Коллекционер.

* * *

Бесполезно. Чуть не час пыталась заснуть — ничего не получается. Эти записки — словно наркотик. Только о них и думаю, с нетерпением жду, когда снова смогу за них приняться. Днем перечитала то, что написала о Ч.В. позавчера. По-моему, получилось очень живо. Я знаю, все это живет на бумаге просто потому, что мое воображение дополняет те места, которые были бы непонятны постороннему читателю. В общем, опять во мне заговорило тщеславие. Но кажется такой таинственной, волшебной эта возможность снова жить в прошлом. А в настоящем я жить не могу. Сойду с ума.

Сегодня вспоминала, как привела Пирса и Антуанетту с ним познакомиться. И как он был ужасен. Впрочем, это я наглупила. Они приехали ко мне в Хэмпстед позвать меня выпить кофе и посмотреть фильм в «Эвримене», но была огромная очередь. И я позволила себя уговорить — уж очень они настаивали — зайти вместе к Ч.В.

И опять все из-за моего тщеславия. Я слишком много о нем рассказывала. Ну, они и стали меня поддразнивать, говорить, что не мог он со мной вот так подружиться. А если мы с ним друзья, то чего же я трушу, почему боюсь взять их с собой? И я попалась на эту удочку.

Уже в дверях я поняла, что он страшно недоволен, но все же он пригласил нас подняться в студию. И это был кошмар. Кошмар. Пирс одну за другой выкладывал свои самые дешевые идейки, а Антуанетта так старалась выглядеть сексапильной кошечкой, что казалось, она сама себя пародирует. Я пыталась все всем объяснить и всех со всеми примирить. А Ч.В. был в каком-то удивительном состоянии. Я знала, он умеет отстраняться от всего окружающего. Но на этот раз он просто из кожи вон лез, чтобы казаться неотесанным грубияном. А ведь мог бы заметить, что Пирса несло просто из-за неуверенности в себе, которую он всячески пытался скрыть.

Они хотели втянуть Ч.В. в обсуждение его собственных работ, но он не поддавался. Повел себя безобразно. Даже сквернословил. Гадко и цинично говорил об Училище Слейда, о многих художниках. А я знала, что на самом деле ничего подобного у него и в мыслях нет. Конечно, ему удалось шокировать Пирса и меня. Но Антуанетта! Она старалась его перещеголять во всем. Вздыхала, ресницы ее трепетали, и произносила что-нибудь еще более циничное и грязное, чем он. Тогда он сменил тактику. Стал обрывать нас, только мы рот откроем. (Меня тоже.) А потом… Мало того что я их к нему привела, мне надо было совершить еще большую глупость. В разговоре наступила долгая пауза, и он, видно, решил, что вот сейчас мы встанем и уйдем. Но я, как последняя идиотка, подумала, теперь Пирс и Антуанетта могут решить, что я с ним вовсе не так хорошо знакома, как говорила, и станут подсмеиваться надо мной. И мне надо им сейчас же доказать, что я умею с ним управляться.

И я спросила Ч.В., может, мы послушаем пластинки?

С минуту казалось, он ответит отрицательно, но, помолчав, он сказал:

— Почему бы и нет? Давайте послушаем кого-нибудь, кому есть что сказать. Для разнообразия.

И, не предложив нам самим выбрать пластинку, он пошел и включил проигрыватель.

Потом лег на диван и закрыл глаза — он всегда так делает. А Пирс и Антуанетта, конечно, решили, что это просто поза.

Раздался странный, тонкий, дрожащий звук, и возникла такая тяжкая, напряженная атмосфера; то есть, ко всему прочему, нам только этой музыки не хватало. Пирс заерзал, а Антуанетта — нет, она не фыркнула от смеха, она слишком для этого элегантна, но из ее уст послышался некий тому эквивалент. Я тоже улыбнулась, должна признаться. А Пирс мизинчиком прочистил ухо и оперся лбом на растопыренные пальцы руки и тряс головой каждый раз, как этот странный инструмент (я тогда не знала, что это такое) вибрировал особенно сильно. Антуанетта задыхалась от смеха. Я знала — Ч.В. не может этого не слышать.

И конечно, он слышал. Увидел, как Пирс снова прочистил мизинцем ухо. И Пирс понял, что его засекли, и сделал умное выражение лица и улыбнулся, словно желая сказать: «Не обращайте на нас внимания». Ч.В. вскочил и выключил проигрыватель. И спросил:

— Не нравится?

А Пирс в ответ: «А что, это должно нравиться?».

Я сказала, Пирс, это не смешно.

Он ответил: «В чем дело? Я же не поднимаю шума, я просто спрашиваю, что, это обязательно должно нам нравиться?».

Ч.В. говорит:

— Убирайтесь.

А Антуанетта: «Знаете, это мне напоминает что-то из Бичема: два скелета совершают половой акт на железной крыше».

Ч.В. произносит (а лицо у него ужасающее, словно сам дьявол в него вселился):

— Во-первых, я счастлив, что вы восхищаетесь Бичемом. Помпезный занюханный дирижеришка, насмерть вставший против всего творческого и свежего в искусстве. Во-вторых, если вы не способны отличить клавесин от всякой дряни, я вам ничем помочь не могу. В-третьих (это — Пирсу), в жизни не видел более наглого и самодовольного бездельника, чем вы. А вам (это мне)… И это — ваши друзья?

Я молчала, словно язык проглотила. Была страшно возмущена. Им. И ими тоже. Но в сто раз больше я была смущена и растеряна.

Пирс пожал плечами. Антуанетта пребывала в замешательстве, но тем не менее видно было, что все это ее забавляет. (Ну и дрянь же она все-таки.) А я покраснела до ушей. И опять краснею, когда вспоминаю об этом и о том, что произошло после. Как он мог?!

— Полегче на поворотах, — сказал Пирс, — подумаешь, из-за какой-то пластинки.

Видно, он здорово разозлился, если не понял, какую сморозил глупость.

— Вы полагаете, это всего лишь «какая-то пластинка», не правда ли? В этом все дело? Вы что же, вроде тетки этой маленькой сучонки, полагаете, что Рембрандту было самую чуточку скучно писать свои картины? Полагаете, что Бах корчил рожи и фыркал от смеха, когда это писал? Вы так полагаете?

Из Пирса словно выпустили воздух, как из шарика. Казалось, он немного испугался. А Ч.В. выкрикнул:

— Ну так что же? Вы ТАК полагаете?

Он был ужасен. И потому, что сам все это затеял, решив повести себя именно так. И еще потому, что мы обычно не видим, как выражается бурная страсть. Но в страсти своей он был еще и прекрасен. Я ведь выросла среди людей, приученных скрывать свои чувства. А он был весь наружу. Обнажен. Содрогался от гнева.

Пирс сказал: «Нам ведь не столько лет, сколько вам».

Это прозвучало жалко, слабо. Сразу вывело его на чистую воду.

— Господи, — сказал Ч.В., — вы ведь изучаете искусство. ИСКУССТВО!

Не могу написать, что он потом произнес. Его слова шокировали даже Антуанетту.

Тогда мы повернулись и пошли прочь. Дверь студии с грохотом захлопнулась за нами, как только мы вышли на лестничную площадку. Внизу я прошипела: «Катитесь ко всем чертям!» — и вытолкала их на улицу.

— Дорогая, он же тебя убьет, — сказала Антуанетта.

Я закрыла за ними дверь и стала ждать. Музыка зазвучала снова. Я поднялась по лестнице и очень тихо открыла дверь в студию. Может, он и слышал, не знаю, но он не посмотрел в мою сторону, и я села на табурет у двери и слушала молча, пока музыка не кончилась.

Он спросил:

— Что вам здесь нужно, Миранда?

— Хочу попросить у вас прощения. И чтобы вы попросили прощения у меня.

Он встал, подошел к окну и стал смотреть на улицу.

Я говорю ему, я знаю, я сделала глупость, и может быть, я и вправду маленькая, но я вовсе не сучонка.

Он ответил:

— Вы стараетесь.

(Надеюсь, он не хотел сказать, вы стараетесь быть сучонкой.) Я говорю, вы же прямо могли сказать нам, чтобы мы ушли. Мы бы не обиделись.

Он промолчал. Потом повернулся и посмотрел на меня от окна, где стоял, через всю студию. Я говорю, простите меня, пожалуйста.

Тогда он сказал:

— Отправляйтесь домой. Не могу же я вас уложить к себе в постель.

Я поднялась с табурета. А он продолжал:

— Я рад, что вы вернулись. Вы — молодчина. — Потом добавил:

— Я знал, что вы вернетесь.

Я пошла вниз по лестнице, а он вышел вслед за мной.

— Я вовсе не хочу, чтобы вы спали со мной. Я сейчас говорю о ситуации, в которой мы с вами оказались. Это не для нас. Вы меня понимаете?

— Конечно, я понимаю вас. — И пошла вниз по лестнице, вся такая женственная. Хотела, чтобы он видел, что я обижена. Когда открывала дверь на улицу, он сказал сверху:

— Я опять пустился во все тяжкие. — И, наверное, почувствовал, что я не поняла, потому что добавил:

— Пью по-черному. — Потом сказал:

— Я вам позвоню.

И позвонил. Повел меня на концерт: русский оркестр играл Шостаковича. А Ч.В. был мил и заботлив. Даже нежен. Но так и не извинился.

26 Октября.

Я ему не верю. Он ведь купил этот дом на свое имя. Если он меня отпустит, ему придется мне довериться. Или продать дом и исчезнуть, прежде чем я смогу (смогла бы) сообщить в полицию. Он не пойдет ни на то, ни на другое.

Это очень тяжко. Я должна верить, что он сдержит слово.

Он тратит на меня кучу денег. Уже, наверное, сотни две фунтов истратил. Любую книгу, пластинку, одежду, что бы я ни попросила. Знает все мои размеры. Я рисую то, что мне нужно. Смешиваю краски, чтобы он знал, чем руководствоваться при выборе цвета. Он даже белье мне покупает сам. Я просто не могу надеть все то розовое и черное, что он накупил раньше. Попросила его купить что-нибудь поскромнее. А он спрашивает: «Можно, я куплю сразу много?» Конечно, он стесняется покупать для меня некоторые вещи (как, например, он выглядит в аптеке?), поэтому и хочет покончить со всеми покупками одним махом. Но что о нем подумают? Дюжина трусиков, три комбинации и куча ночных рубашек и лифчиков? Я спросила, что ему сказали, когда он все это заказывал, и он покраснел. «Мне кажется, они подумали, что у меня с головой не все в порядке», — ответил он. И впервые за все время, что я здесь, мне стало по-настоящему смешно.

Каждый раз, когда он что-нибудь мне покупает, я думаю — вот еще одно доказательство того, что он не собирается меня убивать или сделать мне какую-нибудь гадость.

Это ужасно, но теперь я радуюсь, когда он возвращается к обеду из своих поездок. Всегда привозит множество свертков. Ощущение такое, как в канун Рождества. И даже не нужно выражать благодарность Деду Морозу. Иногда он привозит мне то, о чем я и не просила. Всегда приносит цветы, и это приятно. Шоколадные конфеты. Только сам он съедает их гораздо больше, чем я. И все время спрашивает, что мне еще купить.

Я понимаю, он — дьявол, демонстрирующий мне мир, который я могу обрести. Поэтому не соглашаюсь продать себя. Он много тратит на меня по мелочам, но я знаю, он хочет, чтобы я попросила у него что-нибудь значительное. До смерти жаждет заставить меня быть ему благодарной. Не выйдет.

Сегодня мне в голову пришла страшная мысль: ведь они могут заподозрить Ч.В. Кэролайн обязательно даст полиции его адрес. Бедняга. Он не удержится от сарказма, боюсь, полицейским это может прийтись не по вкусу.

Сегодня попыталась набросать его портрет. Странно. Совершенно безнадежно: ничего похожего.

Я хорошо помню, он невысок. Всего на десяток сантиметров выше меня. (Всегда мечтала о высоких мужчинах. Глупость несусветная.) Он лысеет, и нос у него еврейский, хоть он и не еврей (а даже если бы и еврей, мне совершенно все равно). И лицо слишком широкоскулое. Усталое, в морщинах: морщины застыли, словно маска, и трудно бывает поверить, что это лицо на самом деле выражает его чувства. Иногда мне кажется: вот удалось поймать что-то, пробивающееся из-за маски, но я никогда не бываю полностью в этом уверена. Иногда его лицо принимает особенно сухое и холодное выражение — специально для меня. Я даже вижу, как это выражение возникает. Но в этом совершенно нет неискренности, просто такой уж Ч.В. человек. Жизнь — это что-то вроде шутки, глупо принимать ее всерьез. Серьезного отношения заслуживает лишь искусство, а все остальное следует воспринимать иронически. Он ни за что не скажет: «В день, когда будет сброшена ядерная бомба», а — «В день всемирного барбекю». У него болезненно обостренное восприятие всего на свете. Ирония помогает ему выжить, сохранить себя.

Невысокий, коренастый, широкоскулый, нос крючком, пожалуй, больше всего похож на турка. На вид — совершенно ничего английского.

У меня глупейшие представления об истинно английской внешности. Мужчины с обложек журналов и рекламных проспектов.

Мальчики из частной школы в Ледимонте.

27 Октября.

Подкоп около двери — единственное, на что я могу надеяться. Чувствую, что просто должна сделать эту попытку. И как можно скорее. Сегодня очень тщательно осмотрела дверь. Толстые доски, с моей стороны обитые железным листом. Ужасно прочная. Мне ее ни за что не выломать и с петель не снять. Да и он очень постарался, чтоб я не отыскала тут ничего, чем это можно было бы сделать.

Начала собирать кое-какие «орудия». Бокал — его можно разбить. Все-таки что-то острое. Вилка и две чайные ложки. Алюминиевые, но могут пригодиться. Больше всего мне нужно что-нибудь очень твердое и острое, чтобы выковыривать цемент, скрепляющий каменные плиты. Если удастся пробиться под плиты, не очень трудно будет выбраться в наружный подвал.

Чувствую себя очень деловой. Очень практичной. А ничего еще не сделала.

Полна надежд. На что — не знаю. И все-таки — надеюсь.

28 Октября.

Ч.В. — художник. Высказывание Кэролайн в том духе, что Ч.В. «второсортный Пол Нэш», — свинство, но что-то в этом все-таки есть. Конечно, в его работах нет того, что он сам назвал бы «фотографированием», но они не абсолютно индивидуальны. Думаю, он просто пришел к такому же восприятию мира. Может быть, он даже видит, что в его пейзажах есть что-то от Нэша, а может быть, и не видит. И в том и в другом случае его можно подвергнуть критике: за то, что не способен увидеть или — что не хочет признаться вслух.

Стараюсь отнестись к нему объективно. Говорю о недостатках.

Злое неприятие абстрактной живописи, даже таких художников, как Поллок и Никольсон. Откуда это? Разумом я уже почти согласна с ним, но если говорить о чувстве — я все еще чувствую, как прекрасны некоторые картины, которые он ругает. Мне кажется, он завидует. Слишком многое отвергает.

Ну и что? Это совсем не важно. Просто я пытаюсь быть честной, говоря о нем. И о себе. Он терпеть не может людей, которые «ни о чем не задумываются», а он — задумывается. Даже слишком. Но он — человек с принципами (если речь идет не о женщинах). Рядом с ним многие из тех, кто считают себя людьми, так сказать, принципиальными, выглядят пустыми жестянками из-под консервов.

(Помню, он как-то сказал о Мондриане: «Тут дело не в том, нравится вам это или нет на самом деле, а в том, должно ли это нравиться». Я хочу сказать, он отвергает абстрактное искусство в принципе. Не желает принимать во внимание то, что он сам чувствует.) Самое дурное оставляю напоследок. Женщины.

Это случилось в третий, а может, в четвертый мой визит.

У него была эта женщина. Нильсен ее зовут. Наверное (это я сейчас только поняла), они только что встали. Спали вместе. Я была тогда ужасно наивна. Но они, кажется, ничего не имели против моего прихода. Ведь могли бы и не открывать, когда я позвонила в дверь. Она была со мной очень мила и гостеприимна, прямо сверкала улыбками, хотела, чтобы я поняла: она-то здесь — дома. Ей, наверное, лет сорок, что он в ней нашел? Потом как-то, уже много времени прошло, кажется в мае, я зашла к нему вечером. Я и накануне вечером приходила, но его не было дома (а может, они не хотели открывать?), но на этот раз он был дома и в одиночестве, и мы с ним разговаривали (он рассказывал мне о Джоне Минтоне), а потом он поставил ту индийскую пластинку, и мы молчали. Но на этот раз он не закрывал глаза, смотрел на меня в упор. И я смутилась. Когда музыка кончилась, такая воцарилась долгая тишина… Потом я сказала, поставить то, что на обороте? Но он ответил «нет». Он лежал на кушетке, лицо было в тени, мне плохо было видно.

Вдруг он сказал:

— Хочешь, иди ко мне.

Я сказала, нет.

Это было так неожиданно, он застал меня врасплох. И мой ответ прозвучал глупо. Будто я перепугалась.

Он сказал:

— Десять лет назад я бы на тебе женился. И это был бы уже второй злополучный брак.

На самом деле это было не так уж неожиданно. Назревало давно.

Он встал, подошел ко мне.

— Ты уверена, что не хочешь?

— Я вовсе не за тем сюда пришла.

Все это так не похоже было на него. Грубо, примитивно. Сейчас-то я думаю, просто уверена, он поступил честно и на самом деле был добр со мной. Нарочно был груб, нарочно сказал все, всеми буквами. Чтоб было ясно. Точно так же, как иногда позволял мне выиграть у него в шахматы.

Пошел приготовить турецкий кофе и сказал из кухни:

— Вы не правильно себя ведете. Вводите в заблуждение.

Я подошла и встала в дверях, а он не отрываясь следил за джезвой. Потом мельком взглянул на меня:

— Мог бы поклясться, что вы иногда сами этого хотите.

Я говорю, сколько вам лет?

— Я вам в отцы гожусь. Вы это хотите сказать?

— Терпеть не могу неразборчивости в отношениях. И вовсе не думала, что вы мне в отцы годитесь.

Он стоял ко мне спиной. Я злилась — он вдруг показался таким несерьезным, безответственным. И я добавила, кроме того, в этом смысле вы вовсе не кажетесь мне привлекательным.

Он спросил, по-прежнему не оборачиваясь:

— А что вы называете неразборчивостью?

Я ответила, когда отправляются в постель ради минутного наслаждения. Без любви. Просто секс и больше ничего.

А он:

— Значит, я ужасно неразборчив. Никогда не отправляюсь в постель с теми, кого люблю. Хватило одного раза.

Я говорю, вы же сами предостерегали меня от Барбера Крукшэнка.

— А теперь предостерегаю от себя самого. — А сам все смотрит на джезву, не оборачивается. — Вы помните картину Учелло в Музее Ашмола? «Охота». Нет? Композиция потрясает сразу, с первого взгляда. Прежде чем все остальное, техника, детали… Просто сразу сознаешь — картина безупречна. Профессора жизни не жалеют, чтоб докопаться, что в ней за секрет, что за великая тайна, отчего это с первого взгляда осознаешь ее совершенство? Ну вот. В вас тоже есть эта великая тайна. Бог его знает, что это такое. Я не профессор. Мне вовсе не важно, как это получается. Но в вас есть некая цельность. Вы — словно шератоновский шедевр, не распадаетесь на составные части.

И все это говорится таким равнодушным тоном. Холодным.

— Разумеется, вам просто повезло. Сочетание генов.

Он снял джезву с огня в самый последний момент. И продолжал:

— Только вот что интересно. Что это за алый отблеск замечаю я в вашем взгляде? Что это может быть? Страсть? Или стоп-сигнал?

Теперь он повернулся и смотрел на меня, пристально и сухо.

Я сказала, во всяком случае, не желание отправиться с вами в постель.

— А если не со мной?

— Ни с кем.

Я села на диван, а он — на высокий табурет, рядом с верстаком.

— Я вас шокировал.

— Меня предупреждали.

— Тетушка?

— Да.

Он опять отвернулся и очень медленно, очень осторожно разлил кофе по чашкам. И снова заговорил:

— Всю жизнь мне нужны были женщины. И всю жизнь они почти ничего не приносили мне, кроме горя. И больше всего — те, к кому я питал самые, так сказать, чистые и самые благородные чувства. Вон, смотрите, — и он кивнул на фотографию двух его сыновей, — прелестные плоды весьма благородных и чистых взаимоотношений.

Я пошла и взяла свой кофе и прислонилась к верста-ку, подальше от Ч.В.

— Роберт всего на четыре года младше вас, — сказал он. — Подождите пить, пусть отстоится.

Казалось, ему неловко говорить. Но необходимо. Будто он защищается. Хочет, чтобы я в нем разочаровалась и — в то же самое время — чтобы сочувствовала.

Он сказал:

— Секс — это ведь просто. Взаимопонимание достигается сразу. Либо оба хотят отправиться вместе в постель, либо один не хочет. Но любовь… Женщины, которых я любил, всегда упрекали меня в эгоизме. Это мой эгоизм привлекает, а потом — отталкивает их от меня. А знаете, что они принимают за эгоизм?

Теперь он пытался соскрести остатки клея с бело-голубой китайской вазы; он купил — разбитую — на Портобелло-Роуд и склеил: два дьявольски разъяренных всадника гнались на ней за маленькой робкой ланью. Короткопалые, уверенные, сильные руки.

— Не в том дело, что я пишу картины по-своему, живу по-своему, говорю по-своему, — против этого они ничего не имеют. Это им нравится, даже возбуждает. Но они терпеть не могут, когда мне не нравится, что они сами не способны поступать по-своему.

Он говорил со мной так, словно я — мужчина.

— Люди вроде вашей чертовой тетки считают, что я циник, разрушитель семейных очагов. Распутник. А я в жизни своей не совратил ни одной женщины. Я люблю женщин, люблю женское тело, мне нравится, что даже самая пустая, вздорная бабенка превращается в прекрасную женщину, когда с нее спадает одежда, когда ей кажется, что она совершает решительный и ужасный шаг. Все они так думают в первый раз. А знаете, что совершенно отсутствует у особей вашего пола?

Он взглянул на меня искоса. Я покачала головой.

— Невинность. Единственный раз, когда ее можно заметить, это — когда женщина раздевается и не может поднять на тебя глаза. (В тот момент и я не могла.) Только в этот самый первый Боттичеллиев миг, когда она раздевается в самый первый раз. Очень скоро этот цветок увядает. Праматушка Ева берет свое. Потаскуха. Роль Анадиомены окончена.

— А это кто?

Он объяснил. Я подумала, не надо позволять ему так говорить со мной, он меня как сетями опутывает. Даже не подумала — почувствовала.

Он сказал:

— Я много встречал женщин и девушек вроде вас. Некоторых хорошо знал, с некоторыми спал — а лучше бы не надо; на двух даже был женат. Других и вовсе не знал, просто стоял рядом на выставке или в метро, да это и не важно — где.

Помолчал немного. Потом спросил:

— Вы Юнга читали?

— Нет.

— Он дал название подобным вам особям вашего пола. Правда, это все равно не помогает. Болезнь от этого не становится легче.

— А какое название?

— Болезням бесполезно сообщать, как они называются.

Потом была странная тишина, будто мы сами и все вокруг нас замерло, остановилось. Казалось, он ждет от меня какой-то иной реакции, ждет, что я ужасно рассержусь или буду еще сильнее шокирована. Я и была и сердита и шокирована — только позже (и совсем не поэтому). Но я рада, что тогда не убежала, не хлопнула дверью. Это был такой вечер… В такие вечера сразу взрослеешь. Я вдруг поняла, что стою перед выбором: либо вести себя, как девчонка, год назад еще бегавшая в школу, либо быть взрослой.

Наконец он нарушил молчание:

— Вы странная девочка.

— Старомодная.

— Если бы не ваша внешность, с вами можно было бы помереть со скуки.

— Благодарю вас.

— На самом деле я и не думал, что вы отправитесь со мною в постель.

— Я знаю.

Он смотрел на меня долго-долго. Потом настроение у него изменилось, он достал шахматы и, когда мы играли, дал мне себя обыграть. Не признался, но я уверена, он это сделал нарочно. Мы больше не разговаривали, казалось, наши мысли передаются через шахматные фигуры, и в том, что я его обыграла, было что-то символическое. Он хотел, чтобы я почувствовала. Не знаю, что именно. Не знаю, хотел ли он, чтобы я думала, что моя «добродетель» одержала верх над его «греховностью», или имел в виду что-нибудь более тонкое, ну, что вроде иногда побежденный оказывается победителем. Не знаю.