Хрущев.

Памяти моих родителей, Норы и Говарда Таубманов.

НЕСКОЛЬКО СЛОВ О КНИГЕ ТАУБМАНА И ЕГО ГЕРОЕ.

Хорошо ли мы знаем Хрущева? Необразованный человек, он устраивал проработки деятелям науки, литературы и искусства, безапелляционно судил о людях. «Кукурузник», как он сам себя называл, Хрущев искал выход из затруднений в сельском хозяйстве повсеместным разведением кукурузы, в том числе за полярным кругом. Он был недоволен Академией наук, недостаточно послушной и слишком независимой. Он даже высказался за ее ликвидацию: «Мы разгоним к чертовой матери Академию наук». Хрущев осуществил произвольный передел земель, настояв на передаче Крыма Украине. Он потребовал размещения советских ядерных ракет на Кубе, что привело к Карибскому кризису, едва не закончившемуся атомной войной. Хрущев был причастен к сталинским чисткам и репрессиям.

В 1956 году на XX съезде партии он произнес свою знаменитую речь с разоблачением «культа личности» Сталина. У него не хватило сил и возможностей для радикальной перестройки советской системы. Но он положил начало важному для дальнейших судеб страны процессу десталинизации. Была разрушена система ГУЛАГа, из тюрем и лагерей вышли на волю сотни тысяч людей, были реабилитированы невинно осужденные. Хрущев желал улучшить материальное положение народа. Он был инициатором увеличения пенсий и массового жилищного строительства. Лично участвовал в разработке проектов однотипных пятиэтажек, названных в народе «хрущевками», которые позволили тогда миллионам людей переселиться из коммуналок в отдельные квартиры. При нем была ликвидирована крепостная зависимость крестьян, которым стали выдавать паспорта и разрешили передвигаться по стране.

Это был человек, весьма одаренный от природы. Он подкупал своей прямотой, но в то же время бывал излишне самоуверен и груб. Стремясь раскрыть характер столь противоречивой личности, американский историк Уильям Таубман рассматривает деятельность Хрущева на фоне эпохи. С одной стороны, Хрущев пытался многое изменить, а с другой — вынужден был следовать традициям прошлого. «В вопросах литературы я сталинист», — говорил Хрущев писателю Илье Эренбургу. На самом деле это касалось не только вопросов литературы, но гораздо более широкого спектра общественной жизни и политики. Хрущев оказался не в силах порвать с командно-административной системой партийно-советского строя. Он примитивно понимал свое предназначение в жизни, верил в возможность достижения коммунистических идеалов. Хрущев надеялся войти в историю как великий реформатор, но потерпел фиаско, хотя многие из поставленных им целей имели важное значение для страны.

Может показаться странным, что книга о советском руководителе Н. С. Хрущеве написана американским историком. Однако в этом нет ничего удивительного. Я много лет знаком с Уильямом Таубманом, знаю, какой большой интерес он проявлял всегда к переменам в нашей стране и к людям, с которыми были связаны эти перемены. Книга о Хрущеве — убедительное тому подтверждение. Она — плод многолетних исканий и упорного труда. Автор собирал по крупицам материал в архивах и проверял свои наблюдения в беседах с современниками, со всеми, кто знал Хрущева и работал вместе с ним.

Вслед за автором читатель книги У. Таубмана может проследить за перипетиями жизни и деятельности героя повествования, который волею судеб и собственных амбиций сначала вознесся на вершину власти, а потом, в результате заговора и провалов проводимой им политики, был с нее смыт волной истории.

А. А. Фурсенко, академик РАН.

Когда в начале 1980-х я начал работать над биографией Н. С. Хрущева, я, конечно, не думал, что моя книга будет переведена и опубликована в России, ведь до 1987 года в СССР нельзя было упоминать в печати имя моего героя. Но и после того как этот запрет был снят, мне и в голову не приходило, что первая полная биография Хрущева, изданная на русском языке, будет принадлежать перу американца.

Естественно, меня радует то, что моя книга издается в России, тем более в серии «Жизнь замечательных людей». Вполне возможно, что мой подход к герою будет казаться русскому читателю не совсем привычным. Придерживаясь американской историографической традиции, я стараюсь писать как можно объективнее, ссылаясь на все доступные источники, особенно когда они друг с другом не согласуются, и оставляю читателю самому давать оценки и делать окончательные выводы.

Должен сознаться: из-за того, что не ожидал русского издания моей книги, я сохранил не все оригинальные тексты. Иногда, особенно работая в российских архивах, я прямо на месте переводил документы с русского на английский. Готовясь к русскому изданию книги, которое публикуется с незначительными сокращениями, я с помощью переводчицы и редактора старался отыскать и эти оригиналы, но, к сожалению, не все удалось найти. В результате некоторые цитаты приходилось переводить обратно с моего английского на русский язык. Надеюсь, что этот недостаток будут компенсировать полнота и взвешенность моего труда.

Пользуюсь возможностью поблагодарить всех, кто участвовал в работе над русскоязычным изданием моей книги, и особенно редактора книги Ольгу Ярикову, переводчицу Наталию Холмогорову и Инну Бабенышеву, которая дотошно читала корректуру.

Если спросить многих жителей Европы и США — а возможно, и многих русских, — что они думают о Никите Сергеевиче Хрущеве, скорее всего им вспомнится грубый и невежественный шут, стучащий ботинком по столу на заседании ООН1. Однако этот невысокий коренастый человек с пронзительным взглядом маленьких, глубоко посаженных глаз и неистощимой энергией в каждом движении хоть и стал героем многих советских анекдотов, не был анекдотической фигурой: это был сложный человек, в жизни которого сочетались триумф и трагедия — как для его родины, так и для него самого.

Будучи сам замешан в преступлениях сталинской эпохи, Хрущев предпринял героическую попытку очистить страну от сталинщины. Его смелые, хотя и сумбурные преобразования придали бесчеловечной системе человеческое (поначалу — его собственное) лицо. Сами ошибки Хрущева, вскрывшие глубинные противоречия советской системы, возможно, стали для страны более благотворны, чем были бы его удачи.

Я видел Хрущева в первый и единственный раз — да и то мельком — в сентябре 1959 года, во время его бурного визита в Соединенные Штаты. Тогда мимо меня промелькнул и скрылся за углом его лимузин. В 1964 году, посетив СССР в рамках программы изучения русского языка, я спускался в донецкую шахту, где работал в юности Хрущев. К тому времени как я закончил по обмену годовой курс в Московском университете, Хрущев уже лишился власти и находился в опале. Мои соученики были благодарны Хрущеву за разоблачение сталинских преступлений, однако стыдились его невежества и дурного воспитания. В целом они питали к Хрущеву сложные чувства, в которых неодобрение смягчалось искренней и теплой симпатией. Признаюсь, те же чувства испытывал я сам, когда писал эту книгу2.

В начале восьмидесятых, закончив книгу «Американская политика Сталина»3, я начал изучать взаимоотношения между США и СССР во времена Хрущева — однако вскоре обнаружил, что личность этого советского лидера куда интереснее его внешней политики, и от работы над монографией перешел к работе над биографией. Если бы я выпустил работу, как обещал, в 1989 году, это была бы совсем другая книга.

Хрущев был на редкость многоречив. Одни только его речи по вопросам сельского хозяйства занимают восемь томов4; к тому же почти каждую неделю он давал пространные интервью. После своей отставки в 1964 году он первым среди советских лидеров написал и выпустил в свет свои мемуары. Однако публичные высказывания Хрущева перед публикацией подвергались суровой редактуре и правке, а в тексте мемуаров, опубликованном на английском языке в 1970 и 1974 годах, отсутствуют некоторые откровенные пассажи, которые его дети не решились передать на Запад5. В середине восьмидесятых советские архивы были еще совершенно недоступны для иностранных ученых, а западные материалы, относящиеся к деятельности Хрущева, ждали своих исследователей, но прежде всего тех, кто мог их рассекретить. Еще в 1988 году, проведя в Москве пять месяцев по программе академического обмена, я не решился признаться, что интересуюсь личностью Хрущева (вместо этого я использовал обтекаемый оборот «начало процесса разрядки в советско-американских отношениях»), опасаясь реакции советских властей, хотя теперь понимаю, что такие предосторожности были излишни. Мне удалось взять интервью лишь у горстки людей, связанных с Хрущевым, и только в самом конце своей командировки, да и то по телефону, я познакомился с сыном Хрущева Сергеем.

К 1991 году ситуация радикально изменилась. Началась эра воспоминаний о Хрущеве (в числе прочих о нем писали сын Сергей и зять Алексей Аджубей, бывший редактор газеты «Известия»); в Соединенных Штатах был опубликован третий том мемуаров Хрущева, содержащий в себе материалы, не попавшие в печать в семидесятых годах; наконец в российском журнале «Вопросы истории» начал печататься русский текст мемуаров, подготовленный Сергеем Хрущевым6. Получив от американского издательства заказ на перевод и научное редактирование книг Сергея Хрущева и Алексея Аджубея, я воспользовался случаем, чтобы забросать их вопросами, ответы на которые затем обогатили мою книгу7.

С падением СССР открылись (по крайней мере, на некоторое время) прежде недоступные советские архивы. Президентский архив (бывший архив Политбюро), где хранились материалы, наиболее опасные для советских руководителей, а также архивы КГБ оставались закрыты для всех, кроме немногих избранных; однако другие партийные архивы, не только в Москве, но и в других городах страны, раскрыли свои двери для исследователей. По счастью, во многих из них обнаружились копии документов, которые, по убеждению властей, хранились лишь в архиве Политбюро.

На протяжении следующих десяти лет я работал в архивах Москвы, Киева и Донецка, а также беседовал с родными Хрущева, его кремлевскими коллегами, подчиненными, работавшими на него или против него, и с людьми, знавшими его задолго до того, как он занял место Сталина. С помощью Сергея Хрущева я посетил Калиновку, родную деревню Никиты Сергеевича, побывал в его любимых охотничьих заказниках на Западной Украине. Советская эпоха только что окончилась, и некоторые бывшие чиновники, с которыми я стремился побеседовать, не проявляли особого желания разговаривать с американцем, а многие архивисты сомневались, имеют ли право допускать меня к работе с документами. Могу сказать, что попытки расположить к себе и разговорить людей, а также извлечь на свет божий давным-давно упрятанные под спуд документы, потребовали от меня овладения приемами истинного детектива.

Далее передо мной встала новая задача — организовать и истолковать собранный материал. Вплоть до падения СССР, особенно во времена Горбачева, общественное внимание привлекали прежде всего хрущевские реформы: причины, ход и объяснения их неудач. Однако с 1991 года вопрос о карьере Хрущева получил более глубокое значение. Жизнь его, в сущности, представляла собой зеркало советской эпохи. Революция, Гражданская война, коллективизация и индустриализация, террор, мировая война, холодная война, поздний сталинизм, послесталинские годы — ничто не обошло Хрущева стороной. Что привлекло такую массу людей к коммунизму? Что заставляло хранить ему верность, несмотря на все жестокости и зверства, чинимые партией большевиков? Почему некоторые все же решились порвать с прошлым и вступить на путь реформ? Наконец, что сорвало их планы, а их самих заставило погрузиться в долгую застойную спячку, приведшую к развалу СССР? На некоторые из этих вопросов может дать ответ биография Хрущева.

Я стремился охватить все периоды жизни Хрущева и сосредоточиться на его характере. В некотором смысле Хрущева можно назвать архетипическим советским человеком, но в то же время он уникален. Тысячам простых рабочих и крестьян после революции открылся путь к карьерным высотам, но взойти на самый верх удалось лишь ему одному. Среди своих кремлевских коллег — безликих винтиков в сталинской машине — он, возможно, единственный сумел сохранить человечность. Все сподвижники Сталина стремились угодить тирану: лишь у Хрущева это стремление сочеталось с естественным, природным трудолюбием, неистощимой энергией, искренним увлечением своим делом, способностью располагать к себе людей самых различных рангов и положений — от доярки на колхозной ферме до главы другого государства. Все его важнейшие внутренне– и внешнеполитические решения — от разоблачений Сталина на XX съезде до карибской авантюры — также необычны, несут на себе отпечаток его яркой и своеобразной индивидуальности.

Личность Хрущева приковывает к себе внимание не менее, а пожалуй, и более, чем его деяния. Стремясь понять не только политические, но и психологические причины его действий, я обратился к теориям личности8 и проконсультировался с несколькими психологами и психиатрами, внесшими значительный вклад в мои исследования. Однако сам я не психолог и потому старался не перегружать свое изложение специальными терминами, стремясь сделать психологический портрет Хрущева понятным и близким читателю.

Давно известная истина, что всякий исторический документ нуждается в правильном истолковании, особенно верна по отношению к советским документам, составлявшимся всегда с оглядкой на власть и текущую политическую ситуацию. Я вынужден был полагаться в основном на эти документы, однако интерпретировал их в свете других источников. Более достоверны интервью и мемуары советских политических деятелей, написанные уже после распада СССР: их авторам нет нужды лгать, однако и они рассказывают лишь о том, что помнят — или предпочитают помнить. Многие из них стремятся оправдать себя или свести старые счеты. Вот почему документы и мемуары взаимно дополняют и корректируют друг друга.

Хрущев не вел дневник и редко писал письма. Для этого он был слишком занят, к тому же в сталинские времена опасно было доверять свои мысли бумаге; кроме того, Хрущев был нетверд в орфографии и, вполне естественно, предпочитал не писать сам, а диктовать тексты стенографистке. К тому же все личные бумаги Хрущева после его смерти были конфискованы КГБ и их местонахождение до сих пор неизвестно. В отсутствие личного архива особую значимость приобретают мемуары Хрущева: однако обращение к ним связано со специфическими проблемами. Свои воспоминания Хрущев наговаривал на магнитофонную пленку, по большей части в одиночестве, под надзором вездесущего КГБ, без доступа к архивам, без возможности что-то проверить и уточнить, не пользуясь ничем кроме собственной — хотя и великолепной — памяти. Важно отметить и то, что Хрущев стремился оправдаться перед будущими поколениями, и, читая его мемуары, приходится тщательно отделять фактологическую сторону дела от умолчаний и приукрашиваний, призванных представить автора в выгодном свете. Впрочем, и последние дали мне бесценную информацию о том, каким Хрущев стремился предстать перед потомками.

Полная русская версия воспоминаний Хрущева под редакцией его сына содержит больше материала, чем все три англоязычных издания. Однако в некоторых случаях мы встречаем в английском тексте пассажи, отсутствующие в русском9. Первоначальные записи воспоминаний позволяют нам больше приблизиться к пониманию личности Хрущева, хотя и нелегко бывает понять его неправильную, сбивчивую речь10. Я рассматривал возможность цитации воспоминаний не по печатному тексту, а по расшифровкам: однако это было бы не только жестоко по отношению к читателям, но и нечестно по отношению к самому Хрущеву, который при жизни одобрял и поощрял редактирование своих текстов. О стиле устной речи Хрущева читатель сможет составить представление по приводимым мною буквальным цитатам из его выступлений. Что же касается мемуаров — насколько я могу судить, их опубликованные версии, как русские, так и англоязычные, по смыслу не расходятся с текстом, созданию которого Хрущев посвятил последние годы жизни.

***

Огромную книгу, создаваемую на протяжении многих лет, невозможно написать в одиночку. Неизмеримую помощь оказали мне члены семьи Никиты Хрущева: его дети Сергей Хрущев и Рада Аджубей; его внуки Юлия Леонидовна Хрущева, Юрий Хрущев и Никита Хрущев-младший; его правнучка Нина Хрущева и невестка Любовь Сизых.

Благодарю также жителей бывшего Советского Союза, помогавших мне в получении доступа к архивам и переводе документов: Юрия Аксютина, ныне покойного Николая Барсукова, Александра Чубаряна, Софью Гитис, Виктора Гобарева, Михаила Наринского, Владимира Наумова, Юрия Шаповала, Олега Трояновского и Елену Зубкову.

Благодарю за гостеприимство моих старых московских друзей: Юрия Крутогорова, Инну Бабенышеву, Виктора, Лену и Ольгу Якубович.

За идеи относительно характера и склада личности Хрущева благодарю психологов и психиатров: Эми Деморест, мою коллегу по Эмхерсту (факультет психологии), вместе с которой я веду коллоквиум «Личность в политике», Нэнси Макуильямс, выступавшую на нашем семинаре по моему приглашению, а также Джерролда М. Поста, Юджина Голдуотера, Эндрю Лукера, Тэмсин Лукер и Юрия Фрейдина. Кроме того, в начале работы над книгой большую помощь оказали мне два политолога, писавшие о роли личности в политике, Александер Джордж и Фред И. Гринстайн.

Благодарю тех, кто помог мне разобраться в происходившем в СССР, Восточной Европе и Китае: Александра Бабенышева, Джеффри Бердса, Уильяма Берра, Чен Чжана, Джона Льюиса Гэддиса, Эббота Глисона, Лешека Глуховски, Стивена М. Голдстайна, Хоуп М. Харрисон, Марка Крамера, Лан Хуа, Кристиана Остермана, Питера Реддуэя, Константина Плешакова, Михаила Николаева и Владислава Зубка. Выражаю особую благодарность Бердсу, Крамеру, Глуховски, Голдстайну, Харрисону и Зубку, снабдившим меня документами из архивов бывших коммунистических стран.

Юрий Аксютин помогал мне вести исследования в России, Юрий Шаповал — на Украине, Дэн Сомоджи — в Великобритании, Ирина Порохова, Виктория Ивлева, Светлана Новикова, Илья Сомин, Ольга Рыжкова, Марк Ричман и Константин Русанов — в США. Татьяна Бабенышева взяла на себя сложный и утомительный труд по расшифровке русскоязычных интервью, Татьяна Чеботарева расшифровывала русскоязычные рукописные тексты, Чин Пинг Чен перевел выдержки из мемуаров на китайском языке. Мария Шарикова сверила цитаты из текста воспоминаний Хрущева, Стейси Китсис помогла в подготовке рукописи, а Сэм Чарап, помимо бесценной помощи во время исследований, составил библиографию. Благодарю также моего литературного агента Леону П. Шлехтер.

Нельзя не упомянуть об архивах, в которых я работал. Все они с благодарностью перечислены в библиографии. Из директоров архивов и их заместителей хотелось бы назвать Наталию Томилину, Кирилла Андерсона, Сергея Мироненко, Руслана Пыриха, Игоря Лебедева, Олега Наумова и Виталия Афиани. Хотелось бы также отметить помощь, оказанную мне Международным проектом истории холодной войны (особенно его руководителями Джеймсом Дж. Хершбергом, Дэвидом Вольфом и Кристианом Остерманом), Исследовательским центром Вудро Вильсона, Центром Дэвиса по изучению России в Гарвардском университете, Архивом национальной безопасности в Вашингтоне, Институтом межнациональных исследований Уотсона в Браунском университете и Институтом всеобщей истории при Российской академии наук в Москве.

Во время работы я получал финансовую поддержку от следующих организаций: Гуманитарное общество Рокфеллера, Институт Кеннана по изучению России, Национальный совет по советским и восточно-европейским контактам, Фонд Карла Лоуэнстайна в Амхерст-колледже, Фонд старейшин в Институте Гарримана (университет Колумбия), Фонд исследований Фулбрайт-Хейз, Программа советско-американского научно-исследовательского обмена при Международном обществе обмена научно-исследовательской информацией, Национальный гуманитарный фонд, Исследовательский центр Вудро Вильсона. Кроме того, мою работу постоянно поддерживал Амхерст-колледж. За поддержку в Амхерсте я должен особенно поблагодарить его президентов Питера Паунси и Тома Джирити, а также декана нашего факультета Лайзу Раскин.

Выражаю глубокую благодарность друзьям, которые прочли рукопись и сделали ценные замечания. Главы этой книги читали в рукописи Роберт Боуи, Питер Чап-младший, Н. Гордон Левин-младший, Томас Лукер, Нэнси Макуильямс, Серго Микоян, Вера Шевцова, Кэтлин И. Смит, Владимир Туманов и Владислав Зубок. Весь текст целиком осилили Эми Деморест, Джон Льюис Гэддис, Эббот Глисон, Марина Голдовская, Сергей Хрущев, Константин Плешаков, Стивен С. Розенфельд, Строуб Тэлбот, Лори Уильямс и Милтон Уильямс. Особую благодарность выражаю моему терпеливому редактору в издательстве «У. У. Нортон» Джеймсу Мэйрсу и его помощнице Кэтрин Осборн.

Величайшая благодарность, как всегда, обращена к моей жене Джейн, поддерживавшей меня и помогавшей мне во время написания этой книги. Ее свежий взгляд и критические замечания были для меня неоценимы. Благодарю моих детей Алекса и Фиби, а также брата Филипа и его семью за постоянную моральную поддержку.

У. Т.

Амхерст, Массачусетс.

Февраль 2002 года.

ПРОЛОГ.

В последние годы жизни Сталина советские функционеры избегали появляться в посольствах западных стран: лишь изредка туда заглядывали дипломаты низшего ранга, но и они держались формально и скованно и норовили исчезнуть при первой возможности. При Хрущеве, особенно в середине пятидесятых годов, все изменилось: первые лица Советского государства часто и с удовольствием встречались с западными дипломатами и журналистами. Сам Хрущев регулярно посещал дипломатические приемы, свободно общался с гостями, беседовал с корреспондентами, шутил, рассказывал анекдоты, порой даже пересылал через корреспондентов послания западным лидерам1.

Однажды вечером, в ноябре 1957 года, Хрущев был, по описанию свидетелей, «особенно жизнерадостен и разговорчив» — и не случайно: накануне он раскрыл направленный против него заговор и разоблачил заговорщиков, затем сместил с должности министра обороны маршала Жукова, который сделался чересчур популярен и, как говорили, лелеял честолюбивые планы. В тот вечер Хрущев рассказал собравшимся гостям историю, которую прочитал в юности у украинского писателя Владимира Винниченко2.

«Однажды, — рассказывал Хрущев, — сидели в царской тюрьме, в одной камере, трое: социал-демократ, анархист, а третий — бедный необразованный еврей по имени Пиня. Они решили выбрать старосту камеры, который бы заведовал распределением провизии, чая и табака. Анархист, парень ражий и громогласный, заявил, что он против любых выборов и любой власти, и, чтобы показать свое презрение к закону и порядку, предложил сделать старостой Пиню. На том и порешили.

Долго ли, коротко ли, собрались они бежать. Сделали подкоп. Но ясно было, что в первого, кто появится из подкопа, охрана будет стрелять. Кто же пойдет первым? Все обернулись к храбрецу-анархисту — но он оказался храбрым только на словах. И тут бедный маленький Пиня поднялся и сказал: „Товарищи, вы выбрали меня главным. Значит, первым пойду я“.

А мораль этой истории такая: каким бы ты ни был, раз уж тебя выбрали на важную должность — ты должен ей соответствовать.

Так вот, маленький Пиня — это я».

В «личной характеристике» Хрущева, подготовленной ЦРУ для президента Кеннеди перед Венским саммитом 1961 года, говорилось, что эта история отражает «сознание своего скромного происхождения», «гордость личными достижениями» и «уверенность в своем соответствии занимаемому месту»3. Но точно ли Хрущев был так уверен в себе? Чтобы ответить на этот вопрос, рассмотрим рассказ Винниченко целиком.

Заглавие рассказа, «Талисман», указывает на то, что преображение, произошедшее с Пиней, можно смело назвать сказочным. Ибо Пиня — не просто человек «скромного происхождения»: он — несчастный, забитый, нищий бедняк. В молодости, когда он работал подмастерьем у жестянщика, тот бил его по лицу паяльником, а другие мучители, смеясь, мазали ему разбитые губы солью и заставляли есть из собачьей миски. Все это он молча терпел, говоря себе: «Есть на свете люди большие, сильные и богатые, есть — маленькие, слабые и бедные; но ты, Пиня, меньше, слабее и беднее всех».

Товарищи по камере тоже постоянно над ним потешались, и на все их шутки Пиня отвечал лишь покорной и грустной улыбкой. И сами выборы его старостой были лишь шуткой. «Он не был готов к этой должности: он ничего не знал и не умел, он был всего лишь бедным темным рабочим». Однако буквально за одну ночь Пиня переменился: он нашел в себе и ум, и мужество, и решительность. «Без сомнения, — замечает рассказчик у Винниченко, — произошло чудо, в роде тех сказок, герой которых, неудачливый, вечно битый, всеми оплеванный Иван-дурак приобретает где-то талисман и с его помощью завоевывает славу и восходит на царство». Если Хрущев отождествлял себя с несчастным забитым Пиней — очевидно, его сомнения в себе были глубже и серьезнее, чем он отваживался признать открыто. Более того, финал рассказа предсказывает судьбу Хрущева. Настояв на том, чтобы идти первым, Пиня обрекает себя на мученичество. Он вступает в драку с охранником, а его товарищи тем временем бегут. Пиня не успевает скрыться, и другие охранники, подоспев, забивают его до смерти4.

Как Пиня, Хрущев вознесся из жалкой нищеты к невообразимым высотам. Он не только вошел в круг приближенных Сталина и провел там невредимым почти двадцать лет, но и смог после его смерти переиграть своих соперников, которые, казалось бы, куда более подходили на роль сталинских наследников. Став руководителем страны, он попытался гуманизировать и модернизировать советскую систему. Верно прослужив Сталину почти три десятилетия, он сумел избавиться от гипноза его личности, публично разоблачил его преступления, освободил и реабилитировал миллионы жертв. Исправляя ошибки Сталина, во многом ответственного за начало холодной войны, Хрущев всеми силами стремился наладить отношения с Западом. Кроме того, он приложил немало усилий, чтобы оживить сельское хозяйство, промышленность и культуру СССР.

Нельзя не признавать за ним всех этих заслуг. Однако чудесное восхождение Хрущева к вершинам власти омрачает его собственная причастность к преступлениям Сталина. Проведенная им десталинизация была сумбурной и явно недостаточной, что позволило его преемникам быстро и без особого шума свести ее на нет. Сам он подавил венгерскую революцию и бросил за решетку многих своих идеологических противников. Правда, Хрущев провел несколько саммитов с лидерами западных держав и был одним из инициаторов принятого в 1963 году Договора о запрещении испытаний ядерного оружия, — но в то же время стал виновником Берлинского и Карибского кризисов и продолжил гонку вооружений, которую хотел остановить. Можно упомянуть и о бесконечных реорганизациях партийных и государственных органов, хаотическом управлении экономикой, авантюристических «кампаниях» в сельском хозяйстве, бурных взаимоотношениях с интеллигенцией — словом, обо всем, что в конце концов послужило обвинительным материалом при отстранении Хрущева от власти в октябре 1964 года.

Надо отметить, что не все неудачи Хрущева лежат на его совести. Хотя сталинская система, как признавали даже наиболее просталински настроенные коллеги Хрущева, остро нуждалась в переменах — она упорно сопротивлялась любым реформам. Роль Хрущева как первого секретаря ЦК КПСС вынуждала его выступать и в роли «специалиста» по множеству вопросов, о которых он ничего — или почти ничего — не знал. Но во многом Хрущеву некого было винить кроме самого себя. Его секретный доклад на XX съезде привел к кровавым беспорядкам в Восточной Европе. За время своего пребывания у власти он оттолкнул от себя почти всех, включая бывших друзей и соратников. С упорством, достойным лучшего применения, он настаивал на своем в самых мелких и ничтожных вопросах, но при этом словно не замечал ни того, что его политическая база стремительно распадается, ни того, что вокруг него стягивается паутина заговора.

Подобное поведение заставляет задуматься о личности Хрущева с психологической точки зрения. Мы не первые задаемся таким вопросом: в 1960 году по заданию ЦРУ около двадцати психологов и психиатров подготовили доклад о психологическом облике советского лидера. Согласно сообщениям об этом докладе, который хранится в архивах ЦРУ и скорее всего не будет опубликован, специалисты отметили «склонность Хрущева к депрессиям и слабую переносимость алкоголя», но в целом определили его характер как «гипоманиакальный»5.

Согласно психологическим канонам, характерные признаки гипомании включают в себя постоянно повышенный фон настроения, общительность, неистощимую энергию, но в то же время склонность к переоценке своих сил и способностей, поспешным и непродуманным решениям, раздражительность, подверженность бурным вспышкам гнева, а в случае серьезных неудач — склонность к тяжелым депрессиям6. Такие люди постоянно нуждаются в обществе и во внимании окружающих, они красноречивы, обаятельны и убедительны, легко подчиняют других себе и увлекают за собой, готовы работать без сна и отдыха (пока переутомление не даст о себе знать — тогда они могут впасть в уныние), инициативны и предприимчивы, голова их вечно полна грандиозных планов и блестящих идей, а жизнь может стать материалом для приключенческого романа — настолько она полна неожиданных перипетий, резких поворотов, взлетов и падений. Это подтверждают и слова Нины Петровны Хрущевой, сказанные жене американского посла Льюэллина Томпсона: «Он постоянно то воодушевлен, то подавлен»7.

Таким человеком был Хрущев — «бедный Пиня», «Иван-дурак на царстве», простой рабочий, достигший абсолютной власти, ценой нечеловеческих усилий попытавшийся изменить свою страну к лучшему, но этим лишь приблизивший ее гибель.

В последние годы жизни, если верить сыну Хрущева Сергею, его отец часто говорил: «Вот умру я… Положат мои деяния на весы. На одну чашу — злое, на другую — доброе, и, я надеюсь, добро перевесит!»8 Так это или нет — пусть судят читатели.

Глава I. ПАДЕНИЕ: 1964, ОКТЯБРЬ.

На полпути между Гагрой и Сухуми, на побережье Абхазии, врезается в Черное море живописный мыс Пицунда. Он поднимается из моря на высоту около ста метров; позади него высятся величественные кавказские горы. Большую часть мыса занимает сосновый бор. За оштукатуренной стеной с массивными железными воротами, на просторной, заботливо ухоженной территории располагаются три великолепных загородных дома. Они соединены дорожками, прихотливо петляющими меж деревьев: самая широкая из них, мощенная камнем, тянется вдоль невысокой стены, огораживающей песчаный пляж. Осенью 1964 года на пляже стояло несколько сине-белых брезентовых палаток: одни — для гостей, предпочитающих спать у воды, другие — в качестве кабинок для переодевания. В нескольких десятках метров от дома располагался дощатый настил с плетеными креслами: здесь, в тени просторного навеса, часто сидели гости, угощаясь свежими фруктами1.

Эта усадьба была возведена в середине 1950-х годов по приказу Хрущева2. Один дом занимал он сам с семьей, двумя другими пользовались — временно, как было принято в Советском Союзе, — другие высшие государственные руководители. Хрущев жил в двухэтажном здании с белеными стенами: просторные, со вкусом обставленные комнаты с белыми шторами выходили окнами на море. Широкий балкон опоясывал второй этаж. При доме имелись небольшой спортзал с сеткой для игры в бадминтон и другим спортивным снаряжением, а также глубокий бассейн, стеклянная стенка которого отодвигалась и открывала вид на море, и просторная веранда на каменной насыпи. Стеклянные двери вели с веранды в сравнительно небольшой кабинет со стенами, отделанными красным деревом: здесь находились диван, несколько кожаных кресел, с нарочитой небрежностью размещенных на восточном ковре, а в углу — большой стол красного дерева, уставленный целой батареей телефонов. Один из них — специальная высокочастотная линия, контролируемая КГБ, обеспечивал связь советских партийных и государственных руководителей (а также резиденций и дач их обитателей) по всей стране. Параллельные аппараты этой линии находились в кабинете и спальне Хрущева на втором этаже, в кабинетах его помощников, а также у бассейна. Именно этот правительственный телефон зазвонил вечером 12 октября 1964 года.

В ту осень Хрущев, казалось, достиг вершины своего могущества. Но реально он находился на грани катастрофы. Через три года после принятия новой программы партии, обещавшей коммунистическое изобилие к 1980 году, по всей стране начались проблемы с продовольствием. Партийные чиновники возмущались потерей привилегий и нестабильностью своего положения. Сокращение вооружений и численности армии стало последней каплей для военных. Либеральная интеллигенция потеряла веру в Хрущева; не поддерживали его ни рабочие, ни крестьяне.

Столкнувшись с серьезными проблемами, Хрущев начал поговаривать об уходе на пенсию. Однако решиться на такой шаг не смог; вместо этого он вынашивал планы дальнейших реформ. Некоторые его идеи — например, проект новой конституции, ограничивающей власть советских вождей (разумеется, не считая «незаменимых» вроде него самого) и даже обеспечивающей возможность выборов в законодательные органы из нескольких кандидатов — опережали свое время. Другие отражали его страсть к реорганизациям, представлявшуюся товарищам по партии утомительной и смехотворной. Так, для оживления советского сельского хозяйства Хрущев предлагал создать в Москве девять централизованных организаций, отвечающих за основные направления сельскохозяйственной промышленности. Называться они должны были, по советскому обыкновению, аббревиатурами: Главзерно, Главмясо, Главсахар и т. п. Предчувствуя, что ничего хорошего из этой затеи не выйдет, кремлевские коллеги Хрущева язвительно прохаживались насчет его идеи, спрашивая: какой же бюрократ согласится принять звание Главгуся или Главбарана?3

Уже к лету 1964 года Хрущев отчаянно нуждался в отдыхе. Вместо этого он предпринял визит в Египет, где пробыл две с половиной недели и почти ничего не достиг, трехнедельное турне по Скандинавским странам, где в основном любовался пейзажами, поездку по советским сельскохозяйственным регионам, где мало что могло его порадовать, и визит на казахский космодром Тюратам (позже названный Байконуром) в обществе генералов, которые уже едва терпели своего главнокомандующего. Только в начале октября он позволил себе уйти в отпуск.

Хрущев любил говорить гостям, что в Пицунде не только отдыхает, но и размышляет. «Бывают задачи, которые не решишь правильно, если как следует над ними не подумаешь, — говорил он в апреле 1963-го редактору американского журнала Норману Казинсу. — Даже куры не вдруг яйца кладут. В серьезных делах торопиться незачем»4.

Но сам Хрущев редко следовал собственному совету. Слишком часто он брался за новое дело второпях, хорошенько его не обдумав. Даже на отдыхе ему не сиделось на месте: он навещал близлежащие колхозы и санатории, принимал советских чиновников, иностранных лидеров и других гостей. Вот и в октябре 1964 года он все свободное время посвящал работе: читал поступающие телеграммы и готовился к ноябрьскому пленуму ЦК КПСС, на котором, как грозился своим кремлевским коллегам, собирался заменить кое-кого из них более энергичными и эффективными руководителями5. В перерывах между делами он по несколько раз в день прогуливался вдоль морского берега.

12 октября, во время вечерней прогулки в обществе Анастаса Микояна, главного союзника Хрущева в вопросах управления Президиумом ЦК, в доме зазвонил правительственный телефон. Партийные лидеры в сопровождении охранника прогуливались по дорожке, огибающей пляж, когда к ним подбежал другой охранник. Из Москвы звонил Леонид Брежнев — второй человек в Кремле. Хрущев снял трубку в кабинете. Брежнев сообщил, что на завтра намечено чрезвычайное заседание Президиума.

— Зачем? — спросил Хрущев. — По какому вопросу?

— О сельском хозяйстве и по другим вопросам, — ответил Брежнев.

— Решайте без меня! — резко ответил Хрущев.

— Без вас мы решить не можем, — ответил Брежнев. — Все члены Президиума уже собрались. Мы просим вас приехать.

— Я в отпуске. Что такое стряслось? Вернусь через две недели, тогда все и обсудим. — Помолчав, Хрущев добавил: — Вообще я ничего не понимаю. Что значит «все собрались»? В ноябре будет пленум, посвященный сельскому хозяйству. Там обо всем и поговорим.

Брежнев настаивал. Наконец Хрущев согласился вернуться в Москву на следующий день, если за ним пришлют самолет. Приказав охраннику связаться со своим личным пилотом, а помощникам — перенести на более ранний час назначенный на следующий день завтрак с французским посланником Гастоном Палевски, Хрущев вместе с Микояном вернулся на пляж.

Некоторое время они молча шли рядом. Затем Хрущев сказал:

— Знаешь, Анастас, нет у них никаких срочных сельскохозяйственных вопросов. Думаю, это то самое, о чем предупреждал нас Сергей6.

Сергей, сын Хрущева, работал инженером систем управления в конструкторском бюро Владимира Челомея. Около месяца назад он предупредил своего отца и Микояна, что против Хрущева в Президиуме готовится заговор.

Сергей узнал об этом в сентябре 1964 года от начальника службы охраны Николая Игнатова, игравшего в заговоре заметную роль. Желая предупредить руководителя страны, охранник позвонил в резиденцию Хрущева, когда сам лидер был в Казахстане, и назначил Сергею встречу. В подмосковном лесу, вдали от посторонних ушей, он рассказал все, что знал.

Ранее, еще летом, дочери Хрущева Раде, жене Алексея Аджубея, члена ЦК и редактора газеты «Известия», позвонила какая-то женщина, сказав, что хочет сообщить «важную информацию». Когда Рада отказалась встретиться с ней лично, женщина выпалила, что против Хрущева составлен заговор. Рада посоветовала ей обратиться в КГБ; на это женщина ответила: «Я потому и звоню вам, что председатель КГБ тоже в этом замешан!».

Глава КГБ Владимир Семичастный был другом мужа Рады, так что она не приняла информацию всерьез. Хрущев не раз советовал своим детям «не совать нос» в политику. Поэтому Рада вежливо попросила незнакомку больше не звонить.

Следующее известие о заговоре Рада получила от бывшего управделами Центрального Комитета. На этот раз она посоветовалась со старинным другом семьи; тот заверил, что ее информатор чересчур подозрителен, и Рада успокоилась.

Третий сигнал поступил из Грузии. Брат помощника Аджубея Мэлора Стуруа, высокопоставленный партийный чиновник, догадался о том, что происходит в Москве, по намеку, брошенному первым секретарем ЦК компартии Грузии Василием Мжаванадзе. Дэви Стуруа рассказал об этом Аджубею. Но тот ничего не сообщил Хрущеву7.

После возвращения отца в Москву Сергею понадобилась неделя, чтобы собраться с духом и все рассказать. Он нарушил семейное табу во время воскресной утренней прогулки в резиденции Хрущева недалеко от Москвы-реки. Хрущев выслушал его молча, не проявляя никаких эмоций, и сказал только: «Ты правильно сделал, что рассказал мне». Затем он попросил Сергея повторить имена членов Президиума, будто бы вовлеченных в заговор, и, подумав немного, заметил:

— Нет, невероятно… Брежнев, Подгорный, Шелепин — совершенно разные люди. Не может этого быть. Игнатов — возможно. Он очень недоволен, и вообще он нехороший человек. Но что у него может быть общего с другими?

Вернувшись в дом, Хрущев попросил сына никому не рассказывать о беседе с охранником Игнатова. Однако на следующий же день, на работе, сам предупредил одного из заговорщиков.

— Мы с Микояном и Подгорным вместе выходили из Совета министров, и я в двух словах пересказал им твой рассказ. Подгорный просто высмеял меня. «Как вы только могли такое подумать, Никита Сергеевич?» — вот его буквальные слова8.

Поведение отца показалось Сергею «странным, нелогичным и необъяснимым». Чего он добился, предупредив Подгорного? «Неужели ожидал признания? В прошлом ему случалось проявлять наивность — но не в такой же ситуации!»9

«Странное, нелогичное и необъяснимое» — пожалуй, мягко сказано. Заговорщики метались между страхом и надеждой. Особенно Брежнев. Во время поездки в Казахстан он буквально пресмыкался перед Хрущевым: когда ветер сорвал у того с головы шляпу, Брежнев сам бросился за ней, подхватил, обогнав более молодого человека, старательно счистил с нее грязь и пыль и вернул Хрущеву10. В сентябре Брежнев не раз звонил председателю КГБ Семичастному, отдыхавшему на юге, предлагал готовиться к решающему удару, но тут же перезванивал и отменял свое решение11. Однажды утром в начале октября Брежнев попросил секретаря Московского горкома партии Николая Егорычева по дороге на работу заехать к нему в его квартиру в доме на Кутузовском проспекте. Бледный и дрожащий Брежнев увел Егорычева в самую дальнюю комнату.

— Коля, — пролепетал он, — Хрущеву все известно! Нас всех расстреляют!

Брежнев всхлипывал и едва удерживался от рыданий. Напрасно Егорычев пытался его успокоить: Брежнев ничего не хотел слушать.

— Ты плохо знаешь Хрущева, ты плохо его знаешь! — повторял он12.

Однако сам Брежнев, как видно, тоже его не знал. Даже получив информацию о заговоре, Хрущев не сделал ничего, чтобы ему противостоять. Вскоре по приезде в Пицунду ему нанес визит один из заговорщиков, первый секретарь Краснодарского горкома партии Георгий Воробьев. Хрущев спросил, правда ли, что Воробьев вел какие-то переговоры с Игнатовым: Воробьев все отрицал, и Хрущев отпустил его с миром.

— Оказывается, ничего такого не было, — рассказывал Хрущев Сергею, который вскоре приехал к нему в Пицунду. — Он [Воробьев] заверил нас, что сообщение того человека — как бишь его — чистая фантазия. Он [Воробьев] провел здесь весь день. Принес в подарок пару индеек, и отличных. Сходи на кухню погляди13.

Однако Хрущев не был столь беззаботен, как казалось на первый взгляд. Несколько дней спустя он позвонил члену Президиума Дмитрию Полянскому, потребовал выяснить, что происходит в Москве за его спиной, и пригрозил сам прилететь и разобраться. Когда Полянский ответил, что члены Президиума будут рады его приезду, Хрущев спросил саркастически: «Так-таки рады?» Однако это лишь побудило участников заговора действовать быстрее14.

Брежнев и остальные опасались, что странное поведение Хрущева — лишь ловкий трюк, что он вовсе не собирается возвращаться в Москву. Весь вечер 12 октября Брежнев названивал Семичастному, требуя информации. Только около полуночи Семичастный заверил его, что самолет для Хрущева приготовлен15. Но и после этого Брежнев опасался неприятных сюрпризов. Ведь, как замечал позднее Семичастный, Хрущев «смял таких, как Маленков, Молотов, всех. Ему, как говорят, природа и мама дали дай бог. Сила воли, сообразительность… быстрое мышление, разумное. Когда я к нему шел докладывать, я готовился всегда дай бог. У Лени я мог… с закрытыми глазами, можно было пару анекдотов рассказать — и весь доклад»16.

В тот же вечер в Пицунде, через час после звонка Брежнева, Сергей застал отца одного в столовой: тот пил минеральную воду и выглядел усталым и расстроенным. Сын даже не успел обратиться к отцу. «Не приставай!» — буркнул тот и медленно побрел в спальню. «Спокойной ночи», — пробормотал он, не оборачиваясь17.

Следующее утро выдалось теплым и ясным. Сквозь туман проглянуло солнце. Сад между домом и морем пестрел цветами. После завтрака Хрущев, как обычно, вышел на веранду и просмотрел самые срочные из пришедших за ночь телеграмм. В это время на дорожке, ведущей к главному дому, показалась французская делегация во главе с посланником Палевски. Хрущев тяжело поднялся, надел пиджак и вышел им навстречу. Как правило, сперва он представлял гостей своей семье и лишь затем начинал деловые разговоры, но на этот раз даже не взглянул на Сергея. Обычно гости приходили на несколько часов; в тот день они пробыли не дольше получаса.

Легкий обед — овощной суп и вареного окуня — Хрущев и Микоян ели в молчании. Наконец настало время уезжать. Управляющая резиденцией, как обычно, преподнесла Хрущеву прощальный букет осенних цветов. Хрущев уже устроился на сиденье своего огромного ЗИЛа, когда к машине подбежал бравый генерал — командующий Закавказским военным округом. Главы ЦК партии и правительства Грузии были в Москве (все они принимали участие в заговоре), поэтому проводить почетного гостя республики в аэропорт было поручено генералу. Он должен был присмотреть за тем, чтобы Хрущев в целости и сохранности вылетел навстречу своему политическому краху.

В аэропорту Адлера его ждал личный пилот, генерал Николай Цыбин, служивший у Хрущева со времен Великой Отечественной войны, а в последние годы вместе с ним облетевший чуть ли не весь мир. Хрущев и Микоян вошли в дальний салон самолета, пассажирские кресла в котором заменяли удобный диван, два стула и стол. Членам команды полагалось занимать салон, находящийся сразу за кабиной пилота. Во время перелетов, как и в отпуске, Хрущев терпеть не мог одиночества: если он не читал бумаги, подготовленные помощниками и стенографистками, то приглашал кого-нибудь из помощников или обслуги к себе в дальний салон поболтать. На этот раз, однако, в салон вместе с ним вошел только Микоян. «Оставьте нас вдвоем», — коротко приказал Хрущев. Когда явилась стюардесса с армянским коньяком, минеральной водой и закусками, он и ее отослал.

В середине октября в Москве обычно серо, пасмурно и моросит холодный дождь; однако день тринадцатого октября 1964 года выдался ясным. Самолет Хрущева сел во Внуково-2, аэродроме на юге города, зарезервированном для прилетов и отлетов официальных лиц, и подкатил к сверкающему стеклом правительственному павильону. Как правило, при возвращении советского лидера первые лица партии и правительства встречали его на аэродроме. Хрущев любил такие встречи, хотя и сетовал на то, что коллеги покидают свои рабочие места, прибавляя добродушно: «Неужели, думаете, я без вас дороги не найду?» В этот раз гудронное шоссе было пусто: только вдали маячили три фигуры. Когда к самолету подали трап, внизу уже ждали Хрущева глава КГБ Семичастный, а с ним — руководитель ГРУ и чиновник из Верховного Совета.

Хрущев начал спускаться по трапу первым.

— С благополучным прибытием, Никита Сергеевич, — проговорил Семичастный.

Этот круглолицый сорокалетний человек был обязан своей блестящей карьерой именно Хрущеву. В 1946 году, в возрасте двадцати двух лет, он благодаря Хрущеву получил высокую должность в украинской комсомольской организации; в 1961-м, когда ему было всего тридцать семь, возглавил Комитет госбезопасности. Его благодетель еще не вылетел из Пицунды, когда Семичастный снял с должности прежнего начальника охраны Хрущева; к тому моменту, когда Хрущев добрался до Москвы, его столичная и загородная резиденции уже находились под контролем новой команды охранников, подчинявшихся только Семичастному18.

Стараясь не смотреть Хрущеву в глаза, Семичастный подал ему руку.

— Все собрались в Кремле, — сообщил он. — Ждут вас19.

— Поехали, Анастас, — сказал Хрущев Микояну.

Павильон был пуст, если не считать охранников по углам. За дверью с другой стороны Хрущева ждал массивный ЗИЛ, а за ним — еще несколько черных автомобилей: ЗИЛ Микояна, несколько менее внушительная «чайка» Семичастного, «Волги» мелких чиновников из хрущевского окружения и машины охраны.

Хрущев и Микоян сели в одну машину. Охранник захлопнул за ними заднюю дверцу и сел на переднее сиденье. Следом за ЗИЛом Хрущева ехал автомобиль охраны, за ним — Семичастный на своей «чайке». Процессия двинулась по восьмиполосному Ленинскому проспекту к центру города; милиционеры перекрывали движение на ее пути. Улица Димитрова, мост через Москву-реку… Вот и въезд в Кремль через Боровицкие ворота.

Зал заседаний Президиума располагался на втором этаже здания, в царские времена служившего для заседаний Сената, через две двери от рабочего кабинета Хрущева. Вечерняя сессия начиналась в четыре часа дня. Члены Президиума, вошедшие в зал последними, увидели Хрущева на обычном председательском месте — во главе большого прямоугольного стола, обтянутого зеленым сукном. По сторонам стола сидели члены и кандидаты в члены Президиума, а также секретари ЦК. Все присутствующие, за редким исключением, были протеже Хрущева, которых он ввел во власть, и партийные ветераны, поддерживавшие его в былых сражениях. Однако никто из них, кроме Микояна, не решился сказать хоть слово в его защиту.

Хрущев, загорелый, но едва ли вполне отдохнувший, открыл заседание20 и попросил объяснить, чем вызван экстренный созыв Президиума. В ответ грузный, с мохнатыми бровями Брежнев набросился на своего бывшего покровителя с целым ворохом обвинений. Двумя годами раньше, когда Хрущев разделил партию на индустриальное и сельскохозяйственное крыло, Брежнев первым принялся восхвалять его решение. Теперь же он заявил, что хрущевская реформа «противоречит заветам Ленина» и «дезорганизует» и промышленность, и сельское хозяйство.

Хрущев, продолжал Брежнев, обращается с коллегами «грубо». У него развилась привычка «принимать решения за обедом»; он «игнорирует чужое мнение», часто выглядит рассеянным и безразличным. Во время подготовки к предстоящему ноябрьскому пленуму ЦК он вдруг, ни с того ни с сего, сорвался в отпуск, так что коллеги по Президиуму «не знали, где он». И вообще, Хрущев в последнее время действует «единолично, игнорируя Президиум».

«Ваше поведение нетерпимо», — заявил Брежнев. Вот почему коллеги Хрущева вызвали его из Пицунды. На заседании, объявил Брежнев, будут обсуждаться не вопросы сельского хозяйства, а один-единственный вопрос — о руководителе партии и правительства.

Хрущев начал защищаться — отрывисто, сумбурно. Он долго служил партии и народу. Вот и сейчас, откликнувшись на вызов Президиума, немедленно вернулся в Москву. Да, ему случалось совершать ошибки; но он думал, что люди вокруг — его товарищи…

— У вас здесь нет товарищей! — выкрикнул Геннадий Воронов.

— Но почему?! — повысив голос, воскликнул Хрущев. — Зачем вы это делаете?!

— Долго мы вас слушали, теперь вы нас послушайте! — крикнул кто-то с места.

Петр Шелест — невысокий, крепкий, совершенно лысый, с густыми черными бровями — начал вежливо. «Мы многому у вас научились, — сказал он, — и привыкли уважать вас: но в последнее время вы переменились». Хрущев превратил пленумы ЦК в массовые мероприятия, на которых «невозможно говорить свободно». Его требование «догнать и перегнать Америку», выдвинутое в 1957 году без консультаций с Президиумом, привело сельское хозяйство на грань катастрофы. Хрущев «непредсказуем, высокомерен и несдержан».

Следующим поднялся Воронов — плотный человек в очках. «В Президиуме стало невозможно работать, — говорил он. — Прежде был культ Сталина, а теперь — культ Хрущева». Воронов — специалист по сельскому хозяйству, однако все вопросы в этой области Хрущев решает, не советуясь с ним. Он громогласно провозглашает «истины, которые любому крестьянину известны» (например, что «удобрения повышают урожай» или «пчелы опыляют гречиху»). За последние три с половиной года не было случая, чтобы, попытавшись высказать свое мнение, Воронов не услышал в ответ «брань и оскорбления». «Для товарища Хрущева, — заключил он, — пришло время уйти с занимаемой должности».

Следующим настал черед Александра Шелепина. Сорокашестилетний «Железный Шурик» (как звали его друзья), смуглый темноволосый красавец, не скрывающий своего честолюбия, блестящей карьерой был обязан Хрущеву. Благодаря Хрущеву он поднялся от комсомольского лидера до члена ЦК, шефа КГБ и наконец, в 1959 году, до секретаря ЦК. Для Брежнева он представлял серьезную угрозу, однако оба они на время забыли о соперничестве, чтобы сбросить с трона своего бывшего благодетеля. Шелепин обвинил Хрущева в грубости, чванстве, неуважении к коллегам, добавив, что Хрущев чересчур поспешно принимает решения, импульсивен и склонен к интригам. Обвинение в «грубости», когда-то брошенное Лениным в адрес Сталина, «полностью к вам подходит». Хрущеву свойствен «бонапартизм»: он окружил себя «лизоблюдами» и изводит коллег «необдуманными угрозами». Он списал многомиллионный долг убыточному колхозу в своей родной Калиновке — что это, если не фаворитизм самого дурного толка? Наконец, Шелепин обвинил его в том, что во время Суэцкого кризиса 1956 года Хрущев поставил СССР на грань войны, не сумел разрешить Берлинский кризис, а на Кубе «играл судьбой человечества».

Андрей Кириленко подчеркнул изоляцию Хрущева. К нему стало невозможно попасть на прием, чтобы посоветоваться по работе. Хрущев не звонил Кириленко почти три года! Если же все-таки удается с ним встретиться, он оскорбляет собеседников, обзывает их болванами и осыпает бранью вроде: «Идите в задницу!».

Собственные ошибки Хрущев сваливает на лидеров союзных республик — так случилось с первым секретарем ЦК компартии Белоруссии Кириллом Мазуровым. На партийных собраниях воцарился настоящий культ Хрущева, исключающий свободное обсуждение партийных проблем. Лесть и пресмыкательство, поощряемые Хрущевым, уже привели к раздору в международном коммунистическом движении.

Леонид Ефремов, зампредсовнаркома РСФСР, добавил, что вопросы внешней политики Хрущев решает «как в голову взбредет», принимает решения «за обедом» или «пока читает телеграммы»21.

Михаил Суслов стал секретарем ЦК в 1947 году, еще при Сталине, следовательно, был обязан Хрущеву меньше других. Высокий, аскетического вида Суслов казался да и был политиком более консервативного (просталинского) направления, нежели взрывной, импульсивный Хрущев, однако до сих пор во всем его поддерживал. «Никита Сергеевич, — сказал теперь Суслов, — вы даже не понимаете, как далеко все это зашло… Вы никого не слушаете. Говорите, что развитию сельского хозяйства мешают чиновники на местах — нет, Никита Сергеевич, больше всего мешаете вы… Вы слишком прислушиваетесь к своим родственникам, особенно к Аджубею. Возите родных с собой за границу. После каждой вашей поездки нам приходится защищать вас перед иностранными друзьями. Во всех газетах беспрерывно „Хрущев то, Хрущев это“, каждый день на всех первых полосах ваши фотографии. Этому надо положить конец»22.

Последним выступил Виктор Гришин, глава профсоюзов: он пожаловался, что не был на приеме у Хрущева уже четыре года. Наступил вечер. Далеко не все ораторы успели выступить, поэтому решено было перенести заседание на следующий день — заговорщики были так уверены в своей силе, что могли себе позволить эту отсрочку. И все же они опасались, что Хрущев выкинет какой-нибудь фортель. Когда он покинул зал, заговорщики пообещали друг другу не отвечать на его звонки — на случай, если он попытается перетянуть кого-то на свою сторону. Позже Брежнев позвонил Семичастному и спросил, куда поехал Хрущев после заседания — к себе на квартиру? За город?

— А у меня, — ответил Семичастный, — и там, и сям, и везде наготовлено. Нигде не будет неожиданностей.

— А если он позвонит? Позовет на помощь?

— Никуда он не позвонит. Вся связь у меня!23

Около восьми часов лимузин Хрущева подъехал к воротам его резиденции на Ленинских горах. От близлежащей Воробьевской улицы дом отгораживала желтая кирпичная стена примерно пяти метров в высоту. Сергей Хрущев — из Внуково-2 он добрался домой самостоятельно и весь остаток дня провел в тревожном ожидании — вышел навстречу отцу.

— Все получилось так, как ты говорил, — проговорил Хрущев-старший. Выглядел он расстроенным и очень усталым. — Вопросов не задавай. Устал я, и подумать надо…

Хрущев дважды обошел вокруг дома, затем поднялся в спальню на второй этаж и попросил принести чаю. Никто не осмеливался его беспокоить. Нина Петровна Хрущева в это время отдыхала в Карловых Варах — по иронии судьбы, вместе с Викторией, женой Брежнева.

В тот же вечер Хрущев позвонил Микояну.

— Я уже стар и устал, — сказал он. — Пусть справляются сами. Главное я сделал. Отношения между нами, стиль руководства поменялись в корне. Разве кому-нибудь могло пригрезиться, что мы можем сказать Сталину, что он нас не устраивает, и предложить ему уйти в отставку? От нас бы мокрого места не осталось. Теперь все иначе. Исчез страх, и разговор идет на равных. В этом моя заслуга. А бороться я не буду24.

Если телефон Хрущева, как предполагал он сам и его родные, прослушивался КГБ, после его разговора с Микояном заговорщики могли успокоиться. Однако самому Хрущеву следующий день облегчения не принес. Даже в лучшие свои времена он терпеть не мог критики — а теперь на него обрушился целый шквал обвинений.

Заседание Президиума возобновилось в десять утра. Первым взял слово Дмитрий Полянский. «Сталин себя скромнее вел, чем вы, Никита Сергеевич, — говорил он. — Вы заболели манией величия, и, думаю, это неизлечимая болезнь. Вы умный человек, но наделали много ошибок». На случай, если Микоян вздумает вступиться за своего друга, Полянский предусмотрительно добавил, что Хрущев и Микояна оскорблял, за глаза называя его «слякотью» и «назойливой мухой»25.

Микоян выступал следующим. Он также критиковал ошибки Хрущева, в том числе его «взрывчатость», «раздражительность» и чрезмерное доверие к подхалимам. Однако за политику Хрущева в Суэцком канале и Берлине он заступился, а по поводу Кубы напомнил членам Президиума, что все они одобряли отправку ракет. По его мнению, достаточно было бы сместить Хрущева с поста партийного руководителя, но должность председателя Совмина оставить за ним. Отставка Хрущева с обоих постов «будет богатым подарком китайцам, Мао Цзэдуну, а кроме того, все, что сделано и делается Никитой Сергеевичем, — это наше богатство. И не надо им разбрасываться».

Но даже такая половинчатая защита вызвала взрыв протеста. Шелепин вскочил со своего места; за ним последовали Юрий Андропов, Петр Демичев и другие. Мрачный, никогда не улыбающийся первый заместитель Хрущева в правительстве Алексей Косыгин в своем выступлении отверг «полумеры».

— Вы честный человек, — обратился Косыгин к Хрущеву, — но вы противопоставили себя Президиуму. У вас неограниченная власть. Вы ни с кем не считаетесь, никого не выслушиваете до конца, обрываете… Вы интриговали в Президиуме: одного решали «раздолбать», с другим заигрывали.

Николай Подгорный, которого Хрущев прочил на место Брежнева, с самого начала принял участие в заговоре. Хрущев, говорил он теперь, порицал Сталина за некомпетентность в военных делах — «но ведь вы, Никита Сергеевич, тоже в этом не разбираетесь. Военные говорят, что вы ничего не понимаете в обороне страны». Подгорный считал, что, если Хрущев будет смещен со всех постов, это вызовет вопросы у международного сообщества; поэтому лучше, чтобы он «сам попросил об отставке».

Брежнев подытожил выступления своих товарищей, вспомнив, как однажды Хрущев сравнил секретарей ЦК с «кобелями, задирающими ногу у каждого куста», и предложил, чтобы Хрущев ушел в отставку «добровольно». Заметив, что члены ЦК уже собираются у дверей Свердловского зала в Кремле, Брежнев предложил закончить обсуждение и поставить вопрос о Хрущеве на голосование. За отставку проголосовали все присутствующие. Микоян снял свои возражения26.

Судьба Хрущева была решена; в последний раз он выступал перед Президиумом. Он находился, как вспоминал позднее Ефремов, «в состоянии сильного нервного возбуждения». Шелест называет его в эти минуты «сломленным, одиноким». В глазах у него стояли слезы.

— Выражаю благодарность за оценку моих положительных качеств… — начал он. — Вашу честность, вашу прямоту очень ценю. Рад за Президиум, в целом за его зрелость. В формировании этой зрелости есть и крупинка моей работы.

Затем Хрущев попросил «извинения, если когда-то нанес кому-то обиду, проявил грубость… Не могу сейчас все обвинения вспомнить и ответить на них. Скажу об одном: главный мой недостаток и слабость… то, что я сам не замечал своих недостатков. Вы меня обвиняете в совмещении постов Первого секретаря ЦК и Председателя Совмина. Но, будем объективны, этого я сам не добивался… Напрасно я не поднял этот вопрос на XXI съезде. Следовало бы понять и догадаться, что двойная ноша для меня будет слишком тяжела».

Глаза его снова наполнились слезами. «Это не слезы жалости. Борьба с культом личности Сталина была большой и в этом деле есть моя крупица. Вы уже все решили. Я сделаю так, как будет лучше для партии.

Понимаю, что не могу больше выполнять прежнюю роль; но все же, будь я на вашем месте, я бы не стал, совсем от меня отказываться. Нет, я не собираюсь выступать на пленуме. И не прошу у вас милости. Все решено. Как я и сказал Микояну, я сопротивляться не стану. Не стану чернить вас: в конце концов, мы с вами единомышленники. Конечно, я расстроен, но в то же время рад — рад, что партия теперь может приструнить даже первого секретаря. Культ личности Хрущева, говорите? Вот вы тут меня поливаете дерьмом, а я отвечаю: „Вы правы“. Это, по-вашему, культ личности?

Я уже давно подумывал уйти. Но трудно принять такое решение. Мне самому следовало заметить, что я не справляюсь со своими обязанностями, не поддерживаю связь ни с кем из вас. Я оторвался от вас. Вы сами виноваты, что позволили этому случиться, но, конечно, и я тоже виноват.

Я в бирюльки не играл — я работал. И теперь благодарю вас за то, что даете мне возможность уйти на покой. Напишите сами заявление от моего имени, а я подпишу. Я на все готов, если так лучше для партии. Пожалуйста, поймите меня правильно — я ведь в партии сорок шесть лет! Может быть, можно какую-нибудь почетную должность… Но нет, я не прошу, ни о чем вас не прошу. И где мне жить, тоже решайте сами. Если настаиваете, я уеду из Москвы и буду жить, где скажут»27.

Когда Хрущев закончил, Президиум единогласно проголосовал «удовлетворить его просьбу» о выходе на пенсию «в связи с преклонным возрастом и ухудшением состояния здоровья».

В тот же день в бело-голубом Свердловском зале Кремля открылся пленум ЦК. Сперва выступил Брежнев с кратким сообщением об отставке Хрущева; затем на трибуну поднялся Суслов и сформулировал основные обвинения в адрес бывшего главы государства. Его речь прерывали возгласы с мест. «Исключить его из партии!.. Под суд его!» — кричали сталинисты, радуясь падению своего противника. Хрущев слушал молча, часто прикрывал глаза, а порой закрывал лицо руками. В заключение Суслов зачитал заявление Хрущева, где причинами неспособности далее «исполнять свои обязанности» назывались преклонный возраст и здоровье28.

Обсуждения не было. Двоих членов ЦК с Украины, которые могли бы воспротивиться, попросту не допустили в зал, а вскоре после пленума освободили от должностей29. За принятие резолюции пленум проголосовал единогласно: так же единогласно первым секретарем был назначен Брежнев, председателем Совета министров — Косыгин. После этого Брежнев закрыл заседание30.

Из зала заседаний Президиума Хрущев вернулся к себе в кабинет. Его многолетний помощник по иностранным делам Олег Трояновский заметил, что он «измучен и очень расстроен». «Моя политическая карьера окончена, — сказал Хрущев. — Теперь моя главная задача — пройти через все это с достоинством»31. Перед началом пленума Трояновский видел, как Хрущев ходит взад-вперед по маленькому кремлевскому скверику: стоял пронизывающий холод, но Хрущев, против обыкновения, был без шляпы. Позже, вернувшись к себе в резиденцию, он отдал свой черный портфель сыну и со вздохом сказал: «Я теперь пенсионер».

В тот же вечер к Хрущеву явился Микоян и за чаем, который пили в столовой, сказал:

— Нынешняя загородная резиденция и городская квартира сохраняются за тобой пожизненно. — (На самом деле и того и другого Хрущев вскоре был лишен.).

— Хорошо, — рассеянно отозвался Хрущев.

— Охрана и обслуживающий персонал тоже останутся, но людей заменят. — (Новые телохранители не столько охраняли Хрущева, сколько держали его под почетным «домашним арестом».).

Хрущев что-то проворчал в ответ.

— Будет установлена пенсия — 500 рублей в месяц и закреплена автомашина. Хотят сохранить за тобой должность члена президиума Верховного Совета, правда, окончательного решения еще не приняли. — (Утверждено это предложение не было.) — Я еще предлагал учредить для тебя должность консультанта Президиума ЦК, но они предложение отвергли32.

— Это ты напрасно, — проговорил Хрущев. — На это они никогда не пойдут. Зачем я им после всего, что произошло? Мои советы и неизбежное вмешательство только связывали бы им руки. Да и встречаться со мной им не доставит удовольствия… Конечно, хорошо бы иметь какое-то дело. Не знаю, как я смогу жить пенсионером, ничего не делая. Но это ты напрасно предлагал. Тем не менее спасибо, приятно чувствовать, что рядом есть друг33.

Два старика вышли на асфальтированную площадку перед домом. На прощание Микоян обнял и поцеловал Хрущева; затем повернулся и зашагал к воротам. Хрущев провожал его взглядом, не зная, что видит своего друга в последний раз. Оттого ли, что Микоян боялся за собственную карьеру, или оттого, что грубостью и бранью Хрущев и его оттолкнул от себя, — но никогда больше он не приезжал навестить старого товарища.

Глава II. ДЕТСТВО В КАЛИНОВКЕ: 1894–1908.

Никита Сергеевич Хрущев родился 15 апреля 1894 года в селе Калиновке на юге России1. Его родители, Сергей Никанорович и Ксения (Аксинья) Ивановна Хрущевы, были бедными крестьянами, как и крестные отец и мать, окрестившие маленького Никиту в сельской Архангельской церкви. В Калиновке Никита Хрущев прожил до 1908 года, когда его семья переехала в шахтерский город Юзовку на востоке Украины. Первым четырнадцати годам своей жизни Хрущев посвятил лишь несколько страниц в многотомных мемуарах, надиктованных им в последние пять лет жизни. «С самого начала отец заявил, — вспоминает Сергей Хрущев, — что не собирается описывать свою жизнь, начиная с детства. Хронологических повествований он терпеть не мог, они нагоняли на него тоску»2. Однако жизни в Юзовке он в своих мемуарах уделил больше внимания да и прежде в различных анкетах и выступлениях называл своего отца не крестьянином, но рабочим или шахтером. Тому была политическая причина — лидеру рабочей партии предпочтительно иметь пролетарское происхождение — но, по-видимому, дело было не только в этом. В жизни Калиновки было немало такого, о чем ее уроженец, достигший высочайших постов, предпочитал не вспоминать3.

В наши дни, чтобы добраться от Москвы до Калиновки, надо сесть на поезд, идущий до Курска, расположенного примерно в ста километрах от украинской границы. Оттуда вы часа два тащитесь по разбитым проселочным дорогам до Дмитриевки, поворачиваете на юг к Хомутовке (районному центру с населением в шесть тысяч жителей), а затем — на юго-запад, к Калиновке4.

В конце июня бескрайние поля вокруг родного села Хрущева утопают в зелени. Почва здесь не столь плодородна, как соседние черноземы, но гораздо более щедра, чем на севере, в Подмосковье. Кажется, деревни, затерянные среди этих весело зеленеющих полей, должны процветать. Однако и через столетие после рождения Хрущева весной, когда ежегодный паводок превращает неасфальтированные проселки в грязь, большая часть деревень оказывается отрезана от мира. Главные улицы в большинстве из них — это грязные дороги, изрытые глубокими колеями. Дома — деревянные, по большей части покосившиеся.

На малой родине Никиты Хрущева главная улица заасфальтирована, как и дорога от Калиновки к Хомутовке. Асфальт был проложен во времена, когда Хрущев находился у власти. В то же время на главной площади села вырос потрясающий ансамбль: неоклассический Дворец культуры с четырьмя колоннами (выстроенный, говорят, на месте церкви, где крестили Никиту), общежитие сельскохозяйственного училища, перемещенного из Курска в Калиновку, и пятиэтажная школа, которая служила гостиницей для российских и зарубежных гостей, приезжавших полюбоваться цветущей Калиновкой, когда она находилась под благодетельной опекой Хрущева. За площадью раскинулся большой пруд, а с другой стороны, вдоль дороги в Хомутовку, выстроился аккуратный ряд домиков из красного кирпича, которые прекрасно смотрелись бы в любой английской деревне. Живут в этих домиках обыкновенные колхозники, чей колхоз до 1964 года носил гордое название «Родина Хрущева».

Пройдя мимо Дворца культуры и обогнув озеро, мы выходим на дорогу, вдоль которой пасутся козы. Она ведет нас в «старое село»: массивная стела сообщает нам, что «здесь родился и провел детство Никита Сергеевич Хрущев». Дом, в котором он родился, давным-давно снесен, но на его месте стоит чистенький кирпичный домик, готовый к приему туристов. Крестьянка, живущая в этом доме, с гордостью показывает нам большой портрет Хрущева в красном углу — там, где прежде висели иконы.

В 1894 году Калиновка и близко не имела того «идеального облика», какой она обрела при Хрущеве. После отмены крепостного права в 1861 году часть земли, которую обрабатывали крестьяне, перешла в их собственность: однако даже для наиболее зажиточных крестьян освобождение вовсе не означало процветания. Освобожденные крепостные получили слишком мало земли и вынуждены были выплачивать за нее непомерный выкуп. Население деревень быстро росло, а производительность сельского хозяйства падала. Прибавьте к этому индустриализацию, проводимую царским правительством, растущие цены на землю и падение цен на зерно: в результате всего этого к концу девятнадцатого столетия русская деревня переживала тяжелейший кризис. К 1900 году большинство крестьян зарабатывали земледелием едва ли четверть необходимого прожиточного минимума: прочее они получали, нанимаясь батраками к помещикам или богатым соседям и, таким образом, возвращаясь к положению полукрепостных5.

Согласно отчету о жизни крестьянства, опубликованному в России в 1888 году, все крестьяне, как богатые, так и бедные, за очень редкими исключениями, жили в тесных крестьянских избах, площадь которых составляла пять — семь метров в длину и ширину. «На этом пространстве, иногда разделенном на две комнаты, теснятся и взрослые, и дети. Воздух в избе столь душен и сперт, что наши гигиенисты вынуждены признать за ее бревенчатыми стенами оздоравливающие свойства — иначе остается непонятным, почему обитатели избы в буквальном смысле не задыхаются»6.

Другой отчет, начала двадцатого века, добавляет такие детали: «Все еще распространены дома без труб… Крыши почти у всех изб соломенные, часто худые; зимой, чтобы сохранить тепло, крестьяне обмазывают стены навозом. Семья крестьянина… спит на скамьях, лавках и на печи… Бань практически нет… Крестьяне почти не пользуются мылом… Кожные заболевания… сифилис… эпидемии, недоедание… Мясо, ветчина, растительное масло появляются на столе лишь по праздникам, два-три раза в год. Обычный стол крестьянина состоит из хлеба, кваса, часто — капусты и лука; осенью к этому добавляются еще некоторые свежие овощи»7.

За два года до рождения Хрущева население Калиновки составляло 1197 человек, из них 588 мужчин и 609 женщин. В 156 избах в среднем проживали по восемь человек8. В середине девятнадцатого столетия большинство изб в деревне Вирятино в соседней Тамбовской губернии были курные, темные, с закопченными от дыма стенами: в зимние месяцы вместе с людьми там жил и домашний скот. Правда, к началу двадцатого века в Вирятине остались всего две-три курные избы9. Что же касается работы — в том же отчете 1888 года сказано: «Всякий, кто писал о русской деревенской жизни, даже всякий, что несколько месяцев провел в деревне, знает, что трудно вообразить себе труд тяжелее и утомительнее крестьянского…»10 Уже с шести-семи лет деревенские ребятишки ходили за водой, за дровами и приучались к полевым работам. В восемь-девять они пасли коров и овец, а к тринадцати работали в поле наравне со своими отцами, от рассвета до заката11. Хрущев начал работать, в сущности, едва научившись ходить. Совсем ребенком он пас телят, овец, а затем и коров в близлежащем поместье, где работал его отец12. Фотографий маленького Никиты у нас нет, но нетрудно представить бойкого рыжеволосого парнишку, до шести-семи лет — в одной крестьянской рубашонке, позже — в грубых домотканых штанах, льняных или шерстяных13. Сам он вспоминал, что мальчишкой с ранней весны и до поздней осени бегал босиком: «Каждый в деревне мечтал о паре ботинок. Для нас, ребятишек, большим счастьем было, если перепадала пара приличной обуви. Носы мы вытирали рукавами, штаны подвязывали веревкой»14.

Для мальчика вроде Никиты, здорового и много времени проводящего на открытом воздухе, такое существование было терпимым. Однако позже, говоря о жизни беднейшего крестьянства, он неизменно описывал ее как ужасную, жалкую и нуждавшуюся в коренных переменах. Пастухи вроде него были, по его воспоминаниям, «беднейшими из бедных»15. Единственной доступной обувью Хрущева в Калиновке были лапти, не защищающие ни от холода, ни от сырости. Лапти были символом крестьянской бедности. Гораздо позже, уже став во главе Советского Союза, Хрущев не раз повторял, что его страна «вышла из мужицких лаптей». По иронии судьбы, своей выходкой на заседании ООН осенью 1960 года, где он стучал башмаком по столу, Хрущев лишь укрепил мнение о себе как о грубом и невежественном «русском мужике».

Работа в Калиновке едва ли могла воспитать в ребенке вкус к изящному; то же можно сказать и о крестьянских развлечениях, главным из которых вплоть до рубежа веков оставались кулачные бои стенка на стенку. Они устраивались по праздникам — в Рождество, Богоявление, а также на Масленицу. В Вирятине «деревня делилась на два конца — две команды: они собирались на лужайке возле церкви. Дрались в обычной уличной одежде. Строго-настрого запрещалось использовать что-либо, кроме кулаков: нарушитель изгонялся с поля… В бою принимали участие не только взрослые мужчины, но и подростки. Заводилами выступала молодежь, за ней в бой вступали взрослые. Каждый боец выбирал себе партнера [то есть противника], равного по возрасту и телосложению: так, молодые не бились со стариками, и т. п. Кое-кто перед боем выпивал для храбрости. Вся деревня сходилась посмотреть на драку»16.

Образование в жизни русских крестьян, подобных Хрущевым, ценилось невысоко. В 1881 году всего 46 из 922 взрослых жителей Вирятина умели читать. К концу столетия число учеников в деревенских школах несколько возросло; однако крестьянские дети посещали школу всего два-три года. Родители забирали детей из школы, как только те «начинали кое-как различать буквы». Один крестьянин вспоминал, как однажды весной его отец объявил: «Снеси-ка книжки обратно в школу. Хватит глупостями заниматься, пахать пора»17.

Существовало две разновидности деревенских школ: церковно-приходские и земские18. Никита Хрущев, по-видимому, посещал и ту и другую, но в общей сложности не более двух лет19. Земские школы считались лучше церковно-приходских, хотя обе были далеки от идеала. В Вирятине земские школы «не удовлетворяли самым основным образовательным и даже санитарным требованиям», однако в двухклассной приходской школе преподавание было поставлено «еще хуже»20. Учебный план в школах обоих типов включал в себя чтение, письмо, арифметику и Закон Божий, преподаваемый местным священником; однако, согласно исследованию, проведенному в 1913 году в другой губернии, «большинство учеников овладевали лишь элементарной грамотностью — умением читать; даже писать далеко не все умели». Преподавание было не только дурно организовано, но часто сознательно велось так, чтобы не внушать ученикам интереса к учебе. Так, в распоряжении главы Вирятинского уезда до 1887 года говорится: «Не следует учителям поддаваться желанию поделиться с учениками всем, что им известно о преподаваемом предмете»21.

Дед Хрущева по материнской линии был поистине беднейшим из бедняков. «Он не умел ни читать, ни писать, — вспоминал Хрущев. — Мылся два раза в жизни: первый раз — когда его окунали в крестильную купель, второй — когда обмывали для похорон»22. Вернувшись из армии, где прослужил двадцать пять лет, дед Хрущева, по рассказу внука, осел и начал крестьянствовать23. Однако его корова «давала ровно столько молока, чтобы забелить суп» и тем скрыть отсутствие в нем картофеля24. У деда Хрущева было три дочери: матерью Никиты стала Ксения (Аксинья). Когда подросла, она вместе со старшей сестрой Александрой отправилась в деревню Тишкино, где зарабатывала мытьем полов у местного помещика.

Деду Хрущева с отцовской стороны больше повезло в жизни. Никанор Хрущев, родившийся в 1852 году, был сыном крестьянина, в 1816 году бежавшего от помещика25. Никанор служил в армии вместе с отцом Ксении. Однако, когда сын Никанора Сергей женился на Ксении и привез ее обратно в Калиновку, по рассказу Никиты Хрущева, «не успели они войти в дом, как его отец указал им на дверь. По тогдашнему обычаю, едва старший сын женился, отец отправлял его вон из дома, не выделяя ни земельного надела, ни иного имущества. Отец и мать переехали и поселились в другом месте, но жили в бедности»26.

Здесь Хрущев ошибается: такого обычая у русских крестьян не было. Сыновья и невестки, как правило, жили вместе с родителями и вносили свой заработок в общий котел: к разделу хозяйства приводили только серьезные конфликты между поколениями. Такие разделы «происходили по желанию главы семейства или его сына, как правило, вследствие неустранимых разногласий между отцом и сыном». Только в таких случаях отец мог выгнать сына из дому «ни с чем или почти ни с чем, или же бунтарь-сын уходил из дому, не спрашивая позволения отца и рискуя не только навлечь на себя отцовский гнев, но и лишиться наследства»27.

Если отца Никиты Хрущева и можно назвать жертвой обычая, то только в этом, последнем смысле. Никанор Хрущев выгонял Сергея из дому не один раз, а дважды. Безземельный бедняк, не имеющий никаких перспектив в родной деревне, Сергей покинул семью и отправился за 440 километров к юго-востоку, в донбасский город Юзовку. Там, по рассказу его сына Никиты, Сергей «сперва устроился разнорабочим на железную дорогу: сортировал шпалы, ровнял насыпь, ставил столбы, копал дренажные канавы. Когда эта сезонная работа кончилась, нанялся на кирпичную фабрику. Сперва месил глину и лепил кирпичи, а потом его допустили и к печи для обжига. Однако и это была временная работа»28.

В Юзовке отец Никиты Хрущева заработал достаточно денег, чтобы поддержать семью и, кажется, вернуть себе уважение отца. По всей видимости, Сергей с семьей вновь поселился в доме Никанора Хрущева; далее Никита Хрущев рассказывает: «Отцовские деньги кончились, и дед снова выгнал нас из дому. Мы оказались в глиняной мазанке с грязным полом и крохотными оконцами. Меня дедушка любил. На ночь он пускал меня к себе в избу, на печь. Отец отправился в соседнюю деревню и нанялся батраком к помещику. Мать тоже ушла на заработки: стирала и шила одежду другим таким же крестьянкам»29.

Два раза подряд лишившись относительно сносного существования, Ксения Хрущева никогда не давала мужу об этом забыть. Никита Хрущев вспоминал, как родители строили себе избу и как мать «на этой работе надорвалась и потом до самой смерти страдала грыжей»30. Сама Ксения говорила, что вся работа легла на ее плечи, пока муж был в Юзовке. «Засосала моего шахтерская жизнь, — жаловалась она. — Сорвал он нас [в конце концов] из деревни на Успенский рудник»31.

Вдобавок к безземельности Сергей и Ксения Хрущевы были безлошадными. В Вирятине богатство семьи оценивалось прежде всего по количеству лошадей. Почти в половине из 252 вирятинских дворов было по две-три лошади, в 71 — по одной, и лишь в 28 беднейших домах лошадей не было вовсе32. «Мужик без лошади — не мужик, — говорили в деревнях, — он хворост на себе таскает»33. Снова процитируем Хрущева: «Отец… работал зимой на шахтах, надеясь накопить денег и купить лошадь, чтобы выращивать достаточно картошки и капусты на прокорм семье. Но лошадь мы так и не завели»34.

Хрущев вспоминал, что его родители лелеяли эту мечту даже после 1908 года, когда переехали в Юзовку. Там отец работал на шахтах, мать стирала белье, а сам он чистил паровые котлы. Однако «и отец, и мать — особенно мать — мечтали о том дне, когда вернутся в деревню, о домике, лошади и своей земле»35.

В том, что мечта никак не становится явью, Ксения Хрущева винила мужа. По словам невестки Хрущева Любови Сизых, впервые встретившейся с Ксенией в конце 1930-х годов, свекровь почти не заговаривала о своем недавно скончавшемся муже, если же и упоминала о нем, то «без уважения», «как о никчемном человеке». Мать Хрущева — широколицая, суровая на вид, с гладко зачесанными назад волосами — была «сильной женщиной», а ее муж — «слабым», продолжает Сизых. «Ксения была не просто умной, но по-настоящему мудрой женщиной. Будь у нее хоть какое-то образование — о, это было бы нечто!»36 Нина Ивановна Кухарчук, племянница, жившая в семье Хрущевых с 1939 по 1949 год, описывает Ксению как «решительную женщину. Она даже с Ниной Петровной [женой Хрущева] бывала сурова». Нина Ивановна также отмечает, что о Сергее, умершем незадолго до ее появления в доме, «никто не упоминал»37.

В 1991 году в Калиновке еще жила очень пожилая женщина, помнившая семью Хрущевых. «Мать его была женщина с сильной волей, женщина-боец. Отважная, никого не боялась. Отец — тот гораздо мягче, добрее, а вот она никому не давала спуску»38. Слушая эту женщину, сын Хрущева Сергей кивал в ответ. «Именно так нам о них рассказывали, — соглашался он. — Он — мягкий и слабый, а она держала его под каблуком».

Первый конфликт между отцом и сыном произошел, когда Сергей забрал Никиту из школы и отправил работать в поле. «Я провел в школе год или два, выучился считать до тридцати, и отец решил, что учения с меня хватит. Все, что тебе нужно, сказал он — выучиться считать деньги, а больше тридцати рублей у тебя все равно никогда не будет»39. Позже, в Юзовке, Сергей попытался пристроить сына в ученики к сапожнику. «Отец говорил, что сапожник никогда без хлеба не останется: сапоги всем нужны, так что у меня всегда будет крыша над головой и деньги в кармане». Но Никита не захотел быть сапожником. Тогда отец предложил другой вариант: «устроить меня продавцом в лавку». Ему «нравились продавцы в шахтерской лавке: какие они вежливые, как стараются услужить рабочим и предлагают им лучшие товары». Но сыну и эта профессия не пришлась по душе. «Я отказался наотрез. Даже пригрозил отцу, что, если он заставит меня работать в лавке, убегу из дому»40.

Предложения Сергея не устраивали Никиту тем более, что от его внимания не ускользало презрение деда и матери к отцу. Конечно, при бедности Сергея Хрущева место сапожника или продавца в лавке стало бы для его сына неплохой «карьерой»: однако сам Никита мечтал о большем. Возможно, его амбиции поддерживали любовь дедушки, а также надежды, возлагаемые на него матерью. У Никиты была сестра Ирина, двумя годами младше его, однако для матери он всегда оставался любимым ребенком. Любовь Сизых вспоминает, что Ксения «боготворила» сына, называла его «царем» и хвалилась: «Я всегда знала, что из него выйдет большой человек!»41

Получив в начале 1930-х годов важный партийный пост в Москве, Никита Хрущев привез в столицу своих родителей. Однако, если верить Раде Аджубей, ее дедушке и бабушке не слишком-то нравилась жизнь в большом городе. По словам Алексея Аджубея, они переехали, потому что «сын сохранил традиционно русское уважение и привязанность к родителям, а те, в свою очередь, знали, что он приглашает их к себе от чистого сердца»42.

Однако сам Аджубей признает, что отношения Хрущева с отцом остались для него загадкой. Вскоре после переезда Сергей Хрущев начал болеть и в 1938 году умер в больнице для туберкулезников. Его похоронили на близлежащем кладбище, однако, по словам Рады, до отъезда в Киев в том же году Хрущев ни разу не побывал на могиле отца. В 1949-м, когда они вернулись в Москву, он даже не упоминал о своем покойном отце — Рада так и не узнала, где же находится его могила43.

Родные Хрущева отказываются видеть в этом признак неуважения или недостатка любви. Коммунисты, говорят они, терпеть не могли любых проявлений сентиментальности; к тому же Хрущев работал без отдыха, и на посещение дорогих могил попросту не оставалось времени. Однако могилу своей матери в Киеве Хрущев навещал часто44.

«Тот, кто был у матери любимчиком, — пишет Зигмунд Фрейд, — входит в жизнь как завоеватель, с уверенностью в успехе, зачастую обеспечивающей реальный успех»45. Стремление к политической власти, добавляет Гарольд Лассуэлл, часто уходит своими корнями в детство: сильная женщина, вышедшая замуж за недостойного ее человека, в стремлении «оправдаться» возлагает надежды на детей46. Однако человеку, чей отец постоянно разочаровывал родных, слишком хорошо известны горечь поражения и страх перед презрением близких. Значит, тем важнее для Хрущева было пойти дальше отца — хотя собственная блестящая карьера и порождала в нем чувство вины перед отцом, которому не суждено было достичь таких высот. Можно сказать, что и стремление Хрущева к власти и известности, и двойственное отношение к ним объясняются условиями его детства47.

Кроме матери, влияние на маленького Никиту оказывала учительница калиновской земской школы. В отличие от преподавателя приходской школы, который «лупил ребят линейкой по рукам и по лбу» и «заставлял нас зубрить, ничего не понимая»48, Лидия Михайловна Шевченко была свободомыслящей атеисткой. «Она не ходила в церковь, — рассказывал Хрущев. — Вот этого мужики ей простить не могли. Хотя все ее очень уважали, но… раз в церковь не ходит, значит, что-то с ней не так».

«В доме у Лидии Михайловны я впервые увидел запрещенные [политические] книги, — продолжает Хрущев. — Однажды я к ней зашел, а у нее был ее брат, приехавший из города, он лежал в постели. И она говорит: „Это тот мальчик, о котором я тебе рассказывала. Он у меня просит запрещенную литературу“. А ее брат улыбается и отвечает: „Так дай ему. Может, он что-нибудь там и разберет — а потом, когда вырастет, об этом вспомнит“»49.

Первая встреча с запрещенной литературой — классический сюжет русских революционных мемуаров. Брат Лидии Шевченко (если молодой человек, лежавший в ее постели, действительно приходился ей братом), как видно, обладал даром предвидения. Однако Хрущев больше вспоминает не о запрещенных книгах, а о своих успехах в «разрешенных» науках: «Особенно удавалась мне математика. Я все задачи решал в уме. Часто я замещал Лидию Михайловну, когда она уезжала в город, или поправлял ее собственные ошибки. После окончания школы — отучился я в общей сложности четыре года — Лидия Михайловна сказала мне: „Никита, тебе нужно учиться дальше. Не оставайся в деревне, поезжай в город. Такому человеку, как ты, надо учиться, надо получить образование“. Эти слова на меня сильно подействовали: но как раз тогда у отца кончились деньги и дед выгнал нас из дому во второй раз»50.

В 1960 году, достигнув таких высот, каких Лидия Шевченко и представить себе не могла, ее бывший лучший ученик упомянул в выступлении свою учительницу. Помощники Хрущева немедленно разыскали ее и привезли в Москву, где она выступила на педагогической конференции — там она рассказывала, в частности, о нищете и неустроенном быте дореволюционной Калиновки. Внучка Хрущева Юлия приводит этот эпизод, чтобы показать, как подхалимы, окружавшие ее деда, сделали сенсацию из случайного упоминания о человеке, который в реальности не так уж много для него значил. Однако необычный случай, произошедший с Хрущевым десять лет спустя, за день до смерти, заставляет взглянуть на это по-иному.

В сентябре 1971 года Никита Сергеевич и Нина Петровна Хрущевы навещали Аджубеев на их подмосковной даче. После обеда семья отправилась на прогулку по лесу; Хрущеву стало нехорошо, и он присел отдохнуть на складной стул, который всегда носил с собой. Когда прочие отошли подальше, Хрущев заговорил с Алексеем Аджубеем в несвойственном ему мягком, задумчивом тоне. «Когда я был маленьким, — заговорил он, — и пас коров, как-то в лесу, такой же осенью, мне встретилась на полянке старуха. Долго смотрела в глаза, я даже оторопел. Услышал от нее странные слова: „Мальчик, тебя ждет большое будущее…“»51

В ту же ночь Хрущеву стало хуже: случился тяжелый сердечный приступ, от которого он так и не оправился.

«Что это означало?» — спрашивал Аджубей о калиновском видении своего тестя. Очевидно, в этом видении отразилась внушенная мальчику матерью и учительницей мысль, что он создан для большего, чем достиг или желал для сына отец.

Материнскому воспитанию Хрущев обязан обостренным чувством справедливости, ответственности, живой совестью, способной пробуждать чувства вины и стыда. «Мать была очень религиозна, — вспоминал Хрущев, — как и ее отец — мой дедушка… Помню, как меня учили становиться на колени и молиться в церкви, вместе со взрослыми»52. Вспоминая о детстве, Хрущев мог «ясно представить ряд икон на стене нашей бревенчатой избушки»53. В марте 1960 года, в речи, произнесенной во Франции, он заметил даже, что был «примерным учеником по Закону Божию»54.

В отличие от большинства своих сверстников, Хрущев не употреблял ни табака, ни алкоголя — пока Сталин не приучил его пить, а тяготы Великой Отечественной войны не заставили взяться за сигареты. В этой воздержанности тоже отразилось влияние матери. Отец также пытался научить сына умеренности, но не слишком разумным путем: пообещал Никите золотые часы, если тот не будет курить, однако выполнить свое обещание так и не смог55.

В идеализме Хрущева чувствуются отголоски религиозного воспитания. После ужасных условий жизни в Калиновке и Юзовке не стоит удивляться тому, что он с такой радостью бросился в пучину революции. Коммунизм представляет собой своего рода светскую религию: в сознании Хрущева коммунистические идеи упростились до веры в лучшую жизнь для всех простых людей. Однако коммунистическая партия требовала от него не только компромиссов, но и прямых сделок с совестью. Вот почему Хрущев в конце концов выступил против Сталина и сталинизма. Разумеется, сперва он достиг вершин власти, ценой бесчисленных жизней спас собственную жизнь, дождался смерти Сталина — но после этого все-таки нашел в себе силы восстать.

На первый взгляд странно предполагать, что в запоздалом и неполном покаянии Хрущева сыграло какую-то роль религиозное чувство. Он гордился своей ненавистью к «мракобесию» и зарекомендовал себя более яростным гонителем религии, чем Сталин56. Однако Андрей Шевченко, его ближайший помощник на протяжении двадцати пяти лет, настаивает, что в глубине души Хрущев боялся Бога. По его словам, когда они в первый раз после смерти Сталина посетили Киев, «Хрущев поставил на могиле матери крест, встал перед ним на колени и перекрестился»57.

Не менее противоречивым, чем отношение к религии, было и отношение Хрущева к земле. Став партийным лидером, он почувствовал себя ведущим экспертом по сельскому хозяйству: постоянно посещал колхозные поля, раздавал указания колхозникам и агрономам. Речь Хрущева, сочная, образная, насыщенная солеными присказками и поговорками, позволяла ему успешнее, чем кому-либо из советских лидеров, находить общий язык с крестьянами. На территории государственных резиденций Хрущева садовники выращивали бесчисленное множество разных, в том числе экспериментальных культур, а после отставки он большую часть своего времени посвящал работе в саду.

Хрущев искренне любил землю и так же искренне хотел улучшить жизнь крестьян. Однако как в молодости, заполняя различные анкеты, так и в более поздний период — в речах и мемуарах — он называл себя не крестьянином, а рабочим. Сельскохозяйственных назначений он старался избегать и принимал их лишь когда на этом настаивал Сталин. В мемуарах Хрущева можно найти немало резких и обидных слов в адрес крестьянства. Ему хотелось модернизировать крестьянский быт, в его представлении грубый и примитивный. Хрущев наезжал в Калиновку порой по два раза в год, но не для того, чтобы окунуться в знакомую с детства жизнь, а чтобы насладиться переменами, преобразившими родное село. Нигде больше он не встречал такой благодарной аудитории; однако если бывшие односельчане осмеливались ему возражать, он выходил из себя и принимался кричать на них. Шевченко может объяснить эти сцены только тем, что, несмотря на детство, проведенное в Калиновке, Хрущев не понимал и не чувствовал «психологии мужика».

Двойственное отношение Хрущева к крестьянам отчасти объясняется его приверженностью марксизму-ленинизму. Большевики видели в крестьянах опасных реакционеров, пленников того, что Маркс назвал «идиотизмом деревенской жизни»58. Ленин и его последователи призывали «стереть грань между городом и деревней». Мне могут заметить, что решимость Хрущева преобразить крестьянский быт носит скорее идеологический, чем личный характер. Пусть так, но почему его привлекла именно эта идеология? Именно потому, что, как и многие русские крестьяне, в начале двадцатого века устремившиеся в города, Хрущев прочувствовал «идиотизм деревенской жизни» на собственной шкуре и ненавидел его всей душой; потому, что, как и многие его товарищи, питал наивную веру в образование и культуру, несвойственную коренным обитателям городов59. Хрущев дважды прерывал многообещающую политическую карьеру, чтобы продолжить образование. Он стремился сдружиться с ведущими представителями культурной и научной интеллигенции, часто посещал театр. В конце концов он начал считать себя экспертом не только в сельском хозяйстве, но и вообще почти в любой области знания. Такой образ вполне соответствовал его представлениям о всезнающем коммунистическом лидере и приятно тешил самолюбие. Хрущев хотел преобразить не только деревню, но и себя самого. Однако, как ни старался, до конца жизни он не смог вытравить из себя наследие Калиновки.

Глава III. МОЛОДОЙ РАБОЧИЙ: 1908–1917.

В один из дней 1908 года дед Хрущева посадил мальчика на телегу и отвез на ближайшую железнодорожную станцию, отстоявшую от Калиновки почти на пятьдесят километров. Отсюда Никита отправился в долгое путешествие с двумя пересадками — в город Юзовку, находившийся почти в девятистах километрах к юго-востоку от Киева, в Донбассе. Его никто не встречал: четырнадцатилетний Никита, однажды уже побывавший у отца в Юзовке, сам нашел дорогу на шахту, где работал отец1. Через несколько недель к нему присоединились мать и сестра. Хрущевы поселились в двух крохотных комнатках, которые делили с другой семьей, в одноэтажном, барачного типа здании неподалеку от шахты Успенской, в степи.

Поезд, примчавший Хрущева в Юзовку, доставил его из захолустного села в хаотический новый мир индустриальной революции. Название города (с ударением на первом слоге) звучит совсем по-русски; однако оно происходит от фамилии англичанина Джона Хьюза, основавшего город в 1869 году. (В 1924-м Юзовка была переименована в Сталино, в 1961-м — в Донецк.) «New Russia Company», фирма Хьюза, заключила с царским правительством контракт на строительство железных дорог и производство рельсов2. Хьюз привез из Англии около семидесяти инженеров и техников, построил для них кирпичные и деревянные дома. В 1956 году «первым и самым ярким впечатлением» Хрущева в Великобритании стали «небольшие домики из красного кирпича… Почему же мне в память врезались они? То были домики моего детства… Как и в Великобритании, они заросли зеленым плющом. Летом видны были только окна, а все стены покрывала зелень плюща»3.

Под руководством инженера Джона Хьюза (Юза) русские и украинские рабочие возвели огромный индустриальный комплекс, включающий в себя шахты, домны, ветряные мельницы, металлургические заводы, ремонтные и другие мастерские. Что ни день, то удлинялись на несколько километров железнодорожные пути в городе и вокруг города. К 1904 году население Юзовки выросло до 40 тысяч человек, к 1914 году — до 70 тысяч. В 1913 году Донбасс поставлял 87 % российского угля4.

Индустриальное развитие намного опережало строительство жилья и развитие инфраструктуры. Разумеется, к англичанам и другим иностранцам — владельцам и управляющим шахтами — это не относилось. Они жили в «английской колонии» — аккуратных домах, на улицах, обсаженных деревьями, с электричеством и централизованным водоснабжением. Но прочие районы города производили жалкое впечатление. «Грязь, вонь и насилие» — так описывал Юзовку накануне Первой мировой войны один революционер5. А вот слова другого свидетеля: «Черная земля, черные дороги… На всем руднике ни одного деревца, ни одного кустика: нет ни пруда, ни ручейка. Кругом, куда глаз хватает — однообразная, выжженная солнцем степь»6.

Условия жизни и работы в Юзовке словно иллюстрировали антикапиталистические трактаты того времени. «Мне думалось, — вспоминал в 1958 году Хрущев, — что Карл Маркс словно был на той шахте, на которой работали я и мой отец. Он словно из наблюдений нашей рабочей жизни вывел свои законы…»7 Рабочие кварталы в Юзовке часто называли «шанхаями» и «вороньими слободками»; два поселка в самом деле носили названия «Сучий» и «Вороний»8. В 1910 году жители Юзовки набирали воду из 27 разбросанных по городу колодцев: единственный водопровод обслуживал только иностранцев. Рабочие жили в бараках, по пятьдесят — семьдесят человек в комнате. Никакой мебели в бараках не было, если не считать расположенные рядами нары и веревку под потолком, на которой шахтеры сушили мокрую одежду и портянки. В шахту они спускались в обычной повседневной одежде, а поднимаясь на поверхность, лишь споласкивали лицо. Каждая кровать служила пристанищем двоим; работали в шахте в две смены, спали по очереди9.

Именно в таком бараке жил Сергей, отец Хрущева, когда уходил из Калиновки на заработки. Его соседи по комнате были такими же сезонными рабочими из близлежащих деревень. На шахтах и заводах Юзовки они превращались из крестьян в пролетариев в первом поколении — превращение, по поводу которого не только у капиталистов, но и у марксистов было принято выказывать некий отвлеченный энтузиазм. В реальности же это было ужасно. Уже в 1920 году, вернувшись в Юзовку после Гражданской войны, Хрущев обнаружил, что рабочие «живут в казармах и общежитиях. Спальные места были в два-три яруса. Можно себе представить атмосферу, в которой жил человек… Никогда не забуду увиденного: некоторые рабочие справляли малую нужду прямо со второго яруса вниз»10.

Дикость нравов, описанная Хрущевым, была связана с ужасающими условиями труда. Рабочий день продолжался до 14 часов. Шахтеры ползали по темным туннелям, волоча за собой свои тележки: зачастую весь рабочий день им приходилось проводить лежа, согнувшись, а то и по пояс в воде. В самых глубоких шахтах, где температура достигала 30–35 градусов, люди работали нагишом — как сами они говорили, «в одежде Адама»11.

Средняя оплата за такую работу составляла от одного до полутора рублей в день12. Часто шахтерам платили купонами, которые полагалось обменивать на дорогостоящие и низкокачественные товары в лавках компании. В 1908 году при взрыве газа на шахте погибли 274 человека, в катастрофе 1912 года — 118. Во всем Донбассе проживало 157 врачей, и лишь 18 из них (плюс 23 фельдшера и пять медсестер) приходилось на 100 тысяч человек, составлявших к 1916 году население Юзовки. С пугающей регулярностью косили народ эпидемии: в 1892 году только в одной Юзовке 313 человек погибли от холеры, в 1896 году — 400 от тифа и дизентерии. Во время холеры 1910 года, как вспоминал Хрущев, «заболевшие шахтеры сразу попадали в холерный барак, откуда никто не возвращался. Тогда поползли слухи, что врачи травят больных. Нашлись и „свидетели“, которые видели, как кто-то шел мимо колодца и высыпал туда какой-то порошок»13.

Многие обитатели Юзовки искали забвения в пьянстве и насилии. В 1908 году в городе процветало не менее тридцати трех винных и водочных лавок. Неудивительно, что драки и беспорядки не были здесь редкостью. Писатель Константин Паустовский, проживший в Юзовке год, бывал свидетелем побоищ, в которых «участвовали целые улицы. Кровь текла ручьем, немало было сбитых в кровь кулаков и переломанных носов». В 1912 году заезжий журналист так описывал Юзовку: «Здесь собраны воедино все ужасы шахтерской жизни. Все темное, злое и преступное — воры, хулиганы, прочие подобные люди — ни в ком из них нет недостатка»14.

Говорят, что одним из последствий Первой мировой войны для Европы стало «общественное ожесточение»15. В Донбассе на рубеже столетий жизнь и без того была жестокой. В примитивности и неразвитости шахтеров следовало винить прежде всего безжалостную эксплуатацию, которой подвергали их хозяева шахт. Мизерная оплата труда еще снижалась благодаря сложной системе штрафов, взимаемых как полицией, так и заводским начальством. Если рабочие возмущались, требуя, в числе прочего, «более уважительного отношения» к себе — их запросто могли подвергнуть публичной порке16.

В первые десятилетия существования Юзовки забастовки были редкостью. Изолированные социально, разъединенные из-за специфики своей работы, подавленные нечеловеческими условиями жизни и труда, шахтеры по большей части пассивно мирились со своей участью: лишь изредка их затаенное недовольство прорывалось наружу во вспышках возмущения, быстро переходивших в бессмысленные погромы и грабежи. Таковы были холерные мятежи 1902 и 1910 годов, а также забастовки 1905 года, переросшие в банальные еврейские погромы.

Революционеров в Юзовке было мало. Социал-демократы, предшественники коммунистов, привлекали к себе незначительное число последователей. Раскол партии в 1902 году на большевиков и меньшевиков до Юзовки так и «не дошел»: вплоть до 1917-го юзовские социал-демократы были едины.

Когда разразилась революция 1905 года, юзовские эсдеки были слишком слабы, чтобы создать себе на ней имя. В 1913-м лишь четыреста из тридцати тысяч рабочих называли себя большевиками. Правда, 16 апреля 1912 года юзовские шахтеры вышли на митинг протеста против Ленского расстрела — однако к началу Первой мировой войны ничто не предвещало грядущих потрясений. 1914-й стал годом относительного процветания, и все шахты и фабрики работали в полную силу.

В первые дни войны толпы рабочих, собравшись на городской площади, с одобрением внимали патриотическим речам. Однако к 1916 году, под влиянием больших потерь на фронте и все ухудшающихся условий жизни, первоначальный энтузиазм рассеялся. После отречения Николая II от престола в феврале 1917 года между рабочими и капиталистами, крестьянами и помещиками начались кровавые столкновения, постепенно приведшие от революции к братоубийственной Гражданской войне. Оглядываясь назад, легко говорить, что такой исход был неизбежен. Однако это значит игнорировать противоположную тенденцию, тенденцию к улучшению стандартов и качества жизни, которая существовала в Российской империи и, если бы не война, возможно, могла бы разрешить существующие противоречия мирным путем и привести Россию к благополучию и процветанию.

«В 1870-х, — читаем мы в истории города, — бедность и нищета казались неотъемлемым уделом огромного большинства населения. Однако к 1913 году нищий шахтер-переселенец находился уже в низах общества, сделавшего большой шаг вперед как экономически, так и социально. Шестьсот рабочих компании „Новороссия“ проживали в собственных домах…»17 В 1897 году читать умели лишь 30 % юзовских шахтеров, в 1921-м — 40 %. Даже к 1922 году две трети местных рабочих никогда не читали ни книг, ни газет18. Однако число школ росло, как и доступность библиотек, читален, концертов, театральных представлений. В 1900 году «культурные центры» Юзовки включали в себя церковь с церковно-приходской школой, две начальные школы (русскую и английскую), аптеку, книжный магазин, типографию, пять фотографических лавок и одну нотариальную контору. К 1913 году в городе было уже три частные гимназии, одно реальное училище, пять библиотек, в которых можно было брать книги на дом; летом устраивались концерты и цирковые представления под открытым небом. К лету 1917 года 56 % юзовских детей в возрасте от семи до тринадцати лет (многие — из рабочих семей) посещали школу. Помимо десяти школ компании «Новороссия» были открыты две церковно-приходские школы, армяно-григорианская школа, еврейские школы для мальчиков и девочек, государственная школа, коммерческое училище и две частные женские гимназии19.

В этих школах обучались дети представителей класса, который должен был казаться бедняку Хрущеву пределом мечтаний, — рабочей аристократии, высококлассных профессионалов, работавших в безопасных условиях, получавших неплохую зарплату и живших в очень приличных по тогдашним меркам домах. Конечно, они не составляли основную массу рабочих — но их было довольно много. Некоторые из них (приблизительно 10 % от общего числа рабочих) даже приобретали собственность и начинали вести себя как владельцы собственности — то есть, в сущности, из пролетариев превращались в буржуа20.

В 1881 году во всей Российской империи было 434 горных инженера, из которых в частной горно-добывающей промышленности работали лишь 127. В середине 1890-х в списке обслуживающего персонала донбасских шахт значились (помимо 137 иностранных специалистов) 80 горных инженеров, 67 техников и технологов, 150 десятников, 1150 руководителей артелей и старших рабочих в шахтах и 400 мастеров и начальников цехов на фабриках21. Попасть в их число было нелегко; однако энергичные, инициативные, надежные люди, способные заслужить доверие начальства, могли надеяться на карьерный рост.

В сущности, эти люди составляли зачатки «среднего класса», на отсутствие которого историки отчасти возлагают вину за экономическую отсталость и политический авторитаризм Российской империи. Эти честолюбивые пролетарии со временем могли положить начало демократическому рабочему движению, связывающему свои надежды с конструктивной модернизацией. Однако сейчас они находились в тупике — между загнивающим царским режимом, запрещавшим даже организацию профсоюзов, и большевиками, действовавшими во имя рабочего класса, но в долговременной перспективе — вразрез его интересам.

Таков был мир, в котором обитал с 1908 по 1918 год Никита Хрущев. И, судя по всему, этот мир ему нравился. Правда, ранний биограф Хрущева Эдвард Крэнкшоу с этим бы не согласился: как ни тяжела была жизнь в Калиновке, пишет он, но «долгие часы, проведенные в полях, несли на себе отпечаток прелестей деревенской жизни. Мальчик бегал босиком — но ноги его ступали по рыхлому песку, дорожной грязи или шелковистой траве пастбищ. Он мог удить рыбу… мог впитывать звуки и запахи бесконечной русской равнины». В Калиновке было «очарование жизни» — а в Юзовке, в которой прошла юность Хрущева, автор не смог найти «ни одной симпатичной черты»22.

Неужто в самом деле ни одной? А сам город — новый мир, бурно развивающийся, бурлящий энергией, столь схожей с энергией самого юноши? Никита приехал в Юзовку в четырнадцать лет: в 1917 году ему исполнилось двадцать три. За эти годы он обрел не только свое место в жизни, но и мечту, к тому же встретив женщину, которая разделила с ним и то и другое23.

Родители Хрущева в дни возмущений и беспорядков отсылали сына в Калиновку — от греха подальше. Однако чем больше старались они защитить сына от городских опасностей, тем больше должна была его привлекать шумная, суетливая, полная неиссякаемых возможностей городская жизнь. Поначалу он занимался здесь тем же, что и в Калиновке — пас коров и овец, работал в саду у местного помещика. Потом, как и другие подростки, сделался трубочистом — тяжелая и опасная работа, в процессе которой нужно было залезать в узкую трубу, а потом выбираться оттуда, перемазавшись сажей и пеплом24. Потом стал учеником на заводе — в это время у него появилась «мечта научиться слесарному делу». Ему предложили на выбор учиться на токаря или на слесаря — он выбрал последнее и, «немного поучившись, получил удостоверение и инструменты и начал ходить по цехам, чинить оборудование. Так в пятнадцать лет я стал рабочим»25.

Металл для слесаря — все равно что дерево для плотника. На вопрос, почему он выбрал профессию слесаря, Хрущев отвечал: «Токарь имеет дело только с отдельными деталями, а слесарь собирает всю машину целиком и запускает ее в работу»26. В первые же годы работы он собрал себе из обрезков труб велосипед, потом приделал к нему самодельный мотор и гордо разъезжал по городу на этом «мотоцикле».

Хрущев стал учеником слесаря-еврея по имени Яков Кутиков на фабрике Инженерной компании Боссе и Генфельда, неподалеку от шахт, в так называемом старом городе — темном районе с узкими, мощенными булыжником улочками, — так непохожем на раскинувшийся выше на холме современный Донецк. Немецкая компания Боссе и Генфельда занималась ремонтом сложного шахтового оборудования — подъемников, вагонеток, насосов и т. п., а также производила некоторые более простые устройства, используемые на шахтах. Хрущев работал на заводе с шести утра до шести вечера, с получасовым перерывом на завтрак и часовым — на обед, и получал за свой труд двадцать пять копеек в день. Пока он не соорудил себе велосипед, на работу и с работы, за несколько километров от дома, ходить приходилось пешком27.

Жизнь была нелегкой, но увлекательной. На групповой фотографии рабочих компании, относящейся к 1910 году, мы видим степенных, потрепанных жизнью рабочих в темных куртках и теплых шапках; и среди них, в самой середине переднего ряда, широко улыбается нам курносый круглолицый парень — ученик слесаря Никита Хрущев28.

В своем энтузиазме Никита был не одинок. Согласно исследованию настроений молодых санкт-петербургских рабочих, ровесников Хрущева, «…ученики стремятся как можно скорее и как можно полнее втянуться в субкультуру взрослых товарищей: они гордятся своим растущим мастерством и смотрят на себя как на полноценных рабочих»29.

Молодой московский рабочий так описывал свой профессиональный рост: «После года за станком я уже умел чертить и мог сделать не очень сложный чертеж. Я чувствовал все большую уверенность в собственных силах… Я становился смелее и увереннее в суждениях. Власть надо мной „старших“ слабела. Я начал критически относиться к обыденной морали»30.

Дальше тот же рабочий вспоминает (словами, поразительно напоминающими знаменитый соцреалистический роман «Цемент»), как «был захвачен поэзией большого металлургического завода: мощный рев машин, струи пара, колонны труб, черный дым, вздымающийся к небесам — все это казалось мне прекрасным… Я чувствовал, что растворяюсь в фабрике, в суровой поэзии труда, поэзии, ставшей мне ближе и дороже тихого, ленивого течения сонной деревенской жизни»31.

Важно иметь в виду, что слесари в иерархии заводской жизни стояли почти на самом верху. По категориям оплаты в компании «Новороссия» слесари занимали третье место в первой десятке32. Работа строителей, например, ценилась куда дешевле: в результате, как вспоминал Хрущев, «те, которые строили дома: клали стены из кирпича и выполняли плотницкие работы, считались „деревней“»33.

Несмотря на тяжелый труд, Никита всегда находил время для общения с друзьями. Целые дни проводил он с Михаилом и Ильей Косенко, ровесниками и такими же, как он, учениками на заводе. Восемьдесят один год спустя дочь Ильи Ольга еще жила в семейной глинобитной мазанке, выстроенной в 1910 году. Улица, по которой Никита ходил в гости к своим друзьям, в 1991-м выглядела, должно быть, еще хуже, чем восемьдесят лет назад: посреди дороги — канава, полная мутной воды, обочины заросли травой, по сторонам, за изломанными заборами — мазанки дореволюционных времен. Прохожие опасливо пробирались краешком канавы, перепрыгивая через камни и обходя кучи мусора. В 1910 году, когда круглолицый рыжий паренек приезжал к друзьям на своем «мотоцикле», распугивая шумом мотора окрестных голубей, будущее виделось ему в розовом тумане и жизнь казалась прекрасной.

На вечеринках, устраивавшихся в доме Косенко, Никита был «душой общества». Он любил шутить и смеяться, мастерски рассказывал забавные истории. Правда, в компании Косенко и их друзей ему не удавалось почувствовать себя вполне своим. Никита увлекался девушками, однако три сестры Косенко оставались к нему равнодушны: мало того что «кацап», мало того что рыжий и чересчур мал ростом — еще и слишком беден для того, чтобы вызывать романтический интерес34.

Там же, у Косенко, Никита впервые познакомился с политикой. Однажды, еще будучи трубочистами, друзья решили пожаловаться начальству на невыносимые условия работы — и были уволены35. Примерно в то же время Хрущев начал читать радикальные газеты, которые расклеивались на воротах шахт и фабрик. В мае 1912 года он уже собирал пожертвования в помощь семьям погибших ленских рабочих — подозрительный факт, привлекший внимание полиции36. Известие об этом дошло до администрации Боссе и Генфельда, и Хрущева снова уволили. Не без труда он устроился слесарем по ремонту оборудования на шахту № 31, вблизи Рученкова. Здесь, по рассказу самого Хрущева, он распространял социал-демократические газеты и участвовал в организации групп по изучению марксизма. В 1914 году он перешел на машиноремонтный завод, обслуживавший десять шахт, что помогло ему расширить круг знакомств37.

Везде, где работал Хрущев, он становился заметной фигурой. Согласно льстивому сообщению советских источников, «благодаря своей работе он постоянно был на виду, а живым, энергичным характером, открытостью и общительностью легко привлекал к себе людей». Шахтеры, ожидающие подъемной клети, были «подходящей для Хрущева аудиторией. А рассказчик он был удивительно ловкий — не заскучаешь»38. Сам Хрущев добавляет к этому: «Шахтеры считали, что я хорошо говорю, и просили меня выступать от имени всех перед хозяином, когда хотели что-то от него получить. Меня часто отправляли к хозяину с ультиматумами, потому что считали, что у меня для этого хватит смелости»39.

Еще живя вместе с родителями, Никита начал проводить все больше времени в доме Ивана Писарева, управлявшего главной клетью на Рутченковской шахте. Как сообщалось в прижизненной биографии Хрущева, Писарев придерживался одних с ним политических взглядов: его квартира «стала надежным местом для бесед более острых и важных, чем у клети»40. Однако столь же, если не более, привлекал Хрущева и круг людей, собиравшихся у Писарева, — новый для него социальный слой, куда он всей душой стремился проникнуть.

Сама фамилия «Писарев» показывает, что предками Ивана были грамотные крестьяне, писавшие письма и составлявшие прошения для своих односельчан. Иван был довольно образованным человеком (хотя и самоучкой) и принадлежал к «рабочей интеллигенции». Помимо работы на подъемнике, он подрабатывал сапожным ремеслом. Семья держала двух коров и нескольких свиней и была довольно зажиточна: жене Писарева работать не приходилось. Писаревы были знакомы с французами и немцами, работавшими в администрации шахты, и по крайней мере один раз были в гостях в доме с гувернанткой41.

Иван Писарев запомнился своей внучке как яркий, неординарный человек. Его жена — разумная, скромная, дружелюбная женщина, прекрасно воспитанная, несмотря на недостаток образования. Больше всего привлекали Хрущева сестры Ивана. Старшая, Ефросинья, родилась в 1896 году, Маруся — в 1901-м, Вера — в 1903-м, Анна — в 1905-м и младшая, Агафья — в 1908-м. Внешне девушки были похожи друг на друга, однако сильно различались характерами. Рыжеволосая красавица Ефросинья была «мягкой и женственной» в отличие от Анны — одной из активисток комсомольского движения в Донбассе, впоследствии поступившей в Московский авиационный институт. Ефросинья помогала родителям растить сестер. Все пять девушек окончили местную гимназию.

Легко понять, чем привлекла эта семья честолюбивого юношу, но что нашли в Хрущеве Писаревы?42 По-видимому, их очаровали легкий нрав и неистощимая веселость Никиты, его любовь к музыке и танцам. Анна Писарева вспоминала, что в то время он был «худой, поджарый, быстрый, рукастый», «все умел делать», что «вместе со своим отцом отремонтировал весь дом» и «всегда был чисто одет». Ухаживая за Ефросиньей, которую в семье называли Фросей, Никита выказывал особое уважение ее отцу.

Анна Писарева описывала сестру как «очень красивую — стройную, белолицую». Хрущев, по ее рассказам, производил впечатление серьезного молодого человека: обществу сверстников он предпочитал разговоры со старшими. Однако были в нем и неистощимая энергия, и природная веселость. Он охотно катал соседских мальчишек на своем «мотоцикле», а «как только начал более или менее неплохо зарабатывать, обзавелся фотоаппаратом, часами и [новым] велосипедом». В то время все эти вещи были настоящими сокровищами. «Был упорен. Иногда очень молчалив. Спросят его: „Ты чего сердишься?“ Молчит. Потом скажет: „Не сержусь“. — „По тебе видно, не скрывай“. Рассмеется. Не пил, состоял в обществе трезвости. И не курил тоже»43.

Во время неформального разговора на встрече с президентом Джоном Кеннеди в 1961 году Хрущев вспоминал, как в молодости сильно переживал оттого, что выглядел моложе своего возраста, и как он обрадовался, начав седеть в 22 года44. Характерно, что он не только не пил и не курил сам, но и вступил в общество трезвости — это говорит о высоких требованиях, предъявляемых не только к себе, но и к другим. И подавляемые вспышки раздражения, о которых вспоминает Анна Писарева, скорее всего были связаны с неспособностью всегда следовать установленным для себя правилам.

В 1914 году Никита Хрущев женился на Ефросинье Писаревой. В следующем году у них родилась дочь Юлия, а еще два года спустя, через три дня после Октябрьской революции, — сын Леонид. Как высококвалифицированный рабочий, Никита Хрущев был освобожден от призыва в армию. Вместе с квалификацией пришли высокий заработок и ощутимые привилегии. Много лет спустя Хрущев с гордостью рассказывал зятю, что зарабатывал в месяц тридцать рублей золотом — в два-три раза больше, чем обычный рабочий45. «Я женился молодым человеком, в 1914 году мне было двадцать лет, — вспоминает Хрущев в своих мемуарах. — Как только женился, получил квартиру. У меня были тогда спальня и кухня-столовая, помещение приличное… А теперь? Мы не можем молодоженов удовлетворить не только отдельной квартирой, а и местами в общежитии»46.

В 1959 году, когда Хрущев встречался с губернатором Нью-Йорка Нельсоном Рокфеллером, последний попытался его «поддеть», заметив, что на рубеже столетий около полумиллиона жителей России эмигрировали в США в поисках свободы и больших возможностей. «Не рассказывайте мне сказок, — отвечал на это Хрущев. — За деньгами они ехали, только и всего. Я и сам едва среди них не оказался. Я серьезно подумывал, не уехать ли»47.

«Тогда сейчас вы бы руководили каким-нибудь из наших многочисленных профсоюзов», — заметил на это Рокфеллер. Однако за океаном Хрущев едва ли достиг бы такого процветания. На фотографиях, сделанных около 1916 года, перед нами предстает подтянутый, молодцеватый щеголь в костюме с галстуком или украинской рубахе с вышивкой. На одном из снимков он в смокинге и галстуке-бабочке, под руку с молодой красавицей-женой. Как далек этот образ от толстого коротышки в дурно пошитом костюме, взошедшего на мировую политическую сцену сорок лет спустя!

Дружил Хрущев и с шахтером немного постарше себя по имени Пантелей Махиня. Пантелей стремился стать десятником, много читал и занимался самообразованием: «Вся каморка — жилище Пантелея — [была] заставлена книгами. Они на полках, на столах, на сундучке»48. По всей видимости, в этой комнате молодые люди часами разговаривали о жизни и политике; здесь Хрущев одолел первые в своей жизни политические сочинения и среди них — «Манифест Коммунистической партии». Махиня писал стихи, записывал их в синий блокнотик и читал своему приятелю, а Никита отвечал ему своеобразной «литературной критикой».

Одно из стихотворений Махини стоит процитировать полностью — и потому, что оно вдохновляло Хрущева в те годы, и потому, что его он вспомнил почти пятьдесят лет спустя, объясняя съезду писателей «задачи литературы» при социализме:

Люблю за книгою правдивой
Огни эмоций зажигать,
Чтоб в жизни нашей суетливой
Гореть, гореть и не сгорать…
Чтоб был порыв, чтоб были силы
Сердца людские зажигать,
Бороться с тьмою до могилы,
Чтоб жизнь напрасно не проспать.
Ведь долг мой, братья, поколенью
Хоть каплю оставить честного труда,
Чтоб там, за темной загробной сенью
Не грызла совесть никогда
49
.

— Здорово! Очень здорово, Пантелей! — воскликнул Никита, впервые услышав эти стихи. — Может быть, не совсем гладко, но сказано сильно50.

Если бы не революция, скорее всего, жизненный путь привел бы Хрущева к карьере инженера или заводского управляющего. Из его собственных слов и действий много лет спустя ясно, что это было — и в каком-то смысле, пожалуй, и осталось — его мечтой. Он поощрял и сына Сергея, и внука Юрия стать инженерами, и оба они при этом чувствовали, что исполняют не только свое, но и его желание51. Из всех детей любимчиком Хрущева был Сергей, сын от второй жены Нины: он хорошо учился и стал не просто инженером — специалистом по ракетной технике. Внучка Хрущева Юлия Леонидовна, воспитанная в его семье как дочь — высокообразованная и обаятельная женщина, — работала литературным консультантом в московском театре имени Вахтангова. Хрущев хотел, чтобы она стала агрономом. Когда она вместо этого поступила на факультет международных отношений, он ворчал: «Что это за работа? Кончишь тем, что будешь переводить всякую чушь, которую несут политики».

«Для него, — вспоминала Юлия, — „стоящей работой“ была работа директора завода или фабрики». Она рассказывала, как в детстве, делая уроки вместе с подругой, приходила к деду с арифметическими задачками, которые не могла решить сама. «Он внимательно нас выслушивал, улыбался и объяснял, что и как, — рассказывает она, — хотя, должно быть, ум его в это время был занят государственными делами». Дочь Хрущева Рада приобрела, с его точки зрения, более приемлемую профессию — стала биологом. Однако, если верить Юлии, «это тоже был не лучший вариант. Вот инженер — другое дело!»52

Мечта Хрущева о карьере инженера вполне могла осуществиться. Даже до 1917 года места инженеров и управляющих не были закрыты для честолюбивых рабочих. А после 1917-го восхождение по карьерной лестнице сделалось намного проще. Однако Хрущева отвлекла от карьеры революция. Женившись, он, казалось, остепенился, решил ограничить свою жизнь работой, домом и семьей. Но когда Юзовка ощутила на себе разрушительное действие войны, когда в городе начались забастовки и мятежи, Никита не смог устоять перед зовом революционной стихии.

В марте 1915 года на Рутченковской шахте разразилась массовая забастовка. Началась она на заводе, где работал Хрущев, и, по-видимому, он был одним из зачинщиков. Когда рабочие собрались, чтобы потребовать повышения заработной платы и улучшения условий труда, Хрущев, по рассказам, «выступил на митинге с пламенной речью»53. Позже в том же году к нему пришел человек с другой шахты. «Я слышал, что вы из активистов, — сказал гость Хрущеву. — Нам нужен надежный человек, грамотный, с хорошим почерком. Не можете ли кого-нибудь посоветовать?».

«На следующий день, — продолжает свой рассказ Хрущев, — я послал к ним одного человека с нашего завода, и он самым лучшим почерком переписал резолюцию Циммервальдской конференции. Эта резолюция разошлась среди рабочих и шахтеров по всему Донбассу»54.

Ни Циммервальдская конференция европейских социалистов, состоявшаяся в Швейцарии в сентябре 1915 года, ни ее резолюция, требовавшая мира как прелюдии к мировой революции, сами по себе не заслуживали бы упоминания в нашем рассказе. Хрущев рассказал эту историю лишь для того, чтобы показать: в Донбассе его знали как активиста, которому можно доверять. Очевидно также, что Хрущеву хотелось исполнить это поручение самому — но, увы, он не обладал необходимым для этого «хорошим почерком». Иначе к чему было бы дважды повторять столь прозаическую деталь?

В 1916 году, когда в Донбассе проходили антивоенные демонстрации, Хрущев помог рученковским шахтерам организовать несколько забастовок55. В марте 1917-го в Юзовку пришла телеграмма об отречении царя от престола. «Помню, с какой радостью читали мы эту телеграмму», — писал Хрущев в местной газете пять лет спустя. В первый же выходной, в воскресенье, он помчался в город — и стал там свидетелем такой многолюдной демонстрации, каких никогда прежде не видывал. «И хоть ходил еще по руднику „царь рудничный“ — пристав Безпалов и его помощник Мережко, в шпорах и с шашками, но никто их не боялся, а скорее они боялись и растерялись»56.

Мы сказали, что революция отвлекла Хрущева от карьеры: можно ли так говорить, если вспомнить о том, что в результате он поднялся к вершинам мировой власти? Дело в том, что, как это ни странно, он был создан скорее для роли инженера или директора завода, чем политического лидера и государственного руководителя. Те же природные данные, что помогли ему подняться на вершину, предрешили и его падение; однако в осуществлении юношеской мечты собственный характер не стал бы для него помехой. Кроме того, став инженером, он получил бы образование, нехватку которого остро ощущал всю жизнь, и не был бы принужден играть унизительную роль «недалекого мужика», не вызывающего подозрений у всесильного тирана.

Политическая роль Хрущева была ему навязана — как революцией, так и последующими событиями. Однако она указала новый путь к исполнению его мечты. Квалифицированный рабочий-металлург, инженер, директор завода — все эти профессии и должности не обещали быстрой славы. А политическая власть давала немедленное удовлетворение амбиций, хоть и таила в себе немало опасностей.

Хрущев вспоминал, как в ранние годы в Юзовке, еще до контактов с большевиками, однажды поспорил с товарищами-рабочими о том, «что важнее — власть или образование. Спор шел жаркий. Мы с одним товарищем — он потом стал видным большевиком — говорили, что власть, конечно, важнее. У кого власть, тот контролирует и школы, и университеты. Стоит нам получить власть — мы легко получим и образование. А тот, у кого есть только образование, может никогда не добиться власти»57.

Из этой истории видно, что Хрущев стремился к образованию. Даже достижение власти он рассматривал как путь к образованию и саморазвитию; однако не понимал, что образование и само по себе дает некоторую власть — ту, что приходит с познанием себя и окружающего мира. Трагедия Хрущева в том, что на своем пути к власти он в конце концов столкнулся с требованиями, которым не соответствовал, и, отчаянно стремясь заслужить уважение окружающих, потерял уважение к себе. Под конец жизни, отвечая на вопрос, о чем он сожалеет, Хрущев сказал: «Не было у меня образования, мало культуры. Чтобы управлять такой страной, как Россия, в голове надо иметь две Академии наук. А у меня было четыре класса церковно-приходской школы, а потом сразу вместо среднего — незаконченное высшее. Шарахался часто, был непоследователен. Обижал много хороших людей… кричал, ругался… на интеллигенцию, которая, если всерьез говорить, как раз и была за мой антисталинский курс. Они меня поддерживали, а я…»58

Глава IV. БЫТЬ ИЛИ НЕ БЫТЬ АППАРАТЧИКОМ? 1918–1929.

Период между 1917 годом, когда Николай II отрекся от престола, и 1929-м, когда Хрущев переехал из Донбасса в Москву, стал для России и ее «преемника» — Советского Союза поистине страшной эпохой. Мировую войну и революцию сменили Гражданская война и голод. В Донбассе, где столкнулись красные, белые, черные (анархисты) и зеленые, развернулась ожесточенная борьба: не меньше двадцати раз власть переходила из рук в руки1. С 1921 года жизнь начала понемногу налаживаться; однако не успели еще зажить старые раны, как большевики начали жестокую кампанию коллективизации и индустриализации страны. Кроме того, раздавив старых противников — капиталистов, помещиков, церковников — и подвергнув репрессиям украинских националистов, меньшевиков и эсеров, в конце двадцатых большевики перешли к чистке собственных рядов.

По иронии судьбы, именно в эти годы Хрущев уверился в том, что новый порядок несет с собой мир и справедливость. В своих воспоминаниях он постоянно возвращался к «воздуху» этих лет, в которые, по его словам, «всегда мечтал вернуться». На вопрос, как он мог «замахнуться на Сталина» после его смерти, Хрущев ответил: «Потому что я не из тридцатых годов, я из другого поколения». Свое идеологическое становление он относил к первым послереволюционным годам: «…у меня прямо пелена с глаз слетела. Вот с этого времени я считаю себя коммунистом»2.

В феврале 1917 года Хрущев был ничего не значащим частным лицом; одиннадцать лет спустя стал высокопоставленным партийным аппаратчиком Советской Украины. Выбор между основной профессией и политикой пришел к нему не сразу и дался не легко. В партию он вступил только в конце 1918 года — более чем через год после прихода большевиков к власти. После окончания Гражданской войны Хрущев занял должность заместителя директора шахты. Дважды за эти годы он пытался получить образование, чтобы исполнить свою давнюю мечту о карьере инженера, — но всякий раз «отвлекался» на дела политические.

Итак, Хрущев долго не решался связать свою судьбу с партийным аппаратом — и скорее всего не только потому, что перспективы такой карьеры были для него неясны, но и потому, что реально сознавал свои возможности. Много лет спустя он вспоминал, с какой неуверенностью преодолевал каждую ступень карьерной лестницы. Он сопротивлялся повышениям, стремился не расставаться со знакомыми местами, где его окружали старые друзья и коллеги. Конечно, многое в таком поведении следует списать на естественную нервозность новичка. Многое, но не все.

Свои недостатки Хрущев стремился максимально компенсировать неоспоримыми достоинствами: трудолюбием, энергией, прямотой и открытостью в общении. Однако его возвышение объясняется и еще одним качеством — той неуверенностью в себе, что доставляла ему столько проблем. И в бурные двадцатые, и в кровавые тридцатые партия была полна амбициозных карьеристов, и скромность Хрущева должна была приятно удивлять вышестоящих товарищей. Вопрос лишь в том, насколько эта скромность была искренней, а насколько — показной. Наш ответ будет таким: скромность и неуверенность в себе были, безусловно, искренними, однако Хрущев быстро научился использовать эти качества себе на пользу. Необходимость интриговать его не смущала. Об этой, «темной» стороне его карьеры ни словом не упоминается в его воспоминаниях, да и сохранившиеся документы той эпохи по большей части о ней умалчивают.

Падение династии Романовых круто изменило жизнь Хрущева3. Временное правительство царствовало, но не правило, особенно в южных губерниях империи. Консервативные и либеральные партии в глазах простых людей были одинаково дискредитированы, и минимальный порядок в Донбассе поддерживали выборные Советы рабочих депутатов. Однако и они не всегда могли совладать с анархией. В Юзовке началось то, что хозяева шахт называли «беспорядками»: под этот широкий термин подпадало, например, введение de facto восьмичасового рабочего дня. Однако были и настоящие беспорядки — погромы и разграбления квартир владельцев и директоров шахт, избиения, аресты, самосуды.

Большевики в то время пользовались не большей популярностью, чем ненавистные «буржуи». В Юзовке шахтеры расправились без суда с несколькими большевиками, выступавшими против войны. После июльского восстания (приведшего к переходу Ленина на нелегальное положение и аресту Троцкого) положение большевиков в Донбассе стало еще более уязвимым. Когда большевики захватили власть, Юзовский совет, большинство в котором составляли меньшевики, принял резолюцию, осуждающую Ленина и его присных. Только изгнав своих соперников силой, большевики смогли получить в совете неустойчивое большинство. «Для спасения большевиков, — замечает современный историк, — потребовалась Гражданская война»4.

В неразберихе 1917 года Хрущев быстро нашел свое место — но не на стороне большевиков. Он вошел в состав Рутченковского совета и 29 мая 1917 года был «единогласно» выбран его председателем. В августе он присоединяется к Рутченковской военно-политической организации «защитников революции»; в декабре — уже председательствует в Совете профсоюзов шахтеров и металлургов, объединявшем рабочих восьми заводов и шахт Юзовки и окрестностей. Руководителем Юзовского отделения партии большевиков в это время был будущий соратник Сталина Лазарь Каганович. Официозная биография утверждает, что и Хрущев в это время уже был большевиком — в душе. Так или иначе, в партию он пока не вступал5.

«Он не революционер, — говорил почти семь десятилетий спустя Вячеслав Молотов. — В 1918 году только в партию вступил — такой активный! Простые рабочие были в партии. Какой же это у нас лидер партии оказался! Это абсурд. Абсурд»6.

Презрительный отзыв Молотова можно объяснить личной неприязнью; однако характерно, что и сам Хрущев считал нужным оправдываться по этому поводу. «Я был известен как человек активный, однако в партию не вступал до 1918 года, — рассказывает он в своих воспоминаниях. — Когда меня спрашивают, почему я так долго тянул, я всегда отвечаю: в то время в партию вступали не так, как сейчас. Никто за тобой не бегал и не уговаривал. Было множество разных движений и группировок, и разобраться в них было не так-то легко. Но, когда случилась революция, я сразу понял, где мое место»7.

Как это часто бывает, звучит такое самооправдание довольно жалко. Сознательного революционера нет нужды «уговаривать» вступить в партию, а замечание Хрущева о множестве движений, в которых он не мог разобраться, противоречит тут же сказанным словам: «Интуитивно я был на стороне большевиков»8. То, что он будто бы определил свою позицию немедленно после Октября — прямая ложь. В действительности Хрущев стоял ближе к меньшевикам, упиравшим на экономическое развитие, чем к большевикам, стремившимся к власти любой ценой. Основной опорой меньшевиков были квалифицированные рабочие, люди, которым было что терять — именно такие, как Хрущев. Пока у власти в области находились умеренные, Хрущев поддерживал их и лишь позднее, когда власть перешла в руки большевиков, перешел на их сторону.

Революция повлекла за собой беспорядки, однако намного более страшным бедствием для России обернулась Гражданская война — в том числе и в Донбассе, где погибла треть шахтеров. Юг Донбасса заняла Белая армия. В декабре 1917 года казачьи части Донского войска под командованием атамана Каледина казнили в Ясиновке двадцать рабочих и сбросили их тела в угольные шахты. В соседней Макеевке казаки выкалывали людям глаза, перерезали горло, сбрасывали шахтеров в шахты живьем. В ответ рабочие отряды, так называемые красногвардейцы, арестовывали белых офицеров, владельцев шахт и казаков, расстреливали их на месте и бросали тела на улицах9.

Продвигаясь к Юзовке и гоня перед собой поток беженцев, части генерала Каледина столкнулись с отрядами Красной Армии, присланными из Петрограда. Пришлось им сражаться и с рутченковским красногвардейским батальоном, в котором, по некоторым сведениям, предводительствовали Иван Данилов и Никита Хрущев10.

В феврале 1918 года Каледин был разбит11. В апреле потерпела поражение другая антибольшевистская группировка — Центральная Рада в Киеве, объявившая себя правительством независимой Украины. Но теперь большевики столкнулись с более опасным противником — мощной германской армией, по-прежнему находившейся в состоянии войны с Россией и странами Антанты12. Когда немецкие и австрийские войска подошли к Юзовке, большевики бежали, на несколько дней оставив город в руках анархистов. Немцы и их союзник, гетман Павло Скоропадский, вернули шахты прежним хозяевам, которые начали жестокую расправу над политически неблагонадежными рабочими. В одном городе немцы в первый же день по прибытии расстреляли сорок пять шахтеров. Не прошло и нескольких недель, как большая часть шахтеров, не ушедших вместе с большевиками, либо присоединились к Красной Армии, либо вернулась к себе в деревни, спасаясь от голода13.

Среди последних был и Хрущев14. Следующее сообщение о нем застает его в деревне, где в 1918 году происходит новый взрыв насилия15. Несмотря на изначальное недоверие к крестьянству, большевики, желая заручиться его поддержкой, пообещали ему землю (наряду с миром и хлебом). Однако при переделе земли в пользу бедноты отбирались не только земли помещиков и священников, но и наделы зажиточных крестьян; а весной 1918 года, чтобы прокормить городских жителей и бойцов Красной Армии, большевики начали конфискацию зерна. Крестьяне сопротивлялись, и красноармейцы отбирали зерно силой, добавляя к бедствиям Гражданской войны еще и голод.

Хрущев присоединился к калиновскому Комитету бедноты. Теоретически сельские жители делились на богатых (кулаков), середняков и бедноту. В действительности, однако, разделение было не столь четким. Однако большевики стремились использовать эту «классовую рознь», натравливая соседа на соседа16. Мы не знаем, к чему привела и чем завершилась «классовая борьба» в Калиновке, однако логично предположить, что какую-то роль в ней сыграл и Хрущев.

В конце 1918-го или начале 1919 года Хрущев был мобилизован в Красную Армию. К этому времени немцы (перемирие с которыми было подписано в ноябре 1918 года) уже покинули Украину, однако в Юзовке свирепствовали белые. Командующий Донской армией генерал С. В. Денисов приказал схватить и повесить каждого десятого рабочего; на улицах гнили сотни трупов. Красные в ответ расстреливали инженеров и техников, подозреваемых в сотрудничестве с белыми. Полиция Скоропадского и анархисты — последователи Нестора Махно — так же расправлялись со своими противниками, не стесняясь в средствах; и все беспорядки сопровождались еврейскими погромами17.

Южнее Юзовки, где находился теперь с Девятой армией Хрущев, борьба велась еще более варварскими методами. Хотя военком Троцкий и издал приказ, запрещающий казнить пленников, «раненых и пленных [белых] офицеров не только приканчивали пулями или штыками, но и подвергали страшным пыткам. Офицерам вбивали в плечи гвозди по числу звезд на погонах, вырезали на груди медали, резали ремни из кожи, отрезали гениталии и засовывали в рот»18.

Силам белого генерала Антона Деникина удалось отвоевать всю Кубань и Северный Кавказ. В середине лета 1919 года Красная Армия на юге России была на грани поражения. Белые захватили Харьков, Екатеринослав (позднее переименованный в Днепропетровск) и Царицын (позднее Сталинград, затем Волгоград). 20 сентября после атаки белого бронепоезда пал Курск. Однако затем положение переменилось. Те же проблемы, что удержали Деникина от похода на Москву — нехватка людей, плохая организация и недостаток народной поддержки, — стали причиной его поражения. Май 1920 года стал концом Добровольческой армии. А ноябрь того же года, когда армия Врангеля эвакуировалась из Крыма, принято считать рубежом Гражданской войны.

О действиях Девятой армии, в которой служил Хрущев, имеются противоречивые сведения. Согласно одному из источников, она «только и делала, что бегала» от врагов19. Однако эта армия прошла 620 миль от верховьев Дона до Черного моря — а Хрущев за это время проделал путь от рядового члена партии до политкомиссара батальона, а затем и инструктора политотдела Девятой армии.

Институт политкомиссаров был введен в апреле 1918 года, когда большевики начали массовую мобилизацию крестьян. В обязанности комиссаров входило следить за боеготовностью и настроением армии и налаживать отношения с местным населением, в том числе и повышая культурный уровень солдат. К этой задаче большевики подходили серьезно. Задача «агитации, пропаганды и просвещения» включала в себя обучение солдат грамоте, публикацию газет и брошюр, постановку агитспектаклей, организацию библиотек и красноармейских клубов20.

Однако сами комиссары, просвещавшие своих товарищей, по уровню образования немногим отличались от простых солдат. В январе 1919 года Сталин и Дзержинский потребовали чистки среди комиссаров, мотивируя такое решение тем, что «само это название сделалось предметом насмешек». Один из бригадных командиров Красной Армии, смещенный в 1919 году, писал, что среди комиссаров не больше 5 % «бескорыстных коммунистов», а прочие — рабочие-карьеристы, отсталые крестьяне и «подонки всех классов, в большинстве своем — зеленые юнцы или неудачники, и, конечно, почти все — евреи». Однако тот же автор вынужден был признать, что комиссары «проводят удивительно большую работу, надзирая за командирами и агитируя солдат», и что их роль в формировании «классовой ненависти в солдатских массах» «огромна»21.

Столь же противоречив и рассказ самого Хрущева о своей комиссарской работе. Он приписывает себе подвиги на передовой: «Мы перешли в наступление. Шли под вражеским огнем… Загнали белогвардейских бандитов в море»22. Однако сам Хрущев работал не столько в кавалерийских частях, сколько в стройбате; не меньше двух месяцев он провел на курсах подготовки политинструкторов, а большинство его «рассказов о войне» повествует не столько о военных действиях, сколько о битвах с темнотой и бескультурьем.

«Мы не были „благородными людьми“ в старом смысле слова», — вспоминал Хрущев. Когда он и его люди попали на два дня в особняк, раньше принадлежавший помещику, «в туалет войти было невозможно, потому что люди не умели им пользоваться. Сначала его загадили, а потом принялись за парк. Через месяц и по парку ходить стало небезопасно»23.

В другой раз Хрущев остановился на постой в интеллигентном доме. Хозяйка дома окончила Смольный институт; среди членов семьи были юрист, инженер, учитель и музыкант. Хрущев вспоминал, что хозяйка дома говорила с ним «очень смело. Она говорила: „Теперь, когда вы, коммунисты, пришли к власти, вы втопчете культуру в грязь. Разве можете вы оценить тонкое искусство, например, балет?“ И она была права. О балете мы ничего и не слыхивали. Когда в первый раз увидели фотографии балерин, решили, что это женщины сняты в неприличном виде»24. Однако, хотя Хрущев и признавал себя самого и своих товарищей «темными неучами», он утверждал, что они «хотели получить образование, хотели научиться управлять государством, хотели построить новое общество и отдавали все силы, чтобы добиться того». И хозяйке дома он ответил: «Обождите, все у нас будет, в том числе и балет»25.

Этот рассказ о многом говорит. Очевидно, пропасть, отделяющая его от старорежимной интеллигенции, не давала Хрущеву покоя не только во время Гражданской войны, но и много позже, когда он диктовал свои мемуары. Описывая темноту и дикость своих товарищей, он стремился показать, насколько все они изменились со временем. Но стоило ли вообще уделять внимание столь неприглядным подробностям? Хрущев предвидел этот вопрос. «На это я скажу, — говорит он, — что нам не сразу удалось от всего этого избавиться. Десятки лет прошли, прежде чем люди отучились от примитивных привычек»26.

В 1921 году, по окончании Гражданской войны, Донбасс лежал в руинах. Стройбаты были переименованы в трудовые бригады. «Так ты шахтер? — спросил Хрущева дивизионный писарь. — Отлично. Как раз то, что нам сейчас нужно — комиссар [для трудбригады]!».

Хрущев не сразу согласился на это назначение. «Мы принялись ругаться. Я кричал: „Ты кем себя воображаешь?“ — а он отвечал: „А ты?“»27 Должно быть, обменивались они и более резкими словами; но в то время Хрущев занимал еще не столь высокое положение, чтобы спорить с решением начальства. «В конце концов я согласился».

Война окончилась, и Красная Армия утратила свое привилегированное положение. Солдат, ослабленных недоеданием, косили эпидемии тифа и цинги28. «Условия жизни и работы были просто жуткие, — рассказывал позднее Хрущев. — Формы у нас не было, смены одежды тоже. Ходили немытыми, небритыми, работали от зари до зари. Постоянно не хватало еды»29. Самому Хрущеву пришлось вновь поселиться в крестьянской лачуге и жить за счет приютившей его крестьянской семьи. Питался он остатками семейной трапезы. Только в 1922 году старый друг, ставший директором одной из рутченковских шахт, пришел на выручку и сделал Хрущева своим заместителем по политическим вопросам. А тем временем в семью Хрущева пришла беда.

В 1918 году, бежав из Юзовки в Калиновку, Хрущев взял с собой жену и двоих детей, а позднее, вступив в Красную Армию, оставил их на попечении своих родителей. Впервые разлучившись с отцом, матерью и сестрами, Ефросинья оказалась под началом суровой свекрови. Ужасы войны ее миновали, однако, несомненно, ее снедала тревога за мужа. По иронии судьбы, жертвой разрухи стала она сама: Ефросинья умерла от тифа30.

«Ее смерть стала для меня большим горем», — лаконично, но значительно говорит в своих мемуарах Хрущев. Старожилы Калиновки рассказывают, что он приехал в деревню на другой день после ее кончины. Его родители хотели отпеть Ефросинью в деревенской церкви, а затем похоронить на местном кладбище. Но Хрущев распорядился не вносить гроб в церковь, боковая дверь которой выходила на кладбище, а перенести на руках через кладбищенскую ограду. Уже после его смерти Нина Петровна Хрущева объяснила детям, что таким образом он хотел соблюсти свои атеистические принципы. «Вот так же он действовал всю жизнь, — заметила Нина Петровна, — необычно, неожиданно, не так, как все. В то время все односельчане его проклинали. Да и теперь еще качают головами, когда вспоминают об этом»31. О том, как отреагировали на эту выходку родители Хрущева, мы не знаем; но, должно быть, их реакция была не менее сильной.

Юзовка, куда вернулся Хрущев в 1922 году, лежала в руинах. Добыча угля прекратилась. Все, необходимое для работы — от жилья и питания для шахтеров до поставок топлива и динамита, — нужно было организовывать заново. Владельцы шахт, инженеры и технический персонал бежали; резко сократилась и численность шахтеров. К прочим несчастьям добавилась гиперинфляция: в феврале 1922 года мешок муки стоил четыре миллиона рублей, а фунт мяса сомнительного происхождения — тридцать семь тысяч32.

Конец Гражданской войны ознаменовался эпидемиями. Тиф и холера косили людей. Неурожай привел к нехватке хлеба, и общее число жертв голода по стране в 1921–1922 годах превысило число жертв Первой мировой и Гражданской войн33. Весной 1922 года в Юзовке голодали приблизительно 38 % населения. По всему Донбассу страдали от голода не менее четырехсот тысяч детей34. Отец Невё, католический священник, живший в это время в Макеевке, видел сцены, «напоминавшие об осаде Иерусалима, описанной у Иосифа Флавия. Матери убивали своих детей, а затем кончали с собой, чтобы положить конец страданиям. Повсюду мы видели бледных, изможденных людей с раздутыми от голода животами; еле передвигаясь, они вынуждены были убивать и поедать собак, кошек и лошадей»35.

Одна старуха в Шахтах торговала солониной. Когда ее дом обыскали, то нашли «две бочки с детьми, разделанными и засоленными, и скальпированные детские головы». Разъяренная толпа растерзала старуху и ее мужа36.

В 1921 году, по настоянию Ленина, большевики ввели нэп — новую экономическую политику, которая заменила насильственное изъятие зерна продналогом и позволила крестьянам открыто продавать излишки на рынках. Нэп облегчил жизнь в стране в целом, однако его действие далеко не сразу ощутилось в Донбассе; шахты его опустели, поскольку тысячи людей, спасаясь от голода, разбрелись кто куда, и потому продовольствие поступало сюда далеко не в первую очередь. Москва отправила в Донбасс 150 руководителей, мобилизовала на работу в шахтах всех местных мужчин в возрасте от 18 до 46 лет (для шахтеров верхняя планка поднималась до 50), а также призвала на помощь донецким шахтерам добровольцев со всех концов страны37. Однако в самой Юзовке большевики были по-прежнему немногочисленны и крайне непопулярны38.

Несмотря на свою слабость — а может быть, именно вследствие ее, — донецкие большевики не знали жалости к «классовым врагам». Так называемые «революционные трибуналы» направо и налево выносили безжалостные приговоры «контрреволюционерам». Донбасских шахтеров, в которых большевики видели людей «психологически запутавшихся», «с изначально невысоким, а теперь совершенно подавленным пролетарским сознанием», партия принуждала к работе самыми суровыми методами39. Результатом стали волнения и забастовки, продолжавшиеся на протяжении двадцатых годов40.

Вполне естественно, что при таких условиях в рядах большевиков появились разногласия. В мае 1922 года Ленин перенес первый инсульт; после этого, если не считать нескольких месяцев, до самой своей смерти 21 января 1924 года он был полным инвалидом. В партии начался раскол между Сталиным, Зиновьевым и Каменевым, с одной стороны, и Троцким — с другой. Сталин и его союзники настаивали на продолжении нэпа, Троцкий же указывал на то, что эта политика противоречит идеям социализма — индустриализации и приоритету пролетариата над крестьянством. Кроме того, Троцкий поднял вопрос «внутрипартийной демократии», указывая, что сталинская фракция навязывает партии свою волю. В октябре 1923 года Политбюро приняло резолюцию, подписанную сорока шестью высокопоставленными большевиками, в которой критиковались «неадекватность партийного лидерства» и «совершенно нетерпимый» режим, установившийся в партии41.

Два года спустя Сталин одержал над Троцким политическую победу, а еще через два года, в 1927 году, отправил его в изгнание. Однако в начале двадцатых Троцкий и другие «инакомыслящие» пользовались в Донбассе необычайной популярностью. Хотя ЦК осудил «Декларацию сорока шести» и Юзовский горком одобрил решение Кремля, двенадцать (из семидесяти девяти) членов Юзовского горкома — больше, чем где-либо еще в Донбассе — выступили в поддержку резолюции42.

Такова была ситуация в городе в 1922 году, когда сюда вернулся Хрущев. Работа на Рутченковской шахте продолжалась лишь несколько месяцев; однако именно здесь он усвоил тот открытый и энергичный стиль руководства, который позже стал его «визитной карточкой». Работая без чертежей (они исчезли вместе с владельцами шахт), он со своими помощниками «разобрал доменные печи на части, чтобы понять, что требуется для производства угля и как сделать, чтобы эти машины снова заработали. Инженеров, чтобы обслуживать машины, у нас не было. Из тех, что остались в Донбассе, многие были против нас»43. Хрущев сам надевал шахтерскую одежду и спускался под землю, чтобы проверить состояние машин. Не зная отдыха, встречался он с другими руководителями, партийными и профсоюзными лидерами, инспектировал шахтерские бараки, реквизировал жизненно необходимое продовольствие44.

В отличие от других большевиков, презиравших шахтеров как людей с «низким классовым самосознанием», Хрущев испытывал к своим бывшим товарищам по работе искреннюю симпатию. «Ну вот, мы свергли монархию, прогнали буржуазию, завоевали себе свободу — но люди живут хуже, чем прежде. И, конечно, многие спрашивали: „Что же это за свобода такая? Вы обещали рай, но, похоже, раньше смерти рая нам не видать. А хотелось хоть ощутить его при жизни. Мы ведь ничего особенного не требуем — просто дайте нам угол, где жить“»45.

Шахтеры «со мной разговаривали смело, — вспоминал Хрущев, — потому что знали меня как облупленного: до революции я работал с ними бок о бок». Однако и Хрущев с ними не церемонился. «Ну-ка покажи руки! — кричал он на тех, в ком заподозрил „враждебных элементов“. — У тебя не шахтерские руки! У тебя руки лавочника!»46

Работа Хрущева на Рутченковской шахте была так успешна, что скоро ему предложили возглавить руководство соседней Пастуховской шахтой. Однако вместо этого он подал заявление на рабфак в новом учебном заведении, впоследствии Донецком шахтерском техникуме. Когда партийное начальство в Юзовке этому воспротивилось, Хрущев обратился к руководителю донбасской угледобывающей промышленности, учившемуся там же: «Вы — человек ученый, с высшим образованием, однако подали заявление в шахтерский институт. А меня туда не пускаете. По-моему, неправильно это. Почему вы меня не отпускаете? У меня за плечами всего-то четыре года в школе… а вы не хотите, чтобы я учился дальше»47.

Такая тяга к образованию не была чем-то уникальным. Большевики рассматривали себя как авангард не только в политике, но и в культуре, и от членов партии требовалось не только «продуктивно работать», но и «культурно отдыхать», то есть как минимум — опрятно одеваться и уметь вести себя за столом, как максимум — читать русскую классику и ходить на балет48. Почему же начальство Хрущева не позволяло ему учиться? Неужели он был таким хорошим администратором, что его не хотели отпускать? Или партийные боссы понимали, что год или два на рабфаке не добавят ему ни образования, ни культуры? Так или иначе, в конце концов они сдались и Хрущев поступил на рабфак.

Обучение в техникуме должно было сделать инженерами 208 студентов, у большинства из которых за плечами были лишь скудное начальное образование, тяжелая работа на шахте и членство в комсомоле. У рабфака, куда поступил Хрущев, программа была более скромная. После двух-трех лет обучения, заменявших старшие классы школы, выпускник рабфака мог поступить на первый курс техникума. В заявлении, заполненном 24 апреля 1922 года, Хрущев указал цель поступления: «Получить технические знания, необходимые для более продуктивной работы на производстве»49.

Юзовский рабфак был элементом глобальной программы, направленной на приобщение к образованию представителей низших классов. По словам западного историка, эта программа «привела к снижению академических стандартов и вызвала как сопротивление работников образования, так и недовольство родителей студентов, принадлежащих к среднему классу»50.

Требования к поступающим на рабфак были занижены, как только возможно. От абитуриентов 1924 года требовались «твердое знание четырех арифметических действий с целыми числами, способность четко выражать свои мысли в устной и письменной форме и элементарная политическая грамотность»51. По политической грамотности Хрущев, скорее всего, был первым в группе. Однако, хотя официозная биография и заверяет читателей в его успехах52, одна из преподавательниц Хрущева вспоминала об этом иначе. По ее словам, будущий глава СССР и лидер коммунистической партии «с трудом держал в мозолистых руках карандаш». Хрущев очень старался: она вспоминает, как он долго бился над сложным грамматическим правилом и, наконец усвоив его, от радости заулыбался во весь рот и закричал: «Получилось!» Однако, несмотря на все старания, учеником он был «отстающим»53.

Возможно, отставание в учебе было связано и с политическими обязанностями. Довольно скоро Хрущев сделался партсекретарем не только рабфака, но и всего техникума. Это означало, что он отвечает и за политическую сознательность студентов, и (наряду с директором) за условия учебы. Здание техникума, в котором до революции размещалось коммерческое училище, на дореволюционных фотографиях выглядит так же презентабельно, как и в 1991 году. Однако когда техникум впервые открыл двери для студентов, можно было лишь радоваться, что хотя бы двери в здании имеются. Большинство студентов проживали в разрушенных бараках, где когда-то останавливались на постой казаки, по сорок — пятьдесят человек в комнате54. Как партийный лидер, Хрущев находился в «привилегированном» положении — он делил маленькую угловую комнатку всего лишь с тремя студентами.

Перед началом занятий первым студентам пришлось своими руками ремонтировать здание техникума. По настоянию Хрущева они несколько недель ремонтировали и заменяли проржавевшие механизмы, пока наконец не смогли восстановить мастерские, лаборатории и электрогенератор55. Учебников не хватало, и Хрущев предложил самим печатать их в близлежащей типографии. «Никита Сергеевич часто забегал в типографию, — вспоминает один из типографских рабочих, — интересовался нашими делами, давал указания»56. Когда партийная ячейка выпускала газету, Хрущев надзирал за ее выпуском. Как партийный руководитель, он нес ответственность за идеологическое содержание газеты; однако, по-видимому, интересовал его и сам процесс. Многочисленные обязанности подразумевали постоянную деятельность, но, в сущности, эта деятельность не отличалась от того, чем он занимался на шахте — беготня, встречи с людьми, необходимость справляться с постоянно возникающими проблемами. На образование, к которому он так стремился, времени не оставалось.

В сентябре 1924 года Хрущев был членом комиссии, выдававшей дипломы первым пятнадцати выпускникам техникума. Сам он диплома так и не получил. Позже он заявлял, что окончил рабфак, но документально это не подтверждено57. Даже если это и так, элементарность знаний, получаемых на рабфаке, и недостаток времени, которое Хрущев мог уделить учебе, заставляют предположить, что его образовательный уровень не слишком повысился.

Партийное положение Хрущева придавало ему авторитет, немыслимый для простого рабфаковца. В декабре 1923 года он представлял свою партячейку на конференции Юзовского губкома и в том же месяце вошел в губком, став одним из сорока представителей местной большевистской элиты. В этом качестве Хрущев сделался хорошо известен на шахтах, заводах и в образовательных учреждениях Юзовки. После того как он практически в одиночку прекратил забастовку на одной из шахт, его ввели во внутренний партийный круг — бюро Юзовского губкома.

Такие ответственные позиции могли занимать лишь проверенные люди. Нетрудно представить, что в эти годы Хрущев искренне разделял упрощенную, примитивизированную сталинскую версию марксизма58. Однако на некоторое время он присоединился к оппозиционерам-троцкистам — тяжелая политическая ошибка, впоследствии поставившая под угрозу не только его карьеру, но и жизнь.

«В 1923 году, — рассказывает в своих мемуарах Хрущев, — когда я учился на рабочем факультете, то допускал колебания троцкистского характера… Меня увлек тогда Харечко, довольно известный троцкист… В течениях социал-демократической партии я тогда совершенно не разбирался, хотя знал, что это был человек, который до революции боролся за народ, боролся за рабочих и за крестьян»59.

Трофим Харечко был видным большевиком, подписавшим Декларацию сорока шести60. Вопросы внутрипартийной демократии (вернее, ее отсутствия) в то время обсуждались широко и горячо, и Хрущев не мог не понимать, на чью сторону становится. Разумеется, он не мог признаваться в этом при жизни Сталина — но не признался и позже.

Вернувшись в Юзовку в 1922 году, Хрущев часто проводил время в обществе молодых женщин — что едва ли удивительно для молодого, полного сил человека, четыре года проведшего на войне. Лишь недавно стало известно, что в этот период он женился на семнадцатилетней девушке, едва окончившей гимназию. Маруся (ее фамилия неизвестна) встречалась с молодым человеком, романа с которым не одобрял ее отец, и родила от него дочь. Отец Маруси знал Хрущева со времен работы на шахте, считал его хорошим человеком и убедил дочь выйти за него замуж.

Занятая собственным ребенком, Маруся, по всей видимости, не хотела или не могла заботиться о детях Хрущева, которых он к тому времени привез из Калиновки. Юлии было семь лет, Лене пять; оба они росли на попечении дедушки и бабушки. Мать Хрущева критиковала Марусю за недостаток заботы о пасынке и падчерице; по-видимому, именно она убедила Хрущева бросить новую жену. Говорят, что Маруся до конца дней сожалела о разрыве с Хрущевым. Он же продолжал помогать ей, особенно когда ее дочь заболела и умерла, не достигнув двадцати лет61.

Этот короткий брак не только заполняет пробел в биографии Хрущева. Нам открывается второй «скелет в шкафу» (первый — «троцкистские колебания»), тайно мучивший Хрущева многие годы. Возможно, именно Маруся была причиной жарких споров между Хрущевым и его третьей женой Ниной Петровной — споров, которые, по словам Сергея Хрущева, они старались скрывать от детей. Возможно, в этом же кроется причина того, что Хрущев и Нина Петровна официально зарегистрировали свой брак лишь в конце 1960-х годов62.

Разрыв с Марусей — яркий пример характерного для Хрущева поведения: ради достижения личных целей он неоднократно нарушал собственные моральные нормы, расплачиваясь за это непреходящим чувством вины.

По рассказам его детей, семья Хрущева жила по строгим правилам. В тех относительно редких случаях, когда эти правила нарушались, он приходил в ярость. Одним из правил было следующее: дети должны жить продуктивной, творческой жизнью. Хрущев сердился, если видел, что они бездельничают, расстраивался, если их школьные успехи были не блестящими или если учителя жаловались на их поведение. Сам он гордился своей собранностью и организованностью (хотя в его политике эти качества проявлялись не слишком отчетливо) и хотел, чтобы дети росли такими же.

Еще одним законом в семье Хрущева была трезвость. Бокал-другой вина позволялся (но ни в коем случае не перед тем, как садиться за руль); по воспоминаниям приемной дочери Хрущева Юлии, отец «не выносил пьяниц; он их просто ненавидел. Снова и снова повторял, что человек должен знать меру, и презирал тех, кто меры не знает»63.

Третье правило касалось аморальности и развода. Хрущев был в ярости, когда его сын Леонид сделался бабником и когда внебрачный сын Леонида Юрий, казалось, пошел по стопам отца. Он приходил в ужас, когда другие дети подумывали о разводе или, того хуже, решались на развод. По словам Юлии, первым принципом Хрущева было: «Когда ты вступаешь в брак, это на всю жизнь. Для него не было большей трагедии, чем развод или расставание супругов». Сама Юлия выходила замуж несколько раз, да и Сергей Хрущев дважды разводился, так что у отца было немало поводов для огорчения. Один из его детей два десятилетия жил в несчастливом браке, не желая его разочаровывать.

Вскоре после разрыва с Марусей Хрущев познакомился с Ниной Петровной Кухарчук. На шесть лет моложе его, она была, однако, более образованной и еще более убежденной коммунисткой, чем он сам, так что прекрасно подходила на роль его наставницы и «партийной совести».

Родители Нины Петровны, как рассказывала впоследствии она сама, тоже были крестьянами, однако мать ее получила в приданое «один морг (0,25 га) земли, несколько дубов в лесу и сундук (скрыню) с одеждой и постелью». Семья ее отца владела «2,5 моргами (3/4 га) земли, старой хатой, маленьким садом со сливовыми деревьями и одной черешней на огороде»64. Нина Петровна родилась 14 апреля 1900 года в деревне Васильеве Холмской губернии, в украинской части царства Польского, входившего до революции в состав Российской империи. Родным языком Нины Петровны, как и большинства детей в деревне, был украинский, однако в школе ее заставляли говорить по-русски и за ошибки били линейкой по рукам. Этническая украинка, она говорила по-украински намного лучше своего мужа, ставшего впоследствии лидером компартии Украины.

Как и Хрущев, его будущая жена обратила на себя внимание учителя начальной школы, который сказал ее отцу, что ей следовало бы продолжить обучение в городе. В 1912 году отец «положил на подводу мешок картошки, кусок кабана, посадил меня и отвез в Люблин, где его брат, Кондратий Васильевич, работал кондуктором на товарных поездах». Отучившись год в Люблинской школе и еще год в Холмской (дядя переехал в Холм), Нина Петровна вернулась на каникулы домой в Васильево. В это время разразилась Гражданская война. Австрийцы грабили деревню, уводили женщин и девушек; Нину спасла мать, сказав, что она больна тифом. Когда русская армия освободила деревню и организовала эвакуацию, мать Нины вместе с двумя детьми стала беженкой. Во время бегства они встретили главу семьи и некоторое время находились при отряде, в котором служил Петр Кухарчук. Командир отряда дал Кухарчукам письмо к епископу Холмскому, который устроил Нину в школу для девочек, эвакуированную из Холма в Одессу. «Туда не принимали детей крестьян, — вспоминала позднее Нина Петровна. — Учились там дочери попов и чиновников по особому подбору. Я попала туда в силу особых обстоятельств военного времени, описанных выше».

Закончив школу в 1919 году, Нина Петровна некоторое время работала в школе — выписывала дипломы и переписывала документы. В 1920 году она вступила в партию, и в то же лето, когда Красная Армия двинулась на Варшаву, начала работать пропагандисткой в прифронтовых деревнях. Когда сформировалась компартия Украины, Нина Петровна возглавила ее женскую секцию. После того как Красная Армия принуждена была покинуть Польшу, Нину Петровну послали в Москву для шестимесячного обучения в недавно сформированном Коммунистическом университете имени Свердлова. Следующее свое назначение она получила в Донбасс, где помогала проводить чистки (в то время — еще ненасильственные) партии от карьеристов и жуликов, пролезших в нее во время Гражданской войны. Затем ее «бросили» на преподавание «истории революционного движения и политэкономии» в губернской партшколе, однако, не успев приступить к новым обязанностям, она заболела тифом и едва не умерла. После выздоровления она некоторое время работала на курсах подготовки учителей в Таганроге, а затем, осенью 1922 года, вернулась в Юзовку для преподавания в местной партшколе политэкономии.

Кроме этого, будущая супруга Хрущева работала партийной пропагандисткой на Рутченковской шахте, где преподавала шахтерам азы политической грамотности и читала лекции о политике в шахтерском клубе. Хрущев посещал ее лекции и на шахте, и в техникуме. Она стала его наставницей — и в узком, и в более широком смысле слова. В соответствии с традиционными патриархальными представлениями в своей семье он стремился выглядеть главным. «Он был главой семьи, — вспоминает Сергей Хрущев. — Никто не смел ему возражать — и не потому, что его боялись: просто такое нам и в голову не приходило. Однако реальная власть в семье исходила от мамы. Она вела хозяйство, она проверяла наши уроки, она воспитывала нас в строгости, чтобы мы не воображали, что нам все позволено. Теперь я понимаю, что школьные учителя, будь их воля, ставили бы мне одни пятерки; если этого не происходило, то только потому, что мама ходила в школу и убеждала их быть со мной построже. Они просто подчинялись ее желанию»65.

В массовом сознании образ Нины Петровны, как и ее мужа, сформирован ее внешностью в последние годы. Небольшого роста, полная, с круглым крестьянским лицом, она напоминала матрешку. В отличие от взрывного по характеру мужа, Нина Петровна в любых обстоятельствах оставалась спокойной и собранной. Однако под этим безмятежным фасадом скрывался суровый и жесткий характер. Юлия описывает свою приемную мать как «железную леди». Если дом Хрущева был полон книг, если семья часто ходила в театры — это, несомненно, заслуга Нины Петровны. Она же настояла на том, чтобы все дети учили английский и занимались музыкой.

Влечение Хрущева к Нине Кухарчук так же понятно, как и женитьба на Ефросинье Писаревой. Обе они воплощали для него более высокий уровень культуры и более жесткие этические стандарты, к которым он стремился, но достичь их в полной мере так и не мог.

В июле 1925 года Хрущев был назначен партийным руководителем Петрово-Марьинского уезда Сталинской (б. Юзовской) губернии. В этой должности он оставался до конца 1926 года. Уезд включал в себя четыре шахты, имение Марьинку и семь окрестных деревень. Он занимал примерно шестьсот квадратных километров; население его состояло из семнадцати тысяч крестьян и двадцати тысяч шахтеров. Нина Петровна работала там же партийной пропагандисткой и (поскольку агитаторы оплачивались из Москвы, а партийное руководство получало зарплату от местных властей) зарабатывала намного больше мужа66.

Жизнь в 1925–1926 годах, по сравнению с предыдущими и последующими периодами, была спокойной. Производство угля было восстановлено, а нэп стабилизировал положение в деревне. Союзник Сталина Николай Бухарин, желая поставить на ноги сельское хозяйство, выдвинул лозунг: «Обогащайтесь!» — несмотря на неприязнь большевиков к кулакам, процветавшим на плодородном украинском черноземе. Кроме того, условия труда на шахтах по-прежнему оставались очень тяжелыми, и, как следствие, продолжались забастовки.

Как главе районной партийной организации, Хрущеву было почти не на кого положиться: когда он приступил к исполнению обязанностей, в уезде было всего 715 членов партии, и девять десятых из них — в Петровке, где располагался уком. К концу 1925 года число партийцев доползло до цифры 110867. К этому времени многие партийные чиновники «обуржуазились» и предались коррупции. В довершение всего обострилась борьба между большевистскими лидерами. Нейтрализовав Троцкого, Сталин в 1925 году перешел к борьбе со своими бывшими союзниками — Зиновьевым и Каменевым, которые в 1926 году присоединились к Троцкому, образовав объединенную оппозицию.

На новом месте работы Хрущев стремился прежде всего обеспечить шахтеров жильем, едой, одеждой, успокоить их и призвать к порядку. Даже когда они «гневно кричали», вспоминал один из шахтеров сорок лет спустя, «ему быстро удавалось всех развеселить». Однако «временами он бывал суров. Если шахтер не желал работать… такого он увольнял немедленно»68. Бывший коллега по партийной работе вспоминает о «скромности Хрущева в быту», выражавшейся, в частности, в том, что он вместе с остальными коммунистами исправно трудился на субботниках и воскресниках69.

С кулаками и середняками партия в то время старалась не ссориться. «Мы через кооперацию должны были победить торговцев и торговлю взять в свои, государственные руки, — рассказывал Хрущев, — но не путем административных мер, а путем лучшей кооперативной торговли. Мы стремились дешевле продавать, лучше обслуживать, иметь более качественный товар. Однако нам это не слишком удавалось. Торговцы, работавшие на себя, лучше рекламировали свой товар и уделяли клиентам больше внимания. Домохозяйки, которые предпочитали как следует побродить по лавкам и все осмотреть, прежде чем сделать покупку, предпочитали частные магазины»70.

Эти воспоминания открывают для нас еще одну черту Хрущева — способность трезво смотреть на реальность, даже противоречащую его идеологическим убеждениям. Однако работа с крестьянами вытащила на поверхность и один его серьезный недостаток — раздражительность и нетерпимость при столкновении с людьми и событиями, напоминавшими ему о собственном мужицком прошлом.

«Забудьте о прежнем! — призывал он однажды крестьян, столпившихся вокруг новенького трактора. — Теперь все будет иначе!».

«Мы шли за трактором, — вспоминал один из его тогдашних слушателей, — и изумлялись его мощи, однако от него исходил неприятный запах». Крестьяне качали головами. «Эта машина отравляет землю, — говорили они, — теперь здесь ничего больше не вырастет». Услышав эти слова, Хрущев пришел в ярость. «С такими, как вы, мы никогда не построим новое общество!» — кричал он71.

Транспортные коммуникации в уезде были очень примитивны: никакой железной дороги, несколько автомобилей на весь уезд. Однако Хрущеву не сиделось на месте. Зимой «я отправлялся по деревням. Садился в сани — да-да, в то время ездили на санях — закутывался в шубу, чтобы мороз не кусал». В теплое время года он разъезжал на лошадях. «Если будешь сидеть у себя в кабинете, — говорил он позже, — никогда не поймешь, что происходит вокруг, и не наберешься опыта»72.

Хотя положение уездного партийного руководителя было довольно скромным, именно в эти годы Хрущев начал свое восхождение к вершинам власти. В конце 1925 года он представлял свой уезд на IX съезде компартии Украины. Вскоре после этого был в составе делегации от Сталино послан на XIV съезд партии в Москву. К голосованию он не был допущен, однако сам факт избрания стал для него «большой радостью»73.

В первую свою поездку в Москву Хрущев держался и вел себя как типичный провинциал. Вместе со своими приятелями из Сталино он, раскрыв рот, глазел на чудеса большого города, а после потешался над собственными промахами. Один раз, например, взял извозчика, чтобы ехать в Кремль — а оказался на окраине. Неудача была тем чувствительнее, что Хрущев надеялся обогнать товарищей-делегатов и занять — ни больше ни меньше — центральное место в первом ряду! Надо сказать, этот план не был невыполнимым: украинская делегация занимала центральные места в зале, а делегаты из Сталино сидели в первых рядах в знак признания их пролетарского происхождения и ведущей роли их организации в компартии Украины.

Не доверяя больше извозчикам, Хрущев каждое утро вставал спозаранку, заранее продумывал маршрут («чтобы добраться безошибочно в Кремль») и отправлялся на съезд пешком, причем большую часть пути до Владимирского зала, где проходили заседания, пробегал бегом. «Я увидел руководителей государства и партии. Они были тут же, близко». Особенно сильное впечатление произвел на Хрущева Сталин — не только своими речами, но и инцидентом, свидетелем которого стал молодой коммунист. Делегация из Сталино попросила Сталина с ними сфотографироваться: пришло известие, что великий человек согласен, и в перерыве делегаты собрались в Екатерининском зале.

«Пришел Сталин, — вспоминает Хрущев. — Стали рассаживаться, расселись. Сталин сел, как мы его и просили, посередине. Фотограф… Петров, крупный специалист своего дела, много лет проработал в Кремле. Петров как фотограф начал указывать, как кому нужно голову повернуть, куда кому смотреть. Вдруг — реплика Сталина: „Товарищ Петров командовать любит, а у нас командовать нельзя, нельзя командовать!“ Этот инцидент на меня и на моих товарищей произвел (мы потом обменивались мнениями) хорошее впечатление. Нам казалось, что Сталин действительно является демократичным человеком, что его такое замечание было не случайно и что эта шутка органично присуща натуре Сталина»74.

XIV съезд партии стал для Сталина межевой вехой в борьбе с зиновьевско-каменевской оппозицией. На этом съезде царила практика захлопывания и закрикивания оппозиционеров — включая и Надежду Крупскую, вдову Ленина. Украинская делегация в этом превзошла себя: тут в полную силу развернулся главный партийный функционер Сталина Григорий Моисеенко. Едва ли можно поверить, что такой увлекающийся человек, как Хрущев, не присоединился к общему хору; однако он был слишком молод и незначим и никаких официальных свидетельств о его участии в работе съезда не сохранилось.

Другое дело — украинская партийная жизнь. В октябре 1926 года открылась Первая украинская партконференция: в самый день ее открытия шестеро лидеров оппозиции (Троцкий, Зиновьев, Каменев, Георгий Пятаков и двое других) подали «покаянную» декларацию, надеясь сохранить хотя бы какое-то влияние в партии. Несмотря на это, сторонник оппозиции по фамилии Голубенко продолжал защищать оппозиционеров, критиковать партийного руководителя Украины Лазаря Кагановича и требовать большей демократии в партийных отношениях.

«Сейчас, — отвечал на это Хрущев, — мы заслушали товарища Голубенко. У нас в Сталинском округе мы такой роскоши, к счастью, не имеем». Его речь — «умышленная клевета на нашу партийную организацию». Хрущев продолжал: он не сомневается, что у Голубенко в речи «есть некая неясность, недоговоренность». Декларация лидеров оппозиции — «маневренный ход». Прощение для оппозиции будет возможно, лишь когда она докажет свое раскаяние не только словами, но и делами. Иначе «мы должны будем требовать от наших высших парторганов применения безоговорочно, не считаясь ни с какими заслугами отдельных оппозиционеров, самых репрессивных мер по отношению к неисправимым»75.

В этой речи Хрущев, если можно так выразиться, оказался «правовернее» самого Сталина; Сталин из тактических соображений сделал вид, что принял «покаяние» оппозиционеров, Хрущев — нет. Конечно, под «самыми репрессивными мерами» Хрущев имел в виду не то, что вошло в практику десять лет спустя. Однако его выступление — агрессивное, саркастическое, полное ничем не подтвержденных обвинений — было того же сорта, что и бесчисленные кровожадные речи 1937 года76.

К середине 1920-х годов Лазарь Каганович был одним из вернейших людей Сталина. Родившийся в 1893 году под Киевом, в еврейской семье, в детстве бывший учеником сапожника (на образование для сына у семьи не было денег), в 1911 году он вступил в партию большевиков. Хрущев впервые встретился с ним в 1917-м в Юзовке. «Я не знал, что он Каганович, я его знал как Жировича. Кагановичу я не только доверял и уважал, но, как говорится, горой стоял за него»77. «На самом деле, — поправляет себя Хрущев в другом месте своих мемуаров, — когда я с ним познакомился, звали его не Каганович, а Канторович»78. В третьем месте Хрущев вспоминает его как Кошеровича79. Быть может, для него все еврейские фамилии звучали одинаково. Однако, хотя имена Хрущев и путал, он хорошо понимал, что, с тех пор как в 1925 году Каганович стал руководителем компартии Украины, самый прямой путь наверх — по его следам80.

Возможно, именно Кагановичу Хрущев обязан своим продвижением в декабре 1926 года на должность главы орготдела Сталинского обкома. В качестве последнего Хрущев помогал своему начальнику, Григорию Моисеенко, руководить экономикой, преследовал и запугивал местных оппозиционеров, даже выносил смертные приговоры тем, кто в период Гражданской войны сражался против большевиков81.

А всего девять месяцев спустя Хрущев принял активное участие в снятии Моисеенко с должности. Сперва информировал своих товарищей, что партийное начальство Украины решило освободить Моисеенко от его поста, затем сообщил, что и сам участвовал в обсуждении этого вопроса на заседании Политбюро Украины82. Очевидно, здесь ему помогли связи Кагановича или, возможно, дружба со Станиславом Косиором, сменившим Кагановича на посту партийного лидера Украины. Познакомились они, по-видимому, в годы Гражданской войны, когда Косиор возглавлял политотдел Девятой армии. На кадрах кинохроники с XV партсъезда, состоявшегося в Москве в декабре 1927 года, Хрущев сидит рядом с Косиором в центре украинской делегации. В черном костюме и темной рубашке, коротко стриженный, с широкой улыбкой на лице, Хрущев напоминает корабельного юнгу. На тех снимках, где он оборачивается и обращается к невысокому, плотному, лысеющему Косиору, видно, что оба наслаждаются обществом друг друга.

Моисеенко был обвинен в коррупции и моральном разложении, включая «пьянки», в которых принимали участие и высшие партийные лидеры, и городская администрация83. И сорок лет спустя Хрущев считал себя в этом деле совершенно правым: Моисеенко, по его словам, «отличал сильный 5мелкобуржуазный налет… Поэтому выставили мы его потом из секретарей. Это скандальное дело дошло до ЦК КП(б) Украины, и к нам приезжала комиссия. Она разбирала наши споры, признала наши доводы основательными, и он был освобожден от должности секретаря»84.

Однако за этим рассказом кроется нечто большее. По воспоминаниям Кагановича, Моисеенко не мог забыть заигрываний Хрущева с троцкизмом85 — возможно, оттого, что в краткий период увлечения идеями Троцкого Хрущев критиковал «нарушения внутрипартийной демократии», допускаемые его начальником86. К тому же, возможно, Хрущев надеялся занять место Моисеенко. Если так, то он просчитался. Политбюро Украины назначило на это место В. А. Строганова, о котором (как нетрудно догадаться) Хрущев тоже был не лучшего мнения: Строганов оказался «старой калошей», любителем «выпить, и довольно-таки изрядно».

Впрочем, скоро подчиненные Строганова начали обращаться по важным вопросам не к нему, а к Хрущеву. «Мне, — вспоминал Хрущев позже, — это было понятно, но для него это было тяжело, принижало его роль. Ко мне они шли, потому что я вырос в этом районе… у меня был очень широкий круг друзей… К тому времени я неплохо разбирался в вопросах производства… Тогда это было главным. По тем временам руководитель, который не разбирался в добыче угля или в металлургии, химии и строительстве, считался, грубо говоря, дураком. Как раз в такое положение и попал Строганов, хотя человек он был неглупый. Он тоже позднее погиб, бедняга, и я очень его тогда жалел, да и сейчас жалею: он не заслуживал ни ареста, ни расстрела»87.

В смещении Строганова сам Хрущев изображает себя ни в чем не повинным наблюдателем. Он рассказывает даже, что уехал из Сталина, чтобы дать «бедняге» возможность «развернуться»88. Однако история отъезда Хрущева в Харьков в марте 1928 года и его последующего быстрого возвышения, с перемещением сперва в Киев, а затем в Москву, заставляет поставить под сомнение мотивы, приводимые им самим.

Если верить Хрущеву, в начале 1928 года Каганович вызвал его в Харьков (в то время украинскую столицу) и предложил сделать его заместителем заведующего орготделом ЦК Украины. «Нам нужно орабочить аппарат», — заявил Каганович, по словам Хрущева.

«Считаю, что это правильно, — ответил Хрущев (опять же — по его собственным словам), — но я хотел бы, чтобы это орабочивание было не за мой счет. Я очень не хотел бы уезжать из Сталина: там я сросся со всей обстановкой, с людьми. Поэтому мне очень трудно будет, я не знаю новой обстановки и не смогу, видимо, ужиться в орготделе Центрального Комитета». Если его переведут в Харьков, продолжал Хрущев, очень вероятно, что новые сотрудники «встретят его плохо», поскольку в этом городе принято завидовать сталинцам: «Мы, дескать, пролетарии, мы шахтеры, металлурги, химики, соль земли, соль партии». Если уж его непременно нужно куда-то перевести — пусть его переведут в Луганск: он в хороших отношениях с секретарем тамошнего парткома и мог бы возглавить там уездную парторганизацию — такой опыт у него уже есть89.

Если верить Хрущеву, он долго отнекивался и колебался и согласился лишь на условии, что его «при первой же возможности переведут в другую область. Какую? Все равно, — говорил он Кагановичу, — хотя лучше, конечно, чтобы это был индустриальный район, потому что крестьянское хозяйство я знаю плохо и никогда подолгу не жил в земледельческих районах…»90

Никогда не жил в земледельческих районах? А как же первые четырнадцать лет жизни? И разве Луганск — не шаг назад в карьере? Наконец, в самом ли деле Хрущев надеялся переубедить Кагановича? Что перед нами — дымовая завеса, скрывающая амбиции, воспоминания об искренней неуверенности в себе, или то и другое вместе? Сам Каганович рассказывает, что Хрущев осаждал его просьбами о переводе в Харьков (несколько раз он являлся в ЦК без приглашения и, перед тем как зайти к Кагановичу, требовал себе обед в столовой ЦК); однако и он отмечает, что Хрущев и сам не знал, справится ли со своими новыми обязанностями в центральном аппарате91.

«В Харькове мне не понравилось, — продолжает Хрущев в своих воспоминаниях, — как я и ожидал. Канцелярская работа: через бумаги живого дела не видишь. Это специфическая работа, а я — человек земли, конкретного дела, угля, металла, химии и в какой-то степени сельского хозяйства… У меня сложились хорошие отношения с руководством угольной промышленности… У меня были хорошие отношения с руководителем Югостали… И вдруг у меня это все оборвалось и я стал заниматься бумагами, а это пища не для меня, меня сразу отвернуло от нее»92.

Согласно Хрущеву, он скоро начал просить у Кагановича перевода на любое другое место; наконец тот сообщил, что освободилась должность в Киеве, и Хрущев выехал в тот же вечер: «Первый раз в жизни я попал в Киев, в этот большой город… Юзовка еще не считалась даже городом. Киев на меня произвел сильное впечатление. Как только я приехал, то с чемоданом в руке пошел прямо на берег Днепра. Меня тянуло взглянуть на Днепр, потому что я много слышал и кое-что читал о нем. Мне хотелось увидеть эту мощную реку»93.

Однако и в Киеве ему было о чем тревожиться. Как и в Харькове, «киевская организация тогда у нас не считалась пролетарской, боевой». С другой стороны, в городе активно действовали как троцкистские элементы, так и националистически настроенная интеллигенция, группировавшаяся вокруг (украинской) Академии наук. Кроме того, как позднее вспоминал Хрущев: «Считалось, что там сложно работать, особенно русским: к ним не особенно хорошее было отношение. Поэтому я полагал, что, так как националисты считали меня безнадежным русаком, мне будет там трудно»94.

И здесь скромность Хрущева до некоторой степени искренна. Киев, с его сказочной историей, великолепными церквами, прекрасными зелеными парками на берегах широкого Днепра, всегда воспринимался как символ Украины, что создавало для Сталина и его присных некоторые проблемы. Ранее была объявлена политика «развития национальной культуры», легитимировавшая украинский язык и украинскую культуру. Однако к концу двадцатых годов Сталина начало тревожить распространение украинского национализма, особенно то, что национализм затрагивал и лояльных в остальном коммунистов95, а также беспартийных, во всем остальном согласных с советским режимом. В марте 1928 года советская пресса объявила об аресте более пятидесяти донбасских техников и инженеров, обвиненных во «вредительской» деятельности (например, в намеренном затоплении шахт и порче оборудования) и «экономической контрреволюции». В мае — июле в Москве прошел так называемый Шахтинский процесс, после которого по меньшей мере четверо осужденных были казнены96.

Эти обстоятельства помогают объяснить беспокойство Хрущева относительно Киева. В рабфаковской анкете, заполненной в 1922 году, он охарактеризовал свое знание Украины как «слабое»97. В Сталине, районе, населенном в основном русскими шахтерами, ему не требовалось говорить по-украински, да и в Киеве он мог объясняться по-русски. Однако незнание украинского языка в сочетании с недостатком образования не могло обеспечить ему симпатий в среде местной интеллигенции.

Однако все обернулось лучше, чем представлялось Хрущеву, отчасти потому, что первый секретарь горкома Николай Демченко взял контакты с интеллигенцией на себя, оставив Хрущеву рабочих и крестьян. И все же Хрущев скучал по Донбассу. Однажды в горком явилась делегация безработных: Хрущев предложил им работу — и они обрадовались, однако настроение их резко изменилось, едва они услышали, что работа — в Донбассе. «И вот целый год ходят они и готовы, видимо, еще год-два ходить. Но в Донбасс ехать не хотят: это провинция. Меня это возмущало, потому что я детство там провел и для меня Донбасс, Юзовка — это родная стихия, я скучал по шахтерам, сжился с ними…»98

Конец 1928-го и начало 1929 года Хрущев провел в Киеве, все это время не оставляя попыток перевестись в Москву. «В 1929-м мне уже стукнуло 35 лет, — вспоминал он позже. — Это был последний год, когда я мог еще думать о поступлении в высшее учебное заведение, а я окончил только рабфак, и меня все время тянуло получить высшее образование. Поэтому я стал добиваться посылки меня на учебу»99.

Коллеги Хрущева к этой идее отнеслись скептически. Некоторые считали, что он просто хочет оторваться от Косиора и последовать в Москву за Кагановичем. Другие полагали, что ему тяжело работать с Демченко. Хрущев уверял товарищей, что с Демченко у него «наилучшие отношения». Косиору он также объяснял: «„Мне уже тридцать пять лет… Поймите меня. Я прошу ЦК КП(б)У понять и поддержать меня и прошу, чтобы ЦК рекомендовал меня в Промышленную академию в Москве. Я хочу быть металлургом“. Косиор с пониманием отнесся к моей просьбе и согласился»100.

Из Сталино — в Харьков, из Харькова — в Киев, из Киева — в Москву; и все это — за полтора года! Однако мотивы и методы Хрущева по-прежнему не вполне ясны. Дыма без огня не бывает — а дыма (увольнение Моисеенко, напряженные отношения со Строгановым, предположение киевских коллег о ссорах с Демченко и Косиором, связь с Кагановичем) в этом периоде его биографии предостаточно. Однако коллеги Хрущева ошибались, если думали, что его желание учиться — лишь прикрытие для карьерных амбиций: к образованию Хрущев стремился искренне на протяжении всей жизни.

Семья Хрущева жила на седьмом этаже «партийного» многоквартирного дома на улице Ольгинской, на полпути от Крещатика к приднепровскому парку. Квартира Хрущевых по меркам того времени была роскошной. В ней было пять комнат, не считая маленькой кухни и ванной. Одна из комнат служила супружеской спальней и кабинетом Хрущева; комнатой, спроектированной как кабинет, он никогда не пользовался. В третьей — спальне для Юли и Лени — семья обедала; хотя еще две комнаты оставались пустыми, Хрущев не задумывался о том, чтобы выделить детям отдельные комнаты (тем более — по комнате для каждого). Вместо этого в оставшихся двух комнатах поселилась подруга Нины Петровны Вера Гостинская со своей пятилетней дочерью101.

Нина Петровна познакомилась с Гостинской в 1926 году, когда обе женщины получали педагогическое образование (Нина Петровна — по специальности «политэкономия», Гостинская — «история») в Педагогическом институте имени Крупской в Москве. Они были землячками и скоро очень сблизились. После выпуска в 1928 году обеих распределили в Киев (Нину Петровну — читать лекции в Киевской партшколе, Гостинскую — готовить учителей для местных польских школ), куда к тому времени уже перебрался Хрущев. (В отсутствие Нины Петровны в 1926–1928 годах Хрущев снова отправил детей в Сталино, к дедушке и бабушке.) Когда Гостинская объявила, что не может жить в крошечной комнатке в общежитии и лучше вернется в Москву, Хрущевы предложили ей «лишние комнаты» у себя в квартире.

К этому времени Юле и Лене было, соответственно, тринадцать и одиннадцать лет. После стольких лет, проведенных в загрязненном донбасском воздухе, они часто болели да и вели себя не слишком хорошо. Леня, вспоминала Гостинская, был «ужасным хулиганом». Однажды он вытащил револьвер, который отец хранил в шкафу, собрал соседских ребятишек и повел их «на завоевание новых земель» — а Нине Петровне пришлось всю ночь успокаивать их перепуганных родителей.

Нина Петровна все больше времени проводила дома, особенно после рождения Рады (4 апреля 1929 года. Первая ее дочь, Надя, родившаяся в 1927-м, умерла трехмесячной102). Хрущев редко бывал дома и даже в выходные не отрывался от работы — не считая двух или трех месяцев, когда он заболел, да так серьезно, что пришлось выписывать врача из Германии. («До этого, — вспоминала Гостинская, — он был красивым, но после этого гриппа с осложнениями очень изменился и подурнел».) После каждого Пленума ЦК Хрущев объезжал множество заводов, фабрик и других предприятий, везде разъясняя и продвигая в массы линию партии. Перед этим он обязательно приглашал Гостинскую, убежденную коммунистку, в пятнадцать лет — в 1920 году — вступившую в компартию Польши, вместе с ним почитать протоколы пленума и подумать, как лучше преподнести его решения рабочим. «Он любил все делать коллективно», — рассказывала она.

Не следует думать, будто Хрущев был неспособен понять и растолковать решения пленума в одиночку. Напротив, хотя марксизм-ленинизм он изучал не по учебникам, Гостинская отзывалась о нем как о не только очень умном («гораздо умнее» своей жены), но и «высококультурном» человеке. Ни она, ни Нина Петровна «никогда не ощущали своего превосходства, хотя у нас и было высшее образование. Может быть, он меньше нашего понимал в научных вопросах — однако в том, что касалось политики, самообразованием достиг больших высот. Он был необыкновенно интересным человеком».

В свободное от работы время Хрущев любил ходить в театр, где сидел в «начальственной» ложе. Нравилось ему и выходить «в свет» вместе с Демченко, его женой (которую Гостинская описывает как очень интеллигентную женщину) и Ионой Якиром, командующим Украинским военным округом. Демченко жили на том же этаже, что и Хрущевы, Якир занимал квартиру в том же доме; оба часто заходили к Хрущеву поболтать или поиграть в шахматы. Должно быть, Хрущев не раз вспоминал эти посиделки менее десяти лет спустя, когда оба, и Демченко, и Якир, были расстреляны как «враги народа».

Вспоминала Гостинская и о том, как Хрущев в первый раз заговорил о переезде в Москву. «Если не уехать, — говорил он, — сделают меня первым секретарем в какой-нибудь Шепетовке, где придется возиться с мужиками. А мне это ни к чему: я ведь в крестьянском хозяйстве ничего не понимаю».

«Он мечтал быть директором завода, — добавляет Гостинская. — И он сказал: „Поеду в Москву, постараюсь поступить в Промакадемию и, если удастся, выбьюсь в директора. Директор из меня выйдет, а вот партсекретарь в деревне — ни за что!“»103

Глава V. ЛЮБИМЧИК СТАЛИНА: 1929–1937.

Московская Промышленная академия имени Сталина, расположенная за Садовым кольцом, в бывшей летней резиденции царской семьи, была символом построения нового социалистического общества. В 1929 году большевики провели обширную чистку среди «буржуазных специалистов», служивших новой власти с 1917-го. Чтобы найти им замену, партия призвала бывших пролетариев в университеты и другие вузы1. Задачей Промакадемии было превратить кадры с опытом управления (в партии, правительственных органах, комсомоле, профсоюзах) в социалистических хозяйственников. В 1929 году в академию поступила всего сотня студентов со всех концов страны. По завершении трехгодичного курса выпускников предполагалось направлять на крупные заводы, в индустриальные комплексы и правительственные экономические учреждения2.

Несмотря на важность этого начинания для государства, преподавание в академии шло туго. «…Когда такому человеку дают высшую математику после трех зим учебы в школе, то ему очень трудно, — вспоминала одна из преподавателей. — Кроме того, человеку в сорок пять лет очень трудно сидеть в классе, как восьмилетнему, по четыре часа, у них работа, семьи, они быстро устают. Им было очень трудно, но они старались»3.

Хрущев был зачислен в академию в сентябре 1929-го. Нина Петровна и дети оставались в Киеве до лета следующего года. В это время Хрущеву было тридцать пять лет. Он занимал важное положение в украинском партийном аппарате и имел в Кремле могущественного покровителя — Кагановича. Однако, по его собственным словам, в академии его встретили негостеприимно. «Товарищи говорили, что я не подойду им, и рекомендовали идти на курсы марксизма-ленинизма при ЦК партии». По их мнению, для работы в сфере народного хозяйства Хрущеву недоставало опыта. В конце концов, говорили ему, «здесь создано учебное заведение для управляющих, для директоров»4.

Даже в 1929 году, когда курсы марксизма-ленинизма еще пользовались большим авторитетом, чем в последующие годы, такое предложение звучало унизительно. Несомненно, в нем был намек не только на недостаток образования, но и на просталинские симпатии Хрущева: в то время многие в академии сомневались в Сталине и, возможно, рассматривали необразованность и неопытность Хрущева лишь как предлог, чтобы от него избавиться. Попасть в академию Хрущев смог лишь с помощью Кагановича и лишь после того, как пообещал «подтянуться»5. Менее десяти лет спустя Хрущев, один из пятнадцати самых высокопоставленных партийцев, покинул Москву, чтобы стать первым секретарем ЦК компартии Украины; академию он так и не окончил.

Между 1929 и 1938 годами карьера Хрущева пошла круто вверх: май 1930-го — глава партячейки Промакадемии, январь 1931-го — первый секретарь Бауманского райкома, где располагалась академия; шесть месяцев спустя — аналогичная должность в Краснопресненском, самом большом и влиятельном районе столицы; январь 1932-го — второй человек в горкоме Москвы; январь 1934-го — первый секретарь горкома и член ЦК партии; начало 1935-го — первый секретарь обкома огромной и густонаселенной Московской области6. Даже в эпоху повышенной социальной мобильности карьера Хрущева поражает воображение. А самое поразительное, что победу за победой Хрущев одерживал в те самые годы, когда страну сотрясали сперва ужасы коллективизации, затем — жестокие репрессии.

Смерть косила его товарищей — а Хрущев не только оставался жив и на свободе, но и процветал. Разумеется, не он начал репрессии и не он их контролировал. Это делали Сталин со своими ближайшими сподвижниками — Вячеславом Молотовым, Лазарем Кагановичем и Климентом Ворошиловым, а также руководители НКВД Генрих Ягода, Николай Ежов и Лаврентий Берия, управлявшие машиной репрессий. До самого конца десятилетия Хрущев не входил в ближний сталинский круг. Однако он тоже несет ответственность. Даже Рой Медведев, биограф, чрезвычайно симпатизирующий Хрущеву, не смог найти ни одного свидетельства, которое бы указывало на то, что Хрущев когда-либо противостоял Сталину или пытался защитить кого-либо из московских партийных и государственных деятелей7. В самый пик террора Хрущев произносил пламенные речи, побуждая «массы» к охоте на ведьм. Будучи руководителем Московской парторганизации, он лично одобрял аресты многих своих коллег и их уничтожение с помощью механизма, который сам позже назвал мясорубкой.

Как объяснить поведение Хрущева? Что сказать в его защиту? Как и многие другие, Хрущев полагал, что строит новое социалистическое общество, а ради этой благой цели самые жестокие средства хороши. Если он не видел истинного положения вещей — или, вернее, закрывал на него глаза — в этом он был не одинок. Сталин скрывал свои намерения и чередовал периоды репрессий с минутами послабления. До 1935-го, возможно, даже до 1936 года человек, подобный Хрущеву, вполне мог верить Сталину — а потом стало уже поздно. Как и многие другие, Хрущев оказался в мышеловке. Сопротивление стоило бы ему жизни. Единственный способ спасти себя и свою семью — безоговорочно подчиняться вождю.

Примерно так мог бы оправдывать свои действия Хрущев. Однако характерно, что этого мы от него не слышим: как на вершине власти, так и позднее, в мемуарах, он прибегает к тактике обмана и самообмана, уверяя, что искренне верил в правоту Сталина и вину его воображаемых врагов. В то же время сами его воспоминания, если читать их в контексте других биографических сведений, разоблачают эту ложь8.

У Хрущева были веские причины не говорить правды — причины политические. После знаменитой атаки на Сталина в 1956 году признание собственной вины подорвало бы не только его положение, но и советскую власть как таковую. Кроме того, по-видимому, он испытывал такое глубокое чувство вины, что боялся признаться в ней даже самому себе. Была и еще одна причина как для верной службы Сталину, так и для позднейшего молчания: тридцатые годы, ставшие для многих его товарищей эпохой падения и гибели, открыли Хрущеву дорогу к вершинам власти.

После обескураживающего приема в Промакадемии — какой головокружительный восторг должен был охватить его при знакомстве со Сталиным! Что он должен был чувствовать, сидя рядом с вождем на приемах в Кремле и семейных ужинах на сталинской даче, видя, как лидер СССР и мирового коммунизма смотрит на него с уважением и симпатией. Как известно, собственный отец не отвечал ожиданиям Хрущева: не слишком ли смело будет предположить, что в Сталине он нашел замену отцу — потому и идеализировал его, несмотря на явные доказательства обратного? «Сталину я нравился, — настаивал он позднее. — Конечно, глупо и сентиментально говорить о таком человеке, что он кого-то любил; но, без сомнения, ко мне он относился с большим уважением»9. И далее: «Ко мне Сталин относился лучше, чем к другим. Меня некоторые из Политбюро считали чуть ли не его любимчиком»10.

Если эти воспоминания радовали Хрущева и в конце жизни — что же он должен был чувствовать, когда все только начиналось! Очевидно, что его вовлеченность в репрессии нельзя объяснять одной лишь слепой верой в вину обвиняемых, или стремлением выдвинуться, или страхом тюрьмы и смерти. Она была связана с обожанием Сталина — и с убежденностью, что этот человек, которого Хрущев почти боготворил, относится к нему с симпатией.

В то время, когда Хрущев переехал в Москву, в СССР начиналась новая «революция сверху». Нэп, принесший стране относительный мир и благосостояние, был отменен. Троцкий, Зиновьев и Каменев, лидеры течения, которое Сталин называл «левой оппозицией», давно уже требовали скорейшей индустриализации; им противостояли Сталин и Бухарин, настаивавшие на том, что в стране с преобладающим крестьянским населением большевики должны приспосабливаться к нуждам крестьянства. Однако зимой 1927/28 года, когда крестьяне потребовали более выгодных условий продажи зерна, Сталин решил, что пора перевести земледелие на государственные рельсы, поставив его под жесткий контроль. В конце 1928 года почти 99 % земли находилось в частном владении. Первый пятилетний план коллективизации, принятый в апреле 1929-го, к 1933 году был выполнен лишь на 17,5 %. Бухарин с самого начала возражал против коллективизации, но его «правая оппозиция» (в которую входили также председатель Совета министров Алексей Рыков, глава профсоюзов Михаил Томский и первый секретарь МК и МГК Николай Угланов) в апреле 1929 года потерпела поражение, а семь месяцев спустя была принуждена «покаяться». В январе 1930 года Сталин объявил о полной коллективизации в наиболее стратегически важных районах страны и потребовал, чтобы его план был проведен в жизнь немедленно — сперва к осени того же года, затем — к началу весеннего сева11.

То, что началось далее, можно назвать войной власти против крестьянства: насильственная экспроприация имущества, высылка миллионов кулаков в Сибирь, со стороны крестьян — возмущения и протесты, порой доходившие до вооруженных мятежей; и как следствие всего этого — голод. Из Москвы была видна далеко не полная картина происходящего, хотя и столица страдала от недостатка продуктов и была наводнена беженцами из деревни. Однако любой русский со связями в деревне — особенно человек, подобный Хрущеву, с корнями в Южной России или на Украине, где голод был сильнее всего, — просто не мог не понимать, что происходит12.

Хрущев рассказывает в своих воспоминаниях, как весной 1930 года отправился в колхоз под Самарой, где впервые увидел голодающих крестьян: «Люди от недоедания передвигались, как осенние мухи». До того, по его собственным словам, он «практически не представлял себе действительного положения на селе… Жили мы в Промышленной академии изолированно и, чем дышала деревня, не знали». От своих украинских друзей он слышал рассказы о крестьянских восстаниях, подавляемых Красной Армией. И тут же, на одном дыхании, он заключает: «Только много лет спустя я осознал, какой голод, какие бедствия повлекла за собой коллективизация, как ее проводил Сталин»13.

Отчаянное положение деревни заставило Сталина в марте 1930-го опубликовать статью, обвиняющую местных руководителей в «головокружении от успехов». В своей речи тридцать лет спустя Хрущев язвительно спрашивает: «Что же это за головокружение было в тридцатом году? Головокружение от голода, а не от успехов! Есть было нечего. Я в то время, товарищи, жил в Москве, и все мы знали, от чего это головокружение»14. Однако в то время, настаивает он в мемуарах, он считал статью Сталина «шедевром», хотя и «был несколько смущен: как же так, все было хорошо, а потом вдруг такое письмо».

Два года спустя, рассказывает Хрущев, он с ужасом узнал, что на Украине разразился голод. «Я просто не представлял себе, как может быть в 1932 году голодно на Украине. Когда я уезжал в 1929-м, Украина находилась в приличном состоянии по обеспеченности продуктами питания. А в 1926-м мы вообще жили по стандарту довоенного времени… И вдруг — голод!» Однако тут же он возвращается к заезженной пластинке: «Уже значительно позже (узнав о том, что в Киев приходили поезда, нагруженные трупами) я узнал о действительном положении дел»15.

Коллективизации сопутствовала индустриализация — также всеобщая и проводившаяся силовыми методами. Первый пятилетний план был сосредоточен на производстве чугуна и стали: задания плана было физически невозможно выполнить — однако их несколько раз повышали. Между 1928 и 1932 годами реальная заработная плата рабочих в Москве сократилась наполовину. Были приняты драконовские законы, запрещающие свободный переход с одной работы на другую и грозящие страшными карами (вплоть до смертной казни за хищение госимущества) за нарушения дисциплины на рабочем месте. Из-за нехватки еды и жилья часто вспыхивали забастовки как в столице, так и в других городах16.

Все это вызывало у многих партийцев понятные вопросы и сомнения. Старые коммунисты жаловались Сталину на то, что статья о «головокружении от успехов» взваливает вину на кого угодно, кроме высшего партийного руководства17. В августе 1932 года бывший первый секретарь Московского обкома Мартемьян Рютин обвинил Сталина в развале страны и призвал «свергнуть… [его и его клику] как можно скорее». Истолковав это высказывание как призыв к убийству, Сталин потребовал для Рютина высшей меры наказания, однако члены Политбюро, включая Сергея Кирова, воспротивились этому решению18.

К 1934 году, казалось, оппозиция была разгромлена — но это только казалось. На XVII съезде партии все выступающие превозносили имя Сталина; однако перед самыми выборами в Политбюро и Секретариат, как рассказывают, к Кирову явилась делегация членов ЦК и попросила его выдвинуть свою кандидатуру на пост генерального секретаря как альтернативу кандидатуре Сталина. Если верить Хрущеву, Киров рассказал об этом Сталину, на что вождь ответил: «Спасибо, я тебе этого не забуду!»19

Сомнения в Сталине отразились и в голосовании по ЦК. Голосование проводилось по спискам: чтобы высказать несогласие, следовало вычеркнуть фамилию нежелательного кандидата. Кандидаты, против которых подавалось меньше всего голосов, чествовались как самые популярные партийные лидеры. По Хрущеву, голосование должно было быть тайным, однако Каганович «инструктировал нас, молодых, как относиться к спискам кандидатов, причем делал это доверительно, чтобы никто не узнал». Каганович хотел удостовериться, что «Сталин не получит меньше голосов, чем… другие члены Политбюро»20.

Позже Хрущев утверждал, что поведение Кагановича произвело на него плохое впечатление. Поразило его и то, как голосовал сам Сталин: «Демонстративно, на глазах у всех, получив списки, подошел к урне и опустил их туда не глядя». В то время Хрущев не знал — и, по его словам, узнал только много позже, — что против Сталина подали голоса не два или три человека, как утверждалось в то время, а около 160 или даже 26021.

То, что столько делегатов (из 1225) проголосовали против него, убедило Сталина в необходимости дальнейших репрессий. Впоследствии 1108 из присутствовавших на съезде делегатов были арестованы по обвинению в контрреволюционной деятельности и ликвидированы. Около 70 % из 131 члена ЦК (71 действительный член и 68 кандидатов), выбранных на этом съезде, также погибли как «враги народа» прежде, чем подошло к концу десятилетие22.

В феврале 1934-го Хрущев совершил прыжок из кандидатов в действительные члены ЦК. Как сам он объяснял позже: «Сталин был умный человек. Он понимал, кто мог голосовать против него на XVII съезде ВКП(б). Только старые ленинцы могли голосовать против него. Он понимал, что такие, как Хрущев — молодые кадры, которые поднимались наверх при Сталине и смотрели на него как на бога, ловили каждое его слово — не станут против него голосовать»23.

Подняться к вершинам власти Хрущеву помогло не наивное обожествление тирана, а верная служба ему.

Осенью 1929 года Промакадемия была цитаделью антисталинских настроений. «Правые развернули свою деятельность, — вспоминал Хрущев. — Руководство партийной ячейкой академии было в руках правых». Старая гвардия, бывшие директора и профсоюзные лидеры, направленные в академию для повышения образования, «группировались вокруг Бухарина и поддерживали его, поддерживали Угланова, поддерживали Рыкова против Сталина»24.

Прорвавшись в академию, Хрущев начал активную борьбу с правыми. Для этого у него были и политические, и личные причины. Те, кто смотрел на него свысока, представлялись ему, как он говорил позже, неустойчивыми и нежелательными элементами, которые «не особенно-то хотели учиться, но в силу сложившихся политических условий вынуждены были оставить партийную, хозяйственную или профсоюзную деятельность. Вот они и расползались по учебным заведениям». Согласно Хрущеву, они не пользовались теми возможностями, в которых пытались отказать ему: «Правые свили себе там гнездо, окопались там… У нас было два выходных — воскресенье, как обычно, для всех, и еще один день для проработки пройденного. Я жил в общежитии и наглядно видел эту „проработку“. Все уходили куда-нибудь с утра, а приходили — не знаю когда, просто бездельничали… В Промышленной академии училось немало бездельников, которые пришли туда не учиться, а отсидеться в период острой политической борьбы»25.

В отличие от этих «лодырей», Хрущев, по его собственным словам, очень хотел учиться — только вот времени не было, ни тогда, ни потом:

«Помню, как-то Молотов спросил меня:

— Товарищ Хрущев, вам удается читать?

— Товарищ Молотов, очень мало, — отвечаю я.

— У меня тоже так получается. Все засасывают неотложные дела, а ведь читать надо. Понимаю, что надо, но возможности нет.

И я тоже понимал его. С каким трудом я вырвался, придя из Красной Армии в 1922 году, учиться на рабочем факультете! Но и там я и учился, и работал одновременно, был активным политическим деятелем… Партруководители тогда… не могли жить для себя. Если кто-то увлекался литературой, то его даже упрекали: вместо того чтобы работать, читаешь. Помню, как-то Сталин сказал: „Как же это случилось так, что троцкисты и правые получили привилегию? Центральный Комитет им не доверяет, сместил их с партийных постов, и они устремились в высшие учебные заведения… А люди, которые твердо придерживались генеральной линии и занимались практической работой, не имели возможности получить высшее образование, повысить свой уровень знаний и свою квалификацию…“»26

В этих воспоминаниях тяга к знаниям смешана со жгучей, ядовитой завистью к интеллектуалам: опасное сочетание, если дать ему ход! Повторяя жалобы и обвинения молодых людей, подобных Хрущеву, Сталин, конечно, действовал как хороший психолог — и только. Однако заявления Хрущева, что у него не оставалось времени на книги, тоже нуждаются во внимательном «прочтении». Он не был уверен в своей способности к высокоинтеллектуальным видам деятельности и потому, возможно, на подсознательном уровне приветствовал разнообразные обязанности, отвлекавшие его от книг и учебы. В Промакадемии, как и на юзовском рабфаке, он с увлечением занялся политической деятельностью, отвечавшей его неугомонной натуре; но не исключено, что этим он еще и защищал себя и заранее компенсировал возможные неудачи в учебе.

Среди прочих предметов в академии изучали иностранный язык: студенты должны были выучить его настолько, чтобы уметь читать простой текст (200–300 слов). Хрущев, возможно, под влиянием Нины Петровны, выбрал английский. Его преподавательница, Ада Федерольф-Шкодина, вспоминала, как искала статью в английском журнале, переделывала ее, убирая наиболее сложные пассажи, выписывала трудные слова вместе с переводом на доске и просила учеников читать текст вслух. Хрущев, рассказывала она, был слишком увлечен политикой, чтобы вдаваться в премудрости латинского алфавита, и скоро вовсе перестал ходить на занятия. По окончании курса директор академии стал просить поставить ему пятерку или хотя бы тройку. Федерольф-Шкодина отказалась (заметив, что Хрущев «ни единой буквы» на ее занятиях не выучил) и вместо этого предложила просто убрать из диплома иностранный язык — мол, в партийных кругах этого упущения все равно никто не заметит.

«Есть для меня сейчас вещи поважнее английского!» — сказал ей однажды Хрущев27. Однако, как вспоминала она, курс древней истории также к «важным вещам» не относился. Несколько лучше учился Хрущев по техническим предметам (он не относился к тем студентам, которые полагали, что диаметр взвешивают). Однако преподаватели отличали его не по успехам в учебе, а по тому, что говорил он больше всех в классе и на переменах часто собирал вокруг себя в коридоре группки соучеников.

«Я его почти не видела [на занятиях], только в коридорах, там он любил шутить, — вспоминает Федерольф-Шкодина, — он очень хорошо рассказывал. Не на литературном языке. Если в углу где-нибудь был хохот, значит, там Хрущев. Он был умница, знаете, есть такое выражение: крестьянская смекалка, когда у человека нет образования и надо до всего самому доходить, все решать самому. В этом есть провинциальность, и это было у Хрущева — смекалка, но не было образования, и это его погубило. Компания, которая его окружала, все были члены партии, они ему немножко льстили, а за глаза смеялись»28.

Уже гораздо позже, по словам его зятя, Хрущев «порой откладывал книгу, задумывался и возвращался мыслями в прошлое. Он сожалел о том, что не окончил Промакадемию, да и вообще с учебой ему не везло. Другие обязанности всегда отрывали его от занятий»29.

Так Хрущев объяснял это сам себе. Удавалось ли ему себя убедить — другой вопрос. В отличие от многих соучеников, у него была в общежитии (улица Покровка — одно время Чернышевского — дом 40, впоследствии — гостиница «Урал») отдельная комната. А когда к нему присоединилась Нина Петровна с детьми, комнаты стало две. Она вспоминала: «У нас было две комнаты в разных концах коридора. В одной спали мы с маленькой Радой, в другой Юля, Леня и Матреша — няня, найденная Н. С. к нашему приезду»30.

Сама академия располагалась на Новой Басманной, и от общежития до здания академии ходил трамвай. Хрущев ходил на занятия пешком. «Я не пользовался трамваем», — рассказывал он. Возможно, Хрущев все еще не доверял общественному транспорту — или же ему просто не улыбалось толкаться в переполненном вагоне среди «народных масс», от которых он с таким трудом оторвался31.

Вследствие своего месторасположения и особой роли академия находилась под пристальным вниманием Кремля. Резолюции заседаний парторганизации академии публиковались в «Правде» как образец партийной работы для учебных заведений по всей стране. В апреле 1930 года Сталин произнес здесь речь, в которой призывал партийных лидеров усилить борьбу с правыми32. Стоит добавить, что молодая жена Сталина, Надежда Аллилуева, тоже училась в академии (на текстильном отделении), и в ее переписке можно найти немало упоминаний об академии и ее делах33.

Для такого амбициозного человека, как Хрущев, повышенное внимание властей к партийной жизни академии было просто даром свыше. «В этой борьбе моя роль резко выделялась в том коллективе, — вспоминал он позднее, — и все это было на виду у Центрального Комитета. Поэтому всплыла и моя фамилия как активного члена партии, который возглавляет группу коммунистов и ведет борьбу с углановцами, рыковцами, зиновьевцами и троцкистами в Промышленной академии»34.

Эта борьба разгорелась осенью 1929 года. 4 сентября студент по фамилии Воробьев признался на заседании партячейки, что поддерживает Бухарина и других, разделяющих его взгляды. Позже в том же месяце партячейка академии вместе с Бауманским бюро райкома осудила то, что в то время называлось «антипартийной работой правых», и потребовала от вышестоящих властей принять меры. 4 ноября, когда первый секретарь Бауманского райкома А. П. Ширин потребовал от партячейки академии удвоить бдительность, мы впервые встречаем в протоколах заседания партячейки реплику Хрущева. Его выступление поражает своим воинственным тоном: «Правые создали вокруг Воробьева атмосферу заговора. В конце концов ячейка приняла „мудрое“ решение исключить Воробьева из академии. Но все остальные [правые] остались!!! Настало время выбрать такое [парт]бюро, которое не допустит никакой лжи и искажений вокруг политических вопросов»35.

Очевидно, новое бюро должно было включать в себя самого Хрущева. Однако на этот раз «справедливость» не восторжествовала. Кандидатура Хрущева была отвергнута, и не один, а несколько раз. Разумеется, он клеймил ренегатами «правых» и «левых» всех сортов — а позже утверждал, что даже «не помнит», в чем между ними разница. «Правые, оппозиционеры, право-левацкий блок, уклонисты — все они, в сущности, двигались в одном направлении, а наша группа была против них»36.

Правые в академии были ободрены как сталинской статьей «Головокружение от успехов», так и отставкой (весной 1930 года) московского партийного руководителя Карла Баумана, ставшего козлом отпущения за эксцессы сталинизма. В мае они сумели даже избрать своих единомышленников на районную партконференцию. 25 мая сотрудники Бауманского райкома сообщили Кагановичу и редактору «Правды» о махинациях правых в академии. В тот же вечер в общежитии академии зазвонил телефон: попросили Хрущева.

«Это было редкостью, потому что в Москве я ни с кем никакого знакомства не имел», — рассказывает Хрущев (по этому замечанию можно судить, как мало его интересовало что-либо, кроме политики). Звонил Лев Мехлис — человек, фанатично преданный Сталину, в свое время политический секретарь вождя, а ныне член редколлегии «Правды» (впоследствии он информировал своего бывшего хозяина о «врагах народа» в Красной Армии). По рассказу Хрущева, Мехлис попросил его немедленно приехать в редакцию и прислал за ним машину. У себя в кабинете Мехлис предложил Хрущеву подписать письмо, написанное от лица студентов академии и разоблачающее «махинации» правых по избранию своих делегатов на районную партконференцию. По словам Хрущева, он сперва заколебался, поскольку «его тогда там не было» и даже автора он не знал, — но в конце концов подписал. «А назавтра вышла „Правда“ с этой корреспонденцией. Это был гром среди ясного неба. Забурлила Промышленная академия, были сорваны занятия, все партгрупорги требовали собрания… На нем-то меня и избрали в президиум, и я стал председателем собрания… Избрали новых делегатов, в том числе и меня, на районную партийную конференцию»37.

Этот эпизод стал проверкой. Не так уж важно, в самом ли деле Хрущев не сразу решился подписать письмо, или сорок лет спустя услужливая память преподнесла ему этот случай в более благоприятном свете; важно, что свою подпись он поставил. Секретарь партячейки академии А. Левочкин заявил, что публикация в «Правде» абсолютно неверно освещает нашу политическую линию, «очерняя ее с самого начала». Два дня спустя его место занял Хрущев38.

Под руководством Хрущева партийная ячейка почти перестала обсуждать вопросы, связанные с учебой. Вместо этого на заседаниях клеймили «правых», исключали их из партии и выбрасывали из академии. У обвиненных давлением вымогали признания. Хрущев охотно верил слухам и прямой клевете, но не желал верить оправданиям, которые предлагали обвиняемые в свою защиту. Многие годы спустя он настаивал, что в то время (в отличие от последующих кровавых чисток) все решалось «в дискуссиях и при голосовании»39. Однако атмосфера, в которой проходили эти дискуссии, была уже сродни атмосфере тридцатых.

11 июня 1930 года некий И. П. Берзин, бывший партийный лидер одного из районов Подмосковья, признался, что в прошлом считал, «что Бухарина… исключать из ЦК нецелесообразно». Теперь он пришел к выводу, что в то время «глубоко был неправ». Поначалу Хрущев удовлетворился этим признанием — но вспомнил о нем, как только Берзин осмелился выступить против самого Хрущева: «В ответ на оглашенное товарищем Хрущевым заявление, что якобы я веду на швейной фабрике фракционную работу и что брат у меня бывший белый офицер, с которым поддерживаю связь, категорически отрицаю и заявляю, что это наглая ложь»40.

Обвинение Хрущева в самом деле было возмутительно, пусть даже в то время (в отличие от конца тридцатых) оно не грозило обвиненному смертью. Более того, Хрущев тут же обесценил признание, полученное от Берзина, добавив: «Надо подчеркнуть, что этого признания мы от него добились только под большим давлением»41.

Другого студента, Мухитдинова, Хрущев обвинил в распространении контрреволюционных слухов, оскорблении руководителей партии и правительства, в том, что он был уволен с завода за хулиганство и исключен из Свердловского университета за троцкизм, а также в некоторых других грехах — все по сообщениям соучеников Мухитдинова42. Как и Берзин, Мухитдинов нашел в себе мужество протестовать: «Хрущев неправильно очернил и оклеветал меня. Заявления о моих нападках на товарища Сталина — наглая ложь». Но другие члены партийной ячейки поспешили на помощь своему новому лидеру: один даже обвинил Мухитдинова в том, что тот, «видите ли, требует доказательств своей вины». Сам же Хрущев несколько дней спустя заклеймил Мухитдинова «правым оппортунистом, [который] начал с несогласия с политикой партии в области коллективизации… и кончил распространением контрреволюционных слухов о восстаниях на Северном Кавказе [имеются в виду крестьянские волнения в Аджарии]». Согласно Хрущеву, Мухитдинов допускал выпады «против ЦК партии и вождя партии т. Сталина» и потому должен быть исключен из партии и из академии «как неисправимый уклонист»43.

Настойчивость Хрущева в преследовании «уклонистов» скоро обеспечила ему восторженные панегирики на заседаниях партячейки. Он допускал одну-единственную ошибку — порой бывал «бóльшим сталинистом, чем сам Сталин», из тактических соображений проявлявший временами демонстративную мягкость к своим врагам. Так, 20 ноября 1930 года партбюро академии под руководством Хрущева приняло резолюцию о недоверии к «покаянию» Бухарина, а 22 ноября «Правда» отозвалась о том же «покаянии» куда более мягко. Получился конфуз: бюро пришлось собраться повторно и принять новую резолюцию, на этот раз написанную самим Хрущевым: «Данная в постановлении прошлого собрания оценка заявления т. Бухарина — неправильна, это является политической ошибкой левацкого характера. Собрание эту характеристику отменяет»44.

Несмотря на такие промахи, Хрущев чувствовал себя на коне. «Академия играла ведущую роль в борьбе с правыми, — вспоминал он позднее. — После этого моя фамилия стала еще более известна в Московской партийной организации и в Центральном Комитете». Собственно, она стала настолько хорошо известна, что скоро Хрущев занял место первого секретаря Бауманского райкома, сменив на этом посту Ширина, который всего год назад голосовал против него. «Он был политически недостаточно зрелым, и, видимо, у него имелись еще какие-то свои соображения»45. Теперь все препоны были позади: Хрущева ожидало блестящее будущее.

XVI съезд партии состоялся в июне-июле 1930 года. Официальным делегатом Хрущев не был, но получил от ЦК гостевой пропуск46. Однако, возглавив Бауманский райком, Хрущев вообразил, что Сталин лично следит за его продвижением.

В этом убедило его присутствие в академии Надежды Аллилуевой. По воспоминаниям всех, кто ее знал, Аллилуева была простой, скромной, доброжелательной женщиной. На текстильное отделение Промакадемии она поступила в 1929 году, имея уже двух детей — Василия и Светлану, — и специализировалась на проблемах создания искусственного волокна.

Аллилуева не афишировала свое родство со Сталиным, но, став секретарем партячейки, Хрущев, конечно, об этом узнал47. Хрущева восхищало то, что она «в академию приезжала только на трамвае, уходила вместе со всеми и никогда не вылезала как „жена большого человека“»48.

Аллилуева была парторгом академической группы и часто заходила к Хрущеву, чтобы согласовать с ним свои действия. Не раз он спрашивал себя: «Она, придя домой, расскажет Сталину, и что он скажет?» Уже позднее, став заместителем Кагановича, Хрущев однажды был приглашен на ужин на дачу Сталина и немало изумился, обнаружив, как много известно вождю о его деятельности в академии.

«Я смотрел и недоумевал, — рассказывал Хрущев позднее, — откуда он знает? Потом понял, откуда он знает некоторые эпизоды из моей жизни. Видимо, Надежда Сергеевна подробно информировала его о жизни нашей партийной организации и о моей роли как ее секретаря, представив меня в хорошем свете»49.

Во время написания мемуаров Хрущев отзывался об Аллилуевой с большой симпатией. «Цветущая, красивая такая женщина была!»50 — восклицает он. Это очень понятно, особенно в свете ее трагической гибели. В 1932 году, в день пятнадцатой годовщины Октябрьской революции Сталин и его жена, по рассказам очевидцев, поссорились на праздничном ужине. Сталин, как рассказывают, грубо обругал ее и бросил ей в лицо зажженную папиросу (по другим свидетельствам — скатанный в шарик хлебный мякиш); а позже в тот же вечер, узнав, что он уединился у себя на подмосковной даче с другой женщиной, Надежда Сергеевна застрелилась51.

Могла ли эта интеллигентная, тонко чувствующая женщина расхваливать мужу простого и грубоватого Хрущева? Возможно, все было ровно наоборот. Если, как можно судить по некоторым свидетельствам, многие стороны политики Сталина пугали его жену, не исключено, что она сожалела о травле правых, которую развернул Хрущев в стенах академии. Можно предположить, что жалобы Аллилуевой на Хрущева сделали то, чего не могли бы сделать ее похвалы, — заставили Сталина проникнуться к нему доверием52.

В 1930 году Москва делилась на десять районов, из которых Бауманский был самым маленьким. Наиболее важную и почетную позицию в городе занимал большой Краснопресненский район. При централизованном советском режиме районное начальство имело мало власти по сравнению с городским. Однако первые секретари райкомов надзирали за всем, что происходило на вверенной им территории — от выполнения экономического плана до политических «чисток». В конце двадцатых — начале тридцатых работа районных властей была крайне неблагодарной: на них ложилась ответственность за невыполнение огромных, невыполнимых пятилетних планов, а хаотическое переплетение ответственности и обязанностей стесняло их работу.

Эта неблагодарная работа была словно создана для Хрущева. Благодаря сверхжестким требованиям любой успех здесь казался триумфом, а запутанная бюрократическая система руководства позволяла ему во все вмешиваться и всем руководить, выигрывая благодаря неистощимой энергии и напору. Кроме того, здесь он смог развернуться как мастер «чисток». В народных комиссариатах торговли и железнодорожного транспорта, в Объединении профсоюзов нефтяников, в Колхозном центре — везде открывались «факты оппортунистической практики и теории». На почве «политической близорукости и зажима самокритики» бауманские партийные власти аннулировали результаты выборов во Всесоюзную плановую комиссию, разгромили партбюро в Институте нитрогена и Московском меховом тресте, а также потребовали новых выборов партбюро в издательстве «Молодая гвардия», заявив, что старое бюро «не реагировало на издание идеологически вредных книг»53.

Не забыл Хрущев и своей старой вражды с «правыми» из Промакадемии. «Когда были разработаны указания по чистке [академии],— рассказывал он на районной партконференции в январе 1931 года, — они заявили, что эти указания направлены против лучшей части партии, что после чистки в академии останутся только стопроцентные лакеи». В ответ Хрущев обвинил «правых» в желании «отсидеться в болоте»54, поджидая благоприятного момента.

Свести счеты с врагами из Промакадемии оказалось проще простого. А вот в руководстве экономикой Хрущев далеко не так преуспел: выполнение пятилетнего плана Бауманский район безнадежно провалил. Однако такие далеко не блестящие результаты не остановили продвижения Хрущева наверх.

Следующая остановка: Краснопресненский район — район с богатой революционной историей, овеянной романтикой баррикадных боев. Управлять им было почетно; среди других первый секретарь Краснопресненского райкома рассматривался как «первый среди равных»55. На городском партбюро, где Хрущев был выбран на эту должность, его попросили сказать несколько слов.

«Вел бюро Каганович, — вспоминала Е. Г. Горева, в то время секретарь московского женотдела. — Хрущева попросили кратко рассказать свою биографию. Или он сильно волновался, либо еще почему, говорил Никита Сергеевич запинаясь, зачастую неправильно произнося слова. „Неужели нельзя было для Красной Пресни найти элементарно грамотного человека?“ — тихо обратилась я к одному из своих соседей по столу. Вижу — председательствующий грозит мне пальцем, видимо, чтобы не разговаривала. После того как бюро закончилось, кандидатуру Хрущева утвердили, Каганович подозвал меня к себе. „Я все слышал, — бросил он весьма сурово. — Если хочешь, чтобы кресло осталось под тобой — помалкивай!“»56

Это был не единственный неудачный дебют Хрущева. Первая его торжественная речь в качестве секретаря Краснопресненского райкома так затянулась, что слушатели начали указывать ему на часы; он столько говорил об экономике, что произвел впечатление «технократа», а главное, имел неосторожность заявить, что лишь с приходом на руководящий партийный пост в Москве Кагановича были преодолены «все перегибы, искривления и извращения» и «взята верная линия». Очевидно, Хрущев позабыл, что предшественником Кагановича на этом посту был не кто иной, как Вячеслав Молотов, ближайший сподвижник Сталина, ныне занимавший пост главы правительства СССР57.

Оба эпизода ясно показывают, что мешало Хрущеву в его продвижении наверх. Однако он хорошо справлялся с новой работой, вполне оправдывая свое назначение. В экономическом отношении Краснопресненский район был более развит, чем Бауманский. Заседания партбюро райкома были посвящены вопросам управления производством и строительством, обеспечения заводов сырьем, пищевых поставок. Хрущев мобилизовал весь район на выполнение плана и прием в партию новых членов. Он организовал около двадцати тысяч рабочих в «ударные бригады», работавшие согласно так называемой «прогрессивке» — системе, предполагавшей минимальную оплату за определенный объем работы, а затем прогрессивно растущие премии за увеличение объема.

Для Хрущева и его коллег «не было таких крепостей, которые не могли бы взять большевики». Даже русский историк, враждебный Хрущеву, не может сдержать восхищения его краснопресненскими успехами. Хотя речь Хрущева на районной партконференции в январе 1932 года и содержала привычные инвективы в адрес уклонистов всех мастей — по большей части, пишет он, доклад напоминал «отчет добросовестного, знающего свое дело хозяйственника»58.

Руководство Бауманским, а затем Краснопресненским районами стало для Хрущева важной ступенькой карьерной лестницы; однако настоящий поворот совершился, когда Хрущев стал заместителем Кагановича. Поскольку последний занимал одновременно три важных поста (первый секретарь Московского горкома и обкома и заместитель Сталина в ЦК), управление Москвой фактически легло на Хрущева. Стоит отметить, что по понятным причинам партийное и советское руководство Москвы пользовалось особым вниманием Сталина (не случайно Московский горком партии располагался на Старой площади рядом с Секретариатом ЦК).

С этих пор мнение Хрущева о том, что Сталин следит за каждым его шагом, превратилось из фантазии в реальность. Учебу пришлось бросить окончательно, и от этого Хрущев чувствовал себя особенно уязвимым: «Это требовало огромного напряжения сил, если учесть, что соответствующих знаний и опыта у меня не было»59.

«Поражает быстрый рост Хрущева, — записывает в своем дневнике один из московских чиновников. — В Промакадемии он учился кое-как — а теперь стал вторым секретарем при Кагановиче! Это при том, что он тупица чистой воды — только и умеет, что подлизываться к начальству»60.

Тупицей Хрущев не был. Однако предстоящие ему задачи могли бы смутить и более образованного и разностороннего человека. В столице строились новые предприятия, расширялись и переоборудовались старые. Она превращалась в огромный оборонно-научно-индустриальный комплекс. Москва, став гигантской стройкой (только в 1931 году встали в строй сто новых заводов и фабрик, а к концу первой пятилетки были перестроены еще триста), наводнилась приезжими из сельской местности: 411 тысяч новых жителей (увеличение на 15 %) в 1931 году, 528 тысяч, то есть почти полторы тысячи в день — в 1932-м, а за весь период с 1928 по 1932 год — прирост на полтора миллиона человек, или на 70 %. Обеспеченность жильем и бытовыми услугами не поспевала за хаотическим ростом населения.

Переполненная людьми, изрытая канавами и траншеями, гудящая от грохота отбойных молотков и рычания экскаваторов — такой была Москва, над которой взял шефство Хрущев. Неудивительно, что во время своего первого выступления на Политбюро он заметно нервничал. Московские рабочие, о которых Сталин всегда выказывал особую заботу, в 1932 году буквально голодали, и вождь, неусыпно заботившийся о благе трудящихся, «выдвинул идею» заняться кролиководством. Естественно, Хрущев «с большим рвением проводил в жизнь указание Сталина… Каждая фабрика и каждый завод там, где только возможно, и даже, к сожалению, где невозможно, разводили кроликов. Потом занялись шампиньонами: строили погреба, закладывали траншеи. Некоторые заводы хорошо поддерживали продуктами свои столовые, но всякое массовое движение, даже хорошее, часто ведет к извращениям… Не все директора поддерживали их… При распределении карточек с талонами на продукты и товары было много жульничества. Ведь всегда так: раз карточки, значит, недостача, а недостача толкает людей, особенно неустойчивых, на обход законов».

Каганович предложил Хрущеву выступить на Политбюро и доложить о мерах по исправлению ситуации. «Это меня очень обеспокоило и даже напугало, — вспоминал позднее Хрущев. — Выступать на таком авторитетном заседании, где Сталин будет оценивать мой доклад!».

Доклад прошел неудачно. Обычная стратегия Хрущева — говорить вождям то, что они хотят услышать, — была вполне оправдана; Сталин часто верил хорошим новостям, даже если они расходились с истиной. Однако в московской жизни Сталин разбирался, о проблемах с кроликами и карточками был хорошо осведомлен и сразу понял, что Хрущев приукрашивает действительность.

— Не хвастайте, не хвастайте, товарищ Хрущев, — проворчал он. — Много, очень много осталось воров, а вы думаете, что всех выловили.

Нетрудно представить, с какими улыбками и смешками начали переглядываться члены Политбюро при этих словах. Сталин высмеял Хрущева, но высмеял добродушно, так, что это не унизило, а, скорее, подбодрило его. «На меня это сильно подействовало: действительно, я посчитал, что мы буквально всех воров разоблачили, а вот Сталин хоть и не выходил за пределы Кремля, а видит, что жуликов еще много. По существу, так и было. Но то, как именно он подал реплику, понравилось мне очень: в этаком родительском тоне. Это тоже поднимало Сталина в моих глазах»61.

Хрущев упорно работал над собой, стараясь преодолеть свои недостатки. «Приходилось брать усердием и старанием, затрачивая массу усилий»62, — говорил он позднее. Как рассказывал Эрнест Кольман, в то время работавший с Хрущевым, «он восполнял (не всегда удачно) пробелы в своем образовании и общекультурном развитии интуицией, импровизацией, смекалкой, большим природным дарованием»63.

Протоколы заседаний Московского горкома за 1933 год полны обсуждений повседневных вопросов, от развития промышленности до организации путевок для работников секретариата64. По словам Хрущева, это был «период большого подъема в партии и по стране… Именно на мою долю как второго секретаря горкома партии, а фактически первого, поскольку Каганович был очень загружен по линии ЦК, приходилось все это строительство… Москва того времени уже была крупным городом, но с довольно отсталым городским хозяйством: улицы неблагоустроены; не было должной канализации, водопровода и водостоков; мостовая, как правило, булыжная, да и булыга лежала не везде; транспорт в основном был конным. Сейчас страшно даже вспомнить, но было именно так»65.

В 1936 году Эрнест Кольман стал секретарем горкома, курировавшим науку. Его отдел, в котором не было ни одного ученого, надзирал за деятельностью сотен научно-исследовательских институтов. «…Нужны были энциклопедические знания, такие, какими никто из нас не обладал, — вспоминал Кольман, — да в наше время никто обладать и не может. Как и всюду тогда, работали мы не только днем, но и по ночам, до рассвета, но я убежден, что не с большой пользой, а отчасти даже с вредом для дела». Сложилась парадоксальная ситуация: интеллектуальной жизнью Москвы руководили люди, глубоко не сведущие в науке и культуре — Каганович и Хрущев. Однако о них обоих Кольман вспоминал с теплотой, по крайней мере в этот период: «Оба они перекипали жизнерадостностью и энергией — эти два таких разных человека, которых, тем не менее, сближало многое. Особенно у Кагановича была прямо сверхчеловеческая работоспособность… Каганович был склонен к систематичности и даже теоретизированию, Хрущев же к практицизму, к техницизму. Помнится, как мы с Хрущевым посетили в Политехническом музее выставку новейших советских изобретений, когда он, как ребенок, восхищался „говорящей бумагой“ — подобием магнитофонной ленты, на которую мы оба что-то наговорили, а пришедшая с нами Катя [жена Кольмана] пропела какую-то песенку».

Ни Хрущев, ни Каганович, если верить Кольману, не были «испорчены властью». «Оба они… были по-товарищески просты, доступны, особенно Никита Сергеевич, эта „русская душа нараспашку“, не стыдившийся учиться, спрашивать у меня, своего подчиненного, разъяснений непонятных ему научных премудростей».

Однажды Кольман упомянул о словах Ленина, как-то предложившего план подземной газификации угля. Хрущев, со своим всегдашним стремлением решать экономические проблемы путем технических находок, «загорелся этой идеей. Он решил направить меня в Донбасс, чтобы я ознакомился там с ведущимися опытами по газификации с тем, чтобы перенести их в Подмосковье. Хотя я протестовал, предлагая, чтобы этим занялся специалист-горняк, Хрущев настоял». Кольман вместе с женой отправился в Донбасс, провел необходимые исследования на земле и под землей и, вернувшись домой, сообщил, что не обнаружил в Донбассе (как он писал позднее) «ничего особенно утешительного». Не вняв его предупреждениям (еще одна характерная черта), Хрущев приказал организовать такое же производство в Подмосковье.

В другой раз Кольман сопровождал Хрущева и двух высокопоставленных военных при осмотре секретной военной базы под Можайском. Здесь, в глухом лесу, под надежной охраной, стоял «деревянный сарай тридцати или сорока метров в длину, без окон, но ярко освещенный». В одном конце ангара размещался громоздкий научный прибор, в другом — клетка с большой крысой. Когда изобретатель повернул рычаг, «бедная крыса свалилась набок и, вытянув лапки, навсегда замерла. Изобретатель пояснил довольно невнятно, что это подействовал какой-то дзета-луч на сердце животного. На пристрастные расспросы Никиты Сергеевича он признал, что, для того чтобы радиус лучей увеличить до трех-четырех километров, потребовалось бы затратить в десять тысяч раз больше энергии, а следовательно, для военных целей они пока не пригодны»66.

Скорее всего, добавляет Кольман, их пытались обмануть, а крыса погибла от обыкновенного электрошока. Надо заметить, что позднее, будучи уже главой Советского государства, в отношениях с военными Хрущев не раз проявлял самостоятельность и неуступчивость; однако перед высокими технологиями он никогда не мог устоять. Увлечение фантастическими техническими проектами стало оборотной стороной его грубого антиинтеллектуализма: в том и в другом отражалось противоречивое отношение к высшему образованию, которое, по уверениям Хрущева, вечно от него ускользало — хотя скорее уж сам он от него ускользал.

Важнейшим и грандиознейшим из строительных проектов, за выполнение которых отвечал Хрущев, был Московский метрополитен, ставший своеобразным символом сталинской Москвы. Метрополитен должен был стать лучшим и самым дорогим в мире — не потому, что в этом нуждались жители (если бы правительство заботилось только о нуждах москвичей, разумнее было бы улучшить наземные коммуникации, а сэкономленные средства направить на развитие жилищного строительства и коммунальных служб), а ради престижа страны. На случай войны тоннели и станции метро делались беспрецедентно глубокими — чтобы их можно было использовать как бомбоубежища. В то же время метрополитен должен был стать символом пути в будущее, и ради создания этого символа никакая цена не казалась слишком высокой. Только в одном 1934 году на строительство метро было затрачено 350 миллионов рублей (при 300 миллионах, затраченных на производство товаров народного потребления за всю первую пятилетку); станции возводились из мрамора, бронзы, других дорогих материалов (в том числе изъятых из соборов и разрушенных храмов), украшались скульптурой, мозаикой и витражами67.

Работы по строительству метро начались еще в 1931 году, однако только при Хрущеве развернулись в полную силу. 7 ноября 1934-го, в годовщину революции, должна была вступить в строй первая линия московской «подземки». Опыт, полученный в юзовских шахтах, помог Хрущеву оценить преимущества закрытых тоннелей по сравнению с открытыми68. Однако, «когда решался вопрос об этом, — рассказывал он позднее, — мы очень слабо представляли себе, что это за строительство, были довольно наивны и смотрели на это как на нечто чуть ли не сверхъестественное. Сейчас гораздо проще смотрят на полеты в космос, чем мы тогда — на строительство в Москве метрополитена»69.

Несмотря на свое невежество (или, возможно, благодаря ему), в работе Хрущев шел на отчаянный риск. Вместе с главой Моссовета Николаем Булганиным он безжалостно эксплуатировал рабочих-метростроевцев, заставляя их работать по сорок восемь часов без отдыха и не обращая внимания на предупреждения инженеров о том, что тоннели могут обрушиться, увлекая за собой наземные постройки. На стройке нередки были несчастные случаи — подземные пожары и наводнения; в прессе о них писали лишь как о демонстрации героизма на службе великой цели70.

Хрущев не жалел не только других, но и себя. «Собственно говоря, — вспоминал он, — я 80 % своего времени отдавал тогда метрополитену. И на работу в горком, и с работы ходил через шахты метро. Какой у нас реально был рабочий день, сказать просто трудно. Я вообще не знаю, сколько мы спали. Просто тратили минимум времени на сон, а все остальные часы отдавали работе, делу»71.

К ноябрю 1934 года достроить первую линию не удалось; зато 1 мая 1935 года пустили первые поезда — от Сокольников до Парка Культуры и от улицы Коминтерна (затем — Калинина) до Киевского вокзала. Хрущев сам ехал на первом поезде вместе с Кагановичем, чье имя получил метрополитен. Процитируем воспоминания одного из инженеров-метростроевцев: «В жизни каждого человека бывают особенно памятные дни. В такие дни все, что казалось тебе давно знакомым, вдруг предстает в новом свете. Ощущаешь любовь к тому, что прежде воспринимал как должное. Таким днем для меня стал день, когда со мной заговорил товарищ Хрущев»72.

За заслуги в деле строительства метрополитена Хрущев был награжден орденом Ленина. Один из московских электротехнических заводов получил его имя, а к списку его должностей добавился пост первого секретаря Московского обкома. О том, что означал для него орден Ленина, лучше всего сказал сам Хрущев: «Это был мой первый орден… У меня был орден Ленина с номером где-то около 110. За пять лет только 110 человек получили орден Ленина! Вот как он высоко ценился. Что ж, так и должно быть: чем больше ценится награда, тем лучше. Потом ордена Ленина начали раздавать направо и налево, и значение этого ордена понизилось»73.

Достаточно посмотреть кинохронику, запечатлевшую Хрущева в 1935 году, чтобы зримо представить его карьерный рост и возросшую уверенность в себе. Вот он инспектирует строительство нового моста через Москву-реку у станции метро «Киевская». Хрущев появляется в большом черном лимузине вместе со свитой функционеров. В длинном, темном, хорошо сшитом пальто (и с телохранителем из НКВД за спиной) он машет рукой собравшимся рабочим, широко улыбается и пожимает руки. Его приезд совпал с перекуром, и все стоят с папиросами — все, кроме пуританина Хрущева. Решительным шагом он проходит по мосту, раздавая направо и налево указания, затем садится в черный лимузин и уезжает, сопровождаемый свитой из еще нескольких черных машин.

В последний момент оператор снимает его крупным планом, фиксируя внимание на глазах — ярких, удивительно живых и проницательных. Много лет спустя взгляд Хрущева поразил друга его сына Сергея, в пятидесятых годах впервые встретившегося с отцом своего приятеля. Его изумил контраст между непрезентабельной фигурой Хрущева — и его живым, пронзительным взглядом. «Чтобы понять, как Хрущев достиг такой власти, достаточно было взглянуть ему в глаза»74.

Кадры кинохроники 1935 года рассказывают нам о визите Хрущева в московский детский сад номер 12, также носивший его имя. Он со своей свитой появляется в детсаду после дневного сна, когда дети уже одеты и пьют чай в чистенькой столовой. Хрущев и его помощники в белых толстовках: на нем — темный цивильный пиджак, на других — что-то вроде кителей. Хрущев осматривает детский стульчик, вертит его в руках, проверяя, как он сделан, затем берет в руки крохотный детский башмачок. При разговоре с детьми лицо «отца города» лучится заразительной улыбкой. А вот Хрущев выступает на собрании партийных активистов электролампового завода: «сталинский» френч, все та же улыбка, сияющая ярче любых электрических ламп, энергичные «дирижерские» жесты — сразу видно, что перед публикой Хрущев чувствует себя как дома. Во время произнесения речи он перекидывается со слушателями неформальными репликами и явно наслаждается этим состязанием в остроумии.

Однако не всегда все шло так гладко. Склонность Хрущева принимать решения, не подумав, иной раз доставляла ему неприятности. Так, начатая им кампания «стахановского труда» вызвала недовольство вышестоящего начальства, обвинившего его в «слепой погоне за рекордами»75.

В 1934 году Хрущеву передали просьбу позвонить по телефону, в котором он узнал домашний номер Сталина. Вождь хотел поговорить с ним об общественных туалетах. «До меня дошли слухи, — сказал Сталин, — что у вас в Москве неблагополучно обстоит с туалетами. Даже „по-маленькому“ люди бегают и не знают, где бы найти такое место, чтобы освободиться. Создается нехорошее, неловкое положение. Вы подумайте с Булганиным о том, чтобы создать в городе подходящие условия»76.

В сносе старой Москвы роль Хрущева не была ведущей, однако он и не противился этому. «Мы рубим деревья, — говорил он на пленуме ЦК в 1937 году, — мы рубим там, где надо, чтобы перестроить город Москву, чтобы это была столица, а не деревня и чтобы покончить с мнением, что Москва — это большая деревня»77.

«Некоторые большевики, — добавлял он на городской партконференции в том же году, — проливают слезы и говорят: „Смотрите, что же вы сносите?!“ Я бы сказал… такие вот слезы и рыдания мне очень напоминают героев „Вишневого сада“… Мы не можем ставить интересы людей, живущих здесь или там, выше интересов целого города»78.

Сталин поощрял презрение своих приспешников к старине, однако, когда его ушей достигали жалобы, легко сваливал всю вину на них. Однажды известный авиаконструктор Александр Яковлев был на приеме у Сталина и после обсуждения деловых вопросов у них завязался разговор. Сталин спросил, что говорят москвичи, и, видя, что вождь в хорошем настроении, Яковлев осмелился заметить, что люди недовольны уничтожением парков и зеленых аллей и говорят: «Это оттого, что вождь не любит деревьев». Сталин в ответ обвинил во всем Хрущева и Булганина. Он, мол, однажды указал им на какой-то неприглядный куст и заметил: «Такая зелень нам в городе не нужна… Но Хрущев и Булганин поняли мои слова по-своему, по пословице: „Заставь дурака богу молиться, он и лоб расшибет“. Вот видишь, Молотов? — добавил он, обращаясь к стоящему рядом предсовмина. — Что они ни натворят, за все мы в ответе»79.

Вскоре после XVII съезда партии (1934 год), на котором Хрущев произнес речь, восхваляющую «нашего гениального вождя товарища Сталина» и заверяющую в «принципиальной, идеологической солидарности Московской партийной организации под умелым руководством Лазаря Моисеевича Кагановича»80, диктатор начал готовить новую кампанию против тех, кто осмеливался ему противостоять. 1 декабря 1934 года в Ленинграде был убит Киров81. Вскоре после этого, без консультаций с Политбюро, Сталин издал указ, ускоряющий следствие по делам, связанным с террористическими актами, и потребовал, чтобы смертные приговоры по таким делам выносились «незамедлительно»82. На основании этого указа было возбуждено множество дел о «контрреволюционных преступлениях», в том числе и не имеющих ничего общего с убийством Кирова; по большинству из них были вынесены смертные приговоры83. В январе 1935 года партийные организации получили секретное письмо ЦК, предписывавшее вычищать из партии замаскировавшихся оппозиционеров всех мастей. Следом началась волна арестов, названная в лагерях «кировским потоком». Несколько десятков тысяч человек (в основном бывшие аристократы, купцы, чиновники и их семьи, но также и рабочие, и крестьяне) были выселены из Ленинграда, немного меньше — из Москвы84. Внутрипартийная чистка, проведенная в столице в 1935 году, закончилась исключением из партии 7,5 % партийцев — как бывших оппозиционеров, так и ничем не запятнанных коммунистов85.

В январе 1935 года Зиновьев, Каменев и еще семнадцать человек были арестованы по обвинению в создании «Московского центра», вовлеченного в убийство Кирова. Пока что все они были приговорены к тюремному заключению сроком от пяти до десяти лет. Период с июля 1935-го по август 1936 года стал «затишьем перед бурей». Именно в это время была принята новая советская конституция, написанная в основном Бухариным: в ней громогласно декларировались всевозможные права и свободы советских граждан. Тем временем Сталин тайно готовил новый суд над Зиновьевым, Каменевым и другими членами воображаемого «троцкистско-зиновьевского центра», на этот раз — на основании вымученных под пытками признаний в подготовке к убийству не только Кирова, но и самого Сталина.

Новый суд начался 19 августа 1936 года, в бело-голубом бальном зале Дворянского собрания, теперь известном как Октябрьский зал Дома союзов. Главный обвинитель Андрей Вышинский требовал «расстрелять этих бешеных собак — всех до единого». И все они были расстреляны, несмотря на то, что, вымогая у Зиновьева признание, Сталин лично обещал ему пощадить жизни самих «заговорщиков», их семей и сторонников86.

Перед, во время и после суда Хрущев с неизменным энтузиазмом поддерживал Сталина. Он призывал московских партработников «воспитывать в массах ненависть к врагу, ненависть к контрреволюционным троцкистам, зиновьевцам, ненависть к осколкам правых уклонистов и вместе с тем… любовь к партии большевиков, любовь к вождю и учителю товарищу Сталину»87. За три дня до окончания процесса он требовал для Зиновьева и Каменева смертной казни: «Всякий, кто радуется успехам нашей страны, достижениям нашей партии под руководством великого Сталина, найдет для продажных наймитов, фашистских псов из троцкистско-зиновьевской банды лишь одно слово: и это слово — расстрел»88.

В январе 1937 года начался следующий показательный процесс89. На этот раз Хрущев требовал крови в речи, которую слушали морозным утром на Красной площади около двухсот тысяч москвичей: «Троцкистская клика — это банда шпионов и наемных убийц, диверсантов, агентов германского и японского фашизма. От этих троцкистских дегенератов исходит трупная вонь…» Страшнейшее преступление «Иуды-Троцкого и его банды» состояло в том, что они «подняли злодейскую руку на товарища Сталина… знамя всего прогрессивного человечества. Сталин — наше знамя! Сталин — наша воля! Сталин — наша победа!»90.

Зиновьев и Каменев дали показания на Бухарина и Рыкова: однако прежде чем судить и приговорить к смерти и этих бывших соратников, Сталин должен был изгнать их из ЦК. На пленуме ЦК в феврале 1937 года, хотя Бухарину и Рыкову не дали сказать ни слова в свою защиту, мнения тридцати шести членов комитета относительно их дальнейшей судьбы разделились: одни голосовали за суд (разумеется, с последующей казнью — в решении «независимого» суда никто не сомневался), другие предлагали более мягкие наказания91. Единственная зафиксированная речь Хрущева на этом пленуме касалась невинного вопроса — подготовки к предстоящим выборам92. Он не принадлежал к тем, кто прерывал Бухарина выкриками с места93, а при голосовании отдал голос за суд, но без предварительного утверждения смертного приговора94.

Чистки продолжались. На очереди стоял разгром высшего командования Красной Армии, включая талантливого военачальника Михаила Тухачевского, которого так недоставало Советскому Союзу в первые месяцы Великой Отечественной войны. Сам Хрущев голосовал за включение в Московский партийный комитет наркома армии и флота Яна Гамарника. Неделю спустя, когда «Правда» заклеймила Гамарника «троцкистским выродком», Хрущев заявил: теперь ему стало очевидно, что «враг хитро маскируется и умело скрывает свою подрывную работу…»95.

Отряды сталинских палачей направились в провинцию. Из всех первых секретарей только Андрею Жданову в Ленинграде, Берии на Кавказе и Хрущеву в Москве доверено было руководить чистками96. Как ни отвратительно было поведение партийных лидеров, науськивающих народ на своих бывших кремлевских коллег, делали они и кое-что похуже — заставляли обезумевших от страха партийцев доносить друг на друга. Именно так поступал Хрущев. «Это не открытая борьба, — предупреждал он делегатов на Московской городской партконференции в мае 1937 года, — это не фронт, когда пули летят с вражеской стороны, а это борьба с человеком, который с тобой рядом сидит, который восхваляет успехи наши и достижения нашей партии и в это же время сжимает револьвер в кармане для того, чтобы выбрать момент и пустить тебе пулю, как они пустили в Сергея Мироновича Кирова». Такого предателя надо «сволторозить и хорошо набить ему морду»97, а потом добиться от него признаний «под давлением неоспоримых доказательств, собранных товарищами из НКВД»98.

«Нужно уничтожать этих негодяев! — гремел Хрущев в августе 1937 года. — Уничтожая одного, двух, десяток, мы делаем дело миллионов. Поэтому нужно, чтобы не дрогнула рука, нужно переступить через трупы врага на благо народа!»99

Хрущев способствовал аресту и ликвидации собственных коллег и друзей. Из тридцати восьми руководителей Московской городской и областной партийных организаций выжили только трое. Из 146 партсекретарей других городов и районов Московской области были «репрессированы», выражаясь постсталинским эвфемизмом, 136. Из 63, избранных в мае 1937 года в Московский городской партийный комитет, погибли примерно 45. Из 64 членов обкома сгинули в кровавой мясорубке 46100.

Арестованы были двое личных помощников Хрущева, Рабинович и Финкель. Та же судьба постигла Семена Корытного, когда-то работавшего с Хрущевым в Киеве. То же случилось с человеком по фамилии Марголин — когда-то киевским помощником Хрущева, учившимся вместе с ним в Промакадемии, сменившим его на посту первого секретаря Бауманского райкома и работавшим его помощником в Московском горкоме. «Одним словом, — заключает Хрущев в своих воспоминаниях, — почти все люди, которые работали рядом со мной, были арестованы»101.

Процесс чистки требовал от Хрущева одобрения этих арестов. Региональные партийные руководители обязаны были утверждать взятие своих подчиненных под арест и вынесение им приговоров; вместе с главами местных отделений НКВД и прокурорами они образовывали так называемые «тройки», имевшие возможность выносить смертный приговор без права апелляции. Поначалу НКВД требовалось предварительное согласие партийных руководителей; затем, по всей видимости, чекисты начали выносить приговоры сами, а партийцы одобряли их задним числом102.

В некоторых случаях Хрущев играл и более значительную роль. Так, 27 июня 1937 года Политбюро установило «план»: в Москве и Московской области следовало арестовать не менее 35 тысяч «врагов» и не меньше пяти тысяч из них расстрелять. Хрущев предложил в рамках этого плана ликвидировать две тысячи проживающих в Москве бывших кулаков103. 10 июля 1937 года он доложил Сталину, что в Москве и области арестована 41 тысяча 305 «преступных и кулацких элементов». В том же документе он требует расстрела для 8 тысяч 500 «врагов первой категории»104.

По словам историка, беседовавшего с теми, кто выжил, Хрущев ничего или почти ничего не предпринимал, чтобы помочь своим друзьям и коллегам спастись от лагерей и смерти105. Он помог дочери Рыкова Наталье, которой был 21 год, устроиться на работу в школу — однако позже, в 1938 году, когда Хрущева перевели на Украину, она была арестована и провела 18 лет в ГУЛАГе106. Когда арестовали зятя Кольмана, Хрущев попросил последнего уволиться, но сам нашел для него новую работу. Однако ни одного из своих даже ближайших и доверенных сотрудников он не спас ни от ареста, ни от расстрела107.

Молотов, Каганович и Ворошилов по мановению Сталина подписывали длиннейшие «расстрельные списки», сквозь зубы браня осужденных, чтобы угодить тирану108. Допустимо предположить, что списки Хрущева были короче и что он при этом не ругался109. Ему случалось инспектировать тюрьмы; можно предположить, что места расстрелов, политые кровью тысяч невинных жертв, оставались ему неизвестны. Однако вина его велика, хотя в своих воспоминаниях он и пытается это отрицать.

Хрущев признает, что однажды «бросил случайный взгляд» на работу НКВД изнутри. На Московской партконференции в мае 1937 года он выдвинул в члены комитета кандидатуру известного и уважаемого военного комиссара. Слушатели уже встретили предложение громовыми аплодисментами, как вдруг «перед самым голосованием раздался звонок… „Сделай все, чтобы не отводить этого комиссара прямо, а 'проводить' его, потому что мы его арестуем. Он связан с врагами. Это хорошо замаскировавшийся враг“… Тогда я собрал секретарей партийных комитетов и рассказал им, что имеются указания относительно комиссара… Комиссар не получил большинства и не был избран»110.

По такому же представлению от НКВД пришлось отвергнуть кандидатуру ветерана-большевика Емельяна Ярославского. «Мне это было очень тяжело», — но еще тяжелее, рассказывает дальше Хрущев, было ему получить от уважаемой старой большевички письмо с обвинениями в недостойном поведении по отношению к Ярославскому. «Потом я говорил с ней и объяснил ей, что это было указание ЦК»111.

Когда «был составлен список людей, подлежащих выселению из Москвы, — рассказывал позднее Хрущев, — я не знал, куда их выслали. И никогда не спрашивал. Мы работали так: если нам чего-то не говорят, значит, нас это не касается, это дела государственные, и чем меньше об этом знать, тем лучше»112.

На другой партконференции, где делегаты, надеясь спасти свою шкуру, сыпали обвинениями в измене и вредительстве, Хрущев зачитал суровую резолюцию. «Резолюция была ужасная, — рассказывал он позднее, — столько там было накручено в адрес врагов народа. Она требовала продолжать оттачивать нож и вести расправу (как теперь уже ясно, с мнимыми врагами). Не понравилась мне эта резолюция, но я был в большом затруднении: как же быть?» В это время, если верить его воспоминаниям, «мы и не знали, что арестованные уничтожаются, а считали, что они просто посажены в тюрьму и отбывают свой срок наказания»113.

Будучи кандидатом в члены Политбюро, Хрущев имел возможность читать поступающие в Политбюро документы. Однако, по его собственным словам, «я получал только те материалы, которые Сталин направлял по своему личному указанию. Эти материалы касались чаще всего „врагов народа“: их признания — целая кипа „признаний“, уже якобы проверенных и доказанных». Хрущев уверял, что не сомневался в истинности этих признаний. В конце концов, «их рассылал сам Сталин!»114

Однако легче всего понять, что знал и чего не знал Хрущев, на примере арестов его ближайших друзей. В предательство Зиновьева, Каменева и прочих далеких фигур поверить несложно; но Иона Якир и Семен Корытный? С генералом Якиром Хрущев подружился в Киеве. Они поддерживали связь и когда Хрущев переехал в Москву, поскольку сестра Якира была замужем за его коллегой Корытным. За несколько часов до ареста «Якир приехал в Огарево к сестре, — вспоминает Хрущев, — и мы с ним долго ходили по парку, беседовали»115.

Во время Гражданской войны Якир лично расстреливал белогвардейских офицеров116. Коллективизация и голод на Украине — во многом на его совести. Однако, когда НКВД начал аресты его ближайших сотрудников, Якир навещал их в тюрьме и осмелился даже открыто усомниться в их виновности117. Это добавило его имя к списку обреченных.

Нетрудно представить, что испытывал Якир в мае 1937 года, когда вокруг него все туже сжималось кольцо арестов. Вполне понятно, что он скрывал свой страх даже от ближайшего друга Никиты, отдыхая с ним на подмосковной даче; в такие ужасные времена даже друзья не доверяют друг другу. И вдруг, день или два спустя, вспоминает Хрущев — «Якир — предатель, Якир — враг народа! Раньше Сталин очень уважал Якира… И вдруг Якир и вся эта группа — враги народа?» Однако, говорит Хрущев, «тогда еще не было сомнений насчет того, что они могут оказаться жертвами клеветы… Тогда у нас ничто не вызывало сомнений»118.

На следующий день, когда Сталин представил в Политбюро записку с предложением исключить Якира из партии и передать его дело НКВД, среди прочих поставил свое одобрение под текстом и Хрущев: «Голосую за предложение Политбюро. Н. Хрущев»119. Возможно, в конце концов он и убедил себя в том, что Якир виновен — на какие сделки с совестью не пойдешь, чтобы спасти собственную шкуру! «Я волновался, — вспоминал он позже. — Во-первых, мне было его жалко. Во-вторых, тут могли и меня потянуть: мол, всего за несколько часов до ареста Якир был у Хрущева, заходил к нему ночью, и они ходили и все о чем-то разговаривали»120.

Что же до Корытного — он, не выдержав напряжения, попал в больницу с сердечным приступом. В тот же вечер, когда его навещал Хрущев, за ним явились из НКВД. Хрущев рассказывает: «В этом случае у меня нашлось еще какое-то объяснение. Хотя я и считал Корытного честнейшим, безупречным человеком, но раз Якир оказался изменником, предателем и агентом фашистов, а тот был его ближайшим другом… Значит, возможно, я ошибался и зря доверял этому человеку»121.

Приемная дочь Хрущева Юлия приводит дело Корытного как доказательство того, что о невиновности многих арестованных ее отец знал122. И сам Хрущев подходит вплотную к такому признанию, говоря о судьбе своих помощников Рабиновича и Финкеля: «Я никак не мог допустить даже мысли, что эти двое, Рабинович и Финкель, которых я отлично знал, могут быть действительно „врагами народа“. Но на всех, кого арестовывали, имелись фактические материалы [видимо, признания обвиняемых], и я не имел возможности их опровергнуть». В случае с Марголиным на миг прорывается откровенность: «Я просто не мог допустить мысли, что Марголин — враг народа»123.

В другом месте своих воспоминаний Хрущев говорит о людях, которых в свое время клеймил «предателями»: «Сейчас самое выгодное было бы сказать: „В глубине души я им сочувствовал“. Нет, наоборот, я и душой им не сочувствовал, а был в глубине души раздражен и негодовал на них, потому что Сталин (тогда мы были убеждены в этом) не может ошибаться!»124

Признание в жалости к предполагаемым преступникам вовсе не было выгодно для Никиты Сергеевича — ведь оно означало бы, что уже тогда он сомневался в их виновности. Ему оставалось одно — не только уверять всех вокруг, что он свято верил в их виновность, но и постараться убедить в этом самого себя. Противоречия и натяжки в этой части воспоминаний Хрущева столь сильны, что один из его биографов замечает: «Сами по себе, ничем не подтвержденные, его слова ничего не стоят»125. При всем своем искусстве обмана и самообмана одурачить читателей Хрущеву не удается.

Тридцать седьмой год стал для коммунистов годом непреходящего ужаса. Множество помощников и подчиненных Хрущева попали в застенки НКВД, и резонно было ожидать, что следующим станет он сам. На партийной конференции, где «переизбирались» высшие партийные лидеры, делегатам вдруг показались подозрительными биографические сведения об участии Маленкова в Гражданской войне. Маленкова спасла только горячая защита Хрущева; по окончании конференции Хрущев подошел к Кагановичу и признался в собственном проступке — в том, что в 1923 году увлекался троцкизмом.

Каганович побелел (поскольку грех Хрущева бросал тень на него самого) и предложил Хрущеву переговорить об этом с самим Сталиным. Приняв Хрущева у себя в кабинете, Сталин спокойно посоветовал ему не упоминать об этом на партконференции. Однако Молотов, присутствовавший при разговоре, высказал мнение, что лучше было бы поднять этот вопрос, и Сталин кивнул. «Да, — сказал он, — лучше расскажите, потому что если вы не расскажете, то кто-нибудь может привязаться, и потом завалят вас вопросами, а нас — заявлениями»126.

Как же повезло Хрущеву! Что другим грозило страшной смертью — для него обернулось безобидным «привязыванием»! Ободренный поддержкой вождя, Хрущев сообщил собранию о своем прегрешении, добавив, что товарищи Сталин, Молотов, Каганович и другие члены Политбюро «уже знают о моей ошибке», но он решил, что о ней «должна знать и наша Московская партийная организация». Неудивительно, что такое «признание» вызвало аплодисменты и немедленное переизбрание в бюро. Все это, рассказывает Хрущев, «еще больше укрепляло мое доверие к Сталину, рождало уверенность, что те, кого арестовывали, действительно враги народа».

Однако милость Сталина легко могла обернуться бедой. Во время прогулки по территории Кремля Сталин сообщил Хрущеву, что недавно арестованный нарком почт и телеграфов Николай Антипов дал на него показания. Глядя Хрущеву в глаза, Сталин ждал ответа. «Случайно, видимо, я вел себя так, что мои глаза не дали ему повода сделать заключение, будто я связан с Антиповым. Если бы у него сложилось впечатление, что я как-то „выдал“ себя, то вот вам через какое-то время и новый враг народа»127.

Итак, он готов был защищать себя — но не других. А отказ подписывать смертные приговоры обернулся бы приговором самому Хрущеву и его семье. Когда Молотова впоследствии спросили, подписывал ли Хрущев расстрельные списки, он ответил: «Безусловно, конечно. Иначе бы он не выдвинулся. Было такое время… Разумному-то человеку ясно»128.

Менее известные чиновники бежали из Москвы и пытались раствориться в провинции. Томский, Гамарник и другие в ожидании ареста кончили жизнь самоубийством. Серго Орджоникидзе также предпочел покончить с собой. Хрущев отказываться от жизни не собирался. В 1937 году он сделался в Москве вездесущ. В 1935-м он произнес 64 речи на митингах и собраниях, в 1936-м — по меньшей мере 95129. Во время демонстрации на Красной площади 5 декабря 1936 года, по случаю принятия новой конституции, демонстранты несли его портрет наряду с портретами других партийных лидеров.

Кинохроника тех лет отражает как быстрое возвышение Хрущева, так и удовольствие, с которым тот взбирался по карьерной лестнице. На похоронах на Новодевичьем кладбище он наклоняется к Булганину и что-то шепчет, широко улыбаясь собственной шутке. Оба молоды, сильны, полны энергии и наслаждаются жизнью. На других похоронах Хрущев стоит в кругу высокопоставленных лидеров: Сталин в своем знаменитом френче, с холодным, немигающим взглядом, Молотов в щегольском костюме, с аккуратными усиками и в пенсне; а рядом с ними — Хрущев в белой рубашке, и взгляд его устремлен на Сталина130.

Даже в публичных речах Хрущев предпочитал неформальный стиль, теплоту и открытое обращение к публике. Некоторые его речи запечатлены на пленке. Мы видим в кинохронике, как он извиняется в ответ на упрек пожилой женщины из первого ряда, жалующейся, что в зале слишком жарко, и улыбается своей «фирменной» смущенно-плутоватой улыбкой, словно говоря: «Ну что ж тут поделаешь». Голос Хрущева — странно высокий, певучий, с произношением немного «в нос» — плохо сочетается с круглым полным лицом и коренастой фигурой. Говорить он старается в сталинском стиле — короткими рублеными фразами, подчеркивая периоды движениями правой руки. «Если уж говорить о себе, — рассказывает Хрущев в мемуарах, — то я считался неплохим оратором. Выступал всегда без текста, а чаще всего даже без конспекта». Однажды, когда ему пришлось выступать вслед за Кировым (который считался блестящим оратором), Хрущев сильно нервничал. Но после выступления Каганович поздравил его: «Замечательно, блестяще выступили. Это отмечено Сталиным. Он сказал: „С Кировым рядом выступать тяжело, а Хрущев выступил хорошо“»131.

Сталина Хрущев обожал: в особенности восхищали его те качества диктатора, которые он старался развить в самом себе. С самого начала он оценил «ясность ума Сталина и четкость его формулировок». Позже, когда он узнал Сталина поближе, то «был буквально очарован Сталиным, его предупредительностью, его вниманием, его осведомленностью, его заботой, его обаятельностью и честно восхищался им»132.

Конечно, в этих утверждениях немало уже знакомого нам обмана и самообмана — но чувствуются в них и искренние нотки. Сталин обладал огромной энергией и несгибаемой волей. Его способность сводить сложные вопросы марксизма-ленинизма к простым силлогизмам импонировала малообразованным людям, подобным Хрущеву. Тщательно скрывая свой чудовищный эгоцентризм, Сталин умел казаться прямым и открытым. Много лет спустя, уже после того как Хрущев ниспроверг с пьедестала своего бывшего вождя, один из его ближайших помощников с удивлением заметил, что, несмотря ни на что, Хрущев «завидовал Сталину»133.

Как заместитель Кагановича, Хрущев по меньшей мере дважды был в Кремле уже осенью 1932 года (одна встреча длилась 35 минут, вторая — 40). В период между 1 апреля и 18 мая 1934-го записи в журнале приемной Сталина свидетельствуют о четырех визитах Хрущева, которые длились от получаса до двух с половиной часов134. Кроме того, Хрущев встречал своего идола на заседаниях Политбюро, которые разрешалось посещать членам ЦК. Приглашал его Сталин и на неформальные встречи. «Когда Сталин шел в театр, он порой поручал позвонить мне, и я приезжал туда или один, или вместе с Булганиным. Обычно он приглашал нас, когда у него возникали какие-то вопросы и он хотел, находясь в театре, там же обменяться мнениями по вопросам, которые чаще всего касались города Москвы. Мы же всегда с большим вниманием слушали его и старались сделать именно так, как он нам советовал»135. Проходили встречи и в домашней обстановке: «Сталин, бывало, нас… приглашал на семейные обеды и всегда шутил: „Приходите обедать, отцы города“»136.

О чем еще мечтать?! «Это были такие непринужденные семейные обеды, с шутками и прочим. Сталин на этих обедах был очень человечным, и мне это импонировало. Я еще больше проникался уважением к Сталину и как к политическому деятелю, равного которому не было в его окружении, и как к простому человеку»137.

И Сталин, казалось, отвечал ему тем же. В декабре 1937 года он выступал на Московской партийной конференции, где председательствовал Хрущев. «Товарищи, — сказал Сталин, — должен признаться, я не собирался выступать перед вами. Но наш уважаемый Никита Сергеевич буквально вытащил меня сюда, на собрание. „Обязательно приходи, — говорит, — и скажи что-нибудь“». В словах Сталина звучат теплота и симпатия к Хрущеву. Более того: в его передаче Хрущев обращается к нему на «ты»! Едва ли такое неформальное обращение и вправду было возможно; но очевидно, что Сталин стремился продемонстрировать слушателям самые дружеские чувства к Хрущеву138.

Да и почему бы Сталину не любить Хрущева? Помимо того что Хрущев верно служил ему и искренне его боготворил, достоинства и недостатки его натуры как нельзя лучше дополняли характер самого Сталина. Сталин не любил выступать — а Хрущев обожал это занятие. Сталин был неразговорчив и угрюм; Хрущев — открыт и дружелюбен. Сталин редко покидал Москву (не считая отпусков на Кавказе) — а Хрущеву не сиделось на месте. До своей безвременной и загадочной кончины ближайшим приближенным Сталина был Киров, тоже на вид «открытый и бесхитростный»139. Теперь его сменил такой же «добродушный и безобидный» Хрущев.

Сталин был непривлекателен. Будучи небольшого роста140, отправляясь на публичные мероприятия, он надевал сапоги на каблуках и выступал только с возвышений. Лицо его было изуродовано оспой, зубы неровные, подвижность левой руки и плеча ограничена после травмы, полученной в детстве. Торс слишком короткий, а руки чересчур длинные. «Для него настоящее несчастье, — говорил о нем Бухарин, — что он не способен никого, в том числе и самого себя, убедить, что он выше всех»141. Так что, возможно, сыграл свою роль и маленький рост Хрущева.

Знания, полученные Сталиным в Тифлисской семинарии, не шли ни в какое сравнение с университетским образованием Ленина и Троцкого. Сталин собрал огромную библиотеку, много читал (делая заметки на полях), занимался философией, писал (если можно так выразиться о процессе, в котором, несомненно, участвовал не он один) зубодробительные труды по самым разным предметам, от экономики до лингвистики, и, в конечном счете, являлся главным советским цензором. И все же, по словам Бухарина, «его снедает тщетное желание стать видным теоретиком. Он чувствует, что это — единственное, чего ему не хватает»142. Большинство подручных Сталина (кроме Молотова, Микояна и Жданова) были примитивны даже по сталинским стандартам (так, Ворошилов вообще нигде не учился — он работал с восьми лет), но из всех них Хрущев, пожалуй, производил впечатление наиболее безобидного и приятного человека.

Были у Хрущева и еще две бесценные черты. Во-первых, если молчаливость человека замкнутого всегда подозрительна, то болтливого Хрущева можно было не опасаться; если бы у него и были какие-нибудь секреты, ничего не стоило их выведать. Во-вторых, Хрущев искренне восхищался своими кремлевскими коллегами и стремился наладить с ними хорошие отношения. Кагановича он восхвалял как «человека, преданного партии и практическому делу. В работе, которую он проводил, он, как говорится, наломал немало дров, но не жалел при этом ни сил, ни здоровья. Трудился преданно и упорно»143. С Маленковым он также «дружил. Мы вместе работали в Московском горкоме партии». Более того, Хрущеву «всегда нравился» Ягода, до 1936 года возглавлявший энкавэдэшную мясорубку. Он «всегда находил понимание» и с Ежовым, который был его куратором от ЦК во времена работы Хрущева в партячейке Промакадемии144.

После того как Ежов занял должность главы НКВД, рассказывал позже Хрущев, «началась буквально резня, множество людей попало в эту мясорубку». Тем не менее Ежов казался ему человеком «надежным»145. Со временем Сталин ликвидировал и Ежова (который, как до него Ягода, слишком много знал и стал удобным козлом отпущения) и заменил его Берией, страшным человеком, прославившимся не только массовыми репрессиями, но и серийными изнасилованиями. Однако в тридцатых, если верить мемуарам Хрущева, ему и Берия «понравился»146.

В списке людей, с которыми Хрущев поддерживал «хорошие отношения», значатся и самые кровавые сталинские мясники. Если бы над сподвижниками Сталина был проведен посмертный «Нюрнбергский процесс», на скамье подсудимых оказалось бы немало друзей Хрущева. Разумеется, не все друзья Хрущева были преступниками. И не со всеми коллегами Хрущев дружил. Однако то, что в своих воспоминаниях он не жалеет для этих людей хороших слов, хотя комплименты им теперь способны только замарать его самого, показывает, как важен был для Хрущева имидж «своего парня», всеобщего друга-приятеля, вызывающего мгновенную симпатию у любого, кто его встретит. Он хотел быть «приятным человеком» — и, пожалуй, по сравнению со своими кремлевскими коллегами, таким и был147.

На еще одной кинохронике мы видим Хрущева на партийном собрании с Ежовым и членом Политбюро Андреем Андреевым. Все трое разговаривают: широкая улыбка Хрущева, его оживленная поза составляют яркий контраст с его собеседниками. А вот другая съемка, сделанная во время парада: вожди стоят на трибуне Мавзолея, Хрущев подбегает к Сталину и Кагановичу сзади и начинает что-то им рассказывать. Они слушают, не поворачивая голов, с каменными лицами; а круглая простецкая физиономия Хрущева так и светится радостью и оживлением, пока он торопливо выкладывает свои новости им в спину.

Образ, запечатленный на этих кадрах, двойствен: с одной стороны — бодрость и энергия, с другой — напряжение и неуверенность (кому приятно, когда тебя слушают, повернувшись спиной?). Источником напряжения служила не только работа, но и личная жизнь. Как восходящая кремлевская звезда, Хрущев жил, по советским стандартам, очень благополучно. Однако он постоянно находился под невероятным давлением, и причиной тому была не только его общественная роль, но и скрытые от чужих глаз домашние обстоятельства.

В 1934 году Хрущев и его семья переехали в недавно отстроенный Дом Правительства, прославленный в романе Трифонова «Дом на набережной». Возведенный в 1931 году и предназначенный для жилья высшей партийной и государственной элиты (за исключением самых высоких чинов, живших в самом Кремле), Дом Правительства представлял собой массивное одиннадцатиэтажное здание, состоящее из нескольких корпусов с отдельными дворами. Двадцать пять подъездов вели в 506 многокомнатных квартир, которые были обставлены «пышной, но безвкусной казенной мебелью»148. Услуги, предоставляемые жильцам, были по тому времени просто фантастическими: центральное отопление, газ, горячая вода круглые сутки, телефон в каждой квартире (и это — в то время, когда простые москвичи телефонов дожидались годами), два лифта в каждом подъезде плюс грузовой лифт — на черной лестнице, магазины, парикмахерская, поликлиника, кафе, даже кинотеатр. Нет нужды говорить, что дом находился под неусыпным надзором соответствующих служб: чекисты и охраняли высокопоставленных жильцов, и следили за ними.

В эпоху, когда большинство москвичей теснились в коммуналках, семья Хрущева получила просторную пятикомнатную квартиру. По советским стандартам, этого было более чем достаточно — хотя и в такой квартире порой возникали проблемы с размещением пятерых детей (Рады, Сергея, родившегося 6 июля 1935 года, Елены, родившейся 17 июля 1937 года, а также Юли и Лени — детей от первого брака), родителей Хрущева и охраны, занимавшей отдельную комнату149. У Хрущева была машина с шофером, однако позже он настаивал, что жил скромно: «Сейчас, к сожалению, не то. В ту пору никто и мысли не допускал, чтобы иметь личную дачу: мы же коммунисты! Ходили мы в скромной одежде… А костюма, в современном его понимании, не имели: гимнастерка, брюки, пояс, кепка, косоворотка — вот, собственно, и вся наша одежда. Сталин служил и в этом хорошим примером»150.

Принадлежа к начальству, Хрущев получал не только хорошую зарплату, но и определенные блага и привилегии, которые за деньги не покупались. Одни из них — например, служебный автомобиль — были всем видны; но закрытые магазины, кафе, курорты и ежемесячные премии «в конверте» скрывались от простых людей. Сам Хрущев признавал, что он со своими коллегами «привык закидывать в рот бутерброды, сосиски и чаем запивать между заседаниями в Кремле», однако настаивал, что «дома часто есть было нечего»151. Его московский сослуживец Эрнест Кольман, однако, вспоминал обильные завтраки, которые «уборщица в красном платочке приносила в кабинет на большом подносе», и деликатесные обеды в кремлевском кафе — «лучшем из всех городских ресторанов». Это же кафе по выходным предлагало высококачественные блюда «навынос». Цены были невысоки, вспоминает Кольман, а еда «приготовлена по-королевски». Никаких очередей, никаких карточек: «Стол ломился от вин и всевозможных изысканных закусок, каждый ел не порциями, а сколько мог и хотел»152.

Поместье Огарево, где позже находилась государственная дача Хрущева (а ныне и Ельцина), до революции принадлежало генерал-губернатору. Теперь его главное здание было отведено для руководителей партии и правительства. Хрущевы занимали две комнаты на втором этаже в другом доме, прежде служившем для приема гостей царской крови. Булганин и его семья жили этажом ниже. В соседних комнатах обитали другие московские чиновники, в том числе и злосчастный Семен Корытный153. Мария Сорокина прошла путь от горничной до помощника директора дачи Хрущевых. Ее сын Дима в начале тридцатых дружил с Леней Хрущевым. В фотоальбоме Сорокиной сохранились фотографии Димы и Лени: на них мальчики загорают в шезлонгах, плавают и катаются на лодках по Москве-реке, играют в теннис154.

Однако за этим блестящим фасадом не все шло так гладко, как казалось с первого взгляда. Отец Хрущева помогал занятому сыну по хозяйству: ходил за продуктами в спецмагазины и, когда лифт не работал, относил Раду в детский сад, расположенный на одиннадцатом этаже, на руках. На Диму Сорокина он производил впечатление типичного, словно из книжек, мужика, никогда не расстающегося с самокруткой вонючего табака-самосада. В ответ на упреки сына старик грозил уехать обратно в Калиновку: «Там буду курить, что хочу, и никто мне мешать не станет».

Однажды мать Никиты Хрущева сказала сыну, что отец на него сердит, потому что сын «не уважает отца, слова не держит». Оказывается, Хрущев обещал отцу новую пару ботинок, а потом об этом забыл. Хрущев позже пересказывал эту историю со смехом; однако за ней скрыт конфликт, связанный с унизительной зависимостью отца от сына155.

Мать Хрущева также потеряла прежнее главенство в семье: она тоже оказалась в зависимости от сына, часто принуждена была сидеть одна на кухне или вместе с другими старухами во дворе перемывать кости соседям, как когда-то дома, в Калиновке. Ксения Ивановна выходила во двор со своей табуреткой, и скоро к ней присоединялись другие «бабушки». Хрущев не одобрял этих старушечьих сплетен, которые, как позже замечала его жена, «в тридцатые годы могли стоить жизни». Однако, продолжает Нина Петровна, мать «его не слушала». Однажды, когда Ксения Ивановна потребовала, чтобы маленькая Рада ее слушалась, потому что она старше и умнее, девочка спросила: «Умнее Сталина?» — «Конечно!» — ответила бабушка156.

Еще одним предметом постоянных споров Хрущева как с матерью, так и с женой было поведение Лени. Леня не ладил с сестрой Юлией. Продукты и одежду, получаемые из спецраспределителей, он раздавал товарищам. Однажды съехал вниз по лестнице Дома на набережной на мотоцикле. Бабушка любила внука и все ему прощала, а мачехе приходилось молчать. Урезонивать Леню следовало Хрущеву; однако он оказался на удивление близоруким отцом. Вместо того чтобы наказывать мальчика, он винил во всем Лениных друзей. Леня и Дима Сорокин хотели вместе поступать в летную школу, но Хрущев запретил. Дима, сказал он, «дурно влияет» на Леню. Пусть найдет себе какое-нибудь другое занятие157.

Призывать Леню к порядку Хрущеву было особенно сложно, поскольку более серьезные прегрешения сына во многом повторяли его собственные. К 1937 году, когда ему было всего 20 лет, Леня сошелся уже с двумя женщинами (обе были еврейками) и обеих бросил, причем одну — с ребенком. В 1935 году от него забеременела Эсфирь Наумовна Эттингер. По рассказу ее сына, офицера ВВС и летчика-испытателя Юрия Леонидовича Хрущева, Эттингер была художником-оформителем и познакомилась с Леней в летнем лагере недалеко от Москвы. Пара недолго пробыла вместе — и не потому, что Никита Хрущев этого не хотел. Более того, старший Хрущев был настолько разгневан поведением сына (странно отражающим его собственные грехи 1922 года), что практически выставил его из дома158.

Второй любовью Лени стала Розалия Михайловна Трейвас, хорошенькая белокурая и голубоглазая актриса, дядя которой, Борис, работал под началом Хрущева в Бауманском райкоме, а затем стал комсомольским функционером. Хрущев позже характеризовал Трейваса как «очень дельного, хорошего и умного человека», однако рассказывал и о том, как Каганович «предупредил, что у него имеется политический изъян: он в свое время… подписал декларацию в поддержку Троцкого». Разумеется, вскоре Трейваса арестовали: в следующий раз Хрущев встретился с ним в тюрьме, инспектируя тюрьмы по приказу Сталина. «Когда началась мясорубка 1937 года, то и он не избежал ее», — сокрушается Хрущев в своих мемуарах159. Однако как бы он ни симпатизировал Трейвасу, известие, что сын связался с его племянницей, Хрущева шокировало. Хуже того, 11 ноября 1937 года Леня женился на Розе! Знакомясь с молодой невесткой, Хрущев, вспылив, разорвал свидетельство о браке. После этого до января 1938 года молодые жили у друзей; вскоре Леонид бросил Розу и переехал вместе с родными в Киев160.

Большое хозяйство Хрущева требовало заботливого присмотра. Однако сам Хрущев, погруженный в работу, почти не виделся с семьей. Даже редкие свободные вечера и выходные он предпочитал проводить на даче с коллегами и друзьями. Дети знали его как человека веселого, вечно улыбающегося: он пел им песни, читал стихи и даже устраивал забеги на лыжах. Однако «у него никогда не было времени на детей», — вспоминала Рада161. Домашнее хозяйство лежало на Нине Петровне; но и она до 1935 года была загружена работой на Московском электроламповом заводе, где отвечала за «агитацию и пропаганду» и вела партийную учебу.

Работа Нины Петровны отнимала все ее время. «Выполняла первую пятилетку в два с половиной года, получила почетную грамоту от администрации, парткома и профкома, — вспоминала она. — Познакомилась с большим кругом активистов, с литераторами, старыми большевиками и политкаторжанами, приходившими на завод по поручению своих организаций, с подшефными колхозниками… Те годы считаю наиболее активными годами своей политической и вообще общественной жизни». Однако она работала на пределе сил. На заводе было занято около трех тысяч рабочих, трудившихся в три смены. Нина Петровна уходила на работу в восемь утра и возвращалась «самое раннее» в десять вечера. Работала она по пятидневке с плавающим выходным, поэтому «никогда не имела выходных вместе с Н. С, он работал с постоянным выходным». Нина Петровна рассказывала, как «жалела», что не может пойти вместе с мужем и его друзьями в театр в воскресенье — она по воскресеньям работала. «И все другие культурные мероприятия, в которых участвовал Н. С. мне были недоступны из-за „непрерывки“».

Свои родственные отношения с Хрущевым Нина Петровна старалась держать в секрете. Она сохранила девичью фамилию и ездила на работу не на служебной машине, а на трамвае, хотя такая дорога и отнимала «не меньше часа». Однажды партсекретарь с ее завода позвонил Хрущеву поздно вечером и, когда трубку сняла Нина Петровна, сухо спросил, кто говорит. «Кухарчук», — автоматически ответила она. «„А ты что там делаешь? Я звоню на квартиру товарища Хрущева“. Очень он был поражен тем, что я, оказывается, жена Хрущева»162.

Напряжение усиливалось, если болели дети. Когда Рада слегла со скарлатиной, ее «положили в больницу рядом с заводом. По вечерам я бегала смотреть через окно, что делает дитя, и видела: дали ей миску с кашей, большую ложку, а няня ушла к подругам поболтать. Рада была маленькая, немного больше года; вижу, ребенок стал ногами в миску с кашей и плачет, а няня не идет, и ничем помочь нельзя… Забрали ребенка под расписку досрочно, еле выходили».

После рождения Сергея Нина Петровна оставила работу. Несколько лет, до рождения Елены, она работала в Объединенном профсовете инженерно-технических обществ. Начиная с 1938 года, когда семья переехала в Киев, «все, что я делала с этого времени, была работа по поручениям райкома партии. В киевский период я преподавала историю партии в районной партийной школе (при Молотовском райкоме г. Киева), выступала с лекциями, учила на вечерних курсах английский язык. Дети маленькие (трое), часто болели». Уйдя с работы, Нина Петровна, по воспоминаниям Рады, стала «не такой раздражительной». Со старшей дочерью она оставалась строга («Очень трудно, почти невозможно было что-либо у нее просить»), но с младшими была мягче и даже их «баловала»163.

По словам Рады, Нина Петровна «никогда не сожалела о том, что прекратила работать — по крайней мере, при детях». Впрочем, она была не из тех, кто жалуется. Только после смерти мужа, доживая свой век почти в полном одиночестве, она иногда говорила своей домработнице: «Настоящей-то жизни я и не видала».

Конечно, эту ношу она в большой степени взвалила на себя сама. Но, несомненно, немало проблем добавлял ее высокопоставленный муж. Мы никогда не узнаем, делился ли с ней Хрущев своими мыслями и потаенными страхами, — известно лишь, что при детях Никита и Нина Хрущевы никогда не говорили о политике, не критиковали (разумеется) Сталина, но и не хвалили его.

Глава VI. «ВИЦЕ-КОРОЛЬ» СТАЛИНА НА УКРАИНЕ: 1938–1941.

«Мы хотим послать вас на Украину, чтобы вы возглавили там партийную организацию. Косиор перейдет в Москву к Молотову первым заместителем Председателя Совета Народных Комиссаров и председателем Комиссии советского контроля».

Такими словами Сталин в конце 1937 года сообщил Хрущеву об очередном повышении. Вот как описывает Хрущев свою реакцию на это предложение:

«Я стал отказываться, так как знал Украину и считал, что не справлюсь: слишком велика шапка, не по мне она. Я просил не посылать меня, потому что не подготовлен к тому, чтобы занять такой пост. Сталин начал меня подбадривать. Тогда я ответил: „Кроме того, существует и национальный вопрос. Я человек русский: хотя и понимаю украинский язык, но не так, как нужно руководителю. Говорить на украинском я совсем не могу, а это тоже имеет большой минус. Украинцы, особенно интеллигенция, могут принять меня холодно, и я бы не хотел ставить себя в такое положение“.

Сталин: „Нет, что вы! Косиор — вообще поляк. Почему поляк для украинцев лучше, чем русский?“

Я ответил: „Косиор — поляк, но он знает украинский язык и может выступать на украинском языке, а я не могу. Кроме того, у Косиора больше опыта“.

Однако Сталин уже принял решение и твердо сказал, что я должен работать на Украине.

„Хорошо, — ответил я, — постараюсь все сделать, чтобы оправдать доверие“».

Хрущев получил не только пост главы компартии Украины (точнее, «исполняющего обязанности»), но и должности руководителя Киевского горкома и облисполкома.

«Это было просто немыслимо. Но Сталин сказал: „Подберите людей себе в помощь“»1.

Мог ли Хрущев, обуреваемый необузданными амбициями, упустить шанс стать руководителем региона, в котором жил и работал много лет? Однако его сомнения в себе, хотя и преувеличенные с целью произвести впечатление на Сталина, также были реальны. Не говоря уж об опасности (о которой он, конечно, в разговоре со Сталиным не упоминал) пополнить собой все удлиняющийся список украинских партийных лидеров, сложивших голову на плахе.

Хрущев приехал в Киев в январе 1938 года. В последующее десятилетие он часто бывал в Москве на заседаниях Политбюро и других встречах и только в конце 1949-го вернулся в Москву в качестве вновь назначенного секретаря ЦК, на этот раз — насовсем. К тому времени он стал самостоятельнее, освободился от влияния Сталина и утратил многие свои иллюзии. Больше всего изменила Хрущева война. Однако начались эти изменения на Украине в три предвоенных года.

Ключом к обретению Хрущевым независимости — и, парадоксально, к увеличению эффективности его работы — стала удаленность от Москвы. Разумеется, никто из сподвижников Сталина — тем более его «вице-король» на Украине — не мог действовать, не сообразуясь с центром. Однако удаленность Киева позволяла предаться тому, что на советском бюрократическом жаргоне называлось «местничеством». Хрущев полагал, что знает Украину лучше, чем знают ее в Кремле. Постепенно он начал видеть в новом свете не только людей, окружающих Сталина, но и самого вождя.

Удаленность от Москвы позволила Хрущеву разработать собственный стиль руководства, наиболее отвечающий его дарованиям. Он «ни на кого не был похож», — рассказывает о нем Василий Костенко, комсомольский функционер, работавший в Киеве под началом Хрущева. Он «знал жизнь», знал «конкретные дела», «умел к каждому подходить». Знал, с кем можно шутить, а кого — молодых людей, вроде Костенко, — шутки начальства смущают. «Бесстрашный» человек и «замечательный руководитель»2.

Вернувшись в Киев, Хрущев узнал много нового о коллективизации, голоде и терроре, свирепствовавшем на Украине. Во время поездки в Петрово-Марьинский район, где он работал в 1925 году, Хрущев открыто интересовался судьбой крестьян, с которыми дружил в то время, включая и кулаков, с которыми он тогда был в хороших отношениях. «Боялся, что их раскулачили, — рассказывал Захар Глухов, в 1938 году занявший пост первого секретаря местного райкома. — С Хрущевым можно было говорить откровенно. У него был друг по имени Гомля, с которым они прежде были неразлучны, — этого человека Хрущев очень уважал и расспрашивал его обо всем, что здесь происходило»3.

Когда Хрущев приехал в Киев, украинских должностных лиц всех родов и специальностей косили репрессии. Компартия Украины была буквально обезглавлена: на заседаниях ЦК невозможно было собрать кворум. В тюрьме оказались и несколько преподавателей Сталинского металлургического института, которых Хрущев «очень уважал». Одного из них Хрущев встретил позже: «Однако это был уже не прежний Герчиков, а его тень. Я спросил: „Как поживаете?“ Он выглядел мрачным, замкнутым. Буркнул, что плохо, что был арестован. Потом уже другие люди рассказали, что его страшно избивали, он лишился здоровья и в скором времени умер»4.

Впечатлением от таких встреч можно объяснить редкие случаи, когда Хрущев делился своими сомнениями и разочарованиями со старыми друзьями. Однако тот же Хрущев председательствовал на «чистках», которые с его появлением на Украине только усилились. В 1938 году было арестовано 106 тысяч 119 человек, с 1938-го по 1940-й — в общей сложности 165 тысяч 565. Если верить Молотову (свидетелю едва ли объективному, но прекрасно информированному), Хрущев, «будучи членом [украинской] тройки, 54 тысячи человек приговорил». Хрущев неоднократно произносил кровожадные речи, и нам известен по крайней мере один случай, когда он собственноручно написал на рапорте «Арестовать», предрешив судьбу одного из высших комсомольских лидеров Украины5.

Здесь, как и в Москве, Хрущева вдохновляла вера в советскую систему. Руководитель региона, соразмерного крупной европейской стране, он убедил себя, что лишь от него зависит благосостояние местных жителей, и с обычной своей энергией взялся за руководство промышленностью, сельским хозяйством и культурой. Разумеется, преследовал он и собственные интересы. У Хрущева было уже пятеро детей, не говоря о других родственниках, также проживавших в Киеве. Все они наслаждались благами, о которых прежде им даже и помыслить было трудно. Неудивительно, что Хрущевым владел страх за себя и семью. Его предшественники потеряли всё: погибли и жены их, и дети. И в то же время, как ни парадоксально это звучит, Хрущев переживал, быть может, лучшую пору своей жизни. Над ним не было больше неусыпных надзирателей, он мог действовать по своему усмотрению, постоянно ощущал одобрение и поддержку Сталина, и каждый собственный успех, как и каждая чужая ошибка (в том числе и ошибки самого Сталина) добавляли ему уверенности в себе.

В конце тридцатых годов наряду с проблемами, общими для всего СССР, Украина переживала и проблемы особого рода, связанные как с ее весомым положением среди союзных республик (в негласной «табели о рангах» Украина занимала второе место после России), так и со сложным вопросом украинского национализма.

Украинский национализм зародился и развился в XIX веке: падение империи дало ему новый толчок, позволив националистически настроенной местной интеллигенции мечтать о независимой Украине. Стремясь удержать Украину под контролем, а также в связи со своим идеологическим неприятием великорусского шовинизма, Ленин принял в качестве лидеров компартии Украины людей националистически настроенных, таких, как Панас Любченко и Григорий Гринько (оба погибли во время Большого Террора). Другие ведущие украинские коммунисты, такие, как Николай Скрыпник, оспаривали договор 22 декабря 1922 года, согласно которому Украина вошла в состав СССР на правах формально независимой, но реально подчиненной центру республики. Советский Союз был создан, несмотря на возражения националистов; однако и после этого Скрыпник и председатель Совнаркома Украины Влас Чубарь сопротивлялись попыткам Москвы взять экономическую жизнь республики под свой контроль.

Украинские «национал-коммунисты» не сумели отстоять политическую самостоятельность республики, однако в вопросах культурной самостоятельности — так называемой украинизации культурной жизни — Москва их некоторое время поддерживала. Украинизация была частью обширной кампании по внедрению на национальных окраинах России коммунистических идей, задрапированных в одеяния местных языков и культур. Она предполагала выдвижение украинцев на ответственные партийные и государственные посты, признание украинского языка государственным, обязательным для госучреждений, продвижение украинского языка в школах, усиленное развитие украинской литературы, искусства, историографии.

Сталину идея украинизации не нравилась с самого начала — об этом свидетельствует назначение первым секретарем ЦК КП(б)У в 1925 году Лазаря Кагановича. К 1928 году Каганович так настроил против себя таких, как Гринько и Чубарь, что они подали жалобу Сталину, и тот заменил Кагановича Косиором6.

По иронии судьбы, отзыв Кагановича знаменовал собой начало конца украинского «национал-коммунизма». Весной 1930 года прошла серия процессов над беспартийными украинскими националистами, к тому времени еще довольно влиятельными. Напряжение возросло в результате коллективизации и ее следствия — голода, достигшего апогея в 1933 году7. Теперь даже коммунисты-сталинисты, до сих пор верно исполнявшие ужасные приказы своего вождя, начали сомневаться в его правоте. Вот почему Сталин отправил в Киев Павла Постышева с приказом заменить нелояльных коммунистов-украинцев надежными русскими кадрами8. Скрыпник, на протяжении лета 1933 года жестоко атакуемый партийной прессой, в июле покончил с собой. Его сторонники из числа интеллигенции были «разоблачены», объявлены членами подпольной «Украинской военной организации» и осуждены на показательных процессах9.

Как и в Москве, воцарилось затишье перед бурей 1937 года. В начале этого года подвергся опале сам Постышев — из Киевской парторганизации были исключены его сторонники. Затем Сталин заявил, что некая женщина по фамилии Николаенко, «верный член партии… обычный „маленький“ человек», обнаружила в Киеве «троцкистских вредителей», но, когда попыталась их разоблачить, была «выгнана [из Киевской парторганизации] как надоедливая муха». Москва провела свое расследование, продолжал Сталин, и «оказалось, что Николаенко права, а партийная организация ошибалась»10.

В марте 1937 года партийный комитет Украины освободил Постышева от занимаемой должности. Атаку на своего бывшего заместителя возглавил сам Косиор11. Любченко оставался на свободе до августа, когда ЦК КП(б)У проголосовал за исключение его из партии и санкционировал его арест. Всего несколькими неделями ранее Хрущев возил Любченко, Косиора и Постышева по Москве на сталинском автомобиле. «Отношения между нами были самые крепкие, партийно-товарищеские», — вспоминал Хрущев12. А 30 августа Любченко застрелил свою жену, а затем покончил с собой, и в тот же день в Москве был арестован Гринько, в то время — нарком финансов СССР. Косиор, которого сменил Хрущев на Украине, вместе со своим бывшим киевским коллегой Чубарем был временно переведен в Москву. Его арестовали в конце апреля 1938 года, и широкая публика узнала об этом лишь по тому, что киевская радиостанция, которая раньше носила имя Косиора, стала называться просто «Киевское радио». В июне Чубарь был снят со своего поста, отправлен работать на Урал и там через некоторое время арестован. Суд над Косиором и Чубарем состоялся в феврале 1939-го. 26 февраля, «признавшись» во всем, в чем их обвиняли, они вместе с Постышевым были расстреляны. Казнены были и выжившие братья Косиора (один из братьев до этого покончил с собой, другого расстреляли еще раньше) и его жена Елизавета. Расстреляли и старшего сына Постышева, а других детей отправили в лагеря. Жена его подверглась пыткам и, по-видимому, также была расстреляна. Погибла и жена Чубаря13.

Как видим, Хрущеву было чего бояться. Он знал лишь один способ избежать судьбы своих предшественников — исполнять указания Сталина еще ревностнее, чем они. «После того как на Украину приехал верный сталинец Никита Сергеевич Хрущев, мы начали всерьез расправляться с врагами народа», — утверждал шеф украинского НКВД Александр Успенский14. Разумеется, у него были резоны льстить Хрущеву; напротив, уверяют защитники Хрущева, после появления последнего на Украине обороты маховика репрессий снизились. Ход репрессий во всех подробностях нам не известен, но общие закономерности ясны. Арестованы были все (кроме одного) члены Политбюро, Оргбюро, Секретариата КП(б)У. Все украинское правительство было заменено полностью, как и первые и вторые секретари во всех двенадцати областях Украины и почти во всех корпусах и дивизиях Красной Армии. Из 86 членов ЦК, избранных в июне 1938 года, лишь трое сохранили за собой эти места с предыдущего года. В Киеве была осуждена половина членов партии, в одном из районов города — даже 63 %. Лишь начиная с июня 1938 года масштабы репрессий начали понемногу уменьшаться. В 1939-м были арестованы 12 тысяч человек, в 1940-м — около 40 тысяч15.

Хрущев распорядился, чтобы его речи на съездах КП(б)У и пленумах ЦК не включались, как обычно, в стенографические отчеты, а хранились в специальном, секретном архиве партаппарата. Перед своим возвращением в Москву в декабре 1949-го он приказал перевезти в столицу все эти материалы (составившие в общей сложности 52 листа). Судьба этих документов показывает, что Хрущеву было что скрывать — а сохранившиеся выдержки из них объясняют, что именно.

«Мы должны вести решительную борьбу с врагами, провокаторами и клеветниками, — говорил он в июне 1938 года на XIV съезде КП(б)У. — До сих пор борьба велась слишком вяло. Мы должны… безжалостно расправляться со шпионами и предателями. Надо с ними покончить»16. А следующей весной в Москве он хвастал, что уже в первый свой год на Украине «раздавил гадину».

Хрущев подписывал множество ордеров на аресты партийных и комсомольских функционеров. Сам он никогда в этом не признавался, но об этом свидетельствовал будущий руководитель украинского комсомола17, да и в мемуарах самого Хрущева можно найти этому косвенные подтверждения: «Руководители такого даже, как я, довольно высокого положения (я в то время был уже членом Политбюро) оказывались в полной власти документов, представленных работниками НКВД, которые определяли судьбу и того или иного члена партии, и беспартийного»18. «В полной власти» — по-видимому, означает и то, что Хрущеву приходилось эти документы подписывать.

Одной из невинных жертв, к чьей гибели приложил руку Хрущев, стал Степан Иванович Усенко, двадцатидевятилетний чиновник, арестованный 14 ноября 1938 года по ордеру НКВД, помеченному предыдущим числом. Обвиняемый в руководстве «контрреволюционной право-троцкистской организацией», он сперва отрицал свою вину, но затем во всем «признался». Усенко отправил Хрущеву письмо, написанное от руки на семи страницах, где, признавая свою вину, молил о помиловании, указывая, что он еще молод и раскаивается в содеянном — однако 7 марта 1939 года он был расстрелян. На допросах из Усенко выбили, среди прочего, признание в подготовке покушения на Хрущева. Это — ложь; а правда в том, что на рапорте от 13 ноября, суммирующем «улики» против Усенко, стоит размашистая, в сталинском стиле, резолюция: «Арестуйте его! 18/11/38. Н. Хрущев»19.

Итак, Хрущев верой и правдой служил делу террора; правда, сомнения его не только не рассеивались, но пробуждали иные, более сильные чувства. Во время первой своей поездки в Сталино в апреле 1938 года он навестил старого друга Илью Косенко. Косенко, живший здесь с дореволюционных времен, выбрал в жизни иную дорогу. В свое время родители Хрущева ставили ему в пример тихого мальчика Илью, певшего в церковном хоре, и расхваливали его сестру Лушу. После революции Хрущев убедил Илью вступить в партию, однако, когда от него потребовали участвовать в раскулачивании, Косенко из партии вышел. Его дочь Ольга позже вспоминала, что, когда она спросила отца, почему его не коснулся террор, унесший жизни стольких коммунистов, тот ответил: «Потому что я вовремя положил партбилет на стол — вот почему!»20

Весенним днем 1938 года Косенко возился у себя в саду за домом, когда к дому, вздымая клубы пыли, с рычанием подкатили семь черных лимузинов. Высыпавшие из них охранники двумя рядами выстроились у крыльца. Из одной машины вышел Хрущев. Увидев маленькую Ольгу, он подозвал ее: «Ты дочка его, что ли? Позови-ка отца».

— Папа, беги, тебя арестовывать приехали! — закричала девочка.

Бледный, с дрожащими руками вышел Косенко навстречу высокому гостю — и узнал в нем старого друга. Вместе с несколькими помощниками и охранниками Хрущев вошел к нему в дом.

— Ну, расскажи, как ты, — попросил он.

— А что рассказывать-то? — отвечал Косенко.

— Как живешь? Что нового?

Ольга вспоминает, что, наклонившись к Хрущеву, ее отец прошептал:

— Не о чем мне говорить. Будь ты один — рассказал бы. А так ты укатишь, а меня заберут. И ты даже не узнаешь, что со мной стало.

Два года спустя Хрущев появился здесь снова. Теперь с ним был лишь один телохранитель, который остался у дверей.

— Брось дурить, — сказал Хрущев Косенко, — вступай в партию. Я возьму тебя с собой в Киев. Пора дать твоим ребятам образование.

— Нам с тобой никто образования не давал, — ответил Косенко. — Сами взяли. И они сами возьмут. А я никуда отсюда не уеду и в партию — такую, как сейчас — вступать не стану. Это все равно что в дерьмо вступить. Настоящую партию, ту, в которую мы оба вступили когда-то — партию Якира, Тухачевского, Кирова, — вы уничтожили.

Хотя двое старых друзей когда-то и были очень близки друг с другом, такая откровенность могла обернуться для Косенко большой бедой. Однако Хрущев ответил:

— Ты меня этим не попрекай, я был к этому непричастен. А я когда смогу, когда это будет в моей власти и силах, рассчитаюсь с этим Мудакшвили сполна. Я ему никого не прощу — ни Кирова, ни Якира, ни Тухачевского, ни самого простого работягу и крестьянина.

Хрущев, разумеется, имел в виду Сталина, настоящая фамилия которого — Джугашвили. Когда он уехал, Ольга, которой тогда было 12 лет, спросила у отца, о чем они говорили.

— Ты что, все слышала? Ну смотри, если скажешь хоть одному человеку, хоть одно слово, и его [Хрущева], и меня расстреляют21.

Ясно, что в разговоре со старым другом Хрущев стремился обелить себя и возложить всю вину на других; но поражает то, что он вообще счел нужным встречаться с Косенко и оправдываться перед ним.

Состоялась у Хрущева и встреча с еще одним старым другом — Петром Коваленко, с которым он был близок в двадцатых. Позже тот был арестован и заключен в тюрьму, затем выпущен на свободу. Весной 1939 года Хрущев принял Коваленко у себя в кабинете, расспрашивал его об аресте, попросил описать побои, которым его подвергали, чтобы вынудить сделать «признание». Когда Коваленко закончил, Хрущев, казалось, был потрясен услышанным.

— Ты думаешь, Петр, я понимаю, что происходит в стране?! — воскликнул он. — Ты думаешь, я понимаю, почему я сижу в кабинете первого секретаря ЦК КП(б)У, а не в камере на Лубянке или Лукьяновке?!22

Беседа Хрущева с Петром Коваленко проходила в здании ЦК компартии, где у стен, конечно, были уши. Последняя фраза несколько смягчила тон высказывания Хрущева и сделала его более «безопасным»; однако и первые фразы звучали не так рискованно, как могло показаться. В 1939 году даже Сталин признавал, что во время чисток было арестовано много невинных людей — хотя и объяснял это тем, что в органы проникли «враги народа», использовавшие свое положение для уничтожения верных партии лиц23.

«Порой, — вспоминал Хрущев, — Сталин высказывал трезвые суждения об арестах и несколько раз осуждал их в разговорах со мной с глазу на глаз». Но чаще казалось, что все и каждый, включая и Сталина, охвачены какой-то паранойей. «Началась буквально резня, — писал Хрущев в своих воспоминаниях. — Во имя класса, во имя победы и закрепления победы пролетариата рубили головы, и кому? Тем же рабочим, крестьянам и трудовой интеллигенции… Мне трудно объяснить все действия Сталина, его побуждения»24.

Подчеркивая иррациональность Большого Террора, Хрущев дистанцируется от него. Всеобщее помрачение рассудка — удобное объяснение тому, почему хорошие люди «ни с того, ни с сего» сделались плохими. Ежов, при первой встрече в 1929-м показавшийся Хрущеву «простым человеком, бывшим петербургским рабочим», теперь «совершенно потерял человеческий облик»25. И другие офицеры НКВД, «не обязательно жестокие люди», превратились в «машину… руководствуясь мыслью: если я этого не сделаю, то это же мне сделают вскоре другие; лучше я сам это сделаю, чем это сделают надо мной»26.

Хрущев не желал признавать, что так же рассуждал и сам. Однако его рассказ о шефе украинского НКВД Успенском ясно показывает, насколько вовлечен был Хрущев в кошмарно-гротескный процесс Большого Террора. Когда Хрущев приехал в Киев, Успенский «буквально завалил ЦК докладными записками о врагах народа». Но однажды Хрущеву позвонил Сталин, упомянул какие-то неназванные «показания», доказывающие вину Успенского, и спросил:

— Вы можете арестовать его?

— Можем.

— Но это вы сами должны сделать.

Сперва Хрущев не расслышал фамилию и подумал, что речь идет о другом человеке, — впрочем, добавляет он, «и на него имелись показания». Но в конце концов Хрущев разобрался, о ком речь, и уже готов был арестовать Успенского, как вдруг Сталин отозвал свой приказ. Планы изменились, сказал он, он вызовет Успенского в Москву и арестует по дороге. Трудно сказать, почему он решил, что Успенский попадется на эту старую уловку. Успенский не попался: он сбежал, оставив фальшивую «предсмертную» записку о том, что бросается в Днепр. Водолазы из НКВД обшарили весь Днепр, но не нашли ничего, кроме дохлой свиньи. А Успенский в конце концов получил то, что заслужил. Пять месяцев он провел в бегах, но потом, рассказывает Хрущев, «поймали Успенского в Воронеже»27.

Вскоре после переезда в Киев беда едва не разразилась с самим Хрущевым. Человек, которого он привез с собой из Москвы и сделал украинским наркомом торговли, которого «уважал и доверял ему», был арестован. Вскоре Лукашова отпустили — это успокоило Хрущева, но ненадолго, лишь до разговора с подчиненным. Лукашов рассказал, что его «били нещадно и пытали», пытаясь добиться от него показаний… на самого Хрущева! Обвинения в том, что Хрущев якобы отправил Лукашова в загранкомандировку для установления связей с белогвардейскими организациями, были смехотворны (на самом деле Лукашов закупал за границей семена лука и других овощей) — но не смехотворнее прочих подобных обвинений, по которым погибли уже сотни людей. Согласно Хрущеву, его друг «оказался крепким человеком, отчего и остался в живых». Ничего не добившись, его отпустили — случай нечастый. Сам Хрущев тоже проявил редкую смелость — обратился к Сталину и рассказал ему обо всем.

— Да, — спокойно ответил тот, — это все чекисты стали делать, туда тоже затесались враги народа и подбрасывают материал, вроде бы кто-то им дал показания. И на меня есть показания, что тоже имею какое-то темное пятно в своей революционной биографии28.

Заговорив об этом первым, Хрущев доказал Сталину, что ему нечего скрывать: подозрительный тиран любые проявления страха и неуверенности воспринимал как доказательства вины. Казалось бы, этот случай должен был ясно показать Хрущеву, что в мясорубке НКВД гибнет множество невинных людей. Возможно, так оно и было: но «на публику» Хрущев продолжал заявлять, что несправедливые аресты случайны и подстраиваются проникшими в органы «врагами народа».

Об этом Хрущев говорил в своем выступлении на XIV съезде компартии Украины: «Товарищи, мы должны разоблачать врагов народа и беспощадно с ними бороться. Но нельзя позволить, чтобы от этого пострадал хоть один честный большевик. Будем вести борьбу с клеветниками». Один из таких клеветников, добавляет Хрущев, направил в местные партийные органы такую просьбу: «В борьбе с врагами я подорвал здоровье и прошу дать мне возможность отдохнуть в курортных условиях». (Смех в зале.)29 На XV съезде, состоявшемся в 1940 году, Хрущев повторяет это предупреждение: «Клеветники крадутся темными переулками и делают свою грязную работу. Много ума для этого не требуется. Просто записываешь фамилии в записную книжку и идешь по ней, пока не пройдешь весь алфавит от А до Я». (Смех в зале.)30

Едва ли подобные слова могли послужить компенсацией за активно раздуваемое Хрущевым пламя страха31. Впрочем, в своих воспоминаниях он приводит и примеры «добрых дел» — например, случай, когда он усомнился в представленных НКВД материалах на одного киевского партийного деятеля и добился свидания с узником — увы, слишком поздно, ибо этот человек уже мог лишь покорно повторять «признания», навязанные ему палачами. Однако Хрущев сумел спасти другого подозреваемого, взятого по связанному с этим делу. «Меня не оставляла мысль, что все-таки что-то здесь неладно»32.

Разумеется, несколько случаев «добрых дел», о которых Хрущев рассказывает в своих мемуарах, мизерны по сравнению с десятками отправленных на смерть людей, о которых он умолчал. Так или иначе, он убедил самого себя, что помогает беззащитным, и это убеждение помогло ему пройти через страшные годы террора, хотя бы отчасти сохранив уважение к себе и силы жить дальше.

Назначая Хрущева на Украину, Сталин знал о «слабости» своего протеже к «городскому хозяйству и промышленности» и предупредил, чтобы тот «не увлекался Донбассом» и «больше внимания обращал на сельское хозяйство». «Такой линии я и придерживался, — пишет Хрущев, — хотя мне это было нелегко, потому что я чувствовал тягу к промышленности, а особенно к углю, машиностроению и металлургии… Я стал больше заниматься сельским хозяйством, деревней, ездить по Украине, искать передовых людей, слушать их и учиться у них»33.

Первым делом Хрущев постарался найти себе помощника, который мог бы все свое время посвящать сельскому хозяйству. Он выбрал Андрея Шевченко из киевского Института земледелия. Двадцативосьмилетний Шевченко доказал, что способен трудиться без устали, изо дня в день, и был взят на работу. Хрущев, вспоминает Шевченко, уже понял, что система управления сельским хозяйством нуждается в изменениях: меньше указаний сверху, больше решений, принимаемых самими колхозниками. Однако прежде, чем убеждать в этом Москву, Хрущев отправил Шевченко опробовать эту идею на самих крестьянах.

«Не приезжай на машине, — наставлял его Хрущев. — Явись в деревню пешком, чтобы мужики видели: ты — такой же, как они. Ты вроде не куришь? Все равно, возьми с собой табак: почти все мужики курят, а тебе нужно расположить их к себе, чтобы они раскрылись. Не засыпай их всякой бюрократией. Дай им подумать. Просто аккуратно спроси, как бы они отнеслись, если бы не получали план сверху от Сталина, а разрабатывали сами. Не торопись, не навязывай им своих мыслей, посмотри, смогут ли они планировать сами».

Шевченко вернулся в Киев с готовой схемой реформы. Хрущев поработал над ней еще несколько дней, а затем представил ее в Москву. Вместе с Шевченко он изложил свою идею Сталину, который поначалу ее отверг: «Если мы сделаем, как вы говорите, они перестанут сажать свеклу. Сахарную свеклу растить тяжело, и доход от нее небольшой, так что они ее растить не будут. Перейдут на овес». Хрущев уверял, что крестьянам можно доверять; Сталин отвечал на это, что Хрущев «несет чушь», что без дисциплины и принуждения сверху «все развалится». В конце концов Сталин согласился ввести некоторые изменения, но только на Украине: колхозам разрешили принимать свой план на некоторые культуры (рожь, овес, ячмень и просо); на все остальное план по-прежнему спускался сверху. «Мало будет ржи — кого-то посадим, — проворчал Сталин. — Если они не станут сеять рожь, отвечать будешь ты».

Хрущев создал специальный комитет по развитию скотоводства и поручил драматургу Александру Корнейчуку написать пьесу о дальновидном председателе колхоза. Кроме того, он попытался реорганизовать систему оплаты труда так, чтобы колхозник, больше работающий и больше производящий, получал бóльшую плату — реформа, аналогичная той, которую он ввел уже после смерти Сталина34. Хрущев, много времени проводивший в сельской местности и хорошо знавший реальные условия крестьянского труда, лучше других советских вождей понимал истинные нужды и интересы колхозников.

В 1940-м он приехал в Петрово-Марьинский район, где в 1925 году был секретарем местной партячейки. Человек, ныне занимавший этот пост, Захар Глухов ожидал появления Хрущева с целой свитой — но тот приехал с одним помощником и водителем. Первым на глаза ему попался пьяный председатель колхоза. Хрущев вспылил, но, успокоившись, начал сочувственно расспрашивать об ужасных условиях жизни и труда, толкающих крестьян к пьянству. Именно во время этого визита он спрашивал о том, выжили ли кулаки, которых он знал в двадцатых. Хрущев произвел на Глухова самое благоприятное впечатление: «Простой и прямой. Поговоришь с ним пять минут — и уже кажется, что знаешь его всю жизнь, что с ним можно говорить обо всем»35.

В апреле 1938 года первый секретарь Украины нанес визит еще в одно памятное место — сталинский техникум. В это время большинство студентов были на занятиях, однако, услышав о его приезде, высыпали в коридор и приветствовали его аплодисментами. Хрущев прикинулся рассерженным, выговорил ректору за то, что тот позволяет срывать занятия, но согласился выступить перед студентами и преподавателями. Как обычно, говорил он без бумажки и быстро установил контакт с аудиторией. Бóльшую часть студентов, вспоминал позже один из них, волновали прежде всего репрессии, в результате которых техникум лишился многих преподавателей. Хрущев, однако, заговорил об угрозе со стороны нацистской Германии и о бдительности против внутренних врагов; говорил очень просто, «по-свойски», а под конец речи с широкой улыбкой извинился за то, что помешал занятиям36. В этом выступлении Хрущева ярко отражаются те особенности, которые были свойственны его поведению на всех официальных встречах и собраниях, не исключая пленумов ЦК. Даже здесь, вместо того чтобы слушать других, он постоянно привлекал внимание к себе — подавал реплики с места, перебивал выступающих (иной раз — до того, как они начинали говорить), подбадривал их, поправлял или язвил37.

В 1939-м на Украине собрали на 21,5 % больший урожай, чем в предыдущем году. Росла производительность донецких угольных шахт, вводились в строй новые заводы. Трудно сказать, какова здесь была заслуга Хрущева; однако и в Киеве, и в Москве главную роль в экономических успехах приписывали ему. В своих воспоминаниях он с гордостью рассказывает о том, как разрешил «загадку автомобильных шин». Поддерживая свой имидж «человека из народа», Хрущев сблизился со своим шофером, Александром Журавлевым, которого его дети называли дядей Сашей. Однажды «дядя Саша» пожаловался на то, что шины советского производства быстро изнашиваются; Хрущев отнесся к этой жалобе так серьезно, словно она исходила от Академии наук, и даже сообщил об этом Сталину, хотя вождь и «не любил, когда мы критиковали что-либо собственного производства».

Сталин в самом деле не любил дурных новостей и «отомстил» по-своему — приказал самому Хрущеву исправить ситуацию. Ответ Хрущева был преисполнен не совсем ложной скромности: «Но ведь я совершенно незнаком с данным видом производства!.. Выпуск шин мне совершенно незнаком». Позднее он вспоминал: «Я, честно говоря, немного побаивался: не знал, сколько это займет времени и смогу ли вообще разобраться в этом вопросе».

Финал истории предсказуем. Хрущев отправился на лучший в СССР завод по производству шин (укомплектованный американским оборудованием), лично ознакомился с производственным процессом, задал кучу вопросов и поставил «диагноз»: шины изнашиваются оттого, что, спеша перевыполнить норму, рабочие нарушают инструкции по изготовлению — делают шины на один-два слоя резины тоньше. Когда Хрущев сообщил об этом Сталину, тот был «страшно раздражен», однако своему приближенному сказал благосклонно: «Я согласен с вами, давайте ваши предложения, и мы их утвердим».

«Я потому и привел рассказ о данном эпизоде, — заключает Хрущев, — чтобы показать государственный подход Сталина к делу. Он был, конечно, большим человеком, организатором, вождем. Но был он и большим деспотом и поэтому боролся с варварством, встречавшимся в нашей жизни, деспотическими методами»38.

Отправляясь на Украину, Хрущев беспокоился, что местная интеллигенция встретит его враждебно, однако этого не случилось. Напротив, многие, опасаясь за свою жизнь и положение, льстили ему и бесстыдно перед ним пресмыкались. Хрущев, всю жизнь мечтавший заслужить уважение «культурных людей», да к тому же страстно желавший показать Сталину, что в Киеве он настоящий хозяин, стал легкой добычей льстецов.

В 1938 году политика украинизации сменилась на Украине прямо противоположной тенденцией — русификацией. Украинская история подчищалась, в ней подчеркивались эпизоды, свидетельствующие об «исторически сложившихся братских узах между русским и украинским народами». Русский язык вернулся в школы; украинский «обогащали» словами типа «пятисотница» (героическая колхозница, собравшая не меньше пятисот центнеров сахарной свеклы с гектара) и одновременно «вычищали» из него слова, неразрывно связанные с крестьянским бытом, такие, как «постолы» или «очкур» (башмаки на деревянной подошве и веревочный пояс, какие носил в Калиновке сам Хрущев)39.

Хрущев рьяно взялся за русификацию Украины. В 1938 году он громил «польско-германских агентов и буржуазных националистов», которые «делают все, чтобы покончить с русским языком на Украине», и «мерзавцев, которые пытаются изгнать русский язык из украинских школ»40. Однако не забывал он и заигрывать с украинскими интеллигентами, которые из-за своего неустойчивого положения жадно ловили знаки внимания со стороны властей. Так, он организовал награждение орденом смертельно больного украинского композитора и, явившись к больному на квартиру, лично вручил ему высокую награду. Согласно свидетельству будущего комсомольского лидера Украины Костенко, интеллигенция восприняла жест Хрущева «как знак благоволения, особенно на фоне всего, что тогда происходило»41.

Уже через несколько недель после своего прибытия в Киев Хрущев начал налаживать связи с известными писателями. Наиболее выдающимся из украинских поэтов того времени был, пожалуй, Максим Рыльский, родившийся в 1895 году, неоклассицист, в 1917 году организовавший творческое объединение, резко дистанцировавшееся от всевозможных «пролетарских поэтов». Еще в 1925 году Рыльский резко высказывался о коммунистических литературных объединениях, замечая, что они «хороши лишь для бездарей», а в 1931-м подвергся критике как «правый», в чьих произведениях «сильны мотивы националистического волюнтаризма» и «идеализируются кулаки и буржуазия». В том же году Рыльский был арестован и провел полгода в тюрьме; после этого он публично отрекся от своего прошлого и пополнил ряды лояльных литераторов42. Сталина он пережил — и за это, пожалуй, следует благодарить Хрущева. В 1938-м, когда Рыльского собирались арестовать, Хрущев напомнил тогдашнему шефу украинского НКВД Успенскому, что поэт — автор знаменитого стихотворения о Сталине, положенного на музыку и ставшего популярной песней. «А вы хотите его арестовать! Этого никто не поймет»43.

Сдружился Хрущев и с двумя другими известными поэтами — символистом Павло Тычиной и неоромантиком Миколой Бажаном. Оба после революции присоединились к объединениям пролетарских писателей, однако сопротивлялись попыткам большевиков руководить «литературным фронтом». Тычину в 1927 году обвиняли в «протаскивании националистического опиума под видом пролетарской литературы», а Бажана в 1934-м — в «несоответствии требованиям рабочего класса». В начале тридцатых подобные обвинения звучали достаточно зловеще. Так, Микола Хвылевый, писатель-коммунист, стремившийся защитить украинскую культуру от российского централистского контроля, в 1933 году покончил с собой. В этом же году «покаялся» Тычина, а в 1934-м — Бажан. Оба принялись воспевать Сталина и были щедро вознаграждены за свое обращение «на путь истинный». Тычина стал главой Союза писателей Украины, а Бажан после войны представлял Украину в ООН.

Бажан не был так близок к Хрущеву, как Рыльский. Однако его вдова Нина, врач по профессии, вспоминает, что знала не только самого Хрущева, но и Нину Петровну, которая приводила детей к ней на прием, и старшую дочь Хрущева от первого брака, работавшую лаборанткой в Институте физиологии. Свидетельства о том, как влияло на жизнь Бажанов благоволение Хрущева, можно найти в их шестикомнатной, элегантно обставленной квартире и в семейном альбоме, запечатлевшем поэта с Хрущевым и другими украинскими партийными руководителями44.

Говорят, что Тычина и Бажан, решившись продать свой талант сталинизму, испытывали «моральные мучения»45. Однако, похоже, никаких мучений не испытывал Александр Корнейчук, с которым также подружился Хрущев. Корнейчук с самого начала ни в чем не отступал от генеральной линии партии; за это он получил немало наград, ведущую роль в Союзе писателей, а после войны — назначение украинским «министром иностранных дел». Из-за его доносов пострадало немало писателей; однако и под ним однажды зашаталось кресло, когда Сталин остался недоволен либретто оперы «Богдан Хмельницкий», написанным им вместе с женой Вандой Василевской. При этом Хрущев оставался для Корнейчуков неизменным другом и защитником.

Кинорежиссер Александр Довженко был предан революции, однако воспринимал ее неортодоксально, по-своему. Его самый знаменитый фильм «Земля» (1930) посвящен коллективизации, которую Довженко изображает в позитивном свете — но не настолько позитивном, как хотелось бы критикам-сталинистам, обвинившим его в «контрреволюционности» и «пораженчестве». Следующий фильм Довженко, «Иван», показавший индустриализацию глазами простого рабочего-днепростроевца, был изъят из проката, так как в нем увидели пропаганду фашизма и пантеизма, а режиссер фильма был уволен с Киевской киностудии46.

Боясь, как рассказывал он другу, что его «посадят и съедят живьем», Довженко обратился лично к Сталину, когда-то с похвалой отозвавшемуся о его раннем фильме «Арсенал», посвященном революции и Гражданской войне. Как ни удивительно, меньше чем через двадцать четыре часа всемогущий диктатор принял его лично, представил Молотову, Ворошилову и Кирову «как давнего и хорошего знакомого» и попросил, ни о чем не тревожась, спокойно работать над следующим фильмом «Аэроград» (в котором доблестные советские пограничники защищают новый город Аэроград от проникновения японских шпионов и диверсантов). Так началось двадцатилетнее покровительство Сталина Довженко — странный союз, в котором Сталин выступал в роли персонального критика и цензора, как в свое время Николай I для Пушкина47.

Покровительство Сталина обеспечило Довженко высшую награду — орден Ленина48. Неудивительно, что Хрущев ценил знакомство с Довженко, с которым впервые встретился в 1934 году в Москве, и, когда в 1938-м тот начал снимать на Киевской киностудии фильм о красном командире Щорсе, проявил к этой работе особый интерес. Консультантом выступил бывший помощник Щорса Иван Дубовой; можно себе представить смятение и Довженко и Хрущева, когда Дубовой был арестован и расстрелян за убийство своего командира. Хрущев оставался близок к режиссеру; еще больше он сдружился с Довженко в 1939 году, после выхода на экраны документального фильма «Освобождение» — об оккупации советскими войсками Западной Украины, в которой Хрущев принимал непосредственное участие49.

Больше, чем поэты и режиссеры, Хрущева привлекали ученые и инженеры: с ними он чувствовал себя свободнее, к тому же они могли внести более весомый вклад в экономику региона. Рассказ Хрущева о знакомстве с академиком Патоном полон ностальгии по утраченным возможностям.

«В кабинет вошел плотный человек, уже в летах, весь седой, коренастый, со львиным лицом, колючими глазами. Поздоровавшись, тут же вытащил из кармана кусок металла и положил на стол: „Вот, посмотрите, товарищ Хрущев, что может делать наш институт. Это полосовое железо (кажется, 10-миллиметровой толщины), и я его таким свариваю“.

Посмотрел я сварку. Так как я сам металлист, то со сваркой мне приходилось встречаться. Здесь был просто идеальный шов, внешне гладкий, как литой.

Он говорит: „Это сварка под флюсом“».

Этого термина Хрущев никогда раньше не слышал. Патон объяснил, что такую сварку можно использовать при строительстве мостов и в перекрытиях зданий. «Я был буквально очарован встречей и беседой с Патоном, — рассказывает Хрущев. — Он заставлял считаться с собой и умел влиять на людей, с которыми встречался… Глаза у него буквально горели, и в словах была такая уверенность, что он заставлял и других поверить в свою идею».

По рекомендации Хрущева сварка металла под флюсом была внедрена сначала в промышленность, а затем и в производство танков. Во время войны Патон обратился к своему покровителю с просьбой принять его в партию, несмотря на «старорежимное воспитание» и первоначальную «неприязнь к Октябрьской революции». «Глубоко тронутый» Хрущев передал эту просьбу Сталину, который «тоже был взволнован — а он редко выдавал свое волнение, — и сказал: „Ну вот и решился Патон, он заслуживает всяческого уважения“»50.

Как же легко подпадал Хрущев под обаяние харизматических ученых, обещавших чудеса! Какую проявлял сентиментальность, когда ему давали возможность ощутить себя благодетелем! И при жизни Сталина, и после его смерти Хрущеву каким-то образом удавалось четко отделять преступления, совершаемые коммунистической партией, от ее великой цели. Сколько бы крови ни пролилось во имя социализма — стоило Патону объявить о своем «обращении», как на глаза Хрущева навернулись слезы.

Завоевал его сердце и Трофим Лысенко — «босоногий ученый» (как он сам себя назвал в статье, напечатанной в «Правде» в 1927 году и знаменовавшей начало его стремительной карьеры), человек, опровергавший не только Менделя, но и Дарвина, и с легкостью необыкновенной решавший все проблемы советской агротехники. В совершенстве овладев искусством саморекламы, интриганства и очернения соперников, Лысенко сделался «главным советским биологом». В 1940 году Хрущев выступил в защиту очередного смелого плана Лысенко — использования цыплят для борьбы с долгоносиком, поражающим сахарную свеклу. Лысенко заявил по этому поводу, что другие специалисты критиковали его план, однако «верное и своевременное вмешательство Никиты Сергеевича» сразу показало, что он прав, а его оппоненты ошибаются51.

В июле 1939 года Хрущев назвал Лысенко «прекрасным человеком», возглавляющим «целую школу прекрасных людей»52. Псевдонаука Лысенко вполне отвечала большевистскому менталитету. Сталин и его сподвижники не признавали для своих планов ни социально-экономических, ни физических преград; неудивительно, что их привлекало шарлатанство, облаченное в одежды дерзких научных прозрений. Даже истинные ученые поддерживали Лысенко, опасаясь за свою жизнь и карьеру53. Так что поддержка, оказанная ему Хрущевым, не была лишь причудой хрущевского характера. Однако очевидно, что у лидера компартии Украины была и личная причина питать к Лысенко симпатию: он мог уважать Трофима Денисовича, не завидуя его эрудиции.

Вскоре после прибытия Хрущева в Киев Молотов предложил назначить его заместителем председателя Совнаркома. От этого предложения (очевидно, не вполне серьезного — иначе его поддержал бы Сталин) Хрущев отказался, заявив, что на Украине он нужнее. Была тому и личная, эгоистическая причина: на Украине Хрущев мог наслаждаться культом собственной личности54.

Краткая биография, опубликованная по случаю вступления Хрущева в должность, описывает его в таком ключе: он «показал высокую принципиальность, беззаветную преданность партии Ленина — Сталина, умение упорно и до конца проводить начатое дело. Большевистская прямота, чуткость, исключительная скромность — характерная черта этого сталинца»55. «Правда Украины» выражала «безграничную радость» по случаю избрания Хрущева в декоративный Верховный Совет СССР, располагавшийся в Москве. По словам заместителя Хрущева Демьяна Коротченко, только «лучший сын нашего народа, безупречный большевик, донецкий шахтер Никита Сергеевич Хрущев» сумел «разгромить троцкистско-бухаринских врагов и их союзников — украинских националистов»56. Коротченко был классическим «Молчалиным». «На заседаниях [украинского Политбюро] он всегда молчал, — рассказывает Василий Костенко. — Молчание было его козырем. Он дожидался, пока Никита Сергеевич что-нибудь предложит, и восклицал: „Да, да, конечно, совершенно верно!“»57

Лицо и фигура Хрущева (в то время еще относительно стройная) постоянно мелькали в украинской прессе. Вот он, в залихватски заломленной набок кепке, принимает парад физкультурников; вот в украинской вышитой рубахе заседает в Верховном Совете Украины; вот он рядом со Сталиным и Ждановым на неформальном групповом портрете. Вот снимок, который должен был особенно нравиться Хрущеву: на нем Хрущев запечатлен вместе с делегатами XIV съезда компартии Украины, совсем так же, как всего десяток лет назад шахтеры из города Сталино, среди которых был и он сам, были удостоены сняться вместе с вождем58.

23 декабря 1939 года первые полосы украинских газет обошел снимок, на котором Хрущев разговаривает с Молотовым, а Сталин благосклонно слушает их беседу. 12 мая 1940-го еще один снимок почти во всю страницу показывает нам, как Хрущев, с блокнотом и карандашом наготове, выслушивает указания Сталина. А тремя днями спустя мы видим Хрущева на трибуне — он выступает на XV съезде КП(б)У. В «Правде» и «Известиях» подобным образом дозволялось изображать только Сталина — но на Украине Хрущев сделался «Сталиным» местного масштаба.

Неумеренное восхваление вождей «второго ряда» было в сталинские времена обычным делом; Хрущев, по всей видимости, искренне этим наслаждался. Кинохроника запечатлела награждение его орденом Красного Знамени, состоявшееся в Кремле в 1939 году. Мы видим, как Хрущев идет по красному ковру, как принимает награду из рук официального главы государства Калинина, как пожимает ему руку и произносит короткую речь. При покадровом просмотре хорошо видно, что Хрущев смотрит на награду в руках Калинина голодным взглядом, словно хищник на добычу. Получив наконец заветное сокровище, он с облегчением расплывается в улыбке и на миг от восторга прикрывает глаза. Затем, глубоко вздохнув, решительным шагом поднимается на трибуну и начинает говорить, помогая себе энергичными взмахами руки.

Второй эпизод кинохроники относится к XVIII съезду партии, состоявшемуся в марте 1939 года; тогда Хрущев привез с собой всю семью, остановившись в прежней московской квартире. На экране мы видим, как члены Политбюро собираются в зале, где им предстоит фотографироваться с заслуженными делегатами. Когда вожди входят, Хрущева от Сталина отделяют несколько человек; но к тому времени, как они начинают рассаживаться, он ухитряется протиснуться к вождю и занять место рядом с ним. Молотов и Каганович, которых Хрущев буквально оттирает, кажется, не возражают; Сталин мрачен и погружен в свои мысли. Устроившись на соседнем стуле, Хрущев победоносно улыбается, затем тревожно оглядывается кругом — не обидел ли он кого? Дружески подтолкнув Молотова и Кагановича локтем, он обводит комнату довольным взглядом и вновь расплывается в улыбке.

1939 год принес новые треволнения. За знаменитым Пактом о ненападении, заключенным с фашистской Германией, и началом Второй мировой войны последовала советская оккупация Западной Украины и Западной Белоруссии. Хрущев принимал в этом активное участие — что говорит не в его пользу, ибо аресты и депортация сотен тысяч жителей присоединенных территорий лежат и на его совести.

В дипломатических маневрах, предшествовавших заключению пакта, Хрущев не участвовал. Однако во второй половине августа 1939 года ему случилось быть в Москве, где он руководил организацией работы украинского павильона на ВСХВ. О визите германского министра иностранных дел Иоахима фон Риббентропа Хрущев узнал накануне его прибытия. Сталин с удовольствием поделился этой новостью со своим ничего не подозревающим приближенным. «Смотрит он на меня и улыбается, выжидает, какое эта новость произведет на меня впечатление? Я тоже на него смотрю, считая, что он шутит: чтобы к нам да прилетел Риббентроп? Что он, бежать из Германии собирается, что ли?»59

Неудивительно, что на переговоры Хрущева не пригласили. 23 августа он вместе с Маленковым, Ворошиловым и Булганиным отправился на охоту. Хрущеву уже случалось охотиться под Москвой, но на этот раз он впервые попал в закрытое охотничье угодье Завидово. «Хорошо, поезжайте, — сказал ему Сталин. — Я с Молотовым приму Риббентропа и послушаю, а потом вы приезжайте с охоты, я расскажу, каковы цели Гитлера и каков результат разговора».

И три десятилетия спустя Хрущев вспоминал об этой охоте с неподдельным восторгом. Совсем рядом решались судьбы мира — а он, позабыв обо всем, наслаждался жизнью. «Поохотились мы, погода была чудесной, тепло, сухо, охота прошла очень удачно. Прошу не понимать меня как некоего типичного охотника-хвастуна. Но мне действительно удалось тогда убить на одну утку больше, чем Ворошилову. Почему об этом говорю? Да потому, что везде у нас тогда гремело: „Ворошиловские стрелки“. Ворошилов, дескать, стреляет из винтовки и из охотничьего ружья лучше всех»60.

Хрущев знал, что после охоты Сталин позовет их на ужин, и «повез с собой уток, как говорится, для общего котла. Я похвалился своими охотничьими успехами. Сталин был в хорошем настроении, шутил».

Пакт Молотова — Риббентропа с секретным протоколом, в котором двое диктаторов договорились об очередном разделе Польши, повлек за собой ужасные последствия для жителей Западного края. Правда, при польском правительстве национальным меньшинствам — русским, украинцам и белорусам, проживавшим на этих территориях, — приходилось очень несладко; но их беды под польским владычеством нельзя сравнить с тем террором, который обрушился на новых граждан СССР после присоединения к Советскому Союзу.

В событиях, последовавших за вводом войск на Западную Украину, Хрущев играл ключевую роль. Сталин неусыпно наблюдал за ним, ставки были высоки, время — дорого. В аннексии новых территорий СССР стремился соблюсти видимость демократии. 22 сентября советскими войсками был занят Львов, крупнейший город Западной Украины, — а уже 26–27 октября «свободно избранные» национальные собрания Западной Украины и Белоруссии обязали своих представителей подать просьбу о присоединении к СССР. 1 ноября Верховный Совет СССР принял их прошения, вызвав в ответ такие выражения благодарности Сталину: «Из царства тьмы и бесконечных страданий, в которых прозябал народ Западной Украины шестьсот долгих лет, мы переходим в сказочную страну свободы и счастья народа»61.

Такое чудо удалось сотворить Хрущеву за неполных два месяца. Советская пресса превратила аннексию Западного края в настоящее шоу — и звездой этого шоу стал Хрущев. В одном городе неподалеку от новой советско-германской границы, узнав, что один из слушателей его выступления — слесарь, он воскликнул: «Ну а я тоже слесарь!» — чем вызвал «восторженные возгласы и аплодисменты» толпы62. На кадрах кинохроники мы видим, как Хрущев вместе с маршалом Семеном Тимошенко, командующим Киевским военным округом, приветствует радостных поселян: на Хрущеве френч и военная фуражка, которые он носит с явной гордостью, не смущаясь даже тем, что на фоне высокого статного Тимошенко смотрится непрезентабельно. Обращаясь к толпе с речью, Хрущев заламывает фуражку, озорно улыбается в ответ на аплодисменты, а затем, когда слово переходит к Тимошенко, слушает его, выпрямившись и заткнув большие пальцы за пояс. Далее мы видим, как высокие гости стоят кружком и разговаривают: все, кроме Хрущева, — с сигаретами. А вот они в сопровождении охраны идут к черным правительственным автомобилям, и Тимошенко уступает дорогу Хрущеву, позволяя ему сесть в машину первым.

В фильме Довженко «Освобождение» присоединение новых территорий изображается в стиле Лени Рифеншталь, в красочных образах, отражающих победу добра над злом. Злобная буржуазия, прежде властвовавшая на этих землях и угнетавшая народ, теперь подметает улицы. Польскую помещицу, безобразную старуху, выкидывают из дома. Пленные польские солдаты, едва держась на ногах, плетутся к желанной свободе. Бравурные крестьянские пляски… монахи, голосующие за советскую власть… И красной нитью проходит через фильм образ Хрущева — вот он выступает перед людьми, вместе со всеми поет осанну Сталину, наслаждаясь хорошо отрежиссированным «народным признанием».

В некоторых случаях Хрущев старался смягчить репрессии, обрушившиеся на новых граждан СССР. Хотя в 1938 году Сталин распустил компартии Польши и Западной Украины, на выборах 1939-го Хрущев использовал их бывших членов в качестве добровольных организаторов. Он старался замедлить темп коллективизации и раскулачивания на новых землях (впрочем, завершить то и другое советская власть не успела — до начала войны оставались считаные месяцы)63. Однако и тридцать лет спустя оккупация вызывала у него искренний восторг. Он приветствовал объединение Западной и Восточной Украины64, радовался расширению территории СССР и укреплению западной границы. Когда крестьяне из недавно созданного колхоза запели на собрании «Интернационал», он испугался, что они не смогут допеть до конца. «И только представьте, — восклицал он, — они знали все слова и прекрасно спели все до последнего слова!» Проблемы, если верить Хрущеву, возникали только с образованными поляками, не понимавшими, чем может обогатить их советская культура. «Воспитанные на буржуазных традициях… эти люди как бы теряли свою самобытность, свое лицо. Они не могли понять, что польская культура и польская нация продолжают развиваться на территории, отошедшей к Советскому Союзу»65.

С особым наслаждением Хрущев «воспитывал» и поучал чиновников низшего звена — простых, грубых людей, очень похожих на него самого в молодости. Однажды, будучи во Львове, он зашел к партийному функционеру, переаттестовывавшему бывших чиновников городского муниципалитета. У него, рассказывал Хрущев, «из шинели торчало два револьвера. Одним словом, только пушки недоставало у него за плечами, потому что слишком тяжела. Люди сидели и смотрели на него». Хрущев прочел чиновнику целую лекцию о том, как должен вести себя настоящий коммунист: «Вы производите плохое впечатление не только насчет себя, но и о советских органах власти, о всех наших людях, о нашей трусости. Что вы сделаете вашими пистолетами, если кто-нибудь из террористов придет и захочет вас убить? Он застрелит вас вашими же пистолетами. Зачем вы их демонстрируете? Почему у вас торчат рукоятки? Спрячьте их в карманы и оденьтесь поприличнее»66.

Теперь Хрущев имел возможность распекать и более высокопоставленных фигур. НКВД отправил на Западную Украину двух агентов (один из них потом прославился под именем полковника Рудольфа Абеля — советского шпиона, арестованного ЦРУ в 1957 году) для вербовки этнических немцев, которым, согласно секретному протоколу Молотова — Риббентропа, разрешалось вернуться в Германию. Один агент пропал, и Хрущев не стеснялся в выражениях, объясняя Берии, что думает о тех, кто посылает на задания некомпетентных работников. Павел Судоплатов, находившийся в это время в кабинете Берии, рассказывает: «Благодаря высокочастотной телефонной линии я слышал его голос в трубке, даже сидя с другой стороны стола». Когда трубку взял сам Судоплатов, Хрущев «не потрудился меня выслушать… оборвал… а затем… бросил трубку»67.

22 сентября 1939-го в деревне неподалеку от Львова Хрущев, потрясая кулаками, бранил генералов НКВД за поведение их подчиненных. С одной стороны, они ничего не делают: «Какая это работа — ни одного расстрелянного!» С другой — пытаются командовать партийцами: «Знаем мы, как ваши работники стараются подмять партийное руководство под себя!» Докладывая об этом Берии в Москву, глава украинского НКВД Иван Серов добавлял, что Хрущев — «человек высокомерный, не прочь разыграть демократа, ему страшно нравится, когда окружающие льстят ему…»68. Но интереснее всего вопиющая противоречивость желаний Хрущева: он требует одновременно, чтобы энкавэдэшники больше расстреливали и давали ему больше свободы действий.

Распекая и поучая подчиненных, Хрущев с удовольствием выслушивал потоки лести, изливаемые на него, например Александром Корнейчуком и его будущей женой, писательницей Вандой Василевской. Василевская бежала на восток из оккупированной Варшавы — как раз вовремя, чтобы помочь советской власти в агитации своих земляков-поляков, проживавших в Западном крае. «У меня, — вспоминал Хрущев, — остались добрые воспоминания об этой женщине, большой общественнице, преданнейшем гражданине, человеке неумолимой честности и прямоты. За это я ее весьма уважал». Далее он добавляет: «Сама она из знатного польского рода. Она была дочерью того Василевского, который в правительстве Пилсудского был министром, а кроме того, его ближайшим другом… Ходили слухи, что Ванда Львовна — крестная дочь Пилсудского». С увлечением рассказывает Хрущев о том, как Василевская бежала из Варшавы пешком, «в коротком полушубке и простых сапогах»69. Некоторое время спустя при помощи Хрущева она стала заместителем председателя Совета министров Украины.

Розовые воспоминания Хрущева достигают кульминации в описании собрания, принявшего постановление о присоединении Западной Украины к Советскому Союзу. Когда украинские делегаты собрались во Львове, «я не услышал ни одного оратора, который выражал бы хотя бы сомнение в том, что у них должна быть установлена советская власть. Они с радостью, с пафосом заявляли, что их заветная мечта — быть принятыми в состав Советской Украины». Когда Верховный Совет СССР ответил на эту просьбу согласием, Хрущев ощутил «гордость», поскольку именно он «от начала до конца находился в западных областях Украины и организовывал все дело». «Не стану скрывать, — замечает он, — для меня это было счастливое время». И с легкостью, от которой захватывает дух, добавляет: «И в то же время мы продолжали арестовывать людей. Нам казалось, что эти аресты послужат укреплению Советской власти и расчистят путь к построению социализма на марксистско-ленинских принципах»70.

Была у Хрущева и еще одна забота — управляя Украиной, он стремился расширить круг могущественных друзей и завести новые связи. В 1940 году, когда Красная Армия «освободила» от румынской оккупации Бессарабию, Хрущев вместе с маршалом Тимошенко отправился через румынскую границу в родную деревню Тимошенко Фурманку. Тимошенко, кавалерийский офицер, был выходцем из деревни; по замечанию Микояна, он «никаких книг никогда не читал»71. Имела ли эта поездка какие-то военные цели, неизвестно; очевидно только, что она стала для Хрущева великолепным развлечением. В своих воспоминаниях он охотно и оживленно делится подробностями своего путешествия, рассказывает о бородатом крестьянине, ругавшем на митинге румынских офицеров: «Я давно не слышал такой отборной, неповторимой русской ругани», и о застолье с родственниками Тимошенко, длившемся всю ночь: «„Как, — спрашиваю, — маршал? Спит или встал?“ — „Маршал еще и не ложился“»72.

Особенно восхищался Хрущев молодым военным командиром Жуковым, принявшим командование Киевским округом в 1940 году, когда Тимошенко стал наркомом обороны. Понравилось ему, как на учениях в Харькове в 1940-м танкист Дмитрий Павлов «буквально летал по болотам и пескам». Но, когда Павлов вышел из танка и заговорил, Хрущев с чувством превосходства отметил, что танкист «малоразвит» и «со слабой подготовкой»73. У Михаила Кирпоноса, позднее занявшего место Жукова, «не было опыта руководства таким огромным количеством войск». А Льва Мехлиса, к которому Хрущев во времена Промакадемии «относился с уважением», он теперь считал «сумасбродным»74.

Лучшими друзьями Хрущева в Кремле были Маленков и Булганин. Маленков разделял страсть Хрущева к охоте. Булганин как-то осмелился заметить при нем, что читать передовицы «Правды» незачем — все они одинаково предсказуемы и бессодержательны75. Внешне верные сталинцы сохраняли между собой хорошие отношения; однако зависть и взаимное недовольство росли, и Хрущев здесь не был исключением. На пленуме ЦК в феврале 1939 года, вспоминал он, «каждый старался покритиковать других». Сам он критики в свой адрес избежал, получив лишь одно, довольно несерьезное обвинение — в том, что поощряет «всех в Московской парторганизации называть его Никитой Сергеевичем»76.

Хрущев в самом деле предпочитал, чтобы к нему обращались запросто, по имени-отчеству: это отражает его приземленный, популистский стиль. По мнению Хрущева, его кремлевские коллеги были слишком оторваны от народа. Ворошилов «только красовался на праздниках в военной форме, а состоянием армии и ее оснащенностью не интересовался». Вместо того чтобы готовиться к войне, он «улыбался перед фотоаппаратами и киноаппаратами». Кроме того, он «прославился как ценитель и знаток оперы. Помню, однажды при мне заговорили о какой-то оперной певице, и жена Ворошилова, закатив глаза, проронила: „Климент Ефремович о ней не лучшего мнения“»77.

Хрущев, разумеется, тоже водил дружбу с писателями и артистами, не говоря уж о позировании перед кинокамерой Довженко. Но больше всего ценил он приглашения на дачу к Сталину во время своих поездок в Москву в 1938-м и 1939-м. «В те времена с ним всегда приятно было встречаться, послушать, что нового он расскажет, доложить ему. Он всегда рассказывал что-либо подбадривающее или разъяснял то или другое положение. Одним словом, выполнял свои функции руководителя и вождя, беседовать с которым каждому из нас (я, во всяком случае, говорю о себе) было приятно»78. Далее он добавляет: «Всегда было легче откровенно говорить с ним с глазу на глаз»79. Однако к этому времени Хрущев уже начинает разочаровываться в Сталине.

Хрущев никогда не сомневался, что финская война 1939–1940 годов была вызвана «нашим желанием обезопасить себя». Не смущало его и то, что «война обошлась нам, может быть, даже в миллионы жизней». Беспокоили его лишь «стратегические просчеты с нашей стороны». В первый день войны он был в Москве. Сталин «был уверен, и мы тоже верили, что не будет войны, что финны в последнюю минуту примут наши предложения»80. Однако Финляндия предпочла сопротивление.

Война затягивалась, солдаты гибли, и между главой страны и наркомом обороны возникли разногласия. Сталин «очень разнервничался, встал, набросился на Ворошилова» за поражения в Финляндии. Ворошилов «вскипел, покраснел, поднялся и в ответ на критику Сталина бросил ему обвинение» и даже «схватил тарелку, на которой лежал отварной поросенок, и ударил ею об стол»81. От этой сцены у Хрущева остался неприятный осадок, которого не смягчила даже отставка Ворошилова.

Неподготовленность Москвы к войне стала очевидна лишь 22 июня 1941 года. Но еще до этого, уверяет Хрущев, он начал догадываться, что за показной самоуверенностью Сталина скрывается страх. Впервые Хрущев заметил этот страх в 1940-м, когда Германия оккупировала Париж. Тогда Сталин «очень нервно выругался в адрес правительств Англии и Франции за то, что они допустили разгром своих войск». Кроме того, у Сталина появилась привычка собирать гостей у себя на даче и не отпускать их допоздна, «я думал, чтобы в этой компании как-то отвлечься от мыслей, которые его беспокоят». До 1940–1941 годов, по рассказу Хрущева, на этих дачных вечеринках он был свободен пить или не пить: если он отказывался, Сталин не настаивал, «и мне это нравилось». Но той зимой Сталин «стал пить, и довольно много пить, причем не только сам, но и стал спаивать других». При поддержке Берии, стремившегося развязать гостям языки, Сталин держал их на даче до рассвета: они якобы обсуждали дела, но реально «сидишь другой раз у него и ничего не делаешь, а просто присутствуешь на всех этих обедах, которые стали противными, подрывали здоровье, лишали человека ясности ума и вызывали болезненное состояние головы и всего организма». Всякий, кто отказывался пить, подвергался «штрафу» — дополнительной порции крепкого напитка. «А потом, — рассказывает Хрущев, — человека, который пил „в шутку“, заставляли выпить всерьез, и он расплачивался своим здоровьем. Я объясняю все это только душевным состоянием Сталина»82.

Не в последнюю очередь Киев был привлекателен для Хрущева тем, что здесь он мог жить, как ему нравилось. Семья Хрущева разместилась в элегантном особняке (до революции здесь обитал богатый сахарозаводчик) с коваными воротами, подъездной аллеей, усаженной рядами высоких деревьев, широкой лестницей, начинающейся прямо от входной двери, огромным роялем в гостиной и большим садом, окруженным высокой зеленой стеной83.

Еще великолепнее была загородная вилла Хрущева, располагавшаяся в пятидесяти километрах от Киева, на восточном берегу Днепра. Прежде на этом месте стоял монастырь. Хрущев жил здесь в большом кирпичном доме; его помощники, Михаил Бурмистенко и Леонид Корниец, занимали два дома по соседству. Из дачного поселка под названием Межгорье открывался захватывающий вид на реку и острова. На поблекших от времени фотографиях из семейных альбомов Хрущевых мы видим широкую каменную террасу, уступами спускающуюся к песчаному пляжу. Алексею Аджубею, впервые попавшему в Межгорье после войны, запомнился сад, полный вишен, яблонь и слив. Рада Аджубей вспоминала нескончаемый поток гостей, в том числе артистов Киевского оперного театра84.

К особняку в Киеве и вилле на Днепре прилагался многочисленный обслуживающий персонал — охранники, повара, шоферы. Нина Петровна впервые узнала об этом на одном из редких приемов для партийных и государственных руководителей и их жен, устроенном Сталиным, пока Хрущевы были еще в Москве. Она сидела рядом с женой Станислава Косиора. Зашел разговор о кухонной утвари, Нина Петровна попросила совета — что ей взять с собой в Киев. Жена Косиора откровенно изумилась. Оказалось, рассказывает Нина Петровна, что на кухне в киевском особняке ее уже ждет «столько и такой посуды, какой я никогда даже не видела. Так же и в столовой… Так мы начали жить на государственном снабжении: мебель, посуда, постели — казенное, продукты привозили с базы, расплачиваться надо было один раз в месяц по счетам»85.

Обосновавшись в Киеве, Хрущев сохранил за собой и московское жилье, еще более роскошное, чем прежняя квартира в Доме на набережной. Новая московская квартира располагалась всего в двух кварталах от Кремля, на тихой красивой улице Грановского, в массивном пятиэтажном здании с просторным внутренним двором, обсаженным деревьями. Здесь были три спальни для детей, одна — для их родителей, две комнаты для гостей, кухня, гостиная (она же столовая), кабинет Хрущева и большая ванная. В квартире напротив в 1940 году поселился Булганин со своей семьей. Маленковы жили прямо под Хрущевыми, на четвертом этаже. На улице Грановского Хрущев жил во время своих визитов в Москву до войны и позже, в военное время.

Словом, материальное положение семьи Хрущевых лучше и быть не могло. Однако семейные проблемы давали о себе знать и теперь. Некоторые из них были связаны с растущим кланом Хрущевых. Отец Хрущева умер от туберкулеза в 1938 году, но мать была еще жива. Вместе с его семьей жили родители Нины Петровны, которых она в 1939 году вывезла из оккупированной нацистами Польши86, ее племянник и племянница, Вася и Нина, которых она тоже вытащила из родной деревни. Разумеется, здесь же жили и дочь Хрущевых Рада, которой в 1938 году исполнилось девять, и трехлетний Сережа, и годовалая Лена. Добавьте к этому детей Хрущева от первого брака — двадцатитрехлетнюю Юлию, переехавшую с отцом в Киев, и двадцатиоднолетнего Леонида, делившего время между Киевом и Москвой.

Вести дом и хозяйство в таком семействе было, конечно, нелегко. Хрущев был поглощен работой, а младшие дети часто болели. Весной 1941 года Сергей слег с туберкулезом, давшим осложнение на ноги. Следующие два года ему пришлось провести неподвижно в гипсе: только верхняя часть тела, руки и одна ступня оставались свободными. Той же весной Юлия, тоже заразившаяся туберкулезом, перенесла операцию на легких87.

Нина Петровна была заботливой хозяйкой и строгой матерью. По словам Рады, она «считала заботу о семье своим партийным долгом и ввела в семье партийные порядки». Она «держала у себя в руках» зарплату мужа (хотя все нужды семьи оплачивались государством), ввела режим строгой экономии, «ничего не выбрасывала» («после ее смерти мы нашли горы старых платьев и свитеров, латаных-перелатаных»), тщательно следила за школьными успехами своих детей, особенно Рады. «У нее были суровые партийные принципы, — рассказывает Рада. — Маме всю жизнь было тяжело со мной, а мне с ней, хотя мы очень любили друг друга»88.

Однажды, еще до болезни, маленький Сережа бросил на пол кусок хлеба. Мать дала ему пощечину, а отец (он в тот день был дома) выволок Сергея из-за стола и приказал: «Подними!» Как посмел Сережа швыряться хлебом, который так тяжело достается простым людям?! От больших детей — и неприятности больше; Леня огорчал мачеху более серьезными проступками — курил, несмотря на прямой запрет отца, брал вещи без спросу и забывал их возвращать. Он «не признавал авторитета Нины Петровны», рассказывает Любовь Сизых, вышедшая замуж за Леонида в 1938 году. Мать Хрущева, Ксения Ивановна, открыто принимала сторону любимого внука. В довершение всего Леонид рассорился с родной сестрой Юлией, с которой они не ладили с детских лет, поскольку Юля имела обыкновение жаловаться Нине Петровне на его шалости. В 1940 году, когда у Леонида родилась дочь, Люба хотела назвать ее Юлией, но муж воспротивился — пусть сестра не воображает, что это в ее честь! Девочку совсем было собрались назвать Иоландой, в честь знакомой киноактрисы, но тут запротестовала Ксения Ивановна, потребовав, чтобы правнучку назвали по-русски и по-христиански. В конце концов сошлись на «Юлии»89.

Характером Люба очень походила на своего мужа — «озорника» и «сорвиголову». Ее отец, банковский служащий, был глубоко религиозен и порвал с дочерью, когда она стала комсомольской активисткой. Если бы они не поссорились тогда, вспоминала она, это случилось бы чуть позже, когда она увлеклась воздухоплаванием — хотя именно ее полеты, о которых много писала пресса, помогли ей в конце концов помириться с отцом.

На фотографиях в семейном альбоме перед нами предстает красивая, жизнерадостная молодая женщина в летной форме. Неудивительно, что она привлекла внимание Леонида Хрущева, который окончил летную школу и работал в Киеве инструктором аэроклуба. Он был высок и хорош собой, в первый же вечер отвез ее домой на машине, а на следующий день явился с веткой цветущей сирени. После этого они почти не расставались. «Никогда я не встречала такого обаятельного мужчину», — рассказывает Люба90.

Однако, при всех комсомольских и человеческих достоинствах Любы, было и у нее пятно на биографии. Как-то раз «подруга» обнаружила у нее в комнате перепечатку статьи Троцкого «Уроки Октября». Любу исключили из комсомола, правда, два месяца спустя восстановили (к подобным прегрешениям молодых людей власть относилась не слишком строго); однако для семьи Хрущева опасна была даже тень подозрения в связи с троцкизмом.

Неизвестно, знал ли Никита Сергеевич Хрущев о прошлом Любы во время их первой встречи. Он попросил сына вечером привести Любу к ним домой и подождать его возвращения. Вернувшись домой около полуночи, Хрущев сел за стол вместе с Леней, Любой и сестрой Лени Юлией. Нину Петровну не пригласили. Леонид не желал знакомить невесту с мачехой. Во время семейного ужина Нина Петровна вошла, взяла из посудного шкафа тарелку и молча вышла, даже не поздоровавшись с Любой.

За знакомством последовали совместные походы в театр, а затем — и приглашения в Межгорье. Люба особенно сдружилась с Ксенией Ивановной. После свадьбы Леонид и Люба поселились в квартире Хрущева в Москве; там они оживленно справляли Новый, 1939 год — это празднование запечатлено на пленке. На одном из снимков мы видим компанию молодых людей: две девушки и один юноша выглядят относительно трезвыми, но еще один гость хлещет водку прямо из бутылки, второй, кажется, вот-вот рухнет лицом в салат, а сама Люба, в центре группы, возлежит на диване в картинной позе, с бутылкой шампанского в руке и широчайшей улыбкой. Позднее Люба уверяла, что гости вовсе не были настолько пьяны, что это шутка. Но Хрущев-старший таких шуток не понимал — тем более что дурное поведение родственников могло его скомпрометировать.

— Что это такое?! — кричал он. — Как ты себя ведешь?! Как ты можешь так себя вести? Комсомолка ты или нет? Позор! Как тебе не стыдно?!

Хрущев был вспыльчив, но отходчив: он не мог долго сердиться ни на сына, ни на невестку, и скоро возобновились их задушевные беседы с Любой на кухне.

Много лет спустя Люба припомнила еще один семейный инцидент. Хрущев, Леонид, Люба и Толя, ее сын от первого брака, приехали в Москву из Киева в личном вагоне Хрущева. Хрущев просил, чтобы прибывший за ним черный лимузин подождал родных, однако из соображений безопасности охрана настояла на немедленном отъезде. Позже, когда Леонид и Люба приехали домой, они услышали, как Хрущев кричал на начальника охраны: «Где мои дети? К чему все эти ограничения? Почему я не имею права подождать детей?».

Глава VII. В ГОДЫ ВОЙНЫ: 1941–1944.

За два дня до нападения фашистской Германии на СССР Хрущев был в Москве. Там он, по его собственным воспоминаниям, «буквально томился», но не мог добиться позволения Сталина вернуться в Киев. Он хотел быть на своем рабочем посту. Что толку в пребывании на «обедах и ужинах питейных», которые «просто были уже противны»?

Но Сталин настаивал: «Да останьтесь еще, что вы рветесь? Побудьте здесь»1.

В конце концов вождь смилостивился, и утром 21 июня 1941 года Хрущев вернулся в Киев. Прямо с вокзала он отправился на работу и до дома добрался только вечером. Однако час спустя, около десяти вечера, его вызвали обратно в ЦК, где заместитель по военной обороне предъявил Хрущеву документ, из которого следовало, что немцы готовы напасть: до начала войны остаются считаные дни, возможно, даже часы. И почти тут же пришла весть с Западной Украины, из города Тернополя: германский перебежчик сообщает, что нападение состоится в три часа утра. Всю ночь Хрущев провел на рабочем месте. И в самом деле — вскоре после трех часов ночи, едва на востоке позолотили небо первые лучи рассвета, пришло известие о нападении немецких войск. А час спустя вражеские бомбардировщики уже бомбили киевский аэродром.

Хрущев знал, что Советский Союз к войне не готов. Его старый друг, нарком обороны Тимошенко недавно инспектировал западные военные округа и обнаружил множество серьезных упущений на всех уровнях. В декабре 1940 года, во время военных учений, Жуков, сменивший Тимошенко на посту командующего Киевским военным округом, действуя за «синих» (немцев), одержал решительную победу над «красными». В дела сугубо военные Хрущев посвящен не был, однако Жуков и Тимошенко делились с ним своими тревогами. В докладе, направленном Сталину в апреле 1941-го, Хрущев отмечал чрезвычайно медленное продвижение работ по строительству укреплений и просил направить сто тысяч рабочих, чтобы закончить строительство к 1 июня 1941 года2.

Однако, несмотря на все это, Хрущев не сомневался в победе Красной Армии. Неподготовленность СССР к войне стала в полной мере ясна только после 22 июня. Репрессии обезглавили армию, лишив ее не только ведущих маршалов и генералов, но и командующих военными округами, 90 % начальников штабов и их заместителей, 80 % командиров дивизий и корпусов, 90 % штабных офицеров. Правда, СССР значительно превосходил Германию по числу танков и самолетов, однако модернизация была начата слишком поздно: полевые и штабные учения не были ориентированы на оборону, слишком много важных военных объектов оказалось сосредоточено на уязвимых приграничных территориях, войска были плохо организованы и недостаточно маневренны, артиллерийские части и запасы снабжения также были расположены чересчур близко к границе3. В довершение всего, вспоминает Хрущев, «не хватало оружия, не было даже винтовок»4.

Сталин игнорировал многочисленные предупреждения: сообщение Черчилля в апреле 1941-го о том, что немцы собирают войска на восточной границе; сообщение советского посла от 22 мая, где говорилось, что нападение запланировано на 15 июня; телеграфное предупреждение советского посла из Лондона о том, что Гитлер нападет на СССР «не позднее середины июня». Всего за несколько часов до начала войны Сталин уверял Жукова, что «конфликт еще возможно разрешить мирными средствами», и ворчал: «Нет, Гитлер развязывать войну не собирается. Просто хочет нас спровоцировать»5.

Чем более зловещие тучи собирались над горизонтом, тем упрямее игнорировал их Сталин. Вот почему первый приказ, полученный Хрущевым и его коллегами в то страшное утро, был: не открывать ответный огонь. В середине дня, когда военные действия уже шли вовсю, советским самолетам было приказано не залетать на вражескую территорию дальше 100–150 километров от границы, а войскам — вообще не переходить границу «до получения приказа»6.

Только после полудня вышел знаменитый приказ № 3, в котором Сталин приказывал армии сопротивляться врагу, разбить его и вторгнуться на его территорию. Однако «мы еще точно не знаем, где и какими силами противник наносит свои удары, — докладывал Жуков заместителю начальника Генерального штаба Николаю Ватутину. — Не лучше ли до утра разобраться в том, что происходит на фронте, и уж тогда принять нужное решение?».

— Я разделяю вашу точку зрения, — отвечал Ватутин, — но дело это решенное7.

Несколько часов спустя Жуков и Хрущев были в Тернополе: Жуков прилетел из Москвы в Киев, откуда оба они отправились в долгое и опасное путешествие в Западный край на автомобиле. В это утро Сталина разбудили в двадцать пять минут четвертого. Политбюро собралось в Кремле на рассвете. К концу дня было уничтожено около 12 тысяч советских самолетов, что дало нацистам полное превосходство в воздухе, а немецкие войска вторглись вглубь советской территории. Прошло еще несколько дней, прежде чем ужасная правда открылась в полной мере: советские войска на Западном фронте были разбиты, уничтожены или окружены, и немцы получили полную свободу действий8. Только на юго-западном участке фронта, где Хрущев стал главным политкомиссаром, советским войскам удалось некоторое время удерживать свои позиции. Однако германские танки рвались на восток со скоростью 200 километров в неделю, и уже к середине июля под угрозой оказался Киев.

Двадцать семь миллионов советских граждан погибли в этой войне, по праву носящей в России название Великой Отечественной9. А те, кто выжил, стали свидетелями и жертвами поистине неисчислимых ужасов и зверств — как нацистских агрессоров, так, увы, и НКВД, не прекращавшего свою работу даже в самые страшные военные годы.

Парадоксально, однако, что многие выжившие впоследствии вспоминали годы войны с ностальгией, как едва ли не лучшее время в своей жизни. Иллюзорные «враги народа» забылись перед лицом реального врага. Большая часть советских граждан (исключая население Западной Украины, Прибалтики и Бессарабии, где многие поначалу видели в немцах освободителей) сплотилась перед лицом общего противника. Сталин сделал ставку на патриотические и националистические чувства русских, начал использовать в своей пропаганде отсылки к традиционным ценностям — вплоть до религии. Люди стали свободнее и смелее; многие надеялись на более свободную жизнь после войны10.

В своей знаменитой речи 1956 года Хрущев саркастически обвинял Сталина в том, что тот якобы планировал военные операции «на глобусе»11. В действительности Сталин был талантливым стратегом и непревзойденным организатором — однако планирование длительных кампаний ему не давалось, к тому же он был полным невеждой в военной тактике. Стремясь как можно быстрее добиться превосходства над врагом и не думая о цене победы, он вел войну, не щадя своих солдат12. Однако из испытаний войны он вышел еще более могущественным, чем прежде — архитектором победы, символом нации, властелином половины Европы.

Война изменила Хрущева. С самого первого ее дня он находился в гуще сражений: вместе с Красной Армией отступал от Киева к Сталинграду, а затем вернулся обратно и вновь приступил к своим обязанностям руководителя компартии Украины в ее освобожденной столице. Тысячи людей гибли у него на глазах — от простых солдат до генералов. И Хрущев чувствовал себя обязанным не только оплакивать эти потери, но и пытаться их предотвратить.

Хрущев служил главным политическим комиссаром (после 1941 года название этой должности изменилось) на нескольких основных фронтах. Он присутствовал на военных советах, в которые входили командующий, начальник штаба и глава политотдела. Ответственность последнего была не меньше, чем двух первых: ни один приказ не отдавался без его подписи. На деле многие командиры предпочитали чисто формальное участие политруков в военных советах, настаивая на том, чтобы те поддерживали в войсках боевой дух, «выбивали» из московских властей снабжение и подкрепления, а в военные дела не лезли. Однако Хрущев стремился к активному участию в планировании операций, и, поскольку он был членом Политбюро, ему не решались возражать.

Он стал чем-то вроде посредника в отношениях между военным командованием на местах и властями в Москве. Сталин использовал его, чтобы держать военных на коротком поводке; военные — чтобы через него влиять на Сталина. В конечном счете отвечал Хрущев, разумеется, перед Сталиным — однако внутренне отождествлял себя с военными. Такое же восприятие, на советском бюрократическом жаргоне именовавшееся «местничеством», было характерно и для его работы в Киеве. Боевые генералы воспринимали его как своего: некоторые осмеливались даже замечать ему, что негоже отправлять солдат на смерть за землю, которая им, в сущности, не принадлежит13. С этим Хрущев спорил, но с их негодованием по поводу губительных стратегических ошибок Москвы — соглашался.

Из всех коллег Хрущева по Политбюро схожие роли играли в армии только Жданов и Булганин — и оба не слишком хорошо с этим справлялись14. Остальные были весьма активны в Москве, но не на поле боя. Маленков управлял партаппаратом: он бывал на нескольких фронтах, в том числе и под Сталинградом, однако, как утверждает историк Дмитрий Волкогонов, «не оставил там никакого следа по причине полной некомпетентности в военных вопросах»15. Молотов занимал пост зампредседателя Государственного Комитета Обороны, вместе со Ставкой, Генштабом советских Вооруженных сил и Народным комиссариатом обороны следившего за общим ходом войны. Берия и Ворошилов, а позднее — Каганович, Микоян и молодой экономист Николай Вознесенский также были членами ГКО с правом посещать заседания Ставки.

Хрущев с трудом скрывал неприязнь к своим московским коллегам, когда они, приезжая на фронт с инспекцией, вынюхивали признаки нелояльности и отдавали высокомерные распоряжения ему самому и боевым генералам. Он считал их ничтожествами — как, впрочем, и все, кто сталкивался с ними в военные годы. «Всякий раз, когда я приходил в Кремль, — рассказывал начальник транспортного управления Иван Ковалев, — то заставал в кабинете у Сталина Молотова, Берию и Маленкова. И всегда они были у меня как бельмо на глазу. Сидят, молчат, изредка что-то черкнут в блокноте. Сталин занимался делом — отдавал приказы, говорил по телефону, подписывал бумаги… а эта троица просто сидела и ничего не делала…»16

Война оставила в душе Хрущева глубокий след. На фронте он начал пить и курить; войне уделено огромное внимание в его мемуарах, однако даже в отставке он отказывался читать чужие воспоминания об этих годах17. Война прибавила к его коллекции несколько наград. В 1942 году в Москве, на церемонии по случаю 20-летней годовщины вступления Украины в СССР, отсутствующий Хрущев был провозглашен «большевистским вождем нашей армии, бьющей врага». 12 февраля 1943 года ему присвоили звание генерал-лейтенанта. Военной формой Хрущев гордился: носил ее до конца войны, даже вернувшись к гражданским обязанностям. В том же году он получил ордена Суворова II степени и Кутузова II степени. На кадрах кинохроники того времени мы видим, как серьезно и торжественно он следит за процедурой награждения, а затем, получив орден, расплывается в широкой улыбке.

Эти ордена отражают участие Хрущева в победах под Сталинградом и на Курской дуге. Однако доля вины лежит на нем и за поражения под Киевом и Харьковом, где без особой необходимости погибли сотни тысяч советских солдат. Роль Хрущева в этих военных действиях была, конечно, не главной — но довольно значительной. Суждение Волкогонова, заявляющего, что «в военном плане Хрущев совершенно ничего из себя не представлял», возможно, и несправедливо: однако недавно обнаруженный документ 1930 года ясно свидетельствует о серьезных пробелах в его военной подготовке. Командир отряда запаса, в котором Хрущев проходил службу как политкомиссар, характеризует его подготовку, особенно в части тактики, всего лишь как «удовлетворительную», и добавляет: «Нет системы в мышлении по оценке обстановки и принятии решения» (выделено мной. — У. Т.)18.

Позже Хрущев рассказывал, что ему «[во время войны] не раз приходилось вступать в спор со Сталиным… и иногда удавалось переубедить его. Хотя Сталин метал при этом громы и молнии, я настойчиво продолжал доказывать, что надо поступить так-то, а не эдак… проходили часы, порою и дни, он возвращался к той же теме и соглашался»19. Возможно, так оно и было. В одном разговоре во время войны Сталин сетовал: «Что с вами говорить: вам что ни скажешь, вы все: „Да, товарищ Сталин“, „Конечно, товарищ Сталин“, „Совершенно правильно, товарищ Сталин“, „Вы приняли мудрое решение, товарищ Сталин“… Только вот один Жуков иногда спорит со мной…»20 Жуков и Молотов в самом деле спорили со Сталиным; возможно, спорил и Хрущев — хотя бы для того, чтобы заслужить его уважение. Однако немало времени Хрущев тратил и на интриги и грубую лесть — забрасывал Сталина льстивыми докладами, восхвалял его при любой возможности, всеми правдами и неправдами старался как можно чаще попадать в поле зрения великого человека.

Не считая редких свиданий с женой и дочерью Радой, которые приезжали повидать его в Москву, с июня 1941-го до конца 1943 года Хрущев почти не виделся с семьей21. В этот период на семью Хрущевых обрушились три бедствия, несомненно, тяжко подействовавшие и на ее главу. Нина Петровна старалась не добавлять к заботам мужа своих горестей, однако скрыть от него происшедшее было невозможно — если бы Хрущев и не получал сведений в силу своего служебного положения, жена не смогла бы утаить от него свое горе и смятение. Семейное несчастье, как можно предположить, особенно поразило Хрущева тем, что было связано с Леней — любимым старшим сыном, в котором он узнавал себя в молодости.

3 июля 1941 года семья Хрущева покинула Киев. Проведя несколько недель в Москве, они отправились в Куйбышев — место эвакуации советского правительства и дипломатического корпуса. Семейство включало в себя Нину Петровну, ее трех маленьких детей и двоих племянников, Нину и Васю. Шестилетний Сережа по-прежнему не ходил и передвигался в коляске. Он не вставал на ноги до конца 1942-го: болезнь привлекала к нему общее сочувственное внимание, и, по словам одного из родственников, пожелавшего остаться неназванным, это его «страшно избаловало». Вместе с Ниной Петровной ехали также Ксения Ивановна, мать Хрущева, и его сестра Ирина Сергеевна с дочерьми Роной и Ирмой. В Москве к ним присоединились жена Леонида Люба и ее двое детей — полуторагодовалая Юля (в пути подхватившая дизентерию) и семилетний Толя. Уже в Куйбышеве семейство Хрущевых встретилось с родителями Нины Петровны, а по возвращении в Москву в 1944-м на ее плечи легла забота о Вите Писареве, племяннике первой жены Хрущева, и двоюродной племяннице самой Нины Петровны Зине Бондарчук. В общей сложности во время войны Нине Петровне приходилось думать и заботиться по меньшей мере о пятнадцати родственниках22.

Перед войной Леонид и Люба жили в московской квартире Хрущева, заказывали еду из кремлевской столовой и часто ходили в театр. О детях заботилась нанятая няня. Леня, в 1939 году поступивший на военную службу, учился управлять бомбардировщиком на военной базе под Подольском. В ночь с 21 на 22 июня в квартире у него, как часто случалось и до этого, ночевали несколько друзей-летчиков (и этот штрих тоже многое говорит о боеготовности Красной Армии). Ранним утром из Киева позвонил муж Ирины Сергеевны с известием, что немецкие самолеты бомбят город — и Леня с друзьями поспешил на аэродром.

Жизнь эвакуированных в Куйбышеве была вовсе не легкой. Писатель Илья Эренбург вспоминал пятидневное путешествие в вагоне пригородной электрички; по его словам, один спальный вагон занимали дипломаты, другой — члены Коминтерна23. Семье Хрущевых пришлось дожидаться поезда два или три часа; правда, ехали они по первому классу, как вспоминала Люба, «словно в доме на колесах».

Куйбышев, сравнительно небольшой город, оказался битком набит эвакуированными; по воспоминаниям Василия Гроссмана, «было что-то странно привлекательное в сочетании тяжеловесной громоздкости госаппарата с кочевой жизнью эвакуации». Превратившись во временную столицу, Куйбышев обзавелся не только правительством и дипкорпусом, но и писателями, театрами, оперой и балетом. Гроссман пишет:

«Все эти тысячи московских людей ютились в комнатушках, в номерах гостиниц, в общежитиях и занимались обычными для себя делами — заведующие отделами, начальники управлений и главных управлений, наркомы руководили подведомственными им людьми и народным хозяйством, чрезвычайные и полномочные послы ездили на роскошных машинах на приемы к руководителям советской внешней политики; Уланова, Лемешев, Михайлов радовали зрителей балета и оперы; господин Шапиро — представитель агентства „Юнайтед Пресс“, задавал на пресс-конференциях каверзные вопросы начальнику Совинформбюро Соломону Абрамовичу Лозовскому; писатели писали заметки для отечественных и зарубежных газет и радио; журналисты писали на военные темы по материалам, собранным в госпиталях.

Но быт московских людей стал здесь совершенно иным, — леди Криппс, жена чрезвычайного и полномочного посла Великобритании, уходя после ужина, который она получала по талону в гостиничном ресторане, заворачивала недоеденный хлеб и кусочки сахара в газетную бумагу, уносила с собой в номер; представители мировых газетных агентств ходили на базар, толкаясь среди раненых, длинно обсуждали качество самосада, крутя пробные самокрутки, либо стояли, переминаясь с ноги на ногу, в очереди к бане; писатели, знаменитые хлебосольством, обсуждали мировые вопросы, судьбы литературы за рюмкой самогона, закусывали пайковым хлебом»24.

Поначалу Хрущевы, вместе с родственниками Маленкова, Ворошилова, Булганина и Семена Буденного, жили в специальном многоквартирном комплексе «Кремль-Восток», занимавшем целый квартал на берегу Волги. Семье Хрущева выделили квартиру из семи комнат, не считая отдельной трехкомнатной квартиры для Любы с детьми и Ирины Сергеевны с дочерьми. Позднее Нина Петровна и ее ближайшие родственники снимали пополам с родственниками Маленкова большую дачу в санатории Волжского военного округа. Неподалеку стоял просторный каменный дом со множеством подземных комнат и коридоров; он был выстроен специально для Сталина, на случай падения Москвы. Когда немцы подошли к Сталинграду, семья Маленкова эвакуировалась в Свердловск; Нина Петровна, измученная заботами о большой семье, осталась на месте.

В это трудное время дом Хрущевых оставался безопасной пристанью. Дальние родственники всех сортов стремились прибиться к этой гавани и громко возмущались, когда им отказывали в гостеприимстве. Нина Петровна приняла в дом племянницу и племянника, однако отказала их родителям, своему брату и невестке. Да и сестру Хрущева впустила в дом лишь потому, что война не оставила выбора. По словам Любы, Нина Петровна смотрела на Ирину Сергеевну — простую деревенскую женщину — свысока, а та отвечала ей понятной неприязнью. Дочь Ирины Сергеевны Рона добавляет к этому: «Никита Сергеевич мою мать просто не замечал. Никогда не прощу ни ему, ни Нине Петровне. Такое их отношение прежде времени свело мою мать в могилу»25.

Сара Бабенышева, знавшая Ирину Сергеевну в эвакуации, вспоминает ее как среднего роста, смуглую, говорливую женщину, постоянно жаловавшуюся на родных. Хрущев настоял на том, чтобы сестра учила дочь играть на фортепьяно, и оплачивал ей уроки — сто рублей в месяц. «Ничего он в жизни не понимает, — возмущалась Ирина Сергеевна. — Не знает даже, что за такие деньги и хлеба на рынке не купишь. Да и откуда ему знать? Им-то все на дом доставляется, а нам достаются объедки… Только поглядите, какую харю себе разъела! — продолжала Ирина Сергеевна, имея в виду невестку. — Свинья свиньей! А ноги? Ноги у нее вот такущие!» — и широко разводила руками26.

Ксения Ивановна тоже не любила невестку. Мать Хрущева хворала и много времени проводила в больницах. Она очень привязалась к Любе, когда они с Ириной Сергеевной получили отдельную квартиру, переехала вместе с ними, вела с ней бесконечные разговоры о сыне, но почти никогда — о муже, которого называла «дурнем». Племянница Нины Петровны Нина Кухарчук, носившая матери Хрущева обеды, вспоминает, как та ворчала: «Неужели и умирать придется в этом гадюшнике? Ну зачем тебе понадобилось лезть в это болото?».

Пока маленький Сергей не встал на ноги, коляску с ним приходилось спускать вниз и заносить вверх на четвертый этаж. «Когда Сереже давали кушать, он мог сначала лизнуть еду, чтобы понять, нравится ему или нет, — и, если не нравилось, наотрез отказывался есть», — рассказывает один из членов семьи. Сережа доставлял Нине Петровне больше всего хлопот, но хватало ей огорчений и с другими детьми и внуками. Однажды Люба повела маленькую Юлю гулять. «Юлечке захотелось по-большому, — вспоминает Люба, — а туалетной бумаги у меня с собой не было, и пришлось вытереть ей попку листом „Правды“. Когда я вернулась домой с порванной газетой, Нина Петровна так на меня и накинулась: как я могла! Это же некультурно! Ну я, конечно, молчать не стала».

Но, как и прежде, самые серьезные огорчения доставил семье Леонид. До войны его успехи и в учебе, и по службе были как минимум неровными. Закончив семилетку и пройдя короткие вечерние курсы, в 1933 году он последовал по стопам отца — поступил на металлургический завод. Затем начал учиться летному делу, но не в престижной московской военно-воздушной академии, где обучались дети элиты, а в Балашовской школе гражданской авиации. Оттуда в 1937 году был переведен в другую школу, в Ульяновск, по окончании которой работал инструктором в авиаклубах Москвы и Киева. Леня вступил в комсомол и стал активистом, хотя и в Балашове, и после получал выговоры за «безответственность и пьянство», а также за неуплату членских взносов. В партию сын Хрущева так и не вступил. Однако, несмотря на все это, в июле 1939 года, поступив в армию, он был в чине младшего лейтенанта прикомандирован к 134-й группе бомбардировщиков27.

В дипломе, полученном Леонидом 21 мая 1940 года в Училище гражданской авиации имени Энгельса, его летный талант превозносится до небес. В первые же полтора месяца войны он сделал двадцать семь вылетов, по большей части без прикрытия. В рапорте от 16 июля 1941 года его представляют к награде, ордену Красного Знамени: этот «смелый, бесстрашный летчик», говорится в документе, 6 июля выдержал воздушный бой. Самолет его был изрешечен пулями, однако он быстро вернулся в строй, чтобы заменить погибших товарищей28.

Даже если Леонид в самом деле был «летчиком от Бога» (по словам его вдовы), понятно, что к нему, как к сыну Хрущева, относились по-особому. Рапорт командования от 9 января 1942 года характеризует его как «опытного боевого летчика», которого можно назвать «хорошим сыном своего отца»29. Некоторые его вылеты были описаны в прессе: в заметке «Правды» мы видим фотоснимок блестящего молодого летчика, широко улыбающегося в камеру30. Когда сына представили к ордену, Хрущев послал ему телеграмму: «Рад за тебя и твоих боевых товарищей. Так держать, сынок! Поздравляю с успехами в боях. Бей немецких ублюдков днем и ночью. Твой отец Н. Хрущев». Примерно в это время, как сообщают, Хрущев говорил: «Наши ребята храбро дерутся. За это я Лене все прощаю»31.

26 июля 1941 года самолет Леонида был атакован немецкими истребителями: он потерпел крушение, и Леонид при падении сломал ногу. Несколько месяцев — до марта 1942-го — он провел в больнице. Хотя в результате травмы одна нога у него стала короче другой (на кадрах кинохроники 1942 года мы видим, что он опирается на трость), он был намерен вернуться в строй. Но тут разразился скандал, столь тяжелый и безобразный, что в семье он на долгие десятилетия сделался запретной темой.

Самолет Леонида потерпел крушение под Москвой (по рассказу друга семьи, врач в полевом госпитале хотел ампутировать ногу, но Леня отогнал его, угрожая пистолетом)32, но лечился в Куйбышеве, где жила семья. Это, разумеется, была привилегия, не всем доступная. Леонид жестоко страдал — не только от раны, но и от вынужденного безделья. Едва встав на костыли, он сделался неразлучен с Рубеном Ибаррури (сыном Долорес Ибаррури, знаменитой героини гражданской войны в Испании), лечившимся там же.

На военном снимке из фотоальбома Любы мы видим шутливую сцену: Леонид в кожаной куртке, с сигаретой в зубах, широко улыбаясь, приставляет к голове Ибаррури маленький пистолетик (или, возможно, зажигалку в форме пистолета). Несколько раз Люба видела, как друзья выстрелами сбивали с голов друг друга винные бутылки или бокалы — трюк, которому Леонид научился в Москве, доведя его до совершенства. В Куйбышеве, в большой компании, когда какой-то пьяный моряк усомнился в его меткости, Леонид поставил ему на голову бутылку и первым же выстрелом отбил горлышко. Но моряк настаивал, чтобы Леонид выстрелил в саму бутылку. Во второй раз Леонид промахнулся — попал моряку в лицо и убил наповал33.

Его отдали под суд, однако в штрафбат не отправили, а разрешили пройти обучение в качестве пилота истребителя34. Летный экзамен он сдал в ноябре 1942 года с оценкой «хорошо» (но не «отлично», которую он получил как пилот бомбардировщика), однако поначалу командиры не разрешали ему участвовать в боях, полагая, что он не вполне к этому готов. Когда они наконец смягчились, Леонид, как позже писал Хрущеву-старшему командир Первой военно-воздушной эскадрильи генерал Иван Худяков, «атаковывал врага смело, преследовал неотступно», а позже «буквально ликовал, вспоминая подробности схватки и бегство „фрица“»35.

11 марта 1943 года, около полудня, лейтенант Хрущев и восемь других пилотов вылетели с Калужского аэродрома. Цель их была — защищать наступающие советские части от вражеских бомбардировщиков. Завидев немецкие истребители, советские самолеты разделились на три группы: Леонид и лейтенант Заморин бросились на два вражеских самолета и погнали их обратно, на оккупированную территорию. Заморину удалось сбить один самолет; Леонид держался справа, прикрывая ему тыл. Когда другой немец начал стрелять в Хрущева, Заморин увидел, как Леонид поворачивает и под крутым углом ныряет вниз. Позже он докладывал, что Хрущеву удалось оторваться от врага; однако на аэродром Леонид не вернулся.

«Мы организовали тщательный поиск, как с воздуха, так и на земле, силами местных партизан, — писал Никите Хрущеву генерал Худяков, — но безрезультатно. Целый месяц мы не теряли надежды… однако обстоятельства и само прошедшее время заставляют прийти к печальному заключению — ваш сын, старший лейтенант Леонид Никитич Хрущев, погиб смертью храбрых в бою с немецкими захватчиками».

«Леонид был пилотом и погиб в бою, — пишет Хрущев в своих мемуарах. — Была война, и много хороших людей гибло, как всегда бывает на войне»36. На более чем двух тысячах страниц полного текста воспоминаний Леонид упоминается лишь дважды. Фотография сына позже висела на стене семейной гостиной, но Хрущев редко о нем упоминал. Даже после того как территория, где погиб Леонид, перешла под контроль советских войск, тщательные поиски на месте крушения не проводились. Такой поиск был организован лишь в 1960 году — но и он не помог узнать ничего нового о судьбе Леонида Хрущева.

Загадочная смерть, естественно, не могла не породить слухов. Рассказывали, что Леонид выжил, попал в плен и согласился сотрудничать с немцами, но Сталин якобы приказал советским десантникам выкрасть его и казнить, что и было исполнено. Не забывали упомянуть и о том, что Никита Хрущев якобы на коленях молил Сталина сохранить сыну жизнь, но тот ему отказал. Этим авторы слухов и объясняли то, что Хрущев впоследствии пошел против Сталина37. Молотов позднее настаивал, что сын Хрущева был «вроде изменника», что Сталин «не захотел его помиловать» и Хрущев за это «лично ненавидел Сталина»38. Как будто у Хрущева не могло быть для этого других причин! Если бы немцы взяли в плен сына Хрущева, разумеется, они раструбили бы об этом повсюду — как и произошло, когда в руки к ним попал сын Сталина Яков. Историки, изучая протоколы допросов советских военнопленных, не нашли в них упоминаний о Леониде Хрущеве39. Лейтенант Заморин позже признался, что видел, как самолет Леонида развалился в воздухе, но не сообщил об этом сразу — возможно, из боязни нести ответственность за смерть сына члена Политбюро40.

Почему же Хрущев как будто боялся вспоминать о сыне? Возможно, ответ прост: думать о таких вещах слишком больно. И трудно сказать, какие воспоминания были больнее — о гибели Леонида или о его нескладной, бесшабашной жизни.

Судьба вдовы Леонида и ее сына также сложилась трагично. Когда муж погиб, Люба работала в Институте иностранных языков, эвакуированном из Москвы в не слишком далекий от Куйбышева Ставрополь. Когда она получила страшное известие, Волга уже замерзла; поскольку из Куйбышева в Ставрополь и обратно обычно добирались на пароме, она вместе с подругой отправилась в путь пешком — через реку, по льду. А на следующий день вместе с Ниной Петровной вылетела в Москву, чтобы встретиться с Хрущевым.

Вера Чернецкая, дочь советского композитора и жена француза, работавшего во французском посольстве в Куйбышеве, убедила Любу изучать французский язык. Чернецкая с мужем жили в гостинице, где часто бывали Леня и Люба. Дружба с иностранцами (не говоря уж о браке с иностранцем) была опасна даже во время войны, когда ослабли многие ограничения. После возвращения Леонида на фронт Люба однажды позволила себе сходить в театр с французским военным атташе (по ее воспоминаниям, «необыкновенно привлекательным мужчиной»)41.

Дети Любы жили в Куйбышеве, Толя — с Ириной Сергеевной, Юля — с Ниной Петровной. Однажды, в жаркий день июня 1943 года (такой жаркий, что асфальт плавился под ногами, вспоминает Толя), она взяла сына, села с ним на пароход, добралась до Ставрополя и прошла пешком несколько километров до бывшего санатория в лесу, где теперь размещался Институт иностранных языков. Толю она оставила у своей преподавательницы, а сама поселилась в общежитии.

Но вскоре Любу арестовали. Сама она полагала, что ее оклеветал начальник службы безопасности Хрущева, обиженный пренебрежением, которое проявляли к нему они с Леонидом. Двое агентов НКВД отконвоировали ее на поезде в Москву и, конфисковав все наличные вещи, включая дорогие часы — подарок мужа, заперли в камере с двумя другими женщинами, в которых она сразу определила «подсадных уток». Поначалу она думала, что произошла какая-то ошибка — однако поняла, что все гораздо серьезнее, после первого же допроса у Виктора Абакумова, заместителя главы НКВД и главы СМЕРШа42.

Абакумов умел добывать нужные признания. Позднее Люба узнала, что одному из родственников Веры Чернецкой он на допросе выбил зуб. Однако с Любой высокий, широкоплечий, черноволосый Абакумов держался дружелюбно, почти галантно. Он ни в чем ее не обвинял. «Не говорил, что я шпионка, — рассказывала Люба, — сказал только, что, по его сведениям, я ходила в театр с французским военным атташе и он передал мне какую-то бумагу». Люба отказалась давать показания, «потому что и говорить-то было не о чем». «Может быть, вы просто не хотите говорить? — с улыбкой спросил Абакумов. — Может быть, могли бы кое-что рассказать, если бы захотели?» Затем пригрозил, что переведет ее в Лефортовскую тюрьму. «Там не так, как у нас, — говорил он, — это страшное место. Там полно крыс, и вы там скоро без зубов останетесь». Но Люба отказалась признаваться в преступлениях, в которых ее даже не обвиняли. На следующих допросах другой следователь кричал на нее и угрожал избить, если она не признается. Восемь месяцев ей почти не давали спать (известная лубянская технология «конвейера»), два месяца продержали в одиночной камере в Бутырке, а затем приговорили к пяти годам лагерей.

В мордовском лагере Люба работала на лесоповале, пока не попала в больницу. Выздоровев, она осталась в лагерной больнице в качестве медсестры и санитарки и трудилась там, пока снова не заболела. Болезнь была тяжелейшей: Люба потеряла около двадцати восьми килограммов, перенесла преждевременный климакс и почти ослепла на один глаз. Однажды, лежа в бреду на больничной кровати, она увидела, что летит верхом на лебеде, и услышала голос Никиты Хрущева: «Освободите Любу!» Позже ей пришла анонимная посылка с парой сапог, телогрейкой, ушанкой и другой необходимой одеждой. Люба полагала, что посылку прислала Ирина Сергеевна — она и раньше присылала ей кое-какие вещи, а от Никиты Сергеевича и Нины Петровны Люба так ничего и не получила.

Выйдя на свободу в 1948 году, Люба еще пять лет прожила в ссылке в Казахстане, где нашла себе работу в геологической экспедиции и постоянно отказывалась от предложений о сотрудничестве с НКВД. В Караганде она оставалась, пока Сталина не сменил Хрущев — отчасти из-за того, что произошло, когда в 1954 году она приехала в Москву. Хрущев тогда не позволил ей увидеться с четырнадцатилетней Юлией, которую Хрущевы удочерили и которая считала Никиту Сергеевича и Нину Петровну своими родителями. Однако Нина Петровна, по-видимому, не желала лишать внучку родной матери и позже, когда Юля сдала вступительные экзамены в университет, открыла ей правду43. В 1956 году, выбрав момент, когда Хрущева не было в Москве, Нина Петровна устроила Любе свидание с Юлей. «Да ты — вылитый Леня!» — воскликнула Люба. Нина Петровна уговаривала ее остаться, но Люба отказалась, чувствуя, что она здесь лишняя. Позже, уже в отставке, Хрущев несколько раз разговаривал с невесткой по телефону, но никогда не заговаривал о ней с родными и всего раз встретился с ней.

Возможно, Хрущев боялся потерять Юлю. Люба подозревала также, что он верил в обвинения НКВД. «Должно быть, ему много плохого наговорили о ней», — предполагала Юлия. Она добавляла также, что ни Никита Сергеевич, ни Нина Петровна не обнимали ее так горячо, как мать при встрече в 1956 году. Собственно говоря, они вообще ее не обнимали. «Такой уж человек была Нина Петровна. Сама холодная по натуре, и меня не научила проявлять любовь и доброту».

Люба была не единственной арестованной родственницей члена Политбюро. Жена Молотова, жена Калинина, брат Кагановича — никого из них не смогли защитить могущественные родственники. Нельзя винить Хрущева за то, что он не вытащил Любу из тюрьмы. Но почему затаил на нее обиду? Возможно, дело было не в надуманных обвинениях, а в неприемлемом для него поведении невестки. Жизнерадостная, бесстрашная, умевшая наслаждаться жизнью во всех ее проявлениях, Люба была очень похожа на своего мужа; и Толя, которому в 1943 году исполнилось девять, хотя и не был Лениным сыном, удивительно походил на него по характеру.

«Я был из тех, кто ни на чем не способен сосредоточиться, — рассказывает Толя. — Вечно был в движении, вечно куда-то рвался и чего-то хотел. Когда приехал Леня, он привез с собой чудесный пилотский шлем: я тут же завладел этим шлемом и катался в нем с горки. А однажды прицепился к машине и проехался за ней по обледеневшей дороге. Леня не возражал, но мама очень сердилась. У Лени был ящик с огнестрельным оружием и патронами. Его держали запертым, но однажды, когда мама с Леней были в театре, я сумел его открыть, достал пистолет и отправился играть с приятелем — сыном хрущевского шофера, который жил в подвале нашего дома. Я принес с собой обойму, и он уговорил меня пострелять. Первой же пулей я разбил окно, и вся комната наполнилась дымом. Мы так испугались, что спрятались под одеяло — на случай, если кто-нибудь войдет. На следующий день, когда Леня стал меня расспрашивать, я сначала говорил, что ничего не знаю, но скоро во всем признался. Леня поставил меня в угол, но потом простил. А в другой раз я выкинул из окна бутылку и чуть не попал в Вышинского, который как раз проходил через двор».

Прямое попадание в голову знаменитому сталинскому обвинителю, возможно, принесло бы Анатолию славу — но попытка придушить собаку шелковым шарфом, который подарила ему Ирина Сергеевна, славы определенно не принесла. Особенно когда пес вырвался и убежал с дорогим подарком в зубах. В первом классе Толя был выше всех, но очень неуклюж; товарищи постоянно его дразнили, и Люба забрала его из школы и наняла гувернантку — пожилую даму, в характере которой дореволюционная интеллигентность сочеталась со сверхъестественной строгостью. Мать Никиты Хрущева обожала Толю44, а Маленковы на него жаловались. Нина Кухарчук вспоминает, как Толя мочился в раковину и Нина Петровна кричала: «Он развратит моих девочек!» Как только Люба с детьми переехала в отдельную квартиру, встречи Толи с остальными Хрущевыми почти прекратились. «Я как будто выпал из семьи», — вспоминал он.

Когда мать арестовали, Толе сказали только, что она «уехала». В то же утро один из работников института отвез его в Ставрополь и поместил в детский дом. Детские дома сталинской эпохи были ужасны и в мирное время, в войну же превратились в настоящий ад. О Любе, о сестре, о прочих куйбышевских родственниках Толе ничего не говорили. «Все они меня бросили», — думал мальчик. Месяц спустя он убежал из приюта, доплыл на пароходе до Куйбышева и — грязный, обовшивевший, покрытый сыпью — объявился на пороге Ирины Сергеевны. Бывшая гувернантка лечила его, добывая лекарства из специальной кремлевской клиники. Однако скоро Нина Петровна, сказав лишь, что мать Толи уехала в Москву по делам, снова сдала его в детдом.

С собой Нина Петровна дала Толе колбасы. Питание в детдоме было столь мизерным (300 граммов хлеба в день), что дети подогревали на печи и пытались есть костяные пуговицы. Директор детского дома некоторое время позволял Толе есть колбасу тайком, но его собственные дети смотрели на Толю такими голодными глазами, что в конце концов он не выдержал и отдал остаток им.

Дети Толиного возраста посещали школу — это дало Толе возможность снова сбежать. Он воровал пирожки на вокзале, просил милостыню на рынке. В феврале 1944 года Толя снова вернулся в Куйбышев — и узнал, что Хрущевы уже в Москве. Чтобы раздобыть денег на билет, Толя украл набор столовой посуды и попытался его продать, но был пойман и снова водворен в детский дом. Еще несколько неудачных побегов — и детдом от него избавился, отправив в Ленинград, в военно-морское училище.

Продолжение его истории еще печальнее. На медосмотре в училище у Толи были выявлены проблемы с сердцем, так что его отправили в Кронштадт, на лакокрасочную фабрику под патронажем ВМФ, несовершеннолетние работники которой дышали ядовитыми лаками и ели клей, пытаясь этим восполнить свой скудный рацион. Толя решил бежать в Москву: ночью он перешел по льду Финский залив, сел на поезд, но там был обнаружен и снова отправлен в детский дом — теперь в Псков. Отсюда он тоже сбежал, затем сбежал из еще одного детдома — в Вологде, в конце концов добрался до Москвы, но на Курском вокзале снова был пойман милицией. Опять сбежал, отправился на Украину. В Киеве жил в вентиляционной шахте на вокзале. Снова попался милиции, был отправлен в исправительную колонию, откуда убегал трижды. Наконец, опасаясь нового ареста и тюрьмы, нашел себе работу, а в 1952 году пошел служить в армию.

В 1955-м, вернувшись в Москву, Толя сумел разыскать свою сестру по матери Юлию. За эти годы она превратилась в элегантную, хорошо воспитанную девушку из привилегированной семьи; рядом с ней Толе было тяжело и неловко, он с особой силой ощущал свою ущербность. Поэтому он вернулся в Киев, где в конце концов разыскала его мать.

Пытался ли он наладить контакт с семьей Хрущевых? — спросил я у Анатолия. «Нет, — угрюмо ответил он. — Я их забыл. Мне ничего от них не нужно было. Они меня не интересовали. Они для меня перестали существовать. Эти люди сдали меня в детдом».

Знал ли Никита Хрущев о судьбе Толи — неизвестно. Возможно, лучше ему было и не знать.

Вскоре после нападения Гитлера, когда стал ясен истинный масштаб катастрофы, у Сталина сдали нервы. «Ленин оставил нам великое наследие, а мы, его наследники, все это про…али», — говорил он Молотову и Берии. На несколько дней Сталин заперся в одиночестве у себя на даче. 29 июня, когда коллеги приехали убедить его вернуться на пост, он испугался, словно ожидал, что его арестуют. Позднее, уже в июле, Хрущев встретился с ним в Ставке, в бомбоубежище, глубоко под станцией метро «Кировская»: «Он был совершенно неузнаваем. Таким выглядел апатичным, вялым. А глаза у него были, я бы сказал, жалкие какие-то, просящие… Помню, тогда на меня очень сильное и неприятное впечатление произвело поведение Сталина»45.

Пока Сталин боролся со своими страхами, Хрущев и его коллеги сражались за Киев. Недолгая оборона и неизбежное падение города, сопровождавшееся ужасающими потерями с советской стороны, стали для Хрущева первым кризисом войны.

29 июля начальник Генерального штаба Жуков расстелил карты на длинном, обитом зеленым сукном столе в просторном кремлевском кабинете Сталина. Жуков предполагал, что немцы намерены отложить наступление на Москву и сперва ударить по «слабейшему и опаснейшему сектору» — в центральном и южном направлениях. Если такое случится, сурово продолжал Жуков, «Киев придется оставить».

— Как вы могли додуматься сдать врагу Киев? — возмутился Сталин46.

— Если вы считаете, что начальник Генерального штаба способен только чепуху молоть, — ответил, как рассказывал позднее, Жуков, — тогда ему здесь делать нечего.

Сталин принял отставку Жукова и приказал удерживать Киев до последней возможности47. 10 сентября, когда большая группа немецких танков глубоко вклинилась в позиции Юго-Западного фронта, генерал-майор Василий Тупиков заключил, что, «если мы не отступим немедленно, катастрофа будет неминуема»48. Сталин отступать запретил. Тупиков предупреждал о «катастрофе», которая «разразится через пару дней» — но в ответ получал лишь обвинения в «паникерстве» и требования выполнять приказ.

Тимошенко был так встревожен, что 15 сентября совместно с Хрущевым отдал устный приказ отступать без позволения Сталина. Однако, когда командир Юго-Западным фронтом Михаил Кирпонос, испугавшись, снова связался со Сталиным, он получил противоречивый приказ: «Оставить Киев, но ни при каких обстоятельствах не выходить из окружения»49.

Через сутки Киев пал. Кирпонос, Тупиков и бывший заместитель Хрущева в украинской компартии Михаил Бурмистенко, теперь выполнявший роль комиссара Юго-Западного фронта, погибли. Немцы похвалялись, что захватили в плен 655 тысяч человек; согласно сведениям русских, лишь 150 тысяч 541 из 677 тысяч 085 солдат сумели выбраться из ловушки. В тот момент, когда Хрущеву и его подчиненным не оставалось ничего, кроме как покинуть Киев, пришла телеграмма от Сталина, «в которой он несправедливо обвинял нас в трусости и угрожал, что „будут приняты меры“. Обвинял в том, что мы намереваемся сдать врагу Киев»50. Однако арестовывать Хрущева Сталин не стал — лишь полностью игнорировал его во время его следующего приезда в Москву, предоставив распекать Хрущева заместителю председателя правительства Николаю Вознесенскому51.

Этот опыт прочно впечатался в память Хрущева. Однако, если верить Жукову, и самого Хрущева было в чем винить. Когда в августе Жуков пытался уговорить Сталина отступить, тот ответил, что «только что вновь посоветовался с Н. С. Хрущевым и он убедил его, что Киев ни при каких обстоятельствах оставлять не следует»52.

Свидетельство Жукова можно поставить под сомнение — ведь именно Хрущев в 1957 году опозорил его и уволил. Однако вполне возможно, что Хрущев поначалу в самом деле клялся отстоять Киев — лишь бы не говорить того, что будет неприятно слышать вождю. Угодливость приближенных Сталина шла во вред им самим: позже, когда они пытались переубедить вождя, он не желал их слушать, а затем возлагал на них вину за неудачи.

По тому же сценарию развивалось самоубийственное контрнаступление под Харьковом в мае 1942 года. Осенью 1941-го опасность угрожала самой Москве: 28 ноября немецкие войска находились менее чем в тридцати километрах от Кремля. Однако советским войскам удалось перейти в контрнаступление и отбросить врага от Москвы53. «Не сидеть же нам в обороне сложа руки, не ждать, пока немцы нанесут удар первыми! — заявил Сталин в марте 1942-го на заседании ГКО. — Надо самим нанести ряд упреждающих ударов на широком фронте…»54 Об этом он говорил еще зимой, но тогда офицерам Генштаба удалось уговорить его отложить эти преждевременные планы. Борис Шапошников, бывший офицер царской армии, сменивший Жукова на посту начальника Генштаба, предлагал придерживаться «оборонительной тактики», по крайней мере до начала лета. Однако у Юго-Западного фронта, где командовал Тимошенко, начальником штаба был Баграмян, а главой политотдела — Хрущев, обнаружились свои грандиозные планы.

Тимошенко и Хрущев намеревались разбить немецкую группу армий «Юг» и выстроить новую линию фронта — от белорусского города Гомеля через Киев до черноморского Николаева. Предполагалось, что девяносто две советские дивизии обрушатся на шестьдесят четыре немецких — такого соотношения было достаточно, чтобы чуть ли не гарантировать победу. У Баграмяна имелись некоторые сомнения, однако Хрущев и Тимошенко не сомневались, что Москва одобрит их план, и Баграмян держал свои тревоги при себе55.

Генеральный штаб тоже был против. Однако после того, как Тимошенко, Хрущев и Баграмян изложили план Сталину, он его одобрил (правда, в урезанном виде — предложил для начала отбить у немцев один Харьков) и пригласил их на ужин56.

Начались приготовления к контрнаступлению. Под командованием Тимошенко находились 640 тысяч человек, 1200 танков, 13 тысяч орудий и пулеметов, 926 самолетов. В начале мая Хрущев и Баграмян посетили прифронтовые части, остановившись в деревне, которую в 1919 году части Красной Армии, где служил Хрущев, отбили у белых. Никто не подозревал, что гитлеровцы разгадали план советских военачальников и готовят им ловушку57.

Советское наступление началось 12 мая. Поначалу командование Юго-Западной группы войск доносило, что им удалось прорвать немецкие линии обороны к северу и к югу от Харькова. Доклад от 15 мая источал оптимизм. Сталин радовался удаче и писал заместителю начальника Генштаба Александру Василевскому, что «сурово упрекал Генштаб за его нерешительность, едва не заставившую меня отменить столь успешную операцию»58.

Два дня спустя ситуация кардинально изменилась. Войска Тимошенко сгрудились в районе Барвенково, оставив открытыми фланги. В три часа утра 17 мая немцы напали на их южный фланг — и к полудню уже прорвали позиции, удерживаемые Девятой армией. В то же время другие немецкие части начали наступление с севера, зажав русских в гигантские клещи. Советским войскам грозило окружение59.

Василевский настаивал на том, чтобы немедленно остановить наступление; однако Сталин, переговорив с Тимошенко, отказался60. В тот же день Тимошенко и Хрущев отправили Сталину доклад на двух страницах, озаглавленный: «Успешное наступление Юго-Западного фронта на Харьковском театре военных действий». Дальше шло перечисление военной добычи, захваченной с 12 по 16 мая61.

18 мая командование армии решило приостановить наступление, однако из Москвы пришел приказ продолжать. В три часа утра, когда Хрущев уже ложился спать, явился Баграмян с дурными вестями. «Я очень прошу вас лично поговорить со Сталиным, — заключил он. — Единственная возможность спастись, если вам удастся убедить товарища Сталина утвердить наш приказ и отменить указание об отмене нашего приказа и о продолжении операции».

Хрущев позвонил в Генеральный штаб. Ему ответил Василевский. «Александр Михайлович, — сказал ему Хрущев, — вы знаете по штабным картам и расположение наших войск, и концентрацию войск другой стороны, более конкретно представляете себе, какая сложилась у нас сейчас обстановка. Конкретнее, чем ее представляет товарищ Сталин. Пожалуйста… объясните товарищу Сталину, что произойдет, если мы будем продолжать операцию».

— Товарищ Сталин сейчас на Ближней даче, — отвечал Василевский.

— Вы поезжайте туда, он вас всегда примет… Вы с картой поезжайте… Сталин увидит конфигурацию расположения войск, концентрацию сил противника и поймет, что мы поступили совершенно разумно, отдав приказ о приостановке наступления.

— Нет, товарищ Хрущев, нет, товарищ Сталин уже отдал распоряжение.

Хрущев бросил трубку. Потом позвонил снова — но Василевский стоял на своем. Хрущеву оставалась одна надежда — поговорить с самим Сталиным. «Очень опасный был для меня момент, — рассказывал он позднее. — В то время Сталин уже начинал рассматривать себя таким, знаете ли, военным стратегом». Хрущев позвонил на дачу Сталина, трубку снял Маленков. «Я знал, что Сталин находится на Ближней даче, — рассказывает Хрущев, — хорошо знал ее расположение. Знал, что и где стоит и даже кто и где сидит. Знал, где стоит столик с телефонами, сколько шагов надо пройти Сталину, чтобы подойти к телефону». Но Сталин не стал с ним разговаривать. «Товарищ Сталин сказал, что надо наступать, а не останавливать наступление, — ответил, вернувшись к телефону, Маленков. — Товарищ Сталин говорит, что ты… навязал [решение о приостановке наступления] командующему. Это было [только] твое предложение». Когда Хрущев повесил трубку, у Баграмяна, стоявшего рядом, «слезы из глаз покатились. Его нервы не выдержали, вот он и расплакался. Он переживал за наши войска, за нашу неудачу»62.

Рассказ Хрущева производит поистине страшное впечатление. Но насколько он точен? Если верить Жукову, 18 мая Сталин был озабочен ситуацией. Однако Тимошенко по-прежнему преуменьшал опасность, а Хрущев «поддержал мнение Тимошенко». Уверения Хрущева, что он пытался предупредить Сталина, «не соответствуют действительности, — писал позднее Жуков. — Я это свидетельствую потому, что лично присутствовал при переговорах И. В. Сталина по ВЧ с Н. С. Хрущевым»63.

Советский «Военно-исторический журнал» цитирует три послания Хрущева Сталину (два из них отправлены им и Тимошенко в 17.30 17 мая и 12.30 19 мая соответственно и еще одно, личное, в 2.00 19 мая): ни в одном из них нет и речи об остановке наступления64. Однако Хрущев пишет, что звонил, а не писал (доступа к расшифровкам телефонных разговоров у редакции журнала не было), а Баграмян и Василевский, опубликовавшие свои мемуары уже после отставки Хрущева, отчасти подтверждают его версию. Баграмян рассказывает, что на продолжении наступления настаивал Тимошенко, а Хрущев пытался его отговорить. Василевский вспоминает, как Хрущев позвонил ему девятнадцатого, сообщив, что Сталин «отказался останавливать наступление, и попросил меня еще раз поставить этот вопрос перед Верховным Главнокомандующим». Кроме того, Василевский подтверждает рассказ Хрущева о том, что «разговор с Верховным Главнокомандующим происходил через Г. М. Маленкова и прежнее решение о продолжении наступления было подтверждено»65.

Истина в том, что в харьковском разгроме виноваты все: Хрущев и его единомышленники навязали свою идею Сталину, а потом свалили всю вину на него, Сталин без критики принял их план и отказывался его пересмотреть, а Генштаб не осмелился вовремя указать Сталину на гибельность наступления. За просчеты военачальников армия заплатила страшную цену: 267 тысяч человек погибли, более 200 тысяч были взяты в плен66. К тому же, добавляет Василевский, именно победа под Харьковом дала немцам возможность прорваться к Сталинграду и на Кавказ67.

Хрущев, разумеется, заплатил неизмеримо меньшую цену — хотя Сталин, по своему обыкновению, не упустил случая отыграться на нем. Сместив Баграмяна и Тимошенко, он полностью распустил юго-западный сектор командования и вызвал Хрущева в Москву. «У меня было очень подавленное настроение, — рассказывает Хрущев. — Мы потеряли много тысяч солдат, утратили надежду, которой жили…» А главное — Хрущева снедала тревога за будущее. Ибо Сталин «на все пойдет, но никогда не признает, что допустил ошибку. Поэтому… я морально был подготовлен ко всему, не исключая и ареста».

Несколько дней Сталин играл со своей жертвой как кошка с мышью. Немцы заявляют, что захватили более двухсот тысяч пленных, — может быть, врут? «Нет, товарищ Сталин, не врут», — отвечал Хрущев. Во время Первой мировой войны, продолжал Сталин, когда один царский генерал отдал армию прямо в руки немцам, его за это повесили. «Товарищ Сталин, помню этот случай», — отвечал Хрущев.

Несколько дней продолжалась томительная неизвестность; Хрущев старался сохранять хорошую мину при плохой игре. Сталин чередовал замаскированные угрозы с практическими вопросами о том, как же теперь защитить Донбасс. Чем дольше Хрущев оставался в Москве, «тем более томительно тянулось время, которое должно было чем-то кончиться для меня лично. Думал, что Сталин не пройдет мимо такой катастрофы… не простит и захочет найти козла отпущения, продемонстрировав свою неумолимость, принципиальность и твердость… Я даже догадывался, исходя из прежнего опыта, как Сталин может формулировать. Он был большой мастер на такие формулировки».

К неизмеримому облегчению Хрущева, ему было разрешено вернуться на фронт. Но прощение тирана могло быть и ловушкой: Хрущев «знал случаи, когда Сталин ободрял людей, они выходили из его кабинета, но тут же отправлялись совсем не туда, куда следовало, а туда, куда Сталин указывал тем, кто этим делом занимался и хватал их. Я вышел. Ничего. Переночевал. Наутро улетел и вернулся на фронт»68.

Но гнев Сталина еще не утих. Тем же летом, в присутствии нескольких командиров, он выбил о лысую макушку Хрущева свою знаменитую трубку. «Это римский обычай, — объяснил Сталин потрясенным зрителям. — Когда в Древнем Риме командир проигрывал битву, он садился на кострище и посыпал себе голову пеплом. В те времена это был для военного самый страшный позор»69.

В отличие от Баграмяна и Тимошенко, Хрущев даже не был уволен: вместо этого он получил назначение в Военный совет Сталинградского фронта. Однако он чувствовал себя глубоко униженным («Я недостаточно разбираюсь в военных вопросах, — отвечал он, когда его просили походатайствовать в Москве об улучшении снабжения армии, — боюсь, мне не удастся ни в чем убедить Ставку»)70, и время не излечило его боль. «И сейчас, — писал он в отставке, — я все еще обдумываю события того лично для меня самого тяжелого времени, поворотного для положения дел в 1942 году»71. По словам его дочери Рады, «его это мучило до конца его дней»72. Если бы Сталин послушался его предупреждений! Если бы на месте Василевского был более смелый Жуков!73 Однако собственную вину Хрущев так никогда и не признал — по крайней мере, не признал открыто74.

В 1942 году Гитлер рассчитывал захватить южные районы Советского Союза, включая жизненно важные кавказские нефтяные скважины, а затем вновь повернуть на север — к Москве. В Ставке понимали, вспоминает Жуков: «С падением Сталинграда вражеское командование получило бы возможность отрезать юг страны от центра. Мы могли также потерять и Волгу — важнейшую водную артерию страны…»75

Август, когда началось германское наступление, и последующие ужасные месяцы Хрущев провел в Сталинграде. «Каждый дом в Сталинграде превратился в поле боя, — рассказывает историк Джон Эриксон, — заводы, вокзалы, улицы, площади, даже отдельные стены становились рубежами битвы». В огромных корпусах Сталинградского тракторного завода развернулось ожесточенное сражение; помещения были заполнены трупами. Раненые отползали на берег Волги, где, если повезет, их подбирал паром и под яростной немецкой бомбежкой перевозил на другой берег. К концу октября территория западного берега, контролируемая советскими войсками, сузилась до одного километра76. Однако уже в ноябре Советская Армия начала внезапное контрнаступление, сломавшее хребет вермахту.

Хрущев выполнял роль посредника между сталинградскими генералами и Ставкой. Сталин советовался с ним по вопросам назначения или снятия с должности таких командиров, как Андрей Еременко или Василий Чуйков. Перед контрнаступлением Хрущев ездил по фронтам, проверял боеготовность и боевой дух войск, лично допрашивал пленных, некоторых из них завербовал для пропаганды, а некоторых (по крайней мере, по его собственным словам) спас от расстрела или издевательств со стороны советских солдат77.

Однажды Хрущев едва не погиб — немецкие самолеты разбомбили его командный пост. Он находился к югу от города, когда немецкие «мессершмиты» атаковали советские бомбардировщики, направлявшиеся в сторону фронта. Нескольким советским пилотам удалось катапультироваться — но их расстреляли советские войска, приняв за немцев. Хрущев вспоминал, как один летчик отчаянно кричал: «Я свой, свой!» Автоматная очередь заглушила его крик — все было кончено78.

Трупы немцев вмерзали в землю: их вырывали, укладывали штабелями, перекладывали железнодорожными шпалами и поджигали. «Это производило очень тягостное впечатление, — вспоминал Хрущев. — Говорят, Наполеон или кто-то другой сказал, что труп врага приятно пахнет. Не знаю, для кого как, а для меня и запах был неприятен, и смотреть на эту картину тоже было неприятно!»79

Кинорежиссер Довженко, ездивший по фронтам вместе с Хрущевым, описывал сцену, которой они оба стали свидетелями: «На дороге лежал горящий самолет; очевидно, он упал не больше получаса назад. Рядом — летчик: без рук, без ног, с искореженным торсом, зияющими белыми костями черепа. Из рукавов его комбинезона торчали белые кости. Второго пилота выбросило из самолета; он лежал неподалеку. У него был раздроблен череп; розовый мозг пачкал землю, и над ним кружились крупные зеленые мухи. Я заглянул в лицо летчика, прикрытое какой-то тряпкой. Во лбу у него зияла огромная дыра, темная от засохшей крови»80.

Эти картины войны и много лет спустя не давали Хрущеву покоя. Быть может, страшная смерть летчиков напомнила ему о Лене? Однако он умел держать себя в руках. Вдова генерала Родиона Малиновского, бывшая на фронте вместе с мужем, вспоминает случай, когда во время немецкой бомбежки она вжалась в угол, с ужасом ожидая смерти. И в этот момент вошел Хрущев. «А что такого случилось?» — спросил он бодро, с обычной широкой улыбкой на лице81.

В отличие от Киева и Харькова, в Сталинграде Хрущев сыграл, безусловно, положительную роль. Однако впоследствии он ревниво относился к своим заслугам и преуменьшал заслуги других. Позднее он упрекал Жукова и Василевского за то, что они якобы приписывают успех решительного контрнаступления себе: «Жуков только один раз был в Сталинграде. Побыл с нами немного, уехал и больше не возвращался. Он приехал, когда решение об операции было уже принято»82. Главное, заявлял Хрущев, «почтить победу советского народа», а не спорить о том, кому мы обязаны этой победой83; однако, как обычно, он преувеличивал свою роль. Конечно, Хрущев не приписывал себе авторство идеи контрнаступления под Сталинградом, но всегда старался подчеркнуть свое активное участие и в принятии решения, и в самой операции84.

Жуков тоже не отличался скромностью, однако его рассказ более убедителен. 6 октября, когда Хрущев и Еременко предложили контрнаступление, Верховный главнокомандующий и Ставка уже сами пришли к этому решению. Жуков утверждает, что Хрущев об этом не знал, поскольку Верховный главнокомандующий приказал ему держать планы масштабного контрнаступления в строжайшем секрете85.

Хрущеву очень хотелось побывать в Москве и поговорить со Сталиным лично; но он был далеко не так влиятелен, как впоследствии старался изобразить. Несколько раз он звонил Василевскому и просил предложить Сталину пригласить его. «Почему вы сами ему не позвоните?» — спрашивал Василевский. Но «Хрущев находил какие-то предлоги для отказа и продолжал настаивать, чтобы позвонил я. „Вам это будет легче, ведь вас он уже вызвал“».

— А что с ним такое? — спросил Сталин, когда Василевский, поддавшись на уговоры, рассказал ему о просьбе Хрущева. — Что он так рвется в Москву? Зачем? — Но наконец согласился: — Ладно. Пусть прилетает. Возьмите его с собой86.

Хрущев завидовал тем, кто встречался со Сталиным чаще него, особенно если обсуждались вопросы, в которых считал себя компетентным. Некоторые вопросы были связаны с постоянными и неизбежными конфликтами между Ставкой и полевыми командирами: Сталин не понимал трудностей, стоявших перед фронтовым командованием, а его эмиссары стремились ограничить инициативу на местах и требовали полного подчинения. К эгоизму и зависти примешивался страх за себя — Хрущев понимал, что, если не будет постоянно показываться Сталину на глаза, подозрительный тиран может вообразить его «предателем».

Всякий раз, когда положение становилось тяжелым, — вспоминал Хрущев, — прилетали Маленков, Василевский, Воронов, Новиков или еще кто-нибудь. «Я был не очень высокого мнения о людях, которые приезжали из Ставки. Конкретно они нам ничем помочь не могли… просто отнимали у нас время, не принося никакой пользы»87.

Особенно злило Хрущева, когда Маленков с Василевским принимались тихо совещаться где-нибудь в углу. «Как раз в то время (а это всегда бывало в самый критический момент) я чувствовал обостренное внимание к себе со стороны Сталина. Я не раз видел, как при острых поворотах событий шушукаются между собой Василевский с Маленковым. Они, видимо, выгораживали собственные персоны. Видимо, готовили сообщение, чтобы при неудаче свалить вину на кого-то другого. На кого же? Конечно, на командующего войсками и члена Военного совета фронта в первую очередь… Сам-то Маленков в военных вопросах ничего не понимал, но в вопросах интриганства обладал шансами на успех»88. Единственной пользой от появления Маленкова в Сталинграде стал, по словам Хрущева, «шикарный туалет. Правда, в туалетную, которая до того была в образцовом состоянии, после того как уехали представители [Ставки], стало невозможно зайти»89.

В своих воспоминаниях Хрущев отрицает, что добивался встреч со Сталиным, однако здесь противоречит сам себе. В своих мемуарах, говорит он дальше, он упоминает эти встречи только потому, что «в конце концов я был членом Военных советов на фронтах и членом Политбюро, и Сталин меня знал и со мной считался…»90.

Постепенно Хрущев начал относиться к Сталину теплее — главным образом потому, что потеплел к нему и сам вождь. Советские войска одерживали победу за победой, Сталин повеселел, и докладывать ему теперь «было одно удовольствие», вспоминает Хрущев91. Все его рапорты на протяжении войны производят такое впечатление, словно написаны с целью порадовать или развеселить Сталина. В двух докладах июня 1942 года он приводит выдержки из дневника убитого немецкого офицера и нелестное сравнение американского танка М-3 с советскими танками92. В другом докладе мы встречаем забавную историю о горячей перепалке между полковником и генералом, оборванной возгласом генерала: «Товарищ полковник, не забывайтесь!» «Эта история, — вспоминал Хрущев, — Сталину особенно понравилась. И много лет спустя он мог улыбнуться и сказать: „Товарищ полковник, не забывайтесь!“ Это означало, что младший по должности должен подчиняться старшему…»93

Как ни старался Хрущев, ублажить Сталина ему удавалось далеко не всегда. В марте 1943 года, по воспоминаниям Жукова, Сталин позвонил Хрущеву, находившемуся в это время на Воронежском фронте, и «резко отчитал» его за «непринятие Военным советом мер против контрударных действий противника». В этом же разговоре Сталин «припомнил Н. С. Хрущеву все его ошибки… допущенные в процессе летних сражений 1942 года»94. Другой источник подтверждает, что, «когда Голиков и Хрущев потеряли контроль над войсками на Воронежском фронте под Белгородом, Жукову пришлось буквально брать командование на себя…»95.

Июль 1943 года ознаменовался прославленной битвой на Курской дуге — величайшим танковым сражением в истории, в котором почти четыре тысячи советских танков противостояли трем тысячам немецких танков и самоходных установок96. Хрущев, естественно, рассказывает о битве со своей точки зрения, явно преувеличивая свою роль97. По его рассказу, перебежчик-эсэсовец предупредил его, что завтра немцы готовятся пойти в атаку, и Хрущев позвонил в Москву, чтобы поставить в известность высшее командование: «Сталин выслушал меня спокойно, и это мне понравилось: не проявил ни грубости, ни резкости»98. Хрущев рассказывает, что Сталин спросил, какие у него будут предложения, и Хрущев ответил: «Наши укрепления солидные, и у нас существует уверенность в том, что мы на этих укреплениях заставим врага положить свои силы и истечь кровью. Сами наступать мы еще не можем, но оборону держать готовы: обороняться можно и при меньшей силе».

Мы не знаем, в самом ли деле Хрущев осмелился столь уверенно давать Сталину советы по военным вопросам; он тут же спешит оговориться: «Не знаю, говорил ли он раньше с Ватутиным… Иногда Сталин звонил мне, а в другой раз раньше командующему. Хотел бы, чтобы меня правильно поняли: вот, дескать, звонил ему Сталин. Мол, Хрущев выпячивает себя. Нет, не выпячиваю… Сталин меня хорошо знал и считался со мной, даже несмотря на свое бешенство в моменты тяжелейшего положения для страны, когда он незаслуженно переносил свое настроение на других, когда искал „козла отпущения“… В принципе Сталин относился ко мне с доверием. Он часто звонил мне и спрашивал о моем мнении. Так было и в Сталинграде, и на юге, и на Курской дуге»99.

Дмитрий Суханов впервые встретился с Хрущевым в 1940 году. В Сталинграде Хрущев поразил его «интриганством»: этот человек «любил критиковать других, но сам не терпел критики», «окружил себя льстецами» и «с удовольствием пользовался своими привилегиями. Он возил с собой собственного повара (он любил поесть — Сталину это нравилось) и пил тоже свое. Будучи членом Военного Совета, он даже на фронте всюду ходил с охраной»100.

У Суханова были причины ненавидеть Хрущева (много лет проработав помощником у Маленкова, он был арестован после смещения своего покровителя), однако его свидетельство во многом заслуживает доверия. В том, что у Хрущева были личный повар и телохранители, ничего удивительного нет, как и в том, что такой энергичный человек любил поесть. Более расположенный к Хрущеву свидетель, проведший вместе с ним немало времени, кинорежиссер Довженко, согласен с тем, что Хрущев окружал себя незначительными и угодливыми помощниками101.

В начале 1943 года, когда Хрущев уже подбирал кадры для будущего государственного и партийного управления послевоенной Украиной, он вызвал на свой командный пункт в лесу комсомольского руководителя Василия Костенко. «Пронзительный взгляд его небольших глаз как будто вонзался в меня, — вспоминает тот. — Я старался говорить поменьше, в основном отвечал „да“ и „нет“. Говорил он. Он любил поговорить и часто отходил далеко от темы беседы. Это был нормальный, демократический разговор». Но хотя Хрущев и «выглядел простым, незаносчивым человеком, фамильярности он не любил и не позволял; напротив, ему нравилось, когда ему кланяются».

Оказалось, Хрущев хочет, чтобы Костенко возглавил комсомольскую организацию Украины. Он спросил, знал ли Костенко своих предшественников. «Что за вопрос? — подумал Костенко. — В конце концов, почти все комсомольские секретари на Украине погибли, и по крайней мере один из них — уже после того, как Н. С. [Хрущев] прибыл в Киев».

Костенко ответил, что знал. «Сколько именно?» — поинтересовался Хрущев. Костенко ответил: «Двенадцать». — «Составьте мне список», — потребовал Хрущев.

«Этот приказ меня просто потряс, — рассказывает Костенко. — Зачем ему это понадобилось? Но я напечатал список и принес ему».

«Отвезите его в отделение НКВД [в ближайшем городе], — приказал Хрущев, — и передайте им от моего имени этот список. Пусть выяснят, кто из этих людей еще жив».

Костенко так и сделал. Два месяца спустя он получил список обратно: напротив всех фамилий стояли жирные красные минусы. «Никого не осталось в живых», — понял он. Костенко поехал к Хрущеву и застал его в кабинете одного. «Я рассказал ему, что получил список и что никого из этих людей нет в живых. Он встал, подошел к окну, долго молчал, потом прошелся по кабинету. Повернувшись ко мне, он сказал: „Сколько людей убили ни за что“»102.

В том же 1943 году помощник Хрущева Павел Гапочка послал главе украинского НКВД Сергею Савченко другой список из сорока восьми фамилий — украинская интеллигенция, историки, артисты, писатели, композиторы, физики, лингвисты. Савченко должен был выяснить, кого из них «можно вернуть на Украину для продолжения научной и культурной работы». Из сорока шести человек, о которых НКВД удалось найти сведения, двадцать шесть были приговорены «к высшей мере наказания» (с пометкой «приговор приведен в исполнение»), а еще шестнадцать — к разным срокам тюремного заключения, и «нынешнее их местонахождение не известно»103.

О реакции Хрущева мы ничего не знаем. Однако из истории с этими двумя списками можно сделать несколько выводов: Хрущев в самом деле не представлял себе истинного размаха террора, но узнал правду не в пятидесятых, а гораздо раньше. Мы видим также, что даже в тяжелые годы войны Хрущев придавал огромное значение работникам науки и культуры. В это трудное время он находил возможность отвечать на всевозможные письма и просьбы украинских интеллектуалов104. Он организовал прием в партию поэта Тычины105 и пригласил Довженко, к этому времени снова оказавшемуся в фаворе, с собой в поездку по фронтам106.

Оценив пропагандистские возможности фото– и кинохроники, Хрущев хотел быть уверен, что его деятельность будет достаточно полно представлена и в той, и в другой. Его помощник Гапочка работал при нем неофициальным фотографом — то и дело «щелкал» Хрущева в различных выгодных положениях. Довженко согласовывал с Хрущевым свои кинематографические планы и получал взамен добрые советы. Так, за несколько дней до харьковского разгрома, Хрущев наставлял своего друга в сложных вопросах марксизма-ленинизма и их соотношении с национальным сознанием, подчеркивая, что он любит Украину, однако опасается, что украинцы «забыли марксизм и историю»107.

Он предложил «создать документальное повествование об освобождении Украины из-под нацистского ярма. Изобразите это событие торжественным, значительным и прекрасным, чтобы люди запомнили его на века, чтобы его перепечатывали, цитировали и включали в сборники». Что за «прекрасная, великолепная мысль со стороны Н. С! — восхищался Довженко в дневнике. — Непременно этим займусь. Размер: 15–20 страниц, может быть, и меньше. Надо подготовиться к работе. Привлечь поэтов, писателей, композиторов. Н. С. поднял также вопрос об украинской проблеме»108.

Летом 1943 года Довженко преподнес своему покровителю сценарий фильма, озаглавленного «Украина в огне»: «Я читал Н. С. сценарий до двух часов утра. После этого у нас был долгий и приятный разговор. Н. С. очень понравился сценарий; он считает, его надо опубликовать отдельной книгой, по-русски и по-украински. Пусть люди прочтут об этом, пусть узнают, что это было нелегко»109.

Хрущев отдал распоряжение «опубликовать сценарий немедленно и целиком»110. Однако замысел Довженко не пришелся по вкусу Сталину. «В этой работе, — заявил он Политбюро в январе 1944-го, — мягко говоря, пересматривается ленинизм… В сценарии Довженко имеются грубейшие антиленинские ошибки. Это открытое нападение на политику партии. Всякий, кто прочтет „Украину в огне“ Довженко, увидит, что это именно нападение»111.

Все, кроме Хрущева. Быть может, сочувствие к пострадавшим от войны украинцам затмило для него «ошибки» Довженко — то, что в фильме показаны в основном простые крестьяне, а имя Сталина упоминается всего четырежды; что почти все герои фильма — украинцы; наконец, замаскированные намеки на то, что именно советское руководство сделало Украину уязвимой для нападения врага. Очевидно, Хрущев не заметил того, что Довженко считал в своем сценарии главным: «Мы ошиблись, когда бросили всю Украину в пасть проклятому Гитлеру, и освобождаем Украину мы неправильно. Мы, освободители… тоже отчасти виновны… перед освобожденными. А мы смотрим на них свысока и думаем, что это они перед нами виноваты»112. Неудивительно, что 31 декабря 1943 года Хрущев отказался встретиться с Довженко, а их встреча 3 января 1944-го прошла не слишком гладко. «Как будто мы с Н. С. перестали быть самими собой, — записал Довженко в дневнике, — он превратился в холодного, беспощадного судью, а я — в презренного преступника и врага народа». Хрущев говорил: «Мы еще вернемся к рассмотрению вашей работы. Мы это так не оставим». «Господи, дай мне силы! — продолжает в дневнике Довженко. — Пошли мне мудрость простить доброго Н. С., столь ярко продемонстрировавшего свою слабость — ибо он человек слабый»113.

По требованию Сталина Хрущев назначил Довженко суровое наказание — подписал приказ об отстранении кинорежиссера от работы. Падение Довженко стало знаком нового поворота в политике Сталина: прежде он использовал украинский национализм против врага — теперь снова объявил его «буржуазным» и «реакционным». Однако «за кадром» Хрущев старался смягчить и ограничить антидовженковскую кампанию — пусть даже хотя бы для того, чтобы не пострадать от этого самому114. Он признался Сталину, что читал «Украину в огне», однако «на три четверти мои мысли были заняты ходом битвы. Я объяснил это Сталину… Он посчитал, что тут просто была с моей стороны отговорка…»115. Сталин был прав. Хрущев хитрил: после смерти Сталина он добился «реабилитации» Довженко116.

Хрущев восхищался теми из армейских офицеров, кто был храбр, энергичен, принципиален и заботился о нуждах простых солдат. Люди грубые и некультурные, напыщенные и претенциозные, а в особенности хвастуны и пьяницы вызывали у него презрение. Короче говоря, в других он ценил или отвергал те же качества, что и в самом себе.

Особенно сдружился он с Родионом Малиновским, которого впоследствии сделал своим министром обороны. Происхождение Малиновского было еще скромнее, чем у Хрущева, однако он тоже сумел «выбиться в люди». «Своего отца он не знал, — рассказывал Хрущев. — Мать его, кажется, была незамужней и сына не воспитывала. Он был воспитан тетей…»117 Нам трудно себе представить, что Хрущев и массивный, с каменным лицом Малиновский делились друг с другом детскими воспоминаниями. Однако рассказывает Хрущев и о том, как Малиновский «рыдал в три ручья», узнав о самоубийстве своего друга-офицера. С этим самоубийством связана любопытная история: самоубийца закончил свою записку словами «Да здравствует Ленин!». Почему Ленин? — забеспокоился подозрительный диктатор. Почему не Сталин? И приказал Хрущеву: «Надо будет за Малиновским последить. Следите за всеми его действиями, приказами и распоряжениями». После смерти Сталина Хрущев осмелился признаться в этом самому Малиновскому — и услышал в ответ, что тот «давно все понял — как только я начал ходить за ним по пятам и ночевать в соседней комнате». К счастью, добавляет Хрущев, Малиновский «понимал всю сложность моего положения и не стал таить на меня злобу. Он знал, что, пока он работает честно, я не стану ему мешать и буду докладывать Сталину только хорошее».

Умно сказано, если учесть, что к тому времени Хрущев сделался его начальником! Помимо находчивости Малиновского, эта история демонстрирует нам три важные черты Хрущева: во-первых, он не одобрял распоряжений Сталина («Такое наблюдение было мне неприятно»), во-вторых, все равно их выполнял, и в-третьих, и двадцать пять лет спустя тешил себя мыслью, что именно его влияние на Сталина спасло ситуацию. «Не знаю, кто именно спас Малиновского… Или мне это приписать себе в заслугу — мое влияние в Политбюро (а, видимо, оно было немалым) и ту характеристику, которую я дал ему еще в 1941 году?»118

После операции по освобождению Киева на командный пункт к Хрущеву приехал Андрей Гречко — маршал, работавший с ним в Киеве после войны, а в 1960 году возглавивший объединенные силы стран Варшавского договора. «Помню, заходило солнце, — вспоминал позднее Хрущев. — Стоял теплый вечер, но все-таки осенний, мы вышли в бурках внакидку. Приехал Гречко, докладывает мне. Так как рост у него огромный, а я его давно знал и относился к нему с уважением, то пошутил: „Товарищ генерал, вы, пожалуйста, отойдите подальше. Мне трудно смотреть вам в лицо, когда вы делаете доклад“. Он засмеялся, а я попятился назад, и он продолжал докладывать»119.

Хрущев любил военных и стремился чувствовать себя с ними на равной ноге. «Есть у меня свои человеческие слабости, в том числе гордость, — признавался он, — так что я с удовольствием вспоминаю, что был членом Военсовета…»120 Даже Василевский, которого Хрущев потом заставил выйти в отставку, признает, что Хрущев «был человеком энергичным, смелым, не засиживался в штабах и на командных пунктах, стремился видеться и разговаривать с людьми — и, надо сказать, люди его любили».

Однажды, проезжая по приволжским степям, Хрущев и Василевский остановились перекусить под навесом у дороги. Неподалеку они заметили пожилую пару. Когда Хрущев поздоровался и спросил: «Ну, как тут, как идет жизнь?» — угрюмый бородатый старик мрачно ответил: «Ну какая тут жизнь, что это за жизнь?».

Оказалось, что этот человек до войны был председателем колхоза где-то на Украине; он однажды встречался с «Микитой» и разговаривал с ним. Однако теперь, когда Хрущев был в военной шинели без погон и бекеше, узнать его было нелегко.

— А вот этого человека вы не знаете? — поинтересовался Василевский.

— Не знаю.

— Может, знаете. Ну-ка, приглядитесь.

Старик пригляделся — и вдруг воскликнул:

— Так то ж Микита! Ты-то как здесь?

«Страшно обрадовался Хрущев, — заканчивает историю Василевский, — и стал его обнимать. А тот с неменьшей охотой стал обнимать его. А потом, конечно, позвал позавтракать вместе с нами»121.

Переход через Днепр в любом случае должен был повлечь за собой большие жертвы; однако Сталин настоял, чтобы Киев взяли не позднее 5–6 ноября, ибо хотел отпраздновать в освобожденном городе двадцать шестую годовщину Октябрьской революции122. Советские танки и пехота форсировали реку неподалеку от киевской дачи Хрущева в Межгорье123. В день освобождения в полуразрушенный город первыми въехали несколько американских джипов, полученных по программе лендлиза: в первом из них сидели Жуков и его охрана, а на заднем сиденье — Хрущев и Довженко. «Просто нет слов, чтобы выразить ту радость и волнение, которые охватили меня, когда я отправился туда, — рассказывал позже Хрущев. — По старой, знакомой дороге, по которой до войны мы ездили на дачу… Проехали пригород Киева, вот мы и на Крещатике…» Напротив центрального универмага какой-то седобородый старик с кошелкой «кинулся ко мне на шею, стал обнимать, целовать. Это было очень трогательно». Фотограф запечатлел, как Хрущев утешает плачущую женщину — а у самого по щекам текут слезы124.

Кортеж свернул к памятнику Шевченко, перед которым Хрущев склонил голову. Горел Киевский университет — его подожгли перед отступлением немцы. «Да этих варваров самих сжечь надо!»125 — воскликнул Хрущев. Но восторг был сильнее гнева: «Для меня это была особенная радость. В конце концов, я ведь „отвечал“ за Украину, я был здесь секретарем ЦК, и здесь прошли мои детство и юность…»126

Еще большей радостью — и для Хрущева, и для всего советского народа — стала окончательная победа над Гитлером127. Для Хрущева это чувство было смешанным. То, что столько людей сражалось и погибло за Советский Союз, укрепило его веру в социализм. Хрущев неизменно вспоминал о Сталине. После взятия Киева он отправил вождю письмо — «просто хотел порадовать Сталина»128. После капитуляции Германии позвонил ему по телефону, чтобы поздравить — но в ответ услышал резкую и грубую отповедь. «Я просто остолбенел, — вспоминает Хрущев. — Как это? Почему? Очень я тогда переживал и ругал себя: зачем я ему позвонил? Я ведь знаю его характер и могу ожидать чего угодно. Знаю, что он хочет показать мне, что происшедшее — уже пройденный этап, что он уже думает о новых великих делах. Поэтому, мол, чего там говорить о вчерашнем дне?»129

Глава VIII. СНОВА НА УКРАИНЕ: 1944–1949.

Семнадцать тысяч городов и поселков разрушены, семьдесят тысяч деревень и хуторов выжжены, тридцать две тысячи заводов и фабрик взорваны или приведены в нерабочее состояние, тысячи километров железнодорожных путей уничтожены, сто тысяч колхозов и совхозов опустели — таков был страшный итог войны, в результате которой, как доложил Сталину в январе 1946 года ведущий правительственный экономист Николай Вознесенский, СССР лишился 30 % своего национального богатства1.

Потери Украины, если рассматривать их в сравнении с исходными данными, были еще ужаснее: погибло от трех до пяти миллионов человек, то есть одна шестая населения; еще 2,3 миллиона угнаны на работы в Германию; более семисот городов и двадцать восемь тысяч деревень лежали в руинах; полностью или частично разрушены шестнадцать тысяч предприятий и двадцать восемь тысяч колхозов; погибло 40 % национального богатства республики2.

Но и эта ужасающая статистика не в полной мере отражает горе и страдания разоренной страны. Не отражается в ней и надежда советских людей — надежда на то, что понесенные жертвы не будут напрасны, что победа в войне, прогремевшей над страной, как писал Борис Пастернак, «очистительной бурей», принесет с собой свободу3.

Надеялся на перемены и Хрущев. Разумеется, его мечты не включали в себя либерализацию или вестернизацию: в его обязанности входило восстанавливать на Украине партийную власть, поднимать из руин ненавистные многим крестьянам колхозы, бороться с вооруженными бандами националистов в Западном крае. Однако и он страшился возвращения к «эксцессам» предвоенного периода, к голоду начала тридцатых, к преследованиям украинских интеллектуалов, которым он по мере возможности покровительствовал.

Хрущев по-своему любил Украину и украинский народ и полагал, что и украинцы относились к нему «по-доброму»4. Он видел страдания украинцев во время войны и готов был трудиться не покладая рук, чтобы помочь им вернуться к мирной жизни. Конечно, его украинский «патриотизм» был ограничен советским интернационализмом — однако вполне реален. И тот же Хрущев, что вел непримиримую борьбу с националистами Западной Украины, порой готов был спорить со Сталиным, отстаивая интересы украинцев. Послевоенный голод на Украине не был его виной; именно из-за своей позиции по этому вопросу Хрущев лишился поста украинского лидера.

Послевоенное время на Украине сочетало в себе трагедию и фарс. На Западной Украине шла гражданская война, в которой обе стороны проявляли немыслимую жестокость, а чиновники, страшившиеся за свою жизнь, — чудеса изворотливости. В 1946 году в деревне разразился голод, порой доводивший людей до людоедства; в это же самое время вновь было обращено внимание на роль Хрущева в провалившемся харьковском контрнаступлении 1942 года. Победу в войне Сталин относил прежде всего на счет русского народа. «Всякий другой народ, — заявил он в своем победном тосте в мае 1945 года, — сказал бы правительству: вы не исполнили наших ожиданий, убирайтесь вон, заключайте мир с Германией и оставьте нас в покое»5. Целые народы, обвиненные в сотрудничестве с нацистами — крымские татары, чеченцы, ингуши, калмыки и балкарцы, — были депортированы. «Если украинцы избежали этой участи, — говорил Хрущев в своем секретном выступлении 1956 года, — то только потому, что их слишком много — высылать некуда. А то бы он и их выслал»6.

В сюрреалистической действительности, характерной для послевоенной Украины, немалую роль играли личные качества Хрущева. Шла ли речь о борьбе с бандами националистов или о коллективизации крестьянских хозяйств Западной Украины — он неизменно обещал куда больше, чем мог выполнить, а когда невыполненные обещания угрожали его самооценке и служебному положению, сваливал вину на подчиненных и утешался поощрением абсурдного культа собственной личности.

В начале 1947 года Сталин сместил Хрущева с поста первого секретаря компартии Украины (хотя разрешил остаться главой украинского правительства) и прислал ему на замену Кагановича. Вскоре Хрущев совершенно исчез из публичной жизни: он тяжело заболел, едва не умер. И вдруг — настоящее чудо! Осенью 1947 года к Хрущеву вернулись и прежнее здоровье, и прежний пост. Более того: 1948 и 1949 годы, едва ли не худшие в советской истории, стали лучшим временем в карьере Хрущева.

Освободив в июле 1944 года Львов, Советская Армия вскоре достигла границы, проложенной в 1939-м в результате договора Сталина с Гитлером, и двинулась дальше — на Германию, на Берлин. Однако для новой границы, включавшей в себя Западную Украину, Советскому Союзу предстояло еще отстоять право на существование в глазах окружающего мира.

В конце 1944 года главной задачей Хрущева было восстановление разрушенного украинского хозяйства. При этом он не мог противиться соблазну своеобразного «военного туризма». Когда Киев посетил Микоян, Хрущев возил его по полям недавних сражений. Да и сам он то и дело появлялся вблизи линии фронта, «побыть с военными товарищами, послушать их, посмотреть на немецкую землю… взглянуть в глаза немцам, прочесть на их лицах… каково им отведывать войны, которую навязал нам Гитлер»7. Даже находясь в Киеве, он постоянно следил за военными действиями с помощью телефонной связи. Однажды ему позвонил Жуков и радостно объявил: «Скоро я Гитлера в клетку посажу и привезу тебе. Когда буду его доставлять в Москву, то пошлю через Киев, чтобы ты тоже на него посмотрел»8.

После освобождения Западной Украины летом 1944 года 750 тысяч человек были призваны в армию. Все мужчины от девятнадцати до пятидесяти, невзирая на состояние здоровья, после всего лишь восьмидневного обучения встали под ружье и отправились в бой. По уверениям Хрущева, «военнообязанные из освобожденных областей понимали свой долг, их не надо было просить присоединяться к Советской Армии…». Однако многие сопротивлялись призыву или дезертировали при первой возможности, пополняя собой ряды партизан-националистов, развернувших настоящую войну против советизации Украины9.

Восстанавливать украинскую экономику остались — за исключением шахтеров, инженеров и квалифицированных рабочих, освобожденных от призыва, — «старики, инвалиды и непригодные к военной службе, главным образом женщины». Хрущев уверял, что все они «шли туда охотно. Объяснение тому двоякое: с одной стороны, большую роль играли патриотизм и агитация Коммунистической партии…». По следующей же его фразе мы понимаем, что реальная картина была далеко не идиллической: оказывается, к работе на заводах и фабриках людей привлекало и то, что «в восточноукраинских промышленных районах снабжение было все-таки как-то организовано: например, питание населения было лучшим, чем в других районах Украины»10.

Уже в 1943 году Хрущев вновь занял пост первого секретаря компартии Украины, а в 1944-м был назначен и главой украинского правительства — став, таким образом, единственным, кроме самого Сталина, лидером, совмещающим эти два поста.

Верно служа Сталину, Хрущев в то же время по мере сил противостоял тому, что сам предпочитал считать не сущностными чертами советской системы, а лишь ошибками нижестоящих чиновников. Советские граждане, во время войны оказавшиеся на оккупированных территориях, как и советские солдаты, попавшие в плен, в глазах Сталина казались подозрительными и подлежали суровому наказанию. Хрущев утверждал, что защищал свой народ («Мы ведь всю Украину оставили, так что те, кто остался, сами имеют какое-то право нас обвинять за то, что мы ушли и оставили их»11), и существуют свидетельства, подтверждающие, что это правда. На встрече специалистов по кадровой политике партии в апреле 1944 года Хрущев назвал оставшихся на оккупированной территории «нашими людьми» и призвал слушателей «не порочить» их12. Той же весной он снова отправился к старому юзовскому другу Илье Косенко. Самого Косенко дома не оказалось; но его дочь, услышав, как помощник Хрущева шепчет ему на ухо, что Косенко пережил войну на оккупированной территории, взорвалась: «Если это плохо, зачем вы тогда к нему приехали? Он не работал на немцев: только чистил сортиры, потому что иначе его бы повесили!» Хрущев в ответ погладил ее по голове и проговорил: «Молодец, хорошая дочь — знаешь, что отца надо защищать!»13

В длинном письме Сталину, написанном в июле 1944 года, Хрущев рассказывает о своей встрече с бывшими советскими военнопленными. Все они, сообщает он, боялись бежать, опасаясь не только немцев, но еще более — того, что дома, как пугали их немцы, расстреляют или повесят свои же. «Надо разоблачить немецкую ложь о том, что мы арестовываем и казним пленных, — советовал Хрущев. — Надо разбросать листовки с призывами к русским, украинцам и белорусам бежать в леса»14. Увы, бывших военнопленных действительно арестовывали и посылали в лагеря. Называя эту практику «немецкой ложью», Хрущев осторожно, но тем не менее решительно возражал против нее.

Намного более открыто и прямо выразился он в следующем году на пленуме ЦК компартии Украины. В Одесской области местные органы НКВД арестовали какого-то гражданского, который ходил по домам в военной форме и агитировал за выдвижение маршала Жукова в Верховный Совет. На пленуме Хрущев жестоко высмеял главу одесской парторганизации: «Нужно было просто членам партии заняться, зачем же НКВД?.. Да вы бы его вызвали, может быть, у него просто такое настроение, а может быть, психика расстроена… Что же здесь антисоветского? (Смех в зале.) А вы звоните в органы, которые вовсе не для этого предназначены. Неужели не понимаете, что такое поведение дискредитирует… нашу систему? Так нельзя. Мне теперь неудобно будет встречаться с Жуковым. Он непременно спросит, почему арестовали человека, который его поддерживал: может, это шутка какая, в конце концов, Одесса и все такое. Не надо путать бдительность с глупостью, вот что я вам скажу».

На том же пленуме глава пропагандистского отдела Черновецкой области пожаловался на крестьянку, осмелившуюся поинтересоваться, почему в «великой и могучей» стране нет в продаже ни соли, ни керосина, и заявил, что за такие вопросы следует примерно наказывать. «А вы бы лучше ответили ей, — прервал его Хрущев, — когда будут керосин и соль. Почему же вы ей не ответили? Я бы на ее месте спросил о том же самом… Вам керосин не нужен — у вас есть электричество; а им-то как без керосина?» Когда тот же чиновник назвал другого крестьянина «кулаком», Хрущев снова обрушился на него: «Кулак, значит? А вы проверили, точно ли он кулак? Знаю ведь, что не проверили — но не стесняетесь это повторять направо и налево. Наклеиваете на людей ярлыки, словно мы тут в игрушки играем»15.

Партия и правительство, возглавившие восстановление Украины, и сами нуждались в восстановлении. Их ряды были не только прорежены войной, но и опустошены предвоенным террором. В конце 1946 года, докладывал Хрущев, заняли свои места 38 % районных партсекретарей, 64 % председателей местных советов и более 60 % директоров МТС; в основном эти должности занимали чужаки, присланные из России или (на Западную Украину) из восточных областей республики. Организация работы этих новых кадров легла на Хрущева. С этой задачей он справился блестяще: на протяжении 1944 и 1945 годов он во главе команды чиновников ездил по Украине из одной области в другую. Свой пятидесятилетний юбилей Хрущев отпраздновал в Сталино — как из сентиментальных соображений, так и ради того значения, которое имел для жизни Украины донбасский уголь. Он спустился в шахту, где работал мальчишкой: на кадрах кинохроники мы видим его в рабочей одежде шахтера, с фонариком на каске и широкой улыбкой на лице. Бывшим землякам, жаловавшимся на недостаток продовольствия, Хрущев посоветовал разводить кроликов, ловить рыбу и расширять свои садовые участки. Когда местные руководители выразили сомнение в действенности таких советов, Хрущев указал на близлежащую заболоченную лужайку: «Видите эту балку? Вода без всякой пользы течет из шахты в степь. А ведь раньше тут выращивали отличную капусту!»16

Посетил он в 1944-м и Петрово-Марьинский район, где в 1925–1926 годах был секретарем райкома. Районный центр лежал в руинах, но местные власти бросили все силы на открытие фабрик и заводов. Хрущев поправил их: «Сначала надо накормить людей, дать им воду, а потом уже работать на заводах». Первый секретарь райкома Глухов ездил по району на сломанной телеге, Хрущев прислал ему из Киева автомобиль. «Можете себе представить, — восторгался Глухов несколько десятков лет спустя, — сам, лично позаботился выслать автомобиль, хотя я об этом не просил!»17

Побывал Хрущев и в Калиновке — но лишь после упрека, полученного от Сталина. По воспоминаниям помощника Хрущева Андрея Шевченко, Сталин однажды шутливо спросил Хрущева, откуда он родом.

— Из Калиновки, — ответил Хрущев.

— Где это? — спросил Сталин.

— В Курской области, — ответил Хрущев.

— И когда вы последний раз там были?

— Да уж довольно давно, — признался Хрущев.

— Что ж, — заметил Сталин, — это вам чести не делает18.

Из приблизительно 800 человек, ушедших на фронт из Калиновки, вернулись только 276. Не осталось ни тяглового скота, ни электричества, ни сельскохозяйственных машин. «Приходилось лучины жечь, — вспоминал сорок пять лет спустя один из деревенских жителей. — Днем сдирали лыко с лип, а вечерами при лучине плели лапти. Так и жили».

«Мы пахали на коровах, а он приехал прямо к нам в поле, — рассказывает другая деревенская жительница. — Подъехал и заговорил с нами. Хотели мы его встретить, как полагается, — а встретить-то и нечем. Помню, как ходили к Федосье Лаврентьевне спрашивали, не найдется ли у нее чего. А кончилось тем, что Никита Сергеевич сам стал нас угощать — дынями, жареными курами и горячим чаем».

«Когда он приехал, мы перед избой просеивали зерно, — вторит ей другой старик. — Бабушка моя встала с табурета и говорит: „Садись, ты ведь у нас теперь царь“. А он в ответ: „Да нет, я только царевич“»19.

Шевченко, сопровождавший Хрущева в этой поездке, рассказывает, что крестьянам отчаянно не хватало лошадей. По просьбе Хрущева его старый друг генерал Гречко прислал в деревню пятьдесят крупных тягловых лошадей из Германии, которым требовался обильный корм. Вернувшись на следующий год, Хрущев обнаружил, что лошади умирают от голода. «Все, что у нас было, уходило им на прокорм», — объяснили крестьяне.

— А вы чего хотели, — взорвался Хрущев, — чтобы они святым духом питались?! Я вам прислал лошадей — а вы их голодом заморили!

Рассерженный и раздосадованный, он приказал Шевченко подыскать для Калиновки нового председателя колхоза — поумнее и пообразованнее. Несколько кандидатур были признаны неподходящими, однако после долгих поисков, сопряженных с разными приключениями (например, ночлегом в крестьянской избе, где ночью одного из кандидатов схватил за волосы и начал их жевать теленок), Шевченко нашел подходящего человека. Хрущев продолжал помогать односельчанам, однако все его усилия разбивались об «отсталое» мышление деревенских жителей, с которым он столь долго и безрезультатно боролся. Когда двоюродная сестра, жившая в Калиновке, попросила его помочь в постройке нового дома, Хрущев выложил пятьсот рублей — свою зарплату на должности депутата Верховного Совета; Шевченко пришлось объяснить ему, что дом в деревне стоит намного больше. Хрущев предложил женщине квартиру в доме городского типа; та вместо благодарности поинтересовалась, где ей держать поросенка и где у нее будет огород. Хрущев заверял, что колхоз предоставит ей все необходимое, но она отказалась.

Хрущев был в ярости. «Вы не понимаете психологии крестьянина», — пытался объяснить ему Шевченко. «Ну вас к черту! — рычал в ответ Хрущев. — Какой огород, какое хозяйство?! Ленин нас учил, Ленин завещал: никакого личного хозяйства, а вы идейно и физически в нем погрязли и никак не выберетесь»20.

Верный (в меру своего понимания) марксист, Хрущев стремился стереть грань между городом и деревней — добиться того, чтобы и там, и там жизнь была одинаково хороша. В 1944–1945 годах эта утопия была вовсе не достижима, но Хрущев не забывал о ней. Он мечтал окружить Киев цветущими садами. «Хотел вспахать и засеять миллион гектаров между Днепром и Ирпенем, — вспоминает Шевченко. — Собирался выращивать там для Киева овощи, в первую очередь типично украинские — огромные тыквы и ранний редис. Предлагал создать по образцу газопровода „молокопровод“ — подземные трубы, по которым будет доставляться в город молоко от пятисот тысяч коров. Молоко будет поступать на раздаточные базы, а оттуда — свежее, парное — доставляться прямо в сверкающие новые магазины. Хрущев собрал комиссию и приказал ей подсчитать, сколько для этого потребуется труб, дорог и новых зданий. Координатором проекта назначил какую-то женщину без всяких агрономических знаний, а Сталину ничего об этом не сообщил. Однако до Сталина, очевидно, дошли слухи через Кагановича: он объявил, что этот проект — дело отдаленного будущего, и назвал Хрущева „агрономом-фантазером“»21.

Предавался Хрущев и другим фантазиям — об увеличении территории Украины. Район за Карпатскими горами, так называемое Закарпатье, до войны принадлежал Чехословакии. Хрущев посетил этот район инкогнито осенью 1944 года: на встречах с местными коммунистами он высказал расхожее мнение о необходимости объединения этого района с Украиной и обсудил, как это лучше сделать. Встретившись со Сталиным, он сообщил, что местное население «единодушно» присоединится к Советской Украине, и посоветовал ему в этом «помочь». В результате, как гордо заявляет в своих воспоминаниях Хрущев, «Закарпатье стало одной из областей Советской Украины». Разумеется, он не упоминает о том, что жалобы на «насильственную украинизацию» два года спустя достигли Москвы, откуда Хрущеву поступил приказ исправить ситуацию22.

Стремился Хрущев завладеть и частью польской территории — Холмской областью, которая, как он докладывал Сталину, «исторически принадлежала Украине и была частью Российского государства». Он предложил «организовать советское правительство области с тем, чтобы при удобном случае объявить, что эти районы входят в состав СССР и Советской Украины». Зная неприязнь Сталина к украинскому национализму, Хрущев привел в защиту своего предложения геополитический резон: надо «выпрямить границу». Однако Сталин отверг предложение Хрущева, не желая включать в состав СССР несколько сотен тысяч поляков: вместо этого он приказал украинцам, жившим в Холмской области, «добровольно» покинуть Польшу и переселиться на Украину23.

До передачи Украине Крыма (вызвавшей столько проблем после падения СССР) оставалось еще десять лет, но уже в 1944 году Хрущев попытался сделать нечто подобное. Крым нуждался в украинских крестьянах, которые заняли бы место крымских татар, высланных Сталиным. Будучи в Москве, рассказывал Хрущев год спустя украинскому коллеге, он обратился к Сталину с такими словами: «Украина в разрухе, а все из нее тянут. А вот если ей Крым отдать, тонка кишка?»24

Передать Украине Крым Хрущеву не удалось, однако другие его действия были более успешны: к октябрю 1945-го производство угля на Украине достигло 40 % предвоенного уровня, а площадь возделанных земель — 71 % уровня 1941 года25. Цифры выглядят не слишком впечатляюще; однако, если вспомнить о том, какое разорение принесла стране война, мы увидим, что сделано было очень много. В феврале 1945-го Хрущев был награжден орденом «За заслуги перед Отечеством» I степени «за успешное выполнение плана по сельскому хозяйству на 1944 год», а в мае того же года получил орден Суворова I степени за организацию на Украине партизанского движения. В дополнение к этому его пятидесятилетие, в апреле 1944 года, было ознаменовано еще одним орденом Ленина.

С начала 1930-х годов советская пресса постоянно публиковала хвалебные телеграммы Сталину от рабочих и колхозников, пространные рассуждения о его достоинствах, фотоснимки и портреты великого человека. Примерно так же в украинской прессе 1944 года прославлялся Хрущев. В оде «Великому Сталину от народа Украины», написанной тринадцатью выдающимися украинскими поэтами и подписанной более чем девятью миллионами украинских граждан, две строфы были посвящены Хрущеву.

Больше всего льстивых восхвалений пришлось на долю Хрущева в апреле 1944 года, по случаю его пятидесятилетия: на первых страницах всех газет — огромная фотография Хрущева в военной форме и с орденами на груди, еще одна — Хрущев со своим усатым хозяином, а в дополнение к этому — воспоминания ведущих украинских писателей и артистов. «Позволю это сказать, — запевает Максим Рыльский, — люблю личной любовью… так, как я говорю о нем в кругу друзей». Далее «наш дорогой Никита Сергеевич» оказывался «великим ленинцем», «славным сталинцем», человеком «несравненной воли, ясного ума и доброго, искреннего сердца». Особое мастерство проявил Рыльский в восхвалении тех добродетелей, которых у Хрущева не было, но которые он хотел бы приобрести. Догадываясь, что порывистый Хрущев втайне завидует сдержанности и самообладанию Сталина, Рыльский писал: этот человек никогда не торопится с ответом. «Торопливость вообще глубоко чужда ему. Он не только сам размышляет, но и заставляет размышлять своего собеседника. И часто собеседник, еще до того, как заговорит Никита Сергеевич, начинает вдруг понимать, что дело, о котором он завел речь, может быть освещено совсем по-иному»26.

Поздравления сыпались со всех сторон — от рядовых коммунистов до маршала Баграмяна и заместителя Хрущева по партийной линии Коротченко27. Сам именинник заявлял, что ненавидит лесть. «К юбилеям и прочим торжествам, — рассказывает его дочь Рада, — он относился очень спокойно. Мы никогда их не отмечали». По словам племянницы Нины Петровны Нины Кухарчук, «он не любил подхалимов. Не любил тратить на них время». Костенко настаивает, что «он не терпел пышных речей. Всегда держался очень просто, всегда был самим собой. Когда какой-нибудь неумный человек, вроде Шелеста [Петр Шелест стал главой КПУ после Хрущева], въезжал в город, то требовал, чтобы его встречали хлебом-солью девушки в национальных костюмах. Это просто смешно. Хрущев, прилетев куда-нибудь, сразу брался за дело. Вот почему я не согласен с тем, что якобы существовал какой-то культ Хрущева. Конечно, отдельные подхалимы всегда найдутся, но Хрущев их не поощрял»28.

Хрущеву, заметим, и не приходилось их поощрять — он просто принимал лесть как должное и, жалуясь на льстецов, не делал ничего, чтобы их остановить. Все разговоры о том, как он не любит чествований и похвал, по-видимому, служили для него лишь средством маскировки, призванным скрыть жажду почестей — не столько от окружающих, сколько от самого себя.

Особняк Хрущева во время войны сгорел дотла, но ему предоставили новую, еще более роскошную резиденцию. До революции этот дом принадлежал богатому фабриканту; располагался он на улице Осиевской (впоследствии улица Герцена), на безопасном расстоянии от центра города. Особняк представлял собой массивное одноэтажное здание с несколькими крыльями и верандами, с богатой резьбой по каменным стенам. Хрущев переехал туда в начале 1944 года: в апреле, на день его рождения, к нему приезжали родные, но окончательно семья переселилась в Киев только в сентябре. Никита Сергеевич и Нина Петровна жили в одном крыле, мать Никиты Сергеевича — в другом, а остальные члены семьи — в центральном корпусе29.

Просторные земли, окружающие дом, Хрущев превратил в нечто среднее между садом, экспериментальной фермой и зверинцем. Одна их часть представляла собой классический парк с прудами, аллеями, мостиками и статуями. Узкая тропинка вела к живописному озеру: путь к нему охранял мраморный лев. Вместе с детьми по парку бегали козел, две собаки (немецкие овчарки, подаренные Хрущеву в качестве «трофеев» советскими генералами) и ручная лиса, которая ходила за Хрущевым, как собачонка, но досаждала матери Нины Петровны Екатерине Григорьевне — таскала ее кур. В другой части сада Хрущев посадил персиковые деревья, желая посмотреть, приживутся ли они в украинском климате.

В свободное время Хрущев гулял по парку вместе с детьми или катался с ними на лыжах. На одной фотографии мы видим семью перед домом в ясный зимний день: Никита Сергеевич и Нина Петровна обнимают внучку Юлию. На другом снимке — пикник в Межгорье: Хрущев и Рада лежат на траве (причем он — в пиджаке, а рядом лежит светлая фетровая шляпа). А вот Хрущев держит за руку восьмилетнюю Лену: вместе с группой офицеров они осматривают выставку военных трофеев в московском Парке культуры. По выходным на вилле Хрущева собирались коллеги — секретари ЦК, помощники главы правительства, военные. Купались в Днепре (возле виллы запруда образовывала неглубокое озеро), катались на моторках или на надувной спасательной шлюпке, попавшей на Украину во время войны с американского бомбардировщика, которому Сталин разрешил сесть в Полтаве. Зная увлечение Хрущева техникой, военные прислали ему шлюпку вместе с подробными инструкциями. Согласно инструкциям, крохотная на вид лодка должна была выдержать шестерых: двоих рослых коллег Хрущев посадил на нос и на корму, их жен (с букетами сирени в руках и нервными улыбками на лицах) — на банку, а сам, в форме генерал-лейтенанта и с сияющей улыбкой, сел за весла.

Осенью вся компания часто посещала ближайшие колхозы — «повосхищаться урожаем», объяснял Хрущев. Позже, на роскошных дачных ужинах, он так живо и красочно повествовал о своих впечатлениях, что дети то и дело заливались смехом. Но больше всего Хрущев любил охоту. Иногда он со своими гостями прочесывал лес, надеясь выгнать из укрытия и подстрелить зайца или лису. Когда охотники утомлялись, роль загонщиков переходила к детям и охране. В другие дни Хрущев в одиночку отправлялся поохотиться в заказник на полпути от Киева к Полтаве, изначально предназначенный для ударников труда. Он вставал на рассвете, надевал охотничью куртку с большими карманами, брюки для верховой езды и шапку и садился в моторку вместе с егерем, которому предстояло заряжать и перезаряжать две винтовки. Поначалу, пока лесная живность еще не опасалась охотников, Хрущеву удавалось подстрелить полсотни уток за каких-нибудь полтора часа. Некоторые из них отправлялись на домашнюю кухню, а остальные — в кафе киевского Дома правительства, где обедающим говорили: «Сегодня вас угощает Никита Сергеевич». Хрущев «любил пошутить» с егерями, а ругался «крепко», как настоящий охотник30.

Год, когда закончилась война, был для Хрущева особенно спокойным. Однако даже тогда, если верить некоторым членам семьи, в доме Хрущевых «особого тепла не чувствовалось». Племянница Нины Петровны, Нина Кухарчук, так боялась старших Хрущевых, что не осмеливалась их ни о чем просить. Внучка Юлия подтверждает, что между старшим и младшим поколениями существовала холодность. Жизнерадостный и дружелюбный на людях, дома Хрущев часто бывал не в духе. К тому же он не любил и не умел ни выражать собственные чувства, ни проявлять сочувствие. Когда Вася, племянник Нины Петровны, погиб на войне за несколько дней до победы, Хрущев попытался «утешить» его отца — долго молчал, не зная, что сказать, и наконец брякнул: «Хочешь, подарю тебе ружье?».

Юлия вспоминает, как Нина Петровна наряжала елку на Новый год, собирала в доме гостей, водила детей в театр и в кино, читала им вслух. Однако и она по большей части была строга и сурова. Она настаивала на том, чтобы, помимо занятий в школе, дети учили английский дома, с репетитором. Даже удовольствия в этом доме были строго регламентированы: дети не просто купались в Днепре, а брали уроки плавания, катания на лыжах и на коньках. О смерти Леонида и аресте Любы в доме не упоминалось. Люба была по-прежнему в тюрьме; где ее сын Толя и что с ним — никто не знал (или делали вид, что не знали). Сын Леонида Юрий и его мать во время войны эвакуировались в Барнаул и после возвращения в Москву в 1943 году не поддерживали связь с Хрущевыми. «Кто были они и кто — мы?» — замечает Юрий. Только летом 1947-го Хрущев восстановил связь с Розой и ее сыном. Много позже, в 1963 году, Хрущев указывал на Юрия и его мать-еврейку, желая опровергнуть обвинение в антисемитизме, выдвинутое американским издателем Норманом Казинсом: «Я — дед еврейского мальчика. Мой сын был женат на еврейке. У них родился ребенок. Потом сына убили на войне. А мать и ребенок вошли в нашу семью. Я вырастил внука, как собственного сына. И после этого вы говорите, что я антисемит?»31

Юрий вовсе не рос в семье Хрущевых — лишь иногда бывал у них в доме. Это началось летом 1947 года, Юрий тогда учился в Суворовском училище. Однажды к нему в дверь постучал какой-то офицер — и два дня спустя Юрий уже летел на военном самолете в Киев. На вилле Хрущева его встретила Нина Петровна, познакомила с Радой, Еленой и Юлией, шутливо предложила угадать, кто из девочек приходится ему тетками, а кто — единокровной сестрой. Юрий провел в Межгорье лето, однако «воссоединение семьи» оставило по себе смешанные воспоминания. Внешность и «трудный» характер Юрия слишком напоминали Нине Петровне Леню и Толю. Она «не стеснялась выражать мне свое недовольство, — рассказывает Юрий, — особенно по поводу моего интереса к лошадям и мотоциклам». В первый же день Юрий взял без спроса моторку и отправился кататься по Днепру — охране Хрущева пришлось его разыскивать. Свои единственные военные сапоги он так измочалил, что домой ему пришлось лететь в девичьих домашних тапочках. Неудивительно, что Нина Петровна постоянно твердила ему: «Будь осторожнее!», «Будь серьезнее!», «Думай, что делаешь!» Сам Хрущев однажды, рассердившись за что-то на Юру, крикнул: «Замолчи, Леня!» Эта оговорка помогает понять, как относился Хрущев к своему внуку и почему так и не принял его в семью32.

Делегацию Службы помощи населению при ООН (UNRRA) на Украине возглавлял после войны американец, маршал Мак-Даффи. Ему не удалось познакомиться с Хрущевым так близко, как впоследствии послу США Льюэллину Томпсону — но не потому, что Хрущев не проявлял энтузиазма. Первая его встреча с Мак-Даффи состоялась в современном здании правительства Украины, высоко на холме, с которого открывался вид на Днепр. Кабинет Хрущева, писал позже Мак-Даффи, оказался необычайно просторен — однако «кроме размера, да еще двойных, обитых кожей дверей, ничего выдающегося в нем не было. Единственное, что привлекло мое внимание, — стопка сложенных в углу листов гипсокартона; как объяснил мне хозяин кабинета, они имели какое-то отношение к материалу для строительства новых домов».

Двойные двери, обитые кожей, как и спартанская обстановка, были типичны для кабинетов советского начальства. Однако самого хозяина кабинета никак нельзя было назвать «типичным начальником»! В беседе Хрущева с американцем участвовал переводчик — «затянутый в новенькую синюю форму, в которой только начали тогда ходить работники украинского Министерства иностранных дел, и явно очень гордый собой». Самого же Хрущева Мак-Даффи описывает так: «курносый», «лопоухий», «веселый добродушный взгляд», смотрит на гостя «с нескрываемым любопытством, как на диковинку». Следующая их встреча произошла на официальном приеме с участием высших должностных лиц Украины; все было очень чинно и церемонно, произносились обычные тосты за мир и дружбу — пока не поднялся с бокалом в руке хозяин торжества. Хрущев указал на своего помощника по сельскому хозяйству, Василия Старченко, который был еще меньше ростом и круглее, чем он сам («У Хрущева фигура круглая, а у Старченко прямоугольная», — замечает Мак-Даффи), и объявил: «Я, должно быть, умом тронулся, когда его послал в Соединенные Штаты просить для Украины продуктов!».

Перед иностранцами Хрущев старался, что называется, показать себя. Когда один из чиновников Службы помощи населению в разговоре с ним выразил надежду встретиться со Сталиным, Хрущев молча вышел в другую комнату и несколько минут спустя вернулся со словами: «Я только что говорил по телефону с товарищем Сталиным. Он примет вас завтра в два часа»33. В отличие от других советских руководителей, он не скрывал своего интереса к США. В последний день пребывания миссии Службы помощи населению на Украине Хрущев устроил гостям роскошный обед, а потом повез их к себе в Межгорье. К их удивлению, почти до трех часов ночи он просидел с ними на веранде, засыпая их вопросами об Америке: где они живут, сколько зарабатывают, чем будут заниматься после возвращения в Штаты34.

Милован Джилас, будущий югославский диссидент, а в то время — один из доверенных помощников Тито, весной 1945 года побывал в Киеве вместе со своим начальником. Хрущев произвел на югославов двойственное впечатление: с одной стороны, «неудержимо болтливый», с другой — «простой и естественный в обращении и манере речи»; юмор у него «простонародный, часто довольно грубый», однако, в отличие от Сталина, Хрущев «не любит циничных шуток, призванных подавить и обидеть собеседника»; марксистские идеологические клише в его устах «свидетельствуют о чистосердечном невежестве — он просто повторяет зазубренные фразы, но повторяет их с искренней убежденностью».

Хрущев, писал позднее Джилас, «был единственным из советских лидеров, действительно уделявшим внимание жизни рядовых коммунистов и простых граждан». Его «замечательный здравый смысл» особенно ярко проявлялся на встречах с экономистами: «В отличие от югославских министров, его комиссары хорошо знали свое дело и, что еще более важно, реалистично оценивали свои возможности». Сравнивая Киев с Москвой, Джилас отмечал «более приятную атмосферу» и связывал это не только с красотой города, но и с «практичностью и безграничной энергией» «городского головы».

От проницательного Джиласа не укрылись не только достоинства, но и недостатки Хрущева. «Он постоянно учится, — замечал он, — старается почерпнуть новые знания и навыки во всех областях, с которыми сталкивают его разнообразные обязанности руководителя». Однако «редкие познания сочетаются в нем со столь же редкостным невежеством в самых элементарных вещах». Джиласа поражали не только «замечательная память Хрущева, его живая и энергичная речь», но и его обжорство (если «Сталин производил впечатление гурмана», замечает он, то Хрущев «просто сметал со стола все, что перед ним ставили»); а пил он, на взгляд Джиласа, «даже больше» Сталина.

У Джиласа сложилось впечатление, будто Хрущев «менее других коммунистов-недоучек и самоучек страдает от чувства собственной неполноценности» и не чувствует необходимости «скрывать невежество и другие личные слабости за блестящим фасадом общих слов и пустых разглагольствований». Однако укрыться за «блестящим фасадом» Хрущев, пожалуй, не смог бы при всем желании. Он избрал другую тактику — не прятал недостатки, а старался уравновесить и обезвредить их неиссякаемой энергией, обаянием, а также заявлениями о своих особых отношениях со Сталиным. «Всякий раз, заговаривая о Сталине, — пишет Джилас, — он старался подчеркнуть свою близость к нему»35.

Организация украинских националистов (ОУН), образованная в 1929 году, после аннексии Западной Украины в 1939-м получила немало новых сторонников. Поначалу Хрущев попытался договориться с националистами миром, но скоро эта проблема поступила в ведение НКВД, который стал разбираться с противниками свойственными ему методами — арестами, депортацией, отправкой в лагеря. Неудивительно, что многие западные украинцы восприняли нацистов как освободителей. 30 июня 1941 года фракция ОУН, руководимая Степаном Бандерой, провозгласила во Львове Украинскую независимую республику (впрочем, просуществовавшую очень недолго) и подняла вооруженное восстание против отступающей Красной Армии.

Немцы, как вскоре выяснилось, симпатизировали украинскому национализму не более советской власти. Многие украинские националисты напоминали европейских правых националистов-антисемитов, которых Гитлер поддерживал. В глазах нацистов украинцы были такими же недочеловеками, разве что чуть получше евреев. Некоторые украинцы помогали нацистам в истреблении евреев, однако многие другие сражались с ними — если не в Советской Армии, то в УПА (Украинской повстанческой армии), которая, слившись с другими партизанскими отрядами, в 1944 году насчитывала уже 150–200 тысяч человек36. Когда в том же году на Западную Украину с победой вернулась Советская Армия, большинство солдат УПА подняли оружие против нее.

Беспокоили Хрущева и еще две проблемы. Первой была Украинская греко-католическая (униатская) церковь, изначальная носительница идеи независимости Украины, перед войной насчитывавшая до трех миллионов прихожан37. В 1939–1941 годах коммунисты пытались снизить ее влияние (с помощью дискриминационных налогов, антирелигиозной пропаганды, а также собирания или фабрикации компромата на церковных иерархов), однако, учитывая сложное международное положение и популярность церкви среди народа, Хрущев действовал осторожно. Были у него основания для осторожности и в 1944-м. Страны Запада признали право СССР на территорию Западной Украины — и задача борьбы с Греко-католической церковью встала перед ним в полный рост38.

Второй проблемой Хрущева была коллективизация сельского хозяйства Западной Украины. Перед войной были коллективизированы только 13 % крестьянских хозяйств и 15 % пахотной земли. Настало время закончить дело, тем более что перевод крестьянства на колхозные рельсы затруднил бы снабжение продуктами партизан-националистов. Коллективизация вызывала неприятие у крестьян, которые сопротивлялись ей, порой — с помощью партизан и с оружием в руках39.

Говоря в целом, ситуация на Украине была тяжелейшей. Однако об этом едва ли следовало докладывать Сталину — не говоря уже о том, что сам Хрущев, по-видимому, не в полной мере понимал, с чем столкнулся. В январе 1944 года, объехав несколько освобожденных областей, он доложил Сталину, что настроение народа «очень хорошее, советское» и что он не обнаружил «никаких признаков больших [националистических] формирований». Три месяца спустя он писал Сталину, что «разговоры о действиях украино-германских националистических банд сильно преувеличены» и что, хотя руководители ОУН используют тактику запугивания, «у нас теперь есть все возможности для разгрома бандеровско-бульбовских банд». К ноябрю 1944 года настроение у повстанцев было, если верить Хрущеву, «подавленное» и многие из партизанских отрядов находились «на грани исчезновения». В январе 1945 года Политбюро ЦК КП(б)У приняло решение «использовать зимние месяцы для завершения [их] разгрома и ликвидации». В феврале была назначена и дата «полной ликвидации» националистических банд: 15 марта 1945 года40.

В действительности украинские партизаны не были побеждены до начала 1950-х годов41. К приходу Советской Армии едва ли не в каждом крестьянском доме был оборудован схрон с оружием, боеприпасами, запасом еды и одежды: в 1945–1946 годах советские Вооруженные силы доложили об обнаружении 28 тысяч 969 таких тайных складов. В 1944–1945-м националисты перешли от открытых позиционных боев к тактике партизанской войны и, благодаря этому, заняли довольно устойчивую позицию. В феврале 1947 года «остатки» партизанских сил составляли около 70 тысяч человек, не считая еще 63 тысяч ополченцев, организованных в особые части42.

Борьба велась жестоко с обеих сторон. По советским данным, подпольщики-националисты совершили 14 тысяч 500 вредительских и террористических актов, уничтожили более 30 тысяч советских должностных лиц и местных жителей43. Инструкции ОУН приказывали «ликвидировать двойных агентов (а также членов их семей, как взрослых, так и детей) всеми доступными методами — расстрел, повешение, четвертование с запиской на груди: „За сотрудничество с НКВД“». В одном только 1944-м зафиксировано множество случаев, когда бандиты снимали с убитых одежду, перебивали им руки и ноги, уродовали лица, выкалывали глаза, кастрировали и обезглавливали44.

В период с февраля 1944-го по май 1946-го Советская Армия и НКВД уничтожили 110 тысяч 825 партизан и еще 250 тысяч 676 арестовали. Всего с 1944 по 1952 год на Западной Украине было арестовано не менее 600 тысяч человек, треть из них расстреляна, остальные две трети отправлены в лагеря или ссылку45. Существовали и законспирированные «спецгруппы», выдающие себя за националистов. В одном случае группа фальшивых «националистов» спровоцировала крестьянскую семью на выражение националистических симпатий, а затем арестовала за «сотрудничество с бандитами». Известны случаи, когда спецгруппы совершали жестокие преступления, выдавая их за работу националистов и стремясь тем самым отвратить от партизан местное население46.

Не доверяя западноукраинцам, советская власть присылала на партийные и силовые должности в Западном крае коммунистов из других районов страны. Положение этих людей было нелегким: с одной стороны, правительство давило на них, требуя «успехов», с другой — их жизни угрожали партизаны. Многие из них фальсифицировали работу по ловле «шпионов» и уничтожению «бандитов», искали успокоения в алкоголе, переживали нервные срывы47. От Хрущева, в сущности, требовалось только надзирать за работой органов безопасности; однако благодаря своему стилю руководства он скоро начал принимать в борьбе с националистами активное и порой жестокое участие. В письме Сталину от 1944 года он предлагает, чтобы партизан после публичных Судов «приговаривали к смерти» трибуналы НКВД, «причем не расстреливали, а вешали». Он предлагает также создавать из руководителей областей «тройки» с правом выносить смертные приговоры и «приводить их в исполнение немедленно»48.

Нерешительных местных руководителей Хрущев желчно высмеивал и требовал от них крови. Такие осторожные «сами пугаются и людей неправильно ориентируют. Тут прямо у лысых дыбом волосы станут». Другие, замечал он в ноябре 1944 года, вовсе не стремятся уничтожить всех мятежников: ведь, если их не станет, не на кого будет сваливать плоды собственных промахов49. «Найдите членов семей тех, кто им [мятежникам] помогает, и арестуйте их, — требовал он от своих людей в 1945-м. — Нас не станут уважать, если мы не будем принимать суровые меры. Арестовывать надо всех, даже самую мелочь. Одних будем судить, других просто вешать, третьих — высылать. За каждого нашего — сто врагов… Слишком уж вы боитесь применять силу! Захватили деревню, где убили двух женщин, — уничтожьте всю деревню!»50 Пять месяцев спустя он спрашивал: «Почему вы не перестреляли этих бандитов?.. Вы ничего не сделали… Пока вы разбираетесь, кто бандит, а кто нет, они готовятся напасть… Говорите, они угнали девяносто коров: сколько проходит стадо коров — три километра в день? И вы его еще не нашли? Даже с самолета? Да будь на вашем месте мужики с дубинами, они бы лучше справились… Я сам могу пройти шестьдесят километров в день»51.

В 1946 году многие города и деревни Западной Украины были блокированы отрядами Вооруженных сил и госбезопасности, а также приданными им в поддержку «подразделениями ликвидации» численностью до 30052. Поначалу Хрущев использовал Униатскую церковь, чтобы побудить боевиков принять серию предложений об амнистии. Однако, когда выяснилось, что церковь не может или не хочет ему помочь, он начал арестовывать ее предстоятелей (митрополит Иосиф Слипый провел в лагерях и ссылке в общей сложности 18 лет), а затем организовал «добровольный» самороспуск Церкви и «воссоединение» ее в марте 1946 года с Русской православной церковью, признанной государством53. Греко-католический архиепископ Гавриил Костельник, поначалу поддержавший эту акцию, утратил иллюзии, когда репрессии против священнослужителей продолжились. В 1948 году он был убит; убийцу тут же застрелили из проезжавшего мимо автомобиля.

Участие в этом преступлении органов советской власти не доказано54. Однако неоспоримо доказано участие Хрущева в другом, аналогичном преступлении — убийстве в октябре 1947 года епископа Феодора Ромжи, осуждавшего карательные акции НКВД в Закарпатье. Ромжа возвращался из деревни, где освятил новую церковь, когда дорогу его повозке преградил милицейский грузовик, по пятам за которым следовал автомобиль. Выскочившие из автомобиля люди набросились на Ромжу с железными прутьями. Случайное появление почтовой машины спугнуло убийц; Ромжу отвезли в больницу, прооперировали, но затем довели дело до конца, впрыснув ему смертельный яд (свидетельницей этого преступления стала работавшая в больнице униатская монахиня)55. Хрущев просил у Сталина разрешения на убийство, а затем, когда первая попытка провалилась, обратился за помощью. Глава МГБ Украины Савченко и эксперт по токсикологии Майрановский побывали на приеме у Хрущева, который дал им недвусмысленные указания и пожелал удачи. Два дня спустя, получив от Хрущева последнее подтверждение, Майрановский передал «медсестре», состоявшей на службе в том же ведомстве, ампулу яда кураре, который она и ввела больному56.

Хрущев, разумеется, об этом не распространялся. В сущности, в своих мемуарах он почти не говорит о той роли, которую сыграл в послевоенных беспорядках на Западной Украине57. Если он и чувствовал свою вину — то не за то, что сокрушил националистическое движение. Он не мог представить себе ни СССР без Украины, ни Украину без западных регионов. Кроме того, партизаны-националисты действительно пользовались поддержкой сначала немцев, а затем западных спецслужб58. В довершение ко всему, они замучили дядю Нины Петровны Антона и его дочь, а также убили близкого друга Хрущева генерала Ватутина59. Вот почему Хрущев испытывал вину не за то, что вел борьбу с повстанцами жестоко и безжалостно, а лишь за то, что не смог расправиться с ними немедленно.

В сентябре 1944 года ЦК партии упрекнул киевских коммунистов в «крупных и серьезных недостатках» в работе по восстановлению порядка и пропаганде социалистического образа жизни среди населения Западной Украины60. В 1949-м Судоплатов, прибывший во Львов для расследования убийства украинского писателя Ярослава Галана, нападавшего на Ватикан и Греко-католическую церковь за сотрудничество с Гитлером, нашел Хрущева «в дурном настроении; он страшился, что Сталин разгневается на его неспособность организовать сопротивление вооруженным украинским националистам»61. Твердо решив покончить с партизанами, Хрущев был готов идти ради этого на любые меры.

Но не только национализм в Западной Украине омрачал настроение Хрущева в 1946 году. В первые послевоенные годы СССР столкнулся с немалым числом политических и экономических проблем как внутри страны, так и за рубежом. Летом 1945 года Сталин надеялся подчинить себе всю Восточную Европу, распространить свое влияние на Западную, а также на Ближний Восток и Азию — и при этом сохранить хорошие отношения с Западом62. Однако к 1946 году возросла напряженность между Западом и Востоком; а план Маршалла, принятый в 1947 году, преградил путь влиянию СССР на Западную Европу. Началась холодная война; теперь Советскому Союзу предстояло полагаться только на собственные ресурсы. Но хватит ли их? В провинциях недоставало продуктов, в Прибалтике и на Западной Украине продолжались вооруженные выступления. Многие советские граждане надеялись на ослабление государственного контроля и были вовсе не готовы к новым жертвам63.

В ответ Сталин начал новую репрессивную кампанию, оставившую у интеллигенции особенно недобрую память. Так называемая «ждановщина» (по имени Андрея Жданова, формально открывшего кампанию), начавшись с очернения двух писателей — Анны Ахматовой и Михаила Зощенко, — скоро перекинулась сперва на театр, музыку, историю и философию, а затем на биологию и филологию64. Тем временем Сталин заметно дряхлел — и физически, и умственно. Жуков, увидев его в мае 1945 года, был поражен. «Во всем его облике, в движениях и разговоре чувствовалась большая физическая усталость. За четырехлетний период войны И. В. Сталин основательно переутомился. Работал он всю войну очень напряженно, систематически недосыпал… Все это не могло не отразиться на его нервной системе и здоровье»65.

Осенью 1945 года шестидесятипятилетний Сталин взял длительный отпуск, который провел на Черном море. По словам его дочери, «он плохо себя чувствовал и проболел несколько месяцев». Летом 1946-го он отправился на юг на машине, останавливаясь в городах, чтобы «своими глазами увидеть, как живут люди. Он увидел, какие разрушения принесла стране война». В августе 1947-го, гостя у отца в Сочи, Светлана заметила, что он «постарел еще сильнее». «Хотел мира и покоя. Точнее, сам не знал, чего хочет». Вечерами он смотрел довоенные музыкальные комедии, затем ужинал и пил до поздней ночи66.

Милован Джилас, проведший вечер на даче у Сталина в начале 1948-го, был поражен «явными признаками дряхлости». Хотя Сталин всегда любил поесть, «теперь его обжорство сделалось просто болезненным, как будто он боялся, что еды не хватит… Просто непостижимо, как он переменился за какие-то два-три года». Джиласу запомнился «живой, остроумный» человек с «тонким чувством юмора» — теперь же Сталин «смеялся над плоскими и глупыми шутками»; например, «разразился громким, неудержимым смехом», услышав грамзапись, на которой пронзительному голосу певицы «аккомпанировал» вой и лай собак.

Сталин был «по-прежнему упрям, резок и подозрителен ко всем, кто с ним не соглашался», добавляет Джилас, так что его коллеги «старались не выражать свое мнение, пока он не выскажет свое, и тогда дружно с ним соглашались»67. Он сделался еще придирчивее, стал еще более склонен к поиску виноватых, когда что-то шло не так.

К несчастью для Хрущева, дела на Украине шли далеко не лучшим образом. В 1946 году он признал, что «подготовка, отбор и назначение руководящих кадров в ЦК и областные парткомитеты проводятся неудовлетворительно…»68. Но этого оказалось недостаточно. Украинские коммунисты получили выговор за «недооценку идеологической работы», за то, что позволяли выпуск книг, журналов и газет, содержащих «идеологические ошибки, искажения и попытки возродить буржуазно-националистические концепции»69.

Настроение интеллигенции оставляло желать лучшего: вездесущие информаторы докладывали, что люди жалуются не только друг на друга, но и на самого Сталина70. Во время войны Хрущев, желая привлечь интеллигенцию, взывал к националистическим чувствам украинцев. С началом «ждановщины» он начал нападать на все, что имело в себе хоть какой-то отзвук национализма — в том числе на тех писателей и те книги, которые сам же раньше поддерживал. Летом 1946 года украинский ЦК раскритиковал Союз писателей Украины и его председателя Максима Рыльского за терпимость к «тенденциям, чуждым советской литературе». Несколько дней спустя критике подвергся уже сам Рыльский — он, видите ли, «думает, что ему позволено совершать идеологические ошибки»71. Позже Хрущев писал: «Мне с большим трудом удалось оградить от разносной критики такого заслуженного писателя, каким является Максим Рыльский…»72 Единственный способ защитить друга, а вместе с ним и себя он увидел в том, чтобы напасть на него самому73.

Тем временем экономические условия на Украине все ухудшались. Осень 1945 года выдалась слишком сухой, зима — чересчур суровой. Весна тоже прошла почти без дождей, и в регионе началась засуха. Хрущев вспоминал, что «неурожай был вызван тяжелыми климатическими условиями, а кроме того, слабой механизацией сельского хозяйства, подорванного отсутствием тракторов, волов, лошадей. Недоставало рабочей тягловой силы. Организация работ тоже была плохой: люди вернулись из армии, взялись за работу, но еще не притерся каждый как следует к своему месту, да и квалификация у одних была потеряна, а другие ее совсем не имели»74.

Все это верно — Хрущев не упоминает лишь о грабительской системе государственных налогов, вынуждавшей колхозы сдавать все зерно подчистую75. Урожай в 1946 году ожидался хуже, чем в 1944-м и 1945-м, — однако, вместо того чтобы снизить налогообложение, правительство его повысило — одной из причин было желание поддержать продовольствием коммунистических союзников в Восточной Европе76. «Мы стремились в первую очередь заботиться о государстве и только во вторую — о себе», — писал позже Хрущев. План на Украине был установлен «волевым методом, хотя в органах печати и в официальных документах он „обосновывался“ научными данными… При этом исходили главным образом не из того, что будет выращено, а из того, сколько можно получить в принципе, выколотить у народа в закрома государства. И вот началось это выколачивание. Я видел, что год грозит катастрофой. Чем все закончится, трудно было предугадать»77.

Налоги в самом деле были непомерными, но ответственность за их завышенные цифры лежала прежде всего на самом Хрущеве78. Как и в случаях с Киевом и Харьковом во время войны, он дал Сталину повод для необоснованных надежд — и слишком поздно, сообразив, что делает, попытался спасти ситуацию. По словам домоправительницы Сталина, «некоторые партийные руководители, которые потом поднялись очень высоко, приезжали к нему с юга (летом 1946 года. — У. Т.) и докладывали о состоянии сельского хозяйства на Украине. Привозили с собой такие огромные дыни, что в руках не удержишь. И овощи, и фрукты, и пшеницу — все, чтобы показать, как богата Украина. А тем временем шофер одного из руководителей — Никиты Хрущева — рассказывал обслуге, что на Украине голод, что в деревнях нечего есть, что крестьянки пашут на коровах»79.

Тем тяжелее вина Хрущева, что из писем крестьян он прекрасно знал, как обстоит дело в действительности. «Вот, товарищ Хрущев, — писал ему председатель одного из колхозов, — выполнили мы свой план хлебозаготовок полностью, сдали все, и теперь у нас ничего не осталось. Мы уверены, что держава и партия нас не забудут, что они придут к нам на помощь». «Автор письма, следовательно, считал, — замечает Хрущев, — что от меня зависит судьба крестьян. Ведь я был тогда председателем Совета народных комиссаров Украины и первым секретарем ЦК КП(б)У, и он полагал, что раз я возглавляю украинскую державу, то не забуду и крестьян». Однако, как бы Хрущев ни хотел помочь, «когда хлеб сдается на государственный приемный пункт, я не властен распоряжаться им, а сам вынужден умолять оставить нам какое-то количество зерна, в котором мы нуждались»80.

Даже при этом горестном воспоминании Хрущев не забывает полностью повторить все свои титулы. Хотя временами он и вправду защищал народ от собственного правительства. Приехав в свою бывшую «вотчину», Петрово-Марьино, он с изумлением и ужасом узнал, что государство отобрало у местных колхозов все зерно, а теперь требует еще и посевной материал. «Мы ж не цыгане какие! — по словам местного партсекретаря, воскликнул Хрущев, когда об этом услышал. — Нам же надо сеять!»81

«Пошел голод. Стали поступать сигналы, что люди умирают, — писал он позже. — Кое-где началось людоедство. Мне доложили, например, что нашли человеческие голову и ступни под мостом у Василькова (городка под Киевом). То есть труп пошел в пищу».

Алексей Кириченко, первый секретарь Одесского горкома, проверявший условия жизни и быта крестьян, описывал Хрущеву следующую сцену: «Видел, как женщина на столе разрезала труп своего ребенка, не то мальчика, не то девочки, и приговаривала: „Вот уже Манечку съели, а теперь Ванечку засолим. Этого хватит на какое-то время“. Эта женщина помешалась от голода и зарезала своих детей». «Рассказывая эту историю, — добавляет Хрущев, — я вновь переношусь мыслями в то время. Прямо вижу эту ужасную сцену. Но что я мог сделать?».

Зрелище новых и «ненужных» страданий народа (к «необходимым» страданиям он давно притерпелся) заставило Хрущева решиться на рискованный шаг. Если верить его мемуарам, в конце концов он открыл Сталину неприукрашенную правду: «В прошлом мне иногда удавалось прорываться через бюрократические рогатки… Иногда, если мне удавалось хорошо подобрать факты и связать их стройным логическим изложением, факты говорили сами за себя и Сталин становился на мою сторону»82. Но в этот раз было иначе. Рассказав Сталину по телефону о голоде, «повесил телефонную трубку, думал — все. Сталин ничего мне не сказал, я слышал только его тяжелое дыхание». В другой раз Сталин жестоко распек своего подчиненного: «„Мягкотелость! Вас обманывают, нарочно докладывают о таком, чтобы разжалобить и заставить израсходовать резервы“. Он считал, будто я поддаюсь местному украинскому влиянию, что на меня оказывают такое давление и я стал чуть ли не националистом, не заслуживающим доверия»83.

Архивные документы подтверждают рассказ Хрущева. В письме Сталину от 15 октября 1946 года он просит снизить цифры поставок зерновых. Около 1 декабря пишет, что «ситуация крайне напряженная», а 17 декабря просто умоляет о помощи84. Однако в то же время Хрущев затеял интригу, снижавшую риск. Он предложил ввести распределение по карточкам, которое обеспечит крестьянам необходимый минимум питания, — но заговорил об этом не со Сталиным. «Маленков и Берия могли тогда решать вопросы от имени Сталина, — пишет он, — многие документы, которых он и в глаза не видел, выходили за его подписью». Предложение Хрущева он тоже, скорее всего, читать не стал бы — однако «они послали наш документ к Сталину прямо в Сочи».

Неизвестно, стараниями ли Маленкова и Берии или без их участия, но смелость Хрущева навлекла на него неприятности. «Сталин прислал мне грубейшую, оскорбительную телеграмму, где говорилось, что я сомнительный человек, пишу записки, в которых доказываю, что Украина не может выполнить госзаготовок, и прошу огромное количество карточек для прокормления людей. Эта телеграмма на меня подействовала убийственно. Я понимал трагедию, которая нависала не только лично над моей персоной, но и над украинским народом, над республикой: голод стал неизбежным и вскоре начался».

И Хрущев снова бросился в Москву. «Я был ко всему готов, — вспоминает он, — даже к тому, чтобы попасть в графу врагов народа. Тогда это делалось за один миг — только глазом успел моргнуть, как уже растворилась дверь и ты очутился на Лубянке»85. Идею карточек Сталин отверг, однако, смягчившись, предложил Украине некоторую помощь — продукты, семена и деньги для организации бесплатных столовых86. Недовольство диктатора своими помощниками по сельскому хозяйству заставило его собрать в феврале 1947 года пленум ЦК — мероприятие, при Сталине проходившее нечасто.

«Кому сделать доклад? — спрашивал, по воспоминаниям Хрущева, Сталин. — Маленкову? Он занимается этим делом. Какой же он сделает доклад, если даже терминов сельского хозяйства не знает?»87 Следующим кандидатом стал Хрущев; однако он, по его собственным словам, испугался такого поручения. «Я мог бы сделать доклад об Украине, которую знаю, — говорил он Сталину. — Но я же не знаю Российской Федерации. О Сибири вообще понятия не имею, никогда там не был и не занимался этим делом… А Средняя Азия? Да я никогда не видел, как хлопок растет».

Сталин настаивал — но на этот раз проявил упорство и Хрущев: «Нет, товарищ Сталин, очень прошу вас, освободите меня. Я не хочу ни подводить ЦК, ни ставить себя в глупое положение, взявшись делать доклад на тему, которой я, собственно, не знаю».

Хрущев пользовался давно отработанным приемом — из «скромности» принижал себя и свои способности. Пусть он никогда не был в Средней Азии; трудно сомневаться, что при составлении доклада у него нашлись бы помощники, которые там бывали. Дело в другом: приглашение сделать доклад было ловушкой. В докладе о сельском хозяйстве Хрущев должен был либо открыто (и с понятными последствиями) заговорить о своих разногласиях со Сталиным, либо похоронить их раз и навсегда.

К счастью для Хрущева, Сталин в конце концов согласился поручить доклад кому-нибудь другому. Но когда он спросил Хрущева, что тот думает об Андрее Андрееве, Хрущев не удержался от критики в адрес своего товарища. «Вот вы отказались докладывать, — заметил по этому поводу Сталин, — а теперь критикуете».

Хрущев критиковал Андреева, чтобы защитить себя, — он знал, что Андреев не одобряет его руководство украинским сельским хозяйством. Но, возможно, к этому времени он начал уставать от самоуничижения. В разговоре он напирал на два пункта: необходимость перед сдачей зерна государству отложить нужный процент на семена и учесть риски сева яровой пшеницы согласно государственным квотам.

Его смелость возымела неожиданные последствия. «Вдруг, — рассказывает Хрущев, — Сталин сам поднял вопрос о том, что Украине надо оказать помощь»88.

В марте 1947 года ЦК компартии Украины постановил «усилить партийную и государственную работу», разделив посты руководителей партии и правительства, которые до сих пор совмещал Хрущев. Первым секретарем ЦК был избран Каганович, а Хрущев остался лишь первым секретарем Киевского горкома и обкома.

Речь Хрущева на заседании ЦК прозвучала неожиданно скромно. Вместо обычных шуток, пословиц и едкой критики в адрес товарищей он вдруг занялся «самокритикой», признал «серьезные ошибки в партийном и правительственном руководстве сельским хозяйством, ошибки, слишком хорошо заметные на Украине»89. До сих пор имя Хрущева постоянно мелькало в украинской прессе: с мая 1947 года его становится не видно и не слышно. Многие из жертв Сталина прошли этим путем: отставка — замалчивание — арест — расстрел.

Позже Хрущев рассказывал, что был тяжело болен. И это правда: простыв, он подхватил воспаление легких. Рада Аджубей вспоминает, что «отец был на грани смерти: если бы не Каганович, он бы не выжил». Каганович привез из Москвы врача, который начал лечить Хрущева пенициллином — что требовало немалой гражданской смелости, поскольку Сталин не одобрял западных антибиотиков90. Однако и пенициллин не принес немедленного облегчения. Сын Хрущева рассказывает, как двое профессоров «скорбно качали головами», выходя из спальни больного. Сергей вспоминал «безжизненное серое лицо отца, хриплое дыхание, бессмысленный взгляд»91.

Но болезнь отступила, и доктора рекомендовали Хрущеву отдых на море. Поначалу он просто сидел, завернувшись в пальто, на латвийском берегу, пока дети храбро плескались в холодной воде, — но скоро уже начал охотиться на уток на близлежащих озерах. В середине августа он слетал в Калининград посмотреть на новую шерстяную ткань, разработанную немецкими учеными, а в первых числах сентября вернулся в Киев.

Это был первый «отпуск» Хрущева с предвоенных лет. Удивительно, как он не надорвался задолго до сорок седьмого. Возможно, простуда стала последней каплей, сломившей оборону измученного организма. Неудивительно, что переутомленный Хрущев не пытался бороться за власть. Когда Сталин спросил, не нужна ли ему «помощь», вспоминает Хрущев, — он искренне обрадовался. Прибыл Каганович, «все разошлись по своим местам и занялись своим делом»92. Рада «тоже не заметила в семье никаких перемен. Все мы прекрасно знали Кагановичей… Приехав в Киев, они заняли дачу номер один; наша дача, номер два, была как раз напротив. Мы дружили с их детьми, часто вместе ходили в кино. Кагановичи бывали у нас в гостях, а мы — у них. Они с Никитой Сергеевичем часто гуляли вместе, вместе ездили на работу. Так что, по крайней мере на уровне семьи, смещение отца не выглядело трагичным»93.

Если Хрущев и чувствовал себя униженным — ему хватило гордости этого не показывать. К тому же опасность еще не миновала — особенно когда Каганович начал кампанию против «буржуазного национализма». Он не просто клеймил националистических «уклонистов» (намекая, что Хрущев к этой задаче подходил недостаточно ответственно), но и нападал на людей, связанных с Хрущевым. «Сам еврей, против евреев? — удивлялся Хрущев. — Или, может быть, это было направлено только целевым образом против тех евреев, которые находились со мной в дружеских отношениях?»94 Кроме этого, Каганович критиковал Рыльского и Довженко95.

Кризис в промышленности и сельском хозяйстве Каганович объяснял происками «украинского буржуазного национализма». К пленуму ЦК, намеченному на зиму 1947/48 года, он начал готовить выступление под названием «Борьба с национализмом как главной опасностью, угрожающей Коммунистической партии Украины»96. На горизонте собирались грозовые тучи — а Хрущев все еще зализывал старые раны: съездил вместе с Радой в Петрово-Марьинский район, по словам секретаря местного райкома Захара Глухова, явно с целью показать, как уважали его эти простые люди97. Однако вскоре, собравшись с силами и вернув себе былую форму, Хрущев начал борьбу со своим бывшим наставником. Каганович, писал он позднее, «обвинял в политических ошибках всех, кого видел вокруг себя», и многие из его обвинений «направлялись прямиком к Сталину».

«В конце концов до того дошло, — вспоминает Хрущев, — что Сталин мне позвонил: „Почему Каганович шлет мне записки, а вы эти записки не подписываете?“

— Товарищ Сталин, Каганович — секретарь республиканского ЦК, и он пишет вам как генеральному секретарю ЦК. Поэтому моя подпись не требуется».

В нарочито скромном ответе Хрущева содержался явный намек — сместив его с руководящего партийного поста, власть совершила ошибку, которую нужно исправить. Именно так и понял его Сталин.

«— Это неправильно, — сказал он. — Я ему сказал, что ни одной записки без вашей подписи мы впредь не будем принимать».

Дни Кагановича в Киеве были сочтены. «Не старайтесь поссорить меня с народом Украины», — предупредил его Сталин в декабре 1947 года98. Снова предоставим слово Хрущеву: «Однако мне почти не пришлось подписывать записки, потому что их поток иссяк: Каганович знал, что его записки никак не могли быть подписаны мною… Для меня лично главное заключалось в том, что Сталин как бы возвращал мне свое доверие. Его звонок был для меня соответствующим сигналом. Это улучшало мое моральное состояние…»99

Еще больше он обрадовался, когда Кагановича отозвали в Москву, а затем, 26 декабря, было принято решение о восстановлении Хрущева в должности первого секретаря ЦК КП(б)У (главой правительства стал его верный подпевала Коротченко). После неудачного заговора «антипартийной группы» в 1957-м, в котором участвовал и Каганович, Никита Сергеевич и его последователи описывали поведение Кагановича в Киеве в 1947 году как чудовищное100. Однако сам Хрущев в то время был не меньшим сталинистом. Кроме того, ему было за что благодарить Кагановича: тот не только помог ему во время болезни, но и допустил промахи, на фоне которых деятельность Хрущева смотрелась сравнительно выгодно. В любом случае Каганович не смог бы долго руководить Украиной — хотя бы из-за своей национальности. Кратковременное появление на Украине Кагановича свидетельствует о том, что, как ни был Сталин сердит на Хрущева, он понимал его затруднения и старался ему помочь.

Последние два года Хрущева на Украине протекли спокойно и почти мирно. Правда, на западе порой вспыхивали очаги сопротивления; однако урожаи 1947 и 1948 годов оказались выше, чем ожидали. К середине 1949-го коллективизацией были охвачены уже 60 % крестьян. Стремясь «стереть грань между городом и деревней», Хрущев настаивал на слиянии колхозов и превращении их в «агрогорода» с муниципальными службами и всеми бытовыми удобствами. Со своей обычной торопливостью он уже заявлял, что «в самом ближайшем будущем наши деревни преобразятся». В действительности до отъезда из Киева Хрущев успел создать лишь один демонстрационный агрогород в Черкасской области, каковой и «преподнес» Сталину к его семидесятилетию101.

В речах Хрущева снова появилась живость, исчезнувшая было в 1947 году. В январе 1949-го на XVI съезде компартии Украины его встретили продолжительной овацией и криками: «Слава товарищу Хрущеву!» Письма Хрущева Сталину 1948–1949 годов касаются в основном маловажных дел — например, вопроса о том, следует ли Украине принять делегацию польского крестьянства из нескольких сот человек102. В 1948 году по случаю тридцатилетней годовщины УССР Хрущев и другие высшие руководители Украины были награждены орденами Ленина. В 1949 году, во время празднования десятилетия присоединения Западной Украины, первые полосы газет украсили тройные портреты Ленина, Сталина и Хрущева. Характерно, что Хрущев находился на переднем плане: сам того не зная, художник предсказал его будущий успех.

Летом 1949 года семья Хрущева отдыхала в бывшем царском дворце в Ливадии, поблизости от Ялты, где четыре года назад проходила встреча Сталина с лидерами западных держав. Хрущевы жили в большом флигеле; другой флигель занимала дочь Сталина Светлана со своим вторым мужем Юрием Ждановым. По словам Алексея Аджубея, семьи почти не общались. Высокопоставленные руководители и члены их семей отдыхали за высокими заборами, под неусыпным надзором охранников с собаками, в уединении и мертвой скуке. Даже о поездке в Ялту — например в ресторан или на концерт — думать не приходилось103.

Однако это приглашение не могло не радовать Хрущева, ибо было знаком сталинского благоволения. Неудивительно, что об этом периоде у него сохранились самые светлые воспоминания: «1949-й — последний год моего пребывания на Украине… Оглядываясь назад, скажу, что украинский народ относился ко мне хорошо. Я тепло вспоминаю проведенные там годы. Это был очень ответственный период, но приятный потому, что принес удовлетворение: быстро развивались, росли и сельское хозяйство, и промышленность республики. Сталин мне не раз поручал делать доклады по Украине, особенно по вопросам прогресса животноводства, а потом отдавал эти доклады публиковать в газете „Правда“, чтобы и другие, по его словам, делали то же, что мы делали на Украине. Впрочем, я далек от того, чтобы переоценить значение моей собственной персоны… Напряженно трудилась вся республика»104.

Для Хрущева все было безоблачно — но об украинцах того же не скажешь. В феврале 1948 года Верховный Совет УССР принял указ «О выселении из Украинской ССР лиц, злонамеренно саботирующих трудовую деятельность в сельском хозяйстве и ведущих антисоциальный паразитический образ жизни». Указ позволял колхозному руководству выселять из деревень тех, кто трудился недостаточно усердно. Этот указ предложил сам Хрущев — в пространном письме к Сталину, в котором он, обосновывая свое предложение, ссылался, в частности, на дореволюционные порядки. Несложно было предсказать, что проведение закона в жизнь приведет к тому, что даже сами власти сочли «перегибами»: среди изгнанных оказывались старики, больные, инвалиды войны, в наказание за одного «тунеядца» выселялись целые семьи; иной раз, желая продемонстрировать усердие и бдительность, местные власти выселяли людей вообще без всякой вины. Хрущев написал Сталину новое длинное письмо, в котором жаловался на перегибы; однако тут же, желая повеселить «хозяина», красочно описывал ему колхозное собрание, на котором крестьяне честили друг друга «такими словами, от которых покраснел бы и турецкий султан». Хрущев даже рекомендовал принять аналогичные постановления и в других советских республиках, обещая, что «повсеместное применение этого указа укрепит трудовую дисциплину, что, в свою очередь, гарантирует своевременное решение сельскохозяйственных задач, повышение урожайности, рост производительности животноводческих ферм и общее ускорение развития колхозов»105.

В период с февраля 1948-го по июнь 1950 года с Украины были выселены 11 тысяч 991 «тунеядец»106. Были в сталинской внутренней политике на Украине 1948–1949 годов и другие издержки, которые уже никак нельзя отнести целиком на счет Хрущева. Среди них необходимо назвать борьбу с «буржуазным национализмом», кампанию против «космополитов», главными мишенями в которой стали евреи и прозападная интеллигенция, и поддержку Лысенко, приведшую к погрому генетиков и прочих «еретиков от науки»107. Все эти начинания Хрущев активно поддерживал — чем и обеспечил себе восхождение на следующую ступень карьерного Олимпа: был переведен в Москву и вошел в «ближний круг» приспешников Сталина.

Глава IX. НЕОЧЕВИДНЫЙ НАСЛЕДНИК: 1949–1953.

В 1947 году Рада Хрущева поступила в Московский университет на факультет журналистики. Там она полюбила соученика, студента Алексея Аджубея, мать которого Светлана Аллилуева вспоминала как «лучшую в Москве портниху», «одевавшую всех женщин из „первой десятки“. Она была по-настоящему талантливым человеком, и большая часть ее таланта и энергии передалась ее единственному и любимому сыну»1.

Окончив школу с золотой медалью, Рада продемонстрировала родителям свою серьезность и ответственность, и ей разрешили жить самостоятельно — в квартире на улице Грановского. Домработница Рады была нанята службой безопасности; кроме того, по просьбе Нины Петровны за девушкой приглядывала жена Маленкова, чья квартира находилась этажом ниже. Супруга Маленкова «без большого энтузиазма узнала, — вспоминал позднее Аджубей, — что у Рады появился жених». «Тебе только двадцать лет!» — говорила она Раде. Но дочь Хрущева не терпела вмешательства в свои дела2.

Мать Аджубея шила платья жене Берии, и однажды та с ноткой сожаления в голосе спросила ее: «Зачем Алеша вошел в семью Хрущева?»3 Вопрос звучал зловеще. Однако Аджубей был не менее настойчив, чем его нареченная.

С Хрущевым он впервые встретился весной 1949 года на даче Хрущевых в Подмосковье. «Никита Сергеевич не сказал мне тогда и двух слов, ни о чем не спрашивал, как будто жених его дочери вовсе ему не интересен. Думаю, что он был смущен не меньше меня и просто не знал, что в подобном случае полагается говорить».

В то же лето Нина Петровна пригласила Аджубея в Киев; в Межгорье он купался, удил рыбу, загорал и вообще идиллически проводил время. В конце его визита Нина Петровна объявила, что они с Никитой Сергеевичем дают согласие на брак. Однако на свадьбу в Москве родители Рады не пришли. «Сама мысль о свадебной церемонии была им совершенно чужда», — вспоминал Аджубей. 31 августа 1949 года охранник из службы безопасности Хрущева сопроводил пару в районный загс, а затем новобрачные вместе с несколькими друзьями отправились в Абрамцево, чтобы отпраздновать это событие на лоне природы4.

Молодые супруги поселились в квартире на улице Грановского. Квартира, обставленная в суровом «сталинском» стиле, без ковров и украшений, казалась особенно «пустой и нежилой» оттого, что вся семья еще жила в Киеве, а Хрущев бывал в Москве не часто и не обращал внимания на окружающую обстановку.

Однажды, через несколько недель после свадьбы, готовясь к экзаменам, молодые супруги услышали в прихожей голоса. Оказалось, приехал Хрущев вместе с украинским драматургом Александром Корнейчуком и его женой Вандой Василевской. Рада бросилась на кухню — помочь домработнице: гости расселись за чаем. Хрущев только что встречался со Сталиным; по дороге он захватил Корнейчука и Василевскую, чтобы подбросить их до гостиницы. Хрущев объявил, что его назначили первым секретарем Московского горкома партии. «На Украине вас будет так не хватать, Никита Сергеевич!» — со слезами в голосе воскликнула Василевская5.

Корнейчук и Василевская были многим обязаны Хрущеву6. Однако после отставки Хрущева Корнейчук прервал все отношения с ним самим и его семьей (даже не прислал соболезнования по поводу смерти Никиты Сергеевича); Ванда Василевская умерла в том же 1964 году, однако можно не сомневаться, что, будь она жива, она повела бы себя так же. Таков, по Аджубею, был мир советской номенклатуры: «Ел, пил с кем-то нужным, охотился, рыбачил, наезжал в гости, спрашивал совета, а приходит час — будто и не был знаком. Дрожь пробирает до костей: как бы кто не вспомнил, что и ты, брат, ходил в друзьях…».

Стремление Хрущева завоевать признание у интеллигенции делало его особенно уязвимым. В тот вечер, вспоминал Аджубей, «Хрущеву, видимо, были просто необходимы собеседники» — и не из семейного круга7. То ли дело Василевская, оплакивающая его уход! Почти двадцать лет спустя Хрущев все еще наслаждался этой сценой: «Она: „Как же вы уедете с Украины? Как же так?“ Полька оплакивала тот факт, что русский уезжает с Украины! Несколько курьезно. Видимо, это объяснялось тем, что у меня сложились очень хорошие, дружеские отношения с ней. Я ее очень уважал… И она платила мне таким же уважением. Я не скрываю этот штрих, может быть, немного тщеславный, но, безусловно, приятный для меня»8.

В тот вечер Хрущев заметно нервничал. «Замолкал отрешенно, потом спрашивал: „О чем это мы говорили?“ Просил гостей не торопиться, хотя было далеко за полночь»9. Ему явно не хотелось оставаться в одиночестве. Впечатление Аджубея подтверждает и сам Хрущев. Он был во Львове, когда ему позвонил Маленков и попросил на следующее утро прилететь в Москву. «Я был ко всему готов, — рассказывал позднее Хрущев. — Не знал, в каком качестве вернусь на Украину — и вернусь ли вообще»10.

Сталин встретил его дружески: «Ну что же, вы будете долго сидеть на Украине? Вы там превратились уже в украинского агронома. Пора вам вернуться в Москву». Он предложил Хрущеву занять его прежнюю должность в Московском горкоме, а кроме того, стать одним из четырех (не считая самого Сталина) секретарей ЦК и одним из одиннадцати членов Политбюро. «Я, конечно, поблагодарил за оказанное доверие, — вспоминает Хрущев. — Сказал, что с удовольствием приеду в Москву, потому что был доволен своей прежней работой в столице одиннадцать лет назад…»11

В прошлом Хрущев в подобных случаях, как правило, проявлял искреннее или притворное смущение — и на этот раз имел на то немало причин. В эти годы Сталин искал врагов с большей подозрительностью, чем когда-либо прежде. В том же 1949 году были арестованы и год спустя расстреляны Николай Вознесенский и Алексей Кузнецов, двое самых молодых членов Политбюро, о которых Сталин прежде говорил как о своих возможных наследниках12. Опасность нависла над головами Молотова, Микояна, Ворошилова. Маленков и Берия казались неуязвимыми; возможно, Сталин для того и вызвал Хрущева из Киева, чтобы чем-то уравновесить их влияние. Это дало им повод невзлюбить Хрущева, и позже он рассказывал (как мы увидим далее, не вполне искренне), что боялся и ненавидел их обоих. Берия в мемуарах Хрущева предстает настоящим воплощением зла; Маленков «был типичный бюрократ, чинуша. Такие люди, когда им дают власть, становятся опаснее всех. Готовы заморозить и убить все живое, что преступает предписанные рамки»13.

Одним словом, Кремль представлял собой настоящее змеиное гнездо; правда, Хрущев не пытался пересидеть последние годы жизни Сталина в далеком и относительно безопасном Киеве. Разумеется, у него не было выбора, раз уж вождь сам призвал его в Москву; однако имелись и другие соображения. Единственный способ избежать проигрыша в смертельном поединке, развернувшемся в Кремле в последние годы сталинщины, был — победить; заняв важный пост в правительственной иерархии и заручившись поддержкой Сталина, Хрущев мог рассчитывать на победу. «При всем том, — писал он, — Сталин ко мне относился хорошо. Если бы он относился плохо и питал какое-то недоверие, то ведь он имел возможность легко расправиться со мной, как расправлялся со всеми, неугодными ему… Я бы даже сказал, что он относился ко мне с каким-то расположением. Не раз после своих грубостей он выражал мне свое расположение»14.

Самым опасным из кремлевских коллег Хрущева был Берия. Правда, как и у всех сталинских сатрапов, у него были свои слабости; а Хрущев к этому времени обзавелся немалым количеством сильных сторон, важнейшей из которых была репутация, заставлявшая соперников его недооценивать. В их глазах он выглядел все тем же «мужиком», придворным шутом, что покинул Москву одиннадцать лет назад. Однако к этому времени он стал куда более уверен в себе, а к моменту смерти Сталина уверенности у него еще больше прибавилось. Очевидным наследником Сталина казался Маленков. Некоторые планы на будущее строили Молотов, Микоян и Ворошилов. Хрущев на их фоне был абсолютно темной лошадкой. В 1949–1953 годах никто и подумать не мог, что в мечтах Хрущев представляет себя наследником Сталина15.

Последние три года жизни Сталина стали самыми мрачными не только для страны, но и для него самого и его приспешников. В репрессиях 1950–1953 годов погибло значительно меньше людей, чем в тридцатые годы или во время войны. Но теперь померкла и надежда, прежде хоть немного облегчавшая людские страдания16. К 1950 году коммунистическая идеология выродилась в великорусский шовинизм, а на элиту обрушилась новая волна репрессий.

По некоторым сообщениям, Сталин перенес два инсульта — в 1945 и 1947 годах. В 1947–1951 годах его ежегодный отдых на Черном море затягивался с конца августа до начала декабря17. Сказывался атеросклероз, ставший причиной его смерти в 1953-м. «С приближением старости, — рассказывала Светлана Аллилуева, — отец начал остро ощущать свое одиночество. К этому времени он находился настолько выше остальных, что жил как будто в вакууме. Не с кем было словом перемолвиться… Он ненавидел весь мир, повсюду искал врагов. Это превратилось в болезнь, в манию преследования — все от одиночества и отчаяния»18.

В последние годы Сталин почти не собирал у себя правительство, а вместо этого решал деловые вопросы на застольях, продолжавшихся ночи напролет. Хотя по уставу партии каждые несколько лет должны были проводиться партийные съезды, с 1939 по 1952 год не было ни одного. Пленумы ЦК тоже созывались редко, и Политбюро почти не собиралось в полном составе19. Решение политических вопросов поручалось комиссиям из шести-семи членов Политбюро (они назывались «шестерками» или «семерками»), однако друг с другом эти люди почти не общались. Вместо этого Сталин собирал свой «внутренний круг» — Берию, Маленкова, Хрущева и Булганина — в Кремле на просмотр кинофильмов, после которого все вместе ехали к нему на дачу, ели, пили и разговаривали до рассвета.

У Сталина был свой кинозал с ветхим старым проектором20. Он часто смотрел американские фильмы. «Много было американских, ковбойских. Он их очень любил, — вспоминал Хрущев. — Ругал их за примитивность и правильно оценивал, но тут же заказывал новые». Поскольку пленки вывозили с Запада нелегально, субтитров не было. Руководитель Госкомкино Иван Большаков «переводил» фильмы со множества языков, которых не знал. «Его сотрудники рассказывали ему содержание фильмов, — объяснял Хрущев. — Он старался получше запомнить и потом „переводил“. В отдельных эпизодах он говорил иной раз вообще невпопад либо просто произносил: „Вот он идет“ и т. п. А Берия тут же начинал помогать: „Вот, смотри, побежал, побежал!“»21

История не сохранила сведений о том, действовали ли замечания Берии на Большакова так же, как замечания Сталина — на одного советского режиссера, присутствовавшего при просмотре своего фильма. Предполагалось, что создатель фильма выслушает критику непосредственно из уст руководителя страны. «Это должно помочь нашим режиссерам в их работе», — сказал по этому поводу Сталин. Во время просмотра секретарь Сталина принес ему какой-то документ, просмотрев который Сталин бросил: «Что за чушь!» Режиссер услышал его шепот, вообразил, что речь идет о его фильме, и грохнулся в обморок22.

Порой фильмы неприятно перекликались с реальностью. Так было с исторической драмой о капитане пиратского судна, беспощадно истреблявшем своих соратников, пока наконец те не прикончили его самого. Однако еще хуже было то, что следовало за киносеансами. Хрущев называет это «кормлением». «„Ну, поехали, что ли?“ — говорил Сталин». По словам Хрущева, «кушать мы не хотели, ведь это был уже час или два ночи, надо отдыхать, завтра рабочий день». Мало того: «Я в обеденный перерыв пытался поспать, потому что всегда висела угроза: не поспишь, а он вызовет, и будешь потом у него дремать. Для того, кто дремал у Сталина за столом, это кончалось плохо». Но «все говорили, что они „голодные“, выработали рефлекс и врали»23.

Усталая компания загружалась в несколько автомобилей (Берия и Маленков — в сталинскую копию бронированного «паккарда», а Хрущев — в машину Булганина) и мчалась по темным пустым улицам в Кунцево, на дачу Сталина. Всякий раз Сталин выбирал новый маршрут, чтобы обмануть возможных убийц: только выехав из Кремля, он сообщал шоферу и телохранителям, как ехать на этот раз. Окрестности дачи, выкрашенной в маскировочный темно-зеленый цвет, были залиты асфальтом, чтобы легче обнаружить непрошеных гостей, дача была окружена высоким забором и заграждениями, а леса вокруг были заминированы и постоянно патрулировались службой безопасности. Дом, выстроенный в 1934 году, заменил прежнюю дачу в Зубалове, куда Сталин перестал ездить после самоубийства жены. По словам его дочери, новая дача была «чудесным местом — одноэтажная, просторная, уютная, в саду, среди цветов и деревьев». Однако беспокойный диктатор, которому даже на совещаниях не сиделось на месте — он то и дело вскакивал и принимался мерить комнату шагами, попыхивая своей трубкой, — «снова и снова перестраивал дачу». По воспоминаниям Аллилуевой, «…то же самое происходило со всеми его домами. Он уезжал на юг в отпуск, а когда возвращался туда же в следующем году, дом был уже совершенно перестроен».

В 1948 году Сталин добавил к кунцевской даче второй этаж, однако использовал его только один раз — для приема китайской делегации. Коллег из Политбюро и иностранных гостей он принимал в просторной гостиной-столовой с деревянной обшивкой на стенах, длинным столом, тяжелыми креслами, мягким ковром на полу и камином — «единственная роскошь, которую позволял себе отец», по словам Аллилуевой. По описанию Джиласа, это была «просторная, без всяких украшений, почти аскетическая столовая», с длинным столом, половина которого «была заставлена всевозможными блюдами на подогретых серебряных подносах, а также тарелками, стаканами и прочей утварью. Каждый накладывал себе сам и садился, где хотел, на свободной половине стола. Сталин никогда не садился во главе, но всегда занимал одно и то же кресло — первое слева от конца стола»24.

В дальнем конце столовой располагась почти незаметная дверь, за ней — спальня Сталина: кровать, два небольших шкафчика и умывальник. Часто он спал и в библиотеке — еще одном скромном помещении, тесно заставленном шкафами, наполненными книгами и бумагами. В этом кабинете, на диване у стены, умирал Сталин в марте пятьдесят третьего25. А на ночных застольях, которые описывает в своих воспоминаниях Хрущев, «умирали» гости вождя. «Страшные обеды», — говорит он о них. Сталин боялся яда, и поэтому все гости (кроме Берии, который приносил еду с собой) должны были пробовать блюда перед тем, как их станет есть вождь. «„Вот гусиные потроха. Никита, вы еще не пробовали?“ — „Нет“», — отвечал верный Хрущев. «Тут я попробую, и он начинает есть. И вот так каждое блюдо имело своего дегустатора, который выявлял, отравлено оно или не отравлено, а Сталин смотрел и выжидал»26.

После того как гости Сталина упивались до невменяемости, вспоминает его дочь, «входили их личные телохранители, и каждый „страж“ увозил своего „подопечного“»27. Молотов рассказывал, что Ворошилова, Булганина и Берию (который пить не любил, но пил, чтобы угодить хозяину) быстро развозило; Хрущев «выпивать стал сильно позже»28. Хрущев в своих воспоминаниях уверяет, что он и другие просили официанток приносить вместо вина воду, подкрашенную вином или соком, но Сталин, заметив эту хитрость, «взбесился, что его обманывают, и устроил большой скандал». Если верить Микояну, Сталин ждал, пока у его подчиненных «развяжутся языки», — хотел выяснить, «кто что думает». Хрущев полагает, что Сталин забавлялся, ставя людей, которые от него зависят, в неудобные и порой неловкие положения. «Совершеннейшая бесконтрольность!»29 Ему казалось, Сталин вполне может дойти и до того, что в один прекрасный день «станет штаны при нас снимать и облегчаться за столом, а потом говорить, что это в интересах родины»30.

Бывший трезвенник Хрущев особенно страдал от утреннего похмелья: «Стыдно было бы… встречаться с людьми, потому что обязательно встретится кто-то, и ты станешь с ним говорить, а он увидит, в каком ты состоянии. Это было позорно»31. Не говоря уж о розыгрышах: то кому-нибудь в кресло подкладывали помидор, и, «когда жертва садилась, раздавался громкий хохот», то в водку или коктейль подсыпали соли. Обычной мишенью таких шуток был помощник Сталина Александр Поскребышев, которого Серго Берия описывает как «узкоплечего карлика», «напоминавшего обезьяну»: часто, рассказывает Аллилуева, его «оттаскивали отлеживаться в ванную, а потом мертво пьяным отвозили домой»32. Часто страдал и сам Хрущев — особенно от шуток Берии. Однажды Берия написал на клочке бумаги слово «мудак» и потихоньку прилепил бумажку к пальто Хрущева. Хрущев, ничего не заметив, надел пальто и собирался уходить, когда вся компания разразилась громким хохотом. По словам его помощника, «Хрущев был гордым и ранимым человеком; этот случай ему было неприятно вспоминать и много лет спустя»33.

Затем начинались танцы. Польский коммунист Якоб Берман вспоминал, как в конце сороковых танцевал с Молотовым. «Вы хотите сказать, с Молотовой?» — спросили его. «Нет, ее там не было, она в это время была в лагере. Я танцевал с Молотовым — кажется, вальс… Танцевать я совершенно не умею, так что просто переступал ногами в такт. Молотов вел. Это давало возможность, — добавил Берман, — заметить шепотом что-нибудь такое, чего не стоило говорить вслух»34. Хрущева же особенно раздражала необходимость танцевать украинский гопак: «Приходилось ходить вприсядку и выбивать такт каблуками, а это, откровенно говоря, мне было не так-то легко. Но я старался, как мог, да еще и улыбался. Как я потом сказал Анастасу Ивановичу Микояну: „Когда Сталин велит плясать, умный человек отказываться не станет“»35.

Умный человек был готов не только плясать по команде, но и слушать бесконечные рассказы вождя. Особенно любил Сталин рассказывать о том, как в сибирской ссылке ходил на охоту. Если верить Хрущеву (возможно, преувеличившему хвастовство Сталина), однажды вождь рассказал, как прошел на лыжах двенадцать километров, заметил на дереве двадцать четыре куропатки, дюжину убил двенадцатью выстрелами, вернулся в город за патронами (оставшиеся двенадцать куропаток терпеливо дожидались его возвращения), подстрелил оставшихся и привез добычу домой. «Когда уходили и, готовясь уехать, заходили в туалет, — рассказывал Хрущев, — то там буквально плевались… Берия говорил мне: „Слюшай, как мог кавказский человек, который на лыжах очень мало ходил, столько пройти? Ну брешет!“ У нас ни у кого не было сомнения в этом»36.

Как ни ужасны были эти попойки, никто не смел отказаться от приглашения, ибо все понимали: лучше быть униженным, чем уничтоженным. То же касалось и сопровождения Сталина в отпуске. Однажды Хрущева и других руководителей, проводивших лето на Черном море, вызвали в Боржоми, где отдыхал Сталин. В большом доме, где они остановились, прежде располагался музей: «Поэтому спален не было и жили мы очень скученно. Я тогда спал в одной комнате с Микояном, и мы оба чувствовали себя плохо, во всем завися от Сталина. У нас-то были разные режимы дня: мы уже набродились, нагулялись, а он еще спит. Когда поднимается, тогда и начинается день». Ночи посвящались жестоким развлечениям вроде того, какое устроил Сталин с венгерским диктатором Матьяшем Ракоши. Ракоши явился к Сталину во время отпуска и усугубил свое положение, неодобрительно отозвавшись о пьяных застольях у вождя. В наказание Сталин влил в венгра столько вина, что Хрущев, по его собственным словам, начал опасаться за его жизнь. После отъезда Ракоши на следующее утро, вспоминает Хрущев, «Сталин подшучивал: „Вот до какого состояния я его довел!“»37

Но еще страшнее, по словам Хрущева, было, когда Сталин оказывал ему «большую честь» — приглашал ехать в отпуск вместе. «Это считалось наказанием для нас, — рассказывает Хрущев, — потому что это был уже не отдых. Все время надо было находиться вместе со Сталиным, проводить с ним бесконечные обеды и ужины. Берия подбадривал: „Послушай, кому-то же надо страдать!“»38

Если бы Берия верил в то, что говорил — он не был бы Берией. Что может быть желаннее для опытного придворного, чем несколько дней, даже несколько недель почти наедине с монархом! И сам Хрущев признает, что «в таком порядке были и свои плюсы. Часто велись разговоры, которые можно было выгодно использовать, из которых можно было почерпнуть сведения, важные для твоих целей»39.

Уже хорошо зная темную природу Сталина, Хрущев все же восхищался его умом и полагал, что может у него учиться. «Мы на него смотрели уже не так, как во время первых разоблачений „врагов народа“, когда нам казалось, что он на три метра в землю видит… Но после победы над гитлеровской армией он в наших глазах был окружен ореолом славы и гениальности». Хотя некоторые действия Сталина и были Хрущеву отвратительны, все же он «оставался в принципе марксистом» и «делал все, что было в его силах, для победы рабочего класса… — говорил позже Хрущев. — Я отдаю здесь должное Сталину. До самой своей смерти, когда он диктовал или что-нибудь формулировал, то делал это очень четко и ясно. Сталинские формулировки понятны, кратки, доходчивы. Это был у него большой дар, в этом заключалась его огромная сила, которую нельзя было у него ни отнять, ни принизить. Все, кто знали Сталина, восхищались этим его даром, поэтому мы и гордились тем, что работаем со Сталиным… Особенно хорошо получалось, когда он находился в здравом уме и трезвом состоянии. Тогда он давал окружающим много полезного советами и указаниями. Скажу прямо: я высоко его ценил и крепко уважал»40.

Такая оценка выглядит трагикомичной, когда мы вспоминаем, что речь идет об одном из величайших злодеев в истории: однако она помогала Хрущеву сохранять присутствие духа в опаснейшей политической борьбе. Сталин становился все подозрительнее, однако с возрастом память его ослабла и это давало пространство для маневров. Вокруг вождя царила тягостная атмосфера всеобщего недоверия и интриганства: на тех, кто клялся тебе в дружбе, нельзя было положиться; к тем, кто не скрывал своей вражды, приходилось подлаживаться и льстить, втайне мечтая о расправе над ними41.

Молотов снова и снова доказывал свою лояльность42. Его способность работать без отдыха была поистине легендарна. Он не только подписывал тысячи смертных приговоров «врагам народа», но и десятилетия спустя по-прежнему оправдывал аресты их жен и детей: «Они должны были быть в некоторой мере изолированы. А так, конечно, они были распространителями жалоб всяких… И разложения в известной степени»43. В марте 1949 года Молотова заменил на посту министра иностранных дел знаменитый «герой» чисток тридцатых годов Андрей Вышинский, а месяц спустя была арестована жена Молотова Полина Жемчужина. Жемчужина поднялась от заместителя наркома пищевой промышленности до наркома рыбной промышленности, а затем — до руководителя парфюмерной промышленности СССР. По словам Светланы Аллилуевой, «она была „первой леди“ Москвы, хозяйкой дипломатических приемов на собственной даче и в других дипломатических резиденциях… Наши унылые правительственные апартаменты в Кремле, — пишет дочь Сталина, — не могли сравниться с квартирой Молотовых…»44.

Жену Молотова обвиняли в краже документов, развратном поведении (двое служащих ее министерства «признались», что были ее любовниками), а также в сионизме. Приговор гласил: пять лет сибирских лагерей45. Жемчужина действительно была еврейкой, имела сестру в Палестине и брата в Америке, однако единственный ее контакт с сионистами был осуществлен по прямому указанию Сталина: как бывший член существовавшего в военное время Еврейского антифашистского комитета, она в 1948 году принимала в Москве первого посла государства Израиль Голду Меир. Сам Молотов позже признавал, что жена пострадала из-за него: «Ко мне искали подход, и ее докапывали…»46

«Вдруг ему взбрело в голову, что Молотов является агентом американского империализма, продался американцам, — вспоминал Хрущев, — потому что ездил, будучи по делам в США, в железнодорожном салон-вагоне. Значит, имеет свой вагон, продался!»47

Клим Ворошилов так и не оправился после своих неудач во время финской войны и при обороне Ленинграда. Он утешался ролью покровителя искусств, однако у кинорежиссера Михаила Ромма создалось впечатление, что Ворошилов не так уж разбирается в культуре, как старается показать. «Чувствую, что старею и глупею», — признавался он Ромму48. Но даже этот претенциозный глупец (который разъезжал по своей даче верхом на лошадях, полученных в дар от подчиненных, и даже на семейных ужинах произносил напыщенные политические речи)49 не избежал подозрений в шпионаже. Однажды, посреди одного из обычных ночных застолий, Сталин вдруг спросил: «Как пролез Ворошилов в Бюро?»50

Каганович находился под подозрением с тех самых пор, как застрелился его старший брат Михаил, уволенный с должности наркома авиапромышленности и изгнанный из ЦК за мифические «связи с нацистами». Каганович не стал защищать брата, но это не обелило его в глазах Сталина. Как лизоблюд по призванию, как ретивый и безжалостный администратор, наконец, как еврей, на которого Сталин мог указывать в ответ на обвинения в антисемитизме, он был полезен. Однако к 1952 году и Каганович был исключен из «внутреннего круга».

Более приятное впечатление производил Микоян. Аллилуева пишет, что он и его жена Ашхен («милая тихая женщина, отличная хозяйка») соблюдали в семье «простоту и демократичность»51. Как и всем подручным Сталина, Микояну приходилось отдавать ужасные приказы; однако в 1952 году и его жизнь висела на волоске. На пленуме ЦК, состоявшемся после XIX съезда партии, Сталин обрушился на Молотова и Микояна с резкой критикой. Писатель Константин Симонов, который при этом присутствовал, рассказывал, что Сталин «жестоко упрекал Молотова, обвинял его в трусости и пораженчестве… Потом повернулся к Микояну — и тут стал еще жестче и грубее. В зале наступило тяжелое молчание. Все члены Политбюро словно окаменели. Они ждали, кто станет следующим. Молотов и Микоян были бледны, как смерть»52.

Хрущев уверяет, что он сам, Маленков и Берия старались смягчить отношение Сталина к Молотову и Микояну. Когда Сталин прекратил приглашать их на дачные вечера, Хрущев и другие потихоньку сообщали им о предстоящих застольях, так что они все равно старались как бы случайно туда приехать. Однако через некоторое время стало ясно, что упорствовать бесполезно, «и мы эту деятельность прекратили, потому что она могла плохо кончиться и для них, и для нас: и им не поможем, и свою репутацию в глазах Сталина подорвем… Мы были настороже, думали, что, видимо, Молотов и Микоян обречены»53.

Но кому же предстояло заменить старую гвардию? После войны за положение «наследников» боролись две фракции относительно молодых лидеров. Одну из них возглавляли Берия и Маленков, другая, известная как «ленинградская фракция», включала Жданова, Вознесенского и Кузнецова54. Маленков и Берия казались неуязвимыми. Оба с 1939 года занимали в Москве ключевые посты (Маленков руководил кадровой политикой, Берия возглавлял службу госбезопасности), оба во время войны работали в ГКО, а после войны замещали Сталина в Совете министров, оба в 1946 году стали полноправными членами Политбюро55. Однако реально ни тот ни другой не могли считать свое положение непоколебимым.

Согласно Молотову, Маленков был «хорошим исполнителем, „телефонщиком“, как мы его называли — он всегда сидел на телефоне: где что узнать, пробить, это он умел». Он был «очень активный, живой, обходительный. В главных вопросах отмалчивался. Но он никогда не руководил ни одной парторганизацией, в отличие от Хрущева, который был и в Москве, и на Украине»56.

Андрей Маленков описывает своего отца как «просвещенного технократа» с широким кругом интеллектуальных интересов и без малейшего вкуса к интригам. Многолетний помощник Маленкова Дмитрий Суханов уверяет, что его начальник «был свободен от многих идеологических догм». Но даже если это правда (а проверить эти утверждения сейчас уже невозможно), эти достоинства легко оборачивались недостатками. Аллилуева писала о Маленкове как о «без сомнения, самом разумном и трезвом члене Политбюро», однако кремлевские коллеги считали его слабым человеком. Маленков и Андрей Жданов были во многом похожи: сын Жданова стал химиком, дети Маленкова, пишет Аллилуева, «росли в интеллектуальной среде». Однако, добавляет она, Жданов презирал Маленкова и постоянно называл его «Маланьей» — прозвище, прилепившееся к Маленкову из-за его круглого «бабьего» лица57.

Что же до Берии — он, мягко говоря, слабостью характера не отличался. Это был умный, расчетливый, абсолютно циничный политик. У него была своя база на Кавказе, своя тайная полиция; по-видимому, в последние годы он подмял под себя и самого Сталина. «Я не случайно говорю, — пишет Аллилуева, — о влиянии Берии на отца, а не наоборот. Берия был коварнее, бесстыднее, искушеннее в интригах, упорнее и настойчивее. Попросту говоря, сильнее характером».

Помощники Берии позже обрисовывали его теми же красками, что и дочь Сталина. Разумеется, перводвигателем террора был не Берия, а сам Сталин; однако и Берия был настоящим чудовищем. Правда, после его появления во главе НКВД в 1939 году террор пошел на убыль; однако известно, что он лично пытал людей в своем рабочем кабинете. Его семья производила приятное впечатление. Нина Теймуразовна, настоящая красавица, химик по образованию, «играла роль жены и хозяйки, хотя уже давно не была ни той, ни другой», пишет Аллилуева, а их единственный сын Серго «знал немецкий и английский и был одним из первых в стране инженеров-ракетостроителей… Это был мягкий, уступчивый человек — как и его мать»58. Зато сам Берия был садистом и насильником.

«Обычное» донжуанство было при дворе Сталина любимой забавой. Кроме Поскребышева и шефа охраны Сталина Николая Власика, в этой игре активно участвовали престарелый седобородый Михаил Калинин (неясно, до или после ареста его жены) и Булганин. Последний сожительствовал с известной певицей, которую поселил в своей квартире на улице Грановского, а другую свою любовницу однажды представил как жену59. Но Берия развлекался неслыханным способом: курсировал по Москве на своем лимузине, подбирал молодых женщин и девушек, отвозил их к себе на улицу Качалова, угощал вином с подсыпанным в него снотворным, а затем насиловал60.

Милован Джилас описывает Берию так: «Пухлый, иззелена-бледный, с мягкими влажными руками. Жесткая линия рта и маленькие глазки за стеклами пенсне вдруг напомнили мне Вуйковича, шефа Белградской королевской полиции, который специализировался на пытках коммунистов»61. Его боялся и сам Сталин: однажды он позвонил в квартиру Берии, где в это время в гостях у Нины Теймуразовны была его дочь, потребовал Светлану к телефону и с бранью и проклятиями приказал ей немедленно уйти оттуда: «Быстро марш домой! Я не верю Берии!»62 «Сталин, видимо, сделал вывод, — пишет Хрущев, — если Берия делает это по его поручению с теми, на кого он указывает пальцем, то может это сделать и по своей инициативе, по собственному выбору. Сталин боялся, как бы при случае такой выбор не пал на него… Конечно, он никому об этом не говорил. Но это становилось заметным»63.

Но даже у такого злого гения, как Берия, были свои слабые стороны. В 1918 году он некоторое время находился на службе антибольшевистского азербайджанского правительства; впоследствии это изобразили как предательство. Его неуемное честолюбие тревожило и пугало коллег. Берия «был высокомерен во всем, — вспоминал Хрущев. — Ничего не решалось без него… Предположим, делаешь доклад Сталину в присутствии Берии, предварительно не обсудив этот доклад с ним — можно не сомневаться, что он порвет этот доклад в клочки вопросами и возражениями»64.

Недостатки Берии играли на руку Жданову. В 1934 году Жданов заменил убитого Кирова в ленинградской парторганизации, второй по значению и престижу после московской. В 1939-м, за шесть лет до Маленкова и Берии, он стал полноправным членом Политбюро. Как и Хрущев, Жданов не участвовал в работе ГКО; вместо этого он решал неблагодарную задачу — руководил обороной Ленинграда. В конце войны его отослали в Финляндию, где он представлял СССР в Союзнической контрольной комиссии в Хельсинки. Однако беспредельная лояльность и покорность вкупе с трудолюбием помогли ему восстановить свои позиции в глазах Сталина.

Жданов старался слыть интеллектуалом: этот человек, после войны разгромивший русскую литературу и музыку, играл на фортепиано. Кроме того, он был ловок и находчив и на поле интриг порой переигрывал Маленкова и Берию. В 1946 году Маленкова исключили из Секретариата ЦК, а Берия потерял прямой контроль над силовыми ведомствами65. Место Маленкова занял ленинградский заместитель Жданова Кузнецов, а другой его протеже, Вознесенский, в 1947-м сменил ставленника Маленкова на должности председателя Госплана и полноправного члена Политбюро66.

Кузнецов и Вознесенский также отличались энергией и честолюбием, однако были более образованны, чем их старшие товарищи; кроме того, на руках у них было куда меньше крови. Некоторое время Сталин поручал Вознесенскому вести в свое отсутствие заседания правительства и даже говорил о нем как о будущем главе правительства, а о Кузнецове — как о возможном генсеке67. Однако, возвысив Жданова, чтобы уравновесить Маленкова и Берию, Сталин вполне мог поступить и наоборот. По всей видимости, Берия убедил Сталина вернуть доверие Маленкову68. В августе 1948 года Жданов умер при не вполне ясных обстоятельствах (он страдал ожирением и астмой и много пил), а после визита Маленкова в Ленинград в начале 1949-го Кузнецов, Вознесенский и другие ленинградские руководители были обвинены во фракционности, русском национализме и многих других грехах. Кузнецова арестовали (не где-нибудь, а в кабинете у Маленкова) в августе 1949-го, Вознесенского — в октябре. В тот день, когда Кузнецов был уволен с занимаемой должности, его семья праздновала помолвку дочери с Серго, сыном Анастаса Микояна. Каганович предупреждал отца Серго: «Ты согласен на эту свадьбу? Ты что, с ума сошел? Неужели не понимаешь, что Кузнецов обречен?» Он был прав. В сентябре 1950 года члены Политбюро, включая и Хрущева, подписали Кузнецову, Вознесенскому и нескольким другим смертный приговор. Несколько недель спустя состоялся негласный «суд»; был зачитан приговор, немедленно после этого осужденным надели на головы белые мешки, вывели из зала суда и расстреляли. Жена Кузнецова, а также сестра Вознесенского Мария и его брат, возглавлявший Ленинградский государственный университет, были арестованы и отправлены в лагеря69.

«Ленинградское дело» подняло акции Маленкова и Берии. На XIX съезде партии в октябре 1952 года Маленков зачитывал отчетный доклад, что в глазах присутствующих делало его очевидным наследником Сталина. Положение Берии было более шатким. В конце 1951 года Сталин начал аресты партийных работников мингрельского происхождения, на родине Берии, приказав новому главе госбезопасности Семену Игнатьеву не забывать о «большом мингреле». Берия сумел перехватить инициативу — поспешил в Грузию и принялся рьяно арестовывать членов собственного клана. С «делом врачей» такой фокус не удался. Сталин объявил, что кремлевские врачи готовили серию убийств, и «Правда» констатировала, что органы государственной безопасности под руководством Берии «не сумели вовремя раскрыть террористическую организацию врачей»70. Когда много лет спустя Молотова спросили, в самом ли деле легенда о заговоре врачей была необходима для смещения Берии, тот ответил: «Так тоже не бывает. Надо, чтобы для других было убедительно. Промолчат, но не поверят…»71

Кремлевские врачи, большей частью евреи, были арестованы в январе 1953 года. Микоян страшился повторения террора тридцатых годов. Если, как гласили слухи, Сталин действительно намеревался сослать тысячи евреев на Дальний Восток, не было сомнений, что новая волна террора должна была бы захлестнуть всю верхушку власти, в том числе Берию, Маленкова и Хрущева72.

Роль Хрущева в этой борьбе не вполне ясна. Сам он отрицал, что знал об арестах Кузнецова и Вознесенского «во всех деталях»: «Со мной о „ленинградском деле“ Сталин никогда не говорил». Однако ему было известно, что с 1946 года Берия и Маленков строили заговоры против своих соперников. Сталин, если верить Хрущеву, не сразу решился уничтожить Кузнецова, но Берия и Маленков давили на него. Хрущев признает, что подписывал «материалы расследования» «ленинградского дела», однако, когда Сталин предложил ему провести аналогичное расследование в Москве, Хрущев (опять же, по его собственным словам) предотвратил распространение «этой заразы» в столице73.

«У нас плохо обстоят дела в Москве и очень плохо — в Ленинграде, где мы провели аресты заговорщиков, — заметил Сталин Хрущеву в декабре 1949 года. — Оказались заговорщики и в Москве. Мы хотим, чтобы Москва была опорой ЦК партии». Он передал Хрущеву пространный документ, содержащий обвинения в адрес партийного руководителя Георгия Попова и других московских чиновников. «Положил я записку к себе в сейф, — рассказывает Хрущев, — и решил не говорить Сталину о ней какое-то время, считая, что чем больше времени пройдет без такого разговора, тем лучше».

Игнорировать указания Сталина само по себе было дерзостью. Однако, когда вождь снова заговорил о документе, Хрущев осмелился сказать ему, что приведенные в нем обвинения ошибочны. «Если бы подстраиваться под настроение Сталина, захотеть отличиться и завоевать его дополнительное доверие, то это очень легко было бы сделать, — признает он. — Нужно было только сказать: „Да, товарищ Сталин, это серьезный документ, надо разобраться и принять меры“. Попов и его „группа“… конечно, на допросах „сознались“ бы, вот вам заговорщическая группа в Москве. А я стал бы человеком, которому, возможно, приписали бы, что, дескать, он пришел, глянул, сразу раскрыл и разгромил заговорщиков». Чтобы спасти Попова, рассказывает Хрущев, он распорядился о его переводе из Москвы, чтобы, если забывчивый диктатор случайно вспомнит о нем и спросит: «А где Попов?» — можно было бы спокойно ответить: «В Куйбышеве»74.

После XIX съезда Сталин неожиданно заменил Политбюро расширенным до двадцати пяти человек Президиумом, состоящим из более молодых руководителей. Очевидно, он готовил финальную чистку «старой гвардии». «Я ничего не понимал, — пишет Хрущев. — Как же это получилось?» Он утверждает, что был еще более изумлен арестами кремлевских врачей, не сомневался в их невиновности и позже винил себя за то, что молчал: «В этом я себя и упрекаю. Надо было проявить больше решительности в то время, не позволить развернуться этой дикой кампании… Я беру и на себя вину за то, чего тогда не доделал»75.

В самом ли деле Хрущев был совершенно непричастен к этому делу? Двое известных историков, а также Павел Судоплатов в этом сомневаются, а Молотов прямо и неоднократно утверждал, что в последние годы жизни Сталина Хрущев входил в «тройку» наряду с Маленковым и Берией76. Однако, даже если он был ближе к Маленкову и Берии, чем признавал впоследствии, его возвращение в Москву в 1949 году должно было осложнить отношения между ними. Хрущев начал в Московском горкоме и некоторых госучреждениях собственную чистку, удаляя оттуда ставленников Маленкова77. Когда в 1951-м главой МГБ стал Игнатьев, несколько человек, работавших с Хрущевым, были назначены его заместителями, а другие протеже Хрущева заняли ключевые посты в ЦК. Маленков и Хрущев в беседах друг с другом отрицали, что кто-либо из них помогал Сталину в подборе кандидатур для Президиума. Однако Маленков позже признавался сыну, что подсказал Сталину несколько кандидатов: вполне возможно, что и Хрущев был столь же неискренен. Да и, если Хрущев не участвовал в подборе Президиума, как попали туда его люди с Украины? Если Хрущев соперничал с Берией и старался очернить его в глазах Сталина — можем ли мы быть уверенными, что он не поощрял развитие «дела врачей»?78

Разумеется, все это лишь предположения. По-видимому, Хрущев в самом деле защищал тех, кого мог защитить — например, энергичного молодого московского партработника Николая Сизова, который внезапно куда-то исчез, а некоторое время спустя снова «вынырнул» в качестве директора авиационного завода и популярного комсомольского лидера. Когда комсомольские активисты потребовали, чтобы обвинения против Сизова были предъявлены публично, Хрущев пригласил их на встречу. Сперва он развлекал аудиторию рассказами о своей юности и разговорами об экономической ситуации в Москве, а затем, завоевав доверие слушателей, изменил тон и холодно объявил, что судьба Сизова их не касается. «Так вот, молодые товарищи. Дел много, надо подчиняться партийным решениям, на то вы и комсомол». После этого он вышел из зала, так и не дав комсомольцам возразить. Однако при этом Хрущев спас Сизова от гибели; уволив его с поста секретаря комсомольской организации, он отправил его «от греха подальше» на учебу в Высшую партийную школу. «Таким способом, — замечает Аджубей, — иногда удавалось выводить человека из-под более сильного удара»79.

Приблизительно в то же время работу в аппарате ЦК предложили бывшему вожаку украинского комсомола при Хрущеве Костенко. Когда тот спросил у своего шефа совета, Хрущев прошептал: «Не соглашайся! Не приезжай в Москву! И забудь, что я тебе это сказал!» Костенко пересидел последний год жизни Сталина в провинции — и остался невредим80.

Какова бы ни была роль Хрущева в последние годы жизни Сталина, игра, в которую он играл, требовала от него и изображать дружбу с Берией и Маленковым, и быть готовым в любую минуту их предать. По его воспоминаниям, в тридцатые годы, когда Хрущев работал вместе с Маленковым, они были «друзьями». Во время приездов в Москву в военные годы Хрущев останавливался у Маленкова на даче и часто гостил у Маленковых, приезжая из Киева. Хрущев и Маленков вместе охотились, а в начале 50-х их семьи часто ходили вместе по грибы, а потом ужинали друг у друга на дачах. Хрущев даже приглашал Маленкова на вечерние прогулки, к которым пристрастился в Киеве; при дворе Сталина такое времяпрепровождение было непривычным. Вместе с женами и детьми (и нервничающими телохранителями на хвосте) они шли по улице Грановского, сворачивали на проспект Калинина, продолжали свой путь по Моховой, поворачивали на улицу Горького и возвращались домой. Иногда выбирали и кружной путь — по Александровскому саду, мимо Кремлевской стены81.

На вопрос, с кем дружил ее отец в 1949–1953 годах, Рада Аджубей холодно ответила: «Это сложный вопрос. Трудно сказать. С тридцатых годов мы дружили семьями с Булганиными и Маленковыми и здесь, в Москве, живя с ними в одном доме, часто встречались. Были и многие другие… но я бы не назвала это дружбой»82.

Сталин не поощрял дружбу между своими подчиненными. Однако невозможно работать вместе, не заводя никаких личных связей. Сын Маленкова Андрей вспоминает, что Хрущев был единственным из коллег, с кем проводил свободное время его отец. Они называли друг друга «Никитой» и «Егором», ходили друг к другу на дни рождения, а их дети постоянно бывали друг у друга в квартирах на улице Грановского. Однако, хотя Нина Петровна, по воспоминаниям Андрея, была «интеллигентной женщиной», а ее муж — «самым живым» из коллег Маленкова, Хрущев производил впечатление человека «невероятно грубого». «Мои родители были из интеллигентных семей, — объяснял Маленков-младший, — учились в гимназии, получили высшее образование, в гостях у нас часто бывали академики и профессора. Хрущев же был совершенно неотесан, с на редкость грубым чувством юмора, очевидно, ничего не читал и совершенно не знал литературу»83.

Маленков, разумеется, не демонстрировал своей неприязни — однако Хрущев не мог ее не почувствовать. «Во время войны, — рассказывал позже Хрущев, — Маленков начал смотреть на меня свысока, особенно когда замечал, что Сталин мною недоволен»84. Открытых ссор между ними не было — но только потому, что каждый боялся невольно укрепить положение другого. В общении друг с другом эти люди постоянно носили маски; то же, и в еще большей степени, касалось их отношений с Берией.

У Хрущева было немало причин бояться Берии. По рассказу Аджубея, в 1951 году оперативники Берии пытались обыскать рабочий кабинет Хрущева в здании горкома, угрожая его секретарю, находившемуся на рабочем месте, серьезными последствиями, если он не позволит «проконтролировать надежность сейфов и телефонных аппаратов». Однако тот не позволил, и оперативники с проклятиями удалились. Никаких последствий этот случай не имел: помощник Хрущева пришел к выводу, что Берия не решился вступить с его шефом в открытую схватку85.

Вскоре после свадьбы Рады и Алексея служба безопасности сообщила, что молодая пара «болтает» о «красивой жизни» семьи Хрущевых. Хрущев возложил вину на Аджубея (и справедливо, по замечанию Сергея Хрущева); Аджубей и Рада сваливали все на своих университетских друзей, бывавших у Хрущевых на даче. Позднее Хрущев объяснил Аджубею, что скандал был «специально раздут», чтобы его скомпрометировать.

Однажды летом, когда Хрущев и Берия отдыхали на Кавказе, Берия пригласил Хрущева подняться вместе на высокую гору, откуда открывался вид на море. «Какой простор, Никита. Давай построим здесь наши дома, будем дышать горным воздухом, проживем сто лет, как старики в этой долине». Когда Берия предложил «куда-нибудь переселить» людей, живущих на этом месте, Хрущев почуял «провокацию» — как и в другом случае, когда Берия попытался «вовлечь его в антисталинский разговор, а потом донести Сталину»86.

Несмотря на махинации Берии или, точнее, из-за них, Хрущев опасался открыто выказывать Берии свое негодование или чуждаться его. По утверждению Молотова, Маленков, Берия и Хрущев составляли неразлучную «троицу»87. После университета, поступив на работу в «Комсомольскую правду», Аджубей часто ездил с работы домой вместе со свекром. Иногда — очевидно, по предварительной договоренности — где-нибудь на темной улочке автомобиль Хрущева встречался с лимузином Берии; Аджубей менялся с ним местами, чтобы они с Хрущевым могли поговорить. Когда два автомобиля подъезжали к воротам хрущевской дачи, рассказывает Аджубей, «Никита Сергеевич выходил из машины, долго жал руку Лаврентию Павловичу. Стоял, сняв шляпу и глядя вслед, пока машина не скрывалась из виду. Он прекрасно знал, что дежуривший на воротах офицер непременно сообщит по начальству, с каким почтением Хрущев провожал Берию»88.

Если верить Хрущеву, с начала 1939 года Берия предупреждал его о том, что Маленков был чересчур близок с расстрелянным главой НКВД Ежовым. Десять лет спустя или около того Берия убеждал Хрущева: «Слушай, Маленков безвольный человек. Вообще козел, может внезапно прыгнуть, если его не придерживать. Поэтому я и… хожу с ним. Зато он русский и культурный человек, может пригодиться при случае». Это признание стало для Хрущева откровением. «Удивляюсь, неужели ты не видишь и не понимаешь, как Берия относится к тебе? — сказал он Маленкову как-то вечером на сталинской даче в Сочи. — Ты думаешь, что он тебя уважает? По-моему, он издевается над тобой!» После долгого молчания Маленков ответил: «Да, я вижу, но что я могу поделать?» — «Я просто хотел бы, чтобы ты видел и понимал, — ответил Хрущев. — А это верно, что сейчас ты ничего не можешь поделать»89.

В играх сталинских приспешников Хрущев был не последним игроком. Одним из замыслов Берии было стремление окружить Сталина грузинской прислугой. При каждой встрече с грузином — главой службы безопасности, которого Берия сделал генерал-майором, Хрущев замечал у него на груди новые орденские ленточки и медали. Однажды Сталин заметил, как Хрущев смотрит на эти медали, и обменялся с ним многозначительным взглядом. «Он знал, что думаю я, и я знал, что думает он, но никто из нас не сказал ни слова», — вспоминал Хрущев90. Несколько раз во время поздних ужинов на сталинской даче, на которых Берия исполнял роль тамады, Хрущев отказывался петь соло. «Я отказывался, а Сталин поглядывал на меня и на Берию, ждал, чем все это кончится. Берия видел, что я не сдамся, и отставал от меня, чувствовал, что Сталину нравится мое упрямство»91.

Трудно сказать, что больше поражает в этих эпизодах — проницательность Хрущева, научившегося безошибочно «читать» мысли Сталина и Берии, или актерский талант, с которым он скрывал свое растущее интриганское мастерство под убедительной маской грубого, простоватого и ограниченного «мужлана».

Достижения в промышленности и сельском хозяйстве помогали Хрущеву удерживать свои позиции перед Сталиным; однако ему случалось допускать грубые ошибки, которые позволяли соперникам и дальше его недооценивать.

Борьбу с жилищным кризисом в Москве Хрущев повел энергично и изобретательно. К 1949 году большинство населения столицы обитало в коммуналках, зачастую по две семьи в комнате, а десятки тысяч людей и вовсе прозябали в бараках. Хотя население столицы за десять лет выросло на миллион человек, жилые дома с 1940 года почти не строились92. Хрущев произвел революцию в жилищном строительстве, впервые введя использование железобетона93. Продолжалось и строительство метро, однако наряду с этим — бездумный снос исторических застроек (например, Китай-города); как и в тридцатые годы, Хрущев не проявлял никакого интереса к историческим архитектурным ценностям94.

Советское сельское хозяйство к 1950 году так и не вышло на уровень 1913-го. Вместо того чтобы вкладывать ресурсы в агропромышленный сектор, режим предпочитал их выкачивать. Колхозы вынуждены были продавать свою продукцию по заниженным ценам, в то время как цены на индустриальные товары, в том числе грузовики и тракторы, возросли в несколько раз. В результате многие колхозники работали бесплатно, оказавшись в своеобразном рабстве. Единственным способом выжить для них оставались приусадебные участки — однако налоги на них постоянно росли. Колхозник не мог даже уехать в город в поисках лучшей доли — у него не было паспорта95.

Московская область, сельскохозяйственные условия которой по сравнению с черноземной полосой были неблагоприятны, находилась в особом небрежении. Едва водворившись в столице, Хрущев отправил своего помощника Андрея Шевченко в инспекционную поездку по области. Крошечные нищие колхозы, которые посетил Шевченко, носили гордые названия вроде «Смерть капитализму!», но не имели ни электричества, ни машин, ни даже работников-мужчин. В одной деревне, где Шевченко посетил школу — полуразрушенную хибару с единственной комнатой, — учительница угостила его супом. Шевченко выловил из супа и выбросил что-то, с виду напоминающее крысиный хвост. «Что вы делаете?! — воскликнула учительница. — Это же мясо!».

Вскоре после этого Хрущев и Шевченко вместе посетили один колхоз, отрекомендованный им как «ударный». В обшарпанном кабинете председателя никого не было, ключи от всех помещений лежали на столе. «Он уехал, — объяснил кто-то. — Просто оставил ключи и уехал. Сказал, воровать у нас все равно нечего». Хрущев вызвал местного учителя, передал ему ключи и назначил его новым председателем. Когда Хрущев вернулся в Москву, Сталин упрекнул его за то, что тот «шляется по деревням»96.

Хрущев предложил некоторые сельскохозяйственные новшества, включавшие в себя развитие животноводческих и птицеводческих ферм, укрупнение полей и принятие новых схем землепользования. Эти меры принесли успех; не столь успешны были попытки внедрить в подмосковных колхозах среднеазиатские дыни и израильские артишоки97. Крестьяне с трудом принимали новые технологии,  назначенцы зачастую оказывались некомпетентны, а Хрущев воспринимал их неудачи как личное оскорбление. «Меня выводила из себя ограниченность наших колхозников», — вспоминал он позже. Когда власти распоряжались вносить в почву удобрение, «чаще всего крестьяне оставляли его гнить на станции. Два-три года лежал большой кучей этот навоз, и зимой ребятишки катались с этой горки»98. В 1950 году Хрущев посетил подмосковный институт, специализирующийся на картофеле. Когда директор института доложила, что на ее экспериментальных полях урожай получается вполовину меньше, чем в соседних колхозах, Хрущев взорвался. «Она, бедная, такого совсем не ожидала. У нее слезы потекли, она прямо зарыдала: „Мы так ждали вашего приезда, а вы приехали и такое нам говорите!“ Ей, должно быть, никто еще не говорил правды о том, чем она там занимается»99.

В апреле 1950 года, на встрече с колхозниками и агрономами, Хрущев рвал и метал. Раздраженный чередой невнятных и беспомощных выступлений, он выкрикивал приказы («Выясните, кто виноват, и накажите!», «Исключите из партии!», «Отдайте под суд за формализм!») и личные оскорбления: «Врете!», «Идите к черту!»100 Когда один из местных чиновников не только посетовал на невозможность очистить навоз зараженного скота, но и осмелился возложить вину на самого Хрущева, тот отмахнулся от критики: «Товарищ директор, это у нас не самый главный вопрос. Если мы станем возиться с зараженным навозом, то сами по шею в нем окажемся». Но критик отказался замолчать, и Хрущев орал на него почти час без перерыва101. Грубые «выволочки» подчиненным при Сталине были в порядке вещей, однако прежде Хрущев этим не увлекался. Нельзя сказать, что власть развратила его; скорее, она позволила проявиться раздражительности и вспыльчивости, всегда таившимся в глубине его натуры.

Подобные инциденты ничем не угрожали Хрущеву; куда опаснее оказалась его борьба за идею агрогородов. Летом 1949 года Кремль продавливал слияние небольших коллективных хозяйств в крупные колхозы. Причин тому было две: одна, лежавшая на поверхности, — повышение эффективности труда; другая — необходимость усиления контроля за колхозниками102. Хрущеву, который уже занимался слиянием колхозов на Украине, эта деятельность представилась прекрасной возможностью выделиться и завоевать признание. Поскольку колхозы Московской области были особенно мелкими, для слияния открывались большие возможности. Однако Хрущев, как обычно, перестарался. В марте 1950 года он призвал переселить колхозников из «маленьких и неудобно расположенных деревень» в «новые деревни с хорошими жилищно-бытовыми и культурными условиями», включающими в себя «удобное высококачественное жилье» — и все это «в самом ближайшем будущем». Приусадебные участки предполагалось отрезать от домов и разместить на отдельной территории. Тут забеспокоился даже Сталин, но Хрущев не видел в своей идее ничего особенного: «Просто отрежем кусок земли, огородим заборами, и все»103.

В речи от 18 января 1951 года Хрущев подробнее раскрыл свое видение урбанизированной деревни: мелкие села сливаются в крупные поселки, в каждой общине имеются «школа, больница, ясли, клуб, агрономический центр и другие учреждения, необходимые в колхозе», а также «водопровод, электричество, уличное освещение, тротуары», «многоквартирные дома» вместо «частных избушек»; приусадебные участки возле домов сильно сократятся в размере, а для индивидуального хозяйства колхозникам будут выделены специальные земли вне территории поселка104. Присутствовавший на собрании корреспондент «Правды» попросил текст выступления. Почувствовав опасность, Шевченко посоветовал шефу не спешить. Однако Хрущев жаждал внимания — и его получил: его речь заняла целый разворот «Правды» от 4 марта. Сталину прочитанное не понравилось. Он позвонил в редакцию, и на следующий день в газете на первой странице появилась коротенькая заметка «Исправление ошибки»: «По недосмотру редакции при печатании во вчерашнем номере газеты „Правда“ статьи товарища Н. С. Хрущева „О строительстве и благоустройстве в колхозах“ выпало примечание от редакции, где говорилось о том, что статья товарища Н. С. Хрущева печатается в дискуссионном порядке. Настоящим сообщением эта ошибка исправляется»105.

На следующий день Хрущев распинался перед Сталиным в униженных извинениях: «Вы совершенно правильно указали на мои ошибки… После этого я постарался обдумать все еще раз… Моя грубая ошибка… нанесла вред партии… Если бы я проконсультировался с ЦК… Прошу вас, товарищ Сталин, помочь мне исправить мою грубую ошибку и, насколько возможно, загладить вред, который я нанес партии»106. Но этого оказалось недостаточно. Сталин назначил комиссию под председательством Маленкова, «чтобы покрепче дали Хрущеву». Комиссия подготовила секретную директиву на восемнадцати страницах для распространения по парторганизациям страны: в документе утверждалось, что Хрущев «поставил под угрозу всю систему колхозов». В апреле тот же вопрос обсуждался на пленуме горкома. Два ставленника Берии, главы компартий Армении и Азербайджана, развязали антихрущевскую кампанию в местной прессе. Маленков поднял ту же тему на XIX съезде партии в октябре 1952 года, где критиковал «некоторых наших руководителей» за предложение «снести дома колхозников» и «возвести на новых местах агрогорода»107.

Хрущев всячески старался скрыть свое огорчение. Выходя с совещания, на котором Сталин жестоко его раскритиковал, он шепнул министру сельского хозяйства Ивану Бенедиктову: «Много он знает. Руководить вообще легко — а ты попробуй конкретно…» — однако, спохватившись, тут же уточнил, что имел в виду только самого себя108. Помощники Хрущева видели, что он в отчаянии. «Он ужасно страдал, думал, что это конец, что теперь его сместят», — рассказывал Шевченко. «Это было ужасно, — подтверждает Петр Демичев. — Он был на грани. Перестал спать. На наших глазах постарел на десять лет».

Однако все прошло без последствий. Сурово осудив идею агрогородов, Сталин не утратил доброго расположения к самому Хрущеву. Прочтя черновик рапорта комиссии Маленкова, он заметил Молотову: «Надо помягче, смягчить». А вскоре после этого, при встрече с Хрущевым, шутливо постучал своей трубкой ему по лбу и с улыбкой проговорил: «Звук-то какой — пусто!»109

Можно сказать, что Хрущев легко отделался; однако воспоминания об этой истории мучили его и много лет спустя. В начале 1958 года, едва он занял, в дополнение к руководящему посту в КПСС, пост главы советского правительства, была отозвана резолюция Политбюро от апреля 1951 года, объявлявшая план создания агрогородов ошибкой110. Если верить Аджубею, такое решение принял не сам Хрущев, а его «прихлебатели». Если так, надо признать, что они хорошо изучили своего хозяина111.

В конце 1952 года, когда Сталин наконец решился созвать XIX съезд партии, сам он чувствовал себя не лучшим образом и не решился произносить основной доклад. Это он поручил Маленкову, а Хрущев, как это было принято, должен был выступать в прениях. Поручение заставило «понервничать» Хрущева, как сам он позже признавался. «Я заранее знал, что все „набросятся“ на мой текст, особенно Берия. А он и Маленкова потянет за собой. Так оно и случилось». Берия критиковал не содержание речи, а ее стиль. По его мнению, доклад Хрущева получился чересчур длинным. Проблема была в том, признавал Хрущев, что он в своем черновике «подражал» существующим образцам, прежде всего речи Жданова на съезде в 1939 году. «Не знаю, насколько это было необходимо, но я полагал, что такой стиль уже апробирован, и шел этим же путем»112. Словно школьник-троечник, он повторял ответ отличника в надежде произвести впечатление на учителя. Неудивительно, что после своего доклада Хрущев заболел. «Я не мог уйти, пока мой доклад обсуждали на съезде. Но после этого мне пришлось несколько дней пролежать в постели»113.

Много времени Хрущев посвящал заполнению пробелов в своем образовании, к которым был так чувствителен; однако, вместо того чтобы пользоваться широкими возможностями, которые предоставляла для самообразования культурная Москва, он предпочитал снова и снова возвращаться к уже известному. Аджубей вспоминал, что Хрущев очень любил ходить в театр. Особенно нравились ему бытовые комедии А. Н. Островского: пьесу «Горячее сердце» он смотрел не меньше десяти раз. «Предвкушая удовольствие, — рассказывает Аджубей, — Никита Сергеевич заранее доставал носовой платок, чтобы утирать веселые слезы»114. Сам Хрущев позднее уверял, что главный герой «Горячего сердца», сумасбродный тиран, напоминал ему Сталина. Скучающий купец «говорил: „Ну, что сегодня будем делать?“ И приближенный придумывал, что делать. Они и в разбойников играли, и всякими прочими затеями занимались. И Сталин, вроде этого купца, тоже говорил нам: „Ну, что сегодня будем делать?“ Он-то уже не способен был что-нибудь серьезное делать»115.

С удовольствием Хрущев ходил и в Большой театр на оперные спектакли, а когда в Москву приехал с гастролями Киевский оперный театр, пригласил ведущих певцов к себе на дачу. Там, вспоминал Аджубей, его свекор «пел, точнее сказать, напевал русские и украинские народные песни. Шло своеобразное музыкальное соревнование (голоса у Хрущева вовсе не было) на знание песен редких, фольклорных. К чести украинских артистов, они почти всегда подхватывали слова самых „забытых“ песен и припевок и пели уже в полный голос. Рассказывали, что и его мать Ксения Ивановна любила петь — „кричать“ песни, как она говорила на деревенский лад».

Любил Хрущев и цирк, зато в балет ходил только на выступления Галины Улановой и других прославленных звезд. С удовольствием смотрел документальные фильмы, особенно посвященные новостям науки, техники и сельского хозяйства. Если на экране появлялись интересные люди или технические новинки, он поручал своим помощникам собрать о них информацию. «Увы, — замечает по этому поводу Аджубей, — не всегда то, что пропагандировалось на экране, существовало на самом деле. „Кинолипа“ страшно раздражала Хрущева, а вранье он воспринимал как личную обиду. Фильмов „о себе“ Хрущев никогда не смотрел».

Позднее, став лидером государства, Хрущев не стеснялся высказывать суждения по любым вопросам культуры. В начале же пятидесятых, вспоминает Аджубей, «он вовсе не считал себя судьей ни в театральных делах, ни в кино, ни в литературе. Возвращаясь в машине из театра, мог обронить: „Ерунда какая-то“, — но не больше». Согласно мнению зятя, «тяга Хрущева к театру, музыке в зрелые годы, конечно, не была вызвана стремлением к самообразованию», поскольку «он об этом не думал, не говорил, не разбирал увиденное». Для него это было «просто переключение, отдых»116.

Возможно, самообразование ему бы не помешало. «Нет, Хрущев не такой глупый, — вспоминал Молотов, — он малокультурный… Он на мещан ориентировался. Хрущев не интересуется идеями… Он же сапожник в вопросах теории… Примитивный очень»117. Но Хрущев хорошо сознавал, какое впечатление производит на коллег, и использовал это в своих целях. «Человек хитрый, скрытный, — характеризует его Аджубей, — постоянно разыгрывавший при Сталине простачка-работягу»118.

В довершение ко всему, Хрущев жил в изнурительном режиме. «Завтракал около 11 утра, — вспоминает Аджубей, — днем приезжал обедать (в это время почти никого дома не было), спал несколько часов, а в предвечерье опять отправлялся [на службу]». После ночных попоек на даче у Сталина Хрущев часто возвращался домой на рассвете, однако даже в столь поздний час не ложился, не совершив обязательной ежедневной прогулки. По выходным он также вынужден был ждать приглашений Сталина — и зачастую целый день ничего не ел, ибо являться к Сталину с полным желудком было рискованно119.

«Атмосфера была тяжелая, — вспоминает Рада Аджубей. — Как будто воздуха не хватало»120. Семья Хрущева жила в «мире политической стерильности, молчания, отсутствия откровенности», — рассказывает Алексей Аджубей; «нечего было думать о том, чтобы о чем-то спросить Никиту Сергеевича или Нину Петровну»121. Нина Петровна установила в доме строгие правила: «Не задавай ненужных вопросов! Не суй нос в разговоры, которые тебя не касаются!» Когда, рассказывает зять Хрущева, его охранник звонил с сообщением, что Хрущев задерживается на даче Сталина, «Нина Петровна не подавала виду, что волнуется, она умела держать себя в руках; но в душе, конечно, тревожилась. В Москве она жила в постоянном напряжении»122. Жена Хрущева вела для обслуги дома на улице Грановского семинар по истории партии. Тесно общалась она с Валерией Маленковой и Еленой Булганиной, с женами других высокопоставленных лиц встречалась только на больших официальных приемах, например на праздничных парадах, куда все первые лица приглашались вместе с семьями123.

Отношения с детьми также были холодны и официальны. Старшая дочь Рада и ее муж (который когда-то мечтал стать актером) обязаны были сопровождать Хрущева на спектакли. «Я не оговорился, — замечает Аджубей, — [это была] именно обязанность. Не принято было отказываться от приглашения, даже если это и расстраивало иногда наши личные планы». И добавляет: «Родственная душевность проявлялась мало… Пожалуй, не было ее и между детьми. Повзрослев, все они разбежались в разные стороны»124. В присутствии детей Нина Петровна называла мужа «Никитой Сергеевичем» или «отцом», а сам Хрущев обращался к зятю по имени-отчеству, хотя в разговоре с дочерью, вдали от чужих ушей, мог назвать его «Алешей». Семейные тайны охранялись так же строго, как политические — в сущности, это было одно и то же. Лишь много лет спустя Аджубей узнал, что вдова Леонида Хрущева Любовь в это самое время отбывала срок в лагере и ссылке125.

Семья жила по строгому расписанию: «…завтрак для детей, уходивших в школу, обед, ужин, подготовка уроков… Никаких нарушений». Дети «не подвергались никакому особому контролю», но лишь потому, что «занимались прилежно и ответственно — это был стиль дома, определенный подтянутостью и требовательностью хозяйки»126.

Семья обладала немалыми привилегиями, но Нина Петровна старалась их ограничивать. Они с мужем никогда не помогали Аджубеям деньгами и настаивали, чтобы молодая семья жила на две студенческие стипендии. Вначале молодым помогала мать Алексея; затем Аджубей устроился (не без помощи звучного имени своего свекра) на работу в престижную и многотиражную газету «Комсомольская правда»127. Узнав, что Аджубей вместе с делегацией журналистов приглашен в Австрию, Хрущев встревожился. «Смотрите, чтобы все было в порядке, а если что — держитесь как подобает», — наставлял он зятя. «Хрущев, конечно, знал, — замечает Аджубей, — что я окажусь „под колпаком“ бериевского ведомства»128.

Однако, несмотря ни на что, и в эти годы Хрущев бывал счастлив.

Одним из светлых моментов стал семидесятилетний юбилей Сталина 21 декабря 1949 года. Великий человек, как обычно, делал вид, что все эти торжества ему безразличны: «Не вздумайте дать мне еще одну звезду! (то есть звезду Героя Советского Союза. — У. Т.)» — говорил он Маленкову129. Однако его прихлебатели, хорошо изучившие своего господина, знали, что от них требуется. За несколько месяцев до наступления знаменательной даты центральные газеты наполнились поздравлениями. 21 декабря над Кремлем взмыл в воздух огромный воздушный шар, на который проецировался портрет Сталина. По городам и весям проходили многотысячные демонстрации с плакатами, восхваляющими «величайшего гения всех времен и народов».

Кульминация празднества пришлась на вечер в Большом театре. На сцене, богато декорированной цветами и знаменами, под гигантским портретом Сталина восседали руководители СССР и иностранных компартий: Мао Цзэдун, Пальмиро Тольятти, Вальтер Ульбрихт, Долорес Ибаррури, Матьяш Ракоши и другие. Зал заполняли специально приглашенные, тщательно отобранные и рассаженные по ранжиру гости. «Прошла семья Берии, — писал позже Аджубей, — затем Маленкова, Молотова. Молодежь вместе со старшими. Как только та или иная семья приближалась к первым рядам кресел, с них поднимались дюжие молодцы, занявшие места для своих хозяев. Из семьи Хрущевых только Нина Петровна получила право сидеть в одном из первых рядов — вместе с семьей Маленкова». Сам Аджубей и его жена сидели на куда менее престижных местах — в амфитеатре130.

Речи продолжались часами. Хрущев свою речь закончил так: «Слава нашему дорогому отцу, мудрому учителю, великому вождю партии, советского народа и рабочих всего мира, товарищу Сталину!»131 Ораторы были почти неотличимы друг от друга. Исключение составляла Долорес Ибаррури, знаменитая Пасионария, героиня гражданской войны в Испании: она «бросала в зал слова с такой силой, энтузиазмом и радостью, что напоминала подвижников, которые во имя своей веры шли на костер». Когда она начала говорить, Сталин пошевелился в кресле и немного поднял голову.

Аджубея поразило, каким «маленьким и тщедушным» выглядел Сталин: «на голове этого маленького, даже жалкого на вид человека светилась огромная плешь». Дмитрию Горюнову, молодому журналисту, сидевшему на балконе, Сталин внизу, на сцене, казался «букашкой»132. Партийных лидеров, видевших Сталина каждый день, интересовало совсем другое: они украдкой следили друг за другом, подмечая, кто где сидит. За день до того Сталин согласился отказаться от своей обычной «скромной» манеры садиться во втором ряду. Он сидел в центре первого ряда, по правую руку от него — Мао Цзэдун, по левую — Хрущев. Это почетное место объяснялось положением Хрущева на празднике: как первый секретарь Московского горкома и обкома партии, он был официальным хозяином торжества — что, несомненно, грело ему душу. Но и здесь Хрущев знал свое место. Заметив, что пышный ворох цветов почти закрыл от публики лицо Сталина, Аджубей шепотом спросил жену: «Отчего Никита Сергеевич не отодвинет букеты?» — «Но Сталин не просит об этом», — ответила Рада133.

Первого мая 1952 года, когда на Красной площади под ярким весенним солнцем еще маршировали демонстранты, Сталин и его подручные собрались в Кремле. На кинохронике, снятой в этот день, мы видим, как Сталин жмет всем руки, а подчиненные слегка кланяются в ответ. Хрущева среди них выделяет то… что он почти не выделяется. Ничто больше не отличает его в толпе функционеров — ни молодость, ни заразительная улыбка, ни косоворотка, ни забавная кепочка. Как и на всех прочих (кроме Сталина и Маленкова, носивших френчи военного покроя), на нем светлый деловой костюм и шляпа-«пирожок». Он стал, как сам писал в своих мемуарах, «полноправным гражданином» высших эшелонов власти134. Единственное, что выделяет его в этой сцене — после рукопожатия, слегка наклоняя голову, он одновременно подносит руку к голове, словно отдавая Сталину честь; этот жест, случайный или намеренный, призван показать хозяину и остальным, что Хрущев помнит свое место.

На вечеринке, посвященной встрече Нового, 1953 года, поспорив с дочерью, Сталин схватил ее за волосы и сильно дернул. Светлана покраснела, на глазах у нее выступили слезы; Хрущеву стало ее очень жаль. Однако в целом этот праздник оставил у него светлые воспоминания: «Внутреннее настроение было, конечно, повышенным. Новый год! Обедали, закусывали, пили. Сталин был в хорошем настроении, поэтому сам пил много и других принуждал».

Сначала Сталин ставил на патефон пластинки с русскими и грузинскими народными песнями. Затем он перешел к танцевальной музыке, «и все начали танцевать… Из меня танцор, как корова на льду. Но я тоже „танцевал“». Даже Сталин, обычно неподвижно стоявший у патефона, присоединился к общему веселью: «передвигал ногами и расставлял руки».

«Я бы сказал, что общее настроение было хорошим», — заключает Хрущев. Даже для безобразного поведения Сталина с дочерью он находит оправдание: «Просто таким способом он выражал отцовские чувства. А делал это грубо не потому, что хотел сделать ей больно. Но он не умел иначе»135.

Думается, нечто подобное можно сказать и об отношении Сталина к самому Хрущеву.

Глава X. ПОЧТИ ПОБЕДИТЕЛЬ: 1953–1955.

Новость пришла в дом Хрущева 1 марта поздно вечером. Он был у себя на даче. Накануне — 28 февраля, в субботу, — Сталин и его «внутренний круг» проводили день как обычно: кинофильм в Кремле, затем поздний ужин на даче в Кунцеве. Гости Сталина разошлись в четыре утра: Берия и Маленков уехали на одной машине, Хрущев и Булганин — каждый на своей. Ничто, вспоминал Хрущев, не предвещало дурного: Сталин «был навеселе, в очень хорошем расположении духа. Он много шутил, замахнулся, вроде бы пальцем, и ткнул меня в живот, назвав Микитой. Когда он бывал в хорошем расположении духа, то всегда называл меня по-украински Микитой»1.

Следующий день был выходным, однако Хрущев некоторое время ожидал, не будет ли каких-то важных телефонных звонков. Ничего не дождавшись, он наконец лег спать.

В то утро прислуга и охранники Сталина ожидали, что он встанет, как обычно, между 10 и 12 часами утра. Они заметили, что в его полутемной комнате горит свет, и ждали, что он позвонит и попросит завтрак. Звонка не было, и прислуга решила, что Сталин удовлетворился чаем из термоса, стоявшего у него в спальне. До самого вечера из комнаты не доносилось ни звука. Хотя охрана располагалась всего в нескольких шагах дальше по коридору, у них были четкие указания: без приказа вождя не беспокоить. В окнах Сталина по-прежнему горел свет. Наконец между 22 и 23 часами телохранители решили использовать поступление вечерней «почты» как предлог заглянуть к Сталину — и увидели, что он лежит на полу. Рядом валялись бутылка минеральной воды и газета «Правда». Сталин едва шевелил рукой, пытался что-то сказать — но выходило только нечленораздельное мычание. Часы его остановились в 18.30. Очевидно, едва встав с кровати, он перенес обширный инсульт2.

Охранники подняли Сталина и положили на диван. Позже его перенесли на другой диван, в гостиной. Бросились звонить министру госбезопасности Игнатьеву: тот, опасаясь брать на себя ответственность, приказал найти Маленкова и Берию. Маленков сказал, что Берию разыскать будет нелегко (по воскресеньям тот обычно проводил время с любовницей на особой вилле). Наконец перезвонил Берия. «Никому не говорите о болезни товарища Сталина», — приказал он3.

Вскоре появились Берия и Маленков. Маленков снял ботинки, громко скрипевшие по начищенному паркету, взял их под мышку и на цыпочках прошел в столовую. Когда они с Берией стояли над больным, Сталин вдруг начал громко хрипеть. После инсульта прошло уже не меньше восьми часов, однако вместо того, чтобы распорядиться об оказании немедленной медицинской помощи, Берия (он, казалось, был сильно пьян) разразился бранью: «Не видите, товарищ Сталин крепко спит! Марш все отсюда и не нарушайте покой Иосифа Виссарионовича!»4 Если верить Хрущеву, при этой сцене присутствовал и он, однако охранники показывали, что он появился на даче только в семь утра на следующий день, когда Берия и Маленков вернулись с кремлевскими врачами. Едва ли Хрущеву отказала память: скорее, он убедил себя в том, что этот исторический момент не мог произойти без него5.

Ко времени приезда врачей Сталин был без сознания уже 12 часов. Едва ли можно объяснить такую задержку, как это делает Хрущев, «неудобством» оттого, что великий человек оказался в столь «неблаговидном» положении6. 3 марта, когда Сталин умирал, его «блудный» сын Василий кричал на Хрущева и других: «Сволочи, загубили отца!»7 И сам Берия позднее говорил Молотову: «Я с ним покончил, я спас вас всех»8. По крайней мере один биограф Сталина считает Берию убийцей и выдвигает свою версию преступления9. Однако задержку в оказании помощи можно объяснить и проще: Берия и Маленков боялись за себя. Сталин уже довольно давно чувствовал себя не лучшим образом, страдал от гипертонии. Он бросил курить, но не отказался от бани, вредной в его состоянии (отчасти потому, что Берия убедил его не делать этого), и до самого конца не доверял врачам10. Если бы помощь пришла немедленно и Сталин бы выжил — кто знает, чем бы это обернулось для Берии и Маленкова?11

Наконец прибыли дрожащие от страха доктора. У главного кремлевского врача, когда он расстегивал на тиране рубашку, тряслись руки. «Вы врач, — прикрикнул на него Берия, — так берите, как следует!» Другие специалисты, столпившиеся в комнате вместе с членами Политбюро, не осмеливались подойти близко. Когда стоматолога попросили извлечь изо рта Сталина вставную челюсть, он уронил ее на пол. Были поставлены банки и сделан рентген легких, однако сложный кислородный аппарат остался неиспользованным. На каждую манипуляцию с больным врачи запрашивали разрешение членов Политбюро, которые, будучи совершенно некомпетентны в медицине, разумеется, не могли решить, что и как делать12.

У постели Сталина постоянно дежурили по двое члены Политбюро: днем — Берия и Маленков, по ночам — Хрущев и Булганин, в промежутках — Каганович и Ворошилов. Согласно Молотову, всем распоряжался Берия. То и дело они с Маленковым отходили в сторонку и о чем-то шептались; иногда к ним присоединялся и Хрущев, но чаще он скромно стоял в дверях гостиной (руководители рангом поменьше теснились в прихожей). Когда Сталин был без сознания, Берия не скрывал своей ненависти к нему, но стоило больному открыть глаза, Берия кидался целовать ему руки. «Вот истинный Берия, — замечает по этому поводу Хрущев в своих мемуарах. — Коварный даже в отношении Сталина, которого он вроде бы возносил и боготворил»13. Но лучше ли было верить в Сталина ровно наполовину, как это делал Хрущев?

3 марта врачи объявили, что состояние Сталина безнадежно. К моменту его смерти Берия, Маленков, Хрущев и Булганин вместе с Молотовым, Кагановичем, Микояном и Ворошиловым провели несколько импровизированных совещаний. Председательствовал на них Маленков, и все предложения исходили от него и Берии. Решено было, что Маленков унаследует пост председателя Совета министров. Берия, Молотов, Булганин и Каганович (в этом порядке) станут его первыми заместителями. Берия вернет себе контроль над Министерством внутренних дел, которое будет слито с Министерством госбезопасности. Хрущев оставит свой пост в Московском горкоме и целиком сосредоточится на обязанностях одного из восьми секретарей ЦК. Президиум партии, расширенный Сталиным в 1952 году, сократится с двадцати пяти до десяти полноправных членов, из которых все, кроме двоих, будут ветеранами сталинской гвардии.

Пока что казалось, что наследники Сталина едины. Но однажды ночью, дежуря у постели Сталина, Хрущев заговорил с Булганиным о том, что Берия хочет вернуть себе пост министра госбезопасности. «Это будет начало нашего конца. Он возьмет этот пост для того, чтобы уничтожить всех нас. И он это сделает!» Булганин согласился, однако заметил, что здесь не обойтись без поддержки Маленкова. Как писал позже Хрущев, «Маленков знал… что Берия издевается над ним… однако считал, что быть вместе с Берией выгодно для его персоны». Более того, «теперь, когда умер Сталин, Берия не сомневался, что Маленков будет послушной марионеткой в его руках»14.

Вечером 5 марта руководители страны созвали общее собрание (согласно недавно принятому уставу партии, незаконное) ЦК, Совета министров и Президиума Верховного Совета. Сталин еще цеплялся за жизнь, но они уже сместили его с поста главы правительства (хотя оставили в списках членов Президиума). Председательствовал на собрании Хрущев, но реально всем распоряжались Маленков и Берия: редактор «Литературной газеты» и кандидат в члены ЦК Константин Симонов ясно почувствовал, что главные здесь — они. Маленков выступил первым, затем предоставил слово Берии. Берия предложил назначить Маленкова главой правительства. Вернувшись на трибуну (для чего ему пришлось протиснуться на узкой лесенке мимо жирного Берии), Маленков предложил дать Берии пост министра госбезопасности. Позднее Симонов вспоминал, что все лидеры — кроме неподвижного, с каменным лицом, Молотова — «вышли с каким-то затаенным, не выраженным внешне, но чувствовавшимся в них выражением облегчения. Это как-то прорывалось в их лицах…». Особая бодрость и энергия чувствовались в речах Маленкова и Берии15.

Поделив добычу, приспешники Сталина бросились в Кунцево, чтобы стать свидетелями агонии вождя. «Лицо его страшно изменилось и потемнело, — вспоминает его дочь, — губы стали совсем черными, он сделался неузнаваем… Он буквально задыхался на наших глазах. В последний момент он вдруг открыл глаза и обвел взглядом комнату вокруг себя. Взгляд у него был страшный — безумный, гневный или, может быть, полный страха смерти… Вдруг он поднял руку, словно указывая на что-то вверху — как будто призывал на всех нас проклятие… А в следующий миг после этого последнего усилия душа его покинула тело».

В тот же миг, рассказывает Аллилуева, Берия пулей вылетел из комнаты. «Воцарившееся в комнате молчание… было прервано его громким криком, в котором звучало нескрываемое торжество: „Хрусталев! (водитель Берии. — У. Т.) Машину!“»16 «Берия, когда умер Сталин, буквально просиял», — подтверждает Хрущев. Он «считал, что пришла его эра. Что нет теперь силы, которая могла бы сдержать его и с которой он должен считаться. Теперь он мог творить все, что считал необходимым»17.

Сам Хрущев оплакивал смерть Сталина — отчасти из-за страха перед туманным будущим, но отчасти и искренне, «душою». Когда Аллилуева заплакала, вспоминал он позднее, «не смог сдержаться. Сильно разволновался, заплакал». Аллилуева подтверждает, что Хрущев плакал — как и Ворошилов, Каганович, Маленков и Булганин. Дмитрий Шепилов, впоследствии редактор «Правды», присутствовал на утреннем совещании 5 марта, где обсуждалась подготовка похорон. Он вспоминал, что Берия и Маленков «были явно в приподнятом настроении, говорили больше других и постоянно прерывали своих коллег. Берия просто цвел от радости. Хрущев говорил очень мало, чувствовалось, что он потрясен». На церемонии прощания в Колонном зале Шепилов заметил, что глаза у Хрущева «красные, воспаленные, а по щекам текут крупные слезы. Время от времени Хрущев смахивал их ладонями»18.

Рыдала вся страна — даже многие жертвы Сталина в лагерях обливались слезами. Симонов, знавший о преступлениях Сталина больше, чем старался показать впоследствии, рассказывал, как 5 марта сел писать стихотворение о Сталине для «Литературной газеты», написал две строчки — и «вдруг неожиданно для себя, сидя за столом, разрыдался. Мог бы не признаваться в этом сейчас… но, наверное, без этого трудно даже самому себе объяснить меру потрясения. Я плакал не от горя, не от жалости к умершему, это не были сентиментальные слезы, это были слезы потрясения»19.

Для Хрущева смерть Сталина, как и его покровительство, оказалась и ужасной, и благодетельной. Живой Сталин был для него учителем и мучителем, благодетелем и источником постоянной смертельной опасности. Его смерть освободила Хрущева от физического страха и психологической зависимости. Однако она же принесла с собой новые опасности — исходящие и от кремлевских коллег, и от него самого, и, наконец, от ужасного наследства, оставленного Сталиным, — наследства, которое в конце концов погубило их всех.

В последние месяцы жизни Сталина Хрущев занимал в кремлевской иерархии второе или третье место (в зависимости от того, как оценивать положение Берии). В списках нового Президиума Хрущев занял пятое место, после Маленкова, Берии, Молотова и Ворошилова. Очевидным наследником был Маленков, очевидным «серым кардиналом» — Берия. Молотов, работавший со Сталиным дольше всех остальных, также мог претендовать на «престол». То, что именно эти трое произносили надгробные речи на Красной площади, также доказывает, что именно они должны были составить правящий триумвират. Никто ни в СССР, ни за рубежом и вообразить не мог, что Хрущеву удастся их всех переиграть20.

Два с половиной года спустя Берия был арестован и казнен, Маленков смещен со своего поста, Молотов — подвергнут уничтожающей критике. Правда, Маленков и Молотов сохранили за собой места в Президиуме; однако к этому времени, если не раньше, полновластным хозяином страны стал Хрущев. В августе 1954 года он возглавил советскую делегацию, направлявшуюся в Пекин. Летом 1955-го на четырехсторонней конференции в Женеве советскую делегацию возглавлял Булганин, однако западные лидеры поняли, что переговоры следует вести с Хрущевым.

Никто (кроме, возможно, самого Хрущева) не мог предвидеть такой победы. Даже в сравнении с прочими неожиданными поворотами его карьеры этот триумф выглядел чудом. Однако в том, каким способом Хрущев добился своего, ничего чудесного не было. Подобно Сталину в двадцатые годы, он подменял цели коммунистической партии своими личными целями, использовал против своих соперников партийный аппарат, использовал в своих целях проблемы внутренней и внешней политики, сближался с соперниками, а затем их предавал. Так он поступил и с Берией, и с Маленковым, и с Молотовым.

Настоящая загадка — не в том, как Хрущеву это удалось, а в том, как это допустили его соперники. Ответ прост: они все еще его недооценивали. До 1953 года Хрущев не был новичком в искусстве аппаратных интриг — однако до времени скрывал свое мастерство. В 1953–1955 годах впервые открыто проявилась новая, макиавеллиевская сторона его натуры — она хорошо заметна и в мемуарах, где Хрущев с гордостью описывает шаг за шагом свою победу над Берией. Откровенно рассказав об этом, он едва ли мог бы отрицать, что практиковал подобное искусство и до того, и после. Берию Хрущев изображает настоящим исчадием ада и поэтому не видит ничего дурного в том, как с ним поступил. Другое дело — предательство Маленкова и Молотова, особенно если учесть, что сам Хрущев с негодованием обвинял в предательстве их самих. Историю этой дружбы-вражды еще предстоит воссоздать на основании неполных и не вполне искренних свидетельских показаний. То же касается и заговора против Берии. Несмотря на свою гордость этим эпизодом, Хрущев никогда не рассказывал историю заговора целиком, старательно обходя вопрос о своем партнерстве с Берией в первые месяцы после смерти Сталина — так же, как скрывал и союз с Берией и Маленковым в последние годы жизни диктатора.

Первые публичные заявления наследников Сталина звучали бодро и уверенно. В надгробной речи Берия восхвалял «единство» руководства страны и предупреждал врагов, рассчитывающих на «беспорядок и смятение» в рядах компартии, что «никто не застанет нас врасплох». В официальном сообщении о смерти Сталина уверенно сообщалось, что при новом руководстве советский народ «еще теснее сплотится» вокруг Центрального Комитета и советского правительства21.

В действительности приспешники Сталина знали, что столкнутся с немалыми проблемами, — однако едва ли понимали, насколько эти проблемы серьезны. На 1 января 1953 года в лагерях находилось почти два с половиной миллиона заключенных; полмиллиона из них числились «политическими»22. Что с ними делать? Выпустить на свободу живых и реабилитировать мертвых? Казалось бы, как же иначе! Однако цена такого шага могла оказаться слишком высока. Если в лагерях сидят невинные — значит, виновны те, кто их туда отправил. Скоро наследники Сталина начали освобождать «неполитических» заключенных, а в 1953–1954 годах были расстреляны Берия, Абакумов и бывшие начальники отделов по расследованию особо важных преступлений. Однако эти шаги, сопровождавшиеся уничтожением уличающих документов, были вызваны скорее стремлением наследников Сталина укрепить свое положение, чем желанием восстановить справедливость23. Начавшиеся в лагерях восстания подавлялись военной силой: в мае 1953 года в Норильске, где было убито около тысячи человек и еще две тысячи ранены, летом того же года в Воркуте, в мае-июне 1954-го в Кенгире (Казахстан), где заключенные захватили лагерь и удерживали его сорок дней, пока их не истребили танками и авиацией24.

Все население, не исключая и партийную элиту, было в панике. Успокоение элиты стало первоочередной задачей — особенно для Хрущева, который в своей борьбе за власть опирался на партийный аппарат. Особую проблему представляла собой интеллигенция, способная задавать неудобные вопросы и делать еще более неудобные выводы. Постепенно начиналось то, что Илья Эренбург назвал «оттепелью»; однако позже Хрущев признавал: «Решаясь на приход оттепели… мы одновременно побаивались ее: как бы из-за нее не наступило половодье, которое захлестнет нас и с которым трудно будет справиться»25.

Суперцентрализованная сталинская экономика совершила чудеса при индустриализации и послевоенной реконструкции (ужасные человеческие потери, не говоря уже о вреде для окружающей среды, в то время никого не заботили), однако оказалась неэффективна во многих других обстоятельствах. Постоянно не хватало потребительских товаров и жилья. В 1952 году Маленков объявил, что проблема с хлебом в стране наконец-то решена — однако это было далеко от истины. Урожаи собирали низкие, меньше, чем до Первой мировой войны, количество скота не достигало уровня 1928-го, а в некоторых регионах и 1916 года. Большая часть мяса, молока и овощей производилась на личных приусадебных участках, однако власти постоянно сокращали их площадь и облагали непомерными налогами26.

Взаимоотношения Советского Союза с внешним миром к 1953 году также зашли в тупик. Во время войны Сталину удалось наладить союзнические отношения с Западом, но к 1953 году Запад мобилизовал против него все свои силы, и даже многие друзья или нейтралы перешли во враждебный лагерь. Власть Москвы над Восточной Европой (не считая Югославии) казалась нерушимой; однако экономика восточноевропейских стран была на грани коллапса, а антисоветские настроения росли. Китайский вождь Мао Цзэдун публично пресмыкался перед Сталиным и тайно копил недовольство, которое вскоре выплеснулось наружу. В общем, по определению Олега Трояновского, который вскоре стал главным консультантом Хрущева по иностранным делам, наследие Сталина «было ужасно. Международная обстановка так накалена, что любой поворот винта мог привести к взрыву»27.

Сталин полагался на военную мощь страны. В глазах Запада Вооруженные силы СССР казались достаточными для завоевания всей Западной Европы. Советский Союз подтвердил опасения западных стран, проведя в 1949 году первые испытания атомной, а в 1953-м — термоядерной бомбы. Однако реально СССР был слабее, чем казался. Единственный советский стратегический бомбардировщик Ту-4, копия американского Б-29, даже в самоубийственной миссии не смог бы достигнуть Соединенных Штатов. В середине 1953 года Совет по обороне США предупреждал, что русские способны сбросить на Штаты сотню атомных бомб, что приведет к 13 миллионам человеческих жертв и потере одной трети американского индустриального потенциала. Однако, по словам Хрущева, Ту-4 «устарел раньше, чем поступил в производство», а несколько других моделей бомбардировщиков, проходившие испытания в 1956–1957 годах, разбились во время испытательных полетов. Когда один авиаконструктор объявил, что его самолет сможет, сбросив бомбы на США, приземлиться в Мексике, Хрущев ответил: «Мексика — не наша теща, мы не можем там приземляться, когда нам вздумается»28.

Сталин пытался развивать межконтинентальные ракеты, но до их создания оставались еще долгие годы. Кроме того, в вопросах ракетостроительства Хрущев и его коллеги чувствовали себя полными «технологическими неучами». Когда конструктор ракет Сергей Королев доложил на заседании Президиума о своих разработках, бывший пастух из Калиновки и его товарищи «смотрели тогда [на ракету], как баран на новые ворота. В нашем сознании еще не сложилось понимание того, что вот эта сигарообразная огромная труба может куда-то полететь… Мы ходили вокруг нее, как крестьяне на базаре при покупке ситца: щупали, дергали на крепость»29.

США далеко превосходили СССР в военно-воздушных силах. «Америка обложила нас авиационными военными базами, — вспоминал Хрущев. — Они располагались в Турции, я уж не говорю о Франции, Германии, Италии, Греции и Северной Африке». В первые послевоенные годы американские самолеты постоянно летали над советской территорией: одни вели аэросъемку, другие проверяли советские радары и средства защиты, третьи забрасывали шпионов и снаряжение для них. Хотя довольно большое число самолетов было сбито, а пилоты — убиты или захвачены в плен, эти полеты производили на советских руководителей тягостное и унизительное впечатление. «США вели против нас наглую и агрессивную политику, — говорил Хрущев, — не упускали ни одной возможности продемонстрировать свое превосходство. Американцы… засылали самолеты вглубь нашей территории, до Киева долетали»30.

В довершение ко всему, высшее руководство страны раздирала борьба за наследие Сталина. Партийные лидеры тешили страну иллюзией коллективного руководства, однако каждый из них понимал: править может только один и за место на вершине придется драться. Вопросы внутренней и внешней политики были орудиями в этой борьбе: каждый вел двойную и тройную игру. Это делало страну уязвимой для внешних опасностей. «Руководство страны, — рассказывал позже Хрущев, — было, если можно так выразиться, нехорошим. Собрались в кучу разношерстные люди»31.

Теперь представляется очевидным, что страна нуждалась в коренных переменах. Однако даже тридцать два года спустя, в конце 1980-х, когда, казалось бы, система наглядно продемонстрировала свое банкротство, перемены шли долго и мучительно. Могло ли быть легче в 1950-х, когда экономические достижения быстро росли и множество людей искренне верило в коммунистические идеалы, не заходя в своих мечтах дальше «коммунизма с человеческим лицом»? Не стоит забывать и о том, что нынешние руководители СССР были не только наследниками Сталина, но и его учениками.

После четырехдневного траура, во время которого в Колонный зал выстраивались очереди желающих попрощаться с вождем, в холодный серый день 9 марта на Красной площади состоялись похороны32. Молотов и Маленков в тяжелых пальто и меховых шапках — в отличие от Берии, чье знаменитое пенсне поблескивало из-под надвинутой на глаза широкополой черной шляпы, произносили речи с трибуны Мавзолея, получившего теперь название «мавзолея Ленина — Сталина», и дыхание их сизым паром клубилось в морозном воздухе. У одного лишь Молотова, по словам Симонова, любовь вместе с горечью потери прорывалась даже каким-то содроганием в голосе этого твердокаменнейшего человека. В речах Маленкова и Берии «отсутствовала хотя бы тень личной скорби, сожаления или волнения, или чувства утраты»; ясно чувствовалось, что «душевное состояние обоих ораторов было состоянием людей, пришедших к власти и довольных этим фактом»33. Хрущев, как ведущий мероприятия, стоял слева; он был необычно мрачен и подавлен.

Заменив Сталина на посту председателя Совета министров, Маленков теперь вел заседания Президиума, как было принято с ленинских времен. К Президиуму присоединились двое его протеже, Михаил Первухин и Максим Сабуров; еще один его ставленник, Николай Шаталин, занял место в Секретариате ЦК. Очевидно, по просьбе коллег, опасавшихся чрезмерной концентрации власти в одних руках, 14 марта Маленков снял с себя полномочия секретаря ЦК. Зато Берия держал в своих руках не только МГБ, но и ядерную и ракетную промышленность; кроме того, он конфисковал из личных документов Сталина материалы, с помощью которых мог шантажировать или уничтожить своих товарищей34.

Молотов, несмотря на свое никем не оспариваемое старшинство, удовлетворился должностью министра иностранных дел. Хрущев 14 марта был назначен секретарем ЦК, но его обязанности касались только идеологии и пропаганды — политическими и экономическими вопросами занимались Маленков и Берия. Как секретарь ЦК, Хрущев должен был на заседании Верховного Совета 15 марта представить нового предсовмина — Маленкова; однако эту роль узурпировал Берия. Прежде протоколы заседаний Политбюро подписывал генеральный (первый) секретарь; теперь они коллективно одобрялись Президиумом ЦК35.

По этим и другим признакам Константин Симонов заключил, что Берия рассматривает Хрущева как «второстепенный персонаж». Так же, если верить Петру Демичеву, помощнику Хрущева в 1950–1953 годах, думал и Молотов. Сын Анастаса Микояна Серго, профессиональный историк, предположил, что Маленков и Берия стремились вернуться к досталинской схеме управления, в которой секретари ЦК КПСС выполняли скорее технические, чем политические функции, и полагали, что Хрущев благодаря своим талантам (точнее, их отсутствию) легко смирится с таким уменьшением своей значимости36.

В общих чертах решив проблему распределения власти, новое правительство обратилось к вопросам внутренней и внешней политики. Все лидеры формально одобряли перемены (и некоторые, возможно, искренне в них верили), однако главным двигателем перемен стал Берия. Он вовсе не был тайным либералом; Берия играл роль реформатора лишь потому, что знал за собой слишком много прегрешений. Стремясь улучшить свою репутацию и очернить остальных, он решил взвалить всю вину за репрессии на Сталина, приказы которого они все исполняли. Как глава службы безопасности, Берия прекрасно понимал реальное положение СССР. Ситуацию нужно было исправлять любыми средствами, а идеологию циник Берия не ставил ни в грош. Если бы он победил, то, скорее всего, уничтожил бы своих коллег — хотя бы для того, чтобы избавиться от угрозы с их стороны. Однако его реформы во многом предвосхитили действия Хрущева и даже Горбачева37.

В день похорон Сталина, совпавший с днем рождения Молотова, Берия освободил Полину Жемчужину и лично «вручил» ее мужу, не сомневаясь, что теперь министр иностранных дел будет поддерживать его во всех начинаниях38. 10–13 марта он отдал своим подчиненным приказ пересмотреть фальсифицированные дела, в том числе и «дело врачей», и о результатах доложить ему лично. 17 марта Берия предложил передать значительную часть индустриальной и экономической империи МВД гражданским службам, а три дня спустя сделал предложение приостановить работы на стройках, где используется труд заключенных. 26 марта он сообщил Президиуму, что в настоящее время в тюрьмах и лагерях находятся 2 миллиона 526 тысяч 401 политических и неполитических заключенных (в том числе 438 тысяч 788 женщин, из которых 35 тысяч 505 имеют детей и 62 тысячи 886 беременны), с грустью заметил, что тюремное заключение «ставит самих приговоренных, их родственников и других близких к ним лиц в крайне тяжелую ситуацию, часто разрушающую семьи и негативно влияющую на всю их дальнейшую жизнь», и предложил массовую амнистию, в результате которой вышли на свободу 1 миллион 181 тысяча 264 неполитических заключенных, осужденных на срок до пяти лет. 28 марта Берия предложил передать исправительные учреждения из МВД в ведомство Министерства юстиции. 2 апреля он сообщил Маленкову, что знаменитый еврейский актер и режиссер Соломон Михоэлс был убит в 1948 году по приказу Сталина, а два дня спустя публично заявил, что «дело врачей» — фальшивка. В тот же день он отдал приказ прекратить «жестокие избиения арестованных, сковывание рук за спиной, иногда продолжающееся в течение нескольких месяцев, длительное лишение сна, содержание заключенных раздетыми в изоляторах и т. п.»39.

Через несколько дней после освобождения арестованных врачей члены ЦК были приглашены ознакомиться с документами по делу. По словам Симонова, который изучал документы в течение трех или четырех долгих заседаний, из них неоспоримо следовало непосредственное участие самого Сталина; в частности, он лично приказал пытать арестованных, чтобы добиться признания. Документы исходили из МВД — это подтверждает, что идея их обнародования принадлежала Берии40.

Грузинский режиссер Михаил Чиаурели благодаря своим льстивым фильмам о Сталине стал собутыльником диктатора. Поскольку Берия входил в ту же компанию, сценарий нового фильма, восхваляющего покойного хозяина страны, Чиаурели, естественно, показал ему. «Забудь ты об этом сукином сыне! — взорвался вдруг Берия. — Сталин был негодяем, мерзавцем, тираном! Кровопиец! Он весь народ угнетал страхом! Только в этом была его сила. К счастью, мы от него избавились. Царство небесное этому гаду!»41

Другой мишенью Берии стала сталинская практика русификации национальных республик. В серии записок, обращенных к членам Президиума, он жестоко критиковал преобладание русского руководства и повсеместное использование русского языка в деловой практике Белоруссии, Литвы, Эстонии и (недобрый знак для Хрущева) Западной Украины. Глава МВД Украины, ставленник Берии Павел Мешик, поразил ЦК украинской компартии, обратившись к нему с речью на украинском языке. Тот же Мешик приказал главе контрразведки Львовской области Тимофею Строкачу (хрущевскому протеже) заняться сбором компромата на местных партработников. Когда Строкач сообщил об этом другому коллеге Хрущева, местному партийному руководителю Зиновию Сердюку, Берия, как рассказывают, накинулся на него с бранью: «Что вы там делаете, вы ничего не понимаете, зачем вы… рассказали Сердюку о полученном вами задании?.. Мы вас выгоним из органов, арестуем и сгноим в лагерях, мы вас сотрем в порошок, в лагерную пыль вас превратим»42.

Во внешнеполитических вопросах Берия также отказался от политической и идеологической ортодоксии. После ареста в его секретном сейфе среди прочих бумаг было найдено не утвержденное на Президиуме секретное послание к Александру Ранковичу, первому заместителю Тито, с предложением «фундаментального укрепления» советско-югославских отношений и просьбой о «секретной встрече» для переговоров43. На встрече с лидерами ГДР в Москве 2 июня и с венгерским руководством одиннадцать дней спустя советские руководители гневно упрекали коллег из «братских стран» за проведение в жизнь тех самых директив, которые те еще несколько месяцев назад получали из Москвы. Особенно усердствовал Берия. «Как это можно, — кричал он на главу венгерской компартии Матьяша Ракоши, — как можно в Венгрии, все население которой — девять с половиной миллионов человек, арестовывать полтора миллиона?!.. Даже товарищ Сталин совершил ошибку, [когда] отдал прямой приказ о допросах арестованных… Человек, которого избивают, скажет все, что следователь захочет от него услышать. Признается, что он и английский шпион, и американский, и какой угодно. Но правду вы так никогда не узнаете. Зато невинный человек может отправиться в тюрьму. Есть закон, и закон надо уважать»44.

Особенно серьезной была проблема Восточной Германии. В результате жесткой индустриализации, насильственной коллективизации и грубой антирелигиозной кампании, проводимой режимом Ульбрихта, за два года по меньшей мере полмиллиона восточных немцев бежали на Запад. Германская Демократическая Республика столкнулась с тем, что Маленков позже назвал «опасностью внутренней катастрофы». Интересно, что Берия был готов отказаться от ГДР, покинуть на произвол судьбы германскую компартию и пойти на воссоединение Германии — разумеется, в обмен на существенную компенсацию от Запада. 27 мая 1953 года, на заседании в Кремле, посвященном немецкому вопросу, Берия восклицал: «ГДР! Да что такое эта ГДР?! Даже не настоящее государство. Держится только на советских штыках, хоть и называется Германской Демократической Республикой». В ходе дискуссии Молотов предложил резолюцию против «насильственной социализации» Восточной Германии, но Берия рекомендовал вычеркнуть из текста слово «насильственная». «Почему так?!» — воскликнул Молотов. Ведь это означало бы конец социализма в Германии как такового! «Потому, — ответил якобы Берия, — что нам нужна только мирная Германия, а будет там социализм или нет, нам все равно»45.

Общая сумма действий Берии в эти «сто дней», несомненно, производит впечатление. Хотя некоторые его инициативы (как, например, предложения по дерусификации в стране, где преобладают русские) угрожали его репутации, поначалу он обошел своих соперников. Само число инициатив, многие из которых выходили за рамки его служебной компетенции, ясно указывает на презрение к коллегам. В одной записке, обращенной к Хрущеву, Берия не «просит рассмотреть» свое предложение, а открыто требует его «утвердить». Есть свидетельства о том, как он грубо распекал по телефону Маленкова, Хрущева и Булганина. В первые дни после смерти Сталина коллеги Берии, растерянные и подавленные, возможно, заслуживали такого обращения. Однако его нескрываемое высокомерие заставило их собраться с духом — и дало им в руки оружие против него46.

Сразу после смерти Сталина Хрущев, казалось, был так же близок с Берией и Маленковым, как и они друг с другом. По утверждению Молотова, они составляли неразлучную троицу47. Молотовым, разумеется, двигала неприязнь к Хрущеву — однако и сам Хрущев подтверждает его заявление: Берия «во время похорон Сталина и после проявлял ко мне большое внимание, выказывал свое уважение. Он вовсе не порывал демонстративно дружеских связей с Маленковым, но вдруг начал устанавливать дружеские отношения и со мной. Если, бывало, они вдвоем соберутся пройтись по Кремлю, то и меня приглашают. Я, конечно, не противился, хотя мое негативное отношение к Берии не изменилось, а наоборот, укрепилось еще больше»48.

Выступая в ЦК после ареста Берии в июне 1953 года, Хрущев как будто защищается: «Некоторые могут сказать: „Как же так? Ведь Маленков с Берией везде ходил рука об руку“… А другие, может быть, скажут, что и Хрущев все время рядом терся. [Смех в зале.] И это верно. Так оно и было. Берия не тот человек, которого легко понять и разоблачить… После смерти Сталина его отношение ко мне вдруг переменилось. Если за день я ему не позвоню, он звонил сам и спрашивал: „Почему ты не звонишь?“ Я ему: „Некогда, занят“, — а он: „Звони почаще“». В некоторых разговорах «Берия поливал их (Молотова и Маленкова. — У. Т.) ядом, давал мне понять, что я лучше их. Я им потом об этом рассказывал»49.

Став почти неразлучными, Берия, Хрущев и Маленков не перестали подкапываться друг под друга. «У нас в министерстве [внутренних дел] полный бардак, — рассказывал чиновник среднего ранга знакомому писателю. — Берия дает приказ, а Маленков звонит из Кремля, отменяет его и дает свой»50. В апреле 1953 года Хрущев, по-видимому, помог Берии удалить из Секретариата ЦК ставленника Маленкова Семена Игнатьева, того, который возглавлял МГБ во время «дела врачей»51. Однако Берия едва ли обрадовался, когда, по-видимому, с помощью Маленкова, пост нового лидера компартии Украины занял протеже Хрущева Алексей Кириченко.

Окончательный разрыв между Хрущевым и Берией был вызван отнюдь не политическими разногласиями. Хрущев не одобрял явной готовности Берии «отдать 18 миллионов восточных немцев во власть империалистов», однако одного этого было недостатрчно, чтобы организовать против него рискованный заговор. Позднее Хрущев обвинял Берию в попытках «вбить клин между национальностями». Однако в то время он не только поддерживал Берию в национальном вопросе, но и по собственной инициативе проводил аналогичные реформы в Латвии и Эстонии. Во время подготовки к похоронам Сталина Хрущев взял Кагановича за руку и сказал: «Лазарь, как же мы будем жить и работать без Сталина?» Именно он поддержал предложение дать имя Сталина ВЛКСМ. При этом так же, как и Берия, Хрущев стремился подорвать репутацию умершего вождя: когда в «Литературной газете» появилась статья от редакции с призывом к писателям прославить имя Сталина, на следующее утро Хрущев угрожал уволить ее редактора, Константина Симонова52.

«Когда Берия был на коне, — вспоминал бывший помощник Хрущева Петр Демичев, — Никите Сергеевичу, разумеется, приходилось с ним ладить, хотя он ненавидел его и боялся. Берия чувствовал, что игнорировать Хрущева нельзя, поэтому обращался с ним осторожно»53. В конечном счете Хрущев выступил против Берии из страха — страха, что иначе тот нападет первым.

Главную роль в заговоре приписывали себе и Хрущев, и Маленков54. Молотов, ненавидевший обоих, и Микоян, с обоими ладивший, оставляли первенство за Хрущевым55. Открытая просьба к Маленкову о помощи против Берии поставила бы Маленкова в тяжелое положение: узнав обо всем, Берия мог его уничтожить, а если бы Берия был побежден, Маленков потерял бы свое положение и был бы скомпрометирован как его бывший союзник. Поэтому Хрущев начал с более скромного предложения: «одернуть» Берию, блокировав некоторые из предложений, которыми он заваливал Президиум. «Беда в том, — говорил он Маленкову, — что ты на заседаниях Президиума никому говорить не даешь. Стоит Берии шевельнуться, и ты сразу вскакиваешь, чтобы его поддержать… А ты дай возможность высказаться другим, попридержи себя, не выскакивай… Мы ведь составляем повестку дня. Давай поставим острые вопросы, которые, с нашей точки зрения, неправильно вносятся Берией, и станем возражать ему»56.

Когда именно был заключен этот договор, не вполне ясно. Однако, очевидно, именно после него на одном из заседаний члены Президиума отвергли предложение Берии о сокращении максимального срока заключения до десяти лет («Имелось в виду, — объяснял Хрущев на пленуме ЦК в июле 1953 года, — что человека сажают на десять лет, потом еще на десять, и так превращают в лагерную пыль»57.) То же произошло во время дискуссии по германскому вопросу. Оппозицию планам Берии в отношении ГДР возглавил Молотов. Хрущева он считал союзником Берии и был приятно удивлен, неожиданно встретив его поддержку. Министр иностранных дел был так благодарен Хрущеву, что после заседания, вопреки своей обычной чопорности и неприступности, предложил ему перейти на «ты». После этого совещания, вспоминал Хрущев, «со стороны Берии отношение ко мне внешне вроде бы не изменилось. Но я понимал, что тут лишь уловка, „азиатчина“… Я понимал, что Берия проводит двуличную политику, играет со мной, успокаивает меня, а сам ждет момента расправиться со мной в первую очередь, когда наступит подходящее время»58.

В середине июня Хрущев перешел от сопротивления Берии к подготовке его свержения59. «Берия стал форсировать события. Он уже чувствовал себя над членами Президиума, важничал и даже внешне демонстрировал свое превосходство. Мы переживали очень опасный момент. Я считал, что нужно срочно действовать»60.

Берия сам дал Хрущеву в руки козырь, попытавшись втянуть его в заговор против Маленкова. Это позволило Хрущеву убедить Маленкова, что альтернативы нет — нужно избавиться от Берии как можно скорее61. Маленков согласился; осталось убедить остальных. Булганин не заставил себя долго упрашивать, но с другими пришлось потрудиться. Если бы кто-нибудь из них дал знать Берии — игре пришел бы конец. Но даже и это было необязательно: у Берии были свои способы узнавать о содержании конфиденциальных разговоров.

Прежде всего Хрущев направился к Ворошилову. Однако едва он вошел в кабинет последнего в здании Верховного Совета (как предлог для разговора было выбрано общее членство в одной из правительственных комиссий), как тот принялся «громко восхвалять Берию: „Какой у нас, товарищ Хрущев, замечательный человек Лаврентий Павлович, какой это исключительный человек!“» Хрущев в ответ лишь пробормотал что-то вроде: «Может, ты зря так говоришь, преувеличиваешь его качества?» — сказал пару слов по тому поводу, который использовал для встречи с Ворошиловым, и быстро удалился. Он прекрасно понял, что означала эта сцена: «Ворошилов мог так говорить, считая, что его подслушивают, и говорил это для „ушей Берии“. С другой стороны, он считал меня близким к Берии». Теперь, если бы Хрущев заговорил о своем деле напрямую, Ворошилов «мог не согласиться просто из самолюбия: только что, когда я вошел, он восхвалял его, а потом сразу перешел на мою позицию»62.

Хрущев не ошибся в оценке истинных взглядов Ворошилова. Когда позже Маленков намекнул ему на заговор, Ворошилов поспешил прикрыть близстоящие телефонные аппараты, прошептал, что согласен, а затем, прослезившись, обнял Маленкова и поцеловал63.

Кагановича Хрущев пригласил к себе в кабинет. Опасность придала Хрущеву несвойственную ему сдержанность: он молча выслушал пространный рассказ Кагановича, только что вернувшегося из инспекционной поездки по сибирским лесопилкам. «Я его не останавливал, хотя голова у меня была занята совершенно другим. Я проявлял вежливость, тактичность, ждал, пока его тема иссякнет. Когда я увидел, что наступил конец, то сказал: „Это все интересно, что ты рассказывал. Теперь я тебе хочу рассказать, что делается у нас“».

«А кто за?» — был первый вопрос старого лиса Кагановича. Узнав, что на стороне Хрущева и Маленкова большинство, Каганович немедленно выразил желание присоединиться: «Я тоже за, конечно, за, это я просто так спросил». «Но я его правильно понял, — вспоминал позже Хрущев, — и он меня понял»64.

Не хуже понимал Хрущев и намерения Молотова. Поскольку тот «сам все знал и видел похожее еще при жизни Сталина», и Хрущев «лично слышал, как он очень резко высказывался против Берии», с Молотовым Хрущев заговорил напрямую. Тот тоже поинтересовался позицией Маленкова, а затем без колебаний согласился, добавив, что желательно не только снять Берию со всех постов, но и принять «более крайние меры»65.

Труднее всего было начать разговор с Микояном. Его заговорщики оставили напоследок, как объяснял Хрущев, потому что «мы все знали, что у Берии и Микояна существовали наилучшие отношения, они всегда стояли один за другого». Однако то же можно было сказать и о Маленкове, и о самом Хрущеве, так что, по-видимому, истинная причина была не в этом. Сын Микояна Серго предполагает, что дело заключалось в этническом предрассудке: Хрущев полагал, что Микоян не захочет строить козни против земляка-кавказца. Поэтому Микояна ни о чем не предупреждали до самого утра 26 июня. В тот день по дороге в Кремль Микоян заехал к Хрущеву на дачу, и оба вели долгий разговор в саду, на безопасном расстоянии от бдительной охраны. Сергею Хрущеву этот ранний визит показался необычным — как и «серьезные лица» обоих мужчин, когда они садились в машину Хрущева, бронированный автомобиль, используемый им в первый раз после смерти Сталина. В разговоре Хрущев предложил только сместить Берию с поста министра госбезопасности и вместо этого назначить министром тяжелой промышленности; Микоян согласился. Истинные цели заговора Хрущев открыл Микояну уже в Кремле66.

Вечером накануне события, положившего конец карьере Берии и открывшего путь наверх для Хрущева, «неразлучная троица», как обычно, возвращалась домой из Кремля вместе. Берия довез коллег до улицы Грановского и дальше поехал один. На прощание они пожали друг другу руки. Неделю спустя на пленуме ЦК Хрущев рассказывал, что в тот момент думал: «…Ну, думаю, подлец, последнее пожатие, завтра в два часа мы тебя подожмем. (Смех в зале.) Мы тебе не руку пожмем, а хвост подожмем»67.

Берия был уверен, что ему ничто не угрожает. Несколько дней назад он дал им понять, что за ними следит. «После того как Берия подвез их на улицу Грановского, Хрущев, Маленков и Булганин остановились поболтать, а затем, поскольку дни стояли жаркие, решили разъехаться по дачам. Берии об этом никто не говорил; однако на следующее утро в кабинете Маленкова Берия, указав на Хрущева и Булганина, проговорил: «Они хитрят. Поднялись в квартиру, а потом уехали на дачу». «Мы решили превратить это в шутку, — рассказывал Булганин. — Никита Сергеевич говорит: „Как ты здорово узнаешь, у тебя что — агенты?“». Нетрудно себе представить, как зловеще прозвучала для Хрущева «шутка» Берии68.

Самоуверенность Берии была не совсем беспочвенной. Под его командованием находились две расквартированные в Москве дивизии внутренних войск, ему подчинялась кремлевская охрана, а начальник Московского военного округа, генерал-полковник Павел Артемьев, начинал службу офицером НКВД. У соперников Берии был доступ к другим военным силам, однако мобилизовать их заранее — означало бы предупредить врага. Пехотинцы и танки Таманской дивизии (той самой, что поддержала Ельцина во время неудавшегося путча в августе 1991 года) вошли в Москву и двинулись в район Красной площади, но не раньше, чем Берия был схвачен. «А кто именно его задержит? — спрашивал Хрущев. — Наша охрана подчинена лично ему»69. Заговорщики решили незаметно провести в Кремль вооруженных людей, схватить Берию и сменить кремлевскую охрану прежде, чем подчиненные Берии поймут, что происходит.

Чтобы не возбуждать у Берии подозрений, Хрущев предложил созвать заседание не Президиума партии, а Совета министров. В какой-то момент Маленков должен был предложить перейти к обсуждению партийных вопросов и внести предложение о снятии Берии со всех постов. В это же время Берию арестуют. Однако «во время заседания охрана Президиума сидит в соседней комнате, — рассказывал позже Хрущев. — Как только мы поднимем наш вопрос, Берия прикажет охране нас самих арестовать»70.

Заговорщики организовали отъезд Павла Артемьева из Москвы на маневры, а в самый день заговора куда-то отозвали и коменданта Кремля. 26 июня около девяти часов утра Хрущев позвонил Кириллу Москаленко, командующему Московским военным округом, и попросил его выбрать нескольких надежных людей и вместе с ними ждать вызова в Кремль для обсуждения вопросов противовоздушной обороны. «И захватите с собой папиросы, — добавил он. — Понимаешь меня?».

«Я все понял, — вспоминал потом Москаленко. — „Папиросы“ означали оружие». Поскольку входить в здание Кремля с оружием запрещалось, Москаленко и его люди спрятали пистолеты в портфелях и под пиджаками. Булганин предоставил им правительственную машину, которую не стали обыскивать при въезде в Кремль. Маленков и Хрущев обратились также к маршалу Жукову и еще трем людям (в их числе был и Леонид Брежнев), которые приехали в Кремль с Жуковым на его машине.

Обе группы офицеров были препровождены в кабинет, который прежде занимал секретарь Сталина Поскребышев. К этому времени военные уже в общих чертах знали, что им предстоит, а вскоре Хрущев, Маленков, Молотов и Булганин объяснили им их задачу во всех подробностях. По сигналу помощника Маленкова Суханова, сидящего в «предбаннике», они должны были войти в зал заседаний и арестовать Берию. Тот еще не показывался — он, как обычно, опаздывал. Наконец вошел Берия: одет он был неформально, без галстука, однако с портфелем в руках. Около пятнадцати его помощников и охранников остались ждать шефа снаружи. По рассказу Жукова, он был предупрежден, что Берия владеет джиу-джитсу71.

Заседание началось в полдень и продолжалось около двух часов. Выступление против Берии начал Маленков, прочие его поддержали72. Хрущев, по свидетельству Микояна, говорил особенно резко: обвинил Берию в работе на английскую разведку, в том, что после смерти Сталина он старается «подорвать социализм» и «легализовать произвол». Берия — «вообще не коммунист, — продолжал Хрущев. — Он — карьерист, который пролез в партию из карьеристских побуждений. Ведет же он себя вызывающе и недопустимо. Невероятно, чтобы честный человек мог так вести себя».

Поначалу Берия не понял, насколько серьезна ситуация. «Что это ты, Никита?! — воскликнул он. — Что ты мелешь?!» Затем признал свои «ошибки», но просил не исключать его из партии. Произнеся краткую заключительную речь, Маленков нажал кнопку вызова военных, ждавших в соседней комнате, и объявил: «Предлагаю вам, как председатель Совета министров СССР, задержать Берию». Когда Жуков закричал: «Руки вверх!» — Берия рванулся к портфелю, лежавшему на подоконнике. Испугавшись, что в портфеле оружие, Хрущев схватил его за руку73.

Москаленко, Жуков и другие офицеры вывели Берию в соседнюю комнату. С него сняли ремень и срезали пуговицы на брюках, чтобы затруднить движения. Ближайшие помощники Берии также были арестованы, верная ему охрана нейтрализована. Все происходило в обстановке строгой секретности. Берия несколько раз просил отвести его в туалет, видимо, надеясь в разговоре наедине перетянуть кого-либо из офицеров на свою сторону — но никто не пришел ему на помощь. Прошло несколько часов (высокопоставленные стражи Берии не имели возможности пообедать, и Суханов готовил им бутерброды). Наконец, под покровом относительной темноты, Москаленко вывел Берию из здания, затолкал в машину, присланную из штаба Военно-воздушных сил, прикрыл ковром и отвез его на хорошо охраняемую гауптвахту, откуда Берию на следующий день переправили в подземный бункер Москаленко в проезде Комиссариата, неподалеку от набережной Москвы-реки. Поздно вечером 26 июня усталый Хрущев вернулся к себе на дачу. «Сегодня арестовали Берию, — сказал он жене и сыну. — Оказалось, что он враг народа и иностранный шпион»74.

Так завершился один из блистательнейших триумфов Хрущева. Он вел опасную игру, и заговор легко мог быть раскрыт, если бы не самоуверенность Берии. По всей видимости, он недооценивал своих коллег, не считая их способными на решительные действия. Однако есть и другая, куда более сложная гипотеза, заслуживающая рассмотрения, — возможно, Хрущев вел не двойную, а тройную игру. Возможно, он обманул Берию, убедив его, что заговор направлен против Маленкова.

По словам сына Маленкова Андрея и его помощника Суханова, Маленков опасался именно такого развития событий: вот почему он решил «продублировать» Москаленко Жуковым. Позже Маленков рассказывал, что почти все время заседания Берия оставался удивительно спокоен и уверен в себе; когда Хрущев вышел в соседнюю комнату, где находились офицеры, на губах Берии заиграла удовлетворенная усмешка. Та же усмешка будто бы появилась, когда в зал ворвались с пистолетами наготове Москаленко и его люди. И лишь когда Берия увидел Жукова и услышал его крик: «Руки вверх!» — самообладание его покинуло: он был так поражен таким оборотом событий, что, «несмотря на свою быструю реакцию, сообразительность и решимость, не закричал, не бросился на Жукова, вообще ничего не предпринял»75.

Разумеется, этот рассказ не стоит безоговорочно принимать на веру. Однако он отчасти объясняет самоуверенность и спокойствие Берии. Возможно, тайные службы получили информацию о заговоре — установили, например, что члены Президиума чаще обычного бывают у Хрущева на даче. Правда, самые секретные разговоры велись на берегу реки, где их никто не мог подслушать, — но иные беседы велись и в квартирах, и в рабочих кабинетах. Вполне возможно, что агенты Берии проявили некомпетентность и не расшифровали вовремя записи «жучков» или что Иван Серов, ставленник Хрущева в окружении Берии, принял меры, чтобы эти записи не попали к шефу76. Но также возможно и другое: Берия не обращал внимания на признаки готовящегося заговора, поскольку был уверен, что этот заговор направлен не против него.

Если так, Берия должен был ожидать, что заседание 26 июня окончится арестом Маленкова. «Что это ты, Никита?! — вскричал он, схватив Хрущева за руку, когда понял, что ловушка подготовлена для него»77. Такой двойной заговор кажется слишком сложным замыслом для простоватого Никиты Сергеевича — однако мы уже имели немало случаев заметить, что его «простота» давно стала лишь удобной маской.

Победители 26 июня, действуя в классической сталинской манере, объявили Берию «врагом народа» и арестовали его жену и сына, а также ближайших помощников из МВД. Допросы Берии и его приспешников, начавшиеся в начале июля, вели Москаленко и Роман Руденко, бывший прокурор Украины, ставший теперь генеральным прокурором СССР. Опасаясь, что Берия попытается возложить вину на них, его бывшие коллеги слушали секретное заседание суда, состоявшееся в декабре 1953 года, по радио. Однако Берия понимал, что его единственная надежда — не злить бывших товарищей, а вымолить у них помилование; хотя ему не давали бумаги и перьев, он находил возможность забрасывать бывших коллег записками, в которых умолял о прощении. С особой теплотой он обращался к «дорогому Георгию». Маленков «очень волновался, когда читал эти записки, — вспоминал Хрущев, — он боялся, что дело, направленное против Берии, обернется против него. Но мы ему сказали, что сейчас обсуждается не этот вопрос» (выделено мной. — У. Т.)78.

В начале декабря Хрущев сказал Руденко: «Пора кончать». 18 декабря начался шестидневный процесс над Берией и шестью его сообщниками, проводившийся в полном согласии со сталинскими приемами: никаких присяжных, никаких апелляций, приговор выносится немедленно. Состав суда (Москаленко и несколько высших партийных и государственных чиновников) не имел конституционного обоснования. Формальные обвинения включали государственную измену, терроризм и контрреволюционную деятельность. Особенно заинтересовал судей длинный список женщин, в том числе известных актрис, а также жен и дочерей элиты — жертв похоти Берии79.

Следуя директиве Президиума, вынесшего приговор еще до суда, судьи признали Берию и его подчиненных виновными по всем пунктам и приговорили к расстрелу в том самом бункере, где проходил процесс. После оглашения приговора охранники сняли с Берии тюремную робу, оставив его в нижней белой рубахе, связали ему руки за спиной и привязали веревку к крюку, вбитому в деревянную доску особой формы, призванную оградить свидетелей от рикошетящих пуль. Берия попытался заговорить, и Руденко приказал заткнуть ему рот полотенцем. Расстреливал Берию не обычный палач, а генерал-полковник Павел Батицкий. За мгновение до казни свидетели видели, как Берия дико вращает глазами. Батицкий выстрелил в упор ему в лоб. Немедленно вслед за тем тело было сожжено в Донском крематории80.

Приговор был вынесен и приведен в исполнение 24 декабря. Неделей ранее в советской прессе был опубликован список выдвинутых обвинений. ЦК, разумеется, не дожидался суда: его члены еще в июле постановили сделать Берию козлом отпущения, взвалив на него страшнейшие из сталинских преступлений и оставив незапятнанной репутацию самого Сталина — и свою собственную. Маленков, председательствовавший на пленуме, был особенно осторожен, словно боялся, что поток обвинений против Берии утопит и его. Такую же сдержанность проявляли Каганович и Микоян; Молотов предпочел говорить только о внешней политике. Самую пламенную речь, живую и искреннюю по тону, но явно тщательно продуманную, произнес Хрущев. В своих обвинениях он касался прежде всего тридцатых годов, когда его коллеги имели более непосредственное отношение к террору, чем он сам. Поскольку время нападать на Маленкова еще не пришло, он ограничился лишь намеком на близость последнего к Берии. Стремясь защитить себя, Маленков в ответ намекнул, что за происходившее в годы правления Сталина отвечает прежде всего сам Сталин. Хрущев играл на пленуме главенствующую роль. Константин Симонов был поражен «страстным удовольствием», с которым он описывал пленение Берии. «Для меня было совершенно очевидным, когда я слушал его, — вспоминал Симонов, — что Хрущев был инициатором этой поимки с поличным, потому что он оказался проницательнее, талантливей, энергичней и решительней, чем все остальные»81.

Весной и летом 1953 года Рада Аджубей и Сергей Хрущев проводили много времени на даче отца — в роскошном двухэтажном дворце в псевдоготическом стиле, который когда-то принадлежал дядюшке Николая II, московскому генерал-губернатору великому князю Сергею Александровичу. Как только позволила погода, Никита Сергеевич покинул квартиру на улице Грановского с окнами во двор. Он любил цветение яблонь и вишен, сирени и шиповника и долгие прогулки по берегу Москвы-реки. Рада не часто видела отца — он уезжал на работу рано утром, а возвращался поздно вечером, — но запомнила его реакцию на возвышение Берии: «Он прекрасно понимал, что для него самого это может означать либо конец, либо величайшую победу. Теперь все висело на волоске»82.

Когда выяснилось, что победа остается за ним, вспоминает Алексей Аджубей, «Хрущев даже внешне очень изменился. Стал более уверенным, динамичным». «Еще приметнее стала манера Хрущева вести разговор куда самонадеяннее, чем было недавно». Эту перемену заметили и другие — и сделали соответствующие выводы. Охрана Хрущева начала «иначе, более нагло вести себя». Коллеги по Президиуму уступали ему первое место; когда все руководство куда-либо отправлялось, первым приезжал и уезжал автомобиль Хрущева83.

По воспоминаниям Аджубея, в июле 1953-го Хрущев решил, что «настал час» — сладкий миг, к которому он будет снова и снова возвращаться в своих воспоминаниях, всякий раз дополняя историю новыми красочными подробностями. Несколько лет спустя, отдыхая на своей крымской даче, Хрущев выйдет из моря в своих мешковатых купальных трусах, плюхнется на песок и начнет рассказывать помощникам, как перехитрил Берию. Во время Совещания коммунистических и рабочих партий в 1960 году эмоциональный Хрущев поразит советских и иностранных лидеров рассказом о том, как Маленков в критический момент «побелел» и его «пришлось пнуть ногой под столом», а сам Берия «позеленел и наложил в штаны». Слаще всего для Хрущева, по словам Константина Симонова, было сознание, что Берия считал его «жирным, неуклюжим, краснорожим дураком, которого он, Берия, всегда переиграет и вокруг пальца обведет». Неудивительно, что совещание в ноябре 1960 года Хрущев закончил пересказом уже известной нам истории Винниченко и очередным сравнением себя с «сапожником Пиней»84.

Однако, несмотря на роль, которую сыграл Хрущев в смещении Берии, Маленков и другие по-прежнему его недооценивали. В сентябре 1953 года они допустили его выдвижение из рядового секретаря ЦК в первые секретари (должность, благодаря которой он сумел использовать партаппарат к собственной выгоде) лишь потому, что верили: он будет знать свое место. По словам министра сельского хозяйства Бенедиктова, коллеги Хрущева видели в нем «временщика». В постановлении пленума ЦК пункт о его повышении в должности стоит одиннадцатым из двенадцати — одно это показывает, как мало его ценили85.

И напрасно! В последующие месяцы Маленкову предстояло осознать и оплакать свою ошибку. Но было ли неизбежным его столкновение с Хрущевым? Маленков не был сверхчеловеком, однако не уступал Хрущеву ни умом, ни талантами. Хрущев был импульсивен, Маленков — более вдумчив и выдержан. Хрущев стремился главенствовать, Маленков охотно удовлетворялся и вторыми ролями. У них были общие цели (особенно в вопросах политики и сельского хозяйства); между ними даже существовало что-то вроде дружбы — насколько это было возможно для членов Политбюро.

Сергей Хрущев характеризовал отношения своего отца с Маленковым не как «дружбу», а как «союз». Однако Нина Петровна высоко ценила жену Маленкова, Аджубеи дружили с его дочерью и ее мужем — архитекторами, а сам Сергей был близок к сыновьям Маленкова — Андрею и Егору, выбравшим научную карьеру. После смерти Сталина Маленков предложил семье Хрущевых вместе переехать в новые дома, строившиеся на Ленинских горах. Пока что оба жили в соседних особняках на проездах Еропкина и Померанцева. Оба дома были построены на рубеже веков, имели просторные дворы (у Хрущева — с садом и пересохшим бассейном, у Маленкова — еще роскошнее, настоящее патио с четырьмя греческими колоннами). Сады соединялись калиткой. За высокими стенами, ограждающими обитателей особняков от любопытных глаз, обе семьи часто встречались. Маленков даже решил выстроить себе новую дачу в Ново-Огареве, неподалеку от дачи Хрущева — «чтобы всегда можно было заехать и спросить совета», вспоминал Сергей Хрущев. Однако вскоре после переезда Маленкову пришлось навсегда покинуть Президиум — а дачу его тридцать лет спустя использовали для переговоров с иностранными делегациями Горбачев и Ельцин86.

Чем же объяснить вражду, возникшую между Маленковым и Хрущевым? Политическая культура Кремля подразумевала взаимные подозрения, однако они не достигли бы такой силы, не подкрепляемые личной враждой. По-видимому, Маленков не мог смириться с тем, что Хрущев оказался на первом месте, а Хрущев не мог отказать себе в удовольствии лишний раз унизить Маленкова. Мало того: другие члены Президиума скоро разделились на две партии. «Всем было известно, что Молотов, Каганович и другие члены Президиума ненавидят Маленкова», — писал зять Маленкова Владимир Шамберг. Все они были готовы стоять за Хрущева — которого скоро возненавидят куда сильнее87.

После ареста Берии Маленков укрепил свои позиции в центральном государственном аппарате, назначив своими заместителями нескольких своих ставленников. Его подчиненные распространяли слух, будто он — племянник Ленина (девичья фамилия матери Маленкова — Ульянова); сам он подчеркивал свою дружбу с академиком Глебом Кржижановским — другом и соратником Ленина, женатым на тетке жены Маленкова88.

Однако Хрущев превосходил его по многим пунктам. Будучи партийным лидером, он мог использовать в своих интересах аппарат партии, авторитет которой после смерти Сталина значительно укрепился. Он расширял свое влияние, назначая членами ЦК местных партийных боссов89. Маленков был выше его в интеллектуальном и культурном отношении, однако как личность — совершенно бесцветен. Хрущев, в противоположность ему, производил впечатление открытого, бодрого жизнелюба, энергичного и практичного руководителя, готового встретить любой вызов с открытым забралом. Геннадий Воронов, первый секретарь Читинского обкома, с удовольствием вспоминал о встрече с этим «открытым и прямым» человеком, «возродившим ленинские нормы в партийной жизни». Иван Бенедиктов, впоследствии выступавший против Хрущева, одобрительно отзывался о его «природном остроумии и находчивости, крестьянском юморе и смекалке, способности проявлять инициативу и привлекать на свою сторону людей любого типа…». Александр Шелепин позже слышал от старших товарищей по Президиуму рассказы о том, как «демократично» держался Хрущев в эти годы, «прислушивался к мнению товарищей, уважительно к ним относился. Часто воскресные дни члены Президиума ЦК, секретари ЦК КПСС проводили с ним на государственной даче, под Москвой, вместе с семьями. Почти ежедневно вместе обедали в Кремле, здесь иногда решались текущие вопросы, в том числе и важные»90. Даже Молотов признает, что Хрущев «много ездил на места, он бывал в колхозах, совхозах. Он сам бывал среди ходоков очень часто, и в этом его не упрекнешь, он как раз в этом отношении имеет положительное качество. Везде бывал — в котельной и конюшне, не в этом дело. Конечно, он встречался больше, чем Ленин, чем Сталин, с простыми крестьянами и рабочими. В наиболее простой обстановке. Нельзя отрицать. Его и меньше стеснялись, его считали своим, народным»91.

Помимо энергии и личного обаяния, был у Хрущева и еще один козырь — компрометирующие документы, извлеченные из сейфа Берии. Маленков сумел завладеть «признанием» Ежова, сделанным незадолго до казни и обращенным против него; однако «доказательства» того, что он якобы организовал заговор с целью убить Кагановича, ему уничтожить не удалось92. Сам Хрущев уверял, что даже не читал эти документы; но новый глава КГБ Иван Серов, конечно, читал93.

Центральным пунктом программы Маленкова были предложенные им реформы сельского хозяйства. В августе 1953 года он предложил сократить налоги, повысить государственные закупочные цены на сельхозпродукты и поощрять развитие индивидуального крестьянского хозяйства, обеспечивавшего страну значительной долей овощей и молока. Эти меры завоевали широкую популярность; в деревнях до сих пор помнят тогдашнюю поговорку: «Пришел Маленков — поели блинков»94. Он отменил добровольно-принудительное распространение облигаций государственного займа.

Кроме того, Маленков заигрывал с интеллигенцией. Как уверяет его сын, именно по его инициативе полотна импрессионистов, долгое время скрывавшиеся в запасниках музеев, снова были выставлены на всеобщее обозрение. Маленков просил ведущих экономистов предлагать более широкие экономические реформы и спрашивал у ведущих ученых их мнение по поводу положения дел в науке; последние нелицеприятно отзывались о Лысенко, биологе-шарлатане, которого Хрущев поддерживал до самого конца своего правления95.

Как для Хрущева, так и для Маленкова основным препятствием на пути реформ представлялся сформированный при Сталине пропагандистский образ внешнего мира. Если капиталистические страны — непримиримые враги СССР и новая мировая война неизбежна, едва ли Советский Союз может позволить себе сокращение вооружений или снижение бдительности во внутренних делах. Маленков выступил против этих тезисов, настаивая, что «в отношениях СССР с другими государствами нет таких спорных вопросов, которые нельзя было бы решить мирными средствами», и что ядерная война уничтожит не только капитализм, но и «мировую цивилизацию»96.

Хрущев никогда не был идеологом, однако «вольнодумство» Маленкова вызывало у него такой же протест, как и попытки последнего укрепить государственную бюрократию за счет партийного аппарата. В ноябре 1953 года Маленков обвинил высших партийных чиновников в коррумпированности и пригрозил вывести органы государственной власти из-под их контроля. Его речь была встречена «гробовой тишиной»: на лицах слушателей «недоумение было перемешано с растерянностью, растерянность со страхом, страх с возмущением». И тогда раздался из президиума голос Хрущева: «Все, конечно, верно, Георгий Максимилианович. Но аппарат — это наша опора». И зал взорвался восторженными аплодисментами97.

Программа Хрущева также основывалась на реформе сельского хозяйства. По утверждению Молотова, Хрущев «решил ввести новую политику» и «негодовал», когда Маленков опередил его своими августовскими предложениями. Хрущев «не мог ни забыть, ни простить», добавляет Микоян, того, что «вся слава» досталась Маленкову. Вот почему на сентябрьском пленуме ЦК Хрущев попытался вернуть себе инициативу98. В более открытом обществе принятие решений включало бы в себя обязательное широкое обсуждение, слушания в законодательных органах и парламентские дебаты. Здесь же двое помощников Хрущева, двое редакторов «Правды» и один специалист-агротехник проводили дни и ночи за закрытыми дверями одного из кабинетов ЦК на Старой площади, пытаясь определить истинную глубину кризиса сельского хозяйства, требуя от Центростата точных цифр и получая в ответ раздутую статистику, которой чиновники надеялись порадовать начальство99.

Несмотря на все усилия статистиков, было очевидно, что сельскому хозяйству грозит катастрофа. Хрущев прямо сказал об этом на пленуме — и завоевал репутацию человека, который не боится смотреть горькой правде в лицо. Более того, стало очевидно, что Маленков лгал в 1952 году, уверяя, что проблема с зерновыми «решена». Четыре месяца спустя, направив коллегам по Президиуму еще более откровенную записку по тому же вопросу, Хрущев в первой же фразе процитировал — хоть пока и не называя имени Маленкова — заявления из его доклада100.

Предложения Хрущева во многом повторяли идеи Маленкова: снижение налогов, повышение закупочных цен, развитие индивидуального хозяйства. Все это, несомненно, имело смысл — однако по большому счету не устраивало самого Хрущева. Несмотря на всю свою практичность и мужество, он не мог принять самого принципа, лежащего в основе реформ, — принципа освобождения крестьян от коллективизации101.

Сентябрьская речь Хрущева сделала его ведущим в правительстве специалистом по сельскому хозяйству. Другие руководители могли возлагать вину за плохие урожаи на погоду или прошлые испытания — но не Хрущев. В 1955 году он начал свою очередную речь по этому вопросу таким вступлением: «Товарищи, идет уже 38-й год Советской власти. Срок немалый. Значит, ссылаться на Николая II нам уже стыдно (смех в зале), его давно нет в живых». На другом собрании Хрущев заявил: «Народ говорит нам: „Мясо будет или нет? Молоко будет или нет? Штаны хорошие будут?“ Это, конечно, не идеология. Но нельзя же, чтобы все имели правильную идеологию, а без штанов ходили. (Смех. Аплодисменты.)»102

Под реформами, предложенными Маленковым и развитыми Хрущевым, имелась в виду прежде всего реорганизация уже имеющихся колхозов и совхозов. Следующее предложение Хрущева — уже целиком его собственное — было новым и неожиданным: ударное освоение так называемой целины — нетронутых степей Казахстана и Западной Сибири103. Казахские партийные руководители, с которыми консультировался Хрущев, были против этой идеи, опасаясь, что исконно казахские земли перейдут в руки русских и украинских крестьян, — однако в 1953 году они еще не смели возражать открыто. Вместо этого они попытались принизить ценность потенциальных полей. «Казахстан — область скотоводческая, а не земледельческая. Не стоит развивать целину», — заявил первый секретарь ЦК КПК Жумабай Шаяхметов. «Но неужели мы не сможем распахать хотя пятьдесят тысяч гектаров? — спрашивал Хрущев своего помощника Андрея Шевченко. — Родные мне писали, что и сто тысяч сможем»104.

Своим родственникам, проживавшим в Северном Казахстане, Хрущев доверял больше, чем лидеру казахской компартии, в выступлении которого он усмотрел «вирус национализма». Поэтому Шаяхметова вскоре заменил украинец Пантелеймон Пономаренко, а его первого заместителя — Леонид Брежнев, а Андрей Шевченко отправился изучать обстановку в Казахстан и Западную Сибирь. Два месяца спустя, когда Шевченко вернулся, Хрущев лежал в постели с высокой температурой. Нина Петровна предупредила Шевченко, что Хрущева «нельзя волновать» — однако тот настоял на том, чтобы его выслушать, затем приказал составить документ с предложениями, подписал его и почти без изменений направил в Президиум.

В записке обещалось быстрое достижение значительных результатов (не меньше 13 миллионов гектаров распаханной земли за два года, 2,3 миллиона в одном 1954 году)105 вполне «идеологически выдержанными» мерами. Вместо подкупа крестьян «индивидуальными материальными благами» можно было сыграть на энтузиазме и любви к приключениям, свойственным молодежи. Советская система умела мобилизовывать большое число людей и техники; Хрущеву нравилось думать, что у него в этом особый талант. Кампания по освоению целины предоставляла Хрущеву возможность сыграть любимую роль: объявить об опасности, призвать отважных коммунистов и комсомольцев на борьбу с ней, вдохновить их на бескорыстные подвиги ради общего блага и, в конце концов, торжественно отпраздновать победу.

Весной — летом 1954 года специальными поездами отправились на восток триста тысяч хрущевских «добровольцев», по большей части — горожане, неподготовленные к суровым походным условиям и не менее суровому сибирскому климату. Пока добровольцы воздвигали палаточные городки, Хрущев организовывал подвоз десятков тысяч тракторов и комбайнов. Старые, нецелинные пахотные земли, лишенные необходимой сельскохозяйственной техники, приходили в еще большее запустение, что повышало ставки в игре Хрущева106. Он рисковал не в одиночку: большинство коллег поддерживали его даже после того, как он объявил об удвоении объема земель, которые предстояло окультурить. Через несколько лет кампания по освоению целины обернулась экономической и экологической катастрофой — но зато позволила Хрущеву проявить лидерские качества, которых так недоставало Маленкову.

Хрущев «открыл» Кремль не только в переносном, но и в самом прямом смысле слова. При Сталине древний архитектурный комплекс был закрыт для всех, кроме высшего эшелона партийной элиты. С 1920-х годов в Кремле жили высшие партийные лидеры — Молотов, Каганович, Микоян и Ворошилов. За несколько месяцев до смерти Сталина Сергей Хрущев вместе с несколькими школьными товарищами, пройдя долгий утомительный досмотр, сумел побывать за кремлевскими стенами. А уже в 1954 году по предложению Хрущева в Кремле впервые было проведено детское новогоднее представление, и затем его ворота распахнулись для посетителей. Ворошилов жаловался, что теперь спокойно погулять возле дома не может; не таков был Хрущев — он любил гулять по Кремлю среди туристов, которые обычно его не узнавали, ибо им и в голову не приходило, что руководитель страны станет ходить среди простых людей без охраны107.

Открытие Кремля имело большой общественный резонанс. Весной 1954 года несколько комиссий Верховного Суда СССР, состоявших из молодых чиновников военной прокуратуры, начали пересмотр судебных процессов сталинской эпохи. В апреле 1954-го были реабилитированы Кузнецов, Вознесенский и другие фигуранты «ленинградского дела», а вскоре и посмертно восстановлены в партии. В начале мая Хрущев отправился в Ленинград на встречу с местными партработниками. Он винил во всем органы КГБ и не называл имени Маленкова — но лишь потому, что этого и не требовалось; к тому моменту протеже Маленкова Василий Андрианов, ставший первым секретарем Ленинградского обкома и горкома партии в 1949-м, был уже уволен. Суд и казнь бывшего главы МГБ Абакумова, состоявшиеся в Ленинграде в декабре 1954-го, увеличили опасность, нависшую над Маленковым. В результате, по словам одного из российских историков, Хрущев окружил Маленкова «свинцовыми стенами, парализующими волю», лишив его способности не только бороться, но даже и выполнять свои непосредственные обязанности108.

Для коммунистов, хоть немного способных к предвидению, тенденция была очевидна. К концу 1953 года ни одно мало-мальски важное решение не принималось без одобрения Хрущева. До февраля 1954-го на торжественных собраниях Президиума в Большом Кремлевском дворце председательствовал Маленков, в дальнейшем — Хрущев. 26 апреля 1954 года не глава правительства, а руководитель партии утверждал бюджет для Верховного Совета. С начала июня фамилия Маленкова исчезла из верхней строчки официальных бюллетеней: теперь список членов Президиума публиковался в алфавитном порядке. В ноябре канцелярия Президиума, возглавляемая многолетним помощником Маленкова Сухановым, была заменена общим отделом, который контролировал Хрущев. В результате в его руках оказался весь ЦК. В довершение этого в марте 1954 года ставленник Хрущева Иван Серов занял пост главы КГБ109.

Той же осенью Хрущев — один, без Маленкова — возглавил делегацию, посетившую Китай в честь празднования пятой годовщины образования Китайской Народной Республики. Он вел и партийные, и государственные переговоры с Мао Цзэдуном и Чжоу Эньлаем. По дороге домой Хрущев встречался с местным партийным руководством Дальнего Востока и Сибири. Все это еще сильнее укрепило его позиции; но характерно и то, что он не опасался надолго покидать Москву.

Личные отношения Хрущева и Маленкова, естественно, крайне ухудшились. Прежде они вели себя друг с другом как равные; теперь Хрущев принялся «наставлять» Маленкова тоном, от которого даже Нине Петровне и Сергею Хрущеву становилось неловко. Поначалу Маленков с этим мирился, но скоро начал проявлять недовольство. Хрущев даже жаловался домашним на Маленкова, упрекая его за безынициативность — однако, по проницательному замечанию Сергея Хрущева, «если бы Маленков начал проявлять инициативу, отцу это не понравилось бы еще сильнее». Во время отдыха в Крыму в 1954 году двое лидеров ожесточенно схлестнулись по вопросу строительства в Крыму сети санаториев. В ответ на замечание Маленкова, что стране это не по карману, Хрущев взорвался. Его помощник Андрей Шевченко вспоминает: «Спор был жаркий, дошло даже до очень резких выражений. Скажем так: оба поминали друг друга по матушке»110.

Открытый разрыв произошел в начале 1955 года: сперва — в конце января, на пленуме ЦК, а затем — в феврале, на сессии Верховного Совета, где Маленков из председателя Совета министров превратился в министра электрификации. На пленуме Хрущев обвинил Маленкова в том, что тот был «правой рукой» Берии. «Лаврентий и Георгий, Георгий и Лаврентий, — насмешливо поддакнул Молотов, — они всегда были неразлучны, пили вместе, ездили в одной машине, отдыхали друг у друга на дачах». Суровая резолюция возложила на Маленкова «моральную ответственность» как за «ленинградское дело», так и за другие дела, «сфабрикованные Берией и Абакумовым». Когда Сталин умирал, говорилось в резолюции далее, Маленков «облегчил Берии путь к власти».

За свое короткое единоличное правление Маленков успел дважды проявить себя еретиком. Заявленное им внимание к легкой промышленности (в том числе к производству потребительских товаров) за счет тяжелой, объявил теперь Хрущев, «было вызвано стремлением завоевать дешевую популярность. Это была речь оппортуниста, а не руководителя». «Зачем он вступил в партию, — вопрошал Молотов, — если даже не понимает, чем коммунистический курс отличается от капиталистического?» При «теоретически и политически неверных» формулировках Маленкова, говорилось в резолюции, неудивительно, что некоторые «лжеэкономисты» начали в полный голос высказывать «открыто антимарксистские, антиленинские, правооппортунистические взгляды по ключевым вопросам советской экономики».

Предупреждение Маленкова о том, что ядерная война может уничтожить цивилизацию, «поразило товарищей», заявил Хрущев. «Черт знает что за чушь», — добавил Молотов. Более столетия назад Маркс предсказал неизбежную гибель капитализма; а значит, у того, кто видит в ядерном оружии угрозу цивилизации, «на плечах не голова, а противоположная часть тела».

Хрущев обвинил Маленкова и в том, что тот поддерживал бериевский план продажи Восточной Германии. Каганович заявил, что Маленков отстаивает «капитализм, социал-демократию, меньшевизм» и «политическую трусость», и процитировал высказывание о нем Сталина: «Человек может быть физически храбр, но как политик труслив»111.

При Сталине такие обвинения неизбежно привели бы к аресту и ликвидации. Однако времена изменились, и теперь Маленкову разрешили даже остаться в Президиуме, где он лелеял свои обиды и обдумывал планы мести112. Одной из причин сдержанности Хрущева было то, что и сам он был близок к Берии и разделял многие идеи, в пропаганде которых теперь обвинили Маленкова. Другой — то, что следующими целями Хрущева были Молотов и Каганович, и в борьбе с ними Маленков мог еще пригодиться113.

Некоторое время союзу Хрущева и Молотова, казалось, ничто не угрожало. Хрущев продолжал питать к старейшему соратнику Сталина большое уважение. Сразу после смерти Сталина он отстранился от всех внешнеполитических вопросов, предоставив Молотову заниматься ими по своему усмотрению: пока дело не касалось внешней политики, эти двое вполне способны были мирно работать вместе114. Когда Маленкова сместили с поста главы правительства, именно Молотов предложил, чтобы его место занял Хрущев115. Однако еще до того Молотов и Хрущев начали спорить друг с другом как по внутренним, так и по внешним вопросам, и скоро отношения их заметно ухудшились.

«Нет ни единого серьезного вопроса, по которому Молотов не выдвигал бы возражений, — говорил Хрущев на пленуме в июле 1955 года, где их разногласия впервые стали явными. — Почему? Мне кажется, виной тому его полная оторванность от жизни»116. Молотов возражал, когда Хрущев предложил распахать тринадцать миллионов гектаров целины, возражал, когда Хрущев добавил к ним еще два миллиона, и протестовал еще жарче, когда общее число целинных пашен дошло до двадцати восьми — тридцати миллионов гектаров. План Хрущева был не просто «не обдуман», доказывал Молотов, — «это была нелепость. В таком масштабе — авантюра»117. Молотов предлагал вкладывать деньги в развитие уже разработанных земель; однако это, вспоминал Хрущев, требовало «вложения больших денег, увеличения выпуска минеральных удобрений и прочих материальных средств»118. В аргументах обеих сторон была своя правда, хотя Хрущев полагал, что «здесь все ясно и без доказательств». На случай, если у кого остались сомнения, Хрущев заявил на пленуме: предыдущая речь Молотова, мол, явно показала, что «о сельском хозяйстве он практически ничего не знает». За все годы, что он прожил у себя на даче, добавил Хрущев, он «в соседний колхоз ни разу и не заглянул» — в отличие от самого Хрущева119. Сам же Молотов впоследствии говорил, что Хрущев, увлекшись идеей освоения целины, «нашел путь и несется, как саврас без узды!.. Хрущев мне напоминал прасола. Прасола мелкого типа. Человек малокультурный, безусловно. Прасол. Человек, который продает скот»120.

Еще одним яблоком раздора стало жилищное строительство. Архитектурные вкусы Сталина вызвали к жизни появление «сталинских высоток» — громоздких, пышных, перегруженных украшениями небоскребов. «Мы выиграли войну, мир смотрит на нас как на победителей, — вспоминал Хрущев слова Сталина. — Что же будет, если (иностранные гости. — У. Т.), приехав в Москву, не увидят ни одного небоскреба? Будут нелестные для нас сравнения с капиталистическими городами». Хрущев же предпочитал массовое строительство дешевых многоквартирных домов — в пять этажей (чтобы не тратиться на лифты). Когда Молотов на заседании Президиума заговорил о недовольстве народа жилищными условиями, «я, — вспоминает Хрущев, — смотрел на него тогда, как на новорожденного. Он что же — только теперь узнал, что нет жилья и что люди живут в домах-клоповниках?»121.

Кроме того, Хрущев начал вмешиваться в советскую дипломатию, особенно в вопросы отношений с другими коммунистическими странами как на государственном, так и на партийном уровне. В 1954 году он посетил Варшаву и Прагу. Но самым серьезным ударом для Молотова стало предложение Хрущева примириться с югославским лидером Тито. Это предложение Хрущев выдвинул с целью исправить «ошибку» Сталина, но также и для того, чтобы насолить Молотову и подорвать его положение.

В 1948 году, когда Тито (по иронии судьбы, бóльший сталинист, чем сам Сталин) был с позором изгнан из социалистического содружества, одним из архитекторов конфликта стал Молотов. После смерти Сталина он одобрил возобновление дипломатических связей с Югославией — но не более того. Югославия, настаивал он, «не социалистическая страна». Восстановление отношений с Тито поощрит «ревизионизм» в других восточноевропейских странах; чтобы восточный блок не распался, СССР необходимо не умасливать Тито, а демонстрировать силу. Благодаря неустанному повторению, эти сталинистские формулы въелись в мозг и самому Хрущеву. «Мы тогда настолько оторвались от реальности, что сами стали верить в эти глупости»122.

Ах, если бы Хрущев умел так же трезво относиться к другим мифам, которые пропагандировал сам!

В феврале 1954 года Президиум указал Министерству иностранных дел на необходимость улучшения отношений с Югославией. Однако Молотов продолжал говорить о ней как о фашистском государстве. Хрущев предложил образовать комиссию, которая решит, к какому же типу относится общественная система Югославии; в конце концов комиссия объявила, что там имеет место социализм. Это открыло путь к прямым переговорам с Тито. Молотов потребовал, чтобы югославская делегация приехала в Москву; Хрущев возразил, заметив, что «это будет выглядеть так, что Югославия пришла к нам с поклоном» — и его коллеги согласились в конце мая 1955 года отправить в Белград советскую делегацию с ним самим во главе. Молотов в числе делегатов не значился123.

Этот визит действительно помог двум государствам сблизиться124; однако Молотов остался недоволен. Его сопротивление дало Хрущеву долго ожидаемый шанс, и в июле 1955 года на пленуме ЦК он повел на своего коллегу открытую атаку. Поначалу его реплики звучали сдержанно. Однако, когда Молотов заявил, что Хрущев «говорит все, что в голову взбредет», тот выпалил признание, которое Москва отказывалась официально подтвердить и тридцать лет спустя. Поясняя, как внешняя политика Молотова настраивала весь мир против СССР, Хрущев указал на Корею. «Это мы начали корейскую войну, — заявил он. — Об этом всем известно». — «Всем, кроме нашего народа», — резонно возразил Микоян. Эта перепалка была вычеркнута даже из секретной распечатки стенограммы пленума125.

А началось все с замечания Молотова, что Президиум решал югославские вопросы в его отсутствие. Хрущев: «Мы вам сказали, когда вы еще были здесь». Молотов: «Я говорю правду». Хрущев: «Правду говорим мы». Вопрос о том, отклоняется ли Молотов от генеральной линии партии, повлек за собой такой обмен репликами. Хрущев: «Вы были против». Молотов: «Нет. Я выражал свое мнение». Хрущев: «Но вы с нами не соглашались». Молотов: «Я выражал свою точку зрения». Хрущев: «Ясно. Все идут не в ногу, один Молотов в ногу».

Прочие члены Президиума, не исключая и Маленкова, присоединились к Хрущеву126. Каганович, еще в сталинские времена известный беспримерной льстивостью и угодничеством, теперь стелился перед Хрущевым: «Товарищ Хрущев выполняет свои обязанности… неустанно, энергично, активно и изобретательно, как подобает большевику-ленинцу и первому секретарю ЦК партии»127. Молотов отчаянно защищался и сдался лишь под конец: «Полагаю, что Президиум правильно указал на ошибочность моей позиции по югославскому вопросу… Буду честно и активно работать над исправлением своей ошибки»128. Это вызвало очередной выпад Хрущева: «Тридцать четыре года он сидит в Президиуме и из них десять лет несет чепуху!» Если Молотов и дальше собирается работать в том же духе, — продолжал Хрущев, невольно предсказывая собственную судьбу, — «почему бы вам не уйти на пенсию? Мы вам положим хорошую пенсию, будем относиться к вам с уважением — только не вмешивайтесь в нашу работу!» Верно, продолжал он, «самые горячие споры в Президиуме» всегда происходили между ним и Молотовым — однако «я не давал ему повода критиковать меня». Молотов всегда «нападал первым», поскольку привык «задавать тон в Президиуме, а я ему в этом не потакал».

Заключительная речь Хрущева звучит еще задиристее. Молотов хотел подарить Восточной Германии то ли двадцать, то ли двадцать пять автобусов советского производства — «не из серьезных партийных соображений», возмущался Хрущев, а просто чтобы произвести впечатление на восточных немцев. Жена Молотова, как говорят, принимала у себя в доме посла США Чарльза Болена и его жену. «Просто скандал! — негодовал Хрущев. — Мы, члены Президиума, с иностранными корреспондентами не разговариваем без разрешения Президиума — а жена министра открывает частную дипломатическую лавочку и принимает у себя любого, на кого ей захочется взглянуть. Вы — министр иностранных дел, но ваша жена у вас в министерстве не работает!.. Должен сказать вам откровенно, Вячеслав Михайлович, ваша жена вас компрометирует». Взять хотя бы то, что она ездила вместе с Молотовым в Берлин и в Женеву!.. Пройдет несколько лет, и сам Хрущев начнет брать с собой в поездки Нину Петровну и детей — это ему тоже припомнят в октябре шестьдесят четвертого129.

По окончании пленума Молотов остался и министром иностранных дел, и членом Президиума. На XX съезде, назначенном на следующую зиму, партия должна была продемонстрировать свое единство, и значит, для чисток время было неподходящее130. Под конец своей речи Хрущев снизошел до любезности: «Я приложу все усилия для плодотворной и дружеской работы с товарищем Молотовым, чтобы его знания и опыт по-прежнему помогали укреплять мощь нашей партии»131. Видимость мира была сохранена; однако Молотов, как и Маленков, не простил Хрущева и затаил обиду, дожидаясь лишь подходящего случая для ответной атаки.

Глава XI. ОТ СЕКРЕТНОГО ДОКЛАДА ДО ВЕНГЕРСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ: 1956.

14 февраля 1956 года, в 10.00, в Большом Кремлевском дворце открылся XX съезд Коммунистической партии Советского Союза. Около 1355 голосующих и 81 неголосующий депутат представляли на съезде 6,8 миллиона членов и 620 тысяч кандидатов в члены КПСС. Здесь присутствовали представители пятидесяти пяти коммунистических и рабочих партий, в том числе лидеры всех восточноевропейских стран, кроме Югославии. Предполагалось, что на этом съезде, первом после смерти Сталина (и первом — после 1939 года, — проходившем в установленные уставом партии сроки), будет официально прояснена постсталинская политика партии — в том числе статус самого Сталина и взаимоотношения нынешних руководителей, формально осуществляющих коллективное руководство страной. Семьдесят пятая годовщина рождения Сталина в декабре 1954 года и двухлетие со дня его смерти в марте 1955-го были отмечены пышными восхвалениями в прессе. О семьдесят шестой годовщине в декабре 1955 года «Правда» сообщила сухо и кратко1.

Войдя в зал, депутаты увидели на обычном почетном месте большую статую Ленина. Рядом с ней не было ни портрета, ни фотографии Сталина. Первые слова Хрущева, обращенные к съезду, звучали так: «За период между XIX и XX съездами мы потеряли виднейших деятелей коммунистического движения — Иосифа Виссарионовича Сталина, Клемента Готвальда и Кюити Токуда. Прошу почтить их память вставанием»2. Готвальд был лидером чешской компартии, Токуда — генеральным секретарем компартии Японии. После нескольких секунд молчания, вспоминал итальянский делегат Витторио Видали, «мы начали в недоумении оглядываться друг на друга. Что это значит? Кто такой этот Токуда? И что за странная торопливость — как будто Хрущев боится или стыдится называть эти имена»3.

Основными мероприятиями съезда были отчет ЦК о внутренней и внешней политике СССР, прочитанный Хрущевым, и доклад Булганина о выполнении шестой пятилетки. За ними, как обычно, последовала «дискуссия», состоявшая из заранее подготовленных речей советских и иностранных коммунистов. Оба доклада были посвящены в основном экономическим вопросам и достаточно бесцветны. Однако в речи Хрущева прозвучало несколько намеков на то, что странное соседство Сталина с никому не известным японцем во вступительном слове было не случайно. ЦК, объявил он, «решительно отвергает культ личности как чуждый духу марксизма-ленинизма». В другом месте он обрушился на «атмосферу беззакония и произвола». Это может относиться только к Сталину, подумал Видали. Однако бразильский депутат, сидевший рядом, шепнул ему, что, скорее всего, речь идет о Берии4.

Та часть речи Хрущева, что была посвящена внешней политике, также представляла собой знаменательный разрыв с догматами сталинизма (новая мировая война «не неизбежна»; разные страны могут идти к социализму различными путями; возможен даже мирный, нереволюционный путь), однако имя Сталина не упоминалось и здесь. Аналогичные намеки проскальзывали и в речи Анастаса Микояна: «…В течение примерно двадцати лет у нас фактически не было коллективного руководства, процветал культ личности…»5 Услышав лестное упоминание о Сталине в письме Мао Цзэдуна, депутаты разразились аплодисментами, а когда лидер французской компартии Морис Торез начал восхвалять Сталина с трибуны, поднялись с мест и приветствовали его бурной овацией6.

Заседания проходили в течение десяти дней; наконец, 25 февраля съезд завершил свою работу. Иностранные делегаты и гости уже паковали чемоданы, когда советские делегаты были приглашены на закрытое, не значащееся в расписании заседание. Когда Хрущев и другие члены Президиума заняли свои места на сцене, «лица у них были красные и взволнованные», вспоминал специалист ЦК по культуре Игорь Черноуцан, который сидел в первом ряду и мог рассмотреть все детали. Хрущев говорил почти четыре часа, лишь один раз сделав перерыв. Суть его речи заключалась в жесточайшей критике Сталина, который, по словам Хрущева, был виновен в серьезнейших «злоупотреблениях властью». Во время его правления «массовые аресты и ссылки тысяч и тысяч людей, казни без суда и без нормального расследования порождали неуверенность в людях, вызывали страх и даже озлобление». Обвинения в контрреволюционных действиях были «нелепыми, дикими, противоречащими здравому смыслу». Невинные люди признавались в преступлениях благодаря «применению физических методов воздействия, путем истязаний, лишения сознания, лишения рассудка, лишения человеческого достоинства». И за все это несет персональную ответственность Сталин: он «сам вызывал следователя, инструктировал его, указывал методы следствия, а методы были единственные — бить, бить и бить»7. Хрущев перечислил «честных и ни в чем не повинных коммунистов», которых замучили и убили, несмотря на исторгнутые у них пыткой фальшивые признания и мольбы к Сталину о милости. Он обвинил Сталина в некомпетентном руководстве во время войны, в «чудовищной» депортации кавказских народов, в «мании величия», благодаря которой он мог себе позволить фразы типа: «Вот шевельну мизинцем — и не будет Тито. Он слетит…», в поощрении «тошнотворно-льстивых» восхвалений в свой адрес, наконец, в полном разрушении сельского хозяйства, ибо Сталин был человеком, который «никуда не выезжал, с рабочими и колхозниками не встречался», а страну «изучал только по кинофильмам. А кинофильмы приукрашивали, лакировали положение дел…»8.

Хрущев сказал многое, но о многом и умолчал. В его изображении Сталин сделался тираном не ранее середины тридцатых. Хотя троцкистская и бухаринская оппозиции не заслуживали «физического уничтожения», это были «идеологические и политические враги». Хрущев симпатизировал не всем жертвам Сталина, а лишь невинно убиенным коммунистам, у многих из которых руки были по локоть в крови. Хрущев не только пощадил Ленина и советский режим, но и вознес им хвалу. Сталин, по его словам, предал Ленина — и Ленин предвидел это предательство, как следовало из документов, которые Хрущев представил делегатам съезда9.

Хрущев предлагал вернуть страну к ленинизму. В то же время он оправдывал себя и других наследников Сталина. «Где же были члены Политбюро? — спрашивал он. — Почему вовремя не выступили против культа личности? Почему начали действовать только сейчас?» Ответ он давал тот же, что и позже в своих мемуарах — довольно слабый ответ: оказывается, члены Политбюро «в разное время смотрели на вещи по-разному», они, мол, не знали, что творит от их имени Сталин, а когда узнали, было уже слишком поздно. Хрущев повторил слова Булганина, сказанные ему однажды в машине по дороге из Кремля на дачу: «Вот иной раз едешь к Сталину, вызывают тебя к нему как друга. А сидишь у Сталина и не знаешь, куда тебя от него повезут: или домой, или в тюрьму». В последние годы, продолжал Хрущев, «Сталин, видимо, имел свои планы расправы со старыми членами Политбюро», он хотел «уничтожить старых членов Политбюро и спрятать концы в воду по поводу неблаговидных поступков Сталина, о которых мы сейчас докладываем»10.

Закончил он так: «Мы должны со всей серьезностью отнестись к вопросу о культе личности. Этот вопрос мы не можем вынести за пределы партии, а тем более в печать. Именно поэтому мы докладываем его на закрытом заседании съезда. Надо знать меру, не питать врагов, не обнажать перед ними наших язв. Я думаю, что делегаты съезда правильно поймут и оценят все эти мероприятия»11.

Многие на съезде были «классическими» сталинистами: эти люди, уничтожавшие бывших коллег и взбиравшиеся наверх по их трупам, теперь испугались за собственные головы. Другие, тайно ненавидевшие Сталина, не верили своим ушам. По воспоминаниям будущего главы КГБ Владимира Семичастного, поначалу речь была встречена «мертвым молчанием; слышно было, как муха пролетит». Наконец послышался шум — сдержанный, приглушенный. Захар Глухов, преемник Хрущева в Петрово-Марьинском районе Донецкой области, чувствовал «одновременно восторг и тревогу» и восхищался Хрущевым, «решившимся заговорить о таких вещах перед такой аудиторией». Дмитрий Горюнов, главный редактор «Комсомольской правды», проглотил пять таблеток нитроглицерина: у него было больное сердце. «Мы спускались с балкона и в лицо друг другу не смотрели, — вспоминал Александр Яковлев, в то время — рядовой функционер отдела пропаганды ЦК, а впоследствии — один из „прорабов перестройки“. — То ли от чувства неожиданности, то ли от стыда или шока». Выходя из зала вместе с другими, Яковлев слышал, как некоторые бормочут себе под нос: «Да-а… Да-а…» — вкладывая в это простенькое междометие целую бурю противоречивых эмоций12.

Хрущев говорил «эмоционально и взволнованно», вспоминал Черноуцан, перемежая свою речь красочными отступлениями. «Самое интересное из того, что он говорил», как утверждает Яковлев, не попало в официальную стенограмму, опубликованную на Западе в 1956 году, а в СССР не печатавшуюся до 1989 года. Его ненависть к Сталину особенно ярко проявилась в рассказе о страшных поражениях под Киевом и Харьковом в 1941 и 1942 годах. По рассказу Черноуцана, «он взорвался и начал кричать в ярости: „Он был трус! Он просто боялся! За все время войны на фронте не побывал ни разу!“»13.

Коллеги Хрущева по Президиуму слушали его инвективы с каменными лицами. Рассказывают, что Хрущев обращался поочередно к Молотову, Маленкову, Кагановичу и Ворошилову, предлагая им объяснить свое поведение при Сталине — однако ни во время его речи, ни после нее они не произнесли ни слова14. В какой-то момент Хрущев рявкнул на Ворошилова: «Вот ты, Клим, — неужели тебе не надоело врать?!» Ворошилов, пишет Черноуцан, «покраснел до корней своих седых волос». Однако Хрущев не унимался: «Ты человек уже старый, тебе недолго осталось. Неужели не найдешь в себе совести и мужества сказать правду о том, что видел своими глазами?»15

Во время перерыва Черноуцан и Константин Симонов вышли покурить в коридор. «Мы и до того знали немало, — писал позже Черноуцан, — но теперь были потрясены открывшейся нам правдой. Но вся ли это правда? И как отличить истинную трагедию общества от обвинений, которые докладчик сердито швырял во все стороны?»16 Федор Бурлацкий, в то время молодой партработник, на съезде не присутствовал. Он ждал окончания доклада в редакции партийного журнала «Коммунист». Его начальник Сергей Мезенцев вернулся из Кремля «белый, как снег — нет, точнее даже, какой-то серый, цвета соляной глыбы». «Ну, что там было, Сергей Павлович?» — спросил Бурлацкий. Мезенцев «не отвечал, даже губами пошевелить не мог, словно у него язык прирос к нёбу». После долгого молчания Бурлацкий повторил свой вопрос: что случилось, кого-то исключили из партии или выбрали в ЦК неожиданного кандидата? Или, может быть, шутливо добавил он, решили закрыть наш журнал?

«Журнал?.. Нет, не журнал… Там сказали… Господи, что же теперь думать… что будет дальше… что нам делать?» Что именно поведали ему на закрытом заседании, Мезенцев так и не рассказал. «Нас предупредили, что утечек быть не должно. Иначе враги нас разорвут».

Четыре года спустя Бурлацкий слышал, как Хрущев описывал свой секретный доклад группе иностранных коммунистических лидеров. При этом Хрущев размахивал в воздухе бокалом, «расплескивал вино на белоснежную скатерть, пугал тех, кто сидел с ним рядом, но сам этого не замечал». Только позже «он осторожно поставил бокал на стол и продолжал жестикулировать освободившейся рукой». Зачем он произнес этот доклад? Ответ мы находим все в том же рассказе, прочитанном им в школе: «При царизме в тюрьмах сидели политзаключенные — эсеры, меньшевики и большевики. И был среди них старик сапожник по имени Пиня… Вот что я сделал на XX съезде, — продолжал Хрущев. — Раз меня выбрали первым [секретарем ЦК], значит, надо быть первым — как сапожник Пиня. Я должен был сказать правду о прошлом, чего бы мне это ни стоило»17.

Секретную речь Хрущева, несомненно, можно назвать самым опрометчивым и самым мужественным поступком в его жизни. Поступком, после которого советский режим так и не оправился — как и сам Хрущев. Маленков и Молотов еще до этой речи были политически побеждены. Хрущев собрал на съезд своих сторонников и укрепил свои позиции в ЦК. Теперь он был первым среди равных и мог надеяться, что со временем избавится от всех своих соперников. Однако смелое выступление на съезде подорвало его положение; пятнадцать месяцев спустя большинство коллег по Президиуму проголосовали за его смещение с должности главы партии. По установленным правилам игры (Президиум решил, ЦК поставил печать), Хрущев должен был подчиниться и уйти в безвестность. Однако, прижатый спиной к стене, он вступил в драку — и победил. Поединок был столь драматичным, а победа — столь решительной, что стоит спрашивать не о том, как он выиграл, а, скорее, о том, как ухитрился едва не проиграть.

Часть ответа можно обнаружить, следуя логике кремлевской борьбы за власть: соперники Хрущева стремились избавиться от него, пока он не успел сделать то же с ними. По формулировке известного советолога Роберта Конквиста, «ведущая фигура в „коллективном руководстве“ подвергается постоянной опасности, пока полностью не раздавит своих врагов в Президиуме и не завоюет себе прочное и непоколебимое положение»18. Другой ответ: наследство Сталина было слишком взрывоопасно, его невозможно было обезвредить без тех потрясений, что прогремели в Восточной Европе осенью 1956 года, подорвав авторитет Хрущева. Однако отправной точкой стал именно секретный доклад. Неужели Хрущев не предвидел его последствий? Действовал ли он импульсивно, стремился укрепить свою власть — или пытался примириться с остатками совести?

Арест Берии и суд над ним расширили круг тех, кто знал о преступлениях сталинской эпохи. С обвинительным актом против Берии на сорока восьми страницах ознакомили местных партийных руководителей и агитаторов. После казни Берии посыпались просьбы о пересмотре дел, связанных с «чистками» — просьбы, которые, по настоянию Хрущева, пересылались сперва в прокуратуру, КГБ и Комитет партийного контроля, а затем — в Президиум для окончательного решения19.

К концу 1955 года тысячи политических узников вернулись домой, принеся с собой истории о том, что творилось за колючей проволокой. Однако система ГУЛАГа работала по-прежнему, громкие процессы тридцатых годов были еще не пересмотрены, а в лагерях и колониях содержались 781 тысяча 630 заключенных плюс еще 159 тысяч 250 в тюрьмах. До сентября 1955 года на запросы родственников КГБ отвечало стандартной фразой: «Приговорен к десяти годам лишения свободы без права переписки, нынешнее местонахождение неизвестно». К 1955 году сестра генерала Яна Гамарника, покончившего с собой перед неминуемым арестом в 1937-м, провела в тюрьме и ссылке семнадцать лет. Она обратилась напрямую к Хрущеву, которого знала по работе в Киеве, и он видел ее письмо, однако ЦК отклонил просьбу о помиловании на том основании, что к сестре «врага народа» никакого снисхождения быть не может20.

Ссыльные начали возвращаться в родные края, многие — не дожидаясь официального разрешения. ЦК был завален письмами; во многих из них, адресованных лично Хрущеву, задавались вопросы о сталинском прошлом21. Пострадавшие искали справедливости; партийные и государственные работники боялись повторения террора. Прибавьте к этому изменения во внутренней и внешней политике — особенно демонстративные объятия с главным врагом Сталина Тито, — и станет ясно, что Кремль не мог избежать публичного пересмотра роли Сталина. Однако миллионы простых людей по-прежнему поклонялись его памяти, а тысячи офицеров КГБ, тюремщиков, доносчиков, палачей изнывали от безделья и жаждали награды за свои труды. Даже самые просталински настроенные из коллег Хрущева стремились к частичной десталинизации — хотя бы для того, чтобы поражение в политической борьбе больше не вело к физическому уничтожению проигравшего. Однако все понимали, что обвинения против Сталина будет нетрудно повернуть против каждого из них.

Хрущев взял инициативу на себя: он занимался сбором информации, отдавал распоряжения о пересмотре дел и освобождении заключенных — и хранил наивную веру в то, что социализм, очищенный от пятен сталинизма, станет для своих последователей только привлекательнее. Его доклад стал и своеобразным актом покаяния, призванным восстановить самоуважение. Сам Хрущев вспоминал позже, как в ночь перед выступлением «ему померещилось, что он слышит голоса погибших товарищей»22.

В рассказе Хрущева о своих мотивах мы встречаем ту же смесь обмана и самообмана, что и в его повествовании о тридцатых годах. Оказывается, только в 1955 году у него «возникла потребность приподнять занавес и выяснить, как же все-таки велось следствие, какие имели место аресты, сколько людей всего арестовали, какие существовали исходные материалы для ареста и что показало потом следствие по этим арестам». Свидетельства, которые собирала целый год специальная комиссия при Президиуме, «явились для многих из нас совершенно неожиданными, — рассказывает он. — Я говорю и о себе…»23. В действительности Хрущева могли поразить лишь истинные масштабы репрессий, сообщение, что преступления партийцев были сфальсифицированы не отчасти, а полностью, да еще, возможно, детальное описание жестоких пыток во время допросов24.

Между XVIII и XIX съездами прошло тринадцать лет; XX съезд Хрущев решил собрать точно по расписанию, в начале 1956 года. 7 апреля 1955 года он сообщил об этом Президиуму, на следующий день было принято решение, и 12 июля 1955-го это решение было утверждено ЦК. Осенью 1955-го спецслужбы начали пересмотр дел 1936–1939 годов. Примерно в то же время генеральный прокурор СССР Руденко доложил Хрущеву, что «с юридической точки зрения не было оснований» для массовых арестов в конце тридцатых, «не говоря уж о казнях»25.

У Хрущева было несколько долгих бесед со старыми товарищами, только вернувшимися из лагерей. В конце двадцатых на Украине он знал Алексея Снегова; увы, Снегов знал также и Берию — и знал слишком хорошо, что и стало причиной его ареста в 1937-м. Каким-то чудом Снегову удалось выжить после шестнадцати лет, проведенных за полярным кругом, и после смерти Сталина он сумел отправить Хрущеву письмо из лагеря. Хрущев вызвал Снегова в Москву, использовал его как свидетеля против Берии, а затем не только освободил, но и дал ему важную должность в системе ГУЛАГа, чтобы в дальнейшем ускорить освобождение других заключенных. Хрущев рассчитывал, что Снегов и другие бывшие узники выступят на XX съезде; этого не случилось, но материалы, присланные Снеговым, он использовал в своей речи — и это в то время, когда к «отсидевшим» еще относились как к людям второго сорта и власти не всегда давали им разрешение проживать в Москве26.

Микоян позже рассказывал, что призывал Хрущева выдвинуть обвинения против Сталина, говоря: «Надо ведь когда-нибудь если не всей партии, то хотя бы делегатам первого съезда после смерти Сталина доложить о том, что было. Если мы этого не сделаем на этом съезде, а когда-нибудь кто-нибудь это сделает, не дожидаясь другого съезда, все будут иметь законное основание считать нас полностью ответственными за прошлые преступления»27. По утверждению сына Микояна Серго, первым с Хрущевым заговорил об этом Снегов: «Либо ты расскажешь об этом на следующем съезде, либо сам окажешься под следствием». Анастас Микоян возмущался тем, что в своих мемуарах Хрущев приписал инициативу себе, отказавшись «разделить славу с другими».

Кто бы ни советовал Хрущеву, действовал он сам: именно он настоял на прочтении секретного доклада. В октябре 1955 года он предложил сообщить делегатам съезда все, что известно о сталинских преступлениях. 31 декабря он предложил создать комиссию по рассмотрению деятельности Сталина. «Кому это выгодно? — спрашивал Молотов. — Что это даст? Зачем ворошить прошлое?» Каганович возражал: «Сталин олицетворяет множество побед советского народа. Рассмотрение возможных ошибок продолжателя дела Ленина поставит под сомнение правильность всего нашего курса. Да нам просто скажут: „А где вы были? Кто дал вам право судить мертвого?“»28

Внимание Президиума было сосредоточено на чистках конца тридцатых, в особенности на арестах делегатов XVII съезда партии в 1934 году. Хрущев обещал, что комиссия рассмотрит «нарушения социалистической законности», в которых виновен в первую очередь Берия; возглавить комиссию должен был архисталинист Петр Поспелов. Поспелов с 1940 по 1949 год занимал должность редактора «Правды», готовил второе издание «Краткой биографии» Сталина (в одном только 1951-м эта книга была выпущена тиражом семь миллионов экземпляров) и, по воспоминаниям Хрущева, после смерти Сталина рыдал так горько, что Берии пришлось на него прикрикнуть: «Что ты?! Прекрати!» «Мы считали, — объяснил Хрущев, — что это внушит доверие к материалам, которые подготовит его комиссия». Умение Поспелова утопить любое дело в ворохе длинных нудных документов было на руку Хрущеву29.

Хрущев приказал членам комиссии уделить особое внимание расправам с партработниками, в том числе с его предшественниками на Украине, Павлом Постышевым и Станиславом Косиором. Комиссия работала с документами больше месяца. Тем временем 1 февраля 1956 года Президиум вызвал бывшего первого заместителя главы отдела по расследованию особо важных преступлений НКВД Бориса Родоса, выбивавшего «признания» из Косиора, Власа Чубаря и Александра Косарева. Родос, рассказывал Хрущев на XX съезде, был «ничтожеством с цыплячьими мозгами», «моральным выродком», который, однако, «решал судьбу видных членов партии». Но Родос сообщил Президиуму, что действовал согласно личным приказам не только Берии, но и самого Сталина30.

Ответы Родоса на вопросы Президиума вызвали между его членами горячий обмен мнениями. «Хватит ли у нас смелости сказать правду?» — спросил Хрущев. «Если это правда, — воскликнул Сабуров, — можно ли называть это коммунизмом?! Это непростительно!» Маленков высказался в пользу доклада на съезде. С ним согласились Булганин и Первухин. Возражал Молотов, его поддержали Ворошилов и Каганович31.

Несколько дней спустя комиссия представила доклад на семидесяти двух страницах вместе с копиями приказов Сталина, открывших эпоху Большого Террора. В период с 1935 по 1940 год, сообщалось в докладе, за антисоветскую деятельность были арестованы 1 миллион 920 тысяч 635 человек, 688 тысяч 503 из которых расстреляны. Все громкие дела о «заговорах» и «контрреволюционной деятельности» были полностью сфабрикованы; Сталин лично санкционировал пытки для добывания признаний. Другие члены Политбюро видели копии протоколов допросов и знали о применении пыток. «Факты были настолько ужасающими, — вспоминал позднее Микоян, — что в особенно тяжелых местах Поспелову было трудно читать, один раз он даже разрыдался»32.

Когда Поспелов закончил, слово взял Хрущев: «Теперь нам ясно банкротство Сталина как руководителя. Что это за руководитель, который всех уничтожает? Надо набраться храбрости и сказать правду». Молотов возражал, настаивая, что Сталина следует представлять исключительно как «великого последователя Ленина». В конце концов «под руководством Сталина партия жила и трудилась тридцать лет, провела индустриализацию, выиграла войну, достигла величайшего могущества». Каганович выступил против Молотова — кто знает, из чувства вины (он упомянул своего репрессированного брата Михаила) или из желания угодить Хрущеву: «Нельзя обмануть историю. Нельзя закрывать глаза на факты. Предложение Хрущева правильно… Мы несем ответственность, однако ситуация была такова, что мы не могли возражать». Но, добавил он, сообщить обо всем делегатам съезда следует таким образом, чтобы «не допустить анархии».

В ходе спора Каганович изменил свое мнение. В конце концов он, Молотов и Ворошилов выступили против Хрущева, однако при голосовании большинство приняло его сторону. Маленков: «Повальное уничтожение кадров невозможно и дальше объяснять борьбой с врагами». Аверкий Аристов: «Говорить: „Мы ничего не знали“ недостойно членов Политбюро». Шепилов: «Мы должны все рассказать партии, иначе партия никогда нам не простит». В заключительном слове Хрущев попытался примирить стороны, заметив, что не видит между ними серьезных разногласий: «съезду нужно сказать правду», но «без смакования»33.

13 февраля, за день до начала съезда, Президиум постановил, что речь Хрущева должна быть произнесена на закрытом заседании. Позже в тот же день он представил в ЦК предложение: «…до сих пор мы не ставили вопрос о культе личности так, как он должен быть поставлен… Делегаты съезда должны знать больше, чем они могут узнать из прессы. Иначе они будут чувствовать, что их собственная партия что-то от них скрывает. Им необходимо больше фактического материала, чтобы понять, что происходило. Думаю, члены ЦК со мной согласятся». Нет нужды добавлять, что несогласных не оказалось34.

Как только речь Хрущева была одобрена, текст стал предметом сложного маневрирования, в котором задачей Хрущева было отредактировать свою речь самому и представить ее в Президиум в последний момент, когда будет уже поздно что-либо менять35. 15 февраля он просит Поспелова и Аристова подготовить черновик. Поспелов торопливо составляет тридцатисемистраничный текст (копия которого хранится в архиве) и 18 февраля представляет его Хрущеву. Текст Поспелова короче окончательной речи Хрущева (он касается только конца тридцатых годов), а по содержанию — скучнее, но одновременно и содержательнее. Черновику Поспелова не хватает личных воспоминаний и отступлений, которые придали речи Хрущева такую живость, однако в нем есть статистика, которую Хрущев оставил за кадром: на 383 листах приложения перечисляются 44 тысячи 465 имен партийных и государственных чиновников, а также частных лиц, расстрелы которых были санкционированы лично Сталиным только в 1937–1938 годах36.

19 февраля Хрущев надиктовывает своей стенографистке дополнительный материал, в том числе и пассажи, отмеченные особенным волнением и гневом. Он обвиняет Сталина в некомпетентном руководстве во время войны, в послевоенном терроре («ленинградское дело», «дело врачей»), в разрушении сельского хозяйства, а также осторожно пытается объяснить, почему он сам и его коллеги были бессильны остановить «тирана». «Он нас использовал»; «всякий, кто возражал… был обречен»; «иной раз посмотрит тебе в глаза, — а он старался сверлить своими глазами… и говорит: что-то у вас глаза сегодня бегают, или: что-то вы сегодня отворачиваетесь, не смотрите прямо в глаза, или, наоборот, — что-то вы сегодня упорно смотрите…»37

За четыре дня до этой диктовки Хрущев приказал Шепилову, ставшему редактором «Правды» после Поспелова, который в июле 1955 года был назначен секретарем ЦК, подготовить еще одну версию доклада. Среди ставленников Хрущева Шепилов был необычной фигурой: высокообразованный человек, выпускник МГУ, сотрудник Института красной профессуры. 15 февраля, в начале съезда, он только что закончил свое приветственное выступление и сидел с правой стороны сцены вместе с другими высокопоставленными лицами, когда к нему подошел Хрущев. Им уже случалось обсуждать Сталина; о сталинских репрессиях Хрущев говорил открыто и «с ненавистью». По дороге из Кремля в здание ЦК на Старой площади Шепилов спросил, что же он должен написать. «Мы с тобой все обсудили, — ответил Хрущев. — Настало время действовать». 25 февраля, слушая речь Хрущева, Шепилов узнал в ней немало своих фраз и абзацев, однако они были перетасованы. Кто редактировал речь? Если сам Хрущев, размышлял позднее Шепилов, то «он, должно быть, ее надиктовал, потому что Никита Сергеевич никогда не писал сам; у него были проблемы с грамотностью, и он об этом прекрасно знал. Один раз я видел его резолюцию на документе, в которой слово „ознакомиться“ было написано так: „ознакомица“»38.

Итак, около 20 февраля на основе версий Поспелова — Аристова и Шепилова, а также диктовок самого Хрущева был создан новый черновик речи. К этому времени Микоян, Сабуров и другие союзники Хрущева уже предложили упомянуть внешнюю политику и национальные репрессии в послевоенное время — дополнения, особенно привлекательные для Хрущева, поскольку в этот период он находился дальше всего от Сталина и его ближайших приспешников. 23 февраля, за два дня до закрытия съезда, окончательная версия была роздана членам Президиума. Одна копия, сохранившаяся в архивах, испещрена карандашными пометками разных цветов. После описания пыток партработника Роберта Эйхе и его отчаянной мольбы, обращенной к Сталину, кто-то приписал на полях: «Вот он, наш „дорогой отец“!» Другой комментарий добавляет к последней фразе-предупреждению: «Это не должно выйти за границы партии, тем более — просочиться в прессу» слова «не следует обнажать наши раны»39.

22 февраля Хрущев получил письмо от Василия Андрианова, бывшего первого секретаря Ленинградского горкома, готовившего сцену для кровавого «ленинградского дела»: Андрианов предлагал выступить на закрытом заседании съезда и сообщить «то же, о чем я писал в своем меморандуме и что рассказывал на встрече с вами». Два дня спустя сталинградский товарищ Хрущева генерал Еременко предложил рассказать, как приказы Сталина едва не привели к падению Сталинграда40. В тот же день, в десять вечера, Хрущев вызвал своих помощников Григория Шуйского и Петра Демичева, надиктовал дополнительные вставки стенографистке (которая, как рассказывают, посреди диктовки не выдержала и разрыдалась) и приказал представить ему окончательный текст на следующее утро, 25 февраля41.

В сороковую годовщину секретного доклада, на конференции, посвященной юбилею XX съезда, Михаил Горбачев восхищался «огромным политическим риском», на который пошел Хрущев, его «политическим мужеством» и решимостью, с какой он, «начав разоблачение преступлений сталинского режима», продемонстрировал, что «оказался человеком нравственности»42. Но даже если забыть о секретном докладе, первый после смерти Сталина съезд стал для Хрущева «проверкой на прочность» — и эту проверку он выдержал. После своей вступительной речи в первый день съезда, как вспоминал Сергей Хрущев, отец «вернулся домой смертельно усталый, но очень довольный». Он «просто сиял. Произносить вступительный доклад на съезде — для него это была высшая возможная честь»43.

Съезд укрепил положение Хрущева во власти. Четверо его сторонников (Георгий Жуков, Леонид Брежнев, Екатерина Фурцева и Нуритдин Мухитдинов) стали кандидатами в члены Президиума, Брежнев и Фурцева также вошли в Секретариат; кроме того, состав ЦК существенно обновился за счет новых членов, многие из которых, первые секретари обкомов и горкомов, были обязаны своим положением Хрущеву44. Когда Молотова спросили, почему он не осмелился открыто возразить Хрущеву на съезде, тот ответил: «Партия была к этому не готова; нас бы просто вышвырнули». К началу 1956 года «я уже совершенно сошел со сцены, и не только в министерстве [иностранных дел]. Люди старались держаться от меня подальше. Слово мне давали только на официальных заседаниях [Президиума]»45.

Популярность при советской системе управления не имела такого значения, как положение во власти — однако она тоже шла Хрущеву на пользу. Особенно это касалось популярности в кругах интеллигенции. В 1956 году молодой Андрей Сахаров, спрашивая своего знакомого, нравится ли ему Хрущев, добавлял, что ему — «в высшей степени [нравится], ведь он так отличается от Сталина»46. Упрочившееся положение доставляло и материальные блага, от которых Хрущев никогда не отказывался, хотя порой и выражал недовольство, — например, новая резиденция, в которую он переехал с семьей в конце 1955 года47. Новый дом был возведен вместе с четырьмя другими на Ленинских горах, напротив спорткомплекса «Лужники» и неподалеку от величественного здания МГУ. Особняк, окруженный высокой бело-желтой оградой, с многочисленной охраной, стоял на крутом берегу Москвы-реки, откуда открывался великолепный вид на Москву: при нем имелся небольшой парк с дорожками для прогулок и уютными полянами (на одной из которых Хрущевы обычно играли в теннис без сетки); с западной стороны имелся фонтан, а дальше извилистые тропы вели в густой сосновый бор. Сам дом представлял собой массивное двухэтажное здание: просторный холл с мраморными колоннами, большая гостиная с деревянным полом и роскошной чешской люстрой, не менее впечатляющая столовая, где за длинным столом легко можно было рассадить двадцать человек. На втором этаже располагались несколько спален, кинозал (он же бильярдная) и обшитый дубовыми панелями кабинет, в котором Хрущев почти не бывал, предпочитая работать и принимать посетителей в столовой48.

По соседству с Хрущевыми поселились Микояны, Булганины и Кагановичи. Молотову и Ворошилову новых резиденций не досталось; правда, у них имелись роскошные квартиры в центре города и великолепные дачи, так что в этом им едва ли приходилось завидовать Хрущеву. У старших товарищей было множество других оснований недолюбливать Хрущева — а непредвиденные последствия секретного доклада предоставили им возможность действовать.

Доклад недолго оставался секретным. Хрущеву этого и хотелось49. «Очень сомневаюсь, что отец хотел держать это в тайне, — писал Сергей Хрущев. — Наоборот! Его собственные слова подтверждали обратное — он хотел, чтобы его доклад стал известен народу. В противном случае все его усилия были бы бессмысленны. Секретность заседания была лишь формальной уступкой с его стороны…»50

1 марта Хрущев отправил в Президиум отредактированный вариант доклада, который, «если не возникнет возражений, будет разослан партийным организациям»51. Четыре дня спустя Президиум одобрил распространение доклада — в виде брошюрки в красной обложке с пометкой, гласившей сначала «Совершенно секретно», а в окончательном варианте «Не для печати», — парткомитетам страны, которые, в свою очередь, должны были «ознакомить всех коммунистов и комсомольцев, а также беспартийных активистов, включая рабочих, служащих и колхозников» с его содержанием52. Иными словами, в следующие несколько недель доклад Хрущева читался на заводах, в госучреждениях, в колхозах, в институтах и даже в старших классах школ; с ним ознакомились семь миллионов коммунистов и восемнадцать миллионов комсомольцев53.

Коммунистические лидеры восточноевропейских стран услышали доклад в ночь с 25 на 26 февраля: им его зачитывали советские послы, причем очень медленно, чтобы те успевали делать заметки. Делегация ГДР была поражена, но ее руководитель Вальтер Ульбрихт быстро оправился; когда на следующее утро его спросили, что же теперь говорить молодым восточным немцам, обучающимся в партийных школах СЕПГ, Ульбрихт цинично ответил: «Скажите им, что Сталин — больше не классик». Правда, в дальнейшем выяснилось, что доклад потряс Ульбрихта больше, чем он хотел показать; он скрывал эту информацию от своего народа, пока она не просочилась в ГДР через западную прессу54.

Поляки оказались не столь осторожны. Их Политбюро позволило членам ЦК и ведущим партийным активистам зачитать русский текст на партийных собраниях. Меньше месяца спустя по всем польским партячейкам был распространен официальный перевод. Вначале было напечатано около трех тысяч нумерованных копий, но типографии по своей инициативе допечатали еще около пятнадцати тысяч. Хрущев «дал нам понять, что доклад можно опубликовать, — вспоминал Эдвард Моравский, руководитель отдела пропаганды, занимавшийся распространением доклада. — Многие в руководстве были против, и это меня не удивляло. Нужно было идти на [партийные] собрания, отвечать на вопросы; эти люди чувствовали себя преступниками»55.

Одна из польских копий в начале апреля попала через израильскую разведку в Израиль, а затем и в ЦРУ. В конце мая Госдепартамент США передал копию «Нью-Йорк таймс», и 4 июня 1956 года она была опубликована56. Советские власти не подтверждали, но и не отрицали ее подлинность. В ответ на вопрос западных репортеров Хрущев шутливо отослал их к шефу ЦРУ Аллену Даллесу57. В самом СССР доклад распространялся так широко, что ни о какой секретности речи уже не шло, однако официально опубликован так и не был. Формально Сталин оставался «великим вождем», и его портреты по-прежнему висели повсюду. Новый югославский посол Велко Мичунович, прилетевший в СССР в конце марта, заметил во Львовском и Киевском аэропортах «огромные портреты Сталина, выполненные в ярких красках и с позолотой на всех возможных местах… как будто не было ни XX съезда, ни секретного доклада Хрущева».

Тот же театр абсурда происходил и в самом Кремле. Первая встреча Хрущева с Мичуновичем продолжалась четыре часа (вместо запланированных пятнадцати минут), и большую часть этого времени Хрущев произносил гневную филиппику в адрес покойного диктатора, портрет которого все еще висел у него в приемной. Если такое творится в Кремле, спрашивал себя Мичунович, «что же происходит в остальном Советском Союзе? Если Хрущев не в силах избавиться от Сталина в собственном кабинете — как избавится от него Россия?».

Другие советские руководители, с которыми встречался Мичунович, о Сталине почти не упоминали. Молотов избегал любых неудобных тем, «даже не намекнул на то, что десять лет между нашими странами длилась идеологическая и политическая война, которую сам Молотов и начал…». Ворошилов, по-прежнему номинальный глава государства, которого Хрущев описал Мичуновичу как «развалину», ограничился несколькими дипломатическими любезностями. Речи Кагановича звучали совершенно по-старому. Из всех русских, с которыми встречались с 27 марта по 18 апреля Мичунович и его подчиненные, «ни один (кроме, разумеется, Хрущева и Булганина) не отзывался об осуждении Сталина с чувством личного удовлетворения или с убежденностью, что это было сделано правильно»58.

Открытая публикация доклада могла бы способствовать более решительному разрыву со сталинистским прошлым. С другой стороны, полное замалчивание могло бы предотвратить разразившуюся вскоре смуту. Хрущев стремился к большей публичности, остальные — к меньшей: в результате был принят компромиссный вариант. Но Хрущева раздирали противоречивые эмоции. «Благодаря Сталину он поднялся на вершину, — говорит его дочь Рада. — Его героизм состоял прежде всего в том, что он сумел преодолеть Сталина в себе… Но во многих вопросах он считал Сталина правым, потому что и сам думал, как Сталин»59. Сразу после доклада, по словам Алексея Аджубея, «Хрущев… почувствовал, что своим докладом нанес слишком сильный удар. До поры до времени он еще вел линию на разоблачение сталинского произвола, приводил в своих выступлениях на различных собраниях и заседаниях новые факты, поддерживал разоблачение кровавого террора, но чем дальше, тем больше не хотел, чтобы рамки критического анализа расширились. Не хотел, чтобы шла „стенка на стенку“»60.

«Теперь арестованные вернутся, — сказала в марте 1956 года поэтесса Анна Ахматова, — и две России взглянут друг другу в глаза: та, которая сажала, и та, которая сидела»61. На многочисленных собраниях, где зачитывался и обсуждался доклад, критика Сталина выплескивалась за установленные Хрущевым рамки. Антисталинисты касались самых больных мест, которых избегал Хрущев: почему о преступлениях Сталина так долго молчали? Где были в то время нынешние члены Президиума? А сам Хрущев? Почему он молчал и начал критиковать Сталина только после его смерти? Почему Хрущев не оплакивает тех из жертв Сталина, которые не были коммунистами? А может быть, вся советская система ошибочна?

На некоторых собраниях предлагались и даже принимались резолюции по вопросам, не обсуждавшимся публично до конца 1980-х: необходимость реальных прав и свобод, а также многопартийных выборов как гарантии свободы. Собрание в МГУ превратилось в хаос, когда местные партийные руководители попытались изгнать с собрания беспартийных, пришедших послушать доклад Хрущева. В термотехнической лаборатории Академии наук кто-то выкрикнул с места: «Власть принадлежит кучке негодяев! Наша партия заражена духом рабства!» — эти слова были встречены аплодисментами. Председательствующий попытался прервать собрание, но почти половина присутствующих, презрев «партийную дисциплину», проголосовала за его продолжение. Прокурор Кабардинской АССР, возможно, не получив соответствующих указаний Хрущева (или, наоборот, получив их), сообщил местным партактивистам число людей, арестованных и расстрелянных в республике в 1937 году, описал пытки, применявшиеся для выбивания признаний, и назвал имена виновных. В Сибири молодой комсомольский функционер, зачитав доклад Хрущева на студенческом собрании, не знал, что к нему добавить; он беспомощно повернулся к секретарю партийной организации — но тот тоже не знал, что сказать, и в конце концов взять слово пришлось преподавателю физкультуры62.

В апреле КГБ сообщал о случаях самовольного сноса или уродования памятников и бюстов Сталина, о том, что на одном собрании коммунисты постановили считать Сталина «врагом народа», а на другом — потребовали, чтобы его тело было изъято из Мавзолея. Однако еще больше было тех, кто Сталина защищал. Среди тех, кто присылал сообщения, мы встречаем имя молодого комсомольского работника Михаила Горбачева. Он делал доклад о XX съезде в сельском райкоме неподалеку от Ставрополя. Когда функционер Ставропольского обкома предупредил его: «Народ не поймет, люди этого не примут», Горбачев предположил, что он имеет в виду партаппаратчиков, а не простых людей. Однако последующие две недели заставили его пожалеть о своей самоуверенности. Молодые и образованные люди, особенно те, кто сам пострадал от Сталина или близко знал пострадавших, встречали доклад Хрущева с удовлетворением. Вторая группа «отказывалась верить… или отвергала его утверждения», а третья спрашивала: «К чему это? Зачем полоскать грязное белье на публике?» Но самая неожиданная реакция последовала от простых граждан: они восхваляли Сталина за то, что тот «наказывал» партийных чиновников, которые жестоко их угнетали. «Поплатились они за наши слезы!» — говорили слушатели Горбачева. «И это, — вспоминал он, — в регионе, по которому в полную силу прокатилось кровавое колесо 1930-х!»63

Ни в одном регионе не пролилось крови больше, чем в родной Сталину Грузии, — и ни один регион не оставался так непоколебимо верен его памяти. На третью годовщину его смерти грузины собрались на улицах Тбилиси и некоторых других городов. Мирная траурная демонстрация в память о Сталине превратилась в четырехдневные массовые протесты против доклада Хрущева. Более шестидесяти тысяч человек принесли цветы к памятнику Сталину в Тбилиси; сотни других разъезжали по городу с портретами Сталина на грузовиках. Люди скандировали лозунги: «Слава великому Сталину!», «Долой Хрущева!», «Молотова в Председатели Совета Министров!», «Молотова — в Генеральные секретари!» Некоторые демонстранты требовали даже отделения Грузии от СССР. Когда они двинулись к зданию радиостанции, правительство пустило в ход войска и танки. Произошло два столкновения, одно из них — у памятника Сталину: в нем пятнадцать человек были убиты, пятьдесят четыре — ранены, пятеро впоследствии умерли от ран. В конце концов общее число убитых составило двадцать человек, а раненых — шестьдесят. Многие были арестованы и оказались за решеткой. Когда беспорядки только начинались, вспоминает Сергей Хрущев, его отец надеялся, что молодежь «побуянит немного и успокоится». Однако в конце концов «пришлось вмешаться очень жестко», — говорил Хрущев послу Югославии Мичуновичу. Несколько человек, сказал он, были убиты и ранены; другие одумались и разошлись по домам. Теперь, добавил Хрущев, «мы будем настороже»64.

Бурное собрание в термотехнической лаборатории вызвало обращение Президиума к коммунистам страны. В нем осуждались «вражеские выходки», все участники собрания в лаборатории были уволены и исключены из партии; вернуться было позволено «только тем, кто способен не только на словах, но и на деле проводить генеральную линию партии…»65. «Правда» клеймила неких не называемых по именам коммунистов за «клеветнические фабрикации», «антипартийные выступления» и «непартийные высказывания» и требовала положить конец «чрезмерно либеральному отношению» к «антипартийным клеветникам». 7 апреля официальная газета ЦК КПСС перепечатала обращение из китайской прессы, призывающее молодых коммунистов изучать и хранить работы Сталина и его «историческое наследие». Отступление Хрущева достигло кульминации 30 июня, когда ЦК в своей резолюции фактически переписал его секретный доклад так, как хотелось бы коллегам-сталинистам: в сухом, безличном тоне, обвиняя Сталина лишь в «серьезных ошибках», отвергая любые попытки «найти источник этого культа в самой природе советского общественного строя», а под конец восхваляя «истинных ленинцев», которые «взяли курс на решительную борьбу с культом личности… немедленно после смерти Сталина»66.

Ни одно из этих посланий не остановило реабилитацию и восстановление в правах жертв Сталина; напротив, этот процесс ускорился. До съезда было реабилитировано около семи тысяч человек — после съезда счет пошел на сотни тысяч. Продолжалось и освобождение заключенных: около сотни комиссий Верховного Совета СССР разъезжали по лагерям «с целью проверки основательности вынесения приговоров политического характера»67. Однако от реабилитации известных жертв Хрущев воздерживался. Комиссия, назначенная в 1955 году для пересмотра дела маршала Тухачевского и других высокопоставленных военных, закончила свою работу, и в январе 1957 года было объявлено о их реабилитации. Однако другая комиссия, разбиравшая дела Зиновьева, Каменева и Бухарина (председателем ее был Молотов, а членами — Ворошилов и Каганович), прозаседав несколько месяцев, объявила, что для пересмотра дел «нет оснований», поскольку обвиняемые «вели антисоветскую деятельность»68. В июле 1957-го, после разоблачения заговора, Хрущев обещал вернуться к этим делам — но так и не вернулся, видимо, не желая дискредитировать иностранных коммунистических лидеров, которые, как и он сам, приветствовали эти приговоры69.

Хрущев хотел продолжать десталинизацию, пусть и более умеренными темпами. Однако, когда 30 июня Молотов настоял на принятии резолюции ЦК, Хрущев вынужден был с этим согласиться. За два месяца до того, на банкете по случаю праздника Первого мая, югославский посол Мичунович заметил признаки напряженных отношений между советским руководством. После парада на Красной площади советские лидеры и иностранные гости сели за роскошный стол. Хрущев как хозяин произнес больше дюжины импровизированных тостов. Затем он вдруг обрушился на Сталина, перемежая свою речь едва замаскированными намеками в адрес Молотова и Ворошилова. По видимости он защищал своих коллег (Молотов — честный коммунист; Ворошилов вовсе не был, как утверждал Сталин, английским агентом), но на самом деле обвинял их в близости к покойному диктатору. После того как Булганин попросил его держаться ближе к теме, Хрущев объяснил, зачем произнес свой секретный доклад, — в пересказе Мичуновича это звучало так: «Он [Хрущев] человек немолодой, может уйти в любой момент» и потому, «прежде чем покинет этот мир, хотел рассказать всем, что он сделал и как».

Послы, тронутые очевидной искренностью Хрущева, зааплодировали. Реакция его коллег была нескрываемой и выразительной. Явно поддерживали Хрущева только Булганин и Микоян. Молотов, Маленков и Каганович «все это время оставались пассивными». Особенно поразил Мичуновича Молотов, сидевший за столом с ним рядом: «Временами мне казалось, что Хрущев поворачивает нож у него в открытой ране». Ясно было, что члены Президиума чисто по-человечески «не выносят друг друга». Молотов и Маленков с трудом терпели «восторг и наслаждение, с которыми Хрущев играл роль хозяина и повелителя»70.

В июне Хрущев нанес своим критикам ответный удар. 1 июня, в день, когда президент Югославии Тито прибыл в СССР для двадцатитрехдневного визита, Молотов был вынужден уйти с поста министра иностранных дел, который занимал с 1939 года (не считая четырехлетнего перерыва в последние годы жизни Сталина), передав его ставленнику Хрущева Шепилову. Несколько дней спустя Каганович оставил пост председателя Госкомитета по ценам. Оба остались в Президиуме, однако их отставки ясно показывали, что Хрущев пережил бурю. Переговоры Хрущева с Тито прошли великолепно, начиная с импровизированного визита двух руководителей в кафе-мороженое на улице Горького (причем оказалось, что у обоих нет в кармане ни копейки) и вплоть до роскошного приема, на котором все советские руководители, не исключая и Молотова, во всеуслышание порицали Сталина за его обращение с Югославией, а также поездки в Сталинград и на Черное море, куда Хрущев лично сопровождал Тито71. Однако триумф был лишь внешним; югославы отвергли давление Хрущева, направленное на сближение Югославии с Россией. А через два дня после отъезда Тито рабочие в польском городе Познань начали восстание под лозунгом «Хлеб и Свобода», окончившееся лишь после гибели по меньшей мере пятидесяти трех человек, расстрелянных польской армией72. Пять месяцев спустя аналогичные, но гораздо более страшные события развернулись в Венгрии.

Истинные корни послевоенных беспорядков в Восточной Европе лежали в глубоко укоренившейся среди поляков и венгров неприязни к русскому правлению, и особенно — к навязанной им после Великой Отечественной войны власти Сталина. Ни в одной из этих стран коммунисты не смогли бы прийти к власти в результате честных выборов. Коммунистическое руководство Польши, возглавляемое Болеславом Берутом, старалось смягчить худшие стороны сталинизма, включая насильственную коллективизацию, и воспротивилось физическому уничтожению репрессированного коммунистического лидера Владислава Гомулки. Венгр Матьяш Ракоши действовал иначе — он подражал Сталину во всем, в том числе и в организации показательного процесса и казни своего соперника Ласло Райка.

После смерти Сталина польский и венгерский режимы зашатались. Варшавское руководство некоторое время оставалось неизменным — это дало ему время и возможность приспособиться к новшествам без особых потерь для себя. Ракоши Москва позволила остаться у власти, но навязала ему в качестве премьер-министра либерально мыслящего Имре Надя. Ракоши составил заговор с целью изгнания Надя из правительства и в 1955 году, сыграв на падении Маленкова в Москве, преуспел. Обвиненный, подобно Маленкову, в «правом уклонизме» Надь был изгнан из правительства и из партии; однако в результате Венгрия превратилась в пороховую бочку, к которой поднес спичку секретный доклад Хрущева73.

Впервые Хрущев познакомился с лидерами обоих государств в 1945 году, затем несколько раз посетил Польшу. И Польшу, и Венгрию он неплохо знал, и ему казалось, будто то, что хорошо для СССР; будет хорошо и для них. Во время своего визита в Варшаву в 1955-м он попытался убедить поляков пустить четыре миллиона акров под кукурузу. «Можете мне поверить, — вспоминал позже заместитель министра сельского хозяйства Стефан Сташевский, — Политбюро буквально впало в отчаяние». Особенное уныние навел на них красочный рассказ Хрущева о своей бабушке, у которой росла замечательная кукуруза; «у вас ведь у всех есть бабушки», говорил он польским колхозникам и агрономам. Когда одна польская специалистка по агрокультуре возразила, что Хрущев напрасно разговаривает с ними, словно с ничего не знающими невеждами, тот взорвался и начал кричать Сташевскому, который ему на этой встрече переводил: «Слышите?! Слышите, что они говорят?! Вот вам поляки: всегда думают, что все знают лучше всех!»74

Консультироваться с иностранными руководителями перед оглашением секретного доклада Хрущев не стал. Как сам он позже признавал, «особенно болезненно доклад был воспринят в Польше и Венгрии». Польский руководитель Берут читал доклад, лежа с воспалением легких в кремлевской больнице. У него произошел сердечный приступ, и 12 марта он умер. (Интересно, что и сам Хрущев в то время болел. «Только я оказался сильнее его», — говорил он позже Сташевскому75.) Доклад «грянул словно удар молотком по голове», — вспоминал преемник Берута Эдвард Охаб. Польские партсобрания, на которых он зачитывался, превращались в антисоветские и антирусские митинги76.

Заигрывания Хрущева с Тито, который был с венгерским лидером на ножах, подорвали авторитет Ракоши еще до XX съезда, а секретный доклад едва его не прикончил. Хотя Хрущев позже признавал, что было «большой ошибкой» «полагаться на этого идиота Ракоши», Москва позволила ему оставаться на своем месте до лета. Волнения, вызванные докладом Хрущева, в июне выкристаллизовались в бурное собрание в «Кружке Петефи», интеллектуальном форуме, который организовал Ракоши в марте того же года для партийной молодежи, но который скоро превратился в центр оппозиции; на заседании 27 июня, которое советские руководители позже называли «идеологической Познанью» и «Познанью без оружия» (имея в виду июньские волнения в Польше), была принята резолюция, осуждающая сталинизм77. На заседании Президиума 12 июля его члены клеймили события в Познани и в «Кружке Петефи» как «идеологическую диверсию империалистов», призванную «разделить [социалистические страны] и уничтожить их по очереди». На следующий день в Будапешт срочно вылетел Микоян. Он рекомендовал Ракоши выйти в отставку; по решению Политбюро его сменил Эрне Гере, впрочем, не более Ракоши способный удержать власть в стране78.

Следующие четыре месяца волнения в Польше и Венгрии продолжались, не давая покоя Хрущеву и его коллегам. Ставки были высоки и поднимались все выше. Однако советские руководители не видели выхода. Позволить событиям развиваться своим чередом значило привести к крушению социалистического строя; оккупировать Польшу и Венгрию — дискредитировать коммунизм. Кремлевские соперники Хрущева возлагали всю вину на него. Он отчаянно стремился разрешить кризисы, вызванные десталинизацией, продолжая десталинизацию. Провал этой линии означал бы немалый риск и для него самого.

Уже в марте 1956 года беспорядки в Польше потребовали личного присутствия Хрущева. Он отправился в Варшаву на похороны Берута и оставался там, пока ЦК польской компартии не выбрал Беруту преемника. «Мы думали, — замечает по этому поводу Сташевский, — что свободного времени у генерального секретаря великой партии не так уж много». Однако Хрущев не только оставался в Польше гораздо дольше, но и говорил гораздо больше необходимого: он старался объяснить полякам, почему начал десталинизацию, обращаясь не столько к ним, сколько к самому себе, пытаясь говорить в терминах морали, но постоянно сбиваясь на политические клише, беспрерывно противореча самому себе, как только речь заходила о его личных отношениях со Сталиным.

«Мы освободили тысячи, десятки тысяч, мы реабилитировали своих друзей, — гордо начал он. — А потом — что мы могли им сказать? Просто отводить глаза и говорить, что ничего особенного не случилось?.. Мы решили зачитать весь доклад членам комсомола, восемнадцати миллионам молодых людей с горячими сердцами; если они не будут знать всего, то не поймут нас, просто не поймут. А также собраниям рабочих, не только членам партии, но и беспартийным, чтобы они почувствовали, что мы им доверяем… Вот почему растет солидарность народа с ЦК… И в результате этой нашей работы, товарищи, — я абсолютно в этом уверен, в сущности, головой за это отвечаю, — мы добьемся беспрецедентного смыкания и рядов внутри партии, и людей вокруг нашей партии.

Это была трагедия, — продолжал он, говоря о сталинских временах. — Если вы спросите, товарищи, как мы теперь оцениваем Сталина, кто такой был Сталин, что он из себя представлял, был ли он врагом партии и рабочего класса — ответ „нет“, и в этом-то, товарищи, и заключается трагедия. Это был не враг — это был жестокий человек, убежденный, что вся его жестокость, несправедливости, злоупотребления, все, что он творил, было необходимо для партии. — А через несколько минут, разведя руками, воскликнул: — Не знаю, не понимаю! Черт его знает, как объяснить гибель стольких людей!

Что бы вы сделали, товарищи, — спросил он дальше у своих слушателей, — если бы вам прислали подписанные признания? Что бы вы сказали, прочтя их? Вы были бы в негодовании. Вы бы сказали: да, это враг народа. [Голос из зала: „Нет!“] Нет? Нет, товарищи? Говорите, вы бы так не подумали? Что ж, я не обижаюсь. Потому что вы это говорите в 1956 году, после моего доклада. Как говорится, на ошибках учатся». Если бы он, Хрущев, стал защищать жертв Сталина при его жизни, «меня самого объявили бы врагом… Если ты с ним [со Сталиным] не ешь и не пьешь — значит, враг. Если бы он не был так опасен, мы бы его давно привели в чувство — сказали бы: слушай, голубчик, хватит пить, иди работай, на нас весь народ смотрит. Почему мы не действовали раньше? Товарищи, у меня маленький внук, он все время спрашивает, почему то, почему это. Знаете, были обстоятельства, с которыми приходилось считаться…».

И снова возвращаясь к Сталину: «Думаете, он был глупее нас? Нет. Умнее нас? Как марксист, он был сильнее. Надо отдать ему должное, товарищи. Но Сталин был больной человек, он злоупотреблял властью». И все же «он всем сердцем и душой хотел служить обществу. В этом я абсолютно убежден. Вопрос в путях и средствах. И это отдельный вопрос. Как увязать все это вместе? Сложно ответить. Очень сложно. Каждый должен все это сам переварить… Мы сейчас пересматриваем темную сторону истории. Но, товарищи, Сталин — хотел бы я рассказать о его светлой стороне, о том, как он заботился о народе. Это был настоящий человек, революционер. Но у него была мания, понимаете, мания преследования. Вот почему он не мог остановиться, казнил даже собственных родственников»79.

Хрущев проговорил несколько часов. Надеясь, что он наконец уедет, поляки объявили двухчасовой перерыв. Хрущев остался. Подали чай. В ответ на вопрос об отношении Сталина к евреям Хрущев с неожиданным одобрением отозвался о «процентной норме», негласно принятой в Советском Союзе и ограничивающей число евреев на высоких постах. Этот вопрос сам по себе являлся табу, пишет Сташевский; но Хрущев «начал говорить об этом так, что мы чуть не попадали с кресел». «У нас два процента, — брякнул он, — в министерствах, в университетах, везде — два процента евреев. Вам нужно это знать. Я не антисемит, и у нас есть министр-еврей… и мы его уважаем, но всему есть предел». В этот момент экономист Хиларий Минц, еврей, наклонившись к Сташевскому, прошептал «с ужасом в голосе»: «Остановите его, ради бога, прекратите это, он же ничего не понимает, ничего! Прекратите это!»80

Хрущев не замечал чувств, обуревавших его слушателей — «голубчиков», как он один раз обратился к ним в своей речи. Много раз он хвастал своей способностью читать по лицам — однако сейчас не вглядывался в них, не понимая, что его болтливая откровенность не укрепляет империю, а лишь усиливает тенденции, грозящие ее разрушить.

В июне, после познаньского мятежа, польские коммунисты впали в отчаяние. В октябре они приняли решение избрать главой государства недавно выпущенного из тюрьмы Гомулку и снять советского маршала Константина Рокоссовского, которого Москва навязала им в качестве министра обороны. Гомулка поднялся «на волне антисоветизма, — вспоминал Хрущев. — Польша могла отколоться от нас в любой момент». Понимая, что «времени терять нельзя», он потребовал себе приглашения в Варшаву81. Поляки отказались, однако 19 октября в 7.00 утра в Польшу вылетела делегация в следующем составе: Хрущев, Молотов, Каганович, Микоян, Жуков, командующий объединенными военными силами стран — участниц Варшавского договора маршал Конев и еще одиннадцать советских генералов. Присутствие Молотова и Кагановича ясно показывает, насколько был подорван кризисом авторитет Хрущева. В аэропорту, по словам Хрущева, произошла «бурная сцена». Если верить полякам, это еще мягко сказано.

Зная свой характер, Хрущев попросил говорить от имени советской стороны Микояна; однако, выйдя из самолета и увидев, что Рокоссовский держится в стороне от поляков, а те демонстративно не обращают на него внимания, он взорвался. «Он еще издали начал грозить нам кулаком», — рассказывает Охаб. Подойдя ближе, Хрущев «стал размахивать кулаком у меня перед носом». Он кричал: «Мы знаем, кто здесь враг советской власти! Нам уже известно, что Охаб — предатель! Этот номер у вас не пройдет!» Позже Гомулка заметил своим коллегам: «Это за пределами моего понимания. Весь разговор шел на таких повышенных тонах, что его слышали все, кто находился в аэропорту, даже шоферы»82.

Все еще крича, Хрущев вошел во дворец «Бельведер», где советской делегации пришлось почти два часа ждать, пока в соседнем зале соберется польский Центральный Комитет. Поляки демонстрировали, что не желают видеть русских, и Хрущев воспринимал это «как плевок в лицо». После провала советско-польских переговоров (если это можно так назвать)83 советские войска двинулись на Варшаву. Поляки в ответ мобилизовали собственные силы безопасности. У Гомулки, вспоминал позже Хрущев, «пена на губах появилась» — но он все-таки сумел выдавить из себя нужные слова: «Товарищ Хрущев, прошу вас остановить движение советских войск. Вы думаете, что только вы нуждаетесь в дружбе с польским народом? Я как поляк и коммунист клянусь, что Польша больше нуждается в дружбе с русскими, чем русские в дружбе с поляками. Разве мы не понимаем, что без вас мы не сможем просуществовать как независимое государство? Все будет у нас в порядке, и вы не допустите, чтобы советские войска вошли в Варшаву, потому что тогда будет сверхтрудно контролировать события»84.

Хрущев, явно смягчившись, приказал остановить армию. По дороге в Москву он совсем успокоился и даже припомнил поговорку: «Утро вечера мудренее». Микоян, тоже совершенно успокоившийся, тем же вечером нежился в горячей ванне, когда явился председатель КГБ Серов и попросил его немедленно явиться домой к Хрущеву. Заседание Президиума было назначено только на следующий день; однако когда Микоян, демонстративно не спешивший, вошел в резиденцию Хрущева, то застал там Президиум в полном составе. «Мы решили, что завтра утром наши войска все-таки войдут в Польшу», — сообщил ему Хрущев. Микоян был единственным, кто решился возразить. Молотов поддерживал Хрущева с особенным жаром. Булганин и Жуков, на которого возлагалось непосредственное руководство операцией, молчали. Однако Микояну удалось уговорить Хрущева отложить принятие решения до официального заседания Президиума на следующее утро — а назавтра Хрущев вновь передумал. На этот раз он призвал своих коллег к «терпению» и порекомендовал «воздержаться от вооруженного вмешательства», а два дня спустя, на новом заседании, в котором участвовали не только члены Президиума, но и восточноевропейские лидеры, попросил «избегать нервозности и спешки». «Причины для конфликта найти легко, — сказал он, — а вот положить конфликту конец может быть очень сложно»85. В конце концов Хрущев проявил терпение и выдержку. Однако в этой истории ярко проявились и его слабые стороны — несдержанность, импульсивность, склонность решать проблемы грубыми силовыми методами. Хрущеву очень повезло, что Гомулка оказался более разумным человеком и что он сам сумел успокоить своих земляков.

Если бы Кремль вовремя заменил Ракоши Надем, у Венгрии тоже был бы шанс перейти к более умеренному социализму мирным путем. Надь был не так умен, как Гомулка, но пользовался куда большей популярностью, чем Гере, который проводил политику ракошизма, а во время кризиса, в довершение ситуации, уехал на два месяца в отпуск и вернулся буквально накануне 23 октября, когда в Будапеште разразилась буря. В этот день состоялась студенческая демонстрация: молодежь приветствовала назначение Гомулки и требовала в Венгрии аналогичных реформ, прежде всего назначения Надя премьер-министром. Сотни тысяч демонстрантов, разделившись на несколько групп, двинулись к парламенту, где собирались слушать речь Надя; к радиостанции, чтобы потребовать прямой трансляции митинга; и к памятнику Сталину, который собирались снести. В других венгерских городах также начались беспорядки под лозунгом отставки правительства. Уже вечером венгерские силы безопасности открыли огонь по безоружным демонстрантам возле радиостанции. В последовавшем затем вооруженном столкновении мятежники легко одолели венгерскую милицию86.

В тот же вечер в Москве все члены Президиума, кроме Микояна, проголосовали за ввод в Будапешт советских войск. «Венгрия разваливается!» — кричал Молотов. «Власть вот-вот падет», — вторил ему Каганович. «Это не то, что было в Польше, — подытожил Жуков. — Надо послать войска». Микоян предложил дать венграм возможность «самим восстановить порядок», с помощью Надя, который уже вошел в правительство: «Что мы теряем? Если введем войска, то сами все испортим. Надо сперва испробовать политические средства и только потом действовать силой». Поддавшись давлению своих соперников и собственным страхам, Хрущев также поддержал вооруженное вторжение, но постарался смягчить удар, согласившись с Микояном в том, что с Надем необходимо сотрудничать, и отправив Микояна и Суслова отслеживать обстановку на месте87.

Ранним утром 24 октября в Будапешт вошли советские пехота и танки. Однако эта мера не успокоила город, а лишь углубила кризис. Бронированные машины окружила молодежь с «коктейлем Молотова». От венгерской полиции помощи было мало; многие перешли на сторону мятежников. К середине дня не менее двадцати пяти восставших пали убитыми и более двух сотен — ранеными. Микоян и Суслов докладывали о «распространении паники среди высшего руководства Венгрии»88.

26 и 28 октября кремлевские лидеры встречались снова. К этому времени Гере уже заменил новый генеральный секретарь ВКП Янош Кадар и было сформировано новое правительство, включившее в себя политиков докоммунистической эры — однако сопротивление советским войскам не прекращалось. Молотов: «Дело идет плохо. Обстановка ухудшилась, по частям идет дело к капитуляции». Ворошилов: «Товарищи Микоян и Суслов ведут себя спокойно, плохо информированы… Американская агентура действует активнее, чем товарищи Суслов и Микоян». Булганин и Жуков выступили в защиту Микояна, однако и они не отрицали, что положение крайне серьезно. В выступлении Хрущева слышатся смятение и страх: «Мы за многое отвечаем. [Надо] считаться с фактами. Будем ли мы иметь правительство, которое с нами, или будет правительство, которое не с нами, и будут просить вывести войска. Как тогда?… Нет там твердого руководства ни в партии, ни в правительстве. [Восстание] перекинулось на провинцию. Войска могут перейти на сторону восставших…» Однако, несмотря ни на что, «другого выхода нет» — нужно поддерживать нынешнее правительство, какие бы подозрения оно ни вызывало89.

К 30 октября погибли около трех тысяч человек — венгров и советских солдат. Положение становилось все хуже, но советское правительство, кажется, готово было с этим смириться. «Вывести войска из Будапешта, — заявил Жуков, — если потребуется — вывести из Венгрии… Для нас в военно-политическом отношении урок». «Нельзя руководить против воли народа», — заметил Сабуров (как будто не этим занимались большевики последние сорок лет!). Молотов и Каганович были согласны с общим мнением.

«Все мы единодушны, — объявил Хрущев. — Есть два пути. Военный — путь оккупации. Мирный — вывод войск, переговоры». Как ни трудно в это поверить, советское правительство действительно готово было смириться с потерей Венгрии90.

Но только на несколько часов. В тот же день советское правительство опубликовало декларацию, в которой Москва признавала «серьезные ошибки» и «нарушения принципа равенства в отношениях с социалистическими странами», обещая в будущем «признавать полный суверенитет каждой из социалистических стран». Будь эта декларация выпущена несколько месяцев назад и имей Надь возможность цитировать ее самым непримиримым критикам коммунистического строя, венгерская революция могла бы умереть в зародыше. Однако к 30 октября события стремительно выходили из-под контроля, а сам Надь, стремясь удержаться на гребне волны, становился все более радикален. В ответ на более ранний инцидент, когда силы национальной безопасности Венгрии открыли огонь по толпе на площади Парламента и убили не меньше ста демонстрантов, разъяренная толпа ворвалась в здание горкома партии в Будапеште, схватила нескольких офицеров госбезопасности, которых выдали форменные светлые ботинки, и вздернула их на фонарях прямо на площади. Через несколько часов фотографии этой сцены появились в советских выпусках новостей. Несколько венгерских танков, направленных к зданию горкома, были подбиты. В тот же день Надь объявил о выходе Венгрии из Варшавского договора и потребовал у Микояна и Суслова вывода из Венгрии советских войск.

30 и 31 октября Хрущев возвращался в свою резиденцию на Ленинских горах очень поздно. «Будапешт гвоздем сидел в голове и не давал уснуть», — писал он. Всю неделю напряжение росло. 23 октября, вспоминает его сын, Хрущев выглядел «озабоченным, но не мрачным». Два дня спустя во время обычной прогулки по парку «молчал и неохотно отвечал на вопросы». Лишь много лет спустя он рассказал о том, как «колебался», «не зная, что делать» во время кризиса91. Его страшила не только потеря Венгрии, но и — еще более — то, что мятеж грозил распространиться на соседние страны. Студенческие демонстрации в Румынии заставили местные власти закрыть границу с Венгрией. Чехословакия и ГДР также выглядели уязвимыми. Казалось, советский блок вот-вот распадется. «Что нам остается? — спрашивал Хрущев у Тито три дня спустя. — Если мы позволим всему идти своим чередом, на Западе скажут, что мы глупы или слабы, что, в сущности, одно и то же. Этого мы не можем допустить — ни как коммунисты-интернационалисты, ни как руководители советского государства. Тогда капиталисты нас сожрут». Теперь, продолжал Хрущев (в пересказе Мичуновича), люди скажут, что «при Сталине все слушались и не было никаких потрясений, а теперь, когда они пришли к власти [тут Хрущев употребил грубое слово для характеристики нынешних советских лидеров], Россия потерпела поражение и потеряла Венгрию. И у них еще наглости хватает в чем-то винить Сталина!»92.

«Нынешние советские лидеры?» — Хрущев обругал «грубым словом» (из-за дипломатичности Мичуновича мы не знаем, каким именно) самого себя. «Слабым и глупым» Запад мог счесть не только Советский Союз, но и самого Хрущева. С 23 октября, когда прибыла в Москву китайская делегация во главе с Лю Шаоци, Хрущев вел переговоры с Китаем. Еще 30 октября Мао заявлял, что «рабочему классу Венгрии» нужно позволить «восстановить контроль над ситуацией и усмирить восстание своими силами». Однако в ту же ночь, получив от китайского посла в Венгрии доклад о самосуде над офицерами госбезопасности, Мао изменил свое мнение и сообщил об этом в Москву.

Нам неизвестно, когда и как именно Хрущев получил совет Мао; так или иначе, уже 31 октября он совершенно изменил свою позицию93. «Пересмотреть оценку, войска не выводить из Венгрии и Будапешта, — заявил он Президиуму, — и проявить инициативу в наведении порядка в Венгрии. Если мы уйдем из Венгрии, это подбодрит американцев, англичан и французов, империалистов. Они поймут это как нашу слабость и будут наступать. Мы проявим тогда слабость своих позиций. Нас не поймет наша партия. К Египту им тогда прибавим Венгрию. Выбора у нас другого нет!»94

За несколько дней до того, говоря о долгом и, как казалось, бесперспективном конфликте Великобритании и Франции с президентом Египта Гамалем Абдель Насером, Хрущев привел эту ситуацию как пример, подтверждающий, что Венгрию нужно оставить в покое: «Англичане и французы сами устроили себе проблемы в Египте. Не стоит идти по их следам». Однако 31 октября, когда английские и французские войска высадились в районе Суэцкого канала и, по сообщениям, победоносно продвигались вперед (как ошибочно полагали в Москве — при поддержке американцев), Хрущев увидел в этом еще одну причину раздавить венгерскую революцию95.

31 октября из Москвы поступил приказ готовиться к военным действиям. Однако на этом муки Хрущева не закончились. Тем же вечером, вернувшись из Будапешта, Микоян позвонил Хрущеву, которому в первый раз за два дня удалось заснуть. Микоян предупредил, что вооруженное вмешательство будет «страшной ошибкой», и умолял отозвать приказ, «чтобы не подрывать репутацию нашего государства и нашей партии». Хрущев настаивал, что «решение уже состоялось». На следующее утро перед рассветом, когда Хрущев готовился присоединиться к Молотову и Маленкову для совместной поездки по восточноевропейским странам, на пороге его резиденции снова появился Микоян. Вместе они вышли к воротам, где Хрущева ждал лимузин ЗИС-110.

— Думаешь, мне сейчас легко? — взволнованно говорил Хрущев. — Но мы должны действовать. Другого выхода нет.

— Если прольется кровь — я не знаю, что я с собой сделаю! — вскричал Микоян.

— Это было бы большой глупостью, — отрезал Хрущев, направляясь к машине. — Но я верю в твое благоразумие. Ты поймешь правильность нашего решения. Даже если прольется кровь, она убережет нас от большей крови. Подумай, и сам все поймешь96.

Хрущеву показалось, что его коллега намекает на самоубийство. (На самом деле, как уточнял впоследствии Микоян, он имел в виду, что уйдет в отставку.) На следующем заседании Президиума, в отсутствие Хрущева, Микоян умолял подождать еще дней десять — пятнадцать, или хотя бы три дня, и дать венграм возможность справиться с проблемой самим. Даже Янош Кадар, бывший партнер Надя, которого СССР эвакуировал из Будапешта, предупреждал, что использование силы может «оскорбить социалистические страны» и «снизить дух [венгерских] коммунистов до нуля»97.

В конце концов Кадар изменил свое мнение. Микоян понял безнадежность своих усилий и махнул рукой. Вместе с Молотовым и Маленковым Хрущев вылетел в Брест для встречи с Гомулкой. Оттуда они с Маленковым полетели в Бухарест, где провели встречу с румынами и чехами, затем в Софию и, наконец, на остров Бриони в Адриатическом море для встречи с Тито. Суетливые беспорядочные перемещения вполне соответствовали состоянию духа Хрущева. Хрущев и Маленков путешествовали инкогнито (насколько это было возможно) на двухмоторном Ил-14. Когда они подлетали к Югославии, по рассказу Хрущева, «погода была отвратительной. Внизу горы, кругом ночь. Начался ураган, сверкают молнии. Я не спал, сидя у окна самолета. Раньше я много летал, всю войну пользовался самолетом, но в такой переплет никогда еще не попадал».

Наконец Хрущев и Маленков приземлились в аэропорту Пула и оттуда направились по морю в Бриони. «Маленков превратился в живой труп, — вспоминал Хрущев. — Его вообще очень укачивало, даже при езде в автомобиле по ровной дороге. А тут на море — сильная волна. Сели мы в маленький катер. Маленков лег и глаза закрыл. Я уже стал беспокоиться за него. Но выбора у нас не было»98.

На острове их ждал Тито вместе с послом Мичуновичем. «Темно было, как в колодце, невозможно собственную руку разглядеть, — вспоминал Мичунович. — Хрущев и Маленков выглядели совершенно измученными, особенно Маленков — он едва держался на ногах. Русские расцеловали нас в обе щеки». И четыре дня спустя Мичуновичу вспоминались «неожиданное объятие Маленкова и его пухлая щека, в которой утонул мой нос».

Переговоры начались полчаса спустя, в 19.00, и продолжались до рассвета. Это была уже четвертая ночь, проведенная Хрущевым без сна. Он не просил Тито о поддержке (хотя в конце концов ее получил); какова бы ни была реакция Югославии, завтра утром советские войска войдут в Будапешт. Однако говорил он долго и с большим волнением; Мичунович ясно почувствовал, что Хрущев не уверен в собственной правоте и как будто старается оправдаться.

По окончании переговоров наступило долгое напряженное молчание. Утром 3 ноября Хрущев и Маленков вылетели из Пулы в Москву. Летные условия, по Мичуновичу, оставались «исключительно неблагоприятными»99. А два дня спустя Советская Армия сокрушила венгерскую революцию, потопив ее в крови около двадцати тысяч венгров и пятнадцати сотен советских солдат.

Глава XII. ЦЕНА ПОБЕДЫ: 1956–1957.

От поражения в Венгрии Хрущев спасся страшной ценой. Развитие событий подтвердило: Сталин был прав, когда предсказывал, что наследники погубят созданную им империю. Правда, Хрущев старался сделать хорошую мину при плохой игре. «Все решилось в один день, — записал Мичунович его слова, сказанные 7 ноября. — Сопротивления практически не было. Кадар — хороший коммунист, он сумеет укрепить власть»1. Однако радость Хрущева на праздновании годовщины Октябрьской революции (он разговаривал с Мичуновичем незадолго до торжественного приема в Георгиевском зале; Хрущев был в строгом темном костюме с двумя золотыми звездами на груди) была напускной. На самом деле он был мрачен и погружен в депрессию. Венгерский кризис усугубил его неуверенность в себе. После первого потрясения он удвоил усилия по укреплению своих позиций. Но все его действия выглядели судорожными, беспорядочными — и вместо того, чтобы упрочить положение, к лету 1957 года привели его на грань катастрофы.

В день, когда советские войска начали боевые действия в Венгрии, Хрущев излил свое недовольство на членов Президиума. Когда Молотов упрекнул новое правительство Кадара за критику режима Ракоши, Хрущев отрезал: «Не понимаю товарища Молотова. Вреднейшие мысли вынашивает». А два дня спустя обрушился на Кагановича: «Товарищ Каганович, когда ты исправишься и откажешься от подхалимства?»2 12 ноября Хрущев выглядел «озабоченным, как человек, страдающий от серьезных проблем». Когда Мичунович в разговоре с ним упомянул о XX съезде, Хрущев пробормотал: «А теперь некоторые думают, что те наши решения всему виной».

Встреча с Хрущевым растянулась почти на три часа. Никогда еще Мичунович не видел своего собеседника «в таком состоянии». Ярость Хрущева вызвала речь Эдварда Карделя, помощника Тито, в которой отразилось охлаждение советско-югославских отношений после интервенции в Венгрию; особенно возмутили Хрущева слова Карделя, в которых он усмотрел прямой намек на себя: «политика майцы [кукурузы] и картошки». Больше месяца спустя Хрущев все еще выходил из себя, вспоминая об этом; он не сомневался, что Кардель хотел посмеяться именно над ним — ведь «всем известно, как Хрущев интересуется сельским хозяйством»3.

В ноябре Молотов был назначен министром государственного контроля (то есть надзора за исполнением решений правительства) — должность не столь важная, как министр иностранных дел, однако показывающая, что он возвращается в большую политику. Кроме того, Хрущев резко изменил тон в разговорах о Сталине. На многолюдном приеме для дипкорпуса и советской элиты в канун Нового года он поразил присутствующих, заявив, что и сам, и его коллеги по-сталински бескомпромиссно борются с классовым врагом. А три недели спустя, перед восемьюстами гостями на приеме в китайском посольстве, объявил, что «быть коммунистом — значит быть сталинцем», хотя в борьбе за марксизм-ленинизм Сталин и допускал «ошибки», и что «дай бог, чтобы каждый коммунист боролся за интересы рабочего класса так же, как Сталин». Враги коммунизма, продолжал он, пытаются использовать критику ошибок, допущенных Сталиным, во вред советскому строю. Но «ничего у вас не выйдет, господа, не видать вам успеха, как своих ушей без зеркала!»4

Новая линия в отношении Сталина была не только тактическим отступлением, но и отражением внутренних метаний Хрущева. Эти метания проявились даже в одном из его праздничных выступлений перед комсомольцами, обычно совершенно формальных и бессодержательных. В этом выступлении 8 ноября он набросился с упреками на Микояна — якобы за то, что тот сомневается в перспективности освоения целинных земель, но в глубине души, возможно, Хрущеву хотелось выместить на нем гнев в первую очередь за то, что тот поддерживал десталинизацию и возражал против жестких мер в Венгрии5. На приеме в китайском посольстве Хрущев неожиданно заговорил о своем преклонном возрасте: позже было подмечено, что о своих годах Хрущев публично вспоминал еще несколько раз, и всегда — в тяжелых ситуациях6.

Кризис в Польше и Венгрии, вызванный XX съездом, повлек за собой брожение в самом Советском Союзе. 25 октября не где-нибудь, а в клубе Министерства внутренних дел студенты Московского государственного историко-архивного института провозглашали тосты за развитие Польши и Венгрии и за «четвертую русскую революцию». Студенты МГУ открыто спорили со своими лекторами, когда те пытались оправдать вторжение. В Ленинграде распространялись самиздатовские журналы. Во время демонстрации 7 ноября в Ярославле школьники, шагавшие в рядах демонстрантов мимо местных партийных активистов, развернули большой плакат с призывом вывести войска из Венгрии. Примерно в это же время юный Владимир Буковский (в будущем — знаменитый диссидент брежневской эпохи) организовал тайное общество «петрашевского» типа, разделенное на пятерки, члены которых не должны были знать друг друга; правда, никакими делами это общество себя не проявило7.

Волновалась не только молодежь. Согласно рапортам КГБ, знаменитый физик Лев Ландау открыто возмущался попытками оправдать интервенцию: «Как можно этому верить? И вы верите этим мясникам? Они же мясники, убийцы!» Биолог Александр Любищев связывал мятеж в Венгрии с антисталинской речью Хрущева: «Он сделал больше, чем „Голос Америки“ и „Радио Свобода“ вместе взятые». Когда первый секретарь Московского горкома партии Екатерина Фурцева попыталась успокоить разбушевавшееся собрание в Московском институте геодезии и картографии, участники собрания большинством голосов запретили ей вмешиваться. Когда наконец ей все-таки дали слово, она попыталась успокоить собравшихся («Вы хотите больше узнать о событиях в Венгрии? Вы совершенно правы. Это мы виноваты, что даем так мало информации») и даже выразила готовность поддержать требование о роспуске комсомола, превратившегося в бюрократическую организацию. Правда, едва ей удалось покинуть зал, наиболее активных протестующих схватили и отправили под арест8.

В Севастополе, на хлебозаводе, неизвестные изрезали ножом четырнадцать портретов руководителей. В Серпухове рабочий изуродовал портрет Хрущева. В докладе Хрущеву от 5 декабря первый секретарь Ленинградского обкома Фрол Козлов приводит слова какого-то рабочего: если условия жизни не изменятся к лучшему, то «у нас будет то же, что в Венгрии». Согласно другому официальному докладу, некий автомобильный конструктор из Ярославля, тридцати одного года, член партии, характеризовал партийную политику как: «Молчи — или попадешь за решетку» и спрашивал: «Неужели урок Венгрии ничему нас не научил?» Он же приводил слова своего товарища, побывавшего во Франции: «Они там скорее согласятся умереть, чем жить, как мы»9.

Таких протестующих было немного, и они были разобщены. Однако отчуждение народа вызвало в руководящих кругах настоящую панику. 19 декабря на заседании ЦК принимается секретное письмо всем партийным органам, подготовленное специальной комиссией с Брежневым во главе10. Упомянув, что «враги поднимают голову», автор письма настаивал на том, что «диктатура пролетариата» должна «безжалостно» «пресекать эти преступные действия»11. Однако само это письмо подняло в партийных кругах еще больше шума и беспокойства. В начале 1957 года несколько сотен протестующих были арестованы и приговорены к заключению сроком до семи лет. В первые три месяца этого года Верховный суд РСФСР рассмотрел тридцать два дела о «контрреволюционной деятельности», а в последующие шесть недель — еще девяносто шесть. Многие дела пересылались в Верховный суд местными следователями для ускорения процессов. Среди «контрреволюционеров» были: школьник, которого поймали с «антисоветским плакатом», студент, «открыто делавший антисоветские заявления», и рабочий, наклеивший на забор «антисоветскую листовку». Все они были осуждены по печально известной 58-й статье сталинского УК. Та же судьба постигла многих из тех, кто писал анонимные письма в газеты — они не знали, что эти письма переправляются в КГБ. А всего через несколько месяцев Хрущев заявил во всеуслышание, что в СССР больше нет ни одного политзаключенного12.

Были у Хрущева и хорошие новости. Благополучное разрешение Суэцкого кризиса (подробнее мы расскажем о нем в следующей главе) он рассматривал как триумф своей внешней политики. С целинных полей собрали рекордный урожай13. С другой стороны, новый, шестой пятилетний план, принятый на XX съезде, оказался настолько нереалистичен, что его пришлось пересматривать — в декабре 1956 года, на пленуме ЦК, где имя Хрущева почти не упоминалось, а его протеже Шепилов был выведен из Секретариата ЦК14. Неудивительно, что Хрущев немедленно отправился в долгую поездку по сельскохозяйственным регионам, награждая медалями местных руководителей («Такой массовой раздачи орденов и медалей здесь, кажется, еще не бывало», — записал у себя в дневнике Мичунович 14 января 1957 года) и напоминая им, что они всем обязаны ему, а не Молотову и не Маленкову. В этот момент он вел себя как американский политик, ведущий избирательную кампанию — и, пожалуй, с 1956 года сходство и вправду было налицо15.

Все эти поездки Хрущева знаменовали собой своего рода контрнаступление, этапы которого проявились в радикальной индустриальной реформе, обещании «догнать и перегнать Америку» и первом конфликте Хрущева с творческой интеллигенцией. Стремясь продемонстрировать свою способность динамично и решительно руководить, Хрущев серьезно подорвал свои позиции на нескольких фронтах.

В феврале Хрущев предложил упразднить большую часть экономических министерств и заменить их региональными экономическими советами16. В этом был некоторый резон: в самом деле, сложно управлять из Москвы огромным хозяйством, расположенным в одиннадцати часовых поясах. Кроме того, у децентрализованной системы управления был шанс пережить ядерную войну. Реформа Хрущева имела и политический смысл: местные партийные руководители, которые получали возможность управлять этими советами, были в основном его сторонниками, а министры и плановики, опасавшиеся изгнания в провинцию (в СССР — наказание похуже смерти), естественным образом оказались на стороне его критиков.

У хрущевской системы были защитники; некоторые одобряют ее и сейчас17. Однако, хотя центральным министерствам в самом деле не хватало знания местности и внимания к местным нуждам, при новой системе должно было пышным цветом расцвести местничество и невнимание к глобальным интересам страны. Если бы реформа была чисто экономической и проводилась постепенно, можно было надеяться на успех; но Хрущев рассматривал ее как политическую акцию и слышать не хотел об отсрочках. Правда, перед принятием нового закона (10 мая 1957 года) он разрешил ограниченную «общенациональную дискуссию» в прессе. Однако само преобразование — создание ста пяти экономических советов, по числу регионов — совершилось буквально за несколько дней.

Молотов и Каганович возражали против этого плана — и не они одни. Молотов настаивал, что преобразование «не подготовлено». «Хрущев испортил неплохую идею, — писал позже Каганович. — При правильной организации она могла бы принести пользу, если бы не стремление Хрущева открывать свою „эврику“ в мировом масштабе»18. Когда Фрол Козлов представил план преобразования ленинградским партактивистам, те засыпали его вопросами: что будет с работниками расформированных министерств? Что станет с жильем и коммунальными службами, принадлежащими министерствам?19 Управленцы и экономисты критиковали отдельные разделы нового закона (но, боже упаси, не всю реформу в целом). Скоро критики Хрущева начали использовать против него его любимые риторические приемы — анекдоты, пословицы и поговорки: Мичунович записал, что новую реформу сравнивают с «тришкиным кафтаном»20. После провала антихрущевского заговора член Президиума Фурцева назвала критику экономического регионализма «вражескими выступлениями». Правда, она не уточнила, что сама была растеряна, когда началась, по выражению Шепилова, «эпопея» с региональными советами. «Я экономист, — рассказывал Шепилов, — и мне было ясно, что децентрализация необходима. Но здесь надо было все тщательно продумать». Шепилов вспоминал, как Фурцева восклицала: «Что же делать? В эти советы назначают людей, о которых мы даже никогда не слышали. Все сгоряча, все не продумано!»21

22 мая в Ленинграде Хрущев заявил, что в ближайшие годы СССР догонит и перегонит США по производству мяса, масла и молока на душу населения. Мысль о том, что социалистическое хозяйство способно за несколько десятков лет добиться того, на что капиталистическим странам потребовалось несколько столетий, была одним из догматов большевистской веры. И в самом деле: коллективизацию и индустриализацию удалось провести почти мгновенно — неужели же с каким-то там мясом-молоком будут проблемы? Однако скоро выяснилось, что конкретные задачи порой оказываются намного сложнее глобальных.

Хрущева вдохновляли недавние успехи сельского хозяйства: с 1953 года прирост производства мяса составил 162 %, молока — 105 %, зерновых — 189 %. (Он почему-то полагал, что этот рост будет продолжаться. Но даже если так — США ведь тоже не стояли на месте.) После сорокадневной поездки по американскому Среднему Западу министр сельского хозяйства Владимир Мацкевич подтвердил то, в чем Хрущев и так не сомневался: сельскохозяйственным изобилием Америка обязана не капиталистическому строю, а большим фермам, трудолюбию и изобретательности фермеров, а также широкому распространению кукурузы.

Поначалу Хрущев говорил о «нескольких годах» или «ближайших годах», не называя конкретные сроки. Чтобы догнать Америку, сказал он, необходимо увеличить поступление мяса на 1956 год в 3,2 раза… и вдруг, не в силах сдержаться, добавил: «Уже к 1960 году мы догоним Соединенные Штаты по мясу на душу населения!».

Подобные прогнозы не делаются без предварительного утверждения Президиума, но Хрущев говорил на свой страх и риск. От предупреждений экономистов он благодушно отмахивался: «Я попросил экономистов выяснить, сможем ли мы догнать США по производству продуктов питания, которые я упомянул. Скажу вам по секрету: они мне принесли бумагу — вот такую, с подписями, даже с печатью. И там было сказано: если мы увеличим производство мяса в 3,5 раза, то догоним США к 1975 году! [Смех в зале.] Извините меня, товарищи экономисты, если я задел больное место».

Экономисты, продолжал Хрущев, «с точки зрения арифметики» были правы; однако они не учли, на что способен советский народ. «Иногда человек способен сделать нечто такое, что, казалось бы, превыше его сил. Что ж, пусть наши оппоненты посмотрят, на что способен рабочий класс». А скептики пусть посмотрят на Калиновку. Если его родная деревня смогла так чудесно преобразиться за годы социализма — «кто сказал, что мы не сможем выполнить задачу, которую перед собой поставим?»22.

Именно эта импульсивность и вызвала основной удар критики. «Подошел к нам, — вспоминал Каганович, — с хвастливым видом изобретателя „великой идеи“». Когда члены Президиума предъявили ему статистические данные, опровергающие его прогноз, — он «сердился, грозно подымал свой маленький кулачок, но опровергнуть цифры Госплана не смог»23. По словам тогдашнего союзника Хрущева Алексея Косыгина, «Молотов потратил немало времени, собирая материалы, доказывающие, что никто — ни партия, ни народ, ни руководитель сельского хозяйства, ни крестьянство — не сможет обогнать Америку по производству мяса»24. Однако Хрущев не сдался — напротив, повторил свое обещание в интервью, данном телекомпании Си-би-эс. Услышав о том, что американские специалисты называют его прогноз нереалистичным, Хрущев уступил им один год — уточнил, что, возможно, СССР обгонит США не в 1960-м, а в 1961-м. «Но если и так, — шутливо добавил он, — мы не очень расстроимся, и советский народ на ЦК и партию за это в обиде не будет»25.

Увы, обещания Хрущева не сбылись и тридцать лет спустя.

Среди областей жизни советского народа, контролируемых партией, литература, конечно, стояла далеко не на первом месте; однако в своем стремлении держать под контролем интеллектуальную жизнь народа советские лидеры не могли не уделять внимания культуре. Процесс, позже названный «оттепелью», потихоньку начался сразу после смерти Сталина, однако обрел силу только после XX съезда. После долгой ночи позднего сталинизма, вспоминает Майя Туровская, «явление Хрущева и XX съезд стали для нас настоящими именинами сердца»26. В повести Ильи Эренбурга «Оттепель», давшей название целому десятилетию, подвергались жесткой критике представители правящей элиты. Само по себе это было не в новинку для читателей: новостью оказалось то, что такие функционеры изображались не как «пережитки гнилого прошлого», а как плоть от плоти советской системы. Поначалу власти поощряли критику снизу, но затем, испугавшись, начали травить писателей и увольнять тех, кто их издавал27. На первых порах роль Хрущева в этом процессе была невелика: стремясь укрепить свой авторитет, он опасался вмешиваться в вопросы культуры. На Украине ему уже случилось быть и покровителем, и гонителем искусств в одном лице, ту же роль приходилось играть и в Москве. Он по-прежнему неловко себя чувствовал в обществе писателей и художников, особенно на больших собраниях, где законодателем становился он, но судьями — его слушатели. Идеологическая дисциплина, на которой настаивал Хрущев, вызывала у творческих людей естественное отторжение; неудивительно, что отношения были напряженными с самого начала. Люди искусства не понимали, что их нескрываемая неприязнь подрывает не только партийную линию Хрущева, но и его самооценку. Вот почему столкновения с «творческой интеллигенцией» заставляли его буквально набрасываться на аудиторию, разражаться гневными оборонительно-наступательными речами, грубыми и бессвязными; таким поведением он, естественно, не только не достигал цели, но и еще более отталкивал от себя образованных и культурных людей.

Секретный доклад Хрущева на XX съезде подбодрил авторов либерального образа мыслей. Среди новых книг в 1956 году появился роман «Не хлебом единым» Владимира Дудинцева, роман об инженере-идеалисте, преследуемом безмозглыми и бессовестными бюрократами. В ноябре 1956 года вышел альманах «Литературная Москва» — собрание прозы, поэзии, драматургии, литературной критики и статей на общественно-политические темы. В стихотворении одного из его редакторов, Маргариты Алигер, высмеивался штампованный образ «нового советского человека», а в поэме молодого Евгения Евтушенко «Станция Зима» отмечалось огромное влияние, оказанное десталинизацией на молодое поколение28.

Партийные пропагандисты пытались прикрикнуть на писателей — но впервые за несколько десятилетий писатели отказались повиноваться. В марте 1957 года на собрании Московского союза писателей некоторые из них, в том числе Дудинцев и Алигер, проявили то, что власти заклеймили ярлыком «нетерпимости к критике»29. Хотя Хрущев и пятился назад, к сталинизму, громить литературу он пока опасался. В конце концов именно интеллигенция поддерживала его, когда сталинисты наступали со всех сторон! Однако скоро Хрущев понял: с такими союзниками, как независимые, неуправляемые, свободомыслящие люди искусства, врагов ему не потребуется. Вот почему в мае он присоединился к погрому.

На встрече с партийными лидерами 13 мая 1957 года члены Союза писателей не знали, чего ожидать, — однако, вспоминает Вениамин Каверин, была «надежда, что Хрущев поддержит „либеральные“ тенденции в литературе». Собрание продолжалось весь день — яркое свидетельство тому, с какой смертельной серьезностью подходила партия к вопросам «культурного строительства». Хрущев говорил последним; речь его продолжалась почти два часа. Та часть его речи, что была подготовлена заранее, звучала весьма предсказуемо: некоторые писатели «односторонне и неправильно поняли сущность партийной критики культа личности Сталина», истолковали ее как «полное отвержение всего, что сделал И. В. Сталин для партии и страны»; роман Дудинцева, несмотря на «сильно написанные страницы», «фальшив в своей основе»; в «Литературной Москве» содержатся «идеологически порочные» произведения. Однако кое-что Хрущев счел нужным добавить от себя.

По словам Каверина, речь его была похожа «на обваливающееся здание». «Начал он с заявления, что нас много, а он один. Мы написали много книг, но он их не читал, потому что, если бы он стал их читать, его бы „выгнали из Центрального Комитета“. Потом в середину его речи ворвалась какая-то женщина „нерусской национальности“, которая когда-то обманула его в Киеве. За женщиной последовал главный выпад против Венгрии с упоминанием о том, что он приказал Жукову покончить с мятежниками в три дня, а Жуков покончил в два. Вот здесь, кажется, он и перешел к „кружку Петефи“, подражая которому некоторые писатели попытались „подбить ноги“ советской литературе».

Во время этой тирады на сцену поднялась Мариэтта Шагинян, армянская писательница, начинавшая свою карьеру с модернистской поэзии, а при Сталине ставшая «живым классиком». Само появление старухи со слуховым рожком, приставленным к уху, вызвало оживление в аудитории; но еще больше не понравился Хрущеву заданный громким голосом вопрос: почему в Армении нет мяса? «„Как нет, как нет?! — закричал Хрущев. — А вот здесь находится такой-то…“ И он назвал фамилию крупного армянского деятеля, который побледнел и встал, услышав свое имя». Однако Шагинян не сдавалась. И несколько дней спустя Хрущев с неудовольствием вспоминал «эту армянскую колбасу»30.

«Литературная Москва» представляла собой внушительный двухтомник. Хрущев, обращаясь к председателю Союза писателей, назвал ее «грязной и вредной брошюркой» (выделено мной. — У. Т.) — из чего, говорит его помощник Игорь Черноуцан, стало ясно, что Никита Сергеевич альманаха «в глаза не видел». По утверждению драматурга Николая Погодина, на «Литературную Москву» Хрущева натравил его друг и наушник с киевских времен Александр Корнейчук: в одной из критических статей альманаха его творчество было названо «бесконфликтным и искусственным», и он решил отомстить. Корнейчук «такого не забывает и не прощает», говорил Погодин Черноуцану. «Единственное, о чем он забыл — объяснить Хрущеву, что в этой „брошюрке“ несколько сотен страниц»31.

Позднее Хрущев отчасти понял, что стал жертвой дезинформации. Он даже наполовину извинился перед Черноуцаном. «Кажется, я вас обидел, — заметил он. — Почему же вы мне не сказали, что в этой „брошюрке“ два тома? А, ладно, все это ерунда. Давайте-ка подумаем, как нам приободрить этих литераторов. Что, если в следующее воскресенье собрать всех московских писателей и артистов у меня на даче? Пусть погуляют, поудят рыбу, потом подадим им обед на свежем воздухе. Идите, распорядитесь»32.

В самом деле, не прошло и нескольких недель, как на даче у Хрущева был устроен грандиозный гала-пикник при участии кремлевского руководства. Около трех сотен гостей «катались на лодках, — рассказывает Аджубей, — а на тенистых полянах их ждали сервированные столики, отнюдь не только с прохладительными напитками. Легкий летний дождь, запахи травы и вкусной еды — все должно было настраивать на благостную беседу. Однако получилось иначе. Выступали многие известные писатели, актеры, художники, музыканты. Каждый со своей болью. И чем больше эта боль выплескивалась, тем все большее возбуждение охватывало Хрущева»33.

В некоторых рассказах об этой встрече утверждается, будто Хрущев был сильно навеселе; на наш взгляд, он был не столько пьян, сколько взволнован. Он старался держать себя в руках, даже сам покритиковал старорежимных «лакировщиков». Но затем снова обрушился на «Литературную Москву» и лично на Маргариту Алигер. «Вы идеологический диверсант! — орал Хрущев. — Отрыжка капиталистического Запада!».

— Никита Сергеевич, что вы говорите! — в ужасе восклицала маленькая, хрупкая Алигер. — Я же коммунистка, член партии…

— Лжете! — оборвал ее Хрущев. — Не верю таким коммунистам!..

Посреди этой перебранки хлынул дождь. Тенты едва не обрушились; высокопоставленных гостей прикрыла зонтами охрана, простые гости промокли до костей. Гремел гром, сверкала молния — а Хрущев все продолжал ораторствовать. Даже у Молотова вытянулось лицо. Микоян прошептал что-то на ухо Хрущеву, стараясь его успокоить. Наконец, едва держась на ногах, Алигер вышла из-за стола; от нее, словно от зачумленной, шарахались все, кроме писателя Валентина Овечкина34.

Режиссерами этого сюрреалистического спектакля Черноуцан считает Корнейчука, Леонида Соболева, вскоре возглавившего особенно реакционный Московский союз писателей, и Николая Грибачева, тоже из «старой гвардии», которого Хрущев считал экспертом по вопросам эстетики. Так или иначе, поведение Хрущева дало еще один козырь его критикам в Кремле. Молотов открыто заявил свое недовольство тем, что Хрущев «втоптал женщину [Алигер] в грязь». Не то чтобы судьба Алигер его сильно беспокоила; гораздо сильнее не устраивало Молотова то, что Хрущев «постоянно и по любому поводу подчеркивал наши с ним разногласия. Особенно возмутило меня то, что все это говорилось перед беспартийными»35. Каганович и Маленков также использовали этот инцидент против Хрущева. «Стенограммы за столом не вели, — замечает Каганович. — Вряд ли нашлась бы хоть одна стенографистка, которая сумела бы записать сказанное». В появлении этого «непревзойденного „шедевра ораторского искусства“», добавляет он, отчасти виноват алкоголь36. По словам Микояна, и без того напряженные отношения в Президиуме «после встречи с писателями стали просто невыносимыми»37.

Разумеется, отнюдь не грубость Хрущева по отношению к писателям вызвала попытку июньского заговора 1957 года — она послужила лишь одним из предлогов. Сам он позднее утверждал, что критика его поведения была «только поводом» для попытки восстановления сталинизма. Однако, хотя трое из заговорщиков (Молотов, Каганович и Ворошилов) в самом деле были сталинистами, остальных (Маленков, Сабуров, Первухин, Булганин и Шепилов) в этом обвинить было трудно; да и многие из сторонников Хрущева уже начали выражать недовольство его взрывным и непредсказуемым поведением.

Роль Молотова в заговоре неудивительна. Он сам вспоминал, что «постоянно был в оппозиции» к Хрущеву еще с 1954-го, в особенности после открытого столкновения в июле 1955-го, а в 1956–1957 годах их отношения только ухудшились. Хрущев не случайно назвал Молотова «идеологическим лидером» заговора: он противостоял Хрущеву по многим вопросам, но в особенности по вопросу десталинизации, которая угрожала и его убеждениям, и его благополучию38.

У Кагановича также были причины ненавидеть своего бывшего протеже, которому приходилось теперь подчиняться. Однако с Молотовым они, вспоминал их бывший коллега по Политбюро Андрей Андреев, были «прямыми противоположностями». «Молотов не выносил Кагановича; все время совместной работы в ЦК они друг друга ненавидели». Что же касается Маленкова — основного «организатора» путча, по словам Хрущева, — его Молотов также терпеть не мог и еще в январе 1955 года поддержал Хрущева, проголосовав за его смещение. «Каганович был вечно недоволен Маленковым, — вспоминает Андреев, — и подозревал, что тот хочет его сбросить»39. В отличие от Молотова и Кагановича, Маленков поддерживал инициативы Хрущева; однако он присоединился к заговору, поскольку другого выхода не видел. «Или мы их, или они нас», — сказал он Сабурову40. К активным действиям Молотова, Маленкова и Кагановича подтолкнул сам Хрущев, заговоривший о том, что собирается осенью расширить Президиум: в этих словах они увидели предвестие грядущей чистки.

Ворошилов не играл в заговоре заметной роли. Номинально занимая высшую должность в государстве, реально он был декоративной фигурой, которую никто не принимал всерьез. По словам Хрущева, он был способен на самые дурацкие выходки — например, оскорбил иранского шаха в беседе с новым послом, заявив ему при вручении верительных грамот: «У нас тоже были цари, но мы Николая прогнали и с тех пор прекрасно без царей обходимся»41. К заговору он присоединился не только потому, что был искренним сталинистом и на руках его тоже было достаточно крови, но и из-за постоянных насмешек Хрущева. «Он просто в грязь втаптывает тех товарищей, которые с ним не согласны», — сетовал позже Ворошилов. Шепилов вспоминал, что Ворошилов одним из первых начал жаловаться ему на Хрущева. «Голубчик, — говорил ему Ворошилов, — этот человек оскорбляет абсолютно всех!»42

Булганин также не был гением. «Пост председателя Совета министров не предназначен для идиота», — с усмешкой говорил Хрущев Мичуновичу после провала заговора43. Знаменитая оперная певица Галина Вишневская вспоминает об «интеллигентной внешности и приятных манерах» Булганина: ей виднее, поскольку Булганин много лет преследовал ее своими домогательствами — в том числе и у себя на дне рождения, роскошном празднике, где гости говорили «громко и властно», пили «без удержу», «льстили Булганину, снова и снова называя его „нашим интеллектуалом“, потому что знали, что ему это нравится», и вспоминали о тридцатых годах как о золотом веке44. Булганину тоже случалось делать промахи, приводившие Хрущева в ужас и негодование. Так, на приеме в Калькутте в 1955 году он сравнил Ганди с Лениным. «Когда он это сказал, я дрожал от гнева», — вспоминал Хрущев. А в 1956-м Булганин назвал верным ленинцем Тито. «Мы тогда осудили Булганина за это, о чем вы знаете из документов, которые рассылались. Конечно, Булганину это была заноза в сердце». В Финляндии, еще слишком хорошо помнившей войну с СССР, Булганин заметил, что из фермы, которую он посетил, получился бы отличный военно-наблюдательный пункт. «Я чуть не ахнул. Слушай, говорю, что ты говоришь. А он мне отвечает: ты гражданский, а я военный. Ну какой ты военный! Ты же должен думать, прежде чем говорить. Есть такая поговорка: в доме повешенного не говорят о веревке»45.

Хрущев поддержал назначение Булганина главой правительства отчасти и для того, чтобы блистать на его фоне. Булганина коробили насмешки Хрущева, однако возражать он не осмеливался. С другими заговорщиками он никогда не состоял в дружбе (по крайней мере, так утверждал он сам), однако начал сближаться с ними по мере того, как росло общее недовольство. В сущности, для путча он был необходим. Как глава правительства (пост, который до него занимали Ленин и Сталин), он обладал ресурсами и информацией, которые сильно облегчали подготовку заговора. «Если бы не Булганин, — говорил позже Хрущев, — Сабурова и Первухина тоже там бы не было»46.

Сабуров и Первухин не были близки к Хрущеву, а его план децентрализации угрожал их служебному положению. По признанию самого Первухина, он решился примкнуть к заговору 20 мая, после памятного пикника с писателями; эта сцена подтолкнула его к тому, чтобы сделать выбор47. Сабуров «разогревался» дольше. В начале мая Булганин пожаловался ему, что председатель КГБ Серов следит за членами Президиума. Примерно в то же время Маленков предупредил Сабурова, что Хрущев намерен от него избавиться; тогда же они перешли на «ты». Однако Сабуров продолжал колебаться до самого начала активных действий — когда, как сказал ему позднее на пленуме Хрущев, «черт вас втянул в это дело»48.

Шепилова Черноуцан характеризует как человека «образованного, разумного и культурного»49. Сам Шепилов хвастал, что мог «безошибочно, очень ритмично и точно напеть около дюжины опер, включая все хоровые, женские и оркестровые партии»50. В выдвижении Шепилова на высочайшие посты (от редактора «Правды» до секретаря ЦК, кандидата в члены Президиума, а затем — министра иностранных дел) сказалось уважение Хрущева к интеллектуальной и культурной утонченности. Однако интеллигентность Шепилова болезненно напоминала Хрущеву о том, чего недоставало ему самому. Чувствуя это, Шепилов был осторожен: по словам Черноуцана, он «старался не высказывать своих суждений о литературе, чтобы угодить Хрущеву». На обеде с Тито в 1955 году Хрущев, рассказывая о чем-то, несколько раз просил Шепилова подтвердить справедливость своих слов. «Шепилов откладывал салфетку, — вспоминает Мичунович, — вставал из-за стола, рапортовал: „Точно так, Никита Сергеевич!“ — и снова садился. Меня это очень удивило — особенно поразило то, что Хрущев это терпит»51.

Отношения Хрущева и Шепилова были не только необычными (Шепилов стал первым и единственным рафинированным интеллектуалом, которого Хрущев взял под свое крыло), но и достаточно близкими. Они работали вместе в ЦК и в Президиуме, а семья Шепилова по крайней мере один раз была в гостях на хрущевской даче. Высказывались предположения, что Хрущев считал Шепилова своим возможным преемником; если так, тем большим ударом стало его предательство. С тех пор Хрущев никогда уже не доверял высокообразованным помощникам, в которых так нуждался. «Шепилов, наш „академик“, сыграл в этом деле самую гнилую роль, — говорил Хрущев на пленуме, последовавшем за попыткой переворота. — У всех есть свои слабости; моя — в том, что я поддерживал выдвижение Шепилова»52.

Сам Шепилов уверял, что «полюбил» Хрущева за широкую, демократическую натуру. Однако в 1957 году он начал записывать в свой блокнот жалобы Хрущева на коллег и коллег — на Хрущева, в том числе, как простодушно рассказывал сам Хрущев, «всякую дрянь и пакость», которая сообщалась ему «по секрету». После провала заговора союзник Хрущева Аверкий Аристов назвал Шепилова «политической проституткой»: «Надо было видеть, с каким цинизмом и сарказмом, с каким самодовольством он выступал в Президиуме — ни дать ни взять профессор, важная фигура; в своих выступлениях он чернил людей и бессовестно клеветал на них»53. 18 июня, в день несостоявшегося путча, Шепилов зачитывал Хрущеву отрывки из своей записной книжки, чтобы показать, что думают о нем даже те, кого Хрущев считает своими союзниками. Шепилов был «одним из тех отвратительных людей, которые запоминают, кто что сказал, неважно где, а потом вытаскивают на свет и используют», — говорил первый секретарь Ленинградского обкома Фрол Козлов54. «Знаете, что он обо мне говорил? — рассказывал потом Хрущев египетскому журналисту, с которым был в приятельских отношениях. — Что на встрече с президентом Финляндии я чесался, как завшивленный…»55

В бесчисленных официальных постановлениях и пресс-релизах, посыпавшихся после провала заговора, основные заговорщики перечислялись в таком порядке: Молотов, Маленков, Каганович и «примкнувший к ним Шепилов» (в СССР еще долго ходила шутка, что «и примкнувший к ним Шепилов» — самое длинное русское сочетание имени и фамилии). По всей видимости, Шепилов примкнул к заговору в последнюю минуту, после нескольких бесед с Кагановичем, который, проживая с ним по соседству, несколько раз приглашал его погулять по лесу и во время этих прогулок убедил, что большинство — против Хрущева56. Присоединившись к заговорщикам, Шепилов уже не чувствовал нужды щадить уязвимую психику своего патрона. «Все сводилось к тому, — вспоминал он много лет спустя, — что Хрущев был глубоко необразован, хотя имел голову на плечах. Но вместо того чтобы разобраться в предмете, он говорил: „Я нюхом чую“. А это непозволительно для руководителя — особенно для руководителя огромной страны». Или, по другому случаю: «Не может неграмотный управлять государством»57.

«Вы сделались „экспертом“ во всем — от сельского хозяйства до науки и культуры», — упрекал Хрущева Шепилов во время путча. Тогда Хрущев спросил, какое образование у самого Шепилова. Тот ответил: десять классов, четыре года в университете, еще три — в Институте красной профессуры.

— А я, — рявкнул в ответ Хрущев, — отучился всего две зимы, и за мою учебу отец заплатил попу двумя мешками картошки!

— Тогда с какой стати вы претендуете на всезнание?

В ответ на это, вспоминает Шепилов, «Хрущев заявил, что не ожидал услышать от меня ничего подобного и считает мои слова предательством»58.

Итак, в заговоре участвовали восемь человек (семеро из которых составляли большинство членов Президиума). Маршал Георгий Жуков, как и Шепилов, был кандидатом в члены Президиума; ему отводилась такая же заглавная роль, как и при аресте Берии. После провала заговора Жуков обрушился на заговорщиков с жесточайшей критикой. Впрочем, он давно уже высказывал и недовольство действиями Хрущева. Еще в мае 1956 года, на кремлевском приеме для офицеров иностранных военно-воздушных сил, когда Хрущев, будучи, по-видимому, под хмельком, пренебрежительно отозвался о Великобритании и Франции, «Жуков и другие высокопоставленные лица, — писал позднее посол США Чарльз Болен, — не скрывали своего возмущения и открыто говорили, что эта реплика неуместна». После того как Хрущева деликатно удалили со сцены, Жуков обратился к Болену со словами: «Не обращайте внимания, это у нас обычное дело»59.

Зная отношение Жукова к Хрущеву, Маленков попытался привлечь его на сторону заговорщиков. «Пора покончить с Хрущевым», — говорил ему Булганин60. Шепилов, знавший Жукова с 1941 года, считал его своим самым близким другом в советском руководстве. Несогласны они были только в одном — в оценке личности Хрущева, и только тогда, когда Шепилов был «очарован» его «простотой и доступностью». «Весной 1957-го, — рассказывал Шепилов, — Жуков как-то обронил вскользь, что надо бы собраться и поговорить. Хрущев, сказал он, забрал себе столько власти, что от коллективного руководства ничего не осталось. Разговаривали мы на прогулках, зная, что везде — на дачах, в квартирах, в автомобилях — установлены „жучки“»61.

Шепилов обвинил в участии в заговоре также ставленницу Хрущева Екатерину Фурцеву62. Та практически подтвердила обвинение, заявив, что Шепилов «вел разговоры наедине [очевидно, с ней самой], настраивая людей друг против друга»63. Если это так, очевидно, что, помимо большинства в самом Президиуме, заговорщики чуть не получили большинство среди кандидатов в члены Президиума (трое из пяти — Шепилов, Жуков, Фурцева). У Суслова — закоренелого сталиниста — также не было причин защищать Хрущева. На его стороне оставался один Микоян — да и тот, по некоторым сведениям, колебался. Свидетельство об этом Первухина, конечно, подлежит сомнению — однако то же самое подозревал и сам Хрущев. Позднее он рассказывал Мичуновичу, что Микоян сохранял нейтралитет, пока исход дела не стал ясен, и «если бы события пошли другим курсом, вполне возможно», что речь Микояна в ЦК «была бы приспособлена к такому обороту»64.

У Микояна в самом деле имелись относительно Хрущева некоторые сомнения: Хрущев «был склонен к крайностям», «перебарщивал в какой-то идее», «проявлял упрямство и в своих ошибочных решениях или капризах», — однако Микоян по-прежнему считал, что Хрущев — «необработанный алмаз», который «быстро схватывает и быстро учится», что он «мужествен, настойчив и упрям». В 1957 году, вспоминал Микоян, он встал на сторону Хрущева, поскольку «Молотов, Каганович, отчасти Ворошилов были недовольны разоблачением преступлений Сталина. Победа этих людей означала бы торможение процесса десталинизации партии и общества»65.

Заговорщики, едва не отправившие Хрущева в отставку, подражали его тактике в заговоре против Берии. Сговорившись между собой, трое лидеров заговора (Молотов, Маленков и Ворошилов) начали сопротивляться инициативам Хрущева. 10 июня, пока Хрущев с Булганиным были в Финляндии, они подвергли критике его предложение закупать печатные станки в Австрии, а пять дней спустя воспротивились ему в другом вопросе, связанном с торговлей66.

Соперники Хрущева не были новичками в интригах; они прошли много подковерных схваток — и по большей части выходили в них победителями. Если бы им удалось выиграть и эту — горе тем, кто отказался встать на их сторону! Впрочем, заговорщики рассчитывали не только на страх, но и на партийную дисциплину — не на устав, согласно которому Президиум и первые секретари ЦК избирались Центральным Комитетом, но на негласный порядок, согласно которому первого секретаря избирал сам Президиум, а ЦК только скреплял его решение печатью. Соперники Хрущева составляли в Президиуме большинство — и не сомневались, что ЦК последует за ними. Правда, в ведении Хрущева были партийный аппарат, а также КГБ и армия (через Серова и Жукова), — однако они надеялись, что он уступит, как уступили они сами в 1955 году.

Капкан должен был захлопнуться 18 июня. Стремясь усыпить бдительность жертвы, заговорщики созвали заседание президиума Совета министров, членами которого были большинство партийных руководителей (но не Хрущев). Официальным поводом стала предстоящая в следующем месяце поездка руководства в Ленинград на празднование 250-летия со дня основания города67. Предполагалось, что непосредственно по ходу дела оно будет объявлено заседанием Президиума ЦК. Спрашивается: возможно ли, чтобы Хрущев не разгадал эту хитрость, которую сам несколько лет назад использовал против Берии? Неужели он не понимал, что готовят ему враги? Или, может быть, расставив собственную ловушку, сознательно провоцировал их на решительные действия?

В феврале 1957 года обком Ярославской области сообщал о слухах, что «товарища Хрущева назначат министром сельского хозяйства, а первым секретарем партии будет товарищ Маленков». Доходили до ЦК и смутные разговоры московских чиновников о «больших переменах на самом высоком уровне, грядущих в ближайшем будущем»68. Разумеется, отзвуки заговора не могли не дойти до КГБ. Неужели Хрущева не насторожило, что старые враги, прекратив ссоры между собой, дружно голосуют против его инициатив? Неужели не встревожило даже то, что произошло на свадьбе сына?

На свадьбе Сергея Хрущева 16 июня присутствовало все партийное руководство. Отец, вспоминает Сергей, «не смог удержаться», чтобы не похвастать предстоящим событием — а раз уж он об этом упомянул, обычай требовал, чтобы его коллеги по Президиуму «почтили церемонию своим присутствием». К огорчению Нины Петровны, толпа гостей не поместилась в просторной столовой и столы были накрыты на веранде. Сергей был поражен поведением Маленковых: они приехали с большим опозданием, выглядели угрюмыми и, в противоположность своим прежним роскошным подаркам — набору чертежных инструментов в полированной деревянной шкатулке, которую они преподнесли Сергею по случаю поступления в университет, и набору увеличительных стекол, подаренному позднее, — вручили новобрачным дешевый будильник с нарисованным на циферблате слоном. Можно еще понять, почему Хрущев не обратил на это внимания — но были и другие детали. Когда Хрущев, произнося пространную речь (в которой восхвалял в основном собственную мать), задел Булганина, премьер-министр «отреагировал яростно. Он просто взорвался. Начал орать, что никому больше не позволит себе указывать и затыкать себе рот, что скоро всему этому придет конец». По окончании свадебного обеда, вспоминал Жуков, Молотов, Маленков, Каганович и Булганин демонстративно поднялись из-за стола и уехали на дачу к Маленкову69.

Помощник и союзник Хрущева Петр Демичев настаивал, что Хрущев знал о заговоре. «Кто ему сообщил, трудно сказать — возможно, сам почувствовал. Уже 1 мая, когда все партийное руководство собралось на даче у Булганина, очевидно было, что присутствующие настроены против Хрущева. Хрущев не мог этого не заметить — в этом отношении он был достаточно чувствителен»70. Так ли? Быть может, он просто не мог поверить, что кто-то способен отнять у него завоеванные наконец власть и славу?

18 июня, когда Хрущев находился у себя в резиденции на Ленинских горах, ему позвонил Булганин и попросил приехать на заседание Совета министров. Поначалу Хрущев не хотел ехать (совсем как в октябре 1964 года, когда Брежнев вызвал его из Пицунды), говорил, что с поездкой в Ленинград уже все решено и обсуждать тут нечего; но во второй половине дня все же поехал в Кремль. Присутствовали восемь членов Президиума из одиннадцати. Ставленник Хрущева Алексей Кириченко в этот момент произносил речь на заседании ЦК компартии Украины; он едва успел закончить, когда ему позвонили и приказали немедленно лететь обратно в Москву. Сабуров был в Варшаве — предусмотрительно нашел способ удалиться в решающий момент, якобы по семейным обстоятельствам. Суслов отдыхал за городом, но также прибыл в Москву, как только ему позвонили. Из семи кандидатов в члены Президиума присутствовали Шепилов, Брежнев, Фурцева и Николай Шверник. Через час прибыл из Солнечногорска Жуков; намного позже — Козлов и Мухитдинов, соответственно, из Ленинграда и Узбекистана. Отсутствовали секретари ЦК Николай Беляев и Поспелов, не входившие в Совет министров, а также секретарь ЦК Аристов, который был болен71.

Первым заговорил Маленков: он предложил обсудить поведение Хрущева и потребовал, чтобы заседание вел не Хрущев, а Булганин. (Педантичный Молотов замечает, что председательствование Хрущева на заседаниях Совета министров вообще было против правил: эту обязанность всегда исполнял предсовмина — Ленин, Рыков, сам Молотов, а затем Сталин72.) Нетрудно вообразить реакцию Хрущева, когда появился Жуков: Маленков все еще дрожал, а Хрущев лупил кулаком по зеленому сукну стола с такой силой, что стакан Жукова подпрыгивал. Но против предложения Маленкова выступили только Хрущев и Микоян — и оказались в меньшинстве.

Булганин занял место председателя собрания — что само по себе было для Хрущева оскорблением, — и противники Хрущева начали высказывать все, что у них наболело. Маленков утверждал, что Хрущев совершает «одну ошибку за другой». Ворошилов назвал Хрущева «невыносимым» и потребовал его отставки. Каганович объяснил стремление Хрущева пересмотреть итоги 30-х годов его колебаниями в пользу троцкистов в 1923-м. «Чья бы корова мычала, а твоя — молчала», — заметил он, в ответ на что Хрущев рявкнул: «Что ты все намекаешь?! Мне это надоело!!» К этому обвинению присоединился и Молотов. Добавили свою лепту Булганин и Первухин. По рассказу Кагановича, Молотов старался урезонить Хрущева и отчасти в этом преуспел. Хрущев отверг большинство обвинений, однако некоторые признал и даже обещал исправить свои ошибки. Вместе с Микояном они потребовали отсрочки заседания до появления всех членов и кандидатов в члены Президиума. Решено было продолжить заседание завтра. Хрущев тяжело переживал свое поражение73. На приеме в болгарском посольстве в тот же вечер он выглядел «озабоченным, даже подавленным». Обычно разговорчивый — тут он был «мрачен и молчалив»74. В тот же вечер первый секретарь ЦК компартии Украины Кириченко попытался подготовить своего босса к неминуемому, как казалось, поражению: «Что ж, будете жить на Украине. У вас там будет дом и дача». Помощник Хрущева Андрей Шевченко вспоминает: «Он был в отчаянии, его буквально трясло»75. Некоторые видели, как он плакал76. Жуков позже вспоминал, что Хрущев буквально умолял спасти его, обещая, что никогда этого не забудет77.

Он не остался в одиночестве. Несмотря на свои сталинистские настроения, на сторону Хрущева встал Суслов — возможно, убежденный Микояном, что в конце концов победа останется за ним78. Кириченко, Брежнев и Фурцева также поддерживали своего патрона. Сабуров вернулся из Варшавы в два часа ночи; Микоян немедленно позвонил ему, и на следующее утро они встретились. Однако Сабуров примкнул к лагерю противников Хрущева79. Хрущев позвонил Булганину: «Друг, приди в себя. Куда тебя занесло? Они тебя втянули в это дело, чтобы использовать в своих целях… Брось их». И это был не единственный звонок. «Николай, — говорил Булганину Маленков, — держись! Будь мужчиной! Не отступай!»80 Булганин колебался, не зная, что предпринять.

Девятнадцатого числа, войдя в зал заседаний, Хрущев и Булганин первым делом начали спор за председательское место — спор, семью голосами против четырех решенный в пользу Булганина. Если считать как секретарей ЦК, так и кандидатов, у Хрущева было большинство — одиннадцать против семи; однако кандидаты не имели права голоса. Маленков и его союзники продолжили ту же игру, что и в первый день. Каганович заявил, что Хрущев «всю страну перевернул вверх дном» и ничего хорошего не сделал. В ответ кандидат в члены Президиума Шверник назвал заговорщиков «антипартийной группой» — ярлык, напоминавший об «уклонистах» недоброй памяти тридцатых годов. Как может большинство в партии быть «антипартийной группой»? — парировал Каганович. В какой-то момент, когда Каганович набросился на Брежнева и других кандидатов, спрашивая, как они смеют противоречить старшим и более опытным товарищам, Брежнев побелел и рухнул в обморок; охрана вынесла его из зала заседаний и уложила в соседней комнате, а кремлевские врачи привели в чувство81.

Весь день антихрущевское большинство твердо удерживало свои позиции. После заседания, когда заговорщики собрались в кабинете у Булганина, еще ничто не предвещало беды; однако вечером на приеме в югославском посольстве Булганин был мрачен и угрюм — никогда еще, пишет Мичунович, он не появлялся «в таком дурном настроении, казалось, забыв о своей обычной вежливости, в любой момент готовый к ссоре». Что же касается Хрущева — он вел себя «почти как всегда», старался быть «настолько веселым и любезным, насколько возможно в такой ситуации»82. Булганин понимал, что затягивание борьбы уменьшает его шансы: чем дольше длится неопределенность, тем легче Хрущеву перетянуть на свою сторону колеблющихся и мобилизовать ЦК, перед которым Президиум формально ответствен.

В ту ночь обе стороны вели отчаянные маневры. Микоян и Жуков давили на Булганина, Первухина и Сабурова, уговаривая их покинуть тонущий корабль. Помощники Хрущева составили письмо за подписями двадцати членов ЦК с требованием собрать пленум. С помощью КГБ и армии сторонники Хрущева подготовили доставку членов ЦК в Москву. За председателем Оренбургского обкома Геннадием Вороновым был послан специальный самолет. Мухитдинову позвонили, когда он осматривал овцеводческое хозяйство в Ферганской долине. Со всей страны срочно летели в Москву на специальных самолетах члены ЦК. Это было «как битва за урожай», — вспоминал позднее Андрей Шевченко. «Это был настоящий фракционный акт, ловкий, но троцкистский, — говорил позднее Каганович. — Но мы вели критику Хрущева по-партийному, строго соблюдая все установленные нормы!»83 Разумеется, в тридцатых годах Каганович (как и сам Хрущев) неоднократно нарушал все партийные правила — однако теперь заговорщики, понадеявшись на «законопослушность» Хрущева, не заручились поддержкой вне Президиума. Они не подумали о том, что многие члены ЦК заняли свои нынешние должности благодаря Хрущеву — и, разумеется, будут на его стороне.

20 июня «антипартийная» группа начала отступление. Они уже не требовали полной отставки Хрущева — предлагали только, чтобы он снял с себя должность первого секретаря. Ближе к вечеру в Москве собрались 87 членов ЦК: вместе с членами Президиума и секретарями ЦК они составляли 107 человек (полный состав ЦК — 130). В 18.00 20 из них привезли в зал заседаний Президиума петицию с 57 подписями. Хрущев, разумеется, распорядился их принять. Его противники кипели гневом и досадой, «Как будто бомба взорвалась», — вспоминал об этом Жуков. Делегацию вместе с председателем Горьковского обкома Николаем Игнатовым возглавляли маршалы Конев и Василевский; это вызвало крики о том, что «мы окружены танками», но и возымело «успокаивающий» эффект. После часа препирательств Президиум выслал нескольких человек встретить делегацию. В коридоре Ворошилов ткнул пальцем в грудь Александру Шелепину и рявкнул: «Ты, мальчишка, еще из коротких штанишек не вырос, а туда же!» Дело было почти проиграно. Президиум согласился назначить на завтра внеочередной пленум Центрального Комитета84.

Пленум, начавшийся 22 июня в два часа дня, продолжался до 28-го. Соперники Хрущева с самого начала поняли, что их дело проиграно. Некоторые еще пытались сопротивляться, но большинство сдалось сразу. В конце пленума только Молотов отказался проголосовать за собственную отставку. В этом смысле все прошло гладко. Однако пленум без преувеличения можно назвать одним из самых необычных в истории СССР — чтобы расправиться со своими врагами, Хрущев использовал здесь тему преступлений Сталина, и нынешние его речи не шли ни в какое сравнение с секретным докладом 1956 года. На этот раз докладчики не только называли число казненных, но и имена виновных в бессудных расправах. Молотов, Маленков и Каганович по большей части пытались защитить себя — однако их попытки вызывали у Хрущева ярость.

Вопреки партийному уставу, меньшинство Президиума (то есть прохрущевская группа) подготовило программу пленума, даже не сообщив об этом большинству85. Собственно говоря, большинству и не давали слова: оппозиционерам были позволены только короткие выступления и реплики, причем с Молотовым, который упрямо продолжал защищаться даже после того, как все остальные сдались, решили разбираться в самом конце. Открыл пленум Хрущев, общее обвинение против «антипартийной» группы огласил Суслов. С наиболее серьезными разоблачениями выступил Жуков. Так было решено заранее, возможно, потому, что герой Великой Отечественной был наиболее популярным членом Президиума; и Жуков выполнил свою задачу с силой и энергией, поразившими даже его союзников86.

Он назвал Маленкова, Кагановича и Молотова «главными виновниками» «арестов и казней партийных и государственных кадров». Только в период с 27 февраля по 12 ноября 1938 года, заявил он, Сталин, Молотов и Каганович лично подписали 38 тысяч 679 смертных приговоров. В один день — 12 ноября 1938-го — Сталин и Молотов 3 тысячи 167 человек «как скот, по списку гнали на бойню». Страшные списки составлялись неаккуратно, фамилии в них приводились с ошибками, иные — по нескольку раз. Жены «врагов народа» также получали «пулю в затылок». Командарм Якир (бывший другом Хрущева) умолял Сталина о милосердии, рассказывал Жуков. Сталин написал на его прошении: «Подлец и проститутка». «Совершенно точное определение», — добавил Молотов. «Мерзавец, сволочь и б…, — добавил Каганович. — Одна кара — смертная казнь». Вина Маленкова, продолжал Жуков, еще больше, поскольку он по должности обязан был контролировать работу НКВД. «Если бы только народ знал, что у них с пальцев капает невинная кровь, то он встречал бы их не аплодисментами, а камнями». Однако речь идет не только об этих вождях. «…Виновны и другие товарищи, бывшие члены Политбюро. Я полагаю, товарищи, что вы знаете, о ком идет речь, но вы знаете, что эти товарищи своей честной работой, прямотой заслужили, чтобы им доверял Центральный Комитет партии, вся наша партия, и я уверен, что мы их будем впредь за их прямоту, чистосердечные признания признавать руководителями. (Бурные аплодисменты.)»87 Речь, разумеется, шла о Хрущеве: Жуков обвинил его, чтобы затем оправдать. Нетрудно догадаться, какие чувства переживал Хрущев во время этого неожиданного пассажа.

Маленков, обвиненный в создании «ленинградского дела» 1949 года, начал отрицать, что имел к нему какое-либо касательство. «Неправда!» — выкрикнул Хрущев. «Ты у нас чист совершенно, товарищ Хрущев!» — саркастически отвечал Маленков. «Все Политбюро», настаивал Каганович, подписывало смертные приговоры, а в «тройках» состояли местные партийные руководители (и в их числе — Хрущев). «А кто установил систему троек?» — парировал Хрущев. «Неужели вы не подписывали расстрельные списки на Украине?» — воскликнул Каганович. «Да ладно вам! — отвечал Хрущев. — Или вы думаете, что НКВД и судебные органы стали бы слушаться приказов партии? Да меня самого обзывали польским шпионом!» — «Как и меня, — огрызнулся Каганович. — Но я защитил сотни тысяч… А вы, товарищ Жуков, как командир дивизии, неужели ничего не подписывали?» Жуков: «Я ни одного человека не послал на казнь». Хрущев: «Да, мы все давали согласие. Я сам голосовал против Якира и потом много раз называл его предателем. Потому что сам в это верил, верил, что он предатель и злоупотребил нашим доверием. Я этих обвинений не проверял, а вот вы [Каганович], думаю, проверяли. Вы ведь тогда были членом Политбюро. Вы не могли не знать»88.

Если не считать этих перебранок, Маленков и Каганович почти не оказали сопротивления. Булганин, Сабуров и Первухин молчали. Только Молотов защищался отчаянно, несмотря на свист и проклятия в зале. Не было никакого заговора, заявил он, и, разумеется, никакой «антипартийной» группы — была лишь справедливая критика. Хрущев сам виноват: он монополизировал все вопросы, обращается с остальными словно с «мальчиками для битья», коллег честит «выжившими из ума стариками», «дуралеями» и «карьеристами». Тому, что самые разные люди объединились против Хрущева, продолжал Молотов, причиной его «высокомерие». «Он от всех требует скромности, но для себя ее считает излишней. [Шум в зале.] Когда мы выбрали его первым секретарем, я думал, что он останется таким же, как был; но он очень изменился и становится все хуже и хуже».

Жуков напомнил Молотову о его участии в преступлениях Сталина. «Я признаю свою ответственность, — ответил Молотов, — наряду с другими членами Политбюро». — «А кто требовал пытать арестованных, чтобы добиться от них фальшивых признаний?!» — крикнул Хрущев. «Все члены Политбюро», — твердо отвечал Молотов. «Но вы были вторым человеком после Сталина, — продолжал Хрущев, — значит, несете основную ответственность, а после вас — Каганович». — «Я, — отвечал на это Молотов, — возражал Сталину чаще, чем вы все, вместе взятые, и, уж конечно, чаще, чем вы, товарищ Хрущев»89.

Шепилов настаивал, что пленум должен рассмотреть критику в адрес Хрущева, а не клеймить оппозиционеров. Позднее Хрущев назвал его речь «омерзительной» и сообщил Мичуновичу, что она встретила «особенно суровый прием»90. Только Микоян отчасти поддержал критику: у Хрущева, сказал он, в самом деле «есть горячность, поспешность, он говорит резкости, но он их от души говорит, без интриганства», в то время как «группа товарищей использовала отдельные недостатки Хрущева для того, чтобы решать свои политические задачи». Он защитил Хрущева от обвинений в пьянстве на дипломатических вечерах (он «больше других не пьет», сказал Микоян) и в неуместных во время дипломатического визита ночных развлечениях в финской сауне («Что Хрущев пошел в баню мыться — это был признак уважения Кекконену, а не потому, что ему нужна была баня и негде было вымыться»). Другие союзники Хрущева защищали его деятельность при Сталине. Аристов цитировал речи Молотова и Кагановича 1937 года, полные призывов к расправам, — но ни словом не упомянул о таких же речах своего патрона. «Товарищ Хрущев, — заключил Аристов, — никогда не предлагал никого арестовать или расстрелять». Когда Фрол Козлов заговорил о «ленинградском деле», Хрущев с места крикнул Маленкову: «Твои руки, Маленков, в крови, совесть твоя не чиста. Ты подлый человек!»91

Наконец, после шести дней бурных обсуждений (завершившихся «покаянием» оппозиционеров, позволивших публично втоптать себя в грязь) сам Хрущев взял слово, чтобы подвести итоги. Каганович, 18 июня рычавший, «как африканский лев», теперь похож на «битого кота». «И вдруг Булганин оказался в этой навозной куче». Первухин — «это сплошные колебания во всех вопросах… в политике это флюгер, а то и хуже… Но какую гнусную роль сыграл здесь „академик“ Шепилов!.. на деле получилось, что он оказался грязным сплетником и интриганом… Разве это политики? — вопрошал Хрущев, обращаясь к своим противникам. — Нет, это жалкие интриганы». Единственный из оппонентов, кого хотя бы есть за что уважать, заключил он, — это Молотов.

Однако, продолжал Хрущев, «Молотов всегда был ближе всех к Сталину и по существу долгое время при жизни Сталина был вторым лицом в нашей стране…». Когда Хрущев начал цитировать молотовский панегирик Сталину по случаю его 60-летия в 1939 году, Молотов крикнул с места: «Почему о своих речах не расскажете?!» — «Кто вынуждал вас так глумиться над людьми? — парировал Хрущев. — Ведь вы писали не под диктовку Сталина, а хотели угодить Сталину, вот, мол, какие мы бдительные. С усмешкой и издевательством посылали ни в чем не повинных людей на смерть. Остались в живых матери, жены и дети невинно расстрелянных. Или пролито целое море слез. Многие родственники просят теперь дать им возможность хотя бы посмотреть на фотографии своих мужей, отцов, так как их принудили уничтожить все, что относилось к репрессированным людям… Как вы можете спокойно смотреть в глаза оставшимся в живых родственникам?».

А сам Хрущев? Как он смотрел им в глаза? Почему считал себя чище своих коллег? Потому что подписывал меньше смертных приговоров? Или из-за того, что не царапал на них ругательства? Его оппоненты по крайней мере покаялись — хоть и неискренне — в своих грехах. Маленков в конце концов признал свою вину, осудив «ленинградское дело», и выразил готовность «понести ответственность». Молотов заявил, что «никогда не снимал политической ответственности за… ошибки» 1937 года. («Преступления!» — крикнул кто-то с места.) Каганович также назвал свою ответственность политической. «И уголовной», — добавил Жуков92. Хрущев огласил страшные цифры — только в 1937–1938 годах было арестовано более полутора миллионов человек, из которых 681 тысяча 692 расстреляны, — но не признал своей вины. Да, он «призывал народный гнев» на своих друзей Якира и Корытного — но лишь потому, что верил в их виновность. «Я понимаю страдания этих людей. И верю, что виновные за это ответят. Если бы рядом со Сталиным не было двух злых гениев, Берии и Маленкова, многое можно было бы предотвратить».

На июльском пленуме 1957 года сталинские палачи были ближе всего к возмездию. Однако новый «нюрнбергский процесс» так и не состоялся — прежде всего потому, что прокуроры и судьи сами были виновны. Не было ни формальных обвинений, ни показаний свидетелей, ни выступлений защиты — если не считать перебранок обвиняемых с обвинителями — и даже стенограмма пленума была засекречена в течение почти сорока лет. В официальное заявление ЦК поначалу был включен короткий абзац о «массовых репрессиях» в тридцатые годы, однако затем его сочли чересчур смелым и вырезали. Поступившее предложение опубликовать документы, процитированные Жуковым, проигнорировали. Соперники Хрущева были публично унижены и потеряли высокие посты, однако остались членами партии. О грехах Булганина, Ворошилова, Первухина и Сабурова речь вообще не шла.

В последующие годы Хрущев снова и снова с удовольствием вспоминал свою «победу»; однако, говоря откровенно, триумфального в ней было немного. Алексей Косыгин, сменивший Хрущева на посту премьер-министра в 1964 году, на вопрос, почему он поддержал в то время Хрущева, ответил: «Если бы победил Молотов, снова пролились бы потоки крови»93. Между тем заговорщики, от которых ожидали возобновления террора, не смогли даже подготовить и успешно провести переворот. И сам Хрущев во время бурных дебатов в Президиуме воскликнул: «Что вы все о Сталине да о Сталине! Да все мы вместе не стоим сталинского г…!»94

Это поразительное признание, принижающее не только соперников Хрущева, но и его самого, показывает, что он так и не сумел преодолеть психологическую зависимость от мертвого тирана. Разделавшись с соперниками, Хрущев вместо того, чтобы покончить с «вождем», принялся его воскрешать. 15 июля 1957 года Мичунович записывает в дневнике: «Похоже, происходит то же, что после речи о Сталине на XX съезде. Как будто люди боятся собственных антисталинистских решений. Хрущев… теперь говорит то же, что прежде говорили члены „антипартийной“ группы».

Возможно, добавляет Мичунович, Хрущев старался «привлечь на свою сторону единомышленников Молотова в СССР и странах „социалистического лагеря“, и таким образом… „сохранить единство“ партии и страны»95. На XX съезде Хрущев стремился отделить социализм от преступлений, совершенных Сталиным во имя социализма. Однако бурные события 1956–1957 годов показали ему, что полная дискредитация Сталина может повлечь за собой крушение социалистического строя — и его собственной власти.

Глава XIII. ВНЕШНИЙ МИР: 1917–1957.

Еще до разгрома «антипартийной» группы Хрущев, среди прочего, взял в свои руки руководство советской внешней политикой. Сталин за тридцать лет своего правления был за рубежом всего дважды — во время войны, на Тегеранской и Потсдамской конференциях. Хрущев же к июню 1957-го уже несколько раз посетил Восточную Европу, в 1954-м возглавлял советскую партийно-правительственную делегацию в Китае, в июле 1955-го встречался с главами США, Великобритании и Франции на Женевской конференции, в том же году посетил Индию, Бирму и Афганистан, а в апреле 1956-го — Великобританию. Все эти поездки были призваны оживить советскую внешнюю политику, укрепив отношения как с союзниками, так и с противниками и нейтральными государствами. Во внешней политике Хрущев применял тот же стиль, что и во внутренних делах — брался за решение нескольких задач сразу, действовал энергично, старался ошеломить своих оппонентов и не боялся рисковать. Поначалу такая тактика, казалось, приносила успех. Однако к 1957 году обнаружились слабости нового подхода, связанные отчасти с сопротивлением внешнего мира, но отчасти и с теми личными и политическими качествами Хрущева, которые приводили к проблемам и у него на родине. В июне 1957 года в числе прочих сфер, где Хрущев проявил себя не лучшим образом, «антипартийная» группа упоминала и дипломатию.

Хрущев достиг высшей власти в Кремле, однако внешнеполитическая арена оставалась для него местом борьбы. Внешний мир представлял собой и смертельную угрозу, и неодолимый соблазн мирового господства. Хрущев был не первым политиком, использовавшим внешнеполитические вопросы как способ отвлечь народ от внутренних проблем — и не первым, чьи претензии противоречили национальным интересам других стран. Однако у внешней политики СССР были свои особенности. Марксистско-ленинская идеология требовала от Москвы активной роли в мировой политике: у первого в мире социалистического государства просто не могло не быть преданных союзников и яростных врагов. Масштабы и очевидная сила СССР, позволяющая третировать и запугивать соперников, также вызывали раздражение и вражду. Хрущев и его коллеги, привыкшие к беспрекословному повиновению своих подчиненных и стран-сателлитов, порой не понимали, как вести себя с политиками, не готовыми подчиняться их воле. Этот же авторитаризм не позволял им проводить предварительное широкое обсуждение своих внешнеполитических решений — мера, которая иногда (хотя и далеко не всегда) спасает демократические государства от больших ошибок.

Поначалу Хрущев плохо представлял, какие силы ему угрожают. В первые пятьдесят лет жизни он мало что знал о внешнем мире и не имел доступа к большой политике. После смерти Сталина тоже поначалу держался в стороне; он был невежествен и плохо подготовлен и понимал это. Однако пришло время, когда Хрущев вкусил прежде запретный плод: теперь он представлял свою страну за границей, купался в лучах славы и на равных беседовал с мировыми лидерами — великими, не слишком великими, а порой и попросту раздутыми фигурами1.

Двадцатые годы были в СССР временем расцвета интернационализма. Украинскую партийную организацию возглавлял сперва еврей Каганович, затем поляк Косиор. «Я убежден, большинство членов партии не знали, что Косиор — поляк, — рассказывал Хрущев. — Это я говорю к тому, что такого вопроса не стояло… Главным для нас было его социальное происхождение, а самое главное — его принадлежность к партии… Это определяло, кто он таков»2.

В начале 30-х Хрущев встречался в Москве с иностранными коммунистами — например, в 1935-м, когда выступал в роли хозяина на приеме и торжественном обеде для делегатов VII съезда Коминтерна. Клемент Готвальд, ставший в 1946-м премьер-министром, а в 1948-м президентом Чехословакии, согласно рассказу Хрущева, «имел наклонность к вину». Жена Готвальда, «сама любившая выпить», являлась на приемы в золотых серьгах и с золотым кольцом на пальце — а Хрущев и его коллеги «тогда жили аскетически. Это выражалось и в одежде, и в манере держаться. А она пришла в дамских украшениях и, на наш взгляд, была подвержена мелкобуржуазному влиянию»3.

Ван Мина, китайского представителя в Коминтерне, Хрущев часто просил выступить перед рабочими московских заводов, и Ван Мин «никогда не отказывал». Заочно Хрущев знал и других китайских руководителей — Чжу Дэ и Лю Шаоци, но «о Мао Цзэдуне [на VII съезде избранном в исполком Коминтерна] я тогда ни разу не слыхал»4.

В первый раз Хрущев оказался за границей в 1939-м, когда Советская Армия вторглась в Польшу. После войны он несколько раз бывал в Польше и по одному разу — в Германии, Австрии и Чехословакии. Эту последнюю поездку можно назвать «политико-туристической». Инкогнито, под именем «генерала Петренко», Хрущев полюбовался Западным Берлином из окна советской военной машины. В Австрии ему повезло больше — он осматривал заводы, прачечные, дворец Шенбрунн (особенно привлек его дворцовый парк с фонтанами), Венский лес, американскую оккупационную зону, видел даже шотландских солдат в килтах5.

После войны Хрущев также встречался с несколькими иностранными руководителями, однако скорее на светских, чем на дипломатических мероприятиях. Как первый секретарь ЦК компартии Украины он участвовал в переговорах с Польшей. Поскольку новая прокоммунистическая армия Польши сражалась на территории Украины, Хрущев познакомился (и довольно близко) с ее командирами. Когда между поляками и украинцами возникло напряжение и поляки обратились с жалобой к Сталину, Хрущев участвовал в разрешении конфликта.

После того как в Люблине было сформировано коммунистическое правительство Польши, Хрущев то и дело ездил туда из Киева, чтобы помочь организовать его работу. Кроме того, «Сталин, не желая вступать в пререкания с польскими руководителями, подбрасывал мне все неприятные ответы на их претензии». Роль Хрущева на этих встречах — он должен был отвергать просьбы польской стороны, которые Сталин исполнять не желал, — давала Сталину повод для насмешек над неопытностью своего протеже в иностранных делах. «Сталин сейчас же отвечал им: „Это касается Украины, вот пусть Хрущев и решает. От него все зависит, с ним и договаривайтесь“. А сам смотрит на меня и ожидает (я по интонации чувствовал, чего он ожидает), чтобы я дал отказ»6.

В карательных операциях против польских антикоммунистов Хрущев напрямую не участвовал, однако считал их необходимыми. Ведь «рано или поздно Польша должна была стать социалистической страной и нашей союзницей. Многие из нас, и я в том числе, чувствовали, что рано или поздно Польша станет частью одной великой страны или социалистического содружества наций»7.

В 1945 году Хрущев контролировал восстановление электричества, водопровода и канализационной системы в Варшаве. В это же время он ездил на один день в Лодзь для встречи с генералом Михалом Роля-Жимерским, который «был очень весел и хорошо вел стол»8. Встречался он и с будущим польским лидером Владиславом Гомулкой (а во время войны — также с Тито и немецким коммунистом Вальтером Ульбрихтом). В 1948 году Сталин телефонировал ему из Ялты, где отдыхал вместе с Готвальдом: «Приезжайте, как только сумеете, здесь Готвальд, а он без вас никак жить не может и требует, чтобы вы обязательно приехали». Хрущев бросил все и полетел в Ялту, к бесконечным ужинам, застольям, взаимным восхвалениям — ради давления на Готвальда, которого Сталин призывал очистить чешскую компартию от затаившихся в ней врагов народа9. В том же году в Ялте Хрущев встречался с болгарскими лидерами, а в 1951-м, на даче у Сталина в Сочи, — с румынским руководителем Петру Грозой. Он принимал в Москве корейца Ким Ир Сена и Хо Ши Мина, который так (искренне или не очень) благоговел перед Сталиным, что выпросил у «великого вождя» автограф на номере советского журнала, который тот, впрочем, приказал у него забрать, ибо, как утверждает Хрущев, беспокоился о том, как Хо Ши Мин может его использовать10.

С некоммунистическим внешним миром Хрущев почти не сталкивался — однако о немногих встречах вспоминал с удовольствием и жаждал большего. В декабре 1945 года в Москве провел восемь дней Шарль де Голль: обсуждались вопросы признания прокоммунистического польского правительства и возобновления франко-советского договора, на которое Франция возлагала большие надежды. Согласно де Голлю, он получил то, что хотел (возобновление договора без признания так называемого «Люблинского комитета»), лишь покинув роскошный банкет и пригрозив уехать домой, если договор не будет подписан немедленно. Позднее он рассказывал, что во время подписания договора (в два часа ночи) Сталин высказал ему свое одобрение: «Отлично сыграно! Мне понравилось. Приятно иметь дело с человеком, который знает, чего хочет, — пусть он и не разделяет мои взгляды»11. Хрущев присутствовал только на официальных мероприятиях, однако волевой и несгибаемый иностранец произвел впечатление и на него: «Де Голль вел себя гордо, держался достойно, не гнул спины и не склонял головы, а ходил, как человек, проглотивший аршин. Внешне он производил впечатление человека необщительного, даже сурового»12.

К лету 1944 года Сталин и Молотов уже несколько лет вели переговоры с Америкой. Хрущев встречал американских шахтеров в 1922-м в Юзовке и американских коммунистов — в Москве; первым из встреченных им американских политических деятелей стал генерал Эйзенхауэр, которого Сталин пригласил на торжественный парад на Красной площади в июне 1945 года. В тот раз Хрущев едва ли обменялся хотя бы несколькими словами с человеком, который десятилетие спустя стал сперва его партнером, а затем — злейшим противником.

По большей части Сталин занимался внешней политикой сам, при помощи Молотова (министра иностранных дел), Жданова (занимавшегося делами коммунистического блока), Вышинского (наследника Молотова) и Микояна, выполнявшего некоторые специальные поручения. «Мы, остальные, были просто мальчиками на побегушках, — вспоминал Хрущев, — и на любого, кто забывал о своем месте, Сталин рявкал так, что тот живо вспоминал, кто он такой»13. ЦК и Политбюро после войны собирались редко, а Совет министров «вообще был тогда только списочный», так что Хрущеву приходилось добывать информацию своими средствами14. Он не знал, в самом ли деле Сталин «намерен создавать в Восточной Германии социалистическое государство», должен был гадать о том, почему в 1948-м Москва блокировала Берлин, поскольку «Сталин такие вопросы ни с кем не обсуждал». Полная история разрыва СССР с Югославией также оставалась ему неизвестна: «Я в то время работал на Украине и иностранными делами не занимался, а документы по этим вопросам ко мне не поступали»15.

Когда в 1951-м был объявлен предателем руководитель чешской компартии Рудольф Сланский, Хрущев получил только «материалы» — то есть информацию с готовым решением, которую Сталин разослал всем членам Политбюро. Однако, по его собственным воспоминаниям, «никаких сомнений это у меня не вызвало. В то время у меня не было собственного мнения». О советско-китайских отношениях он знал «только то, что полагалось знать». Впрочем, и это было немало по сравнению с познаниями Хрущева о Западе. «В дипломатических связях с капиталистическими государствами личного опыта мы не имели, кроме Молотова». Хрущев не осмеливался демонстрировать интерес к оборонной политике государства (не без оснований опасаясь, что Сталин заподозрит в нем «иностранного агента, завербованного империалистами»), а после признавался, что не видел ни одного документа, посвященного корейской войне, кроме сводок о боях, которые направлял Сталину Мао Цзэдун16. Некоторые из этих заявлений Хрущева — в особенности те, что касаются чисток в Восточной Европе, — слишком напоминают его «незнание» об ужасах, творившихся дома. Возможно, он знал об иностранных делах больше, чем потом говорил. Однако факт остается фактом: после смерти Сталина он оказался неподготовлен к ведению самостоятельной внешней политики.

Во внешних, как и во внутренних делах Хрущев оставался прежде всего учеником Сталина: он никогда не сомневался в том, что дело СССР — справедливое дело. Он сознавал, например, что многие поляки настроены антисоветски и антирусски, особенно после пакта Молотова — Риббентропа. Знал и то, что выборы в Польше в 1945 году были фальсифицированы — но что с того? «Польский народ не оказал вновь избранным властям никакого сопротивления. Если они и голосовали за Станислава Миколайчика, то ничего не сделали, когда вместо него пришел Гомулка — что, по крайней мере на мой взгляд, означало, что им недостает глубоких, осознанных политических убеждений»17. На самом деле антикоммунистических выступлений в Польше было немало — однако все они легко подавлялись, а значит, по мнению Хрущева, о них и говорить не стоило.

Самой маленькой и слабой из компартий Восточной Европы была румынская: ее лидеры прибыли в послевоенный Бухарест по железной дороге в товарных вагонах вместе с советскими партработниками, которые заставили короля Михая бежать из страны. По упрощенной версии Хрущева, «коммунистическая партия оказывала все большее влияние на народ», так что «король спокойно, хотя и без желания, уехал из Румынии с разрешения нового руководства. На этом королевская власть в Румынии кончилась. Затем Румыния объявила себя страной, которая будет строить социализм»18.

Хрущев надеялся, что социализм восторжествует и в Западной Европе. Он не сомневался, что после войны «в Германии возродится сильная коммунистическая партия, весь рабочий класс объединится вокруг нее, и она займет достойное место при строительстве новой Германии». То же самое он думал о Франции и Италии. Разделял ли эти надежды сам Сталин — неясно, поскольку французская и итальянская компартии не столь поддавались контролю, как болгарская и румынская19.

Хрущев не сомневался, что СССР в опасности. Разве Запад не вторгся в Россию во время Гражданской войны? Разве США не ждали 16 лет, прежде чем признать Советский Союз? Разве англичане и американцы не «старались выкачать из нас всю кровь, чтобы явиться в последнем акте [войны] и решить судьбу мира»? А когда война окончилась, американцы «старались довести нас до банкротства». По счастью, Советскому Союзу удалось разорвать «кольцо врагов». Теперь в Европе и Азии появилось множество социалистических стран: они «консолидируются и вдохновляют всех коммунистов, которые с таким мужеством борются за социализм и справедливость»20.

Согласно марксистско-ленинистским воззрениям, внешняя политика капиталистических стран определяется экономическими требованиями. Характерно, однако, что Хрущев обращал первостепенное внимание на личности западных политиков. Уинстон Черчилль был для него «грузным дряхлым стариком», «наиболее яростным противником нового социалистического строя». Гарри Трумэн «не обладал истинно государственным умом». Дин Ачесон отличался «политической тупостью». Однако умел Хрущев и отдавать должное тем, кто, по его мнению, этого заслуживал — или, точнее, тем, кого уважал Сталин21. Вслед за Сталиным он с уважением относился к Рузвельту (который «всегда относился к нам с пониманием»). «А Трумэна Сталин и не уважал, и не ценил», — добавляет он. Хрущев слышал, как Сталин говорил: «Если бы со стороны союзников был не Эйзенхауэр… то мы бы Берлин не взяли». Позднее, ведя с Эйзенхауэром переговоры, Хрущев «помнил слова, сказанные Сталиным, и верил им. Ведь Сталина заподозрить в симпатиях к кому-либо никак было нельзя. В классовых вопросах он был неподкупен и непримирим»22.

Как часто бывает с учениками, Хрущеву необходимо было верить, что он способен превзойти своего учителя — тем более что Сталин неоднократно высмеивал коллег, в особенности Хрущева, за дипломатическую некомпетентность. Время от времени Сталин предупреждал, что после его смерти империалисты передушат его наследников, «как котят» или «как цыплят». Не лучшего мнения о них был и бывший комиссар иностранных дел Литвинов, которого в 1939 году сменил Молотов: «Тугодум Молотов, карьеристы Каганович, Микоян, Берия и еще Мехлис, недалекий Маленков, дурак Хрущев…»23 Сам Сталин однажды спросил своих приспешников: «Кого после меня назначим Председателем Совета Министров СССР?» — и не нашел ни единого достойного кандидата, кроме Булганина. Берия — грузин, Каганович — еврей, Молотов слишком стар, Маленков и Ворошилов слишком слабы. А Хрущев? «Нет, — ответил Сталин, — он рабочий, нужно кого-нибудь поинтеллигентнее»24.

В отличие от Сталина, уверял Хрущев, он принимал американскую помощь во время войны искренне и без задних мыслей. В 1948 году, блокировав Берлин, Сталин «сделал это без учета наших реальных возможностей. Плохо продумал проблему»25. Корейскую войну Хрущев поддерживал: «Никакой коммунист не стал бы удерживать Ким Ир Сена… Это противоречило бы коммунистическому мировоззрению». Когда северные корейцы «освободили» Сеул, «все радовались и желали Ким Ир Сену дальнейших достижений». Хрущев сожалел лишь о том, что Сталин не оказывал Ким Ир Сену достаточной поддержки, а когда в войну вступили американцы, и вовсе решил его бросить. Однако в этом, как оказалось позднее, прав был Сталин, готовый признавать и исправлять свои ошибки, а не Хрущев26. Этот эпизод повторяет еще один, относящийся к июню 1945-го, когда СССР готовился вступить в войну с Японией. Следовало ли Советской Армии вторгнуться на Хоккайдо — на что, по утверждению Жукова, потребовалось бы четыре армии? Молотов предупреждал, что западные союзники Москвы расценят это как грубое нарушение ялтинских соглашений. Жуков назвал это авантюрой. Единственным сторонником этой идеи в Политбюро остался Хрущев. Но Сталин ему не внял27.

Хрущев больше всех беспокоился об опасности войны. Американцы превосходили СССР в военно-воздушных силах и ядерном вооружении. «Америка обложила нас авиационными базами. Они располагались в Турции, я уж не говорю о Франции, Германии, Испании, Италии и Северной Африке… От Норвегии до Турции нашу страну окружали военные базы». Он приветствовал усилия Сталина по развитию ядерного оружия, однако позднее заверял, что «Сталин дрожал, был напуган» при мысли о нападении США, «до трусости боялся войны с Америкой». Добившись власти, Хрущев твердо решил не только не показывать собственного страха, но и нагнать страху на своих западных противников. В результате мир едва не погрузился в пропасть ядерной войны28.

Берия и Маленков первыми постарались загладить просчеты Сталина во внешней политике: Берия попытался уладить дело с Восточной Германией, Маленков принял в отношениях с Западом более мягкий тон29. Даже Молотов, который, по словам его бывшего помощника, «отвечал, как заведенный граммофон, буквальным повторением одной и той же изначально произнесенной им формулы»30, по словам американского посла Чарльза Болена, «немного смягчился». Болен и его босс Джон Фостер Даллес уважали дипломатический талант Молотова. Британский посол сэр Уильям Хейтер находил его «немного смешным — с его заиканием и пенсне», однако «производящим впечатление»; когда в 1956 году он был снят с поста министра иностранных дел, «большинство послов в Москве жалели о его отставке; с ним мы чувствовали, что имеем дело с реальной силой». В отношениях с Западом Молотов следовал правилу: «Ни столкновений, ни серьезных уступок» и по большей части не проявлял никакой инициативы31.

После ухода Берии и оттеснения Маленкова внешней политикой СССР руководил Молотов. Типичным для него было поведение на конференции министров иностранных дел четырех держав в январе-феврале 1954 года в Берлине. Обсуждались все важные проблемы, однако ни одна сторона не сдвинулась ни на дюйм. Согласно американскому делегату С. Д. Джексону, Молотов заметно «выделялся» среди других, его чувство юмора «развлекало нас даже в переводе» — в то время как его помощник Андрей Громыко производил впечатление слабого человека, выглядел как доходяга32. Серьезных сдвигов конференция не принесла. Даллес с каменным лицом заверил Молотова, что объединенная прозападная Германия не будет угрожать безопасности СССР. Молотов в ответ предложил Западу отказаться от создания организации по безопасности в Европе и НАТО.

Отличительные черты всех троих соперников сочетались в Хрущеве с недостатками, присущими только ему самому. Он был смел, как Берия, однако в идеологических границах, которым Берия не подчинялся; боялся войны, как Маленков, но, в отличие от Маленкова, был склонен блефовать и пускать пыль в глаза; как Молотов, он искренне верил в социалистические догматы, однако, в отличие от флегматичного и дисциплинированного Молотова, не умел сдерживать свои порывы33. В 1953-м Хрущев мало интересовался внешней политикой: все его внимание было сосредоточено на внутренних делах и проблемах соцлагеря. По рассказу Георгия Корниенко, работавшего в бюро информации Министерства иностранных дел и составлявшего для руководства страны отчеты о разведдонесениях, члены Президиума возвращали его отчеты с пометками на полях. «Легко было понять, кто читал внимательно, а кто нет, — рассказывает Корниенко. — Экземпляры Хрущева возвращались без всяких пометок, как будто он их и не открывал. Внешней политикой он начал заниматься только в 1954-м. Помню, весной 1954 года, когда мы собирались на конференцию по вопросам Кореи и Индокитая, Хрущев несколько раз говорил о том, чего мы там хотим добиться»34.

В это время Хрущев начал активно встречаться с западными дипломатами — и на большинство из них особого впечатления не производил. Маршалл Мак-Даффи, впервые встречавшийся с ним после войны, в октябре 1953-го нашел, что внешне Хрущев не изменился — «та же плотная фигура, оживленное круглое лицо, неизменная улыбка» — однако начал лучше одеваться: теперь на нем был синий саржевый костюм, белоснежная рубашка и запонки с красными камнями. О влиятельности Хрущева свидетельствовал и большой кремлевский кабинет с дубовыми панелями, двумя картами и портретом молодого Сталина. Он вел себя «спокойно и вполне разумно», однако во время переговоров «нервно вертел в руках карандаш, словно неловко себя чувствовал на этом мероприятии», а также «проявил удивительно догматический взгляд на страны Запада — создалось впечатление, что он охотно поглощает пропаганду, в создании которой сам же участвует»35.

Британцы, общавшиеся с Хрущевым в 1954-м, отзывались о нем еще менее лестно — возможно, потому, что ему явно недоставало столь ценимых в Англии аристократических манер. В августе Москву по дороге в Китай посетила делегация от партии лейбористов во главе с Климентом Эттли и Анейрином Бивеном. Премьер Маленков пригласил их отужинать у себя на даче, а на следующий дензь состоялся ужин в английском посольстве, куда вместе с Маленковым, Молотовым, Микояном и другими явился и руководитель партии — Хрущев. Маленков «несомненно обладал самым острым умом во всей компании»: он говорил «не более, чем хотел сказать», за столом «был удивительно приятным соседом», почти не притрагивался к выпивке; говорил он «приятным музыкальным голосом на хорошем, литературном русском языке» и даже вполголоса порекомендовал переводчику из английского посольства Сесилу Пэрротту почитать Леонида Андреева, которого в то время клеймили как декадента. Хрущев, по контрасту с ним, поразил посла Хейтера: «невоспитанный, нахальный, болтливый, несдержанный и, что хуже всего, совершенно невежественный в вопросах внешней политики». Говорил он «короткими фразами, на повышенных тонах и очень убежденно… Добродушно улыбаясь», часто «затруднялся в выборе слов» и «говорил не то, что хотел сказать» — переводчику Олегу Трояновскому приходилось исправлять его ошибки. Он «никак не мог понять мысль Бивена», и Маленкову пришлось объяснить ему, что хочет сказать англичанин, «односложными словами». Он постоянно «перебивал» остальных и не столько слушал, сколько говорил сам. «Энергичный и целеустремленный, но недалекого ума, — подытожил свои впечатления Хейтер, — словно молодой бычок: стоит указать ему направление — и он все снесет на своем пути». Британская делегация считала первым лицом в стране Маленкова и потому почти не обращала внимания на Хрущева.

В первых своих докладах в Лондон Хейтер сравнивает Хрущева с «типичным крестьянином, как он предстает в классических русских романах XIX века: хитрый, проницательный, подозрительный, осторожный и в душе глубоко презирающий „бар“». Кроме того, он сравнивал Хрущева с лидером британских профсоюзов Эрнестом Бивином. У этих людей и вправду было много общего: оба из крестьянских семей, почти без образования, оба — «тяжелые сотрудники и хорошие начальники», однако с одной значительной разницей: Бивин — «великодушный, щедрый, уверенный в себе человек, а Хрущев, хотя и обладает сейчас огромной властью, явно не способен держаться на уровне своего положения…». Позднее Хейтер признал, что, «приложив к внешней политике свой мощный ум и энциклопедическую память, Хрущев вскоре освоил эту область в совершенстве»36. Однако посол США Болен тогда разделял его первоначально негативное отношение к Хрущеву. Маленков, по его словам, «говорил лучше всех советских лидеров, которых я когда-либо слышал», его «речи были логичны и прекрасно построены», вообще он отличался «наиболее „западным“ умом». А с Хрущевым и остальными «невозможно было найти смежных точек, общего языка». Да и вообще Хрущев казался Болену «не слишком умным человеком»37.

На взгляд внешних наблюдателей, китайско-советские отношения в 1953 году были безоблачны. В Китае восторжествовал коммунизм, КПК во всем ориентировалась на Москву, китайская армия била американцев в Корее. Однако на самом деле отношения между Москвой и Пекином были далеко не идилличны. Во время долгого пути Мао к власти Сталин сомневался, что в Китае удастся установить коммунистический режим, и порой, кажется, готов был отказаться от этой цели — отчасти выполняя обязательства перед своим союзником в войне Чан Кайши, отчасти стремясь ублажить США, а также, возможно, подозревая, что столь огромным и сильным «сателлитом» управлять будет нелегко. Даже после победы Мао Сталин относился к нему прохладно. Во время своей первой поездки в Москву в декабре 1949 года Мао два с половиной месяца добивался поддержки и сотрудничества и в конце концов получил гораздо меньше, чем надеялся38. Отдельным источником напряжения стала корейская война — особенно после того, как Сталин отказался бросить Северную Корею и потребовал от китайцев спасти Ким Ир Сена от разгрома39.

На праздновании семидесятилетия Сталина в декабре 1949 года Хрущев сидел возле Сталина и Мао, однако не принимал участия в их разговорах. Но он много слышал и о Мао, и об отношении к нему Сталина. «Мао опирается на крестьян, а не на рабочий класс, — не раз говорил Сталин во время ночных „посиделок“. — И это марксист?» Сталин насмешливо называл Мао «пещерным марксистом», а после его визита в Москву «никогда не отзывался о нем хорошо». Хрущев полагал, что Сталин совершает «ошибку», стремясь добиться от Мао односторонне выгодных соглашений, а когда Мао был в Москве, «я видел, что Сталин проявлял неискреннюю вежливость. Чувствовалось какое-то его высокомерие в отношении Мао. Мао вовсе не глупый человек, сразу это понял, и это его раздражало, хотя сам Мао никакого недовольства внешне не проявлял…»40.

Не проявлял недовольства и сам Хрущев. Однако после 1953 года он постарался наладить с Мао более теплые отношения. Сталин едва не погубил отношения с Китаем, и теперь у Хрущева появился шанс превзойти своего учителя. Сталин презирал Мао за «пещерность»; Хрущев готов был сыграть роль доброжелательного наставника. Каково же было потрясение Хрущева, когда вместо благодарности и уважения Мао ответил ему откровенным презрением!

Первое время, однако, дела шли недурно. В 1953–1956 годах русскими или с помощью русских было построено 205 заводов и фабрик общей стоимостью два миллиарда долларов, причем 727 миллионов долларов были предоставлены советской стороной — и это в то время, когда самим русским не хватало средств на подъем промышленности. В октябре 1954 года СССР согласился отправить в Китай корпус специалистов; в 1957-м уже не меньше двух с половиной тысяч русских обучали китайцев всему на свете, от строительства до ядерной физики. В апреле 1955-го СССР дал обещание помочь Пекину разработать в мирных целях ядерную технологию. В те же годы в Советском Союзе обучались около десяти тысяч китайских студентов, а еще семнадцать тысяч проходили обучение у советских преподавателей в самом Китае41.

Помимо экономической помощи, Москва предоставляла Китаю дипломатическую и военную поддержку. Наследники Сталина помогли завершить корейскую войну, спонсировали участие Пекина в Женевской конференции 1954 года, посвященной судьбе Индокитая и Кореи, и настаивали на его включении в переговоры по европейским делам. В конце 1954-го СССР помог Китаю вернуть себе прибрежные острова Цзиньмэнь и Мацзу. Китайские представители присутствовали на заключении Варшавского договора в 1955-м, предварительно получили информацию о примирении с Тито, а во время восточноевропейских волнений 1956 года Хрущев постоянно консультировался с Мао. Советские военные советники помогали китайцам овладевать советской военной техникой, а в 1957-м Москва даже предложила снабдить Пекин образцом ядерной бомбы42.

В общем, все это складывалось в картину того, что историк Уильям Кирби назвал «грандиознейшей передачей технологий в мировой истории». Согласно бывшему переводчику Мао Ян Минфу, Хрущев «в отношениях с Китаем продвинулся далеко вперед по сравнению со Сталиным», и Мао это «оценил»43. Однако в эти «хорошие годы» уже были посеяны семена будущих разногласий. Воспоминания Хрущева о визите в Китай в 1954-м полны яда. Он благородно предложил вернуть Китаю Порт-Артур и Далянь. Но Мао, вместо того чтобы поблагодарить, возразил (указав на необходимость советской защиты от американцев), затем неохотно согласился, а под конец попросил Хрущева оставить в Порт-Артуре советскую тяжелую артиллерию. «Мы согласились оставить им вооружение, — вспоминал Хрущев, — но за плату. Чжоу же настаивал на том, что Китай хочет получить вооружение бесплатно». Кроме того, Хрущеву крайне не понравилась атмосфера при дворе Мао — «типично восточная. Все невероятно вежливы и любезны, но я видел, что это все притворство». В довершение ко всему, у Хрущева сложилось впечатление, что «Мао относится к другим нациям свысока… Мы-то искренне, по-братски относились к Китаю… После возвращения в СССР мы откровенно обменялись мнениями по этому вопросу в Президиуме ЦК КПСС… Докладывал я как глава делегации. Мое мнение сводилось к тому, что в наших отношениях с Китаем заложены опасные перспективы»44.

Скорее всего, память на сей раз обманула Хрущева — воспоминания о первой поездке в Китай окрасились в тона позднейшего гнева и разочарования. Однако китайцы в самом деле вели с Москвой игру, стараясь получить как можно больше, а отдать взамен как можно меньше. Перед поездкой китайские дипломаты озвучили большой список требований, отказавшись подать его в письменной форме; а затем Чжоу Эньлай заставил Хрущева выполнять обязательства, которые Москва, в сущности, на себя не брала. Хрущев полагал, что визит в Пекин прошел успешно, однако дома его стратегия вызвала сомнения и критику.

За предварительные переговоры с китайцами отвечал Микоян: его главным помощником был К. И. Коваль, заместитель министра внешней торговли. По рассказу Коваля, «Хрущев принял свое решение [дать китайцам все, что они просят] только исходя из внешнеполитических оснований, не думая ни о цене, ни о тех проблемах и трудностях, которые это решение повлечет за собой». Коваль утверждал, что советское тяжелое машиностроение не сможет обеспечить запросы китайцев — однако «каждый раз, когда я об этом заговаривал, Хрущев выходил из себя…». Первый секретарь «не умел выслушивать мнений, не совпадающих с его собственным, и терпеть не мог тех, кто с ним не соглашался». Хрущев «сверлил меня уничтожающим взглядом. Ясно было, что я попал в список его врагов». Микоян уговорил Хрущева отложить выполнение некоторых планов до 1960 года. Но даже урезанный список вызвал возражения Ворошилова. Хрущев пригрозил, что не поедет вовсе, если ему придется ехать «с пустыми руками». Бранью и угрозами он заставил Ворошилова отозвать свои возражения, а потом, когда коллеги разошлись, подозрительно поинтересовался у Коваля, не он ли настроил Ворошилова против его решения45. Вкладывая столько сил и средств в экономическое и политическое развитие Китая, Хрущев, несомненно, надеялся многое получить взамен. Тем сильнее было его разочарование, когда Мао ответил ему черной неблагодарностью.

Дело осложняли культурные различия между двумя странами, часто приводившие к взаимному непониманию. Китайцы превзошли самих себя в гостеприимстве, устроив советской делегации продолжительный тур по стране. В Кантоне им подали знаменитое местное блюдо «Бой дракона с тигром», где дракона и тигра символизируют змея и кот, — однако советская делегация, не исключая и Хрущева, даже в рот его не взяла, а обе дамы, Екатерина Фурцева и Ядгар Насриддинова, в слезах выбежали из-за стола. Даже чаепитие превращалось в мучение. «Пили вообще преимущественно чай, — вспоминал Хрущев. — Как только выпьешь чашку — приносят следующую. Если не успевал выпить, чай забирали и ставили новый. Спустя некоторое время — опять то же». В результате советская делегация ночью не могла уснуть, а советский врач рекомендовал сократить количество употребляемого кофеина. «Мы к такой церемонии не привыкли, — пишет Хрущев, — но пользовались ею ради уважения к хозяевам»46.

1956–1957 годы казались лучшими в советско-китайских отношениях. «Отношения были самые близкие», — вспоминал сорок лет спустя Ян Минфу. «Это был пик дружбы», — вторит ему бывший чиновник советского ЦК Лев Делюсин. Однако уже появились первые трещины. Хрущев не консультировался с китайцами перед знаменитым секретным докладом на XX съезде и не пригласил китайскую делегацию его выслушать. У Мао были к Сталину свои претензии, однако он хорошо понимал, что отменять культ Сталина — значит подрывать свой собственный. Хрущев «устроил беспорядок», — говорил Мао своим коллегам 17 марта 1956 года. «Он направил на нас меч, выпустил из клеток тигров, готовых разорвать нас», — жаловался он своему личному врачу, доктору Ли Чжисюю. Его переводчик Ли Юэжэнь вспоминает слова Мао: «Сталина можно было критиковать — но не убивать». «Мао решил, что Хрущев недостаточно зрел для управления такой большой страной», — рассказывает Ян Минфу. «Мао так и не простил Хрущеву нападения на Сталина», — заключает доктор Ли47.

В то время китайцы не только сами нуждались в советской помощи, но и были убеждены, что всему социалистическому лагерю без нее не обойтись. Вот почему Мао решил «поправить» Хрущева. Китайские издания настаивали на том, что, несмотря на «серьезные ошибки», Сталина следует рассматривать как «великого марксиста-ленинца». Пекин указывал китайским студентам в СССР, какую позицию им следует занимать в разговорах о XX съезде. Первого мая 1956 года на Красной площади изображений Сталина не было, а на площади Тяньаньмэнь демонстранты несли в этот день огромные портреты покойного вождя48.

Польский и венгерский кризисы 1956 года подтвердили нелестное мнение Мао о Хрущеве. И той осенью, и впоследствии отношения СССР и Китая заметно изменились. Уже не Хрущев давал советы Мао, а Мао — Хрущеву (например, совет ввести войска в Венгрию): ясно было, что тщеславный и мнительный Хрущев не станет долго терпеть такую перемену ролей49.

К концу 1956 года Мао окончательно утвердился в мысли, что Хрущев губит дело Сталина. Люди, подобные Хрущеву, «не преданы марксизму-ленинизму, — заявил он в речи той осенью, — у них нет аналитического подхода, им не хватает революционного духа». В январе 1957-го он заявил, что советские лидеры «ослеплены жаждой наживы», так что «лучший способ с ними справиться — задать им порку»50. В том же месяце китайский премьер Чжоу Эньлай посетил СССР и Восточную Европу, стремясь сгладить напряжение в отношениях. На приеме в китайском посольстве Хрущев пошел на попятный, назвав Сталина «истинным марксистом-ленинцем». Лев Делюсин, составлявший репортаж о приеме для «Правды», находился рядом. По его воспоминаниям, Хрущев был сильно пьян и часто оговаривался, так что Делюсин был поражен, когда ему приказали подготовить речь советского лидера для печати51. По-видимому, заключил он, руководство решило использовать промах Хрущева для налаживания отношений с Китаем. На Чжоу выступление Хрущева также не произвело впечатления. Советские руководители, заявил он по приезде в Пекин, «зачастую неспособны преодолеть субъективизм, ограниченность мышления и эмоциональность». Они «сосредотачиваются на отдельных изолированных событиях и не стремятся рассмотреть вопрос с различных точек зрения». Им «не хватает способности к предвидению и понимания того, как ведутся дела в мире; даже горькие события прошлого года ничему их не научили». При этом «им недостает уверенности в себе, их мучают тайные страхи, и потому они используют в отношениях с внешним миром и братскими партиями тактику угроз и запугивания».

Едва ли можно было более точно и подробно описать слабые стороны Хрущева. Чжоу оказались известны даже тайны Хрущева, о которых он не упоминал ни в секретном докладе, ни в приватных беседах. «Он не предпринял даже попыток самокритики», — докладывал Чжоу, в личной беседе поинтересовавшийся у Хрущева, почему наследники Сталина «отказываются признавать свою личную ответственность». Хрущев ответил на это, что «если бы они не боялись за себя, то могли бы сделать больше, чтобы сдержать развитие ошибок Сталина». Однако, «перед тем как выйти из машины в [Московском] аэропорту, Хрущев объяснил мне, что такая самокритика, как у нас, у них невозможна и может доставить руководству большие неприятности»52.

Оппозиция Молотова, Маленкова и Кагановича усугубила потребность Хрущева в поддержке Китая. Китайский посол в Москве Лю Сяо заметил, что в начале 1957-го советский лидер сделался особенно внимательным к пожеланиям Пекина. Когда Ворошилов посетил Китай, где его приняли с необычайным гостеприимством, Хрущев завидовал ему — по крайней мере, так говорил принимавшей стороне сам Ворошилов. Однако победа Хрущева над «антипартийной» группой в июне 1957-го отнюдь не порадовала Китай. Как мог такой старый и заслуженный большевик, как Молотов, оказаться во главе «антипартийной группы»? — спросил Пэн Дэхуай у советского посла, сообщившего ему эту новость. «Почему вы так это назвали? — продолжал он. — Неужели не могли ничего умнее придумать?»53

Правда, несмотря на свои сомнения в Хрущеве, Мао поддержал победителя. Осенью 1957-го он совершил свой второй и последний визит в Москву, куда был приглашен вместе с руководителями других компартий на празднование сорокалетия Октябрьской революции. Вскоре он откажется от советской модели развития и бросит вызов СССР — однако пока он продолжал возносить хвалы Хрущеву, хоть и явно неискренние. По его словам, в июне 1957-го Кремль стал свидетелем столкновения «двух линий: одной — ошибочной, и другой — относительно правильной»54. Звучит не слишком убедительно; но еще слабее эта похвала прозвучала в русском переводе. Согласно свидетельству посла Югославии Мичуновича, переводчик произнес что-то о «двух тенденциях», из которых возобладала «тенденция, проводимая Хрущевым». А что на самом деле сказал Мао, известно только китайцам. По-видимому, что-то понял или о чем-то догадался Микоян: он «резко поднялся с места, и выражение его лица было отнюдь не дружелюбным»55.

Если слова Мао возмутили сдержанного Микояна — что же должен был почувствовать Хрущев? «Ленин сказал однажды, что нет человека, который бы не совершал ошибок, — говорил Мао. — Я в своей жизни совершил немало ошибок, и эти ошибки были благотворны, ибо многому меня научили… китайская пословица гласит: „Цветок лотоса прекрасен, но, чтобы подчеркнуть его красоту, необходима зелень листьев“. Вы, товарищ Хрущев, прекрасный лотос: но вам не хватает зелени листьев. И мне, Мао Цзэдуну, хоть я и не лотос, тоже не обойтись без зелени листьев. Есть еще одна китайская пословица, и она гласит: „Трое простых ремесленников, собравшись вместе, становятся равны одному Чжугэ Ляну — великому мастеру и мудрецу“. Это схоже с тем, что говорит товарищ Хрущев о коллективном руководстве»56.

Комплимент это — или наоборот? И как понять рассуждения Мао о войне? «Если империализм навяжет нам войну, — говорил Мао на ноябрьском совещании, — а у нас сейчас 600 миллионов человек, и мы потеряем из них 300 миллионов, так что же, это ведь война, пройдут годы, мы вырастим новых людей и восстановим численность населения». Если Запад вторгнется на территорию СССР, продолжал он, не следует сопротивляться — лучше отойти за Урал и удерживать оборону год, два, три, пока китайцы не придут русским на помощь. «У меня вызвало удивление, как это Мао может так мыслить, и я не мог дать себе ответа», — рассказывает Хрущев57.

Поведение Мао в Москве, в отличие от его двусмысленных речей, выглядело вполне однозначно. В отличие от Сталина, Хрущев окружил Мао гостеприимством на высочайшем уровне. Он поселил высокого гостя в роскошном дворце, когда-то принадлежавшем Екатерине Великой, обеспечил бесконечным потоком фруктов, шоколада, сигарет, напитков, каждое утро заезжал его проведать, сопровождал его на политические встречи и культурные мероприятия. Невозможно было вести себя более «уважительно и дружелюбно», пишет личный врач Мао. В ответ Мао буквально источал раздражение и презрение к любезному хозяину. Огромная мягкая кровать в екатерининской спальне ему не подошла, так что он устроил себе постель на полу. Роскошный туалет в ванной тоже не понравился — вместо него Мао пользовался ночным горшком. От услуг двух русских шеф-поваров он отказался и ел только китайские блюда, приготовленные его личным поваром. На представлении «Лебединого озера» в Большом театре отказался занять приготовленное Хрущевым место в ложе, заявив, что предпочитает сидеть «с массами» (которых, впрочем, там не было — особенно в первых трех рядах, плотно нашпигованных работниками госбезопасности), а почти сразу после начала спектакля покинул зал — как будто, по словам доктора Ли, «сознательно отказывался от контакта с русской культурой». В личных беседах с китайскими коллегами (которые, разумеется, подслушивались КГБ) Мао то и дело «подпускал шпильки» в адрес своего хозяина. Искренние попытки Хрущева загладить унижение, которому подвергся Мао в 1949-м, обернулись против него. «Видите, теперь они с нами обращаются совсем по-другому, — презрительно говорил Мао. — Даже в коммунистической стране они не могут забыть о том, кто слаб и кто силен. Что за снобы!».

Поведение Мао было красноречиво и однозначно. Он обращался с Хрущевым как с «невоспитанным и назойливым дураком», вспоминал Лев Делюсин. Хрущев, добавляет Ли Юэжэнь, «не понимал Мао. Он не понимал, что Мао — великий руководитель и при нем нельзя болтать все, что в голову взбредет»58.

Поездка Хрущева в Белград в мае 1955 года таила в себе еще больше опасностей, чем путешествие в Пекин. Он стремился перестроить советский блок по новым правилам: терпимо относясь к частным различиям и к некоторой автономии социалистических стран, подчеркивать их идеологическую и политическую общность с СССР, укреплять экономические и военные связи, а также личные отношения с руководителями59. Однако осуществлению его планов препятствовали как восточноевропейские сталинисты, так и его собственные сомнения. Хотя Хрущев и признавал, что Сталин эксплуатировал восточноевропейцев, но, когда они отказались уступить КПСС «ведущую роль», разразился упреками: «Хотя в наших отношениях с социалистическими странами мы часто бывали неуклюжи… но никогда не использовали их для достижения своих эгоистических целей». Само такое отношение, вкупе с представлением о превосходстве русских, составляло часть проблемы. Поляки, не ценившие советскую помощь и постоянно требовавшие большего, «проявляли неблагодарность». Вообще все социалистические страны, замечал Хрущев в конце жизни, «смотрели на Советский Союз как на большую кормушку. Я знаю — я с ними со всеми имел дело»60. Добавим к этому излюбленную Хрущевым тактику угроз и запугивания — хорошо понятную другим коммунистическим лидерам, поскольку они сами часто использовали ее как друг против друга, так и против собственных народов, — и мы поймем, почему укрепление советского блока оказалось столь нелегким делом.

В конце сороковых, когда в Восточной Европе начались «чистки» по образцу сталинских, самым страшным прегрешением «предателей», вроде венгра Ласло Райка или чеха Рудольфа Сланского, назывался шпионаж в пользу Тито. Силы Запада играли на расколе между СССР и Югославией, стараясь укрепить с Тито политические и даже военные связи. Вот почему так важно было вернуть Югославию в «социалистическое содружество». Поездка в Белград в мае 1955-го потребовала от Хрущева недюжинной смелости — и, казалось, это рискованное предприятие увенчалось успехом. Советский и югославский руководители заверили друг друга во «взаимном уважении к суверенитету, независимости, целостности и равенству наших государств в отношениях как друг с другом, так и с другими государствами». Позже Тито заметил своим коллегам: «Это мог сделать только Хрущев. Молотов, Маленков, Ворошилов — никто из них не смог бы ничего изменить»61.

Первая их встреча происходила по образцу, который потом стал для Хрущева настоящим проклятием. Тито был готов к примирению, но на собственных условиях. Он стремился реформировать соцлагерь, выговорить для Югославии большую самостоятельность, укреплять, а не свертывать связи с Западом. Кроме того, гордый и щепетильный Тито не забыл своего конфликта со Сталиным. Он был готов укреплять связи между КПСС и КПЮ — но не раньше, чем сталинизм в СССР будет похоронен.

Напряжение проявилось уже через несколько минут после прибытия Хрущева, в белградском аэропорту. После вежливого приветствия Тито к микрофону шагнул Хрущев. Его речь была тщательно составлена и одобрена Президиумом. Вина за конфликт с Белградом возлагалась не на Сталина, а на Берию. По окончании речи Тито прервал переводчика. «Переводить не надо. У нас все знают русский язык», — бросил он и двинулся прочь, махнув советским гостям в сторону ожидающих их автомобилей. Позднее Хрущев любил вспоминать этот случай как доказательство того, что бессмысленно было оправдывать Сталина, возлагая его грехи на Берию. Однако в тот момент он был глубоко раздосадован. В сущности, Тито оскорбил своего гостя. В Москве «группировки, выступавшие против восстановления добрых отношений, были довольно сильными», вспоминал позднее Хрущев, и «холодный прием в Белграде мог быть расценен как враждебное недружелюбие и отбросить нас назад»62.

За первой неприятностью последовали другие. Тито и его главные министры прибыли на вечерний прием в роскошном Белом дворце при полном параде — в вечерних костюмах, с женами в вечерних платьях и драгоценностях, — а на Хрущеве и его спутниках были мешковатые летние пиджаки. Во время тура советской делегации по стране ее принимали с явной холодностью. Когда они шли на яхте по Адриатическому морю, у Хрущева на глазах у Тито разыгралась морская болезнь. На приеме в советском посольстве Хрущев умудрился напиться. Позже, на ужине с Тито и его женой, пока Микоян произносил тост за тостом, а Булганин пытался поддерживать беседу, Хрущев лез целоваться со всеми, особенно с Тито, и умильно уговаривал его: «Йося, хватит дуться! Вот не знал, что ты такой обидчивый! Ну, давай выпьем и забудем старое!»63

На встречах, где соблюдать дипломатический протокол не требовалось, Хрущев проявлял себя совсем иначе. На заводе в Загребе он сел за круглый стол и стал просматривать чертежи. В числе прочих журналистов за этим наблюдал Эдвард Кренкшоу, корреспондент «Обсервера». «Он преобразился: не было больше шута, хвастуна, грубияна… Он полностью сосредоточился на своем деле». Хрущев рассматривал чертеж не из праздного любопытства — ему необходимо было опровергнуть утверждение югославов, что советы рабочих могут управлять экономикой лучше, чем директора заводов и государственные службы, и «это было сделано — спокойно и абсолютно неопровержимо». В этой ситуации, продолжает Кренкшоу, Хрущев «не кричал, не повышал голос — однако все почувствовали, кто здесь хозяин, и никому не пришло в голову оспаривать его авторитет». Как будто «вся энергия, вся жизненная сила людей, собравшихся в этой комнате, передалась этому невысокому человеку — он точно знал, чего хочет, и добился своего с минимальными усилиями…»64.

С Тито было не так легко совладать. В конце 1955-го и первой половине 1956 года Хрущев удвоил свои усилия по умасливанию гордого югославского лидера. Самая смелая уступка была сделана на XX съезде: говоря о том, что у разных стран — разные пути к социализму, Хрущев, несомненно, имел в виду Югославию. Оценил Белград и его усилия по улучшению отношений между Югославией и другими восточноевропейскими странами, и формальный роспуск (в апреле 1956-го) Коминформа, который в последние годы превратился в клуб по битью Белграда. Когда в июне 1956 года Тито посетил СССР, на границе его встречали артиллерийским салютом, на вокзалах в Молдавии, на Украине и в Москве толпился народ, вдоль улиц Ленинграда выстроились около миллиона горожан, а в Сталинграде воодушевленная толпа едва не раздавила Тито и самого Хрущева. Советские лидеры держались как нельзя лучше. На ужине в югославском посольстве даже Молотов «вместе с другими самым жесточайшим образом критиковал сталинскую политику в отношении Югославии»65.

Однако переговоры шли трудно. Относительно легко решались межправительственные вопросы: Советы не упрекали Тито за связи с Западом и не требовали немедленного признания ГДР. Выделение кредитов зависело от готовности Тито к «сотрудничеству», но особенно вдаваться в эту тему Хрущев не стал. На идеологическое единообразие Тито не соглашался ни в какую. Так и не добившись полного примирения, Хрущев попытался создать хотя бы его видимость — появился вместе с Тито перед десятью тысячами зрителей на стадионе «Динамо». Однако, сообщает Мичунович, русские «были разочарованы. Они столько вложили в этот визит, но их вклад не окупился»66.

В последующие четыре месяца разочарование Хрущева усилилось. Вместо того чтобы укреплять коммунистическое единство, гордость и независимость югославского руководства ускоряли его развал. Вскоре после беспорядков в Познани Мичунович, приглашенный на прием в Кремль, заметил необычную мрачность Хрущева. Тито, пожаловался Хрущев, издал его речь, произнесенную на стадионе «Динамо», подвергнув ее цензуре. Он с коллегами принимал Тито «с самой искренней сердечностью» — а югославы в ответ «грубейшим образом нарушают достигнутые соглашения». Говоря об этом, Хрущев кипел от гнева. Он никому не позволит «играть с советским руководством»!67

Мичунович, ничего об этом не знавший, попытался оправдаться: должно быть, в югославской прессе произошел какой-то «технический сбой». Советские руководители сравнили номера советской «Правды» и югославской «Борбы» строчка за строчкой. Немного успокоившись, Хрущев заметил, что не хотел этой ссоры — его натравили на Югославию коллеги. Однако сам инцидент был знаменателен. Тито не просто защищал свое видение коммунизма — он пытался его экспортировать, прежде всего в Польшу и Венгрию. Возможно, у самого Хрущева и были сомнения в Тито, но он вынужден был доказывать Президиуму, что не ошибся в его доброй воле. Поэтому Хрущев попытался завлечь югославского лидера на свою сторону, показав ему «секретный» фильм об испытаниях советской водородной бомбы, а его помощников засыпав подарками и подношениями. Куда бы ни поехали югославские гости в СССР — и летом, и позже, в сентябре, когда Тито по приглашению Хрущева прибыл в Крым отдохнуть, — в спальнях их ждали подслушивающие устройства. Кроме того, их накачивали водкой — хотя этот дипломатический прием однажды вышел боком: Булганин, напившись, выразился о югославах крайне резко и недипломатично. Когда югославские гости находились на отдыхе в Крыму, туда неожиданно для них прибыл Эрне Гере, венгерский лидер-сталинист, сменивший Ракоши. Очевидно, Хрущев хотел, чтобы югославы завязали контакт с новым венгерским руководителем; даже если бы этого не случилось, он мог заявить, что его встреча с Тито состоялась68.

Тито обошелся с Гере вполне дружески и даже пригласил его в Белград. Однако венгерская революция уже набирала обороты, а вскоре югославы вновь проявили себя не лучшим образом. Четвертого ноября они дали Имре Надю убежище в югославском посольстве. (22 ноября он покинул убежище, соблазнившись обещаниями СССР, — однако советские власти арестовали его, заключили под стражу в Румынии, а затем повесили.) А 11 ноября в городе Пула Тито произнес речь, в которой дистанцировался от советской интервенции в Венгрию. Не успев дочитать эту речь, Мичунович отправился на прием в Кремль; там его ждал такой холодный душ, по сравнению с которым предыдущее июльское столкновение казалось детской забавой. Даже не поздоровавшись с послом, Хрущев отвел его в соседнюю комнату и там, в присутствии Молотова и Булганина, буквально орал на него почти час без перерыва. Под конец, заметив, что через приоткрытую дверь эту сцену могли наблюдать другие, Хрущев вывел Мичуновича в другое помещение и там распекал еще около часа. Булганин ему поддакивал; Молотов по большей части молчал, и на лице его ясно читалось: «Я же говорил!» Выплеснув гнев, Хрущев предложил лично отвезти Мичуновича и его жену домой, в посольство. Когда машина остановилась в Хлебном переулке, госпожа Мичунович вышла из машины; однако, как выяснилось, разговор с ее мужем Хрущев еще не закончил. Было уже далеко за полночь, и на улице трещал мороз. Хрущев изменил тон: скорее жалобно, чем гневно, он заговорил о том, что от улучшения отношений с Югославией во многом зависит его личный престиж, что теперь ему придется присоединиться к своим коллегам и возобновить публичную критику Югославии, а это неизбежно приведет к ухудшению отношений между Москвой и Белградом. «Если бы вы видели мои письменные отчеты, которые я посылал после переговоров в Югославии и Крыму! — горестно восклицал он. — Если бы знали, как я надеялся, что наши отношения улучшатся!».

«Более странной беседы с Хрущевым, — замечает Мичунович в своем дневнике, — у меня еще не было». Советский руководитель — прекрасный актер, он умел при необходимости изображать и гнев, и дружелюбие; сейчас он, пожалуй, преувеличил свои разочарование и обиду. Однако сама обида была вполне реальна, и несомненно, что он в самом деле воспринял речь Тито как личное оскорбление. В декабре, прибыв в Кремль для короткой беседы, превратившейся в очередной трехчасовой марафон, Мичунович «встретил Хрущева в таком состоянии, каким его не видел еще никогда, даже после речи Тито в Пуле… Хрущев понял, что [вице-президент Югославии] Кардель, говоря о „политике кукурузы и картошки“, намекал на него». Об этом Хрущев вспоминал и два месяца спустя. А через неделю на концерте советский руководитель пригласил Мичуновича сесть с ним рядом и шепотом выразил недовольство «отвратительной» карикатурой на себя и Булганина в белградской газете «Политика». С этими словами он протянул послу газету «как вещественное доказательство». Мичунович спокойно ответил, что лысый толстяк рядом с Булганиным — не Хрущев, а Эйзенхауэр69.

Хрущев всегда был чувствителен к обидам, а неуверенность в своей правоте и неустойчивое политическое положение увеличивали его дискомфорт. Увы, такой теплоты, как летом 1956-го, советско-югославским отношениям более достигнуть было не суждено. Польша и Венгрия остались в соцлагере, а звезда Югославии скоро закатилась — и на Востоке, и на Западе. Однако, если Хрущев и победил — это была пиррова победа. Тито еще более укрепился в своей решимости отстаивать «югославскую модель». Хрущев попытался оградить от заразы другие страны, начав кампанию против югославского «ревизионизма». Однако то, что ему все-таки пришлось это сделать — после долгих переговоров, старательного улещивания и умасливания югославов, — само по себе свидетельствует о поражении70.

Китай и Югославия смущали покой СССР; США могли его уничтожить. Уже в 1954-м, если не раньше, Хрущев начал проявлять пристальный интерес к отношениям Востока и Запада. Его сын заметил, что отец «особенно нервничал» в январе 1954 года, во время Берлинской конференции министров иностранных дел. «Он возвращался домой очень поздно и подолгу говорил по телефону» — с Молотовым. По словам помощника Молотова, Хрущев был недоволен «вялостью и безынициативностью» министров иностранных дел; он постоянно жаловался на них коллегам — особенно «разогревшись» на дипломатических приемах. В то время помощь Молотова против Маленкова была ему необходима, и до начала 1955-го Хрущев не решался открыто ему противоречить. В это же время он вплотную занялся оборонной политикой Советского государства, поставив себе цель: снизить расходы на оборону, тяжким бременем лежавшие на советской экономике, не ослабив, а напротив, усилив национальную безопасность. Решение проблемы Хрущев видел в ядерном оружии.

Ко времени смерти Сталина его программа по разработке атомного вооружения действовала уже восемь лет71. В 1952-м разведка США сообщала, что к середине 1953-го СССР будет обладать не менее чем двумястами ядерными бомбами. На самом деле к этому времени у Москвы было всего сто двадцать бомб, а бомбардировщиков, способных донести смертоносный груз до США и вернуться домой, СССР не имел до 1956 года72. Быстрое развитие атомного вооружения не уменьшало затрат на оборону — скорее напротив. Тогда Хрущев решил блефовать. Ядерное оружие, полагал он, так разрушительно, что никто никогда не решится его применить; он замечает, что, когда впервые «узнал все факты о ядерной мощи, после этого несколько дней спать не мог. А потом понял, что мы ведь все равно никогда не станем им пользоваться… и снова заснул спокойно»73. В результате он грозил миру ядерной войной, не собираясь претворять в жизнь свои угрозы, и в то же время сокращал обычное вооружение — военно-морские и военно-воздушные силы. Поскольку американцы сильно превосходили русских в числе и качестве бомбардировщиков, Хрущев решил положиться на ракеты. Первая ядерная ракета, 270-тонная и полутораступенчатая Р-7, сконструированная Королевым, прошла испытания только зимой 1956-го — однако еще до этого Хрущев вовсю «применял» ее в столкновениях с государственными деятелями США74.

Центральная идея новой политики Хрущева — то, что позднее стали называть «разрядкой». По мысли Хрущева, снижение международной напряженности должно было снизить сопротивление Запада коммунистическим идеям, соблазнить капиталистов на развитие торговли между Западом и Востоком и создать имидж СССР, привлекательный для стран третьего мира. Сталин и Молотов тоже не пренебрегали «передышками» — Хрущев предпочитал неограниченно долгий период «мирного сосуществования». Он не отказывался от революционной миссии большевиков, но считал, что выполнять ее удобнее в странах третьего мира, мало интересовавших Сталина и Молотова. В международной политике он полагался прежде всего на личные отношения: стремился завоевать симпатии иностранных лидеров, окружив их вниманием, и преодолеть их недоверие своими открытостью и упорством. Будь жив Сталин — ему все это пришлось бы не по нраву. Помощник Молотова вспоминает замечание своего шефа: по его словам, «во внешней политике такая наивность сродни преступлению»75. Однако чем больше ворчал Молотов, тем яростнее Хрущев стремился доказать правильность своего подхода.

Кремль устраивал для дипломатов роскошные ужины и гала-концерты в Георгиевском зале. В августе 1955-го была проведена загородная дипломатическая вечеринка в Семеновском, в шестидесяти километрах к юго-востоку от Москвы: дипломаты катались на лодках, отдыхали в гамаках и ужинали под звуки военного оркестра — все было, по словам Сесила Пэрротта, «очаровательно». Под легкий летний пиджак Хрущев надел свою знаменитую косоворотку. Неудивительно, замечает Пэрротт, что чопорный и неприступный Суслов скоро, «как белый кролик, посмотрел на часы и нырнул в какую-то нору». Вечеринка напомнила английскому дипломату «шекспировские сказки, в которых Булганин играл роль то Просперо, то герцога Арденнского леса».

Впрочем, не все дипломатические мероприятия проходили так удачно. Едва взглянув на Хрущева и Чжоу Эньлая на приеме в июле 1954-го, посол Хейтер понял, каково истинное силовое и культурное соотношение между СССР и его «сателлитом» Китаем. Чжоу общался с коллегами «на прекрасном, беглом английском, из которого его русские слушатели не понимали ни слова». Во время воздушного праздника в Тушине в июне 1956-го, вспоминает Хейтер, Хрущев, выпив больше, чем следовало, «принялся поливать грязью буквально все зарубежные страны». Булганин тщетно пытался его остановить; Молотов слушал молча, поджав губы; «Все это совершенно не нужно!» — скривившись, прошептал Каганович. Несколько иностранных дипломатов поднялись с мест и откланялись — а Хрущев, не замечая этого, все продолжал говорить76.

Первая значительная инициатива Хрущева в отношениях с Западом касалась Австрии. После войны Австрия, как и Германия, подверглась оккупации. Хрущев решил, что СССР ничего не потеряет, если советские войска оставят Австрию в обмен на договор, согласно которому Австрия, как Швейцария, обязуется хранить нейтралитет. Переговоры с Австрией затянулись на несколько лет, и ведший их Молотов обвинял в затягивании дела Хрущева. Тот «не имел опыта международных контактов… и… оказался в положении той Дуньки, которая (в пьесе „Любовь Яровая“) готовилась уехать в Европу»77. Однако Хрущева это не останавливало.

Первым западным лидером, с которым Хрущев вел переговоры лично, стал австрийский канцлер Юлиус Рааб. «Первый раз в жизни, господин Рааб, — сказал ему Хрущев при первой встрече, — мне доводится сидеть рядом с капиталистом». Переговоры с Австрией стали для Хрущева и его коллег «пробным шаром, демонстрацией того, что мы можем вести сложные переговоры и провести их хорошо». В конце концов, хвастал он, «выезд Дуньки в Европу оказался успешным, с демонстрацией того, что мы ориентируемся в международных делах и без сталинских указаний. Если образно говорить, то мы в своей международной политике сменили детские штанишки на брюки взрослых людей. Наш успешный дебют был признан не только в СССР, но и за рубежом, что тоже имело большое значение. Мы ощутили свою силу»78.

Следующим испытанием стал для Хрущева женевский саммит в июле 1955-го. В пятидесятые годы в саммитах участвовали четыре стороны: внимания к себе требовали и Лондон, и Париж. Однако главным игроком — игроком, ведущим жесткую игру, — в советских глазах оставались США. Даллес был более гибок, чем казался (он внимательно следил за трещинами в советском блоке и готов был при необходимости снижать напряженность холодной войны); однако он предсказывал, что саммит окажется безрезультатным. Эйзенхауэр, как и Хрущев, делал ставку на личные отношения и надеялся выиграть при помощи своего обаяния и авторитета. Накануне саммита Даллес признался другу, что «ужасно обеспокоен». Эйзенхауэр «любит, чтобы между людьми все шло ровно и гладко», и «устает от неприязни и неопределенности». Даллес опасался, что Айк примет тактическую любезность за «признак внутреннего тепла» и поверит обещаниям, которым верить не стоит79.

И Хрущев, и Эйзенхауэр ценили личные контакты больше соглашений по существу отчасти потому, что последние казались недостижимыми. Проблема Германии и связанные с ней вопросы европейской безопасности не оставляли возможности для компромисса: Запад настаивал на объединении Германии и свободных выборах, Советы предпочитали, чтобы Германия осталась разделенной. Самое яркое предложение Эйзенхауэра в Женеве — идея «открытого неба», то есть разрешения наблюдательных полетов над военными базами друг друга — поразило Хрущева, увидевшего в этом предложение легализации шпионажа80. Болен назвал Женеву «одной из самых бесплодных и разочаровывающих встреч». Хейтер рассказывает, что на большинстве заседаний перечитывал «Войну и мир»; а Анатолий Добрынин, впоследствии советский посол в США, а в то время молодой дипломат, вспоминает такой показательный случай: в ответ на заявление Эйзенхауэра, что НАТО — не агрессивная организация, Хрущев поинтересовался, почему же туда не может вступить СССР. «А вы подавали заявку?» — изумленно спросил Эйзенхауэр. «Несколько месяцев назад», — ответил Хрущев. Эйзенхауэр растерялся и не знал, что ответить; эту мини-дуэль он явно проиграл81.

Поскольку перспективы реальных соглашений были очень сомнительны, женевский саммит стал для Хрущева экзаменом в ином отношении: сумеет ли он вести себя как подобает руководителю великой державы? Сможет ли достойно представлять свою страну? Подойдет ли к встрече трезво, без нереалистических надежд, не поддастся ли соблазну запугивания противоположной стороны? 4 июля, перед отлетом из Москвы, Хрущев энергично отрицал, что советская сторона «ползет в Женеву на коленях», «с переломанными ногами». Однако сам, по словам его сына, «подозрительно следил за соблюдением дипломатического протокола, опасаясь, что его оскорбят, не оказав каких-либо из принятых знаков уважения». Вообще соблюдение этикета стало для него серьезной проблемой. «Он то и дело возвращался к этой болезненной теме». Что надеть, как к кому обращаться, какими столовыми приборами пользоваться на дипломатических ужинах? Булганин бывал за границей не чаще его самого, и за консультациями по вопросам этикета Хрущеву приходилось обращаться к Молотову. Надо ли ему надевать белый галстук и перчатки как министру иностранных дел? «Ну нет, пусть принимают нас такими, какие мы есть! — ворчал он в кругу семьи. — Мы не станем им подыгрывать. Мы — пролетарское государство, страна рабочих и крестьян: вот пусть и говорят с рабочими»82.

Хрущев боялся, что так и не попадет в Женеву. Он отчаянно хотел участвовать в саммите, вспоминает его сын: «Просто не мог вынести мысли о том, что первое со времени смерти Сталина совещание лидеров великих держав пройдет без него». Советскую делегацию официально возглавлял глава государства Булганин, и поскольку Хрущев формально не занимал государственных должностей, его присутствие могло выглядеть странно. Много лет спустя он так и не мог решить для себя этот вопрос: «Не знаю, правильно или неправильно мы поступили. Сейчас поздно судить об этом. Я же не скрою, что мне хотелось участвовать в данной встрече, познакомиться с представителями США, Англии и Франции, немного приобщиться к международной политике на высшем уровне»83.

Унижения начались уже в аэропорту. Западные делегации прибывали на четырехмоторных самолетах, а советская — на двухмоторном. «Наш самолет не свидетельствовал о высоком уровне развития советской авиационной техники, — признавал позднее Хрущев. — Это, если можно так выразиться, несколько принижало солидность нашей делегации». Несколько? «До самой своей смерти, — рассказывает его сын, — он не мог забыть того унижения, которое испытал, когда двухмоторный Ил-16 приземлился в Женеве». Рядом с западными воздушными лайнерами «он выглядел какой-то букашкой». Когда Булганин, согласно церемониалу, двинулся вперед, вспоминал Хрущев, «…вдруг перед самым моим носом выросла спина протоколиста правительства Швейцарии. Я хотел его отстранить, но потом понял, что он сделал это умышленно, получив директиву лишить меня возможности пройти вместе с Булганиным. Так как я занимал тогда пост первого секретаря ЦК КПСС, то, с их точки зрения, было недопустимо, чтобы я участвовал в официальной процедуре»84.

Помещение, где проходили переговоры — зал совещаний Лиги Наций в Пале де Насьон, — приводило в трепет. Главное место занимал огромный четырехсторонний стол с двумя рядами кресел для высокопоставленных дипломатов и скамьями на заднем плане для их помощников. Стены были расписаны картинами на античные темы; из большого окна открывался великолепный вид на Женевское озеро и окружающие его горы. Каждая делегация занимала за столом пять кресел. Эйзенхауэр сидел в середине, по правую руку от него — Даллес. Напротив них восседали Булганин с Хрущевым и маршалом Жуковым по одну сторону и Молотовым и Громыко — по другую. Английскую делегацию возглавлял Энтони Иден, французскую — премьер-министр Эдгар Фор и министр иностранных дел Антуан Пине85.

С этими-то проставленными государственными деятелями Хрущеву приходилось вести не только переговоры, но и светские беседы. Эйзенхауэр предложил заканчивать каждое пленарное заседание неформальным «полдником», чтобы смягчать возникшее напряжение за рюмкой мартини. На одном из таких «полдников» он представил Хрущеву Нельсона Рокфеллера, советника американской делегации. Удивленный тем, как «демократично» Рокфеллер одет, Хрущев шутливо ткнул первого американского миллионера кулаком в бок. «Так это и есть тот самый мистер Рокфеллер!» — воскликнул он. И, без сомнения, ощутил облегчение, когда практичный и приземленный Рокфеллер «принял шутку и ответил тем же со своей стороны»86.

На заседаниях от советской стороны выступал в основном Булганин: по замечанию одного из американцев, речи его порой звучали «как отчет председателя крупного благотворительного общества на ежегодном заседании». Хрущев не стеснялся прерывать его, если считал нужным, а на дипломатических ужинах перехватывал главную роль. Иден пишет, что он «встревал в разговоры» и «старался перехватить инициативу у своих товарищей». На ужине на американской вилле Хрущев высмеял слабость Булганина к выпивке. На приеме у русских официальным хозяином торжества был Булганин, однако, по словам помощника госсекретаря США Ливингстона Т. Мерчанта, «Хрущев привлекал всеобщее внимание как говорливостью, так и прежде всего необычайными застольными манерами». В другой раз перед ужином «мистер Хрущев пространно и красноречиво рассказывал о необыкновенном успехе, которого они добились, скрестив зебру с коровой. По его словам, получились полосатые коровы — самые настоящие коровы, с рогами и со всем прочим»87.

Если даже американцев, привыкших к неформальному стилю общения, поражала невоспитанность Хрущева, то более утонченные европейцы были от него просто в ужасе. «Хрущев — для меня загадка, — записал 22 июля в дневнике Гарольд Макмиллан. — Как может этот вульгарный, бесконечно болтающий толстяк с поросячьими глазками править огромной страной с многомиллионным населением, в сущности, исполнять роль царя?» Антуана Пине также поражал «этот коротышка с пухленькими ручками». Макмиллан почти готов был пожалеть бедных русских, которые так хотят, «чтобы их признали — и даже полюбили»88.

По сравнению с неформальными мероприятиями, переговоры шли легко: все, что требовалось от советской делегации — твердо стоять на своих позициях по вопросу о Германии и о разоружении и не допускать вмешательства в дела Восточной Европы. Хрущев не только отказывался уступать империалистам, но и полагал, что они должны уступить ему. Во время ужина на американской вилле Эйзенхауэр горячо настаивал, что «война в ядерную эпоху бессмысленна», что, применив ядерное оружие, любое из государств рискует уничтожить самое себя вместе со всем Северным полушарием. Помощник госсекретаря Мерчант позже одобрительно отозвался об этой тактике: «Благодаря этому саммиту мы прежде всего дали понять советским лидерам, что США не следует бояться — мы на Россию не нападем. Президент, благодаря своей открытости и искренности, сумел убедить в этом советское руководство, избавив нас от риска советских действий, вызванных непониманием наших собственных намерений». Однако реальный эффект оказался почти противоположным. Хрущев покинул Женеву «воодушевленный, обнаружив, что противники, похоже, боятся нас не меньше, чем мы их». Это подтолкнуло его к тактике блефа и угроз ядерной войной как средству давления на американцев89.

Уверенность Хрущева укрепило еще одно впечатление. Он заметил, что Эйзенхауэр во время переговоров во всем полагается на Даллеса, что Даллес постоянно передает ему записки, которые Эйзенхауэр «добросовестно, как школьник, зачитывал», — и «мне было жаль его: нельзя так себя вести перед всеми делегациями. Президент США терял свое лицо». После Женевы Хрущев сообщил на заседании Президиума: «Я не могу судить, насколько хорош Эйзенхауэр как президент. Это пусть американский народ решает. Но, как отец и дед, скажу: в школе или в детском саду я бы с радостью доверил этому человеку своих детей». Добрынин позже писал, что Хрущев доверял Эйзенхауэру «как ветеран ветерану», полагая, что человек, переживший войну, не допустит развязывания новой войны. Эта уверенность позволяла Хрущеву без всяких опасений блефовать, в кризисных ситуациях угрожая США ядерным ударом90.

Поездка в Женеву принесла и другие дивиденды. Сам Хрущев по магазинам не ходил, но отправил своего помощника узнать, сколько стоят швейцарские часы. В Юзовке, еще до революции, он носил швейцарские часы — и вспоминал о них, по словам сына, «с благоговением». Узнав, что сейчас такие часы недороги, он заказал часы для себя и всей семьи, а вслед за ним то же сделали и другие члены делегации. Кроме того, он купил швейцарский армейский нож, которым срезал грибы и чистил яблоки до самой смерти91.

Если верить его зятю, Хрущев вернулся из Женевы «довольным, даже радостным». По его собственным словам, он доказал, что может «достойно представлять свою страну»92.

Будь его воля, Хрущев немедленно после Женевы отправился бы в Вашингтон. Хрущев и Булганин даже спросили о приглашении, и Эйзенхауэр отмечал на заседании конгресса: «Они ломаться не станут. Эти люди любят быть на публике». Интуиция Эйзенхауэра подсказывала ему ответить согласием; но Даллес «счел, что я чересчур импульсивен», и президент ограничился обещанием проработать этот вопрос93.

Однако на встрече министров иностранных дел в октябре 1955-го не было принято никаких соглашений; в сущности, министры не договорились даже об общих принципах, исходя из которых можно было бы вести переговоры. По возвращении Даллес объявил, что холодная война продолжается. В реакции Хрущева чувствуется нешуточное раздражение. «Успех, которого мы достигли на женевском совещании, очень небольшой, в сущности, микроскопический», — заявил он 24 ноября. Затем он заметил, что «готов ждать, как говорится, пока не каплет». Однако и два дня спустя нетерпеливо отмечал, что ядерное оружие «действует на нервы тем, кто хотел бы развязать войну», добавив к этому: «Мы должны использовать все свои возможности, чтобы заставить агрессивные круги в некоторых странах поменьше говорить о войне и побольше — о контактах… и разрядке международного напряжения»94.

Оправившись после разочарования в американцах, Хрущев обратил свои взгляды в сторону Бонна. К тому времени западные державы уже прекратили оккупацию Западной Германии и позволили ФРГ вступить в НАТО, однако опасались, что СССР каким-либо образом сумеет переманить Бонн на свою сторону. Вот почему известие о том, что канцлер Конрад Аденауэр летит в Москву, вызвало сенсацию. Результаты советско-германских переговоров в сентябре 1955 года были довольно скромными (СССР согласился амнистировать и вернуть в Германию немецких военнопленных, Аденауэр смирился, по крайней мере временно, с существованием двух Германий), однако Хрущев был доволен. «Мы как-то нарушили изоляцию, которая существовала раньше вокруг нас»95.

В октябре Хрущев и Булганин отправились в длительную поездку по Индии, Бирме и Афганистану. Сталин интересовался делами на Ближнем Востоке, однако не вмешивался, полагая, что такого вмешательства Великобритания не потерпит. Вообще Индия, как и другие малоразвитые страны, по словам Хрущева, «Сталина не слишком интересовала». Однако теперь, когда колониальная система рушилась и на бывшие владения европейских держав нацеливались США, Хрущев поспешил им наперерез. Молотов, рассказывал позднее Хрущев египетскому президенту Насеру, назвал его новый политический курс «авантюризмом». На это Хрущев ответил: «Лучшая оборона — нападение. Я сказал, что нам необходима новая, активная дипломатия, поскольку невозможность ядерной войны означает, что борьба между нами и капиталистами будет теперь вестись другими средствами. Я не авантюрист, сказал я им, но мы должны поддержать новые освободительные движения…»96

Азиатское турне Хрущева и Булганина длилось почти два месяца: советская делегация преодолела тысячи километров на самолетах, поездах и автомобилях. Миллионы людей собирались посмотреть на них и послушать. Они посещали индустриальные и культурные центры; Хрущев ездил на слоне («Слон на слоне», — язвил по этому поводу Молотов). Официальным «спикером» делегации являлся Булганин, но обычно Хрущев скоро перехватывал у него инициативу. Он говорил обо всем на свете; его речи порой поражали и смущали слушателей (особенно та, в которой он сравнил британских империалистов с Гитлером), и общее впечатление от советских гостей побуждало местных хозяев сохранять осторожный нейтралитет. Результаты поездки остались неясны97.

Среди прочих инициатив Москвы этого периода нужно назвать отказ от требований немедленного разоружения, согласие урезать численность Вооруженных сил до 640 тысяч человек и возвращение Финляндии военно-воздушной и военно-морской баз на полуострове Порккала, хотя до окончания пятидесятилетнего срока их аренды оставалось еще сорок два года98. Булганин забрасывал американского президента письмами с предложениями дружбы и сотрудничества, вызывавшими у Эйзенхауэра реакцию типа: «Не трудитесь, я сам с вами свяжусь». В марте на приеме в Кремле Булганин отвел Болена в сторонку и сказал, что, если тот желает «открыто и сердечно» побеседовать с ним или с Хрущевым, советские лидеры к его услугам. Болен только об этом и мечтал — но, «к сожалению, Даллес так и не дал мне разрешения на такой разговор». Одной из причин сопротивления Даллеса стал секретный доклад Хрущева. Если, как полагал американец, одной из причин советских реформ стала жесткая позиция Америки, то давление следовало продолжать. Одним из актов такого давления стал полет шпионского самолета У-2 над Москвой и Ленинградом 4 июля 1956 года — в то самое время, когда Хрущев со своими коллегами отмечал День независимости на приеме в американском посольстве99.

В Соединенные Штаты его пока не приглашали, и, чтобы не терять времени зря, Хрущев вместе с Булганиным отправился в Великобританию, куда получил приглашение от Идена в прошедшем году100. «Не считая Женевы, — пишет Хрущев в мемуарах, — это было мое первое путешествие за границу»101. Это, конечно, не совсем так; но, очевидно, социалистические страны и страны третьего мира Хрущев за «заграничные» не считал. Перед высокоцивилизованными англичанами он хотел предстать не только руководителем великой державы, но и культурным человеком, способным держаться с достоинством.

«Отец волновался, — вспоминал позднее Сергей Хрущев. — Особенно беспокоился о том, как бы не выглядеть в их глазах дураком». Что, если советское Министерство иностранных дел не сумеет должным образом подготовить его к путешествию? Боясь совершить ошибку, Хрущев сначала отправил в Лондон Маленкова как подопытного кролика — и с облегчением узнал, что ему там оказали самый уважительный прием. Если бы, думал Хрущев, прилететь на четырехмоторном Ту-104! Это был, рассказывает он, «первый в мире реактивный пассажирский самолет, и мы хотели, чтобы они на него посмотрели». Маленкову позволили рисковать жизнью на новом самолете; однако Хрущев и Булганин отправились в Англию морем, на боевом эсминце, на борту которого отпраздновали шестидесятидвухлетие Хрущева. Хрущев организовал доставку себе в Англию почты на новом самолете — и с удовлетворением замечал, что «наш самолет заходил на посадку как раз неподалеку от королевского дворца». На приеме королева вежливо упомянула о том, что видела новый советский самолет — «мы стали рассказывать ей про самолет, какой он хороший, современный, лучший в мире, а другие страны пока такого самолета не имеют»102.

Были у Хрущева и другие поводы для беспокойства. Не доверяя сметливости Булганина, он просматривал все его речи, напечатанные мелким шрифтом на малоформатных листочках бумаги, умещающихся в кармане пиджака. Почему делегацию поселили в «Клэридже», роскошном отеле, а не на отдельной вилле, как обычно СССР устраивает своих гостей? Вдруг это от недостатка уважения? На прием к королеве Хрущев наотрез отказался надеть обычный по такому случаю фрак, но согласился на строгий черный костюм, который пришлось шить в последнюю минуту. Комната Хрущева в «Клэридже» была нашпигована подслушивающими устройствами — однако, докладывал служащий МИ-15 Питер Райт, никаких государственных тайн подслушать не удалось, «только бесконечные монологи, адресованные помощникам и посвященные тому, как он выглядит, как держится и как его принимают. Необыкновенно тщеславный человек. Часами прихорашивался перед зеркалом, приглаживал волосы»103.

Волос у Хрущева к тому времени уже почти не было. Члены семьи уверяют, что собственная внешность его не заботила. Однако если уж блистать, то где как не в компании элегантного Идена и его коллег? Сам Хрущев в беседах с хозяевами неоднократно называл себя «человеком простым», однако «открыто говорил, что хотел бы произвести на хозяев хорошее впечатление». Он очень старался вести себя сдержанно: не претендовал на познания в специальных вопросах, позволял членам делегации говорить на специальные темы, не прерывая их. Когда же зашла речь о базовых политических вопросах, Хрущев отодвинул в сторону формального главу делегации — Булганина. Когда делегация вернулась домой, Молотов упрекнул Хрущева в том, что он «подавлял главу правительства и делегации». Сам Хрущев позже говорил: «Не буду сейчас играть в скромность. Ведь потом выяснилось, что Булганин, правильно понимая свои возможности, на ряд вопросов не смог бы ответить так, как нужно было». Британские наблюдатели заметили, что «Хрущев часто подшучивает над Булганиным, но никогда — наоборот»104.

Согласно заявлениям британских официальных лиц, Хрущев излагал свои взгляды «ясно и убедительно», знал предмет разговора, говорил «без бумажных планов и текстов речей» и умело сводил сложные проблемы к «простым и четким схемам». Даже когда ему случалось говорить резко и грубовато, «все искупала его уверенность в себе и приземленный, народный юмор». По словам советского дипломата и переводчика Олега Трояновского, «он вел себя почти как джентльмен». Почти, но не совсем. У памятника принцу Альберту гид объяснил, что принц-консорт не имел никаких государственных обязанностей, а лишь исполнял обязанности супруга королевы. «А чем же он занимался днем?» — лукаво улыбнувшись, спросил Хрущев105.

Кстати, о супругах. Миссис Иден, должно быть, была немало удивлена, когда на рассвете услышала стук в дверь своей спальни в Чеккерсе (загородном особняке премьер-министра): это советский руководитель, заблудившийся в особняке, разыскивал своего премьер-министра («Мы посмеялись, — вспоминал Хрущев, — но решили не объяснять хозяевам, кто же постучал в дверь комнаты госпожи Иден»); не меньше изумила ее застольная «шутка» Хрущева, заявившего за ужином, что советские ракеты «не только могут достать Британские острова, но и полетят дальше» (сам Хрущев потом признавал, что «это вышло с моей стороны несколько грубовато»). Королева Елизавета принимала гостя любезно и произвела на него хорошее впечатление. На ней было «светлое платье неяркой расцветки», вспоминал Хрущев; «в Москве на улице Горького можно встретить летом молодую женщину в таком же одеянии». «Она не проявила никакой королевской чопорности». «Обычная женщина, жена своего мужа и мать своих детей»106.

Хрущев изо всех сил старался вести себя как джентльмен, однако иногда все же поддавался на провокации и давал волю раздражению. Однажды зеваки на улице встретили его неодобрительными криками. Хрущев спросил у Хейтера, что означают «эти звуки — „бу-у, бу-у“». Хейтер, поколебавшись, объяснил, что криком «Бу-у! Бу-у!» англичане выражают неодобрение107. Всю оставшуюся поездку Хрущев то и дело бормотал себе под нос: «Бу-у! Бу-у!» Обед с лидером партии лейбористов Хью Гейтскеллом прошел неплохо, хотя у Гейтскелла и сложилось впечатление о Хрущеве как о «сущем поросенке, хотя и симпатичном». Но на последовавшем затем ужине лейбористский оратор Джордж Браун отпустил серию шуток касательно Сергея Хрущева (он был в составе делегации), осмелившегося в чем-то не согласиться со своим отцом. Хрущев обиделся и в ответ разразился пространной речью, по словам Гейтскелла, «резкой и даже нестерпимо грубой». «Никогда не забуду, — добавляет Р. X. С. Кроссман, — безответственных заявлений Хрущева о том, что мы должны немедленно присоединиться к русским, а иначе они смахнут нас с лица земли, словно тараканов».

Браун и Бивен несколько раз прерывали Хрущева. Один раз Браун спросил о судьбе своих товарищей-социалистов, ликвидированных коммунистами. «Если хотите помогать врагам рабочего класса, — взревел в ответ Хрущев, — ищите себе других дураков!» Когда Браун поднял бокал и выразил надежду, что они останутся друзьями, Хрущев отрезал: «Только не со мной!» — и вышел из комнаты. На следующий день он отказался пожать Брауну руку, в ответ Бивен, не сдержавшись, проворчал: «Он невозможен. Ведет себя как ребенок!» Хрущеву эту реплику, разумеется, не перевели108.

Открытая ссора между левыми партиями-союзницами отнюдь не была беспрецедентной — однако Хрущев еще долго не желал мириться. «Я таких, как вы, тридцать лет не встречал!» — объявил он Брауну. «Грубость» Брауна глубоко его задела, быть может, именно потому, что отчасти повторяла его собственную. Иден, разумеется, наслаждался этой историей. «Люди такого воспитания и темперамента, как господин Хрущев, — язвительно отмечал он, — не выносят ничего, хоть сколько-нибудь напоминающего интеллектуальную опеку»109.

Сам Иден полагал, что Хрущев и Булганин «способны прекрасно отстаивать свое мнение в дискуссии по любому вопросу», и относился к их поведению «с уважением». В переговорах с Иденом Хрущев был безукоризненно вежлив (даже когда они схлестнулись по вопросу о Ближнем Востоке), но сам портил впечатление своими простодушными репликами — так, когда советская делегация заняла свои места за столом переговоров на Даунинг-стрит, Хрущев заметил: «Вы посмотрите, как мы выдрессированы — идем, как лошади в стойло»110.

Поездка «Б и X» (как именовали их британские таблоиды) не принесла существенных результатов, однако для Хрущева стала значительным шагом вперед. Но впереди его ждали новые испытания. Начались волнения в Восточной Европе, вину за которые — по крайней мере на публике — Хрущев возлагал на Запад. За польскими беспорядками, заявил он Мичуновичу в июле 1956 года, «стоят Соединенные Штаты и Даллес». «Он полагает, — записал Мичунович 25 октября, — что Запад стремится пересмотреть результаты Второй мировой войны, что он начал с Венгрии и теперь будет стараться сокрушить социалистические страны поодиночке»111.

Волнения в Восточной Европе и в самом деле возбудили в Вашингтоне определенные надежды. Отказ СССР от Венгрии, заявил Эйзенхауэр 31 октября, будет означать «рассвет нового дня». Это будет «огромный рывок к справедливости, доверию и взаимопониманию между народами»112. В надежде «освобождения» Польши и Венгрии США открыли радиостанцию «Свободная Европа», передачи которой как будто призывали жителей социалистических стран к восстанию113. Из страха превратить региональный кризис в глобальную войну Эйзенхауэр отказался от идеи прямой военной помощи мятежникам. Лучший способ помочь венграм, решили Эйзенхауэр и Даллес, — успокоить русских, заверив их, что США не станут участвовать в конфликте114.

Объяснение восточноевропейских проблем «происками империалистов» было выгодно Москве, в том числе и в политическом отношении. Благодаря Венгрии, говорил Хрущев Мичуновичу, Запад убедился, что Советский Союз «силен и решителен», а западные страны «слабы и разъединены»115. Он продолжал: «Теперь возобновится холодная война — но для Советского Союза это не так уж плохо» — заявление, подтвержденное результатами Суэцкого кризиса, разразившегося примерно в это же время116.

К лету 1956 года СССР взял Египет под свое покровительство. Москва снабжала Каир чешским оружием, а вскоре после национализации Насером Суэцкого канала Хрущев заявил Хейтеру: «Война Египта против Англии была бы священной войной, и если бы мой сын пришел ко мне и спросил, стоит ли ему пойти добровольцем против англичан, я бы ответил ему: „Конечно, стоит“». Кремль пытался предотвратить конфликт, однако 29 октября Израиль при поддержке британских и французских сил вторгся на территорию Египта. 30 октября в Москву прибыл сирийский президент Шукри аль-Куатли; он умолял о помощи. «Что же мы можем сделать?» — спросил Хрущев. Он повернулся к маршалу Жукову; тот расстелил на столе карту Ближнего Востока и спросил: «Что же, нам следует послать армию через Турцию, Иран, Сирию и Ирак на Израиль, чтобы воевать там с англичанами и французами?» — «Посмотрим, что мы сможем сделать», — пробормотал Хрущев, сворачивая карту117.

Лучшим выходом он счел атомный шантаж. «Что будет с Великобританией, — спрашивал Булганин в письме к Идену от 5 ноября, — если ее атакуют более сильные государства, обладающие всеми видами современного оружия массового поражения?» Эйзенхауэру, который дистанцировался от Англии и Франции и добивался прекращения огня, Булганин предложил действовать совместно. Набросок угрожающих писем Булганина сделал сам Хрущев. Он же мечтал о совместных советско-американских действиях (позже он вспоминал, что Молотов противился этой идее) и настаивал, что добился позитивного результата: отказавшись, американцы продемонстрировали, что все их заявления о стремлении к миру, справедливости и следовании принципу ненападения — ложь. «Мы их разоблачили!» — восклицал Хрущев118.

Когда 6 ноября было заключено соглашение о прекращении огня, Хрущев объявил Мичуновичу, что это — «прямой результат» советских угроз, обнародованных двумя днями раньше. «Отец был необычайно горд своей победой», — вспоминал Сергей Хрущев. Благодаря Суэцкому кризису Хрущев убедился во всесилии призрака ядерной войны — как и в том, что этот призрак может с успехом заменять реальную военную мощь119.

В действительности прекратить огонь агрессоров заставило скорее американское, чем советское давление. Советские угрозы последовали тогда, когда ход событий был уже предопределен. Это было понятно египтянам — но не Хрущеву: «Мне рассказывали, что когда Ги Молле [французский премьер-министр] получил наше письмо, то в пижаме бросился к телефону и стал звонить Идену. Не знаю, правда это или нет; но независимо от того, были ли на нем брюки, нельзя отрицать, что через двадцать четыре часа после получения нашего письма агрессия прекратилась». Что же касается американцев, продолжает Хрущев, то они своим союзникам помогли, «как веревка повешенному». Даллес любил хвастать своим хладнокровием, говорил Хрущев несколько лет спустя египетскому журналисту Мохаммеду Хейкалу, однако, когда «мы отправили ультиматум в Лондон и Париж, у Даллеса нервы сдали». «Выигрывает тот, у кого нервы крепче, — заключил Хрущев. — Вот что важнее всего помнить в наше время. Люди со слабыми нервами всегда остаются в проигрыше»120.

Глава XIV. ОДИН НА ВЕРШИНЕ: 1957–1960.

4 октября 1957 года, садясь в Севастополе в самолет, который должен был доставить его в Югославию и Албанию с дипломатическими визитами, маршал Георгий Жуков не предполагал, что через какие-нибудь три недели будет уволен и попадет в опалу. Напротив: он был на вершине власти, и казалось, что его положению министра обороны и члена Президиума ничто не угрожает — по крайней мере пока страной правит Хрущев.

Хрущев и Жуков знали друг друга с конца тридцатых; особенно сблизила их война. Хрущев признавал, что Жуков отличался «умом, знанием военного дела и сильным характером», и сочувствовал ему, когда после войны Сталин (видимо, сознавая те же качества маршала и опасаясь их) отправил прославленного героя в ссылку в Одессу1. Именно Хрущев позаботился о том, чтобы после смерти Сталина вернуть Жукова в Москву, в 1955 году назначить министром обороны, а в 1956-м — кандидатом в члены Президиума. Так он вознаградил Жукова за участие в аресте Берии. В июне 1957-го, после того как он помог Хрущеву разгромить «антипартийную» группу, Жуков стал членом Президиума. На свой шестидесятилетний юбилей в конце 1956 года он получил награды, обычно вручаемые руководителям партии2. В июле 1957-го весь Ленинград встречал его как героя: Жуков медленно ехал по Невскому проспекту в открытом ЗИСе под аплодисменты и восторженные крики десятков тысяч ленинградцев3. Тем же летом Жуков часто бывал у Хрущева на даче, где оба руководителя подолгу гуляли вместе по лесам и лугам, а в августе по приглашению Хрущева навестил его в Крыму4.

Нетрудно понять, почему Хрущев стремился удержать прославленного военачальника на своей стороне. «Вы лишаете себя вашего лучшего друга», — предупредил Жуков Хрущева в телефонном разговоре в конце октября, когда решалась его политическая судьба5. Действительно, вместо того чтобы укреплять отношения с Жуковым, Хрущев тайно готовил его отставку. И в Крым он Жукова пригласил отчасти для того, чтобы тот был на виду6. Едва Жуков вылетел на Балканы, как Хрущев бросился в Киев на, как он сам позднее выразился, «политическую охоту» с другими ведущими генералами, желая убедиться, что они поддержат увольнение своего начальника7. 19 октября Президиум принял резолюцию, осуждающую Жукова. Пять дней спустя, узнав, что происходит в Москве, он созвонился со своим старым другом, главой КГБ Иваном Серовым, и бросился домой, чтобы спасти свою карьеру. Однако его (как и самого Хрущева семью годами позже) прямо из аэропорта отвезли на заседание Президиума, где объявили, что с ним покончено. Два дня спустя, на пленуме ЦК, в его защиту не было сказано ни единого слова. Решение сместить Жукова «для меня было очень болезненным», вспоминал Хрущев, но «мы вынуждены были с ним расстаться»8.

Наиболее серьезным обвинением было утверждение, будто Жуков готовится захватить власть с помощью отряда спецназа, тайно размещенного под Москвой; первый секретарь Московского горкома Фурцева назвала его «отрядом диверсантов». По утверждению Сергея Хрущева, его отец действовал столь быстро и решительно именно потому, что хотел предупредить действия спецназовцев Жукова9. Кроме того, Жукова обвинили в том, что он стремится сократить влияние партии на армию, запрещая политрукам критику боевых командиров и стараясь переместить под свое командование военные части МВД и пограничные войска КГБ. Третье обвинение (благодаря которому более правдоподобно выглядели два первых) состояло в том, что Жуков пестует культ собственной личности. Он якобы настаивал на пересъемке документального фильма о Параде Победы 24 июня 1945 года, поскольку при выезде из кремлевских ворот споткнулся его белый конь, верхом на котором он красовался в тот день на Красной площади10. На октябрьском пленуме Хрущев заявил, что Жуков ввел для военно-морских сил темно-синюю форму для того, чтобы самому на их фоне щеголять в белом кителе, «словно белая чайка». Маршал Рокоссовский там же рассказывал: «Во время войны он был не просто груб. Его стиль командования ни в какие рамки не укладывался; мы от него не слышали ничего, кроме брани, матерщины и угроз расстрела»11. Маршал Москаленко клеймил «тщеславие, эгоизм, беспредельное высокомерие и самовлюбленность» Жукова. Маршал Малиновский упрекал его за «упрямство, деспотизм, амбициозность и склонность к самовосхвалению». Маршал Баграмян заключил: «Да он просто больной. У него мания величия»12.

С такими друзьями и коллегами врагов Жукову не требовалось13. Многие из обвинений были сильно преувеличены, некоторые — очевидно лживы. Сейчас трудно установить, сколько в них было правды; однако Хрущев, похоже, поверил всему. В августе 1957 года, когда Хрущев посетил Восточную Германию, командующий расквартированными в ГДР советскими войсками Андрей Гречко начал готовиться к приему советской делегации. Однако Жуков приказал ему оставаться в поле, где проходили маневры, и Гречко пожаловался на это Хрущеву14. «Одно дело — уважение или неуважение ко мне лично, — говорил Хрущев на пленуме, — но, когда министр обороны заявляет, что первого секретаря встречать не нужно — это подрывает связь между армией и партией, и неважно как зовут секретаря: Хрущев, Иванов, Петров или как-нибудь еще. Это вредительство. Товарищи, я не себя защищаю — я защищаю партию»15.

Не только Шепилов утверждал, что Жуков с самого начала выступал за то, чтобы убрать Хрущева. То же обвинение выдвинули Булганин и Сабуров16. Во время кризиса июня 1957 года, когда соперники Хрущева восклицали, что он готов двинуть против них танки, Жуков, как рассказывают, пробормотал сквозь зубы, что танки двинутся или не двинутся «только по его приказу». На пленуме в июне 1957-го Хрущев процитировал эти слова с одобрением, заметив, что они выражают «строгую партийную линию». Однако из стенограммы пленума это одобрение исчезло; а в октябре Микоян обратил эти же слова против Жукова17. Сыграл против Жукова и его воинствующий антисталинизм на июньском пленуме. Одно дело — метать громы и молнии в адрес Молотова, Маленкова и им подобных, и совсем другое — намекнуть, что и сам Хрущев был сообщником Сталина, а затем, словно от имени самой партии, торжественно его «простить»18.

Тем же летом несколько высших должностных лиц праздновали день рождения секретаря ЦК Андрея Кириленко у него на черноморской даче. Июньский кризис разрешился благополучно, и партийным лидерам было что отпраздновать. Стол ломился от яств, вино лилось рекой. Аристов играл на гармонике, и члены ЦК нестройно подпевали. Конечно, произносились тосты: и разумеется, начинались они с восхвалений именинника, но заканчивались хвалами Хрущеву. Сам Хрущев ораторствовал без перерыва. Жуков вспоминает, как несколько раз просил его дать сказать и другим, и наконец Хрущев рявкнул: «Да что же, мне уже и говорить нельзя, если ты не хочешь слушать?!» Когда дали сказать несколько слов самому Жукову, он, отдав должное Кириленко, поднял тост за Ивана Серова, добавив: «Не забывай, Иван Александрович, что КГБ — это глаза и уши армии!» Хрущев вдруг вскочил и воскликнул: «Запомните, товарищ Серов, КГБ — это глаза и уши партии!»19

Все эти прегрешения, как реальные, так и воображаемые Хрущевым, предопределили падение Жукова. Дело осложнялось еще и тем, что после разгрома «антипартийной» группы Хрущев чувствовал себя особенно уязвимым. Основное его выступление на октябрьском пленуме состояло почти из одних оправданий — по поводу секретного доклада, обещания догнать и перегнать Америку, индустриальной реорганизации, отношений с интеллигенцией, ведения внешней политики. Не помогало делу и то, что победой над соперниками Хрущев был обязан Жукову. В своей речи он изобразил Жукова как самородка, возгордившегося своими успехами20. Когда они впервые встретились, общность происхождения и воспитания способствовала их взаимопониманию и дружбе. И, перестав доверять Жукову, Хрущев продолжал судить о нем (в частности, о его амбициозности) по себе.

Победа над Молотовым, Маленковым и Кагановичем в июне 1957 года, а несколькими месяцами спустя — отставка Жукова сделали власть Хрущева в стране единоличной и непререкаемой. На XXI съезде партии в начале 1959-го многие депутаты выходили на трибуну лишь для того, чтобы выразить свое восхищение и благодарность «лично дорогому Никите Сергеевичу». Теоретически Президиум представлял собой коллективный орган управления; однако по речам на съезде это было незаметно. «Все мы с глубочайшим восхищением заслушали замечательный доклад Никиты Сергеевича Хрущева» — так начала свою речь Екатерина Фурцева. Алексей Кириченко восхвалял «выдающуюся энергию, ленинскую твердость, приверженность принципам, инициативность… и огромный организаторский талант» Хрущева. Александр Шелепин назвал вдобавок к этим качествам «бодрость духа, личное мужество и твердую веру в силу партии». Эти трое составляли (по крайней мере, в то время) группу вернейших сторонников Хрущева; однако и старшие, более независимые руководители, такие, как Суслов и Косыгин, лишь немногим уступали им в подхалимстве21. Тридцать пять лет спустя Николай Егорычев, бывший в то время первым секретарем Московского горкома партии, объяснял: «Нужно понимать, что со времен Сталина Президиум не слишком изменился. Все прекрасно знали, что всякий, кто осмелится высказаться против Хрущева, немедленно покинет Президиум. Как можно было прямо сказать Хрущеву: „Вы неправы“? Никто бы на такое не решился»22.

Хрущев праздновал победу и в других областях. Урожай 1958 года был на 30 % больше, чем в 1957-м, и на 70 % больше, чем средний урожай за 1949–1953 годы, во многом благодаря хрущевской программе освоения целины23. Глядя на быстрый экономический рост, не только отечественные подпевалы Хрущева, но и многие зарубежные специалисты признавали, что такими темпами СССР скоро перегонит Соединенные Штаты24. В октябре 1957 года был запущен первый искусственный спутник Земли, а в 1959-м — первая ракета на Луну. В том же году мирные инициативы Хрущева увенчались первым в истории продолжительным турне советского лидера по США, а на май 1960 года были назначены четырехсторонние переговоры.

И в этом, и во многих других отношениях 1957–1960 годы стали для Хрущева лучшими. Но в то же время намечались и грозные признаки грядущих неудач. Свидетели единогласны в том, что эти годы стали временем перелома к худшему, и расходятся лишь в том, когда именно начался этот перелом. Те, кто впоследствии повернулся против Хрущева, имели свои эгоистические причины описывать происшедшее как резкий поворот: это объясняло, почему они поддерживали «хорошего Хрущева» в первой половине 1950-х, но свергли «плохого Хрущева» в 1964-м. Однако их версию подтверждают и другие, в том числе и самые горячие защитники Хрущева — члены его семьи.

Согласно мнению члена Президиума Геннадия Воронова, человека столь близкого к Хрущеву, что в 1964-м заговорщики не сообщали ему о своих планах до последней минуты, «Хрущев в 1956-м и Хрущев в 1964-м — совершенно разные люди, во многом даже непохожие. Его изначальный демократический подход, обаянию которого невозможно было не подчиниться, постепенно уступил место отчуждению, стремлению закрыться в узком кругу людей, некоторые из которых потакали его худшим склонностям»25.

«После победы над „антипартийной“ группой, — вспоминает бывший министр сельского хозяйства Бенедиктов, — Хрущев начал меняться буквально на глазах. Его демократический подход начал уступать место авторитарным манерам…» Победа над соперниками «дала ему свободу действий», замечает Александр Шелепин. Он «начал проявлять высокомерие, настаивать на непогрешимости своих решений и преувеличивать достигнутые успехи». По словам Микояна, после 1957 года Хрущев «просто зазнался», «почувствовал вкус власти, поскольку ввел своих людей в Президиум и решил, что может ни с кем не считаться, что все будут только поддакивать»26.

Георгий Корниенко в 1959 году работал в советском посольстве в Вашингтоне. И из собственных наблюдений, и из разговоров с московскими друзьями (в том числе с Громыко, заместителем которого он вскоре стал) он вынес впечатление, что эра Хрущева «делится почти пополам на два периода, до и после 1958 года». После 1958 года Хрущев перестал слушать чужие советы и окружил себя «подпевалами»27. Олег Трояновский, с 1954-го личный переводчик Хрущева, а с 1958-го его помощник по внешней политике, датирует «начало перемен» 1957 годом, когда рассеялась последняя явная оппозиция Хрущеву28. Рада Аджубей вспоминает, как суждения ее отца о литературе и искусстве становились все более «безапелляционными. Он не сомневался, что вещает истину, даже когда попросту не понимал, о чем идет речь». К тому же Хрущев «сделался жестче в отношениях с людьми» — и не только в семье, хотя это проявлялось и там. «Раньше он выслушивал других всегда, даже если те не соглашались с ним или его критиковали. А теперь начал говорить: „Хватит! Чтобы я этого больше не слышал. Надоели эти разговоры. Слушать их больше не хочу“. Не желал слышать ничего неприятного. Когда это началось? Думаю, в конце 1950-х»29.

Одиночество на вершине не пошло Хрущеву на пользу. Лишив себя критиков, он парадоксальным образом оказался беззащитен не только против собственных слабостей, но и против глухого, упрямого сопротивления бюрократии. Более не сдерживаемый и не направляемый серьезными критиками вроде Молотова, теперь он был свободен судить о вещах, в которых ничего не смыслил, прислушиваться или не прислушиваться к чужим советам, вести импульсивную внешнюю политику, поддаваться на провокации — и, в конечном счете, готовить свою отставку. Ему противостояла вездесущая бюрократия, опутавшая своими сетями всю страну. У бюрократов были свои интересы, которыми они не собирались поступаться, — а личный штат самого Хрущева был крайне мал. В отличие от персонального секретариата Сталина, с помощью которого тот манипулировал и тайной полицией, и партией, и государственными органами, штат Хрущева состоял всего из четырех помощников (Трояновский — по внешней политике, Шевченко — по сельскому хозяйству, Владимир Лебедев — по культуре и идеологии и Григорий Шуйский — по общим вопросам) да нескольких клерков и стенографисток. К этому можно добавить пресс-группу, состоявшую из Аджубея, редактора «Правды» Павла Сатюкова, генерального директора ТАСС Дмитрия Горюнова, чиновника ЦК Леонида Ильичева и пресс-секретаря Министерства иностранных дел Михаила Харламова: эти люди готовили речи Хрущева — не сочиняли за него, а записывали под его диктовку и редактировали (впрочем, толку от этого было мало, поскольку во время выступлений Хрущев редко придерживался заранее подготовленного текста). Разумеется, эти несколько человек не могли эффективно контролировать огромную и разветвленную партийную систему30. Партийные и правительственные функционеры не осмеливались открыто критиковать Хрущева — однако можно сказать, что это и не требовалось. Не опасаясь больше чисток и расстрелов, они искажали информацию, от которой он зависел, откладывали (а то и вовсе отменяли) проведение в жизнь его решений или, напротив, проводили их с таким рвением, что эти решения превращались в пародию на самих себя. В особенности отличались этим партаппаратчики: поддержав Хрущева в 1957-м, они полагали, что отныне Хрущев обязан поддерживать их благосостояние.

Осенью 1958 года, когда группа чиновников была в гостях у Хрущева на даче, член Президиума Николай Игнатов, помогавший Хрущеву в борьбе с «антипартийной» группой, завел разговор с Сергеем Хрущевым. Игнатов говорил, что «нельзя позволять обижать» Хрущева. Сергей был «поражен тем, каким покровительственным тоном он говорит об отце»31.

Летом того же года югославский посол Мичунович обратил внимание на «проявления недовольства и враждебности» по отношению к Хрущеву. Источники Мичуновича сообщали, что «организованной оппозиции нет, но имеются спонтанные вспышки недовольства» в связи с «постоянными сюрпризами» и «скачками генеральной линии». За десятилетия сталинского правления люди привыкли к тому, что власть говорит мало, веско и по делу; Хрущев же говорил столько, что «уследить за его мыслью было невозможно при всем желании»32.

В начале 1958 года, когда Николай Булганин (последний из «антипартийной» группы, не считая дряхлого Ворошилова) подал в отставку с поста председателя Совета министров, его место занял сам Хрущев. В 1964 году, когда противники упрекали его в присвоении двух высших должностей сразу, Хрущев отвечал, что они сами его к этому подтолкнули. Однако в мемуарах он признает, что «критиковал Сталина за совмещение в одном лице двух таких ответственных постов», но, когда та же возможность представилась ему самому — «сказалась моя слабость, а может быть, подтачивал меня внутренний червячок, ослабляя мое сопротивление»33. Жаль, что он понял это слишком поздно.

Подавив оппозицию, Хрущев решил свести счеты с поверженными противниками. Их сместили с высших партийных и государственных постов — это было вполне понятно. Они получили незначительные посты в провинции — что ж, по сравнению с жертвами Сталина, можно сказать, дешево отделались. Однако личная обида, которую они нанесли Хрущеву, требовала отмщения. Маленков не сомневался, что Хрущев его ненавидит34. Согласно Шепилову, Хрущев проявил себя «человеком мстительным и ничего не прощающим»35. Но, даже если бы сам Хрущев и не желал зла своим былым соперникам, его подчиненные не сомневались, что, преследуя их, угодят боссу. Резонно предположить, что Хрущев организовывал травлю своих врагов — поскольку он имел обыкновение сам принимать решения по куда более мелким вопросам.

Молотов отделался легче прочих — возможно, потому, что, несмотря ни на что, Хрущев продолжал относиться к нему с уважением. Как и другие проигравшие, Молотов опасался ареста. Вместо этого его поспешно лишили резиденции и подмосковной дачи и отправили послом в Монголию — в результате, как жаловался потом Молотов, он лишился ценной библиотеки, погибшей, когда прорвало трубы в подвале здания Министерства иностранных дел36. В Монголии дел у нового посла было немного, и в свободное время он забрасывал ЦК критическими замечаниями в адрес Хрущева. Дважды он звонил Суслову и предупреждал, что Хрущев портит отношения с Китаем, а в мае 1959-го предложил, чтобы спасти положение, организовать новое «Содружество социалистических государств»37. В письме, адресованном в Комитет партийного контроля, он опровергал утверждение Хрущева, сделанное в беседе с президентом Никсоном, что Молотов противился подписанию советско-австрийского договора 1955 года: «Решительно возражаю против попытки Н. С. Хрущева изобразить меня, коммуниста, в виде адвоката войны с „Западом“ и заявляю, что это утверждение содержит клевету, аналогичную той грязи, которую лили меньшевики на большевиков»38. В начале 1960 года Молотов отправил в редакции нескольких советских газет статью, посвященную 90-летию со дня рождения Ленина. Значительное место в статье занимали упоминания автора о личных беседах с Лениным (чем Хрущев похвастать не мог). Статью, разумеется, не опубликовали, и только один редактор потрудился ответить39.

В политическом отношении действия Молотова были «булавочными уколами» — однако Хрущев воспринимал их всерьез. Комитет партийного контроля подготовил пространный доклад, опровергающий письмо Молотова о советско-австрийском договоре40. Советская делегация, приехавшая в Монголию на партийный съезд, третировала Молотова с нескрываемым презрением: его не приглашали ни приветствовать делегацию по прибытии, ни присутствовать на ее встречах с монгольским правительством, запретили даже появляться на съезде (где глава делегации Николай Игнатов в своих выступлениях крыл его на чем свет стоит); а на гала-приемах, куда не пригласить Молотова было невозможно, ему не доставалось кресла и он вынужден был стоять. «Эта сцена повторялась изо дня в день», — записывал у себя в дневнике присутствовавший на съезде Мичунович. Отнюдь не являясь поклонником Молотова, он все же замечал, что «Советский Союз и Хрущев выбрали самый неудачный способ продемонстрировать свое отношение к нему»41.

Мичунович позвонил Молотову; тот был угнетен и подавлен дикостью страны, в которую забросила его судьба. Сплошные кочевники и скот. «Даже министр иностранных дел у них — ветеринар», — ворчал Молотов. Он был почти изолирован от мира; однако Игнатов счел нужным подслушать его разговор с Мичуновичем из соседней комнаты, а при следующей встрече с югославом не постеснялся заметить, что с Молотовым тот разговаривал «натянуто», совсем не так открыто и непринужденно, как с Хрущевым42.

В 1960 году Молотова в качестве советского представителя Международного агентства по атомной энергетике перевели в Австрию — подальше от Китая, где усиливались антихрущевские настроения. Накануне XXII съезда партии Молотов выступил с детальной критикой новой партийной программы, которой очень гордился Хрущев. После этого на него и на других ветеранов «антипартийной» группы с новой силой обрушилась пресса; все они были исключены из партии43.

Маленкова в 1957 году отправили в Казахстан руководить гидроэлектростанцией неподалеку от Усть-Каменогорска. Ему с семьей дали десять дней, чтобы освободить резиденцию на Ленинских горах и подмосковную дачу; прежние слуги и охранники, превратившиеся в надсмотрщиков, отказались помогать в сборах. Как и Молотов, Маленков потерял большую библиотеку. В сорока километрах от Усть-Каменогорска Маленкова с женой сняли с поезда и отвезли прямиком в деревушку Албакетка, где в темном бревенчатом домишке они прожили до лета 1958 года. Маленкова избрали делегатом областной партконференции, и, узнав об этом, Хрущев отправил его еще дальше — в Экибастуз, где служаки из КГБ следили за каждым его движением, по пятам ходили за его детьми, когда те приезжали навестить родителей, и даже украли его партийный билет, а потом обвинили в его потере, чтобы ускорить исключение Маленкова из партии. Однажды Маленкова вызвали в Москву: в Комитете партийного контроля шло разбирательство, касающееся его участия в сталинских репрессиях. Несколько раз во время разбирательства до Маленкова доносился голос Хрущева: тот слушал его из соседней комнаты и высказывал свое мнение об услышанном громко и не стесняясь в выражениях44.

Через два дня после июньского пленума 1957 года Каганович позвонил Хрущеву. Он умолял оставить его в живых: «Мы с тобой много лет знаем друг друга. Не позволяй поступить со мной так, как поступали с людьми при Сталине». Хрущев, как рассказывают, позволил себе зло подшутить над бывшим наставником. «Посмотрим», — ответил он45. Каганович был отправлен в Соликамск (Пермская область), где возглавил производство поташа. В 1962 году его исключили из партии, перед этим вернув в Москву и назначив ему обычную пенсию.

Шепилова сослали в Киргизию, где он возглавил Институт экономики. В 1959-м его выбрали делегатом киргизской республиканской партконференции, и помощник Хрущева Леонид Ильичев срочно вылетел во Фрунзе, чтобы уговорить местные власти «не связываться с Шепиловым» и вычеркнуть его из списков. Жена Шепилова осталась в Москве, в квартире, где они жили с тридцатых годов. В 1959-м, узнав, что жену выселяют, Шепилов покинул больницу, где ожидал операции, и бросился в Москву. Там он обнаружил, что в квартире все перевернуто вверх дном, а его библиотека из нескольких тысяч книг (Сталин требовал, чтобы членам Политбюро доставлялись буквально все книги, издающиеся в Советском Союзе — видимо, в надежде, что это поможет осуществлять идеологический контроль) разбросана по подъезду. «Ничего не знаю», — отвечал Микоян, к которому Шепилов обратился за помощью. Шепилов уже готов был повеситься на веревке, которой перевязывал стопки книг. Тогда его жена обратилась к Нине Петровне Хрущевой. Неизвестно, благодаря этому или нет, но Шепиловым разрешили остаться в Москве, переселив их в двухкомнатную квартиру с окном на темный двор, над которым днем и ночью дымила труба какого-то завода. В том же 1959-м Шепилов был исключен из Академии наук СССР (потеряв при этом немало привилегий), а в 1962-м — из партии46.

Ворошилов оставался формальным главой государства до 1960 года, а членом Президиума Верховного Совета — и после этого. Михаил Первухин до 1958-го возглавлял Государственный комитет по внешнеэкономическим связям, а затем был отправлен послом в ФРГ; Максим Сабуров, до 1958-го его заместитель, получил должность директора машиностроительного завода в Куйбышеве. Булганин возглавил Ставропольский совнархоз. «Дурак, — говорил о нем Хрущев, — дураком и останется». А «пост председателя Совета министров СССР не предназначен для дурака»47.

В конце 1958 года ушел со своей должности и еще один ключевой участник июньской схватки. Прошлое Ивана Серова, который запомнился Серго Микояну как «невысокий, лысеющий, вечно с шутками и прибаутками на устах», в общем, «приятный человек», было мрачным: он участвовал в организации катынского расстрела польских офицеров, в сталинизации Западной Украины и Прибалтики, помогал выселять крымских татар и другие «малые» народы, усмирял оккупированную советскими войсками Восточную Германию, а в последние годы жизни Сталина был первым заместителем министра внутренних дел. На руках у него было немало крови — возможно, именно поэтому он верно служил Хрущеву. Когда Микоян предложил уволить Серова, Хрущев поначалу его защищал («Он не фанатик, он действует умеренно»), но затем согласился заменить его Александром Шелепиным. «Хрущев, — замечает Аджубей, — как бы сжигал за собой мосты, связывающие с теми, кто постоянно напоминал о его зависимости от их поддержки. Он уже хотел быть сам по себе, отстранить всех, кто помогал ему расчищать дорогу к власти»48.

Добившись полной самостоятельности, Хрущев прежде всего обратил свое внимание на сельское хозяйство. Временами его высказывания звучали как тезисы в защиту свободного рынка. «Вы извините меня за резкость, — говорил он перед собранием колхозников, — но если бы это было коммерческое предприятие, которое находилось бы в условиях капиталистической конкуренции, то хозяин, который расходовал бы на килограмм привеса восемь килограммов зерна, без штанов бы остался. А у нас директор такого совхоза, думаю, имеет „добри штаны“, как говорят украинцы. Почему? Потому что он не отвечает за такое безобразие, ему и упрека никто не сделает»49. И тот же Хрущев метал громы и молнии в адрес капитализма: «Там ведь один человек наживается за счет разорения другого». При капитализме «крупный фермер — владелец капиталистического предприятия, он смотрит на рабочую силу как на источник прибыли. Если рабочий теряет здоровье, если он не способен дать максимум прибыли, капиталист его выбрасывает»50.

Еще в сентябре 1953 года Хрущев защищал подсобные хозяйства колхозников и их право иметь собственный скот: «Только те, кто не понимает политики партии, видят в существовании личного скота какую-то опасность для социализма…» Однако буквально в следующей же фразе он противоречил сам себе, заявляя, что «основной наш путь — совместное владение скотом» и что сельскохозяйственное производство скоро достигнет таких высот, что собственный скот крестьянам уже не потребуется51.

Альтернативой материальным вливаниям стали мобилизация и укрупнение хозяйств. Хрущев торжествовал, когда примером успешности нового курса стало его родное село. В Калиновке было решено построить общий коровник и перевести более половины коров в коллективную собственность. Разумеется, прибавлял Хрущев, «дело это сугубо добровольное: кто не захочет продавать, не надо, пусть держит корову у себя». Однако — что совсем неудивительно — вскоре после того, как он выехал из Калиновки, «колхозники решили продать всех коров колхозу, и они это сделали, но прежде очень хорошо подготовились»52. На случай, если кто-то из колхозников не поймет, что от него требуется, была издана серия законов и указов, сильно ограничивающих размеры тех самых приусадебных участков, которые Хрущев вроде бы стремился защитить53.

Хрущева привлекали как запретный плод рыночной мотивации, так и чудеса организации и технологии; неудивительно, что он был буквально очарован страной, лидировавшей и в том и в другом. Еще в сороковые годы он предлагал перенять американский метод посадки кукурузы и картофеля — вдоль веревок, на которых через равномерные промежутки завязаны узлы. Дойдя до узла, комбайн сбрасывает в борозду картофелину и початок. Достоинство этого метода в том, что он позволял полностью механизировать посевные работы. Выполнение его на практике оказалось чересчур сложным54, однако это не отвратило Хрущева от американских изобретений. В разгар холодной войны, когда немногие американцы осмелились бы торговать с Россией, главным американским поставщиком Хрущева стал простой фермер из Айовы Росуэлл Гарст, которого интересовали в жизни две вещи: снижение международной напряженности и продажа семян гибридной кукурузы.

После речи в феврале 1955-го, в которой Хрущев призвал к массовому выращиванию кукурузы по айовским образцам, «Де-Мойн-реджистер» пригласил его «обменяться опытом в области производства высококачественного крупного рогатого скота, овец и птицы». Тем же летом Айову посетила русская делегация, возглавляемая заместителем министра сельского хозяйства Владимиром Мацкевичем. Гарст встретил группу в Джефферсоне и увлек Мацкевича на свою ферму в Кун-Рэпидс площадью 2600 акров. Заместитель министра целый день любовался гибридной кукурузой, которой не страшна засуха, и слушал, как Гарст нахваливает свой товар55. Успехи американцев Мацкевич отчасти отнес на счет природной изобретательности, благоприятного климата, а также того, что на территории Айовы не было ни войн, ни рабства. Но в то же время он обратил внимание на организацию и проведение работ, которые полезно было бы заимствовать в России, — например, специализированные фермы и широкое развитие сети сельскохозяйственных услуг по всей стране. Вернувшись, Мацкевич доложил Хрущеву: «То, на что американцам требовались десятилетия, мы можем пройти и пройдем за немногие годы»56.

Гарст идеально подходил на роль наставника Хрущева. Оба любили поболтать, пересыпая свою речь шутками и прибаутками. Резкость Гарста (например, когда он распекал советских колхозников за то, что те сажают кукурузу, предварительно не удобрив почву) тоже импонировала Хрущеву, поскольку вполне отвечала его представлениям о том, как нужно разговаривать с подчиненными. Когда осенью 1955 года Гарст приехал в Россию, Хрущев пригласил его погостить на своей ялтинской даче. Гарст провел там почти целый день, во время которого Хрущев показал себя с лучшей стороны — радушный и гостеприимный хозяин, живой и остроумный собеседник. Гарст поинтересовался, почему русские так мало знают об американском сельском хозяйстве, если секрет атомной бомбы они сумели украсть у США всего за три недели. «За две, — поправил Хрущев. — Атомную бомбу вы прятали, так что нам пришлось ее красть. А информацию о сельском хозяйстве предлагали задаром — вот мы и думали, что она ничего не стоит». Великолепный трехчасовой ужин с отличным грузинским вином мог бы затянуться еще дольше, если бы Нина Петровна своей властью не запретила мужу много пить. За столом, где, кроме Хрущева, сидели Микоян, Мацкевич и другие, речь шла в основном о кукурузе. В конце концов СССР заказал пять тысяч тонн семян американского гибрида57.

Понимая, что растить кукурузу в СССР нелегко из-за сурового климата, Гарст развернул карту и показал на ней самые многообещающие области в южной части страны. В брошюре, переведенной и широко распространенной русскими, он перечислил и другие необходимые условия: посадку гибридных семян, удобрения, ирригацию, механизацию, а кроме того, использование инсектицидов и гербицидов. Многих из тех средств, которые рекомендовал Гарст, в СССР не было — но, раз Хрущев решил сеять кукурузу, ничто не могло его остановить.

«На огородах в Курской губернии кукуруза росла с давних времен, — пишет Хрущев в своих мемуарах. — Бабушка кормила меня пареной кукурузой, которая считалась лакомством». Росла кукуруза и на Украине, но полностью Хрущев понял ее потенциал («я за силосную кукурузу, потому что не видел более экономичной кормовой культуры для скота») лишь в 1949-м, когда вернулся в Москву58. Американскую кукурузу он сперва испытал на собственном дачном участке, а затем распорядился засеять ею участок поля в соседнем колхозе. Председатель колхоза «въехал в кукурузное поле верхом на коне, и мы его вновь увидели, только когда он выехал на дорогу. Вот такая была кукуруза!». Так что Хрущев сделался «кукурузофилом» еще до знакомства с Гарстом. А вскоре его увлечение превратилось в навязчивую идею.

Сам Хрущев и его защитники утверждают, что за широчайшее распространение кукурузы в ущерб другим культурам он не в ответе. «К сожалению, — пишет он в своих мемуарах, — в советских условиях рекомендации человека, занимающего высокий пост, порой приводят к обратным результатам. Часто кукурузу сеяли бездумно. В угоду начальству. В печати и по радио призывали больше сеять эту культуру на силос, и тот, кто не умел ее выращивать, тоже сеял, чем и отчитывался. Этим они дискредитировали кукурузу и прежде всего меня, как человека, который искренне ее рекомендовал и верил в нее»59.

Хрущев в самом деле предостерегал против кукурузной мании. Высмеивал энтузиастов, которые, дай им волю, «всю планету засеют кукурузой». Настаивал, чтобы партийные власти «не прыгали в воду, не узнав броду»60. В другой своей речи он предупреждал: «Насильно ничего не выйдет! (…) Нужно организовать людей, подобрать хорошую землю, подготовить семена, вовремя посеять, тщательно обработать плантации и вырастить 500–700 центнеров зеленой массы на гектаре»61. Он даже посмеивался над собственной слабостью к кукурузе. Выступая в Смоленской области, для иллюстрации своей речи он прихватил с собой из Москвы трехметровый кукурузный стебель62. В одном латвийском колхозе предположил: «Некоторые из вас сидят вот здесь и наверняка думают: скажет Хрущев что-нибудь о кукурузе или не скажет? Признаться, я и сам так думал: сказать о кукурузе или не надо?» После чего, разумеется, заговорил о кукурузе да еще и упрекнул слушателей за то, что сажают ее слишком мало63.

Но не энтузиасты на местах, а сам Хрущев настаивал: «Мы обязательно вырастим кукурузу в Якутии, а может быть, и на Чукотке. Картофель там растет? Растет. Думается, что и кукуруза будет расти»64. Если кукуруза не давала ожидаемых урожаев, «этому есть только одна причина — недостаток внимания и заботы при культивации». Не сделал ли ЦК ошибку, порекомендовав сеять кукурузу на всей территории СССР? «Нет, товарищи, это не ошибка». Факты доказывают, добавил Хрущев, «что кукуруза дает высочайший урожай во всех областях нашей страны, что этой культуре нет равных»65.

Он восхвалял кукурузу как «царицу полей»66. Заявлял, что «кукуруза и только кукуруза» поможет ему сдержать свои обещания67. «Что значит обогнать Соединенные Штаты Америки по производству продуктов животноводства? Это значит научиться повсеместно выращивать кукурузу на силос — такую задачу мы ставим для Советского Союза»68. Сами многократные повторения этих тезисов показывают, что идеи Хрущева встречали сопротивление. «Хочу вам высказать и еще некоторые неприятные вещи, — объявил он в январе 1958 года на собрании председателей колхозов Московской области. — Правда, я говорю вам все о том же вот уже в течение восьми лет, но пока толку мало. Я имею в виду, товарищи, кукурузу»69.

Однажды Хрущев привез в Варшаву пять мешков кукурузных семян. «Ради мира и спокойствия», как вспоминает Сташевский, поляки засеяли кукурузой, по документам, миллион акров, а реально — только сто пятьдесят тысяч. Хрущев рассказывал Сташевскому, что главный агроном Москвы осмелился сказать, будто Хрущев ничего не понимает в сельском хозяйстве. «Можете вы в это поверить? — спрашивал Хрущев Сташевского. — Я ничего не понимаю в сельском хозяйстве! Он заявил, что я ничего в этом не понимаю! Да, прямо так и сказал. Разумеется, я с ним мог сделать все, что пожелаю, мог его уничтожить — ну, знаете, организовать так, чтобы он исчез с лица земли. Но я этого не сделал. Вместо этого сказал: убирайтесь из Москвы, куда угодно, но чтобы я вас больше не видел. Он уехал в Сибирь, на том все и кончилось»70.

Благодаря прежде всего самому Хрущеву, в конце пятидесятых «организовать» чье-либо исчезновение с лица земли было уже немыслимо. Вместо этого Хрущев распекал тех, кто не хотел или не мог выполнять его требования. Все дело в кадрах, утверждал он, «в людях, дело в том, кто председатель колхоза, кто бригадиры, звеньевые»71. «Когда у людей появляется уверенность в своих силах, они творят чудеса»72. Они непохожи на тех, что «сидят в конторе и упражняются с цифрами» вместо того, чтобы «организовывать людей на конкретное дело»73. Впрочем, еще хуже их — не признающие научных достижений люди. «Тот, кто хочет вести дело без науки, без знания, только опираясь на опыт своего дедушки, — тот плохой хозяин», — отмечал Хрущев74. Но горе тем районным руководителям, которые не знают, «сколько дней курица на яйцах сидит, чтобы вывести цыплят». Они напоминали Хрущеву «интеллигентика, который говорит: „Фу, коровой пахнет“ — и нос воротит, но сам телятину кушает, хотя не знает, откуда телята берутся. (Смех в зале.) Мы — рабочие люди, вышедшие из среды рабочих, колхозников, из среды трудовой интеллигенции, не можем быть белоручками и смотреть так, что, мол, деревенская работа — грязная работа»75.

Идеал районного руководителя весьма напоминал сильно приукрашенный портрет самого Хрущева. «Как я изучал сельское хозяйство? — говорил он на встрече с секретарями райкомов в апреле 1957 года. — Ездил в колхозы, совхозы, слушал людей, знакомился с передовым опытом и распространял его, читал специальную литературу. Вот как накапливались и приумножались знания»76. Когда сельские руководители признавались, что не могут решить какие-то проблемы, Хрущев кричал на них: «Дайте мне самый трудный район, в котором вы поработали и не нашли возможности решить задачу, поставленную январским пленумом ЦК. Дайте мне этот район. Перед всем честным народом заявляю, что мы пошлем людей, сам выеду, если пошлет ЦК, и даю подписку на этом заседании, что мы задание… не только выполним, но и перевыполним»77.

Хрущев не сомневался, что «правильно настроенные» люди способны творить чудеса, — и эта уверенность стала его проклятием. Пока дела шли хорошо, людям верили и поощряли их. Но стоило случиться неудаче (а при существовавшей системе неудачи были неизбежны) — вину возлагали на тех же самых людей и на их кремлевского покровителя. Как пример можно привести отказ в 1958 году от системы МТС (машинно-тракторных станций) и распродажу их оборудования колхозам. МТС были организованы в конце двадцатых — начале тридцатых, когда только что образованные колхозы еще нетвердо стояли на ногах и не имели средств для содержания собственной техники. Кроме того, поскольку колхозы считались «менее развитой» формой собственности (теоретически они принадлежали не государству, а сообществу колхозников), считалось идеологически неверным выделять им собственные «средства производства». Да и в политическом смысле новые колхозы, куда многих крестьян приходилось затаскивать силком, были ненадежны. Поэтому МТС служили своеобразными цитаделями партии и НКВД в сельской местности. С течением времени многие колхозы развились, укрепились и получили возможность содержать собственную технику. Однако многие другие были еще не готовы к реформе, которую навязал им Хрущев.

Свои действия он обосновывал пословицей: «У семи нянек дитя без глазу». Но при нем одном результат оказался таким же. Он дал колхозам большую ответственность, но не дал средств, с помощью которых они могли бы эту ответственность реализовать. Когда, вспоминал Хрущев, он впервые предложил расформировать МТС, Молотов, в то время еще входивший в состав правительства, «с ума сходил, утверждая, что мы совершаем антимарксистский шаг, ликвидируем социалистические завоевания. Глупо, конечно… Я думаю, сейчас не найдется ни одного здравомыслящего человека, разбирающегося в экономике сельского хозяйства, который считает, что это было сделано неправильно»78.

Однако в то время Хрущев послушался Молотова. И даже в конце 1957 года, когда Молотов давно был в Монголии, Хрущев лишь осторожно спрашивал, «не пора ли пойти на то, чтобы некоторым колхозам (выделено мной. — У. Т.) передать технику МТС». Подняв этот вопрос для формального обсуждения, он говорил о выполнении своего проекта в течение двух-трех лет, добавляя: «С этим не следует торопиться»79. Однако к концу 1958 года более 80 % колхозов приобрели бывшие МТС в собственность80.

Последствия оказались ужасающими. Выплатив стоймость тракторов и комбайнов, даже самые крепкие колхозы потеряли возможность инвестировать средства в другие необходимые предприятия. Кроме того, выяснилось, что использование техники самими колхозниками менее эффективно. Рабочие МТС были чем-то вроде сельской элиты. Присоединение к колхозам означало для них понижение в статусе и в заработке, и многие из них, бросив работу, разъехались по городам. В результате, как пишет Рой Медведев, «сельское хозяйство понесло невосполнимый урон»81.

Местные руководители, стремившиеся ублажить своего властелина, разумеется, поставляли лишь ту информацию, которую он хотел услышать. Помощники Хрущева также не докладывали ничего такого, что могло его огорчить и рассердить. В этом смысле бюрократия знала его лучше, чем он себя. Судьба одного из таких исполнителей на местах, рязанского партийного руководителя Алексея Ларионова, обернулась трагедией для него самого и легла несмываемым пятном на биографию Хрущева.

История Ларионова (по аналогии с гоголевскими «Мертвыми душами» назовем ее «Мертвые коровы») начинается в конце 1958 года, когда производство зерна в СССР заметно росло, а вот производство мяса выросло только на 5 %82. Ларионов, поддавшись искушению, пообещал в 1959 году поднять производство мяса в Рязанской области втрое. Помощник Хрущева Андрей Шевченко, по его собственным воспоминаниям, предупреждал Хрущева, что это «невозможно», — в ответ Хрущев бросил телефонную трубку и при личной встрече на следующий день выглядел мрачным и недовольным83. Редакторы газет также отказывались сообщать об обещаниях Ларионова — однако Хрущев настаивал. Как он сам вспоминал год спустя: «Рязанцы взяли, рязанцы и будут свои обязательства выполнять. Знаю товарища Ларионова как серьезного, вдумчивого человека. Он никогда не пойдет на такой шаг, чтобы взять какое-то нереальное обязательство… Он на это не пойдет»84. Однако время показало, что Хрущев ошибся.

7 января 1959 года обещание Ларионова было торжественно опубликовано в «Правде». В том же месяце Хрущев объявил об этом на XXI съезде партии, а затем отправился в Рязань, чтобы лично наградить Рязанскую область орденом Ленина. «Мне нравятся люди высокого порыва, умеющие проявить себя в любом деле», — сообщил он слушателям85. В октябре того же года Хрущев поздравил рязанцев и призвал их не останавливаться на достигнутом (четыре года спустя эта речь не вошла в собрание выступлений Хрущева). Если так и дальше пойдет, говорил лидер государства, «вам потребуется немного времени для того, чтобы догнать Америку по производству мяса и, как образно говорится, ухватить бога за бороду. (Оживление в зале, аплодисменты.)»86 Месяц спустя: «Можно, конечно, назвать цифры и, как поступали в прошлом цыгане, убежать от своих обещаний. (Смех в зале.) Но ведь рязанцы не собираются никуда убегать. Они дали обещание и успешно его выполняют. Это замечательно, товарищи! (Бурные аплодисменты.)»87

В декабре 1959 года Хрущев присвоил Ларионову звание Героя Социалистического Труда. На том же пленуме Ларионов произнес пламенную речь о кукурузе, заявив, что она приносит стране «неисчислимые выгоды». Хрущев поддразнивал первого секретаря компартии Украины Подгорного и белорусского лидера Мазурова: «Ну что, обскакал вас Ларионов? Показал вам кузькину мать?»88 Тем временем в Рязанской области под нож пошел буквально весь скот, включая молочных коров и племенных быков, а в общественные стойла были командированы коровы и свиньи из индивидуальных хозяйств. Этого оказалось недостаточно, и рязанские «агенты» отправились на закупку скота в другие области, вплоть до Урала. Но у других регионов были свои планы по мясозаготовкам; дошло до того, что на дорогах соседних с Рязанью областей выставлялись милицейские кордоны, но рязанцы уводили скот под покровом ночи по нехоженым проселкам. В отчаянии Ларионов наложил на область мясной налог: сдавать мясо обязаны были не только колхозы и отдельные колхозники, но даже школы и другие учреждения. Люди закупали мясо в магазинах и приносили его в колхозы, которые продавали это мясо обратно государству.

В конце концов Рязанская область сдала государству 30 тысяч тонн мяса — одну шестую от обещаннных 180 тысяч. Для расследования деятельности Ларионова ЦК отправил в Рязань специальную комиссию. Когда правда раскрылась, Ларионов застрелился у себя в кабинете89.

«Как же можно не радоваться, товарищи, — вопрошал Хрущев в 1958 году, — гигантским достижениям нашей промышленности?.. Какое еще государство может похвастать таким ростом? Нет и не было такого государства. Только в нашей стране, с ее замечательным народом — народом борцов, народом первопроходцев — такое возможно. [Бурные аплодисменты.]»90 Точные цифры роста советской экономики за этот период неизвестны; но, очевидно, их было достаточно, чтобы привести в восторг Хрущева. Еще более радовал его грандиозный прорыв в науке и технике, ознаменованный запуском первого искусственного спутника Земли. Хрущев в это время был в Киеве, встречался в Мариинском дворце с гражданскими и военными чиновниками. Услышав новость, он, по рассказу сына, «просиял» и тут же сообщил об этом слушателям: «Американцы кричали на весь мир, что готовятся запустить спутник Земли. Спутник у них с апельсин размером. А мы помалкивали — зато теперь вокруг планеты крутится наш спутник. И немаленький — целых восемьдесят килограммов»91. В январе 1958 года он объявил, что СССР «обогнал ведущую капиталистическую страну — США — в области научно-технического прогресса». А в апреле добавил: «Теперь уже США думают, как бы им догнать Советский Союз…»92

Советский спутник поразил весь мир, и в особенности американцев. Однако эйфория Хрущева зиждилась на хрупком основании. Когда США запустили свой спутник, в тридцать раз легче советского, югославский посол Мичунович заметил, что Хрущев «мрачен и подавлен»; зато последующие запуски советских спутников, по словам сына, были ему «как бальзам на душу»93. В августе 1957 года Хрущев объявил, что в России разработаны межконтинентальные ракеты, способные достигнуть «любой точки на глобусе». Некоторые американцы, заявил он в октябре корреспонденту «Нью-Йорк таймс» Джеймсу Рестону, ему не поверили, но «теперь сомневаться в этом могут только совершенно невежественные в технике люди»94.

Разумеется, Хрущев блефовал. Ракета Р-7, выведшая спутник на орбиту, для военных целей не годилась. Чтобы обеспечить ее горючим, следовало бы построить по заводу на месте каждого запуска. А чтобы довести Р-7 до цели, необходимо было разместить два радиомаяка «на расстоянии в 500 километров от стартовой позиции». Более того, запуск такой ракеты стоил около полумиллиарда рублей — намного больше, чем мог себе позволить Хрущев. Позже он сам признал, что новое оружие «представляло собой только символический ответ на угрозы США». Реально межконтинентальные баллистические ракеты появились в СССР только в шестидесятых95.

Впрочем, Хрущев полагал, что даже пустые ядерные угрозы приносят ему большие дивиденды. Но военные не разделяли его самоуверенности — не только потому, что знали реальное положение дел, но и потому, что под громкие разговоры о межконтинентальных ракетах урезалось финансирование всех видов обычного вооружения96.

Первыми пострадали бомбардировщики — заводы по их выпуску переквалифицировались в ракетные или стали производить пассажирские самолеты. Военно-воздушные базы (как Шереметьево под Москвой или Бровары под Киевом) сделались гражданскими аэродромами. Следующий удар пришелся по артиллерии и флоту, который Хрущев в беседе с Никсоном назвал «кормом для акул»97. Подводные лодки, особенно те, что можно было оснастить ракетами, разумеется, не пострадали — сокращение коснулось надводных кораблей, уязвимых для атак возможного противника. «На море противник имел огромный флот, — вспоминал Хрущев, в мемуарах, — отказ от соревнования на море мог привести нас к подчиненному положению». Однако он пришел к выводу, что это соревнование может завести в тупик: «Хорошо бы иметь такие корабли, но это оказалось нам не по средствам. Лучше не распыляться».

У СССР имелось несколько почти новых крейсеров, на строительство которых были затрачены большие деньги. Сперва Хрущев хотел поставить их на прикол, но решил, что это обойдется слишком дорого. После «долгого обсуждения», на котором рассматривалась возможность их переделки в рыбацкие траулеры, пассажирские суда или плавучие гостиницы, «пришлось пойти на болезненное решение: уничтожить ценности, созданные своими руками». Позднее Хрущев начал продавать эсминцы и суда береговой охраны. В качестве уступки флоту построил четыре новых крейсера, хотя и считал, что они построены «на случай, если потребуется представителям СССР прибыть на военно-морском судне за границу». «Лишь для того, чтобы встречать и провожать гостей и самим ходить по морю в гости. Красиво на крейсере выйти в море, прихвастнуть перед иностранцами»98.

За 1955–1957 годы СССР сократил численность Вооруженных сил на два миллиона человек. В январе 1958-го «ушли на гражданку» еще 300 тысяч, а в январе 1960-го было сокращено еще 1,2 миллиона человек, из них 250 тысяч офицеров99. Увольнения производились в спешном порядке, без необходимой подготовки: в результате многие бывшие офицеры оказались буквально на улице, без жилья и без работы. Скоро в армии началось брожение. Весной 1960 года капитан ВМФ, который был в гостях у своего друга, молодого дипломата Аркадия Шевченко, рассказывал, что его товарищи-офицеры «буквально слезы льют, глядя, как почти достроенные крейсера и эсминцы по приказу Хрущева отправляются в металлолом»100. По словам Сергея Хрущева, его отца обвиняли в «невежестве, ограниченности, превращении армии в хаос и разоружении перед лицом врага». Сергей характеризует оппозицию как «скрытую», однако замечает, что его отец «знал об этих настроениях, но твердо держался своего курса. Он считал, что, если дать волю военным, они погубят страну, а потом скажут: „Вы дали нам слишком мало ресурсов“»101.

Со всех сторон Хрущева бомбардировали вопросами, требующими решения; неудивительно, что у него голова опухла. Ракетные конструкторы, которым Хрущев давал работу и которых окружил почетом, засыпали его комплиментами. Впрочем, в некоторых случаях Хрущев действительно заслуживал похвалы. Первые советские ракеты, как и в США, предполагалось запускать с наземных станций, что делало их уязвимыми для превентивных вражеских ударов. Именно Хрущев додумался размещать ракеты в подземных шахтах. Летом 1958 года он отдыхал в Крыму, неподалеку от санатория «Нижняя Ореанда», где жили высшие лица государства — министры, партийные боссы, а также ученые, и в их числе создатель Р-7 Сергей Королев. Хрущев часто заходил в санаторий пообщаться. Едва он появлялся, его окружала толпа. Здесь-то он и поведал Сергею Королеву об осенившей его идее. Конструктор возразил, что ракета, помещенная в тесном замкнутом пространстве, сгорит от испускаемых собственным двигателем раскаленных газов; на это Хрущев ответил, что ракету нужно поместить в стальной цилиндр — тогда газы будут рассеиваться между цилиндром и стенками шахты.

Рассказывая об этом эпизоде в своих воспоминаниях, Хрущев скромничает: «Я понимал, что не имею права проталкивать эту идею. Я ведь не специалист — так что просто сказал об этом и забыл»102. На самом деле, когда Королев отверг его предложение, Хрущев стал искать себе других союзников. Он пригласил в свою роскошную резиденцию Владимира Бармина, строителя пусковых механизмов для королёвских ракет, и Михаила Янгеля, главного соперника Королева, — но их эта идея тоже не впечатлила. Сергею Хрущеву, который при этом присутствовал, стало даже жаль отца. Однако позже он наткнулся на упоминание в американском техническом журнале нового метода защиты ракет — размещение в стальных цилиндрах в подземной шахте. Увидев чертеж, иллюстрировавший статью, Хрущев-старший «обрадовался, как ребенок», а ученым вскоре пришлось выслушать лекцию о том, как полезно читать технические журналы. В сентябре 1959 года в СССР был произведен первый запуск ракеты из шахты — и Хрущев воспринял его как «личную победу»103.

В сентябре 1958 года Хрущев решил познакомить генералитет и высшее партийное руководство с достижениями современной военной техники. Знакомство состоялось в Капустином Яре, на главном ракетном испытательном полигоне СССР, в ста километрах к юго-востоку от Сталинграда. Была запущена серия ракет, запуск комментировался по громкоговорителю. Хрущев «широко улыбался. Он явно был в восторге от того, что видел»104.

После представления самые важные гости (в том числе члены Президиума Кириченко и Брежнев, министр обороны Малиновский и маршал Соколовский) собрались в специально оборудованном железнодорожном вагоне неподалеку от полигона, где Хрущев произнес импровизированную речь. «Отец уже все для себя решил, — рассказывал присутствовавший на встрече Сергей Хрущев. — Он не сомневался, что следующая война, если она будет, будет ракетной войной». Долго и воодушевленно, едва делая паузы, чтобы вздохнуть или глотнуть чаю, Хрущев объяснял, что устаревшее вооружение надо отправить в утиль, а все внимание обратить на развитие ракетной техники. Пока он говорил, слушатели «хранили осторожное и упрямое молчание. Слышался только звон ложечек, которыми они помешивали чай… Чем больше говорил отец, тем упорнее Малиновский, шумно дыша, смотрел в стол. Когда монолог отца наконец подошел к концу, никто не возразил ему — но никто и не поддержал. Почувствовав, что над столом повисло неловкое молчание, отец добавил: „Конечно, все это надо обдумать и подсчитать, а потом уже действовать“»105. Однако формальное подтверждение высказанных им идей не заставило себя ждать.

На всем протяжении своей карьеры Хрущев стремился демонстрировать одновременно уважение к интеллигенции и близость к народу. То же самое он делал и после 1957 года — но, пожалуй, второе удавалось ему лучше, чем первое.

В числе прочего Сталин оставил своим наследникам жилищную проблему. В городах люди жили очень тесно: армии молодых рабочих ютились в общежитиях, множество семей — в коммуналках. Жилищный вопрос возник еще до революции; его усугубили быстрая индустриализация и урбанизация тридцатых годов и разрушения войны. При Хрущеве цифры ежегодной сдачи жилья были почти удвоены. С 1956 по 1965 год в новые квартиры вселилось около 108 миллионов человек. Стремясь поскорее обеспечить советских граждан тем, чего они были так долго лишены, Хрущев возводил непритязательные блочные пятиэтажки без лифтов и мусоропровода. Многие новые дома заселялись до окончательной отделки, местами — без соблюдения правил безопасности. Миллионы людей благодарили Хрущева за новое жилье, однако сами новые дома скоро заслужили нелестное прозвище «хрущобы». Сам Хрущев считал «хрущобы» временной мерой, полагая, что через десять — двадцать лет сможет переселить их обитателей в новые дома более высокого качества. Действительно, в шестидесятых начали строиться панельные девятиэтажки, более удобные и современные; однако «хрущобы» пережили падение СССР, а многие из них стоят и по сей день106.

По мнению Хрущева, нуждалось в реформе и советское образование. В первые годы советской власти педагоги пытались совместить академическое образование