Коллекционер.

* * *

Вчера вечером ему захотелось меня сфотографировать. Я позволила сделать несколько снимков. Я думаю, может быть, он по небрежности оставит мои фотографии где-нибудь на столе и кто-нибудь их увидит. Но я думаю, он живет совсем один. Скорее всего. Он, видимо, всю ночь провел проявляя и печатая снимки. Не мог же он их отдать в мастерскую. Думаю — нет. Я во множестве — в свете вспышек, на глянцевой бумаге. Меня раздражала вспышка, болели глаза.

Сегодня ничего особенного не произошло, если не считать того, что мы пришли к соглашению по поводу физических упражнений. Дневной свет мне пока не дозволен. Но я могу ходить по наружному подвалу. Настроение у меня было дурное, я этого не скрывала. Попросила его уйти после обеда. Попросила уйти после ужина. И оба раза он послушно ушел. Делает, что велят.

Купил мне проигрыватель и пластинки и все, что было в длиннющем списке покупок, который я составила. Ему хочется покупать мне всякие вещи. Могу требовать что угодно. Кроме свободы.

Подарил мне дорогие швейцарские часики. Говорю, поношу их, пока я здесь, и отдам, уходя. Еще раньше сказала, не могу больше выносить этот ужасный ковер цвета оранжада. Он купил мне несколько ковриков. Три индийских — на пол и один — побольше — турецкий, замечательный, темно-вишневый, с узором розовым, оранжевым и сепией, с белой бахромой. (Он сказал, это единственный, что у «них» был, так что его вкус тут ни при чем.) Моя камера становится более обжитой. Пол мягкий, пружинит под ногами. Я разбила все его уродские пепельницы и керамические вазы. Уродливые украшения не имеют права на существование.

Я настолько выше его. Я понимаю — это звучит жестоко, самовлюбленно, хвастливо. Но так оно и есть. Конечно, все дело в воспитании, в образовании, в моей частной школе, в noblesse oblige. Я чувствую себя обязанной показать ему, как нужно по-настоящему жить и вести себя.