Коллекционер.

* * *

(Перед Вечером. ).

Снова читаю «Бурю». Целый день. Совсем другое впечатление. После того, что произошло. Сострадание, которое Шекспир испытывает к своему Калибану. И я (где-то под ненавистью и отвращением) к своему — тоже.

Получудовища.

«Людским обличьем он не был одарен».
«Гнусный раб, в пороках закосневший…»
«…от него мы, верно, не услышим ни слова доброго».
«С тобой добром не сладишь, только плетью».

Просперо:

Ты жил в моей пещере. Но потом
Ты дочь мою замыслил обесчестить!

Калибан:

Хо-хо! Хо-хо! А жаль, не удалось!
Не помешай ты мне — я населил бы
Весь остров Калибанами…

Презрение Просперо. Уверенность, что доброта в случае с Калибаном — бесполезна.

Стефано и Тринкуло — тотализатор. Их вино — выигрыш.

Акт III, сцена 2: «И плачу я о том, что я проснулся». Бедный Калибан. Но только потому, что он-то ничего не выиграл.

«И стану впредь умней».

«Прекрасный новый мир».

Ужасный новый мир.

Он только что ушел. Я сказала, что не буду есть, пока он не переведет меня наверх. Мне нужен свет и свежий воздух — ежедневно. Он попытался уйти от ответа. Обозлился. Перешел на саркастический тон. И заявил — всеми буквами — что я «забываю, кто здесь хозяин».

Он стал совсем другим. Он меня пугает.

Дала ему срок до завтра: пусть решает, что делать.

2 Декабря.

Я перейду наверх. Он собирается переделать для меня одну из комнат. Сказал, это займет примерно неделю. Я согласилась, но если это опять отсрочка…

Увидим.

* * *

Прошлой ночью лежала и думала о Ч.В. Представила себя в его объятьях. Мечтала об этом. Мне так нужна его чудесная, фантастическая, человеческая нормальность.

Его неразборчивость в отношениях… Даже она — созидательна. От полноты жизни. Пусть даже это причиняет мне боль. Он создает любовь, жизнь, волнение; он полон жизни, и те, кого он любил, не в силах его забыть.

Порой мне и самой хотелось бы так жить. Любить свободно. Иногда даже представляла себе, как отдаю себя мужчине, даже незнакомому. Посмотрю на какого-нибудь юношу в метро или на взрослого мужчину, на его губы, на руки, сделаю строгое выражение лица и представляю себе…

Вот, например, Туанетта. Спит с кем попало. Раньше я думала, это противно, грязно. Но любовь, какой бы она ни была, — прекрасна. Даже если это только влечение. Только одно поистине отвратительно на свете: ледяная, мертвая, абсолютная НЕ-любовь между Калибаном и мною.

Сегодня утром представила себе, что мой побег удался и Калибан предстал перед судом. Я его защищала. Сказала, что это — трагедия. Что он нуждается в сочувствии и лечении у психиатра. В прощении.

Это не было проявлением благородства с моей стороны. Просто я слишком презираю его, чтобы ненавидеть.

Странно. Вполне вероятно, что я стала бы его защищать. Уверена, встретиться с ним снова было бы совершенно невозможно.

Я не смогла бы его излечить. Потому что его болезнь — я.

3 Декабря.

Возьму и соглашусь на интрижку с Ч.В.

Выйду за него замуж, если он захочет.

Пойду на эту авантюру: рискну выйти за него замуж. Хочу этого.

Мне надоело быть молодой. Неопытной.

О многом знать и ничего не уметь.

Хочу родить ему детей.

Мое тело — что оно значит теперь для меня? Если Ч.В. нужно только одно — пусть. Все равно я не смогу быть Туанеттой. Коллекционировать мужчин.

* * *

Я думала, я умнее очень многих мужчин. И уж наверняка умнее всех девчонок, которых знала. Всегда считала, что больше их знаю, тоньше чувствую, лучше понимаю.

Но я не знаю даже, как обращаться с Калибаном.

Кусочки, обрывки выученного в Ледимонте. Вынесенного из тех дней, когда я была милой маленькой девочкой из буржуазной семьи среднего достатка, докторской дочкой. Все это ни к чему. Когда я училась в Ледимонте, мне казалось, я очень неплохо владею карандашом. В Лондоне я обнаружила, что это вовсе не так. Что меня окружают люди, умеющие это делать ни-сколько не хуже, а то и гораздо лучше, чем я. Я даже не начала еще учиться тому, как обращаться с собственной жизнью. Не говоря уже ни о чьей другой.

Это я нуждаюсь в опеке.

Словно в тот день, когда вдруг понимаешь, что куклы — всего лишь куклы. Разглядываю себя — прежнюю — и поражаюсь: до чего же тупа. Игрушка, к которой слишком привыкла. Грустная до слез, как заброшенный на самое дно шкафа забытый, никому больше не нужный Голливог.

Бедная кукла. Наивная, смешная, ненужная, но гордая собой.

* * *

Ч.В.

Я буду обижена, растеряна, выбита из колеи, устану от ударов по самолюбию. И все равно это будет жизнь в потоке яркого света, после этой черной дыры.

Все очень просто. Он владеет тайной жизни. Вечной весной. Словно чистый родник. Вовсе не аморален.

Кажется, будто я всегда видела его в сумерках, а сейчас вдруг вижу в лучах рассвета. Он остался прежним, но все вокруг изменилось.

Сегодня взглянула на себя в зеркало и удивилась собственным глазам. Они постарели. Но и помолодели тоже. Когда говоришь об этом, это кажется невозможным. Но это в самом деле именно так. Я стала старше и моложе. Старше, потому что теперь я сама знаю. Моложе, потому что мое «я» в значительной мере состояло из того, чему я научилась от старших. Тяжкий груз затхлых, устаревших представлений на этом «я», словно грязь и глина, налипшие на новый ботинок.

* * *

Могущество женщины! Никогда раньше не ощущала в себе такой таинственной, необъяснимой силы. Какие же дураки мужчины.

Мы так слабы физически. Беспомощны. Даже теперь, в наши дни. Но все равно мы — сильнее. Мы можем вынести их жестокость. Они неспособны перенести нашу.

Я все думаю. Если уж так нужно, отдам Ч.В. себя. И как бы он со мной ни обращался, я останусь самой собой. Глубинная женская суть во мне останется неприкосновенной.

Все, что я здесь пишу, — дикость. Но я полна стремлений. Какой-то новой независимости.

Перестала думать о «сейчасном». О сегодняшнем. Уверена — я выберусь отсюда. Чувствую это. Не могу объяснить. Только Калибану меня никогда не осилить.

Думаю о будущих картинах.

Прошлой ночью представила себе, как напишу желтое, как сливочное масло (деревенское масло!), поле, уходящее к белому светящемуся небу, и солнце только-только встает. Странное, румяно-розовое (я очень четко представила себе это) затишье до начала всех вещей, песня жаворонка до появления жаворонка.

* * *

Два странных, противоречивых сна.

Первый совсем простой. Я гуляла где-то в поле. Не знаю с кем, только это был кто-то очень мне дорогой. Может быть, Ч.В. Солнечные лучи на зелени хлебов. И вдруг — ласточки, низко над хлебами. Мне видны были их спинки, блестевшие на солнце, словно иссиня-черный шелк. Ласточки летели очень низко, все вокруг наполнилось щебетом. Летели рядом и впереди, и сзади нас, туда же, куда шли мы, такие же радостные, счастливые. И меня охватило чувство такого счастья… Я сказала, до чего же чудесно, ты только посмотри на этих ласточек!

Все было очень просто: неизвестно откуда взявшиеся ласточки, и солнце, и зеленые хлеба. И счастье. Чистое, весеннее чувство. Тут я проснулась.

Потом — другой сон. Стою у окна на втором этаже огромного дома (в Ледимонте?), а внизу — черный конь. Он в ярости, но мне не страшно, ведь я — наверху, за окном. И вдруг — к моему ужасу — он поворачивается, скачет галопом прямо к дому и гигантским прыжком, оскалив зубы, бросается ко мне. Окно — вдребезги. А я — даже в этот ужасный миг — думаю: он разобьется, никакой опасности нет. Но он упал на спину и бьет ногами в воздухе, все ближе, ближе, ближе, а комната тесная, и я вдруг понимаю, что сейчас он забьет меня копытами насмерть. И некуда бежать. Когда я проснулась, пришлось зажечь свет.

Насилие. То, чего я больше всего боюсь.

Больше всего ненавижу.

* * *

Когда выберусь отсюда, не стану вести дневник. Это не настоящее. Здесь, под землей, он помогает мне сохранить рассудок, с ним я разговариваю по ночам. Но он подстегивает тщеславие. Пишешь то, что хочешь услышать о себе.

Забавно. Когда рисуешь, пишешь автопортрет, нет желания польстить себе. Схитрить.

Это нездоровое, болезненное стремление — копаться в себе. Патология какая-то.

Так хочется писать картины, писать все совсем иное: поля, домики где-нибудь на юге, пейзажи, огромные открытые пространства, залитые огромным открытым светом.

Именно этим я занималась сегодня. Переменчивость света: воспоминания об Испании. Охряные стены, добела обожженные солнечным светом. Крепостные стены Авилы. Дворики Кордовы. Не пытаюсь воспроизвести место. Только свет.

Fiat 1uх!

Снова и снова слушала записи квартета «Модерн Джаз». В их музыке совершенно нет мрака ночи, клубящихся тьмой провалов. Взрывы света, искры и сполохи, звездный блеск, а иногда — свет полдня, огромный всеобъемлющий свет, алмазные канделябры, плывущие в небесах.

5 Декабря.

Ч.В.

Разум распят.

Разбогатевшими выскочками. Толпами «новых».

То, что говорит Ч.В., возмущает. Но не забывается. Остается в памяти навсегда. Жесткие, прочные слова, рассчитанные на долгую жизнь.

Целый день пишу небо. Просто провожу линию в нескольких сантиметрах от нижнего края. Это — земля. И больше не думаю ни о чем, кроме неба. Июньское небо. Декабрьское. Августовское. В весеннем дожде. В молниях. На заре. В сумерках. Написала уже с десяток небес. Только небо, больше ничего. Просто — линия, а над нею — небо.

Странная мысль: я бы не хотела, чтобы этого не произошло. Потому что, если выберусь отсюда, я стану совершенно иной, и надеюсь, гораздо лучше, чем раньше. Потому что, если не выберусь, если случится что-нибудь ужасное, я все равно буду знать, что та, какой я была, какой осталась бы, если бы этого не случилось, совсем не такая, какой я хочу быть теперь.

Как в стрельбе по тарелочкам. Тут уж не станешь думать, как бы не разбить да не испортить.

* * *

Калибан совсем притих. Что-то вроде перемирия.

Завтра попрошу его отвести меня наверх. Хочу посмотреть, правда ли он готовит для меня комнату.

* * *

Сегодня попросила, чтобы он меня связал и рот заклеил и дал посидеть перед открытой дверью. Не снаружи, нет, в подвале, на самой нижней ступеньке. Он согласился. Не сразу. И я могла смотреть вверх и видеть небо. Бледно-серое небо. Летящие птицы. Кажется, голуби. Слышала звуки извне. Впервые за два месяца — настоящий дневной свет. Живой свет. Я плакала.

6 Декабря.

Ходила наверх, принимать ванну, и мы посмотрели комнату, которую я займу. Кое-что он уже сделал. Собирается поискать для меня старинное виндзорское кресло. Я это кресло ему нарисовала.

Почувствовала себя почти счастливой.

Не могу успокоиться. Не могу писать. Такое чувство, будто я почти выбралась отсюда.

* * *

Вот какой разговор позволяет мне думать, что К. более нормален, чем прежде.

* * *

М. (мы стояли в моей будущей комнате). Почему бы вам просто не позволить мне пожить здесь в качестве гостьи? Если я дам вам честное слово?

К. Даже если полсотни честных и заслуженных людей, более лучших, чем меня окружают, побожились, что вы не сбежите, я б им ни за что не поверил. Никому в мире не поверил бы.

М. Нельзя же всю жизнь никому не верить.

К. Вам никогда не понять, что значит жить в одиночестве.

М. А как, по-вашему, я живу эти два месяца?

К. Ну уж тут и спору нет — о вас там многие думают. Скучают. А обо мне… Никому никакого дела нет, жив я или давно помер.

М. А тетушка?

К. Она-то…

(Долгая пуза).

К. (вдруг у него вырвалось, может быть, против воли). Вы не знаете, что вы для меня. Вы — все, что у меня есть. Если вас не будет — не будет ничего.

(И наступило великое молчание.).

7 Декабря.

Он купил это кресло. Принес сюда, вниз. Не хочу, чтобы оно стояло здесь. Не хочу, чтобы там, наверху, было что-нибудь отсюда. Пусть все будет совсем по-другому.

Завтра я навсегда уйду отсюда. Переберусь наверх. Вчера попросила его об этом. И он согласился. Мне не придется ждать целую неделю. Он уехал в Луис — покупать вещи для моей комнаты. Мы собираемся устроить праздничный ужин.

Последние два дня он был более приветлив, чем обычно.

Не собираюсь терять голову и пытаться бежать при первой же возможности. Разумеется, он будет следить. Не могу представить, что еще он сделает. Конечно, заколотит досками окно, запрет дверь. Но найдется какой-нибудь способ видеть дневной свет. Рано или поздно должен представиться шанс (если К. сам, по своей воле меня не отпустит) вырваться на свет.

Знаю, шанс этот будет последним. Если он меня поймает, посадит снова назад, в подземелье.

Так что я должна как следует использовать этот последний шанс.

Действовать наверняка.

Убеждаю себя, что надо готовиться к худшему.

Но что-то необычное в нем заставляет верить: на этот раз он сделает то, что обещал.

* * *

Заразилась от него насморком. Ничего страшного.

* * *

Боже мой Боже мой что мне делать убить себя что ли?

Умру от отчаяния.

К. убивает меня безнадежностью.

Я все еще здесь, внизу. Он и не собирался меня переселять.

Он хочет делать снимки. Вот и вся его тайна. Он хочет меня раздеть и… о Боже, я и не знала прежде, что такое отвращение.

Он наговорил мне множество гадостей. Что я — уличная. Предлагала себя. Сама напросилась.

Я просто рассудок потеряла от ярости. Швырнула в него пузырьком с тушью.

Он сказал, если я не соглашусь, он запретит мне бывать наверху, принимать ванну и выходить в наружный подвал. Я не выйду отсюда. Никогда.

Наша ненависть. Теперь она просочилась наружу.

Я заразилась его гадкой простудой. Мысли путаются.

Не смогу убить себя. Слишком злюсь на него.

Он всегда манипулировал мною в своих целях. С самого начала. Эта выдумка с собакой. Взывает к чувству, к сердцу. Потом топчет его каблуками.

Он меня ненавидит. Стремится унизить, сломать, уничтожить. Хочет, чтобы я возненавидела себя до предела, до самоуничтожения.

И последняя подлость — он не принес мне ужин. Ко всему прочему я еще должна сидеть голодной. Может быть, собирается уморить меня голодом. Он и на это способен.

Справилась с собой. Ему меня не осилить. Не сдамся. Не позволю ему сломать меня.

Поднимается температура. Чувствую себя совсем больной.

Все против меня, но я не сдамся.

Лежу на кровати. Картина Ч.В. рядом со мной. Держусь за раму. Как за распятие.

Выживу. Выберусь. Не сдамся.

Не сдамся.

Ненавижу Бога. Ненавижу силу, создавшую этот мир. Людей. Сделавшую возможным существование Калибана. Возникновение таких ситуаций, как эта.

Если Бог существует, то Он — огромный отвратительный паук, во тьме плетущий свою сеть.

Он не может быть добрым.

Какая боль, какое ужасное прозрение живет во мне сейчас. Все это было совершенно не нужно. Одна сплошная боль, ее ничем не окупишь. Из нее ничто не может родиться.

Все напрасно. Все впустую.

Чем старше мир, тем это очевиднее.

Атомная бомба и пытки в Алжире, умирающие от голода дети в Конго. Тьма растет и расползается.

Все больше страданий. Все больше страдающих. И все напрасно.

Словно короткое замыкание: свет погас. И я здесь, во тьме прозрения. Истина черна.

Бог — импотент. Он не может любить нас. Ненавидит, потому что бессилен любить.

Вся эта подлость, эгоизм, ложь.

Люди не признаются в этом. Слишком заняты: гребут и гребут под себя. Некогда заметить, что произошло замыкание и свет погас. Не видят тьмы и паучьего лика за сетью, не чувствуют, как липка паутина. Что она — всегда и везде, стоит только чуть поскрести тоненький слой счастья и добра.

Черная черная черная тьма.

Не только никогда не испытывала ничего подобного, даже представить себе не могла, что такое возможно. Сильнее, чем ненависть. Глубже, чем отчаяние. Нельзя ненавидеть то, что тебя не касается. Я уже не способна чувствовать то, что люди называют отчаянием. Я — за пределами отчаяния. Такое ощущение, что просто ничего не чувствую. Все вижу, но не чувствую ничего.

О Боже, если только Ты существуешь.

Моя ненависть больше чем ненависть.

Он только что приходил. Я спала не раздеваясь, не разобрав постели. Лихорадит.

Душно. Все-таки это грипп.

Чувствовала себя паршиво. Ничего не сказала. Нет сил высказать ему свою ненависть.

Постель отсырела. Боль в груди.

Не произнесла ни слова. Слишком далеко зашло — какие могут быть слова. Если бы я была — Гойя. Смогла бы в рисунке выразить всепоглощающую ненависть к нему.

Мне очень страшно. Даже представить страшно, что будет, если я в самом деле больна. Не пойму, отчего так болит в груди. Словно у меня уже много дней тяжелый бронхит.

Но он должен вызвать врача. Он мог бы меня убить, но он вряд ли способен вот так позволить мне умереть.

О Боже, как страшно.

* * *

(Вечер. ).

Принес термометр. Перед обедом было 37,7, сейчас уже 38,3. Чувствую себя ужасно.

Целый день в постели.

Он не человек.

О Боже, как мне одиноко, я совсем одна.

Писать не могу.

(Утро. ).

Тяжелая простуда, осложненная бронхитом. Трясет.

Плохо спала. Страшные сны. Странные, очень живые. Один — про Ч.В. Расплакалась. Мне так страшно.

Не могу есть. Болит спина, там, где легкое. Больно дышать. Все время думаю: вдруг это воспаление легких. Но этого не может быть.

Не умру. Не умру. Назло Калибану.

* * *

Сон. Необыкновенный.

Гуляю в рябиновой роще в Л. Гляжу наверх, сквозь зелень деревьев. Вижу самолет в синем небе. И знаю — он разобьется. Потом вижу место, где он разбился. Боюсь идти дальше. Недалеко от меня идет девушка. Минни? Мне не видно. На ней странная одежда вроде греческой. Ниспадает складками. Белая. В лучах яркого солнца сквозь зелень притихших деревьев. Кажется, она знает меня, а я ее — нет. (Не Минни.) Не приближается. Мне нужно быть с нею рядом. Близко. Но нет. Я просыпаюсь.

Если умру, никто никогда не узнает.

От этой мысли бросает в дрожь. Температура. Не могу писать.

(Ночь. ).

Милосердия не существует. Бога нет.

Накричала на него, и он обозлился.

Я так слаба — не могла его остановить.

Связал, заклеил рот и сделал свои гадкие снимки.

Пусть больно. Пусть унизительно.

Я сделала, как он хотел. Чтобы покончить с этим.

Дело не во мне — мне уже все равно.

Но Господи, какое скотство.

Плачу и плачу, не могу писать.

* * *

Не сдамся.

Не сдамся.

Декабрь.

Не могу спать. Схожу с ума. Приходится жечь свет. Ужасные сны. Кажется, в комнате люди. П., Минни.

Воспаление легких.

Он должен вызвать врача.

Это — убийство.

Не могу писать об этом. Слова бессильны.

(Он пришел.) Не слушает. Я умоляла. Сказала — это убийство. Слабость. Температура 39. Несколько раз вырвало.

Ни слова о вчерашнем. Ни он, ни я.

Было ли это на самом деле? Лихорадка. Брежу.

Если б я только знала, в чем виновата. Что я сделала.

Бесполезно бесполезно.

Не умру не умру.

* * *

Мой дорогой Ч.В., это
О Боже Боже не дай мне умереть
Боже не дай мне умереть
Не дай умереть

III.

Я что хочу сказать, я хочу сказать, это все случилось совершенно неожиданно.

Началось все очень плохо, потому что, когда я спустился вниз в полвосьмого, я увидел, она лежит около ширмы, а ширма рядом с ней валяется, видно, она ее опрокинула, когда сама упала, и я встал на колени около нее, руки у нее были ледяные, но она дышала, дыхание было странное, будто по терке скребут, очень частое, и когда я ее поднял, чтоб в постель отнести, она пришла в себя, видно, ночью сознание потеряла, когда пошла туда, за ширму. Вся была холодная, прямо ледяная, и дрожать начала ужасно, и вся мокрая была от пота, и бредила, все повторяла «пожалуйста, позовите доктора, позовите доктора» (а иногда говорила «частного врача», сокращала «Ч.В.», и повторяла, как стих какой-нибудь, «пожалуйста, позовите Ч.В., Ч.В., Ч.В.»), и говорила все это не обычным своим голосом, а, как говорится, бубнила, и вроде не могла взгляд на мне остановить, сфокусировать не могла. Потом помолчала, и вдруг запела «Янки Дудл Дэнди», только слов было не разобрать, вроде она пьяная совсем, и замолчала на середине. Два раза позвала «Минни, Минни» (сестру свою звала), вроде казалось ей, что та в соседней комнате, потом забормотала, забормотала, много имен, обрывки предложений, все вперемешку. Потом так получилось, что ей захотелось встать, а мне пришлось ее удерживать. Она по-настоящему пыталась бороться со мной, сопротивлялась. Я все ее уговаривал, а она остановится на минуту, и опять, только я отойду чаю согреть или еще что, она с постели соскакивает. Ну, я ее приподнял, чтобы чаем напоить, но она закашлялась и голову отвернула, не захотела пить. Забыл сказать, у нее в одном углу рта появились какие-то желтые прыщи, ужасно противные, и от нее уже не пахло свежим и чистым, не то что раньше.

Ну, в конце концов мне удалось заставить ее выпить двойную дозу тех таблеток, на коробочке было написано, не превышать указанной дозировки, но я слышал от кого-то, что приходится принимать вдвое против того, как назначено, что они там боятся готовить слишком сильные лекарства, чтобы не пришлось потом отвечать.

Я в то утро так беспокоился, что, наверно, раз пять или шесть к ней спускался. Она пришла в себя и уже понимала, что и как, но сказала, ей ничего не нужно, во всяком случае, помотала головой. В обед выпила немного чаю и заснула, а я сидел в наружном подвале. Ну, когда я снова зажег у нее в комнате свет, она уже не спала, это было около пяти. Она казалась ослабевшей, и лицо было все красное, но вроде прекрасно понимала, где находится и кто я такой, и глазами за мной следила вполне нормально, и я подумал, самое худшее позади, кризис прошел, как говорится.

Она выпила еще чаю, потом мне пришлось помочь ей пройти за ширму, она еле могла ноги передвигать, ну, я оставил ее на пару минут, потом вернулся и помог ей дойти до кровати. Она полежала немного с открытыми глазами, смотрела в потолок, и опять дышала очень трудно, и я уже собрался уходить, но она меня задержала. Заговорила хриплым, низким голосом, но умственно вполне нормально.

Говорит:

— У меня воспаление легких. Вы должны вызвать врача.

Я сказал, мол, все худшее уже позади и выглядит она лучше, чем раньше.

— Мне нужен пенициллин или что-нибудь в этом роде. — И закашлялась, и стала задыхаться, и вся стала мокрая от пота. Потом захотела узнать, что с ней было ночью и утром, и я ей рассказал.

— Ужасные кошмары снились, — говорит.

Ну, я сказал ей, что останусь здесь на всю ночь и что она выглядит гораздо лучше, и она спросила, уверен ли я, что ей лучше, и я сказал, конечно, уверен. Ну, мне ведь тогда хотелось, чтоб ей было лучше, так что, я думаю, мне и правда казалось, что это так.

Я ей пообещал, что, если на следующий день ей не станет лучше, я отнесу ее наверх и вызову врача. Ну, ей захотелось сразу отправиться наверх, и даже захотелось время узнать, и я, не подумавши, сказал ей, она заявила, что ведь уже поздно, темно, и никто не увидит. Ну, я сказал, что комнаты не проветрены и постель тоже не приготовлена.

Потом она как-то переменилась и говорит:

— Я так боюсь. Я, наверное, скоро умру.

Медленно так сказала, останавливалась на каждом слове.

Потом говорит:

— Я же пыталась вам помочь. Попытайтесь и вы теперь помочь мне.

Я сказал, конечно, я помогу вам, протер ей лицо губкой, и она вроде стала засыпать, а мне именно этого и надо было, только вдруг она снова заговорила.

Громко так говорит:

— Папа, папочка!

Спите, говорю ей, завтра все будет хорошо.

Она опять заплакала. Не так, как обычно плачут, а просто лежала и глаза в слезах плавали, вроде и не понимала, что плачет. Потом спрашивает:

— А что вы сделаете, если я умру?

Я говорю, да не умрете вы, что за глупости.

— Вы кому-нибудь сообщите?

Не собираюсь даже говорить на эту тему.

— Я не хочу умирать, — говорит. И снова:

— Я не хочу умирать.

Потом опять, в третий раз. И каждый раз я говорил ей, не надо об этом, но она вроде и не слышала.

— Вы уедете отсюда? Если я умру?

Я говорю, мол, что за глупости.

— А что вы сделаете со своими деньгами?

Я говорю, ну, пожалуйста, поговорим о чем-нибудь другом, но она все настаивала, потом помолчала и опять заговорила, нормально, но с большими, странными какими-то перерывами, вроде провалами, и повторялась. Я ей отвечаю, не знаю, мол, не думал об этом, просто чтоб ее подбодрить.

— Оставьте их детям.

Я спрашиваю, каким детям, а она отвечает:

— Мы собирали деньги для детей в прошлом семестре. Они едят всякую дрянь. — Потом через некоторое время:

— Мы все такие свиньи, повесить нас мало.

Так что я решил, они, видно, присвоили те деньги, которые на детей должны были отдать. Ну, тут она заснула и минут десять, должно быть, спала. Я не двигался, думал, она крепко спит, а она вдруг сказала: «Вы согласны?» Потом спрашивает:

— Вы здесь?

И даже попыталась сесть, чтобы меня разглядеть. Конечно, я постарался ее успокоить, но она совсем проснулась и все говорила и говорила про этот Детский фонд, для которого они деньги собирали.

Ну, я уже больше не говорил, что это все глупости, что она не умрет, и сказал, конечно, мол, я отдам деньги детям, только она не умрет и всякое такое.

— Обещаете?

Да.

Потом она говорит: «Обещания». И — через некоторое время: «А они едят всякую дрянь». И так два или три раза повторила, а я все пытался ее успокоить и по голове гладил, потому что она вроде ужасно расстраивалась из-за этих детей. Последнее, что она сказала, было: «Я вас прощаю».

Бредила, конечно. Только я опять сказал, простите меня.

* * *

Можно сказать, с этого времени все пошло по-другому. Я забыл все, что она делала в прошлом, и я ее жалел и жалел о том, что сделал в тот вечер, но только откуда мне было знать, что она на самом деле больна. Снявши голову, по волосам не плачут, что было, то было, и все тут.

По правде говоря, странно было, что вот я только подумал, как она мне надоела, и вдруг все прежние чувства вернулись. Я все вспоминал о хорошем, как мы иногда с ней прекрасно уживались и что она для меня значила еще там, дома, когда у меня, кроме нее, ничего не было. Вся та часть нашей истории, когда она с себя одежки сняла и я перестал ее уважать, все это казалось нереальным, вроде мы оба сошли с ума. Я что хочу сказать, я хочу сказать, что вот когда она заболела и я за ней ухаживал, вот это казалось более реальным.

Я остался в наружном подвале, как и прошлую ночь. Она спокойно лежала, так, наверно, с полчаса, потом начала сама с собой разговаривать, я спросил, с вами все в порядке, она замолчала, а через некоторое время опять заговорила, не заговорила — забормотала, потом назвала меня по имени, очень громко, сказала, что не может дышать, потом у нее вышло много мокроты. Странного такого цвета, красно-коричневого, мне это совсем не понравилось, но я подумал, может, это таблетки дали такой цвет. После этого она, видно, заснула часа на полтора, а потом вдруг начала кричать во весь голос, ей это не очень-то удавалось, но она все пыталась крикнуть погромче, и когда я к ней в комнату вбежал, она уже наполовину слезла с кровати. Не знаю, что уж она хотела сделать, только вроде она меня не узнавала и сражалась со мной, как тигрица, хоть и совсем была слабая. По-настоящему воевать с ней пришлось, чтоб в постель уложить.

Она была вся мокрая от пота, пижама промокла насквозь, а когда я хотел пижаму сменить и стал кофту с нее снимать, она опять стала со мной драться, каталась по кровати, как сумасшедшая, и еще сильней вспотела. В жизни своей ничего страшнее той ночи не видал, такой был ужас, невозможно описать. Она не могла заснуть, и я дал ей снотворных таблеток, сколько посмел, но они вроде не подействовали, она засыпала ненадолго, а потом опять впадала в буйное состояние, пыталась встать с постели (один раз я не успел ее схватить, и она упала на пол). Иногда опять бредила, все звала Ч.В. и вроде разговаривала со своими знакомыми. Ну, мне-то что, лишь бы из постели не выскакивала, лежала спокойно. Я измерил ей температуру, было выше сорока, и я точно теперь знал, она больна, по-настоящему больна.

Ну, около пяти утра я вышел наверх, воздуха глотнуть, как в другой мир попал, и я решил, что возьму ее наверх и приглашу врача, не могу больше откладывать. Постоял в раскрытых дверях минут десять, тут слышу, она опять зовет, и опять у нее красно-коричневая мокрота пошла, и ее вырвало, так что пришлось ее из кровати на кресло перенести и постель перестелить. Хуже всего было слышать, как она дышит, часто, с перерывами и всхлипами, вроде все время задыхается.

* * *

В то утро (она вроде была поспокойнее) она понимала, что я ей говорил, и я сказал, что иду за врачом, и она кивнула, так что я считаю, что поняла, хоть и не ответила. Казалось, прошлая ночь все силы у нее отняла, и она тихо лежала, не шевелясь.

Я знаю, я мог бы поехать в деревню и оттуда позвонить или привезти врача, но по понятным причинам я там ни с кем дела не имел, поскольку всем известно, что такое деревенские сплетни.

И потом, все-таки я до такого дошел не спавши, я большую часть времени сам не знал, что делаю. И как всегда, был совершенно один. Не к кому было обратиться.

Ну, поехал в Луис и в первую открытую аптеку зашел (было около девяти) и спросил, где тут поблизости доктора найти, и девушка за прилавком посмотрела в списке, который у них был. Дом этот находился на улице, которую я и не проезжал никогда. На двери увидел объявление: «Прием с 8.30», и можно было сообразить, что там, как всегда, полно народу, но я почему-то представил себе, что вхожу и сразу попадаю к врачу. Наверно, выглядел полным тупицей в приемной, где все кресла были заняты людьми, и все сразу на меня уставились, а еще один молодой человек вроде меня даже и места не имел, чтобы сесть, стоял. Ну, все они вроде на меня уставились, и у меня духу не хватило прямо в кабинет войти, и я встал около стенки. Если б только я сразу в кабинет прошел, я б все сделал, как надо, и все было бы нормально, это все из-за того, что надо было находиться в приемной со всеми этими людьми. Я давно уже не находился в одном помещении с таким количеством людей, только разве в магазине, но там ведь зайдешь и выйдешь, а тут все казалось таким странным, я уже сказал, вроде все на меня уставились, одна бабка особенно, прямо глаз с меня не сводила, и я подумал, я, наверно, как-нибудь не так выгляжу. Взял со стола какой-то журнал, но мне было не до чтения.

Ну, стоя там, я начал думать про все, что может случиться, что дня два все будет нормально, доктор и М., наверно, не будут много разговаривать, а после… Я знал, что он скажет, он скажет, надо в больницу, я, мол, не смогу обеспечить ей правильный уход и всякое такое. Потом я подумал, можно ведь сиделку нанять, но тут уж не много ей времени понадобится, чтоб увидеть, что к чему; тетушка Энни всегда говорила, что если кто сует свой длиннющий нос в чужие дела, так это сиделки, а она таких длинноносых всегда терпеть не могла, да и я тоже. Тут как раз доктор вышел пригласить следующего, высокий такой, с усами, и так он это слово «следующий» выговорил, будто ему на всю эту толпу смотреть было противно. Я хочу сказать, очень он раздраженно это слово выговорил, не думаю, что это мне одному так показалось, я видел, одна женщина состроила гримасу своей соседке, когда доктор обратно в кабинет ушел.

Потом он опять вышел, и я увидел, он был вроде как офицер в армии, из тех типов, что никакого к вам сочувствия не имеют, только приказания отдают, раз вы не из их круга, то и смотрят на вас как на грязь под ногами.

А тут еще эта бабка опять на меня уставилась, я прямо весь взмок под рубашкой, я же всю ночь не спал, поэтому, наверно, весь был на нервах. Ну, во всяком случае, я тут почувствовал, с меня хватит. Повернулся и вышел, сел за руль и посидел так какое-то время.

Все из-за этих людей. Я когда их увидел, понял, Миранда — вот единственный человек на свете, с кем мне хотелось вместе жить. А от этих всех, от этой толпы проклятой, меня просто мутило.

Что я потом сделал, потом я пошел в аптеку и сказал там, что мне нужно лекарство от очень тяжелого гриппа. В этой аптеке я раньше не был, и, по счастью, там было пусто, никого, кроме меня, так что я смог выложить то, что придумал. Я сказал, что у моего друга тяжелый грипп, а он из Избранных (которые в докторов не верят), а грипп очень тяжелый, может, даже и воспаление легких, и надо ему давать лекарство так, чтоб он не знал. Ну, аптекарша мне предложила те же самые таблетки, а я сказал, мол, надо пенициллин или что там еще в этом роде, а она сказала — это по рецепту. Ну, тут неудачно получилось, потому что вышел хозяин и она ему все рассказала, а он говорит, обратитесь к врачу и все ему объясните. Я сказал, заплачу, сколько скажете, а он головой покачал и сказал, что это, мол, противозаконно. Потом поинтересовался, где этот мой друг живет, в Луисе или нет, и я ушел, пока он не сунул свой длинный нос еще поглубже. Я зашел еще в две аптеки, и везде было то же самое, а еще где-нибудь спрашивать я побоялся, так что пришлось взять то, что продавалось, какое-то другое лекарство. Потом поехал домой. Еле мог фургон свой вести, такой был усталый.

Ну, конечно, как приехал, сразу пошел вниз, она все лежала там, дышала тяжело. Как только увидела меня, сразу заговорила, только вроде за кого-то другого меня приняла, потому что спросила, виделся я с Луизой или нет (я и не слышал никогда, чтоб она про Луизу говорила), ну, к счастью, она и не ждала, чтобы я ответил, заговорила о каком-то современном художнике, потом сказала, что хочет пить. Никакого смысла не было, казалось, ей в голову что-то как приходит, так сразу же и уходит. Ну, я дал ей попить, и она полежала немножко молча, потом вдруг пришла почти что в норму (в смысле головы), потому что спросила: «А папа когда приедет? Вы съездили?» Тут я ей солгал, только это была ложь во спасение, я сказал, он скоро будет здесь. Она сказала: «Обмойте мне лицо». Когда я это сделал, она сказала: «Надо, чтоб он посмотрел то, что я выкашляла». Я говорю «сказала», только она говорить не могла, все шептала.

Потом сказала: «Если б только я могла поспать».

Это все из-за температуры, говорю. Она кивнула. Какое-то время она понимала все, что я ей говорил, и никто не поверит, только я решил снова поехать в Луис за доктором. Я помог ей сходить за ширму, она такая была слабая, видно было, что не убежит, так что я решил, пойду к себе, посплю часа два, потом перенесу ее наверх и съезжу в Луис и привезу другого врача.

Не знаю уж, как это получилось, я всегда встаю сразу, как будильник зазвонит; я думаю, просто я тогда во сне его выключил, во всяком случае, не помню, чтоб я просыпался. Во всяком случае, когда проснулся, было не полпервого, а четыре. Конечно, я сразу бросился вниз, посмотреть, что там делается.

Она стянула с себя все одеяла, чтоб грудь была открыта, но в комнате, по счастью, было вполне тепло. Вообще-то я не думаю, что это могло иметь значение, она вся горела и бредила и меня не узнавала, и когда я поднял ее, чтобы наверх отнести, она попыталась сопротивляться, попыталась закричать, но не смогла, совсем ослабела. Да еще кашель кричать ей не дал, и казалось, она тут пришла в себя, поняла, где она и что.

Это была тяжелая работка — наверх ее отнести, но я и с этим справился и уложил ее в постель в свободной комнате (как следует нагрел комнату заранее), и вроде ей было там получше. Она ничего не говорила, от холодного воздуха она раскашлялась, и опять мокрота отошла, и лицо у нее стало какого-то странного синевато-красного цвета. Я сказал, скоро доктор придет, она вроде бы поняла.

* * *

Я немножко побыл с ней, чтобы посмотреть, все ли в порядке, боялся, может, у нее хватит сил подойти к окну, привлечь внимание какого-нибудь прохожего. На самом-то деле я понимал, что не хватит, но, видно, искал повода, чтоб не ехать. Несколько раз подходил к открытой двери в ее комнату, она лежала там в темноте, слышно было, как она дышит, иногда бормочет что-то, один раз позвала меня, и я вошел и постоял около нее, а она только и могла прошептать: «Доктора, доктора», а я сказал, сейчас придет, не беспокойтесь и обтер ей лицо, она все потела и потела, вся мокрая была. Не знаю, почему я тогда не поехал, я хотел, но не мог, не мог заставить себя с ней расстаться, не мог не знать каждую минуту, как она, не видеть ее хоть недолго. Я вроде бы опять был влюблен в нее, как раньше. И еще одно: все эти дни я думал, ну, она долго будет болеть, долго будет выздоравливать, и я буду ей все время нужен, и все будет хорошо, когда мы через все плохое перевалим.

Не знаю почему, только я думал, перемена обстановки тоже сделает свое дело. В этой новой комнате все пойдет по-новому.

Все равно как раньше, когда мне надо было Мейбл в ее инвалидной коляске на прогулку вывозить. Всегда мог найти тыщу причин, чтоб отложить это дело. «Благодари Бога, что своими ногами ходишь и что коляску есть чем толкать», — говорила мне тетушка Энни (все знали, что я не люблю на людях с этой коляской показываться). Но такой уж у меня характер. С этим родился, с этим и умру. Ничего тут не поделаешь.

Время шло, уже было, наверно, за полночь, и я пошел посмотреть, как она там, узнать, может, хочет чаю выпить, но не мог добиться ответа, и дыхание у нее стало еще чаще, прямо страшно было, так она задыхалась, казалось, она прямо хватает ртом воздух, хватает все быстрей и быстрей, и все равно ей все мало. Я ее потряс за плечи, но она вроде спала, хоть и с открытыми глазами, лицо у нее посинело, и глаза смотрели куда-то в потолок. Ну, я здорово перепугался, решил, подожду еще полчаса, а потом надо ехать. Сидел рядом с ней, все смотрел, видно было, ей определенно стало хуже, вся была мокрая от пота, и лицо ужасное. Еще что она в эти дни делала, она делала пальцами такие движения, вроде подбирала что-то с простыни, с одеяла. И прыщи эти у нее теперь были в обоих углах рта и на губах.

Ну, наконец я запер дверь ее комнаты, на всякий пожарный, и отправился в Луис, я помню, приехал туда после 1 ч. 30 м., конечно, все везде было закрыто. Я проехал прямо на ту улицу, где врач жил, и остановился, чуть не доехав до его дома. Сидел в своем фургоне, в полной темноте, готовился пойти и позвонить в дверь, продумывал, что буду говорить и всякое такое, вдруг в стекло постучали. Это был полицейский.

Ну, меня прямо чуть удар не хватил. Я опустил стекло.

— Интересно, что вы здесь делаете, — говорит.

Вы что, хотите сказать, здесь не место для стоянки?

— Это зависит от того, по какому делу вы здесь остановились.

Ну, он потребовал мои права, записал номер, делал все очень медленно. Старый был уже, видно, не очень к службе способный, а то не дежурил бы на городских улицах по ночам.

— Вы что, здесь проживаете?

Нет, говорю.

— Вижу, что нет, — отвечает, — потому и спрашиваю, что вы здесь делаете.

Пока ничего еще не сделал, говорю, можете заглянуть в фургон. И он согласился, старый дурень. Во всяком случае, это дало мне время придумать объяснение. Я сказал, у меня бессонница, и вот я решил поездить на машине и заблудился и остановился, чтобы взглянуть на карту. Ну, он мне не поверил, во всяком случае, вид у него такой был, что не поверил, и сказал, чтоб я ехал домой.

Ну, результат был такой, что пришлось мне уехать оттуда, не мог же я выйти и направиться к докторскому дому у полицейского на глазах, он сразу бы понял, что это дело дурно пахнет. Я что подумал, я подумал, что съезжу домой и посмотрю, может, ей хуже, и если хуже, то прямо отвезу ее в больницу и оставлю под чужим именем и уеду, а потом мне придется бежать, может, даже и уехать из Англии или еще что, трудно было загадывать дальше того, что, мол, в больницу ее сдам.

* * *

Ну, она опять лежала на полу, думаю, хотела в туалет пройти, а может, пыталась бежать. Ну, во всяком случае, я ее поднял и отнес снова в постель, она была в полубессознательном состоянии, какие-то слова говорила, только я не мог ничего разобрать, и она не понимала, что я ей говорил.

Я просидел около нее почти всю ночь, иногда засыпал прямо на стуле. Раза два она попыталась вскочить с постели, только ничего у нее не вышло, силенок у нее было не больше, чем у букашки какой. Я все повторял одно и то же, что скоро доктор придет, и это ее вроде успокаивало. Один раз она спросила, какой день недели, и я сказал — понедельник (была среда), и это ее тоже вроде успокоило. Она повторила «понедельник», только видно было, что это ничего не означает. Вроде болезнь как-то повлияла и на ее мозги.

Я понял, она умирает, всю эту ночь я знал, что она умирает, голову мог на отсечение дать, что это так.

Так и сидел, слушал, как она дышит, бормочет что-то (она как будто и не спала по-настоящему, не могла заснуть), и все думал про то, как все обернулось. О своей пропащей жизни, о ее жизни и всякое такое.

* * *

Если б кто это видел, он бы понял все как было. Я был просто в отчаянии, хоть мне могут и не поверить. Я не мог ничего сделать, я ведь не хотел, чтобы она умерла, но не мог рисковать, не мог позвать на помощь, я был просто раздавлен, всякий тогда мог бы это понять. И все эти дни я понимал, что никого больше не смогу полюбить, как ее любил. Для меня на всю жизнь существовала только одна Миранда. Я это тогда ясно понял. И еще одно было важно: только она одна знала, что я ее люблю. Только она одна знала, какой я на самом деле. Никто не мог меня так понять, как могла она.

* * *

Ну, скоро рассвело, наступил последний день. Странное дело, но только день был замечательно красивый, по-моему, в небе не было ни одного облачка за целый день, это был один из тех ясных и морозных зимних дней, когда нет ветра и небо ярко-синее. Вроде кто специально так устроил, должным образом постарался, чтоб она отошла спокойно, мирно. Последние слова, которые она произнесла, так часов около десяти, были (так мне показалось) — «солнце, солнце» (оно как раз появилось в окне), и она попыталась сесть, но не смогла.

Больше она ничего не говорила такого, чтоб можно было разобрать, она протянула еще все утро и всю светлую часть дня и отошла вместе с солнцем. Дыхание у нее было еле слышное, и (чтоб объяснить, в каком я был состоянии) я даже подумал, что она наконец уснула. Не знаю точно, когда она умерла, знаю только, что в полчетвертого она еще дышала, когда я пошел вниз, прибрать там и всякое такое и отвлечься немного, а когда я вернулся около четырех, она уже отошла.

Она лежала свернув голову набок, это выглядело ужасно, и рот был открыт, зрачки закатились и белые глаза уставились в окно, будто она хотела еще в последний раз увидеть свет. Я пощупал ей лоб, он был холодный, хотя вся она была еще теплая. Побежал за зеркалом. Знал, так делают, чтоб определить, и прижал зеркало к ее губам, но оно не затуманилось. Она умерла.

Ну, я закрыл ей рот, опустил веки. Не знал, что дальше делать, пошел вскипятил чайник, выпил крепкого чаю.

* * *

Когда стемнело, я отнес тело вниз, в подвал. Я знал, полагается мертвых обмывать, но мне не хотелось, казалось, это будет нехорошо, так что я положил ее на кровать и волосы ей расчесал и одну прядь отрезал. Хотел ей лицо поправить, чтоб она вроде как улыбалась, но не получилось. Во всяком случае, она казалась очень спокойной. Потом я встал на колени и прочел молитву, я знал только одну, «Отче наш», и то не всю, но я потом сказал: «Упокой ее душу, Господи», не то чтоб я верил в какую-нибудь религию, просто считал, что так будет правильно. Потом пошел к себе наверх.

* * *

Не знаю уж почему, только все до меня дошло из-за какой-то мелочи; ни когда я ее мертвой увидел и даже ни когда ее вниз нес в последний раз, это до меня дошло, когда я ее туфельки ночные увидел в той комнате наверху. Я их поднял, и вдруг до меня дошло, что она никогда их больше не наденет. И что мне уже не нужно будет спускаться в подвал и задвигать засовы (между прочим, как ни странно, я ее и в этот раз запер на все засовы), и что ничего этого никогда больше в моей жизни не будет, ни хорошего, ни плохого. Я вдруг понял, что она умерла, что ее больше никогда не будет, никогда, никогда.

В те последние дни я не мог ее не жалеть (как только увидел, что она не спектакль разыгрывает), и я простил ей то, как она в тот вечер себя повела. Не тогда, когда она еще была жива, а когда понял, что ее больше нет, вот когда по-настоящему ее простил. Вспомнились всякие приятные случаи, самое начало, дни в Ратуше, когда видел, как она из дому выходит: как мимо нее по другой стороне улицы проходил; и теперь я никак не мог понять, как же могло случиться, что вот она умерла и лежит там, в подвале, мертвая.

Все это было похоже на одну интересную игрушечную мышеловку, я как-то раз видел такую, мышь туда попадала, все сразу начинало двигаться, и она не могла уже повернуть назад, только бежала все вперед и вперед, в еще более сложные ловушки, до самого конца. Я думал про то, какой я был счастливый, какие у меня все это время были чувства, я таких раньше никогда не переживал и уж никогда больше не переживу.

Чем больше я про это думал, тем хуже мне становилось.

Наступила полночь, а я не мог спать. Пришлось зажечь всюду свет, я не верю в привидения, но со светом было как-то легче.

Я все думал о ней, даже подумал, может, и моя вина была в том, что она сделала, из-за чего потеряла мое к ней уважение, а потом подумал, нет, она сама во всем виновата, сама напросилась и получила по заслугам. Потом совсем уж не знал, что и думать, в голове звенело — дон-дон-дон, и я понял, что не смогу больше жить в этом доме. Мне хотелось уехать и больше никогда не возвращаться.

Я подумал, можно все продать и уехать в Австралию. Но ведь сначала надо все следы уничтожить. Это было слишком тяжело. Тут мне в голову полезли всякие мысли про полицию. Я решил, лучше всего прямо пойти в полицию и про все там рассказать. Даже за пальто уже взялся, чтоб ехать в Луис.

Потом подумал, схожу с ума, даже в зеркало стал смотреться, видно это по моему лицу или нет. Испугался ужасно, думал, я ненормальный, все это видят, кроме меня. Стал вспоминать, как на меня люди в Луисе смотрели, в приемной у врача например. Все понимали, что я ненормальный.

* * *

Время подошло к двум. Не знаю почему, только я вдруг подумал, это все ошибка, она не умерла, она просто спит. Так что пришлось спуститься в подвал, чтоб убедиться. Это было ужасно. Только я спустился в наружный подвал, в голову полезло всякое такое. Вроде как она выйдет из темного угла с топором. Или — что ее там нет, хоть все засовы были на месте и дверь на замке, а она все-таки исчезла. Ну, прямо как в фильме ужасов.

Она была там. Лежала в этой страшной тишине. Я дотронулся, она была холодная, холодная как лед, я даже вздрогнул. Все не мог поверить, что это правда, как всего несколько часов назад она была живая и теплая, а несколько дней назад ходила здесь, рисовала, вязала. А теперь — вот это.

Потом вдруг что-то в подвале зашевелилось, в другом конце, у самой двери. Наверно, просто сквозняк. Что-то во мне сломалось, я прямо голову потерял, бросился прочь, поскользнулся и упал на ступеньках в наружном подвале, вскочил и давай бог ноги. Двери запер вдвое быстрей, чем обычно, и вбежал в дом и закрылся на все замки и засовы.

* * *

Дрожать перестал не скоро, но все-таки постепенно успокоился. Только все, о чем мог думать, это — что всему конец. Что не могу жить, когда она там внизу такая лежит.

Как раз тогда мне в голову пришла одна мысль. И все возвращалась и возвращалась. Я чувствовал, что это даже хорошо, повезло ей, что она со всем этим покончила, никаких больше волнений и тревог и прятаться больше не надо, и не надо думать о том, чем ты хочешь и никогда не сможешь стать. Со всем этим покончено раз и навсегда.

Все, что мне надо было сделать, это — убить себя, и пусть другие думают что хотят. Эти люди в приемной, в Ратуше, тетушка Энни и Мейбл, все. А я уже буду ни при чем.

Начал думать, как это сделаю, как поеду рано утром в Луис, как только откроются магазины, и куплю много-много аспирина и цветов, хризантем, она их очень любила. Потом приму весь этот аспирин, возьму цветы и пойду вниз и лягу рядом с ней. Сначала отправлю письмо в полицию. И они найдут нас в подвале с ней вместе. Вместе за Великим Пределом. И похоронят вместе. Как Ромео и Джульетту. И это будет великая трагедия. Ничего грязного.

И я заслужу уважение, если так поступлю. Если уничтожу все эти фотографии, никто не узнает, что я с ней нехорошо поступил, и все это будет выглядеть настоящей трагедией.

Ну, я все это продумал, пошел и приготовил снимки и негативы, чтоб первым делом их утром сжечь.

* * *

Чувство было такое, что надо иметь определенный план, и все будет хорошо. Какой угодно, только определенный.

Оставались деньги, но мне было все равно. Их получат тетушка Энни и Мейбл. Миранда говорила про Фонд спасения детей, но у нее тогда уже половины винтиков в голове не хватало. Все эти попечительские фонды наполовину из жуликов состоят. Лучше бы назвали его Фонд спасения попечителей.

Что мне нужно было, это то, что за деньги нельзя купить. Если б я и вправду был испорченный, я бы не стал делать всего, что для нее сделал, я просто бы ходил к женщинам, про которых на обложках в Пэддингтоне и Сохо можно прочитать, и делал бы с ними что угодно. А счастье не купишь. Я это чуть не тыщу раз от тетушки Энни слышал. Ну, только тогда я думал, ха-ха, дайте сперва попробовать. Ну, я попробовал.

Потому что все дело в чем, все дело в везении. Как на тотализаторе, только еще хуже, тут не узнаешь, какая хорошая упряжка, какая плохая и как жеребьевка пройдет. Не можешь угадать, как все обернется. Просто А против В, С против D, и никто не знает, кто такие А, В, С и D, какие они. Поэтому я никогда не верил в Бога. Я думаю, все мы просто насекомые, живем какое-то время, потом умираем, вот и все. Нет в жизни никакого милосердия. Нет никакого Великого Предела. И за ним — ничего.

* * *

Около трех я начал задремывать, так что решил пойти и выспаться напоследок, лежал в постели и все это себе представлял, как отправлюсь в Луис, когда проснусь, потом возвращусь, сожгу все, что надо, все везде запру (бросив последний взгляд на мою коллекцию) и спущусь вниз. Она меня ждет там, внизу. В письме в полицию я напишу, что мы любили друг друга. Совместное самоубийство. И это будет «КОНЕЦ».

IV.

Но так случилось, что все вышло по-другому.

Я проснулся только в одиннадцатом часу, и опять день был прекрасный. Позавтракал и отправился в Луис, купил аспирин и цветы и спустился вниз и вдруг подумал, просмотрю в последний раз ее вещички. Ну, должен сказать, тут мне здорово повезло. Я нашел ее дневник, а из него ясно видно, она меня никогда не любила, всю дорогу думала только о себе и об этом мужчине.

Ну, как бывает, когда проснешься, мысли уже совсем другие, во всяком случае, утром я уже рассуждал более здраво, у меня всегда так, ночью вижу все в мрачном свете, а утром все совсем другое.

Мысли эти пришли мне в голову, когда я завтракал, я не нарочно так стал думать, они пришли сами по себе. Про то, как избавиться от трупа. Я подумал, если не умру в ближайшие часы, то можно будет сделать то-то и то-то. Много всяких мыслей. Подумал, хорошо бы доказать, что это возможно. Чтобы никто не узнал.

Утро было прекрасное. Окрестности Луиса очень красивые.

Еще я подумал, веду себя вроде это я ее убил, а она ведь сама умерла, в конце-то концов. И доктор, по моему мнению, мало что мог бы сделать, болезнь зашла слишком далеко.

И еще одна вещь случилась в то утро, вот уж настоящее совпадение, в Луисе, я как раз ехал к цветочному магазину и остановился, чтоб дать пешеходам дорогу, а по переходу через улицу прошла девушка в униформе. На минуту мне показалось, я вижу привидение, я даже вздрогнул, у нее были точно такие же волосы, только покороче; я хочу сказать, у нее и размер, и рост, и походка — все было как у Миранды. Я прямо глаз от нее оторвать не мог, и прямо против воли, как на аркане потянуло припарковать фургон и вернуться туда, где я ее заметил, и мне здорово повезло, я увидел, как она зашла к Вулворту. Я пошел за ней и увидел, она работает в кондитерском отделе.

Ну, я вернулся с покупками и спустился к Миранде, пошел разложить цветы; я уже понял, настроение сделать то, другое, что я раньше наметил, прошло, и я подумал, надо как следует все еще раз продумать, ну, и тут-то я нашел ее дневник.

* * *

Уже много дней прошло, четвертая неделя идет, как это все случилось.

Конечно, у меня никогда уже не будет такой гостьи, хотя теперь, когда тетушка Энни и Мейбл решили остаться Там Внизу (в Австралии), сделать это было бы вовсе не трудно.

Но все-таки, просто из интереса, я занимался всякими проблемами в связи с той девушкой у Вулворта. Она живет в деревне, если ехать отсюда, то по ту сторону Луиса, и дом ее довольно далеко от автобусной остановки, около четверти мили примерно. И пройти к нему можно только по глухому деревенскому переулку. Так что, я бы сказал, возможности есть (если б я не был уже хорошо научен). Конечно, она не такая красивая, как Миранда, самая обыкновенная продавщица из магазина, но в том и была моя ошибка, что я слишком высокие цели себе ставил, я еще раньше должен был понять, что от такой, как Миранда, никогда не получу того, что мне надо, со всеми ее идеалами, прямо фу-ты ну-ты какими высокими, и всякими хитроумными штучками. Мне надо было заполучить кого-нибудь, кто меня мог бы больше уважать. Кого-нибудь попроще, чем она, пообыкновенней, кого я сам мог бы кое-чему научить.

Она лежит в ящике, я сам его сколотил, лежит в саду под яблонями. Три ночи яму копал. Думал, совсем с ума сойду в ту ночь, когда это сделал (спустился в подвал, уложил ее в этот ящик и вытащил наружу). Думаю, не многие были бы способны на это. Все сделал по науке. Хорошо все распланировал, на чувства свои уже внимания не обращал. Я не мог даже и подумать, как я опять на нее взгляну. Я как-то слышал, что они покрываются зелеными, синими и красными пятнами, так что я, когда пошел вниз, взял дешевое байковое одеяло, которое специально купил, и держал его перед собой, пока не дошел до кровати, и тогда накинул одеяло на усопшую. Скатал все в рулон вместе с постелью и положил в ящик и потом привинтил крышку. А с запахом в комнате справился потом с помощью курилки и вентилятора.

Комнату вычистил, она опять как новенькая.

То, что она написала, я вместе с прядью ее волос положу в ящик для деловых бумаг и уберу его на чердак, с указанием вскрыть только после моей смерти, а этого, думаю, не случится еще лет сорок-пятьдесят. Я еще не решил окончательно насчет Мэриэн (еще одно М! Я слышал, как завотделом называл ее по имени). Только на этот раз тут уже не будет любви, это будет из интереса к делу, чтобы их сравнить, и для того, другого, чем я хотел бы заняться, скажем, более детально, и я сам буду ее учить, как это надо делать. И одежки все подойдут. Ну, конечно, этой я сразу растолкую, кто здесь хозяин и чего от нее ждут. Но пока это только мысли. Сегодня я там, внизу, обогреватель включил, все равно комнату надо просушить.