Хайдеггер и «евреи».

16.

Как я уже говорил, по природе сии правила предназначены сохранить тот способ, которым это дело с нами (?) приключилось. Этот способ нельзя считать несущественным, он составляет само ядро того, что находится под вопросом и в мысли Хайдеггера, и в его «политике». Это дело выпадает нам в духе Unheimliche, привычное и чуждое. Мы не знали этого досье или знали его плохо, но что-то уже знакомое при этом узнаем. Жак Деррида имеет основания говорить, что он знал, и Филипп Лаку-Лабарт тоже, и что тем самым они узнают уже известное.

И Фариас их ничему не учит. Фариас имеет основания говорить, что некоторые из опубликованных им документов отсутствовали у Шнеебергера (в частности, находящиеся в ГДР) и оставались до сих пор неизвестными. Но прежде всего, что если все это было уже известно, надо было отдать себе в этом отчет, их опубликовать и проработать. И что этому-то он, по крайней мере, послужит (OBSERVATEUR, JOURNAL LITTERAIRE). Два этих утверждения несовместимы в строе позитивного знания. Они, напротив, составляют соотношение без соотнесенности, которое сцепляет мысль с тем, что в ней обитает, что она не может помыслить и что возвращается к ней извне, здесь — как скандал в средствах массовой информации. Они сигнализируют: это дело принадлежит к тому, что безмолвно проистекает из некоей «бессознательной», неведомой аффектации, пытаться приблизиться к которой мысль может, лишь от нее защищаясь.

Из соблюдения этих правил не следует, что мы избавляем обвинителя Фариаса от строгого экзамена. Совсем наоборот, коли он сознательно и тщательно придерживается территории фактов и даже анекдотов. (Такова его собственная манера защищаться от тревоги.) Тем самым он призывает к безжалостной критике документов, каковая принята за правило и в суде, и в истории. Принимать во внимание те тексты, которые он цитирует, можно лишь при условии их проверки.

Я включаю в необходимую ревизию французские переводы документов. Их список не по моей части. Коли я, в свою очередь, расследую это дело, то делаю это с тем, что имею на руках. Убежденный, как и все, что исправления, даже важные, которые не преминет внести сюда критика документов, во всяком случае не смогут сделать так, что дела просто-напросто больше не будет.

В равной степени имеют место и подозрения в «монтаже» досье Фариаса. Недоброжелательном (Федье, DEBAT), недобросовестном (Лаку-Лабарт)? Это на самом деле выступление прокурора, оно подчиняется риторике обвинения. Можно подумать, что оно «метит мимо цели», не слишком умело. По крайней мере, оно преподносит себя в качестве того, чем и является, разоблачения политического преступления. Ну конечно же, оно «смонтировано». Но то же самое относится и к речам защиты в рамках риторики «апологии». Они имеют в виду «смонтировать», прибегнув к уважению и благочестивой интимности, такую фигуру мыслителя, что в конце концов его «политика» окажется сведена к минимуму, а подозреваемый почти обелен за необоснованностью. Даже самые строгие апологии, те, которые деконструируют хайдеггеровский текст в заботе о его правильном перепрочтении, не могут избежать «монтажа». Деконструировать — это также и «монтировать».

Жак Деррида, я уверен, так бы и сказал: монтировать путем демонтажа.

Итак, критика, которой нужно подвергнуть досье Фариаса, ни в коей мере не оправдывает приятие всего того, что в этом деле глубоко смущает мысль, под предлогом, будто все это уже давно известно и уже принято в расчет. Я не знаю никаких публикаций о том, что же за беспокоящую и знакомую странность содержит в себе хайдеггеровская «политика», за исключением последних текстов Ф. Лаку-Лабарта, который мог бы похвастаться, что попытался это осмыслить. Попытался разработать «нацизм» Хайдеггера и, в меньшей степени, его молчание по поводу массового уничтожения.

Тут мы наталкиваемся на сопротивление. Оно черпает свои ресурсы то из одного, то из другого из двух аргументов. В обоих случаях, обвиняешь ли его или обеляешь, предается тревога. Стремясь обуздать тревогу аргументами, ее возобновляешь. Вот почему досье Фариаса не следует трактовать только на манер историка или адвоката. В нем надо признать то, посредством чего с мыслью происходит нечто, осмысления чего ею не может произойти, и что посему всегда только и делает, что с ней перепроисходит, к ней возвращается. Это дело следует понимать в экономике последействия. И это не случайно. «Нацизм» Хайдеггера и его молчание принадлежат к самой экономике Unheimliche.

И то, и другое повторяют — по своей сущности и в своем воздействии на нашу мысль — некое основополагающее для западной мысли как философии и как политики вытеснение. Незабываемое продолжает забываться, повторяет свое забвение — как в «политике» Хайдеггера, так и в наших политиках в отношении этой «политики».

Тексты досье, как говорится, «тяжки». В одном смысле для тех, у кого нет никакой идеи о том, что такое «политика», кому не хочется иметь такой идеи. Лицемерные праведники, любезные преподаватели, прекраснодушные добряки обнаруживают — или делают вид, будто обнаруживают, — что невозможно активно сотрудничать со значительной политической организацией, как левой, так и правой, пусть даже ее цели и бесконечно благородны, не уступая, и во многом, правилу: цель оправдывает средства. Тем паче, когда пытаешься преуспеть — в лоне этой партии, ее аппарата и ее внутренних конфликтов — в достижении цели, отличной от той, к которой она официально стремится. Разногласия, переписанные как «тенденции», «фракции», подготавливают место для переговоров, обманов, маневров, уступок, доносов. Хайдеггер-«нацист» знакомится — без, как кажется, излишней щепетильности или раздумий — с этой (макьявельской?) потребностью политика, из-за которой лучшее — это всего-навсего наименее плохое. Если это вызывает ужас, «политикой не занимаются». Ее оставляют на других. И они занимаются ею для вас, под защитой вашего молчания, обеленные чистотой ваших рук.

Эти тексты «тяжки» и в другом смысле, и все дело именно в этой «тягостности». Тяготит, что Хайдеггер мог даже предположить, будто активно сотрудничая с НСДАП в 1933-м, вопреки — или даже по причине — своих разногласий с этой партией он получит «шанс» чего-то достигнуть, осуществить что бы то ни было под прикрытием движения, которое было уже знаменито своим цинизмом и применением террора. Тем более тяготит, что это что-то имело в его собственных глазах — и должно иметь и в наших — некое отношение к его самым глубоким мыслям. К тому, что он тогда уже написал в «Бытии и времени». Эта тягостность называется тревогой: величайшая мысль может пойти как таковая навстречу величайшему ужасу.