Колесница времени (сборник).

ЧАША ТЕРПЕНИЯ. Фантастическая повесть-памфлет.

…Что есть Красота.

И почему ее обожествляют люди.

Сосуд она, в котором пустота,

Или огонь, мерцающий в сосуде?

Н. Заболоцкий.

1. Сибирская Троя.

— ЭОНА, ЧТО САМОЕ ЗАГАДОЧНОЕ В ПРИРОДЕ ЧЕЛОВЕКА?

— ТО, ЧТО ЧЕЛОВЕК СЧИТАЕТ СЕБЯ ВЕНЦОМ ПРИРОДЫ. ЛЮДИ ОЗАБОЧЕНЫ ОХЛАЖДЕНИЕМ СОЛНЦА ЧЕРЕЗ МИЛЛИОНЫ ЛЕТ ИЛИ УГРОЗОЙ СТОЛКНОВЕНИЯ ЗЕМЛИ С НЕВЕДОМЫМ НЕБЕСНЫМ ТЕЛОМ. НО МАЛО КОГО ТРЕВОЖИТ, ЧТО ЧЕЛОВЕК, ВОЗМОЖНО, ВСЕГО ЛИШЬ КРАТКОВРЕМЕННАЯ ОСТАНОВКА В ПОСТУПИ РАЗУМА.

— ЭОНА, ОН УЖЕ ББ1Л ПРОМЕЖУТОЧНБ1М ЗВЕНОМ. СРАЗУ ПОСЛЕ ТОГО, КАК ЕГО ПУТИ РАЗОШЛИСЬ С ОБЕЗЬЯНОЙ.

— А ЕСЛИ ЧЕРЕЗ ТРИСТА ЛЕТ ЧЕЛОВЕК ОБРАТИТСЯ В НЕКОЕ ВЫСШЕЕ СУЩЕСТВО? ЕСЛИ НЫНЕШНИЕ ЛЮДИ СТАНУТ ДЛЯ НЕГО ПОДОБИЕМ ПЧЕЛ, ДЕЛЬФИНОВ, ОБЕЗЬЯН?

Тускло-серебристая нить прошила вкось небеса над редколесьем дальнего берега Енисея. По утрам река все чаще затягивалась пологом тумана. В зените над нашим городищем нить наткнулась на невидимую преграду, змеей поползла, заскользила вниз, на глазах раздаваясь к торцу. За долгие годы полевых мытарств я успел коечем полюбоваться. Видел лепестки нежно-розового сиянья, распускающиеся иногда в грозу над урановыми жилами. На таежном озере под Зашиверском как-то на рассвете заметил очертания многогорбого чудища с длинной шеей и крохотной головой — то ли сказочный Змей Горыныч, то ли иной посланец из обидно далеких времен — и успел-таки щелкнуть затвором, но, как водится, на фотографии ничего нельзя было путного разглядеть, и я выбросил пленку. А однажды в Охотском море, между Итурупом и Шикотаном, среди бела дня мимо нашего катера неспешно прошествовал лихо закрученный столб воды толщиной в два-три обхвата, не больше, но уж зато ростом он был примерно полкилометра, помнится, я даже рыб разглядел в этом бродячем аквариуме…

В общем, много я чего перевидал, и потому не особенно изумился ниспускающейся ко мне на городище серебристой нити, хотя сам не знаю, зачем встал с обгорелого комля лиственницы. Когда-то здесь был льяльный двор, и на комле, всего вероятней, мастера очищали от окалины свои еще пышущие жаром поделки.

Тем временем конец нити раздувался, расплывался.

В небе обозначилось подобие родника или озерца, окаймленного первым ледком.

Не знаю, кто как, но я себя чувствую в подобных обстоятельствах стесненно. «Не хватало еще вынырнуть оттуда какому-нибудь белобрюхому тюленю (он же тюлень-монах), занесенному в Красную книгу и спасающемуся среди облаков от окончательного истребления», — подумал я.

Родник завис надо мною метрах в тридцати. Между заледенелыми берегами заиграли разноцветные прожилки. И вот явилось в нем (или на нем) лицо Учителя. Я услышал его глухой, как дальние раскаты грома, заметно заикающийся голос:

— Утро доброе, Олег. Как раскопки? Прошу учесть: связь продлится не больше пяти минут.

— Насчет раскопок вам сверху видней, — громко сказал я. Говорить в небо с запрокинутой головой оказалось трудно: горло сжимали спазмы.

— Можете шепотом, — сказал Учитель. — Слышимость отсюда как с аэростата.

— За лето, — сказал я, — мы раскопали на холмах три поселения. Пока что три. Периоды — разные. Самое древнее принадлежит Афанасьевской культуре. В те времена лики знаменитых ученых еще не плавали по воздуху.

Учитель прищурил свои огромные миндалевидные глаза и пророкотал:

— Да, пять тысяч лет тому назад летать археологам по воздуху было незачем.

— А пока они летают, мы нашли бусы из жемчуга, литые золотые браслеты, подвески сердоликовые, украшения из электрона для конской упряжи. Итого — семьсот восемьдесят три подобных предмета.

— Здесь впору музей открывать, — сказал Учитель. — Прямо-таки сибирская Троя.

— А также вырезанный из бивня мамонта ритуальный жезл. С причудливым орнаментом, — не утерпел похвастаться я. — Ему всего-навсего восемнадцать тысяч лет.

— Каков характер орнамента?

— Все точки орнамента складываются в лунный и солнечный календари, — ответствовал я смиренно.

Тут никогда и ничему не удивляющийся Учитель откинулся как бы в глубь родника, возможно, развел невидимыми мне руками и усмехнулся. И я увидел у него за плечами безмятежное, как во времена Одиссея, море и даже различил барашки волн. Лицо мне приятно покалывало, будто я блаженствовал под теплым душем.

— Выходит, зря, зря поспешили приписать изобретение календаря халдейским мудрецам. — Я достал из кармана куртки сложенный вчетверо лист плотной бумаги. — Вот анализ. Прислали вчера из академгородка.

Восемнадцать тысяч годочков плюс-минус пятьсот. Ребят на радостях с утра отпустил в баньку, а сам вот сижу скучаю. Не податься ли, думаю, на остров Сицилию, на подмогу к Сергею Антоновичу, хоть меня и не пригласили в колыбель цивилизации. Теперь небось жалеете?

— Как в воду глядели, — сказал Учитель и снова наклонился вперед. — Завтра жду вас здесь, в Палермо. Я немного прихворнул, и ваша помощь на раскопках будет впору. Не говоря о знании языка. Виза и билет в Москве, в институте, у Кравчука. И последнее, Олег. — Учитель вроде бы нечаянно притронулся указательным пальцем к мочке уха — призыв к высочайшему вниманию у тибетских отшельников. — Неплохо бы возвратить вашему знакомому Марио его необычный сувенир. Тот, что у вас в кабинете, возле настольной лампы. Неудобно перед вашим знакомым, слишком ценная вещь. А живу я здесь в гостинице «Золотая раковина».

Она вам хорошо знакома, если не ошибаюсь.

Я чуть было рот не раскрыл от удивления. Безделица, двухголовая засушенная ящерица названа ценной вещью. И кем названа? Никогда не ошибающимся Учителем.

— Но как же я с бухты-барахты помчусь к Средиземному морю? — спросил я ошарашенно, еще ничего не понимая. — А экспедиция? Мы только-только начинаем сворачиваться.

— Поручите свернуть ее Мурату. Он отлично справится. Кстати, как поживает ваш подопечный?

— Ваш подопечный, Сергей Антонович, — ответил я, намеренно выделяя первое слово. — Это он, самолично, раскопал бивень с календарем. Так что заказывайте портрет с надписью: «Победителю-ученику от побежденного учителя».

Мне показалось, что последней фразы висящий надо мной не расслышал.

— Передайте Мурату пусть консервирует раскопы — и в путь. Небось уж белые мухи по утрам жалуют. Поначалу забереги, потом шуга, а потом вмерзнете в снега, братья-троянцы, вместе с литыми браслетами и ритуальным жезлом.

Из глубины родничка подобием светящихся капель начала просачиваться цифирь: 60… 59… 58… Тут между мною и родничком пролетел селезень и вдруг спикировал резко в траву, метрах в десяти от меня. Я кинулся было к нему, но услышал спокойный голос Учителя:

— Да вы, Олег, особо не торопитесь. (24… 23… 22…) Недельку-другую можете повременить. (17… 16… 15…) Обстановка здесь спокойная. (12… 11… 10…) Как тогда, в урочище Джейранов, (6… 5… 4…) А с бивнем поздравляю…

Вслед за всплывшим нулем небесный родник начал замутпяться, сжиматься, заскользила ввысь- тускло-серебристая нить, поглощая самое себя, пока вовсе не истаяла.

Я помахал рукой угасшему виденью. Досадно.

Со своими жалкими потугами на остроумие я выгляжу перед Учителем краснобаем. А все из-за чувства неуверенности: мне почему-то кажется, что Учитель читает мои мысли, прозревает каждое движение души наперед.

Я знаю его пятнадцать лет, сам уже преподаю в университете, а вот робость перед могуществом его интуиции не проходит. Иногда мне кажется, что в мозгу Учителя проворачиваются живые шестерни размером с австралийский материк.

Селезень забился в пожухлой мокрой траве. Я поднял трепещущую птицу. Несколько раз она дернулась и затихла. Я не из ярых проповедников вегетарианства и питаюсь, понятно, не только картофельными котлетками, но я не хочу, чтобы ради приятных приглашений на знойный остров замертво падали в траву в моей родной Сибири красивые птицы. И без того их повывели ретивые насытители полей ядохимикатами…

Впрочем, селезень, кажется, начал оживать. Через минуту-другую он пришел в себя, встряхнулся и неожиданно взвился прямо из рук.

— Впредь поминай меня добром среди утиных собратьев! Авось свидимся на Сицилии! — прокричал я ему. Он бил крыльями уже над Енисеем, где туман окончательно рассеялся, обнажив излуку с белеющими створными знаками для все более редких буксиров. Пора было идти париться.

Я зашагал от городища, до извилистой скользящей тропе. И тут меня осенило. Господи, что за несуразицу Учителю я молол! Какие золотые подвески? Какая упряжь! Больной, он разыскал меня у черта на куличках. Он призывал к высочайшему вниманию. Он сказал: все спокойно, как в урочище Джейранов. Долго тлел бикфордов шнур этой незамысловатой фразы, но взрывом меня оглушило основательно…

2. Легенда о Снежнолицей.

— ЭОНА, ПОЧЕМУ ТАК ТРЕВОЖАТ, ДАЖЕ ОСКОРБЛЯЮТ ФИЗИЧЕСКИЕ ИЗЪЯНЫ В СОВЕРШЕННОЙ КРАСОТЕ? ПРЕКРАСНОЕ ДИТЯ, РОЖДЕННОЕ ГОРБУНЬЕЙ, РАДУЕТ ВСЕХ. НО ДВУХГОЛОВЫЙ МОНСТР ОТ ВЕНЕРЫ МИЛОССКОЙ?! ЕГО ПОЯВЛЕНИЕ НА СВЕТ РАСТОПЧЕТ И ЕЕ КРАСОТУ.

— ПРЕКРАСНОЕ — КАК ЖИВОЕ ЗЕРКАЛО, ОТРАЖАЮЩЕЕ ЮНОСТЬ МИРА. ЭТО БЛАЖЕНСТВО ГАРМОНИИ, ТОРЖЕСТВО ОСОЗНАВШЕЙ СЕБЯ МАТЕРИИ. А УРОДСТВО — ОЛИЦЕТВОРЕНИЕ РАСПАДА, УГАСАНИЯ ЖИЗНЕННЫХ СИЛ, ПРЕДВЕСТЬЕ РАЗЛОЖЕНИЯ. БЕЗОБРАЗИЕ САМОЙ СМЕРТИ.

— ЭОНА, НО У ИСТОКОВ ЗЛАТОКУДРОЙ ЮНОСТИ МИРА НЕ БЫЛО КРАСОТЫ — КРАСОТЫ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ, ПОСКОЛЬКУ НЕ БЫЛО ЕЩЕ И САМОГО ЧЕЛОВЕКА. ОЗНАЧАЕТ ЛИ ЭТО, ЧТО КРАСОТА НАРАСТАЕТ, ПРЕУМНОЖАЕТСЯ, СОВЕРШЕНСТВУЕТСЯ, ВОСХОДЯ ПО ЛЕСТНИЦЕ ВРЕМЕН?

— БУДЬ ТАК, ДИВНЫЕ ОБРАЗЫ ИСКУССТВА ПРОШЛОГО НЕ БЫЛИ БЫ СТОЛЬ ПРИТЯГАТЕЛЬНЫ ОДНАКО ИМЕННО ОНИ — НЕИСЧЕРПАЕМЫЙ родник ВДОХНОВЕНЬЯ для ВСЕ новых и новых ПОКОЛЕНИЙ ХУДОЖНИКОВ, СКУЛЬПТОРОВ, ПОЭТОВ. ИБО ПРЕКРАСНОЕ НЕПОДВЛАСТНО МЕЛЬНИЦЕ ВРЕМЕНИ. ПРЕКРАСНОЕ — ВЕЛИКОЛЕПИЕ ИСТИННОГО.

— ЭОНА, ТЫ СКАЗАЛА ЗАМЕЧАТЕЛЬНО: ВЕЛИКОЛЕПИЕ ИСТИННОГО.

— ЭТО СКАЗАЛ ПЛАТОН.

После первого курса я напросился в экспедицию к Учителю рабочим. В те годы он раскапывал древнее уйгурское городище в долине реки Или, несущей свои мутные воды среди отрогов Тянь-Шаньского хребта. Попасть к Учителю стремились многие в университете, притом не только будущие историки и археологи. Имя его всегда было окружено легендами, а после того, как он возвратился из Монголии, где раскопал кладбище стегоцефалов, об Учителе заговорили и за границей. Однако пробиться в его экспедицию было трудно: все знали, что состав ее долгие годы почти не меняется, а лишних людей он к себе не берет. И все же я рискнул: заявился однажды вечером к нему на кафедру, досадуя, что так и не обзавелся приличным костюмом. Он сразу же дал мне от ворот поворот, будто обрубил канат: нет! Тогда я достал из кармана застиранной ковбойки билет в общий вагон до Алма-Аты и положил на стол, где лежали разные диковинные камешки — единственная слабость Учителя.

— Все равно я окажусь на городище, притом раньше вас, — твердо сказал я. — Немного подзалатаю наш домишко в Алма-Ате — и прямиком на Нарынкольский тракт. Любой грузовик подбросит до Чунджи. А там хоть пешком доберусь до обиталища Снежнолицей. Могу и бесплатно поработать, с голоду не умру. Буду рыбу ловить в Чарыне, на фазанов ставить силки. А яблок и урюка там столько, что медведи за ними спускаются с гор.

— Откуда такие познания тамошних мест? — прищурился Учитель.

— Я там целое лето отбарабанил. Сперва прицепщиком, потом трактористом, — сказал я. — На гоночный велосипед себе зарабатывал.

Он недоверчиво оглядел меня с ног до головы.

— Да разве трактористы и велогонщики такие? У них мышцы играют, как у Ильи Муромца.

— А я, значит, доходяга, кости да кожа, да? — запищал я фальцетом.

— Голос богатырский, нечего возразить, — расхохотался он. — Небось и одного раза подтянуться слабо?

В экспедиции, между прочим, не только тенором песни поют, но и землицу родимую копают. Преимущественно лопатой.

Вместо ответа я подскочил к старинному дубовому шкафу, схватился за верхнюю планку, подпрыгнул и завис — кулак вровень с плечом, — исхитрившись изобразить ногами еще и «угол». Этот и подобные трюки не раз приводили в смущение факультетских чемпионов по обрастанию мускулатурой.

— Буду висеть, как летучая мышь. Пока не возьмете, — выдавил я сквозь сжатые зубы.

— Слезайте, слезайте, Преображенский. Убедили.

Беру до конца сентября. Оклад положим как у съемщика планов-сто двадцать, но трудиться придется не перышком по бумаге, а кетменем и лопатой. Сапоги наши, портянки — не меньше трех пар — ваши. А теперь приземлитесь, пожалуйста, вот сюда, гимнаст.

Я осторожно сел в старинное кресло с бархатными вытертыми подлокотниками, стараясь не выдать сбитого дыхания. Учитель, глядя на меня в упор, сказал:

— Сознавайтесь.

— В чем?

— Откуда вы знаете о Снежнолицей красавице?

…Незадолго до восхода солнца нас будили сурки.

Они стояли на задних лапах у своих глиняных холмиков, и все, как один, вглядывались в переливы светлеющего неба, словно ожидая оттуда прилета своих неземных собратьев. Их пронзительный посвист напоминал перекличку полковых флейт. Кусты жимолости и облепихи приседали под тяжестью росы. В переливы флейт вплетались птичьи голоса. Первые лучи солнца поначалу вызолачивали белоснежные шатры горных вершин, а вскоре выкатывалась и сама солнечная колесница.

Мы начинали рыться в земле сразу после завтрака, обедали в час, потом спасались в тени от зноя до четырех и снова, как кроты, вели свои ходы, вплоть до закатного блистания Венеры.

…Ты начитался книг о раскопках Трои, Помпеи, Вавилона, Ниневии, о сокровищах пирамид и скифских курганов, тебе чудятся извлекаемые из мрака тысячелетий царские короны, обитые золотом колесницы, — п что ж? Где бляхи в виде головы тигра? Где зубчатые пластины, изображающие волнующееся море? Где свернувшийся зверь на набалдашнике меча? Где светильники наподобие лепестков лотоса, крокодилы крылатые из обсидиана, испещренные зернью шейные гривны, где? Вместо блях и корон — глина, песок, щебень, а изредка — ручка закопченная от кувшина, костяной истлевший амулет, оловянное грузило. («Скажи мне, где прах твой истлевший, уплывших веков рыболов?»).

Да, никакого уйгурского городища на проплешине между бешеной речкой и стеною ясеневого леса с примесью буков и тополей не было. То, что осталось от города, покоилось глубоко в земле. Поначалу, когда снимали верхний слой почвы, нам помогал бульдозер.

Он притарахтел своим ходом из Чунджи и через два дня уполз: пахнущий самогоном бульдозерист заломил такую цену за услуги, что Учитель выпроводил его без лишних разговоров. А еще через — пару деньков я уже набил себе кровавые мозоли: поди справься с сотнями ведер земли! На щеке вспух рубец от рукоятки переломленной лопаты, да вдобавок ко всему меня укусила за палец мышь-землеройка, и я стоически перенес уколы от столбняка. Учитель отнесся к происшествию с землеройкой невозмутимо: оказывается, начинающий археолог может стать жертвой примерно ста видов ползучих и порхающих гадов, но лишь два из них вызывают к себе уважение: паук каракурт и змея гюрза, после их укуса спасти от смерти удается далеко не всегда.

Случалось, хотя и редко, вызревала на севере гроза.

Она выталкивала из-за холмов многоярусные сизые башни. Облака клубились, перестраивались в боевые порядки, сопутствуемые чернильной, налитой, как винный мех, тучей. После свирепого ливня река вспухала, начинала прыгать по камням и реветь.

Вечером, если не досаждали комары, я ложился, смертельно усталый, на кошму возле палатки. Поблизости, за кустами джиды (из косточек ее белесых, приторных на вкус плодов я нанизывал бусы), шевелил красными плавниками костер. Тут Учитель вспоминал свою молодость, плавания по Тихому океану, первые путешествия на Лоб-Нор, дорогу в таинственную Лхассу, к истокам хрустальным Брамапутры, читал наизусть целые главы из «Борьбы за огонь», «Затерянного мира», «Истории государства Российского». Особенно любил он Гоголя. «Уже он хотел перескочить с конем через узкую реку, выступившую рукавом середи дороги, — рассказывал, чуть заикаясь, Учитель, — как вдруг конь на всем скаку остановился, заворотил к нему морду, и — чудо! — засмеялся! белые зубы страшно блеснули двумя рядами во мраке. Дыбом поднялись волоса на голове колдуна. Дико закричал он и заплакал, как исступленный, и погнал коня прямо к Киеву.

Ему чудилось, что со всех сторон бежало ловить его: деревья, обступивши темным лесом, и как будто живые, кивая черными бородами и вытягивая длинные ветви, силились задушить его; звезды, казалось, бежали впереди перед ним, указывая всем на грешника; сама дорога, чудилось, мчалась по следам его…».

Я слышал приглушенный рокочущий голос и благодарил судьбу за то, что свела меня с человеком, в чьей памяти разместилась целая библиотека, с человеком, который не затуманивал свой мозг винными парами, табачным дымом, был чужд накопительства, открыто презирал малодушие, угодничество, лесть. Среди войн, неисчислимых страданий, насилии, предательств, смертей русская земля никогда не уставала взращивать и таких сыновей, хотя, казалось бы, всё должно было измельчать, погрязнуть в мелочных заботах, но не мельчало, не погрязало, и это была для меня пока что неразрешимая загадка.

Окликала слепой ветер река Чарын. Приближался к Каневу колдун на хохочущей лошади. Слабодушный воевода Шеин со склоненными хоругвями уводил свое воинство от опаленных стен Смоленска, опасливо оглядываясь на окруженного рыцарями торжествующего короля Владислава. О! От судьбы не отвернешься, воевода, вперед смотри, только вперед, туда, где завтра у стен московских поднимет палач твою снятую голову над толпой: и поделом, поделом тебе, воевода, ни на каких условиях Родину не предавай.

Сторожевым огнем представлялся мне костер с шевелящимися лениво плавниками, вокруг него располагались Учитель и его неизменные сотоварищи, спутники странствований. Огонь перемигивался с воинством таких же огней из прошлых и будущих времен, рассыпаемых, как зерна, невидимой рукой по лику русского поля. Со сторожевыми кострами звезд.

Я вглядывался в небо, в очертания вечно цветущего сада созвездий и мечтал, как я найду Снежнолицую.

Легенду о ней я впервые услышал от слепого старика Ануара…

Она была единственной женой могучего уйгурского владыки в крепости на изгибе реки. Он привез Снежнолицую из далеких славянских земель, куда ездил свататься, и на тысячу лошадей были навьючены дары: и ковры из Багдада, и горящие, точно хвост у павлина, шелка, и кружево венецианское, и парча, и орехи мускатные, и кардамон, и слоновая кость, и куски сандалового дерева, благоухающие, как деревья в раю. Да, на тысячу лошадей навьючены были дары, ибо слава о красоте Снежнолицей растекалась, как вешние воды по лику земли — до стен Царьграда докатывались волны славы, до скал норманнских, до гор зальделых Югры, где у людей нет голов и они скачут на одной ноге, одеты в шкуры медведей, рысей и росомах.

И увидел владыка невесту, и предложил без раздумий коней и дары, и поклон поясной отвесил ее отцу — рано поседевшему князю, а в довершение выиграл поединок у сына кагана хазарского, тоже прибывшего из своего Итиля не без даров. Ладен был и глазами проворен рыжий хазарин, надменно показывал профиль орлиный, плетью поигрывал; да кишка оказалась тонка: через крепостной ров перемахнул уйгурский владыка на арабском своем скакуне, а летя надо рвом, исхитрился еще и лук выхватить, и стрелу сквозь колечко серебряное на коньке у терема пропустить. А рыжий так во рву и остался с хребтиною переломленной.

Возвратился из дальней земли владыка — молодым чашу радости век не испить. И давались диву уйгуры: какой блеск смогла придать их величью чужестранка, дочь далеких снегов. Расцвела крепость на изгибе реки дворцами, а на крышах дворцов закачались под ветром — ах, услада взору! — невиданные цветы.

Мололи зерно мельницы водяные, никому на Чарыне неведомые дотоле. Явились, будто из-под земли, диковинные ремесла, и потянулись на зов Снежнолицей поэты, певцы, златошвеи, звездоблюстители, переписчики древних книг; даже из Индии пришли с обезьянами на плечах ковроткачи, поклонявшиеся невесомой, как дыхание ангелов, стихии — огню. Всяк находил радушный прием и защиту в Бекбалыке, крепости на изгибе реки.

Но проведал о красоте Снежнолицей богдыхан.

И прислал повеленье с гонцами: предстать чужеземке пред его богдыхановы очи. А взамен он ниспосылал владыке уйгуров вечный мир и свою, богдьтханову, милость. Запечалился было владыка: с воинством Поднебесной империи легко ль совладать? — а пока он печалился, получили гонцы самоличный ответ Снежнолицей, да столь дерзкий, что один из гонцов тут же лицом почернел и скончался от недомогания сердца.

Разве летит лань к стреле, спящей на тетиве?
— Нет, стрела устремляется к лани.
Разве садится горлинка молодцу на плечо?
— Нет, на горлинку молодец ставит сети.
Разве плывет царь-рыба к рукам рыбака?
— Нет, рыбак добывает царь-рыбу.
О, богдыхап! Старого учить — что мертвого лечить.

Тоньше нитей лунного света истончалась нить жизни твоей. Зачем тебе горлинки, лани, царь-рыбы? Скоро ты сам станешь добычей Ловца из Преисподней, чьей стрелы никому еще не удалось избежать.

Тебя до неба превозносят
Льстецы из покоренных стран.
В воде по горло пить не просят,
О, богдыхан.

…Два года осаждала несметная рать богдыханова крепость на излуке реки, а взять не смогла. И тогда, сняв осаду, через месяц подослали лазутчика. Тот сумел (под видом купца), обмануть бдительность стражей и, забравшись на дерево возле дворца, пронзил стрелой Снежнолицую. Да не простою стрелою — отравленной, на хвосте же стрелы плясали на ленточке шелковой иероглифы, красные будто кровь:

ПУСТЬ СТРЕЛА УСТРЕМЛЯЕТСЯ К ЛАНИ!

Обезумел от горя владыка, плакал навзрыд. Приказал он забальзамировать возлюбленную, схоронить в хрустальном гробу. Никто не смел под страхом смерти войти в мавзолей Снежнолицей, где уединялся владыка в часы душевных скорбей. Купол мавзолея был подобием неба с вкраплениями драгоценных каменьевзвезд. На его стенах искусные резчики начертали стихи горем убитого мужа:

Дыханье Снежнолицей отняла Колдунья остроклювая стрела.

В меня вонзилась — и объяла мгла Мой разум, раскаленный добела.

В одиночестве докоротал свой век неутешный владыка. Как все предки его, воевал беспрестанно богдыхановы рати и не знал в сечах пощады.

Город, подобно большинству раскапываемых городов, был разрушен в древности дотла. К концу июля мы обозначили остатки стен дворца, а с западной стороны, на невысоком холме с розовым глиноземом, — круглое строение около шестидесяти метров в поперечнике: несомненно, обсерватория, а не загон для скота, как предположили поначалу, ибо выкопали медную, пострадавшую от сильного жара астролябию.

От необычайной жары и сухости граница между светом и тенью представлялась осязаемой, ее хотелось коснуться оукой. В полуденное небо нельзя было смотреть без рези в глазах. Иногда вдали, на песчаном взгорье, вырисовывался грубой лепки мираж: стены крепости с минаретами, отражавшимися в голубом глазе озера, как будто озеро, крепость и ее озерная тень поклялись и в этом фантасмагорическом сцепленье быть неразлучными, триедиными. Почему-то виденье меня раздражало. Еще больше раздражало (всех, а не одного меня) то, что с середины августа мы лишились тишины. Выше нас по течению Чарына, правее, в древнем высохшем русле поднялась буровая вышка. Там ни днем ни ночью не затихал движок. Через неделю надоедливого тарахтения мы с ребятами отправились после обеда полюбопытствовать на диковинку и, надо сказать, крепко призадумались. Труд буровиков показался не просто тяжелым, как наш, — каторжным. Тем не менее, ворочая свои трубы, буры и канаты, они перекидывались шуточками, в том числе и на наш счет. Наконец, сверху по железной лестнице спустился смуглый подросток, уйгур, весь перемазанный солидолом.

— Зачем без приглашенья приходишь? — заговорил он высоким голосом, но слова выговаривал медленно, с акцентом. — Зачем работать мешаешь? Делать нечего — возьми помоги.

Был он худой и жилистый, как я, но с приметой: без верхней части правого уха; такое случается с мальчишками, когда учатся метать ножи. У меня, к примеру, сапожным ножом пробита левая ступня. Странно, но я сразу же почувствовал к нему симпатию. Его звали Мурат. Он, как и я, подрабатывал на каникулах, только у буровиков были еще и надбавки: отдаленные, безводные, сверхурочные — и выходило втрое больше. Мы с Муратом быстро сошлись и вечером часто плескались в реке, где соорудили запруду из камней. Он научил меня ловить на тухлое мясо вкусную рыбу маринку; брюшную полость у нее выстилает тонкая пленка, черная, как копировальная бумага: не снимешь пленку — отравишься насмерть. А голову от маринки не осмеливались жевать даже шакалы: — и она была ядовитой.

— Мурат, ты родом откуда? — спросил я его однажды.

— Теперь, пожалуй, из Чарына, — загадочно ответил он после некоторого раздумья.

От удивления я присвистнул как сурок.

— Да ведь и я жил в поселке Чарын! Целых четыре месяца. После шестого класса. Слепого старика Ануара знаешь? Что, живешь с ним по соседству? Ото!

И легенду о Снежнолицей слышал? Даже не только в Чарыне? Как же мы с тобой не познакомились?

— Я был у Созерцателей Небес.

— Ты? У астрономов? Значит, ты приезжал к нам в Алма-Ату?

— Нигде я здесь не был, кроме Чарына, — угрюмо сказал он и ушел к своей вышке. Вообще были в нем странности необъяснимые. Он не знал многих заурядных вещей, как будто жил в позапрошлом веке. Ни разу я не слышал от него таких слов, как «телевизор», «холодильник», «спутник», «синтетика», «вычислительная машина». Зато когда у буровиков вышел запас продуктов, он вскинул на плечо свое ружье (между прочим, оно было кремневое, такие можно встретить лишь в музее) и скрылся в зарослях саксаула. Через час он приволок на двух жердях по песку здоровенного кабана, пуда на четыре, не меньше.

— А вон в того коршуна можешь попасть? — не нашелся ничего лучшего спросить я, трогая кабаньи клыки. В ту пору повсеместно гремела кампания за полное уничтожение хищной живности, и чучело коршуна украсило бы кабинет нашего декана, где уже пылилось с десяток кривоклювых врагов рода человеческого.

— Это не коршун, а молодой орел-бородач. Орлов убивать нельзя. И шахина нельзя, сокола рыжеголового. И вихляя, дрофу-красотку. Когда убьют всех орлов, люди умрут, — слыхал такое старинное пророчество?

Нельзя в природе никого убивать.

— За исключением жирных кабанов? — Я поставил ногу на секача.

— В другой жизни кабаном стану я, и он меня лишит жизни, — серьезно отвечал Мурат.

— Ну а камнем стать на том свете не боишься? — усмехнулся я. Он мотнул головой. — Тогда попади в белый камень на обрыве. — Уж очень мне хотелось увидеть в действии музейный его самопал. Но Мурат сказал как отрезал:

— Патроны еще пригодятся.

Я познакомил Мурата с Учителем, и, к моему удивлению, через неделю немногословный уйгур стал ходить за ним как тень. Самолюбие мое было основательно задето. Оказывается, Учитель записывал со слов Мурата восточные легенды и мифы, а Мурат брал уроки русского языка.

К середине сентября мы оконтурили несколько дворцовых комнат, арсенальную башню, конюшню, бани с двухметровыми кувшинами, правда, от кувшинов остались одни закопченные черенки, библиотеку с жалкими остатками сгоревших манускриптов. К библиотеке примыкали две комнаты неизвестного предназначения.

— Скорее всего здесь были спальни, — предположил Учитель. Я спросил:

— А где искать мавзолей? Не мог же он располагаться за стенами крепости.

— Покоя не дает Снежнолицая? Такие легенды заставляют под любым холмом видеть Парфенон. Однако легенда есть легенда. За сотни лет событие обычно обрастает такими подробностями, что от него самого почти ничего не остается. Тем паче когда… — тут он заулыбался и мгновенно нарисовал палочкой на стене раскопа женский профиль, — когда в дело замешана красивая дама.

— Сергей Антонович, но с такими мыслями вы никогда бы не открыли ни кладбище стегоцефалов, ни Золотые дворцы на Орхоне, — разволновался я.

— Кроме названных, я участвовал еще в трех десятках экспедиций, Олег. Крупные открытия, к счастью, случаются редко. К счастью, ибо это не дает успокоиться.

…Где располагался мавзолей? На дворцовой площади? Вряд ли стал бы неутешный владыка возводить усыпальницу любимой там, где суетилась челядь и ржали кони. Рядом со своим мавзолеем? О нем ничего не известно. Он мог быть построен в Городе Мертвых, но кладбище мы еще не нашли. Рядом с библиотекой?

Судя по множеству сгоревших книг, владыка в перерывах между походами проводил немало времени за чтением, а переизбыток знания усугубляет печаль. Мне почему-то казалось, что последнее пристанище Снежнолицей было рядом с обсерваторией, может, даже внутри ее. Воображение услужливо рисовало одинокого старца, вглядывающегося в звездную пустыню неба, где Пегас летит рядом с Орлом и Лебедем навстречу бесстрашному Персею с обвитой змеями головою Медузы Горгоны в руках, где Дракон подкрадывается к Серебряному Приколу, вокруг которого четыре звездных волка гонятся за тремя овцами, и когда настигнут их — Вселенная снова свернется в клубок. Но еще силен Геркулес, и Кит воздувает буруны на Млечном Пути, и старец спускается по мраморным ступеням к той, ради которой он несся на бешеном скакуне над крепостным рвом.

Я поделился своими мыслями с Учителем. Он одобрил мой замысел: выкопать для начала колодец, а от него несколько пробных горизонтальных ходов.

Я вгрызался лопатой в розоватую землю, не разгибая спины. Впереди маячил сезон дождей. Первые два хода (на север и запад) ничего не дали: один обвалился, другой уперся в скалу. Я рыл еще и по ночам, тайно от всех, при свете керосинового фонаря. Иногда я дедал перерыв, вылезал глотнуть свежего воздуха. Тарахтела буровая, освещенная гирляндами лампочек. Там тоже грызли глину и гранит, и, может быть, бездушный бур давно уже прошел сквозь грудь Снежнолицей. Шакалы выли, обратив длинные морды к фонарю луны.

Им вторили камышовые коты. Ветер доносил запахи тысячелетних кочевий. Когда-то по этим местам проходил Марко Поло, и он тоже слушал эти звуки, вдыхал эти запахи, чтобы потом, томясь в плену, без всяких прикрас рассказать о выстраданном и пережитом н обессмертить имя свое — о, не званием члена великого совета Венеции обессмертить, не подвигами в братоубийственной бойне с Генуей. Простодушным повествованием о землях незнаемых, от которого он не отрекся и на смертном одре, и где сумел даже о никогда им не виданной Руси сказать добрые и правдивые слова.

Привет тебе из урочища Джейранов, праведный странник!..

В одну из ночей лопата наткнулась на каменную кладку. Камни были наподобие тонких кирпичей, замшелые, не тронутые пламенем, плотно пригнанные.

Я вернулся по ходу в колодец, принес лом. Первые же удары отозвались странным подземным гулом. Сердце поднялось к горлу. «Значит, там, за кладкой, пустота», — обожгла мысль. Казалось, прошла вечность, прежде чем один из камней подался и упал к моим ногам. Из образовавшейся дыры пахнуло затхлостью и еще пряным неведомым ароматом. Я осторожно высвободил несколько камней, просунул в отверстие руку.

Она повисла в пустоте. Я взял фонарь и протиснулся во тьму.

…Стены круглой сводчатой комнаты без окон показались мне утыканными множеством разноцветных лампад, как на новогодней елке. Даже в тусклом свете фонаря они переливались всеми цветами радуги. Узорчатый купол поддерживала выложенная яшмой и ониксом мощная колонна. Слева вплотную у стены отсвечивал золотым блеском массивный стол с шеренгой толстых черных книг на нем. У стола — черного дерева кресло с высокой спинкой. А справа — поначалу закрытый от меня колонной — покоился в покатой нише сундук, накрытый чем-то вроде кожаной попоны с нашитыми золотыми бляхами.

Я много слышал про хитроумные ловушки на пути грабителей могильников: про падающие на голову каменные глыбы, про отверзающиеся под ногами колодцы, которые на дне утыканы копьями, про отравленные стрелы, вылетающие из темноты. Конечно, могло сработать и здесь нечто подобное. И все же я без особых раздумий поднял над головою фонарь — рука коснулась холодного гладкого свода, и я ее непроизвольно отдернул, едва не сбив робкое пламя.

Я обогнул колонну. На ней тоже переливались новогодние лампадки, как будто за мпою следило множество кошачьих глаз. Ноги были ватные, я с трудом их передвигал. Казалось, вот-вот обрушится водопад грозных голосов, и мерцающий купол вместе со мной начнет проваливаться в другие времена — на суд и расправу…

Глухая тишина. Пыль под ногами. И на кожаной попоне толстый слой пыли. Я осторожно взялся за ее край и приподнял. Кожа оторвалась беззвучно, невесомая, как пепел. Тогда я сдвинул рукавом попону в сторону — и сноп лучей ударил мне в лицо.

В хрустальном гробу лежала Снежнолицая. Как живая. На щеках проступал легкий румянец, и васильковые глаза смотрели на меня в упор. Венок из золотых листьев и золотых виноградин обрамлял русые косы.

Бирюзовые сережки с подвесками блестели в мочках ушей. Почему-то мне вспомнились красавицы панночки, описанные Гоголем. Да, так колдовски была она прекрасна, столь пугающе струилась ее красота, что я начал пятиться, пока не уперся плечом в колонну.

Нашел! Я нашел Снежнолицую! Значит, легенда — вся, от начала до конца! — правда. Я оставил фонарь у колонны, снова протиснулся в отверстие, вылез по лесенке из колодца и, как зверек, прыжками, бешеными скачками устремился к палатке Учителя. Обогнув дворцовую площадь, я спохватился: как бы не переполошить уставшую за день экспедицию — и перешел на шаг. Поблескивал месяц, как золотая бляха на попоне небес. Хохотала река. Я то и дело оглядывался, как будто за мною кралась колдунья в венке из золотых листьев и виноградин. Зря ты не завернул в Бекбалык, в крепость на изгибе реки, поседевший в странствиях венецианец!

Я потихоньку растормошил Учителя.

— Сергей Антонович, одевайтесь. Надо немедленно на раскоп!

Ни о чем не спрашивая, Учитель облачился в свою видавшую виды брезентовую куртку, и мы зашагали к обсерватории. Первым в усыпальницу влез я. Для его внушительной фигуры отверстие оказалось маловатым.

Я с величайшей осторожностью отделил ломом изнутри несколько камней. Мы оба очутились возле колонны, перед почти угасшим фонарем. Я подкрутил фитиль.

— Руками ничего не трогать, — сказал Учитель странно изменившимся голосом и шагнул к хрустальному гробу. Из-за его спины я подсвечивал фонарем.

Он долго вглядывался в дивные черты Снежнолицей.

Потом повернулся ко мне, положил мне свою руку на ллечо, больно сжал.

— Спасибо, брат, — сказал он шепотом. — Если мир и спасет красота, то лишь такая — пречистая.

Около часа он самым внимательным образом осматривал гробницу, нашел потайной вход рядом со столом, начертил в записной книжке план помещения, прихотливое узорочье купола и колонны. Запыленный овальный поднос на столе оказался поясным портретом Снежнолицей. Художник изобразил ее без украшений, с толстой косой, стекающей по плечу к букетику подснежников. На плече у нее сидел снегирь. Белоснежная кофта была оторочена светло-зеленой каймой с вышитыми снегирями, они прыгали на распускающихся ветках. Краски светились голубизной, как вода северных рек. Портрет казался написанным вчера.

— Это энкаустик — секрет живописи утерян, — сказал Учитель. — Так писали фаюмские портреты. Русская финифть — сводная сестра энкаустика. А теперь пора возвращаться.

Портрет он взял с собой вместе с одной из книг (она была на древнегреческом). Отверстие в гробнице он попросил снова заложить камнями и засыпать глиной. Когда я покончил с этим и поднялся по лестнице, он ждал меня наверху.

— Вы сделали важное открытие, Олег, — строго сказал он. — На вас глядя, я вспомнил себя в восемнадцать лет. В те времена нашел под Усть-Цильмой ископаемых юрского периода. Помню, пустился в пляс.

Второй раз плясал на становище берендеев.

— Снежнолицую нашла вся наша экспедиция, — впервые возразил я Учителю. — Можно, я на один день съезжу в Чарын? Эх, и обрадуется Снежнолицей слепой Ануар…

— Попозднее, Олег, попозднее. Все гораздо серьезней. Утром я улетаю в Алма-Ату, надо поставить в известность академию. Вернусь через два-три дня. Вместе с группой для цветной киносъемки. Не удивляйтесь, если сюда нагрянет сам президент. Но давайте, Олег, условимся: до моего возвращения никому ни слова!

Иначе здесь начнется столпотворение вавилонское. Тут и буровики заинтересуются, и районное начальство валом повалит. Как бы не обрушился свод гробницы.

Единственная защита от любопытствующих — молчание. Очень на вас надеюсь.

— Даже во сне не проболтаюсь — сказал я, прикладывая палец к губам. — А лестницу сейчас же вытащу из колодца и спрячу в кустах.

Засвистал первый сурок. Уже разогревались краски неба на востоке.

Сразу после завтрака Учитель уехал на экспедиционном «газике» в райцентр, откуда летали в Алма-Ату юркие четырехкрылые самолетики. Состояние, в котором он меня оставил, можно передать единственным словом: восторг. Я не мог усидеть на месте, беспрестанно вскакивал, разрубал прутом воздух и, скрывшись от посторонних глаз на другом берегу Чарына, распевал, чтобы слышали и джейраны, и ящерицы, шныряющие по скрюченным стволам саксаула, и молодые орлы, которых нельзя убивать:

Перед ним во мгле печальной
Гроб качается хрустальный,
А в хрустальном гробе том
Спит царевна вечным сном.

Тут же в честь Снежнолицей я принялся сочинять гекзаметром поэму, где повторялась строка: «И нескончаемо длился осенний божественный день».

Да, длился он бесконечно, и я, конечно, не утерпел и как бы невзначай несколько раз подходил к моему колодцу, сожалея, что не могу сейчас же, сейчас показать Мурату невиданное чудо. Назавтра я договорился с ним пойти вечером на охоту, и надо было искать предлог отказаться. Какая там охота, если я должен неусыпно охранять Снежнолицую!

Ночь выдалась черная, безлунная. Зубцы гор слабо обрисовывались в тусклом мерцанье звезд, задернутых полупрозрачной пеленой. Над горами, словно огненные ветви, вспыхивали молнии. К полуночи воздух стал густым, тяжелым. Начало погромыхивать. Странный шум доносился со стороны реки. Я рыскал между палатками, надеясь разыскать брезент или клеенку, чтобы закрыть колодец на случай ливня. Там уже лежали крестнакрест добытые мной сухие жерди. Ничего не найдя подходящего, я решил пожертвовать своей палаткой — в конце концов скоротаю ночь в фургончике, заменявшем нам библиотеку. Палатка стояла на отшибе, среди белых шапок бересклета, и меня редко кто навещал, тем более ночью. Каково же было мое удивление, когда я лицом к лицу столкнулся у палатки с Муратом.

За его спиною чернел ствол ружья.

— Олег, беда идет, — заговорил он приглушенно. — Река распухла, уже несет камни. Будет землетрясение. Или еще хуже — сель. Поднимай всю экспедицию, перебирайтесь выше, на холм.

— Откуда ты узнал про землетрясение? — удивился я. — Даже наука бессильна их предсказывать. С чего тормошить людей?

— Буди всех, буди, пожалуйста! Сурки, землеройки, мыши на закате вылезли из нор, наверх двинулись.

Змеи уползли!

До этой ночи я слабо представлял себе действие землетрясений, разве что по рассказам дедушки. Видя мою нерешительность, Мурат впился в меня мертвой хваткой и буквально заставил поднять всех наших. Пока заместитель Сергея Антоновича неохотно давал указания, пока спросонок кряхтели и чертыхались, собирали рюкзаки, пока грузили на «газик» добытые в крепости реликвии, прошло часа полтора. Звезды исчезли.

Разлилась тьма, она загустевала, как остывающая смола. Выл Чарын. Вдруг со стороны гор скатился громовой взрыв, будто сошла лавина. Казалось, под уклон двинулись циклопические каменные колеса. Удар ветра загасил костер возле буровой, искры скрутило в жгут.

— Бросайте все! Бегите наверх! Иначе смерть! — закричал Мурат.

Все кинулись спасаться, продираясь сквозь заросли барбариса и ежевики. Я тоже помчался было за Муратом, но вскоре остановился как вкопанный: ужаснула мысль об оставляемой на произвол стихий гробнице.

— Олег, ты что, вывихнул ногу? — встревожился Мурат.

— А Снежнолицая! Вдруг пострадает при землетрясении? Я пойду к ней! — И я повернул назад.

— Куда? Вниз? Ни с места!

— Может, прикажешь поднять руки вверх? — рассвирепел я.

Мурат появился во тьме и влепил мне такую звонкую затрещину, что я не устоял на ногах и повалилсяг на склон, но живо вскочил, собираясь расправиться с обидчиком. Мы сцепились, тяжело дыша. Мне было легче волочить его вниз по склону, но он сумел змеиным яодныром оказаться у меня за спиной и больно заломил правую руку.

— Наверх! Или прикончу как шакала!

Его крик растворился в. грянувших потоках ливня, словно над нами разверзлось озеро.

— Мы с тобой расквитаемся. Рваное Ухо, — злобствовал я, подталкиваемый сзади Муратом. Руку мою он так и не отпустил, пока мы не оказались высоко на холме. Я начал разминать затекшее плечо. И в это время внизу прогрохотала всесокрушающая громада селя.

Она была не видна за сплошной стеной дождя, но земля заходила ходуном, как будто под нашими ногами были не твердейшие скальные породы, а стог сена.

Вскоре со скоростью курьерского промчалась следующая громада, затем еще и еще…

Лило до рассвета. Мы промокли и продрогли. Мурат ушел, скорее всего к своим буровикам. После перепалки внизу он не сказал мне больше ни слова.

Солнце еле выползло. От кустов и травы поднимался пар. Я решил никого не искать и спуститься вниз. Сапоги на мокром склоне скользили, как по мазуту. Когда заросли поредели, сквозь редкие плети ежевики, свисавшие с облепих, открылось печальное зрелище. Оно и поныне стоит у меня перед глазами.

По урочищу Джейранов проволоклось железное чудовище, внеземной мастодонт, бессмысленно разрушивший все на своем пути. Буровая вышка была смята в лепешку, как хлипкая модель из алюминиевой проволоки, и заброшена за скалу. Там и сям чернели обляпанные грязью огромные валуны, оставленные селем, вперемешку со стволами ободранных тянь-шаньских елей. Деревья были сломаны, как соломинки. Наш лагерь исчез, на его месте блестела мутная лужа.

А гробница! Что сталось с находкой? Я встал на край небольшого обрыва, ища контуры крепостной ограды со стороны реки. И не нашел ограду. Она была как ножом отрезана и унесена селем. Вместе с обсерваторией. Вместе со Снежнолицей. Там теперь тащилась по камням смирная река, обживающая новое русло. И не река даже — ручеек.

Вот и меня настигла из тьмы веков стрела с кровавыми иероглифами. Она впилась в сердце, я зашатался, и, чтобы не упасть, схватился за ветку дикой яблони.

Вслед за дождевыми каплями яблоня осыпала меня желтыми сплюснутыми плодами с розовыми прожилками. Яблоки глухо простучали по обрыву и закачались на бурой воде.

Как во сне, спустился я к дворцу, приблизился к срезу земли, пропаханной клыком разъяренного вепря, проклятого селя. Подо мною в зловонной жиже плавали обезображенные туши двух круторогих козлов-тэков, кабана, нескольких птиц: то были голенастые коростели. Справа на валуне блестела мокрой шкурой мертвая рысь. Я не смог сдержаться и начал всхлипывать.

Глотая слезы, я посылал проклятье горам, лавинам, разбухшим от дождей озерам над альпийскими лугами, селю, насыщающему утробу из этих озер.

Чья-то рука тронула меня сзади за плечо. Я порывисто оглянулся.

— Зачем плачешь как девушка? — тихо спросил Мурат. — Мужчины не плачут.

Был он в мокрой ковбойке, левая щека разодрана.

— Проваливай! — сказал я. — А то заплачешь тоже.

— Больше всего вышку жалко. Красивые на ней были лампочки, — сказал он невозмутимо.

И тут меня взорвало. Я схватил его обеими руками за грудки и принялся бешено трясти.

— Вышку жалко, вышку, да? А Снежнолицую не жалко? Сам знаю, плакать или плясать. За что меня вчера грозил прикончить как шакала? Зачем руку заламывал как уголовнику? Останься я здесь — и ее не тронул бы никакой сель! Да, не тронул! Проваливай, Рваное Ухо!

В детстве я страдал припадками эпилепсии и хорошо помню то блаженное состояние, которое охватывает все тело перед забытьем. Припадки не повторялись лет десять, но теперь я почувствовал: наваливается, накатывает опьяняющая волна.

— Проваливай, Рваное Ухо! — опять выкрикнул я в побледневшее Муратове лицо.

…А дальше — «бред небытия, кровавый отсвет забытья, видений Дантовых кошмары; разбой, насилия, пожары, разврат, распад державы, мор, предательство друзей, позор».

Слова сплетались в многоцветные хороводы, кивали, подмигивали, слетались и вспархивали стаей снегирей, рифмуясь с тою легкостью, с какою текла в древности речь сказителей и гусляров.

«…Корнями ясеня обвитый, в накрапах сизых грязевых, о брат мой, коростель убитый, что там, в пустых глазах твоих? В ликующем многоголосье лишь ты молчишь, и божий день к созвездью Лебедя уносит твою распластанную тень».

И надо всем — неутешные причитания владыки Бекбалыка, расплавляющие камни гробницы.

…И нескончаемо длился мучительный дьявольский сон.

3. Княгиня радости.

— ЭОНА. А ВОТ ЧТО СКАЗАЛ АРИСТОТЕЛЬ: «ЦЕНА ЛЮБОГО ПРЕДМЕТА ЗАВИСИТ ОТ ЕГО КРАСОТЫ. У КРАСИВЕЙШИХ ВСЕ ОСТАЛЬНЫЕ ДОЛЖНЫ БЫТЬ РАБАМИ». ОН ПРАВ. РАЗВЕ ПЛОХО НАХОДИТЬСЯ В ПОЛНОЙ ВЛАСТИ У КРАСОТЫ?

— ЛЮБОЕ РАБСТВО ОТВРАТИТЕЛЬНО. КРАСОТА — ДОСТОЯНИЕ ВСЕХ. ОНА ПОДОБНА ШИРОКОЛИСТВЕННОМУ ДРЕВУ В ЗНОЙНОЙ ПУСТЫНЕ. ДРЕВО УТОЛЯЕТ ЖАЖДУ ПЛОДАМИ, ОДАРИВАЕТ ЦВЕТАМИ И ПРОХЛАДОЙ. НЕУЖЕЛИ ТЫ ЗАХОЧЕШЬ ЗА ЭТИ ЩЕДРОТЫ УВЕЗТИ ДРЕВО С СОБОЙ?

— ТАКИХ БЕЗУМЦЕВ ВО ВСЕ ВРЕМЕНА БЫЛО НЕМАЛО. И НЕ ТОЛЬКО ТЕХ, КТО ДОВОЛЬСТВОВАЛСЯ ГАРЕМОМ. СЛУЧАЛОСЬ, ОДИН НАРОД УСТРАИВАЛ ОХОТУ НА ДРУГОЙ НАРОД. РАЗРУШАЛИСЬ ПРЕКРАСНЫЕ ГОРОДА, ИСПЕПЕЛЯЛИСЬ ДВОРЦЫ И ХРАМЫ, ИСТРЕБЛЯЛОСЬ ВСЕ ЖИВОЕ, КРОМЕ КРАСИВЫХ ЖЕНЩИН. ИХ ОБРАЩАЛИ В РАБЫНЬ, ПРОДАВАЛИ КАК СКОТ.

— НО ВСЯКИЙ РАЗ В ИСТОРИИ ДОБРО И СПРАВЕДЛИВОСТЬ ТОРЖЕСТВОВАЛИ.

— ТОРЖЕСТВОВАЛИ? В УЖАСАЮЩИХ СЕЧАХ, ГДЕ ПОГИБАЛИ ЛУЧШИЕ, ХРАБРЕЙШИЕ. ПУТЬ КРАСОТЫ ОТМЕЧЕН СТЕНАНЬЯМИ, КРОВЬЮ, ВРАЖДОЮ. ТАК УЖ УСТРОЕНО МИРОЗДАНЬЕ.

— ТЫ ОШИБАЕШЬСЯ, ПОЛАГАЯ, ЧТО РАЗУМНЫЕ СУЩЕСТВА ПОВСЕМЕСТНО В МИРОЗДАНЬЕ ВРАЖДУЮТ;..

Приехавший вместе с главным археологом Казахстана Сергей Антонович нашел меня в горячечном бреду. Температура доходила до сорока. Меня заворачивали в мокрые холодные простыни: кто-то вычитал про это в записках Пржевальского. Не помню, как везли на «газике», как летел в Алма-Ату. Одно и то же видение преследовало воспаленный мозг. Урочище Джейранов. Глухая безлунная ночь. Внезапно все окрест сотрясает громовой удар — это вырывается из заточения нефть вперемешку с газом. Буровая вышка смята, как модель из алюминиевой проволоки, и отброшена за скалу. Неудержимый поток нефти заполняет почти раскопанную обсерваторию, клокочет у стен дворца. «Спасите Снежнолицую! Спасите!» — кричу я, барахтаясь в нефтяных волнах. Стрела молнии поджигает черный поток, все кругом вспыхивает, я задыхаюсь в огненных языках и снова взываю о спасении Снежнолицей…

В университет я возвратился только после ноябрьских праздников. Здесь, в Сибири, давно уже лежала зима. Ребятня каталась с гор на салазках и самокатах, лихо гоняла шайбу по блестевшей как зеркало Оби.

Не заходя в общежитие, я направился к Учителю. Вечерело. В комнате с потертым креслом горела зеленая настольная лампа. Он поднял голову от бумаг, встал из-за стола, широко раскинул руки и обнял меня.

— Наконец-то, наконец-то, голубчик! Ну что, оклемался?

Я высыпал на кресло из рюкзака две дюжины яблок из нашего сада — знаменитый апорт, каждое величиной с кулак. Он живо взял одно, с хрустом разломил, протянул мне половину.

— Слава казакам семиреченским, какой плод вывели! Апорт умудрялись сохранять до нового урожая.

И арбузы — они были у казачков пудовые. Эх, молодость! Катилося яблочко вкруг огорода, кто его поднял, тот воевода, тот воевод-воеводский сын; шншел вышел, вон пошел! Как это называлось, знаете? Конанье. Считалка мальчишечья. Я еще в бабки играл — и как!

Помолодел Учитель, точно четверть века сбросил с плеч. Не хотелось его огорчать, но…

— Сергей Антонович, я пришел проститься, — сказал я. — Ни историка, ни археолога из меня не получится. Я не уберег Снежнолицую. Чем так начинать, лучше податься в кочегары или дворники.

— Хорошая профессия кочегар. И я когда-то шуровал уголек. На пароходе, — сказал он невозмутимо.

— Возвращаюсь домой, в Алма-Ату. Я уже присмотрел себе работу. Надо деду помога-ть. Совсем состарился, весь скрюченный как саксаул. Сад высыхает, некому поливать. — Я принялся завязывать рюкзак. — Попробую перевестись у себя на вечерний физфак, авось стану геофизиком. Буду разгадывать природу землетрясений и селей.

Учитель сел за стол, подпер рукой массивный подбородок.

— Это трусость, Преображенский. А непроявленная доблесть еще постыдней проявленной трусости, как говорили древние… Да, потеря Снежнолицей невосполнима. Но подумайте, сколько погибает красоты при сооружении водохранилищ, при рытье каналов, при прокладке дорог. Сколько всего унитожено под бомбами в войну… Я нахлебался водички в болотах под Новгородом и помню, помню, что эти изуверы сделали с городом, с памятником «Тысячелетие России». А сожженный дотла город Минск! А Смоленск! А Петродворец! — Он заикался сильней обычного. — Но страшно даже не это.

Камни и книги мертвы, хотя что я говорю: мертвы?..

Ладно, об этом как-нибудь после. Так вот. Война страшна гибелью красоты. Смертью боевых друзей.

Мертвым подростком, моложе вас, с распухшим высунутым языком. Фашисты гвоздями прибили мальчонку к воротам амбара. Гвоздями, сволочи!.. Война страшна заколотыми штыками младенцами. Русокосой девчушкой со вспоротым животом… Эх! Война — это грязь, жестокость, безумие! Это наш дивизион, от которого в живых на прошлый День Победы осталось трое. Будь она трижды проклята, война!

И он опустил на стол кулак, так что лампа подпрыгнула. Я молчал.

— Да, погибла Снежнолицая. Но она была мертвой, ваша красавица. А когда безумный Сатурн пережевывает миллионы. И уродует уцелевших… Ваш отец воевал?

— Партизанил в Италии. В бригаде имени Гарибальди. После побега из плена. От него осталось «Свидетельство Патриота». Такое удостоверение на итальянском языке.

— Он погиб?

— Умер шесть лет назад. Разрыв сердца.

Карандаш, который Учитель держал в руке, непроизвольно вывел на листе рукописи человеческое сердце.

Он смотрел на меня и в то же время сквозь меня.

Наконец он снова заговорил:

— Был у меня товарищ школьных лет Андрей Нечволодов. Вместе берендеями занялись, на фронт пошли вместе. Знаете, о чем он мечтал? Подготовить и издать словарь славянской мифологии. У нас греческих божеств и героеь изучают чуть ли не с пеленок, и это, кстати, хорошо. А своих языческих богов, свои обряды, поверья, причитанья, заговоры, легенды знаем плохо.

Не то слово — плохо. За семью замками старина.

Андрей же, бывало, как начнет рассыпать имена диковинные — от писем бойцы отрывались. Стрибог, Полисун, Вертодуб, Белун, Ярило, Дива, Зюзя, Жива, Недоля, Ховало, Овсень… Их десятки, сотни, и о каждом сложены мифы. Кто их знает? Горстка специалистов.

Так-то.

— Мой дедушка знает заговор о Яриле, — вспомнил я.

— Вот и запишите, не пропадет добро… Эх, Нечволодов… Иные в рюкзаках консервы таскали, а он трехтомник Афанасьева «Поэтические воззрения славян на природу». Между боями готовил его к переизданию.

Книга-то вышла в. середине прошлого века. На ней Мельников-Печерский вырос, Лесков, Есенин, Бунин.

Горький знал и любил. Слышали про Афанасьева?

Я щурился на зеленую лампу. Что ответить энциклопедисту?

— И никто не слышал. А он за короткую жизнь собрал тысячи сказок, издал «Народные легенды». Его выгнали со службы по доносу провокатора, и он умер в нищете. Андрей рассказывал, как чахоточный Афанасьев распродавал за бесценок свою библиотеку, где были рукописные книги допетровской поры… Помню, под Кенигсбергом пошел мой дружок за гранатами, как раз привезли боезапас. Я немного замешкался, заглянул на КП. Вдруг слышу в березняке взрыв. Шальной снаряд попал в полуторку с гранатами, там стоял и Нечволодов. Ничего не нашли, воронка в земле над рекою Преголей — и все. До сих пор не верю, что нет друга. Осталась память — трехтомник со славянскими древностями… А теперь отвечайте, Олег: кто издаст словарь нашей мифологии? Кто книгу напишет об Афанасьеве? Удальцы с непроявленной доблестью? Те, кто при первой неудаче уже в кусты, в дворники? — От последних его слов стекло в окне задребезжало, и он покизил голос: — Вы прирожденный археолог, Преображенский. У вас обостренный нюх ученого — будущего ученого! И заметьте: в недавней трагедии в Бекбалыке есть и светлая сторона, хоть это звучит кощунственно.

Во-первых, портрет Снежнолицей. На него нацелились сразу и Эрмитаж, и Пушкинский музей, и Музей восточных культур. Но мы еще с ними всеми потягаемся.

Во-вторых, манускрипт. Он оказался трактатом о небесных явлениях и принадлежит перу — кого бы вы думали? — Фалеев Милетского, родоначальника греческой философии, одного из семи мудрецов древности.

«О поворотах Солнца и равноденствии» — так называется эта поэма. О ней упоминал еще Диоген Лаэртский. А считалась она утерянной. Это ли не удача!

И, в-третьих, должен вас поздравить со стипендией имени Карамзина — это вам от академии за Снежнолицую и за Фалеса. Сто десять целковых в месяц — да я в ваши годы мечтать не смел о таком богатстве, сухариками пробавлялся да пшенной кашей… Засим прошу следовать в общежитие и грызть гранит науки.

Летом снова приглашаю на раскопки.

Я сидел растерянный. Стыдно было перед Учителем за свое скоропалительное решение.

— Одно худо, товарищ именной стипендиат, — сказал Сергей Антонович и вновь захрустел яблоком. — Мурата вы крепко обидели. Таких, как он, обижать нельзя. Таким генералы снимали с кителя собственные ордена и на грудь прикалывали. Вдобавок он спас жизнь членам нашей экспедиции. Представьте, что он тогда всех не растормошил бы…

— Сергей Антонович, честное слово, я был не в себе, когда с ним рассорился, — выдавил я, не поднимая глаз.

— Каждый волен делать, что ему заблагорассудится, но не забывать о последствиях. Примерно так звучал девиз венецианцев. Думать о последствиях. Быть предельно осмотрительным. Это пе исключает отваги в решающий момент… Иногда от одного неудачного слова гибли империи. Жизнь-это хождение по лезвию бритвы, говорят в Тибете. Там же бытует поговорка: «Пока карлики поссорятся, повоюют и помирятся, великаны не успеют и поздороваться». Поменьше криков, суеты, размахивания руками. Побольше труда и духовного сосредоточения… Давайте, Олег, поступим так. В следующий четверг вы загляните ко мне домой на огонек.

Поведаю историю Мурата. Вы же продумайте, как перед парнем извиниться.

— Да я хоть сейчас готов лететь в Чарын, прощенья попросить, — чуть не закричал я.

— Зачем же в Чарын? Мурат стал вашим земляком.

Живет и здравствует в Алма-Ате. В уйгурской школеинтернате. Кстати, много ли вы знаете об уйгурах?

К своему стыду, ответить Учителю мне было почти нечего.

— Большинство уйгуров живет в Китае. Так уж история распорядилась, — начал я робко. — По-моему, религия запрещает им охотиться. Во всяком случае, когда я жил в поселке Чарын, ни одного охотника не встретил. Они любят музыку, песни. Я брал в руки их гитару — на ней аж 25 струн. Любят сказки — и стар и млад. Помню, старик Ануар рассказывал про падишаха, который устроил испытание девушке из простонародья. Он повелел ей прийти ни в одежде, ни голой, ни пешком, ни верхом, ни по дороге, ни без дороги, ни с подарком, ни без подарка.

— Занятно, — сказал Учитель не без лукавства. — Напоминает русскую сказку. И что же красавица?

— Она пришла к падишаху по крышам домов. Завернулась в рыболовную сеть, между ног вела козла, а в руке несла воробья. Протянула руку падишаху с подарком — воробей и упорхнул…

— Похоже и впрямь на нашу сказку. И все же уйгурская. А почему — знаете? Учитесь вникать в текст.

Девушка идет по крышам. На Руси такое было невозможно — и скаты крыш крутые, и дома друг от друга отстояли прилично. А у уйгуров жилища рядышком, один к одному жмутся. И крыши плоские, хоть на велосипеде разъезжай.

— Верно, — удивился я. — И сейчас, и, значит, в прошлом. Хотя насчет их прошлого — темное дело.

— В каком смысле темное? — оживился вдруг учитель. — Да уйгуры известны с третьего века до нашей эры! О них писали Птолемей, Вильгельм Рубрук, иезуит Плано Карпини, Марко Поло, даосский монах ЧаньЧунь, ал-Бируни. Они воевами, с самим Искандером, то бишь Александром Македонским, с Тимуром не побоялись схватиться. С Тимуром! А задолго до Тимура — с жуань-жуанями, образовав целую державу на Орхоне и Селенге. Слыхали про развалины Каракорума? Он основан на пять столетий раньше монгольского города с таким же названием и размерами превосходит последний в несколько раз. Уйгурский алфавит — основа маньчжурского и монгольского, а уйгурский литературный язык был самым распространенным в Центральной и Средней Азии… Вы спросите, как уйгуры очутились в Притяньшанье? Их оттеснили сюда каракитаи, но здесь они развернулись во всю мощь. Победили тибетцев и образовали государство в полмиллиона квадратных километров. Я бывал в Турфанском оазисе, на развалинах столицы Кочо. А их буддийские монастыри! А картины и скульптуры! Тысячу лет назад каждый третий уйгур владел грамотой… Юсуф Баласагунский, Махмуд Кашгарский — они под стать Хафизу, Навои, Хайяму. Вот послушайте:

Я плачу, гибну, рану бередя,
Как дождь, я исхожу живою кровью,
Глаза мои ослепли без тебя, —
Так исцели, молю, своей любовью.

— Такое мог вполне написать владыка после гибели Снежнолицей, — сказал я.

— Это и написано примерно в те времена. Но как написано, как!

И Учитель продолжал читать строки Махмуда. Слушая их, я как никогда осознавал свое ничтожество.

Учитель, истерзанный войной и экспедициями, сумел выучить чуть ли не десяток языков, включая древнегреческий и уйгурский, сумел столько узнать, передумать, перечувствовать. А я! Что сделал я в свои почти двадцать годков? За лето в Чарыне даже не удосужился — у того же старика Ануара — хоть что-нибудь узнать о народе, среди которого жила и погибла Снежнолицая…

История Мурата Шамаева и его верного стража Токо Сколько себя помнил, Мурат жил с дедом в уйгурской деревушке, в трех часах ходьбы от города Кульджи. Мурат был десятым ребенком в бедной семье, дед привез его из Урумчи и, по существу, усыновил. Едва восходило солнце, белобородый Турсун будил внука, и они шли на огород — клочок земли шагов двадцать в длину и вдвое меньше в ширину. Но на этом клочке Турсун знал буквально каждую пядь. Там стояли на кольях, в несколько этажей, ящики с прорастающей рассадой редиски, моркови, свеклы, помидоров, там росли в плетеных корзинах дыни и арбузы, там зеленели и краснели (в других корзинах, поменьше) стручки четырех сортов перца.

Все эти ящики, корзины, железные кастрюли с дырявым дном были соединены друг с другом паутиной веревок и проволочек, и, следя за солнцем, дед с помощью большого деревянного колеса и других колесиков, тоже деревянных, разных рукояток и рычажков управлял механизмом своей живой вселенной. Одни ящики и корзины прощались с тенью, другие задвигались, третьи поднимались на высоту протянутой руки деда. Три, подчас четыре урожая умудрялся собирать с апреля по ноябрь Турсун, и того, что давал огород, им хватало до следующего лета.

Со временем Мурат освоил хитроумную систему, к двенадцати годам он стал заправским огородником.

Теперь дед даже позволял себе вздремнуть часок-другой после обеда или отправиться в горы на поиски целебных трав. На стенах глинобитной мазанки, где жили дед с внуком, висели пучки растений, мешочки семян, в деревянном сундуке поблескивали пузырьки с барсучьим салом, целебным маслом облепихи, мумие. Вся деревушка лечила хворобы у Муратова деда, будь то водянка, слабость печени, отрыжка, кровохарканье или ушиб. Больницы в деревушке не было, как и школы, и Мурат выучился читать по единственной дедовой книге — «Канону врачевания» благословенного Абу Алп Хусайн ибн Абдаллах ибн Хасан ибн Али ибн Сина.

Собственно, книг, составивших канон, было целых пять, толстенных, увесистых, пахнущих пряностями.

«Берут сагапена, горечавки, мирры, опопанакса и белого перца — каждого по два мискала, очищенных костянок лавра — четыре мискала, растирают и замешивают с водой, — читал Турсун нараспев при свете коптилки. — Оно помогает от всякого кашлд, всякой текучей материи, внутренних гнойников; его изобрел Абуллукийус — да продлятся потомки его на тысячу лет и десять тысяч дней…».

Под присмотром деда и Мурат собирал травы в горах. За одиннадцатым перевалом высоко над ручьем в скале чернели дыры. То был подземный город Созерцателей Небес. Там обитали когда-то почитатели бога Будды, не захотевшие покориться исламу, россказням хитроумного Магомета.

— Еще во дни моей молодости из пещер выходили люди в фиолетовых и желтых одеяньях, — говорил дед, и глаза его слезились от яркого света, и струилась борода по плечу на ветру. — Они спускались с гор и расплачивались за покупки старинными серебряными монетами. Но теперь больше уж не спускаются — как видно, повымерли все… А когда я умру, ты, Мурат, отправляйся в Чарын, к брату моему Ришату. И «Канон врачевания» передай ему. Ничего, что тяжелы книги.

Знание не тяжелит. Ты на ослика нагрузи и иди. Там граница, но родственников вроде бы пускают. Я б и сам ушел к Ришату, да больно стар, успокоюсь здесь.

Говорят, уйгуры на той стороне богато теперь живут, как в древности одни правители жили — елики.

— Дедушка, ты не умрешь, — говорил Мурат, — я отыщу для тебя бессмертную траву, и разотру в ступке, и смешаю ее с девясилом, семенами айвы, цветками гранатника и сельдереем.

И опять вышибал ветер слезы из дедовых глаз.

Однажды осенью дед впервые взял с собою внука и Кульджу. Они нагрузили двух осликов корзинами с овощами, дед ехал верхом, а Мурат шел по траве: жалел тонконогого ослика. Город немного испугал Мурата: так много было людей, лошадей, чихающих грузовиков, В глухом, заросшем травой переулке, на подходе к базарной площади, послышался жалобный собачий визг. Визг доносился из-за камышового забора. Мурат взобрался на ослика и увидел чужой огород, только без корзин, кастрюль и колес. Несколько здоровяков, вооружась длинными бамбуковыми палками, били по очереди метавшуюся возле железного колышка собаку.

Пес был гладкий, коротконогий, с маленькими ушами торчком.

Не раздумывая, Мурат перемахнул через забор, юркнул у кого-то под ногами и накрыл собаку своим телом. Вслед за тем он получил удар бамбуком по спине, да такой, что рубаха лопнула с треском.

— За что собаку бьете? — закричал он и заплакал от нестерпимой болк.

— Убирайся подобру-поздорову, щенок, — коверкая уйгурские слова, прогундосил пузатый детина и снова замахнулся палкой. — Убирайся! Из собачки этой мы сперва сделаем живую отбивную, а потом зажарим на вертеле. Мотай отсюда!

Плачущий Мурат кинулся защищать обреченного пса. Мальчишке всыпали еще несколько палок, но он не переставал кричать:

— Отдайте мне собаку! Отдайте собаку! Дедушка даст за нее мумие и жень-шень! Большой корень, длинней ладони!..

Детина долго радовался выгодной сделке: на полученный корешок можно было купить трех собак. Дедушка намазал вспухшую спину Мурата бальзамом из глиняной баночки к долго еще оглядывался на пузатого, что-то шепча.

На базаре они купили псу ошейник и ближе к вечеру отправились домой. Так у Мурата появился четвероногий друг. Его назвали Токо. Незаметно он вырос в могучего пса с широкими лапами и черной шерстью на загривке. Теперь, уходя в горы за травами или за сухим кустарником — кураем, которым зимою топили печи, мальчик брал с собою Токо. Пес разрешал нагружать на себя курай, как на ослика. Он добросовестно отрабатывал свой хлеб. Со временем Токо наловчился добывать в зарослях зайцев, сурков, лисиц, даже приволок как-то шакала. За лисиц и зайцев дед Турсун сурово отчитывал пса.

— Большой грех убивать лису, о-ох, большой. Раньше лиса была человеком, да стала сбивать других людей разными хитростями, вот и наказал ее бог. И тебя, Токо, накажет.

— А кого еще бог наказал? — спрашивал Мурат.

— Слона. Он был хлебопек, обвешивал покупателей. Медведя — продавал худую краску. Волка наказал; Этот был мясник в другой жизни, торговал мясом дохлых овец. Тащи лису обратно, Токо, тащи!

И чудо! — Токо хватал мертвую лису за загривок и уволакивал в заросли шиповника. Вот каким догадливым оказался чуть было не забитый палками пес.

Однажды в пору цветения урюка, когда южные склоны гор заалели от тюльпанов, в деревушку ворвались бандиты. Они остановились перед домом дряхлого Рената Умарова — единственного книгочея по всей округе. Ими предводительствовал лысый толстяк с розовыми, как у младенца, щеками.

Бандиты принялись выкидывать из дома Умарова книги. Он бегал от одного к другому, хватал за руки:

— Опомнитесь! Я собирал их всю жизнь! Там «Сутра золотого блеска»! Там «Алмазная колесница». Это же — целое тысячелетие! — выкрикивал старик Ренат, поводя головой, и снова получил удар по шее.

В небе громыхнуло. Прикочевавшая из-за горы туча наваливалась темно-синим брюхом на деревушку. Ветер стих. Замолкли птицы.

— Дедушка! — закричал Мурат. — Что они делают?

— Молчи, Мурат, — сказал дед и зашатался. Колени у него подогнулись, он упал наземь. Соседи привели его домой под руки.

Такой грозы давно никто не помнил. До вечера бились в небе длинными мечами злые демоны, и прозрачная кровь из их ран проливалась на испуганную траву…

Вечером, отбиваясь от Токо дубинкой, в глинобитную мазанку вломился розовощекий.

— Пса на цепь, а то пристрелю! — скомандовал он, и Мурат загнал Токо в будку. Когда он вернулся в дом, гость сидел за столом с двумя бутылками рисовой водки.

— Дай, думаю, переночую у колдуна, авось не превратит в свинью, — ухмылялся розовощекий. — Может, отвару какого нацедишь, чего-то сердчишко пошаливает, брюхо из штанов лезет, как квашня. Давай, давай, не жалей. Завтра все равно все твои зелья-притиранья в реку спустим.

Лежащий на низкой деревянной кровати дед отвернулся к стене.

— Ты нос не вороти, колдун, не вороти. Лучше о закуске позаботься, о грибочках да огурчиках. А с кровати слазь. На ней спать буду я. А тебя все равно в пустыню выгоним.

— Никуда я, сынок, отсюда не поеду. Жить-то мне осталось всего ничего, — вздохнул Турсун.

— Еще как поедешь, старый хрыч. Побежишь в пустыню резвее жеребчика. — Он нехотя поднялся, подошел к кровати, пинком сбросил деда на пол. Задергался дед, захрипел, горлом хлынула кровь. Мурат впился зубами розовощекому в ухо и больше ничего не помнил.

Он пришел в себя от боли, потянулся рукой к правому уху, туда, куда впивались, как ему казалось, раскаленные иглы. Верхней половины уха как не бывало.

Он лизнул липкие соленые пальцы, застонал.

— Заткнись! — сказал толстяк, успевший опорожнить обе бутылки. — Моли бога, что все зубы еще не вычистил. Будешь знать, как кусаться, пес шелудивый.

Раньше говорили: око за око. Я же заявляю: ухо за ухо.

Ух-ух-ух-ух-ух! — Он затряс животом, корчась от смеха.

Гость плюхнулся плашмя на кровать и засопел.

Внук прикрутил фитиль в лампе, сходил в сени за кувалдой, проверил, занавешены ли окна. По стеклам ползли змееныши дождя. Оглядываясь на деда, Мурат накрыл холстиной толстяка, вцепившегося руками в подушку, как будто подушка, как сказочный дракон, уносила его в поднебесье.

Когда пятно по холстине расползлось на полкровати, Мурат оглянулся: дед уже не лежал на полу, а сидел, прислоненный к лавке. Неужели жив?

— Мурат… пи-и-и-ить, — простонал дед. Его зубы стучали о края чашки, когда он с трудом глотал молоко.

— Дедушка, я укокошил толстяка насмерть. Кувалдой, — сказал Мурат на ухо деду. Тот завздыхал.

— Ох, ох, тяжкий грех… Тем легче он тебя сразит на том свете… Что ж теперь будет, внук?.. — Язык у деда заплетался, слова он выговаривал с трудом. После долгих вздохов он зашептал: — Заводи обоих осликов прямо сюда, в комнату… давай навьючивать. Бери весь порох, жаканы, дробь, соль… пшена полмешка, полмешка рису… Одеяла бери верблюжьи, оба полушубка, валенки, сапоги… Надо скрываться в пещеры, деться больше некуда.

Мурат сделал все, как велел дед, затянул ремнями поклажу.

— Где кувалда? — спросил дед и попросил вложить ему рукоятку в руки. Мурат вложил.

— Помнишь теплый ключ ниже города Созерцателей Небес? — спросил дед. — Там, под водопадом, вход в пещеры… Будешь проходить сквозь водяную стену — закрои осликам глаза… не то заупрямятся… Раньше осени сюда не возвращайся… Осенью попробуй уехать в Урумчи, к отцу… Добрые люди помогут добраться… Но не раньше осени… Обещаешь?..

— Дедушка, — заплакал Мурат, — садись на ослика.

— Пусть думают, я убил… Никто тебя не хватится.

А я… сейчас… умру… — сказал дед. И голова его упала на грудь.

Сколько Мурат ни бился, поднять мертвого на ослика он не смог.

Когда тело деда стало холодеть, он погасил лампу, перестал плакать и двинулся в путь.

Возле мельницы он оглянулся с пригорка на родную деревню. Полночный дракон сожрал все лучи неба и земли, упиваясь мелким нудным дождем. Лишь вырисовывался по правую руку пирамидальный тополь.

* * *

Никаких отшельников в городе Созерцателей Небес он не нашел. Пещер было великое множество, они далеко уходили в глубь гор. В одной обнаружилось озеро с теплой водой и серебристыми карабкающимися со дна пузырьками. Откуда-то сбоку просачивался слабый свет. Токо смело зашел в озеро по грудь, но пить не стал. Полчища летучих мышей носились с писком над водою. Одежда отсырела, но Мурат решил на первых порах обосноваться здесь, потому что обнаружился ручеек, вытекающий из-под черного камня, и ослики вслед за псом напились.

Глаза свыклись с полумраком. За ручьем Мурат нашел деревянный помост с трухлявой соломой, а еще дальше, почти у кромки воды, — очаг и небольшой медный котел. «Может быть, прадед моего дедушки тоже спасался здесь от надутого», — подумалось Мурату, и от этой мысли ему полегчало.

Помня дедовы наставления, он ни минуты не сидел без дела: заготавливал сухие дрова, выискивал по утрам целебные и съедобные травы, сушил дикие фрукты, а ближе к осени начал коптить мясо архаров, готовясь к зиме. Ни в какое Урумчи он отсюда не поедет. Будет жить в пещерах один, пока не « состарится и не станет мудрым и седобородым, как дед, который постоянно снился склоненным над «Каноном врачевания». Проснувшись, Мурат проверял, на месте ли книги, завернутые в прорезиненный плащ, а иногда при свете лучины и сам вслух читал «Канон» собаке и осликам.

На ночь он выгонял осликов попастись, но ближе к осени одного задрал волк. Другой прибежал с окровавленным крупом, весь в пене и ринулся в озеро, где простоял три дня,'и рваная рана — как тут не задуматься? — заросла молодой розовой кожей.

А потом обложились горы тучами, завыли, запричитали вьюги-метели, дракон тьмы бил хвостом о дрожащие скалы, нацеливался кривыми, как хвост кометный, глазами испепелить далекий город на юге, венчающий хрустальную Гору Света с домами из драгоценных камней и крышами из перьев павлина.

Ослик уныло перетирал зубами жвачку. Даже Токо присмирел, стал реже класть хозяину передние лапы на плечи и взвизгивать, обращая нос к выходу из пещеры: пойдем, мол, порезвимся на снегу, добудем кабанчика или зайчишку.

Одно удивляло Мурата: с приходом зимы и долгих ночей в пещере не стало темнее. В сказках старика Рената не раз упоминались «орлиные камни». Они делали человека невидимкой, напускали днем тьму, ночью же один камешек мог осветить целый город. Может, и здесь, среди причудливых стен, похожих на оплывшие свечи, где вместо воска сползали струйки воды, жил такой сказочный камень. Иначе как объяснить, почему несколько случайно рассыпанных горошин и рисовых зерен вдруг пустили буйные ростки. Мурат разрыхлил ножом плотную землю у ручья, порастыкал дедовы семена. Зазеленело!

Но настоящие чудеса ждали в соседних пещерах, куда Мурат начал потихоньку захаживать еще с лета.

Там светились сами стены, квадратные, продолговатые, вытесанные как по линейке. И не просто светились. На стенах, а кое-где и на выпуклых потолках были изображены люди, звери, растения. Мужчины в длинных красных халатах, опоясанные кинжалами, сидели на стульях, где вместо ножек — человеческие фигурки. На плечах женщин — одеяние из золотистой материи, на головах — маленькие короны. Все они — даже сосущие грудь младенцы — держали в руках ветви в розовом цвету. И плавали лотосы в прудах, где на берегу резвились белые верблюжата, и в виноградниках бродили павлины, и ребята одних лет с Муратом брызгались водой из серебряных трубочек, и всадники на лошадях кружили на поляне, где удальцы с разделенными надвое бородами зарывали в землю барана и возжигали факел на ноже. Иногда под картинами попадались лошади из глины, и ослик протяжно кричал, напрасно дожидаясь ответа…

Одна пещера с полупрозрачным потолком поразила Мурата особенно. Сквозь потолок смутно угадывалось, как если смотреть со дна реки, солнце. «Но разве оно может пронизать лучами толстенную скалу?» — подумал Мурат и, оглянувшись, увидал картину на стене.

Он подвел ослика поближе, но сразу забыл и о нем и о Токо.

На лужайке возле дворца из драгоценных камней лежала в огромном цветке лотоса пригожая девушка в красном сарафане с белым кружевом. Ее украшало ожерелье из черных шариков и такие же черные серьги. Люди, стоящие вокруг цветка на коленях, предавались неутешной скорби. Одни плакали, другие с печальными лицами смотрели в сторону статного витязя, припавшего к ногам умершей. Даже деревья вокруг лужайки поникли ветвями, хотя подобных деревьев Мурат в жизни не видывал: пузатые, как бочки, кора иссиня-черная, на густых длинных ветках серебристые плоды. Так бывает, когда весной после оттепели ударит мороз, и все в лесу становится будто стеклянное… Это была даже не картина, а словно чудодейственное окно неизвестно куда, потому что над лужайкой светило сразу два солнца, оба сиреневые.

И тут Мурату показалось, что у красавицы на запястье тонко-тонко, тоньше дыхания муравьиного, бьется синяя жилка.

«Зачем вы плачете, люди? — сказал Мурат. — Прекрасная пери вовсе не умерла. Ее, наверно, испугал дракон, и она обмерла, погрузилась в спячку с бессонницей. Или литаргус, как говорит благословенный Абу Али ибн Сина, да продлятся потомки его на тысячу лет и десять тысяч дней. Мой дедушка при литаргусе делал настой из листьев ивы, ячменя с ромашкой, укропа, фиалок, корневища касатника и донника лекарственного. А потом смешивал с другим настоем — из лаврового листа, иссопа, пулегиевой мяты, руты, бобровой струи и сатара. Так советует «Канон врачевания». Настаивать травы легко. Даже я мог бы вашу красавицу исцелить».

И случилось чудо. Витязь у ног красавицы выпрямился, посмотрел на Мурата и поманил к себе пальцем с черным перстнем. Мурат окаменел от страха. Тогда витязь пересек быстрыми шагами лужайку, подошел к одному дереву, руками раздвинул, как занавес, кору, скрылся внутри. Дерево приподнялось над лужайкой.

Внизу вместо корней показались хвосты оранжево-красного сияния. Вскоре летучее дерево уже ползло среди медленно проступивших на картине звезд. Мурат что есть мочи кинулся из пещеры, настегивая ослика.

Он намерился никуда больше от озера не уходить и, как когда-то дедушка, подолгу сидел с деревянной лопаточкой возле своего огорода. Таинственная картина не выходила из головы. Зачем поманил его пальцем витязь? Чтобы попросить снадобье от спячки с бессонницей, чего тут гадать. А раз так, надо пересмотреть все дедовы склянки, шкатулочки, мешочки, найти целебный настой или сделать его самому, сверяясь с «Каноном врачевания». На эту работу ушла неделя. Правда, однажды он забыл завести серебряные часы дедушки на толстой цепочке и немного. сбился со счета дней. Для верности он сделал лишнюю зарубку на мягкой скале, сосчитал черточки. Заканчивался февраль. Скоро дыханием согреет подснежники март — весны меньшой брат. Зачем же и куда звал скорбящий витязь?..

Однажды он проснулся от лая Токо и чьего-то странного пыхтенья, как будто в пещеру приполз измотанный поединком дракон, припав пастью к озеру. Мурат осторожно приоткрыл глаза. Токо лаял на дерево, выросшее посреди пещеры. Это было то самое дерево с черной корой и серебристыми ветвями, но вблизи оно оказалось гораздо толще, чем на картине. Толще самого толстого дуба, толще скирды сена, Мурат не очень удивился, когда раздвинулась кора и в образовавшейся дыре появился витязь. Его голову окружал светло-желтый прозрачный колпак.

Прикрикнув на Токо, Мурат взял кувшинчик с отваром, смело подошел к пыхтящему дереву.

— Надо влить в рот прекрасной пери две ложки отвара — и литаргус пропадет, — сказал он и протянул кувшинчик.

Но витязь не взял. Он приложил правую руку к сердцу, поклонился, и Мурат как бы услышал у себя в голове такие слова:

— О, иноземец! Позволь тебя поблагодарить за желание исцелить княгиню радости. Я не могу ни обнять тебя, ни коснуться чего-либо в твоем мире. Соизволь ступить на летучий корабль. По исполнении звездного срока ты будешь доставлен обратно, куда пожелаешь.

— И Токо можно на корабль? — спросил Мурат, ни мгновения не помедлив.

— Бери, кого заблагорассудится, — сказал голос, но тут ослик так страшно и тоскливо закричал, и подскочил к хозяину, и начал тереться мордой о его плечо, что не взять его было бы предательством. Мурат начал собирать провизию.

— Ни о чем съестном не думай. Летящему да воздается, — сказал голос в голове.

— Тогда я возьму целебные травы, баночки, «Канон врачевания», мало ли кто у вас больной. И еще дедушкины часы и ружье, — сказал Мурат, лаская ослика.

— Твое пожелание исполнено. Перечисленное уже на борту, — услышал удивленный Мурат.

Где-то над головою витязя проблеснуло выпуклое, как глаз, оконце, и за ним стали различимы в желтоватом свете и мешочки, полные трав, и ружье, и с книжками прорезиненный плащ.

— Готов ли ты в недлящийся путь? — спросил голос.

— Готов! — закричал Мурат, а Токо залаял.

Из коры выдвинулся наклонный мостик из черного стекла. Первым вспрыгнул на него по команде Мурата пес, глупого же ослика пришлось силой тянуть за узду.

Дракон перестал пыхтеть. Убрался мостик. И восстали столбы тьмы, прежде чем возник на расшитом алмазами занавесе удаляющийся шар с красными, коричневыми и черными облаками, лишь изредка прорезаемыми прожилками голубоватого и золотистого. Летучий корабль обнял ветвями звезды…

О, внутри он оказался больше дома, больше пещеры, больше деревушки, да куда там деревушка в сорок дворов, — больше города Кульджи! Внутри плескались озера среди изумрудных зарослей неведомых растений, и'в озерах плавали плоские, похожие на головку подсолнуха живые разноцветные рыбы, и цветущие холмы переползали с места на место, подставляя бока множеству маленьких солнц. Жаль только, длилось это недолго, всего несколько дней, как показалось Мурату, потому что однажды появился витязь с двумя спутни' нами в сияющих одеяниях, скрепленных медными полосками, приглашая к выходу. И снова первым ступил на мостик бесстрашный пес, а ослик робел, кричал, и тело его исходило дрожью, как если бы он' чувствовал недалеко камышовых котов или волков.

Катились по небесам сиреневые солнечные шары.

В цветке лотоса, повисшем прямо в воздухе, лежала, откинув левую руку, а правую заложив за голову, беловолосая княгиня радости. Мурат приблизился к ней, откупорил кувшинчик, влил снадобье между розовых губ. Она вздохнула, открыла глаза, улыбнулась, приподнялась и села в цветке, от чего все вокруг заулыбались, принялись обниматься, а деревья с серебристыми плодами высоко подняли свои ветви. Цветной свод радуг восстал над деревьями. Послышалась тихая музыка. Нет, то пели не птицы, ни одного зверя, или птицы, или хотя бы ящерки Мурат не заметил окрест. То пели, он был уверен, сами деревья. Казалось, он различает нежные, как струенье ручья, слова: «Княгиня радости, драгоценность в цветке лотоса, здравствуй!».

Витязь, обнявши бережно княгиню радости, повернул усталое лицо к Мурату:

— О, иноземец! Востребуй любую награду за спасение княгини.

— Дедушка всю свою жизнь лечил бесплатно, — сказал Мурат. — Грех наживаться на несчастьях и бедах. Могу и других поврачевать, трав с собой много.

Лисью болезнь лечу, затвердения в почках, онемения членов, камни выведу из мочевого пузыря.

— Благодарствую, врачеватель. Однако в нашем мире болезни случаются два-три раз. а в тысячелетке, не чаще. А от награды отказываться не изволь.

Дальнейшее произошло как в сказке. На глазах у Мурата Токо и ослик превратились в людей. Токо стал кудрявым юношей в кожаной накидке, его неизменный спутник — мужчиной в рваном рубище. Они тоже стали просить за старика, бывший ослом даже упал на колени и руки к обоим солнцам простер. Витязь поднял его властным жестом руки.

— Будет исполнено, — сказал голос. — Теперь выбирай, о врачеватель: остаться навечно здесь или вернуться на Землю.

— Нет, только не на Землю, только не на Землю! — запричитал в рубище. — Я был там нищим и просил медяки на базарах, а сам владел неисчислимыми сокровищами, и небо меня наказало, обратив в осла. Но клянусь, здесь я брошу презренное мое ремесло. Никуда я отсюда не хочу, пусть хоть в кандалы закуют! — С этими словами он содрал с себя рубище и оказался в парчовом одеянье.

— За твое признание ты заслужил свет, — сказал голос.

Блистающий парчой приблизился к Мурату. По щекам его текли слезы.

— Прости меня, хозяин, — сказал он. — И ты, Токо, прости. Теперь до конца моих дней я буду лекарем, как наш дедушка Турсун… Простите, милые братья, на вечные времена. — И скрылся в нежно поющих цветах.

Кудрявый юноша молчал.

— Пожалуйста, летучие джигиты, отправьте меня обратно, как было обещано, — сказал Мурат. — Только не в пещеру, а в Чарын. Травы, настойки и взвары оставляю убежавшему в заросли. Они ему пригодятся.

Может, и ты, Токо, начнешь врачевать?

— Я возвращаюсь с тобой, маленький хозяин, — тихо выговорил Токо.

— Помни: близ колесницы земного времени случится обратное превращение, — сказал голос.

— В дорогу, маленький хозяин. В обратную дорогу, — сказал Токо.

— Готов ли ты в недлящийся путь? — спросил голос.

И ни мгновения не раздумывал Мурат.

И восстали столбы тьмы, прежде чем сквозь прозрачный пол летучего корабля стал заметен на бархате, расшитом алмазами, живой шар — сплошь золотистыГ:, розовый и голубой, без единой мутной прожилки. Да, был он совсем живой, и бока у него вздымались и опускались, как у зверька.

Весь обратный путь Токо молчал. Он отчужденно бродил среди ползающих изумрудных холмов. Мурат не решался сам к нему подойти, спросить, кем он был в прошлой жизни. А однажды он увидел возле озера с плоскими, как блин, рыбами, прежнего Токо. Пес взвизгнул, за-лаял и положил ему, как раньше, лапы на грудь.

Когда холмы перестали ползать, а весь корабль наполнился пыхтеньем, Мурат уже знал, что пора сходить по стеклянному мостику на землю.

Они оказались в зарослях саксаула. Сквозь негустые ветви виднелись вдали глинобитные дома. Солнце — одно солнце, и не сиреневое, а обычное, светозарное, — взошло недавно, но было уже тепло. «Значит, теперь июль, мы же улетели в начале марта», — отметил Мурат про себя. И «Канон врачевания» в плаще, и ружье, и часы на цепочке оказались неведомо кем положенные на песок.

Тут драконье пыхтенье смолкло. Мурат оглянулся.

Дерево- исчезло. Там, где оно стояло, еле дымились на песке светло-коричневые разводья.

— Вы самые глупые животные во всем нашем Чарыне! — донесся со стороны домов голос мальчишкиподпаска. Он кричал на баранов. По-уйгурски.

— Зачем ты не остался у княгини радости? — спросил у Токо Мурат. Пес безмолвствовал.

* * *

— Сказка красивая, — сказал я. — Деревушка, даже подземное озеро — вполне допускаю. Но картины со скульптурами в светящихся пещерах?..

— Светящиеся пещеры не диковинка. Как и картины в них. В Китае известен огромный лабиринт «Тысяча пещер». В некоторых находят засохшие мумии. В Иране и Ираке описаны пещеры говорящие.

В них тоже видно солнце, как сквозь слюду, и в зависимости от хода светила слышны голоса, повествующие о разных загадках древности.

— Выходит, солнечный луч — как игла, а вертящаяся Земля — грампластинка? Пьезоэффект?

— Ого, какие словечки знают нынче гуманитарии! — поднял бровь Учитель. — Примерно, хотя много сложней. Кстати, некоторые моменты из Муратовой эпопеи можно, конечно, считать бредом, галлюцинациями, чем угодно. Но в одном им не откажешь: они точны, эти сюжеты картин в пещерах или мифологические представления о превращениях животных в людей. А «Канон врачевания» я собственноручно преподнес президенту академии.

— Если добавить ружьецо и часы с цепочкой, которые я тоже держал в руках, останется единственный зопрос. Куда исчез его верный Токо? — сказал я.

— Мурат не захотел мне это объяснить… О, он еще нас кое-чем порадует, этот смышленый уйгурский глальчик.

Этот смышленый мальчик два года спустя оказался уже в университете, удивляя всех своей памятью. Перед ним раскрывали страницу незнакомой книги, и, прочтя текст, он тут же шпарил его наизусть.

На четвертом курсе этот смышленый мальчик подарил Сергею Антоновичу (а потом и мне) красиво изданные огромные тома перевода Авиценны. А защитился он раньше меня. На три недели, но раньше…

Да, было о чем вспомнить, покуда я добирался в Москву, летел в Рим, а потом в аэропорту, увековечившем своим названием имя Леонардо да Винчи, несколько часов ждал самолета в Палермо.

4. Озеро спящих ласточек.

— ЭОНА, ТЫ УТВЕРЖДАЕШЬ, ЧТО КРАСОТА СПАСЕТ МИР, ЗАСТАВИВ ЧЕЛОВЕКА ПЕРЕСТРОИТЬСЯ ПО СВОЕМУ ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ?

— Я УТВЕРЖДАЮ: КРАСОТА — ЭТО НЕ ТОЛЬКО ПРЕКРАСНАЯ ФОРМА, НО ПРЕЖДЕ ВСЕГО СМЫСЛ ОСВОЕНИЯ МИРА ЧЕЛОВЕКОМ.

— ОДНАКО МИР ЗЕМНОЙ, НАПРИМЕР, СУЩЕСТВОВАЛ ВО ВСЕЙ КРАСЕ МИЛЛИОНЫ ЛЕТ ДО ПОЯВЛЕНИЯ НАШИХ ПРАЩУРОВ. И НЕ БЫЛО НЕОБХОДИМОСТИ В ЕГО СПАСЕНИИ.

— ЕГО СПАСЕНИЕ — В ИЗВЕЧНОМ СОВЕРШЕНСТВОВАНИИ И НАКОПЛЕНИИ КРАСОТЫ. ПРИМЕНИТЕЛЬНО К ЧЕЛОВЕКУ МИР СПАСЕТ КРАСОТА ДЕЙСТВЕННАЯ. КРАСОТА ПОДВИГА, БЕЗОТЧЕТНОГО ПОРЫВА. СОСТРАДАНИЯ К БЕДАМ И НЕСЧАСТЬЯМ ВСЕГО ЖИВОГО. ЕГО СПАСЕНИЕ — В ВЕЛИЧИИ ЖЕНЩИНЫ, СУМЕВШЕЙ В УРОДСТВЕ РАСПОЗНАТЬ КРАСОТУ. ПОМНИШЬ, КАК ОНА ВО СНЕ ПРИЖИМАЛАСЬ ЩЕКОЮ К ЛИЦУ ГЕРОЯ, У КОТОРОГО НЕ БЫЛО ЛИЦА… ВСПОМНИ, КАК ОДНАЖДЫ В ДЕТСТВЕ ТЫ ПРОСНУЛСЯ И…

Я проснулся оттого, что у меня по лицу ползал жучок, а может, муравей. «Откуда в конце марта в доме мураши или жучки?» — подумал я и раскрыл глаза.

В снопе лучей утреннего солнца за окном маячил мой друг Юрка по кличке Белый. Оказывается, он сквозь форточку водил по моему лицу длинной камышинкой, какими мы обычно добывали вишни и урюк в чужих садах, если не удавались более простые способы…

— Вставай, соня, все наши небось уже у мельницы.

Да не забудь соли покрупней и картохи сырой — в золе печь будем, — еле слышно шепелявил он с отчаянными гримасами. — Дед твой уже по винограднику шастает, дак ты лучше через забор, ладно?

Я махнул ему рукой — он исчез вместе с камышинкой. Задача осложнялась: хлеб и колбасу я припас еще с вечера, а за картошкой надо было красться на кухню через родительскую спальню. Операция прошла успешно, но на обратном пути я задержался у дверей, нечаянно посмотрев на спящую мать. Ее золотистые косы были расплетены и стекали на отцову грудь. Она так крепко его обняла за шею, как обнимают девчонки березы, вслушиваясь, не зашумел ли в корнях весенний сладкий сок. Я всегда знал, что она очень красива: когда мы шли втроем по городу, все, и мужчины, и женщины, оглядывались нам вслед. На репродукции Боттичелли, висящей в кабинете истории, из пены морской выходила, овеваемая зефирами, моя мать Стеша. Но теперь, в это утро, я увидел впервые ее и отца единым целым, слившимся нераздельно, как сливаются ручьи после дождя. Щекой она прижималась к отцову лицу, вернее, к тому месту, где у него когда-то была левая половина лица.

Да, левой половины лица у него не было, с войны он вернулся обезображенный, и даже на партийном билете снят был в профиль.

«Ничего, Михаил Никифорыч, — говорил дедушка, — за дела твои геройские тебя еще на медалях отольют, помяни мое слово, а в деле медальном — будь ты хоть генералиссимус — профиль потребен, профиль.

Хоть и один у тебя нынче глаз — зато как ватерпас…».

Я столько раз слышал от матери и деда про эти геройства, так свыкся с ними, что запомнил наизусть. Пересказывая отцовы подвиги моим дружкам, я добавлял все новые подробности, и в конце концов мне самому стало казаться, что это не отец, а я попадаю из фашистского концлагеря в итальянский городок Каррару ломать мрамор от темна до темна и однажды сбегаю с напарником Баскаковым Петром в интернациональный партизанский отряд, и уже в отряде Баскакова Петра ранит шальной пулей в живот…

…В девять вечера, как было условлено, он был в городке и тут узнал от связного: совсем было выздоровевший Баскаков арестован по доносу провокатора и препровожден в двухэтажное здание мэрии, где теперь располагалась фашистская комендатура.

— Охрана большая? — спросил он связного.

— Вместе с комендантом-пятеро. Остальные уехали на облаву.

— Когда вернутся?

— Как обычно, часам к девяти. А завтра всех после восхода солнца сгоняют в каменоломню. Расстреляют н Баскакова, и всю семью, что его выхаживала.

«Пока солнце взойдет, роса кой-кому очи выест», — сказал он загадочную для связного фразу и сквозь плети сухой ежевики начал пробираться к комендатуре.

Когда окончательно стемнело, он, боясь хрустнуть сучком, забрался на пинию напротив кабинета коменданта. Тот разглядывал открытки в толстом альбоме, время от времени ухмылялся. «Ты у меня сейчас поухмыляешься, стервятник», — с холодной яростью подумал он и, перебирая руками по толстой ветке, добрался до балкона. Поскольку балконная дверь оказалась закрытой, он выдавил стекло плечом и приставил вальтер к боку коменданта, тот потерял сознание или притворился, что потерял, но после воды из графина, вылитой на голову, пришел в себя. Довольно твердым голосом герр комендант объяснил двум прибежавшим на шум автоматчикам, в чьих руках его жизнь, хотя все было ясно и без объяснений.

— Пусть автоматы положат на кресло, а сами в угол, к окну! — скомандовал он коменданту. Все было исполнено без осложнений. Автоматчиков он запер в огромный сейф, автоматы закинул на плечо и повел коменданта в подвал, где в одной из трех камер юноша-немчик, почти еще мальчик, с помощью двух трясущихся от страха и отвращения итальяшек-карабинеров и школьной динамо-машины неумело пытался выведать у обнаженного и связанного Баскакова сведения про партизан. Наверно, лицо незнакомца, кровоточащее от игл ежевики и битого стекла, вывело юношу из равновесия, он не смог трезво оценить ситуацию, рухнур с пулей в голове на чистый кафельный пол, а дуло вальтера снова уперлось в податливый комендантов бок.

— Развязать! Одеть! — цедил он'сквозь зубы, — ощущая железом вальтера содрогание этого тестообразного жирного бока. — Где семья Беллоке? В соседней камере? Шагай туда, борсз, это тебе пе альбомчики разглядывать!

Из соседней камеры вышло восемь человек, из них пятеро малолеток и одна девушка с черными кругами под глазами.

— Не надо Стефанию трогать, синьоры, — сказала плачущая мать девушки. — Умоляю, ей нет еще и шестнадцати…

— Бери автоматы, Петр, сажай их в грузовик, он во дворе, и чеши сам знаешь, куда, — сказал он по-русски. — Прикрытие обеспечу.

— Я без тебя, Миха, ни шагу. Пусть хоть снова пытают, — отвечал Баскаков тоже по-русски, потому как никаких других языков в отличие от нагрянувшего друга с окровавленным лицом он не знал, и щека у него задергалась.

— А об этой куче мале кто позаботится, Баскаков?

Я тебе приказываю как старший по званию: уезжай.

Да не забудь потом машину столкнуть в пропасть. А я как-нибудь выкручусь. Где наше не пропадало!.. Времени у тебя в обрез. Того и гляди вернется с охоты вся их разношерстная команда. Давай! Бог не выдаст, свинья не съест. Проверь бак с бензином, понял?

— Да я без тебя… — начал было опять тянуть резину Баскаков, но тут его спаситель так посмотрел, что Петр лишь махнул рукою с досады. Семья Беллоне быстро погрузилась в грузовик, и вскоре шум мотора затих за холмом…

Дальше в моих рассказах друзьям был пропуск.

Сколько ни пытался я узнать у отца, чей кончился тот вечер, как он умудрился задержать возвратившихся с облавы фашистов на несколько часов, — отец молчал.

Одно известно: в партизанский отряд его через неделю принесли на самодельных носилках два пастуха. Обезображенного. В беспамятстве. В бреду. Уже и война окончилась, и друзья подались кто куда — от Испании до России, а он все в сознание не приходил. А когда пришел — увидел над собою единственным глазом прекрасное и заплаканное лицо девушки. Той, что вышла тогда из камеры и вскоре растворилась с Баскаковым Петром в спасительной тьме ущелий…

Мама моя Стефания, Стеша Беллоне, самолет проносит меня над твоей и моей землей, и бородатый пилот в фуражке с кокардой, наклоняясь ко мне, говорит:

«Вон, взгляните, синьор, будто розовые раковины в синеве и зелени волн. Это карьеры Каррары, не будь этого мрамора — сам божественный Микеланджело не создал бы ни «Давида», ни «Оплакивания Христа»…

Как? Вы родились в Карраре? О-ля-ля, а акцент у вас неаполитанский, и за это стоит выпить ламбрусского, лучшего в мире вина… Убедились? О, да вы на Сицилию! Археолог? Браво, синьор!..» Мама Стеша, как нашла ты его над ручьем, как укрыла от предателей и ищеек, как вдохнула в него память, волю к жизни, саму жизнь. Самолет проносит меня над моей и твоей землей, и я чувствую, как две крови сплелись во мне и слились, как сплелись вы с отцом в то утро, когда твои волосы стекали ему на грудь. Как сумела ты без единого крика и вздоха прожить с ним и со мною сперва в деревушке за Уралом, на поселенье, потом в Джезказгане и наконец в доме дедовом, в Алма-Ате. Даже я не решался, когда подрос, целовать его, как в детстве, туда, где было когда-то лицо, но ведь ты вообще никогда его не видала вблизи, отцово лицо, разве что на фотографиях довоенной поры… Ты накладывала мне примочки на рассеченную бровь после того, как третьегодник Бусыга обозвал отца моего уродом, и мои ручонки на его горле расцепляли четверо учителей; ты говорила: «Будь спартанцем, не хнычь, сын героя, твой отецпрекраснее всех». Мама Стеша, сквозь рев исполинской трубы самолета я слышу нежное пенье каррарских розовых раковин: «Всех прекрасней Стефания — ты…».

* * *

Лишь дважды удивил меня отец. Сначала, когда получил большую министерскую премию, не помню, тысячи полторы или две и, закупив на все эти деньги коньяка, водки и разной провизии, укатил на служебном грузовике в горы, где в пансионате для инвалидов войны доживали жизнь существа без рук и без ног, не пришедшие в память, слепоглухонемые. Через неделю мы поехали за ним с дедом. Он легко дал себя увезти домой, где встал перед матерью на колени и сказал поитальянски, чтоб, наверно, не понял дед: «Прости меня, пса поганого, Стефания. Повинную голову меч не сечет. Клянусь Каррарой — больше ни капли зелья в рот не возьму». И слово свое сдержал.

Потом, года через три, приехал из Москвы Баскаков. Кудрявый, быстроглазый, в генеральской форме, он, как ребенок, изумлялся нашей библиотеке; грушам и яблокам в саду, георгинам вровень с крышей сарайчика, которые выращивала мама.

— Отпусти шофера, Петр, — сказал отец. — Воскресенье, а ты полдня машину держишь. У него тоже ведь семья.

— А для чего мы воевали, кровь проливали? — весело спросил генерал, но машину отпустил. Он прожил на ведомственной даче в горах целый месяц, изредка наведывался к нам. Перед отъездом в Москву он положил отцу на стол зеленый конверт.

— Скажу тебе как фронтовому другу, Миха, только не обижайся, браток: живешь ты неважнецки. Книжки старинные — хорошо, грушки-яблочки — тоже. А вот второй этаж в доме не мешало бы надстроить. И дачку в горах заиметь. Ежели пожелаешь, я об участке похлопочу.

Отец хмурился, потирал ладонью ту, багровую, с зелеными пороховыми вкраплениями, половину лица.

А Баскаков ничего не замечал, все больше распаляясь.

— Мой тебе совет, Никифорыч, для начала обзаведись хотя бы гарнитуром, а?.. В конверте деньжата и телефон завмага из округа, понял? Да не дергайся, я ж тебе жизнью обязан, Михаил. Ну, давай обнимемся на прощанье.

— Обнимал медведь барана, — глухо отозвался отец, не вставая. — Значит, живу неважнецки, да? Гарнитурчиков не нажил, да? А ты забыл, к каким местам тебе хозяева поместий на Рейне провода прикладывали? Владельцы дачек! Любители венской мебели!..

Не ожидал от тебя, Петр Борисович! Перед бойцами, чьи кости точат в земле черви, не стыдно?

С отцом случился сердечный приступ, и мама, как всегда, сама ему впрыснула камфару.

Баскаков всю ночь просидел возле отца. Беспрестанно пил, почти не закусывая, но хмель его, видно, не брал.

Всю ночь он просил у отца прощения, говорил, что его сгубила расчетливая нелюбимая жена, что он, Петр Баскаков, отца моего сегодня предал, но, что случись снова война, он за него в огонь кинется и в воду.

— Ох и любишь ты, Баскаков, воду в ступе толочь, — подал наконец голос отходчивый отец. Видимо, друга он простил, но тот у нас больше не появлялся.

* * *

Мальчишки ждали меня у мельницы. Мы двинулись вверх по косогору через грязный подсыхающий сад с обрывками прошлогодней листвы и кое-где торчащими на ветках бурыми яблоками. На вкус они немного отдавали гнилью, но зато пахли прошлогодним летом.

Нас было шестеро, все из одной школы. Наш вожак Чава поигрывал на поясе настоящим финским ножом в чехле. Мы страшно ему завидовали еще и потому, что на прошлой неделе он обнаружил на Ласточкином озере тайник времен гражданской войны. Он гнался с собакой за лисой и провалился в яму, где под истлевшим брезентом и трухлявыми досками стояли вплотную друг к другу четыре ящика. В одном лежали промасленные винтовки, но без патронов. Другие Чава не открывал.

Мы должны это сделать вместе, заодно оценив, какой он всем верный друг.

Мы долго искали тайник, замаскированный пожухлыми стеблями курая, но наконец нашли. Радости не было предела. Решили положить несколько довольно тяжелых снарядов в вырытую ямку и развести сверху большой костер, чтоб жахнуло как на войне. В углу снарядного ящика я заметил гранату, похожую на зеленый апельсин, только с рифлеными стенками, и побежал похвастаться к Чаве.

— Давай сюда, — сказал он, — все тайниковое мое.

— Не получишь, не получишь, только зря себя помучишь! — смеялся я, прыгая на одной ножке. Он обиделся, навалился на меня, мы начали возиться. Не знаю, как оказалось в его руке стальное колечко с усиками, но хорошо помню его белое ватное лицо, когда он начал пятиться к большому камню, повторяя беспрестанно:

— Только не разжимай руки! Только не разжимай руки!

Когда он юркнул за камень, я услышал над ухом голос отца:

— Он прав, Олег, не надо разжимать, а не то она взорвется.

Человек, разительно похожий на отца, но с тем, не обезображенным, довоенным, лицом крепко обхватил мои руки.

— Давай-ка спустимся к воде, — говорил негромко он. — Ты ведь знаешь, Олег, почему озеро называют Ласточкиным?

— Потому что они на зиму никуда отсюда не улетают, а ложатся на дно… Сцепятся лапками и спят в озере до весны, — сказал я похожему на отца.

— Верно, Олег. Некоторых же ласточек уносят на юг журавли под крылом. Или аисты на спине… Ты осторожней, ставь сапоги боком, чтоб не скользили. Видишь, вода совсем близко… Теперь чуть ослабь руки, эту штуку я попробую сам ухватить. Разжимай, разжимай, не бойся. Даже после щелчка есть еще время от нее избавиться. Разожми, тебе говорят, ну!

— Не м-могу. Р-руки скр-рючило! — стучал я зубами и не мог, не мог их разнять, как на Бусыгином горле. Тогда таинственный человек в легкой диковинной рубахе не по сезону и в синих шелестящих штанах так сжал мне запястья, что я закричал. Граната начала падать в траву, но он перехватил, ее на лету, коротким броском метнул в озеро, успев еще повалить меня и накрыть своим телом. Ударил взрыв. Столб воды и тонкого льда восстал из воды, преломляя солнечные лучи.

— Ура, ура! — наперебой кричали ребята. — Рыбешки-то сколько! И выдра дохлая!

— Братва, сооружай плот, карасей на костре печь будем! — поддержал всех Чава.

Рыбы раздобыли порядочно, не меньше ведра. А вот незнакомец, похожий на отца, исчез, будто его вовсе не бывало. Вместе с ним исчезли и тайник, и два снаряда, уже положенные в будущее кострище. Даже в десятом классе мы время от времени выбирались на Ласточкино озеро, продолжали поиски тайника. Безуспешно. Как в воду все кануло.

В конце концов я и сам начал сомневаться в реальности случившегося. Да, был тайник, был, да, ели печеную рыбу, даже домой я принес несколько карасей.

Но никого из взрослых — тем более в синих штанах и летней рубахе — у озера не было. Так утверждала вся наша ватага, включая и Чаву.

И только Белый, когда уже уезжал в летное училище, признался мне: он видел тогда синештанного. И как мы к воде с ним осторожно сползали, и как гранату он плюхнул — все видел Белый. Но похож был незнакомец, как две капли воды, на его, Юркиного, отца. Хотя и выглядел помоложе.

5. Эпидемия.

— ЭОНА, ДО СИХ ПОР Я НЕ ВЕРИЛ В СУЩЕСТВОВАНИЕ ИНОПЛАНЕТЯН. МЫСЛЯЩИЕ ОБЛАКА, ЧЕЛОВЕКО-ГРИБЫ, ЛЮДИ-ОСЬМИНОГИ, ОДУШЕВЛЕННЫЕ СГУСТКИ СВЕТА — ВСЕ ЭТО. ПО-МОЕМУ, ВЫДУМКИ, ВРАКИ. УЧИТЕЛЬ ЖЕ СЧИТАЕТ, ЧТО ДРУГИЕ МИРЫ ПОВСЕМЕСТНО НАСЕЛЕНЫ, НО ИХ ОБИТАТЕЛИ — ТОЧНАЯ КОПИЯ ЧЕЛОВЕКА. ПОДОБНО ТОМУ КАК ОДИНАКОВЫ АТОМЫ ВО ВСЕЙ ВСЕЛЕННОЙ ИЛИ СПИРАЛИ ГАЛАКТИК…

— НО ПОЧЕМУ АТОМ НЕ МОЖЕТ БЫТЬ РАЗМЕРОМ С КОЛИЗЕЙ, А ГАЛАКТИЧЕСКАЯ СПИРАЛЬ СОТКАНА ИЗ СЕРЕБРИСТЫХ ВЕТОК ДЖИДЫ? РАЗУМ МНОГОЛИК, МНОГОМЕРЕН. ЧЕЛОВЕК СТАЛ ЦАРЕМ ПРИРОДЫ СЛУЧАЙНО. И КОСМИЧЕСКИЕ КОРАБЛИ, И СИНХРОФАЗОТРОНЫ, И ЛОДКИ ПОДВОДНЫЕ, И ТЕЛЕБАШНИ МОГЛИ БЫТЬ СОЗДАНЫ, НАПРИМЕР, ПОТОМКАМИ ДИНОЗАВРОВ, ЕСЛИ БЫ ДИНОЗАВРЫ НЕ ВЫМЕРЛИ 65 МИЛЛИОНОВ ЛЕТ НАЗАД ПРИ ЗАГАДОЧНЫХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ.

— ДОПУСКАЮ, ЧТО ТЫ ПРАВА, ЭОНА. НО, ГОВОРЯТ, НЕТ НИ ОДНОГО ДОСТОВЕРНОГО ФАКТА ПОЯВЛЕНИЯ ИНОПЛАНЕТЯН НА ЗЕМЛЕ.

— ТВОИ МОЗГ МОЖЕТ ВМЕСТИТЬ ДВАДЦАТЬ МИЛЛИОНОВ ТОМОВ УБОРИСТОГО ТЕКСТА. ЭТО ПОЧТИ ВСЕ КНИГИ ЗЕМЛИ. КАК ЖЕ ТЫ ЗАБЫЛ СТАТЬЮ, КОТОРОЙ ПОТРЯСАЛ КОГДА-ТО ПЕРЕД ВСЕМ УНИВЕРСИТЕТОМ? ВСПОМНИ: МИЛАНСКИЙ ЖУРНАЛ «ПАНОРАМА»…

— К СТЫДУ СВОЕМУ, ЭОНА, ЗАБЫЛ.

— Я НАПОМНЮ ТЕБЕ, ЗАБЫВЧИВЫЙ. ТАМ ГОВОРИЛОСЬ О НИЗКОРОСЛОМ СУЩЕСТВЕ С ЗЕЛЕНОЙ КРОВЬЮ, НАИДЕННОМ 7 ИЮЛЯ 1948 ГОДА ВОЗЛЕ ОСКОЛКОВ НЕВЕДОМОГО ЛЕТАТЕЛЬНОГО АППАРАТА. В МЕКСИКЕ, В 45 КИЛОМЕТРАХ ОТ ГОРОДА ЛАРЕДО. СУЩЕСТВО БЫЛО ЧЕТЫРЕХПАЛЫМ, БЕЗ ЯЗЫКА И ЗУБОВ, БЕЗ УШНЫХ И НОСОВЫХ ОТВЕРСТИИ. НАПРЯГИ ПАМЯТЬ: ДВЕ ФОТОГРАФИИ НА РАЗВОРОТЕ.

— ВСПОМНИЛ, ЭОНА! А НА МЕСТЕ УШЕЙ — ГЛАЗНЫЕ ВПАДИНЫ… ЛЕТ ПЯТЬСОТ НАЗАД ТОЖЕ НАХОДИЛИСЬ ОХОТНИКИ ОПИСЫВАТЬ ЛЮДЕЙ, У КОТОРЫХ РТЫ «МЕЖИ ПЛЕЧМИ», А ГЛАЗА — «ВО ГРУДЕХ».

— ПРЕЖДЕ ЧЕМ СГОРЕТЬ И РАЗВАЛИТЬСЯ, АППАРАТ ПРОЛЕТЕЛ НАД ЗЕМЛЕЙ ЧЕТЫРЕ ТЫСЯЧИ КИЛОМЕТРОВ. МЕНЬШЕ, ЧЕМ ЗА 54 МИНУТЫ. ЗА НИМ СЛЕДИЛИ РАДАРЫ, ТАК ЧТО ЦИФРА ПРИМЕРНО ТОЧНА.

— ПРИЗНАЮ: В СОРОК ВОСЬМОМ ГОДУ С ТАКИМИ СКОРОСТЯМИ НИКТО ЕЩЕ НЕ ЛЕТАЛ. НО КАК ПОВЕРИТЬ, ЧТО ЗЕЛЕНОКРОВНЫЙ КАРЛИК, БЕЗЗУБЫЙ УРОДЕЦ С ЧЕТЫРЬМЯ ПАЛЬЦАМИ, МОЖЕТ ПИЛОТИРОВАТЬ КОСМИЧЕСКИЙ КОРАБЛЬ?

— У ТЕБЯ, ЗАБЫВЧИВЫЙ, ПЯТЬ ПАЛЬЦЕВ ЛИШЬ ПОТОМУ, ЧТО ТЫ ПРОИЗОШЕЛ ОТ КИСТЕПЕРОИ РЫБЫ ДЕВОНСКОГО ПЕРИОДА, С ПЯТЬЮ РАСЧЛЕНЕНИЯМИ НА ПЛАВНИКАХ.

— ТОГДА, ЭОНА, Я ХОЧУ УВИДЕТЬ ЛЕТЕВШЕГО УРОДА В ЛИЦО.

В Палермо самолет из Рима приземлился поздно вечером. Было тепло и сухо. Средиземноморские звезды висели над самым аэродромом, как под куполом планетария. Даже на бетонных плитах чувствовался терпкий запах кипарисов. От самого трапа до низкого вокзальчика прибывших сопровождала дюжина бравых карабинеров.

— В Риме нас встречали сестры с Евангелием и распятиями, а здесь — черти с автоматами, — услышал я разговор двух попутчиц-монахинь. Одна из йих — чуть ли не на голову выше меня — широко перекрестилась.

В таможенном зале висел во всю стену плакат:

ВО ИЗБЕЖАНИЕ ОТРАВЛЕНИЙ УПОТРЕБЛЯЙТЕ ВСЕ ПРОДУКТЫ В ПИЩУ ТОЛЬКО ПОСЛЕ ТЩАТЕЛЬНОЙ ТЕРМИЧЕСКОЙ ОБРАБОТКИ. ПОМНИТЕ: ПРИЧИНЫ ЭПИДЕМИИ ВСЕ ЕЩЕ НЕ УСТАНОВЛЕНЫ!

— Что за эпидемия? — тихо спросил я у таможенника, кареглазого крепыша с лунообразным свежим шрамом на левой скуле.

— Разное говорят люди, синьор. Одни — что от масла оливкового, другие напирают на тухлую воду.

Кто во что горазд. В общем, — на сегодняшнее утро окочурилось 178 человечков. Прими их с миром, вседержитель. — Он поднял глаза к потолку. — Пожалуйста, раскройте, синьор, чемодан. Съестное наличествует?

Кареглазый аккуратно отложил в сторону все, чем я хотел порадовать Учителя: две буханки бородинского хлеба, банку селедки, целлофановые пакетики с клюквой.

— Продукты, синьор, конфискуются. Ввоз их строго воспрещен. Разве вас не поставили в известность в Риме при вылете? Кстати, нужна ли вам справка о конфискации?

— Обойдусь без бумажек, — улыбнулся я, — Хотя ума не приложу: как вы сможете подвергнуть селедку специальной термической обработке?

Крепыш мне подмигнул и сразу же занялся монашками. Я пересек пустынный зал, сел в такси.

— Отель «Конхилья д'Оро», — сказал я шоферу. — И, пожалуйста, парочку свежих газет.

— У меня, синьор, только «Голос Палермо», Другие можно купить по дороге, если немного завернуть в сторону церкви Сан Джованни, она, между прочим, двенадцатого века.

— Тогда прямо в «Золотую раковину».

Добрую треть первой полосы занимал снимок мужчины в луже крови и с раздробленным черепом. «Новая мафия, — гласила подпись. — Подпольное правительство Италии, твердо стоящее на двух китах — торговле наркотиками и коррупции. Взрыв террора в столице мафии Палермо: уже сто третье убийство только в этом году».

Я начал вчитываться в перепечатку из лондонской «Санди тайме». Оказывается, мафиози давно уже вместо спекуляции недвижимостью и строительными подрядами переметнулись к покупке игорных домов, похищениям людей и торговле наркотиками. «Конкуренция в этой торговле столь высока, что кровавая война между кланами не прекращается. Каждую неделю совершается очередное убийство или загадочное исчезновение новой жертвы. В Палермо поговаривают, что бетонные фундаменты новостроек на окраинах города превратились в склепы, забитые трупами мафиози». Главари кланов давно уже установили прямую связь — Палермо — Нью-Йорк».

Об эпидемии «Голос Палермо» ничего не сообщал, зато на третьей полосе, сверху, большими жирными буквами значилось:

БЕСЧИНСТВА ИНОПЛАНЕТЯН ПРОДОЛЖАЮТСЯ. ВЧЕРА ПРИШЕЛЬЦЫ НАГЛО СПАЛИЛИ ИКС-ЛУЧАМИ РОЩУ МИНДАЛЬНЫХ ДЕРЕВЬЕВ В ОКРЕСТНОСТЯХ АГРИДЖЕНТО.

Ниже пестрело изображение «летающей тарелки», смахивающей на перевернутый гриб-боровик. Жалкая эта липа выдавалась за фото (правда, любительское), сделанное одним мучившимся бессонницей шофером. Под «боровиком» шла такая уж махровая несусветица, что я поспешил перевернуть страницу. И вот удача! — дальше шло интервью с Учителем под заголовком «Сад приязни и развлечение души». После перечисления его заслуг, сильно преувеличенных, как и полагается при публикации беседы с иностранцем, корреспондент повел бойкую беседу:

Корреспондент: Дорогой профессор, правда ли, что вы поклялись раскопать на холме Чивита и вернуть хозяевам серебряный глобус, который не сможет поднять ни один подъемный кран?

Профессор: Поскольку глобуса никто уже много веков не видел, я, видимо, клясться должен бы был здешнему королю Рожеру Второму. Ведь это по его приказу арабский мудрец ал-Идриси руководил постройкой серебряного подобия небесного свода и большого круга, изображавшего поверхность нашей планеты. На мерцающем диске были выгравированы семь климатов земли, «с их странами и областями, берегами и полями, течениями вод и впадениями рек», как писал ал-Идриси в манускрипте «Развлечение истомленного в странствии по областям». К манускрипту было приложено 70 отдельных карт.

Что касается подъемного крана, то судите сами: серебряное чудо весило около шестидесяти пяти тонн.

Корреспондент: Из такой серебряной груды можно отлить не один подъемный кран! Но, извините, для вашего серебряного чуда нужно было и помещеньице немалое…

Профессор: Полагают, то была древняя норманнекая башня, видимо, известная и вам, поскольку она рядом с вашей редакцией. Кстати, спустя пять веков после безвозвратной гибели глобуса в башне разместилась обсерватория.

Корреспондент: Вы немного противоречите сами себе, профессор. Как можно найти глобус, который погиб?

Профессор: Так полагает большинство ученых.

Примерно в 1160 году здесь, в Палермо, восстали недовольные новым королем, Вильгельмом Дурным, как вы помните. Среди прочего восставшие растащили по частям и глобус.

Но я придерживаюсь другого мнения. Во-первых, глобус был сооружен не в Палермо, а в крепости Чивите, это не так уж и далеко. Чивита основана примерно в те же времена, что и Палермо, но в Чивите явно преобладает эллинская культура, а король Рожер, хотя и был норманном, обожал Древнюю Грецию. Кстати, в Чивите он пребывал иногда по полгода.

Далее. Вряд ли престарелый ал-Идриси пережил бы гибель своего детища, тем более вряд ли стал писать для Вильгельма Дурного продолжение своего бессмертного труда. Он же, представьте себе, написал. Я говорю о сочинении «Сад приязни и развлечение души» с семьюдесятью тремя картами. Это и позволяет мне надеяться, что серебряный глобус отыщется в Чивите.

Корреспондент: Ваша гипотеза не лишена убедительности.

Профессор: Это не только моя гипотеза. О судьбе глобуса в свое время блестяще написал наш русский поэт и историк Сергей Николаевич Марков! И знаменитый арабист академик Крачковский руку тоже приложил. Стоим на плечах гигантов, как говаривал Ньютон.

Корреспондент: Когда вы надеетесь откопать глобус?

Профессор: Пока еще не известно, где именно в Чивите располагалась обсерватория. Но мы ищем не только глобус — мы копаем город.

Корреспондент: Ползут слухи, что в связи с эпидемией многие участники вашей экспедици спешно покинули Сицилию…

Профессор: Это не слухи. Уехало семеро — американцы, турки, шведы, француз… Это их право:

Мы никого не удерживаем. Но раскопки идут. И будут продолжены.

Корреспондент: И посторонний вопрос, профессор. В связи с той же загадочной эпидемией поговаривают, что она вызвана вмешательством в земную жизнь пришельцев то ли со звезд, то ли из будущего…

Профессор: Наука оперирует не сплетнями, а фактами. Что касается пришельцев, то археология имеет дело только с пришельцами из прошлого: это добываемые из земли предметы старины. Они выставлены во всех музеях.

Корреспондент: Извините, не замечали ли вы по ночам над Чивитой «летающих тарелок»?

Профессор: В отличие от астрономов археологи ночью спят.

С газетой под мышкой я ворвался в номер Учителя.

— Поздравляю, Сергей Антонович! Сногсшибательное интервью!

Учитель лежал, вернее, полусидел на трех подушках. Он немного похудел, выглядел усталым. Интервью он просмотрел мельком и отложил газету рядом с собою на кровать.

— Здорово работают, дьяволы. Сегодня после обеда без разрешения ввалились ко мне со своими легкомысленными вопросами, а вечером уже тиснули. — Он слабо мне улыбнулся. — Молодец, что все поняли и примчались, Олег. Сердце у меня прихватило, притом основательно. Не меньше недели придется еще проваляться.

Я как броненосец с пробоиной под ватерлинией. Сверху ничего не заметно, но чувствую: потихоньку зарываюсь в волны…

— Пробоину заделаем, Учитель, — бодро сказал я. — Вот привез мумие, облепихового масла, спелой боярки. Хорошо, что догадался положить в портфельчик, а не в чемодан. Не то отобрала бы таможня вместе с селедкой и черной икрой, под предлогом эпидемии. Неужели и впрямь чуть ли не двести смертей?

— Плюс втрое больше потерявших рассудок. Вообще здесь закрутилась странная карусель. Видения Мурата — детский лепет по сравнению с местной чертовщиной. Надеюсь, подарок Марио таможенники не конфисковали?

Я выложил Учителю на ладонь двухголовую ящерку в облачке ваты. Он развернул, внимательно со всех сторон осмотрел.

— Учтите, Олег, возможно, это ключ к разгадке непонятных событий последних двух месяцев, включая эпидемию.

— Эпидемия! Странная карусель! Чертовщина! Инопланетяне! — не удержался я. — Да объясните, умоляю, что здесь происходит?

…А происходило следующее.

Июльской ночью в портовом городке Сигоне случилось землетрясение. Накануне была суббота, день почитания здешнего святого, великомученика Джузеппе.

Еще с утра вереницы автомашин стекались отовсюду к кладбищу с часовней Сан Джузеппе. Служба закончилась около часу ночи, поэтому большинство приехавших заночевали у родственников или прямо в машинах возле кладбища.

В половине третьего земля содрогнулась, в домах зазвенела посуда. Землетрясение здесь не редкость, никто не обратил внимания на подземные толчки. Однако кое-кого насторожили непрекращающийся вой собак, кудахтанье кур, хрюканье и визг свиней. Еще через полчаса Сигону постигло подобие массового безумия: люди в одном белье выскакивала из жилищ, лезли на крыши, карабкались на деревья, всхлипывали, выкрикивали бессвязные слова. К утру несколько галлюцинирующих скончались в мучениях. Подоспевшая к полудню бригада врачей из Палермо терялась в догадках относительно причин бедствия. Пришлось силами полиции Сигону оцепить. Положение между тем не улучшалось: психоз обрушился на двух врачей и добрый десяток полицейских. Правда, все они остались живы, но тут власти, учтя серьезность положения, обратились за помощью к военным. Те скороспешно жителей Сигоны выселили, а еще через неделю вокруг городка уже блестело на солнце кольцо из колючей проволоки. Кольцо это многим представлялось абсолютно излишним, и без того не нашлось бы охотников разгуливать по' мертвой Сигоне…

— Сколько же выселенных из мертвой Сигоны? — спросил я Учителя.

— Судя по путеводителю, жителей там насчитывалось около двух тысяч. Безумие коснулось лишь трети из них — опять загадка. Здоровых расселили по окрестным деревушкам. Больных — в специальный военный госпиталь. Это довольно близко отсюда, в районе Солунто.

— Военный, значит, госпиталь, военный… — Я постучал пальцйми по столику. — Изв-ините, Сергей Антонович, но при всем желании выявить связь между событиями в Сигоне и вот этой двухголовой ящерицей я не могу.

Учитель, чуть щурясь, глядел на ящерку. Светло-голубой халат лишь оттеня-л нездоровую, бледность его лица,

— Не спешите, Олег, расписаться в бессилии. Я еще не сказал главное. Здесь перешептываются, что, мол, в Сигоне двухголовые плодятся теперь вовсю. И не только ящерицы. Мыши, Крысы. Жуки. Голуби. И не просто двухголовые. Двухвостые. Восьмипалые. С обезображенным телом. Без черепной коробки. Даже без мозга.

Множество уродств, притом самых неожиданных.

Слова Учителя отдавались в сознании глухо, как подземные взрывы. Я представился сам себе одиноким астрономом в горах, вдруг заметившим лунной ночью, что к Земле приближается живое космическое облако отвратительных тварей, сладострастно и жадно взирающих на ее красоту, и приближаются уродины отнюдь не так, как положено небесной механикой, а непостижимо быстро: облако уже зависло над снежными хребтами, и принимать решение об отпоре нашествию нетопырей надо в считанные минуты.

— Скорее всего Марио давно забыл про ящерицу, прошло уже несколько лет. Но вдруг вспомнит? Я сейчас же ему позвоню. — Я раскрыл записную книжку и потянулся к телефону. Учитель приложил палец к губам.

— Олег, про эпидемию по телефону ни слова! Предосторожность не помешает. И вообще — никаких лишних расспросов на эту тему. Кто знает, что за глыба здесь нависла. Почему до сих пор сюда не впускают никого из всемирной организации здравоохранения? Почему закрыли въезд зарубежным врачам, всем, кроме американцев?.. А так называемые инопланетяне, что за бредятина? Понимаю, газетчики наткнулись на золотую жилу, трубят про пришельцев во все трубы. Но, может, просто отвлекают внимание от эпидемии?

— Завтра с утра засяду за газеты, — сказал я. — Насчет пришельцев надо копнуть поглубже.

— Завтра поедете в Чивиту, Олег. Нельзя, чтобы экспедиция развалилась окончательно. И прихватите с собою вон ту зеленую папку, слева на шкафу. Там газетные россказни про инопланетян. Кстати, вы еще, кажется, не обустроились в номере. И не поужинали…

— Номер мой напротив вашего, Учитель. Что касается ужина, то я просто выпью внизу, в баре, теплого молока, а потом минут пять-десять прогуляюсь. Заодно позвоню Марио из автомата. Вы правы: инопланетяне вполне могут прослушивать гостиничный телефон.

Тень улыбки проскользнула по иссохшим губам Учителя, как лунная тень.

— После разговора с Марио зайдите, Олег, ко мне…

От гостиницы к невидимому морю тянулась слева стена тростника. Сухие стебли слабо позванивали под ветром. Справа подступали к улице уродливые жирные кактусы, похожие на скульптуры модернистов. За двухметровыми кактусами угадывались двухэтажные особняки местной знати. Ни одно окно в них не светилось:

Сицилия засыпает рано.

Телефон Марио я помнил наизусть. Трубка долго молчала. Я уже отчаялся, когда раздался певучий голос, который я узнал бы из тысячи других:

— Слушаю.

— Антонелла белла*, - выдохнул я. — Может, ты вспомнишь Олега? С нежным прозвищем Земледер.

(Да, иначе как земледерами нашего брата археолога она не именовала.).

И снова долгое молчание.

— Антонелла, — сказал я шепотом.

— Откуда ты свалился? — спросила она тоже шепотом. — Из Москвы? Из Рима? С Меркурия?

— Из Палермо. Из «Золотой раковины». И намерен звонить тебе беспрерывно, пока не кончится виза. Позови, пожалуйста, к телефону Марио.

Трубка сотряслась от всхлипываний.

— Святая мадонна, он в госпитале бенедиктинцев.

А до этого чуть не умер в Солунто. Господи, как он мучился, как бредил! Но слава богу, остался жив. — Она опять зашептала: — Я переехала сюда, к нему, потому что мама без Марио совсем сдала.

Я спросил:

— Ты не помнишь его диагноз, Антонелла? Может, нужны какие-то лекарства?

— Белла (итал.) — прекрасная.

— В том и ужас, что никто ничего не знает. У нас это называется просто-эпидемия. Многие уже умерли, ты, верно, слышал. Это чудо, что я в тот день не поехала с Марио в Сигону. — Она всхлипнула.

— Можно ли навестить Марио в госпитале?

— Только по воскресеньям, с четырех до шести.

В другие дни монахи не пускают. У них там строго.

— Воскресенье послезавтра. Давай встретимся в три, возле картинной галереи? Вместе съездим к Марио.

— У галереи? Возле фонтана «Трех лилий»? На нашем любимом месте? Ты не забыл? «*- печально спрашивала она.

— Я ничего не забыл, Антонелла белла, — сказал я. — Если понадобится моя помощь до встречи, звони в «Золотую раковину». Но учти: завтра почти весь день я буду на раскопках. Спокойной ночи!

— Узнаю тебя, Земледер. За эти годы ни одного звонка, ни строки, а желаешь спокойной ночи, будто мы расстались лишь вчера. Остроумно. Кому спокойной ночи} мне или себе?

— Средиземному морю. Ты, кажется, окрестила его землеобъятным, помнишь? И куда можно уйти по лунной дорожке, не забыла?

— Оставь этот тон, Земледер! — Она повысила голос, и он слегка задрожал: — И запомни: землеобъятное море давно смыло все наши следы. Остались лишь твои потуги на остроумие. Продолжай веселиться. Чао!

Она повесила трубку и больше на звонки не отвечала.

Я вернулся в гостиницу. Несколько пожилых плотно сбитых господ, видимо, из Западной Германии, похохатывали у телевизора с экраном на полстены. В ресторане играл сразу на пяти инструментах кудрявый человек-оркестр. Я отказался от заказанного молока и пошел к Учителю. Он тоже смотрел телевизор.

— Вы, Олег, кое-что потеряли, — сказал учитель, — Только что показывали несколько фото инопланетян.

— Которые бесчинствуют по всему острову на радость газетчикам? Ну и потеха. На что они похожи?

На сосиски? На осьминогов? На велосипеды с гусиными лапами?

— На существа в скафандрах. Двуногие. Двурукие.

Одноголовые. Оседлавшие «летающую тарелку» довольно изящных форм. — Учитель показал руками подобие эллипса.

— Само собою. Пришелец без «летающей тарелки» — что ведьмочка без помела.

— Увы, Олег, вы правы, — сказал Учитель, —Здесь полный трафаретный набор. Вблизи «тарелки» и мотор у автомобиля глохнет, и желтые пятна на траве от нее остаются, как будто… — Он задумался недоговорив.

— Позвольте докончить за вас, Учитель, — сказал я. — Как будто вылился желток из яйца ихтиозавра.

Размером с летающее в небе озеро. С ликами великих археологов. Не так ли?

Странно, но на упоминание о летающем озере Учитель ничего мне не ответил.

* * *

В два часа ночи я вышел у себя в номере на балкон.

Белая подкова «Золотой раковины» лежала на склоне холма, сбегавшего к заливу. В свете молодого месяца серебрились купола тутовых, лимонных, гранатовых деревьев вперемешку с кактусами. Слева, где петляла бетонная дорога, возвышался Драконий мыс. Он и впрямь походил на дракона, припавшего пастью к морю. Десяток деревцев с искривленными от ветра стволами — скорее всего маслины-смахивали на драконий гребень.

Море выдыхало запах водорослей, медуз, пенящихся волн. Волны катились к зеву дракона из времен странствий Одиссея и его сотоварищей, времен Фемистокла и Ганнибала, Пуннческих войн, немыслимых триумфов цезарей на колесницах, запряжённых львами, времен, в водовороте которых рождались и гибли вожди, наложницы, сатрапы, палачи, смотрители маяков, предсказатели будущего, мудрецы, умерщвляющие сами себя по повелению сатрапов, предпочитая изгнанию к берегам Ойкумены, земли обитаемой, — смерть. Волны накатывались, как римские когорты, взбрызгивая темную влагу.

Тою порой миротворно слетал Одиссею на вежды
Сон непробудный, усладный, с безмолвною смертию сходный.
Быстро (как полем широким коней четверня, беспрестанно
Сильным гонимых бичом, поражающим всех совокупно,
Чуть до земли прикасаясь ногами, легко совершает
Путь свой) корабль, воздвигая корму, побежал, и, пурпурной
Сзади волной напирая, его многошумное море
Мчало вперед…

Далеко над морем вспыхнула и погасла, как перегоревшая лампа, молния. Мне почудилось, что она высветила в небе исполинских размеров лицо, чьи черты не раз я угадывал в тревожных снах. Я вгляделся в ночной простор — и вот в молнийном мгновенном высверке природа снова запечатлела в небе черты Снежнолицей. Мне не нужно было свидетелей. Достаточно, что Снежнолицую видел хотя бы Дракон с изуродованными телами маслин вместо гребня.

…Почему образ утраченной красавицы не давал мне покоя все эти годы, как будто не владыка крепости на изгибе реки, а я лишился ее живой колдовской притягательности? Дважды погибшая, разметенная селевым валом по урочищу Джейранов, валом, перемешавшим ее плоть с осколками горных пород, ракушками, ветвями барбариса, мертвыми змеями, божьими коровками, сурками, ящерицами, стрекозами, — почему она навязчиво оживала в моей памяти? Вернее, из хаоса воспоминаний не сама она оживала, а восставала ее красота. Ее мертвая красота…

Пусть так. Мертвая. Отчего же живая ее сестра, красота земная, та, что обступала меня, как светящиеся колонны берез в весеннем лесу, отчего, эта животворная красота как бы пятилась перед навязчивым видением Снежнолицей, плывущей в своей хрустальной ладье вниз по реке времен?

Что подразумевал гений, подверженный припадкам падучей болезни, когда прорицал: красота спасет мир.

Спасет, но как? Спасение предполагает действие, волю, противоборство воинству зла. Красота же изначально пассивна, смиренна. Она ждет поклонения, восторга, возвеличения, ждет, наконец, обладания ею, дабы повторить все в тех же прекрасных формах самое себя…

А если не в столь прекрасных? Почему так тревожат, оскорбляют видимые изъяны в совершенной красоте?

Допустим, Снежнолицая была бы горбуньей… Или колченогой карлицей. Или восьмипалои… Красивый ребенок, рожденный даже двухголовым монстром, воспринимается как нечто само собой разумеющееся, как исправление природой собственной ошибки. Но Венера Милосская, родившая двухголового монстра! О нет, тут не утешишься, что, мол, живет и от красавицы урод, тут в другую вселенную улетает от дерева семечко, туда, в пугающую тьму…

Быть может, прекрасное — это зеркало, отражающее юность мира, радость осознавшей себя живой материи? А уродливое — предвестье распада, гниения, угасания жизненных сил, безобразия странницы с острой косой — смерти… Нет, тут какое-то противоречие непостижимое. У истоков златокудрой юности мира не было вообще красоты: кипящая лава, мертвый пепел, остывающие камни, чад и смрад. Красота, видимо, прибывала, нарастала вместе с ростом, совершенствованием живой природы, пока не расцвела в человеке…

Расцвела, но отчего мы ищем канон красоты в той же Древней Греции? Почему в поисках идеала прекрасного беспрестанно оглядываемся назад, допытываемся ответа у Рублева, Леонардо, Рафаэля. Так что есть Красота? И почему ее обожествляют люди?..

Я вернулся в номер, запер дверь на балкон, задернул зеленые занавески. Уснуть уже не удастся, это несомненно. Лучше всего, пожалуй, пойти побродить по берегу. Но внезапно вместе с мыслью о море мной овладела тревога: показалось, что в комнате я не один.

Я зажег верхний свет. Сходил в ванную. Открыл шкаф.

Заглянул под кровать. Под диван… Разумеется, никого.

Впрочем, немудрено и встревожиться: эпидемия, госпиталь в Солунто и госпиталь у отцов-бенедиктинцев, лицо Снежнолицей над морем, инопланетяне — на первый вечер в Палермо многовато…

Ладно. Пришельцы так пришельцы. Я включил настольную лампу и решительно придвинул к себе зеленую папку. Вырезки были заботливо разложены по датам. Первое сообщение гласило:

ЗАГАДОЧНЫЕ ПОДЖИГАТЕЛИ?

Луиджи Сатриано, владелец небольшой оливковой рощи в предместьях Агридженто, вчера пополудни позвонил к нам в редакцию и сообщил ошеломляющую новость. Он готов поклясться на Священном писании, что минувшей ночью видел над своей рощей «летающую тарелку». По его словам, «тарелка» вначале показалась со стороны залива, слабо мерцая в небе. Затем она зависла над рощей, осветила узким лучом света одну из олив, которая сразу же задымилась. Сатриано (он спал в саду) побежал в дом, разбудил жену и трех своих сыновей. На их глазах дерево вспыхнуло, после чего «тарелка», издававшая слабый шум, как от вентилятора, удалилась опять к заливу. Пламя удалось сбить струёй воды из шланга, но дерево оказалось загубленным.

Наш корреспондент немедленно выехал к месту происшествия. Действительно, одна олива в саду Сатриано обуглена. Никаких следов инопланетян не обнаружено.

Сатриано (он в твердой памяти и здравом уме) слово в слово повторил таинственные обстоятельства прошлой ночи. Полиция ведет расследование».

Дальше подобные истории посыпались, как лепестки с увядшей розы. «Тарелку» видели в нескольких местах, главным образом над глухими селеньями — и обязательно глубокой ночью. Чаще всего — четырежды — она появлялась над Сигоной — уже после, эвакуации жителей. Здесь она однажды подожгла миндальное дерево, вслед за тем преспокойно скрывшись. В обширной, полной противоречий статье престарелый профессор-микробиолог доказывал, что единственная причина странной эпидемии — безответственное поведение пришельцев из другого мира.

«То, что разбойничьи полеты неопознанного летающего объекта зафиксированы несколько позже вспышки безумия в Сигоне, — писал он, — еще ничего не доказывает. К тому же существует история, рассказанная доном Иллуминато Кеведо. Почему никто не хочет принимать его сообщение всерьез? Как бы не пришлось нам всем расплачиваться за подобную душевную глухоту».

Нашлась среди вырезок и история Кеведо. Действительно, дон Иллуминато, владелец фотоателье, поведал корреспонденту журнальчика «Ты и я» кое-что любопытное. Он, дон Иллуминато, ночевал у племянника в Сигоне за сутки до землетрясения и рано утром уехал в Палермо. Конечно, Святой Джузеппе мог на него и разгневаться, но ничего не попишешь: днем возвращалась на пароходе из Неаполя его, дона Иллуминато, жена. Уезжал он в полной растерянности. Еще бы: страдая бессонницей, глухой ночью он вышел в сад и здесь заприметил висящий в небе аппарат. Из него вылуплялись тускло светящиеся шары размером с футбольный мяч и, разносимые ветром, оседали на Сигону. Долго ли это длилось, он не помнит. В голове у него все спуталось, стали слышаться разноязыкие голоса, как будто в черепной коробке дона Иллуминато включился транзистор. Он не мог двинуться с места. Когда аппарат с хвостом шаров исчез, Кеведо на ватных ногах вернулся в дом. Будить он никого не стал, чтобы его не сочли за безумца.

Сообщение Кеведо заслуживало самого пристального внимания, тут микробиолог попал в самую точку.

Я достал из чемодана чистый блокнот и написал на первой странице:

ПРИШЕЛЬЦЫ. ДОН ИЛЛУМИНАТО КЕВЕДО.

Время для выводов еще не настало. Возможно, что-то подскажут таинственные снимки, упомянутые Учителем. Утром они появятся во всех газетах…

Да, плох Учитель, основательно его подкосило. Как бы не пришлось увозить в Москву, думал я. Но сразу же поправил себя: э, нет, брат, никакая сила не заставит раньше срока вернуться с раскопок этого великана с нервами из стальной проволоки. Ни сила, ни хитрость.

Казалось, он излучал мощное поле доброжелательности, о которое разбивались любые попытки завести с ним какую-либо психологическую игру. Он и сам предпочитал прямые действия, чуждаясь обходных маневров, а тем более розыгрышей. Тогда совсем не понятно, что за загадку он мне задал, перед тем как я с ним попрощался на ночь… Да, о летающем озере ни слова…

Ладно. Дочитаю зеленую папку до конца. Потом попробую увязать события в Сигоне с появлением Снежнолицей над морем. Потом, если удастся, часокдругой все же подремлю. А о загадке Учителя подумаю по пути в Чивиту, сей сад приязни и развлечение души короля Рожера, светлокудрого предводителя норманнов.

6. Сны о Сигоне.

— ЭОНА, СЛЫШИШЬ МЕНЯ: Я ХОЧУ ВИДЕТЬ ЛЕТЯЩЕГО УРОДА В ЛИЦО!

— РАЗВЕ ТЫ НЕ ВИДИШЬ?

— ЭОНА, КАК Я ОКАЗАЛСЯ ПОСРЕДИ НОЧНОГО НЕБА, ПРЯМО В ВОЗДУХЕ, РЯДОМ С КОЛПАКОМ ТРЕУГОЛЬНОГО САМОЛЕТА?.. ПОЧЕМУ Я НЕ ЧУВСТВУЮ ВЕТРА? КАК Я ЛЕЧУ?.. ПОЧЕМУ НЕ ВИДНО ЛИЦА ПИЛОТА СКВОЗЬ ЕГО ШЛЕМ?

— ЕГО ГЕРМОШЛЕМ ОТСВЕЧИВАЕТ. МЕНЯЮ УГОЛ ЗРЕНИЯ И ОСВЕЩЕННОСТЬ…

— ПРОСТУПИЛ ПРОФИЛЬ… ЭТО ПРОФИЛЬ ЧЕЛОВЕКА… ЗНАЧИТ, ТЫ ОШИБЛАСЬ, ЭОНА: ЭТО НЕ ИНОПЛАНЕТЯНИН. ВИЖУ У ПИЛОТА И НОС, И ПЛОТНО СЖАТЫЕ ГУБЫ… ПОДО МНОЮ — ОГНИ БОЛЬШОГО ГОРОДА… В ЦЕНТРЕ ВЫПЛЫЛ В ГОЛУБЫХ ЛУЧАХ ГОТИЧЕСКИЙ СОБОР. ОН ПОХОЖ НА ЗАСТЫВШИЕ СТАЛАГМИТЫ. ПО-МОЕМУ, ТАКОЙ ЖЕ СОБОР Я ВИДЕЛ В КЕЛЬНЕ.

— ЭТО К‚ЛЬНСКИЙ СОБОР.

— НО ПРИ ЧЕМ ЗДЕСЬ МЕКСИКА И ГОРОД ЛАРЕДО, ЕСЛИ ПОД НАМИ — КЕЛЬН?

— ПОД ВАМИ УЖЕ ДОРТМУНД. ВПЕРЕДИ БРЕМЕН, КИЛЬ,СЕВЕРНОЕ МОРЕ.

— ЭОНА, ЧТО ЗА СГУСТКИ ШЕВЕЛЯЩЕЙСЯ ТЬМЫ МЕЖДУ ОГНЯМИ ГОРОДОВ?

— МЕСТА КОНЦЛАГЕРЕЙ В ПРОШЛУЮ ВОЙНУ. ЭТО ЗДЕСЬ СДИРАЛИ С ЛЮДЕЙ КОЖУ НА СУМОЧКИ И АБАЖУРЫ. ПОМНИ: СГУСТКИ НЕ РАССЕЮТСЯ НИКОГДА.

— ПОЧЕМУ ПИЛОТ НЕ ШЕВЕЛИТСЯ? ОН НАКЛОНИЛСЯ ВПЕРЕД, БУДТО ВИДИТ ОДНОМУ ЕМУ ИЗВЕСТНУЮ ЦЕЛЬ…

— ЭТА ЦЕЛЬ — СКАЛЫ БЛИЗ НОРВЕЖСКОГО ГОРОДА НАРВИКА.

— ВЫХОДИТ, ОН ПРОЛЕТИТ НАД ДАНИЕЙ И ШВЕЦИЕЙ? И НАРУШИТ ВОЗДУШНЫЕ ГРАНИЦЫ ТРЕХ СТРАН?

— ДЛЯ АТОМНЫХ БОМБ ГРАНИЦ НЕТ.

— ЗНАЧИТ, ОН НЕСЕТ АТОМНУЮ БОМБУ?

— НО БОМБА НЕ ВЗОРВЕТСЯ, КОГДА ЧЕРЕЗ СЕМНАДЦАТЬ МИНУТ ОН РУХНЕТ НА СКАЛЫ НАРВИКА. ОН НЕ СМОЖЕТ НАЖАТЬ КНОПКУ, ИБО УЖЕ СЕЙЧАС МЕРТВ. ОН ЗАДОХНУЛСЯ ЕЩЕ ПРИ ВЗЛЕТЕ: ОТКАЗАЛА СИСТЕМА СНАБЖЕНИЯ КИСЛОРОДОМ.

— ЭОНА, НЕУЖЕЛИ ОН МОГ ПОЛЕТЕТЬ В ДРУГОМ НАПРАВЛЕНИИ И ВЗОРВАТЬ ПАРИЖ ИЛИ ЛОНДОН?

— И МАДРИД. И РИМ. И ПАЛЕРМО.

— НО ТОГДА ГРЯНУЛА БЫ ТЕРМОЯДЕРНАЯ ВОЙНА…

— А ЧТО СДЕЛАЛ ЛИЧНО ТЫ, ЧТОБЫ ВОЙНА НЕ ГРЯНУЛА?

Утром, когда мы завтракали у Учителя, пришел подтянутый мужчина лет пятидесяти, светловолосый, в чуть затемненных очках. Историк и археолог Зденек Плугарж оказался первым заместителем Сергея Антоновича.

— Первый и единственный, поскольку места трех других заместителей теперь вакантны, — улыбнулся Зденек, и улыбка смыла с его лица черты некой, поначалу мне представившейся, сухости. По-русски он говорил почти без огрехов, но медленно, как бы взвешивая слова на невидимых весах. Пока мы пили кофе, он докладывал Учителю о финансовых проблемах экспедиции, советовался по части раскопок.

— Ну, в час добрый, — сказал наконец Учитель. — До Чивиты два часа пути, будет время обо всем договориться. За меня не беспокойтесь, поработаю с отчетом. При любых неожиданностях звоните. А вы, Олег, захватите фотоаппарат: вдруг щелкнете «летающую тарелку», а? — И он хитро подмигнул.

Пан Зденек в задумчивости протер платком очки.

…В древности на этих просторах шумели густолиственные буковые леса, и сладко звенел сахарный тростник, и мельницы рокотали на непересыхающих реках.

Когда Платон наведался в Сицилию, она, должно быть, показалась ему земным благословенным раем. Здесь вполне можно было основать его республику — образцовое государство, где цари были бы философами, а философы — царями. Но не понял юного мыслителя сиракузский тиран Дионисий, продав его в рабство…

И во времена ал-Идриси пел еще, как лесная арфа, остров, и ручьи струились подобно волосам наяд.

Но стоило людям — якобы для своих неотложных нужд — начать вырубку лесов, и в короткий срок земной рай обратился в каменистую пустыню. Природа, как гордая красавица, не прощает насилия: когда над нею надругались, она кончает особой. Шахтные отвалы, зияющие пасти карьеров, затопляемые перед плотинами поймы рек с живыми лесами и их обитателями — стрекочущими, прыгающими, ползающими, — это поминки по природе. Но что-то затягивается тризна на матушке-Земле. И мало кто отваживается на Западе сказать честно и прямо, так, чтобы услышали все толстосумы; мир у роковой черты. В погоне за наживой барышники погружают на дно морей продукты атомных распадов, спускают в реки ядохимикаты, цинично выставляя на берегах Рейна трехметровые буквы:

ВАОЕМ УЕКВОТЕМ! — КУПАТЬСЯ ЗАПРЕЩЕНО!

Планета настолько нашпигована бункерами с оружием — и химическим и бактериологическим, — что хватит отравить всю солнечную систему, будь она населена.

Не пора ли опомниться, забить во все колокола: ведь другой Земли у нас нет. Значит, надо ее спасти…

Вот о чем мы говорили со Зденеком, когда наш пикап «феррари» нырял с холма на холм, пробиваясь на юг. Мы говорили о первой в мире карте звездного неба, начертанной резцом в римских катакомбах, на гробнице патрицианки Присциллы (весною там побывал мой спутник). О гробнице Вергилия в Неаполе, где побывал я. Об этрусках. О финикийцах. О связях древних славян с Сицилией, настолько глубоких, что в Палермо существовал даже Славянский пригород, подробно описанный — во времена Владимира Красное Солнышко! — странником Ибн-Хаукалем в «Книге путей и государств». И наконец мы заговорили об Учителе, о его будущей экспедиции в Гималаи, на поиски Беловодья, куда Зденек был уже приглашен. Мой спутник легко цитировал русские и китайские летописи, даже легенды староверов из Бухтарминской и Уймонской долин, даже показания некоего Марка из Топозерской обители, якобы побывавшего в Беловодье. И я снова про себя удивился таланту Учителя окружать себя людьми глубокими, многознающими, далекими от пронырства, торгашества и суеты. Казалось, как в древних житиях, он очертил вокруг себя незримый круг, куда не могла проникнуть никакая нежить и нечисть. Увы, о себе самом сказать такое я не мог…

— Я удивился, признаться, вашему быстрому приезду, пан Преображенский, — сказал Зденек, не поворачиваясь от руля.

— Зовите меня, пожалуйста, просто Олегом, — отвечал я и, когда он кивнул, спросил: — В каком смысле — удивились?

— Видите ли, Олег, позавчера Сергей Антонович рассказал мне сон. Сначала он летел над Землей, как в ракете. Ракета остановилась в небе. Из круглого, очень большого окна он увидел реку. Над рекою стоял туман. Вы один сидели на раскопанном холме. Сообщили, что найдена сибирская Троя. И Лунный календарь на бивне мамонта. Профессор просил вас приехать в Палермо. И назавтра вы уже здесь. Тоже в ракете с большим окном?

— Совпадение. Я не верю в вещие сны. Виза была готова еще неделю назад, — сказал я, бросив быстрый взгляд на Зденека. По его лицу нельзя было определить, шутит он или подозревает нас с Учителем в сговоре., Со своей стороны, в сговоре следовало бы заподозрить их мне; сперва Учитель пропустил мимо ушей мои слова о летающем озере, теперь вот потешается пан Плугарж.

— Вещий Олег не верит в вещие сны, — сказал он. — Можно я закурю? Спасибо… Почему Олег был вещий? Вещать — значит говорить, да? Он красиво говорил?

Черт возьми, да он и впрямь подтрунивает надо мною! Самое время ответить кое-чем на его летописные цитаты. Минут десять я невозмутимо растолковывал ему, как на лекции, происхождение слова «вещать».

— Теперь сами решайте, каким был князь Олег, — закончил я, — прозорливым, или предсказывающим будущее, или предусмотрительным, или долгоживущим, или поучающим. Кстати, у нас на Руси вещуньей называют ворону. Например: каркала б вещунья на свою голову. Или: вещунья за море летала, да вороной вернулась.

Зденек осторожно дотронулся рукою до моей руки.

— Не обижайтесь на меня, Олег. Иногда в жизни спасает только шутка. Когда увидите колючую проволоку вокруг Сигоны, согласитесь со мной.

— А когда я увижу эту проволоку? — вырвалось у меня.

— Через четверть часа. Сигона рядом с Чивитой.

Точнее Чивита над Сигоной.

Так вот отчего разъехалась экспедиция!.. Жаль, что Учитель вчера об этом не сказал. Да и я хорош гусь, вернее, не гусь, а ворона. Кто мне мешал в гостинице постоять в холле перед огромной разноцветной картой Сицилии? Надо немедленно купить путеводитель…

Чем ближе к морю, тем чаще унылый пейзаж оживлялся ползущими по склонам виноградниками, зарослями фисташковых деревьев. На Сицилии нет озимых, и желтые скошенные поля нигде не прерывались островками зеленых побегов.

Чивиту мы заметили издалека. На высоком холме обозначились полуразрушенные крепостные стены.

Их зубцы подпирали голубое эмалевое небо.

— Стена тянулась вокруг Чивиты примерно на километр, — объяснял Зденек. — Сейчас завернем налево, поползем в гору. Подъем довольно крутой.

Вблизи Чивита оказалась еще внушительней. Выдвинутая вперед от стены въездная башня возвышалась метров на сорок, не меньше. Мощные контрфорсы упирались в каменные блоки стен, окаймленных глубоким рвом. Когда-то попасть в город можно было только через подъемный мост. Теперь на этом месте лежали две железные балки с деревянным настилом. Я указал на них и повернулся к Зденеку:

— Представляю, каково вам было затащить сюда эти игрушки. Неужели обошлись без подъемного крана?

— Весьма просто. Наняли грузовой дирижабль и управились за два часа. Правда, до этого целая неделя потратилась на бетонные опоры.

Гулкие своды башни. Опять подъем по дороге, мощенной черными плитами. Слева развалины театра — розово-серые колонны с изящными капителями. Дальше — полукружье довольно крутых ступеней и почти разрушенная колоннада.

— Это гипподром, — сказал Зденек. — Мы откопали здесь бронзового орла. Его поднимали перед началом скачек. Нашли также алтарь Посейдона, одного из покровителей ристалищ.

— Остается раскопать бронзового дельфина, которого опускали в конце скачек, — нелепо бухнул я: мы, мол, тоже не лыком шиты по части увеселений древности.

— О, в Чивите копать да копать! — сразу оживился Зденек. — Сергей Антонович просил бросить все силы на обсерваторию, но мы пока увязли возле бассейна с цветной керамикой, он еще левее.

— Обсерватория, наверное, была на самой макушке холма?

— Это мы окончательно выясним вместе. Видите вон те разноцветные брезентовые домишки? Здесь и располагается наша злосчастная экспедиция. Половина из них теперь пустые. Советую занять сиреневый домик.

Там изнутри приколоты превосходные репродукции — Рафаэль, Джорджоне, Веронезе, Брейгель. Когда вспыхнула эпидемия хозяин домика сбежал в свою Швецию.

— И картины завещал мне? Благодарю, — сказали.

Машина остановилась возле домиков. Рядом стоял светло-коричневый микроавтобус. Я внес свою сумку и вернулся к Зденеку.

— Все наши на раскопе, — сказал он, потирая поясницу. — Обед в двенадцать. Рабочие уезжают обедать на три часа. К себе домой, в Агридженто. Таков здешний обычай. Зато трудятся они превосходно.

До обеда оставалось чуть больше часа. Мы условились, что Зденек сходит на раскоп, а я пока что подымусь на Дозорную башню, похожую на маяк.

Я долго взбирался в полумраке по стертым покатым ступеням винтовой лестницы, дважды ударившись головой о выступы. Но наверху мои усилия вознаградились.

Казалось, отсюда видна и вся всхолмленная Сицилия в объятиях Средиземного моря, и очертания других морей и материков. Представляю, как потрясалась душа от этого вида в древности. Рукою было подать до небес, до всевечного обиталища грозньгх, карающих, веселящихся, милостивых, погибающих и воскресающих богов. Здесь человека уже пронизывали лучи космоса, мироздания, миропорядка, несущие на Землю тихую музыку звезд…

«Перетащу-ка сюда вечером матрац и буду спать ближе к небу», — решил я. Вспомнились родные горы ТяньШаня, найденная и потерянная Снежнолицая, дед, ведущий беседы с деревьями и цветами, как с детьми…

— Понравились вам картины в домике? — вывел меня из задумчивости голос Зденека. Он тяжело дышал, и пот лил с него градом. — Не представляю, как сюда поднимались в тяжелых доспехах.

— Картины приятные. Жаль, что репродукции, а не оригиналы, — протянул я. В конце концов никто не приглашал его на башню, можно было подождать и внизу.

Последовавший быстрый ответ на мою реплику убедил меня, как тонко он чувствует любую ситуацию:

— Башня очень крепкая, Олег, — сказал он. — Она не рухнет под тяжестью двоих… По дороге мы говорили о Сигоне. Вот она, слева под нами. В древности город лежал на пяти холмах. На самом высоком был храм Юпитера. Самый низкий холм занимало довольно жалкое кладбище — для нищих, рабов, бродяг. Отсюда его плохо видно, мешает западная башня.

— Где же стена из колючей проволоки?

— Проволоку с такого расстояния не заметно, нужно зрение орла. Но можно различить бетонные столбики.

Увы, ни одного столбика я не разглядел.

— Зденек, там, за Сигоной, большая гора, — указал я пальцем. — Тоже древняя крепость?

— Гору называют Поющей. Это вулкан. Последний раз он пробуждался в восьмом веке. На вершине Поющей были причудливые скалы. Из туфа и песчаника.

При сильном ветре с моря гора пела.

Я с интересом начал всматриваться в размытые полуденной дымкой очертания горы. Потом сказал:

— Что значит: «гора пела», «скалы были»? Почему в прошедшем времени? Кроме того, мне мерещатся на ней какие-то сооружения. Или это мираж?

— Ракетная база. Американская. Они разровняли скалы, которые пели. Уже лет пятнадцать прошло, — жестко отвечал Плугарж. И, видимо, прочтя на моем лице удивление, продолжил: — О, янки здесь не церемонятся. Возможно, нас сейчас разглядывает в перископ капитан их подводной лодки. Атомной. Или над нами летит их бомбардировщик. Или покажется на горизонте американский авианосец. Карманы их парней раздуты от долларов. Они разгуливают по злачным местам и в одиночку и компаниями.

— Да, янки народец компанейский, — сказал я. — Жалею, что наши отцы встретились с ними на Эльбе, а не на Сицилии. Теперь Европа не стонала бы от заокеанских громил.

— Увидим Европу еще и без этих громил, — сказал Зденек.

Мы помолчали, слушая шум моря. Только теперь я понял, что Чивита была неприступной в полном смысле слова: стена, обращенная к морю, висела над пропастью.

Я сказал о своем открытии Плугаржу. Вместо ответа он поглядел на меня не без угрюмости.

— Ну а все же, Зденек, не с дирижаблей же сюда сбрасывали десант, к примеру, при Ганнибале?..

— Зачем дирижабль? Во все времена в любом народе находился подлец, предатель, иуда. Готовый за лишнее колечко для шлюхи, за лишний кусок сала подставить своих сородичей под топор. Стариков. Девушек.

Младенцев. Так пало подавляющее большинство крепостей. Повсеместно.

— К сожалению, вы правы, — сказал я. — Для меня эти подлецы — главная загадка мировой истории.

Все остальное более или менее объяснимо.

— Слишком печальная загадка, пап Преображенский. Одни подлецы продают сородичей. Другие продают просторы морей для атомных церберов. Третьи — горы для ракетных баз. Откуда у них такая прыть, такой размах в купле-продаже?

Я сказал:

— Размах и прыть вот откуда. От отсутствия воображения. От слепоты душевной. От ненасытимой жадности. Не видят, что ради наживы, сиюминутной выгоды губят красоту. Красоту людей. Живой природы. Да и неживой тоже достается.

— Я думал об этом не раз, — вздохнул Зденек. — Как-то спросил хозяина нашей скромной гостиницы:

«Синьор Рубини, вот вы так красочно рассказываете о своей мечте: роскошной вилле с подземным гаражом и бассейном. Представьте себе, вы можете хоть сегодня стать ее хозяином. Только взамен в солнечной системе не станет, извините, Луны. Согласны на такое?» — «Бог с нею, с Луною, — бойко отвечает синьор Рубини. — Я над виллой фонарь на пинию повешу, в форме полумесяца…».

Зденек начал спускаться, пригласив меня отобедать в красной палатке минут через десять.

…Как распутать фантасмагорию вчерашнего вечера и сегодняшнего дня? Как развязать узлы на бесконечной веревке, протянутой над Сигоной неизвестно кем в неизвестно каких целях? Надо поделиться с Учителем некоторыми соображениями, прежде всего о ракетной базе.

Но пока еще все слишком неопределенно. Да и база как база. Мало ли их понатыкано по всему глобусу…

Мне снился городок у моря в долине между Чивитой и лишенной голоса Поющей горою. На пяти холмах Сигоны в неестественно тусклом, как бывает лишь в Заполярье, свете луны чернели развалины античных строений с величавым храмом Юпитера. Других развалин я не видел. Но зато из круглого огромного окна, будто сквозь диковинный прибор ночного всевидения, позволяющий взору проникать сквозь стены, я увидел вдруг всех жителей Сигоны. Они словно покоились в глубинах мерцающих вод: вольно разметавшиеся во сне девушки, скрюченные подагрой старики, влюбленные, вдовы, подростки. И беззвучно кричащие младенцы со склоненными над их колыбелями встревоженными матерями. И старца слепого, запрокинувшего возле причала голову ввысь, как бы впервые увидевшего небо. И священника, спящего в часовне Сан Джузеппе и знамением крестным осенившего себя в беспокойном сне. И бодрствующего художника с длинной спутанной бородой: он клал на картину мазок за мазком, но кисти я не замечал, и оттого представлялось, что- длиннобородый дирижирует сном сограждан или пересчитывает звезды на странно приблизившемся к городку небосводе. Земная красота для спящих не существовала. Они были там, где мертвые и нерожденные: в небытии.

Внезапно — опять-таки в моем сне — над Сигоной обнаружилось нечто парящее в воздухе. Оно смахивало на великанью шляпу. Из шляпы, как из машины для выдувания мыльных пузырей (такую машину я видел в английском фильме «Повелитель облаков»), стали вылупляться полутораметровые воздушные шары, оседая наземь. Там, где они оседали, виденье спящих людей гасло. Шары роились в потоках ночного ветра, как пузырьки в стакане газировки. На городишко сползла темнота, еле одолеваемая ущербной луной. Шляпа исчезла. И сразу вокруг Сигоны, точно сказочный змий, поползла и замкнулась стена колючей проволоки.

В миг, когда голова и хвост змия сомкнулись, от храма Юпитера к вершине Поющей горы вознеслась молния.

Она опять высветила в небе лицо Снежнолицей…

Я очнулся. Неумолчно свиристели цикады. Дозорная башня поскрипывала и покачивалась, как будто я спал в дупле старого дуба. К берегу шествовали рафинаднобелые шеренги волн, подгоняемые луной. В мертвой Сигоне ни огня, только смутные шевелящиеся лунные тени.

Со стороны моря донесся ровный гул, словно пылесос включился. Гул постепенно нарастал. Пепельное облачко заслонило серп луны, и когда опять просветлело, я увидел это. Оно висело над кипарисами, окаймлявшими причал в Сигоне. До той поры я не очень-то верил вдохновенным повествованиям о неопознанных летающих объектах, а тут и сам стал свидетелем явления необъяснимого.

Она, казалось, выпорхнула из моего сна, эта великанья шляпа, только вместо вылупляющихся шаров выпустила тончайший фиолетовый луч. Он пробежал по причалу, уперся в чернеющее строение, скорее всего будку, куда обычно на зиму складывают пляжные зонты, лежаки и прочую дребедень, и вскоре угас. Я вцепился в каменные перила башни и не дышал. Как только луч угас, шляпа двинулась восвояси — в сторону моря, правее луны, на юг.

Я уже потерял шляпу из виду, когда будка загорелась. Языки огня выхватывали из темноты железные переплетения пляжных навесов и белые стрелы волноломов.

Что это все значит? В моем сне смешались и рассказ Иллуминато Кеведо, и эвакуация Сигоны, и лицо Снежнолицей из вчерашнего ночного виденья с балкона над заливом в Палермо. Предположим. Но при чем здесь сон, если я воочию вижу горящую будку, подожженную вовсе не молнией, черт побери! Стало быть, газетные сообщения не бред? Эти огненные языки, эти снопы искр, роящиеся и тающие в небе, — это что, галлюцинация, продолжение сна?

Я спустился с башни. На моих часах было половина второго. Зденек ничего не понял и нехотя стал одеваться. Когда я попросил его не зажигать фонарик и разговаривать шепотом, чтобы не встревожить экспедицию, он начал чертыхаться. Наконец он нашарил очки и пошел за мною к пролому в западной стене.

— Скорее, пан Плугарж, — подгонял я его. — Не то все сгорит и ничего не увидите.

Будка на причале догорала.

— В честь кого такой фейерверк? — спросил Зденек и зевнул.

— По случаю моего приезда. Вы способны наконец прийти в себя? — разозлился я.

— О, ночью вы еще учтивей, чем днем, пан Преображенский, — отвечал он.

Пришлось извиниться. Потом я сказал:

— Зденек, я только что своими глазами видел «летающую тарелку». Надеюсь, вы мне верите?

— Археологи — самый правдивый народ, — сказал он. — Только, умоляю вас, в другой раз будите меня до прилета летающих, как выразились, тарелок, а не после. Чтобы у меня была возможность спокойно натянуть штаны.

Я снова извинился, и он ушел досматривать сон.

Что ж, его скептицизм объясним. Я сам, помню, поднял как-то насмех полярного летчика, который утверждал, будто над морем Лаптевых его самолет чуть ли не полчаса был сопровождаем-ярко-желтым сплющенным шаром с несколькими отверстиями, причем сплющенный менял направление с легкостью солнечного зайчика.

Да, скептицизм объясним… Но эти тлеющие огоньки на причале? Как поступить дальше?

Я давно убедился, что ощутимых результатов добиваешься только тогда, когда поступаешь непредвиденно для окружающих, а порою и для себя самого. Руководствуясь лишь интуицией — и ничем более.

И я решил спуститься к мертвой Сигоне.

7. Неназначенное свидание.

— ЭОНА, КАК ВЫГЛЯДЕЛ БЫ Я, БУДУЧИ РАЗУМНЫМ ПОТОМКОМ ДИНОЗАВРА?

— ТЫ БЫЛ БЫ ВЫШЕ НА ДВЕ ГОЛОВЫ. НАМНОГО СИЛЬНЕЙ. КОЖА У ТЕБЯ БЫЛА БЫ СПЛОШЬ ЗЕЛЕНАЯ. ИСКРЯЩИЕСЯ КРАСНЫЕ ГЛАЗА РАЗМЕРОМ С КУРИНОЕ ЯЙЦО. ЗРАЧКИ КАК У КОШКИ — ПРОДОЛГОВАТЫЕ. АБСОЛЮТНО ГОЛЫЙ ОГРОМНЫЙ ЧЕРЕП БЕЗ УШЕЙ. РУКИ И НОГИ — ТРЕХПАЛЫЕ.

— И ТЫ НЕ УЖАСНУЛАСЬ БЫ МОЕМУ ВИДУ? БУДЬ Я ДАЖЕ БЕГЕМОТООБРАЗНЫМ? СТРЕКОЗОПОДОБНЫМ? ТРИТОНОВИДНЫМ?

— ИЛИ ЖИВЫМ СГУСТКОМ ВИХРЕЙ. СПИРАЛЬЮ СВЕТА, ВЗЫВАЮЩЕЙ К СОБРАТЬЯМ ИЗ ДРУГИХ МИРОВ. РАЗУМНОЙ СУБСТАНЦИЕЙ, СВОБОДНО ПРОНИКАЮЩЕЙ СКВОЗЬ ВОЛОКНА ПРОСТРАНСТВА И ВРЕМЕНИ.

— ОТВЕЧАЙ: НЕ УЖАСНУЛАСЬ БЫ?

— ЗЕМНАЯ ЛИ, ГАЛАКТИЧЕСКАЯ, ВСЕЛЕНСКАЯ — КРАСОТА ЕДИНА. ОНА РАЗЛИТА, РАСПЛЕСКАНА ПО МИРОЗДАНЬЮ, КАК СВЕТ. ОНА САМО МИРОЗДАНЬЕ. ЕДИНСТВО КРАСОТЫ, ЕЕ ВЕЧНОЕ ГАРМОНИЧНОЕ ЦВЕТЕНЬЕ — НЕЗЫБЛЕМЫЙ ЗАКОН. ПОТОМУ ЛЮБАЯ ПОПЫТКА ПОСЯГНУТЬ НА КРАСОТУ, РАСШАТАТЬ ЕЕ УСТОИ ДОЛЖ НА БЫТЬ НАКАЗУЕМА.

От моста надо рвом спуск к морю оказался не таким уж и крутым, но длинным: мощеная дорога изгибалась плавным серпантином. Зонты пиний отбрасывали на обочину резкие изломанные тени. Говор моря все нарастал — и вот оно раскрылось — мерцающее^ живое, катающее в своих ладонях прибрежную гальку. Над Поющей горой светился, как глаз циклопа, кровавый фонарь.

Я двинулся на его свет. Взлобье холма Чивиты с зубчатой стеной занимало полнеба. Когда нависшая надо мною громада завернула к северу и обнажился простор небес, я увидел перед собою другую стену — из колючей проволоки, с бетонными сдвоенными столбами опор.

Ближе к морю на таких же бетонных столбах был укреплен квадратный щит. Подойдя к щиту, я прочел светящиеся буквы:

ВНИМАНИЕ! ЗЕМЛЯ СИГОНЫ ЗАРАЖЕНА И ОПАСНА. ПРОНИКНОВЕНИЕ ЗА БАРЬЕР, А ТАКЖЕ ВЫСАДКА С МОРЯ КАТЕГОРИЧЕСКИ ЗАПРЕЩЕНЫ. ОСНОВАНИЕ — ЗАКОН 19/37.

Луна вспыхивала на колючих остриях проволочного барьера. Тысячелетия равнодушная Диана обращает свой загадочный взор и на резвящихся в море дельфинов, и на сжигаемые захватчиками древние города, и на языческие купальские игрища, и на заграждения концентрационных лагерей.

Стена оказалась двойная: стальные ряды разделяло около метра.

Невероятно, но мне почудилась там, за барьером, согбенная фигура. Человеческая. Казалось, неизвестный смельчак или безумец что-то потерял, ну, скажем, мелочь из кошелька, и теперь шарит взглядом в траве, наклоняется к каждому камешку, сверкнувшему под луною.

До рези в глазах вглядывался я сквозь проволочное сплетение, туда, где медленно приближающаяся фигура обретала черты женщины.

— Эй, кто там ходит? — неожиданно для самого себя закричал я, но уже в самый миг крика осознал и всю нелепость своего вопроса, и то, что я не кричу, а хриплю, почти шепчу.

Женщина между тем приблизилась еще шагов на десять, стали различимы короткие пышные волосы и тускло блестевшее свободное платье. В левой руке она держала корзиночку или квадратную сумку.

— Что вы там потеряли, синьора? — уже громче продолжал я эту нелепицу. И — о чудо! — серебряным колокольчиком отзвенело:

— Я жду.

Как бы со стороны, из чужой жизни, глазами пиний, кузнечиков, глазами волнующегося моря увидел я отшатнувшегося от проволоки идиота, который, отшатываясь, сумел выдавить из себя:

— Кого ждете?

— Олега Преображенского, археолога.

— Дак Олег Преображенский — это ж я! — заревел идиот и горько посетовал про себя, что не в силах очнуться от кошмарного сна или рухнуть на траву без сознания, когда, наконец, до него дошел дьявольский смысл последовавшего отклика:

— Я это знаю, Олег.

Обладательница серебряного говорящего колокольчика подошла к проволоке почти вплотную. Поставила корзинку возле своих ног в плетеных сандалиях. Решительным движением головы откинула прядь светлых волос со лба. И наконец-то — после стольких бесплодных мучительных лет я увидел ее лицо — живое, живое, живое!

— Снежнолицая!

— Зови меня лучше Зоной.

— Но тебя нет. Тебя унес сель в отрогах ТяньШаня.

Молчание. Она улыбалась.

— Как ты оказалась в Сигоне? Что делаешь там?

— То же, что и ты, Олег. Собираю доказательства.

— Доказательства — но какие?

— Доказательства посягновения на красоту. С необратимыми последствиями. В предсказуемом будущем.

— Что значит — в предсказуемом?

— На клочке времени, когда здесь будут прыгать крысы размером с овцу, а трехголовые рыбы ползать по деревьям.

Ее корзиночка стала прозрачной, как аквариум, и оказалась до половины заполненной обезображенной живностью: многоголовыми, скрюченными, порою лишенными конечностей тварями, ползающими, извивающимися, трепыхающимися уродцами.

Я закрыл глаза, будто один был повинен за содержимое вновь потемневшей корзинки-аквариума.

— Кому нужны эти доказательства?

— Тебе, Олег. И Галактическому Совету Охраны Красоты.

— Такое не сразу одолеешь, Снежнолицая…

— Зови меня лучше Эоной.

— Пусть так: ЭОНА. Но для меня ты живое воплощение Снежнолицей. Не знаю, как ты вновь воскресла.

Но это о тебе написаны в древности стихи, послушай:

Мне без тебя и солнце и луна
Померкли. Чем уйму слепую боль я?
Безумным вихрем ты унесена,
Любимая, из милого гнездовья.
Но не иссякла памяти струя.
В ущельях тесных
И в степях безвестных, —
Где конь крылатый, на котором я
Нанду тебя среди светил небесных.

Прочтя печальные строки владыки Бекбалыка, я опомнился: что я такое несу, ведь стихи сочинены после смерти Снежнолицей; девушка с пышными русыми волосами просто похожа на нее…

— Действительно, я должна тебе напоминать кого-то из близких, — сказала читающая мои мысли. — Таков замысел Галактического Совета. Подавляющим большинством голосов Совет решил, что, увидев меня, ты сразу поверишь в реальность и серьезность происходящего.

— Значит, ты, ЭОНА… — Я замялся, подыскивая нужное слово.

— Гостья. Посланница. Посредница. Это для тебя, Олег. А для себя… Не знаю, кто я здесь. Мне кажется, для сошествия к тебе меня окружили иной плотью, как водолаза скафандром.

— А до сошествия сюда?

— Сначала меня не было, потом не станет. Как в твоем любимом афоризме о мертвых и нерожденных.

— Это не, мой афоризм. Он родился здесь, на берегах Средиземного моря, в глубокой древности.

Молчание. Ее кроткая улыбка…Надо было собраться с мыслями. Слишком многое зависело от нашего разговора, хотя втайне я все еще надеялся, что все происходящее — бредни…

— Нет, не бредни, не бредни, Олег, — прозвенел колокольчик. — Разве моего лица: над заливом в Палермо, наяву, и над холмами Сигоны, во сне, — тебе недостаточно?

Что я мог возразить красавице со страшной корзинкой? Окажись там, за колючим барьером, студенистая говорящая медуза или читающая мои мысли анаконда, — не кинулся ли бы я прочь, как и каждый на моем месте. О, как нам жаждется, чтобы вестники иных миров были во всем схожи с нами, точнее, с лучшими из нас: красивы, благородны, проницательны, одухотворены. А ежели и впрямь — медузы? Бегемотообразные туши? Стрекозоподобные? Тритоновидные?

— Или живые сгустки вихрей, — продолжила Она. — Спирали света, взывающие к собратьям из других миров. Разумные субстанции, свободно проникающие сквозь волокна пространства и времени…

— Сгусткам вихрей и разумным субстанциям нет дела до земной красоты, — сказал я, — Земная ли, галактическая, вселенская — красота едина. Она разлита, расплескана по мирозданью, как свет. Лишь ее светоносная сила способна удержать разгул мрачных стихии. Единство красоты, ее вечное, гармоничное цветенье — незыблемый закон. Потому любая попытка посягнуть на красоту, расшатать ее устои подлежит наказанию.

— Любопытно. Тогда почему не наказаны маньяки из Пентагона, швырнувшие атомные бомбы на Хиросиму и Нагасаки? На атолл Бикини? Обрушившие тысячи бомб на многострадальный Вьетнам? Те, кто в пустыне Невада подло взорвал атомную бомбу над тремя с лишним тысячами собственных солдат, заведомо обрекая их на психические заболевания и гибель от раковых опухолей? Это ли не посягновение на красоту? Знаешь, про что мне рассказал отец?

— Знаю, Олег. Его друг был в японском плену. Среди тех, над кем ставил опыты генерал Ишии Широ. Генерал проверял на людях воздействие химического оружия.

— На живых людях, ЭОНА. Американцах. Русских.

Англичанах. А другой генерал, Макартур, сделал все, чтобы выгородить военного преступника Широ. Почему изуверы не наказаны?

— Возвращаю этот вопрос тебе. И твоим земным собратьям.

— Извини, собратья собратьям рознь. Для меня лесник из Огайо, мадридский печатник, пловдивская швея, пражский врач — собратья. А господа вроде военного министра Уайнбергера или израильского изувера Шарона, повинные в бейрутской резне, — для меня кровососы, враги. Так или иначе, но история их накажет!

— Вспомни завет древних: наказание за преступление уже заключено в самом преступлении.

— Не наказание должно быть заключено, а сами преступники! За толстыми решетками. За семью замками. И гласность, как на Нюрнбергском процессе!.. Ты мне, ЭОНА, ответь: наполняешь свою корзинку — зачем?

Любопытства ради? Для музея во дворце Галактического Совета?

— Для Галактического Совета. Только Совет правомочен решить, ПЕРЕПОЛНИЛАСЬ ЛИ ЧАША ТЕРПЕНИЯ… — Снежнолицая подняла голову. Взгляд ее проскользил надо мною, как будто среди звезд, выше крепостной стены Чивиты начали проступать, как на проявляемом фотоснимке, контуры чаши терпения.

— Пожалуйста, не оглядывайся, Олег, — сказала она.

Я представил себе чашу величиной с купол небосвода, до краев наполненную дымящейся жидкостью, где плавали, точно в дантовом аду, чудовища, олицетворяющие самые мерзейшие пороки: алчбу, зависть, насилие, ненависть, зложелание, предательство, наживу. На каменных боках чаши, как на стенах древних пещер, было вырублено невыносимое: вот руины Рязани по уходу Орды; вот в Бухенвальде сдирают с узников кожу — да, на сумочки и абажуры для почтеннейших господ; вот подводная лодка перед тонущим транспортом с красным крестом на трубе и орава детишек хватается за поручни на скользящей косой палубе, чтобы быть перед смертью запечатленной в объективе ухмыляющегося морского волка. Вот…

— Ты должен знать: время от времени в вечно цветущем саду планет одно дерево заболевает. Оно может захиреть, даже погибнуть, если ему не поможет садовник. «Вредители должны быть уничтожены. Но иногда помощь приходит слишком поздно…

Высоко среди звезд передвигались вдоль Млечного Пути крестообразные зеленые и красные- огни: пассажирский лайнер, бомбардировщик с водородными или химическими бомбами?

— Пассажирский. Авиалиния Рим — Найроби, — сказала Снежнолицая, тоже глядя на огни.

Я сказал:

— Не понимаю вашей логики, всезнающие блюстители прекрасного. То вы собираете доказательства необратимых разрушений. То — сами разрушаете!

— Мы ничего не разрушаем.

— А сжигаемые по ночам деревья! А ядовитые разноцветные шары из порхающих «шляп»! Кого вы собираетесь наказывать за подобные забавы? Самих себя?

— Олег, мы ничего не сжигаем и не травим. И не уполномочены здесь кого-либо наказывать. Наказывать будете вы, когда соберете свои доказательства. — Она намеренно выделила «свои».

— Сплошной туман и пустые словеса! Если не вы, то кто отравляет и сжигает? Другие инопланетяне?

Не столь благородные, как вы? Плохие дяди и тети? — повысил я голос.

— Олег, успокойся, в космосе нет такой вражды, как на Земле.

— ЭОНА, ответь прямо: кто поджигатели и отравители?

— Сами ответите: и себе и всем.

— Когда?

— Когда соберете доказательства.

— Хватит морочить мне голову! — не сдержался я и ударил ладонью по загудевшей проволоке. Но сразу отдернул руку: она попала на шипы, из пальцев брызнула кровь. — Хватит играть в жмурки! Еще неизвестно, кто кому должен предъявлять доказательства чужой вины или собственной невиновности! За меня же будьте покойны: свои доводы выложу. И кое-кому не поздоровится!

— Мы тебе, Олег, поможем, — все так же приветливо проговорила ЭОНА. — Ты в любой миг можешь вызвать меня мысленно и о чем угодно спросить. Не забудь: вопрос начинается моим именем.

Я кивнул.

— Галактический Совет Охраны Красоты благодарит тебя за начальный Контакт. И просит ни с кем не делиться сведениями о Контакте.

— Взаимно, — буркнул я. — Хотел бы знать на прощанье, почему Совету было угодно или удобно выбрать именно меня?

— На твоем месте мог бы сейчас стоять любой другой.

— И на твоем?

— Любая другая.

— Занятно. Стало быть, по эту сторону мог быть и Герострат, и Аттила, и какой-нибудь подлейший Батый, и Гитлер, неважно, бывший или будущий?

— Ими и подобными им занимается другой Галактический Совет. Тебе же, Олег, повторю: на твоем месте мог стоять любой другой защитник красоты.

— Здесь стою я. Почему?

— Тогда посмотри сюда…

…И увидел я пики Тянь-Шаня, как орел, с высоты, и снега на северных склонах многочисленных перевалов, а на южных склонах, на солнцепеке, грелись бабочки и лепестки распускали цветы. И плотину Медео, и Кульджинский заброшенный тракт, и змеею скользящую между песков мутно-рыжую речку Или. И надвинулась чаша Земли, и вот уж, подать рукой, и запруда у мельницы, и урючины дикие на угоре, и вдоль озерного берега засохший, терпко пахнущий, даже весною, курай. О, ласточкина обитель, озеро, полное рыб и облаков… Шестеро ребят возились возле вырытого углубления в земле, где масляио отсвечивали брошенные кое-как артиллерийские снаряды. Ребята забрасывали их кураем и сухим плавником. Предводительствовал горбоносый подросток с финским ножом на ремне. Я судорожно пытался припомнить, где уже я видел одного из пацанов, нескладного и длинного, чем-то похожего на меня в детстве, и не мог. Между тем похожий на меня подбежал к предводителю и показал ржавую гранату с рифлеными стенками. «Давай сюда. Все тайниковое — мое», — сказал предводитель по прозвищу Чава. «Не получишь, не получишь, только зря себя помучишь!» — засмеялся длинный и запрыгал на одной ножке. Они сцепились, начали возиться возле ямки, пока у Чавы не оказалось в руках стальное колечко с усиками и он не начал пятиться к большому валуну, беспрестанно повторяя:

«Только не разжимай руки! Только не разжимай руки!».

Один из пацанов, уже укрывшихся за валуном, завопил вдруг: «Олег взрывается!» — и дал стрекача в гору.

«Не сжимай сильно, она ржавая!» — хотел крикнуть я, но вместо этого в три прыжка уже оказался рядом с Олегом и крепко обхватил его руки. «Он прав, Олег, не надо разжимать, а то она взорвется». Удивление и испуг дрожали в Олеговых глазах. «Давай-ка спустимся к воде, — негромко сказал я и потянул его на себя. — Ты ведь знаешь, Олег, почему озеро называют Ласточкиным?» — «Потому что они на зиму никуда не улетают, а ложатся на дно. Сцепятся лапками и спят в озере до весны», — простучал он зубами. «Верно, Олег. Некоторых же ласточек уносят на юг журавли под крылом.

Или аисты на спине… Ты осторожней, ставь сапоги боком, чтоб не скользили. Видишь, вода совсем близко…

Теперь чуть ослабь руки, эту штуку я попробую сам ухватить. Разжимай, разжимай, не бойся. Даже после щелчка есть еще время от нее избавиться. Разожми, тебе говорят, ну!» — «Не м-могу, р-руки скрючило!» — начал заикаться он. В гранату он вцепился намертво, будто судорогой ладони свело. Пришлось так сдавить ему запястья, что он дернулся и закричал. Граната начала падать в траву. Я перехватил ее на лету, швырнул в озеро и накрыл собой Олега. Ударил взрыв. Столб воды и тонкого льда восстал, преломляя солнечные лучи…

— Оботри пот с лица, Олег, — сказала Эона.

Да что лицо! Рубашка насквозь промокла от пота, он тек по ногам и даже в ботинках хлюпало.

— Как ты это делаешь, Эона?

— Делаю, чтобы ты уяснил принцип нашего выбора.

Итак, почему, вызвав по эргофону из сибирской Трои, избрали тебя? Только что вы все шестеро было поставлены в равные условия. Никто не знал, что спасает, по существу, себя. Четверо предпочли не вмешиваться.

Один долго раздумывал, но запоздал.

— Как понять — запоздал?

— Взорвался. Сам знаешь, сколько мальчишек так погибло.

— Еще больше покалеченных, — сказал я. — Но где логика: он ко мне отсюда, допустим, запоздал, а взорвался там, выходит, я?

— Он и взорвался. Старая земная истина: спаси ребенка — и ты спасешь себя. Что же касается душевных качеств, которые привлекли нас в тебе, то…

— Эона, не перечисляй их, — перебил я ее. — Дай мне побыть в неведенье относительно моих достоинств.

Мне будет приятно открывать их в себе до самой старости.

— Это не продлится до старости, — серьезно ответила она.

— Видимо, не будет старости?

— Видимо, будет спокойная ночь… Спокойной ночи, — сказала посланница ночи, нагнулась за корзинкой и начала отдаляться в лунной мгле, обволакивающей все земное.

— Куда ты, Снежнолицая?

— Зови меня лучше — Зоной, — выдохнула трава.

Будка дотлевала вдали на причале. Галактические выси пронзал с Поющей горы кровавым оком циклоп.

Пораненные шипами пальцы кровоточили.

8. Дочери вечности.

В ожидании Антонеллы я бродил по солнечной стороне площади, напротив Галереи. Ее закончили строить при мне, когда я проходил стажировку в здешнем университете. Все три этажа представляли собою сцепление стрельчатых арок с лесом беломраморных колонн. Арки были изукрашены пестроцветной мозаикой — триумф богини земного изобилия: кистями винограда, лилиями, орхидеями, нежно светящимися, точно огоньки свечей, лимонами и апельсинами, розовоперыми ветвями миндаля. И казалось, над площадью полощутся волнуемые ветром или морем сказочные восточные ковры.

Внизу размещалось знаменитое на весь мир собрание древнегреческой скульптуры; выше — картины, золотые и серебряные украшения, безделушки, монеты, — все, что осталось на дне промывочного ковша сицилийской причудливо переплетенной истории, начиная с первой Пунической войны, когда вон там, в заливе, качался на волнах Тирренского моря весь карфагенский флот…

В прохладных залах посетителей было негусто. Иностранцы обычно толпились возле шедевра XV века кисти д'Антонио. На небольшом полотне из темной глубины взирала, чуть скосив карие глаза, молодая женщина в светло-фиолетовой шелковой накидке. Левой рукой накидку она слегка придерживала, а правую руку с растопыренными пальцами выставила чуть вперед, как бы призывая мир к тишине. Подобие улыбки затаилось в уголках губ… Возле этого полотна мы и познакомились тогда с Антонеллой. Она училась на третьем курсе и подрабатывала в Галерее как экскурсовод. Да, многое переменилось с той блаженной поры, слишком многое. Кроме ее привычки безнадежно опаздывать…

Вчера вечером я не стал выпытывать у Учителя подробности его сна обо мне. И без того все стало на свои места. Те, кто властен выудить из человеческой памяти запечатленный там образ и одеть его плотью, не станут зря просить о неразглашении тайны Контакта. ЭОНА выразилась точней: не одеть плотью, а наделить ею.

Как скафандром водолаза. ЭОНА… Ее поведение позапрошлой ночью мне представлялось теперь несколько странным. Подобно тому, как я забыл, точнее, почти забыл собственное детство; насильственно возвращенный Зоной (или неизвестно кем) в прошлое, на Ласточкино озеро, так, казалось, и сама она действует в полузабытьи…

ЭОНА… Утром я спросил мимоходом Учителя о возможном происхождении необычного имени. И лишний раз убедился, что многого, многого еще не знаю. Оказывается, в греческой мифологии Зон — неумолимое, неумаляющееся время, отпрыск Хроноса. Последователи Орфея почитали ЭОНА как сына Ночи. Он представлялся глубоким стариком, непрестанно вращающим колесо времени. В Римской империи ЭОНА изображали мощным старцем с оскаленной львиной головой, вокруг тела его обвивалась змея. По учению гностиков, ЭОНАми были высшие силы и духи, олицетворяющие мудрость. Вся земная история с вереницей несправедливостей и страданий составляет один эон. В дословном переводе: ЭОНА — «дочь вечности», «вековечная»…

Из времен Древней Эллады и зари христианства меня вернул в современность настойчивый автомобильный гудок. Антонелла сидела за рулем в своей крохотной потрепанной машине и махала мне рукой.

— Чао, Земледер! Ты заслушался пением ангелов?

Влезай поживее! Нельзя здесь стоять.

Она изменилась: волосы закалывала сзади пучком и слегка подкрашивала глаза. На ней были вельветовые серо-голубые джинсы и безрукавка поверх голубоватой блузки с вышитыми на воротнике цветами.

— Сегодня ты выглядишь превосходно, — сказал я и махнул В сторону Галереи. — В тон всей вашей летящей флоре.

— Благодарю за комплимент, — сказала Антояелла. — О тебе такого не скажешь. Лицо испуганное, глаза красные, как у кролика. О, и вроде бы пополнел!

При твоем росте я бы воздержалась от спагетти.

— Как дела у Марио? — сразу спросил я.

— Кажется, лучше. На следующей неделе обещают выписать.

— Предлагаю заехать на рыбный рынок. Захватим для Марио печеных креветок. Помню, он их любил.

— На рыбный, так на рыбный, — согласилась она и ловко протиснулась между фургоном и тремя мотоциклистами. — На рыбный рынок с Земледером, вдруг свалившимся с небес. Помнящим только гастрономические причуды бывших друзей, хотя пронеслось уже ой сколько годков.

— Не обижайся, — сказал я и провел рукой по ее волосам. Она отстранилась. — Не обижайся. У меня есть оправдание. В виде изречения. Ты его оценишь.

«Славяне плачут при расставанье и забывают друг друга, покуда не встретятся вновь». Подмечено полторы тысячи лет назад. Прокопий Кесарийский. Византийский историк.

— Я готова заплакать прямо сейчас, — сказала она. — Сицилианки плаксивы. Особенно замужние.

— Выходит, ты замужем?

— Любая уважающая себя сицилианка в моем возрасте — давно замужем. Заруби в памяти: любая. А перед венчанием, примерно за полгода, уважающая себя сицилианка обязательно должна побродить ночки тричетыре по римским развалинам. В сопровождении неотразимого иностранца. Из тех, кто плачет при расставании. Она должна проводить его в небеса из аэропорта Леонардо да Винчи и тоже всплакнуть. Таков местный ритуал. Он складывался веками.

— Верно. Так прощались еще при Калигуле, — сказал я.

— Но для меня сей ритуал не означает ничего! Как чужбе письмо, по ошибке попавшее в почтовый ящик!

Верну, не вскрывая.

И опять она отстранилась, словно я потянулся погладить ее каштановые волосы.

— Письмо письму рознь, Антонелла, — сказал я. — Хочу по ошибке получить конверт с разгадкой, например, причин эпидемии. Глазом не моргнув, вскрою.

Тут она уставилась на меня со страхом и любопытством, точно бы я на ее глазах начал преображаться в монстра.

— Ты, археолог, замахиваешься на эпидемию?! Толпа медиков ломает голову, включая самого профессора Боннано! Разве эпидемия мешает кому-то рыться в античных черепках? Что тебе до нее?

Я сказал:

— Тебе известно, что в Сигоне плодятся уродливые жучки и зверьки? Что вчера в Солунто из-за них умерло трое граждан? Какое дело мне до них, допытываешься ты? Так вот. Я, Олег Преображенский, не хочу, чтобы петля затягивалась и дальше. Не хочу, чтобы искажалось лицо красоты, хоть это и звучит выспренне. Кто знает, во что выльется эпидемия? Вдруг не у одних мышей и кроликов начнут плодиться уроды? Родить сиамских близнецов — хочешь?

От резкого тормоза я ударился лбом о стояк бокового стекла. Мотор заглох.

— За-мол-чи! — закричала она и отвернулась. Потом медленно тронулась с места. Пышноусый синьор из обгоняющего нас «форда» покрутил пальцем у виска, визжа, что мы самоубийцы и негодяи. Рядом с ним на сиденье лаял на нас спаниель. Когда они скрылись за поворотом, Антонелла сказала:

— Не обижайся, Земледер. На меня находит иногда такое… Хочешь, сведу тебя с профессором Боннано? Ты должен помнить его по университету: чернобородый, под глазами мешки. Потолкуй с ним насчет эпидемии.

— Пойми: я могу заниматься только раскопками в Чивите — и больше ничем. Только раскопками.

— Я понятливая. Чем можно помочь тебе?

— Не мне, а Сигоне, — огрызнулся я. — Для начала разыщи в Палермо одного фотографа. Он величает себя доном Иллуминато Кеведо. Любыми путями попытайся узнать, как попал в прессу его рассказец про пузыри над Сигоной.

Я вытащил из бокового кармана журнальную вырезку и прочитал ее вслух. Оказывается, Антонелла помнила это интервью. В «Ты и я» у нее были знакомые, и она обещала расшибиться в лепешку.

В палате стояло коек двадцать, над каждой — крохотное деревянное распятие. Марио с закрытыми глазами лежал в углу, у раскрытого окна. Антонелла наклонилась, поцеловала брата в лоб. Он долго смотрел на нее, словно не узнавая. От его блуждающего взгляда мне стало не по себе. Но еще больше — от пурпурных прыщей, рассыпанных по лицу, шее, рукам…

— Посмотри, Марио, кто приехал, — сказала она. — И привез тебе жареных креветок.

Худое лицо Марио оживилось. Он поднялся, откинул одеяло. Мы обнялись.

— Спаситель мой приехал, спаситель, — бормотал он.

— Давайте спустимся в сад, — предложила Антонелла. — Там такой ласковый ветерок. Где твой халат, Марио?

Пока мы спускались по крутой лестнице, он несколько раз порывался меня обнять, бормоча свое «спаситель».

— Ошибаешься, Марио, — мягко сказал я. — Спаситель ходил с учениками по воде. По глади Тивериадского озера. Я же, если угодно, спасатель. Чтобы нам расквитаться, предлагаю поступить так. После твоей выписки из этого богоугодного заведения. давай снова махнем на катере через Мессинский пролив. Только оступлюсь и вывалюсь за борт я, а спасать меня кинешься ты. И будем, квиты.

— Это невыполнимо, — сказала Аитонелла. — Ведь нас застиг тогда шторм баллов шесть, не меньше, помните? Волны швыряли катеришко, как щепку, правда?

Таких штормов поискать. К тому же мой братец плавать до сей поры не научился, даже в штиль. Не суждено ему быть ни спасителем, ни спасателем.

— Зато из безумия в Сигоне выкарабкался, — сказал Марио, насупившись.

— Ты самый лучший в мире брат, — сказала Антонелла и поцеловала его в щеку. — Давайте присядем в тенечке, вон под той шелковницей.

…Многое из того, что рассказал Марио про события в Сигоне, я знал. Не хотелось бередить его рану, но все же я спросил осторожно:

— Долго ты пробыл в Сигоне перед… случившимся?

— Как всегда. Ночь на субботу, ночь на воскресенье.

В понедельник рано утром мы обычно возвращаемся в Палермо.

— Как тебе спалось в ночь на субботу? Ничего необычного не заметил?

— Да я глаз не сомкнул до рассвета, — сказал он.

— Бессонница?

— Какая бессонница? Мы до полтретьего грызлись с моей Катериной. Это бабье из Агридженто — сущие фурии! Намеренно заводят ссору, чтоб слаще после была любовь. Черт дернул жениться.

— У нас есть такая поговорка, — сказал я. — Неженатому хоть удавиться, а женатому хоть утопиться.

На глазах у Марио появились слезы, он схватился за голову:

— О-о-о, что за вздор я плету! Бедная Катерина!

Будь я трижды проклят, что не уступил ей и мы не успели помириться! О, моя голубка! Клянусь святой Розалией, едва ты выздоровеешь, я примчусь к тебе, как молния! — И он замолотил кулаком по сморщенной- коре дерева. Антонелла прижалась к брату, успокоила как могла.

— Спасибо, Олег, что нас опять навестил, — тихо проговорил после долгого молчания Марио и посмотрел искоса на Антонеллу. — Снова в университет?

— На раскопки древней Чивиты. Может, слышал про международную экспедицию? Из-за эпидемии коекто упорхнул отсюда. Вот я и примчался на подмогу.

— Чивита… — Глаза Марио преобразились. — Мальчишкой я облазил в ней все руины. На Дозорной башне мы расставляли силки на дроздов, после жарили их на вертелах, возле ипподрома. Или затевали игры в пещерах, что в Поющей горе. Много их было, пещер.

В них с незапамятной поры спасались от набегов с моря. Но янки прикарманили Поющую, точно какой-нибудь пустячный сувенир. Помню, как пыхтели бульдозеры, срезая вершину горы. Как янки сооружали бетонный мол. И теперь прямо с моря внутрь горы залетают самолеты. Представляешь? Будто пчелы в улей. Огромный подземный аэродром, мне Винченцо подробно описал.

Святая мадонна, гору купить, целую гору! Небось думают, с такой толстой мошной можно и всю Сицилию отхватить! Аппетит у янки волчий.

Пришлось вернуться к началу разговора и снова зачитывать откровения владельца фотоателье.

— В ночь на субботу? — изумился Марио. — Крепко заливает дон Иллуминато. Никаких предметов в небе, никаких шаров не было. Мы спали на крыше сарайчика, то есть не спали, я уже рассказал, а ругались до рассвета. Бедная, бедная, Катерина!..

Я раскрыл перед Марио пластмассовую коробочку и снял вату с ящерицы.

— Не припомнишь, где раздобыл?

— Еще бы!.. Здравствуй, двухголовка! — Он нежно гладил ее по хвосту. — Ай да археолог, за собою возит мой подарок!.. Спрашиваешь, где раздобыл? У нас, в Сигоне, года за два до твоего прошлого приезда. Именно так. И за год до нашего переезда в Палермо. Погоди, надо вспомнить поточней. Вроде бы тогда весною тоже нас трясло. Помнишь, сестра?

Она задумалась.

— Ты прав, Марио. Трясло в конце апреля, но полегче. Обошлось без разрушений, не считая разбитой посуды.

— Тем летом уродцев порасплодилось — тьма.

И двухголовых, и трех. Стрекозы без крыльев, змеи сросшиеся, лягушки. Сперва я их в формалине выдерживал, потом сушил… Смотри, как сохранилась, прямо живая.

— Мы их ловили под стеной, — сказала Антонелла. — Видел, Земледер, бетонную стену вокруг Поющей? С толстыми струнами наверху?

— Говорят, по ним пропускают сильный ток, — сказал Марио. — Вот сволочи!.. Хочешь, подарю тебе сросшихся лягушек?

— Но и сейчас в Сигоне, — заговорил было я, однако, встретив яростный взгляд Антонеллы, осекся и закруглился так: — …мы ищем серебряный глобус, в крепости.

— Ты об этом уже говорил, спаситель, — сказал Марио. — Разреши, я приеду к тебе на раскопки. Вот выпишусь и приеду. Я ж там знаю каждый камень. Разведаю сперва насчет работенки в мастерской и приеду.

Я подрабатывал временно, пособия по болезни не положено, ну и, сам понимаешь, могу оказаться на мели.

— Поступай к нам в экспедицию, — предложил я. — Люди нужны на раскопках, особенно теперь. Шестьдесят тысяч лир в неделю. Правда, работа тоже временная. До конца ноября, пока не зарядят дожди. Потом снова начнем, в мае.

Антонелла сказала:

— В мае, если с вашей Землею ничего не произойдет. Все готовы разорвать друг дружку, как звери лютые.

— Не все звери, не все, — сказал я, глядя ей прямо в глаза. — Только те, кто приторговывает по дешевке чужие горы. За морями-океанами. И лишает эти горы голоса. Заодно затыкая долларами рты исконным хозяевам этих гор.

— Кучка толстосумов и рвачей — еще не народ. — Она не отвела взгляда. — Если б ты знал, что творилось на острове, когда решался вопрос о ракетной базе. Забастовки, петиции, митинги. Портовики целую делегацию снарядили в Рим.

— И пока их там успокаивали, янки уже вгрызлись в Поющую клыками, — сказал Марио.

На обратном пути Антонелла молчала и хмурилась.

— Кажется, я огорчил тебя разговором о купле-продаже, — сказал я.

— Ну и что из того? — Она пожала плечами. — Я о другом. Пожалуйста, не упоминай при брате об ужасах в Сигоне. Главная трагедия у него впереди. Он не знает, что Катерины уже нет в живых…

Мы ехали берегом залива. С моря наползала черная вздрагивающая туча, отрезанная снизу, как по линейке.

Под срезом далеко на горизонте громоздились циклопические руины белоснежных облаков.

— Господи, скольких унесла эпидемия, — вздохнула Антонелла.

— Поэтому ты должна узнать об Иллуминато Кеведо, — сказал я.

— Не только поэтому, — отвечала она, застыв за рулем как изваяние. — Начинаю догадываться, хотя и смутно, над чем ты ломаешь голову, Земледер.

Я спросил:

— Что это за Винченцо, поведавший Марио о подземном аэродроме?

— Винченцо Маццанти, его друг. Бывший летчик.

До недавнего времени был техником на Поющей.

— Значит, на базе работают местные жители?

— Человек полтораста. Техники, повара, официантки, полотеры и так далее. Девушек брали, естественно, самых смазливых. Они знают толк в амурных делах, гладкорожие янки. И покупают живой товар беззастенчиво.

— Покупают, значит, продают, — сказал я.

Антонелла резко обернулась.

— Постыдись, ты бросаешься словами, как янки!

Поезди по Сицилии, посмотри, как живет народ. Здесь веками царствует нищета! Ни одного детского сада на весь остров. В мастерских от зари до зари работают подростки, даже дети. Иначе семья подохнет с голоду.

Уезжая после сытного завтрака из «Золотой раковины» в Чивиту, ты, Земледер, замечаешь небось сидящих у обочин молоденьких крестьянок?

— Они никогда не «голосуют». Наверно, ждут рейсового автобуса.

— Наивный сытый археолог! Они готовы подсесть к любому джентльмену. Даже если заплатит каких-нибудь жалких десять тысяч лир. Догадываешься, зачем их подсаживают? Чтобы свернуть в ближайшие заросли… Сколько стоит билет в кино? Правильно, четыре тысячи. А бифштекс? Умница, шесть тысяч. От шести до десяти. На базе же этим крестьянкам платили двести тысяч в месяц. Попробуй избавься от домогательств какого-нибудь бравого интенданта — сразу вылетишь на обочину. О, на нашей несчастной Сицилии они способны купить все!

По стеклам забарабанил дождь. На пляже началось столпотворение: люди сломя голову бежали под полосатые навесы.

— Значит, эти полтораста человек на базе работают… — начал я, но она перебила:

— Не работают, а работали. Их всех недавно уволили, В один день. Сунули каждому выходное пособие — и под зад коленкой! Благодетели!

«Вот это улов, — подумал я. — Если к тому же окажется, что их лишили работы после землетрясения в Сигоне, то…».

— Антонелла, слушай внимательно. Как можно скорее ты должна узнать примерную дату их увольнения.

Это главное. И причину. Кто и как им объяснил, что база больше не нуждается в их услугах? Переговори с Винченцо. Узнай у него поподробнее о Поющей горе.

Разыщи его, добудь хоть из-под земли. Но обо мне не упоминай, ладно? Парень он надежный? Порядочный?

— Порядочный и надежный. Иначе не стал бы моим мужем, — сказала Антонелла Маццанти.

* * *

Понедельник и вторник я провел в Чивите. Зденек не зря восхищался античным бассейном. Мозаика на дне — нереиды и тритоны с дарами моря — открывалась во всем великолепии. Но истинным шедевром был центральный рельеф с временами года, где по кругу изображались бесхитростные сцены мирной жизни: сбор плодов и винограда, жатва, заклепывание бочек, собирание хвороста, закаливание свиней. Среди развалин храма Геракла обнаружились осколки еще одной мозаики, сильно пострадавшей. То была восседающая на слоне женщина со строгим взором и крутым подбородком — несомненно, богиня правосудия.

Как и наметил Учитель, я с рабочими заложил раскоп на вершине холма, рядом с Дозорной башней.

Под брусчаткой пошла бурая глина, мелкие камни. Я бы и сам взялся за лом или лопату, но нарывала рука: следы удара по колючей проволоке той ночью. Я выдавил порядочно гноя, смазал ранку зеленкой и замотал ладонь бинтом.

Ближе к вечеру хлынул дождь. Я отпустил рабочих, лег подремать, но сразу заснул.

Проснулся без четверти двенадцать. Дождь стучал по брезенту. Хотелось пить, и я залпом опрокинул два стакана компота. Натянул дождевик. Спустился, скользя на камнях, к морю. Даже скала Чивиты не различалась во тьме. Море рокотало, Я брел наугад, пока не наткнулся на колючую проволоку и долго стоял перед стеной.

Я не заметил, откуда Она появилась, Миг — и обозначилось в дождевой пелене за стальной паутиной ее лицо.

— Снежнолицая…

— Зови меня лучше Зоной.

— ЭОНА, зачем мне собирать доказательства, если вы и без них вмешиваетесь в земные события. Например, на Ласточкином озере…

— Озеро спящих ласточек не в счет. Что у тебя с рукой?

— Напоролся на ржавый гвоздь. Заживет как на собаке.

— Дай полечу, — прозвенели колокольцы тише обычного. Она протянула руки сквозь паутину ко мне, и я о замершим сердцем вложил в них свою, Незабинтованные кончики пальцев ощутили ее гладкую холодную кожу.

— О, как ты жжешься, какой живой огонь бежит по жилам твоим, — принялась вдруг бормотать ЭОНА изменившимся голосом. Лицо ее, как мне показалось, слабо засветилось. Она погладила забинтованную руку, и сразу боль стихла.

— Никакая ты не внучка Хроноса, и отец твой не старец Зон. Ты Снежнолицая!

— Немочь сонная одолела, котору ночь наважденье одно и то же. — Глаза ее полузакрылись, она крепко ухватилась за мою руку. — Аль сонной травы подмешали мне колдуны, аль зелье иное какое? Говорила светбатюшке, в пояс кланялась: сокол ясный, не скликай женихов с четырех ветров, ни с полуночи и ни с полудня, ты отдай меня, красну девицу, за Савватия-молодца. Ай не вышло, не сладилось: посулили владыке заморскому, где ж перечить родителю стану… Ничего не скажешь, удал женишок, и умом взял, и обхожденьицем, а как стрелу калену в кольцо по-над теремом пропустил, надо рвом скача на лихом коне, — тут судьбина моя и решилася. А хозарин-то — ровно червь во рву извивался, с хребтом переломанным… Немочь сонная, наважденье, бесовской соблазн. Кто ты есть, человече, с ладонью аки огонь? Нешто стрелена ворогом? Нешто ловчая птица уклюнула, егда коли охоту творил?

— Снежнолицая! — закричал я. — Не выходи за владыку, не уезжай в Бекбалык! Знаешь ли, что случится на Чарыне, горной реке? Не выходи, Снежнолицая!

Я, я тебя люблю!

Она отдернула руки. Схватилась за проволоку. Лицо перестало светиться, снова открылись глаза.

— Ты спрашиваешь, вмешиваемся ли мы в земные события? — сказала она чуть устало. — Крайне редко. Чтобы не исказить причинно-следственные связи в галактическом континууме. С природными силами шутить нельзя.

— Я люблю тебя, Снежнолицая…

— Зови меня лучше Зоной.

* * *

В «Золотой раковине» портье вручил мне запечатанный конверт. Внутри на узкой полоске бумаги плясала скоропись:

«Важные новости. Звони.

А. М. ».

Я позвонил, договорился о встрече и, заглянув ненадолго к Учителю (он все еще не выздоровел, но уже ходил по номеру), вызвал такси. По пути я разглядывал ладонь.

Никаких следов нагноения. Где еще вчера зияли яркокрасные ранки с зеленовато-желтыми разводьями, теперь была обычная кожа. Что еще преподнесет мне Снежнолицая, точнее, те, кто стоит за ней? Каким надо обладать могуществом, чтобы выудить из моей памяти ее образ и ожить… Нет, так рассуждать не совсем правильно, ведь Снежнолицая существовала задолго до меня. Скажем так: сколько раз должно переплестись вокруг Земли кольцо времени, чтобы сон Снежнолицей там, за звездными реками Хроноса, почти тысячу лет назад, материализовался здесь, у подножия утеса Чивиты, причем материализовался, как я начал понимать, лишь для меня одного… Какой прицельный взор у обвитого змеею старца с львиной головой…

Антонелла поджидала меня на прежнем месте, у «Трех лилий», но без машины.

— Мотор забарахлил у «букашки». Муж починит дня через два, не раньше. Давай погуляем по набережной, Земледер.

Она взяла меня под руку и крепко прижала локтем.

— Угадай, где я вчера была? Пари, что из десяти попыток промахнешься.

— Бывает, ничего не выходит и после десяти попыток, — сказал я.

— Ах, ах, какой острослов! А была я в гостях у самого… Иллуминато Кеведо!

— Предлагаю по сему поводу отобедать вон в том ресторанчике под пальмами. Если не ошибаюсь, он называется «Аквариум», угадал?.. Кажется, я там как-то сидел с одной пышноволосой неприступной красавицей.

В ее волосах запутывались пчелы.

— А жалишь меня ты, — сказала Антонелла.

Она всегда жила в недосягаемом для меня бешеном ритме. В считанные секунды успела перемолвиться с официантом, заглянула в круглое зеркальце, лизнула мизинец и провела под глазами, причесалась, не переставая отхлебывать оранжад и тараторить:

— Представь, его координаты раздобылись в телефонной книге. Я позвонила, хочу, мол, переснять несколько своих старых фото. Он поинтересовался, когда я кончила гимназию, и ну зазывать меня в свое ателье.

Я поехала не раздумывая.

— Настоящие сицилианки никогда не раздумывают, — успел ввернуть я, но она и глазом не моргнула.

— Дон Иллуминато оказался молодящимся старикашечкои с бородою клинышком, усиками и лысиной, замаскированной сбоку длинными волосами. Бывают такие старцы, от которых за три холма несет козлом…

Оказывается, он спе-ци-а-ли-зи-ру-ет-ся — на чем бы ты думал? Съемки обнаженной натуры. Каков дон! Теперь представь, сколько этой самой натуры у него поразвешано в ателье.

— Представил, — сказал я. — Заодно представил, как захотелось сатиру козлоногому прибавить к своей коллекции парочку свежих снимков.

— Не парочку, а целый альбом. Он предложил мне позировать для рекламы парфюмерии и ювелирных украшений. «Видите ли, голубушка, фирмы оплачивают услуги красивых барышень регулярно, оставляя образчики рекламируемой продукции,- заговорила она сладким старческим голоском. — Мы — их будем делить пополам. Через год мы сможем вместе слетать в Америку».

Как тебе это нравится, Земледер?

Я съязвил:

— И тогда ведет ее диавол на весьма высокую гору и показывает все царства мира и славу их.

— Меня не поведет и не проведет, — отрезала она. — Пожалуйста, не перебивай. Так вот. Я, понятно, отнекиваюсь, но слабо, давая понять, что в конце концов он меня уговорит. Потом присела на краешек кресла, руки у сердца сжала и промурлыкала: «Ах, дон Иллуминато! Какая жалость, что вы с вашим талантом и вашей аппаратурой не оказались в Сигоне за сутки до злосчастного землетрясения. Такое бы там наснимали — враз стали миллионером!» И пересказываю его же собственное интервью. От моего лицедейства у него глазки полезли на лоб. «Дитя мое, — бурчит дон Иллуминато, — можно, допустим, понять, почему я поставил подпись под этими бреднями и сфабриковал фото «летающей тарелки», между прочим, посредством собственной шляпы, подвешенной на шесте в саду. Все-таки мне отвалили четыреста тысяч лир — гонорар вполне приличный. Но что заставляет вас, цветущее, беспорочное существо, повторять подобную чушь, я понять не могу. Хоть убей». — «Ах, синьор Кеведо, — негодую я, — как смеете вы сомневаться в моей правдивости! Тарелку и шары я видела самолично, поскольку была в Сигоне той ночью и не спала». Тут он захохотал, вынул из бюро журнал «Ты и я», показал мне интервью со снимком, после чего принес из соседней комнаты злополучную шляпу. Подтверждаю: фальсификация. Пузыри он наложил другим негативом. «Не знаю, как вы, красавица, — сказал дон Иллуминато, — а я действительно ночевал в Сигоне накануне землетрясения и могу засвидетельствовать под присягой: небеса были чисты, как мое прошлое».

— Антонелла, сатир с безукоризненным прошлым не сказал, кто подбил его на операцию с пузырями? — поинтересовался я.

— Я не решилась на расспросы. Он заподозрил бы неладное.

— Ты права. И без того совершила почти невозможное. Не знаю, как тебя отблагодарить.

— Не уподобляйся льстивому дону Иллуминато, — засмеялась она.

До чего же прихотлив, изворотлив женский ум.

Не зря народом сказано: баба с печки летит, семьдесят семь дум передумает. На операцию «владелец фотоателье» мужчинам понадобилось бы учредить сыскное бюро, а тут молодая женщина управилась за час и как управилась? — с блеском. Неважно, кто заплатил дону.

Важно, что отпал последний аргумент: тарелки появились после землетрясения. Приблизительно через две недели.

Принесли рыбное ассорти — на квадратном блюде десяток разноцветных плоских чашек, заполненных всем, что еще копошится в чаше Средиземного моря. Закуска была острая, проперченная, вареная, жареная, ее хватило бы на компанию обжор.

— Выпьем за успех, Антонелла белла, — предложил я, поднимая рюмку.

— За пункт первый, под кодовой кличкой «козлоногий сатир». По рассеянности я выполнила и пункт-второй — «Поющая гора». — Она вытащила из сумочки и протянула свернутую в трубку тетрадь. Мы выпили холодное кислое вино. Я раскатал трубку. Заглавие было подчеркнуто красным фломастером:

ПРО ГОРУ ПОЮЩУЮ.

«Все целиком внутри горы. Наверху метеостанция, радиолокаторы, площадки для вертолетов, технические службы, спортивный комплекс с двумя бассейнами, столовая, дансинг, пивной бар…».

— Что за история с лейтенантом Уорнером? — спросил я, листая тетрадь. Она подняла брови.

— У меня сведения довольно смутные. Говорят, во время взрыва внутри Поющей лейтенант здорово испугался, даже впал в истерику. И вроде бы попервоначалу обошлось. Но уже днем, приехав в Палермо после дежурства, он свихнулся. Выскочил из кинотеатра и с воплями: «Ползут! Ползут!» — вскарабкался на акацию.

Там он распевал псалмы, пока не сняли пожарные.

— Он жил один на базе? Или с семьей?

— Семейные там не живут. Снимают квартиры здесь или в Агридженто. В фешенебельных кварталах. Одинокие офицеры тоже предпочитают цивилизацию. В перерывах между дежурствами. Дежурят они через неделю.

— Извини, Антонелла, так и не уяснил: с семьей он жил или один? — спросил я.

— С семьей. Точнее, с женой. Когда его отправили отсюда, она тоже уехала. Больше они не возвращались.

— Не знаешь, куда его отправили?

— Никто не знает наверняка. Вроде бы домой, в Америку. Говорят, он там будто бы выздоровел.

— Стало быть, семь лет назад… Семь лет… — медленно выговаривал я, понимая, что следующий вопрос один из главных на подступах к дьяволиаде.

— В каком месяце, Антонелла?

— В апреле. Где-то в конце. Винченцо обещал уточнить.

— Необязательно. Лучше скажи, когда их уволили.

— Наутро после землетрясения в Сигоне, Их даже не пустили за проходную. Заявили: мол, увольнение по случаю закрытия базы.

Из-за Мойте Пеллегрино — Лебединого мыса — начал выползать силуэт авианосца. Над ним висели в небе два вертолета, похожие отсюда на невинных букащек.

Я думал: когда-нибудь, тысячелетия спустя, мои коллеги-археологи подымут со дна ржавый авианосный скелет и будут удивляться жестокости предков, строивших таких смертоносных бронтозавров, вместо того, чтобы украсить свою Землю дворцами и садами. Впрочем, через тысячелетия от бронтозавра ничего не уцелеет: вода растворит его без остатка…

Я думал: задолго до появления человека миллионы раз оборачивалась планета вокруг Солнца, ловя губами радуг, ладонями лесов и лугов струи живительного света. Так будет вечно. Природа залечит жестокие раны, которые мы ей наносим, как вылечила мне руку Снежнолицая. Она затянет живой кожей листьев, веток, цветов даже атомные ожоги, даже химическую ядовитую сыпь. Но в этом случае не надо обманываться, синьоры: человека не будет. Гомо сапиенс — человек разумный — исчезнет как вид. И на планете летающих деревьев, где спас от недуга фею радости уйгур Мурат по дивному рецепту благословенного врачевателя Авиценны, и в мирах, управляющих теперешним сном Снежнолицей, начертают бесстрастные мудрецы на звездных скрижалях:

ТРЕТЬЯ ОТ СОЛНЦА. ПЛАНЕТАРНАЯ НЕУДАЧА. ТУПИКОВАЯ ВЕТВЬ.

Я думал: но еще мы поборемся, потягаемся с тьмою, чтобы не ТУПИКОВАЯ значилась в звездных анналах, а ЦВЕТУЩАЯ ветвь. Чтобы земная колесница времени не свернула с пути…

— Земледер, очнись, — услышал я голос Антонеллы. — Ты, кажется, шепчешь стихи. Жаль, я не понимаю по-русски… Что еще ты хочешь от меня?

— Уточнить одну деталь. Помнится, по пути от Марио ты говорила, будто Винченцо уволили недавно. Выходит, он работал еще месяца два после общего увольнения? Не кривись, пожалуйста, можешь и не отвечать.

— Повторяю: их всех вышвырнули скопом. Муж не хотел меня огорчать, потеряв такую работу… Кстати, Марио завтра выписывают. Я ужасно рада.

— Передай, что он может приступать к работе у нас — хоть завтра же, — сказал я. — Ездить туда и обратно будем вместе. При желании в Чивите есть где заночевать. Может, Винченцо тоже захочет к нам?

— Милый мой Земледер. — Она накрыла рукой с коротко стриженными ногтями мою руку. Рука была горячая, вздрагивающая, и я невольно вспомнил мраморный холод длани Снежнолицей.

— Хватит с тебя забот по части Марио, брат-археолог. Пусть мой супруг ночует дома. Рассуди сам: что делать на раскопках бывшему летчику?

— Антонелла, почему «бывшему»? — удивился я. — Он в отцы тебе годится, что ли?

Она смутилась и ответила с видимым усилием:

— Не ладится у него со здоровьем. Ходил на днях наниматься — не взяли, даже хотел рекламировать стиральный порошок. Видел, ползают по утрам над заливом крохотные бипланы? Полная отставка. Недостаточная наполняемость мозговых капилляров — и это в тридцать лет! Врачи ему нагло врут!

Чтобы ее успокоить, я налил рюмку до краев и сказал:

— Переквалифицируюсь в летчики и буду возить в небе твой портрет. Да не убывает красота сицилианок!

Она жалко улыбнулась.

— Спасибо, Земледер. Ты сильно изменился. Стал такой важный, загадочный. О чем-то думаешь, думаешь, беспрестанно переспрашиваешь. — Она сдвинула брови и, почесывая указательным пальцем кончик носа, спросила похожим голосом с придыханьем: — Антонелла белла, это случилось семь лет назад?

Я рассмеялся.

— Милый мой, какая разница, когда помешался Уорнер…

— Разница немалая, — ответил я как можно тише. — В апреле взрыв на базе, а летом у стен базы вы с Марио ловите уродцев. Докатилось?

— Признаться, не докатывается.

— Через семь лет землетрясение в Сигоне, а через несколько недель там начинают копошиться обезображенные твари.

— Но в таком случае надо немедленно…

— Не повышай голос! — одернул я ее. — Все это пока еще предположения. Нужны веские доказательства.

Тут я подумал, что уподобляюсь Зоне, и замолчал.

Молчала и Антонелла, глядя сквозь меня. Медленно раскручивающийся вал кошмара увлекал нас за собою ввысь, к холоду мертвых вечных снегов, но скоро, скоро начнется соскальзывание в пропасть, в немолчно ревущие воды, сумеречные и злобные…

— Пока что, Антонелла, уродство затронуло кроликов, мышей, ящериц, жучков-паучков. Одним словом, наших сводных братьев по живой природе. Плюс эпидемия безумия у людей, так сказать, уродливое вырождение разума, повреждение духа. А вдруг повредится и плоть?

— Что ты хочешь этим сказать? — мертвым голосом сказала Антенелла.

— Не сказать, а спросить. У работавших там рождались когда-либо уроды?

По лицу ее пробежала судорога. Она закрылась ладонями, как от удара.

— Только не это! Нет! — выдохнула она. — Нет, не смеешь, живодер! Лопатой, скребком — в чужие души — не смей! Ройся в своих курганах, в трухлявых свалках, но нас, живых, — не трогай! — Она схватила сумочку, перескочила через подоконник, побежала по набережной, натыкаясь на испуганных прохожих.

А я еще долго сидел за столом под учтивыми взглядами ко всему привычных официантов… Вал надвигающегося кошмара… Медленно раскручивающийся вал.

И снова воззвал я к Снежнолицей:

— ЭОНА! УБИЙЦ С ПОЮЩЕЙ ГОРЫ НАДО УНИЧТОЖИТЬ!

— МЫ НЕ ЗАКОНЧИЛИ СБОР ДОКАЗАТЕЛЬСТВ.

— ЭОНА! РАЗВЕ НЕ ВИДИШЬ: ДО КРАЕВ НАПОЛНЕНА ЧАША СТРАДАНИЙ! НЕ ВИДИШЬ РАЗВЕ? И ЛЬЕТСЯ ЧЕРЕЗ КРАЙ!

— ПОМНИ ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ ДРЕВНИХ: НЕ ПРОЙДЯ СТРАДАНИЯ ЗЕМНЫЕ, НЕЛЬЗЯ ОТОЗВАТЬСЯ НА ЗЕМНЫЕ СТРАДАНИЯ.

— ЭОНА, ЧТО ЭТИ, ЗАОКЕАНСКИЕ СВОЛОЧИ, ТВОРЯТ!

— ПОМНИ ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ ДРЕВНИХ: ЗАМЫШЛЯЙ И ТВОРИ, ЧТО УГОДНО НО БЕРЕГИСЬ ВОЗМЕЗДИЯ!

— Я ТРЕБУЮ ВОЗМЕЗДИЯ, ЭОНА!

9. Поющая чешуя.

— Антонелла, пожалуйста, выслушай меня!

Частые гудки. Она бросала трубку при первых звуках моего голоса. Попытаться найти ее дома и объясниться? Сицилия не то место, где наносят визиты без приглашения.

На третий день после ее слепого бегства по набережной я обнаружил в баре «Золотой раковины» Марио.

Он дожидался меня еще с обеда, успев справиться с бутылкой виски. Черная щетина на впалых щеках.

Невидящий взгляд исподлобья. «Вот и узнал про смерть Катерины», — сразу, подумал я и повел его к себе.

— Что ты натворил с Антонеллой? Почему она плачет с утра до вечера? — угрюмо спросил он. — Ты, орел. залетный, забыл кое-что! У нее есть. муж. И брат.

Как поступают у нас с невежливыми кавалерами, знаешь? Без учета прошлых заслуг, спаситель.

Стоило большого труда усадить его в кресло и успокоить.

— Марио, я сам ничего не понимаю. Единственное, что я натворил с Антонеллой, — это поинтересовался, 1е рождались ли уроды в семьях вольнонаемных, на американской базе. Не предполагал, что она примет так близко к сердцу. Извини.

Он попросил еще выпить. Я налил полфужера клюквенной водки, он залпом опрокинул, закашлялся. После сказал, уже не так зло:

— Допустим, не моя, а твоя сестра дважды рожала бы увечных. Ты как бы себя чувствовал, спаситель?

Уроды от Антонеллы? Ее красота, выпестованная в колыбели времени красотою неба, моря, гор и лесов, ее красота, сама, как мне казалось, подчиняющая законам прекрасного облик^земных просторов, — разве может ее красота соскользнуть в бесформенное, безобразное? Если природа начинает самоистязание, то почему?

Или: за что? Ее красота…

И тут я опомнился, ощутив, что начинаю думать об Аптонелле, как о Снежнолицей.

— Твоя сестра не говорила мне о детях, поверь, — сказал я.

— Кто захочет хвастаться сросшимися мертвыми близнецами? Или младенцем, круглым как шар, с лапами бегемота. Да, бегемота… Он… Выродился четыре года назад… Антонелле сказали, будто тоже мертвый.

Но он жив! Он в интернате, на Монте Пеллегрино.

Я туда заглядываю иногда. Вожу леденцы. Его зовут Колосс, он начал говорить в полгода, и своими вопросами хоть кого поставит в тупик. Но как он ужасен, святая мадонна. Ты бы заплакал, посмотрев на него.

— Хочу посмотреть на него, — сказал я.

— Когда?

— Допустим, сегодня же. Возможно?

Он задумался, потом сказал:

— Время удобное. Начальство интернатское уже отбыло. Но зачем тебе это, спаситель?

— Затем же, что и тебе, — ответил я.

Мы спустились вниз. Я взял в баре две коробки шоколадных конфет. Усадил Марио в машину. Завернул к бензоколонке. Тени кактусов и пиний частоколом подпирали дорогу к Лебединому мысу. Острия теней целились в темно-синий залив с пышными кружевами волн.

Открылась рощица низкорослых дубов, мы завернули в нее, съехав с асфальта. Вскоре петляющий проселок взбежал на крутой холм, откуда я увидел железную высокую ограду, всю увитую виноградными лозами, а за оградой — двухэтажное серое строение с зарешеченными окнами.

По совету Марио я остановился на холме и дальше пошел пешком. Марио остался в машине. Он не хотел показываться пьяным на глаза старшей сестре, которая, по его словам, отличалась свирепостью,

Возле ворот я трижды нажал фарфоровую кнопку звонка. Через некоторое время из интерната показалась величественная дама в белом с высоко взбитыми рыжими волосами и прошествовала ко мне.

Да, среди ее питомцев есть ребенок супругов Маццанти. Да, свидания возможны, не чаще одного раза в месяц, но только с близкими бывшими родственниками.

Я заметил, как она подчеркнула: бывшими. Да, она передаст эту замечательную коробку конфет Колоссу и сердечно благодарит синьора за другую коробку, предназначенную ей, однако принять столь ценный подарок не может; если синьор не возражает, она разделит конфеты поровну между питомцами, которых любит всех одинаково, независимо от внешнего вида. В чем особенности их внешнего вида? О, синьору ничего не скажут, к примеру, такие слова, как стернопаги, краниопаги, ишиопаги или торокопаги. Все они означают сросшихся близнецов: черепами, тазобедренными суставами, грудью и животом. Но что из того, что у кого-то волосы вырастают на языке, или вместо носа — хобот, или вместо ног — хвост? Господь в каждого вложил душу, каждый достоин милосердия, сострадания, любви и, синьор прав, сожаления. Хотя относительно сожаления у нее свой взгляд. Знаменитые сиамские близнецы жили до 63 лет, причем у каждого были вполне нормальные дети. Двор короля Якова в Шотландии потешал человек с двумя головами и четырьмя руками: обе половины прекрасно музицировали, говорили на множестве языков, что не мешало им иногда ссориться. Или американка Милли-Христина, ишиопаг, она прославилась на весь мир под именем двухголосого соловья, обладая волшебным контральто и не менее волшебным сопрано… Каков из этого вывод? Еще неизвестно, кого следует больше жалеть: ее питомцев или нынешних молодых — нор-маль-ных! — хлыщей, предающихся пьянству, наркотикам, разврату.

Лично она жалеет об одном: ее питомцы редко доживают до совершеннолетия. Впрочем, синьор, преподнесший столь дорогие конфеты и столь живо интересующийся вопросами… э-э… отклонения от норм, мог все узнать и у себя в Неаполе, он, судя по выговору, родом оттуда.

В Неаполе тоже существует подобный интернат, в пригородной роще, на стыке улиц Каподимонте и святого Антония. Раньше там была богадельня, во после эпидемии семьдесят третьего года — о, синьор, верно, помнит эту эпидемию, она разразилась из-за употребления в пищу моллюсков, отравленных сточными водами, — власти вынуждены были открыть подобный интернат.

Пойди уйми этих промышленных воротил, проныр, акул, думающих лишь о наживе, хотя бы тот же концерн Монтэдисон. Просто безумие: сбрасывает в море ежегодно три тысячи тонн ядовитой дряни… Читал ли синьор в прошлом номере «Панорамы» статью знаменитого океанографа Кусто? Да, да, за всем в мире не уследишь… Этот Жак-Ив Кусто заявляет, что Средиземное море уже наполовину мертвое. Через несколько десятилетий в нем останутся одни бактерии, как в грязной вонючей луже. И он, видимо, прав, синьор. Недаром даже здесь, на Сицилии, после шторма на берегу столько дохлых рыб… Откуда ее питомцы? Большинство из Сигоны. Несчастный городишко, синьор, конечно, знает и про тамошнюю эпидемию. Только господу богу ведомо, кто наложил проклятье на Сигону… Когда открыли интернат? Шестой год пошел, а питомцев все прибывает, на сегодня уже тридцать восемь… Но она слишком увлеклась разговором, через сорок семь минут ужин, и она желает синьору приятного возвращения… Где сейчас питомцы? Их вывели перед ужином подышать свежим воздухом, нет, за ограду никогда не выводят, они в детском городке, вон под тем развесистым дубом…

Храни вас провиденье, синьор…

Она удалилась, неся коробки перед собою торжественно, почти на вытянутых руках.

Сигона! Стрелка вселенского компаса, поколебавшись, в очередной раз уперлась в город, сжимаемый стальным удавом, и еще одно виденье начало проступать на стенах чаши терпения. Чтобы не вызывать лишних подозрений, я зашагал по дорожке обратно, затем резко свернул и начал пробираться сквозь заросли по направлению к детскому городку. Случайно угодил в ручей — по самую щиколотку. Вот и решетка, почти невидимая под виноградными листьями.

…Они облепили качели, копошились в песочнице, прыгали через веревочку, смеялись и ссорились, жевали травинки, разглядывали цветы и жуков. Стернопаги.

Одноглазые циклопы. Хвостатые сирены. Ишиопаги.

Будто бы на картинах Брейгеля или Босха, я увидел существ с плотью скрюченной, искореженной, обезображенной в незримых кривых зеркалах, и если впрямь ужасное отличается от безобразного на величину сострадания — я не почувствовал отличия. Я ужаснулся безобразию и отвел в сторону глаза.

Рядом со мною, на начинающей ржаветь решетке, застыла зеленовато-желтая ящерица с голубым горлом.

Одноголовая. Никем и ничем не изуродованная. С четырьмя лапками, оканчивающимися пятью пальцами.

С двумя продольными бороздами вдоль тела, сплошь покрытого округлыми чешуйками. Как ослепленный Одиссеем великан Полифем тщательно ощупывает овец, прежде чем выпустить их из пещеры, так и слепая природа миллионы лет плодит живых тварей, соблюдая строгое подобие в каждом виде и роде, в каждой экологической нише: и эта ящерица ничем не отличалась от той, чей отпечаток я обнаружил близ Бекбалыка средь отложений мезозойской эры. Время от времени она выстреливала тонким язычком в еле заметных мошек, и тогда я слышал нежные шелестящие звуки, как будто пел под ветром тростник… Но нет, звуки издавала не ящерица, они просачивались оттуда.

Я снова посмотрел сквозь виноградные листья.

Ко мне медленно приближался шар на вздутых трехпалых лапах, увенчанный шаром поменьше — головой, без ушей и волос. Оба шара сплошь были унизаны роговой переливающейся чешуей. Из коричневого балахона торчали ручки — такие же короткие и трехпалые. При каждом его шаге чешуя издавала звуки, которые я и принял за пение ящерицы или тростника.

Он остановился возле ствола молодой агавы, в трех шагах от меня, и тихо сказал:

— Я вижу тебя сквозь виноградные листья. От меня никто не спрячется. У тебя тоже одна голова. Что ты здесь делаешь?

И сразу припомнилась мне Сигона, и та ночь, и красный огонь на Поющей горе, и тень, собирающая в корзиночку страшные дары Земли. И ответил я — тоже негромко:

— Я жду.

— Кого ждешь?

— Того, кто задает трудные вопросы.

— Как его зовут?

— Колосс.

— Я, я Колосс! — обрадовался он и похлопал себя лапкой по балахону.

— Знаю. И готов тебе отвечать.

— Говори еще тише. Чтобы не слышала тетка Франческа, видишь, она дремлет под зонтиком. Не то прогонит меня отсюда. Да еще накажет: задернет занавеску на окне и не разрешит смотреть ночью на звезды. Ответь: зачем смотрят на звезды?

— Они красивые. Они летают в небе, как светляки. Только очень высоко. Их очень много, не счесть.

— Пожалуйста, не шути со мною. Я не глупая сирена Юдифь и не придурковатый циклоп Бруно. Я — Колосс. Я знаю, что звезды — это шары плазмы, гравитационный конденсат из водорода и гелия. Они рождаются, живут и умирают, как все во Вселенной. К старости они становятся или нейтронными звездами, или белыми карликами, или «черными дырами». Существуют понятия: звездная эволюция, звездные подсистемы, звездные каталоги — древнейший составил Гиппарх, шкалы звездных температур и так далее. «Очень много», «не счесть» — это не ответ. Невооруженным глазом на Земле различают около двух с половиной тысяч звезд до шестой звездной величины, главным образом вблизи обода Млечного Пути. Ответь: на скольких из них может существовать жизнь?

— Я слышал, что в нашей Галактике около миллиона цивилизаций, — не слишком уверенно сказал я. — Жизнь вездесуща. Как семена земных растений разносятся ветром на тысячи километров, так и микроорганизмы — с планеты на планету, от звезды к звезде.

— Допустим, ты прав. Они действительно переносятся. Кометами, метеоритами, давлением звездного света. Но знаешь ли ты, какую дозу рентгеновского и ультрафиолетового облучения получают они в таких путешествиях? В десятки тысяч раз больше смертельной.

Поэтому вероятность подобной панспермии равна нулю… Даже если предположить, что жизнь самозарождается, то и тогда шанс для появления разума ничтожен,

— Однако на Земле разум появился, — слабо отозвался я.

— В условиях исключительных. Жизнь возникла в океане, впрочем, океан вполне представим на любой другой планете. Технологическая же эволюция возможна лишь на твердой почве, и потому морские животные выползли на сушу. Но до этого лунные приливы научили их дышать! Согласись: подобная планетарная ситуация исключительна. Кто поручится, что мы не одиноки в Галактике? Почему молчишь?

— Мы не одиноки, Колосс, — сказал я.

— Ты имеешь в виду загадочные сигналы пульсаров?

Всплески радиоизлучения Юпитера на декаметровых волнах? Упорядоченные пики рентгеновского излучения из космоса при временной развертке? Будем придерживаться презумпции естественности, пока не докажем обратное. Но ответь, если больше не у кого спросить в целой Галактике: кто я тебе?

— Ты мой брат, — сказал я. — Брат по разуму.

— Скажи: я красив?

— Ты красив. Все живое красиво. Красивы облака, ящерицы, собаки, агава, под которой ты стоишь, листья и кисти винограда, перевившего решетку.

— Тогда почему я не кисть винограда? Не агава?

Не облако и не собака?

Я молчал.

— Почему я хочу стать таким, как ты или как тетка Франческа? Почему ты не хочешь уподобиться мне?

— Видишь ли, все мертвое и нерожденное пребывает в небытии, а живое изначально классифицировано на… — заговорил было я, но осекся, когда понял страшную глубину его вопросов.

— Потому что я урод! И я проклинаю твою волю и твою Землю за то, что я урод… Хочешь скажу, какого вопроса ты больше всего боишься?

— Я ничего не боюсь, Колосс.

— Боишься! Боишься, что я мог бы оказаться твоим сыном! Но я не твой сын. Я брат твой, уродливый твой брат. Ты сам это признал! Зачем ты позволил явиться мне из небытия в столь непригожем обличье, брат мой?

Ты открываешь на планете все больше интернатов для существ, подобных мне, а ведь большинство подобных мне — калеки еще и умственно. Зачем ты скрываешь правду о нас от себя самого?

— Я ничего не скрываю, брат мои Колосс, — сказал я.

— Жаль, что тебя не могут наказать братья из других галактик, — сказал он. — За то, что ты губишь прекрасное. За то, что труслив, жесток, сластолюбив. За то, что бросаешься фразами о мертвых и нерожденных, не вникая в их смысл…

— Коло-о-осс!! — раздался голос тетки Франчески. — Опять ты сам с собой разговорился. Иди, малыш, сюда.

— Пожалуйста, навещай меня почаще, брат, — сказал Колосс.

Он повернулся на лапах-коротышках и затопал прочь. И нежно зашелестел тростник.

Я кинулся было бежать, но пальцы вцепились в решетку, закостенели, впились, как на той ржавой гранате. И тогда от бессилия, от боли в сердце, раздувающейся, будто футбольный мяч, я принялся трясти решетку.

Я представлялся себе исполином, вознамерившимся расшатать. корабль земной, сбить с привычного пути.

— Де-е-ети! Пора на ужин, уже смеркается, — услышал я снова Франческу. — Кто мне не верил, что по вечерам на охоту выходит дракон? Слышите, как он трясет решетку…

10. Ночные оборотни.

Древние индусы верили, что Вселенная дышит, как живое существо. При вдохе — а он длится свыше сорока миллионов лет — мир переживает четыре состояния, каждое со своей мерой добра и зла, — ,так называемые юги. Критаюга — золотой век: торжество гармонии, блаженство, невысыхаемые родники и деревья, изобилие земных плодов. Во время Третаюги четверть добра умаляется, людям приходится браться за ремесла, возделывать пашню, отражать набеги хищных зверей, в том числе и двуногих. С наступлением Двапараюги чаша справедливости опорожняется наполовину: все вынуждены бороться с болезнями, наводнениями, междоусобицами. Наконец чаша пуста: грядет Калиюга, несущая голод, печали, жестокость, страх. Люди и державы уподобляются разбойникам, никого не щадящим в грызне за наживу и власть.

Да, дышит Вселенная, скажем и мы, она вечно жива, но ее жизнь, как и жизнь ее крохотной родинки-Земли, скорее напоминает развитие младенца: от беспомощного сосунка до Одиссея, многоопытного мужа. И даже самые закоренелые оптимисты не рискуют уже ссылаться на златокудрое прошлое нашей цивилизации как на обитель молочных рек и кисельных берегов. Кому ж не ясно, что первожители скорлупки земной стиснуты были — и похлеще объятий гравитации! — ужасами примитивного существования, борьбою с кознями природы.

Не было его, века-то золотого, увы… Хотя и доныне жизнь каждого из нас разделена светлыми и темными кругами. Но то, что здесь, на Сицилии, мы попали в Калиюгу, — сомневаться не приходилось. Уродцы и уроды Сигоны — печальное тому подтверждение.

О, страшно уродство! Но еще страшнее уродующие.

Хотя, как ни странно, зло не всегда таится лишь в них.

В той же Индии Учитель побывал на уличном пред; тавлении «паука» — юноши со скрюченными тонкими руками и ногами, иссохшим крохотным туловищем и огромной головой. Слепой дервиш рассказал Учителю: «пауков» уродуют еще младенцами, чтобы в дальнейшем родные могли на подаяние от представлений хоть как-то сводить концы с концами. «Паук» кувыркался, лазил по канату, пугал детей голосами пантеры, тигра, дракона.

О, то было лишь началом чудес. «Паук» взобрался на пальму и оттуда — до поздней ночи — читал наизусть «Рамаяну». Говорили, он мог прочесть без сна за две недели все семь книг древнего эпоса — 24 тысячи строф.

Но и это что! Безобразный юноша, сидящий на дереве, знал дословно и «Бхагавату», которая немногим меньше «Рамаяны», и «Махабхарату» — 100000 строф!

Кто же виноват, что его так изуродовали? Родители?

Обливаясь слезами, они пошли на преступление, чтобы спасти от голодной смерти многочисленных сестер и братьев «паука». Виновата социальная система, общество. Но и оно все еще не может оправиться от последствий колониального разбоя английских джентльменов удачи. В конечном счете юноша-»паук» — это их детище, так же, как и существо Колосс — детище спрута заокеанских и местных монополий, убивающих, уродующих все живое на некогда благословенных берегах Средиземноморья.

Когда это началось? В незапамятной древности, когда ссылали рабов подыхать на серные рудники. И во времена Возрождения в Неаполе умирали кожевенники и красильщики, не дожив до тридцати. И в начале нашего века большинство печатников уносила чахотка — бич всех, кто дышит свинцовой пылью. Но вот явилось химическое оружие — и в окопах первой мировой бойни русские солдаты задыхались в ипритном смраде. А потом химическая бойня, учиненная Америкой во Вьетнаме.

И после Вьетнама аппетит у дяди Сэма разыгрался всерьез…

Даже немногие выписки из журналов и газет, бывших под рукой Учителя за время его болезни, кого угодно должны навести на тревожные размышления.

И прежде чем ознакомить меня с одной гипотезой по поводу кошмара в Сигоне, надобно, чтобы я ознакомился с выписками.

— Учитель, вы ничего не упомянули про войны, — сказал я, потому что в памяти обозначилось лицо отца. — Больше всего уродует война. И тело и душу…

— Полегче с такими афоризмами, Олег, — отрезал Учитель. — Для меня тот, кто лишился рук и ног в битве с захватчиками, — никакой не урод. Он герой, под стать героям древнерусского эпоса… А эпос моей войны не пересказать до конца жизни.

* * *

«Около 60 000 американцев — ветеранов войны во Вьетнаме уже не сомневаются, почему они ушли на фронт здоровыми, а вернулись больными. Каждый из них стал жертвой «оранжевого реактива» — «эйджент орандж». И у большинства впоследствии родились детикалеки.

Приводим бесспорно установленные факты:

1. С января 1962 года по февраль 1971 года американские самолеты С-123 вылили на Вьетнам около 45 миллионов литров масляно-коричневого ядовитого реактива. Цель: обезлистить леса, чтобы в них не могли укрыться вьетнамские бойцы, и уничтожить посевы риса.

2. При производстве «эйджент орандж» (опасного для человека лишь в значительных дозах) возникает побочный продукт — яд диоксин (тетрахлордибензодиоксин). Однако диоксин не был удален из реактива, хотя он в тысячу раз страшнее цианистого калия. Как минимум, 163 литра диоксина было распылено над лесами, полями и местами дислокации вьетнамских войск.

3. Из 4,2 миллиона американских солдат, воевавших во Вьетнаме, примерно 3 миллиона действовали в зоне распыления яда. Тогда никто не подозревал, что это опасное химическое оружие. Пентагон постоянно подчеркивал в инструкциях по применению реактива, что он «абсолютно безвреден для людей и животных», использовав тем самым своих солдат в качестве подопытных кроликов.

О последствиях отравления диоксином можно судить хотя бы по катастрофе в итальянском городе Севезо.

В 1976 году из труб химического комбината «Икмеса» на город опустилось ядовитое облако, в котором было 200 г диоксина. Результат: несколько погибших, множество изувеченных. С тех пор в Севезо постоянно рождаются калеки — такие же, как у ветеранов войны во Вьетнаме: страдающие заболеваниями мозга, печени, раковыми опухолями, прыщами по всему телу, провалами памяти, размягчением мускулов. Только теперь, наконец, вспомнили, что уродливые младенцы появлялись у вьетнамских женщин еще во время войны» («Штерн»).

«Более полутора миллионов жителей Вьетнама оказались жертвами химической агрессии США. Американцы варварски уничтожили 44 % тропических лесов и 40 % посевных площадей» («Параллели»).

«Хотелось бы напомнить бывшему государственному секретарю Александру Хейгу, что ему лучше, чем комулибо другому, известно, кто применял химическое оружие в Юго-Восточной Азии. Хейг служил в армии США в этом регионе и был прекрасно осведомлен обо всех тонкостях программы по обработке Вьетнама отравляющими веществами. В ходе этой программы на территорию Вьетнама сбросили свыше ста тысяч тонн ядохимикатов» (Конрад Эджи, американский журналист).

«14 марта 1968 года в Скалл-Вэлли (штат Юта) от нервно-паралитического вещества ви-экс пало 6 тысяч овец. В 30 милях от Скалл-Велли расположен армейский полигон Дагуэй — центр испытаний химического и бактериологического оружия» («Нью-Йорк тайме мэгэзин»).

«В секретных подземных подвалах в штатах Каролина и Юта ждут своего часа бомбы «Уэтай» («Влажные глаза»), начиненные нервно-паралитическим газом зарином» («Морнинг стар»).

«Более 40 тысяч тонн ядовтых химических веществ хранится ныне в полной боевой готовности на американских базах, расположенных на атолле Джонстон в Тихом океане, в десяти городах США и в Европе» (Д. Моррисей, военный химик).

«Мы располагаем достоверной информацией из Лахора, что там американские биологи, нанятые ЦРУ, испытывают под видом борьбы с малярией наркотический препарат «антибе». Обработанные им 11 подопытных пакистанцев лишились рассудка. Еще трое умерли от американских прививок смертоносного вируса «конго». Нам удалось выяснить, что спецслужбы США планируют использовать сезонную миграцию из Пакистана в нашу страну кочевников-скотоводов, чтобы, заразив пришельцев и их стада, вызвать в Афганистане эпидемии энцефалитных заболеваний» (А. Данишьяр, редактор «Кабул нью тайме»).

«Перед конгрессом Соединенных Штатов Америки я заявляю: на наших военных складах химического оружия на территории США и за рубежом ежегодно происходит около 4 тысяч смертельно опасных утечек газа» (Генри Джексон, сенатор).

«На военных картах предполагаемого химического конфликта значатся главные города Европы. Гражданское население этих городов не имеет ни противогазов, ни других защитных средств, поэтому именно эти люди окажутся главными жертвами» («Прогрессив»).

«Объединенный комитет начальников штабов хотел бы иметь в своем распоряжении 5 миллионов единиц химических боеприпасов. Если всеми имеющимися отравляющими веществами начинить боеприпасы, их общий вес составит около 300 тысяч тонн. Для сравнения: нынешние запасы обычных боеприпасов вооруженных сил Соединенных Штатов в Западной Европе достигают. примерно 500 тысяч тонн» («Нью-Йорк тайме мэгэзин»).

…Заметив, что я дочитал последний листок и чешу в раздумье лоб, Учитель попросил меня подсесть поближе к карте…

— Я тоже потирал лоб над этими куцыми сведениями, просочившимися в печать, — сказал он. — Легко представить, насколько все серьезней.

— Вы правы, Учитель, представить легко. Да нелегко понять: покушаясь на старушку Европу, они что же, надеются отсидеться за океаном?

— У господ наподобие Рейгана, илиУайнбергера, или Фулуайлера — иная логика. Им что Вьетнам, что Европа, что Америка — наплевать. Для них всегда находится уютный островок близ экватора или ранчо в неприступных горах, где они почивают от забот мирских, купаясь в чистенькой водице и вдыхая неотравленный воздух. Тому, кто не побывал в Америке, страусиную тупость толстосумов не уразуметь. На моих глазах эвакуировали целый поселок на канале Лав, рядом с Ниагарой. Оказалось, в знаменитый водопад десятки лет спускали ядовитую погань. Естественно, рождались уроды.

Забили наконец тревогу, когда птицы или кошки, напившись воды, начали погибать… Как вы думаете, Олег, сколько в Америке мест, где хранятся опасные для жизни ядовитые отбросы?

— Хотел бы взглянуть на каждую такую свалку, — сказал я.

— Жизни не хватит. Свыше тридцати тысяч! Теперь понимаете, как этим монстрам с Поющей дорог забубенньш городишко Сигона?

— Понимаю, как дорог вам и мне.

…Да, пока Учитель болел, он не терял времени даром. Он проанализировал все случаи появления «летающих тарелок» — и выявились закономерности пугающие.

Во-первых: когда места появления были соединены прямыми линиями, образовался причудливый лепесток с осью симметрии, проходящей вблизи Поющей горы.

Во-вторых: визиты наносились в интервале времени от двух до четырех часов ночи, по средам, субботам или воскресеньям.

В-третьих: после объявления в газетах о прибывших на Сицилию военных патрульных катерах для возможного обнаружения «тарелок», незваные гости перестали появляться в прибрежной зоне (за исключением случая с сожженной будкой на причале в Сигоне).

Я согласился с Учителем, что никакой инопланетной логикой здесь и не пахнет. Закономерности были вполне земные, заземленные. Ясно, что «тарелки» свили себе гнездышко под крышей американцев. И горючее в их двигателях не звездная плазма, а что-нибудь попроще: причастность Поющей к оси симметрии, вероятней всего, объяснялась ресурсом горючего…

— Если гипотеза подтвердится, Олег, надо, чтобы об этих оборотнях узнала вся Сицилия, — сказал Учитель.

— Узнает весь мир, — ответил я. — Что касается Сицилии, то здесь не любят, когда оскверняют святыни.

При мне зарезали пьяного скандинава, отпустившего непристойную шутку по адресу статуи святой Розалии…

Подтверждение гипотезы беру на себя.

* * *

Прохаживаясь с Марио по волнолому, я посвятил его в свой план относительно незваных гостей.

— Ну, сволочи! — Он погрозил кулаком в небо. — Олег, зачем им такой маскарад?.. Скажи, почему мир разваливается на глазах? Откуда эти «тарелки», смерти, уродства? Почему они обрушиваются как из рога изобилия именно на меня, на мою семью?

— Не только на твою семью, Марио.

— Ты прав. Знаешь, я еще вчера понял в интернате: останься в живых моя Катерина, она тоже могла бы родить мне… — Недоговорив, он заскрипел зубами.

— Марио, ты не хуже меня понимаешь, где этот ядовитый рог изобилия. В Поющей горе.

— Мы их выведем на чистую воду, этих ублюдков!

Ребята-портовики, из местного отделения компартии, уже ведут расследование. Хоть неделю буду сидеть с фотоаппаратом, все равно подстерегу. Не бойся, не засну.

После ее смерти вообще не сплю по ночам.

Я сказал после молчания:

— Не забудь: как можно ближе к Поющей.

— А если засесть прямо на базе?

— Разве ты альбатрос или голубь? — улыбнулся я.

— Помнишь, говорил тебе, там прошло мое детство.

Не все пещеры утрамбовали или залили бетоном. Коекакие остались. Я знаю потайной ход на базу. Мы лазили раньше туда и добывали разные диковины: старые колеса от вертолетов, разноцветные стекла от сигнальных фонарей, иногда банку тушенки. Как-то приволокли целый парашют. Вся ребятня Сигоны ходила в рубахах из парашютного шелка.

— Спасибо, Марио. Ты один можешь помочь многим. Очень на тебя надеюсь, — сказал я.

— Можно не в одиночку? — спросил он. — С Винченцо. Совсем замаялся парень. Стал как загнанный конь.

— Вдвоем так вдвоем, — сказал я. — Тебе видней.

— Учти, он служил там на аэродроме, знает все ходы и выходы.

— Только не говори Антонелле, пожалуйста. Жду вас с охоты в гостинице или в Чивите. Если вам повезет, пленку сразу проявим. И такое устроим — земля разверзнется! Но — предельная осторожность. Желаю удачи!

* * *

«Минувшей ночью один из дежурных двенадцатого полицейского участка на окраине Палермо вышел подышать свежим воздухом. Было без четверти три. Спокойный ветерок качал ветви жасмина вдоль ограды. Взглянув на низко висящую над заливом бледноватую луну, дежурный вспомнил, что забыл в автомашине термос с кофе и бутерброды.

В тот самый миг, когда он открывал дверцу «джипа», над полицейским участком появилась «летающая тарелка». Она издавала явственно ощутимый гул. Дежурный различил ее контуры и запомнил, что на ней (или в ней) не светилось ни огонька.

Дальнейшее разворачивалось по давно известному всем сценарию. Узкий фиолетовый луч упирается в крышу участка, скользит по окнам. Вспыхивают занавески, обои и синтетические ковры.

— Паолино, мы горим! — слышит дежурный крик перепуганного напарника, между тем как на глазах ошеломленного Паолино поджигательница преспокойно удаляется к центру города.

Неизвестно почему, но Паолино приходит в голову мысль, что оно ринулось спалить главное полицейское управление острова, и Паолино незамедлительно докладывает об этом по телефону оперативному дежурному и получает сначала выговор за пьянство на дежурстве, а утром благодарность и премию в размере месячного жалованья.

Однако летучая стервятница из неизвестно каких задворок Вселенной не добралась до полицейского управления. Она зависла неподалеку, над площадью Свободы, и, продолжая вакханалию незаконных посягательств на земные объекты, как-то: плодоносящие деревья, будки на причалах, здания полицейских участков, — подожгла деревянный помост, — уставленный кадками с пальмами по случаю предстоящего празднества в честь сбора урожая.

Когда бронированный фургон с карабинерами ворвался на площадь, «тарелка» спокойно опустилась возле статуи. Из «тарелки» показались три фигуры, вооруженные подобием минометов, а может быть, даже лазерных пушек. В создавшейся критической ситуации истинным героем выказал себя лейтенант Корделли. Именно после его прицельной автоматной очереди один из трех налетчиков рухнул наземь, а два других сцепились друг с другом и начали кататься по асфальту с невнятными выкриками. Скрученные карабинерами, сцепившиеся были незамедлительно доставлены в главное полицейское управление острова. Вокруг «тарелки»- (ее купол оказался поврежденным автоматной очередью) выставлено боевое охранение. На случай непредвиденного развития событий неопознанный летающий объект прикован цепями к двум тяжелым грузовикам и находится под усиленной охраной.

— Чем кончатся эти невероятнейшие события? Кто они, ночные налетчики?

Прямой телевизионный репортаж с площади Свободы начнется примерно в полдень. Группа наших специальных корреспондентов собирает материалы для вечернего выпуска».

Я через три ступеньки взлетел по лестнице из ресторана, где завтракал, к Учителю, сунул ему газету с мутным снимком чего-то округлого рядом со статуей Свободы и, прохрипев: «Читайте, читайте!» — скатился вниз, к телефону-автомату.

— Марио нет, — сказал усталый Антонеллин голос.

— Антонелла, только не вешай трубку, — зачастил я. — Читала утренние газеты? Сейчас же посмотри! Мне позарез нужен твой брат.

— Он еще не вернулся с ночной рыбалки. Вместе с моим мужем, — ледяным тоном отвечала она.

— Передай Марио, когда возвратится: пусть никуда не уходит. Я буду звонить каждый час.

— Хоть каждую минуту, мне все равно.

…У кого-то из древних, кажется у Светония, я читал о загадке необъятных толп, собирающихся сразу после смерти великих государственных деятелей. Именно такой была толпа на площади Свободы. К моему появлению здесь собралось тысяч триста, и народ все прибывал: рабочие-судостроители, гимназисты, моряки, старики крестьяне близлежащих деревень в праздничных костюмах из синего сукна и островерхих шапочках, крепко держащие под руку морщинистых жен в домотканых платьях из козьей шерсти и накинутых на плечи пестрых платках. Скорее всего они приехали рано утром на свой праздник и теперь явно не понимали происходящего: молча стояли и смотрели в сторону статуи, где блестел на солнце купол машины посланцев самого сатаны. Впрочем, на купол смотрели все, а мальчишки даже осмеливались швырять в него камнями, несмотря на строгие окрики карабинеров.

Наступил полдень. Марио не возвращался. Уже и прилегающие к площади улицы и переулки были забиты. Несколько раз через громкоговорители всех просили разойтись по домам и включить телевизоры: начинается предварительный допрос преступников следователем по особо важным делам синьором Конти.

— Дайте их нам! Без следствия разорвем! — прокричал высокий юношеский голос. Гул возмущения заходил волнами по толпе. Никто не сдвинулся с места.

Рядом со мною из кафе вытащили телевизор и водрузили перед витриной на тумбочку, предварительно поставленную на овальный стол.

…Он действительно походил на шляпу, этот странный пришелец, покоящийся на трех консолях с пузатыми самолетными колесиками. От консолей тянулись толстые цепи к грузовикам. Плотное кольцо карабинеров мешало разглядеть детали конструкции. Диктор добросовестно пересказывал подробности загадочных ночных событий, но про лазерные пушки в руках небесных гостей на сей раз не говорилось.

Затем на экране показали просторное, хорошо обставленное помещение с портретом Гарибальди во весь рост. Это был кабинет шефа полиции. По одну сторону длинного темно-коричневого стола сидели солидные синьоры с нашивками и бляхами на мундирах. По другую — двое в наручниках, под бдительным присмотром стоящих рядом охранников. От толпы спущенных с цепи репортеров стол отделяла плотная шеренга карабинеров.

Но вот сменился ракурс — ив одном из преступников я узнал Марио…

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Итак, вы утверждаете, лейтенант армии США Эммет Ньюхауз, что сегодня, в два часа пополуночи, вы стали жертвой террористических действий двух дотоле неизвестных вам лиц, одно из которых, итальянский подданный Марио Калаватти, сидит справа от вас?

НЬЮХАУЗ: Именно это я и утверждаю.

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Поясните вашу мысль.

НЬЮХАУЗ: Около двух ночи я начал разогревать двигатели моей «медузы», так мы на базе прозвали наш летательный аппарат. Вот-вот должен был появиться второй пилот, он немного задержался в столовой. Вдруг в кабину врываются двое террористов. Угрожая мне ножом, они вынудили поднять «медузу» в воздух и приказали держать курс к Палермо. Подчеркиваю: все мои последующие действия — поджог двухэтажного дома, поджог деревянного настила на площади — были продиктованы террористами.

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Что вы на это скажете, Марио Калаватти?

КАЛАВАТТИ: Он сказал сущую правду, синьор.

Должен признаться, что поначалу захват «летающей тарелки» не входил в наши планы. Мы проникли скрытно на базу с единственной целью — сделать несколько фотоснимков этого дьявольского аппарата. Сколько горя принес он всей Сицилии!

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Синьор Калаватти, из каких источников вам стало известно, что летательный аппарат можно сфотографировать непосредственно на территории базы?

КАЛАВАТТИ: Об этом догадался Винченцо, он раньше работал у янки на Поющей. Но когда его догадка на наших глазах оправдалась, когда увидели, что «тарелка» вырулила из ангара, когда услышали из кабины английскую речь, это пилот переговаривался по рации, — тогда-то окончательно убедились: никакие они не инопланетяне. Заурядные жулики. Оборотни. Насильники. И, не сговариваясь, кинулись к «тарелке». Мы хотели представить всем вещественные доказательства — и представили.

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Вещественные доказательства чего?

КАЛАВАТТИ: Гнусных проделок тех, кто терроризирует Сицилию, поджигая по ночам деревья. Кто напустил эпидемию на Сигону. Кто убил мою жену. Пусть теперь они получат возмездие по всей строгости закона.

НЬЮХАУЗ: Какое такое возмездие? При чем тут убийство чьей-то жены? За что я должен отвечать? Как военный, я просто выполнял приказы.

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Чьи приказы вы выполняли?

Не слышу, громче!

НЬЮХАУЗ: Не имеет значения, чьи.

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Лейтенант Эммет Ньюхауз, судя по вашему ответу, вы некритически оцениваете ваше положение. Оно незавидное. Захват летательного аппарата двумя частными лицами, из которых одно смертельно ранено, — это один юридический акт вполне определенного свойства. Ваша же злонамеренная деятельность, включающая в себя уничтожение частной и общественной собственности, а главное — вызов эпидемии в Сигоне — акт принципиально иной. Точнее, целая цепь актов. Это я говорю как юрист. Не удержусь добавить как человек: отвратительней всего, что злодеяния совершались вами не просто в полной скрытности, но выдавались за деяния так называемых инопланетян. И ваши ответы наподобие предыдущего могут лишь усугубить тяжесть обвинений, которые вскоре будут вам предъявлены.

НЬЮХАУЗ: Комедия, да и только. При чем тут эпидемия в Сигоне?

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Неужели вы, лейтенант, не отдаете себе отчет, что повинны в смерти ста девяноста шести граждан Италии? Именно столько скончалось от эпидемии на сегодняшний день. Опять-таки как юрист я не сомневаюсь: суд вынесет вам смертную казнь.

НЬЮХАУЗ: Отказываюсь понимать происходящий фарс. Меня, гражданина самой великой державы мира, шантажируют угрозой смертной казни? Мне угрожают смертью — и за что? За десяток сожженных деревьев, за спаленную будку на причале?! Я требую, чтобы здесь присутствовал представитель командования нашей ракетной базы. Возможно, он даст необходимые разъяснения.

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Необходимые разъяснения от вашего командования получены час назад. Я позволю себе их зачитать:

«Официально уведомляем, что никаких летательных аппаратов наподобие «летающих тарелок» в распоряжении командования базы нет и никогда не было. Однако допускаем, что лейтенант Ньюхауз тайно от командования незаконно хранил подобный аппарат в одном из ангаров базы или вне базы. В этом случае лейтенант Ньюхауз попадает под юрисдикцию частного лица, отвечающего за любые свои действия, в том числе включающие в себя конструирование, приобретение, хранение и использование любых летательных аппаратов — от дельтаплана до спортивного самолета. Выражая сожаления по поводу неправомерных действий лейтенанта Ньюхауза, ставим в известность, что всю минувшую неделю, включая вчерашние и сегодняшние сутки, лейтенант Ньюхауз был свободен от дежурства и, следовательно, на территории базы отсутствовал. Из вышеупомянутого вытекает, что любые действия лейтенанта Ньюхауза в период нахождения вне базы надлежит квалифицировать как самочинные, не затрагивающие духа и буквы военной службы».

НЬЮХАУЗ: Фальшивка!

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Подписано: командир базы генерал Мэйр. Вы еще сможете ознакомиться с этим официальным документом.

НЬЮХАУЗ: Невероятно! Генерал Мэйр лично давал нам задание на каждый вылет.

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Допускаю. В чем заключался смысл этих заданий?

НЬЮХАУЗ: Достичь определенного пункта. Поджечь одно-два дерева. Вернуться на базу… Поймите ж, наконец, как можно частным путем приобрести летательный аппарат с шестью электрическими двигателями?

С лазерным устройством, которое одно потянет на миллион долларов! С батареями, при всей компактности настолько мощными, что их хватает на полтора часа полета! Кто-нибудь видел в магазинах такие батареи? Да когда «медузу» привезли к нам, я влюбился в нее с первого взгляда!

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Не припомните, когда именно вы влюбились с первого взгляда в этот летательный аппарат?

НЬЮХАУЗ: Двадцать шестого июля ее привезли. Я как раз заступал на дежурство. Увидел — и обомлел. Какая отделка деталей! Как легка в управлении! Игрушка!

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Ваша игрушка принесла Сигоне смерть и неисчислимые бедствия. Не пытайтесь, лейтенант, красивыми словечками замести следы грязных дел. Игрушка появилась на Сицилии не двадцать шестого июля, как вам кажется, а на две недели раньше, до начала эпидемии. Уясните себе — до!

НЬЮХАУЗ: Подобные обвинения нуждаются в серьезных свидетельствах.

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Охотно зачитаю эти свидетельства. Они принадлежат дону Иллуминато Кеведо, человеку весьма порядочному. И, кстати, снабжены фотографией вашего летательного аппарата — за сутки до землетрясения… Итак, раскрываем журнал «Ты и я».

Я протиснулся в кафе, позвонил Антонелле.

— Мой брат, мой брат, — всхлипывала она. — Неужели его посадят в тюрьму?.. Ты думаешь, суд когда начнется?

— Не раньше, чем выздоровеет Винченцо, — сказал я.

— Он между жизнью и смертью. Я звонила в госпиталь. К нему не пускают никого.

Долгое, безысходное молчание.

— Антонелла…

— За что ему такие мучения? За что прыщи по всему телу, с тех пор как пошел работать на проклятую базу! Прыщи, провалы в памяти! Кошмарные ночные разговоры в бреду с каким-то уродом Колоссом!.. Господи, за что наказуешь?

— Антонелла, успокойся. Сейчас мне нужно в Чивиту, ненадолго. На обратном пути приеду к тебе…

* * *

СЛЕДОВАТЕЛЬ:…по всей строгости закона.

НЬЮХАУЗ: Хватит меня пугать законом! Поймите же в конце концов, я не имею никакого отношения к эпидемии. Никакого! Мыслимо ли, чтобы десяток-друтой разноцветных шаров, якобы выпущенных из «медузы», стали разносчиками смертельной заразы.

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Значит, вы признаетесь, что выпускали шары?

НЬЮХАУЗ: Не ловите меня на слове! Я сказал: якобы — и крышка. Загляните в мой послужной список. Затребуйте на меня характеристику. Вам станет ясно, способен ли я лгать.

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Я зачитал не все послание генерала Мэйра. Как вам нравится такой абзац:

«Просим учесть, что лейтенант Ньюхауз склонен к употреблению наркотиков, в частности марихуаны, за что был наказан очередной наркологической комиссией по проверке стратегической авиации США и ракетных сил наземного базирования и лечился в специальном центре для наркоманов».

НЬЮХАУЗ: Марихуана не наркотик. Она безвредна. Ее можно купить на любом углу Палермо. Она улучшает настроение, как вино. К тому же я не исключение. В прошлом году у нас в армии и на флоте лечилось от наркомании 38 тысяч человек.

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Я заканчиваю цитируемый абзац:

«Не исключено, что свои неправомерные действия лейтенант Ньюхауз совершал под действием наркотиков». Итак, наркотики. Отягчающие обстоятельства.

Только теперь Ньюхауз, кажется, осознал все. По лицу его катились хорошо заметные на экране капли пота.

Он достал носовой платок, но вытирал почему-то не лицо, а водил им по плечу. Следователь отложил бумаги в сторону и молчал.

НЬЮХАУЗ: Значит, наркоман, поджигатель, идиот и убийца, так?

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Вам виднее, лейтенант.

НЬЮХАУЗ: Кто бы я ни был, прихлопнуть себя, как муху, не дам. Нечего мне навешивать чужие грехи.

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Чьи грехи, разъясните…

НЬЮХАУЗ: Коли речь зашла о моей жизни и смерти, заявляю официально: истинная причина эпидемии в Сигоне — взрыв ракетных боеголовок. На складе, внутри Поющей горы. Отсюда и землетрясение. Да, рвануло так, что западный склон разворотило, как кратер. Газ вырвался наружу, начал стекать со склона и затоплять Сигону. Сейчас склон почти залатали, но тогда он был весь обезображен. Из-за этого и уволили наутро всех вольнонаемных.

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Каковы свойства этого газа?

НЬЮХАУЗ: Я мало что знаю. Вроде бы он бесцветный, без запаха. Собственно, в нем два компонента. По отдельности они безвредны, ну а в смеси… Говорят, на определенное время смесь вызывает безумие. Видимо, так оно и есть: на базе после взрыва пострадало человек двадцать. Я их видел собственными глазами. Они походили на буйно помешанных.

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Какова дальнейшая судьба этих пострадавших?

НЬЮХАУЗ: Отправили в Америку. Я слышал, некоторые умерли.

СЛЕДОВАТЕЛЬ: На базе это первый случай утечки газа?

НЬЮХАУЗ: Да. Если не считать инцидента с лейтенантом Уорнером. Семь лет назад он тоже пострадал от взрыва, правда, слабенького. И тоже был отправлен на родину. Он вылечился, получил пенсию, но в прошлом году вроде бы покончил с собою.

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Известна ли вам причина самоубийства лейтенанта Уорнера?

НЬЮХАУЗ: Лишь приблизительно. Ходили слухи, что у него дважды рождались уроды. Не то двух-, не то трехголовые.

КАЛАВАТТИ: Будьте вы дважды и трижды прокляты, уроды заокеанские! И ты — вместе со своей «медузой»!

НЬЮХАУЗ: Проклинать надо тех, кто газ изобрел.

Хотя лично у меня особое мнение: двухголовые люди, лягушки или голуби все же предпочтительней, чем адова пустыня после водородного взрыва.

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Куда нацелены ракеты?

НЬЮХАУЗ: Откуда мне знать? Не моя забота, кто куда нацелен. Хоть на Африку, хоть на Луну. Главное, чтобы все здесь уяснили: насчет эпидемии руки мои чисты. Как и совесть. А за обугленные деревья, если надо, отвечу.

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Согласны ли вы в дальнейшем привести более подробные свидетельства истинных причин эпидемии?

НЬЮХАУЗ: Согласен. Но при условии, что не конфискуете мою «медузу». Она теперь моя личная собственность, судя по отвратительному посланию генерала.

СЛЕДОВАТЕЛЬ: Суд учтет ваше раскаяние, хотя ваше более чем странное условие не делает вам чести.

11. Жернова Галактики.

Ни единой живой души не обогнал я по дороге в Чивиту. Грузовики, роскошные лимузины, расписанные цветами телеги с мулами, нехотя перебиравшими ногами, — все двигалось только навстречу. И в палермском порту, когда я выезжал, уже причаливала добрая дюжина пароходов из Неаполя, битком набитых любопытствующими, показывающими друг другу в небо, где тарахтел биплан, влекущий за собой полотнище с изображением «медузы», крест-накрест зачеркнутой красными линиями и с такими же красными буквами:

ЯНКИ — КАТИТЕСЬ ВОН!

Я размышлял о событиях последних дней, об Антонелле, о Марио, о мертвом Винченцо, которого я так и не увидел и который представлялся мне отчего-то похожим на Гарибальди с портрета в кабинете шефа полиции. Я думал о судьбе лживого свидетельства козлоногого сатира Иллуминато Кеведо, как ни странно, сыгравшего решающую роль в показаниях лейтенанта Эммета Ньюхауза. Выходит, фальшивка, сфабрикованная во зло, помогла разоблачению зла? Что за мудреный механизм саморазрушения неизбежно тянет зло к гибели? Сколько раз случалось в мировой истории: красота, справедливость втоптаны в грязь, поруганы, оболганы; но неукоснительно наступает миг, когда росток добра разрывает мрачную скалу, казавшуюся монолитом. Когда (как в стихах великого поэта) вдруг:

…повеет ветер странный —
И прольется в небе страшный свет,
Это Млечный Путь взошел нежданно
Садом ослепительных планет.

За немногие эти дни я не раз вспоминал прежнюю мою жизнь, где на плавных благополучных берегах еще не вырисовывались мрачные контуры Сигоны. Эх, сколько я проглядел, упустил, сколько всего не успел!..

Не успел сказать нужных слов отцу. Несколько свысока относился к Мурату, потому что завидовал: да, завидовал, пытаясь скрыть эту зависть от самого себя.

Не уберег Снежнолицую в хрустальной ладье. Потешался над причудами деда, когда, возвращаясь под утро домой, замечал его седую бороду над крышей дома: дед ждал восхода солнца, чтобы первым встретить Огненный Щит древним песнопеньем о Царе-Огне, Воде-Царице, Матери Сырой Земле… И отец, и Мурат, и дед могли не знать о пророчестве спасения мира красотой.

Но чтобы спасти его — нужны их руки. И, надеюсь, мои. Иначе из непредставимо разъединенных с нами миров не пал бы именно на меня тонкий живоносный луч…

И когда обозначились в дальней дали зубцы крепостной стены, я обратился к Снежнолицей:

— ЭОНА, ВСЕ ДОКАЗАТЕЛЬСТВА НАЛИЦО. Я ЖДУ ВОЗМЕЗДЬЯ. Я. АНТОНЕЛЛА И МАРИО. СИГОНА.

— И СИЦИЛИЯ, И ЗЕМЛЯ, И СОЛНЕЧНАЯ СИСТЕМА. И ГАЛАКТИЧЕСКИЙ СОВЕТ ОХРАНЫ КРАСОТЫ. НО — КАКОГО ВОЗМЕЗДЬЯ ИЗ МНОГИХ ЕГО ЗНАЧЕНИЙ: ВОЗДАЯНЬЕ, НАГРАДА И КАРА, ПЛАТА ПО ЗАСЛУГАМ, ВОЗНАГРАЖДЕНЬЕ, ОТДАЧА, ВОЗВРАТ? НО ВОЗМЕЗДЬЯ — КОМУ?

— ВОЗНАГРАЖДЕНИЕ? НАГРАДА? ТЫ СМЕЕШЬСЯ, ЭОНА! ПУСТЬ ПОДЫМЕТСЯ ВАЛ ИЗ МОРЯ — ВЫШЕ ПОЮЩЕЙ, ПУСТЬ ПОГЛОТИТ ПРОКЛЯТУЮ БАЗУ СО ВСЕМ ЕЕ СМРАДНЫМ НУТРОМ!

— И ОТХЛЫНЕТ? И ЗАЛЬЕТ КРИТ, САРДИНИЮ, КОРСИКУ, КИПР? И ТРИЕСТ, И НЕАПОЛЬ, И АФИНЫ, И РИЕКУ? ТЕЛЬ-АВИВ, МАРСЕЛЬ И БЕЙРУТ? ЗАЧЕМ ТЫ ПЫТАЕШЬСЯ ВЫЗВАТЬ МОЩНЫЕ СИЛЫ, НЕ УМЕЯ ИМИ УПРАВЛЯТЬ?

— ПУСТЬ НЕ ВАЛ, ТЫ ПРАВА: ОН СМЕТЕТ БЕРЕГА СРЕДИЗЕМНОГО МОРЯ. ПУСТЬ ВЗОРВЕТСЯ ВУЛКАН ПОД ПОЮЩЕЙ, ОН МОЛЧИТ СВЫШЕ ТЫСЯЧИ ЛЕТ. ПУСТЬ ЛАВА ХЛЫНЕТ ВНИЗ И ЗАЛЬЕТ ВСЕХ УРОДЦЕВ В СИГОНЕ! ОЧИЩЕНЬЕ ОГНЕМ!

— А ЕСЛИ НЕ ТОЛЬКО СИГОНУ ПОГЛОТИТ ОГОНЬ И ПЕПЕЛ? СИЦИЛИЮ, АПЕННИНСКИЙ ПОЛУОСТРОВ, ЕВРОПУ… ЧТО ТЫ ЗНАЕШЬ ПРО КРАКАТАУ?

— ЭТО ВУЛКАН ГДЕ-ТО В ТИХОМ ОКЕАНЕ…

— МЕЖДУ СУМАТРОЙ И ЯВОЙ. В 1883 ГОДУ ПЕПЕЛ ОТ ЕГО ИЗВЕРЖЕНИЯ ПОКРЫЛ ПЛОЩАДЬ В ПОЛ-ЕВРОПЫ. НЕСКОЛЬКО ЛЕТ ПЕПЕЛ НОСИЛО ВЕТРАМИ ОТ ЭКВАТОРА ДО ПОЛЮСОВ. ПОГИБЛИ ДЕСЯТКИ ТЫСЯЧ ЛЮДЕЙ, ВСЕ ЖИВОЕ БЛИЗ ЗАЛИВА ЛАМПОНГ И В ЗОНДСКОМ ПРОЛИВЕ. ДОПУСКАЕШЬ, ЧТО УСНУВШИЙ ВУЛКАН ПОД ПОЮЩЕЙ МОЩНЕЙ КРАКАТАУ? НАПРИМЕР, В СТО РАЗ? В ТЫСЯЧУ?..

— ДОПУСКАЮ, ЭОНА. ХОТЯ… МНЕ НАДО СРОЧНО ТЕБЯ УВИДЕТЬ. ЧЕРЕЗ ЧАС Я БУДУ У НАШЕЙ КОЛЮЧЕЙ СТЕНЫ.

— ТАМ МЕНЯ УЖЕ НЕТ. ПРОДОЛЖАЮ СБОР ДОКАЗАТЕЛЬСТВ В ДРУГОМ МЕСТЕ.

— А ГДЕ ЖЕ ТЫ?

— НА ОСТРОВЕ ГРЮНАРД, РЯДОМ С ПОБЕРЕЖЬЕМ ШОТЛАНДИИ.

— А ЧТО ТАМ ТАКОЕ?

— ТОЖЕ ОБНЕСЕН КОЛЮЧЕЙ ПРОВОЛОКОЙ. БЫВШИЙ ПОЛИГОН ДЛЯ ИСПЫТАНИЙ БИОЛОГИЧЕСКОГО ОРУЖИЯ. ЗДЕСЬ ЗАРАЖАЛИ ЖИВОТНЫХ СИБИРСКОЙ ЯЗВОЙ. ТРУПЫ ЗАКАПЫВАЛИ В ЗЕМЛЮ. ЗНАЕШЬ, СКОЛЬКО ЭТА ЗАРАЗА МОЖЕТ ДРЕМАТЬ В ЗЕМЛЕ? ТЫСЯЧУ ЛЕТ. УРОВЕНЬ ЗАРАЖЕНИЯ — ДЕСЯТЬ МИКРООРГАНИЗМОВ НА ГРАММ ЗЕМЛИ!

— ЭОНА, Я НАЙДУ ТЕБЯ И НА ГРЮНАРДЕ!

— НЕ УСПЕЕШЬ. ДА И ВЪЕЗД СЮДА ЗАПРЕЩЕН. СКОРО Я БУДУ НА ОСТРОВЕ ГЕЛЬГОЛАНД, В СЕВЕРНОМ МОРЕ.

— ТОЖЕ СИБИРСКАЯ ЯЗВА?

— ЗДЕСЬ УТАПЛИВАЮТ ТИТАНОВЫЕ ОТХОДЫ. ВСЕ СЕВЕРНОЕ МОРЕ ЗАРАЖЕНО. ЦЕЗИЕМ. СТРОНЦИЕМ. ДИОКСИНОМ. ОДИН ТОЛЬКО АМЕРИКАНСКИЙ КОНЦЕРН «НЭШНЛ ЛИД» ВЫБРАСЫВАЕТ В МОРЕ ЕЖЕГОДНО 450 ТЫСЯЧ ТОНН ЯДОВИТЫХ ОТХОДОВ.

— ПРИЛЕЧУ И НА СЕВЕРНОЕ МОРЕ! НАЙДУ, ГДЕ БЫ ТЫ НИ БЫЛА. СЛЫШИШЬ МЕНЯ, СНЕЖНОЛИЦАЯ?

— ЗОВИ МЕНЯ ЛУЧШЕ ЭОНОЙ.

…Зденек встретил меня улыбкой. Таким ликующим я ни разу его не видел.

— Олег, вчера обнажилась голова дракона! Серебряная! На вашем раскопе! Но именно о драконах на глобусе подробно пишет ал-Идриси в «Развлечении истомленного в странствии по областям». Идемте в палатку, я вам прочту этот отрывок и покажу находку.

Какая удача!

— Мы почитаем ал-Идриси в Палермо, — сказал я. — Через пару часов. Но до этого быстро свернем экспедицию. Попросите всех собраться немедленно, это приказ Сергея Антоновича. И давайте грузиться. Надо забрать все раскопанное. Включая голову дракона.

— Час от часу не легче! Как можно грузиться, если сегодня не приехали рабочие! Ни один, представьте себе. Что бы это означало?

Я объяснил Зденеку Плугаржу, что это означало…

Незадолго до моего возвращения в Палермо лейтенант Эммет Ньюхауз был выведен в наручниках из здания полицейского управления. Марио шел следом, шагах в десяти. Лейтенант уже занес ногу на ступеньку тюремного фургона, когда три разрывные пули с крыши соседнего дома одна за другой сразили его наповал.

Убийцу захватить не удалось, но он оставил на чердаке винтовку с телескопическим прицелом. Из окружающих никто больше не пострадал. В создавшейся неразберихе Марио растворился в толпе…

Тень Ньюхауза, поглощенная тенью «медузы», тихо отделилась от нашей планеты, чтобы где-то в необъятной звездной пустоте слиться с тенями, подобными ей.

Тенями, чьи земные владельцы — ради корысти, мздоимства, алчбы — решились стать игрушкой в лапах темных сил, втайне, быть может, надеясь, что принесут окружающим не столь уж великое зло, и не понимая, что у зла нет меры. Нет меры у зла, и потому любой его пособник или просто непротивленец — предатель человечества…

— И наоборот, — закончила Антонелла рассказ об убийстве лейтенанта. — Ты видел, как преобразилось лицо Марио? Как будто он вдруг узнал о своем истинном земном предназначении. Боюсь, его накажут за побег. Где-то он сейчас обретается?

Я промолчал. Шел второй час ночи. Толпа на площади не поредела ничуть. Кое-где горели небольшие костры из мусора. Раздуваемое ветром пламя освещало усталые лица людей. Люди смотрели ввысь, на звезды, как бы надеясь заметить там и еще раз проклясть тень «медузы» и ее слепоумного ездока, а возможно, они пытались прочесть в звездных письменах ответ на земные вопросы.

— Слышал, янки подтвердили, будто они ликвидируют базу? До конца года. Сначала все на площади обрадовались, зашумели, даже пустили несколько ракет.

Но потом узнали, что не ликвидируют, а переносят.

В Порторалло, на самый юг Сицилии. Я тебе говорила, они кого угодно купят с потрохами. Что ж ты молчишь, Земледер?

— Вся площадь молчит, — сказал я.

— Давно уж пора бы заговорить, — устало ответила она. — Что-то мне не по себе стало. Вроде бы надвигается гроза…

Я успел обнять Антонеллу рукой за плечи, когда небо позади нас вспыхнуло фонтанами пурпурного огня.

Следом прикатился и нарастал, нарастал грохот грома, будто заработали жернова Галактики.

Это вновь запела Монте Кантаре, Поющая гора.

12. Эпилог.

Ватага мальчишек носилась вокруг памятника Джузеппе Гарибальди на берегу залива. Герой, возглавивший когда-то поход знаменитой «Тысячи», высадился здесь, освобождая родину от папского и австрийского владычества. Левой рукою он опирался на шпагу, а правую простер в даль Тирренского моря, где скользила на горизонте тень армады чужеземных военных кораблей. Серо-белый вулканический пепел опускался на гриву медных волос великана, как бы ее серебря.

На эфесе шпаги я разглядел двухголовую ящерицу — наподобие той, из-за которой я вновь оказался здесь, на Сицилии.

— Чудовищное извержение вулкана Монте Кантаре!.. — восторженно закричал появившийся на ступеньках бара напротив шустрый продавец газет. — Расплавленная лава целиком поглощает Сигону!.. Возможная причина извержения — взрыв американской подземной базы! Есть версия, что базу взорвал Марио Калаватти, сбежавший после загадочного убийства пилота «летающей тарелки» Ньюхауза!.. Дебаты в парламенте о немедленном закрытии всех американских баз на территории Италии!..

От мальчишек отделился один, с волнистыми волосами и прекрасными чертами эллина. Подбежав ко мне, он сказал:

— Я знаю, синьор, почему глядите на нас. Хотите, наверно, угадать, во что играем?

— Уже угадал, — сказал я и протянул юному эллину разноцветный пакетик с мармеладом из лепестков роз. — Угостишь и друзей-гарибальдийцев, ладно?

— Спасибо, синьор. А кто сегодня среди нас Гарибальди, угадаете?

— За сегодня не угадаю. Времени в обрез, — сказал я.

И тогда хозяин Сицилии ответил гордо:

— Я Гарибальди. И тоже зовут Джузеппе. И я никогда не умру.

КУДА СПЕШИШЬ, МУРАВЕЙ? Научно-фантастическая повесть.

Средь времен без конца и края,

В бесконечность устремлены,

Нивы звездные засевая.

Лепестками вечной весны.

Виракоча. Странствия Лунных Ратников.

1. Над поющим ручьем.

— В древности тюльпаны цвели не в мае, а в июле.

Даже не спорьте, мальчики, — сказала Лерка, пытаясь поймать на язык каплю росы из наклоненного клюва цветка. — Гляньте, к нам в гости пожаловал ручей…

И впрямь из расщелины в нависшей над нами скале протянулись извивы живого сияния. Должно быть, полуденное солнце растопило в расщелине снег, и к нам подползало вздрагивающее, огибающее пучки прошлогодней травы робкое существо — ручей. В углублении перед луковицей тюльпана он постоял в нерешительности, как бы набираясь сил, затем уверенно проскользнул мимо нас, разделив Андрогина и меня с Леркой. Своим рывком он наискось перечеркнул узкую, еле заметную нить муравьиной тропы.

— А почему в июле, угадайте, — предложила Лерка. — Кто первый?

Я молчал. Несколько мурашей, отрезанных от родного обиталища возле пня, сгрудились перед светоносной преградой. Они посовещались и как по команде рассыпались вдоль ручья — видимо, искать переправу.

Андрогин сказал:

— При царе Горохе твои тюльпаны распускались в декабре. Притом махровым цветом. Их обожали слизывать мамонты. — Он опирался локтем на рюкзак и покусывал стебелек дикого чеснока. — Потом нагрянули братцы-инопланетянцы. Вроде тех, о которых ты мне все уши прожужжала, женушка. Из сопредельных, так сказать миров. Со щупальцами вдоль хребта. Каждое щупальце — чуть поменьше Южной Америки. — Тут он метнул в меня, как наваху, мгновенный взгляд своих черных выпуклых глаз, увенчанных тяжелыми веками. — Они всем скопом ухватились за земную нашу ось и слегка поднаклонили шарик. Климат сразу переменился, кхе, кхе… Тюльпаны решили распускаться в июле, к твоему, супруга, дню рождения. А мамонты от огорчения передохли. Между прочим, до сих пор у них в желудках находят букеты тюльпанов.

Андрогин говорил без тени улыбки, даже с некоторой наигранной скорбью.

— Тимчик, Тимчик, ни шута ты не понимаешь, хоть и пытаешься всю жизнь острословить. Только не всегда удачно, — вздохнула Лерка. — Ты вслушайся в перекличку созвучий: «Тюль-пан! И-юль! Тюль-юль! Тюль-юль!» Звуки-то — как пересвист соловьиный.

Нет-нет, моя филология здесь ни при чем. Каждый должен упиваться ароматом родного языка. Даже кандидат химических наук, одаривший коллег диссертацией о самовозгораемости торфа.

Она сорвала тюльпан и несколько раз ударила кандидата по его внушительному носу. Тот изловчился, откусил цветок» швырнул лепестки в муравейник.

— Не слишком захотела ты поупиваться ароматом фамилии Андрогин. Осталась при своей, девичьей, так сказать. Этого тебе земная наука не простит.

Я напряженно ждал ее ответа. Как никто другой, я знал, почему Лерка не переменила фамилию. Но она предпочла отшутиться:

— Чтобы не покушаться на твое наследственное величие, Тимчик. А заодно и на фамильные драгоценности твоих сородичей. Так-то, Андрогин… А фамилия твоя берет истоки от старославянского слова «андо», что означает «между прочим».

Между прочим, у меня были основания усомниться в подобной догадке насчет родословной Андрогина, хохмача с округлым телом и спиной, не отличающейся от груди…

Муравьи снова роились на пятачке возле набухающего серебристого жгута ручья. Они ощупывали друг друга усиками и, наверное, посылали тревожные зовы собратьям по той безвестной для меня жизни, от которой их отделяло три-четыре человеческих шага, не более. Я слышал, что они, как и пчелы, не найдя дорогу к дому, погибают.

— Между прочим, все твои этимологические забавы отдают языческими суевериями, — сказал Андрогин. — Это не ты ли мне, голубушка, говорила, будто в древнем мире гадали по внутренностям животных и птиц?

— И по кометам. И по молниям. И по журчанью ручьев, — вздохнула Лерка.

— Ты же занимаешься гаданием по внутренностям слов. Пошамань-ка теперь своему школьному другу, язычница.

Лерка окунула кончики пальцев в ручей, потерла виски.

— Проще простого. Таланов — от старинного слова «талан», то есть «талант», «удача», «счастье».

— Ты счастливчик, Таланов, — сказал Леркин муж. — Ты счастливчик от рождения. Так сказать, генетически обречен на удачу.

Я сорвал стебелек метлицы. Даже выстояв зиму под пластами снега, трава была как живая. Я не встречал ее розово-дымчатые, стелющиеся по ветру косички разве что в Антарктиде. Впрочем, в Антарктиде я не был.

Там, где не проложены автомобильные дороги, делать мне нечего.

— Ты прав, Тимчик. — Он, — Лерка указала на меня, — переполнен счастьем. Его распирают удачи.

Он готов делиться талантами с молниями, ручьями, кометами, ущельями, муравьями. По всему свету. В том числе и в городе своей юности, куда он частенько — раз в три-четыре года — заглядывает, хотя и ненадолго. — Лерка притворно вздохнула.

— И ты говоришь о счастье? — спросил Андрогин ее, но глядел он на меня. — Быть приглашенным бывшим сослуживцем и бывшей одноклассницей в горы, трястись на автобусе в Чилик, потом в кузове грузовика до перевала, потом пехом, навьючив на себя трех» пудовый рюкзак, — разве это счастье? Это гораздо больше. Это есть невыразимое блаженство.

Я смолчал. Славно они поднавострились в словесных забавах.

— К чему слова? Кто молчит, не грешит, — подделываясь под Леркину интонацию, сказал Андрогин.

— Не задирай чемпиона континента, безгрешный Тимчик, — сказала Лерка и поводила рукой по кисточке метлицы. — Чемпион уже тоскует по своим железкам, начиненным электроникой и бензином. Зимой я видела его в деле. Шел фильм об автогонках. По-моему, в Мексике или Колумбии, тамошние страны я вечно путаю. Так вот представь: его машина, похожая на дельфина, на повороте трижды перекувырнулась и ухнула в пропасть — а за нею облако пыли и камней — трах-тах-тарарах! Я глаза зажмурила от ужаса. А ему хоть бы что: высовывается из кабины, в руках ружьище вроде гарпунного — бах! — и стрела с тросиком уже торчит из глыбы базальтовой. По тросику этому «дельфин» мигом вскарабкался — и был таков. Жаль только, его лицо я плохо разглядела. Они там все в скафандрах как космонавты.

— Вношу необходимые уточнения, — сказал я. — Перевернулись всего лишь дважды. И не в пропасть ухнули, а скатились в овраг. И не Мексика или Колумбия, а Перу. Там во времена инков тоже гадали.

По внутренностям живых еще людей.

Сорванный стебелек метлицы я положил над тихо поющим ручьем, осторожно подвел кончик стебля к обреченным муравьям. Наслышанный об их недюжинном разуме, я не сомневался, что они попытаются воспользоваться мостом, опустившимся прямо с небес. Но ничего не случилось. Муравьи на мост не шли.

— Ты счастливчик, — не унимался Андрогин. — Ты объездил десятки стран, был в Нью-Йорке, в Риоде-Жанейро, в Сингапуре, в Багдаде, в Калькутте, даже в самом Иерусалиме. Ты лицезрел красивейших женщин земли, а может, даже с некоторыми из. них, — он лукаво погрозил мне пальцем и пощекотал свои огромные вислые усы, — коктейли распивал. Ты понавез небось кучу модного барахла. Да и в кубышке, я уверен, кое-что звенит про черный день. Ведь звенит, счастливчик, меня не проведешь!

Я не стал объяснять Леркиному мужу, что звенит у меня не в кубышке, а все чаще и чаще в голове, особенно если не спишь несколько ночей подряд, что по черным дням, когда зарядит дождь, начинаются прострелы в позвоночнике — напоминание о компрессионном переломе пятого позвонка, что лишь в этом году на гонках в Гималаях разбилось четверо: де Брайян, Омежио, Ту Хара, Виктор Голосеев. Я ничего не стал объяснять существу, на чьем лице (и это прозорливо отметил мудрец) виднелась вековечная брюзгливая скорбь, которая так кисло отпечаталась на всех без исключения лицах, подобных Тимчикову лицу.

— Ты опять прав: кое-что я оттуда поднатаскал, — сказал я, впервые за много лет назвав его полным именем. — В частности, навыки по спасению муравьев…

Муравьи не шли на мост.

Концом спички я попытался подогнать одного к спасительному стеблю метлицы. Бесполезно. Он исхитрился юркнуть под бурый прошлогодний лист.

— Муравей не по себе ношу тащит, да никто спасибо ему не скажет, — загадочно проговорила Лерка.

Пришлось прибегнуть к насилию. Я расщепил ножом спичку надвое, одной половинкой поддел муравьишку, перенес его к мосту над поющей бездной ручья, а другой половиной спички пересадил, точнее, перегнал, на мост. Насекомое крепко схватило стебель лапками и не двигалось ни вперед, ни назад. Я начал слегка его подталкивать, ощущая пальцами необычайную силу сопротивления упрямца.

И все-таки он пополз! Сперва медленно, неуверенно, потом осмелел, перевернулся вниз головой и в таком положении засеменил к берегу надежды.

Лерка наблюдала за моими манипуляциями с какойто внутренней тревогой. Лишь теперь, сидя рядом с ней, при беспощадном свечении горного солнца, я заметил, как она изменилась за минувшие четыре года после нашей последней встречи. Возле глаз и у висков обнаружились еле заметные знаки морщин, брови она теперь выщипывала снизу, отчего ее глаза стали почему-то чуть уже, но теперь в них время от времени возникало странное, неведомое мне сияние. Возможно ли, чтобы такое сияние было порождено этим Тимчиком с его уже выпирающим брюшком, с его анекдотцами, с его одутловатым лицом, которому нелепые, как бы надутые воздухом усы, похожие на рачьи клешни, придавали приторно-удивленное выражение. «Постой, постой, — тут же одернул я себя, — ты, кажется, начинаешь злобствовать по поводу Тимчика Андрогина. А злобствуешь ты потому, что ему завидуешь. Ларчик-то открывается довольно просто, чемпион континента!».

Когда последний, девятый, муравей благополучно закончил переправу, меня озарило: а что, если вернуть его на прежнее место, к «пятачку», где они только что толпились. Так я и поступил. К моему удивлению, подопытный смело двинулся к мосточку, ощупал стебель усиками и живо перекочевал по ужи разведанной стезе.

Научился!

Дважды еще пришлось мурашу проделать этот путь.

Он бежал так уверенно, как будто самолично — с ордою собратьев — создал мост над ручьем.

— Ты беспощаден, как гладиатор, Таланов, — сказала Лерка. — Тебе что машины, что муравьи, что людишки — все одно и то же. Материя, так сказать. Одинаково безответное содрогание атомов.

— Все еще предпочитаю людей. А среди людей ставлю выше прочих тех, кто ходит над пропастью, — ответил я и сразу же понял, что дал промашку. Во-первых, это походило на саморекламу. Во-вторых, больно задевало Лерку.

— И ты всерьез поверил одиссее этой горе-альпинистки? — Тимчик разглядывал небеса, изрезанные узорами вершин, холил свои усищи. — Типичная хохма.

Расчетливая красавица завлекла нас в лабиринт Заилийского Алатау, чтобы обоих подставить под лавину.

Так она отделается и от осточертевшего мужа, и от бывшего поклонника, переметнувшегося к жгучим креолкам.

Славный был парень Тимчик, но в автогонщики не годился.

Леркино лицо оставалось незамутненным.

— Один из вас достоин лавины. Но на этот раз обойдемся без трагедии. Повторяю: я не прошу мне верить.

Все, чего я хочу, — показать вам то самое место. А шагать до него порядочно. Надо бы до захода солнца успеть. Скоро двинемся дальше, мальчики.

Тимчик не преминул воспользоваться моей оплошностью. Я забыл, что с этим кандидатом надо держать ухо востро.

— Царица грез моих, — замурлыкал Андрогин. — Повели маэстро исповедаться, отчего это он души не чает в ходящих над пропастью. А может, над пропастью ездящих?..

Это был запрещенный прием, хотя и отменно проведенный. Все-таки он вытянул из меня кишки, этот гадатель по внутренностям.

— В Андах, чуть выше линии вечных снегов, иногда встречается цветок. Я его не видел, но говорят, он похож на наши полярные маки, только побольше, — отрывисто, глухо, как всегда, когда злюсь, начал я. — Местные племена называют его гравестос. А может, гравейрос, за точность не ручаюсь. Говорят, кто выпьет его отвар, заболевает лунатизмом. Правда, ненадолго. С незапамятных времен жрецы использовали гравейрос, чтобы ходить ночью над пропастью, — на устрашение своей паствы. По туго натянутому канату. Такие канаты сплетают из волокон агавы. До сих пор в Перу на них кое-где подвешены мосты…

2. Властительница Лунного Огня.

Я не слишком верил легенде о гравейросе. Подобных россказней в Южной Америке переизбыток. Да и не только в Южной Америке.

Но вот в позапрошлом году на розыгрыше кубка «Солнца инков» мы оказались в горах Карабайо, к востоку от древней столицы инков — города Куско. Помню, мы с напарником основательно вымотались за две недели гонок вдоль каньонов, по крутым серпантинам и были рады долгожданному отдыху. Нам дали две ночи и день.

До обеда мы с Виктором проспали, а потом решили порыбачить. Реки там похожи на наши тянь-шаньские: норовисты, пенисты, форель схватывает крючок намертво.

Бредем мы с удочками по городишку Ла-Пакуа, а навстречу Дончо Стаматов из болгарского экипажа.

«Здравей, — говорю, — другарь Стаматыч. Опять ты Розетти на полрадиатора обошел. Эдак он от огорчения перезабудет весь набор своих неаполитанских песен». — «Пускай учится петь наши, славянские, — хохочет Дончо. — А вы, души рыбные, возвращайтесь засветло. Вечером скатаемся еще выше в горы, вон туда, к самым снегам. Там обитает не совсем еще цивилизованное племя индейцев, и сегодня, в честь новолуния, будет шумное празднество. Среди прочих чудес обещают полет красавицы над пропастью — то ли в когтях дракона, то ли помчится с подвязанными крыльями, — я толком не разобрал. Никогда не слыхал про такое диво? Э-э-э, не раз еще услышите, другари. Но лучше увидеть своими собственными глазами. И учтите: приглашает нас здешний мэр. В виде особой милости. Он к автомобилям неравнодушен. Как Розетти к прекрасному полу. Единственная просьба, даже не просьба, а требование мэра — никаких фотоаппаратов и кинокамер.

Особенно это касается — я добавлю от себя — другаря Голосеева».

Мы выехали около восьми.

В горах темнеет рано. Последние километры пять наших машин, растянувшихся цепочкой, одолевали буквально на ощупь. Моторы ревели, задыхаясь, как всегда они ревут на большой высоте. Мы оседлали тропу, где обычно ходят с поклажей, наверное, лишь ламы, заменяющие здешним жителям и коров, и лошадей, и овец, где по одну сторону громоздились отвесные скалы, а по другую — чернела нескончаемая пропасть. После одного довольно-таки заковыристого поворота мэр — он находился в стаматовой «Пеперуде» — выскочил из кабины и подал знак остановиться. Смешно жестикулируя, он начал объяснять, что дальше тропа совсем суживается, что он в ответе за нашу безопасность перед прогрессивной мировой общественностью, что пешком тут добираться около часа, не дольше.

Розетти, не дослушав мэра, завел свой «Везувий», выпустил пневмоприсоски, въехал на вертикальную стену и пополз над головою ошарашенного хозяина ЛаПакуа. Мэр продолжал что-то говорить, не без смущения бросая взгляды вверх, где на расстоянии протянутой руки проплывали в обрамлении разноцветных приборных огней кудри весельчака Розетти.

Лунной ночью в платье белом
И с гвоздикой в волосах —
Нет прекрасней Маручеллы
На земле и в небесах!

— выводил Розетти своим неподражаемым бельканто.

В том, что это именно бельканто, к тому же неподражаемое, Розетти убедил нас с Голосеевым в первые минуты знакомства, еще до того, как запел.

«Везувий» сполз со стены на тропу перед «Пеперудой». Мэр расхохотался, пересел к Розетти. Мы двинулись дальше…

В индейское селенье мы попали часам к десяти.

Еще издали стали заметны несколько костров. Удивлял цвет пламени: фиолетовый с переходом в палевые, даже желтые, тона. Проезжая по селенью, мимо мрачных домишек с плоскими крышами, мы смогли рассмотреть, что костры горят на отшибе, у подножия внушительных размеров каменной башни. Над тремя кострами висели большие котлы.

По соседству, на другом холме, высилась точно такая же башня, освещаемая одним костром. Башни разделяла пропасть.

Мы оставили машины у подножия холма и мимо безмолвствующих мужчин в причудливых шляпах и разноцветных накидках направились к башне. Между прочим, я не заметил до сей поры ни единой женщины.

— Вождю следует поклониться до земли, — быстро говорил нам мэр полушепотом. — Это вон тому старику, на помосте, в красном покрывале. А тот, что слева, в орлиных перьях, с двумя колдунами, это жрец. С ним разговаривать инородцам вообще запрещено. И никаких песенок, сеньор Розетти, умоляю вас.

Мэр первым картинно ударился вождю в ноги, за ним — не без смущения — все мы. Вождь поднялся с леопардовых шкур и ответил точно таким же поклоном — до земли. Вслед за тем он гортанно прокричал несколько слов, дав знак приблизиться.

— Верховный Владыка лунных ратников приветствует вас, восседающих в колесницах, — переводил мэр. — Да хранит вас лунный огонь.

Вождю было лет восемьдесят, не меньше. Глаза его из-под огромных разросшихся бровей сверкали молодо и проницательно. Вождя охраняли четверо свирепого вида юношей с пиками и луками. У одного стражника покоился в руках винчестер.

По знаку обладателя винчестера на помосте разостлали леопардовые шкуры. Мы расселись, после чего каждый получил чашу, наполненную до краев белой жидкостью, и золотистое блюдо с дымящейся тушкой куй — волей-неволей настало время отведать морских свинок, издревле лакомую пищу в Андах.

Пока под взглядами телохранителей мы опасливо раздирали мясо, уснащенное листьями и травами, мэр неторопливо беседовал с вождем. Судя по тому, как он то показывал шевелящимися пальцами в сторону машин, то называл поочередно наши имена, шла церемония нашего представления.

Я отхлебывал кисло-сладкий напиток из глиняной чаши, смотрел на подпирающую небо башню, на фиолетовое дрожанье костров, на молчаливых людей возле них, и мне казалось, что время, как исполинская возвратная волна, стягивает меня с берега сущего, настоящего туда, в мерцающие глубины бывшего, что можно еще стать и дружинником князя Святослава, и мстителем Евпатия, и успеть к дымящейся рассветной дубраве у Непрядвы, чтобы увидеть, как два богатыря — один в лисьем малахае, с хищной улыбкой насильника, другой — в черным смерчем развивающейся рубахе и с нательным медным крестом — сшибутся, ударят друг друга копьями и оба падут с коней мертвыми…

Меня вернул из прошлого крик с вершины башни за пропастью.

Жрец, до той минуты застывший как изваяние, поднялся, раскинул руки с привязанными к ним перьями, двинулся по крутым ступеням к башне. Его поддерживали колдуны. Все трое запели.

Под их суровое однообразное пение костры гасли один за другим — их накрывали толстыми циновками, и пламя мгновенно укрощалось. Погас костер и за пропастью. Воцарилась тьма, лишь тлел огонек сигареты Розетти, но вот и он исчез.

Мы с Виктором сидели недалеко от мэра. Я воспользовался темнотой, придвинулся к нему, спросил еле слышно:

— Извините, о чем они поют?

— Духов лунных заклинают. Пока не подымутся на самый верх башни, — дыша мне в ухо, отвечал мэр. — Я вам буду переводить как сумею, а вы все перескажете другим, попозднее.

— Спасибо за доверие, — сказал я, нащупал его руку и потряс в знак признательности.

— Кто готовится в путь над бездной, в чьих рукахосиянная весть? — спрашивал жрец речитативом, видимо, уже с вершины башни.

— Властительница Лунного Огня, — отвечал молодой голос из-за пропасти.

— Кто несет на крьглах знак преображенья богини бессмертной?

— Хранительница Лунной Благодати.

— Чьи волосы — струны света, ростки зеленых побегов, струи молодых ручьев?

— Властительницы Лунного Огня.

— Чьи слезы — дождь, живительный и благодатный?

— Хранительницы Лунной Благодати.

— Кто линию смерти и жизни, зла и добра, света и тьмы прочерчивает на камне Вселенной?

— Властительница Лунного Огня…

Всех вопросов и ответов запомнить было невозможно, тем более в переводе на английский. Наконец, после некоторого молчания жрец прокричал с высоты каким-то задушенным голосом:

— Лети же, лети к нам, твоим ратникам, вещая дева света, Властительница Лунного Огня!

…И я увидел, как над нами, во тьме, в той стороне, где другая башня, явилась вдруг светящаяся человекоптица. Она медленно махала фосфоресцирующими руками-крыльями, столь же медленно приближаясь к нашей башне. Подобие сияющего хитона плескалось между крыльями, лицо мерцало лунной белизной с голубыми ободьями вокруг глаз, а над головой она несла тонкий серп молодой луны. Зачарованный, я хотел потеребить Виктора, этого сурового реалиста, не верящего в чудеса, но его рядом не оказалось: должно быть, передвинулся поближе к Стаматычу.

Было тихо. Доносился глухой далекий шум реки со дна пропасти, над которой парила Властительница Лунного Огня. Я сосчитал про себя до ста пятидесяти, прежде чем загадочная летунья достигла башни и скрылась в ней.

Тем временем в небесах над башней обозначился новолунный серпик, точь-в-точь такой, какой несла она.

Все племя лунных ратников запричитало, запело. После долгого песнопенья разом вспыхнули костры, кроме единственного, за пропастью.

Как только костры запылали, я начал переводить взгляд от башни к башне. Я надеялся заприметить канат, по которому, опьяненная отваром гравейроса, только что прошествовала Хранительница Лунной Благодати, но не увидел ничего.

Показался жрец, один, без колдунов. Он грузно спускался по ступеням. В правой руке он держал длинный блестящий нож, в левой — обезглавленного петуха.

Жрец отвесил поясной поклон вождю, распорол петушиное брюшко, запустил руку вовнутрь, вынул сердце и съел.

Лунные ратники возликовали. Некоторые ударились в пляс. Застучали барабаны. Стали раздавать варево из котлов.

— Ну как, Виктор? — спросил я Голосеева, который и вправду передвинулся к Стаматычу.

— Во! — Он поднял большой палец. — Эти куй, замечу тебе, объедение. Я своего уплел мигом, вместе с травой. Вот тебе и морская свинья. Жду теперь добавки.

И ни слова о полете призрачной птицы! Не характер — кремень.

В голове у меня шумело. Я ощущал во всем теле необыкновенную легкость, Казалось, поднимись я сейчас на башню, шагни в пропасть — и легко воспаришь, едва взмахивая руками. Такое чувство бывает иногда во сне, особенно в детстве, когда я зависал как жаворонок то над полем цветущего клевера, то над глухими заводями Ельцовки, то над родной деревней. Помнится, я отчетливо, до мельчайших подробностей, различал с высоты не только грядки в огородах или пасущихся на косогоре коз, но по необъяснимому свойству сонно — г о зрения, даже головки тыкв, похожие на выводок цыплят, даже рыбешек, резвящихся на плесе, даже мышейполевок возле прошлогодней скирды, даже начинавшие чернеть ягоды смородины у нашего плетня. Позже, в Автоакадемии, я увидел фотографию во всю стену. С высоты нескольких сотен километров спутник запечатлел старт планетолета «Иван Ефремов» к Сатурну. На фото были хорошо различимы мельчайшие детали степного пейзажа: красные чаши тюльпанов, змеи, греющиеся на камнях, суслики возле своих норок — шагов за триста от стартовой площадки. Вот и начали сбываться сны детства, подумалось тогда…

— Приезжайте весной, — шепнул мне мэр. — Весною празднество ничуть не скучней. — Тут он мечтательно посмотрел на луну и вздохнул. — Намного веселей.

Хотя бы потому, что на него допускаются и лунные ратницы. Представляете; между башнями растягивают сеть, куда ловят первые лучи новорожденного солнца.

Розетти в самых изысканных выражениях поблагодарил вождя за сверхневероятнейший, как он выразился, подарок — зрелище летящей Лунной Девы и попросил в виде особой милости познакомить нас с ней. Если будет на то добрая воля владыки лунных ратников, он, Розетти, готов прокатить ее в своей колеснице, даже свозить в Ла-Пакуа, в прекрасный дансинг.

— Я выслушал тебя, восседающий в колеснице, — отвечал вождь и бросил взгляд на телохранителя с винчестером. — Желание твое невыполнимо. Властительница Лунного Огня не открывает свой лик чужеземцам.

Даже если чужеземец случайно ее увидит, узнает ее небесную тайну, ему несдобровать. Он неукоснительно найдет смерть. На линии света и тьмы. В ночь лунного затмения.

— На линии света и тьмы… В ночь лунного затмения… — ошарашенно повторил Розетти.

И здесь в первый и в последний раз подал голос жрец:

— Это так же невозможно, как одному из вас, восседающих в колесницах, подарить верховному владыке лунных ратников, — поясной поклон в сторону владыки, — свою колесницу. Вашей колеснице негде бегать среди наших скал, в нашем лунном свете. Лунная Дева умрет в вашей тьме.

Жрец величественно повернулся и вскоре скрылся в башне.

Чтобы как-то сгладить неловкость, я спросил вождя, часто ли навещает лунных ратников светозарная дева.

Оказалось, это случается один раз в году. Да, лишь раз в году из башни Смерти Луны переносит она лунный огонь в Лунную Колыбель. Этой ночью людей по всей Земле подстерегают великие несчастья и беды, если они не принесут жертву Властительнице Лунного Огня. Малые злоключения нависают над смертными во все остальные новолуния и полнолуния. Злоключения можно отвести разжиганием костров с добавлением в пламя лунника — сухой лунной травы, барабанным боем, поеданием живого сердца жертвы. Так повелось исстари, с тех самых пор, как лунные ратники прилетели на Землю. Это произошло ровно 62 тысячи лун тому назад.

Я призадумался: 62 тысячи лун — это около 5 тысячелетий! Вот в какие непредставимые, догомеровские дали времен уходил обряд пришествия Хранительницы Лунной Благодати.

— Значит, в ночь прилета лунной синьориты надо обязательно отведать сердце петушка? — спросил, улыбаясь, Виктор.

— Надо съесть живое сердце, — тихо отвечал вождь, проведя по губам тыльной стороной ладони. — Еще при моем деде дед моего жреца съедал не петушиное сердце. Дед моего жреца.

Мы замолчали. Я взглянул на часы. Было около полуночи. Луна поднималась все выше, чуть высвечивая вечные снега вершин. Пора было возвращаться в город.

Вождь с телохранителями проводил нас к машинам.

Здесь мэр передал вождю несколько ящиков с вином и провизией, топор и двуручную пилу. Они быстро о чемто переговорили, затем обнялись. Старый вождь заплакал.

— Зачем он плачет? — спросил Розетти. — Это я, болван, причинил ему горе. Будь я проклят со своим змеиным языком, черт меня дернул сболтнуть насчет поездки в дансинг. Разрази меня гром с Везувия!

Мэр сказал:

— Он плачет, потому что Властительница Лунного Огня отняла у него единственного внука. Три года тому назад он упал в пропасть. А за год до этого погиб его сын. А ведь лунным ратникам предписано выбирать вождя только из рода верховных владык. Вот старик и зовет меня к себе, предлагая должность Держателя Лунного Пера, с тем чтобы после отлета его души я стал вождем. А какой из меня вождь при врожденном пороке сердца и неукротимой страсти к рулетке?

Как выяснилось, вождь был его дядей.

Я вытащил из багажника прозрачную коробку с точной копией «Перуна» — в десятую часть натуральной величины, поставил у ног вождя, снял крышку и объяснил, что это наш общий подарок владыке лунных ратников.

Вождь заулыбался, потер в задумчивости лоб.

— Прозорлив и многомудр мой великий жрец, — изрек наконец вождь. — Большой колеснице негде бегать среди наших острых скал. А детенышу колесницы бегать не надо. Пусть детеныш всегда стоит возле моего трона. Рядом со священным камнем, упавшим с вершины небес. При прадеде моего деда.

Он радовался, как дитя, этот глубокий старик.

Но главная радость ждала его впереди.

— О владыка, детеныш колесницы тоже умеет бегать. И даже лазить по скалам. Надо только за ним присматривать. На этой доске — цветок с четырьмя лепестками. — Я протянул вождю пульт дистанционного управления. — Нажмешь верхний красный лепесток — детеныш бежит вперед, зеленый — назад, оранжевый — влево, синий — направо. А в центре доски — глаз, он всегда примечает, куда бежит детеныш. Скатится к ручью — видно ручей. Заберется на холм — видишь его на холме.

С помощью мэра вождь тут же позабавился маневрами нашей модели. Не скрою: давно я не встречал таких довольных вождей.

— Далеко ли может убежать детеныш колесницы? — спросил вождь.

— Он может бежать без передыху одну луну. Но если доску днем держать на солнце, детеныш никогда не устанет. Но доску лучше не ронять.

— Я поручу охранять доску обоим моим колдунам, — торжественно провозгласил вождь. — Колдуны будут держать ее на солнце от восхода до заката. И никогда, пока я жив, не уронят. Благодарствую, восседающий в колеснице. Никто из инородцев так не радовал сердце верховного владыки лунных ратников, как ты.

Какую награду хочешь ты увезти туда? — Он сделал жест в сторону, противоположную сияющим под луною вершинам. — Туда, во тьму?

Ко мне нагнулся Розетти и сбивчиво зашептал:

— Грандиозный момент, синьор Таланов. Надо выклянчить хотя бы одно блюдо, на которых подавали этих зажаренных тварей. Лично у меня блюдо было золотое, я определил по весу, да и на зуб попробовал.

Хотя бы одно, а? Чистейшее золото, клянусь — святым Януарием,

И я вспомнил о гравейросе. Другого такого случая в жизни уже не представится, подумалось мне. Эх, была не была…

Вполголоса я растолковал мэру свою просьбу, но вместо ответа был удостоен долгого тяжелого взгляда.

— Если моя скромная просьба невыполнима, будем считать мне наградой ваш взгляд, — сказал я, глядя прямо в глаза мэру. — Его-то я и увезу туда, во тьму.

Мэр попытался улыбнуться.

— Некоторые награды можно и не успеть получить при жизни, — тихо произнес он. — Во всяком случае, мой отец еще помнил времена, когда за подобную просьбу чужака спокойно прикончили бы на месте.

— В те замечательные времена не было ни таких колесниц, — я показал на «Перуна», — ни их бегающих детенышей. Между прочим, один из детенышей дожидается вас в Ла-Пакуа.

Давно я не встречал столь счастливых племянников вождей.

Владыка лунных ратников удалился с мэром, чтобы вскоре вернуться и объявить, что награда будет мне вручена там, внизу, во тьме.

А Розетти получил награду сразу. Иссиня-черный камень, прожженный слезою Хранительницы Лунной Благодати, и пару живых куй в деревянной клетке.

3. Да не опустеет твой дом, Человече!

На другой день закрутилась привычная свистопляска. В минуты отдыха я не раз вспоминал ночь на линии света и тьмы. Иногда я доставал плоский сосудик из обожженной глины, осторожно вытаскивал деревянную пробку, принюхивался. Пахло скошенным лугом, цветущим анисом, полынным терпким настоем. И сразу накатывала тоска. Хотелось бросить все: безумную гонку по чужой земле, интервью, встречи, речи, поломки, промежуточные финиши, желтые шлемы лидеров — все хотелось бросить — и домой, к родным равнинам, к шуму сосен, к стогам, плывущим сквозь заречные туманы…

Мы выиграли с Виктором «Золото инков». Но то была наша последняя победа.

В Кальяо мы погрузили «Перуна» на теплоход «Таис Афинская», разместились в каютах и вволю отоспались. До отплытия оставались считанные дни.

Как-то вечером, посмотрев в местном кинотеатре широко разрекламированный фантастический боевик «Осада Марса», мы вернулись на теплоход.

— Я заскочу к тебе, если не возражаешь, фантазер.

Через полчасика, ладно? — сказал Виктор и заговорщицки подмигнул.

Он появился, держа в руке жестяную коробку с кинолентой.

— Отгадай, каким боевиком я порадую победителя? — спросил Виктор, потрясая коробкой.

— Финишным боевиком, — отвечал я. — Нас подкидывают в небеса, ты до ушей улыбаешься, из карманов у тебя вываливаются отвертки, реле, контрагайки и все прочее, а я обвил, как удав, кубок, который, как ты точно подметил, переделан из самовара.

— Вот и не угадал. Перед тобою — строго научное кинообвинение. Служителей культа, пользующихся отсталостью народных масс, чтобы одурманивать простаков цирковыми трюками вроде порханья разного рода божеств над глубокими пропастями. Так-то, фантазер.

Он расхохотался, а я, ни о чем еще не догадываясь, спросил:

— Дружище, неужто удалось заполучить какие-то кадры о хождении жрецов по канатам?

— Не заполучить, а заснять самолично, — сказал Голосеев. — Притом в инфракрасных беспощадных лучах.

С ними, как ты знаешь, никакое очковтирательство не проходит. Не зря сказано: все тайное становится явным.

Я удивился:

— Когда ж ты успел, пострел?

— А тогда, у лунных ратников.

Оказывается, как только Властительница Лунного Огня явилась вдруг во тьме, в той стороне, где башня Смерти Луны, дотошный Голосеев незаметно пробрался к «Перуну», навел кинопанораму так, чтобы захватить обе башни, задействовал автостоп на 15-минутный максимум и сразу же вернулся назад. Так вот почему я не обнаружил его рядом, когда подобие сияющего хитона плескалось у ней между крыльями, а лицо сияло белизной с голубыми ободьями вокруг глаз…

— И что же ты, смельчак, понаснимал? — спросил я.

— Снимал не я. Я, как и ты, хотя в меньшей степени, подвержен страстям. Снимал бесстрастный прибор.

И прибор, только не огорчайся, ради бога, подтвердил мою правоту в нашем споре. Все твои гравейросы-гравестосы — красивая несуразица. — Голосеев снова потряс коробкой, как триумфатор сверкающим скипетром из слоновой кости. — Я вчера проявил и только что прокрутил на мониторе. Нет, не разгуливает по канату размалеванная пташечка. Чудес, как я тебе постоянно твержу, не бывает. Она привязана к кольцу, в кольцо продет канат, и ее тянут веревкой от башни к башне.

А чтобы богиня не крутилась, на кольце сооружена удавка, как у воздушного змея. И заметь, фантазер, едва она долетает, ха-ха, долетает, значит, до башни, как сразу же неведомые силы ослабляют канат, приспускают его в пропасть. И все шито-крыто.

— Вечно ты меня разыгрываешь. Но на этот раз ничего не выйдет, отважный пожиратель куй, — сказал я.

— Прошу к монитору, победитель. — Голосеев присел и галантно показал рукою на дверь: — Прошу.

Убедишься собственными глазами, кто кого разыгрывает. Кстати, когда мы приплывем, я собираюсь показать пленку знакомым телевизионщикам. Очевидное — невероятное! Сенсацию трахнем на всю державу!

— Ты умница, Голосеев, — сказал я как можно спокойней, потому что уже разбухал от беспричинной злости. — Ты настоящий естествоиспытатель. Из тех, кто сдирает кожу с живых лягушек, рефлексы созерцает.

А как же иначе распутать тайну живой материи? Режь, кромсай, зверствуй! Но берегись, несчастный натурфилософ, ер величество тайна мстит за насильственные забавы в ее владениях. Даже тому, кто лучше прочих проходит повороты в горах,

Голосеев расплылся в улыбке до ушей.

— Насчет мести загнул ты здорово. А поощряет ее величество небось только за высокопарные выражения?

— Тогда считай поощрением угрозу гибели на линии света и тьмы, — подумав, сказал я. — Не забыл? Всякому, кто узнает тайну Властительницы Лунного Огня.

— Ты обрисовал нечетко контуры призрака, фантазер. Кондрашка должна хватить нечестивца не просто на подступах к вечным снегам, но обязательно в ночь лунного затмения. Сочетание, скажу тебе, редкостное для обитателя равнин. Так что у меня неплохие шансы увеличить количество долгожителей. Вместе с тобою, фантазер. Если не больше прочих рисковать на поворотах.

— Ладно, долгожительствуй, — сказал я. — А мне оставь пленку. Я хочу прокрутить ее один. Без твоих пространных комментариев. Если не возражаешь. И больше не зови меня фантазером. Поднадоело.

Он положил коробку на столик, пожал плечами, ушел.

Иллюминатор заволакивала чернильная темь.

На двух островах, загораживающих гавань Кальяо от свирепых океанских волн, вспыхивали дрожащие огни.

Я взял коробку и поднялся на палубу.

Потрепанный, изрядно побитый «Перун» был надежно прикреплен тросиками к стойкам. Ничего, железный скакун, думал я, восседающие в колесницах наведут на тебя лоск за долгий путь на север.

В кабине, чтобы не привлекать лишнего внимания, я поляризовал стекла на полное внутреннее отражение.

Теперь я остался один на один с проклятой коробкой.

Необъяснимо, но главное, что я вынес из рассказа Виктора, — это чувство стыда, как если бы сегодня я случайно подслушал, что соперники еще перед началом гонки условились — в силу неведомых мне причин нарочно уступить первенство именно «Перуну», так что все наши тактические ухищрения были напрасной тратой сил и нервов. Ситуация хотя и нереальная, но угнетающая.

Угнетающая прежде всего невозможностью что-либо изменить. Комедия окончена. Упал занавес. Театр пуст.

Крысы скребутся под сценой.

Я достал пленку, заправил в монитор и уже потянулся включать, но рука остановилась на полпути.

А зачем мне это? Чтобы убедиться, что Голосеев прав? Но в чем его правота? В том, что лунное чудо подчинено неодолимым законам земной механики? Но зачем мне знать до конца, по какому — железной или алмазной твердости — закону днем и ночью, стаями и в одиночку тянутся в высях над океанами перелетные птицы? Зачем мне знать до конца, почему в детстве, когда мы переехали из деревни в город и не взяли с собою собаку Нерку, она прибежала к нам спустя неделю, отмахав по осенней тайге свыше шестисот километров? Почему в ночь перед последним экзаменом в Автоакадемпю, когда все висело на волоске, мне приснился мой билет со всеми тремя вопросами, и я вытянул наутро именно его? Почему иногда, особенно в лунные ночи, я предчувствую не только извивы и уклоны любой дороги, но и встречные машины за поворотом, за холмом, и не только машины — любые препятствия?

А что, если странные, загадочные, не до конца распознаваемые явления — тоже неотъемлемая часть мировой жизни? Подобно тому как обязательная странность в пропорциях пленительной красоты — частица самой красоты? Может быть, огни космических цивилизаций тогда и гаснут — одни, задуваемые атомными смерчами, другие, стиснутые рациональным бесплодием, когда в них, наконец умирает последняя тайна. Как умирает деревенский дом, покинутый всеми обитателями. Как умирает человек, изгнавший из сердца чудо сострадания и любви…

Я вложил пленку в коробку, вылез из кабины, прошел на безлюдную корму, свесился через перила, разжал пальцы. Плеска внизу я даже не услышал. Что ж, покойся на дне Тихого океана, оскверненная тень Лунной Девы. Пусть все также летит над пропастью Властительница Лунного Огня! Да не опустеет твой дом, Человече!

На другой день я улетел первым самолетом на Кубу, а оттуда — в Москву. Голосеев так и не поверил, что я утопил пленку, даже не просмотрев. Я оставил ему на прощание собственный перевод одной статьи из какого-то затертого журнала. Чтобы сдирателю живой кожи было о чем поразмышлять, созерцая в инфрапанораму одиноких альбатросов над ночным враждебным океаном.

Статья была озаглавлена: Таинственные силы Луны.

«Силы притяжения между Землей и Луной весьма значительны, поскольку оба небесных тела обладают сравнительно большими массами, а расстояние между ними по космическим масштабам невелико.

Словно исполинский магнит, Луна притягивает к себе воды Мирового океана, образуя на его поверхности целую водяную гору. На многих побережьях, и прежде всего в закрытых бухтах северо-западных штатов США, приливная волна достигает высоты 20 метров. У побережья французской Бретани разница в уровне прилива и отлива столь значительна, что силы гравитации приводят в действие большую гидроэлектростанцию.

Однако лунному притяжению подвержены не только океаны, но и континенты. Установлено, что под влиянием Луны они поднимаются или опускаются в пределах 23 сантиметров. Неудивительно, что подобные перемещения могут вызывать катастрофические разрушения в тех местах, где земная кора напряжена.

Не остается без лунного воздействия даже воздушная подушка нашей планеты. И в атмосфере существуют своеобразные приливы и отливы. При полнолуниях и новолуниях атмосферное давление снижается приблизительно на три миллибара по сравнению с другими лунными фазами.

И еще одна закономерность. Хотя отражаемый Луною солнечный свет составляет стотысячную долю всего солнечного потока, устремленного на Землю, тем не менее он повышает температуру земной поверхности на 1/2000 градуса.

Может показаться, что приведенные величины ничтожны, чтобы оказывать какое-то влияние на погоду планеты. Прав ли был историк и естествоиспытатель Плиний, живший в I веке нашей зры, когда утверждал, что полная Луна повышает влажность воздуха и вызывает дождь? Или это обычное заблуждение? Правы ли те, кто твердо верит — а таких людей множество, — что с увеличением фазы Луны погода улучшается?

Долгое время метеорологи старались вообще избегать подобных вопросов. Но вот специальная группа американских ученых всесторонне исследовала 16 тысяч сведений о погоде в 1544 районах США за последние полвека. Прежде всего ебращалось внимание на закономерность выпадения дождей. Оказалось, что чаще всего дожди шли на протяжении трех-пяти дней после новолуния и полнолуния.

Опубликованные материалы вызвали всеобщее недоверие. Однако вскоре пришло подтверждение от австралийских ученых: да, дожди предпочитают лить после новолуний и полнолуний.

Другие исследователи, обработав данные 269 метеостанций, сразу же подметили закономерность возникновения тайфунов с силой ветра свыше 12 баллов. Выводы были обескураживающими. Вероятность подобных ураганов при новолуниях и полнолуниях выше обычной па 25 процентов!..

К сожалению, причины воздействия древней Селены на погоду до сих пор не выяснены. Самая распространенная гипотеза такова. Мировое пространство отнюдь не пустота. В нем движется огромное количество космической пыли, остатки метеоритов и погибших планет.

Не исключено, что часть этой материи улавливается Луной, а затем перекочевывает на Землю — ведь земное притяжение значительно превосходит лунное. Попадая в верхние слои атмосферы и постепенно оседая, мельчайшие космические частицы становятся как бы конденсаторами влаги, сгущаются в облачные массы и в результате — дождь.

Если Луна способна оказывать влияние на движение океанов, земной коры, атмосферное давление и температуру, не воздействует ли она и на поведение животных и людей?

Как, например, объяснить следующее явление. Давно известно, что моллюски открывают створки своих раковин при приливе и закрывают при отливе. За день они фильтруют около 65 литров воды и улавливают свыше 72 миллионов микроорганизмов, которые и служат им пищей.

Первоначально считалось, что движение створок раковин обусловлено перепадом давления воды при приливе и отливе.

Но вот был произведен такой опыт. Нескольких моллюсков перевезли за 1660 километров от побережья и поместили в непроницаемые для света стеклянные сосуды, где были полностью воспроизведены температура и давление воды в привычной для моллюсков морской среде. Затем подключили устройство, контролирующее движение створок.

Поначалу моллюски сохраняли свой привычный ритм: они открывались и закрывались, хотя не было ни приливов, ни отливов. Но ровно через 14 дней случилось невероятное: ритм сместился на 3 часа. Это позволили сделать такой вывод: моллюски открываются и закрываются в точном соответствии приливам и отливам на их новом местонахождении. Иными словами — ритм моллюскам диктовала Луна…

Луна, несомненно, влияет и на поведение некоторых млекопитающих. В лабораторных условиях хомяки всегда гораздо бодрее при полнолуниях и новолуниях, а мыши только при полнолуниях.

ПОЛНОЛУНИЯ И НОВОЛУНИЯ ПОГЛОТИЛИ 900 ТЫСЯЧ ЖИЗНЕЙ. СЛУЧАЙНОСТЬ ИЛИ ЗАКОНОМЕРНОСТЬ?

Это произошло 16 сентября 1978 года в 19 часов 28 минут. Землетрясение с силой 7–8 баллов всего за три минуты слизнуло. с карты цветущий город. Трагедия разразилась в тот самый миг, когда Луна, Солнце и Земля оказались как бы на одной оси и тонкая земная кора одновременно испытывала воздействие масс Солнца и Луны.

Старое поверье гласит: при новолунии и полнолунии опасайся землетрясений. Научно это не доказано. Большинство геофизиков пожимают плечами. Однако существует множество фактов, которые не так-то просто объяснить случайностью.

Обратим внимание на самые крупные землетрясения последних десятилетий:

29 февраля 1960 года: ужасающее землетрясение в марокканском городе Агадир, Под развалинами погибло около 12 тысяч человек. Было новолуние.

2 сентября 1962 года: при сильном землетрясении, продолжавшемся 4 минуты, в Иране погибло около 12 тысяч человек. Полнолуние.

22 мая 1970 года: страшной силы землетрясение значительно изменило весь ландшафт Перу. Катастрофа отняла 60 тысяч жертв. Полнолуние.

28 июля 1976 года: 800 тысяч жителей погибло под развалинами при землетрясении в Китае. Полнолуние.

3 сентября 1978 года: в 6.08 утра самое сильное землетрясение после второй мировой войны разразилось в Баден-Вюртемберге. Множество разрушений, повреждены транспортные магистрали. Новолуние.

16 сентября 1978 года: при полнолунии и лунном затмении страшное землетрясение буквально уничтожило иранский город Табас и свыше 40 окрестных деревень.

Случайности? Суеверия? Или же существует некая связь между земными и лунными силами?

Издревле человечество приписывает Селене таинственные свойства. Луна почиталась не только как богиня смерти и как богиня плодородия. Ее фазы принимали за символы рождения, роста, смерти и исчезновения. Еще древние римляне утверждали, что полнолуние предвещает дожди, а спартанцы начинали войну исключительно в полнолуния.

В основу первого календаря, составленного древними, был положен лунный, а не солнечный год. Давно подмечено, что в полнолуние некоторые люди не могут уснуть. В древности и даже в средние века твердо верили, что Луна может вызывать душевные болезни.

Англичане до сих пор понятие «душевнобольной» выражают словом «лунатик» — от латинского корня «Луна».

Пытаясь выявить воздействие Луны на поведение человека, ученые длительное время наблюдали группу из 50 студентов. Было установлено, что подопытные подвержены резким перепадам настроения с периодом около двух недель. Верхние и нижние «пики» настроения соответствовали фазам полнолуния и новолуния. Более того: в точно таком же ритме у исследуемых колебался и электрический потенциал».

Я оставил статью в каюте Голосеева сгоряча, желая ему досадить, даже не досадить, а укорить друга за непрошеное вторжение в космический покой лунных ратников, и ни о чем теперь так не сожалею, как о своем поспешном бегстве. Меняющие свои очертания башни необъясненного, едва сбыточного не нуждаются в чьейлибо защите. Чудо явлений чрезвычайных умеет постоять за себя…

4. Зеркало в саду.

Над поющим ручьем я рассказал эту историю про лунных ратников скомканно, опуская многие детали.

Собственно, рассказывал я для одной Лерки. И по глазам ее понял: она поверила мне во всем.

— У подобных героических былин один-единственный недостаток. Полное отсутствие вещественных доказательств, — сказал Тимчик и потянулся, как кот. — Пленка утопла, а пузырек с приворотным зельицем…

Не сомневаюсь, он тоже был с отвращением брошен в Тихий океан и посему стал добычей рыб. Они облизывают пробку и получают способность кувыркаться в воздухе. Некоторые даже наловчились пожирать перелетных пташек. Но только в новолуния и полнолуния.

Лерка стиснула голову руками, как от нестерпимой головной боли, хотела что-то сказать мужу, но я ее предупредил:

— Он прав. Сосуд я забыл в каюте теплохода. Тогда, в Кальяо.

— И ты все еще не хочешь, Леруня, верить, что твой супруг ясновидец, — не унимался Андрогин.

— Ас Голосеевым помирились? — как бы не расслышав его, спросила Лерка.

— Мы с ним не ругались. Он приплыл с «Перуном» через месяц. Он клялся, что и в самом деле разыграл меня. Что в коробке была пленка с финишем «Золота инков» и церемонией награждения. Но мне почему-то было уже все равно. Я готовился к «Ожерелью Пиренеев» с другим напарником. С Ашотом Мелкуяном.

На «Серебристом песце».

— Тары-бары-растабары, серебристые песцы, — забавно пропел Тимчик. — Не пора ли нам, пора. Вперед, к мрачной пещере Леркиных тайн! Наши тайны, русские, отечественные, маленько похлеще ихних, перуанских-заокеанских. Но тоже без вещественных доказательств.

«Зря я злоблюсь на Тимчика, — подумал я. — Его привычка все осмеивать, все пародировать, надо всем острить вовсе не прихоть, а жизненная потребность. Это его пища. Без нее он не сможет существовать вообще.

Как не смог бы сочинять свои залихватские статьи в периодике без раскавычивания чужих цитат, без переваривания (и перевирания) чужих мыслей. Он поглощает чужое, а получается вроде бы свое. И в этом, только в этом — секрет несокрушимости кандидата химических наук».

Мы двинулись в путь.

Через полтора часа мы вышли к серному источнику.

Струи теплой шипящей воды били прямо из скалы на высоте вытянутой руки, и крутиться под живительным дождем было наслаждением. Тимчик купаться не захотел — он что-то записывал в блокнот. Здесь мы пообедали. Дальше нужно было подниматься вверх по ущелью Тас-Аксу, В переводе это означает «река белых камней». Лерка перевела удачнее — «белокаменная». По ее словам, отсюда оставалось ходу около двух часов. Следовало поторопиться, чтобы успеть к ночлегу хотя бы в сумерках.

Я шел за Леркой по скользким плоским камням.

Река звенела. Несколько раз я замечал на перекатах быстрые тени рыб. Жаль, что размотать удочку придется лишь завтра. В многоугольнике неба завис недвижно серпоклюв — голубая стрела с двойным опереньем, наложенная на тетиву бледно-бирюзовых крыльев.

Я начал мысленно перелистывать страницы красной ученической тетрадки в клетку, которую дала мне прочесть Лерка в первый же день моего прилета. Лерка сказала, что вызвала меня в Алма-Ату только за тем, чтобы я прочитал эту тетрадь и помог ей в остальном…

«Почему лишь теперь, весной, в апреле, я решаюсь занести на бумагу все то, что следовало записать, притом незамедлительно, еще тогда, прошлым августом.

Ведь недаром говорят, что уже через неделю после какого-либо события его подробности оскудевают в памяти наполовину. Впрочем, я не опасаюсь этого. Те подробности не оскудеют в памяти вовек, хотя случившееся не только Тимчику, но и мне порою представляется сном. Вернее, сном во сне. Как у Лермонтова в стихотворении «Сон», где «в полдневный жар в долине Дагестана» герой видит во сне самого себя смертельно раненным, спящим мертвым сном, а в том, другом сне, он созерцает заснувшую юную деву, которая также грезит во сне («И снилась ей долина Дагестана, знакомый труп лежал в долине той, в его груди, дымясь, чернела рана, и кровь лилась хладеющей стру» й»). Выходит, сон даже тройной, точнее, строенный…

После того как Тимчик поднял меня на смех (слава богу, ему хватило порядочности не трезвонить, как обычно!), я решилась вообще отмалчиваться, даже отца обошла, хотя неустанно, навязчиво думала лишь об этом. В ноябре я не поехала с Тимчиком в Венгрию, промаялась всю зиму в библиотеке над диссертацией, сочинив, к ужасу Тимчика, страниц тридцать, не более.

Говорят, на Востоке существует болезнь с мудреным названием «смертельное томление от воспоминаний».

Человек способен даже умереть от невозможности еще раз пережить наяву событие, врезавшееся в память. Например, последнее свидание перед вечной разлукою…

Теперь поняла: записываю, чтобы оставить какой-никакой документ. Как сказано в «Мастере и Маргарите», рукописи не горят…

Но начну по порядку.

Середину августа я провела в альпинистском лагере.

Мы готовились к траверзу трех вершин, включая пик Авиценны. Сборы проходили нормально. Наш тренер Джумагельдинов был доволен мною. Но. буквально накануне штурма я слегка подпростудилась (тайно поплескалась в ледяном ручье, жара стояла страшенная). Наутро я захрипела, и меня — о ужас — не взяли. Уверена, что Марат Иннокентьевич посмотрел бы сквозь пальцы на легкую простуду, но Цецилия Аркадьевна, эта толстая змеюга с красным крестом, уперлась — и ни в какую. Все-таки улучила момент отомстить за то, что ее Яков Борисович тайно прислал мне двести больших садовых ромашек ко дню рождения, а простодушный Тимчик всех оповестил…

Утром они всемером ушли на траверз, без меня. Я поплакала немного у ручья, опять искупалась и решила в отместку бросить альпинизм до конца моих дней. Во всяком случае, дожидаться их триумфального возвращения через неделю я не собиралась. В конце концов до перевала Трех Барсов спускаться чуть больше суток. Дорога удобная, неопасная. Заночевать можно у слияния ручья с Тас-Аксу. Это немного выше серного источника. А от Трех Барсов легко уехать на машине: раз в день она приезжает к чабанам.

Положив в рюкзак одноместную палатку, спальный мешок, кое-что из еды (точнее, две банки тушенки, хлеб, сгущенку), я оставила на видном месте записку, где объясняла, что по неотложному делу возвращаюсь через Трех Барсов. Этим путем я ходила десятки раз, чаще всего с филфаковцами, сдающими нормы на значок «Альпинист».

Погода стояла изумительная, рюкзак совсем не оттягивал плечи. К заходу солнца я легко спустилась к месту ночевки. Обычно мы разбивали палатки на левом склоне ущелья. Там был удобный выступ на скале, площадка метров шестидесяти, поросшая травою и шияигой, как у нас называют низкорослый горный шиповник.

Утром, на восходе солнца, с выступа хорошо было наблюдать, как лучи пробивают туман по всему ущелью, как внизу сливается узкий пенящийся ручей с большой речкой. Я говорю «большая речка» условно, в тех местах Тас-Аксу не такая уж и широкая: в августе через нее перескакивают с камня на камень.

Я поставила палатку вплотную к скале, поужинала всухомятку и сразу же заснула как убитая.

Среди ночи меня разбудил страшенный грохот. Земля подо мною вздрагивала. Где-то рядом рушились камни. Но вскоре все успокоилось. Кто часто бывает в горах и видит (а еще чаще слышит), как сходят лавины, кто знает коварный норов каменных осыпей, тот не особенно нервничает при подобных звуках даже среди ночи.

И я опять забылась.

Мне привиделась Земля из непомерных космических глубин. В хороводе среди других планет она светилась, словно купол одуванчика. Она пульсировала как живое существо, и по мере приближения к ней… Нет, сначала важно описать, как именно я приближалась к Земле в том сновиденье.

Я сидела в чем-то, похожем на глубокое кресло-качалку, а вокруг цвел диковинный сад. Ветви, листья, лепестки, бутоны неведомых мне растений переплетались так тесно, что представлялись единым цветущим организмом. Куда ни посмотришь, всюду клубящимися волнами простирались к близкому горизонту многоцветные кроны. Странность состояла в том, что по мере удаления они становились все выше, все круче, как будто я оказалась на самом дне пестро раскрашенной воронки, причем чаша горизонта была не выпуклой, как у нас на Земле, а вогнутой.

По краям чаши слабо фосфоресцировало скрученное в жгут сияние, уходящее в отуманенные звездные дали.

Волшебный сад приближался к Земле, несомый тихо крутящимся смерчем, но когда уже обозначились рваные края материков и среди них разводья морей, меня начало охватывать беспокойство. Я показалась сама себе дрожащим язычком пламени среди разгульных ветроворотов Вселенной…

Беспокойство мое усилилось, когда повсюду на лике земном, даже на белых шапках полюсов, стали различимы сотни, тысячи ядовито-синих огоньков. Все они исторгали жесткие прямые лучи, какие испускают ядра звезд.

И явилось припоминание, что мой сад в тысячелетних странствиях по океану вечности. время от времени устремлялся к подобным живым планетам, но, если замечал такие страшные огни, всегда улетал прочь. Я пыталась вызвать в памяти те слова, жесты, заклинания, следуя которым сад избежит опасности, и на могла вспомнить.

По всей оболочке смерча начали проступать коричневые пятна, которые сразу же чернели, пока сад не сокрыла блистающе-черная тьма…

И я проснулась. По крыше палатки били тяжелые капли дождя. Не вылезая из спального мешка, я слегка приоткрыла полог.

Рассветало. Пухлые тучи с грязными разводьями по бокам сползали вниз по ущелью. Прокатился гром. Синоптики, как водится, ошиблись. Ну что ж, придется топать под дождичком, нам не привыкать. Штормовка — защита надежная, а на ногах у меня были ботинки с «кошками» — в них не поскользнешься. Об одном я жалела: еще вчера решила сначала искупаться в серном источнике, а уж потом завтракать. Говорят, можно сбавить вес сразу килограмма на два. Ладно, придется обойтись без купаний. Только вот ребят жалко: каковото им там, на высоте. Наверняка у них завьюжило, притом дня на три, не меньше. В августе погода в горах портится исключительно редко, но уж если испортится…

Я быстро собрала палатку, надела рюкзак и двинулась туда, где от пышного куста боярышника начинался довольно крутой спуск в ущелье. К моему удивлению, сразу за боярышником обнаружилась пустота. Спуска как не бывало. Землетрясением вырвало огромную часть скалы, она рухнула, запрудив Тас-Аксу. Сквозь клубящиеся тучи было нелегко разглядеть, насколько массивна плотина, но я не сомневалась, что Белокаменная прорвет любую преграду. Так просто ее, голубушку, не усмиришь, помню, подумала я, но сразу же резануло как скальпелем: а спускаться теперь где? Я оказалась на карнизе, в западне. Сверху — скала метров на полтораста, без веревки и крючьев делать там нечего. Снизу — пропасть метров семьдесят, попробуй сползи…

Я сняла рюкзак, присела на него. Спокойствие, прежде всего спокойствие. Как поступают в подобных передрягах бывалые альпинисты, ну, например, тот же Марат Иннокентьевич?

— Во-первых, надо набраться терпения и ждать помощи. Она обязательно придет, — сказала я голосом Джумагельдинова.

— В данном случае помощь придет не раньше, чем через неделю, — отвечала я Марату Иннокентьевичу. — Вы вернетесь с покоренных вершин победителями, запросите по рации Город и кинетесь меня искать. Но за это время я умру здесь возле боярышника. С моими запасами еды долго не протянешь, а главное — у меня с собою ни капли воды.

— Можно жевать плоды шиповника и слизывать воду с камней. Даже если нет дождя, утром на камнях проступают капли росы. А уж если льет дождь, проблем с водой никаких. Надо греться у костра, сжигая прошлогоднюю шипигу, и ждать помощи. Наверняка какиенибудь «дикари» пойдут от Трех Барсов вверх, по ущелью, — обнадежил Марат Иннокентьевич.

— Надежды на «дикарей» никакой, — вздохнула я. — Когда погода портится, «дикари» скатывают палатки и возвращаются восвояси.

— В крайнем случае можно разрезать палатку, спальный мешок, даже рюкзак на полоски, связать их морским узлом и попытаться спуститься…

— Марат Иннокентьевич, у меня с собою только консервный нож. Им палатку не разрежешь. Кроме того, я никогда не решусь спуститься и на десять метров по связанным огрызкам, даже если б я нашла в себе силы рвать брезент зубами, — возразила я.

— Тогда остается спокойно сидеть в непромокаемой палатке и все-таки ждать помощи, — сказал после некоторых колебаний Марат Иннокентьевич. — Только без паники и судорожных всхлипываний.

Да, положение было незавидное.

Я взялась за толстую ветку боярышника и немного наклонилась над пропастью: а вдруг все же возможно проползти, как ящерица, средь расщелип. Конечно, без рюкзака. В конце концов его можно просто спихнуть вниз, а потом отыскать среди камней…

Но недаром сказано, что благими помыслами вымощена дорога в ад. Подо мною блестела мокрая отвесная стена.

Справа из скалы, наискось, в мою сторону, нависла глыбина довольно-таки странной формы. Она напоминала часть скрученного в продольном направлении кристалла, расширяющегося к концу наподобие граммофонной трубы. Этот-то расширенный торец, вернее, какая-то часть его, поскольку глыба переходила в скалу, нижним полукруглым основанием упирался в заросли шипиги на моем карнизе. Кристалл в отличие от серой блестящей скалы был тускло-черным, точь-в-точь антрацит. В детстве наша семья жила на Кузбассе, в Осинниках, и я вволю налазилась со сверстниками по шахтным отвалам.

Помню, я обрадовалась необыкновенно. Пусть я прокукую на карнизе даже неделю, но зато я стала первооткрывательницей здоровенного угольного пласта.

А ведь еще неизвестно, насколько уходит эта закругленная глыбина в земные недра. Кто может поручиться, что здесь не целое угольное месторождение!

И это в условиях, когда планете грозит энергетический голод, о чем меня не раз предупреждал Тимчик, когда я по забывчивости забываю погасить свет в ванной. Сейчас каждая тонна угля и торфа на учете, даже старые выработанные шахты вновь начинают задействовать.

Я подошла к торцу, провела рукой по гладкой поверхности. И удивилась. Буквально в сантиметре от угля пальцы наталкивались на невидимую преграду. Более того: тускло-черный торец пласта оставался под дождем абсолютно сухим. Непонятно как, но струи дождя не касались этого угля. Они плавно отклонялись чем-то и соскальзывали вниз…

Само собою разумеется, дальнейшая моя запись никого ни в чем не убедит, но я подчеркиваю: пишу только правду, сколь бы фантастичной ни предстала она из последующих событий.

Я увидела их. Точнее, вначале одного из них. В торце обнаружился золотистый глазок и начал расширяться наподобие диафрагмы фотоаппарата. Как только глазок начал расти, я схватила рюкзак и отбежала к скале, хотя бежать, в общем-то, было некуда, а спрятаться негде.

Из глазка (а он расширился до размеров парашютного купола) медленно вылетел огромный скафандр, примерно такой, как для глубоководных исследований, тускло-черный, как и кристалл. Ростом (длиной? высотой?) он был — вместе с парой нижних конечностей — метров пять, не меньше, диаметр головы (то есть не головы, а скафандра, тут я до сих пор теряюсь) больше метра. Это сейчас я спокойно пишу: пять метров, один метр, но тогда мне было не до вычислений и не до сопоставлений с куполами парашютов. Я вся сжалась от ужаса и бессилия в своей залатанной штормовке, такая навалилась тяжесть, будто я начала окаменевать.

Он вылетел из глазка, который сразу затянулся, сомкнулся. За ним вилась тускло-черная веревка, даже не веревка, а жгут сияния, сгущенного до черноты. Неуклюже переворачиваясь в воздухе, он поплыл вдоль кристалла по направлению к скале и… растворился в ней. Сначала в скале исчезла рука, затем голова, другая рука, туловище, ноги. В общем, он весь исчез, остался только плавно перемещающийся черный жгут. Он нырнул в скалу, как мы ныряем в теплое море, — без видимых усилий.

Потом через глазок выскользнули еще двое — точные копии первого. Они тоже довольно скоро скрылись в скале, правда, в разных местах, но один сразу же возвратился и исчез в помутневшем глазке.

Так они путешествовали туда-сюда часа три, не меньше, и все это время я стояла как полоумная под дождем, у мокрого рюкзака, проклиная свою злосчастную судьбу и отказываясь верить происходящему. Удивляли меня даже не сами антрацитовые чудища — удивляло полное их безразличие ко мне. Они не предприняли ни малейшей попытки познакомиться, ни малейшей.

Да что я говорю: познакомиться. Хотя бы рассмотреть меня. Не червяка, не букашку несчастную, не мерзкую рептилию — меня, самое разумное существо во всей Вселенной, как пишет в своих статьях Тимчик. Я была для них как камень, как струйка дождя, как колючка шипиги — без-раз-лич-на!

— И вы мне безразличны, угольные скафандры, — шепотом сказала я. — Мне все равно, как вы оказались со своим кристаллом в скале. Мне все равно, обитаете вы внутри Земли, как кроты, или пожаловали к нам из небесной преисподней. Можете туда и убираться, я вас не держу.

Меня одолевал волчий аппетит. Я растянула палатку, вскрыла тушенку, честно отмерила полбанки и проглотила с хлебом, почти не жуя. А запила водою из лужицы возле рюкзака.

Все так же сеялся дождь, брели по ущелью тучи, ревела внизу раздувающаяся, подпертая рухнувшей скалой река, и все так же кувыркались возле своей граммофонной трубы скафандрики — так я решила их окрестить. Иногда они появлялись, держа в лапах то несколько спиралей, то серебристые трезубцы с рукоятками в виде цифры 8, то связку шаров, внутри которых плавали другие шары, тоже заполненные шарами, в шарах-то вообще бог весть что, — преимущественно черного цвета.

Так наступил вечер. Стемнело. Я промокла до нитки, но палатка изнутри оказалась сухой, спальный мешок тоже. Я доела тушенку, сняла мокрую одежду, но уснуть никак не могла. Хотела бы я посмотреть на того, кто смог бы уснуть в моей ситуации!

Допустим, вы инопланетяне, рассуждала я. Допустим, у вас сверхважная работа, например, попали в катастрофу и теперь спешно ремонтируете свой корабль, если кристалл и есть ваш корабль. Но ведь корабль могут соорудить лишь высокоразумные существа. Так отчего же вы, братья по разуму, не поможете попавшему в беду представителю рода человеческого? К тому же женщине, притом молодой. Чего вам стоит перенести ее на другую сторону ущелья? Вам, свободным от уз тяготения земного? Опасаетесь последствий контакта? Или, как в рассказе Рэя Брэдбери (которого, к сожалению, недолюбливает Тимчик за то, что тот якобы мистик), мы с вами из несовместимых миров, и наши руки пройдут одна сквозь другую, как две живые тени? Но ведь я трогала ваш кристалл, я чувствовала его упругость, если не его самого, то хотя бы преграды, его стерегущей…

Разбудило меня сияние солнца, сопровождаемое раскатами грома. Было жарко, как в полдень на пляже. Часы показывали половину третьего. Быть не может, чтобы я проспала чуть ли не целые сутки, подумала я, выглядывая из палатки.

Я ошиблась. Стояла глубокая ночь. Но над их кристаллом, над моим карнизом переливался великаний купол, как бы сотканный из солнечных лучей. Я даже видела, как бисеринки дождя соскальзывают по краям золотого сияния, но сквозь купол они не проникали.

Над ночным Тянь-Шанем плескались потоки дождя, молнии перепахивали небо, бормотал гром, а у слияния ручья с Белокаменной взошло маленькое солнце и быстро высушило досуха палатку, штормовку и даже ботинки той, что случайно оказалась под его лучами.

Мой кристалл переменил свой цвет. Теперь он стал фосфоресцирующе-серебристым, а плавно изгибающийся торец был вообще прозрачный, и там, внутри, сквозь радужную перегородку просматривались ветви, листья, лепестки, бутоны неведомых мне растений. Они переплелись так тесно, что казались единым цветущим организмом. Не было верха и низа, не было отдельно пола, стен, потолков — по всем стенам клубились волны многоцветных крон. Странность состояла в том, что по мере удаления в глубь кристалла они становились все выше, все круче, как бы предвещая просторы без края и конца…

Я чуть не вскрикнула от удивления: это был мой волшебный сад, но в чем-то (или чем-то) неузнаваемо преображенный.

Три моих скафандрика (они тоже стали серебристыми) летали над соцветьями, манипулируя своими шарами в шарах, трезубцами и спиралями.

Таясь, как зверек, обдирая лицо, коленки, руки о колючки шипиги, я подползла поближе. Они что-то делали со своим сладостно дремлющим садом, но что именно, понять мне было, видимо, не дано.

Там, где в космических глубинах кристалла смыкались буйные кроны, мерцал сумеречный овал. «Как кружащиеся по своду земному созвездья охраняют покой Полярной звезды, так и кроны стерегут подобие зеркала», — подумала я и сама удивилась прихотливости моей, но и как бы не моей мысли. В зеркале проглядывались сгустки туманностей, завихрения диковинных миров, двойные, тройные звезды, роящиеся планеты, спиральные рукава. Среди этих песчинок вселенского хаоса плавно перемещались серебряные вихри, чем-то похожие на те, что восстают в пустыне Бек-Пакдала (где мы были на практике), предвещая смертоносный самум…

«Чудесный этот сад — двигатель корабля-вихря, — как в озаренье, подумала я. — Почему-то он у них разладился, и они его чинят. Жаль, что я ничем не смогу им помочь».

До сих пор для меня загадка, как мне приходили в голову все те странные мысли, когда я, залитая среди ночи лучами солнца, пряталась в траве, хотя прятаться было не от кого.

Помню, вслед за догадкой о саде-двигателе я начала размышлять, зачем к осени уплотняется среда земной биомассы, перед тем как смениться зимней пустотой. Зачем наливаются соком яблоки, тучнеют нивы, тяжелеют плоды? А что, если эта ежегодная пульсация растительных веществ — залог движения земного времени? — подумалось мне.

И сразу Земля представилась живым зерном в роднике вселенского бытия.

Я думала о высоте небесной, глубине земной, широте и беспредельности мирозданья.

И мирозданье раскрылось мне вдруг, как цветок, колышущийся среди солнечных дуновений.

И как в теле человеческом, во Вселенной все было связано со всем, все отражалось в другом, и другое в себе отражало все предметы, явления, вещества, времена…

И небеса были частью меня, и я — небесами.

Кристалл был посланец непредставимо красивого мира, но почему-то сама мысль о соприкосновении наших двух миров показалась мне таинственно страшной и непостижимой…

Не помню, сколько я пролежала в шипиге, но это были лучшие мгновения в моей жизни.

Пока снопы солнца не погасли и не хлынул вслед за тем дождь.

Я проснулась поздно. Ломило голову, особенно в висках. Дождь барабанил по стенам палатки. Я ощупала рюкзак, штормовку, ботинки. Все сухо. Значит, то ночное солнечное видение было наяву.

В черном кристалле глазок открывался и закрывался: садовники работали.

После обеда, не дождавшись верительных грамот, я уже твердо решила: если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе. В конце концов откуда скафандрикам знать, что я существо разумное. Я должна им это доказать.

Я улучила момент, когда глазок начал расширяться, и с бьющимся сердцем подбежала к торцу.

— Приветствую вас, звездные братья! — завопила я вылетевшему скафандрику и поманила его к себе рукой: — Спасите меня, пожалуйста!

Никакого внимания. Он прошествовал, покачиваясь, по воздуху и растворился в скале как привидение.

«Ну нет, просто так я не отступлю, господа-товарищи звездные садоводы. Я вам не птичка с подбитым крылом, — вдруг озлобилась я. — Мои предки написали «Слово о полку Игореве», «Тараса Бульбу», «Тихий Дон», «Мастера и Маргариту». Они живой плотиною встали на пути кочевых разбойничьих орд с Востока и некочевых монстров с Запада. Мои предки не истребляли народы, продвигаясь к Великой Воде, как это делали ваши Писарро и Кортесы в Южной Америке. Мои предки знали истинную цену дружественным контактам, о чем можно судить хотя бы по их древней пословице:

«Неправдою весь свет пройдешь, да назад не вернешься».

Я вернулась в палатку, вырвала из блокнота несколько листков и нацарапала карандашом: на одном — модель солнечной системы, жаль, что не все планеты вспомнила; на другом — теорему Пифагора — треугольник с тремя квадратами на сторонах, как учили в школе, и модель атомного ядра (я перерисовала по памяти ее изображение с транспаранта над воротами республиканской выставки достижений народного хозяйства); на третьем — ракету и в ней маленького человечка (поразмышляв, точно такую же ракету я изобразила на первом листке — летящей с Земли на Луну).

На четвертом листке еле улеглись два земных полушария. Материки я нарисовала приблизительно, только Австралия и Африка получились сносно. Но зато уж я не пожалела дефицитной импортной пасты для подкрашивания век и всю планету испещрила голубыми огоньками. «Получайте обратно ваш насильственный сон на тему атомных бомб! Попробуйте только не понять, что к чему, — бормотала я. — Разнесу альпенштоком в клочья и расчудесный ваш сад, и вас самих заодно, бесчувственные истуканы!».

Оставшийся листок целиком вместил русскую пословицу, написанную мною латинскими буквами (боюсь, что с ошибками):

NEPRAVDOJ VES SVET PROJDOSH DA NAZAD NE VERNESHSJA!

Захотят — поймут!

Вот так, с альпенштоком и кипою листов, грязная, голодная, но полная решимости наладить проклятый контакт, я предстала перед торцом. Первого же скафандрика, поскольку он, конечно же, не соизволил удостоить меня вниманием, я больно тюкнула по ножище.

И ведь подействовало! Он перевернулся вверх тормашками, приспустился на уровень моей головы, застыл в воздухе, чуть раскачиваясь. Было страшновато, но я приложила листки прямо к черной его головище, поскольку рука его плавала метрах в двух надо мною.

Странное явление: листки точно провалились в его шлем.

Их просто не стало. Он сразу скрылся в глазке, и около часа скафандрики не появлялись вообще.

Наконец один показался, не знаю уж, который из них, подплыл к палатке, где я ждала результатов смелого своего опыта. В лапе у него была зажата лопатка вроде тех, чем пирожное подают, размером, понятное дело, метра три, не меньше. Лопаткой этой начал он осторожно подталкивать меня в сторону кристалла.

— Нечего меня пихать своей железякой, красавец скафандр, — сказала я ему. — Сама пойду к месту переговоров. А коли умела б, как ваша милость, бултыхаться в воздухе, то и полетела б хоть на метле.

Но, как выяснилось, толкал он меня не к кристаллу, а к краю пропасти…

— Думай что ты творишь, звездный зверюга! — кричала я. — Я не могу порхать, как ты! Разобьюсь! А тебе за меня отомстят!

Все же я сумела увильнуть, рванула дикими прыжками по шипиге и спряталась в палатку.

Но это меня не спасло. Видно, они единогласно вознамерились меня погубить, не знаю уж за какие грехи.

Палатка оказалась в воздухе вместе с колышками.

Скафандр опять погнал меня, как скотину безмозглую, к краю карниза. Я попробовала объяснить жестами, что, в общем-то, я не против оказаться на той стороне, но что пропасть для меня неодолима, что нужен канат, мост, все, что угодно, иначе тело мое найдут на острых каменьях внизу, растерзанное хищниками.

Пока я на пальцах пыталась что-то объяснить, он ловко поддел меня своей черной лопатой, приподнял над карнизом, пронес над боярышником и метрах в трех от края пропасти — в воздухе над пропастью! — начал наклонять лопату все круче. И вот я с лопаты соскальзываю…

— Будьте вы прокляты, мрачные пришельцы! — успела прокричать я перед смертью. — Будьте трижды прокляты!

Но в пропасть я не упала. Я соскользнула на что-то упругое, невидимое, чуть дрожащее подо мною.

Помню странное ощущение, нет, не страха. То было сознание собственного унижения, как если бы я внезапно оказалась обнаженной на ученом совете, среди ласково улыбающихся старцев и пунцовых от негодования дам.

Я примерилась было вцепиться хотя бы в ту же гнусную лопату, но изувер отплыл от меня и спокойно наслаждался моим несмываемым позором.

Стыдно признаваться даже самой себе, но тут я опустилась на четвереньки и, как собачонка, да, как затравленная собачонка, поползла, поковыляла, но не туда, к спасению, а сюда, обратно, ведь карниз-то был вот он, рядом. Одной рукой я нащупывала эту подрагивающую подо мною штуку, а сама старалась не смотреть вниз, где шевелился туман.

Но он вернул меня. Лопата, как черная стена, встала передо мной и отодвинула меня от карниза. Я повернулась, заплакала и поползла.

— Ползи, карабкайся, говорящая собачонка, — бормотала я. — Сейчас они выключат это, чтобы позабавиться, как ты рухнешь в пропасть, вон туда, где ревет и перехлестывает через запруду Тас-Аксу. Пусть ревет и перехлестывает. Она сметет завал и сразу вниз, в долину, покатится грозный сель, — грязь, смешанная с камнями и стволами деревьев. Ну и ладно. Пусть тело мое поглотит грозный сель. Чтоб и костей не осталось.

То, по чему я ползла подобно букашке, было на ощупь чуть шершавым, как плексиглас. И немного вогнутым с боков, как если бы я находилась в невидимой большой трубе. Чудилось, что от него исходит розоватое сиянье.

До противоположного склона ущелья ползти оставалось еще порядочно.

Ползти? А почему, собственно, я, Валерия Марченко, должна ползти чьей-то потехи ради? Кто дал мне право, мне, представительнице земной цивилизации, так унижаться неизвестно перед кем, из бог весть каких захолустий вселенских? А может, это беглые каторжники из созвездия Гончих Псов? Как и зачем очутились они со своей черной колымагой внутри скалы? От кого они там прячутся? Почему не показывают своих лиц, если у них вообще есть лица! Почему столь бесцеремонно прогнали меня, заполучив кое-какую информацию на пяти страницах блокнота?

Я поднялась и маленькими шагами, хотя и неуверенно, пошла по воздуху. Сердце билось так сильно, что от его ударов (так мне казалось) и содрогалась невидимая дорожка, по которой я уже шла. Да, шла! А вы уж поступайте со мною как заблагорассудится, ползучие космические гады!

Последние метры были самые тяжелые. Каждый миг я ожидала, что сейчас вот, именно сейчас, пыточных дел мастера меня и прикончат.

Но ничего не случилось. Там, где еле угадываемое розоватое марево упиралось, как в клемму, в обнаженную скалу, я соскочила в шипигу, бросилась бежать вверх по склону, пока не вскарабкалась на знакомую туристскую тропу. Я упала вниз лицом на мокрую траву и нарыдалась вволю.

Когда я пришла в себя и подняла голову, то увидела перед собой своего черномазого избавителя с лопатой.

На ней лежали палатка и все прочее. Вися наискось в воздухе (полноги утопало в земле), он наклонил лопату — вещи соскользнули ко мне.

Я поднялась и сказала:

— От всей души благодарю вас за спасение, звездные кавалеры. Не знаю даже, чем отблагодарить. А ведь долг платежом красен.

Лопатоносец безмолвствовал.

Я заметила рядом, у орехового куста, мокрый красивый цветок, у нас их называют фазаньими хвостами.

Я сорвала его под корень, положила на лопату. Помню, цветок притянуло как магнитом.

— Нюхайте на здоровье этот желто-красный цветок и не поминайте лихом, загадочные садостроители, — сказала я. — Понимаю, что вы при всем желании не смогли бы вручить мне ваших цветов — ведь любой из них размером с наше дерево. Под него нужен не кувшин, а целая цистерна. Зато фазаний хвост вполне уместится в вашем наперстке. И надеюсь, украсит ваш потешный сад. До следующей встречи! Хотелось бы на прощанье услышать звездную мелодию из вашей граммофонной трубы. Явите великую милость, сыграйте!

Дождь совсем перестал. Я смотрела в сторону карниза, куда теперь летел над пропастью награжденный цветком мой спаситель. И вдруг поняла, на что похож тускло-черный, расширяющийся к торцу кристалл.

На смерч. На вихрь. На столбовой ветроворот, как их называли в старые времена. Правда, большая часть смерча — в этом я была, непонятно почему, уверена — покоилась в скале, но, подобно тому, как по обрывку фотографии (а мне случалось их рвать!) узнаешь любимое лицо, так и я сразу распознала лик смерча.

Как же мне хотелось пить! Я слизывала капли с блестевших ореховых листьев, ощущая, как в меня вливается жизнь.

Тут раздался грохот, как при сходе лавины. «Ничего себе мелодийка звездная», — улыбнулась я сама себе.

Черный смерч исчез, будто его и не было. Вместе с карнизом. На том месте рушились глыбы. В центре скалы зазияло огромное отверстие.

Когда грохот двинулся вниз по ущелью, я поняла:

Белокаменная разорвала свои цепи.

Через день я была в Городе…».

5. Подпирающие небо.

Мы шли правым берегом Тас-Аксу. Склоны ущелья — метров на тридцать вверх — были ободраны, искорежены, будто вспаханы мотыгами исполинов. Ни деревьев, ни кустарника, лишь кое-где зелеными заплатами пробивалась молодая трава да валялись изуродованные стволы елей с начисто содранной корой. Приходилось огибать камни величиной со стог сена — их приволок сель. Житель равнин никогда бы не поверил, что говорливая безобидная река может натворить такое.

Но я-то еще мальчишкой видел в краеведческом музее желтые фотокарточки начала века, где Город был за несколько минут сметен с лица земного такой же разбушевавшейся речушкой. Не пострадал лишь деревянный многоглавый собор, возведенный без единого гвоздя гениальным строителем Зенковым. В этом-то разноцветном узорчатом храме, похожем на Василия Блаженного, и размещался музей, когда я был мальчишкой.

Всю неделю после приезда раздумывал я над Леркиной красной тетрадью. Что-то тревожило меня в этих кое-где тщательно зачеркнутых строчках, наспех набросанных ее пляшущим почерком. До конца я так и не смог определить свое отношение к ее сумбурной исповеди. Я слишком хорошо знал Лерку, чтобы задаваться вопросом: верить или не верить. Даже если она предложила игру, то одну из тех игр, что реальнее самой жизни. Беспокоило что-то другое…

«Допустим, путешественники по Пространству или по Времени сбились с пути, — размышлял я. — Оказаться они могут где угодно, об этом размышлял еще русский философ Федоров, учитель Циолковского. Действительно, при пространственно-временном переходе всегда есть риск очутиться хоть в жерле извергающегося вулкана. Они оказались в скале. Допустим, земля и воздух для них в равной степени чужеродны, причем не существует даже границ перехода от твердого к газообразному, поскольку их собственная среда обитания совершенно другая. Отсюда скафандры. Далее. При всей парадоксальности Леркиной мысли, что сад в кристалловидном корабле-вихре представляет собою единый живой организм-двигатель, я готов был согласиться и с этим, хотя смутно себе представлял механику подобного движения. Но как бы они ни двигались, в какой бы среде ни обитали, почему эти, несомненно, высокоорганизованные создания не пожелали объясниться?».

Да, вот это-то меня и тревожило: почему они не захотели вступить в контакт? Неужели мы такие уж примитивные твари…

«А лунные ратники, — вспомнил я. — Разве их не считают примитивными? Туземцы, дикари, погрязшие в суевериях, — это слова самого мэра, выходца из их же племени. А ведь не кто другой, как мэр рассказывал, что в ветхом дворце вождя на большой каменной стене выдолблен календарь, где помещены все солнечные и лунные затмения за несколько прошедших тысячелетий и еще на тысячу лет вперед. Что по этому календарю высчитывается ход всех планет солнечной системы, включая, например, Нептун, открытый человечеством лишь в прошлом веке. Что жрец накануне прилета Лунной Девы катает по деревянному блюду медный шар с изображением лунных морей, в том числе и тех, что на обратной стороне Луны. Что их кладбище охраняют с незапамятных времен каменные идолы с глазами и пупками из магнитного железа — возможно, тайна магнита была здесь проведана задолго до китайцев. Кому интересны их предания о многотрудных перелетах среди звезд в крылатых сосудах, начиненных ртутью и неведомым «жидким магнитом»? Кто заинтересуется тем, что они вообще не болеют раком? Кто вступит, наконец, с ними в контакт? С ними, с нашими земными братьями, не унесенными галактическими вихрями в забвенье вечных звездных снегов? Почему они нам неинтересны?».

В ущелье заползали сумерки.

— Поднажмем, восседающие в колесницах, — сказала Лерка. — Ты, Тимчик, смотрю, совсем из сил выбился, это тебе не статейки ловко стряпать. Но ничего, вон за тем поворотом надо перебраться через реку, взять еще один подъемчик — и мы у цели. Утром оттуда любоваться ущельем — ничего сладостней не придумаешь.

— Все в мире сладости уже слизнули до нас другие, — буркнул Тимчик.

Подъем мы одолели около девяти. Было уже. темно.

Мы наломали сухого хвороста, развели костер. Пока Лерка готовила ужин, мы с Тимчиком поставили их палатку под огромной елью, а свою я разбил метрах в тридцати, в кустах орешника.

Перед тем как вернуться к костру, я все же натянул свитер: вдоль ущелья поддувал довольно прохладный ветер. Звезды висели низко. Невидимая, перекатывала внизу камни река.

— А что, братья по разуму, спрыснем коньячком завершенье паломничества ко святым местам, — задребезжал привычно Андрогин и уже отворачивал, отворачивал крышку. — До дыры инопланетной отсюда небось рукой подать, а, женушка? Ежели рука длиною метров триста с хвостиком, да?

— Напрямую здесь втрое меньше. Мы по правую сторону ущелья, а карниз был на левой. Солнце взойдет — я тебя разбужу, засоня, и сам все увидишь, — отвечала Лерка. Я позавидовал ее спокойствию.

— Покуда солнце взойдет, роса очп выест. Слыхала такое, богиня-филологиня? Я тоже поднатаскан в пословицах, обожаю плоды народной мудрости. И поступлю мудро, отметив себе двойную дозу пятизвездочного. Нет возражений? Принято единогласно. Устал я сегодня зверски. Отвык передвигаться на своих двоих. То ли дело автомобильчик!

Он опрокинул почти полный стакан, начал торопливо жевать мясо, но и жуя, не переставал балабонить. Слова вылетали из-под ег о чудовищных усов, как пена изпод водометного катера.

— В другой раз, глубокочтимый месье Таланов, пожалуйста, к нам на «Серебристом песце». Будем по горам ездить и охотиться на круторогих баранов. По горам, по долам ходит шуба да кафтан. Муж с женой бранятся, да под одну шубу спать ложатся. Завтра высеку эту мудрость на скале. Латинскими буквами.

Примерно через полчаса, после третьего тоста (он пил здоровье прекрасных дам), Тимчик был готов. Хотя и не верилось, что настолько, чтобы ползти к палатке, приговаривая: «Кто утром на четырех, днем на двух, вечером на трех…».

Прежде чем влезть в палатку, он повернул к нам голову и проговорил достаточно внятно:

— Я усну, а вы тут немного поразвлекайтесь… гм… разговорами. Словопрениями, так сказать. Но глядите, не угодите в пропасть, не то придется обоих спасать, однокласснички.

Уже через минуту тишина огласилась блаженным Тимчиковым храпением.

Мы молчали долго. В костре сгорали и рушились фантастические строения. Я подбросил охапку ветвей.

— Не обращай, пожалуйста, на него внимания.

И не злись на него, — сказала наконец Лерка. — Он любит поговорить, быть в центре любых событий.

— Он много чего любит, — сказал я.

— Прежде всего он любит меня. Без памяти. Как никто никогда меня не любил. Никто и никогда, — сказала твердо она.

— Никто и никогда, — согласился я. — Кроме того, он человек слова. Он сдержит обещание, чего бы это ему ни стоило. Благоговею перед теми, кто не нарушает обещаний.

— А я жалею тех, кто, заполучив обещание, ни с того ни с сего бросает свой дом, институт, друзей детства и, ослепленный ревностью, исчезает на целых два года. Так что ни слуху ни духу. А потом вдруг возвращается к своему любимому деревцу в надежде, что не сломана ни единая веточка, — сказала она и закрыла глаза.

— Таких мерзавцев нечего жалеть, — сказал я. — Завидя такого субъекта, даже если он не один, а в окружении друзей, надо влепить ему пощечину, вцепиться в волосы, обозвать позаковыристей и сразу же умчаться на попутном грузовике. Кое-какие словечки полезно кричать уже из кабины грузовика. Чтоб слышала вся округа.

— Ладно, Таланов, не будем ворошить веток. Голова немного кружится. Давай выпьем еще вот постолечку. — Она показала ноготь мизинца. — Ты знаешь, я пью дватри раза в году.

— Я тоже этой привычке не изменил, — сказал я с ударением на последние два слова. Мы тихо содвинули стаканы. Лерка сказала:

— Во всем есть сокровенный смысл, даже в горестях.

Вот шла я сегодня и думала. Я думала: в сказке для двоих с хорошим концом ты не увидел бы лунных ратников, а я — волшебный летучий сад. Жаль, что ты выбросил склянку с отваром… того цветка, о котором ты рассказывал…

— Гравейроса.

— С отваром гравейроса. Дело не в вещественных доказательствах, здесь Тимчика подводит его рациональность, да, он голый рационалист, это его недостаток.

Я хотела бы глотнуть твоего снадобья, чтобы во сне увидеть Лунную Деву.

Я сходил в свою палатку, принес ей сосудик из обожженной глины и положил на протянутые ладони.

— Дарю навеки, Лунная Дева, — сказал я. — Хотя ты и без гравейроса прошла над пропастью.

Она поднесла ладони к костру, долго разглядывала подарок. Вытянула пробку, лизнула ее, зажмурилась, замотала головой.

И опять мы надолго замолкли.

— Пропасть… пропасть… — в задумчивости повторила Лерка. — Помнишь то место, где они кажутся мне посланцами непредставимо красивого мира, но мысль о соприкосновении таинственно страшна и непостижима? Той ночью у меня в сознании выплыла не помню где читанная фраза: «Между нами и вами утверждена великая пропасть, так что хотящие перейти отсюда к вам не могут, также и оттуда к нам не переходят…».

Что ты думаешь о красной тетрадке? Допускаешь, что я все придумала, от начала до конца? По неумелости не связав концы с концами?

Я объяснил, как мог, все, что думал на сей счет. Кажется, ей пришлась по душе мысль, что для них не существует наших пространственных условий.

— Лучше бы, Таланов, оказаться на карнизе тебе.

А мне у лунных ратников, — неожиданно заключила Лерка.

Она снова извлекла пробку из сосудика и понюхала.

В свете костерка ее русые волосы отливали медью. Она пристально посмотрела на меня.

— Пахнет вечными снегами. Как тогда, на леднике Туюксу…

В восьмом классе, впервые поднявшись на Туюксу, мы, помнится, долго разглядывали в подземной лаборатории ледовый керн — тонкий столб льда длиною метров в сорок. Как на срезе дерева, на нем пестрели годичные знаки — нет, не десятки, не сотни, а тысячи полосок.

Кое-где стояли маленькие деревянные таблички с приклеенными бумажками, и на бумажках тушью от руки:

ДОГОВОР ОЛЕГА С ГРЕКАМИ… РАЗГРОМ ХАЗАРСКОГО КАГАНАТА… БИТВА НА ПОЛЕ КУЛИКОВОМ… СМУТНОЕ ВРЕМЯ… ПЕРЕХОД СУВОРОВА ЧЕРЕЗ АЛЬПЫ… БОРОДИНО… СМЕРТЬ ПУШКИНА… ОБОРОНА СЕВАСТОПОЛЯ… ПУТЕШЕСТВИЯ ПРЖЕВАЛЬСКОГО… ЦУСИМСКОЕ СРАЖЕНИЕ… ПОДВИГ ГЕОРГИЯ СЕДОВА… ПОДВИГ ЧКАЛОВА… ПОДВИГ ГАГАРИНА…

Таблички поставил одноногий старик гляциолог, похожий на волхва. Последние тридцать лет он безвылазно жил среди вечных снегов, рисовал акварели — фиолетовое небо, звезды, льды, слепящие взрывы лавин — и даже умудрялся кататься на лыжах.

У самого края керна мы с Леркой отыскали свой год рождения. До этого нам и в голову не приходило, что время что-то оставляет про запас: тают льды, уплывают вешние воды, ветер сдувает лепестки цветущих лип, умирают в земле опавшие листья. Все исчезает, чтобы явиться вновь, бесконечно повторяясь. Оказывается, не все. Я из-за дерева бросаю в тебя снежок, а он пересекает линию света и тьмы и становится частью этого керна вместе с омертвевшими каплями из недопитого бокала Моцарта. А в твоем альбоме остается листок пирамидального тополя, под которым мы впервые поцеловались. Меняю все блага мира на полузабытую июльскую радугу, под которой ты бежала ко мне с букетом ромашек…

— Я тоже для тебя кое-что припасла, — сказала Лерка. — Сейчас достану из рюкзака.

Это был черный, скрученный, утолщающийся к торцам предмет размером с гантель. Удивляла его легкость, почти невесомость.

— Правда, он напоминает смерч? — спросила Лерка. — Я нашла его в рюкзаке наутро после… после того селя. Я назвала его смерченышем. Я сразу стала думать, что смерченыш — подарок от них, от скафандриков. Сувенир, что ли. Я никому его не показывала, хватит с меня издевательств Тимчика. Считай смерченыша ответным даром, восседающий в колеснице.

— Значит, всю зиму ответный дар так и пролежал в рюкзаке? — удивился я. — Ты все же выучилась долготерпению. Похвально. Представляю, чего это тебе стоило.

Она усмехнулась:

— Не издевайся, Таланов. Я его, конечно же, десятки раз вертела, как мартышка очки. И молотком по нему стучала, и щипцами пробовала, даже подержала немного над газовой горелкой. Ничем его не возьмешь.

Ни единой отметины. В воде не тонет, в огне не горит.

Я притворно вздохнул.

— Догадываюсь, чего ты от него добивалась молотком да клещами…

— Как чего? Должен же быть в этой тайне некий смысл, некая польза, потому что тайна… — Тут она запнулась.

— Польза — а зачем? — спросил я. — Какая польза, например, жителям Хиросимы от раскрытия тайны атома? Там даже тени расплавились. А тысячи ослепленных зверей и птиц, несущихся прочь от термоядерного смерча в пустыне Сахаре. Об этом мне рассказывал очевидец, причем во всех подробностях.

— Замолчи, Таланов, сейчас же замолчи, — зашептала Лерка.

Но я сорвался.

— Вот так и у тайны любви хотят вырвать пользу.

Вырвать, выдрать с мясом! Клещами и молотком! Над газовой горелкой! У любви, что правит солнце и светила, как сказано в «Божественной комедии»…

Она упала головою мне на колени и беззвучно зарыдала.

— Таланов, что ты сотворил, Таланов, — выдыхала она. — Ты променял меня на коллекцию мертвых «Серебристых песцов». Ты несешься на них по всем дорогам мира, ты так бессмысленно несешься! Апо обочинам ползают голодные дети! А под колесами хрустят кости живых лисиц, неоперившихся птенцов, панцири черепах!

Для тебя днем и ночью заливают асфальтом милую Землю, скоро деревья останутся только в стенах разрушенных храмов да на неприступных кручах. Вы сметаете на пути все живое, железные роботы, восседающие в колесницах! А везде запустелые деревни! А в реках исчезает рыба! А уродов рождается все больше! Но вы слишком быстро летите, вам ничего не видно! Ничего!

Ничего!

— Ничего, ничего, успокойся, — погладил я ее по плечу.

— Ничего ты не понимаешь. Даже наш город, наш лучший в мире город утопает в ядовитом тумане, с гор видно только телебашню, а раньше мы с тобою любовались из нашего сада желтыми берегами реки, это за семьдесят километров от города! Где тюльпаны? Отступили, уползли высоко к снегам! Где наш сад? Когда он цвел, его было видно с других планет! Знаешь ли, где он, наш сад? Наш сад вырубили! А помнишь, что мы делали в нашем саду, когда ты, гордость школы, знавший наизусть всего «Евгения Онегина», еще не предал ни меня, ни-себя?! Таланов, что же ты делаешь, Таланов?

— Ничего, ничего, — только и повторял я.

…В те времена, когда бушующее весеннее пламя нашего сада было видно с других планет, мы всем классом иногда готовились в его густой траве к выпускным экзаменам. Школа была рядом, в четверти часа ходьбы.

В конце апреля трава вытягивалась уже по пояс. Около полудня тени яблонь прятались к стволам, пчелы зависали в жарком воздухе, как в патоке, и когда ребята начинали раздеваться до трусов, девчонки дружно краснели: все были тайно друг в друга влюблены. В своих светлых простеньких платьицах они казались нам верхом совершенства.

Обычно мы засиживались в саду до заката. Расходились поодиночке, но все знали, что, если исчезла Надя Шахворостова, значит, вот-вот заторопится домой Вовка Иванов. И впрямь: он вдруг вспоминал, что обещал отцу натаскать в бочку воды для полива.

Однажды получилось так, что мы с Леркой уходили последними. Солнце погружалось в красные просторы заречных песков. Из станицы — так по-старинному назывался наш пригород, где в добротных хатах с расписными воротами жили потомки семиреченских казаков, — сюда, в предгорья, подымался запах кизячного дыма: хозяйки готовили ужин. Я начал собирать наши тетради, когда услышал откуда-то сверху Леркин голос:

— Глянь, какие горы. Они как будто ползут вслед за солнцем.

Она забралась на верхушку цветущей ветвистой яблони. Я подошел к стволу и снизу, из травы, впервые увидел ее в с ю. Я увидел розовые ступни с тонкими длинными пальцами, как на картинах художников Возрождения. И ободочки мозолей па пятках, просвечивающие светлой янтарной желтизной. И острые, начинающиеся округляться колени. И эту неправдоподобную узкую, ослепительно белую полоску трусов там.

И мерно вздымающуюся и опускающуюся чашу живота.

— Слезай вниз, ты разобьешься, — прерывающимся голосом почему-то выкрикнул я.

Она зажала платьице меж колен и молчала. Тогда с бешено колотящимся сердцем я, сбивая» дучки, полез вверх.

Левой рукой она держалась за тонкий ствол, а правую протянула к горам, так что локоть был там, где только что скрылось солнце, пальцы же касались пика Абая в сияющих вечных снегах.

— Эти каменные великаны в своих снежных плащах всегда будут смотреть на звезды, — говорила она. — Даже если земляне улетят к другим мирам, все равно горы останутся… Но знаешь, чем они расплачиваются за бессмертие?

— Лерка, — в отчаянии сказал я и снял травинку с ее русых, чуть вьющихся возле висков волос.

— Они расплачиваются неподвижностью, и нет ничего печальней неподвижности, — вздохнула она. — Ой, у тебя кровь у ключицы. Давай полечу.

Я видел, как влажно блеснули ее зубы, как кончиком розового языка она послюнила палец, чье прикосновение меня обожгло. Ветка у нее под ногою хрустнула, подломилась, я невольно обнял ее свободной рукой за спину и вдруг почувствовал ее всю. Волна дрожи поднялась у нее от живота к прижатым ко мне грудям. Я целовал ее плечи, родинку ниже уха, завитки волос, трепещущие крылья носа.

Наша яблоня тихо приподнялась над звенящим садом и, как только что сотворенная планета, содрогаясь, поплыла средь бессмертных небес.

И лунная река затопляла уменьшающуюся Землю, брызжа и прорезая воздух.

И вскипали порывы ветра клубящихся дуновений вселенских.

И от непостижимого блеска открыть я не мог глаза.

— Таланов, что ты делаешь, Таланов? — только и спрашивала она.

— Ничего, ничего, — повторял я.

…Догорел костер.

В полночный час в глухих горах Тянь-Шаня лежал я в тридцати шагах от той, что меня обнимала в яблоневом саду. Ее муж храпел, но это ее уже не так раздражало, как в первые годы после свадьбы. А сама она свернулась калачиком рядом с храпящим благополучным мужем и думала о другом человеке.

О человеке предавшем. И ее. И яблоневый сад.

И обмелевшую дивную реку. И свой дом запустелый в станице, где уже не мычат коровы, и не горланят петухи, и у ларька под обрывом не вспоминают войну инвалиды: люди добрые ларечек снесли, механизмы обрыв заровняли, обрели инвалиды долгожданный покой.

Даже мать свою предал тот, кого она обнимала. Даже мать, о которой он думал, что она будет жить вечно.

Но ошибся, хотя ошибается редко, и в июльском черном пекле, на кладбище, далеко за городом, когда мать уже опускали на полотенцах туда, он выл как зверек, вымаливая чудо перед хмурыми вечными снегами. И не вымолил, и опять предал — теперь уже память о матери, предал за сребреники в австралийской гонке, за пластмассовые крылья славы, за коллекционирование диковинных стран, за бешеную жизнь, где терялось представление о времени, так что предавший все и вся даже к могиле матери припадал не каждый год.

И ведь ни разу, ни единого разу не посетила его спасительная мысль: а куда ты спешишь? бежишь — от чего? от родимых пенат и могил? от пресветлых лесов над излуками северных рек? от древних святых городов? А что, если реки мелеют, и зверье исчезает, и редеют леса, и нс слышно в деревнях девичьего смеху — только из-за одного тебя? Ты, один только ты в ответе за все. Земля и небо без тебя мертвы. Останься ты здесь, возле той, что тебя обнимала в яблоневом саду — и не висел бы над городом серый туман, и тюльпаны цвели бы у крайних домов станицы, и фазаны, как прежде, садились бы на крышу школы, и бушующее весеннее пламя нашего сада было б видно с других планет. Так не дай захиреть, Человече, ни племени Лунных, ни племени Ратников Земных!

В полночный час в глухих горах Тянь-Шаня стали смутно высвечиваться окаемки вершин, подпирающих небо. То свершалось шествие луны. За шестьдесят восьмым камнем от слияния ручья с Тас-Аксу, вверх по ущелью, проснулась в норе рысь. И сразу почуяла запах зайца, притаившегося меж корней серебристой ели.

И заяц почувствовал на себе рысий взгляд, просветивший, как луч, скалу и корни серебристой ели, вскочил и кинулся вверх по склону, поближе к людям, которые спали в двух палатках, вернее, спал лишь один и страшно рычал, отпугивая рысь.

Старая серебристая ель очнулась от темного забытья. От корней вверх по ветвям торжественно двинулась влага, притягиваемая луной. Ель вспомнила, как пятьсот семьдесят семь лун тому назад под нею поллуны прожил в палатке седобородый человек. Днем он спал, а ночами просвечивал ее лучами, приятно щекотавшими ствол и ветки, и с той поры всякий раз, когда над горами показывается Брат Луны, такой же круглый, но маленький и красноватый, от Брата исходят те же приятные лучи. Их посылают из холодных крон неба живущие в горах на Брате Луны серебристые ели.

А в старом двухэтажном доме работы гениального строителя Зенкова, в четырехстах восемнадцати метрах от многоглавого, похожего на Василия Блаженного собора работы гениального строителя Зенкова, встающая за горами луна разбудила правнучку Андрея Павловича Зенкова, которая была еще и внучатой племянницей знаменитого академика, всю жизнь проведшего за сравниванием спектрограмм серебристых елей и лучей от других планет. Правнучка гения сама уже была прабабушкой, но умирать не собиралась, пока не допишет «Историю семиреченского казачества в песнях, легендах и поверьях», которую она собирала по крупицам без малого восемьдесят лет. Она ужасно гордилась своей «Историей», а еще больше тем, что один из ее учеников, знавший в школе всего «Евгения Онегина» наизусть, вышел в люди, стал знаменитым на весь свет, но и став знаменитостью, не забывает свою учительницу истории и уже наприсылал ей открыток, сувениров и книг из сто одной страны. Этот ее любимый ученик был единственным, кому бы она, не раздумывая, передала из рук в руки все восемь томов «Истории семиреченского казачества в песнях, легендах и поверьях» и тридцать три тысячи сорок одну карточку с выписками, чтобы затем спокойно отдать богу душу, но ученик не появлялся у нее уже много лет. Глядя из старинного полукруглого окна на подступающую с той стороны к пику Абая вотвот обещающую засиять во всей красе над городом луну, племянница академика, сама не зная почему, прониклась уверенностью, что в следующий четверг ее знаменитый на весь свет ученик непременно явится к ней с любимым ореховым тортом и двумя морскими свинками в клетке из дерева секвойи. И она решила сегодня же вечером подкрасить волосы к его приходу, чтобы не столь была заметна седина над высоким породистым лбом.

А знаменитый ученик внучки, племянницы и прабабушки лежал в палатке, смотрел на высвечивающиеся окаемки вершин, подпирающих небо, и мысли одна другой прихотливей проносились и гасли перед ним, как проносятся и гаснут августовские летучие звезды. Хотя то, что ему пришло на ум о рыси, зайце, серебристой ели, о Зое Ивановне, не было мыслями как таковыми.

То были догадки, граничащие с уверенностью, причем облаченные в рельефные картины. В старину это называлось видениями, а в наши времена — явлениями чрезвычайными.

«Чрезвычайные явления вовсе не чудо, — спокойно подумал, вернее, увидел я. — Ибо чудо — вся Вселенная. Смысл ее безграничности в том, что нет границы возможного и невозможного, граница, чисто условно, проведена нашим слабым разумом, и мы с незапамятных времен ее отодвигаем, планомерно повышая уровень возможного. Но уже теперь, хотя и немногим, ясно, что конечное и условное не может противостоять безусловному и бесконечному».

Край луны показался над зазубринами пика.

И опять я подумал, у в и д е л, что они, антрацитовые пришельцы из кристалловидного вихря, — никакие даже не пришельцы. Заурядные звездные странники, состязатели, светогонщики. Зря обижалась Лерка, что они, мол, Контактом пренебрегли. Он им не нужен вовсе. Им не нужны наши знания, наша история, наши боли, муки и радости, наш многотрудный опыт созидания добра. Они другим заняты — выигрывают вселенские гонки, дерутся за желтые или какие там скафандры лидеров. Мо-лод-цы! Мо-лод-цы!..

В полдневный жар у разлившейся горной реки сидит на валуне старый согбенный креол. Завидя нас, он показывает рукой на противоположный берег: надо, мол, переправиться. «Давай перебросим старичка, — говорю я Голосееву. — Все равно нам придется ползти по дну не быстрее краба». Взяли старикана. Задраились. Тянем-потянем поперек русла, камни бьют в бок «Перуна», желтая вода за стеклами. Старик рыдает, совершая какие-то замысловатые жесты, потом начинает гортанно причитать. Не понимаем ни слова, но догадываемся: заклинает духов. Выбираемся на берег. Дверцу настежь. Молись на белых богов, погрязший в суевериях человечек. Благодаришь? Не за что, чао, ауфвидерзеен, гуд бай, покедова! Что ты там суешь? Книжицу из листов папируса? На память? Спасибо, удружил! — «Таланов, время, время поджимает, плакали наши льготные полторы минуты!» — морщится Голосеев. Ладно, за книжицу спасибо. Получай-ка модель нашего суперзнаменитого «Перуна». Нет, не электро, те для птиц поважней. Обычную, в любом магазине игрушек легко раздобыть, там, внизу, во тьме. Чего ж ты бухаешься в ноги, дедушка, держи еще одну, пусть правнуки играют. Витя, газуй! Мы еще им покажем, «Пеперудам» и «Везувиям»! Давай. Шай-бу! Шай-бу!

Не сорвись на вираже! Держись! Эх, пронесло! Ура!

На этапе мы вторые! Значит, шансы еще есть! Да брось ты меня стискивать! Чего мусолишь щетиной? Лучше поищи книжицу старикову. Как так не можешь отыскать? Завалялась? Где-то выпала? Постой, постой, я вчера листал на ходу. Там спирали, закорючки, какието штуковины вроде фаз луны и что-то еще такое несусветное… Чего-чего? Может, секрет гравитации? У кого, у этих? Которые в штанах из шкуры ламы? Извини, брат, нас на пушку не возьмешь!

— А как они все-таки затащили на гору тот обтесанный камень, помнишь? Ты сам прикидывал с логарифмической линейкой — в нем полторы тысячи тонн…

Несколько дней дуемся друг над руга. Болваны. Недоноски. Ладно, не то еще встретим. И впредь будем умней. Ура! Гонка наша! Молодцы! Мо-лод-цы! Теперь отдохнем. Ну, славно по горам прокатились!

Прокатились славно — мимо секрета гравитации…

Так и скафандрики: наладили двигатель — и прогромыхали в молнии мечущие, опаляющие взор миры.

И раскрылась во всем блеске и величии луна. В полночный час в глухих горах Тянь-Шаня я очнулся, ворочаясь с боку на бок, потому что в сердце мне уперся твердый край смерченыша. В тонком лунном луче, случайно прорвавшемся сквозь щель палатки, смерченыш серебристо засветился. Я взял его двумя пальцами и поразился: и без того странно легкий, он как бы вообще потерял вес. Я расстегнул палатку, вылез в лунный поток.

В лунном потоке вокруг смерченыша восстало сияние, усеянное отрогами туманностей, медленно вращающимися спиралями, двойными, тройными звездами, роящимися планетами. Я оказался как бы под куполом чужих небес, сжатых до размеров кроны яблони. Надо мною в подернутой дымкою сфере светились жгуты таких же смерченышей. Они прокладывали пути к неведомой цели.

Осененный догадкой, я прикрыл смерченыша ладонью. Чужесветный купол погас. Я взял смерченыша двумя пальцами, как берут кораблик перед тем, как пустить в ручей, протянул руку и разжал пальцы.

Он завис в воздухе.

Он не двигался.

Какие-то неуловимые изменения стали совершаться в залитых луной окрестностях. Сначала земля под ближними кустами, затем холмы над ущельем, затем и дальние вершины гор начали проясняться, осветляться, делаться все прозрачней, ослепляя хрустальной прозрачностью и чистотой. Я невольно зажмурил глаза, а когда вновь открыл — белозорньш стал весь шар земной.

Сквозь него просвечивали звезды другой стороны планеты, стерегущие покой брата Полярной звезды — Южного Креста. Здесь, на ночной стороне, фосфоресцирующими медузами шевелились города. Между ними, как ртутные капли, катились огни самолетов, поездов, пароходов в извивах рек. Вулканы подпирал белокипеиный пламень магмы.

Освещенная Солнцем чаша Земли исходила водным голубоватым светом. Как тогда, в детских полузабытых видениях, вновь завис я жаворонком над полем цветущего клевера и отчетливо, до мельчайших подробностей, различал с высоты:

И китов в океанах,
И змей средь барханов в пустынях,
И стрелу, рассекавшую свет и тьму вдоль хребта Карабайо,
Древнечтимые города, что дремали в сумраке волнородительных вод,
И мосты через пропасти,
И хлеба на полях отступающих в вечность ужасных сражений,
Лепестки космодромов,
Изгибы изящных, как арфа, плотин,
И в степях суховейных — распускающиеся тюльпаны,
И влюбленных в садах,
И детей, что вели разговор с облаками, китами, космодромами,
Суховеями, лебедями, драконами, василисками и васильками,
Все увидел я, имя чему — Человек.
И восславил я, жаворонок звенящий,
Полноту, полногласье, нескончаемость бытия.
Но повсюду, везде, повсеместно —
В океанских пучинах, в ущельях, в пустынях, в снегах,
Глубоко под секвойями, елями, лаврами, пальмами, мхами,
За стальными скорлупками лодок подводных,
Под коркой полярного льда, —
Затаясь, поджидали урочного часа
Ядовитые сгустки
Неправдоподобного
Мертвенно-синего цвета.
Свет такой исторгают лишь ядра звезд.

И погасло видение: овальное облако набежало на кромку луны, подмяло, поглотило ночное светило, лишило его холодных чар.

Тут смерченыш утратил сияние, почернел, опустился плавно в траву. Я отнес его в палатку, положил на дно рюкзака. «Мы еще полетаем с тобой по лунным волнам, вихреносный кораблик, дар — возможно, случайный — созерцателей звездных садов», — подумал я и едва подумал — захотелось сию же минуту, сейчас посмотреть на скалу, где они задержались тогда на мгновение: то ли сбились с пути, то ли вправду, как думает Лерка, у вихря забарахлил вечно живой пестроцветный мотор.

Откочевало облако. С веретена луны снова сыпалась, сыпалась пряжа на вечные снега. Через полсотни шагов стихли наконец победные трубы Тимчикова храпа.

И впрямь: по ту сторону ущелья чернело в скале большое отверстие.

Тут над ущельем — от одного склона к другому — еле заметно затрепетал розоватый жгут сияния, как если бы включили непомерной длины люминесцентную лампу. Сразу вспомнился Леркин рассказ о путеводном дрожащем мареве, что упиралось, как в клемму, в обнаженную скалу. Мыслимо ли так уплотнить пространство, чтобы… Хотя кто знает. Ведь еще в начале века на Всемирной выставке в Париже публика изумлялась большому пустотелому шару, висящему в воздухе. Его поддерживал мощный магнит…

Ночная птица показалась над краем пропасти и медленно заскользила вдоль дрожащего жгута. Внутри дрожащего жгута, чье мерцание временами сходило на нет.

Я вгляделся — и остановился, пораженный.

То была Лерка. Раскинув руки, она уходила от меня по еле видимому мосту. Она смотрела в сторону Луны, и Луна играла ее развевающимися волосами.

…Но не на Луну смотрела она, нет, не на Луну.

Взгляд ее был прикован к Млечному Пути. Туда, где от угасающей Башни Старой Вселенной — к расцветающей Башне Вселенной Новорожденной приближалась ее, Леркина, тень — Звездная Дева. И были раскинуты руки ее над всеми пространствами и временами.

Над отрогами туманностей, медленно вращающимися спиралями, двойными, тройными звездами, роящимися планетами.

Над содрогающейся, в муках рождающейся и погибающей материей.

Над шелестом крон живого плодоносящего сада вечности.

Над несметными стаями звездных колесниц, лучшие из которых — будем надеяться, что их большинство — странствуют.

Средь времен без конца и края,
В бесконечность устремлены,
Нивы звездные засевая
Лепестками вечной весны…

Худшие же захлестнуты азартом бесполезных гонок, завалены горою бессмысленных призов.

Земная Дева в глухих горах Тянь-Шаня.

Над последним пристанищем Архимеда в Сиракузах, у Ахейских ворот.

Над слияньем Непрядвы и Дона.

Над собакой, забытой хозяином и бегущей к нему сквозь ночную тайгу.

Над сребристою елью, тянущей ветви к далекой небесной сестре.

Над сибирской деревней Ельцовкой, где я появился на свет, чтобы дописать «Историю семиреченского казачества в песнях, легендах и поверьях».

Над пирамидами, небоскребами, космодромами, термоядерными полигонами.

Над дворцами торгашей-кровососов и халупами бедняков.

Над селеньем в горах Карабайо, где пасется детеныш «Перуна» под присмотром дряхлеющего Владыки лунных ратников, у которого отняла единственного внука Властительница Лунного Огня.

И хотел я окликнуть Ту, Что Меня Целовала В Яблоневом саду.

И боялся спугнуть удаляющееся виденье.

И пошел ей тихо вослед.

КОМНАТА НЕВЕСТЫ. Современная сказка.

Мать перед звездою стоит,

Звездочку просит:

— Пусти меня, светик,

Над деревней тучкою,

Теплым мелким дождичком,

Птицею-зарей.

Дай увидеть, светик,

Свет-звезда падучая,

Как украсят к свадебке.

Родное дитя,

Свадебная Песня.

Три миллиона восемьсот сорок семь тысяч сто двадцать второй лист продрогшей березовой рощи упал на мокрую траву. Он упал рядом с головою вороненка. Гул ударившегося листа заставил птицу открыть глаза и покоситься на огненное древесное перо. Оно еще жило, еще струились в нем порожденные далекой весною токи, теплилось еще сияньице там, где перо отделилось от тела березы.

Вороненок в который раз попробовал закричать, но из клюва вырвалось никем, кроме листа, не услышанное хрипенье, сдавленное и глухое. Он давно обессилел, пытаясь избавиться от клубка разноцветной проволоки, запутавшей ему ноги и крыло. Этот клубок он по наущенью отца-ворона раздобыл поблизости, за зеркальной стеною. Там сидели на огромных камнях, нацеля клювы к звездам, такие же зеркальные мертвые птицы, а внутри у каждой было столько разноцветных клубков, что хватило бы на гнезда всему вороньему племени Земли. Иногда эти блистающие птицы приседали, отталкивались четырьмя лапами и сразу исчезали в небе.

Исчезали они — вот загадка! — беззвучно, даже перышки трав под ними не колыхались. А в незапамятные времена, по рассказам прадеда-ворона, эти птицы ревели громче неведомого зверя изюбря, сильнее раненого медведя, страшнее грома гремели, и от рева и грома дубы из здешней рощи переселились в другие края.

В клубке туч проблеснула звезда. В этот поздний час воронья стая уже спит далеко отсюда, за тремя стальными дорогами, в перелеске между озерами. И никто по ночам не ищет отбившихся от стаи. Утром отбившиеся прилетают сами, если прилетают…

Скоро явятся в рощу злые коты, и тогда лежащему в траве вороненку несдобровать. Но всего хуже — вышел уже из дому угрюмый человек прогулять угрюмого ужасного бульдога с зубами, как клещи, уже лай и скулеж огласили прорастающую туманами тьму. И, как назло, ни единой души вокруг. Чуть больше шести минут оставалось до встречи с бульдогом птице. Чуть больше… шесть… меньше шести…

Но вырвался, вырвался-таки на аллею сноп лучей элекара, несущегося на пределе заложенных в нем скоростей. Тот, кто сидел за рулем, не счел нужным удостоить внимания мою вскинутую вверх руку с растопыренными пальцами — призыв к скороспешной помощи, знак обязательной остановки.

И тогда я шагнул на дорогу, в двадцати шести шагах от надвигающихся фар. Визга тормозов я не услышал, отброшенный упругим капотом на четыре с половиной метра и упавший боком на мокрый бетон.

— Будь ты неладен, старый хрыч! — раздался надо мною низкий голос того, кто был за рулем. — Слава всевышнему, все записано видеографом. А то поди. докажи тупицам-инспекторам: сам, мол, сунулся под колеса. Не нашел другого способа расквитаться со старостью, остолоп!

Я открыл глаза и подчеркнуто вежливо сказал:

— В подобных ситуациях положено выскакивать к пострадавшему с аптечкой. Независимо от возраста и степени травмированности пострадавшего. Даже к самоубийцам.

— Жив?! После такого тарана? Ты что, из резины? — изумился он.

Я поднялся и отряхнул грязь с колен.

— Допустим, жив. Однако птица может погибнуть.

Ее задушит бульдог. Осталось три минуты сорок девять секунд.

— Крепенько тебя садануло, — присвистнул он. — Сразу мозги набекрень. Теперь я из-за твоих причуд наверняка опоздаю к отлету. А следующий рейс — лишь в пятницу. И плакал мой младенец на Кергелене… Нет, тебя и впрямь не покалечило?

— Новорожденный остров на юге Индийского океана отнюдь не ваша собственность, не заблуждайтесь, — сказал я. — Младенец принадлежит матушке-природе.

В темноте я не видел его лица, но в голосе наехавшего почувствовал нотки растерянности. Он даже перешел на «вы».

— Откуда вы знаете про рождение острова? Он появился лишь сегодня утром, по всепланетке о нем пока не передавали…

— И о птице, к которой приближается дог, по всепланетному телевидению не передавали. Но птица существует. Чем она хуже вулкана?

— Что вы талдычите про птицу, которая погибает?

Дичайшие выкрутасы!

— Не погибает, а может погибнуть. Но не погибнет.

Ибо вы возьмете мой фонарик и в ста десяти метрах отсюда, если помчитесь вот на эту звезду, заметите под березой вороненка со спутанными проволокой лапками.

Когда звезду закроет туча, ориентир — лай бульдога.

Держите фонарик, смелее, он не взорвется.

— Вороненок, бульдог, оживший чокнутый мертвец — час от часу не легче! Я — руководитель экспедиции, в конце-то концов! Без меня они не смогут улететь. Сам Куманьков в курсе. Самолет в двадцать три двадцать, а теперь…

— Теперь, если угодно знать верное время… — заговорил было я, но он сверкнул светящимся циферблатом и едва не закричал:

— Что за нелепица? На моих только девять. А выехал — в полдесятого! Сколько на ваших?

— На моих столько же, — сказал я. — Тютелька в тютельку. Не верите? Убедитесь сами, вот… И не раздумывайте. Раз я остался жив, птицу придется спасти.

Прежде чем взять фонарь, он сардонически ухмыльнулся и покрутил пальцем у виска.

— Красивая у вас улыбка, — сказал я. — Лишний раз убеждаюсь: не всяк злодей, кто часом лих.

Вороненка он принес через восемь минут три секунды.

— В самый раз поспел, — сказал он, отдуваясь. — Псина едва им не отужинала. Пока проволоку распутывал, все пальцы мне исклевал, стервец. Аж до крови.

Клювище — острей гвоздя. Получайте вашего вещуна!

— Нет, сами и выпускайте на волю. Вы ему тоже кое-чем обязаны. Мне же верните фонарик.

— Я никому ничем не-обязан! — возмутился вороний благодатель. — Правильно поговаривают, что коекто из старцев, несмотря на всеземной запрет, потягивает спиртное. Дед, да ты попросту пьян.

Он опять перешел на «ты».

— Я пьян давно, мне все равно, — сказал я. — Вон счастие мое на тройке в сребристый дым унесено.

— Фонарик, Кергелен, какая-то тройка допотопная, какой-то вороненок — что за абсурд? Кто дал тебе право издеваться над людьми? — возмущался вулканолог, — не знающий стихов классика. — Почему сам не спасаешь своих пернатых тварей? Кто мешал тебе самому, черт подери, самому кинуться на свет звезды в разрывах туч? Кто?

Окончательно рассердясь, он обеими руками швырнул птицу вверх, и вскоре хлопанье крыльев затихло.

Я положил фонарик в карман.

— Решил молчать как пень? Эй, дед?.. — окликнул он.

— А кто вам мешает пересесть из элекара в кабину самолета — и в небо? К примеру, прямым ходом на Кергелен…

— Для этого надо быть не доктором наук и автором трех книг — учти, старина, это все в возрасте Иисуса Христа! — а обыкновенным летчиком.

— Точно так обстоит и со спасением пернатых, — сказал я. — Я занимаюсь кое-чем другим. В данное время, например, занимаюсь тем, что говорю вам: написать три книги в соавторстве с литературным прохиндеем — неприлично. Как и защитить докторскую под папиным крылышком.

Он кинулся к элекару, с треском захлопнул дверцу.

— Хватит морочить голову, взбалмошный прорицатель! Не знаю, кто тебя натравил на меня, кто эту катавасию подстроил. Но раскопаю, не сомневайся! Ой, как вашей братии не поздоровится!

— Я действую всегда в одиночку. В отличие от вас, — сказал я. Он завел мотор и осветил меня фарами, продолжая ворчать:

— Рассказать коллегам — не поверят, Чертовщина, антинаучный бред! Будет о чем поразмышлять на Кергелине. Надеюсь, больше никогда не встретимся.

— Не торопитесь трогаться с места, доктор наук: на Кергелен вы опоздали безнадежно. Взгляните на часы.

Рев, раздавшийся из элекара, немного меня утешил.

— Возмутительно! Заговорил меня, заболтал! Почти одиннадцать! Одиннадцать! Но только что было полдесятого? И вдруг — одиннадцать! Неужто одиннадцать, а?

— На моих ровно одиннадцать, — сказал я и сошел на обочину.

Тот, кто сидел за рулем элекара, действительно опоздал к самолету. Ни он, ни его экспедиция так и не попали на Кергелен. И никто никогда туда не попадет. На другой вечер после событий, разыгравшихся в березовой роще, чудовищным циклоном Цецилия научная станция Порт-о-Франсе на Кергелене будет уничтожена. Погибнут девять ее сотрудников и семь японских вулканологов, прилетевших утром. Известие о катастрофе произведет на того, кто сидел за рулем элекара, действие почти непредсказуемое. Он начнет бояться самолетов (не говоря о планетолетах), станет активным членом общества охраны земной природы (а к концу жизни и его председателем), заведет у себя дома живой уголок. О, не раз и не два в разные времена года будет он наведываться в рощу березовую, которая оставила его в живых. Наведываться в надежде встретить обиженного им чудаковатого старика. Но так и не встретит.

До конца жизни он никому не решится рассказать об обстоятельствах, предшествовавших его чудесному спасению.

* * *

Двухэтажный ресторанчик в виде терема с четырьмя башнями обнаружился в дальнем углу рощи. Сразу позади терема вползал на холм вишневый сад и пропадал в дрожащих озерах туманов. Подходя к терему, я услышал музыку. Я никогда не любил электроинструменты, они вызывают во мне отвращение своей мертвенностью, искусственностью. Такими скрежещущими, взвизгивающими звуками полны машинные отделения планетолетов. Так беснуются песчаные бури на Индре…

На стоянке перед теремом отражались в лужицах фиолетовыми огнями элекары. Их было 68. «Приличная компания наведалась в теремок. Но зачем столько свидетелей блаженства?» — подумал я.

Я поднялся по мокрым ступеням. На стеклянных дверях рука ремесленника вывела голубым и розовым пару целующихся голубков и надпись в виде вензеля из цветов:

ВСЕ МЕСТА ЗАНЯТЫ. ИЗВИНИТЕ! СВАДЬБА!!!

Цыганистого вида робот в красной рубахе распахнул передо мною дверь и склонился в подобострастном поклоне. Плечевые шестерни бедолаги еле слышно заскрипели: никто их давно не смазывал.

Появление бородача в черной куртке никого не заинтересовало, как будто все единогласно приняли меня за одного из роботов. Тем лучше. Я прошел влево, к огромному окну, задрапированному мрачными занавесками. Напротив вдоль стены тянулся стол с немалыми остатками пиршества. Люстры — аляповатые петухи на каруселях — светились вполнакала, и я не сразу разглядел на возвышении оркестрик — четверо в клетчатых штанах, грязно-желтых рубахах и отвратительных куцых пиджачишках, придающих музыкантам крайне легкомысленный вид. Впечатление усугубляли сапоги выше колен с раструбами и широкополые шляпы. Играли они, если это можно было назвать игрой, черт знает на чем, играли притом собственную музыку, чьих звуков с лихвой хватало на всех танцующих, а танцевали почти все.

Но настоящая вакханалия грянула, когда вышла певичка с обесцвеченными волосами и накладными двенадцатисантиметровыми ногтями. Прыжками и ужимками изображая ведьму из «Макбета», она прокричала жабой и заголосила:

Нам наплевать, добро иль зло.
Седлай, красотка, помело!
На дорожку морячку
Грусть-тоску поберегу,
Чтоб и днем, и по ночам
Он отчаянно скучал.
Чтоб забыл еду и сон
Семь недель, голубчик, он.
Чтобы таял, как свеча,
Жизнь унылую влача.
Но клянусь, что в пасть штормам
Я попасть ему не дам…

После каждого двустишия четверо в клетчатых штанах закатывали глаза и выли:

Тьму кромсай, клинок огня,
Клокочи в котле, стряпня!

К концу они основательно взбудоражили публику.

Даже те, кто не танцевал, начали прихлебывать из чаш веселящую амриту и дергать под столом ногами.

Наконец в бутоне белых платьев я угадал невестино. Она была одного роста с женихом и втрое его тоньше.

Втрое — это, допустим, сильно сказано, поскольку я склонен иногда к преувеличениям, но на семипудового кабанчика женишок смахивал, ой как походил. Даже черные бачки, сползающие вниз, к углам пухлого рта, вполне могли сойти за клыки. Странная мода одолела ребят, которым чуть за двадцать, — холить и лелеять свою плоть. Начиная с детства бешено накачиваются всем, что округляет розовое тело: непомерными дозами съестного с биостимуляторами, загоранием на пляжах, беззаботным времяпрепровождением в сообществах таких же юных растолстевших богов. Все, что угодно, готов простить молодому человеку, но свешивающееся через ремень, выпирающее, как перестоявшее тесто, брюшко повергает меня в уныние. К счастью, не всех, не всех захватило поветрие. Тех, кто сызмальства готовится к разнообразным испытаниям силы и духа — будь то пьезоловушки Сатурна, рудники на Венере, заледенелые шхеры Плутона, — этих замечаешь в толпе с первого взгляда. Талия выгнута, как по лекалу, плеч разворот богатырский, поступь — как по струне переходит пропасть, глаза — ясные-ясные, с напором сиянья, с дерзинкой; такому скажи: через час на полгода в Гималаи или во мрак Тускароры — не задумываясь согласится, как на крыльях, на край света помчит. Треть из них, этих будущих планетолетчиков, астрогеологов, смотрителей маяков на задворках солнечной системы, наверняка не доживет и до пятидесяти. И они прекрасно это знают. Знают, но в стан наслаждающихся и ублажающихся не перебегают. Как будто невидимый луч рассек целое поколение на долго и коротко живущих.

В меньшей мере, но это касалось и девушек…

Так вот: женишок был семипудовый, а невеста — в плотно облегающем платье с вышитыми кистями рябины — тонкая и гибкая, как рябиновая ветвь. Ее руки с нежно светящимися розовыми короткими ногтями дремали на пухлых плечах избранника. И фата просвечивала розовым, затуманивая лицо.

Я дождался, когда невеста легким движением рук откинула на волосы фату и сказала мягко, певуче:

— Милый, только не обижайся, но я устала от грохота. Можно, я немного отдохну? У себя, ладно?

— Тебе нельзя уставать сегодня, — хохотнул он и обнажил частокол белых узких зубов. — У нас впереди целая ночь.

— Я отдохну чуть-чуть. Минут десять-пятнадцать.

Ведь впереди целая ночь, — отвечала она и вновь опустила светящееся облачко фаты. Тут я заметил в темном углу, где оркестр, овальную дверцу и буквы полукругом, тот же цветной вензель, что и на входе:

Комната невесты.

К этой двери и поплыло платье с рябиновыми кистями, а женишок потопал к столу, где его встретил разбитной собрат с чашей амриты и присловицей, сопровождаемой подмигиваньем: «Жених и невеста поехали за тестом, тесто упало, невеста пропала». Оркестрик бесновался уже без ведьмы. Поскрипывающий робот вновь открыл мне ту же дверь. Я спустился с крыльца и обогнул терем. Вишни начинали свое шествие на холм прямо от черных угловых окон. Под ногами дрожала от сырости трава, приникала к земле в поисках последних капель тепла.

Я встал под молодую вишню перед оконцем. Блеснуло за стеклами сияньице фаты. Невеста раскрыла створки, но не сразу, потому что искала на ощупь задвижку, а включать свет ей, наверное, не хотелось. Она склонилась перед распахнутым окном, положила руки на пылающий лоб и так замерла.

— Гори, гори ясно, чтобы не погасло, — прощебетал я голосом ласточки.

Невеста подняла голову, опустила руки на подоконник, пристально вглядываясь в сад. Потом сказала шепотом:

— Кто-то из наших навострился говорить по-птичьи.

Никак Алена Седугина. — Она вздохнула. — А может, показалось…

— В небе солнце показалось, как коврижка, разломалось, — протенькал я синичкой и, когда невеста изумленно раскрыла глаза, добавил своим голосом, спокойно, чтобы не напугать: — Совет да любовь, прекрасная невестушка.

— Спасибо, — отвечала она, хотя и вздрогнула. — Вы кто? Голос такой старый, и в саду ничего из-за туч не видно. Только контуры вишневых деревьев.

— Вот вишни и спрашивают невесту. Скажи: твой это суженый?

— Мой суженый? — задумалась она. — Чей же еще?

— На веки вечные? До смертного часу? Единственный в мире?

— Зачем вы так любопытствуете? — сказала невеста и смутилась.

— Вишни тебя пытают: это он? Единственный? Во все времена?

— В какие во все?

— Была же ты в мыслях невестой в далеком прошлом? Ну хоть при Иване Четвертом, хоть при Великом Петре? Конечно, была. И в просторы грядущего мысли о суженом посылала?

Она задумалась.

И тогда — запястье левой руки к плечу, ладонь на отлете — я высветил на ладони полусферу — подобие опрокинутой хрустальной чаши. За стенами чаши венчал светел месяц свод звездных покойных небес, и струилась, блестя перекатами, древняя Нара-река меж хмурого воинства елей по берегам. И вызванивали железными боталами кони в ночном, и лучина теплилась в избушке с краю деревни, на взлобье холма, на полугорке, возле реки. А за горою, за выпасом, на поле средь озимых стоял отрок в лаптях, в портках и рубахе холщовой почти до колен.

— Встану я и пойду в чисто поле под восточную сторону, — причитал отрок. — Навстречу мне семь братьев, семь ветров буйных. «Откуда вы, семь братьев, семь ветров буйных, идете? Куда пошли?» — «Пошли мы в чистые поля, в широкие раздолья сушить травы скошенные, леса порубленные, земли вспаханные». — «Подите вы, семь ветров буйных, соберите тоски тоскучие со вдов, сирот и маленьких ребят — со всего света белого, понесите красной девице Марине в ретивое сердце, просеките булатным топором ретивое ее сердце, посадите в него тоску тоскучую, сухоту сухотучую, в ее кровь горячую, в печень, суставы, чтобы красная девица тосковала и горевала по мне, рабу божьему Ивану, все суточные двадцать четыре часа, едой бы не заедала, питьем бы не запивала, в гульбе бы не загуливала и во сне бы не засыпывала, в теплой бане-паруше щелоком не смывала, веником не спаривала, и казался б я ей милее отца и матери, милее всего рода-племени, милее всего под господней луной…».

Точно туманом подернулась чаша. А когда прояснилась сызнова — сидели уже жених и невеста на вывороченном тулупе за столом свадебным, и дружко-затей;!ик щелкал бичом за стеной, молодых от чар оберегая, и в сеннице, где им предстояло впервые возлечь, калену стрелу утверждали уже в изголовье, и, прежде чем чашу заздравья испить, величали сватья молодых, предрекали богатство и счастье, и похаживал возле сенницы бородач востроглазый, поигрывая топором: «Эге-гей, сила дьявольская, берегись, к молодым жавороночкам нашим — не подступись!» Но не боров семипудовый лобызал свет-невестушку в сахарные уста, не про него стрела утвердилась и топорик на клонящемся солнце лучами играл. Другому судьба нагадала медвяную выпить росу.

Другому счастливцу, другому…

Ах, на Наре то было, на Наре, на тихоструйной реке.

— Да как вы это делаете? — раздался ее испуганный голос. — Там у вас на ладони, дедушка, я. Хоть и маленькая, но живая… Так про этот, что ли, сюрприз намекал мне Боря? Почему вы ни слова в ответ? И зачем погасили… ну… эту… хрустальную?..

— Что ответишь, невестушка, вишням? — спросил я.

— Погодите, закрою комнату на ключ, — отвечала она заговорщицким шепотом, и до меня донесся стук каблучков.

— Ой, она уже заперта, — в раздумье сказала она, возвратясь к подоконнику. — Хотя вроде бы я не закрывала…

Именно сейчас тот, кто сидел за рулем элекара, убедился, что к самолету безнадежно опоздал, и, глядя в почти прильнувшее к земле небо, предвидел крупные неприятности со стороны зловредного Куманькова.

— Кто вы? — спрашивала невеста с вытянутой над подоконником рукой, как бы придерживая незримую занавеску и силясь меня рассмотреть. — Я заметила волосы до плеч, спутанные и седые. Кто вы, дедушка?

— Стерегущий вишню, — сказал я.

Она сразу обрадовалась.

— Значит, здешний сторож? Я слышала, ваша профессия вымерла еще в прошлом веке. Теперь повсюду электронные стражи.

— Я не электронный.

— Наверное, нет… Отчего вы ни разу не взглянули себе на ладонь… ну, там… где мы с Иваном… в стародавнее время… как я девочкой еще мечтала…

— Мне не надо туда смотреть, — сказал я.

— Почему, дедушка?

— На правду, как и на солнце, во все глаза не глянешь.

Невеста вздохнула.

И тогда — запястье к плечу, ладонь на отлете — я высветил на ладони полусферу — подобье опрокинутой хрустальной чаши. Под нею брели березы по пояс в чуть синеватом снегу, и вилась меж берез раскатанная дорога, устремляясь с горы на сверкающий лед запруды, и гремел бубенцами поезд свадебный, звонкоголосый, и каурые кони грызли бешено удила, и смеялись на шкуре медвежьей в санях жених и невеста. «Эх, червонцев навезу, девке выкуплю косу!» — рассыпал гармонист прибаутки, а на околицу бабы да девки повыбежали: выкуп — да немалый за красный товарец! — требовать с женишка.

Но не увалень, не толстячок у избушки со шкуры медвежьей вскочил да зазнобу по тропке понес на руках.

На Оби это было, ах, на угорьях обских, в богатырских раздольях, в жарком сибирском снегу…

— Я угадала, кто вы. Иванов дед Лука. Иван про вас часто рассказывал. И показывал фото, где вы на Марсе.

— На одном из марсианских полюсов, — уточнил я. — Не только на Земле случаются свадьбы. Играют и на Уране, и на Марсе. Показать?

— Спрячьте, дедушка, вашу игрушку в футляр. Она чудесная. Только зря меня укоряете: героя, мол, променяла на толстячка.

— Лучше синица на земле, чем журавль в небе? — спросил я.

— В небе! В небе! — воскликнула невеста с обидой в голосе. — Я от Ивана только и слышала о небе. Зов звезд! Хороводы разноцветных солнц! Астроморфоз!

Хронотуннели! Жди меня победителем! — : Она смахнула слезу.

— Победителю — исполать, побежденному — горевать, — сказал я и в ответ услышал ее резкое:

— Старик Лука, да знаете ли вы, что ваш внук улетел почти навсегда? Я узнавала в Планетарной Академии, до самого президента добралась.

— Все равно он вернется, невеста.

— Может, вернется. Ему будет лет тридцать, да?

— Хорошо, если б так, — согласился я.

— Тридцать лет, молодой еще человек. Ну а я?

Я-то стану старухой. Мне будет под восемьдесят.

«Не угодно ли на танец, бабуся?» Щеки ввалятся, кожа везде отвиснет, вылезут волосы, руки-ноги скрючатся, как у Бабы Яги. Пострашнее шекспировских ведьм заголошу:

Но клянусь, что в пасть штормам, Я попасть ему не дам!

Может, такой песенкой и встретить Ивана? На помеле электронном?

Тут позади невесты раздался настойчивый стук в невидимую дверь.

— Выхожу, выхожу, милый! — крикнула она и сказала мне шепотком: — Я просилась с Иваном, но не взяли. Сами знаете, там одни мужчины… Будьте покойны, он улетел без колебаний. Но ответьте: ради чего ваш внук бросил меня на Земле?

— Не ради чего, а во имя чего. И не бросил, а лишь оставил, — сказал я. — Хотя во всем остальном ты, невеста, права.

Опять застучали, и опять она прокричала «выхожу, выхожу».

— Даже жена Пушкина вышла потом замуж. За генерала, — сказала она.

— Но до этого Наталья Николаевна несколько лет носила траур.

— А разве я эти проклятые пять лет не плакала?

Фотографии наши и видеофильмы не перебирала? Вестей от него не ждала? — Она потянула на себя левую створку окошка.

— Русским женщинам приходилось ждать иногда всю жизнь, — сказал я.

— Всю жизнь! Да он растворился в небесах, как луч.

А меня бросил, бросил, бросил! Так и ответьте вишням, которых вы стережете.

— Я стерегу одну вишню. Под которой стою. Чтоб никто не мешал ей расцвесть. Протяни к ней руку, невеста!

Зашуршали ветви у окна, и я услышал, как она возликовала:

— Распустилась, распустилась! На ней цветы! Пахнут, как в мае. Волшебство! Видно, не зря говорили, что иногда по осени деревья снова цветут.

Я легко переломил, чтоб не хрустнула, ветку, испещренную розовыми цветами, и положил на подоконник.

— Прими, счастливица, свадебный дар. Ты его заслужила.

Грохот в дверях заглушил мой голос.

— Марина, сколько можно там отсиживаться? — возмущался жених.

— Благодарю, стерегущий, — сказала она и закрыла другую створку. Снова проскользнуло, истаивая, сиянье фаты. Ключ дважды повернулся в замке.

— С кем ты там секретничала, шалунья? — вопросил женишок сытым баском.

— С вишнями в саду, — ответила она громко, но голоса ее он не узнал.

* * *

Заскрипят, захрипят, задребезжат электрожестянки, заколышутся в пляске неистовой пары, глаза заблестят в полумраке под петухами на каруселях. Та же ведьма' завоет с хрипотцой заклинанье на мертвый электронный мотив:

Не все ль равно, добро иль зло?

Седлан, красотка, помело!

— Отменные цветочки, — промурлыкает жених, разглядывая вишневую ветку. — Теперь что живое дерево, что мертвое — и не различишь, во как заработала наука. Дружок мой, Венька Маргелов, недавно аж в Сахаре покрутился, с археологами. Так не поверишь: буквально вся пустыня поутыкана пальмами. Искусственными, из биокрона.

На него сквозь живую вишневую ветвь тускло взглянет старуха: щеки ввалены, кожа отвисла, молью светятся клочья волос седых.

Томно скажет невеста, как журавль над колодцем несмазанный проскрипит:

— Прости, я слегка задержалась. Не огорчайся, Боря. Хочешь, сходим в комнату жениха. Хоть на пять минуточек, а?

* * *

В двенадцать лет мне заменяли сломанный позвонок. Я поспорил на книгу с приятелем, что нырну в речку с обрыва, разбежался, взлетел и успел еще в воздухе крикнуть: «Три мушкетера» — мои!» Но перелетел и вместо омута ткнулся руками в бурый песок, где воды было кот наплакал. Помню, как я очнулся в палате, распяленный на деревянном щите, и старуха сиделка Ирина по ночам, думая, что я сплю, причитала шепелявя: «О, господь, мальчонка такой молодой, а всю жизнь проваляется в недвиженье, ровно живой труп».

Я был в то лето двенадцатым ныряльщиком в больнице, и мне повезло больше прочих, когда предложили первому в мире заменить позвонок, и мать согласилась, а отец сидел на своем Уране и ничего о несчастье не знал.

Помню зеленоватую, как подводный грот, операционную, стол, изогнутый, точно раковина, прозрачную крышку над ним, ворох трубочек, вентилей, проводков. Они разом меня опутали, эти трубки и проводки, словно захлопнулась сеть. «Сосчитай-ка, моряк, вслух до тридцати», — сказал мне кто-то невидимый, и я старательно начал считать, а прозрачная крыша опускалась на меня, опускалась, сердце забилось, как у птенца, когда держишь в руке, и вдруг остановилось. Оно остановилось на счете 23, я перестал шевелить губами и ждал следующего удара. И ударило — раз, два, три, — и замерло снова. Тут надвинулась темная пелена, и во тьме я бесчувственно карабкался в волнах подземной рекк, а может, самой преисподней, пока не восстала в предугаданных далях колыбель света, вечные снега дня.

Я раскрыл, как младенец, глаза, встал из раковины-стола и зашагал, исцеленный.

Так и астроморфоз, звездный сон. Погружаешься в жидкую сердцевину яйца размером. с олимпийский бассейн, Застываешь сосулькой, бесчувственным льдом, и все те же безмолвные воды Стикса, беспросветная темь.

А когда просыпаешься, ощущаешь себя неуютно, как зерно ячменя, что лежало на дне саркофага пять с лишком тысяч лет, и посажено любопытствующим археологом в землю., и, само того не желая, выбрасывает росток; но не благословенные нильские зефиры его овевают, а секут холодные ветры иных широт.

Просыпаешься — паутина чужих небес, незнакомое солнце теплится в небе, и томится в иллюминаторе голубой, красноватый, зеленый, оранжевый, белый шар — Индра. Здесь должна быть разумная жизнь. Слишком долго обшаривали земляне этот участок Галактики, чтобы ошибиться…

И жизнь бушует на Индре: вот она, жизнь, в объективах приборов, в перекрестьях стереоскопов. Словно радуги, перекинуты между континентами разноцветные арки пузатых мостов (по которым ничто не движется, но, возможно, движенье внутри этих радуг-мостов?).

Выпирают из нутра океанского многоугольные трубы, выпускают время от времени синеватый идиллический дымок (спектрограмма свидетельствует: чистейший озон). Или вот; на ночной стороне, будто ветром гонимый, развевается тонкий ребристый покров (почти десять квадратных километров!), и там, где пройдет, через четверть часа громыхает гроза и приплясывает дождь. А на южном и северном полюсах башни белые тянут в трехкилометровую высь белые же отростки, что деревья с обрубленными ветвями. Иногда меж обрубков-ветвей проползают зеленые змеи огня, иногда голубые шары перелетают.

До подобных диковин братьям-землянам топать еще да топать по кремнистым и тернистым путям.

Еще одна загадка Индры — транспорт. Ни ракет, ни самолетов, ни элекаров нет и в помине. Как цивилизация древних инков обошлась без изобретения колеса, так и здесь им пренебрегли. Хотя дорог немало: прямые как стрела, с металлическим отливом. Но дороги днем и ночью пустуют. Леса как леса (но не видно, чтоб рубили деревья), реки как реки (большинство под прозрачными выпуклыми навесами на прозрачных столбиках), люди как люди (жаль, ростом не вышли, сантиметров девяносто, не более, но и планета соответственно вдвое меньше Земли). Пора бы со сторожевых башен уж заметить высокого звездного гостя, не первый день на орбите завис…

Однако замечать меня они, кажется, не намеревались. Ни меня, ни моего полуторакилометрового «Перуна», ни сигналов, подаваемых со звездолета. Эфир был мертв, как сероводородное озеро, только шамканье гроз, ничего более.

Через две недели, окончательно потеряв терпение, я захлопнул люк одного из ракетных «челноков» и опустился на Индру. Я спустился неподалеку от бело-розового города, на опушке светло-фиолетового леса, среди блестящей и белой, как ковыль, травы. Был вечер. Худосочное солнышко Индры катилось к зазубринам красных гор. Никто не спешил встречать случайного гостя.

Семь прозрачных, загнутых книзу реторт, оснащенных веером таких же прозрачных крыльев, беззвучно проскользили в небе, невысоко надо мной. Внутри каждой реторты качался на подвесном сиденье индрянин. Допустим, они могли не заметить меня, но как не заметить «челнок» со множеством антенн и надстроек, возвышающийся над лесом?

Когда приползла ночь, я включил бортовые огни, зажег носовой прожектор. Аттическая колонна земного огня, чуть расширяясь, восстала над Индрой. Ни единый огонь не ответил мне. Город как будто вымер.

К утру я начал догадываться: никого мой фонарик не растревожил, как если б зажегся среди слепцов.

Ситуация складывалась забавная. «Братья-нндряне, неужто звездные гости сыплются на вас, как орехи? — недоумевал я. — И визиты их набили оскомину, не так ли?».

Через несколько таких же веселых ночек я облачился в скафандр (кислорода на планете хватало, но латы. рыцарю не помеха) и ступил на землю обетованную.

Апологеты мыслящей плесени, одушевленных кристаллов, наделенных разумом туч повывелись давным-давно, в позапрошлом веке. Стало ясно, что звездный дворец мирозданья сложен из одинаковых кирпичей: флора и фауна всех живых планет более-менее схожа, разумеется, если носители высшего разума не приложили усилий к уничтожению среды своего обитания. Да, один и тот же оратай спиральными плугами взрыхляет вселенскую целину, рассеивая живительные семена. И чудес, как добрых, так и жестоких, ожидать надо не от природы, а от нас самих…

Как по тополиному пуху, медленно двигался я в элекаре по серебристой траве. На всякий случай я прихватил с собой и плазмомет. Возле овального озера, там, где уже начинались городские строенья, толпился народец. Подобьем беседки на желтых столбах тянулось из озера некое дерево с несколькими темно-каштановыми стволами по кругу и одной общей кроной, поросшей остролепестковыми цветами. Оно походило на гигантскую праисторическую медузу, чье существованье не мыслится без диплодоков, ихтиозавров и прочих чудищ мезозойских раздолий. Под щупальцами-колоннами бешено крутилась воронка воды, и на ее стенках возникали и распадались загадочные геометрические узоры.

Как завороженные, молча созерцали индряне эту картину, но некоторые из них, я заметил, односложно переговаривались. Я вылез из элекара и пошел к парапету над озером — не без тайной надежды оказаться сию же минуту окруженным бурлящей и восторженной толпой.

Прискорбно, но никто не пожелал меня заметить.

На глазах множества карликоподобных существ представитель высокоразвитой цивилизации в скафандре высшей защиты не знал, куда ему податься, дабы установить Контакт. Аборигены вежливо уступали мне дорогу, аккуратно обходили за несколько шагов. Когда воронка перестала крутиться, а узоры распались, все стали расходиться, вернее, проваливаться под землю парами и в одиночку. Вскоре берега озера опустели.

Я поехал в центр города. Он буквально ничем не отличался от окраины. Те же довольно изящные ячеистые постройки с террасами, на которых покоились оперенные реторты. Те же башенки, напоминающие пирамиды, поставленные на острие. Те же вращающиеся на ветру, с золотистым отливом цилиндры, свисающие, как сосульки, с ребер, казалось, готовых упасть пирамид.

Те же золотистые шары, чуть побольше футбольных, по тяжелые, скорее всего из металла, катящиеся среди улиц по иссиня-черным металлическим желобам, никогда не сталкиваясь с другими шарами…

На меня — никакого внимания. Ниоткуда. Никто.

Любопытно, но подобное равнодушие не значилось даже в Кодексе Контактов.

Я загородил дорогу парочке воркующих индрян и спросил через лингатрон, где разыскать главу города.

Главу, старейшину, мэра, хозяина, градоначальника, генерал-губернатора, наместника, прокуратора, хоть черта лысого, коли на то пошло. Парочка попятилась от меня, как от прокаженного. Вопрошаемые подняли как по команде правые руки вверх и не без достоинства исчезли в опустившихся под ними квадратных люках. Тут я заметил, что вся улица вымощена такими квадратами.

Два образовавшихся отверстия сразу же перекрылись.

С не меньшим успехом я мог где-нибудь в оренбургских степях поинтересоваться у колосьев ржаного поля, где, мол, здесь главный колосок.

В «челнок» я вернулся в дурном настроении. Спалось плохо. Проснувшись среди ночи, я сходил в рубку и выключил прожектор: с соседних звезд он все равно не заметен, а здесь бесполезен… Поутру сквозь дрему мне чудился гнусавящий, скрежещущий голос, как у неотлаженного робота:

— Кто убивает миллиарды живых существ, тот достоин суровой кары! Как смеешь ты убивать вибрацией элекара наших ползунов, летунов, прыгалок, стрекунов?

…И еще несколько дней, несколько столь же бесплодных визитов в ячеистый город, уже без элекара.

Однажды я принес и оставил под пирамидой возле нежно поющего цилиндра запаянный еще на Земле контейнер. В нем была карта нашей солнечной системы, красочные иллюстрации развития жизни, записи музыки на кристаллических панелях, самовоспроизводящих звуки даже на слабом свету, — в общем, скромные дары посланца, не могущего добиться аудиенции неизвестно у кого. Без этих даров идея Контакта представлялась нашим академическим мудрецам нереальной. Что ж, посмотрим…

Едва я повернулся и отошел на несколько шагов, контейнер исчез. «Наконец-то! — радостно вздохнул я. — Доброе начало полдела откачало». Каково же было мое изумление, когда по возвращении в «челнок» я обнаружил контейнер на его прежнем месте, и притом нераспечатанным. Стало быть, без меня они преспокойно проникли сюда, несмотря на хитроумную систему охраны!

— Кто вламывается в чужое жилище без приглашения, достоин осуждения, — сказал я вслух. И задумался. Я, а не они вламывались в чужую жизнь…

Я решил на время оставить бесполезные попытки, Зачем торопить события? Может, им нужен определенный срок, чтобы понять суть моей миролюбивой миссии?

Пожалуйста, я не тороплюсь. Лишь через семь лет согласно закону начальных небесных сил мне двигаться в обратный путь…

Я собирал образцы воды и почвы, растений и минералов. Снял несколько видовых фильмов. Каждый вечер подробно надиктовывал в бортовой журнал впечатления прошедшего дня, хотя ничего особенного не происходило.

К утру все образцы исчезали, пленка оказывалась засвеченной, записи кем-то стирались. Они ничего не желали от меня брать и ничего не хотели отдавать…

Я перелетел ближе к экватору. Как выяснилось, тамошние города были точными копиями прежнего. Неотличимыми, как ласточкины гнезда. Одинаковость овальных озер с допотопными медузами и шаров в желобах навела меня на странную мысль: уж не переезжает ли вслед за мною целый город, чтобы усугубить полное ко мне равнодушие Индры…

* * *

Загадку Индры я так и не разгадал. Я ходил среди ее обитателей, вглядывался в лица — спокойные, сосредоточенные, доброжелательные, слушал пение золотистых цилиндров, наблюдал, как индряне поглощают синтетическое желе вроде омлета, запивая синтетическим соком, — и ничего, как младенец, не понимал. Допускаю, что многое прояснилось бы, окажись я внизу, под квадратными плитами, но туда меня вежливо не пускали, хоть я и пытался проникнуть (однажды даже ночью, но…).

Позднее, во время своих бессмысленных странствований по планете, я попытался обобщить накопленный опыт горького, но небесполезного знакомства. Скорее всего здешняя цивилизация с самого истока потекла по руслу принципиально иному, нежели земная. Индряне никогда не употребляли в пищу мя(о. Ни свежее, ни засушенное, ни перемолотое — никакое. На заре своего развития они питались злаками (с добавлением в них растертых в порошок минералов), плодами кустарников и деревьев, медом, травами, овощами.

В их древних легендах Индра была подобием большого животного; они обожествляли все живое и, кажется, понимали язык зверей, птиц и рыб. Болезни они считали величайшим бедствием и умели искусно бороться с ними без хирургических инструментов, прибегая только к настойкам, мазям и отварам трав.

Я, наверное, представлялся им — зачем заблуждаться! — эдаким космическим громилой, кровожадным монстром. Легко представляю, как в одну из земных гаваней, к примеру в Сан-Франциско или в Находку, причаливает на диковинном суденышке людоед из неведомых земель. С запасом соответствующих консервов на годочек-другой. Сходит на берег, любопытствует, суется во все щели, даже готов поделиться страшными своими мясными припасами. Говорить с людоедом — о чем? Контакты устанавливать — какого рода?

Во всяком случае, когда я переправил в звездолет все мясные и рыбные консервы, отношение ко мне переменилось в лучшую сторону, а именно: от меня перестали шарахаться дети; однако записи в бортжурнале стирались исправно.

Так, подобно Гулливеру, даже хуже, Агасферу, вечному жителю изгнания, пораженному проклятьем того, кому он отказал в кратком отдыхе, скитался я по Индре. Но даже пугающий одним своим видом длинноволосый изможденный Агасфер через каждую сотню лет становился опять молодым, даже у него теплилась надежда на искупление. А на что надеяться было мне?

Ради чего я покинул милую Землю, родных, друзей, любовь? С чем я вернусь со звезд? Колумб, якобы открывший Америку и не представивший ни единого доказательства…

Я облетел на «челноках» все пять планет — родных сестер Индры. И убедился: они безжизненны.

К концу третьего года одиночества я начал замечать за собою необычные способности. Как-то посмотрел ночью на небо и понял, сколько в нем видимых звезд.

Их было 11 249. Сверился с электронным оком звездолета: все точно. Люди-быстросчетчики чрезвычайно редки на Земле, но я к ним не относился. Как мне удавался счет? Я словно шагал по мосткам над быстро текущей водою. Настил мостков был как бы спрессован из синеватых дрожащих чисел в радужных обводах и отдельных цифр. Когда я ступал ногой на искомое число, ощущал довольно приятное покалывание или жженье в мозгу. Это, конечно, приблизительное объяснение, тонкостей быстрого, а вернее, мгновенного счета я и сам не понимал.

Другая странность: на меня стал снисходить дар провидения. Я знал, что будущей ночью появится комета, что в близлежащем перелеске к утру соберется 95 зверушек, похожих на земных опоссумов, что утром, на тридцать седьмой минуте по восходу светила Индры, в горах начнется камнепад. Думаю, способностями подобного предвидения обладают все индряне. Увы, механизм пророчества для меня остался за семью печатями.

Добавлю: упоминая о зверушках, золотистых цилиндрах, камнепадах, я вкладываю в слова земной смысл.

Но в мире Индры, столь отличном от земного, многие привычные понятия так и остались загадкой. К примеру, те же камнепады. Они начинались в горах с того, что на отвесных склонах вдруг изнутри вырывались желто-красные полукольца пламени, похожие на изогнутые струи плазмы. Вслед за тем горы сотрясались, катились в пропасть глыбы, и это продолжалось иногда неделями. Случалось, содрогающийся горный хребет разрушался до основания — чтобы вскоре возникнуть вновь! Что означали эти катаклизмы? Попробуй догадайся, чужак…

Одного события я не смог предсказать. Вернувшись доз апр а виться, в звездолете вдруг обнаруживаю: все заполненные бобины в аннигиляторе пусты. Смиренные, доброжелательные карлики выкачали топливо — до последнего грамма! Как теперь возвратиться на Землю? Я же не людоед, восседающий на корме парусника и поигрывающий веслом!

Взбешенный, я завис на «челноке» с работающим двигателем над одним из овальных озер. Беседка, похожая на медузу, мгновенно исчезла под водой, а созерцатели геометрических красот попроваливались в люки. Я висел до тех пор, пока в лингатроне не раздался скрежещущий, как у неотлаженного робота, голос:

— Чего ты хочешь, пришелец?

— Хочу, чтобы немедленно все топливо вернули в аннигилятор! — закричал я.

— Сначала перенесись отсюда и больше над городом не зависай, пришелец! Иначе поплатишься жизнью!

Поразмыслив, я отлетел в сторону и приземлился в лесу на поляне.

— Пришелец, зачем тебе топливо? — снова прорезался голос.

— Чтобы вернуться на Землю. Пусть срок и не вышел, но я улечу. Лучше подохнуть среди звезд, не долетев до дома, чем играть с вами в молчанку!

— Зачем ты у нас, пришелец?

— Мы ищем братьев по разуму.

— Но разве рядом с вами нет всего, что необходимо разумным существам? Разве ищут в чужом доме собственный мозг или печень, пришелец?

— Обойдемся своим мозгом! Спасибо за гостеприимство. Обещаю забыть хлеб-соль, как только вернусь.

— Пришельцы из других миров не улетают отсюда, пришелец. Они остаются у нас.

— Оставляете насильно? По какому праву?

— Пришелец, но по какому праву явился к нам ты?

Кто тебя приглашал? Ты хотел насладиться нашим цветущим садом, не пройдя тяжких испытаний? Подвига не совершив?

— Я хотел протянуть вам руку.

— Но в руке твоей — жало плазмы, фотонный меч!

Зачем замутил ты озеро ревущим огнем? Ты хотел уничтожить одно из очей планеты, пришелец?

— Это ложь! — закричал я. — Откуда мне знать, что ваша планета многоглазая? Кто мне это соизволил объяснить наперед?

— Но знаем же мы, пришелец, наперед о вашем многоглазом Аргусе, сыне Ген-Земли. И о Морской-Пучине-Кругом-Глаза знаем, из ваших поморских сказаний.

Я впервые, к стыду своему, слышал и об Аргусе, и о Морской Пучине.

— Ты хочешь, пришелец, освоить чужое, не поняв до конца свое? — спрашивал голос.

— Я хочу возвратиться на Землю, — сказал я устало. — Для этого нужен звездолет.

— Возвратиться на Землю, пришелец, чтобы снова нагрянуть к нам? С частоколом фотонных мечей?

— Какие мечи! Я забуду ваш улей, как только покину. Будь возможность, улетел бы отсюда хоть на крыльях, прилепленных воском! Хоть в чем мать родила… Плевать я хотел на вашу Индру, на это дохлое светило! Не Аргус, а я сын Земли. И должен туда вернуться!

— Возвращайся, пришелец, — сказал голос спокойно.

— Без аннигиляторов?

— Вплавь через реку времени, пришелец.

Они надо мною издевались. «Ладно, любители земной мифологии, придется «челноку» повисеть не только над озером», — подумал озлобленно я и включил двигатель. Он не заработал. После нескольких безуспешных попыток я задействовал панораму энергоблока. Его двухсоттонная громада была аккуратно снята со станин и исчезла…

— Пропади вы пропадом, подлые пигмеи! — не удержался я и выключил лингатрон.

Всю ночь я смотрел в зрачки многоглазого неба и думал, думал. Я думал о том, что ключ к обладанию другими мирами станет нам дороже, чем кажется на первый взгляд. Не так ли произошло с покорением природы, когда ошибки и нетерпение наших предков, удальцов с бензопилой, экскаватором, буровой вышкой, поворачивателей рек, срывателей гор, обернулись почти непоправимыми потерями; и даже много позже после того, как удалось сбалансировать человеческие взаимоотношения и построить самое справедливое общество на всей Земле, природа еще не везде оправилась от причиненного ей зла. Но ведь большинство умельцев, ретивых переделывателей среды обитания, казалось бы, действовали во имя добра… Конечно, можно утешиться пословицей: добро, мол, никогда не умрет, а зло пропадет, но для атого каждый должен посеять в общечеловеческую ниву зернышки разума, счастья, целенаправленной воли, любви.

Рассвело. Заиграло лучами светило.

— Как я вернусь домой? — спросил я. И голос сразу ответил:

— Подлетишь к башне на южном полюсе, пришелец. На расстояние не ближе ее высоты.

— На чем подлечу? На воздушном шаре?

— На чем всегда здесь летал, пришелец.

Проклятье! Энергоблок снова был на месте. Ни Гулливеру, ни Агасферу такое и не снилось!

— У башни покинешь свой корабль. Зайдешь в башню. Поплывешь через реку времени, пришелец.

— Кролем прикажете или баттерфляем? Объясните, наконец, что значит «поплывешь»?

— Досконально ты не поймешь, пришелец. Принцип таков. Представь себе зеркало в твоей руке.

— Не только представил, но и взял его в руку.

— Наведи луч светила на любую звезду, пришелец.

— После солнечного восхода уже не видно звезд, благодетели! — съязвил я.

— Плывущие через реку времени видят звезды и днем, пришелец.

И я увидел небесную чашу Индры, полную звезд.

— Навел ли луч, пришелец?

— Проще простого.

— Пришелец, поверни теперь зеркало к другой звезде.

— Повернул.

— Намного ль оно повернулось, пришелец?

— На шесть градусов двадцать три минуты.

— А луч перенесся, пришелец, со звезды на звезду?

— Допустим, — сказал я в замешательстве. — Что из того?

— Представь, пришелец: на дальнем конце луча — ты.

— Остроумно. Но кто повернет зеркало?

Голос молчал.

— Зеркало кто повернет? — переспросил я.

— Братья на голубой звезде, пришелец.

— Сколько ж мне извиваться на острие луча?

— Это решат братья на голубой звезде, пришелец.

— Значит, вся надежда на ваших братьев? Н-да…

Ладно. Братья братьями. Но должна же быть приложена и здесь материальная сила, какая-то энергия. Где взять ее?

— Она в тебе, пришелец.

— Яснее не выразишься, благодарю. Когда могу вернуться на Землю?

— Когда возжелаешь, пришелец.

— Что разрешаете брать с собою?

— Только то, во что облачен, пришелец. Кроме скафандра. Он тебе не понадобится. Впредь до отлета к башне можешь странствовать и без скафандра. Ты окружен надежной защитой, пришелец.

— Надо подумать, — сказал я.

— Думай, пришелец. Думай, как сказать Земле то, что ты скажешь Земле. Если спросят, пришелец.

— Что я должен сказать, если спросят?

— Истинно тяжкой должна быть ноша, чтобы дойти до Сада Прекрасного, пришелец.

— Осточертел мне ваш сад, — сказал я.

* * *

В ночь перед отлетом к южному полюсу мне привиделся вещий сон. Будто пытаюсь вскарабкаться на высокую гору, острием проткнувшую купол незнаемых небес. Никак не могу забраться, блуждаю между скал и даже запамятовал обратный путь. Замечаю висячую лестницу, она сплетена из птичьих перьев. Выбиваюсь из сил, взбираясь по ней, и вот вижу унизанный огнями сад. В том саду множество золотых, серебряных, медных деревьев. Иглы и листья с отливом червонным, шишки из самоцветных каменьев, на стволах — узоры затейливые. И доносится голос реки, текущей меж берегов из топазов и яшмы: «Деревья эти знают прошлое, невозвратное, невозможное и предвещают грядущее, возвращенье твое стерегущее». Я подхожу к медному дереву над рекой, спрашиваю мысленно: «Когда ж на Землю вернусь?» И ветви загадочно шелестят: «Когда на горе небес засеребрятся снега…».

Три километра от вершины холма, где я посадил «челнок», до подножия башни дались мне нелегко.

Я шел тяжелыми шагами, в невеселых раздумьях…

Неудачник, перечеркнувший надежды человечества. Что станется со мною в этой башне, вблизи еще больше похожей на исполинское дерево, изуродованное и забинтованное? Я шагал по нежной траве Индры, как по пуху земных одуванчиков. Разбрызгивало лучи светило. Паслись в бледно-синем небе редкие облака. Мерцали звезды, их было 11249. И проворачивалось в мельнице времени колесо Млечного Пути.

В башне, едва я туда вошел, выкатилась из стены кабина, приплюснутая с боков. Дверца кабины уползла вверх, я погрузился в подобие кресла из мягчайшего зеленого мха. Начал меркнуть свет.

Остальное помню смутно. Помнится, вроде со стороны обнаружил вдруг себя лежащим, как тогда, в операционной, на столе-раковине, и музыка пела, как далекий океанский прибой, но надвигалась, надвигалась сверху прозрачная полусфера, и вот на стенах ее хрустальных проступили звезды, крупные, как роса, а за звездами уже пульсировала нечеловеческая, зловещая, непреображенная тьма. И ударил свет.

* * *

И ударил свет, а вослед за светом я увидел сквозь серебряную паутину русокудрого мальчонку и за ним в ослепительной голубизне дрожал и рвался из его ручонок полосатый воздушный змей.

— Дедушка, ты Черномор? — спросил мальчонка. — Это ты таскал Руслана над лесами и морями?

Я лежал в полусфере, голова утопала среди серебряных нитей. То были мои, мои седые волосы до плеч, моя седая, разметавшаяся по груди борода.

— Отменный у тебя змей. Сам смастерил? — проскрипел я.

— Знамо дело, сам. Бумага, клей, ножницы. Но запомни: ножницы маленьким детям в руки брать нельзя.

Воспитательница не велит, — обстоятельно поясняло дитя.

— Ножницы с собой?

Он закивал головенкой и опасливо вложил их мне в руку. Я сел в полусфере, кое-как обкорнал седые пряди.

Налетевший ветер подхватил серебряный комок, поволок по лужайке, как перекати-поле.

— Чериоморья борода! Черноморья борода! — распевал счастливый повелитель змея.

— Слушай, малец, где здесь поблизости озеро или ручей? Хотя бы лужа… — сказал я вставая и сошел с того, на чем возвратился домой. На моих глазах полусфера сжалась до размеров подсолнуха или арбуза.

По мере уменьшения над нею сперва прояснился синеватый купол, но сразу же затянулся изнутри тума- ном.

— Здорово ты колдуешь, Черномор, — восхитился златокудрый. — Озеро за теми вон кустиками. Озеренок, озерный детеныш.

— Пошли поглядим, — сказал я и поднял из травы невесомую полусферу. — Давай, поведу змея.

— Ты страшный. Змей испугается и улетит.

Из синевы озерца на меня воззрился глубокий старик. Так вот что они имели в виду, намекая на энергию, которая во мне. Я расплатился за возвращение временем. Засеребрились снега на горе небес, потому что небыстро поворачивают зеркало братья на голубой звезде…

— Гляди, Черномор, на мне такой же костюм, как твой, — потрогал меня за пояс малец. — Теперь много дядей и тетей носят такие.

— Какие такие?

— В каком улетел на Индру самый великий астронавт. Иван Пересветов. Ты его случайно не знал?.. Когда дядя Ваня вернется с Индры, я буду старик, как ты.

И борода такая же будет. А он прилетит молодой.

Не веришь, что ль?

— Когда улетел Пересветов? — быстро спросил я и с трудом проглотил ком в горле.

— За три лета, как меня принесли аисты. В аистином платке.

Змей трепетал, дрожал, метался в небе, силящемся отделиться и улететь от Земли.

— Тебя небось дома обыскались, — сказал я.

— У меня нет дома, — вздохнул он. — Живу в детском дворце. В той вон роще, на бугре. Нас там тридцать восемь мальчишек и девчонок. Вся наша родня погибла на Плутоне. Целый город погиб в ураган. Но детей спасли.

Я посмотрел в его отчаянно синие глаза и вдруг понял, даже не понял, как бы вспомнил, что знаю о нем все.

— Алексей, я твой прадедушка. Хочешь со мною жить? С прадедушкой Иваном?

— Хочу, — улыбнулся он. — Жаль, воспитательница не разрешит.

— Таисия Сергеевна? Разрешит, не бойся.

— Если ты взаправду мой прадедушка, а не Черномор, то почему ты не умер? — засомневался Алексей.

— Потому что прадедушки редко умирают. Хочешь, отпустим змея? И смастерим другого. В три раза больше. И летать он будет без ниток. Отпустим?

И змей улетел.

Расплатившись снегами на горе небес, я кое-что приобрел взамен. Ребенка, которого я учу читать карту звездного неба, собирать травы в горах, пускать встречь ветра змеев без ниток. Приобрел возможность предугадывать ход событий — обычно за день, за два, но если сосредоточиться, то и за больший срок. Одно мне поначалу досаждало: мгновенно, помимо своей воли, сосчитываю все, что вижу. И даже чего подчас не вижу, а чувствую или предчувствую, например, опадающие листья в вечерней роще. И еще кое-что приобрел, но этому я постараюсь выучить только Алексея, который сейчас спит и видит во сне, как Сивка-Бурка задевает копытом золотые струны в чудесном саду…

Как жить дальше Колумбу, вернувшемуся ни с чем?

Явиться в Академию наук? Засмеют. Единственное доказательство в моих руках — это полусфера, где я усилием памяти показываю Алексею живые картины из любых эпох. Даже если академики не засмеют, то уж полусферы я лишусь навеки, а что такое волшебник без волшебной палочки?.. И вообще: никуда идти не хочу, объясняться не собираюсь. Разве когда-нибудь попозже, когда утихнет боль памяти…

Об одном жалею: никаким усилием воли не удается под хрустальной чашей вызвать видение Индры.

Как же жить, пришелец? А так вот и жить. Смотреть на листопад, спасать птиц, зверей и людей. Звонить в полночь Электронному Дозорному на Луну («Немедленно эвакуируйте лагерь в море Спокойствия!

В 6.43 метеорит разнесет вдребезги купол»). Предупреждать о тайфунах, столковениях с айсбергами, землетрясениях.

Пусть не раскрылась перед пришельцем Индра, как раскрывается на восходе цветок, пусть земляне еще не готовы к встрече с братьями в цветущем саду — что из того. «Есть миры иные, которые постичь нельзя, но тайным касанием к которым живет человек: если в тебе прервется это касание — возненавидишь и проклянешь жизнь», — написал, словно собственной кровью, гениальный мой предок; о себе одном написал вроде, а выходит, о тебе, современник, о тебе, мой далекий потомок, о всех нас, о земной семье и судьбе.

Что из того, что ты обличьем старик? Цену жизни ты уяснил на Индре и как никто понимаешь: стариком, китом, оленем, дождевым червем, трясогузкой, енотом, касаткой, кем бы ни был ты, знай — существует лишь одно во Вселенной блаженство: дышать, чувствовать, жить.

Кем бы ни был ты, кем бы ни стал, пришелец…

…Но туман растворяется, растворяется в полусфере, и течет меж холмов, осененных лесами, пречистая Нарарека, и Марина, Марина, Марина качается в лодке с будущим великим астронавтом, взнуздавшим на виду всей Земли молниеносного «Перуна». И нескончаемо длится мое, Марина, мученье, и плещется меж перекатов твоя, Марина, река…

Где же вы, баснословные мельницы, в которых старые и безобразные перемалывались в молодцов-удальцов? Где ты, легендарный странник, что, заглянув в кузницу и заметив немощного старика, принялся за мехи, пламя до звезд раздул, положил старца в горнило, раскалил докрасна, опустил как положено в воду — и восстал из дымной купели юный Иван-богатырь?

…Ты боялась, Марина, встретить героя беззубой старухой, но вернулся седобородый?ерой, а ты — молода' И в моей запоздалой власти сравнять ход твоих и моих часов — даже без помощи братьев с голубой звезды.

Хочешь сказку на долгую ночь без просвета в обложив ших все небо тучах, без единой звезды: «Жили-были старик со старухой у самого синего моря…».

Нет, так нельзя. Ни в мыслях, ни наяву нельзя, чтобы ты расплатилась молодостью, как я. Никогда ни в кого не переноси твое собственное страданье, даже пусть не твое, пусть насильственно в тебя погруженное.

Не прерви касание тайное, не прокляни, не возненавидь Исцеляй добром н любовью. Чти мудрый завет:

Одной волной подняться в жизнь иную, Учуять ветр с цветущих берегов…

И лишь тогда, пришелец, сбудется загаданное и невозможное станет возможным…

* * *

Я легко преломил, чтоб не хрустнула, ветку, испещренную розовыми цветами, и положил на подоконник.

— Прими, счастливица, свадебный дар. Ты его заслужила.

Робкий стук в невидимую дверь я еле расслышал.

— Марина, может быть, ты отдохнула? — спросил жених.

— Благодарю, стерегущий, — сказала она и закрыла другую створку. Проскользнуло в глубь комнаты, истаяло сиянье ее фаты. Ключ повернулся дважды в замке.

— С кем ты там секретничала, шалунья, — спросил жених мягким баритоном. Таких замечаешь в толпе с первого взгляда. Талия выгнута, как по лекалу, плеч разворот богатырский, поступь — как по струне переходит бездну, глаза — ясные-ясные, с напором, с дерзинкой; такому скажи: через час на полгода в Гималаи или во мрак Тускароры, — не задумываясь, согласится, как на крыльях помчит.

— С вишнями в саду, — отвечала она громко, и он удивился ее дрогнувшему странно голосу.