Княгиня Монако.

Всякий человек, публикующий историю какого-нибудь государя, какой-нибудь государыни, того или иного знатного вельможи либо той или иной танцовщицы, причем историю, написанную лично ими, должен отчитаться перед публикой, вечно сомневающейся в достоверности подобных сочинений и в том, каким образом они попали к нему в руки.

Сделать это в отношении книги, которую мы сегодня выпускаем в свет, не составит нам никакого труда. Для этого достаточно будет всего-навсего изложить факты во всей их простоте.

Вот что мы писали в 1838 или 1839 году по поводу своего путешествия 1835 года по княжеству Монако:

«К X веку Монако стало наследственной сеньорией семьи Гримальди, могущественного генуэзского рода, обширные владения которого располагались в Миланском герцогстве и в Неаполитанском королевстве. Приблизительно в 1605 году, в период образования крупных европейских держав, сеньор Монако, опасаясь, что савойские герцоги и французские короли в один миг уничтожат его, вверил себя покровительству Испании. Однако в 1641 году Онорато II счел, что это покровительство приносит больше расходов, нежели выгод, и, решив сменить покровителя, впустил в Монако французский гарнизон. Испанию, имевшую в Монако почти неприступную гавань и столь же неприступную крепость, обуял неистовый фламандский гнев — такой, что находил временами на Карла V и Филиппа II, и она отняла у своего бывшего подопечного его миланские и неаполитанские владения. В результате этого захвата бедный сеньор сохранил власть лишь в своем Маленьком государстве. Тогда Людовик XIV, чтобы возместить владетелю Монако понесенный им ущерб, пожаловал ему взамен утраченных земель герцогство Валантинуа в Дофине, Карладское графство в Лионе, маркграфство Бо и владение Бюи в Провансе; затем он женил сына Онорато II на дочери господина маршала де Грамона. (Сын же нашей княгини Монако позднее взял себе в жены дочь господина Главного.) Этот брак принес владетелю Монако и его детям титул иностранных князей. Именно с тех пор Гримальди сменили свое звание сеньоров на княжеский титул.

Брак не был счастливым; в одно прекрасное утро новобрачная, та самая красивая и легкомысленная герцогиня Валантинуа, столь хорошо известная по любовной летописи века Людовика XIV, стремительно покинула пределы владений своего супруга и укрылась в Париже, возводя на бедного князя самые немыслимые обвинения. Более того, герцогиня Валантинуа не ограничилась в своем несогласии с супругом одними лишь словесными упреками, и князь вскоре узнал, что он несчастлив настолько, насколько может быть несчастен муж.

В ту пору подобное несчастье вызывало у всех только смех, но князь Монако был очень своеобразный человек, и он разгневался. Разузнав имена многочисленных любовников жены, он приказал изготовить их чучела и устроить им казнь через повешение во дворе своего замка. Вскоре там не стало хватать места и пришлось выйти на дорогу, но князь не успокоился и продолжал чинить расправу. Слух об этих казнях докатился до Версаля. Людовик XIV в свою очередь разгневался а приказал передать г-ну Монако, что ему следует быть более милосердным; г-н Монако заявил в ответ, что, будучи суверенным князем, он вправе творить любой суд в своих владениях, вплоть до вынесения смертных приговоров, и ему должны быть благодарны за то, что он довольствуется малым, вешая лишь соломенные чучела.

Эта история наделала столько шуму, что в Париже сочли уместным отослать герцогиню обратно к супругу. В довершение наказания князь хотел провести жену перед чучелами ее любовников, но вдовствующая княгиня Монако так этому воспротивилась, что ее сын отказался от подобного мщения и устроил из всех этих чучел грандиозные потешные огни. По словам г-жи де Севинье, то был своеобразный факел Гименея.

Однако вскоре стало ясно, что над князьями Монако нависла страшная угроза. У князя Антонио была только одна дочь, и его надежда подарить ей брата таяла с каждым днем. Вследствие этого 20 октября 1715 года князь Антонио выдал принцессу Луизу Ипполиту замуж за Жака Франсуа Леонора де Гойон-Матиньона и передал ему герцогство Валантинуа в преддверии того времени, когда он оставит ему княжество Монако, что и произошло, к его великой печали, 26 февраля 1731 года. Таким образом, Жак Франсуа Леонор де Гойон-Матиньон, герцог Валантинуа по браку и князь Гримальди по праву наследования, стал родоначальником нынешней правящей династии.

Онорато IV спокойно царствовал в своем княжестве, когда грянула революция 1789 года. Жители Монако следили за ее развитием с особенным вниманием; затем, когда во Франции была провозглашена республика, они, воспользовавшись тем, что князь в это время был в каком-то другом месте, и вооружившись тем, что попало им под руку, двинулись на дворец и взяли его штурмом; прежде всего мятежники принялись грабить дворцовые погреба, где хранилось примерно двенадцать — пятнадцать тысяч бутылок вина. Два часа спустя восемь тысяч подданных князя Монако были пьяны.

После этого первого опыта они поняли, что свобода — это прекрасное дело, и решили тоже основать у себя республику. Однако Монако оказалось слишком большим государством для того, чтобы образовать единую и неделимую республику, какой была республика во Франции, и потому лучшие умы страны, составившие Национальное собрание, рассудили, что республика Монако, по примеру американской республики, должна стать федеративной. После обсуждения основ новой конституции она была принята Монако и Ментоной, вступившими в вечный союз; однако оставалось еще селение под названием Рок-Брюн. Было решено, что оно принадлежит в равной степени обоим городам. Жители Рок-Брюна стали роптать: им тоже хотелось быть независимыми и войти в федерацию, но в Монако и Мантоне лишь посмеялись над столь непомерными притязаниями. Сила была не на стороне Рок-Брюна, и его жителям пришлось замолчать; тем не менее отныне Рок-Брюн был заклеймен в конвентах обоих городов как очаг смуты. Несмотря на это сопротивление, было образовано новое государство под названием республика Монако.

Однако жители Монако считали, что недостаточно провозгласить республику, следует также заключить союз с государствами, избравшими такую же форму правления, и заручиться их поддержкой. Разумеется, они имели в виду Америку и Францию; что касается республики Сан-Марино, федеративная республика Монако относилась к ней с таким презрением, что о ней даже не шла речь.

Между тем лишь одно из упомянутых выше государств было способно благодаря своему географическому положению принести республике Монако пользу: то была Французская республика. В связи с этим республика Монако решила обратиться только к ней; она отправила трех депутатов в Конвент с просьбой о заключении союза и предложением о содружестве. В это время депутаты Конвента пребывали в прекрасном расположении духа; они радушно приняли посланцев республики Монако и призвали их явиться на следующий день за договором.

Договор был составлен в тот же день. Правда, он был невелик и состоял всего лишь из двух статей:

«Статья 1. Французская республика и республика Монако будут жить в мире и содружестве.

Статья 2. Французская республика рада познакомиться с республикой Монако».

Этот договор, как мы уже говорили, был вручен посланцам, и те удалились весьма довольные.

Несомненно, читатель не забыл, как благодаря г-же Д*** Парижский договор вернул в 1814 году князю Онорато V его владения, которые тот благополучно сохраняет с тех пор.

Впрочем, без всяких шуток, подданные Онорато V обожают своего монарха и с великим беспокойством ожидают часа, когда у них сменится правитель. В самом деле, сколь бы презрительно ни относился Сен-Симон note 1 к Монако, его жители, тем не менее, обитают в дивной стране, где отсутствует рекрутский набор и почти нет налогов: цивильный лист князя почти полностью покрывается за счет двух с половиной процентов пошлины, взимаемой с товаров, и шестнадцати су с каждого паспорта. Что касается армии князя, то она состоит из пятидесяти карабинеров и пополняет свои ряды добровольцами.

К сожалению, нам не удалось в полной мере насладиться чудесной оранжереей, именуемой княжеством Монако, так как жестокий ливень, застигший нас на границе, упорно сопровождал нас на протяжении трех четвертей часа, в ходе которых мы успели пересечь всю страну. Вследствие этого мы разглядывали столицу с ее крепостью, где обитало все население княжества, сквозь своего рода сероватую мокрую пелену; не лучше обстояло дело и с гаванью, где нам все же удалось разглядеть одну фелуку: она вместе с другой, которая в то время находилась в плавании, составляет весь флот князя.

Проезжая через Ментону, мы получили благодаря одной вывеске представление об уровне культуры, которого достигла в 1835 году от Рождества Христова бывшая федеративная республика. Над дверью какого-то дома красовалась надпись, выведенная крупными буквами: «Марианна Казанова продает хлеб и дамские шляпки».

Я не знаю, хорошо ли питаются жители Монако, но я сомневаюсь, что жительницы Монако носят приличные головные уборы.

В четверти льё от города нас вторично подвергли таможенной проверке и визированию паспортов; с паспортами все прошло гладко, а вот таможенный досмотр оказался суровым, и, таким образом, мы смогли убедиться, что во владениях князя Монако всякий экспорт запрещен не менее строго, чем импорт. Мы хотели прибегнуть к обычному в таких случаях средству, но нам попались неподкупные таможенники, которые не оставили без внимания ни единой зубной щетки, так что нам и нашим вещам пришлось снова мокнуть под проливным дождем, ибо под предлогом прекрасного климата там не соорудили даже навеса. Воспользовавшись этой задержкой, я попытался исследовать один пункт хореографической премудрости, ибо уже давно задался целью выяснить его при первой же возможности; речь шла о столь популярном во всей Европе танце монако, во время которого, как всем известно, танцоры движутся приставным шагом то направо, то налево. Итак, в третий раз, с тех пор как мы пересекли границу, я принялся задавать всевозможные вопросы о нем; здесь, как и в других местах, я получил весьма уклончивые ответы, которые разожгли мое любопытство, ибо они окончательно убедили меня во мнении, что с этой почтенной жигой связана какая-то важная тайна, способная повредить чести князя или его княжества. Таким образом, мне пришлось покинуть владения г-на Монако, оставшись столь же несведущим в данном вопросе, как и до приезда сюда, и навсегда утратив надежду когда-нибудь разгадать эту тайну, которую мне так и не удалось прояснить на месте.

Что касается Жадена, то он был всецело поглощен другой проблемой, казавшейся ему неразрешимой.

Мой спутник пытался понять, каким образом в таком маленьком княжестве могло выпасть такое большое количество осадков».

Вот что я написал в 1838 году, а затем совершенно забыл о строках, которые вы только что прочли; между тем, снова проезжая в 1842 году через столицу княжества Монако, я остановился на сутки в гостинице «Великий король Испании». Чтобы получить комнату с кроватью, мне пришлось отдать свой паспорт. Паспорт, естественно, дал знать хозяину гостиницы, кто его постоялец. Хозяин в свою очередь известил об этом весь город.

Я уже принял множество знатных подданных моего добрейшего и артистичного друга князя Флорестано I, когда появился еще один посетитель, показавшийся мне загадочнее остальных.

Этот человек был не кто иной, как сын милейшей Марианны Казановы, торговавшей в 1835 году хлебом и дамскими шляпками.

Сын имел несчастье потерять ее тремя годами раньше и продал совмещенное материнское заведение; обладая небольшим капиталом в дюжину тысяч франков, он вступил (или собирался вступить) в почтенное сословие сардинских таможенников. Явился он ко мне вот с какой целью.

Во время монакской революции 1793 года его дед Джакопо Казанова проник вместе с другими мятежниками в замок Онорато IV.

Однако он перепутал лестницы: вместо того чтобы спуститься со всеми другими в погреб, он в одиночестве поднялся в библиотеку.

Эта ошибка не была столь грубой, какой она может показаться на первый взгляд: Джакопо Казанова был не пьяница, а библиоман.

Ему уже не раз доводилось наведываться тайком в эту библиотеку, пользуясь тем, что министр внутренних дел покупал у его жены хлеб, а супруга министра внутренних дел — шляпки, и во время этих своих посещений он обратил внимание на пять небольших рукописных книжек, озаглавленных «Мемуары Екатерины Шарлотты де Грамон де Гримальди, герцогини Валантинуа, княгини Монако»: эти томики бросились ему в глаза.

Из множества богатых трофеев, которыми мог одарить библиомана княжеский замок, он жаждал получить только эту рукопись.

Джакопо Казанова положил эти пять книжек в карман и как ни в чем не бывало вернулся домой, не сказав никому о только что совершенной им небольшой краже.

Впрочем, никто и не заметил исчезновения рукописи, которая по-видимому хранилась в библиотеке в течение целого века, но никому, за исключением Джакопо Казановы, не пришло в голову в нее заглянуть.

Джакопо Казанова скончался в 1813 году, завещав драгоценную реликвию своему сыну Никола Казанове; тот умер в 1830 году, в свою очередь завещав ее своему сыну Гаэтано Казанове, — именно он сейчас стоял передо мной.

Однажды ему попала в руки газета из Ниццы, где была перепечатана статья, с которой я только что ознакомил читателей. Гаэтано прочел, что, гуляя по городу, я обратил внимание на вывеску заведения его матери. В связи с этим его осенило, что при случае я мог бы найти какое-то применение этой рукописи, которая у его деда, а потом и у него самого лежала без дела.

На протяжении трех лет Гаэтано раздумывал, каким образом передать мне книгу, но ни один из способов не казался ему достаточно надежным, чтобы испробовать его; наконец, к концу третьего года этих раздумий, Казанова неожиданно узнал, что человек, с которым он так давно стремится встретиться, прибыл в Монако.

Гаэтано потратил еще три часа на поиски посредника, который мог бы мне его представить; по истечении третьего часа, не найдя такого, он решил представиться мне сам.

Почти три минуты мой гость стоял передо мной и что-то бормотал, так и не сумев внятно объяснить цель своего визита; однако в конце концов он достал из кармана пять рукописных томиков и закончил тем, с чего ему следовало бы начинать, а именно — показал мне титульный лист, произнеся: — Прочтите это. Заглавие этой рукописи уже известно читателю.

Оно было достаточно интригующим, особенно в глазах человека, собиравшегося приступить к работе над книгой под названием «Людовик XIV и его век», и немедленно приковало мое внимание.

И тогда посетитель, ободренный приемом, рассказал мне историю рукописи и то, как, переходя по наследству от отца к сыну, из поколения в поколение, она наконец оказалась у него.

Я не стану уточнять, на каких условиях я приобрел эту рукопись у Гаэтано Казановы — это касается только меня и интересует только моего книгопродавца; важно лишь, что, перед тем как опубликовать ее, я подробно рассказал обо всех обстоятельствах, способных подтвердить ее подлинность.

Впрочем, наилучший залог тому не библиографические подробности, а сам ее стиль, который относится к началу XVII века: его невозможно спутать ни с каким другим.

Он свидетельствует о том, что женщина, создавшая книгу, которую вам предстоит прочесть, была хорошо знакома с г-жой де Гриньян и писала таким же пером и на таком же столе, как у г-жи де Севинье.

Исходя из этого как из необходимого пролога к тому, что вам предстоит прочесть, начнем.

Александр Дюма.

P.S. Нет нужды говорить, и я повторяю это достаточно громко, чтобы меня услышали все, даже глухие, что я всего-навсего издатель сочинения Екатерины Шарлотты де Грамон де Гримальди, герцогини Валантинуа, княгини Монако.

Часть первая.

I.

Все сколько-нибудь значительные люди моей эпохи описали историю своей жизни. Всякий знает, что Мадемуазель ведет учет своим славным деяниям, относящимся ко временам Фронды; что отец Жозеф запечатлел на бумаге дела и поступки покойного кардинала де Ришелье; ну а что касается Мазарини, то мой отец, дядя и многие другие, за исключением господина коадъютора и г-жи де Мотвиль, считают своим долгом рассказать потомкам о любезности его высокопреосвященства; даже старый Лапорт якобы марает бумагу (наверное, королеве-матери следовало бы приказать ему этого не делать!). Я не притязаю на то, чтобы приобрести известность на поприще изящной словесности или завоевать славу острого ума; я хочу рассказать о событиях, в которых мне довелось принимать участие, не для других, а для себя и, главным образом, для единственного Мужчины, который владел моим сердцем и ради которого я готова полностью раскрыть свою душу. Я никогда больше не увижу этого человека; сейчас он несчастен; люди, разлучившие нас, стали виновниками его несчастья, но я, слава Богу, нисколько к этому не причастна. Без сомнения, мой образ не раз являлся ему; вероятно, он осознал свою вину передо мной и признал, что если я тоже в чем-то виновата перед ним, то он сам, почти вопреки моей воле, подтолкнул меня к этому. Несколько благородных шагов с его стороны, и я бы осталась верна самой себе; я не говорю: верна ему, ибо он меня недостоин — даже такой, какая я есть. Когда меня не станет — а я умру молодой, как мне предсказали, — ему передадут эти записки. Скажу откровенно, что я пишу только с этой целью, поэтому не стоит утаивать часть правды и говорить обо всем прочем. Я собираюсь лишь вскользь коснуться событий моего времени, ибо держалась в стороне от них; люди мне интереснее общественного дела, и я предпочитаю шутить, а не рассуждать. Размышления — это не женское занятие, и я всегда во весь голос смеялась над теми из нас, что избрали их своим основным делом, вместо того чтобы помышлять об удовольствиях и развлечениях.

Прежде всего я набросаю здесь свой портрет, как это меня вынудили сделать однажды вечером у покойной королевы-матери в присутствии всего двора. Подобные развлечения были тогда в моде, и ни одной из нас не удалось этого избежать. На мой взгляд, портрет получился похожим: по крайней мере мои недоброжелательницы уверяли меня, что я себе не польстила. Лишь г-жа де Монтеспан, которая меня ненавидит и которой я отвечаю тем же, утверждала, что у меня получился поясной портрет в маленькой овальной рамке. Если она когда-нибудь прочтет эти мемуары, ей уже не удастся такое заявить, ибо я исполнена решимости написать портрет в полный рост, не упуская из вида ни одного из своих изъянов. Мне кажется, что после этого я стану менее несчастной.

Я родилась в 1639 году, в июне, через двадцать один месяц после рождения короля, нашего государя; стало быть, в настоящее время, когда я пишу эти строки, в 1675 году, мне тридцать шесть лет. Моя молодость уже позади; настала пора раздумий; впрочем, я не слишком много пребываю в раздумьях, ибо сожаления о прошлом причиняют мне боль: я никак не могу свыкнуться с тем, что занимаю место во втором ряду нынешних красавиц, причем скорее ближе к третьему ряду.

Я дочь Антуана III де Грамона, владетельного князя Бидаша и Барнаша, герцога и пэра королевства, маршала Франции, кавалера королевских орденов и пр., и Маргариты Дюплесси де Шивре, племянницы кардинала де Ришелье. У меня было два брата: одного из них, прославившегося своими любовными похождениями, отвагой и своеобразным характером, звали граф де Гиш, как и всех старших сыновей нашего рода; он умер совсем молодым, и я уверяю вас, что причиной тому была скука — ничто в жизни уже не доставляло ему удовольствия. О моем брате высказывались самые различные мнения; быть может, то, что я расскажу о нем в дальнейшем, заставит людей судить о нем несколько иначе. Мой второй брат, граф де Лувиньи, станет герцогом де Грамоном после кончины нашего отца, и эта надежда, на которую он не смел ранее рассчитывать, быстро примирила его с утратой бедного графа де Гиша, а его жена просто едва могла скрыть свою радость.

Я высокая и красивая — это неопровержимый факт, и никто никогда не оспаривал его. У меня прекрасные волосы пепельного цвета, карие глаза, нежные и живые одновременно, свежий цвет лица, изящные, хотя и не безупречные кисти рук и ступни, а также замечательные руки и фигура. Кроме того, у меня точеные плечи и грудь — о них столько говорили в пору моей юности, что с моей стороны было бы жеманством это отрицать. Все считают, что у меня весьма представительная внешность, величественная осанка, умное лицо и необычайно приветливая улыбка, когда я не хмурю брови (ибо тогда я отпугиваю от себя). У меня белоснежные зубы и алые губы. На моем лице, пониже носа, виднеется очень темная родинка, похожая на мушку. Господин Монако всегда порывался заставить меня ее оторвать, и я не простила ему этой причуды, как и прочих его прихотей. Вот мой физический портрет; куда сложнее описать мой внутренний мир.

Во-первых, я недостаточно образованна и никогда не пыталась принудить себя учиться. В детстве меня избаловали: то была пора Фронды, когда совсем не занимались воспитанием детей. Наши отцы сражались, а матери прятались, если только они не были вынуждены участвовать в битвах. Я наделена природным умом и умнее, чем это казалось людям: я старалась скрыть его, чтобы при случае воспользоваться им с наибольшей для себя выгодой; я веду себя любезно лишь тогда, когда мне того хочется, что создает мне противоречивую репутацию: одни превозносят меня до небес, другие считают дикаркой (г-н Монако относится к числу последних). Я же наедине с собой смеюсь над всеми, ибо у меня никогда не было иных наперсниц, кроме самой себя.

Я по праву горжусь своим происхождением и положением и не сближаюсь с теми, кто уступает мне в достоинстве; что бы ни утверждали клеветники, я не знаю, что значит смотреть на кого-нибудь сверху вниз; в крайнем случае, я смотрю снизу вверх, хотя такое случилось со мной лишь однажды; обычно мои глаза не поднимаются и не опускаются — они остаются на одном и том же уровне. Моя душа достаточно расположена к тем, кто любит меня; я не признаю неуемных страстей и плаксивых чувств — таким образом никому еще не удавалось меня растрогать. Кроме упомянутого выше человека, который был и навсегда останется моим повелителем, ни один мужчина и четверти часа не властвовал надо мной.

Благодаря моему избраннику я изведала все на свете, испытав сильнейшие страдания и радости. Другие мужчины мне нравились и забавляли меня, но они затрагивали лишь мое самолюбие и мою чувственность. Я была выше их всех; по прошествии двух часов близкого общения с мужчинами я видела их насквозь, и ни один из них не стоил мне и слезинки.

Во мне мало благочестия, если иметь в виду обычный смысл этого слова, но я неукоснительно исполняю свои обязанности ради соблюдения приличий, а также чтобы не давать тем, кто стоит ниже меня, повода меня осуждать. Я деятельна и отважна; как только выдается свободная минута, я отправляюсь в путь и ишу приключений — это для меня насущная потребность. От природы я весела и смешлива и умело пускаю в ход остроумие, сочетая его с проницательностью, что делает меня опасной для окружающих. Горе тем, кто задел или оскорбил меня! Я не склонна прощать и еще менее склонна что-либо забывать — все мои чувства обладают памятью.

Я признаю, что у меня мало друзей. Виной тому скорее моя гордыня, нежели то, что я недостойна дружбы. Я полагаю, что, напротив, моей дружбы достойны очень редкие люди, и поэтому не стараюсь искать себе друзей.

Отец не особенно меня любит, он любит лишь себя и свой род; мы с Лувиньи ничего для него не значим; он оплакивал своего старшего сына, потому что тот был графом де Гишем, и не позволил Лувиньи взять себе этот титул.

Моя мать — святая, много страдавшая по вине своего мужа и своих детей; ее сердце полно участливости, а ее ум столь же незначителен, сколь и зауряден. Семейный дух у нас не отличается особенным пылом, но дух имени никогда не позволял всем нам это показывать. Мы поддерживаем и хвалим друг друга, но, в сущности, за этим таится равнодушие, и мы не поступимся ради ближних даже безделицей.

Я нуждаюсь в удовольствиях, развлечениях и знаках внимания. Двор необходим мне как воздух. Я кокетлива, и меня привлекают интриги — они поддерживают мою душу в состоянии бодрости. Я не лжива и не лицемерна, а просто скрытна. Я не терплю, когда угадывают мои мысли, — это кажется мне чем-то вызывающим. Я люблю повелевать: скромная корона Монако и почести, которые она доставляет мне в моем королевстве, нередко вызывали у меня приступы неистового властолюбия и досаду на то, что я не подлинная государыня. И если я стою в стороне от событий эпохи, то это потому, что не чувствую себя на своем месте; я стремлюсь подняться выше, а невозможность этого останавливает меня, внушая мне отвращение к любого рода делам: я позволяю им идти своим чередом или по воле Бога.

Превыше всего я ценю великолепие и роскошь. Скупость и даже бережливость кажутся мне гнусными пороками для людей нашего происхождения. Это грехи простонародья, которые не следует у него заимствовать, ибо оно само в них нуждается. Мы получили наши богатства, чтобы их тратить и обладать благодаря им дополнительным превосходством. Это малодушие — беречь их для себя, теряя таким образом одно из своих преимуществ.

Я вспыльчива и неукротима, однако простое ощущение собственной гордости заставляет меня немедленно успокаиваться. Я не позволяю безучастным наблюдателям присутствовать при вспышках моей ярости — впоследствии они стали бы их осуждать, а я этого не терплю.

Вот мой портрет, и, как я надеюсь, он без прикрас. Нетрудно заметить, что в этом описании я добавила некоторые штрихи к изображению, сделанному мной когда-то в покоях королевы-матери. Подобные признания неуместны перед придворными, готовыми неустанно высмеивать тех, кто открывает перед ними свою душу, тем более когда зависть — эта проказа царедворцев — находит подходящий объект вроде меня, чтобы вцепиться в него своими стальными зубами.

Как было сказано выше, я родилась через двадцать один месяц после рождения короля Людовика XIV. Людовик XIII еще здравствовал, и наша семья была в большой милости. Мой отец, уже ставший маршалом Франции, входил в число тех, кого называли «Семнадцать вельмож», — иными словами, в число самых изысканных, самых мужественных и самых благородных людей своего времени. Господин кардинал, выдавший за него свою племянницу, засвидетельствовал ему таким образом свое глубокое почтение. Король любил отца, а королева его боялась; страшное отвращение, которое она испытывала к моему дяде, графу де Лувиньи, довольно скверному человеку, следует это признать, отражалось на всех нас. Эта ненависть подогревалась фавориткой королевы г-жой де Шеврёз по вполне понятной причине. Граф де Лувиньи когда-то предал несчастного графа де Шале, любовника герцогини: он выдвинул против него ложное обвинение, которое привело графа на эшафот; дядя сделал это исключительно ради того, чтобы угодить кардиналу и извлечь для себя какую-нибудь выгоду.

Вдобавок граф де Лувиньи повел себя не более достойно во время дуэли с Окенкуром — он нанес своему противнику вероломный удар сзади, приковавший того к постели на полгода. Графа никто не уважал, и отец относился к нему как к своего рода хвастуну, который недостоин нашей семьи и которого следует выставить за дверь. Другой мой дядя, шевалье, а впоследствии граф де Грамон, достаточно известен; впрочем, мы встретимся с ним позже.

То было время господства г-на де Сен-Мара над рассудком короля, время славы великого Корнеля, а также первых шагов господина принца и г-на де Тюренна. При дворе постоянно плелись заговоры против кардинала, то и дело возмущались тиранией, и, наверное, было чрезвычайно трудно сохранять равновесие посреди всех этих подводных камней. Тем не менее моему отцу это удалось благодаря его гибкому уму и гасконской сообразительности, которую он сохраняет по сей день. Он знает, что сказать, чтобы развеять человеку дурное настроение, и сам Людовик XIV никогда не мог устоять перед этим его искусством.

Под видом искренности отец зачастую ведет себя необычайно дерзко, и это проходит для него безнаказанно; он всегда расположен к такому, так же как граф де Грамон и я.

Граф де Гиш отличался в поведении еще одной особенностью: он невообразимо мудрствовал, нередко не понимая самого себя. Он был умен, образован, но полностью лишен естественности или, выражаясь точнее, был естественно-вычурным, как иной другой бывает простодушным. Я никогда не верила в бурные страсти брата, а по его словам, у него были дюжины всегда безумных романов. Он смертельно переживал любой полученный им отказ, ревность вызывала у него недомогание, а доступность женщины — отвращение; он падал в обморок от любого сколько-нибудь крепкого запаха и после малейшей ссоры возвращался домой с видом мученика, распятого на кресте. Бедная матушка сидела ночами у изголовья сына, изредка говоря с ним о Боге и постоянно, невзирая на свое благочестие, о его любовницах. Она призывала его к терпению, а он приходил от этого в бешенство и принимался громогласно проклинать жестоких ветреных красоток. Семь-восемь собачек, спавших в его комнате, отзывались на вопли хозяина завываниями.

Заслышав этот концерт, отец прибегал в ярости и начинал браниться, называя своего наследника бездельником, а жену — дурой, а также колотить собак, которые доходили от этого до крайности и выли еще громче; во дворце никто не мог сомкнуть глаз.

Слухи сделали графа де Гиша героем его любовной связи с Мадам; позже вы убедитесь, чего стоит эта слава: я удивляюсь, до чего легко ввести людей в заблуждение.

У меня также была сестра, которую звали мадемуазель де Барнаш. Ее появление на свет лежало тяжким грехом на совести отца: она была на четырнадцать лет моложе Лувиньи, кривой на один глаз и невероятно уродливой, что не помешало г-ну д'Аквилю, близкому другу маршала, влюбиться в нее, как только она показалась в обществе моей матушки. Господин д'Аквиль это отрицал, понимая, сколь нелепо выглядит это неподобающее воспитанному человеку чувство. Тем не менее оно настолько сильно завладело им, что он впал в тоску.

— Я бы ни за что не поверил, что д'Аквиль способен на подобное сумасбродство: влюбиться в такую девицу! — говорил отец. — Разве могла она быть лучше, чем она есть, ведь я произвел ее на свет вопреки своей воле!

— Да, — отвечал Гиш со своей неизменной небрежностью, — вы даже позабыли где-то ее второй глаз, сударь.

Наша добродетельная матушка лишь поднимала глаза к небу, призывая Бога в свидетели, что во всем этом не было ее вины.

Мы жили во дворце Грамонов, рядом с Лувром. Я с братьями резвилась в нашем большом саду, нисколько не интересуясь политическими интригами, принявшими в ту пору серьезный оборот. Тем не менее мне запомнилось одно событие: оно поразило меня, наведя на размышления, которыми я более чем усердно руководствовалась впоследствии.

Господин де Сен-Map, которого прозвали господином Главным из-за его должности главного конюшего, взял себе в любовницы мадемуазель де Шемро. Она и он часто приходили во дворец Грамонов. Я прекрасно помню их, хотя была тогда совсем маленькая девочка, и, без сомнения, это вызвано обстоятельствами, о которых я собираюсь рассказать. Господин Главный выглядел превосходно: при дворе он был одним из самых хорошо сложенных мужчин. Он всегда одевался с удивительным умением, с прекрасно подобранными тонами тканей; именно им была введена мода на сочетание темно-вишневого и белого цветов, которой столь долго придерживались в эпоху Регентства. Мадемуазель тоже предпочитала эти тона, и король часто появлялся на балетах в нарядах этих цветов, то ли чтобы понравиться своей кузине, то ли чтобы по своей прихоти навязать всем эту моду.

Мадемуазель де Шемро была красивая и величественная особа; король Людовик XIII мучился из-за нее страшной ревностью, невероятной для столь прославленного государя; в один прекрасный день ему надоело страдать, и он повелел ей удалиться в Пуату, откуда она была родом. Этот приказ застал ее, как и г-на де Сен-Мара, в доме моей матери; они вдвоем спустились в сад, где гуляли мои братья и я. Увидев, как эта пара приближается, охваченная сильным возбуждением, Гиш и Лувиньи убежали. Я же осталась в саду; влюбленные меня не заметили, и я выслушала всю их беседу.

«Я уеду, — заявила мадемуазель де Шемро, — я уступаю вам место, чтобы сделать вас счастливым. Меня гонит не король, меня гоните вы».

«Вы несправедливы и неблагодарны, мадемуазель; вы же видите, как я удручен, и только усугубляете мое горе».

«А я повторяю, что отныне никто не будет стоять на вашем с принцессой Марией де Гонзага пути. Вы вольны любить ее и волочиться за ней без всяких помех. Бедный мотылек! Ты летишь на свет и сгораешь в огне, блеск твоих золотых крылышек тебя погубит. Будущее отомстит за меня сполна!».

Господин Главный промолчал. Он попытался поцеловать руку своей возлюбленной, но она отдернула ее надменным жестом; затем она утерла слезы с глаз и направилась к дому. Он стал ее удерживать.

«Нет, нет, — возразила она, — это ничего не даст, прощайте. Вы меня не любите, вы жертвуете мной в угоду собственному честолюбию и тщеславию; вы предаете самые священные клятвы и поплатитесь за это, ибо вас обманывают и вы обманываетесь сами. Оставайтесь же между королем и принцессой Марией, служите им игрушкой и гоните прочь единственное любящее вас сердце, единственную преданную душу, которая никогда вам не изменяла. Когда-нибудь вы вспомните мои слова».

В самом деле, г-н де Сен-Map должен был запомнить эти слова. Я тоже их запомнила. Будучи ребенком, я обратила их в забаву, то и дело предлагая братьям и кузенам: — Давайте играть в господина Главного и мадемуазель де Шемро. И я снова и снова разыгрывала эту сцену.

Впоследствии она стала для меня уроком; еще позже она стала вызывать у меня сожаления, поскольку ей суждено было обернуться против меня самой, — все это мне довелось испытать.

За г-ном де Сен-Маром утвердилась незаслуженная слава героя. Мой отец (а он хорошо разбирался в людях) дал ему следующую характеристику: «Майский жук в сапогах и шляпе с перьями, вооруженный до зубов. От него много шуму, но никакого толку, а скорее один лишь вред, если только его не раздавить ногой».

Кардинал прислушивался к моему отцу, когда тот изъяснялся таким образом; при этом Ришелье улыбался своей непостижимой улыбкой и, по-видимому непроизвольно, постукивал ногой, что не ускользало от внимания окружающих.

С тек пор я никогда больше не видела г-на Главного. Двор отбыл на юг, мои родители последовали туда же, а мы остались вместе с нашей гувернанткой и слугами. К Гишу были приставлены два дворянина, один из которых учил его обращению с оружием и верховой езде. Мы почти не видели брата. Лувиньи порой сопровождал его в академию, а порой оставался дома со мной. Пажи, которых маршал не забрал с собой, участвовали в его играх. Сестра в ту пору еще не родилась.

Все в моей жизни предвещало необычную судьбу, что впервые проявилось, когда мне едва исполнилось четыре года: со мной случилось странное происшествие — смысл его я не в силах постичь до сих пор. Оно стало первым звеном знакомства, которому, очевидно, суждено длиться, пока я жива; обстоятельства эти даже мне представляются неразрешимой загадкой.

У моей няни была сестра, жившая возле Венсенского леса; однажды утром, измучив гувернантку своими просьбами, я добилась, чтобы она отвезла меня к этой славной женщине попить молока. Оба моих брата захотели присоединиться к нам. Мы сели в карету, как обычно в сопровождении слуг, но, прибыв на место, обнаружили, что крестьянки нет дома. Как всякий избалованный ребенок, я расплакалась, и, чтобы меня утешить, пришлось отвести меня в красивый дом, удаленный от деревни на четверть льё, — именно туда, как нам сказали, сестра няни ходила каждый день. Этот дом принадлежал некой даме, покровительствовавшей крестьянке и скупавшей у нее почти все выращиваемые ею овощи. Наша затянувшаяся прогулка наскучила Гишу и Лувиньи, они пошли вперед и направились в Венсенский замок к мушкетерам г-на де Тревиля, часть которых оставалась в крепости в наказание за какую-то проделку.

Вместе с гувернанткой, кучером и слугами я отправилась в дом неизвестной дамы, расположенный в глубине леса. Я пожелала идти туда пешком; мое своеволие усугублялось тем, что стоял холодный декабрь и сильно подморозило. По мере нашего продвижения тропы становились все более узкими, а чаща все более густой. Наконец, мы увидели остроконечную крышу со сверкавшей на солнце сланцевой кровлей — то была подлинная дворянская усадьба времен Генриха II; некогда король прятал здесь хорошенькую девушку, которую надо было скрыть от глаз двух ревнивых женщин: королевы Екатерины и прекрасной Дианы де Валантинуа. Вход в сад закрывала лишь одна перекладина, и наш проводник, сын моей няни, без труда поднял ее. Мы оказались в огороженном саду, где росли яблони, запорошенные инеем, и все свидетельствовало о самых неукоснительных заботах о чистоте и бережливом ведении хозяйства. Солнце отражалось на ветвях живой изгороди; все выглядело так весело и мило, что птицы впали в заблуждение и раньше времени стали воспевать весну.

Перед домом я увидела высокую женщину в черном платье с длинными свисающими рукавами, отделанными фламандскими кружевами, и с бархатным капюшоном на голове — на вид она напоминала каноника; возле нее мальчик чуть постарше меня подбирал сухие семена плюща, падавшие с соседней стены. Услышав наши шаги, незнакомка повернула голову — я увидела худое бледное лицо, подобное лицам фигур, созданных Бенуа note 2, и большие светло-голубые глаза, проницательные и дерзкие одновременно; у нее была такая ледяная улыбка, что у меня пропало всякое желание завтракать. Сестра няни, узнав меня, бросилась мне навстречу с возгласом:

— Мадемуазель де Грамон!

— Мадемуазель де Грамон! — повторила неизвестная дама и, схватив мальчика за руку, потянула его к дому.

Гувернантка поняла, что мы проявили нескромность, и сделала два шага назад, но я была уже далеко, и она тщетно призывала меня.

— Моя славная Готон, — кричала я, — я пришла попить молока и поесть яиц!

Мальчик послушно следовал за своей спутницей, но при слове «молоко» он резко остановился и повернулся в мою сторону.

— Молоко! Я тоже хочу молока, и мне его дадут, — произнес он, глядя на меня.

Ребенок был красив как ангелочек и восхитительно одет; бесподобная гордость сквозила во всем его облике; его верхняя губа, более толстая, чем нижняя, была презрительно оттопырена, как это присуще австрийцам. На мальчике был фиолетовый бархатный камзол с отделкой из того же цвета шнуров с аметистовыми и бриллиантовыми наконечниками. Его воротник и манжеты из венецианского кружева были непомерно дороги для селянина. С тех пор как я появилась на свет, ничто еще не приводило меня в такое изумление, как это видение посреди леса. Оно напоминало сказки о принце Персийе, брошенном на произвол судьбы по приказу его злой мачехи и взятом под защиту волшебницей.

— Пойдемте, сударь, — повторяла пожилая дама, — сейчас не время вам здесь оставаться.

Она явно выглядела напуганной; я взяла мальчика за руку, прежде чем незнакомка успела помешать нам подойти друг к другу.

— Как вас зовут? — смело, как истинная дочь маршала де Грамона, спросила я.

— Меня зовут Жюль Филипп, — отвечал он, несмотря на усилия женщины отвести его в дом.

— А дальше?

— Дальше? Это все. Разве этого недостаточно?

— Только короля зовут просто Людовиком, — возразила я, уязвленная его высокомерием, — а вы явно не король!

Незнакомка взяла мальчика на руки и бросилась бежать с таким необъяснимым испугом, что это вызвало бы подозрения у всякого другого, но не у четырехлетней девочки. Я бесцеремонно поспешила за ней и подбежала к двери в ту минуту, когда она ее закрывала. Моя гувернантка и Го-тон последовали за мной; они тщетно пускали в ход самые неоспоримые обольщения: я упорно не желала уходить и кричала как сумасшедшая, в то время как Филипп отвечал мне таким же образом из-за двери. Как уже было сказано, я упряма от рождения, и меня легче убить, чем заставить уступить; зная это, славная Готон, которая меня очень любила, предложила получить для меня вожделенное разрешение вновь увидеть таинственного ребенка. Обойдя вокруг дома, она проникла в него через другую дверь, и четверть часа спустя в окне показалась белокурая головка Филиппа. — Мы будем пить молоко и играть в нижней зале, — объявил он мне.

И в самом деле, запоры были отодвинуты. Нас пригласили войти, извиняясь со смущенным видом перед нами — причину этого я узнала позже, — и мы вошли в дом. Обстановка в нем была богатой, но строгой: в большой комнате все еще стояла мебель времен Генриха II, а стену украшал портрет его возлюбленной, ставшей затворницей. Черты ее лица были пронизаны мучительнейшей скорбью; она держала на коленях печального и бледного, как она сама, ребенка; имена этих людей были забыты, память о них не сохранилась — осталась только эта картина. В ту пору я не рассуждала подобным образом, но впоследствии мне не раз доводилось возвращаться в эти края, и странная участь этих несчастных волновала меня все сильнее и сильнее. Мы еще увидим этот портрет, а также снова встретимся с Филиппом и сопровождавшей его женщиной.

Бедный Филипп, какая судьба была ему уготована, и сколько еще того, что никому не известно, мне предстоит рассказать о нем!

II.

Вскоре нам принесли угощение, и мы, дети, съели его с одинаковым удовольствием, рассказывая друг другу о своих проделках. К концу трапезы моя гувернантка и женщина, которую Филипп называл «душенька Ружмон», уже беседовали весьма непринужденно; казалось, тучи развеялись, как вдруг в комнату ворвался какой-то человек и, не успев нас заметить, закричал:

— Госпожа де Ружмон, умер кардинал де Ришелье!

Хозяйка дома вскочила, став еще бледнее, чем прежде, и произнесла, указывая на нас жестом:

— Я не одна, сударь; мы поговорим чуть позже.

Она обратила свои глаза, полные слез, на моего нового друга, а затем устремила взгляд на нас с гувернанткой.

— Сударыня, — произнесла г-жа де Ружмон, — мы встретились волею случая, и нас свела прихоть этих детей; мое положение лишает нас права принимать каких бы то ни было посетителей. Простите же меня, если я попрошу вас покинуть мой дом и, главное, попрошу забыть дорогу к нему. Эта красивая малышка, очевидно, счастлива; вы можете навлечь на нее неисчислимые беды, если попытаетесь снова встретиться с нами или будете упоминать о том, что видели нас. Я проявила слабость ради моего питомца и теперь раскаиваюсь в этом. Дай-то Бог, чтобы мы все не поплатились за мгновение совершенно безобидного удовольствия, каким мы только что наслаждались! Я полагала, что поступаю правильно, а поступила, наверное, плохо. Я этого опасаюсь.

Десять минут спустя я уже сидела в карете и была на пути в Париж вместе с моими братьями, которым я рассказала только о Филиппе, невзирая на запрет гувернантки, обеспокоенной угрозами г-жи де Ружмон. К счастью, дети все быстро забывают, и эта встреча не повлекла за собой досадных последствий для кого-либо из нас. Известие о кончине кардинала, находившегося при смерти в течение двух недель, не произвело на нас ни малейшего впечатления. Что значит в этом возрасте подобное столь важное событие?

Как уже было сказано, кардинал де Ришелье приходился моей матери дядей; она облачилась в траур, отдавая дань положению его высокопреосвященства. Нас с Лувиньи от этого избавили, ибо нам не было еще и семи лет. Господин маршал вернулся ко двору раньше короля из-за одного дела, обсуждавшегося в Парламенте: речь шла о королевских жалованных грамотах, в которых было отказано моему дяде шевалье ле Грамону (я уже не помню, зачем они ему понадобились). Он нашел, что мы сильно подросли, и разрешил графу де Гишу оставаться по утрам в его покоях, куда приходило множество дворян.

Наша матушка, напротив, вернулась ко двору лишь несколько недель спустя, в дорожных носилках, страдающая и печальная. Она чрезвычайно скорбела по своему дяде; возможно, она была единственным человеком, кто по-настоящему его оплакивал. Матушка была бесконечно признательна кардиналу за то, что он выдал ее замуж за моего отца, которого она обожала, хотя он в ответ мучил ее всю жизнь, находя ей все новых соперниц.

Другая женщина, оплакивавшая кардинала, была мадемуазель де Гурне, прожившая у нас на иждивении несколько недель. Она так старалась, что матушка добилась от госпожи герцогини д'Эгийон пожизненного продления для этой ученой барышни пенсии, которую Буаробер выхлопотал ей у покойного господина кардинала весьма своеобразным способом. Мадемуазель де Гурне написала четверостишие, поместив его под портретом Жанны д'Арк, и эти стихи, впрочем довольно скверные, понравились его высокопреосвященству; он изъявил желание встретиться с их автором. Аббат привел к нему мадемуазель де Гурне. Кардинал ради забавы с помпой принял поэтессу и произнес в ее адрес приветствие в старомодных выражениях, заимствованных из ее сочинения под заглавием «Тень, или Суждения и воззрения мадемуазель де Гурне». Я видела этот покрытый пылью том в одном из уголков библиотеки во дворце Грамонов; на моей памяти никто из нас никогда его не читал. Престарелая муза поняла, что его высокопреосвященство подшучивает над ней, но это нисколько ее не смутило.

— Вы смеетесь над бедной старухой, монсеньер, — сказала она, — но смейтесь, смейтесь, великий гений, каждый обязан развлекать вас в меру своих возможностей.

Великий гений, удивленный подобным ответом, который был столь искусно обращен в комплимент, поспешно извинился перед дамой и, обернувшись к Буароберу, продолжал:

— Лебуа (так дружески называл кардинал аббата), нам следует сделать что-нибудь для мадемуазель де Гурне: я назначаю ей пенсию в двести экю.

— Но я позволю себе напомнить монсеньеру, — отвечал аббат, — что у нее еще есть служанка.

— Как зовут служанку?

— Мадемуазель Жамен, она побочная дочь Амадиса Жамена, пажа Ронсара.

— Даю пятьдесят ливров в год для мадемуазель Жамен.

— Но, монсеньер, кроме служанки, у мадемуазель де Гурне есть еще кошка.

— Как зовут кошку?

— Душечка Пискунья, ваша светлость.

— Я даю душечке Пискунье пенсию в двадцать ливров, — прибавил его высокопреосвященство.

— Но, монсеньер, душечка Пискунья только что окотилась.

— Сколько котят она принесла?

— Четверых — это большое семейство для вдовы!

— Что ж! Детей такой замечательной кошки нельзя пускать по миру: я добавляю по пистолю на каждого котенка.

Слухи об этой истории разнеслись по всем гостиным, как и молва о другом случае, приключившемся у девицы де Гурне с Раканом, — о нем столько говорили, что я не стану этого повторять. Я предпочитаю рассказать о сердечных привязанностях моего прославленного дядюшки. У него их было множество, не считая близких к нему людей, больших чудаков, доставшихся по наследству герцогине д'Эгийон и моей матушке. Во-первых, это Буаробер, которого кардинал прогнал за то, что он непочтительно отозвался о его пьесе «Мирам». Его высокопреосвященство не допускал насмешек над своими стихами и всем, что было с ними связано. Он (я имею в виду Буаробера) столовался у маршала и, Бог свидетель, какими небылицами он развлекал его в знак благодарности! Я навсегда запомнила некоторые анекдоты, которые меня тогда смешили. В частности, о забавах Ракана, сушившего чулки на головах г-жи де Бельгард и г-жи де Лож, которые он принял за каминную подставку для дров. Я допускаю, что и более внимательный человек мог бы обмануться, глядя на две эти маски вместо лиц — подобных им не было при дворе. Отец веселился, когда ему напоминали об этом, и прибавлял со своей гасконской грубоватостью:

— Поистине, беднягу еще можно было бы простить, если бы подставки для дров разговаривали: ведь эти дамы — сущие трещотки.

После смерти его высокопреосвященства в нашем дворце поселился также старый Лафоллон. Он обращался к Богу с чрезвычайно забавной молитвой:

— Господи! Сделай милость, дай мне как следует переварить то, что я съел с таким удовольствием.

Проказник шевалье де Грамон научил этой молитве восемь — десять детей придворных, и они повторяли ее, полагая, что так положено, и не желая знать никакой другой, до того они были им приучены к ней. Шевалье де Грамон бывал у нас редко — он боялся моего отца, который с ним не церемонился.

— Друг мой, — говорил ему отец, — вот деньги, они нужны вам, чтобы плутовать в игре; в противном случае вы, пожалуй, сделаетесь разбойником с большой дороги, а мне не хочется видеть вас на виселице.

Я упомянула о сердечных привязанностях кардинала Ришелье. Марион Делорм, связь с которой ему приписывали, отвергла Ришелье: она считала его слишком скупым и скучным.

— Я принимала у себя всех знатных людей Европы, — заявила она, — и в моем доме уже не осталось места для этого мелкого святоши.

Кардинал затаил злобу на куртизанку и погубил ее, так что она умерла в нищете, покинутая всеми любовниками, и ее место заняла Нинон, уступавшая Марион в красоте. Герцогиня де Шон оказалась менее несговорчивой, но это едва не обошлось ей дорого. Однажды вечером, когда она возвращалась из Сен-Дени, несколько морских офицеров остановили ее карету и попытались разбить две склянки с чернилами, бросив их в лицо женщины. Нет более надежного способа обезобразить человека, и к нему часто прибегали в пору гражданских войн. Стекло разбивается, чернила проникают в порезы, лицо невозможно отмыть — этим все сказано. Герцогиня так отчаянно отбивалась, что пострадали лишь ее карета и юбки. Сколько раз я мечтала о подобной мести: какая радость лишить соперницу красоты, которой она гордится! Госпоже де Монтеспан чрезвычайно повезло, что условности, сопряженные с моим положением и знатным происхождением, заглушили мое злопамятство; я постоянно встречала эту женщину на своем пути и постоянно бывала побеждена ее красотой. Даже на смертном одре я буду помнить о тех страданиях, какие она мне причинила. Сейчас, когда я пишу эти строки, она по-прежнему красивее меня, невзирая на все ее роды и неистовые страсти. Этому не будет конца!

Моя тетка герцогиня д'Эгийон, в прошлом г-жа де Комбале, по слухам, была самой постоянной любовницей его высокопреосвященства. Эту связь отрицали, но не скрывали настолько, чтобы нельзя было ее обнаружить. Герцогиня д'Эгийон родила от своего дяди четырех детей — двое из них умерли, а двое еще живы. Ее дочь, которой дали хорошее приданое, вышла замуж за некоего дворянина из Перигора, и он заточил ее в домашнюю тюрьму, якобы таким образом оказывая ей честь. Сын герцогини, известный в свете как шевалье Дюплесси, получил титул мальтийского рыцаря непонятно за какие заслуги. Это красивый мужчина, хитрый, как и его отец; мы с ним еще встретимся: разве за мной не охотились все внебрачные сыновья этого столетия?

Господин де Лозен говорил, что вокруг меня вьется целый рой бастардов; с неподражаемым видом он захлопывал дверь перед носом шевалье Дюплесси.

Король Людовик XIII угасал. В конце жизни у него появилась одна причуда — брить своих придворных, и, чтобы не впасть в немилость, всем следовало подчиняться. В ту пору отец еще не был герцогом и страстно желал им стать, поэтому он, угождая королевской прихоти, и не думал прятать свой подбородок. Во время этой процедуры отец развлекал общество своими постоянными побасенками; король рассмеялся, и его рука дрогнула.

— Осторожно, государь! Вы сейчас меня пораните! — вскричал маршал, будучи не в силах сдержаться (благодаря своей прямоте он пользовался расположением короля).

— Дело сделано, мой дорогой маршал, — отвечал Людовик XIII, — и обратной дороги нет.

— Это печать мастерового, государь; клянусь честью, я сохраню этот пушок под губой, чтобы скрыть шрам.

— Отныне он будет называться королевской бородкой, маршал, ибо сделан рукой короля.

Вот откуда пошла эта мода, которую смогла упразднить лишь воля другого короля. Как мало осталось тех, кто еще помнит этот случай!

Наша матушка была добрая и благочестивая, но легковерная женщина: она верила прорицателям и советовалась с ними вопреки воле своего духовника. Отец говорил, что матушка совершает этот грех, чтобы ей было в чем винить себя, а также потому, что она не давала обета быть безупречной. Самым известным астрологом того времени был Кампанелла. Кардинал вытащил его из миланской темницы, где тот томился по обвинению в колдовстве, и приказал ему составить гороскоп господина дофина, ныне короля Людовика XIV. Кампанелла составил замечательный гороскоп, которому до сих пор, очевидно, суждено точно исполняться.

— Этот ребенок, — заявил астролог, — будет сластолюбив, как Генрих Четвертый, и очень спесив; он будет править долго и трудно, хотя и с немалым благополучием. Однако конец его будет плачевным и повлечет за собой величайшую смуту в религии и в королевстве.

Вот что приключилось с матушкой и со мной за несколько дней до кончины Людовика XIII. Матушке нездоровилось, и мысль о смерти не покидала ее ни днем ни ночью. Между тем она решила узнать свою участь, вероятно чтобы подготовиться к ней; в то же время ей пришло в голову заглянуть и в мое будущее, и, отправившись к астрологу, она взяла меня с собой. Мы вышли из дворца пешком и переодевшись, то есть закутавшись в длинные накидки; матушка опиралась на руку своего конюшего, а ее камердинер держал меня за руку. Мы добрались до уединенного дома, расположенного возле фермы Ла-Гранж-Бательер, посреди стоячих болот, простиравшихся книзу от монастыря святого Лазаря. Этот дом, огороженный со всех сторон и окруженный садом, который из-за сырости здешней почвы покрывался листвой раньше прочих садов и дольше их оставался зеленым, напоминал обитель кающихся грешников, настолько у него был мрачный вид. Я потеряла в грязи один из своих башмачков, так как не привыкла долго ходить пешком, и горько разрыдалась, чувствуя себя затерянной в этой глуши, где не было никакого другого человеческого жилья.

Мы постучали; дверь распахнулась, но при этом не было видно, кто ее открыл; мы собрались войти в нее, как вдруг на пороге дома показался какой-то отвратительный безобразный карлик. Он сделал нам знак остановиться, и тут чей-то голос, казавшийся потусторонним, спросил, что нам нужно.

— Мы пришли к прославленному Кампанелле, — вся дрожа, ответила матушка.

— Зачем?

— Чтобы узнать правду о своей судьбе.

— Верите ли вы в Бога?

— Разумеется, мы в него верим.

— В таком случае входите!

Мы вошли в дом. Матушке пришлось оставить конюшего с камердинером за дверью, и мы проникли в святилище вдвоем. Кампанелла предстал перед нами облаченным в длинную трехцветную накидку — она была черно-фиолетово-красной; его голову украшал большой остроконечный подбитый мехом колпак голубого цвета, со связкой бубенчиков на конце — они производили оглушительный шум, когда астролог считал это уместным для своих колдовских ритуалов. У него была очень длинная, внушавшая глубокое почтение седая борода. При нашем появлении он даже не встал, но окинул нас испепеляющим взглядом василиска (у него были черные сверкающие глаза); затем он вытянул руку и указал матушке на стул; она присела, а я в сильном замешательстве осталась стоять. Одним движением Кампанелла заставил меня подойти к нему:

— Вы хотите узнать, что ждет эту девицу, сударыня? Матушка сделала утвердительный знак: она так оробела, что у нее не хватило духа произнести хотя бы одно слово. Астролог взял меня за руку, почти силой разжал ее и принялся рассматривать мою ладонь, а затем, вглядываясь в черты моего лица, неторопливо покачал головой в знак недовольства.

— Я вижу здесь не просто счастье, но могущество, почести, чуть ли не царский венец! Сколько тут слез, и при этом какая гордая душа. Дитя, берегитесь понедельников, остерегайтесь зеленых глаз, не доверяйте златоустам. Вы станете носить корону вопреки своей воле; вы умрете молодой, но у вас не будет никаких сожалений. Необычное светило управляет вашей судьбой; вас будут любить многие, особенно дети, лишенные матери. У вас появятся свои дети, но вы будете мало их любить. Когда-нибудь вы вспомните то, что я предсказываю вам сегодня: ваша звезда переменчива, и, подобно ей, в вашей жизни будут мрачные времена. Ступайте! Мне неуютно в ваших мыслях — они унылы и отталкивают меня. И все же вы будете красавицей!

Кровь моего отца всегда, даже в том возрасте, бурлила во мне причудливым образом. Я гордо выпрямилась; чары Кампанеллы меня не пугали, и я готова была дать отпор самому дьяволу.

— Вы невероятно заносчивы, — сказала я астрологу, — раз вы смеете говорить в таком тоне с дочерью маршала де Грамона. Если вам не нравится мое общество — значит, оно не для вас, и я не понимаю, зачем вообще меня сюда привели.

Не заботясь о том, следует ли за мной мать, я прошла в прихожую, где сидел безобразный карлик, и стала искать выход из дома, но не нашла его. Карлик молча, не двигаясь, рассматривал меня.

— Как я могу отсюда выйти? — спросила я с прежней резкостью.

— Мне не было велено вас выпускать, — ответил он.

Я едва не задохнулась от гнева: мне никто никогда не противоречил и меня баловал весь двор, чтобы угодить моей матери, племяннице кардинала, а тут какой-то жалкий уродец и его столь же ничтожный хозяин смеют мне перечить! Я вернулась в кабинет Кампанеллы, где моя добрая матушка рассыпалась в извинениях, обещая прорицателю золотые горы, если он отведет от меня угрозу, и услышала, как Кампанелла промолвил в ответ:

— Это не в моих силах, сударыня, я не рок; у этой столь властной девицы будет повелитель, повелитель жестокий и безжалостный, и он подомнет ее под себя.

— Вы солгали! — воскликнула я. — Никто меня не подомнет. Откройте немедленно дверь, я хочу отсюда выйти.

Я пожалуюсь отцу; он узнает, что меня привели сюда силой, и тогда мы посмотрим, господин колдун, посмеете ли вы столь же дерзко говорить в его присутствии.

Госпожа де Грамон побледнела. Она боялась своего мужа, она боялась нас с Гишем, а особенно боялась моего дядю-шевалье, который легко мог вытянуть из нее все, чем приводил в бешенство отца. Матушку ужасно пугало то, что я обо всем расскажу отцу.

— Дитя мое, — сказала она, — вы этого не сделаете. Однако я уже вернулась к карлику, которому Кампанелла приказал громовым голосом:

— Выпустите их!

Мы вышли из дома и увидели, что ожидавшие нас слуги оцепенели от страха. Подлый негодяй! Мне прекрасно известно, что эти болота в такой час производят жуткое впечатление. Здесь слышатся странные звуки, всевозможные крики и отдаленный топот. В окне фермы Ла-Гранж-Бательер горел свет. За то время пока мы были у астролога, землю окутал мрак. Вдали виднелась темная громада окруженного бесконечной оградой монастыря святого Лазаря. Мы предусмотрительно захватили с собой факелы, и один из лакеев зажег их. Пешком мы дошли до крепостной стены, возле которой нас ждала карета; я все еще была в ярости, и ни просьбы, ни угрозы матушки не в силах были успокоить меня.

Когда мы входили в наш дворец, я увидела Гиша: гувернер вел его к господину герцогу де Бофору на занятия, в которых неизвестно почему принимали участие многие дети придворных. Брат, как обычно, начал насмехаться над моим надменным видом, и это окончательно вывело меня из себя. Я сразу же поспешила к отцу.

— Сударь, — вскричала я, — запретите вашей супруге водить меня к людям, которые проявляют ко мне неуважение!

Маршал рассмеялся и привлек меня к себе: — К вам проявили неуважение, мадемуазель де Грамон? Кто же это, скажите на милость?

— Некий колдун, обосновавшийся возле монастыря святого Лазаря, итальянский монах с погремушками на колпаке, как у шутов господина кардинала.

— Опять то же самое! Ах! Бедная госпожа де Грамон позволяет этим фиглярам богатеть за счет моего кошелька. И что же он вам предсказал?

— Что у меня будет повелитель, сударь, и он подомнет меня под себя.

— Вот так наглец! Повелитель у мадемуазель де Грамон! Отец называл меня так, когда хотел посмеяться надо мной, и я рассердилась на него.

— Ах, сударь, — вскричала я, — вы тоже смеетесь надо мной!

И тут отец произнес незабываемые слова, которые я запомнила навсегда и которые г-н де Гиш чересчур рьяно претворил в жизнь:

— Как жаль, что эта девочка не сможет носить имя де Грамон всю свою жизнь! Она сумела бы защитить его лучше братьев, она вознесла бы его столь же высоко, как и я. Вот моя истинная кровь!

На этом все закончилось. Мать больше не заговаривала со мной об этом — она слишком опасалась меня рассердить.

Вскоре Мадемуазель заблагорассудилось позвать в Тюильри несколько девочек, чтобы позабавиться вместе с нами; хотя она была гораздо старше меня, я оказалась в числе избранниц. Она привела с собой своих сестер, дочерей Месье от второго брака; они были примерно моих лет и даже немного младше. Эти игры были мне отнюдь не по душе: приходилось подчиняться прихотям принцесс, и мне это не нравилось. Мадемуазель, столь же высокомерная, как и я, то и дело заставляла мою кровь кипеть от гнева. Очевидно, это было предчувствие, ибо она стала одной из тех, кого я ненавидела больше всех в жизни, причем на полном основании. В ту пору Мадемуазель приютила у себя совсем маленького мальчика, внебрачного сына Месье, ее отца, и девицы по имени Луизон Роже, которую он узнал и полюбил во время пребывания в своих владениях в Туре и Блуа. Эта девица была красива и умна, но ей недоставало знатности, чтобы появляться при дворе. Мадемуазель часто с ней встречалась и взяла в свой дом маленького шевалье де Шарни, чтобы угодить Месье, но скорее всего чтобы досадить своей мачехе, новой Мадам, — Маргарите Лотарингской, на которой Гастон женился без ведома короля и которую Мадемуазель ненавидела всем сердцем.

Шевалье де Шарни был прелестным существом. Стоило ему меня увидеть, как он прилипал к моей юбке и не отходил от меня ни на шаг. Шевалье мне тоже нравился; когда на нас не обращали внимания, мы, держась за руки, бегали с ним по саду Тюильри и однажды добрались до кабачка Ренара. И тут мой спутник, как истинный кавалер, осведомился с важным видом, не соблаговолю ли я принять от него какой-нибудь подарок или отведать какие-нибудь прохладительные напитки.

— Я позову Ренара, — прибавил он, — кабатчик хорошо меня знает, ведь он часто видит меня с Мадемуазель; он тотчас же нас обслужит. К тому же вон мой кузен де Бофор.

— Как это ваш кузен де Бофор?! — воскликнула я, изумленная его дерзостью.

— Да, — невозмутимо отвечал мой спутник, — ведь господин де Бофор — внук Генриха Великого, как я и как Мадемуазель, а по какой линии — это не столь важно.

Я хотела было возмутиться, но тут мне в голову пришла превосходная мысль, и я решила не отвлекаться от нее из-за пустой досады. С тех пор как я увидела Филиппа, побывала в его красивом доме и отведала там вкусного молока, я беспрестанно требовала, чтобы меня отвезли к нему снова. Разумеется, я всякий раз получала отказ. Успех проказы с моим новым другом навел меня на мысль зайти еще дальше в своей шалости.

— У вас есть гувернер? — спросила я.

— Нет, у меня только душенька-няня.

— И она очень добрая и услужливая?

— Она делает все, что я хочу.

— Очень ли она старая?

— О да, я думаю, ей по меньшей мере пятьдесят лет. А что?

— А то, что старые душеньки не умеют отказывать и тем проще нам будет добиться своего. У вас есть карета?

— Да, для няни и меня.

— Давайте сходим за няней и каретой и отправимся на прогулку.

— Я не прочь, но как быть с Мадемуазель?

— Кто ей скажет об этом раньше времени? Если же она потом все узнает, то слегка побранит вас, вы позволите ей это, но зато позабавитесь.

— Пошли!

Мы отправились дальше, и никому не было до этого дела. Господин де Бофор пировал с друзьями в кабачке; они пили, ссорились и не замечали нас. Душенька Готон даже не пыталась отговорить нас от этой затеи; слуги заложили карету, и мы, хлопая в ладоши и прыгая от радости, поехали в Венсенский лес.

Матушка вместе с гувернанткой проводила меня в Тюильри и теперь думала, что я нахожусь с г-жой де Баете, а г-жа де Баете полагала, что я осталась с матушкой; чтобы предоставить больше простора для наших игр, были открыты парадные покои. Что касается шевалье, он с утра до вечера бродил по дому, и Мадемуазель, опекавшая мальчика скорее из гордости, нежели из любви к нему, полностью доверяла душеньке Готон.

И вот мы прибыли в замок. Как и в первый раз, слуги остались у входа, и я вызвалась быть провожатой. Я не в состоянии забыть тот день: без сомнения, он сыграл важную роль в моей жизни. Мы с шевалье носились и прыгали вокруг моей кормилицы. Нас сопровождали только двое лакеев; это была совсем небольшая свита, и, глядя на наше окружение, никто бы не догадался о нашем высоком положении. Шарни, еще более непоседливый, чем я, прыгнул через канаву и от усилия разорвал свои кюлоты; это было серьезное происшествие, но я ничем не могла ему помочь.

— Делайте что хотите! — крикнула я душеньке Готон. — Уже виден дом; я знаю туда дорогу и попрошу открыть вам дверь.

В самом деле, вскоре я подошла к саду; калитка в ограде была приоткрыта, и мне удалось пройти внутрь, но дом оказался закрыт. Во время нашего первого посещения сестра моей кормилицы нашла в задней части здания еще один вход; не колеблясь, я бросилась его искать — разве мне приходилось когда-нибудь колебаться? Я обнаружила довольно темный двор, а затем крыльцо; вокруг не было ни души, всюду царила мертвая тишина; я толкнула дверь, и она поддалась, впустив меня в прихожую, где виднелось еще несколько дверей и где тоже никого не было.

Звук голоса, раздававшийся из комнаты, расположенной напротив довольно красивой лестницы, привлек мое внимание. Я прислушалась: Филипп несомненно был там — было слышно, как он отвечает на вопросы, вероятно заданные ему более тихим голосом. Я не стала больше раздумывать и принялась изо всех сил стучать в дверь, крича:

— Филипп! Филипп!

Тотчас же щелкнула задвижка, и я остолбенела. Передо мной стояли королева Анна Австрийская и кардинал Мазарини, недавно сменивший моего двоюродного деда; я прекрасно знала его и видела, как он хитрит во дворце.

— Малышка де Грамон! — воскликнула королева, нахмурившись. — Что это значит, сударыня? Только подумайте, что вы себе позволяете!

III.

Госпожа де Ружмон была потрясена не меньше, чем я; какой бы дерзкой я ни была, присутствие королевы сковывало меня больше, чем какое бы то ни было другое. Королева Анна была красива, но не была ни добра, ни приветлива ко всем, за исключением тех, кого она хотела к себе привязать. Иными словами, ее холодное лицо с живыми, выражающими нетерпение глазами и презрительно оттопыренной губой скорее выражало достоинство, чем очарование; она была вспыльчива и жестока, что проявилось впоследствии, во время Фронды. Теперь же, в данных обстоятельствах, королева не собиралась сдерживать свои чувства. Взяв мою руку, она с силой встряхнула меня и спросила: — Что вы здесь делаете, мадемуазель? Отвечайте. Я начала приходить в себя и осмелилась поднять глаза: — Я пришла повидать Филиппа, сударыня.

Королева увлекла меня на середину комнаты и, усевшись в кресло, стоявшее под портретом затворницы любви, о котором я уже упоминала, спросила:

— Скажите же, скажите, маленькая негодница, отвечайте, кто рассказал вам об этой дороге?

Прежде чем я успела ответить, госпожа де Ружмон, тоже слегка оправившаяся от испуга, произнесла:

— Если вашему величеству угодно, я готова объяснить, что произошло по роковому стечению обстоятельств.

В нескольких словах она рассказала о нашей первой встрече, вызванной чистой случайностью, и не преминула заявить о недвусмысленном внушении, сделанном ею моей гувернантке, а также об обещаниях, которые та дала.

— Какое это имеет значение! Это ваша вина, сударыня; нельзя было допускать сюда эту крестьянку, нельзя было…

Королева была настолько раздосадована, что, очевидно, собиралась сказать больше, чем следовало. Господин Мазарини остановил ее жестом и долго нашептывал ей что-то на ухо по-испански. К тому времени я уже начала изучать этот язык, как было принято тогда при дворе, но еще не Овладела им настолько, чтобы все понимать. Я уловила несколько слов, но узнать из них мне удалось лишь о существовании государственной тайны, к которой я прикоснулась в свои юные годы. Что это была за тайна? Об этом умалчивалось. Более всего меня поразили слащавый голос кардинала, его вкрадчивый тон и то, с каким вниманием слушала его королева, гнев которой ему удалось смирить. Кроме того, меня удивило следующее: королева и кардинал были переодеты: королева — скромной горожанкой, а кардинал — кавалером, причем сделано это было столь искусно, что если бы Анна Австрийская со мной не заговорила, то я бы скорее всего ее не узнала. Я не заметила поблизости ни одного слуги. Королева и кардинал приехали сюда одни и в скверном экипаже, который я разглядела за деревьями, где он был спрятан. Еще совсем юная, я была рождена для жизни при дворе и являлась истинной дочерью маршала де Грамона; поэтому я почувствовала, что оказалась в серьезном и затруднительном положении; инстинктивно, не отдавая себе в этом отчета, я поняла, что мне следует молчать, чтобы не позволить им все у меня выведать.

Королева снова стала довольно запальчиво отвечать Мазарини, продолжавшему уговаривать ее прежним тоном.

— Где эта гувернантка? — перебила Анна Австрийская кардинала.

— Как только она осмелилась на это после того, что ей было сказано?..

Мазарини жестом призвал королеву проявлять терпение, а затем обратился ко мне.

— Мадемуазель, — спросил он, — с кем вы сюда приехали?

Я в свою очередь спокойно и ясно рассказала кардиналу, что Шарни и Готон ждут меня в лесу. Он выслушал меня, не выражая никаких чувств, в отличие от королевы, которая воскликнула:

— Шарни! Мадемуазель! Месье! Да это сущий ад!

— Минутку, минутку, сударыня, сейчас мы все узнаем; возможно, беда невелика.

Расспросы продолжались.

— Знал ли господин маршал о вашей поездке сюда, мадемуазель?

— Нет, сударь.

— Почему же?

— Отец часто меня бранит, и потому я никогда не рассказываю ему о том, что делаю.

Кардинал улыбнулся. Вопросы возобновились; затем он и королева снова принялись перешептываться; все это время Филипп прятался за юбками г-жи де Ружмон, лишь изредка отваживаясь высунуть голову, чтобы взглянуть на меня; он был напуган намного больше, чем я. Я же и бровью не шевельнула. Королева нетерпеливо слушала кардинала; затем она вытянула руку и, пронзив меня яростным взглядом, сказала:

— Возвращайтесь туда, откуда вы пришли, уведите Шарни, и если еще когда-нибудь…

— Простите, сударыня, — вмешался кардинал. — Милое дитя, вы чрезвычайно рассудительны и чрезвычайно сдержанны и в очередной раз подтвердите это, если не станете никому рассказывать о том, что вы сегодня видели. В противном случае господин маршал сильно на вас рассердится и очень долго будет держать вас дома взаперти.

— Вы правы, сударь, я этого не забуду.

— Эта пигалица! — вскричала королева, всегда готовая вспылить. — Следовало бы…

Я не считала себя пигалицей и с гордым видом заявила в ответ:

— Вы еще увидите, сударыня, пигалица ли я!

— Уведите ее, уведите ее, госпожа де Ружмон, пусть она уходит! Заприте двери! Оставьте Филиппа со мной. Ступайте! Ступайте!

Я слышала, как королева прибавила по-испански, наклонившись к кардиналу:

— Лучше было бы навечно ее заточить.

— А как же ее отец?

Я обернулась, придя в бешенство. Госпожа де Ружмон увела меня; она принялась осыпать меня упреками и грозить мне самыми страшными карами, если я когда-нибудь сюда вернусь или проговорюсь. Я ничего ей не отвечала. Мне стало страшно: эта женщина пугала меня больше, чем королева, поскольку она была уродлива. Тем не менее я хранила молчание. Мы пошли в сторону экипажа. Его сторожил тот же самый человек, который во время нашего первого визита сообщил о кончине моего двоюродного деда. Мы ничего ему не сказали. Шарни и Готон ждали меня посреди аллеи. Госпожа де Ружмон направилась прямо к ним со словами:

— Возвращаю вам эту маленькую глупышку, милочка; в следующий раз не вздумайте идти у нее на поводу и не позволяйте больше везти вас к людям, не желающим вас видеть. Вам чрезвычайно посчастливилось, что Мадемуазель не станут оповещать о том, как вы воспитываете свою питомицу. Прощайте.

Она удалилась, не сказав больше ни слова. Душенька Fotoh взяла меня и Шарни за руки и направилась к нашей карете; выглядела она весьма сконфуженной и растерянной. И тут мной овладела ярость. Я разразилась страшными воплями, и мой маленький приятель принялся мне вторить, не зная, почему он кричит. Готон тащила нас, хотя мы упирались изо всех сил: ей хотелось поскорее отсюда уехать. Я уже не помню, о чем я тогда думала, но с тех пор я ни разу не говорила обо всем тогда увиденном, хотя в это трудно поверить; тем не менее это так. Я дала себе обещание молчать из гордости, чтобы доказать, что у меня хватит на это сил, а также от страха. Бесспорно, что с того самого дня королева и Мазарини не спускали с меня глаз и своим молчанием я снискала их неизменное расположение. До самой своей смерти покойная королева-мать принимала меня с необычайным почтением; и в пору ее брака, и после него я могла заходить к ней в любое время по своему собственному желанию; она ввела меня в окружение молодой королевы и, хотя король желал отдать это место одной из своих приближенных, настояла на том, чтобы я стала старшей фрейлиной первой Мадам. Кардинал Мазарини устроил мой брак с г-ном Монако. Кардинал чрезвычайно меня ценил и говорил об этом всем, кто хотел это слушать. Мы никогда даже вскользь не упоминали о том, что когда-то произошло, и тем не менее очевидно, что этот день, как я уже говорила, решил мою судьбу, ибо он определил мое будущее. Если бы не г-н Мазарини, вбивший себе в голову мысль о Монако и внушивший ее моему отцу, то я бы, вероятно, вышла замуж за человека, которого я любила, или за кого-нибудь другого.

Вот и настал момент ввести этого человека в рассказ о моей жизни; отныне его имя то и дело будет возникать под моим пером, ибо с тех пор он всегда оставался в моем сердце. Никто не знает, до какой степени я его любила; никто не знает, как сильно я все еще его люблю и насколько тоска по этому изгнаннику усугубляет тот недуг, что вскоре сведет меня в могилу. Я не из тех людей, которых можно обмануть, Фагону это известно, поэтому он предупредил меня, чтобы я готовилась к худшему. Впереди у меня только несколько лет, и все будет кончено. Не все ли равно! Я уже не молода, я уже некрасива, я не могу быть королевой; таким образом, будущее не обещает мне ни успеха, ни власти — ради чего же мне жить?

Король Людовик XIII умер, и я хорошо помню то время; я помню всеобщий траур и то, как из купольной башенки наблюдала первое заседание Парламента в присутствии маленького короля Людовика XIV. Мне не забыть, с каким важным видом он держался, и, главное, мне не забыть, как поразило меня его сходство с моим другом Филиппом. Через несколько дней после этого торжественного заседания мы с матушкой отбыли в наш Бидашский замок; нам предстояло провести там всего несколько месяцев, чтобы попытаться поправить здоровье матушки — это была ее последняя надежда. Отец пожелал, чтобы я сопровождала ее вместе с Лувиньи; он оставил около себя графа де Гиша. Притом заметьте, наша сестра еще не родилась — следовательно, любезной супруге маршала предстояло еще кое-что совершить на этом свете. В самом деле, за время нашего путешествия матушка превосходно восстановила силы и предоставила нам с братом полную свободу в наших затеях. Мы носились по здешним краям, словно дети горцев; я каталась верхом, лазала по скалам и была первой во всех походах; таким образом, я стала весьма популярной в этой провинции, где мы были полновластными правителями, и меня там обожали.

Однажды вечером мы возвратились после долгой прогулки со своей свитой, состоявшей из местных мальчишек (они целый день служили нам проводниками, и теперь их угощали в буфетной). Я вошла в покои матушки, все еще мокрая после проливного дождя; она поцеловала меня, слегка побранив по своему обыкновению, и велела гувернантке переодеть меня к ужину в чистое платье. — У нас гости, — прибавила она. — Кто же это, сударыня?

— Один из наших родственников, дочь моя; это один из кузенов господина маршала, маркиз де Номпар де Комон де Лозен; он приехал сюда, чтобы передать нам своего сына, юного графа де Пюигийема, которому ваш отец соблаговолил разрешить жить в нашем доме, пока он будет учиться; мы отвезем его в Париж.

Это сообщение меня нисколько не удивило, однако в нем заключалось все мое будущее. Я поднялась к себе; меня переодели, я еще немного поиграла в куклы, и, когда подали ужин, г-жа де Баете взяла меня за руку, чтобы отвести к столу; это развлечение было для нас все еще внове, так как в присутствии маршала мы никогда не ели за общим столом.

Войдя в гостиную, я увидела там людей, о которых только что шла речь. Я присела перед маркизом в реверансе, и матушка как нельзя более любезно ему сказала:

— Сударь, вот моя дочь.

Он поздоровался со мной и, желая ответить девочке моего возраста столь же учтиво, представил мне юного графа:

— Мадемуазель кузина, вот мой сын граф де Пюигийем.

Я подняла глаза на молодого человека, ибо, как вам известно, мне не свойственна робость, и увидела в нем некое очарование, пленившее меня. Будучи старше меня на шесть лет, граф уже тогда выглядел как истинный дворянин, несмотря на то что он был небольшого роста и его нельзя было назвать красивым. Я полагаю, что уже пора набросать портрет моего кузена, но не того мальчика, каким он был тогда, а того мужчины, каким он стал впоследствии; следует описать этого человека, занимавшего столь видное место при дворе, хотя король оставлял для этого так мало простора; человека, преуспевшего с помощью таких средств, какие довели бы любого другого до гибели, но в то же время сломленного препятствиями, какие преодолел бы самый недалекий из людей. Когда мы познакомились, граф де Пюигийем был младший сын в семье и надеяться мог лишь на покровительство моего отца и на свои собственные способности. Кузен никогда не покидал Гаскони — своей родины; он родился гасконцем, и я ручаюсь, что он останется им до самой смерти. Если граф выйдет из тюрьмы, он сумеет одурачить еще немало простаков; такова участь этого человека: у него потребность обманывать, но еще больше он нуждается в том, чтобы властвовать; как, должно быть, он страдает в своем заточении!

Пюигийем, впоследствии граф де Лозен, столь прославившийся под этим именем, скорее маленького, нежели высокого роста; скорее худой, нежели тучный; скорее блондин, нежели брюнет, — словом, он скорее уродлив, нежели красив. При этом в целом свете не сыскать более приятного, гармоничного и безупречного человека, чем граф, когда он хочет казаться именно таким. На первый взгляд он не производит неотразимого впечатления, но, если однажды обратишь на него внимание, он уже не может остаться незамеченным. Облику моего кузена присущи какая-то неведомая легкость, грация и непринужденность, каких я не встречала ни у кого другого. Его ступни и кисти рук характерны для его рода и его края — этим все сказано. У графа красивые ноги, и он охотно выставляет их напоказ; ему никогда не нравились сапоги с ботфортами: он предпочитает современный фасон. Кому теперь он показывает свои ноги?

Мой кузен наделен цельным, находчивым и смелым до безрассудства характером. У него железная воля — он никогда не гнется, а скорее ломается. Его блестящий ум брызжет идеями, но по натуре он сумасброден и безалаберен. Граф рассуждает как герой романов и мечтает о том, что невозможно для любого другого, а ему удается воплощать в жизнь. Его отвага не нуждается в похвалах, о ней все знают, и всем известно, что это один из самых учтивых людей нашего времени. Главная движущая сила моего кузена — честолюбие; это его идол, которому он приносит жертвы, — разве мы не убедились в этом в пору его романа с Мадемуазель? Пюигийем стал фаворитом короля без всяких усилий, случайно, и умудрился сохранить благосклонность государя, не потворствуя ни одной из его прихотей; он даже изображал себя грубияном и заставлял Людовика XIV выслушивать такое, что никто другой никогда не решился бы тому сказать. Король любил графа больше, чем тот любил его; мой отец со своим неизменным цинизмом превосходно обрисовал эту ситуацию:

— Лозен обращается с его величеством королем Франции так, как какая-нибудь уличная девка — с младшим сыном гасконского рода. (Заверяю вас, что маршал прибегал при этом к другим выражениям.).

Лозен — бессердечный человек; он никого не любит и никогда не любил, ибо это законченный эгоист. Все мы, женщины, которые его обожали, в его глазах ничего не стоят. Граф топтал нас ногами, и ничтожнейшая из женщин, которую он мог использовать при дворе или в другом месте ради собственной выгоды, без труда могла бы оттеснить нас на задний план — мне это хорошо известно. У моего кузена столько же гордости, как у меня, а этим немало сказано. Он был моим повелителем и остается им по сей день, причем до такой степени, что я готова ради него отказаться от всего. Я охотно продала бы княжество Монако тому, кто мог бы вытащить графа из Пиньероля; трудность заключается в том, что г-н де Валантинуа никогда на это не согласится. Что касается Лозена, то, даже оказавшись на воле, он не стал бы любить меня сильнее за эту жертву.

У графа несносный характер: он никогда ни в чем не уступает и не терпит, чтобы ему противоречили. Общаясь с г-жой де Монтеспан, он доходил до бешенства и готов был ей глаза выцарапать — по своей злобности они стоят друг друга. Он ни о чем не забывает и ничего не прощает. Тот, кто умышленно или неумышленно причиняет ему вред, может быть уверен, что рано или поздно за это поплатится. Словом, мой кузен — это соединение всевозможных изъянов и пороков, которые мы поневоле обожаем, зная о них, дорожа ими и даже ненавидя их. Лозена любили многие женщины, и ни одна из них не смогла избавиться от этого чувства, даже убедившись на собственном опыте, как мало этот человек заслуживает подобной любви. Очарование графа кружит голову; он способен за один час вознаградить за целую вечность страданий; стоит ему захотеть — и он превращает эту убогую жизнь в рай, который не променяешь на обиталище ангелов.

Мне прекрасно известно, что представляет собой мой кузен и сколькими муками, унижениями и угрызениями совести я ему обязана, и поэтому я смертельно его ненавижу. Не думайте, что такое невозможно, и лучше спросите у Мадемуазель, что это значит. Этот человек был создан для того, чтобы заставлять гордячек повиноваться ему. Вот портрет мужчины, а теперь давайте вернемся к мальчику.

В тот вечер граф показал себя с лучшей стороны: он мало говорил и согласился поиграть с Лувиньи, который был младше его и вдобавок совсем не развит для своих лет. Между тем, когда мой брат в шутку, не понимая, что он делает, ударил Лозена по щеке, тот стал бледным как полотно его сорочки и, подойдя к матушке, спросил с плохо скрываемым гневом:

— Госпожа маршальша, разве господина графа де Лувиньи не учили, что дворянин никогда не должен бить дворянина по щеке?

Если бы вы видели моего кузена в тот миг, каким взрослым и рассудительным он бы вам показался!

На следующий день его отец уехал, и граф стал одним из наших домочадцев. Это был приказ маршала. Кроме того, он распорядился обращаться с графом как с одним из моих братьев, заботиться о нем и не делать между нами никаких различий. Номпары относятся к знатному роду, и отцу это было известно.

Обо мне говорили, что у меня никогда не было детства. У моего кузена же его не было тем более. Вскоре нас вызвали в Париж. В городе начинались волнения. Отец хотел содержать дом в полном порядке; он нуждался в жене не потому, что она существенно ему помогала, а потому, что ее присутствие и имя значили для него все. Во время путешествия в Париж, которое мы с матушкой проделали в дорожных носилках, Пюигийем то и дело сердился на меня. Он постоянно пребывал в обществе гувернера и моего брата, то сидя в их карете, то разъезжая верхом. Кузен ревновал меня к графу де Гишу, поскольку я радовалась, что скоро его увижу.

— Стало быть, вы любите меня меньше, чем ваших братьев, кузина? — спрашивал он меня. — Что ж, любите их, если вам так угодно, я вас тоже больше не стану любить.

Я заливалась слезами, ибо, напротив, братья занимали в моем сердце куда меньше места, чем он. Мы помирились лишь в Париже, значительно позже. Ведь мы с ним так редко виделись! Маршал и мои дядюшки сразу же приняли юношу в свой круг, и он сопровождал их повсюду. Шевалье де Грамон находил, что у графа замечательные способности, и, по его словам, пожелал их развивать. Его воспитание дало замечательные плоды!

Это было в пору «Кичливых», когда герцог де Бофор, «кузен шевалье де Шарни», встал во главе их и рассчитывал взять бразды правления в свои руки. Посетители буквально заполнили дворец Грамонов, ибо отец все еще колебался: он никак не мог решиться, какую сторону принять, и долго взвешивал все за и против. При дворе ему обещали множество всяких благ, перед которыми он был не в силах устоять; «Кичливые» тоже сулили ему золотые горы. Нередко маршала припирали к стене, и в таких случаях мы служили ему благовидным предлогом для уверток.

— У меня дети, — говорил отец, — я должен подумать о них.

После этого он кланялся и поспешно уходил.

В это самое время приключилась небезызвестная история с любовными письмами, которые были найдены у г-жи де Монбазон и которые она приписала г-же де Лонгвиль.

Все пришли в волнение, никто не остался в стороне: мужчины вступились за г-жу де Монбазон, женщины — за г-жу де Лонгвиль, которую ее мать, госпожа принцесса, с неистовством защищала.

Все это я знаю лишь понаслышке: я была тогда слишком юная и слышала порой какие-то разговоры, но ничего не сохранила в памяти. Вскоре я изложу на нескольких страницах все то, что я помню о временах Фронды, а также опишу сцены, которые я видела и в которых даже играла какую-то роль. Остальное можно будет найти в трудах историков. К тому же я пишу не историю Франции, а историю моей жизни. Когда интересы Франции будут переплетаться с моими личными интересами, мне придется уделить им внимание — в противном случае я предпочитаю обходить их молчанием. Какое мне теперь дело до событий того времени, когда мне уже ни до чего нет дела! И все же, не будь я тогда ребенком, я бы, подобно Мадемуазель, искала приключений. И ручаюсь, что я заставила бы о себе говорить.

В конце концов, маршал принял решение: он встал на сторону двора. Матушка способствовала этому своими постоянными просьбами и навязчивыми идеями. — Вспомните о моем дяде, сударь, — говорила она ему, — вспомните, что это он нас поженил, и, стало быть, вы не можете выступить против короля и кардинала Мазарини, преемника дяди.

И эта песня повторялась изо дня в день. Как-то раз г-н де Бофор явился к отцу и начал его упрекать.

— Мы рассчитывали на вас, господин маршал, — с разъяренным видом заявил он.

— Я тоже на это рассчитывал, сударь, но что поделаешь? Госпожа де Грамон потребовала… Сами понимаете… в память о ее дяде… Это не мешает мне оставаться покорным слугой семьи Вандомов.

— Вы делаете неудачную ставку в игре, предупреждаю вас. На моей стороне — народ, и если Людовик Четырнадцатый, этот бедный дурачок, — король знати, то я…

— Король Рынка, сударь, мне это превосходно известно.

Маршал первым присвоил г-ну де Бофору этот титул, а герцог оказался настолько простодушным, что был им польщен. На следующий же день о нем узнал весь Париж, и с тех пор герцога иначе не называли.

Несколько недель спустя г-на де Бофора арестовали. Вернувшись домой в тот день, маршал поцеловал жену, чего никогда не делал, и сказал ей:

— Вы удивительно прозорливы, сударыня. От таких слов бедная женщина едва не упала навзничь.

Примерно в то же время произошел один случай, который я никогда не забуду. Как и Пюигийем, я оказалась причастной к этому происшествию, относительно которого лишь один человек мог бы просветить нас, но этот человек, то есть кардинал, замолчал навеки. Отец и даже матушка знали не больше нас.

Вот что произошло: однажды утром мой дядя-шевалье, самый легкомысленный и никчемный человек на свете, явился рано утром к моему отцу. У него был торжественный вид, как правило предвещающий нечто необычное, особенно у подобных людей. Отец тотчас же это заметил.

— Что с вами, шевалье? — спросил он. — У вас такой вид, словно вы держите в руках судьбу всего мира.

— Мне надо поговорить с вами наедине, сударь; я прошу прощения у вашей супруги, а что касается детей…

— Они отправятся к себе вместе с матерью, даже ваш воспитанник, которого вы обучаете столь прекрасным вещам.

И мы в самом деле удалились. Я не могу описать подробно, что за этим последовало. Шевалье принес брату письмо, которое вручил ему у дверей дома какой-то незнакомец. В этом письме маршала извещали о том, что вечером того же дня, в девять часов, ему надлежит предоставить свой дом в распоряжение некоего друга, чтобы тот принял в нем какого-то чужеземца, а также предупреждали, что эта встреча является важной тайной и, следовательно, ни один человек, даже сам маршал или моя мать, не должны оставаться во дворце. Записка была скреплена всем известной печатью служителей Анны Австрийской, посредством которой королева изъявляла им свою волю. Отец был обязан подчиниться; что касается моего дяди, то он ничего не понимал, будучи в этом деле только посредником (очевидно, для большей безопасности, ибо его никогда не посвящали ни в какие политические вопросы, и не без оснований).

Все приказы были исполнены. Доброе время Фронды было чрезвычайно странным: в ту пору творились самые невероятные дела, но это никого не удивляло. Никто никогда не сможет рассказать обо всем, даже если будут опубликованы тысячи томов воспоминаний об этой эпохе. Все мужчины и все женщины тогда интриговали по своему разумению и ради собственной выгоды. Люди переходили из лагеря в лагерь исходя из своих интересов либо по прихоти; из всего делали секреты, строили неведомые козни и участвовали в таинственных авантюрах; каждый продавался и покупался, все предавали друг друга и нередко почти без колебаний обрекали себе подобных на смерть, причем все это с учтивостью, живостью и изяществом, присущими только нашей нации; ни один другой народ не смог бы вынести ничего подобного.

В тот день, о котором я веду рассказ, мы с Пюигийемом вздумали поиграть в господина Главного и мадемуазель де Шемро и договорились встретиться, как только стемнеет, в маленькой библиотеке, где маршал уединялся, чтобы поспать (под предлогом изучения военного искусства по книгам в пол-листа, которые он никогда не открывал). В остальное время эта комната была самым укромным и безлюдным уголком в доме. Она сообщалась с большим кабинетом отца, а окно-дверь, расположенное с противоположной стороны, выходило в сад. Большой кабинет не без основания был избран местом таинственного свидания. Эта встреча была для нас важной в другом отношении: следовало ускользнуть от наших воспитателей, усыпив бдительность г-жи де Баете и отцовского конюшего, приставленного к Пюигийему, и оказаться на месте в урочный час; впоследствии серьезные свидания не вызывали у меня более сильного волнения, чем это. Мое сердце неистово колотилось. Я положила руку на грудь, чтобы унять сердцебиение. В половине девятого я оказалась в нашем прибежище. Пюигийем уже ждал меня. Мы пробрались в большой кабинет через сад, не предвидя, что нас ожидало.

Я начала жеманиться и кокетничать; кузен попросту пытался поцеловать меня, а я его отталкивала исключительно потому, что вошла в образ мадемуазель де Шемро, ибо в этих делах я отнюдь не церемонилась, когда меня никто не видел. На самом интересном месте мы услышали чьи-то шаги на каменной лестнице и сквозь оконное стекло, пропускавшее лунный свет, увидели человека, поднимавшегося в кабинет отца. — Мы пропали! — воскликнула я, закрыв лицо руками.

IV.

Это был доверенный слуга отца; он пришел запереть на ключ ставни окна-двери кабинета и не подозревал, что там кто-то присутствует. Я готова была закричать, но Пюигийем закрыл мне рот рукой.

— Мы выйдем с другой стороны, — шепнул он мне.

В тот же миг в кабинет маршала кто-то вошел. Нас охватил еще более сильный страх; обычно столь смелая, я прижалась к кузену. Я не знаю, чем был вызван этот страх: возможно, уже пробуждавшейся в ту пору стыдливостью. Мы слышали, как кто-то расхаживает по кабинету; это был один человек, по-видимому лакей, готовивший подсвечники и стулья. Мы с приятелем подумали об одном и том же: отец собирается здесь работать. В таком случае наше дело было плохо.

— Нас разлучат! — самодовольным тоном произнес Лозен.

Несколько минут спустя все снова стихло.

— Не выйти ли нам? — предложила я. — Ведь я ужасно голодна.

— А я тем более!

Настало время ужина, и наши желудки это уже почувствовали. Я стала на цыпочках выбираться из своего укрытия, но шум, послышавшийся снаружи, заставил меня отступить назад. В соседнюю комнату вошли двое мужчин; по шуму переставляемых стульев и предшествовавшей ему недолгой паузе мы поняли, что после надлежащих церемоний посетители рассаживаются. — Кузен, — произнесла я шепотом, — мы уже не сможем уйти.

Мне страшно хотелось расплакаться. Лозен принялся меня утешать. Он напускал на себя вид истинного любовника, и это приводило меня в восторг — я полагала, что он превосходно играет роль господина Главного. Громкий возглас одного из наших соседей заставил нас прислушаться: его голос был нам незнаком, как и голос его собеседника. За свою столь короткую жизнь мне второй раз предстояло соприкоснуться с важной тайной, но, как и в первый раз, мне не суждено было проникнуть в эту тайну.

Между тем мужчины понизили голос, и до нас доносился только шепот. Первый из собеседников, чей возглас мы услышали, продолжал:

— Как, сударь, Вандомы? Все?

— За исключением семьи Конде, сударь.

— Это правильно. И все же остается еще стоглавая гидра.

— Я принесу вам самую опасную из голов.

— Неужели вы это сделаете?

— Я это сделаю.

— Герцог де Бофор в наших руках, и ему из них не вырваться.

— По правде сказать, сударь, что такое герцог де Бофор? Это рука без головы, уличный герой, капля крови Генриха Четвертого, смешанная с неизвестно какой гнусной грязью.

— Это так.

— О, будь на его месте он!

Беседа продолжалась в том же духе, и я тщетно пыталась что-то понять; разговор был долгим, затем он перешел в довольно оживленный спор. В этом не было ничего особенного. Я уже говорила, что в то время одни замышляли заговоры против других, все играли друг с другом страшные шутки и относились к вопросам жизни и смерти как к чему-то несущественному. Но вот что странно: после того как я стала женой одного из самых знатных вельмож Франции, суверенного иностранного князя, и благодаря своим связям оказалась причастной к самым важным событиям эпохи, мне больше никогда не приходилось попадать в подобное положение. Я не была посвящена в какие-либо секреты ни по собственному желанию, ни волей случая. Впрочем, король все поставил на другую основу, и к тому же меня мало заботит политика.

— Сударь, — продолжали говорить рядом с нами, — вы можете за это поручиться?

— Своей головой, сударь.

— По крайней мере это серьезное обещание.

— Бесспорно.

— Предоставьте мне доказательства: они нужны мне немедленно.

— В конце концов, сударь, я не прошу ни денег, ни наград, а только разрешения действовать, только права избавить королеву и юного короля от беспощадного врага. Разве это чересчур много?

— Значит, вы сильно его ненавидите?

Мы снова не расслышали ответа, длившегося несколько минут подряд; тем не менее в голосе человека, пытавшегося унять свой пыл и заставлявшего себя говорить тихо, чувствовалось волнение. Другой человек хранил молчание: очевидно, он слушал собеседника, причем чрезвычайно внимательно. Затем последовала довольно долгая пауза, после которой разговор возобновился:

— Сударь, мы не можем согласиться на подобную сделку.

— Сделка? Разве я прошу у вас чего-нибудь за эту услугу?

— Вы просите нас оставить преступление безнаказанным, вы просите предоставить вам гарантии от возмездия, разве этого недостаточно? Если мы на это пойдем, не станем ли мы соучастниками убийства и не ляжет ли на нас постыдная ответственность за него?!

— Ни в коем случае! Я все возьму на себя.

— Что ж, сударь, в таком случае вы не нуждаетесь в нас, ибо сами отвечаете за свои деяния. Делайте то, что сочтете нужным.

Этот довод не был неопровержимым, поскольку человек, жаждавший мести, принялся оспаривать его в том же духе. Мы изнывали, считая беседу затянувшейся; наконец, один из незнакомцев поднялся и, заканчивая разговор, произнес следующие слова: — Я доложу о вашем предложении кому следует и передам вам ответ.

— Где?

— Вас об этом известят. Мы подыщем дом для нашей встречи.

— А кто поручится, что до тех пор меня не потревожат?

— Слово королевы — я даю его вам от ее имени.

— Хорошо!

Последовала церемония прощания, а затем дверь закрылась и воцарилась тишина — мы были свободны! Я устремилась к выходу, но Лозен остановил меня и сказал:

— Кузина, давайте ничего не будем рассказывать об услышанном.

— Мне известно кое-что поважнее, о чем я никому не говорю! — презрительно отвечала я.

Мы покинули наше укрытие. Слава Богу, гувернантка в го время молилась и ужин еще не подали. Она довольствовалась моим заверением, что я не выходила из своей комнаты (ей поручили за этим следить). Что за странная особа была моя гувернантка г-жа де Баете! Она была самая честная, самая благочестивая женщина на свете, но обмануть ее не составляло никакого труда; она проспала полжизни, а другую половину потратила на чтение «Отче наш» и на свои прически. Невежественная, как капуцин, она заставляла меня учиться читать и весьма скверно писать по-испански, не соблюдая грамматических правил, — только и всего. Ее доброта граничила со слабостью; она никогда мне не противоречила и мирилась с тем, что я относилась к ней без всякого почтения. Матушка всецело ей доверяла, отец же полагался на них обеих — у него были совсем другие заботы! Впрочем, гувернантка была родом из хорошей семьи, разорившейся во времена Лиги, и приходилась дальней родственницей маршалу, который ее уважал. Впоследствии мы увидим, до чего довело нас обеих попустительство этой бедной дамы.

Я часто пыталась разобраться в том, что я слышала из разговора в кабинете, и моя осведомленность в сочетании с осведомленностью Лозена вынудили нас сопоставить с этим еще один случай — и да простит меня Бог, если я ошибаюсь!

Месье, принцы крови и множество придворных были приглашены на пир, устроенный королевой в новом дворце, в Сен-Жермене; во время застолья пили так неумеренно, что герцог Орлеанский, как и все слабые люди очень быстро пьяневший, вышел около полуночи в галерею, чтобы прийти в себя, и бросился одетым на кровать, поставленную там для какого-то привратника. На герцоге была мантия, известная при дворе тем, что застежкой ей служил крупный бриллиант (из-за него Мадемуазель столько раз ссорилась со своей мачехой). В течение двух часов никто не проходил по галерее, до тех пор пока г-н де Кандаль, направлявшийся в отведенную ему во дворце комнату, не подошел взглянуть, кто это так крепко спит, и не узнал принца. В числе пажей Месье служил брат Луизон Роже, которого он любил и который никогда не выпускал его из вида; мальчик прогуливался по лестнице; заметив возле своего господина человека, он подошел. Господин де Кандаль спросил, не заболел ли Гастон. — Нет, ваша светлость, он просто пьян.

— Что ж, — милостиво предложил герцог, — давайте-ка отнесем его ко мне: не пристало дяде короля попадаться в таком виде на глаза всяким канальям-оруженосцам, размещенным здесь.

И они в самом деле унесли герцога Орлеанского, забыв на кровати его мантию. Господин де Кандаль отпустил пажа отдохнуть, заверив его, что он сам позаботится о Месье, и прибавив, что его комната слишком мала, чтобы вместить трех человек. Паж вернулся в галерею, лег на подстилку, закутался в мантию и уснул, прикрыв голову фетровой шляпой своего господина, тоже оставленной здесь, и поставив ее наподобие полога поверх подушки.

Утром Месье проснулся, поблагодарил Кандаля и потребовал к себе пажа. За мальчиком послали и нашли бедняжку с кинжалом в сердце; мантия была пробита насквозь, а шляпа покоилась на том же месте; удар был нанесен настолько точно, что паж даже не успел открыть глаза.

Вообразите всеобщее изумление и поднявшийся переполох: преступление в королевском дворце, убийство мальчика, любимца Месье! Обстоятельства случившегося изучили со всех сторон, но не смогли ничего обнаружить. Часовые утверждали, что они никого не видели. Об этом пошумели несколько дней, а затем дело старательно замяли, невзирая на протест герцога Орлеанского, кричавшего, что он отдал бы половину своего удела, чтобы выяснить истину. Народ и будущие фрондеры обвинили во всем кардинала. Никто не сомневался, что пажа приняли за герцога из-за мантии и шляпы, которыми мальчик воспользовался.

Месье обратился за помощью к прорицателям. Кампанелла показал ему в зеркале лицо убийцы, но герцог его не знал. Посредством магического искусства колдун извлек из зеркала портрет злодея; было изготовлено и роздано множество его копий, чтобы облегчить поиски, но все оказалось тщетно. Мне думается, что в ряду происшедших тогда событий лишь это преступление может быть соотнесено с тем, что я узнала столь необычным образом. Мы так и не смогли догадаться, кто был убийцей и почему он так сильно ненавидел Месье. Очевидно, это был какой-то соучастник его заговоров против кардинала де Ришелье, погубленный герцогом Орлеанским вследствие его малодушия, безразличия и вероломства, ибо о соперниках Месье в любви думать не стоило. Оба сына Генриха IV, вечного повесы, не были похожи на своего отца.

В первые же дни Регентства грянула революция в Англии, и сестра двух этих принцев, супруга Карла I, изгнанная или, точнее, сбежавшая из своего королевства, укрылась во Франции вместе со своими детьми. Беглянку сразу же приняли как королеву и препроводили в Лувр, где ей отвели прекрасные покои и где ее окружало множество придворных. Едва лишь королева там поселилась, как моя матушка удостоилась ее личной аудиенции; королева бурно выражала радость — в юности она хорошо знала матушку, поскольку кардинал де Ришелье, как и кардинал Мазарини, всячески старался приблизить своих родственников к членам королевской семьи.

Английская королева была так добра, что соблаговолила попросить меня стать одной из подруг ее дочери, принцессы Генриетты; меня отвели к ней на следующий же день — отсюда моя привычка к непринужденному с ней общению. Английская принцесса заинтересовалась мной и моим, как считалось, необычайным умом. С тех пор мы больше не расставались и моя жизнь проходила рядом с принцессой и Пюигийемом. Граф, ревновавший меня ко всем, ходил с обиженным видом, когда я задерживалась в Лувре надолго; он забрасывал свои занятия и даже отказывался от еды. Во дворце Грамонов над этим подшучивали, и мой отец больше всех.

— Этот смельчак высоко метит, — говорил он, — он далеко пойдет. Действительно, кузен оправдал все надежды, причем оправдал их сполна! Я умолчу о смуте, баррикадах и сражениях, о господине коадъюторе и председателе Брусселе, о Парламенте и принцах — все это осталось в истории, но все же я хочу рассказать о нескольких событиях, ибо они меня потрясли.

Во-первых, о моем близком знакомстве с несчастным Танкредом де Роганом — он не преминул примкнуть к моей свите бастардов, будучи незаконнорожденным и в то же время не являясь им; иными словами, г-жа де Роган произвела его на свет без участия в этом мужа, и тем не менее ее сын именовался Роганом, несмотря на возражения его сестры, запрещавшей другим то, что она сама делала столь часто. Танкреда привела к отцу герцогиня, и он всем у нас понравился. Я нашла его красивее кузена, что привело Пюигийема в ярость, и он готов был затеять с Роганом ссору. Невыразимая печаль сквозила в чертах этого бледного лица — как неоднократно повторял сам Танкред, он был рожден для страданий. История мальчика чрезвычайно трогательна: его отняли у кормилицы, после чего он воспитывался в Голландии у какого-то галантерейщика и долгое время считал себя жалким сиротой. Госпожа де Роган, по ее словам, прятала сына от единоверцев, видевших в ребенке своего будущего вождя, который поведет их на новые религиозные войны. Великий герцог де Роган знал о существовании Танкреда и, по словам той же г-жи де Роган, всегда любил его как единственного сына. Несомненно одно: мальчик появился на сцене лишь после смерти герцога, внезапно, с претензиями на наследство, в то время как его сестра-девица уже определенно считала себя единственной и бесспорной обладательницей богатства. Эта история наделала много шуму; Парламент, рассматривавший дело, вынес нелепое постановление, которое ничего не решило.

Но тут за бастарда вступился сам Господь. В ту пору Танкреду было семнадцать лет, но выглядел он на все двадцать. Печаль и постоянные раздумья делали его еще старше. Как только этот несчастный увидел меня — а я была тогда не более чем юной девицей, — он заявил своей матери, что никогда не согласится взять в жены другую женщину, кроме меня. Это вызвало у нее удивление, тем более что положение Танкреда было чрезвычайно зыбким, невзирая на все надежды его поправить. Его досточтимая матушка была и по-прежнему оставалась одной из самых ветреных особ при дворе. Она обожала молодых людей и раздала бы им часть своего состояния, если бы ее дочь не исправила положение. Эта девица, вопреки всем и всему, вышла замуж за г-на де Шабо и сделала его герцогом де Роганом; понятно, что они изо всех сил старались не допустить признания Танкреда; возможно, в первую очередь старалась дама, ибо, за неимением герцогства, она оставалась всего лишь г-жой де Шабо, что было весьма немного.

Мой дядя-шевалье, в ту пору аббат де Грамон, чем он был весьма удручен, решил поухаживать за мадемуазель де Роган, и Шабо вызвал его на дуэль. Аббат храбро отправился на поединок; оказавшись на месте дуэли, он принялся потирать руки и сказал, что ему холодно; Шабо выглядел ничуть не лучше: они смотрели друг на друга и видели в лице противника свое трусливое отражение.

— Из-за чего мы деремся? — спросил Шабо.

— Клянусь честью, сударь, — отвечал аббат, — я и понятия не имею; к тому же, как мне кажется, мы вовсе не деремся. Возможно, это из-за того, что я спросил госпожу герцогиню, вправе ли ее дочь по-прежнему причесывать святую Екатерину. Вот что она мне ответила, и я этого не выдумал:

«Увы, аббат, моя дочь такая рассеянная, что она вполне может забыть шляпу святой в каком-нибудь углу, среди своих чепчиков».

Шабо был в ярости, но ничего не говорил. Стоял трескучий мороз; оба противника дрожали от холода и от страха. Словом, дуэль не состоялась. Узнав об этом, отец вскричал в гневе:

— Моему брату не нужны его аббатства; он желает именоваться шевалье. Я положу его в дорожный сундук и с гонцом отправлю к нашему отцу, чтобы он сделал из бездельника монаха.

У г-жи де Роган-матери была странная жизнь. Она легко меняла кавалеров, и у нее был длинный любовный список. Ее главными воздыхателями были господа де Кандаль, Миоссан и Жарзе. Танкред был сын г-на де Кандаля, хотя у него был белокурый чуб, как у герцога де Рогана, другого его отца, по поводу чего герцогиня постоянно поднимала шум. Она удалилась в Роморантен вместе с сыном и выпросила себе королевский охотничий округ, чтобы выделить что-нибудь Танкреду. Как только началась гражданская война, герцогиня отослала сына в Париж и посоветовала ему выступить против господина принца, который объявил себя защитником сестры Танкреда и его заклятым врагом. Рассказывая об этом обстоятельстве своей матери, Танкред говорил:

— Господин принц напрасно старается: мне известно, кто я такой, и я добьюсь своего.

Танкред продолжал учиться; с утра до вечера он оставался в академии и покидал ее исключительно ради меня, чем я чрезвычайно гордилась, поскольку вокруг говорили только о нем. Самые красивые дамы желали заполучить его в поклонники, он был героем дня. Но Танкред думал только обо мне. Если бы он остался жив, то я, вероятно, вышла бы за него замуж, ибо впоследствии мы узнали, что Парламент собирался признать его герцогом де Роганом, а бретонцы хотели вернуть ему его земли — они ненавидели Шабо и называли его самозванцем. Они чуть было не прогнали его, когда он приехал председательствовать на заседании штатов.

Накануне окончания Венсенской академии Танкред прискачет в Париж верхом, чтобы встретиться со мной; он был еще печальнее, чем обычно, и все нашли, что он очень изменился. — Вы слишком усердствуете, сударь, — сказала ему моя матушка.

— В моем положении, сударыня, нельзя полеживать: если я не буду чего-то стоить, мне не на что больше рассчитывать.

Я слушала Танкреда с восхищением: мне всегда нравились мужественные люди. В тот день Пюигийема не было дома, и я охотно позволяла Танкреду за мной ухаживать, причем больше, чем всегда. Глядя на нас, присутствующие дамы не могли прийти в себя от изумления. Даже двадцатилетняя женщина не могла бы слушать речи поклонника с таким благосклонным вниманием. Помнится, я взяла веер моей тетушки и вертела его в руках. Мы прогуливались по галерее, где было много красивых цветов, несмотря на то что стоял последний день января (матушка очень дорожила своими цветами). Никто не мешал нашей беседе.

— Мадемуазель, — спросил Танкред, — вы позволите мне любить вас и заслужить вас своей шпагой?

— Я не знаю, что вы имеете в виду, сударь, — отвечала я, манерничая, подобно придворным жеманницам.

— О мадемуазель, я еще молод и ничего собой не представляю, но, если бы вы изволили мне это обещать, я бы доказал всем, что я действительно один из Роганов. Вы не знаете, что я думаю только о вас, что ваше имя всегда у меня на устах, а ваш образ — перед глазами. Сегодня утром было холодно, и Венсенский лес сверкал на заре, как алмазные султаны, — это было дивное зрелище. Я покинул свою казарму, чтобы побеседовать с вашим образом — моим постоянным спутником; я чувствовал себя таким сильным, находя опору в воспоминаниях о вас, что, как мне кажется, мог бы перевернуть весь мир. Я продолжал шагать куда глаза глядят, не думая о том, что неприятель близко; внезапно я заметил на повороте аллеи небольшой дом с остроконечной крышей, притаившийся среди деревьев; я видел его впервые; он напоминал птичье гнездо в листве, и мне подумалось, что здесь можно было бы надежно спрятать свою любовь. — Я знаю, знаю, — отвечала я.

— В доме кто-то жил, его обитатели уже проснулись и собирались уезжать. — Уезжать?

— Да, я видел, как пожилая дама, хорошенький мальчик и служанка садились в карету с множеством сундуков, которые укладывал туда старый лакей. Лошади, запряженные в экипаж, были помечены вензелем как лошади приближенных короля. Карету окружал отряд вооруженных всадников во главе с дворянином, которого я несколько раз видел здесь в разных местах, — его зовут господином де Сен-Маром. Эти люди посмотрели на меня искоса, а их командир направился ко мне; он вежливо осведомился, один ли я и есть ли у меня к ним дело.

«Я гуляю, сударь, — был мой ответ, — причем один, и мне нет дела ни до чего, кроме моих мыслей». Дворянин поклонился, и отряд умчался галопом. «Бедный Филипп! — подумала я. — Куда же его повезли?».

— А я, мадемуазель, — продолжал Танкред, — я отправился дальше. Впереди меня неслось множество надежд, и все же мне кажется, что эти надежды ускользали от меня. Я видел, как они, подобно ангелам в белых одеждах, витают над моей головой; я пытался их поймать, но они стремительно уносились прочь и, в последний раз оборачиваясь в мою сторону, являли мне ваше залитое слезами лицо: оно прощалось со мной. Я скоро умру.

— Сударь, — сказала я, — все это сущее ребячество. Танкред широко раскрыл свои большие глаза, необычайно ласковые, и произнес в ответ:

— В самом деле, нам с вами следовало бы оставаться детьми, а мы разговариваем, как взрослые. Дело в том, что в огне событий и гражданских войн дети быстро мужают. Наши отцы и матери в таком же возрасте были еще юными, но у предыдущего поколения была Лига, а что выпадет тем, кто еще не родился? Знаете, порой я думаю, что жизнь печальна и там, на Небесах, лучше. — Но вы же не католик, сударь. — Да, мадемуазель, как мои отец и мать.

— В таком случае я не смогу выйти за вас замуж, ибо мне не хотелось бы ходить на протестантские проповеди в Шарантон.

— Разве мой зять господин де Шабо туда ездит?

— И вы никогда не станете католиком?

— Я не собираюсь этого делать, пока меня не признают, иначе станут говорить, что этим я хотел подкупить своих судей. Если я и отрекусь когда-нибудь от своей веры, то лишь из любви к вам, мадемуазель, а также ради Девы Марии.

— Ради Девы Марии?

— Да. Я даже не могу передать вам, до чего я ее люблю. Она так прекрасна и так чудесна! Мать Иисуса Христа, она всесильна и исполнена доброты, и я верю, что она, претерпевшая столько мук, протягивает руку всем страждущим; я верю, что она защищает сирот и обездоленных; я верю, что она наша истинная мать, — словом, святая, безупречная мать. Ах, я часто молюсь ей, забывая обо всем!

— Значит, вы не гугенот, ведь для них это святотатство.

— Мне пора возвращаться в казарму; я прощаюсь с вами, мадемуазель, и вверяю вас Богу. На завтра назначена вылазка передового отряда; я буду в ней лучшим. Не дадите ли вы мне один из своих бантов на счастье? Не отказывайте мне, умоляю… Как знать? Возможно, это последнее, о чем я вас прошу.

Я была так тронута его просьбой и взглядом, что слезы навернулись на мои глаза. Сняв с плеча один из бантов, я привязала его к шпаге Танкреда. Бант был бело-голубого цвета. В этот миг мимо нас проходила госпожа маркиза де Севинье, собиравшаяся засвидетельствовать матушке свое почтение. Она остановилась и сказала своему дяде, аббату де Куланжу, сопровождавшему ее:

— Посмотрите на этих прелестных детей: они играют в любовь, как в куклы.

Танкред стал красным от стыда и окинул маркизу высокомерным взглядом. Я проводила его до выхода. Когда дверь закрылась, мне почудился рядом тяжелый вздох; я огляделась вокруг — никого не было. Мне стало страшно, и я убежала в свою комнату. Если бы со мной был кузен!

На следующий день во время схватки, о которой сообщил мне Танкред, в него попал заряд, выпущенный из аркебузы. Юношу подобрали на поле боя — он был при смерти, но еще в сознании; его отвезли в замок Венсенского леса. Танкред не изменил своему характеру: он не дрогнул и не захотел, чтобы противник торжествовал, захватив подобного пленника. Когда его стали допрашивать, он отвечал по-голландски и все время говорил только на этом языке, стараясь сойти за голландца. Танкред попросил перо и чернила у какого-то ритместрера, состоявшего на службе у господина принца, и написал записку своему камердинеру; то были прощальные слова без всякого обращения, адресованные мне и его матери; почти сразу же после этого он испустил дух. Мне вернули бант.

Я не скажу, что была растрогана — от столь юного существа нельзя требовать слишком многого — я была просто потрясена. Впоследствии я все больше сожалела о Танкреде и все острее чувствовала эту утрату; у меня есть убеждение, что он всю жизнь любил бы меня сильнее, чем я его.

Несчастный был убит солдатами моего отца, воевавшими на стороне двора, на следующий день после поражения шевалье де Севинье, возглавлявшего Коринфский полк коадъютора, — этот разгром назвали Первым посланием к коринфянам.

V.

Таким образом я узнала об отъезде Филиппа, и, хотя я была еще совсем ребенком, эта разлука на вечные времена казалась мне невыносимой. Я не сказала тогда ни слова бедному Танкреду, смерть которого потрясла меня почти в то же самое время, но мне всегда было свойственно ничего не забывать. Именно поэтому я всю жизнь не выносила г-на Монако, оскорбившего меня в день свадьбы, о чем я расскажу в свое время. Я мучила его, и он платил мне тем же, но платил глупо, как и подобает глупцу, каковым он и является: он навлек на себя насмешки и умудрился оправдать меня в глазах света, невзирая на мои проступки. Над ним смеялись, сочувственно пожимая плечами; о его чудачествах говорили во весь голос и шепотом, но ему так и не удалось вызвать к себе жалость, хотя, признаться, он заслуживает ее из-за того рода бед, какие ему случилось на себя навлечь.

Оставим пока в покое г-на Монако: в дальнейшем у нас будет достаточно поводов о нем поговорить; итак, в описываемое мной время я все еще была той, которой, к своей глубочайшей досаде, больше не являюсь, то есть, малышкой Грамон, избалованным ребенком, миниатюрной копией кокетки и благородной дамы, а также, о чем я вскоре поведаю, маленькой героиней (должно быть, немного людей проявляли столько мужества и присутствия духа, как я).

Я обещала вкратце рассказать о двух событиях Фронды, в которых мне довелось принимать деятельное участие. На все остальное я смотрела лишь глазами других людей, и я не настолько хорошо осведомлена об этом, чтобы утомлять читателей тем, что все уже и так хорошо знают. О том времени пишут все, кому не лень; даже у ничтожнейшего из провинциальных дворянчиков есть своя история времен Фронды, а если такой истории у него нет, он ее сочиняет. Вот почему я не собираюсь долго надоедать вам своим рассказом о Фронде.

Мой отец, как и все знатные люди той эпохи, два или три раза менял партии и поочередно примыкал то к одной, то к другой; однако, в отличие от других благородных господ, его всюду превосходно принимали, поскольку он заранее готовил себе пути к переходу: у него были заложники во всех станах; кроме того, подобно примерявшей корону обезьяне Лафонтена, героине одной из новых басен, которые я на днях читала, маршал де Грамон столь искусно преодолевал трудности, легко обращая это в игру, что слушать его было одно удовольствие.

К примеру, король терпеть не может, когда ему напоминают о каком-нибудь эпизоде, относящемся к поре его несовершеннолетия; в особенности он не выносит рассказов, связанных с защитой Парламента и с господами принцами, и, хотя эти события продолжались всего несколько дней, его величество не допускает ни малейшего намека на тот период; между тем отец по сей день рассказывает королю эти старые истории и не упускает случая прибавить, подмигивая:

«Это было в ту пору, когда мы помогали вашему величеству в борьбе со сьёром Мазарини».

Услышав это, король тоже не упускает случая рассмеяться на свой лад, ибо Людовик XIV, сохраняя достоинство, никогда не смеется, даже в кругу самых близких людей. Составить верное представление об этом Короле Солнце может лишь тот, кто был опален его лучами.

Итак, речь идет о славном времени смуты, когда в Париже все было поставлено с ног на голову, но людям не жилось от этого хуже. Двор был объят неописуемым ужасом, и в первую очередь им был охвачен господин кардинал Мазарини. Предыдущий кардинал, мой доблестный двоюродный дед, не трусил бы из-за такого пустяка. При дворе снова решили уехать (двор уже однажды уезжал), но следовало держать это в строжайшем секрете, ибо чернь могла этому помешать — в подобных случаях она не склонна церемониться. В тайну посвятили немногих, даже приближенные королевы ничего не знали, но отец был обо всем осведомлен.

Ежегодно 5 января маршал давал званый ужин, на котором из гостей выбирали так называемую королевскую чету; как правило, на этих пиршествах присутствовал цвет дворянства, даже принцы; когда подавали десерт, нас приводили к столу вместе с множеством других детей, с которыми мы играли во время застолья. В тот день, как обычно, у нас были герцог Немурский, г-жа де Лонгвиль и герцог Буйонский — чтобы пойти на такое, требовалась недюжинная дерзость хозяина.

Ужин был великолепен, отец очарователен, а ничего не подозревавшая матушка была такой же, как всегда. Госпожа де Лонгвиль была избрана королевой, а герцог Немурский — королем. Около часа ночи все разошлись, несмотря на уговоры маршала, по всей видимости желавшего продолжать ночное пиршество. Отец тотчас же поднялся в покои матушки, которая не выносила первый этаж и предпочитала всегда жить на втором этаже; я находилась там вместе с Гишем, Лувиньи и Пюигийемом (посторонние уже давно нас покинули). Матушка отдавала распоряжение своим и нашим горничным, так как на следующий день нас, детей, должны были рано утром вести в церковь; Пюигийем с присущей ему спесью хотел отправиться туда вместе с Гишем и конюшими маршала; матушка же советовала ему умерить свои притязания.

— Сударыня, — произнес отец, уже в сапогах входя в комнату, — мы немедленно уезжаем.

— Уезжаем, сударь? В такой час?

— Не вы, не Лувиньи, не Пюигийем и не мадемуазель де Грамон, но мы с Гишем уезжаем вместе с частью моих слуг.

— Нельзя ли отложить эту поездку?

— Это невозможно: король, королева и Месье ждут нас на Кур-ла-Рене, где назначена встреча; двор переезжает в Сен-Жермен; следует поспешить, иначе господа парижане могут расставить повсюду свои посты и поймать нас как в мышеловку.

— Я тоже поеду с вами, сударь, — со своим неизменным хладнокровием заявила матушка.

— Ни в коем случае, душенька, не будем ничего терять из виду; оставайтесь здесь и, напротив, продолжайте почаще принимать господ принцев и их сторонников. Я оставляю вас в добрых отношениях с ними. Уверяйте всех, что я уехал без вашего ведома, что вы ничего не знали и к тому же в любом случае не последовали бы за мной. Рвите на себе волосы из-за того, что я похитил у вас графа де Гиша, и клянитесь, что уж остальные ваши дети будут на стороне Парламента, как только возраст позволит им принять чью-либо сторону. Вы не подвергнетесь неприятностям, не волнуйтесь! За это время защитники Парламента и сторонники короля десять раз передумают.

— И все же, сударь, в отсутствие двора здесь, вероятно, будет неуютно, да и мои дети…

— Ваши дети ничем не рискуют, как и вы; если сюда явятся парижане, откройте им двери и ни в чем им не отказывайте, а не то они возьмут свое силой, что было бы страшнее всего. Черкните записку коадъютору, вверьте себя его милости, осыпайте меня упреками, жалуйтесь — я заранее вас прощаю и заранее об этом прошу.

— Сударь, я не смогу этого сделать.

— Повторяю: я прошу вас об этом и ни в коем случае не стал бы вам приказывать. Это меня устраивает, это мне подходит. К тому же обещаю отплатить вам тем же: я буду кричать на всех перекрестках Сен-Жермена, что вы действовали вопреки моей воле. Я подожду вас с неделю, а затем с прискорбием оповещу всех о вашем неповиновении.

— Это невозможно, сударь, я отнюдь не мятежница, а покорная жена и никогда в жизни вам не перечила.

— Черт побери! Если вы покорная жена, оставайтесь ею и делайте то, что я вам говорю. Повторяю: у меня совсем нет времени, прощайте, я ухожу. Не забывайте мои наказы, пожалуйста.

— Я запомню их, отец, — заявила я с той неподражаемой самоуверенностью, которая была унаследована мною от маршала и потому была им ценима во мне.

— О! В самом деле, мне следовало обратиться к вам, мадемуазель, и не забывать, что вы самый здравомыслящий человек в доме. Между тем Пюигийем принялся дергать маршала за его плащ.

— Сударь, сударь, — повторял он, — вы изволите мне ответить?

— В чем дело, сударь? Поторопитесь, не то я опоздаю.

— Будьте любезны, скажите мне, будет ли в Сен-Жермене больше схваток, чем в Париже?

— А что?

— Я отправлюсь туда, где будут сражаться.

— Вы отправитесь туда, куда я захочу, запомните это; вот еще один забавник-щеголь вздумал рассуждать!

— Господин маршал!..

— Господин мальчишка! Нет, я ошибся, господин червовый валет, разве вам не известно, что во время моего отсутствия здесь нужен мужчина и что мне не на кого положиться, кроме вас?! Я оставляю вас на страже моего дома и моей супруги — это величайший из знаков доверия, какое только я могу вам оказать, и рассчитываю, что вы окажетесь достойны моего доверия.

Пюигийем выслушал эти слова не пошевельнувшись. Он поднял голову — было видно, как он горд собой. Маршал посмотрел на него с улыбкой и произнес:

— Что ж! Вы храбрый молодой дворянин, и я не теряю надежды когда-нибудь увидеть вас маршалом Франции. Пюигийем промолчал, в отличие от одного болвана, сказавшего отцу:

«Сударь, хотя я и не маршал Франции, я из той породы дерева, из которой их делают».

«Разумеется, сударь, когда маршалов станут делать из дерева, у вас на это звание будет полное право», — отпарировал г-н де Грамон.

Отец был славным человеком, и временами он изрекал остроты, над которыми смеялась вся Франция. Хотя я говорю «он был», мне следовало бы сказать «он есть», ибо отец все тот же, и ему суждено пережить меня.

В конце концов матушка все поняла и по своему обыкновению смирилась. Мы всю ночь не сомкнули глаз. Наутро, пробудившись, Париж узнал об отъезде короля; это вызвало всеобщие крики, волнения и приступы ярости. Все уличные сорванцы с воплями носились по Парижу, а наши слуги пришли из города со смиренно сложенными руками и воздетыми к Небу глазами; матушка скверно разыграла комедию — самые проницательные, очевидно, догадались, что нам все известно. К счастью, она вспомнила о письме к коадъютору и постаралась написать его наилучшим образом, что ей обычно не удавалось. Коадъютор прислал матушке лучника, который должен был оставаться в нашем доме, чтобы нас защищать. Я же отправилась прямо к г-же де Рамбуйе, большому другу нашего семейства, на дочери которой, мадемуазель Жюли д'Анженн, столь прославившейся благодаря воспевавшим ее остроумцам, отец чуть было не женился. Мой дед (он был тогда еще жив и только что получил титул герцога), сущий скряга, не захотел дать маршалу достойное приданое, и г-жа де Рамбуйе, при всем своем желании, не смогла выдать за него дочь. Несмотря на это, она все равно нас любила и часто приглашала меня по утрам в Голубую комнату Артенисы — храм муз и преддверие Парнаса.

В тот вечер я отправилась туда одна, чтобы подышать свежим воздухом. «Подышать свежим воздухом» — точное выражение, ибо комната Артенисы была просторной. Госпожа де Рамбуйе не выносила ни тепла, исходящего от камина, ни солнечного жара. Она становилась пунцовой в четырех туазах от огня, поэтому ей приходилось проводить всю зиму в постели, кутая ноги в медвежью шкуру, словно в мешок. Все грелись в лучах ее яркого ума, при этом жаловались на холод и отогревали себе руки дыханием.

Я застала г-жу де Рамбуйе в обществе мадемуазель Поле — знаменитой львицы Вуатюра; эта девица, о которой говорила вся Франция, была любовницей чуть ли не всех, но к старости стала такой чрезмерно стыдливой, что готова была ставить клеймо на лбу всех женщин, имевших любовные связи. Мой отец, единственный человек на свете говоривший ей правду в глаза, Бог весть зачем уговаривал ее:

«Мадемуазель, мадемуазель, будьте же снисходительны: снисхождение так украшает добродетель; к тому же вы бы слишком возгордились, если б у вас одной лоб остался без клейма».

Следовало видеть, с какой улыбкой отец произносил эти слова; мадемуазель Поле злилась, выслушивая их, и не смела отвечать. Я помню, как однажды она подняла страшный шум по поводу какой-то дамы, застигнутой своим мужем на месте преступления, и, размахивая руками и громко крича, требовала покарать ее.

— Бог мой, мадемуазель, — с присущей ему неподражаемой иронией, которую мне не под силу воспроизвести, сказал ей отец, — если всякий раз, когда в Париже появляется еще один муж-рогоносец, устраивать подобный переполох, то мы не услышим больше грома небесного.

Впоследствии Жодле воспользовался этой остротой и как-то раз, когда играли «Двойников» Ротру, произнес ее со сцены. Господин де Грамон нередко снабжал остротами и балаганные театры, и Бургундский отель.

Мадемуазель Поле страшно раздражала меня своими поучениями. Она читала нам наставления, проповедуя безупречную нравственность, и г-жа де Рамбуйе, ярая поборница добродетели, простила ей былые похождения и нежно ее любила. Вот почему та принималась столь громко кричать. Утром 7 января мадемуазель уже была осведомлена о случившемся и с важным видом жеманничала, а маркиза, глядя на нее, млела от удовольствия. Увидев меня, обе воскликнули:

— А! Вот и малышка де Грамон! Сейчас мы узнаем кое-что еще.

— Вовсе нет, сударыни, — возразила я, приседая перед дамами в изящном реверансе, — ибо мне известно не больше, чем вам. Господин маршал, не сказав нам ни слова, уехал сегодня ночью с господином де Гишем и оставил нас с матушкой одних. Я не в состоянии передать вам нашу растерянность.

— Что касается меня, — откликнулась маркиза, — я послала пажа за новостями в город, и он скоро вернется.

— Как! Вашего гадкого пажа, который коверкает все слова, так что его невозможно слушать спокойно? Я не понимаю, как вы, первейшая из жеманниц, можете держать у себя такого бездельника!

— Его определил ко мне господин де Шодбон, и я не смею его прогнать, опасаясь, как бы Шодбон не расстроился. При этом у пажа множество других недостатков: он ссорится с лакеями господина де Рамбуйе и даже с его конюшим; не далее как вчера оба явились ко мне в разгар спора. «Госпожа маркиза, он мне угрожал». — «Может, вы еще посмеете утверждать, что я вас ударил?» — «Нет, ибо как только вы мне показали кулак, я немедля извлек…» — «Правда, госпожа маркиза, — подтвердил конюший, не лишенный остроумия, — он тотчас же извлек, но после немедля вставил».

Мадемуазель Поле едва не упала, слушая эти варваризмы. Вне всякого сомнения, Мольер был осведомлен об этой истории, когда он сочинял «Ученых женщин», а мадемуазель Поле, прекрасная львица с рыжей гривой, послужила ему прообразом для «Смешных жеманниц». Она слыла когда-то первой красавицей, но мне не довелось увидеть ее молодой. Я могу лишь утверждать, что от этой рыжей исходил такой дух, что даже все туалетные воды королевы Венгерской не сумели бы его заглушить.

У мадемуазель Поле, которую на языке жеманниц звали Парфенией, подобно тому как Вуатюр величал ее львицей, был превосходный голос. Она так дивно пела, что как-то раз у одного из источников в Рамбуйе нашли двух соловьев, которые, как говорили, умерли от зависти после того, как они ее услышали. В ту пору подобная лесть была в ходу и, хотя все знали, чего она стоит, люди дружно осыпали друг друга комплиментами.

Мадемуазель Поле почти все свое время проводила во дворце Рамбуйе, обитатели которого были очарованы моим отцом — они любили его именно за то, что он нисколько не был на них похож. Я же сблизилась там с малышкой де Монтозье, дочерью знаменитой Жюли д'Анженн (ныне эта женщина, ставшая герцогиней д'Юзес, являет собой образец благочестия и добродетели, как ее мать и бабушка). Правда, она не столь образованна и несколько чаще изъясняется на языке простых смертных. В то время она была хорошенькой девочкой, ум которой уже проявлялся в ее метких замечаниях. Помнится, на сей раз малышка заявила г-же де Рамбуйе с глубокомысленным видом:

— Раз уж мадемуазель де Грамон здесь, бабушка, не угодно ли вам побеседовать в этот час о государственных делах?

Она очень забавно повела себя с г-ном де Грассом, которого называли на этом невероятном языке карликом принцессы Жюли. Этот человек держал у себя лиса, которого принесли однажды г-ну де Монтозье; как только малышка заметила зверя, она немедленно прикрыла рукой свое жемчужное ожерелье. Когда у девочки спросили, чем вызван такой жест, она ответила:

— Это от страха, как бы лис у меня его не украл: в баснях Эзопа они такие хитрые!

— Послушайте, — спросила тетка малышки, — вот хозяин лиса, каким он вам кажется?

— Он кажется мне еще более хитрым, чем лис.

— Поистине так, мадемуазель! И все же я недостаточно хитер, чтобы знать, как давно вашу большую куклу отняли от материнской груди. Не могли бы вы мне это сказать?

— А вас самого давно ли? Ведь вы ничуть не больше ее. Эти остроты пересказывали даже в покоях королевы; тем не менее эта девочка мне по-своему нравилась — она была гораздо некрасивее меня. Мы редко встречаемся с тех пор, как стали взрослыми. Я полагаю, что она теперь уже не столь умна, как прежде. Мы бывали вместе в гостях у всех знатных особ Парижа после памятного бегства королевы и кардинала, в первую очередь у г-жи де Лонгвиль — я сидела у нее часами, и, по ее словам, она оказывала мне честь, допуская меня на свои собрания. Было удивительно видеть, как она приказывает, отдает распоряжения, отсылает вельмож, председателей, горожан, соблазняет г-на де Ларошфуко, держит в узде коадъютора, плетет интриги против двора, вымешает свою ярость на господине принце, угрожая ему, и ублажает господина принца де Конти. Что касается г-на де Лонгвиля, ему оставалось лишь следовать за ней — он и не думал противиться ее воле.

Между тем, как утверждали триолеты, г-н д'Эльбёф и его ребята едва не оставили герцогиню с носом, и, если бы не я, Фронда приняла бы иной оборот. Именно об этом я собираюсь рассказать, прежде чем покончить с общественными событиями и перейти к моим личным делам. Отец одновременно следил за тем, что происходило в Париже и Сен-Жермене; с присущей ему гасконской проницательностью он догадывался или был осведомлен обо всем, что здесь творилось: о планах коадъютора, о замыслах кардинала — словом, обо всем. Он не упускал из вида людей, их речи, письма и даже намерения. В тот день, когда господа д'Эльбёф покинули двор, отец тут же об этом узнал и принялся шпионить за их друзьями, покровителями и подопечными. Больше всего он остерегался аббата де Ларивьера — человека, слепо преданного Месье, одного из тех низкопробных интриганов, которых во Фронде было Предостаточно; этот человек желал сделать все и не делал Ничего; он почитал за счастье ссорить других и, подобно своему повелителю, подобно моему отцу и господам д'Эльбёф, — словом, подобно всем остальным, всегда был готов на мелкое предательство, поданное в красивой одежке, чтобы придать ему видимость преданности человеку или идее.

Благодаря бдительности отца появилась возможность снять копию с письма г-на д'Эльбёфа этому плутоватому аббату; данное письмо сильно компрометировало его автора перед сторонниками Парламента и полностью отвечало замыслам коадъютора в отношении господина принца де Конти, которого он решил сделать своим главным орудием не потому, что бедняга обладал личными достоинствами, а потому, что у него было громкое имя.

У отца был паж, верный товарищ Пюигийема, такой же умный, смелый и предприимчивый, как и мой кузен. Отец позвал к себе этого пажа и спросил его своим обычным насмешливым тоном, готов ли тот умереть без исповеди.

— Я бы предпочел располагать временем для встречи со священником, господин маршал, но в случае крайней необходимости я прочел бы «Отче наш» и «Аве», а также молитву моему святому заступнику — и вперед!

— Прекрасно, господин герой, я вами доволен. Вот в чем дело: зашейте эту бумагу в свой камзол, спрячьте в подошву ваших сапог или в плюмаж — куда вам будем угодно, а затем отправляйтесь к городским воротам, которые охраняют господа горожане, и попросите впустить вас в Париж, чтобы повидаться со своей госпожой, супругой маршала де Грамона. Вас обыщут с головы до пят и, если бумага не будет надежно спрятана, непременно повесят без лишних слов, будь вы даже столь же знатным, как король. — Я в этом не сомневаюсь, ваша светлость.

— И это тебя не пугает? Ты и вправду гасконец! Если тебя повесят, я скажу, что ты всего лишь глупец, и нисколько не стану о тебе жалеть; если же тебя не повесят, поезжай во дворец, отдай письмо моей супруге и попроси ее немедленно, но не прямым путем переслать его коадъютору.

— А что потом?

— Это уже не твоего ума дело. Прежде всего позаботься о том, чтобы тебя не повесили и чтобы ты благополучно добрался до цели; в настоящую минуту это самое главное и для тебя и для меня. — Надо ли мне сюда возвращаться, ваша светлость?

— Лишь после того как ты увидишь, какое действие окажет мое послание. Мне не стоит тебе этого говорить: если ты умен, то и сам все поймешь, и тогда удача тебе обеспечена. Бог хранит тех, кто хранит себя сам. Тебе также придется принять несколько мер предосторожности, чтобы вернуться. Этим славным парижанам не нравится, когда кто-нибудь пытается покинуть их славный город. Возможно, они выстрелят тебе вслед из аркебузы разок-другой, но я повторяю: гасконцу, и вдобавок незаконнорожденному, нет оправдания, если он позволяет, чтобы его отправили на тот свет квартальные надзиратели и командиры городской стражи. Молодой человек поклонился и сказал:

— Еще один вопрос, господин маршал: письмо, которое следует поскорее доставить господину коадъютору, очень срочное? Может быть, мне самому его отнести?

— А твоя ливрея, дурак! Разве письмо должно к нему попасть от моего имени? Может, мне еще нацепить на себя вывеску, чтобы получше заявить о себе? Ты что, ничего не понимаешь?

Этот юноша был внебрачный сын маршала де Бассомпьера; его родила одна красивая женщина, с семьей которой маршал познакомился в Беарне, по пути в Испанию, куда он был отправлен послом. Женщина приехала в Париж, когда маршал был в Бастилии и находился в любовной связи с г-жой де Гравель.

Наша бидашенка не позволяла Бассомпьеру встречаться с его любовницей, после того как раздобыла разрешение на свидания с ним, воспользовавшись помощью моего отца, который тоже добивался ее, но безуспешно. Таким образом, вопреки воле г-жи де Гравель, появился на свет этот мальчик; отец порой говорил ему в шутку, что от этого никому не было вреда, но это было неправдой, так как его мать оказалась навсегда связанной с Бассомпьером и пожертвовала ради него всем; она жила тайно и замкнуто в одном из уголков его дома и занималась только сыном. Когда старый маршал умер, г-н де Грамон сделал благородный жест, заявив, что возьмет сироту в свой дом и будет воспитывать его вместе с пажами; мать мальчика была ему признательна и согласилась оставить маленького Лустона-Бассомпьера (ручаюсь, его звали именно так) в этой школе вместе с его сводными братьями: Латуром-Бассомпьером, сыном маршала и госпожи принцессы де Конти, а также аббатом де Бассомпьером, ныне епископом Сентским, которого родила маршалу мадемуазель д'Антраг.

Этот красивый любимец дам не слишком дорожил своим именем и позволял носить его даже любовницам.

— Какое мне до этого дело! — говорил он. — Они же у меня его не отнимут.

Разумеется, маленький Бассомпьер-Лустон и его старший брат Латур-Бассомпьер оказались в числе моих кавалеров — они не могли этого избежать, будучи незаконнорожденными. Между прочим, Латур был очень хорошо сложен и отважен как лев. Как-то раз он вздумал затеять ссору с одним из моих приятелей, к которому он меня ревновал, хотя я могу поклясться, что держала обоих на одинаковом расстоянии. Соперник Латура получил на войне рану, в результате чего его правая рука стала неподвижной, но он превосходно научился владеть другой рукой. Чтобы уравнять шансы, Латур привязал свою правую руку к туловищу и взял шпагу в левую; он орудовал ею с такой ловкостью, что ранил своего противника, сделав обе его руки в равной степени немощными.

Противник Латура был дворянин из рода д'Эстре, всю свою жизнь безумно любивший меня; он постоянно воевал и умер от страшного голода во время какой-то осады. Латур умер позднее от болезни.

Юный паж, смелый и ловкий, вместе с лошадью и письмом незамеченным проскользнул в Париж. Он с трудом удержался от желания триумфально, подобно коадьютору, проскакать по городу, приветствуя базарных торговок. Когда паж прибыл в наш дом, я была там одна со своей гувернанткой и Лувиньи. Матушка с утра ездила по городу, собирая новости, а Пюигийема отправили в Лувр выразить почтение английской королеве и ее дочери. Лустон не растерялся и попросил разрешения поговорить со мной. Он уведомил меня о послании, а я уже была настолько искушенной в придворных уловках, что тотчас же разгадала замысел отца.

— Мадемуазель, я весьма озадачен отсутствием госпожи маршальши, которая вдобавок неизвестно где находится, а данное поручение не терпит отлагательства.

— Письмо должно быть доставлено коадъютору немедленно?

— Да, и к тому же непрямым путем. Я думаю об одном способе, но…

— О каком же?

— Через госпожу де Ледигьер.

— А! Вы правы, предоставьте действовать мне: я беру это на себя.

— Вы, мадемуазель! — в ужасе вскричала гувернантка.

— Сударыня, я выполняю волю отца. Прикажите подать карету, а вы, Бассомпьер, приготовьтесь следовать за мной.

— Господи Иисусе! Мадемуазель, сейчас, когда Париж так бурлит! Я этого не допущу.

— Сударыня, господин маршал никогда вам этого не простит. Гувернантка воздела руки к Небу, а затем перекрестилась.

VI.

Мы двинулись в путь, хотя это была рискованная затея. Карету останавливали и обыскивали более двадцати раз, и моя гувернантка умирала от страха. На каждом шагу нас спрашивали, не собираемся ли мы покинуть Париж, не направляемся ли мы в Сен-Жермен, а когда распознали по нашим лакеям, кто мы такие, послышались возмущенные крики в адрес моего отца. Мне не было страшно ни минуты. Я отвечала всем, что мы едем к г-же де Ледигьер и что они могут проводить нас туда для большей уверенности. Оборванцы согласились, и мы отправились дальше с этой блестящей свитой.

— Господи! Господи! Что скажет маршальша? — причитала гувернантка.

— Только бы с нами не приключилась беда!

— Ничего не случится, и мы исполним волю моего отца.

Мной овладело воодушевление, и Бассомпьер уже смотрел на меня с восхищением. Через три с лишним часа мы подъехали к особняку Ледигьеров, решетчатые ворота которого были закрыты. Пришлось вступить в переговоры с привратником: вид сопровождавшего нас сброда не внушал ему доверия.

— Подождите меня! — крикнула я этим бездельникам, когда карета въехала во двор. — Я скоро вернусь, и вы прорвите меня до дворца Грамонов.

Моя бравада привела всех в восторг. Французы любят смелых людей. Наши спутники не стали мне перечить и, к счастью, как вскоре будет видно, дождались меня.

Госпожа де Ледигьер чрезвычайно удивилась, увидев меня вместе с пажом и гувернанткой в окружении горланящей свиты в лохмотьях.

— Право, это же друзья коадъютора, моя прекрасная барышня, — промолвила она, — и они не умрут ни от города, ни от жажды у моих дверей.

Госпожа де Ледигьер приказала зажечь большой костер и дать этим людям вина и мяса; тотчас же кругом поднялся адский шум, отовсюду стали доноситься жуткие крики; я Думала, что г-жа де Баете этого не переживет, но сама не обращала на это никакого внимания.

— Госпожа герцогиня, — произнесла я наконец, — вы не догадываетесь, что привело меня к вам с такой свитой?

— По правде говоря, нет.

— Сударыня, я скажу вам это наедине, это моя собственная затея, ибо ни отец, ни матушка ни о чем даже не дозревают.

Я говорила правду. Гувернантка покинула меня крайне неохотно — лишь приказ и авторитет г-жи де Ледигьер заставили ее подчиниться, и в конце концов она прошла в соседнюю комнату.

— Сударыня, — произнесла я скороговоркой, — вот в чем дело, но только не выдавайте меня. Возможно, это вздор, и тогда я уйду ни с чем; возможно также, что это может пригодиться, в таком случае нельзя пренебрегать ничем.

Я протянула герцогине копию письма, сделанную собственноручно аббатом де Ларивьером, — в углу значилось: «Хранить со всем тщанием». Госпожа де Ледигьер покраснела.

— Откуда у вас эта бумага, милочка? — спросила она.

— Вот этого я ни за что не скажу, сударыня, иначе меня станут сильно бранить.

— За то, что вы мне о ней сказали?

— Не за то, что я вам о ней сказала, а за то, что я ее обнаружила.

— В конце концов не все ли равно? Это очень важно, и письмо следует немедленно передать коадъютору; возможно, благодаря вам мы победим.

— Кто же доставит письмо коадъютору?

— У меня есть посыльные. Я могу отвезти его сама.

— А может быть, я? Герцогиня задумалась.

— Нет, поеду я. Вы же, крошка, займитесь другим делом: отправляйтесь к госпоже де Лонгвиль и расскажите ей по секрету, как и мне, что вы сейчас сделали.

Мне было так приятно чувствовать собственную значимость, что я нисколько не колебалась. Я чинно простилась с герцогиней, ее сын проводил меня до кареты, и я снова встретилась у ворот со своим учтивым сбродом; почти присев в реверансе перед этими оборванцами, я заявила, что теперь мой путь лежит к г-же де Лонгвиль. Они снова решили меня сопровождать, и на этот раз их крики были воинственными.

Когда отец рассказывал кому-нибудь эту историю, он всегда умирал от смеха и прибавлял:

— Эта девочка — моя истинная дочь; лишь мы двое во всей Франции были способны невозмутимо кланяться отребью, стоя на подножке кареты при всем параде и ни о чем не беспокоясь.

Приехав к г-же де Лонгвиль, я застала у нее гостей; все они пребывали в растерянности, и я ободрила их своим известием — это относилось к принцессе и ее брату господину принцу де Конти, больше я никому не стала говорить о случившемся. Матушка тоже была там, но она ничего от меня не узнала. Бассомпьеру я дала совет не говорить ей ни слова.

Госпожа де Лонгвиль была тогда беременна; рожденному ею сыну, которого мы впоследствии бесконечно оплакивали; суждено было погибнуть при переправе через Рейн; по-моему, его справедливо считали сыном г-на де Ларошфуко, считавшегося всеми любовником герцогини. Она недавно перенесла оспу, но по-прежнему была красива как ангел, и парижский люд ее обожал. Если бы она могла встать во главе фрондеров вместо своего брата, события развивались бы более стремительно. Госпожа де Лонгвиль была так очарована мной, что попросила мою матушку оставить меня в ее доме на несколько дней, на что та согласилась по моей просьбе, когда я напомнила ей, как настойчиво отец советовал нам дружить с герцогиней.

Вследствие этого я сопровождала г-жу де Лонгвиль в тот день, когда ее чествовали в ратуше как королеву и когда она там представляла парижанам своего дофина вместе с г-жой де Буйон и ее детьми; однако чернь оттеснила меня от герцогини, и я осталась посреди площади в окружении трех кумушек и каких-то грязных жестянщиков, которые кричали, надрывая горло:

— У нас маленькая принцесса де Конти! Дайте нам пройти с маленькой принцессой де Конти!

Я оглядывалась вокруг и была не рада тому, что оказалась совсем одна в этих грязных руках. К тому же этим людям взбрело в голову меня целовать, и я стала дискосом для их слюнявых губ и сопливых носов, ощущая запах перегара из их ртов! Я тщетно отбивалась, и мне пришлось со всем этим смириться.

— Послушай, тебя же не укусят, маленькая дофина! Вот почему я только что так же назвала сына герцогини: у меня были на то основания).

— Это любовь, любовь народа, пусть и грубая, зато крепкая.

Эти люди целовали меня в обе щеки до тех пор, пока те не посинели, а затем подняли меня на руках, словно Никею в блеске славы, и понесли к окнам ратуши, откуда господин коадъютор бросал в толпу монеты. Он увидел оказываемые мне почести и сразу же понял, что мне не по себе.

— Друзья мои! — воскликнул господин коадъютор.

— Несите-ка сюда эту юную девицу, она из числа моих друзей И сегодня оказала всем нам большую услугу.

Этот наказ роковым образом усугубил мои мучения — простолюдины едва не задушили меня в своих объятиях и так дергали, что все мои юбки сбились. Тем не менее в эту минуту я воспрянула духом и мне стало уже не так страшно: я понимала, что коадъютор не бросит меня в беде. В самом деле, он послал ко мне на помощь г-на де Кенсеро, капитана Наваррского полка — именно он доставил коадъютору мое достопамятное письмо от имени г-жи де Ледигьер. Этот офицер вырвал меня из рук черни; ему помогала одна прелестная девушка, чью историю я собираюсь вскоре рассказать, поскольку она заслуживает того, чтобы ее сохранили.

Когда я появилась в зале, принцесса, принцы и собравшиеся там вельможи окружили меня и бурными рукоплесканиями стали выражать мне свое одобрение за мой прекрасный поступок. Все наперебой хвалили меня. Насколько я была в ужасе от проявлений любви простолюдинов, которую мне пришлось испытать на себе, чего я никогда не забуду, настолько же меня привел в восторг этот мой успех среди придворной знати; осознав важную роль, которую играли тогда г-жа де Лонгвиль и Мадемуазель, я ощутила страстное желание играть такую же.

И тут я заметила в толпе взволнованные глаза Пюигийема, стоявшего позади моего дяди Лувиньи: казалось, кузен был охвачен непонятной тревогой. Я подошла к нему, как только смогла выбраться из круга обступивших меня людей.

— Кузина, — сказал мне граф, — я чуть не умер от страха, опасаясь за вашу жизнь; умоляю вас: не оставайтесь здесь, а поезжайте во дворец Грамонов или, что еще лучше, в Лувр, к английской королеве, поскольку принцесса Генриетта во весь голос требует вас к себе; она говорит, что только вы можете ее успокоить.

— Вы поедете туда со мной?

— Неужели вы в этом сомневаетесь, мадемуазель?

— В таком случае я туда отправлюсь, когда мы все закончим здесь; к тому же дворец Грамонов наводит на меня тоску: матушка и гувернантка вечно всего боятся.

Я полагала, что должна оставаться в ратуше, среди этой неразберихи, которая стала полной несколько дней спустя, когда появился герцог де Бофор; после своего бегства из Венсена он скитался в Вандомуа и, как только узнал об отъезде двора, вернулся в Париж. Его въезд в город был триумфальным. Народ так любил герцога, что едва не разорвал его на куски. Базарные торговки вытащили своего любимца из кареты коадъютора и хотели, чтобы он остался среди них на рынке. Одна из этих кумушек, Марлот, поставлявшая рыбу во дворец Конде и снабжавшая ею г-жу де Вандом, как и почти все парижские дома, подошла к г-ну де Бофору, держа за руку свою шестнадцатилетнюю дочь, самую красивую девушку из среды рыночных торговцев. Марлот была очень богата: кружева, золотые и серебряные цепочки, а также украшения из драгоценных камней на ней стоили более двух тысяч экю.

— Ваша светлость, — сказала она, — вот моя дочь, которую все считают красивой; я отдаю ее вам; это самое дорогое, что у меня есть, и вы окажете мне большую честь, если согласитесь взять ее себе.

Разумеется, герцог не отказался от такого подарка, и базарные торговки стали после этого важничать больше принцесс.

Девушка родила от герцога сына, которого назвали Генрихом в честь его прадеда Генриха Великого. Господин де Бофор воспитал мальчика и дал ему титул шевалье де Пезу (Это название небольшого городка во владениях Вандомов). Он обожал сына и говорил о нем:

— Это плод моей любви со славным городом Парижем.

Бедный шевалье де Пезу не смог избежать всеобщей участи, поэтому мы еще встретимся с ним на страницах этих записок. Я очень хорошо его знала.

Как и было мною обещано Пюигийему, я попросила его отвезти меня к английской королеве; в ту пору она вела уединенный образ жизни в Лувре и еще не присоединилась ко двору из-за болезни своей дочери-принцессы; эта болезнь была вызвана всевозможными лишениями, ибо дочери Генриха IV, супруге Карла I, был оказан столь жалкий прием, что она нуждалась во всем, даже в дровах для камина. В тот день, когда я отправилась навестить этих знатных особ, матушка приказала доставить им несколько возов дров, а также одеяла, матрасы, гардины и все необходимое для того, чтобы обставить две комнаты. Из-за холода г-жа Генриетта оставалась в постели; увидев в камине горящую охапку хвороста, она так обрадовалась, что всю ночь не смыкала глаз и беспрестанно смотрела на пламя, восклицая: «Ах, как это красиво! Ах, как это приятно!».

Обе эти знатные особы были чрезвычайно несчастны во всём: помимо лишений, которые им приходилось здесь терпеть, они терзались мучительной тревогой за судьбу Карла I, который и в самом деле был обезглавлен в январе того же года. Королева и принцесса были к этому готовы, но они еще не получили страшного известия. Королева очень меня любила, оказывая мне этим честь, а принцесса любила меня еще сильнее: она называла меня сестрой и хотела, чтобы я постоянно находилась возле нее. Мы играли в одни и те же игры и вместе танцевали, что впоследствии принесло нам славу лучших танцовщиц при дворе. Госпожа Генриетта была в ту пору очень худой, некрасивой, бледной, с плоской грудью, но уже тогда обладала неподражаемой изысканной грацией и очарованием, перед которым никто не мог устоять; это очарование столь искусно скрывало ее недостатки, что их никто не замечал, ибо принцесса, в сущности, ничем не отличалась от других женщин: она была кокетливой, своенравной, упрямой и способной испортить жизнь любому, кого ей не удалось бы подчинить своей воле; впрочем, подобные примеры мне неизвестны, за исключением только шевалье де Лоррена и д'Эффиа, которые готовы были полюбить принцессу, если бы она им это не запретила. Все придворные, и мужчины и женщины, были ее покорными слугами и почитателями.

Между тем г-жа Генриетта в то время уже питала явную склонность к моему брату графу де Гишу; несколько лет спустя это чувство проявилось в иной форме; я полагаю, что принцесса и меня любила по этой причине. Она любила меня также потому, что я ее забавляла, и моя живость заставляла принцессу забыть о страданиях ее матери, угнетавших дочь столь юного возраста. Танцы, которыми мы обе увлеклись, отнимали у нас большую часть времени. Я расскажу, как возникла у нас эта страсть и заодно изложу историю той красивой девушки, о какой я недавно упоминала, той самой, что помогла Кенсеро вырвать меня из рук черни возле ратуши. Именно она стала нашей наставницей.

Это произошло в лето, предшествующее моему повествованию; как-то раз мы с принцессой сидели у одного из окон Лувра, которое выходило на реку, и забавлялись, глядя на людей, спускавшихся на берег, где в те времена многие стирали белье, а также на дерущихся ребятишек и рыскавших в поисках поживы солдат. Затем мы заметили в конце Нового моста толпу людей, казалось веселившихся, — в то время, когда повсюду сражались, такое было необычно. Это возбудило наше любопытство; мы продолжали следить за этими людьми и увидели, что они направляются к нам. Толпа остановилась перед нашим окном. Посреди площади образовался круг, в котором мы увидели группу цыган, необыкновенно красивых и превосходно одетых, совсем не таких, как обычно выглядят такого рода люди. Одна из женщин среди них была столь красива, что мы с принцессой тотчас же обратили на нее внимание. Ее грудь была полностью закрыта и весьма благопристойно украшена; на ней была шелковая юбка светло-коричневого цвета и короткая голубая атласная туника с вышивкой, отделанной золотой и серебряной тесьмой; волосы девушки, унизанные серпантином, доходили ей до пояса; на голове у нее была пестрая лента, а на боку — связка венецианских цехинов, поверх которой блестели какие-то яркие побрякушки.

В этом наряде незнакомка была столь привлекательной, грациозной и милой, что она больше всех привлекала к себе внимание. Когда же девушка начала танцевать, то все взгляды и вовсе оказались прикованными только к ней. Она кружилась вокруг своего партнера, выделывая бесподобные фигуры и па; мы с принцессой не могли опомниться от изумления и пригласили к себе танцовщицу. Она поднялась к нам вместе со своим маленьким тамбурином и присела перед нами в реверансе — не развязно, но и без тени смущения. Английская королева спросила у девушки, как ее зовут.

— Льянс, сударыня, — отвечала она. — Вы египетская цыганка?

— Нет, сударыня, — возразила танцовщица с легкой улыбкой, — я родом из Фонтене-ле-Конта, что в Нижнем Пуату.

— И вы бродите по свету совсем одни, как помешанные?

— О сударыня, с нами отец и мать, мои братья и сестры — вся наша семья; мы не воруем и не беспутствуем.

— Неужели у вас нет кавалеров?

— Нет, сударыня, у меня есть муж: это самый красивый, самый лучший парень в нашей труппе.

— Станцуйте что-нибудь, а мы посмотрим.

Девушка принялась танцевать с изяществом и воздушной легкостью! Словом, она танцевала восхитительно. Принцесса Генриетта сказала, что она желает разучить этот танец, и я хотела того же. Мы велели девушке давать нам уроки, а королева подарила ей очень красивое украшение. С тех пор наша наставница стала приходить к нам почти каждый день — именно благодаря ей мы с г-жой Генриеттой снискали славу отличных танцовщиц.

Льянс не солгала: она была порядочной и благоразумной женщиной: несмотря на то что все придворные волокиты были у ее ног, ни один из них не смог поцеловать даже кончиков ее пальцев. Господин принц и его щеголи, будучи в Сен-Море, потребовали Льянс к себе. Она танцевала перед ними столько, сколько они пожелали, но на этом все закончилось; что касается остального, то, как они ни старались, у них ничего не вышло. Льянс рассказывала об этом с уморительными жестами и мимикой.

В другой раз этот дурак Бенсерад, находясь у госпожи принцессы-матери, принялся тискать колено танцовщицы, полагая, что имеет дело с обыкновенной потаскушкой. Льянс обернулась, словно разъяренная львица, и весьма решительно достала короткую шпагу, которую она всегда носила за поясом.

— Если бы мы не были в таком месте, — произнесла она, — я бы вас заколола.

— Что ж, — отвечал Бенсерад с присущим ему наглым хладнокровием, — я очень рад, что мы находимся именно здесь.

Младшая госпожа принцесса, присутствовавшая при этом, заметила Бенсераду, что он проявил к женщине неуважение, и преподнесла Льянс великолепные подарки, надеясь убедить танцовщицу остаться в ее доме.

— Я щедро вас одарю и буду вас очень любить, — заявила она, — вы будете следовать за мной повсюду и бросите свое гадкое занятие.

— Не могу этого сделать, сударыня. Если бы я бросила танцевать, мои отец, мать и братья умерли бы с голоду. Что касается меня, то я бы с радостью покончила с такой жизнью. — Но вы же будете помогать своим близким.

— Сударыня, они на это не согласятся. Кроме того, их шестеро. Это невозможно; мне очень жаль, но это невозможно.

Ла Рок, капитан гвардейцев господина принца, без памяти влюбился в Льянс и заказал ее портрет Бобрену. Она на это легко согласилась, что удивило всех, и будто бы объяснила это так:

— Я буду позировать сколько угодно, чтобы дать художнику заработать, но на этом все и закончится, дамы и господа.

Как-то раз Гомбо, Ла Рок и многие другие пригласили Льянс на ужин; она была в наряде пастушки, а Ла Рок — в розовом наряде пастушка. Танцовщица блистала остроумием и находчивостью и с необычайным изяществом ела изысканные блюда, какие не снились даже герцогине. Ла Рок был от нее без ума. Среди присутствующих находился один поэт, в течение двух часов досаждавший всем своими стихами. Было решено над ним подшутить.

— Вы напрасно будете уверять меня в том, что мои стихи превосходны, — заявил поэт, — я не считаю их такими; честно говоря, я не считаю их даже стоящими.

— Вы совершенно правы, — заметила Льянс, — они ничего не стоят во всех отношениях, поскольку вам не стоило их писать, нам не стоило их слушать, а нашей памяти стоит поскорее их забыть.

Несколько дней спустя Льянс танцевала как обычно на площади Шатле. Вокруг нее собралась большая толпа. Когда танцовщица закончила представление и стала обходить собравшихся с деревянной чашкой, которую держала маленькая обезьянка, к девушке подошли двое весьма благообразных мужчин, одетых в черное, и задержали ее. Она осведомилась, что им от нее нужно. — По приказу королевы, красотка.

— Зачем, господа? Неужели ее величество хочет, чтобы я танцевала в Сен-Жермене? Слишком много чести для меня.

— Ее величество велит вам следовать за нами… Королева была очень озабочена вашей судьбой, и она решила отдать вас в монастырь. — Меня в монастырь! Я же замужем.

— Поэтому вы не будете принимать постриг, а лишь научитесь там вести добродетельную жизнь и измените свои привычки, после чего вас отпустят на волю.

Льянс поняла, что в ее положении сопротивляться бесполезно, и последовала за двумя мужчинами, заливаясь слезами; танцовщицу заперли в монастыре урсулинок Сент-Антуанского предместья. В первые дни ее глаза не просыхали от слез, однако затем она приняла другое решение, которое «два не свело всех монахинь с ума. Как только с ней заводили разговор о молитвах или о чем-то другом, связанном с религией, она принималась танцевать и принимать различные позы. Игуменья, настоятельница, аббатиса и даже духовник напрасно тратили на нее время. О случившемся известили королеву и попросили у нее разрешения выдворить танцовщицу из монастыря.

— Раз этой грешнице не нужна Божья благодать, — сказала ее величество, — пусть ее оставят в покое, я больше Ничем не могу ей помочь.

Льянс вернулась к мужу и своей труппе — то была большая радость для ее близких и многих других людей, ибо, как только танцовщица появлялась на площади, все, включая маленьких детей, принимались хлопать в ладоши.

У этой истории оказался печальный конец. Муж Льянс, поддавшись чужому влиянию, стал разбойником с большой дороги. Поскольку люди всегда остерегаются подобных бродяг, всех членов этой шайки вскоре арестовали и заключили в тюрьму аббатства Сен-Жерменского предместья. Мне никогда не забыть, как бедняжка пришла в Лувр #стала умолять английскую королеву вернуть ей «дружка», как она называла мужа. Льянс была бледна, ее волосы ниспадали до пол суконного плаща; вместо ее красивого платья на ней были какие-то лохмотья, а ее ноги были забрызганы грязью. Несчастная душераздирающе рыдала; она бросилась к ногам Генриетты Французской, которая чрезвычайно растрогалась и подняла ее со словами:

— От меня ничего не зависит, дитя мое; посмотрите сами, в какой нужде меня здесь держат, и посудите, заботится ли кто-нибудь о нас. Мадемуазель де Грамон — более влиятельная особа, нежели я; попросите ее, чтобы она поговорила со своим отцом: она добьется большего, чем кто-либо другой.

Понятно, что я не преминула последовать этому совету: для меня не было ничего важнее, и я так изводила маршала просьбами, что он принялся изводить королеву. Льянс в свою очередь обошла всех могущественных людей Франции; она умоляла, заклинала, плакала; наконец королева взяла дело в свои руки, приказала позвать судью и захотела узнать, в чем обвиняют узников.

В назначенный день Льянс со своими товарками явилась в Пале-Кардиналь и бросилась к ногам ее величества.

— Бог наказывает вас, Льянс, за то, что вы покинули его обитель, — заявила королева, отнюдь не отличавшаяся добротой. — На мой взгляд, ваши мужья заслуживают того, чтобы их колесовали, и я не могу этому помешать, ведь я обязана защищать своих подданных, которых они обкрадывают, грабят и убивают. Не докучайте мне более, спасти ваших мужей невозможно.

Несчастные женщины встали и в отчаянии удалились. Льянс сумела добиться только одного — разрешения не расставаться со своим дружком. С этого времени она находилась вместе с ним в тюрьме и облегчала его страдания; она сопровождала мужа на казнь и присутствовала при ней, смазывая его губы якобы болеутоляющим и снотворным средством, от которого осужденный меньше мучился и быстрее умер. Льянс целовала своего любимого в лоб и ободряла словами — все это она проделывала с той же готовностью, с какой прежде танцевала, и не подавала виду, как ей тяжело. Во время казни едва не вспыхнул бунт. Народ хотел спасти мужа Льянс и чествовать танцовщицу; городские стражники приготовились к бою и увели бедняжку. К счастью, к тому времени ее дружок уже испустил дух.

Льянс отдали тело ее мужа, и она похоронила его с большими почестями, чем заслуживает преступник, которого колесовали.

С тех пор безутешная женщина всегда носила траур и больше никогда не танцевала под звуки своего тамбурина.

VII.

Между тем дела приняли известный всем оборот. Отец сопровождал господина принца в различных его начинаниях, но, когда того заточили в тюрьму, он не захотел больше никому служить и вернулся в Бидаш к спокойной жизни. Разумеется, матушка и все мы последовали за ним, за исключением графа де Гиша, оставшегося в Париже со своим гувернером, чтобы вращаться при дворе и сохранить наших друзей, как говорил маршал.

Мы ехали, преодолевая ежедневно совсем небольшие расстояния. Пюигийем сопровождал нас верхом вместе с плутоватым конюшим отца, которого звали Дютертр (впоследствии его толи повесили, то ли колесовали). Несколько раньше этому человеку пришло в голову похитить девушку, и он явился просить разрешение на это у своего хозяина, а также умолял оказать ему содействие и взять его под защиту. — Девушка тебя очень любит? Она согласна бежать с тобой? — Да нет, сударь, я совсем ее не знаю, но она владеет собственностью.

— А! В таком случае я советую тебе похитить мадемуазель де Лонгвиль, ведь у нее еще больше собственности.

Отец запретил конюшему и думать об этих планах, пригрозив прогнать его. Однако теперь он взял его с собой. Позднее маршал назначил его управителем городка Жержо в окрестностях Орлеана. Когда его повесили, здешний кюре сказал на проповеди:

— Молитесь за упокой души господина Дютертра, нашего управителя, умершего от ран.

Этот красавец шагал рядом с Пюигийемом впереди нашего экипажа, когда неподалеку от Бордо нас задержали вооруженные конники. Пюигийем обнажил шпагу, но никто не стал его слушать; отец вышел из кареты — никакого действия! Они хотели заточить нас в замок Тромпет, и нам уже становилось страшно, как вдруг, наконец, один из офицеров внял голосу разума.

— Черт побери, сударь, — сказал отец, — такое возможно только у каннибалов, и нигде больше; я никому не угрожаю, а спокойно еду в Бидаш с женой и детьми; чего от меня хотят, в конце концов?

Мы продолжали свой путь. Матушка была так потрясена, что едва не заболела. На протяжении нескольких льё она беспрестанно повторяла:

— Ах, мой дорогой маршал! Мой дорогой маршал! Мы двигались на юг и вскоре увидели прекрасные горы.

Пиренеев; они показались нам необычайно грозными, и мы загрустили от того, что нам придется жить в такой глуши. Хотя моя семья полновластно правила в Бидаше и у нас были чиновники, судьи и все, что нам предоставлялось хартиями, отец чувствовал себя там неуютно, особенно в ту пору, когда еще был жив мой дед. Дед был наместником в Беарне, и мы с ним не встречались — он находился в По. Отец ездил туда один, а мы оставались в Бидаше. Матушка заболела, а я так устала после поездки, что не могла даже передвигать ноги.

Дед был не просто злым, он был жестоким. Женившись в первом своем браке на мадемуазель де Роклор, он вообразил, поверив ложному доносу какого-то слуги, что жена ему изменяет и весело проводит время с одним из своих кузенов, весьма хорошо сложенным и сопровождающим ее повсюду. Дед не придумал ничего лучше, как упрятать ее в Бидаше в подземелье, в так называемый каменный мешок. В одном из уголков дома пол проваливается, и человек падает в глубокую яму. Госпожа де Грамон, ни о чем не подозревая, села в лучшее кресло, установленное именно в этом месте, она была охвачена глубокой печалью и собиралась вдоволь поплакать. Однако она рухнула вниз и сломала себе бедро. Бедняжку изуверски продержали в подземелье два дня, невзирая на ее крики; вследствие этого ее рана оказалась неизлечимой и женщина умерла. Господин де Грамон женился вторично, на этот раз на мадемуазель де Монморанси-Бутвиль. На мой взгляд, только чрезвычайно отважная женщина могла броситься в объятия такого человека. Что касается меня, я бы никогда на это не пошла; и я из предосторожности, до тех пор пока мне не стали известны все секреты нашего замка в Монако, всегда пускала там г-на Монако впереди себя. Неизвестно, что могло прийти в голову этому сумасброду, вынашивающему весьма странные идеи.

Тотчас же после нашего приезда в Бидаш я возобновила свои прежние прогулки, но моя матушка этому воспротивилась и заявила мне с внушительным видом:

— В вашем возрасте, мадемуазель, это уже неприлично. Барышня, участвовавшая в стольких событиях и так хорошо разбирающаяся в политике, не может носиться по полям подобно простой девчонке. Пришлось с этим смириться, тем более что отец был дома.

Я постаралась взяться за учение или, точнее, ухитрялась делать вид, что учусь. Единственные уроки, которые я охотно разучивала, были уроки несчастной Льянс. Каждый вечер мы — Пюигийем, Лувиньи и я — танцевали с местными девушками; они показывали нам свои па, те самые, что называются «па-де-баск»; позже я включила эти движения в танец, который назван моим именем и на мелодию которого сочинили какую-то глупую песенку. Отец же развлекал себя тем, что он называл «мои обычные балеты» и «мои маленькие танцоры». Без сомнения, в ту пору Пюигийем был бесподобно грациозен, и на него непременно обратили бы внимание при дворе; в дальнейшем он уже никогда не танцевал столь превосходно, а в конце концов вообще перестал танцевать. Бассомпьер не отставал от моего кузена; он превосходил его красотой, но все же Лозен был самым обаятельным. Мы проводили время порознь, так как г-жа де Баете неистовствовала и была рада показать свою власть надо мной.

Как только мне удавалось вырваться из когтей гувернантки, я начинала бегать по всему дому. Больше всего мне нравилась галерея с фамильными портретами. Портрет Коризанды де Грамон, которая была одной из любовниц.

Генриха IV, вызывал у меня размышления. Я гадала, что хотел сказать отец, когда рассматривал его. Подумать только, стоило бы герцогу де Грамону захотеть, как его признали бы сыном короля Генриха и мы бы тогда узнали, что он превосходит Вандомов знатностью, которой они так кичатся! Ах! Если бы я была на его месте!

Я поняла это позже, однако не знаю, сожалею ли я об этом. Внебрачное рождение, даже если твой отец король, — всегда клеймо; я полагаю, что лучше оставаться теми, кто мы есть, и извлекать выгоду из своего происхождения, подобно господам Вандомам, и именоваться королем Рынка, как г-н де Бофор! Разве нет у нас своего прекрасного княжества, даже если оно и не лучшее из всех?

Отец был самым веселым человеком на свете, особенно это проявлялось в обществе моего дяди де Тулонжона, который именовал его не иначе как ничтожный князь Бидаша.

— Однако, брат мой, — возражал маршал, — господин принц называет меня великим князем Бидаша, и мне кажется, что…

— А мне кажется, что вы забываете об одном: о том, что господин принц никогда не видел Бидашского княжества.

Господин де Тулонжон был очень умный человек, но его справедливо считали самым большим скрягой во всей Франции. Дядюшку никогда не видели в новом камзоле. У него был скверный экипаж, с его конюших спадали штаны, и он устраивал отцу чудовищные сцены по поводу нашего образа жизни в Беарне.

— Вы разорите своих детей, и я буду вынужден их кормить, сударь, — заявлял он, — игра, лошади, девки, мясо, что там еще? Вы не отказываете себе ни в чем. — Сударь, я отнюдь не мот, спросите-ка лучше мою дочь.

— Ах, сударь, я бы хотел это услышать, то было бы для меня большим утешением. Мадемуазель де Грамон, правда ли, что маршал не бросает слугам деньги пригоршнями?

— Это не так, сударь, — отвечала я без смущения, — отец бросает деньги, но только когда он их роняет, и тогда его пажи и лакеи кидаются их подбирать.

— Я в этом раскаиваюсь, мадемуазель нахалка, — сказал отец, — но я быстро забираю деньги обратно с криком: «Пажи, на место!» — Черт побери, значит, вы все-таки теряете деньги, господин братец?

— Увы! Временами, когда меня окружают болваны, как, например, этот д'Андонвиль, которого я прогнал прочь, потому что его дурацкое имя приносило мне несчастье.

Мадемуазель, расскажите, пожалуйста, как в прошлом году я отблагодарил двадцать скрипачей, явившихся ко мне под Новый год.

— О сударь, вы сейчас согласитесь, что это одна из лучших шуток отца. Он спокойно выслушал, стоя у окна, этих бедняг, старавшихся изо всех сил. Когда они закончили, он спросил: «Сколько вас, господа?» — «Двадцать человек, сударь». — «Я покорнейше благодарю вас всех». С этими словами отец закрыл окно.

— Великолепно! С какой стати эти негодяи вздумали развлекать того, кто их об этом не просил? — воскликнул дядюшка.

Коль скоро мы зовемся де Грамонами, на нас лежит печать незаурядности и все мы наделены умом; в наименьшей степени это относится к Лувиньи.

Между тем время шло, и дела при дворе наладились; отец считал, что мы слишком долго отсутствуем и в Париже его не хватает (в самом деле, он получал письмо за письмом). В конце концов он решился уехать, бросив мою больную матушку! Из-за нее мы не смогли уехать вместе с ним, однако он увез с собой Лувиньи; матушка умоляла оставить ей Пюигийема. Отец, не дороживший графом (он вообще никем и ничем не дорожил), согласился удовлетворить ее просьбу; кузен был не прочь остаться, а я была вне себя от радости. Бидаш в обществе лишь одной матушки казался мне гробницей. Моя сестра уже родилась (я забыла об этом сказать), и с ней всячески носились; по-моему, маршальша любила ее больше, чем нас, и причиной тому был кривой глаз девочки. Матушка чувствовала себя обязанной вознаградить ее, а мне не было до нее никакого дела — я всегда терпеть не могла детей, за исключением своих собственных.

Отец уехал, и мы остались в полном одиночестве. Мы прожили в Бидаше около четырех лет, и именно тогда началась история моей любви. Прежде чем об этом рассказать, мне, по-видимому, следует, немного отдохнуть. Необходимость развернуть эту длинную цепь воспоминаний с ее чередой следующих друг за другом звеньев порой меня пугает. Сколько событий! Сколько ошибок! Сколько слез! Сколько характеров мне предстоит описать! Сколько лицемерия разоблачить! Сколько масок сорвать! В этом столетии все страдают манией величия — от короля, мнящего себя центром мироздания, до ничтожнейшего из придворных, также мечтающего стать великим; у всех безмерные притязания. И при этом сколько вокруг жалких людишек и жалких поступков — начиная с того, кто находится выше всех!

Пюигийем не оставался с нами все эти четыре года. Он уехал к своему достопочтенному отцу, а затем отправился в Париж, после чего снова вернулся к отцу; наконец, однажды утром, в солнечный весенний день, он предстал перед нами среди цветов и росы, подобный богу дневного света, нарядно одетый, во всем своем блеске и великолепии. Мне было тогда четырнадцать лет, а моему кузену двадцать, но мои четырнадцать лет были более весомыми, чем его двадцать: я казалась уже взрослой женщиной и лицом, и фигурой, а еще больше была такой по уму и образу мыслей.

В то утро я поднялась раньше обычного, хотя и не ждала кузена, и в простом домашнем платье, в одном лишь убранстве собственной юности, спустилась в сад с романом в руках; то была «Астрея» — моя любимая книга. Примерно в течение часа я упивалась похождениями героини, на месте которой мне страстно хотелось оказаться, и пребывала в мире грез; внезапно мне послышалось, как кто-то окликает меня по имени дрожащим голосом, который тронул меня до глубины души. Я подняла глаза, но никого не увидела.

Между тем мое сердце учащенно забилось. Откуда исходил этот знакомый голос, звавший меня так нежно? Рядом со мной стояла плотная живая изгородь из молодых грабов; я прислушалась; густая листва деревьев шелестела от порывов ветра, доносившего до меня аромат растущих поблизости роз. Снова раздался тот же голос. Я больше не сомневалась: это был Пюигийем; очевидно, он спрятался за этой изгородью, и я не могла его видеть; меня утешало лишь то, что и кузен меня не видит.

— Ах! — воскликнула я. — Так это вы, сударь?

— Это я, мадемуазель.

— Неужели? Вы в Бидаше? Я в это ни за что не поверю! Значит, вы нас еще помните?

— Я ничего не забываю.

— Вы приехали к нам прямо от двора?

— Да, мадемуазель.

— Должно быть, там вы и научились разговаривать, прячась за ветвями деревьев?

— Дело в том, что я не смею вам показаться.

— Почему же?

— Я приехал верхом и еще не снял сапоги.

— Ну и что? Разве я не в домашнем платье?

— Вы позволите предстать перед вами в сапогах?

— Я требую этого и не извиняюсь за свое домашнее платье. Разве можно думать о внешнем виде после шести месяцев разлуки?

Эта фраза отдавала Клелией, впечатлениями от которой я была пропитана, как губка. Я услышала поспешные шаги и вскоре увидела Пюигийема, летевшего мне навстречу. Голова моя пылала, а сердце неистово билось. Кузен же был бледен.

Вместо того чтобы, как обычно, броситься друг к другу, мы застыли на месте в смущении, не решаясь даже поднять глаза. Пюигийем поклонился, и я ответила ему тем же. За минувшие полгода и в нем, и во мне произошли разительные перемены. Он стал взрослым мужчиной и к тому же придворным кавалером, а я, как уже было сказано, превратилась во взрослую женщину; от прежних детей ничего не осталось.

— Кузина, — наконец промолвил граф, — кузина…

— Так что же, кузен?

— О! До чего я рад вас видеть!

— Я тоже.

— В самом деле?

— Разве я когда-нибудь вам лгала?

— Вы стали такой красивой!

— Разве это повод, чтобы лгать?

— Это повод меня разлюбить.

— Ах, кузен!.. Мы по-прежнему любим своих друзей.

— Спасибо, мадемуазель.

— Стало быть, вы видели короля и королеву?

— Да, мадемуазель.

Вся радость кузена улетучилась. Каждое его слово «мадемуазель» было сдержанным и печальным, как прощание. Я посмотрела на Пюигийема и замолчала. Подобно ему, я чувствовала безотчетную грусть; эта грусть, возможно, не лишенная приятной сладости, заставила меня забыть обо всем, что я собиралась ему сказать. В эту самую минуту появилась моя гувернантка.

VIII.

Увидев рядом со мной Пюигийема, г-жа де Баете напустила на себя вид фурии. Похрабревший Пюигийем, разукрашенный лентами и венецианскими кружевами, приветствовал гувернантку с легкомысленным видом щеголя. — Вы здесь, сударь? И вы еще не были у госпожи мар-шальши?

— Сударыня, я там был, но мне сказали, что она еще не принимает, — возразил граф с улыбкой, способной обезоружить любую неприязнь.

— Это еще не повод искать встречи с мадемуазель де Грамон, не заручившись ее или хотя бы моим согласием!

— Я не искал встречи с мадемуазель, уверяю вас, но она произошла; что касается вас, сударыня, то вы поистине все молодеете; у вас новая шляпка, подобную шляпку были бы рады увидеть и при дворе. Скажите на милость, кто вас научил так носить головной убор, чтобы я мог написать об этом мадемуазель дю Ге-Баньоль, которая изволит отчасти считаться с моим вкусом.

Юный притворщик знал Баете как свои пять пальцев; ему было известно, как тщательно гувернантка завивала по утрам волосы и как гордо она носила свой головной убор — завязывающийся под подбородком чепчик черного бархата; к этому чепчику она прикрепляла вдовью вуаль с помощью узких лент и позолоченных шнурков, что придавало ей элегантность какой-нибудь деревенской Мадонны. Отец всякий раз с серьезным видом осыпал г-жу де Баете комплиментами, и все мы следовали его примеру так убедительно, что она поверила в нашу искренность и вообразила, что ее призвание — придумывать себе новые головные уборы. В довершение всего Гишу пришло в голову подарить гувернантке во время одного из своих приездов полумаску эпохи Лиги, которую он отыскал у нашей бабушки в По. Он преподнес этот предмет как последнее слово моды. С тех пор г-жа де Баете щеголяла в полумаске на всех прогулках и презирала нас с нашими масками, какие носили, по ее словам, еще до потопа. Матушка не раз предупреждала гувернантку, что над ней насмехаются, но все было тщетно.

«Неужели? Они бы не посмели», — говорила бедняжка и продолжала действовать в том же духе. Лесть Пюигийема тронула и смягчила гувернантку:

— Стало быть, сударь, в Париже нет ничего нового, раз красивые девицы готовы носить головные уборы провинциальных старух?

— Напротив, сударыня, там все еще изготавливают изумительные вещи — несколько таких безделушек лежат в моей дорожной сумке, и я буду иметь честь вам их преподнести. И все же ничто не пользуется большим спросом, чем пОлумаски; это верх элегантности, и девицы Манчини никогда не выходят без полумасок из дома.

Госпожа де Баете окинула меня победоносным взглядом. Я же, понимая, что это всего лишь очередная шалость, приготовилась позабавиться, но Лозен внезапно перешел на серьезный тон и заговорил с гувернанткой о делах. Мы обе пришли в восторг от его речей и самоуверенности, с какой он их произносил.

— Поистине, сударь, вас нельзя узнать, — заметила г-жа де Баете, — вы стали достойным уважения дворянином и разбираетесь в государственных делах не хуже самого господина кардинала.

— Ах, сударыня, ведь я младший сын гасконца из славного рода, слава Богу! Поэтому я обладаю способностью видеть дальше, чем мог бы при своем росте. Мне надо преуспеть в жизни, и я преуспею.

В этот миг лицо кузена приобрело незнакомое мне выражение. В нем сквозили решимость и незыблемая воля, воля, в наличии которой мне было суждено самой слишком хорошо убедиться. Обращенные на меня глаза Пюи-гийема отчасти связывали со мной его дерзкие замыслы, и тут я почувствовала, что люблю его, ощутила, что моя жизнь и будущее зависят от этого невысокого человека, столь гордого и столь решительного. Я почувствовала это скорее безотчетно, чем сознательно; мое сердце трепетало так, что сборки на моей шейной косынке пришли в движение; я не могла понять причину своего волнения и сердцебиения. Румянец, разливавшийся по моему лицу, неодолимая сила, притягивавшая меня к кузену настолько, что я даже непроизвольно сделала шаг вперед, — то были признаки зарождающейся или скорее растущей любви, ибо я любила этого человека всегда и буду любить его до конца своей жизни.

Пюигийем только что потерпел любовный крах в самых изысканных дамских салонах, и его тщеславие сильно от этого страдало. Он примкнул к свите мадемуазель дю Ге-Баньоль, впоследствии г-жи де Куланж, уже тогда славившейся своим умом, остротами и редкой красотой (она сохранила ее до сих пор и, полагаю, сохранит до конца своих дней). Эта девица отнюдь не была богатой наследницей, но она отличалась таким очарованием, что у нее не было отбоя от поклонников. Пюигийем последовал примеру других и занял место в строю ее воздыхателей. Вначале она отнеслась к графу благосклонно за его приятную наружность и врожденный апломб, заставлявший его задирать нос, словно он имел на это право. Но однажды, находясь в доме Мадемуазель, девица отвернулась от Пюигий-ема. Он напрасно старался: она продолжат не замечать его, невзирая на его призыв «Помилуйте!» и скорбный вид. Кто-то спросил красавицу о причинах ее охлаждения к графу.

— Ах! — ответила она. — Я не желаю более, чтобы этот бедный юноша был в числе моих поклонников: он слишком глуп.

Эти слова стали передавать один другому, и Пюигийем их услышал, возможно слишком поздно, но все же услышал. Он едва не взбесился от ярости и затаил на сердце злобу; я бьюсь об заклад, что он злится по сей день. Это он-то глуп!

— О! Я докажу этой нахалке, что я не настолько глуп, как она полагает, — заявил он.

С тех пор граф перестал интересоваться красоткой и открыто выказывал ей презрение; это характерное для столь юного существа поведение лишь веселило барышню и окончательно убедило ее в своей правоте. Она произнесла по поводу бывшего кавалера своего рода надгробное слово:

— Это доказывает, что он еще глупее, чем я думала. Все придворные были на стороне мадемуазель дю Ге-Баньоль и настроились против графа, даже мой отец, которому Пюигийем решил пожаловаться.

— Господин кузен, так не подобает себя вести, — сказал маршал. — Если дама обвиняет вас в недостатке ума, следует любой ценой убедить ее в обратном, вместо того чтобы отступать, подобно дураку. Мадемуазель дю Ге смеется над вами, она вправе это делать, а вам нечего ей ответить.

Лозен до сих пор не может простить г-же де Куланж обиды Пюигийема, но эта дама — хитрая бестия и умеет за себя постоять. Она никогда не показывала, что это ее беспокоит, но всегда остерегалась графа, убедившись, что с фаворитом короля следует считаться и что она ошиблась на его счет. Госпожа де Куланж сыграла с моим кузеном не одну скверную шутку, но он тщетно пытался ей отомстить. Прелестное остроумие заменяло красавице прочие достоинства; эта особа, принадлежащая по своему происхождению и положению мужа к судейскому сословию, заняла такое место при дворе, что ей завидуют самые благородные дамы. Госпожа де Куланж была и остается в числе приближенных короля благодаря г-же де Монтеспан, г-же де Ментенон, г-же д'Эдикур и многим другим. Она проводит по три-четыре дня подряд в Версале, присутствуя при туалете королевы и фавориток; ее к себе зовут, она повсюду желанная гостья; г-жа де Куланж по-прежнему в ладу со всеми, между тем как Лозен томится в Пиньероле! Да, приходится признать, что эта женщина всегда превосходила графа умом.

Как бы там ни было, когда Пюигийем явился к нам в Бидаш, он был совершенно подавлен этой неудачей и жаждал оправиться после своего поражения. До сих пор его любовь ко мне была сущим ребячеством; он испробовал свои незрелые чувства на девочке, находившейся рядом, но никогда всерьез не помышлял стать зятем маршала де Гра-мона. Пюигийем ревновал меня ко всему, даже к Гишу и Лувиньи. Его честолюбие и страсть расцвели одновременно благодаря насмешливой отповеди г-жи де Куланж и возвращению к нам.

Кузен понял, что он жаждет возвыситься и средство для этого у него под рукой. Оставалось лишь пустить его в ход, и ради этого, несмотря на свой юный возраст, он проявил змеиную хитрость.

В первые дни своего пребывания в Бидаше Пюигийем лишь приглядывался ко всему, а затем использовал свои наблюдения для того, чтобы расположить к себе людей. Он обращался с маршальшей как нельзя более внимательно и любезно; за ней никто никогда так не ухаживал, и она полюбила гасконца едва ли не больше собственных детей, не особенно чутких по отношению к ней.

— Как же этот милый Пюигийем изменился в лучшую сторону! Каким он стал учтивым и обходительным! Видно, что он прошел школу маршала и прислушивается к его советам.

Бедная моя матушка! Маршал был для нее идеалом, воплощением совершенства и даже доброты — я никогда больше не встречала столь слепой любви. Так или иначе, Пюигийем быстро стал ее любимцем. Она не могла без него обходиться и не покидала дом без его сопровождения; граф подавал матушке руку и не допускал, чтобы к ней приближался какой-нибудь конюший. Не обходил он вниманием и г-жу де Баете; на меня же кузен едва смотрел, словно я для него ничего не значила. Во время споров он неизменно вставал на сторону матушки и гувернантки, выступая против моего мнения. Из привезенных нам подарков он преподнес мне лишь очень простой и невзрачный чепчик. От досады я отдала его в присутствии кузена своей горничной, громко заявив, что подобный головной убор ей в самый раз.

В итоге, как граф и рассчитывал, эти бесхитростные души прониклись к нему полным доверием; обеим дамам и в голову не приходило, что их любимец может заинтересоваться такой пигалицей, как я, и они утратили всякую бдительность. Я же беспрестанно думала о кузене, о чем свидетельствовали мои вспышки гнева, и мое самолюбие чувствовало себя уязвленным из-за того, что мной пренебрегают. За две недели мое чувство к графу разгорелось сильнее, чем если бы он провел полгода, стоя передо мной на коленях. С гордячками следует поступать именно так — это самый верный путь к их сердцу. Я осунулась от раздражения, и мне все опротивело; запираясь в своей комнате, я рыдала там часами напролет и дошла до того, что стала буквально на всех бросаться; особенно безжалостно я обращалась с матушкой и с г-жой де Баете. Я помыкала ими без всякой причины; такого отвратительного настроения у меня еще никогда не было.

Подобным образом я вела себя в течение нескольких недель; как-то раз, утром, в дивную погоду, о существовании которой и не подозревают парижане — такая бывает лишь в наших благословенных южных кантонах, — я тайком выскользнула из дома одна со своей крошечной собачкой Клелией и отправилась бродить по полям, желая, чтобы меня за это как следует побранили, но прежде всего мне хотелось, чтобы обе мои тиранки вдоволь поволновались и посердились. Тиранки! Эти бедные добрые создания! Однако в ту пору я думала о них именно так. В замке все еще спали; я радовалась в предвкушении того, что проведу весь день одна и буду есть черный хлеб с сыром в крестьянских хижинах, а меня тем временем будут искать.

Благополучно выбравшись из парка, я отыскала живописную тропу, которая была мне хорошо известна; петляя между двумя живыми изгородями, усыпанными цветами, она привела меня на вершину круглого холма, где сохранились какие-то развалины. Я сотни раз бывала здесь с Пюи-гийемом и братьями, и теперь эти места вызывали у меня множество воспоминаний; я не забыла, как нежно тогда относился ко мне кузен, и, сравнивая его прежнее чувство с нынешним презрением, недоумевала: «Ведь я сейчас красивее, взрослее и лучше во всех отношениях, чем была в ту пору, почему же он не желает этого замечать?».

С высоты холма я обозревала Бидашский замок и со злорадством думала, что там уже должны были переполошиться. Окна дома сверкали на солнце; сияние светила придавало окружающему пейзажу роскошный и величественный вид, неизменно приводивший меня в восторг будь-то в Бидаше или в Монако. Я принялась размышлять о многом, причем более серьезно, чем обычно; мне пришла в голову мысль о моем замужестве, и я стала гадать, кто мог бы стать моим избранником.

«Я бы вышла замуж за бедного Танкреда, я бы вышла замуж за Филиппа, но где же он? Я бы вышла замуж…» Тут я прервала сама себя:

«Нет, я ни за что за него не выйду: он обожает госпожу де Баете с ее полумаской, он собирается добиться успеха благодаря старухам. Такое средство не хуже любого другого. Как он старается! В конце концов, мадемуазель де Гра-мон отнюдь не создана для такого ничтожества, как он».

Я не смогла удержаться от слез досады при мысли о том, что «такое ничтожество» пренебрегает мной. Можно было умереть от стыда:

«Пусть только он на меня посмотрит, этот смазливый льстец и лицемер, а я уж постараюсь, чтобы он поневоле на меня посмотрел! О! Как же я тогда буду его презирать в свою очередь, я заставлю его валяться у моих ног, а сама выйду замуж за какого-нибудь принца, чтобы оттолкнуть это ничтожество ногой, чтобы он бесился от злости, сколько мне будет угодно! Да, это будет, да, это случится, я так хочу, я так хочу!».

Клелия носилась вокруг, выискивая в траве следы каких-то зверей; внезапно она устремилась вперед как безумная и принялась громко лаять в сторону тропы, откуда послышались чьи-то шаги.

Мне совсем не было страшно, однако ни одна девушка моего возраста и моего положения никогда не оказывалась одна, без защитников, даже без сопровождающего лакея, на подобной прогулке; это был безрассудный поступок, и лишь такая сумасбродка, как я, могла на него отважиться.

Я сама придумала эту восхитительно сладостную месть и упивалась ею, но все же испуг Клелии и приближавшиеся шаги заставили меня задуматься. «А вдруг это какой-нибудь разбойник?» — пронеслось у меня в голове.

Мой взгляд упал на часы, которые я носила на цепочке, усыпанной бриллиантами, а также на мои кольца, подвески и брошь. В эту минуту ярость собачки усилилась.

IX.

Как вам известно, я отнюдь не отличаюсь робостью; я безбоязненно встречала крики парижского сброда, его угрозы и ругательства, что само по себе уже немало; тем не менее в ту минуту мной невольно овладел испуг, и я приготовилась защищаться изо всех сил. Я из тех людей, кто умеет владеть собой, кому не изменяют присутствие духа и воля, кто почти всегда остается хозяином положения, не теряя при этом мужества. Я была такой даже в ту пору. И я ринулась навстречу опасности, восклицая: — Ну же, Клелия! Ну же, пиль, пиль!

Клелия вернулась ко мне, ощетинившись, и я до сих пор содрогаюсь, вспоминая о том, что предстало моим глазам.

Передо мной стояла старуха, невообразимо безобразное и уродливое создание, в лохмотьях, с седыми, сальными, зловонными, редкими волосами, ниспадавшими на плечи прямыми прядями. Она была похожа на старую испанскую цыганку, к которой привязалась королева-мать, назначившая ее воспитательницей мартышек и попугаев, которые обитали в покоях ее величества. У старухи был тот же облик, если не считать ее лохмотьев, ибо любимица королевы всегда наряжалась колдуньей и щеголяла в черно-красном одеянии; по словам служанок ее величества, цыганка замечательно предсказывала судьбу, и они советовались с ней с утра до вечера.

Между тем старуха приближалась ко мне, отталкивая Клелию небольшой палкой из орешника, обвязанной выцветшими шелковыми лентами; она обращалась с Клелией, словно с шавкой, невзирая на происхождение и родословную моей собачки. Цыганка устремила на меня свои черные, сверлящие, похожие на пылающие угли глаза. В конце тропы, напротив меня, лежал камень, который упал с одной из обвитых плющом колонн. Дойдя до камня, старуха села на него, а негодующая Клелия вцепилась в накидку, свисающую у нее за спиной, и разорвала ее на клочки.

Незнакомка отстранила собачку столь благородным жестом, что ей позавидовал бы даже барон:

— Уберите вашу собаку, Шарлотта де Грамон, если вы не хотите, чтобы я ее ударила.

Не привыкшая к тому, чтобы со мной говорили в таком тоне, я вскинула голову и надменно осведомилась у старухи, откуда в ней столько дерзости. — От моего могущества! — отвечала она. — Вашего могущества?

— А! Ты в этом сомневаешься! Неразумная девчонка, жаждущая свободы, общения с природой и, возможно, любви, ты не узнаешь королеву этих гор, богиню остроконечных вершин, облаков и вечных снегов, не столь заледеневших, как мое сердце. Эта странная речь удивляла меня все больше и больше.

— Королева! — презрительно вокликнула я.

— Да, королева, причем более могущественная, чем все европейские королевы, восседающие на тронах, ибо я повелеваю не только своими подданными, но и стихиями, даже самим дьяволом. Все на земле и в этих просторах повинуются моей воле; эта палочка — неодолимый скипетр, перед которым никто не может не склониться. Я молча пожала плечами.

— Тебе нужно доказательство, строптивое дитя? Смотри же!

Она свистнула каким-то особым способом и столь пронзительно, что послышалось эхо. В тот же миг сотня, а то и две-три сотни странных, жутких, чудовищных фигур возникли неизвестно откуда, показавшись со всех сторон, но на большом расстоянии от нас; развалины просто кишели этими страшилищами; я не знаю, сколько их было — сосчитать было невозможно.

— Если захочешь, — продолжала старуха, — они подойдут ближе; будь твоя воля, их явится в десять раз больше, юная принцесса (она намеренно выделила два последних слова).

Признаться, я испугалась. Оказаться наедине с этой толпой оборванцев без совести и чести, жаждущих завладеть моими украшениями, готовых вмиг растерзать меня на части по одному лишь знаку ужасной старухи, — эта угроза показалась мне в тысячу раз страшнее баррикад и воплей господ парижан. Я едва не заплакала, но гордость всю жизнь удерживала меня от слез. Напротив, я постаралась посмотреть прямо в лицо старухи и спросила у нее почти без дрожи:

— Кто эти люди и что они делают во владениях моего отца?

— Они вовсе не в чужих владениях, а на своей земле: эти горы испокон веков принадлежат нашему племени и будут принадлежать ему до конца света. Среди этих окружающих тебя людей, которых ты презираешь, найдется более сотни тех, кто знатнее тебя настолько, насколько свет солнца ярче света одной-единственной искорки. Предки этих людей носили царский венец еще в те времена, когда твои предки были всего лишь жалкими крепостными. Не будь же такой гордячкой, Шарлотта де Грамон, и не смотри свысока на тех, о ком ты не имеешь никакого понятия.

Я часто слышала, как отец рассказывал о наших ужасных соседях — кочевых племенах, которые населяют Пиренеи и которых испанцы называют хитанос, однако я никогда их не видела. Когда-то они спускались в Бидаш с гор и устраивали там грабежи, хватая все, что они могли унести, но мой дед вел с ними жестокую войну и беспощадно истреблял их с помощью королевских войск; он загнал хитанос в глубь их пещер и в конце концов вынудил их подписать договор, согласно которому они должны были соблюдать неприкосновенность наших земель и не трогать наших вассалов, при условии, что мы не станем вмешиваться в споры хитанос с другими племенами и будем при этом оставаться безучастными. Данное соглашение неукоснительно выполнялось обеими сторонами. Оно было заключено, когда мой отец был еще ребенком, и с тех пор в княжестве не было замечено даже следа хитанос.

Понятно, что при виде этих людей, вернувшихся сюда с оружием в руках (все они были вооружены) и, очевидно, не с добрыми намерениями, меня охватил ужас; я оказалась в их власти, лишенная всякой помощи и защиты. Теперь я жестоко раскаивалась в том, что сбежала из дома. Между тем чутье подсказывало мне, что единственный способ заставить уважать меня — оставаться спокойной и смелой, поэтому я собралась с духом и спросила:

— Зачем вы сюда пришли? Что вам от меня нужно? Зачем вы заговорили со мной и нарушили мой покой, не дав побыть одной?

— Мы ждали тебя, мы давно искали тебя, Шарлотта. Голос старухи настолько смягчился, что стал почти нежным.

— Меня?! — вскричала я.

— Именно тебя.

— Что может быть общего между вашим племенем изгнанников и моей семьей?

— Это тебе неведомо, и ты не можешь этого знать. Сейчас ты обо всем услышишь.

— Я не привыкла, чтобы кто-нибудь обращался ко мне на «ты», — перебила я старуху, возмущенная ее наглостью и не в силах сдержаться.

— И все-таки я буду говорить тебе «ты» — мне нет дела до того, что это тебя обижает; когда ты узнаешь правду, моя дерзость перестанет тебя удивлять. Нам не нужны свидетели; заставь эту тварь замолчать, а не то я ее задушу.

Клелия продолжала яростно тявкать и царапаться — словом, она вела себя как подобает собаке, привыкшей к хорошему обществу, вести себя по отношению ко всякому сброду. Я взяла ее на руки и стала ласкать, а затем спрятала под своими юбками; собачка продолжала глухо ворчать, но перестала лаять.

— Ты спрашиваешь, что общего между тобой и мной, Шарлотта де Грамон. Знаешь ли ты, чья грудь тебя вскормила?

— Одной молодой и красивой крестьянки; она умерла вскоре после того, как меня отняли от груди, и я совсем ее не помню.

— «Одной молодой и красивой крестьянки» — в самом деле, она была очень молода и очень красива! Но то была не крестьянка, то была моя дочь.

— Моя кормилица — хитана?! Нет, нет, тысячу раз нет — матушка бы этого не допустила. Какая-то язычница!

— Разве ее не звали Катринеттой?

— Да, это христианское имя.

— Моя дочь была христианкой, но при этом она была моя дочь. Мое единственное дитя, единственный плод моей единственной любви, также с христианином, — прибавила она с мрачным видом, начинавшим меня пугать. Старуха ненадолго замолчала, а затем продолжала:

— Этот христианин посмеялся надо мной; он не любил меня, но любил Катринетту, так как он отнял ее у меня, не обращая внимания на мои слезы и крики, дал ей свое имя и признал ее своей дочерью; он сделал ее самой богатой среди ваших бидашских вассалов. По его словам, он сделал это, чтобы спасти ее душу. Я дважды забирала Катринетту у отца, но она дважды убегала и возвращалась в ваши края; она не любила меня — мать, которая ее обожала: кровь отца заглушила в ее сердце голос моей крови. Я не хотела, чтобы моя дочь была несчастной, и отпустила ее на волю, вернее оставила ее в рабстве, ибо она гнушалась воли.

Я не в состоянии описать, как преобразилось уродливое лицо старухи: ее жуткие глаза излучали любовь, которую она черпала в своем горе, — это было непостижимо. Я внимательно слушала цыганку; она снова умолкла, а затем разразилась диким криком, от которого кровь застыла в моих жилах.

— У тебя есть дядя, Шарлотта? — спросила она.

— У меня их несколько.

— У тебя есть дядя, который смеется и издевается над всем самым святым; он предатель, трус, обманщик, подлец — словом, это граф де Лувиньи!

— Говорите уважительнее о…

— Уважительнее о том, кто убил мою дочь! Мне говорить о нем уважительнее? Да начнем с того, кто он такой? Я не обязана никого уважать, к христианам же я не испытываю ничего, кроме ненависти. Молчи! Уважать Лувиньи, лжеца и соблазнителя, который, прикрываясь своим именем, своей молодостью, смазливым лицом и вероломной любовью, совратил мою Катринетту, сделал ей ребенка и бросил ее умирать от горя. Ты не знала об этом, девушка, не так ли! Ты, конечно, слышала, что Лувиньи — трус, убийца и доносчик, но ты не знала, что он также бесстыжий лжец и самый подлый из всех мерзавцев.

Я была прекрасно осведомлена о словах и поступках дядюшки, которого все в нашей семьи стыдились, и сочла уместным промолчать. Королева продолжала:

— Катринетта стала матерью ребенка, который задохнулся от ее слез, и тут как раз родилась ты; поскольку отец Катринетты, узнав о ее грехе, отказался от дочери, Лувиньи решил поправить дело и определить ее к маршальше твоей кормилицей. Твоя мать была тогда в По, и она положилась на сведения, предоставленные одним старым слугой, который был рад услужить сыну своего хозяина. Вот так Лувиньи ввел свою любовницу в ваш дом и, пользуясь этим, стал ее унижать. Кроткая душа сносила все молча: она безумно любила этого мерзавца, а также любила вас, мадемуазель; Катринетта любила вас так же сильно, как ребенка, которого она потеряла. Она отдавала вам свою жизнь, угасавшую с каждым днем, но никогда еще молоко кормилицы не приносило такой пользы бедному младенцу, Божьему созданию, как ее молоко. Я находилась тогда далеко, очень далеко, меня не было здесь три года; когда я вернулась, было слишком поздно — моя Катринетта уже угасла, как свечка, задутая ветром, — я так с ней и не встретилась. Этот рассказ если и не растрогал, то заинтересовал меня, и я уже смотрела на безобразную старуху не с такой опаской и неприязнью. Я молчала, ожидая, что она еще скажет.

— Был ли ваш дядя Лувиньи с тех пор счастлив, мадемуазель? Не навлек ли он на себя всеобщее презрение, ненависть и даже проклятия? Что стало с его состоянием? Добился ли он успеха при дворе? Есть ли у него друг? Вам прекрасно известно, что нет. Я тоже это знаю, ибо все это сотворено мною — я произнесла проклятие над его будущим, и это проклятие немедленно стало приносить плоды. Теперь вы верите в мое могущество?

Она говорила чистую правду. Я ощутила дрожь в ногах перед лицом этой необыкновенной женщины — она привела меня в оцепенение.

— Моя месть продолжает преследовать этого изверга, которого я ненавижу, но в то же время я обратила свою любовь на девушку, вскормленную моей кровинкой, вскормленную молоком моей дочери. Ради тебя я призвала своих соплеменников соблюдать соглашения, вырванные твоим дедом у моего отца силой. Только благодаря тебе Бидашский замок и селение еще целы. Если бы не ты, какой костер запылал бы здесь в память о Катринетте! Дом Грамонов в одно мгновение исчез бы с лица земли! Ради тебя все это стало для меня священным. Я укротила свой гнев, направила его на истинного преступника и пощадила невинные души. С тех пор как ты родилась, я не спускала с тебя глаз; с тех пор как ты вернулась в эти края, я искала случая с тобой встретиться; этот случай, наконец, представился, и ты выслушаешь меня до конца. Тебе не удастся от меня сбежать. Я нисколько в этом не сомневалась и поэтому не стала возражать.

— Я знаю твои мысли, желания и надежды; я хотела бы помочь тебе их осуществить, но это от меня не зависит: судьба ведет тебя за собой, и я не стану говорить, куда онъ тебя заведет, хотя мне это превосходно известно, — мне не следует сообщать тебе об этом. Знай одно, Шарлотта: ты видела лишь часть моих подданных; они и я — мы все в твоем распоряжении. О чем бы ты ни попросила, что бы ты ни приказала, твое желание будет для нас законом. Мы придем к тебе на помощь даже на краю света, мы поспешим к тебе по первому твоему зову. Любая угроза будет отведена от тебя без твоего ведома. Мы можем все, мы сильнее всех. Как бы высоко ты ни метила, нам и это по силам. Необходимо только, чтобы ты сохранила эту тайну, ибо, если ты ее раскроешь, то сделаешь нас бессильными и лишишься своих верных слуг.

Внезапно перед нами появился очень красивый, бесподобно красивый, статный юноша, облаченный в лохмотья, но державшийся с королевским достоинством; он произнес несколько слов на неведомом мне языке, а старуха сказала в ответ всего два слова; затем он исчез столь же неожиданно, как и появился; обернувшись ко мне, старуха сказала:

— Ты скоро убедишься, что я способна предупреждать твои желания, даже когда ты сама еще о них не ведаешь.

X.

Услышав это заявление, я насторожилась; вероятно, в моем взгляде читалось сомнение — колдунья сделала жест, как бы призывая меня запастись терпением.

— Ты любишь молодого Пюигийема, — продолжала она с улыбкой, стараясь придать ей лукавый характер, — ты вырвалась из клетки, надеясь, что это заставит его отправиться на поиски тебя; я это предвидела, и мне удалось найти его быстрее, чем тебя; он скачет сюда верхом — ты увидишь его через несколько минут и сможешь наговориться с ним вдоволь; я ручаюсь, что никто вас не потревожит. Ты довольна?

Я стала пунцовой, как майская роза; кровь так сильно стучала в моих висках, что у меня закружилась голова. Моя тайна была в руках этого жуткого создания! Я содрогалась при мысли об этом; между тем кузен приближался, мне предстояло его увидеть, мне предстояло его услышать, мне предстояло узнать разгадку секрета, которым он не хотел со мной делиться; то был столь же заманчивый плод, как и яблоко праматери Евы, по крайней мере старуха вполне подходила для роли змея-искусителя.

— Как! — воскликнула я. — Пюигийем будет здесь и мы должны говорить в вашем присутствии?

— Нет, не в моем присутствии, успокойся. Ни я, ни мои сородичи не сможем ни увидеть, ни услышать вас — мы будем наблюдать за вами издали. И все-таки берегись этого молодого человека: он сильнее тебя, в нем больше хитрости и злости, и, если ты не будешь его остерегаться, он станет твоим повелителем.

Уже во второй раз эти проклятые вещуны пророчили мне какого-то повелителя, а я этого не желала. Я топнула ногой от досады. До меня уже доносились шаги кузена. Я спряталась за уцелевшей частью стены; в то время как я смотрела сквозь щели между расшатанными камнями на тропу, старуха исчезла, а Пюигийем появился; теперь я видела только его и забыла обо все на свете: мои гордость й страх улетучились. Я вышла из укрытия столь же непроизвольно, как и притаилась там; заметив меня, кузен вскрикнул. Я стояла в растерянности.

— Вы, мадемуазель, здесь, одна! Ах! Мы так долго вас искали.

— Я вышла погулять, — отвечала я непринужденно, — мне надоело сидеть дома.

— Вы могли бы об этом сказать и не подвергать себя стольким опасностям. Я видел внизу людей подозрительного вида, тут водятся медведи и…

— Господин де Пюигийем, во-первых, я отнюдь не из пугливых; во-вторых, я не настолько привязана к юбке моей гувернантки, как вы, и решила немного подышать воздухом свободы, которой меня лишили. Вы же чувствуете себя уютно лишь подле старушечьих фижм, глядя на их полумаски, вам не понять моей прихоти, мне это ясно.

Господин де Лозен улыбнулся так, как он улыбался в ту пору, когда еще не был до конца испорчен, когда у него еще оставались проблески юношеских чувств, — эта улыбка была ослепительной, как солнечный луч.

— Ах, кузина, вы так умны, как же вы не догадались, что это означало?

— Тут нечего угадывать: это означало то, что означало.

— Это означало не то, что вам казалось, мадемуазель. Это означало, кузина, что я занимался тем, что меня всецело поглощало, не случайно: мы живем бок о бок с двумя благочестивыми женщинами, которые не терпят, когда ими пренебрегают, и не допускают, чтобы молодые люди веселились, а в особенности любили друг друга. Следует заставить их закрыть на все глаза, а для этого у нас остается единственное средство — так отвлечь их внимание, внушить им такое доверие, чтобы они впоследствии не поверили тому, что увидят своими столь надежно закрытыми глазами. Теперь вы понимаете? — Нет, — лукаво отвечала я, хотя мне все стало ясно.

— Я поясню свою мысль, раз вас так трудно в этом убедить. Как правило, младших сыновей рода не подпускают близко к наследницам, а такая девушка, как вы, хотя вы не одна в семье, обязательно становится наследницей, так уж принято. За один лишь взгляд, за один лишь вздох, за одно лишь слово в ваш адрес бедного Пюигийема непременно вышвырнули бы из дома; ему не позволили бы даже задержаться на пороге. В то время как… Вы читали легенду об Орфее, который угощал Цербера пирогом? — Да… кажется.

— Я угостил ваших надзирательниц славными пирогами, они их съели и, уверяю вас, теперь переваривают съеденное. Будь что будет, я уже не боюсь ни злых языков, ни клеветы. Я могу смело ходить с гордо поднятой головой и время от времени замечать, что в Бидашском замке живет «довольно красивая девочка», как изволит выражаться госпожа де Баете; меня смогут упрекнуть разве что в учтивости, да и то едва ли!

— Вы ловкий человек, сударь; вероятно, вы научились этому при дворе, у мадемуазель дю Ге-Баньоль?

— Мадемуазель дю Ге-Баньоль утверждала, что я глупец. Я был бы не прочь доказать и ей и другим, что она ошибается, это так, но ни мадемуазель дю Ге-Баньоль, ни двор тут ни при чем — я делаю это по велению своего сердца.

— Вашего сердца? При чем же тут я?

— О! Вам все прекрасно известно, кузина, а если вы этого не знаете — значит, у вас слишком короткая память. Кого я любил с самого детства? Кто был властительницей моей жизни? Какая женщина могла заставить меня забыть о моей избраннице хотя бы на миг? Не для того ли я ставил перед собой столь высокие цели, чтобы приблизиться к ней? Не потому ли я так жаждал славы, чтобы предложить ее моей властительнице? Не для того ли я укрощал свою гордыню и пресмыкался, как раб, чтобы остаться рядом с ней?

— Я не знаю…

— Кузина, посмейте еще раз сказать, что вы этого не знаете. Повторите это, глядя мне в глаза.

Я не стала этого делать, ибо посмотреть на него означало встретить его взгляд, а я этого ужасно боялась. В этом возрасте мы столь простодушны! Ах! С тех пор я ни разу не испытывала ничего подобного и нередко вздыхала с сожалением, вспоминая эти развалины, живописные горы и широкие луга, усеянные ромашками, где мы бродили на заре нашей юности! Я изведала в жизни все, но вспоминаю лишь ту далекую пору, когда мне не хотелось покончить с этой зависимостью, которой я связала себя, сама того не желая.

— Да, я люблю вас, — продолжал Пюигийем с воодушевлением. — Я люблю вас уже не так, как прежде, это уже не то детское чувство, что является лишь влечением к другому человеку; я люблю вас пылко, всем сердцем, я люблю вас сильной, безумной, неукротимой страстью, ради которой, не задумываясь, пожертвую всем, и от которой, без сомнения, умру, если вы лишите меня надежды.

Я не знаю, думал ли этот двуличный человек так на самом деле, но говорил он так вдохновенно и красноречиво, что, казалось, мог вдохнуть жизнь даже в камни. Мое сердце неистово колотилось, и от затаенных вздохов приподнимались сборки на моей груди. Кузен взял меня за руку. Я была не в силах отдернуть руку; он поцеловал ее, и этому я также не смогла воспротивиться.

От счастья, изумления и неизвестно еще от каких чувств я задыхалась; мне чудилось, что я воспарила над землей, и эти рухнувшие стены казались мне волшебным дворцом.

— Кузина… — повторял граф, столь же взволнованный, как я, по крайней мере внешне.

— Ку… сударь… — пролепетала я.

— Почему же сударь? К чему эти церемонии между нами? Кузина, могу ли я на что-то надеяться? Ах! Только не говорите «нет!». Не говорите «нет!».

Я молчала, но, наконец, решилась поднять глаза. Мои глаза всегда были мне заклятыми врагами: они совершенно не умеют лгать и говорят обо всем чистосердечно. Если я прихожу в бешенство — они это показывают; если мужчина мне нравится — они сообщают ему об этом; если женщина моя соперница и я ее ненавижу — они меня ей выдают; когда я счастлива — они сияют; когда мне грустно — в них не видно слез, но они плачут; когда я обижена — они жалуются; я надеюсь, я жду, я боюсь, а эти болтуны рассказывают обо всем! В день первого признания Пюигийема мои глаза были еще совсем неискушенными, и никогда они не казались ему более красноречивыми.

Мы провели три часа за приятной беседой под охраной наших дикарей, будучи в такой же безопасности, как король в своем Лувре. Эти три часа пролетели мгновенно, они промелькнули для нас как три минуты. Мы строили грандиознейшие планы, завершавшиеся одним и тем же финалом — свадьбой графа де Пюигийема с мадемуазель де Грамон, как будто не существовало маршала, главы семьи, и мы могли заключить этот чудесный брак по собственному желанию. То были мечты, но они были и остаются для моего сердца самой сладостной действительностью. Никакая правда так и не смогла их уничтожить, никакие слезы так и не сумели их погасить — они все еще пылают и всегда будут пылать в моей груди.

Однако все на этом свете имеет свой конец. Зов наших юных желудков, не приученных к воздержанию в пище, первым вернул нас на землю. Пюигийем прервал свои признания посреди волшебного замка, столь же прекрасного, как дворец Армиды, и спросил меня со смехом: — Кузина, вы голодны?

— Да, конечно, я очень голодна, хотя и позавтракала на открытом воздухе.

— Что же делать? Я тоже чертовски голоден, и маловероятно, что в этой жуткой глуши найдется что-нибудь съестное…

— Прежде всего ответьте: в Бидаше сильно беспокоятся по поводу моего отсутствия?

— Вас повсюду ищут, слуги прочесывают окрестности, и я не понимаю, как вас здесь еще не обнаружили; должно быть, они очень глупы; что касается меня, то я сразу же подумал об этом месте. — Меня будут бранить, когда я вернусь? — До тех пор пока во французском языке останутся для этого слова.

— В таком случае пусть уж меня ругают за дело — я хочу воспользоваться предоставленным мне кредитом и израсходовать его до конца. Быть может, не столь уж невероятно раздобыть для нас сносный обед. Я сейчас попробую это сделать.

— Неужели в вашем распоряжении есть какой-нибудь Паколе?

— Возможно! Ждите.

Я встала, подошла как можно ближе к лесу, в котором, по моему предположению, затаилась моя приятельница-старуха, и громко произнесла следующие слова:

— Мне бы хотелось как следует перекусить с кузеном. Я обращаюсь к нимфам, обитающим в здешних рощах, к сильфам и духам воздуха, столь любезно оберегавшим наш покой, не сжалятся ли они над нами и не утолят ли наш голод, который, должно быть, им неведом, но, увы, свойствен нашей слабой человеческой натуре?

Кузен глядел на меня с изумлением — очевидно, он решил, что я сошла с ума, и начал из-за меня волноваться; внезапно, к моему собственному удивлению, не говоря уж об удивлении графа, послышался голос, казалось доносившийся издалека и звучавший приглушенно, как эхо Голос велел нам:

— Возвращайтесь к развалинам и войдите туда. Пюигийем сказал мне шепотом:

— Кузина, это похоже на магию, не сожгут ли вас на костре как колдунью и новоявленную Цирцею? — Давайте лучше пойдем и посмотрим!

Мы вступили под аркаду, увитую колючим кустарником, шиповником и плющом, который ниспадал гирляндами, а также усыпанную множеством цветов, — растительность образовывала нечто вроде свода над нашими головами. Маленькие птички щебетали среди листвы, объясняясь друг другу в любви, а всевозможные насекомые резвились, щеголяя своим разноцветными красками. Это было столь же красиво и ярко, как наши чувства. Мы дошли до большого, довольно хорошо сохранившегося зала архитектуры времен варварства, которая нередко встречается в этих краях; в то же время она не лишена определенного изящества; стояла такая дивная ясная погода и в воздухе был разлит столь чудесный аромат, что это поневоле вызывало в человеке любовь.

Посреди зала на тщательно очищенном от пыли камне мы обнаружили красиво поданное превосходнейшее угощение. Стол вместо серебряных приборов и красивой посуды украшали розы, васильки и маргаритки, однако молочные продукты, масло, яйца, фрукты, кусок холодного мяса и великолепный белый хлеб, сервированные в грубых, но сверкавших чистотой чашах, отнюдь не вызывавших пренебрежения; поэтому мы и не стали ничем пренебрегать, в том числе и бутылкой отменного вина — единственным предметом роскоши вместе с бокалами, видимо некогда принадлежавшими какому-нибудь знатному господину: сделанные из венецианского хрусталя, они имели необычную форму, были оправлены в золото и отделаны драгоценными камнями. Я поняла, что обо всем позаботилась старая колдунья, предвидевшая, что наши желудки заявят о своих правах; я мысленно поблагодарила ее и жестом пригласила кузена занять место на приготовленных для нас сидениях из мха.

Сюрпризы подстерегали Пюигийема на каждом шагу. Но-больше всего его поразила записка, найденная им под одним из плодов. Она гласила: «Запомните это хорошенько и рассчитывайте на нас».

— Вы не объясните мне все эти чудеса, кузина? По правде сказать, я ничего не понимаю.

— Возможно, и объясню, но лишь когда буду полностью уверена, что вы не влюблены в матушку или в госпожу де Баете.

XI.

Мы ели как счастливые влюбленные — иными словами, едва прикасаясь к еде, не сводя друг с друга глаз. Когда трапеза закончилась, пришлось подумать о возвращении домой; нам казалось невыносимым расставаться так скоро. Пюигийем был в ту пору рассудительнее меня — он составил план возвращения и взялся отвести подозрения наших аргусов, если таковые у них возникли из-за нашего обоюдного отсутствия. Прощаясь со мной, кузен поцеловал мне руку, и я отправилась домой вместе с Клелией; по дороге я резвилась, смеялась и рвала маки, из которых сплела собачке ожерелье, а себе — венок. Я была счастлива, так счастлива! Я совсем не хотела думать о том, что скажут мне дома, хотя, по правде говоря, это меня очень беспокоило.

Как только я вернулась, горничные и лакеи, поставленные подстерегать мое возвращение, принялись восклицать, воздевая руки:

— Вот и барышня! Вот и барышня!

Госпожа де Баете, чья полумаска вырисовывалась на фоне дворовой ограды, устроила другую пантомиму: она подняла свою трость вверх, наподобие барабанщика швейцарской гвардии, и начала выкрикивать то ли проклятия, то ли угрозы.

Что касается матушки… Я не сказала вам о матушке вот что: маршал устроил все так, что она пользовалась в семье обманчивым влиянием; отец испытывал досаду, рассказывая небылицы о своей бедной женушке, а я не понимала, из-за чего он злился. Почти никто из друзей семьи не подозревал, до чего незначительна ее роль в семье; при дворе и в свете супруга маршала слыла весьма хладнокровной и ловкой особой, которая вертит мужем как каким-нибудь мальчишкой. Маршал утверждал, что он безумно в нее влюблен, а она смотрит на него свысока; словом, отец вел себя так же, как языческий жрец — по отношению к своему идолу. Внешне все делалось для богини, все жертвы приносились богине, от ее имени отдавались приказы, жрец и толпа обращались к ней с молитвами — на это было приятно смотреть. На самом деле идол был деревянный и ничего не знал, ничего не чувствовал, ничего не делал. Он стоял в нише на большой высоте, унизанный мишурой и драгоценными камнями; все преклоняли перед ним колени и чтили его, а жрец между тем съедал приношения и сочинял тексты пророчеств, приписываемых кумиру; время от времени он ловко подменял его и присваивал мишуру и драгоценные камни, чтобы самому сыграть его роль; вам это понятно, не так ли?

Матушка, приученная к подобному обращению с молодых лет, умела так крепко держать язык за зубами, выставляя себя напоказ, что все верили ей без слов. Она держалась с таким достоинством, что отнюдь не напоминала деревянного идола. В данную минуту матушка стояла у дверей гостиной, будучи взволнованной ровно настолько, насколько ей позволяла ее сущность, и нудно произносила слова выговора, которые я заранее знала. Вступление к этой нотации, сама речь и ее заключительная часть звучали так:

«Мадемуазель… Что это значит, мадемуазель?.. Как это возможно, мадемуазель?..».

В подобных случаях мне оставалось лишь сделать реверанс, склонить голову и протянуть руку, как бы желая поцеловать край ее платья; матушка одергивала платье веером, и все было кончено.

Между тем г-жа де Баете сделала несколько шагов вперед и преградила мне путь — она выступала в роли эвмениды:

— Можно узнать, мадемуазель, куда это вы ходили чуть свет без сопровождения, не предупредив госпожу маршальшу или меня?

Я начала с гувернантки череду своих реверансов, один из них получился особенно почтительным:

— Спросите у Клелии, сударыня, она не отходила от меня ни на шаг. Гувернантка резким движением сорвала с лица полумаску — то была самая суровая мера в ее арсенале воспитательных приемов и повелительно взмахнула тростью, приказывая мне пройти мимо нее вперед. Несколько мгновений спустя она произнесла:

— Это неслыханная дерзость, мадемуазель, отныне вас придется стеречь. Дойдя до середины двора, г-жа де Баете внезапно остановилась и спросила:

— А господина де Пюигийема, мадемуазель, этого любезного господина де Пюигийема, который бегает по горам и долинам с самого утра, разыскивая вас, вы, по крайней мере, встретили?

Я продолжала идти дальше, совершенно успокоившись: никто ничего не заподозрил и кузен был по-прежнему в милости. Матушка поджидала меня на крыльце, застыв как статуя, и наша встреча прошла именно так, как я только что описала. Произнеся свою привычную фразу, она вернулась в гостиную, села в кресло и стала смотреть на меня, обмахиваясь веером.

— Госпожа маршальша, — произнесла раздосадованная г-жа де Баете, — считаете ли вы уместным узнать, где была мадемуазель? — Да, сударыня.

— Вы слышите, мадемуазель? Отвечайте же вашей досточтимой матушке.

— Матушка, я гуляла по горам с моей собачкой, рвала цветы и пила молоко у крестьян.

Матушка пролепетала какие-то назидательные слова, предоставив г-же де Баете возможность закончить нравоучение. Я безропотно выслушала обеих; они не ожидали от меня подобной покорности и постепенно успокоились. Между тем обуявшая обеих дам тревога за Пюигийема стала беспредельной. Кузен еще не возвратился, и, если бы у меня не был заключен союз с цыганами, я бы разделила их опасения. На поиски графа снова послали два десятка вооруженных слуг; в восемь часов вечера они привезли его в замок; Пюигийем выглядел как бродяга: весь в грязи, в разодранной одежде, с бледным лицом и спутанными волосами; беспорядок в его внешнем виде был наведен необычайно искусно — этот человек был прирожденным актером. Пюигийем рассказал нам о своих небывалых злоключениях: сначала он заблудился и скатился в пропасть, затем на него напали и ограбили его; да что там говорить: кузен сочинил невообразимый роман. Представьте себе, с какими возгласами и криками слушали его дамы! Кузена уложили в постель, опрыскали его духами и стали носиться с ним как с какими-нибудь святыми мощами; особенно меня позабавило то, как его посадили на диету под предлогом, что у него жар, а он ведь весь день не ел ничего, кроме того, чем нас угощали утром. Ночью Пюигийем встал, пробрался в буфетную и похитил оттуда хлеб.

Вот так закончилась эта история. Возможно, даже скорее всего, у нее было бы иное продолжение, если бы той же ночью в замок не приехал вестовой отца. Он привез нам приглашение от герцога де Кадрусса, просившего нас безотлагательно прибыть к нему в Авиньон. Герцог собирался жениться на мадемуазель Дюплесси-Генего и приглашал к себе много именитых гостей со всех уголков Франции, чтобы устроить свадебное пиршество в роскошном доме Кадруссов. Отец любил Кадрусса; он не мог поехать в Авиньон, но хотел, чтобы я и матушка почтили его друга своим присутствием. Была и другая причина: туда собирался г-н де Валантинуа, с которым господин кардинал уже начал переговоры о нашем будущем браке. Отец подумал, что г-н Монако мог бы самым естественным образом познакомиться там со мной, но никому об этом не сообщил — ни матушке, ни тем более мне. Это приглашение сначала меня огорчило, а затем привело в восторг: было решено, что Пюигийем отправится в Авиньон вместе с нами, и я рассчитывала использовать любые благоприятные моменты в ходе этой поездки. Кузен же заупрямился, и пришлось его уговаривать. — Но я же незнаком с герцогом де Кадруссом!

— Вы в нашей семье свой человек, а мы все приглашены.

— Но это может показаться бестактным!

— Вы шутите, сударь! Разве мы не имеем честь состоять в родстве с вашим досточтимым отцом и разве родственников маршала де Грамона не встречают повсюду с радостью?

— Что ж, раз вы так настаиваете, я поеду! В сущности, в нем таилась добрая душа.

— До чего же он тактичен и скромен! — в один голос восхваляли его матушка и г-жа де Баете. — Другой на его месте непременно воспользовался бы таким случаем, лишь бы попасть в высшее общество, а он!..

Самое интересное, что ни та ни другая, к сожалению, так и не поняли, что граф — испорченный человек, несмотря на более чем явные доказательства его двуличия, настолько он их околдовал. Вот что значит быть святошами!

Господин де Кадрусс происходил из благородной семьи, обитавшей в Авиньонском графстве; римский папа сделал его герцогом, и он занимал очень высокое положение в Провинции. Это был умный и чрезвычайно сдержанный человек, впоследствии прославившийся замечательным поступком, благодаря которому все женщины были от него без ума. У его жены, в девичестве мадемуазель Дюплесси-Генего, чей отец был государственным секретарем, оказалось слабое здоровье. Кадрусс согласился жить с ней как брат, щадя ее силы, и отказался расторгнуть брак. Я расскажу вам о характере и любовных приключениях герцога, когда речь дойдет до нашего приезда в его дом. Итак, мы собирались покинуть Бидаш и все, включая Пюигийема и Клелию, готовились к отъезду. Между тем следовало предупредить отца кузена, графа де Лозена, капитана сотни королевских алебардоносцев, намеревавшегося увезти с собой сына ко двору. Стоило только маршальше заговорить о нашей поездке, как граф любезно согласился отпустить Пюигийема. Мы уехали рано утром, в большом экипаже; я принимала недовольный вид, глядя, как кузен скачет галопом рядом с каретой, ибо мне подобало его ненавидеть, как прежде, и даже больше чем прежде, поскольку эта ненависть теперь была напускной.

Кузен же удостоил меня своей бесцеремонностью: он нарочно надел одежду неприятных мне тонов, даже не глядел в мою сторону и нехотя подавал мне руку, чтобы помочь выйти из кареты. Вероятно, наши ученые дамы принимали это всерьез, да я и сама иногда обманывалась до такой степени, что расстраивалась.

Мы передвигались большими дневными перегонами, пользуясь перекладными лошадьми. Это наилучший способ, самый быстрый и наименее утомительный, ибо езда на почтовых — глупая выдумка, в особенности в смутное время, когда совершенно невозможно найти лошадей. Мы посылали наших слуг вперед, чтобы они готовили для нас еду на постоялых дворах, поскольку юг Франции был тогда почти диким краем, где можно было умереть с голоду перед пустым вертелом.

Нередко дороги, размытые дождями, в разгар дня задерживали наше продвижение. Приходилось приподнимать карету, так как ее колеса до середины и даже больше увязали в колее. В подобных случаях матушка принималась читать молитвы со смирением, выводившим меня из себя: казалось, еще немного, и она достанет из кармана ночной колпак. Обычно я всячески старалась ее расшевелить, и мне удалось найти средство, неизменно оказывавшееся действенным. Стоило мне произнести имя прекрасной Коризанды д'Андуэн, графини де Грамон, моей и Пюигийема прабабушки, стоило мне позволить себе задать более или менее нескромный вопрос об этой даме, как матушка прерывала молитву Богородице на полуслове и резким тоном, слышным за сотню шагов, приказывала мне: «Замолчите, мадемуазель!» Госпожа де Баете при этом обращала взгляд на Небо, а я, по правде говоря, не знала, что и думать о прекрасной Коризанде д'Андуэн: отец так нежно ее любил, а матушка даже не допускала, чтобы о ней говорили.

Однажды мы в очередной раз увязли в колее и прождали три четверти часа, но нас так и не смогли оттуда вытащить. Лошади были все в мыле, конюхи и кучера ругались; невзирая на наше присутствие, кузену ужасно хотелось последовать их примеру; Клелия оглушительно лаяла; г-жа де Баете спала, похрапывая, а матушка молилась, приступив уже к четырнадцатой дюжине розария; что касается меня, то я напевала, да к тому же еще грустную песенку о Коризанде. Маршальша, поглощенная своей молитвой, не слышала, как я пою.

— Скоро ли мы выберемся отсюда, сударь? — крикнула я Пюигийему, проезжавшему мимо (окна кареты были опущены).

— Я на это надеюсь, мадемуазель, ведь приближается ночь; к тому же скоро грянет гроза, и если мы до того времени отсюда не уедем, то через полчаса вымокнем до нитки.

Усилия были умножены; лошадей яростно стегали, крича и ругаясь больше прежнего, и, наконец, мы снова двинулись в путь. Мы ехали некоторое время, а черные тучи следовали за нами; приходилось спешить изо всех сил, так как до ночлега было еще далеко. Обеспокоенный Пюигий-ем подгонял слуг, которые и без того торопились. Мы продвигались вперед довольно быстро, как вдруг одно из передних колес наскочило на большой камень, скрытый под грязью, карета опрокинулась, и мы попадали друг на друга, оказавшись в черной тошнотворной жиже. Это произошло в затерянном краю Лангедока, посреди почти необитаемых песчаных равнин — то была настоящая пустыня. Все страшно перепугались и не удержались от криков. Чтобы нас успокоить, матушка принялась причитать:

— О Господи! Прими мою душу, спаси и сохрани моего мужа и детей! Госпожа де Баете душераздирающе охала, а я громко звала Пюигийема. Вызволить нас из упавшей кареты было непростым делом, но, тем не менее, пришлось сделать такую попытку. Лакеи самоотверженно зашли по пояс в грязную лужу, и им удалось вытащить нас одну за другой, после чего мы тут же оказались под хлынувшим сверху проливным дождем.

— Что же делать? Что делать? — повторяла матушка.

— Я отправлюсь на разведку, госпожа маршальша, — сказал кузен.

— Не оставляйте нас одних, Пюигийем; оберегайте нас, лучше пошлите лакея, — вскричала матушка, — а не то, пока вас не будет, какие-нибудь разбойники изобьют нас и ограбят!

— Как же быть, сударыня? Все же следует отыскать какое-нибудь пристанище.

— Госпожа, — произнес конюший матушки, — тут один человек говорит, что за лесом находится какой-то замок.

— Да, сударь, — отозвался один из наших форейторов, — но в этот дом никто не заходит: дьявол устраивает там шабаши и двери его заколочены.

— Значит, в замке никто не живет?

— Извиняюсь, сударь, там обитают двое господ — старый и молодой — с тремя слугами. Но попробуйте только туда постучать, и вы увидите, откроют ли вам.

XII.

Итак, мы застряли в этой грязи и не знали, что предпринять: Пюигийем, не решавшийся ругаться в присутствии матушки, хотя ему очень этого хотелось, форейторы, не лишавшие себя такого удовольствия, и я, веселившаяся от души, к крайнему возмущению г-жи де Баете.

— Ну что же! — обратилась я к матушке. — Не кажется ли вам, сударыня, что лучше встретиться лицом к лицу с этими ужасными господами, нежели оставаться здесь, под дождем, во власти грома и молнии?!

— Мне кажется, мадемуазель, — отвечала она, — что мы лучше вас знаем, что надлежит делать в подобных обстоятельствах.

Я не знаю, что могло бы последовать за этой репликой, ибо в эту минуту послышался топот лошадей, мчавшихся галопом; шум отвлек внимание матушки или, точнее, отвел от меня ее раздражение, и все стали смотреть в одну и ту же сторону.

Мы увидели двух господ с лакеем, скакавших по грязи явно к намеченной цели; кузен окликнул незнакомцев. Первый молча проехал мимо, второй же, молодой человек, остановился на полном скаку, показав себя искусным наездником. Дворянин снял шляпу с бесподобным изяществом и благородством, затмив в этом отношении Лозена.

— Сударь, чем я могу быть полезен вам или этим дамам? — осведомился молодой человек.

— Положение, в котором, как вы видите, мы оказались, говорит само за себя, сударь; мы не знаем, что делать в этой незнакомой местности, и были бы вам чрезвычайно признательны, если бы вы соблаговолили указать нам какой-нибудь дом, где мы могли бы немного подождать, пока нашу карету починят и поставят на колеса.

— Нет ничего проще, сударь; если эти дамы и вы соизволите последовать за мной, я провожу вас в одно место, расположенное неподалеку отсюда, где вы обретете если и не удобства, то, по крайней мере, надежный кров.

Первый всадник быстро удалялся; поравнявшись с поворотом, где дорога делала зигзаг, он обернулся и, видя, что его спутник отстал, возвратился назад и грубо окликнул его:

— Сударь! Сударь! Что вы зеваете по дороге? Неужели вам так приятно торчать под дождем и градом?

Он подъехал в ту минуту, когда Лозен, покоренный учтивостью молодого человека, тоже, наконец, снял головной убор; незнакомец продолжал стоять возле нас с непокрытой головой, невзирая на увещевания и возражения матушки, и мы видели красивое, благородное, открытое лицо с правильными чертами, немного грустное возможно, но необычайно решительное. Чем дольше я смотрела на этого молодого человека, тем больше мне казалось, что я уже где-то его видела. Я думаю, что спросила бы, как зовут незнакомца, до того мне не терпелось это узнать, как вдруг на сцене появился второй дворянин и оказал нам совсем другой прием. Едва коснувшись шляпы, он надменно крикнул своему спутнику:

— Поехали, сударь, о чем вы тут болтаете с этими людьми? Этого оказалось более чем достаточно, чтобы уязвить гасконское самолюбие Пюигийема; он устремился к ворчуну, снова надев на голову фетровую шляпу и одним ударом надвинув ее на лоб; проделывая этот чудный маневр, граф забрызгал нас грязью.

— Эти люди, любезный, привыкли к иному обхождению; вместо того чтобы бранить своего досточтимого сына за его учтивость, вам следовало бы взвешивать свои слова.

Незнакомец только пожал плечами и повторил, пропустив сказанное мимо ушей: — Поехали, сударь, я вас жду, уже поздно.

Молодой человек нахмурился, и его лицо приняло надменное и одновременно испуганное выражение, которое я не в состоянии передать.

Будучи вне себя, Пюигийем уже занес хлыст, который он держал в руке, но тут наш странствующий рыцарь сделал столь повелительный и в то же время вежливый жест, что рука графа невольно опустилась.

— Подождите минуту и немного успокойтесь, сударь, прошу вас; позвольте мне переговорить с моим опекуном, и я льщу себя надеждой, что мы договоримся. Видите ли, — продолжал он, обращаясь к своему спутнику, — эти дамы находятся в крайне затруднительном положении, они ищут какой-нибудь приют поблизости. Я подумал, что вы не можете отказать в гостеприимстве благородным особам, и вместо вас предложил им кров; если вам угодно, мы проводим их в ваш дом, заранее извиняясь, что не можем принять их как подобает.

Опекун, мужчина лет сорока, угрюмый и неприветливый, не удержался и воскликнул «Черт побери!» так громко, что мне не доводилось слышать подобного за всю мою жизнь, и собрался было повернуть назад. К счастью для него, он передумал, ибо мой весьма пылкий кузен уже тянулся к своим дорожным пистолетам и одной из пуль, на которые он никогда не скупился, непременно продырявил бы незнакомцу бок. Наш будущий хозяин окинул своего подопечного сердитым взглядом, который тот выдержал с честью, и, подойдя к матушке, произнес с любезным видом пса, на которого силой хотят надеть ошейник:

— Сударыня, вы путешествуете в слишком роскошной карете для дамы из этого захолустья; мне думается, что вы скорее принадлежите к числу придворных.

— И вы не ошиблись, сударь, я супруга маршала де Грамона.

Я не придала значения изумленному и недовольному жесту, вырвавшемуся у дворянина при этих словах, поскольку молодой человек тотчас же воскликнул:

— А мадемуазель — ваша дочь?!

Все взгляды устремились на молодого человека; он покраснел и замолчал. Услышав имя моей матери, деревенский грубиян, отказавший в приветствии неизвестным ему людям, соизволил поклониться. Он задумался, словно советуясь с самим собой, а затем как бы пролаял следующие слова:

— Если вы соблаговолите, госпожа маршальша, посетить мой дом, то вы найдете там убежище от грозы и окажете мне несравненную честь.

— Это недурно, — процедил сквозь зубы Пюигийем, — а то я уже решил, что он оставит нас здесь мокнуть под дождем.

Между тем молодой человек не сводил с меня глаз; воспользовавшись минутой, когда все были поглощены раздумьями, как скорее выбраться из этого лягушачьего болота, он многозначительно посмотрел на меня и приложил палец к губам. Я ничего не понимала и терялась в догадках. Лед отчуждения был сломан, и наш дворянин вынужден был проявить радушие. Спешившись и бросив поводья своему лакею, он подал руку матушке. Его питомец в один миг оказался возле меня; таким образом, Пюигийему пришлось повести г-жу де Баете, чья полумаска полиняла от дождя и придала его любезной подруге невообразимо странный вид. Я состроила кузену гримасу соболезнования, которая его добила, — еще немного, и он швырнул бы гувернантку в дорожную грязь.

Мы двинулись в путь попарно, словно монахи во время крестного хода; матушка с присущей ей добротой и снисходительностью воспринимала хмурый вид нашего хозяина, а он не решался надеть шляпу и чопорно вытягивал из своего прежде накрахмаленного воротника непокрытую голову с преждевременно облысевшим черепом, вопреки тогдашней моде не прикрытым париком. Мне страшно хотелось рассмеяться, и я не преминула это сделать, поскольку всегда уступала своим желаниям.

Мой спутник озирался вокруг; видя, что все заняты собой, он шепнул мне на ухо: — Вы забыли Филиппа, мадемуазель?

— Фил…

— Ни слова, умоляю вас; не подавайте вида, что вы меня узнали, я и сам только что повел себя крайне неосторожно, но я так удивился… Ах! Я еще не научился держать себя в руках. И все же…

— Как, это вы?! Вы здесь! Здесь, вдали от Парижа и двора!

— А вы, думали ли вы обо мне со времени нашего детства? Соблаговолили ли вы вспоминать бедного узника Венсенского замка? Ах! Что касается меня, я всегда помнил две наши встречи и всегда желал снова вас увидеть; я благодарю Бога, столь чудесным образом доставившего вас ко мне.

— Как же вы живете в этом затерянном краю? С кем? Где ваша душенька Ружмон?

— Пока никаких вопросов — мы постараемся встретиться позже.

Надо понимать, что все это время дождь лил как из ведра, гроза была в самом разгаре, а мы промокли до нитки. Сверкавшие молнии ослепляли лошадей, и они бесновались вокруг нас: вставали на дыбы, брыкались и вздымали тучи грязи. В такую погоду можно было заблудиться, и слуги с трудом удерживали животных.

— Скоро ли мы придем? — спросила я, устав волочить свои юбки, ставшие нестерпимо тяжелыми.

— В конце этой тропы вы увидите мою тюрьму, — печально ответил Филипп. Мы двигались по лесной тропинке, петлявшей среди деревьев. Почва стала более сухой, но зато с ветвей, качавшихся на ветру, стекала вода, окатывая нас с головы до ног. Бедная г-жа де Баете то и дело вскрикивала. Но вот перед нами предстала непритязательная ограда чрезвычайно обветшалой и крайне запущенной дворянской усадьбы. Впрочем, даже вид золоченого дворца не привел бы меня в больший восторг. Матушка вошла в дом первой, мы — за ней следом, а хозяин принялся громко кричать. На его зов примчались две старые служанки и дряхлый кучер и тотчас же разбежались выполнять полученные распоряжения: старухи — разжигать хворост в каминах, а старик — отвести лошадей в конюшню в сопровождении Пюигийема и наших лакеев; всем пришлось взяться за дело. Лишь мой кавалер не шевелился; наконец, опекун кивнул Филиппу, и тот, очевидно, понял этот знак, поскольку внезапно выпустил мою руку, успев очень быстро прошептать: — Вторая дверь налево, на верхнем этаже.

Он нагнулся, словно собираясь подхватить соскочившую с меня маску и вернуть ее мне; никто, кроме меня, не слышал его слов. Затем Филипп скрылся в доме.

Между тем наш хозяин-брюзга чинно провел нас вначале в большую комнату нижнего этажа, в которой почти ничего не сохранилось от деревянной обшивки; с ее стен свисала обивка из кордовской кожи, изготовленная явно во времена королевы Берты, и кругом беспорядочно громоздилась разбитая пыльная мебель. Филипп с полным основанием назвал это место тюрьмой: стоило только войти сюда, как сразу начинало щемить сердце.

— Сударыня, — заявил хозяин усадьбы, — вам сейчас приготовят комнаты; простите, если они покажутся вам столь же убогими и недостойными вас, как эта. Я тут совсем недавно и рассчитываю пробыть в этих краях очень недолго; я совершенно никого не принимаю, а мои запросы невелики. К счастью, вам недолго придется терпеть эти неудобства. Последняя фраза показалась мне образцом учтивости.

— Однако, сударь, — произнесла матушка, после того как отпустила хозяину не совсем ясный комплимент, — это вполне понятно; тем не менее, сударь, вам уже известно, кто мы такие, а мы до сих пор не знаем, в чьем доме находимся.

Я продолжала смотреть на дверь, но Филипп все не появлялся; тем не менее я не пропустила ответа опекуна:

— Меня зовут Дюпон, сударыня, я дворянин из Пери-гора и приехал в здешние края по делам.

Это было совсем не то имя, которое слышал когда-то несчастный Танкред. Стало быть, опекуны Филиппа менялись так же часто, как и дома, где он жил. До чего же мне хотелось узнать больше! Вскоре служанки оповестили нас о том, что огонь в каминах разведен и наши горничные приготовили для нас сухую одежду. Господин Дюпон поспешил выйти первым, чтобы подать руку маршальше и провести нас по коридорам. Мы поднялись на верхний этаж по шаткой, темной, грязной, закопченной лестнице, на которой резвились пауки. Свет попадал сюда через одно окно, выходившее на самый безобразный, унылый и жалкий сад на свете. Мне не забыть этого, проживи я даже сто лет. Окруженный стенами сад был совершенно запущен, плодовые деревья в нем не обрезаны, а все дорожки заросли огромными, переплетающимися между собой травами. Сердце обливалось кровью от одного лишь взгляда на это убожество. Из всех окон этого милого дома открывался один и тот же вид. Бедный Филипп!

Поднявшись наверх, мы оказались в сумрачной галерее и там свернули направо; Пюигийем, опередивший всех, уже ждал нас у дверей.

— Сударыня, — сказал он матушке, — я пришел получить от вас дальнейшие распоряжения. Мы попали в серьезный переплет: карету не могут поднять, у нее сломаны дышло и колесо, а по соседству нет ни одного каретника; придется послать за ним в городок, расположенный в четырех льё отсюда, но мастера смогут доставить сюда лишь завтра утром. Я полагаю, что вам следует переночевать здесь, если хозяин изволит согласиться, и принести ему извинения за беспокойство. Не стоит даже помышлять отсюда уехать: дождь продолжается и дороги размыты. Я же отправлюсь за каретником и останусь в городе до утра. Это более надежно и не столь обременительно для нашего достопочтенного хозяина. Слуги принесут сюда ваши вещи и проведут ночь на ногах, стоя возле ваших комнат, чтобы причинить как можно меньше хлопот хозяевам. Нашей провизии хватит и для них и для вас. Таким образом, мы надеемся не быть никому в тягость; как вы считаете, это правильно?

— Сударь, — с важным видом заявил Дюпон, вставая, — хотя я и не принадлежу ко двору, мне известно, как подобает принимать дам: госпожа маршальша ни в чем не будет нуждаться.

«Мы останемся здесь до утра, — подумала я. — Ах! Я снова увижу Филиппа!..».

XIII.

Нам приготовили три комнаты, расположенные одна возле другой; та, что была побольше и где раньше стояла кровать для почетных гостей, предназначалась маршальше. Служанки проводили меня в отведенную мне комнату, и я увидела там двух своих горничных с моей одеждой. Я обсохла, мгновенно сменила промокшее белье и платье, а затем отпустила горничных — мне не терпелось отыскать помещение, указанное мне Филиппом. Оставшись одна, я тут же выскочила из комнаты, миновала галерею, пересекла лестничную площадку и собралась было повернуть налево, но меня остановило непредвиденное препятствие — большая, очень частая решетка, более основательная, чем в самом недоступном монастыре, — это был единственный новый предмет в доме; решетка была снабжена превосходными замками, запертыми на два оборота, и двумя тяжелыми засовами, задвинутыми изнутри и снаружи. «Филипп правду говорил, что это тюрьма», — подумалось мне.

Я осмотрела решетку со всех сторон, но все было тщетно: к ней нельзя было подступиться и проход был надежно закрыт. Мне пришлось уйти ни с чем. Пюигийем уехал — я слышала конский топот во дворе; мне больше некого было бояться, и я решила продолжить поиски позднее. Матушка и г-жа де Баете, к которым я присоединилась, делились своими опасениями. Господин Дюпон внушал им страх. Его угрюмый взгляд и суровый вид казались им ужасными; они полагали, что попали в разбойничье логово, а окружавшие дам глупые служанки еще больше убеждали их в этом своими рассказами.

— Ах! Зачем только я отпустила Пюигийема! — воскликнула матушка. — Теперь нас некому защитить.

— А все наши лакеи, сударыня, разве вы не берете их в расчет? — спросила я.

— Лакеи! У нас их заберут.

— Ручаюсь, что нет. К тому же кузен сам вызвался поехать в город, и он был прав — в противном случае мы, возможно, застряли бы здесь на три дня.

— Господин граф заметил, что того статного молодого человека, который встретил нас первым, заперли на тройной засов, — промолвила любимая горничная матушки.

— Он сказал мне, когда садился в седло: «Наверное, для того, чтобы проучить этого смазливого щеголя, изображающего из себя кавалера». Ну вот, я вас и спрашиваю: если такого красивого дворянина держат взаперти лишь за то, что он подал руку барышне, как же в таком случае обойдутся с нами?

Теперь я поняла, почему кузен покинул меня столь легко, хотя в доме оставался такой молодой человек, как Филипп, — вначале меня это весьма удивляло. Пюигийем все видел, пока мы обменивались любезностями с опекуном Филиппа и стояли в нижней гостиной. Возможно, он даже содействовал в этой расправе!

«Ах, притворщик, — подумала я, — стало быть, мне так ничего и не узнать».

Матушка и г-жа де Баете продолжали охать и стонать. Гувернантка отдала сушить свою полумаску, которая слегка перекосилась и стала похожа на раковину улитки. Внезапно дверь открылась, и у всех женщин одновременно вырвался вопль ужаса, но это всего лишь появился дворецкий в сопровождении двух старух: они принесли серебряное блюдо с яствами — вином, фруктами, вареньем и молоком — на случай если маршальша не пожелает дожидаться ужина, который готовили на кухне из забитой в большом количестве домашней птицы: г-н Дюпон считал своим долгом показать себя гостеприимным хозяином.

— Мой господин поручил мне узнать у госпожи маршальши, где она прикажет накрыть стол? — спросил матушку дворецкий.

— Там, где его обычно накрывают для вашего господина.

— Будет ли мой господин иметь честь отужинать с госпожой маршальшей?

— Не только он, но и все те, кого он изволит пригласить, будут для меня весьма желанны. Посланцы удалились столь же чинно, как и вошли.

— Ах, сударыня, — вскричала моя гувернантка, — что вы такое сказали? Он же приведет с собой свою шайку!

— Да нет, сударыня, — возразила горничная, — вы правильно поступили! Если бы вы ели в одиночестве, этот человек, возможно, отравил бы вас. Я громко расхохоталась. Господи! До чего же они были забавными!

— Матушка, — сказала я, — не стоит так пугаться. Этот господин Дюпон — вполне приличный человек; что касается его дома, довольно запущенного, следует это признать, то я собираюсь обследовать его от подвала до чердака и доложу вам обо всем; если здесь имеются западни и ловушки, мы, по крайней мере, будем это знать.

— Дочь моя!..

— Мадемуазель!..

— Я запрещаю вам это!..

Но я была уже далеко, захватив с собой самую юную из своих горничных, Блондо, которая никогда со мной не расставалась (между прочим, впоследствии я выдала ее замуж за одного жителя Монако, и она будет распоряжаться этими записками после моей смерти). Девушка была, подобно мне, веселой и отважной и, подобно мне, обожала подшучивать над трусихами.

— Давай сначала осмотрим мою комнату, Блондо, я в нее едва заглянула. Эта комната, как и прочие, была лишена обстановки и обивки; один из ее углов занимало нечто вроде кровати под балдахином, с дырявыми занавесками, некогда сшитыми из довольно красивой ткани. В огромном камине догорали остатки хвороста; окно смотрело в отвратительный сад, о котором я уже упоминала. Ветви смоковницы, посаженной напротив, дотягивались до окна и затеняли комнату, придавая ей еще более безрадостный вид.

— Ах, какое гадкое жилище, — сказала я. — И чем же господин Дюпон так прогневил Бога, что его сослали в эту дыру?

— Не стоило становиться разбойником ради такого убожества, — рассудительно отвечала Блондо. — Быть может, сокровища спрятаны в подвалах, пойдем посмотрим.

Мы и в самом деле спустились вниз и обследовали весь дом, за исключением галереи, отгороженной решеткой; мы побывали и в часовне, и в столовых — дом напоминал огромную пустыню, унылое жилище отшельника. Только в кухнях еще теплилась жизнь: мы насчитали там трех поварят, чрезвычайно удивленных нашим появлением.

Осмотрев весь дом, мы вернулись к матушке, чей страх уже граничил с безумием: она почти не надеялась меня увидеть и умоляла горничных отправиться на поиски и, если еще не поздно, найти меня. Дрожа, она спросила, видела ли я что-нибудь ужасное, а затем заявила, что не собирается ложиться спать и нам всем следует провести ночь в молитвах.

— Сударыня, — сказала я, — уверяю вас, что, не считая крыс, в этом жалком домишке нет ни единой живой души. Уверяю вас также, что вам не грозят здесь никакие опасности и никто не собирается причинять вам какой-нибудь вред. Ваши лакеи с большим удовольствием едят в буфетной; даже тем, кто охраняет карету, отнесли ужин; о слугах всячески заботятся, и они чувствуют себя здесь свободнее, чем на постоялом дворе. Успокойтесь же, милая матушка; нам здесь будет очень уютно рядом с пауками, и мы прекрасно выспимся, если будет на то Божья воля.

— Я не лягу спать, даю слово! Вы такая сумасбродка, мадемуазель, вы столь легкомысленно ко всему относитесь и еще хотите, чтобы мы доверяли вашим сведениям? Стоит лишь мне представить, что этот отвратительный человек будет сидеть за столом напротив, как у меня уже бегут по коже мурашки, и я не знаю, как мне удастся выйти из этого положения.

Госпожа де Баете перебирала четки в углу; в трудные минуты она всегда на всякий случай твердила молитвы Богородице, подобно тому как коза грызет свою веревку. В разгар всех этих разговоров нас известили о том, что ужин подан, и наш хозяин лично явился за матушкой. Эта сцена заслуживает того, чтобы ее описали. Супруга маршала едва решилась опереться на протянутую ей руку, словно хозяин дома был болен чумой или жабой. И все же, спускаясь по лестнице, матушка отважилась спросить:

— А что же ваш сын, сударь, молодой дворянин, столь любезно пригласивший нас в ваш дом, неужели мы его больше не увидим?

— Нет, сударыня, он только что уехал по срочному делу. Мне очень жаль, но это было необходимо.

— Ах, Боже мой, — сказала мне г-жа де Баете, — бедного юношу убили!

— Или же послали за другими головорезами, чтобы оповестить их о богатой добыче.

— Помилуйте! Что вы такое говорите, мадемуазель! Впрочем, я полагаю, что вы правы.

— Они явятся ночью и всех нас перережут, можете не сомневаться. Любезно предупредив об этом гувернантку шепотом, я снова принялась смеяться от души и получила еще один строгий выговор, что нисколько меня не огорчило. Ужин прошел скучно и чинно, но он был плотным. Дюпон Восседал за столом подобно изваянию: он ничего не ел и не говорил ни слова. Быстро покончив с трапезой, мы поднялись в свои комнаты, снова в сопровождении служанок, которые несли коптящие факелы. Хозяин дома поклонился нам до земли, пожелал спокойной ночи и удалился.

Госпожа де Грамон прежде всего тщательно осмотрела все наши комнаты и приказала подбросить в камин несколько охапок хвороста, хотя и без того было жарко, после чего она велела горничным остаться с ней и попросила г-жу де Баете прочесть несколько молитв, а также несколько глав из ее любимой книги «Зерцало христианской души». Подойдя к матушке, я попросила у нее разрешения уйти в свою комнату и взять с собой Блондо, чтобы попытаться уснуть.

— Я очень устала, сударыня, я ничего не боюсь и надеюсь хорошо отдохнуть.

— Ступайте, дочь моя; если мне станет чересчур страшно, я вас позову. Я оставляю здесь Клелию, она предупредит меня об опасности.

— Как вам угодно, матушка.

Блондо последовала за мной; мы тщательно заперли свою дверь, чтобы ни друзья, ни враги не смогли открыть ее без нашего ведома. Я была раздосадована: мне казалось неестественным, что Филиппа столь бесцеремонно похитили и теперь держат взаперти. Мне так хотелось его увидеть! Желая спокойно все это обдумать, я усадила Блондо в глубокое кресло, и она тотчас же закрыла глаза. Полчаса спустя в доме воцарилась мертвая тишина. Слышалось только тихое ровное дыхание моей горничной, которая, как она уверяла, не боялась ни черта, ни людей, когда я была рядом. Луна, разогнавшая облака, заливала комнату светом, обозначая глубокие тени, отбрасываемые смоковницей, ветви которой колыхались от ветра. Я открыла окно, так как в жарко натопленной комнате нечем было дышать.

Внезапно снизу, из сада, послышался шум, который был похож на приглушенные шаги человека, направлявшегося к моему окну. Поскольку я лежала на постели одетой, то сразу же спрыгнула с кровати и в одно мгновение выскочила на балкон. Я не ошиблась: внизу чрезвычайно осторожно пробирался мужчина, согнувшийся чуть ли не вдвое. Взглянув на него в первый раз, я испугалась, и мое сердце забилось; при втором взгляде оно забилось еще сильнее, но уже не от страха — то был Филипп!

Я не особенно поверила, что он уехал, и чуть ли не ждала его, и все же теперь была не только обрадована, но и удивлена. Я наблюдала за Филиппом, он же меня не видел, но располагал верными сведениями, ибо двигался прямо к цели. Подойдя к дереву, он обхватил ствол, и его голова в один миг оказалась почти на уровне моего лица. Увидев меня, Филипп уцепился за более высокую ветвь и легко спрыгнул на балкон.

— Мадемуазель!.. — взволнованно произнес он.

— Тише!

Я указала ему на спящую Блондо. Мне подумалось, что лучше было бы предупредить ее о визитере, ибо от малейшего шороха, от малейшего слова, произнесенного чуть более громким тоном, она могла проснуться и поднять тревогу. Тихо подойдя к горничной, я дотронулась до ее руки; она открыла глаза и посмотрела на меня.

— Блондо, — сказала я, — не бойся, здесь один мой знакомый дворянин, с которым я собираюсь побеседовать; не спи, можешь смотреть на нас, но не слушай — это серьезный разговор.

Блондо была умная девушка, и она любила меня; я могла бы приказать ей стоять неподвижно, как жене Лота, в течение десяти лет, пока она не обратилась бы в соляной столп. Горничная сделала мне знак, что она готова повиноваться, и села таким образом, чтобы не терять нас из вида, в то же время находясь поодаль. Я вернулась к Филиппу, который ждал меня с нетерпением, притаившись возле окна.

— Ну вот, теперь… давайте поговорим.

— Ах! Я только об этом и мечтаю.

— Вы должны мне ответить на множество вопросов, ибо ваша жизнь полна тайн; я предупреждаю вас, что все эти вопросы сводят меня с ума. Прежде всего, во имя Неба, кто вы такой?

— Не знаю.

— Зачем к вам тогда приходили королева и его высокопреосвященство?

— Мне это неизвестно.

— Значит, вы расстались с господином де Сен-Маром?

— Увы, нет!

— Так господин Дюпон — это…

— Он самый.

— Но в таком случае…

— Мадемуазель де Грамон! Мадемуазель де Грамон! — неожиданно прервала нашу беседу г-жа де Баете, нещадно барабаня в дверь.

— Откройте, госпожа маршальша зовет вас к себе.

Клелия надрывно лаяла.

XIV.

Ах, эта г-жа де Баете! Прервать нас на самом интересном месте разговора, когда я, наконец-то, должна было что-то узнать! А если бы Филиппа увидели в моей комнате, сколько это вызвало бы пересудов, сколько шума! Дело не в том, что меня стали бы бранить — наши добрые матроны отнюдь меня не пугали, — но об этом проведал бы Пюигийем, и как потом убедить его в истинном положении дел? Он ни за что бы мне не поверил и стал бы меня упрекать. Между тем я растерялась и не решалась ответить; мой юный друг вывел меня из замешательства: он уже спустился на землю по смоковнице, сказав мне на прощание:

— Я еще вернусь, будьте покойны! Блондо, далеко не столь взволнованная, как я, крикнула из-за двери:

— Мадемуазель спит!

— Разбудите ее.

Я разбудила себя сама и осведомилась, что случилось.

— Госпожа маршальша зовет вас, она желает немедленно вас видеть, ей страшно.

Горничная пошла открывать дверь, а я бросилась на кровать и стала потягиваться.

— Стало быть, надо вставать?

— Сию минуту пожалуйста.

Одна из горничных госпожи услышала в саду шаги, она выглянула в слуховое окно и заметила какого-то мужчину. «О! — подумала я. — Филиппа обнаружили! Мы больше не встретимся».

Я слышала, как эта чертовка омерзительно кричала, высунув голову в слуховое окно (между тем как Клелия захлебывалась в неистовом лае):

— Я его видела, я его вижу: он спустился с той самой смоковницы, что стоит рядом с окном мадемуазель. На помощь! Убивают! Пожар! Грабят!

Все остальные наперебой принялись вторить горничной:

— На помощь! Убивают!

— Я не понимаю, в чем дело, — сказала я, но тут матушка с криком выскочила в коридор:

— Поехали! Поехали! Я не хочу здесь больше оставаться. Где мои слуги, где моя дочь? Спасайте мою дочь!

Лакеи спали вповалку наверху возле лестницы; им пришлось встать, заслышав этот шум, и конюший матушки прибежал со шпагой в руке. Хотя я пребывала в ярости, мне страшно хотелось рассмеяться. Весь этот переполох из-за одного несчастного ребенка, который хотел спокойно поговорить с другим ребенком, не причиняя никому зла! Матушка продолжала кричать, что не останется больше ни минуты в этом вертепе, где нас собираются перерезать, и что она лучше пойдет пешком. Понадобилось больше получаса, чтобы ее успокоить. Она приказала закрыть мое окно и остатки ставен, которые уже не запирались, и потребовала, чтобы я отправилась вместе с ней в ее комнату; двух лакеев оставили караулить мою дверь. Я была в бешенстве, в бешенстве!

В это время года светает рано; уже занималась заря, когда весь этот спектакль закончился и г-жа де Баете усадила меня между матушкой и собой в их убежище, где нечем было дышать и где нещадно чадили факелы. Дамы продол-, жили чтение «Зерцала души», и хуже всего было то, что мне поневоле пришлось их слушать, стиснув зубы; при этом матушка клевала носом, а гувернантка то и дело замирала посреди фразы — это было прелесть как глупо и нелепо.

Блондо все поняла; она вернулась в мою комнату, сославшись на то, что забыла там платок, и села у окна. Девушка опасалась, как бы безрассудный молодой человек не попытался вернуться, услышав, что шум затих. Лакеи, стоявшие на часах, спали, опираясь на палки, которые они держали, подобно алебардам. Все погрузилось в сон, за исключением юности и… возможно, любви? Я по крайней мере не смыкала глаз, волнуясь за несчастного Филиппа, оказавшегося в трудном положении.

Я не могла понять, как вопли наших крикуний не привлекли внимания г-на де Сен-Мара. Быть может, у этого милейшего человека были на то свои причины: таким образом он избавлял себя от всяческих объяснений.

Никогда еще ночь не казалась мне такой долгой. На восходе солнца, который был ослепительным, мне разрешили вернуться в комнату, где меня ждала Блондо. Она пошла мне навстречу и, приложив палец к губам, протянула мне на раскрытой ладони клочок бумаги.

— Записка! — произнесла она тихим голосом. — Он красив, этот дворянин, какая жалость!..

Вся дрожа, я взяла записку; никогда прежде мне не приходилось их получать, и я не решалась развернуть бумагу; я хотела, но страшилась этого; взволнованная и гордая, я покраснела, а затем побледнела, ведь я еще пребывала в том возрасте, когда у нас нет прошлого, когда мы еще не изведали ни радости, ни печали, и юность шепчет нам на ухо прелестные слова, которые она только-только начинает произносить.

— Смотри хорошенько, Блондо, чтобы нас не застали врасплох, а я тем временем буду читать. Как же он передал тебе записку?

— Молодой человек неслыханно смел, мадемуазель; он забрался на нижние ветви и протянул мне оттуда письмо — даже господин де Бассомпьер не сделал бы этого лучше.

Я полагаю, что Блондо знала по собственному опыту образ действий Бассомпьера, хотя она и не желала в этом признаться. Я развернула записку, в которой было всего несколько строк: «Мадемуазель!

Я считаю себя несчастнейшим из смертных, ибо меня изгнали из рая, куда я едва успел вступить; однако мне нужно Вас увидеть, и я Вас увижу. Я знаю, что Вы направляетесь к Кадруссу, и мне известно, что его дом находится в графстве Венесен; если я не окажусь у Ваших ног в течение месяца начиная с сегодняшнего числа, считайте, что с бедным Филиппом все кончено. Я родился под несчастной звездой. В будущем я не жду ни любви, ни славы; мой опекун — единственный человек, с кем мне дозволено видеться; итак, вместо того чтобы прозябать здесь, я собираюсь безотлагательно решить свою судьбу, и Вы — моя путеводная звезда. До скорой встречи, или прощайте навеки. Жюль Филипп».

Я прочла записку дважды, а затем подошла к окну. Воздух был изумительным, и погода дивной; птички, распевавшие на ветках смоковницы и чистившие себе перышки, упорхнули при моем появлении; усевшись поодаль на другое дерево, они продолжали резвиться.

«Я напоминаю птицам ночных крикуний — госпожу де Грамон и госпожу де Баете, — подумала я, — над этой смоковницей тяготеет проклятие».

Я обозревала запущенный сад, смотрела под деревья с густой листвой; я искала своего милого друга и, признаюсь, думала о нем бесконечно больше, чем о Пюигийеме. Эта записка, исполненная решимости, пришлась мне по душе. Этот юноша, готовый поставить на карту все, казался мне истинным рыцарем или, по меньшей мере, одним из страстных поклонников Клелии или Клеопатры. «Посмотрим, приедет ли он к Кадруссу», — рассуждала я. Я желала бы этого и для него и для себя.

Я перечитывала записку снова и снова! Сколько подобных писем пришлось мне с тех пор получать! Я сожгла их все до единого, но это послание сохранила. Оно было первым. Если бы г-жа де Баете узнала об этом происшествии, она несомненно прибегла бы ко всем заклинаниям злых духов — эта добрая душа совершенно меня не знала. Сначала я была для нее просто мадемуазель де Грамон, а затем — княгиней Монако. Что касается моего ума, моей души, моих привязанностей и поступков, она о них не имела представления, как не имела представления о вихрях г-на Декарта и бесчисленных чудачествах его последователей. Я бы никогда не дала недалекую женщину в наставницы умной девушке.

В восемь часов утра прибыл Пюигийем с починенной каретой. Увидев его, я покраснела, и он это заметил; этот уж был таким хитрым, что тотчас же почувствовал неладное, хотя и не понимал, в чем именно я провинилась. Когда кузену рассказали о ночном переполохе, он устремил на меня свой взгляд и домыслил то, что можно было домыслить. Всю остальную часть пути граф был не в духе и держался отчужденно.

Господин де Сен-Map снова появился, чтобы угостить нас отменным завтраком, в то время как горничные и лакеи снова грузили в карету наши сундуки. Его учтивость доходила до раболепия, но то была учтивость в прощальную минуту, ясно дающая понять, что хозяин безмерно рад вашему отъезду. Матушка была великолепна в своей щедрости — она велела одарить поварят и служанок золотыми монетами. Отец на ее месте отделался бы шутками.

Прощаясь с хозяином, матушка сочла своим долгом выразить ему признательность и заявила, что на обратном пути мы снова нанесем ему визит.

— Премного благодарен, госпожа маршальша, но я уже буду находиться очень далеко отсюда и не смогу оказать вам даже такого жалкого приема, как на этот раз.

— Если это так, сударь, позвольте откланяться и примите во внимание наше положение при дворе. Мы с маршалом еще имеем там некоторое влияние и охотно предлагаем вам им воспользоваться.

В ответ дворянин лишь молча поклонился. Мы сели в карету, двери ее закрыли, и она снова двинулась в путь. На первой же остановке Пюигийем принялся расспрашивать дам о событиях ночи и таинственном питомце г-на де Сен-Мара, о котором больше ничего не было слышно.

— Я заметил необычайное сходство, которое сразу же меня поразило, — прибавил граф, — и удивлен, госпожа маршальша, что вы об этом не подумали, ведь это сходство просто невероятно. Этот молодой человек — вылитый король.

— Король? — воскликнула я.

— Да, мадемуазель, даже две капли молока не настолько схожи между собой. У него тот же голос, та же фигура — словом, все.

— Я не могу этого сказать, — возразила матушка, — как и никто из нас, пока мы находимся здесь. Мы не видели его величество со времени его детства. Вы забываете, сколько времени мы провели в Бидаше, а ведь мы приехали сюда задолго до событий Фронды.

— О! Это правда.

На этом беседа закончилась. Мы продолжали довольно быстро продвигаться вперед и добрались без происшествий до границы графства Венсен, где нас встретили посланцы вице-легата; они приветствовали нас по-итальянски, а мы отвечали им по-французски — как водится, люди, уверенные в том, что они не поймут друг друга, говорят без умолку. Нам воздали дань уважения, и в нашу честь стреляли из пушки. Моя добрая матушка уверяла, что все это делается ради маршала и она нисколько этим не кичится.

Когда мы приехали к Кадруссу, в его прекрасный дом на берегу Роны, нас ждало разочарование. Как оказалось, свадьбу отменили; тем не менее, поскольку приглашения были разосланы во все уголки Франции и пришлось бы снова отправлять более сотни гонцов, герцог решил устроить для гостей праздник. Самое странное, что этот брак все же состоялся позже, когда мадемуазель Дюплесси-Генего достигла брачного возраста, ибо в ту пору она была еще совсем девочкой. Их венчали так же, как назначают епископов in partibus infidelium note 3. До тех пор Кадрусс пытался обрести счастье с другими — он несколько раз сватался, и в числе прочих к мадемуазель де Севинье, которая вовсе не была ему парой и впоследствии стала графиней де Гриньян и моей доброй подругой и соседкой.

Меня так и тянет рассказать вам о Кадруссе и его злоключениях, хотя они постигли его гораздо позже этой несостоявшейся свадьбы. Это довольно странный человек, тесно связанный с другими, еще более странными людьми. В ту пору, когда герцог заставил нас отправиться в путь, чтобы мы стали свидетелями его счастья, он был молод. Мы еще вернемся к Кадруссу. Но вначале опишем ту встречу.

Когда мы вышли из кареты во дворе его усадьбы, нас встретили герцог собственной персоной и несколько его близких приятелей. Один из них подал мне руку и произнес голосом столь же приятным как скрип пилы:

— Мадемуазель, я имел честь привезти письмо господина маршала де Грамона госпоже маршальше. Не мог ли бы я ей его вручить? Я герцог де Валантинуа.

— Матушка будет польщена, сударь, — весьма сухо отвечала я. (Этот человек совсем мне не понравился.).

Я взглянула на него краем глаза, и вы сейчас узнаете, что мне пришлось увидеть.

Это был толстый, маленький, коротконогий человек с глазами белого кролика, носом-хоботом и вывороченными губами; на голове у него был гигантский светлый парик без буклей, весьма напоминавший соломенную крышу; на нем был бархатный камзол с карманами (это начинало тогда входить в моду), сшитый из красно-коричневого бархата, с ярко-красными шнурами; все его пальцы были унизаны перстнями с бриллиантами и прочими драгоценными камнями, при том, что у него были руки акушера или зубодера. Герцог ходил расставляя ноги, словно носильщик портшеза; однако самой примечательной его чертой был цвет лица, которое становилось пунцовым, как петушиный гребень, при малейшем недовольстве. Господа де Ларошфуко и Лабрюйер утверждают, что подобные рачьи панцири свидетельствуют о невероятном упрямстве и чудовищной злобе их обладателей. И они правы, во всяком случае в отношении этого человека.

Он проводил меня до гостиной, где гости обменивались поклонами, поцелуями — избави Бог! — и всевозможными объятиями. Госпожа Пилу называла все это фрикасе из физиономий. Господин де Валантинуа стоял позади меня, дожидаясь благоприятного для себя момента. Когда с приветствиями было кончено и гости образовали круг, он приблизился к маршальше, округлил локоть, принял вид молодого голубя и с улыбкой протянул ей послание. — Что это такое, сударь? — удивилась матушка.

— Письмо от господина маршала, сударыня. Мне поручено передать его вам лично в руки.

Эта фраза показалась мне несколько казенной для герцога де Валантинуа, но так ли уж это важно? Маршальша как законная обладательница письма спрятала его и больше о нем не упоминала. Как оказалось, г-н Монако имел на меня виды! Я даже не подозревала, сколько грядущих бурь таилось в кармане г-жи де Грамон. Если бы я только об этом знала, Боже милостивый! Теперь, когда мы рассмотрели облик герцога де Валантинуа, вернемся к Кадруссу и его злоключениям, тем более что это отсрочит неотвратимо приближающийся день, о котором мне так хочется забыть!

XV.

Кадрусс был привлекательный, высокий, довольно хорошо сложенный мужчина бравого вида, с закрученными кверху усами. Перечитывая свои записи, я заметила, что допустила по отношению к нему ошибку во времени: я сразу упомянула о его браке как о свершившемся факте, и это могло бы внести путаницу. Да будет вам известно раз и навсегда, что я пишу по собственной прихоти, что я чрезвычайно ленива и терпеть не могу подчисток, примечаний и исправлений. Если мне случается ошибиться в дате, я оставляю все как есть — мне претит начинать все снова и разъяснять очевидное. Кроме того, я очень больна уже в течение нескольких лет; этот недуг будет усиливаться до тех пор, пока он не сведет меня в могилу, что нисколько меня не волнует. Из-за своих страданий я становлюсь капризной и привередливой; я вспыхиваю по самому ничтожному поводу, моя душа не лежит больше ни к кому и ни к чему. Мало-помалу я отдаляюсь от людей и уже давно отреклась от самой себя. Что делать на этом свете, если ты уже не молода и не можешь больше ни нравиться, ни властвовать?

В ту пору, когда мы приехали в графство Венесен, Кадрусс был еще молод и холост. Впоследствии он женился на мадемуазель Дюплесси-Генего, как вам уже известно, но, тем не менее, продолжал жить холостяком и у него были другие женщины. Именно в это время мы и встретимся с ним снова — нам придется перенестись в будущее, чтобы завершить эту главу, которая сегодня меня забавляет, а завтра, возможно, будет внушать мне отвращение. Так уж я устроена.

Прежде всего следует сказать, что у супруги маршала де Ла Мота, воспитательницы детей французского короля, были три дочери. Их отец, простой дворянин из Пикардии, преуспел благодаря своим личным заслугам и получил высший чин в королевстве, в результате чего его дочери приобрели право притязать на что угодно. Мать девочек, рано оставшаяся вдовой, хотела, чтобы они, по примеру отца, выросли благочестивыми и достойными особами. Вероятно, они желали того же, но тут вмешался дьявол, и они стали такими, какими мы их видим сегодня. Все дочери маршала красивы, но кое-что в их фигуре требуется подправлять. Госпожа де Севинье говорит об этом так: «Какая жалость! Барышни де Ла Мот — это бриллианты, но в каждом из них есть пятно».

Это пятно — нечто вроде горба, расположенного не там, где он бывает у горбунов; данный изъян, не лишенный изящества, не уродует и даже не портит стана барышень. Все это видят, все об этом знают, но никто не желает, чтобы они от этого избавились, — всем кажется, что без этого изъяна они не были бы столь прелестными. Что касается их лиц, они — само совершенство. Особенно у младшей, г-жи де Вантадур, — это подлинное чудо. Мне бы хотелось целый день разглядывать ее лицо в зеркале; мне также хотелось бы, чтобы такое лицо было у кого-нибудь другого, ибо у нее я его не выношу.

Так вот, когда эти дамы были барышнями де Ла Мот, старшую из них звали мадемуазель де Туей. Вокруг нее увивались смазливые щеголи; супруга маршала, желавшая найти дочери мужа, повелительным жестом разогнала этот ничтожный сброд, запретила барышне строить глазки, дарить улыбки и писать любовные записки; она проявила достаточно ловкости, чтобы одержать верх над обитателями Королевства Нежных Чувств. С барышней же дело обстояло иначе. Ее продолжали одолевать мелкие страсти; она мечтала не о женихах, с которыми можно заключить брак в присутствии нотариуса, тем более что таковых не было видно, а о другом; поэтому в ожидании лучшего она стала позволять себе кое-что по мелочам.

Единственный мужчина, находившийся поблизости от девицы, с которой не спускали глаз, был конюший ее матери, носивший имя д'Эрвьё — сорокалетний человек, уродливый, но довольно хорошо сложенный; при всем его уродстве это был мужчина, а не одна из тех кукол, с которыми играют маленькие девочки. Барышня ясно дала ему понять, что если он станет с ней любезничать, то она пойдет ему навстречу. Конюший сделал вид, что он ничего не понял, продолжал держаться от девицы на почтительном расстоянии и в конце концов попросил у герцогини разрешения уйти со службы. Докопавшись до истины, мать девицы пожаловала конюшему место консула в Турине, тысячу франков ежегодно из доходов одного из епископств и стала считать его самым порядочным человеком во Франции.

Таким образом, мадемуазель де Туей оказалась покинутой. Однако это не могло продолжаться долго. Вскоре, в доме своей тетки г-жи де Боннель, где играли в карты по-крупному, она повстречала Кадрусса. Это произошло в ту пору, когда герцога столь высоко ценили за то, что он не требовал от своей жены исполнения супружеских обязанностей. Несчастный муж позволял всем его жалеть и баловать, а поскольку он был не из болтливых, то от желающих его вознаградить не было отбоя. Глядя на великодушие герцога в браке, дамы полагали, что он гораздо лучше других мужчин, ибо ему приходилось жертвовать собственным удовольствием ради здоровья благородного, изможденного болезнью, умирающего создания, а Кадрусс был несказанно рад, что так легко отделался от жены.

Он начал настойчиво ухаживать за мадемуазель де Туей, а та принялась манерничать; как-то раз она вздумала спросить, женится ли он на ней после смерти жены. Кадрусс пришел в негодование, но тут же успокоился, а затем признался, что жена ничего для него не значит, что он свободен или мог бы стать свободным — словом, он не стал скупиться на лживые двусмысленные обещания, которые никак не связывают раздающего их и вводят в заблуждение получающую их, если та к этому стремится. А мадемуазель де Туей жаждала заблуждаться как ни одна другая девица.

Таким образом, они стояли на пути к успеху, как вдруг Кадрусс, играя с королем в карты, проиграл значительную сумму. Он заплатил часть денег наличными и осведомился, можно ли вернуть остальное позже. Ему ответили, что карточные долги не терпят отлагательства. Поэтому герцогу пришлось отправиться за деньгами в свое имение. Этот отъезд был тем более прискорбным, что его отношения с мадемуазель де Туей находились в дальних предместьях на карте мадемуазель де Скюдери: они еще не добрались ни до нежных поцелуев, ни до любезных сердцу обещаний. И эти-то селения расположены весьма далеко от столицы, а до дворца полного блаженства еще идти и идти.

Господи! Что за глупость эта карта! До чего же глупая девица эта мадемуазель де Скюдери и как же глупы те, кто ее превозносят! Я уже давно так думаю, а теперь вот и говорю об этом.

Кадрусс обнаружил, что деньги в провинции — большая редкость; он долго не возвращался, и это отсутствие оказалось для него роковым. Тем временем виды на мадемуазель де Туей появились у герцога д'Омона. Герцог д'Омон! Герцог и пэр, первый дворянин королевских покоев, губернатор Булонне, вдовец, первая жена которого была сестра маркиза де Лувуа, — разве можно было предположить, что он получит отказ?.. Однако в смерти жены герцога было нечто столь странное, что это наводило на размышления о ней и внушало опасения за его новую избранницу. Следует рассказать вам об этой смерти; мне о ней известно из первых рук, поскольку я превосходно знала покойную герцогиню и сам герцог неоднократно рассказывал мне эту историю. Об этом событии говорил весь Париж, и каждый истолковал его по-своему; но вот что произошло на самом деле.

Герцог д'Омон и его жена любили друг друга так, как об этом пишут в романах: подобное редко встречается в этом веке и при этом дворе.

Мадемуазель де Лувуа получила к свадьбе великолепный подарок, который она чрезвычайно ценила, и муж попросил ее всегда носить этот предмет как талисман удачи. То были бриллиантовые четки из оправленных камней чистейшей воды. И действительно, она носила их днем и не расставалась с ними ночью. Однажды утром, когда в доме у герцогини было много гостей, эти четки исчезли. Вы можете представить себе гнев, огорчение и растерянность хозяев, не знавших, кого обвинить в краже. Они терялись в догадках. Герцогиня успела достать четки из кармана, показать их всем по очереди, затем положить на стол, после чего их не видели.

Одна из женщин, свидетельница волнений хозяйки, терзала ее до тех пор, пока та не согласилась отправиться вместе с ней к колдуну. Для герцогини, чрезвычайно набожной женщины, это был серьезный шаг, но она усыпила свою совесть, подобно супруге маршала де Грамона, и решилась на него. Выслушав женщину, колдун отослал ее к некоему священнику Сен-Северинского прихода, к которому надо было явиться в полночь, во время полнолуния, в ясную погоду, когда на небе и на земле светло. Герцогиня выбрала ночь, когда ее муж находился на службе при дворе, и в сопровождении своей горничной явилась к священнику Сен-Северинского прихода.

Женщине было очень страшно, но тем не менее она вошла в дом священника одна, как он того требовал, и поднялась вместе с ним наверх, в старую башенку, где он держал голубей. Голубей этих кормили необычно: какими-то красными зернами неизвестного происхождения, от которых эти птицы принимались болтать, как попугаи, когда хозяин заставлял их это делать. Госпожа д'Омон вошла в маленькую и очень грязную комнату. Птицы спали и начали пищать, когда хозяин приказал им на неведомом языке немедленно приготовиться к гаданию. Он запер дверь на ключ, открыл окно, чтобы лунный свет падал на клетку, и принялся задавать голубям вопросы, посоветовав герцогине, оцепеневшей от страха, не сходить с места и отвечать только ему одному, что бы она ни услышала.

И тут голуби и чародей начали диалог на той же тарабарщине. Это продолжалось с четверть часа, а затем птицы Заупрямились, не желая больше отвечать, но кудесник сломил их сопротивление с помощью множества красных зерен. Герцогиня слышала, как кто-то трижды окликнул ее по имени, и остолбенела, чувствуя, что кровь застывает в ее жилах. Наконец священник повернулся к ней и сказал, что она получит свои четки обратно при выполнении двух условий: во-первых, она не станет ничего рассказывать обо реем увиденном мужу; о втором же условии герцогиня никогда не желала говорить.

Она обязалась выполнить первое требование, а о другом даже не желала слышать. После этого последовали странные события, окутанные покровом тайны; тем не менее, несмотря ни на что, женщине удалось вернуть себе четки, но она так и не смогла узнать, кто их похитил, из-за своего отказа выполнить второе требование священника. Герцогиня ушла из его дома, сожалея, что оказалась там, и беспрестанно повторяла, что это сведет ее в могилу. Колдун предупредил ее, что если она не сдержит слово, то ничто не спасет ее от гнева духов.

«Значит, я погибла, — подумала бедняжка, — ведь я Обязательно слягу в постель. Господин д'Омон примется мучить меня вопросами о том, что у меня болит; я же слишком сильно его люблю и не смогу ничего от него утаить; он все узнает, а черти придут и в отместку свернут мне шею».

Все произошло именно так, как предвидели колдун и герцогиня. Четки нашлись на следующий день в кармане ее юбки. Женщина больше не вставала с постели, так как ее кровь застыла и ничто не могло ее согреть. Муж вместе с врачами проводил у ее постели дни и ночи — все было тщетно. Но герцог так донимал жену расспросами, что она согласилась рассказать ему эту историю, добавив: — Я отдаю вам свою жизнь. Герцогиня умерла сутки спустя в глубокой скорби.

Этот случай попытались объяснить и в конце концов объяснили — существуют люди, которых ничто не ставит в тупик. Четки якобы были украдены камеристкой, которая выдумала весь этот спектакль, чтобы извлечь для себя выгоду. Герцогиня заплатила этой шайке много денег. Опасаясь быть разоблаченной, служанка помогла хозяйке исполнить пророчество колдуна, подсластив в духе Ла Бренвилье ее снадобье. Выяснили также, что человек, выдававший себя за священника, им вовсе не был; его без шума сожгли вместе с голубями; камеристка исчезла, а г-н д'Омон с тех пор уверяет всех, что его жена умерла от преждевременных родов. Несомненно одно: герцог долго оплакивал супругу и с большим трудом решился жениться вторично.

Эта таинственная история завладела вниманием двора и всего города. Каждый толковал ее по-своему: одни утверждали, что дьявол серьезно задел честь герцогини и она умерла от стыда и раскаяния. В наше время, когда вокруг столько вольнодумцев, люди верят всему тому, что невозможно объяснить сразу: они признают сверхъестественные явления и зажмуриваются, чтобы не видеть того, что колет нам глаза. Я не стану высказывать своего мнения по данному поводу; г-н д'Омон всегда говорил об этом с содроганием и, по его словам, долгое время собирался вступить в орден траппистов во имя искупления. Искупления чего?.. Вот этого я и не могу вам сказать.

Герцог жил как святой, избегая женщин, не поднимая ни на кого глаз, до тех пор пока не встретил мадемуазель де Туей, в которую он влюбился с первого взгляда. Если г-ну д'Омону нужно было искупление, Бог послал ему для этого неплохую возможность.

Мадемуазель де Туей не отвергла герцога; несмотря на то что девица была чрезвычайно влюблена, она размышляла. Госпожа де Кадрусс была жива, она могла проявить упрямство и протянуть еще долго. В то же время г-н д'Омон был готов жениться, и барышня сдалась. Однако она написала своему возлюбленному, чтобы тот поспешил, если он хочет застать ее свободной. Кадрусс и в самом деле поспешил — ему удалось увидеть ее за два дня до свадьбы. То были сплошные слезы, отчаяние и выдергивание на себе волос. Однако влюбленные так и не выбрались из двух известных вам селений мадемуазель де Скюдери, несмотря на мольбы Кадрусса, и на следующий день невеста победоносно довела дело до брачного договора, который их величества скрепили своими подписями.

Кадрусс так и не появился на свадебных торжествах; он был в самом деле влюблен, и счастье соперника приводило его в ярость. Он пустился в игру, набросился на реверси и бассет за неимением любовницы и проиграл тысячу пистолей за два дня.

Но он имел дело с более тонкой штучкой, чем ему казалось! Через неделю после этой свадьбы, в ту минуту, когда герцог входил в дом г-жи де Боннель, чтобы сыграть там в гокку, камеристка хозяйки, Катрин, образец добродетели и набожности, по секрету передала ему письмо, почерк которого показался Кадруссу незнакомым.

— Речь о возврате долга, господин герцог, — сказала благочестивая служанка.

Она сама не ведала, насколько точно выразилась. И как же эти слова позабавили насмешников!

XVI.

Муж наскучил герцогине д'Омон уже на следующий день, и она вознамерилась вспомнить о Кадруссе, но что ей было делать, если он не появлялся, и где было его искать? Отправить ему письмо значило сильно рисковать, поэтому она решила совершить один из тех шагов, что легко удаются в основном благодаря той дерзости, с которой их осуществляют, и снабдила Катрин благословенным письмом, сказав при этом:

— Как-то раз, еще до моего замужества, я выиграла у господина де Кадрусса довольно крупную сумму, но затем мне стало известно, что игра была нечестной, и теперь я должна возвратить ему долг; чтобы никого не впутывать в это дело, я обращаюсь к тебе. Сделай так, чтобы никто ничего об этом не узнал.

Катрин безоговорочно поверила в эту сказку и как привычная к такого рода делам женщина выполнила данное ей Поручение; изумленный и обрадованный Кадрусс обнаружил в конверте приглашение на свидание. Ему было велено явиться на следующий день в особняк д'Омонов, изменив свой облик по собственному усмотрению, и придумать что-нибудь, чтобы его допустили к герцогине. Ее муж должен был уехать в Версаль, и нельзя было упускать столь благоприятный случай.

Кадрусс не стал долго мудрить: он надел простое платье, сел на лошадь и явился в особняк д'Омонов якобы из Версаля под видом одного из двадцати четырех скрипачей короля, заявив при этом, что прибыл от имени его величества по пустяковому делу, связанному с оперным театром (герцог был главным управляющим всех королевских увеселений). Когда Кадруссу сказали, что хозяина нет дома, он попросил разрешения увидеть герцогиню, и она приняла его; после этого влюбленный сделал вид, что он уходит, а сам прошел в нижнюю залу и затаился там до тех пор, пока герцогиня не пришла за ним. Лакеев отослали с различными поручениями. Привратник подумал, что посетитель ушел, и забыл о нем; между тем г-жа д'Омон заперла Кадрусса в кабинете позади своей спальни, и дала ему хлеба с вареньем, чтобы он не умер с голода. Герцог просидел там до самой ночи, боясь пошевельнуться. Герцогиня сказалась больной, чтобы уйти к себе пораньше; она отпустила горничных и, наконец, открыла дверь любви. Нет нужды описывать, с каким восторгом встретились влюбленные и о чем они говорили, но их беседа продолжалась долго; около четырех часов утра, когда разговор начал понемногу стихать, перед домом остановилась карета, запряженная шестеркой лошадей. В дверь стали стучать изо всех сил — то был г-н д'Омон, которому не терпелось увидеть свою дорогую герцогиню.

Она испугалась, решив, что все пропало, спрятала Кадрусса в тесной кладовой и принялась ждать. Герцог был чрезвычайно горд, что он так рано вернулся. Жена же, мысленно посылая мужа к черту, все же была вынуждена его принять. В довершение всех бед герцог не стал возвращаться в свои покои. Он остался у жены, пылая любовью и рвением, и провел у нее все утро. Представьте себе дрожащего от холода Кадрусса, который не мог присесть и едва держался на ногах, не смея двинуться, и состояние красавицы, знавшей, что любовник является свидетелем и слушателем ее интимной беседы с мужем. К счастью, г-н Монако ни разу не сыграл со мной такой скверной шутки: полагаю, я не вынесла бы этого.

Около одиннадцати часов утра герцог открыл глаза; что касается герцогини, она всю ночь не смыкала глаз. Наконец, он собрался вернуться к себе, но тут доложили о том, что приехала его кузина из провинции, очень набожная особа, которая должна была оставить кузену большое наследство. Герцог вскрикнул от радости и приказал впустить ее.

— Она будет счастлива увидеть меня в кругу семьи, — произнес он. — Вам не надо торопиться вставать, душенька, кузина проведет здесь два дня, чтобы лучше вас узнать. Затем гостья вернется к себе; но в ее письме было предупреждение, что в течение этого времени она будет находиться возле вас безотлучно, чтобы не терять ни минуты. — Значит, вы хотите, что она и спала в моей комнате, сударь? — спросила дама, разозлившись на него за эту надоедливость.

— Ни в коем случае, помилуйте! Но я буду спать здесь. У кузины может сложиться о нас превратное мнение, если дело будет обстоять иначе, и этого окажется достаточно, чтобы она лишила нас наследства: ей непонятны придворные обычаи и она живет по старым понятиям.

Бедный Кадрусс! Какие испытания выпали на его долю! От жуткого голода у него начались спазмы в желудке и он жестоко страдал.

И вот появилась кузина (г-жа де Раре, но не та, что бегает по всему городу, обивает все пороги и повсюду строит козни, — я даже не знаю, родственницы ли обе эти дамы). Ее встретили с распростертыми объятиями и щедро угощали. Святоша осыпала герцогиню поцелуями и сказала, что та красива, как восковой младенец Иисус. Она потребовала, чтобы ее не стеснялись. Она желала присутствовать при туалете душеньки; затем она принялась говорить не умолкая, восторгаться безделушками герцогини и до самого обеда не отходила от нее ни на шаг.

Когда подали обед, появился герцог; несчастная влюбленная каким-то образом ухитрилась спрятать в карман ключ от кладовой, где томился Кадрусс, ибо гостья и старая гувернантка, которую та привезла с собой, рыскали всюду, открывали шкафы и издавали возгласы, удивляясь тому, что они там находили. Они закричали бы совсем по-другому, если бы обнаружили нашего узника. Таким образом прошли весь день и вечер; герцогиня была не в силах избавиться от этой назойливой дамы, от мужа и служанки, обступивших ее, как животные — святого Иосифа в хлеву; она едва не лопнула от злости. Вечером дело приняло еще более скверный оборот; у г-жи д'Омон не было возможности заглянуть в кладовую хотя бы на миг — проводив г-жу Раре в отведенные ей покои, она вернулась в свою комнату с почетным эскортом в лице г-на д'Омона, следовавшего за женой по пятам.

«Он погибнет! — подумала несчастная. — Как знать, возможно, он уже потерял сознание и умер?».

Она сама десятки раз была на грани обморока, а герцог, замечая волнение жены, то и дело спрашивал, что с ней и отчего она вздыхает. — Мне душно, — отвечала герцогиня.

Господин д'Омон вызвался помочь жене, отчего ей сделалось еще хуже; наконец, он уснул. Во время десерта дама набила карманы печеньем и фруктами, чтобы бросить их пленнику; она попыталась встать, как только ей показалось, что муж уже не в состоянии ничего слышать, но он только дремал и тут же осведомился, сев на постели, не заболела ли она.

— Нет, — ответила герцогиня с бесподобным хладнокровием, — но у меня есть привычка слегка смачивать виски туалетной водой королевы Венгерской, я схожу за ней в кабинет. — Я схожу за ней, если вам угодно, или же позову ваших служанок. — Мне известно, где она находится, никого не беспокойте.

Между тем герцогиня уже открыла тайник, поспешно швырнула туда лакомства, что было для Кадрусса большим утешением, убедилась, что замурованный еще жив, и вернулась на место. К счастью, свечи в спальне были погашены.

— Ах! — сказал г-н д'Омон. — Эта туалетная вода окружает вас чудесным ароматом.

У герцогини не было туалетной воды, окружавшей ее ароматом, но воображение обмануло обоняние бедного мужа! Тем временем Кадрусс, умиравший с голода, набросился на угощение; он находился так близко, что было слышно, как он грызет печенье. — Что это? — спросил герцог, уже начавший засыпать. — Очевидно, крыса за стенными коврами.

— Я прикажу их завтра снять, я терпеть не могу этих мерзких животных. Постучите немного по стене, чтобы заставить эту тварь замолчать.

Шум стих, и ночь закончилась мирно. На следующий день старая родственница и муж столь же неотступно преследовали герцогиню. Она уже потеряла терпение, как вдруг г-н д'Омон получил депешу из Версаля, предписывавшую ему немедленно уехать. Бедная женщина вздохнула с облегчением. Но тут на нее свалилась еще одна неожиданность: г-жа Раре захотела повидаться с г-жой де Боннель, и герцог решил отвезти к ней обеих женщин перед своим отъездом.

В доме г-жи де Боннель герцогиню ждала сцена еще более странного свойства. Все только и говорили об исчезновении Кадрусса, жена искала его повсюду, она только об этом и говорила, и на его поиски были посланы двадцать вооруженных слуг, не считая родственников и друзей. Одни считали, что герцога убили, другие — что он погиб на дуэли, третьи — что его заточили в Бастилию; кое-кто уверял, что Кадрусс загулял в приятном месте, но по большей части все склонялись к мысли, что он сидит за карточным столом с какими-нибудь проходимцами. Так или иначе, его разыскивали. Маркиз де Фервак, сын г-жи де Боннель, легкомысленно осведомился у герцогини, не она ли прячет Кадрусса. Он не мог предположить, насколько точно он выразился, а она, совсем еще юная, смутилась, и, хотя маркиз был чрезвычайно глуп, это не ускользнуло от его внимания. Герцогиня провела весь вечер в страшной тревоге. К счастью, старая святоша захотела уехать из дома г-жи де Боннель пораньше, и бедняжка с радостью последовала за ней.

Я вас уверяю, что она быстро уложила кузину в постель, отослала служанок, заперла дверь на засов и бросилась в кладовую; она нашла несчастного узника полумертвым. Когда герцогиня вытащила его оттуда, он растянулся на ковре во весь рост. Туалетная вода королевы Венгерской на этот раз пришлась кстати; потребовалось больше часа, чтобы привести Кадрусса в чувство, после чего он выпил чашку бульона, которую его возлюбленная попросила принести якобы для нее; кроме того, он съел хлеба по меньшей мере на четыре су, большую банку варенья с дюжиной засахаренных орехов и выпил бутылку лучшего вина из погреба. После этого Кадрусс почувствовал себя более уверенно, но два дня, проведенные в заточении, изменили его до неузнаваемости. Он казался сущей видимостью, как говорила Месье эта старая чертовка г-жа Нобле о г-не де Витри, вместо того чтобы назвать его видением. Затем Кадрусс, не в силах пошевелиться, долго сидел в кресле, и герцогиня ухаживала за ним. Таким ли образом прошла ночь или иначе, мне неведомо, однако утром несчастному следовало уйти — для этого его возлюбленной пришлось позвать привратника якобы для того, чтобы дать ему указания, кого следует принимать, а кого она не желает видеть; тем временем кавалер вышел с черного хода.

Кадрусс до такой степени показался жене видимостью, что она с трудом его узнала, и кумушки принялись сплетничать по этому поводу. Маркиза де Рамбюр давно заглядывалась на Кадрусса; она подслушала разговор маркиза де Фервака с герцогиней, все поняла, увидев ее смущение, к решила поссорить влюбленных ради собственных интересов. Сказано — сделано; сначала с помощью тайных признаний, затем посредством подложных писем она довела их до того, что они смертельно возненавидели друг друга и готовы были выцарапать друг другу глаза. Кадрусс больше никогда не оказывался в кладовой для варенья, но зато, как поговаривают, там побывали другие мужчины.

Мало было разлучить Кадрусса с герцогиней, следовало еще его завоевать, и тут маркиза де Рамбюр потерпела крах. Она тщетно пускала в ход свои женские чары — о маркизе шла такая дурная слава, что герцог не захотел вступать в соперничество с несколькими военными, одним советником, двумя банкирами и даже какими-то буржуа. Чтобы удержать Кадрусса, маркиза посадила его играть в бассет: все тогда увлекались этой игрой, пришедшей на смену гокке. За один раз он выиграл семь тысяч пистолей, а на следующий день — сто тысяч ливров. Представьте себе, сколько шума это вызвало! Я забыла сказать, что за время всех этих козней герцогиня де Кадрусс отошла в мир иной, предварительно заставив мужа поклясться, что он позаботится об их детях и никогда больше не женится. Госпоже де Рамбюр это было известно, как и всем остальным, но она также знала, что мужчины держат обещания лишь до тех пор, пока у них на это есть желание. Чтобы поправить дело, маркиза предложила Кадруссу своего рода сделку, и он поспешил ее принять. Она просто-напросто рассудила, что герцог может жениться на ее дочери мадемуазель де Рамбюр, весьма богатой наследнице, и взять деньги, которые он потерял в игре, из ее приданого. Речь шла примерно о восьмидесяти тысячах ежегодной ренты; это была редкостная ставка, и на кону стояло побольше, чем приносил Кадруссу бассет.

Свадьбу сыграли почти тайком: родственники г-на де Рамбюра, принадлежавшие к очень знатному и весьма старинному пикардийскому роду, воспротивились этому браку. Вдовец с детьми да еще с такой репутацией! Госпожа д'Омон пришла от этого в ярость и, не придумав ничего лучшего, стала богомолкой, занялась делами милосердия и вместе с герцогиней де Шаро, дочерью несчастного г-на Фуке, принялась ухаживать за больными и хоронить мертвецов. Герцогиня де Шаро отправляла людей на тот свет своими лекарствами, а г-жа д'Омон укладывала их в гроб. Они побывали со своей походной аптекой и погребальными принадлежностями во всех окрестностях Парижа, и, куда бы они ни приезжали, это было хуже чумы — здешние крестьяне разбегались при их появлении. Эти дамы вместе с несколькими другими святошами образовали нечто вроде общины, правила которой запрещали пользоваться румянами. Княгиня д'Аркур, одна из них, дочь герцога де Бранкаса, превозносит своих товарок повсюду. Когда ей говорят о ее благочестии, она смиренно отвечает:

— Ах! Я не настолько благочестива, как моя сестра д'Омон и моя сестра де Шаро, которые посещают больницы и кладбища!

Не знаю, ошибаюсь ли я на счет Кадрусса и герцогини д'Омон, но я невысокого мнения об их заслугах и не верю в их раскаяние. Кадрусс проматывает состояние своих детей, а герцогиня, несмотря на всю свою любовь к Творцу, не брезгует и Божьими созданиями — спросите-ка лучше об этом у маркиза де Рирана note 4.

XVII.

У Кадрусса мы прожили целый месяц; множество дворян приезжали к герцогу, чтобы с нами встретиться, а он давал у себя восхитительные балы. Вице-легат приказал устроить для нас торжественное шествие наподобие тех, что проводятся в Риме, и нельзя сказать, что такое нас не позабавило, до того это было весело. Мы превосходно провели время в Авиньоне, в доме Кадрусса, куда стекалась знать со всего графства; г-н Монако с утра до вечера ходил вокруг меня, распуская хвост веером. Он красовался в великолепных нарядах — то был единственный раз в его жизни, когда он вознамерился одеваться сообразно своему положению и общепринятым правилам. Впоследствии князь заставил меня дорого за это заплатить, не говоря о его постоянных упреках. Я же отнюдь не предполагала, что этот толстяк приехал сюда, чтобы ухаживать за мной. В письме маршала об этом не говорилось, оно лишь уведомляло матушку о том, что герцога де Валантинуа следует приветливо принимать и обходиться с ним как с одним из лучших друзей нашей семьи. Господин Монако садился позади меня на табурет и неизменно начинал беседу с одних и тех же слов: — Мадемуазель, авиньонское небо весьма напоминает небо Монако. Я же отвечала на это:

— Я очень этому рада, с вашего позволения, сударь. Мы с Пюигийемом бесконечно смеялись над этим, когда нам удавалось остаться наедине.

В другой раз герцог осведомился с серьезным видом, нравится ли мне сушеная треска.

— Честно говоря, сударь, я о ней понятия не имею, мне никогда не доводилось ее есть.

— Дело в том, — продолжал он, — что два года тому назад я жил во францисканском монастыре во время поста, и каждое воскресенье, два раза вдень, меня кормили сушеной треской.

Только представьте себе, что за интересная подробность и насколько она способствует тому, чтобы юная барышня в вас влюбилась!

В день торжественного шествия собралось бесчисленное количество кающихся грешников всех цветов. Они проходили под нашим балконом, и многие из них останавливались, приветствуя Кадрусса и других местных вельмож. Это было чрезвычайно любезно с их стороны, тем более что их лица были скрыты под клобуками и никого из них нельзя было узнать. Кадрусс, который хотел, чтобы его чествовали у него дома, говорил каждому: — Приходите в мой дом сегодня вечером, вас там примут.

Вследствие этого к герцогу явилось полчище всевозможного сброда, и все эти люди стали без всякого стеснения есть, пить и даже спать у него. Матушка, Лозен, г-н Монако и прочие, почти все приезжие гости, отправились в замок, где вице-легат устроил роскошное пиршество. Я устала и попросила разрешения остаться у Кадрусса. Мне позволили это неохотно; но, поскольку я уже мирно лежала в постели, матушка была вынуждена согласиться. Я тихо начала дремать под шум, раздававшийся в доме, и при свете маленькой восковой свечи, пылавшей перед иконой. Внезапно дверь очень тихо отворилась и чрезвычайно взволнованная Блондо подошла к моей кровати.

— О мадемуазель, мадемуазель, — воскликнула она, — если бы вы только знали! — Что именно? — О! Нечто совершенно удивительное — я бы ни за что в это не поверила. — Да что же это, в конце концов?

— Я его видела, я с ним говорила, и я обещала ему сказать об этом вам… Это кающийся грешник в голубом.

— Ну и что?

— А то, мадемуазель, что это тот самый молодой человек со смоковницы…

— Филипп!

— Да, Филипп; он здесь, он просит, он умоляет, он говорит, что рисковал жизнью, чтобы встретиться с вами, и что если он будет пойман, его убьют, но ему все равно, лишь бы перед этим увидеть вас.

— Где же он?

— Там, в галерее.

— Помоги мне встать и немного привести себя в порядок, а затем позови его.

— Ах, мадемуазель, какое счастье, что вы не ушли со всеми!

Я осталась дома исключительно чтобы дать отпор матушке, заставлявшей меня носить шляпку, которая была мне не к лицу и которую я терпеть не могла. Все это она делала потому, что г-жа де Баете, по ее словам, хотела переломить мой характер в мелочах и заставить меня подчиняться чужой воле, а не потакать своим прихотям. Взяв за образец этот прекрасный метод, я решила напасть на них сама и действовать наперекор тому, что от меня требовали. Я притворилась больной и не пошла к вице-легату, предпочитая скучать дома в одиночестве, но, поскольку Бог помогает невинным душам, случилось так, что мне отнюдь не пришлось скучать.

— В один миг вскочив с постели, я довольно старательно вделась и приготовилась встретить Филиппа. Он вошел в голубом одеянии кающегося грешника, служившей и проэдуском, и охранной грамотой в этом крае священников. Он был красив, как Аполлон; и в самом деле, невозможно сыскать на свете двух более похожих людей, чем Филипп и король, разве что красота моего друга кажется намного более подлинной. Едва лишь увидев меня, Филипп бросился к моим ногам, охваченный непостижимым восторгом. Признаться, я была этим несколько смущена. Желая выйти из неловкого положения, я спросила Филиппа, как ему удалось вырваться на свободу и зачем он явился в Авиньон.

— Я приехал встретиться с вами, мадемуазель, а также молить вас о помощи и покровительстве, чтобы выйти из своего заточения и покончить с бездействием; чтобы вернуться к той жизни, какой живут другие; чтобы занять свое место под солнцем и стать достойным вас.

— Однако, Филипп, по-моему, вы хотите слишком многого сразу.

— Все мои желания, в сущности, сводятся к одному, мадемуазель: меня лишили всяких прав и держат в тюрьме с тех пор, как я появился на свет, мне отказывают в том, что дозволено людям моего возраста, — возможности, по крайней мере, делать свою судьбу, если она еще не сложилась. Мне надоел этот произвол, и я больше не собираюсь с ним мириться.

Я умирала от любопытства; настал момент засыпать Филиппа вопросами, и я горела желанием начать это делать, но никак не могла решиться.

— Однако, Филипп, — наконец, отважилась я спросить, — вы от кого-то зависите?

— Ни от кого.

— А этот господин де… Сен-Мар?

— Это слуга Мазарини.

— А как же ваши отец и мать?

— У меня их никогда не было.

— Они есть у всех.

— А у меня их нет, — ответил он с горечью.

— А королева, а кардинал? Они же к вам благоволят, они вас любят.

— Скажите лучше, что они подвергают меня гонениям, ибо по их воле я лишен всего; по их приказу я покинул Венсен и душеньку Ружмон, которая была так добра. По их же приказу меня передали на попечение моего тюремщика, который наложил на меня железные оковы, держит под замком, как преступника, и не дает мне знаться даже с домашней челядью; когда же изредка, раз в месяц, он выводит меня на прогулку в лес и поле, то, как вы сами видели, он запрещает мне смотреть по сторонам, не позволяя взглянуть даже на бедных детей, брошенных на обочине дороги и столь же несчастных, как я.

— Бедный Филипп!

— Этот человек хотел бы заставить меня носить маску, ибо, как видно, мое преступление заключается в моем лице. Он постоянно надевает на меня картонную маску, а я постоянно ее срываю — мне душно в ней, она меня жжет. Если бы вы знали, как жестоко я поплатился за счастье видеть вас в течение четверти часа!

— Как же вам удалось оттуда сбежать? В вашей темнице такие надежные запоры.

— Более надежные, чем когда бы то ни было; но мое терпение лопнуло. У меня были деньги, и я не захотел больше ждать; вы были в Авиньоне, и я был уверен, что доберусь сюда. Я был посажен под арест в своей комнате на три дня за то, что казался расположенным к неповиновению, чего мой повелитель не выносит. Однажды утром, когда мне принесли порцию еды, я отказался открыть дверь, отказался сделать это и вечером — всем известно, что я довольно часто поступаю так в минуты раскаяния. Ночью я выбрался из дома тем же путем, что привел меня к благословенной смоковнице: я вылез через окно и спустился вниз, цепляясь за вьющийся по стене старый плющ.

— А потом? Ведь вас так стерегут!

— Да, сад окружен высокими стенами, а эти высокие стены унизаны стеклами и острыми лезвиями; кроме того, мои тюремщики полагали, что у меня нет денег и, главное, что для бегства у меня нет цели. Им казалось, что у меня нет друзей на воле, что я один в целом мире. Мой страж не предполагал, что я способен на столь решительный шаг: разве он меня знает? Разве я всегда не притворялся в его присутствии? Вследствие моего пребывания в одиночестве во мне проявились разнообразные способности; наедине с собой я испробовал силу моего духа и тела. Они считают меня слабым, хилым, своевольным, но беспомощным ребенком, подавленным злосчастием и неволей, неспособным на отважный поступок и в мыслях, даже если он ропщет.

— Для чего они оставили вам деньги?

— Они о деньгах ничего не знали. Душенька Ружмон, расставаясь со мной уже в другом замке, куда меня привезли после Венсенского леса, в последний раз когда мы были наедине, сказала мне, и я никогда этого не забуду: «Мой дорогой Филипп, нас собираются разлучить навеки; Бог свидетель, что я люблю вас как сына и никогда не перестану оплакивать это расставание. Я боюсь, что без меня вы станете совсем несчастны, увы! Я ничего не могу с этим поделать, а вы тем более — бесполезно даже сопротивляться. И все же не преступление попытаться избежать печальной доли. Возьмите золото и три бриллианта, зашитые в этом мешочке; всегда носите его при себе и прячьте чрезвычайно тщательно; быть может, благодаря этому вы когда-нибудь обретете жизнь и свободу. Когда вы станете достаточно взрослым, чтобы самостоятельно передвигаться по свету, постарайтесь убежать, уезжайте как можно дальше из Франции и никогда сюда не возвращайтесь — только к этому призывает вас моя любовь; но, главное, будьте осторожны. Прощайте».

— И вы больше ее не видели?

— Нет, она уехала в тот же вечер. Меня перевозили из дома в дом, точнее из лачуги в лачугу, из одного захолустья в другое до тех пор, пока я не оказался в доме, куда привел вас Господь. Вопреки собственной воле, я почти всегда путешествовал в маске, особенно когда мы проезжали через города. Как только на меня где-нибудь обращали внимание, на другой же день мы перебирались на новое место. Мы как раз собирались покинуть этот замок, и…

— Как называется то место?

— Не знаю. Названия всех мест, где я обитал после Венсена, мне неизвестны. Я ничего не знаю ни о себе ни о других; я никто и ничем не дорожу в этом мире.

Он произнес эти слова с такой печалью, что у меня защемило сердце. Я сказала:

— Бедный Филипп!

— Теперь меня незачем больше жалеть, ибо я свободен и моя жизнь в моем распоряжении. С того времени как я впервые увидел вас в Венсене, я не переставал думать о вас, ведь с тех пор как я появился на свет, у меня не было ни матери, ни сестры, ни любовницы — я знал и любил только вас. Эта встреча показалась мне подарком судьбы, и я поклялся, что отныне никогда больше вас не потеряю. Мне удалось сбежать, как я уже вам сказал; я перебрался через стену, покрытую остриями, оставив там куски своей кожи, а затем побежал через поле и добрался до какой-то фермы, где за золото мне продали лошадь. Я разузнал дорогу до Авиньона и поехал по ней, срезая где возможно путь и мчась изо всех сил, загоняя одних лошадей и покупая других. Вчера вечером я приехал сюда, мне сообщили о торжественном шествии и о том, как оно проходит, я воспользовался этим — и вот я здесь.

— Что же вы теперь собираетесь делать?

— Я отправлюсь туда, где сражаются, а такое место всегда найдется; я возьму себе какое-нибудь имя, раз у меня его нет; я раздобуду сокровища, а затем вернусь сюда, привезу вам свою добычу и попрошу у вас награды.

— У меня, Филипп?

— У кого же еще? За исключением вас, кого мне любить на земле? И кто полюбит меня, в конце концов?

— А если я вас не люблю, Филипп?! — спросила я с жестокостью девчонки, строящей из себя кокетку и притворщицу.

— Вы?!

Он посмотрел на меня с таким изумлением и простодушием, что я сжалилась бы над ним, будь я старше на десять лет; в ту пору я лишь пробовала свои силы, и эти первые победы опьяняли меня; кроме того, я любила Пюигийема и к тому же не привыкла ценить столь чистые, нежные и покорные сердца, каким было сердце Филиппа. Во мне пробуждалось безотчетное стремление женщин уступать дурным мужчинам и мучить хороших. Я приняла значительный вид, чтобы дать Филиппу достойный ответ и просветить его относительно того, что ему не было известно.

XVIII.

— Я не такая, как вы, мой бедный Филипп: у меня есть мать и отец, и мой отец — маршал де Грамон. Если бы вы его знали, то вам все стало бы ясно.

— А почему маршал де Грамон не позволит вам любить меня?

— Потому что девицы такого знатного происхождения, как мое, имеют право выслушивать только очень богатых вельмож, а на остальных им возбраняется смотреть.

— Но когда я вернусь из армии, я тоже буду вельможей и тоже стану богатым.

— Мне ни за что не позволят так долго ждать.

— Но вы же не согласитесь выйти за другого?

— Это не в моей власти.

— Что ж, я вижу, мне надо спешить.

— Спешить изо всех сил; но едва ли это поможет!..

— Скажите, мадемуазель, — продолжал Филипп после недолгого раздумья, — вы знаете, на кого я похож?

— О! Конечно, знаю.

— Скажите мне это! О, скажите, я вас умоляю!

— Возможно, лучше было бы от вас это скрыть.

— Нет, нет, напротив. Если я буду все знать, это мне очень поможет.

— Да, совершать глупости!

— Глупости? Это поможет мне приобрести состояние и жениться на вас!

Я молча покачала головой; мне очень хотелось рассказать Филиппу о моей любви к Лозену лишь ради того, чтобы посмотреть, как он это воспримет. Но я не успела этого сделать, так как он снова принялся меня умолять:

— Скажите же! Скажите! На кого же все-таки я похож? В комнате матушки висел прекрасный портрет короля, который прислал отец, а г-н Монако вручил ей от его имени: то была копия картины, которую маршал должен был отвезти в Испанию, чтобы просить для его величества руку инфанты. Король разрешил подарить этот портрет г-же де Грамон, что являлось в ту пору немалым знаком благоволения. Я встала, побежала в комнату матушки, взяла небольшую рамку с портретом и живо ее принесла.

— Смотрите, — сказала я. Филипп издал изумленный возглас и бросился к зеркалу.

— Это я! Это я! Да ведь это я, не так ли?

— Нет, это не вы.

— Кто же это?

— Его величество Людовик Четырнадцатый, король Франции и Наварры.

— Король!

Филипп рухнул на стул, потрясенный этим известием, и несколько минут ничего не говорил. Затем он снова посмотрел на портрет, очевидно пребывая в состоянии глубокой задумчивости. — Колебаться нельзя, завтра же я отправляюсь в Париж, — заявил он.

— В Париж! Что же вы собираетесь там делать?

Поднявшись с неподражаемым благородством и достоинством, Филипп заявил:

— Мадемуазель де Грамон, я потребую от королевы Анны Австрийской отчета в этом сходстве, в том, почему она занималась моим воспитанием, когда я был ребенком, а также во всем том, о чем я не знаю, во всем том, что мне пришлось претерпеть и что мне уже известно!

Я была поражена его словами и почувствовала уважение к этому юноше, который показался мне поистине великим человеком. Его голова была окружена неким сиянием, напоминавшим нимб или венец. Его взгляд пылал необычайным огнем, в нем читались несгибаемая воля и неукротимая отвага.

— Сударь, — произнесла я, невольно охваченная волнением, — не ездите в Париж, вы оттуда не вернетесь.

— Не все ли равно, если я навсегда обрету там честь и славу!

— Бедный Филипп! — промолвила я. — Бедный Филипп!

Между тем время летело, а мы этого не замечали. Блондо неотлучно стояла на часах и, видя, что некоторые слуги возвращаются из дворца вице-легата, спрашивала у них, продолжается ли еще там пир.

— Наши господа уже в пути, — отвечали те, — мы ненамного их опередили.

Горничная поспешила меня об этом предупредить. Филипп же, поглощенный своими мыслями, ничего не видел и не слышал. Я несколько раз обращалась к нему, но он никак не откликнулся на мои слова. Наконец я коснулась его руки, и он вздрогнул.

— Матушка скоро будет здесь, нам пора расставаться, Филипп.

— Почему?

— Если она застанет вас здесь, мы пропали.

— Пропали! Разве мое лицо не послужит нам защитой? Разве тот, кто так похож на Людовика Четырнадцатого и кого втайне воспитала королева-мать, не вправе повелевать? Я остаюсь здесь.

— Господи! В моей комнате, в такой час! А я к тому же отказалась последовать за остальными — послушайте, все указывает на мою вину… О! Уходите! Уходите!

— Оставьте мне этот портрет.

— Это невозможно, он не принадлежит мне.

— И все же я этого требую, я его не отдам, он мне необходим.

Филипп, выросший в уединении, вдали от людей, не знал самых простых, самых обычных понятий; он не подозревал о том, что существуют светские законы, правила приличия; ему были неведомы условности, связанные с общественным положением и происхождением, он верил только собственному сердцу и сердцам других людей, не понимая, как можно препятствовать его желаниям, тем более что они никому не причиняют вреда.

— Что вам стоит, — продолжал он, — отдать мне эту картину? Я буду обращаться с ней очень бережно.

— Она мне не принадлежит, и матушка потребует ее вернуть.

— Вы скажете ей, что картину взял я.

Спор продолжался и становился все более оживленным; Блондо, чувствовавшая себя как на иголках, металась от окна к двери, чтобы не пропустить возвращения шествия. В этих южных городах все участвуют в шествиях! Внезапно горничная вскричала:

— Мадемуазель! Мадемуазель! Поспешите! Я вижу факелы.

— Уходите, уходите, ради Бога! Филипп, наденьте ваш капюшон, или я не знаю, что произойдет.

— Но… я вас больше не увижу?

— Да нет, конечно; однако, если вы сейчас же не уйдете, нас разлучат навеки.

— Значит, до завтра…

— Да, до завтра, но уходите же.

— Вы мне это обещаете?

— Обещаю.

— В таком случае я повинуюсь.

Он набросил на лоб свой клобук и уже завязывал на нем последний узел, как вдруг дверь распахнулась и в комнату ворвался Пюигийем в сопровождении Блондо, изо всех сил пытавшейся ему помешать.

— Вы говорите, она уже спит? — спрашивал он горничную. — Что ж, по крайней мере, я в этом удостоверюсь.

Кровь застыла в моих жилах. Я знала обоих этих людей; я знала, куда может завести моего кузена ревность; что касается Филиппа, с ним дело обстояло еще хуже. За исключением г-на де Сен-Мара, он не считался ни с кем. К счастью, кающийся грешник был в маске. Чувствуя, что дальнейшее зависит от моего присутствия духа, я быстро пришла в себя и спросила Лозена, зачем он явился ко мне в столь поздний час и столь бесцеремонно.

— Что делает здесь этот преподобный отец, мадемуазель?

— Этот благочестивый человек принес мне святые мощи. Несмотря на неотвратимую угрозу, я испытывала сильное желание рассмеяться, давая этот ответ.

— Госпожа маршальша и госпожа де Баете будут не прочь на них взглянуть, и я полагаю, что этого следует подождать.

Филипп не шелохнулся, но я видела, что его глаза мечут молнии сквозь прорези маски. — Он что, немой?

— Господин де Пюигийем, когда матушка и гувернантка вернутся, мне придется им ответить; перед вами же я не обязана отчитываться. Извольте немедленно выйти отсюда.

Филиппу эта сцена была не вполне понятна, однако чутье рыцаря подсказывало ему, что ссора в моем присутствии неуместна. Он прошел мимо меня, поклонившись, затем приблизился к Лозену, загородившему выход, и, оттолкнув его с силой молодого дикаря, выбежал в коридор.

— Черт побери! Я ему покажу! — вскричал Пюигийем. Они оба бросились бежать. Блондо мчалась за ними, а я за Блондо; мы миновали большую галерею, где спали лакеи; шум погони разбудил их, и они чрезвычайно удивились. Вскоре Филипп обернулся — подобное трусливое бегство было не в его духе. Я догнала их в одном из проходов в тот миг, когда Лозен обнажил шпагу, а Филипп распахнул на себе одежду.

— Ради Бога! Не поднимайте шума, не устраивайте скандала, хотя бы ради меня, сделайте это ради меня!

Мужчины меня не слушали, и я не знаю, к чему бы все это привело, но внезапно внизу началась страшная суматоха и до нас донесся голос Кадрусса, отдающего распоряжения:

— Заприте двери, охраняйте все выходы, чтобы никто не выходил из дома без моего приказа. Никто, вы слышите? Кто бы это ни был. Вы хотите именно этого, сударь?

— Да, сударь, благодарю вас.

Заслышав этот голос, Филипп попятился к стене и стал искать выход, выказывая признаки сильнейшего страха.

— Это он! Это он! — повторял молодой человек. — Спрячьте меня ради спасения вашей души!

— А-а! — завопил Лозен, прежде чем я успела вставить хотя бы одно слово. — Вы прячете ваше лицо, красавчик, а мы сейчас его увидим, вам придется показать, кто вы такой. Сюда! Сюда! — закричал он. — Поспешите!

Тотчас же прибежали лакеи.

— Держите этого человека, не отпускайте его, а я схожу за господином герцогом де Кадруссом и вернусь.

— Ах, кузен, — вмешалась я. — Вы не понимаете, что делаете!

— Я понимаю, черт побери! Я слишком хорошо это понимаю. Позвольте мне пройти.

Блондо умоляла меня отойти в сторону и дать мужчинам возможность сразиться, но я не стала этого делать. Мне не пришлось долго ждать. Пришедшие показались в конце узкого темного прохода, где мы находились (он вел в парадный зал с тыла). Филипп сначала отбивался, но, когда появились приближавшиеся люди, он оцепенел, а я стала дрожать всем телом. Я взглянула на тех, кто шел впереди и все поняла, узнав г-на де Сен-Мара, шагавшего между матушкой и г-ном де Кадруссом.

— Это тот самый человек, которого вы искали, сударь? — спросил герцог, указывая на Филиппа.

— Я не могу ручаться, сударь, но, очевидно, это так, если верить этому пареньку.

— Трудно убедиться в этом здесь, поскольку клобук кающегося грешника в Авиньоне считается неприкосновенным.

— Я лишь хочу забрать этого человека у вас, господин герцог, ибо, если это он, я запрещаю ему под страхом смерти показывать свое лицо. Я иду за ним по следу, который весьма легко было обнаружить, после того как он сбежал из моего дома; мне известно, на каком постоялом дворе он ночевал сегодня в Авиньоне, я знаю, что утром он вышел оттуда в голубой сутане кающегося грешника — грешников всех цветов можно найти сегодня вечером у вас либо в замке. Вы видели, какие предписания я получил. Господин вице-легат обещал мне разыскать моего питомца — все делается, как положено, и я прошу вас позволить мне увести этого человека.

— Весьма охотно, сударь, но все же мне хотелось бы быть уверенным, что я поступаю правильно. Я не могу допустить, чтобы житель Авиньона подвергся притеснению в моем доме. Поэтому попытайтесь опознать этого человека, после чего он будет в вашей власти.

Я пристально посмотрела на Филиппа, и мне показалось, что его руки движутся под рясой, как если бы он пытался развязать тесемки капюшона. У г-на де Сен-Мара было за поясом два пистолета, и я нисколько не сомневалась, что он выстрелит Филиппу в голову при малейшем его движении. Я была объята мучительной тревогой. Вокруг нас собралась толпа, и она все увеличивалась; я стояла рядом с пленником — нас разделял только один из державших его лакеев. Я тихо прошептала Филиппу: — Не снимайте капюшона, и мы вас спасем.

Каким образом? Я и понятия не имела, но я в этом не сомневалась. Филипп словно окаменел. Господин де Сен-Мар подошел к нему и взял его за руку, в то время как вооруженные слуги продолжали держать его за локти; я видела, как дрожь пробежала по телу несчастного юноши. — Это вы, Филипп? — спросил г-н де Сен-Мар. Тот ничего не ответил.

— Если вы не тот, кого я ищу, скажите мне, кто вы такой. Клянусь честью, вам ничего не сделают: даже если вы преступник, я возьму вас под свою защиту. Снова молчание.

— Берегитесь! Я облечен самыми широкими полномочиями; если вы не станете мне отвечать, двери папских застенков будут немедленно для вас открыты. Ни слова в ответ.

— Говорите же!

Никакого действия.

— Вы будете говорить?

Он начал вытаскивать из-за пояса пистолет — мы все заметили это движение. Дрожащая Блондо стояла позади меня.

— Ваша жизнь в моей власти, — продолжал дворянин, — и я сейчас вас лишу ее, вы сами этого хотели.

При этих словах бедная Блондо без всякого злого умысла, лишь опасаясь за жизнь столь красивого юноши, бросилась как безумная между мужчинами с криком:

— Не убивайте его, сударь, это он!

XIX.

Господин де Сен-Мар поспешно отдернул руку и схватил своего воспитанника за край сутаны. Молодой человек продолжал неподвижно стоять на месте.

— Пойдемте, сударь! — произнес г-н де Сен-Мар повелительным тоном, которому Филипп никогда не противился — этот тон неизменно приводил его в трепет.

И тут произошло нечто, что потрясло всех сильнее, чем слова, споры или угрозы: из-под бесстрастного капюшона послышался невыразимо жалобный стон и бедный юноша рухнул как подкошенный к ногам своего мучителя.

Мы решили, что он умер. Все устремились к упавшему, и я в первую очередь; г-н де Сен-Мар загородил его тело и, достав из кармана пергамент, скрепленный королевской печатью, произнес:

— Именем короля: никто не должен приближаться; речь идет о государственной измене.

Представьте себе, как все тут же разбежались, невзирая на свое любопытство! Лишь Блондо, Пюигийем и я остались наедине с этим грозным и таинственным стражем, который наклонился к своей жертве, жестом приказывая нам следовать за остальными.

— Пришлите моих слуг, они внизу! — крикнул он Лозену. — А вы, девушка, отвечайте, кто это вас так хорошо просветил?

— Однако, сударь, — спросила я, трепеща от страха, — не умер ли этот несчастный? Посмотрите прежде, не умер ли он?

— Я сейчас это узнаю, но пусть сначала девушка мне ответит.

— Сударь, это чудовищно: он еще может оправиться, он нуждается в уходе, помогите ему. Это просто убийство.

Лозен вернулся вместе с лакеями, прислуживавшими нам в замке г-на де Сен-Мара; хозяин сделал им знак унести несчастного и прибавил несколько указаний шепотом; затем, прежде чем последовать за слугами, он повернулся к Пюигийему и сказал:

— Сударь, мне кажется, что вы ревностно исполняете волю короля, поэтому я поручаю вам присматривать за этой девушкой; я тотчас же вернусь, чтобы ее допросить. Не дайте ей скрыться.

Господин де Сен-Map спустился вниз вместе со слугами. Я хотела вернуться в свою комнату, но заметила г-жу де Баете, стоявшую в галерее подобно часовому; надо было пройти мимо нее, и я оказалась между двух огней, так как Пюигийем не посчитал нужным проводить г-на де Сен-Мара — он не мог простить ему то, что тот назвал его пареньком.

Тем не менее я двинулась вперед, готовая ко всему; между тем гувернантка сгорала от любопытства. Госпожа де Баете атаковала меня, как сокол (из-за своего крючковатого носа и бубенчиков, висевших у нее на манжетах, она немного напоминала эту птицу):

— Так вот какая страшная болезнь удерживала вас дома, мадемуазель! Вы водите знакомство с бродягами, которых преследует королевское правосудие. На сей раз вам не будет прощения: об этом известят господина маршала. — Я сама ему это скажу, сударыня.

— А пока извольте все объяснить вашей досточтимой матушке, которая собирается потребовать от вас отчета. — Я отчитаюсь перед ней, сударыня. Я прошла мимо гувернантки с гордо поднятой головой.

— Сатанинская гордость! — пробормотала она. Блондо следовала за мной, и г-жа де Баете задержала ее, рассчитывая, что ей легче будет выведать все у горничной, — именно этого я и опасалась. Как только она начала кричать на служанку, я сказала:

— Пойдем, Блондо, держать ответ перед матушкой тебе придется вместе со мной.

С г-жой де Баете остался только мой кузен, но он пребывал отнюдь не в радужном настроении. Гувернантка собралась было заговорить с ним, но он промолвил с низким поклоном: — Простите, сударыня, но я тоже спешу к госпоже маршальше.

Он так ловко проскользнул мимо г-жи де Баете, что она лишь почувствовала дуновение от его плаща — и все было кончено. Между тем мы предстали перед матушкой, прогуливавшейся в окружении горничных; на ее лице было написано явное нетерпение.

— Наконец-то! — вскричала она. — Вот и вы, мадемуазель де Грамон. А вас, бесстыдница, я сейчас же прогоню со службы.

— Не надо никого гнать и бранить, матушка, все можно объяснить очень просто. Это тот самый молодой человек, которого мы повстречали на дороге и который столь любезно предложил нам пристанище. Я легла в постель, но не могла уснуть и, встав в ночной рубашке, как вы и сами видите, и, набросив сверху накидку, отправилась подышать вместе с Блондо свежим воздухом у окна галереи; и тут к нам подошел этот юноша, он назвал себя и проводил меня в комнату, где его и застал кузен, вернувшись домой; молодой человек при-, шел просить вашего с маршалом покровительства, чтобы уехать из Франции; он хотел воевать где-нибудь и, возможно, обрести славу и богатство. Он ждал вас, он собирался броситься к вашим ногам, но тут господин де Пюигийем закричал словно сумасшедший как раз в тот самый миг, когда явился этот человек, и устроил весь этот переполох. Теперь вы понимаете, что мне совершенно не в чем себя упрекнуть.

Обычно, когда я столь искусно плела сеть объяснений, матушка им верила и этого ей было достаточно. Но на этот раз ее трудно было убедить, ведь речь шла о государственной измене! Она расспрашивала меня и Блондо на протяжении четверти часа и, разумеется, вытянула из нас те же самые ответы. Пюигийем не осмеливался вставить хотя бы слово, но он явно был в бешенстве. Что касается г-жи де Баете, то она, казалось, превратилась в гарпию.

Вскоре появился г-н де Сен-Map и допрос начался снова. Он был еще более пристрастным. Я изо всех сил старалась приукрасить свой рассказ. Блондо, хитрая, как горничная из какой-нибудь комедии, винила во всем себя, заливалась слезами, держала во рту горячий горох, по выражению г-на де Ларошфуко, и не мешала мне оправдываться. Все были вынуждены довольствоваться тем, что мы пожелали сказать: было слишком опасно принимать по отношению к нам более суровые меры во владениях римского папы — вице-легат этого бы не допустил. Мне не терпелось узнать о состоянии Филиппа, но я не решалась о чем-либо спрашивать. Когда тюремщик прощался с нами, он прибавил, чуть ли не грозя мне пальцем:

— Послушайте добрый совет, мадемуазель: более чем вероятно, что вы никогда больше не увидите этого молодого человека, но если, вследствие непредвиденных обстоятельств, он снова окажется на вашем пути, не вмешивайтесь впредь в его дела, это слишком опасно, и благодарите Бога, что на сей раз вы так легко отделались. Матушка отвечала, что она за этим проследит.

— Как знать, сударыня, как знать; я немедленно уезжаю вместе с моим питомцем, который очнулся после обморока; я прощаюсь с вами и благодарю вас, а также вас, молодой человек; возможно, мы еще встретимся.

Подумать только, где и при каких обстоятельствах суждено было встретиться этим трем людям!..

Мы вернулись к себе только в пять часов утра; матушка еще не заметила, что у нее украли картину. Филипп забрал с собой злополучный портрет, которому предстояло впоследствии сыграть ужасную роль в его судьбе. Я не знаю, каким образом ему удалось его унести. Тогда я очень обрадовалась, что картина у него, ведь он так хотел заполучить ее. Когда маршальша подняла шум по поводу пропажи, я заявила, что не видела портрет, и никому не удалось ничего выяснить.

Особенно несговорчивым оказался Пюигийем, чья ревность не давала его обмануть; два дня спустя мы оказались свидетелями зрелища, которым он воспользовался, чтобы преподнести мне урок и помучить меня. Это было последнее угощение, которым нас потчевали в Авиньоне. В этих краях маленькие прехорошенькие пофешения преподносят дамам в качестве подарков.

Некий дворянин из графства Венесен, отправляясь в путешествие по Леванту, оставил жену на попечение другого дворянина, по имени Тинози, своего близкого друга, которому он доверял как самому себе. Дама эта была очень красива. Влюбчивый по натуре Тинози не устоял перед ее чарами и превратил ее в неверную жену. Любовники нисколько не таились, и все знали об их связи. По городу пронесся ложный слух, что муж красавицы умер; однако он вернулся в тот же год. Любовники, не сдерживавшие своей страсти, решили, что их связь откроется, и преспокойно отравили мужа в первый же вечер после его приезда. Преступники оказались во власти правосудия его святейшества. Их судили и приговорили к казни: любовникам должны были отрубить голову на одной и той же плахе. Мы видели, как их привезли, и казни предстояло свершиться на площади, у нас на глазах. Женщина была бесподобно красива; она шествовала с гордо поднятой головой, словно ей оказывали почести, и г-жа де Баете произнесла, глядя на нее:

— Фу! Вот мерзавка, как она на нас смотрит! У нее нет ни стыда ни совести, даже перед лицом палача.

— Что за дерзкая бабенка! — подхватил г-н Монако. — Почему же у ее спутника такой небывало удрученный вид? Он что, трус?

Осужденный бросал на всех зверские взгляды; особенно свирепо он смотрел на вице-легата, сидевшего рядом с моей матушкой. Мужчину хотели казнить первым. Он стал умолять, чтобы женщина раньше взошла на эшафот; поскольку на его слова не обращали внимания, он пришел в такое бешенство, что пришлось ему уступить, чтобы он не сошел с ума от отчаяния. Когда женщина предстала перед палачом, ее любовник закричал:

— Убейте ее, но только не дотрагивайтесь до нее!

Он протянул к женщине руки и обратился к ней с самыми нежными словами; когда ее голова упала с плеч, он выказал чуть ли не радость: весь его страх, вся его слабость бесследно исчезли и он воскликнул:

— О! Скоро я снова соединюсь с любимой; по крайней мере, никто не будет обладать ею на этом свете после меня!

Этот человек был ревнивцем, да еще каким ревнивцем! Это из страха, что, после того как ему отрубят голову, вице-легат помилует женщину и она затем сможет полюбить другого, он испепелял его взглядами. Вот почему подобно жене Сганареля он так хотел расстаться с ней навсегда, лишь увидев ее повешенной. Я не знаю, почему сегодня утром Мольер не выходит у меня из головы.

Все обсуждали это событие; Пюигийем, который сидел позади меня и был скрыт от остальных множеством моих буклей, говорил мне:

— Ах! Я понимаю этого человека, я сам такой. Сейчас, после того происшествия, мне кажется, что я предпочел бы видеть вас мертвой, лишь бы вы никогда больше не встречались с этим злополучным грешником.

— Мне незачем умирать, — отвечала я, — поскольку я и так его больше не увижу.

Я произнесла это с грустью — судьба Филиппа чрезвычайно меня волновала, хотя я по-прежнему любила кузена всей душой; но он не желал, чтобы я даже помышляла о другом мужчине или вздыхала о ком-нибудь с сожалением. Мне хотелось уйти с балкона в тот момент, когда любовников будут убивать, но граф удержал меня силой, потребовав, чтобы я смотрела на это зрелище.

— Это вам урок, — твердил он, — это вам урок. Господин Монако в свою очередь нес всякий вздор.

Он придумывал наставления для ревнивцев, прекрасные плоды которых нам суждено было впоследствии увидеть. Мы должны были уехать неделю спустя, у герцога уже не оставалось времени для объяснений, а он еще ничего не сказал; поэтому он решил воспользоваться благоприятным, как ему казалось, моментом. Не обращая никакого внимания на Лозена, которого герцог считал безобидным мальчишкой, он неожиданно перевел разговор с темы казни на Парнас и осведомился, люблю ли я стихи, а также не окажу ли я ему честь, ознакомившись с некоторыми из них.

— Как, сударь, вы поэт?! — вскричал Лозен. — Должно быть, вы такой же поэт, как только что были ревнивцем: когда вам угодно и смотря по обстоятельствам.

Мы ушли с балкона больше часа назад и теперь прогуливались рядом с садовой беседкой и вдоль клумб: у меня все еще было очень тяжело на сердце после той пытки, которую мне пришлось вынести. — Давайте взглянем на эти стихи, сударь, — сказала я. — Вот они, они посвящены вам.

— Ах, господин герцог, это в высшей степени любезно! Пюигийем попросил меня прочесть стихи вслух, если его просьбу не сочтут нескромной, ибо, по его словам, он ожидал от г-на де Валантинуа по меньшей мере шедевра. Я прочла, и вот что это было: СОНЕТ О глазах мадемуазель де Г… Нет, это не глаза! Ведь это божества: Покорны короли их абсолютной власти. Да нет, не божества! В них неба синева, Где облака плывут, нам не грозя ненастьем. Да разве небеса?! То солнца, сразу два: Их яркие лучи слепят и дарят счастье. Не солнца — молнии! Бессильны здесь слова: То молнии любви, предвестья бурной страсти. Коль это божества, что ж боль несут с собой? Коль это небеса, что ж не сулят покой? Двух солнц не может быть: у нас одно светило. Не молнии: для нас невыносим их свет. Что ж, предо мной глаза: ты в них богов явила, Блеск молний, неба синь — все разом, вот ответ. note 5.

— О! Как прекрасны эти последние строки, господин герцог! — воскликнул Лозен. — Очевидно, вы долго над ними бились?

Господин Монако не слушал графа и смотрел на меня; я сжимала лист бумаги в руках, не зная, с чего начать, чтобы высмеять этот опус, как вдруг появилась г-жа де Баете, и Лозен бросился к ней со словами:

— Идите сюда, идите сюда, сударыня, послушайте стихи господина де Валантинуа о светилах, небесах и молниях — мы ими ослеплены.

Гувернантка состроила приветливую гримасу, и я приготовилась возобновить чтение. При третьем упоминании солнца г-жа де Баете перебила меня:

— Эх, милочка, пожалуйста, не относите это на свой счет и не важничайте; мне знакомы эти стихи, так как я частенько читала их в молодости; они были написаны господином Порше-Ложье для герцогини де Бофор. Они вызывали у меня сильную зависть, и мне приятно их снова слышать, но повторяю: не относите эти стихи на свой счет.

Пюигийем, засмеявшись, отскочил в одну сторону, а я с еще более громким смехом бросилась в другую. Мы оставили г-на Монако наедине с г-жой де Баете; они смотрели друг на друга, и, поверьте, то была чрезвычайно живописная сцена. Герцог бормотал что-то сквозь зубы, мы расслышали только два слова: — Старая ведьма!

К счастью, гувернантка была глуховатой; она вообразила, что поступила правильно, и приняла это оскорбление за комплимент.

XX.

Вскоре мы распрощались с Авиньоном, Кадруссом, вице-легатом и всеми здешними забавами и отправились в наши беарнские края. Я была не прочь уехать. Мысль о Филиппе навевала на меня своего рода тоску, и я слишком много думала о нем в этом доме. Блондо беспрестанно говорила со мной о моем друге, и мы устали от бесконечных предположений. Мой кузен продолжал пребывать в дурном настроении, он ни на кого не обращал внимания, и маршальша стала жаловаться на него. Всю дорогу он скакал в отдалении от кареты, вместо того чтобы держаться рядом с ней, и был во всех отношениях самым неприятным спутником на свете.

Мы возвращались другим путем. Матушка пожелала заехать в Каркасон, чтобы дать там обет; она молилась за то, чтобы миссия отца в Испании увенчалась успехом и он привез бы во Францию столь желанную инфанту. Мы вернулись в наш замок, где было триста шестьдесят пять окон, оружейный зал и прочее, благодаря чему он стал знаменит, но я забыла сказать, что прежде мы заехали в Тулузу и направились в приемную монастыря урсулинок, чтобы выразить почтение госпоже графине Изенбургской, родственнице императора, жившей там вдали от мира и славившейся своим благочестием. Когда-то с ней произошло занятное приключение, свидетельствующее о том, что надо уметь извлекать уроки из всего, а также о том, сколь различны бывают человеческие судьбы. Хотя это произошло не на моей памяти, поскольку тогда еще правили покойный король и мой дядя-кардинал, я не могу удержаться, чтобы не упомянуть об этом как о факте, заслуживающем внимания.

В ту пору в Нанси жил некий дворянин по имени Масоб, родом из Монпелье. Он прибыл во Францию с лотарингским полком, состоявшим на службе у короля; как-то раз он вздумал привести на смотр войск подставных солдат и был вынужден из-за своего наказуемого поступка бежать в Германию. В Париже Масобу устроили заочную казнь, вследствие чего его весьма радушно приняли в этой враждебной Франции стране — местные князья чествовали беглеца, а герцог Лотарингский часто возил его к графу Изенбургскому, который был главой финансового округа в Испании и губернатором Люксембурга. Масоб завел любовные интриги с девушками-служанками из этого дома — он пользовался у них успехом благодаря своим многочисленным дарованиям и внешности француза, перед чем женщины не могут устоять; к тему же у него не было других соперников, кроме немцев. Как известно, нет пророка в своем отечестве, и это заставляет меня вспомнить слова г-жи Корнюель по поводу графини де Фиески, сказанные в те времена, когда той уже не удавалось находить любовников при дворе или в городе, и она набросилась на поляков: «Эта славная графиня — точь-в-точь как старые ленты, мода на которые здесь прошла, но они превосходно продаются за границей».

Масоб был еще не в таком состоянии, и девицы сплетничали о нем с утра до вечера, в результате чего они возбудили любопытство своей хозяйки. Она быстро воспылала к французу безумной страстью. Поскольку дама была восхитительно красива и ей было всего лишь двадцать два года кавалера не пришлось упрашивать и он ответил на ее чувство. Слухи об этой интрижке наделали шуму. Дама испугалась мужа и стала умолять дворянина похитить ее и увезти во Францию.

С этой просьбой она попала в самое уязвимое место Масоба. Его уже заочно казнили на родине, и он считал, что этого достаточно. Не все люди наделены дерзостью Поменара и способны, подобно ему, по дороге на виселицу горевать из-за того, что их скверно одели. Господи! До чего же забавен этот бедняга Поменар со своими судами! Что за славный вор! Тем не менее Масоб попытался что-то предпринять: он был знаком с герцогом де Сен-Симоном, фаворитом ныне покойного короля; герцог был отцом моей доброй подруги герцогини де Бриссак, о которой мне еще придется много рассказывать; дворянин написал г-ну де Сен-Симону письмо, чтобы обсудить вопрос о своем возвращении; он обещал согласиться на любые условия, рассыпаясь в извинениях и изъявлениях покорности, и в конце концов получил разрешение вернуться во Францию.

Однако на этом дело отнюдь не закончилось — фантазия Масоба довершила начатое. Он выдумал, что графиня Изенбургская, родственница императора, владеет крепостью на Рейне и, вопреки воле своей семьи, желает отдать ее французскому королю. Он дерзнул попросить кардинала поддержать это начинание; в ответ его высокопреосвященство дал дворянину письма ко всем комендантам пограничных гарнизонов с приказом обеспечивать его людьми и припасами, в которых он мог нуждаться, и все это во имя того, чтобы похитить Гермиону! Масоб взял с собой младшего брата, юношу, исполненного отваги, заказал четырехместную карету и расположил по дороге тридцать подстав (разумеется, на деньги графини: никогда еще ни одна женщина не выказывала столько рвения ради собственного похищения).

Коменданты, согласно полученным распоряжениям, обеспечили карету эскортом на всех дорогах. Масобу настолько сопутствовала удача, что он не упустил ни часа и увез свою любовницу среди бела дня, в день ярмарки, чуть ли не на глазах у графа; прикрываясь именем своего повелителя, именем короля и именем кого угодно, дворянин продвигался вперед. Однако за беглецами послали погоню, и на границе Лотарингии им пришлось отбиваться от преследователей. Брата Масоба, почти ничем себя не запятнавшего, схватили и отправили в Кёльн, где ему отрубили голову.

Между тем наши голубки прибыли ко двору и предстали перед королем и его высокопреосвященством; они заверили всех, что крепость охраняют для его величества, и все складывается как нельзя лучше, но тут граф Изенбургский потребовал выдачи беглецов. Тех вовремя предупредили, и они успели исчезнуть, сменили имена (они взяли фамилию Месплаш) и укрылись в Альбижуа, среди гор. Влюбленные прожили там три-четыре года за счет денег и драгоценностей графини, и никто не догадывался, кто они такие.

Время от времени Масоб наведывался в Тулузу, чтобы развлечься. В один прекрасный день его лакей, недовольный своим хозяином, донес на него как на шпиона императора. Это не вызвало никаких сомнений, так как дворянин жил под покровом тайны. Его арестовали и сообщили об этом двору. Господин кардинал, очевидно пребывавший в тот день в хорошем настроении, заявил, что это вовсе не шпион, а просто офицер, похитивший немецкую принцессу.

«Я бы желал, — прибавил он, — чтобы все французские дворяне следовали его примеру».

Масоба отпустили; между тем графиня оставалась в Тулузе и, поскольку в дальнейшем она жила на широкую ногу и разорилась, ей пришлось стать посудомойкой — невеселое занятие для родственницы императора. Епископ Альби выбрал момент, когда принцесса пребывала в отчаянии от нищеты и вероломства, и убедил ее уйти в монастырь. Пресытившись любовью, Масоб для вида изобразил недовольство, а затем стал капитаном легких конников. Графиня сделалась превосходной монахиней и настолько полно восстановила достоинство, подобающее ее происхождению, что самые знатные дамы навещали ее и считались с ее мнением. Матушка не преминула воспользоваться случаем и ради встречи с ней нарочно сделала остановку в Тулузе. Я сочла уместным поведать о жизни этой дамы как о редком и о необычном факте — ни один король и ни один кардинал, как правило, не принимает участия в наших любовных похождениях. Монахиня казалась кроткой, доброй, но очень грустной.

Когда мы вернулись в Бидаш, нас встретил дворянин из числа офицеров отца, присланный им, и Лустон-Бассомпьер, ставший за это время одним из красивейших кавалеров Франции, что заставило г-на де Пюигийема нахмуриться. Маршал направил их к матушке, чтобы известить нас, во-первых, о том, что вопрос о его миссии в Испанию, к которой он готовился, окончательно решен, а также о том, что он договорился с г-ном Монако о нашем предстоящем браке — нашу свадьбу должны были сыграть незадолго до свадьбы короля, чтобы я могла присутствовать на торжествах и в полной мере насладиться полагающимися мне почестями. Матушка не сообщила мне сразу о второй части полученного ею письма, и я узнала о ней вечером от Блондо, услышавшей эту новость от маленького Бассомпьера — пажи, конюший и офицеры маршала только об этом и говорили.

Я закричала от ужаса: уверяю вас, что меня действительно охватил панический страх при одной лишь мысли о том, что мне придется стать женой г-на Монако. Господин Монако! Этот толстый, глупый, противный, надутый, самодовольный зануда! Господин Монако — мой муж! Муж Шарлотты де Грамон!

— Ах! — воскликнула я. — Досточтимый отец, я ваша дочь, и этому никогда не бывать!

— Мадемуазель, вам придется с этим смириться: этого хочет господин кардинал, этого хотят королева и король, а также господин маршал и господин князь Монако. — А я этого не желаю! Лучше уж бродить по свету с цыганами! Блондо рассмеялась.

— Мадемуазель, — сказала она, — говорят, что он — полновластный государь в Монако, и вы будете там королевой, это стоит того, чтобы связать с ним жизнь.

— Уж лучше выйти замуж за царя Эфиопии.

Незадолго до моего рождения в Париже объявился какой-то безобразный негр, выдававший себя за эфиопского царя; наши матери рассказывали о нем страшные сказки и пугали им детей. Его звали Зага-Христос, и я видела его могилу в Рюэе. Он похитил жену какого-то судейского, беглецов задержали, но Зага-Христос отказался отвечать в Фор-л'Эвеке на вопросы презренного Лаффема, заявив, что цари отвечают только богам. Отец утверждал, что Лаффема был комедиантом и что он с олимпийским спокойствием сказал своим помощникам: «Пусть мне принесут мою мантию Юпитера».

В детстве я больше сотни раз слышала этот рассказ, и с тех пор нам казалось, что царь Эфиопии жил в одно время с нами.

Я была настолько вне себя, что, несмотря на свой страх и гнев, сравнение эфиопского царя с г-ном Монако заставило меня смеяться до слез. Так будет всегда или, по крайней мере, так прежде было: если князь не доводил меня до слез, он заставлял меня смеяться; он всегда умудрялся быть только жестоким или смешным. Когда Блондо уложила меня в постель, я не могла заснуть. Я чувствовала, что время не ждет; следовало быть готовой к сопротивлению, следовало любой ценой предотвратить этот нелепый брак, а для этого надлежало предупредить кузена, которого это известие должно было огорчить не меньше, чем меня. На рассвете я разбудила Блондо, велела ей пойти в комнату Пюигийема и поговорить с ним от моего имени, а также узнать, каким образом мы сможем встретиться.

— Право, мадемуазель, — сказала она, — если меня там увидят, то примут за его милашку, но это не так уж важно. На вашем месте я попросила бы его прийти немедленно. Еще два часа никто в Бидаше, кроме садовников и конюхов, не высунет носа на улицу; я буду стоять на часах, и вы сможете наговориться вволю.

Я для вида посопротивлялась, но все же согласилась. Блондо проделывала такое удивительно ловко и искусно, так что даже мышка не пробежала бы тише по коридору. Она привела Пюигийема, еще не до конца проснувшегося, охваченного ревностью и не понимавшего, что мне так срочно от него понадобилось. Блондо расположилась в прихожей, и никто не мог до нас добраться, не пройдя мимо нее, — то была лучшая Дариолетта или Отрада моей жизни из всех тех, что видел свет. Как только мы остались одни, я подошла к кузену и неожиданно спросила, любит ли он меня.

— Я полагал, мадемуазель, что это мне следовало задать вам такой вопрос.

— Никаких упреков и жалоб, мой дорогой Пюигийем, мы должны обсудить нечто другое. Меня решили выдать замуж.

— Вас замуж! За кого же?

— Увы! За господина Монако.

— Какого смешного соперника они мне нашли! Это невозможно.

— Возможно!

— Кто вам это сказал?

— Отец объявил об этом всему своему окружению, и он приезжает сюда только за этим.

— Так этот брак вам не по нраву?

Выражение лица графа изменилось: напуская на себя такой вид, он становится невероятно высокомерным, заносчивым и самым гнусным из всех мужчин. Я в свою очередь рассердилась:

— Кто вам сказал, что он мне не по нраву?

Временами, когда наши характеры приходят в столкновение, мы с Пюигийемом становимся неукротимыми; я полагаю, что, если бы мы состояли в браке, мы убили бы ДРУГ друга в пылу какой-нибудь ссоры. В то утро мы начали беседу со стычки, но надвигавшаяся на меня опасность была так велика, что я опомнилась первой, отказалась от своих слов и стала умолять Пюигийема придумать какое-нибудь средство, чтобы не допустить этого брака.

Поскольку моя гордость склонила перед кузеном голову, его самомнение от этого возросло и он меня простил. К тому же он видел мои заплаканные глаза и не мог сомневаться в том, что я и в самом деле огорчена.

— Я вам верю, я вам верю, кузина, и не желаю таить каких-либо подозрений сейчас, когда нас вместе пора спасать, — заявил он. — Этот жалкий князь Монако — подумать только! Этот игрушечный царек осмеливается посягать на вас и меня! Никто не знает, на что мы способны и насколько нам нет никакого дела до этого человека.

— Придумайте средство! Придумайте средство! — повторяла я с раздражением.

— Средство?

Граф задумался.

— Если бы я уже был тем, кем когда-нибудь стану, у нас было бы множество всяких средств, но бедный младший сын семейства, все надежды которого на будущее благосостояние обеспечены лишь правом преемственности на командование сотней королевских алебардоносцев, что он может?

— Средство! Средство!

— Есть не одно, а целых два средства, кузина, но, возможно, вам будет отнюдь не угодно к ним прибегнуть.

— Я заранее на все согласна.

— Не связывайте себя обещанием, а сначала выслушайте меня.

— Говорите скорее, я умираю от нетерпения.

— Вы узнаете это завтра, если соблаговолите послать за мной, как сделали это сегодня, и, клянусь честью дворянина, если вы одобрите эти средства, я ни за что не отступлю.

— Разве необходимо ждать до завтра?

— Да, мадемуазель, ибо в доме уже встают.

— Что ж, значит, придется подождать, но мне будет крайне трудно терпеть до завтра.

XXI.

После завтрака г-жа де Грамон с торжественным видом приказала мне следовать за ней вместе с г-жой де Баете. Мы вошли в ее самый отдаленный кабинет, и она велела тщательно закрыть двери, словно нам предстояло обсудить вопрос о заговоре. Матушка села на свое привычное место, указав мне жестом на табурет напротив нее, весьма напоминавший мне скамью подсудимых; гувернантка села рядом с ней. Выдержав многозначительную паузу, длившуюся три минуты, матушка сказала:

— В письме вашего отца речь идет главным образом о вас; вряд ли вы сможете в полной мере отблагодарить его за то, что он для вас делает.

— Я очень ему признательна, сударыня, но буду еще более признательной, когда узнаю, в чем дело.

— Речь идет о вашем замужестве, мадемуазель.

Я молча поклонилась.

— Это великолепная партия, княжеский род.

Снова молчание.

— Огромное состояние, превосходный брак.

Я ничего не отвечала.

— Как! Вам и этого мало?

— Однако, сударыня, почему вы ничего не говорите мне о муже?

— По-моему, я не говорила вам ни о чем другом.

— И все же…

— Великолепная партия, княжеский род, огромное состояние, превосходный брак.

— И что же дальше?

— Как, что дальше?

— Да, я повторяю: а кто же муж?

— Муж! Поистине, мадемуазель, вы шутите.

— Сударыня, я уверяю вас, что я отнюдь не шучу. Кто этот счастливый господин, которому я предназначена, тот, что сочетает в себе все эти совершенства?

— Вы его знаете, он не может вам не нравиться: это князь Монако.

Я прикусила губу, чтобы не отвечать; мне хотелось увидеть, что за этим последует.

— Вы ничего не говорите?

— Нет, сударыня.

— Вы недовольны?

— Нет, сударыня.

— Я надеюсь, вы не собираетесь отказаться?

— Напротив, сударыня.

— Вы отказываетесь?

— Безусловно.

— Вы не желаете быть княгиней Монако?

— У меня нет на это никакого желания.

Матушка и г-жа де Баете дружно вскричали, а затем поочередно стали засыпать меня вопросами:

— Стало быть, вы не исполните волю господина маршала?

— Неужели вы отвергаете такое предложение?

— Разве вы не понимаете, сколько преимуществ оно вам обещает?

— Ах, мадемуазель, разве для этого я вас растила?

— Надеюсь, вы растили меня, чтобы я была счастливой, сударыня.

— Разве вы не станете счастливой?

Они продолжали надоедливо уговаривать меня, расхваливая княжество, состояние князя, преимущества этого брака и прочее. Меня это отнюдь не привело в восторг; вместо ответа я лишь покачала головой, что означало: «Мне все известно, и я отвергаю это предложение».

— Скоро приедет маршал, мадемуазель, — промолвила матушка обиженным тоном, — неужели вы дерзнете сказать ему то же самое?

— Как и вам, матушка.

— Вот увидите, потребуется приказ короля, чтобы выдать ее замуж!

— У вас есть для меня еще какие-нибудь распоряжения, сударыня?

— Никаких. Однако подумайте хорошенько. Таинственное дело кающегося грешника из Авиньона так и осталось нераскрытым; ваш отец ничего не знает, и я собиралась это от него скрыть; если же вы станете упорствовать, настаивая на своем, я все ему расскажу.

— Отец лишь посмеется над этим, сударыня, я знаю его лучше вас.

Я вернулась к себе и не выходила из комнаты целый день, отклонив приглашения на обед и даже на ужин; мне принесли еду, ноя ни к чему не притронулась; я жила лишь ожиданием ночи и того, что мне предстояло узнать. Слуги обсуждали причины моего уныния, поскольку я вернула им всю еду, не отщипнув от нее ни крошки (это было выражение Блондо); вследствие этого сильно любившая меня матушка обеспокоилась и явилась ко мне в комнату; что касается г-жи де Баете, она продолжала на меня сердиться.

Маршальша осведомилась, не заболела ли я, и стала ласково расспрашивать меня о моем здоровье. Убедившись, что я не больна, она вновь напустила на себя важный вид и удалилась, напутствовав меня на прощание следующим образом:

— Мадемуазель, Божья заповедь гласит: «Почитай отца твоего и мать твою, чтобы продлились дни твои на земле». Вы страдаете из-за того, что проявили непослушание.

Мне казалось, что вечер тянется бесконечно. Я прислушивалась ко всем звукам до тех пор, пока они не стихли, и как же сильно билось при этом мое сердце! Блондо пыталась меня развлечь, но я ничего не слышала, я продолжала ждать! То было уже не сладостное чувство, как во время свидания с Филиппом, забравшимся ко мне по смоковнице, то были прямо противоположные ощущения, испепелявшие мои сердце и мозг: меня леденило пламя, я содрогалась от жгучего озноба. Я едва могла дышать и ничего не говорила; только одно имя было у меня на устах, лишь один образ стоял у меня перед глазами. Ах! Как же сильно я его любила!

Блондо трижды спрашивала меня, не пора ли ей идти, а мне хотелось и отсрочить, и ускорить час свидания. Я махнула рукой, чтобы она действовала по своему усмотрению. Девушка тихо отворила двери, прошла два шага по коридору и вскрикнула, тотчас же подавив этот возглас. Я решила, что наша тайна раскрыта, и стала терять сознание, но тут передо мной возник кузен и бросился к моим ногам: он был, как и я, вне себя от волнения.

— Кузина! Кузина! — воскликнул он. — Очнитесь, это ваш верный раб, тот, чья жизнь принадлежит вам, и он вам в этом клянется.

— Ах! — вздохнула я. — Я возвращаюсь издалека, я была при смерти.

Блондо расположилась в прихожей, поставив свое ложе поперек двери; на всякий случай мы открыли заколоченный выход, который вел по небольшой лестнице в просторный зал Академии, расположенный этажом выше. Когда мы были детьми, мои братья и Лозен устраивали в нем игры; теперь там царило полное запустение. Таким образом, мы могли не бояться, что нас захватят врасплох. Я усадила Пюигийема рядом с собой и с присущим мне нетерпением потребовала от него рассказать об обещанных им средствах. Я поведала ему об утреннем свидании с матушкой и гувернанткой, а также о своих опасениях и страданиях. Кузен молча целовал мне руки.

— Да говорите же! Говорите! — воскликнула я.

— Сейчас скажу, просто я размышляю. Да, есть два надежных средства.

— Что это за средства?

— Первое — позволить мне вас похитить. Мы можем сбежать в один из вечеров, укрыться в горах, а затем сдаться.

— Да, я думаю, им придется нас поженить.

— Придется! Несомненно. Перед нами пример мадемуазель де Монморанси-Бутвиль и господина де Шатийона; но, возможно, мы находимся не в равных с ними условиях, и к тому же им с трудом удалось достичь своей цели. Господин принц, который был тогда в большой милости, едва уберег господина де Шатийона от пребывания в Бастилии, а ведь господин де Шатийон был из рода Колиньи!

— Это так.

— Брак свершился, и все же, если бы победоносная шпага Рокруа и Ланса не легла на чашу весов, госпожа де Бутвиль все равно, несмотря ни на что, расторгла бы эти узы. Неужели маршал де Грамон окажется более покладистым, чем госпожа де Бутвиль? Как вы полагаете, кузина?

Я опустила голову, поскольку знала своего отца. Эти кажущиеся правдоподобными доводы заставили меня замолчать, так как я верила Лозену; впоследствии, обогащенная опытом, я все поняла. Граф действительно хотел на мне жениться, но лишь с согласия моей семьи; больше всего его привлекали во мне богатство и власть. Однако, если бы маршал подверг нас гонениям, кузен не получил бы ни того ни другого. Это его не устраивало. Чтобы добиться своего, Пюигийем проявил недюжинную ловкость, и если ему не удалось в этом преуспеть, то получилось так потому, что он имел дело с одним из тех людей, кто опровергает любые расчеты и не позволяет заранее предугадать, чего от него следует ждать.

— Это средство не кажется мне безупречным; вы говорили о другом, в чем оно заключается?

Ах! Мне никогда не забыть той ночи! Сколько раз впоследствии, воскрешая в памяти подлинную ее картину, я спрашивала себя, неужели тот самый Пюигийем может быть сегодняшним Лозеном, Лозеном Людовика XIV, г-жи де Монтеспан и Мадемуазель? Кузен так и стоит у меня перед глазами; я вижу его взгляд и жесты в ту минуту, когда я задавала ему этот вопрос, не подозревая об опасности, которую он в себе таил; я вижу несравненное изящество, с которым он встал передо мной на колени со сложенными руками, опираясь локтями на ручки кресла; его лицо было одухотворено самым пленительным, самым неотразимым обаянием, на какое только способна любовь. И как я в свою очередь на него смотрела! Я чувствовала, как эта любовь пронизывает меня, овладевая мной! Он зачаровывал меня взглядом, подобно тому как змея гипнотизирует маленьких птичек.

— Кузина, — наконец, произнес граф низким проникновенным голосом, благодаря которому он завоевал столько сердец, — сейчас я увижу, насколько вы меня любите, ибо, если вы не дорожите мной больше всего на свете, то я скорее всего никогда впредь не переступлю этот порог.

— Вы чудовищно неблагодарны, сударь.

— Все равно! Мы сейчас увидим. Послушайте, я вас умоляю, и не прогоняйте меня при первом же слове.

Пюигийем наклонился к моему уху и более четверти часа говорил со мной шепотом столь пылко, страстно и в то же время столь искусно, что у меня не хватило духу ни остановить его, ни рассердиться на него. Я стала пунцовой, как вишня; кузен сильно смущал меня, он вгонял меня в краску стыда и заставлял опускать глаза; вскоре я решила, что этого недостаточно, и совсем закрыла их. Мне казалось, что, не видя его, я сама становлюсь невидимой.

Не стану повторять вам то, что он мне говорил. Беседа была долгой, она продолжалась столь тихо, что мы, можно сказать, не слышали друг друга, а угадывали слова по движению наших губ. Блондо несколько раз кашлем предупреждала нас о том, что время идет; мы не обращали на это внимания, и солнечные лучи застали нас на том же месте, в том же положении; они озарили нас безжалостным светом, подавая безоговорочный знак, что свидание окончено, и мы должны были подчиниться ради нашей же любви. Между тем Блондо настойчиво стучала в дверь:

— Мадемуазель! Мадемуазель! Собака госпожи де Баете лает; в доме уже начинают вставать; ради Бога, прощайтесь!

— Придется! — вздохнул Пюигийем.

— Да, — отвечала я, чувствуя себя одурманенной и не до конца осознавая, что происходит.

— Мы снова встретимся сегодня вечером; мы снова встретимся, моя королева, и тогда…

— Уходите! Уходите! Ничего больше не говорите, ступайте!

Кузену было чрезвычайно трудно подняться с колен, а «мне чрезвычайно трудно не удерживать его больше у своих ног. Блондо ловко вывела его из комнаты, предварительно обследовав подступы к ней; за исключением лая гнусной «болонки, принадлежавшей гувернантке, в доме царила тишина. Клелия была слишком хорошо воспитана, чтобы не уяснить свою роль наперсницы; она молча лизала мне ноги, в то время как Блондо столь безупречно исполняла обязанности барышни Отрада моего сердца.

Я же была не в силах сдвинуться с места, все еще продолжая слышать голос того, кто ушел, и различать слова, которые он мне уже не говорил; передо мной открывался новый мир, я чувствовала, что отныне буду жить совсем Иначе, и думала только об одном. Внезапно рядом со мной упал букет, дерзко брошенный через открытое окно, букет, весь мокрый от слез зари и благоухающий утренними запахами; в цветы была вложена записка, от которой исходил аромат любви. Я поспешно развернула и прочла письмо, с жадностью перечитала его двадцать раз и спрятала на груди; каждое из слов послания настолько запечатлелось в моем сердце, что все они продолжают жить там до сих пор.

Между тем следовало одеться, выйти, показаться в гостиной, разговаривать с другими, в то время как я думала только о своем возлюбленном; надо было делать вид, что живешь, в то время как я лишь любила; надо было встречаться с кузеном и не смотреть на него, ибо взгляд меня выдал бы.

Наконец, настал вечер; я, как всегда, поднялась к себе, открыла окно и стала упиваться ароматом деревьев, роз и сиянием луны — всей природой, как и я, лучезарной и юной. Я ждала, и он пришел.

Ах! До чего же старой я себя чувствую при этих воспоминаниях и в какое уныние они приводят меня! Где он теперь, мой юный любовник? И где теперь я сама? Где блеск того прекрасного времени, где былое великолепие Бидаша? Я умираю, мой возлюбленный томится в Пиньероле, а Бидаш лишился своих хозяев.

Вот так все в жизни течет, все изменяется, и, если задуматься хорошенько, не стоит даже появляться на свет.

Пюигийем ушел от меня, когда было еще светлее, чем накануне; на прощание он сказал:

— А теперь, обожаемая кузина, мы будем ждать господина маршала де Грамона без всякой боязни.

XXII.

Маршал задержался на целый месяц — то был самый счастливый период в моей жизни. Я не в силах описать, сколько радостей, приятных опасений и жгучих ощущений я испытала на этом первом этапе переполнявшей меня любви. Впоследствии Пюигийем никогда не проявлял по отношению ко мне столько нежности и заботы, как в ту пору. Он вел себя достаточно хитро: ему удавалось обманывать других и в полной мере угождать мне. Матушка вместе с г-жой де Баете и своим конюшим каждый вечер играла с ним в реверси. Нередко во время игры Бассомпьер держал мою пряжу либо помогал мне натягивать мое рукоделие. Он рассказывал мне чудесные истории, но я не слышала ни одного его слова. Мое сердце, мои глаза и уши были обращены к воспоминаниям и надеждам; временами, теряя терпение, юноша грустно говорил мне:

— Ах, мадемуазель, в Париже вы были куда любезнее, чем в Бидаше.

Днем я гуляла по парку со своей тенью, г-жой де Баете, все время повторявшей мне одно и то же. Посудите сами, готовы ли были мои уши, закрытые для милого пажа, слушать гувернантку! Тщетно повторяя тот же самый вопрос, она неизменно прибавляла:

— Что с вами, мадемуазель? О чем вы думаете? Весьма неучтиво совсем не слушать то, что вам говорят.

— Сударыня, я думаю о господине Монако.

Я отвечала таким образом два-три раза; мой ответ был передан матушке, и славная женщина уверовала в то, что я влюблена в это чучело, несмотря на мои отговорки, которые, вопреки всякой видимости, казались ей притворством; матушка воздала за это хвалу Богу и стала относиться ко мне благосклоннее, чем прежде. Она посылала мне издали небольшие знаки одобрения и поощрения, когда я зевала по сторонам или, точнее, зевала, глядя на звезды, в ожидании часа свидания с н и м. Я не понимала, что она хочет мне сказать, но соглашалась, как бесстрастно соглашалась тогда со всем, оставаясь влюбленной девушкой, у которой в голове лишь одна-единственная мысль. Я менялась на глазах, мои щеки стали бледными, а взгляд потухшим; заслугу в этом приписывали г-ну Монако, а также моему нетерпению заключить столь великолепный брак — в этом я нисколько не сомневалась. Отец поехал впереди своего посольского кортежа (я вскоре расскажу об этом посольстве и о кортеже), чтобы пробыть несколько недель у себя дома, навести там порядок и подготовиться к свадебным церемониям. Матушка с несравненной радостью тут же поведала ему о моих нежных чувствах. Отец пожал плечами.

— Сударыня, — возразил он, — вы ничего не понимаете, и никто не заставит меня поверить, что моя дочь страстно влюблена в подобного урода.

— В таком случае, зачем вы ей предлагаете его?

— Что за вопрос! Разве княжества Монако и герцогства Валантинуа недостаточно?

— И это все?

— Чего вы еще хотите? Королевский трон? Он уже занят, да будет вам известно. Впрочем, я все выясню, поговорив с мадемуазель де Грамон.

Вечером в Бидаше состоялось нечто вроде торжественного заседания с участием короля, как это происходило обычно, когда сюда приезжал отец. Для того чтобы приветствовать маршала, в замок стекались со всех уголков края мелкопоместные дворяне с рапирами, путающимися у них между ногами. Как правило, мы появлялись на этих церемониях без всяких украшений, но в тот день мне захотелось усыпать себя драгоценностями. Маршал это заметил, и я слышала, как он несколько раз повторял:

— Она поистине прекрасна, госпожа княгиня, она будет блистать в своем царстве.

Я тешила себя надеждой, что мне никогда не придется блистать в этом царстве. С меня не спускали глаз Лозен, Бассомпьер и даже красивый молодой человек, живший в небольшом замке по соседству с нами; его род был столь же древним, как пиренейские скалы, — истоки этого рода восходили к Ронсевальской битве, и юноша в высшей степени презирал тех, кого он называл новыми дворянами. Как-то раз он дерзнул сказать моему отцу, который, по своему обыкновению, обращался с ним весьма бесцеремонно:

— Господин маршал, возможно, вы более важный вельможа, чем я, но я более знатный дворянин, чем вы. Мои предки были князьями в те времена, когда ваши держали им стремя и чистили их сапоги.

— Ей-Богу, — отвечал г-н де Грамон, которого невозможно было поставить в тупик, — я не возражаю, любезный господин, но сейчас я на коне и по собственному желанию заставляю его приплясывать. Вы знаете пословицу: лучше быть живым денщиком, чем мертвым императором.

Этот г-н де Биариц — так звали юношу — никогда не приезжал в Бидаш без особого повторного приглашения. Мой отец величал его не иначе как Карлом Великим, подшучивая над ним, но относился к нему с великим почтением и, как только тот приезжал, приглашал его к себе, чтобы справиться о его делах. Мать этого нашего соседа была чрезвычайно знатной испанской дамой; сын был очень на нее похож, и мне редко доводилось видеть людей, наделенных более яркой и необычной красотой. Мне было известно, что г-н де Биариц тоже находит меня красивой; я упоминаю о нем мимоходом, но позже мне еще придется о нем рассказать.

Пюигийем, ревновавший меня ко всему и всем, не преминул задать мне урок; в присутствии Бассомпьера он еще сдерживался, но вечером, когда мы остались наедине, он дал волю своей ярости и принялся осыпать меня упреками:

— Еще немного, и мое терпение лопнет, мадемуазель; я чуть было не погубил все наше будущее в одну минуту, и все это по вашей вине. Ну и кокетка же вы!..

— Когда я стану госпожой де Пюигийем, вам придется держать меня взаперти!

— Когда вы будете моей женой, я сумею навести порядок в вашем поведении, а пока наведите его сами.

Я находила эти грубые выходки, эти вспышки гнева восхитительными — я любила кузена! Вскоре он успокоился из-за необходимости подробно обсудить наши дела. На следующий день мне предстояло важное испытание: по его словам, меня должны были вызвать на исповедь. — Хватит ли у вас духу, дорогая кузина? Осмелитесь ли вы?

— Осмелюсь.

— А если исповедь превратится в пытку, сможете ли вы это выдержать?

— Я выдержу даже смерть.

— Что до меня, я готов ко всему; мои лошади оседланы, и вещи уложены. Если маршал рассердится, он меня прогонит.

— Нас разлучат!

— Я вернусь, будьте покойны, так просто меня не осилить. Господин де Грамон — гасконец из гасконцев, но я тоже гасконец из гасконцев, вдобавок деятельный и упрямый. Так вот, я хочу, чтобы вы принадлежали мне, только Мне, мне одному, и, если только вы проявите стойкость, я вас получу. Приготовьтесь, буря будет ужасной. Только вообразите: столь прекрасный брак с этим милым князем, столь чудесное устройство дочери — все это рухнет по воле какого-то младшего сына семьи, у которого нет ни гроша за душой! Поставьте себя на место вашего отца-царедворца. Я знаю, что если бы через двадцать лет, когда я стану самым влиятельным человеком в королевстве после короля, одна из моих дочерей вздумала поступить подобным образом, она была бы упрятана мною в монастырскую тюрьму.

— Благодарю.

— Успокойтесь, маршал на такое не способен. Он раскричится, станет жаловаться, угрожать, но, если вы будете стоять на своем, он уступит. Я его знаю. Это не герой, а бахвал, его репутация дутая: в денежных делах, как и на войне, он в основном расплачивается словами. К тому же ему придется выслушать и меня, а после этого я вам за него ручаюсь.

Я ободрилась и спокойным шагом отправилась завтракать. Однако мое сердце забилось учащенно, когда отец сказал мне чрезвычайно веселым тоном:

— Нам надо поговорить, дочь моя.

— Когда вам будет угодно, господин маршал.

Выйдя из-за стола, отец взял меня под руку и повел в галерею, направляясь в свой кабинет.

— Так-так, мадемуазель, с самого моего приезда мне рассказывают странные новости, — продолжал он со смелом.

— Что же вам рассказали, сударь?

— Мне рассказали, но я этому не поверил, ей-Богу: мне рассказали, что вы влюблены.

Я покраснела до корней волос и призвала на помощь все свое мужество:

— Почему же вы в это не верите, отец?

Маршал посмотрел на меня с крайним изумлением; мы уже стояли в эту минуту у дверей его кабинета, он посторонился, чтобы пропустить меня вперед, и, кланяясь, словно я была королевой, сказал:

— Это другое дело, тем лучше! Все сладится само собой, мадемуазель княгиня, я извещу об этом вашего жениха.

— Еще рано, сударь, — заявила я, усаживаясь с такой же решимостью, как если бы мне предстояло идти на штурм.

— Как! Влюбленная барышня отнюдь не спешит! Как! Властолюбивая, но медлительная! Одно как-то не вяжется с другим.

— Я не совсем понимаю, что значат ваши слова, отец, и вам следовало бы мне их разъяснить. Что именно вам сказали?

— Что вы влюблены, я говорю: влюблены — слышите? — в князя Монако. Признаться, это меня удивило, и я бы ни за что в такое не поверил, если бы вы только что сами это не подтвердили.

— Вы правы, что не верите в такое, сударь, и я вас благодарю: этого не могло быть, и это не так.

— Что я говорил! Стало быть, вы не влюблены, да?..

— Прошу прощения, сударь, влюблена, но только не в господина Монако.

— А в кого же тогда? В Карла Великого?

Маршал громко расхохотался, и его смех привел меня в некоторое замешательство.

— Нет, сударь, — возразила я, — однако…

— Это меня удивляет, ведь у красавчика есть все, что надо, чтобы кружить голову вашей сестре. Если это не он, то кто же?

— Я скажу вам это позже. Сначала нам следует откровенно объясниться.

— Говорите, говорите, мадемуазель де Грамон.

— Я бесповоротно решила не выходить замуж за господина Монако.

— В самом деле? — спросил отец с насмешливым видом. — И почему же?

— Вам это известно, сударь. Я люблю другого.

— Какое это имеет значение?

— Как, какое это имеет значение?

— Разумеется. Вы что, принимаете меня за тирана и полагаете, что я требую невозможного? Я предлагаю вам господина Монако или, точнее, княжество, герцогство, богатство, большое государство — словом, все, что с этим связано, но я не заставляю вас любить человека, которого я вам предлагаю в мужья, и не требую отчета в ваших сердечных чувствах. Будьте княгиней Монако, и пусть потом господин Монако становится кем угодно, это меня не касается.

— То, что вы сейчас говорите, отвратительно, сударь, и… если бы вас услышали…

— Если бы меня услышали, это никого бы не удивило. Нельзя быть более здравомыслящим, чем я. Я говорю с вами как добрый отец, желающий дочери достойного положения и благополучия.

— К счастью, это уже невозможно. Повторяю: я не хочу и не могу выйти замуж за господина Монако.

— Вы шутите, мадемуазель.

— Я говорю самым серьезным образом, отец.

— И это говорит такая умная девушка!

— Вы дали мне немного своего ума, это правда, но он отличается от вашего.

— Что ж, значит, я сильно просчитался. Давайте не будем больше шутить — это неуместно; о вашем браке уже объявлено, король, королева и его высокопреосвященство выразили свое согласие, и брак должен состояться.

— Он не состоится.

— Кто же этому помешает?

— Я! Я скорее умру от горя.

Маршал рассмеялся.

— Только посмотрите! Какая прекрасная глава из «Астреи» или «Клеопатры»!

— Не шутите, сударь, потому что я отнюдь не шучу.

— Это как раз самый забавный момент нашей беседы.

— Я еще не все вам сказала.

И тут я вся так затрепетала, что любой другой, за исключением моего отца, сжалился бы надо мной.

— А! У вас в запасе есть кое-что еще. Право, я не представляю, что может быть лучше. То, что я знаю, уже неплохо.

Я чувствовала себя смущенной и даже испуганной. Мне нелегко было сделать это признание, отец мог воспринять его дурно, и какая участь меня бы тогда постигла? Уход в монастырь, крушение всех надежд. Маршал окинул меня пронизывающим пристальным взглядом, проницательность которого была всем известна.

— Итак? — спросил он.

У меня не хватало духу ответить, я была так взволнована, что стала на колени со сложенными руками, как девочка на исповеди. Отец не стал меня поднимать.

— Сударь… сударь, — пролепетала я, — я не могу, я не должна выходить замуж за господина Монако, потому что…

— Потому что?..

— Потому что… я себе больше не принадлежу. Господин де Грамон минуту смотрел на меня, а затем громко расхохотался.

XXIII.

Никогда еще за всю свою жизнь я не была настолько смущена, и это можно понять. Я ожидала бурной сцены, возможно отцовского проклятия, по крайней мере ужасных упреков; я заранее все рассчитала и приготовилась дать отпор, а вместо вспышек ярости и проклятий надо мной подшучивали, мне смеялись прямо в лицо; у меня нет сил передать, что я испытывала.

— Ха-ха-ха! — продолжал смеяться маршал, держась за бока. — Повторите еще раз: «Я себе больше не принадлежу!» Честное слово, вы актриса получше самой Барон. Я поднялась с колен потрясенная и бросила на отца свирепый взгляд:

— Сударь, я не думала, что вы станете подшучивать над моей честью.

— Ваша честь! Еще чего! Какие-нибудь девчоночьи обещания, рукопожатия под сенью розового куста при свете луны — вот уж невидаль!

Я не пала духом и, посрамленная, преисполнилась решимости. По-моему, единственный раз в жизни я проявила смирение и с тех пор надолго избавилась от этого чувства. Я ожесточилась от подобного обращения. Я — девчонка! Та, что, желая сберечь себя для возлюбленного, пожертвовала самым дорогим; я, считавшая себя чуть ли не героиней! Я рассказала отцу о том, что произошло, но не выдала Пюигийема, избегая слишком явных указаний на него. Маршал довольно внимательно меня выслушал, теребя при этом свои ордена — у него это было признаком напряженных раздумий. Когда я закончила, он обратил на меня свой взгляд:

— Поистине, мадемуазель, что за бесподобная, весьма искусно придуманная история! К несчастью, я не могу поверить ни единому вашему слову.

— Что вы такое говорите?

— Я говорю, что вы сумасбродка и дочь, не настолько достойная своего отца, как я полагал. Вы позволяете себе увлекаться пустяками, вместо того чтобы думать о чем-то основательном; я от вас такого не ожидал.

— Отец…

— Давайте обсудим все спокойно, дочь моя; вы считаете, что господин де Валантинуа не в вашем вкусе, он вам не нравится; я знаю, что это дурак, я вижу, что он толстый, как бочка, я также полагаю, что у него, возможно, злобный характер, однако, придавая значение подобным мелочам, вы упускаете из вида основное, а именно: прекрасное прочное положение, полагающиеся при этом почести, титул и все, что из этого вытекает, — а это недостойно вашего ума. Вы сочинили некий романчик наподобие «Кира» или чего-то еще; он превосходно задуман — мадемуазель Скюдери позавидовала бы вашей фантазии, — а затем выложили мне его в сопровождении слез и вздохов. Вы придумали какого-то героя и наделяете его своими чувствами и мыслями, как будто в моем доме живет человек, настолько не любящий самого себя, чтобы…

— Да, сударь, и я вам его назову! — вскричала я, доведенная до крайности недоверием отца. — Это мой кузен, граф де Пюигийем.

— Час от часу не легче! Пюигийем, самый честолюбивый из известных мне молодых людей, гасконская косточка, плоть от плоти истинных гасконцев. Чтобы Пюигийем, который меня знает, поступил подобным образом! Пойти на поводу у любви, не будучи уверенным в том, что эта любовь ведет туда, где он рассчитывает оказаться! Полно! Полно, мадемуазель де Грамон, вы принимаете меня за кого-то другого.

— Позовите Пюигийема и допросите его немедленно, дударь, и вы сами увидите.

— Все это вздор! Нет, не может быть, чтобы вы до такой степени потеряли голову; давайте вернемся к действительности. Девушка вашего происхождения, с вашим умом не совершает подобных глупостей; она слишком хорошо отдает себе отчет в своих обязанностях и интересах; она судит об отце и о его взглядах, о нраве родителей самым правдоподобным образом. Разве может какой-то мальчишка, авантюрист быть для нее не слугой или орудием, а чем-то другим? Даже если бы вы трубили об этом на всех перекрестках, вас никто не стал бы слушать.

— Я клянусь вам, сударь…

— Довольно! Довольно! Хватит со мной шутить. Я больше не желаю ничего слышать. Господин Монако не заставит себя долго ждать — извольте встретить его как своего избранника, предназначенного вам судьбой. Вы придете в себя, перестанете сочинять небылицы и нести вздор; я уверен, что, если бы вы даже спросили мнение вашего кузена, из которого вам было угодно сотворить какое-то пугало, — я уверен, повторяю, что он дал бы вам тот же совет, что и я, можете мне поверить.

Я чувствовала, как бурлит моя кровь. Хладнокровие маршала, его невозмутимые насмешки, несокрушимая, как скала, воля, таившаяся под маской улыбающегося лица, — все это окончательно вывело меня из себя. Не помню уже, что я говорила, но я взбунтовалась. Я грозила отцу все рассказать г-ну Монако, сбежать из дома, уйти в монастырь, даже наложить на себя руки. Он лишь продолжал смеяться еще больше.

— Рассказать господину Монако? Увы! Бедняга даже не рассердится; он заранее знает, что его ждет, а то, когда это случится, ничего не меняет; к тому же он вам не поверит — я извещу его об этом заранее. Бежать! Куда вы денетесь совсем одна? Уйти в монастырь! Какой же из них вас примет, если я потребую вас выдать? Что касается намерения наложить на себя руки, это в вашей власти, если вы хотите сойти в могилу, оставив после себя репутацию дурочки. Смиритесь, дитя мое, позвольте себе стать владетельной княгиней, испытать, что такое власть, а это неплохая штука. Вы сделаете своих подданных счастливыми, вы будете вертеть мужем как угодно, у вас будет дом, устроенный по вашему вкусу, и ничто не помешает вам одаривать своих друзей и родных.

— Ах, сударь!

— Неблагодарная! Я сам выбрал вам этого мужа из всех претендентов. Даже кардинал Мазарини решил, что господин Монако изумительно вас устроит. Ему первому пришло это в голову, вы чрезвычайно его обидите и причините вред всем нам, если будете колебаться. Его высокопреосвященство сказал мне во время моей прощальной аудиенции: «Ступайте, господин маресаль, ступайте, поскорее выдайте малыску ди Грамон за этого милейсего принца и приведите ее на королевскую свадьбу. Я должен это сделать во имя памяти ее великого дяди, моего покровителя, и я этого никогда не забуду».

Моя беседа с отцом продолжалась таким образом более двух часов, но мне так и не удалось продвинуться вперед ни на дюйм. Отец отвергал все мои доводы, причем делал это насмешливо, что лишало меня какой-либо возможности его убеждать. Я ушла от маршала, заливаясь слезами от бессильной ярости, и вернулась к себе, чтобы дать волю своему отчаянию. Заслышав громкий конский топот во дворе, я побежала в свой кабинет, где было выходившее туда окно, и увидела маршала, выезжавшего вместе с Пюигийемом и большой свитой. Оба поклонились мне, причем поклон отца был насмешливо-учтивым, что привело меня в еще большее бешенство.

Позже я узнала, что произошло между ними на этой прогулке, и о том, как решилась моя судьба. Господин де Грамон опередил дворян на несколько шагов и отозвал Лозена в сторону.

— Право, кузен, — весьма благодушно произнес он, — если бы я не знал, каков ты на самом деле, дурацкие побасенки моей дочери снискали бы тебе сомнительную славу в моих глазах; к счастью, я знаю, чего ты хочешь. Окажи мне услугу, помоги ей образумиться; она слишком засиделась в Бидаше и становится чертовски провинциальной. Она вздумала рассказывать мне всякую чепуху по поводу любви и брака, как будто живет в деревне. Заставь ее понять, и она тебе поверит, что моим зятем может быть только человек с именем и прочным положением; убеди же ее, что кавалер, о котором она говорит, Бог весть какой дворянчик, то ли Карл Великий, то ли один из моих пажей, возможно малыш Бассомпьер, — я не стал допытываться, кто именно, — что этот прекрасный кавалер, даже если он решится на отчаянный шаг и похитит ее, получит от меня лишь то, что взял сам. Я позволю Шарлотте выйти за него замуж, чтобы наказать их, но им не видать от меня ни помощи, ни денег; бедняге придется довольствоваться красивыми глазами моей дочери, и, клянусь честью дворянина, я был бы не в состоянии преподнести ему более скверный подарок!

Отец знал, с кем он говорил, и этого оказалось достаточно. Прогулка была предпринята с единственной целью, и пожинать ее плоды довелось всем. Я отказалась от ужина. Маршал сказал матушке и гувернантке:

— Сударыни, оставьте, пожалуйста, Шарлотту в покое, и, главное, пусть никто не заходит к ней до завтрашнего утра ни под каким предлогом. Мне известна эта болезнь, и я ручаюсь, что скоро моя дочь станет гораздо сговорчивее.

Притворщик говорил так умышленно: он хотел дать возможность действовать своему союзнику.

Я же вынашивала другой замысел, придя к мысли, что нам надо решиться на похищение. Я ненавидела отца и не сомневалась, что Лозен разделяет мои чувства; в голове у меня уже созрел определенный план. Кузен пришел ко мне позже, действуя еще осторожнее, чем обычно. Наши свидания всегда происходили при свете луны и звезд: было бы опрометчиво встречаться при свечах. Стоило Пюигийему войти, как я, еще не видя его, догадалась по одной лишь его походке, что он опечален.

— Ах! — воскликнула я. — Вам все известно, отец с вами говорил.

— Увы, да.

— И вы, подобно мне, охвачены яростью и возмущением, я надеюсь.

— Я в отчаянии, кузина.

— А я, напротив, полна надежд. У нас остается первое средство, вероятно самое надежное, и надо его использовать.

— Нет, — отвечал кузен с удрученным видом.

— Как, нет? Вы этого не желаете, вы отказываетесь спасти меня от произвола, вы обрекаете меня на несчастье? Ах, кузен!

— Кузина, моя дорогая кузина, выслушайте меня.

— Вы меня не любите.

— Я вас не люблю?! Это я вас не люблю?! Тот, кто постоянно думает о вас, только о вас, тот, кто жертвует своим счастьем ради вашего?! Я бы отдал свою жизнь, чтобы избавить вас от страданий, и я вас не люблю?!

— Ах! Вы бросаете меня на произвол судьбы!

— Выслушайте меня, кузина, выслушайте того, для кого вы являетесь всем на этом свете, выслушайте своего преданного друга, и если затем вы меня осудите, я приму это покорно, будучи уверенным, что я исполнил свой долг, сколь бы мучительным он ни был. Маршал намерен прибегнуть к самым суровым мерам, если вы покинете родительский дом. Он заявил мне об этом. Вас станут преследовать, схватят и заточат на всю жизнь в какой-нибудь отдаленный монастырь, где никто вас не станет искать и где вы будете жить в разлуке со всеми, без малейшей надежды и утешения. Маршал обещал мне это и поручил мне вас об этом предупредить. А вы знаете его: чем больше он смеется — а он все время смеялся, — тем больше, по-видимому, его следует опасаться. Ему все известно, и раз он объявляет о своем решении, значит, он уверен в своей правоте. Я не могла на это ничего возразить.

— Теперь посудите сами: что я могу? Только вернуть вам свободу, только умолять вас подчиниться и не отказываться ради меня от жизни. Я не был бы порядочным человеком, если бы поступил иначе. Позволить вам принести себя в жертву моей любви — я никогда этого не сделаю, будьте уверены! Смиритесь с судьбой и выходите замуж за господина Монако — вот и все, что я, собравшись с духом, могу вам посоветовать.

— Великий Боже! И это говорите вы!

— Разве вы не видите мою скорбь, мое отчаяние? Разве вы не понимаете, что я испытываю? Отказаться от вас, бросить вас в объятия другого, в то время как… Ах! Ни слова больше, а не то я не выдержу.

Граф проливал потоки слез; эти слезы смешивались с моими слезами и от этого становились менее горькими. Мы провели всю ночь в этих бесплодных прениях; кузен действовал столь искусно, что я сдалась. Я поверила не только в его любовь, но и в его преданность. Я поверила, что он отказывается от меня из-за этой самой преданности, — словом, я поверила всему, в чем он хотел меня убедить. Нельзя быть более слепой и недалекой, чем я была тогда.

Я обещала сделать то, о чем он просил; с того дня я перестала быть честной женщиной, ибо решилась отдать свою руку мужчине, которого я ненавидела, поклявшись другому любить его вечно. Не произошло ли это по вине моего отца? Не он ли, принуждая меня к этому браку, указал мне путь, по которому я пошла? Он не желал меня слушать, он подтолкнул меня к краю бездны, не беспокоясь о том, что я могу в нее упасть. Да простит его за это Бог! Что касается меня, мне очень трудно на это решиться даже сейчас, когда я, еще такая молодая, подхожу к концу моей горестной жизни. Нынешнее поведение отца неспособно изгладить из памяти прошлое. Ах! До чего же жесток этот человек, когда он смеется! Это сущий палач.

XXIV.

Хочу прервать рассказ о своих злоключениях, чтобы поведать о том, что произошло со мной сегодня; я не в силах об этом умолчать, поскольку это очень забавное происшествие; оно вернуло мне немного веселости, ведь я уже два года совсем не смеюсь. И на том спасибо, хотя веселость была не без примеси горечи — не приходится ли за все платить на этом свете?

Я бодрствовала и собиралась принять тех, кого не пугает моя болезнь и кому еще угодно провести несколько минут у моего ложа. Увы! Мне больше не надо просыпаться, ибо я вообще не сплю. Блондо вошла в комнату с чрезвычайно таинственным видом, чтобы сообщить о визите некой дамы, не пожелавшей назвать свое имя. Я была одна, так что подобные меры предосторожности показались мне недобрым знаком. Меня уже навещала одна из фавориток г-на Монако, который не ограничивает себя ни в чем, несмотря на свои приступы бешенства; я не была намерена выносить еще одну такую встречу и тем более выслушивать жалобы и упреки, которыми осыпают предателя, поэтому велела сообщить посетительнице, что никого сегодня не принимаю. Вскоре Блондо появилась вновь: — Госпожа княгиня, эта дама хочет войти. — Неужели? Как она выглядит, эта дама? — Сударыня, она довольно хороша собой. — Молодая? — Неизвестно. — Как это, неизвестно?

— Да, сударыня, она так странно одета, и у нее такой высокий головной убор, на нем столько лент и оборок, что ее лица совсем не разглядеть. — Это, наверное, какая-нибудь потаскушка?

— Если госпожа княгиня позволит сказать, это скорее колдунья: у нее в руках палочка.

— Скажи ей, что я нагляделась на всевозможных кудесников и больше не желаю их знать. Если она станет упорствовать, позови лакеев и прогони ее. Прошло несколько минут, Блондо вернулась снова. — Надеюсь, она ушла?

— Нет, сударыня. Она не уйдет, не повидав госпожу княгиню. Она настроена решительно, у нее очень важное дело: речь идет о господине графе де Лозене.

— Что же она сразу не сказала! Не пришлось бы задавать столько вопросов. Приведи ее.

Передо мной предстала женщина высокого роста, довольно миловидная, с гордо поднятой головой, но в глазах ее проглядывало нечто странное. Как и говорила Блондо, возраст незнакомки было трудно определить, и все же, внимательно посмотрев на нее вблизи, можно было понять, что она молода. Никогда еще со времен г-жи де Маран с ее сборищем богомолок мне не доводилось видеть более причудливого и нелепого наряда, поразившего меня. Мне трудно его описать, ибо в нем сочетались все цвета радуги. Больше всего меня поразил жесткий стоячий кружевной воротник — из тех, что были в моде во времена королевы Марии Медичи (я видела подобный воротник на портрете своей бабушки), а также нечто вроде ожерелья с острыми, как у ежа, иголками, воткнутыми в алые бархатные банты. Посетительница держала в одной руке две толстые книги или, скорее, тетради с записями, а в другой — чрезвычайно ценную болонку редкой породы наподобие собачек княгини Тарантской, которая подарила двух из них Мадам, но эта была еще меньше.

Остановившись у дверей, дама присела в учтивом реверансе, в котором не чувствовалось ни подобострастия, ни вольности, и это расположило меня к ней больше, чем ее старинный воротник. Пройдя несколько шагов, она сделала второй реверанс и лишь после третьего, уже у самой моей постели, промолвила:

— Я имею честь говорить с ее высочеством госпожой княгиней Монако?

Обращение «ее высочество» меня немного разочаровало. Во Франции мне отказывают в этом титуле, который принадлежит мне по праву, и в Париже меня так величают лишь нижестоящие и льстецы. Я ответила, насторожившись:

— Да, сударыня, я княгиня Монако. А вы кто такая?

— Я, сударыня, Шарлотта Роза де Комон Ла Форс, ныне супруга де Бриона, советника Парижского парламента, и прихожусь кузиной графу де Лозену, вашему родственнику и другу.

— Блондо, принеси даме кресло.

— Я пришла к вам побеседовать о кузене.

— Я готова вас выслушать.

Ей потребовалось не меньше четверти часа, чтобы усесться со всеми своими юбками, лентами, кружевами, собачкой, книгами и в довершение всего веером: представить себе это невозможно. Я ждала с нетерпением, успокаивая себя довольно безрассудной надеждой получить какой-нибудь подарок или весточку от человека, который меня забыл, но по-прежнему один живет в моем сердце. — Итак, сударыня? — не выдержала я.

— Ну вот я и устроилась. Фидель на месте, все в порядке, мы можем говорить. Вы любите господина де Лозена?

Я подскочила на кровати. Внезапно услышать такой вопрос от посторонней было невыносимо. Я ненавижу, когда меня допрашивают. Я не позволяю этого никому, за исключением короля, королевы и дофина. Даже Месье и обе Мадам знали, что я терпеть этого не могу, и спрашивали меня лишь о том, о чем я сама хотела рассказать.

— Кто дал вам право, сударыня, говорить со мной подобным образом?

— Боже мой! Я и не жду от вас ответа, сударыня, разве это для кого-нибудь тайна? Я просто удостоверяю факт, чтобы объяснить причину своего визита, а также, почему я предпочла обратиться к вам, а не к госпоже де Ножан или другим родственникам графа, — я полагаю, что вы скорее окажете мне содействие. Речь идет о том, чтобы освободить графа из тюрьмы.

— Освободить графа! Разве это возможно?

— Да, если он соизволит в точности следовать моим указаниям. Можете ли вы послать к нему надежного человека?

— Помилуйте, сударыня! Вы сошли с ума, простите меня за эти слова. Послать надежного человека в Пиньероль! Как он туда попадет? Каким образом он сможет поговорить с графом, который сидит в одиночной камере? Если ваше средство заключается в этом, мы с ним далеко не уйдем, я вас предупреждаю.

Эта странная женщина заулыбалась, глядя на меня с жалостью; затем она встала, простерла руки, предварительно положив собачку и книги на кресло, начертала веером в воздухе два-три каких-то знака, произнесла несколько слов, очевидно на языке Ковьеля из «Мещанина во дворянстве», после чего повернулась в мою сторону и снова начала делать реверансы.

— Я прекрасно вижу, сударыня, что вы совсем меня не знаете, — сказала она, — вам неведомо, какой силой я обладаю и с каким духом нахожусь в сношения. Сейчас я расскажу вам свою историю, и после этого у вас будет ко мне полное доверие. Только что произнесенное мною заклинание обеспечит нам полную свободу действий; никто сюда не войдет, можете мне поверить, и мы сможем спокойно поговорить.

Я была наслышана об этой сумасбродке и даже видела ее при дворе несколько лет тому назад, когда она жила у г-жи де Гиз. Смутно припоминаю, что тогда рассказывали нечто странное о ее любовных связях и привычках; утверждали, что она колдунья, и, как вы сами видите, своими словами она подкрепляла это утверждение; я решила дать даме высказаться исключительно для того, чтобы посмотреть, куда ее заведет разговор о г-не де Лозене.

— Вы не можете меня не знать, сударыня, — продолжала она, — вам известно, что я истинная Комон Ла Форс и что, хотя у моего отца нет ни гроша за душой, он не перестает из-за этого быть вельможей. Отец поместил меня к госпоже де Гиз, что совсем меня не устраивало, но это было необходимо, чтобы меня узнали и приняли при дворе. Боже мой! Какая прескверная служба! Моя госпожа тратила и, несомненно, продолжает тратить все свое время на ссоры с Мадемуазель. Две сестры осыпают друг друга бранью, что отнюдь не подобает двум принцессам, двоюродным сестрам короля.

— Дальше, дальше, сударыня.

— Стало быть, я жила в Люксембургском дворце, и каждое утро мы не были уверены в том, что останемся здесь на ночь, так как Мадемуазель всеми силами стремилась нас оттуда выдворить. Эта жизнь казалась мне невыносимой, и я молила Бога избавить меня от нее; и вот однажды, роясь в книгах из библиотеки покойного господина Гастона, я наткнулась на пыльный разодранный фолиант, валявшийся в каком-то уголке со времен королевы Марии. Я заглянула в книгу, ничего не подозревая. Мне не позволено говорить, к чему это привело, но с того самого дня я обрела сверхъестественные способности, которые сделали меня знаменитой и благодаря которым все покоряется моей воле.

— Вы необычайно удачливы, сударыня, я хотела бы сказать то же самое о себе.

— Ах! — вздохнула колдунья. — Лишь одно остается мне неподвластным, будучи самым необходимым в этом продажном мире, — деньги! Да, сударыня, деньги; очевидно, это передалось мне по наследству: как я ни стараюсь, как я ни зову их, они не заводятся в моем кармане, а если случайно там появляются, то немедленно продырявливают карман, чтобы оттуда выпасть. За мной ухаживали самые красивые придворные кавалеры, все они были щедрыми и услужливыми, но не в отношении денег — они скорее брали бы их у меня, нежели давали, как прочим женщинам. За исключением одного, но этот, этот!.. О Боже! Неужели его отняли у меня навеки, возможно ли такое!

И тут сумасбродка принялась отчаянно кричать, ломая руки, в то время как ее собака, сидевшая напротив хозяйки, вторила ей чрезвычайно жалобным воем — никогда еще мне не доводилось слышать подобный концерт. Я кричала, надрываясь, чтобы заставить их замолчать, но — куда там! — они продолжали вопить сильнее, чем прежде; я звала Блондо, чтобы она избавила меня от них, но она так и не появилась. Я уже начинала верить в воздействие на меня колдовских чар и в то же время не могла удержаться от смеха, слушая этот вой и глядя на эти два существа, но внезапно воцарилась тишина, и хозяйка с собачкой как по волшебству вернулись на свои места; колдунья вновь принялась подбирать свои юбки и сказала, утирая рот веером:

— Ах! Полезно немного облегчить сердце; я знала, что нам не помешают. На чем же я остановилась? — На вашем пустом кошельке, сударыня.

— Он по-прежнему такой; но вернемся к моей юности и прекрасной поре моей любви. Вы, конечно, знаете маркиза де Неля? Он увидел меня у госпожи де Гиз; маркиз мне понравился, и я решила, что тоже ему понравлюсь. Я собралась выйти за него замуж — мне стоило только этого захотеть. За неделю он чрезвычайно влюбился в меня и заявил своему досточтимому отцу, что никогда не женится ни на какой другой женщине. Майи разохались: они и слышать не хотели об этом браке, опять-таки из-за того, что я отнюдь не богата, и попросили господина принца, с которым они имеют честь состоять в родстве, вразумить молодого человека. Для этого его повезли в Шантийи. Я была совершенно спокойна, будучи уверенной в своей силе — я должна была в это верить; но этот гадкий дух меня обманул! Несчастная, до чего я несчастная!

Сумасбродка снова принялась хныкать и причитать вместе с Фиделем, который вторил хозяйке изо всех сил, сидя на задних лапах. На этот раз я не стала волноваться и посмеялась от всей души, терпеливо дожидаясь, когда концерт закончится. Я припоминаю историю с г-ном де Нелем: вот что тогда произошло.

Мадемуазель де Ла Форс пользовалась очень дурной славой; она воспылала страстью к самому господину дофину, в ту пору еще совсем юному, и всячески старалась расположить его к себе. Вероятно, книга королевы Марии тогда еще не попала к ней в руки — его светлость даже не глядел на девицу (он вообще ни на кого не смотрит). Рифмоплеты сочинили об этом песенку, которую я только что нашла, порывшись, среди рождественских стихов: Ла Форс вздыхала: «Средь мужчин Мне мил дофин, лишь он один. Ах, был бы чуть смелей дофин, Мне б устоять не стало силы. Мне мил дофин, лишь он один. Он ждет, чтоб я его молила?» note 6.

Майи знали об этом, как и все остальные; они знали о множестве других известных похождениях барышни и не хотели взваливать на себя эту дурочку без гроша за душой, как она сама мне сказала. Они пустили в ход всевозможные средства, чтобы разлучить молодого человека с этой особой. Господин принц тщетно делал маркизу выговоры; все Конде и Конти, вместе взятые, не смогли ничего добиться; после нескольких часов споров с ними по этому поводу юноша выскочил в парк Шантийи как сумасшедший и принялся искать реку, чтобы в ней утопиться, настолько он был потрясен. Он собрался было броситься в воду, но тут же отступил назад. И вот почему: у него на шее висел на ленте мешочек; Ла Форс дала своему избраннику этот талисман якобы для сохранения здоровья с просьбой никогда его не снимать, и маркиз свято его хранил.

Когда он ринулся в воду, лента порвалась от его усилия, мешочек упал, и в тот же миг маркиз де Нель избавился от своей любви. Та, которую он обожал, показалась ему столь же уродливой и противной, насколько раньше она казалась ему прекрасной, и он поспешил известить принцев о том, что не желает больше слышать ни о какой Ла Форс.

Решив, что его приворожили (вероятно, он не ошибся), молодой человек стал искать в траве, на берегу канала, где он раздевался, злополучный талисман — источник всех своих невзгод.

Заглянув в мешочек, он обнаружил там две жабьи лапки: они держали сердце, которое было завернуто в крыло летучей мыши и в бумагу, испещренную непонятными письменами.

Увидев все это, г-н де Нель пришел в ужас и бросился прочь со всех ног. На его месте я бы просто посмеялась, и я до сих пор не могу удержаться от смеха, особенно при мысли о том, что за этим последовало, и о концерте, который мне пришлось прослушать сегодня утром.

XXV.

После второго облегчения сердца, по выражению г-жи де Брион, она вновь обрела спокойствие, подобрала собачку, книгу, юбки и уселась с такой прямой спиной, словно только что вышла из лохани с крахмалом. Я утерла слезы, выступившие у меня от смеха, и приготовилась слушать дальше. Это была у меня первая за последние годы минута веселого настроения, и, наверное, ей суждено стать последней в моей жизни. Стало быть, следует поблагодарить за нее это милейшее создание; дама не обиделась на мой смех и даже как будто не заметила его.

— Посудите сами, княгиня, — продолжала она (я сочла это обращение несколько фамильярным для первой встречи), посудите сами, была ли я рада тому, что господин де Нель, испытывавший ко мне безумную любовь, ускользнул от меня. Однако мне пришлось с этим смириться и поискать счастья в другом месте. Вам известно, что госпожа де Гиз не встречается с порядочными людьми; все избегают ее, потому что она сварлива и к тому же ханжа. Это не то что госпожа великая герцогиня. О! Что за прекрасная женщина! Можно быть в числе ее служанок и жить в покое; она любит шутки, приятное общество, а также короля — ведь вы знаете, что она любит короля. — Так говорят.

— Черт побери! И справедливо говорят, она же только поэтому бросила Тоскану и своего мужа-болвана. Уж я-то в этом уверена, и я вправе не сомневаться, поскольку отправила герцогине ее гороскоп, в котором было предсказано, что она будет иметь честь покорить своего августейшего кузена и совершить вместе с ним множество чудес. После этого герцогиня созвала в Италию других колдунов, и они предрекли ей ту же судьбу; затем она явилась прямо…

— … в Монмартрское аббатство, куда ее водворили, и ваш гороскоп оказался неправильным.

— О! Дело в том, что, если дьявол не в духе, когда какая-нибудь душа от него ускользает, он отыгрывается на нас — тех, кто бессилен, но… Я продолжаю: однажды утром, чуть свет, я прогуливалась по Люксембургскому саду, полагая, что, кроме нас с солнцем, еще никто не встал, как вдруг на повороте аллеи я увидела молодого человека с приятным лицом, румяным и свежим; его глаза и зубы сияли улыбкой, а из-под кружевных манжет виднелись красивые руки, унизанные перстнями; незнакомец тотчас же устремил свой взгляд на меня. Я была не в силах удержаться и тоже стала на него смотреть; он мне поклонилась, и я поклонилась в ответ; он заговорил со мной, и я ему ответила; он показался мне любезным, и я произвела на него такое же впечатление; затем мы бок о бок стали гулять по аллее и проделали несколько кругов. Ах, сударыня, как приятно можно проводить время, когда тебя любит молодой советник, робкий, целомудренный, честный, не смеющий таить в себе ни одной сомнительной мысли! Вам довелось это испытать?

— Нет, сударыня.

— Что ж, мне вас жаль, такие люди куда порядочнее вельмож. То был господин де Брион, мой дорогой господин де Брион; мы безумно полюбили друг в друга с самого первого дня знакомства, и эта страсть с тех пор не угасает; когда я вернулась, чтобы подать госпоже завтрак, я была настолько поглощена своими мыслями, что положила ей в салат сахарную пудру вместо соли. Вечером я оставила окно открытым, и господин де Брион явился, чтобы пропеть мне серенаду, самую красивую серенаду на свете. На следующий день мы встретились снова в тот же час на той же самой аллее; нашим единственным наперсником был Фидель — образец дружеской преданности; это продолжалось каждый день, до тех пор пока мы, будучи не в силах противостоять порывам страсти, не обвенчались в одной из деревенских церквей, вопреки воле его отца, председателя Бриона, этого жестокого, бессердечного человека, которому я обязана всеми своими невзгодами.

Скорее всего, она сочла излишним в третий раз предаваться отчаянию, но Фидель, очевидно по условному знаку, снова принялся жалобно завывать.

— Так всегда бывает, сударыня, как только в присутствии Фиделя произносят имя этого несговорчивого магистрата. Судите, какой друг Фидель! Мы поженились, я покинула Люксембургский дворец, и муж торжественно перевез меня в Версаль, где мы поселились с позволения его величества, оказывавшего нам покровительство. Однако никто не знает, каких трудов нам стоило достичь своей цели и благодаря какой чудесной выдумке мне это удалось. — Должно быть, это очень интересно.

— Это в высшей степени изысканно и занимательно; Вы не найдете подобной идеи ни в одном из романов, однако Ла Кальпренед наверняка украл бы ее у меня, если бы узнал о ней. Как только мой дорогой Брион собрался на мне жениться, он, как всякий почтительный сын, не преминул объявить о своем желании отцу, прибавив при этом, что его решение окончательно и бесповоротно и что он, безусловно, не передумает. Председатель пришел в страшную ярость и набросился на сына с упреками, напоминая ему историю с господином де Нелем и всяческие грязные измышления, которыми меня осыпали. Вы понимаете, как воспринял это мой дорогой Брион. Однако его отец не считал себя побежденным. Он одел своих лакеев в солдатские отрепья и запер сына в доме, расставив вокруг него часовых, чтобы помешать нам встречаться. Я думала, что не переживу этого; в течение нескольких дней я рвала на себе волосы от горя и размышляла о своей кончине. — Очень рада видеть, что вы ограничились только размышлениями.

— Да, сударыня, я одумалась, одумалась благодаря тому, что меня осенила превосходная мысль: я вспомнила об одном трубаче. Я уже не очень-то помню, каким образом у меня произошло знакомство с этим трубачом, — словом, я его знала. Он уже некоторое время занимался своим довольно прибыльным ремеслом, так как на трубачей был спрос; с подобным ремеслом можно участвовать в любом деле, и оно подходит для всякого рода развлечений. Он стал бродячим музыкантом и аккомпанировал медведям, пляшущим на улицах.

Заплатив трубачу, я направила его со зверями в особняк Бриона; он наилучшим образом привел их туда и с помощью настойчивых просьб получил разрешение войти в дом. Заслышав шум, пленник подошел к окну; он увидел во дворе своего отца с толпой людей и попросил позволения к ним присоединиться. Он узнал в трубаче моего знакомца и решил, если удастся, с ним поговорить.

Улучив момент, трубач передал ему от меня записку, в то время как отец и его приятели с восхищением смотрели на медведей. Их хозяин получил хороший куш, поблагодарил зрителей и, поклонившись, сказал:

«Если господин председатель соблаговолит разрешить, я приведу сюда через неделю еще одного медведя, который понравится ему еще больше. Этот зверь необычайно изящен и мил; он умеет танцевать и гадать и разве что только говорить не может». Знаете ли вы, что это был за медведь? — Я полагаю, что мне позволительно этого не знать.

— Так вот, сударыня, то была я! Посудите же, до чего я любила моего Бриона, раз вырядилась подобным образом! Да, княгиня, да, я превратилась в медведя: научилась ходить как медведь, отплясывала сарабанды вместе с другими медведями, которые на меня ворчали и растерзали бы меня, не будь на них намордников. Целую неделю я жила как зверь, облачившись в шкуру медведя, которую прилаживали ко мне несколько часов, чтобы я не испытывала в ней неудобств; когда пробил час, я прошла через весь Париж в этой гнусной шубе, на цепи; уличные мальчишки швыряли в меня камни и комья грязи, я должна была слушаться палки и повиноваться приказам, которые давались на языке, понятном медведю. Можно ли представить себе большее унижение?

Когда я представила себе эту девицу в медвежьей шкуре, скачущую и гарцующую на площади, меня снова охватил смех, причем такой, что я едва не задохнулась. Это нисколько не смутило г-жу де Брион, и она терпеливо ждала, когда я окажусь в состоянии слушать ее историю; это случилось не скоро, поскольку стоило ей открыть рот, как я опять заливалась смехом. Наконец, я успокоилась и она продолжала:

— Я снова предупредила моего дорогого Бриона письмом; он еще раз получил разрешение спуститься во двор и присутствовал на моем спектакле, которым все остались чрезвычайно довольны. Затем зрители захотели приблизиться и погладить столь милого зверя — каждый подходил ко мне по очереди. Когда настал черед Бриона, я изложила ему шепотом, в нескольких словах, придуманный мной план побега. Он сразу же все понял, как до этого столь же быстро понял трубача, сказавшего ему на ухо:

«Медведь — это мадемуазель де Ла Форс» note 7.

Во время третьего представления бродячей труппы мой возлюбленный смог получить ключ от садовой калитки, через которую он и бежал ночью, спустившись из окна своей комнаты при помощи связанных вместе простынь. Я поджидала его в переулке и на этот раз была уже не медведем, а женщиной, страстно желающей снова встретиться со своим избранником. Мы поспешили в деревню, где местный кюре, как я уже говорила, обвенчал нас. Король разрешил нам поселиться в Версале, в Больших Службах, благодаря тому, что я имею честь принадлежать к семейству Ла Форс, которое одобрило наш союз. Но деспот-отец оставался непреклонным; моему Бриону еще не исполнилось двадцати пяти лет, и на заседании Парламента брак признали недействительным; генеральный адвокат Талон представил все это в таких красках, что у меня отняли мужа и, хуже того, отдали его другой.

Излишне говорить, что пришла пора разыграть пятый акт трагедии, и колдунья вместе с образцом дружеской преданности не упустила случая устроить очередную сцену. Я помнила этот бракоразводный процесс; семейство Брион было очень богатым, и родители отнюдь не желали отдавать свое состояние в руки этой взбалмошной особы, которая незадолго до этого романа имела любовную связь с Бароном. Я не могла понять лишь одного: почему король и семейство Л а Форс вначале покровительствовали сумасбродке, а затем бросили ее на произвол судьбы, так что ей пришлось заняться сочинением скверных романов, таких, например, как «История Маргариты Валуа», рукопись которой она принесла мне, уверяя, что скоро ее издаст. На ее месте я предпочла бы присоединиться к своему трубачу и снова танцевать с медведями: по крайней мере, хозяева были бы обязаны ее кормить и ее имя, подобно лицу, осталось бы скрытым под звериной шкурой.

Я забыла спросить у своей гостьи, когда разыгрывалась медвежья комедия — зимой или летом: в зависимости от этого ее поступок выглядел бы более или менее значимым.

Когда колдунья вдоволь наплакалась, а я вдоволь посмеялась, пришло время вернуться к главной цели ее визита и поинтересоваться, что можно сделать для г-на де Лозена, а также в чем заключается моя роль в странном замысле, о котором она упомянула.

— Дух известил меня о том, во что вы, вероятно, не поверите: господин де Лозен решил спасти себя сам и сейчас готовится к побегу. Ему удалось проделать отверстие около камина, причем столь удачно, что никто пока этого не заметил. Нам следует расставить вокруг Пиньероля надежных людей, которые встретят графа, когда проход окажется достаточно широким; затем мы поможем ему бежать в Швейцарию или Италию, а понадобится, то и в преисподнюю, если найдется безопасное пристанище, способное уберечь его от королевского мщения. — Как, сударыня, ваш план заключается только в этом? — Разве этого недостаточно, сударыня?

— Увы! На мой взгляд, ваш замысел лишен здравого смысла. Допустим, в чем я сильно сомневаюсь, что господину де Лозену удалось прорыть ход и скрыть это до поры до времени, но как он сможет замаскировать его? Как он выберется из столь надежно охраняемой крепости? note 8.

Не успела я договорить, как сумасбродка вскочила и низко мне поклонилась:

— Я вижу, сударыня, что ошиблась и что болезнь лишила вас ума, которым вы прежде славились. Вы ни во что не верите, вы над всем смеетесь, вы не настолько сильно любите господина де Лозена, чтобы меня понять; вы похожи на царедворцев, которые думают только о себе. Больше я вам ничего не скажу, из меня не вытянуть больше ни единого слова; я забираю эту рукопись, «Королеву Маргариту», которой я полагала вас достойной, вы не прочтете ее и ничего о ней не узнаете, как не узнаете и о других сочинениях, вышедших из под моего пера. Прощайте навсегда, в этом мире нет ничего доброго, ценного и подлинного, за исключением Фиделя, и я больше не желаю никого видеть, кроме него; вы, казавшаяся мне самим совершенством, вы нисколько не лучше других; из-за вашей жестокости мой бедный кузен умрет от горя и тоски на соломенной подстилке своей темницы. Ну-ну! Это принесет вам несчастье, и этот агнец будет отмщен.

Лозен в качестве агнца и мадемуазель де Ла Форс в роли медведя — что за диковинный зверинец!

Выпустив в меня на прощание эту парфянскую стрелу, гостья подхватила всю свою поклажу, снова с досадой взмахнула рукой и вышла, даже не глядя в мою сторону. Я снова развеселилась.

Между тем следует отметить следующее: сразу же после прихода колдуньи Блондо сморил сон, и она открыла глаза только после ее ухода, а другие мои служанки не слышали ни звуков моего свистка, ни взрывов моего хохота, ни даже воя собаки. Попробуйте объяснить это чудо, если сможете.

XXVI.

Вернемся теперь к моей юности, к торжественному моменту моего брака, когда решалась моя судьба и когда меня так подло покинул тот, кто должен был меня защищать. Я слушала графа, восхищаясь его любовью и преданностью; я обещала ему, что подчинюсь воле отца, раз это необходимо, но буду любить его до последнего вздоха, и сдержала эту клятву, что бы там ни говорили и ни думали обо мне.

Маршал вернулся из Лиона, куда он ездил вместе с придворными, королем и королевой для встречи с ее королевским высочеством герцогиней Савойской. При дворе рассчитывали взять одну из ее дочерей в жены нашему государю вместо инфанты. Но внезапно все изменилось: королева-мать получила известие, что Испания согласна отдать нам Марию Терезу, все прочие замыслы были отброшены, и, поскольку отец во время посольской миссии в Германию, из которой он недавно вернулся, показал себя столь же честным, сколь и щедрым (он редко бывал таким, по крайней мере в отношении щедрости), ему поручили эти трудные переговоры. Как я уже рассказывала, г-н де Грамон оставил свой кортеж позади, чтобы провести немного времени в своем доме в Бидаше и уладить наши семейные дела. Этот кортеж, еще более пышный, чем баварский, продвигался медленно, совершая небольшие переходы; маршал должен был присоединиться к нему в Фуэнтеррабии. Ему хватило ловкости получить значительную сумму от кардинала для покупки мулов, попон и одежды для себя; таким образом, он не понес никаких убытков, не говоря уж о полученных им подарках.

На следующий день после свидания с Лозеном я спустилась вниз еле живая и такая бледная, что моя добрая матушка испугалась.

— Полноте! — сказал г-н де Грамон. — Барышня, которая собирается замуж, всегда сохраняет серьезность, тем более если ей предстоит властвовать не только над супругом, но и над своими подданными. Я написал сегодня утром господину де Валантинуа приглашение приехать в Бидаш как можно быстрее. Моя посольская миссия не займет много времени, молодую королеву буду сопровождать не я — стало быть, мне удастся скоро вернуться; госпоже герцогине Валантинуа предстоит блистать на королевской свадьбе, поэтому мы немедленно заключим брак, чтобы затем сообща отправиться на торжества.

Матушка сказала, что это замечательно и что я должна поблагодарить отца за его заботы. Я же задыхалась от ярости и не могла выдавить из себя ни слова.

— Хорошо! Хорошо! — продолжал маршал. — Я хочу, чтобы все сегодня были довольны, а вы, Пюигийем, вы будете моим должником, как и эта соплячка. Мне следует передать его высокопреосвященству важную депешу; двор возвращается в Париж, и я вас туда посылаю. Вы уедете сегодня же вечером и вернетесь сюда вместе с графом де Гишем на пышную свадьбу госпожи княгини — я хочу, чтобы все члены нашей семьи собрались здесь. Как вы, должно быть, рады вернуться в общество прекрасных дам! Говорят, мадемуазель дю Ге-Баньоль выходит замуж; возможно, теперь удача будет к вам благосклоннее, чем прежде. Что до господина де Гиша, то у него все хорошо, у него все очень хорошо — на всех парижских перекрестках говорят только о нем. Вы увидите, сударыня, какой важный вид стал у вашего сына.

Маршал изъяснялся весьма вольно, словно не замечая, как больно ранят меня его слова; он вынуждал меня отвечать и улыбаться, в то время как в глазах моих стояли слезы. Он не выпускал меня из вида и следил за каждым моим шагом, так что до самого отъезда кузена я ни минуты не оставалась в одиночестве. Я убежала к себе, когда граф прощался с матушкой: у меня не было сил сдерживаться и я бы себя выдала.

У меня начался сильный жар, я слегла в постель и провела в ней несколько дней.

Покидая Бидаш, отец поднялся в мои покои и принялся шутить как ни в чем не бывало; от этих шуток моя кровь вскипела настолько, что я едва не задохнулась.

— Я вернусь через месяц, самое большее — через два; тем временем вам не придется скучать, дочь моя: вы будете окружены портными, вышивальщиками и ювелирами, которые съедутся сюда из Бордо и Тулузы, хотя все это мелюзга, а вот к свадебным торжествам ваш брат взялся привезти в Бидаш прекрасную мастерицу. До чего же вы будете ослепительны и сколько бед наделают ваши глаза, когда вы вновь появитесь при дворе! Я заранее тревожусь за этого бедного господина Монако. Если бы отец не ушел, не знаю, что бы я ему наговорила.

Каким же огромным и пустынным показался мне дом, когда я снова стала выходить из своей комнаты!

Между тем он с каждым днем заполнялся гостями, родственниками, просто знакомыми и ленниками. Меня осыпали комплиментами, а мне ужасно хотелось разразиться в ответ бранью. Я упросила матушку и г-жу де Баете разрешить мне показываться как можно реже; мне даже позволили возобновить свои прогулки, при условии что меня будут сопровождать Блондо и один из лакеев. Прежде всего я отправилась к развалинам на горе, где мне встретились цыгане и где Пюигийем признался мне в любви! Ах, до чего же я почувствовала себя несчастной, вновь увидев эти камни, вьющийся плюш, прекрасные деревья и тропинки, вдоль которых не цвели больше цветы, как и в моем сердце! Я заливалась слезами; лакей находился поодаль, возле меня оставалась лишь Блондо, которая каждый день видела, как я плачу в своей комнате, и от которой я не таилась.

— Мадемуазель, — сказала она, — если бы вы встретились со старухой, с той, что столько вам наобещала, она, быть может, сумела бы вас утешить.

— Я больше не встречусь с ней, милая подруга, такие люди никогда не приходят, когда мы в них нуждаемся, и потом, разве ей под силу предотвратить мой брак с господином Монако?

В самом деле, мне не удалось встретиться с колдуньей, сколько я ни ходила взад и вперед по развалинам; признаться, я рассчитывала на удачу и в глубине души надеялась ее увидеть. Я вернулась домой опечаленной и отчаявшейся; войдя в свою комнату, окно которой оставалось открытым, я нашла на балконе комок бумаги, в которую было завернуто небольшое яблоко; я хотела было его выбросить, но тут мой взгляд упал на следующие слова, очень четко написанные на обертке:

«Судьбу изменить нельзя. Наша участь предопределена, следует ей покориться, но надежда и друзья существуют».

Это послание никого не ставило в неловкое положение, и в то же время мне все было ясно. Прочитав его, я и загрустила, и обрадовалась — я не могла избежать своей горькой судьбы, брак должен был состояться, но, по крайней мере, у меня еще оставалась надежда. Я тщательно спрятала записку. Таким образом, моя старая подруга заботилась обо мне, хотя я ее не видела. Она может последовать за мной, она может мне помочь; это какая-никакая поддержка — думала я: в юности мы готовы верить чему угодно.

Это меня немного утешило. Однажды утром я совершала свой туалет и в ту минуту, когда этого вовсе не ждала, после месячной разлуки, увидела во дворе Пюигийема, выходившего из кареты. Мое сердце едва не вырвалось из груди, и я даже не посмотрела, с кем он приехал. Тем не менее мне показалось, что с ним было несколько человек. Колени у меня подгибались. Блондо была вынуждена дать мне успокоительные капли — я уже теряла сознание. Затем я услышала в коридоре шаги, голоса и смех; в дверь громко постучали; я решила, что это кузен, и безумная радость на мгновение охватила мою душу; граф был весел, он был счастлив — значит, он привез добрые вести для нашей любви; с растрепанными волосами я бросилась к двери и сама открыла ее. Передо мной стоял элегантный мужчина, которого я сначала не узнала. — Мадемуазель де Грамон? — осведомился он.

Я собралась было напустить на себя важный вид в назидание за его дерзость, но он сбросил с себя фетровую шляпу, дорожный плащ и, обняв меня за шею, поцеловал два-три раза, не давая мне времени опомниться и в то же время смеясь при виде моего изумленного лица.

— Сестра! Сестра! — повторял он, как школьник, подшутивший над товарищем. То был граф де Гиш.

Мы не виделись много лет, а в юности люди меняются невероятно быстро. Мой брат стал красивым мужчиной, хорошо сложенным, приятным во всех отношениях, а к тому же сильным, умным и чрезвычайно элегантным. Я смотрела на него с удивлением, слушала его и ничего не отвечала, ошеломленная всеми нахлынувшими на меня одновременно чувствами. Что касается брата, то он лишь смеялся и ходил вокруг меня, беря за руки, прикасаясь к моим волосам, разглядывая мою фигуру.

— Право, мадемуазель де Грамон, вы прекрасны, и я от вас в восторге. Я привез с собой некоего влюбленного, которому не терпится упасть к вашим ногам, а также, что еще важнее, доставил сюда сундуки, где вы найдете изумительные вещи, благодаря которым вы станете еще красивее, что отнюдь вам не повредит.

Никогда еще я не вела себя настолько глупо: машинально взяв башмачок, положенный на подушку, я надела его, что вызвало у брата еще больший смех — и было почему.

— Башмачки, ах, какие башмачки, сестрица моя! В вашем приданом такие красивые, такие славные туфельки, что, по моему разумению, в них подобает, право, разве что лежать в постели. Да придите в себя, придите же в себя. Неужели вы стали бидашенкой до такой степени, что неспособны справиться с волнением и готовы лишиться чувств, увидев брата? Дурная привычка! Вам придется от нее избавиться в тех краях, куда вы направляетесь, а не то вы пострадаете от самой себя и от других. Настоятельный совет старшего брата: отвыкайте от этого, хотя я редко склонен изображать школьного учителя.

Я перевела дух, однако мысль о том, что брат упомянул о каком-то влюбленном, не давала мне покоя; я думала о Пюигийеме, но не решалась спросить о нем прямо. Был ли граф де Гиш посвящен в нашу тайну?

— Кто приехал с вами, братец? — наконец, очень робко спросила я.

— Разве я вам не сказал? Я привез господина Монако и доставил сюда ваши свадебные подарки. Я оговорился, но не отрекаюсь от своих слов, ибо ваш муж на самом деле не более чем вещь, а ваши украшения и наряды станут важнейшей частью этого брака. Я вздохнула.

— Смиритесь с вашей участью, сестрица, так всегда или почти всегда происходит при дворе; вы не будете одна, я ручаюсь. Ну вот, вы вдруг загрустили и стали совсем не похожи на себя, с какой же стати? Вы больше не веселы, глупышка, не полны решимости, как прежде, и похожи на маленькую девочку, хотя вы красавица. Сейчас вы бы не могли быть героиней Фронды, и я от вас такого не ожидал. Полно! Мужайтесь, прикажите вас причесать, я покажу вам модную шляпку, мы откроем ваши сундуки и достанем оттуда все, что вам понравится. К черту заботы! Начинайте привыкать к хорошим манерам и не обращайте внимания на остальное!

Я непроизвольно подчинилась Гишу, и он тотчас же принялся объяснять, как следует уложить мои локоны согласно тогдашней моде. Он привел в пример целую дюжину самых известных дам, которым все подражали. Брат был в высшей степени словоохотлив, вначале я судила о нем по этому разговору, и как же сильно я ошиблась!

Он уложил мне волосы, как ему хотелось, а затем я отослала его, чтобы мне помогли облачиться в платье; камердинер Гиша сообщил ему о том, что его покои готовы, и граф попросил меня подождать, пока он оденется, чтобы спуститься в гостиную вместе с ним.

— Я хочу присутствовать при встрече Кира и Манданы, сестрица; я хочу лично передать вас в руки этого великого завоевателя. Кстати, он без конца рассказывает о каком-то происшествии в Авиньоне, в котором вы принимали участие, и о некоем кающемся грешнике. В итоге королева пригласила его к себе, чтобы расспросить об этом; должно быть, она расскажет все нашему отцу; говорят, что тут кроется какая-то государственная тайна. Что это значит? Брат вышел, не заботясь о том, отвечу ли ему я, и сказав на прощание:

— Подождите меня!

Ждать пришлось довольно долго, но мне было о чем подумать! Мне предстояло увидеть Пюигийема, он вернулся в Бидаш с моим братом и моим будущим мужем, я должна была встретиться с кузеном в присутствии двух этих мужчин, как же он мог на такое пойти! Когда граф де Гиш появился, я пошла за ним, невпопад отвечая на его шутки. Он утверждал, что ходили слухи, будто я без ума от г-на де Валантинуа.

— Если бы я не был вашим братом, я бы сказал: тем лучше! Если она любит подобного господина, это доказывает, что она вполне сможет полюбить и кого-нибудь другого.

Когда мы вошли в гостиную, я увидела внушительное число гостей, обступивших матушку и г-жу де Баете. Гиш вел меня под руку; мой дядя, граф де Грамон, стоял возле моей матушки; рядом с ним — г-н Монако, а затем о н!

Я сделала реверанс, затрепетав и опустив глаза. Дядя обнял меня и сказал, что я красива; г-н Монако с разрешения матушки поцеловал кончики моих пальцев, а что касается его, то он поклонился мне как нельзя более почтительно.

XXVII.

Прежде чем двигаться дальше в моем повествовании, необходимо посвятить несколько страниц графу де Гишу и придворным событиям, в которых он оказался замешан. Поскольку нам предстоит сейчас разыгрывать на сцене новое представление, то прежде всего следует представить действующих лиц и изложить то, что у драматургов называется, насколько мне известно, экспозицией.

В течение уже нескольких лет мой брат, невзирая на свои юные годы, уверенно подвизался в свете и начал приобретать там вес. Граф постоянно бывал у английской королевы, где он и принцесса Генриетта играли в любовь, как в куклы, по выражению г-жи де Севинье.

Они еще только пробовали силы в ожидании настоящей игры. Брат ежедневно встречался с королем и Месье, будучи приблизительно их возраста, и имел честь принимать участие в их играх, а впоследствии и в их увеселениях. Он никогда особенно не нравился королю, но Месье к нему привязался и сделал его своим фаворитом. Тот же водил брата короля за нос и уже тогда насмехался над ним. Другого такого насмешника, как этот милый граф, невозможно было найти — как мы вскоре увидим, он злословил всегда и везде. Брат путешествовал вместе со своим гувернером, когда отца не было дома, и стал появляться на войне в то же самое время, что и король. Он весьма отличился там и был ранен в руку при осаде Дюнкерка в тот самый день, когда король заболел лихорадкой, едва не унесшей его в могилу.

В 1651 году брат женился (всецело поглощенная собой, я забыла об этом сказать). Впрочем, жена так мало значила в его жизни, что она как бы в счет не шла. Когда он женился, невесте было тринадцать лет. Это была внучка господина канцлера, красивая и приятная особа. Она мирилась с дурным обращением мужа, проявляя при этом немало ума и доброты; никто никогда не слышал от нее ни единой жалобы; для меня жена брата стала подругой; даже после его смерти она продолжает часто меня навещать; ей присуща снисходительность, свойственная истинной добродетели.

Первой любовью графа была мадемуазель де Бове, дочь старой и безобразной Бове, той, что была камеристкой королевы и отвратительная физиономия которой вдыхала чистейший аромат юности короля. Я не знаю, был ли граф столь же счастлив с дочерью, как его повелитель — с матерью. Брат терпеть не мог, когда ему это напоминали, и всякий раз, когда об этом заходила речь, переводил разговор на другую тему.

Приблизительно в ту же пору все стали часто ходить в масках, тогда же начали устраивать лотереи и при дворе стали танцевать балеты. Король нередко танцевал в них с девицами Манчини, с Мадемуазель и с теми, кого называли завсегдатаями Лувра. Графиня Суасонская была уже замужем; в то время тон задавала супруга коннетабля, которую тогда звали Марией Манчини. Шведская королева тоже появлялась на этих собраниях, где над ней насмехались, и мой брат пришелся ей по вкусу; он же издевался над ней, заставляя за собой бегать, и делал вид, что не замечает ее расположения; королева не раз приходила из-за этого в ярость.

Господин де Кандаль, официальный любовник г-жи д'Олонн и один из самых блестящих щеголей шайки фрондеров, умер своей смертью в Лионе; это было подлинным несчастьем в тот момент, когда беды сыпались как из рога изобилия. Господин принц смирился с этой утратой, к великой радости моего отца; он тотчас же приблизил к себе Гиша и стал чрезвычайно им дорожить. Он (господин принц) окончательно рассорился с г-жой де Шатийон, и та в поисках утешения снизошла до аббата Фуке, который дурно с ней обращался и даже бил ее. Как изменились времена! Если бы кто-нибудь когда-нибудь сказал адмиралу де Колиньи: «Жена вашего внука будет терпеть издевательства от аббата Фуке» — тот разразился бы страшной бранью и вышвырнул бы такого провидца за дверь. Однако теперь это происходило на глазах у всех.

Месье был странный принц: он одевался в женское платье, румянил щеки и носил мушки; всю свою жизнь он подражал мадемуазель де Гурдон и привязывал к волосам банты. Мой брат презирал Месье до такой степени, что однажды в Лионе, во время визита к герцогине Савойской, на балу, где все были в масках, дал ему несколько пинков в зад на глазах у всего двора, а принц над этим только посмеялся, полагая, что его нельзя было узнать.

Эти близкие отношения между Месье и моим братом начали внушать королеве некоторые опасения, и им было позволено встречаться лишь в присутствии гувернера принца, маршала Дюплесси, но г-жа де Шуази и взбалмошная графиня де Фьенн, добрые подружки Месье, устраивали им с Ги-шем тайные свидания, словно любовникам. Во время поездки в Лион, как я уже сказала, оба злоупотребили своей свободой. Принцесса Маргарита Савойская, которую столь неразумно пригласили в Лион, чтобы выдать замуж за короля, не желавшего ее знать, показала себя там умнейшей женщиной; в то же время она держалась необычайно естественно. Никто не повел бы себя в данных обстоятельствах так, как она. Отец несколько раз беседовал с ней наедине и убедился в ее превосходных качествах.

Маникан был близкий друг графа де Гиша и самый несносный человек, самый большой проказник из всех, кого я знала. Он считал, что под зашитой моего брата ему все дозволено, и он может творить что угодно, даже в отношении Месье; они с Гишем натворили столько всего, что королева отослала обоих в Париж, и там граф влюбился в г-жу д'Олонн; опасаясь, что никто об этом не узнает, он сопровождал ее на проповеди отца Энева, иезуита, во время Рождественского поста произносившего проповеди у госпитальеров с Королевской площади. Эти проповеди были тогда в моде, и на них съезжалась вся знать. Поклонники г-жи д'Олонн шли туда толпой, в том числе Марсильяк, сын герцога де Ларошфуко и Фронды; этот франт, разукрашенный лентами, пожирал глазами моего дорогого брата. Ходили слухи (но я в это не верю), что Гиш ухаживал за г-жой д'Олонн, чтобы передать ее Месье. Королева, не любившая фаворитов своих детей, говорила об этом Месье с утра до ночи, а он оправдывался; несомненно одно: мой брат был отнюдь не тем человеком, кого можно использовать в качестве приманки.

В то время когда Гиш и Пюигийем находились в Париже, там был устроен маскарад, на котором присутствовали Мадемуазель, мадемуазель де Вильруа и мадемуазель де Турдон. То было необычайно галантное собрание, и впоследствии мне пришлось пролить из-за него немало слез, ибо именно тогда Мадемуазель обратила внимание на г-на де Лозена, сохранив о нем память. Женщины были в платьях из серебристого полотна — с розовым кантом, черными бархатными передниками и вставками, украшенными золотистыми и серебристыми кружевами. Платья, с вырезами как у жительниц Бреса, были по их моде отделаны манжетами и воротничками из очень тонкого желтого полотна, и все это — в обрамлении венецианского кружева. Черные бархатные шляпы были увенчаны ярко-розовыми и белыми перьями. Весь стан Мадемуазель был затянут жемчужными нитями, скрепленными бриллиантами; Месье и мадемуазель де Вильруа были усыпаны бриллиантами, а мадемуазель де Гурдон — изумрудами. Темные волосы дам были причесаны на манер бресских крестьянок; в руках они держали лакированные ярко-красные посохи с серебряной отделкой. Месье щеголял в женском платье (будь моя воля, я бы ни за что ему этого не Позволила).

Герцог де Роклор, маркиз де Вильруа, мой брат и Пюигийем, кавалеры этих крестьянок, были одеты в пастушеские костюмы. В свое время я записала все это, поскольку двое наших придворных говорили об этом без конца. Мадемуазель также много раз рассказывала мне эти подробности, когда я вернулась ко двору, и позднее — она отнюдь не забыла их, как и я.

Мой дорогой братец совершил очень некрасивый поступок в отношении своей прекрасной г-жи д'Олонн и тотчас же за это поплатился. Он вытянул у нее письма Марсильяка и принялся разглашать их повсюду, главным образом во дворце Л ианкура, чтобы помешать браку принца с внучкой этого герцога. Брат не добился своего и опозорился во всех отношениях. Марсильяк в свою очередь раздобыл письма графа де Гиша и пустил их гулять по всему Парижу.

Он отнес их даже кардиналу, и тут дело приняло скверный оборот. В одном из посланий брат отзывался о Месье и королеве не слишком учтиво:

«Я изо всех сил старался склонить мальчика к тому, чтобы он стал вашим кавалером; он был не прочь, но испугался своей старушки-матери».

Заметьте, что граф бессовестно лгал. Он и не думал толкать Месье в объятия г-жи д'Олонн. Так или иначе, королева, узнав, что ее назвали старушкой, пришла в бешенство; Месье и Мадемуазель, обожавшие интриги, вмешались в это дело. Между тем мой отец готовился к отъезду с посольской миссией; происшедшее его очень расстроило, и ему стоило больших трудов все уладить; однако королева-мать так и не простила графа де Гиша, и он ощущал это всю свою жизнь.

Королева была очень злопамятна, и оскорблять ее было опасно — она ведь была испанка. Вот какая обстановка сложилась ко времени моей свадьбы: король, безумно влюбленный в мадемуазель де Манчини, отнюдь не стоившую его любви, и забывший ее сестру Олимпию (графиню Суасонскую) и мадемуазель деЛа Мот-Аржанкур (одну из камеристок королевы), против своей воли согласился жениться. Кардинал по-прежнему был всемогущ; королева пыталась подчинять себе сына, но это ей нисколько не удавалось. Все интриги, которые плели в ту пору, касались будущего: короля и нового двора.

Мой брат, из которого старались сделать героя романа, был человеком капризным и своенравным в отношении своих близких, жестоким, очень храбрым, временами весьма вспыльчивым, безразличным и ленивым, мечтательным, почти всегда желчным и язвительным, неспособным на дружеские чувства ни к кому, даже к самому себе, если для этого нужно было потрудиться. Он не любил даже Мадам: я часто слышала от него жалобы на то, что она держит его в рабстве, и он не оставлял ее лишь из соображений тщеславия. Он хотел быть господином, а не подчиненным; он хотел, чтобы его осыпали ласками, а ему ничего не нужно было бы давать взамен; словом, за исключением тех моментов, когда граф де Гиш блистал при дворе, в нем не было ничего приятного и привлекательного, кроме его красивого лица и внешнего обаяния. Я знала его лучше, чем кто-либо, ибо он не притворялся передо мной.

Порой Гиш принимался пустословить и умничать без конца. Он ввязывался в споры, которые были ему не по силам, так как он был очень невежественным, хотя и горел желанием докопаться во всем до сути. Я уже говорила о позерстве своего брата, о его безосновательных жалобах, о его обмороках и о его собачонках. В манерах и привычках графа было что-то от гермафродита: будучи женщиной во всем, что касалось туалетов, чувствительности, бесконечных признаний, обидчивости, кокетства и даже ребячества, он тотчас же снова становился мужчиной, когда его призывала опасность или слава, как Ахилла на Лесбосе. Общаясь с Месье, брат приобрел наклонности этого принца; находясь рядом с ним, он привык придавать первостепенное значение тому, как носить камзол или расположить плюмаж на шляпе. Гиш был почти таким же истинным гасконцем, как и отец, но беспечность направляла его гас-конское бахвальство в другое русло. Он выкладывал все начистоту, как и маршал, но его бахвальство напоминало не выпущенную стрелу, а мину, взрыв которой слышится лишь после минутного ожидания. Очевидно, граф был более резким и язвительным, чем отец, тем не менее у него были друзья, которые обманывались, судя о нем по внешнему виду, и верили в его доброту, ибо леность не давала ему быть злым, если на то не было непосредственной нужды. Брат уступал маршалу в хитрости, потому что он был более гордым и больше кичился своими достоинствами или — я неправильно выразилась — потому что ему хотелось внушать к себе уважение окружающих, и он не сумел преуспеть при дворе так, как отец. Гиш умер вовремя: он никогда бы ничего не добился; он промелькнул и сгорел как ракета. К тому же он не нравился королю.

Таким был этот человек, о котором сложились столь разноречивые мнения, но никто не оценивал его верно. Начиная с того времени, на котором мы остановились, брат неизменно вмешивался в мою жизнь, и в моих записках нам придется постоянно с ним встречаться, поэтому я сочла важным обрисовать его характер; кроме того, я пишу для того, чтобы срывать маски, и стремлюсь показать своих героев в истинном свете. Я прекрасно вижу их, находясь на своем смертном одре; у меня больше не осталось интересов, которые необходимо блюсти; мне уже некого опасаться, за исключением Высшего судьи на Небесах, и я не решилась бы никого чернить, так как Бог меня слышит и видит; но я справедлива, и это приносит мне облегчение в моем теперешнем состоянии. Слово облегчение, сорвавшееся с моего пера, теперь вызывает у меня смех, напоминая о г-же де Брион. Однако я не стану его вычеркивать. Пора вернуться к моему браку и к г-ну Монако.

XXVIII.

После церемонии представления и приветствий г-н Монако уже считал себя моим будущим господином и соответственно стал выставлять себя напоказ.

— Ах, мадемуазель, как я счастлив! — воскликнул он.

— Вы в этом уверены? — обратился к нему граф де Гиш с присущей ему наследственной бесцеремонностью.

— А что?

— Дело в том, что вы не производите такого впечатления, а моя сестра, мне кажется, не убеждена ни в своем, ни в вашем грядущем счастье.

Я посмотрела на Гиша с благодарностью, надеясь, что герцог рассердится, но не тут-то было: он рассмеялся.

— Отец будет здесь через два дня, — продолжал граф, — он привезет с собой множество друзей: по-моему, он собирал их по всей Испании.

Вокруг нас и так уже собралось немало друзей, и, не желая смотреть на Пюигийема, я принялась смотреть на них. Я заметила в каком-то уголке г-на де Биарица: он поклонился мне с невыразимым отчаянием, чему я весьма удивилась, и его лицо с таким выражением показалось мне еще прекраснее. Когда молодой человек понял по моему виду, что я думаю о нем, он медленно приблизился ко мне и, воспользовавшись мгновением, когда я обернулась, тем самым несколько отдалившись от других гостей, спросил, не собираюсь ли я в ближайшее время на очередную прогулку среди развалин.

Этот вопрос привел меня в изумление и заставил покраснеть. Я в свою очередь поинтересовалась, откуда он узнал, что я там была.

— Я тоже там был, мадемуазель.

— Но я вас не видела.

— Зато я прекрасно вас видел!

Я не решилась что-либо уточнять. Мне было не совсем ясно, о какой из моих прогулок шла речь. Возможно, о самой первой прогулке; возможно, наш сосед слышал мой разговор с Пюигийемом, несмотря на то что цыгане были начеку. Мне не давала покоя мысль о том, что этот красивый юноша, который был столь нелюдим и чужд придворным церемониям и в жилах которого текла кровь такая же древняя, как окружавшие нас каменные горы, каким-то образом был связан с подданными моей доброй подруги. Я почти что содрогнулась при этой мысли: я знала, что г-н де Биариц в меня влюблен (такое понимаешь всегда), но он внушал мне страх. Придет время, когда мы отыщем ключ к этой загадке.

За весь этот бесконечный день мне не удалось обменяться с Лозеном ни единым словом. Я надеялась, что вечером он вспомнит о прежних временах, и оставила Блондо на часах. В самом деле, мы услышали, как граф пришел, и я устремилась к нему — мое сердце было переполнено болью и радостью одновременно. На мой взгляд, он держался холодно, чопорно и рассудочно. Чувствуя себя уверенно от сознания принесенной им жертвы, кузен потребовал, чтобы и я стала такой же, как он, по крайней мере внешне. Он уговорил меня прекратить наши свидания и заботу о будущем оставить за ним. Он уверял меня, что боится, как бы нашу тайну не раскрыли. Маршалу все было известно, он должен был за нами следить, и я могла стать жертвой этой слежки. Граф говорил, что он умрет от горя, оказавшись причиной моего несчастья или нужды. Он так меня любил! Он обрекал себя на сожаления, ревность и бесконечные терзания, согласившись отдать меня в объятия своего богатого и могущественного соперника, ибо младший сын семейства не мог быть мужем, достойным меня.

В довершение всего (и мне до сих пор за это стыдно) я была настолько глупой, что благодарила за все Пюигийема, восхищалась его бескорыстием и называла его самым доблестным из всех влюбленных. Вот так мы полжизни позволяем себя дурачить, а затем до гробовой доски мстим окружающим за то, что безропотно давали себя обманывать.

Отец прибыл тремя днями позже с кортежем, напоминавшим тот, что был у Жана Парижского: за ним следовали все окрестные жители. Когда маршал вышел из кареты, его встретили местные судейские и самые именитые люди Би-даша и Барнаша, позади которых стояли мои братья (Лу-виньи тоже приехал), мой дядя, г-н Монако и прочие. Мы с матушкой, подобно всем дамам, сидели у окна. Отец умел при случае держаться с необычайным достоинством; он сказал то, что следовало, и вошел в замок вместе со своими приближенными, членами посольской миссии и новыми гостями.

Поклонившись матушке, каждой из именитых дам и мне, он подозвал красивого юношу, очень аккуратно и богато одетого, и сказал герцогине (матушку уже начали величать этим титулом):

— Сударыня, вот молодой человек из достаточно хорошей семьи, которого препоручила мне его старшая сестра, и я бы попросил вас отнестись к нему благосклонно. Это шевалье де Шарни.

Еще один старый знакомый! Шарни весьма искусно произнес приветствие, как человек, знающий себе цену, осознающий занимаемое им положение и не притязающий на большее. Он заговорил со мной исключительно любезно, напомнил о нашем тайном бегстве и наших детских шалостях, а также попросил считать его в будущем самым покорным и преданным из моих слуг. Таким образом, я оказалась между всей этой юношеской пылкостью и перспективой принадлежать г-ну де Валантинуа, единственного из моих поклонников, кто был молод только по возрасту и чьи внешность, ум и манеры столь разительно отличались от моих собственных и тех, что были присущи другим кавалерам. Я тяжело вздохнула и спряталась за матушкой, чтобы больше никому не отвечать.

Господин де Грамон обнаружил меня там и обратился ко мне с приветствием. Выражая свое удовлетворение, он бросил две-три грубые шутки в мой адрес.

— Я же говорил вам, дочь моя, что человек привыкает ко всему. Вы превосходно освоитесь со своим будущим положением, вы вскоре будете рады, что согласились занять его, и впоследствии еще будете меня благодарить.

Господин маршал герцог де Грамон сильно заблуждался: я ни разу не поблагодарила его за это и не собираюсь когда-либо благодарить.

В течение нескольких недель, предшествовавших свадьбе, Лозен избегал меня как бы естественным образом; мы не перемолвились и словом наедине, он даже остерегался на меня взглянуть. Каждый вечер я напрасно ждала его, часами оставаясь в неподвижности; мой взгляд был устремлен на дверь, которую он больше не открывал, и на Блондо, дремавшую на своем посту. Я так жестоко страдала, что несколько раз испытывала искушение послать за ним, раз уж он сам не приходил. Меня удержал только стыд или, скорее, страх — граф казался таким холодным, что я опасалась, как бы он не воспринял дурно мое желание его увидеть.

В отличие от Лозена, Шарни пылал ко мне страстью и не пытался это скрыть. Он следовал за мной по пятам и терзал меня своим пылким чувством; я терпела это, так как он отнюдь не был мне противен, и вдобавок мне хотелось возбудить в Пюигийеме ревность; граф же как будто ничего не замечал, что приводило меня в отчаяние. Господин Монако, с одной стороны, и Карл Великий — с другой, переживали из-за поведения Шарни. Господин Монако не стал церемониться и сказал об этом отцу, а тот ответил ему попросту:

— Знаю, знаю, нечего тут блоху взнуздывать. Шарни — ребенок, моя дочь — кокетка, все это глупости. Впрочем, не стоит обращать на это внимания, при дворе такое будет происходить постоянно. Если у тебя красавица-жена, ты не вправе мешать другим на нее смотреть и даже выражать ей свое восхищение. Единственный выход — говорить с ней о своих чувствах более убедительно, чем другие, а с вашим умом так оно непременно и будет.

Это наставление отнюдь не удовлетворило моего жениха, и он обратился за помощью к матушке; она заверила его в моей любви и прочла мне великолепное нравоучение, из которого я не запомнила ни слова. Придя в отчаяние от своих бесплодных усилий, герцог принялся злиться, решив, что от этого я стану вести себя осмотрительнее; в итоге он впал в печаль и вернулся в свое обычное тоскливое состояние.

Что касается г-на де Биарица, он не говорил ни слова и не жаловался; тем не менее в день большой охоты в горах я вполне серьезно попросила Гиша не спускать с шевалье глаз и не допускать, чтобы он удалялся от других. Глаза нашего баскского героя так сверкали, что я опасалась дуэли; на своей родной земле, среди зияющих повсюду пропастей, потомок древних богатырей одолел бы внука Генриха IV, несмотря на то что в жилах того текла беарнская кровь его предка. У г-на де Биарица хватило ума обуздать свои чувства; я знаю, чего ему это стоило.

Время шло; день свадьбы приближался. При мысли о ней кровь стыла в моих жилах. Я проводила все время в обществе портных, ювелиров и льстецов. Братья постоянно находились в моей комнате, где при моем туалете присутствовали все женщины. Молодежь была веселой и беспечной. Пиршества следовали одно за другим, причем, как водится в здешних краях, сначала для вассалов, а затем для своих. Меня изводили утомительными речами; письма, на которые надо было отвечать, сыпались на нас градом. Мои родные и родные г-на Монако поздравляли меня и выражали свою радость: этот брак был блестящей партией для обеих сторон.

Накануне подписания брачного контракта прибыли трое дворян: от короля, от королевы и от кардинала; они явились с поздравлениями от лица их величеств и его высокопреосвященства. Двор находился на юге и направлялся в сторону Сен-Жан-де-Люза, где должны были заключить брак короля с инфантой. Кардинал прислал герцогине де Валантинуа корону, сделанную по итальянскому образцу, чтобы я носила ее в Монако, — то был щедрый подарок. Было решено, что я надену корону в самый торжественный день. Этот подарок лучше всего свидетельствовал о том, что отец пребывал в милости, ибо Мазарини был скрягой: он никогда ничего никому не давал, разве что в расчете на то, что ему воздадут за это сторицей, но в этом отношении отец мог превзойти кардинала.

Контракт был подписан под звуки хлопушек, ружейных выстрелов и ликующие крики всех обитателей Бидаша. Во дворах и в парке, а также в самом замке собралось множество людей. Они пели, танцевали, пили, жгли потешные огни, а героиня этого празднества оставалась печальной, и ее глаза были полны слез. Мой кузен держался очень мило. Его веселость была более искрометной, чем фейерверк, и г-н Монако был от него в восторге. Я же задыхалась в сбруе из драгоценных камней, которые на меня навесили, но приходилось терпеть. Гиш был очень любезен: он понял, что мне плохо, и не смеялся надо мной: это было великодушно с его стороны.

Утром 4 января 1660 года, в семь часов, нас разбудил грохот пушек, то есть двух маленьких фальконетов маршала, из которых в определенных случаях давали залпы. Матушка, г-жа де Баете, моя юная сестра, братья и все дамы торжественно вошли ко мне в комнату, неся наряд новобрачной — роскошное платье из серебристой парчи, расшитое сверху донизу настоящим жемчугом, с выпуклыми узорами, выполненными наполовину из атласа, наполовину из белого бархата, как и остальная отделка. Такой же была мантия с длинным шлейфом, которую пришлось нести бедняге Бассомпьеру, невзирая на его стенания.

На голове у меня был своего рода капюшон изумительной работы, усыпанный жемчугом и украшенный цветами. То были лилии, ромашки, флёрдоранж и лютики. Ткань для платья была изготовлена и расшита по заказу в Лионе. Что касается венца, то маршал заказал его во время посольской миссии в Германию у одного ювелира из Мюнхена, славившегося подобными изделиями. Принцесса Луиза Савойская, которая была замужем за курфюрстом Баварии, преподнесла этот венец в дар моему отцу. Моя необычайно роскошная фата из венецианского кружева была подарком мне от супруги дожа. Лишь цвет моего бледного, искаженного страданием лица, пугавшего тех, кто меня любил, не соответствовал этому дивному наряду.

Когда я была готова, зазвонили колокола, загрохотали пушки и раздались крики вассалов; маршал пришел за мной и повел меня к своей карете. Вернуться домой я должна была в сверкавшем золотом экипаже, который г-н Монако привез с собой по этому случаю. На пути к карете я увидела Шарни, еще более бледного, чем я, и г-на де Биарица, у которого был такой мрачный вид, что я содрогнулась. Бассомпьер ждал меня, чтобы нести мой шлейф; он едва держался на ногах от волнения, а по сторонам кареты виднелись сияющий г-н Монако, выглядевший в тысячу раз глупее, чем обычно, и улыбающийся Пюигийем; однако глаза графа, как мне показалось, были полны огня.

Мы направились в местную церковь, где нас обвенчал епископ Памье, которому помогали два или три священника. Кардинал де Гримальди, архиепископ Экса, двоюродный дед моего мужа, не смог приехать и прислал вместо себя епископа Памье. В карету г-на де Валантинуа я вернулась вместе с ним и его близкими; я рассталась со своими родными — все было кончено, мадемуазель де Грамон больше не было.

Вечером мне предстояло надеть корону, присланную кардиналом Мазарини, и белое атласное платье с серебристыми испанскими кружевами, расшитое алмазами и жемчугом, — самое роскошное платье на свете. Я сидела за столом в свадебном наряде между отцом и г-ном Монако. Улучив миг, когда мне дали перевести дух, я поднялась к себе и поплакала несколько минут; уже вечерело, и погода стояла скверная.

Войдя в темный коридор, который вел в комнаты моих горничных, я услышала позади шаги, за мной кто-то шел; я обернулась, и тут меня схватили за прекрасную фату и разорвали ее в клочья; чья-то рука обвила мой стан, и послышался хорошо знакомый голос, от которого мое сердце затрепетало:

— Если этот человек явится сегодня вечером в ваши покои, я даю слово, что убью и его, и вас вместе с ним: я не в силах этого вынести!

Нетрудно понять, до чего я обрадовалась и одновременно испугалась. Наконец-то граф пробудился! Его спокойствие было мнимым, он тоже страдал! Он жалел и любил меня, он собирался бороться за меня со своим соперником, он считал себя моим господином и не позволял мне бунтовать. К тому же эти угрозы! Я знала кузена — он был способен выполнить свое обещание и бросить вызов кому угодно, в одно мгновение сбросив маску трехмесячного притворства. Что мне было делать? Как удержать Лозена? Как помешать г-ну Монако насладиться его супружескими правами и запретить ему доступ в комнату, ставшую теперь и его комнатой? Это могло поставить в тупик даже человека с более холодной головой. Я окликнула Блондо, следовавшую за мной, и поделилась с ней своей тревогой, но не для того, чтобы спросить у нее совета — я не терплю советов нижестоящих и не опускаюсь до них, — а потому, что У меня было тяжело на сердце.

— Ах, мадемуазель! — тотчас же вскричала девушка. — Господин маршал может вас от этого избавить, надо все ему рассказать.

Эта мысль уже приходила мне в голову, но мне претило исполнить ее. Отец был таким ужасным насмешником! Я боялась его шуток больше, нежели бранных слов кого бы то ни было. За минувший день он несколько раз подвергал меня пытке. Угроза Пюигийема, которую тот произнес мимоходом (граф покинул меня сразу же, как только послышались шаги Блондо) в темном коридоре, показалась бы моему отцу несерьезной, и он лишь посмеялся бы над ней. Господин Монако, пронзенный кинжалом кузена, — это как-то не укладывалось у меня в голове, и я не считала возможным это обсуждать. Подобный шут — жертва ревности! Как можно ревновать меня к такому уроду и хвататься за нож, делая из этого трагедию? Я уже заранее слышала издевки г-на де Грамона по этому поводу.

И все-таки я решилась. Я сняла свою фату, разорванную в клочья, и спустилась вниз, преисполненная решимости бросить вызов опасности. Первым, кого я встретила, был шевалье де Шарни; обутый в дорожные сапоги, он шел с печальным и удрученным видом.

— О Боже! — воскликнула я. — Что с вами и куда вы направляетесь в таком состоянии?

— Увы, сударыня, я сейчас уезжаю.

— Вы уезжаете?!

— Да, с господином маршалом, господином де Пюигийемом и господином де Лувиньи.

— Пюигийем! Лувиньи! Отец! Куда же вас везут?

— В По; только что прибыл гонец с депешей. Господин маршал должен быть там, и он берет нас с собой.

«О, — подумала я, — отец, отец! Он все предусмотрел».

У меня свалился камень с плеч — можно было обойтись без признаний; я рассталась с Шарни, испытывая облегчение, но не избавившись от некоторых опасений. Будет ли Пюигийем сопровождать маршала? Не проявит ли он неповиновение? Я искала графа, искала г-на де Грамона. Гиш сказал мне, что они заперлись в комнате вдвоем: там решалась моя участь.

Впоследствии я узнала, о чем они говорили. Маршал увидел Лозена у подножия лестницы, еще разгоряченного после нашей неожиданной встречи. Он схватил графа и повел его за собой почти насильно. Когда они вошли в библиотеку, отец пропустил моего кузена вперед и закрыл за ним дверь на запор. Затем он посмотрел на графа в упор, но смельчак нисколько не смутился.

— Сударь, — промолвил маршал, — ступайте к себе, немедленно наденьте сапоги и дорожный плащ, мы уезжаем через четверть часа.

— Простите, господин маршал, это невозможно.

— Как это невозможно! Почему же?

— Я не в состоянии ехать верхом.

— В самом деле?! Однако вы производите впечатление человека бодрого и живого. Не стоите ли вы, скорее, на пути к безрассудству? Я не допущу, чтобы вы шагали туда под моими знаменами.

— Я не знаю, что вы хотите сказать, сударь.

— А я знаю, вернее догадываюсь, что вы хотите сотворить: все это юношеский бред; я с самого утра наблюдаю за вами, и глаза вас выдают, мой бедный мальчик: вы пока еще не слишком искусный притворщик, хотя и подаете большие надежды.

— Господин маршал оказывает мне слишком много чести.

— Не напускайте на себя этот насмешливый вид и выслушайте меня. С вами я не стану распространяться о прекрасных чувствах, мы друг друга хорошо знаем. Король вскоре женится в Сен-Жан-де-Люзе.

— Да, сударь.

— Ваш досточтимый отец решил передать вам, как только это случится, роту королевских алебардоносцев, на которую вы можете рассчитывать лишь по праву преемственности.

— Я об этом не знал.

— А мне это известно. Так вот, эта рота — ваш ключ ко двору, это начало вашего возвышения. Король будет видеться с вами каждый день, с вами, которого он почти не знает, и я сильно заблуждаюсь или вам уже ничего не нужно, если вы откажетесь от такого места. Глаза Лозена засверкали, но он промолчал.

— Я только что получил послание от его высокопреосвященства, которое вынуждает меня немедленно отправиться в По и, возможно, в Байонну. Мне понадобится оставить в одном из этих городов своего помощника, и я подумал о вас. Вы приятно проведете там время; через две-три недели госпожа де Валантинуа и моя супруга приедут туда ожидать их величеств, навстречу которым я должен отбыть; кроме того, вы будете сопровождать этих дам в Сен-Жан-де-Люз, выполняя при них обязанности конюшего; там же вас будет ждать ваша рота. Я хороший родственник, сударь, и хорошо улаживаю дела, вы согласны? В знак благодарности вам следует поступиться сегодня своим недомоганием, любезно последовать за мной и позволить Богу супружеской любви погасить свои факелы, чтобы вслед за этим зажечь факелы вашей славы. Это не только мой приказ, но и просьба, с которой я к вам обращаюсь.

Пюигийем любил меня; он, несомненно, был настроен против моего брака и моего мужа, но главной движущей силой этого человека всегда было и всегда будет честолюбие, питаемое гордыней. Отец превосходно умел играть на этих чувствах графа. Однако кузен по-прежнему не уступал.

— Если ваша болезнь сыграет с вами скверную шутку, и вам придется задержаться здесь вечером, — продолжал маршал, — вам не видать ни роты королевских алебардоносцев, ни командования в Байонне, ни герцогини де Валантинуа при дворе, никакой благосклонности с ее стороны по отношению к кузену и, стало быть, никакой удачи. Право, эта злополучная болезнь может оказаться куда страшнее семи казней египетских. Она способна забросить вас даже в Испанию или куда-нибудь еще, в зависимости от того, какое место изгнания вас больше устроит. Мой бедный граф, в таком случае я бы вас горько оплакивал, такая была бы жалость!

Господин де Лозен наделен чрезвычайно редкой быстротой мышления и столь же быстрой способностью принимать решения. Эти слова тотчас же явили мысленному взору графа разверстую бездну, а он отнюдь не горел желанием в нее бросаться. — В котором часу господин маршал собирается сесть в карету?

— Немедленно, сударь. У вас хватит времени только на сборы, вы даже не успеете никуда отойти. — Я повинуюсь, господин маршал.

Отец махнул графу рукой и, как только тот вышел, вернулся к нам. Мы собрались вокруг матушки в парадной гостиной; никто уже не смеялся: этот внезапный отъезд отражался на всех. В глубине комнаты, в темноте, я заметила бледное лицо Биарица, сидевшего неподвижно, как статуя; он бросал на меня грозные взгляды. Бассомпьер и Шарни составляли пару немых. Господин Монако запечатлел на своих устах улыбку, в которой читались все те глупости, какие он уже произнес, и те, какие ему еще предстояло произнести. Отец направился прямо ко мне, взял меня под руку и отвел к камину, рядом с которым никого не было.

— Госпожа де Валантинуа, — промолвил он, — я исполнил свой отцовский долг до конца; надеюсь, что вы этого не забудете, и мадемуазель де Грамон покажет себя достойной семьи, из которой она вышла. Вам представлены прекрасные возможности; не упустите их, а не то вам придется раскаиваться в этом всю жизнь.

Не дожидаясь ответа, маршал вернулся к матушке и находился возле нее до тех пор, пока конюший не доложили, что все готово. Мои воздыхатели последовали за ним как приговоренные к смертной казни, за исключением Биарица, который не двинулся с места. Я полагаю, что если бы он прижал г-на Монако в каком-нибудь углу, то я скоро стала бы вдовой. Мы не видели, как мужчины уехали, но я слышала грохот карет, и каждый поворот колеса отзывался болью в моем сердце.

Ожидание ночи продолжалось недолго. Матушка чтила старинные обычаи, когда это было в ее власти. Меня торжественно отвели в мою комнату; я так просила избавить меня от церемонии с ночной сорочкой и прочих традиций, что мне это разрешили. Мы были отнюдь не при дворе, и, кроме того, этот обряд еще не соблюдали столь ревностно, как сейчас: покойный король, в отличие от нынешнего, не был ярым его приверженцем. В ту пору во всем следовали правилам, заведенным при Людовике XIII, и наш дорогой государь еще не проявил себя тем, кем ему суждено было быть во времена Мазарини.

Матушка и г-жа де Баете, заливаясь слезами, расцеловали меня после традиционных наставлений. Я не знаю, почему они плакали, ведь я, по их мнению, была счастливой. Гиш, явившийся от новобрачного, ворвался в комнату, чтобы меня обнять и посмеяться надо мной. Он нашел, что я прекрасно выгляжу в своих кружевах и шелках, несколько минут сыпал шутками, а затем убежал с криком: — Вот и его высочество!

Нынешний этикет требует, чтобы вас укладывали в постель перед лицом всей Франции. Повторяю: слава Богу, мы были от этого избавлены. Отослав всех остальных, я наедине с Блондо ждала г-на де Валантинуа; я была очень грустной и подавленной, но все же решила подчиниться отцу. Господин Монако вошел. Домашнее платье, совершенно нелепое, делало его похожим на комедийного Толстого Гийома. Вдобавок он напялил на голову колпак, напоминавший колокол, и это рассмешило меня до слез — еще немного, и я почувствовала бы себя героиней пьесы. Блондо, которая тоже была опечалена, не смогла удержаться от смеха и спряталась у меня за занавесками. Князя сопровождали камердинер и два пажа, нагруженные множеством итальянских безделушек, без которых он не мог обойтись даже ночью. То были какие-то мощи, иконы, пилюли, какие-то непонятные механические часы с петухом, кукарекающим каждый час, а также два-три флакона с жидкостью (в одном из них была святая вода) и четки.

Чтобы все это разместить, пришлось принести стол и поставить его рядом с кроватью. Князь приветствовал меня с важным видом, словно король на троне, а затем занялся своими делами, разговаривая с лакеями на итальянском языке, которого я не понимала. Я думала, что это никогда не кончится, но все же этому пришел конец, и мы остались одни. Прежде чем уйти, Блондо поцеловала мне руку, умоляя не падать духом: бедная девушка не завидовала моей участи.

Когда она захлопнула за собой дверь, г-н Монако пошел удостовериться, что все закрыто, и вернулся ко мне. Только не думайте, что мой муж был стар; напротив, он был слишком молод, всего на несколько лет старше меня. Его дед еще был жив и правил — нам оставалось подождать всего лишь смены двух поколений. Тем не менее это вскоре произошло, как мы увидим. Князь встал на колени перед налоем и оставался в этой позе более получаса; он молился как истинный святоша — с благоговейно сложенными руками и взглядом, обращенным к Небу. Две восковые свечи пылали у моего изголовья; мне пришла в голову озорная мысль, и я задула их; нас окутал полный мрак.

— В чем дело, сударыня? — спросил мой муж.

— Не знаю, сударь, — отвечала я.

— Может быть, мне позвать ваших горничных или своих слуг, чтобы они снова зажгли свет?

— Не стоит, сударь.

Князь промолчал, но я слышала, как он шагает по комнате, не приближаясь ко мне; я не знаю, сколько времени он расхаживал вокруг стола со своими снадобьями, передвигаясь во тьме на ощупь и ворча. Наконец, он пришел!

Зимой день не наступает долго. В эту бесконечную ночь я с нетерпением ждала рассвета. Ничто не сравнится с подобной пыткой, мужчинам никогда этого не понять. На заре, когда муж заснул, мне показалось, хотя я и не решалась на него взглянуть, что он спит крепко, и я могу потихоньку исчезнуть.

Я побежала к Блондо. Славная девушка не ложилась в постель и уснула с четками в руках, очевидно молясь за меня. Бросившись на ее кровать, я разрыдалась; между тем усталость взяла свое, и я тоже подремала час или два. Меня разбудили шаги слуг, ходивших взад и вперед по коридору. Пришлось вернуться в свою злополучную комнату; князь лежал на том же месте.

При моем появлении он открыл глаза, протер их, посмотрел на меня и произнес столь же надменным, как и выражение его лица, тоном:

— Черт побери, сударыня, вы же моя жена! И вы все еще не понимаете, какая великая честь вам оказана. Я предупреждаю вас прямо сейчас, что если вы вздумаете брать пример с ваших бабушек, тетушек и прочих ваших никудышных родственниц, которым нет числа, то вас ждет плохой конец.

Вы уже достаточно хорошо знаете Шарлотту де Грамон, чтобы понять, как она восприняла этот выпад и что она на это ответила.

XXIX.

Вначале мною овладела столь бешеная ярость, что я едва не задохнулась. У меня не было сил говорить, настолько я была взволнованна. Что касается князя, то он насмешливо смотрел на меня снизу вверх, гордый своей выходкой, как человек, считающий себя хозяином положения и основательно устанавливающий свой трон. Я тотчас же подумала, что мне предстоит стать рабыней, если я немедленно не поставлю его на место. Я знала, что господин этот тупоголовый, ограниченный, недалекий и упрямый; кроме того, мне было известно, что с возрастом его недостатки должны усугубиться и что лишь твердая воля может укротить этого альпийского медведя. Более или менее овладев собой, после недолгой паузы я произнесла уверенным голосом:

— Вы, вероятно, забыли, где вы находитесь и кто я такая, сударь, а также, что, заявляя подобным образом о чести, которую вы мне оказываете, вы оскорбляете мою семью.

Господин Монако посмотрел на меня с изумлением, удивляясь тому, что я посмела ему возражать. Я же продолжала:

— Сама я бы не стала, да еще так скоро, пускаться в объяснения подобного свойства, но я пойду на них: нет ничего лучше, чем сразу выяснить, какого поведения тебе следует придерживаться в будущем. Я происхожу из достаточно хорошего рода, чтобы со мной можно было считаться. Я не люблю подобных разговоров, и таким образом вам не удастся превратить меня в покорное существо. Я никогда не действую по принуждению и не подчиняюсь приказам, даже если намерена внять просьбам. Я ваша жена, это так, но я герцогиня де Валантинуа и знаю, какие обязательства накладывают на меня это имя и этот титул во всех отношениях — вам незачем мне об этом напоминать.

Лицо князя, сидевшего на кровати в своем смятом подушками колпаке-колоколе, из-под которого выбивались волосы в папильотках (в ту пору еще не носили париков), не поддается описанию. Вид у него был крайне подавленный. И все же он попытался выразить недовольство. Тогда я стала кричать громче него, и, прежде чем покинуть комнату, он потерпел полное поражение. Однако нанесенное им оскорбление навсегда врезалось в мою память и не изгладилось доныне — с того мига отсчитывается вся наша жизнь; князь задел мое самолюбие, и мое самолюбие этого ему не простило.

С восходом солнца снова возобновились торжества, а также насмешки брата, с которым мне хотелось бы посмеяться вместе: моя обида была слишком сильна. Я совершала свой туалет почти молча; отослав горничных, я приняла матушку как герцогиню де Грамон, пришедшую к герцогине де Валантинуа. Ничто не могло вытеснить из моих мыслей услышанные слова, ничто, даже моя печаль и мои сожаления.

За роскошным завтраком я вновь встретилась с Биарицем: он был белее савана. Его вид испугал меня и в то же время тронул, поэтому я подошла к юноше во время прогулки в саду. Он попятился, решив, что я пройду мимо.

— Господин де Биариц, — сказала я, — вы очень бледны. Вам нездоровится? Вы не заболели?

— Нет, сударыня, я просто умер.

— Умер? — переспросила я, пытаясь рассмеяться. — И вы не собираетесь воскреснуть?

— Никогда.

— Серьезно?

— Сударыня, я не из тех, кто шутит.

Пюигийема не было дома, а г-на Монако там было для меня чересчур много; мне захотелось отвлечься, и я решила утешить этого прекрасного страдальца.

— Даже если вас пожалеют?

— Кто же может меня пожалеть? Впрочем, я не прошу, чтобы меня жалели. Карл Великий был в эту минуту горд, как истинный идальго.

— Я баск, — продолжал он, — и я дворянин; ни один род по ту сторону гор не сравнится с моим родом; слава Богу, я ничего никому не должен. Я молод и силен, а боюсь лишь Всевышнего, он один внушает мне страх; если мне угодно быть несчастным, значит, я сам этого хочу; я не понимаю, с какой стати меня следует жалеть.

Я не удержалась и протянула Биарицу руку, чтобы он ее поцеловал; это движение вырвалось у меня непроизвольно, вопреки моей воле и чувствам. Молодой человек был так красив, горд и пылок! Мои глаза выдавали мои мысли; я подала кавалеру руку, хотя он об этом не просил, и, целуя эту руку, он спросил шепотом: — Уже слишком поздно?

Живая изгородь из молодых грабов заслоняла нас от чужих взоров; впервые в жизни я была охвачена чувством, которое впоследствии стало для меня привычным. Я оставила юноше луч надежды; он не вышел из рамок приличия, но надел мне на палец необычайно причудливое кольцо, усыпанное драгоценными камнями:

— Этот перстень принадлежал самому главному и самому древнему из чародеев; один из моих предков обнаружил его после Ронсевальской битвы на пальце одного грозного сарацина, которого он собственноручно убил, как и многих других, умерщвленных им ради собственной славы. С тех пор этот перстень хранится в нашем доме; я даю его вам в пользование, сударыня; бережно храните его, он обладает большой силой и принесет вам счастье; я даю его вам в пользование, слышите? В свое время и в надлежащем месте я приду и попрошу его вернуть.

Меня уже искали; послышались шаги, Биариц исчез, стремительный как белка, и, когда ко мне подошли, я уже была одна. Я дрожала и была в высшей степени потрясена. Во мне пробуждались новые ощущения, это и удивляло, и пугало меня; я осознавала, что они могут склонить меня к пагубным действиям, но была не в силах их обуздать. Я грезила о них весь день и всю ночь, и потом это случалось со мной еще столько раз; теперь я грежу о них на смертном одре, где я оказалась еще такой молодой, будучи жертвой этой могучей силы, с которой я даже не пыталась бороться.

Из-за отъезда отца свадебные торжества получились довольно унылыми. Я не делала ничего, чтобы внести в них веселье. Мое новое положение вызывало во мне смертельное раздражение; отсутствие Пюигийема меня удручало, а присутствие Биарица повергало в трепет. Уже не принадлежа самой себе, я убегала от прошлого, настоящего и, главное, боялась будущего. Я одевалась с кокетством, наряжалась часами, любовалась собой, глядя в зеркало, и радовалась, находя себя красивой. Мне страшно хотелось ускорить миг отъезда и прибытие двора, все это великолепие и ожидавшие меня почести. Мой муж становился в моих глазах все более ничтожным, и мое превосходство устанавливалось на обломках его неудавшейся попытки взять надо мной верх. Я обращалась с князем как с младшим сыном семейства, а не с Гримальди, а он все сильнее пылал любовью к моим глазам, метавшим в него молнии. Впрочем, я это видела и старалась усилить свои чары, чтобы упрочить свою власть.

Наконец, прибыл гонец от маршала; отец извещал нас о том, что он ожидает нас в Байонне, чтобы двинуться в путь навстречу королю, к границам провинции. У нас все было готово, и наш отъезд был стремительным. Мне так не терпелось уехать! Господин Монако всячески этому способствовал, поскольку таково было мое желание. Сравнивая эту покорность мужа с его вздорными речами на следующее утро после свадьбы, я преисполнялась гордости от того, что мне удалось настолько его изменить. Есть ли еще на свете другой такой глупец? Мысль об этом до сих пор вызывает у меня стыд и гнев.

Во время последнего ночлега перед прибытием в Байонну мы встретились с Пюигийемом, а также с моим братом и Шарни. Я очень обрадовалась, увидев их, и все это заметили: Гиш поинтересовался, каждый ли раз я прихожу в такое волнение при виде родственников.

— Берегитесь, сестра, — сказал он, — семья наша многочисленная, и вы слишком много на себя берете.

Разумеется, Биариц не последовал за нами, и я сохранила его перстень. В его прощальном взгляде читались напутствие, сожаление, угроза и приказ. Эти обитатели гор не похожи на других людей.

В Байонне нас встретили с почестями, подобающими супруге губернатора. Под грохот пушек и звон колоколов отец сопровождал нас верхом от самых ворот города, держась рядом с каретой, а рядом с ним ехало множество блистающих своим видом дворян. Меня осыпали комплиментами, все находили меня красивой, за что я воздавала должное избраннику своего сердца.

На следующий день отец, братья и почти все дворяне нас покинули; к моей неописуемой радости, г-н Монако как примерный зять счел себя обязанным их сопровождать. Я вновь обрела свободу! Мы остановились в губернаторском доме, и кузен жил там вместе с нами. Перед отъездом г-н де Грамон поцеловал меня с чрезвычайно лукавым видом и сказал:

— Дочь моя, вы стали замужней дамой и во время моего отсутствия будете тут хозяйкой; не злоупотребляйте своей властью, будьте благосклонны к своим подданным, чтобы после моего возвращения мне не прожужжали уши рассказами о вашем жестокосердии.

Возможно ли дать более недвусмысленное отпущение грехов? Отец никого не любит, но среди тех, кому он больше всех желает добра, можно прежде всего выделить Лозена, а среди тех, кому он больше всех желает зла, г-н Монако занимает первое место. Маршал никогда не принимал всерьез жалобы князя по моему адресу. Я помню, как он однажды написал ему:

«Поверьте, сударь, не стоит жаловаться на княгиню; подумайте лучше, чего она стоит, что она собой представляет по сравнению с Вами. Женское сердце хрупко; даже обладая частью этого сердца, следует считать себя счастливцем: иметь кусочек — тоже неплохо. Вы не можете сомневаться в том, что части ее сердца, оставленного ею Вам, вполне достаточно».

Проводив маршала и его спутников как можно дальше, мы тотчас же возвратились в Байонну. Я сослалась на усталость и внезапное недомогание и ушла к себе, заявив, что мне хочется спать и меня не надо беспокоить. Блондо привела графа. Что это был за миг! Мое сердце все еще бьется учащенно при воспоминании о нем, а какие часы и дни последовали за этим мгновением! То было высшее счастье, один из немногих лучезарных просветов посреди мрачного небосвода жизни; даже райское блаженство, которое нам обещают, едва ли превосходит то, что я испытала.

Я объездила с кузеном окрестности Байонны, казавшиеся восхитительными даже в то время года. Южное солнце никогда не прячется за облаками, подобно нашему. Мы увидели море, берега Адура, воспетые поэтами, и повсюду любили друг друга без помех — нас никто не сопровождал, кроме лакеев. Лишь одна мысль служит мне сейчас утешением: ни одна из женщин, кроме меня, не владела этим сердцем, когда оно было еще совсем юным и неискушенным, как и мое, и в жизни графа ничья любовь не была ему дороже моей. Однако ручаюсь, что Лозен даже не вспоминает об этом.

Каждый день к нам приезжал гонец от отца, оповещавший о продвижении двора и его остановках. У нас в запасе было еще две недели; я предложила кузену совершить большую прогулку, чтобы увидеть знаменитую пещеру, где, согласно грустной народной песне, состоялось свидание двух безвестных влюбленных. Нам предстояло отправиться в путь утром, верхом, что приводило меня в восторг, в сопровождении повозки со съестными припасами и слугами, правившими лошадьми. Матушка слегка удивлялась нашему вольному поведению, но г-жа де Баете заверила ее, что молодые женщины теперь ведут свободный образ жизни и от них это требуют светские обычаи, а также заметила, что Пюигийем, мой близкий родственник и друг детства, столь почтительный, благоразумный и порядочный человек, ни в коем случае не может бросить на меня тень. Маршальша тут же сдалась. Хитрый юноша очаровал старушку Баете до такой степени, что, стоило бы ему захотеть, она пожертвовала бы тридцатью годами вдовства и своей чистейшей добродетелью.

Мы восхитительно провели день, следуя вдоль берега какой-то речушки, позолоченной лучами солнца и обрамленной густыми зарослями деревьев, которые были усыпаны красными ягодами и нависали над водой подобно своду, несмотря на позднее время года. Мы говорили друг другу те нежные слова, которые наше страстное чувство рождало в нас. Несколько раз мне почудилось, что сквозь непроницаемую живую изгородь другого берега доносятся шаги человека, старающегося идти с нами в ногу. Я уже решила, что ошиблась, но тут в зелени показался небольшой просвет, и я заметила какого-то селянина, горца, красивого и статного, как все эти люди, однако его лицо поразило меня своими правильными чертами и бледностью. Граф не обратил на этого человека никакого внимания, а я не могла отвести от него глаз; внезапно он остановился, я встретилась с ним взглядом и тотчас же его узнала. Это был Биариц. Его взгляд нельзя было спутать ни с каким другим. Он с выражением отчаяния махнул мне рукой и скрылся. Я принялась дрожать всем телом. Энергия этого человека в сочетании с его необузданной силой и волей волновала меня настолько, что я готова была потерять голову. Я невольно встала между кузеном и речушкой — эта живая изгородь, только что казавшаяся мне столь прелестной, стала наводить на меня ужас, словно она была ловушкой и в ней таилась угроза. Лозен же подумал, что незнакомец убежал, поддавшись ребяческому испугу.

— Ничего не бойтесь, — сказал он мне с улыбкой, — наши горцы не убийцы и не грабители; к тому же все они нас знают, а наши слуги недалеко.

Но мне уже было не по себе; я хотела сойти с тропинки и вернуться в пещеру, где нас ждали наши слуги; граф согласился, посмеиваясь надо мной. Господин де Лозен — один из самых больших храбрецов во всей нашей армии. Он никогда ничего не боялся, даже королевского гнева.

Мы вернулись гораздо раньше, чем нас ожидали; темнота пугала меня, и я не в состоянии передать, сколько страха я натерпелась на обратном пути. За каждой веткой мне мерещился направленный на нас мушкет; каждый камень казался мне человеком, сидящим в засаде; я вздрагивала от малейшего шороха. Пюигийем то и дело подшучивал надо мной. К счастью, я отделалась только испугом.

Отныне Биариц собирался меня преследовать — это было совершенно ясно. Какая-то неведомая сила притягивала меня к нему, к его красоте, и эти чары не ослабевали, что удивляло меня все больше и больше. Мое сердце, всецело отданное Пюигийему, было тут ни при чем (по крайней мере в ту пору). Я желала, чтобы Биариц куда-нибудь удалился, и тем не менее каждое его появление приятно поражало меня. Впоследствии я часто испытывала это чувство, в котором таится ключ к моей необычной судьбе.

Гонец известил нас о том, что двор уже близко, и я пришла от этого в восторг. Отец опередил кортеж, чтобы подготовиться принять его. Он окинул меня сверлящим, как говорил мой дядя, граф де Грамон, взглядом, а затем устремил глаза на Лозена, и этот наглец низко поклонился маршалу вместо ответа! Отец рассмеялся; вам уже известно, что он ни к чему не относился серьезно.

Господин Монако остался с королевой — она удержала его возле себя из прихоти (их у нее было много); мои братья тоже остались с ней; королевский кортеж прибыл на следующий день, и их величества встретились с нами на расстоянии одного льё от города. Мы вышли из кареты, чтобы приветствовать их; королева меня не узнала, даже когда ей назвали мое имя; она пристально посмотрела на меня, и я услышала, как король сказал ей: — Это же госпожа де Валантинуа! Она красавица!

Я сразу всем очень понравилась; больше всех меня осыпала милостями Мадемуазель, носившая тогда траур по своему отцу г-ну Гастону, и мы с ней очень сблизились. Она хотела, чтобы я осталась с ней; поскольку мы с матушкой присутствовали на всех городских приемах, которые давали в честь королевы, Мадемуазель не отпускала меня от себя ни на шаг, где бы мы ни находились. Прежде всего их величества посетили монастыри; здешние монахини — страшные кокетки: они носили нагрудники из плиссированного квентина, румянились и гордились тем, что у них были умиравшие от любви поклонники (я надеюсь, что они никогда не пытались их оживлять). В аббатстве урсулинок одна из монахинь попросила Комменжа представить ее Мадемуазель и передать, что на протяжении более десяти лет она была страстной поклонницей Сент-Онуа, одного из ее приближенных. Мы с Мадемуазель пришли в замешательство.

Мужчины и женщины в этих краях одеваются на испанский лад и живут так же — это очень обрадовало королеву-мать. На следующий день после прибытия двора приехали княгиня де Кариньян, г-жа фон Баден и многие другие. Последовали бесконечные приемы; они в конце концов надоели бы мне, если бы их величества не осыпали меня своими милостями и всевозможными похвалами. Пюигийем безумно меня ревновал; но, поскольку его самолюбие было удовлетворено, он не желал, чтобы я была менее красивой и обожаемой.

Я поехала в Сен-Жан-де-Люз в карете Мадемуазель, а матушка — в карете королевы. Мадемуазель почти всю дорогу расспрашивала меня о графе; тогда я была этому рада, не подозревая, во что это выльется несколькими годами позже.

Часть придворных разместили в городе, а часть — в Си-буре, маленьком селении на другом берегу реки, куда через остров Францисканцев ведет мост. Король Испании прибыл в Сан-Себастьян в то же время, когда мы приехали в Сен-Жан-де-Люз, и последовали взаимные приветствия. Встречи проходили на Фазаньем острове, в двух льё от города. Мадемуазель вздумала отправиться туда вместе с Месье и взяла меня с собой. Мы прошли через мост, который напоминал галерею, увешанную коврами; в конце находился зал, другая дверь которого выходила на такой же мост, построенный с испанской стороны. Большое окно выходило на реку, напротив Фуэнтеррабии — места, откуда испанцы приплывали сюда. Из этого зала можно было попасть в две комнаты: одну — французскую, другую — испанскую; обе они были украшены великолепными шпалерами. Вокруг размещались другие небольшие комнаты с туалетами, а на другом конце острова находился зал для собраний; он был очень просторным, с единственным окном, выходившим на реку; когда там находились короли, у дверей ставили двух часовых. В каждой комнате была только одна дверь, за исключением зала для переговоров: в нем были две очень большие двери. Шпалеры с испанской стороны были восхитительными, да и наши тоже. Испанцы расстелили на полу удивительно красивые персидские ковры с золотисто-серебристым фоном; наши ковры из малинового бархата были украшены золотым и серебряным позументом. Дверные засовы были золотыми В каждой из комнат были настольные часы и письменный прибор — все в них было одинаковым и равноценным.

После многочисленных хождений из Фуэнтеррабии в Сен-Жан-де-Люз и обратно был назначен день бракосочетания. Мадемуазель получила разрешение присутствовать на свадебной церемонии, а Месье на нее не допустили (и это чрезвычайно его обидело) под предлогом того, что поскольку наследник испанского престола не появился во Франции, то и Месье не может ступить на испанскую землю. Месье уже стал испытывать ко мне склонность и начал говорить мне об этом; поэтому он принялся упрекать меня в том, что я буду сопровождать Мадемуазель, вместо того чтобы остаться здесь и сердиться вместе с ним. Господин де Креки должен был преподнести королеве шкатулку, приготовленную накануне в самом тесном кругу у его высокопреосвященства. Тем не менее мне довелось ее увидеть. Это был довольно большой ларец из орлиного дерева, отделанный золотом; туда поместили невообразимое множество золотых и бриллиантовых украшений, а также различных безделушек: часы, книги, таблички для каждодневных записей и зеркала, коробочки для мушек, ароматических пастилок, маленьких флаконов, ножей, ножниц, футляры для зубочисток, миниатюры, кресты, четки, браслеты, кольца и всевозможные застежки. Это был подлинный клад. Туда также положили жемчуг, серьги и множество бриллиантов в маленькой коробочке. Никогда еще никто не видел более изысканного и роскошного свадебного подарка.

На следующий день я одолжила Мадемуазель свою карету, чтобы ее герб не бросался в глаза во время этой церемонии, на которой она желала остаться инкогнито. Мадемуазель взяла с собой герцогиню де Навай, которой предстояло стать придворной дамой королевы, двух других дам и меня. Мы сели на суда в Андае, напротив Фуэнтеррабии. Эти суда были замечательно расписаны и позолочены, обставлены мебелью в том же тоне и украшены занавесями из голубого камчатого полотна с золотой и серебряной бахромой.

Мы направились прямо в церковь, где сразу же почувствовали себя весьма непринужденно при виде сиденья, утановленного для испанского короля, — самого диковин-, ного сиденья из всех, какие только можно себе представить. То был полог из золотой парчи или, точнее, ложе без деревянного остова, прикрепленное к полу. Королевское покрывало для ног было спрятано под пологом; рядом располагались кресло дона Луиса де Аро и скамья для испанских грандов. Французы разместились на ступенях вокруг алтаря.

Вскоре прибыл король; впереди него шествовали его швейцарские гвардейцы, священники и епископ Памплонский. Филипп IV был в сером камзоле с серебряным шитьем; поднятые кверху поля его шляпы скреплял огромный ограненный алмаз, с которого свешивалась жемчужина. Это были два драгоценных камня из необычайно красивой короны; алмаз называется «Португальское зеркало», а жемчужина — «Странница». Король приветствовал всех с неподражаемой важностью, вызывавшей у меня сильное желание рассмеяться.

За ним в одиночестве следовала инфанта, одетая в белое атласное платье с узорами и бантиками с серебряным шитьем, чрезвычайно разряженная по испанскому обычаю. У нее были накладные волосы и довольно скверные украшения. По внешности она была намного хуже своей тетки, королевы-матери, и ее руки не были такими прекрасными, как у той.

После мессы король сел на свое сиденье, а инфанта опустилась на квадратную подушку; было зачитано разрешение римского папы на брак, затем принесли верительное письмо нашего короля, которого представлял дон Луис, после чего свершился свадебный обряд. Когда пришла пора сказать: «Да», инфанта сделала почтительный реверанс своему отцу-королю, который разрешил ей ответить, но она не подала руки дону Луису, и они не обменялись кольцами.

Затем мы пошли смотреть на королевскую трапезу; его величество в окружении врача и всех своих грандов ел гранат ложкой и пил воду с корицей. Ему прислуживали, стоя на коленях. Как бы у нас стали возмущаться, если бы наш король потребовал того же самого, а между тем кастильская гордость с этим мирится. Инфанта, к которой нас затем отвели, также обедала. Она расцеловала Мадемуазель, и мы все вместе последовали за ней в ее комнату. Проведя там с четверть часа, мы поспешили вернуться в Сен-Жан-де-Люз, где вечером, во время бала, все слушали только нас.

Король горел желанием увидеть инфанту. В то время как королева находилась на переговорах на Фазаньем острове, он сбежал и почти без всякого сопровождения примчался туда, как истинный герой романа. Пока испанский король беседовал со своей августейшей сестрой и молодая королева находилась возле них, он смотрел на нее поверх плеча дона Луиса. Они тоже его заметили и заулыбались, не показав своих чувств иначе. Король подождал, пока все сели на судно, и поскакал галопом на берег реки, словно какой-нибудь юнец. Инфанта сочла, что жених хорош собой, она сильно покраснела и не сводила с него глаз.

В следующее воскресенье был торжественно подписан мирный договор; на этой церемонии присутствовали оба двора. Никогда еще мы не видели столько позолоты и драгоценностей, столько вышитых узоров и великолепных нарядов. На королеве-матери была вдовья вуаль, двойное ожерелье, крест, усыпанный жемчугом, и серьги. Ленты на шляпах короля и Месье были украшены бриллиантами — по одной лишь этой подробности можно судить об остальном их убранстве. У мушкетеров были новые накидки, у гвардейцев и швейцарцев — тоже. Все они были в голубых плащах, с золотыми и серебряными галунами и королевским вензелем на груди. Испанцы были одеты в отвратительные желтые костюмы с красно-белым клетчатым позументом: можно было подумать, что это ливреи.

Королю принесли пять или шесть великолепных ларцов в форме сундуков; обитые золотыми лентами, они были наполнены благовониями, которые его величество раздал нам. Королева-мать сама представила нас своему брату-королю и молодой королеве, и те встретили нас весьма благосклонно. На Марии Терезе было белое атласное платье с гагатовыми узорами, опушка которого была вышита лилиями; ее собственные уложенные волосы прекрасного светло-русого цвета были украшены грушевидными изумрудами с окантовкой из бриллиантов — эти драгоценности были извлечены из ларца, который принес г-н де Креки в сопровождении шестидесяти лакеев и пажей в его ливреях, а также более двухсот дворян (сделано это было с великой пышностью). Короли присягнули на верность договору, стоя на коленях и положив руку на Евангелие, а затем они поцеловали друг друга. После этого испанский король посмотрел на г-на де Тюренна и сказал: — Из-за этого человека мне пришлось пережить немало скверных часов.

На следующий день королева-мать одна вместе со своими придворными дамами отправилась за юной королевой. Накануне вечером инфанта сняла свой кринолин и отужинала, а затем очень рано легла спать; она много плакала, но при этом была весела. В течение двух дней до свадьбы она одевалась на испанский лад. В тот день Мадемуазель сильно повздорила с принцессой Пфальцской из-за платья со шлейфом, в котором та хотела явиться на праздничную церемонию. После того как это дело уладили, все отправились на мессу. На королеве была королевская мантия из фиолетового бархата, расшитая лилиями, белое платье с парчовой изнанкой и множеством драгоценных камней, а голова ее была увенчана короной. Боже мой! Как ей, наверное, было жарко! Король был весь усыпан золотом, это было истинное солнце, как и Месье, который вел королеву. Две роты дворян-алебардоносцев, которые показываются лишь в торжественных случаях, выстроились в два ряда. Пюигийем командовал первой ротой, а маркиз д'Юмьер — второй. Капитан отряда телохранителей короля хотел выдворить алебардоносцев, чтобы поселить на их место своих людей. Лозен воспринял это не как гасконский юнец, а как тот человек, которым ему суждено было впоследствии стать. Он бесцеремонно направился к королю, заявил о своих правах и выставил все в таком свете, что немедленно добился своего — весь день при дворе только об этом и говорили.

Вечером королева оделась и украсила себя на французский лад; она принимала всю французскую знать до восьми часов. Королевская вечерняя аудиенция прошла без всякой помпы. На другой день и во все последующие дни король проявлял страстную любовь по отношению к королеве. Он оказал Пюигийему честь, часто беседуя с ним о ней, что показалось всем весьма необычным знаком. Его величество брал с собой графа на прогулки и играл с ним в карты по вечерам; я была этому очень рада, и, как ни странно, г-н де Валантинуа тоже. Он беспрестанно повторял всем об этом. Отец слушал его, подобно другим; наконец, потеряв терпение, он заметил:

— Не трубите так о графе де Пюигийеме, сударь, он стал для вас слишком близким человеком, чтобы его славословить; от этого у вас делается хвастливый вид, а он вам не идет.

Все расхохотались! Следует заметить, что г-н Монако никогда не ревновал меня к Лозену, но только к нему одному. Удивительное чутье! Во время этих празднеств князь изводил беднягу Шарни, которого король сделал графом, а также терзал окружавших меня придворных и пытался мучить меня, что было еще неприятнее. Я уже совсем его не слушала; он грозился немедленно увезти меня в Монако, а я в ответ грозилась выхлопотать себе место старшей фрейлины королевы, от которого хотела освободиться принцесса Пфальцская, хотя у меня не было никакого желания притязать на него. Немного позже король купил его для Олимпии Манчини, графини Суасонской. Несмотря на эти взаимные угрозы, мы вернулись в Париж с их величествами, проделав вместе с ними долгий путь, на котором с нами произошли события, заслуживающие внимания; я, несомненно, расскажу вам о них лучше, чем кто-либо еще из ныне живущих людей, поскольку мне довелось узнать от отца и губернатора провинции г-на д'Эпернона то, что тогда старались утаить, опасаясь последствий.

Прежде всего в тот день, когда король с королевой остановились в Капсьё, там стал обрушиваться дом, в котором находилось множество дам. Испугавшись, они выбежали на улицу в одних рубашках, что чрезвычайно позабавило часовых и придворных, разбуженных этой суматохой. Произошло землетрясение, что здесь нередко случается и на что почти не обращают внимания. Вследствие этого потревожили короля, поскольку часовой, стоявший перед его окном, не знал, из-за чего поднялся шум, и крикнул: «К оружию!» Я же спокойно спала и ничего не слышала.

Другое, более трагическое событие застало нас в Мон-де-Марсане, именно о нем я и собираюсь рассказать в первую очередь, потому что мне известна подоплека случившегося, о которой мало кто подозревает. Дело поспешили замять из-за высокого положения виновных в злодеянии, а также из-за самого преступления, совершенного ими. Обитатели юга быстро приходят в ярость; не следует говорить им то, что может побудить их к насильственным действиям, к которым они и без того расположены. Вот что тогда произошло — я не слышала ничего более чудовищного.

Накануне нашего приезда в поле нашли какую-то несчастную женщину, наполовину зарытую в земле; все ее тело было исколото кинжалом, а лицо обезображено; на ней была рубашка из очень тонкого полотна с бантами и кружевными манжетами. Это навело на мысль, что несчастная — женщина благородного происхождения; бедняжку отвезли в больницу; после того как ей перевязали раны и дали немного вина, судейские явились туда для дознания. Когда ей пришла пора отвечать, женщина не могла произнести ни слова, но стала изъясняться знаками, свидетельствовавшими о том, что она была в таком состоянии со вчерашнего дня.

Узнав об этом, король приказал произвести строжайшее расследование, прибавив при этом, что, быть может, с Божьей помощью несчастная вновь обретет память и дар речи, чтобы помочь правосудию установить истину. В надежде на это решили устроить пострадавшей встречу с его величеством: бедняжку принесли к дверям церкви, и король увидел ее, выходя с обедни. Невозможно описать лицо этой несчастной, ее ноги, а также ее руки, которые она складывала или, точнее, пыталась сложить, ибо они были страшно изувечены, — более жуткой картины нельзя и вообразить. Король терпеливо и милостиво провел возле женщины более десяти минут, все еще надеясь на чудо, которое так и не произошло. Бедная женщина лишь проронила несколько слезинок, которые на ее обезображенном лице взывали к состраданию.

Глядя на кожу и волосы несчастной, легко было понять, что она молода и, вероятно, раньше была красивой. Поэтому возмущение и ненависть к палачам, изуродовавшим ее, были всеобщими. Народ громогласно потребовал, чтобы король приказал разыскать злодеев. Герцог д'Эпернон принял случившееся близко к сердцу, как и мой отец, оказывавший герцогу большое почтение, принимая во внимание его возраст, должность губернатора Гиени и звание главнокомандующего пехотой. Оба поклялись, что отомстят за это преступление. Господин де Грамон вызвал к себе одного бальи из окрестности Байонны, образованного и сведущего в своем деле человека, и поручил ему расследование. Когда мы уезжали из Мон-де-Марсана, при дворе об этом больше не говорили, но о том, чем все закончилось, я узнала от отца: бальи установил истину со знанием дела, присущим людям этой профессии, когда они неукоснительно соблюдают свой долг.

Посреди местных пустошей, занимающих обширную территорию, в краю столь же безлюдном, как и пески Аравии, расположен старинный замок, именуемый Тоссом; он построен в некотором отдалении от селения и пруда с тем же названием. Однако их можно разглядеть с высоты его башен, и весь этот округ принадлежит одному и тому же сеньору; замок находится поблизости от Байонны. Этими землями со времен крестовых походов владел род Котре, и они переходили по наследству от отца к сыну. Котре постоянно жили в своем поместье, занимаясь охотой и рыбной ловлей, а временами даже рыбачили в море на небольших каботажных судах. То были суровые, нелюдимые люди, почти дикари, заносчивые, как король, и лишенные сострадания к чужому несчастью. Поэтому, невзирая на их богатство и их положение, никто не желал связывать с ними свою судьбу. Местные девушки на двадцать льё вокруг сторонились их; мужчины этого рода почти всегда похищали себе жен, а затем шли на соглашение; не одна хозяйка замка умерла от горя в этих древних башнях.

В то время, о котором я рассказываю, в роду Котре осталось лишь двое сирот: мадемуазель де Котре двадцати лет и ее брат двадцати четырех лет. Она была единственная женщина в замке, не считая ее кормилицы, и никакая другая никогда не переступала его порога. Носители имени Котре, действительно, были дерзкими и жестокими, но они не были ни распутниками, ни грабителями. Все боялись их, но в то же время уважали, в особенности молодого графа, который, благодаря строгости своего поведения и суровости привычек приобрел если и не друзей, то сторонников. Сестра никогда с ним не расставалась, они всюду ходили вместе; будучи столь же отважной и сильной, как брат, девушка не отступала ни перед какой опасностью. Все считали, что ни он, ни она никогда не вступят в брак, и на них древний род прервется. Следуя обычаю своих предков, они совершенно ни с кем не поддерживали знакомства; между тем местные жители замечали, что наверху, в одной из башенок замка, до поздней ночи горит свет. Последовали обычные обвинения в колдовстве и магии, и брата и сестру стали бояться еще больше.

Как-то раз они рано утром отправились на охоту вместе со слугами и после бешеной скачки по полям так ничего и не добыли, что вызвало у них досаду. Вернувшись домой, они узнали новость, которая обрадовала бы каждого, а их она огорчила. Молодым людям предстояло получить значительное наследство по материнской линии, и для этого их вызывали в Дакс, где они обязательно должны были присутствовать. Сначала Котре собирались наотрез отказаться от денег, поскольку они и без того были достаточно богаты. Однако сестру, как истинную дочь Евы, обуяли любопытство и желание впервые увидеть собственными глазами небольшой город; она уговорила брата принять это предложение. На следующий день молодые люди покинули замок.

Слух о прибытии в Дакс двух затворников быстро облетел город, и многим захотелось их увидеть. Брат и сестра остановились у вдовы одного дворянина, своей дальней родственницы, не очень состоятельной женщины, у которой была дочь редкостной красоты. Бедная девушка умоляла мать не принимать этих гостей, она трепетала от страха в их присутствии, очевидно предчувствуя свою будущую судьбу. Она притворилась больной, чтобы не видеть приехавших, но их дела оказались более запутанными, чем можно было предположить, и они задержались в доме надолго, так что бедняжке уже нельзя было по-прежнему играть свою роль. Ей пришлось показаться им, как ее это ни удручало.

Господин де Котре был такой же красавец, как и Биариц; он был наделен столь же необычной, неотразимой и бесспорной красотой, которую можно встретить только в этих краях. Его красота поражала воображение и в то же время наводила страх. Сестра молодого графа также была красива, но красива, как амазонка, — она была лишена прелести и обаяния, ее красота была то пор на, как говорил мой дядя о герцогине дю Люд. И брат, и сестра ни на кого не были похожи. Несмотря на свой нелюдимый нрав, они отнеслись к мадемуазель де Тарас благосклонно, и ей это было весьма приятно, тем более что она отнюдь этого не ожидала.

Мало-помалу девушка привыкла к поведению гостей и осмелилась на них посмотреть. Подняв глаза на брата, она нашла его статным; когда она подняла глаза на сестру, ей показалось, что она добра. Молодые люди вместе проводили вечера, гуляли по окрестностям и посещали достопримечательные места; в конце концов они стали неразлучными. Мадемуазель де Котре быстро догадалась, что граф полюбил ее подругу и что та начинает испытывать к нему сердечную склонность; она пришла от этого в восторг — по крайней мере, на сей раз женщине предстояло вступить в Тосский замок по доброй воле. Будучи не в силах сдержаться, она поделилась этой мыслью с братом, и тот признался, что он действительно любит мадемуазель де Тарас.

— То, что я скажу, должно вас удивить, сестра моя: несмотря на это, я не намерен на ней жениться. Мое отвращение к браку возросло до такой степени, что оно кажется противоестественным: очевидно, этот союз несет мне какую-то страшную беду.

— В таком случае, что вы собираетесь делать?

— Не знаю; я еще ничего не решил. Я просто жду. Кузина свободна, я тоже; посмотрим, настолько ли она меня любит, чтобы последовать за мной невзирая ни на что. Если она откажется — что ж, я поступлю подобно отцу: увезу ее силой.

— Вы так поступите, брат мой?! Вы, такой благоразумный и осторожный!

— Я люблю ее.

Мадемуазель де Котре задумалась и не стала продолжать разговор. Она без труда замечала, как любовь все сильнее овладевает сердцем девушки; она видела, что ее подруга с каждым днем все больше ищет встречи с графом и кажется опечаленной при расставании с ним. Девушке стало жаль мадемуазель де Тарас. То были времена Фронды, когда все было дозволено. Мадемуазель де Котре поняла, что ее брат не намерен церемониться, а малышка не будет противиться; она попыталась было вернуться в Тосский замок, но ей было недвусмысленно заявлено, что этого не стоит делать, так как дела еще не закончены. Тогда девушка вознамерилась предупредить г-жу де Тарас. Мать же, будучи ограниченной и недалекой женщиной, поручилась за дочь и поклялась всеми святыми и их мощами, что она знает свое дитя и что та неспособна потерять голову.

Неделю спустя, проснувшись утром, мадемуазель де Котре узнала об отъезде графа и своей кузины, а также нашла письмо, в котором брат обещал ей жениться на мадемуазель де Тарас, как только у него появится уверенность, что она любит только его.

«Что касается Вас, — приписал он, — возвращайтесь в Тосс, это самое лучшее, что вы можете сделать; дожидайтесь нас там и готовьте люльки для своих племянников».

Безутешная мать разразилась громкими криками и хотела выслать за беглецами погоню; ее успокоили, повторяя, что таким образом она может лишиться дочери и что теперь все зависит только от великодушия похитителя, которого опасно сердить: если возбудить в нем ярость, он ни за что не женится на девушке. К тому же жених был достаточно выгодным, чтобы чем-нибудь рисковать; в конце концов, ничего бы от этого не изменилось. А главное, никому не хотелось вмешиваться в это дело и связываться с таким человеком, как граф.

Мадемуазель де Котре вернулась в Тосский замок и прожила там три года в одиночестве, часто обозревая с высоты его башен окружавшую ее унылую местность, пруд с илистыми берегами и бескрайнюю песчаную равнину с неизменно безлюдным горизонтом. В девушке произошли разительные перемены: ее нельзя было узнать. Забросив свои излюбленные развлечения, она выходила из замка лишь изредка, чтобы отправиться на прогулку по самым пустынным и отдаленным местам; она совсем перестала разговаривать со слугами, и ее видели только на воскресных мессах: сидя на господской скамье, она страстно молилась с опущенной головой и чаще всего красными от слез глазами.

Однажды ночью в дверь дома громко постучали; затем послышался конский топот и голоса, звавшие слуг. Девушка узнала голос графа и устремилась ему навстречу. Как только дверь открыли, она бросилась в его объятия, не помня себя от волнения.

— Сестра моя, — сказал граф, обнимая ее, — я привез вам свою жену. Девушка посмотрела и увидела рядом с ним мадемуазель де Тарас, которая улыбалась и выглядела счастливой. Мадемуазель де Котре расцеловала невестку и повела ее в покои брата, где все всегда было готово и царил такой безукоризненный порядок, словно граф ночевал там накануне. Затем она вернулась к себе, бледная и печальная, в то время как ей полагалось радоваться. Вместо того чтобы лечь в постель, девушка стала писать, после чего она принялась молиться, заливаясь при этом слезами.

— Боже мой! — повторяла она. — Поддержи меня и дай мне силы для того, что я должна сделать.

С восходом солнца мадемуазель де Котре уже была на ногах и поспешно шагала в сторону селения. Проснувшись, граф с графиней позвали девушку к себе; она только что вернулась и, поскольку брат выразил удивление по поводу ее ранней прогулки, сослалась на то, что почувствовала потребность сходить в церковь, чтобы воздать хвалу Богу за их благополучное возвращение.

— Вам следовало, по крайней мере, взять с собой слугу, — отвечал граф, — по-моему, за время моего отсутствия вы стали сильно пренебрегать своим достоинством.

Мадемуазель де Котре продолжала вести привычный образ жизни, пребывая в унынии и одиночестве; она совсем перестала выходить из комнаты и отказывалась сопровождать брата куда бы то ни было под предлогом недомогания. Супружеская чета казалась очень счастливой. Граф и его жена любили друг друга, как в романах, однако г-н де Котре был страшным ревнивцем, и стоило графине заглядеться на пролетающую птицу, как он уже спрашивал ее, зачем она это делает. Как и раньше, их никто не навещал; муж и жена запирались вдвоем в своей комнате и оставляли сестру одну в ее покоях, где бедная девушка чахла, как соловей в клетке. Вечерами они прогуливались по верхней площадке башен, изредка перебрасываясь словами. Графиня любила свою золовку и, замечая, что та грустит, пыталась выяснить причину этой грусти. Однажды в воскресенье, когда в замок неожиданно заглянул кюре, граф оставил женщин одних.

— Что с вами, сестра? — живо спросила молодая женщина. — Я вижу, что вы в смертельной тоске, но не могу понять ее причины.

— Ах! — вскричала мадемуазель де Котре. — Никогда не говорите это в присутствии брата, а не то вы станете виновницей ужаснейших бедствий. Графиня посмотрела на нее с удивлением.

— Боже мой! — воскликнула она. — Вы меня пугаете. В чем дело? Бедствия! Какие же бедствия могут случиться с нами здесь, в замке, где мы полновластные хозяева и куда никто не заходит? Разве нам следует опасаться всех прочих людей, которым нет до нас дела, как нам нет дела до них?

— Сестра! Сестра! Ради Бога, не спрашивайте меня ни о чем. Неужели вы не видите, что разбиваете мне сердце?!

— Напротив, я буду вас спрашивать, буду вас умолять, ибо я желаю знать все.

Таким образом они провели время вдвоем: одна умоляла, а другая отказывалась отвечать. Вскоре вернулся граф, и прошло несколько недель, прежде чем им снова представился случай остаться наедине. Госпожа де Котре все время думала о молчании золовки и тоже начала грустить. Ее муж, не замечавший печали сестры, увидел уныние супруги и принялся терзать ее расспросами, чтобы выяснить истину. Тысячу раз графиня была готова все ему рассказать, но ей становилось страшно, и она умолкала.

В марте, во время праздника Богоматери, граф снова пригласил в замок священника, и родственницы смогли отправиться на прогулку вдвоем, в своей тюрьме под открытым небом. Госпожа де Котре не стала тратить время на молитвы; она сказала золовке, что им необходимо объясниться, поклявшись, что если та откажется во всем признаться, то она обратится к брату и он сам от нее этого потребует. Мадемуазель де Котре колебалась еще некоторое время; она пролила немало слез и, наконец, решилась рассказать графине о причине своей тоски.

Как-то раз, еще до их приезда, девушка встретила на охоте очень красивого молодого человека, читавшего у подножия дерева. Ее лошадь испугалась и неожиданно отскочила в сторону, отчего наездница при всей своей ловкости выскочила из седла и упала на песок. Она была одна, ее сопровождал только старый доезжачий. Молодой человек поспешно поднял девушку, побрызгал ей в лицо водой и попытался привести ее в чувство. Поскольку пострадавшая никак не приходила в себя, незнакомец достал из кармана ланцет и пустил ей кровь (он был врачом). Мадемуазель де Котре долго не могла оправиться от этого падения. Доктор навещал ее каждый день. Когда она выздоровела, он снова пришел, ибо обосновался в соседнем селении. В конце концов молодые люди полюбили друг друга и признались в этом, несмотря на препятствия и неравное положение; девица пренебрегла своим достоинством и снизошла до человека, ставшего ее любовником; с этого дня, соблюдая осторожность из-за страха, влюбленные стали встречаться в замке только ночью при содействии кормилицы, и порой по утрам, во время долгих прогулок. Таково было положение вещей. С тех пор как вернулся граф, они перестали видеться; девушка не решалась выходить, а врач не отваживался появляться в замке без приглашения; они писали друг другу письма, но оба смертельно страдали от этой разлуки, неизбежность которой мадемуазель де Котре понимала, в отличие от своего возлюбленного, готового взбунтоваться. Он без конца бродил вокруг замка, и влюбленных могла погубить малейшая случайность; граф мог увидеть юношу, и тогда для бедной девушки все было бы кончено: брат никогда не допустил бы неравного брака — Котре были беспощадны во всем, а в этом отношении особенно. Поэтому несчастная была в отчаянии; она не жила, а мучилась, вздрагивала от малейшего шороха, страдала от того, что не видит своего избранника, и в то же время боялась с ним встретиться; она не знала, что предпринять и кому довериться; ее невестка, столь же беспомощная, как и она, все же была для нее единственной заступницей, и теперь, пойдя на откровенность, она была рада, что на это решилась.

Затем обе женщины принялись совещаться; это продолжалось так долго, как это только было возможно. Граф вернулся слишком рано, и они не успели прийти к какому-либо решению; однако графиня продолжала размышлять об этом всю ночь и на следующий день дерзнула пойти одна в комнату золовки. Она заявила, что совершенно необходимо покончить с этим романом, а также ободрила девушку, сведя на нет все ее возражения, и в заключение сказала:

— Надо предупредить этого человека, чтобы он ушел и оставил вас в покое. Я знаю, что вам нельзя больше с ним встречаться, поэтому вы его больше не увидите. Мужу придется отправиться в Байонну, куда созывают всех дворян, и он не возьмет нас с собой. Во время его отсутствия я скажусь больной и, когда пригласят врача, поговорю с ним, а кормилица нам поможет.

— Как! Вы это сделаете, сестра?! Но если брат об этом узнает, он никогда вас не простит! Мишле — не обычный врач; его красота вызовет у ревнивца подозрения.

— Божьей милостью он ни о чем не узнает; кроме того, я уверена в том, что исполняю свой долг, ведь я очень вас люблю и ни в чем неповинна; будьте покойны, со мной ничего не случится. Я буду считать себя более чем счастливой, когда смогу избавить вас от подобных страданий и подобной угрозы.

Не успела графиня пробыть у золовки и четверти часа, как явился граф, уже обеспокоенный отсутствием жены. У него был угрюмый вид, и он резко спросил, почему они умолкли при его появлении. Ни та ни другая не умели лгать, и обе пришли в замешательство, не зная, что ответить. Он тотчас же направился к окну, и, проследив за взглядом графа, женщины заметили Мишле, стоявшего с рассеянным видом, со взглядом, обращенным на замок; весь его облик выражал глубокую печаль и уныние.

— Вы знаете этого человека? — осведомился граф.

— Нет, — отвечала его жена, — мы не знаем, что все это значит.

— Ну-ну!

Он подал графине руку, чтобы увести ее, и больше ничего не сказал, но с этого дня до самого отъезда в Байонну ни на минуту не оставлял ее одну, и женщины не могли обменяться даже словом. Граф стал еще более строгим, чем обычно, и, казалось, наблюдал за ними; он больше не упоминал о Мишле, продолжавшем бродить вокруг замка; словом, дом стал еще более мрачным, чем прежде, и слуги ходили на цыпочках; дурное настроение хозяина отражалось на всем, и замок был похож на склеп.

Накануне отъезда, во время ужина, граф немного оживился. Он подшучивал над сестрой, а жене сказал несколько очень нежных и приветливых слов. Графиня, которая очень любила мужа и была удручена его холодностью, обрадовалась и тоже от всей души сказала ему ласковые слова. Он позволил, чтобы она спела несколько песен, аккомпанируя себе на лютне, и ободрил ее своими похвалами.

— Что ж! — промолвил граф. — Я вижу, что вы неплохо проведете время в мое отсутствие и отнюдь не будете скучать вдвоем. Это весьма отрадно, ведь вы будете совсем одни, а дни сейчас тянутся долго.

Это происходило именно тогда, когда мы находились в Байонне в ожидании короля и мой отец созвал местную знать, чтобы она воздала ему почести. Сюда съехались все здешние дворяне, множество кавалеров и очень красивых дам, ибо в этой провинции их больше, чем в какой-либо другой области Франции; при этом вид у них такой задорный и лукавый, что мужчины теряют от этого голову. Господин де Котре с явным сожалением распрощался с женой и сестрой, велел слугам повиноваться им и делать все, чтобы они ни в чем не нуждались, а затем сел в седло и уехал.

Женщины стояли на вершине башни, смотрели графу вслед и махали ему на прощание платками, до тех пор пока он не скрылся вдали на горизонте. Стоило им остаться одним, как они заговорили о том, что не давало обеим покоя. Графиня хотела непременно послать за Мишле, чтобы объявить ему, что он должен перестать мечтать о ее золовке и что между ними все кончено; мадемуазель де Котре никак не могла на это решиться. Таким образом, родственницы провели два дня в спорах. Наконец, на третий день, после моря слез и бесконечных вздохов, они послали кормилицу к врачу с наказом явиться вечером к заболевшей госпоже графине. При этом мадемуазель де Котре заливалась слезами. Когда настала ночь, она сказала невестке:

— Я запру дверь своей комнаты, иначе я не смогу удержаться и выйду к Мишле, а тогда все пропало. Не зовите меня, когда он уйдет, я выйду из комнаты только завтра утром; я буду молиться и поститься в надежде, что это даст мне силу выслушать то, что вам предстоит мне сообщить. Я хочу, чтобы он внял вашим доводам, во имя сохранения моего рассудка и моего покоя, но мое сердце трепещет при одной лишь мысли об этом. Поэтому я ничего не желаю знать сегодня, я еще недостаточно готова и чувствую, что могу от этого умереть, независимо от того, что вам придется мне сказать.

Бедная девушка не предвидела, к каким последствиям приведет ее затворничество; если что-то угодно Богу, то достаточно малейшей случайности, чтобы это произошло.

Женщины не стали ужинать; графиня для вида легла в постель; сказавшись больной, она послала за сельским врачом — заветный миг настал. Мишле поспешил явиться в замок, не подозревая о том, зачем его туда пригласили. Графиня начала говорить с ним о своей золовке и мало-помалу готовить его к удару. Этот человек страстно любил мадемуазель де Котре; услышав, что ему никогда ее больше не увидеть и что все кончено, он разрыдался с видом мученика, распятого на кресте, и принялся умолять графиню не разлучать его с возлюбленной; врач пришел в такое состояние, что г-же де Котре стало его жаль и совестно от того, что она привела его в такое отчаяние.

Все эти подробности стали известны от кормилицы, которая пряталась в соседней комнате, боясь показываться.

Мишле встал на колени возле кровати графини, взял ее руку и стал целовать, продолжая молить о пощаде; дама была очень растрогана, ибо нельзя представить себе более нежного и отзывчивого существа, чем эта несчастная женщина. И тут в комнату вошел граф; прежде чем они успели его заметить, он набросился с кинжалом в руке на Мишле и пронзил его в самое сердце. Врач упал замертво. Графиня смотрела на мужа, потеряв дар речи; она была потрясена, поражена и помертвела, как и Мишле.

— Друг мой! Друг мой!..

Вот и все, что она успела сказать, прежде чем потерять сознание.

Когда графиня пришла в себя, она находилась в карете, которая была надежно заперта на висячие замки и в которой ничего не было видно, а полог и двери не открывались, — это был движущийся склеп. Женщина стала кричать и звать на помощь, но никто не откликнулся; тем не менее ей показалось, что рядом с каретой скакало несколько лошадей. Она не понимала, кто ее похитил, и решила, что муж отправил ее куда-то одну, чтобы тем временем расправиться с сестрой; страшная тревога овладела несчастной. «Он убьет ее, — думала она, — он ее убьет!».

Графине, несомненно, даже не пришло в голову, что все дело в ней и что в измене можно было обвинить ее. Она не сомневалась в том, что едет на почтовых, так кйк лошадей меняли; при каждой остановке женщина звала мужа жалобным голосом. Никто не отзывался.

Ей не давали есть, она не видела ни одной живой души, была голодна, изнурена и задыхалась, хотя на ней были только сорочка и длинная накидка; наконец усталость взяла свое, и женщина уснула на подушках экипажа. Было уже совсем темно, когда ее извлекли из кареты полумертвой. Она не узнала никого из окружавших ее людей и спросила, куда ее везут. — По приказу господина графа, сударыня.

Графиня оказалась в очень темной и ветхой лачуге, где находились только какие-то старик со старухой; форейтор распрягал лошадей, и не было видно ни ее мужа, ни слуг. Женщина закуталась в накидку и последовала за двумя стариками, испытывая сильный страх. Они привели ее в сырую и грязную комнату, где не было никакой мебели, кроме скверной кровати и двух скамеек. Бедняжка стала умолять, чтобы позвали графа или кого-либо из слуг, но старики ничего не ответили и оставили ее одну.

Несколько минут спустя потайная дверь, скрытая в глубине комнаты, отворилась, и вошел граф; женщина устремилась к нему и бросилась ему на шею с криком: — Смилуйтесь! Смилуйтесь! При этом она, очевидно, имела в виду свою золовку.

Граф подхватил жену и побежал с ней по невозделанному саду, обнесенному со всех сторон полуразрушенной изгородью, перепрыгнул через нее, и та упала; затем он оказался в поле и положил графиню на край глубокой свежевырытой ямы. Более глухого места нельзя было сыскать; на мертвенно-бледное лицо графа было страшно смотреть.

— Послушай, — сказал он жене, — ты меня обманула, ты меня предала и потому заслуживаешь всяческих мук. Ты напрасно просишь пощады. Ты видела, как я наказал твоего воздыхателя; я слишком поспешил, потом у меня было время подумать; ты будешь умирать медленно, и все же твоих страданий не будет достаточно, чтобы окупить мои.

Несчастная снова принялась кричать, клясться и умолять, не обвиняя при этом золовку; она не выдала бы ее тайны даже чтобы спасти свою жизнь; граф, не обращая ни на что внимания, связал жену и начал страшную бойню, о которой я уже говорила. Он исколол кинжалом все ее тело, отрезал ей пальцы, рассек язык и нанес добрую сотню ударов; женщина душераздирающе кричала, но, поскольку кровь струилась из всех ее ран, она обессилела и потеряла сознание. Тогда муж закопал графиню в землю по самые плечи и, осыпая ее проклятиями, пожелал ей смерти без покаяния, а затем вечных мук в аду, хотя она уже не подавала признаков жизни; он оставил ее на этом месте в плачевном состоянии, и на следующий день старики — арендаторы из ветхого дома, принадлежавшего семейству Кот-ре, — обнаружили несчастную и помогли доставить ее в Мон-де-Марсан.

Что касается этого подлеца, этого палача, он сел на лошадь и всю ночь скакал куда глаза глядят, а затем без остановок вернулся в Тосский замок; по прибытии туда конь пал замертво. В доме все было перевернуто вверх дном. Мадемуазель де Котре при виде своего убитого любовника полностью потеряла рассудок и не разрешала унести тело. Слуги не знали, что говорить и делать; исчезновение одной из хозяек (ибо все в доме спали, за исключением кормилицы и конюшего, состоявшего с графом в сговоре, — именно он провел своего господина в дом, когда тот вернулся ночью), безумие другой, окровавленный труп — все это повергло их в растерянность; они ходили взад и вперед по дому в полном замешательстве. Появление хозяина вначале их успокоило, но, приглядевшись к нему, они еще больше испугались. Кормилица рвала на себе волосы, крича на все лады о том, о чем ее вовсе не просили говорить. Слова служанки и состояние сестры вызвали у графа сомнения; он принялся расспрашивать кормилицу и припомнил последние слова своей несчастной жены:

— Это не я, но я не могу ничего рассказать!

Сопоставив все обстоятельства, он понял, какое преступление им совершено; испустив страшный крик, он побежал в конюшню, взял первую попавшуюся лошадь, вскочил на нее без седла и как безумный помчался обратно на ферму. По дороге негодяя настигла Божья кара: он провалился в овраг и пролежал там два дня со сломанными ногами, почти без признаков жизни. Крестьяне услышали его стоны и с большим трудом извлекли его оттуда.

Бедная жена графа умерла, разумеется так ничего и не сказав. Но бальи моего отца все же сумел дознаться до истины. В округе потихоньку сплетничали о случившемся; вассалы графа боялись его, хотя он и лежал при смерти; тем не менее слухи не смолкали, и вскоре все стало известно. Бальи обратился к отцу, спрашивая, следует ли передать дело в суд. Маршал счел это излишним. Мадемуазель де Котре лишилась рассудка, а граф, о котором заботился кюре, испытывал неслыханные муки, неся заслуженное наказание; он поклялся уйти, как только сможет, в монастырь с самым строгим уставом, чтобы посвятить остаток жизни искуплению своей вины.

Дело постарались замять, чтобы на нас не роптали, и это было мудрое решение. Людей, облеченных большой властью, должны уважать; в их лице уважают саму власть, которая без этого становится не более чем игрушкой.

XXX.

Будучи в Бордо, моя тетка графиня де Лозен привела свою дочь мадемуазель де Лозен к молодой королеве. Его величество желал, чтобы в числе ее фрейлин были самые знатные особы королевства. Я взяла в оборот эту милую кузину, чтобы угодить ее брату, который ее очень любил и настоятельно мне ее рекомендовал. Годом позже она вышла замуж за графа де Ножана.

Эта поездка отнюдь не была для нас с графом благоприятной, мы с ним почти не виделись и никогда не оставались наедине, поскольку г-н де Валантинуа не спускал с меня глаз и ходил вокруг меня, распустив веером хвост, даже на скачках в Венсене и Фонтенбло, где проходили грандиозные пиршества. Мои поклонники, мои воздыхатели, как тогда говорили, были от этого вне себя, а я ничего не могла тут поделать. Тем временем повсюду старались оказать почести королеве, и мы все присутствовали на церемонии ее въезда в Париж, продолжавшейся с шести часов утра до восьми часов вечера. Это было великолепнейшее зрелище, но невозможно вообразить ничего более утомительного.

Старый герцог Лотарингский надоедал всем. Он хотел женить своего досточтимого племянника, принца Карла, либо на Мадемуазель, либо на одной из ее сестер, либо на мадемуазель де Манчини, а они не желали его знать; между тем сам герцог Лотарингский был влюблен в Марианну Пажо, дочь аптекаря, состоявшего на службе у Мадемуазель, и собирался на ней жениться. Мадам была из-за этого в бешенстве, весь двор проявлял к этому интерес, и молодые вельможи увивались вокруг Марианны, чтобы выбить из седла старого волокиту. Даже Гиш хотел принять в этом участие, несмотря на то что у него на примете была более породистая дичь, за которой уже начали гоняться охотники. Что касается Пюигийема, он тогда думал только обо мне: с тех пор граф сильно изменился.

Господин кардинал собирался устроить бал в честь королевы, но в зале, где велись приготовления, вспыхнул пожар. Его высокопреосвященство так перепугался, что приказал отвезти его в Венсен, где он и скончался двумя месяцами позже. Согласно его завещанию, он оставил сто тысяч ливров моему отцу, чему тот чрезвычайно обрадовался; благодаря этому наследству маршал быстро примирился с утратой своего великого друга; он отзывался о покойном с глубоким почтением, как и подобает наследнику, над чем король беспрестанно подшучивал.

Между тем г-н Монако начал меня терзать, вынуждая ехать в Италию; я же не была намерена куда-либо уезжать и отказывалась, обращаясь с ним столь сурово, что он пожаловался маршалу. Тот, как обычно, лишь посмеялся и одобрил мое решение остаться при дворе:

— Вы успеете побывать в тех краях, когда будете там править, а поскольку ваш дед еще сидит на своем месте, позвольте ему пребывать на нем и не тревожьтесь по этому поводу.

Однако у моего мужа были совсем другие соображения. Я боялась, как бы он однажды не увез меня, не говоря ни слова, и мы могли весь день обсуждать это с Пюигийемом, как только нам удавалось остаться наедине. В то время поговаривали о возможном браке Месье с г-жой Генриеттой Английской, которая относилась ко мне столь же благосклонно и приветливо, как это было в нашем детстве. Как-то раз кузен сказал мне:

— Есть один способ остаться здесь: станьте старшей фрейлиной новой Мадам.

Это было как озарение. Я приказала заложить карету и отправилась к английской королеве; напомнив ей о прежнем ее добром отношении ко мне, я заявила, что страстно желаю получить место, благодаря которому смогу оставаться возле принцессы. Королева обещала всячески способствовать этому и прибавила:

— Я думаю, что мне это удастся без особого труда. Королева-мать, не знаю почему — ведь она мало вас знает, — чрезвычайно вас уважает; Месье превозносит вас как ни одну другую женщину; король считает вас весьма достойной вашего положения; моя дочь вас любит, и нам всем лестно, что вы просите у нее места: вы же герцогиня, а это много значит! В мое время при дворе это не было принято; до кардинала де Ришелье все знатные дамы были такими гордыми! По крайней мере, многие вас будут порицать. Вы все хорошо обдумали?

Какое мне было дело до чьих-то порицаний! Я хотела одного — остаться при дворе.

Уже отправляясь домой, я увидела у дверей Лувра, где жила английская королева, карету г-жи де Боесс, которая немедленно вышла из экипажа и подошла к дверце моей кареты, чтобы поговорить со мной. Ее муж происходил из рода де Ла Форс и был близким родственником г-на де Лозена, поэтому мы иногда встречались, хотя эта дама мне не нравилась, так же как и ее похождения. В эпоху Регентства, когда ее еще звали г-жой де Ланже, она наделала много шуму; в девичестве же она была мадемуазель де Куртомер де Сен-Симон из Нормандии. Герцог де Сен-Симон относится к младшей линии Куртомеров: что бы там ни говорили, это семейство, вследствие брачных союзов, знатнее, чем его.

О том, что с ней случилось, крайне затруднительно рассказывать; между тем в ту пору подобное были принято, и никого это не смущало, даже самых ревностных поборников добродетели. Теперь люди стали серьезнее, они не хотят называть вещи своими именами, и если то, в чем меня уверяли вчера, правда, если король увлекся г-жой де Ментенон, то, стало быть, приближается время ханжей: к счастью, мне не доведется его увидеть. Тем не менее я расскажу вам историю г-жи де Боесс;

«Позор тому, кто дурно об этом подумает»; Парламенту пришлось издать по этому поводу постановление.

Господин де Ланже терпеть не мог дядю и опекуна своей жены г-на де Куртомера, ее матушку маркизу де Ла Каз, снова вышедшую замуж, а также ее деда, старого председателя Мадлена; он разрешал г-же де Ланже общаться со своим родственниками только посредством судебных тяжб (она была весьма богатой наследницей). Господин де Ланже был страшным ревнивцем: он не отпускал жену одну даже в церковь и свирепо смотрел на церковных сторожей, когда они задевали ее сиденье, проходя мимо. Супруги были гугеноты; муж давал жене читать Священное писание с собственными комментариями; он даже предложил ей уединиться вдвоем в их доме в Куртомере и хотел заказать поворотный стол, с помощью которого им должны были подавать все необходимое, чтобы они не расставались ни на минуту.

Эта ужасная ревность возбудила в родственниках подозрение; несколько слов, вырвавшихся у молодой женщины, навели их на мысль, что этот брак не похож на другие; они хитростью заманили г-жу де Ланже к ее тетке г-же Лекок, чтобы как следует ее расспросить. В итоге женщина во всем призналась: г-н де Ланже не мог исполнять свой супружеский долг. Какой тут поднялся шум! Тотчас же добряк Мадлен взбудоражил своих коллег тем, что было им названо дурным обращением графа с женой, и постановление о расторжении брака было вынесено в ту минуту, когда этого никто не ожидал.

Стороны стали обмениваться взаимными обличениями. Семейство де Ланже возмутилось и потребовало проведения в присутствии назначенных судом свидетелей испытательного соития супругов; им в этом отказали, и они отправились к гражданскому судье в связи с тем, что обе стороны принадлежали к протестантскому вероисповеданию. Сколько церемоний! Теперь нам уже не приходится этого опасаться. Каков бы ни был твой жребий, его придерживаются, изменяя лишь его последствия.

Ланже был статный и привлекательный мужчина. Мне известны эти и многие другие подробности, о которых я умолчу, от отца, наблюдавшего всю эту историю собственными глазами. Госпожа де Франкто-Каркабю, увидев Ланже в суде, сказала маршалу:

— Увы! На кого теперь можно положиться? Рыночные торговки поджидали ревнивца у дверей гражданского судьи и говорили друг другу:

— Ах, кумушка, дай-то Бог, чтобы у меня был такой пригожий муженек! Женщины были на стороне Ланже; они возмущались поведением его жены и тем, на какие унижения она себя обрекла, чтобы достичь своей цели. Гражданский судья отнесся к г-ну Ланже благосклонно, и тот не лишился бы жены, если бы у него хватило ума не требовать испытательного соития. Тяжба тянулась два года; в Париже только об этом и говорили. Женщины, даже самые отъявленные ханжи, привыкли обсуждать это дело; дошло до того, что моя матушка, отличавшаяся необычайной строгостью нравов, незадолго до этого отправившая Нинон к мадлонеткам, и та надрывалась, защищая г-на де Ланже. Маршал же насмехался над этим в гостиных.

По данному поводу сочинили поистине злые стихи, и все уличные песенки были посвящены этой дурацкой истории. Ланже называли «Испытанный маркиз»; лакеи повторяли друг другу это прозвище, и многие знали беднягу лишь под таким именем. Госпожа де Севинье довольно дерзко сказала ему:

— Сударь, причина вашей тяжбы таится в ваших штанах.

А г-жа де Рамбуйе говорила:

— Этот человек то и дело петушится.

Госпожа де Севинье! Госпожа де Рамбуйе! Первые из блюстительниц нравственности — от одной их сомнительной остроты люди падали в обморок!

Даже певчий хора Берто кричал по этому поводу. То был один из итальянцев из числа приглашенных кардиналом Мазарини на женские роли в музыкальных комедиях, ставившихся по его указанию. Спрашивается, не тот ли это совок, что смеется над кочергой! Ланже отвечал, когда ему такое говорили, с не свойственным ему остроумием:

— Я вовсе не кочерга, а вот он и в самом деле совок. Этих певцов, с легкой руки г-жи де Лонгвиль, называли недужными: слушая одну из их ариетт, она наклонилась к мадемуазель де Сеннтерр и прошептала ей на ухо: — Боже мой, мадемуазель, как этот недужный хорошо поет!

В результате получилось довольно забавное прозвище. У г-жи де Мотвиль был чрезвычайно скучный брат, которого тоже звали Берто; он надоедал всем, заставляя слушать свои стихи. Этого Берто прозвали ненужным, а другого Берто — недужным.

Госпожа де Ланже не выражала особых сожалений по поводу случившегося, ее нисколько не трогали оскорбления, которым она подвергалась, и она спокойно играла в булавки со своей кузиной. Ни муж, ни жена не захотели мириться, и испытание было проведено; несостоятельность г-на де Ланже подтвердилась, и он лишился жены.

Гугеноты были настолько этим обижены, словно вся их религия потерпела урон; что касается г-жи Лекок с племянницей, то они принимали поздравления, как будто речь шла о рождении мальчика. Ланже продолжал бывать повсюду, что приводило всех в недоумение; он отважился даже явиться на бал, где его встретили удивленным шиканьем. Бедняга заказывал музыку для Ла Мот-Аржанкур, ухаживал за мадемуазель де Мариво и в конце концов женился на сестре герцога де Навая — мадемуазель де Сен-Жанье, у которой от него родилось двое детей.

Такому мужчине нужна была именно такая женщина. Вот одно из ее деяний: у нее была престарелая тетушка, не желавшая оставлять племяннице наследство. Однако та заставила тетушку это сделать: она совершила в своем замке насилие над старушкой, заперев ее в одной из комнат, где не было ничего, кроме четырех стен, и держала ее там без еды и воды; позднее она посадила в шкаф, где в этих краях обычно хранили солонину, двух дворян. Они пробыли там трое суток без воды и еды. Говорят, что впоследствии она таким же образом солила Ланже.

Что касается мадемуазель де Куртомер, то она, как вам известно, стала г-жой де Боесс и умерла молодой, родив немалое количество детей: три ее дочери живы, и неизвестно сколько отошло в мир иной. Она так и не оправилась от своего позора и насмешек. Поскольку человек никогда не судит о себе верно, г-же де Боесс взбрело в голову стать придворной дамой, ведающей гардеробом Мадам. Вот почему она приехала к английской королеве и вот почему задержала меня на ходу, чтобы посоветоваться со мной.

— Вы вольны решать сами, — ответила я, — однако ваш досточтимый муж рассчитывает получить герцогство, а для герцогини подобное место ничего не значит. Позвольте откланяться.

Разумеется, г-жа де Боесс, предстояло ли ей стать герцогиней или нет, получила отказ; перед смертью она сделалась богомолкой и отправила всех своих слуг в церковь на исповедь. Один из кучеров заупрямился, но ему пришлось подчиниться. Исповедник велел ему поститься. — Я не смогу это делать, святой отец, — ответил кучер. — Почему?

— Я боюсь разориться; я бедный человек, у меня жена и дети. Я видел, как хозяин с госпожой постились во время Великого поста: они ели айвовое варенье, превосходные груши, рис, шпинат, виноград и фиги… Это слишком дорого.

Над этим много смеялись, как и над шуткой отца по поводу супруга г-жи Боесс и г-на де Гиша. Как-то раз, на королевской охоте, оба заметили оленя прежде других и как безумные помчались в его сторону. Следует заметить, что у Боесса подбородок длиной с локоть, а у Гиша совсем нет подбородка.

— Куда это они так спешат? — спросил король.

— Ваше величество, — отвечал маршал, — господин де Боесс утащил подбородок господина де Гиша, и Гиш гонится за ним.

До чего же любезен мой отец; мне запомнилась еще одна его реплика — в адрес Мишлетты Эро, воспитательницы мартышки, собачек и попугаев, живших во времена Регентства в королевских покоях. Дама эта только что потеряла мужа; маршал, царедворец всегда и везде, напустил на себя горестный вид и поклонился ей с выражением скорби. — Увы! Бедняга… Он хорошо сделал, что умер, — сказала она. — Вы так к этому относитесь, госпожа Эро? — Ей-Богу, меня это заботит не больше, чем вас. Эти слова вошли в поговорку, и их повторяют по сей день.

XXXI.

Теперь пришла пора рассказать о г-же Генриетте, которая удостоила всех нас своими милостями и которую я знала лучше, чем кто-либо еще. За Мадам утвердилось особое общее мнение, совершенно непохожее на то, которое о ней было вначале; я могу сказать о г-же Генриетте то же самое, что я писала о графе де Гише: она не заслуживает ни того ни другого мнения.

В детстве и ранней юности, когда дочь английской королевы лишь терпели при дворе, это сказывалось на ее самочувствии и настроении. Лишения и унижения, которые ей пришлось выносить, узявляли, вполне понятно, ее самолюбие. Она ни с кем не разговаривала, не отвечала на вопросы и, казалось, была готова скорее ужалить, нежели улыбнуться. Король ее ненавидел, королева-мать обращалась с ней высокомерно, Месье над ней издевался, а Мадемуазель оспаривала ее высокое положение при дворе; вследствие этого г-жа Генриетта стала сварливой и, по общим отзывам, злобной. Ее так называемой красоты, о которой шла столь громкая слава, не было вовсе. Чрезмерно худая и бледная, принцесса была лишена грации, правильной осанки и малейшей прелести; правда, у нее были удивительно красивые глаза и волосы, но и с этим не все соглашались. Госпожа Генриетта слыла этаким чудовищем, ей даже не давали танцевать: все разбегались при ее появлении, чтобы она не просила пригласить ее, начиная с короля, которому королева-мать была обязана для вида это приказывать.

Его величество говорил Месье, когда тот настаивал на своем браке с принцессой:

— Вам так не терпится жениться на скелете?

Между тем, к тому времени, когда король такое говорил, облик принцессы совершенно изменился. После реставрации и вступления на престол Карла II английская королева решила воспользоваться плодами этого счастливого возвращения и увезла с собой г-жу Генриетту; оказавшись посреди боготворившего ее двора, та полностью преобразилась. Полгода спустя принцесса стала на редкость очаровательной. Эта нескладная, угловатая, неуклюжая девочка показалась всем грациозной от природы; ее сутулая спина, разумеется не распрямилась, но этот недостаток стал в глазах окружающих еще одним достоинством. Ее длинные тощие руки округлились, желтое и угрюмое лицо стало веселым, свежим и открытым. Ее глаза засверкали, и эта дурнушка, на которую никто не смотрел, которая до этого отпугивала людей, затмила общепризнанных красавиц, и они померкли рядом с ней.

Английские вельможи воспылали любовью к г-же Генриетте, в том числе и герцог Бекингем, сын того, кто был так влюблен в королеву-мать в пору ее молодости. Он открыто ухаживал за принцессой, старшей сестрой Карла II, которая была замужем за Вильгельмом Нассау, принцем Оранским. Принцесса не отталкивала герцога, но, стоило ему увидеть г-жу Генриетту, как он не смог устоять и потерял голову.

Дочь английской королевы была кокеткой, одной из тех, которым доставляет удовольствие подбадривать мужчин, чтобы затем повергать их в отчаяние. Она позволяла герцогу всякого рода ухаживания, она допускала их, ничего ему не запрещая. Это стало предметом обсуждения между Англией и Европой, но Месье, чей характер ни на кого не похож, не только не встревожился, но даже стал кичиться этими ухаживаниями.

— Что ж, — говорил он королю, — мне кажется, что мой скелет уже годен к употреблению, ибо всякий желает его отведать.

Это его суждение не помешало ему впоследствии стать самым нелепым из всех ревнивцев, не скрывавшим своих манер.

Между тем из Франции то и дело писали, желая ускорить их брак, и пора было решиться на отъезд. Госпожа Генриетта часто говорила мне, что у нее не было никакого желания выходить замуж за Месье и что ее сердцем завладел красавец Бекингем. Какими только подарками он ее не осыпал, по примеру своего отца, сорившего деньгами и готового на всяческие сумасбродные выходки, чтобы доказать свою пылкую страсть (об этой любви следовало бы написать книгу).

Хотя стояла зима, Месье так торопил с браком, что пришлось собраться в дорогу.

Король Карл II сопровождал королеву, свою мать, на протяжении дня пути от Лондона. Бекингем последовал за ними вместе со всем двором: он никак не мог расстаться с принцессой и попросил разрешения отправиться во Францию. Не взяв с собой ни поклажи, ни каких-либо туалетов, герцог сел на судно в Портсмуте вместе с королевой.

В первый день все шло хорошо, но на второй день судно село на мель из-за встречного ветра и над ним нависла угроза кораблекрушения. Бекингем едва не лишился рассудка; мысль о том, что его божеству суждено погибнуть, а он не в состоянии что-либо предпринять для его спасения, приводила герцога в ярость; он проклинал и ветры, и Нептуна, как это делают в оперных феериях, и собирался ни много ни мало пересечь пролив вплавь с принцессой на спине. К счастью, буря прошла, опасность миновала, судно смогло зайти в гавань и с трудом встать там на якорь.

У г-жи Генриетты поднялся сильный жар, но она настояла на том, чтобы снова сесть на корабль; ее перенесли на борт, и она оставалась там до тех пор, пока корь не прошла. Во время болезни принцессе опять грозила страшная опасность, и герцог снова ничем не мог ей помочь; он лишь страдал вместе-с ней, являя собой зрелище сильнейшей скорби. Если бы г-жа Генриетта умерла, он несомненно лишил бы себя жизни, бросившись на свою шпагу.

Когда принцесса окрепла настолько, чтобы выдержать плавание по морю, судно отправилось в Гавр, и тут приключилась уже другая история; герцог нелепым образом приревновал свою возлюбленную к английскому адмиралу, старавшемуся ей угодить, и принялся бранить его без всяких на то оснований. Дело зашло так далеко, что королева отослала Бекингема в Париж, в то время как сама она с принцессой отдыхала в Гавре, чтобы больная расправила перышки, как говаривал мой отец.

Когда мы увидели герцога в Париже, он был в плачевном состоянии и беспрестанно вздыхал, что приводило Месье в ярость, не без участия в этом графа де Гиша, его тогдашнего фаворита; по словам моего брата, он был неслыханно возмущен тем, что какой-то англичанин смеет заглядываться на жену одного из наших принцев, даже если она приходится повелителю этого англичанина сестрой. Встречаясь, оба они напоминали двух разъяренных петухов, готовых наброситься друг на друга. Отец резко бранил за это брата, а тот с обиженным видом заявлял в ответ, что он на стороне Месье и не допустит, чтобы того оскорбляли.

— Да уж, — говорил отец, — вы не допустите, чтобы ему… изменяли не с вами, а с кем-нибудь другим.

Наконец, она приехала, эта прелестница из прелестниц, и взбудоражила весь двор. Все лишь едва успокоились после свадьбы мадемуазель Манчини с коннетаблем Колонна и криков, которые она испускала, покидая Париж. Король ничего не сделал, чтобы утешить новобрачную; напротив, он повелел ей исполнить волю ее дяди, словно тот был еще жив, и совершенно безучастно смотрел, как она уезжает. Теперь нам предстояло увидеть нечто совсем другое. В этих краях люди всегда ждут какого-то спектакля: милости или опалы, счастья или беды — все сгодится, лишь бы это было зрелищно и ново.

Мой брат, как известно, задавал тогда тон: Месье любил его с самого их детства, а теперь был от него без ума. Тщеславный, исполненный презрения Гиш был невыносимо высокомерен; признаться, если бы я носила штаны, то с удовольствием сбила бы с него спесь. Он был влюблен в г-жу де Шале, дочь герцога де Нуармутье; она была не особенно красива, но очень мила. Брат преследовал ее повсюду; это была самая открытая, самая явная любовная страсть на свете, так что все сомневались, что к Гишу благоволят, иначе он бы больше таился. Я же знала, что брат настолько дерзок, что способен вовсе не скрывать своих чувств.

Герцог Бекингем первый предположил, что г-жа де Шале не сможет долго удерживать Гиша — ревность так прозорлива! Однажды вечером, когда мы были у английской принцессы, она сказала герцогу, указывая на г-жу де Шале, что это любовница графа де Гиша. Они всегда говорили между собой по-английски.

— Ах! — отвечал тот. — Она недостаточно привлекательна для такого дворянина, который, несмотря ни на что, кажется мне самым учтивым человеком при дворе. Мне хотелось бы, сударыня, чтобы другие со мной не согласились.

Бедный Бекингем оказался прав: Гиш сумел разжечь у Месье такую ревность, что тот пошел к королеве-матери и потребовал, чтобы герцога изгнали. Королева питала сильную слабость к г-ну де Бекингему в память об его отце, который так ее любил и которого, как подозревали, она тоже любила. Она стала изо всех сил защищать Бекингема, но Месье не желал ничего слышать, и герцог был вынужден вскоре уехать.

Тем не менее он прибыл на бракосочетание. Свадебный обряд свершился просто, без церемоний, во время Великого поста, в дворцовой часовне. Я присутствовала на нем в качестве старшей фрейлины, к крайней досаде г-на Монако и к великой радости Лозена, который явился на свадьбу почти что украдкой, — он уже начал понемногу подбираться к королю. Граф де Гиш и Бекингем обменивались мрачными и гневными взглядами. Я думаю, что, не будь Месье королевской особой, оба набросились бы на него с яростью, а затем пронзили бы друг друга шпагами.

Новая Мадам удивила всех своих умом, как раньше удивляла красотой. До сих пор она находилась при своей матери-королеве либо возле королевы-матери нашего государя и ничего собой не представляла. Но сразу же после свадьбы она поселилась в Тюильри вместе с Месье, в то время как их величества отправились в Фонтенбло. Теперь у г-жи Генриетты бывала вся Франция, мужчины так и увивались за ней, а женщины всячески старались заручиться ее дружбой.

Ни одна женщина не преуспела в этом лучше меня, прежде всего благодаря нашим давним отношениям, а кроме того, Мадам тогда любила моего брата, насколько кокетство и жажда побед позволяли ей кого-нибудь любить; кроме того, Месье, опять-таки под влиянием Гиша, влюбился в меня, недостойную, насколько его природные склонности и пристрастия позволяли ему любить женщину. Да уж, Месье и Мадам были странной парой, и я не осмелилась бы, даже в этих записках, которые будут читать после моей смерти, рассказать обо всем, что мне доводилось видеть. Госпожа де Лафайет, девицы де Ла Тремуй, де Креки, де Шатийон и де Тонне-Шарант были ближайшими подругами г-жи Генриетты, но никто не был осведомлен обо всем, что тогда происходило, лучше меня.

Мы проводили пополуденное время вместе с Мадам и имели честь сопровождать ее во время гуляний, а по возвращении с прогулки ужинали с Месье; после ужина к нему приходили придворные кавалеры, и мы коротали вечера, развлекая себя театральными представлениями, игрой и бальной музыкой. Мой брат неизменно находился с нами. Его дружба с Месье давала ему право доступа к тому в самые интимные часы. Он мог видеть Мадам в любое время и в любом виде — Месье был настолько глуп, что позволял ему любоваться вместе с ним прелестями жены. Однажды он даже привел к ней графа, когда она совершала свой туалет, и показал ему ее прекрасные волосы, ниспадавшие на плечи как шлейф.

Посреди всех этих забав Пюигийем выглядел несчастным. Хотя я очень любила его, наши встречи были редкими, и мы виделись теперь лишь тайком. Во-первых, мои обязанности и увеселения у Мадам отнимали у меня много времени; кроме того, г-н Монако, Шарни и двадцать других поклонников не отходили от меня ни на шаг: Вильруа, дю Люд, Рошфор и все прочие! Как известно, граф был от природы ревнив и легко выходил из себя, будучи при этом весьма довольным тем, что меня находят красивой! Лозену ни до кого не было дела, кроме короля и меня. Многие на него заглядывались, многие его завлекали; он же думал только о своем покровителе и моей любви. Как часто с тех пор я сожалела об этом времени, которым не сумела воспользоваться должным образом!

Как-то раз, когда Мадам собиралась отбыть на следующий день в Фонтенбло, чтобы встретиться там с королевой, я находилась у себя вместе с г-жой Корнюель, женой судейского, наделенной недюжинным умом. Мы говорили о малышке де Тюрен, незадолго до этого вышедшей замуж за Ла Ренуйера, в которого она влюбилась, хотя у него не было ни гроша за душой, поскольку он выставлял напоказ определенный образ жизни, то есть изображал дворянина. Ей ничего не стоило содержать этого дворянина, так как они договорились, что если один из них будет обедать, то он не станет ужинать — оба ели по очереди. Дело обстояло так потому, что она вышла замуж вопреки желанию матери. О том же мы беседовали с нашей Сафо, мадемуазель де Скюдери, которая не могла молчать. — Этот малый дурак, — утверждала она, — она ему еще покажет.

— Полно! — отвечала г-жа Корнюель. — У них будет все, как у других. Рога похожи на зубы: пока они растут, человеку больно, а затем он прекрасно себя чувствует.

— Сударыня, — с высокомерным видом продолжала мадемуазель де Скюдери, — поговорим лучше о вашей тяжбе, если вам угодно, и о докладчике кассационного суда господине де Сент-Фуа.

— Этот человек — страшный мошенник: он такой же Сент-Фуа, как и монахи-белорясники, которые одеваются в черное. — И вы одержите верх, несмотря ни на что?

— Я не знаю, но у меня есть покровители. И все же я боюсь, что самые влиятельные обойдутся со мной дурно. В особенности господин де Роган, который ничего не делает кстати. Это человек из хорошей семьи, но его мало били в детстве. — Однако он помог графине де Фиески в ее последнем деле в Парламенте.

— Еще бы! Она утверждает, что он не дурак и говорит, как всякий другой. Он похож на тех людей, что наелись чеснока и не чувствуют запаха других. Бедная графиня! Она еще долго будет занятной: она просолилась в своем сумасбродстве, как съестные припасы в уксусе.

— А вы не заметили вчера на приеме у Мадам прекрасные бриллианты госпожи де Лионн? Она упорствует в своем желании оставаться молодой, а наши отцы уверяют, что она уже далеко не молода.

— Господин маршал знает в этом толк, сударыня, но для господина графа де Гиша и дворян его возраста бриллианты сродни салу в мышеловке.

— Мы увидим все это в Фонтенбло.

— Как, сударыня, вы туда поедете?

— Да, сударыня, а вы?

— Сударыня, я не имею чести быть допущенной ко двору, и к тому же я терпеть не могу дорогу в Фонтенбло, с тех пор как меня остановили на ней разбойники и приставили мне нож к горлу. «Вам нечем тут поживиться, — сказала я, — у меня нет ни жемчуга, ни… остального». Тем не менее они сильно меня напугали.

Мадемуазель де Скюдери и г-жа де Корнюель ненавидели друг друга. Последняя не могла простить Сафо то, что та вывела ее в своих романах под именем Зенокриты; она горько на это жаловалась, а другая отвечала ей тоном проповедника, что еще больше вызывало у той досаду; мадемуазель де Скюдери была некрасива и очень смугла, и г-жа де Корнюель, чтобы отомстить, говорила ей:

— Промысел Божий сказывается в том, сколько чернил пролил Всевышний на мадемуазель де Скюдери за то, что она марает столько чистой бумаги, которая все стерпит!

Дамы все время ссорились, и было очень весело видеть их вместе. Это нередко случалось со мной. Я запомнила тот день из-за последующих событий. В то время когда обе спорщицы были здесь, ко мне зашел Пюигийем, а Гиш явился от г-на Монако. Оба топтались на месте, а затем с чрезвычайно таинственным видом, весьма трагическим тоном прошептали мне на ухо, стараясь, чтобы один не услышал другого:

— Я должен немедленно поговорить с вами, и наедине. Прогоните этих старых дурех. Вы согласитесь, что мне было чрезвычайно нелегко угодить обоим сразу.

Часть вторая.

I.

Мне не составляло труда выпроводить двух старых дур, но я не знала, каким образом беседовать в отдельности и одновременно с каждым из пришедших. Я мысленно искала выход и решила отделаться от брата, но тут в комнату вошел г-н Монако — впервые и, вероятно, единственный раз за всю жизнь ему удалось сделать хоть что-то кстати. Сафо и Зенокрита удалились, отдавая дань его таинственному виду; затем г-н Монако увел с собой Гиша, разговаривая о каком-то процессе, который он вздумал затеять против г-на де Мартиньона. Мы с Пюигийемом остались одни; уходя, брат воскликнул:

— Я скоро вернусь!

Как только дверь закрылась, кузен подошел ко мне и, взяв мою руку, сжал ее с такой силой, что я вскрикнула от боли.

— Вы должны отвечать мне, ничего не скрывая, — прибавил он после такого вступления.

— Что именно? Вы причиняете мне ужасную боль, сударь.

— Кого вы выберете: короля или Месье?

— Для чего?

Граф с изумлением посмотрел на меня: он все больше распалялся, принимая мое удивление за притворство.

— Как это для чего? Что нужно такой молодой и красивой даме, как вы, от таких молодых и красивых царственных особ, как они?

— Право, я никогда над этим не задумывалась.

— Вы издеваетесь надо мной, сударыня, вы делаете меня посмешищем всего двора и вынуждаете меня проявить неуважение… Я уже сам себя не помню.

— Прекрасно это вижу, и, мне кажется, вы и меня забыли. Не угодно ли вам выразиться точнее и спокойно сказать мне, в чем дело; быть может, тогда мы, в конце концов, поймем друг друга.

— Ах! — вскричал граф. — Вы меня разлюбили!

Это было в высшей степени не так; сначала я чуть было не рассердилась, а затем, напротив, чрезвычайно обрадовалась. — Не знаю, к чему вы клоните; никогда еще я не любила вас так сильно. — А ваши кавалеры?

— Какое вам до них дело! Они считают меня красивой, только и всего, я никогда не подпускала их к себе близко.

— Но эти двое!

— Кто именно?

— Король! Месье!

— Не понимаю, что это значит.

— Не лгите, я вас умоляю. Я постараюсь говорить спокойно. Месье вас любит.

— Вы не знаете Месье, он никого не любит. Главное, он никогда не полюбит женщину. Мы для него лишь более красивые создания, чем он, с более нежной, более тонкой и более белой кожей; он видит в нас только соперниц по нарядам и украшениям, по всему тому, что его лишь и волнует. Месье беседует со мной, потому что я разбираюсь в туалетах и драгоценностях лучше любой другой женщины, потому что я терпеливо выслушиваю его жалобы на Мадам, потому что я смеюсь, когда ему угодно смешить, и серьезно говорю с ним о пустяках. Но роман! Роман с Филиппом Орлеанским! У него заведутся любовницы разве что на картинках, я вас уверяю.

— Значит, это будет король.

— Король, который на меня не смотрит и здоровается со мной лишь поскольку он вынужден это делать, чтобы не выказывать неуважение к имени, что я ношу! Король, который даже не имеет представления, брюнетка я или блондинка. Довольно, мой дорогой Пюигийем, вы определенно сошли с ума.

— Я вовсе не сошел с ума; я знаю то, что слышал позавчера своими ушами в Фонтенбло. Его величество с явным интересом расспрашивал госпожу Кольбер о некоторых дамах, и вы были среди них первой. «Сколько ей лет? Умна ли она? Ведь она не любит господина де Валантинуа? Какой у нее нрав? Она очень красива? Она хорошо танцует? Я полагаю, Мадам привезет ее с собой?» Что вы думаете обо всех этих вопросах?

— Очевидно, его величеству не о чем было говорить с госпожой Кольбер и, не найдя лучшей темы, он стал расспрашивать ее обо мне.

Я невольно покраснела, мое тщеславие было приятно польщено. Ревность неразумна. Разве кузену следовало сообщать мне об этом! То, что говорят обычные мужчины, можно пропустить мимо ушей, но речам короля внимают всегда. Пюигийем услышал его слова и не смог сдержать своего гнева. Кузен обошелся со мной до такой степени безжалостно, что привел меня в смущение, и в конце концов запретил мне ехать в Фонтенбло. Свет не видывал более властного и деспотичного человека; граф вел себя подобным образом со всеми, даже с королем; поэтому он сейчас сидит в Пиньероле и останется в нем, как он сам сказал, оказавшись там, in secula seculorum note 9.

Я возмутилась, ибо мне отнюдь не свойственно быть кроткой овечкой. Между нами завязался горячий спор, и, поскольку я возражала, ссылаясь на свои обязанности, на г-на Монако, Мадам и все прочее, кузен заявил мне вполне откровенно, что я вольна послать их на все четыре стороны.

При всей своей досаде я не смогла удержаться от смеха. Послать на все четыре стороны мужа и должность старшей фрейлины при дворе Мадам из-за каких-то трех слов, сказанных обо мне королем г-же Кольбер, а также из-за того, что Месье якобы любезничал со мной! Я решила попытаться образумить графа, но тут мы услышали шаги возвращавшегося Гиша.

— Поступайте как вам будет угодно, — поспешно выпалил кузен, — но если вы поедете в Фонтенбло, я взорвусь и, ей-Богу, тогда берегитесь! Нас ждет Бастилия и монастырь — это зависит от вас.

Вошел мой брат; он торопился так же как Пюигийем. Гиш догадался, что мы ссоримся, но он всегда видел лишь то, что желал увидеть, и никогда не говорил о том, что видел. Он язвительно пошутил, по своему обыкновению, а затем внезапно сказал повелительным тоном:

— Пюигийем, ступайте и, пожалуйста, поухаживайте немного за мадемуазель де Тонне-Шарант, мне надо поговорить с сестрой.

— За мадемуазель де Тонне-Шарант! Почему за ней, а не за другой? — поинтересовалась я.

— Потому что она красивее остальных, потому что она ему чрезвычайно нравится, и я не думаю, что она обращается с ним сурово.

— Вот как! Может быть, он собирается на ней жениться?

— Сударыня, такой брак не по мне. Одним звездочетом, а точнее одной колдуньей с наших гор, мне было предсказано, что вследствие брака я разбогатею или разорюсь. Господин де Мортемар весьма богат и знатен, но все же его положение недостаточно высокое для меня. К тому же, за мадемуазель де Тонне-Шарант ухаживает маркиз де Монтеспан, почти что наш сосед, и я не собираюсь соперничать с ним.

— В конце концов, сударь, я вам никого не навязываю, но все же мне хотелось бы видеть вас в другом месте, по крайней мере в течение часа.

Пюигийем не заставил себя упрашивать, но, чтобы удалиться подобно парфянину, по выражению г-на Корнеля, он заявил на прощание следующее:

— Вам действительно нездоровится, госпожа герцогиня, и вы не сможете отправиться завтра в Фонтенбло. Едва только кузен ушел, Гиш воскликнул:

— Как! Вы не поедете в Фонтенбло? Я надеюсь, что он ошибается, и вы, напротив, будете там блистать.

— Не знаю, — отвечала я, как малодушная дурочка, какой я и была, — мне в самом деле нездоровится.

— Не поехать в Фонтенбло! Это же невозможно, сестра моя, это никоим образом невозможно. Вы нужны Мадам, и я заклинаю вас непременно там быть, если только вы хоть немного меня любите.

— И почему же я должна там быть, скажите на милость?

— Сестра, вы хотите оказать мне большую, очень большую услугу?

— От всего сердца.

— В таком случае, выслушайте меня. Вы не только должны отправиться завтра в Фонтенбло, но вам следует вести себя там определенным образом.

— Каким это определенным образом?

— Месье вас любит.

— Полно! Какая глупость!

— Повторяю: Месье вас любит. Он любит вас, потому что я этого хочу. Он полюбит вас еще сильнее, если это будет нужно в моих интересах.

— А у меня нет никакого интереса, чтобы Месье меня любил.

— Вам, возможно, но мне…

— Вам!

— Да, мне. И во имя этого, если вы хорошая сестра, вам придется… придется…

— Продолжайте.

— … придется полюбить Месье либо, по крайней мере, притвориться влюбленной, чтобы им завладеть.

— Стало быть, он вам надоел и вы хотите переложить эту ношу на меня?

— Боже мой, сестра, неужели мне еще нужно что-то вам говорить? Я считал вас более сообразительной. Кроме того, что вам стоит это сделать? В конце концов, я не прошу вас о чем-то трудном, о чем-то несовместимом с чувством долга. Месье умен, Месье хорош собой, Месье столь же легкомыслен, как самая легкомысленная француженка; он отнюдь не злобен и любит посмеяться; заманите его в свои сети, постарайтесь, чтобы он думал только о вас, и вы сделаете меня самым счастливым человеком на свете.

— Значит, вы так страстно влюблены в Мадам?

— А вы любопытны, госпожа герцогиня.

— Что ж! По правде сказать, я не прочь вам помочь. Ручаюсь, что вдвоем вы с этим не справитесь. Вы станете блуждать по всем закоулкам карты Королевства Нежных Чувств и далеко не продвинетесь в тех краях, как и в этих. И все же вы, в отличие от прославленной Сафо, которая только что была здесь, не возьмете как сопровождающую барышню Стыдливость; вы никогда не вложите свои средства в банк Почтения, а если вам удастся отыскать в этой стране неизвестное селение, вы не сможете пройти мимо. Ах, милый братец, вы не знаете Мадам. Если бы вы ее любили и она платила бы вам тем же, по выражению этой чертовки, то такое свидетельствовало бы о том, что она тоже совсем вас не знает.

— Это наши дела, а не ваши; будьте просто хорошей сестрой, и все получится само собой.

— Увы, сударь, как ни жаль, я вынуждена вам отказать!

— Почему же отказать?

— Потому что я не вольна поступать иначе: господин де Валантинуа увезет меня силой.

— Он не увезет вас, мы постараемся, чтобы ему это запретили.

— Невзирая на это, я не могу.

— Сестрица, значит, все дело в каком-нибудь любовнике?

— Если бы даже и так! Вы же хотите, чтобы у ее королевского высочества появился любовник, а я ничуть не лучше, чем она.

— Боже мой! Мне нет дела до ваших любовных связей, любезная герцогиня, господин де Валантинуа этого бы не допустил; он теперь стережет свои сокровища, и мы лишь вправе давать советы. Поезжайте в Фонтенбло, будьте красивой и нарядной, чтобы на вас обратили внимание и я мог бы видеть вас довольной, — больше мне ничего не надо.

Господин Монако открыл дверь и заглянул в комнату, чтобы посмотреть, кто в ней находится; он всегда так делает: можно подумать, что в его доме нет ни одного лакея и что он вынужден даже обуваться сам. Князь вошел, топая, как слон.

— Сударыня, я повстречал на лестнице господина де Пюигийема, и он сообщил мне, что вы отказались от поездки.

— Я очень плохо себя чувствую, сударь.

— Прискорбно это слышать, сударыня, следует постараться выздороветь; мне нужно, чтобы вы поехали ко двору» хотя бы на неделю, а вы, кажется, намерены остаться дома.

— Разве мне нельзя немного отдохнуть?

— Отдохнуть, сударыня? Вы отдохнете в карете, на этот раз Мадам позволит вам поехать в вашем экипаже. И все же было бы весьма неучтиво отказываться от места в ее карете, подумайте об этом. Вы сами соизволили поступить к ней на службу, вместо того чтобы уехать и править в своих владениях, не я вас к этому принуждал, и вы не помешаете мне воспользоваться вашим положением, когда мне это необходимо.

— Вы слышите, сестра?

— Мне известно, что король справлялся о вас, я знаю, что он проявил к вам интерес, и уверен, что он не откажет вам в том, о чем вы его попросите, — речь идет об одном, важном для нашей семьи деле.

«Ну и ну! — подумала я. — Они все сговорились, и я так просто не отделаюсь».

— И о чем же следует попросить?

— О присоединении к герцогству Валантинуа владения Крессе, которое было даровано госпоже Диане де Пуатье королем Генрихом Вторым и в свое время изъято из нашей жалованной грамоты. Мы с отцом уже столько лет о нем мечтаем!

— А! Так вам нужно владение госпожи Дианы! — отвечала я с улыбкой.

— А если бы, заполучив эти земли, я вдобавок заняла бы ее место, как бы вы отнеслись к этому, сударь? — Ее место! Какое, скажите на милость?

— Место любовницы короля, который находит меня красивой, который говорит обо мне и к которому вы так настойчиво меня отсылаете.

Господин де Валантинуа посмотрел меня, ошеломленный подобным заключением. Он ненадолго задумался, а затем произнес более уверенным тоном:

— Сударыня, завтра же мы отправляемся в Фонтенбло.

II.

Я сильно терзалась по поводу Пюигийема, не представляя, с каким видом он встретит меня в Фонтенбло; я опасалась неожиданных выходок с его стороны, и будущее показало, что мои опасения были в высшей степени оправданными. Я села в карету вместе с Месье и Мадам, весьма озабоченная тем, что по моем приезде скажет мне на людях кузен, — присутствие свидетелей не могло его остановить.

Мы прибыли в Фонтенбло при свете факелов. Король и придворные выехали навстречу Мадам — то была великолепная кавалькада; стояла чудеснейшая погода; ужин подали в покоях королевы-матери, наполненных благоуханием цветника: все двери были открыты; уверяю вас, что это выглядело прелестно. Я заметила в толпе лицо Лозена — оно было бледным и сердитым. Поскольку я сидела за столом с их величествами, граф не приближался. Я ничего не подавала Мадам, ибо король решил, что королеве будет прислуживать ее придворная дама, а дочерям Франции — служанки; к тому же моя должность старшей фрейлины была более почетной, чем звание придворной дамы, и я ни за что бы не согласилась подавать салфетку. Госпожа Генриетта стала первой Мадам, у которой была старшая фрейлина; объяснялось это тем, что она являлась дочерью и внучкой короля — ее мать-королева была дочь нашего доброго короля Генриха IV. Заслуживает напоминания то, что муж этой великой английской королевы был обезглавлен своими восставшими подданными, а ее отец убит Равальяком. К счастью, ей не довелось дожить до смерти дочери, отравленной этим мерзавцем шевалье де Лорреном, которого следовало бы казнить на эшафоте. Королевский род Стюартов отмечен печатью рока.

Все разошлись поздно, невзирая на трудный день. Месье не отходил от меня ни на шаг, Мадам беседовала только с королем, а тот беседовал только с ней. Больно было смотреть на унылые лица моего брата и Лозена. Один кусал губы с серьезным видом, а другой был жалок и едва не плакал. По слабости нервов мой брат никогда не умел владеть собой: любое хоть немного сильное впечатление вызывало у него слезы. В армии, где Гиш проявил себя необычайным храбрецом, редко когда в его глазах не стояла слезинка. Я вернулась в отведенные мне покои, а г-н Монако решил провести остаток ночи за игрой у графини Суасонской, в доме которой люди проигрывали безумные деньги.

Я еще не легла, когда в мою туалетную комнату заглянула Блондо; она сказала, что пришел Пюигийем, настаивающий на том, что он должен непременно со мной поговорить.

— Я напрасно говорила ему, что госпожа уже разделась; он ответил, что желает вас видеть, а госпоже прекрасно известно, что если господин граф чего-то хочет…

— Пусть он войдет в мою спальню, оставайтесь поблизости, чтобы никого не подпускать к дверям, и предупредите меня, если явится господин де Валантинуа.

Признаться, мне было не по себе. Я прошла к себе, почти дрожа. Граф приблизился, взял меня за руки, не причинив мне на этот раз боли, и несколько минут смотрел на меня молча и очень пристально.

— Вы обрекаете меня на невыносимые муки, кузина, — произнес он, — вы хотите, чтобы я учинил какую-нибудь глупость. Неужели вы не могли остаться в Париже? Разве вы не могли сказаться больной?

— Господин де Валантинуа этого не допустил.

— Разве вы не могли поговорить с Месье таким образом, чтобы он отказался от своих происков? — Господин граф де Гиш велит мне вести себя иначе.

— Что вам стоило, по крайней мере, быть менее приветливой, менее любезной и кокетливой, если называть вещи своими именами, и не привлекать к себе целый рой жужжащих и сверкающих мух, неотступно следующих за вами?

— Господин граф де Пюигийем мне этого не простил бы.

— Как! — воскликнул он, охваченный яростью. — Я бы вам этого не простил, я, тот, кто жестоко страдает, видя вас в таком окружении?!

— Если бы за мной меньше увивались, то, стало быть, меня считали бы не столь красивой; то, стало быть, никто не оспаривал бы у вас вашей возлюбленной и вы бы меня разлюбили, уверяю вас. Вы были бы весьма недовольны, если бы я вела себя скромно.

— Это рассуждения в духе вашего брата Гиша, бесконечное умничанье, в ловушку которого я не дам себя заманить. Я не желаю, слышите, я не желаю терпеть подобные выходки. Я люблю вас единолично, и ни король, ни принцы не будут владеть тем, что принадлежит только мне.

— Значит, нам следует расстаться с Мадам, не так ли? Оставить эту должность, которую я получила с таким трудом?

— Конечно, что за нужда заставляет вас, госпожа герцогиня, быть служанкой у госпожи Генриетты? Вы достаточно знатная дама, чтобы прислуживали вам, а не вы служили другим.

— В таком случае, соберем вещи и отбудем в Монако — там мне будут прислуживать как следует, а я буду спокойно восседать на троне. Ну уж тогда господин де Пюигийем меня больше не увидит; господин де Пюигийем уже не вправе будет диктовать мне свою волю. Как уверяют, меня там будут окружать весьма любезные знатные люди, и мне не составит труда найти себе развлечение, не считая прогулок по Италии, которые мне предлагают совершить.

Кузен брызгал слюной от злобы и кусал губы, как он это делал обычно в подобных случаях.

— Вы сведете меня с ума.

— Выбирайте сами.

Мы долго препирались таким образом, и этот спор завершился наилучшим образом: последовал один из тех часов, которые граф умел заполнять так, что я забывала обо всем. Нет на свете более приятного и привлекательного мужчины; это отлично известно Мадемуазель, г-же де Монтеспан и многим другим женщинам. Наша связь протекала в том же духе долгие годы, в вечной борьбе между его ревностью, его самодурством и неизбежными обязанностями, сопряженными с именем, которое я ношу, с моей семьей, всем, что меня окружает, и нашей обоюдной любовью. Кузен подавлял меня, несмотря ни на что, и всячески мучил меня. Я тщетно пыталась взбунтоваться, уйти, и, более того, найти на стороне утехи, которые отдалили бы меня от него, — я всегда возвращалась и все ему прощала; я люблю его даже сейчас, когда его жестокость и неблагодарность перешли все границы. Увы! Мне недолго осталось любить графа, и лишь из-за него я сожалею о жизни, с которой мне предстоит расстаться.

После той сцены последовали несколько мирных дней. Внимание двора было всецело поглощено новым поведением короля по отношению к Мадам. Увидев ее вблизи, он понял, насколько был раньше несправедлив, не признавая ее красивейшей женщиной в мире. Он привязывался к г-же Генриетте все сильнее, она была истинной королевой и предавалась всевозможным увеселениям; они устраивались ради нее, и король находил в них удовольствие лишь из-за радости, которую они ей доставляли.

Благодаря своему выгодному положению я видела и знала все, а также во всем принимала участие. Наперекор Пюигийему с его ревностью, король и Месье относились ко мне так, что у меня появились завистники: их было предостаточно. Меня попытались поссорить с Мадам, и принцесса немедленно мне об этом рассказала, заверив, что все это делается напрасно и она никого не желает слушать.

Дело было в середине лета; Мадам купалась каждый день, и мы вместе с ней. Из-за жары мы выезжали на прогулки в карете и довольно долго оставались в воде: принцесса любила освежиться подобным образом. Затем мы возвращались обратно верхом вместе с дамами в щегольских нарядах, со множеством перьев на шляпах, в сопровождении короля и молодых придворных. После ужина мы снова рассаживались по коляскам и, под звуки скрипок, катались часть ночи вокруг канала.

Однажды вечером или, точнее, утром, когда мы вернулись, я имела честь проводить принцессу до ее спальни; когда я уже собиралась уйти, она сделала ко мне два шага и спросила, хочу ли я спать.

— Ничуть, сударыня.

— Что ж! Не желаете ли вы прогуляться по парку вдвоем, чтобы поговорить вдоволь? Сейчас дивная погода, я мечтаю о букете роз, пойдемте рвать цветы!

— Но, сударыня…

— Кто об этом узнает? Все уже заснули, от короля до поваренка, за исключением влюбленных, которые никогда не спят.

— В таком случае, сударыня, король тоже, наверное, бодрствует.

Мадам слегка покраснела и ничего не сказала в ответ. Она позвала свою горничную-англичанку, наиболее посвященную в ее сердечные дела, и велела принести накидку, а также приказала набросить другую накидку на мой наряд, уже слегка измятый после прогулки; указывая на обширный парк и лес, простиравшиеся перед нами, г-жа Генриетта сказала:

— Пойдемте, герцогиня, это будет прелестно. Мэри, — прибавила она, — закройся на ключ и не открывай никому, кроме нас. Если сюда придет Месье, притворись, что ничего не слышишь, пусть он стучит; его терпения хватит ненадолго, и он уйдет. Для всех остальных, даже для королев, я сплю.

Мадам вышла из комнаты, смеясь, словно ребенок; она тщательно закуталась в накидку и полагала, что ее невозможно узнать; в случае неожиданной встречи она собиралась выдать себя за служанку, спешащую на свидание. Наши очень широкие и очень простенькие головные уборы, принадлежавшие Мэри, могли ввести в заблуждение лишь на первый взгляд, и то если не обращать внимания на обувь и шитье на платье. Мы никого не встретили на лестнице, что было истинным подарком судьбы, и добрались до парка без происшествий. Принцесса резвилась как девочка, смеясь от радости. Она хотела заставить меня бегать вместе с ней, но я очень боялась, что нас увидят, и поспешила как можно быстрее увести ее под полог леса. Внезапно она успокоилась.

— Герцогиня, — сказала она, — и все же я пришла сюда не для того, чтобы плясать.

— Я об этом догадываюсь, сударыня, вопреки очевидности. Ведь в этом дивном месте есть чем полюбоваться, и луна сегодня вечером светит так ярко!

— Дивные места и луна нам не помешают, но давайте лучше поговорим.

— Сколько будет угодно вашей светлости.

— Скажите, госпожа де Валантинуа, только откровенно, вы меня любите?

— Я считаю этот вопрос излишним, сударыня. До того как стать госпожой де Валантинуа, я была мадемуазель де Грамон, и принцессе Генриетте Английской было угодно называть меня своей сестрой и подругой.

— С возрастом люди порой меняются.

— Разве я давала вам повод так думать?

— Нет, я не могу этого сказать, но в моем положении всегда следует опасаться обмана.

— Сударыня, я ничего не прошу у ее королевского высочества, она сама изволит…

— В таком случае, я вам верю, и мы сейчас дадим друг другу одно обещание.

— Какое? Я заранее согласна.

— Полное, безусловное доверие. Я скажу вам все, и вы ничего не станете от меня скрывать.

— Я клянусь.

— Мы начнем теперь, прямо сейчас. Для того, чтобы вас ободрить, я расскажу вам то, о чем вы и сами бы мне рассказали, а затем открою вам свое сердце. После этого мы отлично поладим. Признайтесь, что вы любите господина де Пюигийема, госпожа герцогиня.

Я и не думала это скрывать: для меня это было столь естественно, эта истина настолько укоренилась в моей жизни, что я просто ответила:

— Да, сударыня.

— Маршал и господин де Гиш знают об этой любви?

— Маршал, разумеется; что касается моего брата, он никогда мне об этом не говорил, но, должно быть, тоже знает.

— А господин герцог де Валантинуа?

— Упаси Боже, сударыня! Он об этом не догадывается.

— Тем лучше. Теперь скажите еще: господин де Пюигийем честолюбив, хочет ли он понравиться королю?

— Больше всего на свете, сударыня.

— Я беру это на себя. Король полюбит графа, и тот станет фаворитом его величества прежде, чем закончится нынешнее путешествие, — можете передать это от меня вашему кузену. Но пусть он пока об этом ничего не говорит; пусть пройдет какое-то время, не привлекайте внимания завистников.

— Как милостива ко мне ваша светлость!

— Именно к вам, моя красавица, ведь господин де Пюигийем мне совсем не нравится. Он некрасив — простите меня за то, что я отзываюсь о нем дурно; он недобр, и в его взгляде всегда назревает гроза, что напоминает отдаленный гром, — словом, этот коротышка отнюдь не в моем вкусе, и я полагаю, что вы недолго будете им довольны.

— Увы, сударыня, это вполне возможно.

— На вашем месте я бы скорее полюбила Шарни, я бы скорее полюбила шевалье Дюплесси, я бы скорее полюбила… да, я бы скорее полюбила… самого Месье.

— Ах, сударыня, однако, что касается Месье… мне кажется, что…

— Что я совсем его не люблю, не так ли? Поэтому я и говорю вам: на вашем месте, не на моем, ибо я не люблю Месье, это так, но Месье тоже меня нисколько не любит — стало быть, мы с ним в расчете, зато он любит вас!..

— Быть может, Месье полагает, что он удостоил меня своей любви, это возможно; я же уверена, что он ошибается.

— Вероятно, вы правы.

— Месье слишком похож на женщину; его склонности ничем не отличаются от наших, поэтому он неспособен влюбиться. Вот что привлекает его в той, кого он называет своей возлюбленной: наряды, которые можно мять, драгоценности, которые можно на нее вешать, венецианские кружева, которые можно трогать, и парчовые оборки, к которым можно прикоснуться мимоходом. Самая прекрасная женщина на свете, не будучи нарядно одетой, показалась бы ему дурой, в то время как дура станет для него прекраснейшей женщиной на свете, если только она следит за модой, носит жемчуг, ленты и атласные туалеты.

— Я уверена в этом, как и вы; и что же, герцогиня, разве вы стали бы меня осуждать за то, что я не выношу подобного мужчину?

— Я не имею на то ни права, ни желания.

— Разве вы стали бы меня осуждать?.. Но надо двигаться дальше. Следует выполнить взятое на себя обязательство и поделиться с вами своими мыслями. Это будет для меня нетрудно — вы так умны! Лишь бы вы были чистосердечны.

— Сударыня, только одна просьба: я умоляю ваше королевское высочество ни во что меня не посвящать.

— Мне это будет еще неприятнее, чем вам, но я испытываю слишком сильную потребность выговориться.

III.

— Я слушаю, сударыня.

— Прежде всего знайте, что королева-мать испытывает ко мне ревность.

— Королева-мать?

— Да, именно она. Сегодня утром она прислала ко мне аббата де Монтегю с поручением сделать мне строгое внушение.

— Почему?

— С тех пор как я здесь, король не отходит от меня ни на шаг, король не навещает больше ее величество; король ездит со мной на охоту, на реку и находит удовольствие только в моем обществе; я похитила его даже у молодой королевы, чья беременность не позволяет ей проводить с нами время, и он совершенно спокойно оставляет ее дома.

— Это правда.

— Королева-мать больна, она святоша, она избегает увеселений и хотела бы, чтобы у ее царственного сына были такие же воззрения. Король же весьма далек от них — он, напротив, не помышляет ни о чем, кроме развлечений, да о том, как бы сделать свой двор самым блестящим на свете. Королева-мать чувствует себя заброшенной в своей молельне, а молодая королева — со своими горничными-испанками. Такое не устраивает их обеих.

— Я это понимаю.

— Моя свекровь полагает, что если она будет держать меня возле себя, то удержит там же и короля, что если она склонит меня оставаться под ее опекой, то король и Месье будут вести себя сходным образом. Смерть господина кардинала сделала жизнь моей свекрови чрезвычайно печальной, она любила этого итальянца больше, чем следовало, вы с этим согласны?

Я вспомнила бедного Филиппа, то, что мне довелось увидеть в детстве, и мне показалось, что Мадам права, но я не стала об этом говорить, невзирая на то, о чем мы условились.

— Господин Мазарини был очень красив во времена покойного короля, — отвечала я, — по крайней мере, меня уверял в этом отец.

— Как бы то ни было, сегодня утром ко мне явился аббат де Монтегю со своим известным вам слащавым видом. Дорогая моя, он начал мне разъяснять, что мы с королем слишком молоды, чтобы разъезжать повсюду вместе, в сопровождении одних лишь сумасбродных юнцов, которые порой не решаются к нам приближаться из почтения; таким образом, это свидания наедине, но на виду у всех. Это якобы может вызвать у Месье подозрения, а сплетники примутся злословить. Единственный способ не допустить того и другого — держаться как можно ближе к королеве-матери, не покидать ее ни на миг и довольствоваться серьезными развлечениями, на которые обрекает нас наше положение. В таком случае двор вновь обрел бы подобающее ему величие, а мы с королем превратились бы в само совершенство. — И что же вы ответили на это, ваша светлость?

— Я ответила без всяких уверток, что мучилась с самого детства, что мне надоело сносить скуку и принуждение, от которых я страдала у своей матери-королевы, и я не потерплю над собой подобной власти теперь, когда я вправе избежать этого. Я прибавила, что слишком дорожу королевскими милостями, чтобы от них отказаться, и не допущу, чтобы меня их лишили. За исключением этого, я заверила ее величество в своей почтительной преданности и покорности. Я не в силах забыть Лувр, времена Фронды, болезнь, которую подхватила тогда из-за нужды, а также то, как сноха Генриха Четвертого и ее любовник третировали его дочь и внучку. Поверьте, милая герцогиня, люди моего звания не забывают такого.

— Право, я верю в это, сударыня. И что же теперь рассчитывает предпринять ваше королевское высочество? Королева, должно быть, в ярости.

— Она еще больше разгневается. Не ревнуйте и не обращайте внимания на то, что я собираюсь подружиться с графиней Суасонской — меня попросил об этом король, и я делаю это только ради того, чтобы ему угодить, ибо эта женщина мне противна. Но молодая королева считает графиню своей соперницей, и поэтому, а также по другим причинам, королева-мать питает к ней неприязнь. Что до меня, то я знаю, как вести себя в подобном случае с его величеством, и мне известны мотивы его сближения с графиней. Любовь тут ни при чем, по крайней мере со стороны короля, поскольку за графиню я не могла бы поручиться. Я не поручусь также, что вместо короля она не станет домогаться Месье. Этого уже следует остерегаться вам, герцогиня.

Мы засмеялись. Между тем, в разгар этого веселья, я дерзнула обратиться к принцессе с весьма любопытным вопросом, следуя примеру, который она мне подала.

— Соблаговолит ли Мадам ответить мне так, как это сделала я?

— Столь же откровенно. Говорите.

— Правда ли, что король… право, я очень неделикатна, правда ли, что король любит Мадам не как… жену Месье, а иначе?..

— Гм-гм! — воскликнула она, с лукавой улыбкой качая своей хорошенькой головкой. — Может быть.

— Правда ли, что Мадам… считает его величество самым учтивым, самым красивым мужчиной двора, каким он и является в действительности?

— Ах, герцогиня, мне крайне затруднительно вам ответить. Я очень рада, что вы задали этот вопрос, так как он даст мне повод разобраться в своих чувствах. Мы сделаем это вместе, не так ли? Вы мне все проясните. В самом деле, король — самый учтивый и самый красивый мужчина в своем королевстве, я это вижу и сознаю, но, главное, король обладает одним несомненным достоинством в моих глазах: он король, и к тому же это тот самый человек, который так сильно меня презирал, тот, кто отказался танцевать со мной на свадьбе польского короля, перед лицом шведской королевы, из-за того, что в его глазах я была слишком некрасивой. Именно он заявил во всеуслышание, что скорее предпочел бы дать угаснуть своему роду, нежели женился бы на нищей принцессе-дурнушке вроде меня; именно он поднимал на смех Месье, видя, как тот спешит заполучить мою руку, и прозвал меня долиной Иосафата; и именно этот человек сегодня обращается ко мне с мольбами. Он у моих ног, он меня любит, он все бросил ради меня, он называет себя слепцом, а меня самой восхитительной женщиной в мире; от меня зависят его счастье и жизнь. Что вы об этом думаете, герцогиня? Разве это не сладостная месть, которую можно смаковать? Неужели вы полагаете, что следует поскорее простить этого человека и сделать его моим господином вдвойне, в то время как на самом деле этот господин — мой раб? Разве чувство, которое питает удовлетворенная гордость, можно считать любовью? Вы же любите Пюигийема, знакомо ли вам это? Движет ли вами только жажда победы? Словом, неужели вы думаете, что я люблю короля?

— Во всяком случае, по-моему, это нечто вроде своеобразной привязанности.

— Я вовсе не желаю находиться в каком-либо другом положении по отношению к королю по сравнению с нынешним, но я также не хочу, чтобы у него были любовницы. Вся власть принадлежит мне, и я не собираюсь ни с кем ее делить. Мне кажется, что я возненавидела бы всякую женщину, посмевшую бы оспаривать у меня его приязнь. Я невестка его величества, первая дама Франции после королевы и первая придворная дама, стоящая впереди нее. Любовница отняла бы у меня все это; любовница прибрала бы к рукам этого гордеца, который меня презирал и которого я держу сегодня у своих ног; я не допущу, чтобы у него была любовница.

— Значит, у вас отныне не будет ни мужа, ни любовника, раз вы собираетесь всему оказывать противодействие?

— Да.

— Ах! Я знаю одного человека, который умрет от горя..

— Кто же это?

— Надо ли это говорить?

— Да, да, скажите.

— Мой бедный брат, — сказала я со вздохом.

— Граф де Гиш? Мадам сильно покраснела.

— Он уже и так наполовину покойник, что же с ним станет?

— Несомненно, граф де Гиш — приятный человек; он самый элегантный, самый смелый и самый красивый из дворян, но, но… сударыня, вы ошибаетесь: граф де Гиш меня не любит! В тоне Мадам слышалась величайшая досада, и это вселило в меня надежду.

— Как это граф де Гиш вас не любит, сударыня?

— Он любил госпожу де Шале, а теперь он любит Лавальер; это ли тропинка к моему сердцу, по-вашему? И если человек метит так высоко, находит ли он удовольствие в том, чтобы смотреть так низко?

— Мадемуазель де Лавальер — девица, о которой не стоит говорить, сударыня; она находится возле вашей светлости, потому что вы взяли ее по своей доброте. Безвестная, неприметная, из всех придворных особ она меньше всех способна внушить опасение. С вами нельзя об этом говорить, и все же кто-то должен сказать: не на шутку влюбленный мужчина выбирает именно эту девицу, самую ничтожную простушку из всех, и вы по-прежнему не верите в его чувство, вы даже не допускаете такой возможности! Ах, сударыня!

— Вы, случайно, не считаете, что я ревную вашего брата? — перебила Мадам с высокомерием, которое она порой на себя напускала.

— Почему бы и нет, сударыня? — отвечала я почти в том же духе. — Ревновали же вы Бекингема!

— Я никогда ничего не принимала от кого бы то ни было, не давая что-либо взамен.

Мадам хорошо меня знала и потому больше ничего не сказала. Мы молча прогуливались еще с четверть часа. Наконец, принцесса нарушила тишину:

— Герцогиня, вы на меня не сердитесь?

— Сударыня…

— Послушайте, дело в том, что ваш брат меня раздражает своими бесконечными речами, обращенными к этой маленькой дурочке. Она смотрит на него распахнутыми от удивления глазами и ничего ему не отвечает. Как он может находиться рядом с ней? Какое удовольствие он в этом находит? По-дружески посоветуйте ему оставить ее в покое.

— Я непременно это сделаю.

Во время часовой беседы я узнала Мадам лучше, чем за все минувшие годы нашей дружбы. Я дала себе слово рассказать все брату и направить его по верному пути. В принцессе было больше гордости, нежели любви, больше кокетства, нежели увлечения. Она хотела единоличной власти; сопротивление и соперничество возбуждали ее и придавали тому, что ей не желали давать, больше ценности в ее глазах. Малышку Лавальер следовало использовать для того, чтобы завоевать Мадам; Гиш должен был это понимать, либо он был глупцом.

— Итак, герцогиня, подведем итог: что вы мне посоветуете? Останется ли король со мной? Если я смирюсь с графиней Суасонской, единственной возможной соперницей, смогу ли я наверняка убрать ее со своего пути?

— Если ваше королевское высочество любит его величество только как деверя…

— Нет, нет!

— Стало быть, как любовника?

— Ничуть не бывало.

— Как же тогда?

— Я уже вам сказала: это месть.

— Она вам нравится?

— Ах, еще бы она мне не нравилась!

— Что ж, в таком случае растяните ее как можно дольше. Я могу дать вам лишь этот совет.

— Я так и сделаю. Что касается графа…

— Сударыня, мой брат узнает правду, и я надеюсь, что у него хватит духу ее услышать.

— Полно, полно, дорогая моя, он быстро утешится.

— Я приложу все силы, сударыня.

— Нам пора возвращаться, — произнесла принцесса с досадой, — я устала и хочу спать. Давайте выберем самый короткий путь.

— Как будет угодно Мадам.

Она снова приняла обиженный вид. Мне хотелось рассмеяться, и я думала про себя, насколько король изменил бы к г-же Генриетте свое отношение, если бы услышал ее слова. Мое мнение таково: король нравился принцессе, хотя она в этом не признавалась; я до сих пор полагаю, что он ухаживал за ней, но не испытывал к ней страстного чувства. Он считал свою невестку такой, какой она была на самом деле: самой пленительной из окружавших его женщин, но сердце короля отнюдь ей не принадлежало. Словом, и он и она были чрезвычайно милы и от природы наделены кокетством; они виделись ежедневно посреди увеселений и забав, и всем показалось, что они испытывают друг к другу влечение, предшествующее большой любви. Ничего подобного не было, и лишь одна я об этом знала. Королева-мать была уверена в обратном и чахла от этого, сидя в своем кресле; Мадам никогда не боялась никого, кроме короля, и отчасти Месье, когда он препятствовал ее развлечениям.

Когда мы вернулись, было очень поздно. Мы встретили немало людей, но нас не узнали. Кто же ожидал увидеть нас здесь в такое время? Принцесса не сказала мне ни слова до тех пор, пока не настала пора расстаться. Мэри открыла дверь по условному сигналу. Я сделала Мадам реверанс и ушла; она окликнула меня.

— Не забудьте о своих обещаниях, сударыня, — сказала она с улыбкой.

— Ни за что не забуду.

— Хорошо, посмотрим. Приходите ко мне в два часа, мы пообедаем вдвоем. Месье уйдет к своей матери.

— Разве ваше королевское высочество не будет сопровождать его величество?

— Нет, — прошептала она мне на самое ухо, — я хочу проверить, сможет ли он обойтись без меня.

После этих слов Мадам быстро прошла к себе, а я вернулась в свою комнату. Дверь мне открыла Блондо; она была охвачена сильным волнением.

— Ах, сударыня! — вскричала девушка. — Я не знаю, что сейчас произойдет, но вас дожидается Месье.

— Месье! В такое время? Что ему нужно?

— Не знаю. Он в бешенстве.

— Почему?

— Потому что госпожи герцогини нет дома. Он утверждает, что у нее свидание с господином графом де Шарни.

— Хорошо, я с ним поговорю. Я хотела пройти, но она сказала:

— Это еще не все.

— Что еще стряслось?

— Господин герцог вернулся, он ждет вас в своей комнате.

— Мой муж видел его королевское высочество?

— Да, сударыня. Он сказал, что вы завтра же отправитесь в Монако.

— О! Это мы еще посмотрим! Проводи-ка меня к Месье. По крайней мере, в такую жару у него должны быть несколько флаконов со льдом.

Блондо посмотрела на меня с удивлением — мое самообладание было ей непонятно.

IV.

Я застала Месье перед зеркалом: он надевал на голову гагатовую диадему, извлеченную из моих сундуков, в которых он всегда беззастенчиво рылся. Увидев меня за своей спиной, он нахмурился и спросил, не поворачивая головы:

— Откуда вы пришли, сударыня, в столь поздний час? Я сделала великолепный реверанс и осведомилась:

— Стало быть, мне следует исповедаться Месье во всех грехах?

— Вы хотите сказать, что это меня не касается. Вы ошибаетесь, сударыня, это меня касается. Старшая фрейлина Мадам должна находиться под особо пристальным наблюдением, не говоря уж о том, что в моем любопытстве, возможно, таится особый интерес, так что вам следует удовольствоваться этим объяснением.

— Месье восхитительно смотрится в этой диадеме, она идет ему так же, как мне. — Это не ответ! — вскричал принц, топая ногой.

— Я была с Мадам.

— С Мадам, и где же?

— В ее комнате.

— Стало быть, она сидела там взаперти?

— Да, сударь.

— Что же вы там делали?

— Мы беседовали.

— Ах! Вы беседовали! О чем же, скажите на милость? Раз уж вы так задушевно беседовали, вы сможете, я надеюсь, помочь мне разобраться в чувствах и поступках Мадам, о которых мне прожужжали все уши. Она считает мои упреки вздором, она высокомерно держится с королевой-матерью. Что все это значит? Что она собирается делать дальше?

— Я полагаю, то же, что она делала в прошлом.

— Вероятно, презирать, оскорблять и позорить меня, не так ли? Я положу этому конец.

— Ах, сударь!

— А вас, сударыня, я проучу с помощью вашего мужа. Вам не будет больше дозволено бегать повсюду, насмехаться над ним и сбивать Мадам с истинного пути — все это должно измениться.

— Боже мой! Сударь, откуда весь этот гнев? Кто мог его вызвать? Что мы такого натворили со вчерашнего дня, чтобы вы столь сильно рассердились?

— Черт побери! Я жду вас целых два часа!

— Месье не оказал мне честь, известив меня о своем визите.

— Разве вам не следовало об этом догадаться?

— С какой стати? Не соблаговолит ли его королевское высочество мне это объяснить?

— О подобных визитах не извещают заранее; мне кажется, наши отношения таковы… Вам известно, что я вас люблю. Я не смогла удержаться от смеха.

— Вы смеетесь над моим чувством! Вы бы не посмели смеяться, будь на моем месте король.

— Король!.. Дело в том, что его величество… Словом, я могла бы ему поверить, в то время как Месье…

— И что же?

— Месье слишком любит Мадам, и вряд ли в его сердце осталось место для кого-то еще.

— Мадам — это Мадам, — перебил принц с досадой, — это касается только ее и меня. Вы же… вы, я вас люблю… в особенности из-за вашего брата.

Месье всегда говорил с женщинами только о своих друзьях. В ту пору я не могла этого утверждать наверняка — весь двор узнал об этом позже благодаря шевалье де Лоррену и д'Эффиа. Я не знала, что бы такое ему ответить, и страстно желала, чтобы он ушел. Я падала от усталости и смертельно хотела спать. Месье пробыл у меня больше часа, разглагольствуя подобным образом. Тем не менее я поняла из его болтовни (ибо он был страшным краснобаем и сплетником), что обе королевы не дадут Мадам ни покоя, ни отдыха до тех пор, пока король к ним не вернется. Они полностью подчинили себе Месье, вертели им как хотели и собирались превратить его в карательное орудие, перед которым принцесса рано или поздно склонит голову. Вернувшись к себе, я не могла заснуть, настолько эти мысли меня угнетали. Достаточно было пустяка, чтобы возбудить ревность г-на Монако, заставить его увезти меня, разлучить с Пюигийемом, и если бы Месье принял участие в этой игре, мне недолго пришлось бы ждать.

Когда я появилась в обществе на следующий день, внимание двора было поглощено некоторыми речами королевы-матери и ее очень длительной встречей с Месье. Она была чрезвычайно обрадована, найдя столь подходящий предлог, касающийся благопристойности и благочестия, и воспользовалась им, чтобы воспрепятствовать любви короля к Мадам. Ей не составило труда заставить Месье разделить ее мнение: как известно, принц был ревнивцем; он был таким от природы и становился еще большим ревнивцем из-за досады на Мадам, не настолько лишенной кокетства, как ему того хотелось.

Недовольство королевы-матери возросло до такой степени, что вечером, когда мы ужинали в покоях ее величества, она ни разу не обратилась к Мадам и не сказала ей ни слова; королева-мать приказывала слугам подносить испанские засахаренные фрукты королю, Месье, Мадемуазель и даже придворным дамлм принцесс, а Мадам ничего не получила. Король был так этим раздосадован, что послал невестке собственные фрукты. Выходя из-за стола, королева-мать не позволила королю остаться за картами; она увела его в свою молельню и стала говорить ему самые ласковые слова, более всего способные тронуть его сердце. Государь поддался на ее уговоры и обещал королеве все, о чем она просила, заверив ее, что отныне станет относиться к Мадам не иначе как к жене брата, и, таким образом, избавится от былых заблуждений.

Месье узнал об этом от матери; он сообщил это Мадам, придя к заключению, что король не испытывает к принцессе того глубокого почтения, какое он ей выказывает. Все это вскоре стало предметом споров и пересудов, не оставлявших нам ни минуты покоя. Король и принцесса продолжали вести себя по-прежнему, и каждый при дворе, за исключением меня и Гиша, полагал, что они влюблены друг в друга. Я успокоила брата, показав ему подоплеку этой дружбы, в основе которой лежали лишь гордость и удовлетворенное тщеславие. Гиш исподтишка подстрекал Месье, и тот каждый вечер устраивал нам гнусные сцены. Мадам приходила в мою комнату вся в слезах, клянясь, что будет добиваться справедливости у короля; она говорила, что с такой царственной особой, как она, нельзя обращаться подобным образом и что она скорее уедет к своему брату-королю, нежели согласится и дальше терпеть все эти оскорбления.

Я изо всех сил старалась успокоить Мадам, но мне это не удавалось. По ночам она не смыкала глаз, предаваясь унынию. Временами, в минуты отчаяния, принцесса говорила со мной о графе де Гише; она хотела, чтобы он воспользовался своей властью и убедил Месье перестать ее мучить. Я взялась выполнить это поручение и сама прибегла к своему заметному влиянию на Месье; в ответ принц нес всякий вздор.

Накануне не помню какого праздника, когда было очень жарко и мы должны были рано утром идти в церковь, Мадам сказала мне на ухо: — Сегодня ночью мы не будем ложиться спать. — Почему, Мадам?

— Я рассказала королю о нашей таинственной прогулке, и он захотел к нам присоединиться. Мы условились, что он зайдет за нами ко мне в сопровождении одного лишь придворного, и мы вчетвером прекрасно проведем время в лесу.

— Что это за придворный?

— А вы не догадываетесь? Мало же вы верите моему слову!

— Как!.. Мой брат…

— Ах, герцогиня! Вы хотите, чтобы я это сказала, ведь вы и сами знаете, что господину де Гишу нечего делать в нашем с королем обществе. Это Пюигийем.

— Спасибо, сударыня.

— Да, мы должны посоветоваться: пора избавиться от королевы-матери и Месье. К тому же я не понимаю, ради чего вы хотите, чтобы я лишила графа де Гиша его благородных чувств.

— Я не понимаю, о чем изволит говорить ваше высочество.

— Да уж, притворяйтесь простушкой. Неужели вы не понимаете? Разве хотя бы один человек при дворе пребывает в неведении относительно любви этого прекрасного красавца-сеньора к малышке де Лавальер?

— Какой вздор!

— Граф тщательно это скрывал, о чем мне известно, но все открылось, и о его романе с этой девицей теперь знают все. С какой стати все находят ее такой красивой? Она хромает; она похожа на спящего барана, вздрагивающего, когда его будят, а в довершение всего она даже блеет.

В ту пору это светило, ставшее впоследствии столь блестящим, лишь всходило над горизонтом. Девушка стала фрейлиной Мадам, покинув Блуа после смерти г-на Гастона, герцога Орлеанского. Ее мать во втором браке была замужем за Сен-Реми, главным дворецким герцога. Состояние у них было небольшое, а их знатность была так себе. Мадемуазель де Лавальер считали кроткой и простодушной; девица искренне выражала свою сильную радость по поводу того, что она оказалась у Мадам и избавилась от брюзжания своей матушки. Мой брат скорее всего и в самом деле за ней ухаживал, но не он один, были и другие молодые дворяне, которых привлекали ее простота и манеры пастушки: девушка отнюдь не отличалась блестящим умом. Мадемуазель де Тонне-Шарант каждый день насмехалась над провинциалкой, да и Мадам, как мы видим, не отказывала себе в этом удовольствии. Я же почти не замечала мадемуазель де Лавальер.

Я попробовала запретить графу де Гишу за ней ухаживать, в то же время особенно не настаивая; зная нрав Мадам, следовало внушить брату беспокойство. И, прежде чем вернуться к себе, я не преминула предостеречь влюбленного. Поспешно одевшись по-домашнему, я прошла к своей принцессе, которая на моих глазах наряжалась крайне скромно. Она прихорашивалась украдкой, как женщина, которая желает понравиться единственному мужчине и для которой на свете существует только он. В дверь осторожно постучали. То были король и Лозен, закутанные в плащи ливрейных слуг, с шейными платками, закрывавшими пол-лица; мы были готовы последовать за ними. Таким образом король вместе со своим новым фаворитом предварил небезызвестные ночные прогулки к фрейлинам королевы, когда они вдвоем карабкались по крышам и перелезали через печные трубы ради этой бесстыдницы де Ла Мот-Уданкур. Господин и г-жа де Навай поплатились за эти прогулки, не говоря уж обо мне, о чем будет сказано в свое время.

Мы молча спустились по черной лестнице, вышли в парк и стали гулять по грабовым аллеям, которые король любил больше всего. Там же находилась небольшая роща, где мы присели отдохнуть. Король был необычайно весел и предавался всевозможным шалостям; он даже поцеловал Мадам! Мне до сих пор в это не верится, особенно при мысли о том, каким он стал теперь.

— До чего же я люблю свою сестру! — воскликнул король.

— Государь, вы не всегда так думали.

— Я был тогда слепцом.

— А теперь вы маленький мальчик, который боится порки, как писал некий фаворит о Месье.

— Сударыня, я боюсь огорчить матушку, которой, возможно, Господь не позволит долго оставаться со мной.

Мадам говорила кисло-сладким тоном, а король принялся отвечать ей серьезно. Я чувствовала, что они скоро поссорятся, и подала знак Пюигийему, самообладание и дерзость которого были мне хорошо знакомы. Кузен, сидевший на ковре из мха, резко поднялся:

— Ваше величество, у меня есть идея.

— По-моему, у вас их предостаточно; но расскажите все же об этой.

— Если король позволит мне отчасти остановиться на подробностях, которые… которым… которые… на первый взгляд…

— Говорите все, что вам угодно.

— Итак, государь, ее величество королева-мать, да хранит ее Бог…

— Господи, до чего вы медлительны! — с раздражением перебила его Мадам. — Я бы изложила суть дела за две минуты. Ее величество королева-мать полагает по доброте душевной, что я оказываю влияние на разум и сердце ее августейшего сына, хотя этого нет и в помине; ее доброта даже граничит с ревностью. Благодаря ее стараниям этот недуг передался Месье и молодой королеве; в итоге жизнь каждого из нас стала невыносимой; необходимо положить этому конец, и я умоляю короля соблаговолить впредь не заговаривать со мной и никогда больше не искать со мной встречи.

— Ах, сударыня!

— Да, ваше величество, я так решила. Раз королева, раз Месье…

Мадам отвернулась, не закончив фразы. Испытывала ли она волнение? Притворялась ли она взволнованной? Я не знаю: принцесса была слишком искусной актрисой и говорила лишь то, что хотела. — Вы желаете привести меня в отчаяние? — спросил король.

— Ваше величество, я еще не изложил вам свою идею, — отозвался Лозен.

— А каково ваше мнение, госпожа де Валантинуа?

— Ваше величество, по-видимому, я пришла к той же мысли, что и господин де Пюигийем.

— Пусть же этот мучитель, наконец, ее выскажет!

— Государь, вы не желаете расставаться с Мадам?

— Ни за что на свете.

— Вы хотите отвести подозрения обеих королев и Месье?

— Совершенно дурацкие и мнимые подозрения, которые тем не менее беспрестанно омрачают жизнь.

— В таком случае, государь, я знаю, как помочь вашему величеству: вам остается лишь с этим согласиться.

V.

— По-моему, существует только один способ отвести такого рода подозрения, — продолжал Лозен.

— Какой? Как это сделать?

— Ваше величество обвиняют в любви к Мадам, а Мадам обвиняют в любви к королю; докажите тем, кто вас обвиняет, что они ошибаются.

— Разумеется, они ошибаются, — живо перебила графа принцесса, — мы лишь питаем друг к другу чувства брата и сестры,

— Я нисколько в этом не сомневаюсь, Мадам, — промолвил Лозен, и его губы искривились в лукавой улыбке, — но другие сильно в этом сомневаются. Это отнюдь не почтительно, это безосновательно, это неслыханная дерзость, но это так.

— Увы! Да, матушка не оставляет меня в покое ни на минуту.

— Что ж, ваше величество, кто вам мешает ввести в заблуждение королеву-мать, королеву и всех остальных? Найдите какую-нибудь куколку, мнимую любовницу, от которой, как все считают, вы без ума, и она отвлечет внимание одних и вызовет гнев других.

Король не сводил с меня глаз, в то же время сосредоточенно слушая Пюигийема. Мадам покраснела, и ее ноздри стали раздуваться, придавая ей воинственный вид. Нос на некоторых лицах свидетельствует об опасности, и нос Мадам относился к их числу. Я так хорошо знала принцессу, что не могла ошибиться.

— А ведь это мысль, — неспешно произнес король, продолжая смотреть на меня, — в Фонтенбло немало хорошеньких куколок.

— Нет, только не она! — живо вмешалась принцесса, догадавшаяся о том, что подумал король, и неспособная справиться с охватившим ее волнением. — Только не она, из нее не получится куколки, и вы ее полюбите.

Лозен в свою очередь покраснел, и в его глазах сверкнули молнии — подобные взгляды убивают, когда это взгляд Бога или короля.

— Я могу назвать вашему величеству несколько имен, вполне пригодных на роль темных лошадок; эти девицы будут несказанно счастливы привлечь к себе взоры и заставить о себе говорить. — Ну-ка, ну-ка.

— Во-первых, мадемуазель де Понс. Ее кузен маршал д'Альбре помог бы ей исправить ее несколько провинциальные манеры, и все устроилось бы как нельзя лучше. — Кто еще? — У нас есть Шемро…

— Самая отъявленная кокетка из всех фрейлин королевы! — перебила Мадам.

— Это невозможно.

— Наконец, я назову Лавальер; Мадам превосходно ее знает, ибо это одна из ее фрейлин.

— Лавальер? — переспросил король. — Кто это? С кем она состоит в родстве? Какова она собой? Он даже не замечал этой особы!

— Государь, — продолжала принцесса, — я полагаю, что господин де Пюигийем нашел то, что нужно. Это довольно привлекательная, хотя и немного хромоногая девочка, кроткая и простодушная, неспособная на тщеславные и честолюбивые помыслы. Она ничего собой не представляет; она ни от кого не зависит, и я не думаю, чтобы, за исключением страстно влюбленного в нее графа де Гиша, кто-нибудь еще при дворе на нее заглядывался.

Король нахмурился; он не мог допустить даже намека на соперничество. Понимая это лучше принцессы, я поспешила прибавить:

— На самом деле, мой брат обратил внимание на Лавальер как на милое дитя, государь, только и всего. Мне доподлинно известно, что он не строит в отношении нее серьезных намерений; он метит в другую цель.

— Граф де Гиш — один из тех мужчин, над которыми нелегко одержать верх, будь ты самим королем, сударыня, — весьма многозначительно заявил наш государь.

— Впрочем, не все ли равно! — заметила Мадам. — Ведь речь идет о какой-то куколке.

— Я не потерплю шуток на этот счет, сударыня; если уж какую-либо женщину считают моей, она должна быть вне всяких подозрений. Я обдумаю наш сегодняшний разговор: ваш способ мне вообще-то по душе, господин Пюигийем; возможно, я им воспользуюсь.

— Ах, ваше величество, только не…

Мадам осеклась, покраснев. Ей хотелось сохранить брата мужа как брата, но не допустить, чтобы этот брат стал чьим-то любовником. Прежде всего принцесса была одержима тщеславным желанием быть любимой и противостоять самому великому королю на свете; это означало властвовать над двором и видеть придворных у своих ног. Что касается ее сердца, оно больше тяготело к Гишу, если оно вообще к кому-либо тяготело, о чем мне трудно судить и сейчас. Мадам была настоящей ветреницей, лишенной сколь-нибудь значительного коварства, но и неспособной на сколь-нибудь значительную привязанность; Месье, которого она не уважала, ей надоел; она была одной из тех женщин, на которых можно положиться лишь тогда, когда они в вашей власти.

Лозен не любил принцессу; его совет был, как говорится, палкой о двух концах: он стремился найти королю любовницу и разлучить его с г-жой Генриеттой. Всю остальную часть прогулки граф беседовал с государем; тот слушал его задумчиво и украдкой поглядывал на меня. Я это видела, и другие тоже. Это вызвало у Мадам досаду; когда мы вернулись, она отпустила язвительную шутку по поводу моей небрежной походки и едва не закрыла дверь своей комнаты перед моим носом в ту минуту, когда я спрашивала, какие у нее будут распоряжения.

На следующий день, будучи у королевы-матери, мы увидели, как замысел Лозена начал воплощаться в жизнь. Король остановился, подойдя к трем куколкам, и заговорил с ними. Они отвечали ему сообразно своему нраву: мадемуазель де Понс — неловко (став г-жой д'Эдикур, она не раз вспоминала об этом!), Шемро — смело, со сверкающими, как два солнца, глазами; что касается Лавальер, то она ничего не говорила и стояла с опущенными глазами, готовая заплакать от того, что на нее обратили внимание. Волнение девушки не ускользнуло ни от кого из присутствующих, и прежде всего от короля.

Затем появился Гиш; ему она показалась рассеянной. Подобное испытание продолжалось несколько дней, до тех пор пока в одно прекрасное утро, ко всеобщему изумлению, король, пожаловав к Мадам, не обвел глазами собравшихся и не осведомился, где сейчас Лавальер.

— В соседней комнате, ваше величество, — отвечала весьма удивленная принцесса, — она занимается моими лентами. Следует ли ее позвать?

— Нет, я сам к ней загляну; мне очень нравятся ленты, а ваши головные уборы всегда прелестны.

Король открыл дверь, вошел в комнату и приблизился к Лавальер; она уронила один из чепчиков, и Людовик живо его поднял. Подруги девушки почтительно удалились, и король беседовал с ней наедине, при открытых дверях, более двух часов. Все могли их видеть, и, уверяю вас, все смотрели только на них!

Барышни де Тонне-Шарант и Монтале, две близкие приятельницы Лавальер, шушукались в уголке; я слышала, как прекрасная Атенаис де Мортемар говорила со смехом:

— Она слишком глупа и никогда не научится говорить то, что нужно.

— Смотрите, смотрите, — обратился ко мне Пюигийем. — Мадам в бешенстве, чем я очень доволен; она сама хочет обо всем этом с вами поговорить. В самом деле, принцесса была в ярости по двум причинам.

— Ваш брат ревнует, — сказала мне она.

Да, он ревновал… по крайней мере, ему, вероятно, хотелось, чтобы так думали, ибо он любил Лавальер не более, чем своих собачек. Его самолюбие было задето; он был бы очень рад понять Мадам… и для него еще не все было потеряно, о чем я снова напомнила ему вечером.

Между тем доложили, что кареты поданы. Король не решился взять с собой Лавальер; он низко ей поклонился и вернулся к Мадам, которая не могла скрыть своей досады и гнева:

— Итак, ваше величество, вы вволю развлеклись с этой девчонкой!

— Мадемуазель де Лавальер очень мила, сударыня.

— Вы, в самом деле, так считаете? Вы не шутите? Стало быть, дело слажено?

Эти слова, произнесенные со страстью, свидетельствовали о довольно пылких чувствах, которые нельзя было сдержать; король ничего не ответил, что являлось самым красноречивым ответом. С этой минуты Мадам поняла, что власть ускользает из ее рук, и на протяжении всей прогулки пребывала в скверном настроении. Я сидела у дверцы кареты, неподалеку от принцессы, рядом с графиней Суасонской; она наклонилась ко мне и сказала шепотом: — Какой вредный совет дал нам ваш Пюигийем! Я решила, что лучше всего последовать примеру государя, и промолчала. Между тем мой брат разыгрывал ответную партию с Лавальер. Уязвленный в своем драгоценном самолюбии, он поспешил к этой особе и тоже стал говорить с ней наедине. В то время как все рассаживались по каретам, она попыталась от него сбежать, но граф успел излить свою желчь в крайне неосмотрительных словах, из-за которых впоследствии окончательно лишился ее благосклонности. Он так грубо обошелся с ней, что она расплакалась и, если бы не мадемуазель де Тонне-Шарант, осталась бы дома.

Вечером, когда я уже готовилась ко сну, дверь моей комнаты открылась и туда вошел на цыпочках брат; он был бледен, весьма небрежно одет, но очарователен. Гиш попросил у меня прощения за то, что явился в таком виде и в столь поздний час, но он должен был меня увидеть — лишь одна я могла помочь ему в данных обстоятельствах, ибо маршал категорически не желал вмешиваться в его дела.

— Что же случилось? — спросила я.

— Дело в том, что сегодня утром я обидел Лавальер.

— Тем лучше для вас, ведь король почти объяснился ей в любви, которую он к ней питает. — Именно из-за этого мы и поссорились: я стал ревновать.

— Стало быть, вы очень любите Лавальер?

— Я? Она меня совершенно не интересует; это дурочка, у которой нет за душой ничего, кроме юности; когда ей будет тридцать, никто и не взглянет на нее.

— В таком случае я вас не понимаю.

— Боже мой, сестра, значит, вы меня совсем не знаете? Я принялся ухаживать за Лавальер от безделья, чтобы чем-то себя занять; она отвечала мне странными ужимками, которые меня раззадорили; мне нужна была женщина для вида, и я выбрал эту особу. Неделю спустя я бы ее бросил.

Но теперь, когда у меня ее отнимают, я не могу допустить, чтобы она от меня ускользнула. — Ах! Какое прекрасное умозаключение!

— Я совершил глупость, сказав об этом Лавальер, сказав ей об этом в крайне неосмотрительных выражениях. Если ей захочется, она сможет меня погубить; я в ее руках, и это меня беспокоит.

— Мой милый граф, Лавальер этого не захочется.

— А что, если ей этого захочется? Я отнюдь не нравлюсь королю по неведомой мне причине; если эта девица станет его любовницей, он не простит мне, что я с ним соперничал, а затем сурово с ней обошелся. Что же делать?

— Вы пришли просить совета у меня, у меня?

— К кому же еще мне обращаться?!

— К вашему другу де Варду или к этому ловкачу де Маликорну, который перехитрит любого; в вашем распоряжении графиня Суасонская, а также…

— В моем распоряжении только моя сестра, и эта сестра — герцогиня де Валантинуа, старшая фрейлина и подруга Мадам. Я улыбнулась, понимая, к чему он клонит, ибо ждала этого.

В эту минуту в моем кабинете, где находилась Блондо, послышался шум; я собралась окликнуть горничную, но мне показалось, что слышится тихий разговор; я тотчас же решила, что это, очевидно, какой-нибудь слуга, явившийся за распоряжениями. В такой час никто другой не мог прийти; меня это более не занимало, и я повернулась к смотревшему на меня Гишу:

— Что я могу сделать благодаря всем этим титулам?

— Герцогиня, неужели вы не догадываетесь?

— Я? Разве я гадалка или толкователь пророчеств?

— Послушайте, моя дорогая, вам же известно, что я люблю Мадам.

— Мне известно, что вы любите Лавальер.

— Вы уже забыли мои просьбы, мои наставления по поводу Месье?

— Конечно, нет, но при чем тут это?

— Ах! Вы выводите меня из терпения! Я люблю Мадам, я никогда никого не любил, кроме нее, и выбрал Лавальер лишь для того, чтобы отомстить принцессе за ее презрение и заигрывание с королем; теперь, когда король ее покидает, сестра, я должен с ней встретиться, я должен обрести надежду, а она должна узнать об этой любви — словом, вы должны оказать мне услугу!

В течение нескольких минут я ощущала сквозь кроватные занавеси резкий запах духов, привезенных Мадам из Англии, — ими были заполнены все ее шкафы. В ту пору король обожал духи, которые он впоследствии столь же сильно возненавидел. Позади моей кровати с балдахином находилась маленькая скользящая по пазу дверца, ведущая в комнаты моих горничных. Мне мерещилась какая-то тайна времен Генриха II либо Франциска I, возможно связанная с девичьей честью, которая не устояла под покровом этого таинственного алькова. Я почувствовала, как кто-то тронул меня за руку, и Мадам, приложив палец к губам, промелькнула как молния, в промежутке между занавесями. «Ах! — подумала я. — Господин граф де Гиш — удачливый плут!».

— Знаете ли вы, брат мой, — произнесла я вслух, — что вы просите меня о весьма затруднительной услуге?

— Почему же?

— Мадам сейчас нисколько о вас не думает; впрочем, даже если бы она об этом думала, столь сиятельная особа не смогла бы снизойти до такого безвестного человека, как вы.

— Сестра моя, Мадам сейчас сердится, она весьма сердита, и не без основания, но она меня выслушает.

— Она даже не станет вас слушать. Как вы убедите принцессу в своей любви, после того как вы дерзнули дать ей в качестве соперницы одну из ее фрейлин?

— В качестве соперницы! Скажите лучше: в качестве жертвы — я выместил на Лавальер свою досаду, ибо Мадам терзала мне сердце.

— Сердце?

— Да, сердце, до самого основания. Я люблю Мадам, слышите? Я люблю ее и, даже если король прикажет меня сослать или заточить в Бастилию, я все равно ей скажу, что я ее люблю.

— О! Что касается этого, — отвечала я, невольно улыбаясь, — по-моему, никто не помешает вам сделать это сейчас. Кроватные занавеси пришли в движение, давая знать, что меня поняли.

VI.

Образ мыслей и характер моего брата были подвержены внезапным переменам, из-за чего он казался непонятным или непредсказуемым. Гиш никогда не лгал, он говорил правду, но его взгляды порой делали крутой поворот, что почти всегда являлось полной неожиданностью. В ту пору мой брат обожал Мадам, он обожал ее, потому что терял Лавальер и был охвачен жаждой мести; он хотел, чтобы эта месть была яркой и блестящей и чтобы она в первую очередь была направлена против короля, — столь безрассудный замысел не пугал Гиша. Король отнимал у него фрейлину; в качестве мести граф стремился завладеть принцессой, невесткой государя, той, чья любовь не была настолько сильной, чтобы ради него можно было бросить вызов общественному мнению. Я, постигшая душу брата, это понимала; что касается г-жи Генриетты, то она видела лишь светлую сторону происходящего. Мадам тоже жаждала мести, ей хотелось, чтобы король заметил, что она, как и он, не тратит время на слезы, и ее утешителем стал граф де Гиш — король всех сердец, подобно тому как Людовик — король Франции.

Я считала, что мы втроем оказались в необычном положении, и надеялась растянуть его подольше; внезапно появилась Блондо; на этот раз она вошла через парадную дверь и сказала с растерянным видом:

— Госпожа, пришел Месье!

Его королевское высочество иногда заходил ко мне в неурочный час, но, казалось, его взгляды на этот счет изменились, и я не ожидала его увидеть, так как он не показывался здесь уже по меньшей мере три недели. Этот внезапный визит нисколько меня не смутил, хотя подобная случайность казалась странной; неторопливо повернувшись к графу де Гишу, я спросила:

— Вы желаете с ним встречаться?

— Нет, конечно, нет; однако я не могу уйти просто так, у меня еще есть что вам сказать.

— В таком случае, пройдите в мою гардеробную комнату, брат мой, и сидите тихо: принц пробудет у меня недолго. Впустите его королевское высочество, — прибавила я, как только Гиш затаился.

Принц был выведен из терпения: я никогда не позволяла ему приходить ко мне так поздно без предварительного предупреждения. Он почти оттолкнул Блондо, когда она доложила о нем, и весьма нелюбезно осведомился:

— Что за человек был здесь, госпожа герцогиня, кого вы спрятали, узнав о моем приходе?

— Сударь, это был мой брат.

— Гиш здесь, в такое время! Что ему было от вас нужно?

— А что нужно от меня вашему королевскому высочеству?

— Черт побери! Во-первых, я хочу поговорить с вами о Мадам, а затем о вас… Он приходил за тем же?

— Именно так.

— А-а! Зачем же он тогда ушел?

— Он опасался показаться бестактным.

— Что за ребячество!.. Госпожа де Валантинуа, я очень доволен Мадам, — продолжал принц, удобно усаживаясь.

— В самом деле, сударь?

— Очень доволен, повторяю, но боюсь, что она мне все испортит.

— Я ничего не понимаю.

— Разумеется. Мадам показала всем, что король для нее не более, чем мой брат; она доставила удовольствие королеве-матери и отчасти явила свое желание мне угодить. Я решил, что все в порядке, но теперь король увивается за ее фрейлинами: вчера за мадемуазель де Понс, сегодня за Лавальер; можно подумать, что Мадам ему их уступила, чтобы его удержать, и я не понимаю, что мне дает эта перемена.

— Что же может сделать Мадам? Разве король не имеет права на все?

— Когда Мадам хочет, она прекрасно знает, как с ним говорить, равно как и со мной; пусть она заявит королю, что не намерена терпеть у себя этот позор и готова выставить всех этих девиц за дверь, после чего ему придется заниматься любовными делами в другом месте. Я поняла, в чем суть дела.

— Месье, — заметила я, — вы не сами до такого додумались.

— Нет, не я, а королева-мать.

— Я так и полагала; это отнюдь не похоже на ваш привычный образ мыслей. Вы не можете желать, чтобы Мадам поссорилась с королем и утратила его доверие одновременно с вашим. Все это — мне жаль вам это говорить, — все это придумано для того, чтобы помешать королю посещать Мадам, чтобы он больше не находил удовольствия в ее обществе и чтобы она стала занимать при дворе такое же положение, как госпожа принцесса, либо какое-нибудь иное такого же уровня. Средства стали другими, но цель осталась прежней. Месье ничего не ответил и поднялся.

— Что вам сказал граф де Гиш? — спросил он.

— То самое, что я сию минуту имела честь повторить вашему королевскому высочеству.

— Госпожа де Валантинуа, можете ли вы поклясться, что Мадам хранит мне верность?

— Если бы я вам в этом поклялась, сударь, вы напрасно бы мне поверили, ибо, знай я обратное, я бы все равно поклялась, что вы не обмануты. Мадам — самая очаровательная, как и самая порядочная принцесса на свете, однако, однако…

— Что однако?..

Я знала, что три человека слушают меня затаив дыхание, с неистово бьющимся сердцем; я умышленно сделала паузу, заставив их ждать моего ответа.

— Однако… сударь, не вы ли являетесь виновником мнимых ошибок Мадам?.. Вы не воздаете ей должное, вы…

— Я все время о ней забочусь.

— Да, мучая ее.

— Разве я виноват, что она мне совсем не нравится?

— В таком случае, разве она виновата, что вы тоже отнюдь ей не по нраву?

— Я считаю ее холодной и властной кокеткой. Я нахожу ее худой, смуглой и во всех отношениях сухой.

— Мадам, возможно, считает вас, простите, сударь, она, возможно, считает вас… самодовольным… жеманным… изнеженным… Возможно, ей не нравится, что мужчина использует столько помады, благовоний и всяческих духов.

— А вы, герцогиня, каким вы меня находите?

— Сударь…

— Я вам вовсе не противен, мне это известно, но раз Мадам относится ко мне так дурно, если верить вашим словам, я был бы счастлив узнать, разделяют ли другие ее мнение; мои друзья отнюдь так не думают — и ваш брат, и прочие; при этом ваш брат отнюдь не льстец.

— Месье знает, насколько я рада тому, что он соблаговолил почтить меня своим вниманием.

Я склонила голову, изображая то, что мой отец называл «парадным поклоном», а на самом деле скрывая свое желание рассмеяться. Принц продолжал нести всякий вздор и в течение получаса говорил глупость за глупостью, нелепость за нелепостью, таким образом давая жене право презирать его не только на словах.

— Словом, герцогиня, — произнес он в качестве вывода, — из всего этого вытекает, что мне не следовало жениться на Мадам и что моя кузина де Монпансье, невзирая на ее возраст, подошла бы мне гораздо лучше. У нее больше богатства, чем у любой другой, и в этом состоит истинное утешение: если у меня много денег, какое мне дело до всего остального?

Слушая этого странного человека, я гадала, для чего он явился ко мне в два часа ночи говорить весь этот вздор, и не смогла удержаться от следующего замечания:

— По-моему, с этим можно было подождать до завтра, сударь, и незачем изображать себя счастливчиком ради такой ерунды.

— Напротив, я хочу, чтобы вас считали моей любовницей, и раз я не в состоянии добиться от вас ничего, кроме видимости любви, мне приходится с этим смириться.

Я не могла не расхохотаться; из-за кроватных занавесок и из гардеробной раздался ответный смех, но принц ничего не услышал.

— Не обижайтесь впредь, сударь, если вас не будут сюда пускать, ибо господину де Валантинуа вряд ли доставят удовольствие ваши ночные визиты, и, возможно, ему хватит твердости не одобрить то, что мое имя послужит вам украшением. Месье пожал плечами.

— Кого волнует мнение господина де Валантинуа? — продолжал он. — Уж, конечно, не вас, ведь интерес, который вы проявляете к вашему любезному кузену Пюигийему, совсем иного рода; по крайней мере не думайте, что я об этом не знаю.

В тот самый миг, когда он произносил эти слова, дверь снова открылась и г-н де Валантинуа явил нашим взорам свою взъерошенную гриву; у него был невыразимо смущенный вид, словно его самого застали врасплох.

Я не в силах описать, какой неудержимый смех вызвало его появление у меня, принца и двух незримых свидетелей этой сцены. Мы потеряли дар речи. Мой дражайший супруг застыл с открытым ртом; он смотрел на нас с изумлением и повторял, не понимая, что он говорит:

— Месье! Месье! Месье у вас в такое время!

— И Мадам тоже, — живо откликнулась принцесса, высовывая голову из-за занавесок, — я надеюсь, что это трогательно.

Настала очередь его королевского высочества остолбенеть при виде еще одной Медузы. Он припомнил свои недавние признания, и лица обоих мужей были одно забавнее другого — это воспоминание до сих пор вызывает у меня смех.

«Ах! — подумала я, разумеется, не произнося это вслух. — Здесь не хватает лишь одного человека — Пюигийема!».

Но, как в хорошей пьесе, он там был. Часто, очень часто он забывал сообщить мне днем об одном из тех неотложных дел, что нам так нравится обсуждать с человеком, к которому мы испытываем полное доверие; поэтому кузен приходил ко мне по ночам через комнату Блондо, и служанка порой удерживала его там, не позволяя ему войти, если этого нельзя было делать. В таких случаях он ждал своего часа в одном из платяных шкафов, очевидно изготовленном в то же время, что и потайная дверь, и столь же надежно скрытом от глаз. В тот вечер Лозену срочно потребовалось мне что-то сказать, и он сидел в своем укрытии, в то время как другие персонажи комедии находились в комнате.

Одновременно с Мадам я вновь обрела присутствие духа и хладнокровие; между тем Месье и г-н де Валантинуа все еще не могли опомниться от удивления. Принцесса первой нарушила молчание; задорно и мило погрозив мужу пальчиком, она с ревнивым, но отнюдь не суровым видом сказала:

— А, сударь, вот вы и попались.

— Ей-Богу, сударыня, по-моему, мы все попались; самое лучшее, что мы можем сделать, — это забыть обо всем и остаться добрыми друзьями; готов поспорить, что господин де Валантинуа тоже так считает.

Однако г-н де Валантинуа считал иначе: он усматривал во всем этом нечто непонятное ему, а будучи недоверчивым по натуре, стремился ужалить в особенности тогда, когда ему не к чему было придраться. Он встрепенулся, как разъяренный петух, и ограничился низким поклоном вместо ответа.

Мадам смеялась, она смеялась как счастливая женщина, желающая, чтобы все кругом были счастливы, но чтобы при этом другие счастливчики проходили мимо, не затрагивая ее благополучия.

— Господин де Валантинуа, — продолжала она, — сегодня вечером герцогиня взяла на себя роль судьи в нашем с Месье споре; она выслушала нас вместе и порознь, чтобы затем нас помирить. Излишне говорить, что во всем виноват опять-таки Месье, и вы рискуете к нему присоединиться, испепеляя мою милую подругу своими пламенными взглядами. Известно ли вам, что это вас отнюдь не красит, и вдобавок вы несправедливы, что еще больше усугубляет вашу вину. Словом, не пора ли вам улыбнуться?

Царедворец одержал верх над ревнивцем: г-н Монако принялся гримасничать, отчего его физиономия не стала красивее; мы сделали вид, что нас это устраивает. Мадам атаковала его вовремя, так же как и Месье. Она сидела на моей кровати, по-прежнему прикрытая занавесками, и находилась почти в тени. Принцесса блистала остроумием и насмешливостью и сразила обоих мужчин наповал. Когда ей надоело наслаждаться своим триумфом, она подумала об отступлении. Прежде чем удалиться, она поцеловала меня в лоб и сказала шепотом:

— Я уведу обоих. Завтра, — продолжала она в полный голос, — мы приступаем к репетициям балета. Вы будете довольны, Месье, будьте покойны, и другие тоже. Господин герцог де Валантинуа, сделайте милость, подождите меня у маленькой двери, я выйду через нее. Ваше королевское высочество тоже меня проводит, не так ли? Дадим отдохнуть нашей судье, она нуждается в отдыхе.

Можно ли было отказаться? Обоим пришлось уйти. Я смотрела им вслед, крикнув на прощание г-нуде Валантинуа:

— До завтра, не так ли? Приходите рано утром к Мадам, я устала и сейчас же лягу спать.

Не успела за ними закрыться дверь, как Гиш выскочил из своего укрытия, будучи вне себя от радости.

— Ах, сестра, сестра! — воскликнул он. — До чего я счастлив и как искусно вы обделываете дела. Считайте меня своим лучшим другом. Завтра — благословенный день! Она любит меня, она меня любит! Я надеюсь, вы в этом не сомневаетесь?

— Поспешите вернуться к себе и затаитесь хорошенько, граф, вы собираетесь затеять очень дерзкую интригу, не погубите себя и нас вместе с вами. Все равно, они были ужасно смешными, эти господа мужья!

Мы снова принялись смеяться, и мне пришлось почти прогнать брата, иначе он продолжал бы и дальше говорить о принцессе. Отослав его прочь, я направилась к проходу за кроватью и наткнулась на руку, шарившую в поисках моей руки, а также услышала нежный и страстный голос, прошептавший из-за потайной двери, оттуда, где только что находилась Мадам, одно слово:

— Наконец! — В этом голосе слышался радостный трепет. — Он был там!

Теперь, когда я вспоминаю об этом и мне все еще кажется, что я слышу голос кузена, я уже никогда его не увижу, он умер для всех. Я тоже скоро умру, я скоро умру, и он меня больше не любит! Всякое счастье не вечно.

VII.

На следующий день двор являл собой любопытное зрелище. Я отправилась к Мадам рано утром, и, когда мы вышли на нашу обычную прогулку, принцесса вся сияла от радости. Взгляд ее тотчас же встретился с взглядом моего брата, и на ее щеках заиграл прекраснейший румянец, так что ей пришлось прикрыть лицо веером, и это было замечено окружающими. Мы все ждали, что король подойдет к Лавальер, но, к нашему изумлению, он на нее даже не взглянул. Его величество с чрезвычайной учтивостью и предупредительностью приблизился к своей невестке и оставался возле нее все время, пока мы находились во дворце. Он смеялся, держался непринужденно и казался лишенным всяких забот, как и всякого притворства. Мадам же была раздосадована — она рассчитывала на другое, и весь двор не знал, как отнестись к происходящему.

На прогулке король не покидал нас ни на миг; он не сказал фрейлинам ни слова!

Огорченный Гиш оставался в стороне, а я гадала, к чему ведет вся эта комедия.

— Боже мой, государь, — промолвила Мадам, — вы не отходите от меня, словно я не жена Месье и королева ничего не узнает.

Она говорила тихо, а король отвечал ей в полный голос и с решительным видом:

— Сударыня, я счастлив обрести в лице моей сестры столь совершенную принцессу, которой мой двор в первую очередь обязан своим блеском и добродетель которой столь же ослепительна, как ее ум и красота.

Он сделал ударение на словах «моя сестра» и «добродетель», подчеркивая таким образом свои намерения. Брат собирался впредь проявлять свое расположение к Мадам, чтобы любовник Лавальер мог беспрепятственно встречаться с ней тайком, чтобы гнев обеих королев не перекинулся с принцессы на скромную фрейлину и чтобы в то же время угодить всем недовольным королевскими фаворитками. Расклад был хорош, и следовало продолжать игру, но Амур был рядом и путал карты противников — подобные проделки в его духе.

Выйдя из карет после прогулки, мы отправились на репетицию великолепного балета, в котором танцевали все. Как только мы там оказались, Мадам взяла меня за руку и принялась безудержно резвиться, привлекая таким образом внимание человека, которого ей хотелось видеть возле себя. Я не стала напоминать Гишу о вчерашнем спектакле, участники которого сидели в засаде; я надеялась, что он возьмет себя в руки, поскольку мое положение в центре событий было весьма опасным. В то время как репетировали первую сцену, в которой мы не были заняты, принцесса оставалась между мной и Гишем. Она подшучивала над братом как женщина, которая уверена в своей власти и независимость которой начинает сдавать свои позиции. Видя, что Мадам держится так просто, без всякой манерности, граф решил, что он вправе перейти в наступление; воспользовавшись мгновением, когда я искала глазами Пюигийема, он весьма непринужденно спросил ее:

— Мадам не сочла бы меня слишком дерзким, если бы я обратился к ней с вопросом?

— Это зависит от ответа, который должен последовать.

— Увы! Мадам вправе отвечать или нет. Меня всегда удивляло одно обстоятельство: когда у людей справляются об их здоровье, никто на это не жалуется; когда при дворе осведомляются о величине вашего состояния, это вам льстит; если вас спрашивают: «Хорошее ли у вас настроение?», это воспринимается как знак внимания, — и в то же время нам возбраняется интересоваться сердечными делами своих друзей, чувствами посторонних и даже прекрасных дам — обожаемых всеми кумиров! Поистине, не странно ли это, сударыня?

Я слушала этот разговор, не показывая вида, и узнавала по этим напыщенным и мудреным фразам манеру своего любезного братца; я мысленно посмеивалась над этим и готова была поспорить, что Мадам находит подобные речи бесподобными. В самом деле, она отвечала ему с умильным видом:

— Разве кто-нибудь думает о чужих чувствах, сударь? Какое мне дело до вашего сердца? Какое вам дело до моего?

— Ах, сударыня! — Гиш невыразимо тяжело вздохнул, словно лишившись возможности дышать.

— И что же?

— Мадам…

— Вот и все, после этого прекрасного вступления вы теряете передо мной дар речи, как школьник в присутствии своего учителя.

— Дело в том, что я не смею больше ничего прибавить, раз вы запрещаете говорить о вашем сердце. — Людям моего положения бесполезно иметь сердце.

— Как, сударыня, у вас его нет?

— Я вовсе не это хочу сказать, я говорю, что мне не следовало бы его иметь.

— В таком случае… как оно себя чувствует? Мадам засмеялась, чтобы скрыть свое смущение:

— Вы ужасный насмешник, господин де Гиш, вы шутите столь же удачно, как и ваша сестра, которая смеется над всем.

— Это отнюдь не ответ.

— Я уже не помню, о чем вы спрашивали.

— О состоянии вашего сердца, сударыня.

— Оно превосходно.

— Как! Никто никогда его не задевал?

— Никто.

— Как! Величайший король в мире…

— Берегитесь, сударь, вы рискуете стать бесцеремонным.

— Ах, сударыня, ваше королевское высочество убивает человека наповал. Принцесса посмотрела на Гиша с обворожительной улыбкой и протянула в его сторону веер, словно жезл.

— Уходите, граф, я прощаю вас и возвращаю вам ваш меч.

— Ах, сударыня! — вскричал он. — Ах, сударыня, я вас покидаю, я удаляюсь, ибо подвергаюсь слишком большой опасности.

Брат и в самом деле собрался уйти, но я сделала ему знак вернуться. Принцесса была очарована и хотела продолжить беседу; я не оставляла их одних, опасаясь, как бы дело не зашло слишком далеко. На нас смотрели со всех сторон; в глазах государя читался гнев; маленькая глупышка де Лавальер готова была расплакаться в уголке, вероятно из-за того, что король больше не обращал на нее внимания.

Месье, по своему обыкновению разносивший сплетни, подошел к нам с безудержным смехом, собираясь во что бы то ни стало рассказать нам очередную небылицу.

— Сударь, — теребила его Мадам, — мы выслушаем вашу историю, если она пристойна, в противном случае я не желаю ничего слышать. Гадкие истории не в моем вкусе.

— Речь идет о фрейлинах, снова о фрейлинах, не о ваших, а о фрейлинах королевы, и я отнюдь на это не жалуюсь: матушка перестанет мне твердить, что они развращаются только у вас.

— Которая же из святых королевы навлекла на себя гнев?

— Мадемуазель де Шемро; она вовсе не святая, и госпожа де Навай знает это не понаслышке. Вчера, приблизительно в час ночи, девица прогуливалась по коридорам, пробиваясь сквозь толпу кавалеров, которые, как всем известно, в это время спешат на свидание к дамам, пряча лица в складках плащей. — Подобно некоторым дворянам, спешащим к некоей герцогине, не так ли?

— Речь идет не об этих некоторых, а о многих других. Бюсси… по крайней мере, вы же не станете со мной спорить из-за этого человека? Так вот, Бюсси крался вдоль стен, пробираясь в святую святых, где почивает маркиза де Ла Бом или, быть может, госпожа де Монгла или, быть может…

— Быть может, кто-то еще или, возможно, никто. На Бюсси чересчур много наговаривают.

— Ах, сударыня, — возразил мой брат, — можно ли назвать это наговором? Бюсси пришел бы в отчаяние, если бы он знал, как вы его защищаете!

— Сударь, побыстрее заканчивайте свой рассказ, вас сейчас позовут, скоро ваш выход.

— Хорошо! Когда святой Бюсси, раз уж вы всех причисляете к лику святых, свернул в самый темный из всех коридоров, он увидел, что святая Шемро направляется в его сторону с маленьким фонарем, наполовину скрытым под полой ее накидки, и они едва не столкнулись лбами. Шемро — умная и весьма находчивая девица; надеясь, что ее не узнали, она быстро задула свечу. Бюсси же полностью преградил барышне путь и поклонился ей до земли, назвав ее по имени. «Сударь, — отвечала Шемро, сильно смутившись, — я шла… я искала…».

«Я понимаю, мадемуазель, — отозвался Бюсси с глубочайшим почтением, — но, ей-Богу, я бы не хотел потерять то, что вы ищете».

— Фу, сударь! — воскликнула Мадам. — Разве можно повторять такие глупости!

Тем не менее она разразилась смехом, привлекая к нам внимание. Все поняли, что принцесса старается раззадорить короля, либо показать ему, что ей нет никакого дела до того, смотрит ли он на нее, доволен ли он или раздосадован. Его величество продолжал танцевать паспье с мадемуазель де Севинье, впоследствии моей доброй подругой г-жой де Гриньян, изображавшей нимфу или наяду (я уже не помню точно); в ту пору она определенно была самой прелестной из юных барышень и впервые показывалась в свете, как и другие девицы ее возраста, но о ней уже много говорили.

Подобная сцена с участием короля, Мадам, моего брата и Месье повторялась почти ежедневно; однако граф каждый день все успешнее продвигался вперед вследствие равнодушия короля, безрассудства Мадам и, следует это признать, глупости Месье, у которого я покорно прошу прощения за свою откровенность. Я старалась как можно реже во все это вмешиваться ради Пюигийема, опасавшегося, что я запятнаю свою репутацию, а также во имя г-на Монако, которому я угождала в этом, чтобы поступать по-своему в другом. Между тем меня впутывали в эти дела вопреки моей воле: я выслушивала признания, жалобы и восторги каждого, понимая, что дело движется к развязке.

Король взял за правило не говорить Лавальер ни слова днем — ни на балете, ни на прогулке; он даже не смотрел в ее сторону. Однако во время вечерней прогулки государь покидал коляску Мадам и подходил к карете Лавальер, дверца которой была откинута, и, поскольку это происходило в темноте, без всякого стеснения беседовал с девушкой.

Все это не устраивало Мадам и королев. Как вы уже убедились, они настроили Месье соответствующим образом; тот ожесточился и воспринял то, что король влюбился в одну из фрейлин Мадам, как посягательство на свою честь. Принц не давал его величеству ни покоя, ни отдыха, настаивая на том, чтобы он расстался с этой особой; Мадам в свою очередь нередко не выполняла своих обязательств перед мужем; таким образом, все были не в ладах друг с другом.

Между тем любовь графа де Гиша получила широкую огласку. Королева-мать поспешила оповестить об этом Месье, и тот начал дурно обращаться со своим другом. Мой дорогой братец с присущей ему дерзостью делал вид, что он этого не замечает и что это его не волнует; упреков же по его поводу было предостаточно. Наглость Гиша была так велика, что как-то раз он взял Мадам под руку и отвел ее на большую садовую лужайку, чтобы спокойно вести там беседу на глазах у всего двора; Месье находился всего в нескольких шагах от них и немедленно обо всем узнал. Видя это, я поняла, что дальше последует, и отправилась к себе.

Не прошло и нескольких минут, как в коридоре послышались чрезвычайно поспешные шаги. Брат открыл дверь, не постучав, и швырнул свою шляпу на кресло: он был охвачен яростью, внезапные приступы которой нередко случались с ним.

— Я этого не допущу! — вскричал он. — Мне придется отомстить за себя, слышите, сестра?

— В чем дело? — спросила я, стараясь сохранять спокойствие и унять волнение брата.

— Черт побери! Месье позволяет себе такое, чего я не собираюсь терпеть. Я беседовал с Мадам на лужайке, как вдруг он примчался, словно разъяренный петух, и увел принцессу, бросая на меня грозные взгляды, не отвечая на мое приветствие и не дав ей даже закончить фразу. Какого черта! Мы же с ним все-таки дворяне!

— Я с вами согласна, но есть два простых довода, доказывающих, что вы не правы; во-первых, Мадам — жена Месье, и он, очевидно, вправе ее оберегать, будь он даже самым ничтожным из парижских мусорщиков; во-вторых, в ваших жилах, насколько мне известно, не течет королевская кровь, сколь бы благородным дворянином вы при этом ни были.

— А как же наша прабабушка Коризанда, кем вы ее считаете, скажите на милость? Мы потомки Генриха Четвертого в той же степени, что и он. И что за разница, каким образом это произошло!

Будучи взбалмошным по природе, Гиш стал смеяться над собственной шуткой; я не поддержала брата, понимая, что его дела плохи.

— Стало быть, вы не понимаете, братец, к чему это может привести, раз вы продолжаете так упорствовать? Подвергая себя опасности, вы готовы погубить всю нашу семью. Король по многим причинам встанет на сторону Месье, и лучшее из того, что может с вами случиться, это одиночное заключение в Бастилии.

— А я говорю, что не собираюсь сдаваться! — вскричал Гиш, снова приходя в ярость и топая ногой. — Месье всего лишь дурно воспитанная женщина, разукрашенная лентами кукла; он защищает собственность, на которую не может притязать. Я клянусь всеми святыми, что не позволю себя оскорблять! Как судьба распорядится, так и будет.

— Вы сошли с ума!

— Уж лучше я увезу Мадам и убегу с ней в Америку.

— Час от часу не легче! Мадам ни за что с вами не поедет.

— Она меня любит, я это знаю, и…

И тут послышалось, как кто-то мчится по галерее; я услышала чье-то прерывистое дыхание у моей двери, которую не открыли, а скорее толкнули рывком, и на пороге появился Месье со шляпой на голове, со сбившимся воротником, что свидетельствовало о его сильном волнении; глаза принца пылали, как рубины. Гиш смотрел на него в упор, не шевелясь. Я же вся дрожала. — Выйдите, сударь! — произнес принц, указывая тростью на коридор.

— Наши предки сказали бы: «Выйдем!» — дерзко ответил Гиш, не сходя с места.

VIII.

Зная обоих, я догадывалась, что сейчас произойдет. Никогда в жизни мне не приходилось быть в таком замешательстве. Я не решалась позвать на помощь, хотя и предвидела, что эта стычка приведет к ужасным последствиям. Судьба вечно сводила меня с безрассудными и безудержными людьми. Лишь два человека при дворе отважились открыто противостоять нашим владыкам (не считая полоумного г-на де Монтеспана): одним из них был мой брат, а другим — мой любовник. Как бы то ни было, я чувствовала себя крайне неловко. Я пыталась вставить хотя бы слово, но Гиш крикнул мне: «Оставьте нас, сударыня!», что могло бы обескуражить более робкую женщину. Месье живо подался вперед, отвечая на брошенный ему вызов — он был очень храбрым человеком, невзирая на свою приверженность к румянам и мушкам.

— Наглец! — вскричал принц.

— Берегитесь, сударь! — откликнулся Гиш, бледный как призрак. — Подумайте, с кем вы говорите!

— Сами подумайте, с кем вы говорите! — воскликнула я, решив вмешаться, чтобы не дать событиям зайти слишком далеко.

— Я говорю с Филиппом де Бурбоном, первым дворянином королевства после короля, мне это прекрасно известно, сударыня; обещаю, что не забуду этого, при условии, что Месье будет об этом помнить, как и я. Его предок был беарнец, подобно моему; князья Наваррского и Бидашского домов не раз делили и стол и постель. Пусть Месье изволит хранить это в памяти.

Я никогда не видела, чтобы кто-нибудь держал голову более гордо, чем граф, когда он произносил эти слова, и в глубине души гордилась братом, хотя и дрожала при этом. Подобные речи были уместны раньше, до того как кардинал де Ришелье уравнял все головы, чтобы над ними возвышалась лишь одна голова, увенчанная короной.

Месье оробел, но не из-за страха, а потому что вследствие его слабохарактерности ему было свойственно подчиняться своим фаворитам. Когда вспышка наигранного гнева проходила, он покорялся воле очередного тирана. Разве нам не доводилось видеть гораздо худшее во времена шевалье де Лоррена? Между тем воспоминание об обиде придало Месье немного смелости. Принц сделал несколько шагов вперед — до тех пор он стоял у двери — и продолжал, побагровев от досады:

— Я считал вас своим другом, господин де Гиш.

— Разумеется, сударь, я был им и полагал это за честь.

— В таком случае, зачем вы позволяете себе посягать на мою честь? Для чего давать повод к бесцеремонным упрекам в адрес Мадам? Разве моя жена не должна быть свято чтимой вами? — Сударь, я не понимаю, что вы хотите сказать.

— Вы дерзнули поднять взор на Мадам! Не отрицайте этого, я все знаю.

— Это ложь; но правда, очевидно, состоит в том, что мы с вами в расчете.

— Каким образом, скажите на милость?

— Вы изволите публично позорить мою сестру, которая стоит перед вами, сударь, и при всем моем почтении к членам королевской фамилии честь рода Гримальди и честь рода Грамонов столь же уязвима, как королевская честь.

Я пребывала в замешательстве; Месье же не колебался и, обернувшись ко мне, произнес:

— Позвольте заверить вас, госпожа герцогиня, что я ни за что не позволю вашему досточтимому брату говорить такое.

— Я вправе это говорить и пользуюсь своим правом, — заявил Гиш. — Я отнюдь не нарушил своих обязательств по отношению к Мадам и не могу допустить, чтобы на меня возводили обвинение; так что отныне, как вы понимаете, сударь, между нами все кончено. Дружба, на которую вы только что ссылались, не может существовать без доверия; вы почтете за благо, что я вас покидаю и не являюсь более вашим слугой. — Видел ли кто-нибудь подобную наглость? Он со мной порывает!

— Если ваше королевское высочество изволит понимать это так, я не возьму своих слов обратно. — Сударь… — пролепетала я, кланяясь.

— Превосходно, сударыня, чудесно, — взволнованным и дрожащим голосом прервал меня Месье. — Господин де Гиш — неблагодарный человек, мне постоянно об этом говорили, а я нисколько этому не верил; теперь я знаю, что мне предстоит сделать. Что касается вас, сударыня, вы ни в чем не виноваты и вам незачем себя упрекать. Прощайте.

Принц снял шляпу, поклонился мне так низко, что перья его головного убора коснулись пола, и вышел, не глядя на своего бывшего друга, который, да простит меня Бог за эту подробность, не соблаговолил даже опустить глаза.

— Ну и выходку вы себе позволили, братец, — тотчас же обратилась я к Гишу, — вам явно не придется сегодня ночевать в своей постели. Уезжайте скорее, а мы попытаемся уладить дело.

— Я? Да я сию же минуту отправлюсь к Мадам, на репетицию балета: она меня ждет.

— Еще раз повторяю: вы сошли с ума!

— Я отнюдь не собираюсь склонять голову, сестричка. Этот игрушечный принц меня оскорбил, и мне непонятно, почему я не швырнул перчатку ему в лицо.

— Право, я уже не знаю, в каком положении мы очутились и что вы о себе думаете. По крайней мере подождите, пока я немного осмотрюсь, наведу справки… чтобы понять, безопасно ли вам здесь оставаться. — Повторяю вам: я не позволю обращаться с собой как с лакеем; Мадам меня любит, я не могу в этом сомневаться, и я не уроню своего достоинства и докажу ей, что она сделала правильный выбор.

В течение трех четвертей часа я уговаривала и успокаивала брата, а затем утешала его; он смеялся и плакал, по своему обыкновению, и, не считая тех минут, когда он говорил с принцем, его постоянная привычка к позерству возобладала над всем остальным. В конце концов Гиш разрешил мне первой отправиться к Мадам, и это было для него большой удачей — в противном случае он столкнулся бы там с разъяренным королем и, пожалуй, заявил бы государю в лицо, как и его брату, что Людовик де Бурбон ничем не лучше графа де Гиша; возможно, он поплатился бы за это головой на эшафоте.

Мне пришла на ум история из тех, что рассказывает отец, и я не в силах удержаться, чтобы не поделиться ею с вами.

Во время Фронды один из наших родственников, некий испанский дворянин, решил поднять мятеж в городе По, сохранявшем тогда верность королю. Для этого он поставил во главе заговора какого-то добропорядочного буржуа, весьма уважаемого среди членов гильдий, который воспринял это всерьез настолько, что поставил себя в чрезвычайно неприятное положение. Мой дед, как известно, не любил шутить. Он приказал повесить буржуа, чтобы навести порядок в своем губернаторстве, и того повесили без лишних слов. Испанца стали за это сильно попрекать.

— Это вы обрекли беднягу на смерть, — говорил ему мой отец, — этот грех на вашей совести.

— Ну и что! — отвечал испанец. — Он был таким старым и все равно потом бы умер.

Мой бедный брат тоже потом умер, но, как бы то ни было, он избежал плахи.

Мадам была обеспокоена сценой на лужайке; она не выходила из своей комнаты и приказала допускать к ней только танцоров балета; Гиш принимал в нем участие, и потому его нельзя было исключить из их числа. Король вошел с чрезвычайно важным видом; я появилась одновременно с ним, пройдя через внутренние помещения. Увидев меня, его величество нахмурился и сказал Мадам, что надеялся застать ее одну.

Она ответила, что действительно никого не принимает, кроме танцоров, без которых репетиция будет сорвана. Я сделала реверанс, испытывая сильное беспокойство, и собралась вернуться туда, откуда пришла, но Мадам меня удержала.

— Останьтесь, госпожа де Валантинуа, — сказала она, — король пришел не для того, чтобы сообщить мне нечто особенное.

— Я прошу прощения за вторжение, сударыня; тем не менее госпожа де Валантинуа может остаться; ей не хуже меня известно, что случилось. Я весьма недоволен графом де Гишем, он позволил себе одну из тех выходок, которые я намерен пресекать; если бы не мое давнее, еще с детства расположение к маршалу, я бы проучил графа так, что он вспомнил бы забытое им.

— Что именно, государь? Неужели то дурацкое происшествие на лужайке? Скоро об этом будут сплетничать не меньше, чем сплетничали о свидании королевы-матери с герцогом Бекингемом, которое состоялось при свете луны в Амьенских садах.

— Сударыня! — вскричал король сердитым голосом.

Он не терпел каких-либо намеков на свою матушку-королеву и более всего приходил в ярость, когда ее подозревали в какой-нибудь любовной связи.

— В самом деле, государь, все чересчур настроились против меня; королева-мать хочет меня погубить, она унижается до клеветы, она приписывает мне поступки и слова, на которые я не способна, забывая о том, что ее тоже оклеветали, что она тоже стала жертвой нелепой ревности, что она стремилась нравиться, будучи молодой, как я, и в этом не было ее вины.

Король нахмурился, но сдержался; он относился к своей невестке с подлинной нежностью, насколько был на это способен. В конце этих записок я расскажу правду о короле; я не хочу умирать, не написав об этом, ибо опасаюсь, что наши потомки будут судить о Людовике XIV дурно: вокруг него столько льстецов! В данном случае король сумел обуздать свой гнев и спокойно рассказал Мадам о том, что произошло между Месье и моим братом. Я видела, как принцесса побледнела — ей стало страшно!

— Итак, вы понимаете, сударыня, что, вместо того чтобы принимать у себя сегодня утром только танцоров балета, вам следует, напротив, не допускать их. Месье не замедлит явиться, и подобные разговоры не должны повториться. Я попросил маршала де Грамона разыскать своего сына, отослать его в Париж и запретить ему от моего имени появляться в Фонтенбло до тех пор, пока двор будет оставаться здесь. Граф отделается только этим, но пусть впредь не начинает все сначала.

«Что ж, — подумала я, — Лавальер — славная девушка, она ничего не сказала; в противном случае дело закончилось бы иначе — случай был для нее слишком благоприятным». Я не пыталась защищать Гиша, а Мадам не делала этого тем более. Я была вынуждена даже поблагодарить государя: он мог нанести более сильный удар. Как только мне удалось незаметно уйти, я поспешила в свои покои и обнаружила там два письма изгнанника: одно было адресовано мне, а другое — принцессе. Выбрав подходящее время, я отдала принцессе это послание; она взяла его с волнением и поручила мне передать ответ на словах; я выполнила ее просьбу, заявив брату, что больше ничего не смогу для него сделать.

Достопамятный балет состоялся без участия бедного графа, но тем не менее спектакль оказался как нельзя более милым: и потому, что было удачно выбрано место на берегу пруда, и потому что кто-то придумал возвести настоящий театр в конце аллеи, так что множество актеров незаметно приближались и выходили, танцуя перед этой сценой.

В то же утро, когда мы надевали свои танцевальные костюмы, один из моих лакеев сообщил Блондо, что какой-то слуга попросил разрешения передать мне лично записку от Мадам. Хотя я была в пеньюаре, я велела его впустить и, не глядя на вошедшего, взяла письмо. Я прочла три следующие строки:

«Сестра, если Вы не хотите, чтобы меня арестовали за какую-нибудь дурацкую выходку, Вам следует немедленно отвести меня к Мадам». Я обернулась, охваченная ужасом — это был Гиш!

— Блондо, ради Бога, запри двери, чтобы никто сюда не вошел; эта нелепая причуда его погубит. Что за невиданное безрассудство!

Граф расхохотался, уверяя, что его никто не узнает. Его маскарадный наряд в самом деле был безупречным.

— Запомните, госпожа герцогиня, я даю вам честное слово, запомните, что если через час я не увижу Мадам, то спокойно выйду на сцену в костюме, чтобы занять свое место и прогнать этого хлыща Дампьера, которому отдали мою роль.

Я вся затрепетала от страха: Гиш непременно бы это сделал. Ни просьбы, ни угрозы не могли бы вразумить этого безрассудного человека. Мне пришлось уступить. Это было не слишком опасно. Я ходила к Мадам по темным служебным коридорам; лакеи и прочие дворцовые служители незаметно сновали тут же взад и вперед; ни Месье, ни какие придворные там не показывались, и после истории, случившейся с Шемро и Бюсси, фрейлины не отваживались туда заглядывать. Я направилась к принцессе, и брат последовал за мной; мы дошли до туалетной комнаты Мадам, где она находилась наедине со своими служанками. Я попросила принцессу ненадолго отослать их под каким-нибудь предлогом; заперев на засов дверь комнаты, через которую мог войти Месье, я бросилась к ногам Мадам и все ей рассказала. Несколько наигранно посопротивлявшись, она разрешила мне позвать своего поклонника, сказав при этом:

— Мы побраним его и не допустим, чтобы он снова выкинул нечто подобное. Это неслыханная неосторожность, одобрить такое невозможно.

Я не в состоянии передать, о чем они говорили на протяжении получаса, который граф провел у ног Мадам. Гиш без конца разглагольствовал и вращал глазами, словно это были стрелки часов. Стоило этому человеку заговорить о любви, как он терял все свои неповторимые достоинства из-за того, что старался показать себя с наиболее выгодной стороны. И он и она строили бессмысленные планы; Мадам была столь же взбалмошной, как и мой брат, и это называлось у них «наша любовь». Они подняли меня на смех, когда я предложила им расстаться.

— Моя сестра всего боится, — заявил Гиш.

— Она слишком любит Месье, чтобы относиться к нам благосклонно, — с насмешкой прибавила принцесса. — Только не думайте, что я обожаю графа! Подобная мысль была бы для меня невыносимой. Но я очень рада, что могу подшутить над Месье и сделать то, что он запрещает. А король пусть говорит, что хочет! Да, я буду встречаться с графом им наперекор, я сильнее, чем они.

— Сударыня, я вас умоляю, уже поздно, вы не успеете переодеться. За вами придут, и если только что-нибудь заподозрят…

— Кто посмеет сюда войти, когда я закрылась? Сам Месье…

И тут, словно опровергая вышесказанное, в дверь постучали и послышался голос его королевского высочества:

— Откройте, откройте, сударыня, я знаю, кто там, и желаю увидеть этого человека.

IX.

Мы переглянулись, остолбенев от изумления, но я очень быстро обрела присутствие духа и, схватив брата за руку, попыталась увести его в служебный коридор.

— Нет, — сказал он, — я не стану отступать перед ним и не оставлю Мадам наедине с его яростью.

— Откройте же! Откройте! — кричал Месье.

— Ради Бога! Спасайтесь, граф, — пролепетала Мадам, охваченная смятением, — с нами все кончено.

— Вы этого требуете!

— Да, я требую, я приказываю: ступайте, ступайте! Госпожа де Валантинуа, уведите его.

— Я подчиняюсь, но не уйду далеко, и если он только посмеет…

Я вытолкнула брата из комнаты, тихо закрыла за ним дверь и заперла ее на засов, а затем, чувствуя себя более уверенно, отправилась вести переговоры с Месье.

— Что вам угодно, великий принц? — осведомилась я насмешливым тоном.

— Я сообщу вам это, когда войду; я знаю, что вы здесь, поторопитесь.

— Это невозможно.

— Почему?

— Никто не увидит Мадам, пока она не одета.

Таким образом, я давала принцессе возможность прийти в себя; она возвращалась к жизни, и краски вновь заиграли на ее лице.

— Черт возьми! Я требую, откройте!

— Нет.

— Я прикажу взломать дверь.

Я разразилась громким смехом:

— Вам остается лишь сделать такую попытку.

— Вы не желаете открывать?

— Нет! Нет! Нет!

— Пусть Мадам тоже скажет нет.

Принцесса громко воскликнула:

— Нет!

— Хорошо.

Я прислушалась; за дверью снова воцарилась тишина; мы решили, что избавились от Месье, и я поспешила к другому выходу, чтобы взглянуть на нашего ветреника, как вдруг голос принца послышался именно с этой стороны; опасность, напротив, возрастала, и мы не знали, к какому средству нам прибегнуть.

— Дурак! Мошенник! Болван! — кричал Месье. — Что ты делаешь у этой двери? Кто тебе позволил подходить к покоям Мадам так близко? Живо убирайся отсюда или я проучу тебя, чтобы ты не вертелся возле ее служанок.

Я все поняла: Месье, введенный в заблуждение маскарадным костюмом брата, принял его в темноте за провинившегося лакея; я бы не удивилась, если бы принц ударил графа ногой, и, разумеется, чувствительный дворянин этого бы не стерпел, поэтому мне пришлось открыть дверь.

— А! Вы здесь, сударь! Вам не надо ничего показывать, вы и так все видите. Входите же, раз вы раскрыли наши уловки; гарнизон готов сдаться.

Я приняла как можно более жизнерадостный вид, но в то же время дрожала от страха.

— Что это за бездельник, сударыня? — спросил Месье, указывая на графа, притаившегося во мраке.

— Кто? Этот человек? Это бывший стольник, а ныне просто лакей, которого я поставила здесь. Он сопровождал меня и принес разные веши по просьбе Мадам; очевидно, он ждет моих приказаний. Хорошо, друг мой, ты нам больше не нужен, возвращайся к господину маршалу де Грамону и отнеси туда сундучок, который я тебе показала. Простите, сударь, это славный малый, но законченный дурак. Входите же.

Месье колебался, словно подозревая что-то; он смотрел вслед удалявшемуся графу. Мне пришлось пережить ужасные минуты: посреди коридора через высокое окно проникал очень яркий свет, отчего окружающий мрак казался еще более густым. Когда Гиш оказался там, он стал виден с головы до ног. Месье, пристально смотревший на моего брата, вероятно, узнал бы его, но нас выручила находчивость Гиша: именно в этом месте он нагнулся и сделал вид, что подбирает булавку, а затем на ходу приколол ее к своему рукаву. Этот ловкий ход и спокойствие графа избавили принца от всяческих опасений, если только они у него были.

Обойдя меня, Месье подошел к непричесанной Мадам, жеманничавшей у зеркала.

— Как, вы еще не одеты?! Нам придется вас ждать, и это меня радует. Быть может, теперь король избавится от своей страсти видеть вас там, где вам не следует быть.

— Что это значит?

— Я пришел, чтобы известить вас о том, что я придумал. Вы не будете больше участвовать в балете.

— Это доставляет мне большое удовольствие, и я буду продолжать танцевать.

— А я говорю, вы не будете больше танцевать. Разве королева танцует?

— Конечно, нет, никогда. Ей смертельно хочется танцевать, но король этого не желает.

— Зачем же вам поступать иначе? Зачем выставлять себя на сцене, подобно лицедеям?

— А как же король, Мадемуазель и многие другие принцессы да и вы сами?..

— Все это ничего не значит, дело только в вас. Матушка мне превосходно это объяснила сегодня утром: король хочет показать коренное различие между вами и королевой; он заставляет вас танцевать, чтобы ее позабавить, он ставит вас в один ряд с другими дамами, чтобы вы не выделялись, это умышленное желание вас унизить.

— Однако, сударь…

— Вы не будете больше танцевать.

— Подумайте хорошенько…

— Нет.

Принц продолжал рассуждать в том же духе в течение получаса, и я поняла, что он собирается держать нас взаперти. Это была новая выдумка королевы-матери, желавшей поссорить короля с Мадам; она могла удовлетворить свою ревность и ненависть лишь такой ценой. Делая Месье своим орудием мести, она наносила более точные удары и придавала им видимость смысла. Филипп верил матери, словно оракулу: ничто не могло поколебать ее власть над сыном, и лишь ее смерть положила этому конец.

С помощью просьб мы добились позволения ничего не нарушать в празднике, но при условии, что это будет в последний раз. Мадам дала слово, и, по-моему, она его сдержала; я не очень хорошо это помню, ведь у меня столько других воспоминаний!

То было время, когда двор покинул Фонтенбло и несчастный г-н Фуке устроил свой знаменитый бал. Разумеется, Мадам была там, и мы все тоже. Граф де Гиш получил разрешение показаться на балу, и это весьма его обрадовало. У него был необычайно элегантный костюм, и Пюигийем тоже был великолепно одет. Кроме того, все обращали внимание на графа де Шарни, которого называли в шутку сыном Луизон. Бедняга не мог такого вынести и постоянно обнажал из-за этого шпагу. У графа даже состоялась дуэль в Во, наделавшая много шума — в дело вмешалась сама Мадемуазель. Причина этой дуэли была связана со мной, а обидное прозвище послужило для нее лишь предлогом. Шарни терпеть не мог графа де Медина, на редкость красивого мужчину, ходившего за мной по пятам. Этот Медина играл однажды ночью с дворянами в их покоях (их было человек двадцать) и, на свою беду, назвал графа сыном Луизон. Он поплатился за это глазом, который Шарни мастерски пронзил рапирой.

Я была тогда счастливой и спокойной, не предполагая, что над моей головой собирается гроза. Все члены рода Гримальди сговорились — я была беременна, и они хотели, чтобы роды проходили в Монако, дабы явить народу наследника его правителей. Мне ничего не говорили, и я ни о чем не догадывалась. Я полагала, что мое положение прочно и можно не опасаться каких-либо посягательств на меня. Чтобы ладить со всеми, я не принимала больше участия в интригах брата; я притворялась, что мне нет до этого никакого дела, желая остаться незапятнанной в случае его изгнания. Пюигийем никогда еще не любил меня так сильно, он уделял все свое внимание только мне. Я была счастлива.

Господина Фуке чуть было не арестовали в Во, и дальнейшее всем известно; королева-мать, решившая его погубить по наущению г-жи де Шеврёз, отговорила короля от такого предосудительного поступка и добилась, чтобы он приказал задержать г-на Фуке только в Нанте, куда направлялся двор. Госпожа де Шеврёз была тайно обвенчана с неким дворянином по имени де Лег, ибо никто не хотел на ней жениться открыто. Именно этот дворянин, испытывавший неприязнь к суперинтенданту, погубил его. Мадам узнала об этом не раньше, чем все остальные.

Итак, речь шла о том, чтобы ехать в Нант; я собирала вещи, когда в одно прекрасное утро ко мне зашел отец и сказал, как обычно прохаживаясь между моих сундуков:

— Что за прекрасные наряды, моя бедная дочь, но, увы! Они отправятся не туда, куда вы полагаете.

— Почему?

— Вы укладываете эти туалеты, чтобы последовать за двором; так вот, вы за ним не последуете.

— Кто же мне помешает?

— Господа Гримальди.

— Да полноте же!

— Все готово, моя милая герцогиня; через неделю, хотите вы того или нет, вы будете на пути в Монако.

Я пришла в замешательство, и меня охватила дрожь. Однако не в моем характере было долго пребывать в унынии, я поспешно вскочила и, подойдя к маршалу, с яростью вскричала:

— И вы, сударь, вы это допустите?

— Господа Монако написали письмо королю, и его величество вчера известил меня об этом во время вечерней аудиенции. Месье немедленно с этим согласился, и мне остается только смириться.

— Ну, а я не смирюсь и никуда не поеду.

— Поедете.

— Вы же мне обещали…

— … что вам не придется жить в Монако, и я снова вам это обещаю, но один раз, хотя бы один раз, вы должны там побывать, и я не могу вас от этого уберечь. Оставайтесь там как можно меньше, возвращайтесь скорее, и я вас уверяю, что больше вы туда не вернетесь. Черт побери! Надо же быть благоразумной и не требовать невозможного.

— Я встану перед королем на колени.

— Вы сделаете глупость, и это ничего не даст.

— Ах, отец, отец, я этого не переживу.

— Вовсе нет. Вы вернетесь еще красивее, чем прежде, исполнив свой долг и подарив семье вашего мужа наследника, а затем будете царствовать здесь, и никто не станет вас больше мучить.

Я не смогла удержаться от слез, но отец не придал этому никакого значения. Он продолжал уговаривать меня таким образом, пока ему это не надоело, а затем ушел; г-н де Валантинуа явился тотчас же вслед за маршалом, и вы можете себе представить, как я его встретила. Он слушал меня с величайшим терпением до тех пор, пока я не заявила, что не собираюсь никуда ехать.

— Ах, что касается отъезда, сударыня, это другое дело. У меня есть приказ короля, а также согласие Месье и маршала; вы поедете, даже если мне придется насильно посадить вас в карету связанной.

— Унизить меня до такой степени!

— Это дело решенное; приготовьтесь, через два дня мы покинем Париж вслед за двором, но поедем по другой дороге.

— Когда же мы вернемся?

— Через несколько лет; мне необходимо находиться в Монако; впрочем, когда вы узнаете эту страну, вы уже не захотите оттуда уезжать.

— Ах! Фу! Какая мерзость! Я знаю, что такое ваша Италия, я читала письма ее королевского высочества и госпожи великой герцогини, чьи владения отнюдь не похожи на княжество Монако.

— Эти особы, — возразил мне князь с умильным видом, — совсем не любят своих мужей.

А я? Разве мог он этого не знать? Бесспорно одно: с моей стороны не было никакого притворства, и он сам вводил себя в заблуждение.

Теперь предстояло все рассказать Пюигийему, и это было отнюдь не легким делом; следовало также предупредить Мадам и моего брата, которые должны были, услышав о моем отъезде, разразиться громкими воплями. Хотя я и не вмешивалась в их любовные дела, одно лишь мое присутствие служило им защитой. Таким образом, я приготовилась к двум визитам, и мне не пришлось дол го ждать. Пюигийем явился ко мне рано утром.

Он пришел, когда я еще была в слезах. Что касается графа, он отнюдь не плакал, так как в нем было больше твердости, чем нежности, если только им не владели гордость и гнев.

— Я последую за вами, — тотчас же заявил он.

— Каким образом? Под каким предлогом?

— Еще не знаю, но я последую за вами. Я полюбила бы его только за эти слова.

Многие люди порицали мое чувство, многие кстати и некстати осуждали меня; правда состоит в том, что никто, за исключением любящей женщины, не мог знать, каким бесконечным очарованием был наделен этот человек, как он обращался с любимой женщиной — пока любил ее, увы! Я обладаю некоторым жизненным опытом, но никогда не встречала ничего подобного. Мадемуазель не напрасно сделала моего кузена графом д'Э и герцогом де Монпансье.

Мы провели вместе два часа, которые промелькнули как один миг. Граф обещал мне все уладить, чтобы наша разлука была как можно более краткой. Я немного успокоилась. Затем я отправилась на службу. Принцесса уже услышала печальную новость и встретила меня со слезами на глазах:

— Вы скоро вернетесь, милая герцогиня, я не смогу без вас обходиться, и ваш брат так сильно вас любит!

Я знала, чего стоила сильная любовь моего брата и не волновалась по этому поводу; напротив, отчасти это помогало мне примириться с отъездом. Я принимала поздравления, сыпавшиеся на меня со всех сторон.

— Скоро вы будете царствовать, — говорили мне. Увы, я и не помышляла о троне!

Месье подошел ко мне с сияющим видом:

— Я вас отпускаю, негодница, поскольку в любом случае мне это выгодно.

— Сударь, я умоляю вас, не верьте нелепым выдумкам по поводу графа де Гиша. Хотя он и вспыльчив, это самый преданный из ваших слуг.

— Как бы не так, герцогиня! Вы принимаете меня за кого-то другого. Я знаю то, что видел собственными глазами, и никто не убедит меня в обратном.

— И все же, если вы меня любите, мое мнение должно повлиять на ваши чувства.

— Вы смеетесь надо мной и подаете в этом пример другим.

— Вздор.

— Госпожа герцогиня, я вам больше не верю.

— Сударь, я являюсь или, вернее, была вашей лучшей подругой, но после подобного обращения не рассчитывайте на меня больше.

— Как вам будет угодно.

Мы расстались, поссорившись, и мне показалось, что это не обещает сердечным делам Мадам ничего хорошего.

X.

Стало быть, надо было уезжать! Это повергло нас с Пюигийемом в отчаяние. Я простилась с двором за неделю до того, как покинула Париж, и все оставшееся время посвятила нам с графом. Мадам разрыдалась: она нуждалась во мне. Любовная связь моего брата развивалась успешно, но они с принцессой были окружены врагами и подвергались серьезным опасностям. Кто мог меня заменить? Лавальер и целая стая фрейлин ограничивали свободу принцессы, она опасалась их больше, чем готова была такое допустить, и ревновала новую любовь короля сильнее, чем признавалась в этом. Мадам вполне резонно сожалела обо мне — после моего отъезда они вместе с моим братом делали только глупости; граф де Гиш при всем своем уме так и не научился себя вести, поскольку чрезмерно усложнял свою жизнь и свои чувства. Что касается Мадам, то ее гордость, кокетство и желание властвовать постоянно ослепляли ее, не позволяя видеть себя и других в истинном свете.

Когда я прощалась с королем, он не сводил с меня глаз — ведь я была очень красива — и произнес на прощание:

— Сударыня, возвращайтесь к нам скорее и не покидайте нас больше. Мне очень хотелось ему ответить: «Ах, ваше величество, я бы с радостью осталась с вами прямо сейчас».

Однако я не посмела это сказать; отец не поддержал бы меня, а я была не настолько сильной, чтобы в одиночку противостоять всему клану Гримальди. Со слезами на глазах я покинула дворец; королева-мать, не забывшая обо мне, приняла меня в виде исключения (в ту пору она уже сильно страдала от рака, но тем не менее собиралась ехать в Нант). Его величество назвал меня во время беседы с г-ном де Валантинуа одним из цветков французского двора, отчего князь преисполнился гордости, а я стала еще более непокорной.

Я считала часы и минуты и, видя как они пролетают, испытывала безумную боль: стоит ли хоть один мужчина таких страданий! Мысль о грядущем путешествии наедине с г-ном де Валантинуа нагоняла на меня смертельную тоску: о чем он собирался со мной говорить во время этого долгого пути? Мне пришла в голову одна мысль, и я поспешила приступить к ее исполнению. Сославшись на беременность, я попросила для себя носилки; они были нужны мне, чтобы с удобством в них расположиться и не видеть на протяжении более двухсот льё неприятное лицо князя.

Я призналась в этом только Блондо, моей неизменной наперснице. В качестве утешения муж взял с собой немалое количество бутылок вина и кого-то вроде капеллана, который преклонялся перед его гением и выслушивал его дурацкие речи с сияющим видом. Это был еще один глупец.

Все было готово, и следовало отправляться в путь. Однако я оттягивала отъезд под предлогом усталости и недомогания, и мне удалось провести в Париже еще четыре-пять дней. Я не в силах была расстаться с человеком, которого, на свою беду, так сильно любила; наконец, настал роковой момент прощания; то были душераздирающие минуты — мне мерещились всяческие ужасы, у меня были страшные предчувствия: я боялась, что больше никогда не увижу графа, и будущее казалось мне беспросветным.

Спать я легла обессиленной, а на рассвете меня разбудили; мне почудилось, что небо облачилось в траур, как и мое сердце, солнце для меня померкло: мой возлюбленный забрал его с собой. Блондо вручила мне письмо; я увидела знакомый почерк и немедленно распечатала конверт; мои глаза были полны слез, но все же я была уверена, что это послание облегчит мои страдания. Разве тот, кого мы любим, не способен утешить нас всего лишь одним словом, одним взглядом, даже одним только помыслом о нас?

Вот оно, это письмо, я его переписываю. У меня сохранились все письма графа, и я знаю их наизусть; с тех пор как я заболела, это мое единственное чтение!

«Не терзайтесь, не горюйте, моя прекрасная герцогиня, я не собираюсь Вас покидать, я ни за что бы не согласился с Вами расстаться. Ничему не удивляйтесь, приготовьтесь вскоре меня увидеть в непривычном виде, в котором Вы одна сможете меня узнать; не говорите ни слова, не показывайте своего изумления, и мы снова встретимся наперекор ревнивцам, невзирая на трудности. Вы меня знаете, Вам известно, на что я способен, когда захочу; так вот, я не собираюсь терять райское блаженство от созерцания Вашей улыбки, и свет Ваших глаз необходим мне как воздух. Ваш раб, дорогая кузина, Пюигийем».

— Блондо! Блондо! Мы скоро его увидим! Он не покинет меня, Блондо, слышишь? Будь настороже, когда мы двинемся в путь, он там объявится. Где? Как? Я не знаю, но он там будет, он это сказал. Глупышка! Я верила тогда всему, что говорил кузен!

Итак, я села в свои носилки с радостью, вернувшей меня к жизни. Господин де Валантинуа и прочие, еще накануне видевшие меня умирающей, не могли опомниться от удивления. Отец, пришедший нас проводить, сделал мне комплимент в своем духе; я не решаюсь воспроизвести его дословно, но общий смысл был таков:

— Право, дочь моя, судя по блеску ваших глаз, так и хочется верить, что вы провели эту ночь в приятном обществе. Господин де Валантинуа не преминул сказать в ответ какую-то глупость. Мы отправились в путь: мой муж ехал вместе со своим аббатом Палди и довольно привлекательным секретарем (это был внебрачный сын маршала де Вильруа, и, разумеется, он обожал меня); кроме того, с ними ехал один карлик, которого г-н Монако купил, чтобы сделать мне сюрприз — его держали вдали от меня в связи с моим состоянием, спрятав в карете за занавесками, и он не показывался до тех пор, пока я не разрешилась от бремени. Карлик был сущей обезьяной в отношении проказ; он был очень умен и не более уродлив, чем это полагалось ему по природе. Он был превосходно сложен и казался истинным мужчиной, на которого смотришь через уменьшительные стекла. Этот человек был родом из Польши, где имеется несметное множество карликов; звали его Ладислав Куски; из его имени сделали прозвище Ласки, которое он носил всю свою жизнь. Он умер в прошлом году от несварения желудка, объевшись кровяной колбасой, которая была толще, чем он.

Едва мы выехали из Парижа, как, оглядываясь по сторонам, я заметила какого-то человека на резвой лошадке, бежавшей иноходью; на нем был плащ из грубого камлота, а позади седла виднелись туго набитые тюки — словом, у всадника был вид купца, торгующего вразнос. Из-под шляпы, надвинутой на лоб, выглядывали большие очки, из-за чего он казался еще довольно бодрым стариком, который, однако, уже успел поседеть. Незнакомец путешествовал один, с большим псом, похожим на пиренейских собак (эта порода была мне хорошо знакома). Всадник находился возле моих носилок всего несколько минут, а затем затерялся среди слуг позади экипажей. Ежедневно мы преодолевали на своих лошадях небольшие расстояния. И тут неизвестно почему мне пришла в голову безумная мысль.

— Блондо! — воскликнула я. — Это граф.

Она рассмеялась:

— И это господин граф, сударыня?

— Да, Блондо, это он, я в этом уверена, я его узнала; это он, это он, повторяю, вот увидишь!

Я не видела этого человека до самого обеда; когда же я спросила Блондо, здесь ли он еще, она отвечала, что торговец едет в арьергарде, оживленно беседуя с конюхами и стремянными, которые вели лошадей за поводья.

— Мыслимо ли, сударыня, чтобы господин граф вел разговоры со слугами из конюшни его светлости?

— Он стал бы говорить с самим дьяволом ради того, чтобы быть ко мне ближе, моя бедная Блондо, ты его совсем не знаешь.

Около полудня мы остановились для отдыха на уединенном постоялом дворе; мой повар прибыл туда заранее и приготовил для нас трапезу. Я поднялась в лучшую комнату гостиницы, озираясь в поисках торговца: я была убеждена, что он вскоре появится здесь со своими тюками. Так оно и случилось. Секретарь г-на де Валантинуа, страстно желавший ко мне приблизиться и ничего не подозревавший, доложил мне о приходе купца.

— Господин де Помаре, так вы говорите, что это какой-то мелкий торговец?

Маршал позволял аббату носить это имя по названию какого-то небольшого ленного владения.

— Да, госпожа герцогиня, у него товары из Леванта, как он уверяет.

— Ах, Боже мой! Как бы он не заразил нас чумой!

Это восклицание прозвучало столь естественно, что Блондо решила, будто я избавилась от своего заблуждения.

— Нет, нет, сударыня, этот человек уже продавал свои товары всему двору и даже господину графу де Гишу; он утверждает, что приходил к госпоже герцогине, но его к ней не допустили.

— Что ж, пусть он войдет! — небрежно отвечала я. Ах! Как билось при этом мое сердце! Господин де Валантинуа был рядом.

И вот, коробейник входит, не переставая кланяться, со шляпой в руке и в очках на носу; длинные волосы и белоснежная борода обрамляли его лицо; это был не Пюигийем, это не мог быть он: то был какой-то безобразный еврей. Я остолбенела, а Блондо глядела на меня с победоносным видом.

Между тем торговец приближался, не говоря ни слова. Когда он подошел ко мне совсем близко, я взглянула на край его щеки, видневшийся между очками и бородой, и вздрогнула: я не могла обмануться, только я, любившая графа, была способна его узнать: это был он… он, и никто другой! Я не удержалась от жеста изумления; знакомые глаза блеснули сквозь грязные стекла очков — это был его взгляд! Он призывал меня к осторожности.

— Сударыня… ваше высочество… — произнес вошедший сдавленным голосом, звучавшим, как голос из загробного мира, — сударыня, ваше высочество, купите эту парчу и эту камку, я бедный еврей, и мне нужны деньги.

Я дрожала так, что на это было жалко смотреть, и ничего не отвечала. У меня едва хватило сил махнуть рукой в знак согласия. Господин де Валантинуа проявил не свойственную ему учтивость.

— Есть ли у тебя красивые вещи, старый еврей, или же ты рассчитываешь хитростью заполучить наши денежки? Покажи-ка госпоже герцогине, что лежит на дне твоего мешка, и она выберет то, что ей понравится.

Торговец чрезвычайно спокойно распаковал свои тюки и показал нам ткани, драгоценные камни и прочие предметы, способные ослепить нас своим великолепием, — все это действительно было привезено из Леванта. Граф одолжил товары и одежду у одного еврея, обещав помочь ему совершить выгодную сделку в знак благодарности за его любезность. Мне это было неизвестно, и я не могла опомниться от удивления. Я купила почти все товары купца. Господин де Валантинуа скорчил странную гримасу, но я не придала этому значения, продолжая сваливать в кучу браслеты, ожерелья, кринолины и платья — Блондо взвалила на себя эту ношу.

Пюигийем превосходно сыграл свою роль: никто ничего не заподозрил, даже влюбленный секретарь, которому я подарила перстень. Еврей удалился, волоча ногу; он торговался, как настоящий ростовщик, не уступая в цене и упорно настаивая на своем — он был достойным противником герцога, превосходившего скупостью всех евреев вместе взятых.

Вечером, уже в другой гостинице, я отправилась после ужина к себе в комнату. Блондо сказала мне шепотом, что граф пришел и ждет. Слава Богу, это был уже не купец, а красивый придворный, очаровательный дворянин в маске, элегантный, а главное, влюбленный; горничная без труда провела его в дом, в то время как мы и вся наша свита были заняты трапезой. Какая это была радость! По-моему, я еще больше влюбилась в кузена; мне казалось, что я не видела его целую вечность… Я так была ему благодарна за спектакль, который он устроил, за все эти хлопоты, которые он доставлял себе ради меня!..

На следующий день торговец снова присоединился к нам. Сославшись на то, что в его тюках лежат большие ценности, он униженно попросил разрешения идти за кортежем вместе с нашими слугами в течение трех дней. Господин де Валантинуа ему отказал, опасаясь, что я куплю еще какую-нибудь безделушку, но я не приняла это в расчет и, напротив, приказала, чтобы еврея хорошо приняли, заверив своего супруга, что мне больше ничего не нужно.

Я была в восторге от этой поездки — все эти угрозы, опасения и трудности делали наши свидания более сладостными и нежными. Каждый вечер я просила кузена не следовать более за нами, трепеща от страха, что он согласится со мной. Утром мои глаза вновь искали бедного еврея, смиренно затерявшегося среди самых ничтожных из наших слуг; я содрогалась при мысли, что больше его не увижу, и вздыхала с облегчением, обнаружив его на месте. Господин де Валантинуа уже не обращал на купца внимание.

Так продолжалось целую неделю, а затем мы распрощались друг с другом; граф не мог покинуть двор на более долгий срок — это значило поставить под угрозу только что зародившуюся благосклонность к нему короля. Наутро я спустилась вниз с разбитым сердцем; я не держалась на ногах, и меня пришлось отнести в носилки. В тот миг, когда меня в них усаживали, Блондо, державшая меня под руки, вздрогнула от удивления.

— В чем дело? — спросила я.

Горничная ответила мне жестом; когда лакеи удалились, она показала мне записку.

— Это от него, не так ли?

— Да, госпожа.

— Кто тебе ее передал?

— Не знаю, записку вложили мне в руку. Я быстро распечатала послание и прочла следующее:

«Я не уехал, я не в силах это сделать; Вы снова увидите меня сегодня же, обожаемая кузина, и будете видеть до тех пор, пока я смогу с Вами встречаться».

«Ах! — подумала я. — Он здесь, но где же?» Мы искали графа, но так и не увидели его. Это продолжалось до обеда, но, когда мы снова двинулись в путь, мне показалось, что у форейтора, правившего моими носилками, слишком изысканные манеры, при том что он не оборачивался, и я целый день терялась в догадках. Вечером я с бесконечной радостью убедилась, что отнюдь не ошиблась: мой возлюбленный любил меня настолько сильно, что он не мог расстаться со мной так скоро.

Все это было очень странно, в особенности если учитывать то, что за этим последовало с той и другой стороны.

XI.

Но вот мы прибыли в Лион, и тут я поняла, что пора положить этому конец; граф не мог больше следовать за нами, не рискуя погубить себя. Я опечалилась: этот своеобразный роман очаровывал меня больше всего на свете.

Мы провели четыре дня в этом большом городе, участвуя в разнообразных празднествах и пиршествах; нам были оказаны большие почести — так приказали король и губернатор провинции г-н де Вильруа. С г-ном де Валантинуа сразу же стали обращаться как с наследником монаршего дома. В то же время он получил записку от моего отца; маршал просил нас от имени г-на Фуке заехать в Пиньероль, чтобы встретиться там с одним узником, которого задержали в Савойе: за него хлопотала г-жа Дюплесси-Бельер. Это было нам по пути и, таким образом, мы могли оказать родственнице важную услугу.

Узник был молодой человек из знатного рода, посмевший воспротивиться любовной связи герцога Савойского с некой красивой девушкой; поскольку красотка не могла устоять перед могущественным владыкой, юноша решил избавиться от соперника. Герцога Савойского предупредили об этом, и он приказал схватить молодого человека; тот укрылся во Франции, и наш король, будучи добрым соседом и родственником герцога, оказал ему услугу, отправив беглеца в Пиньероль. Госпожа Дюплесси-Бельер была близкой подругой матери узника; к ней обратились, чтобы добиться его освобождения, и это дело являлось предметом обсуждения. Излишне говорить кому бы то ни было в наш век, что г-жа Дюплесси-Бельер была любезной подругой г-на Фуке; любезность суперинтенданта проявлялась не только по отношению к его собственной персоне, но и распространялась на других, когда у него было на то желание.

Отец безошибочно почуял в Во, какая опасность грозит г-ну Фуке, — он был слишком опытным царедворцем, чтобы его чутье могло обмануться на счет подобной травли. Но как только вопрос о поездке в Нант был решен, маршал понял, что, хотя опасность и не миновала, она все же достаточно далека, и не стал отказывать министру в небольшой услуге, которая отнюдь не могла повредить ему самому. Король казался необычайно приветливым с человеком, оказавшим ему гостеприимство; он беспрестанно говорил Фуке о роскоши и великолепии его дома, настолько тщательно скрывая свое лицемерие, что его нельзя было обнаружить. Связи маршала в окружении королевы-матери, сколь бы тесными они ни были, не позволили ему со всей определенностью распознать то, что замышлялось. Во всяком случае, прежде чем написать нам, отец рассказал о своем замысле и о ходатайстве, направленном королеве-матери; он не забыл упомянуть о жестокости и предубежденности герцога Савойского, которого королева-мать не выносила.

— Как, господин маршал! — воскликнула она. — Бедный юноша влюблен! Господин Савойский обрекает несчастного на смерть из-за того лишь, что сам завладел его любовницей и молодой человек ревнует! Разве людей когда-нибудь вешали за их помыслы? Напишите, напишите вашему зятю, чтобы он понял суть дела и разъяснил все другим: король на такое не рассердится, и к тому же это доставит удовольствие славному господину Фуке.

Определение «славный господин Фуке» показалось хитрому лису чертовски опасным, но предыдущая фраза служила ему прикрытием, и он написал.

Мне же было безразлично, в какую сторону направляться; Пюигийем меня окончательно покинул, какое мне было дело до остального! Ничто на земле не казалось мне больше достойным моего внимания. Пробыв в Лионе еще три дня, мы двинулись в путь по горной дороге.

Как только мы вступили в Альпы и стали продвигаться по чудовищно опасным тропам, мои носилки водрузили на спины мулов. Я не понимаю, как можно считать эти горы красивыми: находиться среди них страшно, от них захватывает дух — вот и все. Наши Пиренеи гораздо приятнее для глаз, и я не могла не подумать о Бидаше, когда мы оказались в окружении этих высоких гор. Я вспомнила свою юность и нашу столь нежную любовь с Пюигийемом, а также Биарица и хитанос, обещавших оказывать мне особое покровительство — это вызывало у меня улыбку, поскольку до сих поря не ощутила ни малейшего проявления этой опеки. Я удивлялась, как могла их королева так обманываться относительно своей власти, и мне очень хотелось посмеяться над ней. Мною было выбрано для этого подходящее время.

В Альпах, можно сказать, нет никаких дорог; вокруг простираются пропасти, наводящие ужас на путников; здешние жилища — это лачуги, где мне не на чем было бы спать, не будь в моем распоряжении подстилок из моих носилок. Беременность отнимала у меня много сил — только г-н де Валантинуа мог позволить себе разъезжать по свету, когда я была в подобном состоянии.

Однажды вечером мы все — и животные, и люди — падали от усталости, а на нашем пути не встретилось ни хижины, ни шале; мелкий дождь шел с самого утра; мы уже начали опасаться, что нам придется ночевать под открытым небом, на котором к тому же не было видно ни одной звезды. Помаре отправили вместе с тремя лакеями разведать все вокруг; он вернулся через час, торжествуя. Он отыскал хижину, в которой расположился цыганский табор; это известие не слишком нас обрадовало, но нас было много, и мы ничем не рисковали, разве что только нам следовало беречь свои карманы.

— Притом, — заметила я, — цыгане ведь родичи хитанос, и я их ни капельки не боюсь. Пойдемте!

Моя смелость передалась остальным. Невзирая на трудности пути, мы последовали за Помаре и его аргонавтами и необычайно обрадовались при виде света, брезжившего чуть выше. Дожди в горах очень холодные, нам хотелось не столько поужинать, сколько согреться.

Господин де Валантинуа вошел в дом прежде меня; Помаре помог мне выйти из кареты; аббат Палди выглядел отупевшим; что касается карлика, то его отправили прямо в Монако вместе с экипажами.

Мы увидели довольно просторную, темную и закопченную комнату, где не было совершенно никакой обстановки; посреди комнаты пылал большой костер, вокруг которого сидела на утоптанной земле ватага цыган. Увидев меня, они все вскочили; их лица, а в особенности их лохмотья, отнюдь не внушали доверия. Невозможно представить себе подобное сборище разбойников. Какая-то дряхлая старуха приветствовала нас на неведомом мне языке; ее жесты свидетельствовали о миролюбивых и доброжелательных намерениях; она указала на огонь, приглашая нас подойти к нему ближе, подобно ее сородичам.

— Пойдемте! — сказала я г-ну де Валантинуа. — Вот мы и в обществе цыган: как бы посмеялись над этим при дворе. Из-за поручения госпожи Дюплесси-Бельер мы рискуем подхватить заразу.

Тем не менее я сохранила самообладание и расположилась на подушках, принесенных все из тех же носилок, которые я благословляла. Обведя глазами присутствующих, я обратила внимание на красивую девушку с карими глазами и смуглой кожей; мне показалось, что я уже где-то ее видела; поскольку я пристально смотрела на цыганку, она встала и поклонилась мне с едва заметным дружеским жестом, означавшим: «Это, в самом деле, я, вы не ошиблись».

И тут мои воспоминания стали более определенными: эта Хитана была одной из подданных моей подруги-королевы; я заговорила с ней на наречии моего родного края; ее глаза засверкали еще сильнее, и она тотчас же мне ответила. Мой испуг прошел: мы были спасены. Я спросила девушку, почему она покинула свое племя и что она делала так далеко от Испании и Беарна.

— О! — воскликнула она. — Я здесь ради вас, и я тут не одна.

— Из-за меня?

— Неужели вы думаете, что Хитана может позабыть дитя, вскормленное молоком ее дочери? Разве она не обещала оберегать вас повсюду? Мы уже давно вас ждем; отныне мы будем следовать за вами и раскинем свои шатры в ваших владениях.

— В Монако?

— Да.

То было не слишком заманчивое соседство — таким образом мне предстояло преподнести своим подданным странный подарок. Однако не время было вести себя манерно, и я выслушала девушку весьма благожелательно.

Встретившая нас старуха тоже поднялась с места, с интересом прислушиваясь к нашей беседе; внезапно она перебила нас, произнеся несколько слов на неведомом языке; девушка обернулась ко мне и сказала: — Матушка хочет вам что-то сказать.

Они продолжали вести непонятные речи, и девушка выглядела очень испуганной.

— Матушка видит беду, — продолжала она после недолгого раздумья, — она говорит, что вы направляетесь в место, название которого заставит вас пролить море слез на протяжении многих лет вашей жизни, и что вы увидите там одного чрезвычайно злополучного человека, не признанного своим родом, при том что вовсе не ожидаете его встретить.

Услышанное было для меня китайской грамотой. Я заулыбалась; увидев это, старуха протянула ко мне руки с угрожающим и предостерегающим жестом и разразилась потоком непонятных фраз.

— Что говорит матушка? — спросила я.

— Она говорит, что вы должны не смеяться, а верить ей.

— Ах! — воскликнула я. — Охотно верю, что мне предстоит горевать в Монако; что касается остального, то я ничего не поняла.

— Речь идет не о Монако.

— А о чем же?

— Я не знаю, она этого не говорит.

— Значит, о Пиньероле. Может быть, меня будут держать там в тюрьме! Старуха вернулась на прежнее место и села, закрыв лицо подолом своего платья — она явно не была намерена что-либо разъяснять. Помолчав примерно с четверть часа, она затем произнесла, не меняя позы, следующие слова:

— То, что вы любите больше всего на свете! То, что вы любите больше всего на свете!

Я содрогнулась, когда Хитана перевела мне эти слова; очевидно, Пюигийему грозила какая-то опасность. Я расспрашивала, просила и угрожала, но никакие вопросы, просьбы или угрозы не могли вытянуть из старухи ответ. Пока мы говорили, ничего не понимавший г-н де Валантинуа смотрел на эту сцену с недоуменным видом, переводя взгляд то на цыган, то на меня, пока не увидел моей тревоги и раздражения.

— Эти мерзавцы проявляют к вам неуважение? — спросил он, готовый взорваться от гнева.

— Нет, нет, сударь, только не волнуйтесь. Он так ничего и не узнал. Между тем нам на скорую руку готовили ужин, при этом мы все говорили тихо, испытывая неизъяснимое волнение. Цыгане же молчали, внимательно глядя на серебряную посуду, которую расставляли мои слуги: мы не везли с собой ничего другого, и надо было на чем-то есть. Это вызвало у меня некоторое беспокойство, и я поделилась им со своей юной подругой; она отвечала, что мы в безопасности по повелению матери моей кормилицы и никто не отнимет у нас ни единого кувшина. Тем не менее я вынуждена признаться, что, когда мы прибыли в Монако и дворецкий пересчитал тарелки походного сервиза, там не хватало трех штук; в пропаже не преминули обвинить цыган, но, возможно, дело было не в них.

Принесли мою постель, и я с наслаждением растянулась на ней; Блондо сидела у меня в ногах, а г-н Монако и наши слуги бодрствовали: было крайне неосмотрительно чересчур доверять нашим хозяевам. На следующий день я опустошила свой кошелек и положила деньги в фартук хитаны. Она раздала их своим товарищам, не оставив себе ничего. Я хотела дать девушке несколько монет, но она отказалась, и мне с большим трудом удалось уговорить ее взять кольцо.

После этого до самого Пиньероля с нами больше не приключилось ничего примечательного. Когда перед нами предстала крепость, мое сердце сжалось. Глядя на эти башни, на крепостные стены и на часовых, я думала о предсказании старой цыганки и гадала, кто же томится там в заточении. У ворот тюрьмы мы вступили в переговоры, чтобы нам открыли и впустили наш экипаж. В конце концов подъемный мост опустили, опускную решетку подняли, и мы оказались внутри; нас встретил какой-то мужчина с непокрытой головой; он заговорил с герцогом, и тот назвал его господином комендантом; при свете факелов я узнала г-на де Сен-Мара, надзирателя и мучителя несчастного Филиппа.

XII.

Вид этого человека заставил меня содрогнуться, напомнив о бедном Филиппе. Очевидно, он находился здесь, раз его страж был тут. Я открыла было рот, чтобы спросить, что стало с моим другом, но вовремя вспомнила о том, в какой строжайшей тайне все это держали, и лишь пообещала себе прибегнуть к хитрости и ловкости, чтобы выяснить что-нибудь о судьбе Филиппа.

К счастью, г-н де Валантинуа не узнал человека, которого он видел в Авиньоне, а тот сделал вид, что тоже не узнает посетителя; ему было бы весьма затруднительно давать какие-либо объяснения. Господин де Сен-Map — крайне осторожный человек.

Нас приняли со всевозможными почестями; весь гарнизон был поставлен под ружье. Я оглядывалась вокруг в поисках бедного Филиппа, но не увидела ни его, ни малейшего признака его присутствия. Мне подумалось, что моего друга держат взаперти в наказание за его побег. Господин де Сен-Map шел впереди нас по темным мрачным коридорам; он показал лестницу, окутанную мраком, и мое сердце сжалось по неведомой мне причине — то было предчувствие будущего.

Нас ввели в огромную комнату, обтянутую кордовской кожей с поблекшей позолотой; нещадно коптившая лампа освещала лишь середину помещения. Для нас зажгли свечи канделябра с несколькими рожками, однако там было холодно, и я дрожала.

— Госпожа герцогиня, — сказал мне комендант, — эти покои недостойны вас, но я принимаю вас как могу, а не как хочу. Королевская служба вменяет мне в обязанность полное уединение. Я живу в этой крепости один, а привычки старого солдата не похожи на привычки княгини. Так что покорнейше прошу меня извинить.

— Вы живете один, сударь? — спросила я.

— Да, вместе с моими подчиненными, сударыня, они немногочисленны.

— Много ли у вас узников?

— Я точно не знаю, сколько их.

Это означало: «Не задавайте мне подобных вопросов, вы все равно ничего не узнаете».

Господин де Валантинуа, по своему обыкновению, уже попросил отвести его в отведенные ему покои; у него были все те же причуды: каждый вечер он должен был беседовать со своим камердинером в течение четверти часа. Я осталась наедине с комендантом и отважилась сказать:

— Сударь, я обязана изъявить вам благодарность и признательность, и я отнюдь не забыла об этом. Два года тому назад, в Лангедоке, вы оказали нам с матушкой большую услугу. Господин де Сен-Map молча поклонился.

— Вероятно, вы, к моей чести, меня узнаете?

— Вы в этом сомневаетесь, госпожа герцогиня?

— В ту пору с вами жил ваш досточтимый сын, как мне кажется, или один из ваших досточтимых племянников. Я его здесь не вижу, где же он?

Я постараюсь произнести эту фразу как можно более безучастным тоном, но мой голос тем не менее задрожат. Господин де Сен-Map ответил, напустив на себя скорбный вид:

— Увы, сударыня, тот молодой человек не был мне ни сыном, ни крестником, он был моим питомцем, но Бог отнял его у меня: он умер.

Я почувствовала, как мое лицо побледнело, и мне стоило огромного труда сдержаться; я понимала, что за мной наблюдают, а взгляд этого человека был пронизывающий, как стрела. Я опустила глаза; когда я их подняла, он по-прежнему смотрел на меня, но уже с торжествующим видом, благодаря чему меня осенила догадка. Господин де Сен-Map меня обманывал: Филипп все еще был жив, Филипп находился в Пиньероле — я чувствовала это в глубине души, я была в этом уверена. В ту же самую минуту я приняла решение все выяснить. Чтобы достичь этой цели, следовало играть с этим тюремщиком комедию и убеждать его в своей искренней скорби, ибо он, несомненно, знал о наших с Филиппом отношениях больше, чем я предполагала.

— Печально, сударь, весьма печально умирать в столь юном возрасте. Отчего же он умер?

— От воспаления легких, сударыня; он слишком разгорячился во время охоты, которую страстно любил.

Я вздыхала так искренне, что г-н де Сен-Map мне поверил. Он решил, что убедил меня. При всех его полицейских навыках, мне удалось ввести его в заблуждение, тем более что я приняла безутешный вид, на который г-н де Валантинуа не преминул обратить внимание. За ужином я ничего не ела; к тому же нам не особенно хорошо прислуживали за столом. Комендант был предупредителен по отношению ко мне, насколько это возможно для воспитанного человека и тюремщика. Боже мой! До чего же я его ненавижу!

Словно по моей подсказке, г-н Монако действовал и рассуждал как никогда разумно. Он объявил о своем намерении провести в Пиньероле два дня, чтобы дать отдохнуть животным и людям, а тем временем обсудить дело заключенного. Господин де Сен-Map изъявил полную готовность оказать содействие министру и быть ему полезным, в особенности после того как он прочел письмо, в котором маршал говорил о королеве-матери. Проявляя необычайную любезность, он даже заявил, что мы могли бы встретиться с арестантом.

— Стало быть, свидания с узниками разрешены? — спросила я с самым простодушным видом.

— Не со всеми и не для всех, сударыня; но я ни в чем не могу отказать господину герцогу.

— Как они живут? Пребывают ли они в одиночестве? Есть ли у них какие-нибудь радости, какие-нибудь развлечения?

— Сударыня, люди попадают в тюрьму не с тем, чтобы забавляться, однако я прилагаю усилия для того, чтобы моим заключенным жилось как можно лучше. Временами я допускаю их к своему столу и позволяю тем, кто не сидит в одиночных камерах, встречаться; у них есть аллея для прогулок, они играют в карты, я даю им книги, и так проходит время. — Много ли тех, кто сидит в одиночных камерах? — Только один человек, сударыня.

— Что такое одиночная камера? Расскажите, пожалуйста. Простите, возможно, я слишком любопытна, но, видите ли, мне еще не доводилось бывать в тюрьме, и всякий человек не прочь узнать что-то новое: как знать, что приберегло для нас будущее!

Я играла с судьбой, не подозревая о том, что настанет день и этот тюремщик будет держать за теми же самыми запорами, в той же самой одиночной камере человека, дороже которого для меня нет никого на свете, и не предполагая, что эти напугавшие меня запоры, стены и бастионы будут окружать его так же, как и несчастного Филиппа. Комендант смотрел на меня, улыбаясь особенной, только ему присущей улыбкой, и отвечал мне чрезвычайно любезно; таким образом я узнала, что несчастные, которых держат в одиночных камерах, остаются там без всякого общения пожизненно, никуда не выходя и ни с кем не разговаривая; место их обитания — большая башня, более мощная и надежно защищенная, чем другие; вход в нее преграждают три железные двери, отдельная охрана и бесчисленные препятствия, не позволяющие арестантам даже дышать. Сквозь решетки на их окнах не пролетела бы даже муха.

— Успокойтесь, госпожа герцогиня, — прибавил комендант, — ваш подопечный находится в другом месте.

Разумеется, мой подопечный был в другом месте, но тайное чувство говорило мне, что в одиночной камере был Филипп, что ребенок, которого прятали в Венсенском лесу, подросток из замка в Лангедоке, который стал молодым человеком, теперь томился в этих стенах, находясь в руках этого палача. Я разглядывала все, что меня окружало, словно надеясь обрести ключ к этой тайне; и тут я заметила за спиной г-на де Сен-Мара одного лакея, лицо которого было мне знакомо; я не помнила, где я с ним встречалась, но была уверена, что вижу его не в первый раз. Мне показалось, что этот человек — правая рука коменданта: он следил за всем, и его хозяин всецело доверял ему. Слугу делали легкоузнаваемым его смуглая кожа, карие глаза и белоснежные зубы: то был Хитано. Обнаружив это, я вспомнила, что этот лакей был в Бидаше — он входил в шайку моей доброй подруги.

Цыган же не подал вида, что узнал меня, и это вполне понятно. Тем не менее я сочла странным, что он оказался в крепости, и стала строить догадки на этот счет.

Сразу же после ужина я раскланялась с нашим хозяином и вернулась в свою комнату, где меня с нетерпением ожидала Блондо; я поняла это, видя, как она смотрит на г-на де Валантинуа, который все никак не уходил. Наконец, я выпроводила мужа, и горничная живо заперла дверь на засов.

— Госпожа, госпожа, у меня такая новость!

— Филипп здесь, не так ли?

— Кто вам это сказал?

— Никто, но я знаю.

— Тише! Нас могут услышать, госпожа, и кто знает, что может за этим последовать. Простите, госпожа, я веду себя чересчур смело, и все же…

— Я прощаю, говори тише, если хочешь, только поскорее. — Госпожа обратила внимание на дворецкого?

— Да, тот самый лакей, что задает здесь тон, это один бидашский Хитано. — Госпожа, он находится здесь ради вас. — Ради меня? Он тоже?

— Да, госпожа, уже два года. Цыганская королева направила его к господину де Сен-Мару, потому что господин де Сен-Map оказался причастен к вашей судьбе, и за ним надо присматривать. — Господин де Сен-Map причастен к моей судьбе? Каким образом?

— Я не знаю, но это так. Цыгана известили о приезде госпожи заранее, и он ее ждал. Он узнал меня и пришел сказать мне об этом. Его хозяин без него как без рук; все началось с того, что цыган спас ему жизнь, когда тот угодил в засаду, — это было нарочно подстроено; с тех пор он в большой чести у коменданта, которого все боятся, кроме него.

— Значит, он говорил тебе о Филиппе!

— Да, госпожа, то есть это госпожа полагает, что речь, по-видимому, идет о господине Филиппе — цыгану же на этот счет ничего не известно. Он знает только, что здесь находится один узник, которого никто не видит; когда он бывает в церкви, его балкон огорожен решеткой, и всякий раз, когда к нему приходят тюремщик или солдат, он надевает железную маску; он снимает ее, лишь когда остается один. Господин де Сен-Map проводит с этим человеком много времени; порой слышно, как бедняга плачет, даже толстые стены не могут заглушить его рыданий. Несчастный был тяжело болен, врача позвали далеко не сразу, и он увидел узника уже в маске. Ему не дают никаких ножей, в том числе и перочинных; он пишет уже отточенным пером, но то, что он пишет, остается в руках господина де Сен-Мара. Словом, уверяю вас, этот осужденный достоин всяческой жалости, и все здесь не спускают с него глаз. — Твой Хитано его видел?

— Да, он часто к нему ходит по поручению своего хозяина, но никогда не остается с ним наедине.

— Как же ему удалось все это тебе рассказать? Зачем он тебе это рассказал?

— Госпожа, как только меня привели сюда и я стала готовить вам туалет, этот человек вошел с величайшей предосторожностью и спросил, узнаю ли я его; когда я ответила, что прекрасно его помню, он сообщил то, что я сейчас рассказала, и поручил мне передать это вам, поскольку было необходимо, чтобы вы обо всем узнали, — то был приказ его королевы.

Я задумалась и немедленно составила план действий. Я хотела, чтобы меня допустили к узнику, если это Филипп, в чем я нисколько не сомневалась; мне хотелось его спасти, мне хотелось его утешить, по крайней мере; вопрос заключался в одном: каким образом это сделать? В моем положении было невозможно изменить свой облик с помощью переодевания; не стоило и помышлять о том, чтобы про-, никнуть в темницу под своим именем, в своей одежде, даже с помощью славного хитано. Тем не менее я решила; увидеть узника, а вам прекрасно известно, Лозен, что я добиваюсь всего, чего мне хочется, несмотря ни на что.

— Ступай и приведи сюда твоего Хитано, — сказала я своей верной служанке.

— Он придет, госпожа, он придет, когда все лягут спать; он проникнет через мою комнату, а это поставит в неловкое положение только меня.

— Моя бедная Блондо! Если его увидят, то скажут, что это твой любовник и что ты быстро их заводишь.

— Все равно, лишь бы оказать услугу госпоже княгине! Эта славная девушка всю жизнь была мне предана, как собака.

Я прождала своего сообщника более двух часов, а затем легла, так как испытывала жестокие муки; наконец, он пришел и поцеловал край моей простыни в знак глубокого почтения. Я пристально посмотрела на цыгана — мне не хотелось доверяться предателю, чтобы потом провести в Бастилии остаток своих дней. Мой взгляд отнюдь его не смутил, что меня очень обрадовало: мне нравится дерзость, она подает надежду.

— Ты хочешь мне служить?

— Мне это приказали.

— Хорошо. Что ты собираешься мне сказать?

Цыган начал рассказывать то, что я уже знала, более подробно; он описал фигуру, голос и манеры узника таким образом, что у меня не осталось никаких сомнений: это был Филипп. Он подтвердил то, о чем говорила Блондо. Его королева приказала, чтобы я все это узнала, но она не объяснила, каковы были ее цели; это меня интересовало, только и всего, и мне было предначертано всю жизнь странным образом сталкиваться с этим печальным красавцем, этим Амадисом из рыцарских романов.

Я слушала цыгана, чувствуя, как бьется мое сердце и голова заполняется неясными образами, — мне казалось, что в моем воображении проходит шествие призраков. Бедный Филипп! Он был здесь, и так близко от меня, а я даже не могла его увидеть! Я даже не могла его утешить! О! Вопреки воле всех Сен-Маров на свете этого нельзя было допустить!

— Хитано, — продолжала я, — мне необходимо встретиться с этим узником.

— Ах, госпожа, мне было бы легче поджечь башню, где он находится, нежели провести вас туда.

— Я этого хочу.

— Это невозможно.

— А он, разве он не может оттуда выйти?

— Нет.

— И все же я требую, чтобы ты привел его сюда, раз я не могу пойти к нему.

— Каким образом?

— Я не знаю, постарайся.

Бедный цыган от изумления широко раскрыл глаза, и пот заструился по его лбу — он обязан был мне повиноваться, так повелела ему матушка — то был закон жизни или смерти.

— Госпожа, благородная княгиня, имейте жалость ко мне! — произнес он наконец.

— Я желаю его видеть.

Хитано слушал меня, оцепенев, словно его пригвоздили к полу. Во мне было столько решимости, мне так хотелось увидеть своего старого друга, что я не колебалась. Внезапно цыган хлопнул в ладоши и воскликнул:

— Хорошо, вы встретитесь с этим человеком, госпожа, вы увидите его будущей ночью, или меня прежде повесят. Вполне возможно, что меня повесят после этого, но, по крайней мере, я угожу вам.

В то время как он говорил эти слова, в дверь моей комнаты постучали дважды.

XIII.

Мы пришли в замешательство, тем более что снаружи доносился голос г-на де Сен-Мара, кричавшего мне:

— Ничего не бойтесь, госпожа герцогиня, это я, соблаговолите открыть мне.

Хитано так проворно скрылся через маленькую дверь, что это едва можно было заметить. Блондо посмотрела на меня вопросительно: я трепетала, но хотела выяснить истину. — Впусти господина коменданта, — приказала я ей.

Господин де Сен-Map вошел и окинул взглядом комнату; очевидно, он не заметил ничего подозрительного, ибо его сведенные брови разгладились. Он поклонился и попросил у меня прощения за то, что посмел явиться в столь поздний час, но только что прибыл придворный гонец, который привез важные новости и письмо для меня от отца.

Новости были таковы: опала г-на де Фуке, его арест в Нанте, его интриги и похождения с прекрасными дамами, шкатулка с письмами и все, что за этим последовало. Письмо отца состояло всего из нескольких строк:

«Моя дорогая дочь! Не заботьтесь больше о подопечном суперинтенданта, пусть он околевает как собака, и добейтесь расположения к себе г-на де Сен-Мара, который пользуется доверием г-на Кольбера: этот человек может принести всем нам пользу. Мой гонец, как я надеюсь, застанет Вас в Пиньероле; если Вас там уже не окажется, напишите коменданту и пригласите его на несколько дней в Монако; так поступают добрые соседи, и это пригодится в будущем. Ваш любящий отец Грамон».

Прежде всего я подумала, что мой муж, вероятно, захочет уехать на следующий день, но затем совет маршала меня успокоил. Следовало очаровать тюремщика, а у нас оставалось для этого не более суток; между тем, чтобы с большей вероятностью преуспеть в этом, я немедленно приступила к делу.

Вооружившись приятнейшей улыбкой, я подняла взгляд на коменданта и тотчас же встретила его глаза, устремленные на меня, — его никогда нельзя было застать врасплох.

— Господин Фуке был с вами в дружбе, сударь? — спросила я.

— Нет, сударыня.

Ответ был коротким и решительным, он выдавал человека, не привыкшего колебаться. Это было кстати, я поняла, что мне еще предстоит сказать.

— Я так и знала, этого следовало ожидать. Подобные вертопрахи нравятся только легкомысленным и заурядным людям. Суперинтенданту не пристало швыряться деньгами, если ему приглянулась какая-нибудь красотка, и засыпать ее любовными записками. Расскажите-ка мне лучше о господине Кольбере! Вот это человек! Господин де Сен-Map продолжал внимательно смотреть на меня.

— Да, — не спеша отвечал он, — господин Кольбер — усердный, деятельный и сведущий человек; это справедливый человек, это сдержанный человек; к тому же разве он не является учеником кардинала Мазарини?

— Ах, да, конечно. Этот любезный кардинал так меня любил!

— Он любил вас, сударыня? Простите, я не слишком деликатен, мне следовало бы удалиться и оставить вас в покое.

Господин де Сен-Map улыбался, кланяясь; эта улыбка казалась столь неуместной на лице тюремщика, что он тотчас же ее согнал — она не могла там задержаться.

— Нет, нет, сударь, вы мне нисколько не мешаете. Я не могу заснуть, как видите, и даже позвала своих горничных. Разумеется, покойный кардинал любил меня, поскольку кардинал де Ришелье был моим двоюродным дедом.

Блондо пододвинула к коменданту стул, он сел, и мало-помалу мы разговорились. Я была сама любезность и кротость. Я внимательно слушала г-на де Сен-Мара и не перечила ему — слоном, мне удалось так хорошо взяться за дело, что когти этого волка притупились. Он ушел от меня через два часа покоренный, и не потому что я ему что-нибудь обещала или в чем-либо призналась, а лишь благодаря моей искусной лести. То был один из редких случаев в моей жизни, когда я соизволила утруждать себя притворством. Филиппу следовало бы поблагодарить меня за это, ибо такое мне претит.

На следующий день г-н де Валантинуа узнал обо всем; он ни о чем не подозревал — его сон неподвластен даже дворцовым бурям. У меня не было никаких вестей от цыгана; Блондо, искавшая его по моему приказу, не могла его нигде найти весь день. Комендант распорядился подать завтрак в мою комнату и смиренно спросил, не сочту ли я за дерзость, если он попросит разрешение сесть со мной за стол. Посудите сами, могла ли я ему отказать! Я вела себя еще более ласково, чем накануне, и в качестве развлечения тюремщик предложил мне то, чего я желала больше всего на свете — посещение крепости.

Я поднималась вслед за комендантом на крепостные стены, карабкалась с ним по бесконечным лестницам и прикидывалась несведущей во многих известных мне вопросах, чтобы доставить ему удовольствие просвещать меня. Господин де Сен-Map показал мне башни, пустые карцеры и прочие утонченные прелести государственной тюрьмы. Возможно, я видела будущую камеру Лозена! С тех пор как граф оказался в этом отвратительном месте, оно беспрестанно стоит передо мной, я мысленно брожу там и провожу ночи напролет, пытаясь представить, в какой из этих ужасных конур он томится.

Но в ту пору я думала лишь о бедном Филиппе; передо мной возвышался мощный, совершенно прямой донжон, где, вероятно, его держали. На окнах стояли тройные решетки; то были не окна, а скорее бойницы; очевидно, свет должен был просачиваться сквозь них, как через воронку. Я содрогалась, глядя на эту башню. Сен-Map не говорил о ней ни слова; он рассказывал мне обо всем, кроме нее, а я не решалась его расспрашивать, опасаясь, как бы он не предпочел завершить осмотр.

В какое-то мгновение мне показалось, что за тройной решеткой маячит какая-то белая точка; комендант тоже обратил на нее внимание, ибо он очень резко встрепенулся, но тотчас же сдержал свой порыв; я притворилась, что этого не заметила, а г-н де Валантинуа вообще ничего не видел.

После этой долгой прогулки мы чувствовали себя немного уставшими и, главное, были весьма опечалены. Я вернулась в свою комнату, чтобы еще раз расспросить Блондо и узнать, нет ли известий от цыгана, исчезнувшего столь таинственным образом. Горничная больше не видела хитано; я начала серьезно за него опасаться. Мы сели за стол; обязанности дворецкого исполнял уже другой человек. Я смотрела на окружавшие меня незнакомые лица и, должно быть, являла собой плачевное зрелище. Неужели этот хитрый лис-комендант замыслил усыпить мои подозрения своей любезностью и проведал о нашем сговоре? Это повергало меня в трепет: а что если он решил оставить меня здесь?! Кроме того, я отношусь к числу людей, более всего желающих то, что труднодостижимо. Меня бросало в жар при мысли, что я так и не увижу Филиппа, ведь я знала, что он страдает совсем рядом, а мы не могли даже перемолвиться словом. Эта тайна манила меня. Почему моего друга держали здесь? В чем заключалась его вина? Кем был этот несчастный? Я невольно думала о нем, и от всех этих мыслей и догадок он становился в моих воспоминаниях еще прекраснее.

Господин де Валантинуа стал моим добрым гением. Он без всякой задней мысли, вполне искренне спросил г-наде Сен-Мара, куда подевался вчерашний смуглый дворецкий, который так ловко нес свою службу, прибавив, что хотел бы иметь такого же слугу.

— Все наши лакеи — такие бестолочи, — продолжал он. — Госпожа де Валантинуа сбивает их с толку, находя, что они все делают невпопад, и от страха не угодить они причиняют вдвое больше вреда.

— Ах! — вздохнул комендант с улыбкой, которая на этот раз показалась мне искренней. — Вы обратили внимание на моего милого Басто, господин герцог? В самом деле, это очень смышленый и очень честный малый. Он спас мне жизнь и предан мне всей душой; это единственный человек, которому я доверяю и от которого ничего не скрываю. Басто не может сейчас прислуживать за столом, так как он выполняет более важное поручение; я надеюсь, тем не менее, что о вас позаботятся не хуже.

— Я очень боюсь, что мы причиняем вам массу хлопот, сударь, — продолжала я со спокойствием, которого отнюдь не испытывала, — поэтому мы завтра же уедем.

В ответ комендант принялся говорить мне комплименты: в сущности, он не досадовал на наше присутствие; в особенности были рады гостям его офицеры, которые, очевидно, томились скукой в этой глуши, в этих мрачных стенах. Они почти не отличались от заключенных. В зал кто-то вошел; комендант усадил нас играть и ушел; его не было два часа. Я получила свободу действий и могла расспросить одного довольно красивого знаменщика, который не сводил с меня глаз и готов был рассказать мне не только о тюремных тайнах, если бы я ему позволила. Он не заставил себя долго упрашивать и все по порядку поведал мне о своей опасной службе. Я узнала, что в большой башне сидит некто неизвестный; комендант никогда не упоминает об этом узнике и порой проводит с ним целые дни, но никто не видит, как он к нему входит и как он от него выходит; без сомнения, это важный человек, поскольку ему подают изысканные кушанья на серебряных блюдах. Только Басто относил арестанту угощение; бесполезно было задавать ему вопросы: он хранил молчание, как и его господин. Стража совершала обходы этого донжона внизу — никто не поднимался вверх хотя бы на ступеньку. Когда г-н де Сен-Map прибыл с этим узником, тот был закутан в плащ, а на лице у него была черная маска; с тех пор число солдат удвоилось и никто больше не покидал крепость, ворота которой оставались закрытыми и мосты поднятыми, не говоря уж об опущенных решетках.

Эта история была способна возбудить любопытство сотни кумушек и заставить их напрасно ломать головы над ее разгадкой.

Комендант вернулся и принес нам извинения, не объяснив причины своего отсутствия. Я снова приняла как можно более любезный вид и пригласила г-на де Сен-Мара в Монако. Сославшись на то, что он нуждается в свежем воздухе, я сказала, что королевская служба не пострадает, если он ненадолго ее покинет. Тюремщик поблагодарил меня, но отказался наотрез:

— Я уже давно не могу отсюда уезжать, если только не случится какого-нибудь непредвиденного происшествия. Я слуга его величества и должен оставаться при своем деле. Возможно, это тяжелая служба, но я сам ее выбрал и не изменю ей.

Наконец, настал вечер! Мы разошлись по комнатам, нам предстояло уезжать на следующий день. Я задыхалась от досады и ярости. Моим мечтам суждено было разбиться, столкнувшись с этими неприступными стенами и волей этого еще более неприступного человека. Я молча позволила себя раздеть; Блондо понимала, что я не в духе, и не говорила со мной; она лишь сочла своим долгом сообщить мне о допущенной ею вольности.

— Его высочество спросил, можно ли повидать госпожу, а я ответила, что госпожа никого не принимает, так как она очень устала и ее ужасно утомила вечерняя жара.

— Хорошо, Блондо, как только я лягу, ты можешь вернуться к себе, девочка моя; сегодня ночью я не собираюсь бодрствовать или читать. Задвинь хорошенько все засовы и закрой дверь, а свою оставь открытой, так как мне здесь что-то не по себе.

Горничная ушла; прошел, наверное, час, а я никак не могла уснуть; кругом стояла мертвая тишина, и лишь в моей голове клокотали мысли, словно волны в разбушевавшемся море. Внезапно мне почудился приглушенный звук голосов со стороны комнаты Блондо; я не испугалась — напротив, я ждала, что хитано вернется, как он обещал накануне; я села в постели и прислушалась. Ни одна дверь не открылась, ни один предмет не шелохнулся, однако до меня доносился шепот — в этом не было никаких сомнений. Моя верная служанка не задула свечу, следуя моим указаниям; я окликнула Блондо, и она почти сразу же прибежала на мой зов, совершенно растерянная:

— Госпожа, это цыган!

— Ах! Пусть он войдет! Пусть он войдет скорее!

— Но, госпожа, он так напуган и дрожит, что я не узнаю его голоса. Он прошел через дверь в стене, когда я спала, и осторожно, чтобы я не вскрикнула, разбудил меня. Мне почему-то кажется, что это уже другой человек, и поэтому я дрожу еще сильнее, чем он.

— Все равно! Пусть он войдет!

Девушка сделала гостю знак, и он явился, закутанный в плащ, в надвинутой на лоб фетровой шляпе, которую он не стал снимать; он приказал Блондо выйти столь повелительным жестом, что я остолбенела от изумления. То был жест господина, в нем не было ничего от рабской угодливости цыгана. Горничная колебалась, не спеша подчиниться, но, поскольку мужчина вновь и более красноречиво взмахнул рукой, она повиновалась, однако предварительно зажгла свечи.

Мы остались одни, шляпа и плащ упали, и передо мной предстал Филипп! Я вскрикнула и едва не упала в обморок.

Он встал на колени возле моей кровати, взял мою руку, опустившуюся к его губам, и стал умолять меня тихим голосом, во имя моей и его жизней, успокоиться и не выдавать нас. Филипп был необычайно красив; его красота была ослепительной и божественной; его сходство с королем было как никогда заметным, но он походил на него так же, как ангел похож на человека: те же самые черты были исполнены неизъяснимого очарования, которое я не в силах ни объяснить, ни передать. Я смотрела на своего друга и молча слушала его — его слова были бальзамом для моей души, а его взор пылал огнем. Словом, стоит ли об этом говорить? Я уже призналась вам в том, какие странные чувства пробудил во мне Биариц; теперь те же чувства вспыхнули с новой силой — этот несчастный был таким трогательным, а его страдания столь безмерными!

Лишь в ту минуту, когда мы с Филиппом расставались, я узнала о том, как он сюда попал; вначале я даже не успела его спросить об этом; он рассказал мне все гораздо позднее, и я сейчас передам вам его рассказ.

XIV.

Вот что произошло: мой цыган, как вам известно, был беззаветно предан Сен-Мару; во всяком случае, тот так считал. Басто, как правило, проводил с узником каждое утро, играя с ним по нескольку часов либо давая ему уроки музыки: он превосходно играл на лютне, так же как и на виоле. Позже его сменял комендант; он беседовал со своей жертвой, что не доставляло осужденному никакого удовольствия, или же они вместе читали книги, которые ему позволяли читать. Господин де Сен-Map и цыган обращались с Филиппом с величайшим почтением и садились в его присутствии, лишь получив на это разрешение, — он никогда им в этом не отказывал, хотя и держался с необычайным достоинством.

В тот день хитано, как всегда, направился к несчастному узнику, но на этот раз он рассказал ему о моем желании с ним встретиться, которое Басто разделял всей душой, что не вызывает сомнений; дворецкий также сообщил Филиппу о своем намерении помочь нам и о том, что он задумал сделать вечером.

Басто, как и комендант, был посвящен во все секреты крепости; подобно Сен-Мару, он добирался до башни потайными ходами, проложенными внутри мощных стен. Один из таких ходов вел в мои покои — именно по нему хитано убежал накануне. Ужасное обстоятельство! Этот человек находился возле г-на де Сен-Мара главным образом с одной-единственной целью: ему было приказано при малейшем неповиновении, при малейшей попытке к бегству или умышленном действии, направленном против коменданта, явиться к заключенному и немедленно заколоть его кинжалом. Он был одновременно тюремщиком и палачом. К счастью, благодаря моей счастливой звезде цыган стал нашим союзником!

Таким образом, он и Филипп условились, что Басто известит своего господина о том, что узнику якобы нездоровится — такое порой с ним случалось. В подобных случаях цыган оставался с больным; как и все его соплеменники, он отчасти был знахарем и лечил Филиппа по-своему, нередко проводя ночи возле его постели. Сен-Map никогда этому не противился, поскольку, следует признать, что, за исключением свободы и любви, он ни в чем не отказывал узнику. В таких случаях он редко заходил в камеру Филиппа, деликатно избавляя его от своего присутствия. Подобные дни были для несчастного юноши благословенными. Все прошло как обычно. Комендант покинул нас, чтобы навестить заключенного; он застал его в постели; больной с большим трудом говорил и испытывал неодолимое желание спать. Басто сказал г-нуде Сен-Мару шепотом, что дал Филиппу болеутоляющие капли, и его ни в коем случае нельзя беспокоить, пока лекарство не подействует.

— Ухаживайте за ним как следует, Басто, — сказал дворянин, — я готов отдать двадцать лет жизни, лишь бы только он сейчас не умер.

— Придется оставить беднягу одного, он будет спать до завтра, и я тоже покину его этой ночью, поскольку ему требуется полный покой. Если он проснется от малейшего шума, это сведет действие лекарства на нет. Вы знаете, что можете на меня положиться: ничего не бойтесь, я отвечаю за все, исправно выполняя то, что должно быть сделано.

Сен-Map вернулся к нам; когда все легли спать, он снова пошел к Филиппу и нашел его в том же состоянии. Басто запер за комендантом дверь, не сомневаясь в том, что тот не появится здесь по крайней мере до следующего дня. Цыган тотчас же переодел узника в свой костюм, а сам закутался в постельное покрывало и для большей надежности спрятал лицо под маской (несчастный сам нередко поступал так, когда его охватывало отчаяние). Затем он объяснил Филиппу, каким путем ему идти, обозначив все повороты прохода, и занял место узника в его кровати. Славный Басто рисковал жизнью, что он делал впоследствии еще не раз и за что в конце концов поплатился головой. Таковы цыгане: они беспрекословно подчиняются тем, кто их защищает, но столь же безоговорочно ненавидят тех, кто их оскорбляет, — это страшные люди.

О дальнейшем не стоит говорить, все и так ясно. Мы расстались на следующий день, на рассвете; Филипп чувствовал себя счастливее короля, на которого он так был похож: он впервые в жизни изведал наслаждение и уносил с собой вечную память о нем. На прощание он сказал: — Я снова вас увижу, или же они убьют меня.

Не решусь описывать, что творилось в моей душе — мне самой это непонятно. С того дня передо мной открылась дотоле неведомая жизнь, и я без оглядки вступила на этот новый для меня путь; с тех пор я никогда не размышляла и не пыталась разобраться в своих чувствах, а лишь плыла по течению, сообразно времени и обстоятельствам. Мое сердце никогда не изменяло своей единственной любви — вот и все, что я могу утверждать.

Мы покинули крепость в полдень; комендант устроил для нас завтрак, на который я не пошла; я попросила принести мне в комнату чашку бульона, опасаясь, что меня выдадут глаза. Сен-Map увидел меня уже в дорожной полумаске; я была печальной, опиралась на руку Блондо и жалобно вздыхала.

— Приезжайте в Монако, — снова сказала я, садясь в носилки, — вас там встретят как друга, сударь, и окажут вам прием, достойный нашей признательности.

Комендант обещал мне приехать, но он выглядел озабоченным. Неужели он что-то заподозрил?

Оказавшись за занавесками кареты, прежде чем мы двинулись в путь, я обратила свой взгляд на башню, где томился столь сильно любивший меня человек, и не отрывала от нее глаз до тех пор, пока она не скрылась из вида.

Очень скоро мы прибыли в Монако. Я была довольна оказанным мне приемом и почестями — там я была государыней. Простолюдины выказали большую радость по поводу моего приезда. В мою честь возводили триумфальные арки, произносили торжественные речи и осыпали меня подарками. Я охотно все это принимала. Монако — дивный край, где можно наслаждаться изумительными пейзажами; несмотря на терзавшую меня тоску, которую я привезла с собой, я была поражена красотой этой страны. Замок, расположенный на берегу моря, окружен апельсиновой рощей. Он не особенно стар, прекрасно обставлен и весьма поражает вышколенными слугами и роскошной посудой. Город отнюдь не велик, это княжеская игрушка, однако Гримальди им гордятся. В их распоряжении — три судна, которые они называют флотом, четыре солдата, которых они именуют армией, и десять придворных, которых они называют двором.

Родственники г-на де Валантинуа были самыми важными людьми Италии, и многие из них собрались, чтобы образовать мой кортеж. У всех Гримальди были очень богатые, но нелепые наряды. Они восторгались нашими туалетами, в то же время порицая их, в особенности множество лент и шнурков с металлическими наконечниками, которые мы носили. Мне отвели необычайно просторную и необычайно мрачную спальню, с кроватными занавесями, привезенными из Константинополя одним из предков Гримальди. На свете нет более величественных и унылых покоев.

Господин де Валантинуа сиял от радости, он был здесь главным и больше не опасался насмешек вышестоящих. Он с гордостью показывал мне фамильные портреты, желая, чтобы я их похвалила, и подробно останавливался на памятных датах и подвигах каждого из своих предков, как будто разговаривал с женой какого-нибудь сборщика податей.

— Сударь, — сказала я, — я бы простила вам такие манеры, если бы вы не побывали в Бидаше; вы должны понимать, что я знаю толк в древности, и Ронсевальская битва, в которой сражался один из моих предков, происходила, насколько мне известно, не вчера.

Я полагала, что теперь, наконец, заживу спокойно, но не тут-то было. Судьба распорядилась иначе, как вскоре будет видно; разумеется, я отнюдь не ожидала этого, но романы будут сопутствовать мне всегда.

Монако, как я уже говорила, это прелестная страна; она включает в себя несколько городов, придающих ей весьма привлекательный вид, в первую очередь Ментону — большой и красивый город. Здесь мне устроили блистательный прием, и господа Монако возили меня по городу не без гордости, ибо все, что связано с французским двором, повсюду считается лучшим по своим достоинствам; дочь маршала де Грамона, внучатая племянница кардинала де Ришелье, которого так боялись и уважали во всей Европе, не может быть незначительной дамой.

В день моего приезда в Ментону мне поневоле пришлось увидеть множество смотревших на меня черных глаз, и мне показалось, что в толпе неизвестных мне людей промелькнули несколько знакомых лиц моих телохранителей-цыган. Я удивилась тому, что раньше, когда я была при дворе, где меня окружали родные, цыгане не давали о себе знать, а теперь находили меня, когда я была одна, вдали от всех своих близких. Меня поразило тогда еще одно обстоятельство. При моем появлении все обнажали головы, кричали и подбрасывали вверх шляпы, открывая рты, подобно птенцам, требующим корма. Лишь один мужчина, закутанный в коричневый плащ и прятавшийся за спинами остальных, не снимал своей темной фетровой шляпы. Это возбудило мое любопытство, ибо неизвестный мерещился мне повсюду, и я видела его двойников на всех перекрестках.

Ночью я не могла сомкнуть глаз из-за жары и изнурявшей меня беременности; я села у окна, чтобы немного подышать воздухом, насыщенным ароматом апельсиновых деревьев, и увидела своего незнакомца в плаще и фетровой шляпе; он прохаживался взад и вперед, держась на достаточном расстоянии от часовых, чтобы не привлекать к себе внимание. Я указала на него Блондо, поскольку теперь, когда я видела этого человека более отчетливо, мне показалось, что я его узнала, какой бы безумной ни была эта мысль. Вскоре она изгладилась из моей памяти, я родила в Монако сына и перестала думать о незнакомце.

Дело не в том, что я обожаю маленьких детей — на мой взгляд, это бестолковые существа, но у моего мужа появился наследник, который носил его имя, и теперь я стала более влиятельной, а мое положение в семье Гримальди упрочилось. Я превосходно играла роль королевы и держалась со своими придворными величественно, чтобы они поняли, как я могла бы вести себя на какой-нибудь другой сцене; никогда еще в княжестве так не веселились, как в ту пору: танцы устраивали повсюду.

Невозможно вообразить, сколько войн довелось пережить жителям Монако и нашей Геркулесовой гавани во времена гвельфов и гибеллинов, когда господа Спинола и Гримальди сражались друг с другом за право обладания этой скалой, которая в итоге осталась в руках последних. В Монако можно увидеть множество старых картин и изображений, увековечивших эти деяния. Они составляют большую половину дворцовой галереи, где все же имеются несколько ценных полотен. На одном из них изображен Франческо Гримальди в облачении монаха, как и все его сообщники, изгоняющий гибеллинов, сторонников семейства Спинола, из города, предварительно перерезав три четверти его жителей, как это было тогда принято. Эти ряженые изображены на гербе господ Гримальди: два монаха со шпагой в руке, поддерживающие другой рукой свой родовой щит.

Среди всех этих уместных в княжеском доме картин меня заинтересовала одна, сюжет которой оставался мне непонятным. В центре ее был изображен некий сарацин в роскошном наряде; он стоял на коленях в церкви, напротив очень красивой женщины, также преклонившей колени. Сложив руки, они страстно молились. Вокруг, в небольших медальонах, виднелись другие сцены: густые леса, пейзажи, корабли, сражения; женщина, занесшая кинжал над другой женщиной; та же преступница с разметавшимися волосами и привязанная к дереву; другие женщины — жертвы похищения; пожары и всевозможные шалости в том же духе; и на первом плане везде был все тот же сарацин, с саблей в руках коловший, рубивший и сжигавший все на своем пути, — все это сопровождалось неразборчивыми латинскими и итальянскими надписями, относившимися к X веку.

(Кстати, я забыла упомянуть о том, что мои подданные обращались ко мне по-итальянски, и, поскольку мне было в тягость отвечать им на том же языке, я стала изъясняться по-французски с присущей мне уверенностью. Никогда еще мне не доводилось видеть более изумленных лиц.).

Я спросила г-на де Валантинуа, кто этот столь храбрый и красивый турок; он ответил, что это Харун из долины Каштанов; больше он ничего не знал — я думаю, это все, что рассказала ему кормилица.

Эту долину Каштанов превозносили повсюду как одно из прекраснейших мест на свете; я попросила, чтобы меня туда отвезли. Сразу же после родов было решено, что я туда отправлюсь, и все стали хлопотать, чтобы устроить для меня праздник. Каждый уверял, что мне предстоит увидеть чудо; я желала узнать историю этого места, но никто об этом ничего не знал — жители Монако вообще чрезвычайно невежественны. Они знали только, что Харун был знаменитым пиратом и что впоследствии он обратился в христианскую веру. Говорили также, что его душа блуждает среди деревьев, которые он посадил (странное занятие для пирата — сажать деревья!), и что каждый век, в определенный год, он во плоти и кости возвращается на землю и продолжает творить свои бесчинства, будучи обреченным на это до всеобщего отпущения грехов. Приближалось время явления Харуна. Это отнюдь не вызывало у меня досаду — я была не прочь встретиться с этим корсаром с того света и узнать от него о том, что там творится, — это помогло бы правильно вести себя в этом мире.

Один довольно образованный монах-францисканец обещал познакомить меня с полной историей Харуна и в самом деле сдержал свое слово. Вскоре я вам ее расскажу. Сначала же я должна объяснить, почему мне так и не удалось тогда попасть в долину Castagni note 10 — мне помешали это сделать два события.

В то время, когда все готовились к празднику и ученые мужи Монако слагали стихи в мою честь, а женщины плели венки и гирлянды из цветов, правящий князь Онорато II заболел. Должно быть, я где-то говорила, что он был дед моего мужа и брат архиепископа Арля. Его досточтимая супруга, Ипполита Тривульцио Мельцо, уже давно умерла, а сын последовал в мир иной за матерью. Таким образом, г-ну де Валантинуа предстояло занять место на престоле, если Богу будет угодно забрать его деда. Лепестки роз оборвали, стихи убрали в ящик, и все отправились в церковь молиться за продление жизни Онорато II, чрезвычайно любимого своими подданными и действительно весьма достойного государя.

Князь был стар, его дни были сочтены, и он скончался у меня на руках, успев благословить своего правнука и велев слугам впредь повиноваться нам так же, как ему. Этот добрый старец тронул мое сердце в час своей кончины; я полюбила его, когда Бог призвал его к себе, и это облегчило мою скорбь — во всяком случае, я оплакивала его не дольше, чем длилась моя любовь к нему.

Сразу же после смерти Онорато II мой муж был провозглашен князем под именем Лодовико I. (Он был крестным сыном короля Людовика XIII). Господина де Валантинуа короновали только после похорон деда, которые были великолепными. Не стоит упоминать о том, что я разделила с мужем все почести — отныне мы с ним стали владетельными князем и княгиней Монако, а мой новорожденный сын получил титул герцога де Валантинуа от своей няни, величавшей его «ваше высочество». Моим духовником был один молодой монах; он постоянно над этим смеялся, словно это не было совершенно естественно.

Первые дни траура, ритуалы, изъявления почтения, письма и соболезнования отсрочили прогулку, о которой я, тем не менее, продолжала часто думать. Внезапно распространилась важная новость: Харун вернулся, причем на сей раз столь очевидно, что смешно было в этом сомневаться; в довершение всего он явился в сопровождении целой шайки дьявольских отродий, явно почерневших от адского пламени; до сих пор они вели себя тихо, но вскоре, без сомнения, должны были обрушиться на мирных жителей Монако. Разбойников уже видели, и сотни очевидцев это подтвердили; крики ужаса долетали даже до нас. Двадцать наших игрушечных солдатиков вряд ли были способны обратить их в бегство.

Как известно, я унаследовала отцовскую смелость, и это происшествие меня раззадорило; я приняла решение увидеть все своими глазами, чтобы убедиться, живые ли это люди или духи. Господин Монако счел мой замысел чересчур дерзким и попытался мне это запретить, хотя он был заранее уверен, что я его не послушаюсь. Мне предстояло посетить долину; поездку, отложенную из-за смерти князя, перенесли с лета на осень — это было более удобно и менее утомительно. Торжество в мою честь отменили, так как это было бы проявлением неуважения к памяти нашего предка, едва сошедшего в могилу, но я могла в свое удовольствие кататься по своим владениям, и если мне было суждено встретиться с врагами моих подданных — тем лучше: я должна была заботиться о своем народе и точно знать, какие опасности ему угрожают. Взяв этот довод на сооружение, я с немногочисленной свитой отправилась в путь.

XV.

Господин Монако смотрел на мой отъезд с довольно огорченным видом. Этот подвиг, достойный амазонки, был ему вовсе не по душе. Впрочем, ему было известно, что я все равно поступлю по-своему.

— Сударыня, подумайте о вашем сыне! — сказал мой муж, помогая мне садиться в карету. — Не рискуйте жизнью, разъезжая среди этих пропастей и разбойников. Я жду вас завтра вечером.

Наше княжество, при всей своей суверенности, ничуть не больше Бидаша: за двенадцать часов его можно обойти дважды; поэтому я не могла уехать чересчур далеко. Сначала мы отправились в Рокбрюн — весьма удачно расположенное селение; когда я говорю расположенное, это означает вознесенное на вершину гряды отвесных скал, где у вас захватывает дух от высоты. Местные жители утверждают, что когда-то селение находилось на холме, но оно низверглось оттуда и остановилось на этом месте благодаря растущему здесь дроку. Мне не преминули преподнести роскошный букет, и в благодарность за это я помиловала какого-то разбойника. Узкие и кривые улицы, мощенные булыжником, пригодны разве что для горцев или коз; местные жители поднимаются в свои дома по невероятно крутым лестницам, рискуя сломать себе шею; старый замок грозит рухнуть, но, вероятно, в былые времена он был красив.

С этой высоты взгляду открываются четыре долины; долина Каштанов, куда я направлялась, — наиболее отдаленная и дикая из них. Однако она являлась лишь прихожей пиратского гнезда. Это место называют долиной Кабралос или Кабруари. Два потока орошают эту ужасную бездну, над которой возвышаются горы Святой Агнессы. Их остроконечные неровные пики достигают высшей точки, где виднеются башни феодального замка.

Это замок Харуна, привидения в наши дни и героя в былые времена. Когда я увидела стены замка, мое сердце забилось неизвестно отчего. То был не страх и, разумеется, не любовь — любовь к бесплотному духу отнюдь не в моих правилах. То было какое-то странное чувство, над которым я была не властна и которое меня обрадовало. Я никогда не испытывала ничего подобного.

Прежде чем двигаться дальше, следует рассказать вам историю Харуна и объяснить, почему эти бедные глупые жители Монако так сильно его боятся. Я передаю слово старому монаху или, точнее, перевожу изложенную им назидательную историю, сокращая ее наполовину, ибо иначе вы ничего бы в ней не поняли; она написана в восхваление Господа.

Харун был африканец, мавр, неверный; он был молод, красив и превосходил всех отвагой. Он властвовал в своих краях и поклялся на могиле своих предков ненавидеть христиан и в первую очередь христианок, которых он похищал на побережье Средиземноморья, составляя себе из них гарем. Покончив с этим, Харун стал пиратом, он разбойничал в морских водах и привозил несметные богатства на свою гору (то была еще не Кабруари, а другая, ближе к Турции). Он сеял ужас повсюду: в Провансе, Италии и Испании; увидев на горизонте грозный треугольный парус морского разбойника, рыбаки разводили на вершинах скал костры, передавая известие об этом друг другу. Еще более жестокой, чем мавр, была его законная жена Сара, ревнивая язычница; все молодые и красивые христианки были для нее врагами; для начала она приказывала их высечь, а затем — бросить в море (на мой взгляд, она могла бы начать со второго).

Как-то раз Харун взял в плен французский корабль, шедший в Испанию. Купцы сражались не на жизнь, а на смерть (в наше время они вели бы себя иначе); их перебили, взяв при этом в рабство необычайно красивую девушку, дочь владельца корабля; она видела, как погибли ее отец и братья, видела, как ее перенесли на пиратское судно, но ничто не могло сломить ее мужества и гордости. Увидев пленницу, Харун был поражен ее бледностью и начертанным на ее лице христианским смирением. Она показалась пирату красивой, и жалость впервые закралась в его сердце. Она в самом деле была очень красива, эта Анна, а ее душа была еще красивее, чем тело.

Несмотря на все старания и решимость девушки, горе сломило ее волю, и бедняжка заболела; атаман приказал, чтобы за ней ухаживали как за ним самим, и с этого времени все в нем и вокруг него изменилось. Пират стал печальным, угрюмым и подавленным; он не поднимал головы при звуках сражений, и резня не волновала больше его кровь; он желал покоя и безвольно позволял волнам убаюкивать его. Сара все поняла. Будучи не в силах сдержаться, она извергла на свою соперницу поток брани и ушла, бросив мужу на прощание: — Ты любишь Анну: Анна умрет!

Харун знал, на что способна его грозная половина; он устремился за женой и почти одновременно с ней прибежал в каюту красавицы; пират увидел, что двое рабов уже связали Анну и собирались бросить ее в море. Ее господина это никак не устраивало, и сцена вскоре изменилась: каждый из рабов получил по удару ятагана, в результате чего оба отправились на встречу с Магометом, а госпожу Сару в свою очередь схватили, связали, высекли и бросили в море на глазах всего экипажа, собранного на палубе ради этой расправы.

Корабль находился тогда напротив горы Святой Агнессы, остроконечная вершина которой привлекла внимание Харуна; это дикое место пришлось ему по душе. Пират бросил здесь якорь, высадился на берег вместе со своими сокровищами и пленницами, завладел этой землей, обосновался на горе, установил повсюду свои законы и заставил всех покориться своей воле; лишь сердце Анны, дороже которого для него ничего не было, оставалось ему неподвластным. Харун перепробовал все средства, но девушка устояла; он хотел обратить ее в мусульманство, а она желала обратить его в христианство; они никак не могли договориться, как вы сами понимаете, но все же пришли к согласию, ибо полюбили друг друга, и тот, что любил сильнее, уступил.

Разбойник пошел к своей возлюбленной, которая все время молилась и плакала, и заявил, что он отрекается ради нее от родины и от могил своих предков, а также от сражений, без которых прежде не мыслил жизни, и что он собирается перейти в христианство и поселиться с ней в Провансе, если только ценой этого она согласна принадлежать ему.

— В награду за подобный поступок, Харун, я ваша, — сказала она.

Они уехали той же ночью вместе с матерью воина и несколькими слугами, а также, вполне возможно, увезли с собой несколько ящиков цехинов и алмазов, отчасти отягощавших их совесть, но они не особенно над этим задумывались. Пират окутал свой отъезд покровом тайны и порадовал своих соратников пророчеством, предрекавшим им скорую гибель; при этом он попросил их только об одном: не чинить ему никаких препятствий на пути, начертанном самим Аллахом.

У Харуна еще оставались сожаления и угрызения совести, он нередко колебался, пребывая в раздумьях; но любовь захватила его, и, чем дальше отъезжал он от своей крепости, тем меньше вспоминалось ему прошлое; наконец, они прибыли в Марсель.

Они отправились в аббатство святого Виктора и спустились в подземные пещеры, где находились могилы мучеников: священник служил там мессу. Анна принялась горячо молиться, и вскоре покоренный мусульманин начал молиться столь же горячо — он стал христианином! Ему оставалось лишь принять крещение. Анна повела Харуна к епископу, у которого в то время собрались окрестные бароны во главе с Гийомом, виконтом Марсельским, — они объединились, чтобы сражаться с разбойником.

Слова: «Харун здесь, и он теперь христианин!» поразили их как удар молнии. Все собравшиеся затрепетали, и рука каждого потянулась к мечу. Но, когда Анна начала рассказывать о свершившемся чуде, послышались изумленные и восторженные крики. Благочестивый прелат призвал на всех благоволение Божье; после великолепных обрядов сарацина окропили святой водой, и в то же самое время он обручился с провансальской девой.

Очевидно, пират еще не искупил прошлое; несмотря на то, что он был счастлив, им овладела страшная тоска. Его преследовали кровавые видения, первая жена являлась ему каждую ночь, грозя близкой смертью и страшной карой, которая будет продолжаться до скончания века. Он стал чахнуть и угас спустя несколько месяцев. Анна же отправилась заканчивать свои дни в скит, находившийся на склоне горы, под замком, который построил Харун, и ее почитали в округе как святую, которую Бог призвал к себе, после того как она по его воле достаточно побыла на земле.

Местные жители утверждали, что в ночь смерти Харуна дух атамана явился его товарищам, пировавшим в Кабруари. Он рассказал им о своем вероотступничестве и сообщил, что обречен скитаться в этих местах и возвращаться на землю каждые сто лет; он мог получить от Всевышнего отпущение грехов, лишь пробыв во власти дьявола в течение еще двадцати веков. Я не знаю, правду ли говорят обитатели этого края; мне было известно только, что, по слухам, пират как никогда дерзко хозяйничал в долине Кабралос, и я преисполнилась решимостью с ним встретиться, раз не было иного способа выяснить истину.

От пещеры и часовни Анны не осталось и следа, но полуразрушенная крепость еще сохранилась. Мы поднялись в нее, или, вернее, я поднялась туда со своим конюшим — не Помаре, которого я оставила князю, а с одним итальянцем по имени шевалье Карменти; кроме того, меня сопровождали мой карлик, который никогда со мной не расставался и обладал храбростью великана, и два лакея, привезенные мной из Бидаша, отъявленные негодяи, которые убили бы самого короля по одному лишь моему знаку. Остальная моя свита осталась внизу и не досадовала на это. Едва я успела ступить на вершину, как в кустах послышались шаги. Я остановилась, и все прислушались. Кто-то расхаживал там, нисколько не таясь, в этом не было никаких сомнений. Конюший попытался меня отстранить, но я подняла его на смех, спросив, не принимает ли он меня за мокрую курицу.

— Я пришла сюда, чтобы узнать правду, и я ее узнаю. Разойдитесь во все стороны, шарьте повсюду, ищите; вы вооружены, ничего не бойтесь. К тому же, стоит нам поднять шум, и те, кто остался внизу, придут нам на помощь. Я останусь здесь со своим доблестным карликом, он сумеет меня защитить. Быть может, духи нам покажутся. Харун любил женский пол; если он захочет со мной встретиться, я его подожду.

Мои спутники попытались меня отговорить, но я решительно села на рухнувшую колонну и жестом приказала им повиноваться мне. Оставшись наедине с моим бедным карликом, я велела ему замолчать — его слабый надтреснутый голос напоминал мне звук трещотки на Страстной неделе. Он умолк, но заплакал, словно я дала ему пощечину. В качестве утешения я бросила ему лесной орех. Этот крошечный человечек был наряжен мной в костюм одного из персонажей картины Паоло Веронезе, находившейся в нашей галерее. Таким образом, он был одет по старинной моде и нисколько не портил моей затеи. Карлик обнажил свою короткую шпагу и встал на посту. Я же размышляла о том, до чего странно сидеть на колонне и в компании карлика ждать черта. Я бы охотно посмеялась над этим, если бы мне больше нечего было делать.

Спустя несколько минут мне показалось, что в находившемся позади меня кустарнике, таком густом, что сквозь него ничего нельзя было разглядеть, зашевелились ветки; я живо оглянулась, и мне показалось, что я вижу чей-то сверкающий взгляд и слышу чье-то прерывистое дыхание. Мой рыцарь по-прежнему прохаживался в нескольких шагах от меня; я прислушалась. Кто-то приближался, кто-то полз по земле; я сидела, словно прикованная к своему месту, и, вопреки здравому смыслу, ничего не боялась. Такая опасность доставляла мне удовольствие. Суждено ли мне было увидеть, как блеснет кинжал или из-за кустов появится жуткое лицо? Никакая сила на свете не заставила бы меня попытаться избежать этой встречи; и тут я услышала, как кто-то нежно-нежно прошептал мне на самое ухо приятным и мелодичным голосом:

— Это я.

— Кто? — спросила я, не поворачивая головы. Сначала я подумала о Пюигийеме, а затем о Филиппе, но этого не могло быть, и я выбросила из головы подобную мысль.

— Угадайте! — воскликнул неизвестный.

— Я не могу. Вы, случайно, не Харун? Я вас не знаю.

— Вы меня знаете.

Первоначальное непроизвольное чувство, вызванное, по-видимому, дурацкими выдумками моих слуг, постепенно сменялось любопытством. Я сделала резкое движение назад и оглянулась: это был Биариц. Мне следовало бы догадаться об этом. Кто еще, черт побери, мог сыграть роль пирата из загробного мира, как не он? Я была одновременно удивлена, смущена и довольна. То был превосходный сюжет для картины: Биариц, наполовину скрытый ветвями и метавший молнии своими черными глазами, прекраснее которых не было на свете, не считая глаз герцогини де Мазарини; я, опустившая взор, словно девочка-послушница за оградой монастыря; и храбрый карлик с поднятой длинной шпагой, готовый пронзить любого злоумышленника, будь-то человек или дух, и неподвижно, словно восковая фигура работы Бенуа, наблюдающий за тем, как я мирно беседую с выходцем с того света. Впоследствии воспоминание об этом часто вызывало у меня смех.

За несколько мгновений в моей голове промелькнуло множество догадок, и я все поняла. Биариц был союзником цыган, он явился сюда ради меня — его поступок напоминал подвиги его предков, витязей-варваров. Он хотел со мной встретиться; возможно, он собирался меня похитить — последнее не особенно меня прельщало. Мне нравилось положение княгини, и я не испытывала никакого желания менять его на любовь в шалаше, даже в качестве супруги самого великого Харуна собственной персоной. Воспользовавшись моим молчанием, Биариц приблизился и тут же встал на колени у моего локтя. Он не сводил с меня глаз, и я чувствовала, как его пламенные взгляды обжигают мое лицо; пряди его волос, соприкасавшиеся от ветра с моими локонами, щекотали мое полуобнаженное плечо — плащ, который я накинула второпях, соскользнул с меня.

— Это вы! Это вы! — в двадцатый раз подряд повторяла я восторженным тоном, не беспокоясь о том, что нас кто-нибудь услышит: мне казалось, что в целом мире нет никого, кроме нас двоих.

Овладев собой, хотя и не вполне, я попыталась улыбнуться, пошутив над Биарицем.

— Сударь, — сказала я, — для чего вы под чужой личиной бродите по дорогам и наводите страх на маленьких детей? Он не удостоил меня ответом; мои слова его не обидели.

— Вас разыскивают, и вас найдут, что вы тогда скажете?

— Ничего, что затронет нашу честь, сударыня; я скорее умру, чем скажу такое.

— Я вовсе не желаю, чтобы вы умирали. Сейчас вернутся мои слуги, и тогда…

Не успела я закончить, как в конце просеки показался шевалье Карменти; я мгновенно опомнилась и сделала знак Биарицу подняться; затем я подозвала своего конюшего, карлика и сказала, указывая на незнакомца, вызывавшего у них сильное беспокойство:

— Этот человек бродит по горам уже сутки, но так ничего и не нашел; наверное, это духи, а может быть, крестьянам просто померещилось.

Карменти почтительно поклонился — в Монако мне никогда не перечили. Два моих бакских лакея внушали мне гораздо больше опасений: они могли узнать нашего земляка, а я отнюдь не собиралась делиться с ними этой тайной. Положение становилось затруднительным, следовало отослать Биарица; поистине надо было вооружиться неприступной добродетелью и распрощаться с этой прекрасной любовью. Какая жалость! Я никогда не умела лгать, в особенности самой себе, и мне очень хотелось, чтобы Биариц остался. Женщина никогда не раздумывает, чему отдать предпочтение — опасности или желанию. К тому же почему господин Монако был таким скучным? Я сказала, что буду откровенной, и держу свое слово. Я не могу отрицать присущей мне от природы склонности, которой предаюсь почти без борьбы. Мной унаследовано множество черт мужчин моего рода; я похожа на маршала в бесконечно большей степени, нежели на мою благочестивую матушку. Я наделена отцовской смелостью; как и он, говорю правду в глаза и так далее; разве есть в этом моя вина?

Между тем следовало спешить — мои мерзавцы-лакеи должны были вскоре вернуться. И тут меня осенило, что Биариц сумеет разыскать меня без труда, стоит мне только указать ему путь. Я заявила ему, сопровождая свои слова итальянским жестом — необычайно грациозным и многозначительным:

— Сударь, мне очень приятно было с вами побеседовать и узнать из ваших уст, насколько безрассудны слухи о привидении Харуна. Теперь я спокойна за своих подданных. Я возвращаюсь в Монако и отныне не собираюсь верить в существование прекрасного пирата до тех пор, пока не увижу его собственными глазами в своем дворце. Прощайте. Господа, пора позвать моих беарнцев; они рады бегать по горам — это напоминает им Бидаш и детство, а я тоже ничего не забыла.

Я говорила с этим человеком, и каждое мое слово вонзалось в его сердце, как стрела; мне не пришлось ничего уточнять, он и так все понял. Когда я покидала развалины, он уже скрылся за деревьями; вернувшись после своих поисков, мои слуги никого не увидели.

— Госпожа! — закричали они одновременно, чтобы выказать свое рвение. — Это хитанос, мы их узнали, а привидениями тут и не пахнет! Если его высочество изволит прислать сюда несколько ратников из своего войска, мы с ними разделаемся.

Мы вернулись к остальным, а затем поехали в Рокбрюн, где я села в карету и отправилась обратно в Монако. Я предавалась приятным грезам о детстве и юности, о той поре, когда я впервые увидела Биарица, — это было так недавно и уже так давно! Как я была тогда счастлива! Сколько воспоминаний о годах, безмятежно проведенных на земле моих предков, пробуждало во мне это необычайно красивое лицо! Вечером я прибыла во дворец. Жители города стояли у порога своих домов и встречали меня с большой радостью. Я рассеянно слушала их приветственные возгласы, поглощенная своими мыслями.

Когда карета въезжала в парадный двор, я увидела, что все мои придворные дружно бегут мне навстречу с факелами, а также заметила г-на Монако, стоявшего у окна вместе с какой-то дамой. Я не узнала ее, так как она была в головном уборе, прикрывавшем ее лицо, но поняла по ее виду, что она не из здешних. Я поспешно вышла из кареты, поскольку мне не терпелось встретиться с гостьей; дама вышла мне навстречу, и князь вел ее под руку. Я услышала смех, раздававшийся из-под чепчика; бесподобная рука, сравниться с которой во Франции могла лишь рука королевы-матери, выступала из кружев; незнакомка сказала веселым голосом: — Угадайте!

То была особа, о которой я обычно не думала, но в то утро я вспомнила о ней в связи с глазами Биарица; то была Гортензия Манчини, герцогиня де Мазарини, сбежавшая от мужа; она направлялась в Рим, к своей сестре, супруге коннетабля, и вела себя как истинная авантюристка. Герцогиня была в восторге от своей выходки; таким образом, она вступила на путь весьма многосложных и романтических приключений. Я не догадывалась о том, что в складках своего платья принесла в дом моего мужа эта странствующая герцогиня и на какие глупости подвигнет г-на Монако преклонение перед ней. Я лишь прекрасно понимала, что Гортензия красивее меня и мне не хочется, чтобы она оставалась поблизости.

XVI.

Госпожу де Мазарини, наследницу своего дражайшего дядюшки, как известно, выдали замуж за некоего Лапорта де Ла Мейере при условии, что он возьмет титул и герб illustrissimo faquino note 11, и один лишь маршал де Ла Мейере согласился на это обязательство, не опасаясь, что после смерти кардинала его перестанут пускать в дома с парадного входа. Новоявленный Мазарини был и сумасбродом, и дураком, хотя даже одного из этого было бы слишком много. Его красивая, очаровательная и умная жена в то же время была, следует это признать, одной из самых взбалмошных особ, каких мог сотворить Господь Бог. Хотя я говорю была, мне следовало бы написать является. И она и он до сих пор живы и нисколько не изменились: они все те же, какими были, и, вероятно, останутся такими, пока земля их носит. Я уже считаю себя умершей, все для меня в прошлом, и потому мне кажется, что остальные тоже пребывают в этом состоянии; когда мы стоим у края могилы, наше «я» заменяет нам весь мир.

Госпожа де Мазарини отклонилась от своего пути, чтобы заехать к нам; она путешествовала одна, как авантюристка или героиня романа, в сопровождении пажа и служанки. Этот паж, красивый, как ангелочек, был сын герцога де Бофора и рыночной торговки, о котором вы, должно быть, помните; шевалье де Пезу (прелестный мальчик, который теперь уже не мальчик, по-прежнему часто приходит к моему ложу, чтобы поговорить со мной, не жалея на это времени). Герцогиня взяла ребенка к себе, еще когда он был младенцем, и воспитывала его, окружая всяческой заботой. Это было для нее забавой, и она называла шевалье не иначе как «малютка Фронда». Уже в те годы у него проявилась склонность к интригам и приключениям. Юноша так ловко направлял свою госпожу во время ее бегства и переодеваний, словно в течение тридцати лет заправлял делами в каком-нибудь кабачке. Госпожа де Мазарини нам его представила, и я ей позавидовала — то был поистине красивый паж! Я бы дала за него в обмен дюжину своих пажей.

Господин Монако уже в первый вечер начал распускать хвост. Стоило посмотреть, как он угодничает; ему ничего не нравилось, ничто не казалось ему приличным, достойным госпожи герцогини; можно было подумать, что мы какие-то бедняки, принимающие сборщика налогов или церковного старосту.

Я лишь пожимала плечами; мне очень хотелось называть гостью просто Манчини, чтобы напомнить ей о ее досточтимом родственнике. Впрочем, дама была очаровательной и чрезвычайно любезной; она насмехалась над своим мужем и над самой собой. Она рассказала нам, умирая от смеха, как ей удалось бежать с пажом и дуэньей, а также о том, как г-н де Мазарини просидел сутки взаперти, моля Бога простить свою жену, посмевшую обсасывать куриную косточку в субботу вечером, до наступления полуночи. Все эти Манчини — так или иначе странные люди; герцогиня де Мазарини и герцогиня Буйонская, без сомнения, лучшие из них.

Я устала, или скорее мне хотелось остаться одной, чтобы спокойно воскресить в памяти минувший день. Герцогиня заставила нас бодрствовать до трех часов ночи, пробуя свои чары на моем муже, который вспыхивал от этого, как спичка. Эта маленькая женщина была сделана словно из железа; ей уже следовало оставаться без сил, поскольку, я полагаю, она не смыкала глаз с самого Парижа, разъезжая верхом по горам и долинам, а также плывя в лодках во время бури и выслушивая при этом признания в любви от перевозчиков. Герцогиня остроумно посмеивалась над всем этим. Она не любила своих сестер, особенно Олимпию, называя ее злодейкой и предполагая, что та способна на все. Как мы в дальнейшем увидим, Олимпия совершенно определенно оказалась причастна к смерти Мадам. Герцогиня могла бы написать о своем дяде целые тома; она клялась Богом, что он был женат на королеве-матери. г.

— Увы, сударыня, — заявлял ей г-н Монако по простоте душевной, — и он и она заключили скверную сделку.

Со дня приезда герцогини, пробывшей у нас дней пять или шесть, г-н Монако стал ее рабом; с тех пор он жил только ради нее и ради того, чтобы приводить меня в ярость; насколько мне известно, это стало единственной целью в его жизни. Уверяют, что ныне князь всецело занят делами правления и радеет о благоденствии своих подданных; возможно, это и так с того времени, как меня нет рядом с ним. Когда герцогиня уезжала, мой муж решил проводить ее до Рима, лично передать в руки супруги коннетабля и не покидать ее до тех пор, пока она не будет в безопасности. Я отнюдь этому не противилась, ибо всегда прощала мужу его причуды, если только они не шли вразрез с моими желаниями или, по крайней мере, давали мне право на собственные прихоти.

До меня больше не доходило слухов о Харуне, его нигде не было видно; сплетницы уверяли, что он исчез из-за моего присутствия в Монако; обретя покой, местные жители вернулись к привычным занятиям; они пеклись о своих маслинах и апельсинах и говорили о ближних, о нас, о волокитах, но не о выходцах с того света. Это вполне меня устраивало. Оставшись дома одна, я ждала Биарица, невзирая на мою стражу; я была уверена, что он пройдет во дворец, несмотря ни на что. Каждый вечер я отсылала своих придворных пораньше и садилась на террасе, под сенью апельсиновых деревьев, возвышавшихся над морем, среди приятных запахов, под звездным небом, вместе с одним музыкантом, который находился у меня на содержании и был куда искуснее двадцати четырех скрипачей и даже малыша Батиста. Музыкант играл поодаль всевозможные арии и песенки, и им вторило эхо. Это нельзя было причислить даже к невинным удовольствиям, ведь я наслаждалась музыкой в одиночестве. В Монако совсем нет зимы, а ночи восхитительны круглый год; по-моему, здесь никогда не бывает дождей. Я хотела бы, чтобы Париж находился в подобном месте — в нем было бы очень приятно жить.

На протяжении недели я была полноправной госпожой и хозяйкой дома; мне уже надоели и моя власть, и мое окружение. Если вы привыкли к Сен-Жермену и Фонтенбло, Монако кажется совсем крошечным, даже если вы здесь царствующая княгиня. Местные жители — сущие топинамбу; они ничего не знают о наших привычных занятиях, а изысканные манеры моих придворных были в моде еще при Людовике XIII. Чтобы заполнить чем-то свободное время, я ради забавы приказала набросать на бумаге план церкви, которую у меня было намерение построить, чтобы отождествить свое имя с величественным и долговременным сооружением. Жаль, что моя держава так мала: я честолюбива и многого бы добилась.

Письма, приходившие из Франции, извещали меня о том, что там творилось; все весьма сожалели о моем отсутствии — по крайней мере меня в этом уверяли. Мадам и мой брат продолжали свою безрассудную связь, не обращая внимания и на короля, и на Месье, и на Лавальер, что было гораздо хуже, ибо таким образом они дважды бросали вызов королю. Позже вы увидите, к чему это привело. Что касается Лозена, то он мало-помалу забывал обо мне!

Однажды вечером, в воскресенье, в княжестве было устроено очередное нелепое шествие в честь одного из здешних святых; я же и без того устала от своих дневных обязанностей. Велев передать, что никого не буду принимать сегодня вечером, я с «Клелией» в руках легла в домашнем платье на кушетку. Я находилась в галерее фамильных портретов, рядом с комнатой, где был убит Лучано Гримальди, один из предков князя; убийство своего опекуна совершил его племянник Дориа; причина преступления состояла в том, что дядя отказывался отдать племяннику свое состояние, а также, возможно, отчасти и в том, что он сам в молодости умертвил своего старшего брата. Это убийство хорошо известно в роду Гримальди; в память о нем отвели отдельную комнату; висящий там портрет убийцы по-прежнему завешен траурным покрывалом, а изображение обагренной кровью жертвы занимает почетное место. Нельзя без содрогания смотреть на эти немые свидетельства злодеяния.

Отослав горничных, я стала читать; постепенно спускалась ночь, и из сада на меня веяло прохладой; я сидела у окна; шаловливый ветерок приподнимал мои волосы и заставлял кружева моей шейной косынки трепетать; я чувствовала, что засыпаю, словно меня убаюкал какой-то домовой. И тут со стороны той комнаты, где произошло убийство, донесся легкий шум. Мои отяжелевшие веки даже не приоткрылись, хотя обычно я доверяю лишь своим глазам. Мгновение спустя звук повторился. Я подумала, что это Ласки бегает где-то по террасе — за ним водилась такая привычка. Я повернулась в другую сторону, сердито приказав карлику оставить меня в покое и поиграть в другом месте. В течение нескольких секунд было тихо, а потом снова раздался шум и послышались приближающиеся шаги; было так темно, что даже рядом почти ничего не было видно. Потеряв терпение, едва ли не в ярости, я резко приподнялась, опершись на локоть, и спросила повелительным тоном, кто там. Никто мне не ответил, но я увидела на пороге комнаты, где произошло убийство, человека с бледным и окровавленным, как на портрете Лучано, лицом. Признаться, мой ужас был столь велик, что я упала в обморок.

XVII.

Не знаю, как долго я оставалась в таком состоянии, и до сих пор не знаю, видела ли я это на самом деле или была обманута собственным воображением. Мне известно только, что, когда я открыла глаза, я лежала на прежнем месте, в той же темноте, но была уже не одна: человек, стоявший передо мной на коленях, держал мою холодную руку и согревал ее своими поцелуями. Сначала я не поняла, ни кто это может быть, ни что это может значить; я совершенно не осознавала, что со мной происходит; мужской голос привел меня в сознание и вернул мне память: то был Биариц. t.

— Выслушайте, выслушайте меня! — говорил он. — Придите в себя, ничего не бойтесь, но только выслушайте меня; время не ждет, сюда могут войти.

— Это вы только что стояли там? — спросила я, не в силах забыть жуткое видение.

— Нет, — отвечал он, — нет, меня там не было; я явился сюда, преодолев множество препятствий, и нашел вас в беспамятстве; может быть, это я вас напугал, может быть, тут и моя вина… Ну, вот вы и пришли в себя, выслушайте же, выслушайте меня, от этого зависит моя жизнь или смерть.

Я не привыкла к подобным речам. Этот человек обладал некой дикой и покорительной (по-моему, этого слова нет в словаре) силой, державшей меня в его власти. Я расслабленно приподнялась и стала слушать словно вопреки своей воле, как он того хотел.

— Я люблю вас, сударыня, не так, как вас любят другие, при дворе или где-то еще, а как может любить человек с моим именем, моего рода, моей крови. Я люблю вас так сильно, что хочу завладеть вашей судьбой и любой ценой стать ее хозяином.

Это признание отдавало Роландом и рыцарями Круглого Стола в минуту их исступления. Я не смогла удержаться от улыбки, и Биариц это заметил:

— Не надо смеяться, это слишком серьезно. Я хочу, чтобы вы были моей, чтобы вы бросили все ради меня, или же мне надо только одно: чтобы вы умерли.

Ну и ну! Это означало, что он хотел не просто завладеть мной, а намеревался вторгнуться в мою жизнь, — такие повадки могли быть лишь у варваров. В этой жажде обладания, не говоря уж об остальном, было что-то от Ронсевальской битвы и господ сарацин — мы у себя такого поведения не позволяем.

— Еще одно слово, — продолжал Биариц, видя, что я собираюсь отвечать, не дослушав его до конца, — если вы согласитесь на то, о чем я вас умоляю, вы станете королевой, сударыня, такой же королевой, какой была возлюбленная Харуна, чьим именем я воспользовался, чтобы приблизиться к вам; вся эта земля, если вы захотите, все наши Пиренейские горы, если вы их предпочтете, будут принадлежать мне; это могут быть и побережья Африки или Корсики, завладеть которыми может непоколебимая отвага, — вам останется только сделать выбор; если вы меня полюбите, я стану всемогущим, я стану непобедимым.

Бедняга Биариц ошибся адресом. Если бы он предложил все эти чудеса герцогине де Мазарини, возлюбленной моего мужа, она не стала бы ему перечить, и мы бы увидели, как они вдвоем отправляются на поиски приключений. Но я! Я, любившая Лозена, любившая двор, короля, власть, удобства и роскошь; я, любившая удовольствия и остроумных людей; я, дочь маршала де Грамона, сестра графа де Гиша, властительница Монако! Какое безрассудство! И во имя чего? Чтобы подвергаться опасностям, спать на голых досках или в зарослях вереска, подобно цыганам, моим друзьям и защитникам! Чтобы носить корону из позолоченной бумаги и иметь красивого, очень статного и — что правда, то правда — безумно влюбленного юношу в качестве любовника и раба или же господина! Уверяю вас, я была сделана из другого теста, и мне в самом деле страшно хотелось теперь рассмеяться Биарицу в лицо, хотя только что мои чувства по отношению к этому гордому влюбленному сикамбру были весьма мирными и нежно-снисходительными.

— Вы сами не знаете, что говорите, сударь, — только и сказала я довольно надменным и недоуменным тоном.

Сначала Биариц не шелохнулся, а затем поднялся. Я ожидала, что он начнет кричать и буйствовать, но, к моему великому удивлению, он был хладнокровен и невозмутимо спокоен: — Подумайте как следует, сударыня, подумайте.

Я не видела своего собеседника: хотя ночь была очень светлой, он находился в тени, между двумя окнами; голос же его почти испугал меня.

— Мне незачем раздумывать и забивать себе голову подобными глупостями, сударь; закончим этот разговор.

— Вы еще не все знаете, — продолжал он, — далеко не все.

— В самом деле? Вы еще не все сказали? Разве этого не достаточно?

— Смейтесь, смейтесь, прекрасная княгиня, смейтесь над этим дурачком, над этим безумцем, который вас желает, который вас любит; смейтесь над ним, считайте его комедийным фанфароном, готовым бросить вызов небу и земле ради одного вашего взгляда, но прежде узнайте, на какую месть способен этот фанфарон. Я защищаю вас сейчас не один, и не я один на вас нападу.

— Я не стану обороняться, сударь, это не моя забота, — отвечала я с презрением, которое начал вызывать у меня этот человек.

— Я буду следовать за вами повсюду, я лишу вас того, что делает вас такой гордой, даже вашей красоты.

— Стало быть, вы дьявол или один из его приспешников, раз вы обладаете таким могуществом?

— Берегитесь, берегитесь, не искушайте меня, а не то я сейчас убью вас!

Тигр пробудился: в самом деле, в течение часа я наносила Биарицу уколы в самые чувствительные места. Почему-то вследствие одного из странных свойств моей натуры он больше нравился мне таким, и в эту минуту я была готова последовать примеру людей, которые с радостью лишили бы себя жизни, будь они уверены, что непременно воскреснут на следующий день. Я бы охотно позволила своему поклоннику сделать меня королевой гор и цыган на одни сутки, но затем…

Свет луны упал на руку Биарица, и я увидела, как в ней блеснул хорошо мне знакомый острый и красивый каталонский нож, один из тех, что лишают вас всякой возможности возражать. Я не знаю, отчего воспоминание об этой страшной сцене, вследствие которой у меня появился смертельный враг, вызывает у меня лишь приятные ощущения и желание посмеяться. Между тем, возможно, именно этот человек виновен в моей приближающейся смерти; Блондо утверждает, что он этим хвастался, я же в этом сомневаюсь, ибо тогда мне следовало бы его ненавидеть. По правде сказать, я не испытываю к Биарицу ненависти; мне было бы весьма затруднительно объяснить почему. Я такова, вот и все.

Очевидно, он размышлял, следует ли ему разделаться со мной одним ударом или же стоит доставить мне удовольствие помучиться еще несколько лет, чтобы вдоволь этим позабавиться. Я хорошо это понимала, но не испытывала страха: я восхищалась Биарицем. Его натура отличалась от натуры Филиппа; он тоже был странным человеком, но его странность была другого свойства; оба были в равной степени красивы, но по-разному, и оба были красивее Лозена, однако они были не в силах вычеркнуть его из моего сердца, даже если порой я забывала о графе из-за своего каприза (это выражение придумано Нинон, так она называла своего очередного любовника: она умна и необычайно рассудительна, эта Нинон).

Биариц стремился лишь к одному: утолить свою страсть к убийству, свою зверскую жажду крови. Он проявлял нетерпение, как стреноженный конь, не решающийся сбросить свои путы. Мои слабость и беспомощность защищали меня лучше, чем вооруженный отряд.

— Ах! — воскликнул молодой человек. — Я не могу лишить вас жизни, мое презренное сердце слишком сильно вас любит.

Он тотчас же встал передо мной на колени и предпринял новую попытку завоевать меня неодолимыми соблазнами: он искушал меня всевозможными трогательными перспективами, самой заманчивой из которых была возможность любить друг друга на неприступной горе, в окружении разбойников и колдунов. Эти фантазии доставляли Биарицу удовольствие, облегчая его душевную боль; я же думала совсем о другом, и так проходило время. В его высокопарной речи в духе «Клелии» меня поразили следующие слова: он заявил, что его помощники-похитители готовы доставить меня на небольшой корабль, ожидающий своего часа в Геркулесовой гавани, — на этот раз мне стало не по себе.

Мы беседовали довольно мирно, я не возражала Биарицу, размышляя о том, как выйти из этого затруднительного положения и не разозлить его; окно было открыто, ему достаточно было сделать три прыжка, чтобы выбраться с террасы и даже унести меня в руках, ведь баскские горцы обладают недюжинной силой и ловкостью. Мои слуги не посмели бы сюда войти, я запретила меня беспокоить; один лишь карлик, мой мудрый карлик, возможно, попытался бы меня спасти: он очень меня любил и был способен на такие проделки; я решила положиться на Провидение и попыталась выиграть время, ибо нечего было и думать о том, чтобы позвать кого-нибудь на помощь.

Я обещала, что вы все узнаете, но не обещала рассказывать все подробности. О некоторых из них можно догадаться, и сообразительный духовник об этом даже не спрашивает. Как-то раз ко мне привели отца Бурдалу; разумеется, он захотел заглянуть в мою душу, и я распахнула ее перед ним, но он понял меня с полуслова. Бог меня простит, я в этом уверена, ведь он устанавливает наказание в соответствии с грехом. Эти грехи меня убивают, они разрушили мою жизнь, и, возможно, Биариц, чей гнев мне в тот вечер удалось унять, довел меня до моего нынешнего состояния и из-за него я скоро сойду в могилу. У меня забирают зеркала, а я даже не в силах встать и пойти за ними; я скажу больше: мне этого не хочется, я не собираюсь удостоверяться в том, какова степень моего разрушения. Я вижу свои руки, и мне этого достаточно. Грустно думать, что когда-то ты была красивой, молодой и любимой, что тебе суждено умереть в тридцать восемь лет, и, возможно, никто не станет о тебе сожалеть.

Я находилась наедине со своим корсаром уже более трех часов, как вдруг из соседней галереи послышались поспешные шаги, а затем громкий голос Ласки:

— Госпожа княгиня, не угодно ли вашему высочеству принять французского дворянина, прибывшего от имени короля; его зовут господин де Сен-Map. Биариц скрылся прежде, чем храбрый карлик подошел ко мне.

XVIII.

Внезапные удары судьбы вечно сыпались на меня тогда, когда этому суждено было случиться и когда никто этого не ожидал. Так, напоминание о Филиппе в ту минуту прозвучало как укор, а соединенное с ним имя короля — как верный признак того, что пора возвращаться на землю с заоблачных высот, куда меня завел Биариц.

Карлик меня не видел, но он ощущал мое присутствие и понял, довольна ли я тем, что меня потревожили; он настойчиво повторил свой вопрос.

— Готов ли ужин? — спросила я, вновь преисполнившись достоинства, насколько это было возможно.

— Он уже давно ждет вас, госпожа княгиня. Мы не смели вам об этом доложить. Но этот господин так спешит, он хочет отбыть завтра утром; к тому же он показал приказ короля. Я подумал, что следует…

— Ты правильно сделал. Вероятно, мои горничные сейчас у себя; пусть господин де Сен-Map немного побудет с людьми из моей свиты, а затем я его приму.

У меня было предчувствие, что, низвергнувшись с высот, на которые поднял меня Биариц, я впаду в немилость. Сен-Map неспроста прибыл в Монако на одну ночь: очевидно, о нашем сговоре с Филиппом стало известно; возможно, речь шла о ярости короля, сокрушающей все на своем пути. Мои безрассудные выходки, мои рискованные затеи в духе Ла Кальпренеда начинали внушать мне опасение. Окружающие смотрели на них вовсе не моими глазами; я понимала, что оказалась замешанной в какую-то интригу, цель которой была недоступна моему разуму, как и ее причина. Тем не менее отсутствие г-на Монако придавало мне уверенность — я была здесь хозяйкой, и мне не терпелось все узнать; горничные быстро меня одели, устранив следы ночного беспорядка в моем внешнем виде, и я направилась в парадный зал, так как тюремщик прибыл от имени короля, который был, во-первых, нашим государем, а во-вторых, сюзереном княжества Монако.

Сен-Map ждал меня там. Наши итальянские и французские дворяне всячески старались развеселить этого мрачного человека, но это им не удавалось. Увидев меня, Сен-Мар устремился мне навстречу, почтительно поклонился и спросил без всяких предисловий, не соблаговолю ли я с ним побеседовать.

— Конечно, господин комендант, после ужина, это доставит мне истинное удовольствие.

— Нет, сударыня, перед ужином; приказы короля не терпят отлагательства.

— Оставьте нас, господа.

Я отпустила собравшихся и, когда мы остались одни, села в кресло, указав на другое посланнику — его полномочия давали ему право сидеть напротив меня. Я возместила несоблюдение этикета хорошими манерами, и даже императрица не осведомилась бы более надменно, чем я:

— В чем дело, сударь? Я вас слушаю.

Ничто не могло смутить этого каменного человека. Он поклонился мне не ниже, чем это было положено, и заговорил:

— Сударыня, да простит меня ваше высочество, но я обязан исполнить свой долг: вот приказ его величества. Покорнейше прошу вас дать мне ответ.

— Посмотрим, сударь.

— Подумайте: королевская милость избавляет вас от традиционных формальностей, она избавляет вас от предупредительных мер и неуместной огласки, пусть и неявной. Я отнюдь не считаю вас виновной; возможно, вы просто слишком много знаете; не пытайтесь ничего утаить, отвечайте чистосердечно, и, если вы сумеете в дальнейшем хранить молчание, я надеюсь на этом остановиться. Вступление было не особенно утешительным.

— Будучи в Пиньероле, вы встречались с моим узником. Я колебалась, понимая, что тюремщику известно об этой встрече, а затем подумала, что лучше молчать, и на всякий случай решила все отрицать.

— Он проник в ваши покои ночью, под видом цыгана, и вы провели вместе несколько часов. Что он вам сказал?

— Сударь, я вас не понимаю.

— Я повторяю еще раз, сударыня: вот приказ его величества, я говорю с вами от его имени, вас спрашивает сам король.

— Ваш узник не сообщил мне ничего, что могло бы заинтересовать короля или вас.

— Что вы о нем знаете?

— Ничего.

— Что известно ему самому?

— Не знаю.

— Не вы ли передали ему портрет, на основе которого он делает ложные заключения?

— Я не понимаю, о чем вы говорите.

— Вы не получали от него вестей, с тех пор как прибыли в Монако?

— Нет.

— И от цыгана тоже?

— Никаких.

— Вы знали этого человека в детстве, вы встречали у него ее величество королеву-мать, что вы об этом думали?

— То, что мог думать ребенок в моем возрасте.

— А потом?

— То, что с его происхождением связана какая-то важная тайна и что мне не следует знать больше.

— Вы никому не рассказывали об этой встрече?

— Никому.

— Даже господину Пюигийему, даже господину маршалу де Грамону?

— Никому.

— Берегитесь, сударыня! Волею случая вы стали обладательницей государственной тайны, одной из тех, что губят нас, если мы ее раскрываем. К счастью, вам известна лишь незначительная ее часть, в противном случае вас не спасли бы ни ваше положение, ни ваша молодость, ни ваша красота.

Я начала сожалеть о Биарице и его сообщниках — лучше было убежать с ними, нежели оказаться в Бастилии. Тем не менее я не растерялась и в свою очередь спросила:

— С какой целью, сударь, вы задаете мне эти странные вопросы?

— Это приказ короля.

— Неужели с Филиппом или преданным цыганом произошла какая-нибудь беда?

— Мне не велено вам это сообщать.

Боже мой! До чего же противным был этот приученный к повиновению тюремщик!

— Я принимаю участие в этом молодом человеке, сударь, я принимаю в нем живейшее участие; у него беспримерно злополучная судьба, и он достоин всяческой жалости; успокойте меня, пожалуйста, ибо весьма жестоко молчать, когда тревога за его участь терзает мне сердце.

— Сударыня, вы молоды и очаровательны, только бесчувственный человек мог бы слушать вас без умиления. Да будет вам известно: если вы желаете жить, если вы хотите избежать страшной темницы, где вам суждено будет оставаться погребенной заживо до самой смерти, то никогда — слышите? — никогда, даже наедине со мной, когда мы снова встретимся, вы не должны ни единым словом, ни единым жестом или взглядом позволить заподозрить вас в том, что вы проникли в тайну этой судьбы, иначе все будет кончено и вы погибнете. Если тот, кого вы называете Филиппом, еще жив, ни вы, ни кто-либо другой на земле отныне этого не узнает; никакой человеческий взор не увидит его больше, ибо он уже не от этого мира, даже если он еще здесь. Данный совет заставляет меня выйти за рамки моих полномочий, но, тем не менее, я не могу удержаться, чтобы не дать его вам. Не благодарите меня за эти слова, я уже сам хочу забыть то, что вы услышали. Вам не следует говорить господину Монако о цели моего визита; если он об этом спросит, придумайте какой-нибудь предлог, лишь бы он не догадался о ней. Я повторяю: от этого зависит ваша свобода и ваша жизнь, сударыня, а также благополучие или гибель вашей семьи.

— Я молчала столько лет, сударь, даже в те годы, когда люди большей частью не умеют молчать. Я ничего никому не скажу. Вы до конца исполнили свое поручение?

— Да, сударыня.

— В таком случае, пойдемте ужинать, если вам угодно, так как уже пора. Я пошла впереди, сделав вид, что не заметила руки, которую протягивал мне тюремщик; возможно, эта рука лишила жизни Филиппа! Этот человек внушал мне ужас.

Впоследствии я узнала о случившемся от Лозена, выяснившего истину неведомо какими путями, — он был осведомлен обо всем, этот любимец нашего государя; итак, я узнала, что бедный узник попытался бежать ночью из Пиньероля вместе с цыганом, спустившись по веревке в страшную пропасть. Беглецов обнаружили. Сначала подвергли пытке цыгана, но он ни в чем не признался и умер как герой. Возмущенный и разъяренный Филипп не стал молчать; он рассказал о нашей встрече и своей любви — словом, обо всем, о чем он мог рассказать. После этого его вместе со смотрителем перевели в другую тюрьму, не знаю, в какую именно. Я полагаю, что теперь он вернулся в ту же крепость, так как там командует Сен-Map, который держит в заточении Фуке, Лозена и многих других!

Представьте себе: проведав об этом, Пюигийем ополчился на меня! Это произошло как раз в пору романа графа с г-жой де Монтеспан, и, очевидно, именно она и Лувуа снабжали его столь точными сведениями, ничего не сообщая об имени и звании узника — этого они не знали. Кузен ополчился на меня и с тех пор постоянно упрекал меня в этом благодеянии, словно я не имела права на жалость к тем, кто страдает. Он же сам полагал, что любить надо только тех, кто счастлив!

Мы отужинали, и затем мои дворяне решили показать этому человеку дворец при свете факелов. Это довольно красивый дом, не слишком старый ~ он был переделан примерно сто пятьдесят лет тому назад, В нем сохранилось немало следов прежней постройки, но они довольно неплохо сочетаются с нынешним зданием. Четыре крыла дворца обращены на все четыре стороны света — другими словами, они смотрят на площадь, на мыс д'Альо, на Монегетти и мыс Мартен. Южное крыло представляет собой причудливое сооружение: по бокам его расположены две башенки, а в центре находится удивительно красивая дверь (творение язычников, как утверждают здешние сплетницы). Парадный зал Гримальди, украшенный фресками какого-то великого художника, с великолепным камином, славится на всю Италию. Это подлинный шедевр, которым господа Монако чрезвычайно гордятся.

Как я уже говорила, это дивный край: скалы и лужайки, простирающиеся до синих вод Средиземного моря, являют взору восхитительное зрелище, как нельзя более способное воодушевить разум и чувства человека. Я понимаю, почему Биариц выбрал это место в качестве сцены для своих героических деяний. Сен-Map же во время своего визита ничему не удивлялся и ничего не говорил; мой карлик утверждал, что гость даже не смотрел по сторонам — это в его духе.

На следующий день тюремщик отбыл обратно, распрощавшись с нами накануне. Я приказала сопровождать его и незаметно следить за ним, но хитрец разгадал мой замысел и отправился прямо в Ментону, где сел на каботажное судно; он нанял его для себя и своих слуг и не позволял посторонним подниматься на борт. Нам так и не удалось больше ничего узнать о его дальнейших действиях.

В тот же вечер, гуляя с Ласки по саду, раскинувшемуся на берегу моря, я увидела Биарица в облачении монаха из обители святой Девоты, покровительницы здешних мест; эти вездесущие монахи вхожи даже к самому князю и почти всегда являются без разрешения. Узнав его, я страшно разволновалась. В то время как он приближался ко мне, карлик, игравший поблизости с моей собачкой, воскликнул, обернувшись в мою сторону: — Высочество! Вот идет его светлость.

Я не раз устраивала Ласки порку, чтобы отучить его от подобного обращения ко мне, но так принято в его отечестве, и он не в силах избавиться от этой привычки — в конце концов я махнула на него рукой. Появление мужа заставило меня опомниться; я встретила князя приветливо, и он так этому удивился, что даже пришел в замешательство.

— Как! — воскликнула я. — Вы уже приехали из Рима?

— Я получил письма, мы должны вернуться во Францию, если вы не возражаете.

— Письма из Франции, присланные вам в Рим! Должно быть, это послания от каких-то чародеев, только они могли догадаться, что вы находитесь там. Что касается того, не возражаю ли я против возращения на родину, мне нечего на это ответить. Когда же мы уезжаем?

— Ну… скоро… завтра.

— Завтра! Пусть будет так. И все же, боюсь, это слишком поспешное решение. Разве вам не следует отдать распоряжения, чтобы уладить свои дела? Ваш государственный секретарь, ваш главный управляющий и все ваши министры ни о чем не предупреждены, ваши подданные рассчитывают видеть вас здесь еще некоторое время — чем вы собираетесь их утешить?

Князь терпеть не мог насмешек по поводу своей маленькой державы, немногочисленных подданных и крошечного двора; как правило, в подобных случаях он начинал сердиться и покидал меня, но в тот день он лишь улыбнулся. Я тогда не вполне еще понимала всю важность происходящего и не знала, в какой зависимости от г-жи де Мазарини и супруги коннетабля находился мой муж, но вскоре мне все стало ясно. Тем не менее этот внезапный отъезд продолжал меня удивлять — нелегко было тотчас же уяснить и свыкнуться с мыслью, что князь Монако направляется в Париж в качестве чрезвычайного посла супруги коннетабля Колонны и г-жи де Мазарини к любовникам этих дам: поистине в Европе не было более обремененного делами дипломата!

Мой муж наговорил мне бесчисленное множество глупостей, чтобы утаить еще большую глупость. Он рассказывал мне небылицы в духе сказок Матушки Гусыни, а я делала вид, что верю ему. Я догадывалась, что он мне изменяет, но это не вызывало у меня досады. Довольно легко с чем-то смириться, когда тебя обуревают собственные чувства. Мы преувеличиваем грехи наших мужей по сравнению со своими или, по крайней мере, по сравнению с теми, что нам приписывают. Люди не скупятся на упреки — только в этом они и проявляют щедрость.

Через три дня после этого разговора мы сели в карету и отправились в Париж. Я больше не видела Биарица; не выходя из своей комнаты под предлогом недомогания, я соблюдала тем самым учтивость по отношению к нему и к остальным. Ласки беспрестанно говорил мне о привидениях и криках, раздававшихся по ночам. Призрак Лучано прогуливался по галереям, производя страшный шум — горничные и пажи не могли из-за этого спать. Я понимала, как к этому следует относиться, но в то же время содрогалась при воспоминании об увиденном мною; по моему мнению, этот грозный призрак предвещал гибель дому Монако. Я не ошиблась: с тех пор он стал вырождаться. Мой муж под влиянием двух страстей — любви к этой Манчини и павлиньей ревности в мой адрес — совершал только глупости, а мой сын, бедняжка, достигнув возраста, когда глупости совершают, наделает их быстрее и больше.

Я была рада тому, что покидаю Италию и вновь увижу Францию, деюр, своих друзей и прежде всего Лозена. Думая о Филиппе, я испытывала страх и тревогу; думая о Биарице, я содрогалась от ужаса, представляя его рычащим, как лев. В день моего отъезда Блондо получила адресованное мне письмо и передала его мне. Я прочла следующее:

«Вы уезжаете, Вы покидаете меня, Вы не удостаиваете меня на прощание даже взглядом! Теперь Вы уже не рядом со мной, я не могу до Вас добраться, и, стало быть, Вы будете жить. Не радуйтесь этому, Ваша жизнь будет хуже смерти, я отомщу Вам, лишив Вас всего, что Вам дорого, если только Вам хоть что-то дорого. Вам поневоле придется обо мне вспоминать; я же перестану о Вас думать, не считая тех мгновений, когда месть заставит учащенно биться это сердце, которое Вы столь бесчеловечно топчете ногами. Я приду к Вам, когда Вы отнюдь не будете меня ждать, но я приду лишь для того, чтобы проклясть Вас и вернуть Вам все то зло, что Вы мне причинили. Лгунья, изменница, предательница! Не оставить мне ничего, даже иллюзии сожалений! Я уже не понимаю, за что я так сильно Вас любил! Прощайте».

Я не особенно испугалась этих угроз. Мне казалось, что Биариц, подобно старушке-королеве, выжил из ума; и он и она отчаянно вопили — это было самое явное проявление их безумства и рухнувших надежд. На этот раз мы выбрали прямую дорогу и не стали заезжать в Пиньероль; мы двигались быстрее, чем прежде, когда я была беременной. Нас повсюду чествовали и принимали как коронованных особ; даже г-н Савойский, которого мы приветствовали по пути, оказал нам знаки уважения. Мне хотелось задержаться у герцога на две недели, но г-н Монако наотрез отказался: ему не терпелось выполнить поручение этих Манчини и заслужить их благодарность. Мы прибыли в Париж на пятнадцатый день после отъезда из Монако, чрезвычайно быстро проделав долгий путь.

В Лионе мы встретили г-на де Вильруа, сосланного в губернаторство его отца за некие любовные шалости; то была первая из его ссылок. В ту пору он был одним из самых учтивых и красивых мужчин двора; его прозвали Чаровником. Однако г-жа де Куланж, принимавшая нас в доме своего отца, лионского интенданта дю Ге-Баньоля, уверяла меня, что г-н де Вильруа скорее был зачарованным, нежели чарующим. Эта женщина наделена одним из тех острых умов, благодаря которым последняя из дурнушек кажется красавицей. Ее семья и общество, к которому она принадлежит, наиболее приятные люди при дворе и в городе. Ее муж — всего лишь докладчик кассационного суда, к тому же он не смог там оставаться после своей достопамятной речи в защиту некоего бедняка по имени Грапен, который то ли протестовал против какой-то лужи, то ли отстаивал ее. Куланж сбился в один из самых важных моментов своей речи; спохватившись, этот необычайно жизнерадостный и забавный человечек оборвал себя на полуслове, но, вместо того чтобы смутиться, не в пример какому-нибудь глупцу, он повернулся к судьям и произнес: — Господа, простите, но я утонул в луже Грапена. То было его последнее выступление в суде.

Невзирая на свою принадлежность к судейскому сословию и сомнительный титул, супруги Куланж являются близкими друзьями королевы и госпожи дофины; г-жа де Куланж задает тон в обществе. К этому кругу принадлежат г-жа де Севинье, которая обладает искрящимся остроумием (она неприступна и чопорна, хотя и не кажется такой); г-жа де Лафайет (ее лучше узнали благодаря прелестному роману «Принцесса Клевская», который все рвут друг у друга из рук); а также г-жа де Маран, ныне ставшая святошей и раздающая милостыню, — это редкостная гордячка. Здесь же г-н де Ларошфуко и все вольнодумцы, в этот круг входил и Бюсси-Рабютен, до того как его сослали; я хотела бы оказаться знакомой с этим человеком в пору его молодости; с какой радостью я бросила бы ему вызов и сбила бы с него спесь! Он очень умен и был бы еще умнее, если бы не это чванство: оно его губит.

Когда у меня есть силы, я отправляюсь во дворец Карнавале, где обитает г-жа де Севинье; там можно отвести душу за беседой, как нигде во Франции. Госпожа де Гриньян — кумир этого храма, и все там ей поклоняются; я не знаю, насколько она этого заслуживает, но бесспорно одно: она не подает вида, что ее это интересует, и живет, преисполненная блаженством от сознания собственной красоты. Таким образом она дольше сохранится. Тем лучше для нее!

XIX.

Я прибыла в Париж с величайшей радостью; там состоялась наша встреча с Пюигийемом, ставшим графом де Лозеном; он казался уже далеко не столь влюбленным в меня, как перед моим отъездом, и Гиш не замедлил мне сообщить, делая вид, будто это его не касается, что мой кузен слывет поклонником Атенаис де Тонне-Шарант, ставшей теперь маркизой де Гондрен де Монтеспан. Она называла его своим воздыхателем, и он не возражал против подобного титула. Почему я не была дальновидна? Маркиза считала себя жестокой, но ей было приятно, что ее обожают, что все об этом знают, а меня считают покинутой. Она уже удостаивала меня своей ненавистью, и я платила ей тем же изо всех сил, отнюдь не малых в такого рода обстоятельствах.

Мадам со слезами на глазах бросилась мне на шею, а Месье, со своей стороны, назвал меня своей судьбой и прибавил, что он ждал меня с нетерпением.

— С тех пор как вы уехали, прекрасная княгиня, я проигрываю все, что ставлю на карту.

Не знаю, откуда взялась такая любовь, она показалась мне странной: Месье никогда не говорил мне ничего подобного с тех пор, как мы охладели друг к другу. Я вскоре продолжу рассказ о принце с принцессой, но прежде хочу поведать о своем романе с королем, чтобы больше к этому не возвращаться. Эту историю перепевали на все лады, и я дерзну рассказать ее, чего бы мне это ни стоило. Отнюдь не лестно для моего самолюбия признаваться в собственном падении. Правда, я в этом не одинока — многих других женщин постигла та же участь. Я не устояла, став жертвой интриг, а может быть, по вине своего характера или, возможно… словом, вы сейчас все узнаете.

Это произошло уже в следующем году; в ту пору король, которому надоела Лавальер, стремился отдохнуть от нее, насколько это было возможно, если только не расстаться с ней совсем. Он осматривался вокруг, чтобы никто не чувствовал себя обделенным, и я должна сказать, что каждая дама добивалась благосклонности его величества: все они прихорашивались, наряжались и делали замысловатые прически, стараясь превзойти друг друга. После родов и возвращения из Монако я очень похорошела; король проявил ко мне неподдельный интерес, которого он не проявлял ни к кому. Он редко со мной заговаривал, но зато не сводил с меня глаз. Мадам, несмотря на свои любовные отношения с моим братом всегда следившая за направлением взгляда его величества, сообщила мне об этом довольно сухо. Явный фаворит короля Лозен бегал с нашим государем по крышам в покои фрейлин, на свидания с Ла Мот-Уданкур, которая слушала его во все уши. В то же время Лозен, для которого честолюбие было на первом месте, содействовал успеху г-жи де Монтеспан, рассчитывая с ее помощью удержать короля в своей власти и оградить его от других. Хитрец рассчитывал возвыситься таким способом, но Бог распорядился иначе.

Как-то раз мы были в Сен-Жермене и развлекались в весьма приятном обществе. Даже Месье не проявлял свое вечное недовольство. Рядом с ним находились шевалье де Лоррен и г-жа де Грансе, которая уже позволяла всем считать себя любовницей принца (на самом деле она была любовницей шевалье — самого высокомерного, самого наглого и самого бессовестного из придворных, не говоря уж о его коварстве, в чем нам еще предстоит убедиться). Мадам веселилась с Гишем и де Вардом; Лавальер нездоровилось, и она не выходила из своей комнаты; г-жа де Монтеспан еще держалась в тени; с нами были также г-жа д'Эдикур, г-жа де Субиз и две-три другие признанные претендентки на королевское сердце, но в то время удача была отнюдь не на их стороне.

Мы с Лозеном не разговаривали уже три недели. Меня переполняли возмущение и ярость, но я никак этого не показывала.

Король предложил нам покататься в коляске после полуночного разговенья в лесу. Ему нравились подобные развлечения, особенно в отсутствии королевы. Стояла теплая ясная ночь; луна светила не менее ярко, чем в Монако; все мы были молодыми и более или менее влюбленными, все мы находились в восторженном состоянии. Король уже начал пользоваться небольшими колясками, которые он предпочитает ныне всем прочим экипажам; они весьма удобны, когда роман только завязывается, так как рассчитаны лишь на двоих. В настоящее время его величество лично правит лошадьми. Прежде же у него был надежный кучер, которому под страхом весьма сурового наказания возбранялось поворачивать голову. Этого кучера звали Симон, и он остался в моей памяти. Он умер, упав с лошади.

Весь вечер его величество уделял мне внимание, и я ликовала. Он до боли напоминал мне Филиппа, но я остерегалась говорить об этом кому бы то ни было. Я была не в силах забыть угрозы Сен-Мара. Когда все собрались на прогулку, король подошел ко мне и сказал так тихо, чтобы его услышала только я:

— Сударыня, не угодно ли вам сесть в мою коляску?

Зардевшись от гордости и радости, я ответила «Да» весьма выразительно, бросив при этом взгляд на наблюдавшего за мной Лозена. Король подал мне руку и повел меня к экипажу с присущими ему почтением и учтивостью (у него не было в этом равных, особенно по отношению к женщинам, которые ему нравились). Прежде чем сесть в коляску, он сказал Симону вполголоса:

— Поезжай прямо, по аллеям, не обращая внимания на остальных, и постарайся, чтобы тебя потеряли из вида.

И кучеру, и придворным было известно, что это значит. Если, садясь в карету, государь не говорил: «Господа, все следуют за мной!» — то был приказ держаться на расстоянии от него.

Я поняла, куда мы направляемся, и сначала меня охватила какая-то грусть. Я любила Лозена и с гордостью принесла бы ради него жертву, отвергнув короля, но было ли это в ту минуту возможно? Разве Лозен не бросил меня и не следовало ли мне играть роль покинутой женщины? Могла ли я отвергнуть величайшего короля в мире и самого учтивого мужчину королевства ради любовника г-жи де Монтеспан? По правде сказать, я бы сочла это для себя оскорбительным.

— Сударыня, — спросил король, как только мы оказались достаточно далеко от всех и нас никто не мог услышать, — правда ли, что вы любите господина де Лозена?

Этот вопрос привел меня в смущение. Король не выносил соперников ни в настоящем времени, ни в прошлом. Отрицать то и другое казалось мне немыслимым, я не знала, что ответить, и пролепетала нечто невразумительное.

— Я достоин вашего доверия, — продолжал государь, — не бойтесь, я всегда умел хранить секреты и остаюсь таковым по сей день. Отвечайте же. Невозможно было уклониться от ответа.

— Ваше величество, мы с графом должны были пожениться, мы родственники и росли вместе в одном доме, и вы понимаете…

— Да, детские шалости, мне это понятно.

Я видела при свете луны, что король нахмурил лоб и свел брови; мне стало не по себе. Гордость всегда заставляла его величество ревновать.

— А сейчас? — продолжал он.

— О! Сейчас я больше не люблю его, государь.

Я произнесла это как нельзя более непринужденно, полагая, что это действительно так. Король улыбнулся.

— Вы в этом полностью уверены?

— Я убеждена в этом.

— А вы случайно не любите господина Монако?

Слово «случайно» показалось мне более забавным, чем выражение «что бы там ни говорили» Триссотена. Я тоже улыбнулась и сказала:

— Подобные случайности происходят не со всеми, ваше величество.

— Ах, да, я позабыл об этой сумасбродке госпоже де Мазарини.

В то время мой муж был с этой особой в Италии, после чего он последовал за герцогиней в Англию и находился при ней, пока она не прогнала его, как лакея, чтобы угодить своему давнему любовнику Сент-Эвремону и полдюжине молодых ветреников, которых она любовно опекала.

— Но если вы не любите ни господина де Лозена, ни господина де Монако, то кого же вы тогда любите, сударыня? Должны же вы кого-нибудь любить.

Вопрос был прямым, однако я не могла ответить на него столь же прямо и опустила глаза. Король взял мою руку и поцеловал ее. Как я уже говорила, он вел себя с женщинами столь же учтиво и столь же почтительно, как какой-нибудь школяр из коллежа Четырех наций. Он обходился с ними с величайшим благоговением, до тех пор пока… Об этом пойдет речь в последней главе моих мемуаров, я обещала рассказать правду о короле, и я ее расскажу.

— Не угодно ли вам сказать, кого вы любите? Если бы вам признались в любви, что бы вы на это ответили, сударыня?

— Это зависит от того, кому я должна была бы дать ответ.

— Но… вы в самом деле ответили бы?

— Да, ваше величество.

— И что же именно?

— Ваше величество не удостоили меня ответом.

— Сударыня, вы уклоняетесь от ответа на вопрос.

— Я не уклоняюсь, ваше величество, а жду вопроса.

— Разве кто-нибудь обычно поверяет мне свои сердечные тайны? Разумеется, речь может идти только обо мне.

— Ваше величество оказывает мне большую честь, но…

— Но мое предложение вам не нравится.

— Я вовсе этого не говорю.

— Но… что же в таком случае вы говорите?

— Я говорю, что не смею сказать то, о чем я думаю, и не смею помышлять о том, о чем бы мне хотелось сказать.

— Ах, сударыня! Я вынуждена признаться, что король был весьма мил.

XX.

Мы прогуливались таким образом очень долго. Король был нежен и предупредителен, а также великодушен и щедр на комплименты; он не выглядел страстно влюбленным, подобно Биарицу, но проявлял по отношению ко мне довольно пылкое чувство; признаться, это вскружило мне голову. Впервые в жизни я совершенно забыла о Лозене и не вспоминала о его существовании на протяжении этих восхитительных мгновений, которые принесли удовлетворение всем моим чувствам. Я вернулась домой, будучи вне себя от радости: я уже видела мир у своих ног, представляла себя владычицей двора и всей Франции, а также грезила о невероятной славе и почестях для короля и себя. Государь любил меня! Он поклялся мне в этом, он обещал бросить Лавальер и выдвинуть меня на первое место. Он обещал, что отныне будет думать только обо мне, своей единственной любви.

Я могла рассчитывать на свою семью: отец с детства прививал мне глубокое уважение к прекрасной Коризанде, одной из милушек Генриха IV и моей прабабке, как вам уже известно. Мой брат продолжал мудрствовать с Мадам; что касается г-на Монако, то г-жа де Мазарини, утешавшая его во всех отношениях, могла превосходно утешить князя во время его кратковременного затворничества в собственных владениях. Стало быть, все складывалось как нельзя лучше. На следующий день мне предстояло стать общепризнанной фавориткой, а Лавальер — утратить свое положение; я не смыкала глаз всю ночь.

Чуть свет я занялась своим туалетом, и никогда еще мне не удавалось выглядеть столь привлекательной. Я украсила себя великолепными жемчугами, которые удивительно были мне к лицу, — их стоимость составляла не меньше шестидесяти тысяч экю. Я надела парчовую юбку и кринолин красновато-коричневого и небесно-голубого цветов, с вышивкой в виде витого позумента, впоследствии вошедшей в моду, — то был первый образец такого рода. Блондо отыскала где-то золотошвея, который разбогател благодаря мне и, надо признать, отличался изумительной выдумкой. То был Духов день, когда происходило шествие кавалеров ордена Святого Духа, шествие, в котором король столь превосходно выглядел, и когда дамы надевали на себя вдвое больше украшений, чтобы господа придворные не затмевали их своим блеском.

При моем появлении все пришли в волнение и принялись шептаться. Одни восхваляли меня, другие осуждали, и все с нетерпением ждали, что последует дальше. Всем уже было известно о моей вчерашней прогулке. Каждый обсуждал ее, исходя из своих опасений либо надежд. Бледная, расстроенная и, следует признать, отнюдь не привлекательная, Лавальер была здесь же; Мадам поджимала губы и высокомерничала; г-жа де Монтеспан смеялась неестественным смехом, притворяясь, что ей весело; Лозен же напустил на себя безразличный вид, но его глаза сверкали от бешенства.

Я приветствовала ни о чем не подозревавшую королеву. Королевы-матери уже не было в живых, она-то непременно бы обо всем узнала. Я поздоровалась с Мадам и встала рядом с ней, как мне полагалось по должности; сначала принцесса не желала со мной говорить, а затем, посмотрев на меня свысока, чрезвычайно надменно произнесла в мой адрес следующий комлимент:

— Сударыня, вы очень красивы, вас можно принять за новобрачную.

Я хотела было ответить, но тут появился король, и я забыла обо всем на свете. Его сопровождали Месье, принцы и все придворные. Отец подмигнул мне издали, давая понять, что ему все известно. Король, как обычно, не выказал мне никакого предпочтения, и это меня поразило.

Затем все направились в часовню; я сопровождала Мадам, сожалея о том, что нахожусь не там, где рассчитывала быть. Взгляд г-жи де Монтеспан заставил меня собраться с силами: она торжествовала, видя мое уныние. С гордо поднятой головой я заняла свое место; я желала быть красивой, и мне это удалось: я с радостью слышала, как все вокруг говорят об этом. Церемония завершилась, орденские цепи были розданы, все вернулись в дворцовые покои и разбрелись кто куда. Король вернулся к себе.

Я получила уже немало поздравлений и благословений по поводу зарождающейся благосклонности ко мне его величества. Безразличие короля озадачило придворных сильнее, чем меня. Я оживленно беседовала со всеми, хотя на душе у меня была смертельная тоска; внезапно ко мне подошел г-н де Марсильяк и вполголоса предложил следовать за ним. Все знали, что это доверенное лицо его величества, которому король поверяет свои сердечные тайны; он был также соперником Лозена и единственным из любимцев Людовика XIV, до сих пор лишь на короткое время впадавшим в немилость. Мне кажется, что он продержится еще долго, ибо отличается посредственностью.

Выражения всех лиц изменились, за исключением моего: мне удалось сдержать свое волнение. Я некоторое время медлила, не столько для того, чтобы насладиться всеобщим смятением, сколько для того, чтобы должным образом ввести окружающих в заблуждение. После этого я извинилась и направилась в свои покои, с тем чтобы потом свернуть в другую сторону. Господин де Марсильяк шел впереди меня. Он знал потайные ходы дворца не хуже Бон-тана, к которому мы шли. Я увидела ожидавшего меня королевского камердинера; он поклонился мне до земли. Господин де Марсильяк не уходил, и все молчали. Наконец, я решилась спросить, что все это значит. — Его величество желает вас видеть, сударыня. — Куда же мне следует пройти в таком случае?

— Бонтан вас проводит, он знает пароль для тех, кто входит через потайную дверь.

— Почему же через потайную дверь?

— Государь скажет вам об этом сам.

— Зачем же тогда вы, господин герцог, явились за мной в галерею?

— По приказу короля, сударыня.

Все это не вязалось со вчерашними обещаниями его величества. Мне хотелось вспылить, но я сдержалась: надо было досмотреть этот спектакль до конца.

— Что ж, господин Бонтан, раз я должна следовать за вами, проводите меня.

Камердинер не заставил себя упрашивать и повел меня по лабиринту совершенно темных, наполненных смрадом коридоров, не рассчитанных на платья, подобные моему; наконец, мы добрались до маленькой двери, расположенной в тупике, в той части дворца, что была предназначена лишь для слуг и куда не ступала моя нога. Я задыхалась от гнева и раз десять за время пути собиралась покинуть своего спутника. Когда мы подошли к этому входу, Бонтан остановился, достал ключ и открыл дверь; снова поклонившись, он сделал мне знак войти и произнес шепотом: — Король там.

Я вошла. В самом деле, я увидела государя, который сидел в некоем подобии кабинета с весьма роскошным убранством, но погруженного во мрак; свет проникал в комнату сверху, сквозь оконные решетки и стекла. Король пошел мне навстречу, протягивая руку; я не дала ему своей руки, ограничившись строгим реверансом.

— Ах, сударыня, вы красивее всех красавиц на свете, до чего же я рад видеть вас опять! Я снова сделала реверанс.

— В чем дело? Вы ли это? Вчера вы были совсем другой! Вы уже передумали? Неужели вы забыли…

— Я ничего не забыла, ваше величество, но, по-моему, об этом помню я одна. Король покраснел и попытался улыбнуться:

— Ах, да, вчера! Вы нетерпеливы, сударыня; я вижу, что меня не обманули: честолюбие у вас сильнее любви.

Это неожиданное высказывание, отнюдь не похожее на то, что я слышала накануне, озадачило меня. Мои враги не теряли напрасно время: они ухитрились все изменить за каких-нибудь несколько часов! Я еще не знала тогда, что накануне вечером Лавальер подстерегла своего августейшего любовника после того, как мы с королем расстались, и они пробыли вместе еще очень долго. Ее слезы, отчаяние, мольбы, не до конца угасшая страсть, боязнь скандала, а более всего привычка — все это способствовало моему поражению. К тому же — я скажу это, потому что об этом следует сказать, — король желал меня, но отнюдь не любил. Молодость и страсть влекли его ко мне, а сердце и разум отталкивали его от меня. Моя семья была слишком значительной, фаворитка из рода Грамонов, к тому же фаворитка с моим складом характера могла стать грозной силой. Король это понимал, а прежде всего он понимал, что многие этому воспротивятся, и это вызывало в нем крайнюю досаду.

Госпоже де Монтеспан пришлось проявить волю и упорство, которыми я отнюдь не обладала, чтобы утвердиться там, где она все еще пребывает, хотя и, по правде говоря, лишь в качестве изваяния. Господа де Мортемар столь же знатные господа, как и мы, но они лишены того умения плести интриги и добиваться своего силой, которым наделены мой отец и мои дяди. Толстяк Вивонн позволил своей восхитительной сестре с помощью ее чар сделать его маршалом Франции, командующим галерным флотом и губернатором Шампани, но он никогда не пытался никем повелевать, никогда не давал советов и помышлял только о том, как хорошо повеселиться и поухаживать за г-жой де Людр. Мой отец на его месте думал бы совсем о другом!

Я оказалось низвергнутой с неба на землю. Как вам известно, я гордячка и не терплю ни принуждения, ни даже тени презрения, и потому направилась к двери.

— Куда же вы? — спросил король, весьма удивившись.

— Мое место уже не здесь, раз ваше величество меня осуждает, и вы сочтете уместным, что я немедленно ухожу.

— Напротив, княгиня, садитесь и давайте поговорим. То был приказ, и я повиновалась.

Король не умел шутить и даже не умел притворяться, что он шутит. Он решил меня перехитрить, но я тотчас же поняла это и удвоила бдительность.

— Послушайте, — сказал он, — я очень виноват в ваших глазах, не так ли? Мне следовало сегодня утром, раздав орденские цепи и совершив обряд посвящения в кавалеры ордена, взять госпожу Монако за руку и провозгласить ее королевой красоты и влюбленных, как это делали во времена моего предка Филиппа Августа. Вот чего вы желали.

— Вы отменно шутите, ваше величество, но вам незачем извиняться и тем более вас не за что прощать; соблаговолите не прогневаться за эти слова и это мнение.

— Я вовсе не извиняюсь, потому что я ни в чем не виноват, сударыня. Я весьма деликатен в любви, возможно, даже чересчур, но, в конце концов, я сделал бы все, что обещал вчера, если бы одно слово, одно лишь слово не заставило меня воздержаться от этого.

— Позвольте спросить, какое именно?

— Я только что вам это сказал, сударыня: я опасаюсь, что меня не любят, во всяком случае не любят настолько сильно, как бы мне того хотелось, и так, как бы мне хотелось.

— Я не понимаю вас, ваше величество.

— Словом, я боюсь увидеть в вас скорее честолюбивую, жаждущую почестей женщину, нежели нежную возлюбленную. Вероятно, я ошибаюсь, и вы вправе мне это доказать.

— Каким образом?

— Согласитесь хранить все в секрете, довольствуйтесь моими чувствами и ничего больше не требуйте. Будьте моей тайной подругой, приходите в это никому неизвестное место, чтобы доставить мне блаженство, которого я от вас жду, а для всего двора мы останемся посторонними друг другу людьми. Если вы согласитесь, я признаю, что вас оклеветали, и буду верить вам как самому себе.

Я почувствовала себя так, словно у меня горит под ногами земля: надо было либо остаться, либо погибнуть — выбора у меня не было. Я решительно ответила:

— Я согласна, ваше величество.

— Как? Хранить все в секрете? Согласиться на редкие тайные свидания? Как? Покориться, отречься от своих склонностей, пожертвовать всем, что вам дорого?

— Да, ваше величество.

— Стало быть, вы меня любите?

Я в самом деле любила короля или, скорее, обманывалась на этот счет, поэтому мне было нетрудно ввести в заблуждение и его. Я говорила необычайно красноречиво, и это поразило его величество; полчаса спустя он стал проявлять по отношению ко мне ту же нежность и то же доверие, что и накануне; он вернулся к той же теме, к прежним предложениям и умолял меня их принять. Будучи хитрее его и лучше владея собой, я отказалась:

— Нет, ваше величество, когда я докажу, кто я такая, и уличу во лжи тех, кто меня обвиняет, тогда я соглашусь, чтобы меня увенчали лаврами победы, если только не откажусь от этого. По мере того как вы будете меня лучше узнавать, я постараюсь вам показать, насколько подлы и трусливы мои враги. Не омрачайте радость, которую я испытываю, напрасными настояниями, а не то вы лишите меня всякого желания возвращаться сюда, чтобы испытать ее снова.

Король был покорен моими просьбами, искусным притворством и показными чувствами. Я же была не на шутку обижена. Мы пробыли в этом дивном кабинете очень долго; вернувшись к себе, я почувствовала себя чрезвычайно обессиленной оттого, что принуждала себя, сдерживая свои чувства, и мне пришлось лечь в постель. Блондо не спала всю ночь, ухаживая за мной.

На следующий день я встала отдохнувшей, уверенной в себе, готовой дать отпор врагам и победить. Маршал явился в мои покои узнать, что произошло на самом деле, так как слухи, ходившие при дворе со вчерашнего дня, внушали ему беспокойство. Он тщетно меня расспрашивал: я ничего ему не сказала.

— Я была больна, сударь, а сейчас все в порядке — вот и вся хитрость. Король возил меня в карете, это так, но он часто берет с собой разных дам, подобное желание возникает у него каждый день, и никто не злословит по этому поводу, для чего же людям злословить обо мне? Я скоро покажусь в обществе, скажу всем то, что говорю вам, и на этом все закончится.

Действительно, как я и обещала, все закончилось именно так. Я держалась естественно, с достоинством, живо, как того требовали обстоятельства, и ни у кого не нашлось повода в чем-либо меня упрекнуть. Я встречалась с королем почти каждый день в нашем тайном убежище, куда меня приводил Бонтан. Господин де Марсильяк не принимал в этом участия — он был слишком известным лицом. Я мужественно молчала и никому не открывала своих чувств. Я оставалась невозмутимой, когда надо мной подшучивали, и вела себя столь сдержанно, что все усомнились в очевидном. Король похвалил меня за это, он собирался даже, в порыве великодушия и любви, объявить меня своей возлюбленной и тем самым унизить моих недоброжелателей, но я снова отказалась. Мне требовалось большее.

В конце концов, нашему роману пришел конец, и я прекрасно помню это до мельчайших подробностей. В тот день произошло одно событие, о котором я хочу рассказать, потому что оно делает честь королю — он проявил при этом твердую волю, необыкновенную прозорливость и мудрость.

Это случилось перед мессой. Господин де Данжо уже мало-помалу становился кем-то вроде фаворита его величества. Он кичился своей любовью к литературе и тем, что опекал служителей словесности. Он сообщил королю, что г-н де Корнель находится в галерее и желает с ним немного побеседовать. Это было отнюдь не принято, но в ту пору король не был столь строгим в отношении этикета, каким он стал впоследствии.

— Пригласите господина Корнеля, — сказал он.

Старика позвали, и он вошел, обрадованный этой милостью; король принял его с почтением, которого тот заслуживал. Талант Корнеля был уже не таким, как в пору его молодости, его стали забывать, отдавая предпочтение Расину, чья звезда только восходила, и это сказывалось на благополучии старика.

— Ну, и что же вам от меня угодно, господин Корнель? — спросил король.

— Ваше величество, моя пенсия чрезвычайно мала, мне ее не хватает, и я очень бедствую.

— Как! Разве господин Кольбер не дал вам сколько требовалось? Я бы такому не поверил. Я люблю гениев, господин Корнель, а вы один из тех, кто составляет славу моего царствования.

— Господин Кольбер даже не удостоил меня ответом, ваше величество.

— Вы правильно сделали, что обратились ко мне, всегда поступайте так впредь, я не желаю, чтобы вы нуждались.

Корнель так разволновался, что потерял дар речи. Король стал задавать старику вопросы на посторонние темы, чтобы дать ему время успокоиться. Тот отвечал ему чуть ли не со слезами на глазах. Его величество был настолько растроган, как и все, кто при этом присутствовал, что забыл о времени мессы и о том, что придворные ожидают его в коридоре. И тут вошел придверник; он поклонился королю, давая ему понять, что пора идти в церковь.

Его величество встал, взял г-на Корнеля под руку и, самолично толкнув двустворчатую дверь, прежде чем придверник успел к ней прикоснуться, предстал перед лицом всего двора вместе с автором трагедий.

— Господа, — произнес он зычным голосом, звук которого доносился и до тех, кто стоял позади, — господа, вот король и великий Корнель!

Благоговение перед королем удержало придворных от рукоплесканий, но всеобщее волнение достигло предела; что касается г-на Корнеля, он впоследствии нередко говорил, что то был самый прекрасный миг в его жизни.

После мессы (а точнее, во время нее) король сделал мне условный знак, чтобы я отправилась в наш приют любви, как я назвала тот уголок, о котором знали тогда мы одни, но позже там оказалась и г-жа де Субиз; я уверена в этом, и мне известно, что она до сих пор встречается там с королем, поскольку эта его благосклонность остается непреходящей, ничто над ней не властно, и она превозмогает все.

Пусть же эта особа и впредь пребывает там, где оставалась последние десять лет, назло г-же де Лавальер и г-же де Монтеспан, наряду с г-жой де Ментенон, которая делает первые шаги и далеко пойдет. Мне все известно, и я все вижу со своего одра.

Как я уже сказала, Лозен уже давно говорил со мной исключительно для того, чтобы окружающим не показалось, будто он относится ко мне с пренебрежением. В то утро, едва закончилась служба, Мадам направилась к королю по какому-то делу, и пока я, подобно многим другим, ожидала в коридоре, граф подошел ко мне и заявил тоном, каким никогда со мной не разговаривал:

— Сударыня, вы так возгордились, что даже не замечаете своих друзей.

— Сударь, если мои друзья хотят, чтобы я их заметила, они должны всего лишь не прятаться от меня.

— Превосходно, сударыня, они не станут прятаться, будьте покойны. В этих словах сквозила угроза, и я смутно это чувствовала.

— Если они не станут прятаться, сударь, я обещаю вам обратить на них внимание.

— Ну что ж, ну что ж! Возможно, это не так просто, как вам кажется, сударыня.

Затем он принялся насмехаться по поводу моей прически, зеленого платья, которое было на мне в тот день, и говорить всякий вздор, что привлекало к нам внимание. Вначале я слегка встревожилась, но тут меня позвала Мадам, и я не стала придавать этому никакого значения. Принцесса сказала мне, что мы проведем весь день в Сен-Клу и вернемся завтра и что король отменяет свои распоряжения придворным из-за какого-то известия, которое он получил. Я поняла, что таким образом он извещает меня о том, что наше свидание переносится на следующий день. Нередко Мадам, ни о чем не подозревая, служила нам вестницей и посредницей. Ах! Если бы только она об этом знала!

Когда стало известно о переменах в планах на следующий день, Лозен пришел в отвратительное расположение духа и принялся со всеми ссориться, нападая на всех подряд. Его обступили, чтобы послушать, как он бранится, а мы с Мадам стали громко смеяться, однако я догадывалась, что граф затаил на меня злобу. Госпожа де Монтеспан толкала его на поприще, где она блистала, где ей не было равных, они явно были заодно, и королю следовало предостеречь своего любимца от подобного поведения. Лозен особенно нападал на красивых мужчин, которых он называл альковными Адонисами. Сам же он, как я говорила, был белобрысым коротышкой, и в его внешности не было ничего привлекательного, но он напускал на себя столь важный и многозначительный вид, что казался красивее всех красавцев и выше всех рослых людей, когда ему хотелось их затмить.

Итак, мы отправились в Сен-Юту; стояла такая жара, что все вокруг плавилось. У Мадам случались подобные причуды, когда ее сердечные дела не ладились. Она взяла с собой Лозена и множество других придворных; за ней тянулась длинная вереница карет. На место мы прибыли опаленные солнцем и отнюдь не расположенные к придворным церемониям.

У Мадам была одна хорошая черта: они (я имею в виду церемонии) ей совершенно не нравились, и она охотно от них отказывалась, когда Месье, придававшего им важное значение, не было рядом. Принцессе взбрело в голову сесть прямо на пол, чтобы было прохладнее, и все придворные, по крайней мере дамы, последовали ее примеру, а кавалеры порхали вокруг них. Лозен принялся ухаживать за самыми красивыми из фрейлин; он вертелся и расхаживал повсюду, скромно подыскивая себе место; я полулежала, откинув руку назад; кузен подошел ко мне, как бы отвечая княгине Тарантской, подшучивавшей над ним, всей своей тяжестью наступил каблуком на мою ладонь, сделал пируэт и удалился.

Я почувствовала страшную боль, но удержалась от крика, опасаясь нежелательных последствий; отдернув руку, я спрятала свои раздавленные пальцы под сборками платья и промолчала. Я думала, что мне станет дурно; если бы я стояла, то упала бы; мне стоило невероятных усилий не потерять сознание. Несмотря на мою стойкость, некоторые заметили произошедшее и немедленно доложили обо всем Мадам, которая в ту пору уже не относилась ко мне с прежней любовью. Мой брат тогда находился в изгнании; для нее, более чем для кого-либо еще, виноваты были отсутствующие, и она изводила Варда, который позже… мы еще об этом узнаем.

Как только принцессе передали, что произошло, она позвала меня. Мне пришлось поспешить, хотя я едва держалась на ногах.

— Сударыня, — произнесла Мадам, — меня уверяют, что вы ранены.

— Я, сударыня? Вовсе нет.

— Ах! Я очень рада, было бы гадко, если бы вам нанесли подобное оскорбление.

Принцесса говорила со мной очень громко, и я почувствовала себя настолько униженной и оскорбленной, что готова была провалиться на месте. Я чуть было не сказала ей в ответ дерзость, но у меня хватило сил сдержаться в надежде на иную, более значительную месть.

«Ах! — подумала я. — Завтра король обо всем узнает, и, чтобы разделаться с этими наглецами, я соглашусь на то, от чего столько раз отказывалась».

Моя душа успокоилась, удовольствовавшись таким решением; я принялась шутить и смеяться и стала вести себя с Мадам так кротко, что она начала обращаться со мной ласково, как в добрые старые времена, несмотря на то что де Вард сердито смотрел на нас; вокруг меня собралась толпа, я оказалась в центре внимания и превзошла всех остроумием. Вернувшись к себе, я почувствовала, что мне душно; я не стала ложиться в постель, а отправилась бродить по аллеям парка, взяв с собой Блондо и одного лакея, — я задыхалась.

Мы должны были вернуться в Версаль рано утром, что вполне меня устраивало; я надеялась встретиться с королем и получить у него аудиенцию, по выражению г-жи де Бове, его первой любовницы. Мадам, как обычно, усадила меня в свою карету. Я надела на свою руку, сильно распухшую и причинявшую мне адские муки, перчатку. Мадам бросила на нее взгляд, но ничего не сказала. Мы благополучно добрались до Версаля; г-н де Марсильяк потрудился встретить нас на полпути, чтобы сказать, что король ждет нас с нетерпением и что ему не терпится поделиться с принцессой своими многочисленными замыслами. Мне трудно было не понять, о чем идет речь, и я осторожно приняла это к сведению.

В самом деле, мы увидели, что его величество прогуливается по парку, под солнцем, вместе с Ленотром и несколькими садовниками. Они оживленно беседовали и, казалось, не заметили, как мы подъехали; между тем они нас прекрасно видели: у короля была хорошо мне известная привычка смотреть искоса, говорившая о многом. Я ушла к себе и стала ждать. Мне не пришлось долго ждать, так как вскоре явился Бонтан; он сообщил мне, что встреча состоится в известном мне месте.

Я набросила на себя мантию и пошла за камердинером, закутавшись не столь тщательно, как обычно, но как никогда горя желанием видеть короля. Мы петляли по коридорам, чтобы взойти на вершину, дорогу к которой жаждали узнать многие. На лестничной площадке, напротив благословенной двери, я заметила отхожее место, на которое прежде не обращала внимания. Мне почудился тихий звук с той стороны, но я не придала этому значения, ожидая, когда Бонтан совершит свои обычные подготовительные действия.

Как правило, приходя, король открывал дверь, оставлял ключ в замочной скважине и затворял за собой дверь; к нашему приходу ключ уже был на месте. На этот раз Бон-тан тщетно искал, тщетно напрягал зрение и тщетно оглядывался по сторонам — ключа нигде не было; между тем король находился в кабинете и ждал; мы не знали, что делать.

— Наверное, его величество забыл открыть дверь, — предположил Бонтан. Он постучал, сначала тихо, а затем стал стучать все громче и громче, пока, наконец, король не пришел и не спросил, кто там.

— Это я, государь, — отвечал камердинер.

— Один?

— Нет, ваше величество.

— Что ж, входите.

— Невозможно, государь, ключ у вашего величества.

— Я оставил его в двери, как всегда.

— Могу заверить короля, что его там нет.

— Я его там оставил.

— Не соблаговолит ли ваше величество нам открыть? Король попытался, но безуспешно.

— Дверь заперта на два оборота ключа; должно быть, тут что-то нечисто. Что за наглец посмел это сделать?..

Таким образом, мы переговаривались через запертую дверь, оказавшись в крайне нелепом положении. Если бы мы только знали, в чем дело!

XXI.

Признаться, я не припоминаю ничего более нелепого и смешного, чем этот разговор через запертую дверь — столь ничтожную преграду, не позволявшую нам встретиться. Подобная помеха не давала величайшему в мире королю осуществить свое желание! Бонтан продолжал искать злополучный ключ на полу, король упорно пытался открыть замочную задвижку, а я стояла с весьма озабоченным видом, не зная, что за этим последует. Я сдерживала свой гнев, готовый вырваться наружу, как вдруг король очень сухо бросил мне: «Спокойной ночи!», и за дверью воцарилась тишина.

— Государь сильно рассердился из-за этого, — сказал мне Бонтан, — я советую госпоже княгине попытаться встретиться с ним завтра и поговорить; я знаю короля, для него это серьезное происшествие. У него возникнут подозрения относительно какого-нибудь тайного любовника, а такого он не прощает.

Я ничего не ответила: мне никоим образом не подобало извиняться перед доверенным слугой Людовика XIV, и камердинер проводил меня в мои покои. Мне очень хотелось сказаться больной и не показываться в свете, но я подумала, что если со мной сыграли скверную шутку, то таким образом я невольно позволю злоумышленникам одержать верх и насмешники станут торжествовать вместе с ними.

И я правильно подумала, как вы сейчас убедитесь, ибо вот что произошло. Лозен разузнал неизвестно как о моих встречах с королем и выяснил, по какой дороге я туда хожу; в тот день он прежде всего обследовал все вокруг нее в поисках нашего приюта любви, обнаружил отхожее место, пробрался туда и закрылся на крючок. Не прошло и десяти минут, как он увидел, что король открыл дверь, оставил ключ снаружи и вернулся к себе. Граф, недолго думая, вышел из своего укрытия, взял ключ, бросил его в нужник, чтобы его ни в коем случае не нашли, и затаился в том же месте, под защитой дверного крючка.

В итоге Лозен оказался свидетелем всех наших волнений; он не стал это разглашать, но позже рассказал мне обо всем во время нашего недолгого примирения; я не могу сказать, будто простила кузену то, что он поставил меня в глупейшее положение, так же как я свято верю, что он мог оказаться в Пиньероле из-за этой и многих других выходок, однако данный случай нисколько ему не повредил.

Вечером, во время игры, король, всегда беседовавший со мной, не сказал мне ни слова — он лишь приветствовал меня с присущей ему учтивостью. Он необычайно азартно играл в реверси вместе с Лангле и Данжо, а также с моим дядей, который, по своему обыкновению, то и дело произносил глупые шутки. Я хотела присоединиться к игре на стороне графа де Грамона, чтобы сесть за карточный стол.

— Нет, никаких дам сегодня вечером, это слишком опасно, — промолвил король, — они будут нас отвлекать, и партия может оказаться скверной, я этого не хочу.

Мне стало ясно, что Бонтан был прав, но, хотя мне свойственно сильнее дорожить тем, что от меня ускользает, отнюдь не в моих правилах пытаться это удержать. Я обижаюсь, но не потакаю ничьим прихотям, даже если это прихоти короля. Я ни в чем не провинилась и решила ждать. При этом я не казалась ни встревоженной, ни озабоченной, хотя и жестоко страдала.

Прошла целая неделя, а до меня не доходили никакие разговоры. Нашу историю рассказывали, не называя имен — никто не смел заподозрить, что речь идет о короле, а если и подозревали, то об этом не говорили; имя дамы не называли тем более, но все вслух смеялись над ней и запертым любовником. Происшествие обсуждали даже в карете королевы, в присутствии самого короля. Мадам без конца шутила на этот счет, что было для меня пыткой:

— Вы можете себе представить: любовник томится за дверью, красотка ждет в коридоре, наперсник ищет ключ, а ревнивец с наслаждением наблюдает за всем этим из своего укрытия? Превосходное зрелище! — Как же они вышли из положения? — спросила королева.

— Я это знаю, — отвечал король, — ибо мне доподлинно известна вся эта история.

— Вам, государь? — вскричала Мадам, с подозрением глядя на меня. — Каким образом?

— Ни для кого не секрет, что я очень скрытный человек; кроме того, ни для кого не секрет, что мои соглядатаи доносят мне обо всем, что творится во дворце. Я знаю обо их любовников. Я знаю, кто эта дама; она получила отменный урок, и дай Бог, чтобы он пошел ей на пользу! Я читал в детстве одну испанскую книгу, герой которой беспрестанно изрекает пословицы; я запомнил одну из них, и этой особе тоже будет полезно ее запомнить: «За двумя зайцами погонишься — ни одного не поймаешь».

— В самом деле, пословицы — очень полезны, — произнесла ничего не подозревавшая королева, — и я знаю, о какой книге вы говорите: это наш «Дон Кихот»; мы все в Испании весьма почитаем этот роман, и я удивляюсь, что вы не приказали перевести его на французский язык, ведь он еще не переведен?

Никто не произнес ни слова. Я получила удар, король дал мне пощечину, и мне стоило невероятных усилий не взорваться. Мадам догадывалась, в чем дело, и я это понимала. Даже если бы меня в это время убивали, я умерла бы с улыбкой на устах.

— Да уж, поистине бедная женщина сильно испорчена, — заметила я, — и ей представился случай оставить такую жизнь, теперь или никогда.

Эта дерзость спасла мою репутацию в глазах окружающих; что касается короля, то я не знаю, как он отнесся к моим словам.

— Вам легко это говорить, госпожа герцогиня, — продолжал государь, — но женщина не всегда может делать то, что ей хочется; у нее есть муж, семья, какие-то обязанности и, вполне возможно, должность, которую надо сохранить. Мы имеем дело с порядочным человеком: каким бы оскорбленным он ни был, он молчит, так как уважает окружающих гораздо больше собственной персоны; он довольствуется тайным презрением и держит свое пристрастное мнение при себе.

Госпожа де Монтеспан рассмеялась; она скрывала злорадство, и это злорадство дало о себе знать:

— Как, ваше величество? Вы так просто на это смотрите? А как бы вы поступили на месте любовника?

— Какого любовника? — осведомилась Мадам. Яд продолжал сочиться по капле.

— Да того самого, что томился за дверью, сгорая от нетерпения. Можно себе представить, какое лицо у него при этом было! Ха-ха-ха! Какие забавные люди! Король мог бы ответить: Не думал я, признаться, Что так забавен я!.. note 12.

— Каким бы забавным ни был этот человек, сударыня, — произнес король, с трудом сдерживаясь, — я бы поступил так же как он. Я был бы выше своего презрения и оставил бы женщину с тем, кого она предпочитает, никого за это не наказывая. Месть — слишком ничтожное действие, она недостойна того, чтобы великодушный человек опускался до нее. Ну вот, по-моему, довольно обсуждать эту глупую историю: поговорим о чем-нибудь другом.

С тех пор король начал относиться ко мне именно так: он был чрезвычайно вежлив, но холоден; он не чинил мне вреда, но и не жаловал никаких благ. Я попросила, чтобы г-ну Монако даровали титул и ранг иностранного князя (полагаю, что он вправе носить этот титул наряду с господами де Роганами и другими — теми, которые никоим образом не являются монархами); его величество обещал выполнить мою просьбу, но фактически воздержался от этого. Мои братья беспрестанно подвергались гонениям и терпели лишения из-за ничтожных провинностей. Несчастный Гиш провел полжизни в ссылке. Правда, он без конца делал глупости. Бедняге Лувиньи так и не удалось получить полк гвардейцев, когда Гиш был вынужден от него отказаться; все это неприятно отразилось и на отце. За исключением возможности говорить без обиняков — ему не заткнули рот, потому что его шутки были забавными, — он утратил свое былое влияние. Только граф и графиня де Грамон продолжали вести привычный образ жизни. Правда, моя тетка меня не выносит, а с дядей невозможно поссориться: он над всем насмехается и ничего не принимает всерьез.

Мне редко доводилось терпеть такие муки, как во время той прогулки. Она продолжалась более трех часов, а затем состоялся торжественный прием в честь венецианского посла; мы все там присутствовали, и я стояла рядом с Мадам, как полагалось мне по должности. Вечером меня ждала новая пытка: королева собрала придворных, и Мадам пришло в голову отправиться на прогулку при свете факелов, как в первые дни ее супружества. Было очень весело, и я смеялась больше всех.

Лозен подстерег меня в одном из уголков грабовой аллеи, где мы резвились как дети, прижал к дереву и сказал:

— Вы сильны духом, подобно римским гладиаторам, которые умирали смеясь, как рассказывал вчера у королевы господин де Кондом.

— Я вовсе не умираю, сударь, и не собираюсь умирать.

— Если бы я вас не знал, то поверил бы вам, настолько вы красивы и горделиво держитесь. Я попыталась вырваться, но граф удержал меня:

— Вы на меня очень сердитесь, не так ли?

— Я, сударь? За что же мне на вас сердиться? Вы меня больше не любите, это ваше право, я же не из тех, кто удерживает мужчин силой.

— Я вас больше не люблю? Ах! Ради Бога!

— Сударь, по-моему, вас зовет госпожа де Монтеспан.

— Мне очень жаль оставлять вас одну, сударыня, но, к несчастью, Бонтан потерял ключ. Кузен ушел, съязвив под конец, и я запомнила его слова.

Теперь, когда я сообщила все, что касается моих отношений с королем и что мне очень хотелось рассказать, мы вернемся к истории моего брата и Мадам, чтобы не бросать ее на полпути, и возобновим свое повествование с того самого места, где мы остановились: а именно, с моего отъезда в Монако. Мало кто знает эту историю; как правило, ее преподносят в духе некой пасторали, но ничего подобного никогда не было. Мадам быстро утешилась после отъезда Гиша, а Гиш быстро утешился после смерти Мадам, поплакав на глазах матушки и своих собачек. Вскоре он по-своему влюбился в герцогиню де Бриссак, которая его обожала, а он напускал на себя важный вид языческого божества полей. Это был забавный роман. Я не думаю, что они хотя бы раз произнесли слова «Я вас люблю», как это делают другие. Эти влюбленные вращали глазами и поднимали вверх мизинцы, призывая Небо в свидетели своего безумия, которое их нисколько не беспокоило; они часами разглагольствовали писклявыми голосами на глубокомысленные темы; что касается остального, я, право, не знаю, чем они еще занимались. В конце жизни Гиша о нем ходили странные слухи, и Нинон говорила о г-же де Гриньян и обо мне: — Обе эти дамы — единственные мужчины в своих семьях.

Между тем Лувиньи проявил некоторую мужскую доблесть во время своей женитьбы на мадемуазель де Кастельно, которую он весьма красиво похитил. Ее досточтимый брат не понял шутки и приставил пистолет к груди Лувиньи; мой брат, следовавший по стопам нашего блудного дядюшки и носивший то же имя, что и он, отнюдь не слыл храбрецом. Лувиньи женился на девице не столько по любви, сколько из страха. Но его бедная женушка жестоко отплатила ему за это — он заставил ее повидать всякое, а она не скупилась на ответные удары, как утверждают придворные волокиты. За всю свою жизнь она испытала благодаря мужу лишь один счастливый миг, когда смерть старшего брата обеспечила ему титул герцога де Грамон.

Я покинула Мадам и Гиша в ту пору, когда они натворили кучу глупостей и его изгнали из Фонтенбло. Как вы знаете, я не желала больше в это вмешиваться. Итак, вот что произошло за время моего отсутствия.

Не имея меня рядом с собой, Мадам как никогда сблизилась с графиней Суасонской, которую опасно было делать своей наперсницей; за ней последовала другая фаворитка, лишенная недостатков предыдущей, но тем не менее обладавшая еще большими пороками вследствие своей вкрадчивости и склонности к интригам, а также нехватки благоразумия и здравого смысла. То была мадемуазель де Монтале, сестра г-жи де Маран, о которой мы как-то говорили и у которой был ребенок от господина герцога: подобно многим другим, она влюбилась в г-на де Лонгвиля и после его смерти стала богомолкой, вбив себе в голову, что он не хотел больше ее любить и что у нее теперь остался только Бог. Бедняжке следовало догадаться об этом раньше, тогда она не стала бы посмешищем.

У фрейлин королевы и Мадам любовники исчислялись дюжинами. Можно было бы открыть дом призрения, чтобы растить там всех их детей. Фьенн родила сына от шевалье де Лоррена и отдала его г-же д'Арманьяк, воспитавшей его вместе со своими детьми, — это общеизвестные факты, которые дамы скрывают ровно настолько, чтобы не прослыть бесстыдницами и чтобы мальчишки не швыряли в них камни. Человек, который напишет мемуары об этом дворе и точно изложит то, что там творилось, оставит потомкам весьма поучительную книгу. Говорят, этим занялся граф де Бюсси-Рабютен; я была бы не прочь знать, упоминает ли он обо мне и что именно он говорит.

Вместе с тем Монтале была близкой подругой и наперсницей Лавальер; рожденная для этой роли, она присоединила к ней амплуа любовницы одного приятеля моего брата, большого чудака по имени Маликорн. В голове этой Монтале обитало целое полчище демонов интриги; она плела по пять-шесть интриг одновременно и, наполняя свои карманы любовными записками, переходила от одной персоны к другой; при этом она никогда не путала адресатов, чему я не перестаю удивляться. Плутовка была настолько дерзкой, что вмешивалась в дела своей госпожи и моего брата, прямо заявляя, что она готова им услужить (по крайней мере она говорила это влюбленному кавалеру, так как с Мадам ей приходилось обращаться более церемонно).

Как-то раз эта особа явилась к принцессе, когда та была нездорова (Мадам была тогда беременна и сильно страдала), встала перед ней на колени и, что нравилось принцессе в такие минуты, принялась ее жалеть, оплакивая ее недуги и неприятности, которые доставлял ей Месье. Постепенно хитрая бестия стала внушать своей госпоже, что ей следует утешить и вознаградить за страдания одного красивого дворянина, умиравшего от любви к принцессе и писавшего ей чудесные письма; она умоляла Мадам выслушать хотя бы половину одного такого письма.

Сначала принцесса отказывалась. Монтале продолжала мягко настаивать, изрекая туманные фразы, которым научил ее граф де Гиш. Мадам пыталась в шутливой форме заставить ее замолчать, но поневоле слушала, и Монтале так опутала ее своими речами, что та вначале призналась, что любовь де Гиша ей отнюдь не претит, а несколько дней спустя призналась, что она тоже его любит.

Это происходило в Фонтенбло, куда Гиш вернулся после поездки в Нант; он понимал, как следует вести себя впредь, но эта поездка могла все изменить, и Монтале взялась за дело подобающим образом. Когда Мадам покидала Фонтенбло в носилках, Монтале бросила ей туда более двадцати писем графа, и принцесса читала их всю дорогу, чтобы развлечься, а также по другой причине: не будучи страстно влюблена в Гиша, она не возражала завести роман и позабавиться.

В ту пору Мадам жила в Тюильри и провела там несколько недель, никуда не выезжая. Это отнюдь не мешало Монтале; она занималась сердечными делами Лавальер и принцессы одновременно, поверяя обеим секреты каждой из них, и делала все так ловко, что и та и другая ни о чем не подозревали; при этом плутовка считала себя вместе со своим Маликорном владычицей Франции, поскольку она угождала прихотям как короля, так и его невестки.

Вскоре интриганка перестала довольствоваться передачей писем: ей понадобилось устраивать свидания, ей понадобилось привести моего брата к Мадам — только она одна была способна на подобную дерзость. Если бы Месье об этом узнал, то, как я полагаю, он велел бы своим пажам высечь ее. Плутовка переодела графа в женщину-гадалку так искусно, что он прошел среди бела дня в Тюильри мимо лакеев, горничных и прочей челяди, видевшей его каждый вечер, и никто его не узнал.

Монтале провела моего брата в покои, где Мадам устраивала чтение; фрейлины окружали принцессу, как подобает столь знатной особе во время болезни. Войдя, Гиш стал почтительно кланяться, как старуха, и ввел всех в заблуждение; изменив голос и выражение лица, он стал гадать этим жеманницам и предсказывать только то, что могло им понравиться, тем самым настраивая их в свою пользу. Затем настала очередь Мадам, лежавшей в постели и без конца стонавшей. Граф захотел остаться с ней наедине; она возражала, но в конце концов уступила, и они начали шептаться. Дело свелось к тому, что граф начал осыпать Месье насмешками. Стоило подвергаться всем этим опасностям ради такой прекрасной темы!

Ушел мой брат как ни в чем не бывало, не вызвав ни у кого подозрений. На лестнице, которая вела к шевалье де Лоррену, он встретил Месье и даже не заметил его. Такие свидания продолжались еще не раз и проходили столь же благополучно; но однажды графа едва не застигли врасплох. Как-то вечером Месье отправился на охоту в Сен-Жермен вместе с королем и должен был вернуться лишь два дня спустя, но явился домой к ужину: то ли его о чем-то предупредили, то ли он сам что-то заподозрил. Гиш находился в покоях Мадам, наедине с ней. Монтале была на страже; она услышала, как муж принцессы стремительно поднимается по лестнице, и устремилась в комнату госпожи, успев его опередить. Любовников охватило смятение; более ловкая Монтале схватила моего брата за руку и спрятала его за дверью, распахнув ее настежь. Мадам скрылась в задней комнате, легла на кушетку и притворилась спящей. Славный принц быстро прошел через спальню жены, где прятался ее любовник, и, никого не обнаружив, двинулся дальше; к счастью, с ним не было его друзей д'Эффиа и шевалье де Лоррена, которых бы не удалось провести.

Хитрая бестия Монтале остановила принца перед задней комнатой, заявив, что Мадам спит, что она очень плохо себя чувствует и что ее не стоит беспокоить — словом, она несла всякий вздор. Между тем мой брат выбрался из укрытия и незаметно вышел в прихожую, присоединившись к ожидавшим там людям, словно он только что пришел. Никто не обратил на это внимания. Месье тщетно продолжал свои розыски, а Мадам стала сильно его бранить за то, что он пришел и нарушил ее покой.

— Дело в том, — сказал Месье, оправдываясь, — что меня уверяли, будто граф де Гиш здесь.

— Если даже и так, сударь, разве здесь не бывают и другие люди?

— Конечно, но я имею полное право при этом присутствовать. Я не знаю, приняла ли Мадам извинения своего супруга.

Вскоре, однако, дела испортились по глупости Лавальер: эта несомненно очень добрая девушка была полностью лишена каких-либо признаков ума. Фрейлина держала в тайне от короля секреты Мадам, которые она узнавала от Монтале, пообещав той молчать; но ее недомолвки и натянутый вид были красноречивее слов, и король стал догадываться, что она что-то скрывает от него. А это как раз то, что его величество не выносит больше всего на свете; он желает знать все о своих любовницах и не допускает, чтобы от него утаивали хоть что-то; он ежеминутно спрашивает: — Что говорят люди? Что вам известно?

Кроме того, король ревновал Лавальер к некоему г-ну де Бражелону, который любил ее еще в Блуа и за которого она едва не вышла замуж. Впоследствии Монтале сумела этим воспользоваться, чтобы втереться в доверие к королю, о чем я еще расскажу. Итак, его величество принялся расспрашивать Лавальер, а та ничего не отвечала. Государь настаивал, а затем стал умолять; она продолжала упорно молчать, и он ушел от нее разъяренным. Влюбленные обещали друг другу никогда не ложиться спать рассерженными; девушка ждала, что король вернется, но он так и не пришел; она разволновалась, проплакала всю ночь и в конце концов рано утром помчалась как безумная в маленький захудалый монастырь в Шайо.

Очевидно, в дело вмешался сам черт: не далее как накануне кто-то, находясь у господина Главного, вздумал сказать, что Мадам очень плохо, гораздо хуже, чем говорили, и что она, конечно, не поправится. Мой досточтимый братец, сущий агнец в такого рода делах, оцепенел от страха и отозвал Варда в сторону, чтобы рассказать ему о своих отношениях с принцессой и о том, как он будет горевать, если с ней приключится беда, — словом, все то, что ему следовало держать за зубами.

Между тем Вард, безусловно, был самый вероломный и самый гнусный человек на свете, а в довершение всего его любовницей была графиня Суасонская, таившая в себе еще больше злобы и коварства, чем он, если такое вообще возможно, и еще больше способная на всевозможные пакости. Вард тут же ей все рассказал, в то время как мой брат поспешил к Мадам и признался ей, что он проговорился; принцесса страшно разгневалась и велела Гишу немедленно порвать с Вардом.

— Сударыня, — возразил граф, — я без промедления буду драться с Вардом, если вы этого потребуете, но я не могу порвать отношений с другом из-за того, что по собственной воле поговорил с ним откровенно; Вард — порядочный человек, он ни за что нас не выдаст и, возможно, напротив, окажется нам полезным.

Тем временем пропала Лавальер. Утром королю доложили, что в Тюильри ее нигде не могут найти: она исчезла.

Король идет к Мадам, чтобы выяснить, куда подевалась его драгоценная любовница; Мадам отвечает, что ей ничего не известно, а король заявляет, что она должна это знать. Оба начинают горячиться и выходят из себя, и тут появляется Месье; он многозначительно заявляет:

— Хорошо, что эта особа сбежала, она больше не станет ко мне приходить.

Король сделал вид, что он ничего не услышал, и удалился; он обошел весь дворец и расспросил о Лавальер фрейлин, ее подруг, а также лакеев, горничных и даже простых служанок. Монтале громко кричала и клялась, что она ни о чем не знает — и это была правда. Наконец один из кучеров рассказал, куда он отвез девушку. Король поспешил в Шайо. Он нашел свою любовницу распростертой на полу, всю в слезах, и тотчас же увез ее во дворец, но вместе с тем затаил на нее обиду из-за ее молчания; видя это, Лавальер все ему рассказала.

Это признание придало королю уверенность; вернувшись в Тюильри, он поднялся в свои покои по малой лестнице, приказал позвать Мадам в какую-то темную комнату и любезно попросил ее снова принять Лавальер на службу. Как известно, принцесса не выносила эту особу, виня ее в своем разладе с королем; Мадам считала себя всесильной и в отместку очень резко сказала: «Нет».

— Почему же, сударыня? — спросил король. — Какая у вас на то причина?

— Вам она прекрасно известна, к тому же на это не согласится Месье.

— Стало быть, мой брат хочет изгнать девушку из своего дома лишь потому, что ее считают моей любовницей? Принцесса опустила глаза и промолчала.

— Если это так, то я знаю, как сделать его более сговорчивым. Неужели лучше быть любовницей графа де Гиша, чем любовницей французского короля?

— А кто это любовница графа де Гиша? — высокомерно осведомилась Мадам.

— Вы, сударыня.

— Я?!

— Не отпирайтесь, мне это известно.

Король обстоятельно пересказал принцессе то, что он узнал от Лавальер, и та не смогла ничего отрицать, но не сообщил ей, от кого он получил столь точные сведения.

Мадам была потрясена. Король, проливший много слез и не желавший, чтобы это заметили, смягчился; он не стал осыпать свою невестку упреками и дал ей обещание обо всем забыть, но при условии, что она соблаговолит порвать с графом де Гишем и снова взять к себе Лавальер. Мадам согласилась на все, о чем он просил, мысленно проклиная болтунов.

Лавальер вернулась в свою комнату, а король вечером явился к принцессе и велел позвать Монтале, гордую подобным знаком внимания. Он начал расспрашивать плутовку о Бражелоне и заставил ее раз десять повторить то, что ему приятно было услышать; она привирала, как жития святых. Государь ушел умиленным и успокоенным. Его любовница была оправдана, а Монтале прослыла оракулом.

Король продолжал ежедневно навещать графиню Суасонскую. Лавальер не могла ему помешать, но она ненавидела графиню, и той это было известно. Вард и эта интриганка с утра до вечера ломали головы над тем, какую бы неприятность доставить любовнице короля; в конце концов они придумали неплохое средство: то было пресловутое испанское письмо, которое они направили камеристке королевы Ла Молина, надеясь, что она передаст его ее величеству; в этом послании они с чрезвычайной злобностью рассказывали о любовной связи короля и Лавальер.

Прочитав письмо, Ла Молина не стала передавать его своей госпоже, а отнесла королю; государь пришел в ужасную ярость и поклялся, что он прикажет колесовать сочинителей этого письма, если ему удастся их разыскать. Он начал расспрашивать всех, даже мерзавца де Варда, и тот не нашел ничего лучшего, как навлечь подозрения на герцога и герцогиню де Навай, что и послужило главной причиной их последовавшей вскоре опалы.

Весь двор пришел в волнение. Мадам и граф де Гиш обо всем узнали; они страшно волновались и встречались каждый день благодаря Монтале, чтобы, по их словам, вместе подумать над тем, как им расстаться. Но разве влюбленные способны сообща найти такое средство?

Вард, ставший другом и наперсником Мадам, в один прекрасный день пришел к мысли, что принцесса моложе и красивее графини Суасонской, что она необычайно умна и к тому же является Мадам, особой, наиболее приближенной к королю, — словом, что она больше подходит такому человеку, как он, чем племянница Мазарини. Поэтому маркиз решил стать поклонником принцессы и показывать ей это без слов, проявляя по отношению к ней величайшее внимание и безграничную преданность.

Увидев, что дела его друга приняли новый оборот, Вард попытался найти средство незаметно избавиться от Гиша под видом нежной заботы о нем. Он отправился к моему отцу и рассказал ему все, заявив, что его сын гибнет и что его необходимо насильно спасти от смертельной угрозы; по его мнению, единственное средство спасти графа состояло в том, чтобы отправить его в Лотарингию командовать полками, расквартированными в окрестностях Нанси. Король поспешил дать на это согласие; когда маршала уговорили и он обратился с той же просьбой к его величеству, государь уже не сомневался, что все сговорились, чтобы без шума удалить графа, и вечером сообщил об этом Мадам; принцесса страшно опечалилась, но не из-за того, что ей предстояло расстаться с моим братом, а потому что, как она полагала, он решил покинуть ее без предупреждения.

Как только Гиш с его необычайной гордостью и несговорчивостью обо всем узнал, он написал Мадам, что не собирается никуда уезжать, а если она изволит согласиться, то он заявит королю перед лицом всего двора, что этого назначения он не добивался и потому отказывается от него. Вард, боявшийся неприятных последствий, был тут ни при чем — граф сам хотел сделать эту глупость.

Монтале живо привела моего брата к Мадам, чтобы влюбленные могли посоветоваться и попрощаться. Принцесса заперлась с Гишем в молельне; в самый трогательный момент их свидания появился Месье. Графа кое-как успели спрятать в камине, и он долго там просидел, не имея возможности выйти. Наконец, Монтале выпустила моего брата на свободу, полагая, что он спасен, в то время как, напротив, этому волоките теперь грозила еще большая опасность.

У Монтале было немало завистниц среди ее товарок, раздосадованных тем, что король и его любовница так к ней благоволят; одна из них, некая девица по имени д'Артиньи, отнюдь не образец добродетели, не спускала глаз со своей подруги, задумав ее погубить. Увидев, как Монтале вместе с графом де Гишем вошла к Мадам, она тотчас же поспешила сообщить это королеве-матери, никогда не любившей свою невестку.

Королева немедленно послала за Месье и, действуя как истинная святоша, все ему рассказала. Вы можете себе представить ярость принца! Он тут же отдал приказ прогнать Монтале; плутовка подчинилась, но не растерялась и забрала с собой шкатулки, где хранились все письма. Затем Месье отправился к Мадам и для начала сообщил ей, что он перед этим сделал, после чего принялся осыпать жену всевозможными оскорблениями и упрекать ее за связь с Гишем, о которой, как он утверждал, ему были известны все подробности.

— Я сию же минуту пойду к вашей матери-королеве в Пале-Рояль, — грозил он, — и объявлю ей о том, что развожусь с вами и отдаю вас в монастырь, что ни в коем случае не оставлю вас здесь и что вы недостойны моей милости.

Мадам растерялась; вначале она ничего не говорила, но, немного придя в себя, выслушала этот словесный поток достаточно хладнокровно и призналась лишь в том, в чем сочла возможным признаться. Догадавшись, что мужу известно немного, она и рассказала ему о немногом, ставя себе это в заслугу, и утаила от него остальное. Мадам призналась, что у нее было только одно свидание с графом и она получила несколько его писем.

— Кроме того, все было вполне невинно, — заявила она.

Месье не поверил жене, но не показал вида, ибо она ступила на скользкую почву, и ему вовсе не хотелось идти по ее стопам. Принцесса мягко пожаловалась на его дружеские привязанности и сказала, что она тоже считала себя вправе питать к кому-либо дружеские чувства, притом гораздо менее всепоглощающие и бурные, нежели чувства Месье к шевалье де Лоррену и другим его приближенным.

— Шевалье де Лоррен, сударь, для вас то же, что для меня граф де Гиш. У меня, подобно вам, возникло желание завести друга, но этот друг не все время находится со мной, он отнюдь не живет во дворце, не следует за мной в спальню, как ваш, и позволяет мне проводить с вами более трех четвертей моего времени. Как видите, мы с вами еще не в расчете.

Когда Месье говорили во всеуслышание о шевалье де Лоррене, он держал во рту горячий горох, по выражению г-на де Ларошфуко; принц приходил в явное замешательство, и я не возьмусь это объяснить, так как взяла себе за правило никогда не обращать внимание на то, что меня не касается. Мадам удалось таким образом избежать опасности; Месье больше ни слова не произнес о монастыре и лишь попросил жену не принимать больше моего брата. — Но, сударь, пойдут разговоры, — возразила принцесса. — Я берусь выпроводить Гиша без всякого шума и скандала, сударыня. — Разве недостаточно было отослать Монтале?

— Ах! Что касается этой особы, не говорите мне о ней, с этой девицей нельзя иметь дело. Я наслушался рассказов о ее проделках. Я не желаю больше ее видеть, я не желаю ее видеть никогда.

Мадам не стала терять время на то, чтобы защищать Монтале — у нее и без того хватало забот, и она знала, что плутовка способна выпутаться из трудного положения без посторонней помощи; она заявила Месье, что эти склоки и пересуды в его доме выставляют принца в невыгодном свете и она просит его положить им конец.

— Мне нечего вам сказать, сударь, относительно того, что между нами произошло, ведь вы хозяин дома; но никому не говорите о своих заблуждениях, будем выглядеть достойно хотя бы в глазах тех, кто на нас смотрит. Мы находимся на подмостках театра, где за места взимается двойная плата, и вследствие этого нас всегда готовы освистать.

Увы! Она была права: нижестоящие нас оценивают; если бы они судили о нас с нашей точки зрения, мы бы не казались им виноватыми, но они судят о нас по себе, помня только о собственных страданиях и полагая, что мы их лишены, и ненавидят нас. Бог их за это наказывает.

Месье обрадовался, что ему удалось употребить свою власть или хотя бы показать видимость ее, и не стал таить зла на моего брата. Он поверил словам Мадам или захотел им поверить, но потребовал, чтобы она не виделась больше с Монтале. И та стала козлом отпущения: на нее посыпались незаслуженные упреки, бедняжку услали в монастырь и, разумеется, это взбудоражило весь монастырь.

Моему брату поневоле пришлось уехать. Вард посадил графа в карету, внушив ему, что его присутствие якобы вредит репутации Мадам. Как только Гиш удалился, маркиз сумел воспользоваться его отъездом, чтобы втереться в доверие к принцессе; и я говорю это теперь, когда мне суждено вскоре предстать перед Господом; я говорю это, так как меня влечет истина и у меня нет желания лгать: если Мадам когда-нибудь любила хотя бы одного мужчину, то следует признать, что виновником ее смерти был только Вард, и потому именно Вард, а не Гиш, должен нести перед Богом бремя ответственности за ее загубленную жизнь. Вы вскоре будете убеждены в этом так же, как и я.

Мой брат являлся своего рода героем романа: он любил лишь себя одного, но любил себя настолько, что со стороны казалось, если особенно не приглядываться, будто он любил кого-то еще. Нежные чувства доставляют некоторым людям физическое наслаждение, им необходимо найти объект этих наслаждений, и другие служат им для этого. Их мнимая привязанность к кому бы то ни было не что иное, как себялюбие. Гиш относился к разряду таких людей. Но при этом в его характере отсутствовали всякое честолюбие и коварство; он довольствовался душевным трепетом в духе Клелии или Мадам и не пожертвовал бы своими переживаниями по поводу трудноосуществимого свидания даже ради короны французского короля. Подобный любовник не мог причинить принцессе вреда; напротив, он отвлекал ее от повседневных забот и никогда не использовал ее доверие ни в личных целях, ни в интересах других.

Энергичный, властный, настойчивый Вард, терзаемый всевозможными страстями, любил в Мадам прежде всего принцессу и лишь затем женщину. Он хотел обладать г-жой Генриеттой не столько для того, чтобы испытать блаженство, сколько для того, чтобы получить власть над нею. Я хорошо знала Варда, мне странным образом довелось провести с ним сутки, и за эти сутки я узнала всю правду об этом человеке. Будь я рядом с Мадам, я уберегла бы ее от него, поскольку распознала негодяя.

Он вступил в соперничество с шевалье де Лорреном, еще одним властолюбцем. Несчастная принцесса стала жертвой этой борьбы — не сумев взять над ней верх, эти двое ее погубили.

Двор переехал в Сен-Жермен, где графиня Суасонская с Вардом затеяли новую интригу против Лавальер и втянули в нее Мадам, позволившую им это сделать. Они решили предложить королю мадемуазель де Ла Мот-Уданкур и убедили его величество, что она умирает от любви к нему. Несмотря на свое страстное чувство к Лавальер, король им поверил (мужчины всегда такому верят) и принялся расхаживать по кровельным желобам вместе с Лозеном, чтобы заглянуть в покои фрейлин. Госпожа де Навай это заметила и приказала заделать дымоходы решетками; тем самым она подписала себе приговор — на следующий же день ее отстранили от должности.

Мой дядя, в ту пору шевалье де Грамон, был влюблен в Ла Мот и недолго был ее любовником; его безжалостно изгнали. Именно тогда он отправился в Англию, где приобрел первенство среди тамошних вельмож в отношении причуд и изысканных манер. Он вернулся оттуда много лет спустя, будучи мужем мисс Гамильтон.

Таким образом, интрига против бедняжки Лавальер, тихо плакавшей в своем уголке и не строившей никаких козней, развивалась успешно, но тут королева-мать, ненависть которой не проявляла себя, но никогда не угасала, узнала об этой истории. Она терпеть не могла г-жу Суасонскую, которая в годы несовершеннолетия короля сеяла при дворе раздоры и лишала ее власти над сыном; эта особа преуспела благодаря любовной связи с нашим государем. Королева удостоверилась, что все письма Ла Мот к королю писала не фрейлина, а друзья графини: маркиз д'Аллюи и маркиз де Буйон.

— Убедитесь в этом сами, — сказала она сыну, — я заранее отдаю вам копию письма, которое вам вручат сегодня вечером; как видите, в этом письме вас просят удалить Лавальер. Сличив оба экземпляра, вы увидите, обманываю ли я вас.

Вечером король получил письмо, о котором ему сообщила королева. Он немедленно отослал его обратно вместе с копией. Графиню от этого едва не разбил удар. С тех пор король больше не встречался с Ла Мот, изображавшей скорбь и безутешное горе, а Лавальер немного перевела дух. Что касается Мадам, полностью подпавшей под влияние Варда, она отнюдь не прогнала предавшую ее д'Артиньи, когда Монтале — эта достойная девица ничего не забывала! — когда Монтале выведала из недр своего монастыря, что та явилась ко двору беременной, что у нее уже был один ребенок и она всех обманывала. Плутовка даже прислала письма д'Артиньи. Мадам сделала вид, что решила прогнать эту особу, но Вард стал возражать, и та осталась.

Самое интересное — это то, что Месье питал к Варду нежные чувства и нисколько не ревновал Мадам к нему. Вард ухитрился обратить всю его ревность на принца де Марсильяка, сына г-на де Ларошфуко, того самого, кто оказывал королю услуги в его сердечных делах, о чем я уже рассказывала. Месье так распалился, что заставил принца уйти прочь, чего тому совершенно не хотелось, а торжествующий Вард принялся вовлекать в свои дела г-жу де Шатийон, чтобы снова не ссориться с графиней Суасонской, которая могла приносить ему пользу до тех пор, пока он был уверен в своей власти над Мадам.

Я не могу удержаться и прерываю рассказ о своем прошлом, чтобы поведать о том, что приключилось со мной сегодня; я неспособна думать ни о чем другом, и, поскольку я не склонна поверять это кому бы то ни было, мне хочется написать об этом, чтобы облегчить свое сердце. Удивительно, что я еще в состоянии держать в руках перо, после всех тех страданий, что испытываю на протяжении двух лет. Фагон не скрывает от меня правду — мне известно, что я обречена; даже если бы я не знала об этом, сцена, произошедшая сегодня утром, избавила бы меня от всяких сомнений, а если бы не мой характер и нынешнее безразличие ко всему, я бы уже умерла от страха смерти.

Я как-то рассказывала о моем отце и его жестокосердии; с тех пор как я заболела, он проявлял его по отношению ко мне чудовищным образом и только что превзошел самого себя. На самом деле, я уже не знаю, как относиться к этому человеку. Я способна понять любые дурные поступки, в том случае, если они могут принести кому-то славу, удовольствия, почести или выгоду, но бесполезная жестокость, но издевательства над живым трупом! Я не знаю, как это назвать, а скорее всего это подлость.

Уже в течение месяца г-н де Грамон говорит мне во время своих редких визитов о своем предстоящем отъезде в Беарн, где он был губернатором. Он едва ли не бранит меня за то, что я никак не могу умереть, и чуть ли не ставит мне в вину свой отцовский долг, из-за которого он вынужден откладывать свои планы.

— Выздоравливайте же наконец, сударыня, — заявляет он таким тоном, словно призывает меня поскорее сойти в могилу.

Сегодня утром он явился ко мне чуть свет. Я уснула лишь за час до этого, а сон для меня дороже всех сокровищ на свете. Блондо предупредила отца, что я сплю, но он не придал этому никакого значения и приказал меня разбудить, сославшись на то, что он спешит. Мне было невыносимо тяжело просыпаться, так что я даже не сразу смогла ему ответить, но мои страдания не вызвали у него ни капельки жалости. Сев у моего изголовья, отец пристально на меня посмотрел и начал так: — Я приехал из Версаля, дочь моя. Я кивнула в ответ.

— Я видел короля, и его величество трижды повторил, что я должен отбыть в свое губернаторство: он удивляется, что я все еще здесь. Таким образом мне поневоле придется закладывать карету. — Мне жаль, отец, ибо мы больше не увидимся.

— Я надеялся, что не буду принужден к такой крайности, я надеялся, что вы… исцелитесь, но раз дело затягивается, долг зовет, и я обязан подчиниться. — Я вас отнюдь не удерживаю, сударь.

— Поистине, дочь моя, вы сильная женщина, и приятно беседовать с вами, видя в вас столь замечательное мужество. Что поделаешь? Достаточно печально уходить из жизни в ваши годы, когда можно было бы еще жить да жить, но граф де Гиш уже наметил место на том свете, а я вскоре последую за вами; здесь останутся только Лувиньи с его глупой женой, и они будут вспоминать о всех нас со смехом.

— Вы долго проживете, сударь, вы еще очень бодры, у вас зоркие глаза и крепкие зубы; вы встречаете жизненные невзгоды как человек, не страшащийся их, и для вашего возраста вы выглядите как нельзя лучше.

— Черт побери, я благодарю вас за комплимент, милая княгиня; в вашем состоянии люди не приукрашивают истину, а если при этом они обладают вашей силой духа, то предпочитают знать правду — поэтому я скажу вам все. — Я вас слушаю, сударь.

— Так вот, все удивляются, почему вы до сих пор не позвали духовника, и ваша невестка предлагает вам отца Бурдалу в качестве того, кто наилучшим образом подготовит вас к уходу на тот свет; к тому же вы уже видели этого человека.

— Я еще не готова, сударь, я над этим размышляю, но прежде мне хочется отдать последние распоряжения, чтобы затем всецело предаться спасению своей души. Я знаю, сколько мне осталось жить: Фагон сообщил мне точный срок, и я могу уделить еще несколько дней мирским делам.

— Ничего подобного! Ничего подобного! Фагон вас обманывает, моя бедная дочь, это не терпит отлагательства. Король справлялся у меня вчера о вашем здоровье и настоятельно советовал не затягивать с визитом отца Бурдалу. Госпожа де Монтеспан и он только об этом и говорили. «Она должна позвать Бурдалу, только его! — повторяли они. — И как можно скорее: Фагон утверждает, что она очень плоха.

Госпожа де Монтеспан! Имя этой особы и упоминание о ней преследуют меня даже на смертном одре!

Я отвечала маршалу, что мне следует подумать и что, когда я предстану перед Богом, мои страдания должны послужить мне искуплением.

— Послушайте, дочь моя, — перебил он меня с видом человека, которому поневоле приходится говорить откровенно вследствие крайней необходимости, — я вижу, что вы меня не понимаете, и надо идти напролом; это жестоко, но необходимо — возможно, вы не протянете и двух дней. Достаточно посмотреть на вас, чтобы в этом убедиться. Взгляните сами.

Он достал свое маленькое карманное зеркальце и поднес его к моему лицу; мои глаза невольно устремились на него, и что же я там увидела, о великий Боже! Иссохший, оскорбительный для человеческого естества череп мертвеца, обезображенный темной лоснящейся кожей, искаженные черты лица — ничего, ничего общего со мной, ни малейшего признака былой красоты, которой я так гордилась!

Я была убита. Как? Неужели это я, я, княгиня Монако? Я, женщина, которую обожали столько мужчин, та, чью красоту воспевали поэты, та, что видела у своих ног весь мир, неужели это я?! Ах! Во что же я превратилась? Какой чудовищной жестокостью было мне это показывать; в моей бедной Блондо куда больше сострадания: она, моя горничная, утаила это от меня!

Когда маршал увидел, до какого состояния он меня довел, когда он понял, что я сейчас потеряю сознание, — не знаю, раскаялся ли он в содеянном, но он стал звонить в колокольчик и звать слуг. Блондо не заставила себя ждать.

— Ах! Что же вы наделали, господин маршал! — вскричала она, видя в моих руках это проклятое зеркало.

— Разве не следовало сказать ей все, мамзель Блондо? Можно ли было дать ей умереть, как собаке? note 13.

— Госпожа не умрет, ваша светлость, напротив, она уже поправляется — так сказал господин Фагон. А теперь позвольте мне о ней позаботиться, я знаю, что ей нужно.

Горничная бесцеремонно оттолкнула его и дала мне укрепляющее лекарство, прописанное Фагоном; я пришла в себя и тотчас же содрогнулась от ужаса — очевидно, подобные минуты являются предчувствием адских мук. Я не в состоянии этого выразить или описать. Мной овладела смертельная ненависть к отцу, я тотчас же мысленно пожелала маршалу, чтобы его напутствовали перед кончиной столь же бесчеловечно, но не стала доставлять ему удовольствие, показывая, как мне больно. Немного оправившись, я снова попросила у Блондо зеркало. — Нет, госпожа, нет, я ни за что вам его не дам.

— Я так хочу, и притом мне требуется зеркало даже большего размера. Принесите немедленно то, что стоит на моем туалетном столике.

Повозражав немного, Блондо повиновалась. Я приподнялась и стала разглядывать отражение моего страшного лица с величайшим хладнокровием, как казалось со стороны, хотя я была потрясена до глубины души.

— Итак, — сказала я, — передо мной изуродованная, умирающая женщина. Теперь мне легко будет умереть, ведь я знаю, что от меня почти ничего не осталось! Сударь, вы правильно сделали, и я вас благодарю, я вам стольким обязана: сначала вы дали мне жизнь, а теперь дарите еще и смерть! Это так прекрасно!

— Вы столь же мужественны, как какой-нибудь маршал Франции, сударыня; я хотел бы, чтобы весь двор был здесь и услышал ваши слова, — заметил отец. Я нашла в себе силы улыбнуться и ответила:

— Я отнюдь не прочь, чтобы меня услышали, но при условии, что меня не увидят. Блондо, пошлите сию минуту за господином Фагоном, он живет поблизости, и в этот час его можно будет застать дома. Я желаю поговорить с ним в присутствии господина маршала.

Переведя беседу на другую тему, я принялась рассуждать о короле и придворных — словом, о том, что интересовало отца гораздо больше, чем меня и его близких. Я выглядела настолько спокойной, что маршал растерялся. Он уже не знал, что мне отвечать, но в это время вошел Фагон.

После традиционных приветствий я встретила врача улыбкой и указала ему на зеркало.

— Право, господин Фагон, — сказала я, — благодаря господину маршалу я узнала то, что вы от меня скрывали; весьма скверно поступать так со мной, одной из ваших лучших клиенток. Как! Я дошла до такого состояния, а вы от меня это утаили! До чего же это дурно с вашей стороны! Поэтому вам придется искупить свою вину и чистосердечно признаться мне в остальном. Итак, самое трудное уже позади. Вы слишком меня уважаете, как я полагаю, и не станете уверять, будто с подобным лицом я еще смогу вернуться к жизни. Сколько мне осталось мучиться?

Удивленный и смущенный Фагон смотрел на меня молча, не зная, что сказать; я же продолжала настаивать:

— Господин Фагон, я жду вашего приговора. Я так хочу, я должна это знать. Люди моего звания и положения никогда не умирают, не отдав последних распоряжений. Ничего не бойтесь; ну-ка, отвечайте, сколько у меня осталось дней?

— Вам еще далеко до того, чтобы считать дни, госпожа княгиня.

— А-а! Уже лучше. Сколько же недель?

— Вы проживете дольше, сударыня.

— Неужели? Несколько месяцев? Стало быть, господина маршала ждет приятный сюрприз, и он снова встретится со своей красивой дочерью. Сколько же у меня месяцев, сударь? — По меньшей мере три, госпожа княгиня.

— Целых три месяца! Какое счастье! Я успею все закончить и преподать людям урок, на что способна женщина с моим характером, когда она хочет это показать. А теперь скажите, господин Фагон, вы меня не обманываете?

— К сожалению, сударыня, некоторые болезни порой вводят нас в заблуждение — наука не безупречна, но течение других недугов нам известно и заранее предрешено. Ваша болезнь относится к их числу. Подобно тому как я сказал по вашей просьбе, что она неизлечима, когда вы меня расспрашивали, точно так же я говорю вам сегодня: ваша болезнь будет долгой и под конец вы совсем перестанете страдать. Я должен прибавить, что не стал бы говорить этого ни одной женщине на свете и что мало кто из известных мне мужчин обладает подобным мужеством и столь благородным духом, чтобы выслушать с таким спокойствием то, что мне сейчас пришлось вам сказать.

— Это так, — заметил маршал, — моя дочь истинная героиня.

— Итак, сударь, теперь вы сможете передать госпоже де Монтеспан и королю то, что вы слышали; вы можете успокоить их относительно спасения моей души и сообщить им, что я сумею умереть достойно, когда настанет срок. Отныне ваша совесть придворного и отца должна быть спокойна. — Вы шутите, сударыня.

— Я вовсе не шучу; уверяю вас, я говорю очень серьезно. Вы скоро уедете, не так ли? Давайте же попрощаемся прямо сейчас, чтобы больше к этому не возвращаться, и пусть это закончится сегодня. Я вам желаю быть счастливее меня. Желаю вам провести остаток своих дней, продолжая исповедовать вашу философию и пребывать, как обычно, в хорошем расположении духа. Словом, я желаю вам всего, что вы можете себе пожелать, и в особенности я желаю вам, чтобы последние минуты вашей жизни были столь же приятны, как те, что мне довелось пережить благодаря вам.

Фагон уже ушел, когда я прощалась с отцом, и, таким образом, мы были одни.

— Ваша кончина достойна зависти, дочь моя, и, главное, достойна вашей молодости: вы никогда ни в чем себе не отказывали, вы хорошо пожили, ведя роскошный образ жизни среди всяких удовольствий и любовников. Стало быть, ваша жизнь была полной, и судьбе нечего вам предложить, кроме разве что старости, а это унылая компаньонка. Кому же, как не вам, сказать: «Опустите занавес, фарс окончен».

Таков мой досточтимый отец: он иронизирует у моего смертного одра, провожая меня в последний путь язвительной насмешкой. Маршал хотел меня поцеловать, прежде чем уйти.

— О нет, сударь! — воскликнула я. — Избавьте себя от этих трудов, нельзя целовать подобную образину. Мы и без того расстаемся добрыми друзьями.

Господин де Грамон удалился, приложив к глазам носовой платок, чтобы скрыть, что в них нет ни единой слезинки.

Все кончено! Я его больше не увижу… Подумать только, ведь это мой родной отец!

XXII.

Я завершу эти мемуары, по крайней мере напишу то, что я обещала себе, ибо у меня нет времени рассказать обо всем, а затем призову Бурдалу, и с мирскими делами будет покончено. Я постараюсь обратить свои помыслы к Богу. Мне жаль, что я не сделала этого раньше, мне прискорбно возвращаться к Господу в моем нынешнем состоянии — я преподношу ему жалкий подарок. Конечно, Господь в высшей степени добр, но предлагать ему подобную развалину, негодное человеческое существо с остатками былых страстей означает проявление неуважения к нему. Моя нынешняя стойкость могла бы удивить меня, если бы я не знала, насколько велика моя гордость. Только гордость поддерживает и направляет меня, она дает мне силу, которой я могла бы лишиться из-за человеческого малодушия. Я умру достойно, хотя и жила дурно, я уйду со сцены как сильная и уверенная в себе женщина, и не желаю, чтобы кто-нибудь сыграл мою роль лучше меня, когда меня здесь уже не будет.

Я остановилась на том, что г-жа де Шатийон начала принимать участие в делах Мадам; это продолжалось недолго, так как Вард испугался и отстранил ее. Монтале, отправленная в Фонтевро по приказу Месье, предавалась отчаянию и писала Маликорну, а также его другу Корбинелли жалобные письма; оба хранили принадлежавшие ей пресловутые шкатулки и решили пустить их в ход, чтобы добиться облегчения ее участи. Итак, все эти люди начали суетиться и торговаться из-за хранящихся в этих шкатулках писем. Даже мой отец вмешался в это дело, но Мали-корн готов был отдать их лишь на разумных началах, а.

Вард, близкий друг Корбинелли, попытался заполучить через него эти письма, рассчитывая извлечь из них выгоду.

Маркиз хвастался предпринятыми им усилиями перед Мадам, в то же время пользуясь этим как предлогом, чтобы испросить у нее тайное свидание. Их встреча состоялась в Шайо благодаря аббатисе Лафайет, бывшей любовнице Людовика XIII, которая очень благоволила к Мадам (в детстве принцесса бывала в ее монастыре). Мадам встречалась с Вардом наедине не только там, но и у г-жи де Шатийон, ставшей г-жой фон Мекленбург, и я уверена, что она отдала ему то, чего мой брат так и не получил. Принцесса сама призналась мне незадолго до своей кончины, что она любила Варда с подлинной страстью и ни в чем не могла ему отказать.

Между тем этот негодяй постоянно предавал Мадам и изменял ей с кем попало. Он настолько вошел к ней в доверие, что она показывала ему письма от своего брата — английского короля, и Вард делал вид, что он поддерживает Мадам в ее противодействии нашему государю, а сам относил ему те же самые письма и выдавал ее секреты. Он также писал Гишу, что Мадам изменяет ему с Марсильяком, и в то же время порочил Марсильяка в глазах короля и Месье, чтобы добиться его изгнания, и позднее ему это удалось. Вард обманывал графиню Суасонскую, которую он удерживал подле себя как из страха, так и по привычке, вовлекая ее в козни против моего брата, и она помогла маркизу внушить Мадам, что Гиш считает, будто она влюблена в Марсильяка, и не желает больше слышать о ней.

Между тем король отбыл в Лотарингию; он принял моего брата необычайно любезно, в кругу своих приближенных, заставил его рассказать всю историю, связанную с Мадам, и поклясться, что тот больше не будет с ней встречаться. В качестве доказательства мой брат принялся ухаживать за г-жой де Грансе, той самой, что стала теперь любовницей Месье (она уже и в Лотарингии выставляла себя владычицей его сердца). Мадам узнала об этом; с помощью Варда она написала графу весьма язвительное письмо и запретила ему впредь произносить ее имя. В связи с этим после взятия Марсаля Гиш прикинулся убитым горем; он отправился сражаться в Польшу и проявил там недюжинную доблесть. Граф погиб бы там, если бы не большой медальон с портретом Мадам, отразивший пулю. Этот портрет окутали романтическим ореолом; чтобы быть точной, я добавлю, что брат показывал его всем подряд и что венгры, поляки и турки считали его любовником г-жи Генриетты, чего не было и в помине, по крайней мере в ту пору. Позже… возможно, но я так не думаю.

Итак, Вард устранил Гиша и Марсильяка; он решил также устранить фавориток короля и использовать одних, чтобы погубить других. Госпожа фон Мекленбург сопротивлялась дольше других, но г-жа д'Арманьяк и г-жа де Монтеспан быстро сдали свои позиции. Маркиз заставил действовать Месье, которого он держал в руках; короля упросили не вмешиваться в это дело, и принцесса осталась в одиночестве. Я бы никогда не закончила, если бы стала рассказывать обо всех хитросплетениях этих интриг: то была настоящая паутина, в которой запуталась Мадам и концы которой Вард держал в своих руках. Любовники тайно встречались каждый день. Госпожа фон Мекленбург продолжала оказывать им услуги и принимать их, как раньше, хотя принцесса уже не относилась к ней с прежним расположением. Мадам была без ума от Варда.

Что творилось в голове этого человека? Я так и не смогла это объяснить, но бесспорно одно: несмотря на то что Вард был очарован г-жой Генриеттой и любим самой прелестной принцессой в мире, смертельно рисковавшей ради этой любви, ему пришло в голову снова влюбиться в г-жу Суасонскую с ее длинным носом, и он увлекся ею настолько, что Мадам не могла этого не заметить.

Вард не приходил больше на свидания и постепенно начал избегать любовных отношений, не избегая, однако, признаний, ибо он желал все знать, и уделяя принцессе ровно столько внимания, сколько требовалось, чтобы не порывать с ней окончательно. Он вел себя при этом столь неосмотрительно и бестактно, что его уловки стали очевидны; все начали подозревать Варда в коварстве и остерегаться его.

У Мадам была одна слабость: она писала слишком много писем, она сочиняла их дюжинами и ничего в них не скрывала. Вард показывал королю те ее послания, где речь шла только о делах — таким образом он выдавал общие секреты, доставляя всем большие неприятности.

Однажды вечером Мадам была официально приглашена на ужин у королевы-матери (она никогда не ходила к ней без приглашения); дело было в Фонтенбло, и, прежде чем туда отправиться, принцесса зашла в покои г-жи фон Мекленбург, где ее должен был ожидать Вард. Мадам была усыпана украшениями из гагата, которые удивительно подходили к ее волосам и прекрасному цвету ее лица. Она была очень весела и вошла туда, чуть ли не напевая. Вард, в самом деле, был там, но, в отличие от Мадам, выглядел унылым и мрачным. Принцесса спросила его, что случилось.

— Ничего особенного, сударыня, просто я знаю, что вы меня совсем не любите и мы не можем долго сохранять наши нынешние отношения.

— Я вас совсем не люблю? Откуда взялась эта нелепая мысль и что я тогда здесь делаю, скажите на милость? Вард, вознамерившись поссориться с принцессой, отвечал ей с горечью:

— Разве я не знаю, в каких вы теперь отношениях с королем?

— Я?

— Да, да, сударыня, вы сейчас в таком положении, что ни один порядочный человек, зная ваше коварство, не отважится поверить вашим словам. Никто, за исключением Лозена, не мог соперничать с Вардом в дерзости. Мадам встала и сказала:

— Я вас покидаю, ибо вижу, что вы решили меня оскорблять, каковы бы ни были мои поступки, и это вы сами разлюбили меня.

— Но ведь не один же я вас любил?

— Конечно, нет.

— Разве я похож на человека, который выставляет себя напоказ всем, и неужели мне следует делить свою любовницу с Гишем, оставшимся в ее воспоминаниях, и королем, допускающим вольности?

— Это уже слишком, сударь, — отвечала принцесса, возмущенная столь наглым высокомерием, — я порываю с вами навсегда. Что касается короля, я согласна отдать вам роль Шабанье, ну а граф де Гиш еще узнает, что за услуги вы ему оказывали.

— Он узнает обо всем, сударыня?

— Он узнает, что вы собой представляете, и я тоже теперь это знаю. Мадам, с великой радостью явившаяся на свидание, удалилась в страшной ярости.

Во время ужина у королевы-матери, которая уже ничего не ела и только осуждала всех подряд, кто-то заговорил о наших войсках в Польше, об их мытарствах и ужасном положении, в котором они оказались.

— Это поистине так, — заметил граф Дюплесси, — я только что видел маршальшу де Грамон всю в слезах, она оплакивала графа де Гиша, который несомненно оттуда не вернется.

Мадам, досадовавшая на Варда и потому благоволившая к его сопернику, была потрясена. Она ничего не ответила, но, выйдя из-за стола, подошла к своему неверному любовнику, который слышал все, подобно другим, и сказала ему:

— Я вижу, что вы правы: я люблю графа де Гиша сильнее, чем мне кажется.

— Я был в этом уверен и, стало быть, вам не в чем меня упрекнуть.

С тех пор все было кончено между ними, поскольку Вард не пожелал возобновлять их отношения, в то время как Мадам, питавшая огромную слабость к этому человеку, к нему бы вернулась. Принцесса любила его всем сердцем вопреки своей воле, в то время как разум и любовный опыт склоняли ее в пользу графа де Гиша — она сама говорила мне об этом сотни раз.

— Я испытывала естественное влечение только к этому мошеннику Варду; что касается остальных, то есть короля и Гиша, моя привязанность к ним была своего рода игрой честолюбия и тщеславия.

Вард был для принцессы ее Лозеном! В сущности, они во многом напоминали друг друга.

Мадам, как я уже говорила, была одной из тех непостоянных и в то же время пылких натур, которые воспринимают все со страстью и вскоре забывают о том, что столь быстро пришлось им по душе. Чувство принцессы к Варду утихло, и у нее осталось лишь желание отомстить гадкому маркизу, наказать его за то, что он непостижимым образом предпочел ее красивому и милому лицу длинный нос г-жи Суасонской. Графиня, хранившая молчание, пока у нее была причина говорить, вздумала ревновать, когда время для этого уже прошло. Она заболела и попросила Мадам навестить ее. Хотя та и ненавидела графиню, она не преминула это сделать в надежде подшутить над ней и осторожно высказать ей всю правду. Обстоятельства как нельзя более этому благоприятствовали, ибо госпожа графиня сама завела разговор на эту тему. Она пожаловалась Мадам, что та ее нисколько не любит, а ведь она так предана ей.

— Я вас не люблю? — воскликнула принцесса.

— Право, сударыня, я вас совсем не понимаю. Как! Я вас не люблю? Кто мог внушить вам мысль, что я такая неблагодарная?

— «Неблагодарная» — это точно сказано, ведь я отношусь к вам с такой трепетной и благоговейной преданностью. Однако мои жалобы не беспочвенны, не сомневайтесь в этом, я отвечаю за свои слова.

— Все это вздор.

— Вздор? Ваш роман с господином де Вардом продолжается уже три года, причем без моего ведома, хотя вам известно, что для меня значит маркиз!

— Ничто не мешало вам это узнать — я нисколько этого не скрывала.

— Напротив, вы это скрывали, особенно от меня. Если это любовная связь, то вы наносите мне ощутимый удар; если же это только дружба, то я не понимаю, как вы можете от меня это таить, зная, насколько я дорожу вашими интересами.

— Помилуйте, милая графиня! Вы сошли с ума. Вард оказывал мне предпочтение лишь вследствие своего честолюбия, игравшего в его чувстве главную роль, но я ручаюсь: маркиз любит вас сильнее, чем вы думаете, он не оставил бы вас даже ради первейших красавиц.

— Это действительно так?

— Я ручаюсь.

— И вы не собираетесь причинять мне неприятности?

— У меня и в мыслях этого нет.

— В таком случае, сударыня, прикажите, чтобы немедленно позвали Варда, и скажите ему в моем присутствии, что отныне вы будете иметь с ним дело не иначе как через меня.

— Ах! Весьма охотно, я вас уверяю.

Появился Вард. Увидев обеих женщин, он страшно растерялся, не очень-то понимая, чего ему ждать: не набросятся ли на него эти амазонки и не растерзают ли его, подобно нимфам Дианы. Графиня объяснила маркизу, о чем идет речь. Он продолжал стоять в замешательстве, что должно было навести ее на размышления, но она не придала этому значения.

— Мне не составляет никакого труда вам это сообщить, господин де Вард, — продолжала Мадам, — и я не знаю, для чего об этом умалчивать. Мы не сказали и не написали друг другу ничего, что следовало бы скрывать от графини, и я не против, чтобы так продолжалось и впредь.

— Мадам прекрасно известно, что я ее покорный слуга во всех отношениях.

— Вы мне это доказали; вы мне это доказали, и я в этом не сомневаюсь, как и графиня, она может быть уверена…

— Какое-то чувство подсказывает мне, что вы меня обманываете и что между вами была любовная связь, даже если ее больше нет.

— Госпожа графиня, — сказал Вард, вставая, — поскольку я не желаю проявлять неуважение к Мадам, равно как и ссориться с вами, я вас покидаю, будучи не в силах слушать, как вы обсуждаете столь щекотливый вопрос в моем присутствии. Я вернусь позже, когда вы будете не в столь скверном настроении.

— Нет, нет, напротив, — очень живо перебила его принцесса, — это я ухожу, а вы оба превосходно поладите; я сказала то, что вам хотелось услышать, и я сдержу свое слово, а большего нельзя и требовать. Госпожа графиня всегда будет находиться между нами и слушать наши сокровенные беседы.

— Да уж, — печально промолвила г-жа Суасонская, — клетку запирают, после того как птички упорхнули.

Мадам вышла с безудержным хохотом, смутившим влюбленных, но смеялась она принужденно, Вард вызвался было проводить принцессу, но она ему этого не позволила: он должен был оставаться в западне и слушать жалобы графини — так оно и случилось. Она столь искусно расспрашивала маркиза, что он себя выдал. Последовали крики и жалобы — они растрогали Варда и окончательно сбили его с толку. Он признался во всем.

Госпожа Суасонская чуть не упала в обморок и попросила позвать Мадам, заявив, что она умирает. Мадам поспешила к ней, не предполагая, что произошло. Ее встретили так, что она пожалела о том, что пришла.

— Сударыня, маркиз изменял мне с вами; но знайте: он вас не любит и никогда не любил, он все время предавал и чернил вас в глазах короля, выдавая ему все ваши, а также мои секреты, — и это вы называете любовью?

Видя, как это воспринимает графиня, и узнав, как обошелся с ней Вард, Мадам тоже не стала его щадить; обе дамы принялись выкладывать все, что у них было на сердце, и рассказывать, как каждую из них обманывали; они узнали, что этот обман превосходил всякое воображение. Графиня вскричала в порыве отчаяния:

— Я не желаю его больше видеть! Это чудовище! Уверяю вас, что она снова встретилась с маркизом, и он повел себя так, что она отказалась от своих слов.

В ту самую пору мой брат возвратился из Польши. Месье позволил Гишу вернуться ко двору, но потребовал, чтобы он не показывался в тех местах, где бывала Мадам. Самое время это было сделать, после того как он позволил жене броситься в объятия Варда.

Граф де Гиш на глазах у всех разыгрывал роль несчастного влюбленного, но наедине с Бюсси, Маликорном, дю Людом и прочими придворными негодяями вел себя без стеснения. Все говорили ему, что Мадам любит Варда, он не хотел этого признавать из гордости, но, вполне возможно, опасался этого.

Между тем его соперник (я имею в виду Варда), желавший оправдаться перед другом и не ссориться с ним, рассказал ему обо всем таким образом, что у того возникли сомнения в достоверности очевидного, и он уже не знал, следует ли ему прибегать к мести. Все стали вмешиваться в это дело, и в первую очередь г-жа фон Мекленбург; соперников помирили по приказу Мадам, запретившей им драться на дуэли; однако Гиш не считал себя удовлетворенным, в то время как Вард разыгрывал трагедию, бился головой о стену и, казалось, был готов умереть от горя.

Принцессе удалось сохранить расположение короля невзирая на козни Варда, превзошедшего самого себя в вероломстве. Мадам и мой брат ухитрились встретиться на бале-маскараде, где Месье сам свел их, не узнав графа. Эта встреча была очень трогательной. Мой брат выказал необычайный пыл, а принцесса, отказывавшаяся и от писем графа, и от свиданий с ним у моей тетки графини де Грамон, выслушала его как нельзя более охотно, так как она была сердита на Варда, говорившего о ней всякие гнусности; сначала она заставила засадить маркиза в Бастилию, а затем отправить провинившегося в его губернаторство.

Графиня Суасонская, лишившись любовника по воле Мадам, пришла в бешенство и отыгралась на графе де Гише: графиня обвинила его в том, что он отдал Дюнкерк англичанам, не говоря уж о пресловутом испанском письме, ответственность за которое она подло и неумело возложила на моего брата. К счастью, король, гневавшийся на графа де Гиша и рассыпавшийся в любезностях перед графиней Суасонской, не смог противостоять натиску Мадам. Не сдержав негодования, принцесса возмутилась и заявила королю, что ее вывели из терпения и что она скажет ему правду; но при этом она заставила государя поклясться, что он простит графа де Гиша, если ей удастся доказать, насколько ничтожны его проступки по сравнению с виной Варда и графини.

Король обещал это. Принцесса подробно рассказала об интриге с испанским письмом, и это привело его величество в неописуемую ярость. Он сдержал свое слово, согласившись изгнать г-жу Суасонскую и отправить Варда в ссылку. Графиня вскоре вернулась, а маркиз по-прежнему находится в изгнании и, видимо, задержится там надолго. Мы поговорим о нем позже.

Мой брат остался бы с нами несмотря ни на что, если бы маршал от страха не заставил его уехать в Голландию. Гиш и я, все так же находившаяся при дворе, умоляли отца оставить его в Париже, но он нас не послушал. Мой брат из-за этого заболел; он хотел, чтобы я устроила ему встречу с Мадам, но я заявила, что не стану участвовать в этих интригах ни на одной стороне. Тогда граф сам нашел выход из положения, и я помогла ему, чтобы он никого не погубил, хотя и подозревала о том, что он задумал. Он заказал себе такую же ливрею, как у слуг Лавальер, и осмелился говорить с Мадам несколько раз, когда ее несли в портшезе в Лувр. В день своего отъезда Гиш, как обычно, не преминул облачиться в свой маскарадный костюм и оказался у нас на пути. Я была наедине с Мадам; узнав брата, я сказала ей:

— Сударыня, этот бедный юноша уезжает, неужели вы ничего ему не скажете?

— Я скажу, что весьма сожалею о нем и что если бы его досточтимый отец соблаговолил мне поверить, то графа не постигла бы эта беда.

— Сударыня, — сказал Гиш, — я скоро умру, меня трясет лихорадка — наверное, я от нее не оправлюсь.

— Все это глупости, вы поправитесь, и очень быстро, вскоре от вашей лихорадки не останется и следа.

— Сударыня, я уезжаю навеки, будучи уверенным, что вы меня больше не любите, что Вард вытеснил меня из вашего сердца, если я вообще занимал в нем какое-то место; именно это больше всего приводит меня в отчаяние.

— Нет, нет, сударь, больше всего вас приводит в отчаяние то, что вы больше не увидите госпожу де Грансе, которая прибежала вас проводить, а обо мне вы уже забыли.

Итак, Мадам кокетничала, а граф умничал в своем духе; они рисковали, что их застанут врасплох, и не предполагали, что расстаются навсегда, — настолько все было непринужденно. Это была их последняя встреча, ибо им не суждено было больше увидеться. Они беседовали так с четверть часа; в конце концов я испугалась не на шутку и заявила, что ухожу. Прощаясь с принцессой, мой бедный брат лишился чувств и упал на лестничном марше; поскольку в это мгновение кто-то проходил мимо, нам пришлось уйти, оставив графа в таком состоянии.

Чтобы быть правдивой и досказать историю до конца, я прибавлю следующее: в тот же вечер мой брат остановился в одном небольшом селении, где его ожидали Маликорн, Маникан, Поменар и кто-то еще; они устроили там дикую оргию, и Гиш сам рассказывал о своих страданиях и обмороке, смеясь от всей души. Он издевался над собой и передразнивал меня и Мадам, чтобы позабавить своих дружков, вторивших его смеху. Мадам узнала об этом и все мне рассказала; она негодовала лишь из-за своего уязвленного самолюбия. Я попыталась оправдать брата, и принцесса сказала мне в ответ:

— Не терзайтесь из-за этого, дорогая княгиня, дело обстоит и всегда обстояло не так, как думаете вы и думают все остальные. Всерьез я любила не вашего брата, а этого мерзавца Варда. Роман с графом де Гишем был для меня развлечением, а что касается романа с Вардом, то это была и быль, и выдумка. Если бы маркиз был другим, он заставил бы меня совершить множество глупостей, и я полагаю, что бросила бы ради него все — двор, короля и Месье, подобно странствующим принцессам из рыцарских романов.

— Вы говорите о романах, сударыня, но этот роман затмевает все остальные. Могу вас заверить, что Вард хорошенько бы все взвесил: вам не удалось бы унести английское королевство в шлейфе своего платья.

С тех пор и до своей поездки в Англию, до самой своей смерти, при которой мне не довелось присутствовать (это случилось в 70-м году, во время моего второго и последнего пребывания в Монако), Мадам не говорила со мной о Вар-де или о моем брате наедине и не откровенничала со мной. Как утверждают, у нее было несколько любовных связей, но я в это не верю. Вне всякого сомнения, что она умерла, будучи отравленной шевалье де Лорреном и маркизом д'Эффиа. Король изгнал по ее просьбе шевалье де Лоррена, который, в самом деле, вел себя с ней необычайно заносчиво. Шевалье не простил этого Мадам, прекрасно понимая, что, пока она жива, ему не удастся снова обрести милость короля. Он прислал яд из Италии маркизу д'Эффиа, и тот подсыпал его в стакан с цикорной водой, которую выпила на свою беду принцесса.

Я искренне оплакивала ее. И прежде всего потому, что я занимала при ней положение, которого впоследствии была лишена и которое уже ни одна дама не смогла занять; к тому же, несмотря на упомянутые выше недостатки принцессы, я была к ней привязана. Мой брат выказывал величайшую скорбь, которая, признаться, тронула меня лишь отчасти, поскольку я знала закулисную сторону этой истории. Мы еще встретимся с шевалье де Лорреном и его кознями при дворе Месье, в бытность другой Мадам, которая относится к этому человеку иначе и терпит его, но следует видеть, как она его терпит!

XXIII.

Вернувшись из Монако, я оказалась в прекрасном положении при дворе, поскольку король относился ко мне очень хорошо.

Я участвовала во всех увеселительных прогулках благодаря тому, что никогда не расставалась с Мадам, а также по воле нашего государя.

Королева-мать вскоре умерла, и о ней мало сожалели. Король, а также Месье ее оплакивали, но Мадам отнюдь нет — она знала, что королева ее не любила.

Между тем с моим отцом произошел неприятный случай, довольно странный для такого опытного придворного, как он.

Маршал не желал, чтобы ему об этом напоминали, но мы не отказывали себе в этом; вот что с ним приключилось.

Лавальер сочиняла скверные стихи; король, страстно влюбленный в нее в ту пору, последовал ее примеру. Его наставниками были Данжо и Сент-Эньян, отнюдь не лучшие из возможных учителей, однако он полагался на их мнение. Как-то раз его величество написал довольно слабый небольшой мадригал; увидев утром, после пробуждения, моего отца, он сказал ему:

— Господин маршал, я прошу вас, прочтите этот маленький мадригал и ответьте, видели ли вы когда-нибудь хоть один столь же нелепый. Все знают, что я люблю стихи, и потому с некоторых пор мне чего только не приносят. Маршал взял стихи, прочел их и, скривившись от отвращения, заметил:

— Государь, ваше величество необычайно справедливо судит обо всем; поистине это самый глупый и пошлый мадригал, какой мне когда-либо доводилось читать.

Король разразился в ответ благосклонным смехом.

— Не правда ли, — продолжал он, — что их написал какой-то фат?

— Ваше величество, этот человек не заслуживает иного прозвища.

— Что ж, я очень рад, что вы говорили со мной столь откровенно, ибо эти стихи написал я.

— О-о, государь, какое вероломство! Я прочел их второпях, пусть ваше величество даст мне снова…

— Нет, нет, господин маршал, первое впечатление всегда самое правдивое. Я это запомню и благодарю вас за урок.

Король снова расхохотался. Смущенный и огорченный отец попытался исправить свою оплошность, но государь не позволил ему это сделать и все время повторял:

— Я сущий фат, вы сами это сказали, господин маршал.

Господин де Грамон не мог успокоиться после этого целую неделю. Мы с Мадам направлялись на Сен-Жерменскую ярмарку, когда нам поведали эту историю; хочу сказать несколько слов о ярмарке, поскольку нынешняя неузнаваемо отличается от прежней. Ярмарка представляла собой большое огороженное пространство, куда въезжали по меньшей мере через семь ворот и где были собраны всевозможные товары со всего света. Каждому промыслу отводилось определенное место, что избавляло покупателей от долгих поисков. Я не говорю о различных балаганах, дрессированных зверях, азартных играх и прочих забавах, привлекавших чужеземцев из многих стран. Ярмарка продолжалась два месяца. Простолюдины приходили сюда по утрам, а придворные приезжали вечером либо ночью, неизменно в масках и переодетые, в каретах без гербов, со слугами в серых кафтанах. Они прогуливались в таком виде по улицам, заходили в лавки ювелиров и галантерейщиков и тратили огромные деньги, покупая множество украшений и нарядов, а также мебель и большие зеркала (к примеру, графиня де Фиески продала поместье, чтобы приобрести такое зеркало).

В каком-нибудь темном проходе происходили тайные встречи, и только Богу известно, сколько там завязалось романов! Кроме того, на ярмарке тайком играли в азартные игры и участвовали в лотереях, моду на которые ввел король, и здесь же грелись у костров, поскольку все происходило в феврале и в марте. Мы с Мадам постоянно убегали туда, как только Месье ложился спать или уходил из дома, направляясь в те же края. Со мной приключился там забавный случай; в то время как мой брат удалился с Мадам в темную галерею, я осталась с одним слугой выбирать ткань для домашнего платья. Какой-то паж подошел ко мне сзади и прошептал на ухо:

— Ты ее хочешь?

Я сочла этот вопрос чересчур фамильярным и обернулась, чтобы дать наглецу пощечину; и тут я узнала юного смазливого пажа г-жи де Мазарини, того самого шевалье де Пезу, который чувствовал себя на ярмарке как дома, очевидно вследствие своего происхождения от матери-торговки. Он показался мне красивее, чем когда-либо, и я смягчилась.

— Еще бы! — ответила я.

— Стало быть, ты собираешься мне ее купить? За какие же деньги?

— Черт побери, за свои собственные, милая субретка! Неужели ты думаешь, что моя бабка Катиш допустит, чтобы я в них нуждался?

— Ах, вот как! Так я субретка? И кто тебе это сказал?

— Твои ножки, глазки и фигура. Я даже знаю твое имя и кто твоя хозяйка.

— Ну-ка, говори живо.

— Твоя хозяйка — красивая и видная дама, которую я видел однажды в Италии: ее муж похитил у меня возлюбленную.

— Поэтому ты решил похитить у нее служанку.

— Я похитил бы и саму госпожу, если бы она изволила согласиться.

— Полно, красавчик, так не поступают со знатными дамами, это годится разве что для нас.

— Ба! Та, с которой я расстался, нисколько не ломалась. Мы превосходно поладили и вместе ездили в Рим.

— Но ты оттуда вернулся?

— А князь…

— Замолчи! Разве можно называть чьи-то имена? К тому же мне кажется, что у дамы денег хватило бы и на двоих.

— Нуда, но я захотел вернуться, я не захотел ехать с ней в Англию, я не захотел отказаться от родившихся у меня в голове замыслов…

— Каких замыслов?

— А! Этого я тебе не скажу, ты можешь проболтаться.

— Я не проболтаюсь.

— Проболтаешься.

— Видно, что ты меня совсем не знаешь.

— Я знаю тебя лучше, чем ты думаешь.

— Неужели? Продолжай.

— Так вот, я приехал сюда из-за твоей прекрасной хозяйки.

— Вот как?!

— Да, из-за нее, из-за нее одной; с тех пор как я ее увидел, я мечтаю только о ней; я не знаю ни одной женщины, которая могла бы с ней сравниться.

— Даже я, мошенник?

— Ты — совсем другое дело.

— Стало быть, у тебя две красивые женщины вместо одной.

Юноша засмеялся, показав два ряда белоснежных зубов:

— С меня будет довольно и одной.

— Какую же ты выберешь?

Он слегка поколебался, а затем взял меня за руку, с которой я сняла перчатку, и сказал:

— Тебя, ей-Богу! Этого мне достаточно; вот поистине королевская рука.

— Ах, сударь!

— Решено? Ты согласна? Настала моя очередь рассмеяться.

— Пойдем со мной вон туда, в скобяной ряд, сейчас там никого нет.

— Не могу, я жду свою госпожу.

— Твою госпожу! Она здесь? Где же?

— Она прогуливается неподалеку, вон там, я не знаю, где именно.

— С любовником?

— С графом де Гишем.

— Со своим братом?

Шевалье обошел вокруг меня, оглядывая меня со всех сторон и бурча себе под нос:

— Однако… Однако…

— Что ты там бормочешь?

— Я говорю… Я говорю… Послушай-ка! Ты надо мной смеешься?

— Никоим образом.

— Ты принимаешь меня за дурака.

— У меня и в мыслях такого нет.

— Что ж, давай твою руку и пойдем.

— Пойдем.

Мы стали гулять поблизости; я знала по опыту, что Мадам и граф де Гиш вернутся не скоро. Я провела с шевалье целый час, и все это время он веселил меня. Я прекрасно понимала, что юноша меня узнал, но не показывала виду, как и он; он говорил мне о любви, обращаясь ко мне как к горничной; это было удобно и вполне меня устраивало. Мне оставалось только слушать и не давать никаких обещаний.

На следующий день я поехала на Сен-Жерменскую ярмарку одна; я бывала там еще не раз и неизменно встречалась с очаровательным шевалье де Пезу; у меня нет уверенности, что мы не договаривались об этих свиданиях заранее. Я продолжала часто видеться с ним, пока он не отправился вслед за своим отцом г-ном де Бофором в Кандийский поход; шевалье завоевал там громкую славу, и он один может сказать, что случилось с герцогом. Возможно, я расскажу об этом; но мне неизвестно, даст ли шевалье де Пезу на это согласие, а я не хотела бы причинять ему неприятности.

Как-то раз я встретила на ярмарке актера Флоридора, и он попытался наговорить мне любезностей. В ту пору он вел тяжбу, и суд лишил его преимуществ знатного происхождения из-за того, что он стал комедиантом. Флоридор выиграл дело: он был дворянин и имел весьма привлекательную наружность. Он поступил в театр по призванию, чтобы играть там королей. Надо было видеть его на сцене!

— Я остаюсь королем в течение трех часов, — говорил актер, — и не имею при этом никаких забот, связанных с троном. Я делаю что хочу, вершу дела и мщу своим врагам, а если и умираю в конце, то по своей доброй воле. Ах! Что за дивное ремесло, сударыня! Мольер был прав, бросив дело своего отца, чтобы заняться тем же, чем занимаюсь я.

Что бы там ни говорили, папаша Поклен, с которым я была знакома (он обивал у меня стены), не столь уж сильно досадовал на выбор своего сына. Он ворчал только, что Мольер швыряет деньги на ветер, вместо того чтобы их копить, и был недоволен его браком.

— Зарабатывать без всякого труда столько денег словами и каракулями и не отложить даже медный грош в мошну — вот в чем моя великая печаль, сударыня, и вы бы тоже печалились на моем месте.

Бедняга Поклен мерил нас на свой аршин — вот уж поистине точное выражение.

Между тем я добралась в своих воспоминаниях до большой карусели, в честь которой назвали площадь перед дворцом Тюильри; король и придворные пошли из-за нее на огромные траты. Мы щеголяли в роскошнейших нарядах, я была усыпана фамильными драгоценностями (матушка, не поехавшая на это торжество, отдала мне свои украшения); г-н Монако разрешил мне увезти свою сокровищницу; несомненно, я была одной из самых нарядно одетых дам. Лозен возглавлял там одну из квадрилей; его девиз гласил: «Взбираюсь так высоко, как только можно подняться»; такой девиз устремляет ввысь. Тогда же Мадемуазель начала замечать графа, ибо она сказала мне:

— У вас очень честолюбивый кузен. Как знать? Возможно, он добьется своего.

В том, что возвышение Лозена остановилось на полпути, не было ни ее, ни его вины, но Бог справедлив, он не позволил ему идти дальше.

Тогда же я познакомилась с одной особой, о которой много говорили: то была маркиза де Ла Бом. Мадам принимала ее в тайне от Месье, который не выносил эту даму из-за того, что она имела изумительный вкус в отношении нарядов и украшала нас весьма необычными уборами из драгоценных камней.

Госпожа де Ла Бом была любовницей того самого герцога де Кандаля, красавца, который умер таким молодым, успев вскружить столько голов. Маркиза находилась в Лионе, когда она получила печальное известие, повергшее ее в отчаяние. Она ненавидела своего мужа и дала ему явное доказательство этого. Он вошел в комнату жены в ту самую драматичную минуту: она была непричесанной и ее волосы на редкость красивого пепельного цвета разметались по плечам. Ни у кого не было столь прекрасных волос; маркиз принялся их расхваливать и собрался было воздать должное прочим прелестям своей супруги. Маркизу, глотавшую слезы, возмутили все эти любезности; не зная, как проучить мужа, она схватила свои волосы, отрезала их под корень и сказала:

— Раз они вам так нравятся, возьмите их и оставьте меня в покое, тем более что они мне больше не нужны!

Господин де Ла Бом дважды или трижды запирал жену на ключ; она была молодой, расточительной, постоянно нуждалась в деньгах и отдавалась за них. В шкатулке г-на Фуке нашли ее письмо, в котором говорилось следующее:

«Я Вас нисколько не люблю, я терпеть не могу грешить, но еще больше я страшусь нужды — поэтому приходите ко мне скорее».

В ответ на это письмо г-н Фуке послал г-же де Ла Бом десять тысяч экю. Именно она вместе с маркизой де Монгла участвовала в истории с книгой Бюсси (о нем я уже рассказывала), из-за которой его отправили в ссылку. Эту книгу никто не видел целиком; она издана полностью только в Голландии; у нас же можно прочесть лишь отрывки из нее, где отсутствуют какие-либо имена.

Госпожа де Ла Бом похитила у него большую часть этого сочинения и тайно распространяла ее; это наделало очень много шуму; Бюсси едва не дал даме пощечину: он чрезвычайно груб, и, как утверждают, если бы не граф дю Люд, бросившийся между ними, маркиза вряд ли избежала бы этого оскорбления. Она взяла в любовники Лувуа, сына канцлера Ле Телье, и теперь служит ему наперсницей. Мадам приблизила к себе эту особу больше, чем следовало, и ей пришлось в этом раскаяться: г-жа де Ла Бом — коварная женщина.

Маркиза слегка попользовалась Лозеном, но я ее отнюдь не опасалась; будь она моей единственной соперницей, и я, и кузен могли бы, вероятно, жить спокойно. Однако Бог снова распорядился иначе.

Жмурки были в ту пору самой популярной игрой. Король безумно ее любил, но запрещал Лавальер в ней участвовать, так как он не допускал, чтобы чья-нибудь рука касалась ее руки. Как-то раз, вечером, государь переоделся и отдал свою голубую ленту Лозену, чтобы его не узнали; граф сказал с присущей ему дерзостью:

— Не забудьте о ней, ваше величество.

В самом деле, король вспомнил о ней, но позднее. Во время игры в жмурки, если при этом не было короля, Месье, чтобы его принимали за одну из нас, часто надевал юбки, которые он брал у Мадам. Вот почему этот бесстыдник шевалье де Лоррен говорил, хватая кого-нибудь за подол платья:

— Это женщина или Месье; черт побери, разве можно их различить?

Итак, в жмурки играли повсюду — начиная от покоев короля до комнат пажей, горничных и лакеев. С мадемуазель де Севинье, этой страшной недотрогой, ныне г-жой де Гриньян, приключилась презабавная история. Я должна сказать, что ее считают моей подругой, и мы ездили друг к другу в гости в Монако и в Гриньян, но не стали вследствие этого больше любить друг друга; стало быть, я не провинюсь, рассказывая все, как было, а вы сделаете из этого заключение по своему усмотрению.

Дело было в Лувре; было очень жарко, мы играли в одной из комнат на первом этаже; ее окна выходили в некое подобие сада, разбитого для королевы во время ее беременности. В тот вечер король был оживлен — подобные приступы веселья случались с ним в ту пору, но впоследствии он от них полностью избавился. Когда надевать повязку на глаза доставалось государю, он позволял себе вольности почти что с каждой из нас, а в особенности с Севинье, которая, казалось, не слишком отводила от него свои взгляды.

В этот цветник перенесли огромные апельсиновые деревья, сохранившиеся со времен Франциска I, и расставили их в виде рощи; от них исходил опьяняющий аромат; под их сенью отдыхали, мечтали и любили, как говорил мой отец, — в этом уголке сада бывало больше всего людей. Король незаметно увлек сюда эту юную красавицу и оставался с ней наедине с четверть часа; она вышла оттуда пунцовой как мак и устремилась бегом к своей досточтимой матушке, которая тут же увела ее.

Тут же пронесся слух, что король решил поухаживать за девицей. Весь двор переполошился, и вокруг матери с дочерью стали плестись интриги; отголоски этого шума докатились до провинции. Что же произошло между недотрогой и королем? Я не знаю, никто об этом не говорил; несомненно одно: с тех пор его величество никогда больше не обращал на нее внимания, даже в ту пору, когда она занимала высокое положение, будучи едва ли не наместницей Прованса; король принимал ее вежливо и столь же равнодушно, как если бы она была девяностолетней старухой, а не одной из самых красивых женщин Франции. По этому поводу строили множество догадок, пытались найти ответ и давали волю фантазии, но никто так и не смог ничего узнать: король всегда был очень скрытным; что касается барышни, то она старалась об этом не говорить. Бюсси, вечно пререкавшийся со своей кузиной, услышал о случившемся и решил любой ценой выяснить, чем все это обернется, надеясь извлечь из этого выгоду для себя и добиться возвращения из ссылки; однако у него ничего не вышло, как и у других, и он из-за этого страшно разозлился.

В то время одно очень приятное общество собиралось во Френе, в доме г-жи Дюплесси-Генего, той самой, о которой я уже рассказывала и дочь которой вышла замуж за Кадрусса. Я и Гиш иногда у нее бывали, и, хотя мы не принадлежали кчислу кое-кого, то есть завсегдатаев Френа, нас принимали там с большим почетом. Я не знаю ничего восхитительнее этих собраний; это было то, что сохранилось от дворца Рамбуйе с его жеманницами. Все называли друг друга по именам, заимствованным из «Клелии» и Королевства Нежных Чувств. Госпожа де Генего была Амалтеей, г-н де Помпонн — Климадантом, г-н де Генего — Алкандром, г-н де Ларошфуко — Симаном, не считая всяких Амиандров, Мелиандров и Клиодонов — прочих я уже не помню. Эти встречи происходили: летом — во Френе, а зимой — в известном всем дворце Неверов.

Замок Френ расположен немного дальше Юте, возле слияния Бёвронны и Марны; он был почти полностью перестроен Мансаром. Ничто не сравнится с ним по красоте расположения, по местам для прогулок и по архитектуре. Его покои роскошны. Френ почти столь же великолепен, как и Во, и он уже пришел в себя после опалы г-на Фуке, которая для г-на де Генего, как и для многих других имела неприятные последствия. Мы встречались там с г-жой и мадемуазель де Севинье, а также с г-жой де Лафайет — неизменной спутницей г-на де Ларошфуко, что признают все, но никто не злословит на этот счет. Сюда же приезжали моя прежняя соперница г-жа де Куланж, ставшая очаровательной и остроумной женщиной, без которой не обходилось ни одно торжество, и ходившая повсюду в сопровождении своего кузена, маркиза де Ла Трусса, а также аббат Тестю, Бранкас — чрезвычайно рассеянный человек, маркиз де Ла Фар и прежде всего г-жа де Ла Саблиер, так что гостей было великое множество.

Кроме того, мы видели там г-на де Помпонна, в промежутках между его посольскими миссиями, Корбинелли, д'Аквиля и всех прочих. Мы чудесно проводили время; моему брату там нравилось, а я отдыхала от дворцовых интриг. Я оставалась в замке по два-три дня, сказавшись больной, чтобы безмятежно пожить там и спокойно повеселиться. Мадам знала об этом и завидовала мне. Она писала мне во Френ и просила передать хозяевам дома, что ей очень хотелось бы к ним приехать, невзирая на их опалу (принцесса во времена Фронды познакомилась с г-жой де Генего и хранила о ней теплые воспоминания).

Где они теперь, те прекрасные дни? Тогда я еще немного верила в Лозена и его любовь. Он навещал меня иногда по вечерам под видом моего гонца, приносившего какое-то известие или письмо. Кузен смело заходил ко мне; для маскировки он надевал темный парик, весьма менявший его облик. На посетителя не обращали никакого внимания; он укрывался в каком-нибудь уголке, дожидаясь, когда Блондо отворит мою дверь. Какие долгие беседы мы пели с ним по ночам в этом дивном парке! Прочие пары гуляли там как и мы, но все учтиво избегали друг друга, и ничьи любопытные взгляды не смущали влюбленных. На следующий день никто даже не упоминал об этом, словно ничего подобного не было; исключение составлял этот проныра Бенсерад, который довольно часто заглядывал в парк, желая видеть все. Затем он рассказывал то, что ему подсказывало его воображение, но мы так и не были разоблачены.

Этот салон все еще так и стоит у меня перед глазами; позвольте мне описать эту картину, ибо она вносит в мою душу покой. Вскоре нам предстояло играть сочиненную для завсегдатаев замка пьесу под названием «Превращение Луи Байяра»; мы все или почти все принимали в ней участие; пьесу репетировали в библиотеке, собираясь возле старого Арно д'Андийи, отца г-жи де Помпонн, снискавшего себе славу, подобно всем своим родным, во время споров в Пор-Рояле. Там же бывали г-жа де Лафайет, возможно грезившая о Зайде; г-жа де Генего, малевавшая картинки; г-жа де Мотвиль, читавшая очередную благочестивую книгу; г-н де Сессак, позже отправленный в ссылку за то, что он плутовал во время игр у г-жи де Лавальер; г-жа де Кадрусс; мадемуазель де Генего и мадемуазель де Севинье, порхавшие вокруг нас, словно бабочки с большими синими крыльями; при этом присутствовали и мы с Гишем: брат был скован и неразговорчив, а я зевала.

То была столь безмятежная и добропорядочная картина (я не подозревала тогда о проделках Сессака), что слезы подступают к моим глазам, стоит мне теперь лишь подумать о ней.

В тот же вечер появился Лозен, и тут начались наши раздоры: граф забыл у меня письмо г-жи де Монтеспан, или, точнее, оно выпало из его кармана, когда он доставал носовой платок. Письмо было достаточно ясным и не оставляло никаких сомнений; я обдумывала его всю ночь: речь шла обо мне, и как только моя соперница обо мне не отзывалась!

На следующий день я созвала своих слуг и решила вернуться в Париж. Я задыхалась, мне надо было уехать; когда Лозен пришел и спокойно осведомился, почему я так скоро хочу вернуться, у меня появилось желание его убить.

— Что это за письмо? — спросила я.

— Письмо? Оно адресовано не мне.

— Взгляните на надпись на конверте.

— Это ошибка.

— Письмо от госпожи де Монтеспан, я знаю ее почерк.

— Возможно, но оно адресовано не мне.

— А кому же?

— Это не мой секрет, я не могу его выдать.

— Я вам не верю.

— Сударыня, разве я выпытывал у вас дворцовые тайны Монако?

— Превосходный ответ.

— Достойный вопроса. До меня доходило немало всяких слухов, о которых я умалчиваю; берите пример с меня и будем принимать друг друга такими, какие мы есть, не желая большего.

— Неблагодарный!

— Вы платите мне тем же.

— Докажите.

— Это нетрудно. Неужели я не вижу, что вы меня разлюбили? Разве вы относитесь теперь ко мне так же, как прежде? Я со своей стороны полагаю, что все обстоит иначе, да и вы полагаете так же. Я считаю вас шутницей, раз вы ссоритесь со мной из-за подобных бредней. Госпожа де Монтеспан, которая думает только обо мне! Предупреждаю вас: это неразумный способ оправдаться.

Лозен терзал меня подобным образом более часа, и, хотя улика была у меня в руках, это мне в конце концов пришлось просить у него прощения. Обвиняя меня, он вел себя так для того, чтобы помешать мне изобличить его, и вскоре весь двор стал говорить лишь об этой хитроумной интриге Лозена — разумеется за исключением короля, который сделал графа своим фаворитом и любил его не меньше, чем прекрасную Атенаис. Я думаю, пришла пора рассказать о беспрестанных похождениях г-на де Лозена до его брака с Мадемуазель; доведя мое повествование до этого события, мы ненадолго оставим графа в покое, чтобы уделить внимание мне, а также рассказать несколько известных мне довольно необычных историй, приключившихся с другими людьми.

Едва только король воспылал любовью к Лозену, он тут же поставил его во главе только что созданного драгунского полка, чуть позже произвел его в генерал-майоры и, наконец, назначил генерал-полковником драгунов, учредив эту должность ради него. Это произошло в ту пору, когда мы страстно любили друг друга; кузен позволял мне пользоваться всеми этими почестями и возлагал их к моим ногам; я гордилась графом и любила короля за то, что он жаловал ему эти награды; что касается Лозена, то ему всего этого было мало; я никогда не видела человека с более ненасытным честолюбием, и он за него впоследствии дорого заплатил.

Герцог де Мазарини, уже удалившийся от дворцовых дел, решил избавиться от своей должности командующего артиллерией. Пюигийем услышал об этом одним из первых и поспешил к королю.

— Государь, — сказал он, — ваше величество изволили говорить, что никто не служит его особе более усердно и преданно, чем я.

— Несомненно.

— Так вот, герцог де Мазарини собирается продать свою должность; пусть король позволит мне ее купить.

— Подумайте, что вы говорите, Пюигийем!

— Что тут такого, государь? Как бы то ни было, я заслуживаю этого не меньше, чем герцог де Мазарини.

Король подумал и ответил:

— Я разрешаю вам это, но с одним условием.

— С каким, ваше величество?

— Многие выпрашивают у меня эту должность, и я до сих пор всем отказывал; дайте мне время унять страсти и обещайте, что в течение недели вы не станете говорить об этом даже с вашим лучшим другом.

Дело в том, что Лувуа ненавидел Пюигийема, и король опасался его возражений. Он хотел заставить министра замолчать, наградив его чем-нибудь другим и уладив дело таким образом, чтобы Лувуа не на что было жаловаться. Его величество попросил на это неделю, и Лозен охотно согласился.

Когда настало благословенное утро, Лозен, который имел привилегию входить в апартаменты его величества наряду с первыми дворянами королевских покоев, направился в комнату, отделявшую придворных от помещения, где заседал совет, и стал ждать выхода его членов. Граф увидел дежурившего там первого камердинера королевских покоев Ньера, и тот осведомился, что он делает здесь в столь ранний час.

— Право, дорогой Ньер, я могу вам открыться; пора секретов миновала, вы узнаете эту новость первым, и я надеюсь, что вы не станете больше сомневаться в моих искренних чувствам к вам: я — командующий артиллерией.

— Ах, сударь, какая радость! До чего же я счастлив! Подобный выбор делает такую честь нашему повелителю и вам как его избраннику!

Камердинер посмотрел на часы, сослался на то, что у него осталась всего четверть часа, чтобы исполнить неотложное поручение короля, и поспешил наверх по небольшой лестнице, которая вела в кабинет, где г-н Лувуа работал весь день (министрам отводили в Сен-Жермене весьма скверные помещения). Ньер рассказал Лувуа о том, что случилось, и тот так обрадовался, что расцеловал его:

— Будьте покойны, дорогой Ньер, я не забуду об этой вашей услуге; но назначение еще не состоялось, и, если я сумею его предотвратить, оно никогда не произойдет.

Он отослал Ньера и вскоре последовал за ним с кипой бумаг в руках. Камердинер разыграл удивление и заметил, что король находится на финансовом совете, куда Лувуа не имеет права входить.

— Не имеет значения, — отвечал министр, — мне непременно нужно поговорить с его величеством, и я войду несмотря ни на что. Он даже не поздоровался с Лозеном, ожидавшим своего часа.

XXIV.

Король был весьма удивлен приходом Лувуа; министр направился прямо к государю с просьбой позволить ему поговорить с его величеством хотя бы минуту по крайне срочному делу. Король встал и направился к оконному проему; Лувуа последовал за ним.

— Государь, — сказал он, — вы назначили господина де Лозена командующим артиллерией и собираетесь объявить это по окончании совета; граф ждет вас в соседней комнате, я его видел. Я пришел спросить вас, хорошо ли вы все обдумали; мы с Лозеном не выносим друг друга, а нам придется постоянно быть во взаимодействии; граф — гордец, как и я, он ни в чем не будет мне уступать, а я ему тем более; вам известны его своенравие и спесь; в случае его назначения наименьшая из всех предстоящих вам неприятностей — не иметь ни дня покоя от наших разногласий; будучи честным и верным слугой, я считаю своим долгом обратить на это ваше внимание.

Король рассердился, хотя и ничего не сказал; в особенности он был раздосадован тем, что его секрет стал достоянием Лувуа, которого он опасался и от которого в первую очередь желал его утаить. Он отвечал министру с чрезвычайно значительным видом:

— Назначение еще не состоялось, сударь, и мне как никому другому известны неудобства и преимущества даруемых мной милостей; я взвешиваю и рассчитываю все за и против — стало быть, мне и решать этот вопрос по своему усмотрению.

Государь вернулся на заседание совета, ничего больше не прибавив. Лувуа покинул зал в сильном замешательстве; Пюигийем же продолжать ждать. Король прошел мимо и не сказал ему ни слова. В сильном удивлении граф следует за государем к мессе, а затем старается все время попадаться ему на глаза, ожидая обещанного назначения, — ничего не происходит; наконец, умирая от беспокойства, Лозен решается обратиться к королю после его малой вечерней аудиенции.

— Я помню, помню, — отвечает государь с раздражением, — но пока это еще не решено; я подумаю.

Тон его величества и неопределенность ответа встревожили Лозена. В глубокой печали явился он к Монтеспан, когда для него настала пора любви — дело в том, что король никогда не навещал своих любовниц ночью, а лишь иногда приходил к ним по вечерам, предупреждая их об этом заранее. В связи с этим мне вспоминается остроумное изречение г-жи де Куланж, у которой так много превосходных высказываний.

Ее спросили, как бы она поступила, если бы король соблаговолил обратить на нее свой взор.

— Право, — сказала она, — я и понятия не имею. Я знаю только, что никогда не выбрала бы нашего государя по своему усмотрению, невзирая на его достоинства. Мне нужен любовник моего звания, иначе в минуты наибольшей нежности мне поневоле вечно мерещился бы гвардеец с алебардой, топающий ногой и кричащий «Король!» из опасения, что я это забуду.

Госпожа де Монтеспан не была столь требовательной, у нее были любовники на все вкусы, и Лозен подходил для тайных свиданий. Король подарил ей очень красивый диван, обитый изумительной тканью, которую прислал персидский шах, и она обычно обсуждала на нем любовные вопросы. Темный цвет подушек подчеркивал белоснежный цвет ее лица и восхитительных рук. Лозен расположился на диване рядом с нею, и после первых приветствий она спросила, чем вызвана его печаль и почему он почти не смеется над ее шутками, которые ему всегда так нравились.

— Я огорчен, — отвечал граф, — вы сейчас все поймете. И он тут же рассказал Монтеспан о том, что произошло, об обещаниях короля и о своих опасениях.

— Как! Он вам это обещал и не сдержал слово? А ведь вы столь усердный и преданный слуга. Ах! Это отнюдь меня не удивляет, ведь король такой неблагодарный человек.

— Не спешите его осуждать — возможно, у него есть какие-то особые соображения…

— У короля нет никаких особых соображений. У него нет ничего, кроме собственных прихотей; разве он хоть чем-нибудь бывает доволен? Ах! Вы еще не знаете его так хорошо, как я, вы не подозреваете о том, как жесток этот человек: он думает лишь о себе и живет исключительно ради себя, все остальные люди, а в особенности женщины, для него только игрушки. Знаете ли вы, как мне это наскучило! Если бы у меня была уверенность, что мое место останется незанятым, я бы его освободила, но видеть там вместо себя другую — ах, я не могу на это пойти.

— И все же как мне узнать, в чем тут дело? Вы поговорите с королем?

— Конечно. Ну-ка, скажите: он дал вам слово?

— Да.

— Он потребовал, чтобы вы хранили все в тайне?

— Да.

— Вы так и поступали?

— До самой последней минуты, даже при встречах с вами.

— Вы никому ничего не говорили? Подумайте хорошенько.

— Сегодня утром у зала совета я сказал это Ньеру, чтобы заручиться его дружбой; но вряд ли это он, он не видел ни одной души.

— Вы в этом уверены?

— Ах! О Боже, вы мне напомнили! Ньер уходил на несколько минут.

— Больше и не требовалось: это ставленник Лувуа.

— А затем явился Лувуа, он вошел в зал, где заседал совет, и говорил с королем; никаких сомнений — это он! Подлец!

— Это будет очень трудно исправить, однако я не отчаиваюсь. Положитесь на меня, я поговорю с королем таким образом, что сумею его переубедить.

— Вы это обещаете?

— А вы сомневаетесь?

— И когда?

— Уже завтра.

Умники скрепили свой союз обещаниями и провели время приятнейшим образом; они расстались, будучи весьма довольными друг другом, но дама заставила Пюигийема поклясться, что он запасется терпением и никому не станет рассказывать о своих опасениях и новых надеждах. На следующий день граф пришел к Монтеспан в сильном нетерпении.

— Что сказал король? — спросил он.

— Ничего. Невозможно вытянуть из него хотя бы слово.

— Не теряйте надежды, попробуйте снова.

На следующий день, еще через день — та же игра. Терпение отнюдь не было достоинством этого королевского фаворита: он стал говорить с дамой довольно резко. Госпожа де Монтеспан лишь посмеивалась; она оправдывалась с непревзойденным остроумием и, наполовину шутя, наполовину серьезно, пообещала, что следующий день — крайний срок, когда он получит ответ.

— Клянусь честью! Да, я получу его или потеряю на этом свое имя.

— Вы говорите это таким тоном!.. Разве вы не верите в мою дружбу?

— Я верю, но завтра буду в ней уверен еще больше, вот увидите!

Лозен взял за правило всюду заводить друзей; поэтому он завоевал благосклонность любимой горничной маркизы и добился, чтобы она помогла ему совершить неслыханно дерзкий и невообразимо безрассудный поступок. Граф просто сбил девушку с толку, желая удовлетворить свое любопытство, и он не впервые отваживался на подобную выходку.

Он уговорил эту служанку, которую почему-то звали Аспасией (она была очень красивой и видной особой), спрятать его под диваном, о котором только что шла речь, спрятать для того, чтобы беспрепятственно составить достоверное представление о своей дражайшей любовнице и иметь потом возможность высказать ей всю правду. Нельзя думать об этом без содрогания: стоило графу сделать непроизвольное движение, закашляться или чихнуть, и он бы пропал.

Как я уже говорила, король никогда не покидал ночью своего брачного ложа. Если бы он не проявлял эту чуткость, королева, внешне довольно терпеливо мирившаяся со своими соперницами, пришла бы в ярость и не оставила бы мужа в покое. Итак, по утрам его величество отправлялся к Монтеспан и охотнее всего избирал в качестве сиденья — или, точнее, трона — тот самый диван; король не подозревал при этом, что один из его подданных нередко располагается на его месте.

Государь явился к своей любовнице как обычно; Лозен, затаившись под кроватными занавесками, напряг слух. Сначала он услышал то, что его не касалось, хотя король и его любовница воздержались бы воспроизводить это при нем. Я не стала бы утверждать, что граф отнесся к услышанному им спокойно, но он проявил выдержку и стал ждать; наконец, речь зашла о нем, причем вполне естественно.

— Даже не знаю, как поступить с Лозеном, — сказал король, — я дал ему обещание, но у меня нет никакого желания его выполнять.

— Кто же вас принуждает?

— Я не люблю нарушать свое слово; в данном случае это не моя вина, и графу следует винить только себя.

— Это поистине так.

— Лозен проговорился, он рассказал об этом, в то время как я дал согласие с условием, чтобы он держал все в полной тайне; граф допустил ошибку, и теперь мы в расчете.

— Разумеется.

— Разве я могу по собственной воле оказаться между двумя подобными упрямцами? У меня же не будет ни минуты покоя, они станут ссориться с утра до вечера; если один сделает что-то, другой тотчас же уничтожит сделанное; право, они могут свести меня с ума.

— Этот Пюигийем — такой наглец, такой гордец!

— О, да!

— Что касается меня, я никогда не понимала, какими чарами он вас околдовал, ведь вокруг тысячи людей не хуже него, а вы на них даже не смотрите. Вы осыпаете Лозена милостями, хотя он не становится от этого благодарнее, ему кажется, что так и должно быть. Дело в том, что он вас не любит, поверьте моему слову.

— Я не могу этого вообразить, сударыня; после того как граф был сущим ничтожеством, после всего, что я для него сделал, это было бы верхом неблагодарности.

— Лозен — неблагодарный человек, государь, вы даже представить себе не можете, до чего он неблагодарен; он думает только о себе, ваша служба его нисколько не волнует, лишь бы на него сыпались почести и деньги. Вы же видите, граф нападает на всех, за исключением Грамонов; не подумайте, что он щадит их из любви к госпоже Монако, ему уже нет до нее никакого дела, но Грамоны знают его тайну; когда графа де Гиша обвинили в том, что он сдал Дюнкерк, обвинители всего лишь не на того напали, и маршалу это прекрасно известно.

— Однако, сударыня, почему же, зная об этом, вы продолжаете столь охотно принимать Лозена? Он же отсюда не выходит. Госпожа де Лавальер утверждает, что он появляется у вас по вечерам.

— Не вы ли приказали мне обходиться с ним как с вашим лучшим другом?

— Разумеется, но разве это повод допускать графа в столь поздние часы?

— Ваше величество, неужели я должна оправдываться, защищаясь от наветов Лавальер? Разве вы не знаете, что она стремится меня погубить и выдумывает…

— Зато я знаю, что нельзя выдумать ничего подобного на ее счет.

Король произнес эти слова твердо и веско, заставив маркизу замолчать; он не любил, когда нападали на Лавальер, которой он верил, справедливо полагая, что девушка предана ему всей душой. Госпожа де Монтеспан поспешно изменила тактику и снова обрушилась на Лозена — она убеждала короля отказаться от своего обещания, не опасаясь криков и буйных выходок графа.

— Хорошо быть другом и отцом своих подданных и придворных, но всему есть предел; надо подумать и о себе, а вы никогда об этом не думаете и вечно забываете о себе, жертвуя собственными желаниями и пристрастиями ради других; на вашем месте никто не вел бы себя столь великодушно.

Любовники расстались после двух часов столь откровенной беседы, искренность которой Лозен мог оценить как никто другой; после этого король вернулся в свои покои, г-жа де Монтеспан занялась своим туалетом, а затем отправилась на репетицию балета, где присутствовали король, королева и весь двор.

Выбравшись из своего укрытия, Пюигийем поспешил к себе, чтобы привести в порядок свою одежду, а затем вернулся и снова приник к двери г-жи де Монтеспан, мысленно говоря: «Ну, госпожа маркиза, мы еще посмотрим, кто кого!».

XXV.

Граф ждал так приблизительно три четверти часа; затем он увидел, как г-жа де Монтеспан вышла из комнаты в великолепном наряде, с улыбкой на устах; она встретила кавалера с сияющим видом, и он придал своему лицу соответствующее выражение. Он подал даме руку и попросил разрешения проводить ее, на что она согласилась чрезвычайно охотно.

— Сударыня, ваша красота столь победоносна, что, если вы соблаговолите замолвить за меня словечко, я уверен в успешном исходе дела.

— Вы не можете сомневаться в моем обещании, сударь, я исполнила его в точности.

— Вы изволили говорить с королем?

— Более получаса.

— И вы поддержали мою просьбу?

— Столь же горячо, как если бы речь шла о моем родном брате.

— Что же ответил его величество?

— Король считает это затруднительным из-за возникших препятствий, тем не менее я надеюсь, что он их преодолеет.

— Вы соблаговолили предоставить ему для этого средства?

— Я предложила королю более десяти способов, и он согласился с этим, пообещав выбрать лучшие из них. — Я, как и вы, надеюсь, что он это сделает.

— Не сомневайтесь в этом.

— Стало быть, король дал вам слово, не так ли? По вашей просьбе и вследствие того, что вы обо мне рассказали? Значит, я буду всем обязан именно вам?

— Только мне, уверяю вас.

Будучи не в силах больше сдерживаться, Лозен стиснул руку маркизы и, наклонившись к ее уху, сказал:

— Вы лгунья, грязная потаскуха и подлая обманщица; вы не сказали ничего подобного, а, напротив, убеждали короля не считаться со мной; вы отзывались обо мне ужасно дурно, употребляя при этом почти те же выражения, с помощью которых вы бранили его величество, причем в том же месте и при тех же обстоятельствах.

Граф прибавил к этой выразительной фразе поток ругательств, которые я не смею здесь привести (самыми невинными из них были «шлюха» и «мошенница»); затем он дословно повторил ее беседу с королем. Маркиза настолько растерялась, что ничего не смогла ему возразить. Никогда еще она не была в таком замешательстве: ей с трудом удалось скрыть свой ужас, гнев, а также дрожь ног и губ. Придя же на репетицию балета, она упала в обморок.

Все уже собрались; король в испуге подошел к маркизе; настойка королевы Венгерской и самая сильная нюхательная соль оказались бессильны — маркиза не приходила в чувство. Наконец г-жа де Монтеспан открыла глаза, но она была так растерянна, что не решалась поднять взгляд из опасения увидеть перед собой Лозена. Она попросила разрешения вернуться к себе, и, как только это стало возможно, король последовал за ней. Вообразите эту сцену! Маркиза едва не сошла с ума:

— Как Лозен узнал, о чем мы говорили? Я не понимаю, может быть, ему сказал об этом дьявол? Но он, несомненно, повторил мне все до последнего слова.

— Вы ошибаетесь, это невозможно.

— Безусловно, граф знает все; либо он слышал это, либо он чародей; как же он со мной обращался!

— Как вы это допустили?

— Разве я могла поступить иначе?!

— Почему же вы никого не позвали, чтобы его выставили за дверь!

— Во дворце вашего величества! Одного из его друзей и его лучших придворных! Разве меня бы послушались?! К тому же, признаться, мне это и в голову не пришло: я так растерялась, что просто лишилась рассудка!

— Я не знаю, что мешает мне приказать арестовать графа и отправить его в Бастилию. Фат! Наглец!

— Ах! Этот негодяй очень опасен!

— Пусть он ведет себя осмотрительно и не дает мне ни малейшего повода, иначе, клянусь…

— Ах, государь! Он станет водить вас за нос, оскорблять, и вы же будете просить у него прощения.

— Сударыня!

— Этот человек держит вас в руках и повелевает вами, как ни одна женщина в мире; вы питаете к нему слабость, он притягивает вас, как никто другой. Я уже говорила вам: вы осыпаете его милостями, а он принимает их как должное, даже не соизволив сказать: «Я благодарю вас».

Самое любопытное, что маркиза была права: в самом деле, Лозен был повелителем короля, а не король — повелителем Лозена. Он разрешал графу то, что не позволил бы даже дофину. В дальнейшем вы в этом убедитесь.

С этого дня еще долгое время г-жа де Монтеспан отваживалась беседовать с королем только по секрету, принимая множество мер предосторожности. Она говорила порой со смехом, что у Лозена в услужении находится дьявол и что прочие придворные вполне могли бы пользоваться его услугами вместе с графом.

— Мне кажется, он прячется за пологом моего алькова, и ночью в любую минуту может предстать передо мной со своими блестящими рожками.

— Увы! — отвечала г-жа Корнюель, которой это рассказали.

— Госпоже де Монтеспан следовало бы знать: не все то золото, что блестит, тем более в подобных случаях.

В течение нескольких дней взбешенный Лозен и король, озадаченный его гневом, чувствовали себя неловко при встречах и не разговаривали друг с другом. Наконец, граф не выдержал и во время одной из больших аудиенций ухитрился поговорить с его величеством с глазу на глаз, несмотря на то что король всячески старался этого избежать. Увидев приближающегося Лозена, он сделал два шага к двери, но граф дерзко остановил его:

— Государь, всего два слова.

— Что вам угодно, сударь? — спросил король, старясь держаться с присущим ему высокомерием.

— Я пришел просить наше величество об исполнении его обещания.

— Какого?

— Относительно должности командующего артиллерией; вы мне ее обещали, и я на это рассчитывал.

— Вы не правы, сударь.

— Не прав?

— Да, вы не правы: вы сами освободили меня от всяких обязательств. Давая вам обещание, я поставил одно условие; вы его нарушили, и теперь я ничем не связан.

— Ваше величество, это недостойно ни короля, ни даже простого дворянина, это недостойная и бесчестная увертка.

— Сударь!

— Я повторяю: прибегать к уловке, чтобы уклониться от своих обязательств, недостойно дворянина, и я счел бы себя опозоренным, если бы воспользовался тем же.

Граф отступил на несколько шагов, повернулся спиной к королю, вытащил свою шпагу, сломал клинок ногой и, отшвырнув обломки в сторону, вскричал в ярости:

— Это поистине так, и я ни за что, ни за что не стану служить государю, который столь подло нарушает свое слово, и для меня не имеет значение, к чему это приведет.

С любым другим на месте Лозена все было бы кончено, но вот доказательство того, что наш государь питал к графу слабость: вместо того чтобы рассердиться, приказать схватить наглеца и посадить его в подземный застенок, король, будучи вне себя от гнева, открыл окно, выбросил свою трость в сад и сказал со спокойствием человека, сумевшего овладеть собой:

— Ударив знатного человека, я укорял бы себя всю жизнь, однако это единственная награда, которую вы заслуживаете. После этого он ушел.

Вы можете представить себе состояние Лозена: то была смесь ярости, ужаса и чуть ли не отчаяния; он считал себя обреченным, но при этом не падал духом: он никогда не сомневался в своей счастливой звезде, и я уверена, что он не сомневается в ней и сейчас, находясь в заточении в неприступной крепости, под надзором самого беспощадного из тюремщиков.

В тот вечер Лозен больше не появлялся в обществе, а на следующий день его арестовали прямо в спальне и повезли в Бастилию. Безусловно, он заслужил это, но тем не менее не считал себя побежденным. Гитри, один из фаворитов короля, для которого государь учредил должность начальника гардероба, был другом Лозена; он решил доказать это графу на деле и дерзнул поговорить с его величеством, который, вероятно, только этого и ждал.

— Государь, — сказал Гитри, — пожалейте графа.

— Сударь, пожалеть его, этого наглеца и неблагодарного негодяя?

— Нет, государь, несчастного человека.

— Вы шутите!

— Он потерял голову, он лишился рассудка, я вас уверяю.

— Лозен отнюдь не лишился рассудка, его голова на месте, он такой всегда; я знаю графа, и пусть со мной больше не говорят о нем.

— Ваше величество, я заклинаю вас выслушать меня: Лозен рассчитывал на ваше слово, ведь вы никогда не нарушаете своих обещаний; граф расстроился из-за того, что он вам так не угодил, а тут еще эта высокая должность, он был ею ослеплен; он до сих пор в отчаянии, отсюда его высказывание…

— Сударь, нельзя выказывать неуважение своему повелителю: такому гнусному поступку нет оправдания.

— Покорнейше вас прошу принять во внимание данное ему обещание, его высокие надежды, его неизменную преданность вам, а также боязнь вас обидеть. Примите все это во внимание.

— Я подумаю, сударь.

Король сказал свое последнее слово, после которого добавлять уже было нечего. Однако Гитри продолжал свое дело, неоднократно возобновляя попытку продолжить этот разговор. Сначала король относился к этому с раздражением, а затем поддался на уговоры и снизошел до того, что сказал: — Бедняга Лозен! Должно быть, он умирает там со скуки!

— Граф умирает от желания видеть ваше величество, государь. Он думает только о вас.

— Неужели? А не о своих любовницах?

— Даже самая дорогая его сердцу любовница ничего для него не значит по сравнению с одним лишь словом вашего величества.

— Вы уверены, что это так? Вы не стараетесь его обелить?

— Я ручаюсь.

— В таком случае мы посмотрим.

На следующий день король назначил командующим артиллерией герцога дю Люда, первого дворянина королевских покоев, а тот продал прежнюю свою должность герцогу де Жевру, который оставил свободным место командира роты телохранителей.

— Гитри, — сказал король во время вечерней аудиенции, — не угодно ли вам совершить прогулку в Бастилию? — Ваше величество, у меня нет ни малейшего желания это делать.

— Как! Вы даже не хотите сообщить приятную новость одному из своих друзей?

— Ах, государь, это другое дело, я поспешу туда, как только наступит рассвет. А что это за приятная новость?

— Скажите графу, что я предлагаю ему место капитана телохранителей, которое занимал Жевр.

— Ах, ваше величество, это не то же самое, что должность командующего артиллерией, но, в конце концов…

— Вам легко привередничать; я полагаю, Лозен не станет так уж упрямиться, сидя под замком.

Гитри отправился к графу. Тот отнюдь не ожидал подобной милости, тем более что он ни о чем не просил. Поскольку дерзость Лозена ни с чем не сравнима, он, видя этот поворот в отношении к нему короля, вообразил, что сможет извлечь из королевского великодушия больше выгоды, и заявил Гитри:

— Я не намерен идти из епископов в мельники. Гитри вернулся смущенным; король принялся его расспрашивать и, видя его замешательство, рассмеялся.

— Бьюсь об заклад, что Лозен отказывается, — сказал он. — Я знаю графа и почти ожидал этого. Он полагает, что моя доброта прострется дальше. Поезжайте завтра опять в Бастилию и уговорите Лозена; да будет ему известно, что второй отказ может повлечь за собой полный разрыв между нами и я его ни за что не прощу.

Гитри вновь взялся за дело; он очень веско сказал графу, что это его единственная надежда на спасение, и другой у него не будет, что ему следует нагнуть голову, с тем, чтобы позже выпрямить ее. Лозен изволил согласиться на предложение государя, и, как только он его принял, был отдан приказ выпустить узника из Бастилии.

Вечером, когда Лозен вышел из тюрьмы и отправился поклониться королю и присягнуть ему на новую службу, во дворце собралась толпа придворных. Всем хотелось посмотреть на графа и присутствовать при его встрече с государем. Госпожа де Монтеспан, испытывавшая страх перед своим любовником, явилась первой, выказывая свое великодушие. Лозен же обошелся с ней сурово. Король встретил моего кузена очень милой улыбкой и прежде всего назначил его капитаном телохранителей.

— Государь, эта должность тем более мне дорога, что она опять приближает меня к вашему величеству, — сказал Лозен.

Затем, как я уже сказала, появилась г-жа де Монтеспан; с многообещающим видом, который маркиза умела напускать на себя когда угодно, она поздравила графа.

— Сударыня, — заявил он, — я знаю все, чем я вам обязан, и никогда этого не забуду.

Затем он так резко отвернулся, что его спина оказалась прямо перед лицом дамы; все это видели, и некоторые стали злорадствовать. Между тем г-жа де Монтеспан восприняла это с тем же любезным видом и посмеялась над грубостью Лозена, заявив, что следует быть снисходительной к узнику.

Это стало началом нового возвышения графа. Он продал свой полк драгун и опередил других военачальников, превосходивших его возрастом и знатностью; когда в руках у него был командирский жезл, никто не держал его так высоко, как он; вскоре его произвели в генерал-лейтенанты, а затем умер его отец, и мой кузен унаследовал его роту, состоявшую из ста дворян-алебардоносцев, входивших в свиту короля. Однако графу и этого было мало.

Мы постоянно встречались, и время от времени Лозен клялся мне в прежних своих чувствах, уверяя, что он всегда любил только меня, что другие женщины были для него игрушками, а не любовницами, что, стоит мне захотеть, он оставит двор и откажется от своих честолюбивых замыслов; он полагал, что мы могли бы спокойно жить в Париже, не думая ни о г-не Монако, увивавшемся за г-жой Мазарини, ни о короле, ни об остальных — все они внушали графу только отвращение.

Порой я готова была поддаться на его уговоры, но потом!.. Отец всегда читал мне наставления по этому поводу.

— Не слушайте его, дорогая моя, — говорил он, — с ним вы попадете прямо в дом для умалишенных. Лозен считает, что мир создан лишь для него и что каждый должен способствовать его процветанию или возвышению. Я не знаю, что между вами происходит, и ни о чем вас не спрашиваю, это не мое дело, но я должен вас предупредить: берегитесь!

Как-то раз мы отправились посмотреть на скачки в Булонском лесу, где господин Главный состязался с маршалом де Бельфоном; их лошади мчались с быстротой молнии. Заклад составлял три тысячи пистолей, и я тоже сделала ставку. Лозен, не говоривший со мной уже несколько недель, внезапно подошел ко мне и спросил:

— Сударыня, на чьей вы стороне?

— А вы, сударь?

— Это не ответ, я спросил первым.

— Я ни на чьей стороне, разве что на стороне этой красивой серой лошади в яблоках, которая приплясывает там от нетерпения.

— Что ж, я очень рад, ибо я держусь того же мнения. Я продал эту лошадь господину Главному в прошлом году как самого лучшего и резвого из всех скакунов, каких мне доводилось видеть; она наверняка опередит других, причем намного.

Я отвечала, что он прав. Ведь это так естественно, не так ли? Но все едва не кончилось дуэлью. На следующий день Лозен, встав не с той ноги, заявил, что я предпочла господина Главного из-за шевалье де Лоррена, от которого, как всем известно, я без ума. Он также сказал, что я нарочно определила шевалье де Лоррена к Месье, чтобы быть к нему ближе; впервые встретившись с шевалье де Лорреном, граф принялся над ним насмехаться, на что тот заявил ему надменным тоном вельможи:

— Помилуйте, господин де Лозен! Вы хотели бы внушить окружающим, что я обрел успех за ваш счет; к счастью, все знают, что я не нуждаюсь для этого ни в ком, и, кроме того, всем известно, на что мы оба способны. Поэтому успокойтесь и давайте останемся добрыми друзьями.

Лозен едва не задохнулся от гнева, но умолк; шевалье де Лоррен был одним из тех, что убивают с помощью яда и шпаги, но, главным образом, разят людей наповал словом.

XXVI.

В то время при дворе начали ощущаться различные интриги. В окружении Месье строили весьма примечательные и любопытные козни, о которых я собираюсь сейчас рассказать, чтобы затем перейти к другим историям. У маршала де Грансе было две дочери: старшая, довольно привлекательная, была замужем, и ее звали г-жой де Марси; младшая, г-жа де Грансе, о которой я уже упоминала, канонисса и весьма приятная особа, обладала необычайно хитрым умом и метила очень высоко: с самого начала она вознамерилась стать фавориткой короля. Обеих сестер неизвестно почему называли ангелами — разве что из чувства противоречия, ибо они отнюдь не забывали, что у них есть тело, а уж об утонченности их ума не приходилось говорить вовсе.

Их дядя был г-н де Вилларсо; как-то раз, в то время как распространился упорный слух, что король увлекся одной из сестер, он вздумал попросить его величество ни много ни мало как воспользоваться в данных обстоятельствах его услугами посредника. Услышав это предложение, король развеселился и поднял дядюшку на смех. Господин де Вилларсо опозорился; с тех пор государь смеялся над этим с дамами и больше не смотрел на сестер де Грансе, отчего они страшно злились.

Госпожа де Марси смирилась и обратила свои надежды на других; г-жа де Грансе отнеслась к этому так же, но, поскольку ей не удалось заполучить первое место, она нацелилась на второе, обратив внимание на Месье. Эта интрига чрезвычайно забавна и превосходно живописует наш двор, а также нашего государя; она доподлинно мне известна, так как я принимала в ней участие. Вот что произошло в действительности, и не стоит ничему удивляться, размышляя о персонажах этой истории и их отношении к жизни, согласно тому, какой они желали ее видеть.

Однажды утром, очень рано, когда я была дома одна, мне доложили о визите г-жи де Грансе; хотя мы часто встречались, у нее не было привычки являться ко мне в столь неурочный час, когда я совершала свой туалет; тем не менее я приняла даму, так как она настаивала, утверждая, что хочет видеть меня по крайне важному делу.

— Главное, чтобы госпожа Монако была одна, — заявила она моей камеристке.

Госпожа де Грансе была в весьма скромном одеянии, черного цвета, сообразно своему положению, с голубой лентой и вуалью из очень плотной ткани; напоказ, словно отличительный знак достоинства, она выставляла крест. Она принялась восторгаться моим домом и моей комнатой, всем тем, что меня окружало, и мной самой; не желая поддаться на обман, я пресекла поток комплиментов и со смехом спросила ее: — Госпожа графиня, вы мне льстите — стало быть, вам что-то нужно?

— О, да, мне что-то нужно; мне нужно многое, мне нужно, чтобы вы говорили со мной откровенно и считали меня своей подругой.

— Сударыня, я не раздаю обещаний, не зная, смогу ли я их выполнить. Сначала скажите, о чем идет речь, а там будет видно.

— Я приступлю прямо к делу — с такой женщиной, как вы, следует идти прямо к цели. Любил ли вас Месье?

Я искренне расхохоталась, но г-жа де Грансе нисколько не смутилась и стала смеяться вместе со мной. — Я вас понимаю, — продолжала она, — но вы тоже должны меня понять, я повторю свой вопрос: любил ли вас Месье? — Да. — Любит ли он вас до сих пор?

— Таким образом принц мог бы любить меня всю жизнь, но он отказался от этой мысли. — Имеет ли он виды еще на кого-нибудь?

— Почему вы меня об этом спрашиваете? Неужели, будучи добродетельной особой, вы хотели бы привлечь к себе его внимание? — Я скажу вам это позже, сначала ответьте.

— Сударыня, вы уже три месяца живете в непосредственной близости от нашего государя, вы должны знать это лучше меня.

Госпожа де Грансе некоторое время колебалась, озадаченная моей прозорливостью, а затем, собравшись с духом, продолжала:

— Богом клянусь, госпожа Монако, я скажу вам все. Я не стану для начала взывать к вашей доброте и деликатности. Я знаю, что вы слишком умны, чтобы быть доброй, и вы будете хранить мой секрет лишь до тех пор, пока это будет вам выгодно, так что не стоит говорить об этом.

Подобная прямота была мне по душе; я выразила свое удовлетворение и обещала гостье все, о чем она просила.

— Я не ханжа и не лгунья, сударыня, и мне хочется откровенно вам признаться, что я люблю господина шевалье де Лоррена, а он любит меня.

— Вот как! — воскликнула я, прикинувшись удивленной. — А как же бедняжка Фьенн со своим ребенком?

— Ребенок находится у госпожи д'Арманьяк; с ним там превосходно обращаются, и шевалье его очень любит. Что касается мадемуазель де Фьенн, он исцелил ее от показного постоянства, попросту сказав следующее:

«Мадемуазель, мы любили друг друга, а затем разлюбили; в наши годы и при нашем положении нам не пристало мечтать о вечной любви. Это еще не повод считать себя обязанными совсем не видеться либо вести себя при встречах как люди, которым нечего сказать друг другу. Не будем больше об этом вспоминать; пусть все останется так, как было до нашего близкого знакомства; вы согласны? У вас такая хорошенькая собачка, кто вам ее подарил?» — Комплимент был несколько грубым; очевидно, Фьенн все стало ясно.

— Она это поняла. Теперь шевалье принадлежит мне безраздельно, и мы намереваемся любить друг друга всю жизнь.

— Ах, сударыня, что за странная затея! Разве шевалье способен хотя бы помыслить, что можно так любить? Вы же только делаете первые шаги…

— Будьте покойны, я не ввожу себя в заблуждение; эта любовь на всю жизнь зависит от случайностей, от предусмотренных и непредвиденных событий нашего двора. Однако, поскольку мы превосходно ладим и по этой причине чувствуем себя счастливыми, мы были бы очень рады найти средство ладить как можно дольше. — Прекрасно! Золотые слова. — Месье очень любит шевалье де Лоррена. Я кивнула в знак согласия — мне не оставалось ничего другого.

— Вам не кажется, что если бы Месье захотел любить меня подобным же образом и меня признали бы предметом его внимания, то мое положение и мое влияние, упроченные таким образом, стали бы неуязвимыми? Вы не думаете, что если мы трое: вы, шевалье и я, объединимся, то ничто не сможет нас сломить и мы станем всесильными?

Мне стало ясно, почему со мной говорили откровенно и откуда проистекает эта прекрасная дружба; я стала держаться более осторожно, поняв, чего добивается графиня.

— Скажите пожалуйста, почему вы оказываете мне честь, предлагая войти в союз с шевалье де Лорреном?

— А Мадам? — бесхитростно осведомилась гостья. — Она станет нашим противником, если вы не расположите ее в нашу пользу. Вы одна умеете обходиться с принцессой и управлять ею.

То была вторая Мадам, принцесса Пфальцская, которая незадолго до этого вышла замуж и испытывала искреннее отвращение к шевалье де Лоррену, недавно вернувшемуся ко двору; подобно всем нам, она была убеждена, что он убил первую Мадам и не желала для себя подобной участи. «Этот человек, — говорила она, — источает яд, как мы источаем пот».

Шевалье это было известно, как и г-же де Грансе; все знали, что принцесса всецело находится под моим влиянием, что я способна направить Мадам по неведомому для нее пути и что она следует по нему без всяких колебаний. Эта женщина нисколько не походила на предыдущую Мадам — она была не столь милой и обаятельной, но более достойной. Принцесса была постоянной в дружбе, она была искренней, и можно было верить в естественность ее поведения. Между тем у нее были собственные воззрения, которым она не изменяла; это касалось и ее отношения к шевалье де Лоррену, и я не считала возможным ее переубедить. Однако я продолжала слушать г-жу де Грансе — эта интрига забавляла меня.

— Ах, да, — продолжала я с простодушным видом, — есть еще Мадам. Дело в том — я не стану от вас это скрывать, что у нее, у нее…

— … странная неприязнь к бедному шевалье, которого она упорно продолжает считать виновным в преступлении… — В чем я тоже не сомневаюсь, позвольте вас заверить.

— Ах, сударыня, какая клевета!

— Сударыня, правда это или нет, но Мадам в этом уверена, и ей отнюдь не хочется, чтобы повторилась трагедия Сен-Клу, я вас уверяю.

— Между тем она начинает притворяться.

— Каким образом?

— Госпожа Монако, вы подруга Мадам и полагаете, что посвящены в ее секреты, однако нам известно об этом больше, чем вам.

— О секретах принцессы нетрудно догадаться.

— Не совсем так! Не совсем так! Спросите-ка у нее, с кем она гуляла в Сен-Клу ровно три месяца тому назад, в полночь, у большого каскада.

— В полночь Мадам всегда спит.

— В тот день она вовсе не спала, попросите ее это вспомнить; попросите ее также вспомнить, держал ли спутник Мадам ее под руку.

— Это был Месье?! — изумленно вскричала я.

— Это был отнюдь не Месье, это был брат Месье.

— Король?

— Да, сударыня, король, беседовавший в ту ночь со своей невесткой; Мадам никогда не забудет этого разговора, вызвавшего у нее немало сожалений.

Я была поражена, ибо даже не подозревала об этом, и решила все отрицать, чтобы никого не ставить в неловкое положение. Хитрая бестия поняла, что она меня ошеломила; с легкой улыбкой она достала из кармана лист бумаги и протянула его мне со словами: — Прочтите, сударыня. Я прочла:

«Подлинное описание беседы в Сен-Клу между двумя чрезвычайно высокопоставленными особами, состоящими в более родственных отношениях, чем им бы того хотелось.

Дама вышла из своих покоев в полночь совсем одна, в сопровождении горничной, своей соотечественницы, единственной особы, посвященной в ее тайны. Она направилась к аллее, расположенной у большого каскада, где ее ожидал без всякой свиты кавалер, которому она очень низко поклонилась. Они отошли от служанки, и кавалер взял даму под руку.

«Сударыня, — сказал он, — я хотел встретиться с вами наедине, так как то, что я собираюсь вам сказать, должно храниться вами в строжайшей тайне». «Поверьте, что я сохраню это в тайне, ваше величество».

«Я это знаю и не беспокоюсь, но мне не хотелось, чтобы у кого-нибудь возникло хотя бы подозрение относительно нашей встречи». «Я ручаюсь за Грюнхен». «Сударыня, скажите, вы счастливы с моим братом?» Дама вздохнула и ничего не ответила. «Стало быть, у вас есть повод на него пожаловаться?».

«Нет, государь, но у меня также нет причины и похвалить его: если бы я знала Месье раньше так, как сейчас, то ни за что бы не согласилась на этот брак.» «Он с вами дурно обращается?» «Нет, но и не ведет себя так, как следовало бы ожидать от него».

«Стало быть, вы совсем его не любите?» Дама снова смутилась, более явно, нежели в первый раз, а затем резко ответила:

«Нет, так как в моем отечестве принято любить мужа, которого послал тебе Бог». «Сударыня, я собираюсь попросить вас об одном одолжении». «Меня?».

«Да, это зависит только от вас. Никогда не любите другого мужчину, несмотря на ваше справедливое недовольство, и не причиняйте мне эту боль». «Я не нуждаюсь в том, чтобы мне напоминали о моем долге, сударь».

«Я знаю, что вы о нем помните и будете усердно его блюсти, но порой мы не властны над собой; мне хорошо такое известно, я убедился в этом на собственном опыте. Сударыня, обещайте мне, что моему брату не придется в чем-либо вас упрекать, вы обещаете?» «Мне нет нужды это обещать, неужели вы в этом сомневаетесь?».

«Дело в том, что я люблю вас, я очень вас люблю, я люблю вас сильнее, чем госпожу Генриетту, потому что вы лучше и чистосердечнее, чем она».

«Ваше величество, я далеко не так красива, как госпожа Генриетта, я некрасива и заурядна, и мне это известно. Излишне призывать меня к благоразумию, ибо, за исключением некоторых титулованных честолюбцев, никто не собирается покушаться на мою честь».

«Вы ошибаетесь, сударыня, вы свежи, и у вас белоснежная кожа; мужчины не смеют на вас заглядываться, иначе вы бы пришлись им по вкусу».

Дама промолчала, пребывая в замешательстве. Они еще несколько раз обошли аллею. Затем кавалер покинул свою спутницу, поцеловав ей руку. Дама некоторое время оставалась одна, пока к ней не присоединилась служанка; госпожа сказала ей по-немецки, со слезами на глазах:

«Ах, моя бедная Грюнхен, он прекрасно знает, что я люблю его одного больше, чем всех остальных мужчин вместе взятых, но мое чувство было бы предосудительным, если ли бы я ему об этом сказала. Почему он не мой муж ? От чего я не могу открыть ему свое сердце и рассказать о своих помыслах? Я чувствую, что всегда буду здесь несчастной, ибо постоянно буду видеть его в окружении хорошеньких куколок, которым он отдает предпочтение, и мне всегда суждено желать, чтобы он меня полюбил. Зачем я только покинула свою дорогую родину?».

Когда я прочла эти строки, множество до того ускользавших от меня подробностей ясно предстали перед моим мысленным взором. Мне стало понятно, что я узнала правду: меня обманывали и мое влияние на Мадам было не таким большим, как я полагала. Я почувствовала досаду, и мне захотелось отомстить.

— Покажите этот отчет Мадам, — сказала г-жа де Грансе, — и вы увидите, что она не станет отпираться, но только убедите ее в том, что существует несколько его копий и что Месье, столь ревниво относящийся к своим супружеским правам…

— Хорошо, будьте покойны, предоставьте мне возможность действовать. Я одобряю наш союз, и Мадам узнает, что ко мне следует относиться уважительно.

После этого г-жа де Грансе ушла. В тот же вечер я объяснилась с Мадам, не щадя ее. Она пролила много слез и в конце концов во всем мне призналась. Принцесса любила короля, она полюбила его еще в день своего приезда, и ничто не могло вытеснить из ее сердца это чувство.

— Я не знаю, как эти гадкие люди проведали о том, что я скрываю от себя самой, но раз они раскрыли мою тайну, мне следует молчать об их мерзостях тоже, — заявила принцесса. — Ах! До чего же я ненавижу этот двор, где нельзя оставаться самой собой без ущерба для своего благополучия и душевного покоя. Здесь все время приходится лгать! А я не привыкла лгать.

XXVII.

С того дня ничто не происходило в Пале-Рояле без того, чтобы г-жа де Грансе, шевалье и я об этом не знали. Месье был благодарен мне за дружескую связь с его фаворитами и стал относиться ко мне так же, как в наши лучшие времена. Пале-Рояль был странным местом; здравый смысл Мадам позволял ей главенствовать в наиболее важных делах; что касается дел незначительных, то она оставляла их нам и упоминала об этом лишь по мере необходимости. «Госпожа Монако, — говорила мне принцесса в подобных случаях, — избавьте меня от этих людей, делайте то, что они хотят, и не допустите, чтобы они меня отравили. Это скверная смерть, она показалась бы мне еще более скверной, если бы я приняла ее из их рук».

Месье проявлял к своей супруге почтительность, чтобы обрести независимость от нее; поскольку принцесса совсем его не любила, она не была слишком требовательной к нему в этом отношении. Однако принц всегда советовался с ней в семейных делах, и она направляла его по верному пути. Я припоминаю одно серьезное событие, которое произошло во дворце Конде и из-за которого господин принц пришел к Месье, чтобы узнать его мнение, прежде чем доложить о случившемся королю; если бы они тогда послушались Мадам, дело приняло бы иной оборот. Вернемся немного назад.

Господин де Тюренн не на шутку увлекся г-жой де Куэткен, которая то и дело изменяла ему с тем самым шевалье де Лорреном, который был нарасхват у всех придворных дам. Герой рассказывал обо всем своей любовнице, она передавала все своему дорогому любовнику, а тот доносил обо всем Месье. Таким образом он узнал о поездке первой Мадам в Англию, хотя король всячески старался от него это скрыть. Я видела в руках шевалье портрет г-на де Тюренна, который г-жа де Куэткен носила в браслете и который г-жа д'Эльбёф велела забрать у нее после смерти Тюренна; та не стала возвращать этот портрет, сказав, что потеряла его. Никогда еще ни один мужчина не сносил таких насмешек от этой женщины, страшно глупой и нелепой, хотя в то же время красивой и забавной. Я до сих пор помню, как эта особа приходила к королеве: на ней была юбка черного бархата, расшитая большими золотыми и серебряными узорами, и мантия огненного, золотистого и серебристого цветов. Этот наряд стоил безумных денег, но дама выставляла его напоказ только один день — все стали говорить, что она одета как комедиантка, и у нее не хватило больше смелости его надеть.

Шевалье де Лоррен был убежден, что все прекрасно и что не следует ни с кем ссориться. Поэтому он остался в наилучших отношениях с г-жой де Куэткен и Месье, несмотря на то что после смерти г-на де Тюренна эта дама сильно упала в глазах общества — все негодовали по поводу того, как она самым непристойным образом тут же нашла себе утешение. Они продолжали встречаться; Куэткен часто бывала в Пале-Рояле, где, как она полагала, с ней считались, и довольно охотно приносила туда городские известия и высказывала свои суждения, когда ее об этом не просили. Она пожаловала к нам однажды вечером и с чопорным видом заявила Месье:

— Я пришла из дворца Конде; мне поручили обратиться к вам с одним вопросом, сударь. — Каким?

— Господин принц спрашивает, не соблаговолите ли вы оказать ему честь и немедленно принять его.

— Неужели он в этом сомневается? — удивился Месье. — Почему он возложил на вас эту просьбу?

— Дело в том, что принц желает встретиться с вами наедине и полагает, что я, будучи довольно высокопоставленной особой, способна уговорить вас изменить своим правилам.

— Стало быть, случилось нечто необычное?

— Разумеется, весьма необычное.

— Следует послать за ним.

— Не стоит, господин принц уже ждет в вашем кабинете.

— Почему же вы сразу об этом не сказали?

Месье вышел, и мы окружили вестницу, которая вначале упрямилась, не желая выкладывать все начистоту, хотя ей не терпелось больше, чем нам, но в конце концов она решилась на это. Вот что произошло.

Госпожу принцессу, мадемуазель де Майе-Брезе, племянницу кардинала де Ришелье, выдали замуж за господина принца чуть ли не силой, в ту пору, когда он был влюблен в мадемуазель дю Вижан. Конде терпеть не мог свою жену, и не без оснований. Принцесса не была ни красивой, ни милой, у нее был хмурый вид, но, тем не менее, она не упускала случая находить себе любовников. В молодости ее ублажали светские щеголи и франты, но с возрастом она перешла на лакеев и пажей; то был сущий позор, но гордость господина принца не позволяла ему проявлять беспокойство по этому поводу, и его жена продолжала тайком грешить дома. Принцесса редко появлялась в обществе, и король принимал ее холодно: он не забыл о временах Фронды, когда она отняла у него Бордо, — все это отнюдь не располагало его величество в ее пользу.

Принцесса с некоторых пор питала слабость к одному из своих лакеев, по имени Дюваль. Он сменил пажа из весьма знатного рода, малыша Рабютена, кузена Бюсси и г-жи де Севинье, которого принцесса взяла на воспитание в свою семью; теперь же, покинув дом своей благодетельницы и лишившись ее опеки, Рабютен, будучи юношей благородного происхождения, продолжал, тем не менее, относиться к ней с почтением и признательностью.

Он часто навещал принцессу и дружески с ней беседовал. Она любила принимать его по утрам, перед обедом, и слушать, как он рассказывает о своих надеждах; он был предприимчив и доказал это на деле.

В тот самый день, когда г-жа де Куэткен явилась к Месье с визитом, Рабютен, войдя в комнату принцессы, застал у нее Дюваля, важничавшего, подобно султану, и дерзко поносившего избранное общество, в которое его допустили. Госпожа принцесса нисколько на это не сердилась — эта ревность была ей по душе. (Надо пасть очень низко, чтобы позволять себе мириться с ревностью лакея. Я благодарю Бога за то, что умру, не узнав, способна была бы я унизиться до такой степени.).

Дюваль принялся злословить по какому-то поводу, и госпожа принцесса благосклонно слушала его. Рабютен держался в стороне. Он был удручен, видя что его покровительница допускает подобные вольности, и его раздражали манеры этого человека — как правило, он не пускал подобных мужланов дальше порога прихожей.

— У вас грустный вид, милое дитя, и вы совсем не смеетесь над нашими глупыми шутками, — сказала принцесса.

— Я их не понимаю, сударыня, — серьезно отвечал юноша.

— Господин Рабютен слишком благоразумен для нас, — вставил Дюваль.

— Стало быть, бедный Рабютен очень изменился, ибо раньше он благоразумием не отличался. — Это случилось с тех пор, как он ушел из вашего дома.

— Мне бы очень хотелось, чтобы малыш побыл здесь еще — он был бы тогда куда веселее.

— Черт побери, вы вправе снова взять его к себе — во всяком случае, я не буду вам в этом препятствовать.

Услышав эти слова, Рабютен, возмущенный наглостью негодяя, выхватил шпагу, чтобы его проучить. Дюваль посмел тоже взяться за свою — вот что делает женская снисходительность с подобными бездельниками!

Рабютен устремился вперед; видя, что сейчас прольется кровь, принцесса бросилась между ними, и тут этот неловкий лакей, не умевший обращаться с оружием, слегка ранил ее в грудь. Вы можете себе представить, что тут началось во дворце. Принцесса сразу же разразилась страшными криками, на которые стали сбегаться слуги. Рабютену отнюдь не хотелось, чтобы его застали у г-жи де Конде со шпагой в руке; юноша сбежал и укрылся за границей, где, как говорят, он находится на пути к большому успеху.

Дюваля арестовали и позже предали суду; между тем, когда во дворце царило смятение, пожаловал господин принц, от которого ничего не смогли утаить. Конде пришел в неистовую ярость, и, вместо того чтобы пожалеть свою досточтимую жену, которая лежала в постели, не помня себя то ли от страха, то ли от стыда, он принялся ее страшно бранить, говоря, что чаша его терпения переполнена, а также поклялся, что он заставит ее повиноваться и не допустит, чтобы она и впредь вытворяла нечто подобное. Принцесса же повторяла в ответ, проливая слезы:

— Сударь, если бы вы изволили быть мне мужем, я могла бы быть верной женой.

Однако мужчины не понимают таких доводов. Господин принц распалялся все сильнее; он заявил своим слугам, что собирается посадить жену под замок и потому немедленно обратится за разрешением к королю, который не станет дорожить этой бывшей фрондеркой. В обычно спокойном дворце Конде поднялся переполох; вы можете себе представить, какими глазами смотрел господин герцог на свою досточтимую матушку. Посудите сами, так ли должны вести себя благородные люди.

Господин принц отправился к Месье и рассказал ему об этом происшествии, прибавив:

— Я отправлю принцессу в один из моих замков, причем с весьма немногочисленной свитой; разве это не справедливо, сударь?

— Вы спрашиваете у меня совета?

— Разумеется; прежде чем встретиться с королем, я решил рассказать вам все, поскольку полагаю, что следует уладить дело в семейном, кругу.

— Что ж, сударь! Позовем Мадам, из всех нас у нее самая светлая голова.

— Мадам придет с госпожой Монако.

— Госпожа Монако нам не помешает; обе эти дамы поражают меня своим гибким умом.

Господин герцог, сын господина принца, был любовником г-жи де Марси, сестры г-жи де Грансе, и поэтому мы с ним были в прекрасных отношениях; господин принц не стал противиться моему появлению, и нас позвали.

Мадам выслушала все со своим неизменным немецким хладнокровием; она не стала ополчаться против склонностей, которые ей были далеко не свойственны. Когда господин принц закончил, она посмотрела на меня и спросила:

— Что вы на это скажете, княгиня?

— Ничего, сударыня, я жду решения вашего высочества.

— Стало быть, мне следует высказаться первой; но я уверена, что мой досточтимый кузен все равно поступит по своему усмотрению. Присутствовал ли кто-нибудь при ссоре вашей уважаемой супруги и двух этих людей?

— Никто.

— Рабютен сбежал?

— Да, сударыня.

— А где Дюваль?

— В своей комнате, с него не спускают глаз.

— Он что-нибудь сказал?

— Нет.

— Значит, никто ничего не видел и не слышал?

— Совершенно верно.

— В таком случае, кузен, у вас только один выход. Возвращайтесь домой, объяснитесь с госпожой принцессой как вам будет угодно и накажите ее как вам хочется, поскольку наедине с женой вы вправе поступать по своему усмотрению. Я одобряю вас, и сама вела бы себя так же, как вы; затем отправьте этого Дюваля туда, куда сочтете уместным — куда-нибудь очень далеко, чтобы он оттуда уже не вернулся; не старайтесь что-либо разъяснять вашим домашним; держитесь с госпожой принцессой так же как до этого происшествия, и ничего не говорите королю. Не поднимайте шума. Мало кто знает об этом скандале; если же он станет достоянием публики, вы с вашей женой станете посмешищем для всей Европы. Право, не стоит этого делать. Следите за поведением госпожи принцессы, проявите немного бдительности во имя будущего и отрекитесь от прошлого, над которым вы уже не властны. Вот мое мнение; вы с этим согласны, сударь?

— Да.

— А вы, госпожа Монако?

— Вполне.

Господин принц был из тех людей, которые просят совета, но никогда ему не следуют. К тому же Конде был слишком раздражен и оскорблен; он промолчал и перед уходом сказал, что, поразмыслив, решил попросить у короля разрешения действовать.

— Если бы король не был ослеплен своей прежней ненавистью, он бы отказал вам, сударь, ведь он столь прозорлив.

Король не отказал принцу в его просьбе; госпожу принцессу отправили в Шатору, где она пребывает по сей день, и никто ее не видит, за исключением многочисленной прислуги, состоящей из женщин и стариков; господин принц — безжалостный человек, а господин герцог еще более беспощаден — это заставляет предположить, что она останется там надолго.

Мадам не ошиблась. При дворе и в городе подняли на смех героев этой истории, слухи о которой долетели до самых отдаленных уголков Франции; о них слагали песенки и всякого рода куплеты, их изображали на картинках.

Дюваль отправился прямо на каторгу; что касается Рабютена, то, как я уже говорила, он поступил на службу к императору, сражался против турок и всего за несколько лет достиг высокого положения, чего ему, безусловно, не удалось бы добиться здесь. Отец сказал мне как-то раз, что некая графиня, княгиня Священной Римской империи, влюбилась в этого искателя приключений и что он несомненно на ней женится. Так это происшествие послужило причиной его возвышения, и оно же погубило принцессу и Дюваля. Кому как повезет в этом мире.

Бедный г-н д'Олонн присутствовал на ужине во дворце Неверов, когда там рассказали эту историю, всячески приукрашая ее; между тем в зал вошел г-н де Курсель. Господин де Ларошфуко, сидевший рядом со мной, сказал:

— Сударыня, два этих человека никогда не смогут находиться вместе в одной комнате.

Эти нелепые слова заставили меня рассмеяться, тем не менее Курсель в самом деле тут же собрался выйти, но малыш Куланж окликнул его со словами:

— Споры сейчас закончатся, и все перестанут кричать: «Я — за шум, а я — за тишину!» Здесь с нами господа де Курсель и д'Олонн, самые сведущие в этом вопросе люди в Париже. Постараемся узнать их мнение.

— Право, — сказал д'Олонн, — одним любовником больше, одним меньше, какая разница! Господин принц к такому привык.

— А что скажете вы, Курсель?

— Я… я предпочитаю судебные разбирательства, — отвечал он.

Каждый из двоих сказал то, что думал, — разве мы не судим о других по себе? Бедняга д'Олонн! Когда он умирал и просил позвать духовника, ему, как утверждает мой отец, доложили о приходе священника по имени Рогостен.

— Увы! — проворчал несчастный на ухо своей сиделке.

— Вы не могли бы привести кого-нибудь другого? Неужели мне до самой смерти придется не расставаться с рогами?

XXVIII.

Госпожа де Грансе настолько завладела душой Месье, что позволяла себе все и вынуждала принца держаться заносчиво с самим королем, в чем вы вскоре убедитесь. Мадемуазель де Ла Мот-Уданкур, та самая девица, которую г-жа Суасонская собиралась предложить королю вместо Лавальер и от имени которой писали такие прекрасные письма, вышла замуж за герцога де Вантадура, безобразнейшую обезьяну, горбатого, почти косого, упрямого как осел, в высшей степени испорченного и распутного человека, — словом, худшего из мужей… рогоносцев. Поэтому молодая и красивая герцогиня приковывала к себе взоры всех придворных волокит, возлагавших на нее надежды, которые она, следует это признать, до тех пор не обманывала. Мой отец говорил ей на следующий день после ее бракосочетания, когда она принимала всю Францию, лежа в постели:

— Сударыня, все эти молодые люди в восторге, и они правы. По всей вероятности, вы не станете отказывать другим в том, чем вы одариваете господина де Вантадура.

— Ах, да, — заметил Бенсерад, — мне бы очень хотелось, чтобы какая-нибудь матушка, тетушка или подруга пожелала отчитать подобную женщину за то, что она ненавидит собственного мужа и имеет любовника; ей-богу, они бы ее оправдали, и я очень хотел бы это увидеть!

— Вы совершенно правы, — отвечала я, — сейчас прескверное время для того, чтобы прослыть такой красивой девицей.

— Черт побери, сударыня, я как-то говорил: единственное, что утешает меня в невозможности быть господином д'Арманьяком с его замечательной красотой, это то, что я не господин де Сент-Эрем с его жутким уродством; но я беру свои слова назад: оказывается, и у таких образин бывают свои звездные часы.

Урод понял, что над ним насмехаются, и решил себя обезопасить. Отличаясь непристойными манерами, герцог быстро нашел верное средство, и кавалеры разбежались, так как он, по выражению г-жи Корнюель, поставил у своих дверей надежного стража.

Я понимаю, что он ничего не терял, дожидаясь, но, наконец, он своего дождался, и даже сверх того, что можно было предположить.

На свадьбу г-жи де Вантадур мы с г-жой Неверской явились с прической, придуманной г-жой Мартен, — эта прическа была введена в моду нами, и все о ней стали говорить. Мартен убрала наши коротко остриженные и вьющиеся от природы волосы так, что наши головки стали походить без шляпок на небольшие круглые кочаны капусты; это весьма недурно смотрелось у молодых женщин, но у старух выглядело нелепо. Мы ликовали, будучи уверенными, что все дамы последуют нашему примеру, и они поспешили это сделать. Прическу назвали «чудачка» — это имя дал ей мой отец, насмехавшийся надо мной.

Все женщины словно сошли с ума; они заставляли накручивать свои волосы на папильотки, а затем долго приходили в себя, словно после операции, ибо все эти папильотки в первые ночи причиняли им адские муки. Волосы, разделенные на прямой пробор, как у крестьянок, стригли ровными кольцами ряд за рядом; с каждой стороны образовывалось по огромному снопу из волос; в них обычно вплетали ленты, а с краю привязывали длинную буклю, ниспадавшую на грудь. Эти стареющие дамы, с гривами как у кобылиц, выглядели невероятно смешными и к тому же уродливыми. Госпожа де Шуазёль, по словам Нинон, напоминала юную трактирщицу. Я не в состоянии описать, насколько безобразными были прочие, в том числе бедная г-жа де Маран, сестра Монтале, бывшая любовница господина герцога, от которого она родила дочь, получившую имя Гэнени (это была анаграмма имени Энгиен).

В конце концов не удержалась и королева. Она вверила свою голову г-же Вьенн, а придворные дамы — мадемуазель де Ла Борд; эти мастерицы подвергли их тем же мукам, а о г-же Мартен все забыли, что привело ее в ярость. Я слышала своими ушами, как королева резко отчитала г-жу де Крюссоль, которая во всеуслышание заявила на вечерней аудиенции, едва увидев ее величество:

— Ах, сударыня, стало быть, ваше величество обзавелись нашей прической!

— Вашей прической? — отвечала королева. — Уверяю вас, что я отнюдь не собиралась обзаводиться вашей прической. Я велела себя подстричь, потому что королю это больше нравится, а вовсе не для того, чтобы обзаводиться вашей прической.

При дворе только об этом и говорили — мы совершили то, что называется переворотом. Госпожа де Субиз чуть не умерла от горя, ибо состояние зубов не позволяло ей иметь подстриженные волосы, и она ужасно этого стыдилась; дело в том, что дамы уже не отваживались показываться в обществе с откинутыми назад локонами, как прежде, и мы торжествовали note 14.

Вначале, в первые дни, против нас стали строить козни, и мы решили обороняться. (Я возвращаюсь к тому, с чего начала эту главу). Господин герцог, в присутствии которого говорили об этой дворцовой войне, сказал мне:

— Итак, сударыня, я — на стороне чудачек, и если вам угодно, мы уладим дело на собрании, где речь пойдет об этой милой выдумке.

Не стоит и говорить о том, что ангелы присоединились к нам. Господин герцог был страстно влюблен в г-жу де Марси; он был настолько без ума от этой особы, что пригласил ее в свое бургундское губернаторство, когда был при исполнении своей должности в Дижоне, и приказал стрелять из пушки в честь ее приезда. Он ревновал свою возлюбленную до такой степени, что все другие проявления ревности меркли на этом фоне: то была воплощенная ревность, самая суть ее, и я удивлялась, что, после того как люди столько натерпелись от этого чувства, оно еще уцелело в мире.

Господин герцог задумал устроить для нас охоту. Среди его гостей были: графиня Суасонская, г-жа де Куэткен, г-жа де Бордо, ангелы и я, а также несколько мужчин, в том числе шевалье де Лоррен и герцог Монмут, внебрачный сын Карла II, о котором мне еще предстоит подробно рассказать; увеселение получилось восхитительным. Дело было в субботу, во время Великого поста; после охоты мы отужинали в Сен-Море, где нас угостили превосходнейшей морской рыбой, а затем отправились в маленький домик, расположенный возле дворца Конде; после того как пробило ровно полночь, мы позволили себе там разговенье из весьма изысканных мясных блюд, под аккомпанемент волынок, скрипок и гобоев, в окружении цветов и всего что есть роскошного и занятного на свете.

Госпожа герцогиня там не появилась, и это даже не обсуждалось; святош, которые метали в наш адрес гром и молнии, возмутило не столько ее отсутствие, сколько то, что столь благоговейно ожидаемое воскресенье было Вербным воскресеньем, когда недозволено и недопустимо употреблять в пищу любое мясо. В честь возведения наших причесок на трон лились шампанские и бургундские вина, и, когда мы вернулись домой, уже совсем рассвело.

Госпожа де Монтеспан хотела бы быть в числе приглашенных, но ангелы терпеть не могли эту особу и отговорили господина герцога, намеревавшегося ее позвать; таким образом, г-жи де Монтеспан с нами не было. Она страшно разгневалась и принялась всюду кричать о нашем буйном пиршестве, кощунстве и чуть ли не святотатстве; она настроила против нас короля, который воспринял это серьезно и выбранил господина герцога, а также всех дам, за исключением меня, поскольку со мной он тогда не разговаривал.

Месье увидел, что г-жа де Грансе вернулась из Сен-Жермена вся в слезах; он пришел в настоящее бешенство и, не желая ничего слушать, приказал заложить лошадей и отвезти его во дворец; приехав туда, принц направился прямо в кабинет короля и осведомился, почему тот так сурово обошелся с его подругами. Король, привыкший к весьма смиренному поведению брата, был ошеломлен.

— Однако, сударь, — заметил он, — я ничего не сказал шевалье де Лоррену; для него это столь мелкий проступок, что я не собираюсь терять время, обращая на такое внимание.

— Ваше величество, речь идет отнюдь не о шевалье де Лоррене, а о дамах, которых вы своим отношением к ним довели до болезни из-за какого-то жалкого крылышка фазана или жирной овсянки, которыми они угощались у господина герцога.

Принц бунтовал подобным образом в течение получаса; король проявил величайшее терпение: он спокойно выслушал брата, унял его гнев всяческими обещаниями, и тот удалился почти что успокоенный. То был один из редких случаев, когда Месье выходил из своей неизменной апатии, — очевидно, принц был сильно очарован г-жой Грансе, раз он отважился на подобный поступок. Позже он хотел определить ее на место придворной дамы, ведающей нарядами Мадам, взамен Гурдон и купить ей должность за пятьдесят тысяч экю, но Мадам воспротивилась, так как я нисколько не была в этом заинтересована.

Я решала все при этом дворе до тех пор, пока не заболела. Шевалье де Лоррен выказывал г-же де Грансе любовь лишь для вида, чтобы не говорили, что он слишком увлекся мной; этот человек ничуть меня не интересовал и не потому что его чувство было мне неприятно или казалось ложным, а из-за возможных последствий.

Месье женился на второй Мадам очень скоро и совсем не скорбя по усопшей. Этот брак устроила принцесса Пфальцская Анна Гонзага; нынешняя Мадам — племянница ее покойного мужа. Меня хотели послать встречать принцессу, но я отказалась, считая это неприличным для себя, ведь я была в таких хороших отношениях с госпожой Генриеттой. Туда отправилась принцесса Пфальцская. Это отъявленная интриганка. Недавно ей удалось сделать свою племянницу королевой Польши. Когда я говорю «ее племянница», все смотрят на меня с удивлением, ибо никто, вообще говоря, не подозревает об этом родстве; сейчас я расскажу о нем, ибо это любопытная история. Матушка разузнала все от своего дяди кардинала де Ришелье, и я храню письмо, подтверждающее это родство.

Сестра принцессы Пфальцской г-жа Мария Гонзага вышла замуж за польского короля, и все до сих пор помнят, какую роскошную и необычную посольскую миссию за ней прислали. Однако еще до брака барышня не отказывала себе в кавалерах: сначала ее любовником был господин Главный, несчастный Сен-Map, а затем у нее была тайная связь с господином принцем, ныне Великим Конде, который держит свою жену взаперти. Госпожа Гонзага родила от него дочь, и утаить это было не так просто. Господин принц был женат и, следовательно, возместить ущерб, нанесенный чести мантуанского рода, было невозможно. Господин и г-жа д'Аркьен любили принцессу Марию как сестру; та предложила им выдать еще не родившегося ребенка за своего, а господин принц дал ему очень богатое приданое. Госпожа д'Аркьен притворилась беременной и якобы произвела на свет маленькую Марию, крестной матерью которой стала принцесса; когда Мария Гонзага отправилась в Польшу, она взяла с собой дочь, намереваясь в дальнейшем ее там пристроить.

Собеский, ставший впоследствии выдающимся маршалом, этот поистине заслуженный человек и к тому же красивейший мужчина, счел мадемуазель д'Аркьен партией, привлекательной во всех отношениях. Королева Мария потеряла мужа и вторым браком вышла замуж за брата короля, сменившего его на престоле; все дела в Варшаве вершила она. Ее крестница привлекала к себе внимание всех знатных женихов; предстояло решить, кому она достанется. При всем своем благородном происхождении Собеский был слишком молод, и у него имелись грозные соперники. Однако юноша был влюблен в крестницу королевы больше других, и ему казалось, что она к нему не совсем равнодушна.

XXIX.

На всех северных реках всегда устраивают катания в санях, соревнуясь в роскоши и выставляя себя напоказ. Мадемуазель д'Аркьен страстно любила такие прогулки; честь быть ее спутником дворяне оспаривали друг у друга со шпагой в руке, ибо в этих почти диких краях люди не привыкли особенно церемониться. Как-то раз, в солнечный февральский день, каждый стремился завладеть в дворцовых садах санями прекрасной Марии. Дело дошло до того, что были выхвачены ножи; только Собеский держался и стороне, но не из-за отсутствия желания и не из-за страха, а потому что он знал, насколько мадемуазель д'Аркьен, воспитанная во Франции, далека от подобных нравов. Девушка это заметила и была благодарна Собескому за такое самоотвержение. Вечером, во время бала, она выбрала его своим кавалером и, опустив глаза, выслушала признание, которое он осмелился ей сделать, но ничего пока ему не ответила.

Юноша вернулся домой глубоко опечаленным и взволнованным: после его танца с мадемуазель д'Аркьен королева позвала свою крестницу, и та больше не отходила от нее. Очевидно, она запретила девушке впредь слушать Собеского в ожидании более богатого и влиятельного претендента на ее руку. В самом деле, начиная с этого дня им не позволяли больше встречаться. Молодому человеку не удавалось сказать Марии хотя бы слово; королева обращалась с ним необычайно сурово и едва отвечала ему, когда он отваживался засвидетельствовать ей свое почтение. Несчастный юноша был настолько удручен, что даже собирался отправиться в Венгрию сражаться с турками и погибнуть там на поле брани.

Настала весна, лед растаял, распустились листья, а затем и цветы. Начались праздники, как это принято в тех краях, но Собеский не участвовал в общем веселье. Он удалился в один из своих замков и стал жить уединенно, не желая слышать, как его соперники говорят, до чего мило выглядела Мария, какие красивые ленты она носила, какой на ней был прекрасный венец и с какой грацией она танцевала в балете «Времена года». Однажды утром, когда солнце светило особенно ярко, воздух был особенно чист и розы благоухали особенно дивным ароматом, молодой человек стоял в одиночестве на берегу ручья в своем парке; внезапно он увидел, что к нему приближаются две женщины в платьях литовских крестьянок, но при этом сшитых из бархата, шелка и украшенных драгоценными камнями. Собеский, поглощенный своей печалью, не узнал их и хотел молча пройти мимо. Одна из женщин, которая, казалось, вела другую, остановила его и сказала:

— Прекрасный отшельник, поскольку вы не желаете больше появляться вместе с нами при дворе, мы решили жить вместе с вами на лоне природы. Вы же нас не прогоните?

Молодой человек не мог поверить своим глазам! Он увидел королеву и Марию в сопровождении придворных, притаившихся за деревьями и показавшихся, как только государыня подала им знак; все они были в необычайно нарядных костюмах пастухов и пастушек. Собескому казалось, что ему видится сон, и он потерял дар речи.

— Вы оказались самым скромным, самым кротким и самым преданным, — сказала королева, — вы достойно выдержали испытание и теперь будете самым счастливым: вот ваша жена.

Свадьбу сыграли в замке Собеского, и двор пребывал там несколько недель. Поляки, в отличие от нас, не соблюдают этикета, королевская власть у них передается избирательным путем, и каждый может стать королем. Впрочем, польские вельможи очень богаты и чрезвычайно любят пышность.

После смерти мужа г-жи де Гонзага король по просьбе принцессы Пфальцской употребил свое влияние в пользу Собеского; таким образом, мадемуазель д'Аркьен ныне является королевой Польши; ее так называемая сестра вышла замуж за г-на де Бетюна и стала женой нашего посла в этой стране, что придало ей весьма довольный вид.

Коль скоро речь зашла о Севере, я расскажу еще одну историю, о которой мало говорили при дворе и все обстоятельства которой я узнала от Мадам, поскольку дело касалось представительницы ее семьи и своего рода фаворитки — госпожи принцессы Тарантской, урожденной Эмилии фон Гессен, тетки Мадам, которая без труда заняла бы мое место, не будь она фанатичной протестанткой. Король не позволил ей находиться возле его невестки, к величайшему сожалению обеих дам. Они с удовольствием говорили о чем-то по-немецки, ели кислую капусту и прочие мерзости своей отвратительной кухни. Шпик и колбаса были их излюбленным угощением. Я наблюдала, как Мадам поднималась голодной от королевского стола, на котором стояли самые изысканные яства, а затем поедала в каком-нибудь уголке Пале-Рояля гнусное фрикасе, от одного запаха которого я лишалась чувств.

В свете ходили слухи, что я была уже не в столь хороших отношениях с Мадам, так как она узнала о моей любовной связи с шевалье де Лорреном, и на этот счет строились всевозможные догадки. Госпожа Тарантская сочла уместным просветить, по ее словам, Мадам относительно того, что творилось вокруг принцессы и с чем она мирилась. Мадам стала на меня обижаться, не решаясь ничего мне сказать, но у меня хватило хитрости стать необходимой принцессе, сначала поссорив ее с Месье, а затем помирив их, — это было под силу мне одной. Мадам была вынуждена изменить свое отношение ко мне и рассказать обо всем. Я отплатила г-же Тарантской, но не в присутствии принцессы, которая подобного не любила, а когда осталась с ней наедине. Я как следует отчитала ее и запретила ей заходить к Мадам в неурочные часы без особого на то приглашения — словом, я так прочно утвердилась на своих позициях, что г-жа Тарантская уступила мне место и удалилась в свое поместье Витре, расположенное в Бретани; там она жила целый год, не показываясь при дворе. В тот же день, желая развлечь Мадам и избавить от сожалений, вызванных отъездом ее тетки, я отправилась с ней вдвоем инкогнито на прогулку по городу и Тюильри; нас сопровождал д'Аквиль, поклонник моей одноглазой сестры. Мадам была в восторге от этой проделки, и, когда король узнал обо всем и выразил своей невестке удивление и почти что недовольство по этому поводу, она весьма находчиво ответила:

— Ваше величество, если женщина вроде меня не намерена любезничать с мужчинами, она вправе немного позабыть о своем достоинстве и дать себе волю. Все знают, что я не совершаю дурных поступков, и люди меня простят, будьте покойны, не в пример прочим — тем, что сидят на месте, но знают, как вознаградить себя за это.

У г-жи Тарантской была дочь, мадемуазель де Ла Тремуй; мать послала ее в Данию, король и королева которой были ее близкими родственниками. С мадемуазель де Ла Тремуй приключилась при датском дворе чрезвычайно романтическая история; девушка обстоятельно описала ее Мадам, и принцесса по моей просьбе дала мне прочесть это письмо. Я собираюсь рассказать здесь эту историю, так как она мало кому известна, ибо произошла слишком далеко от нас, а придворные обращают внимание либо на то, что видят собственными глазами, либо на то, что может им пригодиться.

Мадемуазель де Ла Тремуй отправили в Копенгаген, к королеве, ее двоюродной сестре. Это очень красивая и приятная особа. Она поехала в Данию не за тем, чтобы искать себе мужа, но нашла там больше, чем могла бы пожелать: такое непременно случается с хорошенькими, богатыми и знатными девицами. За несколько лет до этого ей приходилось встречать во Франции брата короля принца Кристиана, очень привлекательного и очень любезного человека, который, находясь вдали от нее, был полон юношеских воспоминаний и воспылал к ней страстью, как только снова ее увидел.

Мадемуазель де Ла Тремуй была прекрасной партией во всех отношениях. Королева догадалась, что юноша влюблен, и рассказала об этом своей кузине; убедившись, что девушка отнюдь не равнодушна к принцу, датчанка обрадовалась, что та останется возле нее. Однако Бог или дьявол распорядились иначе.

XXX.

Во всякой стране есть свои фавориты; у датского короля тоже был один любимец, достойный стать героем какого-нибудь романа, самого необыкновенного из всех возможных. Этого человека звали Шумахер; он был всего лишь сын виноторговца и благодаря своим дарованиям и исключительным заслугам сумел подняться из ничтожества и занять видное положение, став графом Гриффенфеллем и великим канцлером Дании и Норвегии. Король считался с ним во всем, и сама королева, поддавшись влиянию графа, решила женить его на дочери герцога Гольштейн-Августенбурга, представителя младшей линии королевского рода. Канцлер превосходно управлял страной, установив законоположение, которого у нее не было вообще; он даже снискал прозвище «Северный Ришелье».

В то время как принцесса де Ла Тремуй прибыла в Копенгаген, принцесса Гольштейнская, направлявшаяся туда же, еще находилась в пути; едва только граф Гриффенфелль увидел принцессу Амелию, он влюбился в нее столь же страстно, как принц Кристиан, и тотчас же написал герцогу Гольштейнскому, что он отказывается от почетного брака с его дочерью.

Вообразите, что за этим последовало. Оба поклонника немедленно стали соперниками; Гриффенфелль обладал властью, но сердце принцессы было отдано Кристиану; таким образом, возможности для соперничества у них были равные. Когда королева, заручившись признанием кузины, отправилась к королю и рассказала ему о своем намерении выдать ее замуж за принца, она страшно удивилась, получив отказ; Гриффенфелль же никому ничего не говорил, скрывая свою любовь и свои притязания; подобно всем влюбленным, граф ждал знака одобрения от возлюбленной; король был единственным, кому он доверился. Его влияние на государя было столь велико, что он сумел добиться от него одобрения своего отказа от принцессы Гольштейнской, невзирая на проистекающие из этого неприятности.

— Сударыня, — отвечал король, выслушав королеву, — мой брат никогда не женится на принцессе Амелии, у меня относительно них другие намерения. Мой брат женится на какой-нибудь принцессе из нашего рода; что касается вашей кузины, то один из самых выдающихся и блестящих людей моего королевства, тот, кому я стольким обязан и кого я желаю как можно более щедро вознаградить за его заслуги, попросил у меня ее руки, и я не могу ему отказать.

— Однако, сударь, это не в вашей воле: мадемуазель де Ла Тремуй не принадлежит к числу ваших подданных.

— Мадемуазель де Ла Тремуй не сможет устоять перед чувством, которое она внушает графу, а также перед дарованиями, мужеством и неоспоримыми достоинствами Гриффенфелля; впрочем, я вовсе не собираюсь принуждать принцессу Амелию к браку, граф сам бы этого не допустил — он желает получить ее согласие и услышать его из ее уст, а я лишь хочу ему в этом помочь, вот и все.

С тех пор жизнь принцессы стала крайне беспокойной. Двор разделился на два лагеря. Король отдавал предпочтение Гриффенфеллю, а королева — Кристиану; у каждого были свои сторонники и защитники; всюду говорились гадости и плелись всевозможные интриги. Принцесса встречалась с Кристианом в покоях королевы без ведома короля, который бы этого не потерпел. Молодые люди вели чрезвычайно нежные и трогательные беседы, ибо, как водится, чем больше их хотели разлучить, тем сильнее они любили друг друга. Королева оплакивала их горькую судьбу вместе с ними; принц собирался вызвать Гриффенфелля на дуэль и убить его; принцесса отговаривала принца от этой затеи во имя его благополучия и спокойствия. Это были душераздирающие переживания.

Однажды утром Кристиан получил строгий приказ отбыть и произвести смотр войскам (дело было в разгар войны); принц попытался воспротивиться, но брат заявил ему, что прикажет заключить его в крепость, если он посмеет его ослушаться. Выйти из тюрьмы труднее, чем вернуться из армии, и Кристиан согласился уехать.

На следующий же день было публично объявлено о предстоящей свадьбе. Принцесса Амелия услышала об этом, явившись к королю, и ей стало плохо. Королева, пришедшая туда одновременно с кузиной, увела ее к себе, и это привело весь двор в смятение. Придя в чувство, девушка тут же встала, привела себя в порядок и, не слушая возражений королевы, немедленно вернулась к королю; он принял ее одну в своем кабинете, едва лишь узнав, что она об этом просит.

— Государь, — сказала принцесса Амелия, — ваше величество знает о моих чувствах, ведь они отнюдь не держались от него в тайне; вашему величеству также известно о чувствах вашего брата-принца. Нежелание дать согласие на наш брак и, напротив, упорство, с которым вы стремитесь заключить другой союз, принуждают меня исполнить свой долг. Итак, я пришла просить позволения уехать и вернуться к моей матери, которой я дам отчет о своем поведении.

— Это невозможно, — отвечал король, — это невозможно, сударыня, вам не следует нас покидать.

— Я должна это сделать, государь, мое место больше не здесь; вы не разрешаете мне вступить в почетный брак с вашим братом, вы не желаете принять меня в свою семью.

— Я желаю большего, нежели принять вас в свою семью. Я отдаю вас своему другу, человеку, который мне дороже всех, самому честному и отважному, самому лучшему и благородному из всех известных мне людей.

— Государь, ваше величество, несомненно, не подумали о том, что род Гессен и род Ла Тремуй не могут породниться с сыном виноторговца.

— Вы высокомерны, сударыня, вы кичитесь своим происхождением больше меня; я сватал графа за дочь герцога Гольштейнского, и тот никоим образом его не отверг! Герой вправе требовать любых наград.

— От вас, государь, возможно, но я ничем не обязана графу, кроме страданий, которые я терплю по его милости, и не могу испытывать к нему ничего, кроме ненависти. Позвольте же мне уехать.

Король на это не согласился; узнав о намерениях своей дорогой кузины, королева стала громко роптать, заявляя, что не сможет без нее жить. Гриффенфелль note 15 не смел встречаться с принцессой, но осыпал ее всяческими знаками внимания, которые он мог себе позволить благодаря своему высокому положению. Граф рассылал гонцов во все стороны света, и они привозили для нее самые великолепные цветы и самые вкусные плоды. Он заказывал для своей возлюбленной самые великолепные наряды у лучших парижских мастериц. Не успевала принцесса выразить какое-нибудь желание, как оно тут же исполнялось; ее жизнь своим блеском стала напоминать волшебную сказку. Однако неблагодарная Амелия оставалась непреклонной, хотя граф не был ни старым, ни уродливым; напротив, он был молод, красив и обладал всевозможными достоинствами, но он не был дворянином, и от одной этой мысли Амелия лишалась чувств.

Между тем настала пора, когда король и его придворные должны были отправляться на войну со шведами; граф уехал, преисполненный пыла и решимости снискать как можно больше славы, чтобы тронуть сердце бесчувственной красавицы.

— Сударыня, — сказал он принцессе перед отъездом, — я вижу, как вы со мной обращаетесь, но я хочу заставить вас даровать мне ваше уважение.

Девушка лишь разрыдалась в ответ; однако в тот же вечер она была вознаграждена за свои страдания свиданием с Кристианом, которое состоялось у королевы. Принц явился во дворец переодетым, желая убедиться в постоянстве своей возлюбленной и поклясться ей, что ничто на свете не сможет разлучить их и что прихоти его брата не в силах помешать ему связать с ней свою судьбу.

Королева, любившая молодых людей, оставила их в своих покоях почти на всю ночь, и никто не подозревал об этом, не считая одной очень верной служанки. На следующий день принц уехал. Кристиан и Гриффенфелль состязались друг с другом в доблести, надеясь, что Амелия об этом узнает; слава об их подвигах доходила до нее каждый день. Граф придумал и того лучше: гонцы якобы по ошибке доставляли ему почту принцессы, а он отсылал письма обратно, рассыпаясь в извинениях, ради того лишь, чтобы написать своей избраннице и начертать на конверте ее имя.

Королева присоединилась к королю во время осады Висмара; принцесса последовала за своей кузиной, и ратных подвигов у соперников стало вдвое больше. Свет не видел более благородной и блистательной борьбы; но ничто не помогало: Амелия по-прежнему хотела уехать к матери либо выйти замуж за Кристиана; она даже не смотрела в сторону несчастного графа.

Гриффенфелль потерял терпение. Желая во что бы то ни стало добиться принцессы, он принялся чернить принца в глазах его брата и приписывать Кристиану преступные помыслы, которых, разумеется, у того не было; однако, прежде чем на это пойти и прибегнуть к еще более гнусной клевете, граф решил предупредить Амелию о своих намерениях. Это был тоже своего рода благородный поступок. Поскольку девушка все время избегала Гриффенфелля, он явился в маске на дворцовый бал и подошел к ней, когда она, спрятавшись за занавесями, предавалась мечтам.

— Сударыня, — промолвил граф, — ваша жестокость довела меня до крайности, я решил добиться вашей руки или погибнуть. Итак, я готов рисковать головой, служа вам, и прежде всего я заявляю, что, пока я жив, вы не выйдете замуж за принца. Ради этого я пожертвую не только жизнью, но и честью; я готов отречься от завоеванной мной славы и доброго имени — не все ли мне равно, если после всех этих жертв мне удастся заслужить хотя бы одну вашу улыбку.

— Вы не правы, сударь, — холодно отвечала красавица, — таким образом нельзя достичь своей цели: если вы лишитесь славы и доброго имени, я не очень хорошо понимаю, что у вас останется.

С этими словами рассерженная принцесса повернулась спиной к графу, запретив ему когда-либо к ней обращаться. Вне себя от гнева, граф направился прямо к королю и оклеветал принца Кристиана: он заявил, что тот замышляет чудовищный заговор, чтобы завладеть короной брата и жениться на принцессе. Гриффенфелль выставил свидетелей и изготовил подложные письма — словом, он добился полной опалы принца, его изгнания и его разрыва с принцессой.

— Вы сами этого хотели, сударыня, — сказал он девушке, застав ее всю в слезах, — вините во всем только себя.

— Мы с королевой известим короля о вашем вероломстве, сударь, мы не допустим, чтобы пострадал невинный человек.

— Увы, сударыня, я сделал гораздо больше и никого теперь не боюсь. Перчатка уже брошена. Она была в самом деле брошена, и к тому же далеко!

XXXI.

Этот Гриффенфелль был человек такого же типа, как и Биариц, наделенный сильными и глубокими чувствами и готовый перевернуть мир ради любимого существа. Поскольку наш король является властителем Европы, граф решил заручиться его поддержкой; поэтому он тайно написал его величеству письмо и вызвался отказаться от некоторых чрезвычайно важных притязаний своего повелителя — словом, он предал Данию, при условии, что король отдаст ему руку мадемуазель де Ла Тремуй.

Наш государь согласился, не заставив себя упрашивать. Все складывалось весьма удачно для графа; его величество уже попросил Мадам принять участие в этом деле и собственноручно написал принцессе Тарантской, что готов одобрить этот брак, но тут случилось непредвиденное происшествие. Коварный помощник выдал Гриффенфелля за вознаграждение и представил датскому королю доказательство вероломства графа, получив благодарность его величества за намерение сохранить все в тайне. Гриффенфелля арестовали. Когда его посадили в тюрьму, он тотчас же во всем признался; этот изменник продолжал вести себя необыкновенно благородно. Он написал королю письмо, которое я считаю образцом чистосердечия и здравомыслия.

«Государь!

Я предал Ваше Величество и заслуживаю смерти; я не собираюсь взывать к Вашему состраданию и просить пощады; я виновен — покарайте меня. Я оклеветал принца, Вашего брата, я сделал это, государь, и совершил бы еще не такое, будь у меня уверенность, что это поможет мне получить награду, на которую я рассчитывал. Не стану прибегать к малодушным уловкам, чтобы оправдаться; все, что я сделал, я сделал по своей воле, в порыве чувства, ради которого я пожертвовал бы и большим, будь у меня нечто более святое, нежели честь и доверие Вашего Величества. Я склоняю голову и прошу наказать меня должным образом, но заклинаю Вас не питать ко мне ненависти и презрения, ибо мое почтение и преданность Вашему Величеству остаются прежними независимо от моей измены. Я скоро умру и потому чувствую себя счастливым; моя бесславная жизнь уже не может быть принесена кому-нибудь в дар; если бы я одержал победу, то стал бы героем, но я потерпел неудачу и стал ничтожеством, ибо успех — это все».

Король или, точнее, верховный совет осудил Гриффенфелля, лишив его имущества, должностей и титулов, и приговорил его к смертной казни: ему должны были отрубить голову. Принцесса уехала домой, чтобы не видеть этих ужасов. Граф написал ей письмо, но она отказалась его прочесть, хотя то были прощальные слова обреченного на смерть: Амелия люто возненавидела его.

Вся Дания была в трауре: люди любили графа. Многие города отправили своих представителей к королю с просьбой о помиловании Гриффенфелля; его величество был этим доволен. Он весьма благосклонно принимал посланцев, но неизменно отвечал: — Я огорчен этим больше вас, но правосудие должно свершиться.

В день, назначенный для казни, граф позвал одного из своих бывших друзей, чтобы отдать ему последние распоряжения:

— Вы встретитесь с принцессой и скажете ей, что я умираю из-за нее; вы сообщите ей, что я сдержал свое слово и лишился всего, пожертвовал всем, чтобы добиться ее руки; я проиграл, я виноват. Кроме того, вы скажете Амелии, что у меня отобрали все, но вот бесценное украшение, единственная принадлежащая мне вещь, и я прошу принцессу сохранить ее в память о человеке, которого сгубила ее ненависть, но который тем не менее по-прежнему остался ее самым ревностным и самым покорным слугой. Я умираю без страха и угрызений совести. Я совершил преступление, но причина его столь прекрасна, что я ни о чем не жалею. Я испытал все и обладал всем, за исключением сокровища, ради которого отдал бы все сокровища мира; мне больше нечего делать на этом свете. Прощайте, вам не придется за меня краснеть в последний момент — бедный Шумахер умрет с высоко поднятой головой, подобно тому, как благородный граф Гриффенфелль появлялся при дворе в сопровождении своих булавоносцев.

Осужденного повели на казнь на глазах удрученной толпы; прежде чем взойти на эшафот, он обратился к согражданам с прощальной речью. Граф был как никогда прекрасен; глядя на его безмятежно-спокойное лицо и доброжелательную улыбку, люди не могли удержаться от слез.

— Не плачьте, — говорил он, — король справедлив, я заслужил свою участь.

Когда Гриффенфелль был готов и уже подставил голову под грозно занесенный над ней топор палача, посреди воцарившейся тишины раздался голос: — Помилование для Шумахера! По приказу его величества!

Оглушительный крик прокатился по площади; люди единодушно благословляли короля за его милосердие. Что касается осужденного, то, когда ему вручили указ, заменивший смертную казнь пожизненным заключением, он спокойно сказал:

— Эта милость мучительнее самой смерти: я думал, что мои страдания окончены, а они начинаются опять.

Граф медленно сошел с эшафота на землю и обернулся, глядя на место, где его ожидала смерть.

Когда Гриффенфелля снова доставили в тюрьму, он обратился к королю с просьбой разрешить ему поступить на службу солдатом, чтобы искупить свою вину, пожертвовав жизнью ради его величества. Узнику было отказано в этой милости.

— Стало быть, все кончено! — воскликнул он. — Я не могу ни жить ни умереть!

Графа оставили в Копенгагене в тесной камере, где он пребывает по сей день и где его никто не видит; никто не знает, что он чувствует и о чем он думает; на мой взгляд, он чрезвычайно несчастен.

Самое интересное, что принцесса и принц Кристиан так и не поженились, хотя бедняга Гриффенфелль больше не вмешивался в их отношения, и никто не возражал против этого брака. Кристиан вернулся к брату полностью оправданным, но человеческое сердце устроено непостижимым образом! Несмотря на то что ничто уже не мешало принцу просить руки мадемуазель де Ла Тремуй, он не стал этого делать. То ли молодой человек затаил на Амелию обиду за все те страдания, что ему довелось претерпеть, то ли его отношение к ней изменилось из-за присущего людям непостоянства, но, так или иначе, он сам обратился к королю с просьбой возобновить переговоры относительно его брака с какой-то принцессой (эти немецкие имена непосильны для моего пера).

Королева, очень удивившись, заметила, что Кристиан мог бы теперь подумать о женитьбе на ее кузине.

— Я знаю, что мог бы это сделать, сударыня, но считаю себя недостойным принцессы и больше не мечтаю о ней.

Мадемуазель де Ла Тремуй была слишком благородной девушкой, чтобы отплатить принцу тем же; у нее даже хватило сил не показать своего огорчения и досады. Она вернулась в Данию и при встрече с Кристианом держалась с ним как с посторонним — по крайней мере так казалось со стороны, хотя, возможно, в глубине своей души…

Между тем, как утверждают, принцесса Амелия весьма благосклонно принимает у себя некоего графа фон Ольденбург-Альденбурга, вздыхающего по ее красивым глазам. Вся Германия ропщет: граф — это не принц, союз с ним был бы неравным браком для столь благородной особы. Мадам беспрестанно об этом говорит и обсуждает это с г-жой Тарантской в сорокастраничных письмах на немецком языке.

Проявит ли принцесса постоянство? Не забудет ли она графа, как предала забвению принца? Я не знаю. Ясно одно: бедный Шумахер по-прежнему томится в тюрьме. Было бы забавно (а такое возможно), если бы девушка стала сожалеть о графе, а он бы проникся к ней ненавистью. Такое известно одному Богу, а он не станет вас в это посвящать note 16.

У меня только что был гость: один весьма красивый врач, которого я знала, когда он влачил жалкое существование, и который ныне стал всесильным; я прерываю свой рассказ, чтобы познакомить вас с его историей. Это одна из тех непостижимых перемен, которые случаются по воле Провидения.

Этот врач итальянец, и зовут его Амонио. Он приехал во Францию учиться. Юноша был очень беден, но необычайно красив и каким-то образом познакомился с г-жой Шелльской. Дама не придумала ничего лучшего, как определить итальянца в женский монастырь на место врача. Амонио и не думал отказываться. И вот красавец оказался среди множества монашек, которые все как одна страстно в него влюбились — то было не мудрено! Шелль, казалось, охватил мор, монахини заболевали дюжинами, а бедняга не знал, какую из них выслушивать. В течение нескольких месяцев все шло более или менее сносно, но тут в дело вмешалась ревность. Со старухами лекарь держался одинаково почтительно и внимательно, а с молодыми вел себя одинаково в ином смысле, переходя от одной к другой по своей прихоти, с благими намерениями, конечно, но в то же время позволяя себе вольности, которые, за неимением лучшего, обожают эти благочестивые сестры. Как-то раз монахини узнали, какой из них Амонио отдает предпочтение. Когда одна из них проговорилась, другие закричали вне себя от гнева: — Я тоже! — Я тоже!

Отовсюду раздавались одни и те же возгласы: негодяй основательно напроказил. — Он уедет! Пусть он убирается!

Монахини потребовали от настоятельницы уволить врача, но та была слишком влюблена в красавца, чтобы на это согласиться, тем более что ей не сказали, чем это вызвано. Сестрам поневоле пришлось смириться; рассудительная аббатиса их успокоила, и они, несомненно, перестали бы бушевать, но тут в обитель пожаловал некий монастырский начальник, объезжавший свой округ, и ему очень не понравилось лицо врача. Он принялся упрекать г-жу Шелльскую, а та стала защищать Амонио: она заявила, что это сущий ангел и что у него нет ни одной сатанинской мысли.

Приезжий начал расследование и разобрался в том, что произошло; он поспешил разгласить это сначала в монастыре, а затем повсюду; он сообщил об этом начальству, расписав все так, что бедного Амонио с позором изгнали из монастыря; святоши ополчились на врача и выкинули его на улицу, где он едва не умер с голоду.

Итальянец случайно встретил моего брата, который привел его ко мне, представил всем своим друзьям и обеспечил ему относительное благополучие. И тут внезапно умирает римский папа, а на его место избирают кардинала, у которого дядя Амонио служил в качестве тайного камерария; дядя приглашает к себе племянника, чтобы сделать его личным врачом его святейшества и тем самым помогать папе править всем христианским миром. Уезжая, Амонио не забыл о своих друзьях; только что он заверил меня, что пришлет мне индульгенцию in articulo mortis note 17.

— Однако, сударыня, — сказал он мне на прощание, — госпожа Шелльская и ее монахини тоже обо мне еще услышат, я вам обещаю. Я переведу их монастырь на более строгий устав и сменю у них все вплоть до духовника. Я уверена, что он сдержит свое слово.

Амонио вполне естественно навел меня на мысль о герцоге Монмуте, о котором я недавно вскользь говорила; воспоминание об этом человеке остается одним из самых приятных в моей жизни. Тот же Амонио был нашим доверенным лицом в этой истории, слишком необычной, чтобы я могла о ней забыть. Мой брат поселил итальянца в небольшом доме на улице Вожирар и порой посещал его — не для того чтобы там распутничать, а чтобы спокойно пожить два-три дня и отойти от своих треволнений, прежде чем начать все сначала.

Этот уединенный дом, окруженный садами, был очень красив; летом оттуда не хотелось уходить, и мы часто там бывали.

Я впервые увидела г-на