«Как трава в поле…».

Были сороковые годы – грозные, николаевские.

Духовная Академия столицы всегда считалась учреждением строгим, это вам не семинария в благодатной провинции, где бурсаки выпьют и закусят соленым огурчиком. Учили крепко. Латынь, греческий, философия, история. Те академисты, что желали принять сан священника, обязаны были прежде жениться. Для этого они по гостям или танцам не таскались, на улицах не флиртовали, ибо у ректора Академии всегда находился готовый список невест – тоже из духовных семейств, выбирай любую.

В это-то время и закончил Академию некий Осип Васильев – из очень бедной, почти нищенской семьи, но парень удивительно умный и образованный. Его диссертация на звание магистра “О главенстве папы римского”, писанная им на латыни, выявила большую глубину познаний в истории Церкви, ему стали прочить профессорскую кафедру. Но студент от кафедры отказался, говоря, что желает служить священником. Синод не возражал, от синодальных владык было ему авторитетно объявлено:

– Ладно. Ныне посольской церкви Парижа требуется как раз священник. Нынешний же отец Вершинский от старости в уме повредился: со своим попугаем все разговаривает, обозревая с ним философию Пифагора по трудам Генриха Риттера. Но прежде женись. Для того и повидай ректора. Он всех невест в Питере знает…

Ректор предъявил Васильеву длиннющий список невест, которые, минует еще год-два, и перейдут в разряд “перестарков”.

– Гляди в первый ряд, – указал он перстом. – Вот Евфимий Флеров, что священнодействует при церкви на Волковом кладбище. Сразу шесть девок на выданье. Езжай. Присмотрись…

Легко сказать – езжай, если до Волкова кладбища и своими-то ногами не ведаешь как добраться. Тьма египетская, заборы шатучие, дощатые мостки прыгают над лужами, словно клавиши у рояля, во мраке слыхать посвист молодецкий, а будочников или дворников не дозовешься: дрыхнут, окаянные! Кое-как добрел Осип Васильев до кладбища, постучался в дом отца Флерова:

– Я из Академии… чтобы жениться. Срочно. Нельзя ли?

– Можно, – отвечал глава большого семейства. – Это мы спроворим. Мигом. Вы присядьте. В ногах правды нету…

Стал он тут выкликать поименно: Анька, Санька, Лизка, Парашка, Дунька… – откуда ни возьмись так и сыпались, словно горох с печи, девицы на выданье, одна другой краше, и, глянув на жениха, все стыдливо закрывались от его взоров рукавами.

– Ну, – сказал отец Евфимий, – все тут мои, а чужих не держим. Выбирай любую, какая со спины поусядистее.

Осип Васильев тоже стыдился, говоря смущенно:

– Мне бы еще походить к вам – приглядеться.

Евфимий Флеров стал хохотать:

– Эва, чего захотел! К нам на кладбище-то ходить, так все мослы переломаешь. Укажи сразу, какую надобно. Ткни в любую перстом – и волоки ее под венец.

– Мне бы такую, дабы в Париже не стыдно было ее показывать. В отъезд беру. Хорошее место предвидится… в Париже-то!

– А-а-а, вот оно што, – помрачнел отец Флеров. – В этаком разе надобно прежде выпить, чтобы потом тебе не раскаиваться…

Выпили и поговорили, обсудив во всех деталях каждую из шести невест. Когда Флеров побежал за второй бутылкой, Осип Васильев по зрелому размышлению остановил свой выбор на Аннушке, благо училась в пансионе Заливкиной и французский язык понимала. По тем временам дочерей священников почти не учили, считая, что и без ученья прожить можно, а вот кладбищенский поп шагал впереди своего времени, и девицы его даже танцевали, будто смолянки.

– Анюта лучше всех, – убежденно воскликнул академист, когда Флеров открыл бутылку. – О приданом даже не спрашиваю, ибо в Париже сулят мне жалованье изрядное… от посольства!

Сразу после свадьбы молодой благочинный с женою отбыли в Париж, а поспели туда как раз к революции, когда народ свергал короля Луи-Филиппа, на улицах возводились баррикады, окна пришлось затыкать подушками, из которых по утрам вытряхивали пули, застрявшие в перьях. Под звуки выстрелов Анна Ефимовна без особой натуги, а даже с некоторой приятностью спешно родила первую дщерицу, а потом как пошли, как поехали – дочка за дочкой, только успевай святцы листать, чтобы имя достойное избрать ради крещения новорожденной. Версаль был, конечно, разграблен, и отец Осип по дешевке купил королевский сервиз с коронною маркировкой, из чашек сверженного короля супруги Васильевы по субботам теперь распивали кофеек, рассуждая:

– Надо же! До того наш царь невзлюбил революционную Францию, что даже посла своего отозвал. Ныне остался лишь поверенный в делах – граф Николай Киселев, мужчина добрый.

– Ты, Осип, жаловался ли ему, что живем худо?

– Да печалился. А что он может сделать… поверенный!

Посольская церквушка на рю Берри располагалась в частном доме, тесная и неуютная, иконостасик был бедненький; при церкви же была и квартира Васильевых, окна которой выходили на мощеный двор, где росли ореховые и абрикосовые деревья – детям на забаву. Вне службы отец Осип носил наперсный крест под сюртуком, чтобы не привлекать внимания парижан; жена нарочно подстригала его очень коротко, священник носил цилиндр, никогда не расставался с тростью и лайковыми перчатками, внешне очень мало похожий на своих русских коллег. Васильев очень скоро сделался достаточно известен в духовном мире Парижа как блестящий оратор, часто выступавший на богословских диспутах в защиту догматов православия, и даже нажил себе немало врагов – после того, как победил в споре иезуита Яловецкого; этот иезуит не забывал о позоре своего поражения и, кажется, только выжидал случая, чтобы отомстить молодому “схизмату”…

Васильев не раз доказывал графу Киселеву:

– Не стыдно ли, что великая Россия имеет в Париже церковь, размещенную в двух комнатушках, и это при том, что колония русских аристократов в Париже столь многочисленна. Разве станут уважать нас французы, если мы своего храма в Париже до сей поры не имеем – при том, что даже мусульмане мечеть имеют?

– Личные симпатии нашего императора, – отвечал Киселев, – издавна обращены к Берлину, а с Парижем он привык не считаться. Боюсь, Осип Васильевич, что давнее напряжение в политике двух великих держав приведет нас к войне с французами…

Жалованье у Васильева было достаточным, семья ни в чем не нуждалась, отец Осип даже откладывал, как водится, “на черный день”. Анна Ефимовна, рожденная среди могил Волкова кладбища, поразительно быстро освоилась с парижской жизнью, но дома супруги говорили только на русском языке. Женщина исправно рожала только дочерей, словно по заказу, а чтобы девочки от колыбели освоили язык своей отчизны, Васильев выписал из России деревенскую девку; эта девка мигом научилась французскому, пила теперь не чай, а лишь кофе, по вечерам она бегала в театры смотреть мелодрамы с таким жестоким содержанием: она его полюбила, а он ее разлюбил… Ну как тут не разреветься? И возвращалась из театров каждый раз рыдающая навзрыд.

Иногда же с кошелкой в руках, одетая как француженка, ничем не отличаясь от парижанок, мадам Васильева сама навещала соседнюю лавчонку в конце улицы Берри. Однажды попросила нарезать ей ветчины для ужина. Француз отрезал два тонких, как бумага, ломтика, спрашивая: “Хватит?” Мало. Отрезал еще один ломтик с тем же вопросом. Опять мало. Лавочник потом резал, резал и резал, каждый раз спрашивая: “Хватит?” И так вот (с вопросами) накромсал для попадьи целый… ф у н т.

– А-а, – догадался он, радуясь своей сообразительности, – у вас, наверное, сегодня вечером большой прием и вы, мадам, готовитесь принять много-много гостей…

Анне Ефимовне было стыдно сознаться, что этот фунт ветчины будет уничтожен вечером ею самой и мужем, а гостей она не ждет. Иногда мадам Васильева выводила восемь своих дочерей на прогулку – до парка Монсо и обратно. Все девочки в беленьких платьицах, в одинаковых прюнелевых туфельках, все в одинаковых шляпках “а ля фурор”, каждая младшая держалась за поясок старшей, идущей впереди, а сама мать время от времени раздавала им несерьезные “шпандыри”, чтобы вели себя чинно и благопристойно.

Эту процессию однажды увидел тот же самый лавочник.

– А-а, – вмиг догадался он, – мадам учительница и вывела на прогулку школу своих малолетних учениц… Браво!

Анне Ефимовне опять было стыдно сознаться, что она сама произвела на свет целую “школу”, а в чреве ее уже колыхался следующий плод, – дай-то ей Бог мальчика! Вот уж чем прославилась мадам Васильева в Париже, так это умением засаливать огурцы, и на французов эти огурцы всегда производили очень сильное и даже, я бы сказал, тревожное впечатление от встречи с “русским деликатесом”. Париж, между прочим, был переполнен россиянами. Как правило, богатейшими аристократами. Многие осели здесь сразу после Венского конгресса, обзавелись своими домами, некоторые давным-давно перешли в католическую веру, иные даже забывали родной язык, вспоминая о России лишь в тех случаях, когда деревенские старосты задерживали выплату денег с того оброка, который они драли с крепостных. Захудалая церковь при русском посольстве, конечно, посещалась этими полуэмигрантами неохотно и то лишь от случая к случаю…

Все дети Васильевых, живущие интересами своих родителей, привыкли видеть на своем дворе такую обычную картину: возле металлических гробов часто суетились рабочие, которые запаивали эти гробы для очень дальней дороги, – так, забыв о родине, в ее великое материнское лоно возвращались все те, кто отслужил, отблудил и отплясал свой срок на праздничной чужбине.

Васильева однажды навестил пасмурный граф Киселев: – Помните, о чем я вам говорил? Так именно и случилось. Наш император вкупе с его канцлером Карлушкой Нессельроде все-таки привели Россию к войне с французами, и я отказываюсь от своего поста. Дипломатические отношения уже прерваны. – А как же я, Господи? – расплакался тут священник. – Вас политика не касается. Вы остаетесь при русской церкви в Париже, где русские интересы отныне будет представлять саксонский посол барон Лео Зеебах, он же и любимый зятек нашего поганца Нессельроде, женатый на его дочери… Впрочем, читатель, винить во всем Николая I тоже несправедливо. Стоило ему начать строительство солдатских казарм на Аландских островах в Балтийском море, как в Лондоне лорд Пальмерстон сразу же заявил, что эти казармы угрожают безопасности Великобританской империи. Возникшая война, поименованная “Крымской”, прославила русского воина героической обороной Севастополя, но она – будем честны! – не вплела благоухающих лавров в викториальные венки былой русской славы. А первый удар по России англо-французы нанесли не в Крыму, они всем флотом обрушились именно на эти злополучные казармы в Аландском архипелаге. Там и гарнизона-то было – кот наплакал, но союзники целый месяц утюжили защитников островов бомбами, высаживая десанты. Вместе с остатками гарнизона попал в плен и его начальник Я. А. Бодиско (это дед по матери нашего известного писателя Сергея Минцлова, о котором только теперь стали иногда вспоминать). Генерала Бодиско, угодившего в полон вместе с женой и детьми, французы разместили в гаврском “Отеле Великого Оленя”, а его солдат спровадили на остров Экс, что расположен в устье реки Шаронны, – именно на этом острове Экс сдался император Наполеон, и отсюда он отправился на другой остров – Святой Елены, где и смежил свои завистливые очи… – Ну, мать, – сказал Васильев своей верной супружнице, – вот и настал для нас “черный денек”, на который загодя мы откладывали… Давай теперь все, что скопили! Для получения полномочий ради посещения соотечественников Васильев навестил военного министра Жана Вальяна. – Не возражаю! – охотно согласился министр. – Но вы напрасно волнуетесь, аббат. Ваши пленные офицеры вольны сами избрать для проживания в плену любой город Франции… кроме Парижа, конечно. По тарифам 1837 года, генерал Бодиско будет получать от нас по сто шестьдесят шесть франков в месяц на всем готовом, полковники по сто франков, ну и так далее – по рангам… По словам Вальяна, пленные солдаты имеют дневные порции французского пехотинца: полтора фунта белого хлеба, полфунта мяса, а в супе каждого будет вариться шестьдесят граммов турецкой фасоли – все французы этим пайком довольны. Васильев, взяв из домашней кубышки все деньги, отправился на остров Экс, где были старинный форт Лидо и деревня, – именно здесь разместили солдат Аландского гарнизона осенью 1854 года. Пленным разрешалось гулять и купаться в море сколько им угодно, но не позже шести часов вечера они были обязаны являться к форту на перекличку. Священника они встретили почти восторженно: – Гляди, братцы, наш-то поп и прямо из Парижа, только бороды нет и стриженный, будто барин какой… “Я, – докладывал Васильев в синод, – отведал хлеб, говядину и суп пленных, найдя их весьма хорошего качества”. Но зато он выслушал немало нареканий по поводу белого хлеба. Души в нем нету, – жаловались солдаты. – Нашего ржаного как навернешь с утра пораньше, так до вечера песни играешь, а этот… Мы его после обеда доедаем – в забаву! Васильев понимал причины солдатского недовольства. Русский солдат имел от казны на день три фунта черного хлеба, щи с мясом да кашу с маслом, а потому порция французского пехотинца его никак не насыщала. Васильев развязал свою мошну, щедро наделяя солдат деньгами из собственных сбережений, а еще сто франков он вручил врачам в лазарете: – Это вам, мсье, на рыбий жир… Мало ли что! Может, кому из наших солдат надо подкрепить здоровье. Двадцать жандармов стерегли русских пленных в стенах форта Лидо, но пленные на этих жандармов не обижались: – Мы с ними в подкидного дурака режемся, они ребята – хоть куда. Мы, отец Осип, только местных мужиков да баб ихних не уважаем! До чего ж зловредные… И таки хапуги, таки скопидомные, так и норовят, как бы нашего брата обжулить. Целую неделю Васильев прожил с пленными, собирал солдатские письма на родину, чтобы переправить их в Россию с дипломатической почтой саксонского посланника. На обратном пути он завернул в городок Ларошель, где жаловался префекту на жителей Экса, что ведут себя алчно, за гроши выманивая личные вещи у пленных, а русские деньги меняют только за полцены. – Между тем вы, префект, не можете иметь жалоб от жителей Экса на русских военнопленных. Ведут себя порядочно. – Вы правы, – согласился префект Ларошеля. – Поведение ваших солдат достойно всяческой похвалы. Надеюсь, вас устроит мое решение: отныне всем французам, повинным в обмане русских или в стяжательстве за счет пленных, я определю наказание: три месяца тюрьмы или штраф в триста франков… Довольный поездкой, Васильев вернулся в Париж, откуда сразу отправил на остров Экс своего певчего Алексея Копорского с наказом, чтобы образовал могучий хор из числа пленных: – Они там с жандармами дурака валяют, а ты распевай с ними песни народные, чтобы поплакали, о родине поминая. А я поговорю с Вальяном, чтобы белье им меняли почаще… На последние деньги Васильев купил для пленных несколько пудов туалетного мыла, отправил с певчим тридцать фунтов свечей, чтобы пленные не сидели в потемках, а романы Дюма читали. Вальян снова принял священника, обещая менять белье пленных раз в неделю, обещал выдать солдатам шерстяные одеяла. Беда подошла с той стороны, с какой Васильев никак не ожидал ее. Вальян вдруг отказал ему в своей протекции: – И прошу более не беспокоить меня своими визитами. Я не думал, что в лице русского кюре встречу опытного шпиона. Впредь посещать пленных на острове Экс я вам запрещаю! В чем дело? Оказывается, иезуит Яловецкий, однажды побежденный Васильевым в богословском диспуте, решил отомстить священнику. В газетах появились статьи о том, что русское посольство оставило его в Париже – шпионом, а популярная “Монитор” известила парижан о том, что Васильев, бывая на острове Экс, занимался не религией, а – политикой, побуждая своих соотечественников к бунтам и побегам… – Не, – сказал Васильев жене, попросив ее как можно короче подстричь ему бородку, – я в газетную полемику ввязываться не стану, ибо никаких денег не хватит, чтобы отбрехаться от газетных волкодавов. Я пойду сразу наверх- Вскоре император Наполеон III был очень удивлен, что его аудиенции домогается православный священник. Как это ни странно, читатель, но владыка Франции, человек достаточно образованный, почему-то считал, что православие – это лишь секта, выпавшая из-под власти Ватикана, дабы Россия постоянно вредила папе римскому. Свидание с “сектантом” казалось ему забавным. – Приму! Стоит посмотреть на этого дикаря… Удивление императора возросло, когда вместо “дикаря”, заросшего волосами, которого еще при входе следовало бы обыскать с ног до головы, перед престолом его предстал элегантный господин, державшийся с великолепной осанкой, а речь этого “дикаря” была слагаема на классическом французском языке. – В положении, в которое я поставлен, – говорил Васильев, – мне очень трудно опровергнуть те обвинения, что высказаны вашей прессой, оскорбившей достоинство моего духовного сана. Я решился бы страдать молча, если бы в моем божьем слове не нуждались мои страдающие единоверцы… Во время почти часовой речи, выдержанной примерно в таком духе, Васильев разрушил наивное представление Наполеона III о русских “сектантах”, и Наполеон III, слушая Васильева с огромным вниманием, не однажды восклицал – в полном недоумении: – О, монсиньор аббат!.. О, монсиньор кюре!.. Цитирую: “После окончания (речи) император долго молчал, удивленно глядя на Васильева, наконец разразился комплиментами, извинениями за подозрения в шпионстве и сказал: “Теперь я вас лично знаю и никому более не поверю, все оказалось газетной клеветой…” Радостный, Васильев вернулся домой. – Мать, – сказал он жене, – я получил карт-бланш на свободу поведения от самого императора… Подзайми денег у соседей, продай что угодно, хотя бы даже этот королевский сервиз из Версаля, ибо нам предстоят немалые расходы. – Что ты еще задумал, отец? – Наши-то Ваньки да Васьки вернутся после войны по домам, разъедутся по своим деревням, станут их там спрашивать – какова жизнь во Франции? А они, кроме форта Лидо на острове Экс, ничего путного и не видели. Вот и замыслил я – поочередно звать наших пленных в Париж, чтобы погостили у нас да Париж посмотрели… не все же аристократам глазеть на него! С той поры так и повелось. А полиция Парижа скоро привыкла, что в квартире Васильевых всегда полно пленных. Никаких забот от них ни хозяину, ни парижанам не было. Но однажды один из наших, некто Феденька Карнаухов, решил гулять по Парижу в одиночку. Васильев не стал его отговаривать, но заранее внушил солдату, чтобы допоздна не шлялся, на девок парижских чтобы не заглядывался, объяснил, как вернуться домой, нигде не плутая: – В случае чего – спрашивай улицу Берри, тебе каждый ее покажет… Запомнил? – А чего тут не запомнить? – отвечал Федя… Ушел и пропал. Только на третий день поисков военнопленный был обнаружен в тюремной камере, как злостный бродяга, упорно не желающий назвать свое имя и звание. Вызволив Карнаухова из полицейского заточения, отец Осип ругал его: – Почему ж не назвал улицы, чтобы домой вернуться? – Как не назвал? Я им русским языком талдычил: хрю-возьми, хрю-возьми, хрю-возьми… Вот они меня взяли и потащили! – Дурень сиволапый! Да не хрю-возьми, а рю Берри. – А какая тут разница? – отвечал бравый солдат… Война закончилась, и наступили новые времена – либеральные, в России началась пора гласности и обновления. За то, что денег своих не пожалел, лишь бы помочь на чужбине военнопленным, протоиерей Осип Васильев был награжден орденом св. Анны 2-й степени – с публикацией о том в столичных газетах. Анна Ефимовна за время войны с Францией умудрилась вновь забеременеть, а ее постаревший отец Евфимий Флеров, что священнодействовал над могилами Волкова кладбища, писал дочери, чтобы привезли в Питер своих доченек – посмотреть на них. Для внучат старик уже насушил целую гору черных сухарей, заранее присыпав их крупной солью. “Клопов, – сообщал отец дочери, – я заранее кипятком прошпарил, а вот тараканов, сколько я ни травил их, никак не вывести”. – Надо ехать, – загрустила жена. – Не ровен час, помрет папенька, а потом жди-пожди, когда еще мы с ним на том свете повидаемся? Едем. Пусть наши чада сухарей родных погрызут. Эдакого-то лакомства, да еще с солью, где в Париже увидишь?.. Семья Васильевых приплыла в Петербург на пароходе. Выставив большущий живот, ковыляла попадья на высоких каблуках по родимым булыжникам, за ней длинной цепочкой двигались ее чада – уже подросшие, чуть поменьше, еще меньше и совсем маленькие. Сейчас увидят они перепуганных тараканов в домике на Волковом кладбище, станут грызть черные сухари с солью…

За время пребывания в столице Васильев усиленно хлопотал в синоде, чтобы тот не скупился в средствах ради создания в Париже православного храма. Этот храм был заложен еще в 1859 году (пятиглавый, красивый, богатый), но денег для его завершения, как водится, не хватало, и тогда отец Осип, уже потеряв всякую веру в помощь синодальных властей, обозлился на всех и махнул прямо к открытию Нижегородской ярмарки. Посмотрел он там, как широко гуляют купцы первой и прочих гильдий, как швыряют они сотенные бумажки к ногам плясуний да цыганок, и начал стыдить толстосумов, убеждая их жертвовать на построение парижского храма. Своими проповедями он мешал купцам веселиться, даже надоел им! Послали они своего малого за мешком , который почище, и в один мах нашвыряли для отца Осипа полный мешок денег – новенькими ассигнациями, только бы он отвязался от них со своими поучениями о нравственности! Пересчитал деньги Васильев и подивился: – Мать честная! Двести тыщ и, кажись, даже более… Вскоре Париж обзавелся большим православным храмом. Французов, желающих побывать в этом храме, было очень много. Но в церковь запускали партиями – не более двухсот человек зараз, при этом сторожа сшибали с парижан котелки, а у парижанок они силком отнимали визжащих от страха собачек… В 1867 году, когда при Святейшем синоде был образован Учебный Комитет, Осипа Васильевича Васильева отозвали в Петербург, где он и стал первым председателем этого комитета. В столице Васильев славился как литератор и ученый богослов, время от времени – не так уж часто! – он читал великолепные проповеди в Сергиевском соборе на темы общенародной морали, которые неизменно привлекали громадные толпы верующих. Постоянное умственное и нервное переутомление сказалось на здоровье Васильева, когда он был еще полон нерастраченных сил. Васильев умер от инсульта в возрасте 60 лет и был погребен – рядом с женою – в Александро-Невской лавре столицы. В самый разгар Первой мировой войны была издана его переписка… Тогда же его дочь Лидия писала: “Что дела наши на земле! Как трава в поле, опалило нас солнце – и все исчезло…” В самом деле, не хочешь, да все равно задумаешься! Вот жил человек, любил, страдал, радовался и огорчался, о чем-то хлопотал, что-то делал, а… где же все это? Пожалуй, остался от него один храм в Париже, зато вот о нем самом – ни звука, будто и не было на свете этого человека… Не знаю, как вам, читатель, а мне печально. Неужели и нас никогда не вспомнят? Неужели и мы с вами – “как трава в поле”?