домов. Вследствие этого пали заграждения на Старом мосту, а Барди, повсюду обращавшиеся в бегство, нашли приют в домах Кварати, Панцани и Моцци. Народ же и более всего самые низшие его слои, охваченные жаждой добычи, принялись грабить и громить дома побежденных, разрушая и предавая огню их дворцы и башни с таким бешенством, которого постыдились бы даже самые заклятые враги Флоренции.

XLII.

Одолев грандов, народ установил в государстве новый порядок. Так как он делился на три разряда - имущих людей, средних по достатку и малоимущих решено было, что высший разряд будет иметь двух членов Синьории, средний трех и столько же низший, гонфалоньер же будет назначаться из каждого из них поочередно. В добавление к этому восстановлены были все Установления справедливости,[420] направленные против грандов, а чтобы их еще более ослабить, многие их семейства расселили среди пополанского мелкого люда. Нобили разгромлены были так основательно и партия их так пострадала, что они не только уже не осмеливались поднимать оружие против народа, но становились все более кроткими и униженными, а это привело к тому, что с той поры Флоренция утратила не только искусство владеть оружием, но и какой бы то ни было воинский дух. После этих смут республика пребывала в мире до 1353 года,[421] и в течение этого времени приключилось то памятное чумное поветрие, о котором столь красноречиво повествовал мессер Джованни Боккаччо[422] и которое стоило Флоренции более девяноста шести тысяч человеческих жизней. В то же самое время произошла и первая война Флоренции с домом Висконти из-за честолюбивых замыслов архиепископа, бывшего тогда в Милане государем, и не успела эта война закончиться, как в городе снова начались несогласия. Так, несмотря на то что нобили были разгромлены, у судьбы оказалось немало иных способов порождать через новые раздоры новые бедствия.

Книга третья.

I.

Глубокая и вполне естественная вражда, существующая между пополанамн и нобилями и порожденная стремлением одних властвовать и нежеланием других подчиняться, есть основная причина всех неурядиц, происходящих в государстве. Ибо в этом различии умонастроений находят себе пищу все другие обстоятельства, вызывающие смуты в республиках. Именно оно поддерживало раздоры в Риме, и оно же, если позволено уподоблять малое великому, поддерживало их во Флоренции, порождая, однако, в обоих этих городах различные последствия. Противоречия, возникавшие с самого начала в Риме между народом и нобилями, приводили к спорам; во Флоренции они выливались в уличные схватки. В Риме им ставило пределы издание нового закона, во Флоренции они заканчивались лишь смертью или изгнанием многих граждан. В Риме они укрепляли военную доблесть, во Флоренции она из-за них бесповоротно угасла. В Риме от равенства граждан между собою они привели их к величайшему неравенству; во Флоренции от неравенства они низвели их к равенству, вызывающему лишь горькое изумление. Это различие в следствиях следует объяснять различием в целях, которые ставили себе оба народа. Ибо народ римский стремился пользоваться той же полнотой власти вместе с нобилитетом, флорентийский же народ хотел править государством один, без участия нобилей. И так как стремления римского народа были более разумны, нобили легче переносили чинимые им обиды и большей частью уступали, не прибегая к оружию, так что после некоторого спора издавался по общей договоренности закон, и удовлетворявший народ, и сохранявший за нобилями их прежнее положение в государстве. Напротив, устремления флорентийского народа были столь же оскорбительны, сколь и несправедливы, так что дворянство старалось защищать себя, увеличивая свои военные силы, а из-за этого гражданская распря кончалась кровопролитием и изгнанием побежденных. Законы же, издававшиеся после нее, имели целью отнюдь не общее благо, а только выгоду победителя. Такое положение вещей приводило еще и к тому, что победы римского народа укрепляли в нем гражданский дух, ибо, получая возможность занимать государственные должности, командовать войсками и управлять завоеванными землями наравне с аристократами, люди из народа преисполнялись теми же добродетелями, и государство в усилении гражданского духа черпало все новую и новую мощь. Но когда во Флоренции побеждали пополаны, нобили не допускались к должностям, и если они желали быть снова допущенными к ним, им приходилось не только уподобиться простому народу и в поведении своем, и в чувствах, и во внешнем обиходе, но и казаться всем такими. Отсюда изменение фамильных гербов, отречение от титулов, к которым нобили прибегали для того, чтобы их можно было принять за людей простого звания. Так и получилось, что воинская доблесть и душевное величие, свойственные вообще нобильскому сословию, постепенно угасали. В народе же их никогда не было, и потому они не могли в нем возродиться, так что Флоренция становилась все слабее и униженнее. Однако добродетели римские с течением времени превратились в гордыню, и дошло до того, что Рим мог существовать лишь под властью самовластного государя. Флоренция же оказалась в таком положении, что мудрый законодатель мог бы установить в ней любой образ правления.

При чтении предыдущей части моего труда легко убедиться в правильности моих утверждений. После того как показано было, как возникла Флорентийская республика, на чем основывалась ее гражданская свобода и что вызывало в ней раздоры, после того как мы рассказали, каким образом разделение флорентийского народа на партии привело к тирании герцога Афинского и крушению нобильского сословия, остается поведать о вражде между пополанами и низами и о различных вызванных ею событиях.

II.

После того как нобили были принижены, а война с архиепископом Миланским закончена, казалось, что во Флоренции не осталось уже никаких причин для волнений. Но злая судьба нашего города и несовершенство его гражданских установлений породили вражду между семействами Альбицци и Риччи, каковая разделила Флоренцию так же, как ранее разделила ее борьба между Буондельмонти и Уберти, а затем между Донати и Черки. Папский престол, находившийся тогда во Франции, и императоры, пребывавшие в Германии, дабы сохранить свое влияние в Италии, в разное время послали туда немалое число солдат различных национальностей, так что в то время, о котором сейчас идет речь, там были англичане, немцы, бретонцы. Войны между тем закончились, и они оказались без заработка, а потому стали возникать отряды наемников,[423] вымогавших деньги то от одного государя, то от другого. В 1353 году[424] один из таких отрядов под началом провансальского сеньора Монреаля[425] появился в Тоскане, нагоняя ужас на все тамошние города, и Флоренция не только набрала войско за счет государства, но вооружились также ради личной безопасности многие частные граждане, между прочими Альбицци и Риччи.

Семейства эти пылали друг к другу враждой, и каждое только и помышляло о том, как бы сокрушить другое и захватить в республике верховную власть. Впрочем, до вооруженных столкновений между ними еще не доходило, они только оскорбляли друг друга во всех магистратурах и на советах. Когда все в городе оказались вооруженными, случайно возникла какая-то незначительная перепалка на Новом рынке, куда, как это всегда бывает в подобных случаях, сразу сбежался народ. Суматоха усилилась, и семейству Риччи кто-то сообщил, что на его людей нападают Альбицци, а семейство Альбицци получило сведения, что на него двинулись Риччи. Весь город поднялся на ноги, и магистратам с великим трудом удалось обуздать оба семейства, так что схватка, слух о которой распространился случайно и безо всякой их вины, не произошла. Но случай этот, сам по себе пустяковый, еще усилил их взаимное ожесточение, и они принялись, как только могли, набирать себе побольше сторонников. Поскольку с крушением грандов все граждане пребывали в таком равенстве, что чтили должностных лиц республики более, чем когда-либо до того, оба семейства решили попытаться достичь верховной власти в республике законным образом, не прибегая к схваткам между своими сторонниками.

III.

Выше мы рассказывали о том, как во Флоренции после победы Карла I правление перешло к гвельфам, каковые получили немалую власть над гибеллинами. Однако с течением времени, после многих новых событий и новых раздоров, все это настолько позабылось, что теперь немало потомков прежних гибеллинов занимали самые высокие должности в государстве[426] . И вот Угуччоне, глава семейства Риччи, поднял вопрос о восстановлении закона против гибеллинов, в числе которых по общему мнению были и Альбицци, которые, происходя из Ареццо, уже с давних времен переселились во Флоренцию. Угуччоне рассчитывал, что, восстановив этот закон, можно будет отстранить людей из дома Альбицци от всех должностей, ибо, согласно ему, каждый занимавший государственную должность гибеллин подвергался осуждению. Замысел Угуччоне был сообщен Пьеро, сыну Филиппе из рода Альбицци, который решил содействовать ему, опасаясь, что в случае сопротивления его обвинят в гибеллинстве. Таким образом, закон этот, восстановленный благодаря честолюбивым замыслам дома Риччи, не только ничего не отнял у Пьеро дельи Альбицци, но усилил уважение к нему, став, однако, источником величайших бедствии. Самый опасный закон для государства тот, который заглядывает слишком далеко в прошлое. Так как Пьеро поддержал этот закон, та мера, которой его враги старались преградить ему путь к возвышению, только облегчила этот путь. Став руководителем этого нового порядка, он с каждым днем приобретал все больше власти, ибо новые гвельфы поддерживали его как никого другого.

Так как не существовало должностного лица, уполномоченного разыскивать гибеллинов, изданный против них закон не мог применяться. Пьеро позаботился о том, чтобы розыски гибеллинов поручены были капитанам гвельфской партии, которые, установив, какие граждане являются гибеллинами, должны были официально предупредить их, чтобы они не пытались занимать какие бы то ни было должности под страхом осуждения, если они не подчинятся этому предупреждению. Отсюда и пошло, что все те, кому во Флоренции запрещено занимать государственные должности, называются "предупрежденными".[427] С течением времени своеволие капитанов в этом отношении настолько увеличилось, что они стали без зазрения совести предупреждать не только тех, кто действительно подпадал под этот закон, но вообще любых граждан по прихоти своей, жадности или из честолюбия. С 1357 года,[428] когда введен был этот порядок, к 1366 году предупрежденных насчитывалось уже более двухсот человек, а капитаны и партия гвельфов стали в городе всемогущими, ибо каждый, боясь попасть в число предупрежденных, старался всячески их улестить, особенно вождей, коими были Пьеро Альбицци, мессер Лапо да Кастильонкио и Карло Строцци. Их поведение возмущало весьма многих, а наглость семейства Риччи - более всех других, ибо их считали виновниками этого безобразия, которое, с одной стороны, было гибельно для государства, а с другой, помимо их воли, содействовало все большему возвышению противников Альбицци.

IV.

Вот почему Угуччоне Риччи, будучи членом Синьории, решил положить конец злу, вызванному им же и его сородичами, и по его предложению принят был новый закон,[429] по которому к шести уже имеющимся капитанам добавлялось еще три, причем два из них назначались из младших цехов, и, кроме того, устанавливалось, что каждое обвинение какого-либо гражданина в гибеллинстве должно получить подтверждение специально для того назначенных двадцати четырех граждан-гвельфов. Предосторожность эта на некоторое время обуздала своеволие капитанов, предупреждения почти прекратились и предупрежденных стало теперь гораздо меньше. Тем не менее обе партии - Альбицци и Риччи бдительно следили друг за другом и из взаимной ненависти чинили препятствия всем государственным начинаниям: невозможно было провести деловое обсуждение чего-либо, заключить союз, принять какие бы то ни было меры. В таком неустройстве пребывала Флоренция с 1366 по 1371 год, когда партия гвельфов получила весьма ощутительное преобладание.

Был в семействе Буондельмонти рыцарь по имени мессер Бенки, каковой за заслуги в войне с пизанцами был причислен к пополанам, благодаря чему мог быть избран в Синьорию. Но когда он как раз ожидал этого избрания, издан был закон, не допускавший к исполнению должности члена Синьории гранда, объявленного пополаном. Мессера Бенки это весьма оскорбило, он сблизился с Пьеро Альбицци,[430] и они сговорились нанести, используя закон о предупреждениях, удар по мелким пополанам и вдвоем остаться во главе республики. Благодаря тому уважению, которым мессер Бенки продолжал пользоваться у древних нобилей и которое большая часть крупных пополанов питала к Пьеро, партия гвельфов вновь приобрела всю полноту влияния на дела государства, а Бенки и Пьеро, используя новую реформу, получили возможность располагать по своему усмотрению и капитанами, и комиссией Двадцати Четырех. Тут опять принялись за предупреждения еще более дерзновенно, чем когда-либо, и власть дома Альбицци, главарей этой партии, все время усиливалась. Со своей стороны Риччи со своими сторонниками изо всех сил старались, как только могли, помешать осуществлению этих планов. Так что во Флоренции все жили среди взаимных подозрений и каждый опасался гибели.

V.

И вот несколько граждан, воодушевленных любовью к отечеству, сошлись в Сан Пьеро Скераджо и после длительного обсуждения всех этих неурядиц направились в Синьорию, где один из них, наиболее уважаемый, обратился к синьорам со следующей речью:

"Многие из нас опасались, великолепные синьоры, собраться вместе частным образом для обсуждения дела государственного, ибо могли мы быть сочтены обуянными гордыней или же осуждены за честолюбие. Но, приняв во внимание, что весьма многие граждане ежедневно и без малейшей помехи собираются в лоджиях или в своих домах, притом не ради общего блага, но ради своего личного честолюбия, мы порешили, что если люди, собирающиеся для нанесения удара республике, ничего не боятся, то и нам, объединяющимся ради общего блага, опасаться нечего. Впрочем, мы мало тревожимся о том, что про нас думают другие, ибо они тоже не беспокоятся о том, как о них судим мы. Великолепные синьоры, любовь наша к отечеству сперва объединила нас друг с другом, а теперь привела нас к вам, дабы могли мы побеседовать с вами о великой беде, беспрерывно растущей в нашем государстве, и заявить вам, что мы готовы всячески помочь вам ее изничтожить. Хотя предприятие это и кажется весьма трудным, вы преуспеете в нем, если, отбросив все личные соображения, власть свою поддержите всей мощью государства. Порча общественных нравов, разъедающая все города Италии, заразила и все более и более заражает также и вверенный вашему управлению город. Ибо с тех пор, как земля эта освободилась от ига императоров, города ее, лишившись узды, сдерживающей страсти, установили у себя правление, способствующее не процветанию свободы, а разделению на враждующие между собой партии. А это породило все прочие бедствия, все другие терзающие их смуты. Во-первых, среди их граждан нет ни единения, ни дружбы, разве только среди тех, которые являются сообщниками в гнусных преступлениях против родины или же против частных лиц. А поскольку вера и страх божий угасли в сердцах у всех, клятва и данное слово имеют значение лишь в том случае, если они выгодны, и люди прибегают к ним не для того, чтобы держаться их, а для того, чтобы легче обманывать. И чем обман оказался успешнее и ловчее, тем больше славы и похвал приносит он обманщику. Вот и получается, что зловреднейшие люди восхваляются как умники, а людей порядочных осуждают за глупость. Поистине в городах Италии объединяется все то, что может быть испорчено и что может заразить порчей других. Молодежь бездельничает, старики развратничают, мужчины и женщины в любом возрасте предаются дурным привычкам. И законы, даже самые лучшие, бессильны воспрепятствовать этому, ибо их губит дурное применение. Отсюда - жадность, наблюдающаяся во всех гражданах, и стремление не к подлинной славе, а к недостойным почестям - источнику всяческой ненависти, вражды, раздоров и разделения на партии, которые в свою очередь порождают казни, изгнание, унижение добрых граждан и превознесение злонамеренных. Добрые в сознании невиновности своей не ищут, подобно злонамеренным, незаконной поддержки и незаконных почестей, вследствие чего без поддержки и без положенной чести гибнут. Безнаказанность зла порождает во всех стремление разделяться на партии, а также и могущество партий. Злонамеренные объединяются в них из жадности и честолюбия, а достойные уже по необходимости. Самое же зловредное, что во всем этом наблюдается, - то искусство, с которым деятели и главы партий прикрывают самыми благородными словами свои замыслы и цели: неизменно являясь врагами свободы, они попирают ее под предлогом защиты то государства оптиматов,[431] то пополанов. Ибо победа нужна им не для славы освободителей родины, а для удовлетворения тем, что они одолели своих противников и захватили власть. Когда же власть эта наконец в их руках, нет такой несправедливости, такой жестокости, такого хищения, каких они не осмелились бы совершить. С той поры правила и законы издаются не для общего блага, а ради выгоды отдельных лиц, с той поры решения о войне, мире, заключении союзов выносятся не во славу всех, а в интересах немногих. И если другие города Италии полны этих гнусностей, то наш запятнан ими более всех других, ибо у нас законы, установления, весь гражданский распорядок выработаны и вырабатываются не исходя из начал, на которых зиждется свободное государство, а всегда и исключительно ради выгоды победившей партии. Вот почему, когда одна партия изгнана из города и одна распря затухает, тотчас же на ее месте возникает другая. Ведь если государство держится не общими для всех законами, а соперничеством клик, то едва только одна клика остается без соперника, как в ней тотчас же зарождается борьба, ибо она сама уже не может защищать себя теми особыми средствами, которые сначала изобрела для своего благополучия. Все былые и недавние раздоры нашего государства подтверждают, что это именно так. Когда гибеллины были сокрушены, все думали, что теперь-то гвельфы и будут долгое время существовать во благоденствии и чести, а между тем весьма скоро они разделились на белых и черных. После поражения белых город ни единого дня не оставался без разделения на партии: мы не переставали воевать друг с другом - то из-за вопроса о возвращении изгнанных, то из-за вражды между народом и нобилями. И ради того, чтобы одарить других тем, чем мы сами не могли или не желали владеть в добром согласии, мы предавали свою свободу то королю Роберту, то его брату, то его сыну и под конец герцогу Афинскому. И все же мы никогда не могли обрести подходящего для нас порядка и оказывались неспособными ни договориться друг с другом об основах свободной жизни, ни примириться с рабской долей. До того склонны мы ко всяким раздорам, что, даже живя еще под властью короля, предпочли его величию власть гнуснейшего человека, простого смертного родом из Губбио. Ради чести нашего города не следовало бы и вспоминать о герцоге Афинском, чья жестокость и тиранство могли бы нас образумить и научить жить как должно. Однако не успели мы избавиться от герцога, как, все еще держа в руках оружие, обратили его друг против друга, притом с такой злобой и ожесточением, как никогда ранее, и дрались до тех пор, пока наши древние нобили не были разгромлены и не отдались на милость народа. Многие полагали, что теперь во Флоренции уже исчезли всякие поводы для взаимных раздоров и ожесточения, раз уж обузданы гордыня и наглое властолюбие тех, кого считали виновниками наших распрей. Но на горьком опыте убедились мы, сколь мнения людей обманчивы, а суждения ложны, ибо гордыня и властолюбие грандов были не уничтожены, а усвоены нашими пополанами, и теперь уже они по обычаю всех честолюбцев наперерыв стараются добиться высшей власти в республике. Не видя для этого никаких способов, кроме распрей, они снова привели город к раздору и воскресили забытые имена гвельфов и гибеллинов, которые наша республика лучше и вовсе бы не знала. Так уже положено свыше, чтобы не было на земле устойчивости и мира; в каждом государстве имеются злосчастные семейства, словно и порожденные только для того, чтобы навлекать на него бедствия. Флоренция наша ими особенно изобилует, ибо в ней затевали смуты и раздоры не одна, а многие семьи: сперва Буондельмонти и Уберти, затем Донати и Черки, а ныне о постыдное и смехотворное дело! - смуту и распри сеют в ней Риччи и Альбицци. Мы напомнили вам о наших растленных нравах и о наших старинных непрекращающихся раздорах не для того, чтобы запугать вас, но чтобы вы вспомнили и о причинах всего этого и осознали, что если мы о них вспомнили, то и вы тоже можете это сделать, и что пример былых бедствий не должен вызвать у вас сомнений в том, что вы способны покончить с нынешними. Тогда мощь древних родов была так велика и милости, которыми их осыпали монархи, так щедры, что для обуздания их недостаточно было обычных гражданских установлений. Но теперь, когда императоры утратили свое влияние, папы не вызывают страха, а вся Италия, в частности же наш город, достигла такой степени равенства, что способна сама собой управлять, - это не так уж трудно. Республика же наша, несмотря на былые примеры противного, более других может не только сохранить свое единство, но видоизменить к лучшему нравы свои и установления, только бы вы, милостивые синьоры, соблаговолили этого пожелать. Вот к чему мы вас и призываем, одушевленные единственно любовью к отечеству, а не соображениями своего личного благополучия. И хотя порча зашла далеко, исцелите не медля ослабляющий нас недуг, обуздайте пожирающую нас ярость, обезвредьте убивающий нас яд, а прежние наши раздоры приписывайте не человеческой природе, а условиям тех времен. Ныне же, когда времена переменились, вы можете установить лучшее правление и надеяться на лучшую судьбу для отечества. Рассудительность может совладать со злой волей рока, обуздав честолюбцев, отменив установления, питающие враждебность клик, и приняв другие, способствующие свободной и достойной гражданской жизни. Сумейте сделать это теперь, когда успеха можно достичь благодетельными мерами законодательства, и не дожидайтесь времени, когда вы будете вынуждены прибегнуть к силе оружия".

VI.

Под влиянием этих доводов, которые они и сами хорошо осознавали, а также опираясь на серьезность и поддержку тех, кто к ним явился, синьоры назначили комиссию из пятидесяти шести граждан, которая должна была обсудить меры для укрепления государства. Совершенно верно, что сообщество большого числа людей гораздо более способно сохранить добрый порядок управления, чем уметь найти новый. Означенная комиссия заботилась скорее об уничтожении существующих партий, чем поводов для возникновения их в будущем, но не преуспела ни в том, ни в другом. С причинами, вызывающими разделение на партии, она не покончила, а из существующих партий одну чрезмерно усилила, что влекло за собой великую опасность для республики. Она отстранила на три года от всех общественных должностей, за исключением тех, что ведали внутренними делами гвельфской партии, трех членов семейства Альбицци и трех Риччи, в том числе Пьеро Альбицци и Угуччоне Риччи; запретила всем гражданам входить во Дворец синьории, разрешив свободный доступ туда лишь в присутственное время; постановила, что всякое лицо, каковому нанесли обиду или покусились на его имущество, может подать в Совет жалобу на виновника, которого объявят грандом и который должен будет отвечать согласно изданным против нобилей законам. Эти мероприятия нанесли удар клике Риччи, но усилили дерзновенность Альбицци, ибо хотя Пьеро уже не допускался во Дворец синьории, дворец партии гвельфов, где он по-прежнему пользовался большим влиянием, был ему открыт. И если прежде он и его сторонники усердствовали в предупреждениях, то теперь, после нанесенного им удара, они стали действовать еще более дерзко, и к этой злонамеренности их вскоре побудили еще новые причины.

VII.

Святой престол занимал тогда папа Григорий XI,[432] который, пребывая в Авиньоне, управлял итальянскими землями церкви, подобно своим предшественникам, через легатов, чья жадность и гордыня угнетали многие города. Один из них, находившийся в то время в Болонье,[433] решил, воспользовавшись поразившим Флоренцию в этом году[434] недородом, завладеть Тосканой. Он не только отказал Флоренции в помощи съестными припасами, но, чтобы она не могла надеяться на будущий урожай, с наступлением весны двинул на нее большое войско, рассчитывая быстро сломить сопротивление безоружного и изголодавшегося города. Может быть, это ему и удалось бы, не окажись его войско неверным и продажным, ибо флорентийцы, которым ничего другого делать не оставалось, уплатили его солдатам[435] сто тридцать тысяч флоринов за то, чтобы они отказались от похода против Флоренции. Войну начинаешь часто по своей воле, но когда и чем она кончится, зависит уже не от тебя. Эта война, затеянная из-за жадности легата, продолжалась из-за великого гнева флорентийцев, которые, заключив союз с мессером Бернабо[436] и всеми враждебными церкви городами, поручили ведение военных действий комиссии из восьми граждан с правом действовать бесконтрольно и тратить деньги безотчетно. Хотя Угуччоне уже не было в живых, эта война против папы подняла дух всех сторонников партии Риччи, которые всегда в пику дому Альбицци стояли за Бернабо и были против церкви. Сейчас они тем более воспряли духом, что члены комиссии Восьми являлись противниками гвельфов. Вот потому-то Пьеро Альбицци, мессер Лапо да Кастильонкио, Карло Роцци и другие еще теснее объединились против своих недругов. Комиссия Восьми не только вела войну, но и занималась предупреждениями в городе. И длилась война три года, закончившись только со смертью папы. Но руководили ею так мужественно и так искусно, и флорентийцы были так довольны деятельностью Восьми, что их магистратура возобновлялась каждый год и их даже прозвали "святыми",[437] хотя они ни во что не ставили отлучения, отбирали у церкви ее имущество и принуждали духовенство совершать службы и требы. Ибо граждане в то время более заботились о спасении отечества, чем своей души, и показали папству, что если ;прежде они защищали его как друзья, то могли и наносить ему удары как враги. И действительно, они подняли против него Романью, Марку и Перуджу.

VIII.

Однако, несмотря на энергичное ведение войны (против папы, с капитанами гвельфской паритии никакого сладу не было, ибо зависть гвельфов к комиссии Восьми подхлестывала их дерзновенность и они оскорбляли не только многих уважаемых граждан, но нападали и на некоторых из Восьми. Наглость этих капитанов дошла до того, что их стали бояться больше, чем самой Синьории, и относиться к ним с большим почтением. Их дворец уважали больше, чем Дворец синьории, и каждый посол, прибывавший во Флоренцию, обязательно являлся к капитанам. С кончиной папы Григория и завершением внешней войны город оказался в величайшей смуте, ибо с одной стороны дерзновенность гвельфов была невыносимой, а с другой - не виделось никакой возможности ее обуздать. Всем становилось ясно, что придется прибегнуть к оружию, которое решит, какая из партий одолеет. За гвельфов стоял весь старый нобилитет и самые крупные из пополанов, а среди них самое видное положение занимали, как уже было сказано, мессер Лапо, Пьеро и Карло.[438] Против них были все мелкие пополаны, и вождями своими они считали членов военной комиссии Восьми, мессера Джордже Скали, Томмазо Строцци, к ним присоединились Риччи, Альберти и Медичи. Вся остальная масса городских низов, как это всегда бывает, сочувствовала партии недовольных.

Вожди гвельфской клики сознавали, насколько грозны силы их противников и как велика опасность для них самих, если в Синьории большинство получат их враги и она пожелает принизить гвельфов. Они решили, что разумно будет заранее принять меры. Собрались и обсудили положение государства и свое собственное. При этом стало очевидно, что количество предупрежденных настолько возросло и ненависть к гвельфам настолько усилилась, что весь город превратился в их врагов. И тут они пришли к общему мнению, что единственное, что им осталось, - это лишить родины всех, кого они уже лишили гражданских прав, силою занять Дворец синьории и все государство подчинить своей партии, следуя примеру древних гвельфов,[439] которые могли мирно существовать в государстве, лишь изгнав из него всех своих противников. В этом все собравшиеся были согласны, различны были только мнения насчет времени, подходящего для переворота.

IX.

Дело было в апреле 1378 года. Мессер Лапо считал, что медлить нельзя, что подходящему времени ничто так не вредит, как само течение времени, особенно при том положении, в котором они сейчас находятся, что при следующем составе Синьорин гонфалоньером, весьма вероятно, назначен будет Сальвестро Медичи, а ведь он враг гвельфов. С другой стороны, Пьеро Альбицци полагал, что следует обождать, ибо нужны достаточные силы, а их собрать невозможно, не раскрыв своих замыслов, если же эти замыслы обнаружатся, им всем гибель. Он поэтому считал, что надо ждать дня Сан Джованни: это во Флоренции самый большой праздник,[440] в город стечется такое количество народа, что легко будет спрятать кого угодно. Что же касается опасений насчет Сальвестро, то его следует объявить предупрежденным,[441] а если это решение не пройдет, объявить таковым кого-либо из коллегии[442] от его картьеры, так как сумки[443] сейчас пустые, могут устроить жеребьевку и жребий может пасть на него или на одного из его родичей, что лишит его возможности стать гонфалоньером. На этом и решили остановиться, хотя мессер Лапо весьма неохотно дал свое согласие, считая проволочку крайне вредной, ибо никогда не бывает так, чтобы все решительно способствовало задуманному делу, и кто дожидается полного удобства, тот либо совсем не действует, либо действует большей частью неудачно. Они поэтому объявили предупрежденным одного из коллегии, но назначению Сальвестро помешать не смогли, ибо комиссия Восьми разобралась, в чем тут дело, и воспрепятствовала устройству жеребьевки.

Итак, гонфалоньером назначен был Сальвестро, сын мессера Аламанно Медичи. Происходя из пополанского семейства, но одного из самых влиятельных, он не мог выносить, чтобы народ угнетали несколько знатных нобилей, и решил положить их засилью конец. Видя, что народ его любит, а многие могущественнейшие пополанские семьи поддерживают, он сообщил о намерениях своих Бенедетто Альберти, Томмазо Строцци и мессеру Джорджо Скали, которые обещали ему полную поддержку. Втайне они выработали проект закона, по которому снова входили в силу Установления справедливости, направленные против нобилей, власть капитанов гвельфской партии уменьшалась, а предупрежденные получали возможность добиваться восстановления в правах на должности. Необходимо было, чтобы закон этот обсудили и приняли почти одновременно, а обсуждать его должны были сперва в Коллегии, а потом в советах.[444] Сальвестро же являлся в то время пропосто,[445] а эта должность делает состоящего в ней человека почти государем в городе, и он собрал в одно утро и Коллегию, и советы. Сначала он предложил новый закон одной лишь Коллегии, но, как всякое новшество, он кое-кому не понравился и был отвергнут. Видя, что этот путь ему закрыт, Сальвестро сделал вид, что уходит по каким-то своим надобностям, и незаметно для всех членов Коллегии отправился в Совет, стал на возвышение, так чтобы все его видели и слышали, и сказал, что он считал себя назначенным в гонфалоньеры не для того, чтобы судить дела частных лиц - на это имеются обычные суды, - но чтобы блюсти безопасность государства, подавлять наглость знати и умерять строгость законов, слишком жесткое применение которых может погубить республику; что он и то, и другое весьма тщательно обдумывал и, насколько это было в его силах, старался осуществить, но злонамеренные люди так яростно препятствовали его справедливым планам, что у него теперь отнята всякая возможность сотворить благое дело, а у них, членов Совета, не только возможность обсуждать эти планы, но даже возможность выслушать его доклад. И вот теперь, видя, что никакой пользы государству он принести не может, он не знает, зачем ему сохранять должность, коей он либо вообще не заслуживает, либо признан недостойным, и потому надо ему уйти в частную жизнь, дабы народ мог избрать на его место человека более достойного или более удачливого, чем он. Сказав все это, он вышел, из зала Совета и направился в свой дом.

X.

Члены Совета, бывшие с ним в сговоре, а также и другие, стремившиеся к перевороту, подняли волнение и шум, на который сбежались члены Синьории и Коллегии. Видя, что их гонфалоньер уходит, они, чтобы задержать его, пустили в ход и уговоры и силу своей власти и заставили его вернуться в Совет, где все было в полнейшем смятении. На многих, весьма достойных граждан обрушились оскорбления и угрозы. Между прочим, какой-то ремесленник обхватил обеими руками Карло Строцци, собираясь его умертвить, и присутствующие не без труда освободили его. Но самый большой переполох вызвал Бенедетто Альберти, который из окна дворца громогласно призывал народ к оружию, так что площадь в один миг наполнилась вооруженными людьми, и под конец от членов Коллегии угрозами и страхом добились того, на что они не соглашались, пока действовали уговорами. Капитаны гвельфской партии между тем собрали в своем дворце значительное количество граждан, чтобы обсудить, как им сорвать решение Синьории. Но, когда они услышали, что поднялось народное волнение,[446] и узнали о постановлении советов, все разошлись по домам.

Когда затеваешь в городе смуту, нельзя рассчитывать на то, что ее сразу утихомиришь или легко направишь в нужное тебе русло. Сальвестро намеревался изданием своего закона установить в государстве мир, но произошло совсем другое. Ибо распаленные страсти так перебудоражили всех, что лавки оставались закрытыми, граждане запирали и укрепляли двери своих домов, многие прятали лучшее из своего движимого имущества в монастырях и церквах, и казалось, все ожидали какой-то неминуемой беды. Состоялись собрания цехов, и каждый избрал своего синдика. Затем приоры собрали коллег вместе с этими синдиками и целый день обсуждали, как успокоить город, чтобы при этом все были удовлетворены, но из-за различия во мнениях договориться так и не смогли. На следующий день[447] цеховые отряды развернули свои знамена, и Синьория, опасаясь, как бы из этого не вышло беды, собралась, чтобы принять свои меры. Не успела она начать заседания, как снова поднялось народное волнение и внезапно большое количество народа под знаменами цехов заполнило площадь. Тогда, чтобы успокоить цехи и народ надеждой на удовлетворение их требований, Совет постановил вручить всю полноту верховной власти комиссии, которая во Флоренции именовалась балия,[448] состоявшая из Синьории, Коллегий, комиссии Восьми, капитанов гвельфской партии и синдиков цехов, чтобы они совместно установили правление, способное ублаготворить весь город. Пока выносили это решение, некоторые отряды младших цехов под влиянием тех, кто хотел отомстить гвельфам за недавние обиды, отделились от прочих отрядов и пошли к дому мессера Лапо да Кастильонкио, разгромили его и подожгли. Он же сам, узнав, что Синьория обрушилась на привилегии гвельфов, и увидев, что весь народ вооружился, понял, что ему остается только спрятаться или бежать. Он сперва укрылся в церкви Санта Кроче, а затем, переодевшись монахом, бежал в Казентино, где, как многие слышали, немало упрекал себя за то, что согласился с Пьеро Альбицци, а Пьеро - за его совет дожидаться для захвата власти дня Сан Джованни. Как только началась смута, Пьеро и Карло Строцци спрятались, полагая, что когда все успокоится, они смогут остаться во Флоренции, где у них вполне достаточно родичей и друзей. Если начать беспорядки в городе не так-то легко, то усиливаются они очень быстро. Едва только подожжен был дом мессера Лапо, как принялись громить и жечь многие другие либо из общей ненависти к их владельцам, либо для сведения личных счетов. Желая подобрать себе подходящую компанию, чернь ворвалась в тюрьмы и выпустила из них всех, кто еще больше своих освободителей охоч был до чужого добра, и тогда предали разграблению монастырь дельи Аньоли и монастырь Санто Спирито, где многие граждане спрятали свое имущество. Разбойники эти добрались бы и до государственного казначейства, если бы тому не воспрепятствовал один из членов Синьории, пользовавшийся особым уважением, который верхом на коне и во главе сильного вооруженного отряда сдерживал, как мог, неистовство толпы.

Народная ярость все же под конец затихла, чему способствовало и использование своей власти Синьорией и наступление ночи. На следующий день балия объявила прощение всем объявленным предупрежденными с тем, однако, что еще три года они не смогут занимать никаких должностей. Она также отменила все законы, изданные гвельфами к ущемлению прав граждан, и объявила мессера Лапо да Кастильонкио и его сторонников мятежниками, а с ними вместе и многих других, кои отмечены были всеобщей ненавистью. После принятия этих решений объявили имена новых членов Синьории и их гонфалоньера Луиджи Гвиччардини, и так как они все, по общему мнению, были люди весьма мирного нрава и сторонники мира в республике, можно было надеяться, что беспорядки вскоре совсем прекратятся.

XI.

Лавки, однако же, не открывались, граждане не разоружались, и по всему городу расхаживали сильные патрули. По этой причине новые синьоры решили вступить в должность не на площади перед дворцом, с обычной в таком случае пышностью, но в самом дворце и безо всякого церемониала. Данная Синьория считала самым первым и неотложным делом своего правления умиротворить город и потому постановила провести полное разоружение народа, открыть лавки и выдворить из Флоренции множество жителей контадо,[449] призванных горожанами себе на подмогу. Во многих местах города установили посты вооруженной охраны порядка, так что в городе воцарилось бы спокойствие, если бы смогли успокоиться объявленные предупрежденными. Но они отнюдь не намеревались еще три года ждать полного восстановления в правах, так что цехи собрались заново и обратились к Синьории с просьбой постановить ради блага и мира в государстве, что ни один гражданин, когда-либо бывший членом Синьории и Коллегии, капитаном гвельфской партии или консулом цеха, не может быть предупрежден как гибеллин, а также, чтобы из сумок были изъяты и сожжены все старые списки гвельфской партии и заменены новыми. Просьбы эти были тотчас же приняты не только Синьорией, но и всеми другими советами, и, казалось, что теперь все новые смуты прекратятся.

Но так как людям недостаточно бывает возвращения того, что было у них отнято, а нужно забрать себе чужое и отомстить, все, кто делал ставку на беспорядки, принялись убеждать ремесленников, что им никогда не ведать безопасности, если многие из их врагов не будут изгнаны и уничтожены. Предвидя все это, Синьория вызвала к себе из цехов должностных лиц и синдиков, а гонфалоньер Луиджи Гвиччардини обратился к ним с нижеследующей речью.

"Если бы присутствующие здесь синьоры и я вместе с ними не знали уже давно, что городу нашему предначертано судьбою каждый раз по окончании внешней войны быть ввергнутым во внутреннюю, мы были бы гораздо больше удивлены и гораздо сильнее огорчены недавними беспорядками. Но поскольку беды привычные нас значительно меньше огорчают, мы эти последние смуты перенесли терпеливо, тем более что возникли они не по нашей вине, и мы питаем надежду, что им, как это бывало и ранее, придет конец, ради коего мы удовлетворили столько немаловажных пожеланий. Однако нам хорошо известно, что вы не находите себе успокоения и даже хотели бы, чтобы согражданам вашим наносились новые обиды и чтобы они подвергались новым изгнаниям. Чем у вас больше неблаговидных требований, тем сильнее наше неодобрение. И поистине, если мы думали, что за время нашей магистратуры благодаря ли несогласию нашему с вашими намерениями, или благодаря попустительству вам город наш может прийти к гибели, мы постарались бы избавиться от оказанной нам чести, либо обратившись в бегство, либо добровольно уйдя в изгнание. Но, поддавшись надежде на то, что мы имеем дело с людьми, которым не чужда человечность и хоть какая-то любовь к отечеству, и веря, что наши человечные стремления пересилят во всяком случае ваше неистовство, мы согласились принять магистратуру.

Однако теперь мы на опыте убеждаемся, что чем больше в нас доброжелательства и уступчивости, тем вы становитесь требовательнее, а требования ваши - несправедливее. И если сейчас мы так с вами говорим, то не для того, чтобы нанести вам оскорбление, а чтобы вы опомнились; пусть другие улещивают вас приятными речами, мы будем говорить нужное и полезное. Ответьте же теперь по чести: чего еще можете вы с достойным основанием требовать? Вы пожелали лишить власти капитанов гвельфской партии - они ее лишены; вы пожелали, чтобы сожжено было содержимое их сумок и проведены новые реформы, - мы на это согласились; вы пожелали, чтобы предупрежденные были восстановлены в правах, - мы на это пошли. По вашей просьбе прощены были поджигатели домов и расхитители церквей, и ради вашего удовлетворения столько заслуженных и могущественных граждан удалились в изгнание. Ради вас гранды обузданы новыми законами. Когда же прекратятся ваши требования или вернее, когда перестанете вы злоупотреблять нашей уступчивостью? Разве не видите вы, что мы терпеливее переносим наше поражение, чем вы свою победу? Куда приведут эти непрестанные раздоры наш город? Или вы не помните, как из-за его внутренних распрей он был побежден каким-то Каструччо, ничтожным жителем Лукки, и как наложил на него ярмо наемный кондотьер герцог Афинский? Когда же в нем воцарилось единение, ни архиепископ Миланский, ни сам папа не могли его одолеть и после целого ряда лет войны не добились ничего, кроме позора. Зачем же вам нужно, чтобы в мирное время раздоры ваши лишили его свободы, которой могущественные враги не могли у него отнять в годы войны? Чего можете вы ожидать от своих распрей, кроме порабощения, а от загубленного добра, которое вы у нас отняли и продолжаете отнимать, - кроме нищеты? Ибо добро это, благодаря нашей деятельности, кормит весь город, А как мы его прокормим, если имущество будет у нас отнято? Ведь те, кто им завладел, не сумеют сохранить нечестно приобретенных богатств, а из этого воспоследуют обнищание и голод для всего города. Я и присутствующие здесь синьоры повелеваем вам и, насколько позволяет достоинство, просим вас покончить со своими домогательствами и со спокойствием придерживаться выработанных только что установлений. Если же вы хотите еще каких-либо новых законов, то поднимайте вопрос о них должным образом, мирно, а не в смуте и с оружием в руках. Ибо законные ваши пожелания всегда будут удовлетворены, и вы не дадите к стыду своему и горю возможности злонамеренным людям за спиной вашей нанести удар отечеству".

Справедливые эти слова глубоко затронули сердца граждан. Они единодушно благодарили гонфалоньера за то, что в отношении их он повел себя как достойный магистрат, а в отношении всего города как достойный гражданин, и выразили готовность повиноваться каждому его приказу. Чтобы дать им возможность немедля проявить эту готовность, Синьория назначила по два члена каждой важной магистратуры, чтобы они обсудили совместно с синдиками цехов, не нужны ли какие-нибудь добавочные реформы ко всеобщему умиротворению, и доложили об этом Синьории.

XII.

Пока все это совершалось, возникла новая смута, оказавшаяся для республики еще более пагубной. Пожары и грабежи последних дней производились большей частью людьми из самых низов города. Те из них, что проявляли особое неистовство, боялись теперь, когда главные беспорядки закончились, что их покарают за преступления и что, как это всегда бывает, их бросят на произвол судьбы сами же подстрекатели. К этому над" добавить еще и ненависть к богатым горожанам и главарям цехов всего мелкого люда, считавшего, что труд его оплачивается недостаточно, не по справедливости. Когда во времена Карла I город разделили на цехи, каждый цех получил свой порядок управления и своего главу, и установлено было, что всех членов каждого цеха в гражданских делах должны судить их главы. Как мы уже говорили, цехов было сначала двенадцать, но с течением времени число их увеличилось и достигло двадцати одного и стали они так могущественны, что через несколько лет все управление республикой оказалось в их руках. А так как. среди цехов были и более, и менее важные, они разделились на старшие и младшие, причем семь цехов считались, старшими, а четырнадцать - младшими.[450] Вследствие такого разделения, а также других упоминавшихся выше причин усилилось самовластие капитанов гвельфскон партии. Магистратура эта всегда находилась в руках старых гвельфских фамилий, и капитаны из этих фамилий покровительствовали гражданам, состоящим в старших цехах, и угнетали членов младших цехов и их защитников: отсюда и проистекали все беспорядки, о которых мы повествовали. Когда установилось разделение на цехи, оказалось, что многие ремесла, которыми занимается мелкий люд и низы, не получили своего цеха: их подчинили тем цехам, к которым они были ближе по своим занятиям. И когда они были недовольны своим непосильным трудом или считали себя обиженными, хозяевами, жаловаться им приходилось главе того цеха, которому они были подчинены, а он, как они считали, никогда не выносил правильного решения. Среди цехов больше всего подчиненных людей[451] включал и включает в себя цех шерстяников.[452] Он же и является самым могущественным, занимает среди цехов первое место, кормил и доныне кормит своим ремеслом большую часть мелкого люда и черни.

XIII.

И вот эти люди из низов как из подчиненных цеху шерстяников, так и из подсобников других цехов, и ранее полные недовольства по уже сказанным причинам, теперь испытывали. к тому же страх перед последствиями, которые могли для них иметь учиненные ими поджоги и грабежи. Несколько раз в ночь собирались он" для обсуждения происшедших событий и все время толковали друг другу о грозящей им всем опасности. Наконец, один из тех, кто был посмелее и поопытнее других, решил вдохнуть в них мужество и заговорил так:

"Если бы нам надо было решать вопрос, следует ли браться за оружие, чтобы жечь и громить дома граждан и расхищать церковное имущество, я был бы первым из тех, кто полагал бы, что вопрос этот нельзя решать необдуманно и что, пожалуй, бедность в мире и покое лучше, чем связанное с такими опасностями обогащение. Но раз оружие все равно уже у нас в руках и бед уже наделано немало, надо нам думать о том, как это оружие сохранить и как избежать ответственности за содеянное. Я думаю, что если никто нас научить не может, то научит сама нужда. Как видите, весь город пылает к нам гневом и злобой, граждане объединяются, а Синьория всегда на стороне магистратов. Будьте уверены в том, что нам готовят какую-то западню и над головой нашей собираются грозные тучи. Следовательно, надо нам добиваться двух вещей и совещания наши должны ставить себе две цели. Во-первых - избежать кары за все, что мы натворили в течение последних дней, во-вторых - зажить более свободно и счастливо, чем мы жили раньше. И вот я считаю, что для того чтобы добиться прощения за прежние наши вины, нам надо натворить еще худших дел, умножить их, повсюду устраивать поджоги и погромы и постараться вовлечь во все это как можно больше народу. Ибо когда виновных слишком много, они остаются безнаказанными: мелкие преступления караются, крупные и важные вознаграждаются. Когда все страдают, мало кто стремится к отмщению, ибо общая всем беда перекосится легче, чем частная обида. Так что именно в усилении бедствий и смуты должны мы обрести прощение, именно они откроют нам путь к достижению того, что нужно нам для свободной жизни. И я думаю, что ожидает нас верная победа, ибо те, кто могли бы воспрепятствовать нам, богаты и разъединены. Их разъединение обеспечит нам победу, а их богатства, когда они станут нашими, помогут нам эту победу упрочить. Не допускайте, чтобы вас смущали древностью их родов, каковой они станут кичиться. Все люди имеют одинаковое происхождение, и все роды одинаково старинны, и природа всех создала равными. Если и мы, и они разденемся догола, то ничем не будем отличаться друг от друга, если вы оденетесь в их одежды, а они в ваши, то мы будем казаться благородными, а они простолюдинами, ибо вся разница - в богатстве и бедности. Я весьма скорблю, когда вижу, что многие из нас испытывают угрызения совести от содеянного и хотят воздержаться от дальнейших действий. И если это действительно так, то вы не те, за кого я вас принимал. Не следует пугаться ни раскаяния, ни стыда, ибо победителей, какими бы способами они ни победили, никогда не судят. А о совести нам тоже нечего беспокоиться: там, где, как у вас, существует страх голода и тюрьмы, нет и не должно быть места страху перед адскими муками. Если вы поразмыслите над поведением людей, то убедитесь, что все, обладающие большими богатствами или большой властью, достигают этого лишь силой или хитростью, но затем все захваченное обманом или насилием начинают благородно именовать даром судьбы, дабы скрыть его гнусное происхождение. Те же, кто от избытка благоразумия или глупости не решаются прибегнуть к таким способам, с каждым днем все глубже и глубже увязают в рабстве и нищете. Ибо верные рабы так навсегда рабами и остаются, а добросердечные непременно бедны. От рабства освобождаются лишь неверные и дерзновенные, а от нищеты только воры и обманщики. Бог и природа дали всем людям возможность достигать счастья, но оно чаще выпадает на долю грабителя, чем на долю умелого труженика, и его чаще добиваются бесчестным, чем честным ремеслом. Потому-то люди и пожирают друг друга, а участь слабого с каждым днем ухудшается. Применим же силу, пока представляется благоприятный случай, ибо более выгодным для нас образом обстоятельства не сложатся: имущие граждане не объединены, Синьория колеблется, магистраты растеряны, и сейчас, пока они не сговорились, их легко раздавить. Таким образом, мы или станем полными господами в городе, или добьемся столь существенного участия в управлении, что не только все наши прежние грехи забудутся, но мы сможем угрожать нашим врагам еще худшими бедами. Конечно, замысел этот дерзкий и опасный, но когда к действию понуждает необходимость, дерзость оборачивается благоразумием, а смелые души, предпринимая нечто великое, никогда не считаются с опасностью. Ибо все дела, поначалу связанные с опасностью, вознаграждаются, и невозможно добиться безопасного существования, не подвергая себя при этом опасности. Кроме того, с уверенностью могу сказать, что когда тебе готовят тюрьму, пытки и казни, гораздо пагубнее дожидаться их, чем попытаться избежать: в первом случае эти три бедствия тебя наверняка настигнут, во втором исход может быть разным. Как часто слышал я ваши жалобы на жадность хозяев и несправедливость магистратов! Вот и настало нам время избавиться от них и так вознестись над ними, чтобы они жаловались на нас и боялись нас еще больше, чем мы их. Случай, который сейчас предоставляется нам судьбою, улетучивается, и тщетно будем мы хвататься за него, когда он исчезнет. Вы видите, как готовятся ваши противники, - предупредим же их замыслы. Кто из нас первый - мы или они - возьмется за оружие, тот и восторжествует, погубив врагов своих и достигнув величия. Многим из нас победа даст славные почести, а всем - безопасность".

XIV.

Речь эта еще больше разожгла сердца, уже пылавшие жаждой злодеяния, и все собравшиеся постановили взяться за оружие, едва только вовлекут в заговор свой как можно больше сообщников, а также дали друг другу клятву взаимной поддержки в случае преследования кого-либо из них магистратами.

В то время как они намеревались захватить власть в республике, этот их замысел стал известен Синьории, которая велела схватить некоего Симоне делла Пьяцца,[453] и от него узнали и о заговоре вообще, и о том, что мятеж должен был разразиться на следующий день. Ввиду этой опасности собрались Коллегии и все те граждане, которые совместно с синдиками цехов старались объединить город. Когда все собрались, было уже совсем темно, и собравшиеся посоветовали Синьории вызвать также консулов цехов, и уже все вместе пришли к единодушному мнению, что все войска надо сосредоточить во Флоренции и что с утра гонфалоньеры вооруженных компаний народа должны быть на площади во главе своих вооруженных отрядов. Пока Симоне подвергали пытке и граждане собирались в Синьории, некий Никколо из Сан-Фриано, починявший во дворце часы, заметил все происходящее.[454] Он тотчас же вернулся к себе домой и поднял во всей своей округе тревогу, так что незамедлительно около тысячи вооруженных человек сбежались на площадь Сан-Спирито. Шум этот дошел и до других заговорщиков: Сан Пьеро Маджоре и Сан Лоренцо, где они сговорились собраться, быстро наполнились вооруженными людьми.

Когда наступило утро 21 июля,[455] оказалось, что на площадь защищать Синьорию вышло менее восьмидесяти человек. Из гонфалоньеров компаний не явился никто; узнав, что весь город охвачен вооруженным восстанием, они побоялись оставить свои дома. Из народных низов первыми показались на площади те, что собирались в Сан Пьеро Маджоре, и при их появлении вооруженная охрана даже с места не двинулась. За ними вскоре последовала вся прочая вооруженная толпа, которая, видя, что никто ей препятствовать не собирается, принялась яростными криками требовать освобождения заключенных. Когда угрозы не подействовали, они стали применять силу и подожгли дом Луиджи Гвиччардини; и тут Синьория, чтобы не было хуже, выдала им заключенных. Добившись этого, они отобрали у экзекутора знамя справедливости и под этим знаменем стали поджигать дома многих граждан, но преимущественно обрушиваясь на тех, кто был ненавистен за свою служебную деятельность или просто кому-либо по личным причинам. Ибо многие граждане, усмотрев тут возможность свести личные счеты, направляли толпу к домам своих недругов. Ведь достаточно было, чтобы один голос в толпе крикнул: "К дому такого-то!" - и тотчас же знаменосец туда и поворачивал. Сожгли также все документы цеха шерстяников. Натворив немало злодеяний, они решили сделать также что-либо похвальное и произвели в рыцари Сальвестро Медичи и еще многих других в количестве шестидесяти четырех человек, среди которых оказались, между прочим, Бенедетто и Антонио Альберти, Томмазо Строцци и другие их сторонники, несмотря на то что многие новые рыцари принимали это звание по принуждению. Самое удивительное во всех этих делах было то, что в один и тот же день и почти одновременно толпа провозглашала рыцарями тех, чьи дома только что предала огню (так близко соседствуют удача и беда): случилось это, кстати, и с Луиджи Гвиччардини, гонфалоньером справедливости[456] .

Среди всей этой сумятицы члены Синьории, оставленные и своей вооруженной охраной, и главами цехов, и гонфалоньерами вооруженных компаний, не знали уже, что им предпринять, ибо никто, несмотря на приказы, не явился им на помощь. Из шестнадцати компаний на площадь вышли только две - под знаменем Золотого льва и Белки под водительством Джовенко делла Стуфа и Джованни Камби. Но они, постояв немного на площади и видя, что никто к ним не присоединяется, удалились. Что же касается граждан, то некоторые, видя неистовство разъяренной толпы и брошенный на произвол судьбы Дворец синьории, оставались у себя дома, а другие пошли даже за вооруженной массой людей, чтобы, находясь в ней, иметь возможность защитить и свои дома, и дома своих друзей. Так могущество низов все усиливалось, а Синьории - все слабело. Это восстание продолжалось весь день. С наступлением вечера восставшие остановились у дворца мессера Стефано за церковью Сан Барнаба. Их было уже более шести тысяч, и еще до рассвета они угрозами принудили цехи прислать им цеховые знамена. Утром же они под знаменем справедливости и знаменами цехов подошли ко дворцу подеста. Последний отказался впустить их во дворец, оказал им сопротивление, но был побежден.[457].

XV.

Убедившись, что силой тут ничего не поделаешь, члены Синьории решили вступить с ними в переговоры. Они вызвали четырех своих коллег и послали их во дворец подеста узнать, чего они требуют. Там их посланцы узнали, что главари народных низов, синдики цехов и несколько граждан уже решили, чего они хотят требовать от Синьории. Вместе с четырьмя представителями низов делегаты Синьории вернулись к тем, кто их послал, со следующими требованиями. У цеха шерстяников не должно быть больше чужеземного чиновника;[458] надо учредить три новых цеха: один - для кардовщиков и красильщиков, второй - для цирюльников, пошивщиков стеганых курток и прочих портных и им подобных ремесленников; третий - для тощего народа.[459] Два представителя этих новых цехов и три представителя четырнадцати младших цехов должны быть членами Синьории, которая выделит дома, где члены новых цехов смогут собираться; никто из них не может быть принужден ранее чем через два года к уплате долгов на сумму, не превышающую пятьдесят дукатов; Монте[460] прекращает взимание процентов по государственному долгу, возвращению подлежит только полученная сумма; осужденные и изгнанные получают прощение, а предупрежденные восстанавливаются во всех правах. Кроме этих требований, выставлялись еще и другие насчет особых преимуществ для главных, особо выдающихся участников событий и, наоборот, требование об изгнании и предупреждении многих граждан из числа их врагов.

Хотя требования эти были жестокие и позорные для республики, Синьория, Коллегия и Народный совет, опасаясь худшего, тотчас же приняли их. Но для того чтобы все эти предложения получили силу закона, они должны были быть одобрены Советом коммуны, а так как два Совета в один день собрать было невозможно, надо было ждать до следующего дня. Однако в данный момент цехи и народные низы были, как будто, вполне удовлетворены и обещали, что после утверждения закона волнения прекратятся.

Но на следующее утро, когда уже шло обсуждение в Совете города, нетерпеливая и переменчивая толпа под теми же знаменами опять заполнила всю площадь и подняла такой яростный крик, что и Совет, и Синьория пришли в ужас. Один из членов Синьории Гверрианте Мариньоли, движимый более страхом, чем какими-либо чувствами, сошел вниз под тем предлогом, что, мол, надо охранять нижнюю дверь, и побежал к себе домой. Но когда он уходил, ему не удалось сделать это "заметно, и толпа его узнала. Никакого вреда ему, правда, не причинили, а только принялись кричать, чтобы все члены Синьории убрались из Дворца, не то всех их детей перебьют, а дома подожгут. Тем временем обсуждение закона кончилось, и члены Синьории разошлись по своим помещениям. Члены же Совета, сойдя вниз, не стали выходить на площадь, а оставались во дворе и в лоджиях, отчаявшись уже в возможности спасти государство, ибо они презирали толпу, а тех, кто мог бы обуздать или даже сокрушить ее, они считали либо слишком злонамеренными, либо слишком трусливыми. Сами члены Синьории были в полной растерянности, они тоже разуверились в спасении отечества, один из их товарищей уже скрылся, и ни от единого гражданина не получали они не то что поддержки, а хотя бы совета как поступить. Пока они колебались, какое прижить решение, мессер Томмазо Строцци и мессер Бенедетто Альберти, движимые или своим личным честолюбием и стремлением остаться во дворце единственными хозяевами, или, может быть, думая, что поступают ко всеобщему благу, посоветовали им уступить перед лицом народной ярости и разойтись по домам в качестве уже частных граждан. Этот совет, данный людьми, которые являлись виновниками смуты, хотя он и был принят Синьорией, глубоко возмутил двух ее членов - Аламанно Аччаюоли и Никколо дель Бене. Собравшись с мужеством, они воскликнули, что если их сотоварищи хотят удалиться, тут ничего не поделаешь, но что они лично не считают возможным оставить свой пост до истечения установленного законом срока и готовы за это поплатиться жизнью. Этот протест еще больше напугал Синьорию и еще сильнее разъярил народ. Тогда гонфалоньер, предпочитая расстаться со своей должностью с позором, чем подвергать опасности свою жизнь, согласился принять покровительство мессера Томмазо Строцци, который вывел его из дворца и проводил до дому. Прочие члены Синьории таким же образом разошлись один за другим. Аламанно и Никколо, оставшись в одиночестве, решили не пытаться уже прослыть более мужественными, чем благоразумными, и тоже удалились. Так что дворец остался в руках народных низов и военной комиссии Восьми, которая еще не сложила с себя полномочий.

XVI.

Когда толпа устремилась во дворец, знамя гонфалоньера справедливости находилось у некоего Микеле ди Ландо, чесальщика шерсти.[461] Этот человек, босой и в самой жалкой одежде, взбежал по лестнице во главе всей толпы и, очутившись в зале заседаний Синьории, обернулся к теснившимся за ним людям и произнес: "Ну вот, теперь этот дворец - ваш, и город тоже в ваших руках. Что же по-вашему теперь делать?". На это все единодушно закричали, что они хотят, чтобы он стал членом Синьории и гонфалоньером и управлял ими и всем городом, как он будет считать нужным.

Микеле согласился. Это был человек рассудительный и осторожный, более одаренный природой, чем фортуной. Он решил умиротворить город, прекратить беспорядки и для того, чтобы занять народ, а самому иметь время на принятие неотложных мер, велел разыскать некоего сера Нуто,[462] который был намечен на должность барджелло мессером Лапо ди Кастильонкио. Большая часть людей, сопровождавших Ландо, бросилась выполнять этот приказ. Желая, чтобы власть, полученная им милостью народа, с самого начала проявила себя как правосудная, он велел громогласно объявить всем и каждому, что поджоги и кража чего бы то ни было отныне запрещаются, а для всеобщего устрашения установил на площади виселицу. Перемены в управлении он начал с того, что снял с должности всех синдиков цехов и назначил на их место новых, отстранил от власти членов Синьории и Коллегии и сжег сумки с именами будущих кандидатов на должности. Между тем толпа приволокла сера Нуто на площадь, привязала за ногу к виселице, и все окружающие стали заживо рвать его на части, так что под конец осталась от него лишь эта привязанная нога.

Военная комиссия Восьми, со своей стороны считая, что с разгоном Синьории она является верховной властью в республике, уже назначила членов новой Синьории. Понимая, чего хотят Восемь, Микеле послал им повеление немедленно покинуть дворец, ибо хотел показать всем, что сможет управлять Флоренцией и без их советов. Затем он велел синдикам цехов собраться и установил порядок избрания Синьории - четыре члена от низов, два от старших цехов и два от младших, - а также новый порядок жеребьевки.

Кроме того, все управление государством он разделил на три части, поручив первую новым цехам, вторую - младшим, а третью - старшим. Мессеру Сальвестро Медичи он выделил доход с лавок на Старом мосту,[463] себе взял подестерию Эмполи и осыпал благодеяниями многих других граждан, сочувствовавших неимущему люду, не столько для того, чтобы вознаградить их за понесенный ущерб, сколько для того, чтобы иметь в них защиту от завистников.

XVII.

Народные низы, однако же, сочли, что в своем упорядочении государственного устройства Микеле ди Ландо оказался слишком предупредителен к имущему слою граждан, им же не предоставил в управлении государством доли, достаточной для того, чтобы удержаться у власти и защищаться от враждебных посягательств. Побуждаемые обычной своей дерзновенностью, они снова взялись за оружие,[464] с шумом заполнили под своими знаменами площадь и потребовали, чтобы члены Синьории спустились вниз на площадку перед лестницей и там вместе с ними обсуждали те новые меры, которые они считали необходимыми для их выгоды и безопасности. При виде этой обнаглевшей толпы Микеле решил не раздражать ее, а потому, не выслушивая самих требований, осудил способ, которым они хотели заставить себя выслушать, и призвал их сложить оружие, добавив, что тогда им даровано будет все то, на что достоинство Синьории не позволяет согласиться, уступая грубой силе. Толпа, раздраженная этим отказом, отхлынула к Санта Мария Новелла,[465] где избрала себе восемь главарей с помощниками, установив порядки, при которых они пользовались бы надлежащим уважением и почетом. Вот и получилось, что Флоренция имела теперь два правительства, находившихся в двух различных местах. Эти главари порешили между собой, что впредь восемь представителей новых цехов должны постоянно пребывать во дворце Синьории вместе с ее членами и все решения Синьории должны ими утверждаться. У Сальвестро Медичи и Микеле ди Ландо они отняли все, чем те были облечены их прежними решениями, а многим из своей среды роздали должности, а также содержание, достаточное для того, чтобы они могли с должным достоинством эти должности отправлять. Дабы эти принятые ими решения стали законом, они послали двух своих делегатов к Синьории с требованием утвердить их и с угрозой применить силу, если Синьория откажет им. Эти посланцы изложили Синьории, что им поручили сказать, весьма высокомерно и еще более самонадеянно, упрекая к тому же гонфалоньера в неблагодарности, которой он отплатил народу за звание, коим был облечен, и за оказанную ему честь, а также в неуважении и пренебрежении к народу. Когда речь свою они закончили угрозами, Микеле не мог стерпеть их наглости и, помышляя более о теперешней своей высокой должности, чем о низком происхождении, решил, что исключительная их дерзость заслуживает и кары исключительной, а потому, схватившись за свое оружие, сперва нанес им тяжелые ранения, а затем велел связать их и бросить в темницу. Едва это стало известно народным низам, как они разгорелись сильнейшим гневом и, рассчитывая с оружием в руках добиться того, чего не получили безоружные, шумно и яростно потрясая оружием, двинулись ко дворцу Синьории. Микеле со своей стороны, опасаясь последствий нового выступления, решил предупредить его, ибо считал, что напасть первому на врага - дело более славное, чем дожидаться его в стенах дворца, и, подобно своим предшественникам, опозорить себя постыдным бегством. Поэтому он собрал значительное число граждан, уже начавших сознавать свою ошибку, и верхом на коне во главе сильного вооруженного отряда двинулся на Санта Мария Новелла атаковать тех, которые, как уже было сказано, приняли такое решение и выступили на площадь Синьории почти в одно время с Микеле. Случайно вышло так, что оба противника пошли по разным дорогам, так что встречи между ними не произошло. Вернувшись назад, Микеле увидел, что площадь занята народом и дворец осажден. Завязалась схватка, в которой он победил и рассеял их: одних выгнал из города, а других принудил побросать оружие и разбежаться. Победа была одержана, восставшие разбиты исключительно благодаря доблести гонфалоньера, который мужеством, благоразумием и честностью превосходил тогда всех граждан и заслуживает числиться среди немногих облагодетельствовавших родину. Ибо если бы в сердце его жили коварство и честолюбие, республика утратила бы свободу и попала под власть тирании, худшей, чем самовластие герцога Афинского. Но по великой честности своей не имел он в душе ни единого помысла, противного общему благу. Дела он повел столь благоразумно, что завоевал доверие большей части того люда, из которого выдвинулся, тех же, кто пытался сопротивляться, сумел подавить силой оружия.[466] Такое поведение смирило чернь; лучшие из ремесленников[467] опомнились и осознали, какой позор навлекают на себя те, кто, подавив гордыню грандов, подчиняется затем низкому народу.

XVIII.

Когда Микеле одержал эту победу над народными низами, избрана была уже новая Синьория, но между ее членами было два столь низких и позорных по своему положению, что у всех возникло желание освободиться от такого бесчестия. В день 1 сентября, когда новая Синьория вступает в свои права, на площади перед дворцом полно было вооруженных граждан. Когда члены прежней Синьории стали выходить из дворца, вооруженные подняли шум и в один голос закричали, что они не желают, чтобы хоть один из тощего народа[468] стал членом Синьории. Новая Синьория, прислушавшись к этим крикам, постановила исключить из числа своих членов этих двух представителей черни, одного из коих звали Триа, а другого Бароччо, а вместо них назначила Джорджо Скали и Франческо ди Микеле. Тогда же упразднены были цехи тощего народа и лишены полномочий их представители, за исключением Микеле ди Ландо, Лоренцо ди Пуччо и еще нескольких вполне достойных людей. Все почетные должности поделены были между старшими и младшими цехами, но при этом решили, что пять членов Синьории будут всегда из младших цехов, а четыре из старших, а гонфалонъер - по очереди - то от одних, то от других.[469] Установленный таким образом порядок управления временно успокоил город. Все же, хотя власть в республике была отнята у народных низов, члены младших цехов оказались сильнее благородных пополанов, которые вынуждены были уступить, чтобы удовлетворить средний слой и отобрать у тощего народа цеховые преимущества. Все это получило также одобрение всех, кто желал, чтобы не подняли головы те, кто от имени партии гвельфов причинили множеству граждан столько насилий и обид. А так как к сторонникам установленного порядка принадлежали мессер Джордже Скали, мессер Бенедетто Альберти, мессер Сальвестро Медичи и мессер Томмазо Строцци, то они и оказались первыми лицами в государстве. Создавшееся, таким образом, положение лишь углубило раздор между благородными пополанами и мелкими ремесленниками, начавшийся из-за честолюбивых устремлений семейств Риччи и Альбицци. Так как раздор этот приводил в дальнейшем к весьма важным последствиям и нам придется о нем часто упоминать, назовем одну из этих двух партий пополанской, а другую плебейской. Такое положение продолжалось три года, и за это время много было изгнаний и казней, ибо люди, стоявшие у власти, окружены были недовольными в городе и за его пределами и жили в постоянном страхе. Недовольные горожане либо постоянно пытались изменить порядки, либо подозревались в таких попытках, а недовольные изгнанники, которых ничто не сдерживало, повсюду Сеяли смуту при поддержке то какого-нибудь государя, то какой-нибудь республики.

XIX.

В то время в Болонье находился Джаноццо да Салерно, военачальник Карла Дураццо, потомка королей Неаполитанских, который, задумав отнять корону у королевы Джоваины, держал этого своего капитана в Болонье, чтобы использовать там поддержку, которую оказывал ему враждовавший с королевой папа Урбан.[470] В Болонье находилось также значительное число флорентийских изгнанников, поддерживавших тесную связь друг с другом и с Карлом, вследствие чего флорентийские правители жили в постоянной тревоге и охотно прислушивались к наветам на всех подозреваемых. Пребывая в таком беспокойстве, они вдруг узнали, что Джаноццо да Салерно с большим количеством изгнанников задумал подойти к стенам Флоренции и что многие горожане, находящиеся с ним в сговоре, возьмутся тогда за оружие и откроют ему ворота. По этому доносу оказались обвиненными многие граждане, и прежде всего были названы имена Пьеро Альбицци и Карло Строцци, а затем Чиприано Манджони, мессера Якопо Саккетти, мессера Донато Барбадоро, Филиппо Строцци и Джованни Ансельми; все они и были задержаны, за исключением Карло Строцци, которому удалось бежать. Для того чтобы никто не решился выступить в их поддержку, мессеру Томмазо Строцци и мессеру Бенедетто Альберти поручили с большим количеством вооруженных людей охранять город. По делу арестованных граждан учинили следствие, но ни в обвинительном акте, ни в показаниях свидетелей не оказалось достаточно материала для осуждения, и капитан не счел возможным объявить их виновными. Тогда враги арестованных подняли против них народ и возбудили в нем такую ярость, что пришлось приговорить их к смерти. И Пьеро Альбицци не помогли ни знатность его рода, ни былое уважение, которым он был окружен, когда в течение долгого времени пользовался большим почетом и вызывал больше страха, чем какой-либо другой гражданин. Дошло до того, что однажды, когда он пировал со множеством гостей, кто-то - друг ли, желавший призвать его к умеренности и осторожности в достигнутом величии, или враг, задумавший угрозу, - прислал ему серебряное блюдо со сладостями, среди которых спрятан был гвоздь. Когда его обнаружили, все участники пиршества поняли, что их хозяину советуют закрепить колесо его фортуны, ибо, достигнув предельной высоты и все еще продолжая крутиться, оно неизбежно устремится вместе с ним в бездну. Это предсказание осуществилось: сперва произошло его падение, а затем и смерть.

Но его казнь лишь увеличила во Флоренции общее смятение, ибо все боялись за себя - и победители, и побежденные. Однако страх, овладевший правящими, был наиболее зловреден, ибо какой бы пустяк ни случился, он тотчас же давал повод для новых преследований партии гвельфов, для приговоров, предупреждений и изгнаний из города. А к этому добавлялись все новые и новые законы и постановления, каждодневно издававшиеся для укрепления власти правительства. Все эти меры приводили к еще большему озлоблению людей, подозрительных для правящей клики, и поэтому с согласия Синьории назначена была комиссия из сорока семи граждан, которой поручалось очистить государство от всех подозрительных лиц. Эта комиссия объявила предупреждение тридцати девяти гражданам, многих пополанов объявила грандами, а многих грандов - пополанами. Для внешней же защиты государства она наняла мессера Джона Хоквуда,[471] по национальности англичанина, прославленного военачальника, который долгое время воевал в Италии в качестве наемника папы и других государей. За внешнюю безопасность заставляли тревожиться слухи о том, что Карл, герцог Дураццо, набирает для похода на Неаполь многочисленные военные отряды, среди которых было немало флорентийских изгнанников. Кроме обычных средств для предотвращения этой внешней опасности, пустили в ход и деньги, ибо, когда Карл появился в Ареццо, флорентийцы выплатили ему сорок тысяч дукатов за обещание их не беспокоить. Он принялся осуществлять свой замысел, успешно завладел королевством Неаполитанским, а королеву Джованну пленницей отправил в Венгрию.[472] Но победа его только усилила страх флорентийских правителей: они не могли поверить, что их деньги окажутся сильнее старинной дружбы, которую король всегда сохранял в своем сердце к гвельфам, ныне подвергающимся во Флоренции такому угнетению[473] .

XX.

Этот страх, усиливаясь, порождал новые обиды, каковые его не только не рассеивали, но еще усугубляли, так что большая часть граждан жила в беспрерывном недовольстве. Ко всему этому надо добавить еще дерзкое поведение мессера Джорджо Скали и мессера Томмазо Строцци: они пользовались большей властью, чем магистраты республики, и каждый гражданин мог опасаться, что они, опираясь на поддержку народных низов, станут чинить ему обиды. Так что тогдашнее флорентийское правительство казалось несправедливым и тираническим не только честным гражданам, но и смутьянам. Однако самоуправству мессера Джорджо Скали все же должен был наступить конец. Случилось, что один из его сторонников обвинил в заговоре против государства некоего Джованни ди Камбио, но капитан[474] признал его невиновным. Тогда судья решил, что обвинитель-клеветник должен понести кару, угрожавшую обвиняемому, если бы тот оказался осужденным. Видя, что ни просьбы его, ни влияние не могут спасти этого человека, мессер Джорджо вместе с мессером Томмазо Строцци и большим количеством вооруженных людей силой освободили его, разгромили дворец капитана, которому ради спасения пришлось от них спрятаться. Поступок мессера Джорджо преисполнил весь город таким возмущением, что враги его решили воспользоваться этим и нанести ему сокрушительный удар и вырвать город не только из его рук, но и из-под власти черни, которая целых три года дерзновенно держала его под своим игом. Способствовал этому также и капитан, который, едва беспорядки прекратились, явился в Синьорию и сказал, что он охотно принял пост, до которого возвысило его доверие синьоров, ибо надеялся послужить людям благонамеренным и готовым взяться за оружие для защиты правосудия, а не для того, чтобы чинить ему препятствия; но что, убедившись на собственном опыте, как этот город управляется и как живет, он свою должность, добровольно им принятую в надежде обрести в ней честь и выгоду, добровольно же и возвращает Синьории, дабы избежать ущерба и гибели. Синьория, однако, подняла дух капитана, пообещав ему вознаграждение за понесенные ущерб и обиду и безопасность на будущее время. Некоторые из членов Синьории устроили совещание с участием ряда граждан, считавшихся искренними сторонниками общего блага и вызывавшими У правительства меньше всего подозрений, и на совещании этом решено было, что сейчас представляется исключительно благоприятный случай для того, чтобы избавить город от самоуправства черни и мессера Джорджо, который своими последними наглыми выступлениями заслужил почти всеобщую ненависть. Использовать же эту возможность следовало еще до того, как возмущение уляжется, ибо совещавшиеся хорошо понимали, что народное сочувствие можно и обрести и утратить вследствие любой пустячной случайности. Сочли они также, что для успешного проведения в жизнь их замысла необходимо заручиться поддержкой мессера Бенедетто Альберти, без согласия которого замысел этот представлялся им крайне опасным.

Мессер Бенедетто был человек очень богатый, благожелательный, непоколебимо преданный свободе отечества и глубоко враждебный всяческой тирании, почему и нетрудно было успокоить его совесть, склонив его к согласию на действия против мессера Джорджо. Сторонником народных низов и врагом благородных пополанов и гвельфов стал он именно из-за их дерзости и самоуправства. Но увидев, что вожаки народных низов уподобились своим противникам, он отошел от них и не имел никакого отношения к тем преследованиям, которым они подвергали сваях сограждан. Таким образом, он порвал с плебейской партией черни из-за тех же причин, по которым примкнул к ней. Склонив мессера Бенедетто и глав цехов в этом деле на свою сторону и позаботившись о вооружении, Синьория арестовала мессера Джорджо, а мессеру Томмазо удалось скрыться. На следующий же день мессер Джорджо был обезглавлен, и на людей из его партии это нагнало такого страху, что никто в его защиту и пальцем не шевельнул - наоборот, все, спасая свою шкуру, старались посодействовать его гибели. Когда его вели на казнь и он увидел, что глазеть на нее собрался тот самый народ, который только вчера боготворил его, он стал сетовать на горькую свою участь и на озлобление против него сограждан, вынудившее его заискивать перед чернью, чуждой какой бы то ни было верности и благодарности. Заметив среди вооруженных граждан мессера Бенедетто Альберти, он сказал ему: "Как, Бенедетто, ты допускаешь, чтобы надо мной чинили расправу, которой я никогда бы не допустим в отношении тебя? Но вот я предвещаю тебе, что день этот будет концом моих бедствий и началом твоих". Затем он стал упрекать самого себя за то, что слишком доверял народу, который можно поднять и вести куда угодно одним словом, одним жестом, одним бездоказательным обвинением. И с этими жалобами на устах принял он смерть, окруженный вооруженными и радующимися его гибели врагами. Затем преданы были смерти некоторые из ближайших его друзей, а народ завладел их трупами и поволок их по улицам.

XXI.

Смерть этого гражданина взбудоражила весь город и в день казни мессера Джорджо многие граждане взялись за оружие - одни, чтобы поддержать Синьорию и народного капитана, другие в целях личного честолюбия или личной безопасности. Город раздирался противоречивыми страстями, у каждого были свои цели и никто не хотел складывать оружия, не достигнув их. Древние нобили, называвшиеся грандами, не могли примириться с тем, что их лишили права занимать государственные должности, и стремились добиться восстановления этого права, любыми средствами, а потому хотели, чтобы капиталам гвельфской партии были возвращены их прежние функции. Благородным пополанам и членам старших цехов не нравилось, что им приходится делить управление государством с младшими цехами и тощим народом. Со своей стороны младшие цехи склонялись гораздо больше к расширению своих прав, чем к их ограничению, а тощий народ боялся лишиться управления новыми цехами. Все эти разногласия среди флорентийцев приводили в течение одного года к частым столкновениям и смутам: то гранды брались за оружие, то члены старших цехов, то младшие цехи в союзе с тощим народом, и не раз случалось, что в одно и то же время в разных частях государства все партии брались за оружие. Вследствие этого постоянно завязывались стычки между ними или между ними и охраной дворца, ибо Синьория старалась прекращать эти беспорядки как могла то силой оружия, то уступками. Наконец, после того как дважды собирались всенародные собрания[475] и несколько раз учреждалась балия для переустройства республики, после всевозможных бедствий, великих усилий и опасностей образовалось правительство, которое прежде всего поспешило возвратить во Флоренцию всех изгнанных из нее со времени, когда мессер Сальвестро Медичи назначен был гонфалоньером. Все, кому балия 1378 года дала всевозможные преимущества и доходы, были их теперь лишены; партии гвельфов возвратили прежние привилегии; оба новых цеха были распущены и у них отобрали их магистратуры, а членов этих новых цехов распределили по тем цехам, к которым они раньше принадлежали; представителей младших цехов лишили права занимать должность гонфалоньера справедливости, и теперь они владели только третью правительственных должностей, в то время как до того им принадлежала половина таковых, причем отобрали у них наиболее важные должности. Таким образом, партия благородных пополанов и партия гвельфов вновь стали у кормила правления, от которого полностью отстранили партию низов народа, стоявшую у него с 1378 года по 1381, когда произошли все означенные перемены.

XXII.

Однако это новое правительство стало с первых же дней своих угнетать флорентийских граждан ничуть не меньше, чем это делало бы правительство народных низов. Ибо многие благородные пополаны были обвинены как сторонники низов народа и изгнаны вместе с его вожаками, среди которых оказался Микеле ди Ландо; не спасли его от ярости враждебной партии даже все его заслуги перед отечеством в то время, когда оно находилось во власти неистовствующей толпы: родина не проявила к нему никакой благодарности.[476] Многие государи и республики слишком часто совершают ту же самую ошибку, приводящую к тому, что народ, опасаясь подобных примеров, старается сбросить с себя власть еще до того, как испытает их неблагодарность. Изгнания И казни эти крайне не одобрялись мессером Бенедетто Альберти, который таких мер вообще никогда не одобрял и поэтому он осуждал их и публично, и в частных беседах. Власть имущие побаивались его, ибо считали, что он один из первых друзей низов народа и что на казнь Джорджо Скали он согласился не из-за его беззаконий, а для того, чтобы не иметь соперников. Его речи и действия еще усиливали подозрения правящих, так что вся партия, стоявшая у власти, не спускала с него глаз, только и ожидая благоприятного случая с ним разделаться.

Пока Флоренция находилась в таком состоянии, события внешние не имели большого значения, поэтому все происходившее во вне хотя и внушало много опасений, но не приносило вреда. Как раз в это время Людовик Анжуйский прибыл в Италию, чтобы вернуть неаполитанский престол королеве Джованне, согнав с него Карла, герцога Дураццо. Его появление в Тоскане напугало флорентийцев, ибо Карл, по обычаю старых друзей, просил их помощи, а Людовик, подобно всем, кто ищет новых друзей, добивался только их нейтралитета. Поэтому флорентийцы, желая сделать вид, что они соглашаются на просьбы Людовика, а на самом деле помочь Карлу, отказались от услуг своего военачальника Джона Хоквуда, но убедили папу Урбана, дружественного к Карлу, принять его к себе на службу. Хитрость эта была сразу разгадана Людовиком, и он почел себя весьма обиженным флорентийцами. Пока в Апулии между Карлом и Людовиком велись военные действия, из Франции на помощь Людовику прибыли новые силы. Едва появившись в Тоскане, они были приведены в Ареццо тамошними изгнанниками и свергли власть партии, правившей там от имени Карла. Но когда они намеревались сделать во Флоренции то же, что сделали в Ареццо, Людовик умер, и дела в Апулии и в Тоскане приняли по воле судьбы иной оборот, ибо Карл укрепился на троне, который почти что потерял, а флорентийцы, весьма сомневавшиеся в том, что им удастся отстоять свой город, приобрели теперь Ареццо, купив этот город у войск, занявших его от имени Людовика. Карл, не беспокоясь больше об Апулии и оставив в Италии жену с двумя малолетними детьми, Владиславом и Джованной, как мы об этом уже говорили, отправился принимать венгерскую корону, переходившую к нему по наследству. Он завладел Венгрией, но вскоре затем его постигла там смерть.

XXIII.

Приобретение Ареццо ознаменовалось во Флоренции торжественными празднествами, подобными тем, какими повсюду отмечаются военные победы. Роскошествовало не только государство, но и частные лица, ибо последние, соревнуясь с государством, устраивали свои празднества. Однако роскошью и великолепием затмили всех Альберти - пышность устроенных ими увеселений и турниров достойна была скорее каких-нибудь государей, чем частных лиц. Все это усилило зависть, вызывавшуюся этим семейством, и она в сочетании с подозрениями правительства насчет мессера Бенедетто, стала причиной гибели последнего. Те, кто управлял государством, не могли взирать на него спокойно: они все время боялись, что он с помощью своих сторонников восстановит все свое влияние на народ и изгонит их из города. Они не знали, что следует предпринять, а в это время мессер Бенедетто был гонфалоньером народных отрядов, и вот по жребию гонфалоньером справедливости стал его зять мессер Филиппо Магалотти. Это обстоятельство еще усугубило опасения грандов, которые стали бояться, как бы такое усиление мессера Бенедетто не оказалось опасным для государства. Желая без особого шума принять нужные меры, они подговорили Безе Магалотти, родича и врага Филиппо, донести Синьории, что Филиппо не достиг еще возраста, требуемого для того, чтобы занимать этот пост,[477] и потому не может и не должен его получить.

Дело это обсудили в Синьории, и некоторые ее члены из личной вражды, а другие для того, чтобы не поднимать новой смуты, постановили, что мессер Филиппо данной должности не соответствует, и вместо него назначили Бардо Манчини, человека резко враждебного плебейской партии и непримиримого врага мессера Бенедетто. Едва вступив в должность, новый гонфалоньер созвал балию, каковая, занимаясь упорядочением государственных дел, приговорила к изгнанию мессера Бенедетто Альберти, а остальных членов его семейства, за исключением мессера Антонио, объявила предупрежденными. Перед отъездом из Флоренции мессер Бенедетто собрал всех своих старших родичей, и, видя, что они огорчены и глаза их полны слез, сказал:

"Вы видите, отцы мои и близкие, как судьба нанесла мне жестокий удар и нависла угрозой над вашими головами. Меня это не удивляет, да и вам удивляться не следует. Так всегда бывает с теми, кто среди злонамеренных людей старается совершить благое дело и поддержать то, что большинство стремится низвергнуть. Любовь к отечеству сблизила меня с мессером Сальвестро Медичи и заставила отойти от мессера Джорджо Скали. Она же вызвала у меня ненависть к поведению нынешних наших правителей. И хотя нет сейчас никого, кто мог бы покарать их, они не желают слышать от кого-либо даже упреков. Я рад, что изгнание мое избавляет их от страха не только передо мной, но и перед всеми, кто, как им это хорошо известно, понял, какие они тираны и преступники. Вот почему нанесенный мне удар есть только угроза всем другим. Я лично не жалуюсь, ибо почет, которым окружала меня свободная родина, не может отнять у меня отечество, погрязшее в рабстве, и я всегда буду находить больше радости в воспоминании о прошлой моей жизни, чем огорчения от несчастий, связанных с изгнанием. Горько мне, конечно, оттого что отечество мое во власти кучки людей, преисполненных гордыни и жадности. Горько мне за вас, так как боюсь я, что беды, ныне закончившиеся для меня и только начинающиеся для вас, обрушатся на головы ваши еще более жестоко, чем на мою. Поэтому я призываю вас укрепить души ваши перед лицом беды и вести себя так, что если поразит вас какое злосчастье, а грозит вам весьма многое, каждый в нашем городе знал бы, что вы ни в чем неповинны и за случившееся с вами никак не ответственны".

Затем, чтобы за пределами отечества о чистоте души его составилось мнение столь же высокое, как и во Флоренции, он отправился в паломничество ко гробу господнему. Возвращаясь же оттуда, он скончался на острове Родос. Останки его доставлены были во Флоренцию и с величайшим почетом погребены теми же самыми людьми, которые при жизни донимали его оскорблениями и клеветой.

XXIV.

Среди смут и тревог, царивших в городе, пострадало не только семейство Альберти. Приговоры к изгнанию и предупреждения объявлены были также многим другим гражданам, между прочим, Пьетро Бенини, Маттео Альдеротти, Джованни и Франческо дель Бене, Джованни Бенчи, Андреа Адимари и еще множеству лиц из числа мелких ремесленников. Предупреждения получили, в частности, Ковони, Бенини, Ринуччи, Формикони, Корбицци, Манельи, Альдеротти. Согласно обычаю, балия созывалась на определенный срок, но составлявшие ее граждане, после выполнения возложенной на них миссии, из скромности слагали с себя полномочия еще до истечения этого срока. И в данном случае члены балии, считая, что они сделали для государства все, что от них требовалось, хотели, как обычно, сложить свои полномочия. Узнав об этом, ко дворцу сбежалась вооруженная толпа с требованием, чтобы до своего роспуска балия изгнала и вынесла предупреждения еще многим гражданам. Синьории это было весьма не по нутру, и она, выигрывая время, расточала толпе всевозможные обещания, пока не подошли вызванные ею вооруженные силы, так что страх заставил толпу сложить оружие, которое подняла ее ярость. Однако, чтобы хоть частично смягчить эту ярость и еще ослабить младшие цехи, было постановлено, что им разрешается занимать не треть всех государственных должностей, а лишь четверть. А для того чтобы в Синьории всегда имелось два члена, наиболее верных правительству республики, было дано право гонфалоньеру справедливости и еще четырем гражданам пополнять сумку для жеребьевки, из которой в каждую вновь избираемую Синьорию извлекались бы два очередных имени.

XXV.

Вот к чему пришел государственный порядок, установленный на этих началах в 1381 году, после чего вплоть до 1393 года в республике нерушимо царил внутренний мир. В течение этого времени Джан Галеаццо Висконти, именуемый графом Вирту,[478] взял под стражу дядю своего мессера Бернабо, став таким образом повелителем всей Ломбардии, и рассчитывал с помощью силы сделаться королем всей Италии, как с помощью обмана сделался герцогом Миланским.[479] В 1391 году он начал яростную войну против Флоренции, и хотя она велась с переменным успехом и герцог чаще оказывался на грани поражения, флорентийцы все же были бы в конце концов побеждены, если бы он не умер. Защищались они с упорством и искусством, поистине удивительными для республики, и исход столь тяжелой войны оказался гораздо менее плачевным, чем можно было ожидать. Ибо после взятия Болоньи, Пизы, Перуджи и Сиены и уже готовясь короноваться во Флоренции королем всей Италии, герцог скончался.[480] Смерть не дала ему воспользоваться плодами его побед, а для флорентийцев значительно смягчила горечь понесенных ими потерь.

В то время как развивались ожесточенные военные действия против герцога, гонфалоньером справедливости избран был мессер Мазо Аль-бицци,[481] питавший после смерти Пьеро глубочайшую вражду против дома Альберти. И так как партийные страсти во Флоренции далеко не угасли, мессер Мазо решил не довольствоваться тем, что мессер Бенедетто умер в изгнании, а отомстить и всем другим членам этого семейства, до того как ему придет время расстаться с должностью гонфалоньера. Удобный случай представился ему благодаря одному человеку, которого допрашивали по поводу связей с мятежниками и который назвал Альберто и Андреа Альберти. Они были тотчас же арестованы, а это вызвало в городе такое волнение, что Синьория, обеспечив себя вооруженной силой, созвала народное собрание, образовавшее балию, которая многих граждан отправила в изгнание и переменила списки в жеребьевочных сумках. В числе изгнанных оказались почти все Альберти;[482] кроме того, много ремесленников было приговорено к смертной казни или получило предупреждения, вследствие чего ремесленники и чернь, считая, что их лишают чести и жизни, подняли вооруженный мятеж. Часть восставших вышла на площадь, а другие бросились к дому мессера Бери Медичи, оставшегося после смерти мессера Сальвестро главой этой семьи. Для того чтобы обезвредить тех, что собрались на площади, Синьория послала к ним людей с знаменами гвельфской партии и народа во главе с мессером Ринальдо Джанфильяцци и мессером Донато Аччаюоли, так как они сами были из пополанов и могли быть встречены народными низами лучше других. Те же, что пошли к мессеру Бери, заклинали его взять бразды правления в свои руки и избавить народ от тирании граждан, которые преследовали честных людей и были врагами общего блага. Все, оставившие воспоминания об этом времени, единодушно утверждают, что если бы мессер Бери был более честолюбив, чем добродетелен, он мог бы беспрепятственно захватить всю полноту власти в государстве. Ибо жестокие обиды, которым справедливо или несправедливо подвергались ремесленники и их друзья, возбудили в сердцах их такую жажду мщения, что им недоставало только подходящего человека, который стал бы их вожаком. Немало оказалось у мессера Бери советчиков, внушавших ему, что именно он должен делать, и даже Антонио Медичи, долгое время открыто объявлявший себя его врагом, стал теперь убеждать Бери взять власть. На это мессер Бери, однако, сказал: "Когда ты был моим врагом, твои угрозы меня не пугали, также и теперь, когда ты мой друг, не погубят меня и твои советы". Затем, повернувшись к толпе, он призвал ее не терять мужества и обещал выступить на ее защиту в случае, если она согласится руководствоваться его советами. Окруженный всеми этими людьми, он отправился на площадь, вошел во дворец и, оказавшись перед лицом Синьории, сказал, что отнюдь не раскаивается в том, что своим образом жизни заслужил любовь флорентийцев, но весьма огорчен, что о нем высказали суждение, коего он никак не заслуживал, ибо никогда не проявлял склонности к смуте и честолюбию и понять не может, как позволено было считать его подстрекателем к раздорам, мятежником или узурпатором государственной власти, или честолюбцем. Поэтому он и умоляет милостивых синьоров не вменять ему в вину невежественность толпы, ведь он сразу же, как только смог, отдал себя в руки Синьории. Но при этом советует ей проявить в данных счастливых для нее обстоятельствах умеренность, ибо добавил он - лучше неполная победа и благополучие отечества, чем стремление к полной победе, ставящее под угрозу само его существование.

Члены Синьории всячески восхваляли его и призывали уговорить народ сложить оружие, обязуясь со своей стороны внять советам, которые пожелает дать им он и другие честные граждане. После этих переговоров мессер Бери вернулся на площадь и присоединил своих вооруженных людей к тем, которых возглавляли мессер Ринальдо и мессер Донато. Затем мессер Бери сказал всем собравшимся, что Синьория расположена к ним весьма благожелательно, речь шла о многих вещах, но за недостатком времени и отсутствием магистратов невозможно было довести дело до конца. Тем не менее он просит их сложить оружие и повиноваться Синьории, ибо их доверие и просьбы расположат к ним синьоров больше, чем гордыня и угрозы, и никто не покусится на их права и на их безопасность, если они поступят, как он им советует. Поверив его слову, все разошлись по домам.

XXVI.

Когда порядок восстановился, Синьория прежде всего позаботилась об укреплении подступов к площади, а затем призвала к оружию граждан из числа тех, кому она могла больше всего доверять, разделила их на отряды и повелела им являться для поддержки Синьории каждый раз, как они будут призваны. Всем же прочим гражданам ношение оружия было запрещено. После принятия этих мер были изгнаны и казнены многие из тех ремесленников, которые в последнем мятеже показали себя особенно ярыми. Чтобы 'придать должности гонфалоньера справедливости больше величия и окружить его большим уважением, постановили, что занимать ее можно только по достижении сорока пяти лет. Для укрепления государственной власти приняли также много других мер, не только не переносимых для тех, против кого они были направлены, но возмутивших даже честных граждан из партии, поддерживавшей Синьорию, ибо они отказывались считать прочным и уверенно стоящим на ногах государство, которое приходилось защищать с помощью таких насилий. Чрезмерное это угнетение раздражало не только тех членов дома Альберти, которые оставались в городе, и семейство Медичи, считавшее, что народ обманули, но и весьма многих других граждан.

Первым, попытавшимся сопротивляться всему этому, был мессер Донато, сын Якопо Аччаюоли. Хотя в городе он был одним из самых видных лиц и стоял даже скорее выше их, чем был равен мессеру Мазо Альбицци, который по делам, совершенным во время его гонфалоньерства, считался как бы главой республики, он не мог благоденствовать среди стольких недовольных или же, подобно многим, искать своей личной выгоды среди общих бедствий. Вот он и решил попытаться вернуть родину изгнанникам или хотя бы должности предупрежденным. Он поверял эти свои взгляды то одному, то другому гражданину, утверждая, что нет иного способа умиротворить народ и затушить партийные страсти и что как только он станет членом Синьории, так и приступит к осуществлению своего замысла. А так как во всем, что мы предпринимаем, задержка вызывает уныние, а поспешность порождает опасность, он решил лучше подвергнуться опасности, чем впасть в уныние. В то время Микеле Аччаюоли, его родич, и Никколо Риковери, его друг, были членами Синьории. Мессер Донато рассудил, что момент подходящий и упускать его нельзя, и потому стал убеждать их предложить в советах закон о восстановлении в правах граждан, лишенных их. Они с ним согласились и подняли этот вопрос перед своими коллегами, которые, однако же, заявили, что не пойдут на новшества, где выигрыш сомнителен, а опасность несомненна. Мессер Донато, тщетно испробовав все законные пути, дал гневу увлечь себя и велел передать членам Синьории, что раз они не хотят навести в государстве порядок мерами, которые вполне в их власти, придется прибегнуть к оружию. Эти разговоры вызвали такое негодование, что после того, как о них довели до сведения правительства, мессера Донато вызвали в суд. Он явился и, обвиненный тем, кому он поручил передать его угрозу Синьории, был изгнан в Барлетту. Изгнанию подвергли также Аламанно и Антонио Медичи и всех потомков семьи мессера Аламанно, присоединив к ним также много простых ремесленников, пользовавшихся популярностью среди низов народа. Все это произошло через два года после того, как мессер Мазо провел реформу государственного управления.[483].

XXVII.

Итак, в городе было множество недовольных, а за пределами его множество изгнанных граждан. Среди изгнанников, обосновавшихся в Болонье, находились Пиккьо Кавиччули, Томмазо Риччи, Антонио Медичи, Бенедетто Спини, Антонио Джиролами, Кристофано ди Карлоне и еще два человека из низов. Все они были молоды, храбры и на все готовы пойти, чтобы вернуться в отечество. Пиджьелло и Бароччо Кавиччули, получившие предупреждение, но оставшиеся во Флоренции, тайно сообщили им, что если бы им удалось проникнуть в город, они нашли бы приют в доме Кавиччули, откуда потом вышли бы в благоприятный момент, умертвили мессера Мазо дельи Альбицци и подняли народ, что сделать нетрудно, так как народ недоволен и легко пойдет на мятеж, увидев, что вернувшихся изгнанников поддерживают все Риччи, Адимари, Медичи, Манельи и еще многие другие семейства. В надежде на успех изгнанники проникли во Флоренцию 4 августа 1397 года в месте, заранее им указанном. Желая, чтобы смерть мессера Мазо послужила сигналом к мятежу, они установили за ним слежку. Мазо, выйдя из своего дома, зашел к одному аптекарю у Сан Пьетро Маджоре. Человек, следивший за ним, побежал сообщить об этом заговорщикам, которые тотчас же вооружились и бросились в указанное место, но мессер Мазо оттуда уже ушел. Не смущаясь первой неудачей, они направились к Старому рынку, где умертвили одного человека из числа своих врагов. Тогда уже поднялся шум. С криками "Народ, оружие, свобода!", "Да умрут тираны!" они повернули к Новому рынку и в самом конце Кали-малы[484] убили еще одного, затем они продолжали свой путь все с теми же криками, но так как никто за оружие не брался, сошлись в лоджии Нигиттоза.[485] Там они взошли на высокое место и, окруженные громадной толпой, сбежавшейся больше поглазеть на них, чем оказать им поддержку, стали громогласно призывать народ взяться за оружие и сбросить с себя ярмо опостылевшего рабства. При этом они утверждали, что к открытому мятежу побудили их не столько личные обиды, сколько жалобы недовольных в стенах Флоренции; они знали, что многие в городе молили бога предоставить им благоприятный случай для мщения и готовы были ухватиться за него, как только нашлись бы вожаки, способные ими руководить. "Почему же теперь, - взывали они к собравшимся, - когда случай представился, когда вожаки нашлись, вы переглядываетесь, как ошеломленные? Или вы дожидаетесь, чтобы призывающих вас к свободе умертвили и ярмо придавило вас еще тяжелее? Не странно ли, что люди, которые из-за пустяковой обиды хватались за оружие, не двигаются с места, когда обидам и поношениям нет конца? И можете ли вы терпеть, что столько сограждан ваших изгнано или ограничено в правах, когда только от вас зависит вернуть изгнанным родину, а предупрежденным их права?". Речи эти, при всей их справедливости, не вызывали в толпе ни малейшего движения - то ли потому что люди боялись, то ли потому что содеянные мятежниками убийства вызвали к ним отвращение. Тогда подстрекатели, видя, что ни речи их, ни действия никого не заставляют сдвинуться с места, осознали, хотя и слишком поздно, как опасно пытаться вернуть свободу тем, кто упорно не желает сбрасывать с себя иго рабства. Отчаявшись в успехе своего замысла, они укрылись в храме Сан Репарата и заперлись там не столько для того, чтобы спасти свою жизнь, сколько для того, чтобы отсрочить гибель.

При первых же слухах о мятеже встревоженная Синьория поспешила привести дворец в состояние готовности к обороне и забаррикадировалась в нем, но затем, выяснив, в чем дело, кто начал смуту и где укрылись подстрекатели, успокоилась и повелела капитану[486] во главе сильного вооруженного отряда захватить их. Дверь храма взломали без особого труда, часть изгнанников погибла при самозащите,[487] остальные были взяты. Во время следствия по этому делу выяснилось, что никаких иных сообщников, кроме Бароччо и Пиджьелло Кавиччули, у них не было;[488] эти и были преданы казни вместе с изгнанниками.

XXVIII.

После этого события произошло еще одно, гораздо более важное. Как мы уже говорили, Флоренция в то время находилась в состоянии войны с герцогом Миланским, который, видя, что в открытом поле ему победы не достичь, решил прибегнуть к тайным интригам. Через no-средство флорентийских изгнанников, которыми Ломбардия была полна, он устроил заговор с участием многих граждан, проживающих в стенах Флоренции. Условлено было, что в назначенный день все изгнанники, способные носить оружие и находящиеся неподалеку от Флоренции, одновременно выступят и проникнут в город по Арно,[489] что там они при поддержке своих сообщников прежде всего поспешат в дома власть имущих, умертвят их и затем установят в республике новый угодный им государственный порядок. Среди заговорщиков внутри города был один человек из рода Риччи по имени Саминиато. И так как при заговорах часто случается, что недостаток участников препятствует успеху, а излишне большое число их приводит к раскрытию замысла, стремление Саминиато завербовать новых членов привело к тому, что вместо пособника он нашел себе обвинителя. Он сообщил о заговоре Сальвестро Кавиччули, считая, что может рассчитывать на него, как на человека, подвергшегося вместе с другими членами своего семейства всевозможным тяжким обидам и поношениям. Однако страх перед тем, что могло его ожидать сейчас, оказался для Сальвестро сильнее более отдаленной надежды на отмщение, и он сразу же раскрыл все Синьории. Саминиато был задержан, и его принудили раскрыть весь замысел заговорщиков, но схватить смогли только одного из участников - Томмазо Давици,[490] который направлялся из Болоньи во Флоренцию, не зная, что там произошло, и был взят еще по дороге. Другие участники заговора, напуганные арестом Саминиато, бежали. После того как Саминиато и Томмазо Давици постигло возмездие по делам их, была созвана балия из граждан, коим дана была власть разыскивать виновных и укреплять государство. Эти граждане объявили виновными шесть человек из дома Риччи, шесть из дома Альберти, двух из дома Медичи, трех из дома Скали, двух из дома Строцци,[491] затем Биндо Альтовити,[492] Бернардо Адимари, а также множество простых людей. Были предупреждены сроком на десять лет все члены семейства Альберти,[493] Риччи и Медичи, за исключением немногих, среди коих оказался мессер Антонио, считавшийся человеком мирно настроенным и лишенным честолюбия.[494] Подозрения, вызванные этим заговором, еще не окончательно рассеялись, когда задержан был некий монах, замеченный в том, что он часто появлялся на дороге из Болоньи во Флоренцию как раз в то время, когда заговор только зарождался. Он признался, что неоднократно доставлял письма мессеру Антонио, которого тотчас же арестовали. Сперва он всячески отпирался, но уличенный монахом, приговорен был к уплате штрафа и изгнанию из города на расстояние не менее трехсот миль. Наконец, для того чтобы избавить Флоренцию от опасности, ежедневно грозившей ей от семейства Альберти, постановили изгонять из города любого его члена по достижении им пятнадцати лет.

ХХIХ.

Произошло это в 1400 году, а через два года умер Джан Галеаццо, герцог Миланский,[495] и смерть его положила конец, как мы уже говорили, этой войне, продолжавшейся двенадцать лет. В это время государство окрепло, не имея ни внутренних, ни внешних врагов, и предприняло завоевание Пизы, столь славно завершенное.[496] В городе спокойствие царило с 1400 по 1433 год, лишь в 1412 году, когда Альберти нарушили запрет появляться в пределах республики, против них была созвана новая балия, которая назначила награду за их головы и установила новые меры по охране государства.

В это же время флорентийцы вели войну против Владислава, короля Неаполитанского, каковая прекратилась в 1414 году со смертью этого государя. В войне этой был момент, когда король оказался слабее Флоренции и ему пришлось уступить ей город Кортону, владетелем которой он был.[497] Однако вскоре после того он вновь собрался с силами и возобновил войну, на этот раз оказавшуюся для Флоренции гораздо более тяжелой, так что не окончись она, как и предыдущая с герцогом Миланским, смертью врага республики, Флоренции грозила опасность утратить свою свободу. Но завершилась она для флорентийцев не менее счастливо, чем та, так как король захватил уже Рим, Сиену, Марку и всю Романью и ему оставалось только взять Флоренцию, чтобы затем со всеми силами своими устремиться в Ломбардию, когда пришла к нему кончина. Таким образом, самым верным из союзников Флоренции была смерть короля, и она была для флорентийцев спасительней любой их доблести. После смерти этого короля вне и внутри Флоренции еще восемь лет царил мир, после чего с началом войны против Филиппо, герцога Миланского[498] опять пробудились партийные раздоры, которые затихли только после крушения государства, существовавшего с 1381 по 1434 год[499] , счастливо ведшего столько войн и присоединившего Ареццо, Пизу Котону, Ливорно и Монтепульчано. Оно совершило бы еще более великие дела, если бы в городе всегда царило согласие и в нем не вспыхнули заново прежние раздоры, как будет особо показано в следующей книге.

Книга четвертая.

I.

Государства, особенно плохо устроенные, управляющиеся как республики, часто меняют правительства и порядок правления, что ввергает их не в рабское состояние из свободного, как это обычно полагают, а из рабского в беспорядочное своеволие. Ибо пополаны, которые стремятся к своеволию, и нобили, жаждущие порабощения других, прославляют лишь имя свободы: и те, и другие не хотят повиноваться ни другим людям, ни законам. Если случается, а случается это очень редко, - что по воле фортуны в каком-нибудь государстве появляется гражданин, достаточно мудрый, добродетельный и могущественный, чтобы наделить его законами, способными либо удовлетворить эти стремления нобилей и пополанов, либо подавить их, лишив возможности творить зло, - вот тогда государство имеет право назвать себя свободным, а правительство его считаться прочным и сильным. Основанное на справедливых законах и на хороших установлениях, оно затем не нуждается, как другие, в добродетели какого-либо одного человека для того, чтобы безопасно существовать.

Многие государства древности, где форма правления долгое время оставалась неизменной, обязаны этим подобному законодательству, которого не доставало и не достает всем государствам, где правление переходило и переходит от тирании к своеволию и от своеволия к тирании. И действительно, у подобных правительств нет и не может быть никакой прочности из-за всегда противостоящего им значительного количества могущественных врагов. Одно не нравится людям благонамеренным, другое не угодно людям просвещенным; одному слишком легко творить зло, другому весьма затруднительно совершать что-либо хорошее: в первом слишком много власти дается гордыне, во втором неспособности.

Так что и то, и другое могут упрочиться лишь благодаря мудрости или удачливости какого-либо одного человека, которому всегда грозит опасность быть унесенным смертью или же оказаться обессиленным из-за волнений и усталости.

II.

Вот я и утверждаю, что правительство, установленное во Флоренции в 1381 году,[500] после смерти мессера Джордже Скали, поддерживалось ловкостью сперва мессера Мазо дельи Альбицци, а затем Никколо да Уццано. Город пребывал в мире с 1414 по 1422 год, поскольку король Владислав умер, а Ломбардия была разделена на несколько государств, так что ни в самой Флоренции, ни во вне республике ничего не угрожало. Наиболее могущественными после Никколо да Уццано были Бартоломео Валори, Нероне ди Ниджи, мессер Ринальдо Альбицци, Нери ди Джино и Лапо Никколини. Различные соперничающие клики, порожденные враждой между домами Альбицци и Риччи и столь неосмотрительно воскрешенные впоследствии мессером Сальвестро Медичи, никогда по-настоящему не умирали. Хотя та из них, что имела больше всего сторонников, властвовала не более трех лет и в 1381 году оказалась побежденной, с ней никогда не удавалось покончить вследствие того, что ее взгляды разделялись почти всеми гражданами. Правда, частые народные собрания и постоянно возобновлявшиеся преследования вождей этой партии, с 1381 по 1400 год, ее почти уничтожили. Больше всего преследований обрушивалось на семейства Альберти, Риччи и Медичи, так как они стояли во главе этой партии: и члены их, и имущество неоднократно оказывались под ударом, и те из них, которые не покинули город, лишались права занимать государственные должности. Постоянные потери крайне ослабили эту партию, можно сказать - изничтожили ее. Однако весьма значительное число граждан сохраняли память о перенесенных обидах и желание отомстить за них, но, не имея никакой опоры, вынуждены были жить с озлоблением, затаенным в самой глубине сердца. Люди из благородных пополанов, которым предоставляли спокойно управлять государством, совершили две ошибки, которые и оказались губительными для их власти. Во-первых, то обстоятельство, что они долго и без перерыва пользовались этой властью, сделало их беззастенчивыми. Во-вторых, их взаимная ненависть и длительная привычка повелевать усыпили в них должную бдительность в отношении тех, кто мог им вредить.

III.

Таким образом, каждодневно возбуждая всеобщую ненависть своим оскорбительным поведением и презрительно пренебрегая всем, что могло быть опасным, или даже порождая опасность своей взаимной завистью, они сами были виноваты в том, что семья Медичи снова обрела прежнее влияние. Первым из них начал подниматься Джованни, сын Биччи. Он собрал огромное богатство, а так как всегда отличался кротостью и мягкостью, люди, стоявшие у власти, допустили его до самой высшей магистратуры.[501] Это назначение вызвало в городе живейшую радость, ибо народные низы решили, что теперь у них будет защитник, но их радость пробудила вполне основательные опасения просвещенных людей: они поняли, что все прежние раздоры вспыхнут заново. Никколо да Уццано не преминул обратить на это внимание других граждан, убеждая их, что опасно возвышать человека, пользующегося столь широким влиянием, что нетрудно пресечь возможность беспорядка в самом начале, но крайне трудно чинить ему препятствия, когда он уже возник и начал усиливаться, и что ему слишком хорошо известно, как много у Джованни качеств, делающих его человеком более значительным, чем даже мессер Сальвестро. Однако коллеги Никколо не вняли его речам, так как завидовали его влиянию и не прочь были найти новых союзников против него.

В то время как Флоренцию волновали все эти еще пока подспудные движения, Филиппо Висконти, второй сын Джованни Галеаццо, ставший со смертью своего брата государем всей Ломбардии и считавший, что теперь он имеет возможность предпринять все, что ему будет угодно, страстно желал восстановить свое господство в Генуе, которая свободно и благополучно жила под управлением дожа мессера Томмазо да Кампофрегозо.

Однако он опасался, что ни это предприятие, ни любое другое не будут иметь успеха, если он не заключит открыто нового договора с Флоренцией, убежденный, что один лишь слух о таком договоре будет вполне достаточным для успешного осуществления его планов. Поэтому он направил во Флоренцию послов с соответственным предложением. Значительное число граждан полагали, что никакого нового договора заключать не следует и достаточно сохранять мир, уже давно существовавший между обоими государствами, ибо они хорошо понимали, что герцог ожидает от этого договора весьма определенных выгод, в то время как республике никакой пользы от него не будет. Многие другие, наоборот, считали, что переговоры вести надо, при этом ставить такие условия, нарушить которые герцог не сможет, не раскрыв всем и каждому своих коварных замыслов, и которые в случае такого нарушения вполне оправдают военные действия против него. После довольно длительного обсуждения условий мир был подписан на новых основаниях, и Филиппо обещал никоим образом не вмешиваться в дела, касающиеся земель, расположенных по эту сторону Магры и Панаро.[502].

IV.

После заключения этого договора Филиппо захватил сперва Брешу, а вскоре затем и Геную, вопреки представлениям тех, кто советовал заключить с ним мир в убеждении, что Бреше поможет Венеция, а Генуя сможет защищаться сама. Поскольку в договоре, который Филиппо только что заключил с генуэзским дожем, ему уступалась Сарцана и другие владения по ту сторону Магры с условием, что проданы или уступлены они могут быть только Генуе, он тем самым нарушал мирный договор с Флоренцией. Вдобавок он вел переговоры с легатом Болоньи. Это двойное нарушение раздражало флорентийцев, которые, опасаясь новых бедствий, стали подумывать о новых способах помочь делу. Узнав об этом недовольстве, Филиппо отправил во Флоренцию послов, чтобы оправдаться или улестить флорентийцев или чтобы ослабить их бдительность, и при этом изображал крайнее удивление тем, что его действия вызвали какие-то опасения, и предлагал, что откажется от всего предпринятого в той части, которая может вызвать какие-либо подозрения.

Единственным следствием этого посольства было то, что в город сказались брошены семена новых разногласий. Часть граждан вместе с наиболее уважаемыми лицами из правительства полагали, что следует вооружиться и быть готовыми в любой час расстроить замыслы неприятеля: если же Филиппо поведет себя мирно, то ведь военные приготовления не означают войны, а только лучше обеспечивают мир. Многие же другие, завидуя правящим или боясь военных действий, говорили, что незачем без достаточных оснований подозревать в чем-то друга, что его дела вовсе не заслуживают столь поспешного недоверия, что все хорошо понимают: создание совета Десяти, затраты на войско означают подготовку к войне, а начать враждебные действия против столь могущественного государя значит стремиться к гибели республики без всякой надежды на какой бы то ни было выигрыш, ибо все равно невозможно будет удержать то, что может быть завоевано. Ведь между Тосканой и Ломбардией находится Романья, а о Романье нечего и думать из-за соседства с церковной областью.

Однако сторонники подготовки к войне возобладали над теми, кто никак не хотел нарушать мира. Назначили совет Десяти,[503] началась вербовка наемных войск, установили новые налоги, которые наибольшей тяжестью своей пали не на богатых граждан, а на неимущих, и вследствие этого в городе раздавались беспрерывные жалобы. Все проклинали честолюбие и стяжательство знати; их обвиняли в возбуждении ненужной войны только ради удовлетворения своей алчности и стремления властвовать над простым народом, угнетая его.

V.

До открытого разрыва с герцогом еще не дошло, но все его действия внушали подозрение, тем более, что легат Болоньи, побаиваясь Антонио Бентивольо,[504] проживавшего изгнанником в Кастельболоньезе, попросил у Филиппо вооруженной поддержки, и герцог послал в этот город войска, которые, находясь поблизости от флорентийских владений, вызывали страх у правительства республики. Но окончательно напугал всех, давая полное основание для подготовки к войне, захват герцогом Форли. Владетель этого города Джорджо Орделаффи, умирая, назначил герцога Филиппо опекуном своего сына Тебальдо. Хотя вдове[505] его такой опекун показался весьма подозрительным и она отправила сына к своему отцу Лодовико Алидози, владетелю Имолы, народ Форли принудил ее выполнить завещание мужа и передать сына на попечение герцога. Дабы отвлечь от себя подозрения и получше скрыть свои истинные замыслы, Филиппо убедил маркиза Феррарского послать Гвидо Торелло в качестве своего представителя с войсками захватить бразды правления в Форли. Так город этот и попал под власть герцога. Когда об этом, а также о присутствии войск герцога в Болонье стало известно во Флоренции, гораздо легче оказалось принять решение о войне, хотя против него были еще очень многие, а Джованни Медичи открыто осуждал его. Он говорил, что даже с полной уверенностью во враждебных намерениях герцога лучше дожидаться его нападения, чем выступать первым, ибо в таком случае военные действия флорентийцев будут вполне оправданы в глазах других итальянских правительств, как сторонников герцога, так и наших; что помощи против герцога на стороне просить будет гораздо легче, если его захватнические замыслы станут для всех очевидны; и, наконец, что свои собственные интересы защищаешь всегда гораздо мужественнее и упорнее, чем чужие. Ему отвечали, что гораздо лучше идти на врага, чем ждать его у себя, что военное счастье чаще улыбается нападающим, чем обороняющимся, и что если затраты на наступательную войну во вражеских пределах значительнее, то потери и ущерб гораздо меньше, чем если война ведется на своей территории. Последняя точка зрения возобладала, и постановлено было, что совет Десяти должен принять все меры для того, чтобы вырвать Форли из рук герцога.

VI.

Видя, что флорентийцы намерены завладеть тем, что он решил защищать, Филиппо отбросил всякую щепетильность и послал Аньоло делла Пергола с сильным отрядом против Имолы, чтобы владетель ее вынужден был заботиться о самозащите и не думать о делах опекунства над внуком. Когда Аньоло подошел к Имоле, флорентийские войска были еще в Модильяне. Стояли большие холода, вода в городском рву замерзла. Враг, воспользовавшись этим, ухитрился ночью ворваться в город, Лодовико был взят в плен и отправлен в Милан. Флорентийцы, видя, что Имола захвачена и вообще война началась, двинулись на Форли и осадили город, взяв его со всех сторон в кольцо. Чтобы воспрепятствовать войскам герцога соединиться и оказать помощь гарнизону Форли, флорентийцы подкупили графа Альбериго,[506] который из владения своего, Дзагонары, ежедневно совершал набеги на занятую неприятелем местность до самых ворот Имолы. Видя, что наши войска, осаждающие Форли, занимают весьма прочные позиции, и ему не так-то легко будет оказать помощь этому городу, Аньоло делла Пергола решил совершить нападение на Дзагонару, рассудив, что флорентийцы не захотят потерять это место и двинуться на помощь Дзагонаре, что заставит их снять осаду с Форли и принять бой в невыгодных для себя условиях. Войска герцога принудили Альбериго пойти на переговоры, приведшие к соглашению, по которому Альбериго обязывался сдать Дзагонару, если в течение двух недель флорентийцы не окажут ему помощи. Когда об этой неприятности узнали во флорентийском лагере и в городе, решено было не допустить, чтобы врагу далась такая победа, но в результате он одержал еще большую. Войска, осаждавшие Форли, сняли осаду и направились на помощь Дзагонаре, но, войдя в соприкосновение с неприятелем, потерпели поражение не столько благодаря доблести своих противников, сколько из-за непогоды.[507] Ибо наши люди, после тяжелого перехода под дождем и по вязкой грязи, встретились со свежими неприятельскими войсками и, конечно, были разбиты. Однако же в этом разгроме, весть о котором распространилась по всей Италии, погибли только Лодовико Обицци[508] с двумя сородичами, каковые упали со своих коней и захлебнулись грязью.

VII.

Известие о таком поражении повергло в скорбь всю Флоренцию, особенно же грандов, настаивавших на войне: они оказались обезоруженными, без союзников, и с одной стороны им грозил победоносный враг, а с другой негодующий народ, который поносил их на площадях, жалуясь на тяготы, от которых он страдал ради бессмысленно начатой войны. "Ну что, - говорили все, - нагнали они на врага страх своим советом Десяти? Помогли они Форли, вырвали его из лап герцога? Теперь-то и вскрылось, чего они хотели и куда гнули: не защищать свободу - она им враг, - а увеличить свое собственное могущество, которое господь бог ныне справедливо принизил. И разве они ввергли наш город только в эту беду? Затевались и другие подобные войны, например с королем Владиславом. У кого они станут теперь просить помощи? У папы Мартина, которого они оскорбили, чтобы подольститься к Браччо? У королевы Джованны, которой пришлось искать защиты у короля Арагонского, потому что они бросили ее?". К этому добавлялось еще и все то, что обычно говорит разгневанный народ. Тогда Синьория рассудила, что надо ей собрать уважаемых граждан, которые успокоили бы народ разумными речами.[509] Старший сын мессера Мазо Альбицци, мессер Ринальдо, который и по своим личным заслугам, и по памяти своего отца мог притязать на самые высшие должности в государстве, обратился к народу с длинной речью, доказывая, что отнюдь не так уж разумно судить о причинах по их следствию - зачастую благие намерения не приводят к хорошему концу и, наоборот, дурные могут иметь отличный исход; что прославлять дурные намерения из-за их благоприятного конца - значит поощрять людей к заблуждениям, а это весьма пагубно для государства, ибо дурные замыслы далеко не всегда увенчиваются успехом, и что по этой же причине порицать мудрые решения, приведшие к неудаче, означает лишать граждан мужества помогать государству открытым выражением своих взглядов. Затем он стал убеждать собравшихся в необходимости вести эту войну и в том, что если бы она не была бы начата в Романье, военные действия развивались бы в Тоскане. "Раз уж господу богу угодно было, чтобы войска наши потерпели поражение, говорил он, - то, совершенно теряя мужество, мы только ухудшим дело. Бросив же вызов судьбе и постаравшись улучшить наше положение всеми имеющимися средствами, мы очень мало потеряем, а герцог ничего не приобретет от своей победы. Нечего нам страшиться новых налогов и затрат в будущем: налоги можно и должно перераспределять, а что до затрат, то они будут наверняка меньше, ибо расходы на оборону всегда не так значительны, как те, что связаны с нападением". Наконец, он призвал всех, кто слушал его, следовать примеру предков, кои никогда не теряли мужества в недоле и неизменно умели защитить себя от посягательств любых государей.

VIII.

Граждане, приободренные этой речью, наняли для ведения военных действий графа Оддо, сына Браччо, и дали ему в помощники ученика Браччо Никколо Пиччинино, самого прославленного воина из тех, что сражались под его знаменем, и еще многих других кондотьеров, а также снабдили заново лошадьми часть тех всадников, которые потеряли коней в последней злосчастной битве. Кроме того, назначена была комиссия из двенадцати граждан для установления новых налогов. Члены этой комиссии, ободренные упадком духа знатных вследствие их поражения, обложили их особенно тяжко и безо всякого стеснения.[510].

Чрезмерные эти тяготы крайне оскорбили имущих граждан. Поначалу, однако, они, не желая прослыть себялюбцами, не жаловались на личную свою обиду, а осуждали этот дополнительный налог как вообще несправедливый и советовали его значительно снизить. Но замыслы их многим были ясны, и при обсуждении этого предложения в советах оно было отвергнуто. Тогда, чтобы каждый на деле ощутил тяжесть этого обложения и чтобы оно многим стало ненавистно, они стали устраивать так, что сборщики налога при его взыскании вели себя крайне жестоко, и им дано было даже право расправляться со всеми, кто будет оказывать сопротивление их вооруженной охране. Из этого воспоследовало немало печальных происшествий, в которых ряд граждан был убит или ранен. Легко было предвидеть, что партийные разногласия приведут к кровопролитию, и все благомыслящие люди стали опасаться новой погибели, ибо знатные, привыкшие к всеобщей почтительности, не желали терпеть дурного обращения, а прочие требовали, чтобы всех облагали поровну. В обстоятельствах этих многие из наиболее видных граждан стали собираться вместе и рассуждать, что необходимо им как можно скорее вновь взять в свои руки бразды правления, ибо лишь из-за их попустительства до руководства добрались простые люди и преисполнились дерзновения те, кто считался главарями толпы. После многократного обсуждения всех этих дел отдельными группами решено было собраться всем вместе, и с разрешения мессера Лоренцо Ридольфи и Франческо Джанфильяцци - оба они были членами Синьории - это общее собрание более чем семидесяти граждан произошло в церкви Сан Стефано.[511] На нем не присутствовал Джованни Медичи - либо его не пригласили, как человека подозрительного, либо сам он не пожелал прийти, не разделяя их воззрений.

IX.

Слово взял мессер Ринальдо Альбицци. Он обрисовал положение государства, где по попустительству добрых граждан к власти снова вернулись народные низы, у которых власть эта была в 1381 году отнята отцами этих граждан. Напомнил о бесчинствах правительства, господствовавшего с 1378 по 1381 год, по вине которого каждый из здесь присутствующих потерял отца или деда, и добавил, что теперь Флоренции грозит та же опасность, ибо начинаются те же самые безобразия. Уже сейчас народные низы решают вопрос о налогах, как им вздумается, вскоре же, если их не обуздать силой или не удержать новыми разумными законами, они начнут и магистратов назначать по своей прихоти. Если же это случится, то они займут все магистратуры, извратят тот порядок, которым в течение сорока двух лет Флоренция управлялась с великой для нее славой, и наступит владычество толпы, при котором либо одна часть граждан будет делать все что ей угодно, а другая - находиться все время в опасности, либо установится власть какого-либо одного человека, который сумеет захватить бразды правления и стать государем. Поэтому все, кому дороги их честь и отечество, должны собраться с мужеством и вспомнить о доблестных деяниях Бардо Ман-чини,[512] который, сокрушив могущество дома Альберти, спас государство от грозившей ему тогда гибели. Между тем дерзость народных низов происходит от того, что благодаря попустительству власть имущих чрезмерно разрослись списки лиц, подлежащих избранию по жеребьевке, Н вследствие этого во дворце теперь полно никому не ведомых низких людей. Закончил он свою речь, решительно заявив, что есть лишь один способ помочь делу: всю власть в правительстве республики надо вернуть знати и отобрать власть у младших цехов, уменьшив их число с четырнадцати до семи. Таким образом, народные низы утратят свою власть в советах республики, во-первых, из-за того, что у них уже не будет большинства, а во-вторых, из-за усиления власти знати, которая по неизменной своей враждебности к низам хода им не даст. Здравый смысл требует умения управлять людьми в зависимости от обстоятельств данного времени: если отцы использовали низы в борьбе со своеволием грандов, то ныне, когда гранды принижены, а мелкий люд обнаглел, вполне справедливо будет обуздать его дерзость, опираясь на грандов. Для того же, чтобы все это осуществить, нужны хитрость и сила, каковые применить будет не так уж трудно, ибо среди собравшихся есть члены совета Десяти, и они без труда смогут ввести в город войска.

Все приветствовали речь мессера Ринальдо, и совет его получил всеобщую поддержку, а Никколо да Уццано, между прочим, сказал: "Все высказанное мессером Ринальдо верно, и средства, предложенные им, разумны и безошибочны, но применить их необходимо так, чтобы в государстве не вышло открытого раскола, что неизбежно произойдет, если с нами не согласится Джованни Медичи, ибо если он к нам примкнет, толпа без главы и без поддержки не сможет защититься, но в случае его отказа ничего сделать не удастся, не прибегнув к оружию. Последнее же чревато опасностью либо не достигнуть успеха, либо не иметь возможности воспользоваться плодами победы". Затем он скромно напомнил собравшимся о прежних своих советах и о том, что они сами не пожелали принять решительные меры тогда, когда это нетрудно было сделать, а сейчас время прошло и к ним не прибегнешь без опасения ввергнуть государство в еще худшие беды, так что остается лишь одно: перетянуть на свою сторону Джованни Медичи. После этого было поручено мессеру Ринальдо отправиться к Джованни и попытаться склонить его к одобрению их замысла.

Рыцарь Ринальдо, выполняя данное ему поручение, всячески уговаривал Джованни присоединиться к ним в осуществлении этого дела и не стать, потакая толпе, виновником того, что она свергнет правительство и погубит республику. Джованни ответил, что, по его мнению, долг разумного и честного гражданина состоит в том, чтобы не нарушать установленного в государстве порядка, ибо ничто так не вредит людям, как подобные перемены, наносящие ущерб очень многим гражданам, а там, где много недовольных, всегда можно ожидать какого-нибудь пагубного происшествия. Осуществление их планов приведет к двум зловреднейшим последствиям: с одной стороны, честь и власть получили бы люди, которые ранее ими не обладали и потому не так уж их ценят и не имеют особых оснований жаловаться на то, что их у них нет, с другой, они были бы отобраны у тех, кто, привыкнув ими обладать, не успокоились бы, пока не получили бы их обратно. Таким образом, обида, нанесенная одной партии, окажется гораздо более значительной, чем преимущество, дарованное другой. Так что виновник этой перемены наживет себе куда больше врагов, чем друзей, и враги станут нападать на него гораздо решительнее, чем друзья защищать его, ибо люди вообще гораздо более склонны к мщению за обиду, чем к благодарности за благодеяние: благодарность как-то ущемляет их, а мщение и выгодно, и приятно. Затем он обратился непосредственно к мессеру Ринальдо: "Что же касается лично вас, то если вы вспомните все, что происходило в нашем городе и какие препятствия вырастают в нем на каждом шагу, вы станете придерживаться своего решения куда менее горячо, ибо кто его вдохновляет, тот, вырвав с помощью войска власть у народа, затем отнимет ее у вас при поддержке того же народа, ставшего теперь вашим врагом. И будет с вами, как с мессером Бенедетто Альберти, который, поддавшись на уговоры людей, не любивших его, согласился на осуждение мессера Джорджо Скали и мессера Томмазо Строцци, но вскоре затем отправлен был в изгнание этими же самыми людьми". Призвал он также мессера Ринальдо судить о вещах более обдуманно и взять в пример своего отца, каковой, дабы заслужить всеобщее расположение, снизил цену на соль, добился, чтобы каждый гражданин, обязанный уплачивать меньше полфлорина налога, мог бы не уплачивать его совсем, если бы не пожелал, и, наконец, потребовал, чтобы в день, когда собираются советы республики, ни один кредитор не мог бы преследовать должника. Речь же свою мессер Джованни закончил заявлением, что он лично полагает, что государство должно оставаться при существующем порядке.

XI.

Тайные эти замыслы стали, однако, известны, что увеличило уважение к Джованни и усилило ненависть к его противникам. Он же избегал популярности, чтобы не поощрять тех, кто пожелал бы использовать эту популярность, чтобы заводить какие-либо новшества. Всем и каждому он говорил, что его желание не вызывать к жизни всевозможные партии, а, напротив, ослабить партийную рознь, и что ему всего милее единство граждан. Такое поведение вызвало недовольство многих его сторонников, которые хотели бы видеть в нем больше боевого пыла. Среди них был, между прочим, Аламанно Медичи. Будучи от природы человеком неуемным, он без устали побуждал Джованни к преследованию врагов и к поддержке друзей, укоряя его за холодность и медлительность, из-за чего, уверял Аламанно, враги не унимаются, их происки в конце концов увенчаются успехом и приведут к гибели дом Джованни и всех его друзей. Возбуждал он против Джованни даже его сына Козимо, но, что бы ни говорили и ни предвещали Джованни, тот твердо стоял на своем. При всем том, однако же, вокруг дома Медичи образовалась целая партия, и в городе утрачено было всякое единство. Во Дворце синьории служили тогда два канцлера - сер Мартино и сер Паголо. Первый был сторонником Медичи, второй - Уццано. После того как Джованнн отказался присоединиться к замыслу врагов правительства, мессер Ринальдо решил, что хорошо было бы лишить Мартино его должности, чтобы во дворце стало больше сторонников Уццано. Однако противники предугадали этот ход и не только защитили сера Мартино, но и добились увольнения сера Паголо к величайшему неудовольствию и поношению враждебной партии. Этот случай мог бы иметь печальные последствия, если бы Флоренция не испытывала тягот войны и не была бы порядком напугана поражением при Дзагонаре. Ибо пока в городе кипели эти страсти, Аньоло делла Пергола во главе войск герцога захватил в Романье земли, принадлежавшие Флоренции, за исключением Кастокаро и Модильяны, отчасти потому, что все эти местечки были плохо укреплены, отчасти по вине их защитников. Во время захвата герцогом этих земель случилось два происшествия, по которым можно судить, как доблесть человеческая может тронуть даже врага и как омерзительны подлость и трусость.

XII.

Комендантом крепости Монтепетрозо был Бьяджо дель Мелано. Враги подожгли замок, и Бьяджо, окруженный почти со всех сторон пламенем, убедившийся, что спасения для крепости нет, накидал всякой одежды и соломы в угол, куда еще не достигал огонь, и на все это бросил двух своих малышей, а врагам закричал: "Заберите себе то добро, которым наделила меня судьба и которое вы можете у меня отнять. Но того, что у меня есть - моего мужества, в чем моя честь и слава, я вам не отдам и его вы у меня не возьмете". Враги бросились спасать детей, а ему протянули веревку и лестницу, чтобы и сам он мог спастись. Но он отверг все это и предпочел погибнуть в пламени, чем сохранить жизнь по милости врагов отечества. Вот пример, достойный столь прославленной у нас древности и тем более удивительный, что в наше время такое встречается куда реже. Сами враги возвратили детям его все то имущество, какое еще можно было спасти, и отослали их со всяческой заботой к родственникам. Республика проявила к ним не меньшую благожелательность: в течение всей своей жизни содержались они на государственный счет.

Совершенно противоположное произошло в Галеате, где должность подеста занимал Дзаноби дель Пино. Этот сдал неприятелю крепость, не оказав ни малейшего сопротивления, и к тому же еще подсказал Аньоло, что ему имеет смысл спуститься с возвышенностей Романьи в долины Тосканы, где он сможет вести военные действия в условиях менее опасных и более выгодных. Такая подлость и коварство вызвали отвращение у Аньоло, и он отдал Дзаноби своим слугам, которые, вдоволь наизмывавшись над ним, вместо пищи стали давать ему только бумагу с нарисованными на ней змеями, приговаривая, что таким способом они из гвельфа превратят его в гибеллина. Вскорости он и умер с голоду.

XIII.

Между тем граф Оддо вместе с Никколо Пиччинино вторгся в Валь ди Ламона, чтобы склонить владетеля Фаенцы[513] к союзу с Флоренцией или хотя бы воспрепятствовать свободному передвижению Аньоло делла Пергола по территории Романьи. Но долина эта являет собой такое превосходное естественное укрепление, а жители ее столь воинственны, что графа Оддо постигла там смерть, а Никколо Пиччинино был взят в плен и отвезен в Фаенцу.[514] Однако по воле фортуны, именно благодаря поражению своему, флорентийцы добились того, чего, может быть, не дала бы им и победа. Ибо Никколо сумел так подойти к владетелю Фаенцы и его матери, что убедил их заключить дружеский договор с Флоренцией. По договору этому Никколо получил свободу, однако сам он не последовал совету, который давал другим. Договариваясь с республикой об условиях своего поступления к ней на службу, он либо нашел условия недостаточно для себя подходящими, либо ему предложили со стороны другие, более выгодные, - во всяком случае он внезапно покинул Ареццо, где находилась его ставка, и отправился в Ломбардию, где и поступил на службу к герцогу.[515].

Измена эта испугала флорентийцев, и без того обескураженных всеми постигшими их неудачами.[516] Решив, что им одним тягот такой войны не вынести, они отправили послов в Венецию,[517] чтобы настоятельным образом уговорить венецианцев воспрепятствовать, пока это еще возможно, усилению врага, который, если дать ему время, окажется для них таким же гибельным, как и для флорентийцев. В этом же самом убеждал венецианцев Франческо Карманьола,[518] человек, в то время почитавшийся одним из выдающихся полководцев, каковой ранее состоял на службе у герцога, но затем с ним рассорился. Венецианцы же колебались, не зная, насколько можно доверять Карманьоле, и не притворны ли его враждебные чувства к герцогу. Покуда они пребывали в этих сомнениях, герцог с помощью одного ил слуг Карманьолы подсыпал ему отравы. Яд оказался недостаточно сильным, чтобы умертвить его, однако же пришлось ему до крайности худо. Когда обнаружилась причина его заболевания, венецианцы позабыли о всех своих опасениях, а так как флорентийцы продолжали на них нажимать, они заключили с ними союз[519] , по которому обе договаривающиеся стороны обязались вести войну общими средствами, причем земли, завоеванные в Ломбардии, должны были отойти к Венеции, а все занятое в Тоскане и Романье - к Флоренции. Карманьола же назначался главнокомандующим союзными войсками. Благодаря этому договору военные действия перенесены были в Ломбардню, и Карманьола руководил ими так искусно и доблестно, что за несколько месяцев он захватил немало принадлежавших герцогу городов, между прочим Брешу.[520] Взятие этой крепости считалось в то время и по тому, как тогда велись войны, деянием весьма удивительным.

XIV.

Война продолжалась с 1422 по 1427 год. Граждане Флоренции, изнемогшие под тяжестью установленных ранее налогов, решили заменить их другими. Для того чтобы новые налоги распределялись справедливо, в зависимости от достатка каждого гражданина, постановили, что взиматься они будут со всего имущества в целом, так что обладатель капитала в сотню флоринов должен был вносить пол-флорина. Так как при таком положении налог с каждого гражданина рассчитывался не людьми, а диктовался законом, богатые слои населения оказались в великой невыгоде. Поэтому они возражали против этого закона еще до обсуждения, и лишь Джованни Медичи открыто выступил за него, и его мнение одержало верх. Для начисления налога пришлось учесть имущество всех вообще граждан или, как говорится во Флоренции, закадастрировать его, почему налог и стал называться кадастром.[521] Мера эта наложила известную узду на тиранию знати: теперь она уже не могла угнетать мелкий люд и угрозами заставлять его молчать в правительственных советах, как прежде. Поэтому закон о новом налоге был встречен всеобщим одобрением, и только имущие приняли его с величайшим неудовольствием. Но люди всегда бывают недовольны достигнутым и, едва заполучив одно, требуют другого. Так и теперь народ, не удовлетворившись равным распределением налога по новому закону, пожелал, чтобы закон получил обратную силу и чтобы по выяснении того, сколько богатые не доплатили в прошлом согласно кадастру, их принудили бы раскошелиться наравне с теми, кто вынужден был, внося налог не по средствам, распродавать свое имущество. Это требование напугало знать гораздо больше, чем сам кадастр, и, желая отвести от себя удар, они все время нападали на него, утверждая, что он в высшей степени несправедлив, ибо учитывает движимое имущество, которым сегодня владеешь, а завтра его уже нет; что, кроме того, есть очень много людей, хранящих свои деньги втайне, так что они не могут быть учтены кадастром. К этому они добавляли, что люди, которые, посвятив себя управлению государством, перестают заниматься своими собственными делами, должны облагаться меньше, чем другие: они трудятся для общего блага, и несправедливо, чтобы государство пользовалось и их личным трудом, и их имуществом, в то время как оно довольствуется обложением одного лишь имущества прочих граждан. Сторонники закона о кадастровом обложении отвечали на это, что если движимое имущество - величина неустойчивая, то ведь и налог можно и увеличивать и уменьшать, а для этого нужно только почаще производить кадастровый учет; что спрятанные деньги вполне можно не учитывать, поскольку они никакого дохода не приносят, а для того чтобы они стали приносить доход, их волей-неволей придется из тайного имущества превратить в явное; что тем государственным деятелям, которых тяготят дела республики, надо просто отказаться от участия в них и уйти в частную жизнь, - найдется немало граждан, которых заботит общее дело и которые не пожалеют ради него ни личного своего труда, ни своих денег, тем более что наградой им будут почести и преимущества, связанные с участием в управлении государством, и им вовсе не понадобится притязать еще и на уменьшение налога. Ведь по сути дела речь идет здесь о нежелании признаться в истинной причине жалоб: если придется платить наравне с другими, нельзя уже будет вести войну за чужой счет, и если бы новая система обложения была установлена раньше, не было бы ни войны с королем Владиславом, ни теперешней с герцогом Филиппо, - ведь обе эти войны нужны только немногим, которые могут набить себе мошну. Джованни Медичи старался примирить спорящих, доказывая им, что незачем теперь возвращаться к прошлому, надо думать только о будущем; что если налоги ранее были несправедливы, надо благодарить бога, что найден способ более справедливого обложения, а способ этот нужен прежде всего для того, чтобы способствовать единству граждан, а не раздорам между ними, которые неизбежно последуют, если заниматься уравниванием прежних налогов с нынешними; что следует довольствоваться неполной победой, ибо тот, кто хочет всего, часто все и теряет. Речь его умиротворила страсти, и вопрос о пересмотре прежнего обложения больше не поднимался.

XV.

Между тем война с герцогом продолжалась, пока, наконец, при посредничестве папского легата в Ферраре не был заключен мир.[522] Но так как Филиппо с самого начала не выполнял его условий, союзники снова взялись за оружие, вступили с войсками герцога в битву и разгромили их при Маклодио. После этого поражения герцог предложил новые условия, на которые флорентийцы с венецианцами согласились: первые потому, что перестали доверять Венеции и не хотели приносить свои интересы в жертву чужим, вторые потому, что после победы над герцогом Карманьола стал действовать так медленно, что на него уже нельзя было положиться. Таким образом, в 1428 году был заключен мир, по которому Флоренция получила обратно все утраченное ею в Романье, а к венецианцам отошла Бреша и, кроме того, герцог уступил им Бергамо с прилегающими к нему землями. Война эта[523] стоила флорентийцам три с половиной миллиона дукатов[524] и, обогатив и усилив Венецию, обеднила флорентийцев и породила среди них новые раздоры.

С замирением внешним возобновились распри внутренние. Городская знать не желала больше терпеть кадастровое обложение, но, не имея возможности добиться его отмены, задумала восстановить против него как можно больше народу, чтобы затем покончить с ним было легче. Должностным лицам, занимающимся учетом доходов, посоветовали, чтобы они согласно закону учли имущество живущих в дистретто,[525] дабы выяснить, нет ли там имущества флорентийских граждан. Соответственно с этим все подданные республики получили распоряжение в течение определенного срока представить списки своего имущества. Жители Вольтерры послали в Синьорию восемнадцать делегатов с жалобой по этому поводу, а раздраженные представители власти посадили их в тюрьму. Вольтеррцев это крайне возмутило, но они не стали действовать, чтобы их заключенным землякам не стало хуже.

XVI.

В то время Джованни Медичи заболел и, чувствуя, что болезнь его смертельна, призвал к себе своих сыновей - Козимо и Лоренцо - и сказал им: "Похоже, что срок жизни, назначенный мне богом и природой при рождении моем, приходит к концу. Умираю я вполне удовлетворенным, ибо оставляю вас богатыми, здоровыми и занимающими такое положение, что если вы будете идти по моим стопам, то сможете жить во Флоренции в чести и окруженные всеобщей любовью. Ничто в этот час не утешает меня так, как сознание, что я не только не нанес кому-либо обиды, но по мере сил своих старался делать добро. Призываю вас поступать точно таким же образом. Если вы хотите жить спокойно, то в делах государственных принимайте лишь то участие, на какое дает вам право закон и согласие сограждан: тогда вам не будет грозить ни зависть, ни опасность, ибо ненависть в людях возбуждает не то, что человеку дается, а то, что он присваивает. И в управлении республикой вы всегда будете иметь большую долю, чем те, кто, стремясь завладеть чужим, теряет и свое, да к тому же еще, прежде чем потерять все, живет в беспрестанных треволнениях. Придерживаясь такого поведения, удалось мне среди стольких врагов и в стольких раздорах не только сохранить, но и увеличить мое влияние в нашем городе. И если вы последуете моему примеру, то так же, как и я, сможете и сохранить, и увеличить свое. Но если вы станете поступать иначе, то подумайте о том, что конец ваш будет не счастливее, чем у тех, кто в истории нашей известен как люди, погубившие себя и свой дом". Вскоре после того он скончался, оплакиваемый согражданами, что являлось заслуженным воздаянием за ere добродетели и заслуги. Джованни отличался величайшим добросердечием в не только раздавал милостыню всем, кто о ней просил, но сам шел навстречу неимущему без всякой его просьбы. Не знал он ненависти, и добрых хвалил, а о злых сокрушался. Не домогаясь никаких почестей, все их получал, и не являлся во дворец Синьории, пока его не приглашали. Он любил мир и избегал войны. Он помогал нуждающимся и поддерживал благоденствующих. Неповинный в расхищении общественных средств, он, напротив, содействовал увеличению государственной казны. Занимая какие-либо должности, он ко всем проявлял доброжелательность и, не отличаясь особым красноречием, выказывал зато исключительное благоразумие. На первый взгляд он казался задумчивым, но беседа его бывала всегда приятной и остроумной. Скончался он богатый мирскими благами, но еще более - всеобщим уважением и доброй славой, а наследие это, как вещественное, так и нравственное, было не только сохранено, но и увеличено сыном его Козимо.

XVII.

Вольтеррцы, содержавшиеся в заключении и жаждавшие выйти на волю, обещали согласиться на все, что от них требовали. Когда они были освобождены[526] и возвратились в Вольтерру, наступило время вступления в должность их новых приоров, и среди них по жребию оказался некий Джусто, человек из низов, но пользовавшийся среди них большим доверием и бывший одним из тех, кто во Флоренции попал в тюрьму. И без того пылая ненавистью к флорентийцам как из-за обиды, нанесенной Вольтерре, так и из-за своей личной, он к тому же еще побуждался Джованни ди Контуджи, также приором, но из нобилей, подбить народ от имени приоров и своего собственного к восстанию, вырвать город из рук Флоренции и объявить себя его верховным главой. Следуя этому совету, Джусто взялся за оружие, занял всю округу, захватил в плен капитана, распоряжавшегося в Вольтерре от имени Флоренции, и с согласия народа провозгласил себя государем. Переворот в Вольтерре пришелся флорентийцам весьма не по вкусу. Однако мир с герцогом был только что заключен, и они полагали, что у них хватит времени вновь завладеть Вольтеррой. Впрочем, терять ее они тоже не хотели и потому тотчас же поручили это дело мессеру Ринальдо Альбицци и мессеру Палла Строцци. Джусто тоже сообразил, что флорентийцы не замедлят на него напасть и обратился за помощью к Сиене и Лукке. Сиенцы в помощи ему отказали, заявив, что они в союзе с Флоренцией. А Паоло Гвиниджи, владетель Лукки, дабы вновь завоевать расположение народа флорентийского, каковое, видимо, было им утрачено из-за поддержки им герцога Миланского, не только не оказал помощи Джусто, но задержал его послов и выдал их Флоренции. Между тем назначенные флорентийцами комиссары[527] решили захватить вольтеррцев врасплох и с этой целью собрали всех находившихся в их распоряжении солдат, произвели в Нижнем Валь д'Арно и пизанском контадо[528] набор многочисленного пешего ополчения и двинулись на Вольтерру. Но хотя Джусто был оставлен соседями на произвол судьбы и ему угрожало нападение флорентийцев, он не пал духом, а, напротив, полагаясь на свои сильные позиции и на обилие жизненных припасов, приготовился к обороне.

Был в Вольтерре некий мессер Арколано, брат того Джованни, что убедил Джусто захватить власть, человек весьма уважаемый. Он собрал кое-кого из своих друзей и стал внушать им, что в происшедших событиях проявилась воля божия ко спасению их города, ибо если они возьмутся теперь за оружие, отнимут у Джусто власть и передадут город Флоренции, то останутся в нем полными хозяевами, а Вольтерра сохранит свои старинные привилегии. Без труда сговорившись, они отправились во дворец, где находился сам глава города. Часть из них осталась внизу, а мессер Арколано с тремя приспешниками поднялся наверх и, обнаружив там Джусто с несколькими гражданами, отозвал его в сторону, словно желая сообщить ему что-то весьма важное. Беседуя, он привел его в соседнюю комнату, где вместе со своими приспешниками набросился на Джусто с обнаженным мечом. Однако им не удалось помешать ему тоже схватить оружие и тяжело ранить двоих из них, но все же их оказалось слишком много для одного. Джусто был убит и выброшен из окна. Все сторонники мессера Арколано тотчас же взялись за оружие и передали Вольтерру флорентийским комиссарам, которые со своим войском находились уже неподалеку и, не заключая никакого соглашения, мгновенно вошли в город. В результате положение Вольтерры ухудшилось, ибо ко всему прочему у нее отрезали значительную часть прилегающей округи и, лишив самоуправления, превратили ее в простое наместничество[529] .

XVIII.

После того как Вольтерра была потеряна, а затем почти тотчас же возвращена, исчезли, казалось, какие бы то ни было причины для войны. Однако честолюбие людское снова ее разожгло. В войне против герцога на стороне Флоренции сражался Никколо Фортебраччо, сын одной из сестер Браччо из Перуджи. После заключения мира флорентийцы отказались от его услуг, но когда произошло отпадение Вольтерры, он еще держал свою военную ставку в Фучеккьо, почему комиссары в действиях против Вольтерры и воспользовались услугами его и его солдат. В свое время считалось, что мессер Ринальдо задумал вместе с ним новую войну и сам побудил его напасть на Лукку под каким-нибудь фальшивым предлогом, дав Никколо понять, что если он это сделает, то он, Ринальдо, со своей стороны добьется от флорентийского правительства объявления войны Лукке н назначения его главой войска. После усмирения Вольтерры Никколо возвратился на свои квартиры в Фучеккьо и то ли под влиянием мессера Ринальдо, то ли по личному побуждению, в ноябре 1429 года занял с тремястами всадников и тремястами пехотинцев Русти и Компито принадлежавшие Лукке замки и, спустившись затем на равнину, завладел там огромной военной добычей. Едва лишь известке об этом нападении распространилось во Флоренции, как во всем городе стали собираться кучками самые различные люди, причем большей частью все они требовали захвата Лукки. В числе знатных граждан, придерживавшихся такого мнения, были сторонники Медичи и на их стороне оказался также мессер Ринальдо, либо считавший, что это будет выгодно для республики, либо движимый личным честолюбием надеждой на то, что всю честь победы припишут ему. Против войны был Никколо да Уццано и его партия. Не верится даже, что в одном и том же городе могут быть столь различные мнения насчет того - воевать или нет. Ибо те же самые граждане и тот же самый народ, которые после десятилетнего мира осуждали войну против герцога Филиппо за свою свободу, теперь, когда они столько потеряли и государство едва не погибло, требовали войны против Лукки с целью лишить этот город его свободы. А с другой стороны, желавшие предыдущую войну отвергали ту, которую Флоренция собиралась начать сейчас. Так меняются с течением времени взгляды, до такой степени толпа всегда более склонна хватать чужое добро, чем защищать свое, и легче возбуждается расчетом на выигрыш, чем страхом потери. В утраты мы верим лишь тогда, когда они нас настигают, а к добыче рвемся и тогда, когда она только маячит издалека. Флорентийский народ так и загорелся надеждами от успехов, которые одержал и одерживал Никколо Фортебраччо, а также от посланий правителей, находившихся неподалеку от Лукки, ибо наместники Вико и Пешьи письменно испрашивали у них разрешения принять сдавшиеся им крепости - ведь вскорости Флоренция завладеет всеми землями Лукки. Вдобавок ко всему этому от владетеля Лукки к флорентийцам прибыл посол с жалобами на действия Никколо и с просьбой к Синьории не объявлять войны соседу, городу, никогда не нарушавшему дружеских отношений с Флоренцией. Посол этот звался мессер Якопо Вивиани. Незадолго до этих событий он был заключен владетелем Лукки Паоло Гвиниджи в тюрьму за участие в заговоре против него. И хотя вина его была доказана, Паоло простил мессера Якопо и в полном убеждении, что и тот забыл обиду, доверился ему. Однако мессер Якопо помнил о грозившей ему тогда опасности больше, чем об оказанной ему милости, и, прибыв во Флоренцию, втайне поддерживал замыслы флорентийцев. Эта поддержка в сочетании с уже возникшими надеждами на завоевание Лукки побудила Синьорию созвать совет из четырехсот девяноста восьми граждан, перед лицом которого виднейшие деятели республики стали обсуждать этот вопрос.

XIX.

Как уже говорилось выше, одним из самых ярых сторонников захвата Лукки являлся мессер Ринальдо. Он отметил в своей речи выгоду, какую можно было извлечь из этого завоевания: благоприятность данного момента, поскольку Лукка была как бы предоставлена Флоренции в качестве военной добычи Венецией и герцогом,[530] а папа, целиком занятый делами Неаполитанского королевства, воспрепятствовать ничему не может. Приобрести Лукку, добавил он, сейчас тем легче, что власть над ней захватил один из ее же граждан и она утратила свою природную силу и былой пыл в защите своей свободы, так что будет отдана в руки Флоренции либо народом, чтобы прогнать тирана, либо тираном из страха перед народом. Напомнил он о том, как досаждал нашей республике этот владетель, какую ненависть к ней питает[531] и какую опасность он будет для нас представлять, если герцог или папа снова начнут воевать с Флоренцией. И закончил он свою речь заявлением, что ни одно предприятие, начатое когда-либо флорентийским народом, не было легче осуществимо, нужнее и справедливее.

В противоположность этому мнению Никколо да Уццано сказал, что никогда Флоренция не предпринимала дела столь несправедливого, пагубного и чреватого величайшими бедами. Прежде всего намереваются нанести удар гвельфскому городу, неизменному другу Флоренции, всегда дававшему с опасностью для себя приют флорентийским гвельфам, изгнанным из своего отечества. Никогда за всю историю нашу не было примера, чтобы Лукка, когда она пользовалась свободой, выступала против Флоренции: если кого-нибудь обвинять в этом, то лишь угнетавших ее тиранов, таких как Каструччо или теперь этот Паоло. Если бы можно было воевать против тирана, не ведя военных действий против народа, это бы еще куда ни шло, но так как это невозможно, нельзя соглашаться на то, чтобы отнимать у города, ранее бывшего нашим сторонником, его добро. Однако живем мы в такое время, когда не очень обращают внимание на справедливость и несправедливость, поэтому, оставив это в стороне, надо рассуждать только с точки зрения интересов нашего государства. Впрочем, полезным для отечества можно считать лишь то, что не порождает почти немедленно какого-либо вреда. Так вот, нельзя понять, каким образом решаются считать полезным предприятие, вредоносность которого очевидна, а польза весьма сомнительна. Очевидный вред в данном случае - затраты на войну, настолько существенные, что они могли бы отпугнуть даже государство, долгое время жившее в мире, не говоря уже о Флоренции, только что пережившей долгую и весьма дорогостоящую войну. Выгода, которую можно было извлечь из подобного предприятия, это присоединение Лукки, - выгода, конечно, очень большая, но связанная с такими трудностями, которые он лично считает почти непреодолимыми. Нечего рассчитывать на то, что венецианцы и герцог Филиппо отнесутся к этому делу безразлично. Первые сделают вид, что это их не трогает, чтобы не проявить неблагодарности после того, как они только что с помощью флорентийских денег так расширили свои пределы. Второго вполне устроит, если флорентийцы завязнут в новой войне и новых расходах, что даст ему возможность скова напасть на них, когда они окажутся истощены и ослаблены: уж он то не преминет в самый разгар дела, когда победа Флоренции будет казаться уже обеспеченной, оказать помощь Лукке, либо тайно послав ей денег, либо распустив часть своего войска, чтобы эти солдаты под видом свободных наемников воевали на ее стороне. Наконец Никколо прямо призвал флорентийцев отказаться от этого предприятия, а с тираном установить такие отношения, чтобы в Лукке увеличивалось число его врагов, ибо самый верный способ покорить этот город - предоставить его власти угнетающего и ослабляющего народ тирана. Если разумно действовать таким именно образом, наступит момент, когда тиран не сможет удерживать власти, а граждане окажутся неспособными к самоуправлению и Лукка сама бросится в объятия Флоренции. "Впрочем, - закончил свою речь Никколо - я вижу, что страсти слишком распалены, чтобы голосу моему вняли, однако хочу предсказать согражданам, что затевают они войну, в которой понесут величайшие затраты и подвергнутся величайшей опасности; вместо того чтобы занять Лукку, они избавят ее от тирана и из города дружественного, но угнетенного и слабого, превратят в город свободный, но враждебный им, который со временем станет препятствием к возвеличиванию их собственного государства".

XX.

После того как еще другие выступили за войну с Луккой и против нее, проведено было тайное голосование и оказалось, что лишь девяносто восемь голосов подано было против войны. Итак, приняли решение воевать, назначили военный совет Десяти[532] и вооружили кавалерию и пехоту. Комиссарами назначили Асторре Джанни и мессера Ринальдо Альбицци,[533] а с Никколо Фортебраччо договорились, что он передает захваченные им земли Флоренции и продолжает войну уже в качестве нашего наемника. Комиссары, прибыв с войском в прилегающую к Лукке местность, разделили его на две половины, из которых одна под водительством Асторре двинулась по равнине к Камайоре и Пьетрасанте, а другая, с мессером Ринальдо во главе, - к горам, ибо мессер Ринальдо счел, что городом, лишенным помощи от своей округи, легче будет овладеть. Действия их обернулись плачевно не потому, что они завоевали недостаточно большую территорию, но из-за укоров, которые и тот, и другой навлекли на себя своим способом ведения войны, и надо сказать, что Асторре поступками своими эти укоры вполне заслужил. Поблизости от Пьетрасанты есть долина, называемая Серавецца, густо населенная и богатая. Жители ее при появлении комиссара вышли к нему навстречу, прося его отнестись к ним как к верным слугам народа Флоренции. Асторре сделал вид, что принимает изъявление их покорности, затем занял своими войсками все проходы и укрепления долины, велел созвать всех мужчин в их самую большую церковь и объявил их пленниками, а людям своим предоставил всю местность на поток и разграбление, поощряя их к беспримерной жестокости и алчности, так что они не щадили ни святых мест, ни женщин, - как девиц, так и замужних. Когда об этом стало известно во Флоренции, негодование охватило не только должностных лиц, но и весь город.

XXI.

Кое-кто из жителей Серавеццы, ускользнувших из лап комиссара, бежали во Флоренцию и каждому прохожему на улицах рассказывали о своей беде. При содействии тех, кто хотел, чтобы комиссара постигла кара либо просто как злодея, либо как человека враждебной партии, он" явились в совет Десяти и попросили, чтобы их приняли. Когда они предстали перед Советом, один из них взял слово и сказал:

"Мы убеждены, великолепные синьоры, что к речам нашим милость ваша отнесется с доверием и сочувствием, когда вы узнаете, каким образом занял нашу местность посланный вами комиссар и как он затем обошелся с нами. Наша долина, как об этом хорошо помнят старинные семейства, всегда была гвельфской и неизменно служила верным убежищем вашим гражданам, укрывавшимся в ней от гибеллинских преследований" Мы и предки наши чтили само имя славной республики, стоявшей во главе партии гвельфов. Пока Лукка была гвельфской, мы охотно жили под ее властью, с тех пор как этот ее тиран оставил своих прежних друзей и стакнулся с гибеллинами, мы подчинились ему лишь по принуждению; и господь бог знает, сколько раз мы молили его даровать нам возможность показать нашу верность партии, к которой мы издавна принадлежали. Но как слепы люди в своих устремлениях! То, чего жаждали мы, как спасения, стало нашей погибелью. Ибо, едва узнав, что знамена ваши приближаются к нам, поспешили мы выйти навстречу вашему комиссару не как к посланцу врагов, а как к представителю наших давних синьоров, и в руки его передали нашу долину, наше имущество и самих себя, полностью доверившись ему и полагая, что сердце у него если и не истинного флорентийца, то во всяком случае - человека. Да простятся нам эти слова, милостивые синьоры, но мужество говорить придает нам уверенность, что хуже, чем сейчас, нам уже не будет. Комиссар ваш - человек лишь по обличию, а флорентиец лишь по имени. Он чума смертная, зверь рыкающий, чудовище, хуже всех, о коих когда-либо писалось. Ибо, собрав нас всех в церковь под предлогом, что намеревается обратиться к нам с речью, он заковал нас в цепи, предал огню и мечу всю нашу долину, разграбил имущество жителей, все расхитил, разгромил, изрубил, уничтожил, учинил насилие женщинам и бесчестие - девицам, вырывая их из объятий матерей и отдавая на потеху своим солдатам. Если бы сопротивлением народу Флоренции или ему лично заслужили мы подобной доли, если бы он захватил нас, когда с оружием в руках мы оборонялись от него, мы жаловались бы не столь горько, или даже сами обвиняли бы себя в том, что заслужили постигшие нас беды своими мятежными действиями и гордыней. Но жаловаться заставляет нас то, что он разгромил и обобрал нас так гнусно и бесчеловечно после того, как мы вышли к нему безоружные и добровольно предались в его руки. Мы, конечно, могли бы всю Ломбардию наполнить своими жалобами и, ко стыду вашего города, по всей Италии разнести весть о причиненных нам обидах, но мы не стали этого делать, чтобы столь благородную и великодушную республику не замарать гнусностью и жестокостью одного из ее граждан. Знай мы раньше о его алчности, так уж постарались бы насытить ее, хоть она бездонна и беспредельна, и, может быть, отдав одну половину своего добра, сохранили бы другую. Но так как время уже потеряно, мы решили обратиться к вам с мольбою сжалиться над бедственным положением подданных ваших, дабы ;в будущем пример наш не отвратил других от стремления покориться вам. Если же зрелища бедствий наших недостаточно, чтобы тронуть вас, пусть устрашит вас гнев божий, ибо господь видел храмы свои, отданные грабежу и пламени, а нас самих предательски захваченных в плен в лоне своей родины". С этими словами бросились они наземь, крича и умоляя вернуть им их добро и их родные места и, раз уж чести поруганной не вернешь, то хотя бы жен вернули мужьям и детей родителям. Слух об этих злодеяниях и ранее распространился во Флоренции, теперь же, услышав о них из уст потерпевших, члены Синьории были глубоко взволнованы и возмущены. Асторре немедля отозвали, он был признан виновным и объявлен предупрежденным.[534] Произведены были розыски имущества, похищенного у жителей Серавеццы: все, что удалось найти, возвратили владельцам, остальное республика с течением времени возместила им различными способами.

XXII.

Что касается мессера Ринальдо Альбицци, то его упрекали в том, что он ведет войну не в интересах флорентийского народа, а в своих личных, что с тех пор как он стал комиссаром, из сердца его улетучилось желание взять Лукку, ибо ему вполне достаточно было грабить занятую местность, перегонять в свои имения захваченный скот и наполнять дома свои добычей; что, не довольствуясь добром, которые слуги его забирали для него, он еще перекупал захваченное солдатами и из комиссара превратился в купца. Клеветнические эти наветы, дойдя до его слуха, потрясли это благородное и неподкупное сердце более, чем подобало бы столь уважаемому человеку. Смятение, овладевшее им, было так велико, что негодуя на магистратов и простых граждан, он поспешил во Флоренцию, не ожидая и не прося оттуда разрешения. Явившись в совет Десяти, он обратился к нему с такими словами. Ему хорошо известно, как трудно и опасно служить народу, не знающему узды, и государству, в котором нет согласия, ибо народ жадно ловит любые слухи, а государство, карая за дурные деяния, не награждает за хорошие, а в сомнительных случаях спешит обвинять. Одерживаешь ты победу - никто тебя не хвалит, совершаешь ошибку все тебя обвиняют, проигрываешь - все на тебя клевещут. Твоя партия донимает тебя завистью, противная - ненавистью. И тем не менее боязнь несправедливого обвинения никогда не отвращала его от действий, которые он считал несомненно полезными отечеству. Но теперь гнусность этих последних наветов истощила его терпение и изменила умонастроенность. Поэтому он просит правительство в дальнейшем защищать граждан, чтобы те в свою очередь усерднее служили государству, и раз уж во Флоренции нет обычая удостаивать их триумфом, пусть хотя бы установится обычай оберегать их от ложных обвинений. Пусть нынешние магистраты не забывают, что они ведь тоже граждане нашего города и тоже могут в любой день подвергнуться обвинению, - тогда им придется испытать, как оскорбительна для честного человека клевета.

Совет Десяти в данном случае постарался умиротворить его, а действия непосредственно против Лукки поручили Нери ди Джино и Аламанно Сальвьяти, которые отказались от плана опустошать прилегающую к Лукке местность, считая, что надо двинуться прямо на город. Но так как стояла еще зимняя погода, они разбили лагерь в Капанноле, где, по мнению комиссаров, только попусту теряли время. Однако, когда отдан был приказ теснее обложить город, солдаты из-за непогоды отказались повиноваться, хотя совет Десяти требовал усиленной осады и не желал считаться ни с какими доводами.

XXIII.

Был в то время во Флоренции прославленный архитектор по имени Филиппо ди сер Брунеллеско. Город наш полон его произведений, и потому вполне заслужил он, что после его смерти в самом большом из наших храмов поставлено было его мраморное изображение с надписью, свидетельствующей каждому, кто прочтет ее, о замечательном его даровании. Он утверждал, исходя из местоположения Лукки и особенностей реки Серкьо, что город этот легко было бы затопить, и с такой уверенностью всех в этом убеждал, что совет Десяти постановил проделать такой опыт. Однако из этого не вышло ничего, кроме смятения в нашем лагере и успеха для осажденных. Ибо жители Лукки повысили с помощью плотины уровень того места, куда отводили воды Серкьо, а затем однажды ночью открыли канал, по которому поступала вода, вследствие чего вода эта, встретив на пути своем препятствие - воздвигнутую луккцами плотину - устремилась в отверстие канала и разлилась по равнине, так что наше войско не только не смогло приблизиться к городу, а вынуждено было даже отойти.[535].

XXIV.

Неудача этого предприятия побудила вновь назначенный совет Десяти послать к войску в качестве комиссара мессера Джованни Гвич-чардини,[536] который постарался приблизиться к городу насколько мог. Владетель Лукки, видя, что скоро его возьмут в кольцо, по совету некоего мессера Антонио Россо, сиенца, находившегося при нем в качестве представителя Сиены.[537] послал к герцогу Миланскому Сальвестро Трента и Леонардо Буонвизи. От имени своего синьора они попросили у герцога помощи, но, видя, что к их просьбе он относится прохладно, тайно предложили ему, уже от имени народа, в случае если он согласится предоставить им солдат, выдать ему сперва луккского тирана, а затем отдать в его власть весь город.

При этом они предупредили его, что если он не поторопится принять такое решение, Гвиниджи передаст Лукку в руки флорентийцев, которые все время домогаются этого, суля ему за то всякие блага. Герцога эта угроза настолько испугала, что он перестал колебаться и велел передать графу Франческо Сфорца,[538] своему наемному кондотьеру, чтобы тот публично испросил у него разрешения отправиться с войском в Неаполитанское королевство. Получив просимое разрешение, граф со своими солдатами двинулся на Лукку, хотя флорентийцы, разузнавшие обо всех этих кознях и опасавшиеся их последствий, подослали к нему его друга Боккаччино Аламанни, чтобы тот отговорил его от этого дела.[539].

Когда граф Сфорца появился в Лукке, флорентийцы отошли к Рипаф-ратте,[540] граф же внезапно двинулся к Пешье, где наместником был Паоло да Дьяччето, который, повинуясь больше страху, чем какому-либо более благородному побуждению, бежал в Пистойю, и если бы Пешью не оборонял Джованни Малавольти, которому это было поручено, она неминуемо пала бы. Граф, оказавшись не в состоянии взять ее одним ударом, направился в Борго-а-Буджано и захватил его, а находящийся неподалеку замок Стильяно сжег. Флорентийцы, видя это бедственное положение, прибегли к средству, не раз уже их спасавшему. Зная, что когда с наемниками силой ничего не сделаешь, их можно на что угодно склонить деньгами, они предложили графу весьма значительную сумму, если он не только удалится, но и сдаст им город. Граф, не надеясь больше выжать денег из Лукки, с легкостью решился извлечь их оттуда, где они имеются.

Он договорился с флорентийцами не передавать им Лукку, чего не позволяла ему честь, а просто оставить ее на произвол судьбы, если ему выплатят пятьдесят тысяч дукатов.[541].

Заключив такое соглашение, но желая, чтобы жители Лукки сами, так сказать, оправдали его в глазах герцога, он оказал им содействие в свержении тирана.

XXV.

Как было уже сказано, в Лукке находился сиенский посол мессер Антонио дель Россо. При содействии графа он, сговорившись с гражданами Лукки, осуществил свержение Паоло; во главе же заговора стояли Пьеро Ченнами и Джованни да Кивиццано. Граф обосновался за чертой города на берегу Серкьо, и при нем находился сын тирана Ланцилао.[542] Ночью хорошо вооруженные заговорщики в количестве сорока человек явились к Паоло, который, услышав шум, с удивлением вышел к ним и спросил, что им надобно. На это Пьеро Ченнами ответил, что слишком уже затянулось правление человека, который навлек на них войну, окружение неприятельскими войсками и угрозу гибели не от меча, так от голода. Поэтому они решили сами собой управлять и пришли потребовать у него городские ключи и казну. Паоло ответил, что казна иссякла, ключи же и он сам в их власти, он только просит их, чтобы его правление, и начавшееся, и продолжавшееся без кровопролития, без него же и закончилось. Граф Сфорца привез Паоло с сыном к герцогу, а тот заключил их в темницу, где они и умерли.

Уход графа избавил Лукку от ее тирана, а Флоренцию от страха перед графским войском. Тотчас же одни стали подготовляться к защите, а другие возобновили атаки. Флорентийцы избрали военачальником графа Урбино,[543] который своими энергичными действиями вынудил Лукку снова обратиться за помощью к герцогу, и тот, воспользовавшись тем же приемом, что с графом Сфорца, послал к ним Никколо Пиччинино. Когда он подходил к Лукке, наши двинулись навстречу ему вдоль берега Серкьо, и при переходе через реку произошла битва, в которой мы были разбиты, и комиссар с немногими уцелевшими бежал в Пизу. Это поражение повергло всю Флоренцию в уныние. Война, однако же, начата была по общему согласию, поэтому гражданам некого было упрекать, и так как они не могли наброситься на принявших решение о ней, то обрушились на руководивших ею и снова извлекли на свет божий все прежние обвинения против мессера Ринальдо. Но хуже всего досталось мессеру Джованни Гвиччардини: его обвиняли в том, что после ухода графа Сфорца он не поторопился закончить войну и что не сделал он этого, так как его подкупили. Утверждалось, что он отправил к себе домой значительную сумму денег, причем называли и тех, кто ее доставил, и тех, кто принял. Вокруг этого дела поднялся такой шум, что обвинения получили самую широкую огласку, и побуждаемый общественным мнением, а также давлением со стороны враждебной партии, капитан народа вызвал обвиняемого в суд. Мессер Джованни явился, хотя и крайне возмущенный, но родичи его, блюдя свою честь, так энергично хлопотали, что капитан прекратил дело.

После одержанной победы Лукка не только вернула себе все свои владения, но захватила и пизанские земли, за исключением Бьентины, Кальчинайи, Ливорно и Рипафратты,[544] да и Пиза была бы захвачена, если бы во время не раскрыли устроенный там заговор.[545] Флорентийцы произвели некоторые изменения в своих войсках и во главе их поставили Мике-летто,[546] ученика Сфорца. Герцог со своей стороны не намеревался довольствоваться достигнутым и, чтобы всемерно ухудшить положение Флоренции, убедил Геную, Сиену и владетеля Пьомбино[547] заключить между собою союз для защиты Лукки, а в качестве капитана принять на жалованье Никколо Пиччинино. Последнее обстоятельство, однако же, выдало все его замыслы. Тогда Венеция и Флоренция восстановили свой военный союз: война снова открыто началась в Ломбардии и Тоскане, так что и там, и тут произошли сражения с переменным для обеих сторон успехом, В конце концов все настолько устали, что в мае 1433 года[548] поневоле пришли к соглашению. По заключенному тогда договору флорентийцы, луккцы и сиенцы, захватившие во время военных действий друг у друга немало укрепленных замков, все их оставили и каждый получил свои владения обратно.

XXVI.

Пока шла война, в стенах города вновь закипели партийные страсти. После кончины Джованни Медичи сын его Козимо стал проявлять к делам государственным еще больший пыл, а к друзьям своим еще больше внимания и щедрости, чем даже его отец. Так что те, кто радовался смерти Джованни, приуныли, видя, что представляет собою его сын. Человек, полный исключительной рассудительности, по внешности своей и приятный, и в то же время весьма представительный, беспредельно щедрый, исключительно благожелательный к людям, Козимо никогда не предпринимал ничего ни против гвельфской партии,[549] ни против государства, а стремился только всех ублаготворить и лишь щедростью своей приобретать сторонников. Пример его был живым укором власть имущим, он же сам считал, что, ведя себя таким образом, сможет жить как человек не менее могущественный и уверенный, чем любой другой, а если бы честолюбие его противников привело к какому-нибудь взрыву, он оказался бы сильнее их и числом вооруженных сторонников, и народной любовью. Возвышению его особенно деятельно помогали Аверардо Медичи и Пуччо Пуччи. Аверардо смелостью, а Пуччо рассудительностью и осторожностью своей весьма способствовали тому, что его окружало всеобщее расположение и ему выпадали почетнейшие должности. Мудрость и осмотрительность Пуччо были так широко известны, что даже их партия называлась не по имени Козимо, а по имени Пуччо.[550].

И вот город, в котором царили такие разногласия, предпринял эту Луккскую войну, которая, вместо того чтобы заглушить партийные страсти, только их разожгла. И хотя именно партия Козимо была ярой сторонницей войны, для ведения ее назначалось много людей из противной партии, считавшихся в правительстве особенно умелыми и способными. Аверардо Медичи и еще другие поделать тут ничего не могли, но они весьма искусно и ловко пользовались любой возможностью обвинить своих противников, и если случалось поражение, а их было немало, - то виновниками его объявлялось не военное счастье или сила неприятеля, а неспособность комиссаров. Отсюда и преувеличение грехов Асторре Джанни, отсюда и возмущение мессера Ринальдо Альбицци и оставление им командования без разрешения властей, отсюда и вызов в суд мессера Гвиччардини. Отсюда и все обвинения должностных лиц и комиссаров: если они были обоснованы, их всячески раздували; если их не было, их выдумывали; но и справедливые и несправедливые, они охотно принимались на веру народом, ибо он большей частью ненавидел тех лиц, которые подвергались упрекам.

XXVII.

Все эти неблаговидные дела и поступки прекрасно учитывались и Никколо да Уццано и другими вождями его партии. Многократно обсуждали они, какими средствами справиться с этой бедой, но ничего придумать не могли: с одной стороны, представлялось им весьма опасным допустить дальнейшие ухудшения, но, с другой стороны, и открытая борьба казалась крайне трудной. Против насильственных действий был особенно настроен Никколо да Уццано. Пока за стенами города велась война, а в самом городе царили распри, Никколо Барбадоро явился как-то к нему, желая склонить его к согласию на выступление против Козимо. Никколо да Уццано в глубокой задумчивости сидел в своей рабочей комнате, и Барбадоро тотчас же стал убеждать его всевозможными доводами, которые считал весьма убедительными, сговориться с мессером Ринальдо насчет изгнания Козимо. На уговоры его Никколо да Уццано ответил так: "И тебе, и твоему дому, и государству нашему лучше было бы, если бы ты и все, разделяющие твое мнение на этот счет, имели серебряную бороду, а не золотую, как это следует из твоего прозвания,[551] ибо тогда их советы, идущие от головы поседевшей и полной жизненного опыта, были мудрее и для всех куда спасительнее. Я полагаю, что тем, кто хотел бы изгнать Козимо из Флоренции, следовало бы прежде всего сравнить свои силы с его силами. Нашу партию вы сами называете партией нобилей, его партию - партией народных низов. Даже если бы существо соответствовало названию, и то победа представлялась бы сомнительной, и уж во всяком случае у нас больше оснований для опасений, чем для надежды, ибо перед глазами у нас пример древнего нобилитета нашего города, который не раз терпел жестокие поражения от народных низов. И мы должны тем более опасаться, что ряды нашей партии ослаблены, а враждебной нам - многолюдны и сплочены. Во-первых, Нери ди Джино и Нероне ди Ниджи, двое из наших виднейших граждан, никогда не заявляли о своих взглядах настолько определенно, чтобы можно было с уверенностью сказать, на чьей они стороне - нашей или его. Во-вторых, во многих родах и даже во многих семьях существуют разногласия, ибо многие из зависти к своим братьям или другим родичам действуют во вред нам и на пользу нашим недругам. Я напомню тебе только самые главные из таких примеров - о других ты сам вспомнишь. Из сыновей мессера Мазо Альбицци - Лука, завидуя мессеру Ринальдо, примкнул к враждебной партии. В семействе Гвиччардини из сыновей мессера Луиджи Пьеро враг мессера Джованни и помогает нашим противникам. Томмазо и Никколо Содерини открыто выступают против нас из ненависти к своему дяде Франческо. Так что если хорошо вдуматься в то, что представляем собою мы, а что они, я просто не знаю, почему наша партия имеет больше оснований называться партией нобилей, чем их партия. Если потому, что за ними идет весь простой народ, то от этого их положение только крепче, чем наше, и дойди дело до вооруженного столкновения или подачи голосов, мы перед ними устоять не сможем. Если мы еще находимся в почете, то лишь благодаря старинному уважению к нашему высокому положению, которое мы занимаем вот уже полвека. Но если бы наступил момент испытания и обнаружилась бы наша слабость, от этого уважения и следа не осталось бы. А если ты станешь говорить, что правота нашего дела нас во мнении граждан возвеличит и их унизит, то я тебе отвечу, что правоте этой необходимо быть понятой и признанной другими так же, как ее понимаем и признаем мы. Но ведь положение-то как раз обратное, ибо нами движет только опасение, как бы Козимо не завладел в нашем государстве всей полнотой власти. Но этих наших подозрений другие отнюдь не разделяют, более того, они именно нас-то и обвиняют в том, что мы подозреваем его. Что с нашей точки зрения подозрительно в поведении Козимо? Он помогает своими деньгами всем решительно: и частным лицам, и государству, и флорентийцам, и кондотьерам. Он хлопочет перед магистратами за любого гражданина и благодаря всеобщему расположению к себе может продвигать то того, то другого из своих сторонников на самые почетные должности. Выходит, что присудить его к изгнанию надо за то, что он сострадателен, услужлив, щедр и всеми любим. Ну скажи-ка мне, по какому такому закону запрещается, осуждается, порицается сострадательность, великодушие и любовь к ближнему? Конечно, к таким способам прибегают обычно те, кто домогается верховной власти, однако не все с нами в этом согласны, а мы не очень-то способны кого-нибудь убедить, ибо наше же поведение лишило нас всякого доверия. Город же наш, естественно, обуян партийными страстями и, живя в непрестанных раздорах, совершенно развращен, а потому и не подумает прислушиваться К подобным обвинениям. Но допустим даже, что удалось бы добиться изгнания Козимо, что было бы не так уж трудно при наличии сочувствующей нам Синьории; как вы рассчитываете при таком количестве его сторонников, которые останутся в городе и будут, разумеется, пламенно желать его возвращения, воспрепятствовать тому, чтобы он в конце концов вернулся? Это окажется невозможным, ибо друзей у него так много и они настолько пользуются всеобщей поддержкой, что вам никогда с ними не справиться. И чем больше его друзей вы обнаружите и подвергнете изгнанию, тем больше у вас окажется врагов. Так что в самом непродолжительном времени он все равно возвратится, вы же добьетесь только одного - что изгнали вы человека доброжелательного, а вернется озлобленный, ибо саму натуру его изменят к худшему те, благодаря кому он вернется и кому не станет препятствовать хотя бы из чувства благодарности. Если же вы замыслите предать его смерти, то законным путем, через должностных лиц это вам никогда не удастся, ибо спасением для него окажутся как деньги его, так и ваши же продажные души. Но допустим даже, что он погибнет или, будучи изгнанным, не сможет вернуться, - я не вижу, что от этого выиграет наша республика, ибо, если освободить ее от Козимо, она тотчас же попадет в лапы мессера Ринальдо, a что до меня лично, то я принадлежу к тем, кто не желает, чтобы один какой-нибудь гражданин могуществом и властью в государстве превосходил всех других. А уж если обязательно один из этих двух должен возвыситься, я не вижу причины, по которой можно было бы выбрать Ринальдо, а не Козимо. Больше я тебе ничего не скажу, кроме разве одного: да спасет бог наш город от участи иметь владыкой кого-либо из своих граждан, но если по грехам нашим беда эта нас не минует, да избавит нас господь хотя бы от владычества Ринальдо. Не призывай же никого принять решение, с любой точки зрения пагубное, и не рассчитывай С горсточкой своих сторонников противиться воле большинства. Ибо все наши сограждане, одни по невежеству, другие по злонамеренности, готовы продать республику; фортуна же им удружила, подыскав покупателя. Последуй моему совету - постарайся жить тихо, а что касается свободы, то в покушении на нее наших сотоварищей по партии подозревай ничуть не меньше, чем противников. Если же снова начнется смута, не становись ни на чью сторону, - так ты всем удружишь и сможешь соблюсти свою выгоду, не повредив отечеству".

XXVIII.

Речь эта на некоторое время утихомирила Барбадоро, и во Флоренции все было спокойно, пока шла война с Луккой. Но затем заключен был мир и скончался Никколо да Уццано,[552] город же оказался на мирном положении и страстей его уже ничто не обуздывало. Снова началось их гибельное кипение, мессер же Ринальдо, считая теперь себя главой своей партии, не переставал докучать своими просьбами всем гражданам, которые, по его мнению, могли стать гонфалоньерами, уговаривая их вооруженной рукой освободить отечество от человека, который по злонамеренности некоторых и по невежеству весьма многих неизбежно вел его к рабству. Такое поведение и мессера Ринальдо, и тех, кто стоял за противную партию, повергло весь город в тревожное состояние: каждый раз, когда люди назначались на должности, громко подсчитывали, сколько в данной магистратуре лиц одной и лиц другой партии, а когда шли выборы в члены Синьории, весь город будоражило. Любое дело, даже самое пустяковое, которое выносилось на суд магистратов, служило поводом для раздоров, разбалтывались важные тайны, и добро и зло в равной мере то превозносилось, то осуждалось, одинаково страдали и благонамеренные и злонамеренные граждане, и ни одно должностное лицо не выполняло своих обязанностей.

Итак, во Флоренции царили раздоры, и мессер Ринальдо, не переставая стремиться к умалению могущества Козимо и зная, что Бернардо Гваданьи может стать гонфалоньером, уплатил долги Бернардо,[553] чтобы задолженность государству не помешала получению им этой должности. Когда подошло время выборов в Синьорию, судьба, неизменная сообщница наших внутренних распрей, пожелала, чтобы Бернардо оказался гонфалоньером на сентябрь и октябрь. Мессер Ринальдо тотчас же явился к нему и сказал, что партия нобилей и всех тех, кто хочет спокойного существования, чрезвычайно рада тому, что он достиг столь высокого поста и что теперь лишь от него зависит, чтобы радость эта не оказалась напрасной. Затем он указал ему на опасность, которой чреваты наши раздоры, и на то, что единственный способ восстановить согласие - это сокрушить Козимо, ибо только он из-за влияния, которое обеспечили ему чрезмерные его богатства, повинен в бессилии нобилей. Козимо настолько уже возвысился, что если не принять немедленных мер, он неизбежно станет во Флоренции единоличным государем. Поэтому долг доброго гражданина состоит в том, чтобы предотвратить это, собрав народ на площади, восстановив авторитет государства и возвратив родине свободу. Он напомнил Бернардо, что Сальвестро Медичи сумел в свое время, хоть это и было делом неправедным, принизить гвельфов, которые кровью предков своих купили право главенствовать в государстве, и если ему удалось нанести многим столь несправедливую обиду, то неужели им, нобилям, не удастся сейчас, когда правда на их стороне, успешно справиться с одним человеком? Он призывал Бернардо отбросить всякий страх, ибо друзья готовы поддержать его с оружием в руках, а на народные низы, обожающие Козимо, нечего обращать внимания: из этого обожания Козимо извлечет не более того, что в свое время извлек мессер Скали. Богатства Козимо тоже не препятствие: едва лишь Козимо окажется в руках Синьории, как она и ими сможет располагать по своему усмотрению. В заключение он добавил, что, совершив это, Бернардо обеспечит государству безопасность и единение, а себе добрую славу. На эту речь Бернардо кратко ответил, что он и сам считает необходимым сделать все, о чем говорил мессер Ринальдо, что наступило время действовать: пусть же мессер Ринальдо собирает вооруженную силу, ибо он, Бернардо, считает, что на членов Синьории можно вполне рассчитывать[554] .

Как только Бернардо вступил в должность, сговорился со своими коллегами и условился о дальнейшем с мессером Ринальдо, он вызвал Козимо, который, хотя многие друзья отговаривали его, явился по вызову, ибо более полагался на свою невиновность, чем на милосердие Синьории. Во дворце Козимо тотчас же был арестован.[555] Мессер Ринальдо со множеством вооруженных людей вышел из своего дома и в сопровождении почти всех своих сторонников явился на площадь, куда Синьория призвала весь народ. Тотчас же для некоторых изменений в структуре государственных учреждений была образована балия в составе двухсот человек, которая, как только это стало возможным, и занялась вопросом о реформе, а также о судьбе Козимо. Многие требовали его изгнания, многие - его смерти, остальные же молчали - либо из сострадания к нему, либо из страха перед другими, так что из-за этих разногласий нельзя было принять никакого решения.

XXIX.

В башне дворца есть помещение размером во всю ее ширину, называемое "гостиничка".[556] Там и содержался Козимо, стеречь же его поручили Федериго Малавольти. Оттуда Козимо мог слышать и все, что говорилось в собрании, и бряцанье оружия на площади, и звон колокола. по которому собиралась на заседание балия. Он стал уже опасаться за свою жизнь, но более всего боялся он, как бы личные враги не умертвили его незаконным образом. Поэтому он все время воздерживался от пищи и за четыре дня съел только немного хлеба. Заметив это, Федериго сказал ему: "Козимо, ты боишься отравления и из-за этого моришь себя голодом, мне же оказываешь весьма мало чести, если полагаешь, что я способен приложить руку к такому гнусному делу. Не думаю, чтобы тебе надо было опасаться за свою жизнь, имея столько друзей и во дворце, и за его стенами. Но даже если бы тебе и грозила смерть, можешь быть уверен, что не моими услугами, а каким-либо иным способом воспользуются, чтобы отнять у тебя жизнь. Никогда я не замараю рук своих чьей-либо кровью, особенно твоей, ибо от тебя никогда я не видел ничего худого. Успокойся же, принимай обычную пищу и живи для друзей своих и для отечества. А чтобы у тебя не оставалось никаких сомнений, я буду разделять вместе с тобой всю еду, которую тебе будут приносить". Слова эти вернули Козимо мужество, со слезами на глазах он обнял и поцеловал Федериго, горячо благодаря его за сострадание и доброту и обещая воздать ему за них, если судьба когда-нибудь предоставит такую возможность.

Итак, Козимо несколько успокоился, и пока граждане продолжали обсуждать его дальнейшую судьбу, Федериго, чтобы развлечь его, привел разделить с ним ужин некого Фарганаччо, приятеля гонфалоньера, человека веселого и забавного. Козимо, отлично знавший его, решил использовать в своих целях этого человека, и когда ужин подходил к концу, сделал Федериго знак удалиться. Тот прекрасно понял, в чем дело, и под предлогом, что намеревается принести еще какое-то угощение, оставил их вдвоем. Козимо, дружественно поговорив некоторое время по своему обыкнввению с Фарганаччо, дал ему письменную доверенность на получение у казначея Санта Мария Нуова тысячи ста дукатов: из них сто Фарганаччо должен был взять себе, а тысячу передать гонфалоньеру с просьбой от Козимо прийти к нему под каким-нибудь благовидным предлогом. Фарганаччо взялся за это поручение, деньги были переданы Бернардо, который смягчился, и Козимо, вопреки мессеру Ринальдо, требовавшему его смерти, был только изгнан в Падую. То же самое выпало на долю Аверардо и многих других из дома Медичи, а также Пуччо и Джованни Пуччи. А чтобы держать в страхе всех недовольных изгнанием Козимо, правами балии наделены были комиссия Восьми по охране государства и капитан народа.

После того как принято было это решение, 3 октября 1433 года Козимо предстал перед членами Синьории, которые сообщили ему приговор об изгнании и предложили добровольно подчиниться этому постановлению, если он не хочет, чтобы в отношении его лично и его имущества приняли более жесткие меры. Козимо выслушал приговор с безмятежным видом и только заявил, что охотно отправится в любое место, какое назначит Синьория, но, поскольку ему дарована жизнь, он просит, чтобы ее также и защитили, ибо ему хорошо известно, что на площади собралось немало людей, желающих его смерти. В заключение он добавил, что где бы ему не пришлось находиться, он сам и все его имущество находятся в полном распоряжении государства, народа флорентийского и Синьории. Гонфалоньер успокоил его на этот счет и задержал во дворце до наступления ночи, после чего привел его к себе в дом, угостил ужином, а затем под сильной вооруженной охраной отправил к границе республики. Всюду по пути Козимо встречали с великим почетом, а венецианцы открыто посетили его, притом не как изгнанника, а как важного государственного деятеля.

XXX.

Когда Флоренция лишилась такого великого гражданина, так пламенно всеми любимого, все оказались в растерянности, причем страхом охвачены были в равной мере и победители, и побежденные. Мессер Ринальдо, предвидя уже свое печальное будущее и решив до конца выполнить свой долг и перед самим собою, и перед своей партией, собрал у себя многих дружественных ему граждан и сказал им следующее: он ясно видит, что они сами навлекли на себя грядущую гибель, поддавшись на мольбы, слезы и деньги своих врагов и, не уразумев, что им самим вскоре придется умолять и плакать, но тщетно - их слушать не станут, слезы их не вызовут жалости, деньги же, ими полученные, им придется вернуть полностью, да еще заплатить ростовщические проценты пытками, казнями и ссылками. Лучше им всем было терпеть и молчать, чем оставить Козимо в живых, а его сторонников в стенах Флоренции, ибо больших людей либо совсем не надо трогать, либо уж по-настоящему кончать с ними. В настоящий момент единственное, что, по его мнению, можно сделать, это вооружиться и быть начеку в городе, чтобы, когда враги опомнятся - а это произойдет весьма скоро - их можно было изгнать силой оружия, раз уж не оказалось возможности сделать это силою закона. Но единственное спасительное средство - то, о котором он уже неоднократно говорил: перетянуть на свою сторону грандов, вернув им все права на занятие любых почетнейших должностей, и усилиться благодаря союзу с ними, как враги усилились, опираясь на народные низы. Таким образом их партия станет куда энергичнее - в нее вольется новая жизнь, новая доблесть, новое мужество, и она обретет новых многочисленных сторонников. Если же не прибегнуть к этому последнему и по-настоящему действенному средству, он лично просто не видит, как можно будет спасти государство среди стольких врагов, и уже предчувствует и их личную гибель и крушение республики.

На эту речь Марьотто Бандовинетти, один из присутствующих, решительно возразил, указав на высокомерие грандов и вообще невыносимый их характер и добавив, что нет нужды наверняка идти к ним в рабство, чтобы избежать сомнительной опасности со стороны народных низов. Тогда мессер Ринальдо, видя, что советы его отвергнуты, принялся горько жаловаться на судьбу свою и своей партии, но при том все происходящее приписывал скорее воле божьей, чем невежеству и слепоте человеческой. Между тем, пока длилось это состояние нерешительности и бездействия, перехвачено было письмо мессера Аньоло Аччаюоли к Козимо, в котором Аньоло сообщал Козимо о том, как к нему относятся в городе, и побуждал его вызвать интригами какую-нибудь войну против Флоренции и вступить в дружеские отношения с Нери ди Джино, уверяя, что город, нуждаясь в средствах, не найдет никого, кто бы мог снабдить его деньгами, и сограждане неминуемо вспомнят о щедрости Козимо и пожелают вернуть его из изгнания. Если же Нери отойдет от мессера Ринальдо, его партия настолько ослабеет, что не в состоянии будет защищаться. Перехват этого письма должностными лицами привел к тому, что мессера Аньоло задержали, допросили под пыткой и отправили в изгнание.[557] Однако пример этот не поколебал всеобщего умонастроения в пользу Козимо.

Изгнание Козимо продолжалось уже почти целый год, и вот в конце августа 1434 года избран был гонфалоньером на ближайшие два месяца и вступил в должность Никколо ди Кокко, и вместе с ним в Синьорию попали еще восемь членов - все это были сторонники Козимо, что весьма напугало мессера Ринальдо и всю его партию. Поскольку до вступления в должность члены новой Синьории еще в течение трех дней остаются на положении простых граждан, мессер Ринальдо снова собрал главарей своей партии, указал им на весьма близкую и неминуемую гибель и на единственное средство спасения - взяться за оружие и добиться, чтобы тогдашний гонфалоньер Донато Веллути созвал народное собрание, образовал балию, отстранил избранную только что Синьорию и назначил новую, подходящую для государства, чтобы прежние списки кандидатов были изъяты из сумки и сожжены и составлены новые, на людей верных. Одни из собравшихся нашли это предложение правильным и единственно возможным, другие считали выход, предложенный мессером Ринальдо, слишком насильственным и могущим навлечь на них всеобщее осуждение. Особенно возражал против него мессер Палла Строцци, человек мирный, полный кротости и доброжелательства, более способный к занятиям словесностью, чем к руководству партией или сопротивлению в общественных распрях. Он сказал, что хотя меры дерзновенные и хитро задуманные поначалу представляются весьма действенными, осуществление их оказывается не столь легким, а исход зачастую пагубным, что, по его мнению, опасность новых внешних столкновений, связанная с наличием на наших границах с Романьей вооруженных сил герцога, заставит Синьорию уделять ей больше внимания, чем внутренним раздорам, что если заметно будет намерение изменить политику, а это всегда видно заранее, то еще хватит времени взяться за оружие и осуществить все необходимое для общественного спасения. Кроме того, тогда это будет сделано по острой необходимости и потому вызовет меньше потрясения в народе и навлечет на них не столь сильные упреки. Под конец решено было допустить новых членов Синьории вступить в должность, но бдительно следить за ними, и если обнаружатся попытки содеять что-либо направленное против их партии, все тотчас же соберутся с оружием в руках на площади Сант-Апполинаре, недалеко от Дворца синьории, откуда уже легко будет двинуться туда, куда потребуется.

XXXI.

Приняв это решение, они разошлись, и новая Синьория мирно пришла к власти. Новый гонфалоньер то ли для того, чтобы заставить себя уважать, то ли чтобы нагнать страху на тех, кто попытался бы оказать ему сопротивление, приговорил к тюремному заключению своего предшественника Донато Веллути, обвинив его в растрате общественных средств. Затем он осторожно затронул со своими коллегами вопрос о возвращении Козимо и, найдя их вполне к этому склонными, заговорил и с теми, кого считал главарями партии Медичи. Ободренный их советами, он вызвал для допроса, как подозрительных, вождей противной партии - мессера Ринальдо, Ридольфо Перуцци и Никколо Барбадоро. Получив вызов в суд, мессер Ринальдо рассудил, что медлить больше нельзя: он вышел из своего дома с целой толпой вооруженных сторонников и вскоре к нему присоединились Ридольфо Перуцци и Никколо Барбадоро. В этой вооруженной толпе было немало других граждан, а также множество наемных солдат, которые находились во Флоренции, но уже не получали жалованья, и все они, как было условлено, собрались на площади Сант-Апполинаре. Мессер Палла Строцци не вышел из своего дома, хотя и собрал у себя тоже немало людей, так же поступил и мессер Джованни Гвиччардини. Мессер Ринальдо послал тогда поторопить их с упреками по поводу их медлительности. Мессер Джованни ответил, что он и без того достаточно решительно действует против враждебной партии, оставаясь дома и препятствуя своему брату Пьеро выступить на помощь правительству. К мессеру Палла посылали столько раз, что он явился на площадь Сант Апполинаре верхом, но в сопровождении всего двух пеших и невооруженных спутников. Мессер Ринальдо поспешил ему навстречу и принялся резко укорять его за отсутствие рвения, заявляя, что такое нежелание присоединиться к сотоварищам происходит либо от отсутствия доверия к ним, либо от недостатка мужества. Он сказал также, что заслужить упрек в том или в другом равно не подобает человеку, желающему сохранить ту добрую славу, которой вообще пользовался мессер Палла, и что он напрасно воображает, будто враги, одержав победу, пощадят его жизнь или не отправят в изгнание за то, что он не помог своей партии. Что же касается лично его, Ринальдо, то в случае даже рокового исхода он будет счастлив, что в предвидении опасности давал правильный совет, а когда она пришла, решился прибегнуть к силе. Он же, Строцци, и все, последовавшие его примеру, вдвойне раскаются при мысли о том, что они трижды предали отечество: первый раз, когда спасли жизнь Козимо, второй, когда отвергли советы его, Ринальдо, и в третий, когда не выступили с оружием. На слова эти мессер Палла не ответил ничего, что было бы расслышано присутствующими: он только пробормотал что-то, повернул коня и возвратился домой.

Узнав, что мессер Ринальдо и его партия взялись за оружие, Синьория увидела, что на защиту ее никто не выступает, и велела запереть дворец, где, не слыша ни от кого доброго совета, пребывала в полной нерешительности.

Однако то обстоятельство, что мессер Ринальдо задержался на площади, ожидая подмоги, которая так и не подошла, отняло у него победу и дало Синьории возможность укрепиться, а множеству граждан прийти ей на помощь, и, кроме того, члены Синьории имели теперь время подумать о мерах, которые заставили бы выступивших сложить оружие. И вот кое-кто из них, наименее подозрительные для мессера Ринальдо,[558] отправились к нему и заявили, что Синьория понятия не имела о причинах этого выступления, что у нее и в мыслях не было покуситься на него лично и что если речь о Козимо вообще заходила, то вопрос о его возвращении даже не поднимался. Если же их опасения связаны с этим, то пусть они явятся во дворец - их хорошо примут, и все их пожелания будут благожелательно рассмотрены. Речи эти не поколебали мессера Ринальдо, он ответил, что безопасность его и других будет обеспечена лишь в том случае, если члены данной Синьории вернутся к частной жизни, а в управлении государством произойдет переустройство для общего блага.

Однако, когда нет единого руководства, а мнения руководящих расходятся, редко бывает возможным полезное решение. Ридольфо Перуцци поколебали речи посланцев Синьории, и он ответил, что добивался лишь одного - чтобы не возвращали Козимо - и если Синьория с этим согласна, ему такой победы достаточно и он не желает кровопролития ради победы более полной, а потому готов повиноваться Синьории. Вместе со своими людьми он вошел во дворец, где их встретили с большой радостью. Проволочка мессера Ринальдо на Сант Апполинаре, недостаток мужества у мессера Паллы и уход Ридольфо вырвали из рук мессера Ринальдо успех, граждане, следовавшие за ним, утрачивали пыл, и к этому добавилось еще вмешательство папы.

XXXII.

Папа Евгений,[559] изгнанный из Рима народом, находился тогда во Флоренции. Услышав о возникших беспорядках и считая своим долгом содействовать умиротворению, он поручил патриарху, мессеру Джованни Вителлески,[560] закадычному другу мессера Ринальдо, отправиться к нему и пригласить его к папе, ибо папа уверен, что Синьория к нему прислушается и он сможет силой своей власти и доверия, которым он пользуется, добиться для мессера Ринальдо и его партии полной безопасности и удовлетворения без кровопролития и ущерба для граждан. Уступив настояниям друга, Ринальдо со всеми своими вооруженными сторонниками отправился в Санта Мария Новелла, где проживал папа. Евгений заявил ему, что Синьория в знак полного своего доверия к папе поручила ему уладить все это дело, каковое и решится к полному удовлетворению мессера Ринальдо, как только он сложит оружие. Мессер Ринальдо, видя холодность мессера Палла, легкомыслие Ридольфо Перуцци, подумал, что иного выхода нет, и бросился в объятия папы, надеясь все же, что уважение к главе церкви избавит его от всякой опасности. Тогда папа велел объявить Никколо Барбадоро и другим, ожидавшим во дворе, чтобы они возвратились по домам и разоружились, а мессер Ринальдо останется у него для ведения переговоров с Синьорией.

XXXIII.

Синьория, видя, что враг обезоружен, начала при посредничестве папы вести переговоры, но в то же время тайно послала в горы в окрестностях Пистойи за своей пехотой, которую вместе с другими вооруженными отрядами ночью ввела во Флоренцию. После этого, заняв войсками все укрепленные места, она собрала народное собрание и учредила новую балию, а та, едва собравшись, постановила вернуть Козимо и всех изгнанных вместе с ним. Из враждебной партии она приговорила к изгнанию мессера Ринальдо Альбицци, Ридольфо Перуцци, Никколо Барбадоро, мессера Паллу Строцци и еще стольких других граждан, что мало было городов в Италии, где не обосновались бы флорентийские изгнанники, да и за ее пределами многие города полны были флорентийцев. Так что из-за этих решений Флоренция лишилась не только множества достойных граждан, но и части своих богатств и ремесленных предприятий.

Папа, видя, какие жестокие бедствия обрушились на тех, кто сложил оружие лишь по его просьбе, выразил крайнее свое неудовольствие, горько жаловался в беседе с мессером Ринальдо на оскорбление, нанесенное ему теми, кто нарушил данное ему слово, и призвал его к терпению и к надежде на переменчивость фортуны. Мессер Ринальдо ответил так: "Недостаток доверия ко мне со стороны тех, кому следовало мне верить, и мое чрезмерное доверие к силе вашего слова погубили меня и мою партию. Но больше всех я должен обвинять самого себя за то, что подумал, будто вы, изгнанный из своего отечества, можете удержать меня в моем. Я достаточно испытал, что такое игра судьбы, и, так как никогда не доверял счастью, могу не так уж глубоко страдать от недоли. Я знаю, что когда судьбе будет угодно, она еще может мне улыбнуться, но даже если этого никогда не случится, я всегда буду считать не столь уж большим преимуществом жить в государстве, где законы не так сильны, как люди, ибо желанна лишь такая родина, где можно безопасно пользоваться своим имуществом и обществом друзей, а не такая, где ты в любой миг можешь лишиться своего достояния и где друзья твои из страха за свое благополучие предают тебя, когда ты в них больше всего нуждаешься. Людям мудрым и достойным всегда легче слышать о бедствиях отечества, чем видеть их собственными глазами, и больше чести быть изгнанным за благородный мятеж, чем оставаться гражданином в узах неволи". От папы он ушел полный гнева и к месту изгнания[561] отправился, проклиная в сердце своем собственные свои решения и нерешительность друзей. Что касается Козимо, то, узнав о постановлении, возвращавшем его на родину, он поспешил во Флоренцию.[562] И редко бывает, чтобы гражданина, вступающего в город с триумфом после победы, встречало в отечестве такое стечение народа и такое проявление любви, с какими приняли возвращение этого изгнанника. И каждый по собственному своему побуждению громко приветствовал его как благодетеля народа и отца отечества.

Книга пятая.

I.

Переживая беспрерывные превращения, все государства обычно из состояния упорядоченности переходят к беспорядку, а затем от беспорядка к новому порядку. Поскольку уж от самой природы вещам этого мира не дано останавливаться, они, достигнув некоего совершенства и будучи уже не способны к дальнейшему подъему, неизбежно должны приходить в упадок, и наоборот, находясь в состоянии полного упадка, до предела подорванные беспорядками, они не в состоянии пасть еще ниже и по необходимости должны идти на подъем. Так вот всегда все от добра снижается ко злу и от зла поднимается к благу. Ибо добродетель порождает мир, мир порождает бездеятельность, бездеятельность - беспорядок, а беспорядок - погибель и соответственно - новый порядок порождается беспорядком, порядок рождает доблесть, а от нее проистекают слава и благоденствие. Мудрецы заметили также, что ученость никогда не занимает первого места, оно отведено военному делу, и в государстве появляются сперва военачальники, а затем уж философы. Когда хорошо подготовленное и организованное войско принесло победу, а победа - мир, могут ли сила и воинственность подточиться бездеятельностью более благородного свойства, чем ученая созерцательность, и может ли бездеятельность проникнуть в хорошо устроенное государство, вооружившись каким-либо менее возвышенным и опасным соблазном? Это прекрасно осознал Катон, когда в Рим прибыли из Афин в качестве послов к сенату философы Диоген и Карнеад. Увидев, что римская молодежь начала восхищенно увлекаться ими, и поняв, какой опасностью для отечества чревата благородная бездеятельность любомудрия, он постарался принять меры, чтобы в дальнейшем ни один философ не мог найти в Риме приюта.

Вот что приводит государство к гибели, но, когда предел бедствий достигнут, вразумленные им люди возвращаются, как уже сказано было, к порядку, если, впрочем, их не ввергает в беспомощность сила каких-либо чрезвычайных обстоятельств. От тех же самых причин Италия то благоденствовала, то бедствовала сперва при древних этрусках, затем под владычеством римлян. И хотя затем, на развалинах Римского государства, не возникло ничего, что могло бы каким-то образом превзойти его так, чтобы Италия со славой благоденствовала под управлением доблестного государя, тем не менее многими новыми городами и государствами, возникавшими на римских развалинах, проявлено было столько доблести, что хотя ни одно из них не сумело возобладать над другими, они оказались настолько хорошо устроенными и упорядоченными, что сумели избавить и защитить Италию от варваров.

Если среди этих государств Флоренция не отличалась большими размерами, она все же не уступала им ни во влиянии, ни в мощи. Пребывая в центре Италии, будучи богатыми и всегда готовыми напасть на врага, флорентийцы либо успешно завершали навязанные им войны, либо способствовали победе тех, на чью сторону склонялись. Если воинственность этих новых государств не давала флорентийцам долгое время наслаждаться миром, то и бедствия войны тоже не бывали для них гибельны.

Нельзя, конечно, говорить о мире там, где государства постоянно нападают друг на друга, но трудно также называть настоящей войной такие распри, когда люди не умерщвляют друг друга, города не подвергаются разгрому и не уничтожаются. Подобные войны велись вообще так вяло, что начинали их без особого страха, продолжали без опасности для любой из сторон и завершали без ущерба. Таким образом, воинская доблесть, обычно угасающая в других государствах из-за долгих лет мирной жизни, в Италии исчезла вследствие той низменной вялости, с которой в ней велись войны. Об этом ясно свидетельствуют события за время с 1434 по 1494 год, которые здесь будут изложены так, что читатель увидит, каким образом варварам снова была открыта дорога в Италию и как случилось, что Италия сама отдалась им в рабство. И если деяния наших государей и вовне и внутри страны отнюдь не вызывают того восхищения, с коим мы читаем о деяниях древних, то с несколько иной точки зрения они могут вызвать не меньшее изумление - каким образом множество столь благородных народов могло быть обуздано воинской силой, столь ничтожной и столь бездарно руководимой. И если в повествованиях о событиях, случившихся в столь разложившемся обществе, не придется говорить ни о храбрости воина, ни о доблести полководца, ни о любви к отечеству гражданина, то во всяком случае можно будет показать, к какому коварству, к каким ловким ухищрениям прибегали и государи, и солдаты, и вожди республик, чтобы сохранить уважение, которого они никак не заслуживали. И, может быть, ознакомиться со всеми этими делами будет не менее полезно, чем с деяниями древности, ибо если последние служат великодушным сердцам примером для подражания, то первые вызовут в тех же сердцах стремление избегать их и препятствовать им.

II.

Те, кто распоряжались судьбами Италии, действовали таким образом, что когда согласие государей приводило к миру, его немедленно нарушали те, кто держал в руках оружие,[563] и в конце концов война никому не приносила славы, а мир - покоя. Так, когда в 1433 году между герцогом Миланским и Лигой был заключен мир, наемные солдаты, не желавшие прекращения военных действий, обратились против Папского государства. В Италии имелись тогда две значительные вооруженные силы: войска Браччо и войска Сфорца.[564] Во главе одних стоял Франческо, сын Сфорца, во главе других - Никколо Пиччинино и Никколо Фортебраччо. Почти все воинские отряды, находившиеся в Италии, входили в состав одной из этих двух армий. Та, которую организовал Сфорца, имела большее значение как из-за личных качеств графа, так и из-за данного ему герцогом Миланским обещания женить его на своей побочной дочери госпоже Бьянке. Расчеты на подобный брачный союз обеспечили ему значительное влияние. После установления мира в Ломбардии эти войска стали под различными предлогами нападать на папу Евгения. Никколо Фортебраччо действовал, побуждаемый старинной враждой Браччо против папства, граф - по своим честолюбивым расчетам, и в конце концов Никколо произвел нападение на Рим, а граф захватил Марку.[565] Римляне, отнюдь не желавшие воевать, изгнали из своего города папу Евгения, который с превеликим трудом и среди всяческих опасностей бежал во Флоренцию, где, обдумав тяжелое положение, в котором находился, и видя, что итальянские государи отнюдь не склонны ради него браться за оружие, которое они с такой радостью сложили, заключил с графом договор и отдал ему Марку в ленное владение, хотя граф к обиде, нанесенной папе захватом Марки, добавил еще и поношения, ибо, обозначая место, откуда он писал своим людям, он по итальянскому обычаю ставил по-латыни: "Из нашего Гирфалько Фирмано, против Петра и Павла".[566] Мало удовлетворенный получением ленного владения, он домогался назначения гонфалоньером церкви, и папа Евгений на все согласился, настолько предпочитал он опасностям войны постыдный мир. Став таким образом другом папы, граф принялся теснить Никколо Фортебраччо, и в течение ряда месяцев в землях Церковной области между ними происходили стычки, приносившие больше ущерба папе и его подданным, чем самим воякам. Наконец герцог Миланский предложил свое посредничество, и соперники договорились о перемирии, по которому оба они становились в Церковной области владетельными князьями[567] .

III.

Войну, едва затихшую в Риме, снова разжег в Романье Баттиста да Каннето,[568] каковой умертвил в Болонье несколько человек из рода Грифони и изгнал из города поставленного папой правителя,[569] а также многих своих личных недругов. Решив удержать Романью силой, он обратился за помощью к Филиппе, папа же, в свою очередь, дабы отплатить за эту обиду, стал искать поддержки во Флоренции и в Венеции. И та, и другая сторона склонялись на эти просьбы, так что вскорости в Романье оказались друг против друга два больших воинства. Военачальником у Филиппе был Никколо Пиччинино,[570] а войска Венеции и Флоренции находились под командованием Гаттамелаты[571] и Никколо да Толентино. В окрестностях Имолы произошло сражение, венецианцы и флорентийцы были разбиты, а Никколо да Толентино взят в плен и отправлен к герцогу, где через несколько дней умер то ли коварно умерщвленный Филиппе, то ли с горя от понесенного поражения. После этой победы герцог, может быть ослабленный предыдущими войнами, а может быть успокоенный расчетом на то, что Лига, потерпев такую незадачу, откажется от дальнейших действий, не стал развивать своего успеха и дал папе и его союзникам время объединиться заново. Они назначили своим военачальником графа Франческо[572] и задумали изгнать Никколо Фортебраччо из церковных владений и тем самым закончить эту войну, начатую в защиту главы церкви.

Римляне, видя, что папа имеет сильную вооруженную поддержку, решили с ним помириться, преуспели в этом и согласились принять его комиссара. Под властью Никколо Фортебраччо находились, кроме других земель, Тиволи, Монтефьяскони, Читта ди Кастелло и Ассизи. Будучи не в состоянии вести активные военные действия, он отступил в это свое последнее владение, где граф и осадил его. Из-за доблестной обороны Никколо осада затянулась, и герцог счел необходимым либо воспрепятствовать Лиге одержать эту победу, либо, если это не удастся, самому хорошо подготовиться к обороне. Чтобы заставить графа снять осаду, он повелел Никколо Пиччинино пройти через Романью в Тоскану, так что Лига, рассудив, что защита Тосканы важнее, чем захват Ассизи, приказала графу воспрепятствовать продвижению Никколо, который с войском своим уже находился в Форли. Граф сразу же двинул войска и явился в Чезену, поручив своему брату Леоне вести военные действия в Марке и защищать его владения. В то время, как Пиччинино старался проникнуть в Тоскану, а граф - воспрепятствовать ему в этом, Никколо Фортебраччо внезапно атаковал Лионе, с великой для себя славой захватил его в плен, рассеял его войско и, используя свою победу, весьма быстро занял в Марке много городов. Этот разгром крайне удручил графа, который, опасаясь потерять все свои владения, часть войска оставил для сопротивления Пиччинино, а с другой бросился на Фортебраччо, сразился с ним и одержал победу: Фортебраччо, раненый, был взят в плен и от раны скончался. Победа эта вернула папе все то, что отнял V него Никколо Фортебраччо, и вынудила герцога просить мира, который и был заключен[573] при посредничестве Никколо д'Эсте, маркиза Феррарского. По условиям мира папству возвращены были все занятые герцогом города, а герцогские войска вернулись в Ломбардию. Баттиста Канедоло, как всегда бывает с теми, кто стоит у власти в государстве благодаря чужой силе и подмоге, не сумел удержаться в Болонье своей силой и доблестью после ухода герцогских войск и потому бежал, а мессер Антонио Бентивольо, глава противной партии, возвратился в город[574] .

IV.

Все описанные события происходили во время изгнания Козимо. По возвращении же его все, кто этому содействовал, и множество граждан, потерпевших обиды, решили обеспечить свою безопасность, ни с чем уже теперь не считаясь. Синьория, пришедшая к власти на ноябрь и декабрь,[575] не удовлетворившись тем, что сделала для партии Медичи предшествовавшая ей Синьория, продолжила сроки изгнания многим изгнанникам и еще многих добавочно изгнала.[576] И теперь граждане подвергались репрессиям уже не столько за свою принадлежность к враждебной партии, сколько за свое богатство или родственные и дружеские связи. Если бы эти проскрипции сопровождались кровопролитием, они вполне уподобились бы проскрипциям Октавиана и Суллы.[577] Следует заметить, однако, что и тут без крови не обошлось, ибо Антонио, сын Бернардо Гваданьи, был обезглавлен. Четыре же других гражданина, среди которых находились Заноби Бельфрателли и Козимо Барбадоро, нарушив запрет покидать место своего изгнания и прибыв в Венецию, были схвачены венецианцами, более дорожившими дружбой с Козимо Медичи, чем своей .честью, и выданы ему, после чего их гнусно умертвили. Это дело усилило власть партии Козимо и нагнало страху на его врагов. Всех поразило, что такая могущественная республика отдала свою свободу флорентийцам. И многие считали, что сделано это было не столько для ублажения Козимо, сколько с целью еще сильнее разжечь во Флоренции партийные страсти и благодаря пролитой крови еще более ожесточить наши внутренние распри. Ибо самое большое препятствие для своего возвеличения венецианцы усматривали в единстве нашей республики.

После того как государство избавилось от своих врагов или подозрительных ему людей, те, кто стал у власти, осыпали благодеяниями множество лиц, которые могли усилить их партию. Семейство Альберти и всех, ранее объявленных мятежниками, вернули на родину. Всех грандов, за немногими исключениями, возвели в пополанское достоинство. И, наконец, разделили между собой по грошовой цене имущество мятежников. Затем издали новые законы и правила для обеспечения собственной безопасности и заполнили новыми именами избирательную сумку, изъяв оттуда имена своих врагов и добавив имена сторонников. Извлекши должный урок из крушения своих противников и убедившись,что даже изменение состава имен для выборов недостаточно для полного укрепления их власти, они решили, что магистраты, имеющие власть над жизнью и смертью граждан, должны всегда избираться из числа вожаков их партии, и постановили в соответствии с этим, что аккопиаторы,[578] которым поручено помещать имена кандидатов в избирательную сумку, имеют право совместно с членами Синьории, слагающей с себя полномочия, назначать новую Синьорию. Комиссии Восьми по охране государства дано было право выносить смертные приговоры. Постановлено было, что изгнанники по окончании срока изгнания могут возвратиться во Флоренцию лишь после того, как члены Синьории и Коллегии, состав которых - тридцать семь человек, - разрешат им вернуться большинством тридцати четырех голосов. Издали запрещение писать изгнанникам и получать от них письма. Каждое слово, каждый жест, малейшее общение граждан друг с другом, если они в какой бы то ни было мере вызывали неудовольствие властей, подлежали самой суровой каре. И если во Флоренции оставался хоть один подозрительный властям человек, которого не затронули все эти ограничительные меры, то он уж во всяком случае не мог не страдать от установленных теперь новых обложений.[579] Так за самое короткое время изгнав и обездолив своих противников, партия победителей укрепила свое положение в государстве. А чтобы иметь также и внешнюю поддержку, она лишила своих противников возможности прибегнуть к ней, заключив соглашение[580] о взаимной защите государства и с папой, и с Венецией, и с герцогом Миланским.

Таково было положение вещей во Флоренции, когда скончалась королева Неаполитанская Джованна,[581] оставив по завещанию наследником престола Рене Анжуйского.[582] Но в это время в Сицилии находился Альфонс, король Арагонский,[583] который, опираясь на дружбу со многими баронами, готовился к захвату Неаполитанского королевства. Неаполитанцы и остальные бароны были на стороне Рене, а папа, со своей стороны, не желал в королевстве Неаполитанском ни Рене, ни Альфонса, а хотел, чтобы им управлял назначенный папой наместник. Тем временем Альфонс проник в королевство и был принят в нем герцогом Сессы.[584] Владея уже Капуей, которую от его имени занял князь Тарантский,[585] Альфонс взял к себе на жалованье некоторых князей с намерением принудить неаполитанцев выполнять его волю, и послал свой флот на Гаету, державшую сторону неаполитанцев. Те стали молить о помощи Филиппо,[586] и он убедил взяться за это дело генуэзцев, которые не только чтобы угодить герцогу, своему государю, но и для спасения своих товаров в Неаполе и в Гаете, собрали весьма грозный флот. Альфонс, которому об этом стало известно, укрепил свою армаду и лично повел ее навстречу генуэзцам. У острова Понцио[587] произошло сражение,[588] арагонский флот был разгромлен, а Альфонс со многими другими князьями был взят в плен и передан генуэзцами в руки Филиппо.

Победа эта ввергла в страх всех итальянских государей, боявшихся мощи Филиппе, ибо они поняли, что теперь ему предоставляется благоприятнейшая возможность захватить владычество во всей Италии. Однако так несходны между собой мнения людей, что он принял решение совершенно обратное. Альфонс был человек весьма рассудительный, и как только ему представилась возможность свидеться с Филиппе, он стал убеждать герцога в том, что с его стороны ошибкой было помогать Рене в ущерб ему, Альфонсу, ибо Рене, став королем Неаполитанским, уже наверно постарался бы сделать все, чтобы Милан попал под власть короля Франции: ведь тогда французская помощь была бы совсем близка и в случае необходимости ему не пришлось бы заботиться о проходе для французских войск, а этого Рене мог достичь только при гибели Филиппе и превращении его герцогства во французское владение. Совершенно иным казалось бы положение, если бы власть в Неаполе перешла к нему, Альфонсу: ведь единственными врагами его были бы французы, и он просто вынужден был бы всячески угождать тому, кто мог открыть дорогу этим его врагам, даже более того - подчиняться ему, так что Альфонс только носил бы королевский титул, а настоящая власть и могущество принадлежали бы Филиппе. Но, разумеется, не кто иной, как сам герцог, не разберется в гибельности первого решения и в выгодности второго, если только удовлетворение какой-то слепой прихоти для него не существеннее государственных соображений. Ибо в одном случае он окажется вполне самостоятельным и свободным в своих намерениях государем, а во втором, находясь между двумя равно могущественными монархами, он либо потеряет свое герцогство, либо будет пребывать в постоянном страхе и в необходимости подчиняться их воле.

Речи эти возымели на герцога такое влияние, что он, изменив свое намерение, отпустил Альфонса и с почетом отправил его в Геную, а оттуда в его королевство.[589] Альфонс незамедлительно прибыл в Гаету, ибо, едва только распространилась весть о его освобождении, Гаета тотчас же была занята силами некоторых синьоров из числа его сторонников[590] .

VI.

Генуэзцы увидели, что герцог, совершенно не посчитавшись с ними, вернул королю свободу, что он присвоил себе всю честь победы, а на их долю выпали только тяготы и опасности, что освобождение Альфонса считается его заслугой, между тем как воевали с ним и взяли его в плен они, - и от всего этого воспылали великим гневом. Когда Генуя пользуется свободой и независимостью, все граждане свободным голосованием выбирают себе главу, именуемого дожем, и не для того, чтобы он стал самодержавным владыкой и единолично принимал решения, а с той целью, чтобы он в качестве их главы предлагал те или иные меры, подлежащие обсуждению должностными лицами и в государственных советах. В городе этом много благородных семейств, притом столь могущественных, что они весьма неохотно подчиняются постановлениям магистратов. Могущественнее же всех - семейства Фрегозо и Адорно. Именно они возбуждают все распри, раздирающие этот город и нарушающие общественный порядок. Ибо за власть в городе они борются не законными средствами, а большей частью с оружием в руках, вследствие чего одна партия всегда оказывается в угнетении, а другая у власти. И нередко бывает, что лишенные почестей и прав прибегают к силе иностранного оружия и отдают во власть чужеземцам отечество, которым не в состоянии управлять. Поэтому-то постоянно случалось и случается, что властители Ломбардии управляют зачастую и Генуей: именно так было, когда взят был в плен Альфонс Арагонский. Среди тех влиятельных генуэзцев, которые содействовали подчинению своего города Филиппо, был Франческо Спинола, но, как это всегда получается, он вскоре после того, как отдал свой город в рабство, оказался у герцога на подозрении. Возмущенный этим, он удалился в Гаету - в добровольное, если можно так выразиться, изгнание, и находился там, когда произошла морская битва с Альфонсом. В битве этой он показал немалую доблесть и потому решил, что герцог оценит эти новые заслуги и даст ему возможность безопасно жить в Генуе. Однако вскоре он убедился, что герцог не оставляет своих подозрений, ибо никак не может допустить, что ему будет верен тот, кто оказался неверным своей родине. Тут Спинола и задумал еще раз попытать счастье и одним ударом вернуть родине свободу и себе добрую славу и безопасность, рассудив, что единственное средство заслужить расположение сограждан это дать отечеству исцеление и спасение тою же рукой, что нанесла рану. Видя, какое негодование охватило всех генуэзцев, когда герцог освободил короля, он решил, что сейчас самый подходящий момент для осуществления его замыслов. Поэтому он доверился кое-кому из сограждан, которые, как ему было известно, разделяли его взгляды, вдохнул в них мужество и убедил содействовать его планам.

VII.

Настал всегда торжественно празднующийся день Иоанна Крестителя,[591] и именно в этот день вновь назначенный герцогом правитель Арисмино[592] решил вступить в Геную, Он уже вошел в город в сопровождении прежнего правителя Опичино[593] и многих генуэзцев, и тут Франческо Спинола рассудил, что медлить не к чему. В сопровождении всех, кто сочувствовал его плану, он, вооруженный, вышел на площадь перед своим домом и бросил клич к свободе. Дивной была стремительность, с коей граждане, весь народ поднялись при одном этом слове! Так быстро это совершилось, что ни один из тех, кто из соображений выгоды или по иным каким причинам держал сторону герцога, не только не имел времени взяться за оружие, но вообще едва унес ноги. Эразмо с несколькими бывшими при нем генуэзцами укрылся в замке, где стоял герцогский гарнизон. Опичино понадеялся, что сможет спастись или даже вдохнуть мужество в своих друзей, если доберется до дворца, где у него находились две тысячи вооруженных солдат. Он направился уже туда, но был убит, не дойдя даже до площади. Тело его разорвали на куски, которые и волокли по всей Генуе. Генуэзцы восстановили в городе управление свободно избранных ими магистратов, завладели в самое короткое время замком и другими крепостями герцога и полностью освободились из-под ига герцога Филиппо.

VIII.

Такой поворот событий, испугавших поначалу итальянских государей, которые стали опасаться, чтобы герцог не слишком усилился, теперь вдохнул в них надежду на то, что удастся его обуздать, и, несмотря на свой только что возобновленный союз, Флоренция и Венеция заключили соглашение также и с Генуей.[594] Тогда мессер Ринальдо Альбицци и другие главари флорентийских изгнанников, видя, что все сдвинулось с места и самый лик мира переменился, возымели надежду, что им удастся вовлечь герцога в открытую войну с Флоренцией. Они отправились в Милан, и мессер Ринальдо обратился к герцогу со следующей речью:

"Если мы, некогда бывшие твоими врагами, с полным доверием явились теперь к тебе молить о содействии нашему возвращению в отечество, то ни ты сам, ни все, понимающие, каким образом происходит все в этом мире и как переменчива судьба, не должны этому удивляться, тем более что мы вполне можем представить самые ясные и разумные оправдания наших прежних и наших теперешних поступков как в отношении тебя - в прошлом, так и в отношении нашей родины - в настоящее время. Ни один разумный человек никогда не осудит того, кто старается защитить свою родину, какими бы способами он этого ни делал. Нашей целью никогда не было нанесение ущерба тебе, но единственно только защита нашего отечества. Доказывает это то обстоятельство, что даже тогда, когда наша Лига одерживала самые крупные победы и мы могли рассчитывать, что ты искренне желаешь мира, мы стремились к его заключению гораздо больше, чем ты. Наша же родина не может жаловаться на то, что сейчас мы убеждаем тебя обратить против нее оружие, от которого мы ее с такой стойкостью защищали. Ибо лишь та родина заслуживает любви всех своих граждан, которой все они равно дороги, а не та, что лелеет немногих, отвергая всех остальных. Да не скажет никто, что поднимать оружие против отечества всегда преступно. Ибо государства, хотя они тела сложные, имеют черты сходства с простыми телами: и как последние страдают порою от болезней, коих не излечишь иначе, как огнем и железом, так и в первых возникают часто такие неурядицы, что добрый и любящий родину гражданин стал бы преступником, если бы не решился лечить недуг в случае необходимости даже железом, а оставил бы его неизлечимым. Но может ли быть у государства болезнь более тяжелая, чем рабство? И какое лекарство тут можно применить с наибольшей пользой, если не то, что наверняка излечивает от этой болезни? Справедливы лишь те войны, без которых не обойтись, и оружие спасительно, когда без него нет надежды. Не знаю, может ли быть нужда настоятельнее нашей и может ли быть любовь к отечеству выше той, что способна избавить его от неволи. Нет сомнения - дело наше благородное и правое, а это должно быть существенно и для нас, и для тебя. Да и твое дело ведь тоже правое. Ибо флорентийцы не постыдились после столь торжественно заключенного мира вступить в союз с восставшими против тебя генуэзцами. И если ты не растрогаешься правотой нашего дела, то да подвигнет тебя гнев, тем более что достичь победы будет нетрудно. Пусть не смущают тебя больше примеры мощи нашего города и его упорства в обороне. Конечно, ты мог бы весьма опасаться, обладай он своей прежней доблестью. Но теперь все изменилось. Ибо может ли быть сильным государство, которое само себя лишило большей части своих богатств и полезных промыслов? Может ли проявить упорство в самозащите народ, охваченный самыми разнообразными, все новыми и новыми раздорами? И по причине этих раздоров даже те средства, которые Флоренция еще сохраняет, он, Ринальдо, не в состоянии применить так, как это делалось в более счастливое время. Люди, не скупясь, тратят свое добро ради чести и славы своей и охотно делают это, когда надеются в мирное время с лихвою вернуть себе то, что отняла у них война, а не тогда, когда и война, и мир несут им одинаковое угнетение, потому что в одном случае они должны выносить разнузданность врагов, а в другом - наглый произвол тех, кто ими управляет. Народы больше терпят от жадности сограждан, чем от грабительских налетов врага, ибо во втором случае есть порою надежда, что им наступит конец, а в первом надеяться не на что. В предыдущих войнах ты действовал против целого города; теперь тебе предстоит воевать лишь с одной незначительной его частью. Ты хотел вырвать государственную власть у множества граждан, притом добропорядочных; теперь придешь, чтобы лишить ее немногих жалких личностей. Ты являлся к нам, чтобы обратить наш город в рабство, теперь явишься, чтобы вернуть ему свободу. Нелепо предполагать, что при таком различии причин могут возникнуть одинаковые следствия. Есть все основания рассчитывать на верную победу, и ты сам можешь рассудить, как она укрепит твое собственное государство. Ибо Тоскана, стольким тебе обязанная и потому дружественная, будет всем начинаниям твоим способствовать больше, чем даже твой Милан. И если это завоевание раньше считалось бы проявлением насилия и гордыни, теперь оно будет расценено, как справедливое и благородное. Не давай поэтому ускользнуть благоприятному случаю и подумай над тем, что если прежние действия против Флоренции приносили тебе после великих трудов лишь расходы и бесславие, то сейчас ты легко приобретешь и величайшие выгоды, и благороднейшую славу".

IX.

Чтобы побудить герцога к войне с флорентийцами, не нужно было всех этих речей: достаточно было наследственной ненависти и слепой гордыни, которая тем сильнее владела им, что ее еще подстегивало соглашение Флоренции с Генуей, а в нем он усматривал новое оскорбление. Однако истощенная казна, опасности, которым он подвергался, вместе с памятью о совсем недавних потерях, и неуверенность насчет надежд, которые питали флорентийские изгнанники, - все это в немалой степени смущало его. Едва герцог узнал о восстании в Генуе, он тотчас же послал против нее Никколо Пиччинино со всеми своими войсками и тем пешим ополчением, которое можно было собрать, чтобы захватить город с налета, пока мужество генуэзцев еще не окрепло и они не организовали нового правительства. Больше же всего он рассчитывал на генуэзский замок, где еще держался его гарнизон. Хотя Никколо и удалось поначалу согнать генуэзцев с возвышенностей, отобрать у них долину Подзевери,[595] где они понастроили укреплений, и отбросить их до самых стен города, отчаянное мужество граждан в обороне создало для него такие трудности при попытке продвинуться дальше, что он вынужден был отойти. Тогда герцог по совету флорентийских изгнанников велел ему форсировать реку Леванте и на границе с Пизой действовать против генуэзцев так упорно, как он только сможет, полагая, что по мере развития этих операций будет проясняться, что в зависимости от обстоятельств ему надо будет предпринимать в дальнейшем. Никколо в соответствии с этим осадил и взял Сарцану, а затем, основательно погромив ее, направился в Лукку,[596] распространяя слух, что движется в Неаполитанское королевство на помощь королю Арагонскому; на самом же деле он стремился нагнать страху на флорентийцев.

В это же самое время папа Евгений выехал из Флоренции и направился в Болонью,[597] где стал вести переговоры о новом мирном соглашении между Лигой и герцогом, приводя последнему в качестве довода, что в случае его отказа от замирения он вынужден будет склониться на просьбы Лиги и уступить ей графа Франческо, который был пока у него на жалованьи и сражался в качестве его союзника. И хотя глава церкви тратил в этих переговорах немало усилий, все они оказались тщетными, ибо герцог не шел на соглашение без сдачи Генуи, а Лига требовала, чтобы Генуя оставалась независимой. Поэтому обе стороны не очень стремились к миру, но готовились к войне.

X.

Когда Пиччинино явился в Лукку,[598] флорентийцы, опасаясь нового его продвижения, направили в пизанские земли отряды кавалерии под командованием Нери ди Джино и добились от папы, чтобы граф Франческо атаковал Никколо, а сами с войском своим остановились у Санта-Гонда. Находившийся в Лукке Пиччинино требовал, чтобы ему дали пройти в Неаполитанское королевство, угрожая в случае отказа идти напролом. Силы обеих сторон были равные, полководцы не уступали друг другу в воинском искусстве, и никто не хотел первым испытывать судьбу. Удерживала их и холодная погода - дело было в декабре - и потому довольно долго и те, и другие бездействовали.[599] Первым зашевелился Никколо Пиччинино, которому сообщили, что если он ночью нападет на Вико-Пизано, то легко им завладеет. Никколо выступил, взять Вико ему не удалось, и он принялся опустошать прилегающую местность, а городок Сан-Джованни-алла-Вена сжег, предварительно разграбив его.[600].

Эта операция, хоть она в значительной мере не удалась, вдохнула, однако, в Никколо решимость к дальнейшим действиям, в особенности после того, как он убедился, что граф и Нери ничего не предприняли в ответ. Он напал на Санта-Мария-ин-Кастелло и на Филетто и захватил их. Флорентийские войска и тут не сдвинулись с места, не потому чтобы граф боялся выступать, а вследствие того, что флорентийское правительство войны еще не объявляло из уважения к папе, который вел мирные переговоры. Осторожное поведение флорентийцев неприятель приписал страху, и это придало ему дерзости: решено было штурмом взять Баргу, и туда бросили все силы. При известии об этом новом нападении флорентийцы уже оставили всякую щепетильность и решили не только оказать помощь Барге, но и напасть на владения Лукки. Граф двинулся навстречу Никколо, завязал с ним битву под самой Баргой, разбил его и, почти окончательно разгромив, вынудил снять осаду.[601].

Между тем венецианцы, считая, что герцог нарушил мир, послали своего полководца Джован Франческо да Гонзага в Гьярададду, и он произвел в землях герцога такие опустошения, что заставил его отозвать Никколо Пиччинино из Тосканы. Это обстоятельство, а также поражение, которое понес Никколо, вдохнули во флорентийцев решимость предпринять завоевание Лукки и надежду на успешный исход этого замысла. Тут их не удерживали ни страх, ни какая бы то ни было щепетильность: бояться они могли только герцога - а он вынужден был обороняться от венецианских войск; что же касается граждан Лукки, то они открыли ворота врагу Флоренции и дали ему возможность вести военные действия, а потому никаких оснований жаловаться не имели.

XI.

В апреле 1437 года граф двинул свои войска. Но флорентийцы решили до захвата чужих земель освободить свои собственные, а потому вернули себе Санта-Мария-ин-Кастелло и все занятое до того войсками Пиччинино. Затем, обратившись в сторону Лукки, напали на Камайоре, жители которого сдались, ибо хотя они оставались верными своим владетелям, страх перед подступившим вплотную врагом оказался сильнее верности далеким друзьям. По той же причине без труда заняты были также Масса и Сарцана. После этого в конце мая войска повернули на Лукку, уничтожая посевы и зерновые запасы, сжигая деревни, вырубая виноградники и плодовые деревья, угоняя скот, словом, подвергая эту местность всем тем опустошениям, которым обычно подвергают вражеские земли. Что же касается жителей Лукки, то, видя, что герцог бросил их на произвол судьбы и что владений своих им не защитить, они их оставили и постарались усилить оборону города, возведя укрепления и применив все возможные защитные средства. В возможности для города успешно обороняться они не сомневались войск в нем было достаточно, - уверенность их подкреплялась к тому же примером других не удавшихся флорентийцам попыток завладеть Луккой. Опасались они только колебаний народных низов, которые, утомившись от тягот осады, могли к соображениям о грозящих им опасностях оказаться более чувствительными, чем к помыслам о свободе сограждан, и пойти на постыдное и гибельное соглашение с врагом. И вот, дабы укрепить в нем решимость к обороне, народ собрали на главной площади, и один из самых пожилых и мудрых граждан обратился к нему со следующей речью:

"Вы без сомнения не раз слышали, что содеянное по необходимости не может заслуживать ни похвалы, ни порицания. Поэтому вы допустили бы большую ошибку, если бы подумали, что войну эту, которую сейчас ведут против нас флорентийцы, мы сами на себя навлекли тем, что приняли герцогские войска и дали им возможность напасть на флорентийские. Вы хорошо знаете давнишнюю враждебность к вам жителей Флоренции и знаете также, что повинны в этой враждебности не нанесенные вами обиды и вызванный ими страх, а ваша слабость и властолюбие флорентийцев: первая порождает у них надежду на то, что вас можно поработить, а второе побуждает их к этому. Не думайте, что какие-либо ваши заслуги перед ними могут заглушить в них это стремление, а какой-либо враждебный ваш поступок усилить его. Поэтому они неизбежно должны будут делать все возможное, чтобы отнять у вас свободу, а вы должны все делать, чтобы ее защитить. Можно, разумеется, скорбеть по поводу всего, что мы и они совершаем, преследуя эти цели, но отнюдь не удивляться. Итак, будем скорбеть о том, что они нападают на нас, осаждают и захватывают наши города, сжигают дома и опустошают земли. Но кто из нас настолько глуп, чтобы удивляться этому? Ибо если бы мы могли, то творили бы у них то же самое, а то и хуже. Они начали эту войну с нами из-за прихода Никколо. Но если бы он и не появился, они затеяли бы ее по какому-нибудь иному поводу, а отсрочка, может быть, еще и усилила бы бедствие. Так что не приход Никколо надо тут винить, а злую нашу судьбу и их властолюбивую природу. Кроме того, мы никак не могли отказать герцогу в приеме его войск, а когда уж они пришли, то не в нашей власти было удержать их от военных действий. Вы хорошо знаете, что без чьей-либо могущественной помощи мы держаться не в состоянии, а помощи более верной и более сильной, чем герцогская, мы ниоткуда не получим. Он вернул нам свободу, для него и разумнее всего поддерживать ее, и к тому же он всегда был самым ярым противником наших врагов. Поэтому если бы, не желая повредить флорентийцам, мы навлекли на себя гнев герцога, то потеряли бы друга, а врагов бы усилили и облегчили бы им возможность нападать на нас. Вот почему война и сохранение дружбы с герцогом нам выгоднее, чем мир и утрата этой дружбы. И мы должны рассчитывать на то, что он избавит нас от опасности, которую навлек на нас, - только бы сами мы оставались себе верны. Вы знаете, как яростно нападали на нас неоднократно флорентийцы и с какой славой мы от них оборонялись. Нередко единственное, на что мы могли надеяться, - это на бога и на время, и всякий раз они нас спасали. Если мы защищались тогда,[602] почему нам не защищаться теперь? Тогда вся Италия оставила нас на произвол их алчности, теперь с нами герцог, да можно полагать, что и венецианцы не будут охотно действовать против нас, ибо им совсем не на руку чрезмерное усиление Флоренции. В тот раз флорентийцы могли действовать гораздо свободнее и больше рассчитывать на чью-либо помощь, да и сами по себе были гораздо сильнее, а мы, напротив, куда слабее во всех отношениях, ибо тогда мы защищали тирана, а теперь защищаем самих себя. Тогда вся слава обороны принадлежала другому, теперь она принадлежит нам; тогда наши враги нападали на нас в полном согласии между собой, теперь у них раздоры и вся Италия полна их изгнанниками. Но даже если бы у нас не было всех этих надежд, то к самой упорной самозащите должна побудить нас некая величайшая необходимость. Каждого врага следует опасаться, ибо он всегда ищет славы для себя и гибели своих противников. Но более всех должны мы страшиться флорентийцев, ибо уж их-то не удовлетворит наша покорность, наша дань и власть над нашим городом, им нужны будем мы сами и наше личное добро, чтобы жестокость свою они могли утолить нашей кровью, а алчность нашим имуществом. Так что каждый из нас, кто бы он ни был, должен за себя опасаться. И поэтому пусть не ввергает вас в уныние вид наших вытоптанных полей, сожженных домов, захваченных врагом замков. Если мы сохраним наш город, удержим и все остальное, а если мы его потеряем, то какой толк будет нам в этом остальном? Ибо если мы сохраним свободу, врагам нашим трудно будет удерживать захваченное у нас, а если мы утратим ее, то и от добра никакой пользы не увидим. Беритесь же за оружие и, сражаясь, не забывайте, что наградой за победу станет спасение не только отечества, но и домов ваших и детей". Эти последние слова встречены были народом с величайшим подъемом, все единодушно поклялись скорее умереть, чем сдаться или хотя бы подумать о таком соглашении, которое могло бы хоть как-то запятнать свободу отечества, и тотчас же приняты были все меры, необходимые для обороны осажденного города.

XII.

Между тем флорентийские войска не теряли зря времени. Основательно опустошив всю страну, они завладели капитулировавшим Монте-Карло, а затем осадили Нодзано, чтобы зажатые со всех сторон жители Лукки потеряли всякую надежду на помощь откуда бы то ни было и голод заставил бы их сдаться. Это была сильная крепость с многочисленным гарнизоном, так что взять ее было потруднее, чем все занятое раньше. Граждане Лукки, находясь в таком тяжелом положении, обратились, естественно, к герцогу и, чтобы добиться его помощи, действовали как усиленными мольбами, так и самыми решительными доводами. Они говорили ему о своих оказанных ему в прошлом услугах, о враждебности флорентийцев, о том, что, придя на помощь Лукке, он вдохнет мужество в других своих союзников, а бросив ее на произвол судьбы, вселит в них страх. Добавили они также, что если жители Лукки потеряют жизнь и Свободу, он обесчестит себя в глазах своих друзей и отнимет доверие к себе у тех, кто готов был бы подвергнуться ради него опасности. К речам своим они добавили слезы, чтобы пробудить в сердце его хотя бы жалость, если он глух к голосу долга. Они так старались, что герцог, подкрепив свою старую ненависть к флорентийцам также соображением о своих обязательствах в отношении Лукки, а главное решив никоим образом не допустить усиления Флоренции после такого завоевания, замыслил послать в Тоскану сильное войско или же атаковать венецианцев так яростно, чтобы флорентийцы вынуждены были отказаться от захвата Лукки и броситься на помощь своим союзникам.

XIII.

Едва только пришел он к такому решению, как во Флоренции распространился слух, что герцог собирается послать в Тоскану свои войска. Поняв, что захват Лукки становится весьма и весьма сомнительным, и пытаясь создать неприятелю угрозу в Ломбардии, флорентийцы стали толкать венецианцев на то, чтобы они атаковали герцога всеми своими силами. Но это случилось как раз в момент, когда измена маркиза Мантуанского, подкупленного герцогом и переметнувшегося от венецианцев на его сторону,[603] крайне напугала Венецию, и она не успела прийти в себя от испуга. Венецианцы считали себя совершенно обезоруженными и ответили, что не только не в состоянии сейчас усилить военные действия, но и продолжать их не смогут, если на помощь им не пришлют в качестве главы их войска графа Франческо, причем он обязательно должен лично появиться на том берегу По. Венеция не желала придерживаться прежних договоров, где графу такое условие не ставилось, ибо не хотела вести войну без хорошего капитана, а доверяла она только графу. К тому же она заявила, что услуги его будут совершенно бесполезны, если он не обязуется лично появляться там, где его присутствие будет необходимо. Флорентийцы понимали всю необходимость энергичных военных действий в Ломбардии, но, с другой стороны, отсутствие графа было бы гибельным для их операции против Лукки. Кроме того, они отдавали себе полный отчет в том, что венецианцы предъявляют им требование прислать графа не столько по необходимости, сколько для того, чтобы чинить препятствия их завоеваниям. Со своей стороны, граф готов был действовать в Ломбардии, согласно желанию Лиги, но не хотел брать на себя никаких новых обязательств, чтобы не потерять надежды на брачный союз с домом герцога.

Итак, флорентийцы раздирались двумя противоположными стремлениями: желанием завладеть Луккой и страхом перед войсками герцога. Как всегда бывает, страх оказался сильнее, и графу разрешили отправиться в Ломбардию после того, как он возьмет Нодзано. Была еще одна трудность, но так как разрешение ее не зависело от флорентийцев, она лишь усиливала их смущение и заставляла колебаться еще больше, чем первая. Граф отказывался перебираться на противоположный берег По, а венецианцам он был нужен лишь при этом условии. Так как дело это можно было уладить лишь при условии, что кто-нибудь пойдет на уступки, флорентийцы посоветовали графу написать флорентийской Синьории письмо, в котором он выражал согласие перейти на тот берег, но при этом ему дали понять, что обещание это, не являясь официальным документом, не могло иметь касательства к какому-либо договору. Между тем у него потом найдется немало причин, чтобы не переходить через По, преимуществом же будет то, что раз уж военные действия начнутся, венецианцы вынуждены будут продолжать их, а это весьма ослабит опасения Флоренции. С другой стороны, они убедили венецианцев, что это частное письмо представляет собою некое настоящее обязательство и должно их вполне удовлетворить, и что если это единственное средство не рассорить графа с тестем, надо им воспользоваться, и что ни им, ни ему незачем открыто заявлять о своих планах без крайней необходимости. Таким образом и договорились о переходе графа в Ломбардию. Сперва он штурмом взял Нодзано, возвел несколько укреплений вокруг Лукки, чтобы продолжать осаду города, препоручил комиссарам республики это дело, перебрался через Апеннины и явился в Реджо,[604] где венецианцы, относившиеся с подозрением к его планам, решили сразу же испытать его и потребовали, чтобы он немедленно перешел через По и присоединился к другим венецианским войскам. Граф наотрез отказался; уполномоченный Венецианской республики Андреа Морозини и он принялись поносить друг друга со взаимными обвинениями в гордыне и неискренности, многократно заявляя, что никаких обязательств они на себя не брали - он насчет характера своей службы, а они насчет вознаграждения. Граф возвратился в Тоскану, а Морозини в Венецию. Флорентийцы разместили войска графа в пизанских землях, надеясь убедить его возобновить военные действия против Лукки, к чему, однако, он оказался совершенно не склонен: герцог, узнав, что граф отказался перейти через По из внимания к нему, решил, что сможет спасти Лукку благодаря его посредничеству. Он попросил его устроить соглашение между Флоренцией и Луккой и, если это окажется возможным, включить и его в это соглашение. При этом он постарался укрепить в нем надежду, что герцогская дочь будет отдана ему в жены, когда он этого пожелает. Граф пламенно стремился к этому браку, ибо мужского потомства у герцога не было и, таким образом, он мог рассчитывать на то, что благодаря этому союзу когда-нибудь станет властителем Милана. В соответствии с этим он нарочно упускал все случаи обеспечить победу Флоренции и заявлял, что с места не сдвинется, если венецианцы не выплатят ему жалованья и не сохранят за ним командования. Впрочем, и этой уплаты ему было недостаточно, так как он хотел быть спокойным за свои владения и ему нужна была кроме флорентийцев и другая опора. Следовательно, если венецианцы от него откажутся, ему придется неизбежно подумать о своих интересах: так он ловкими намеками угрожал возможным сговором с герцогом.

XIV.

Все эти увертки и хитрости весьма и весьма не нравились флорентийцам, которые видели, что завоевание Лукки им не удастся, и, кроме того, они стали бояться за безопасность республики в случае, если бы герцог и граф объединились. Чтобы заставить венецианцев не отказываться от услуг графа, Козимо Медичи отправился в Венецию,[605] надеясь, что доверие лично к нему поможет убедить венецианцев. Он длительно обсуждал это дело в Сенате, показав, каково общее положение в Италии, каковы силы, находящиеся в распоряжении герцога, какая из сторон сильнее и вообще, и в военном отношении, и закончил утверждением, что герцог, если ему удастся договориться с графом, смог бы оттеснить венецианцев к самым их лагунам, а флорентийцам грозила бы потеря свободы. Венецианцы на это ответили, что они хорошо знают и свои силы, и силы других итальянских государств и считают себя при всех обстоятельствах вполне способными к обороне; что они не привыкли оплачивать солдат, служащих другим: граф находится с флорентийцами - пусть они с ним рассчитываются; что до того, чтобы мирно существовать в своих владениях, им гораздо нужнее принизить гордыню графа, чем платить ему; люди удержу не знают в своих честолюбивых стремлениях, и если графу сейчас заплатить, хотя никакой службы он не несет, он вскоре предъявит требования еще менее честные и более опасные, и поэтому они считают необходимым поскорее обуздать его наглость и не дать ей разыграться так, что с ней уже не справиться. Если же флорентийцы из страха или по какой другой причине хотят вести с ним дружбу, пусть они его и оплачивают. Козимо возвратился во Флоренцию, так ни о чем не договорившись.

Между тем флорентийцы прилагали все усилия к тому, чтобы граф не порвал с Лигой. Правда, он не слишком охотно отказывался от службы Лиге, но желание заключить обещанный брак все время вызывало у него колебания, так что малейшей случайности - а она, как мы увидим, произошла - достаточно было бы, чтобы он принял решение. Граф поручил охрану своих владений во Фурланской марке[606] одному из главных своих кондотьеров, но герцог так настоятельно перетягивал того к себе, что он отказался от графского жалованья и перешел на службу к герцогу. Получив известие об этом, граф стал внимать только голосу страха и заключил договор с герцогом, по которому, между прочим, обязывался не вмешиваться в дела Романьи и Тосканы. После этого Сфорца принялся уговаривать Флоренцию пойти на соглашение с Луккой и сумел так убедить флорентийцев в необходимости этого, что, не видя иного выхода, они в апреле месяце 1438 года заключили договор с Луккой. По этому договору Лукка сохраняла независимость, а к флорентийцам переходило Монте-Карло и несколько других крепостей. Однако флорентийцы, весьма мало удовлетворенные такими условиями, забросали всю Италию посланиями, полными горьких жалоб, в которых говорилось, что поскольку ни господь бог, ни люди не хотели, чтобы Лукка смогла попасть под владычество Флоренции, им, флорентийцам, пришлось заключить мир; редко бывает, чтобы кто-либо так оплакивал утрату своего добра, как оплакивали флорентийцы невозможность завладеть чужим.

XV.

В то же самое время народ Флоренции, хоть и занятый столь важным делом, не забывал, однако, ни об интересах своих соседей, ни об украшении родного города. Как мы уже говорили, Никколо Фортебраччо умер после того, как женился на дочери графа Поппи,[607] который после смерти Никколо по существу владел Борго-Сан-Сеполькро и его крепостью; зять при жизни поручил ему там командование. Когда Никколо умер, граф Поппи заявил, что эта местность и крепость принадлежат ему, как приданое его дочери, и отказался вернуть папе, который требовал их, как незаконно отчужденное владение Церковного государства. Папа послал тогда патриарха[608] во главе своих войск, чтобы снова вступить в законное владение. Граф, видя, что этого нападения ему не отразить, предложил город флорентийцам, но те отказались. Так как папа вернулся тогда во Флоренцию,[609] республика взяла на себя посредничество между ним и графом, но стороны к соглашению не пришли, патриарх совершил нападение на Казентино, взял Прато-Веккьо и Ромену и, в свою очередь, предложил их Флоренции, которая опять же отказалась принять их, если папа не разрешит ей вернуть их затем графу. После весьма трудных переговоров папа дал согласие, но тоже при условии, что Флоренция убедит графа вернуть ему Борго-Сан-Сеполькро. Таким образом, папа сменил гнев на милость, и флорентийцы почли своим долгом просить его лично освятить в их городе собор, именуемый Санта Репарата.[610] Постройка его начата была много лет назад, и только сейчас он был закончен настолько, что в нем можно было совершать богослужение. Папа охотно выразил согласие и, дабы воссияли одновременно и великолепие города, и блеск нового храма, а также, чтобы почтить главу церкви, от Санта Мария Новелла, где проживал папа, до храма построили помост в четыре локтя шириной и два высотой, со всех сторон задрапировав его богатейшими тканями. По тому помосту и направился в новый храм папа со своим двором в сопровождении магистратов и особо отобранных для этого случая граждан. Все прочие граждане и простонародье рассыпались по улицам, собрались у окон домов и в церкви, чтобы видеть это величественное зрелище. Когда все церемонии, подобающие таким торжествам, закончились, папа, желая показать свою любовь к Флоренции, удостоил рыцарского звания Джульяне Даванцати, бывшего тогда гонфалоньером справедливости, гражданина, всегда неизменно пользовавшегося заслуженной доброй славой. Синьория, чтобы не отстать от папы в благосклонности к Джульяно, назначила его на год капитаном Пизы.

XVI.

В то время между греческой[611] и римской церквами существовали некоторые разногласия по различным вопросам богослужения. На последнем соборе в Базеле[612] прелаты западной церкви длительно совещались по этому поводу и решено было не щадя усилий убеждать византийского императора[613] явиться с его духовенством на Базельский собор, дабы попытаться склонить их к соглашению с римской церковью. Хотя такое решение было весьма зазорно для величия Византийской империи и гордыня не позволяла их духовенству уступить в чем-либо римскому первосвященнику, они тем не менее, будучи до крайности теснимы турками и не имея возможности защититься своими средствами, решили пойти на уступки, чтобы с большим основанием просить затем о помощи. Итак, император в сопровождении патриарха и других греческих прелатов и вельмож отправился в Венецию, но, испугавшись чумы, решил избрать Флоренцию местом, где будут устранены разногласия между церквами. Римские и греческие прелаты в течение нескольких дней[614] совещались в кафедральном соборе, и после горячих и длительных споров греки уступили и пришли к согласию с римской церковью и ее главой.

XVII.

Мир, заключенный между Флоренцией и Луккой, и примирение между герцогом и графом Сфорца давали надежду на то, что войска, раздиравшие Италию, в особенности же Тоскану и Ломбардию, смогут наконец положить оружие. Ибо военные действия в Неаполитанском королевстве между Рене Анжуйским и Альфонсом Арагонским могли прекратиться, - это было совершенно ясно, - лишь с гибелью одного из противников - и хотя папа был недоволен потерей многих своих владений, а непримиримость вожделений герцога и венецианцев проявилась вполне открыто, тем не менее все полагали, что папа по необходимости, а другие от усталости в конце концов вынуждены будут остановиться. Однако события приняли совсем иной оборот, ибо ни герцог, ни Венеция не успокоились, военные действия возобновились и местом их снова стали Ломбардия и Тоскана. Гордая душа герцога не могла снести того, что венецианцы владели Бергамо и Брешей, - тем более, что их вооруженные отряды все время проникали в его владения и бесчинствовали там. Он считал вполне для себя возможным не только обуздать их, но и вернуть себе свои земли, если бы ему удалось добиться, чтобы папа, Флоренция и граф Сфорца отступились от Венеции. Тут он и задумал отобрать у главы церкви Романью, считая, что раз он ею завладеет, папа будет ему уже не страшен, а флорентийцы, видя, что пожар разгорелся совсем близко от них, либо не вмешаются из страха, либо, вмешавшись, не смогут действовать против него легко и успешно. Знал герцог и о недовольстве флорентийцев Венецией из-за Лукки, а потому считал, что они не очень-то поторопятся браться за оружие в ее защиту. Что касается графа Франческо, то герцог рассчитывал, что возобновления их дружбы и надежды графа породниться с ним будет достаточно, чтобы он не сдвинулся с места. Чтобы избежать упреков и дать возможным противникам поменьше оснований для вмешательства, а также не желая нарушать только что заключенные договоры своим нападением на Романью, он велел Никколо Пиччинино начать военные действия, как бы по личному своему побуждению, ради своих личных честолюбивых замыслов.

Когда герцог пришел к соглашению со Сфорца, Никколо находился в Романье и по сговору с герцогом сделал вид, что крайне возмущен дружбой между ним и графом, своим извечным врагом. Со своими войсками он расположился в Камурате, между Форли и Равенной, и закрепился там, словно намереваясь дожидаться, пока ему не будет сделано какое-нибудь новое предложение. Когда слух об этом его возмущении распространился по всей Италии, Никколо постарался изобразить папе, как велики были его заслуги перед герцогом и какой черной неблагодарностью тот отплатил ему и как похвалялся, что теперь, когда ему служат два самых прославленных итальянских капитана, почти все вооруженные силы Италии в его распоряжении и он сможет завладеть всей страной. Однако, если его святейшеству угодно будет, из двух военачальников, которых он считал своими слугами, один превратится во врага, а другой окажется совершенно бесполезным, ибо если папа снабдит его, Никколо, деньгами и возьмет на содержание его войска, он нападет на те церковные владения, которые оттягал граф Сфорца, и тот, будучи вынужден заниматься своими личными делами, не сможет служить честолюбивым вожделениям Филиппо. Папа, считая эти речи весьма рассудительными, поверил им, послал Никколо пять тысяч дукатов, присовокупив к ним самые щедрые обещания и предложив ему и его потомкам земли в полное владение. И хотя многие предупреждали папу, что все это обман, он не верил и не желал слушать никого, кто пытался открыть ему глаза.

Равенной управлял тогда от имени папы Остазио да Полента. Никколо счел, что наступает самый удобный момент для проведения в жизнь его замыслов, тем более, что сын его Франческо уже нанес папе поношение, разграбив Сполето. Он поэтому решил напасть на Равенну, то ли полагая, что это будет нетрудным делом, то ли втайне сговорившись с Остазио. И действительно, после нескольких дней осады Равенна капитулировала. После этого он занял также Болонью, Имолу и Форли. Самое же удивительное то, что из двадцати крепостей, принадлежавших Церковному государству в этой местности, ни одна не устояла против Никколо. Но ему уже мало было нанести главе церкви одну эту обиду: к делам он решил добавить слова и написал папе, что по заслугам отнял у него эти владения, ибо папа не устыдился попытки разрушить такую дружбу, какая связывала его, Никколо, с герцогом, и распространения по всей Италии посланий, в которых ложно утверждалось, будто он, Пиччинино, изменил герцогу и перешел на сторону венецианцев.

XVIII.

Завладев Романьей, он поручил своему сыну Франческо удерживать ее, а сам с большей частью своего войска перебрался в Ломбардию. Там, соединившись с остатками герцогских войск, он совершил нападение на контадо Бреши[615] и занял его, после чего осадил самый город. Герцог, стремившийся к тому, чтобы Венеция стала его добычей, всячески оправдывался перед папой, флорентийцами и графом Сфорца, уверяя их, что все нарушение мирного договора, учиненное Никколо в Романье, содеяно им против его герцогской воли. А тайные его посланцы давали понять, что как только наступит подходящее для того время, он уж сумеет воздать Никколо по заслугам за его ослушание. Флоренция и граф нисколько ему, впрочем, не верили, а считали - и это была правда - что военные действия в Романье велись лишь для того, чтобы они не шевелились и дали ему время справиться с венецианцами, каковые в надменности своей полагали, что одни могут успешно сопротивляться всем вооруженным силам герцога, и, не снисходя до того, чтобы просить помощи у своих союзников, поручили ведение войны состоявшему у них на службе капитану Гаттамелате.[616].

Граф Франческо хотел бы при поддержке Флоренции оказать помощь Рене Анжуйскому, если бы его не удерживали события в Романье и в Ломбардии. Флорентийцы же тем охотнее поддержали бы его в этом, что республика с давних времен была в дружбе с французским королевским домом, но в этом случае герцог не преминул бы помочь королю Альфонсу, с которым он сдружился, когда тот был его пленником. Однако и те, и другие, будучи заняты военными действиями поблизости от себя, вынуждены были воздержаться от участия в более далеких столкновениях. Флорентийцы, видя, что Романья занята герцогскими войсками, а венецианцы терпят неудачи, и опасаясь, как бы за поражениями венецианцев не последовали их собственные, пригласили графа пожаловать в Тоскану, где они совместно обсудили бы, что предпринять Против вооруженных сил герцога, каковые никогда еще не были столь многочисленны. При этом они убеждали графа, что если не обуздать каким-либо способом наглость герцога, все владетельные князья Италии очень скоро почувствуют ее на себе. Граф сознавал, что опасения Флоренции вполне оправданы, но, с другой стороны, удерживало его стремление породниться с герцогом. Тот же, хорошо зная об этом его желании, беспрестанно подавал ему все новые и новые надежды на то, что брак этот состоится, если граф не выступит против него с оружием А так как девица была уже на выданьи, дело не раз доходило до того, что делались приготовления к свадьбе, но затем опять брала верх нерешительность, и все оставалось в прежнем положении. Однако, чтобы граф был более уверен в своем конечном успехе, герцог перешел от слов к делу и прислал ему тридцать тысяч флоринов, которые он должен был уплатить ему по брачному контракту.

XIX.

Между тем война в Ломбардии все усиливалась, ежедневно венецианцы теряли часть своей территории[617] и все армады, которые они посылали по рекам, терпели поражения от герцогских войск. Местность вокруг Вероны и Бреши вся была занята этими войсками, а оба города находились в кольце такой тесной осады, что, по общему мнению, они не могли долго держаться. Маркиз Мантуанский, столь долгое время служивший республике, теперь, вопреки всяким ожиданиям, отвернулся от нее и связался с герцогом. И вот то самое, чего в начале войны не давала делать венецианцам их гордыня, при дальнейшем обороте событий заставил их сделать страх. Понимая, что единственная их возможность - это дружба с Флоренцией и графом, они начали просить их о помощи, хотя со стыдом и сомнениями в успехе, ибо опасались, как бы не получить им от Флоренции такого же ответа, как тот, что они дали ей во время ее попытки завоевать Лукку и колебаний графа Сфорца. Однако Флоренция проявила больше сговорчивости, чем они могли надеяться: ненависть к старому врагу оказалась у флорентийцев сильнее, чем обида на предательство старых друзей. Они уже предвидели, что необходимость заставит-таки венецианцев обратиться к ним, и заранее дали понять графу, что разгром Венеции станет началом его гибели и напрасно воображает он, что Филиппо, добившись полного успеха, будет ценить его больше, чем в дни своих бедствий, дочь же свою он пообещал ему единственно лишь из страха перед ним; а обещание, данное по нужде, только нужда и заставит сдержать, почему и надо, чтобы герцог продолжал нуждаться в нем, а это возможно лишь в том случае, если Венеция сохранит свое влияние. Ему следует также принять в соображение, что если венецианцам придется лишиться своих владений на суше, он тоже лишится не только всех выгод, которые мог из них извлечь, но и тех, какие мог доставить ему страх перед мощью Венеции, испытываемый другими. Пусть он окинет взором все итальянские государства: одни бедные ему не страшны, все же другие - его враги. И сам он не раз заявлял, что одних флорентийцев в качестве опоры ему недостаточно, так что, как ни суди, а ему всего выгоднее, чтобы венецианцы удержали свои владения на суше.

Эти доводы, не говоря уже о возмущении, с которым граф относился теперь к герцогу, считая, что последний водит его за нос в деле с предполагаемым браком, заставили его принять новое соглашение, хотя и тут он отверг обязательство перейти на тот берег По. По договору этому, заключенному в феврале 1438 года,[618] венецианцы брали на себя две трети общих расходов, флорентийцы одну и обе республики обязывались общими силами защищать владения графа в Марке. Лига между Флоренцией и Венецией, не довольствуясь своими соединенными силами, попыталась заручиться также помощью синьора Фаенцы, сыновей мессера Пандольфо Малатесты да Римини и Пьетро Джампаоло Орсини[619] . Но хотя она соблазняла маркиза Мантуанского величайшими посулами, стараясь оторвать его от союза с герцогом и заставить отказаться от герцогского жалованья, это ей не удалось. А синьор Фаенцы, едва только Лига назначила ему жалованье, получил от герцога более выгодное предложение и перешел на его сторону, что отняло у Лиги надежду на скорое упорядочение дел в Романье.

XX.

В Ломбардии же дела шли из рук вон плохо. Бреша была так основательно осаждена герцогскими войсками, что можно было каждый день ожидать ее сдачи из-за голода. Верона тоже терпела такую осаду, что и ей явно угрожала подобная участь. Но если бы пал хоть один из этих городов, можно было бы считать совершенно бесполезными все другие военные приготовления и даром потраченными все брошенные на это средства. Для предотвращения этой опасности можно было сделать только одно - перевести графа Франческо в Ломбардию. Однако такой план был связан с тремя трудностями. Первая состояла в том, что надо было убедить графа перейти на ту сторону По и вести военные действия всюду, где это будет необходимо. Вторая - в том, что при уходе графа за По флорентийцы оказались бы под ударом со стороны герцога, ибо Филиппо, укрывшись за стенами своих крепостей, мог частью своих войск препятствовать действиям графа, а с другой частью и с флорентийскими изгнанниками, внушавшими тогдашнему правительству Флоренции величайший ужас, обрушиться на Тоскану. Третья - в том, что неясно было, какую дорогу должен был избрать граф Франческо, чтобы самым безопасным образом проникнуть на землю Падуи для соединения с находящимися там венецианскими войсками. Из этих трех трудностей самой значительной была вторая, связанная с опасностью для Флоренции. Тем не менее, убедившись, что переход графа через По необходим, и устав от домогательств венецианцев, которые все упорнее и упорнее требовали себе графа, уверяя, что без него они погибли, флорентийцы поступились своими опасениями ради нужд союзников. Оставалась только трудность, связанная с переходом графа на ту сторону По, но решено было, что ответственность за это дело берут на себя венецианцы. Для переговоров на этот счет с графом и для того, чтобы убедить его согласиться на переправу, к нему послали Нери ди Джино Каппони, которому Синьория велела затем направиться в Венецию, чтобы придать еще большую цену услуге, оказываемой этой республике, и заодно обеспечить быструю и безопасную переправу графа.

XXI.

Итак, Нери отправился морем из Чезены в Венецию. Ни один государь не принимался правительством Венецианской республики с такими почестями, как он, ибо всем было понятно, что от его приезда и от мер, которые приняты будут после совещания с ним, зависит спасение государства. Представ перед советом, Нери обратился к нему и к дожу[620] со следующей речью:

"Светлейший государь, пославшая меня Синьория всегда полагала, что могущество герцога Миланского гибельно и для вашей республики и для нашей, спасение же наше обоюдное зависит от обоюдной нашей мощи. Если бы ваши милости придерживались того же мнения, то нынешнее положение наше было бы неизмеримо лучше, а государству вашему не грозила такая опасность, как сейчас. Но поскольку в должное время вы не оказали нам доверия и поддержки, мы не смогли прийти " вам на помощь так быстро, как следовало бы, да и вы не смогли своевременно просить нас о ней, ибо и в блеске своем и в нужде вы плохо "ас знали и непонятно вам было, что если мы уж расположены к кому-то, так навсегда, а если кого ненавидим, то и ненависть наша неизменна. Но вам самим хорошо известна наша любовь к Светлейшей вашей милости, ибо не раз видели, как для оказания вам помощи наводняли мы Ломбардию и золотом своим, и войсками. Что же до ненависти нашей к Филиппо и ко всему его герцогскому дому, то о ней всему свету известно, да и невозможно, чтобы столь давние любовь и ненависть могли легко измениться из-за каких-либо недавних и малосущественных заслуг или обид. Мы не сомневались, да и теперь не сомневаемся, что ежели бы не стали вмешиваться в эту войну, герцог был бы нам весьма благодарен и мы могли ничего не страшиться, ибо даже если бы вследствие вашего поражения он стал повелителем всей Ломбардии, в Италии у нас оставалось бы достаточно возможностей, чтобы не отчаиваться в своем спасении; ведь, расширяя пределы своего государства и увеличивая свое могущество, он тем самым увеличивал бы число своих врагов и завистников, каковые являются единственным источником войн и других бедствий. Знали мы также, каких расходов не пришлось бы нам нести, уклоняясь от участия в этой войне, и какой непосредственной опасности мы избежали бы. Знали также и то, что, выступив на вашей стороне, легко можем навлечь на Тоскану те бедствия войны, что сейчас опустошают Ломбардию. И все же эти соображения не устояли перед давней нашей привязанностью к вам, и решили мы прийти к вам на помощь так же незамедлительно, как это было бы сделано, если бы нападению подвергались мы сами. Вот почему флорентийская Синьория, полагая, что насущнейшее дело сейчас - помочь Вероне и Бреше, а сделать это невозможно без участия графа, послала меня прежде всего к нему, чтобы убедить его перебраться в Ломбардию и воевать там, где потребуется, ибо вы знаете, что по соглашениям, заключенным с ним, таким обязательством он отнюдь не связан. В этом мне удалось его убедить теми же самыми доводами, которые заставили решиться и нас. Считая себя непобедимым на поле брани, он не пожелал уступить и в великодушии и решил превзойти то, которое мы проявили к вам: понимая, каким бедствиям может подвергнуться Тоскана после его ухода, и видя, что о спасении вашем мы подумали прежде, чем о своей опасности, он предпочел подчинить свои интересы нашим. И вот я явился, чтобы предложить вам графа с семью тысячами всадников и двумя тысячами пехотинцев. Он готов встретиться с неприятелем в любом месте. Прошу вас от имени Синьории, пославшей меня, чтобы щедрость ваша посчиталась с тем, что число людей, которых он привел, превышает то, какое он обязывался привести, дабы ни он не раскаялся в том, что поступил к вам на службу, ни мы в том, что убедили его сделать это".

Речь Нери была выслушана сенатом так, словно это были слова оракула, и до того воспламенила она слушателей, что они не стали дожидаться, как того требовал обычай, ответных слов дожа, но, внезапно поднявшись со своих мест, воздев руки к небу, стали со слезами на глазах благодарить Флоренцию за столь дружественное ее сочувствие их нуждам и Нери, в частности, за столь усердное и незамедлительное выполнение того, что было ему поручено.[621] И обещали они, что никогда ни сами, ни их потомки не забудут этой услуги и что теперь Флоренция будет для них таким же отечеством, как Венеция.

XXII.

Когда успокоилась горячность первых порывов, стали обсуждать вопрос о пути, которым должен был следовать граф со своими людьми для того, чтобы обеспечить его понтонами, землекопами и вообще всем необходимым. Дорог имелось четыре. Одна - через Равенну, вдоль морского побережья, но так как во многих местах она проходила по слишком узкому пространству между болотами и морем, от нее отказались. Другая представляла собой более короткий путь, но тут препятствием служила крепость под названием Уччеллино: ее защищали войска герцога, и необходимо было взять ее, а это требовало затраты времени, сводящей на нет помощь, весь смысл которой был в быстроте. Третья проходила через лес близ Луго,[622] но воды По вышли из берегов и воспользоваться ею было бы не только трудно, а просто невозможно. Оставалась четвертая, через болонскую равнину. Надо было перебраться по мосту Пуледрано, пройти Ченто, Пьеве, и между Финале и Бондено взять направление на Феррару: оттуда и по воде, и сухим путем можно было достичь земель Падуи и соединиться с венецианскими войсками. Эту-то дорогу и избрали, как наименее опасную, хотя на ней имелись существенные препятствия и в ряде мест она могла подвергнуться ударам неприятельских войск. Как только графу сообщили о принятом решении, он двинулся со всей поспешностью и 20 июня прибыл уже в падуанские земли. Появление этого искусного военачальника в Ломбардии преисполнило Венецию и всех ей подвластных новой надеждой, и венецианцы, сперва отчаявшиеся было в своем спасении, начали теперь подумывать о новых приобретениях.

Граф прежде всего двинулся со своим войском на помощь Вероне.[623] Чтобы воспрепятствовать ему в этом, Никколо со своими силами направился к Соаве, замку между Виченцей и Вероной, и окружил себя рвом от Соаве до болотистых берегов реки Адидже. Граф, видя, что по равнине ему не пройти, решил перебраться через горы; Никколо, рассуждал он, и в голову не придет, что можно выбрать путь через такую трудную пересеченную местность или во всяком случае у него времени не хватит помешать этому. Он взял припасов на неделю, перешел со своим войском через горы и оказался на равнине под самой Соаве. Хотя Никколо и возвел несколько укреплений на этом пути, чтобы и его закрыть графу, они казались недостаточными. Увидев, что неприятель, вопреки его расчетам, прошел, и опасаясь вступать в сражение при неблагоприятных условиях, он отошел на другой берег Адидже, и граф беспрепятственно вступил в Верону.

XXIII.

После того как удалось так легко снять осаду с Вероны, оставалось решить другую задачу - оказать помощь Бреше. Этот город стоит так близко от озера Гарда, что даже когда он осажден с суши, ему всегда можно доставлять оружие и припасы водным путем. По этой-то причине герцог сосредоточил большую часть своих войск у озера и, одержав первые победы, занял все города, дававшие возможность снабжать Брешу по озеру. Правда, у венецианцев на нем имелось несколько галер, но в недостаточном количестве для сопротивления войскам герцога. Граф, однако, счел необходимым поддержать действия венецианского флота сухопутными войсками в надежде, что это облегчит захват городов, закрывавших пути снабжения Бреши. Он осадил Бардолино, крепость на озере, рассчитывая, что взятие ее приведет к сдаче и других городов. Но в этом случае судьба ему не благоприятствовала: значительная часть его людей разболелась так, что ему пришлось снять осаду и отойти к Зевио, крепости в землях Вероны, расположенной в местности здоровой и изобилующей всем необходимым. Никколо, видя, что граф отступил, решил не терять представляющейся ему возможности завладеть всем побережьем озера. Он оставил под охраной свой лагерь в Вегазио, двинулся к озеру с отборными частями и напал на венецианский флот с такой сокрушительной яростью, что захватил его почти весь. Благодаря этой победе сдались ему и почти все приозерные крепости.[624].

Венецианцы, удрученные этой потерей и опасаясь, чтобы Бреша не сдалась, стали посылать к графу и своих представителей, и письма, заклиная его как можно скорее помочь Бреше. Граф утратил надежду сделать это водным путем и понимал, что путь по ровной местности закрыт всевозможными рвами, укреплениями и другими устроенными Никколо препятствиями: пробиваться через них, имея против себя еще и неприятельские войска, означало бы идти на верную гибель. Поэтому он подумал, что как путь через горы помог ему спасти Верону, так он же поможет оказать помощь Бреше. Придя к такому решению, граф выступил из Зевио, направился через долину Акри к озеру Сант Андреа и прибыл в Торболи и Пенеду на озере Гарда. Оттуда он двинулся к Тенне и осадил эту крепость, так как ее необходимо было занять для того, чтобы подойти к Бреше. Никколо, разгадав план графа, повел свое войско в Пескьеру, а затем с маркизом Мантуанским и своими отборными войсками пошел ему навстречу. Завязалось сражение. Никколо был разбит, а войска его рассеяны: часть попала в плен, остальные бросились под защиту флота или соединились с главными силами. Никколо укрылся в Тенне и с наступлением ночи рассудил, что, дожидаясь здесь утра, обязательно попадет в руки врага, а потому, дабы избежать верной опасности, решил пойти на риск. Из всех, кто при нем находился, остался с ним только один слуга, по происхождению немец, человек исключительной силы, всегда проявлявший к нему преданнейшую верность. Никколо уговорил этого своего слугу спрятать его в мешок и сделать вид, будто он несет багаж своего господина. Неприятель расположился лагерем вокруг Тенны, но одержанная днем победа усыпила бдительность и нигде не было ни часовых, ни дозора. Немцу оказалось весьма нетрудно спасти своего господина: одетый как обозный рабочий, он взвалил мешок на спину, прошел беспрепятственно через весь лагерь и доставил его к своим здоровым и невредимым.[625].

XXIV.

Если бы победа эта использована была так же удачно, как и одержана, она принесла бы осажденной Бреше весьма действенную помощь, а венецианцам великую выгоду. Но плохое использование быстро приглушило вызванную ею радость, а Бреша продолжала находиться в той же опасности. Никколо, вернувшись к своим войскам, почувствовал, что ему необходимо какой-нибудь новой победой смыть позор этого поражения и отнять у венецианцев возможность помочь Бреше. Он хорошо представлял себе расположение веронской цитадели, а от пленных узнал, что охранялась она плохо, и разведал, каким образом и с какой легкостью можно ее захватить. Тут он и подумал, что сама судьба дает в руки ему способ восстановить свою воинскую честь и сделать так, чтобы радость от недавно одержанной победы превратилась у неприятеля в скорбь от нового поражения.

Верона находится в Ломбардии у подножья Альп, отделяющих Италию от Германии, так что она частью расположена на возвышенности, частью на равнине. Река Адидже вытекает из Трентской долины, но в пределах Италии она не сразу растекается по равнине, а поворачивает налево вдоль гор и встречает на своем пути этот город, разделяя его на две неравные части, ибо равнинная часть значительно больше той, что ближе к высотам, на которых воздвигнуты крепости Сан Пьетро и Сан Феличе. Обе они представляются более сильными своим местоположением, чем самими стенами, и благодаря этому выгодному расположению господствуют надо всем городом. На равнинной части по ту сторону Адидже у самых стен города находятся две другие крепости: расстояние между ними - тысяча шагов, одна именуется Старой крепостью, другая Новой. От внутренней части одной из них отходит стена, соединяющая ее с другой и служащая как бы тетивой лука, образованного городскими стенами, также соединяющими обе крепости. Все пространство между этими стенами заселено и называется предместьем Сан-Дзено. Никколо Пиччинино задумал овладеть этими двумя крепостями и предместьем, считая это дело тем менее трудным, что и вообще-то охранялись они весьма беспечно, а теперь беспечность еще усугубилась только что одержанной победой. К тому же он хорошо знал, что на войне лучше всего удается тот план, о возможности которого враг и не мыслит.

Итак, он сам стал во главе отряда отборных вояк и вместе с маркизом Мантуанским отправился ночью к Вероне, никем не замеченный перелез через стену Новой крепости и захватил ее. Оттуда отряд его спустился вниз в город и взломал ворота Сант Антонио, куда хлынула вся кавалерия.[626] Венецианский гарнизон Старой крепости услышал шум лишь тогда, когда нападающие приканчивали охрану Новой, а затем когда они взламывали ворота. Сообразив, что это вражеское нападение, люди из гарнизона подняли крик, ударили в набат, чтобы призвать народ к оружию. Горожане пробудились, не вполне отдавая себе отчет в происходящем, и наболев смелые из них схватили оружие и побежали на площадь, где находился правительственный дворец. Между тем солдаты Никколо, разгромив предместье Сан-Дзено, продвигались дальше.

Горожане, убедившись, что герцогские люди уже в городе, и не видя никакой возможности сопротивления, стали убеждать венецианских правителей укрыться в укрепленных башнях и тем самым спасти и самих себя и город, доказывая, что для них больше смысла имеет сохранить свою жизнь, а такой богатый город спасти от разрушения в надежде на лучшие дни, чем пытаясь оказать сопротивление, погубить самих себя " обездолить город. Поэтому правители и все находившиеся в городе венецианцы укрылись в крепости Сан Феличе. Затем некоторые из наиболее видных граждан отправились навстречу Никколо и маркизу Мантуанскому, прося их пощадить город, ибо ведь лучше им с честью владеть богатым городом, чем бесчестно завладеть разграбленным. Тем более, доказывали горожане, что они отнюдь не пользовались благоволением своих прежних властителей и не заслужили ненависти новых каким-либо сопротивлением. Никколо и маркиз успокоили их и, насколько было в их силах в обстановке захваченного города, воспрепятствовали грабежу. Будучи вполне убеждены в том, что граф не преминет попытаться вернуть город, они сделали все возможное, чтобы завладеть всеми укреплениями и опорными пунктами. Те же, которые им взять не удалось, они отделили от города рвами и земляными валами, чтобы неприятелю труднее было туда проникнуть.

XXV.

Граф Франческо находился со своим войском в Тенне. Узнав о захвате Вероны, он сперва не поверил этому, когда же известие с несомненностью подтвердилось, решил быстрыми действиями исправить свое нерадение. И хотя все военачальники его войска советовали отступить к Виченце, чтобы не попасть под удар противника, оставаясь все время на одних и тех же позициях, он решил испытать судьбу и попытаться вновь овладеть Вероной. И в то время как обсуждение вопроса еще продолжалось, он повернулся к венецианским уполномоченным и к Бернардетто Медичи, состоявшему при нем флорентийскому комиссару, и с уверенностью пообещал им захват города, если хоть одна из крепостей будет держаться до его подхода. Подняв тотчас же свое войско, он с величайшей поспешностью двинулся к Вероне. Завидев его, Никколо сперва подумал, что граф отступает к Виченце, как ему советовали, но когда вражеские части начали подходить к Вероне, держа направление на крепость Сан Феличе, он стал готовиться к обороне. Однако времени на это ему не хватило, ибо валов у крепости еще не насыпали, а солдаты, занятые грабежом и дележом добычи, рассеяны были по всему городу. Он не сумел собрать их настолько быстро, чтобы они успели помешать частям графа подойти к крепости, проникнуть через нее в город и благополучно завладеть им[627] к стыду Никколо и с большими потерями для его войска. Никколо и маркиз Мантуанский сперва нашли убежище в городской цитадели, а затем по равнине отошли к Мантуе. Оттуда, собрав все, что оставалось от их войска, они присоединились к войскам, осаждавшим Брешу. Так за четыре дня войска герцога сперва овладели Вероной, а затем снова потеряли ее. Когда граф одержал эту победу, зима уже вступила в свои права, наступили холода. Графу с большим трудом удалось снабдить Брешу припасами, и он расположился на зимовку в Вероне и распорядился построить за зимнее время в Торболи несколько галер, чтобы весною с новыми силами и со стороны озера и с суши можно было окончательно освободить Брешу.

XXVI.

Герцог, видя, что военные действия приходится на время прервать, что надежда завладеть Вероной и Брешей потеряна; что причиной всему атому советы флорентийцев и их деньги; что ни обиды, нанесенные им венецианцами, не заставили их забыть старую дружбу, и его, герцога, посулы не смогли их соблазнить, решил, что надо дать им отведать горьких плодов того, что они посеяли, а для этого напасть на Тоскану. В этом его всемерно поддержали флорентийские изгнанники и Никколо Пиччинино. Последнего побуждала надежда приобрести владения Браччо и изгнать Графа из Марки, первые горели стремлением возвратиться на родину, и все вместе убеждали герцога доводами вполне обоснованными, хотя и продиктованными их личными интересами. Никколо доказывал, что герцог имеет полную возможность послать его в Тоскану и в то же время продолжать осаду Бреши, поскольку озеро в его руках; что его прибрежные крепости достаточно сильны и хорошо снабжены; что у него остается достаточно солдат и военачальников, чтобы оказывать сопротивление графу, если бы тот предпринял какие-либо новые действия, что было бы неразумно без предварительного освобождения Бреши, а освободить ее невозможно. Так что герцог имеет полную возможность начать действовать в Тоскане, не оставляя на произвол судьбы и Ломбардию. Он добавлял также, что едва он появится в Тоскане, как флорентийцы вынуждены будут либо снова призвать графа, либо погибнуть, и что какое бы решение они не приняли, победа герцогу обеспечена.

Изгнанники со своей стороны убеждали его, что если Никколо с войском станет приближаться к Флоренции, немыслимо, чтобы народ флорентийский, изнывающий под бременем налогов и самоуправством знати, не восстал против них. Они говорили также, что подойти к Флоренции будет нетрудно, что он свободно пройдет через Казентино вследствие дружеских отношений между тамошним графом[628] и мессером Ринальдо. Таким образом, герцог, сам уже задумавший этот план, получил поддержку всех, кто его окружал.

Между тем венецианцы, несмотря на крайнюю суровость зимы, продолжали настаивать на том, чтобы граф со всем своим войском двинулся на помощь Бреше. Граф возражал, что время года этому не благоприятствует, необходимо дождаться весны, воспользоваться перерывом для того, чтобы усилить флот, а затем, действуя и с озера и с суши, снимать осаду с Бреши. Венецианцы не скрывали своей досады и медлили со снабжением войска, так что в нем стало не хватать людей.

XXVII.

Когда флорентийцы убедились во всех этих трудностях, они испугались, видя, что военные действия угрожают непосредственно им, а в Ломбардии достигнуто весьма немногое. Не меньшее смущение вызывали в них испытываемые подозрения насчет вооруженных сил Церковного государства, не потому чтобы против них был сам глава церкви, но вследствие того, что эти войска подчинялись не столько папе, сколько патриарху, яростному недругу Флоренции. Это был Джованни Вителлески да Корнето, сперва апостолический нотариус, затем епископ Риканати, затем патриарх Александрийский и, наконец, кардинал, или, как его называли, кардинал Флорентийский.[629] Был он человек смелый, с острым умом и настолько ловкий, что сумел завоевать полное расположение папы и получить назначение главы всех вооруженных сил Церковного государства, в каковой должности он руководил всеми военными действиями, которые папа вел в Тоскане, в Романье, в королевстве Неаполитанском и в Риме. И над папой, и над своим войском он забрал такую власть, что папа уже опасался давать приказы, а войско не соглашалось подчиняться никому другому. Кардинал этот находился со своим войском в Риме, когда распространилось известие, что Никколо намеревается вступить в Тоскану. Страх флорентийцев еще усилился, ибо после изгнания мессера Ринальдо кардинал стал враждебно относиться к Флоренции: он был глубоко возмущен тем, что соглашение между флорентийскими партиями, выработанное при его посредничестве, не было соблюдено и даже обернулось к невыгоде мессера Ринальдо, ибо тот лишь из-за него сложил оружие и тем самым врагам легче оказалось подвергнуть его изгнанию. Главари флорентийского правительства со страху стали подумывать, не наступило ли время снять с мессера Ринальдо приговор к изгнанию, если им придется обороняться от Никколо Пиччинино у себя в Тоскане. Они тем более опасались патриарха, что уход Никколо из Ломбардии казался им в высшей степени несвоевременным: там его ожидали почти верная победа, здесь же все было еще гадательно. Следовательно, рассуждали они, он это делает лишь потому, что уже сговорился с кем-то во Флоренции или расставил какую-нибудь западню. Эти свои подозрения они довели до сведения папы, уже, впрочем, осознавшего, какая ошибка наделять кого-либо слишком большой властью.

Но в то время как флорентийцы пребывали в таком смущении, счастливый случай предоставил им возможность обеспечить себе безопасность со стороны патриарха. Республика имела всюду весьма бдительных; соглядатаев, следивших за всеми, кто перевозил письма, чтобы выяснять, не затевается ли где что-нибудь против государства. Случилось, что в Монтепульчано перехватили письма патриарха к Никколо Пиччинино, написанные без ведома папы. Магистрат, ведавший военными делами, тотчас же доставил их папе. Хотя письма эти написаны были не обычными буквами,[630] а содержание оказалось таким неясным, что из него нельзя было сделать определенных выводов насчет намерений патриарха, папу тем не менее напугали эти тайные сношения с неприятелем, и он решил принять соответствующие меры, а осуществление их поручил падуанцу Антонио Ридо, кастеллану римского замка.[631] Получив распоряжение, Ридо стал дожидаться подходящего случая. Патриарх решил отправиться в Тоскану и накануне назначенного дня передал кастеллану, чтобы тот дожидался его утром на замковом мосту, так как им необходимо кое о чем переговорить. Антонио сообразил, что тут и предоставляется ожидаемый случай, дал своим людям необходимые указания и стал дожидаться патриарха на мосту, который примыкал к крепости и мог в случае нужды подниматься и опускаться. Когда патриарх прибыл, Ридо сперва задержал его немного под предлогом беседы, а затем подал знак, чтобы мост подняли: таким образом патриарх из главы папских войск превратился в пленника простого кастеллана. Находившиеся при нем сперва запротестовали, но, узнав о повелении папы, умолкли.

Кастеллан пытался успокоить патриарха и обнадежить его, но тот ответил, что людей, облеченных большой властью, лишают свободы не для того, чтобы вернуть им ее, а кто по своей вине захвачен, тот не заслуживает освобождения. И действительно, через некоторое время он умер в заключении,[632] а папа назначил главой своих войск Лодовико, патриарху Аквилейского.[633] Хотя до того папа не хотел вмешиваться в войну между герцогом и Лигой, теперь он решил принять в ней участие и пообещал направить в Тоскану для ее защиты четыре тысячи всадников и две тысячи пехотинцев.

XXVIII.

Избавившись от этих опасений, флорентийцы остались лицом к лицу со своим страхом перед Никколо и неясностью положения в Ломбардии, которая еще усугублялась неладами между графом и венецианцами. Для того чтобы получше разобраться в этих делах, они послали в Венецию Нери ди Джино Каппони и мессера Джульяно Даванцати, поручив им договориться обо всем, что нужно было для продолжения войны в будущем году. Нери же было особо поручено, как только он узнает точку зрения венецианцев, отправиться к графу, выяснить его мнение и склонить к действиям, наиболее соответствующим интересам Лиги. Еще не успев доехать до Феррары, посланцы эти узнали, что Никколо перешел По с шестью тысячами всадников. Эта новость заставила их поторопиться. Прибыв в Венецию, они выяснили, что правительство республики настаивает на оказании помощи Бреше еще до наступления весны, ибо город этот не в состоянии дожидаться благоприятного времени года и постройки новой армады. Если ему не помочь немедленно, он вынужден будет сдаться неприятелю, а это означало бы полную победу герцога, а для них - потерю всех их владений на суше. Тогда Нери отправился в Верону выслушать, что может сказать граф против этого плана. Тот вполне основательно заявил, что поход на Брешу в такое время года бесполезен, а для будущих военных действий просто вреден, ибо, принимая во внимание и это время, и местоположение города, у Бреши ничего добиться не удастся: его войско только зря устанет и придет в расстройство, так что с наступлением весны надо будет возвращаться в Верону за снабжением всем, что было потрачено зимой, и необходимым для летней кампании, и, таким образом, все подходящее для военных действие время пройдет в переходах туда и обратно.

В Вероне при графе Сфорца находились два венецианских представителя мессер Орзатто Юстиньяни и мессер Джованни Пизани, которым поручено было договориться обо всех этих делах. После долгих препирательств с ними удалось прийти к соглашению, что Венеция в новом году выплатит графу восемьдесят тысяч дукатов, а другим войскам по сорок дукатов за копье и что граф поторопится с началом военных действий против герцога, дабы для того создалась ощутимая угроза, и он вынужден был отозвать Никколо из Ломбардии. Договорившись, оба представителя возвратились в Венецию, но так как сумма выплаты была весьма значительной, венецианцы действовали во всем с крайней медлительностью.

XXIX.

Тем временем Никколо Пиччинино продолжал свое движение, достиг уже Романьи и сумел так улестить сыновей мессера Пандольфо Малатеста, что они порвали союз с Венецией и перешли на сторону герцога. Это вызвало крайнее неудовольствие в Венеции, но еще большее во Флоренции, ибо она рассчитывала сопротивляться герцогским войскам с помощью Малатесты. Видя, что Малатеста предали их, они трепетали при мысли, что Пьетро Джампаоло Орсини, командующий их войсками и находившийся во владениях Малатесты, может подвергнуться с их стороны нападению и быть обезоружен. Известие это не в меньшей мере смутило графа, опасавшегося, как бы с появлением Никколо в Тоскане он не потерял своих владений в Марке. Решив защищать свое добро, он отправился в Венецию и, будучи принят дожем, стал доказывать ему, что его переход в Тоскану был бы сейчас для Лиги гораздо полезнее, ибо вести военные действия следует там, где находится вражеский капитан со своим войском, а не там, где у него крепости и гарнизоны: если войско разбито - войне конец, а если крепости даже взяты, но войско сохранилось, война только еще больше разгорается. Он заявил также, что если Никколо не оказать решительного сопротивления, Марка и Тоскана будут утрачены, а это повлечет за собою и потерю Ломбардии, но при всех обстоятельствах, даже если бы в Ломбардии можно было сейчас действовать, он не собирается бросать на произвол судьбы своих подданных и своих друзей и, наконец, он явился в Ломбардию владетельным князем и не намерен уходить оттуда простым кондотьером. На это дож возразил, что если он уйдет из Ломбардии и переберется со своим войском на Противоположный берег По, это будет означать полную потерю Венецией всех ее владений на суше. Венецианцы приняли решение не тратиться больше на их защиту, ибо пытаться защищать то, что очевидно нельзя будет сохранить чистейшее безумие: потерять одни лишь владения и не так постыдно и не так болезненно, как потерять и земли и деньги. Если же венецианцы свои владения потеряют, тогда и станет ясно, как важно было для безопасности Тосканы и Романьи сохранение Венецией своего положения. Поэтому венецианцы совершенно несогласны с графом и полагают, что тот, кто оказался бы победителем в Ломбардии, одержал бы победу и во всех других местах. А это не так уж трудно, ибо уход Никколо с войском из Ломбардии настолько ослабляет герцога, что ему можно нанести сокрушительный удар до того, как он успеет вновь призвать Никколо или найти какие-либо иные средства защиты. Если разумно судить обо всех этих делах, то очевидным окажется, что герцог послал Никколо в Тоскану только для того, чтобы граф отказался от военных действий в Ломбардии и перенес их в другое место. Так что если граф без крайней необходимости начнет сейчас искать встречи с Никколо, это будет означать исполнение всех желаний герцога и осуществление всех его планов; если же он останется в Ломбардии, а Тоскана будет защищаться как сумеет, герцог вскоре поймет, как неправильны были его расчеты, и слишком поздно убедится, что потерял Ломбардию, не одержав победы в Тоскане.

После того как мнение каждого и его возражения были выслушаны, пришли к решению выждать несколько дней и посмотреть, что получится из соглашения между Никколо и Малатеста, могут ли флорентийцы рассчитывать на Пьетро Джампаоло и сдержит ли папа свое обещание действовать в союзе с Лигой. Вскоре после того выяснилось, что Малатеста заключили соглашение с Никколо больше из страха, чем из подлинно враждебных побуждений, что Пьетро Джампаоло со своим войском направился в Тоскану и что папа более чем когда-либо полон готовности помогать Лиге. Эти известия придали графу мужества, он согласился остаться в Ломбардии и отпустить с Нери Каппони во Флоренцию тысячу своих всадников и еще пятьсот других. Если же дела Тосканы пойдут так, что присутствие графа окажется необходимым, ему об этом сообщат, и он сможет направиться туда без задержки. Таким образом, Нери со своим войском явился в апреле во Флоренцию, и в тот же день туда подошел Джампаоло.

XXX.

Пока происходили все эти события, Никколо Пиччинино, распорядившись по-своему в Романье, вознамерился спускаться в Тоскану. Наметив себе путь через высокие горы Сан Бенедетто и долину Монтоне, он убедился, что эти места отлично охраняются Никколо да Пиза, и понял, что тут все его усилия окажутся тщетными. Так как флорентийцы были не подготовлены к такому внезапному нападению и им не доставало войска и военачальников, они отправили на защиту этих горных проходов значительное количество граждан с наспех набранным пехотным ополчением. Среди них был рыцарь мессер Бартоломео Орландини, коему и поручили защиту замка Марради и проходов через горы. Никколо Пиччинино, рассудив, что ему не пройти через перевалы Сан Бенедетто из-за доблести того, кто их оборонял, решил, что ему легче будет справиться с Марради благодаря трусости того, кто поставлен был там для защиты. Замок Марради находится у подножья гор, отделяющих Тоскану от Романьи, но на склоне, обращенном к последней, у самого входа в долину Валь ди Ламона. Хотя место это не окружено стенами, река, горы и сами жители делают его труднодоступным для неприятеля, ибо жители отличаются таким воинственным характером и верностью, а берега реки так обрывисты и извилисты, что подойти к крепости со стороны долины невозможно, если небольшой мост через реку защищен, а со стороны гор берега так круты, что крепость почти недоступна. Однако трусость мессера Бартоломео свела на нет и мужество жителей, и выгодное расположение замка. Ибо едва он заслышал топот вражеского войска, как, бросив все на произвол судьбы, обратился со всеми своими людьми в бегство и остановился только в Борго-Сан-Лоренцо. Никколо вступил в эту оставленную крепость, немало дивясь тому, что ее не защищали, и радуясь легкой добыче, затем спустился в Муджелло, где занял несколько замков, и остановился в Монтепульчано, откуда делал набеги на всю округу вплоть до Фьезоланских гор, и в дерзости своей дошел до того, что перешел Арно, грабя и громя все, что встречал на своем пути на расстоянии каких-нибудь трех миль от Флоренции.[634].

XXXI.

Между тем флорентийцы отнюдь не теряли мужества. Прежде всего они позаботились об упрочении своего правительства, которое, впрочем, было достаточно сильным вследствие любви народа к Козимо, а также вследствие того, что все главные государственные должности заняты были могущественными людьми, чья непреклонность сдерживала всех недовольных или склонных к переменам. Благодаря заключенному в Ломбардии соглашению они знали, с какой подмогой возвращается Нери, и дожидались также папских войск. Надежды эти поддерживали их до прихода Нери, который, видя, что город находится все же в смятении и страхе, решил действовать в окружающей его местности, чтобы не давать Никколо беспрепятственно разорять ее. Он набрал среди граждан пехотное ополчение, соединил его с имевшимися в его распоряжении конными отрядами, вышел из города и отбил Ремоле, занятый было неприятелем. Там он стал лагерем и не давал Никколо делать набеги на округу, возбуждая тем самым в согражданах надежду на скорое избавление от врага. Никколо, видя, что флорентийцы, не имея достаточно войск, не начинают никаких решительных действий и в городе царит полнейшее спокойствие, почувствовал, что только даром теряет драгоценное время. Он решил предпринять другие действия, которые заставили бы флорентийцев выслать против него войска и дали бы ему возможность завязать сражение, победа в котором, как он рассчитывал, облегчит ему все остальное.

В войске Никколо находился Франческо, граф Поппи, который при появлении неприятеля в Муджелло отошел от Флоренции, хотя до этого был с нею в союзе. Флорентийцы с самого начала сомневались в его искренности, но в надежде удержать его всякими благами увеличили ему жалованье и вдобавок назначили его комиссаром республики во всех своих владениях, пограничных с его землями. Тем не менее партийные страсти до того властны над людьми, что никакие благодеяния и никакой страх не вытеснили из его сердца привязанности к мессеру Ринальдо и всем прежним правителям Флоренции.[635] Поэтому, узнав о приближении Никколо, он присоединился к нему и всячески убеждал его уйти из-под стен Флоренции в Казентино, доказывая, какое это выгодное местоположение и как легко ему будет, находясь в полной безопасности, держать противника в страхе. Никколо послушался этого совета, перешел в Казентино, занял Ромену и Биббьену и расположился лагерем у Кастель-Сан-Никколо.

Крепость эта находится у подножья гор, отделяющих Казентино от Валь д'Арно. Расположенная на возвышенности, она имела сильный гарнизон, и взять ее было поэтому нелегко, хотя Никколо непрерывно пускал против нее в ход катапульты и другие метательные машины. Осада продолжалась больше двадцати дней, и за это время флорентийцы успели собрать все свои войска. Они уже сосредоточили в Феггине[636] под началом разных кондотьеров более трех тысяч всадников и общее командование ими поручили Пьетро Джампаоло как военачальнику и Нери Каппони и Бернардо Медичи в качестве комиссаров. К ним из Кастель-Сан-Никколо явились посланцы с просьбой о помощи. Комиссары, ознакомившись с местностью, увидели, что помощь эту можно оказать только с гор, окаймляющих Валь д'Арно, но так как высоты могли быть заняты неприятелем раньше, чем флорентийцами, которым до них было дальше и которые не могли скрыть своего движения, дело это являлось крайне сомнительным и могло привести к гибели всего войска. Поэтому они ограничились тем, что похвалили верность осажденных и разрешили им сдаться, когда дальнейшая оборона станет невозможной. Итак, Никколо взял этот замок после тридцати двух дней осады, но он потерял так много времени ради столь незначительного успеха, что это оказало немалое влияние на неудачу всего начатого им предприятия. Ибо если бы он оставался в окрестностях Флоренции, правители ее вынуждены были бы с большей осмотрительностью назначать новые налоги. Им было бы куда труднее собрать войска и упорядочить их снабжение, если бы неприятель находился поблизости, а не в отдалении. Да и многие граждане, возможно, набрались бы храбрости начать мирные переговоры с Никколо, видя, что война затягивается. Но стремление графа Поппи отомстить жителям Кастель-Сан-Никколо, долгое время враждовавшим с ним, за ставило его дать этот совет Никколо, который принял его из внимания к графу, что и оказалось гибельным как для того, так и для другого. Редко бывает, чтобы личные страсти не вредили общему делу.

Никколо, продолжая развивать достигнутый успех, завладел Рассиной и Кьюзи. Граф Поппи посоветовал ему в этих местах задержаться, ибо отсюда будет легко занять войсками любую территорию между Кьюзи, Капрезе и Пьеве и явиться полным хозяином в горах, то есть спускаться, когда ему угодно будет, в Казентино, в долины Арно, Кьяны и Тибра и быть всегда готовым к предупреждению любого вражеского маневра. Однако Никколо рассудил, что местность здесь очень уж неприютная, ответил, что лошади его камнями питаться не могут, и направился в Борго-Сан-Сеполькро, где и был дружелюбно принят. Оттуда он попытался заручиться расположением жителей Читта-ди-Кастелло, каковые, будучи верными друзьями флорентийцев, не поддались на его увещивания. В надежде завоевать преданные чувства Перуджи, он отправился туда в сопровождении сорока всадников и, будучи родом из этого города, встретил от сограждан самый теплый прием. Но через несколько дней он стал вызывать подозрения, ибо завел с легатом и некоторыми гражданами интриги, которые, впрочем, ни к чему не привели, так что ему пришлось ограничиться получением от сограждан восьми тысяч дукатов и с тем возвратиться к войску. Затем он начал сговариваться кое с кем в Кортоне с целью оторвать этот город от Флоренции, но все это вскрылось раньше времени и замыслы его не удались. Одним из виднейших граждан в Кортоне был Бартоломео ди Сензо; как-то вечером он отправился по приказу капитана охранять одни из городских ворот, но по поручению одного приятеля из округи ему передали, чтобы он туда не шел, если хочет остаться в живых. Бартоломео решил разведать, что за этим кроется, и обнаружил затевавшийся с Никколо сговор. Он тотчас же сообщил о нем капитану, тот арестовал главарей и, усилив охрану ворот, стал дожидаться, чтобы Никколо явился, как было условлено с заговорщиками. Тот действительно прибыл в назначенный ночной час, но убедившись, что все раскрыто, удалился на свои квартиры.

XXXII.

Пока в Тоскане события развивались, таким образом, без существенной выгоды для герцогских войск, в Ломбардии тоже было неспокойно, причем герцог терпел неудачи. Как только установилась благоприятная погода, граф Франческо начал активные военные действия, а так как венецианский флот на озере был к тому времени восстановлен, он решил прежде всего стать хозяином положения на водах и изгнать оттуда герцогские силы, считая, что если это удастся, все остальное будет уже не так трудно. Итак, он с венецианским флотом напал на корабли герцога, разгромил их,[637] а сухопутные войска его заняли все крепости, где сидели герцогские rарнизоны. Тогда другие войска герцога, обложившие Брешу с суши, узнав об этом поражении, тоже отступили, и после трехлетней осады город этот наконец освободился. После этой победы граф бросился преследовать неприятеля, отступившего к Сончино, укрепленному замку на реке Ольо, выбил его оттуда и заставил отойти к Кремоне, где герцог повернулся лицом к наступающим и оттуда стал защищать свои владения. Но граф теснил его с каждым днем все сильнее и сильнее, так что герцог начал уже опасаться, как бы ему не потерять если не все, то большую часть своих владений, и тут понял всю пагубность своего решения послать Никколо в Тоскану. Чтобы исправить эту ошибку, он написал Никколо, в каком положении очутился и как обернулись все его начинания, в заключение же предписывал ему оставить Тоскану и как можно скорее возвращаться в Ломбардию.

Между тем флорентийские войска под командованием своих комиссаров соединились с папскими и остановились в Ангиари, укрепленном замке у подножия гор, отделяющих долину Тибра от долины Кьяны, в четырех милях от Борго-Сан-Сеполькро, в местности ровной и весьма удобной для передвижения конных войск и вообще ведения военных операций. Флорентийцы уже знали о победах графа и об отозвании Никколо из Тосканы и поэтому решили, что им удастся выиграть войну, не вынув шпаги из ножен и не сделав ни единого выстрела. В соответствии с этим они написали комиссарам, чтобы те не начинали никакого сражения: все равно Никколо не сможет долго оставаться в Тоскане. Последнему стало известно об этом приказе и, видя необходимость ухода из Тосканы, он решился на последнюю попытку поправить дело и испытать военное счастье, тем более что он надеялся застигнуть неприятеля врасплох, совершенно не готовым к сражению. В этом его горячо поддержали и мессер Ринальдо, и граф Поппи, и все флорентийские изгнанники, понимавшие, что уход Никколо означает для них полнейшее крушение всех надежд, но что в случае, если разыграется сражение, они еще могут одержать победу или хотя бы с честью потерпеть поражение. Приняв это решение, Никколо двинул свои войска с их квартир между Читта-ди-Кастелло и Борго и, дойдя до Борго так, что противник этого совершенно не заметил, навербовал там еще две тысячи человек, которые, положившись на воинское искусство этого военачальника и его посулы, а также рассчитывая поживиться грабежом, последовали за ним.

XXXIII.

Итак, Никколо двинулся на Ангиари в полном боевом порядке и находился уже в двух милях от цели, когда Микелотто Аттендоло, заметив вдалеке большое облако пыли, сообразил, что приближаются враги, и поднял тревогу. Во флорентийском лагере поднялся великий переполох, ибо такие войска на лагерной стоянке не соблюдают обычно никакой дисциплины, а тут еще прибавилось полное небрежение: ведь казалось, что неприятель далеко и готовится не к сражению, а к бегству,[638] так что каждый был безоружным и находился не на своем месте, а там, где можно было укрыться от жары, кстати, весьма сильной, - или вообще где ему вздумалось. Однако и капитан, и комиссары проявили такую расторопность, что еще до подхода неприятеля все уже были на конях, вполне готовые к отражению его удара. Микелотто, первый завидевший противника, первым и ринулся в атаку, двинувшись со своим отрядом к мосту, пересекающему дорогу недалеко от Ангиари.

Еще до появления врага Пьетро Джампаоло велел зарыть канавы, окаймляющие дорогу между мостом и Ангиари. Теперь Микелотто занял позицию перед мостом; Симончино, папский кондотьер и легат стали на правом фланге, а на левом - флорентийские комиссары и их командующий Пьетро Джампаоло. Пехоту расположили по обе стороны вдоль берега реки. Неприятельским войскам оставался только один путь для того, чтобы войти в соприкосновение с противником - дорога на мост. Флорентийцы тоже должны были сражаться только в этом месте, а пехоте своей они приказали в случае, если вражеская пехота сойдет с дороги для обхода флангов флорентийской конницы, обстреливать ее из арбалетов, чтобы она не могла наносить боковых ударов по коням, переходящим мост. Микелотто доблестно выдержал натиск первых вражеских отрядов и даже потеснил их, но Асторре и Франческо Пиччинино, подойдя с отборными войсками, так яростно напали на Микелотто, что захватили мост, а его отбросили до самого подъема к городу Ангиари, после чего по ним крепко ударили с обоих флангов и опять оттеснили за мост. Схватка эта продолжалась два часа, и мост все время переходил из рук в руки. Хотя в этом месте силы все время оставались равными, повсюду в других местах Никколо терпел неудачи, ибо всякий раз, когда его войска переходили через мост, они находили перед собой многочисленного неприятеля, которому нетрудно было маневрировать на ровном поле и быстро получать смену усталым частям. Когда же через мост переходили флорентийцы, Никколо было затруднительно оказывать поддержку своим войскам из-за канав и рытвин, не дававших пользоваться дорогой. Так и получилось, что каждый раз, когда солдаты Никколо переходили через мост, их тотчас же отбрасывали назад свежие силы противника. Наконец флорентийцы прочно захватили мост и их войска смогли перейти на широкую дорогу. Быстрота их натиска и неудобство местности не дали Никколо времени поддержать своих свежей подмогой, так что те, кто был впереди, перемешались с идущими сзади, возникла сумятица, и все войско вынуждено было обратиться в бегство, и каждый уже ни о чем, кроме спасения, не помышляя, устремился по направлению к Борго. Флорентийские солдаты набросились на добычу - пленных, оружия и лошадей им досталось огромное количество, ибо с Никколо удалось уйти лишь тысяче всадников. Жители Борго, последовавшие за Никколо ради добычи, из добытчиков сами превратились в добычу: все они попали в плен и подлежали выкупу. Знамена и повозки были взяты властями.

Победа эта оказалась более важной для Тосканы, чем пагубной для герцога, ибо в случае поражения Флоренции он стал бы властителем Тосканы, а теперь потерял только оружие и лошадей, что было легко восстановимо без чрезмерных затрат. Никогда еще никакая другая война на чужой территории не бывала для нападающих менее опасной: при столь полном разгроме, при том, что сражение продолжалось четыре часа, погиб всего один человек и даже не от раны или какого-либо мощного удара, а от того, что свалился с коня и испустил дух под ногами сражающихся. Люди воевали тогда довольно безопасно: бились они верхом, одетые в прочные доспехи, предохранявшие от смертельного удара. Если они сдавались, то не для того, чтобы спасти свою жизнь - ведь их защищали латы, - а просто потому, что в данном случае сражаться было уже невозможно.

XXXIV.

Всем тем, что происходило во время этого сражения и после него, оно являет пример неудачности такого рода военных столкновений. После разгрома противника и бегства Никколо в Борго комиссары хотели преследовать его и осадить в этом городе, чтобы победа была полной, но ни кондотьеры, ни простые солдаты не захотели повиноваться, заявляя, что им надо позаботиться об охране добычи и о лечении раненых. Примечательнее же всего то, что на следующий день они, не испросив разрешения у комиссаров и у капитана, отправились в Ареццо, оставили там добычу и затем возвратились в Ангиари. Все это столь вопиющим образом противоречило всяким разумным правилам и воинской дисциплине, что любой остаток сколько-нибудь организованного войска вполне заслуженно мог бы отнять у них так незаслуженно одержанную победу. Вдобавок еще, несмотря на то что комиссары требовали, чтобы захваченные вражеские солдаты продолжали содержаться в плену и не могли вновь пополнить ряды неприятельских войск, их, несмотря на это требование, освобождали. Удивительно, что у так плохо организованного войска хватило доблести для победы и что враг оказался настолько трусливым, что дал себя одолеть таким своевольным солдатам.

Пока флорентийские солдаты шли в Ареццо и обратно, у Никколо достало времени отступить с остатками войска из Борго в Романью. Ему сопутствовали и флорентийские изгнанники: отчаявшись вернуться во Флоренцию, они теперь рассеялись по всей Италии и за ее пределами, кто куда мог и хотел. Мессер Ринальдо избрал местожительством Анкону. Потеряв родину на земле, он вознамерился заслужить ее на небесах и отправился ко гробу господню. По возвращении он, справляя свадьбу одной из своих дочерей и сидя за праздничным столом, внезапно скончался. Тут судьба удружила ему, поразив его в наименее горестный час изгнанья. Человек он был поистине достойный и в счастье, и в беде, но еще лучше показал бы себя, если бы по воле судьбы родился не в государстве, раздираемом партийными страстями, ибо многие свойства его натуры в городе, разделенном на враждующие партии, оказались для него пагубны, но они же прославили бы его в государстве, не знающем внутренних раздоров.

После возвращения флорентийских солдат из Ареццо и ухода Никколо комиссары явились в Борго. Жители этого города хотели войти в состав флорентийского государства, комиссары же отказались их принять. Пока велись переговоры, папский легат заподозрил, что комиссары желают завладеть городом, принадлежащим Церковному государству. Началась взаимная перебранка, и дошло бы до столкновения между папскими и флорентийскими войсками, если бы спор затянулся. Но все закончилось как желательно было легату, и стороны замирились.[639].

XXXV.

Пока улаживались дела в Борго, пошли разные слухи о дальнейшем движении Никколо Пиччинино. Одни говорили, что он идет на Рим, другие - что на Марку. Легат и части графа Сфорца решили идти к Перудже, чтобы прикрыть Марку или Рим - куда бы ни подался Никколо. С ними отправили Бернардо Медичи, а Нери с флорентийскими войсками был послан на завоевание Казентино. После того как план этот одобрили, Нери осадил Рассину, взял ее и так же решительно овладел Биббьенной, Прато-Веккьо и Роменой, а затем осадил Поппи, окружив его с двух сторон: одна часть его сил расположилась на равнине Чертомондо, а другая на холме, находящемся в направлении Фрондзоли.

Граф Поппи, видя, что бог и люди его оставили, заперся в своей крепости не потому, что рассчитывал на чью-либо помощь, а лишь в надежде на менее суровые условия сдачи. Нери все теснее сжимал кольцо осады и предложил сдаться, причем Поппи было обещано все, чего только он мог пожелать в своем нынешнем положении: свободу ему и его детям и право забрать с собой все свое движимое имущество, город же свой и власть над своими владениями он должен был передать Флоренции. Пока происходила капитуляция, он спустился на мост через Арно, у подножья города, там с глубокой скорбью и горечью сказал Нери: "Если бы я правильной мерой измерил свою долю и вашу силу, то сейчас как друг радовался вам и вашей победе, а не молил бы вас как враг сделать менее тягостным мое поражение. Насколько сейчас судьба к вам милостива и ласкова, настолько ко мне она жестока и сурова. Я имел коней, оружие, подданных, владения, сокровища. Удивительно ли, что мне тягостно с ними расставаться? Но раз вы хотите и можете повелевать всей Тосканой, нам, разумеется, неизбежно повиноваться вам. Если бы я не совершил этой ошибки, моя удача никому не была бы известна и вам не пришлось бы проявить свое великодушие, ибо если вы не изгоните меня отсюда, то перед всем миром засвидетельствуете свое милосердие. Пусть же оно будет сильнее моей вины, оставьте хотя бы одно это жилище потомку тех, кто предкам вашим оказывал неисчислимые услуги".

На это Нери ответил, что слишком понадеявшись на тех, кто мало что мог для него сделать, он жестоко провинился перед Флорентийской республикой и при теперешних обстоятельствах крайне необходимо, чтобы он отказался от всех своих владений и, как враг, отдал флорентийцам то, чем он не хотел владеть как их друг. Поведение его было таким, что нельзя его оставлять в местах, где при любом новом повороте событий он может оказаться опасным для республики, ибо опасность эту он представляет не лично как человек, а как владетельный государь. Но если бы у него оказалась возможность приобрести владения, например, в Германии, это вполне устроило бы Флорентийскую республику и она оказала бы ему всяческую поддержку в память его предков, на коих он только что сослался. Выслушав Нери, граф с негодованием ответил, что предпочел бы находиться еще дальше от флорентийцев. Так, презрев отныне всякие дружеские слова и не видя другого исхода, он отдал город и всю округу победителям и в сопровождении жены и детей удалился со своим имуществом, оплакивая потерю владений, принадлежавших его роду в течение девятисот лет.[640].

Когда весть об этих победах распространилась во Флоренции, правительство и народ приняли ее с выражением величайшей радости. Бернадетто Медичи, выяснив, что слухи о движении Никколо на Рим и на Марку ложны, возвратился со своими людьми и присоединился к войскам Нери. Вместе они возвратились во Флоренцию, где им оказаны были величайшие почести, какими может по закону удостоить республика своих победоносных граждан. Они были приняты как триумфаторы Синьорией, капитанами гвельфской партии и всем населением города.

Книга шестая.

I.

Цель всех тех, кто когда-либо начинал войну, всегда состояла в том, - и это вполне разумно, - чтобы обогатиться самим и сделать врага беднее. Ни для чего иного победа не нужна, приобретений же хотят для того, чтобы увеличить свою мощь и ослабить противника. Из этого следует, что всякий раз, когда победа сделала тебя беднее, чем ты был, а завоевания ослабили, ты либо перешел предел той цели, ради которой затеял войну, либо не дотянул до нее. Война обогащает того государя или ту республику, которые разбивают врага наголову, забирают себе в добычу все, чего хотят, и получают выкуп за пленных. Напротив, война обедняет того, кто не в состоянии, даже в случае победы, уничтожить врага, а добыча и выкуп за пленных принадлежат не ему, а его солдатам. Государство в случае поражения попадает в беду, но такая неполная победа для него в тысячу раз хуже, ибо, побежденное, оно терпит только от врагов, а в качестве победителя вынуждено соглашаться с домогательствами друзей, тем менее выносимые, что они менее обоснованы, и что в этом случае ему приходится возложить на плечи своих подданных или граждан бремя новых поборов и налогов. И если в таком государстве у правителей есть человеческие чувства, они не могут по-настоящему радоваться победе, ухудшившей положение его подданных. Древние, разумно устроенные республики имели обыкновение после победы пополнять свою казну золотом и серебром, раздавать подарки народу, облагать данью подданных и устраивать по этому поводу игры и торжественные празднества. Победы же описываемого нами времени ведут к опустошению казны, а затем к обеднению народа, и при этом не обеспечивают безопасность от побежденного врага. Причиной всего такого неустройства являются нелепые способы ведения войны. Когда побежденного врага только обирают, а не держат в плену или не убивают, он ожидает только до нового нападения на победителя, чтобы нашелся кто-то способный снабдить его оружием и конями. Когда добыча и выкуп принадлежат солдатам, государство, одержавшее победу, не может воспользоваться ими, чтобы нанять новых солдат, а выжимает средства из народа, ибо такая победа дает народу только одно - делает его правителей более алчными и менее осторожными в обложении своих граждан. Эти состоящие на оплате войска довели военное дело до положения, при котором и победители, и побежденные, чтобы добиться повиновения от своих войск, должны были добывать все новые и новые средства, ибо одним надо было заново снаряжать эти войска, а другим награждать их. Одни наемники без оружия и коней воевать не могли, другие без новых наград не хотели. Так победитель не слишком наслаждался победой, а побежденный не слишком терпел от поражения, ибо первый лишен был возможности полностью использовать победу, а второй всегда имел возможность готовиться к новой схватке.

II.

Столь безрассудный и постыдный способ ведения войны все время приводил к тому, что Никколо Пиччинино вновь оказывался в седле еще до того, как Италия могла узнать о его разгроме, и обрушивался на врага еще сильнее, чем до поражения. Из-за этого он после поражения в Тенне смог захватить Верону; после того как войска его были рассеяны в Вероне, сумел с крупными силами вторгнуться в Тоскану; после полного разгрома при Ангиари, едва вступив обратно в Романью, имел уже больше войск, чем когда-либо. Это-то и вдохнуло в герцога Миланского надежду на то, что ему удастся защитить Ломбардию, каковую из-за отсутствия Никколо он мыслил уже почти что потерянной. Ибо, пока Никколо держал в страхе Тоскану, герцог дошел до такой крайности, что боялся уже за свое собственное владение. Считая, что гибель его может прийти еще до того, как Никколо, уже вызванный из Тосканы, явится ему на помощь, он решил использовать средство, которое и раньше бывало ему всегда полезно в подобном положении, и попытать счастья хитростью, раз не удалось это сделать силой. Чтобы обуздать боевой пыл графа Сфорца, он подослал к нему в Пескьеру Никколо д'Эсте, феррарского государя, который от имени герцога стал уговаривать его склониться к миру. Он принялся доказывать, что война эта отнюдь не в интересах графа, ибо, если герцог будет ослаблен настолько, что никому уже не станет внушать опасений, он, Сфорца, первый от этого пострадает, ибо Венеция и Флоренция перестанут в нем нуждаться. Он добавил также, что в доказательство своего искреннего стремления к миру герцог возобновляет свое предложение породниться с ним и готов немедленно отправить свою дочь в Феррару с тем, что тотчас же после замирения она будет отдана ему в жены. Граф на это ответил, что если герцог и впрямь желает мира, то нет ничего легче, как заключить его, ибо Венеция и Флоренция тоже ничего иного не хотят. Однако трудно этому поверить, ибо известно, что герцог всегда склонялся к миру лишь в самой крайней необходимости, а как только эта необходимость исчезала, он снова начинал стремиться к войне. Нет у него веры и в желание герцога породниться c ним, ибо слишком часто его на этом ловили. Впрочем, по окончании войны он в отношении брачного союза с домом герцога поступит так, как ему посоветуют друзья.

III.

Венецианцы, часто без достаточных оснований подозревавшие своих кондотьеров, на этот раз вполне основательно встревожились из-за их интриг. Граф, стремясь успокоить их, усиленно продолжал развивать военные действия. Однако воинский пыл у него все же несколько ослабел из-за честолюбивых помыслов, а у венецианцев из-за подозрительности, так что до конца лета никаких значительных событий не произошло. Когда Никколо Пиччинино вернулся в Ломбардию, дело уже шло к зиме и все войска стали на зимние квартиры. Граф удалился в Верону, герцог в Кремону, флорентийцы возвратились в Тоскану, папские войска в Романыо. Войска эти, одержавшие победу при Ангиари, напали на Форли и Равенну, чтобы вырвать их из рук Франческо Пиччинино, который командовал там от имени отца, однако захватить эти города им не удалось, ибо Франческо оборонялся весьма доблестно. Тем не менее от появления этих войск жители Равенны так испугались возможности снова оказаться во власти папства, что с согласия своего сеньора Остазио да Полента добровольно признали над собой власть венецианцев. Те в благодарность за такое приобретение, чтобы воспрепятствовать Остазио когда-либо силой вернуть себе то, чем он так неосмотрительно поступился, отправили его с одним из сыновей на остров Кандия, где он и скончался.[641].

Папа между тем, несмотря на победу при Ангиари и нуждаясь в деньгах, продал крепость Борго-Сан-Сеполькро флорентийцам за двадцать пять тысяч дукатов.

Теперь положение вещей было таково: все считали, что зимой военных действий не будет, и никто не думал вести мирных переговоров, менее же всего герцог, которого вполне успокоило присутствие Никколо Пиччинино и само зимнее время года. Он прекратил всякие переговоры с графом, поспешно снабдил Никколо новыми конями и вообще занимался подготовкой всего необходимого к новой кампании. Узнав об этом, граф отправился в Венецию договориться с сенатом о действиях в будущем году. Между тем Никколо, видя беспечность неприятеля и считая себя вполне подготовленным, не стал дожидаться весны и в самую зимнюю стужу перешел Адду, вступил на земли Бреши, захватил их почти полностью, за исключением Азолы и Орчи, и взял в плен вместе с обозами более двух тысяч всадников графа Сфорца, совершенно не ожидавших этого нападения. Но больше всего граф пришел в ярость, а венецианцы в страх от мятежа Чарпеллоне, одного из главных капитанов графа. При этом известии граф немедленно отбыл из Венеции, но явившись в Брешу, Никколо в округе уже не нашел, ибо тот, нанеся ущерб врагу, возвратился на свои квартиры. Граф решил не продолжать военных действий, раз уж они сами собой прекратились, а использовать возможность, которую дал ему противник, и время года, чтобы восстановить у себя порядок и с наступлением весны отомстить за этот удар. Он заставил венецианцев вызвать из Тосканы их войска, посланные на помощь Флоренции, а на место умершего Гаттамелаты[642] пригласить в качестве военачальника Микелотте Аттендоло.

IV.

С началом весны первым возобновил войну Никколо Пиччинино, который осадил Чиньяно, замок, отстоящий миль на двенадцать от Бреши. Граф устремился на помощь, и между этими двумя начались, как обычно, военные действия. У графа появились некоторые опасения насчет Бергамо, и он атаковал Мартининго, замок, расположенный таким образом, что, захватив его, нетрудно было оказать помощь Бергамо, подвергавшемуся немалой опасности от Никколо. Однако последний предвидел, что именно с этой стороны может последовать вражеский удар, и потому так основательно укрепил и снабдил всем необходимым эту крепость, что графу пришлось бросить против нее все свои силы. Никколо занял такие позиции, что к графу не могло подходить продовольствие, и, кроме того, укрепил местность эскарпами и бастионами так, чтобы штурм оказался для графа чрезвычайно опасным. Благодаря всем этим мерам осаждающие оказались в еще худшем положении, чем осажденные. Недостаток продовольствия не давал графу возможность продолжать осаду, а снятие ее и отход тоже грозили великой опасностью, так что можно было предвидеть блестящий успех для герцога, а для графа и венецианцев тяжелейший разгром.

Однако судьба, всегда находящая способ ублаготворить своих баловней и обделить пасынков, сделала так, что от расчета на полную победу честолюбие Никколо необычайно раздулось, а дерзновенные притязания до того усилились, что он уже утратил всякое сознание того, какое положение занимает герцог, а какое он сам. Он велел передать герцогу, что давно уже сражается под его знаменами, а между тем до сих пор не приобрел еще клочка земли даже себе на могилу и теперь хотел бы узнать от него, как он, герцог, намеревается за все эти труды вознаградить человека, от которого зависит сделать его властелином всей Ломбардии и предать в его руки всех врагов. Он со своей стороны считал бы, что уверенность в победе требует и уверенности в соответствующем вознаграждении, и хотел бы, чтобы герцог пожаловал ему во владение город Пьяченцу,[643] где он смог бы когда-нибудь отдохнуть от многолетних военных трудов. Он даже не посовестился пригрозить герцогу, что бросит все и удалится, если его просьба не будет удовлетворена. Такой способ просить, наглый и оскорбительный, вызвал у герцога величайший гнев, и он решил лучше оставить свои замыслы, чем удовлетворить притязания Пиччинино. И вот человек, которого не могли склонить к миру ни опасности, ни вражеские угрозы, согласился на мир из-за дерзкого поведения того, кто был ему другом. Он принял решение договориться с графом и послал к нему Антонио Гвидобуоно да Тортона с предложением своей дочери в жены и мирных условий, на которые граф и союзники с величайшей готовностью согласились.

После того как мирный договор между сторонами был тайно заключен, герцог послал Никколо повеление установить с графом перемирие на один год, объясняя при этом, что бремя военных расходов оказалось для него слишком тягостным и он не может пожертвовать приемлемым для него миром ради сомнительной еще победы. Никколо был до крайности поражен таким решением, не понимая, какая причина могла побудить герцога отказаться от столь славной победы и не допуская мысли, что нежелание вознаградить друга заставило его спасти врагов. Он как только мог возражал против этого решения, и герцогу, чтобы принудить его подчиниться, пришлось даже пригрозить ему в случае дальнейших проволочек выдать его на милость его же солдатам и неприятелю. Никколо пришлось уступить, но сделал он это с горьким сознанием человека, вынужденного против воли бросить на произвол судьбы друзей и отечество, жалуясь на жестокость судьбы, по воле которой то изменчивость военного счастья, то прихоти герцога отнимают у него победу над врагом. По заключении перемирия[644] была отпразднована свадьба мадонны Бьянки и графа, который в качестве приданого за женой получил Кремону.[645] После этого в ноябре 1441 года подписан был мирный договор,[646] причем от имени Венеции его подписали Франческо Барбадико и Паоло Троно, а от имени Флоренции мессер Аньоло Аччаюоли. По условиям его к Венеции переходили Пескьера, Азола и Лонато, крепости, принадлежавшие маркизу Мантуанскому.

V.

Хотя в Ломбардии война прекратилась, она все еще велась в Неаполитанском королевстве, и по этой причине в Ломбардии снова взялись за оружие. Пока там шли военные действия, Альфонс Арагонский отнял у короля Рене все его владения, кроме самого Неаполя. Считая, что победа уже в его руках, Альфонс задумал, продолжая держать Неаполь в осаде, отобрать у графа Сфорца Беневенте и другие его ленные владения в этом . королевстве. Ему казалось, что сделать это будет нетрудно, поскольку граф занят военными действиями в Ломбардии; и, действительно, он вскоре безо всякого труда занял все земли графа. Но когда стало известно о замирении в Ломбардии, Альфонса взял страх, как бы теперь граф не явился в королевство отвоевывать свои владения на стороне короля Рене, который по этой же причине стал надеяться на графа и даже обратился к нему с просьбой[647] прийти помочь другу и отомстить врагу.

В свою очередь Альфонс просил Филиппо во имя их дружбы занять графа такими важными делами, чтобы он, целиком погрузившись в них, вынужден был пренебречь этим своим делом. Филиппо согласился на просьбу короля, и не подумав о том, что тем самым нарушает мир, заключенный им недавно к такой невыгоде для себя. Он дал понять папе Евгению, что наступил благоприятный момент, чтобы вернуть Церковному государству захваченные графом владения, и для этой цели предложил ему воспользоваться на все время ведения военных действий за его, герцога, счет, услугами Никколо Пиччинино, который после заключения мира находился в Романье. Евгений с жадной готовностью принял это предложение из ненависти к графу и желая также получить обратно свои владения. Правда, Пиччинино раньше обманывал эти его надежды, но теперь, обретя опору в герцоге, папа перестал опасаться обмана и, объединив свои войска с солдатами Никколо, он напал на Марку. Граф, не ожидавший такого удара, встал во главе своего войска и двинулся против неприятеля.

Тем временем король Альфонс вступил в Неаполь,[648] так что теперь все королевство, кроме Кастельнуово, оказалось в его руках. Рене, оставив в Кастельнуово сильную охрану, удалился и, прибыв во Флоренцию, принят был с великим почетом, однако вскоре он убедился, что не в состоянии продолжать войну, и уехал из Флоренции в Марсель.[649] Альфонс взял Кастельнуово, а в Марке граф оказался лицом к лицу с превосходящими силами папы и Никколо. Поэтому он обратился с просьбой о помощи людьми и деньгами к Флоренции и Венеции, убеждая их, что если они еще при его, графа, жизни не позаботятся о том, чтобы обуздать папу и короля, им придется вскоре подумать о своем спасении, ибо те, объединившись, разделят Италию между собой. Флорентийцы и венецианцы некоторое время колебались и потому, что сомневались, стоит ли враждовать с папой и королем, и потому, что поглощены были болонскими делами.

Аннибале Бентивольо изгнал из Болоньи Франческо Пиччинино[650] и, чтобы защититься от герцога, который тому покровительствовал, обратился к Флоренции и Венеции за помощью, в каковой они ему не отказали. Так что, занятые этим делом, они не решались оказывать помощь еще и графу. Однако случилось так, что Аннибале разбил Франческо Пиччинино, это дело казалось, таким образом, улаженным, и флорентийцы решили прийти на помощь графу. Но предварительно, чтобы обезопасить себя со стороны герцога, они возобновили свой союз с ним, на что герцог пошел охотно, словно он согласился поддержать военные действия против графа лишь постольку, поскольку война Альфонса с Рене Анжуйским продолжалась: теперь же, когда война в Неаполе закончена и Рене лишен власти, Филиппо совсем не устраивало, чтобы у графа отняты были его владения. Он не только согласился на помощь графу, но даже написал Альфонсу, чтобы тот соблаговолил возвратиться в свое королевство и прекратить военные действия против графа. Хотя Альфонсу совсем не хотелось этого, он, будучи стольким обязан герцогу, решил удовлетворить его желание и отступил со своим войском на тот берег Тронто.

VI.

В то время как в Романье происходили все эти события, во Флоренции снова начались внутренние раздоры. Среди граждан, стоявших у власти, значительным влиянием пользовался Нери ди Джино Каппони, и влияния его Козимо Медичи опасался более, чем чьего-либо другого, ибо любим он был не только гражданами, но и солдатами: неоднократно командуя флорентийскими войсками, он заслужил их привязанность своим мужеством и воинским искусством. К тому же победы, одержанные его отцом Джино и им самим (один завладел Пизой, другой разбил Никколо Пиччинино при Ангиари), усиливали симпатию к нему у значительного числа граждан и страх перед ним у тех, кто не желал ни с кем делиться своей властью в управлении государством. Среди многочисленных командиров флорентийского войска выделялся Бальдаччо ди Ангиари, весьма искусный в военном деле и в то время никому в Италии не уступавший силой и храбростью: он неизменно командовал пехотой, и солдаты так любили его, что по общему мнению пошли бы за ним на что угодно. Бальдаччо, постоянный свидетель доблестного поведения Нери, являлся горячим его другом, что вызывало у многих других граждан сильнейшие подозрения. Считая, что уволить Бальдаччо со Службы опасно, а держать на службе еще опаснее, они решили избавиться от него, и сама судьба помогла им в этом деле. Гонфалоньером справедливости был тогда мессер Бартоломео Орландини. Когда Никколо Пиччинино вторгся в Тоскану, именно он, как мы уже говорили, послан был на защиту замка Марради и постыдно бежал со своего поста, хотя обороне замка содействовало бы само его расположение. Трусость эта до того возмутила Бальдаччо, что он не переставал открыто заявлять об этом в оскорбительных выражениях как устно, так и письменно. Мессер Бартоломео, сгорая от стыда и ярости, только и помышлял, что о мщении, надеясь кровью обвинителя смыть с себя позорную вину.

VII.

Эта жажда мести известна была другим гражданам, и потому оказалось весьма легким делом убедить мессера Бартоломео покончить с Бальдаччо одним ударом и утолив собственную жажду мщения, и избавив республику от человека, которого нельзя было и безопасно оставлять на службе и без ущерба уволить. Мессер Бартоломео принял решение умертвить его и с этой целью собрал в своем зале немало вооруженных молодых людей. Когда по обыкновению Бальдаччо явился на площадь, чтобы договориться с правителями о своей кондотте,[651] гонфалоньер вызвал его к себе, и Бальдаччо, ничего не заподозрив, повиновался. Мессер Бартоломео вышел ему навстречу и два или три раза прошелся с ним по галерее перед кабинетами членов Синьории, обсуждая условия кондотты. Затем, когда по его мнению наступил подходящий момент и они поравнялись с комнатой, где прятались убийцы, он дал условный сигнал: те выскочили из комнаты в галерею, умертвили беззащитного и безоружного Бальдаччо и выбросили его труп из окна дворца в сторону таможни, после чего перетащили его на площадь, где отрезали голову и выставили ее на целый день на обозрение всему народу.[652] У Бальдаччо был только один сын, всего несколько лет перед тем рожденный ему женой его Анналеной, - он ненадолго пережил отца. Лишившись и сына, и мужа, Анналена не захотела брать себе нового мужа. Дом свой она превратила в монастырь, где к ней присоединилось немало благородных женщин, и, запершись в нем, в святости прожила так до скончания своих дней. Основанный ею и названный именем ее монастырь доныне хранит и вечно хранить будет ее память.[653].

Убийство Бальдаччо уменьшило власть Нери и частично отняло у него влияние и сторонников, но власть имущим этого показалось недостаточно. Прошло уже десять лет с начала их правления, полномочия балии кончились, и многие граждане стали в речах своих и в действиях гораздо свободнее, чем желательно было правителям государства. Они полагали, что если не хотят потерять власть, необходимо получить новые полномочия и, поставив у власти своих сторонников, нанести удар противникам. Поэтому в 1444 году они через государственные советы созвали новую балию, которая назначила новых магистратов, наделила очень узкий круг лиц правом составлять Синьорию, обновила состав канцелярии реформ, заменив сера Филиппе Перуцци другим человеком, который действовал бы там в желательном для правящих духе.[654] Кроме того, изгнанным продолжили запрет на возвращение во Флоренцию, заключили в тюрьму Джованни ди Симоне Веспуччи, лишили почетных должностей приверженцев противной партии, в том числе сыновей Пьеро Барончелли, всех Серральи, Бартоломео Фортини, мессера Франческо Кастеллани и многих других. Таким образом удалось им обеспечить себе власть и влияние и принизить гордыню противников и подозреваемых.

VIII.

Укрепив тем самым государство и захватив его бразды, они занялись внешними делами. Как мы уже сказали, король Альфонс перестал покровительствовать Никколо Пиччинино, граф же, благодаря поддержке флорентийцев, весьма усилился. Он атаковал Пиччинино у Фермо и разбил его так основательно, что почти все войска Никколо рассеялись, а сам он с небольшим отрядом укрылся в Монтеккьо. Там, однако же, он сильно укрепился и защищался так успешно, что вскоре солдаты его снова вернулись к нему и притом в таком количестве, что он смог противостоять графу, тем более, что наступила зима и оба военачальника должны были прекратить активные действия. Никколо в течение зимнего времени умножил численность своего войска и получил помощь от папы и короля Альфонса. Весною между противниками вновь начались военные действия, причем Никколо, оказавшись значительно сильнее, довел графа до такого тяжелого положения, что он был бы совершенно разгромлен, если бы герцог не разрушил всех планов Пиччинино.[655] Филиппо послал ему приглашение немедленно прибыть в Милан для чрезвычайно важных устных переговоров. Охваченный жадным любопытством, Никколо ради каких-то сомнительных благ упустил верную победу и, оставив сына своего Франческо во главе войска, отбыл в Милан. Узнав об этом, граф не стал терять времени и решил воспользоваться отсутствием Никколо. Битва разыгралась у замка Монте Лоро, войско Никколо потерпело поражение, а сам Франческо был захвачен в плен.[656] Никколо, явившись в Милан и убедившись в вероломстве герцога, получил там известие о разгроме и пленении сына и умер с горя в том же 1445 году.[657] Было этому полководцу, более искусному в военном деле, чем счастливому, шестьдесят четыре года. После него остались два сына, Франческо и Якопо, но они были гораздо менее умелыми и еще более несчастливыми, чем их отец. Таким образом, войска, получившие выучку у Браччо, можно сказать, перестали существовать, а войско графа Сфорца, которому неизменно благоприятствовало счастье, обретало все большую славу. Папа, видя, что войска Никколо разбиты, а самого его нет в живых, и уже не надеясь на помощь короля Арагонского, стал искать замирения с графом, и при посредничестве Флоренции мир был заключен[658] на тех условиях, что папе остались из владений в Марке лишь Озимо, Фабриано и Риканати, все же прочее перешло к графу,

IX.

После замирения в Марке вся Италия наслаждалась бы миром, если бы не нарушали его болонцы. В Болонье имелись две могущественные семьи - Каннески и Бентивольи;[659] последних возглавлял Аннибале, первых - Баттиста. Чтобы иметь побольше доверия друг к другу, они заключали между собою частые брачные союзы; но известно, что людям, охваченным одними и теми же честолюбивыми замыслами, легче вступать в родство друг с другом, чем в дружбу. После изгнания Франческо Пиччинино Аннибале Бентивольо добился вступления Болоньи в союз с Флоренцией и Венецией. Баттиста, со своей стороны, зная, как желательно герцогу завладеть этим городом, тайно сговорился с ним об умерщвлении Аннибале и о передаче Болоньи под его[660] власть. Уговорившись насчет того, как это сделать, 25 июня 1445 года Баттиста со своими людьми напал на Аннибале, убил его,[661] и затем они стали бегать по улицам города, возглашая имя герцога. Комиссары Венеции и Флоренции, находившиеся тогда в Болонье, при первых же признаках мятежа удалились в свои дома, но вскоре им стало известно, что народ не только не на стороне убийц, а, напротив, собирается с оружием на площади, громко сокрушаясь о смерти Аннибале. Тогда к ним возвратилось мужество; они со всеми, кто при них находился, присоединились к народу и, собравшись с силами, напали на сторонников Каннески, одних перебили, а других выгнали из города. Баттиста не успел бежать, но не был в числе убитых. Он скрылся у себя дома, где спрятался в погребе для хранения зерна. Враги искали его весь день и, будучи уверены в том, что он не уходил из города, до того запугали его слуг, что один из мальчиков указал им, где скрывается хозяин. Его вытащили оттуда еще в полном вооружении и сперва умертвили, а затем протащили труп по улицам и сожгли. Так, влияния герцога оказалось достаточно, чтобы затеять дело, но его силы не подоспели вовремя, чтобы его поддержать.

X.

Смерть Баттисты и бегство всех Каннески с их сторонниками водворили в Болонье мир, но она продолжала пребывать в смущении. В семье Бентивольо не оказалось никого, способного взять в руки бразды правления. После Аннибале остался только один сын, шестилетний Джованни, так что можно было опасаться возникновения среди сторонников Бентивольо разногласий, благоприятствующих возвращению Каннески и гибельных для государства и партии Бентивольо. Видя их нерешительность и смущение, Франческо, бывший граф Поппи, находившийся в то время в Болонье, сообщил наиболее видным гражданам, что если они хотят себе в правители человека одной крови с Аннибале, он может им на такого указать. И он рассказал, что лет двадцать назад Эрколе, двоюродный брат Аннибале, находясь в Поппи, сошелся там с одной девушкой, у которой родился сын, названный Санти: Эрколе неоднократно говорил, что является его отцом, чего не стал бы отрицать ни один человек, знающий Эрколе и юношу, настолько они были похожи друг на друга. Словам графа поверили и поспешили послать во Флоренцию нескольких граждан опознать молодого человека и договориться с Козимо и Нери насчет переезда его в Болонью,

Того, кто считался отцом Санти, уже не было в живых, и молодой человек находился под опекой своего дяди, Антонио да Кашезе, человека богатого и бездетного и большого друга Нери. Прослышав обо всем этом, Нери рассудил, что не следует ни отвергать предложения болонцев, ни принимать его слишком поспешно, а нужно, чтобы Санти объяснился с посланцами Болоньи в присутствии Козимо. Свидание между ними действительно состоялось, и болонцы не просто отнеслись к Санти с уважением, но и пришли от него в полное восхищение, так владели их сердцами партийные страсти. Сперва, однако, ни к какому решению не пришли, но Козимо, вызвав Санти для беседы с глазу на глаз, сказал ему: "В данном случае лучший себе советчик ты сам, ибо лишь тебе надлежит сделать выбор, соответствующий твоей натуре. Если ты признаешь себя сыном Эрколе Бентивольо, то обратишься к делам, достойным этого дома и твоего отца. Но если ты предпочитаешь быть сыном Аньоло[662] да Кашезе, то останешься во Флоренции и всю жизнь свою будешь заниматься низменным ремеслом в цехе Лана".[663].

Слова эти убедили юношу, сначала почти уже готового отказаться от предложения болонцев, и он ответил, что сделает так, как решат за него Козимо и Нери. Он дал согласие болонским посланцам, был соответственно одет, получил коней и слуг и вскоре в сопровождении большой свиты был привезен в Болонью, где ему поручили воспитание сына Аннибале[664] и управление городом. На этом посту он проявил столько мудрости, что там, где все его предки погибали под ударами своих врагов, он мирно прожил свою жизнь и скончался, окруженный почетом.[665].

XI.

После того как умер Никколо Пиччинино и произошло замирение в Марке, Филиппо захотел найти подходящего человека для командования своими войсками. С этой целью он вступил в тайные переговоры с Чарпеллоне, одним из самых способных военачальников графа. Когда они договорились, Чарпеллоне попросил у графа позволения отправиться в Милан, чтобы вступить во владение замками, которые герцог подарил ему во время прежних войн. Граф, заподозрив сговор между ними и не желая, чтобы герцог мог использовать против него его же человека, велел сперва арестовать Чарпеллоне, а затем казнить его под предлогом, будто с его стороны обнаружена измена. Это привело Филиппо в величайшее негодование и гнев, но весьма обрадовало венецианцев и флорентийцев, которые сильно побаивались, как бы вооруженные силы графа и могущество герцога не объединились между собой. Однако возмущение герцога вызвало в Марке новую войну.

Римини подвластно было Сиджисмондо Малатесте, который, будучи зятем графа, рассчитывал получить во владение также Пезаро, но граф, заняв Пезаро, отдал его своему брату Алессандро.[666] Уже это крайне раздражило Сиджисмондо, а тут еще Федериго Монтефельтро, его недруг, при поддержке графа, получил во владение Урбино. Это сблизило Сиджисмондо с герцогом и побудило папу и короля неаполитанского начать войну с графом, который, чтобы Сиджисмондо отведал первых плодов столь желанной ему войны, решил выступить первым и напал на Сиджисмондо. Тут снова в Романье и Марке начались волнения,[667] ибо Филиппо, король и папа послали на помощь Сиджисмондо немалые силы, а флорентийцы и венецианцы снабдили графа если не войсками, то во всяком случае денежными средствами. Филиппо уже не удовлетворяли военные действия в Романье, он попытался отнять у графа Кремону и Понтремоли,[668] однако Понтремоли защитили флорентийцы, а Кремону венецианцы, так что в Ломбардии тоже начали воевать, но после ряда операций в Кремонской области Франческо Пиччинино, военачальник герцога, был разбит в Казале Микелетто и венецианскими войсками.[669].

Эта победа пробудила в венецианцах надежду на то, что им удастся изгнать герцога из его государства, они послали своего комиссара в Кремону и осадили Гьярададду, заняв все владения герцога, за исключением Кремы. Затем они перешли Адду и делали уже набеги до самых ворот Милана, так что герцогу пришлось обратиться к Альфонсу с просьбой о помощи, доказывая, как опасно было бы для его королевства, если бы Ломбардия оказалась во власти венецианцев. Альфонс эту помощь ему обещал, но никакие войска не могли бы пройти в Ломбардию, если бы этому воспротивился граф.

XII.

Тогда Филиппо принялся умолять, чтобы тот не оставлял в беде своего старого и слепого тестя. Сфорца, конечно, был зол на герцога за развязанную против него, графа, войну, но, с другой стороны, его не устраивало и возвеличение Венеции, да и денег ему уже не хватало, так как лига отпускала средства скуповато: флорентийцы перестали страшиться герцога, а именно страх перед ним заставлял их ценить графа, венецианцы же ничего не имели бы против крушения Сфорца, ибо считали, что только он может помешать им захватить всю Ломбардию. Тем не менее, в то время как Филиппо пытался вновь привлечь его к себе на службу, обещая ему верховное командование всеми своими вооруженными силами, только бы он отошел от венецианцев и вернул Марку папе, венецианцы тоже направили к графу посла, обещая ему Милан, если они его возьмут, и постоянное командование их войсками, лишь бы он продолжал войну в Марке и не пропускал войск Альфонса в Ломбардию.

Обещания Венеции были блестящие и к тому же венецианцы оказали ему немалые услуги, вступив в войну для того, чтобы защитить Кремону. Обиды же, нанесенные герцогом Сфорца, были еще свежи, а посулы его - не слишком щедрые, да и неверные. Тем не менее граф колебался - какое же решение ему принять. С одной стороны, его связывали обязательства перед лигой, данное слово, недавняя услуга Венеции, новые обещания на будущее. С другой - мольбы тестя, а главное, скрытый яд, который чудился ему за щедрыми посулами венецианцев: он отлично понимал, что если венецианцы одолеют герцога, то лишь от их доброй воли будет зависеть и выполнение обещаний, и даже судьба его владений, а на эту добрую волю не положился бы ни один мудрый государь, не вынуждаемый к тому обстоятельствами. Конец колебаниям графа положила непомерная жадность венецианцев. Понадеявшись занять Кремону с помощью нескольких своих сторонников в этом городе, они направили к ней под каким-то другим предлогом свои войска. Но сговор этот, обнаруженный теми, кто управлял в Кремоне от имени графа, не удался: Кремоны венецианцы не получили, а графа потеряли, ибо он, отбросив теперь всякую щепетильность, перешел на сторону герцога.[670].

XIII.

Папа Евгений скончался, и преемником его стал Николай V.[671] Граф собрал уже все свое войско у Котиньолы, чтобы перебраться в Ломбардию, когда ему сообщили о смерти герцога, случившейся в последний день августа месяца 1447 года.[672] Новость эта вызвала у него тревогу, ибо ему казалось, что войско его еще не в полном порядке из-за некоторой задержки в выплате жалованья. Он опасался венецианцев - у них было достаточно военной силы, и теперь они являлись его врагами, ибо он ведь только что перешел от них к герцогу. Он боялся своего извечного врага Альфонса. Он не мог особенно рассчитывать на флорентийцев, находившихся в союзе с Венецией, или на папу, ибо еще удерживал несколько принадлежавших ему городов. Тем не менее он решился бросить вызов судьбе и действовать в зависимости от того, как сложатся обстоятельства, ибо чаще всего, именно начав действовать, получаешь внезапное озарение, которое так и не возникло бы в бездействии. Больше всего он надеялся на то, что если жители Милана захотят противиться натиску венецианцев, они смогут прибегнуть лишь к его вооруженным силам. Итак, собравшись с мужеством, он перешел через болонские земли, вступил на территорию Модены и Реджо, остановился с войсками на берегу Ленцы и оттуда послал в Милан предложение выступить в его защиту.

После смерти герцога в Милане одни желали жить в условиях свободы, другие хотели нового государя, но из этих последних одни предпочитали Сфорца, а другие короля Альфонса. Однако сторонники свободы, у которых было больше единства, возобладали и организовали республику.[673] Впрочем, многие города герцогства отказались принять ее власть, так как одни считали, что сами могут по примеру Милана наслаждаться свободой, а другие, не стремившиеся к свободе, не желали, однако, миланского господства. Так, Лоди и Пьяченца отдались под власть Венеции, Парма и Павия объявили себя свободными. Когда графу стали известны все эти разногласия, он отправился в Кремону, где его представители встретились с миланскими послами,[674] и они совместно решили, что граф будет капитаном миланских войск на тех же условиях, что были ему предложены герцогом Филиппо. Добавлено было только еще одно условие: Бреша остается за графом; если же он возьмет Верону, то получит ее, а Брешу вернет Милану.

XIV.

Еще до смерти герцога папа Николай, сразу же после своего восшествия на престол понтифика, пытался установить мир между итальянскими государями. Для этой цели он договорился с послами Флоренции, прибывшими на торжества, связанные с провозглашением его папой, устроить в Ферраре собрание представителей для установления либо длительного перемирия, либо даже прочного мира. Туда и прибыл папский легат и представители Флоренции, Венеции и герцога. Король Альфонс своих представителей не прислал. Он с большим количеством пехоты и конницы находился в Тиволи, и оттуда оказывал поддержку герцогу. Считалось, что их планы состоят в том, чтобы, перетянув на свою сторону графа, открыто напасть на Флоренцию и Венецию, пока же войска графа в Ломбардию еще не проникли, участвовать в феррарских мирных переговорах; причем король, не прислав своих послов, сообщил, что он и без того ратифицирует все, с чем согласится герцог. Условия обсуждались очень долго и после нескончаемых споров решено было заключить вечный мир или же перемирие на пять лет - что предпочтет герцог. Его представители возвратились в Милан, чтобы узнать его волю, но он уже был мертв. Несмотря на кончину герцога, миланцы соглашались на достигнутую договоренность, однако воспротивились миру венецианцы: теперь они более чем когда-либо рассчитывали завладеть всем герцогством Миланским, особенно после того, как Лоди и Пьяченца сейчас же после смерти герцога добровольно перешли к ним. Они надеялись либо силой, либо путем договоров в самое короткое время отобрать у Милана все зависящие от него земли и вообще оказать на него такое давление, чтобы он сдался им еще до того, как ему смогут оказать помощь. Надежды свои они считали тем более обоснованными, что флорентийцы ввязались в войну с королем Альфонсом.

XV.

Король, находившийся в Тиволи, намеревался предпринять завоевание Тосканы, как у него и было сговорено с Филиппо. Он полагал, что война в Ломбардии облегчит ему задачу и предоставит достаточно времени, но прежде чем начать действия в открытую, хотел иметь хоть какую-то опору в Тоскане: с этой целью он начал переговоры в крепости Ченнина в верхнем Валь д'Арно и занял ее.[675] Флорентийцы, застигнутые этой неожиданностью врасплох, видя, что король движется, чтобы разгромить их, наняли кондотьеров,[676] назначили военный совет Десяти и по своему обычаю стали готовиться к войне. Король со своим войском уже вступил на территорию Сиены и всячески старался перетянуть этот город на свою сторону, но сиенцы оставались верны своей дружбе с Флоренцией и не открывали королю ни ворот Сиены, ни других своих городов. Правда, они снабжали его продовольствием, но оправданием служила им их слабость и военное превосходство неприятеля. Тут король убедился, что вторжение через Валь д'Арно у него не получится, - то ли потому что он снова потерял Ченнину, то ли потому что флорентийцы уже набрали некоторое количество войска. Поэтому он двинулся на Вольтерру и взял в ее землях немало крепостей.[677] Оттуда он перешел в пизанские земли и с помощью Арриго и Фацио из рода графов делла Герардеска занял там несколько замков, а затем осадил Кампилью, но не смог взять ее, ибо эта крепость оказалась под защитой флорентийцев и, кроме того, наступила зима. Поэтому король оставил охрану во всех занятых им крепостях, а с остальным войском стал на зимние квартиры в сиенских землях.

Воспользовавшись этим временем года, флорентийцы сумели позаботиться о наборе войск, во главе которых поставили Федериго, синьора Урбино, и Сиджисмондо Малатесту, владетеля Римини. Хотя согласия между этими военачальниками вообще не было, они благодаря рассудительности флорентийских комиссаров Нери ди Джино и Бернадетто Медичи все же сохранили его в такой мере, что могли начать кампанию еще в зимние холода. Возвращено было все утраченное в пизанских землях и Рипомеранче во владениях Вольтерры, а королевских солдат, которые перед тем совершенно беспрепятственно совершали любые набеги на Маремму,[678] удалось обуздать настолько, что, они едва могли удерживать крепости, которые им поручено было оборонять. С наступлением весны комиссары со своими войсками в количестве пяти тысяч всадников и двух тысяч пехотинцев остановились в Спедалетто, король же со своей пятнадцатитысячной армией подошел к Кампилье на расстояние трех миль. Но, в то время как ожидалось, что им опять будет предпринята осада этой крепости, он неожиданно бросился на Пьомбино, рассчитывая быстро захватить это плохо укрепленное место: захват Пьомбино действительно был бы ему весьма выгоден, а для флорентийцев крайне опасен, так как из этого города, который легко было снабжать по морю, можно было делать набеги на все пизанские земли и вести с Флоренцией долгую и изнурительную для нее войну. Нападение на Пьомбино очень встревожило флорентийцев, и на военном совете они решили, что если бы им удалось продержаться со всем войском в болотистых кустарниках Кампильи, королю пришлось, бы отступить, если даже не разбитым, то во всяком случае бесславно. В соответствии с этим они вооружили в Ливорно четыре крупных галеры и на них перебросили в Пьомбино триста пехотинцев, а затем расположились лагерем в Кальдане, где на них трудно было бы напасть, ибо им казалось опасным оставаться на заросшей кустарником равнине.

XVI.

Флорентийское войско получало продовольствие в окружающей местности, неплодородной и малолюдной, почему снабжение было до крайности затруднено. Солдаты от этого немало терпели, особенно же от нехватки вина: на месте оно не производилось, а подвоза извне не было, так что многим солдатам его не доставало. Король же, напротив, хоть и прижатый флорентийцами, имел в достатке все, кроме сена, ибо продовольствие ему доставлялось по морю. Поэтому флорентийцы тоже предприняли попытку снабжать свое войско тем же путем и, нагрузив свои трехмачтовые галеры[679] припасами, послали их к войску. Однако эти суда были перехвачены семью галерами короля, две из них были взяты, а прочие повернули обратно, что окончательно отняло у флорентийского войска надежду на снабжение.[680] Более двухсот человек из обозной обслуги перебежали к королю, не в состоянии будучи вынести отсутствие вина. Все же прочее войско громко роптало, заявляя, что не может оно больше оставаться в таком жарком месте, где вина нет, а питьевая вода плохого качества. В конце концов комиссары решили сняться со стоянки и предпринять захват нескольких крепостей, еще оставшихся в руках короля, который хотя не страдал от нехватки продовольствия и обладал более многочисленным I войском, убеждался, однако, что войско это каждодневно тает, ибо его одолевают болезни, порождаемые в жаркое время года этой болотистой местностью. Они свирепствовали с такой силой, что почти все солдаты были больны и многие умирали.

Положение это привело к тому, что начались попытки замириться, причем король требовал пятьдесят тысяч флоринов и сдачу Пьомбино. При обсуждении этих условий во Флоренции сторонники мира - их было значительное большинство - требовали согласия на них, заявляя, что нельзя и представить себе, как можно успешно закончить войну, требующую таких огромных расходов. Однако Нери Каппони, прибыв во Флоренцию, придал им мужества такими доводами, что условия короля были единодушно отвергнуты; и они решили взять под защиту владетеля Пьомбино,[681] обещав ему не оставить его ни в военное, ни в мирное время, только бы сам он, не сдаваясь, продолжал оборону, как делал это доныне. Узнав об этом решении и видя, что из-за слабости своего войска ему город не взять, король в полном беспорядке снял осаду. Потерял он более двух тысяч человек, и с оставшимся войском удалился в сиенские земли, а оттуда в свое королевство, пылая гневом на флорентийцев и грозя им новой войной в будущем году.

XVII.

Пока в Тоскане совершались все эти события, граф Франческо, став в Ломбардии главой миланских войск, постарался прежде всего подружиться с Франческо Пиччинино, тоже сражавшимся на их стороне, чтобы он поддерживал его во всех начинаниях или во всяком случае не ставил ему больших препон. Итак, он начал военные действия. Жители Павии, понимая, что им против него не устоять, но не желая подчиниться Милану, предложили сдать ему город с тем условием, что он не сделает их миланскими подданными. Графу очень хотелось завладеть этим городом, - он считал его блестящим украшением начала своих замыслов. Удерживал его не страх и не стыд перед нарушением взятых на себя обязательств, ибо большие люди стыдом почитают неудачу, а не обманом полученный выигрыш. Боялся он того, что, приняв предложение павийцев, раздражит миланцев настолько, что они сдадутся Венеции, а отвергнув его, окажутся лицом к лицу с герцогом Савойским, у которого в Павии много сторонников: так или иначе, но и в том, и в другом случае он, казалось ему, теряет всякую надежду завладеть Ломбардией. Полагая, что взять этот город все же менее опасно, чем дать завладеть им кому-то другому, он решил принять его, будучи к тому же уверен, что миланцев успокоить удастся: он поэтому стал убеждать их, что было бы крайне неблагоразумно отвергнуть предложение Павии, ибо в этом случае ее жители призвали бы к себе либо герцога Савойского, либо венецианцев, и для миланского государства и то, и другое было бы гибельным. Кроме того, для них было бы гораздо лучше иметь в качестве соседа его их друга, чем кого-нибудь более могущественного, и притом врага.

Миланцев это крайне встревожило, ибо им показалось, что здесь-то и обнаруживаются честолюбие графа и цели, к которым он стремится. Однако они решили не проявлять подозрительности, так как в случае разрыва с графом могли обратиться только к венецианцам, чье высокомерие и непомерные притязания не могли их не отпугивать. Поэтому ими принято было решение держаться графа и с его помощью сперва поправить наиболее срочные дела в надежде, что, избавившись от этих грозящих им бед, они как-нибудь избавятся и от него. Ибо на них готовы были напасть не только венецианцы, но также генуэзцы, и герцог Савойский, действовавший от имени Карла Орлеанского, сына одной из сестер герцога Филиппо.[682] Впрочем, последнее нападение было отбито графом без особого труда, так что единственным врагом оставались венецианцы,[683] которые, имея сильное войско, хотели во что бы то ни стало завладеть всем герцогством Миланским, - Лоди и Пьяченца им уже принадлежали. Граф подверг осаде этот последний город, взял его после длительного и упорного штурма и предал разграблению.[684] Тут наступила зима, он разместил свои войска на зимние квартиры, а сам обосновался в Кремоне, где в течение всего неблагоприятного времени года отдыхал в обществе своей супруги.

XVIII.

Но едва лишь дело повернулось к весне, как войска Венеции и Милана начали действовать. Миланцы хотели отбить Лоди, после чего замириться с венецианцами, ибо военные расходы все увеличивались, а подозрения насчет их кондотьера[685] все усиливались. Мир был им необходим и чтобы отдохнуть хоть немного, и чтобы избавиться от графа.[686] Поэтому они решили, что войско их захватит Караваджо, ибо надеялись, что Лоди сдастся, как только эта крепость будет вырвана из рук врага. Граф подчинился желанию миланцев, хотя предпочел бы перейти на тот берег Адды и напасть на область Бреши. Он осадил Караваджо[687] и укрепил свой лагерь рвами и защитными сооружениями, чтобы венецианцы встретились с неодолимыми препятствиями, если бы вздумали прорвать кольцо осады. Неприятель в свою очередь подвел свое войско во главе с Микелетто, их капитаном, на расстояние около двух выстрелов из лука к лагерю графа: там оно оставалось в течение ряда дней и беспрестанно затевало стычки. Тем не менее граф все теснее и теснее сжимал кольцо вокруг крепости и довел ее уже до того положения, что она должна была вот-вот сдаться. Венецианцев это до крайности смущало, так как им представлялось, что потеря этой крепости означает проигрыш всей кампании. Венецианские военачальники с горячностью обсуждали вопрос о том, каким способом оказать помощь осажденным, причем единственным возможным представлялась прямая атака укрепленных позиций графа, что, однако же, сопряжено было с величайшей опасностью. Тем не менее потерять эту крепость казалось им столь ужасным, что венецианский сенат, вообще довольно несмелый и не любивший принимать сомнительных и связанных с опасностью решений, желая во что бы то ни стало удержать Караваджо, предпочел скорее подвергнуть опасности все государство, чем с потерей этого замка проиграть всю кампанию.

Постановили поэтому во что бы то ни стало напасть на графские войска; и вот ранним утром венецианцы во всеоружии двинулись на неприятеля и ударили на него в наименее охраняемом месте. Как всегда бывает при неожиданном нападении, этот первый удар вызвал в войске Сфорца некоторое замешательство, но граф тотчас же принял меры, полностью восстановившие порядок. Хотя венецианцы употребили все усилия для того, чтобы прорваться через возведенные графом укрепления, они были не только отброшены, но так основательно разбиты и рассеяны, что от всего этого воинства, состоявшего из более чем двенадцати тысяч всадников, спаслась едва ли одна тысяча; весь их обоз и все имущество достались противнику. Никогда раньше не подвергались венецианцы такому полному, ужасающему разгрому.[688].

Среди добычи и пленных обнаружили одного венецианского проведитора.[689] До и во время сражения он отзывался о графе в оскорбительных выражениях, называя его бастардом[690] и трусом, а потому теперь весь дрожал от страха: очутившись после поражения в плену, он, припомнив свои провинности, страшился наказания по заслугам. Представ с удрученным и испуганным видом перед графом, он по обычаю всех людей высокомерных и подлых, кои наглеют в благополучии, унижаются и пресмыкаются в беде, со слезами бросился к его ногам и принялся вымаливать прощение за свои поносные речи. Граф поднял его, взял за руку и сказал, что бояться ему нечего и может он уповать на лучшую долю. Затем он сказал, что удивляется, как это человек, притязающий на то, чтобы слыть мудрым и достойным, впал в такое заблуждение, что позволил себе говорить столь оскорбительно о людях, никак этого не заслуживающих. Ибо, что касается упреков по его, графа, адресу, он ведь не знает, как протекали супружеские отношения Сфорца, его отца, с Лючией, его матерью, так как не присутствовал при этом и не может отвечать за их способы сочетаться между собою и не заслуживает ни похвалы, ни порицания за их тогдашние действия. Зато он может сказать, что все содеянное когда-либо им лично он совершал так, чтобы ни от кого не заслужить укоризны, в чем могут лишний раз убедиться и он, его хулитель, и весь венецианский сенат. Под конец граф посоветовал ему быть впредь более сдержанным, говоря о других, и более осторожным при осуществлении каких-либо замыслов.

XIX.

После этого успеха граф повел свое победоносное войско во владения Бреши, захватив все ее контадо, и расположился лагерем в двух милях от города. Венецианцы при первых же известиях о поражениях стали опасаться, что вслед за этим, как оно и случилось, подвергнется нападению Бреша, а потому поспешили снабдить ее самой лучшей охраной, которую только можно сыскать за такое время. Затем они столь же поспешно набрали новые вооруженные силы, влив в них спасшиеся от разгрома остатки прежнего войска, и согласно своему договору с Флоренцией попросили у нее помощи. Флорентийцы, избавившись от военных столкновений с королем Альфонсом, послали им тысячу пехотинцев и две тысячи всадников. Помощь эта дала венецианцам возможность выступить с мирными предложениями. В течение немалого времени казалось, что рок судил венецианцам терпеть поражения в войнах, но побеждать при заключении договоров, и часто мир с лихвой возвращал им то, что они теряли на войне.

Венецианцы отлично знали, что миланцы нисколько не доверяют графу, а граф стремится быть в Милане не главой войск, а государем. Поскольку от них зависело, с кем из них двоих заключить мир, а один хотел этого замирения ради своих честолюбивых замыслов, другие же со страху, они предпочли договариваться с графом и даже предложили ему содействовать в этих его замыслах. Ибо они были убеждены, что, видя себя обманутыми графом, миланцы, охваченные гневом, предпочтут подчиниться кому угодно, кроме него. А если они будут доведены до такого положения, что ни сами защищаться, ни графу доверять не смогут, то и вынуждены окажутся, не зная куда податься, броситься им, венецианцам, в объятия.

Приняв это решение, они стали прощупывать намерения графа и обнаружили его весьма склонным к замирению, поскольку ему желательно было, чтобы все плоды победы при Караваджо получил он, а не миланцы. В конце концов заключено было соглашение, по которому венецианцы обязывались выплачивать графу, пока он не завладел Миланом, тринадцать тысяч флоринов каждый месяц и вдобавок до конца военных действий предоставить ему четыре тысячи всадников и две тысячи пехотинцев. Граф со своей стороны обязался вернуть венецианцам города, военнопленных и вообще все, захваченное им в течение этой войны, и дал торжественное обещание притязать лишь на территории, которыми герцог Филиппо владел ко дню своей кончины.[691].

XX.

Весть об этом договоре опечалила Милан гораздо больше, чем обрадовала его победа при Караваджо. Именитые граждане огорчались, народ возмущался, женщины и дети плакали, и все вместе взятые называли графа предателем и клятвопреступником. И хотя они были уверены, что ни мольбы, ни обещания не окажут на него никакого воздействия, все же решено было отправить к нему послов, чтобы хотя бы видеть, с каким выражением лица и какими словами станет он объяснять свое подлое поведение. И вот, когда они предстали перед графом, один из них обратился к нему со следующей речью:

"Те, кто желает добиться чего-либо от человека могущественного, обычно обращаются к нему с мольбами, приносят даяния или прибегают к угрозам, дабы, поколебленный чувством жалости или расчетом, или страхом, он соблаговолил удовлетворить их просьбу. Но над людьми жестокими и ослепленными алчностью ни один из доводов этих не имеет власти, и пытаться смягчить их мольбами, подкупить дарами или запугать угрозами - чистая потеря времени. И вот, узнав, к сожалению, слишком поздно всю твою жестокость, властолюбие и гордыню, мы являемся к тебе не просить о чем-либо и не в надежде чего-либо добиться, если бы мы даже стали просить, но чтобы напомнить тебе о многочисленных услугах, оказанных тебе миланским народом, и заставить тебя почувствовать, какой неблагодарностью ты ему отплатил, дабы среди обрушившихся на нас бедствий мы получили хотя бы удовлетворение от того, что высказали тебе правду в лицо. Ты без сомнения отлично помнишь, в каком положении оказался после смерти герцога Филиппо. Папа и король были твоими врагами. Ты порвал с венецианцами и флорентийцами и стал для них почти врагом, ибо они справедливо считали себя совсем недавно обиженными тобой и, кроме того, уже не нуждались в тебе. Ты изнемогал от тягот войны, которую вел с церковным государством, не было у тебя ни солдат, ни денег, ни друзей, ни хотя бы надежды сохранить свои владения и свою прежнюю славу. И ты бы с легкостью мог совсем погибнуть, если бы не наша простота, ибо одни мы приняли тебя к себе ради уважения к блаженной памяти нашего герцога. Ты недавно заключил в доме его брачный союз и вступил с ним в дружбу, и потому мы понадеялись, что эти дружеские чувства распространятся и на нас, его наследников, и что если к его благодеяниям присовокупить и наши, дружба эта не только укрепится, но станет неразрывной, и для этого мы к прежним своим обещаниям добавили Верону и Брешу. Могли бы мы пообещать тебе что-нибудь еще большее? А ты, чего мог бы ты тогда не скажу добиться, а просто пожелать от нас или от кого другого? Однако ты получил от нас нежданное благо, мы же в награду получаем от тебя нежданное зло.

Ты, впрочем, не медлил до сегодняшнего дня, чтобы раскрыть всю испорченность души своей, ибо едва стал военачальником нашим, как вопреки всякому праву завладел Павией, и это было первое предупреждение - чего нам ждать от твоей дружбы. Однако обиду эту мы снесли в надежде, что столь значительное приобретение насытит твою алчность. Увы! Те, кто домогаются всего, не удовлетворяются какой-то частью. Ты посулил нам все твои будущие завоевания, прекрасно зная, что кто дает от раза к разу, может все данное разом же и отнять, как и случилось с победой при Караваджо: подготовил ты ее нашей кровью и нашими деньгами, а завершил нашей же гибелью. Да, несчастные те города, коим приходится защищать свою свободу от властолюбия угнетателей, но еще более несчастные те, которые вынуждены искать защиты, используя оружие таких неверных наемных войск, как твои! Пусть хотя бы этот наш пример послужит на пользу потомкам, раз мы ничему не научились на примере Фив и Филиппа Македонского,[692] каковой после победы над их врагами сам из их полководца стал для них сперва врагом, а затем повелителем.

Итак, единственная наша вина - это чрезмерное доверие к тому, кто никакого доверия не заслуживал, ибо вся твоя жизнь, безмерное твое честолюбие, не способное удовлетвориться никаким званием, никаким положением, могли бы нас насторожить. Не должны были мы возлагать надежды на того, кто предал владетеля Лукки, вымогал деньги от флорентийцев и венецианцев, ни во что ставил герцога, презирал короля, а главное, так жестоко оскорбил самого господа бога и его церковь. Не должны были мы думать, что эти могущественные владыки для Франческо Сфорца значат меньше, чем жители Милана, и что он сдержит данное нам слово, если так часто нарушал его, давая другим.

Но безрассудство, в коем мы сами себя обвиняем, не оправдывает твоего вероломства и не смоет бесчестия, которым заклеймят тебя перед всем светом справедливые наши жалобы, и не притупят жала нечистой совести, которое будет язвить тебя, когда ты станешь наносить нам удары .оружием, нами самими вложенным тебе в руки, чтобы поражать наших врагов и нагонять на них ужас: тогда ты осознаешь, что заслужил казни, уготованной отцеубийцам. Если же властолюбие ослепит тебя, весь мир, свидетель твоего нечестия, откроет тебе глаза, сам бог откроет тебе их, если правда, что не угодны ему вероломство, предательство, клятвопреступление и что не может он стать благосклонным к нечестивцам, хотя по неисповедимости путей своих к конечному благу он порою, казалось, допускал их победу. Так что и ты не льсти себя надеждой на легкую победу, ибо праведный гнев божий не допустит ее. Мы же готовы жизнью пожертвовать за свободу, а если бы не удалось нам отстоять ее, то уж подчинимся мы кому угодно, только не тебе. Но если в наказание за грехи наши мы против всякой воли своей попадем тебе в лапы, будь уверен, что правление, начатое тобой с обмана и бесчестия, для тебя или детей твоих закончится позором и погибелью".

XXI.

Хотя речи миланцев глубоко уязвили графа, он, не проявляя ни в повадке своей, ни в словах никакой особой горячности, ответил, что лишь гневной вспышке их приписывает он тяжкие оскорбления, содержавшиеся в этих необдуманных речах, на каковые ответил бы особо, если бы здесь присутствовал кто-либо, способный явиться судьей в их споре. Ибо тогда стало бы ясно, что он не намеревался причинять зла миланцам, а стремился только воспрепятствовать им причинить зло ему. Ибо сами они хорошо знают, как повели себя после победы при Караваджо: вместо того чтобы отдать ему в награду Верону или Брешу, они стали искать замирения с венецианцами, чтобы он один выступал в качестве врага, а они пользовались бы плодами победы, доброй славой миротворцев и всеми преимуществами, достигнутыми благодаря войне. Так что им не подобает жаловаться на то, что он заключил соглашение, которое сами они пытались заключить. Если бы он помедлил стать на этот путь, то теперь ему пришлось бы упрекать их в той самой неблагодарности, за которую они поносят его. Правда же это или нет, покажет в конце войны тот самый бог, к коему они взывают о возмездии за нанесенную им обиду: он засвидетельствует, кто больше заслуживает его милости и кто выступал за более правое дело.

После отъезда послов граф стал готовиться к нападению на миланцев, которые со своей стороны начали принимать усиленные меры к обороне при содействии Франческо и Якопо Пиччинино, оставшихся из-за старинной вражды между семействами Браччо и Сфорца верными Милану и вознамерившихся защищать его свободу хотя бы до того часа, когда им удалось бы отвратить венецианцев от союза с графом, ибо они полагали, что эта верность и дружба ненадолго. Графу пришли на ум те же самые соображения, и он решил, что правильнее всего будет обеспечить дружбу венецианцев надеждой на выгоды, если уж одних договорных обязательств будет недостаточно. Так, при разработке плана военных действий он согласился на то, чтобы венецианцы ограничились нападением на Крему, а все другие операции на территории герцогства были поручены ему и другим войскам. Условия эти оказались для венецианцев настолько выгодными, что они продолжали держаться дружбы с графом до тех пор, пока он не занял всех миланских владений и не взятым оставался лишь сам город, так основательно осажденный, что жители его не могли снабжаться съестными припасами. Отчаявшись в возможности получить какую-либо иную помощь, они отправили своих представителей в Венецию с призывом сжалиться над их тяжелым положением и помочь им, как подобало бы во взаимоотношениях между республиками, защитить свою свободу от тирана, которого, если он завладеет Миланом, одним венецианцам в дальнейшем уже не обуздать: было бы ошибкой рассчитывать на то, что он будет держаться договорных обязательств и не пожелает завладеть всем, что входило в старые границы герцогства. Венецианцы еще не взяли Кремы и, стремясь захватить ее до изменения своей политики,[693] громогласно заявили послам, что заключенное с графом соглашение не дает Венеции возможности помочь Милану, но в тайных собеседованиях настолько ободрили их, что они смогли дать миланским правителям твердую надежду на помощь.[694].

XXII.

Граф со своими войсками был уже так близко от Милана, что схватки начались в самых предместьях города, и вот венецианцы, заняв Крему, решили, что нечего откладывать заключения союза с Миланом, и пришли с ним к полному соглашению, в котором прежде всего обещали защитить его независимость. Как только договор был подписан, они приказали своим солдатам, сражавшимся под началом графа, покинуть ряды его войск и возвратиться в Венецию, а затем официально сообщили графу о заключении ими мира с Миланом и дали ему двадцать дней сроку на присоединение к нему. Граф не был удивлен поступком венецианцев, ибо давно уже предвидел его и ежедневно опасался; тем не менее когда это произошло, он не мог не огорчиться и не ощутить того же, что почувствовали миланцы, когда он их предал. У послов, которых Венеция отправила к нему с извещением о мире, он попросил два дня для ответа, решив пока продержать их при себе, не прекращая своих операций. Поэтому он громогласно заявил, что соглашается на этот мир, и послал в Венецию своих представителей, снабженных полномочиями для подписания его, но тайно велел им ни в коем случае ничего не подписывать, а, наоборот, придумывать всевозможные увертки и придирки, чтобы отсрочить вступление договора в силу. Чтобы еще больше усыпить бдительность венецианцев, он заключил с миланцами перемирие на месяц, отошел от города, и, разделив свои войска, разместил их в тех пунктах, которые им уже были заняты. Такое поведение стало причиной его победы и привело к гибели миланской свободы. Венецианцы, уверившись в том, что мир обеспечен, замедлили подготовку к военным действиям, а миланцы, ободренные перемирием, отходом неприятельских войск и дружественным отношением Венеции, легко убедили себя, что граф бесповоротно отказался от своих честолюбивых планов. Убеждение это оказалось для них вдвойне пагубным: во-первых, они не приняли достаточных мер для обороны; во-вторых, видя, что в округе нет неприятеля, воспользовались наступлением времени посева и засеяли значительную территорию, что позволило графу скорее заморить их голодом. Он же, напротив, извлек выгоду из всего, что получилось невыгодным его врагам, а перемирие дало ему передышку и возможность обеспечить себе подкрепление.

XXIII.

Во время этой Ломбардской войны флорентийцы не поддерживали ни одной из сторон: они не помогали графу ни когда он защищал миланцев, ни после того. Правда, и граф, не нуждаясь в их помощи, не обращался к ним с настоятельной просьбой о ней. Только после поражения венецианцев под Караваджо они послали им кое-какую подмогу, выполняя свои союзные обязательства. Но когда граф Франческо оказался один и ни к кому не мог обратиться за помощью, он был уже вынужден настоятельно просить о ней Флоренцию - открыто и официально флорентийское правительство, а частным образом своих друзей и прежде всего Козимо Медичи, с которым он постоянно поддерживал дружеские отношения и от которого получал во всех своих начинаниях мудрые советы и самую действенную помощь. И в данных столь тяжелых для друга обстоятельствах Козимо не оставил его: как частное лицо он щедро помог ему и вдохнул в него мужество для продолжения начатого дела. Он хотел также, чтобы Флоренция открыто оказала ему поддержку, но как раз это и было весьма трудно.

Нери ди Джино Каппони являлся тогда во Флоренции самым могущественным лицом, а он не считал для государства выгодным, чтобы граф завладел Миланом, - напротив, он полагал, что для всей Италии будет лучше, если граф подпишет мирный договор,[695] чем если он вздумает продолжать войну. Прежде всего он опасался, как бы миланцы от досады и раздражения не отдались под власть Венеции, что было бы гибельно для всех. С другой стороны, если бы даже графу удалось захватить Милан, столько войск и столько земельных владений в одних руках представляли бы слишком грозную силу, а сам Сфорца, еще будучи графом невыносимый в своем честолюбии, стал бы в качестве герцога еще невыносимей. По его мнению, и для Флоренции, и для всей Италии было бы куда выгоднее, если бы за графом оставалась его слава полководца, а Ломбардия разделилась бы на две республики, которые никогда не объединились бы против своих соседей, а каждая в отдельности для нападения была бы недостаточно сильной. Лучшим же средством для достижения этой цели он считал не помогать графу, а держаться прежнего союза с Венецией.

Сторонники Козимо эти доводы отвергали, считая, что Нери утверждает это не потому, что заботится об интересах государства, а для того, чтобы граф, друг Козимо, не стал герцогом и через это не усилилось бы влияние Козимо во Флоренции. Козимо же со своей стороны приводил основательные доводы в доказательство того, что помогать графу было бы в интересах и Флорентийской республики, и всей Италии. Он считал неразумным верить в то, что Милан сможет сохранить свою свободу, ибо характер его граждан, их порядки и обычаи, их старинные разногласия - все это препятствует любой форме народно-республиканского правления, так что неизбежно все придет к тому, что либо граф станет герцогом, либо Милан захватят венецианцы. А если уж выбирать из этих двух возможностей, то не найдется такого безумца, который предпочел бы иметь соседом не могущественного друга, а еще более могущественного врага. Кроме того, он считал, что хотя миланцы и воюют с графом, вряд ли они охотно пойдут в подданство к Венеции, ибо у графа в Милане есть сторонники, а у венецианцев их нет, так что если уж миланцы убедятся, что не могут сохранить свою свободу, они с большей охотой подчинятся графу, чем Венеции.

Это различие взглядов долгое время держало республику в нерешительности. Под конец же постановлено было направить к графу послов для переговоров о соглашении с указанием: если он окажется по всем данным достаточно сильным, чтобы рассчитывать на победу, заключить с ним это соглашение, в противном случае оттягивать под любым предлогом и выжидать.

XXIV.

Послы находились в Реджо, когда до них дошла весть, что граф завладел Миланом. И действительно, едва истек срок перемирия, как он со всем своим войском двинулся на город в надежде захватить его с налета и не обращая внимания на венецианцев,[696] ибо те могли оказать помощь миланцам лишь со стороны Адды, а преградить этот путь графу было бы нетрудно. Дальнейших военных действий с их стороны он не опасался, так как наступила зима, и к тому же он рассчитывал добиться полной победы еще до ее окончания, тем более, что Франческо Пиччинино умер и во главе миланского войска оставался только брат его Якопо. Венецианцы отправили в Милан своего посла, чтобы призвать граждан к решительной обороне, обещая им при этом скорую и мощную подмогу.

В течение зимы между графом и венецианцами произошло несколько незначительных стычек. С наступлением же более мягкой погоды венецианские войска во главе с Пандольфо Малатестой[697] расположились на берегу Адды. Там началось обсуждение вопроса, следует ли для оказания помощи Милану напасть на графа, причем Пандольфо, их военачальник, хорошо зная воинское искусство графа и высокое качество его войск, посоветовал этого не делать: по его мнению, сражение было не нужно, так как недостаток хлеба и фуража все равно принудит графа уйти. Он предло жил, впрочем, оставаться на занятых позициях, чтобы поддерживать в миланцах надежду на помощь, ибо, впав в отчаяние, они, чего доброго, сдались бы графу. Венецианцам советы эти пришлись по сердцу, как наиболее безопасные. Кроме того, они рассчитывали, что необходимость выбирать между ними и графом заставит миланцев предпочесть их господство: считалось, что графу они никогда не сдадутся - слишком уж много от него натерпелись.

Миланцы между тем дошли до крайней нужды. В многолюдном их городе было, естественно, много бедняков, которые помирали с голоду прямо на улицах. Повсюду слышался ропот и жалобы, весьма пугавшие городские власти, которые ревностно принимали меры к тому, чтобы не было никаких сборищ. Толпу не так-то легко направить по дурному пути, но раз уж она к нему склоняется, для вспышки достаточно малейшего пустяка.

Случилось, что два горожанина довольно простого звания завели у Порта Нуова беседу о бедствиях, переживаемых городом, о собственном злосчастном положении и о том, как искать спасения. К ним стали присоединяться другие, и толпа эта настолько увеличилась, что по Милану пробежал слух, будто у Порта Нуова вооруженный народ взбунтовался против властей. Народ, который только ожидал толчка, мгновенно взялся за оружие, избрал главарем Гаспарре да Викомеркато,[698] и ринулся туда, где находились в сборе все должностные лица,[699] накинувшись на них с такой яростью, что перебили всех, кто не успел спастись бегством. Умертвили даже Лионардо Веньера, венецианского посла, как виновника их голодания, весьма к тому же довольного постигшей Милан бедой.

Став таким образом почти полными хозяевами города, они стали обсуждать, как теперь поступить, чтобы избавиться от всех этих бедствий и хоть немного передохнуть. Все понимали, что свободы им не сохранить и необходимо отдаться под покровительство какого-либо государя, способного обеспечить им защиту. Одни предлагали Альфонса, другие герцога Савойского, третьи, наконец, короля Франции; о графе никто не заикнулся - настолько сильным было еще негодование, которое он вызвал против себя. Однако ни к какому соглашению они прийти не смогли, и тогда Гаспарре да Викомеркато первым назвал графа.

Он принялся обстоятельно доказывать, что если миланцы хотят избавиться от тягот войны, обращаться надо только к графу, ибо народу миланскому нужен скорый и верный мир, а не длительная надежда на какую-то будущую подмогу. Он даже оправдывал действия графа и обвинял Венецию, а также все другие итальянские государства, которые - одни из-за своего честолюбия, другие по своекорыстию - не давали Милану быть свободным. Раз уж от свободы надо отказаться, ее следует отдать в такие руки, которые способны защитить миланцев, так чтобы от подчинения возник хотя бы мир, а не еще худшие бедствия и более гибельная война.

Выслушали его с достойным удивления вниманием, и едва он кончил, все единогласно крикнули, что надо призвать графа, и тотчас же назначили Гаспарре послом к Сфорца для приглашения его в город. Таким образом, по народному волеизъявлению Гаспарре отправился к графу с этой счастливой и радостной для него вестью. Граф принял ее с величайшим удовлетворением[700] и, вступив 26 февраля 1450 года в Милан как его государь, был, к удивлению, принят с живейшим изъявлением радости теми, кто совсем недавно с такой ненавистью поносил его.

XXV.

Когда известия обо всех этих событиях дошли до Флоренции, послам, находившимся в дороге, дано было указание продолжать поездку, однако уже не для того, чтобы вести переговоры с графом, а для того, чтобы поздравить с победой герцога.[701] Послы эти приняты были новым герцогом с честью и осыпаны знаками его внимания, ибо он знал, что против мощи Венеции нет у него более верных и доблестных союзников, чем флорентийцы, каковые, уже не страшась дома Висконти, понимали, что теперь им предстоит бороться против объединенных сил арагонцев и венецианцев. Арагонские короли Неаполя были их врагами, ибо хорошо знали о дружеском расположении, которое флорентийский народ неизменно питал к французскому королевскому дому. Венецианцы же понимали, что прежний страх Флоренции перед Висконти превратился в новый уже перед ними и, хорошо помня, как яростно враждовала она тогда с Висконти, опасались того же для себя и желали ее гибели. По этой причине новый герцог охотно сблизился с флорентийцами, а венецианцы объединились с королем Альфонсом против общего врага.[702] Они обязались одновременно взяться за оружие с тем, чтобы король двинулся против Флоренции, а венецианцы против герцога, с которым они рассчитывали легко справиться, ибо государем он стал совсем недавно и можно было надеяться, что он не сможет удержаться ни с помощью одних своих сил, ни даже с помощью союзников.

Однако союз между Флоренцией и Венецией продолжал существовать, а король после военных действий у Пьомбино с флорентийцами замирился. Поэтому Венеция и король считали возможным нарушить мир лишь после того, как для войны найдется благовидный предлог. Оба государства отправили во Флоренцию послов, которые от имени короля и венецианского правительства заявили, что соглашение между ними заключено отнюдь не для того, чтобы кому-либо угрожать, а исключительно в целях обороны.[703] Венецианский посол, кроме того, жаловался, что Флоренция разрешила Алессандро Сфорца, брату герцога, пройти с войском через Луниджану в Ломбардию и содействовала помощью и советом при заключении соглашения между герцогом и маркизом Мантуанским.[704] Посол утверждал, что это направлено против интересов Венеции и не соответствует существующим между Флоренцией и Венецией добрым отношениям, и дружественно обращал внимание флорентийцев на то, что наносящий неосновательно обиду может ожидать вполне обоснованного воздаяния, а нарушающий мир должен ожидать войны.

Синьория поручила Козимо ответить венецианскому послу, и тот произнес пространную, весьма рассудительную речь.[705] Он напомнил обо всех услугах, оказанных Флоренцией Венецианской республике, перечислил все, чем Венеция завладела с помощью флорентийских денег, солдат и советов, заявил, что как дружба между их республиками возникла по почину Флоренции, так никогда по ее почину не начнется между ними вражда, что, будучи всегда сторонниками мира, флорентийцы глубоко одобряют договор между Венецией и королем, если он действительно заключен ради мира, а не ради войны; Флоренция действительно удивлена упреками Венеции и тем, что республика столь могущественная придает такое значение пустякам. Но даже если бы об этих вещах стоило говорить, они только показывают, что проход через флорентийские владения свободен для всех, а герцог имеет право и возможность сговариваться с Мантуеи без флорентийской помощи и советов. Поэтому у Флоренции есть, видимо, основания опасаться, что в этих претензиях Венеции имеется некое скрытое жало, и будь это действительно так, то всякий сможет убедиться, что если дружить с Флоренцией выгодно, то враждовать с ней опасно.

XXVI.

Сперва все эти дела обошлись благополучно и, казалось, послы удалились в полном удовлетворении. Однако договор между Венецией и королем и их поведение вообще у флорентийцев и герцога вызывали скорее опасение новой войны, чем надежду на прочный мир. Поэтому флорентийцы теснее сблизились с герцогом, а между тем обнаружились и враждебные намерения Венеции, ибо она вступила в соглашение с Сиеной и изгнала всех флорентийцев и всех подданных Флоренции из своих владений. Немного времени спустя так же поступил и король Альфонс с полным пренебрежением к заключенному за год перед тем миру, и не только безо всякой причины, но даже без малейшего повода. Венецианцы попытались перетянуть на свою сторону Болонью: они вооружили болонских изгнанников, усилили их своими отрядами, и те ночью проникли в город через сточные трубы. Об их появлении узнали только тогда, когда сами они подняли крик. Услышав шум, Санти Бентивольо вскочил с постели и узнал, что город в руках мятежников. Хотя многие советовали ему бежать и спасти хотя бы свою жизнь, поскольку все равно ему не удастся спасти государство, он тем не менее решил бросить вызов судьбе, взялся за оружие, вдохнул мужество в своих сторонников и, возглавив отряд, состоящий из близких его друзей, напал на группу мятежников, разгромил их, перебил большую часть, а прочих выгнал из города. Так что теперь все могли убедиться, что он действительно самый настоящий Бентивольо.

Это дело лишь укрепило во Флоренции уверенность в предстоящей войне. Поэтому флорентийцы прибегли тотчас же ко всему, что они обычно предпринимали в подобных обстоятельствах: назначили совет Десяти, взяли на жалованье новых кондотьеров, направили в Рим, Неаполь, Венецию, Милан, Сиену послов, которым поручили обратиться за помощью к друзьям, успокоить подозрительных, заручиться сочувствием колеблющихся и раскрыть намерения врагов. От папы не добились ничего, кроме общих изъявлений сочувствия, дружественного расположения и призывов к миру; от короля - ничего, кроме ни к чему не обязывающих извинений по поводу высылки флорентийских граждан и предложения выдать свободные пропуска всем, кто этого пожелает. И хотя король старался, как только мог, скрыть дурные свои намерения, послы все же обнаружили его враждебные замыслы и те многочисленные приготовления, которые он делал для того, чтобы погубить их республику. Союз с герцогом подкрепили еще рядом взаимных обязательств и благодаря его посредничеству восстановили добрые отношения с Генуей, покончив со всевозможными старыми счетами и другими спорами, хотя венецианцы всеми силами старались сорвать это соглашение и дошли до того, что добивались у константинопольского императора[706] изгнания флорентийцев из его владений. С такой ненавистью вступали они в войну и до того владела ими жажда власти, что они безо всякого стыда стремились уничтожить тех, с чьей помощью достигли величия. Однако император им не внял. Венецианский сенат не допустил флорентийских представителей в свои владения под тем предлогом, что, будучи в союзе с королем, венецианцы не могут ни о чем договариваться без его участия. Сиенцы встретили флорентийских послов с дружескими излияниями: они боялись, что их разобьют еще до того, как Венеция и король смогут им помочь, и решили усыпить бдительность тех сил, противостоять которым были не в состоянии. Обстоятельства складывались так, что и венецианцы решили для оправдания войны тоже направить во Флоренцию послов. Но венецианские уполномоченные во флорентийские владения допущены не были, а королевский счел невозможным выполнять без их участия данное ему поручение, так что из этого посольства ничего не получилось, а венецианцы смогли убедиться, что флорентийцы считаются с ними еще меньше, чем они несколько месяцев назад посчитались с флорентийцами.

XXVII.

Как раз в самый разгар опасений, вызывавшимися этими делами, император Фридрих III прибыл в Италию короноваться и 3 января 1451 года вступил во Флоренцию во главе полутора тысяч всадников. Он был с величайшими почестями принят Синьорией и оставался в городе до 6 февраля, когда отбыл в Рим на коронацию. Получив из рук папы венец и отпраздновав свадьбу с императрицей,[707] которая прибыла в Рим морем, он отправился обратно в Германию и в мае месяце снова проехал через Флоренцию,[708] где ему снова были оказаны те же самые почести. На этом обратном пути маркиз Феррарский оказал императору кое-какие услуги, за что и получил от него в благодарность Модену и Реджо. Флорентийцы же в это время тщательно готовились к неминуемой войне, и, чтобы укрепить свое положение и нагнать страху на врагов, они совместно с герцогом вступили в союз с королем Франции для обороны своих государств, о чем с великим торжеством и радостью оповестили всю Италию.[709].

Но вот наступил май 1452 года. Венецианцы решили, что нечего больше откладывать начало военных действий против герцога, и их шестнадцать тысяч всадников и шесть тысяч пехотинцев напали на него со стороны Лоди, между тем как маркиз Монферратский, из личных ли побуждений или натравленный венецианцами, совершил нападение со стороны Алессандрии.[710] Герцог, со своей стороны, собрав восемнадцать тысяч конных и три тысячи пеших, оставив охрану в Алессандрии и Лоди и соответственно укрепив все пункты, которые могли подвергнуться вражеской атаке, вторгся со своим войском на земли Бреши, где нанес венецианцам великий ущерб: так обе стороны опустошали страну и грабили неукрепленные города, слишком слабые для сопротивления. Но герцогские войска разбили маркиза Монферратского у Алессандрии, так что герцог мог противопоставить венецианцам еще новые силы и с ними напасть на их земли.

XXVIII.

Пока в Ломбардии шли военные действия разного характера, не заслуживающие особого упоминания, в Тоскане тоже началась война между флорентийцами и королем Альфонсом: но и в ней никто не проявлял большей доблести и не подвергался большей опасности, чем в Ломбардии. В Тоскану вторгся Ферранте, побочный сын Альфонса, с двенадцатитысячным войском под началом Федериго, владетеля Урбино. Прежде всего они атаковали Фойяно в Валь ди Кьяна, ибо именно с этой стороны вступили во флорентийские владения, будучи в союзе с Сиеной.[711] Эта небольшая крепость была окружена непрочными стенами, и людей в ней находилось немного, но по тому времени они считались верными и воинственными. Кроме того, флорентийская Синьория прислала еще двести солдат для ее защиты. Ферранте осадил этот столь слабо защищенный замок, но таковы были либо доблесть осажденных, либо его собственное ничтожество, что он смог завладеть им лишь через тридцать шесть дней. Эта проволочка позволила флорентийцам основательно укрепить другие, более значительные пункты, собрать все свои войска и вообще подготовиться к обороне лучше, чем когда-либо. Взяв эту крепость, неприятель двинулся в Кьянти,[712] но не смог захватить даже двух усадеб, принадлежавших отдельным горожанам. Обойдя их, он осадил Кастеллину на самой границе Кьянти, в десяти милях от Сиены, крепость, и плохо укрепленную, и еще хуже для обороны расположенную. Однако двойная эта слабость не смогла все же превзойти слабости осадившего Кастеллину войска, которое после сорокачетырехдневной осады с позором отступило. Столь грозными были тогда войска и столь опустошительны войны, что те пункты, которые теперь считается невозможным оборонять, тогда защищались в качестве неприступных.

Находясь на территории Кьянти, Ферранте делал частые набеги и на флорентийские владения; собирая довольно значительную добычу, он приближался даже на шесть миль к самой Флоренции, а на флорентийских подданных нагонял немалого страху и наносил им немалый урон. Флорентийцы же в то же самое время двинули свои войска в количестве восьми тысяч солдат под началом Асторре да Фаенца и Сиджисмондо Малатеста к замку Колле, стараясь не приходить в соприкосновение с неприятелем и избегать сражения, ибо считали, что, не проиграв его, и войны не проиграют: малые крепости же, хотя бы и взятые неприятелем, будут возвращены по заключении мира, а за крупные города можно не беспокоиться, - неприятель неспособен ими завладеть. У короля имелся также флот из двадцати или около того судов, транспортных и галер, у побережья Пизы: пока на суше осаждали Кастеллину, он двинул этот флот к замку Вада, которым и завладел по недосмотру кастеллана. Это дало неприятелю возможность совершать набеги на всю округу, которые, однако, флорентийцам удалось с легкостью прекратить, послав в Кампилью немногочисленный отряд, вполне достаточный для того, чтобы не давать врагу воли на побережье.

XXIX.

Глава церкви[713] не вмешивался во все эти столкновения, разве что с целью восстановить мир между воюющими. Однако, избегая внешней войны, он чуть было не оказался вынужден вести внутреннюю и притом куда более опасную. Жил тогда в Риме некий мессер Стефано Поркари, римский горожанин, человек ученый, благородного происхождения, но еще более благородной души. По обыкновению всех людей, домогающихся славы, стремился он совершить или хотя бы попытаться совершить что-либо достойное сохраниться в памяти потомства. И вот он рассудил, что самым лучшим делом была бы попытка вырвать отечество из рук духовенства и вернуть его к прежнему образу государственной жизни. При этом он уповал, что в случае успеха прозван будет новым основателем и вторым отцом отечества, а надежду его питали нравственное разложение духовенства и недовольство баронов и народа римского. Превыше же всего вдохновлялся он стихами Петрарки из канцоны, начинающейся словами.

Дух, коему послушно наше тело,
где поэт говорит:
И всадника ты на скале Тарпейской
Увидишь: он за то у всех в почете,
Что ради них собой пренебрегает.[714]

Мессер Стефано знал, что поэты нередко одержимы бывают духом божественным и пророческим, и вообразил он, что предсказанное в этой канцоне Петраркой должно обязательно осуществиться, а совершителем столь славного дела надлежит быть ему, ибо нет в Риме никого, кто превосходил бы его красноречием, ученостью, всеобщим уважением и количеством друзей. Весь охваченный этими помыслами, не сумел он вести себя настолько осторожно, чтобы замыслы его не проявились в речах, в обхождении, во всем образе жизни, так что вскоре стал он подозрителен главе церкви, и тот, дабы не представился мессеру Стефано случай что-либо вредоносное предпринять, выслал его в Болонью, а правителю этого города велел ежедневно проверять, находится ли он на месте. Эта препона отнюдь не поколебала мессера Стефано, и он с еще большей настойчивостью стал преследовать свою цель: принимая все меры предосторожности, какие только мог, он поддерживал тайные сношения с друзьями и не однажды ездил в Рим и возвращался обратно так скоро, что мог являться к правителю Болоньи в назначенный час.[715].

И вот, когда мессер Стефано счел, что сторонников у него уже вполне достаточно, он решил больше не медлить и поручил находившимся в Риме друзьям устроить в некий назначенный им день роскошное празднество, на которое приглашались все заговорщики с их наиболее верными друзьями, сам же обещал, что появится среди них еще до окончания пира. Все устроено было согласно его плану, и мессер Стефано прибыл в дом, где начался ужин. По окончании пиршества он появился перед собравшимися в златотканой одежде с ожерельями и другими украшениями, от чего казался еще величественнее, и обнялся со всеми, призывая их в пространной речи вооружиться мужеством для великого и славного дела. Затем он разделил их на два отряда, поручив одному на следующее утро захватить папский дворец, а другому выйти на улицы Рима и призвать народ к оружию. Ночью, однако, папе стало известно о заговоре - по мнению одних, кое-кто из участников оказался предателем, по мнению других, власти проведали о прибытии Стефано в Рим. Как бы то ни было, но в ту же самую ночь папа велел схватить его, так же как и большую часть его сообщников, а затем все они преданы были казни соответственно мере их вины. Так закончилось это предприятие. Разумеется, можно приветствовать намерение Стефано, но каждый осудит его безрассудство, ибо если подобные замыслы и кажутся не лишенными благородства, осуществление их почти всегда бывает обречено на погибельную неудачу.

XXX.

Война в Тоскане продолжалась уже около года. Весной 1453 года возобновились военные действия, и вот в помощь флорентийцам подошел брат герцога Алессандро Сфорца с двумя тысячами всадников. Таким образом, флорентийское войско усилилось по сравнению с королевским. Флорентийцы решили, что пора им начать отвоевывать занятые королем земли, и, действительно, часть их без особого труда отбили. Затем они осадили Фойано, которое по недосмотру комиссаров было разграблено.[716] Разбежавшиеся во все стороны жители с большой неохотой вернулись обратно - для этого пришлось поощрять их снятием налогов и другими льготами. Взяли также замок Вада, ибо неприятель, видя невозможность защищаться там, поджег его и затем оставил. Пока флорентийское войско действовало таким образом, арагонцы, не решаясь войти в соприкосновение с неприятелем, ушли под защиту укреплений Сиены, откуда совершали частые набеги на флорентийские земли, учиняя разорение, грабежи и нагоняя на жителей великого страху. Король начал раздумывать, нет ли какого еще способа напасть на врага, разделить его силы и, донимая его новыми трудностями, произвести в неприятельском войске упадок духа.

Владетелем Валь ди Баньо был Герардо Гамбакорти. По дружбе или в благодарность за что-либо, но он и все его предки всегда или находились на службе у Флоренции, или под ее покровительством. Король Альфонс вступил с ним в переговоры, предлагая, чтобы Гамбакорти уступил ему свое владение в обмен на другие в пределах Неаполитанского королевства. Во Флоренции проведали об этих отношениях, и, дабы выведать подлинные намерения Гамбакорти, к нему отправили посла, который должен был напомнить ему о его и его предков обязательствах и призвать к сохранению верности Флорентийской республике. Герардо изобразил полное недоумение, принялся всячески клясться, что никогда столь гнусный помысел не возникал в его душе и что он сам охотно отправился бы во Флоренцию в качестве заложника, но так как сейчас он недомогает, вместо него сделает это его сын, и он передал послу своего сына, чтобы тот отвез его во Флоренцию. Речи эти и дела убедили флорентийцев в искренности Герардо и в том, что его обвинитель легкомысленный выдумщик, на чем все и успокоились. Однако Герардо стал еще усиленнее сговариваться с королем. Они пришли к соглашению, и король послал в Валь ди Баньо брата Пуччо, рыцаря Иерусалимского ордена, во главе сильного отряда войск занять все замки и населенные места, принадлежавшие Герардо. Однако население Баньо, привязанное к Флорентийской республике, весьма неохотно выразило покорность комиссарам короля.

Брат Пуччо завладел уже большей частью этих земель, оставалось только занять крепость Корцано. Среди лиц, сопровождавших Герардо при передаче его владений королю, был пизанец Антонио Гваланди, молодой и пылкий, крайне возмущенный предательством Герардо. Осмотрев расположение крепости и понаблюдав за людьми, охранявшими ее, он по их лицам и жестам понял, что они тоже недовольны. Герардо стоял у ворот и уже намеревался впустить арагонцев, как вдруг Антонио бросился туда же, обеими руками вытолкнул Герардо наружу и велел страже запереть за ним ворота и сохранить крепость Флорентийской республике. Едва лишь об этом прослышали жители Баньо и соседних мест, как весь тамошний народ восстал против арагонцев и, подняв флорентийские знамена, изгнал их из области. Когда весть об этих событиях дошла до Флоренции, сына Герардо, оставленного в заложники, заключили в темницу, а в Баньо послали войска для защиты этих земель, которые из ленного владения превратили в наместничество. Герардо, предатель своего сюзерена и своего родного сына, с большим трудом спасся, оставив жену свою[717] со всей семьей и имуществом во власти неприятеля. Этот успех был во Флоренции оценен по достоинству, ибо если бы королю удалось завладеть Баньо, он мог бы беспрепятственно проникать и в долину Тибра, и в Казентино, что создало бы большие затруднения для республики, и флорентийцы не смогли бы бросить все свои силы против находившихся под Сиеной арагонских войск.

XXXI.

Кроме всех тех мер, которые флорентийцы приняли в Италии для противодействия венецианско-неаполитанскому союзу, они отправили мессера Аньоло Аччаюоли послом к королю Франции[718] с поручением договориться о том, чтобы король предоставил Рене Анжуйскому возможность и средства прибыть в Италию для оказания поддержки герцогу и Флоренции, защиты своих друзей, а также возвращения себе неаполитанского престола. Со своей стороны они обещали ему помощь людьми и деньгами. Итак, в то время как в Ломбардии и Тоскане шли уже описанные нами военные действия, флорентийский посол заключил с королем Рене соглашение,[719] по которому тот обязался, прибыв в июне месяце в Италию, привести с собой две тысячи четыреста всадников. По прибытии его в Алессандрию союзники со своей стороны должны были выплатить ему тридцать тысяч флоринов единовременно, а затем ежемесячно выдавать по десяти тысяч, пока будет продолжаться война. Однако, когда Рене во исполнение этого договора вознамерился двинуться в Италию, герцог Савойский и маркиз Монферратский, друзья венецианцев, не дали ему пройти через свои владения. Тогда флорентийский посол посоветовал Рене помочь союзникам другим способом: вернуться в Прованс, морем добраться с немногочисленной свитой в Италию и уговорить, кроме того, короля Франции, чтобы тот добился от герцога Савойского пропуска анжуйских войск через его земли. Это и было весьма успешно сделано: Рене морем прибыл в Италию, а войска его из уважения к королю Франции были допущены на территорию Савойи.[720] Франческо, герцог Миланский, с величайшим почетом встретил короля Рене, и объединенные итальянские и французские силы с такой яростью обрушились на венецианцев, что в самое короткое время[721] ввернули все то, что в Кремонской области захвачено было венецианскими войсками. Не довольствуясь этим, они завладели также почти всеми землями Бреши, так что венецианские войска, опасаясь столкновения в открытом поле, отступили под защиту укрепленной Бреши.

Однако с наступлением зимы герцог решил перевести свои войска на зимние квартиры, а королю Рене для этой цели предоставил Пьяченцу. Так провели они зиму 1453 года, ничего не предпринимая. Когда же пришла весна и герцог собрался возобновить военные действия, чтобы отобрать у венецианцев все их владения на суше, король Рене заявил герцогу, что вынужден возвратиться во Францию. Услышав эту совершенно неожиданную для себя новость, герцог крайне расстроился; однако, явившись немедленно к королю, он ни просьбами, ни посулами не смог изменить его решения. Рене согласился только оставить часть своего войска в Ломбардии и прислать вместо себя к союзникам сына своего Жана. Флорентийцев это вполне устраивало. Вернув себе все свои города и крепости, они уже не боялись короля Альфонса и к тому же вовсе не желали, чтобы герцог завладел в Ломбардии чем-либо, кроме того, что принадлежало ему раньше. Таким образом, Рене уехал, а сына своего послал в Италию; тот же, не остановившись в Ломбардии, направился во Флоренцию, где принят был с великим почетом.

XXXII.

С отъездом короля герцог тоже стал склоняться к миру. Венецианцы, Альфонс и флорентийцы тоже достаточно устали и всячески стремились к нему. Папа и до того все время заявлял о необходимости установить мир, и теперь настаивал на этом, ибо в том же году турецкий султан Мухаммед взял Константинополь и подчинил себе всю Грецию.[722] Это завоевание повергло в скорбь всех христиан, особенно Венецию и папу, и всем казалось, что турки вот-вот появятся в Италии. Поэтому папа обратился ко всем итальянским государствам с призывом прислать в Рим своих представителей с полномочиями для заключения всеобщего мира.[723] Все на это согласились, но когда начали обсуждать статьи мирного договора, возникло множество трудностей. Король Альфонс требовал, чтобы флорентийцы возместили ему военные расходы, Флоренция выдвигала те же самые притязания. Венецианцы требовали у герцога Кремону, герцог у них - Бергамо, Брешу и Крему. Затруднения представлялись непреодолимыми. Однако то, чего в Риме при участии стольких государств была так трудно достичь, для двух из них в Милане и Венеции оказалось легче легкого, ибо, пока в Риме переговоры подвигались с таким трудом, герцог и венецианцы 9 апреля 1454 года заключили мир.[724] По условиям его каждая сторона сохраняла то, что принадлежало ей в начале войны; Сфорца предоставлялось право вернуть себе то, что отняли у него герцог Савойский и маркиз Монферратский, и всем прочим итальянским государствам давался месяц на то, чтобы присоединиться к этому договору. Папа, Флоренция, Сиена и другие менее значительные государства подписали его в течение указанного срока.[725] Не довольствуясь этим, Флоренция, герцог и Венеция заключили также общий мир на двадцатипятилетний срок.

Из итальянских государей один король Альфонс выказал недовольство этим миром, ибо считал, что к нему не было проявлено достаточного уважения: он фигурировал в договоре не как одна из главных сторон, а лишь в качестве присоединяющегося. Поэтому он долгое время не соглашался ставить свою подпись, не раскрывая и своих дальнейших намерений. Однако после того, как папа и другие государи отправили к нему не одно торжественное посольство, он уступил - особенно уговорам папы - и подписал от своего имени и от имени своего сына мир на тридцать лет.[726].

С герцогом король даже породнился: они взаимно переженили своих сыновей и дочерей.[727] Однако, словно для того чтобы в Италии всегда могло пустить ростки семя раздора, Альфонс согласился на мир лишь при условии, что участники договора не воспрепятствуют ему вести войны с Генуей, Сиджисмондо Малатестой и Асторре,[728] владетелем Фаенцы. После подписания договора сын его Ферранте оставил Сиену и возвратился в королевство, ничего в Тоскане не приобретя и только потеряв значительную часть своего войска.

XXXIII.

С достижением, наконец, всеобщего мира оставалось лишь опасение, как бы король Альфонс по враждебности своей генуэзцам не нарушил его. Однако все повернулось по-другому. Не король открыто нарушил мир, а как это всегда и раньше случалось, - честолюбивые притязания наемников. Когда мир был заключен, венецианцы по обычаю уволили со службы Якопо Пиччинино, который командовал их войском. Но к нему присоединилось несколько других кондотьеров, тоже оставшихся без дела, и, пройдя через Романью, они вторглись на территорию Сиены. Там они остановились, Якопо предпринял против сиенцев военные действия и отнял у них несколько городов. В это же время, в начале 1455 года, скончался папа Николай и на место его избран был Каликст III.[729] Дабы в зародыше задушить эту столь близкую к его владениям войну, новый глава церкви поспешил послать против кондотьеров сколько мог собрать войска под началом своего полководца Джованни Вентимилья, который и присоединился к войскам Флоренции и герцога, тоже посланным для подавления кондотьеров. У Больсены произошло сражение, и хотя Вентимилья попал в плен, Якопо проиграл битву. Он в полном беспорядке отошел в Кастильоне-делла-Пескайя и был бы совершенно уничтожен, не помоги ему король Альфонс деньгами. Тогда у всех возникло подозрение, что Якопо затеял это дело по наущению короля. Тот, подумав, что его замыслы обнаружены, решил мирными усилиями вернуть себе дружбу союзников, которые из-за этой совершенно нестоящей войны превратились чуть ли не во врагов его: благодаря его вмешательству Якопо вернул сиенцам захваченные у них города за выкуп в двадцать тысяч флоринов. После этого соглашения Альфонс впустил Якопо с его солдатами в свое королевство и дал им приют.

В то же время, хотя папа и постарался прежде всего обуздать Якопо Пиччинино, он не забывал и о мерах, необходимых для спасения христианского мира, находившегося под сильнейшим давлением турок. Поэтому он разослал по всем христианским странам послов и проповедников с призывом к государям и народам вооружиться во имя своей веры и кровью своей, и деньгами поддержать движение против общего врага всех христиан.[730] Во Флоренции собрано было много пожертвований, и многие граждане надели на грудь красный крест, ожидая лишь знака выступать. Совершались также торжественные процессии, а власть имущие и частные лица наперебой старались первыми проявить готовность послужить столь великому делу советом, денежными средствами или поставкой солдат. Однако крестоносный пыл этот слегка остыл, когда распространилась весть, что турецкий султан, осадивший со своим войском венгерскую крепость Белград на реке Дунае, был венграми разбит и ранен в бою. Папа и все христиане, избавленные этой победой от страха, вызванного в них падением Константинополя, стали медленнее готовиться к войне. Да и сами венгры после смерти Джованни Вайвода,[731] одержавшего победу под Белградом, тоже утратили свою рьяность.[732].

XXXIV.

Возвращаясь, однако же, к итальянским делам, я расскажу, как в течение 1456 года, после окончания всех смут, учиненных Якопо Пиччинино, и после того, как люди сложили, наконец, оружие, вдруг показалось, что за оружие взялся сам бог: столь чудовищным был ураган, обрушившийся на Тоскану и наделавший бед, не только неслыханных в прошлом, но таких, что и потомки наши не смогут слышать о нем без изумления и ужаса. 24 августа за час до рассвета с Адриатического моря, севернее Анконы, поднялся смерч, состоящий из густых туч. Он прошел через всю Италию и разбился в море южнее Пизы, занимая пространство шириною около двух миль. Гонимый вышними силами, природными или сверхъестественными, мчался он, и в нем все кипело и билось, словно ведя какую-то внутреннюю борьбу: отдельные клочья туч то устремлялись ввысь, то, припадая к земле, сталкивались друг с другом, то начинали вращаться с ужасающей быстротой, гоня перед собой неслыханной ярости ветер, и во всем этом борении возникали какие-то огни и ослепительные молнии. Разорванные тучи, дикие порывы ветра, вспышки молний - все это вместе порождало грохот, который нельзя было сравнить ни с гулом землетрясения, ни с громовыми раскатами; грохот, внушавший такой ужас, что все, кому довелось его слышать, подумали, будто наступил конец света, и вода, земля, все стихии перемешались, чтобы вернуться в состояние первобытного хаоса. Повсюду, где проходил этот грозный смерч, он творил дела неслыханные и поразительные, но самые примечательные из них совершились вблизи замка Сан-Кашьяно. Замок этот, находящийся в восьми милях от Флоренции, возвышается на холме, разделяющем долины Пезы и Гриеве. Смерч мчался как раз в пространстве, отделявшем этот замок от города Сант-Андреа на тех же холмах. Сант-Андреа он совершенно не задел, в Сан-Кашьяно сорвал лишь несколько башенных зубцов да трубы немногих домов, но между замком и городком многие здания были просто сравнены с землей. Кровли церквей Сан Мартино а Баньоло и Санта Мария делла Паче были сорваны и в целости, неразрушенные, отнесены на расстояние более мили. Одного возчика с его мулами смело с дороги в одну из близлежащих лощин, где он и был найден мертвым. Самые мощные дубы, самые крепкие деревья, пытавшиеся устоять под этим свирепым ударом, вырвало с корнем и унесло далеко в сторону. Как только смерч прошел и кругом просветлело, люди словно оцепенели от ужаса. Они видели вокруг только разрушение и опустошение, развалившиеся дома и церкви, они слышали плач и жалобы тех, чье добро погибло и у кого под рухнувшими стенами остались насмерть раздавленные родичи и домашний скот. Невозможно было видеть и слышать все это без величайшего сострадания и ужаса. Нет сомнения, однако, что господу богу угодно было не столько покарать Тоскану, сколько пригрозить ей. Ибо, если бы страшная эта буря встретила на пути своем город с многочисленными домами и густым населением, а не дубы, рощи и редкие строения, бич этот наделал бы бед, которые даже трудно вообразить. Но богу угодно было в тот день показать лишь малый пример, дабы люди вспомнили о нем и о его всемогуществе[733] .

XXXV.

Но вернемся к тому, от чего я отвлекся. Как уже было сказано, король Альфонс был недоволен заключенным миром. А так как беспричинная война, которую по его наущению Якопо Пиччинино затеял против сиенцев, не принесла ни малейшего успеха, он решил попытать счастья в тех войнах, которые по мирному договору ему вести не возбранялось. Поэтому в 1456 году он с моря и с суши напал на Геную, стремясь вернуть власть в этой республике семье Адорно и отнять ее у правивших тогда Фрегозо, а Якопо Пиччинино он велел перейти Тронто и начать действия против Сиджисмондо Малатесты. Последний, однако, настолько хорошо укрепил свои города, что там военные операции королю ничего не принесли, зато нападение на Геную навлекло на него и на его королевство гораздо больше военных действий, чем было ему желательно.

Дожем в Генуе был тогда Пьетро Фрегозо. Опасаясь, что успешное сопротивление королю Альфонсу будет невозможно, он решил с тем, чего ему не удержать, расстаться в пользу кого-нибудь, кто защитит его от врагов или хотя бы вознаградит за столь ценный дар. Поэтому он отправил послов к Карлу VII, королю Франции, с предложением отдать Геную под его сюзеренитет. Карл это предложение принял и послал в Геную для утверждения там своей власти Жана Анжуйского, сына короля Рене, незадолго перед тем возвратившегося из Флоренции во Францию. Карлу представлялось, что Жан, усвоивший много итальянских обычаев, лучше, чем кто-либо другой, сможет управлять этим городом. Кроме того, он полагал, что оттуда Жан сможет попытаться вернуть себе Неаполитанское королевство, отнятое у его отца Рене Альфонсом Арагонским. Итак, Жан отправился в Геную, где был принят как государь и где ему передали все укрепленные места города и республики.[734].

XXXVI.

Событие это весьма огорчило Альфонса, считавшего, что теперь он навлек на себя слишком уж могущественного врага. Впрочем, он не оробел и стал твердо продолжать начатое дело. Он повел свой флот в Порто-Фино, южнее Вилламарины, но тут внезапно заболел и скончался.[735] Смерть эта избавила Жана и Геную от войны. Ферранте, унаследовавший неаполитанский престол, был в великом смущении, ибо теперь у него в Италии появился новый весьма грозный враг, а в верности многих своих баронов он сомневался, опасаясь, как бы в увлечении всякой новизной они не перекинулись на сторону французов. Боялся он также, чтобы папа, честолюбивые замыслы которого он хорошо знал, не воспользовался тем, что он, Ферранте, только взошел на престол, и не попытался бы согнать его с этого престола. Вся надежда его была на герцога Миланского, которого положение Неаполитанского королевства тревожило ничуть не меньше: он боялся, что французы, если им удастся завладеть Неаполем, пожелают забрать и его герцогство, ибо он знал, что, по их мнению, они имеют на него права.[736] Поэтому тотчас же после смерти Альфонса он послал Ферранте письма и подмогу людьми: солдат - чтобы усилить его войско, письма - чтобы подбодрить его и уверить в том, что в каком бы положении он, герцог, сам ни находился, Ферранте он не оставит.

После смерти Альфонсо глава церкви вознамерился отдать Неаполитанское королевство своему племяннику Пьетро Лодовико Борджа, но чтобы придать этому делу благовидность и добиться поддержки у других итальянских государей, объявил во всеуслышание, что желает взять королевство Неаполитанское под власть Римской церкви. Поэтому он принялся убеждать герцога не помогать Ферранте, обещая при этом отдать ему те города, которыми он уже владел в королевстве. Но в самый разгар этих замыслов и новых интриг Каликст умер, и преемником его стал Пий II, который был родом сиенец, из семейства Пикколомини, и звался Эней.[737] Заботясь исключительно о благоденствии христиан и чести церкви и пренебрегая всякими личными страстями, он по просьбе герцога Миланского короновал Ферранте. Он полагал, что наиболее скорый и верный способ утвердить мир в Италии - это поддержать государей, уже стоящих у власти, а не помогать французам водвориться в Неаполитанском королевстве или же самому стараться завладеть им, как этого хотел Каликст. Все же Ферранте, желая отблагодарить папу за такую услугу, сделал Антонио, папского племянника, государем Амальфи и выдал за него свою побочную дочь.[738] Кроме того, он возвратил церкви Беневенте и Террачину.

XXXVII.

Казалось, в Италии наконец воцарился мир, и папа готовился уже поднимать весь христианский люд против турок, как это было задумано еще Каликстом, но вместо этого в Генуе начались раздоры между семейством Фрегозо и принцем Жаном Анжуйским, вследствие чего внезапно вновь вспыхнула с дотоле невиданной силой война, казавшаяся уже погасшей.

Петрино Фрегозо удалился в один из своих замков на побережье, недовольный тем, что, по его мнению, Жан Анжуйский совершенно недостаточно отблагодарил его за услуги, оказанные им и его семьей этому принцу, ибо только благодаря им он оказался государем в их городе. Вскоре между ними была уже открытая вражда. Она весьма обрадовала Ферранте, усмотревшего в ней единственное средство, единственный путь к своему спасению. Он снабдил Петрино солдатами и деньгами, надеясь даже на то, что благодаря его содействию сможет изгнать Жана из Генуи. Проведав обо всем этом, принц послал во Францию за подкреплениями и, получив их, выступил против Петрино, который, благодаря поступающей к нему отовсюду подмоге, представлял уже значительную угрозу. Поэтому Жан ограничился тщательной охраной города. Однажды ночью Петрино проник туда и захватил несколько кварталов, но с наступлением дня войска Жана атаковали его, он был убит и все его люди тоже перебиты или захвачены в плен.[739].

Успех этот окрылил Жана, и он решил попытаться завладеть Неаполитанским королевством. В октябре 1459 года он во главе весьма мощного флота вышел из Генуи, задержавшись сперва в Байе, а затем в Сессе, где был принят тамошним герцогом.[740] На его сторону перешел князь Тарант-ский,[741] жители Аквилы и многие другие владетели и города,[742] так что королевству угрожала настоящая погибель. Тогда Ферранте обратился за помощью к папе и к герцогу, а чтобы иметь поменьше врагов, замирился с Сиджисондо Малатестой. Это, однако же, настолько разъярило Якопо Пиччинино, неизменного врага Сиджисмондо, что он порвал с Ферранте и перешел на службу к Жану. Ферранте послал деньги также Урбинскому владетелю Федериго и прежде всего постарался собрать хорошее по тому времени войско. Затем он выступил против неприятеля, и на реке Сарни завязалась битва, в которой король Ферранте был совершенно разгромлен и лучшие его военачальники попали в плен. После этого поражения верными Ферранте остались только Неаполь да еще немногие синьоры и города, большая же часть их перешла на сторону Жана. Якопо Пиччинино убеждал его немедленно же использовать победу, двинуться на Неаполь и захватить столицу королевства, но принц не внял этому совету, говоря, что хочет сперва отобрать у Ферранте все оставшиеся у него владения, ибо, по его мнению, после этого взять Неаполь будет еще легче. Но это решение оказалось роковым для его планов и отняло у него победу: он не уразумел, что члены тела повинуются голове, а не наоборот.

XXXVIII.

После поражения Ферранте заперся в Неаполе. Он принял туда всех беженцев из других городов королевства, собрал некоторое количество денег, применив самые мягкие, насколько это было возможно, способы, и в какой-то мере восстановил свое войско. Снова обратился он к папе и к герцогу, которые и оказали ему помощь значительно более быструю и щедрую, чем раньше, ибо испугались, как бы он и впрямь не потерял своего королевства. Заново вооружившись, Ферранте выступил из Неаполя. С ним уже опять стали считаться, и он смог отвоевать кое-что из утраченных им владений. Пока в королевстве шли таким образом военные действия, произошло событие, нанесшее сильнейший удар Жану Анжуйскому и лишившее его возможности счастливо закончить кампанию. Генуэзцы, раздраженные надменностью и алчностью французов, восстали против королевского управителя, который вынужден был укрыться в крепости Кастеллетто.[743] В данном случае Фрегозо и Адорно действовали сообща, а герцог Миланский помог им и людьми, и деньгами как для того, чтобы они восстановили республику, так и для того, чтобы она укрепилась. Король Рене поспешил на помощь сыну с многочисленным флотом. Он надеялся, опираясь на Кастеллетто, вновь овладеть Генуей, но при высадке войска потерпел такое поражение,[744] что вынужден был с позором вернуться в Прованс.

Когда весть об этом распространилась в Неаполитанском королевстве, Жан Анжуйский был, разумеется, удручен ею, однако замысла своего не оставил и еще некоторое время вел военные действия при поддержке тех баронов, которые отпали от Ферранте и не могли поэтому рассчитывать на его милость. После ряда не слишком значительных стычек оба королевских войска встретились на поле битвы в окрестностях Тройи, причем Жан потерпел сокрушительное поражение. Случилось это в 1463 году.[745] Но для него роковым оказался не столько проигрыш сражения, сколько измена Якопо Пиччинино, снова вернувшегося на службу к Ферранте. Лишившись всех своих войск, Жан Анжуйский укрылся на Искии, откуда затем вернулся во Францию. Война эта продолжалась четыре года, и он потерял благодаря своему легкомыслию то, что завоевывалось доблестью его солдат. Флоренция не принимала в этих событиях сколько-нибудь заметного участия. Правда, король Хуан Арагонский, унаследовавший в Арагоне престол после смерти Альфонса, отправил к флорентийцам послов с призывом помочь его племяннику Ферранте, к чему их обязывал заключенный с Альфонсом договор. На это флорентийцы возразили, что никаких обязательств в отношении Альфонса они на себя не брали и отнюдь не собираются помогать сыну в войне, начатой его отцом: началась она без их ведома и согласия, пусть же он продолжает и завершает ее без их помощи. Послы от имени своего короля заявили протест и возложили на республику ответственность за нарушение обязательства и за ущерб, понесенный Ферранте во время войны, после чего в полном негодовании покинули Флоренцию. Итак, пока длилась эта война, флорентийцы в смысле внешних отношений пользовались миром. Однако в делах внутренних положение было иное, как это и будет показано особо в следующей книге.

Книга седьмая.

I.

Те, кто прочел предыдущую книгу, найдут, может быть, что как историк Флоренции я слишком много места уделяю Ломбардии и королевству Неаполитанскому. Я, действительно, не избегал и впредь не буду избегать такого рода повествований, ибо, хотя я не брался писать историю всей Италии, все же считаю, что невозможно оставлять в стороне и не сообщать читателю важных событий, случившихся в этой стране. Если бы я от этого отказался, наша флорентийская история оказалась бы и менее понятной, и менее интересной, тем более что из-за деяний других народов и государей Италии возникали большей частью войны, в которые приходилось вмешиваться и флорентийцам. Так, война между Жаном Анжуйским и Ферранте стала причиной ненависти и вражды, вспыхнувшей между Ферранте и флорентийцами, в особенности же домом Медичи. В этой войне король негодовал на то, что Флоренция не только не поддержала его, но даже помогла его врагу, и его гнев, как это будет показано, явился причиной немалых бед.

Поскольку в изложении внешних событий я дошел до 1463 года, необходимо мне вернуться на много Лет назад, чтобы рассказать читателю о внутренних смутах, относящихся к тому же времени. Но, прежде чем идти дальше, хочу я по обыкновению своему высказать несколько соображений насчет того, насколько ошибаются люди, полагающие, что в республике можно достичь единения. Верно, разумеется, что имеются разногласия, вредящие республике, а имеются и благоприятствующие ее существованию. Вредоносны для нее те, что приводят к возникновению враждующих между собой партий и групп; благоприятны - те, которые без этого обходятся. Поэтому, если основатель республики не может воспрепятствовать появлению в ней раздоров, он обязан во всяком случае не допустить образования партий. В связи с этим надо отметить, что в любом государстве гражданам представляется два способа заслужить народное расположение: первый способ - общественное служение, второй - личные отношения и связи. Истинные общественные заслуги состоят в одержании военной победы, взятии города, в ревностном и рассудительном выполнении важного поручения, в мудрых и удачных советах по государственным делам. Выгоды, которых добиваются отдельные лица для себя и которые воспринимаются как их заслуги, достигаются ими путем поддержки того или другого гражданина, защиты его перед должностными лицами, помощи ему деньгами, предоставления ему незаслуженных почестей или же путем завоевания расположения черни щедрыми даяниями и устройством всевозможных игр. Именно такое поведение и приводит к возникновению партий и сект. И насколько вредит обществу полученное таким способом мнимое уважение, настолько же полезно истинное, достигнутое помимо всяких партий, ибо оно зиждется на общем благе, а не на частных выгодах. И хотя невозможно помешать разногласиям между гражданами из разных партий, эти разногласия, если они не поддержаны их сторонниками, преследующими свои личные цели, не вредят государству, более того - они ему полезны, ибо для того, чтобы одолеть соперника, надо деяниями своими возвеличить республику, а, кроме того, соперники из разных партий еще и следят друг за другом, чтобы ни один не мог нарушить гражданских установлений.

Во Флоренции несогласия неизменно сопровождались появлением всяческих партий, поэтому они всегда бывали пагубны, да и победоносная партия сохраняла единство лишь до тех пор, пока побежденная не была окончательно раздавлена. Когда же она оказывалась уничтоженной, победители, не сдерживаемые никаким страхом и не обуздываемые каким-либо внутренним порядком, тотчас же начинали враждовать между собой. В 1434 году партия Козимо Медичи одержала победу, но так как побежденная партия была многочисленна и в составе своем имела много весьма могущественных людей, победителям приходилось быть осмотрительными, они оставались едиными и вели себя так, что гражданам от этого была польза: в своей среде они не допускали никаких ошибок и никаким злодеянием не вызывали к себе ненависти народа. Поэтому всякий раз, когда состоящему из них правительству надо было обращаться к народу для возобновления своих полномочий, он всегда охотно создавал нужную вождям балию и вручал им ту полноту власти, которой они домогались. Так, с 1434 по 1455 год, то есть в течение двадцати одного года, шесть раз создавалась по законному постановлению советов балия, поддерживавшая правящую партию.

II.

Во Флоренции, как мы уже неоднократно говорили, было два весьма могущественных человека - Козимо Медичи и Нери Каппони, причем Нери принадлежал к тем людям, которые завоевывают уважение служением общественному делу: поэтому у него было много друзей, но мало приверженцев. Для Козимо же открыты были оба пути - и общественный и частный - у него, следовательно, было множество и друзей, и приверженцев. Между ними в течение всей их жизни никогда не было раздоров, и они могли без труда добиваться от народа всего, чего хотели, ибо, помимо доверия, тут была и любовь. Но в 1455 году Нери скончался.[746] Враждебная партия была уничтожена, а между тем людям, стоящим у кормила правления, трудно было сохранить свою власть. И причиной тому были как раз всемогущие друзья Козимо: не опасаясь уже разгромленной противной партии, они хотели бы несколько умерить могущество дома Медичи. Это умонастроение и породило раздоры, вспыхнувшие в 1466 году. Тогда дошло до того, что людям, управлявшим государством, открыто советовали на всех собраниях, где обсуждались государственные дела, не созывать больше балию, сохранить сумку со списками кандидатов на должности и вернуться к прежнему порядку выборов - к жеребьевке. У Козимо было две возможности обуздать эти требования: или силой захватить бразды правления с помощью верных ему сторонников и сокрушить всех прочих, или же предоставить событиям идти своим чередом так, чтобы со временем его друзья поняли, что не у него отняли они власть и влияние, а у самих себя. Он выбрал вторую возможность, ибо отлично понимал, что возвращение к прежнему способу назначения на государственные посты не представляет для него никакой опасности: избирательные сумки со списками кандидатов полны имен его сторонников, и он в любой момент сможет вернуть себе власть.

Итак, Флоренция вернулась к назначению магистратов по жребию,[747] и все граждане вообразили, что им возвращена свобода и что должностные лица управляют делами не по воле сильных мира, а по своей совести и разумению. И вот то одному стороннику какого-нибудь знатного гражданина, то другому приходилось терпеть унижения, и те, кто привык к тому, что дома их полны льстецов и всевозможных даров, вдруг увидели, что ни людей, ни вещей у них не прибывает. Убедились они также в том, что оказались равными тем, кого долгое время считали ниже себя, а выше их стали те, кого они полагали ровней себе. К ним уже не было ни уважения, ни почтения, хуже того: их порою оскорбляли и высмеивали, а на улицах и на площадях и о них, и о государстве болтали безо всякой сдержанности все что угодно. Так они вскоре уразумели, что власть утратил не Козимо, а они сами. Козимо, однако же, старался это затушевать, и когда поднимался вопрос о какой-либо угодной народу мере, он первый высказывался за нее. Но больше всего нагнало страху на знатных горожан, а Козимо дало возможность укрепить свою власть возобновление кадастра 1427 года, когда налоги начали распределяться согласно закону, а не по прихоти отдельных лиц.[748].

III.

Едва лишь утвердили этот закон и назначили магистратов для проведения его в жизнь, как знатные горожане объединились и явились к Козимо просить его, чтобы он соблаговолил вырвать как их, так и самого себя из-под власти простого народа и вернуть государство в то состояние, при котором он был у власти, а они в почете. Козимо ответил, что он на это согласен, однако при том условии, чтобы все совершилось законным порядком, по воле народа, а не насильственным путем, о котором он и слышать не желает. Сделана была попытка провести через советы закон об образовании новой балии, однако он был отвергнут. Тогда знатные горожане вернулись к Козимо и принялись смиренно умолять его согласиться на созыв чрезвычайного народного собрания, однако он ответил решительным отказом. Когда Донато Кокки,[749] гонфалоньер справедливости, пожелал созвать народное собрание без согласия на то Козимо, тот устроил так, что члены Синьории, заседавшие вместе с ним, так высмеяли Донато, что тот совершенно потерял голову, и его отправили домой, как умалишенного.

Однако предоставлять событиям идти своим чередом настолько свободно, что потом с ними уже не совладаешь, - дело опасное. Поэтому, когда гонфалоньером справедливости стал Лука Питти, человек смелый и дерзновенный, Козимо решил, что теперь надо предоставить ему возможность действовать по-своему, - тем самым, если дело обернется плохо, осуждать будут Луку Питти, а не его.

И вот, вступив в должность, Лука несколько раз предлагал народу создать новую балию. Не получив согласия, он принялся угрожать членам государственных советов речами оскорбительными и высокомерными, а от слов вскоре перешел к делу. В августе 1458 года,[750] в конце праздника Сан Лоренцо, он ввел во дворец вооруженных людей, вызвал народ на площадь и силою оружия вырвал у народа то, на что никто добровольно не соглашался. Создали новое правительство, учредили снова балию, и на все главные посты назначили людей, угодных ничтожному меньшинству.[751] Насильственно созданное правительство начало свою деятельность расправами: был подвергнут изгнанию мессер Джироламо Макьявелли и еще несколько других граждан,[752] многие же были лишены права занимать государственные должности. Этот мессер Джироламо впоследствии нарушил постановление об изгнании и был объявлен мятежником. Тогда он стал ездить по всей Италии, восстанавливая всех итальянских государей против своего отечества. Однако один из сеньоров Луниджаны выдал его, он был отвезен во Флоренцию и умер в тюрьме.

IV.

Это правительство находилось у власти восемь лет: оно действовало только насилием и сделалось для всех невыносимым. Козимо был уже стар, утомлен, и телесные немощи не давали ему возможности отдаваться общественным делам так ревностно, как он делал это раньше, а потому город стал жертвой небольшой кучки расхитителей народного добра. Лука Питти за свои заслуги перед республикой был произведен в рыцари и, не желая оставаться в долгу перед государством, предложил наименование "приоры цехов" заменить наименованием "приоры свободы",[753] чтобы, утратив свободу на деле, Флоренция по крайней мере сохранила ее по названию. Он установил также, что гонфалоньер, прежде занимавший место справа от членов правительства, теперь будет сидеть среди них. А для того чтобы сделать вид, будто сам господь бог участвует во всех этих нововведениях, начали устраивать всенародные шествия и торжественные богослужения[754] в благодарность за все эти вновь обретенные почести. Синьория и Козимо осыпали мессера Луку богатыми подарками, и весь город поспешил последовать их примеру: говорят, что все эти дары составили сумму в двадцать тысяч дукатов. Влияние его настолько возросло, что теперь правил государством уже не Козимо, а мессер Лука. От всего этого он настолько возомнил о себе, что начал во Флоренции и в Ручано - на расстоянии одной мили от города - постройку двух зданий поистине царственного великолепия: строившееся во Флоренции было самым большим зданием, которое когда-либо воздвигал частный гражданин.[755] Для того чтобы закончить эти постройки, он не останавливался ни перед каким, даже самым необычным способом: не только граждане и отдельные частные лица делали ему для этой цели подарки и поставляли все необходимое для строительства, но городские коммуны и население городов оказывали всю необходимую помощь. Более того, все изгнанные из Флоренции, все убийцы, грабители и вообще преступники, подлежащие за свои дела преследованию, находили на постройке этих дворцов убежище и безопасность, если могли быть нужны и полезны. Другие граждане, если они и не воздвигали таких зданий, были ничуть не менее алчны и беззастенчивы в средствах, так что если Флоренция и не вела в это время опустошительной войны, опустошали ее сами граждане. Как раз в это время,[756] как мы говорили, происходили войны в Неаполитанском королевстве, а также в Романье: там их вел глава церкви, желая отнять у рода Малатесты их владения - Чезене и Римини. В течение своего понтификата папа Пий II только и делал, что вел эту войну и разрабатывал проект всеобщей коалиции против турок.

Между тем во Флоренции не прекращались раздоры и волнения. В 1455 году в партии Козимо начались разногласия, которые он, однако, по великой своей рассудительности сумел тогда прекратить. Но в 1464 году болезнь Козимо усилилась, и он ушел из этой жизни.[757] Смерть его оплакивали как друзья, так и недруги, ибо те, кто по причинам политическим не любил его, прекрасно понимали, что алчность граждан, стоявших у власти, умерялась только уважением к нему, и потому опасались теперь, когда его не стало, потерять вообще все свое достояние. На сына его Пьеро они мало полагались, несмотря на то что он был известен своим добросердечием. Они считали, что как человек больной и неопытный в государственных делах он вынужден будет считаться со своими алчными сторонниками, каковые, не чувствуя узды, совсем уже безудержно предадутся хищению. Таким образом, о Козимо горько сожалели все без исключения. Козимо был самым знаменитым и прославленным из всех граждан, не занимавшихся военным делом, притом не только из граждан Флоренции, но и всех других известных городов. Он превзошел всех своих современников не только влиянием и богатством, но также щедростью и рассудительностью, и из всех высоких качеств, благодаря которым он стал в отечестве своем первым человеком, главным было его превосходство надо всеми в щедрости и великолепии. Особенно выявилась эта щедрость после его кончины. Когда сын его Пьеро захотел подсчитать перешедшее к нему имущество, оказалось, что нет во Флоренции сколько-нибудь именитого гражданина, которому Козимо не ссудил бы значительной суммы денег, притом часто безо всякой просьбы о том, - ему достаточно было узнать о нужде человека достойного, чтобы оказать помощь. О великолепии его свидетельствует большое число воздвигнутых им зданий. Ибо он не только восстановил, но от самого основания построил во Флоренции церковь и монастырь Сан Марко, и Сан Лоренцо, и монастырь Санта Вердиана, и на высотах Фьезоле - Сан Джироламо с его аббатством, в Муджелло - церковь братьев-миноритов не только восстановил, но и заново отстроил. Кроме того, церкви Сайта Кроче, Серви, Аньоли, Сан Миниато были украшены им богатейшими алтарями и часовнями, причем эти храмы и часовни он не только построил, но и снабдил всевозможными украшениями и утварью, необходимыми для большей торжественности священнослужения. К этим церковным строениям надо добавить и его собственные дома, из которых один в городе,[758] во всех отношениях подобающий столь именитому гражданину, четыре за городом - в Кареджи, во Фьезоле, в Каффаджуоло и Треббио, притом все эти дворцы достойны скорее какого-либо государя, чем частного гражданина. Не довольствуясь тем, что по всей Италии прошла молва о великолепии его построек, он велел построить в Иерусалиме убежище для неимущих и больных пилигримов, и на все это строительство затрачены были весьма крупные денежные суммы. Наконец, хотя эти постройки, замыслы, деяния были чем-то царственным, и во Флоренции он был подлинным государем, так велики были его благоразумие и сдержанность, что он никогда не переступал пределов скромности, подобающей простому гражданину. В собраниях, в домашнем обиходе, в выездах, во всем образе жизни и в брачных союзах он уподоблялся любому скромному гражданину, ибо хорошо понимал, что роскошь, постоянно выставляемая напоказ, порождает в людях большую зависть, чем настоящее богатство, которому всегда можно придать благовидность. Когда стал он женить своих сыновей, то отнюдь не старался породниться с государями, но за Джованни взял невесткой Корнелию Алессандри, а за Пьеро Лукрецию Торнабуони.

Внучек своих, Бьянку и Наннину, дочерей Пьеро, он выдал первую за Гульельмо Пацци, вторую за Бернардо Ручеллаи. Ни в одном государстве, управляемом монархом или же самим народом, не было в его время человека более выдающегося своим разумом: вот почему среди стольких превратностей судьбы, в городе столь неспокойном, с населением столь переменчивого нрава сумел он в течение тридцати лет оставаться у кормила власти. Величайшая предусмотрительность позволила ему заранее предвидеть опасности и либо не дать им разрастись, либо так подготовиться к ним, что, даже и разрастаясь, они ему не вредили.

Сумел он не только преодолеть честолюбивые устремления в семействе своем и в городе, но и замыслы многих государей пресек столь удачно и мудро, что каждый вступавший в союз с ним и с его отечеством оказывался либо непобедимым для врага, либо сам побеждал, а тот, кто вооружался против них, либо даром тратил силы и средства, либо даже терял свое государство. Очевидное доказательство этого - Венеция. В союзе с Козимо венецианцы всегда оказывались сильнее герцога Фи-липпо; выступая против него, они неизменно бывали сперва герцогом Филиппе, а затем герцогом Франческо побеждены и разбиты. Когда же впоследствии они объединились с Альфонсом против Флорентийской республики, Козимо, повсюду пользовавшийся неограниченным доверием в денежных делах, до того опустошил казначейства Неаполя и Венеции, что они должны были согласиться на те мирные условия, которые им соблаговолили предложить. Так, все затруднения, которые Козимо испытывал из-за внутренних и внешних смут, разрешались к его славе и к стыду его недругов: вот почему все гражданские раздоры во Флоренции усиливали его влияние, а внешние войны увеличивали его могущество и славу. Благодаря ему под власть Флорентийской республики перешли Борго-Сан-Сеполькро, Монтедольо, Казентино и Валь ди Баньо. Так добродетелью своей и счастьем сокрушил он своих врагов и дал победу друзьям.

VI.

Он родился в 1389 году в день святых Козимо и Дамиано. Юность его была полна превратностей: изгнание, тюрьма, угроза смерти. С Констанцского собора, где он находился с папой Иоанном,[759] ему пришлось после падения папы бежать переодетым, спасая свою жизнь. Но начиная с сороковых годов[760] своей жизни он пользовался неизменным счастьем, так что не только те, кто был в союзе с ним в общественных делах, но и те, кто управлял его богатством во всей Европе, получили свою долю этого счастья. Оно послужило источником огромного богатства многих флорентийских семей, таких как Торнабуони, Портинари, Сассетти. Кроме того, обогатились также и другие дома, которым он помогал советами и деньгами. И хотя он непрерывно тратил деньги на постройку церквей и на пожертвования, он порою жаловался в кругу друзей, что никогда ему не удавалось так потратиться во славу божию, чтобы вписать господа бога в свои книги как должника.

Роста он был среднего, лицо имел смугло-оливковое, но вся внешность его вызывала почтение. Не обладая ученостью,[761] он был весьма красноречив и от природы одарен рассудительностью. Он был отзывчив к друзьям, милосерден к бедным. Поучителен в беседе, мудр и осмотрителен в советах, никогда не медлил в действиях, а речи его и ответы всегда бывали содержательны и остроумны. Когда мессер Ринальдо Альбицци в начале своего изгнания велел передать ему, что "курочка несет яйца", Козимо на это ответил, что "не в своем гнезде она, пожалуй, снесет не то, что нужно". Другие мятежники постарались довести до его сведения, что они, мол, не спят. Козимо же на это возразил: "еще бы, я же отнял у них сон". Когда папа Пий побуждал европейских государей объединиться и выступить против турок, он сказал о нем, что "старец делает то, что подстать молодому". Когда венецианские послы, явившиеся вместе с послами короля Альфонса во Флоренцию, стали упрекать правительство республики, он показал им свою открытую голову и спросил, какого она, по их мнению, цвета; услышав от них, что голова у него белая, он на это сказал: "очень скоро так же побелеют головы ваших сенаторов". Незадолго до кончины Козимо жена спросила у него, почему он закрывает глаза, на что он ответил: "надо же им привыкать". После возвращения его из изгнания кое-кто из друзей жаловался в беседе с ним на то, что город уже сильно развращен и творит неугодное богу, изгоняя людей добродетельных. На это он заметил, что развращенный город лучше города погибшего, что из двух локтей красного сукна выкраивается добропорядочный гражданин и что с четками в руках государства не удержишь. Слова эти послужили предлогом для обвинения его в том, что себя он любит больше отечества и этот свет больше того. Можно привести еще немало метких его ответов, но нет в этом необходимости. Козимо любил людей, искушенных в изящной словесности, и оказывал им покровительство. Он пригласил во Флоренцию Аргиропуло,[762] родом грека, одного из ученейших людей того времени, чтобы флорентийская молодежь изучала с его помощью греческий язык и другие науки. В доме его жил на хлебах Марсилио Фичино, второй отец платоновской философии, к коему Козимо был горячо привязан. А чтобы друг его мог с удобством предаваться литературным занятиям, а он сам имел возможность легче видеться с ним, он подарил ему в Кареджи имение неподалеку от своего собственного[763] . Так рассудительность его, богатство, образ жизни и счастливая судьба внушали согражданам и любовь к нему, и страх, а государям не только Италии, но и всей Европы великое уважение. Так заложил он то основание, на коем потомки его могли строить, сравнявшись с ним в добродетели, превзойдя его в жизненной удаче и пользуясь во всем христианском мире тем влиянием, которое Козимо приобрел во Флоренции.

И все же в последние годы жизни испытал он немало горя, ибо из двух его сыновей, Пьеро и Джованни, последний, на коего возлагал он больше всего надежд, умер, а первый, Пьеро, был человек больной и по телесной своей слабости не мог должным образом заниматься ни общественными, ни даже личными своими делами.[764] Так что, когда однажды, вскоре после смерти сына, несомый слугами, он делал обход своего дома, случилось ему со вздохом промолвить: "Очень уж велик этот дом для такой небольшой семьи". Благородная душа его страдала и оттого, что не удалось ему увеличить владений Флорентийской республики каким-либо славным приобретением. И сожаления его еще усиливались от мысли, что он оказался обманутым Франческо Сфорца, который, будучи еще графом, обещал ему, если овладеет Миланом, помочь флорентийцам завоевать Лукку. А этого не произошло, ибо счастливая судьба графа изменила его помыслы: став герцогом, он пожелал мирно владеть государством, которое дала ему война, и не желал участвовать в военных действиях ни ради Козимо, ни ради кого другого и в герцогском своем достоинстве вел только оборонительные войны. Для Козимо это было величайшее огорчение, ибо он считал, что слишком много трудов и денег потратил на неблагодарного и вероломного человека. Кроме того, он понимал, что из-за старческих своих недугов не может с прежним рвением вести ни общественные, ни личные свои дела, и видел, что и то, и другое идет плохо, ибо государство губят сами граждане, а имущество расхищают управители и сыновья. И все это не давало ему покоя в конце его жизни. Тем не менее скончался он в полной славе, оставив о себе великую память. Во Флоренции и за стенами ее все граждане и все государи христианского мира оплакивали смерть Казимо, вместе с Пьеро, его сыном; весь народ в торжественнейшей процессии сопровождал прах его к месту погребения в церкви Сан-Лоренцо, и по правительственному указу на надгробии начертано было "Отец отечества".[765] Если, излагая деяния Козимо, я подражал тем, кто описывает жизни государей, а не тем, кто пишет всеобщую историю, пусть это никого не удивляет, ибо он в городе нашем был человек исключительный, и я должен был прославить его способом необычным.

VII.

В то время как дела во Флоренции и в Италии шли таким образом, Людовик, король Франции,[766] занят был весьма тяжелой войной со своими баронами, которых поддерживал Франциск, герцог Бретани, и Карл, герцог Бургундский.[767] Война эта была для Людовика столь важна, что он не мог оказать поддержки герцогу Жану Анжуйскому в его попытках покорить Геную и Неаполь. Напротив, полагая, что ему может отовсюду понадобиться помощь, он передал Савону, находившуюся под властью французов, Франческо, герцогу Миланскому, и сообщил ему, что не будет возражать, если герцог захочет овладеть Генуей. Франческо, разумеется охотно согласился на это и, опираясь на дружбу с королем и на содействие семейства Адорно, завладел Генуей,[768] а чтобы не оказаться неблагодарным в отношении короля, отправил в помощь ему во Францию тысячу пятьсот всадников под командованием своего старшего сына Галеаццо.[769] Итак, Ферранте Арагонский и Франческо Сфорца были теперь один герцогом Ломбардским и сеньором Генуи, другой королем во всем Неаполитанском государстве. Будучи теперь между собой в родстве, они стали подумывать о том, как бы настолько укрепить свои государства, чтобы спокойно владеть ими при жизни, а после смерти беспрепятственно оставить наследникам. Поэтому рассудили они, что королю следует избавиться от тех баронов, которые были неверны ему во время войны с Жаном Анжуйским, а герцогу необходимо уничтожить войско, собранное Браччо и враждебное его роду, которое под водительством Якопо Пиччинино пользовалось теперь весьма громкой славой. Пиччинино считался первым в Италии полководцем, а так как земельными владениями он не обладал, всякий властитель имел основания опасаться его, особенно герцог, который, наученный своим собственным примером, считал, что не может ни спокойно владеть своими землями, ни оставить их потомкам, пока жив Якопо. Король же стал всякими способами искать соглашения со своими баронами и всячески ухищрялся вселить в них доверие к себе. Ему это вполне удалось, ибо бароны понимали, что продолжать войну с королем - значит идти на верную гибель, а заключив соглашение и доверившись ему, они, пожалуй, уцелеют. Люди всегда стараются избежать непосредственной опасности, почему государям так легко удается вводить в обман всевозможных мелких владетелей. Бароны эти, видя, что война связана с явной гибелью для них, предпочли поверить в мирные намерения короля и бросились ему в объятия, а затем он разными способами и под разными предлогами разделался с ними.[770] Это обстоятельство весьма смутило Якопо Пиччинино, находившегося со своим войском в Сульмоне. Дабы не дать королю случая погубить его, он вступил в мирные переговоры с герцогом Франческо через посредство одного из своих друзей. Герцог предлагал выгоднейшие условия, Якопо решил полностью довериться ему и отправился в Милан в сопровождении сотни всадников.[771].

VIII.

Якопо долгое время воевал под началом своего отца, а затем вместе с братом[772] сперва за герцога Филиппе, потом за миланский народ, так что в результате этих длительных отношений имел в Милане много друзей и пользовался всеобщим расположением, еще увеличившимся из-за нынешних обстоятельств. Ибо неизменная удачливость Сфорца и его теперешнее могущество породили зависть, а злосчастие Якопо да и длительное его отсутствие жалость к нему в народе и желание видеть его в Милане.

Все это проявилось, едва лишь он прибыл. Почти не было нобилей, которые не вышли бы встречать его. Улицы, по которым он проезжал, были полны народа, и все громкими криками приветствовали людей его свиты. Почести эти ускорили его гибель, ибо они породили в герцоге подозрения и усилили желание уничтожить его. Чтобы сделать это тайно, он пожелал торжественно отпраздновать свадьбу Якопо со своей побочной дочерью Друзианой, с которой недавно помолвил его. Затем он договорился с Ферранте, что король принимает Якопо к себе на службу со званием капитана всех его войск и жалованьем в сто тысяч флоринов. После этой договоренности Якопо вместе с герцогским послом и женой своей Друзианой отправился в Неаполь[773] , где принят был радостно и с почетом, так что много дней прошло во всевозможных празднествах. Однако, когда он попросил у короля разрешения отправиться в Сульмону, где находилось его войско, тот пригласил его на обед в королевский замок, а после обеда. Якопо вместе с сыном своим Франческо был схвачен, брошен в темницу и вскорости умерщвлен. Так наши итальянские государи, лишенные всякой доблести, страшились ее в других и старались с нею покончить. В конце концов ее не осталось ни у кого, и страна наша оказалась жертвой бедствий, которые в скором времени начали угнетать и разорять ее.

IX.

К тому времени папа Пий умиротворил Романью, и так как повсюду теперь царил мир, он считал, что настала пора поднимать христиан против турок, и принял все те меры, которые принимались в таких случаях его предшественниками.[774] Все государи, как и следовало ожидать, обещали содействие - кто войском, кто деньгами. Особенно же Матвей, король венгерский,[775] и Карл, герцог Бургундский,[776] - пообещали свое личное участие и получили от папы назначение капитанами всего похода. Надежды столь окрылили папу, что он выехал из Рима в Анкону,[777] где должны были соединиться все участники похода, и оттуда венецианцы обещали на своих судах переправить их в Словению. Однако после прибытия папы в городе этом собралось такое количество войск, что за несколько дней припасы, имевшиеся там, и все продовольствие, какое можно было доставить из округи, оказались съеденными, и все без исключения страдали от голода. К тому же не было денег для раздачи неимущим участникам похода и оружия для тех, кто его не имел. Матвей и Карл вовсе не появились, а венецианцы послали одного капитана с несколькими галерами - больше для того, чтобы пустить пыль в глаза и сделать вид, что выполняют обещание, чем для действительной перевозки войск. Кончилось тем, что папа, будучи человеком старым и больным, умер в разгар всех этих трудностей и неустройств, а после его смерти все разошлись по домам. Случилось это в 1465 году, и главою церкви избран был Павел II, родом венецианец.[778] И словно бы во всех итальянских государствах должны были прийти к власти новые правители, в следующем году скончался Франческо Сфорца,[779] герцог Миланский, после шестнадцатилетнего правления, и новым герцогом объявлен был сын его Галеаццо.[780].

X.

Смерть этого государя разожгла во Флоренции разногласия и ускорила их пагубные следствия. Едва умер Козимо, как сын его Пьеро, наследник его имущества и власти, призвал к себе мессера Диотисальви Нерони, человека весьма влиятельного и пользовавшегося у сограждан большим уважением. Козимо же настолько доверял ему, что, умирая, наказал сыну руководствоваться его советами во всем, что касалось управления личным достоянием семьи, и в делах государственных. Пьеро поэтому проявил к мессеру Диотисальви такое же доверие, с каким относился к нему Козимо, и так как он хотел повиноваться воле отца после кончины его так же, как и при жизни, то и решил в делах имущественных и государственных поступать так, как посоветует ему Нерони. Для начала же он заявил, что велит принести все расчеты по доходам с имущества и передаст их мессеру Диотисальви, чтобы тот рассмотрел, что там в порядке, а что нет, и затем дал ему советы по своему разумению. Мессер Диотисальви обещал проявить в этом деле всяческое рвение и величайшую честность, но когда документы оказались у него в руках, он обнаружил всюду довольно существенные неполадки. А так как личное честолюбие свое он ставил выше дружеских чувств к Пьеро и памяти былых благодеяний Козимо, то и решил, что теперь ему нетрудно будет отнять у Пьеро его добрую славу и лишить его положения, оставленного ему в наследство отцом. И вот мессер Диотисальви явился к Пьеро с советом, по видимости вполне разумным и благородным, но по существу своему гибельным. Он сообщил ему, что дела его в расстройстве, и назвал сумму денег, которую необходимо иметь для того, чтобы не поколебался его кредит, а вместе с ним его репутация богача и влияние на дела государства. При этом он сказал, что самый правильный способ поправить беду - это постараться получить обратно те деньги, которые отец его мог потребовать от своих должников, как сограждан, так и чужеземцев. Козимо, стремясь заручиться сторонниками во Флоренции и друзьями за пределами ее, был так щедр на деньги, что Пьеро теперь являлся заимодавцем на сумму весьма немалую и могущую быть для него существенно важной. Пьеро, которому хотелось дела свои поправить своими же средствами, совет этот показался разумным и справедливым. Но едва лишь он распорядился потребовать возвращения этих денег, как должники пришли в негодование, словно он домогался не своего же добра, а пытался присвоить их имущество, и принялись беззастенчиво поносить его, называя неблагодарным и жадным.

XI.

Как только мессер Диотисальви убедился в том, что Пьеро, последовав его совету, утратил в народе всякую популярность, он объединился с мессером Лукой Питти, мессером Аньоло Аччаюоли и Никколо Содерини; и совместно они порешили отнять у Пьеро его влияние и власть. У каждого из них были на то свои причины. Мессер Лука хотел оказаться на месте Козимо - теперь он был уже настолько знатным, что его раздражала необходимость считаться с Пьеро. Мессер Диотисальви, отлично зная неспособность мессера Луки удерживать кормило власти, рассчитывал, что едва Пьеро будет отстранен, вся забота о государственных делах перейдет к нему. Никколо Содерини хотел, чтобы Флоренция жила свободной и управлялась одними лишь магистратами. У мессера Аньоло были следующие причины для особой ненависти к дому Медичи. Уже довольно давно сын его Рафаело женился на Алессандре Барди, принесшей ему очень значительное приданое. Свекор и муж плохо обращались с ней, то ли по ее вине, то ли по клеветническим наветам; но родич ее Лоренцо ди Ларионе, движимый жалостью к молодой женщине, как-то ночью с помощью большого числа вооруженных людей похитил ее из дома мессера Аньоло. Семейство Аччаюоли подало жалобу на оскорбление, нанесенное ему семейством Барди. Дело было передано для вынесения по нему приговора Козимо, который решил, что Аччаюоли должны вернуть Алессандре ее приданое, а вернется ли она к мужу или нет это уж предоставляется ее усмотрению. Мессер Аньоло счел, что, вынеся такое решение, Козимо поступил в отношении его не по-дружески, но ему он отомстить не мог, и теперь решил разделаться с его сыном.

Хотя побуждения у заговорщиков были различные, говорили они только об одном: о стремлении к тому, чтобы республика управлялась магистратами, а не прихотью нескольких могущественных граждан. Вдобавок всеобщая ненависть к Пьеро сильно увеличивалась из-за того, что как раз в это время многие торговцы разорялись, и виновником их разорения открыто выставляли Пьеро: он, мол, своим неожиданным требованием возвратить долг довел их до постыдного и невыгодного городу банкротства. К этим поводам для недовольства добавились еще переговоры, которые Пьеро вел о брачном союзе между своим первенцем Лоренцо и Клариче Орсини. Они послужили новым предлогом для клеветы: уж если он не желает, говорили по этому поводу, породниться с каким-либо флорентийским домом, значит, перестал довольствоваться положением флорентийского гражданина и хочет стать властителем родного города, ибо кто не хочет родниться с согражданами, тот стремится превратить их в своих рабов, и в таком случае вполне справедливо, что они не могут быть ему друзьями. Главари заговора уже считали, что победа в их руках, так как большая часть граждан готова была следовать за ними, ослепленная словом "свобода", которое заговорщики написали на своем знамени для придания благовидности своему делу.

XII.

Когда город кипел всеми этими страстями, некоторым из тех, кто ненавидел общественные раздоры,[781] подумалось, нет ли возможности отвлечь от них граждан каким-либо новым общественным увеселением, ибо народ, ничем не занятый, большей частью и является орудием в руках смутьянов. И вот, чтобы занять народ, заполнить чем-нибудь его ум и отвлечь от мыслей о положении государства, сослались на то, что прошел уже год после смерти Козимо, можно развлечь граждан, и приняли решение устроить два торжественнейших празднества, подобные тем, которые прежде устраивались во Флоренции. Первое было представлением шествия трех восточных царей - волхвов, которым звезда указывала на рождение Христа: представление это обставили с такой пышностью и великолепием, что в течение нескольких месяцев весь город был занят подготовкой к празднеству и самим празднеством. Второе был турнир - так называется представление поединка между вооруженными всадниками, где выступали самые видные юноши города вместе с наиболее прославленными рыцарями Италии. Причем среди флорентийцев более всех отличился Лоренцо, первенец Пьеро, завоевав первое место не из-за имени своего, а исключительно по личным достоинствам.

Однако, когда празднества эти прошли, к гражданам вернулись прежние помыслы, и каждый защищал свое мнение с еще большим пылом, чем когда-либо. От этих разногласий пошли раздоры и немалые смуты, еще усилившиеся из-за двух новых обстоятельств. Первым явилось истечение срока последней балии,[782] вторым - кончина Франческо, герцога Миланского. Преемник его Галеаццо отправил во Флоренцию послов для подтверждения договоров, заключенных его отцом с республикой, а одним из пунктов этого договора было обязательство Флоренции ежегодно выплачивать герцогу определенную сумму денег.[783] Главные противники Медичи[784] воспользовались просьбой нового герцога и при обсуждении этого дела в советах открыто выступили против, заявляя, что дружбу Флоренция вела с Франческо, а не с Галеаццо, и, таким образом, со смертью Франческо прекращаются обязательства, которые не к чему возобновлять. Галеаццо не отличается доблестью Франческо, и союз с ним не может дать никаких выгод. И от Франческо Флоренция не так много получила, а от этого и еще меньше можно добиться. Если же кто из граждан хочет оплачивать его могущество, то он идет против гражданских интересов и свободы города. Пьеро в противовес этому заявил, что не годится из-за скупости терять такого полезного союзника, что ни для Флорентийской республики, ни даже для всей Италии нет ничего более полезного, чем дружба с герцогом, чтобы в противном случае венецианцы не попытались бы или показной дружбой или открытой войной прибрать к своим рукам герцогство Миланское. Ведь едва лишь узнают они, что Флоренция отошла от союза с герцогом, как тотчас же с оружием в руках выступят против него, и так как он молод, едва утвердился на троне и без союзников, они легко справятся с ним либо хитростью, либо силой; но и в том, и в другом случае это будет гибельно для Флорентийской республики.

XIII.

Ни речи Пьеро, ни его доводы не были приняты во внимание, и взаимная враждебность начала проявляться вполне открыто. Обе партии собирались по ночам отдельными группами. Сторонники Медичи - в Крочетте, противники - в церкви Пиета. Последние, стремясь во что бы то ни стало погубить Пьеро, заставили множество граждан подписаться в том, что они сочувствуют этому замыслу. На одном из ночных сборищ они, в частности, советовались насчет того, как им теперь действовать. Все одинаково желали ослабить могущество Медичи, но никак не могли договориться о способе действия. Одни, наиболее умеренные и сдержанные, предлагали просто не возобновлять балию, поскольку срок ее все равно истек. Таким образом стремление всех граждан будет удовлетворено: править будут советы и магистраты, и влияние Пьеро на дела государства само по себе вскоре прекратится. Потеряв это влияние, он потеряет и коммерческий кредит: личные его средства на исходе, а если воспрепятствовать тому, чтобы он использовал общественные, это и приведет его к полному банкротству. Тогда он уже никому не будет страшен, и республика обретет свободу без кровопролития и безо всяких изгнаний из города, чего должен желать каждый хороший гражданин. Наоборот, - прибегнув к силе, можно подвергнуться всевозможным опасностям, ибо найдется немало людей, которые не обратят внимания на падение человека, совершившееся, так сказать, само собой, но начнут его поддерживать, если заметят, что кто-то старается его низвергнуть. К тому же, если против Пьеро не принимать никаких чрезвычайных мер, у него не будет никакого предлога вооружаться и искать сторонников. Если же он это все-таки сделает, то к своей величайшей невыгоде: таким поведением он возбудит подозрение в любом гражданине и обречет себя на верную гибель, дав своим противникам в руки оружие против себя.

Однако многие другие участники сборища не одобряли такой проволочки. Они утверждали, что время работает не на них, а на Пьеро. Естественный ход событий для Пьеро нисколько не опасен, для них же таит немалую угрозу. Враждебные ему магистраты оставят его таким образом в городе, а друзья, погубив этих врагов Медичи, сделают его, как это случилось в 1458 году, всемогущим. И если ранее высказанное мнение вполне благородно, то это является подлинно мудрым. Надо уничтожить его, воспользовавшись нынешним положением, когда умы граждан против него возбуждены. Самый верный способ действий - вооружиться самим, л для того чтобы иметь поддержку вовне, взять на жалованье маркиза Феррарского; когда же на выборах придет к власти дружественная нам Синьория, - расправиться с ним. Под конец собравшиеся договорились дожидаться новой Синьории и действовать смотря по обстановке.

Среди заговорщиков находился сер Никколо Федини, выполнявший на этом собрании обязанности секретаря. Привлеченный гораздо более очевидной выгодой, он раскрыл Пьеро весь замысел его врагов, принеся ему список заговорщиков и всех давших им свою подпись. Пьеро испугался, увидев, сколько граждан, и притом весьма видных, желают его гибели. По совету друзей он тоже решил собрать подписи своих сторонников. Он поручил это дело одному из вернейших друзей и смог убедиться в том, как легкомысленны и неустойчивы умы граждан, ибо многие из тех, кто давал подписи его врагам, расписались теперь в его поддержку.

XIV.

Пока враги и друзья Пьеро вершили все эти дела, подошло время обновления высшей магистратуры, и гонфалоньером справедливости стал Никколо Содерини.[785] Дивное это было зрелище, когда его вели ко дворцу в сопровождении не только наиболее именитых граждан, но всего народа, и во время шествия увенчали его венком из ветвей оливы, чтобы показать, что это человек, от которого только и будет зависеть свобода и благо отечества. Этот пример, подобно многим другим, показывает, как нежелательно вступать в важную должность или получать верховную власть, когда окружающие о тебе преувеличенного мнения: делами своими ты не всегда можешь оправдать это мнение, ибо люди всегда требуют большего, чем то, на что ты способен, а под конец ты обретаешь только позор и бесчестье.

У Никколо Содерини был брат Томмазо. Никколо отличался большей смелостью и энергией, Томмазо - большей рассудительностью. Он был связан с Пьеро узами прочной дружбы. Хорошо зная своего брата и его стремление вернуть республике свободу так, чтобы при этом никто не пострадал, он посоветовал ему составить новые списки кандидатов на должности так, чтобы в избирательных сумках были имена только сторонников свободы. При таком способе действий, говорил он, можно укрепить государство безо всяких волнений и никому не нанеся ущерба. Никколо легко поддался уговорам брата и все время своего пребывания в должности потратил на эти тщетные усилия. Друзья его из числа главарей заговора не вмешивались, из зависти они не хотели, чтобы управление государством изменилось благодаря Никколо, рассчитывая, что достигнут этого и при другом гонфалоньере. Срок пребывания Никколо в этой должности кончился, и так как он многое начал, но ничего не довершил, то и сложил с себя полномочия менее почетным образом, чем получил их.

XV.

Пример этот весьма приободрил партию Пьеро. Надежды друзей его укрепились, а многие нейтрально настроенные люди перешли на их сторону. Силы, таким образом, уравнялись, и в течение нескольких месяцев обе партии выжидали. Однако партия Пьеро постепенно становилась все влиятельней, и это подтолкнуло его врагов: они собрались все вместе и решили силой достичь того, чего не сумели или не захотели получить вполне законным и легким путем. Они вознамерились умертвить Пьеро, который лежал больной в Кареджи, вызвав для этой цели к стенам Флоренции маркиза Феррарского. Решено было также, что после смерти Пьеро все выйдут вооруженные на площадь и принудят Синьорию установить государственную власть по их желанию, ибо, хотя не вся Синьория была на их стороне, они рассчитывали, что противники подчинятся из страха. Мессер Диотисальви, чтобы получше скрыть эти замыслы, часто навещал Пьеро, говорил ему, что в городе нет никаких раздоров, и убеждал его всячески оберегать единение граждан. Но Пьеро был осведомлен обо всех этих делах, да к тому же мессер Доменико Мартелли сообщил ему, что Франческо Нерони, брат мессера Диотисальви, уговаривал его перейти на их сторону, доказывая, что они несомненно победят, а партия Медичи обречена.

Наконец Пьеро решил первым взяться за оружие и для этого воспользовался сговором своих противников с маркизом Феррарским. Он сделал вид, что получил от мессера Джованни Бентивольо, владетеля Болоньи, письмо о том, что маркиз Феррарский со своим войском находится на берегу реки Альбо, открыто заявляя, что идет на Флоренцию. Получив якобы это известие, Пьеро вооружился и, окруженный огромной толпой тоже вооруженных людей, явился во Флоренцию.[786] Тотчас же взялись за оружие все его сторонники, а одновременно и противники. Но у сторонников Пьеро, заранее готовившихся к выступлению, было больше порядка, чем у врагов, еще отнюдь не готовых к проведению в жизнь своих замыслов. Мессер Диотисальви, не считая себя в безопасности дома, поскольку он был соседом Пьеро, то ходил во дворец, убеждая Синьорию заставить Пьеро положить оружие, то к мессеру Луке, чтобы тот не отошел от их партии. Но наибольшую деятельность проявил мессер Никколо Содерини, который тотчас же вооружился и в сопровождении почти всего народа из своей картьеры явился в дом мессера Луки и стал уговаривать того сесть на коня и выехать на площадь, чтобы защитить Синьорию, которая на их стороне. Он доказывал, что победа несомненно в их руках, и твердил, что не годится мессеру Луке, оставаясь дома, либо постыдно дотерпеть от вооруженных врагов, либо оказаться столь же постыдно обманутым безоружными. Как бы ему не раскаяться, когда будет уже поздно, в своем бездействии: если он хочет насильственного низвержения Пьеро, сейчас это легко достижимо, если же он предпочитает мирный исход, то лучше находиться в положении диктующего мирные условия, чем выслушивающего их. Однако речи эти нисколько не поколебали мессера Луку, ибо он уже забыл свои недружелюбные чувства к Пьеро, который подкупил его обещаниями новых брачных союзов между их семьями и новых выгод. Одна племянница мессера Луки уже была наречена невестой Джованни Торнабуони. Поэтому он стал убеждать мессера Никколо сложить оружие и вернуться к себе домой: вполне достаточно того, что город управляется магистратами, и так будет впредь, оружие должны положить все, а Синьория, где наши в большинстве, пускай будет судьей в гражданских раздорах. Никколо, так и не переубедив его, возвратился к себе, но предварительно сказал: "В одиночестве я не могу спасти республику, но могу предсказать ее злую судьбу. Решение, вами принятое, погубит свободу отечества, у вас отнимет власть и имущество, у меня и у других родину".

XVI.

Среди всей этой смуты Синьория заперлась во дворце и вместе со всеми своими магистратами отошла в сторону, не выказывая предпочтения ни одной из партий. Граждане, в особенности те, что последовали примеру Луки, видя, что Пьеро вооружен, а его противники безоружны, стали подумывать уже не столько о том, как повредить Пьеро, сколько о том, как бы с ним сдружиться. Наиболее видные из граждан, главари городских партий, явились во дворец перед лицо Синьории и долго обсуждали дела города и способы, которыми можно было бы умиротворить страсти. Так как Пьеро все время болел и не в состоянии был прибыть на это собрание, все единогласно решили отправиться к нему домой. Единственным исключением оказался Никколо Содерини; предварительно поручив заботу о детях и имуществе брату Томмазо, он удалился в свое поместье дожидаться, какой оборот примут эти переговоры, от которых ожидал для себя лично беды, а для отечества пагубы.

Прочие же граждане прибыли к Пьеро, и тот из них, которому поручено было выступить с речью, стал жаловаться на смуту в городе, заявив, что главным виновником должен рассматриваться тот, кто первый взялся за оружие. Граждане и правительство не знают, чего именно хочет Пьеро, а ведь он-то первый и вооружился, и поэтому пришли узнать его волю, причем, если она соответствует благу отечества, они готовы ее принять. На это Пьеро отвечал так. Обвинять в беспорядках следует не того, кто первый взялся за оружие, а тех, кто своим поведением до этого довел. И если хорошенько подумать над тем, как они вели себя по отношению к нему, если принять во внимание все эти ночные сборища, сбор подписей, интриги с целью отнять у него и родной город, и жизнь, то легко увидеть, что из-за них-то он и взялся за оружие. Но ведь оружие оставалось в пределах его дома, и это ясно доказывало его намерения: только защищаться, никому не причиняя вреда и ущерба. Он ничего не хотел, ничего не домогался, кроме безопасности и спокойной жизни, и никогда не высказывал никаких иных намерений, ибо когда истек срок балии, он и не помыслил о том, чтобы вернуть себе особые полномочия каким-либо чрезвычайным способом; его вполне устраивало, чтобы государством управляли обычные магистраты - только бы они сами этим довольствовались. Пора бы вспомнить, что Козимо и сыновья его умели жить во Флоренции, пользуясь почетом, и с балией, и без балии, а в 1458 году не его дом постарался восстановить балию, а сами граждане. И если теперь они не хотят балии, так ведь и ему она не нужна. Но есть люди, которым этого мало, которые считают, что им не жить во Флоренции, пока он в ней живет. Конечно, он никогда бы не поверил, ему даже в голову не могло прийти, что друзья его и его отца сочтут, что им не жить во Флоренции вместе с ним, человеком, который всегда был известен своей любовью к покою и миру. Затем, обернувшись к мессеру Диотисальви и его братьям, находившимся тут же, он сурово и негодующе попрекнул их благодеяниями, полученными ими от Козимо, доверием, которое он им оказывал, и их черной неблагодарностью. В речах его была такая сила, что многие из присутствующих, глубоко тронутые ими, готовы были тут же на месте расправиться с мессером Диотисальви и его братьями, если бы Пьеро их не удержал. В конце концов Пьеро заявил, что он согласен на все, что постановят явившиеся к нему граждане вместе с Синьорией, ибо просит лишь одного, чтобы ему обеспечили безопасность и покой. Затем речь зашла еще о многих других вещах, но никаких решений принято не было, кроме общего пожелания обновить государственное управление и установить новый его порядок.

XVII.

Гонфалоньером справедливости был тогда Бернардо Лотти, человек не слишком расположенный к Пьеро, решившему поэтому ничего не предпринимать, пока тот у власти: впрочем, это было неважно, ибо срок его полномочий истекал. Но когда подошло время избрания новой Синьории на сентябрь и октябрь 1466 года, высшая магистратура оказалась порученной Роберто Лиони. Едва лишь он принял бразды правления, как, видя, что все уже подготовлено, созвал народ на площадь и установил новую балию,[787] весьма благоприятную для Пьеро, которая весьма скоро назначила магистратов, соответствующих желаниям нового правительства. Этот переворот привел в панику главарей враждебной партии, и мессер Аньоло Аччаюоли бежал в Неаполь, а мессеры Диотисальви Нерони и Никколо Содерини - в Венецию.[788] Мессер Лука Питти остался во Флоренции, доверившись обещаниям Пьеро и новому родству с его домом. Бежавшие объявлены были мятежниками,[789] и вся семья Нерони оказалась рассеянной, а мессер Джованни ди Нероне, бывший тогда архиепископом Флорентийским, добровольно удалился в изгнание в Рим, чтобы не стало ему хуже. Множеству граждан, внезапно выехавшим из Флоренции, были назначены различные места ссылки. Этого оказалось недостаточно: была назначена торжественная процессия с благодарственным молебствием по случаю сохранения государства и объединения города. Во время этого торжества были схвачены и подвергнуты пытке[790] некоторые граждане, которых затем частью предали смерти, частью подвергли изгнанию.

Среди всех этих пертурбаций ярчайший пример изменчивости судеб человеческих явил Лука Питти, ибо тут-то и можно было познать различие между победой и поражением, между честью и бесчестием. В доме его, где постоянно бывало много народу, воцарились пустота и безмолвие. Когда он появлялся на улицах, то друзья и родственники не то что не шли за ним толпою, а даже приветствовать его и то боялись, ибо одни утратили всякий почет, другие часть имущества и все были равно под угрозой. Великолепные здания, которые он начал строить, были оставлены рабочими; знаки внимания, которые прежде расточались ему, превратились в оскорбления, почести в поношения. Дошло до того, что многие, дарившие ему ценные предметы, требовали их обратно, словно вещи, данные напрокат, а те, кто имел обыкновение превозносить его до небес, обвиняли его в насилиях и неблагодарности. Так что он запоздало каялся в том, что не поверил словам Никколо Содерини, и искал случая честно умереть с оружием в руках, только бы не жить обесчещенным среди победоносных врагов.

XVIII.

Граждане, находившиеся в изгнании, стали, советуясь между собой, подумывать, как бы им вернуться в город, который они не сумели удержать. Мессер Аньоло Аччаюоли, пребывавший в Неаполе, прежде чем предпринимать какие-либо действия, решил выведать настроение Пьеро и выяснить, нет ли какой возможности примириться с ним, а потому написал ему следующее письмо:

"Смеюсь я над превратностями судьбы, которая по прихоти своей друзей превращает во врагов, а врагов делает друзьями. Ты сам, наверно, помнишь, как во время изгнания отца твоего я настолько больше внимания уделил этой несправедливости, чем какой бы то ни было опасности для себя, что потерял тогда отечество и едва не потерял саму жизнь. Пока жив был Козимо, я всегда неизменно любил и чтил ваш дом, а после его смерти никогда не стремился принести тебе какой-либо вред. Правда, слабость твоего здоровья и малолетство детей твоих смущали меня настолько, что я подумал, не следует ли придать нашему государству такое обличие, чтобы в случае твоей преждевременной кончины отечеству нашему не пришла бы погибель. Вот что лежит в основе всего мною содеянного - не против тебя, но во благо моей родины. Если я впал в заблуждение, то добрых моих намерений и былых заслуг, думается, вполне достаточно, чтобы позабыть его. Не могу поверить, что после того, как столько времени был я верен твоему дому, не найду в тебе милосердия, и что столькие заслуги мои одной ошибкой превращены в ничто".

Получив это письмо, Пьеро ответил так: "Смех твой там, где ты сейчас находишься, - причина того, что мне не приходится плакать, ибо если бы ты смеялся во Флоренции, я бы плакал в Неаполе. Я не отрицаю, что ты хорошо относился к моему отцу, но и ты признай, что немало от него получил. Так что ты настолько же больше должен нам, чем мы тебе, насколько надо более ценить дела, чем слова. Получив награду за все, что ты сделал хорошего, не удивляйся, если тебе по справедливости воздается за злое. Любовь к отечеству для тебя тоже не оправдание, ибо никого не найдется, кто бы поверил, что Медичи меньше любили свой город и меньше для него сделали, чем Аччаюоли. Живи же без чести в Неаполе, коли не сумел жить среди почета во Флоренции".

XIX.

Отчаявшись в получении прощения, мессер Аньоло отправился в Рим, где сблизился с архиепископом и другими изгнанниками, и они все вместе любыми подходящими способами старались подорвать кредит торгового предприятия Медичи в Риме. Пьеро лишь с трудом удалось воспрепятствовать этому, однако с помощью друзей он разрушил все их козни. Со своей стороны мессер Диотисальви и Никколо Содерини всеми силами. старались побудить венецианский сенат выступить против их отечества, убежденные в том, что если флорентийцам придется вести новую войну, они со своим новым и не пользующимся любовью правительством не смогут ее выдержать.

В то время проживал в Ферраре Джован Франческо, сын мессера Палла Строцци, изгнанный во время переворота 1434 года из Флоренции вместе со своим отцом. Он пользовался значительным влиянием и, по мнению других торговых людей, являлся большим богачом. Недавние изгнанники убеждали Джован Франческо, как легко ему будет возвратиться на родину, если венецианцы вступят в игру. Они были убеждены, что венецианцы на это пойдут, если сами изгнанники смогут в какой-то мере участвовать в расходах, в противном случае все предприятие под сомнением. Джован Франческо, пылавший жаждой мщения за нанесенную ему обиду. легко поддался их уговорам и обещал содействовать этому делу всеми своими средствами. Все вместе явились они к дожу и стали жаловаться ему на свое изгнание, каковое приходится им переносить не за какую-либо вину, а лишь потому, что они хотели, чтобы отечество их жило по законам и почести воздавало своим магистратам, а не какой-то горсточке граждан. Ибо Пьеро Медичи и некоторые его сторонники, привыкшие действовать как тираны, обманным путем взялись за оружие, обманом заставили их, своих противников, положить его и затем обманом изгнали их из отечества. Не довольствуясь этим, они пожелали и господа бога замешать в угнетение многих других, оставшихся в городе под защитой данного им слова, и для того, чтобы господь бог стал как бы сообщником их предательства, во время священных церемоний и торжественных молебствий заключили в темницу и предали смерти многих граждан. В стремлении к справедливому возмездию за эти дела они, флорентийские изгнанники, полагают, что им не к кому больше обратиться, как к венецианскому сенату, который, во все времена умевший сохранять свою свободу, не может не пожалеть тех, кто эту свободу утратил. Вот они и явились воззвать к свободным людям против тиранов и к благочестивым против нечестивцев. Не забыла же, кроме того, Венеция, как семейство Медичи отняло у нее владычество над Ломбардией, когда Козимо, вопреки воле других граждан, оказал помощь и содействие герцогу Франческо против венецианского сената. И если сенат не будет тронут правым делом изгнанников, его не сможет не подвигнуть на дело праведная ненависть и справедливое стремление к мести.

XX.

Эти последние слова взволновали весь Сенат, который и постановил направить Бартоломео Коллеони, кондотьера республики, совершить нападение на флорентийскую территорию. Собрали с возможной скоростью войско, к которому присоединился Эрколе д'Эсте, посланный Борсо, маркизом Феррарским. Так как флорентийцы еще не успели подготовиться, этим войскам удалось в первые дни кампании сжечь городок Довадолу и разграбить окружающую местность. Но флорентийцы тотчас же после изгнания враждебной Пьеро партии восстановили союз с Галеаццо, герцогом Миланским, и с королем Ферранте, а капитаном своих войск пригласили Федериго, графа Урбинского: поэтому сейчас, обеспечив себя друзьями, они меньше считались с недругами. Ферранте послал в помощь Флоренции своего старшего сына Альфонса, а Галеаццо явился лично, притом оба привели довольно значительные силы. Все союзные войска объединились у флорентийской крепости Кострокаро, находящейся у подножья высоких гор между Тосканой и Романьей, так что неприятель счел за благо отойти к Имоле. Правда, происходили по обыкновению того времени незначительные стычки между воинскими частями той и другой стороны, однако никто не штурмовал и не осаждал городов, никто не давал неприятелю решительного сражения, все сидели по своим палаткам и вообще вели себя до удивительности трусливо.

Эта бездеятельность вызывала крайнюю досаду у флорентийцев, отягощенных бременем войны, которая обходилась дорого и не сулила никаких выгод. Магистраты стали на это жаловаться тем своим гражданам, которые были назначены в этом военном предприятии комиссарами. Те ответили, что единственная причина этого герцог Галеаццо, каковой, имея весьма большую власть при отсутствии всякого опыта, сам не умеет принимать полезных решений, а другим не дает, и пока он будет находиться при войске, ничего полезного и славного предпринять не удастся. Тогда флорентийцы дали понять герцогу, что его личное появление во главе войска было им чрезвычайно полезно, ибо одной славы его достаточно было, чтобы напугать неприятеля. Однако безопасность его личная и его государства им важнее, чем общественная выгода, ибо от этой безопасности зависит всякое иное благополучие, если же герцог потерпит какой бы то ни было урон, для Флоренции тоже дело обернется плохо. Они полагают, что для него небезопасно надолго отлучаться из Милана, ибо он у власти совсем недавно, а соседи его могущественны и внушают подозрения, и если бы кто из них захотел что-нибудь против него затеять, то легко мог бы это сделать. И ввиду всего этого они советуют герцогу поскорее вернуться к себе, оставив часть своего войска им в подмогу.

Этот совет был принят Галеаццо, и он, не долго раздумывая, возвратился в Милан,[791] флорентийские военачальники, получившие теперь возможность действовать по своему усмотрению, должны были доказать, что присутствие герцога и впрямь являлось истинной причиной их медлительности. Поэтому они приблизились к неприятелю и завязали с ним сражение, длившееся полдня, но не давшее победы ни одной из сторон.[792] Однако ни один человек в этой битве не пал - ранены были лишь несколько лошадей и, кроме того, и с той, и с другой стороны взято было несколько пленных. Вскоре наступило зимнее время, которое войска обычно проводят на зимних квартирах: мессер Бартоломео отошел к Равенне, флорентийские войска - в Тоскану, а герцогские и королевские - в земли своих повелителей.

Но поскольку, несмотря на уверения флорентийских изгнанников, нападение венецианцев не вызвало во Флоренции ни малейшей смуты, а денег на жалованье войску не было, начались мирные переговоры, вскоре приведшие к соглашению.[793] Изгнанники же, потеряв всякую надежду на возвращение, разбрелись по разным местам. Мессер Диотисальви отправился в Феррару, где был принят и взят на содержание маркизом Борсо. Никколо Содерини поселился в Равенне, где состарился, живя на небольшую пенсию от венецианского правительства, и скончался. Слыл он человеком справедливым и мужественным, но принимавшим решения медлительно и с большими колебаниями, вследствие чего, став гонфалоньером справедливости, он упустил возможность одержать победу, - возможность, которую захотел, но не смог вернуть, будучи уже частным лицом.

XXI.

После заключения мира граждане, взявшие во Флоренции верх, решили, что победа их - неполная, если они не смогут притеснять не только прежних врагов своих, но и тех, кто покажется им подозрительным. Поэтому с помощью гонфалоньера справедливости Бальдо Альтовити они вновь лишили многих граждан права занимать должности, а многих других подвергли изгнанию. Это усилило их могущество и у всех вызвало страх. Властью своей они злоупотребляли и вели себя так, что можно было подумать, будто всемогущий бог и их счастливая судьба дали им наш город в добычу. Пьеро мало знал об этих злоупотреблениях, а тем немногим, что были ему известны, не мог противодействовать из-за слабости своего здоровья. Тело его было так немощно, что владел он, можно сказать, одним лишь даром речи. Единственное, что он мог сделать, это взывать к согражданам, умоляя их подчиняться законам и мирно радоваться тому, что отечество их спаслось, а не погибло. Дабы увеселить Флоренцию, порешил он пышно отпраздновать бракосочетание сына своего Лоренцо с его невестой Клариче из дома Орсини; свадьба эта был совершена со всей роскошью и великолепием, подобавшими такому именитому гражданину.[794] В течение ряда дней давались балы с танцами в модном вкусе, пиры и представления древних трагедий и комедий. Чтобы еще ярче показать величие дома Медичи и всего государства, все это дополнили двумя военными зрелищами: одно изображало кавалерийское сражение в открытом поле, другое - взятие штурмом города. Все это было выполнено с таким искусством и в таком порядке, какие только можно было пожелать.

XXII.

Пока во Флоренции происходили эти события, вся остальная Италия жила в мире, но не без страха перед турками, которые, продолжая осуществление своих планов, все время утесняли христиан. К величайшему стыду и поношению имени христианского туркам удалось завладеть Негро-понте.[795] В это время скончался Борсо, маркиз Феррарский, и его преемником стал брат его Эрколе.[796] Умер Сиджисмондо да Римини, неизменный враг папства, и ему наследовал побочный сын его Роберто,[797] который прославился впоследствии как способнейший из итальянских военачальников. Скончался также папа Павел.[798] Преемником его оказался Сикст IV, ранее звавшийся Франческо да Савона, человек самого низкого происхождения, ставший, однако, благодаря своим добродетелям генералом ордена святого Франциска и кардиналом. Этот папа был первым, показавшим, что способен сделать глава церкви и каким образом многое, считавшееся до того времени неблаговидным, может благодаря папской власти обрести вид законности. Среди членов его семьи были Пьеро и Джироламо, которые, по всеобщему убеждению, являлись его сыновьями, но он давал им более пристойное родственное наименование.[799] Пьеро был монахом, и папа дал ему кардинальское звание с титулом святого Сикста. Джироламо он пожаловал город Форли, отняв его у Антонио Орделаффи, хотя предки последнего владели им долгое время. Столь самовластное поведение, однако, усилило уважение к нему всех итальянских государей, и все старались заручиться его дружбой. Герцог Миланский дал в жены Джироламо свою побочную дочь Катарину и в приданое за ней город Имолу, отняв его у Таддео Алидози. Герцог и король Ферранте скрепили свои отношения новым брачным союзом: дочь королевского первенца Альфонса Элизабетта вышла замуж за Джован Галеаццо, старшего сына герцога.

XXIII.

Италия находилась тогда в довольно мирном состоянии. Ее государи больше всего старались как можно внимательнее наблюдать друг за другом и обеспечивать взаимную дружбу заключением новых союзов и браков между княжескими домами. Тем не менее среди этого всеобщего мира Флоренцию раздирали распри ее же собственных граждан, а Пьеро из-за своей болезни не мог воспрепятствовать этому разгулу честолюбия. Все же для облегчения своей совести и в надежде пристыдить враждующих он пригласил их всех к себе в дом и обратился к ним с такой речью:

"Никогда я не думал, что может наступить такое время, когда поведение и образ жизни друзей моих заставят меня любить врагов и сожалеть о них и поражение предпочесть победе. Я полагал, что сблизился с людьми, способными положить меру и предел своей алчности, которым достаточно было бы жить у себя на родине в мире, в чести и к тому же еще в счастливом сознании, что врагов постигло возмездие. Но теперь я вижу, как ошибался и как мало знал свойственную всем людям корысть, в частности же - вашу. Ибо вам мало того, что вы в нашем городе властвуете, что вам, незначительному меньшинству, даны все почести, все главные должности, все преимущества, которые обычно распределялись между - очень многими гражданами; мало вам и того, что вы поделили между собой имущество врагов, и того, что вы можете взваливать на чужие плечи все бремя общественных расходов, а сами, свободные от этого бремени, наслаждаетесь всеми преимуществами власти, - вам надо еще донимать всех и каждого всеми возможными обидами и притеснениями. Вы отнимаете у соседа его добро, торгуете правосудием, избегаете какой бы то ни было гражданской ответственности, притесняете мирных людей и поддерживаете наглых сеятелей раздора. Не думаю, чтобы где-нибудь в Италии можно обнаружить столько примеров насилия и алчности, сколько их в нашем городе. Значит, родина дала нам жизнь для того, чтобы мы лишили ее жизни? Дала нам победу, чтобы мы ее погубили? Осыпает нас почестями, чтобы мы подвергали ее поношению? Так вот даю вам слово, достойное веры, слово порядочного человека, что если вы будете продолжать вести себя так, чтобы я раскаивался в одержанной победе, я поведу себя таким образом, что вам придется раскаяться в плохом использовании нашей победы".

Граждане, которых он к себе призвал, ответили так, как подобало по месту и обстоятельствам этого разговора, однако ни в какой мере не отказались от своих пагубных деяний. В конце концов Пьеро тайно вызвал Аньоло Аччаюоли в Каффаджоло и долго беседовал с ним о флорентийских делах. И нет ни малейшего сомнения в том, что, не помешай ему в этом смерть, он возвратил бы в отечество всех изгнанников, чтобы обуздать алчность их противников. Однако судьба воспрепятствовала осуществлению этих благородных намерений: измученный телесными недугами и душевными терзаниями, он скончался на пятьдесят третьем году жизни.[800] Отечество не могло в достаточной мере оценить его благородство и доброту, ибо отец его Козимо сопровождал его, можно сказать, почти всю жизнь, а те немногие годы, на которые он пережил отца, прошли для него в болезнях и гражданских раздорах. Пьеро погребен был в церкви Сан Лоренцо рядом с отцом, и похороны его совершились со всей пышностью, заслуженной столь выдающимся гражданином. Оставил он двух сыновей, Лоренцо и Джульяно, уже подававших надежды на то, что им предстоит быть весьма полезными государству; однако все пока сожалели об их молодости.

XXIV.

Среди самых именитых граждан, правивших флорентийской республикой, намного превосходил всех прочих Томмазо Содерини, чья рассудительность и влияние известны были не только во Флоренции, но и всем итальянским правителям. После смерти Пьеро все взоры обратились к нему, многие граждане приходили навещать его, словно главу государства, и многие государи присылали ему письма. Но он, будучи человеком мудрым и хорошо зная и правильно оценивая свои и дома Медичи богатства и успех, на письма государей не отвечал, а согражданам давал понять, что не в его дом должны они приходить, а к Медичи. Чтобы доказать действиями искренность своих речей, он собрал глав всех именитых семей Флоренции в монастырь Сант Антонио, куда пригласил также Лоренцо и Джульяно Медичи. Там он долго и вдумчиво говорил о положении Флоренции, всей Италии, о домогательствах отдельных государей и закончил свою речь следующими соображениями: для того, чтобы Флоренция существовала в единении и в мире, не зная гражданских распрей и внешних столкновений, необходимо питать особое уважение к этим двум молодым людям и сохранять добрую славу их дома, ибо люди обычно не жалуются на то, что им приходится делать нечто для них привычное; что же касается новшеств, то ими увлекаются, но быстро к ним остывают. И всегда легче сохранить такую власть, которая за давностью времени уже не вызывает зависти, чем создать новую, которую нетрудно по любому поводу опрокинуть.

После мессера Томмазо слово взял Лоренцо и, хотя он был еще очень молод, говорил с такой вдумчивостью и скромностью, что все могли убедиться, кем он станет впоследствии. Прежде чем разойтись, все присутствующие поклялись, что будут видеть в юных Медичи родных сыновей, а те заявили, что почитают собравшихся здесь старших за отцов. После этого решения Лоренцо и Джульяно стали чтить как первых в государстве, они же во всем руководствовались советами мессера Томмазо.

XXV.

И внутри республики, и вовне все было мирно, никакие войны не тревожили достигнутого спокойствия, как вдруг возникла неожиданная смута, словно бы предвещавшая грядущие бедствия. Среди семей, потерпевших крушение вместе с мессером Лукой Питти, была семья Нарди. Главы этого семейства, Сальвестро и его братья, были сперва изгнаны, а затем во время войны с венецианским кондотьером Бартоломео Коллеони объявлены мятежниками. Один из братьев Сальвестро по имени Бернардо,[801] юноша смелый и неукротимый, не мог из-за своей бедности переносить изгнание. Видя, что наступивший мир не оставляет ему никаких надежд на возвращение в отечество, он стал делать попытки к совершению чего-либо такого, что могло разжечь новую войну. Ибо часто бывает, что пустяк приводит к бурным последствиям, поскольку люди гораздо более склонны следовать уже данному кем-то толчку, чем сами дать толчок событиям. У Бернардо были значительные связи в Прато и еще большие в землях Пистойи, между прочим с семейством Паландра, которое проживало в контадо, но имело в своем составе и среди своих - людей, воспитанных, как все пистойцы, среди вооруженных схваток и кровопролитий. Он знал, что эти люди крайне возбуждены против Флоренции из-за дурного обращения, которому они подвергались со стороны флорентийских магистратов. Известно ему было также умонастроение жителей Прато, раздраженных тем, что ими управляли, по их мнению, так надменно и с такими вымогательствами; он знал, что многие из них ненавидят Флорентийскую республику. Словом, все это вселяло в него надежду на то, что, учинив мятеж в Прато, можно разжечь пламя во всей Тоскане, и что желающих его раздуть будет так много, что не хватит стремящихся погасить. Он сообщил о своем замысле мессеру Диотисальви и спросил его, какой помощи, в случае если бы ему удалось захватить Прато, он может при содействии мессера Диотисальви ожидать от итальянских государств. Мессер Диотисальви нашел, что дело это крайне опасное и с весьма незначительной надеждой на успех. Тем не менее, видя, что тут представляется возможность попытать счастья за чужой счет, он поддержал Бернардо и пообещал ему наверняка помощь из Болоньи и Феррары, только бы удалось ему захватить Прато и обороняться там недели две. Радостно возбужденный этими посулами, Бернардо тайно прибыл в Прато, поделился своими планами с некоторыми из граждан и обнаружил с их стороны полную готовность принять участие в деле. То же стремление и тот же пыл обнаружились и в семействе Паландра. Договорившись с ними о времени и способе действий, Бернардо сообщил обо всем мессеру Диотисальви.

XXVI.

На должности подеста в Прато был как ставленник Флоренции Чезаре Петруччи. Такого рода правители городов имеют обыкновение держать ключи от городских ворот при себе, и если случается, особенно в мирное время, что кто-либо из жителей попросит дать ему эти ключи для того, чтобы ночью выйти из города и возвратиться, они в этом никогда не отказывают. Бернардо хорошо знал этот обычай, явился[802] до рассвета со стороны Пистойи к городским воротам с гражданами из семейства Паландра и еще сотней вооруженных людей. Его сообщники в городе тоже к этому времени вооружились, и один из них отправился к подеста за ключом под предлогом, будто в город надо войти одному из горожан. Подеста, которому и в голову не могло прийти что-либо подобное, послал слугу с ключами к воротам. Едва тот отошел на несколько шагов от дворца правителя, как заговорщики вырвали у него ключи, отперли ворота и впустили Бернардо с его отрядом. В городе отряд разделился на две части: одна во главе с Сальвестро из Прато заняла цитадель, другая во главе с Бернардо захватила дворец и Чезаре Петруччи со всеми его людьми, которых взяли под стражу. Затем они кликнули клич и пошли по городу, призывая народ к борьбе за свободу. К тому времени уже рассвело, и, услышав шум, многие сбежались на площадь. Узнав, что кем-то захвачены цитадель и дворец правителя, а подеста и все его люди схвачены, они долго не могли понять, отчего все это могло произойти. Восемь граждан, занимавших в Прато самые высокие должности во дворце подеста, собрались, чтобы решить, что теперь делать. Бернардо и его сообщники уже некоторое время бегали по городу, но никто к ним не присоединился. Узнав, что совет Восьми собрался, он явился к ним и объявил о причинах затеянного им дела. Он сказал, что единственное его стремление - освободить их, а также и свое отечество от рабства, доказывал, каким доблестным делом было бы для них взяться за оружие и следовать за ним в этом предприятии, где они обрели бы вечный мир и вечную славу. Напомнил им о былой их свободе и о теперешнем подчиненном положении и убеждал, что к ним наверняка подойдет помощь извне, если только они согласятся продержаться несколько дней против войск, которые может направить, сюда Флоренция. Он утверждал также, что во Флоренции у него есть союзники, которые выступят, как только узнают, что город Прато единодушно последовал за ним.

Речь эта, однако, не произвела ни малейшего впечатления на совет Восьми, который заявил Бернардо, что им неведомо, находится ли Флоренция в свободном или рабском состоянии, не их дело судить об этом, но сами они не желают никакой другой свободы, как служить магистратам, которые управляют Флоренцией, ибо они никогда не терпели от этих магистратов таких обид, чтобы браться против них за оружие. Поэтому они посоветовали ему освободить подеста, очистить город от своих людей и поскорее постараться избежать опасности, которую он навлек на себя своим безрассудством. Бернардо в свою очередь нисколько не смутился от этих слов, а решил испытать, не окажет ли страх на жителей Прато того влияния, какого не сумели оказать призывы. Чтобы хорошенько напугать их, он решил предать смерти Чезаре Петруччи и потому велел вывести его из темницы и повесить под окном дворца. Чезаре уже стоял у окна с петлей на шее, и вот он увидел Бернардо, который торопился с казнью. Он обернулся к нему и сказал: "Бернардо, ты предаешь меня смерти в надежде, что жители Прато последуют за тобой, но сам увидишь, что произойдет совершенно обратное. Ибо их уважение к правителям, которые посылаются сюда флорентийским народом, так глубоко, что жестокое дело, которое ты со мной учиняешь, вызовет к тебе великую ненависть, и ты в конце концов от нее погибнешь. Не смерть моя, а, напротив, жизнь может дать тебе победу, ибо если я прикажу им делать то, что ты найдешь нужным, они охотнее послушаются меня, чем тебя, а так как я буду только исполнителем твоих распоряжений, все твои намерения осуществятся".

У Бернардо особого выбора не было, и совет Чезаре показался ему подходящим. Он велел Чезаре выйти на балкон над самой площадью и приказать народу повиноваться во всем ему, Бернардо. Когда Петруччи сделал то, что ему было велено, его опять отвели в темницу.

XXVII.

Между тем слабость заговорщиков всем стала ясна, и многие флорентийцы, проживавшие в Прато, объединились. Среди них находился мессер Джорджо Джинори, родосский рыцарь.[803] Он первый оказал вооруженное сопротивление заговорщикам и напал на Бернардо, который сновал по площади, то уговаривая граждан, то угрожая тем, кто не хотел следовать за ним и подчиняться ему. Между Бернардо и многочисленными спутниками мессера Джорджо произошло столкновение, он был ранен и схвачен. После этого нетрудно было освободить подеста и справиться с другими мятежниками: немногочисленные и рассеявшиеся по всему городу, они почти все были схвачены или убиты.

Весть об этом событии дошла до Флоренции сильно преувеличенной; говорили, что Прато захвачен мятежниками, подеста и все его люди перебиты и город полон врагов; Пистойя взялась за оружие, и почти все ее граждане участвуют в этом заговоре. Дворец Синьории тотчас же заполнился гражданами, явившимися обсудить положение вместе с членами правительства. Во Флоренции находился тогда Роберто да Сансеверино, весьма прославленный военачальник. Решено было послать его на место событий с отрядом настолько многочисленным, насколько можно было наспех собрать. Ему поручили подойти как можно ближе к Прато и сообщить во Флоренцию о происходящем, самому же предпринять на месте все, что он найдет возможным и разумным. Роберто едва успел оставить за собой замок Кампи, как навстречу ему попался посланец Чезаре Петруччи, сообщавший, что Бернардо схвачен, его сообщники бежали или убиты и мятеж подавлен. Роберто возвратился во Флоренцию, куда вскоре доставили Бернардо, Его допросили насчет истинных причин его замысла и нашли, что все они крайне неосновательны. Тогда Бернардо заявил, что он поднял этот мятеж, ибо предпочитал лучше умереть во Флоренции, чем жить в изгнании, и хотел, чтобы эта его смерть сопровождалась каким-либо достойным упоминания деянием.

XXVIII.

После того как мятеж был подавлен, едва возникнув, граждане возвратились к своему обычному образу жизни в надежде, что смогут теперь без всяких треволнений пользоваться теми государственными порядками, которые они установили и укрепили. Однако появились во Флоренции те злосчастья, которые обычно порождаются именно в мирное время. Молодые люди, у которых оказалось больше досуга, чем обычно, стали позволять себе большие расходы на изысканную одежду, пиршества и другие удовольствия такого же рода, тратили время и деньги на игру и на женщин. Единственным их умственным занятием стало появление в роскошных одеждах и состязание в красноречии и остроумии, причем тот, кто в этих словесных соревнованиях превосходил других, считался самым мудрым и наиболее достойным уважения. Все эти повадки были еще усугублены присутствием придворных герцога Миланского, который со своей супругой и всем двором своим прибыл во Флоренцию - по обету, как он уверял, - и был принят со всей пышностью, подобающей такому государю, да еще к тому же другу Флоренции.[804] Тогда-то наш город стал свидетелем того, чего еще никогда не видел. Было время поста, когда церковь предписывает отказ от мясной пищи, однако герцогский двор, не чтя ни церкви, ни самого бога, питался исключительно мясом. Среди многочисленных зрелищ, дававшихся в честь этого государя, в церкви Сан Спирито было устроено представление сошествия святого духа на апостолов. Так как для подобных торжеств всегда приходится зажигать очень много светильников, вспыхнул пожар, церковь сгорела, и многие подумали, что это был знак гнева божьего на нас. И если герцог нашел Флоренцию полной куртизанок, погрязшей в наслаждениях и нравах, никак не соответствующих сколько-нибудь упорядоченной гражданской жизни, то оставил он ее в состоянии еще более глубокой испорченности. Так что все достойные граждане решили обуздать этот беспорядок и новыми законами установили определенный предел для роскоши в одеяниях, погребальных церемониях и пиршествах.

XXIX.

Среди этой мирной жизни в Тоскане возникли новые и совершенно неожиданные треволнения. На территории Вольтерры некоторыми ее гражданами были обнаружены залежи квасцов, ценность которых они хорошо знали. Чтобы иметь средства для разработки этих залежей и опору для защиты своих прав на них, они объединились с некоторыми флорентийскими гражданами и разделили с ними доход.[805] Поначалу это открытие, как обычно и бывает при каких-либо новых предприятиях, не привлекло внимания народа Вольтерры. Когда же впоследствии им стала ясна вся выгодность этого дела, они захотели исправить, но слишком поздно и потому безрезультатно, ошибку, которой легко было избежать, своевременно вмешавшись в это предприятие. В совете города стали обсуждать дело, доказывая, что ископаемые, обнаруженные на землях коммуны,[806] не могут разрабатываться к выгоде отдельных частных лиц. По этому поводу отправили во Флоренцию посланцев. Там в деле поручили разобраться нескольким гражданам, которые, то ли будучи подкуплены заинтересованными, то ли по искреннему своему убеждению, постановили:[807] народ Вольтерры не прав, стремясь лишить своих граждан плодов их труда и стараний, так что квасцовые залежи принадлежат этим частным лицам, а не городу; однако будет справедливо, если они ежегодно станут выплачивать определенную сумму городу, как хозяину территории.

Такой ответ только усугубил смуту и распри в Вольтерре: в советах, на улицах и площадях только об этом и говорилось. Народ единодушно требовал возвращения того, что, по его мнению, у него было отнято. Частные лица хотели сохранить то, что они первые открыли и что было затем присуждено им флорентийским решением. Дело дошло да того, что один гражданин по имени Пекорино, в городе весьма уважаемый, был среди этих распрей убит, после чего умертвили многих других, его сторонников, и сожгли их дома.[808] Из тех же самых побуждений готовы были предать смерти правителей, присланных в Вольтерру Флоренцией, и лишь с трудом удержались от этого.

XXX.

После этого первого вызова вольтеррцы решили прежде всего послать своих представителей во Флоренцию, и они заявили Синьории, что если она подтвердит старинные права вольтеррцев, те готовы признать свою зависимость от Флоренции. Об ответе спорили очень долго. Мессер Томмазо Содерини советовал принять предложение Вольтерры, на каких бы условиях они ни признавали свою зависимость. Он полагал, что сейчас не время так близко от Флоренции зажигать пламя нового раздора, которое может перекинуться и к нам, ибо у него вызывали опасение и характер папы, и могущество короля Неаполитанского, и к тому же он не слишком доверял дружественности Венеции и герцога, ибо сомневался как в искренности первой, так и в возможностях второго. Наконец, он напомнил общеизвестную истину, что худой мир лучше доброй ссоры.

С другой стороны, Лоренцо Медичи счел этот случай подходящим для того, чтобы показать, на что он способен как мудрый советчик; и, кроме того, его поддержали те, кто завидовал уважению и почету мессера Томмазо. Лоренцо предложил выступить и вооруженной рукой покарать Вольтерру за ее дерзкое поведение, утверждая, что если она не будет примерно наказана, другие подданные республики без всякого уважения и страха решатся на то же самое по любому пустяковому поводу. Синьория постановила начать военные действия, и вольтеррцам ответили, что им не подобает требовать соблюдения ими же самими нарушенных старинных прав; поэтому они должны принять решение Синьории или же ожидать войны.

Когда вольтеррские представители сообщили своему городу этот ответ, Вольтерра стала готовиться к обороне, возвела укрепления и послала за помощью ко всем итальянским государям. Но им почти никто не внял, помощь обещали только Сиена и владетель Пьомбино. Флорентийцы, со своей стороны, убежденные, что победа зависит от быстроты действий, собрали десять тысяч пехоты и две тысячи всадников, которые под командованием Федериго, синьора Урбино,[809] вступили на территорию Вольтерры и безо всякого труда заняли ее. Затем они осадили город, каковой, будучи расположен на почти со всех сторон обрывистой возвышенности, мог быть взят лишь с той стороны, где находится церковь Сан Алессандро. Жители Вольтерры наняли для своей защиты около тысячи солдат, которые, видя, что флорентийцы не шутят, и сомневаясь в своей способности противостоять им, оборонялись довольно вяло, но зато проявили напористость в насилиях, ежедневно чинимых ими в отношении жителей Вольтерры. Несчастные эти граждане, которых за стенами города поражали враги, а в стенах его угнетали защитники, впали в отчаяние и стали думать о капитуляции, но, не рассчитывая на мягкие условия, сдались на милость комиссаров республики.[810] Те велели открыть городские ворота и, введя в город значительную часть своего войска, отправились во дворец, где находились приоры, которым велено было разойтись по домам. По дороге одного из приоров, чтобы унизить, ограбил флорентийский солдат. С этого начались, ибо люди всегда гораздо более склонны к злу, чем к добру, - разгром и разграбление города, который в течение целого дня отдан был во власть победителей, причем не щадили ни женщин, ни святых мест; солдаты, как те, что плохо защищали его, так и те, что явились взять его, расхитили все имущество граждан.[811] При известии об этой победе Флоренцию охватила величайшая радость, а так как одержана она была исключительно по совету Лоренцо, его влияние еще увеличилось. Один из его ближайших друзей стал упрекать мессера Томмазо Содерини за его совет и, между прочим, сказал: "Ну, а теперь, когда Вольтерра взята, что вы скажете?". На это мессер Томмазо ответил: "Я считаю, что теперь-то она и потеряна. Если бы вы взяли ее по взаимной договоренности, это было бы сделано с пользой и прочно. Но теперь ее надо удерживать в нашей власти силой. И в трудные времена она будет причинять нам лишние хлопоты и ослаблять нас, а в мирных условиях доставлять беспокойство и расходы".

XXXI.

В это же время папа, старавшийся удержать в повиновении принадлежащие церкви города, велел разгромить Сполето, который некоторые из городских партий побудили к восстанию. Затем он осадил виновную в том же Читта-ди-Кастелло.[812] Городом этим владел тогда Никколо Вителли, находящийся в теснейшей дружбе с Лоренцо Медичи, который и оказал ему помощь, не настолько существенную, чтобы спасти Никколо, но вполне достаточную для того, чтобы посеять между папой Сикстом и семейством Медичи вражду, давшую впоследствии весьма горькие плоды. Они бы и не замедлили проявиться, не случись вскоре вслед за тем кончина брата Пьеро, кардинала Сан Систо.[813].

Этот кардинал объездил всю Италию, заезжал и в Венецию и в Милан под предлогом почтить своим присутствием свадьбу Эрколе, маркиза Феррарского,[814] на самом же деле для того, чтобы прощупать умонастроение этих государей и выяснить, можно ли рассчитывать на их враждебность Флоренции. Однако по возвращении в Рим он скончался, и было даже подозрение, что его отравили венецианцы, ибо они опасались, как бы папа Сикст, пользуясь советами и кознями брата Пьеро, не стал слишком могущественным. Хотя был он самого что ни на есть низкого происхождения и получил самое убогое воспитание в стенах монастыря, в нем, едва он достиг кардинальского звания, оказалось столько надменности и честолюбия, что ему уже недостаточно было и кардинальской шапки и даже папского престола: он не постеснялся задать в Риме такой пир, который поразил бы любого короля и на который он истратил более двадцати тысяч флоринов. Лишившись такого помощника, папа Сикст стал проявлять больше медлительности в осуществлении своих планов.

Между тем Флоренция, Венеция и герцог[815] возобновили союзный договор,[816] предоставив папе и королю Неаполитанскому возможность присоединиться к нему, а папа Сикст и король заключили союз между собой тоже с тем, что к нему могли присоединиться прочие итальянские государи. Таким образом, Италия оказалась разделенной на две группы государств, и между ними чуть ли не ежедневно возникали новые поводы для ненависти. Так произошло по поводу острова Кипра, которого домогался король Ферранте, но которым завладела Венеция.[817] Все это сближало папу и короля все более и более. Федериго, синьор Урбино, считался тогда первым военачальником Италии, и долгое время он был на службе у Флоренции. Чтобы отнять у союзников такого военачальника, папа и король решили перетянуть его на свою сторону: король пригласил его к себе в Неаполь, а папа посоветовал ему принять это приглашение. Федериго согласился к удивлению и огорчению флорентийцев, которые опасались, как бы с ним не случилось того же, что с Якопо Пиччинино.[818] Однако произошло обратное, ибо Федериго возвратился из Неаполя и Рима в почете и в должности главнокомандующего союзными войсками папы и короля. Папа и король делали также все возможное, чтобы заручиться дружбой синьоров Романьи и сиенцев и с их помощью еще больше вредить флорентийцам. Уразумев это, последние со своей стороны всячески старались обезвредить замыслы своих противников. Потеряв Федериго д'Урбино, они приняли к себе на службу Роберто да Римини, возобновили союз с Перуджей и с владетелем Фаенцы. Папа и король утверждали, что их враждебность Флоренции происходит оттого, что они хотели бы оторвать Флоренцию от союза с Венецией и привлечь к себе, ибо папа считал, что, пока существует союз между Флоренцией и Венецией, Церковное государство не может сохранять подлинно державного положения, а граф Джироламо - своих владений в Романье. Флорентийцы со своей стороны боялись, что их хотят оторвать от Венеции не для того, чтобы с ними сдружиться, а для того, чтобы легче с ними справиться. Эти взаимные подозрения и борьба интересов продолжались в течение двух лет, прежде чем что-либо произошло. Однако первое событие, хотя и незначительное, случилось в Тоскане.

XXXII.

Браччо да Перуджа,[819] прославленный военачальник, о чем мы неоднократно упоминали, оставил двух сыновей - Оддо и Карло. Последний был еще ребенком, когда брата его, как мы уже говорили, умертвили жители Валь-ди-Ламона. Когда Карло достиг возраста, в котором уже владеют оружием, Венеция в память его отца и в надежде на то, что он унаследовал его военные способности, приняла его в число своих кондотьеров. Срок его найма истек, и он отказался в данный момент возобновлять свой договор с венецианским сенатом, надеясь, что, может быть, его имя и отцовская слава помогут ему вернуть себе семейные владения в Перудже. Венецианцы охотно согласились на это. Они привыкли к тому, что всякие перемены содействуют расширению их могущества. Карло явился в Тоскану,[820] но здесь планы относительно Перуджи показались ему неосуществимыми из-за союза Перуджи с Флоренцией, а он все же хотел, чтобы его предприятие привело к каким-либо славным деяниям. Он напал на сиенцев под предлогом, будто они у него в долгу за услуги, оказанные им некогда его отцом, и он хочет получить сполна все, что ему причитается. Напал он на них с таким ожесточением, что почти во всех концах их земель чувствовалось большое волнение. Сиенцы, всегда готовые обвинять Флоренцию во всех своих бедах, уверились в том, что и сейчас все произошло с ее согласия, и принялись жаловаться папе и королю. Отправили они послов и во Флоренцию с жалобами на причиненную им обиду и ловко давали понять, что если бы Карло не имел поддержки, он не смог бы напасть на них так уверенно. Флорентийцы отвергали эти упреки, оправдывались, заявляя о своей готовности все сделать, чтобы воспрепятствовать Карло наносить ущерб Сиене, и, действительно, по желанию послов, приказали Карло прекратить действия против сиенцев.[821].

Карло, в свою очередь, стал жаловаться, уверяя, что флорентийцы, отказывая ему в поддержке, лишают себя величайшего приобретения, а его великой славы, ибо он мог в самый короткий срок завладеть для них Сиеной: жители ее, мол, совершенно лишены мужества, а средства обороны у них в плохом состоянии. Сиенцы же, хотя и избавились от беды благодаря Флоренции, продолжали питать к ней враждебное чувство: они считали, что никак не обязаны тем, кто избавил их от зла, будучи этого зла виновником.

XXXIII.

В то время как в Тоскане происходили так, как нами было рассказано, все эти связанные с папой и королем события, в Ломбардии случилось нечто более важное и как бы явившееся предвестием еще худших бедствий. В Милане самым знатным юношам латинский язык преподавал Кола Монтано,[822] человек ученый и полный честолюбия. То ли потому, что ему действительно внушали отвращение образ жизни и нравы герцога, то ли движим он был другими побуждениями, но во всех своих беседах он не переставал негодовать по поводу участи живущих под властью дурного государя, называя славными и счастливыми тех, кому судьбою и природой даровано было жить при республиканском правлении. Он доказывал, что все замечательные люди появились не там, где царило единовластие, а в республиках: при республиканском правлении люди добродетельные процветают, при единовластии они гибнут, ибо республики применяют к общему благу достоинства и добродетели человека, а единовластных государей они страшат.

Молодые люди, с которыми он был наиболее тесно связан, звались Джованандреа Лампоньяно, Карло Висконти и Джироламо Ольджато. Он беспрестанно обсуждал с ними дурную природу герцога Миланского и злосчастье тех, кто ему подвластен, и приобрел такое влияние на образ мышления и волю этих юношей, что они поклялись ему освободить свое отечество от тирании герцога, едва лишь достигнут подобающего возраста. Пламенное это стремление с годами только усиливалось. Нравы и поведение герцога, обиды, которые они лично от него претерпели, - все заставляло их спешить с осуществлением своего замысла.

Галеаццо был развратен и жесток, весьма часто выказывал эти свои свойства и всем стал ненавистен. Не довольствуясь соблазнением дам из благородных семей, он во всеуслышание заявлял об этом. Не довольствуясь умерщвлением людей, он старался, чтобы смерть была помучительней. Его не без основания обвиняли в убийстве родной матери. Пока она была жива, он не считал себя полновластным государем, и по отношению к ней вел себя таким образом, что она решила удалиться в Кремону, принадлежавшую ей, как часть ее приданого, но в дороге внезапно чем-то заболела и умерла. В народе многие были уверены, что он велел ее умертвить. Он нанес бесчестье Карло и Джироламо, соблазнив женщин из их семей, а Джованандреа он воспрепятствовал принять аббатство Мирамондо, которое папа передал одному из его близких. Эти личные обиды породили в сердцах юношей жажду мщения, еще усилившую их желание избавить родину от стольких бедствий. Они, кроме того, надеялись, что если им удастся убить герцога, за ними последуют не только многие нобили, но и весь народ. Решившись на все и обо всем сговариваясь, они часто находились вместе, что не вызывало удивления ввиду их старинной дружбы. Они больше ни о чем другом не говорили и, чтобы укрепить себя в принятом решении, наносили себе в грудь и в бока удары рукоятками шпаг, предназначенных для задуманного дела. Обсуждали время и место: в замке не могло быть уверенности в успехе, на охоте покушение тоже казалось неверным и опасным, во время прогулок герцога по городу дело было трудным и даже неосуществимым, во время пира - сомнительным. Наконец они договорились напасть на герцога на каком-либо пышном общественном торжестве, где его наверняка можно было застать и где им представлялась возможность под любыми предлогами собрать своих друзей.

Кроме того, они решили, что если кто-либо из заговорщиков будет схвачен, все другие должны, действуя оружием, идти на шпаги своих противников и убить герцога.

XXXIV.

Было это в 1476 году, незадолго до рождества. Так как в день святого Стефана герцог имел обыкновение с великой пышностью посещать церковь этого святого мученика, они решили, что тут и время, и место самые подходящие для осуществления их намерения. Утром этого дня[823] заговорщики вооружили некоторых своих друзей и наиболее верных слуг под предлогом, что им придется помочь Джованандреа, который задумал устроить на своих землях водопровод вопреки воле завистливых соседей. Все эти вооруженные люди отправились в церковь якобы затем, чтобы перед отъездом испросить разрешение у герцога. Туда же они привели под разными предлогами еще других друзей и родичей, надеясь, что после удачного покушения все последуют за ними. Замысел их заключался в том, чтобы после смерти герцога все вооруженные объединились и пошли в те части города, где, по их расчетам, легче всего было поднять народные низы, призвав их с оружием в руках выступить против герцогини и главных правительственных лиц. Они полагали, что из-за голода, от которого страдал народ, он с готовностью пойдет за ними, тем более что они постановили между собой отдать на разграбление дома мессера Чекко Симонетты, Джованни Ботти и Франческо Лукани, которые являлись первыми лицами в правительстве герцога: этим они рассчитывали обеспечить свою безопасность и возвратить миланцам свободу.

Выработав план действий и укрепившись в решимости осуществить его, Джованандреа и все другие рано утром пришли в церковь, выстояли мессу, а после мессы Джованандреа обернулся к статуе святого Амвросия и произнес: "О покровитель города нашего, ты знаешь, каково наше намерение и цель, ради которой идем мы на столь опасное дело! Будь благосклонен к нашему замыслу и покажи, благоприятствуя правому делу, сколь неугодна тебе неправда". Между тем герцог, собираясь в церковь, получил ряд предзнаменований близкой своей смерти. С наступлением дня он надел на себя кирасу, как делал не раз, но вдруг снял ее с себя, словно ему в ней было неудобно или она показалась ему непригодной. Он пожелал было прослушать мессу в замке, но тут оказалось, что капеллан его отправился в Сан Стефано со всей утварью дворцовой церкви. Он предложил епископу Комо совершить для него мессу, но тот представил ему основательные доводы против этого. Наконец он словно против воли своей решил идти в церковь, но предварительно велел привести к себе своих сыновей Джован Галеаццо и Эрмеса. Он крепко обнимал их, целовал и, казалось, не мог расстаться с ними. Решив наконец двинуться в путь, он вышел из замка и направился в церковь, имея справа и слева от себя послов Феррары и Мантуи.

Тем временем заговорщики, чтобы не вызывать лишних подозрений и укрыться от весьма сильного холода, спрятались в комнате настоятеля церкви, их сообщника. Услышав, что герцог приближается к храму, они тоже вошли в церковь, причем Джованандреа и Джироламо стали справа от входа, а Карло слева. Те, кто предшествовали особе герцога, уже вошли в церковь, затем последовал он сам среди многочисленной свиты, среди пышности, подобающей в столь торжественный час герцогскому шествию. Первыми начали Лампоньяно и Джироламо. Под предлогом, будто они стараются расчистить ему путь, они приблизились к герцогу и, выхватив из рукавов короткие острые кинжалы, напали на него. Лампоньяно нанес ему две раны - одну в живот, другую в горло, Джироламо ударил тоже в горло и еще в грудь. Карло Висконти стоял ближе всего к двери, и герцог прошел уже мимо него, когда друзья Карло набросились на него. Поэтому он не мог нанести ему удара спереди, но зато два раза ударил в спину и в плечо. Эти шесть ран были нанесены так стремительно, так быстро, что герцог упал на землю прежде, чем кто-либо сообразил, что именно случилось. Падая, он не успел ничего сделать или сказать - только один раз воззвал к богоматери, моля ее о помощи.

Едва герцог упал, поднялось ужасающее смятение, многие выхватили шпаги из ножен и, как всегда бывает при неожиданном происшествии, одни выбегали из церкви, другие сбегались к месту покушения, не зная, что в сущности случилось и почему. Все же те, кто стоял поближе к герцогу, видели, как он был убит, и, узнав убийц, погнались за ними. Джованандреа, желая выбежать из церкви, бросился туда, где находились женщины. Так как их было много и они по своему обыкновению сидели на полу, он запутался в их юбках, был настигнут мавром, стремянным герцога, и убит. Карло также был убит людьми, находившимися вблизи от него. Но Джироламо Ольджато выбрался из церкви в толпе верных друзей и людей клира. Видя, что товарищи его погибли, и не зная, где ему укрыться, он бросился к себе домой, но отец и братья не захотели его принять. Только мать, тронутая горькой участью сына, поручила его одному священнику, другу их семьи, который, переодев его в рясу, привел к себе; он оставался у него два дня, надеясь спастись, если в Милане вспыхнет какое-либо восстание. Но все оставалось спокойно. Тогда опасаясь, что его обнаружат в этом убежище, он попытался бежать переодетый, но был опознан и отдан в руки правосудия, которому и сообщил все обстоятельства заговора.

Джироламо было двадцать три года. Умирая, он проявил такое же мужество, как и при умерщвлении герцога. Уже обнаженный до пояса, перед лицом палача, готового нанести удар, он произнес следующие слова по-латыни, ибо был юноша образованный: "Память об этом сохранится надолго: смерть жестока, но слава вечна!".[824].

Дело это, так тщательно обдуманное несчастными юношами, было осуществлено с непоколебимым мужеством. Если они погибли, то лишь потому, что те, на чье содействие и защиту они рассчитывали, не оказали им ни содействия, ни защиты. И пусть на примере этом единодержавные государи учатся жить таким образом, чтобы их любили и чтили, и не вынуждали никого искать спасения в их гибели. Пусть также и те, кто замышляет заговор, осознают, в свою очередь, как тщетна столь часто тешащая их мысль, будто народ, даже если он недоволен, последует за ними или поддержит их в опасности.

Всю Италию повергло в страх это событие, а еще более того другие, которые немного времени спустя произошли во Флоренции и нарушили мир, в течение двенадцати лет царивший в Италии. Мы поведаем о них в следующей книге. И как завершение этих событий принесло лишь траур и слезы, так и начало было кровавым и ужасным.

Книга восьмая.

I.

Так как начало этой книги приходится на промежуток времени между двумя заговорами - первым, миланским, о котором я только что рассказал, вторым флорентийским, о котором сейчас пойдет речь, мне подобало бы, согласно правилу, которому я все время следовал, высказать здесь несколько суждений о природе заговоров и о важных последствиях, к которым они могут приводить. Я бы сделал это с великим удовольствием, если бы не говорил об этом в другом своем труде или если бы предмет этот не требовал очень уж обстоятельного изложения. Но так как он требует длительных рассуждений, уже высказанных мною в другом месте,[825] мы здесь его касаться не станем. Перейдя к совсем иному предмету, мы расскажем, как дом Медичи, могуществом своим повергнув всех врагов, открыто выступавших против него, должен был для того, чтобы стать единовластным повелителем города и образом жизни своей подняться надо всеми прочими, также одержать победу и над теми, кто тайно замышлял его падение. Ибо, пока Медичи боролись за влияние и значение с другими именитыми семействами, граждане, завидовавшие их могуществу, могли открыто высказываться против них, не боясь быть уничтоженными своими противниками в самом начале борьбы: ведь магистратуры были теперь свободными, и любая партия могла ничего не опасаться, пока не потерпела поражения.

Но после победы 1466 года вся власть перешла к Медичи, и они получили в делах государстве