Король Георг V.

Герцогу Эдуарду Кентскому, внуку короля Георга V.

ПРОЛОГ.

Король Георг V перешагнул столетия. Когда в 1865 г. будущего короля крестили, то его бабушку, королеву Викторию, сопровождал бывший тогда министром лорд Пальмерстон. А незадолго до своей смерти, в 1936 г., Георг V вручил министерские полномочия новому министру иностранных дел Антони Идену. За эти семьдесят с небольшим лет в мире и в стране произошло немало значительных событий.

Годы царствования Георга V — с 1910 по 1936 — оказались чрезвычайно беспокойными. Ему довелось пережить тяжелейшие испытания Первой мировой войны, а когда он умирал — над миром уже нависла тень следующей войны, еще более ужасной. Он стал свидетелем падения величайших империй — Российской, Германской и Австро-Венгерской. Королю были выдвинуты требования гомруля для Ирландии и такого же самоуправления для Индии, что и послужило прологом к развалу Британской империи. Ему пришлось оплакивать все возраставшую беспомощность своей страны, не могущей противостоять диктаторам, и перемещение морской мощи на другую сторону Атлантики.

Внутреннее положение в Британии также было чрезвычайно нестабильным. Король был вынужден прикрывать своим авторитетом неуклонное ослабление палаты лордов и стремительное повышение роли лейбористской партии, внимательно следить за острыми дебатами, кульминацией которых явилась всеобщая забастовка 1926 г., поощрять торговлю и сдерживать бегство от фунта.

Подобно всем остальным наследственным институтам, монархия чрезвычайно напоминает лотерею, и аналитики того времени, узнав в мае 1910 г. о смерти Эдуарда VII, могли смело констатировать, что Британии наконец перестало везти. Новый король, не бывший прямым наследником трона и получивший достаточно скромное образование морского офицера, был к тому же убежденным консерватором. Это проявлялось как в неизменном покрое его одежды, так и в образе жизни. В сущности, по своим предпочтениям и интересам сорокапятилетний Георг V являлся типичным норфолкским сквайром. Он был безразличен к науке и искусству, истории и политике, не знал ни одного иностранного языка. Публичные церемонии действовали ему на нервы и отрицательно сказывались на его пищеварении. Словом, его восшествие на престол мало у кого вызвало энтузиазм.

Однако Георг V опроверг эти мрачные предсказания, посрамив всех, кто в нем сомневался. Под руководством своих опытных личных секретарей Кноллиса и Стамфордхэма он быстро освоил ремесло конституционного монарха и на протяжении четверти века умело решал неотложные проблемы с присущими ему деликатностью и здравым смыслом. Будучи по характеру человеком весьма миролюбивым, он тем не менее во время войны проявил себя воинственным патриотом. Его отношение к первому лейбористскому правительству, пришедшему к власти в 1924 г., было заботливым, доходящим почти до патернализма, однако без снисходительности. Георг V был напрочь лишен как классовых, так и национальных или расовых предрассудков. Если же и оказывал кому-то предпочтение, то только беднейшим из британских подданных, призывая своих министров проявить к ним щедрость и сострадание. Никогда не выходя за рамки конституционной монархии, он тем не менее взял на себя инициативу по урегулированию ирландского вопроса сначала в 1914-м, а затем в 1921 г., сумел восстановить пошатнувшуюся было международную репутацию Великобритании, настояв в 1931 г. на том, чтобы Рамсей Макдональд сформировал «национальное» правительство, состоявшее из представителей всех партий.

К разного рода публичным мероприятиям Георг тоже постепенно перестал относиться как к божьему наказанию. Весь его облик: бородатое лицо, безукоризненный фрак и высокая шляпа, — а также властные манеры, смягченные грубоватым матросским юмором, вызывали у подданных чувства восхищения и любви. В конце жизни, несмотря на негативное отношение ко всяческим новомодным изобретениям (за исключением телефона), Георг V все же поддался на уговоры и стал ежегодно выступать по радио с рождественскими посланиями. Он мастерски вел эти передачи, благотворно воздействуя словом на сердца и души британцев…

Семейная жизнь короля сложилась весьма счастливо. На протяжении сорока с лишним лет королева Мария была мужу надежным другом и опорой во всяческих начинаниях. За свою привязанность она заплатила высокую цену, полностью подчинив себя мужу и пожертвовав своей независимостью и изящным вкусом. Ни в вопросах воспитания детей, ни даже в выборе одежды она не имела той свободы, какой обладает любая женщина. Однако в обществе ничего не знали о ее жертве. Все видели перед собой идеальные супружеские отношения, немного старомодные, но вместе с тем исполненные взаимопонимания и доверия. Эта дружная пара символизировала собой и национальную гордость, и семейную добродетель.

Через год после того, как король и королева вместе отпраздновали серебряный юбилей своего царствования, Георг V скончался. «В конечном счете, — писала Виолетта Маркхэм, — важен все-таки характер, а не ум; важны великодушие и простота, а не ловкость аналитика и умение плести словесные кружева».

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ПРИНЦ-МОРЯК.

«В половине четвертого утра, — записала в своем дневнике 3 июня 1865 г. королева Виктория, — меня сильно встревожили, сообщив, что поступили две телеграммы, которые я обязательно должна прочитать. Обе они были от Берти, и сообщали о том, что дорогая Аликс почувствовала себя дурно, но затем в половине второго ночи благополучно разрешилась мальчиком».

Второй сын принца и принцессы Уэльских, позднее взошедших на трон под именем короля Эдуарда VII и королевы Александры, родился в Лондоне, в Мальборо-Хаус, на месяц раньше положенного срока. Как выяснилось позднее, подобная неаккуратность была совсем не в его характере. Всю последующую жизнь Георг V неизменно отличался исключительной пунктуальностью и верностью традициям.

«Что же касается того, как назвать юного джентльмена, — писал королеве принц Уэльский через несколько дней после родов, — то мы уже довольно-таки давно решили, что, если у нас родится второй мальчик, его следует назвать Георг,[1] поскольку нам обоим нравится это имя и оно истинно английское». Он предложил, чтобы его сын также носил и имя Фридрих — в честь предков его жены, королей Дании.

Королева, которую все еще преследовали воспоминания о ее непутевых дядях, короле Георге IV и Фридрихе, герцоге Йоркском, отвечала ему так: «Боюсь, что мне не по душе те имена, которые Вы собираетесь дать малышу. Наилучшим из них является, однако, имя Фридрих, и я надеюсь, что Вы именно так его и назовете. Что же касается имени Георг, то оно пришло к нам только с Ганноверской династией. Главное, однако, чтобы этот милый ребенок вырос добрым и умным, и тогда мне было бы совершенно не важно, какое имя он будет носить. Разумеется, Вы, как и Ваши братья, добавите в конце имя Альберт, поскольку, как Вы хорошо знаете, мы уже очень давно решили, что все принадлежащие к мужскому полу потомки дорогого папы будут носить это имя. Тем самым мы подчеркиваем его принадлежность к нашей семье — точно так же, как я хотела бы, чтобы все девочки носили после прочих имя Виктория».

С тех пор как два года назад принц Уэльский Альберт Эдуард женился на датской принцессе Александре, королеву Викторию перестало удовлетворять обычное для бабушки положение. Вскоре после рождения в 1864 г. их первого сына, которого родители послушно нарекли принцем Альбертом Виктором, королева писала: «Берти должен понять, что я имею полное право вмешиваться в воспитание его ребенка или детей». На сей раз молодой отец оказался более упрямым. «Нам жаль, что Вам не нравятся те имена, которые мы собираемся дать нашему мальчику, — заявил королеве Альберт Эдуард, — но нам эти имена нравятся, и мы уже давно остановили на них свой выбор». Тем не менее он все же добавил к тем именам, что выбрал сам, имя Альберт, на котором настаивала Виктория. 7 июля 1865 г. в Виндзоре, в церкви Святого Георгия, ребенок был окрещен, получив имя Георга Эдуарда Эрнеста Альберта.

Выросший в безрадостные дни, которыми была отмечена середина правления его бабушки, будущий Георг V мог бы, однако, сказать, что ему чрезвычайно повезло с родителями.

Когда он родился, отцу было двадцать три года, а матери — чуть больше двадцати. Принц Уэльский, памятуя о том, как его старались держать в узде собственные родители, проявил себя добрым и снисходительным отцом. Он решительно отверг методы воспитания, которые были приняты в годы его юности, — тогда детей заставляли ходить по струнке, а малейшая шалость приравнивалась к непослушанию и соответственно строго наказывалась. Гораздо большая свобода, культивируемая в семье принца Уэльского, обеспечила его детям счастливое детство, которого сам принц был лишен. Впервые за последние сто с лишним лет напряженные отношения внутри династии, традиционно существовавшие между различными поколениями королевской семьи, уступили место отношениям взаимной любви и уважения.

Историки весьма неохотно признают за принцем Уэльским какие бы то ни было добродетели. Правда, они готовы согласиться, что он аккуратно вел переписку, весьма элегантно исполнял свои общественные обязанности и всегда готов был взять на себя любые государственные заботы, которые поручала ему королева Виктория, но все это меркнет рядом с прочими его деяниями. Принца повсюду сопровождала скандальная слава, а его образ жизни был весьма вольным: спорт, карточные игры и обжорство днем и бесшабашные приключения в загородных домах ночью. Жесткое неприятие малейшей неопрятности в одежде или ничтожных нарушений этикета сочеталось у него с весьма снисходительным отношением к моральным и нравственным проступкам тех, кого принц причислял к кругу своих друзей. «Со мною он не ладит, и вообще он уживается только с болтливыми, развязными людьми», — писала о нем известная строгим нравом леди Фредерик Кавендиш. Королева Виктория также выражала беспокойство по поводу того, что ее внуки могут попасть под влияние, как она выражалась, «модного общества».

Сами же дети наверняка были бы немало озадачены подобными упреками. Яростные гневные речи отца действительно нередко оглашали коридоры Мальборо-Хаус — так принц выражал недовольство тем или иным нарушением протокола или срывом каких-то его планов, однако эти вспышки ярости никогда не были связаны с какими-либо детскими шалостями. На протяжении всей беспокойной жизни принц Уэльский, который, надо признать, иногда вел себя достаточно эгоистично, однако неизменно проявлял трогательную заботу о собственных детях. Когда член парламента Генри Лабушер выступил против увеличения расходов на содержание королевской семьи, принц Уэльский с возмущением спросил его, не считает ли тот, что ему, принцу, следует сразу же после рождения топить своих детей, как слепых щенят. «Нет, сэр, — ответил Лабушер, — но Ваше Королевское Высочество должно жить по средствам». Тем не менее против отеческой заботы принца никакие высказанные радикалом-политиком разумные доводы, конечно, устоять не смогли.

«Я вырос в эпоху красивых женщин, — любил говаривать родным король Георг V, — а самыми красивыми из всех были австрийская императрица Елизавета и моя мать». И действительно, в стране, которая стала для нее второй родиной, принцесса Уэльская пользовалась огромной популярностью в течение шести десятилетий. В 1863 г. Теннисон так приветствовал ее после помолвки:

Дочь морского царя, пришедшая к нам из-за моря,
Александра!
Хоть по крови мы саксы, датчане и норманны,
Мы сразу все становимся датчанами, приветствуя тебя,
Александра!

Она умерла в 1925 г. в статусе королевы-матери, оставаясь и на склоне лет столь же очаровательной, как и в годы юности: темные сияющие глаза; нос, чересчур правильный, чтобы быть просто красивым; губы, всегда готовые рассмеяться; чарующий подбородок, который в минуты недовольства принимал поистине величественный вид; к этому следует добавить идеальный овал лица и пышную корону волос, великолепие которых не могли затенить даже характерные для Викторианской эпохи кокетливые кудряшки. У принцессы Александры была грациозная походка, в выборе одежды и украшений она отличалась неизменным вкусом, хотя рабой моды отнюдь не являлась. Незадолго до своей коронации она писала одной из придворных дам: «Меня не интересует мнение всех этих модисток и антикваров. Я буду носить то, что мне нравится, — как и мои леди. Баста!» Но не следует ее уподоблять той безымянной «очень важной леди», которая однажды призналась мемуаристу Огастесу Хэру: «Когда я хорошо одета, это дает мне такое ощущение внутреннего покоя, какое не в состоянии дать религия».

В 1867 г., когда принцу Георгу не было еще и двух лет, принцесса Уэльская родила третьего ребенка — Луизу. Роды были осложнены ревматизмом, проявлявшимся в небольшой хромоте. К своему недостатку она относилась как к всего лишь досадной неприятности — и действительно, некоторые даже находили в ее хромоте своеобразный шарм. Однако это было лишь начало болезни — более трагические последствия проявились позже и выразились в прогрессирующей и, в конце концов, полной глухоте.

Принцесса переносила свалившееся на нее несчастье с завидной стойкостью, не желая отказываться от благотворительной деятельности и прочих общественных обязанностей. Со временем, однако, ей пришлось отдалиться от светского общества, центром которого были они с мужем. Театр и опера стали для нее всего лишь зрелищем: перешептывания в ложе, остроумные замечания, тонкие намеки, злые эпиграммы — все это теперь стало для нее недоступно. И хотя принцесса довольно долго искусно скрывала свою глухоту, настало время, когда она смогла улавливать лишь немногие знакомые голоса.

Если бы ее супруг был наделен большим терпением и некоторым воображением, то смог бы облегчить страдания жены; однако принц Уэльский не желал ограничивать себя в удовольствиях, а тем более вовсе их лишаться. Поэтому принцесса находила утешение не столько в его обществе, сколько среди детей, а также в радостях деревенской жизни, где любовалась цветами и животными. К тому же едва ли не главная отрада глухих людей — чтение так и не увлекло ее. Она не привыкла читать, как, впрочем, и ее муж. «Весьма печально, — писала в дневнике леди Фредерик Кавендиш, — что ни он, ни милая принцесса не потрудятся даже открыть книгу». Но если принц мог многое постигнуть в разговорах с людьми и в результате научился от окружающих известной проницательности суждений, то его супруга такой возможности была, к несчастью, лишена. И хотя она покоряла все сердца, прямо-таки лучилась благородством, обладала неистощимым юмором и фантазией, ее интеллект, однако, оставался на уровне подростка.

Даже когда ее дети стали взрослыми и зажили своей жизнью, Александра обращалась к ним так, словно они по-прежнему были малышами. Принцу Георгу она могла, например, написать: «Крепко-крепко целую твое милое личико». Ее сын в то время был бородатым мужчиной двадцати пяти лет от роду, командиром канонерской лодки. Его самого, кстати сказать, это нисколько не смущало. Будучи уже совершенно взрослым человеком, он начинал свои письма к матери словами «моя дорогая, милая, любимая мамочка», а заканчивал — «твой любящий маленький Джорджи».

Такой слащавый стиль, впрочем, нисколько не исключал в целом вполне здравого поведения. Даже королева Виктория отмечала «полную простоту и отсутствие всякой гордыни» у принцессы в отношении к собственным детям. Дети усвоили от нее основы христианства и привычку к молитве, которая столь часто поддерживала их в жизни. Значительно меньше она преуспела в развитии их интеллекта и любознательности, в воспитании интереса к литературе и искусству. «В отличие от своего деда я отнюдь не профессор», — будучи уже в летах, признавался принц Георг. И сказано это было хоть и без гордости, но и без сожаления.

К 1869 г. семья принца и принцессы Уэльских сложилась окончательно. В ней было два мальчика и три девочки; они появились на свет между январем 1864 г. и ноябрем 1869 г. (шестой ребенок, который родился в 1871 г., прожил всего несколько часов). Старший из сыновей, Альберт Виктор, которого все звали Эдди, в 1890 г. стал герцогом Кларенским и Эвердейльским — за два года до безвременной кончины. Следующим был Георг (1865–1936). Старшая из трех дочерей, Луиза (1867–1931), вышла замуж за герцога Файфского, шотландского землевладельца; средняя, Виктория (1868–1935), осталась старой девой; младшая, Мод (1869–1938), которую в семье звали Гарри, стала женой датского принца Карла, который в 1905 г. был избран королем Норвегии под именем Хокона VII.

Обучение двух юных принцев официально началось в 1871 г., когда их наставником был назначен тридцатидвухлетний холостяк — преподобный Джон Нейл Дальтон. Сын викария из Милтон-Кейнс, что в Букингемшире, он с отличием закончил курс теологии в Кембридже, после чего был сразу посвящен в духовный сан. Являясь помощником Протеро, приходского священника в Виппингеме, что близ Осборна, он обратил на себя внимание одной из ревностных прихожанок — королевы Виктории; без ее одобрения он никогда бы не стал наставником королевских внуков. При всей доброте Дальтон являлся истинным викторианцем — сторонником твердой дисциплины. Широко образованный и трудолюбивый, он ревностно воспитывал в детях стремление к порядку и аккуратности. Если Дальтон чем-то и напоминал педагога-энтузиаста, так это звучным голосом, который передал по наследству сыну — канцлеру Казначейства в лейбористском правительстве 1945 г.

За те четырнадцать лет, что он провел в обществе принца Эдди и принца Георга, Дальтон проявил себя не только как интеллектуал, но и как человек с характером. Его нисколько не смущало пристальное внимание, которое постоянно проявляла к работе наставника королева, всегда не слишком довольная учениками. «Это такие невоспитанные, такие необразованные дети! — жаловалась она в 1872 г. — Мне они совсем не нравятся». С другой стороны, Дальтон был отнюдь не в восторге, когда намеченные им занятия срывались из-за попустительства чересчур снисходительного отца или импульсивной, слепой в любви к детям матери. Только когда принц и принцесса Уэльские оставляли Дальтона в деревне, наедине с учениками, он мог быть уверен, что намеченная им учебная программа будет выполнена. В 1874 г., когда царственные родители отправились на свадьбу в Россию, Дальтон писал вечно бдительной королеве Виктории из Сандрингема — норфолкского имения принца Уэльского: «Через день оба маленьких принца по утрам в течение часа катаются на пони, а в остальные дни гуляют; во второй половине дня Их Королевские Высочества также занимаются ходьбой. Что же касается занятий, то чтение, письмо и арифметика даются им неплохо; музыка, правописание, история Англии, латынь, география и французский язык также занимают должное место в распорядке дня Их Королевских Высочеств».

Надо отдать должное Дальтону — в этом с виду весьма суровом распорядке дня были и определенные послабления. Много лет спустя, когда король Георг V гулял по окрестностям Сандрингема, который любил больше всего на свете, он мог остановиться в том или ином месте и, например, сказать: «Вот здесь Дальтон учил нас стрелять из лука, а вон там он бегал, изображая из себя раненого оленя, а мы в него стреляли». Кстати сказать, принц Георг только в двенадцать лет получил в свои руки серьезное оружие, пристрастие к которому сохранил на всю жизнь. А пока что он проводил много счастливых часов, занимаясь плаванием и бегом на коньках, лаун-теннисом и крокетом.

Была, однако, одна проблема, которая грозила поставить под удар все планы и наставника, и родителей. Дети принца Уэльского росли очень болезненными. «У них у всех очень слабое здоровье, — писала королева Виктория, — за исключением Джорджи, всегда бойкого и румяного». Красивый, крепкий, живой мальчуган (хотя и чересчур маленький для своего возраста), он являл собой разительный контраст по сравнению с более высоким, но апатичным и вялым старшим братом. Обеспокоенная этим мать снова и снова предупреждала Георга, чтобы он не задирался и не ссорился с Эдди, который был на шестнадцать месяцев его старше и являлся прямым наследником трона. Характер у Георга был, разумеется, не лучше, чем у любого одиннадцатилетнего мальчишки; такие замечания, как «раздражительный» и «самодовольный», часто встречаются на страницах большого, аккуратно переплетенного дневника, который все это время вел Дальтон. Тем не менее материнские предупреждения Георг принял близко к сердцу и все годы совместного обучения относился к старшему брату с нежной снисходительностью.

Поскольку принц Георг был вторым сыном наследника престола, его с самого начала готовили к службе в Королевском военно-морском флоте, и осенью 1877 г. он должен был в качестве кадета ступить на борт учебного судна «Британия». С этим были согласны и родители, и бабушка, однако ситуация осложнялась явным отставанием в развитии принца Альберта Виктора и его полной зависимостью от Георга. Было совершенно очевидно, что Эдди не следует продолжать в изолированном от мира Сандрингеме индивидуальное обучение, прерывая его лишь короткими поездками в Лондон или к бабушке в Шотландию или на остров Уайт. Чтобы приобрести ту светскую непринужденность, которой должны обладать королевские особы, ему следовало побольше общаться со своими ровесниками.

Королева высказывалась в пользу Веллингтонского колледжа, закрытого учебного заведения, основанного в 1859 г. в честь великого английского полководца; его очень хвалил принц-консорт.[2] В этот момент в дискуссию вмешался Дальтон. В весьма тактично составленном меморандуме он напомнил королеве о тех отношениях, которые существовали между двумя братьями: «Принц Альберт Виктор нуждается в обществе принца Георга, без которого вообще не может работать… Взаимное влияние их характеров (во многих отношениях совершенно различных) является весьма позитивным… Образование принца Альберта Виктора и так продвигается с большими трудностями, но если принц Георг его покинет, то ситуация станет вдвое, втрое сложнее. Полное живости общество принца Георга служит ему опорой и главным побуждением к тому, чтобы прилагать к учебе известные усилия; что же касается самого принца Георга, то присутствие старшего брата помогает сдерживать время от времени проявляющуюся в нем тенденцию к чрезмерному самодовольству. Вдали от своего брата он может слишком разбаловаться, став всеобщим любимчиком».

Из этого Дальтон делал вывод, что для старшего брата было бы лучше всего присоединиться к младшему на «Британии». Это помогло бы, утверждал он, принцу Альберту Виктору развить в себе «привычку к порядку и аккуратности, мужественность и уверенность в своих силах, которых ему пока что не совсем хватает».

Поведение королевы Виктории никогда не перестанет удивлять историка. Далеко опередив свой аристократический двор, она подчас высказывала мнение, совершенно удивительное для тех, кто сейчас со смехом отзывается о ее наследии. Например, она питала отвращение к бездушной бюрократии и была чужда предрассудков (которые разделяли многие в ее окружении), касающихся «низкого» происхождения, цвета кожи или вероисповедания людей. Ее реакция на предложение Дальтона также просто поразительна. Сама являясь подлинным воплощением патриотизма, она написала в ответ строки, которые через полвека привели бы в умиление даже Лигу Наций: «Разве военно-морское образование не порождает и не поощряет национальные предрассудки, заставляя юношей считать, что их собственное Отечество превосходит все остальные? При всей любви и гордости за свое Отечество принц, а тем более тот, кому когда-нибудь предстоит стать его правителем, не должен разделять предрассудки собственной страны, как это было с Георгом III и Вильгельмом IV».

Тем не менее королева все же дала согласие, и в сентябре 1877 г. мальчики «в порядке эксперимента» были доставлены на борт «Британии» в сопровождении мистера Дальтона, который оставался их наставником. Лишенное всяких удобств, учебное судно было построено еще во времена Нельсона и теперь мирно стояло на якоре на реке Дарт, в Девоншире. Единственная привилегия, которую получили царственные кадеты, — разрешение разместить свои подвесные койки в отдельной каюте. Принц Георг сначала получил у товарищей по команде прозвище Спрэт (Килька) — уменьшительное от слова «кит»,[3] затем, однако, удостоился более уважительного прозвища П. Г., поскольку в морском деле вскоре добился немалых успехов, математика также не была для него проблемой.

В ноябре 1877 г. Дальтон самоуверенно писал королеве: «Немыслимо, чтобы какой-нибудь мальчишка был сейчас крепче здоровьем или более счастлив, чем молодые принцы». Сам же принц Георг описывал свое пребывание на «Британии» в менее восторженных тонах. Уже в старости он так рассказывал об этом своему библиотекарю сэру Оуэну Моршеду: «Могу Вам сказать, что мне никогда особенно не нравилось быть принцем, и довольно часто я сожалел, что им родился. Нравы там царили весьма жестокие, и спуску нам никто не давал — напротив, другие мальчики старались доставить нам побольше неприятностей на том основании, что потом они не смогут этого сделать. Кадеты часто дрались, и по тамошним правилам ты должен был обязательно принять вызов, если он сделан. Так вот, меня заставляли вызывать на поединок мальчиков побольше — я тогда был ужасно маленьким, — и потому время от времени я получал основательную взбучку. В один прекрасный день получил хороший удар, отчего мой нос стал ужасно кровоточить. Это был самый сильный удар, который я когда-либо получал, и после этого доктор запретил мне драться.

Еще у нас там было на берегу, на вершине крутого холма, нечто вроде кондитерской, однако ничего съестного на борт проносить не разрешалось, и по возвращении на корабль нас подвергали обыску. Так вот, старшие мальчики заставляли меня приносить им множество всякой всячины. Но меня всегда ловили, что каждый раз заканчивалось неприятностями, не говоря уже о том, что все съестное конфисковывалось. А хуже всего было то, что все покупки я делал на свои деньги, и мне никто ничего не возвращал. Думаю, все считали, будто у нас денег куры не клюют, а на самом деле мы получали в качестве карманных денег всего лишь шиллинг в неделю, так что, должен признаться, для меня все это было весьма чувствительно».

Бывали также моменты мучительной тоски по дому, когда, например, принц Георг красными чернилами писал своей матери с борта «Британии»: «Пожалуйста, передай Виктории, что я очень-очень ее люблю, и поцелуй ее от меня, только поцелуй по-настоящему, как я сам бы поцеловал, а то я уверен, что, когда я посылаю кому-то в письме поцелуи, ты их на самом деле не целуешь».

Принцесса Уэльская ответила ему письмом — поздравлением с четырнадцатилетием, представляющим собой неповторимое сочетание материнской нежности и откровенной бестактности. «Виктория говорит: „Такой взрослый и такой маленький“! Вот тебе и на! Тебе нужно быстрее подрасти, а то мне совсем не хочется быть матерью карлика!!! Позволь же мне поздравить тебя с днем рождения, который мы до сих пор всегда праздновали вместе».

По мере того как обучение двух принцев на «Британии» подходило к концу, их дальнейшее образование все больше волновало бабушку, родителей и наставника. В конце концов было решено, что принц Георг ближайшие два-три года проведет в дальних походах — это являлось необходимым этапом его военно-морской подготовки. Будет ли его сопровождать старший брат, пока оставалось неясным. Прошедшие два года не особенно прибавили ему живости. «Очевидно, — писал Дальтон принцу Уэльскому в апреле 1879 г., — то дремлющее состояние, в котором пребывают его умственные способности, объясняется исключительно физическими причинами. Возможно, морская рутина, в сочетании со свежим воздухом и чужеземными ландшафтами, сумеет вывести его личность из той спячки, в которой она пребывает. Не следует забывать и о том лечебном эффекте, который оказывало на Эдди общество принца Георга. Но что будет, если корабль, на котором они поплывут, окажется жертвой стихии? Одновременная гибель двух мальчиков обернется не только семейной трагедией, но и внесет ненужную путаницу в вопрос о престолонаследии. Может, стоит отправить их в море на отдельных кораблях?».

Первоначальное предложение отправить принцев в путешествие на «Бэкенти»,[4] корвете водоизмещением 4000 т, оснащенном как парусами, так и вспомогательными паровыми двигателями, вызвало бурное обсуждение на высшем уровне — такими была богата Викторианская эпоха. В нем участвовали королева, принц Уэльский, их личные секретари Генри Понсонби и Фрэнсис Кноллис, премьер-министр лорд Биконсфильд, первый лорд Адмиралтейства[5] мистер У. Х. Смит и капитан «Вакханки» лорд Чарлз Скотт. Понсонби, мастер по части коротких меморандумов, так описал его ход:

«1. План предложен королеве, которой он совершенно не понравился.

2. Дальтон послан принцем Уэльским к королеве, чтобы его поддержать. Королева не настаивает на своих возражениях.

3. Кабинет единогласно отвергает план.

4. Королева и принц возмущены вмешательством кабинета.

5. Кабинет заявляет, что не собирается ни во что вмешиваться. План одобрен.

6. Споры по поводу подбора офицеров. Королева поддерживает вариант, который она считает мнением принца Уэльского. Иногда кажется, что ему нравятся совсем другие люди. Соглашение по поводу подбора офицеров достигнуто.

7. Объявлено, что принцы отправятся в путешествие на „Вакханке“. Кто, когда и где ее выбрал, мне неизвестно.

8. Дружный хор одобрения.

9. Нестабильность. Королева в сомнении. Принц Уэльский в сомнении. Дальтон в большом сомнении — он предпочитает „Ньюкасл“.

10. Смит в бешенстве, но сохраняет внешнее спокойствие. Предлагает передать команду на „Ньюкасл“ — старую посудину, у которой течет днище. Посылает рапорт в пользу „Вакханки“.

11. Скотту приказано отправиться в плавание в поисках шторма, чтобы посмотреть, не перевернется ли судно.

12. Скотт возвращается и сообщает, что судно не перевернулось. Дальтон не удовлетворен и хочет разделить принцев.

13. Королева говорит, что предлагала это с самого начала, но Дальтон тогда заявил, что это невозможно. Пусть теперь он проконсультируется с принцем и принцессой Уэльскими.

14. Королева высказывает свои сомнения лорду Биконсфильду.

15. Б. замечает, что один раз его мнение уже отвергли, но, если требуется его совет, он готов.

16. Кноллис говорит, что Дальтон ошибается».

В конце концов королева решила, что ее внуки отправятся вместе на «Вакханке», каким бы риском это ни обернулось. Дальтон, раздраженный долгими пререканиями и очевидной утратой доверия к нему, сразу же подал в отставку. Его упрашивали остаться и окончательно уговорили как раз перед тем, как два кадета отправились в первое плавание. 17 сентября 1879 г. корабль, в надежности которого Дальтон столь сильно сомневался — и, как потом выяснилось, не без оснований, — отплыл из Спитхеда в Средиземное море.

На ближайшие три года «Вакханка» стала для принцев родным домом. На этом корабле они совершили три морских путешествия. Первое длилось с сентября 1879 по май 1880 г.: Спитхед — Гибралтар — Балеарские острова — Палермо — Гибралтар — Мадейра — Барбадос — Гренада — Мартиника — Ямайка — Бермуды — Спитхед. Во время этого похода оба принца получили звание корабельного гардемарина. Второй вояж — весьма короткий — состоялся летом 1880 г.: «Вакханка» посетила Испанию и Ирландию. Третий поход она совершила в составе Отдельной эскадры адмирала Кланвильяма с сентября 1880 по август 1882 г.: Спитхед — Мадейра — Монтевидео — Буэнос-Айрес — Фолклендские острова — мыс Доброй Надежды — Австралия — Новая Зеландия — Фиджи — Япония — Китай — Гонконг — Сингапур — Цейлон — Египет — Палестина — Греция — Италия — Испания — Гибралтар — и вновь Англия.

Три года, проведенные на военном корабле, — суровая школа для любого мальчика в возрасте четырнадцати — семнадцати лет, хотя ничего беспрецедентного в этом нет, даже для принцев. Столетием раньше будущий король Вильгельм IV отправился в плавание на корабле Королевского военно-морского флота «Ройял Джордж» в сопровождении преподобного Генри Мейдженди — мистера Дальтона того времени. Возможно, под влиянием своего наставника четырнадцатилетний принц Вильгельм писал в ноябре 1779 г. своему отцу, королю Георгу III: «Надеюсь, никогда не уроню чести своей родины и всегда буду служить утешением своим родителям; надеюсь, на мое нравственное поведение не повлияют те многочисленные пороки, свидетелем коих я стал, а мои манеры не сделаются менее учтивыми от присущей большинству моряков грубости».

Дальтон также был весьма обеспокоен тем, чтобы морские нравы не оказали тлетворное влияние на его питомцев. Он настоял, чтобы офицеров на «Вакханку» отбирали не только по профессиональным, но и моральным качествам. В результате экипаж корабля был сформирован едва ли не из одних аристократов. Капитаном корабля стал лорд Чарлз Скотт, сын герцога Бакклейча; старшим помощником — Джордж Хилл, родственник виконта Хилла, ставшего преемником Веллингтона на посту командующего армией. Среди помощников капитана был также Эштон Керзон-Хоу, сын графа Хоу, принадлежавший к прославленной в британском военно-морском флоте фамилии. В списке корабельных гардемаринов значились Уильям Пиль, внучатый племянник премьер-министра, и Джон Скотт, племянник лорда Чарлза Скотта и сам будущий герцог Бакклейч. Среди кадетов были сын герцога Лидского, сын виконта Гардинджа, одного из адъютантов королевы, и Росслин Уэмисс, будущий адмирал флота, правнук короля Вильгельма IV по линии его любовницы миссис Джордан. Надо сказать, что они были превосходными офицерами, и это подтверждалось в том числе и поведением нижней палубы. В Австралии с пяти кораблей эскадры из 1700 чел. дезертировали 108 матросов, и только один из них принадлежал к экипажу «Вакханки».

Принц Георг вместе с братом пользовались на борту весьма незначительными привилегиями. Они жили в одной каюте и могли пользоваться услугами Чарлза Фуллера, лакея из Сандрингема, возведенного в ранг их личного стюарда; в штормовую погоду братья освобождались от дежурства по лодкам. Эти незначительные послабления с лихвой перекрывались требовательностью их добросовестного наставника. Вот типичный отрывок из дневника принца Георга: «После полудня мы, как обычно, занимались гимнастикой, а потом вечером продолжали читать о свободной торговле и протекционизме».

Ведение дневника само по себе являлось для него важным делом. После «фальстарта» в 1878 г., когда записи в дневнике велись менее двух недель, Георг начинает его заново с 3 мая 1880 г. и непрерывно ведет более полувека — последняя запись сделана всего за три дня до смерти. Эта скупая хроника по стилю довольно бесцветна и почти лишена эмоций. Исторические перспективы как будто совершенно не трогают Георга; его меньше волнуют сами события, чем их годовщины, о которых он вспоминает вновь и вновь. Вот, например, запись от 6 августа 1935 г.: «Сегодня исполняется 56 лет с того дня, как мы ступили на „Вакханку“». Каждое утро, вне зависимости от того, находился он на суше или на море, Георг отмечал в дневнике направление ветра и прочие метеорологические сведения. По поводу столь малоинтересной информации его биографам остается только вздыхать, однако не следует забывать, что принц Георг принадлежал к тому поколению моряков, чья жизнь во многом зависела от погоды.

К пятнадцати годам он уже реально столкнулся со смертельной опасностью. В Индийском океане, где-то между Южной Африкой и Австралией, «Вакханка» попала в сильный шторм. Ее паруса были разодраны в клочья, серьезно пострадал руль; судно беспомощно дрейфовало далеко в стороне от остальных кораблей эскадры и более чем в четырехстах милях от ближайшего порта. Старшие офицеры корабля трое суток не спали, пока с помощью подручных средств не удалось кое-как отремонтировать судно. Отчет принца Георга об этом происшествии лишен каких-либо эмоций, словно написан рукой профессионала. Это тем более знаменательно, что совсем незадолго до того в Южной Атлантике один за другим погибли два матроса: один свалился с марселя «Вакханки», второй выпал за борт флагманского корабля «Инконстант» («Переменчивый»), Гибель товарища по команде глубоко тронула принца, и он даже обвел дневниковую запись за этот день аккуратной траурной рамкой. Во время путешествия случались и другие знаменательные события. Вот как описывает Дальтон загадочный эпизод, случившийся в океане, когда «Вакханка» находилась между Мельбурном и Сиднеем: «В четыре часа утра нам встретился „Летучий Голландец“. На расстоянии в 200 ярдов[6] по левому борту вдруг показались окутанные странным красноватым светом очертания двухмачтового брига с четко выделяющимися мачтами, рангоутом и парусами. Судно первым заметил впередсмотрящий на мачте, его также увидел с мостика вахтенный офицер, который немедленно направил на бак корабельного гардемарина. Но когда гардемарин, который тоже сверху видел странное судно, прибежал на бак, никакого корабля поблизости не оказалось — до самого горизонта простиралось спокойное море. Всего загадочное судно видели тринадцать человек… В 10.45 утра младший матрос, который первым сообщил о появлении „Летучего Голландца“, свалился с салинга носовой мачты на полубак — от него осталось только мокрое место».

Уже в самом конце круиза, когда «Вакханка» через Средиземное море возвращалась домой, друг принца Георга Джон Скотт «упал с верхушки грот-мачты, с высоты почти в сорок футов,[7] но в нескольких футах от палубы по счастливой случайности зацепился за поперечный канат, и потому остался жив».

Принц не позволял себе предаваться печальным воспоминаниям. Один из его сослуживцев-гардемаринов впоследствии вспоминал: «В течение пяти лет я был товарищем по команде нашего покойного короля, тогда мы оба были еще юнцами. В те времена между младшими офицерами, по необходимости, складывались весьма близкие и тесные отношения. В открытом море приходилось бывать неделями, дни зачастую тянулись довольно однообразно, а уж пища была более чем однообразна и всегда отвратительна — в основном соленая свинина и сухари.

Не забывайте, в те времена мы были лишены всякого комфорта. Тогда не существовало таких вещей, как электрический холодильник, поэтому свежие овощи и фрукты, вообще свежие продукты заканчивались очень-очень скоро по выходе из гавани. К тому же, когда за одним и тем же столом постоянно видишь одни и те же лица, в кают-компании может временами возникать довольно нервная обстановка. Тем не менее я не могу припомнить случая, чтобы принц Георг вышел бы из себя. Я ни разу не слышал от него ни одного худого слова. Бескорыстный, дружелюбный, спокойный и уравновешенный, он был идеальным товарищем по команде».

Спустя многие годы после того, как принц Георг ушел с морской службы, он любил, как и все моряки, вспоминать трудности ее первых лет: о долгих часах вахты, когда тебя хлещут дождь и ветер, о привязанных к ножкам стола стульях, о разбитой во время шторма посуде, среди которой вряд ли можно отыскать хоть одну целую чашку. Где-нибудь в Сандрингеме или Виндзоре он мог за рюмкой портвейна, небрежно постукивая печеньем по полированному столу, с наигранной рассеянностью выковыривать из него воображаемого долгоносика. Дневники, однако, повествуют и о том сибаритстве, которому предавалась команда, когда «Вакханка» заходила в порт: в меню сразу появлялись омары и черепахи, ананасы и авокадо, которые недаром назывались «маслом гардемарина». Принцы, как утверждают, гурманами не были. На государственном приеме в Токио принцу Георгу больше всего понравился «простой вареный рис, который оказался очень вкусным».

Лорду Чарлзу Скотту и Дальтону временами было нелегко решить, когда с принцами нужно обращаться как с внуками королевы, а когда — как с простыми гардемаринами. Иногда подобная смена статуса происходила довольно резко. В Александрии после официального визита мальчики возвращались на «Вакханку» на «двух огромных баркасах, на одном из которых стояла огромная кушетка, обитая синим с золотом бархатом под тяжелым шелковым балдахином — все в истинно восточном духе». На следующий день дневниковая запись у Георга начинается так: «Встал в 5 часов утра, отстоял утреннюю вахту». Не дозволялось им и подражать расточительным привычкам своего отца. Когда много лет спустя принцу Георгу показали собранный одним гардемарином альбом тринидадских марок, он заметил, что у этого молодого человека, вероятно, было гораздо больше карманных денег, чем в свое время у него.

Когда корабль заходил в порт, у Дальтона уже была готова экскурсионная программа. Однако принцам разрешались порой и другие, традиционные для морских офицеров развлечения: купание и крикет, верховая езда и танцы, пикники и вылазки в глубь страны. После шумных игр на Ниле композитор Артур Салливан записал, что принц Георг «изрядно меня потрепал». Развлечения на борту «Вакханки» были довольно своеобразными. Когда корабль плыл с островов Фиджи в Японию, команда ловила акул на плавающие жестянки, начиненные порохом (в качестве приманки использовалась свинина). Когда рыба подплывала вплотную, заряд подрывали, отрывая акуле голову. Где-то между Южной Африкой и Австралией увлекались не менее странным спортом: «После завтрака мы отправились к „шефу“ ловить на крючок и леску альбатросов, великое множество которых летало вокруг корабля. Довольно скоро мы одного из них подцепили и вытащили наверх, после чего освежевали: это был настоящий красавец с размахом крыльев не менее десяти футов».

Очевидно, «старому моряку»[8] Колриджа не нашлось места в том пространном списке литературы, которую Дальтон приготовил для своих учеников.

Никогда — ни на борту «Вакханки», ни в более поздние годы — принц Георг не видел противоречия между любовью к животным и птицам и желанием убивать их ради спортивного интереса. Тот же самый мальчик, который находил удовольствие в бессмысленном уничтожении акул и альбатросов, проявлял нежную заботу о случайно севших на палубу птицах; он даже был готов нарезать для них баранину полосками, чтобы они больше походили на червей. Он держал ручного детеныша кенгуру, которого собирался отвезти в Сандрингем, сестрам. Кенгуру успел наделать на корабле немало беспорядка, пока однажды его не смыло за борт, в воды Атлантического океана.

Участь Дальтона во время его пребывания на «Вакханке» была довольно незавидной. Как священнику и королевскому наставнику ему, конечно, воздавали должное: относились внешне уважительно, приглашали на мессу к капитану, устроили относительно комфортное житье. Вместе с тем офицеры считали, что он слишком ревностно относится к своим обязанностям, называли его педантом, брюзгой, доносчиком — вплоть до того, что подозревали, будто он подсматривает за своими учениками в замочную скважину. Дальтон, вероятно, чувствовал к себе такое отношение и, безусловно, страдал.

К этому добавлялись периодические недоразумения с принцем и принцессой Уэльскими. Во время пребывания в Вест-Индии одна из газет написала, что в Барбадосе королевским внукам сделали татуировки на носу. «Как же ты дал татуировать свое бесстыжее рыло? — писала принцесса Уэльская принцу Георгу. — Ну и вид же у тебя теперь! Наверно, все прохожие на улице останавливаются, чтобы взглянуть на нелепого мальчика с якорем на носу! Неужели нельзя было поместить эту татуировку куда-нибудь еще?» Принц Уэльский, которому в молодости сделали массу татуировок, правда, в скрытых местах тела, призвал наставника к ответственности. Дальтон поспешил заверить принца, что у его сыновей нигде нет татуировок — ни на носу, ни где-нибудь еще. Когда в ботаническом саду в Барбадосе они нюхали лилии, то на нос попала цветочная пыльца, — очевидно, это и ввело в заблуждение местного журналиста. Со сдержанным негодованием незаслуженно обиженного человека Дальтон заканчивает свое письмо так: «Носы у принцев не имеют никаких крапинок, царапин, пятен или пятнышек. Они так же девственно чисты, как и в день отплытия».

К тому времени (то есть еще через два года), когда принцы вернулись к родителям, они и впрямь могли похвастаться целой серией татуировок, выполненных в полном соответствии с морскими традициями. В Токио каждый вытерпел трехчасовую операцию по нанесению на руку татуировки в виде красных и синих драконов. В Киото и Иерусалиме к ним добавились другие рисунки. Много лет спустя дуайен британских татуировщиков Джордж Бурчетт был приглашен в королевскую семью — обследовать те орнаменты, которые имелись на теле принца Георга. «Мне выпала высокая честь, — с деланной скромностью пишет он в воспоминаниях, — внести в них некоторые усовершенствования, которые решил произвести король по настоянию королевы Марии».

Какие бы трудности ни преследовали Дальтона на суше и на море, он был достойно за них вознагражден, и более всего привязанностью юных принцев, которую оба испытывали к нему до конца жизни. Вскоре после возвращения в Англию Дальтон стал кавалером ордена Святого Михаила и ордена Святого Георгия, духовником королевы Виктории и каноником церкви Святого Георгия в Виндзоре. Благодаря морской дружбе он обрел и жену: ею стала Кэтрин Эван-Томас, сестра одного из его товарищей по плаванию. А в 1886 г. он стяжал и литературную известность в результате грандиозной мистификации, совершенной им, впрочем, из самых благих намерений.

Аристотель не оставил записей о годах, в течение которых он был наставником Александра Македонского: Дальтон же изложил свои впечатления в двухтомном труде объемом в 1500 страниц и семьсот пятьдесят тысяч слов, озаглавленном «Плавание корабля Ее Величества „Вакханка“, 1879–1882 гг.» и посвященном королеве ее внуками — принцем Альбертом Виктором и принцем Георгом. Этим посвящением и ограничивалось все участие в работе над книгой так называемых авторов. В своем предисловии Дальтон пояснил, что книга основана на дневниковых записях и письмах, написанных во время путешествия его юными воспитанниками, и что он изо всех сил противился искушению подправить оригинальный текст. Из этих двух утверждений правдивым было лишь первое.

Но простое сравнение двух описаний могло заставить читателя насторожиться. Когда «Вакханка» несколько недель стояла в порту Кейптауна, принцев возили на страусиную ферму. Информация об этом историческом визите заняла аж четыре страницы убористого текста. Там повествуется об экономической эффективности выращивания птенцов в инкубаторах, указывается общее поголовье птиц, достигшее в 1879 г. 32 247 шт., рассказывается об их диете и агрессивных наклонностях, о стоимости их перьев на свободном рынке. Запись об этом визите в дневнике принца Георга (не вошедшая в книгу), которая датируется 2 марта 1881 г., весьма лаконична: «Потом мы посетили страусиную ферму, где увидели очень много страусов».

Ни один гардемарин никогда не стал бы описывать Сент-Винсент в следующих выражениях: «Группы негров находились в разных стадиях опьянения, кто в слезливом, кто в агрессивном, но все вместе они являли собой картину настоящего ада». А любой убежденный монархист наверняка засомневался бы, прочитав слова, якобы сказанные одним из принцев во время плавания между Сент-Люсией и Мартиникой: «Ради чего эти острова вновь и вновь переходили из рук в руки? Ведь здесь каждый фут морского дна усеян костями англичан».

Мальчишки любят шум и грохот, однако в книге принцы почему-то негодуют, что в одном Гонконге на приветственные салюты ежегодно расходуется 70 тыс. фунтов. И хотя король Георг отличался заботой о благосостоянии своих подданных, вряд ли в юном возрасте он мог рассуждать так: «И хотя некоторые дома у китайцев довольно убогие, они все же гораздо лучше тех каморок, в которых некоторые английские и ирландские домовладельцы селят своих христианских собратьев».

Чрезвычайно эрудированные принцы сплошь и рядом говорят цитатами. На странице шестой, когда «Вакханка» еще не прибыла даже в Гибралтар, они уже вовсю цитируют псалом сто третий из Вульгаты,[9] за которым следуют строки из «Рассуждения моряка о доме» Браунинга и «Истории английского народа» господина Грина. На Бермудах завывает «Буря», а в День святого Криспина слышится звук рожка из «Генриха V». В афинском кафе «нам многое напоминало об Аристофане». Однако Дальтон не все время, так сказать, плывет под королевскими парусами. Некоторые длинные пассажи он вставляет в квадратные скобки, давая тем самым понять, что здесь приведены его собственные наблюдения, а не заметки подопечных. От его пристального взгляда не ускользает ни одна церковь или мечеть, ни один монастырь или храм; ни одна конфессия не остается им незамеченной. Читатель узнает от автора, как разводят овец в Уругвае и приручают слонов на Цейлоне; как нужно готовить тапиоку, очищать тростниковый сахар и изготовлять сальные свечи. С равной легкостью он описывает изготовление ручек для зонтиков (из перечного дерева) и жизненный цикл бананового дерева, повествует об экономической основе рабовладения в Вест-Индии и обслуживании внешнего долга Египтом.

На этих полутора тысячах страниц, написанных наукообразным и претенциозным стилем, подлинный голос корабельного гардемарина принца Георга Уэльского слышится весьма редко. «Вонь здесь, — пишет он о Китае, — просто ужасная».

Чрезмерно преувеличивая достижения принцев, Дальтон тем самым пытался скрыть собственную несостоятельность. Хорошего образования своим ученикам он дать не сумел. Покидая борт «Вакханки», они по уровню знаний значительно уступали среднему выпускнику частной школы того времени. Возможно, достичь в этом успехов было практически безнадежно в случае с принцем Эдди, апатичным и вялым от природы, однако и принц Георг — живой, бойкий мальчик, легко усваивавший на корабле практическую сторону морского дела, также порой не знал самых элементарных вещей, говорил и писал с ужасными ошибками. Уже в зрелом возрасте он называл нашего величайшего поэта «Шикспиром», по телефону «званил», а дорогое сердцу каждого монарха слово писал «перрогатива». Впрочем, возможно, это у него наследственное. Хотя принц Уэльский периодически пытался наставлять сына на путь истинный, сам в том, что касается грамоты, отнюдь не являлся образцом. На Цейлоне он жаловался на местных пиявок, которые в джунглях «взбираются у тебя по ногам и жалют». А во время скандала с Транби Крофтом возмущался тем, как на него «злобно набросился гиниральный прокурор».

С грамматикой и синтаксисом у принца Георга также были нелады, хотя со временем ему удалось преодолеть этот недостаток. Но до конца жизни так и остался не способен к языкам и не научился сколько-нибудь внятно говорить по-немецки и по-французски, что было весьма необычно для члена европейского королевского дома. Королева Виктория, чьи девичьи дневники полны цитат на этих языках и еще на итальянском, винила во всем его родителей. «Вы с Вашими сестрами, — напоминала она в 1880 г. принцу Уэльскому, — говорили по-немецки и по-французски уже с пяти или шести лет». К этой теме она возвращалась снова и снова, ужасаясь перспективе получить косноязычного наследника престола. Сразу после завершения плавания «Вакханки» принц Георг вместе с братом были на шесть месяцев отправлены в Лозанну — изучать французский язык под руководством Дальтона и мсье Юа, позднее преподававшего в Итоне. Результат оказался равен нулю. Десять лет спустя принц Георг с большой неохотой сделал последнюю попытку овладеть немецким языком, который его мать-датчанка называла «этой старой Sauerkraut».[10] Из Гейдельберга он писал своему другу: «Итак, сейчас я усердно работаю со старым профессором Ине над этим отвратительным языком, который нахожу очень трудным и который определенно чертовски скучен… Я действительно не могу здесь оставаться дольше двух месяцев, иначе рискую пропустить всю охоту в Англии».

Незадачливый ученик больше не пытался овладеть немецким. Когда в 1890 г. отец повез его в Берлин знакомиться с Бисмарком, канцлер Германии спросил принца Георга, говорит ли тот по-немецки. «Не слишком хорошо», — ответил за него принц Уэльский. Тогда Бисмарк перешел на превосходный английский. Увы, когда, став королем, Георг в 1913 г. присутствовал на свадьбе единственной дочери германского императора, ему уже некому было помочь. «В это трудно поверить, — писал жене британский генеральный консул в Берлине, — но царственный Георг не говорит ни слова по-немецки, а его французский просто ужасен».

Недостаток образования компенсировался твердым характером юного принца, а неспособность к языкам и письму — профессиональной морской подготовкой. И прогресс был довольно медленным. «Старым врагом принца Георга, — писал Дальтон в конце плавания на „Вакханке“, — является чрезмерный темперамент, иногда заставляющий его чересчур переживать из-за трудностей, вместо того чтобы спокойно им противостоять». Со временем, однако, старшие офицеры все больше и больше замечали в нем пренебрежительное отношение к лишениям и опасностям, умение подчиняться в сочетании со стремлением проявлять инициативу, готовность принять на себя ответственность без страха за возможные последствия. Таким образом, есть все основания полагать, что при нормальном развитии событий эти его достоинства со временем позволили бы принцу Георгу дослужиться до высоких чинов — подобно его дяде принцу Альфреду, герцогу Эдинбургскому, или его кузену принцу Людвигу Баттенбергу. Однако ранняя смерть брата вынудила его оставить избранную карьеру, он стал сначала наследником престола, а затем конституционным монархом. Те качества Георга, которые высоко ценились во время шторма в Атлантике, или навыки, полученные в ходе боевой подготовки, оказались практически бесполезными в Мальборо-Хаус и Букингемском дворце. Именно тогда стали очевидными недостатки его образования и воспитания: низкий уровень интеллекта, прямота и поспешность в суждениях, недоверчивое отношение к игре воображения и интуиции. Прежде Георг не сталкивался с двусмысленностью политики и хитростью политиков и теперь чувствовал себя не в своей тарелке. «Моряки все плавают и плавают вокруг света, — любил говорить один из его придворных, — но так в него и не попадают».

В 1883 г., едва вернувшись из Лозанны, принц Георг сразу же отправился на корвете «Канада» в Северную Америку и Вест-Индию. Впервые за свою морскую карьеру он был лишен не только общества родителей и сестер, но и старшего брата, и наставника Дальтона. Расставание он переносил тяжело. Некоторое утешение принц нашел в христианской вере. Через несколько дней после того, как ему исполнилось восемнадцать лет, мать с трогательной непосредственностью писала Георгу: «Помни, дорогой, когда все остальные далеко, Господь всегда с тобой, и он никогда тебя не покинет, а в целости и сохранности вернет ко всем нам, которые тебя так любят…

Оставайся таким, какой есть, но старайся творить добро и держаться подальше от искушений — никому не позволяй сбить тебя с пути. Не забывай каждые три месяца принимать причастие, которое придаст тебе новые силы, чтобы дальше творить добро, и также никогда не забывай как об утренней, так и о вечерней молитве».

Его старый друг и наставник горевал едва ли не меньше принцессы Уэльской. Заточенный с принцем Эдди сначала в Сандрингеме, а потом в Кембридже, он писал его младшему брату: «В воскресенье я много думал о том, как мой милый маленький Джорджи принимает святое причастие». Свои письма он подписывал так: «Моему дорогому мальчику с любовью, обожающий Вас Дж. Н. Дальтон». К счастью, его переписка с принцем состояла не только из подобных нежностей. Дальтон также снабжал Георга сигаретами. Приобретя привычку к курению, его подопечный остался верен ей до могилы.

Постепенно принц Георг все выше поднимался по служебной лестнице. Находясь с эскадрой в Северной Америке, он получил звание младшего лейтенанта, после чего был направлен для дальнейшего обучения в Англию, в Королевский военно-морской колледж в Гринвиче. Он изучал там алгебру, геометрию, тригонометрию, механику, физику, паровые двигатели, ветра и течения, практическую навигацию, морскую астрономию, гидрографию и приборы. Лучше всего ему давалась практическая навигация, его знания в этой области были оценены в 165 баллов из 200, а хуже всего — механика, где он заработал лишь 9 баллов из 125 возможных. Он также прошел курс подготовки на военно-морском судне «Экселент»[11] в Портсмуте, став первоклассным специалистом по артиллерийскому и торпедному делу, а также искусству судовождения: в лоцманском деле он лишь немного не дотянул до первого класса. Начальником этого учебного заведения был в то время капитан Дж. А. Фишер, будущий адмирал флота, который впоследствии стал яростным противником короля Георга V. Тем не менее тогда он писал королеве о здравомыслии ее внука, о его приятных манерах, тактичности и скромности.

Со своей стороны, принц Уэльский не переставал интересоваться карьерой своего младшего сына, вникая даже в сугубо технические детали. Надо ли говорить, как он был обрадован, когда Адмиралтейство согласилось с его предложением отправить принца Георга для дальнейшего прохождения службы на крейсер «Сандерер»,[12] входивший в состав Средиземноморского флота, — им командовал старый друг принца Уэльского капитан Генри Стивенсон. Принц Уэльский писал ему в июле 1886 г.: «Уверен, что, поручив сына твоим заботам, я не мог сделать лучше выбора — только не испорть его, пожалуйста! Пусть на корабле с ним обращаются как с любым другим офицером, и я надеюсь, что он станет одним из твоих самых смышленых и самых энергичных лейтенантов. Он расторопный и сообразительный, и служба, я думаю, ему нравится, но за ним все же нужно присматривать, так как в наши дни абсолютно все молодые люди склонны лениться».

Это предостережение было далеко не единственным, ибо принц Уэльский, хотя сам не отличался умеренностью, всячески поощрял ее в других: «В жарком климате наш милый мальчик должен быть осторожнее, не то он может заболеть. Ему следует есть поменьше мяса, и я надеюсь, что он не будет слишком много курить». Самый компанейский из принцев также не одобрял светскую жизнь на Мальте: «Это напрасная трата времени, там ничего нет, кроме пустых сплетен и болтовни».

Во время службы принца Георга в Средиземноморье ее условия не отличались особым комфортом. «Эта скотина Чарлз Каст, — так мило он отзывался о своем товарище по службе, — сидит на полу в моей каюте, так как у меня нет второго стула, и тем самым грубо оскорбляет и меня, и мою каюту». Во время морской службы Георг всегда отвергал любые привилегии, которые ему пытались предоставить за счет других. Однажды, когда Георг служил на крейсере «Нортумберленд», его по просьбе отца перевели на королевскую яхту «Осборн», дабы он совершил на нем короткий круиз. Узнав, что он по-прежнему числится в экипаже «Нортумберленда», а значит, его товарищи по команде вынуждены стоять за него вахты, принц очень расстроился. «Подобные ошибки подрывают мою служебную репутацию», — жаловался он.

Первое судно он получил под свое командование в июле 1889 г. Это был торпедный катер № 79 водоизмещением всего 75 т, на котором отсутствовал какой-либо комфорт, и тогда особенно сильно проявлялась постоянно преследовавшая Георга морская болезнь. За время недолгого командования этим катером принц успел отличиться, проявив сноровку и мужество при спасении другого такого же катера, у которого двигатели отказали в бурном море неподалеку от скалистых берегов Северной Ирландии. Запросив отчет об этом происшествии, его бабушка сделала на нем пометку: «Королева не может не беспокоиться о своем дорогом внуке, ибо торпедные катера опасны».

В 1890 г. он получил судно побольше — канонерскую лодку первого класса «Фраш».[13] Много лет спустя, когда Георг уже в качестве короля поздравлял лорда Людвига Маунтбэттена со вступлением в командование первым кораблем, он напомнил молодому кузену о том, как сильно изменилась с тех пор морская жизнь: «Я полагаю, у Вас есть кабинет с пишущей машинкой и с человеком, который на ней печатает? Когда я принял „Дрозда“, у меня ничего подобного не было: мне просто вручили огромную кучу официальных бумаг и писем. Я выудил оттуда бортовой журнал и еще пару бумаг, а остальное выбросил за борт. Я знал, что Адмиралтейство заметит пропажу не раньше чем через три месяца, а больше „Дрозд“, как я считал, и не прослужит».

Бывалые моряки склонны к преувеличениям, тем не менее существует вполне убедительное свидетельство, сообщающее о тех трудностях, с которыми пришлось встретиться принцу Георгу во время его первого похода на «Дрозде» — рискованном путешествии из Плимута в Гибралтар с торпедным катером на буксире. Достигнув пункта назначения, он писал Стивенсону: «Мы бодро шли до самого вечера понедельника и в 9.30 вечера были уже на середине Бискайского залива, когда внезапно все двигатели встали; как потом выяснилось, стержни скольжения и эксцентриковые тяги согнулись почти вдвое. К счастью, стоял мертвый штиль, и я приказал торпедному катеру развести пары и всю ночь оставаться возле нас. Мы были совершенно беспомощны и сразу же стали ставить запасные валы. Машинное отделение работало всю ночь, мы починились через двенадцать часов, и двинулись дальше. Тут задул сильный зюйд-вест, море взволновалось, и нашей бедной лодке досталось довольно сильно, так что я решил идти в Ферроль, куда мы и пришли назавтра в полдень. Всю ночь нас здорово трепало, и надо ли говорить, что меня сильно мучила морская болезнь, но корабль этот очень хороший, и мы набрали совсем мало воды. В Ферроле мы стояли два дня, там была прекрасная погода, а сюда прибыли 9-го, во второй половине дня».

После ремонта в Гибралтаре принц Георг направил «Дрозда» через Атлантику, чтобы продолжить службу в Северной Америке и Вест-Индии. К своим обязанностям он относился весьма серьезно. «По воскресеньям я всегда на борту, — примерно год спустя сообщает он Стивенсону. — С начала службы здесь я еще не пропустил ни единого воскресенья». Что характерно для Георга, он придумывает своеобразные поправки в молитвенник. «Мы сделали то, что должны были сделать, — заявлял он по воскресеньям утром команде корабля, — и оставили несделанным то, что не должны были делать».

Кое-что, однако, от него ускользало: у принца было немного друзей среди моряков и совсем не оказалось близких друзей его возраста. Отчасти это результат излишней заботы Дальтона на «Вакханке». Хотя его товарищи по службе — корабельные гардемарины — тщательно отбирались, всегда существовала опасность возникновения каких-то нежелательных отношений, которые могли бы отравить будущее принцев. Естественно, среди мальчиков не поощрялась какая-либо близость, выходящая за рамки обычного морского товарищества. Чересчур собственническое отношение принцессы Уэльской к своим детям также изолировало их от сверстников. Вскоре после того как принцу Георгу исполнился двадцать один год, с его лица исчезла улыбка, о чем свидетельствуют многочисленные фотографии того времени. А взгляд сделался пристальным и еще полвека оставался таковым. Тем не менее в том же году он с огорчением пишет о том, как сожалеет, что не смог встретиться в Сандрингеме с матерью: «Как бы я хотел тоже там оказаться; при одной мысли об этом мне хочется плакать. Я все думаю: кто сейчас живет в моей милой маленькой комнате? Ты должна иногда туда заглядывать и представлять, что в ней все еще живет твой милый маленький Джорджи». Трудно себе представить более странное письмо, когда-либо посланное с борта корабля под названием «Дредноут», тем более в годовщину Трафальгарской битвы.

Принцесса не только внушала сыну горячую любовь, но и призывала его к жесткой самодисциплине. Так, например, она писала: «Должна сказать, это хорошо, что ты до сих пор сопротивлялся всем искушениям; и величайшим доказательством того, как сильно ты хотел бы меня порадовать, служит то, что ты делаешь это ради меня, выполняя обещание, которое дал мне за несколько дней до своего отъезда. Нет слов, чтобы выразить, как я благодарна Богу, что он дал мне такого хорошего во всех отношениях сына».

Всего через два года в дневнике принца появится признание в том, что он содержит девушку, с которой спит в Саутси, и еще одну, которую делит со своим братом в Сент-Джонс-Вуде. «Она шлюха», — сообщает он. До этого аскетическую жизнь принца Георга скрашивала платоническая любовь к мисс Джулии Стонор. Внучка премьер-министра сэра Роберта Пиля и осиротевшая дочь придворной дамы принцессы Уэльской, она фактически входила в сандрингемский семейный круг. Тем не менее «любимая маленькая Джули», как называет ее в своем дневнике принц Георг, не могла стать его супругой. Здесь имелось сразу два препятствия. Во-первых, женитьба принца на девушке незнатного происхождения вещь неслыханная, а для внука суверена и вовсе невозможная; а во-вторых, согласно Акту о престолонаследии, брак с католичкой лишал бы Георга права на трон. «Вот так обстоят дела, — писала своему сыну принцесса Уэльская, — и увы, мне жаль вас обоих, мои бедные дети. Как бы я хотела, чтобы вы могли пожениться и жить счастливо, но, боюсь, это невозможно». В 1891 г. мисс Стонор вышла замуж за маркиза Д’Отполя. Со своим несостоявшимся мужем они остались добрыми друзьями, ей, единственной из людей незнатных, разрешалось называть его Георгом. На его похороны в 1936 г. она прислала венок из ярко-красных цветов с прощальной надписью: «От твоей безутешной Джули».

Не сложился и более подходящий брак с двоюродной сестрой принца Георга принцессой Марией Эдинбургской. Но, став женой румынского короля Фердинанда, она сохранила в сердце нежное чувство к юному моряку, которого называла своим «милым другом».

В течение 1891 г. сердечные дела принца, однако, отошли на второй план. Оскорбленная открытой связью мужа с леди Брук, будущей герцогиней Уорвик, принцесса Уэльская на продолжительное время отправилась за границу — официально для того, чтобы навестить родственников. Со своей стороны, принц Уэльский вынужден был выступить свидетелем по делу о клевете, которое возбудил сэр Уильям Гордон Камминг, человек из его ближайшего окружения, обвиненный в карточном мошенничестве во время загородного банкета в Транби-Крофте, графство Йоркшир. Присутствие в такой компании наследника трона вызвало лицемерные упреки со стороны прелатов, но его младший сын проявил к отцу полную лояльность. «Этот скандал (sic!) с баккара, кажется, вызвал большой переполох, — писал он, — какую только чушь не напишут газеты!».

В ноябре, находясь в отпуске в Сандрингеме после получения звания капитана 3-го ранга, принц Георг заболел брюшным тифом. Именно эта болезнь в 1861 г. унесла жизнь принца-консорта, а десять лет назад едва не погубила принца Уэльского. В английском обществе состояние здоровья принца Георга вызвало в обществе большое беспокойство, поскольку на карту была поставлена жизнь не простого морского офицера. В 1891 г. королеве исполнилось семьдесят два года. Первым ее наследником был принц Уэльский, за которым следовали его сыновья, оба неженатые. Если бы в тот год принц Георг умер, его права на трон перешли бы к его старшей сестре принцессе Луизе; тогда между ней и троном стоял бы только болезненный принц Эдди. В принципе сила характера королевы Виктории и ее властная манера ведения государственных дел к тому времени уже развеяли все сомнения относительно способности женщин царствовать и даже управлять, однако принцесса Луиза, робкая и застенчивая, уверенно себя чувствовавшая только в деревенской глуши, на эту роль совершенно не подходила. Не внушал особого доверия и ее муж, который в таком случае становился бы принцем-консортом. Шестой граф Файфский, в 1889 г., после женитьбы, ставший герцогом, был на восемнадцать лет старше своей жены и имел скверную репутацию игрока и кутилы. Таким образом, надежды всей страны были связаны тогда с принцем Георгом.

С брюшным тифом ему все же удалось справиться, хотя принц шесть недель оставался прикованным к постели и похудел так, что стал весить менее девяти стоунов (то есть меньше 57 кг). Но едва он начал выздоравливать, как на королевскую семью обрушился новый тяжелый удар: внезапно умер принц Альберт Виктор.

Со времени круиза на «Вакханке» принц Эдди никак не мог угнаться за своим младшим братом. Даже с помощью целой команды наставников Дальтон так и не смог воспитать в нем прилежания и мужественности принца Георга. «Не думаю, что он сможет извлечь много пользы, посещая лекции в Кембридже, — писал один из его менторов. — Он едва понимает значение слов и поэтому толком не может даже читать». Университет Мильтона, Ньютона и Дарвина тем не менее присвоил ему звание почетного доктора права. Вскоре после того как принцу исполнился двадцать один год, премьер-министр Гладстон, как и положено, попросил разрешения опубликовать полученный ответ на его поздравительное письмо. Вот что записал в своем дневнике секретарь Гладстона: «Перечитав его сегодня днем, я обнаружил, что часть письма не имеет никакой определенной грамматической конструкции; тогда я отвез его в Мальборо-Хаус и вручил принцу Уэльскому, чтобы он одобрил предложенные мною изменения, после чего разослал в газеты». Говорил принц Эдди тоже вяло, с отсутствующим видом. Вероятно, отчасти это было следствие начинающейся глухоты, однако личный секретарь королевы сэр Генри Понсонби отмечал, что принц часто замолкал на полуслове, будто забыв, что именно собирался сказать.

Зачисленный в Десятый гусарский полк, принц оживлялся только тогда, когда речь заходила о военной форме и снаряжении — увлечение, которое, надо признать, разделяли как его отец, так и представитель предыдущего поколения знаменитый Бо Браммель. Главнокомандующий армией герцог Кембриджский считал своего кузена «очаровательным» и «весьма приятным молодым человеком», но также называл его «закоренелым и неисправимым копушей, никогда ни к чему не готовым». Так и не одолев ни военной теории, ни практики, он шокировал ветерана-фельдмаршала тем, что не имел никакого представления о Крымской кампании и не мог продемонстрировать на плацу даже элементарных строевых упражнений.

Тем не менее он был спокойным, скромным, воспитанным молодым человеком, которого любили в полку и обожали в собственной семье. В 1890 г. бабушка присвоила ему титул герцога Кларенского и Эвондейльского. Сделала она это с неохотой, и не только из-за его личных качеств, но и с учетом чисто викторианской концепции: «Мне очень жаль, что Эдди приходится понижать в ранге до герцога, которым может стать любой дворянин, отнюдь не ровня принцу. Нет ничего прекраснее и важнее звания принца крови — и тем не менее пусть он все-таки будет пэром. Не думаю, что Джорджи до конца моей жизни когда-нибудь станет герцогом».

В течение следующего года слухи о весьма рассеянном образе жизни новоиспеченного герцога постоянно вызывали у его отца раздражение. «Воротнички и манжеты», как принц Уэльский насмешливо называл всегда элегантного старшего сына, весьма часто попадали в разного рода неприятности (хотя слухи, что Эдди посещал скандально известный бордель для гомосексуалистов на Кливленд-стрит, ничем не подтверждены). Однако принц Уэльский подумывал о том, чтобы отправить сына в поездку по колониям, — такая мера считалась в XIX в. панацеей от морального разложения. Королеве он говорил: «Его служба в армии — пустая трата времени… Образование и будущее Эдди всегда нас серьезно беспокоили, воспитывать его очень и очень сложно. Здравомыслящая жена с сильным характером — вот что ему больше всего нужно, но где ее взять?».

Уже не раз предпринимались безуспешные набеги на рынок королевских невест. Одной из возможных кандидатур была кузина Эдди — Александра Гессенская, но она отвергла его ради будущего царя Николая II, с которым вместе и погибла от рук большевиков в 1918 г. В качестве невесты рассматривалась и принцесса Маргарита Прусская, сестра императора Вильгельма II, но сердце принца пленила другая женщина. Его выбор пал на вовсе не пригодную на роль невесты принцессу Елену Орлеанскую, католичку и дочь претендента на французский трон; когда же отец не разрешил ей сменить веру, принц вынужден был отступить.

Именно тогда королева, при молчаливом согласии принца и принцессы Уэльских, начала готовить брак по расчету. Невестой предстояло стать принцессе Мэй[14] Текской, девушке образцовой репутации и редкого ума, чья мать была двоюродной сестрой королевы. Предварительные переговоры вели высшие придворные. 19 августа 1891 г., ровно через две недели после того, как принц Уэльский заметил, что его сыну нужна «здравомыслящая жена с сильным характером», его личный секретарь писал сэру Генри Понсонби: «Как Вы считаете, принцесса Мэй будет сопротивляться? Со стороны принца Эдди я не предвижу какого-либо серьезного сопротивления, если с ним обойдутся как надо, сказав, что это его долг, что он обязан это сделать ради страны и т. д., и т. п.».

В ноябре королева пригласила принцессу Мэй в Балморал с визитом, который продлился десять дней. Ни ее родители, ни будущий жених туда приглашены не были. В начале декабря, находясь в Лутон-Ху вместе с датским министром и его женой, принцесса Мэй записала в дневнике: «К моему великому удивлению, Эдди сделал мне предложение в будуаре мадам де Фальб. Конечно, я сказала „да“. Мы оба очень счастливы». Следует сказать, что, будучи кузенами, они почти не знали друг друга.

Принц и принцесса Уэльские не оставили своему непостоянному сыну ни малейшего шанса; свадьба была назначена на февраль. Тем временем принцесса Мэй с родителями прибыла в Сандрингем, чтобы отпраздновать 8 января двадцать восьмой день рождения принца Эдди. Однако, возвращаясь 7 января с охоты, он вдруг плохо себя почувствовал и был уложен в постель. На следующее утро, страдая от инфлюэнцы, он едва смог спуститься по лестнице, чтобы взглянуть на подарки. 9 января у него развилось воспаление легких, а через пять дней Эдди умер.

Судя по записям в королевских архивах в тот трагический месяц, приготовления к свадьбе герцога Кларенса сменились подготовкой его похорон, которые состоялись в Виндзоре, в церкви Святого Георгия. На гроб положили так и не надетый свадебный венок принцессы Мэй, сплетенный из цветков апельсинового дерева.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ЖЕНИТЬБА И СЕМЕЙНАЯ ЖИЗНЬ.

Обручение. — Принцесса Мэй. — Семейная гармония. — Ружье и марки.

Все еще слабый после болезни, убитый горем двадцатишестилетний принц Георг вдруг оказался прямым наследником трона. Такая перспектива его страшила, он не чувствовал себя готовым к этой роли как по темпераменту, так и по образованию. Однако некоторые перемены в повседневной жизни помогли ему обрести уверенность в себе. Прежде всего он получил в свое распоряжение личные апартаменты — часть Сент-Джеймсского дворца и Холостяцкий коттедж в Сандрингеме, в нескольких сотнях метров от главной усадьбы. Георг нанял небольшой штат сотрудников, призванный организовать выполнение его растущей, но все еще не слишком обременительной программы общественных дел; в него входил, в частности, его бывший товарищ по команде Чарлз Каст, который в течение почти сорока лет оставался с ним рядом, исполняя обязанности конюшего, наперсника и придворного шута. К тому же у принца Георга не стало трудностей с финансами. В 1889 г. принц Уэльский после изнурительных переговоров и продолжительных парламентских дебатов добился ежегодной субсидии в 36 тыс. фунтов из Государственного фонда, которую он имел право распределять среди своих детей по собственному усмотрению. После смерти принца Эдди большая часть этой суммы досталась принцу Георгу. Для удовлетворения его скромных запросов этого было более чем достаточно.

Летом 1892 г. королева решила, что ее внук должен иметь тот же статус, что и его покойный брат, и пожаловала ему титул герцога. Эту честь она оказала ему также с неохотой, по-прежнему считая, что «принцем не может быть никто другой, тогда как герцогом может стать любой дворянин, и многие уже стали!» К тому же ей не нравился сам предлагаемый титул герцога Йоркского, прежний обладатель которого, ее дядя, был дискредитирован как Верховный главнокомандующий, — выяснилось, что его любовница торговала воинскими званиями. Именно по этой причине королева ранее пожаловала своему второму сыну титул герцога Эдинбургского, а не герцога Йоркского. Для своего внука она предпочла бы титул герцога Лондонского, но не стала на этом настаивать. Благодаря новому титулу принц Георг в июне 1892 г. стал членом палаты лордов. «Надеюсь, моему мальчику Джорджи это понравится, — шутливо писала ему принцесса Уэльская, — ведь теперь он старый добрый герцог Йоркский».

В других подобных вещах королева оказалась менее удачлива. Назвав старшего сына Альбертом Эдуардом и вынудив его назвать своего наследника Альбертом Виктором (хотя в семье его все звали Эдди), она, казалось, могла быть уверенной, что два следующих британских монарха будут носить имя ее мужа. Теперь, когда Альберта Виктора не было в живых, она высказала пожелание, чтобы Георг использовал свое последнее и до этого времени не бывшее в ходу имя Альберт. Он почтительно отказался. По обычаю герцогов из королевской семьи, которые подписывались не своим титулом, а именем, данным при крещении, он продолжал именовать себя Георгом; и на трон в 1910 г. он взошел именно как Георг V. Как и его отец, а впоследствии и его второй сын, Георг хорошо понимал, как важно не быть Альбертом.

Новый герцог Йоркский вынужден был отказаться от продолжения своей морской карьеры. В течение нескольких недель, однако, он еще командовал крейсером «Мелампус», названного так в честь врача и прорицателя из Аргоса, который мог понимать язык птиц и зверей. Никакой подобной магии не наблюдалось, однако на летних учениях флота, проводившихся близ ирландского побережья, капитан, остававшийся на мостике в течение шести дней и ночей, записал в дневнике: «Флагман сделал немало ошибок, и мы все тоже. Надеюсь, больше мне не придется участвовать ни в каких маневрах… Ненавижу все это дело».

После учений, однако, ему пришлось заняться тоже весьма неприятным для него делом: имеется в виду уже упоминавшаяся ранее последняя и безуспешная попытка овладеть немецким языком в доме гейдельбергского профессора. Во время пребывания в Германии принц Георг представлял королеву на золотой свадьбе великого герцога Саксонско-Веймарского. Принц Уэльский, любитель всяческой мишуры, настоял, чтобы его сын надел на себя «всю немецкую форму, включая ботинки», и все немецкие ордена. Эту экипировку герцог Йоркский получил в 1890 г. как почетный командир одного из прусских полков. У его матери это вызвало довольно характерную тираду: «И вот мой мальчик Джорджи стал настоящим, живым, отвратительным немецким солдафоном в Pikelhaube![15] Вот уж никогда не думала, что доживу до такого! Но не смущайся, как ты сам говоришь, тут ничего нельзя было сделать — это не твоя вина, а твоя беда».

Став обладателем титула герцога, приличного дохода, двух домов и домашнего хозяйства, принц Георг все еще был лишен важного элемента, необходимого для престолонаследника, — у него не было ни жены, ни детей. В течение нескольких недель после смерти принца Эдди и семья Георга, и вся страна пришли к выводу — принц должен жениться на невесте своего брата. Королева Виктория, как всегда деятельная, приняла шаги, соответствующие настроению ее подданных. Весну 1892 г. она провела на Йерских островах, близ Тулона, наслаждаясь (если только это слово здесь уместно в связи с недавней трагедией) средиземноморскими каникулами. Своему внуку она посылала оттуда письма с таинственными намеками: «Виделись ли Вы с Мэй и думали ли об имеющихся возможностях, выясняли ли Вы ее чувства?» По счастливому совпадению и семья принца Уэльского, и герцога Текского также решили развеять свою печаль на Французской Ривьере. Принц Георг с родителями находился в Кап-Мартене, принцесса Мэй с родителями — в нескольких милях от них, в Каннах. Однако прошел почти месяц, прежде чем Георг решился написать принцессе вот это робкое письмо:

«Мы с папой собираемся ближе к концу недели приехать на несколько дней в Канны (инкогнито), и я надеюсь тогда с Вами встретиться. Может, как-нибудь Вы пригласите нас на небольшой ужин, мы собираемся остановиться где-нибудь в тихой гостинице, только не говорите никому об этом. Остальные останутся здесь… До свидания, дорогая мисс Мэй… Всегда Ваш любящий кузен Джорджи».

Так для принцессы Мэй началось второе сватовство. Ее родители, герцог и герцогиня Текские, которые были так жестоко обмануты в своих надеждах на счастье дочери и головокружительную перспективу породниться с британской королевской семьей, пришли в полный восторг. Обедневшие и, с точки зрения других немецких королевских семей, в значительной мере утратившие благодаря морганатическим бракам чистоту крови, они едва смели надеяться на такой поворот фортуны.

Отношение принца и принцессы Уэльских к такой перспективе было более сдержанным. Естественно, они очень жалели невесту, внезапно потерявшую жениха. «Это ужасно, — писал принц королеве, — что бедной маленькой Мэй пришлось овдоветь еще до того, как она стала женой». В день несостоявшейся свадьбы они подарили ей бриллиантовое колье, свой свадебный подарок, а также дорожный несессер, который Эдди заказал для новобрачной. Предстоящая встреча не только напомнила бы им о недавней утрате, но и могла подтолкнуть к мысли о том, что принцесса Мэй была бы хорошей и верной женой для их другого сына. Эта мысль, однако, вызывала определенные сомнения. Если Мэй выйдет замуж за Георга, не станет ли циничный мир утверждать, что она никогда по-настоящему не любила Эдди? Для принцессы Уэльской это было особенно болезненной проблемой. Уже потеряв одного сына, самая большая собственница из всех матерей не желала, чтобы брак разлучил ее и со вторым. «Между нами существуют узы любви, — писала она принцу Георгу, — связывающие мать и дитя, которые никто не может ослабить, и никто не сможет — пусть даже не пытается — встать между мной и моим милым мальчиком Джорджи».

По контрасту с этими столь бурными материнскими чувствами письма Георга к принцессе Мэй можно назвать нерешительными, а порой и самоуничижительными. В одном из них он даже выражал надежду, что оно «не слишком Вам наскучит, прежде чем Вы перестанете его читать и выбросите в корзину». Тень умершего брата стояла между ним и будущей невестой. Но постепенно к нему вернулась уверенность. Начались обмены подарками, семейные визиты, личные свидания. Наконец, 3 мая 1893 г. принц Георг, герцог Йоркский, сделал принцессе Мэй Текской предложение, которое было принято.

Вся страна радовалась такому решению, считая его благоприятным для интересов династии и способным уменьшить горечь утраты. Не без тайного умысла обручение состоялось в саду Шин-Лодж, в Ричмонд-парке, то есть в доме принцессы Луизы, герцогини Файфской. Оно должно было отстранить старшую и самую замкнутую из сестер принца Георга от прямого наследования трона, поскольку более достойным его королева считала внука.

Молодая пара поначалу вела себя весьма сдержанно. Принцесса Мэй по этому поводу писала жениху:

«Я приношу извинения за то, что все еще так робка с Вами, я очень старалась, но ничего не получилось, и потому злюсь на себя за это! Очень глупо, что в Вашем присутствии я становлюсь такой напряженной, но на самом деле мне нечего Вам сказать, кроме того, что я люблю Вас больше всех на свете, но не могу сказать этого вслух и потому пишу Вам, чтобы снять груз с души».

Принц Георг в тот же день отвечал:

«Слава Богу, мы понимаем друг друга, и я думаю, что должен сказать Вам, как глубока моя любовь к Вам, моя дорогая, и что с каждой нашей встречей она становится сильнее, хотя я могу показаться Вам робким и холодным. Но сейчас у нас очень много тревог и забот, что ужасно раздражает, и когда мы встречаемся, то говорим только о делах».

Обрученная пара вынуждена была также терпеть скрытое недоброжелательство со стороны тех, кто не обладал широтой и глубиной мышления старой королевы. Леди Джеральдина Сомерсет, придворная дама герцогини Кембриджской, бабушки принцессы Мэй по материнской линии, писала в дневнике: «Ясно, что здесь нет даже и намека на любовь. Мэй сияет и страшно довольна положением, но, как всегда, холодна и спокойна: у герцога Йоркского безучастный и безразличный вид».

Оба, к счастью, были слишком заняты приготовлениями к свадьбе, чтобы обращать внимание на подобные злобные перешептывания. Только подарков было около полутора тысяч на общую сумму в 300 тыс. фунтов: в пересчете на нынешние деньги это несколько миллионов фунтов. Для принцессы Мэй, по общепринятым стандартам других королевских семей, выросшей в довольно скромной обстановке, было большой радостью выбирать себе приданое. Оплаченное щедрыми дядей и тетей, великими герцогом и герцогиней Мекленбургскими-Штрелиц, оно включало сорок костюмов, пятнадцать бальных платьев и бесчисленные шляпки, туфли и перчатки — чтобы в качестве третьей леди королевства принцессе Мэй было в чем предстать перед взыскательной публикой.

Венчание состоялось 6 июля 1893 г. в Королевской церкви Сент-Джеймсского дворца. По какой-то невероятной ошибке церемониймейстера из всех членов королевской семьи королева прибыла не последней, как положено по протоколу, а первой; однако она отнеслась к этому недоразумению с необычной для нее терпимостью и спокойно наблюдала за тем, как собирались гости. Герцог Йоркский был в форме капитана 1-го ранга Королевского военно-морского флота (это звание было присвоено ему в начале года), принцесса Мэй — в белом шелковом платье с расшитым серебром шлейфом из белой парчи. Очарованию этой сцены смогла противостоять только леди Сомерсет: «Вместо того чтобы держаться так же великолепно, как принцесса Уэльская на своей свадьбе, то есть опустив глаза, Мэй озиралась по сторонам и слегка кивала знакомым! Величайшая ошибка».

Для королевы это торжество также прошло не совсем гладко. Во время приема в саду в Мальборо-Хаус, за день до церемонии, она приветствовала господина Гладстона всего лишь сдержанным поклоном, тогда как господину Дизраэли в таком случае непременно пожала бы руку. Восьмидесятилетний премьер-министр тем не менее спокойно прошел мимо нее и без приглашения сел поблизости. «Он что, решил, что тут общественное место?» — возмущенно заметила королева.

В остальном церемония прошла безукоризненно, и вскоре новобрачные, покинув королеву, сквозь ликующие толпы народа направились к поезду, который должен был отвезти их в Сандрингем.

Принцессу Мэй иногда изображают Золушкой, которая, выйдя из нищеты, получила в награду даже не одного, а двух принцев и в конце концов заняла положение, которая императрица Фредерика назвала «первым в Европе, если не сказать — в мире». Эта сказка требует многих уточнений.

Отцом Мэй был Франциск, принц Текский, сын герцога Александра Вюртембергского. Потомки герцога в конце концов унаследовали бы трон этого маленького немецкого королевства, если бы он не состоял в морганатическом браке с Клодин, графиней Реди; этой венгерке, относящейся к древнему роду, все же не хватало истинно королевской крови, чтобы в XIX в. их союз был признан королевскими домами. Сын Франциск, родившийся от этого брака, получил в утешение возможность именоваться «Ваша Светлость» и титул принца Текского — второе название королевского дома Вюртембергов. Он был исключительно красив и имел довольно неустойчивый характер. Находясь на службе в австрийской армии, принц Текский даже принял участие в битве под Сольферино. Именно в Вене он и встретился с принцем Уэльским, который был почти его ровесником. Тот пригласил принца в Англию как возможного соискателя руки принцессы Марии Аделаиды Кембриджской.

Принцесса была дочерью Адольфа, герцога Кембриджского, младшего сына короля Георга III. Таким образом, она являлась сестрой Георга, герцога Кембриджского, двоюродного брата королевы Виктории, который на протяжении почти сорока лет был главнокомандующим британской армией. По строгим династическим правилам германских монархий принц Франциск Текский не был ebenburtig, то есть не обладал королевским происхождением, а значит, не подходил для такого брака. Королева Виктория, однако, к подобным династическим тонкостям относилась достаточно спокойно. «Я всегда считала, — писала она, — и считаю сейчас полным абсурдом тот факт, что, поскольку его мать не была принцессой, он не может быть наследником престола в Вюртемберге». Впрочем, принц Франциск больше страдал от причин более прозаических — у него не было денег.

Если принца нельзя было назвать идеальным женихом для ее королевского высочества и принцессы Великобритании и Ирландии, то следует упомянуть и о некоторых изъянах невесты. В 1866 г., когда принц Текский прибыл в Англию, принцессе исполнилось тридцать два года. Она была на четыре года старше своего возможного жениха и уже давно смирилась с ролью «милой старой девы». Одной из главных причин ее затянувшегося девичества была чрезмерная полнота. «Увы, — весьма невежливо отмечал в 1860 г. лорд Кларендон, — ни один германский принц не отважится на такое обширное предприятие». (Этот министр иностранных дел в кабинете вигов, который весьма гордился своим остроумием, хвастался, что никогда не рассказывает своих лучших шуток в королевской семье, поскольку зрелище того, как он зажимает себе палец дверью, рассмешило бы ее членов гораздо больше.) С ожирением принцесса почти не боролась, от души наслаждаясь жизнью, неизменным атрибутом которой был богатый стол. Путешествуя с принцем Уэльским в Сандрингем на поезде (в те дни вагонов-ресторанов еще не было), она с удовлетворением вкушала «плотный горячий обед из цыплят с рисом, бифштексов и жареного картофеля». Одна придворная дама, описывая ее внешность в более поздние годы, назвала принцессу очень симпатичной, но отмечала, что телосложением она напоминает большую подушечку для булавок.

После короткого ухаживания принцесса Мария Аделаида 12 июня 1866 г. вышла замуж за принца Франциска Текского. Венчание состоялось в Кью-Черч, неподалеку от дома, где жила мать невесты. Королева одобрила этот брак, разрешив новобрачным проживать в тех самых просторных апартаментах Кенсингтонского дворца, где она родилась и где провела детство. Именно там появилась на свет принцесса Мэй 26 мая 1867 г., через два года после того, как у принцессы Уэльской родился принц Георг. Первоначально новорожденную хотели назвать Агнессой — в честь ее прабабушки по материнской линии, однако при крещении, когда крестной матерью стала сама королева, ее нарекли Викторией Марией Аугустой Луизой Ольгой Полиной Клодиной Агнессой. Принцесса Мария Аделаида любила называть ее «мой Мэйфлауэр»,[16] так что все именовали ее принцессой Мэй до тех пор, пока ее муж в 1910 г. не взошел на трон. Тогда она приняла более подобающее ее сану имя королевы Марии.

«Очень красивый ребенок, — писала королева 22 июня 1867 г., — с густыми волосиками, которые завиваются хохолком на макушке, — и с очень милыми чертами лица и смуглой кожей». На следующий год это уже было «милое, веселое, здоровое дитя, хотя и не такое красивое, как хотелось бы». Принцесса Мэй никогда не считалась красавицей, однако всегда держала себя с необыкновенным достоинством, что, казалось, прибавляло лишние сантиметры к ее вполне среднему росту, но сильно развитая челюсть, чересчур полные губы и вздернутый нос лишали ее облик безупречного великолепия принцессы Уэльской.

Выросшая в Кенсингтонском дворце, правнучка короля Георга III и крестница королевы Виктории могла считать себя только англичанкой. Первое письмо на французском языке, которое она написала бабушке, герцогине Кембриджской, включало следующую фразу: «Я уже могу говорить „бон жур“ и еще много слов на французском, но всегда буду настоящей маленькой англичанкой». Автору этого столь решительного заявления тогда было девять лет. Вслед за Мэй родились трое ее младших братьев: в 1868 г. — Адольф, в 1870 г. — Франциск и в 1874 г. — Александр. Все они впоследствии обучались в закрытых частных школах — двое в Веллингтоне, а младший в Итоне.

Весьма ограниченное влияние, оказываемое на своих детей принцем Франциском Текским, отражало тот своеобразный статус, который он имел в приютившей его стране: его считали даже не иностранцем, а скорее, лицом без гражданства. То обстоятельство, что он был лишен права наследования в родном Вюртемберге и расстался с военной карьерой в австрийской армии, способствовало развитию у принцессы Мэй романтической привязанности к Вене и отвращения к чопорным маленьким дворам Германии. Периодически повторявшиеся бесплодные попытки принца занять более высокое место в королевской табели о рангах и, несмотря на морганатический брак отца, быть признанным ebenburtig, оборачивались всегда унынием и раздражением. В 1871 г. ему все же удалось убедить своего кузена короля Вюртембергского присвоить ему титул герцога Текского, однако королева Виктория упорно противилась этому, не желая именовать его Королевским Высочеством.

Возможно, герцог Текский не так тяжело переживал бы из-за своего положения, если бы нашел более достойное применение своим силам, нежели уход за садом и перестановка мебели в будуаре его жены. Во время Египетской кампании 1882 г. он некоторое время служил в штабе лорда Вулсли, однако плохое зрение и склонность к меланхолии помешали его военной карьере. Тем не менее почетный полковник добровольцев почтовой службы все же был повышен в звании до армейского полковника. Но даже после этого он не получил полного удовлетворения. Когда герцог впервые появился в новой форме, принц Уэльский с жалостью заметил: «У Франциска не те пуговицы».

Королева же только улыбнулась, когда Дизраэли предложил, чтобы Текские представляли ее в Ирландии в качестве вице-короля и вице-королевы. В данном случае основным препятствием был чересчур благодушный характер Марии Аделаиды, к тому же у нее отсутствовали такие истинно королевские качества, как осмотрительность и пунктуальность. В любом случае ни она, ни ее муж не имели необходимых средств, чтобы вести в Дублинском замке образ жизни, соответствующий званию проконсула. По той же причине позднее было отвергнуто и предложение сделать герцога правителем Болгарии. Этот аргумент, однако, не убедил лорда Розберри, который с сарказмом заметил: «Что ж, тогда давайте возведем на болгарский трон Вандербильта!».

Следует сказать, что своими финансовыми трудностями, действительно омрачившими юность принцессы Мэй, герцог и герцогиня Текские были в основном обязаны самим себе. Да, принц Франциск не имел ничего, кроме красивого профиля и изящной фигуры, но принцесса Мария Аделаида получала от парламента ежегодную субсидию в 5 тыс. фунтов и такую же сумму от своей матери. В те времена слуги обходились довольно дешево, поскольку довольствовались низкими заработками, этого вполне хватало, чтобы воспитывать детей и жить в полном достатке. Однако герцогиня Текская была весьма гостеприимна, а ее гордый и чересчур чувствительный муж поддерживал ее, опасаясь, что любая попытка сэкономить на приеме гостей может усугубить его и без того сомнительное положение. Щедрые приемы проходили не только в Кенсингтонском дворце. В 1870 г. Текские убедили королеву передать им в дополнительное пользование принадлежавший короне Уайт-Лодж, находящийся в Ричмонд-парке, что в десяти милях от Кенсингтона. В результате их и без того немалые расходы по дому увеличились вдвое.

Вскоре Текские залезли в большие долги, но даже не пытались экономить, а искали тех, кто бы им помог. Королева, считавшая, что сделала для своей расточительной кузины вполне достаточно, отказала им в помощи. Герцогиня Кембриджская, с учетом ее ограниченных возможностей, помогала им как могла. Баронесса Бердетт-Куттс внесла этих царственных друзей в длинный список нуждающихся в помощи, на которых тратила свое огромное состояние: именно она дала им взаймы 50 тыс. фунтов, даже не надеясь когда-нибудь вернуть эти деньги. Но чем больше герцогиня Текская получала, тем больше тратила. Как-то в ситуации, когда торговцы донимали ее неоплаченными счетами на общую сумму в 20 тыс. фунтов, герцогиню пригласили на открытие нового здания церкви в Кенсингтоне, на строительство которого внес щедрые пожертвования местный бакалейщик Джон Баркер. «А теперь, — заявила она развеселившейся аудитории, — я предлагаю выразить нашу признательность господину Баркеру, которому мы все стольким обязаны». Когда стало ясно, что даже самые терпеливые и благожелательные кредиторы вот-вот обратятся в суд, Текские последовали примеру многих из тех, кто, по характерному выражению их собственной дочери, проживал на Безденежной улице, — уехали за границу.

В период между 1883 и 1885 гг. принцесса Мэй вместе с родителями обреталась в своеобразной ссылке во Флоренции. Сначала они жили в гостинице, а потом на вилле, предоставленной им в пользование друзьями. При всей непрактичности Текские, однако, сумели дать дочери более достойное образование, чем Уэльские своим детям. Хорошо владея английским, французским и немецким, она стала изучать итальянский и историю искусства, брать уроки пения и рисования, увлеклась ботаникой и научилась определять полевые цветы Тосканы. Сначала, правда, принцесса Мэй не оценила в полной мере то культурное богатство, которое судьба столь щедро предоставила в ее распоряжение. «Мы находим Флоренцию довольно скучным местом, — говорила она своему старшему брату, — но, конечно, большую часть времени проводим, осматривая церкви». Флорентинские дома, добавляла она, «очень неудобно устроены и очень грязные, а от людей здесь всегда воняет чесноком». В то время ей было всего шестнадцать лет, она еще перерастет свою ограниченность.

Вернувшись в Англию весной 1885 г., семья Текских устроилась на постоянное жительство в Уайт-Лодже. Принцесса Мэй продолжила обучение с новой гувернанткой. Мадам Элен Брика, родом из французского Эльзаса, не уступала в научной любознательности Дальтону, но ее подход был более тонким и целеустремленным. Она развернула перед своей ученицей исторические перспективы, рассказала о проблемах быстро растущего индустриального общества, привила ей не слишком привычные среди королевских лодырей качества — собранность и пунктуальность. От своей матери принцесса Мэй унаследовала склонность к благотворительности, которая при этом отнюдь не ограничивалась работой в комитетах. Аккуратно, хотя и без особого энтузиазма, она с детских лет посещала в подопечных учреждениях бедных, больных и убогих; от внимательного взгляда ее голубых глаз не ускользал ни один текущий кран, ни один засоренный туалет. Постоянной обязанностью принцессы была помощь герцогине в сборе поношенной одежды, которую затем раздавали нуждавшимся. Принц Уэльский всегда щедро выделял для аукциона вещи из своего гардероба, шутливо выражая при этом надежду, что герцог Текский «на сей раз не заберет себе лучшее».

Принцесса Мэй вряд ли собиралась провести всю жизнь в школах для детей неимущих родителей и сумасшедших домах. Но когда эта привлекательная, хорошо образованная и серьезная девушка стала подумывать о замужестве, то почувствовала себя едва ли не парией. И дело было отнюдь не в финансовой несостоятельности родителей или в ее застенчивом характере — в эпоху браков по расчету все это было вполне поправимо. Проблема заключалась в ее морганатическом происхождении, из-за чего она не годилась в невесты даже принцам из самых крошечных королевских домов Европы. Ничтожными оставались и надежды на брак с каким-нибудь британцем не королевской крови. Ни ее царственная мать, ни вечно недовольный полуцарственный отец никогда не согласились бы на такой союз. Снисхождение не было бы проявлено даже к представителю какого-нибудь древнего английского или шотландского рода. Да и совсем недавний пример подобного рода был весьма обескураживающим. В 1871 г. четвертая дочь королевы, принцесса Луиза, вышла замуж за маркиза Лорна. Брак оказался несчастливым и бездетным, а наследнику герцогов Аргайлов и обладателю десятка других блестящих титулов пришлось довольствоваться в королевской семье положением «бедного родственника». Как пишет в своем блестящем биографическом труде «Королева Мария» Джеймс Поуп-Хеннесси, «принцесса Мэй, таким образом, совершенно не подходила для обоих миров: в ней было слишком много королевской крови, чтобы выйти замуж за обычного английского джентльмена, и слишком мало, чтобы стать супругой королевской особы. По крайней мере так казалось в конце 1880-х годов».

И все же эта проблема была решена одной персоной, обладавшей как властью, так и силой воли. Королева Виктория не разделяла антипатии своих кузенов и кузин с континента к людям морганатической крови. Отбросив их традиционалистские аргументы, она решила, что принцесса Мэй будет превосходной женой для одного, а потом и для другого ее внука. Вот так и получилось, что молодая женщина, не обладающая каким-либо состоянием и не имеющая безупречной родословной и, казалось бы, обреченная стать старой девой, в конце концов сделалась супругой правящего короля Великобритании. В этом смысле принцессу Мэй действительно можно сравнить с Золушкой, а королева Виктория вполне годится на роль исключительно щедрой крестной.

«Молодые люди отправились в Сандрингем, в коттедж, — писала королева своей старшей дочери Виктории, — после свадьбы, о которой я сожалею и которую считаю несчастной и печальной». Коттедж, где они провели медовый месяц, оставался их домом в течение следующих тридцати шести лет — он находился совсем недалеко от главной усадьбы Сандрингема, их связывала проходящая через парк короткая дорожка. Именно здесь восемнадцатью месяцами раньше принцесса Мэй наблюдала за агонией своего первого жениха. «Все там осталось, как было, — сообщала императрица, — его туалетный столик с часами, его расчески, щетки — в общем, все. Его кровать покрыта шелковым „Юнион Джеком“,[17] в застекленном шкафу хранятся его фотографии, одежда, безделушки и т. д.» Все это не слишком вдохновляло, да и принцесса Мэй не могла особенно радоваться тому, что ее муж, желая помочь ей справиться с переживаниями, сам выбрал для Йоркского коттеджа новые ковры, шторы и обои, а также заполнил комнаты современной мебелью из запасов друга отца сэра Бланделла Мейпла. Новобрачным приходилось также выдерживать вторжение в их «малый Трианон» обитателей большого дома: принцесса Уэльская и ее шумливые дочери всегда являлись без приглашения, иногда даже во время завтрака. Мэй страдала от этого больше, чем ее супруг. Позднее она писала ему:

«Иногда я думаю, что сразу после свадьбы мы слишком мало были одни и не имели возможности узнать друг друга так хорошо, как это было бы возможно в ином случае; и это привело к множеству небольших стычек, которых вполне можно было избежать. Как ты знаешь, мы оба ужасно чувствительны и любое мало-мальски резкое слово сразу принимаем за оскорбление, и боюсь, что ни ты, ни я не склонны легко это забывать».

Принц Георг искренне любил жену, однако высказывал свои чувства лишь на бумаге. Когда он брался за перо, в его словах появлялась истинная страсть, как, например, в этом письме, написанном в первый год супружеской жизни:

«Я знаю, что если и способен любить кого-то (кто отвечает на мою любовь) всем сердцем и душой, то лишь мою милую маленькую Мэй. Теперь ты знаешь, что я ничего не делаю наполовину, и когда я делал тебе предложение, ты мне очень нравилась, но я не очень тебя любил, но уже тогда видел в тебе ту, которую смогу сильно полюбить, если только ты ответишь на мою любовь… Я пытался понять и узнать тебя и теперь с радостью могу сказать, что действительно люблю тебя, моя милая девочка, всем сердцем и просто принадлежу тебе… Я тебя обожаю, моя милая Мэй, и больше мне нечего сказать».

Однако при всей его нежной привязанности к жене он на первых порах не смог поддержать и подбодрить ее в новых для нее обстоятельствах, а также защитить от враждебного отношения со стороны своей семьи. Хотя и добрая по натуре, принцесса Уэльская не единожды демонстрировала раздражение по отношению к своей чересчур утонченной невестке; впоследствии было замечено, что из тех памятных вещей, которыми окружала себя королева Мария — только на ее письменном столе стояло более девяносто предметов, — ничто не напоминало о ее свекрови. Принцесса Уэльская, одновременно радуясь счастью сына и горюя о том, что вынуждена делить с кем-то его любовь, едва скрывала ревность, связанную с нарушительницей ее спокойствия. Три ее дочери относились к невестке еще более нетерпимо. Завидуя способностям Мэй и ошибочно принимая присущую ей застенчивость за высокомерие, они всячески старались унизить ее достоинство. Самая язвительная из всех, принцесса Виктория как-то раз заявила гостям в Виндзоре: «Не пытайтесь разговаривать за обедом с Мэй — ведь все знают, что она нагоняет смертельную скуку». А принцесса Луиза, с презрением отзываясь о морганатическом происхождении герцогини Йоркской, высказывалась так: «Бедная Мэй! Бедняжка! С ее-то вюртембергскими руками!».

Эти первые годы брака сильно подорвали ее уверенность в себе. Страдая от недостаточной поддержки со стороны любимого, но немного замкнутого мужа, ощущая на себе злобные взгляды, которые были убедительнее любых слов, она постоянно находилась во враждебном окружении. Ее старая подруга Мейбл, графиня Эрли, после одной эмоциональной встречи с Мэй писала:

«Еще девушкой она была робкой и сдержанной, но теперь ее робость настолько усилилась, что только в моменты откровенности она бывает сама собой. Твердая броня, которой она постепенно обрастает, скрывает теплоту и нежность ее личности».

Императрица Пруссии Виктория отмечала в ее манере поведения «чрезвычайную холодность, отчужденность и даже надменность: при каждой встрече приходится заново разбивать лед отчуждения». Правда, императрица, старшая дочь королевы Виктории, никак не могла забыть того, что принцессу в свое время предпочли ее собственным дочерям, когда выбирали невесту сначала принцу Эдди, а потом принцу Георгу. Однако и те, кто был благожелательно к ней настроен, находили, что Мэй не хватает светской непринужденности. В 1894 г. сэр Генри Понсонби, просидев рядом с ней за столом три вечера подряд, сказал своей жене: «Она хорошенькая и даже, можно сказать, роскошная женщина, но безнадежно скучна». Одна придворная дама тут же добавила: «Она умная женщина и имеет много собственных идей, и если она сумеет изменить манеру поведения, то станет играть в обществе весьма положительную роль. А пока что люди говорят, что она чересчур важничает».

И лишь королева Виктория, едва ли не единственная во всей королевской семье, любила и ценила Мэй. «С каждым разом, когда Вас вижу, — говорила она Мэй, — я все больше и больше Вас люблю и уважаю. Я искренне рада, что у Джорджи есть такой партнер, который может помочь и подбодрить его в трудную минуту». Тем не менее ее пусть доброжелательные, но все же несколько нервирующие вопросы и советы навсегда наложили отпечаток на характер принцессы Мэй. В 1934 г. королева Мария была приглашена на выставку исторических костюмов, которая проводилась в Лондон-Хаус. В углу отдельно стоял манекен, на который было надето простое черное шелковое платье, некогда принадлежавшее королеве Виктории. Войдя в комнату и увидев знакомую коренастую фигуру, королева Мария вздрогнула от неожиданности и воскликнула: «Господи, откуда же они это взяли?!» В этот момент она вновь превратилась в испуганную молодую женщину, трепещущую перед величественной королевой — бабушкой мужа.

Герцог Йоркский был избавлен от подобных переживаний, однако вскоре после женитьбы ему пришлось, так сказать, вернуться за парту. Преподать двадцативосьмилетнему морскому офицеру основы конституционной формы правления должен был Дж. Р. Таннер, член совета Кембриджского колледжа Святого Иоанна. Своего необычного ученика он заставил сделать краткое изложение классической работы Уолтера Бейджхота «Английская конституция». Королева, однако, была недовольна тем, что для просвещения ее внука избраны труды столь поверхностного и безответственного комментатора. В доверительном письме к принцессе Мэй она вновь вернулась к любимой теме: «Я надеюсь, что Вы подзайметесь с Джорджи французским и немецким, поскольку вам обоим нужно говорить на них с иностранцами, в том числе со многими родственниками… Вы не должны говорить с ними по-английски, когда они сюда приезжают, как делаете это сейчас».

Этот недостаток, который герцог так и не смог преодолеть, помогает объяснить его редкую для моряка нелюбовь к путешествиям за границу. В 1894 г., сопровождая своего отца в Россию на похороны царя Александра III, он писал жене из Санкт-Петербурга: «Я действительно считаю, что обязательно заболею, если мне придется надолго с тобой расстаться». Один из придворных иначе объясняет, почему Георг так рвался домой: «Я думаю, герцогу Йоркскому здесь просто скучно, и он очень тоскует по охоте». Принц Георг редко пренебрегал своими монаршими обязанностями, однако в те безмятежные годы главными центрами притяжения для него были семья и спорт.

На самом деле от него не так уж часто требовалось появляться на публике, через сто лет члены королевской семьи взяли на себя намного большие обязанности. В течение сорока лет, проведенных королевой почти в полной изоляции, принц и принцесса Уэльские исполняли практически все церемониальные и светские обязанности монархов. В глазах всего мира, однако, суверен оставался сувереном, наследник королевы — ее элегантной заменой, а остальные — всего лишь бледным отражением царственного сияния. Это хорошо понял персидский шах во время своего визита в Англию. Будучи приглашен в Уэддсдон, в дом барона Лионеля де Ротшильда, он был весьма раздражен тем, что принц Уэльский не явился туда лично, а прислал взамен сына. Надувшись, Наср эд-Дин ретировался в спальню, откуда его удалось извлечь только при появлении приглашенного хозяевами артиста-фокусника.

Хотя обязанности герцога, связанные с необходимостью представлять монархию, едва ли можно было назвать изнурительными, он всячески сопротивлялся любым попыткам их расширить. В апреле 1896 г. лорд Солсбери, премьер-министр и почетный ректор Оксфорда, пригласил его совершить официальный визит в университет. Из Кобурга, где Георг присутствовал на свадьбе родственников, он написал лорду письмо, прося перенести визит на следующий год, поскольку «после месячного отсутствия в Англии у меня будет много дел, заранее намеченных». Дневниковые записи герцога за это лето свидетельствуют, однако, что дел у него было совсем немного. В июне он вместе с отцом и дядей, герцогом Коннаутским, голосовал в палате лордов за закон, разрешающий жениться на сестре умершей жены. Возмущение епископов подобным вмешательством в брачные дела королевской семьи было позднее компенсировано присутствием герцога на похоронах архиепископа Кентерберийского Эдварда Бенсона. Между этими двумя событиями герцог Йоркский присутствовал на скачках в Дерби, где победила принадлежавшая его отцу лошадь по кличке Персиммон;[18] посетил свадьбу своей сестры Мод, вышедшей замуж за датского принца Карла; а в Мальборо-Хаус наблюдал за работой новейшего изобретения под названием «синематоскоп». Тут открылся охотничий сезон, и герцог смог окончательно сбросить с себя бремя светских обязанностей.

В сущности, он был сельским жителем. Герцог Кембриджский, наблюдая за тем, как его племянник и крестник открывает новый пешеходный мостик и шлюз в Ричмонде, восхищался его выправкой, четкой дикцией и технической хваткой, но вместе с тем беспокоился из-за того, что будущий наследник трона «терпеть не может Лондон и ненавидит светское общество». Одним из преимуществ Йоркского коттеджа, с точки зрения владельца, являлось то обстоятельство, что его комнаты были слишком малы для каких-либо приемов. И хотя к этому объяснению нельзя было прибегнуть, когда герцог занимал просторные апартаменты Йорк-Хаус или Сент-Джеймсского дворца, он и в Лондоне принимал гостей так же неохотно, как и в деревне. Тем не менее, когда герцог и герцогиня Йоркские все же устраивали приемы, они проводили их в соответствии с хлебосольными традициями того времени. В Йорк-Хаус, который, как и коттедж в Сандрингеме, герцог обставил, не посоветовавшись с женой, первый званый обед состоялся 4 марта 1894 г. Гостей, среди которых были только члены королевской семьи, угощали устрицами, бульоном и густым супом, камбалой и палтусом, закусками по рецептам французской кухни, бараниной, цыплятами, куропатками, спаржей, суфле, абрикосовым пирогом и мороженым. Через несколько дней состоялся более официальный прием — в честь нового премьер-министра лорда Розбери, на котором также присутствовал его предшественник — господин Гладстон.

Герцог Йоркский в это время делал в политике лишь первые шаги. Возможно, ради того, чтобы замаскировать собственную неуверенность, он выражал свои мысли весьма четко и громогласно, что вошло у него в привычку, сохранившуюся до конца жизни. После обеда в Виндзоре одна из придворных дам записала в дневнике: «Герцог Йоркский, не выбирая слов, громко и оскорбительно отзывался о германском императоре, однако королева молчала». Полвека спустя королева Мария вспоминала об этой привычке покойного мужа: «Он никогда не любил ходить вокруг да около». Произнося эти слова, она делала пальцами кругообразное движение.

Столь же независимо он повел себя после рождения первенца — это произошло в Уайт-Лодже, в Ричмонд-парке, 23 июня 1894 г. Три дня спустя королева взялась за перо, обращаясь с уже привычной просьбой назвать ее первого правнука Альбертом. И в очередной раз была разочарована. В длинном письме к ней, полном благоговения и признательности, герцог соглашался лишь на то, чтобы одним из имен новорожденного было Альберт. Тем не менее назвать ребенка Альбертом он отказывался, объясняя это так: «Задолго до рождения нашего милого младенца мы с Мэй решили, что, если это будет мальчик, назовем его Эдуардом — в честь нашего дорогого Эдди. Это желание идет от самого сердца, дражайшая бабушка, поскольку имя Эдуард для нас свято».

Королеве оставалось лишь согласиться с таким решением, хотя она все же не преминула преподать внуку урок логики: «Конечно, если вы хотите, чтобы первым было имя Эдуард, я возражать не стану, хотя замечу, что по вашему письму получается, будто Эдди звали Эдуардом, тогда как на самом деле его имя было Альберт Виктор».

Маленького принца крестили как Эдуарда Альберта Кристиана Георга Эндрю Патрика Дейвида. В семье его называли Дейвидом — по имени святого покровителя Уэльса. Когда 14 декабря 1895 г., в тридцать четвертую годовщину со дня смерти принца-консорта, в Сандрингеме родился их второй сын, Йорки смогли, наконец, удовлетворить пожелание бабушки. При крещении он получил имя Альберт Фредерик Артур Георг, а в семье его называли, как и прадеда, Берти. Впоследствии у герцога и герцогини Йоркских родилось в Сандрингеме еще четверо детей: принцесса Мария (1897), принц Генрих (1900), принц Георг (1902) и принц Джон (1905). Некоторые из них в годы юности доставят отцу немало огорчений, хотя и будут испытывать страх перед ним как весьма суровым родителем, но пока что в этой семье все тихо и спокойно. По вечерам герцог Йоркский, прежде похваставшись перед женой той ловкостью, с какой купал чересчур резвое дитя, усаживался читать ей мемуары Гревилла.

Единственное, что несколько омрачало семейную гармонию — поведение одного из членов рода Текских. Все трое братьев принцессы Мэй служили в британской армии, двое даже получили орден «За безупречную службу». Старший из них принц Адольф, известный под именем Долли, и самый младший принц Александр, известный как Элджи, были такими же надежными и здравомыслящими людьми, что и их сестра; средний же брат принц Франциск, известный как Фрэнк, отличался другими качествами. От матери, герцогини Текской, он унаследовал как расточительность, так и чрезвычайно оптимистический склад ума. Когда его полк стоял в Дублине, он ухитрился наделать долгов на 1000 фунтов стерлингов, с которыми попытался разделаться одним решительным ударом. 27 июня 1895 г. на скачках в Каррике разыгрывался кубок для двухлеток — они должны были состязаться на дистанции в пять фарлонгов.[19] Из четырех участников жеребец по кличке Молния считался фаворитом, потому ставки на него принимались из расчета десять к одному. Иначе говоря, чтобы выиграть тысячу фунтов, следовало поставить десять. И хотя у принца Франциска не было ни гроша, он тем не менее сделал именно такую ставку. Увы, Молния проиграла скачки неизвестному жеребцу по кличке Гордость Уинкфилда. Поставивший на него Фрэнк оказался должен уже 11 тысяч фунтов. Чтобы избежать семейного позора и помочь ему выплатить долг, герцог Йоркский устроил незадачливого игрока на службу в Индию. Но Фрэнк в содеянном так и не раскаялся и по-прежнему пребывал в безмятежном состоянии духа. На следующий год он писал матери: «Меня здорово позабавило известие, что господин и госпожа Йоркские отправляются в Ньюмаркет.[20] Наверно, мне нужно ей написать, чтобы предостеречь эту простую душу от всех связанных со скачками бедствий — пошлю, пожалуй, в подарок на Рождество книжку, куда можно записывать ставки».

Принц Франциск до конца жизни оставался в семье что называется паршивой овцой. Рано выйдя в отставку, он целиком погрузился в беззаботную жизнь лентяя и транжиры. Он так и не женился. В 1897 г., после смерти герцогини Текской, принцесса Мэй с возмущением узнала, что брат выкрал изумруды матери и подарил их своей стареющей любовнице. Брат и сестра помирились лишь незадолго до его смерти — он умер в 1910 г. от осложнений, возникших после пустяковой хирургической операции. На его похоронах принцесса Мэй едва ли не единственный раз в жизни открыто плакала. Впоследствии она приняла меры к возвращению фамильных изумрудов.

Усилия по вызволению принца Франциска из рук дублинских букмекеров, стоившие весьма недешево, все же не смогли вызвать у герцога Йоркского отвращения к скачкам. Он присутствовал в 1897 г. на скачках в Аскоте, когда лошадь его отца по кличке Хурма взяла реванш у Гордости Уинкфилда, опередив ее на восемь корпусов в состязании на Золотой кубок. Тем не менее к этому так называемому королевскому спорту герцог никогда не испытывал столь сильной страсти, как к охоте.

Джон Гор, чьи личные воспоминания о Георге V можно считать образцом тактичности, так писал о том периоде жизни своего героя, когда он был еще герцогом Йоркским: «В последние месяцы года он превращался в сквайра, для которого деньги не имеют значения, а все деловые обязанности становятся лишь кратким отвлечением от главного занятия». Более того, в отличие от обычного сквайра герцог Йоркский лишь пользовался всеми привилегиями, которые доставляло ему большое поместье, не выполняя, в сущности, никаких связанных с этим обязанностей, поскольку всеми делами здесь заправлял его отец. Именно отец, который купил в 1862 г. Сандрингем за чрезвычайно высокую цену в 220 тыс. фунтов, перестроил усадьбу, разбил сады и раздвинул границы поместья, превратив его в одно из самых крупных охотничьих угодий; за полвека здесь было подстрелено около миллиона голов дичи. Императрица Пруссии Виктория, гостившая у брата в Сандрингеме в 1894 г., писала своей дочери: «Невозможно найти поместье, которое содержалось бы в более образцовом порядке, чем у дяди Берти: леса, поля, дороги, изгороди и стены, коттеджи, церкви и т. д. — все ухожено и находится в прекрасном состоянии». Дизраэли, который смотрел на английскую деревню глазами романтически настроенного космополита, оставил более живописное описание этих унылых норфолкских горизонтов: «Мне казалось, что я наношу визит одному из прибалтийских герцогов или принцев: бодрящий морской воздух, низкорослые, но весьма протяженные сосновые леса… и великолепие скандинавских закатов». Принц Уэльский, лишенный, пока была жива мать, даже малейшей возможности участвовать в делах государства, находил утешение в управлении Сандрингемом, который не желал делить даже со своим сыном и наследником.

В свою очередь, герцог Йоркский зарекомендовал себя весьма непритязательным постояльцем. Он вполне довольствовался собственным домом, достаточно вместительным для его семьи, и радостями охоты. Выкупив долю охотничьих угодий у отцовского соседа лорда Фаркухара, он получил в свое распоряжение уже 30 тыс. акров[21] земли и теперь мог без передышки преследовать фазанов и куропаток, вальдшнепов и уток. Кроме того, его снова и снова приглашали к себе на охоту богатейшие землевладельцы королевства.

Еще в 1881 г. в Австралии, во время увольнения с корабля на берег, Дальтон отмечал уверенность, с которой его ученик сбивал даже высоко летящих уток. Однако в последующие десять лет принц Георг не имел той регулярной практики, которая столь быстро улучшает показатели даже прирожденного стрелка. Сезон за сезоном ему только и оставалось, что вздыхать над колодами карт, которые присылал своему сыну-моряку принц Уэльский. Женитьба превратила его в деревенского джентльмена и дала возможность жить по охотничьему календарю. За исключением нескольких недель, проведенных им в 1898 г. в должности командира крейсера «Крешент»,[22] он больше не возвращался на флот. Страдая от морской болезни и от тоски по дому, принц Георг без особой печали расстался с профессиональной карьерой моряка. Позднее в редких случаях охотничьих неудач он объяснял их так: «Я ничего не подстрелил, но не забывайте, что я много лет провел на море, а там фазаны встречаются не слишком часто».

Но следует признать, что герцог Йоркский стрелял гораздо лучше многих в своей семье. Так, в декабре 1891 г. герцог Коннаутский, третий сын королевы Виктории, целясь в фазана, случайно выбил глаз своему зятю принцу Кристиану Шлезвиг-Гольштейнскому. Вызывали некоторые сомнения и охотничьи трофеи принца Уэльского, включавшие целую стаю прикормленных, почти ручных фазанов, двадцать восемь фламинго, подстреленных на берегах Нила, старого сонного быка из Чиллингемского дикого стада, убитого в тот момент, когда царственный стрелок прятался в его кормушке с сеном, и хвост индийского слона (слон, однако, сумел убежать). Его сын также не брезговал убийством почти домашних фазанов и куропаток, однако с успехом охотился и на вальдшнепов, которых подстрелить значительно труднее. Одним из самых памятных для Георга дней 1893 г. стал тот, когда он впервые в жизни одним выстрелом из нового ружья двенадцатого калибра поразил сразу двух вальдшнепов. Ружье это подарили ему на свадьбу жители близлежащей деревни Кингз-Линн; сделав из птиц чучела, принц хранил их в стеклянной витрине. Однако, стремясь избежать ненужной состязательности в количестве убитой дичи, герцог Йоркский убедил своего соседа из Холкхэма лорда Лейсестера не сообщать вечером в курительной комнате о том, сколько дичи добыло каждое ружье. Самому ему нечего было стыдиться — за те несколько лет после того, как он оставил морскую службу, герцог стал таким же признанным охотником, как лорд Райпон и Гарри Стонор, брат Джулии, его давней любви. Тем не менее он считал, что подобная традиция провоцирует зависть и насмешку и что даже самого хорошего охотника порой постигает неудача.

Год за годом столетие приближалось к концу, а жизнь герцога проходила все так же размеренно и безмятежно: ряд малозаметных событий отражался больше в его охотничьих записях, чем в официальных дворцовых бюллетенях. После каждой охоты он пунктуально записывал число трофеев, а когда сезон подходил к концу, его заметки становились неопределенными: «Приводил дела в порядок». Не проявляя особого интереса к политике, этот домосед обычно даже не упоминал о каких-либо событиях национальной или международной жизни. Единственная запись о самой неудачной неделе Англо-бурской войны, когда британские войска потерпели от буров унизительные поражения, датируется 16 декабря 1899 г.: «Получил скверные вести о войне — они заставляют очень тревожиться». В Сандрингеме охотничий сезон тогда был в самом разгаре. В эту зиму там убили 12 109 фазанов.

Другому любимому времяпрепровождению, которому оставался верен всю жизнь — коллекционированию марок, — герцог Йоркский был обязан своему коллеге-моряку. Второй из четырех сыновей королевы Виктории принц Альфред, герцог Эдинбургский, в четырнадцатилетием возрасте поступил на службу в Королевский военно-морской флот и благодаря собственным усилиям дорос до должности командующего Средиземноморским флотом. Принц Георг служил на флагмане своего дяди младшим офицером, пользовался его гостеприимством на Мальте, где увидел и восхитился его коллекцией марок. Именно тогда ему пришла в голову мысль создать собственную коллекцию. Когда в 1890 г. герцог Эдинбургский открывал в Лондоне первую филателистическую выставку, то упомянул, что его племянник сейчас находится в Атлантике на корабле ее величества «Дрозд», и выразил надежду, что тот «вернется, изрядно пополнив свою коллекцию за счет почтовых выпусков Северной Америки и Вест-Индии». В библиотеке Букингемского дворца хранится принадлежавший принцу экземпляр каталога Стэнли Гиббонса за 1891 г. в сафьяновом переплете; все имеющиеся у него марки отмечены в нем. Скоро об этом увлечении принца стало широко известно; неудивительно, что среди свадебных подарков 1893 г. насчитывается около 1500 марок. На следующий год он пригласил дядю стать крестным отцом его первенца.

Привязанность Георга к герцогу Эдинбургскому разделяли, однако, немногие. Говорили, что тот слишком много пьет, что плохо ведет себя в семье, грубо обращаясь со своей русской женой, дочерью царя Александра II. В курительной комнате Балморала, королевского замка в Шотландии (королева с большой неохотой допустила ее существование), он мог часами говорить о самом себе, так что его зять принц Генрих Баттенберг в конце концов был вынужден отказаться от вечерней сигары. Еще одним увлечением герцога была игра на скрипке, однако в этом деле можно отметить разве что его энтузиазм, но не мастерство. «Нестройное пиликанье и неприятный шум» — так сэр Генри Понсонби охарактеризовал сольное выступление герцога Эдинбургского после званого обеда, устроенного принцем Уэльским. Даже этот весьма снисходительный человек вынужден был несколько раз прерывать солиста: «По-моему, здесь не совсем правильно». А когда виртуоза Джоакима спросили, сможет ли герцог добывать себе пропитание игрой на скрипке, тот уверенно ответил: «Да, на пляже».

В 1893 г. герцог Эдинбургский унаследовал от дяди Эрнеста, брата принца-консорта, как герцогство Саксен-Кобург-Готское, так и долги его покойного правителя (принц Уэльский избежал этого двойного бремени, ранее отказавшись от права наследования). Тем не менее он по-прежнему оставался в своей лондонской резиденции Кларенс-Хаус и вскоре стал сам испытывать финансовые трудности. Чтобы успокоить своих лондонских кредиторов, герцог Эдинбургский пообещал сократить расходы на охоту на 2750, а на театры — на 1250 фунтов в год, что, однако, составляло меньшую часть того, что он продолжал тратить на эти удовольствия. И все же он пошел на одну значительную жертву: в 1900 г., незадолго до смерти, он продал коллекцию почтовых марок своему брату принцу Уэльскому, который, в свою очередь, подарил ее герцогу Йоркскому.

На этой прочной основе герцог Йоркский сумел создать самую обширную в мире коллекцию марок Великобритании. Он радовался каждому новому поступлению, особенно богатый урожай собирая во время своих поездок по империи. Придворных тоже заставляли этим заниматься. «Король всегда рад слышать, что вы во время поездок стараетесь нахапать для него как можно больше марок», — писал один из них другому в 1920 г. Губернаторы колоний и разные комиссары по его поручению следили за выходом в свет новых выпусков. Подвели они его только однажды. На Ближнем Востоке один британский дипломат, прослышав, что в местной типографии кто-то из рабочих заболел оспой, испугался за царственный язык и, прежде чем отправить в Букингемский дворец партию из 400 марок, долго варил их в кастрюле.

Хотя герцог Йоркский любил покупать все по дешевке, шифром указывая стоимость каждого нового приобретения, он вскоре вынужден был платить за раритеты весьма высокую цену. С 1901 г. его годовой доход как наследника трона равнялся 100 тыс. фунтов: 60 тыс. составляли доходы от герцогства Корнуоллского и 40 — парламентская субсидия. «Слышало ли Ваше Королевское Высочество, что какой-то круглый дурак только что уплатил 1450 фунтов за одну-единственную марку?» — со смехом спросил его как-то утром придворный. «Я и есть тот самый круглый дурак», — ответил будущий король.

Подобные траты нередко вызывали ядовитые насмешки некоторых интеллектуалов. «Есть на свете люди, — заявил как-то известный литератор, — готовые заплатить за эти клочки бумаги суммы, достаточные для того, чтобы получить хорошее образование или же приобрести прекрасную картину для Национального фонда искусств». И далее с ужасом и презрением говорил о тех, кто «приходит в возбуждение от вещей, совершенно недостойных разумного человека». Автором этих гневных обличений был Гарольд Николсон. Однако эти слова он писал еще до того, как согласился составить официальную биографию короля Георга V. О филателии в этом эпохальном труде упоминается кратко, но в достаточно учтивых выражениях.

Коллекция герцога Йоркского, к моменту его кончины в 1936 г. составлявшая 250 тыс. марок, размещенных в 325 больших альбомах, представляет собой капитал колоссальной ценности. И хотя большая часть коллекции была приобретена на его личные средства, сегодня она считается неотчуждаемой. Подобно королевской библиотеке и собранию картин, коллекция стала частью национального достояния и не может быть продана в пользу монарха или королевской семьи. Наверняка именно такой судьбы и желал для нее тот, кто ее собирал.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. НАСЛЕДНИК ПРЕСТОЛА.

Поездка по империи. — Отцы и сыновья. — Путешествие в Индию. — Общественные обязанности.

1900 год близился к концу, когда герцог Йоркский начал готовиться к долгой разлуке с любимыми марками и охотничьими ружьями. Вместе с женой он должен был представлять королеву в Австралии на первом заседании парламента Австралийского Союза. Сопротивляясь всякому вмешательству в его обычный распорядок, он тем не менее никогда не пренебрегал обязанностями. В начале этого же года, когда ему потребовалось ехать в Берлин на празднование совершеннолетия кронпринца, герцог писал: «Конечно, мне совсем не хочется ехать, но я всегда готов выполнить желание королевы или сделать все, что может быть полезно моей стране». Когда ему предложили отправиться в Мельбурн, он даже попросил премьер-министра помочь ему продлить это путешествие: «Пожалуйста, спросите у королевы, можем ли мы на обратном пути из Австралии посетить Канаду. Она этого не хочет из-за нашего и без того длительного отсутствия в Англии, но я думаю, что нам нужно туда заехать, иначе это вызовет большое разочарование и даже ревность. Постарайтесь на нее повлиять».

Лорд Солсбери сумел убедить королеву продлить путешествие внука, но 22 января 1901 г. та неожиданно умерла. Выражая чувства большинства ее подданных, герцог записал в дневнике: «Тихо скончалась наша любимая королева и бабушка, одна из величайших в истории женщин». Присутствуя при ее кончине, он, однако, к глубокому огорчению, не смог быть на похоронах, так как заболел краснухой. И все же помешать его намечавшейся через месяц с небольшим поездке могла вовсе не болезнь, а изменившиеся обстоятельства. Провозглашенный королем Эдуард VII заявил, что они с королевой Александрой не смогут выдержать столь долгой — почти год — разлуки с единственным оставшимся в живых сыном. Правительство, признавая как резоны короля, так и тяжесть церемониальных обязанностей, которые обрушатся на него в отсутствие сына, тем не менее решило, что по политическим причинам визит в Австралию должен состояться. Артуру Бальфуру, которому вскоре предстояло сменить своего дядю на посту премьер-министра, было поручено разъяснить суверену реалии современной имперской политики: «Король более не является всего лишь королем Великобритании и Ирландии, а также нескольких зависимых территорий, вся ценность которых заключается в обеспечении процветания и безопасности Великобритании и Ирландии. Теперь он олицетворяет собой величайшие конституциональные узы, соединяющие в единую империю сообщества свободных людей, находящихся в разных концах света. На нем или главным образом на нем концентрируются все патриотические чувства, которые вызывает такого рода империя, и все, что в глазах наших соотечественников за океаном придает выразительность его личности, является благом и для монархии, и для империи.

Сейчас перед нами открывается уникальная возможность углубить эту политику — возможность, которая по самой своей природе может никогда более не повториться. После бесконечных осложнений на свет появляется великое сообщество, имеющее прекрасные шансы на успех. Его граждане мало знают и не особенно хотят знать о британских министрах и британских политических партиях. Однако все они знают и почитают империю, в составе которой находятся, и суверена, который ею правит. Несомненно, для высших интересов империи было бы очень важно, если бы он зримо и, так сказать, материально ассоциировал свою семью с завершающим актом, призванным вдохнуть жизнь в новое сообщество; поэтому в глазах всех тех, кто это увидит, главным действующим лицом церемонии, ее центральной фигурой должен быть наследник короля — дабы после этого величайшего события Британская империя и Австралийский Союз вошли в историю как нечто неразрывное».

Хотя красноречие Бальфура его не столько убедило, сколько сбило с толку, король все же снял свои возражения. Тем не менее он вызвал всеобщее удивление тем, что не сразу пожаловал сыну и наследнику традиционный титул принца Уэльского. Таким образом, в марте 1901 г. Георг отправился в Австралию в качестве герцога Корнуоллского и Йоркского. Как известно, герцогство Корнуоллское с весьма приличным доходом автоматически переходит к старшему сыну суверена при его рождении или при восхождении суверена на престол, тогда как передача более древнего семейного титула принца Уэльского требует специального решения. Задержав это решение до ноября 1901 г., король проявил необычную сдержанность в отношении сына, которому к тому времени уже исполнилось тридцать пять лет. Вероятное объяснение подобной задержки таково: король и королева не желали вносить сумятицу в умы своих подданных. Король пробыл принцем Уэльским шестьдесят лет, его жена принцессой — сорок лет. Давая публике возможность привыкнуть к их новому королевскому статусу, они, очевидно, надеялись таким образом отделить одно поколение от другого.

В привязанности же короля к принцу Георгу не может быть сомнений. «Я всегда стремился видеть в тебе скорее брата, чем сына, — говорил он ему в августе 1901 г., — хотя у меня не было ни единого повода обвинить тебя в нарушении сыновнего долга!» Герцог Корнуоллский относился к отцу с не меньшей любовью. Из Гибралтара, первого порта захода на пути в Австралию, он поделился с родителями своими чувствами, рассказав, насколько печальным было для него прощание в Портсмуте. «Мы с Мэй спустились в наши каюты, — писал он, — где хорошенько всплакнули и попытались друг друга утешить».

Эта трогательная сцена происходила на борту «Офира», зафрахтованного Адмиралтейством парохода компании «Ориент лайн» водоизмещением 6900 т. Надо сказать, что путешествие в определенном смысле было не менее суровым, чем плавание на «Вакханке» двадцать лет назад. Конечно, в 1901 г. царственные пассажиры пользовались большим комфортом, а отправившийся с ними в путь в качестве домашнего священника каноник Дальтон имел совсем другой, ограниченный круг обязанностей. Тем не менее герцог, который всегда предпочитал образному описанию статистику, отмечал, что они с женой провели в разлуке с домом 231 день и что за эти восемь месяцев они преодолели расстояние в 45 тыс. миль, заложили 21 здание, получили 544 приветственных адреса, вручили 4329 орденов и медалей, приняли парады, в которых участвовали 62 тыс. военнослужащих, и только на официальных приемах пожали руки 24 855 присутствующим. Из Новой Зеландии он писал королеве Александре:

«Вам с папой легко говорить, что мы не должны переутомляться, но этот совет выполнить невозможно. Везде мы задерживаемся на такое короткое время, что программу приходится уплотнять до предела, иначе люди будут обижены, а нужно угодить как можно большему числу людей — это наша главная задача».

Такая изнурительная программа стала образцовой для дальнейших королевских поездок по империи и территории Содружества. Монархия становилась не только легкой на подъем, но и весьма восприимчивой к вопросам коммерции.

1 ноября 1901 г. путешественники вернулись в Англию, где все поздравляли их с успехом. Герцог, который через неделю, в день шестидесятилетия отца, получил титул принца Уэльского, принял приглашение выступить в следующем месяце перед лондонским советом, в городской ратуше. Свою речь он закончил обращением к нации: «Я призываю соотечественников здесь, в Англии, продемонстрировать всю силу, связывающую мать-Родину со своими детьми, посылая им только самое лучшее…

Обращаясь к выдающимся представителям коммерческих интересов империи, с которыми я имел удовольствие сегодня встретиться, хочу передать им мнение, превалирующее среди их собратьев за океаном, а именно: страна отцов должна проснуться, если хочет сохранить перед лицом конкурентов свои господствующие позиции в колониальной торговле».

Акцентируя эту меркантильную ноту, он демонстрировал большую осведомленность в экономических проблемах Великобритании, чем его венценосный отец. Немного раньше король сообщал герцогу о непрошеном совете, который дал ему лорд Чарлз Бересфорд: «Суть его письма заключается в том, что ты должен везде ассоциировать себя с торговлей и коммерцией (!) путем личных связей с членами торговых палат». И хотя король дальше добавлял, что эта тема «несомненно, является наиболее важной с точки зрения интересов метрополии, наших колоний и Индии», восклицательный знак в скобках весьма знаменателен. Тем не менее в течение ближайших пятидесяти лет содействие развитию торговли оставалось важным, а иногда и определяющим фактором в королевских поездках.

«Проснись, Англия!» — так пресса озаглавила речь герцога в ратуше, преувеличив как его любовь к путешествиям, так и желание исполнять роль посла. Таким образом, он выполнил свой долг, если не сказать больше. Свои истинные чувства он, однако, выразил в посланном из Канады письме королеве Александре: «Конечно, наша поездка весьма интересна, но очень утомительна, и здесь нет ничего похожего на милую старую Англию».

Через несколько лет, когда введенные правительством либералов, по существу, запретительные налоги вызвали напряженность среди землевладельцев, лорд Эшер сделал только что коронованному Георгу V смелое предложение: «В свете возможных изменений в налоговом и социальном законодательстве, основанных на принципах, еще более враждебных интересам владельцев недвижимого и движимого имущества в Великобритании, стоило бы тщательно изучить возможность более разумного вложения каких-либо сбережений Вашего Величества либо попечителей герцога Корнуоллского в недвижимость на территории доминиона Канада. Кроме финансовых преимуществ этого шага, которые могут быть очень велики, существуют и другие соображения — как связанные с Вашей популярностью, так и политические, — которые могут оказаться привлекательными для Вашего Величества».

Король Георг, однако, отверг совет отцовского наперсника, а когда в 1925 г. его старший сын купил себе ранчо в Канаде, посчитал этот шаг «ошибкой».

Успех первой поездки укрепил уверенность в себе как герцога, так и герцогини. Вдохновленный всеобщим одобрением, герцог почувствовал себя в состоянии выразить жене то чувство благодарности, чему прежде мешала робость. Вскоре после возвращения он писал ей:

«Почему-то я не могу высказать это вслух, поэтому пользуюсь первой возможностью написать тебе, чтобы ты знала, дорогая, как я благодарен тебе за помощь и поддержку, которые ты оказала мне во время нашей долгой поездки. Именно благодаря тебе она увенчалась успехом… Если бы ты со мной не поехала, никакого успеха не было бы…

И хотя я часто говорил тебе это раньше, повторяю еще раз, что люблю тебя, моя милая детка, всем сердцем и душой и что каждый день благодарю Бога за то, что у меня есть такая жена, которая служит мне опорой и поддержкой, и за то, что, как я верю, ты тоже меня любишь».

Герцог охотно делился этими чувствами и с другими. Преподобный У. А. Спунер, ректор Нью-колледжа в Оксфорде, в апреле 1904 г. встретился с ним за обедом в «Линкольнзинн». Называя его по привычке герцогом Йоркским, ректор писал: «Он очень легко сходится с людьми и много рассказывал мне о своей поездке в колонии… Мне понравилось, как он все время выдвигал на первый план герцогиню, давая понять, что она принимает участие во всех его делах; все это создало у меня приятное впечатление о его счастливой и добродетельной жизни».

Во время долгого круиза на «Офире» по Англии скучал не один герцог Корнуоллский. «Прошло ровно 20 недель с того момента, как мы взошли на борт этого доброго судна, — отмечал один из пассажиров, — и, даст Бог, через 13 недель мы снова окажемся дома». Автором этих строк был сэр Артур Бигге, которого король только что назначил личным секретарем своего сына. В Викторианскую эпоху большинство придворных имели аристократическое происхождение, как Грей и Понсонби, Фиппс и Кноллис, а Бигге, например, был сыном приходского священника из Нортумберленда. В молодости, во время службы в королевской артиллерии, он подружился с имперским принцем, сыном свергнутого императора Наполеона III, который после зачисления в британскую армию был направлен в его батарею. И хотя в тот момент, когда принц в 1879 г. во время войны с зулусами попал в засаду и был убит, Бигге лежал в госпитале в лихорадке, именно ему позднее поручили сопровождать к месту трагедии императрицу Евгению. Таким образом, он стал известен королеве Виктории, которая в 1880 г. назначила его помощником личного секретаря. В 1895 г., после смерти сэра Генри Понсонби, Бигге стал его преемником на этом посту, проявив в последние, все более трудные годы правления королевы исключительный такт, мудрость и изобретательность.

После ее смерти в 1901 г. он вполне мог рассчитывать на должность личного секретаря нового суверена, однако король Эдуард захотел сохранить у себя сэра Фрэнсиса Кноллиса, проработавшего у него уже тридцать лет. Вместо этого Бигге предложили пост личного секретаря герцога Корнуоллского, который как наследник трона нуждался в помощи опытного советника. В строго иерархическом смысле такое назначение было, несомненно, понижением по службе, но для столь скромного человека это не имело особого значения. С новым хозяином он оставался вплоть до 1931 г., то есть до самой своей смерти, последовательно служа герцогу Корнуоллскому, принцу Уэльскому и королю Георгу V. И хотя суждения Бигге во время конституционного кризиса 1910–1911 гг. могут быть подвергнуты сомнению, его вклад в стабильность и мощь британской монархии трудно преувеличить.

Слова, сказанные Бигге о Генри Понсонби, дают представление о его собственном идеале личного секретаря:

«Чем дольше я живу, тем более значительной личностью он мне представляется. Это был один из самых великих, если не величайший джентльмен из всех, кого я знаю; в нем не было ничего личного: полное отсутствие тщеславия или позы, любезное отношение к любым незнакомым людям — старым и молодым, высокого и низкого происхождения, богатым и бедным. У него были экстраординарный ум и чувство юмора, а также колоссальная работоспособность — которая его и погубила, — но я никогда не слышал, чтобы он жаловался на загруженность, равно как и не слышал, чтобы он говорил что-нибудь вроде: „Не мешайте! Приходите через пять минут; сейчас я пишу очень важное письмо королеве (или премьер-министру, архиепископу Кентерберийскому, кардиналу Маннингу, миссис Лэнгтри и т. д.)“. Нет, письмо откладывалось в сторону, и он терпеливо вас выслушивал и решал, должен ли королевский конюший идти справа от королевы и следует ли в воскресной проповеди касаться той или иной темы».

Королеве, а с 1901 г. ее внуку Бигге служил с той же самоотверженной преданностью. Некоторым привычкам, усвоенным им еще во время Викторианской эпохи, он остался верен до конца своей долгой жизни. Одной из них была привычка вести огромную официальную переписку почти всегда от руки, иногда делая для себя копии писем. Королева не только предпочитала вести дела в письменном, а не в устном виде — даже с собственными министрами, жившими с ней под одной крышей; не доверяла она также и современным средствам связи. Вот что писал Понсонби по поводу пишущих машинок (внедренных в правительственные учреждения в конце 1880-х гг.) лорд Розбери, министр иностранных дел в последнем правительстве Гладстона (1892–1894):

«Королеве не нравится машинопись. У нас полно пишущих машинок: и здесь, и в каждом посольстве, миссии и консульстве или по крайней мере в большинстве из них; но работа этих злосчастных машин парализована из-за недовольства ими королевы. Мы приняли все меры для того, чтобы исправиться, так что я посылаю Вам для передачи Ее Величеству образец, который моему восхищенному глазу кажется скорее страничкой из семейной Библии, нежели бледными каракулями пишущей машинки. Может, она соизволит это одобрить и, таким образом, освободит от оков целую индустрию?».

Тем не менее просьба Розбери была отвергнута; по указанию королевы министры и другие официальные лица продолжали вести все дела от руки. Первое напечатанное на машинке письмо вышло из ее личного секретариата 30 июня 1897 г., однако по-прежнему пишущей машинкой Бигге пользовался мало, а королева — никогда.

Королевские традиции собственноручного написания писем отмирали долго и трудно. Даже в официальной переписке король Эдуард VII следовал привычкам матери, не желал он и снимать копии с собственных писем. Его сын, принц Уэльский, также проявлял в этом деле большое усердие, хотя писал очень медленно. «Вам сильно повезло, что Вы не получаете писем, — говорил он Бигге 2 января 1908 г. — Для меня Рождество и Новый год — поистине ужасное время. На прошлой неделе я написал около 40 писем и до сих еще со всеми не разделался». Взойдя на трон в 1910 г., он наказывал вице-королю Индии лорду Хардинджу писать ему от руки. Однако уже через восемь лет Бигге (ставший к тому времени лордом Стамфордхэмом) говорил лорду-наместнику Ирландии: «Король высоко ценит Ваше пристрастие к старой доброй привычке писать монарху собственноручно. Однако в эти напряженные дни он надеется, что Вы будете прибегать к пишущей машинке, которая экономит много времени и сил». Когда в 1926 г. король посетил британскую промышленную выставку, то был взбешен, узнав, что применяемые в правительственных учреждениях машинки сделаны в Америке. «Это просто скандал!» — кричал он. В данном случае, правда, это была, скорее, критика в адрес всего заокеанского, нежели похвала пишущей машинке.

Неистребимая привязанность Бигге к перу и бумаге удлиняла его рабочий день на несколько часов, но доставляла удовольствие его корреспондентам. Чтобы приспособиться к слабому зрению королевы Виктории, он стал писать более жирным шрифтом, используя чернила угольно-черного цвета; перед тем как передать готовые листы королеве, каждый из них он предварительно подсушивал на подогретом подносе собственной конструкции. И хотя письмам Бигге не хватало присущего Понсонби юмора, зато он был достаточно начитан и цитировал «Вивиана Грея» консервативно настроенному государственному мужу и «Мыльную губку» придворному прожигателю жизни.

Скромный и непритязательный, Бигге с самого начала службы у герцога Корнуоллского проявлял завидную смелость. В частности, он позволил себе неодобрительное высказывание относительно решения короля Эдуарда не присваивать наследнику престола титул принца Уэльского до его возвращения из плавания на «Офире»: «Это такое же пренебрежение к заморским доминионам, как и к самому герцогу». Не уклонялся он и от нелицеприятных замечаний, когда чувствовал, что его хозяин в них нуждается. Например, твердо, хотя и тщетно упрашивал принца переехать из Йоркского коттеджа в более просторный дом, где можно было бы принимать гостей и таким образом расширить для себя политические и общественные горизонты. На Новый 1902 г. принц Уэльский (теперь его следовало называть именно так) писал личному секретарю: «Я чувствую, что могу полностью Вам доверять, — Вы всегда говорите мне пусть неприятную, но правду. Для человека в моем положении это громадная помощь».

В письме из Сандрингема, написанном на Рождество 1907 г., принц вновь подчеркивал достоинства своего помощника-наставника:

«Представьте, как быстро летит время — вот уже почти семь лет, как Вы ко мне пришли. Вам не за что нас благодарить — напротив, это мы должны быть Вам благодарны. Что касается меня лично, то за эти семь лет Вы сделали мою жизнь относительно легкой — благодаря Вашей доброжелательной помощи и поддержке, а также беззаветной преданности делу. Что бы сталось со мной, если бы Вас не было рядом, — кто бы помогал мне готовить речи? Ведь я с трудом могу написать без Вашей помощи даже не слишком важное письмо. Боюсь, иногда я терял при Вас самообладание и часто бывал очень груб, но уверен, что Вы теперь достаточно хорошо меня знаете и понимаете, что я делал это не нарочно…

От всего сердца Вас поздравляю. Я плохо умею выражать свои чувства, но уверяю, что благодарен Богу за то, что у меня есть такой друг, как Вы, в котором я могу быть полностью уверен и от которого всегда могу получить самый лучший и разумный совет».

Свое письмо принц Уэльский закончил семейными новостями: «Мои старшие сыновья наслаждались сегодня первым днем охоты, старший добыл 12 кроликов, второй — 3».

При ежегодном доходе в 100 тыс. фунтов стерлингов принца Уэльского можно было смело назвать богатым человеком; в начале XX в. сельскохозяйственный рабочий зарабатывал в год менее 40 фунтов, слуга — половину этой суммы. Тем не менее он всегда берег деньги и расстроил своего отца тем, что отказался поселиться в Осборне, большом, построенном в итальянском стиле доме королевы Виктории на острове Уайт. Он вполне сможет его содержать, настаивал король, при том скромном образе жизни и отсутствии другого загородного дома — «ведь коттедж едва ли можно считать загородным домом». Принц, однако, не любил большие дома, поскольку их наличие обязывало устраивать широкие приемы и исполнять роль хлебосольного хозяина. Осборн был передан государству. Парадные покои, за исключением личных апартаментов королевы Виктории, были открыты для публики, а остальные помещения превратили в санаторий для выздоравливающих офицеров. Бывшие конюшни перестроили и создали там новое военно-морское училище.

Не меньшее упрямство принц Уэльский проявил, отказавшись покидать Йоркский коттедж в Сандрингеме и переселяться в более просторный дом в Норфолке. Король, который точно знал, как должен жить наследник престола, считал, что нашел для сына именно то, что надо. Лорд Эшер так описывает их экспедицию: «Проездил с королем большую часть дня. Мы были в Хафтоне, в имении Чолмондели — прекрасном, но страшно запущенном и бедном доме, который построил еще Уолпол. Сонный парк в лощине. Возможно, герцог Йоркский захочет его арендовать… На авто короля мы проехали восемь миль всего за девятнадцать минут — это в самом деле очень мило, только нужно надевать очки».

Усилия короля оказались напрасными — семья принца Уэльского прожила в тесных маленьких комнатах Йоркского коттеджа еще двадцать пять лет.

Тем не менее они с благодарностью приняли в пользование одну из восхитительных, хотя и малоизвестных, королевских резиденций, куда периодически наезжали летом. Фрогмор-Хаус, находившийся менее чем в миле от Виндзорского замка, был построен во времена правления Вильгельма и Марии, а столетие спустя выкуплен королевой Шарлоттой и перестроен Уайаттом в георгианском стиле. Красивое, кремового цвета здание с колоннами находилось в уединенном углу Домашнего парка. Из его достигающих вполне приличных размеров комнат открывался приятный вид на лужайку, озеро и деревья, скрывающие два мавзолея. Один из них, классически элегантный, — могила герцогини Кентской, матери королевы Виктории, жившей во Фрогмор-Хаус; второй — унылое строение из гранита и белого известняка — был построен королевой, чтобы упокоить останки принца-консорта и ее собственные.

Именно во Фрогмор принц и принцесса Уэльские будут ежегодно приезжать, чтобы присутствовать на скачках в Аскоте. Принцесса Мэй также любила укрыться здесь от суеты лондонского светского сезона,[23] чтобы посидеть под липами, занявшись написанием писем, пока ее дети кормят уток или играют в кустах в прятки. «Дом прекрасен и очарователен, — говорила она мужу, — а парк — просто сказка». Овдовев, королева устроила в нескольких помещениях фамильный музей — собрание подарков и сувениров начиная с эпохи Георга III и кончая Елизаветой И. Здесь хранятся фарфоровые игрушки и школьные учебники, свадебный венок принцессы Кристианы и крошечный хлебец, испеченный на золотой юбилей королевы Виктории.

В Лондоне принц Уэльский вынужден был сменить непритязательный уголок Сент-Джеймсского дворца на великолепие Мальборо-Хаус, где прожили последние сорок лет его отец и мать. На сей раз он не стал полагаться на непритязательный вкус сэра Бланделла Мейпла и предоставил жене полную свободу. К ее удивлению, король высказал недовольство, узнав о ее желании по-новому оформить интерьер дома, хотя сам потратил целое состояние, обновляя Букингемский дворец перед тем, как туда въехать. «Мне кажется, он должен понять, что мы просто не можем вселиться в грязный, запущенный дом, — с непривычной для нее резкостью писала Мэй мужу, — даже ради того, чтобы доставить ему удовольствие». Чтобы восстановить оригинальные пропорции в этом построенном в XVIII в. доме, принцесса сначала ликвидировала все сделанные свекром викторианские пристройки, а потом велела выкрасить в белый цвет с позолотой некогда модные розовые с зеленым потолки, карнизы и панели.

Неизвестно, насколько сильно король с королевой негодовали по поводу перестройки их старого дома, но через два или три года принцесса Мэй с огорчением узнала, что ее не включили в список тех, кому король подарил только что опубликованные тома писем королевы Виктории. Вообще-то королеву Александру никак нельзя было назвать тактичной и разумной свекровью. Например, свои письма она адресовала не «Ее Королевскому Высочеству принцессе Уэльской», а «Ее Королевскому Высочеству Виктории Марии, принцессе Уэльской» — будто на свете существовало множество принцесс Уэльских с разными именами.

Иногда недовольство королевы принцессой Мэй приобретало более активные формы. Однажды, простудившись за день до королевского приема, Александра попросила короля Эдуарда его отменить, но тот отказался, поскольку до назначенного дня оставалось слишком мало времени, и пригласил принцессу Уэльскую занять место жены. Королева была в бешенстве и запретила придворной даме, ведавшей ее гардеробной, и прочим дамам из ее окружения присутствовать на этом мероприятии. Надо сказать, что она никогда не скрывала свою ревность к женщине, которая «украла» у нее любовь сына. Когда в 1905–1906 гг. принцесса готовилась к поездке в Индию, королева писала принцу Уэльскому: «Итак, мой бедный Джорджи расстался со своей Мэй, которая упорхнула в Лондон, чтобы повертеться перед зеркалом. Какая досада! Только вот я никак не могу понять, почему она так скоро уехала, ведь платья для Индии вовсе незачем столь долго шить и столь долго примеривать».

В оправдание королевы Александры следует сказать, что она была человеком настроения, а кроме того, из-за глухоты не все правильно воспринимала. На самом деле она видела нежную натуру невестки и время от времени позволяла себе это признать: «Ты, моя милая Мэй, всегда так добра и ласкова со мной. И когда из-за моих гадких ушей я не совсем „в курсе дела“, ты всегда словом или просто взглядом даешь мне понять, что происходит, — за что я тебе очень признательна, так как никто не знает, как зачастую мне бывает трудно».

Весьма знаменательно, что между королевой Александрой и принцессой Мэй было не так уж много столкновений, а между королем Эдуардом и принцем Георгом их вообще не отмечалось. Ценности, которые разделяет одно поколение, редко полностью воспринимаются следующим; к примеру, Ганноверский дом имеет весьма длинную историю конфликтов между монархом и его наследником. Проживая значительную часть года всего в нескольких сотнях метров друг от друга, две семьи волей-неволей создавали ситуации для взаимных претензий или даже отчуждения.

Маршруты их передвижений нередко совпадали. Обе семьи встречали Рождество и Новый год в Сандрингеме и возвращались в Лондон только в феврале. В апреле двор перемещался в Виндзор, где принц Уэльский был частым гостем, а затем снова возвращался в столицу, где оставался до июньских скачек в Аскоте. Принц обычно сопровождал отца на скачки в Гудвуд в июле и в Кауз в августе, где совершал прогулки на королевской яхте «Британия». В первые дни сезона охоты на шотландских тетеревов они разлучались, но вскоре вновь воссоединялись в Шотландии — король находился в Балморале, принц — в расположенном неподалеку замке Эбергелди. В октябре Сандрингем привлекал и отца, и сына охотой на куропаток. В течение остального времени года они снова и снова встречались — по государственным делам в Лондоне, приветствовали иностранных государей в Виндзоре, стреляли фазанов в одном из охотничьих угодий.

Как ни странно, сибаритствующий, космополитичный отец и его сдержанный, дисциплинированный сын никогда не раздражали друг друга. Король с трудом переносил разлуку с сыном больше чем на неделю-другую, каждый раз страдая так, будто виделся с ним в последний раз, и всегда радостно приветствовал его по возвращении. Когда король говорил о принце Георге, отмечал один из друзей, голос его смягчался, на лице появлялась немного грустная улыбка, припасенная для тех, кого он любил. Оскорбленный на всю жизнь тем, что до восшествия на трон (на шестидесятом году жизни) он был полностью отстранен от всяких государственных дел, король теперь стремился сделать так, чтобы его наследник был к ним лучше подготовлен. Таким образом, принц получал наиболее важные правительственные документы, а в Виндзоре его письменный стол располагался рядом с отцовским. Обе эти привилегии в предыдущее царствование были просто немыслимы.

Привязанность принца Георга к отцу была не менее сильной. Наверное, некоторые моменты частной жизни отца нарушали его внутреннее спокойствие, но протестовать принц Георг решился лишь однажды, когда узнал, что кегельбан в Сандрингеме превращен — подумать только! — в библиотеку. Когда же отца пытались критиковать другие, он резко выступал против. Однажды будущий архиепископ Ланг в разговоре с принцем высказал сожаление в связи с посещением королем католической заупокойной мессы по убитому португальскому королю Карлу, добавив, что соответствующий прецедент можно найти разве что у Якова II. Вовсе не являясь сторонником экуменического движения, принц, однако, возразил: «И очень неплохой прецедент!» Славившийся своим красноречием, Ланг, язык которого не знал отдыха, не преминул напомнить ему о судьбе Якова II Стюарта.[24]

По отношению к отцу принц Уэльский демонстрировал не только вполне понятную сыновнюю преданность, но и верность подданного своему монарху. То, что король по крайней мере (не неся ответственности за политику кабинета) не может сделать ничего дурного, было для него не просто конституционной нормой, но и абсолютной истиной. На подданных он смотрел с иерархической точки зрения: хороший король в своем замке, хороший принц у ворот. Пока его отец правил, такое подобострастие лишало их отношения непосредственности и живости: когда же принц Георг сам взошел на трон, это отрицательно повлияло на его собственные отношения с женой и детьми.

Память принца и принцессы Уэльских омрачает обидная легенда: будто бы он был чересчур суровым отцом, а она бесчувственной матерью. Однако свидетельств современников, подтверждающих это, не существует, тогда как имеющиеся сведения говорят как раз об обратном. Их дети были такими же счастливыми, как и другие их сверстники. Осенью 1903 г. адмирал Фишер писал жене из Балморала: «Два маленьких принца — чудесные мальчишки; все обеденное время они проболтали, не выказывая ни малейшей робости». Дейвиду, будущему королю Эдуарду VIII, было тогда девять лет, Берти, будущему королю Георгу VI, — семь.

Почти через полвека, находясь в изгнании, герцог Виндзорский, старший из детей, напишет книгу воспоминаний под названием «История короля», где иронично охарактеризует недостатки родителей. Тем не менее он соглашается с тем, что, какие бы неприятности ни вспоминались ему сейчас, годы, приходящиеся на период непосредственно до и после восхождения его отца на трон, отнюдь не были плохими. «Сандрингем, — пишет он, — в основном походил на мальчишескую идиллию». И чуть ниже: «Сегодня я нахожу, что мой дневник виндзорского периода полон светлых и радостных моментов». В его детстве были и многочасовые велосипедные поездки по королевским имениям, и шумные игры в гольф, и щедрые подарки на дни рождения и Рождество. Принц Уэльский, который научил сыновей стрелять в тринадцатилетнем возрасте, разрешал им в конце сезона бродить по лесам в поисках отбившихся от стаи фазанов. «Он смеялся и шутил, — пишет герцог Виндзорский, — и эти „тихие дни“ в Сандрингеме оставили о нем самые лучшие воспоминания».

Как и дети из большинства других королевских семей, они работали и играли одни, лишенные стимулирующего воздействия классной комнаты или футбольного поля, но тем не менее это был сплоченный коллектив братьев, подстрекаемых, а иногда и руководимых в своих действиях единственной сестрой. Поверив, что их наставник-француз, мсье Уа, только и мечтает о том, чтобы отведать национальное блюдо из лягушек, они хитростью заставили его съесть с гренками целую тарелку головастиков. Профессору Освальду, который пытался научить их немецкому языку, доставалось еще больше. «Принц Альберт не просто невнимателен, — жаловался тот. — Когда я начинаю его бранить, он дергает меня за бороду». Мальчики разыгрывали даже своего якобы чрезвычайно сурового отца. Однажды они с восторгом наблюдали за тем, как постепенно растворяется ложка, которой он помешивал чай, — купленная в магазине для шутников, она была сделана из материала с очень низкой точкой плавления. Все это явно не вписывается в представления о деспоте-отце и несчастных детях.

Откуда вообще взялась эта легенда? Мейбл, графиня Эрли, подруга детства принцессы Мэй, а впоследствии ее постоянная компаньонка и придворная дама, уже в преклонные годы писала:

«Короля Георга V и королеву Марию часто изображают как суровых, недостаточно любящих своих детей родителей, но на самом деле они таковыми не были. Вспоминая первые дни своего пребывания в Сандрингеме, когда еще не все их дети появились на свет, я могу утверждать, что они были более добросовестными и преданными, нежели большинство родителей той эпохи. Трагедия заключалась в другом — они совершенно не понимали детскую психологию».

В высшем обществе Викторианской эпохи было принято отгораживаться от своих детей целой армией нянек, гувернанток и воспитателей, дабы освободить себя от связанных с детьми повседневных забот. Принц и принцесса Уэльские, проводя большую часть времени в тесных помещениях Йоркского коттеджа, общались с детьми гораздо больше, чем в семействах, проживавших в просторных загородных домах. Тем не менее в их отношениях были свои сложности, отчасти вполне преодолимые, остальные можно объяснить королевским статусом семьи. «Нельзя сказать, что в детстве мне недоставало родительского внимания, — писал герцог Виндзорский, — однако само положение отца создавало непреодолимый барьер, препятствовавший той близости, которая обычно возникает в семьях».

Восторженно размышляя о предстоящем наследовании трона, принц Уэльский, который все еще испытывал сомнения относительно своей пригодности к выполнению этой задачи, установил строгие правила поведения как для себя, так и для собственных сыновей. Он любил своих детей, гордился их внешностью и воздавал должное их успехам. «Должен похвалить твои манеры и общее поведение, — писал он Дейвиду в 1907 г. — В Каузе все были тобой очень довольны». Однако даже по стандартам того времени принц был взыскательным и строгим отцом. Годы, проведенные на флоте, приучили его к беспрекословному повиновению, и он считал, что дисциплина пойдет на пользу и его сыновьям.

«Теперь, когда тебе исполнилось пять лет, — говорил он в этот день Берти, — я надеюсь, что ты всегда будешь слушаться и сразу выполнять то, что тебе велят; чем раньше ты это поймешь, тем легче тебе будет». Не так уж много детей получали подобные поздравления в день рождения!

Принц Уэльский обладал вспыльчивым характером, причем свое раздражение он не всегда сдерживал даже в присутствии верного Бигге, не говоря уже о собственных сыновьях. Дети, однако, воспринимали внезапные вспышки родительского гнева как естественное явление, хотя и неприятное, подобно грозе, запеканке и необходимости ложиться спать. Гораздо труднее им было выносить то добродушное подшучивание, иногда применяемое родителями и наставниками для демонстрации хорошего расположения духа. Как и его отец, принц Уэльский был большим мастером этого жанра, непрерывно практикуясь как на своих домочадцах, так и на друзьях. Во время инспектирования флота он как-то вызвал муки стыда у будущего лорда Маунтбэттена, громко расспрашивая его о тряпичной кукле, к которой юный мичман был горячо привязан в детстве. Архиепископ Ланг, вернувшись к своим обязанностям после продолжительной болезни, лишившей его волос и весьма состарившей, был встречен сувереном «с характерным для него грубым смехом». А на одном из последних вечеров, проведенных им с друзьями в Сандрингеме, он задал гостю вопрос: «Сколько вальдшнепов Вы сегодня подстрелили?» И тут же последовал другой вопрос: «А сколько раз Вы промахнулись?».

Архиепископы и меткие стрелки все же могут за себя постоять, а вот детям было трудно тягаться с таким записным остряком. Некоторые из подобных шуток оставляли после себя эмоциональные шрамы. Король Эдуард VII, отвозя своих маленьких внуков в Портсмут, куда после восьмимесячного круиза должен был вернуться «Офир», заявил им, что после пребывания под тропическим солнцем лица их родителей могли стать совсем черными. В том же шутливом духе принц Уэльский сообщал о рождении своего четвертого сына Генриха, известного как Гарри: «Дейвид, конечно, задал мне несколько очень забавных вопросов. Я ответил ему, что ребенок ночью влетел в окно, а когда он спросил, где же его крылья, я ответил, что их отрезали». Люди Викторианской эпохи растили своих детей без помощи психологов.

Однако к чужим детям Георг V и в те времена, когда был наследником трона, и тогда, когда стал королем, относился с той необходимой снисходительностью, которой были лишены его собственные. Во время охоты он имел обыкновение в 11 часов утра съедать сандвич, который в маленькой серебряной коробке приносил ему заряжающий. Однажды, когда король до 12 часов не попросил свой завтрак, заряжающий отдал сандвич сыну его норфолкского соседа, который присматривал за ружьями. Через несколько минут король потребовал сандвич, но тот уже был съеден. Такое нечаянное «оскорбление Его Величества» короля весьма развеселило, и с тех пор он называл подростка не иначе, как Мальчик, Который Съел Мой Сандвич. Он также любил заезжать к дочери другого сандрингемского соседа, служившего генерал-губернатором в Судане, и спрашивать: «Ну что там сегодня в кладовой, Пенелопа? Я уверен, что у тебя очень плохая домоправительница». Девочка, которая с удовольствием похвасталась бы молочным поросенком или перепелами, вынуждена была признать, что у нее нет ничего роскошнее картофельной запеканки с мясом. «Но, — говорил король, — ты не должна умирать с голоду, пока твои родители в отъезде», — и приказывал егерю: «Позаботьтесь, чтобы мисс Маффи прислали пару фазанов и зайца».

Благосостояние его собственных детей, конечно, никогда не зависело от подобных ситуаций. Но поскольку они принадлежали к королевской семье, то свою будущую миссию, по мнению отца, могли выполнить только с помощью флотской дисциплины, сдобренной казарменными шутками.

Возможно, отношения принца Уэльского со своими детьми складывались бы лучше, если бы он мог изложить на бумаге те чувства, которые к ним испытывал, но никак не мог выразить словами. Слог у него был довольно тяжелый. Письма к детям обычно начинались замечаниями о погоде, а заканчивались, особенно в последующие годы, гневными тирадами в адрес очередного правительства. Но основное их содержание составляло то, о чем дети сами сообщали ему в собственных письмах, плюс к этому несколько слов родительского ободрения или же упреков. Наиболее живописным примером этой переписки, пожалуй, являются два письма, написанные по одному поводу Берти, служившим тогда корабельным гардемарином на судне его величества «Коллингвуд», и его отцом.

«В пятницу вечером, после того как лег спать, я не без чьей-то помощи вывалился из гамака и ударился левым глазом о свой сундучок. Глаз очень распух, и вчера пришлось его перевязать. Пореза нет, глазное яблоко не повреждено, но все равно очень болело. Сегодня мне гораздо лучше, но несколько дней наверняка будет фонарь под глазом».

Отец ответил сыну так: «Мне жаль, что ты не без чьей-то помощи вывалился из гамака и ударился глазом о сундучок, это, должно быть, очень больно, но я рад, что ты не повредил глаз. Если бы представилась возможность, я бы сделал с тем типом то же самое».

А вот будущий король Эдуард VIII, пока что студент Оксфордского университета, дает отцу осторожный отчет об ужине в Баллингдонском клубе: «Большинство из них пришло в некоторое, если не сказать сильное, возбуждение, так что я ушел пораньше. Было выпито немало шампанского — в этом все дело. Очень любопытно наблюдать за теми развлечениями, которые позволяют себе студенты». Дейвид получил следующий ответ: «Меня позабавило твое описание ужина в Баллингдонском клубе, похоже, многие молодые люди перепили шампанского и стали очень шумными и возбужденными; разные люди по-разному себя развлекают».

Хотя дети принца Уэльского обладали безупречными манерами и были полностью лишены того аристократического высокомерия, которым отличались представители многих королевских домов Европы, его отцовская репутация неоднократно подвергалась нападкам в печати. Даже Гарольд Николсон, автор весьма тактичной и выдержанной официальной биографии короля Георга V, счел необходимым написать: «Стараясь воспитать детей покорными и послушными, он часто бывал излишне настойчив, а иногда груб». Это нелицеприятное мнение он позднее подкрепил историческим анекдотом, который не привел в книге, но рассказал Рандольфу Черчиллю, дабы тот использовал его в описании биографии семнадцатого графа Дерби. Поскольку данный рассказ широко цитируется как доказательство жесткости характера короля, к нему следует отнестись более критично, чем это сделали Николсон или Черчилль. Вот этот рассказ, который, по словам Николсона, он услышал от лорда Дерби и впоследствии поведал Рандольфу Черчиллю — тот в дословном виде опубликовал его в 1959 г. Таким образом, рассказ впервые появился в печати почти через полвека после якобы описанных в нем событий: «Расстроенный тем, как король Георг грубо обращается со своими детьми, Дерби во время пребывания в Ноусли, когда они вдвоем расхаживали взад-вперед по террасе, рискнул затронуть эту тему, оправдывая свое вмешательство тем, что он старейший друг короля. Начав с того, какими прекрасными друзьями стали для него собственные повзрослевшие дети, он попытался объяснить королю, что королевские дети уже находятся на пороге зрелости и что он многое теряет, запугивая их и обращаясь с ними как с непослушными школьниками. По словам лорда Дерби, король в течение нескольких минут помолчал, а затем сказал: „Мой отец боялся своей матери; я боялся своего отца, и будь я проклят, если не позабочусь о том, чтобы мои дети меня боялись“».

Этот исторический анекдот почти полувековой давности скорее всего содержит много натяжек. Дерби, Николсон и Черчилль были, конечно, честными людьми, однако Дерби нельзя признать самым аккуратным из летописцев; литературный вкус Николсона иногда заставлял его исправлять чересчур грубый стиль некоторых свидетелей; что же касается Черчилля, то как биограф он унаследовал от своего отца склонность слишком драматизировать историю. Если провести объективное исследование, то придется признать, что ни одна деталь данного рассказа не выдерживает анализа и не может быть подтверждена из независимых источников.

Хотя Дерби и родился в один год с будущим королем Георгом V, он отнюдь не принадлежал к старейшим или же самым близким его друзьям; герцог Бакклейч и сэр Чарлз Каст — назовем только два имени — могли бы претендовать на более давнюю и более прочную привязанность короля. Далее — Дерби никогда не рискнул бы навлечь на себя недовольство короля; мягкий и нерешительный, он старался быть хорошим для всех. Также невероятно, чтобы прямой и вспыльчивый король в течение нескольких минут осмысливал бы замечание Дерби. Но наименее убедительно выглядит то объяснение, которое якобы приводит король. Не существует никаких веских свидетельств ни того, что будущий король Эдуард VII боялся королевы Виктории, ни того, что будущий король Георг V боялся короля Эдуарда. Каждый из них вместе со всеми представителями своего поколения вырос в уважении к собственным родителям; на ступенях трона это уважение переходило в благоговение. Именно это таинственное обстоятельство на протяжении всей истории отделяло принца от президента, а монарха — от его подданных, даже если это были его собственные дети. В век парламентской демократии некоторые могут назвать это анахронизмом, хотя и не смогут отрицать его сохраняющейся действенности. Как тонко подметил в своих воспоминаниях герцог Виндзорский, «короли и королевы лишь во вторую очередь отцы и матери».

Если принца Георга можно назвать заботливым, хотя и чересчур властным отцом, то принцесса Мэй вначале относилась к детям с удивительным бесстрастием. Унаследованная ею от герцогини Текской чувствительность к социальным проблемам распространялась на детей вообще и не касалась собственных. Именно эта чувствительность заставила ее в 1904 г. обратиться к премьер-министру с вопросом о пригодности классных помещений и качестве школьных завтраков в государственных школах. «Когда сорок с лишним лет назад я учился в Итоне, — последовал беспомощный ответ господина Бальфура, — немногие из учителей и родителей заботились хотя бы о том, чтобы классная комната была как следует натоплена, или о том, чтобы мы хоть что-нибудь поели перед занятиями!» Как мать, принцесса Мэй не проявляла никакого интереса к грудным младенцам. Подобно всем богатым родителям того времени, она перекладывала на других обязанности по воспитанию собственных детей; в этом не было ничего необычного и тем более бессердечного. Неудивительно, что даже в Йоркском коттедже, который по площади вряд ли был больше обычного дома приходского священника, она ухитрилась не заметить, что одна из нянек плохо обращается с ее сыном, чем навсегда испортила ему пищеварение.

Но, когда дети подросли, мать стала относиться к ним теплее и внимательнее. Тогда как отцовская библиотека ассоциировалась у них с выговорами и упреками, материнская гостиная казалась своего рода убежищем. Мать изо всех сил старалась защитить подростков-принцев от попреков человека, чей закоренелый консерватизм протестовал против любых изменений в манере поведения и стиле одежды. Однако ее влияние было довольно ограниченным, к тому же она сама считала, что в первую очередь должна помогать мужу, на плечах которого лежит груз ответственности за судьбу монархии. «Я всегда должна помнить, — сказала она как-то про сыновей, — что их отец является еще и их королем».

Свои недостатки как матери сама принцесса, видимо, не замечала. В 1908 г. лорд Эшер прислал ей экземпляр недавно опубликованной книги Эдмунда Гессе «Отец и сын» — классической работы о воспитании впечатлительного ребенка. «Данная книга, — пояснял автор, — является отчетом о борьбе двух темпераментов, двух сознаний и едва ли не двух эпох, которая с неизбежностью заканчивается полным разрывом». Принцесса тепло поблагодарила Эшера за подарок: «Я очарована „Отцом и сыном“; как вы правильно сказали, она прекрасно написана. Прямо-таки погружаешься в скованную предрассудками жизнь ребенка, все кажется таким реальным!.. Как слепы некоторые люди, — отмечала она в конце письма, — и сами того не понимают».

Когда два старших сына принца еще играли в детской, их отец уже решил, что они пойдут по его стопам и будут служить в Королевском военно-морском флоте. Весной 1902 г. он назначил их наставником мистера Генри Ханселла. Сын норфолкского сквайра, Ханселл получил в Оксфорде, где учился истории, диплом с отличием второй степени. Потом преподавал как в частных школах, так и в закрытых частных средних учебных заведениях, обеспечив поступление в Итон принца Артура Коннаутского. «Исключительно прямой, но весьма терпимый, — писал о нем лорд Дерби. — Никто лучше его не способен не столько подгонять мальчика, сколько направлять его». Принц соглашался: «Я всегда считал здравыми его суждения». Однако Ханселлу, при всей его неулыбчивой серьезности, не хватало интеллектуальности Дальтона. Когда Берти было восемь лет, наставник писал в своем отчете принцу Уэльскому: «С прискорбием сообщаю Вам, что принц Альберт на этой неделе устроил в спальне две неприятные сцены. Насколько я понимаю, во втором случае он едва не дал своему брату весьма чувствительный пинок, причем такое поведение было пострадавшим абсолютно не спровоцировано».

Человек весьма добросовестный, Ханселл, однако, больше подходил для развития у подопечных физических, а не умственных способностей. В молодости он играл в крикет и футбол; будучи уже сорокалетним холостяком, развлекался тем, что ходил на шлюпке под парусом или бегал между лунками для гольфа. Ему не хватало вдохновения прирожденного учителя. Позднее принц Виндзорский писал о нем так: «Не хочу быть чересчур критичным к господину Ханселлу, однако, оглядываясь на проведенные под его попечением удивительно бесплодные годы, я с ужасом обнаруживаю, как мало я за это время узнал. Вряд ли его можно назвать сколько-нибудь решительной личностью. Если он и имел какие-то твердые взгляды на что бы то ни было, то тщательно их скрывал. Хотя я, исключая перерывы, провел на его попечении более двенадцати лет, сегодня не могу припомнить, чтобы он хоть раз произнес нечто выдающееся или хотя бы оригинальное».

К чести Ханселла, следует признать, что он осознавал как скудость собственных возможностей, так и недостатки домашнего обучения будущего монарха. Он неоднократно предупреждал принца Уэльского, что, если он хочет, чтобы мальчики достойно выглядели в военно-морском училище, необходимо сменить их сандрингемское уединение на какую-нибудь приличную частную школу. Ее преимущества, утверждал он, заключаются не только в специализированном учебном плане, но и в совместной жизни воспитанников, сопровождаемой отношениями дружбы и соперничества. Принц, однако, с ним упорно не соглашался. «Мы с братом никогда не учились в частной школе, — возражал он Ханселлу. — Флот научит Дейвида всему, что нужно».

Принц Уэльский также разделял сомнения Дальтона относительно полезности школ-интернатов. Тридцатью годами раньше королева Виктория настояла, чтобы принц Эдди и принц Джордж, если уж их отправят в Веллингтонский колледж, жили бы не в самой школе, а поблизости, в отдельном Доме. «Я очень боюсь, — писала она, — когда маленькие и хорошо воспитанные мальчики общаются с мальчиками постарше, да и вообще со всякими мальчиками, поскольку тот вред, который причиняют плохие мальчики, и те вещи, что они могут от них услышать и перенять, трудно переоценить». Ее внук, теперь сам ставший взрослым мужчиной, как и она, страшился тех опасностей, которые таит в себе фешенебельная школа. Он будет держать своих детей дома до тех пор, пока они не смогут поступить в отличающееся строгим контролем, безупречное в нравственном отношении военно-морское учреждение.

Несовершенство учебной методики Ханселла выяснилось неожиданно, когда старший сын принца, которому уже исполнилось десять лет, не смог подсчитать средний вес оленей, подстреленных его отцом в Балморале во время предыдущего охотничьего сезона. Был нанят специальный преподаватель, который подготовил мальчиков к экзамену по математике в объеме, достаточном для поступления в военно-морское училище в Осборне. Достигнутый прогресс, однако, закрепить не удалось. По итогам первого семестра принц Эдуард оказался «где-то в самом низу», а принц Альберт был шестьдесят восьмым из шестидесяти восьми учеников.

Принцесса Мэй, чье мнение о Ханселле было не слишком высоким, сознавала слабости его преподавания и старалась как-то на это повлиять, вовлекая детей в сферу собственных интересов, стараясь, однако, не бросать вызов воле мужа. Лорду Эшеру, одному из немногих людей, которым полностью доверяла, принцесса Мэй говорила: «Посмотрите, как Джордж мучается из-за того, что не знает французского и немецкого. В Париже я была в восторге от всего, а он не очень-то радовался. Он ничего не знает о живописи или об истории. Ему что-то рассказывают о Франциске I, а это имя ему ни о чем не говорит. Он с трудом следит за сюжетом спектаклей, и мне очень жаль, что это так».

Ее старшему сыну, продолжала она, следует учить историю и языки, даже если придется заниматься по другому учебному плану, нежели остальные кадеты в Осборне, но ее муж с этим не соглашается. И дальше она добавила пророческую фразу: «Альберту тоже нужно быть образованным. Посмотрите на Вильгельма IV — как далеко он был от трона, и ведь все же стал королем».

Однако, когда принц Уэльский в 1910 г. взошел на трон и лично убедился в недостаточности собственного образования, то вынужден был согласиться на изменения в учебных планах принца Эдуарда: мальчик должен был расстаться с морской карьерой, продолжить обучение во Франции и в Германии, после чего поступить в Оксфорд, в колледж Святой Магдалены. Через несколько лет он пошел на дальнейшие уступки. Своих третьего и четвертого сыновей, принца Генриха (позднее герцог Глостерский) и принца Георга (позднее герцог Кентский), он отправил в частную школу в Бродстэрсе, что на южном побережье Англии. И хотя они, несомненно, радовались общению с мальчиками своего возраста, Ханселл, вероятно, все же несколько преувеличил образовательное значение подобных институтов. Двенадцатилетний принц Генрих получил от матери резкую отповедь: «Ради Бога, встряхнись, усердно работай и используй те мозги, которыми Господь тебя наградил… Единственное, о чем ты пишешь, — бесконечный футбол, от которого меня уже просто тошнит». Что касается принца Георга, единственного из детей принцессы Мэй унаследовавшего ее эстетические вкусы и страсть к коллекционированию, то и он проявил себя не лучше, чем его братья в военно-морском училище. «В лучших традициях нашей семьи, — писал о нем принц Альберт, — он окончил Дартмут на последнем месте — на том же, что и я».

Неохотно оторвавшись от общества детей и охоты на фазанов, принц и принцесса Уэльские в октябре 1905 г. покинули Сандрингем, чтобы совершить первый визит в Индию. Достигнув цели путешествия 9 ноября на крейсере «Реноун»,[25] в обратный путь они пустились 19 марта 1906 г. За эти восемнадцать недель принц и принцесса проделали 9 тыс. миль на поезде и несколько сот миль — в карете и легковом автомобиле. Их маршрут проходил через Джайпур и Лахор, Дели и Агру, Гвалиор и Лакхнау, затем через Калькутту, Рангун и Мандалай; потом они пересекли Бенгальский залив и оказались в Мадрасе, после чего через Майсур направились на север, в Хайдарабад, и через центральные провинции к северо-западной границе, где повернули на юг — к Карачи, откуда и отправились домой.

За этим сухим перечислением скрываются яркие, волнующие и почти мистические переживания, которые испытали во время поездки принц и принцесса Уэльские и которые они не забудут до конца жизни. Сейчас, через семьдесят с лишним лет, уже не так просто представить себе те гордость и удовлетворение, с которыми почти вся Великобритания взирала на свою Индийскую империю: считалось, что это не столько административный или торговый союз, сколько нерушимое единение, партнерство, преимуществами которого больше пользуются не правители, а те, кем они правят. Лорд Керзон, который провел здесь почти семь лет на посту вице-короля, весьма красноречиво говорил об этом: «Где еще в мире какой-нибудь народ сумел подчинить себе не страну и не королевство, а целый континент, который населяют не какие-то дикие племена, но народы, традиции и цивилизация которых древнее наших собственных, чья история не уступает нашей ни своим величием, ни своей романтикой; причем подчинить не силой меча, а силой закона, принеся мир, порядок и хорошее управление почти пятой части человечества, которую удерживает настолько слабыми мерами принуждения, что правители являются лишь ничтожной горсткой, растворенной в массе управляемых, всего лишь пятнышком белой пены на поверхности темного, волнующегося океана?».

Принц и принцесса Уэльские разделяли подобные взгляды, однако сам Керзон произвел на царственных гостей неблагоприятное впечатление. За три месяца до их появления, когда второй срок его полномочий вице-короля еще только начинался, Керзону пришлось подать в отставку. Это стало кульминацией его ожесточенной борьбы как с лордом Китченером, главнокомандующим индийской армией, так и с лондонским кабинетом: соперники у него были грозные, формально здесь сталкивались две противоположные точки зрения на управление войсками, однако к этому примешивалась и личная вражда. Правительство Бальфура, вынужденное пожертвовать одной из враждующих сторон, решило, что Керзон будет наименьшей потерей. Вместо него на пост вице-короля назначили графа Минто, не столь блестящего, но весьма энергичного проконсула, который пять раз участвовал в скачках за Большой национальный приз и сумел остаться в живых, даже сломав себе шею.

Керзон, который в течение многих месяцев занимался планированием поездки принца и принцессы Уэльских, попросил разрешения задержаться в Индии, чтобы принять их в Калькутте, тогдашней столице, где находилось индийское правительство. Бальфур и его коллеги, однако, не желали ни в малейшей степени уступать столь дерзкому и непокорному вице-королю. После вмешательства короля был все же достигнут компромисс. Прибытие Минто в Индию отложили на неделю, и Керзону досталась честь приветствовать принца и принцессу Уэльских во время их высадки на берег в Бомбее. С этого и началась их поездка. Через неделю Керзон должен был вернуться в Бомбей, чтобы встретиться со своим преемником и передать ему дела. На следующий день ему предстояло отплыть в Европу. Однако условия договоренности Керзон так и не выполнил. Он, конечно, встретил, как положено, наследника престола с супругой, когда они впервые ступили на землю Индии, но спустя неделю отменил официальные почести, которые должны были быть оказаны новому вице-королю на пристани, и не стал встречать его, как принято, на ступенях Дома правительства. После неловкой паузы Керзон наконец появился перед своим преемником… в охотничьей куртке и шлепанцах. А на следующий день направился в порт так, словно еще оставался вице-королем — в сопровождении двух кавалерийских полков и батареи Королевской конной артиллерии. Важная Персона, как в свое время его называли в Оксфорде, вел себя соответственно его старому прозвищу.

К моменту прибытия Минто в Бомбей принц и принцесса Уэльские оттуда уже уехали. Однако, приехав в Калькутту в конце декабря, чтобы погостить у нового вице-короля и леди Минто, они не только много узнали о возмутительном поведении Керзона, но и сами кое-что о нем рассказали. Судя по всему, Керзон пренебрег своими обязанностями по подготовке их пребывания в Бомбее. Выделенные им в Доме правительства апартаменты до последней минуты занимали другие люди — в момент прибытия наследника престола слуги разве что не меняли постельное белье; а поскольку Керзон пользовался вице-королевским поездом всего за четыре дня до того, как Уэльские начали на нем свою поездку, то и локомотив, и вагоны оказались грязными и неподготовленными.

В наше время подобные упущения могут показаться незначительными, однако в жесткой социальной иерархии Британской Индии любое нарушение протокола, касающееся суверена или его представителя, выглядело просто шокирующим. В ответ на письмо принца Уэльского, в котором описывались события в Бомбее, король написал: «Просто невероятно, как лорд Керзон мог продемонстрировать такую невоспитанность. Будем надеяться, что это в основном связано с его состоянием здоровья, так как перед отъездом из Индии он был просто не в себе». В клубах, офицерских собраниях и курительных комнатах, где рассказы о выходках Керзона передавались из уст в уста, его судили более строго. Все сходились на том, что грубое поведение Керзона было намеренным. «Вы только подумайте, кого прислали мне на смену! — якобы сказал он. — Джентльмена, который только и умеет, что перепрыгивать через изгороди». Во время своего путешествия принц и принцесса Уэльские выслушали множество подобных историй, которые впоследствии не забыли.

Беседы с Китченером также настроили принца против Керзона. В январе он писал отцу: «С тех пор как побывал в Калькутте, я получил много весьма интересной информации о спорах между лордом Ке. и лордом Ки. Боюсь, что мнение последнего часто представлялось в искаженном свете». Принц и его свита, особенно сэр Артур Бигге, вернулись в Англию с серьезными предубеждениями против Керзона, которые сохранялись в течение многих лет.

В противоположность Керзону новый вице-король и его жена проявили исключительное гостеприимство. Леди Минто писала в дневнике:

«Во время нашего отсутствия в Барракпуре 700 человек красили, убирали и всячески готовили дом к королевскому визиту… В саду перед домом поставили пятьдесят больших палаток для свиты и слуг — не наши английские палатки, которые можно видеть в Олдершоте, а большие комнаты с кирпичным полом, покрытым коврами и циновками; в распоряжении каждого гостя спальня, гостиная и ванная, и даже лакеи имеют по два кресла…

К середине дня появились десятки запряженных волами повозок с королевским багажом; они виднелись повсюду, сколько хватало глаз. Для разгрузки багажа было нанято пятьсот кули».

Единственное непредвиденное обстоятельство возникло во время королевского приема, на котором должны были присутствовать только мужчины. Леди Минто невозмутимо повествует об этом так:

«Прошел слух, что принц не намерен задерживаться после определенного часа, и тогда началась всеобщая свалка… Люди падали в обморок, их затаптывали, у многих одежда была порвана, штукатурка с колонн осыпалась, ограждения опрокинулись. Покалеченных и истекающих кровью пришлось, конечно, отправить домой, а оставшиеся 2123 человека покинули помещение за час и три четверти».

Изысканные манеры принца получили высокую оценку. Когда они с вице-королем появлялись вместе на публике, принц неизменно настаивал, чтобы приоритет был отдан наместнику короля-императора. Вот как леди Минто описывает званый обед в Доме правительства в Калькутте:

«Незадолго до того как леди покинули помещение, принц сказал мне: „Надеюсь, вице-король понимает, что после десерта именно я должен к нему присоединиться; сам он ни в коем случае не должен первым ко мне подходить“. Я ответила ему, что Минто хорошо понимает всю сложность ситуации. Ответ принца был таким: „А разве не я должен первым оказать уважение представителю своего отца?“ После этого он взял меню и написал на нем: „Вы должны оставаться на своем месте. Когда леди покинут гостиную, я подойду и сяду рядом с Вами“».

От тех небольших вольностей, которые допускал ее гость, леди Минто была в полном восторге. Например, вот как принц описывал недавний ужин в Букингемском дворце, которому неожиданно придала оживление Марго Асквит, жена будущего премьер-министра. Увидев беседующими королеву Александру и тучного лорда Холсбери, она воскликнула: «Взгляните, вот красавица и чудовище!» «Поскольку это услышала леди Холсбери, — продолжал принц, — разразился скандал, и леди Холсбери отказалась принять ее извинения».

Эта внешняя веселость на самом деле была обманчивой. Сэр Джеймс Данлоп Смит, личный секретарь вице-короля, записал в дневнике:

«После посещения церкви принц прислал за мной, и у нас состоялась беседа, продолжавшаяся полтора часа. В Калькутте он показался мне веселым и разговорчивым молодым моряком, возможно, чересчур откровенным. Однако в Барракпуре я убедился в его прекрасной работоспособности, большой проницательности и отличной памяти. Он беседовал со мной о туземных княжествах, индийской армии, ирригации, железных дорогах и спорте».

Во время поездки принц всецело полагался на сэра Уолтера Лоренса, временно назначенного главой его свиты. Один из самых способных чиновников индийской гражданской администрации, он только что вышел на пенсию, пять лет проработав личным секретарем лорда Керзона; следует ли говорить, что он обладал широчайшими познаниями об индийском субконтиненте. Принц и Лоренс относились друг к другу с уважением, хотя иногда между ними и возникали разногласия. Принцу не нравилось так называемое керзоновское красноречие, которым отличались написанные для него Лоренсом речи. «Чересчур высокопарно, — жаловался он, — каждый поймет, что это не мои слова». Не нравилась ему и опека приставленных к нему для охраны детективов. Лоренс также поставил условие: принц должен нарушить традицию и не принимать подарков от индийских принцев, иначе они станут состязаться друг с другом в экстравагантности.

Заметки об Индии, которые подготовил для короля принц Уэльский, носят на себе отпечаток его личности, характеризуемой наблюдательностью, добродушием и осторожностью. Что особенно поражает читателя спустя почти восемьдесят лет после того, как они были написаны, так это полное отсутствие предрассудков в отношении «цветных», которыми во времена правления Эдуарда были пронизаны буквально все слои британского общества. Хорошо известна история о том, как сэр Чарлз Каст, сопровождавший принца на охоте в Англии, сделал замечание одной женщине, проявившей недопустимую фамильярность по отношению к его хозяину: «Я вырос на ступенях трона и могу сказать вам, что все люди делятся на три категории: черных, белых и королевских особ». Сам же принц не делал различий между британскими подданными разного цвета кожи. Эту семейную традицию всегда подчеркивала королева Виктория и даже наняла в качестве личного секретаря индийца по имени Мунши Абдул Карим. На восьмидесятом году жизни она писала премьер-министру лорду Солсбери:

«Будущий вице-король должен все больше и больше освобождаться от влияния узколобых бюрократов из своего окружения. Он обязан стать более независимым, знать реальные настроения туземцев и делать то, что считает правильным, а не подражать чванливому и вульгарному, высокомерному и оскорбительному поведению наших административных и политических представителей и не третировать людей, постоянно напоминая им о том, что мы их завоевали, — это необходимо, если мы хотим чувствовать себя в Индии спокойно и счастливо, если хотим, чтобы люди и высокого, и низкого звания нас любили и уважали».

Король Эдуард VII, путешествуя по Индии как принц Уэльский, также писал: «Если у какого-то человека черное лицо и другая религия, то это еще не причина для того, чтобы обращаться с ним как с животным». Взойдя на трон, он жаловался на «позорную привычку находящихся на королевской службе чиновников называть „ниггерами“ обитателей Индии, многие из которых принадлежат к великим народам».

Его сын в 1906 г. отмечал, что, хотя случаи дурного обращения стали редки, пренебрежительное отношение ранит людей едва ли меньше: «Не могу не поразиться тому, как все приветствия со стороны туземцев игнорируются теми персонами, которым они предназначаются. Очевидно, мы слишком склонны рассматривать их как завоеванную и повергнутую в прах нацию, причем туземцы, которые становятся все более и более образованными, это прекрасно понимают. Не могу не заметить, что в целом европейцы относятся к туземцам по меньшей мере без всякого сочувствия. Это не похоже даже на отношения людей высокого и низкого происхождения у нас дома».

Он был потрясен, узнав, что ни один индиец, каково бы ни было его происхождение или образование, не может стать членом клуба, в котором состоят европейцы; его нисколько не убедило объяснение сэра Уолтера Лоренса, будто бы клубы стали слишком переполнены, а британцам после долгого рабочего дня, проведенного среди индийцев, хочется спокойно пообщаться в своем кругу. К туземным князьям, продолжал он, «следует относиться с большим тактом и симпатией, рассматривая их скорее как равных. С ними нельзя обращаться как со школьниками, а правительству следует даже консультироваться с ними по вопросам, которые затрагивают все их княжества и каждое в отдельности». Он даже высказал предположение, что сам термин «туземные княжества», возможно, является устаревшим и оскорбительным.

С характерным для него вниманием к деталям принц Уэльский также отметил несколько удивительных аномалий. Почему день рождения короля-императора отмечается в Индии 23 июня, в самую жару, а не в его настоящий день рождения, то есть 9 ноября? Почему государственным служащим не разрешают носить белую форму? Почему губернаторов Бомбея и Мадраса во время официальных церемоний не приветствуют государственным гимном? Почему британские офицеры, служащие в туземных частях, не носят ту же самую форму, что и офицеры-туземцы?

Примечательной особенностью высказываемых здесь принцем взглядов является то, что он не просто желает, чтобы с индийскими подданными его отца обращались справедливо и уважительно — в 1906 г. подобные настроения были уже широко распространены, — а не находит неизбежной постоянную британскую опеку над Индией. Через год после поездки по Индии он пишет лорду Эшеру:

«Лично я считаю, что сейчас мы стоим на распутье, — нельзя оставлять все так, как есть. Мы должны или больше доверять туземцам и предоставлять им большую долю в управлении или как-то иначе давать им возможность выразить свое мнение; или же мы должны удвоить численность нашей гражданской администрации — чиновники из-за огромного объема дел утратили связь с местными жителями и занимаются лишь кабинетной работой, тогда как раньше они каждый день бывали среди туземцев, лучше их знали и больше им доверяли».

Признавая возможность — если не сказать больше — того, что народу Индии следует помочь самому определить свою политическую судьбу, малообразованный наследник трона проявил большую дальновидность, нежели самый высокоинтеллектуальный из вице-королей лорд Керзон. Во время семилетнего пребывания в Индии тот неустанно трудился ради того, чтобы обеспечить процветание ее 300-миллионного населения, сохранить национальные обычаи и памятники культуры, внедрить высокие моральные нормы в деятельность администрации всех уровней. Китченер со своим штабом сумели произвести впечатление на принца рассказами о враждебности Керзона к армии. Однако они ничего не сказали гостю о причине подобной враждебности, которая проявлялась в строгости, с которой вице-король наказывал рядовых солдат за бессмысленную жестокость по отношению к местному населению. К тому же подобные действия совершались при явном попустительстве их начальников. «Я не собираюсь покрывать эти безобразия, — писал Керзон королю, — и не разделяю убеждений, будто бы белый человек может безнаказанно забить до смерти черного только потому, что тот всего лишь „проклятый ниггер“». Такая позиция, конечно, была прекрасной, но явно недостаточной. Керзон совершенно не доверял индийцам. Когда один друг — правительственный чиновник — в письме из Англии спрашивал его, почему он не готовит индийцев на высшие правительственные посты, Керзон отвечал так: «Мы не можем назначать индийцев на высокие посты. Они лживы и склонны к коррупции. Таким образом, мы должны и дальше ими править, и сможем успешно это делать только в том случае, если будем дружелюбны и добродетельны. Наверно, я говорю сейчас как школьный учитель, но те миллионы, которыми мне приходится управлять, — даже не школьники».

В отличие от него принц считал определенную степень самоуправления единственной альтернативой все более громоздкой и оторванной от жизни британской администрации. Ни то, ни другое ему не нравилось, но, будучи человеком практичного ума, он по крайней мере считал возможным существование обоих вариантов. Вместе с Керзоном принц, однако, сетовал на то, что благие намерения его страны вызывают только ненависть со стороны партии Индийский национальный конгресс. «Она просто превращается в силу зла, — говорил он королю. — Любое действие правительства члены этой партии ложно интерпретируют, выставляя нас перед невежественными массами чудовищами и тиранами». Встретившись во время поездки с одним из лидеров партии Индийский национальный конгресс господином Гопалом Гокхале, принц спросил: «Станет ли счастливее народ Индии, если вы будете управлять страной?» Гокхале ответил: «Нет, сэр, я бы не сказал, что люди станут счастливее, но у них будет больше уважения к себе». «Возможно, это верно, — сказал принц, — но я не представляю себе, как индийцы могут по-настоящему себя уважать, если они так обращаются со своими женщинами». «Да, — согласился Гокхале, — это великий позор». Позднее он укорял сэра Уолтера Лоренса за то, что тот вложил эту фразу в уста принца, но Лоренс все отрицал.

Сомневаясь в чистоте помыслов лидеров национального движения, принц Уэльский считал, что все потребности Индии вполне можно удовлетворить с помощью простого патернализма. Как наследник трона, он разделял беспокойство своего отца по поводу затеянных правительством либералов конституционных реформ. Как король-император, он с беспокойством, а иногда и с гневом следил за мучительным продвижением Индии по пути независимости. Однако он не был твердолобым фанатиком; скорее, он полагал, что его роль заключается не в прямом участии в политических конфликтах, а в том, чтобы вносить согласие и способствовать развитию нового, еще как следует не сформулированного. По возвращении в Лондон в своей речи, на подготовку которой потребовалось несколько недель, а на заучивание — еще несколько дней, принц призывал «к большему взаимопониманию и более тесному единению сердец между метрополией и ее Индийской империей».

За время этой зимней поездки принцесса Мэй успела полюбить Индию и сохранила эту привязанность на всю жизнь. Перед отъездом из Англии она прочла несколько серьезных работ по истории и религии субконтинента. «Об этой стране она знает больше, — писал в дневнике Данлоп Смит, — чем многие известные мне леди, прожившие в Индии много лет». И она, и ее муж были тронуты, увидев развевающийся над крепостью Джамруд «Юнион Джек», их также потрясло великолепие средневековой процессии, приветствовавшей их в Бенаресе. Однако любопытство и воображение принцессы открывали ей горизонты, которые для принца так и остались скрытыми. «Мы поднялись на мостик, — писала она, когда „Прославленный“ начал долгое путешествие домой, — и смотрели, как постепенно исчезает из виду наша милая, прекрасная Индия». Эти романтические воспоминания навсегда остались в ее душе. Почти полвека спустя, за день до смерти, ей читали вслух книгу об Индии.

Вскоре принц и принцесса Уэльские снова отправились в путешествие. Всего через несколько недель после возвращения с Востока они стали свидетелями двух традиционных для европейской монархии бедствий: покушения на убийство (в Испании) и проявления демократии (в Норвегии). Первое событие произошло во время свадьбы в Мадриде принцессы Эны Баттенбергской и царствующего монарха Альфонса XIII. Невеста, дочь принцессы Беатрисы, младшей дочери королевы Виктории, вынуждена была перед свадьбой сменить англиканскую веру, в которой она воспитывалась, на католическую, причем в наиболее жестком ее варианте. Ее двоюродный брат принц Уэльский даже не пытался скрыть свое неодобрение. За два месяца до свадьбы Данлоп Смит отметил в своем индийском дневнике: «И принц, и король очень разгневаны тем, что Эна Баттенбергская собирается выйти замуж за короля Испании и обратиться в католичество. При этом принц неоднократно прибегал к непарламентским выражениям, так что принцессе не раз приходилось говорить: „Джордж!!!“».

Это недовольство объяснялось не столько религиозным фанатизмом, сколько приверженностью к традициям, иногда принимавшей довольно странные формы. Так, например, суровому осуждению принца подвергся сэр Уолтер Лоренс, в одно из воскресений вкушавший ленч в гостях у принца Уэльского. Когда он отказался от ростбифа, принц воскликнул: «Вы называете себя англичанином и не едите по воскресеньям ростбиф? Нет, Вы не англичанин!» По словам Лоренса, дети смотрели на него как на изменника.

По пути в Мадрид на свадьбу принц и принцесса Уэльские провели день в Париже. «Мы ходили в салон, — записал Георг, — и видели множество ужасных картин. Хуже быть не может». Далее следовал отчет о свадебной церемонии: «Едва наша карета достигла дворца, мы услышали громкий хлопок и решили, что это салют. Вскоре, однако, выяснилось, что, когда карета, в которой находились король и королева, оказалась примерно в 200 ярдах от дворца, на узкой улице под названием Калье-Майор, неподалеку от итальянского посольства сверху из окна бросили бомбу. Она взорвалась перед самой каретой, убив примерно 20 человек и ранив от 50 до 60, в основном солдат и офицеров. Слава Богу, Альфонс и Эна остались невредимыми, хотя были с ног до головы покрыты осколками стекла, падавшего из разбитых окон…

Конечно, бомбу бросил анархист, предположительно испанец, и, конечно, ему дали уйти. Думаю, испанскую полицию и ее сыщиков можно отнести к числу едва ли не худших в мире. Не было предпринято никаких мер предосторожности — они здесь совершенно беспечны. Естественно, и Альфонс, и Эна по возвращении разрыдались, что ничуть не удивительно после такого ужасного происшествия. В конце концов около трех часов мы сели обедать. Я предложил тост за их здоровье, наверняка пошатнувшееся после таких чудовищных событий…».

Уж такова ирония королевской судьбы — залпы салюта и взрыв бомбы анархиста, оказывается, звучат для них совершенно одинаково.

Через неделю или две принц и принцесса Уэльские на королевской яхте «Виктория и Альберт» через Северное море отправились в Тронхейм, на коронацию короля и королевы Норвегии. В течение почти ста лет Норвегия состояла в безрадостном союзе со Швецией. После расторжения шведско-норвежской унии и образования в 1905 г. самостоятельного норвежского государства принц Карл Датский из династии Глюксбургов избран королем Норвегии под именем Хокона VII. Он, однако, был необычным королем, поскольку получил трон не по праву наследования, а по приглашению, не Божьей милостью, а большинством голосов избирателей во время плебисцита. Выражая мнение своих собратьев-суверенов, король бельгийцев Леопольд II отказывался ставить знак равенства между гласом народа и гласом Божьим. Однажды лидер социалистической партии, по профессии врач, льстиво заметил, что, если бы Бельгия стала республикой, короля обязательно избрали бы ее первым президентом. Леопольд на это ответил: «Наверно, дорогой доктор, Вы были бы чрезвычайно польщены, если бы кто-нибудь сказал, что из Вас получился бы превосходный ветеринар!».

Европейские монархи не спешили принять участие в торжествах в Тронхейме; вряд ли и король Эдуард прислал бы туда своего наследника, если бы новой королевой не была его собственная дочь Мод, а новый король не являлся бы, таким образом, его зятем. Тетка принцессы Мэй, великая герцогиня Мекленбургская-Штрелиц, разразилась гневной тирадой: «Просто революционная коронация! Какой фарс, мне совсем не нравится твое пребывание здесь… меня от этого просто тошнит». Племянница отвечала: «Все это кажется довольно странным, но ведь мы живем в весьма современном мире». Принц Уэльский поднимал себе настроение рыбной ловлей, поймав 28-фунтовую[26] семгу, а его жена — покупкой мехов, фарфора и эмалей.

Королева Мод, робкая и страдающая невралгией женщина, так до конца и не приспособилась к норвежской жизни. Подданные находили ее холодной и неучтивой, она же считала их жадными и неблагодарными. Длительные юридические разбирательства по поводу ее брачного контракта еще больше омрачили эти «годы ссылки». Королева находила себе отдохновение в английском парке, который устроила в королевской резиденции Бигдё Конгсгаард, и в ежегодных выездах на лето в свой английский дом, находившийся неподалеку от Сандрингема.

Ее брат тоже радовался возвращению домой. Под руководством Бигге он разработал программу своего участия в общественных мероприятиях, которая год от года оставалась неизменной. Леди Монксвелл, жена председателя Совета графства Лондон, так описывает в своем дневнике открытие новой трамвайной линии в Вестминстере: «Бедняга принц, у которого осталось не так-то много волос, вынужден был едва ли не всю дорогу до Тутинга и обратно держать шляпу в трех дюймах над головой. Этим милым, добрым членам королевской семьи так приходится страдать, чтобы сделать все как можно лучше!».

Он расширял свой политический кругозор, читая документы правительства и Форин оффис, которые присылали ему по распоряжению короля, а также посещая заседания палаты лордов и заседая в Королевской комиссии по продовольствию и импорту в военное время. И еще он регулярно обедал с ведущими политиками. После одной такой встречи Бальфур сказал Эшеру: «Кроме германского императора он единственный принц крови, с которым я могу говорить как мужчина с мужчиной». Автор книги «В защиту философских сомнений» также добавлял: «Он действительно умен». Нет причин оспаривать искренность первого замечания Бальфура, тогда как второе, несомненно, явная лесть — он, видимо, надеялся, что Эшер обязательно передаст его слова принцу.

Несмотря на все возрастающую увлеченность этой деятельностью, принц Уэльский не слишком легко привыкал к общественной жизни. Его постоянно преследовали легкие недомогания, а также хроническое расстройство пищеварения, скорее всего связанное с расстройством нервной системы. Когда в 1908 г. принц посетил Холи-Айленд, архитектор Эдвин Лютьенс заметил: «Во время подъема он ужасно боялся и мечтал, чтобы там была стенка… Обнаружив, что начинается прилив, он страшно разволновался и поспешил уйти; для моряка я нахожу его чересчур нервным». В том же году он посетил ежегодный торжественный обед в Королевской академии искусств, но категорически отказался произнести речь. «Хотя это очень не нравится Его Королевскому Высочеству, — записал Эшер, — но в следующий раз ему придется уступить, иначе монархия обречена!».

Одна из общественных обязанностей принца — пост лорда — хранителя Пяти портов[27] — в особенности раздражала его. Первоначально лицо, назначенное на эту старейшую должность, отвечало за оборону побережья Ла-Манша с моря и суши. В XVIII в. она, однако, превратилась в хорошо оплачиваемую синекуру для таких королевских фаворитов, как Уильям Питт. В годы правления королевы Виктории лорд-хранитель был лишен всяческого вознаграждения, напротив — сам должен был оплачивать содержание своей официальной резиденции, замка Уолмер. Тем не менее герцогу Веллингтонскому эти условия вполне подходили, и он поселился в замке, где и умер в 1852 г. Позднее должность лорда-хранителя занимали Пальмерстон, Гренвилл, У. Х. Смит, Солсбери и Керзон. Последний пробыл на этом посту всего четыре месяца, подав в 1904 г. в отставку после того, как его жена едва не умерла от болезни, причину которой он видел в плохой санитарии замка. «Этот склеп, — говорил он, — не пригоден для проживания».

Принц не особенно обрадовался, когда премьер-министр Бальфур предложил ему занять оставленный Керзоном пост лорда-хранителя. Принц согласился, но на определенных условиях: он не станет занимать и содержать неудобную и находящуюся в антисанитарном состоянии резиденцию в замке Уолмер; он не желает участвовать в утомительной церемонии вступления в должность; и хотя с радостью примет пост лорда-хранителя, он отказывается выполнять связанные с этим обязанности по управлению вверенной ему территорией. Однако принц почти сразу начал получать запросы, принуждающие его исполнять именно те функции, которые он просил с него снять. Его убедительно просили то созвать заседание суда стапелей, то заняться делами правления Дуврского порта, то назначить мировых судей района Пяти портов. «Я глубоко сожалею, — говорил он Бигге 15 августа 1905 г., — что занял этот пост. Я был против этого с самого начала». Бигге с ним согласился. Пять портов, заметил он, считают принца своей собственностью. После двух лет сдержанного недовольства Братство Пяти портов публично заявило, что отказ принца официально вступить в должность лорда-хранителя и выполнять свои должностные обязанности «наносит ущерб важнейшим интересам Пяти портов и подрывает один из древнейших институтов королевства». Принца весьма раздражали непочтительные бюргеры. «Все, хватит шутить! — заявил он Бигге в сентябре 1907 г. — Я пойду до конца и подам в отставку». Его преемником стал лорд Брасси, чье внушительное состояние, сколоченное на железнодорожных контрактах, позволило значительно улучшить состояние Уолмерского замка. Брасси ушел с поста лорда-хранителя в. 1913 г. «От меня ожидали больше, — заявил он, — чем я был способен сделать».

Хотя принц Уэльский и принадлежал к «молчаливой службе»,[28] его никак нельзя было назвать человеком сдержанным. В отличие от его жены, у которой самым сильным выражением была фраза «Не слишком разумно», он мог метать громы и молнии, причем ругался мастерски. Лорд Эшер называл его из-за этого «вечным мальчишкой». Возможно, на его поведении действительно сказывалась присущая юности несдержанность, а может, за его болтовней скрывалась внутренняя неуверенность, от которой он не мог избавиться ни с помощью Бигге, ни при поддержке принцессы Мэй. Иначе чем объяснить, что его высказывания часто бывали чересчур откровенными, а иногда и просто опрометчивыми. Вернувшись в 1906 г. из Индии, он характеризовал Керзона, по словам министра Джона Морли, в «самых непомерных выражениях». Так, он жаловался будущему вице-королю Чарлзу Хардинджу, что Керзон якобы все делал в Индии неправильно, — мнение, которое Хардиндж немедленно оспорил.

К правительству либералов, пришедшему к власти после оглушительной победы на выборах 1906 г., принц относился весьма пренебрежительно. В 1908 г., как-то после ужина в Виндзоре, он поспорил с Уинстоном Черчиллем — речь шла о том, кто будет следующим премьер-министром после ухода вечно болеющего Кэмпбелла-Баннермана. Когда Черчилль сказал, что, возможно, им будет Асквит, принц громко возразил, что, хотя он и доверяет Асквиту, все же считает его «не вполне джентльменом». Это замечание было услышано Кноллисом, который очень обеспокоился и в панике подбежал к принцессе Виктории, попросив ее прервать беседу. Вспоминая этот эпизод в 1914 г., уже ставший королем принц Уэльский, которому Асквит позднее выражал свое неудовольствие, соглашался, что не может его за это винить: «Я не должен был этого говорить, с моей стороны было чертовски глупо так заявлять. Черчилль передал мои слова Асквиту, что было просто чудовищно, и нанес этим большой вред». Несмотря на раскаяние, на другом званом обеде принц, перегнувшись через стол к сэру Джорджу Мюррею, постоянному заместителю министра финансов, буквально прорычал: «Не понимаю, сэр Джордж, как вы можете и дальше служить этому чертову Ллойд Джорджу!».

Другим влиятельным человеком, который из-за несдержанности принца превратился в его врага на всю жизнь, был адмирал сэр Джон Фишер. Они знали друг друга с 1882 г.: тогда один был корабельным гардемарином на «Вакханке», а другой — командиром «Непреклонного». В течение многих лет вели личную переписку. В 1903 г., будучи 2-м морским лордом, Фишер отмечал: «Он очень радушен и дружелюбен и чрезвычайно мне помог во всех начинаниях, которые мы затевали». Эти нововведения включали изменение порядка поступления на флот, совершенствование образования, признание инженерного дела важнейшим предметом обучения и улучшение условий на нижней палубе. На следующий год Фишер становится 1-м морским лордом[29] и начинает более радикальные реформы: за счет наименее уязвимых баз укрепляет флот метрополии; не допускает увеличения численности личного состава, отправляя на слом большое количество мелких и устаревших судов; создает на резервных судах кадрированные экипажи, поддерживающие их в состоянии постоянной готовности; начинает программу строительства быстроходных линейных кораблей и крейсеров, оснащенных крупнокалиберными орудиями. Фишер также демонстрирует свое доверие к субмаринам, вместе с принцем отправившись на одной из них в море неподалеку от Портсмута. При этом оставшаяся на берегу принцесса Мэй, по рассказам очевидцев, пробормотала: «Я буду очень разочарована, если Джордж не всплывет».

В 1908 г. принц плавал в Канаду и обратно на корабле Его Величества «Индомитэбл»[30] — новом боевом крейсере, созданном совместными усилиями Фишера и корабелов. Невозможно было поставить под сомнение ни его боевые качества — на корабле размещались восемь двенадцатидюймовых орудий, ни быстроходность. На обратном пути средняя скорость крейсера лишь немного не доходила до 25 узлов,[31] почти сравнявшись с рекордным результатом в 25,08 узла, который был достигнут во время трансатлантического перехода пассажирским лайнером «Лузитания». Принц и Бигге по очереди подходили к топке, возвращаясь оттуда черными от угольной пыли. «Это действительно великолепный корабль, — сказал принц Фишеру, — лучший из всех, что я видел».

За этими дружескими поздравлениями скрывалось, однако, растущее недоверие принца к 1-му морскому лорду Адмиралтейства. С сутью политики Фишера он в целом соглашался, хотя и сожалел о сокращении традиционного британского присутствия в Средиземном море; откровенную враждебность вызывали у принца лишь те жесткие методы, которыми тот ее проводил. «Чтобы командовать флотом, Нагорная проповедь не годится», — любил говорить 1-й морской лорд. Используя выражения Ветхого Завета, он клялся, что у тех офицеров, которые осмелятся ему перечить, «жены станут вдовами, дети сиротами, а дома превратятся в навозную кучу». За создание мощного флота страна заплатила вспышкой профессиональной вражды, почти на целое поколение отравившей личные отношения между моряками.

Принципиальным антагонистом Фишера был адмирал лорд Чарлз Бересфорд, главнокомандующий Флотом Пролива. Он не был таким интеллектуалом, как Фишер, ему недоставало его проницательности, но он ничуть не уступал ему ни в патриотизме, ни в храбрости; да и подчиненные его обожали. Тщеславный, со взрывным темпераментом, он использовал против своего противника даже такой способ, как аристократическое высокомерие; брат пятого маркиза Уотерфорда, он насмехался над Фишером из-за низкого происхождения (родители которого принадлежали к среднему классу) и из-за якобы имевшейся у него азиатской крови. Наносившие противнику удары всем, что попадалось под руку, два адмирала имели влиятельных союзников в парламенте, в прессе и при дворе. Вступив в эту битву, принц Уэльский оказался в весьма затруднительном положении — ведь он должен был содействовать падению одного из близких друзей отца и возвышению одного из самых упорных его противников. Хотя Эдуарда VII временами и раздражали манеры Фишера, он не мог не восхищаться его пророческим гением и будто молодел, слушая его соленые остроты.

Бересфорд, напротив, находился у короля в немилости после одной ссоры, относящейся еще к периоду 1890-х гг. Оба они в то время пользовались благосклонностью леди Брук, впоследствии ставшей знаменитой социалисткой графиней Уорвик. В самом деле, принц Уэльский (тогда еще он назывался так) заканчивал свои письма к ней необычным обращением: «Спокойной ночи и храни тебя Бог, моя обожаемая маленькая Дэйзи, навсегда твой, твоя единственная Любовь». Бересфорд оказался не столь постоянен в привязанности к леди Брук и порвал с ней в 1889 г., дабы воссоединиться с собственной женой. Леди Брук, однако, стала упрекать бывшего любовника в «неверности» и апеллировать к своему высокому покровителю, который неблагоразумно изгнал с королевского двора леди Чарлз Бересфорд как раз в тот момент, когда ее муж находился в море. Поговаривали, что по возвращении в Лондон Бересфорд якобы ударил будущего суверена во время яростной стычки в Мальборо-Хаус; во всяком случае он открыто его игнорировал во время скачек в Аскоте. Хотя соперники в конце концов принесли взаимные извинения, их былой дружбе пришел конец.

Склоки и прочие неурядицы были совершенно чужды принцу Георгу, и все же в этой «битве гигантов» он оказал Бересфорду твердую и безоговорочную поддержку. Все еще остававшиеся у него теплые чувства к Фишеру, очевидно, исчезли, когда принц узнал, что 1-й морской лорд требовал от одного из подчиненных Бересфорда, капитана Реджинальда Бэкона, тайно доносить ему о поведении их командующего. В октябре 1909 г. Бересфорд писал другу: «Вчера я видел принца Уэльского в Ньюмаркете. Он весьма серьезно настроен против Мулата… По его словам… тот должен уйти, иначе флот будет погублен. Я сказал ему, что флот и так уже почти погублен».

Фишер не только знал о враждебном к нему отношении принца, но подозревал, что и в его собственном лагере тоже есть шпион. Он спрашивал лорда Эшера: «Понимает ли принц Уэльский, к чему это все ведет, если публика (и особенно радикальная партия) знает, что он активно поддерживает сторону Бересфорда и говорит, что я должен уйти (он открыто об этом заявлял во время ужина на королевской яхте в прошлую субботу), а его сердечный друг капитан Кэмпбелл постоянно шпионит в моем доме и буквально продает меня Бересфорду!».

В жалобах Фишера есть доля правды. Принц поступал крайне опрометчиво, допуская в своих высказываниях такие вольности, словно был всего лишь частным лицом. Вражда между ним и Фишером продолжалась все следующее десятилетие.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. НАЧАЛО ЦАРСТВОВАНИЯ.

Конец эпохи. — Шляпа, трость и перчатки. — Отравленные перья. — Эшер и Менсдорф. — Королевские резиденции. — Помазанник Божий.

6 мая 1910 г. принц Уэльский вступил в права наследства, которым так гордился и которого так страшился. В этот день он записал в дневнике:

«В 11.45 тихо скончался любимый папа. Я потерял своего лучшего друга и лучшего из отцов. Я так и не успел с ним как следует поговорить. Я убит горем и исполнен печали, но Господь поможет мне исполнить свои обязанности, а дорогая Мэй, как всегда, будет мне утешением. Да придаст мне Господь сил, и пусть он направит меня в выполнении той трудной задачи, что выпала на мою долю».

Последние дни короля Эдуарда, как в зеркале, отразили всю его беспокойную жизнь. Вечером 27 апреля, в среду, он возвратился в Лондон после отдыха в Биаррице. Несмотря на усталость после поездки и подхваченный где-то бронхит, он уже через два часа отправился в «Ковент-Гарден» послушать пение Тетраццини в опере «Риголетто». На следующее утро он вернулся к обычным государственным делам, а так же побывал на закрытом просмотре в Королевской академии и пообедал с мисс Агнес Кейзер, основавшей в Лондоне больницу, ныне носящую ее имя; королева Александра оставалась на Корфу со своим братом, греческим королем, и приехала в Лондон лишь за день до смерти мужа. В пятницу король снова побывал в театре, где слушал оперу «Зигфрид». Выходные он провел в Сандрингеме и, несмотря на дождь и ветер, обходил имение, чтобы посмотреть, как идут работы. Во второй половине дня в понедельник, вернувшись в Букингемский дворец, он почувствовал боли в сердце, ему стало трудно дышать. Тем не менее всю эту последнюю неделю он работал и не отменил ни одной назначенной встречи. «Я не сдамся, — заявил он одному из посетителей, когда тот стал уговаривать его поберечь себя. — Я буду работать до конца». Утром в пятницу 6 мая он попытался выкурить сигару и во фраке принял своего ближайшего друга сэра Эрнеста Кассела. Однако после полудня король совсем лишился сил и все же не соглашался лечь в постель. Вечером он был еще способен воспринять известие, что его лошадь по кличке Повелитель Воздуха выиграла скачки в Кемптон-парке. Когда же принц Уэльский повторил это сообщение, отец ответил: «Да, я понял. И очень рад». Это были его последние членораздельные слова. Около полуночи король умер.

Рано утром следующего дня старший сын сообщил новому королю Георгу V, что над Букингемским дворцом, где скончался покойный король, приспущен королевский штандарт. Георг тут же приказал развернуть его во всем величии над его собственной резиденцией — Мальборо-Хаус. Точно такой же инцидент имел место девятью годами раньше, когда новый король Эдуард VII заметил, что приспущенный королевский штандарт развевается над яхтой, которая перевозила из Осборна останки его матери. Когда у капитана яхты потребовали объяснений, тот пояснил: «Королева умерла», на что Эдуард VII ответил: «А король жив».

Покончив с этим небольшим, но многозначительным инцидентом, Георг V начал первое утро своего царствования со встречи с членами Тайного совета, к которым обратился с короткой искренней речью. Через два дня он присутствовал на традиционной церемонии, и герольдмейстер объявил о его восшествии на трон:

«ПОСКОЛЬКУ ВСЕМОГУЩИЙ ГОСПОДЬ ПРИЗВАЛ К СЕБЕ НАШЕГО ПОКОЙНОГО СУВЕРЕНА, ЛОРДА КОРОЛЯ ЭДУАРДА СЕДЬМОГО, ДА БУДЕТ БЛАГОСЛОВЕННА И ПРЕКРАСНА ЕГО ПАМЯТЬ, С ЕГО СМЕРТЬЮ ИМПЕРСКАЯ КОРОНА СОЕДИНЕННОГО КОРОЛЕВСТВА ВЕЛИКОБРИТАНИИ И ИРЛАНДИИ ПО ПРАВУ ПЕРЕХОДИТ К ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО БЛАГОРОДНОМУ И МОГУЩЕСТВЕННОМУ ПРИНЦУ ГЕОРГУ ФРЕДЕРИКУ ЭРНЕСТУ АЛЬБЕРТУ.

ПОЭТОМУ МЫ, ДУХОВНЫЕ И МИРСКИЕ ВЛАДЫКИ СЕГО КОРОЛЕВСТВА, В ПРИСУТСТВИИ ЧЛЕНОВ ТАЙНОГО СОВЕТА ЕГО ПОКОЙНОГО ВЕЛИЧЕСТВА, МНОГИХ ДРУГИХ НАИБОЛЕЕ ДОСТОЙНЫХ ДЖЕНТЛЬМЕНОВ, ЛОРДА-МЭРА, ОЛДЕРМЕНОВ И ГРАЖДАН ГОРОДА ЛОНДОНА НАСТОЯЩИМ ЕДИНОДУШНО И ЕДИНОГЛАСНО, ГОЛОСОМ И СЕРДЦЕМ ОГЛАШАЕМ И ОБЪЯВЛЯЕМ:

БЛАГОРОДНЫЙ И МОГУЩЕСТВЕННЫЙ ПРИНЦ ГЕОРГ ФРЕДЕРИК ЭРНЕСТ АЛЬБЕРТ НЫНЕ, ПОСЛЕ КОНЧИНЫ НАШЕГО ПОКОЙНОГО, БЛАЖЕННОЙ ПАМЯТИ СУВЕРЕНА, СТАНОВИТСЯ НАШИМ ЕДИНСТВЕННЫМ ПО ЗАКОНУ И ПРАВУ СЕНЬОРОМ ГЕОРГОМ ПЯТЫМ, БОЖЬЕЙ МИЛОСТЬЮ КОРОЛЕМ СОЕДИНЕННОГО КОРОЛЕВСТВА ВЕЛИКОБРИТАНИИ И ИРЛАНДИИ, А ТАКЖЕ ЗАМОРСКИХ БРИТАНСКИХ ДОМИНИОНОВ, ЗАЩИТНИКОМ ВЕРЫ, ИМПЕРАТОРОМ ИНДИИ, КОЕМУ МЫ ИСКРЕННЕ И СМИРЕННО ВЫРАЖАЕМ СВОЮ ВЕРНОСТЬ И ОБЕЩАЕМ НЕИЗМЕННОЕ ПОВИНОВЕНИЕ, А ТАКЖЕ МОЛИМ БОГА, ПО ЧЬЕМУ ПОВЕЛЕНИЮ ЦАРСТВУЮТ КОРОЛИ И КОРОЛЕВЫ, БЛАГОСЛОВИТЬ ПРИНЦА КРОВИ ГЕОРГА ПЯТОГО НА ДОЛГИЕ И СЧАСТЛИВЫЕ ГОДЫ ЦАРСТВОВАНИЯ.

БОЖЕ, ХРАНИ КОРОЛЯ!».

Супруга Георга уже без особой помпезности, также поменяла имя и титул. До 1910 г. она была известна как принцесса Мэй и официально подписывалась первым из двух ее имен — Виктория. Через несколько дней после восшествия на престол она писала тете: «Надеюсь, ты одобришь мое новое имя Мария. Джордж не любит двойных имен, а Викторией я быть не могу. Только как-то странно в 43 года быть заново окрещенной». И далее королева Мария добавила: «Я сожалею о том тихом, спокойном времени, которое было раньше, теперь все станет более сложным и более официальным».

Неотложной обязанностью нового монарха была встреча с членами правительства. Поскольку премьер-министр Асквит еще не вернулся из поездки по Средиземноморью, первым из министров, кого пригласили в Букингемский дворец, стал канцлер Казначейства Ллойд Джордж. «Король был чрезвычайно мил, — отметил канцлер. — Много говорил об отце, которого, очевидно, очень любил. Глаза его были полны слез».

Скорбь по умершему королю Эдуарду принимала различные, иногда весьма причудливые формы. Одна хозяйка гостиницы, в которой он когда-то останавливался, вшила черные шелковые ленты в нижнее белье своей дочери; другая обмотала черную траурную повязку вокруг дерева, которое за пять лет до этого король посадил в ее саду. Бакалейщик с Джермин-стрит отметил смерть известного обжоры тем, что заполнил свою витрину черными браденхэмскими окороками. Сэр Артур Герберт, британский посол в Норвегии, устроивший в здании миссии танцы как раз в тот вечер, когда, как потом выяснилось, и умер король, получил выговор от Форин оффис, а на следующий год досрочно отправлен в отставку.

За три дня к выставленному в Вестминстер-холле катафалку пришли попрощаться с королем 250 тыс. подданных. Сэр Шомберг Макдоннелл, секретарь Его Величества канцелярии, замечает, что первыми из них были «три женщины из числа белошвеек, очень плохо одетые и очень почтительные». Их чувство приличия, добавляет он, составляло резкий контраст по сравнению с более высокопоставленными скорбящими: «Был здесь и премьер-министр вместе с мисс Асквит; прислонясь к одной из напольных ламп, он наблюдал за проходящими. Эту его позу и общее поведение лично я нахожу довольно оскорбительными. Боюсь, что он перед этим хорошо отобедал и был склонен рассматривать происходящее как некий спектакль».

Поведение министра внутренних дел Уинстона Черчилля было еще более вызывающим. Вечером, в 22 ч. 40 мин., когда зал был уже закрыт на ночь, он с семьей на четырех автомобилях нагрянул в Вестминстер, чтобы взглянуть на гроб короля. Получив отказ, стал спорить, оскорбил возмущенного служителя и лишь тогда уехал. Подобное поведение было вообще характерно для первых лет карьеры Черчилля. Несколькими днями раньше, во время официальной аудиенции у нового короля, он внезапно заявил, что в конституцию необходимо внести большие изменения. Монарх, задетый бестактностью Черчилля, сумел себя сдержать, лишь заявил, что против всяких резких изменений.

На похоронах в Виндзоре присутствовали восемь королей и один император; расходы на их содержание и содержание других официальных участников траурной церемонии составили 4644 фунта. Сразу за гробом шествовал любимый терьер короля Эдуарда по кличке Цезарь; и германский император иронично заметил, что ему в жизни приходилось совершать много одиозных поступков, но ни разу не доводилось уступать место собаке. Маленькая дочь лорда Кинноулла, которая присутствовала на похоронах и на которую церемония произвела сильное впечатление, в тот вечер отказалась молиться на ночь. «Это не имеет смысла, — объяснила она. — Бог слишком занят, распаковывая вещи короля Эдуарда».

Охваченному скорбью новому королю, однако, пришлось столкнуться с теми мелочами протокола, которые при дворе часто выходят на первый план. Так, представители Королевской конной гвардии считали, что именно им, а не гренадерам должна быть доверена охрана гроба с телом Эдуарда VII перед отправкой его из Букингемского дворца в Вестминстер-холл. Действительно, соглашались гвардейцы, именно гренадеры в 1901 г. охраняли в Остине останки королевы Виктории, но это была частная резиденция, а не королевский дворец. Вопрос был переадресован лорд-канцлеру,[32] который мудро заключил, что в деле назначения своих слуг для исполнения той или иной миссии суверен не может быть связан какими-либо прецедентами.

Другим раздражающим фактором стала полная некомпетентность в административно-хозяйственных вопросах герцога Норфолкского, который в качестве наследного графа-маршала Англии[33] отвечал за организацию похорон в церкви Святого Георгия в Виндзоре. Всего за день до службы в объявленном им распорядке выявилось множество ошибок, так что одному из придворных и четверым клеркам пришлось провести взаперти несколько часов, переписывая его заново. «Я люблю герцога, — говорил король Георг Шомбергу Макдоннеллу, — он очаровательный, честный, прямодушный маленький джентльмен, лучше некуда. Но как деловой человек он никуда не годится. Вот я и спрашиваю Вас, Шом, разве мне не тяжело?».

Но больше всего хлопот в эти первые дни нового царствования доставляла королю волевая, с властным характером сестра королевы Александры Мария Федоровна. Вдовствующая российская императрица побуждала вдову короля Эдуарда занять место впереди жены царствующего государя: этому обычаю следовали в Санкт-Петербурге, но отнюдь не при Сент-Джеймсском дворе.[34] С характерной для них сдержанностью ни король Георг, ни королева Мария не пожелали в такой момент спорить с королевой Александрой, и вдовствующая императрица добилась своего. Таким образом, во время похорон возле гроба стояла королева Александра в сопровождении сестры, тогда как королева Мария заняла менее почетное место.

Доставляли беспокойство и некоторые дипломатические представители. Французский министр иностранных дел мсье Пишон был шокирован тем, что в похоронной процессии впереди него оказались принцы Орлеанского дома, и пожаловался министру иностранных дел сэру Эдварду Грею. Оказавшись в одной карете с экс-президентом США Теодором Рузвельтом, он также заговорил о пренебрежении, с которым якобы относятся здесь к представителям республик. Их кучер, негодовал он, одет в черное, тогда как кучера следующих впереди королевских карет одеты в багряно-красные ливреи. Рузвельт отнесся к его словам равнодушно и заметил, что был бы доволен даже в том случае, если бы кучер был одет в желтое с зеленым. Это ехидное замечание, произнесенное на скверном французском, Пишон понял с точностью до наоборот, решив, что Рузвельт желает, чтобы кучер был одет именно в такие цвета.

Специально присланные для участия в похоронах дипломаты также не всегда желали соблюдать установленное правило, по которому они обладали более высоким статусом, чем их посольства и миссии в Лондоне. Незадолго до аудиенции у короля — а он должен был принять всех по очереди в установленное время — один из них написал записку королевскому распорядителю лорду Орматуэйту, прося принять первыми его вместе с соотечественниками, поскольку на этот день у них назначена важная встреча в Манчестере. Орматуэйт, подавив искушение немедленно отвергнуть эту просьбу, решился передать ее королю. Вечером получил ответ. Вероятно, он ожидал вспышки гнева, но в записке, нацарапанной карандашом, было лишь несколько слов: «Я приму их последними».

Другие проблемы нового царствования не были разрешены так же по-императорски.

Когда король Георг V взошел на трон, оставалось всего несколько недель до его сорокапятилетия. Хотя он был едва ли ниже ростом, чем его отец, ему все же не хватало величественной осанки покойного короля. Всю жизнь он оставался довольно худым, отвергая обувь на высоких каблуках, с помощью которых Эдуард VII увеличивал свой рост. Когда леди Минто принимала в Доме правительства в Калькутте тогда еще принца Уэльского, она отметила, что Книга взвешиваний, в которой должны были регистрироваться даже самые именитые гости, открывалась записью от 3 января 1876 г., сделанной будущим королем Эдуардом VII: «Альберт Эдуард, — шутливо писал он, — 14 ст. 9 и 3/4 ф.,[35] в тяжелой военной форме». Ровно через тридцать лет его сын сделал свою запись: «Георг П.: 10 ст. 7 ф.».[36] За четверть столетия он едва прибавил семь фунтов.[37] Затем болезнь лишила его привычной физической нагрузки, и в 1930 г. он записал в своем дневнике: «Обратился к портным, чтобы перешили мою форменную одежду, которая, увы, стала чересчур тесной!».

Но даже самый искусный портной не мог скрыть дефект его внешности, из-за которого он мучился всю жизнь, — у него были вывернутые внутрь колени. Чтобы исправить у своих детей этот врожденный дефект, он заставлял их спать в специальных шинах, сконструированных его лейб-медиком сэром Фрэнсисом Лейкингом. Когда ему сообщили, что приставленный к детям Фредерик Финч внял мольбам юного принца Альберта и разрешил ему снять эти шины, принц Уэльский сразу же вызвал этого мягкосердечного слугу. Подтянув кверху свои брюки так, чтобы были видны его колени, принц сурово произнес: «Посмотрите на меня. Если этот мальчик, когда вырастет, будет выглядеть так же, в этом будете виновны Вы». Лечение было продолжено и оказалось успешным.

Во время поездки короля в Южный Йоркшир, состоявшейся в первые годы царствования Георга V, архиепископ Ланг подслушал следующий разговор двух шахтеров-угольщиков:

— Слышь, который из них король?

— Да вон тот невысокий малый в котелке.

— Ну, он не такой красавчик, как Тедди.

— Ну и что, зато оторвал себе красивую, здоровущую жену.

Салонные остряки, говоря о короле Георге V, обязательно упоминали и о королеве Марии, называя ее Четыре Пятых. Французы, на которых стать королевы тоже производила большое впечатление, называли ее Soutien-George, что буквально означает «опора Джорджа», но также созвучно со словом «soutien-gorge», что переводится как «бюстгальтер».

Хотя королева Мария и в самом деле выглядела высокой импозантной женщиной, чуть ли не на голову выше своего мужа, это была всего лишь иллюзия. Спина у нее была прямая, как шомпол, а величавой внешностью Мария во многом оказалась обязана шляпкам и туфлям. Они с королем были одного роста — пять футов шесть дюймов.[38] Застенчивый характер также заставлял ее выглядеть внушительно. Лорд Линкольншир, ставший в 1912 г. маркизом, писал в дневнике: «Король и королева были очень любезны; они тепло меня поздравили и пожали мне руку, что редко бывает с нынешней королевой». Другой придворный отмечал «этот робкий кивок, который так сильно обижает». А господин Асквит заявлял, что чувствует себя «более утомленным после ужина рядом с ней, чем после окончания дебатов в парламенте».

Лишенный как высокого роста, так и внушительной внешности, король, однако, сумел использовать весь арсенал возможностей, которыми располагал. Его волосы всегда были тщательно причесаны, борода аккуратно подстрижена и сбрызнута лавандовой водой, руки с маникюром во время охоты защищены перчатками. В 1928 г., находясь едва ли не на смертном одре, он все еще посылал за зеркалом. Заканчивая ритуал одевания к обеду, он любил, чтобы вокруг него собирались все домашние: при них он заводил часы, слегка надушивал носовой платок, в последний раз поправлял белый галстук и звезду ордена Подвязки — и словно время возвращалось вспять, а в Версале вновь правил Король-Солнце.

Подобно отцу, король Георг тщательно следил за своей одеждой — ведь он вырос в эпоху, когда этому придавалось большое значение. На рубеже столетий ни один даже самый бедный из подданных его бабушки не рискнул бы выйти из дома без шляпы; богачи переодевались по нескольку раз в день. Ни климат, ни соображения удобства в расчет не принимались. Артур Ли, член парламента, который подарил стране Чекере в качестве загородной резиденции для премьер-министра, в 1908 г. вынужден был после первого же визита навсегда покинуть фешенебельный Херлингемский клуб: фланелевый костюм и панама, которые он считал вполне подходящими для жаркого летнего дня, вызвали неприязненные взгляды одетых в котелки и фраки членов клуба. Появляться без фрака в театре или в обеденном зале Лондонского клуба считалось просто неприличным. Что отличало короля от его современников, так это неуклонное следование в одежде эдвардианскому стилю; ненавязчивая элегантность помогала скрывать его природные недостатки.

В официальной обстановке он всегда был во фраке и с цилиндром; несколько мрачноватый вид оживляли накрахмаленные манжеты, выступающая из-под жилета рубашка и иногда гардения в петлице. Ансамбль, предназначенный для Аскота и других летних мероприятий, был серого цвета. На скачки и на выставку цветов в Челси король надевал не менее элегантный костюм из тончайшей коричневой или серой ткани — на синий цвет он достаточно насмотрелся на флоте — и высокий, твердый, с загнутыми полями котелок черного, коричневого или серого цвета. Он также носил отутюженные сверху донизу, со стрелкой, брюки, длинные пальто и рубчатые черные перчатки. Галстук он не завязывал, а протягивал через кольцо и скреплял бриллиантовой булавкой. Ботинки предпочитал туфлям и неизменно носил с собой трость. В дни охоты его камердинер доставал твидовый костюм в удивительно яркую клетку, доходившие почти до колен гетры на восьми пуговицах и фетровую шляпу. Своей яхтой король управлял в белом фланелевом костюме и плоской фуражке без козырька. Шотландии была отдана дань в виде килта,[39] пристегивающегося капюшона и шляпы с перьями. Вообще гардероб для короля был не только вещью утилитарной, но и представлял нечто вроде собрания священных реликвий.

Король сам предпочитал одежду модную в годы его молодости и ранней зрелости, поэтому ожидал того же от домашних. Отказ авантюристичного по натуре старшего сына следовать его консервативным вкусам осложнил и без того непростые отношения между королем и наследником престола, но об этом пойдет речь в одной из следующих глав. Королева Мария, однако, подчинялась почти деспотическим требованиям короля с тем же смирением, какое проявляла во всех остальных вопросах супружеской жизни. Она никогда не забывала, что муж одновременно является и ее сувереном, потому, повинуясь его диктату, всю жизнь носила одежду только тех моделей и расцветок, которые тот одобрял. Перемены, происшедшие в женской моде после упразднения турнюра, его не обрадовали. Леди Эрли, однако, была уверена, что королева Мария втайне желала избавиться от длинных платьев и шляп без полей, которые всегда ассоциировались с ее обликом. Тем не менее изредка королева позволяла себе слабые проявления непокорности, например, однажды она отказалась снять длинные серьги, которые, как считал король, деформируют уши. На официальных церемониях и званых обедах королева Мария олицетворяла собой традиционный блеск монархии. Со временем ее внешний облик даже стал вызывать доброжелательные отклики. «Королева имела колоссальный успех, — писал в 1914 г. один из придворных о государственном визите во Францию. — Парижская публика от нее без ума, и ходят слухи, что ее старомодные шляпки и платья времен начала правления королевы Виктории в будущем году войдут в моду!».

Свое царствование король Георг V начал без особого энтузиазма. «Он говорит мне, что не может спать, — через десять дней после восшествия Георга на престол писал в дневнике лорд Эшер. — Он встает около пяти часов утра и ловит себя на том, что начинает делать заметки о предстоящей работе». Король к тому же страдал от несварения желудка и зубной боли, что постоянно повергало его в меланхолию. Он не был таким суеверным, как его отец, который никогда не позволял переворачивать в пятницу свой матрац и не садился за стол тринадцатым, но тем не менее всегда помнил о неизвестно кем сделанном в середине XIX в. предсказании, о котором сообщил ему бестактный доброжелатель. Предсказание заключалось в том, что в истории Англии царствование королевы Виктории будет самым долгим и незабываемым, а за ней последуют два короля, которым будут отмерены весьма короткие сроки, после чего придет третий правитель по имени Давид, и именно его царствование будет не менее славным, нежели Виктории. Будучи заботливым сыном, Георг никогда не рассказывал об этом предсказании отцу, но в 1910 г., когда Эдуард VII умер, проведя на троне всего девять лет, у нового короля появились основания ожидать и для себя столь же краткого царствования. Но даже если бы правление отца и оказалось продолжительным, сама мысль о том, что ему придется взвалить на себя бремя, освободиться от которого можно только сойдя в могилу, была для Георга невыносимой. «Король Англии — всегда король, — заметил в первые годы царствования Георга V лорд-канцлер Элдон, — и когда он беспомощный младенец, и когда дряхлый старик».

Георг V также страдал от клеветнических измышлений, по одному из которых он был пьяницей, по другому — двоеженцем.

Миф о пристрастии короля к алкоголю существовал в течение нескольких лет. Во время его визита в Индию еще в качестве принца Уэльского леди Минто записала в дневнике:

«На днях я получила известие из Англии о том, что в день, когда в Калькутте устроили праздничную иллюминацию, принц ужинал с лордом Китченером; могу подтвердить, что это действительно так, поскольку сидела с ним рядом. Однако там еще повествуется, будто принц с лордом Китченером так напились, что после ужина не смогли появиться на людях. Однако после ужина я сама с ним разъезжала в течение часа, а лорд Китченер следовал за нами в своем экипаже. Зная о подобных слухах, принц сам заговорил со мной о них; он сказал, что, видимо, в Индии думают так же, поскольку на одной из триумфальных арок было написано „Боже, помоги принцу“… Я считаю, что это очень жестоко, ведь он почти не притрагивается к вину, не пьет ни шампанского, ни ликеров, только слабое мозельское».

С тех пор минуло пять лет, и вот вскоре после восшествия Георга на престол австрийский посол граф Менсдорф в донесении в Вену написал:

«Толпа на улицах на все лады обсуждает алкоголизм Его Величества. На собраниях верующих в Ист-Энде[40] возносятся молитвы за королеву Марию и королевских детей — Господа просят заступиться за несчастную семью пьяницы. Архиепископ Кентерберийский и духовенство, а также люди, занятые благотворительностью и потому постоянно сталкивающиеся с низшими классами, пытаются развеять нелепую легенду о пьянице-короле, но для этого, очевидно, понадобится длительное время».

Кроме красного лица и громкого голоса, у короля не наблюдалось никаких других признаков пристрастия к горячительным напиткам. По сути дела, он был едва ли не трезвенником, хотя и мог выпить после ужина бокал портвейна. Налив его до краев, он подносил бокал к губам все той же твердой рукой, какой держал ружье на охоте. Продолжая с успехом заниматься любимым спортом, он зарекомендовал себя необычайно метким стрелком и сумел посрамить некоторых из своих хулителей. Остальным же подобные шутки постепенно приелись, и со временем разговоры о пьянице-короле сошли на нет.

Другой слух, также омрачивший зрелые годы короля, достиг его ушей за неделю до того, как он сделал предложение принцессе Мэй. 25 апреля 1893 г., в конце своего отдыха на Средиземном море, он написал личному секретарю отца из британского посольства в Риме: «История о том, что я уже женат на американке, действительно весьма забавна. Касту сообщили то же самое из Англии, только он слышал, будто моя жена находится сейчас в Плимуте. Интересно, почему?» 3 мая, в день помолвки, лондонская газета «Стар» опубликовала более обстоятельный отчет: герцог Йоркский недавно заключил на Мальте тайный брак с дочерью британского морского офицера.

Сначала Георг не принимал все это всерьез. «Видишь ли, Мэй; — сказал он однажды невесте, — оказывается, мы не можем пожениться. Я слышал, что у меня есть жена и трое детей». Однако на следующий год Кейр Харди, член парламента от радикальной партии, шокировал палату общин, обсуждавшую предложение поздравить герцога и герцогиню Йоркских по случаю рождения их первого ребенка. «Следуя уже существующему прецеденту, — говорил он о новорожденном принце Эдуарде, — его в свое время отправят в кругосветное путешествие, после чего, возможно, пойдут слухи о морганатическом союзе, а в итоге стране придется за все расплачиваться».

Слухи о двоеженстве продолжали беспокоить принца Георга и в те годы, когда он был еще герцогом Йоркским, и тогда, когда стал принцем Уэльским. «Его особенно угнетает собственное бессилие, — писал Менсдорф в марте 1910 г. — Ему недостает счастливой беззаботности короля Эдуарда». В мае, после восшествия Георга на трон, эти слухи вновь возникли и не стихали, несмотря на официальные опровержения, сделанные в июле настоятелем Нориджа и в октябре — Бигге. К концу года, однако, появилась возможность уничтожить их раз и навсегда. Издававшаяся в Париже и бесплатно рассылавшаяся всем членам британского парламента газета республиканского направления под названием «Либерейтор»[41] напечатала статью Э. Ф. Майлиуса под названием «Санкционированное двоеженство». В ней утверждалось, что в 1890 г. будущий король Георг V вступил на Мальте в законный брак с дочерью адмирала сэра Майкла Кульм-Сеймура, что от этого союза родились дети и что через три года новобрачный, после смерти брата оказавшийся прямым наследником трона, «предательски покинул законную жену и вступил в фальшивый и позорный брак с дочерью герцога Текского». Далее в статье говорилось: «Англиканская церковь с ее развращенными, лицемерными священниками имеет не большее отношение к христианству, нежели какой-нибудь фетиш племени южноморских каннибалов…

Наш самый что ни на есть христианский король и защитник веры, словно какой-нибудь магометанский султан, имеет множество жен, и все это освящено англиканской церковью».

В следующем выпуске «Либерейтор» снова вернулся к этой теме: «Лондонская „Дейли ньюс“ сообщает нам, что король планирует нанести визит в Индию со своей женой. Может, газета любезно сообщит нам, с какой именно женой?» Юристы короны, однако, уже решили, что Майлиусу будет предъявлено обвинение в злостной клевете. Пост атторней-генерала[42] тогда занимал сэр Руфус Айзекс, а позднее лорд Ридинг, будущий лорд — главный судья и вице-король Индии; а его помощником был — сэр Джон Саймон, будущий министр иностранных дел и лорд-канцлер. В совместной записке, датированной 23 ноября 1910 г., эти проницательные и сильные юристы выражали сомнение относительно того, следует ли создавать всемирную известность статье, опубликованной в сомнительной газете с маленьким тиражом. Тем не менее они признавали, что еще живы все главные свидетели, способные подтвердить ложность публикации: старейшему из них, адмиралу Кульм-Сеймуру, было тогда семьдесят четыре года. Потому было решено возбудить дело. Министр внутренних дел Уинстон Черчилль с самого начала придерживался такого же мнения. 18 декабря 1910 г. он писал королю: «Эта клевета — всего лишь разговоры, циркулирующие в среде наиболее легковерных и низких людей. Тем не менее они достаточно широко распространены, чтобы служить для Вашего Величества источником неприятностей». 26 декабря Майлиус был арестован.

Правительство, исполненное решимости лишить узника всякой возможности снискать расположение публики, действовало по всей строгости закона. Майлиусу вроде бы позволили выйти на свободу под залог, но, как писал королю Черчилль, «сумма в 10 тыс. фунтов и два поручительства по 5 тыс. делают это совершенно нереальным». Не проводилось также и предварительного слушания. «Таким образом, возможно, — писал своему суверену министр иностранных дел, — что данное дело вообще не привлечет внимания публики до тех пор, пока не будет ей представлено вместе с тщательно продуманным заявлением генерального прокурора, доказывающим полную несостоятельность этих клеветнических измышлений и, как следует ожидать, приговором суда».

Смелый шаг Майлиуса — вызов короля повесткой в суд в качестве свидетеля — также оказался тщетным. Ходатайство было в закрытом порядке рассмотрено лордом — главным судьей Альверстоуном и сразу же отклонено. Требование Майлиуса действительно противоречило конституционному закону. Являясь источником правосудия, суверен не может выступать в качестве свидетеля (хотя король Эдуард VII в свою бытность принцем Уэльским дважды давал свидетельские показания: первый раз — по делу о разводе Мордаунта, а второй — по делу о клевете, возбужденному сэром Уильямом Гордоном Каммингом против своих гостей в Транби-Крофт). В любом случае, как заверял Бигге Черчилль, «в отсутствие даже тени доказательств, подтверждающих данные клеветнические измышления, требование защиты о вызове в суд короля является бесстыдным фиглярством и должно быть отвергнуто с подобающим этому презрением».

Дело было рассмотрено лордом — главным судьей и жюри присяжных 1 февраля 1911 г. Адмирал сэр Кульм-Сеймур показал: что принял командование Средиземноморским флотом в 1893 г., а его жена и две дочери присоединились к нему на Мальте в том же году и ранее там никогда не были; что его старшая дочь Лора Грейс умерла незамужней в 1895 г., ни разу даже не заговорив с королем; что его младшая дочь Мэй не имела встреч с королем в промежутке между 1879 г., когда ей было всего восемь лет, и 1898 г. Мэй, которая в 1899 г. вышла замуж за будущего вице-адмирала сэра Тревельяна Напьера, подтвердила его показания — как и трое ее братьев. Было также доказано, что король не был на Мальте с 1888 по 1891 г., а в ведущихся на острове записях актов гражданского состояния, которые жюри предложили изучить, нет никаких записей о его якобы заключенном браке. Майлиус, который отказался от защитника, не пытался опровергать эти сведения и лишь цеплялся за свое требование вызвать короля в суд в качестве свидетеля. Когда это требование вновь было отвергнуто, он больше не предпринимал в свою защиту никаких действий. Жюри вынесло вердикт «виновен», и тогда лорд — главный судья приговорил Майлиуса к двенадцати месяцам тюремного заключения — максимальному сроку для такого случая, если его различные публикации не рассматривать как отдельные клеветнические выступления.

После того как приговор был вынесен, генеральный прокурор зачитал подписанное королем заявление. В нем говорилось, что он никогда не был женат ни на ком, кроме королевы, лишь с ней вступив в брачные отношения, и что он дал бы эти показания лично, если бы не возражения юристов короны, которые утверждают, что появление в суде суверена в качестве свидетеля было бы нарушением конституции.

Это и было действительной целью всего процесса — не столько наказать Майлиуса, сколько отстоять честь короля. При существовавшем законодательстве достичь ее было не так-то легко. Генеральный прокурор Саймон записал в дневнике:

«Нам очень повезло, что дело Майлиуса закончилось столь удовлетворительно. Если бы Майлиус, вместо того чтобы оправдываться, признал свою вину и объяснил, что он всего лишь повторил то, о чем не один год безнаказанно говорят тысячи уважаемых людей, мы никогда не смогли бы столь эффективно доказать, что это ложь».

Через несколько часов после того, как ему доложили о приговоре, король собственноручно написал Черчиллю, благодаря его за помощь в публичном разоблачении «всей низости этой злобной и гнусной клеветы». Свою признательность Айзексу и Саймону он выразил тем, что наградил каждого Королевским викторианским орденом, учрежденным еще его бабушкой для того, чтобы отмечать личные заслуги подданных перед королевской семьей.

Даже спустя годы король не упускал случая продемонстрировать свою благодарность этим двум юристам короны. Подобная возможность представилась в 1913 г., когда после ухода на пенсию лорда Альверстоуна премьер-министр назначил сэра Руфуса Айзекса его преемником на посту лорда — главного судьи Англии. По обычаю на эту должность назначался именно бывший атторней-генерал, так что Айзекс должен был вот-вот оказаться на вершине своей профессиональной карьеры. Однако за несколько месяцев до этого в палате общин состоялось голосование относительно законности его сделок на бирже. Депутаты, связанные решением фракций, одобрили деятельность атторней-генерала незначительным большинством — 346 голосами против 268. Суть дела заключалась в том, что, пользуясь конфиденциальной информацией, полученной от своего брата, управляющего английской дочерней компанией Маркони, Айзекс вложил деньги в ее американскую головную компанию, причем английский филиал в тот момент вел с британским правительством переговоры о заключении важного контракта, требующего ратификации парламента. Пытаясь оправдать свои спекуляции перед палатой общин, Айзекс повел себя неискренне. Естественно, его быстрое повышение должно было вызвать язвительные замечания и подлинное замешательство.

От конституционного монарха требовалось лишь формально одобрить это назначение, однако Георг еще направил Айзексу теплое поздравление. В ответ новый лорд — главный судья написал лорду Стамфордхэму (этот титул Бигге получил в 1911 г.): «Пожалуйста, передайте королю, что его послание послужило для меня величайшим стимулом, вдохновляющим на верную службу ему и государству, и что я всегда буду помнить и ценить его слова».

К помощнику атторней-генерала сэру Джону Саймону король также проявил больше благожелательности, нежели его коллеги: отдавая должное профессионализму Саймона, они при этом считали его человеком двуличным и неискренним. Став в 1913 г. тайным советником, Саймон написал своему суверену письмо, в котором благодарил за оказанную ему честь. «Прелестное письмо, написанное очень милым человеком», — прочитав его, заметил король.

Почти двадцать лет всякого рода нападок оставили в душе короля глубокую рану, потому вряд ли он мог проявить к своему мучителю Майлиусу великодушие. Через две недели после суда Стамфордхэм написал личному секретарю Черчилля Эдварду Маршу письмо, в котором выражал надежду, что заключенный отбудет наказание полностью и не будет досрочно освобожден. «Любая снисходительность, — добавлял он, — не вызовет чувства благодарности ни в нем, ни в его друзьях, а публику может навести на мысль, что дело было сфабриковано». Позднее Стамфордхэм специально позвонил Маршу, чтобы сообщить, что «выражает волю короля».

Эта мстительная акция оказалась, однако, вполне оправданной. Выйдя из тюрьмы, Майлиус возобновил свои клеветнические атаки и опубликовал в Нью-Йорке памфлет «Морганатический брак Георга V», в котором не только повторил все аргументы, уже опровергнутые на суде, но и привел якобы новые доказательства, подтверждающие его обвинения короля в двоеженстве. Мэй Кульм-Сеймур, писал он, зря клялась, что ни разу не встречалась с королем в период с 1879 по 1898 г. Пролистав подшивку «Гэмпшир телеграф энд Суссекс кроникл», Майлиус обнаружил, что адмиральская дочь 21 августа 1891 г., танцуя с герцогом Йоркским, открывала бал в Портсмутской городской ратуше. Однако то, что у мисс Кульм-Сеймур случился провал в памяти и она не смогла вспомнить событие двенадцатилетней давности, не имело в общем-то никакого отношения к обвинениям Георга в двоеженстве; даже Майлиус не пытался утверждать, что предполагаемый брак был заключен в Портсмутской городской ратуше.

Утверждения Майлиуса, однако, становятся более правдоподобными, когда он говорит о местонахождении будущего короля в тот год, когда он якобы женился на Мэй Кульм-Сеймур:

«Свидетели обвинения утверждали, что в 1890 г. король Георг официально не был на Мальте. Проведенные уже после суда расследования доказывают, что в 1890 г. принц Георг был назначен командиром канонерской лодки „Дрозд“, которая, направляясь на базу в Северную Америку, прибыла 9 июня 1890 г. в Гибралтар, где оставалась до 25 июня того же года, то есть в течение шестнадцати дней. Как известно, Мальта находится всего в пяти днях пути от Гибралтара…

Что делал принц Георг между 9 и 25 июня 1890 г.? Нет никаких свидетельств о его пребывании в Гибралтаре в этот промежуток времени или о посещении им каких-либо светских мероприятий… И вообще, почему Георг на 4000 миль отклонился от курса?».

Читатели этой книги уже знают, почему принц Георг отклонился от курса на 4000 миль — прежде чем пересечь Атлантику, нужно было отбуксировать в Гибралтар торпедный катер. Что же касается якобы потерянных шестнадцати дней, письма и дневники принца дают полную и точную картину того, как он провел их, ожидая окончания ремонта судовых двигателей. Подобно другим молодым морским офицерам, он играл в поло и теннис, в вист и на бильярде, ходил на пикники и смотрел на обезьян; обедал же он в офицерских столовых. А потому не имел времени на секретный вояж на Мальту и тайный брак. Репутации короля Георга и мисс Мэй Кульм-Сеймур и после этой атаки остались незапятнанными.

Судебное разбирательство 1911 г. стало толчком к проявлению в обществе симпатий к королю. Эти настроения нашли отражение в творчестве романиста Генри Джеймса, показавшем изменившееся отношение к монархии. До 1915 г. он оставался гражданином Соединенных Штатов, но всегда проявлял горячий интерес к британским институтам.

После смерти в 1901 г. королевы Виктории Джеймс писал: «Принц Уэльский архивульгарен… никудышные Йорки вообще полные ничтожества… Я настроен весьма пессимистично». Десять лет спустя, обнаружив, что его племянник Эдвард Холтон Джеймс сотрудничает с Майлиусом в издании «Либерейтора», он лишил его завещания.

Уважение к памяти отца не распространялось у короля на тех богатых и беспокойных космополитов, которые олицетворяли собой эпоху короля Эдуарда. Вскоре после его восшествия на престол Макс Беербом нарисовал карикатуру, изображавшую лорда Бернхэма, сэра Эрнеста Кассела, Альфреда и Леопольда Ротшильдов и Артура Сассуна, с опаской движущихся по коридорам Букингемского дворца на встречу со своим новым сувереном. Подпись под ней гласила: «Будем ли мы теперь желанными гостями?».

Во всех письмах, дневниках и сохранившихся записях бесед короля Георга нет ни малейшего намека на тот ярый антисемитизм, который во времена его правления пронизывал все слои британского общества: его чувства не имели ничего общего с тем презрением, с которым его личные секретари отзывались о «еврее-рестораторе Лайонсе». Просто друзья отца, как евреи, так и аристократы, ему не нравились. «Может, здесь и скучно, — говорил он о своем дворе, — но вполне респектабельно».

Лишь немногие из прежних друзей короля Эдуарда пользовались благосклонностью нового монарха — среди них лорд Эшер и граф Альберт Менсдорф, о которых уже упоминалось на страницах этой книги. Однако место в биографии короля Георга они заняли не столько из-за их участия в государственных делах, сколько благодаря аккуратному ведению дневников.

Реджинальд Бретт, второй виконт Эшер, родился в 1852 г., на тринадцать лет раньше короля. Его отец, амбициозный юрист из средних слоев, сумевший дорасти до должности начальника судебных архивов и получить титул пэра, отправил сына учиться в Итон. Там мальчику посчастливилось стать учеником Уильяма Кори — поэта, историка и романтика. Среди других учеников Кори был юный лорд Розбери, о котором его наставник писал: «Он один из тех, кто любит побеждать, но не любит мараться». Пальмовую ветвь победителя Розбери завоевал, но вскоре утратил ее из-за большого количества налипшей грязи: будучи в 1894–1895 гг. в течение пятнадцати месяцев премьер-министром, он больше никогда не претендовал на этот пост. Эшер, еще более брезгливый, даже и не пытался участвовать в этой гонке.

Его способности следует оценивать не по тем постам, которые он занимал, а по тем, от которых отказался. Солсбери предлагал ему стать губернатором Капской колонии; Бальфур приглашал на пост военного министра; Кэмпбелл-Баннерман видел его преемником Минто на посту вице-короля Индии. Он отверг все эти предложения, предпочитая сохранять свободу и оставаться в безвестности или, как он говорил, вести «осмотрительный образ жизни». Внешний мир знал его всего лишь как одного из рядовых членов парламента, занимавшего при королевском дворе незначительные посты.

Свой карьерой Эшер был обязан Розбери, одной из последних акций которого в качестве премьер-министра стало назначение старого друга и товарища по Итону секретарем управления делами короля; в то время серебряный век патронажа еще не сменился вульгарностью конкурсных экзаменов. Отвечая за королевские дворцы, он попал в поле зрения королевы Виктории и ее семьи; почтительное поведение и внимание к деталям были оценены. Король Эдуард VII, на которого произвело большое впечатление блестящее знание Эшером протокольных и исторических прецедентов, назначил его помощником коменданта и заместителем управляющего Виндзорским замком. Именно он спас от забвения накопившиеся за сорок лет архивы королевы Виктории и подготовил прекрасное издание ее писем. В течение всей жизни он пользовался доверием трех последовательно сменявших друг друга монархов.

Постепенно Эшер стал приобретать политическое влияние, ранее небывалое в установившейся конституционной практике. Являясь членом Королевской комиссии, назначенной для расследования подготовки и ведения Англо-бурской войны, а также председателем Комитета по реформе военного ведомства, именно он докладывал королю Эдуарду VII о повседневной деятельности этих органов. Сэр Джон Бродрик, с 1900 по 1903 г. являвшийся военным министром, с некоторой горечью писал:

«К тому моменту, когда любое решение созревает до той степени, что кабинет может изложить его суверену, оно уже в значительной степени предрешено благодаря односторонним оценкам наблюдателя, не имеющего никакого официального статуса. Другими словами, лорд Эшер вольно или невольно сделался неофициальным советником короны».

Придворных и чиновников одинаково раздражало влияние лорда Эшера на короля Эдуарда, не зависевшее от того, какое именно правительство в данный момент находилось у власти. «Он явно необычный человек и имеет значительное влияние в Букингемском дворце, — отмечал один министр, принадлежавший к партии либералов. — Кажется, он способен крутить им, как ему вздумается, что наверняка вызывает значительное недовольство придворных». Даже невозмутимый Стамфордхэм как-то заметил: «У него необычайное стремление все знать, причем обычно он добивается успеха!» Но, когда Эшер от имени короля телеграммой запросил в Форин оффис один меморандум, сэр Эдвард Грей резко ответил, что документ будет направлен только по запросу личного секретаря короля.

Чтобы играть роль серого кардинала при торжествующей в XX в. гласности, необходимо было обладать весьма своеобразным набором качеств: опытом, проницательностью, мудростью, тактом, чувством юмора и умением держаться в тени. Возможно, существовало некоторое противоречие между той отстраненностью, с которой Эшер анализировал поведение современных ему политиков, и его романтической привязанностью к королю Эдуарду. Вот что он пишет об одной аудиенции в Букингемском дворце: «На прощание король сказал мне: „Хоть Вы и не вполне должностное лицо, я всегда считал, что Вы самый ценный из моих государственных служащих“, — и тогда я поцеловал ему руку, как это иногда делал».

После смерти короля Эдуарда его вкрадчивые манеры, казалось, больше воздействовали на королеву Марию, чем на ее супруга. «Если бы Вы не были королевой, — говорил ей Эшер, — то при Вашем появлении все сразу начинали бы спрашивать, кто Вы такая». Довольная королева Мария отвечала, что ее матери всегда говорили то же самое. Вряд ли король Георг V когда-либо позволял Эшеру целовать ему руку, однако в отмеченные политическими неурядицами первые годы его царствования он мог смело полагаться на Эшера, знающего все конституционные прецеденты, и таким образом освежая поблекшие воспоминания об уроках Бейджхота. В целом Эшеру удалось сохранить при дворе обманчиво скромное положение: его влияние, хотя и не такое сильное, как при короле Эдуарде, распространялось отнюдь не только на трубы и подвалы Виндзорского замка.

Австрийский посол Альберт Менсдорф представлял собой другой реликт эдвардианской эпохи, успешно переживший смену монарха: в противоположность Эшеру он установил с Георгом V даже более близкие отношения, чем с Эдуардом VII. До того как его в 1904 г. назначили послом, его дипломатическая карьера в Лондоне в основном состоялась; теперь, в возрасте сорок двух лет, он стал самым молодым из австрийских послов. Не пренебрегая работой, он все же предпочитал ей разного рода развлечения. Менсдорф почти не скрывал своего отрицательного отношения к происшедшей в 1905 г. смене правительства, когда при сэре Эдварде Грее пышные приемы в Лэнсдаун-Хаус уступили место скромным трапезам, во время которых прислуживали обычные горничные. Король Эдуард жаловался, что посол проводит слишком много времени на частных приемах и скачках, хотя «не отличит лошадь от коровы». А Роберт Ванситтарт, будущий постоянный заместитель министра иностранных дел, называл его «слабохарактерной бабой, бесхребетным англофилом».

Еще меньше уважали его в Вене. Министр иностранных дел барон фон Эренталь считал, что посол настолько влюблен в Англию, что не способен защищать австрийские интересы. Снова и снова появлялись слухи, что его вот-вот снимут с этого поста. Каким же образом он сумел продержаться в Лондоне с 1904 г. до самого начала войны? Очевидно, привилегированное положение посла при Сент-Джеймсском дворе перевешивало все его профессиональные недостатки. Граф Менсдорф-Пуи-Дитрихштайн — таково его полное имя — был дважды кузеном британского королевского дома — его бабушка приходилась сестрой как герцогине Кентской, матери королевы Виктории, так и Эрнесту I, герцогу Саксен-Кобург-Готскому, отцу принца-консорта.

Коллеги в Вене, которые иронически называли его принцем Альбертом, тем не менее втайне завидовали его близости к британским монархам. Еще королева Виктория приглашала юного секретаря посольства в Виндзор, дабы он исполнил роль Карла I в сложной живой картине. Он также был гостем в Сандрингеме на злосчастном праздновании дня рождения герцога Кларенса в 1892 г.; Менсдорф тогда тоже подхватил инфлюэнцу, но остался жив. В более поздние годы король Эдуард действительно периодически срывал свой гнев на Менсдорфе — в тех случаях, когда австрийские газеты делали какие-то выпады против Британии, после такой выволочки, писал одни из присутствующих, Менсдорф был похож «на побитую собаку». Тем не менее именно король спас его карьеру, предупредив Вену, что преждевременный отзыв Менсдорфа нанесет ущерб англо-австрийским отношениям. От воцарения короля Георга Менсдорф только выиграл. Новый монарх адресовал свои письма «моему дорогому Альберту» и заканчивал их словами «Ваш любящий друг и кузен». Он даже позволял ему носить так называемую виндзорскую форму, придуманную еще королем Георгом III, — синий фрак с золотыми пуговицами и красными воротничком и манжетами, эту привилегию обычно получали лишь члены королевской семьи да пользующиеся особой благосклонностью премьер-министры. Король, заверявший Менсдорфа, что в сердцах англичан австрийцы занимают особое место, свободно разговаривал с ним о личных делах: о здоровье и деньгах, о неладах в семье и клеветнических слухах. А Менсдорф, пользуясь благосклонностью именитого родственника, исправно докладывал в Вену о его откровениях.

В первое лето нового царствования как Эшер, так и Менсдорф исправно вели свои дневники. Будучи гостем Балморала, летней резиденции короля в Шотландии, Эшер отмечал, как сильно все изменилось:

«Все здесь совершенно отличается от того, что было в прошлые годы. В доме больше нет той странной наэлектризованной атмосферы, которая некогда окружала короля Эдуарда. И в то же время все весьма очаровательно, благопристойно и мило. В доме полно детей — за обедом их собирается шестеро, и младшие все время бегают вокруг стола. Королева вечерами вяжет. Нигде никаких признаков бриджа. Король сидел и разговаривал со мной на диване вплоть до того момента, когда настало время отправляться спать… Мы рано ложимся спать, что мне очень нравится, и завтракаем в девять… Прошлым вечером гувернантка-француженка сидела за ужином по правую руку от короля. Воображаю себе реакцию берлинских или венских придворных, если бы они это увидели».

Менсдорф рисует аналогичную картину семейного спокойствия:

«И вот я здесь, в Балморале, в гостях у третьего поколения этой семьи. Как все меняется! Тесная компания, очень спокойная жизнь, в противоположность прежним временам все делается чрезвычайно пунктуально. Все очень организованно, что после своей болезни я особенно ценю. Не играют даже в бридж, так что вечера немного скучноваты. К счастью, вскоре после одиннадцати часов мы все расходимся по комнатам. Король и королева очень любезны. Король много говорит о политике и о своих взглядах. Его высказывания благоразумны и откровенны. Дети очень милы и хорошо воспитаны».

К концу его визита к обществу присоединился господин Асквит, и тогда, идя навстречу пожеланиям премьер-министра, в замке стали устраивать игру в бридж.

Сам по себе Балморал, однако, не был приятным для гостей домом. В свое время купленный и перестроенный принцем Альбертом в рыцарском стиле — с цитаделью и башней, — он с большого расстояния выглядел довольно красиво: замок из сверкающего белого гранита, возвышающийся на берегах реки Ди и окруженный Кэрнгормскими горами. Внутри же в замке было темно, и его продувало насквозь, отчего мучились все, кроме самой старой королевы. Должно быть, здесь все же имелось какое-то отопление, поскольку принцесса Алиса, последняя из оставшихся в живых внучек королевы Виктории, помнит своеобразный аромат Балморала: запах горящих дров, оленьих голов, ковров и кожи. Тем не менее одна из придворных дам как-то призналась мужу, что все время мерзнет, а тепло ей только в постели. Несмотря на прохладу в доме, дамы по этикету обязаны были выходить к столу в декольтированных платьях; мужчинам повезло больше — им разрешалось надевать здесь брюки вместо панталон до колена и шелковых чулок, предписанных для Букингемского дворца и Виндзора. Лорд Солсбери, однако, сохранил о своем предыдущем визите в Балморал весьма неприятные воспоминания, потому, когда королева в 1896 г. снова пригласила его туда, его личный секретарь умолял Бигге проследить за тем, чтобы тот не замерз. «Холодная комната, — писал он, — представляет для него серьезную опасность». Королева Мария также страдала от капризов балморалского лета. «Погода снова стала просто ужасной, — записала она в один сентябрьский день в начале их царствования, — и поэтому я сильно мучаюсь от неврита, из-за чего становлюсь раздражительной». Ей никогда не нравилось, как она выражалась, «сидеть на горе».

Внутренняя отделка замка, в которой преобладала шотландская клетка, оскорбляла эстетические вкусы королевы Марии. В свое время лорд Розбери считал гостиную в Осборне самой безобразной в мире, но лишь до тех пор, пока не увидел Балморал. Королева пыталась немного изменить интерьер, сняв темные панели и заменив их на светлые, однако любые более радикальные изменения, как и новомодный стиль ее одежды, непременно расстроили бы короля. Сам же он был вполне доволен тем, что может просыпаться под пение волынки, стрелять гусей и выслеживать оленей, разыгрывая из себя помещика и гордясь той каплей крови Стюартов, которая все еще циркулировала в его ганноверских венах. Это была романтическая семейная традиция — королева Виктория к северу от шотландской границы даже начинала говорить с шотландским акцентом. Король Эдуард был не менее дипломатичен. Еще будучи принцем Уэльским, он предупреждал сына, чтобы тот не оскорблял чувства шотландцев, употребляя слово «английский» в тех случаях, когда более точно было бы сказать «британский». В более поздние годы, когда королевская яхта приближалась к берегам Шотландии, он инструктировал своего камердинера-швейцарца: «Un costume un peu ecossais demain».[43] Перемещение из одного королевства в другое требовало определенной гибкости: простой жилет в шотландскую клетку воплощал собой все великолепие национальной одежды — килта, споррана[44] и скин-дху.[45]

В выборе гостей король Георг и королева Мария были достаточно консервативны. В число приглашенных обычно входили Эшер, Менсдорф, каноник Дальтон, архиепископ Ланг и время от времени какой-нибудь военный или проконсул вроде Китченера или Керзона (но только не вместе). Более странную фигуру представляла собой сестра Агнес, давняя приятельница короля Эдуарда, которая устраивалась перед камином в розовато-лиловом одеянии и оранжевом парике. Следуя обычаю своих отца и бабушки, король привозил с собой кого-нибудь из министров, чтобы заниматься государственными делами, о которых не мог забыть даже в горах Шотландии; видимо, желая подчеркнуть, что государственные мужи присутствуют здесь ради дела, а не с целью развлечения, министерских жен в замок не приглашали.

Одним из первых министров, приехавших в Балморал, был Ллойд Джордж, канцлер Казначейства в правительстве Асквита, чей проект бюджета на 1909 г. спровоцировал конституционный кризис в отношениях между двумя палатами парламента. Хотя налоги на землю не слишком нравились сандрингемскому сквайру, он проявил себя радушным хозяином. Ллойд Джордж писал жене: «Король — очень приятный малый, но, слава Богу, голова у него не слишком соображает. Они простые, очень-очень заурядные люди, и возможно, так оно и должно быть».

Через два дня канцлер описал сцену, которая в очередной раз опровергает легенду о тиране-отце и несчастных детях: «За ленчем сидел между королевой и принцем Уэльским. Довольно приятный парнишка. После ленча, когда подошло время сигар, королева осталась выкурить сигарету, а мальчики затеяли игру и принялись задувать сигары; потом к ним захотела присоединиться маленькая принцесса Мэри, которая пришла в чрезвычайное возбуждение; а когда в игру вступили королева и все остальные, шум стоял оглушительный — до тех пор, пока маленькая принцесса не зажгла лампу. Тогда мы решили, что пора остановиться».

Когда Джону Бернсу, одному из самых радикальных членов кабинета рассказали о внимании, которым Ллойд Джордж пользовался в королевской семье, его коллега заметил: «Да, и с тех пор у него постоянно болят колени». Однако год спустя, после второго визита в Балморал, Ллойд Джордж стал отзываться о происходящем весьма неодобрительно: «Я буду очень рад, когда смогу, наконец, отсюда уехать. Я не приспособлен для придворной жизни. Некоторым она нравится, у меня же вызывает отвращение. Вся атмосфера здесь отдает торизмом, от которого меня тошнит. Со мной все очень любезны, словно с опасным диким животным, которого боятся и которым, возможно, немного даже восхищаются из-за его силы и ловкости. Король до крайности враждебен ко всем, кто пытается вытащить рабочих из болота. Так же ведет себя и королева. Они говорят в точности так, как говорили со мной покойный король и кайзер, — если ты помнишь, это было во время забастовки железнодорожников. „Да чего они хотят? Им и так очень хорошо платят“, — и т. д.».

Другой член правительства Асквита, сэр Чарлз Хобхаус, записал свои впечатления о визите в Балморал летом 1910 г. Он был финансовым секретарем Казначейства, человеком весьма тщеславным, но ничем себя особенно не проявившим государственным деятелем. Хобхаус покровительственно замечает: «Остроты были довольно убогими, хотя и незлыми, король смеялся много и громко. После обеда я немного поговорил с королевой, король также потом присоединился к нашему разговору. Она говорит с заметным немецким акцентом, который, впрочем, нельзя назвать неприятным: во время разговора старалась выглядеть непринужденно, что ей в конце концов удалось. Очевидно, им нравится вести простую и здоровую жизнь сельских джентльменов».

Уинстон Черчилль, гость более признательный, рассказывал своей жене об утре, которое он провел в горах: «Пожалуй, лучший охотничий результат, которого я здесь добился, — четыре добрых оленя и раннее возвращение домой. Трое из них спасались бегством, причем одного было особенно трудно подстрелить — он бежал быстро, вниз по склону и был плохо виден. Неплохой результат, учитывая, что я не стрелял с прошлого года. Надеюсь, никто не подумает, что я чересчур много стреляю: король с горечью сообщил мне, что в этом году оленей убили совсем мало, и это плохо сказалось на лесе, так как их осталось слишком много; ловчий убеждал меня продолжать, что я и сделал, таким образом чуть-чуть выровняв баланс. Застрелив подряд троих, я мог подстрелить еще, но воздержался, не желая становиться мясником».

Спустя годы, когда Черчилль увлечется живописью, он возьмет с собой в Балморал палитру и кисти. «Я очень рад, что он не возражает, чтобы я использовал как студию свою служебную комнату, — писал Черчилль Стамфордхэму. — Я постараюсь не оставлять пятен краски на викторианской шотландке».

Вплоть до декабря 1910 г. король Георг и королева Мария не могли переехать в Букингемский дворец, лондонскую резиденцию британских монархов; но даже тогда им пришлось разместиться во временных помещениях, ожидая, пока заново отделают их личные апартаменты. Утопая в Саргассовом море своего имущества, королева Александра постоянно откладывала отъезд. Однако в задержке с переездом был виноват не только ее медлительный характер. Менсдорф сообщал о растущем влиянии на вдовствующую королеву ее волевой сестры императрицы Марии Федоровны, которая вскоре после смерти короля приехала в Англию с визитом, затянувшимся на целых три месяца.

Начались затяжные дискуссии о том, кому надлежит владеть фамильными драгоценностями, включая принадлежавший Эдуарду орден Подвязки и надеваемые королевой на открытие парламента бриллиантовую диадему или корону. Другой спор касался штандарта королевы Александры. Королевский штандарт с гербом Соединенного Королевства мог поднимать только суверен; на штандарте же овдовевшей королевы должны были присутствовать королевский герб и тот, под которым она родилась. Королева Александра тем не менее продолжала поднимать над Букингемским дворцом королевский штандарт. На первый взгляд на столь ничтожное нарушение протокола можно было не обращать внимания, однако не следует забывать, что вся мистическая сила монархии заключается именно в символике, потому нарушение королевой традиций не могло не вызывать всеобщего возмущения. Когда королева отправляла сыну письма, то не писала на конвертах, как это следовало, «королю». Вместо этого, видимо, воспринимая короля как заместителя ее покойного мужа, она адресовала свои письма «королю Георгу».

Тем не менее почтительный сын даже не пытался ускорить отъезд матери из Букингемского дворца или Виндзорского замка. В конце концов она уехала сама, вновь заняв Мальборо-Хаус, в котором прожила сорок лет, будучи принцессой Уэльской. Она также сохранила за собой Сандрингем, который по завещанию короля Эдуарда перешел в ее пожизненное пользование вместе с наследством на общую сумму в 200 тыс. фунтов. Оставалось, однако, урегулировать еще один деликатный вопрос. Когда королева Александра уже готовилась к переезду, король вдруг узнал, что она в порыве щедрости начала раздавать фамильные ценности друзьям и организациям. Эшер, которому было поручено их возвратить, исполнил свою миссию с великолепным тактом.

«Букингемский дворец не такой gemutlich,[46] как Мальборо-Хаус», — писала в декабре 1910 г. королева Мария своему шестнадцатилетнему старшему сыну, к тому времени уже называвшемуся принцем Уэльским. Уюта здесь действительно не хватало, зато с избытком — всего прочего. Это двуликий Янус лондонских зданий. Восточный фасад дворца, построенный Эдвардом Блором для королевы Виктории и переделанный Эстоном Веббом для Эдуарда VII, хмуро глядит на парковую аллею — скучный и респектабельный. Западный же, или садовый, фасад, построенный Нэшем столетием раньше для Георга IV, обладает чарующей элегантностью, выделяясь большой центральной аркой, а также колоннами и фризами, урнами и балюстрадами. Интерьер Букингемского дворца не менее своеобразен: это настоящий лабиринт, в котором могут свободно разместиться как короли и королевы Алисиного Зазеркалья, так и вполне реальные коронованные особы. «Двери открываются там, где меньше всего ожидаешь, — писал один из историков искусства, — и ведут из помещений, где могут вполне комфортабельно разместиться две сотни человек, в крошечные закутки, предназначенные, вероятно, для каких-то чрезвычайно нетребовательных молодых холостяков».

После смерти короля почти год дворец оставался в запущении. Накрытые чехлами, пустовали гостиные, бальный зал и тронную комнату посещали только привидения. Королева Мария использовала эту передышку, чтобы реконструировать некоторые из непарадных апартаментов: здесь разместились образцы чиппендейла,[47] там — нечто наподобие английского ампира.[48] Избегая нарочитости времен прежнего правления — того, что она называла «избытком позолоты и орхидей», — королева стремилась не к роскоши, а к комфорту и красоте. Эдвардианская эпоха во всех отношениях подошла к концу.

Гордясь достижениями своей жены по части интерьера — этот талант она унаследовала от своего отца герцога Текского, — король тем не менее всегда рассматривал Букингемский дворец лишь как официальную резиденцию, а не место для проживания. Помпезность была не в его вкусе. Во время королевского визита в Чэтсуорт, дербиширское поместье герцога Девонширского, один из придворных отметил недовольство короля, которого поселили в огромной комнате с гобеленами и вычурной резьбой. Про Букингемский дворец король как-то сказал Эшеру, что с удовольствием снес бы его до основания, а прилегающий к нему сад площадью в сорок акров продал бы, чтобы его превратили в общественный парк, а вырученные деньги использовал бы на перестройку Кенсингтонского дворца в соответствии с собственными скромными вкусами. Это был один из редких всплесков его фантазии.

В самом центре Лондона король установил круглосуточный распорядок, такой же твердый, как на корабле, плывущем в бескрайнем океане. Вставая утром и ложась вечером, он обязательно смотрел на барометр; режим дня между этими его действиями был так же предсказуем, как траектория планеты. Король вставал за два часа до завтрака, который подавали в девять часов. Он работал над государственными бумагами, заполнял дневник, читал газету «Таймс». Остаток утра он проводил со своими секретарями и другими государственными служащими, принимал министров и послов — обычно для формального введения в должность или еще какой-нибудь подобной церемонии. Перед ленчем с королевой он в половине второго быстрым шагом прогуливался по саду — это было механическое, довольно безрадостное упражнение, состоявшее в движении по одному и тому же маршруту. В конце ленча он засыпал в кресле ровно на пятнадцать минут, после чего внезапно просыпался; как отмечал его старший сын, словно у него в голове звенел будильник. Вторая половина дня отводилась встречам за пределами дворца, игре в теннис с придворными или занятиям филателией. Чтению официальных депеш было посвящено начало вечера. Когда дворцовый траур подошел к концу, король иногда ужинал с королевой в одном из еще сохранившихся аристократических домов или смотрел в театре какую-нибудь незатейливую пьесу. Обычно же он предпочитал спокойно ужинать со своей семьей, хотя и в белом галстуке и со звездой ордена Подвязки. Заслышав, как король отправляется спать, придворный конюший мог смело ставить часы на 23 ч. 10 мин.

Такой же размеренный распорядок господствовал и в Виндзоре. Древнюю крепость Георг IV превратил в великолепный дворец, величественно возвышающийся на берегу Темзы и менее чем в двадцати милях от Лондона доставляющий своим обитателям все услады парка и тенистого леса. Королевская семья в течение года периодически наезжала сюда на короткое время. Признаком того, что во время пребывания в Виндзоре король обретает особое душевное состояние, можно считать его позволение носить короткие пиджаки вместо обязательного для Лондона фрака. Рано утром он совершал прогулку верхом на лошади, после чего играл в гольф или катал детей в открытом экипаже, запряженном четверкой лошадей серой масти, а однажды в апреле полдня собирал примулы для своей матери. Королева тоже была счастлива. Она любила работать в библиотеке, разыскивая там забытые раритеты, приводила в порядок книги и составляла каталог. Отношение ее мужа ко всякого рода древностям было равнодушным, если не негативным. Так, он приказал Эшеру уничтожить все письма герцогини Джорджианы Девонширской к Георгу IV. На сей раз, однако, верный слуга не подчинился королевскому приказу. Нескромные письма он перенес в собственную библиотеку, и почти через полвека они были проданы его потомками.

«Здесь чрезвычайно спокойно и все по-домашнему, — писал Эшер весной 1911 г. — Мы вернулись к образу жизни королевы Виктории. Ужин в Дубовой комнате, затем все сидят в гостиной до самого чая, после чего расходятся по своим делам, а король отправляется работать. Он рано ложится спать». Адмиралу Фишеру он говорил, что это похоже на пребывание в тихом доме приходского священника. Правда, не все гости одобряли происшедшие перемены. Лорд Крюэ, министр в правительстве либералов, приглашенный в Виндзор на Аскотскую неделю, тосковал по «сильной и властной личности» короля Эдуарда. А Менсдорф раздраженно замечал: «Вечера очень скучны. Никакого бриджа, так что мы просто сидим без дела, что нагоняет тоску и чрезвычайно утомляет».

Макс Беербом отразил эти настроения светских людей в довольно слабой пьесе, озаглавленной «Ballade Tragique а Double refrain».[49] Ниже приводятся две строфы из воображаемой беседы придворного и придворной дамы:

Он:

Прошлым вечером я видел его с сельским священником;

Он говорил с ним о посещении больных…

Король гораздо скучнее королевы.

Она:

По крайней мере он не шьет,

Он не вышивает ярд за ярдом…

Королева гораздо скучнее короля.

Однажды за ужином леди Лейсестер, жена соседа короля по Норфолку, примерно в таком же духе жаловалась лорду Линкольнширу, обер-гофмейстеру королевского двора. Однако либерал-землевладелец не проявил никакого сочувствия. А в своем дневнике записал:

«Когда король взошел на престол, они все говорили: „Наконец-то у нас появилась сильная личность!“ Однако свою силу он проявил самым неожиданным образом. Будучи принцем Уэльским, он говорил очень свободно, и все думали, что он завзятый тори; аристократии это страшно нравилось. Потом они обнаружили, что он человек с сильной волей и ни в коей мере не подвержен женскому влиянию. Так что светское общество, к своему разочарованию, лишилось всякой возможности его „зацепить“».

Отношение короля к светскому обществу было достаточно определенным. «Мы уже довольно повидали всяческих интриг, когда некоторые леди совали нос не в свои дела, — заявил он как-то Менсдорфу. — Меня не интересуют другие жены, кроме собственной».

Это, однако, не избавило его от необходимости расплачиваться за не слишком аскетические привычки своего отца. Едва утихло дело Майлиуса, как этот образцовый семьянин столкнулся еще с одним скандалом. Графиня Уорвик, отчаянно нуждаясь в деньгах, чтобы расплатиться с кредиторами, дала знать, что собирается продать адресованные ей письма короля Эдуарда VII, написанные еще в бытность его принцем Уэльским. Назначенная ею цена приближалась к 100 тыс. фунтов стерлингов. Король Эдуард не был, конечно, Вольтером; в объявленную ею сумму она включила якобы затраченные ею суммы на приемы своего царственного и требовательного любовника. Узнав о ее намерении прибегнуть к шантажу, Артур дю Крос, депутат-консерватор и основатель компании по производству резины «Данлоп», вынужден был взять на себя роль посредника между леди Уорвик и королевским двором. В лице лорда Стамфордхэма она, однако, встретила достойного соперника. Он убедил дю Кроса продолжать финансовые переговоры до тех пор, пока королевский поверенный не сможет неожиданно для нее подготовить тайное заявление в Высокий суд. Суд решил, что публикация компрометирующих писем будет противозаконной — по крайней мере в Великобритании, — а чтобы у леди Уорвик не появилось искушение продать их американскому издателю, дю Крое оплатил ее долги, исчислявшиеся 64 тыс. фунтов. За эти и другие заслуги он в 1916 г. получил титул баронета.

Неизмеримая пропасть отделяла частную жизнь короля Георга и королевы Марии от того круга, в котором царили расточительство, шантаж и супружеская измена. Тем не менее их нельзя было считать какими-то неземными созданиями. Если того требовали обстоятельства, король с королевой появлялись на публике, давали банкеты и балы, перемещались из одного дворца в другой; в этом заключался их долг. Лучше всего, однако, они чувствовали себя в уединении скромного коттеджа, который в течение тридцати с лишним лет считали своим настоящим домом.

Йоркский коттедж в Сандрингеме не отличался какими-либо архитектурными достоинствами. Его описание, сделанное Гарольдом Николсоном, несет на себе отпечаток сдержанного пренебрежения: «Он был и остается мрачной маленькой виллой, окруженной зарослями лавра и рододендрона, затененной огромными веллингтониями[50] и отделенной лужайкой от пруда, на краю которого свинцовый пеликан уныло смотрит на бамбук и водяные лилии. Коричневый камень, добываемый в этих местах, был использован при строительстве этого дома, покрытого галечной штукатуркой, слегка оживленной нехитрой отделкой, имитирующей тюдоровский стиль. Комнаты с панелями из мореного дуба, овальными зеркалами в белых резных рамах, изразцовой плиткой и веерообразными окнами с витражами ничем не отличаются от аналогичных помещений любого дома в Сурбитоне или Верхнем Норвуде».

У обитателей Йоркского коттеджа подобный эстетический снобизм вызвал бы не столько возмущение, сколько непонимание. Он был компактным, уютным, а главное — он был их домом. Императрица Пруссии Виктория, по мнению семьи, унаследовавшая художественный вкус от своего отца, принца-консорта, писала дочери, греческой королеве: «Йоркский коттедж очень маленький, но великолепно оформлен, он бы тебя немало порадовал, и ты могла бы здесь многое позаимствовать для своего дома». Будущий архиепископ Ланг был очарован не меньше: «Это похоже на дом младшего священника».

У будущих поколений может вызывать удивление монарх, который, владея одной из самых блестящих в мире коллекций, покупал мебель на Тоттенхэм-Корт-роуд и вешал на стены репродукции картин из Королевской академии. Нет, король вовсе не был безразличен к окружающей обстановке. Будучи морским офицером, он охотно занимался оформлением своей каюты, но однажды выбранному стилю оставался верен навсегда и больше не хотел ничего менять. То, что удовлетворяло молодого герцога Йоркского, продолжало радовать и короля. Одна из деталей обстановки была его исключительным изобретением: стены своего кабинета он приказал обить ярко-красной тканью, использовавшейся для изготовления форменных брюк во французской армии. Ныне в Йоркском коттедже располагается контора управляющего сандрингемским поместьем, а в бывшем кабинете короля находится телефонный коммутатор; и хотя революционный цвет обоев несколько поблек от времени, он по-прежнему алый.

Если королева Мария и находила коттедж безобразным, то предпочитала об этом молчать. В любом случае в ее оценке картин доминировали семейные чувства, а не художественный вкус. Получалось, что ей меньше нравится Рембрандт или Рубенс, чем портрет какого-нибудь князька в куцем парике и с ленточкой ордена Подвязки. Вершиной критики служило для нее ироническое замечание по поводу рисунка на шторах: «Очевидно, они не могли забыть кукольный домик».

Следует сказать, что Йоркский коттедж был действительно небольшим. Регулярное появление все новых детей, из которых все, кроме самого старшего, здесь же и родились, требовало постоянных пристроек, включая такие неотъемлемые атрибуты эдвардианской эпохи, как классная комната и бильярдная. К началу нового царствования в лабиринте извилистых коридоров, узких лестниц и спален размером с чулан вынуждены были тесниться сорок человек. Кембриджский викарий каноник Эдвард Вудс, в 1924 г. приглашенный сюда на проповедь, отмечал, что здешняя гостиная меньше его собственной. Постоянный запах готовящейся пищи выдавал присутствие множества слуг, без которых не мог обойтись даже «малый Трианон». Однако в самом здании им негде оказалось спать, и король как-то заметил, что было бы хорошо, если бы слуги гнездились на деревьях. Проживавший в доме личный секретарь вынужден был заниматься делами монарха в собственной спальне; позвонить он мог только из классной комнаты или из коридора, а посетителям приходилось сидеть за дверью.

Сэр Чарлз Каст, близкий друг короля, всю жизнь прослуживший у него конюшим, однажды рискнул заметить, что это абсурд, что в таком большом доме в Сандрингеме проживает одна пожилая леди с незамужней дочерью, а в Йоркском коттедже теснятся женатый мужчина, его жена и шестеро детей, не говоря уже о том, что этот мужчина является королем. Обычно Касту дозволялось больше, чем любому другому придворному, но на сей раз король в резкой форме посоветовал ему не лезть в чужие дела. Существовала серьезная причина, не позволявшая королю просить свою овдовевшую мать поменять Сандрингем на дом поменьше, более для нее подходящий: король Эдуард в завещании специально отметил, что имение передается его супруге в пожизненное владение. Только в 1925 г., после смерти королевы Александры, ее сын с некоторым сожалением покинул Йоркский коттедж и переехал в Сандрингем-Хаус.

И в то же время в течение пятнадцати лет он мог бы взять в аренду подходящее норфолкское имение, как того и желал его отец. Землевладельцы все еще испытывали тяготы сельскохозяйственной депрессии конца XIX в. и с удовольствием пустили бы короля на постой. Тогда, однако, потребовалось бы изменить образ жизни, став деревенским магнатом, с обязательным для его положения гостеприимством. Поэтому король предпочел оставаться в своем коттедже. По этим же причинам господин Гладстон некогда отверг план по переводу своей официальной резиденции с Даунинг-стрит, 10, в более шикарный Дувр-Хаус. «Это заставляло бы премьер-министра, — объяснил он, — устраивать у себя приемы».

Замуровав себя в тесных и темных стенах Йоркского коттеджа, король и королева, однако, вовсе не опростились и сохранили в доме достойную атмосферу. Герцог Виндзорский так пишет о своем отце:

«У него всегда все было самое лучшее: одежда, изящные курковые ружья фирмы „Пурдэй“, пища, канцелярские принадлежности, портсигары работы Фаберже, подарки, которые он дарил своим друзьям.

Образ жизни моего отца был в высшей степени организованным, некрикливым и элегантным. Где бы и по какому случаю он ни находился, все на нем было безупречно, вплоть до последней детали».

Упомянутые герцогом ружья 12-го калибра относились к числу самых дорогих для короля вещей. Как в стиле одежды, так и в спорте он всегда сопротивлялся веяниям моды, цепляясь за ружья устаревшей конструкции даже тогда, когда другие стрелки его статуса уже давно перестали их использовать. Его ружья были приятны на глаз и на ощупь, прекрасно пристреляны и великолепно исполнены. Иначе и быть не могло: за год король использовал до 30 тыс. патронов.

Во время охотничьего сезона король с друзьями бродил по норфолкским чащобам, где крик фазана звучал для них музыкой. Больше всего он любил испытывать свое мастерство на вальдшнепах с их коварным полетом; охотиться на куропаток тоже любил. Стрелял он с элегантной непринужденностью, не снимая перчаток и очень прямо держа левую руку; присутствие восторженных женщин только улучшало его результаты. Иногда говорят, что он с презрением относился к тем battues[51] на ручных фазанов, которые у богатых эдвардианцев сходили за охоту. Это неверно. Король хотя и не поощрял эту бойню, но никогда не пренебрегал ею, особенно если птицы летели высоко и быстро. «Я следил за королем и вел подсчет, — сообщал представитель лорда Бернхэма об охоте в Холл-Барне. — Тридцатью девятью выстрелами он сбил тридцать девять птиц, и лишь на сороковом промахнулся».

У себя он тоже палил до тех пор, пока не оказывался на ковре из стреляных патронов, на каждом из которых была изображена крошечная красная корона. За спиной короля и его заряжающих стоял человек, который подсчитывал добычу с помощью ручного механического счетчика, имевшего четырехзначное табло. Однако даже этот инструмент иногда зашкаливал. Лорд Линкольншир писал: «Семь ружей за четыре дня добыли в Сандрингеме 10 тыс. голов. Король за один день использовал 1700 патронов, убив 1000 фазанов. Сколько еще будет длиться эта чудовищная бойня?» В декабре 1912 г. лорд Стамфордхэм писал о той же самой охоте: «Всю эту неделю птиц убивали тысячами. Де Грей, Сонор и компания говорят, что фазаны до неприличия медленно летают. Жаль». При всем при том король, вероятно, был бы шокирован, если бы кто-нибудь поставил под сомнение его любовь к животным. Племянница, прогуливавшаяся с ним в Виндзоре, заметила, что, когда они как-то наткнулись на мертвую садовую птичку, глаза короля наполнились слезами.

Поначалу Сандрингем обходился королю в 50 тыс. фунтов в год. По тем временам это была огромная сумма, хотя для него не такая уж обременительная. Цивильный лист — то есть сумма, выделяемая парламентом на его содержание, — равнялся 470 тыс. фунтов стерлингов, а еще примерно 50 тыс. составляли доходы от имений герцогства Ланкастерского. В Сандрингеме много денег уходило на зарплату, пенсии и пожертвования, на местную благотворительность, на содержание и ремонт ферм и коттеджей, на разведение тысяч фазанов и охрану их от браконьеров и хищников. Огромное количество дичи доставалось арендаторам и больницам, полицейским и почтальонам. Домашние же слуги, которые хорошо знали свои привилегии в подобных вопросах, начинали, однако, проявлять недовольство, если им предлагали дичь вместо традиционных говядины и баранины.

Счета Сандрингема раздувало также расточительство. Хотя сам король в Йоркском коттедже почти никого не принимал, он ни в чем не отказывал матери. В теплицах, занимавших не один акр, для большого дома в огромном количестве выращивались экзотические фрукты и цветы, гостей же королева Александра принимала с истинно эдвардианским размахом. Ее постоянный гость Менсдорф сравнивал Сандрингем со сказочной страной изобилия и праздности. «Страшно устал после десяти дней пребывания в Сандрингеме, — писал он. — Безделье меня доконает».

В течение тех семнадцати лет, что король прожил в Йоркском коттедже со дня женитьбы и до восшествия на престол, его не подпускали к управлению Сандрингемом; это был дом отца и одновременно его хобби. Таким образом, когда в 1910 г. король унаследовал это имение, он мало что знал об экономике и о том, в каких условиях живут и трудятся сельскохозяйственные рабочие. По свидетельству лорда Линкольншира, владельца 25 тыс. акров земли, который с 1905 по 1911 г. возглавлял министерство земледелия, о низких заработках в Сандрингеме было известно — и в Норфолке об этом много говорили. В своем дневнике он отмечал, что, хотя имение управляется весьма неэффективно, «некоторые из работников получают в королевском хозяйстве (включая плату за период уборки урожая) всего лишь 16 шиллингов в неделю; к тому же они платят за коттедж 1 шиллинг 8 пенсов, следовательно, реальный заработок уменьшается до 14 шиллингов в неделю. Если это просочится наружу, разразится ужасный скандал».

К счастью, именно Линкольншир смог наилучшим образом исправить положение: не как обер-гофмейстер (наследственная должность, обеспечивавшая ему управление Вестминстерским дворцом), а как брат сэра Уильяма Карингтона, «хранителя личного кошелька» короля, иными словами, личного казначея. Несмотря на противодействие со стороны представителя короля в Сандрингеме, ответственного за повседневное управление имением, Линкольншир сумел убедить своего брата, что еженедельный заработок работников должен быть сразу же повышен до 19 шиллингов, а в субботу следует установить сокращенный рабочий день. «Король ни минуты не колебался», — сообщил Карингтон. С той же щедростью король отдал указание канцлеру герцогства Ланкастерского: «Все должно быть пристойным и даже более чем пристойным — заработки, коттеджи, все». Вскоре во всех королевских имениях был введен минимум заработной платы, составлявший 1 фунт в неделю, по тем временам сумма довольно приличная.

Норфолкские соседи короля, не испытывавшие подобных угрызений совести, возмущались его щедростью, которая грозила опустошить их собственные, зачастую не слишком туго набитые карманы. Поэтому они возрадовались, узнав о забастовке, случившейся в Сандрингеме всего через несколько недель после повышения зарплаты; люди протестовали против обычая работать летом с шести утра до шести вечера с двухчасовым обеденным перерывом. Землевладельцы утверждали, что подарок короля только выбил рабочих из колеи и разжег в них алчность; Линкольншир отвечал, что это лишь доказывает, насколько своевременными оказались сандрингемские реформы.

Крупный землевладелец граф Лейсестер был среди тех, кто счел себя обязанным последовать королевскому примеру и повысить зарплату работникам. Вскоре после этого жена сказала ему: «Король с королевой уже довольно давно не были в Холкхэме. Может, пригласить их на ленч?» На что лорд Лейсестер ответил: «Нет, Алиса, не стоит им слишком потакать».

Сельский джентльмен с твердо установившимися привычками иногда находил чрезмерными те требования, которые налагало на него звание монарха. «Самое ужасное испытание, какое только мне пришлось вынести», — так он описывал события, происшедшие 6 февраля 1911 г. С позиций сегодняшнего дня его жалобы кажутся чрезмерными. Король говорил не о какой-либо катастрофе или потере близких — нет, он имел в виду свое присутствие в Вестминстерском дворце на открытии вновь избранного парламента, где он должен был выступать на объединенном заседании палаты лордов и палаты общин. Что касается композиции, это выступление не могло доставить ему особых хлопот — ведь содержание тронной речи ограничивалось объявлением будущей законотворческой программы правительства. К тому же речь была написана господином Асквитом и членами его кабинета. От короля требовалось всего лишь внятно ее произнести, однако постигшее его нервное потрясение оказалось сильным и продолжительным. Королева разделяла страдания супруга. «Как Вы понимаете, — говорила она Эшеру, — вчера нам пришлось пережить мучительное испытание, однако сочувственное отношение всех собравшихся очень нам помогло и придало уверенности».

Король так никогда и не свыкся со своей ежегодной обязанностью. Через семнадцать лет он записал в дневнике: «Мэй все еще сильно кашляет, так что не сможет сопровождать меня в Вестминстер, когда я буду открывать парламент; поэтому я нервничаю еще больше. К счастью, речь достаточно короткая». Стамфордхэм постарался поберечь монарха, умолив тогдашнего премьер-министра не нагружать его речами «непривычно длинными». Поскольку у короля дрожали руки, речи приходилось печатать крупным шрифтом и на плотной бумаге, которая не шуршит. Тем не менее он все же смог оценить юмор нижеследующего письма, присланного ему одним удрученным подданным:

«Глубокоуважаемый король!

Пожалуйста, не вставляйте в свои речи трудные слова, поскольку мы в школе используем их для диктантов. Ваши речи очень интересны, но в них много трудных слов.

С Уважением, Энид Причард».

Стамфордхэм с легким злорадством переслал это письмо настоящему автору речи. «Как видите, всем угодить невозможно», — заявил он премьер-министру.

Много лет назад, во время визита королевы Виктории в Кобург, сэр Генри Понсонби, представитель предшествующего поколения, писал: «То надень форму, то сними; все время приходится переодеваться, сплошное беспокойство». Короля Георга подобные вещи не слишком огорчали; пожалуй, из всех церемониальных обязанностей только эту он находил более или менее терпимой. Взыскательный клиент портных военного и гражданского платья, он с гордостью носил свою одежду и знаки отличия; даже звезды рыцарских орденов у него были меньше предписанных размеров, дабы они как можно красивее размещались на груди. Время от времени он все же позволял себе немного поворчать. «Очень устал, — писал Георг во время визита в Берлин, когда ему пришлось надеть немецкую форму. — Носил сапоги не снимая с 15.45 до 22.30, а ведь они сделаны из новой и патентованной кожи». Подобной самоотверженности он требовал и от других. На открытии парламента король слишком нервничал и не заметил, что лорд Морли появился там не в форме тайного советника, а в штатской одежде, но старый государственный муж все равно пытался избежать его требовательного взгляда, кутаясь в мантию пэра. Одна леди[52] по недосмотру пришла на церемонию в шляпе вместо диадемы, за что получила суровый выговор. «Я заставил ее написать почтительное извинение, — отмечал лорд — главный гофмейстер, — которое было принято».

Через четыре месяца после того как он впервые открыл заседание парламента, королю пришлось выдержать еще более суровое испытание. 22 июня 1911 г. они с королевой отправились в Вестминстерское аббатство на собственную коронацию. Эта священная церемония, проводимая с необыкновенной пышностью церковью и государством, имеет уже тысячелетнюю историю. В течение нескольких часов монарх символически будто перемещается в легендарную эпоху. Его представляют народу для всеобщего признания; он клянется защищать законы государства и религию; проходит обряд миропомазания и облачается в королевские одежды; его коронуют и возводят на трон; ему приносят вассальную клятву лорды духовные и светские. Королева-супруга также принимает участие в этой величественной церемонии.

Весьма тонкий комментарий по поводу коронации Георга V принадлежит министру в правительстве либералов Александру Мюррею, владельцу Элибанка («титул учтивости»[53] он получил как старший сын шотландского пэра). «Король, — отмечал он, — вел себя именно так, как ожидали те, кто его знал: с пониманием важности и торжественности момента и одновременно с хладнокровием и спокойным достоинством истинного английского джентльмена».

Собственные заметки короля так же лаконичны, как записи в корабельном журнале. «Погода хмурая и облачная, — начинает он свой отчет, — дует довольно сильный холодный ветер, и иногда льет дождь, но для публики это лучше, чем страшная жара». И лишь при упоминании о старшем сыне и жене в словах короля чувствуется волнение: «Я едва не расплакался, когда милый Дейвид подошел ко мне, чтобы произнести вассальную клятву, — это так напомнило мне тот момент, когда я сам сделал то же самое для моего любимого папы; у него так хорошо все получилось».

Как и столетия назад, золотоволосый юный принц снял с себя корону, преклонил перед королем колени и произнес традиционные слова: «Я, принц Уэльский, становлюсь твоим вассалом по доброй воле и из глубочайшего поклонения; и буду я служить тебе верой и правдой, до самой смерти, против людей всякого рода. И да поможет мне Господь!».

Встав, принц коснулся королевской короны и поцеловал короля в левую щеку. Обычай ничего больше не требовал, однако суверен был еще и отцом этого юноши. Король мягко притянул сына к себе и поцеловал в правую щеку.

И король, и королева, и принц в этот день очень нервничали. Вот еще одна выдержка из адресованного жене длинного письма владельца Элибанка:

«Королева выглядела бледной и напряженной. Глядя на нее, можно было сказать, что это благородная дама, но не королева. Двигаясь по проходу, она разве что не съеживалась от страха и, казалось, предпочла бы пройти на свое место через какой-нибудь боковой вход: в противоположность этому ее „возвращение“ после коронации представляло собой изумительное зрелище, словно она подверглась какому-то сказочному превращению. Вместо робкого создания, вызывавшего жалость у присутствующих, перед нами предстала величественная особа, державшая себя с достоинством и спокойной уверенностью, означавшими, что она действительно чувствует себя королевой великой империи, черпая из этого знания силу и законную гордость».

Признательность короля супруге была выражена кратко, но искренне: «Дорогая Мэй выглядела прекрасно, и ее присутствие было для меня большой поддержкой, как и на протяжении последних восемнадцати лет». В качестве своеобразного жеста признательности королеве он предложил, чтобы ее старший брат, герцог Текский, впредь именовался Его Королевским Высочеством — этого титула всю жизнь тщетно добивался ее отец. Когда «Долли» Текский скромно отказался от этой чести, король предложил наградить его самого и его единственного оставшегося в живых брата, принца Александра, Большим крестом ордена Бани; эту награду они оба приняли.

Другие детали предстоящей церемонии определялись с большими осложнениями. Король снова и снова вынужден был прерывать психологическую подготовку ради таких мелочей, как длина и цвет шлейфов у принцесс или распределение наград среди иностранных гостей. Менсдорфа, большого специалиста по звездам и лентам, спрашивали, «будет ли уместно наградить одним и тем же орденом великого герцога, членов свиты и болгарского генерала или шведского адмирала».

С трудом удалось определить, где должен стоять господин Асквит. «Его собирались упрятать среди представителей колоний, — писал Мюррей, — но я затеял спор с людьми гофмаршала… В конце концов, он все-таки премьер-министр Великобритании и по установленному королем Эдуардом прецеденту должен стоять впереди герцогов». В результате Асквит получил место в самом центре. Двое других государственных мужей были, судя по всему, вполне довольны отведенной им ролью. Бальфур мирно проспал все приготовления к церемонии, а Керзон, по словам Мюррея, «вел себя так, словно эта церемония устроена в его честь: прохода ему едва хватало». Не все гости, однако, вели себя столь спокойно. Один молодой служитель в конце дня сообщал, что подобрал три нитки жемчуга, три четверти бриллиантового ожерелья, двадцать брошей, шесть или семь браслетов и около двадцати выпавших из корон шариков. Свой улов он оценивал в 20 тыс. фунтов, а таких служителей было около двухсот.

«Нелегко приходится той голове, что носит корону» — эта фраза, которую Шекспир вложил в уста Генриха IV, для его преемников приобрела буквальный смысл. Корона святого Эдуарда, надеваемая только на коронацию, весит пять фунтов и в течение долгой церемонии причиняет обладателю тяжкие страдания. «Корона причинила мне сильную боль», — писала королева Виктория после своей коронации в 1838 г. Даже имперскую корону, которая весит значительно меньше, всего три с половиной фунта, она вскоре перестала надевать на открытие парламента. Ее примеру последовал Эдуард VII и предпочел короне треугольную шляпу фельдмаршала. Однако Георг V, напротив, держался за корону как символ тех обязанностей, которым посвятил всю жизнь. И вот в 1913 г. он решил посоветоваться на этот счет с правительством. Сэр Чарлз Хобхаус высокомерно заметил: «Утреннее заседание кабинета. Король чрезвычайно озабочен тем, что должен надевать на голову во время открытия парламента… Поскольку всем нам безразлично, что он наденет, согласились на корону…» Четыре дня спустя король запишет в дневнике: «Я был в короне, чего желали многие; на открытие парламента ее не надевали более шестидесяти лет».

Корона оказалось тяжелой ношей. В 1924 г. Георг V признался лорду Линкольнширу, что из-за нее у него так сильно болит голова, что он не может выдержать и пяти минут. В 1935 г., в возрасте семидесяти лет, он спросил премьер-министра, считает ли тот необходимым и далее ему носить корону. Макдональд ответил, что не видит в этом необходимости. Случилось, однако, так, что королю больше не довелось открывать сессию парламента. В тот год церемония, которой он так страшился, была отменена в связи со смертью принцессы Виктории, а через несколько недель корону положили ему на гроб.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ. КОНСТИТУЦИОННЫЙ МОНАРХ.

Красные кожаные портфели. — Палата лордов против палаты общин. — Торжественный прием в Дели. — Ирландский гомруль. — Перевооружение флота. — Кайзер.

«Мои министры приходят и уходят, — сказал как-то король одному из друзей, — а я всегда остаюсь на месте». Бальфур, вызванный в Осборн, где при смерти лежала королева Виктория, был потрясен бесконечным потоком депеш, которые требовали ее внимания; а ведь он с 1885 г. почти беспрерывно занимал высокие посты. Ее внук в не меньшей степени был таким же пожизненным заключенным. Даже в Сандрингеме, свободный от церемониальных обязанностей, он вынужден был ежедневно проводить три или четыре часа за чтением государственных бумаг. В последний год царствования врачи предписали ему готовиться к серебряному юбилею, отправившись в короткий отпуск на море. Тем не менее сэр Сэмюэль Хор обнаружил, что король каждое утро работает с 8 ч. до 9 ч. 30 мин. и лишь после этого присоединяется за завтраком к королеве. Какая же притягательная сила заключалась в этих потрепанных красных чемоданчиках![54]

В отсутствие официально оформленной и опубликованной конституции полномочия короля теоретически были неограниченными. Бейджхот заявлял: монарх вправе без согласия парламента объявить войну Франции, чтобы завоевать Бретань, и заключить мир, пожертвовав Корнуоллом; сделать всех в королевстве пэрами, а каждую деревню университетом; распустить армию и флот, уволить государственных служащих и помиловать всех преступников.

Те льстивые выражения, в которых было принято — и принято сейчас — обращаться к суверену, также своего рода дань подобным фантазиям. Уинстон Черчилль, который как министр мог быть весьма несговорчивым, сменив министерство внутренних дел на Адмиралтейство, в октябре 1911 г. писал королю:

«Те чрезвычайно любезные слова, сказанные Вашим Величеством вчера в мой адрес, навсегда будут запечатлены в моем сердце с глубоким чувством благодарности и признательности. Для меня было высокой честью находиться столь близко к Вашему Величеству во время волнующих и незабываемых событий первого года Вашего счастливого и блистательно начавшегося царствования».

Но даже этот перл кажется едва ли не грубостью в сравнении с тем, что написал один из королевских приближенных:

«Лорд Эшер смиренно свидетельствует свое уважение Вашему Величеству и с величайшим почтением умоляет решить вопрос о том, будет ли „Избранная переписка королевы Виктории“ издана в трех или четырех томах…

Виконт Эшер надеется, что Ваше Величество простит его за то, что он рискнул высказать подобные замечания…

Виконт Эшер смиренно просит разрешения пожелать Вашему Величеству счастья и процветания в Новом году…».

Профессор Гарольд Ласки позднее весьма удивится, как человек со способностями Эшера смог почти сорок лет прожить в коленопреклоненном состоянии.

Эти живописные остатки абсолютизма скрывают за собой настоящую конституционную революцию. За последние три сотни лет королевская власть превратилась в абстракцию, именуемую короной; сменяющие друг друга, правительства хотя и действуют от имени короля, однако зависят только от результатов парламентских выборов. Чарлз Мастерман, министр в кабинете Асквита, шутливо писал о резком контрасте между архитектурой здания палаты общин и ее наиболее радикальными депутатами:

«Везде глаз встречает роскошную отделку стен и те строгие линии, которые так обожали Тюдоры. Что мы видим сейчас — так это господина Кейра Нарди в обстановке времен Генриха VIII; такое прекрасное и весьма характерное противоречие придает новой демократии чрезвычайно пикантный оттенок. Здесь, в цитадели чистейшего монархизма… ожидаешь встретить королеву Елизавету, а вместо этого наталкиваешься — подумать только! — на Джона Бернса».

Бейджхот сформулировал свою мысль более лаконично: «Под монархическими одеждами скрывается республика».

Как ни парадоксально, подобная эрозия королевской власти объяснялась верой в тот постулат, что «король не может сделать ничего плохого»; можно подумать, что это своеобразная индульгенция. На самом деле смысл здесь совершенно другой: король непогрешим только потому, что его действия ему неподконтрольны; в качестве главы государства он практически не может выполнять никаких конституционных функций, за исключением тех, что ему посоветуют его министры, которые и несут за это ответственность. Король не может сделать ничего плохого, а вот его министры могут.

Становясь все более бессильным, институт монархии тем не менее остается важным инструментом правительства. Без королевского одобрения не может быть созван парламент, а его постановления не могут принять силу закона; не могут взиматься налоги; не может быть назначен ни один министр, судья, магистрат, епископ, посол или офицер вооруженных сил; недействительно ни одно награждение, помилование или повышение по государственной службе.

Таким образом, в теории суверен может просто застопорить правительственную машину, полностью отвергнув помощь министров. На практике, однако, о таких действиях он даже не помышляет, за исключением тех случаев, когда речь идет о мире и безопасности королевства.

Если, к примеру, правительство попытается увековечить свое пребывание у власти, суверен вправе вернуть из летаргии свои полномочия; угрожая уволить в отставку взбунтовавшихся министров, он может заставить их или прекратить посягательства на конституцию, или же искать поддержку у избирателей. В менее серьезных случаях суверен должен действовать с большей осторожностью, поскольку, если его непокорные советники пойдут на выборы под лозунгом «монарх против народа» и выиграют их, под вопросом уже окажется судьба самой монархии.

Итак, у конституционного монарха много обязанностей, но мало возможностей проявить инициативу. Его роль, однако, нельзя назвать донельзя скучной и бездейственной. В отношениях с министрами он может претендовать на три прерогативы: право на консультацию с ним, право одобрять и право предупреждать. Все это дает возможность решительно настроенному монарху влиять на правительственную политику, не меняя, однако, ее общего курса; сдерживать, но не препятствовать. Такое влияние наиболее эффективно в том случае, если используется не слишком часто. Постоянная напряженность в отношениях, надоедливые придирки по тому или иному поводу вызывают только вежливое пренебрежение. Честолюбивый суверен, кроме того, не должен быть менее информированным, чем его министры. Просвещенный совет Бейджхота звучал так: «Характерным преимуществом конституционного короля является его несменяемость, что дает ему возможность непрерывно получать информацию о достаточно сложных взаимоотношениях и процессах, но это всего лишь возможность, которую еще нужно реализовать. В политике нет легких путей, связанные с ней детали многочисленны, неприятны, запутанны и разнообразны. Дискутируя на равных со своими министрами, король должен работать не меньше, чем они; он должен быть таким же деловым человеком».

В этом отношении королева Виктория дала хороший пример всем последующим монархам. Ее отличало такое колоссальное трудолюбие, что временами это приводило министров в смятение. В 1846 г. сэр Роберт Пиль предупреждал Гладстона, который как раз собирался стать министром: «С королевой ведется большая переписка, письма поступают по нескольку раз на день, и все это должно быть написано мною собственноручно и тщательно исполнено; вся переписка с пэрами, членами парламента и другими влиятельными лицами также ведется мною собственноручно; кроме того, приходится по семь-восемь часов в день просиживать в палате общин, выслушивая всякую чепуху».

Почти полвека спустя крик души лорда Солсбери звучал примерно так же: «Мне вполне хватило бы двух должностей, фактически же я исполняю четыре, занимаясь делами кабинета, Форин оффис, королевы и Рандольфа Черчилля, причем нагрузка возрастает именно в указанном мною порядке».

К военным и морским делам королева проявляла особый интерес. После окончания Крымской войны во время мирных переговоров с Россией каждый проект договора и каждую депешу приходилось обсуждать с ней строчка за строчкой. Ни одно повышение по службе, ни одно новое назначение или награждение любого офицера в звании выше полковника не могло быть опубликовано без пространного письменного пояснения, написанного собственной рукой соответствующего министра. В 1881 г. она отказывалась одобрить подготовленную кабинетом Гладстона тронную речь до тех пор, пока речь не была исправлена в соответствии с ее пожеланиями. Дизраэли с его лукавой безответственностью поспешил еще больше укрепить ее решимость письмом, которое начиналось так: «Мадам и горячо любимый суверен!.. Принцип, заключающийся в том, что речь суверена — всего лишь речь министров, не известен британской конституции. Это не более чем парламентская болтовня». С тем же надменным пренебрежением к сложившимся прецедентам королева потребовала для себя право решающего голоса в вопросе о назначении духовных лиц.

Король Эдуард с таким же вниманием относился к традиционным правам монарха, однако он не обладал влиянием своей матери. Одной из причин этого было увеличение масштабов и ускорение темпов прохождения правительственных дел, что заставляло министров сопротивляться слишком активному вмешательству в политику. Другой причиной, как считалось, была неопытность короля в подобных вопросах. Долгие годы пребывая в статусе наследника трона, он был лишен каких-либо государственных обязанностей и потому не мог, взойдя на престол, претендовать на уважение со стороны министров. Бальфур пунктуально посылал ему решения кабинета, однако отказывался информировать о предшествовавших им дискуссиях. Его преемник на посту премьер-министра либерал Кэмпбелл-Баннерман вообще информировал короля с оскорбительной небрежностью.

Восхождение на трон Георга V, казалось, предвещало еще большее размывание королевских прерогатив. Можно было предположить, что, не располагая ни любезной самоуверенностью своего отца, ни политическими знаниями, новый король не сможет разговаривать на равных с министрами-радикалами. Однако в деле защиты своих прав он проявил неожиданное упорство. Еще в то время, когда он был принцем Уэльским, король Эдуард побуждал его читать правительственные бумаги и телеграммы Форин оффис, наблюдать за дебатами в обеих палатах парламента, обсуждать текущие события с политиками и государственными чиновниками. «Я не считаю себя умным, — говорил он, — но если бы я не позаимствовал хотя бы кое-что у тех умников, с которыми встречался, то наверняка был бы полным идиотом».

Современники часто недооценивали короля из-за его нервной словоохотливости, когда их монаршие уста извергали потоки не всегда точно подобранных слов. Один из губернаторов колонии рассказывает о состоявшейся в Букингемском дворце аудиенции,[55] которая проходила в буквальном соответствии этому слову: «Я слушал, а король все время говорил». Однажды летом Асквит написал Черчиллю: «Как я понимаю, на следующей неделе Ваша очередь ехать в Балморал, так что хочу Вас по-дружески предупредить: ум у него довольно прямолинейный, а речь чрезвычайно плавная и многословная».

Когда Морли стал ворчать по поводу этой королевской привычки, верный Линкольншир принялся защищать монарха, проводя параллели с Ньюмаркетом: «Я указал ему на то, что всемогущий Бог старается у всех выравнять шансы и никого не отправляет в жизненную скачку с весом в 6 стоунов 10 фунтов». Здесь он несколько ошибся. Всякий, кто имел дело с королем, вскоре понимал, что, несмотря на склонность к созерцанию, он прекрасно владеет текущей обстановкой.

Непосредственное окружение короля неплохо помогало ему справляться с тяготами своего «ответственного и довольно одинокого положения». Вскоре после вступления на трон он поручил исполнять обязанности своих личных секретарей одновременно лорду Кноллису и лорду Стамфордхэму. Кноллис происходил из старинной семьи придворных, восходящей к сэру Фрэнсису Кноллису, казначею двора королевы Елизаветы I. Сам он работал у своего отца сэра Уильяма Кноллиса, когда тот был казначеем двора Эдуарда VII, в то время еще принца Уэльского. В 1870 г. он стал личным секретарем принца и оставался с ним до самой его смерти, то есть в течение сорока лет. Все дети короля Эдуарда с младенчества любили «фукса», а Георг V часто называл его «мой самый старинный друг». Кноллис обладал всеми необходимыми для личного секретаря качествами, кроме уважения к орденам и наградам, которые, правда, получал в изобилии, но предпочитал презирать. Весьма компанейский, в молодости даже подозревавшийся в распутстве, он в отличие от всегда сдержанного Стамфордхэма обладал весьма своеобразным чувством юмора. Подготавливая визит короля Эдуарда в Ментмор, к лорду Розбери, Кноллис сообщил гостеприимному хозяину: «Ему понравилось бы мозельское или шампанское. Я же лично предпочел бы и то, и другое!».

За его внешним добродушием скрывался, однако, твердый характер. Два личных секретаря, которые могли похвастаться в общей сложности семьюдесятью годами, проведенными на королевской службе, не собирались без боя уступать прерогатив своего хозяина. Немногие из министров избежали их укоряющих писем. Временами это было оправданно — например, в тех случаях, когда о намерениях правительства король узнавал из газет. Вот такого рода скорбный упрек в письме Кноллиса к Асквиту (ноябрь 1911 г.):

«Будучи уверен, что Вы никогда не стали бы относиться к нему иначе, как с крайним вниманием и учтивостью, он, однако, все еще не может удержаться от удивления из-за того, что Вы в понедельник ни словом не упомянули о билле о всеобщем избирательном праве для мужчин, хотя имели для этого прекрасную возможность… Король совершенно убежден, что он должен быть официально информирован обо всех имеющихся предложениях, а не узнавать о них через прессу».

Другие послания из Букингемского дворца по содержанию были весьма незначимы. Тому или иному министру могли выговаривать за «неправильную» шляпу или случайную фразу в какой-нибудь не слишком важной речи или письме. Все это постоянно держало правительство в боевой готовности, правда, ценой бессмысленной траты времени и сил.

Самый необычный конфликт, случившийся в начале царствования, связан с фигурой Уинстона Черчилля. К тому времени уже много лет существовал обычай, предписывавший премьер-министру или члену кабинета каждый вечер писать письмо королю, сообщая о ходе парламентских слушаний за последние двадцать четыре часа. Поскольку цель этих посланий — не столько продублировать, сколько дополнить дословную запись выступлений, публикуемую в официальном парламентском вестнике, в них, естественно, всегда отражалась личность автора, а Уинстон Черчилль был не из тех, кто скрывает свои взгляды. 10 февраля 1911 г. он направил королю отчет о проходивших в палате общин дебатах относительно мер по сокращению безработицы. Этот отчет включал в себя следующий пассаж: «Что же касается разного рода бродяг и прожигателей жизни, то их следует направлять в исправительно-трудовые колонии, дабы они в течение длительного срока исполняли там свой долг перед государством… Нельзя, однако, забывать о том, что лодыри и прожигатели жизни существуют как на вершине, так и у подножия социальной лестницы».

Кноллису тотчас же велели выразить протест премьер-министру. В своем письме он писал:

«Король считает, что взгляды г-на Черчилля, изложенные в приложении, можно отнести к крайне социалистическим. То, что он предлагает, в свое время было испробовано во Франции и закончилось полным провалом. В 1849 г. Луи Блан устроил подобные мастерские в Париже, и все мы знаем, каков был результат: они, по существу, стали предтечей уличных боев в июне того же года, когда погибли тысячи и тысячи людей.

Е.В. также считает излишним то, что в написанном Черчиллем отчете вставлена фраза о лодырях и прожигателях жизни как на верху, так и у подножия социальной лестницы».

Черчилль гневно реагировал на это проявление монаршего неудовольствия. Он отрицал, что его взгляды можно считать социалистическими, или хотя бы принять за таковые, и в почтительных выражениях, отдающих, однако, насмешкой, предлагал королю найти более покладистого корреспондента:

«После того что случилось, господин Черчилль будет в дальнейшем при написании этих писем испытывать серьезные затруднения, опасаясь, что по недосмотру или из-за усталости от его внимания ускользнут некие фразы или выражения, могущие произвести неблагоприятное впечатление на Ваше Величество. Поэтому он действительно хотел бы, чтобы Ваше Величество дало распоряжение, чтобы данная обязанность была возложена на какого-нибудь другого министра, который смог бы писать свои письма в полной уверенности в любезной и снисходительной благосклонности Вашего Величества, которое, как с глубоким сожалением полагает г-н Черчилль, он ныне утратил».

Этот дерзкий ответ вызвал у Кноллиса раздражение. «Не думаю, что тон письма достаточно выдержан, — заметил он, — и что суть дела изложена в нем правильно». По его словам, король предпочел бы, чтобы министр внутренних дел опустил свое замечание о бродягах и прожигателях жизни, тем более «совершенно очевидно, что в одном случае издержки ложатся на государство, а в другом — нет». Свое письмо Кноллис, однако, заканчивает на примирительной ноте: «Король дал мне указание добавить, что Ваши письма всегда интересны и поучительны и что ему было бы жаль лишиться их в будущем». После дальнейшего обмена посланиями, общий объем которых составил несколько тысяч слов, немного успокоившийся Черчилль согласился и далее исполнять эту свою обязанность.

Будь король хоть немного поопытнее, он, вероятно, не стал бы ругать своего министра внутренних дел за то, что тот высказал личное мнение, не совпадающее с правительственной политикой; а если бы он был поувереннее в себе, то наверняка отказался бы защищать от Черчилля светских прожигателей жизни. Получилось, однако, так, что наиболее приверженный конституции и трудолюбивый из монархов ассоциировал себя с консервативными предрассудками и аристократическими излишествами. В противоположность этому его мудрая бабушка в 1868 г. писала:

«Опасность заключается не в той власти, что могут получить низшие слои, которые с каждым днем становятся все более образованными и толковыми и которые заслуженно взбираются на самый верх благодаря собственным заслугам, труду и хорошему поведению, но в поведении высших классов и аристократии».

Ошибка короля была, однако, спровоцирована не столько суждениями Черчилля, сколько его своеобразным характером. Всего за несколько дней до этого король написал министру внутренних дел письмо, в котором благодарил за искусство, проявленное им в деле Майлиуса, но все же его по-прежнему настораживали чересчур кипучая натура Черчилля и присущий тому политический оппортунизм. «Во власти он остается едва ли не большим грубияном, чем был в оппозиции» — таков был приговор короля Эдуарда, с которым полностью соглашался его сын. Кноллису же явно изменило чувство меры, когда он стал потакать желанию хозяина сделать выговор Черчиллю; упоминание о мастерских Луи Блана вряд ли исходило от короля, поскольку тот обладал весьма скудными познаниями в истории Франции. Пустяковый в общем-то эпизод все же заставляет сомневаться в политической беспристрастности монарха и благоразумии его личных секретарей. Во время продолжительного конституционного кризиса 1910–1911 гг. королю не стоило навлекать на себя подобные подозрения.

Омрачившая первый год царствования Георга V открытая вражда между палатой лордов и палатой общин имела почти столетнюю предысторию. Палата лордов, формировавшаяся по наследственному принципу, снова и снова использовала свои права, внося поправки или даже отвергая законы, принятые палатой общин, создававшейся на выборной основе. Консервативным правительствам бояться было нечего — при проведении своей политики они всегда могли полагаться на консервативное большинство пэров. В противоположность этому либералы постоянно находились под угрозой вето; занимая правительственные посты по воле народа, они реально управляли только с согласия нескольких сотен землевладельцев-тори.

В палате лордов позиции тори еще больше укрепились в результате массового дезертирства пэров-либералов. Не в силах примириться с предлагаемым Гладстоном гомрулем для Ирландии и прочими радикальными мерами, либералы-юнионисты стали, по существу, консерваторами. В 1893 г. новый альянс подготовил провал голосования по гомрулю в палате лордов 419 голосами против 41.

Расколотая и ослабленная, либеральная партия могла лишь возмущаться подобным надругательством над парламентской демократией. На всеобщих выборах 1906 г. она, однако, вернулась к власти, получив едва ли не самое прочное большинство за всю историю палаты общин: 377 либералов, 83 ирландских националиста и 53 лейбориста. В сумме это составляло 513 голосов — против 132 консерваторов и 23 либерал-юнионистов. Посмеет ли палата лордов и дальше использовать свое консервативное большинство, бросая, таким образом, вызов столь вескому вердикту избирателей? Ответ на этот вопрос дал не кто иной, как Артур Бальфур, который не просто проиграл выборы, но и лишился места в парламенте. Этот мастер двусмысленности на сей раз высказался с абсолютной прямотой, заявив, что «великая юнионистская партия, независимо от того, находится она у власти или же в оппозиции, должна по-прежнему определять судьбы этой великой страны».

Новому правительству Кэмпбелла-Баннермана, выдвинувшему амбициозную программу социальных реформ, в борьбе с враждебно настроенной палатой лордов удалось добиться немногого. Некоторые законопроекты возвращались в палату общин выхолощенными до неузнаваемости: среди них был закон об образовании 1906 г., запрещавший финансирование из местных бюджетов религиозного образования в церковных школах. Другие же отвергались целиком, как, например, закон о лицензировании 1908 г., предлагавший ограничить число питейных заведений и дать скудную компенсацию пострадавшим владельцам. Ллойд Джордж говорил от имени всех разочарованных либералов, когда заявлял, что палата лордов, вместо того чтобы быть сторожевым псом конституции, на деле является преданным пуделем господина Бальфура: «Она приносит ему дичь. Она лает по его команде. Она кусает любого, на кого он укажет». Подобные высказывания члена кабинета министров не слишком понравились королю Эдуарду, но, как он сказал своему сыну, «из свиного уха не сошьешь шелкового кошелька».

Однако лишь в 1909 г., через год после того, как Асквит сменил Кэмпбелла-Баннермана на посту премьер-министра, конфликт между палатами перерос в настоящий кризис. Хотя бюджет, представленный Ллойд Джорджем, новым канцлером Казначейства, в основном был нацелен на получение дополнительных доходов, что позволяло повысить пенсии по старости и перевооружить флот, но он также грел душу либералам введением целой серии новых налогов на богатых. Кроме дополнительного налога в 2,5 % на основные суммы, размер доходов от которых достигает 5 тыс. фунтов, или суммы, превышающие 3 тыс. фунтов, вводились четыре отдельных налога на землю: на повышение рентной стоимости земли; на необрабатываемую землю; на аренду земли; на право разработки недр.

Консерваторы были полны решимости оспаривать эти предложения по пунктам. Лишь к ноябрю 1909 г., после 544 голосований и нескольких ночных заседаний, правительство сумело провести через палату общин закон о бюджете. После этого законопроект был направлен в палату лордов для формального одобрения — с XVII в. верхняя палата еще ни разу не отказывалась принять бюджет. На сей раз пэры с ходу его отвергли 350 голосами против 75. Нельзя сказать, что они действовали исключительно из эгоистических побуждений; радикальный по своей направленности бюджет на самом деле был достаточно умеренным.

Больше всего лордов возмутило беспрецедентное использование финансового законодательства как орудия классовой мести. Они могли также апеллировать и к высшим конституционным принципам, поскольку лорд-канцлер в нарушение общепринятого порядка включил в проект бюджета никак не связанное с ним положение об обязательной регистрации земли. Лорд Солсбери, сын консервативного премьер-министра и сам бескомпромиссный политик, во время дебатов по бюджету заявил, что подобная хитрость позволит правительству изменить любое прежнее законодательство, просто-напросто включив соответствующее положение в финансовый билль; таким образом, на практике парламент станет однопалатным.

Поскольку без денег государство функционировать не может, отклонение бюджета привело к новым всеобщим выборам. Борьба развернулась не только из-за того, должна ли палата общин сохранить абсолютный контроль над национальным бюджетом, но и по более широкой проблеме — в какой мере палата лордов может изменять или отклонять законы, принятые избираемой палатой. Обе крупнейшие партии привычно заявляли, что действуют в интересах народа; при этом одна из них апеллировала к авторитету избирательной урны, отражающему полученное в 1906 г. подавляющее большинство, другая — к роли верхней палаты, призванной обуздать демократическую тиранию.

Результаты голосования, состоявшегося в январе 1910 г., не удовлетворили ни ту, ни другую партию. Консерваторы вернули себе 100 мест, однако либералы при поддержке лейбористов и ирландских националистов все же сохранили парламентское большинство, достаточное для того, чтобы убедить пэров принять ранее отвергнутый бюджет. Палата лордов одобрила его без голосования.

Тем временем в палате общин Асквит вынес на обсуждение три резолюции, которые, будучи включены в парламентский акт, навсегда ограничили бы полномочия верхней палаты. Во-первых, лорды не могли бы изменять или отклонять закон о бюджете — каждый подобный случай должен был получить одобрение спикера палаты общин в соответствии с определенными строгими правилами. Во-вторых, лорды не могли откладывать принятие всех остальных законов более чем на два года и один месяц. В-третьих, как в противовес усиливающейся власти палаты общин, срок полномочий парламента сокращался с семи до пяти лет.

Свою программу премьер-министр проводил в жизнь с достаточной осторожностью. Выиграв всеобщие выборы, он обеспечил одобрение бюджета, однако потерю 100 депутатских мест, перешедших от либералов к юнионистам, вряд ли можно было назвать мандатом на проведение радикальных конституционных реформ. Он предвидел, что преодоление вето верхней палаты потребует еще одних всеобщих выборов, не говоря уже о согласии самой намеченной жертвы; если лорды все же не подчинятся, ему придется просить короля дать звание пэра значительному числу либералов, дабы таким образом ликвидировать консервативное большинство. Он также предвидел, что король сочтет подобный шаг оскорблением его достоинства и злоупотреблением королевскими прерогативами, а за пределами Вестминстера такая невиданная прежде пантомима вызовет мало энтузиазма.

И в то же время Асквит оставался заложником хотя и уменьшившегося большинства в палате общин — без поддержки лейбористов и ирландских националистов депутаты-либералы не могли противостоять юнионистской оппозиции. Каждый из этих ненадежных союзников требовал свою цену: устранение права вето, которым обладала палата лордов. Лейбористы вообще отвергали палату лордов и всю ее работу; ирландские националисты во главе с Джоном Редмондом видели в этом вето единственное препятствие на пути к введению гомруля. Всю весну 1910 г. премьер-министр занимался тем, что балансировал между нетерпеливыми союзниками и настороженным сувереном. Внезапная смерть короля Эдуарда VII оставила проблему нерешенной. Таким образом, Георг V с самого начала своего царствования оказался в эпицентре конституционного кризиса, наложившего отпечаток на всю его дальнейшую жизнь.

«Я дал аудиенцию премьер-министру, — записал король в дневнике 18 мая 1910 г. — Мы долго беседовали. Он сказал, что для предотвращения всеобщих выборов будет стремиться к некоторому взаимопониманию с оппозицией и не станет обращать внимание на то, что скажет Редмонд». Асквит не оставлял намерений ограничить полномочия палаты лордов и при возможности убедить короля присвоить звание пэра достаточному количеству либералов. Однако, принимая во внимание неопытность монарха и только что постигшее его горе, Асквит хотел сначала попытаться разрешить эту проблему в приватных беседах с оппозиционерами. Бальфур охотно согласился с этим деликатным планом.

У премьер-министра были и свои причины искать соглашения с оппозицией: это дало бы возможность избежать новых всеобщих выборов и позволило бы правительству возобновить свою программу законодательной деятельности. Тем не менее от намеченных переговоров — независимо от их исхода — больше всех выигрывал именно король, поскольку это давало ему желанную передышку в дни замешательства и скорби. Его благодарность, однако, ничем себя не проявила. Всего лишь через десять дней после аудиенции 18 мая, которая несколько успокоила ситуацию, он предложил премьер-министру не выносить на его рассмотрение ежегодные рекомендации по назначению в день рождения монарха новых пэров, «так как в том переходном состоянии, в котором находится палата лордов, мне не хотелось бы их одобрять». Когда Асквит стал протестовать против подобного нарушения традиции, Кноллис прислал ему не слишком любезный ответ. «Король, — писал он, — с неохотой согласился, надеясь, что ему будет направлен лишь ограниченный список тщательно отобранных имен». Таким образом, он намекал, что со стороны Асквита было бы нелогично использовать верхнюю палату как политический инструмент, одновременно стараясь ослабить ее роль. Это была ненужная «шпилька» в адрес премьер-министра, который только что проявил по отношению к королю крайнюю предупредительность.

Асквит и Бальфур, каждый в сопровождении трех оруженосцев, начали переговоры относительно конституции 17 июня 1910 г. На следующий день премьер-министр получил от Кноллиса одно из самых конструктивных посланий: «Король надеется, что на конференции может быть поставлен вопрос о пожизненном звании пэра. Он решительно высказывается в пользу этого института, как, наверно, и большинство разумных людей». Это пророческое предложение было реализовано лишь полвека спустя. Начавшиеся во вполне доброжелательной атмосфере дискуссии вскоре осложнились серьезными политическими разногласиями. Призывы Ллойд Джорджа к созданию коалиционного правительства нашли благоприятный отклик у самого Бальфура, но не у его партии. К ноябрю стало ясно, что конференция потерпела крах, натолкнувшись на неприемлемое предложение консерваторов любой билль об ирландском гомруле, дважды отвергнутый палатой лордов, выносить на общенациональный референдум.

Провал переговоров вернул как премьер-министра, так и короля к реалиям политической жизни. После бесплодной полугодовой отсрочки беспокойные союзники Асквита потребовали возмездия для палаты лордов и быстрого продвижения ирландского гомруля. Премьер-министр больше не мог откладывать свое обращение к стране по решающему вопросу о вето. Тем не менее без готовности короля сотнями обращать либералов в пэры капитуляция палаты лордов была совершенно невозможна. Этой дилеммой были омрачены последние месяцы жизни короля Эдуарда; теперь вся тяжесть решения легла на плечи его сына.

11 ноября 1910 г. премьер-министр отправился в Сандрингем, в Йоркский коттедж. Король с облегчением узнал о той чисто формальной роли, которую отводит ему Асквит: от него всего-навсего требовалось согласие на роспуск парламента — необходимый шаг на пути ко всеобщим выборам. В тот день король записал в дневнике: «В 18 ч. 30 мин. прибыл премьер-министр. Имел с ним две долгие беседы. Он сообщил, что конференция провалилась, и предложил провести всеобщие выборы еще до Рождества. Никаких гарантий он у меня не просил». Сэр Артур Бигге — лордом Стамфордхэмом он стал лишь на следующий год — также сделал запись о беседе с Асквитом: «Он ничего не просил у короля: никаких обещаний, никаких гарантий на время работы этого парламента».

Отмеченная курсивом радость была недолгой. Три дня спустя Кноллиса пригласили на Даунинг-стрит, 10, где он узнал, что премьер-министр, очевидно, передумал. «Сейчас он выступает за то, — писал королю Кноллис, — чтобы Вы тотчас же дали ему гарантии для следующего парламента». Эту внезапную перемену Асквит оправдывал тем, что целью его визита в Сандрингем являлось не представление каких-то конкретных предложений, а обзор новой ситуации, сложившейся в связи с провалом конференции. Видимо, из-за врожденной деликатности он просто забыл предупредить короля, что на сей раз лишь в общих чертах напомнил ему о конституционной роли монарха и что неприятное предложение еще будет ему сделано. Более вероятным выглядит предположение, что в период между аудиенцией в Сандрингеме и встречей с Кноллисом, состоявшейся три дня спустя, Асквит подвергся сильному давлению со стороны своих более радикальных коллег.

Шокированный таким резким поворотом, король дал распоряжение Бигге, остававшемуся с ним в Сандрингеме, отправить на Даунинг-стрит следующую телеграмму: «Его Величество сожалеет, что не сможет дать никаких предварительных гарантий, и напоминает господину Асквиту о его обещании не требовать никаких гарантий в течение срока полномочий нынешнего парламента».

Телеграмму Бигге еще не доставили на Даунинг-стрит, а премьер-министр и его коллеги уже подготовили записку, не оставившую у короля никаких сомнений в отношении их намерений:

«Кабинет весьма тщательно рассмотрел создавшуюся в результате провала конференции ситуацию в свете политической декларации, сделанной от его имени премьер-министром в палате общин 14 апреля 1910 г., и считает своей обязанностью рекомендовать Его Величеству следующее:

Немедленный роспуск парламента, как только будет покончено с самыми необходимыми разделами бюджета, законом о пенсиях по старости для бедняков и еще одним или двумя вопросами…

Министры Его Величества не могут, однако, взять на себя ответственность и советовать распустить парламент до тех пор, пока не поймут, что, если политику правительства одобрит адекватное большинство в новой палате общин, Его Величество будет готов использовать свои конституционные права (возможно, включая прерогативу назначения новых пэров), чтобы, при необходимости, гарантировать подобное решение страны.

Министры Его Величества полностью понимают необходимость не связывать имя короля с партийными и избирательными противоречиями. Выполняя свой долг, они принимают на себя полную и исключительную ответственность за ту политику, которая будет проводиться до выборов.

Его Величество, несомненно, согласится с тем, что в интересах государства было бы нежелательно, чтобы любое сообщение о намерениях короны стало достоянием публики до тех пор и в том случае, пока в этом не возникнет действительная необходимость».

Король отнесся к этому документу с тревогой и подозрением, поскольку от него, казалось, требовали вещей, неизвестных британской конституции. В феврале 1910 г., когда еще царствовал король Эдуард VII, Асквит провозгласил в палате общин куда более ортодоксальную доктрину: «Заранее просить карт-бланш на неограниченную реализацию королевских прерогатив с целью обеспечить выполнение мер, не обсуждавшихся и не одобренных палатой общин, — требование, которое, по моему мнению, не должен выдвигать ни один приверженный конституции государственный деятель, и это уступка, которую нельзя ожидать от суверена».

За прошедшие девять месяцев не произошло, однако, ничего такого, что могло бы оправдать отказ премьер-министра от этого принципа. Билль, призванный отнять у лордов право вето, прошел в палате общин лишь достаточно формальное первое чтение; верхняя палата не имела еще возможности даже его оценить, не говоря уже о том, чтобы отвергнуть. Единственный новый фактор носил сугубо политический, а не конституционный характер. В апреле, во время парламентских дебатов по поводу вето, Асквит дал неосторожное обещание, дабы удовлетворить как радикальную оппозицию в его собственной партии, так и союзников — ирландцев и социалистов. Настаивая на проведении вторых всеобщих выборов до вступления в силу парламентского билля, он заявил: «Мы ни в коем случае не станем рекомендовать роспуск парламента — за исключением того, когда необходимо гарантировать воплощение в законе воли народа, выраженной на выборах».

Таким образом, ради того, чтобы Асквит мог сдержать свое опрометчивое обещание, король должен был при нечетко определенных обстоятельствах дать звание пэра неограниченному количеству либералов. Меморандум кабинета от 15 ноября звучал весьма двусмысленно. Что подразумевалось под «политикой правительства» — сам парламентский билль или общие принципы, на которых он основывался? Сколько мест составляет «адекватное большинство»? Что имеется в виду под «действительной необходимостью»? Будет ли король по-прежнему связан обещанием, если в парламентский билль внесут какие-то поправки? Трудно понять, каким образом авторы столь загадочного документа смогли заработать — как в палате общин, так и в адвокатуре — репутацию ясно мыслящих людей.

Само по себе правительственное требование назначить новых пэров отнюдь не было беспрецедентным. Когда в 1832 г. палата лордов отказалась принять закон об изменении парламентского представительства («Акт о реформе»), королю Вильгельму IV пришлось обеспечить соответствующее большинство. Король Эдуард VII также был готов назначить достаточное число новых пэров, но лишь после того, как вторые парламентские выборы создадут соответствующее общественное мнение. Чего он не собирался делать — так это давать какие-то гарантии, что и подтвердил Асквит в своей речи в феврале 1910 г. Теперь же кабинет настаивал на том, чтобы его сын, еще до вторых всеобщих выборов, обещал назначить новых пэров. Королю Георгу V, похоже, не доверяли.

Главная причина, по которой Асквиту понадобилось такое заверение, заключалась в том, чтобы в случае необходимости подтвердить свое апрельское обещание, данное палате общин. Однако он и его коллеги, видно, сомневались, можно ли полагаться на короля, который в бытность принцем Уэльским едва скрывал свое отрицательное отношение к либералам и либерализму. После встречи в доме лорда Лондондерри Эдмунд Гессе характеризовал принца как «переростка-школьника, громогласного и глупого, который не упускает ни единой возможности оскорбить правительство». В официальных кругах принц во всеуслышание пренебрежительно отзывался не только о Ллойд Джордже и Черчилле, но даже и об Асквите. Менсдорф регулярно сообщал в Вену о его консервативных взглядах. А перед первыми всеобщими выборами 1910 г. принц не скрывал свой ужас перед новой победой либералов.

Однако с момента восхождения на трон король старался демонстрировать традиционную беспристрастность суверена. В этом его поддерживали два опытных личных секретаря, Кноллис и Бигге. Никто, однако, не предвидел, что в момент острого кризиса их мнения могут разойтись. Хотя каждый из них имел собственный доступ к королю, Кноллис поначалу обладал некоторым преимуществом. Их обязанности разделялись так, что Кноллис был ответственным за королевскую переписку со всеми правительственными учреждениями, за исключением военного министерства, которое оставалось епархией Бигге. Таким образом, Кноллис мог осуществлять общий контроль над отношениями короля с премьер-министром, что и использовал без особых колебаний. Когда тенденциозный правительственный меморандум от 15 ноября 1910 г. попал в руки короля в Сандрингеме, он сопровождался письмом Кноллиса:

«Я только что закончил беседу с П.М.[56] и Крюэ, и они показали мне правительственный меморандум, который, как мне кажется, старательно составлен в умеренных выражениях. Я совершенно уверен, что Вы можете без всякого риска и в полном соответствии с конституцией принять то, что предлагает кабинет, поэтому рискну настоятельно Вам предложить так и сделать. То, что сейчас рекомендуется, весьма далеко от любых требований предать гласности Ваше согласие насчет каких-то гарантий. Со стороны кабинета это большая уступка, сделанная исключительно для того, чтобы пойти навстречу Вашим пожеланиям и дать Вам возможность действовать совершенно сознательно.

Одобрите Вы или нет это предложение — суть дела Вам, возможно, не полностью ясна, — но в любом случае, естественно, я буду готов по Вашему требованию завтра отправиться в Сандрингем. Или же, что еще лучше, в случае Вашего несогласия было бы неплохо, если бы Вы приехали в Лондон на встречу с П.М. и Крюэ».

Не довольствуясь столь откровенным одобрением правительственного меморандума, Кноллис приложил письмо, полученное тем же утром от владельца Элибанка, ответственного за дисциплину[57] в парламентской фракции либералов. В нем есть такой пассаж:

«Уверен, Вы согласитесь, что премьер-министр в этом году столкнулся с неожиданными трудностями и что при подготовке и проведении конференции он подверг очень большому испытанию лояльность своей партии. Если в стране посчитают, что сейчас, в момент, когда мы снова оказались втянутыми в кризис, он каким-то образом уклоняется от выполнения своих обязанностей, это только сыграет на руку социалистическим и экстремистским силам. В данный момент трудящиеся классы охвачены духом недовольства, и меня особенно беспокоит, чтобы короля ничто не смогло вовлечь в водоворот наших политических противоречий».

В конце письма владелец Элибанка выразил надежду, что удастся найти какую-то возможность, чтобы определить «правильную и строго конституционную позицию короля и вместе с тем защитить премьер-министра». Однако ни письмо Кноллиса, ни письмо Мюррея не смогли убедить короля в том, что он должен согласиться с требованиями кабинета. На следующий день он решил отправиться в Лондон для дальнейших переговоров с Асквитом в Букингемском дворце, предложив Бигге подготовить соответствующий меморандум. В этот момент уже стало ясно, что его личные секретари придерживаются противоположных взглядов. «Я совершенно уверен, что Вы можете без всякого риска и в полном соответствии с конституцией принять то, что предлагает кабинет, поэтому рискну настоятельно Вам предложить так и сделать», — говорил ему Кноллис. Бигге не менее энергично советовал ему отвергнуть правительственный меморандум: «Позиция короля такова: он не может дать соответствующих гарантий. Если он так сделает, то станет приверженцем одной из партий, тем самым вложив мощное оружие в руки ирландцев и социалистов, которые, будучи уверены в устранении права вето палаты лордов, станут доказывать своим избирателям неизбежность максимального самоуправления для Ирландии и полного выполнения социалистической программы. Юнионисты же заявят, что Его Величество благоволит к либералам и ставит их (юнионистов) в неблагоприятное положение в собственных избирательных округах. Есть большие сомнения в том, будут ли конституционными подобные действия короля. В обязанности Его Величества вовсе не входит спасение премьер-министра после неосторожных слов, сказанных им 14 апреля».

Бигге также резко ответил на заявление владельца Эли-банка, что «спасение премьер-министра» входит в интересы короля: «Нужно принимать во внимание и положение короля. Его Величество прекрасно сознает, каким будет окончательное разрешение политической ситуации, если роспуск действительно произойдет и если правительство получит адекватное большинство. Но почему он должен сейчас давать какие-то обещания? Почему его нужно просить хотя бы на дюйм отклониться от строго конституционного пути? Вы отвечаете: „чтобы защитить премьер-министра“, чтобы имя короля не было вовлечено в водоворот политических противоречий и чтобы не давать в руки социалистам оружие для атаки на короля. Но пока Его Величество строго придерживается конституционных норм, он определенно должен быть безразличен к тому, что „социалисты, собираясь вместе, в яростном запале воображают немыслимые вещи“.

Повторяю — король поступит так, как следует».

Правительство, однако, не отступало. Во время встречи в Букингемском дворце, которая состоялась 16 ноября во второй половине дня, сопротивление короля было сломлено пугающими аргументами господина Асквита и лорда Крюэ, лидера палаты лордов. Этим вечером он записал в своем дневнике:

«После длительной беседы я весьма неохотно согласился заключить с кабинетом тайное соглашение о том, что, если правительство получит большинство на всеобщих выборах, я использую свою прерогативу назначать новых пэров, если меня об этом попросят. Все это мне очень не нравится, но я согласен, что это единственная альтернатива отставке кабинета, которая в данный момент была бы катастрофой.

Фрэнсис (лорд Кноллис) настойчиво советовал мне следовать этим курсом, а его советы обычно бывают весьма удачными. Могу только надеяться и молиться за то, чтобы он и на сей раз оказался прав».

Для короля это была унизительная ситуация. Вот что записал его друг лорд Дерби после разговора с королем на охоте, состоявшейся девять месяцев спустя:

«После этого король поехал в Лондон и встретился там с Асквитом и Крюэ. Когда они попросили у него гарантий, он пожаловался, что они приставили пистолет к его голове, и спросил Асквита, что будет делать тот (А), если он откажется. Ответ был таков: „Я немедленно уйду в отставку, и следующие выборы пройдут под крики „король и пэры против народа““. Тогда он обратился к Крюэ, и тот сказал, что поддерживает Асквита и что по этому вопросу у кабинета единое мнение. Далее он заявил, что они не просят у короля ничего антиконституционного. И умолял, чтобы ему дали возможность встретиться с Артуром Бальфуром и Лэнсдауном, но в этом ему было категорически отказано. Так они запугивали его в течение полутора часов, и тогда он сказал им, что даст гарантии на тот случай, если они получат большинство, и просил позволения заявить об этом публично. „Меня заставили это сделать, и я хочу, чтобы страна об этом узнала“, — заключил он. Они отказали, заявив, что обязательство было дано конфиденциально и таковым должно остаться. По сути, они его запугали; на его языке это называется „они бесчестно со мной поступили“».

Проиграв битву за короля, Бигге едва скрывал свою ярость. Желая облегчить душу, он написал язвительный меморандум о поведении своего коллеги:

«Менее чем за 48 часов мнение лорда Кноллиса полностью изменилось; до этого он был непреклонным противником каких бы то ни было гарантий, сегодня же он настоятельно советует королю пойти на тайное соглашение и говорит мне, что, настаивая на отставке и выступая против достижения каких-либо соглашений, я подвергаю короля и монархию серьезнейшей опасности. Он сказал, что посоветовал бы королю Эдуарду то же самое, что ныне советует королю Георгу, и, по его убеждению, покойный король последовал бы его совету. Эта ссылка на покойного мне кажется крайне несправедливой и даже неуместной, особенно в отношении короля, который столь высоко оценивает суждения своего отца. Но разве я не столь же настойчиво уверял, что абсолютно уверен — королева Виктория поступила бы так, как я советовал?.. Я совершенно убежден, что эта колоссальная ошибка допущена из страха, по меньшей мере сильно преувеличенного, перед грозящими короне опасностями, тогда как истинная опасность для нее заключается в позиции П.М. В состоявшемся 16-го числа разговоре для усиления этой угрозы использовали как аргумент неустойчивость тронов за рубежом!

И Его Величество сдался! А как иначе он мог поступить, если П.М., лидер палаты лордов и лорд Кноллис дружно заверяли его, что он поступает правильно и в соответствии с конституцией! Дай Бог, чтобы они оказались правы и чтобы мы не пожалели о предпринятом шаге, вскоре обнаружив, что за этим последуют новые требования, и тогда придется или идти на дальнейшие уступки или столкнуться с сопротивлением, угрожающим трону гораздо больше, чем проведение смелой, бесстрашной и открытой линии поведения в нынешнем кризисе».

Бравада Бигге шла скорее от сердца, чем от рассудка. Любой конституционный монарх рискует, отвергая министерский совет, каким бы неразумным или неприятным тот ему ни казался. Пытаясь отговорить правительство от действий по тому или иному плану, он может использовать весь свой дар убеждения, но если потерпит неудачу, то у него останется только два выхода: принять совет премьер-министра или найти нового премьер-министра, способного создать большинство в палате общин. Если бы король отверг просьбу Асквита о предварительных гарантиях, премьер-министру все равно пришлось бы уйти в отставку: не потому, что тот утратил доверие палаты общин, а потому, что лишился доверия монарха. С этого момента король оказался бы вовлеченным в такой конфликт, который не принес бы никакой пользы ни ему, ни монархии в целом.

Отставка Асквита и его коллег вынудила бы короля искать новую кандидатуру на пост премьер-министра. Единственным возможным кандидатом был Бальфур, лидер оппозиции. Если бы Бальфур отказался от этого назначения, королю необходимо было бы снова обращаться к Асквиту и, уже запятнав свою репутацию, капитулировать на тех условиях, которые предложил бы лидер либералов. В случае согласия Бальфура сформировать правительство отсутствие у него большинства в парламенте заставило бы его просить короля распустить парламент. И тогда наряду с палатой лордов одной из главных тем всеобщих выборов стало бы поведение короля. Либералы стали бы заявлять, что он заключил с пэрами нечестивый альянс против народа; консерваторы — что он защищает конституцию от революционных интриг. При любом исходе голосования король проигрывал. Победа либералов снова отдала бы его, укрощенного и беззащитного, в руки Асквита; победа консерваторов задним числом оправдала бы его сопротивление Асквиту, но при этом он — возможно, навсегда — лишался уважения и доброжелательного отношения со стороны либералов.

Таковыми представлялись опасности, о которых Бигге должен был доложить королю и от которых Кноллис его спас. Личные секретари, стараясь наилучшим образом услужить хозяину, действовали каждый в соответствии с собственным характером. Бигге, который своей всегдашней осторожностью позднее заслужил прозвище Лучше Не Надо, на сей раз действовал на редкость опрометчиво, чего больше не отмечалось в его последующей карьере. Кноллис, на протяжении сорока лет являвшийся близким другом и советником Эдуарда VII, кажется, так и не сумел убедить нового короля в своей правоте, не прибегая при этом к обману. Есть свидетельство, хотя его и нельзя назвать неопровержимым, что письмо Мюррея, призванное укрепить позицию Асквита, было написано по настоянию последнего. Еще большего порицания заслуживает нежелание Кноллиса сообщить королю о том, что в случае отставки Асквита Бальфур готов сформировать правительство или по крайней мере может за это взяться. В том же году, ровно за неделю до смерти короля Эдуарда, архиепископ Кентерберийский доктор Рэндалл Дэвидсон пытался разрешить конституционную проблему на неофициальной встрече с Кноллисом, Бальфуром и Эшером. В отчете о ней, подготовленном Кноллисом для Эдуарда, были и такие слова: «Господин Бальфур достаточно ясно дал понять, что он готов сформировать правительство, дабы избавить короля от положения, при котором тот вынужден был бы решать вопрос о назначении пэров».

Спустя семь месяцев, в ноябре 1910 г., Кноллис не стал показывать этот документ и даже упоминать о нем, таким образом, заставив короля поверить, будто альтернативы требованиям Асквита не существует. О беседе с Бальфуром в апреле 1910 г. король узнал лишь после того, как Кноллис через три года вышел в отставку. Король тогда прикрепил к отчету следующую записку:

«Вышеупомянутые письма и меморандумы оказались в моем распоряжении лишь в конце 1913 г. Если бы я знал их содержание до того, как господин Асквит 16 ноября 1910-го запросил у меня гарантии, это, несомненно, имело бы важное значение.

Георг, 7 Января 1914 Г. ».

Обнаружение этих документов было для короля вдвойне неприятно. С опозданием на три года он обнаружил, что мог, оказывается, пойти наперекор Асквиту, послав за Бальфуром, и что верный Кноллис так мало доверял своему хозяину, что скрыл от него важнейшую информацию.

Теперь, спустя тридцать лет после того, как Гарольд Николсон обнародовал эти факты, опубликовав официальную биографию Георга V, мы можем дать действиям Кноллиса более благопристойное объяснение. Недавно королевские архивы открыли доступ к меморандуму, написанному Бальфуром в октябре 1910 г., всего за месяц до конфликта между королем и Асквитом. Из него следует, что лидер оппозиции за время, прошедшее после апреля, изменил свое мнение и уже не был уверен, что сможет в случае отставки Асквита сформировать альтернативное правительство. Написанный, очевидно, по настоянию Эшера, документ содержит сделанную рукой этого любителя совать нос в чужие дела приписку о том, что он направил его Кноллису.

В своем меморандуме Бальфур заявил, что, «насколько он сейчас в курсе дела», ему не следует формировать правительство в случае отставки Асквита. На первый взгляд это означает, что он изменил первоначальное мнение. Однако как прежнее его мнение, так и последующее глубоко разнятся и по форме, и по содержанию. В апреле Бальфур дал четкий ответ на вопрос, заданный ему личным секретарем суверена; в октябре он просто позволил себе поразмышлять над данной проблемой. Октябрьский меморандум дает представление не только о сомнениях Бальфура в отношении того, должен ли он взять на себя обязанности премьера, но содержит и другие, чисто умозрительные рассуждения относительно возможности приведения к власти переходного правительства во главе с «нейтральным» опытным государственным деятелем или такого же правительства, состоящего из одних чиновников.

Вероятно, Кноллис не придал этому документу особого значения, иначе бы он использовал его через месяц, чтобы подкрепить свои утверждения, будто бы у короля нет другого выхода, кроме как подчиниться Асквиту. С другой стороны, когда Бальфур позднее жаловался, что Кноллис неверно изложил его взгляды королю, становилось непонятно, почему взбешенный личный секретарь не предъявил Бальфуру его же собственный меморандум. Возможно, он его даже не прочитал, а если и прочитал, то, вероятно, решил, что это чересчур расплывчатый документ, чтобы принимать его всерьез. Вновь обнаруженный октябрьский меморандум позволяет интерпретировать поведение Кноллиса в более благоприятном для него свете: он скрыл от короля высказанное в апреле мнение Бальфура только потому, что знал: в октябре Бальфур уже передумал. Тем не менее, для того чтобы целиком принять эту гипотезу, имеющихся доказательств все же недостаточно.

Но даже если Кноллис сознательно обманывал своего хозяина, с нынешних позиций становится ясно, что он проявил больше мудрости и осторожности, чем король или сэр Артур Бигге. Как записал в дневнике всезнающий Эшер всего через три дня после того, как король с неохотой дал Асквиту тайное согласие назначить новых пэров, «у молодого монарха есть только один благоразумный выход — строго соблюдать конституцию и следовать официальным советам своих министров». Эшер совершенно справедливо мог бы добавить: даже в том случае, если этот официальный совет беспрецедентен, неясен и призван защитить его министров от последствий неосторожных обещаний.

Эпизод с гарантиями вызвал у короля обиду, сохранившуюся на всю жизнь. В основном его возмущение вызывало не якобы имевшее место давление на конституцию — в конце концов, это был вопрос интерпретации, и такие опытные чиновники, как Кноллис и Бигге, могли иметь противоположные мнения. В гораздо большей степени короля мучило осознание того, с каким пренебрежением его шантажировали и запугивали, не доверяя ему выполнение его прямых обязанностей. Но больше всего шокировало желание Асквита сохранить свое предложение в тайне. «Я в жизни не сделал ничего такого, чего мог бы стыдиться, — говорил он Эшеру. — И я не привык что-либо скрывать». Бигге выражался более резко: «Разве это честно? Разве это по-английски? Разве это звучит не по-детски?».

Существует и более достойное объяснение того, почему Асквит настаивал на сохранении секретности. Он надеялся, если вторые выборы сохранят его правительство у власти, палата лордов сама пропустит парламентский билль, и, таким образом, можно будет избежать массового производства пэров. В этом случае обещание короля исполнено не будет, а значит, не будет и публичной полемики по поводу злоупотребления королевской прерогативой. Как писал Рой Дженкинс, биограф и апологет Асквита, «эта часть соглашения, не соответствовавшая интересам либерального кабинета, конечно, была включена туда, дабы облегчить положение короля». Другие продолжают верить, что Асквит хотел скрыть, как бесстыдно он вертел неопытным монархом, пытаясь достичь собственных политических целей.

Король простил обиду, но не забыл о ней. Двадцать один год спустя, в ноябре 1931 г., лорд Крюэ получил аудиенцию в Букингемском дворце в связи с его отставкой с поста военного министра в правительстве Макдональда. В ходе беседы король вдруг вспомнил о давних временах, сказав Крюэ, что то выкручивание рук, которое имело место в 1910 г., было «самым что ни на есть грязным делом». И заключил гневно: «Какое право имел Асквит приводить Вас с собой, чтобы меня запугивать? Помню, после разговора с ним я отошел к камину и вдруг услышал, как Асквит говорит Вам: „Я ничего не могу с ним поделать. Идите Вы“. Грязный, низкий трюк!

Жаль, что тогда я не обладал тем опытом, каким обладаю сегодня. Я должен был сказать ему: „Хорошо, Асквит. Изложите все это на бумаге, и я дам Вам ответ к 12 часам завтрашнего дня“».

Эту неприятную аудиенцию король довел до конца в свойственной ему шутливой манере, сказав напоследок, что все это был заговор между Асквитом, Крюэ и Кноллисом. Крюэ согласился, что они обращались с королем не слишком хорошо.

«Король охрип от разговоров», — отмечал Эшер 4 февраля 1911 г. Ему было из-за чего волноваться. Двумя месяцами раньше, заключив с королем тайное соглашение и получив от него согласие на роспуск парламента, Асквит апеллировал к стране, особо выделяя вопрос о праве вето, которым обладала палата лордов. На выборах либералы несколько увеличили число своих мест в парламенте до 126, что было вполне достаточно для того, чтобы вновь внести на голосование билль об ограничении полномочий верхней палаты. Сложилась ситуация, когда пэры-юнионисты, казалось, могли с достоинством отступить, однако их лидер лорд Лэнсдаун сразу же заявил королю, что он и его коллеги, вероятно, все равно будут оказывать сопротивление парламентскому биллю. Ничего не зная об обещании короля Асквиту, Лэнсдаун указывал, что массовое назначение либералов-пэров «было бы шагом, который, как я уверен, Е.В. не захочет предпринять, а его министры не захотят посоветовать».

То, что юнионисты могут проявить непреклонность, очень беспокоило короля. Он знал: если палата лордов отвергнет или выхолостит поправками законопроект о праве вето, Асквит без колебаний потребует массового присвоения либералам званий пэров. И тогда королю наверняка придется выполнить свое обещание, и не только в связи с данным словом, но и потому, что всеобщие выборы оставили его без альтернативного парламента.

Его опасения подтвердились не сразу. Парламентский билль был снова внесен в палату общин 21 февраля и к 15 мая прошел все необходимые стадии. Две недели спустя он прошел второе чтение уже в палате лордов. Однако это еще не означало капитуляции со стороны пэров-юнионистов. Они все еще могли на стадии обсуждения в комитетах своими поправками переделать билль до неузнаваемости или же полностью отвергнуть его в третьем чтении.

В этот момент, однако, было заключено своего рода перемирие — на период коронации и связанных с ней торжеств. Но даже тогда политические споры до конца не утихли. Когда Асквит передал королю представление на присвоение званий по случаю коронации, король проинструктировал Бигге ответить так:

«Он твердо считает, что при существующих обстоятельствах и до разрешения кризиса присвоение звания пэра было бы ошибкой и издевательством, особенно если учесть, что, возможно, придется назначить еще 500 пэров…

Король говорит, что он не в силах понять логику тех людей, которые при каждом удобном случае поносят палату лордов и вместе с тем явно хотят стать членами этого законодательного органа».

Выразив свой протест, король тем не менее утвердил подготовленный премьер-министром список, как и в прошлом году. Титул барона жаловался зятю Асквита, Эдварду Теннанту, виконта — отцу владельца Элибанка, маркиза — графу Крюэ. Король также даровал титул барона Бигге, ставшему лордом Стамфордхэмом, а Кноллису — титул виконта.

Через восемь дней после коронации король и королева ужинали с господином и госпожой Асквит на Даунинг-стрит, 10. Вечер включал в себя и театральные постановки: третий акт пьесы Джорджа Бернарда Шоу «Второй остров Джона Буля» и «Двенадцатифунтовый взгляд» Джеймса Барри. Однако ничто не могло отвлечь королевскую чету от повседневных забот. Пьеса Шоу была посвящена больной теме ирландских волнений, а в пьесе Барри героем являлся новоявленный рыцарь, самоуверенный и амбициозный, который настаивал на том, чтобы его жена играла роль суверена в салонных пьесах и посвящала в рыцарское звание во время репетиций в гостиной.

Битва между палатой лордов и палатой общин возобновилась в конце июня. За шесть дней пэры-юнионисты своими поправками так изменили законопроект, что полностью выхолостили его первоначальный смысл. Они даже реанимировали положение, на котором споткнулась прошлогодняя конференция: о том, что такие важные конституционные изменения, как введение гомруля, следует выносить на общенациональный референдум. Столкнувшись с таким вызовом, кабинет решил сообщить оппозиции о достигнутом с королем тайном соглашении. Если и эта мера не заставит юнионистов прекратить сопротивление, тогда следует просить короля назначить столько пэров-либералов, сколько необходимо для утверждения парламентского билля в его оригинальной форме.

Как ни странно, в течение этих восьми месяцев королевское обещание от 16 ноября 1910 г. действительно сохранялось в тайне. А ведь сэр Алджернон Уэст, личный секретарь господина Гладстона, любил говорить, что тайна перестает быть тайной, если ее знают больше трех человек. В одном только правительстве по меньшей мере двадцать человек знали о существовании договоренности между сувереном и премьер-министром. Более того, министры-либералы были печально известны своей болтливостью. Через несколько лет, когда лорда Китченера спросили, почему он так неохотно обсуждает в правительстве военные операции, тот ответил: «Потому что они всё рассказывают своим женам, за исключением Асквита, который рассказывает это чужим женам». Убеждая короля принять предложение правительства, Кноллис прекрасно знал о болтливости министров и счел необходимым добавить, что «весь кабинет (включая Ллойд Джорджа и Уинстона Черчилля) будет хранить конфиденциальное соглашение в нерушимой тайне». То, что он выделил эти две фамилии, уже не внушало особого доверия. Тем не менее Бальфур, большой любитель компаний, узнал о королевском обещании лишь в начале июля 1911 г., всего за несколько дней до того, как правительство сообщило о нем официально. Из секретов периода царствования Георга V этот сохранялся едва ли не лучше всех.

С того момента, когда обещание короля стало известно оппозиции, борьба за билль о парламенте велась уже не столько между либералами и юнионистами, сколько между фракциями в самой юнионистской партии. Правительство фактически гарантировало себе благополучный исход. Или пэры-юнионисты не станут препятствовать окончательному прохождению закона через палату лордов, или массовое назначение пэров-либералов лишит их большинства в коридорах для голосования.[58] Единственное, что оставалось неясным, — какое направление возьмет верх в юнионистской партии. Большинство, в которое теперь входил лорд Лэнсдаун, вторило словам Бальфура, будто дальнейшее сопротивление биллю о парламенте будет «всего лишь позой». Меньшинство, готовность которого умереть в последней траншее, закрепила за теми, кто в него входил, прозвище «несгибаемые», или «землекопы»,[59] оставалось непреклонным, не заботясь о тех унизительных последствиях, которые такое поведение могло навлечь на короля, парламент и всю страну.

Хотя король был готов выполнить свое обещание, его все же страшило предстоящее назначение нескольких сотен новых и в основном никому не известных пэров. Какой уважающий себя суверен будет наслаждаться подобной пантомимой? Поэтому король поставил своей задачей, оставаясь в рамках конституционной монархии, отговорить «несгибаемых» от их опрометчивого курса. В этом деле он добился важного тактического успеха. 22 июля на губительные поправки юнионистов правительство отреагировало требованием к королю в двухдневный срок назначить всех новых пэров. Король попросил об отсрочке, передав через Кноллиса, что не сможет принять совет кабинета до тех пор, пока палате лордов не будет дан еще один шанс одуматься. Для этого он предложил, чтобы поправки лордов сначала прошли обсуждение в палате общин и только потом направлялись для дальнейшего рассмотрения в верхнюю палату. Только если лорды и дальше будут цепляться за свои провокационные поправки, он назначит новых пэров. Он также выразил надежду, что палата общин не будет отклонять поправки лордов en bloc,[60] а, наоборот, пойдет на максимально возможные уступки. Письмо Кноллиса к Асквиту включало в себя следующий примечательный пассаж: «Он совершенно убежден, что пэров нужно в максимальной степени успокоить, демонстрируя по отношению к ним как можно больше внимания и корректности; для них была бы невыносима мысль, что с ними могут обращаться мстительно или же грубо и бесцеремонно. Более того, такое обращение может, вероятно, только увеличить число тех, кто собирается голосовать».

Премьер-министр тут же согласился удовлетворить желание своего монарха. С его стороны это был весьма щедрый жест. Если бы он проигнорировал просьбу короля и настоял на немедленном назначении пэров-либералов, правительство обеспечило бы принятие Парламентского акта уже через несколько дней, а ирландского гомруля — на следующей сессии. Любой другой вариант означал бы отсрочку выполнения его законодательной программы. Если бы лорды в конце концов сдались, то Парламентский акт удалось бы принять, но, согласно его положениям, ирландский гомруль был бы заблокирован более чем на два года. Если бы лорды продолжали демонстрировать непокорность, то даже при условии назначения новых пэров Парламентский акт пришлось бы отложить до следующей сессии.

«Твердолобых» юнионистов не удалось ни умиротворить уступками, ни запугать угрозами. До самого конца они сомневались в том, что правительство сумеет назначить достаточно пэров, чтобы обеспечить в палате лордов устойчивое либеральное большинство. В худшем случае, считали они, король назначит столько пэров, сколько нужно для прохождения Парламентского акта; поскольку большинство пэров-юнионистов собирались при голосовании воздержаться, это число составляло меньше сотни.

«Твердолобые» занимались самообманом. Асквит уже подготовил список из 245 чел., которым он предлагал стать пэрами при условии, что они согласятся на руководство либералов. Очевидно, это был лишь первый этап; оказалось совсем несложно еще раз предложить королю столько же кандидатов, пусть менее выдающихся, но все же нисколько не уступающих тем, кто по праву наследования занимал места на задних скамейках, составляя оппозицию юнионистам.

Больше половины кандидатов были людьми состоятельными: члены Тайного совета и парламента, бароны и рыцари. Некоторые являлись наследниками пэров, как, например, сын Эшера Оливер Бретт, другие считались выдающимися людьми в своей профессии или отрасли. В их число входили композитор сэр Чарлз Парри, юрист сэр Фредерик Поллок, хирург сэр Виктор Роско, финансисты сэр Эйб Бейли, сэр Эдгар Спейер и сэр Эдгар Винсент, военные сэр Иен Гамильтон и сэр Роберт Баден-Пауэлл, адвокат сэр Джордж Льюис, который, как деликатно выразился его биограф, «практически обладал монополией на те дела, где обнажаются темные стороны жизни и где грехи и безрассудства богатых классов угрожают, выйдя наружу, тем самым вызвать настоящую катастрофу».

Литературу и науку представляли Томас Харди, Бертран Расселл, Гилберт Мюррей, Джеймс Барри, Энтони Хоуп, Дж. П. Гуч, Дж. А. Спендер и сэр Джордж Отто Тревельян, биограф своего дяди лорда Маколея и отец Дж. М. Тревельяна. Возможно, литературное братство выдвинуло и кандидатуру сэра Джорджа Ридделла, президента компании, которой принадлежала газета «News of the World»[61] (десять лет спустя он станет первым из разведенных, получившим звание пэра, — король окажет ему эту честь с величайшей неохотой). Имена сэра Иеремии Колмана, сэра Томаса Липтона и Джозефа Раунтри были широко известны. Сила семейных связей отразилась в появлении в списке имен Х. Дж. Теннанта, еще одного из зятьев премьер-министра, и Джона Черчилля и У. С. Холдена — братьев министра внутренних дел и военного министра.

В списке было, однако, одно имя, увидев которое король сразу заявил Асквиту о своем категорическом отказе. Речь шла о бароне де Форесте, недавно избранном депутате палаты общин от либеральной партии. Приемный сын и наследник барона Хирша, австрийского финансиста и друга короля Эдуарда, барон де Форест обучался в Итоне и Оксфорде. В 1900 г. он стал натурализованным британским подданным, однако благодаря специальному разрешению короля продолжал использовать свой австрийский титул. Состояние в несколько миллионов фунтов плюс крайний радикализм — такое сочетание вызывало у короля сильное недоверие; и де Форест так никогда и не стал британским пэром. В 1932 г. он перешел в подданство Княжества Лихтенштейн, которое сразу вознаградило своего новоиспеченного подданного званием члена Государственного совета.

Следует заметить, что и все остальные потенциальные пэры были королю не слишком приятны. Еще большую неприязнь вызывали, однако, у суверена «твердолобые» юнионисты. Лорд Крюэ писал: «Короля, у которого я вчера провел много времени, беспокоят эти чересчур горячие люди, и он очень желает им поражения, дабы избежать той крайне неприятной обязанности, которая в противном случае будет возложена на него и на нас».

Не меньший повод для расстройства давало королю поведение пэров-юнионистов, клеймивших его за то, что он в ноябре согласился на назначение либералов пэрами; обвинение в измене фигурировало во множестве анонимных писем, потоком хлынувших в Букингемский дворец. Королю следовало попросту проигнорировать эти измышления, однако он, будучи уязвлен покушением на свою честь, попросил правительство сообщить, что его обещание Асквиту было дано «с естественным и вполне понятным нежеланием». Крюэ удовлетворил пожелание короля в ходе дебатов по вотуму недоверия правительству, которое являлось прелюдией к окончательному голосованию, решавшему судьбу Парламентского акта.

Это признание короля привело к нежелательным последствиям: «твердолобые» решили, что в случае провала билля король может отказаться от назначения новых пэров или назначит их ровно столько, сколько нужно для прохождения самого билля. Чтобы рассеять эти заблуждения, король попросил правительство сделать еще одно заявление: на сей раз о том, что он полностью поддерживает правительственную политику. Лорд — председатель Тайного совета Морли сообщил об этом верхней палате в следующих недвусмысленных выражениях:

«Если сегодня билль потерпит поражение, Его Величество даст согласие — я заявляю это с полной ответственностью как представитель правительства — на назначение пэров в количестве, достаточном для противостояния любой возможной комбинации различных оппозиционных партий, благодаря которой Парламентский акт может быть второй раз обречен на поражение».

Это важное заявление было сделано на второй, решающий день дебатов в палате лордов по внесенным палатой общин поправкам, которые возвратили билль к его первоначальному виду. Оно больше не оставляло места сомнениям. Если юнионисты будут и дальше проявлять непокорность, то столкнутся с солидным и постоянным большинством пэров-либералов. Тем не менее царившая у «твердолобых» обстановка была такой напряженной, если не сказать истеричной, что даже предупреждение Морли не сумело их убедить. Кстати, то лето в Лондоне было одним из самых жарких за всю его историю. Открывшиеся 9 августа дебаты шли при беспрецедентной температуре в 100° по Фаренгейту,[62] которую зафиксировала обсерватория в Гринвиче. Атмосфера в зале заседаний отнюдь не способствовала спокойной оценке ситуации. Хотя 300 пэров-юнионистов решили при голосовании воздержаться, другие 100 во главе с 87-летним лордом Холсбери были все еще полны решимости голосовать против правительства. Поскольку численность пэров-либералов едва достигала 80 чел., «твердолобые», по всей видимости, намеревались провалить Парламентский акт.

Но тут у либералов появились неожиданные союзники. Архиепископ Кентерберийский убедил двенадцать своих собратьев с епископской скамьи проголосовать за правительство, хотя двое других все же поддержали «твердолобых». Кроме того, лорд Розбери, который после ухода в 1895 г. с поста премьер-министра все больше разочаровывался в либеральных коллегах, изъявил готовность вернуться к своим единомышленникам. Однако даже при таком подкреплении правительство, вероятно, осталось бы в меньшинстве. Билль могло спасти только одно: мужественное решение части юнионистов голосовать вместе с либералами, чтобы таким образом предотвратить массовое назначение пэров, которое выставило бы на посмешище и короля, и всю страну.

Душным вечером 10 августа дебаты по инерции продолжались, одна за другой следовали повторяющиеся речи, и только в 22 ч. 40 мин. последний из пэров выразил наконец свое мнение по законопроекту. Король записал в дневнике:

«В 23 ч. Бигге возвратился из палаты лордов с хорошими вестями: Парламентский акт прошел большинством в 17 голосов — 131 против 114. Итак, холсбериты, слава Богу, потерпели поражение. Для меня это, несомненно, огромное облегчение, поскольку я буду избавлен от дальнейших унижений, то есть назначения пэров. Ситуацию спас Розбери, проголосовавший за правительство: к нему присоединилось 20 влиятельных пэров-юнионистов. Лег спать в 24 ч».

Запись в дневнике заключала в себе правду, но отнюдь не всю. Верный Бигге, всего несколько недель тому назад ставший лордом Стамфордхэмом, ради того, чтобы находиться поближе к телефону, лишил себя удовольствия непосредственно наблюдать за развертывавшейся в зале заседания захватывающей сценой, но, как только результат голосования стал известен, немедленно сообщил об этом в Букингемский дворец. Однако король оказался последним, кто узнал эту самую долгожданную для него весть. Результаты голосования случайным образом передавались от одного лакея к другому, пока наконец не достигли слуха дежурного конюшего капитана 3-го ранга Брайена Годфри-Фоссетта. Решив, что монарху уже все известно, он продолжал работать у себя в комнате. Дальнейшие события отражены в дневнике Годфри-Фоссетта:

«Закончив с письмами, я поднялся наверх, чтобы спросить короля, следует ли мне на следующее утро заняться подготовкой к его поездке в Райпон. Когда вошел в его комнату, то сказал: „Я так рад, сэр!“ Он спросил, чему я радуюсь, и я пояснил. Оказалось, что ему ничего не сообщили и я был первым, кто доставил ему эту весть. Королева соскочила с дивана, а король сделал несколько справедливых замечаний по поводу того, что ему ничего не сказали. К счастью, ко мне это не относилось. Я рассказал ему все, что знал. Облегчение, которое испытал король, не поддается описанию. Когда мы разговаривали, в комнату влетел лорд Стамфордхэм (бывший Бигге), спешивший сюда из палаты лордов на такси; он был потрясен и взбешен, узнав, что королю не сообщили обо всем вовремя, — ведь он так тщательно это готовил. Несомненно, тут ошибка кого-то из лакеев».

Король — то, что он лег спать позже обычного, уже само по себе свидетельствует о важности для него происшедших в этот вечер событий — все же ошибался, решив, что это Розбери «спас ситуацию». Голос бывшего премьер-министра, конечно, был не лишним в процессе прохождения билля, но этим он не мог никого увлечь. Те юнионисты, которые встали на сторону правительства (на самом деле их было 37, а не 20, как записал король), поступили так из уважения к суверену, а не к замкнутому и изолированному престарелому политику. Больше всего заслуживал похвал лорд Керзон, который практически в одиночку сумел направить в нужную сторону когорты лорда Холсбери. Его донкихотское поведение в 1911 г. смогло несколько исправить неблагоприятное впечатление, произведенное им на короля в Индии, шестью годами раньше. 11 августа Стамфордхэм писал Керзону:

«Какое облегчение, что все так прекрасно кончилось! Король стал совершенно другим человеком и — да будет мне позволено это сказать — глубоко признателен Вам за ту весьма ценную услугу, которую Вы оказали, чтобы спасти ситуацию».

В тот же день счастливый король отправился в Йоркшир — стрелять куропаток.

Почти с первых дней восшествия на престол король был одержим желанием вновь посетить Индию. Суверен, который буквально трепетал, когда требовалось открыть заседание парламента в присутствии благожелательно настроенных английских джентльменов, стремился предстать перед миллионами обитателей субконтинента. Зимой 1911/12 г. эта мечта стала реальностью. В сопровождении королевы Марии Георг вновь отплыл в Бомбей — первый король-император, которого индийские подданные могли приветствовать на родной земле. «Это была, — с гордостью отмечал он, — исключительно моя идея».

Кабинет, однако, не разделял его энтузиазма. За год до отъезда король обсуждал свой план с Эшером, который оставил следующую запись об их беседе:

«Он сказал, что правительство выдвинуло массу разнообразных возражений, смысл которых был один — до сих пор не существует прецедента столь длительного отсутствия суверена в Англии. Я рискнул предположить, что до сих пор не было и такого прецедента, как Британская империя. Король со мной согласился. Он понимает, что благодаря пару и электричеству мир уменьшился, а его домоседы-министры — не понимают».

С визитом короля в конце концов согласились, но крайне неохотно и тут же отказались санкционировать те щедрые дары, которыми обычно отмечали важнейшие даты имперского календаря. Король, однако, настаивал, заявив, что не может появиться на торжественном приеме в Индии с пустыми руками; к тому же его визит должен был ознаменоваться какими-то важными решениями. Премьер-министр и лорд Крюэ, министр по делам Индии, все же проявили больше воображения, чем их коллеги по кабинету. Вступив в сговор с вице-королем Индии лордом Хардинджем, они решили, что король объявит о двух важнейших административных новшествах: о переводе индийской столицы из Калькутты в Дели и об аннулировании раздела Бенгалии — самой непопулярной меры эпохи правления Керзона. Чтобы избежать споров, предлагавшиеся изменения решили хранить в тайне до момента объявления их королем. О том, что готовится, знали едва ли с десяток официальных лиц в Лондоне и столько же в Индии; даже королеве сказали об этом уже в Бомбее. Чарлз Хобхаус, канцлер герцогства Ланкастерского, был среди того большинства министров, которых, к их крайнему неудовольствию, Крюэ поставил перед фактом всего за три дня до отплытия короля в Индию. «Кабинет был этим очень обеспокоен, — писал он. — Надеюсь, мы от этого не пострадаем… Хотя, думаю, что так и будет».

Словно для того, чтобы еще больше спровоцировать этих здравомыслящих людей, Георг V предложил впечатляющую кульминацию торжественного приема в Дели: он должен всенародно короноваться в качестве императора Индии. Архиепископ Кентерберийский возглавил оппозицию, выступившую против подобного действа, по стилю более подходившего для Наполеона. Свои возражения он аргументировал тем, что коронация подразумевает освящение, а в стране мусульман и индусов подобный христианский акт был бы неуместен. В итоге все сошлись на том, что король прибудет на торжественный прием уже в короне. Но в какой короне? «Я всерьез полагаю, — писал вице-король в апреле 1911 г., — что, прежде чем решать вопрос о короне, следует определить, откуда она возьмется». Имперскую государственную корону весом менее трех фунтов под горячим делийским солнцем носить было бы нетрудно, однако ни ее, ни более тяжелую корону святого Эдуарда нельзя было на законных основаниях вывозить за пределы Англии. Поэтому Гаррарду, королевскому ювелиру, заказали новую корону стоимостью 60 тыс. фунтов стерлингов. В Лондоне надеялись, что большая часть этой суммы будет получена в виде драгоценных камней, подаренных индийскими князьями. Однако вице-король забраковал данный план как политически нежелательный. Новый правительственный план отличался как излишней скупостью, так и недостатком чувства собственного достоинства: Гаррард изготовит корону, даст ее королю напрокат за 4400 фунтов, а по возвращении того в Англию разберет изделие на части. Этот недостойный план оказался отвергнут из-за опасений, что публике станет известно о том, как священный символ императорской власти был осквернен из-за горсти рупий. В конечном счете полную стоимость новой короны оплатил народ Индии, который, однако, был лишен привилегии хранить ее у себя в стране как часть национального достояния. Правительство опасалось, что если корона останется в Дели, то станет объектом вожделений будущих узурпаторов или диссидентов. После короткого пребывания в Индии корону вернули в Лондон, и с тех пор она хранится в сокровищнице британской короны — Тауэре.

Тем, кто изучал правительственную переписку, которая в 1911 г. велась между Лондоном и Калькуттой, может показаться, что британские власти в Индии полагались не столько на закон и хорошее управление страной, сколько на прецеденты и почести. Даже королева проявила живой интерес к подобной эзотерике. Свита из «простых» придворных дам ее уже не устраивала; во время путешествия по Индии королеву должны были сопровождать леди со званием пэра. В конце концов, ее выбор остановился на герцогине Девонширской и графине Шефтсбери — «моей фрейлине Шефтсбери», как она ее высокомерно называла.

Король также сперва испытал разочарование, когда лорд Розбери отказался сопровождать его в поездке по Индии в качестве лорда-распорядителя, то есть номинального главы королевского двора. «По опыту, манерам и внешности я не гожусь для исполнения обязанностей при дворе», — пояснил бывший премьер-министр. Его место занял не ведающий подобных сомнений лорд Дурхэм, увлекающийся скачками пэр и рыцарь ордена Подвязки. Специальный отбор в свиту прошли: лорд Крюэ, прощенный за его участие в конституционных неурядицах ноября 1910 г., — один из немногих либералов-министров, которых король считал близкими по духу; Джон Фортескью, королевский библиотекарь и историк британской армии; виндзорский скотник и три коровы. 11 ноября 1911 г. все погрузились на новый пароход «Медина», который через три недели должен был приплыть в Бомбей. После нескольких дней шторма, вызвавшего у многих морскую болезнь, волнение улеглось и появилось солнце. Король слушал оркестр военно-морской артиллерии, игравший его любимую пьесу «В тени»; королева читала Редьярда Киплинга и А. Э. У. Мэйсона.

Прибытие в Индию омрачило только одно облачко. Королевская свита, очевидно, посчитав лорда Хардинджа, поднявшегося на борт «Медины», чтобы приветствовать короля-императора, весьма незначительным лицом, не стала оказывать ему традиционных почестей. Конечно, в тот момент, когда король прибыл в Бомбей, Хардиндж перестал быть вице-королем, однако он оставался генерал-губернатором, первым из подданных на субконтиненте, о чем и не преминул напомнить самым недвусмысленным образом. В противоположность ему Крюэ проявил такую скромность, что даже вычеркнул свое имя из подготовленного вице-королем списка награжденных. Хардиндж, однако, унаследовал от Керзона не только напыщенность, но и трудолюбие. По его указанию в окрестностях новой столицы было разбито 40 тыс. палаток — это был не столько лагерь, сколько палаточный город с населением в 300 тыс. человек.

Ради их комфорта, хвастался вице-король, за один месяц было уничтожено 90 тыс. крыс. Короля обрадовала перспектива пожить без удобств, в палатке, королева же, которую, возможно, не совсем убедила радужная статистика, касающаяся крыс, предпочла бы иметь над головой прочную крышу. Следует, однако, сказать, что предназначенные для короля и его свиты апартаменты, обитые шелком и устланные коврами, отличались удивительным великолепием. Единственной опасностью оставался огонь. Одно такое возгорание заставило отменить фейерверк, который собирались устроить во время королевского приема под открытым небом, второе вынудило герцогиню Девонширскую выскочить из своей палатки в халате и без прически — ее волосы были заплетены в косу.

Несмотря на многомесячную подготовку, торжественному въезду короля в Дели недоставало пышности. Индийские князья предлагали использовать для этого слонов, в течение столетий символизировавших власть императора, но их предложение было отвергнуто по соображениям экономии и безопасности. Король-император въехал в город на коне. Не являясь, однако, опытным наездником, он отверг предложенную вице-королем строевую лошадь, угольно-черного чистокровного коня ростом в семнадцать ладоней,[63] и предпочел каурую кобылу спокойного нрава, но весьма скромной внешности. В фельдмаршальской форме и белом тропическом шлеме, закрывавшем большую часть лица, король на фоне своих адъютантов практически ничем не выделялся. «Многие его не узнали, — писал один конюший, — только и было видно, как люди обшаривают свиту взглядом». Наконец было принято запоздалое решение: король должен ехать отдельно от свиты, вслед за королевским штандартом.

Но если кто-то и был разочарован, то ненадолго. Уже через пять дней население Дели стало свидетелем самого великолепного спектакля за всю историю Индии. Лондонская «Таймс» с ее склонностью к пышным фразам оказалась здесь как раз к месту:

«Великолепная церемония коронации, больше года занимавшая людей во всей Индии, потребовала тщательной подготовки и привлекла на торжество более четверти миллиона человек со всех концов страны. Она состоялась сегодня на обширной равнине неподалеку от Дели. Восседая на троне высоко под золотым куполом и глядя на север, откуда они прибыли, Их Величества король-император и королева-императрица принимали шумные приветствия ста тысяч подданных. Кульминация церемонии вполне соответствовала восточным представлениям об имперской власти. Монархи сидели одни, с отчужденным и в то же время благосклонным видом, вознесенные над толпой, но видимые всем, в богатых одеяниях, окруженные сияющими эмблемами власти, охраняемые сверкающими шеренгами войск; привлекая к себе внимание гордых индийских князей, они являлись центральными фигурами самого величественного собрания из всех, что когда-либо проводились на Востоке.

Это зрелище навсегда осталось в памяти у тех, кто его наблюдал. Никто из зрителей, включая последнего кули, с благоговением взиравшего на подножие трона, не остался равнодушен к нему. Двух мнений тут быть не может — торжественная церемония оказалась весьма успешной, с триумфом подтвердив правоту того мудрого предвидения, на основе которого замышлялась. Явление короля-императора своим индийским подданным прошло настолько великолепно, что не может быть подвергнуто какой бы то ни было критике».

Даже сам король, который обычно старался избегать гипербол, назвал торжественный прием «самым красивым и замечательным зрелищем из всех, что я когда-либо видел». Окончание его отчета звучит, однако, весьма прозаически:

«Достигли лагеря в 15 ч. Порядочно устал после того, как проносил три с половиной часа корону, от нее болит голова, так как она очень тяжелая…

После этого устроили прием в большой палатке, пришло пять тысяч человек, жара была просто чудовищная. Лег в 23 ч., довольно уставшим».

Всеобщая демонстрация преданности была омрачена лишь одним неловким инцидентом. Геквар города Барода,[64] как и остальные его собратья-махараджи, появился на торжественной церемонии в праздничном убранстве, украшенном драгоценными камнями, которое, однако, снял незадолго до появления короля-императора. Когда же наступила его очередь засвидетельствовать почтение своему суверену, он встал перед ним в повседневном платье-махратте, с тростью в руке. Небрежно поклонившись, он резко повернулся и вернулся на свое место. Впоследствии геквар отрицал, что имел намерение показать неуважение к королю-императору, и принес извинения. Король их принял, однако сомнения в преданности геквара у него остались.

Исполнив свой долг, король теперь мог требовать законную награду: две недели охоты на тигров, носорогов и медведей. В течение предыдущего года он думал о непальской экспедиции едва ли не столько же, сколько о самом торжественном приеме. «Так как, вероятно, охота на такую крупную дичь выпадает мне в первый и последний раз в жизни, я, конечно, хотел бы провести в Непале как можно больше времени», — говорил он вице-королю. Крюэ, который предпочел бы вместо этого совершить официальную поездку в Мадрас, жаловался Хардинджу: «Это просто несчастье, когда общественный деятель имеет какое-либо влечение, столь сильно проявляющееся, как та безумная страсть к охоте, которой страдает наш любимый правитель… Его представления о приличиях весьма искажены». Тем не менее и министр, и вице-король вынуждены были пойти навстречу пожеланиям короля-императора, радуясь тому, что он по крайней мере не собирался стрелять уток: для полубожества было бы уж совсем неприлично — пробираться по топям в болотных сапогах.

Непальский махараджа Чандра Шамшер Джунг проявил исключительное гостеприимство. В распоряжение короля было предоставлено шестьсот слонов, более 14 тыс. загонщиков и других слуг. В общей сложности было убито тридцать девять тигров, восемнадцать носорогов и четыре медведя, из которых на долю короля пришлось восемь носорогов, двадцать один тигр и один медведь. «Это рекорд, — отметил он, — и я думаю, его будет трудно превзойти». Побоище, однако, не произвело особого впечатления на лорда Дурхэма, который писал лорду Розбери, что убитые тигры не имели никаких шансов спастись. В намерения короля это не входило — он был бы только рад более серьезному испытанию его охотничьего мастерства.

Пока король охотился, королева отправилась на экскурсию в Агору (даже десятки лет спустя один из магазинов, которые она посетила, уверяет, что находится под ее патронажем), после чего совершила поездку в Раджпутану. Затмевая индийских князей великолепием недавно возвращенных семейных изумрудов, она даже во время путешествия на запряженной волами повозке выглядела внушительно. Особенно удачным оказалось появление королевы в Калькутте, где она присоединилась к королю, чтобы вместе провести последнюю неделю в Индии. Местное торговое сообщество считало, что его интересы ущемлены из-за перевода столицы в Дели, и это вполне естественное недовольство королевская чета всячески старалась уменьшить. Один из конюших отмечал оглушительный успех королевы среди «здешних ведущих торговцев, которыми обычно пренебрегают».

Во время прощальной речи в Бомбее короля переполняли эмоции — он знал, что вряд ли снова увидит Индию. Однако, уже собираясь вместе с королевой подняться на корабль, он не удержался и подшутил над Хардинджем: «Кажется, Вы очень довольны, Чарли, что избавляетесь от нас!» На самом деле если вице-король и был чем-то доволен, то вовсе не расставанием с такими любезными и тактичными гостями, а несомненным успехом их визита. В 1912 г. Индия уже начала постепенное движение по пути к самоуправлению, однако патернализм и пышные празднества все еще занимали видное место в ее жизни: в лучшем случае символизируя духовную связь между двумя цивилизациями, в худшем — осуществляя политику хлеба и зрелищ, с помощью которой империя всегда успокаивала недовольных. Через несколько месяцев после возвращения короля из Индии вице-король написал:

«Когда я думаю о прошедшем годе, то не могу удержаться от чувства глубокого удовлетворения в связи с той атмосферой мира, спокойствия и процветания, которая превалирует в Индийской империи Вашего Величества».

Через шесть дней, когда Хардиндж торжественно въезжал в новую столицу на слоне, в него бросили бомбу: вице-король был серьезно ранен, его личный адъютант — убит.

Король был рад снова вернуться в Лондон. «Гулял один в саду, — записал он в дневнике, — с зонтиком в роли компаньона». Прохождение парламентского билля избавило его от политических треволнений, однако полученная во время поездки в Индию передышка оказалась весьма короткой. С весны 1912 г. и до самого начала войны король оказался погружен в конституционные проблемы, связанные с гомрулем для Ирландии.

Хотелось бы напомнить, что парламентский билль был призван защитить законодательную программу правительства либералов от враждебного отношения палаты лордов, формировавшейся по наследственному принципу. Он гарантировал, что пэры не смогут больше изменять или отвергать любой финансовый законопроект, принятый палатой общин, и что их право задерживать принятие других законов будет ограничено двумя годами. Либералы одержали эту победу лишь благодаря поддержке Джона Редмонда и его соратников-ирландцев, и в апреле 1912 г. правительство собиралось вернуть долг, внеся закон об ирландском гомруле. Законопроект нельзя было назвать ни смелым, ни радикальным. Полномочия, которыми должен был обладать создаваемый в Дублине ирландский парламент, больше напоминали права совета графства, чем полномочия национального законодательного органа. Вопросы налогообложения, обороны, внешней политики, внешней торговли, даже дизайн почтовых марок — все это оставалось в ведении британского правительства и имперского парламента. Тем не менее на обоих берегах Ирландского моря билль о гомруле вызывал сильные эмоции. Перспектива создания национальной ассамблеи, где доминировали бы католики, порождала яростную реакцию ольстерских протестантов. Их стремление установить в Белфасте независимую администрацию находило поддержку у юнионистов в Вестминстере.

Однако вероятность возникновения гражданской войны, по всей видимости, мало беспокоила господина Асквита и его коллег. Отбросив все предложения об исключении протестантских графств из сферы действия закона о гомруле, они 16 января 1913 г. все же провели его через палату общин. Две недели спустя законопроект был отвергнут палатой лордов. Однако поражение ничуть не убавило решимости правительства. «Приезжал премьер-министр, — записал король в дневнике 7 февраля. — Как обычно, он настроен по отношению ко всему весьма оптимистично». По условиям Парламентского акта билль о гомруле требовалось всего лишь два раза принять в палате общин, чтобы вывести его из сферы влияния враждебно настроенной палаты лордов. К лету 1914 г., ликовали либералы, билль уже можно будет представить монарху на формальное одобрение.

Тем не менее были и такие, которые считали, что подпись монарха на законопроекте может быть и не чисто формальной, что имеющееся у суверена право вето, хотя и не применявшееся почти два столетия, может быть применено, а потому король Георг V должен воздержаться от одобрения столь спорной меры, как закон о гомруле, пока правительство не подвергнет его испытанию на всеобщих выборах. Чтобы оправдать столь резкое изменение в конституционной практике, его адвокаты прибегли к весьма оригинальному доводу. Они уверяли, что Парламентский акт 1911 г., не достигнув ни одной из заявленных целей, создал пробел в конституции, который может ликвидировать только король. Преамбула к этому законопроекту действительно гласила, что он «намерен заменить палату лордов в ее нынешнем состоянии второй палатой, формируемой на выборной, а не наследственной основе». Однако, когда закон был принят, правительство предпочло забыть об этом обещании. С точки зрения радикалов, громоздкая наследственная и подвергающаяся постоянным нападкам вторая палата с ее ограниченными полномочиями была предпочтительнее компактной выборной и всеми уважаемой второй палаты, полномочия которой лишь немногим уступали соответствующим полномочиям палаты общин. В противоположность им консерваторы заявляли, что до тех пор, пока не будет проведена обещанная реформа палаты лордов, принадлежавшее ей до 1911 г. право вето остается за сувереном.

Наиболее ревностным адвокатом этой сомнительной доктрины был Эндрю Бонар Лоу, промышленник из Глазго, который осенью 1911 г. сменил усталого и нерешительного Артура Бальфура на посту лидера юнионистов. В мае 1912 г., обедая в Букингемском дворце, он обратился к радушному хозяину и суверену с весьма непочтительными словами: «Я думаю, сэр, что положение является угрожающим не только для палаты общин, но и для трона. Мы стремились вывести корону за рамки нашей борьбы, однако правительство этому помешало. Ваш единственный шанс — чтобы они ушли в отставку в течение ближайших двух лет. Если они этого не сделают, Вам придется одобрить гомруль или отправить в отставку своих министров и выбрать других, которые будут Вас поддерживать в праве вето. Но в любом случае половина Ваших подданных будет считать, что Вы выступили против их интересов».

Услышав эти резкие слова, король побагровел, и Бонар Лоу спросил его: «Разве Вы никогда не думали об этом, сэр?» Король ответил: «Нет, это мне предлагают впервые». Тогда Бонар Лоу продолжал: «Могут сказать, что Ваше одобрение является чисто формальным и право вето давно утратило свою силу. Это было верно до тех пор, пока существовал буфер между Вами и палатой общин, но они разрушили этот буфер, и теперь это уже неверно».

Передавая этот разговор одному из своих коллег, Бонар Лоу заявил: «Думаю, я доставил королю самые неприятные пять минут за долгое-долгое время». Эту попытку использовать короля как инструмент для реализации амбиций юнионистов можно назвать одной из самых недобросовестных в современной политике. Даже те последователи Бонара Лоу, которые не разделяли его отвращения к гомрулю, желали, чтобы правительство вынуждено было пойти на преждевременные всеобщие выборы, на которых потерпело бы поражение. Такой маневр потребовал бы от короля решительных мер — отправить в отставку министров, имеющих большинство в палате общин, или использовать имевшуюся у него прерогативу, но это мало что значило для партии, провозгласившей собственную монополию на патриотизм. Эшер на сей счет высказался так: «Те, кто ненавидит гомруль, должны быть готовы рискнуть своей шкурой, а не прятаться за троном».

Король не был принципиальным противником гомруля хотя его мнение по этому вопросу в любом случае уступало его же конституционному долгу. Что буквально лишало его сна — так это неприятная ситуация, в которую он попал, — ее весьма искусно срежиссировал Бонар Лоу. Свое беспокойство Георг V изложил в написанном от руки меморандуме, который до сих пор так и не опубликован. Документ включает в себя такой выразительный абзац:

«В мае 1914 г. билль автоматически будет передан мне на одобрение… И тогда я столкнусь с серьезной дилеммой. Если я дам согласие, половина страны — не важно, справедливо или нет, — решит, что я не выполнил свой долг, тогда как люди в Ольстере заявят, что я их предал. С другой стороны, если я не дам согласия, мое правительство вынуждено будет уйти в отставку, и уже другая половина страны станет осуждать мой поступок, а всю Ирландию, за исключением Ольстера, охватит возмущение… В любом случае я не смогу снова появиться в Ирландии — положение вещей, которое следует признать нетерпимым и в котором до сих пор не оказывался ни один монарх».

Как вскоре выяснил король, некоторые члены правительства проявили по отношению к нему такое же бесчувствие, что и их соперники-юнионисты. Когда во время пребывания в Балморале он поделился с Льюисом Харкортом опасениями, что в Белфасте его освищут, дежурный министр невозмутимо ответил, что, если он не подпишет билль, его освищут на улицах Лондона. «Исключительный нахал» — так охарактеризовал король своего чересчур откровенного гостя. Спустя два месяца Харкорт навлек на себя еще большее неудовольствие Георга, когда во время публичного выступления в Брэдфорде предупредил, что любые антиконституционные действия короля «превратят трон в бесполезную развалину, которую никто не захочет восстанавливать». Лорд Стамфордхэм упрекал его за то, что, являясь членом кабинета, он затронул столь деликатную тему. «Выражения, которые Вы употребили, — продолжал он, — показались Его Величеству чересчур язвительными и поучающими».

Другие министры, однако, проявили больше понимания. Холден, который после пяти лет энергичной работы на посту военного министра только что стал лорд-канцлером, писал матери:

«В эти дни я просто восхищаюсь королем. Он проявил гораздо больше такта и рассудительности — качеств, присущих и его отцу, — чем я мог предполагать. Экстремисты-тори сейчас бомбардируют его самыми разными предложениями. То он должен распустить правительство и обратиться к народу, то отказаться от одобрения билля о гомруле — в общем, ему подкидывают самые дикие идеи. Он сохраняет спокойствие, понимает свой конституционный долг и готов оказать реальную помощь в поисках выхода».

Самым запоминающимся из всех этих предложений было то, которое сделал лорд Розбери. Рассматривая виндзорскую коллекцию миниатюр, он остановил свой взгляд на изображении Оливера Кромвеля и сказал радушному хозяину:

— Вот человек, который нам сейчас нужен.

— Чтобы отрубить мне голову? — спросил король.

— Чтобы распустить парламент, — пояснил Розбери.

Эшер тоже потревожил тень Кромвеля, причем его совет был столь же неутешительным, что и замечание Розбери. Король, заявлял он, может использовать все свое искусство, чтобы убедить министров, но, оказавшись не в силах отговорить их от выбранного курса, должен принять их совет, каким бы пагубным тот ни был для государства. Эшер сурово заключает:

«В конечном счете у короля нет другого выбора. Если конституционные доктрины об ответственности правительства хоть что-нибудь значат, король обязан подписать даже свой смертный приговор, если тот будет представлен ему за подписью министра, располагающего большинством в парламенте. Если этот фундаментальный принцип нарушить, конец монархии будет виден невооруженным глазом».

Король мог бы на это ответить, что казнь монарха, особенно если это войдет в конституционную практику, уничтожит монархию еще быстрее. Во всяком случае, он должен был не терять головы и пытаться спасти Ирландию от гражданской войны, одновременно сохраняя политическую беспристрастность.

Весной 1913 г., когда билль о гомруле начал второй из трех необходимых парламентских витков, при королевском дворе произошли важные изменения. Лорд Кноллис ушел на пенсию, оставив лорда Стамфордхэма в роли единственного личного секретаря суверена. Впрочем, это казалось вполне естественным. Кноллису уже исполнилось семьдесят шесть, он был на четырнадцать лет старше Стамфордхэма и после смерти короля Эдуарда согласился остаться в Букингемском дворце только после настойчивых уговоров нового монарха. «Придворный циркуляр» напечатал благодарность короля Кноллису за более чем полувековую безупречную службу. Во время частной аудиенции король повторил слова благодарности в более теплых выражениях и преподнес Кноллису серебряный чернильный прибор. За этими проявлениями любезности скрывалась, однако, целая история, причем не слишком радостная. 13 февраля 1913 г. король записал в дневнике:

«Видел Фрэнсиса и сказал ему, что два личных секретаря меня не удовлетворяют и что, возможно, лучшим для него решением было бы уйти в отставку. Он воспринял это вполне спокойно и сказал, что, по его мнению, я совершенно прав. Мне было очень неприятно говорить подобные вещи такому старому другу, как Фрэнсис, но я уверен, что это к лучшему».

Через три дня Кноллис дал Асквиту свое объяснение этому событию:

«Думаю, я должен поставить Вас в известность, что покидаю королевскую службу. Собственно говоря, практически ее покинул.

Строго между нами — мое положение стало почти невыносимым, и оно сделалось еще хуже из-за серьезных расхождений во мнениях между королем и его окружением (но не королевой), с одной стороны, и мною — с другой почти по каждому вопросу, имеющему общественное значение…».

Пропасть, разделившая двух личных секретарей после их сражения за мнение короля в ноябре 1910 г., в основном образовалась из-за причин политического характера. Каждый из них заботился об интересах хозяина, но Кноллис в глубине души был либералом, а Стамфордхэм — консерватором. Кноллис считал, что трон может быть наилучшим образом сохранен, если благоразумно подчиниться рекомендациям правительства; Стамфордхэм опасался, что подобное размывание королевской прерогативы приведет к краху как монархии, так и стабильности в обществе. Едины они были лишь в усердии, с которым выговаривали министрам за неудачную фразу или за то, что те оставляли короля в неведении о каком-либо решении своего ведомства. По более серьезным политическим вопросам, вроде вопроса о гарантиях, их позиции были совершенно противоположными.

Присущая Стамфордхэму резкость пера и языка еще более подчеркивала всю остроту противостояния их политических убеждений. 15 ноября 1912 г. он писал:

«Завтра исполнится два года с того дня, как Асквит начал свою политику запугивания и принуждения: он приставил пистолет к виску короля и в течение этого времени примерно так же обращался и с палатой лордов, и с палатой общин… Он еще получит свое».

Даже сам премьер-министр не был избавлен от увещеваний Стамфордхэма. «Вчера я получил от него письмо, — в том же году жаловался Асквит, — которое и по тону, и по содержанию крайне необычно для моего общения с короной». После случайной встречи в Букингемском дворце лорд Линкольншир написал о Стамфордхэме: «Он очень ревностный тори и, не колеблясь, демонстрирует свои цвета. Мне кажется, он постепенно превращается в угрозу обществу. Слава Богу, что Фрэнсис Кноллис продолжает служить». А когда Кноллис ушел в отставку, Хобхаус отметил гнетущее впечатление, которое это событие оказало на кабинет: «Все оплакивали потерю Кноллиса и жаловались на влияние Стамфордхэма, которому П.М. искренне хотел бы подрезать крылья». Таково было впечатление, которое производил в течение очень продолжительного времени — конец 1890-х — начало 1910 гг. — самый корректный, осторожный и политически беспристрастный личный секретарь британских монархов.

У Кноллиса тоже были свои критики. Юнионисты видели в нем союзника, а возможно, даже агента либералов и обращались с ним, по его словам, «с умышленной холодностью». Бальфур, который когда-то был его другом, испытывал такую антипатию к этому человеку и его методам, что к осени 1911 г. перестал встречаться с ним в неофициальной обстановке; а ведь из всех политиков Бальфур был не самым вздорным.

Причина разрыва заключалась в конституционном кризисе 1910 г. Кноллис, полный решимости избежать конфликта между короной и кабинетом, заявил королю: если Асквита сместят или вынудят подать в отставку, Бальфур откажется сформировать альтернативный кабинет. Таким образом, королю ничего не оставалось, как уступить требованию Асквита и заключить тайную сделку о назначении неограниченного числа пэров. Это был первый случай, когда Кноллис якобы несправедливо поступил с Бальфуром. Второй произошел два месяца спустя, когда король все еще размышлял, следует ли ему противостоять давлению Асквита, угрожающему отставкой, и, вопреки совету Кноллиса, «послать за Бальфуром».[65] С ведома короля Кноллис в январе за частным ужином спросил Бальфура, был ли он готов в ноябре сформировать правительство. Тот ответил, что в интересах своей партии ему, возможно, пришлось бы за это взяться, но что касается короля, то было бы неблагоразумно с его стороны увольнять своих министров и посылать за лидером оппозиции. Кноллис получил такой ответ, который искал; задним числом он как будто оправдывал его действия в ноябре. Этот ответ, однако, основывался на ложных предпосылках. В январе 1911 г. Бальфур считал, что проблема заключалась лишь в нежелании короля дать Асквиту согласие на роспуск парламента — а значит, и на проведение всеобщих выборов — второй раз за год. Кноллис не стал напоминать, что на карту было поставлено значительно больше. В августе того же года, когда тайное обещание короля уже стало известно, Бальфур писал:

«Если бы меня попросили сформировать правительство, дабы избавить Его Величество от обещания не просто провести парламентский билль через головы палаты лордов, но и провести его таким способом, чтобы протащить за ним и гомруль, я бы не только сформировал правительство, но еще и всерьез попытался бы повести страну за собой».

В письме Стамфордхэму, написанном неделей позже, Бальфур заговорил о неискренности Кноллиса, проявленной во время их ужина в январе:

«Как Вы считаете, — справедливо ли то, что меня приглашают обсуждать общественные дела в обстоятельствах, подразумевающих откровенность и доверие, с послом, который намеренно держит меня в неведении относительно важнейших особенностей ситуации? Как лорд Кноллис, так и премьер-министр по самой природе этого дела были осведомлены обо всем, что касается ноябрьской сделки. Я же не имел ни малейшего понятия о том, что в ноябре между королем и его министрами по этому вопросу готовилось что-то важное. Поэтому лорд Кноллис, похоже, ждал от меня общих заявлений, которые можно было бы использовать в возникшей ситуации, но в то же время тщательно скрывал наиболее важные элементы и действительно конкретные проблемы».

Кноллис, которому Стамфордхэм показал письмо Бальфура (на что, несомненно, и рассчитывал автор), не смог ничего противопоставить выдвинутым обвинениям. Бальфур — однако, без особых оснований — также утверждал, что Кноллис передал Асквиту содержание их разговора. Столкнувшись с обвинением в грехе, которого он не совершал, грешник тотчас пришел в благородное негодование. В поисках Бальфура он бросился в палату общин, но нашел там лишь его секретаря Сандерса. «Я сказал ему, — писал Кноллис, — что во времена дуэлей послал бы Бальфуру вызов, что все это полная ложь и что я требую от Бальфура извинений и опровержения тех гнусных клеветнических обвинений, которые он выдвинул против меня».

Бальфур, печально известный неаккуратностью в переписке, позволил себе три недели тянуть с ответом, который, однако, не удовлетворил Кноллиса. «В будущем, — писал Кноллис, — мы будем вести себя как незнакомые люди». И хотя формальное примирение в конце концов состоялось, фактически разрыв сохранился. Когда леди Десборо спросила Бальфура, кого он хотел бы видеть у нее в качестве приглашенных, тот ответил: «Моя дорогая Этти, я буду рад встретиться с кем угодно, за исключением лорда Кноллиса; с ним я не хочу встречаться».

Знал ли король об этой размолвке и об ее причине? Хотя о том, что личный секретарь в ноябре 1910 г. вводил его в заблуждение, Георгу стало известно лишь в конце 1913 г. Тогда Кноллис уже несколько месяцев был в отставке, но королю почти наверняка сообщили о ссоре между Кноллисом и Бальфуром. Не мог он не знать и о политических разногласиях, которые продолжали отравлять отношения между двумя его секретарями и добавляли неприятностей ему лично.

И Кноллис, и Стамфордхэм были людьми чести. Один из них проявлял слишком большую осторожность, а другой слишком малую, но все это делалось, как считал каждый из них, исключительно ради высших интересов монархии. И тем не менее и тот, и другой навлекли на себя недовольство властей предержащих, действуя в пределах института, являвшегося воплощением политической беспристрастности. Это неудобное партнерство должно было так или иначе прекратиться.

Кноллис воспринял отставку довольно спокойно — ведь ему уже шел семьдесят седьмой год, и он не мог занимать этот пост до смертного часа. Для того чтобы смягчить удар, король предпринял невероятные усилия. Он попросил знатока английской прозы лорда Розбери составить благожелательное объявление для «Придворного циркуляра»; спустя несколько дней после отставки с беспокойством спрашивал, не затаил ли Кноллис чувство обиды; наконец, обратился к нему письменно со словами искреннего утешения:

«Мой дорогой Фрэнсис!

Я хочу отправить Вам эти несколько строк, поскольку не смог высказать Вам все, что я чувствовал, когда виделся с Вами сегодня утром. Я знаю Вас с тех пор, как себя помню. Вы мой старейший друг, тот, чьих советов я столь часто искал и всегда находил. Когда Вы еще были с моим дорогим отцом, то никогда не отказывались оказать мне помощь и поддержку, когда бы я о них ни просил. Сорок семь лет, проведенные Вами с моим отцом, — это годы долгой, верной и преданной службы, и никто лучше меня не знает, какое доверие он к Вам испытывал и насколько оно было оправдано.

С тех пор Вы были со мной, и я никогда Не забуду, что Вы остались со мной по моей просьбе в тот момент, когда из-за шока, вызванного смертью моего дорогого отца, Вы, возможно, хотели уйти, но сделали все, что могли, помогая мне своими знаниями и опытом. Я очень благодарен Вам, мой дорогой Фрэнсис, благодарен за Вашу всегдашнюю помощь, за Ваши советы и содействие, которое Вы с такой готовностью мне оказывали, за поддержку, на которую я всегда мог положиться.

Всегда больно расставаться с другом, и сегодня, уверяю Вас, мне особенно тяжело, тем более что друг такой давний, но я надеюсь, что мы расстаемся только в официальном смысле и что наша дружба, длившаяся так долго, продлится до конца.

Всегда Ваш, Дорогой Фрэнсис, Любящий И Признательный Старый Друг Георг».

Отставка Кноллиса мало повлияла на размеренный ритм жизни короля. Стамфордхэм взял на себя все первоочередные и многие не слишком важные дела. Остальные были распределены между двумя помощниками личного секретаря — подполковником сэром Фредериком Понсонби и майором Клайвом Уиграмом. Переживая потерю Кноллиса, премьер-министр говорил Стамфордхэму, как бы он хотел, чтобы король включил в число своих секретарей способного гражданского чиновника, «вместо того чтобы набирать их среди более-менее (главным образом — менее) подготовленных военных». Претензии Асквита были несправедливы в отношении всех троих.

Уиграм, как и Стамфордхэм, начинал службу в королевской артиллерии, а позднее перешел в индийскую кавалерию. Будучи адъютантом лорда Керзона, он попался на глаза сэру Уолтеру Лоренсу, который привлек его к организации первой поездки короля по Индии, еще в качестве принца Уэльского. Король, в свою очередь, назначил его по совместительству конюшим, а в 1910 г. пригласил в постоянный штат королевского двора на должность помощника личного секретаря. Хотя Уиграму было уже около сорока лет, в начале своей новой службы он вел себя подчеркнуто скромно. Обнаружив, что незнание языков серьезно мешает в работе, он стал в обеденный перерыв заниматься французским. Его английский отличался большим своеобразием. Зарекомендовав себя за время обучения в Винчестерском колледже выдающимся спортсменом, он на всю жизнь приобрел привычку даже официальную корреспонденцию пересыпать спортивными метафорами. Так, например, он мог написать проконсулу: «У короля еще никогда не было таких хороших министров, и это просто замечательно, что в случае необходимости мы можем вывести на поле такую сильную команду… Даже наш второй состав может победить большинство команд из других стран».

Когда в 1912 г. Стамфордхэм на несколько недель заболел, Уиграм вполне успешно справился со свалившимися на него обязанностями. «Он великолепно справился, — отмечал король, — не допустив ни одной ошибки; к тому же он очаровательный парень и очень жадный до работы. Мне повезло, что нашелся такой человек, как он». Стамфордхэм тоже высоко его ценил, даже написал в том же году матери Уиграма: «Его врожденная предусмотрительность, его аккуратность и здравый смысл, обаятельный и ровный характер, а также неустанная энергия и трудолюбие позволили ему успешно справляться с тем, что поставило бы в тупик даже не одного человека, а нескольких».

Сэр Фредерик Понсонби находил у своего коллеги гораздо меньше положительных сторон. Так, он делился впечатлением с лордом Хардинджем: «Он очень милый парень, очень усердный и деловой, но его горизонт ограничен, он не способен широко взглянуть на многие сложные вопросы, которые постоянно возникают. Он разделяет чисто британское презрение ко всем иностранцам, которое сейчас уже не в моде, а его политические взгляды такие же, как и у рядового офицера в Олдершоте».

Эта строгая оценка дает некоторое представление не только об Уиграме, но и о самом ее авторе. Фредерик (или просто — Фриц) Понсонби, сын личного секретаря королевы Виктории, находился при дворе с 1895 г. Так же, как и его отец, он с почтением относился к монархии, однако ему не хватало того чувства такта и той находчивости, которые сэр Генри проявлял в общении с упрямой старой леди. Вообще же семейство Понсонби всегда отличалось резкостью суждений. Королева Виктория однажды даже потребовала от леди Понсонби, чтобы та велела мужу в ответ на замечания королевы не говорить: «Это абсурд!» Сама леди Понсонби также позволяла себе резкость в высказываниях, например, однажды она назвала придворную даму «глупо цепляющейся за все досадные мелочи этикета». Их сын унаследовал от родителей ту же независимость суждений, демонстрируя порой излишнее упрямство, которое вызывало раздражение.

В самом начале придворной карьеры он невольно нанес королеве глубокое оскорбление. Одной из причин назначения Понсонби конюшим было желание угодить его отцу, другой — предположение, что за время пребывания в должности адъютанта лорда Элджина, предшественника Керзона на посту вице-короля, младший Понсонби приобрел навыки, необходимые для правильного обращения с ее индийскими слугами. Среди них любимцем королевы был Абдул Карим, которого она сначала назначила своим мунши, то есть учителем, а потом личным секретарем по делам Индии. Большая часть двора не одобряла это назначение, отчасти из-за расовых предрассудков, отчасти из-за уверенности в том, что мунши состоит в переписке с индийскими диссидентами. В отместку придворные решили дискредитировать Абдул Карима, поставив под сомнение его социальное происхождение. Под их давлением королева телеграммой потребовала от Фрица Понсонби, который должен был в связи с назначением конюшим вот-вот покинуть Индию, встретиться с отцом мунши. По ее сведениям, тот был практикующим врачом или даже главным хирургом индийской армии. Однако Понсонби обнаружил, что этот человек служит аптекарем в тюрьме Агры. Разочарованная этим известием, королева заявила Понсонби, что он, должно быть, виделся не с тем, с кем следовало. Вместо того чтобы уступить ей в столь чувствительном вопросе, он стал настаивать на своей правоте. В результате в течение первого года его службы при дворе королева едва с ним разговаривала и ни разу не пригласила к обеду. Что же касается непотопляемого Мунши, то его гордость была успокоена тем, что он стал кавалером ордена Индийской империи.

Уже вернув себе расположение королевы, Понсонби вновь совершил проступок: он женился, хотя ради удобства королевы и откладывал это событие три года. Как и лорд Китченер, королева была убеждена, что ни одна жена не в состоянии хранить секреты мужа.

За те девять лет, что Понсонби прослужил помощником личного секретаря Эдуарда VII, над его головой несколько раз сгущались тучи, но в конце концов все обошлось. Королю нравились его пристрастие к церемониалам, присущий ему космополитизм и прекрасное владение французским языком. В отличие от своего отца, который однажды шокировал короля, появившись на обеде с двумя одинаковыми юбилейными медалями на груди, Фриц завоевал уважение монарха великолепными знаниями во всем, что касалось орденов, прочих наград и знаков отличия; за время правления Эдуарда он сам получил их чуть ли не дюжину. Весьма характерным для Понсонби было и то, что он самостоятельно научился стенографии, чтобы лучше вести королевские дела.

С воцарением Георга V Понсонби продолжал оставаться помощником личного секретаря, хранителем дворцовых традиций и этикета. Мастерство рассказчика и репутация тонкого ценителя кларета обеспечили ему успех в свете. Было, однако, довольно сложно содержать на тысячу с небольшим фунтов в год жену и двоих детей. В 1912 г. он надеялся стать губернатором Бомбея, однако, когда Асквит узнал, что отъезд Понсонби не понравится королю, это назначение не состоялось. Мысли Понсонби часто обращались к возможностям увеличить свой доход, иногда достаточно фантастическим, вроде написания киносценариев или отыскания сокровищ короля Иоанна, погребенных на дне залива Уош.

«Короли не любят, когда им возражают или противоречат, — любил говорить Эшер, — даже лучшие из них». Признавая эту истину, Понсонби тем не менее всю жизнь откровенно высказывал свое мнение. В более поздние годы он писал:

«Король Георг V ненавидел неискренность и лесть, но со временем так привык к тому, что люди с ним соглашаются, что болезненно воспринимал даже дружескую откровенность. Одно время он невзлюбил меня, считая, что я из принципа не соглашаюсь с любым его мнением, но затем стал относиться ко мне как к неизбежному злу».

Такое не слишком приятное признание подтверждается одним свидетельством, относящимся как раз к этому времени. В первые годы царствования король часто играл с придворными в королевский теннис, или, как он еще называется, теннис на закрытом корте. Вот описание одного из таких состязаний, состоявшегося в 1913 г.; оно содержится в письме Понсонби, адресованном жене:

«Мы играли в теннис — король, Дерек Кеппел, Гарри Верни и я; игра шла довольно скверно. Похоже, Уиграм и Вилли Кадоган приучили короля к неспешному темпу. И вот, когда мы сыграли в нормальную игру, король надулся и после первого сета отказался играть дальше, сказав, что мы ничего не понимаем и должны играть медленно. Я был взбешен, так как терпеть не могу вялую игру, и преувеличенно медленно, просто по-детски стал посылать мяч через сетку. Это скоро надоело королю, который заметил, что все это абсурдно выглядит, и возле сетки у нас состоялась перебранка… Немного поостыв, король сказал: „Ладно, играйте, как хотите“. Тогда я начал гасить мяч, он опять надулся и перестал вообще передвигаться по корту. После того как мы с Дереком выиграли два сета, наступила неловкая пауза. Тогда я посоветовал ему попробовать подрезать мяч так, как это делаю я, и предложил сыграть с ним против Гарри Верни и Дерека с форой в 15 очков. На самом деле я знал, что мы можем дать им и все 30. И вот мы начали и отлично сыграли, король прекрасно подрезал мячи, у них не было никаких шансов — с таким преимуществом мы играли. Е.В. сделал несколько поистине великолепных ударов, это была уже совсем другая игра, так что все закончилось благополучно. Но я все же собираюсь сказать Уиграму, что ему не следует подобным образом раболепствовать перед королем».

Средних лет монарх, ищущий отдохновений от забот, связанных с гомрулем, вряд ли особенно нуждался в столь дерзком наставнике. В лице Чарлза Каста он уже располагал одним человеком, который говорил ему всю правду, второй такой придворный был явно лишним. Тем не менее король, очевидно, видел у Понсонби не только эти неприятные качества, поскольку в дальнейшем возвел его в ранг личного казначея[66] и осыпал множеством наград. Став в июне 1935 г. лордом Сайсонби, он оставался на королевской службе до конца жизни.

С отставкой Кноллиса, последовавшей в марте 1913 г., Стамфордхэм стал самым близким из доверенных лиц короля и главным каналом связи между ним и правительством. Однако лишь в августе, через месяц после того, как билль о гомруле был во второй раз принят палатой общин и отвергнут палатой лордов, его искусство убеждения и мастерство составления официальных бумаг впервые подверглись серьезному испытанию. В течение лета представители всех партий активно делились с приходившим во все большее беспокойство монархом своими взглядами на гомруль; один лишь премьер-министр, полагаясь на твердое большинство в парламенте, хранил гордое молчание. 11 августа он был, однако, приглашен на аудиенцию в Букингемский дворец.

В ответ на претензии короля по поводу того, что премьер-министр уже несколько месяцев ничего не сообщает ему о состоянии ирландской проблемы, Асквит сказал, что до сих пор не считал для себя возможным просить об аудиенции и теперь рад представившейся возможности обсудить вопрос о гомруле. Еще добавил, что служил трем монархам, в том числе двум в качестве премьер-министра, и хотел бы располагать полным доверием короля. Когда король высказал беспокойство относительно той роли, в которой ему, вероятно, придется выступить, Асквит напомнил, что репутация монарха остается безупречной до тех пор, пока он действует только в соответствии с рекомендациями своих министров и воздерживается от использования права вето, неприменяемого со времен правления королевы Анны. Если король сочтет, что действия министров наносят ущерб стране или трону, продолжал Асквит, он обязан письменно предупредить их о своих опасениях.

В этот момент — что, вероятно, явилось для Асквита полной неожиданностью — король подал ему длинный меморандум о гомруле. За несколько дней до этого он прервал свой проходивший под парусами отдых ради того, чтобы встретиться со Стамфордхэмом на борту королевской яхты «Виктория и Альберт». Вдвоем они составили объемистый документ, полный критики, хотя и достаточно конструктивной. Премьер-министру напоминали о поднимающейся в Ольстере волне недовольства; об оказываемом на суверена давлении выступить с какой-либо личной инициативой, дабы предотвратить гражданскую войну; о том, что любое его действие приведет к отчуждению половины ирландских подданных. «Не могу удержаться от ощущения, — писал король, — что правительство просто плывет по течению и уносит меня с собой». Далее он предлагал созвать конференцию с участием всех партий, призванную рассмотреть такие возможные решения проблемы, как исключение Ольстера из сферы действия закона о гомруле и распространение деволюции[67] на другие части Соединенного Королевства. Премьер-министр обещал подготовить детальный ответ по всем вопросам. На следующий день король отправился на север стрелять куропаток.

Инициатива короля серьезно обеспокоила Асквита. Вот что он писал Черчиллю, который в те дни был дежурным министром в Балморале: «Вероятно, Вы окажетесь в несколько сложной атмосфере. Строго между нами — я уже послал первую, а завтра или послезавтра собираюсь отправить вторую часть меморандума, которую составил для короля, о ситуации в целом».

Обстановка в Балморале, однако, оказалась не такой гнетущей, как предполагал премьер-министр. По сообщению Черчилля, король был «чрезвычайно сердечен и настроен дружески», а Стамфордхэм, без раздражавшего его Кноллиса, «сдержан и дружелюбен». Обещанную Асквитом апологию гомрулю монарх и его личный секретарь читали, однако, с особым вниманием. Первая часть документа, касавшаяся конституционных проблем, достаточно ясно отражала взгляды премьер-министра:

«По насчитывающей уже двести лет и прочно установившейся традиции обладатель трона в конечном счете поступает так, как ему советуют его министры. Таким образом, монарх, возможно, утрачивает какую-то часть своих полномочий и личной власти, однако одновременно корона избавляется от бурь и превратностей партийной политики… Ее беспристрастный статус является залогом преемственности нашей национальной жизни».

Парламентский акт, продолжал Асквит, не ставил своей целью повлиять и не повлиял на конституционную роль суверена; он касается только взаимоотношений двух палат парламента. Если король откажется подписать один билль, от него будут ждать, что он сделает это и с другими: «Каждый из законов, имеющих первостепенную важность и принимаемых в жестоком противоборстве, будет рассматриваться как получивший личное одобрение суверена… Для соперничающих фракций корона станет чем-то вроде футбольного мяча».

Это убедительно написанное эссе можно было смело включить в конспект по работе Бейджхота, который король составлял двадцать лет назад. Тем не менее оно нисколько не ослабило его беспокойства. Сможет ли он укрыться за отшлифованными фразами премьер-министра, когда его ирландские подданные начнут рвать друг друга на куски? На этот вопрос Асквит во второй части меморандума также дал внешне убедительный ответ. Когда билль о гомруле станет законом, пояснял он, наверняка начнутся беспорядки и волнения и более чем вероятно — кровопролитие, но назвать это гражданской войной значило бы «намеренно искажать термины». Если, однако, законопроект не превратится в закон, «можно смело предсказать, что Ирландия станет неуправляемой». Премьер-министр также не соглашался на проведение всеобщих выборов, чтобы выявить общественное мнение. Такого рода шаг противоречил бы Парламентскому акту, но не оказал бы практического влияния на умиротворение Ирландии. Наконец, не возражая против некоторого компромисса по гомрулю, Асквит не возлагал особых надежд на достижение соглашения путем переговоров, поскольку антагонистов разделяет «непреодолимая пропасть принципиальных разногласий».

Король, однако, не согласился с таким самодовольно-бездеятельным подходом. В своем письме, состоявшем из более 2000 слов, он подверг меморандум Асквита такому подробному анализу, которому позавидовала бы даже его бабушка. Справедливо это или нет, но народ будет ассоциировать имя короля с политикой, принятой его советниками. Он с прежней убежденностью заявил, что кастрирование палаты лордов возлагает на суверена дополнительный груз ответственности. Далее он спрашивал, существует ли прецедент, по которому на рассмотрение избирателей не выдвигался бы билль, «против которого возражает практически вся палата лордов, треть палаты общин, половина населения Англии»; более того — этот билль «без обсуждения протащили через палату общин».

Обращаясь к трезво сформулированному прогнозу премьер-министра относительно волнений и кровопролития, король переходит к самой сути вопроса:

«Вы что же, предлагаете использовать армию для подавления подобных беспорядков?

Это, по моему мнению, один из самых серьезных вопросов, которые придется решать правительству.

Поступая так, Вы должны, я уверен, иметь в виду, что у нас добровольческая армия; наши солдаты такие же граждане, как и все; благодаря своему происхождению, религии и окружающей обстановке они тоже могут иметь собственные суждения по ирландскому вопросу…

Будет ли мудро, будет ли справедливо со стороны возглавляющего армию суверена подвергать дисциплину и даже саму лояльность своих войск такому испытанию?».

Это письмо король, однако, заканчивал на более спокойной ноте:

«Я был рад узнать, что Вы готовы принять участие в конференции в том случае, если удастся выработать определенную основу для ее проведения.

Со своей стороны я с радостью сделаю все, что в моих силах, чтобы убедить оппозицию занять благоразумную и примирительную позицию.

Нам всем следует не жалеть усилий ради того, чтобы избежать этих угрожающих нам событий, которые неизбежно возмутили бы все человечество и опорочили бы имя Британии в глазах цивилизованного мира».

Во время визита в Балморал Асквит кратко и сдержанно ответил на это длинное письмо. Но когда речь зашла об использовании армии, он все же не смог до конца удержаться от раздражения: «По моему мнению, нет серьезных оснований для высказываемых кое-где опасений или надежд на то, что войска откажутся выполнять свой долг». Как считал Асквит, точка зрения короля и в этом пункте почти полностью совпадала с манифестом юнионистов. Тем не менее внезапно проявившаяся готовность премьер-министра искать компромиссы по вопросу о гомруле явилась прямым следствием королевской инициативы.

Находясь в Балморале, Асквит подвергся дальнейшей обработке со стороны короля; именно оттуда он 8 октября написал Бонару Лоу, выдвинув идею о проведении неформальных и тайных переговоров «в качестве первого шага на пути к предотвращению возможной опасности для государства». Премьер-министр и лидер оппозиции встретились 14 октября, а затем неоднократно обсуждали наболевшие вопросы в течение следующих трех месяцев. Асквит предложил, чтобы Ольстер принял гомруль в принципе, получив право вето на любые решения ирландского парламента, ущемляющие его автономию; Бонар Лоу ответил требованием полностью исключить Ольстер из сферы действия гомруля на неопределенный период. Каждое из этих предложений было немедленно отвергнуто другой стороной.

Во время переговоров Бонар Лоу подвергался со стороны дворца не меньшему давлению, чем Асквит. Стамфордхэм писал ему: «Его Величество все еще твердо верит в британский здравый смысл и считает, что полюбовное соглашение на основе взаимных уступок со стороны всех партий еще может быть достигнуто». Ответ Бонара Лоу был обескураживающим: «С сожалением должен заметить, что я не разделяю оптимистического тона Вашего письма… Я не надеюсь на достижение какого-либо соглашения между партиями… По нашему убеждению, у правительства есть только два выхода: или передать свой билль на суд народа, или столкнуться с неизбежными последствиями гражданской войны».

Далее, бесстыдно пытаясь извлечь политические выгоды из собственной непримиримости, он предлагал королю напомнить министрам, что они обязаны провести всеобщие выборы перед тем, как билль о гомруле станет законом: возможность, о которой король неосторожно упомянул при лидере оппозиции несколькими месяцами раньше. Стамфордхэм весьма жестко реагировал на эту дерзкую выходку: «Что же касается специальных посланий своим министрам, действия Его Величества будут определяться временем и обстоятельствами».

Король все еще не расстался с идеей представить гомруль на суд избирателей, даже если это потребовало бы столь рискованной меры, как отставка правительства или же отказ от одобрения закона. Однако в глубине души он вовсе не хотел менять советников, тем более по подсказке Бонара Лоу. Он признавался Эшеру, что ему нравится Асквит, «с которым у него установились самые искренние и дружеские отношения». К мрачному и раздражительному лидеру оппозиции он не испытывал подобных чувств. Еще меньше король хотел, чтобы Форин оффис покинул сэр Эдвард Грей. Он называл его «самой уважаемой фигурой в европейском дипломатическом мире, которой невозможно найти замену».

Премьер-министр, однако, не отвечал королю взаимностью. При встречах Асквит выражал ему благодарность за тактичное посредничество, а за его спиной вел себя отнюдь не так уважительно. В конце заседания правительства, когда Харкорт заметил, что отправляется удалять зуб, премьер-министр заметил, что он в сходном положении — едет к королю. Венеции Стэнли он сообщил, что получил «письмо (весьма невротического свойства) из самой высокой резиденции». Позднее он писал: «Во время встречи во дворце я обнаружил, что Другая Сторона больше всего озабочена собственным положением и „ужасным перекрестным огнем“, под который он, как считает, попал».

Тот мрачный юмор, с которым Асквит упоминал о монархе, можно назвать недобрым, но никак нельзя — незаслуженным. Своими тщательно продуманными официальными заявлениями король мог соперничать с любым министром, однако во время разговоров в гостиной его бесхитростные замечания беспокоили даже королеву Марию. «Иногда он бывал чересчур прямолинеен, — вспоминала она в последний год жизни. — Помню, у меня была одна придворная дама, полная дура, любившая во время поездки на моторе задавать моему мужу нескромные вопросы. Он всегда отвечал то, что думал. Мне пришлось избавиться от этой женщины». Керзон, который зимой 1913 г. несколько дней гостил вместе с королем в Чэтсуорте, рассказывал Бонару Лоу:

«Король был там менее сдержанным на язык и более возбужденным, чем в Балморале. Конечно, он много говорил о достижении соглашения.

Очевидно, позабыв о том, что леди Крюэ является женой влиятельного министра, он поведал ее изумленному слуху чудовищную критику в адрес Ллойд Джорджа относительно фазанов и кормовой свеклы».

Конечно, сандрингемского сквайра было просто невозможно заставить хранить молчание. За несколько недель до этого Ллойд Джордж возобновил свои атаки на землевладельцев, заявив, что их фазаны якобы уничтожают целые поля кормовой свеклы, — совершенно абсурдное обвинение, о чем ему сообщил бы любой сельский житель. Возмущение короля ошибкой Ллойд Джорджа выглядит, однако, меньшей бестактностью, нежели тот факт, что Керзон сообщил о нем именно Бонару Лоу. Впрочем, возможно, Керзон действительно не слышал историю о том, как его коллега из Глазго, остановившись в одном из «больших домов» Англии, во время утренней прогулки был потревожен выпорхнувшим из-под ног фазаном. Новоиспеченный лидер партии сельских джентльменов не нашел ничего лучшего, чем спросить у радушного хозяина: «Ради Бога, скажите, что это за птица?».

Во время той охоты в Чэтсуорте Ллойд Джордж был не единственным, кем король оказался недоволен. Среди других гостей герцога и герцогини Девонширской были Аберкорны и Крюэ — две семьи, некогда связанные тесной дружбой. Однако воспламененная призраком гражданской войны в Ирландии герцогиня Аберкорн отказалась сидеть рядом даже с таким умеренным членом правительства, как лорд Крюэ, и размещение гостей за столом пришлось срочно пересматривать. Король был очень возмущен подобным оскорблением, нанесенным министру в его присутствии. В конце визита, на обратном пути в Лондон, он пригласил в королевский поезд только чету Крюэ, но не Аберкорнов.

Король и его кузен Менсдорф только качали головами, видя, что политическое ожесточение все больше проникает в светскую жизнь. «Сейчас вряд ли можно одновременно пригласить куда-то представителей правительства и оппозиции, — писал в дневнике посол. — Как всегда, женщины проявляют большую горячность, нежели мужчины, и делают все для того, чтобы положение стало еще хуже». Лондондерри, столь же ревностные юнионисты и ирландские землевладельцы, как и Аберкорны, отказались принять приглашение в Виндзор на скачки в Аскоте; они не могли позволить себе оказаться в одной карете с такими либералами, как Честерфильды или Гранарды. А на вечернем приеме у герцогини Сазерлендской лорд Лондондерри внезапно резко повернулся и покинул дом в тот момент, когда должен был подойти к хозяйке: он заметил в толпе лорда и леди Линкольншир.

Монарху, ценящему порядок, подобные выходки были неприятны, однако все они бледнели перед зловещей перспективой гражданской войны. Несмотря на провал конфиденциальных переговоров между Асквитом и Бонаром Лоу, король продолжал на них давить. «Я обязательно приглашу сюда на один вечер П.М., — писал он из Сандрингема в канун нового, 1914 г. — Я буду надоедать ему как можно больше».

Неадекватные уступки, считал король, гораздо хуже, чем вовсе никакие. По его настоянию кабинет снял свое предложение, известное как «завуалированное исключение» протестантских графств из сферы действия гомруля. «Я не скрывал от Вас свое мнение о том, — говорил король Асквиту, — что Ольстер никогда не согласится послать своих представителей в ирландский парламент в Дублине, независимо от того, какие гарантии Вы сможете им обеспечить». Он вновь принялся возражать, когда кабинет выдвинул новый план, по которому Ольстер полностью исключался из сферы действия гомруля, но лишь на три года; столь короткая отсрочка, предупреждал он, будет неприемлема для сэра Эдварда Карсона, лидера воинствующих ольстерских юнионистов.

Вместе с тем своей настойчивостью король сумел кое-чего добиться. В марте 1914 г. премьер-министр сделал уступку, немыслимую еще два года назад. Перед тем как отправить билль о гомруле на третье и последнее чтение, как того требовали парламентские правила, Асквит предложил, чтобы Ольстер был исключен из сферы его действия не на три года, а на шесть лет — к тому времени, когда этот период закончится, мнение страны о гомруле будет проверено на двух всеобщих выборах. Еще до того как премьер-министр успел высказаться, король неофициально попросил и Бонара Лоу, и Карсона с пониманием отнестись к предстоящему правительственному заявлению. Его просьба оказалась тщетной — Карсон потребовал навсегда и полностью исключить Ольстер из сферы действия гомруля. Выступая в палате общин, он заявил: «Мы не хотим смертного приговора с отсрочкой на шесть лет». Редмонд только под сильным давлением своих союзников-либералов согласился на шестилетнюю отсрочку; дальше он мог пойти, только предав соратников-националистов. Ситуация вновь зашла в тупик.

Позже отношения между двумя партиями еще более обострились из-за высказывания Уинстона Черчилля. В публичном выступлении в Брэдфорде он намекнул, что гомруль может быть введен в Ольстере силой. Обвинив Карсона в «изменническом заговоре», Черчилль также заявил, что «есть кое-что похуже даже широкомасштабного кровопролития», и пригласил аудиторию вместе с ним «подвергнуть испытанию эти серьезные вещи».

Король, которого приближение гражданской войны одновременно страшило и печалило, умолял Асквита вынести вопрос о гомруле на общенациональный референдум. Его нынешнее правительство, говорил король, в конце концов исчезнет и будет забыто, но сам Асквит останется и о его действиях будут помнить. В момент, когда король 19 марта встречался в Букингемском дворце с премьер-министром, уже как будто началось то, чего он более всего страшился: взбунтовавшиеся офицеры британской армии отказались принимать участие в операциях против Ольстера. Два дня спустя он с гневом писал: «Не нахожу слов, чтобы выразить, как я опечален той чудовищной и непоправимой катастрофой, которая обрушилась на мою армию; что бы теперь ни произошло, это навсегда запятнает ее долгую и славную историю».

Во время дискуссий по поводу гомруля король неоднократно предупреждал Асквита о невозможности использования армии для обуздания Ольстера, и премьер-министр каждый раз отвергал его опасения. Правительство, заверял он короля, не имеет намерений использовать войска для политических целей. «С кем они будут воевать?» — успокаивал он. В любом случае, добавлял Асквит, король несет за армию не больше ответственности, чем за какой-нибудь другой правительственный институт, и любой отданный войскам приказ будет на совести министров, а не монарха. Эта лекция по основам конституционной практики тем не менее не произвела особого впечатления на короля, который считал, пусть не в такой степени, как Генрих V, что в военных вопросах он должен играть более важную роль, нежели в делах Казначейства или почтовой службы. Это мнение разделяли и в вооруженных силах, где личная преданность монарху была несопоставима с отношением к нему почтальонов или клерков Уайтхолла.[68]

Поэтому вполне понятно то чувство унижения, в том числе и личного, испытываемого королем, когда утром 21 марта он прочитал сообщение о волнениях в войсках в Каррике, неподалеку от Дублина. То обстоятельство, что он узнал об этом из газет, а не от правительства, только усилило его негодование.

Правда, однако, оказалась не столь ужасной: на самом деле речь шла не столько о лживости правительства и недовольстве военных, сколько об истерии и путанице, невразумительных приказах и плохом командовании.

За несколько дней до этого правительственный комитет по делам Ирландии вызвал в Лондон сэра Артура Паджета, командующего войсками в Ирландии. В столице он получил определенные приказы, но, поскольку они были отданы устно, сейчас точно неизвестно, каковым конкретно оказалось их содержание. Правительственный комитет, в который входили такие известные краснобаи, как военный министр Джон Сили и первый лорд Адмиралтейства Уинстон Черчилль, позднее утверждал, что Паджету всего лишь дали указание усилить охрану военных объектов в Северной Ирландии в связи с ожидаемыми атаками карсоновских «добровольцев Ольстера». Для этих целей он имел в своем распоряжении значительные сухопутные и морские резервы. Когда Паджет выразил беспокойство относительно возможного поведения своих офицеров, многие из которых симпатизировали Ольстеру, военный министр предложил ему руководствоваться следующими принципами. Офицерам, которые должны участвовать в подавлении беспорядков и выступать в поддержку гражданских властей, не разрешается уклоняться от своих обязанностей; тех же, кто отказывается подчиняться приказам, следует увольнять из армии; офицеры, постоянно проживающие в Ольстере, могут, однако, быть освобождены от этих обязанностей. (Заметим, кстати, что убеждения унтер-офицерского состава и прочих военнослужащих, проходивших службу в Ирландии, вообще в расчет не принимались.).

Вернувшись в Ирландию, Паджет собрал подчиненных ему старших офицеров, однако указания, которые он им отдал, существенно отличались от полученных в Лондоне. С напыщенной важностью, которая в менее серьезной обстановке показалась бы просто комичной, он заявил, что «против Ольстера должны вскоре начаться активные действия», что Ирландия скоро будет «в огне» и что офицеры в течение ближайших часов должны решить, в чем состоит их долг. Пришедший в сильное возбуждение, генерал Паджет так и не сообщил своим подчиненным, что намечаемые передвижения войск являются просто мерой предосторожности и что последующие акции будут ограничены задачами сохранения закона и порядка, поддержкой гражданских властей. Когда его несколько наивно спросили, исходят ли эти указания от короля, он подтвердил это. «Не думайте, офицеры, — на следующий день уточнил он, — что я получаю приказы от этих свиней-политиков. Нет, я получаю приказы только от суверена».

Своеобразное понимание Паджетом инструкций военного министерства и его пламенные речи произвели на подчиненных ему офицеров совсем не то впечатление, на какое он рассчитывал. Пятьдесят восемь кавалерийских офицеров во главе с чересчур горячим и импульсивным, но популярным в войсках бригадиром Хьюбертом Гахом тут же решили пожертвовать своей карьерой (те, кто об этом пишет, часто, однако, забывают, что их примеру отказались последовать 280 офицеров из других полков) и заявили, что готовы воевать с врагами короля, но не с его верными ольстерскими подданными. Тем не менее никто из этих пятидесяти восьми никогда не отказывался выполнять приказы. Паджет в качестве альтернативы предложил им немедленную отставку, и они на нее согласились. Несомненно, без этого ультиматума (который описывающий данный эпизод историк справедливо считает ненужным, неразумным и неуместным) все офицеры продолжали бы исполнять свои обязанности и так называемого кар рикского мятежа никогда бы не произошло.

Полностью разделяя тревогу короля, Асквит действовал весьма решительно и вскоре уже смог доложить суверену, что провокационные приказы Паджета исходят не от правительства и непокорные офицеры могут вновь приступить к службе. «С точки зрения кабинета, — писал он, — было бы неправильно требовать от офицеров каких-либо заверений по поводу их поведения в обстоятельствах, которые могут никогда не возникнуть». Король воздержался от ответа, хотя ему было что сказать премьер-министру, который не проявил подобной щепетильности в ноябре 1910 г., когда в столь же неясной ситуации буквально вырвал у своего суверена соответствующие гарантии.

Несмотря на утверждения правительства, будто передвижения войск носили чисто оборонительный характер, многие сочли, что генерала Паджета просто использовали для выполнения более масштабного, хотя и не получившего официального одобрения плана Сили и Черчилля, желавших преодолеть ольстерское сопротивление гомрулю. Только признав существование подобного плана, можно объяснить некоторые непонятные вещи: нежелание Сили отдавать Паджету письменные приказы, резкие высказывания генерала перед своими подчиненными, назначение военного губернатора Белфаста, тайная отправка Черчиллем в прибрежные воды Ольстера восьми крейсеров и вспомогательных судов.

Независимо от того, чем на самом деле определялись действия Сили — хитроумным замыслом в духе Макиавелли или же обычной глупостью, — он все-таки сумел поначалу избежать увольнения, но вскоре архиполковник, как называл его Асквит, все же поплатился за собственную ошибку. Причиной его падения стала попытка бригадира Гаха шантажировать правительство, и без того уже находившееся в смятении. Гах отказался вернуться в Ирландию без письменного заверения в том, что армия никогда не будет использоваться для подавления политической оппозиции гомрулю. Желая избежать дальнейших проявлений недовольства со стороны армии, военный министр малодушно согласился с требованиями Гаха, но его решение было дезавуировано кабинетом. Если генерал Паджет не имел права от имени правительства требовать лояльности своих офицеров в будущем, то и генерал Гах также не мог требовать от правительства аналогичных заверений. Внезапно проявив стальную волю, Асквит потребовал отставки Сили и принял на себя обязанности военного министра. Кризис был исчерпан.

Лишенный гибкости своего премьер-министра, король был глубоко потрясен недоразумением в Каррике. Какой бы незначительной ни была та роль, которую ревнители конституции отвели ему в военных вопросах, любую неприятность с армией он переживал как личную обиду. Короля раздражало и то, что его политический нейтралитет мог быть поставлен под вопрос, что его имя использовалось в межпартийной борьбе. «В армии больше всего недовольны королем, — писал Стамфордхэм. — Говорят, что он должен был проявить твердость и предотвратить все эти неприятности… С другой стороны, радикалы осуждают Букингемский дворец и его порочное влияние».

Уничижительный эвфемизм «Букингемский дворец» только усиливал раздражение короля. «Что они имеют в виду, когда говорят, что Букингемский дворец — это не я?! — то и дело восклицал он. — Кто же это тогда, хотел бы я знать? Они что, имеют в виду лакеев?».

Даже придворные бестактно пытались перетянуть его на ту или другую сторону. Гофмейстер королевы Александры генерал сэр Дайтон Пробин, получивший крест Виктории[69] за участие в подавлении восстания сипаев 1857 г., снова почуяв запах пороха, заверял короля: «На правительство нам наплевать, но мы все в боевой готовности и начнем стрелять, как только прикажет Ваше Величество». Король сдержанно ответил: «О, я вижу, Вы хотите втянуть меня в это дело и возложить на меня ответственность».

Только одно могло спасти короля от злобствующих врагов и надоедливых друзей: решение проблемы Ольстера путем компромисса. «Уверен, что Вы поймете, — говорил он в апреле Асквиту, — в каком ужасном положении я окажусь, если такое решение не будет найдено». Асквит в письме к Венеции Стэнли охарактеризовал этот призыв суверена как «довольно истеричное письмо от Г.». Но даже непробиваемый премьер-министр понимал, что время уходит. Оставались считанные недели до того момента, когда билль о гомруле должен был в третий раз пройти через палату общин, и палата лордов больше не могла ни отвергнуть его, ни внести поправки. Между тем и протестанты на севере, и католики на юге контрабандно запасались оружием; счет винтовкам шел уже на десятки тысяч, а патронам — на миллионы.

Но только в июле, после провала очередного раунда тайных переговоров между правительством и оппозицией, премьер-министр наконец согласился на неоднократно повторенное предложение короля: Асквит и Бонар Лоу, Редмонд и Карсон, каждый в сопровождении одного из своих сторонников, должны были встретиться на конференции в рамках «круглого стола» под председательством спикера в том месте, которое монарх скромно именовал «мой дом».

Конклав, который начал свою работу 21 июля, заседал в одном из наиболее скромных помещений Букингемского дворца: в «комнате 1844 года», названной так потому, что именно в тот год в ней останавливался русский император Николай I. Характеристика, данная ему королевой Викторией, может служить эпитафией к конференции по гомрулю 1914 г.: «Политика и военные дела — единственное, что его серьезно интересует; к искусству и всем другим более тонким занятиям он равнодушен, хотя, я уверена, он вполне искренен, искренен даже в своих самых деспотических поступках».

Во время предварительных переговоров правительство в принципе согласилось исключить Ольстер из сферы действия гомруля; оставалось решить, каковы будут границы исключаемой территории. На практике это означало, что речь идет о будущем графства Тирон. В канун конференции Стамфордхэм писал ее председателю спикеру Лоутеру: «Совершенно очевидно, что гражданская война не должна начаться из-за вопроса о делимитации графства. Король уверен, что Вы не позволите конференции закончиться без соответствующего решения». Через три дня и суверен, и его личный секретарь поняли, как глубоко они заблуждались. И опять все новости от премьер-министра первой узнала именно мисс Стэнли: «В это утро мы снова просидели полтора часа, обсуждая карты и цифры, и постоянно возвращались к этому чудовищному порождению извращенной фантазии — графству Тирон. Необычной особенностью дискуссии было полное согласие — по принципиальным вопросам — между Редмондом и Карсоном. Каждый из них говорил: „Я должен или получить весь Тирон, или умереть, но я прекрасно понимаю, почему Вы говорите то же самое“. Спикер, олицетворяющий собой английский здравый смысл, грубовато-добродушный и бесхитростный, конечно, предпочел вмешаться: „Если каждый из двоих говорит, что ему нужно получить целое, то почему бы не разрубить его пополам?“ Никто из них даже не стал рассматривать это предложение».

По существу, это означало провал конференции. «В конце, — отмечал Асквит, — появился король, сильно взволнованный, и двумя фразами (слава Богу, больше ничего не говорил) попрощался, сказав, что сожалеет, и поблагодарил. После этого он очень мудро поступил, пригласив к себе на приватную беседу всех участников конференции, принимая каждого по очереди. На Редмонда разговор с королем произвел сильное впечатление, особенно после того, как король сказал ему, что убежден в необходимости гомруля».

Глядя из будущего, можно сказать, что королевская инициатива была с самого начала неудачной, и тот, кто подсказал ему эту идею, дал суверену плохой совет. Без особой надежды на успех конституционный монарх ввязался в решение самого спорного из всех политических вопросов. Еще до провала конференции член парламента Чарлз Тревельян так изложил враждебное отношение к ней своих соратников-радикалов:

«Если Асквит не будет ею руководить, это чрезвычайно антиконституционно и тенденциозно. Если будет, он возложит на себя ответственность за то, что позволил королю оправдать проявления нелояльности. Единственное преимущество заключается в том, что это приведет к громким протестам со стороны лейбористов и радикалов и повороту трудящихся к идеям республики».

А когда конференция закончилась безрезультатно, Тревельян ликовал: «Вот к чему привело вмешательство короля! Его хорошо проучили за мерзкое поведение».

Жертва подобной враждебности имела все основания чувствовать себя обиженной. «Спасибо за Ваше теплое письмо и выраженное в нем сочувствие, — писал король одному из своих друзей. — В эти дни оно мне очень нужно, и я не могу удержаться от мысли, что со мной плохо обошлись». На самом деле настоящие страдания суверена и его подданных еще даже и не начинались. Через два дня после окончания конференции король совершил беспрецедентный поступок, отменив намеченное спортивное мероприятие. В связи с этим он писал герцогу Ричмондскому:

«С большим сожалением должен сообщить, что никак не могу завтра оставить Лондон, чтобы нанести Вам обещанный визит в Гудвуд, которого я ждал с таким нетерпением. Политический кризис по ирландскому вопросу остается чрезвычайно острым, а теперь еще и вероятность начала всеобщей европейской войны заставляет меня пока оставаться в Лондоне… Надеюсь, погода у вас будет хорошей и скачки пройдут нормально».

Менее чем через неделю Великобритания вступила в войну с Германией, и конфликт по ирландскому вопросу был на неопределенное время отложен.

В 1911 г. флот, собравшийся возле Портсмута на королевский смотр, насчитывал тридцать два линкора, тридцать четыре крейсера и шестьдесят семь эсминцев. Британия по-прежнему оставалась владычицей морей, и ее суверен был полон решимости и впредь сохранять такое положение дел. Будучи не только конституционным монархом, но и профессиональным моряком, он так уверенно обсуждал детали, что временами это удивляло министров. Вот как описывает Эшер аудиенцию, данную королем Асквиту в 1912 г.:

«Премьер-министр пришел к нему с отчетом о планах действий в Средиземноморье, при этом несколько неопределенно рассказывал о крейсерах, которые предполагалось туда послать, и о составе соединения крейсеров. На Мальте также предполагалось разместить две четырнадцатидюймовые пушки.

Продемонстрировав более глубокие знания, чем Асквит, король поставил его в тупик!».

Сменявшие друг друга первые лорды Адмиралтейства всегда могли рассчитывать на поддержку монарха в деле сохранения значительного перевеса над Германией, которым Британия располагала на море. Надо сказать, что королю по-прежнему были присущи все те предрассудки и тот патриотизм, которыми отличались офицеры, находившиеся на действительной службе, хотя автор официальной биографии Георга V Гарольд Николсон утверждает:

«Он глубоко сожалел о той междоусобной борьбе, которая развернулась между адмиралами лордом Чарлзом Бересфордом и сэром Джоном Фишером. Держась в стороне от их спора, он старался беспристрастно подходить к этой проблеме со всеми ее техническими сложностями».

Есть доказательства, что Николсон ошибается и что глубокая неприязнь к Фишеру, возникшая у короля еще в бытность принцем Уэльским, отнюдь не угасла после его восхождения на престол. К тому времени оба адмирала уже ушли с действительной службы, но их вражда продолжалась. В октябре 1910 г. Фишер писал другу: «Земля и небо пришли в движение, чтобы сделать Бересфорда адмиралом флота… и при этом широко упоминается имя короля. Короли и селедка сегодня дешевы!» Сообщение было верным: король действительно просил премьер-министра присвоить Бересфорду, хотя и находившемуся в отставке, высшее для флота воинское звание. Однако 1-й лорд Адмиралтейства Реджинальд Маккенна отклонил эту просьбу. Другие, более достойные адмиралы, заявил он Асквиту, будут недовольны этим шагом и справедливо станут приписывать это отличие чьему-то влиянию, а не внезапному признанию заслуг Бересфорда Советом Адмиралтейства.

По версии Фишера, твердый отказ Маккенны настолько не понравился королю, что он не избежал искушения отомстить. Как утверждал Фишер, Тринити-Хаус, старинный орган управления маячно-лоцманской службой, рекомендовал присвоить Маккенне звание Старшего Брата — большая честь, которой обычно удостаивались первые лорды Адмиралтейства. Однако король, когда ему показали рекомендации, вычеркнул имя Маккенны и взамен вписал имя другого министра-либерала, лорда Крюэ. Хотя архивы Тринити-Хаус свидетельствуют, что Крюэ действительно стал Старшим Братом, там нет никаких сведений, что якобы предполагалось сначала отметить таким образом заслуги Маккенны. Утверждения Фишера кажутся неправдоподобными еще и потому, что назначение нового Старшего Брата не требовало одобрения короля, не говоря уже о том, что такого рода месть не была свойственна обычно великодушному монарху.

В общем, эту историю Фишер, судя по всему, выдумал. А когда Эшер попытался помирить адмирала и короля, Фишер саркастически ответил: «Меня более чем радует, что, по Вашим словам, король хорошо обо мне думает и отзывается, поскольку ходят упорные слухи о прямо противоположном!».

Позднее он отзывался о людях, окружающих короля, как о «королевских подстрекателях».

Утверждения Фишера относительно короля и его двора вполне могли быть преувеличены; в отношениях с людьми он быстро переходил от искренней привязанности к ярой ненависти и наоборот. Что представляется достоверным, так это то, что Маккенна предпочел оскорбить короля, нежели навлечь на себя гнев Фишера. Даже находясь в отставке, бывший 1-й морской лорд оставался энергичным и изобретательным союзником любого политика, озабоченного обороной страны.

Поэтому, когда в октябре 1911 г. Уинстон Черчилль сменил Маккенну на посту 1-го лорда Адмиралтейства, Фишер сразу стал обращать его в свою веру. Будучи министром торговли и министром внутренних дел, Черчилль неохотно выделял деньги на расширение флота, предпочитая расходовать их на социальные нужды. Однако с самого начала появления в Адмиралтействе Черчилль сделался человеком Фишера, разделяя его пристрастие к дредноутам и подводным лодкам, поддерживая его стремление заменить уголь нефтью и желание обеспечить выходцам с нижней палубы наилучшие возможности для карьеры.

Неожиданно обнаружившееся рвение Черчилля в деле перевооружения флота и сохранении шестидесятипроцентного преимущества по крупным боевым кораблям над быстро растущим германским флотом получило одобрение короля. Тем не менее он был не согласен с планами 1-го лорда вывести линкоры из Средиземного моря и перевести их на охрану британских вод — тут сказывались как сентиментальное отношение старого моряка к Средиземному морю, так и боязнь поставить под удар путь в Индию. О своих взглядах он без колебаний сообщил Черчиллю, которого, однако, такой урок стратегии чрезвычайно возмутил. «Король наговорил о флоте больше глупостей, чем я когда-либо от него слышал, — писал Черчилль жене 12 мая 1912 г. — Было чрезвычайно неприятно выслушивать всю ту дешевую и глупую чепуху, которую он нес». Особенно возмутило Черчилля то, что Маккенна, его предшественник на посту военно-морского министра, направил королю меморандум, в котором говорил о слабости позиций британского флота в Средиземном море. Во время этой дискуссии Черчилль все же мог опираться на профессиональную поддержку принца Людвига Баттенберга, который писал ему: «Досадно, что король-моряк как морской стратег находится на одном уровне с Макк.!» Со своей стороны, король находил Черчилля способным, но неуживчивым министром.

С типичной для него бестактностью Черчилль в 1911 г. предложил присвоить одному из вновь построенных линкоров имя цареубийцы Оливера Кромвеля. Король ответил, что в Королевском военно-морском флоте нет места судну Его Величества под названием «Оливер Кромвель». Через год Черчилль вновь предложил этот оскорбительный оксюморон,[70] но король вновь ответил отказом. Черчилль, однако, не унимался. Вдохновленный заметками о лорд-протекторе, подготовленными его коллегой по кабинету Джоном Морли, он писал Стамфордхэму:

«Оливер Кромвель был одним из основателей флота, и вряд ли отыщется человек, который сделал для него столько, сколько он. Я совершенно уверен, что в истории нет ничего способного оправдать мнение, будто присвоение такого имени кораблю может хоть как-то очернить королевский двор Вашего Величества. Напротив, то великое политическое и религиозное движение, чьим инструментом являлся Кромвель, было тесно связано со всеми теми силами, которые через долгую череду правителей привели Его Величество на трон конституционной и протестантской страны. Горечь мятежей и тираний прошлого уже давно перестала возбуждать умы людей, но достижения страны и ее величайших деятелей выдержали испытание временем».

В канун ирландского кризиса эти соображения казались весьма несвоевременными, и Стамфордхэм — видимо, не без удовольствия — поспешил оспорить риторику Черчилля:

«Аргументы, которые Вы изложили, не могут изменить взгляды короля на данный вопрос. По Вашему мнению, такое название будет очень хорошо принято, однако смею Вам напомнить, что, когда в 1895 г. тогдашнее правительство предложило возвести на общественные средства статую Оливера Кромвеля, это предложение встретило сильные возражения ирландцев и оппозиции и было отвергнуто большинством в 137 голосов…

Если даже возведение статуи столкнулось с такой враждебностью, вполне логично ожидать не меньшее сопротивление идее связать имя Кромвеля с военным кораблем, на который потрачены миллионы общественных средств.

Каковы бы ни были личные чувства Его Величества по отношению к Кромвелю, он уверен, что Ваше предложение вызовет чувства антагонизма и религиозной розни, аналогичные тем, что проявились семнадцать лет назад, тем более во времена, когда, особенно в Ирландии, увы, есть признаки того, что „горечь мятежей и тираний прошлого“ не „перестала волновать умы людей“».

Но даже и тогда Черчилль готов был продолжить борьбу, если бы не получил вот эту обескураживающую записку от принца Людвига Баттенберга, который должен был вот-вот стать 1-м морским лордом:

«На днях Вы говорили мне, что Ваше второе обращение к королю по поводу названия „Оливер Кромвель“ вновь вызвало возражения.

Весь мой опыт службы в Адмиралтействе и близкое общение с тремя суверенами приводят вот к какому выводу: во все времена решение суверена относительно присвоения названий судам Е.В. первыми лордами всегда принималось как окончательное.

Склонен думать, что вся Служба в данном случае будет настроена против Вас».

О корабле его величества «Оливер Кромвель» больше ничего слышно не было. Однако в 1913 г. Черчилль предпринял еще одну безуспешную вылазку против Букингемского дворца. На сей раз он просил назвать один из новых линкоров его величества «Питт» — в честь сразу двух государственных мужей, носивших это имя.[71] Господин Асквит, добавлял он, счел этот выбор особенно уместным.

Король, однако, лучше премьер-министра знал, что именно сочтут уместным в кают-компании и на нижней палубе. По его указанию Понсонби написал: «Его Величество склонен считать, что название „Питт“ отнюдь не является одним из тех благозвучных или возвышенных имен, которыми до сих пор называли линкоры. Более того, всегда существует опасность, что этому кораблю будут давать скверные клички, созвучные с его названием[72]».

Черчилль продолжал настаивать, и тогда Стамфордхэм выпустил в него последний залп. В ответ на утверждение 1-го лорда о том, что имя Питт вызывает «исторические ассоциации, связанные с величайшими событиями», Стамфордхэм написал:

«Из тех отчетов, что Вы прислали, Его Величество узнал, что два судна, носивших название „Питт“, использовались как углевозы; из двух предыдущих одно было захвачено французским капером, а второе являлось судном, переданным флоту Ост-Индской компанией, причем имя „Питт“ было заменено на „Дорис“…

Король вполне понимает тот интерес и ту заботу, которые Вы проявили в этом деле, как и во всем, что связано с великой Службой, которую Вы возглавляете. В то же время Его Величество никому не уступает в заботах о повседневной жизни моряка, с которой всегда тесно связано имя корабля, на котором он живет и где ему, возможно, придется сражаться».

При очевидной бесчувственности Черчилля нельзя не аплодировать его всепоглощающей преданности флоту. «Вы стали настоящим водным созданием, — говорил ему Ллойд Джордж. — По вашему мнению, мы все живем в море, и все Ваши мысли посвящены морской жизни, рыбам и прочим водным тварям». В течение трех лет, с 1911 по 1914 г., он провел восемь месяцев на борту адмиралтейской яхты «Энчантресс»,[73] посетил все военно-морские базы на Британских островах и в Средиземном море, все крупнейшие суда. В мае 1914 г. в одной из таких экспедиций его гостем был премьер-министр. Мисс Вайолет Асквит в своем дневнике так писала о Черчилле:

«Когда мы стояли бок о бок на гакаборте, скользя вдоль живописного, купающегося в лучах солнца побережья Адриатики, я заметила: „Как прекрасно!“ — а он испугал меня ответом: „Да, прекрасная дальность, великолепная видимость. Если бы у нас были на борту шестидюймовые пушки, мы могли бы легко вести бомбардировку…“».

Через два месяца вся страна была ему весьма признательна за такую преданность военному искусству.

Полномочия конституционного монарха в международных делах уже давно подвергались сомнению. Даже деятельность такого беспокойного космополита, как Эдуард VII, вызывала некоторое подозрение. Может быть, визит в Париж, который он по собственной инициативе совершил в 1903 г., инспирировал англо-французскую entente?[74] Послужило ли его откровенное неприятие германского императора причиной англо-германской враждебности и военно-морского соперничества? Или все это просто усилилось более глубокими факторами географического и экономического характера, послужившими истинной причиной войны 1914 г.?

Сам кайзер никогда не сомневался ни во враждебных намерениях, ни в возможностях своего дяди. 30 июля 1914 г., когда война уже казалась неизбежной, он писал:

«Итак, знаменитое окружение Германии наконец стало свершившимся фактом, и та откровенно антигерманская политика, которую Англия проводила по всему миру, одержала самую впечатляющую победу… Даже после смерти Эдуард VII сильнее меня, хотя я все еще жив!».

В противоположность ему Артур Бальфур, премьер-министр времен Антанты, отказывал королю Эдуарду вообще в каком бы то ни было влиянии. «В те годы, когда мы с Вами были его министрами, — говорил он Лэнсдауну, бывшему министру иностранных дел, — он ни разу не сделал какого-либо важного предложения по серьезным политическим вопросам».

В отношении короля Георга V подобного противоречия во мнениях просто не существовало. В отличие от своего отца, который на последнем году жизни шесть раз пересек Ла-Манш, он испытывал все большее отвращение к континентальной Европе. Его нисколько не привлекали заграничные достопримечательности, он не проявлял интереса к истории, литературе и искусству других стран. Одна только империя все еще затрагивала некую романтическую струну в его сердце британского моряка. В остальном, как писал Менсдорф, он был «с головы до ног англичанином, со всеми предрассудками и островной ограниченностью типичного Джона Буля».

Эту привязанность к своему дому и очагу, к альбому с марками и охотничьему ружью нельзя назвать совершенно иррациональной. Король так и не сумел пересилить отвращения к публичным мероприятиям, а его желудок не переносил бурного моря и жирной пищи. Главное же заключалось в том, что он так и не овладел в достаточной степени иностранными языками и стеснялся обнаружить перед другими свою слабость. Вину за этот явный пробел в королевском образовании следует возложить на его родителей, которые, несмотря на настояния королевы Виктории, так и не удосужились позаботиться о том, чтобы их дети в подходящем для этого возрасте научились бегло говорить по-французски и по-немецки. При всей присущей им безалаберности герцог и герцогиня Текские не допустили подобной ошибки, и в более поздние годы королева Мария, слушая по радио Гитлера, больше всего поражалась его скверному немецкому.

Неисправимый островитянин, король даже не пытался следовать примеру отца и проводить самостоятельную внешнюю политику, независимую от своих министров. Тем не менее он не был невеждой в международных вопросах и не стеснялся высказывать свои взгляды. Он беседовал с послами, делал пометки на дипломатических депешах, читал газеты; а когда правительство требовало совершить какой-то государственный визит, он в конце концов соглашался, если его удавалось убедить, что это нужно сделать в интересах страны.

Растущее отвращение короля к зарубежным визитам не распространялось на заморские территории самой империи, чье благополучие являлось для него предметом отеческой гордости. Но хотя эта сфера государственного управления являлась именно той, в которой благодаря своему опыту и происхождению он был наиболее компетентен, либералы-министры всячески старались умерить его энтузиазм. В 1911 г. они тщетно пытались отговорить короля от проведения торжественного приема в Дели, а на следующий год не позволили принять приглашение генерала Боты посетить Южную Африку. Чарлз Хобхаус, присутствовавший на том самом заседании кабинета, где обсуждался вопрос о поездке короля, язвительно заметил: «Мы решили, что ему лучше остаться дома, чтобы люди не смогли заметить, как легко эта машина работает и без короля».

Между кабинетом и королем существовали также разногласия по поводу государственных визитов в европейские столицы. Король признавал, что подобные визиты являются его конституционной обязанностью, какие бы личные неудобства они ему ни создавали. Однако порядок, в котором они должны были следовать, послужил причиной конфликта с его политическими советниками. Министр иностранных дел, полный решимости сохранить англо-французскую entente, настаивал, чтобы Париж предшествовал Вене, Берлину и Санкт-Петербургу. Король отвечал, что Франция, «будучи всего лишь республикой», должна уступить первенство трем континентальным монархиям. Близкие отношения с Менсдорфом и преклонный возраст императора Франца Иосифа побуждали его ставить во главе списка визитов Вену. В этом его поддерживал Стамфордхэм. Сэру Фрэнсису Берти, британскому послу в Париже, он говорил, что в нынешние революционные времена монархи должны держаться вместе. «Мы придаем Франции слишком большое значение», — добавлял он. Прохладное отношение к Франции и желание достичь большего взаимопонимания с Германией еще больше усилили его антипатию к Кноллису, который разделял любовь Эдуарда VII ко всему французскому и его убежденность в том, что «в Германии все официальные лица, начиная с императора, являются отъявленными лжецами».

Но прежде чем все эти разногласия были улажены, забастовка угольщиков 1912 г. и постоянные волнения рабочих заставили на время отложить все государственные визиты. На следующий год король и королева совершили частную поездку в Германию на свадьбу дочери императора, однако их присутствию в Берлине недоставало того политического веса, которым обладает официальный визит на государственном уровне, так что принимающей стороне этот визит доставил мало утешения. Лишь весной 1914 г. король совершил первый за свое царствование официальный визит в Европу. Это была поездка в Париж, предпринятая монархом без особого энтузиазма, исключительно по рекомендации министра иностранных дел.

Испытание оказалось вовсе не таким мучительным, как опасался король. Оказанный ему в Париже теплый прием восстановил его уверенность в себе, и даже не вполне уверенный французский вызывал только симпатию. Президент Пуанкаре, отметив у гостя «легкий британский акцент», высказался так: «Он ищет нужное слово, но в конце концов его находит и в целом выражает мысли предельно ясно». Очевидно, однако, знаний французского языка королю вполне хватило, чтобы заметить, как республиканцы в толпе, оставаясь верными одновременно своим убеждениям и хорошим манерам, кричали не «Vivele roi!», a «Vivela reine!».[75] Министр иностранных дел, выполнявший также обязанности дежурного министра, внезапно обнаружил способности к языкам. Поль Камбон, посол Франции при Сент-Джеймсском дворе, наблюдая за его беседой с Пуанкаре, воскликнул: «Святой Дух снизошел на сэра Эдварда Грея, и теперь он говорит по-французски!».

Добрая воля, олицетворением которой стал визит короля, была проявлена как нельзя кстати. Через несколько недель после его возвращения в Лондон хрупкие отношения с Францией переросли в военный союз, выдержавший четыре года изнурительной войны. Конечно, эффективность подобных визитов не следует переоценивать, однако если допустить, что Эдуард VII с его вдохновенным авантюризмом и подлинным шармом заложил основы англо-французского согласия, то его более флегматичный сын, несомненно, сыграл свою роль в его укреплении.

В такой взрывоопасной области, как англо-германские отношения, сдержанность и спокойствие короля Георга оказались большим подспорьем. Родители воспитали его в духе пренебрежения ко всему немецкому, и еще больше — к молодому императору, его кузену Вильгельму. Королева Александра, которая не забыла и не простила Пруссии агрессии против ее родной Дании, в 1888 г. писала о Вильгельме принцу Георгу: «О, это безумный и тщеславный осел, который всегда говорит, что папа и мама относятся к нему без должного уважения как к императору древней и могущественной Германии. Но я надеюсь, что все это великолепие когда-нибудь развалится, чему мы все будем только рады!».

Принц послушно вторил уничижительным высказываниям матери: «Как я понимаю, неугомонный Вильгельм только что побывал в Копенгагене; за каким дьяволом он туда отправился? Он повсюду рыщет, вмешиваясь в чужие дела, которые его вовсе не касаются».

Король Эдуард только поощрял эту вражду. Уязвленный тем пренебрежением, с которым император относился к сестре короля, его матери, он никогда не упускал случая поиздеваться над претенциозностью напыщенного, а иногда и дерзкого племянника.

Со временем, однако, будущий Георг V охладел к традициям семейной вендетты. Не обладая повышенной чувствительностью своего отца, он совершенно спокойно относился к изменчивому характеру Вильгельма. Его даже восхищали мужество императора и та ловкость, с которой он справлялся со своим физическим недостатком — высохшей рукой, когда они охотились в Сандрингеме. В 1900 г., будучи еще герцогом Йоркским, Георг попросил Вильгельма быть крестным отцом своего третьего сына принца Генриха, позднее ставшего герцогом Глостерским.

Вначале казалось, что смерть Эдуарда VII ознаменует резкое улучшение англо-германских отношений. Во время прощания с покойным в Вестминстер-холле очевидцы были тронуты тем, как новый монарх и его кузен пожимали друг другу руки над гробом умершего короля; по словам Менсдорфа, та сдержанная скромность, с которой держался император, выгодно отличалась от шумной оживленности греческой королевской семьи. В 1911 г. кайзер приехал в Лондон на торжественное открытие мемориала своей бабушки, королевы Виктории, воздвигнутого возле Букингемского дворца. Он снова зарекомендовал себя приятным гостем, хотя король и отклонил его странную просьбу о том, чтобы недавно посетивший Индию кронпринц получил звание почетного полковника хайберских стрелков.

За внешней приветливостью императора скрывалось, однако, его глубокое и необъяснимое недоверие к британской внешней политике. Король, сожалея, что вынужден столь часто «бряцать оружием», говорил Менсдорфу: «Немцы подозревают, что английские шпионы прячутся повсюду. На самом деле у нас не выделяются средства на секретную службу, или по крайней мере они гораздо меньше тех, что тратит любое государство, а наши шпионы относятся к числу самых слабых и неловких в мире. А германский шпионаж великолепно организован и щедро финансируется. В Портсмуте и Саутгемптоне всегда есть некоторое число немецких шпионов. От них у нас нет защиты, поэтому боюсь, что немецкие офицеры вполне могут обследовать все наши суда».

В 1911 г., в канун своего отъезда из Портсмута, кайзер устроил настоящий скандал, выкрикивая «угрозы и проклятия в адрес Англии» в присутствии принца Людвига Баттенберга, одного из высших британских адмиралов и королевского кузена. Это был явно не просто неловкий момент, однако король постарался выдать скандал за обыкновенное семейное недоразумение. Во время неформальной беседы в Букингемском дворце император выразил недовольство своей страны французским колониальным присутствием в Марокко и заявил о намерении Германии компенсировать это другими колониальными приобретениями, где-нибудь в Африке. Спустя два месяца, когда британское правительство гневно отреагировало на поход германской канонерки в марокканский порт Агадир, император напомнил, что предупреждал короля о предполагавшейся демонстрации силы, и король ему не возразил.

Этот эпизод, поставивший Европу на грань войны, иллюстрирует всю опасность неформальных дискуссий между конституционными монархами. В той области, где император имел возможность направлять политику своей страны, его британский кузен не обладал необходимыми полномочиями. Король никогда не забывал, как в 1890 г. отец повел его на встречу с Бисмарком; она состоялась всего через три дня после того, как казавшийся бессменным канцлер был отправлен в отставку молодым и неопытным императором. Тогда Бисмарк сказал своим посетителям:

«Я всегда говорил, что пробуду на этом посту всего три года. Первый год — император еще младенец. Второй год он будет ходить на помочах. На третьем — буду его направлять, а в конце этого года он научится ходить самостоятельно. В своих расчетах я ошибся всего на год».

К третьему году своего царствования Георг V отнюдь не обладал такой самостоятельностью. Узник парламентской демократии, он не только не мог уволить своих министров, но даже разъяснить проводимую ими политику без их позволения. В поисках решения ирландской проблемы он уже превысил дозволенные пределы своей конституционной роли; международными делами пусть занимаются другие. Поэтому он не без опасений отправился в 1913 г. в Берлин на свадьбу единственной дочери императора и герцога Брауншвейгского: чисто семейное событие могло стать потенциальным источником непонимания и раздора.

Одновременное присутствие на свадьбе короля Георга и русского царя Николая II и радовало, и беспокоило кайзера. Он был рад принимать у себя своих кузенов, каждый из которых являлся первым лицом древней династии и в то же время страшился неких интриг с их стороны. Позднее король вспоминал, как Вильгельм почти по-детски ревновал к близким отношениям, существовавшим между его британским и российским родственниками, и старался не оставлять их наедине. Когда им все же удавалось провести приватную беседу, король подозревал, что «Вильгельм стоит, прижавшись ухом к замочной скважине».

Из всех монархов германский император был, пожалуй, самым большим любителем поговорить. Он даже читал проповеди команде императорской яхты «Гогенцоллерн», при этом опуская, как он тактично поведал архиепископу Кентерберийскому, «всю догматическую чепуху». От долгих лекций по международным вопросам он избавил на свадьбе дочери лишь своего кузена, но не его личного секретаря. Фриц Понсонби отмечал:

«В разговорах с королем император не затрагивал никаких деликатных политических вопросов, но, когда на офицерском завтраке он сел рядом с Бигге, кайзер наконец дал себе волю. По его словам, ему причинило сильную боль известие, что мы послали против него 100 тыс. человек, оказывая помощь французам. „Меня нисколько не волнуют эти ваши сто тысяч. Плохо то, что вы заключаете союзы с разлагающимися странами вроде Франции и полуварварскими вроде России, выступая против нас, истинных поборников прогресса и свободы…“

В целом визит прошел с большим успехом, но я сомневаюсь, была ли от него какая-то реальная польза. Настроения в обеих странах слишком сильны, чтобы такого рода визит мог что-то изменить».

В этом была самая суть вопроса. Императорские тирады отражали не только его бурный темперамент, но и недовольство народа, страхи и разногласия, не поддающиеся контролю монархов. Ни один правитель, каким бы автократическим он ни был, не смог бы избежать того, что произошло в августе 1914 г. Генезис Первой мировой войны — это не только важнейшая историческая тема, но и великая трагедия, за которой Георг V мог лишь наблюдать со стороны в качестве страдающего, беспомощного зрителя.

Она началась, как помнит весь мир, с убийства в Сараеве эрцгерцога Франца Фердинанда, наследника австрийского престола, и его морганатической жены. «Ужасное потрясение для милого старого императора», — записал король в дневнике 28 июня 1914 г. За последние годы он дважды принимал у себя австрийскую чету: один раз в Букингемском дворце, и тогда нашел гостей «очаровательными», а потом в Виндзоре, где эрцгерцог подстрелил приличное число королевских фазанов. Гибель друзей вызвала у короля искреннее чувство утраты, и, пренебрегая протоколом, он нанес неофициальный визит сочувствия в австрийское посольство. Тем не менее ни он, ни его министры пока не осознавали тяжелых последствий этой трагедии.

Вена расценила убийство как оскорбление императорской чести и одновременно кульминацию террористической кампании славянских националистов, терпеть которую больше невозможно. «Это равнозначно тому, — писал Г. А. Л. Фишер, — что принц Уэльский был бы убит в Ирландии в момент острейшей политической напряженности». Австрия была полна решимости унизить перед всей Европой своего недружественного соседа Сербию, подстрекателя преступления и покровителя славянских диссидентов. Ультиматум, объявленный Сербии 23 июля 1914 г., был таким тяжелым по условиям, что ни одно уважающее себя государство не смогло бы его принять. Тем не менее Сербия согласилась со всеми его требованиями, кроме одного, особенно вызывающего. Это проявление непокорности и ввергло мир в пучину войны.

Король, и без того глубоко переживавший провал конференции «круглого стола» по ирландскому гомрулю, первую запись в дневнике, посвященную надвигающемуся несчастью, сделал лишь 25 июля. На следующий день он отменил ежегодную поездку на скачки в Гудвуде. 28 июля Австрия объявила войну Сербии, что заставило Россию начать мобилизацию, дабы выступить против Австро-Венгрии. Это, в свою очередь, втянуло в конфликт Германию. «Телеграммы из-за рубежа приходят весь день, — записал король 30 июля. — Мы делаем все, что можем, для сохранения мира и предотвращения общеевропейской войны, но положение кажется весьма безнадежным». В ночь на 1 августа короля разбудил Асквит, чтобы получить согласие на отправку телеграммы за его подписью, призывающей российского императора к сдержанности. Это не помогло. К вечеру Россия и Германия уже находились в состоянии войны. Франция поспешила выступить в защиту своего союзника, что спровоцировало объявление ей войны Германией.

Но даже тогда Великобритания, которую связывали с Францией одни лишь чувства, возможно, могла остаться в стороне. «Следует ли нам ввязываться в войну, один Бог знает, — писал король. — Франция умоляет нас прийти ей на помощь. В данный момент общественное мнение решительно против нашего вступления в войну, но я думаю, что будет невозможно от этого удержаться, поскольку мы не можем позволить раздавить Францию». Инстинкт редко подводил короля. Ко 2 августа настроения в стране изменились, и собравшиеся возле Букингемского дворца поющие толпы радостно приветствовали королевскую семью. На следующий день градус патриотической эйфории поднялся еще выше, когда правительство заявило о своем намерении поддержать бельгийский нейтралитет, гарантированный договором от 1830 г. Фактически это было обещание примкнуть к Франции при угрозе германского вторжения. В этот вечер король и королева под громкие восторженные крики толпы трижды выходили на балкон дворца. «Сейчас все за войну и за то, чтобы помочь нашим друзьям», — с удовлетворением отмечал король.

Запись в его дневнике от 4 августа 1914 г. никак не отражает эмоций того дня:

«Жарко и ветрено, проливные дожди. Весь день работал… В 10 ч. 45 мин. провел заседание совета, чтобы объявить о войне с Германией. Это ужасная катастрофа, но здесь нет нашей вины. Возле дворца собралась огромная толпа; мы оба выходили на балкон до и после обеда. Когда люди услышали об объявлении войны, их возбуждение возросло, и мы с Мэй и Дейвидом вышли на балкон; ликование было оглушительным».

Мысли короля были в тот вечер обращены к его второму сыну, будущему Георгу VI, который служил корабельным гардемарином на корабле его величества «Коллингвуд». «Молю Бога, чтобы все скоро закончилось, — писал он, — и чтобы он защитил жизнь нашего дорогого Берти».

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ. ВЕЛИКАЯ ВОЙНА[76]

Династия Виндзоров. — Политика строгой экономии. — В войсках. — Все как обычно. — Фишер остается за бортом. — Хейг против Френча. — Ллойд Джордж против Асквита. — В защиту генералов. — Царю Николаю отказано в помощи. — Принцы под огнем. — Победа.

Именно преданность долгу, которая неизменно отличала короля на протяжении четырех нелегких лет мира, помогла ему с достоинством вынести и тяготы войны. Для себя он ничего не просил; все народные восторги доставались министрам, вся слава — военным. Его собственная роль, которая была достаточно незаметной, заключалась в исполнении обязанностей конституционного монарха. Он должен был все знать и вместе с тем избегать ответственности, облегчать работу правительства и в то же время отстаивать те прерогативы, которые в тяжелые годы войны могли быть навеки утрачены.

От него также требовалось призывать нацию к победе и возглавить вооруженные силы, которые вели войну от его имени. Мантию короля Георг V надевал с некоторым смятением — ведь он не был прирожденным лидером, хотя всегда старался делать все, что мог. Приветственные крики у стен Букингемского дворца были обращены скорее к символу, нежели к конкретному человеку. Олицетворяя гордость своего народа, он еще должен был завоевать его любовь. Как и отец, он обладал всеми внешними символами королевской власти: короной и скипетром, мантией и регалиями; но ему недоставало той особой теплоты, благодаря которой королю Эдуарду удавалось покорять сердца подданных. Напрасно Стамфордхэм умолял его проявить на публике ту сердечность, которая так восхищала гостей за его столом. «Мы, моряки, — отвечал король, — никогда не улыбаемся на дежурстве».

Эффект был удручающим. Раймонд Асквит, старший сын премьер-министра, писал из Франции, где служил в гренадерах: «Сегодня утром нас навестил король, такой же унылый и мрачный, как и всегда». Против такой критики король не возражал. Он предпочитал казаться занудой, нежели выглядеть «парнем, который старается привлечь к себе внимание», — высшая степень неодобрения в его лексиконе. Однажды юный принц Уэльский с энтузиазмом назвал один из поступков короля «хорошей пропагандой». Отец сделал ему выговор: «Я занимаюсь тем, что является моим долгом, а не пропагандой».

Несмотря на все эти добровольно наложенные на себя ограничения, король в конце концов завоевал популярность, причем к большому удивлению для себя. Его здравый смысл и добросердечие, до этих пор известные лишь узкому кругу близких людей, теперь стали достоянием публики. Мало кто, кроме горстки министров и других официальных лиц, знал о присущей ему высокой нравственности, в основе которой — убеждение, что человеческие ценности не должны приноситься в жертву патриотической шумихе. В годы войны, как и во время мира, он оставался верен своим принципам.

Стремление короля полюбить даже своих недругов в первую очередь распространялось на Альберта Менсдорфа. После начала военных действий между Британией и Германией тот еще восемь дней оставался на своем посту, вопреки всему надеясь, что конфликт между Австрией и Россией не станет причиной военных действий союзников России — Британии и Франции. В эти беспокойные дни Менсдорф мог рассчитывать на корректное, даже учтивое к себе отношение, но без всяких проявлений сердечности. Однако 9 августа он был приглашен в Букингемский дворец на чай. Чтобы не привлекать внимания журналистов и фотографов, он прошел через боковые ворота и обнаружил своего царственного кузена «в том дружеском и доброжелательном расположении духа, какое только возможно». Позднее он сообщал в Вену: «Король выразил надежду, что состояние войны между Англией и Австро-Венгрией все же не будет объявлено… Он сказал, что Англия вступила в войну ради нейтралитета Бельгии и защиты французских границ, а не из-за Сербии и балканского вопроса».

Эти надежды не оправдались. Мирная передышка продлилась ровно столько времени, сколько потребовалось Франции на переброску из Северной Африки войск, которым в противном случае угрожало бы нападение австро-венгерского Средиземноморского флота. 12 августа, в день, который в другие, более счастливые времена знаменовал начало ежегодной королевской охоты на куропаток в Йоркшире, Британия и Франция объявили Австрии войну. Менсдорф записал в дневнике:

«Часом позже я получил от короля Георга письмо, где говорится о нашей старой дружбе и близких отношениях, выражается надежда на то, что когда-нибудь меня „снова смогут приветствовать в Лондоне“, и т. д. Очень трогательно. Наверно, в истории еще не было прецедента, чтобы одновременно с объявлением войны монарх писал бы послу письмо, начинающееся со слов „Дорогой Альберт!“ и заканчивающееся фразой „Ваши преданные друзья и кузены Георг и Мария“».

В своей привязанности к Австрии король не был одинок. Хотя европейский пожар устроил именно составленный Австрией в преднамеренно жестких тонах ультиматум, в глазах англичан эта страна выглядела практически невиновной. Лорд Хэрвуд, йоркширский землевладелец, чей сын позднее женился на единственной дочери короля, 14 августа писал Менсдорфу:

«Печально, что наши страны вынуждены воевать, поскольку мы виним вас только в том, что вы поднесли спичку».

К Германии народ Британии не проявлял подобной снисходительности. Когда исчезла уверенность в скорой победе союзников (враг быстро продвигался к Парижу, британский экспедиционный корпус отступал), пренебрежение к ней перешло в почти истерическую ненависть ко всему немецкому. Мужчины и женщины с тевтонскими именами, несмотря на долгое проживание в стране и незапятнанную репутацию, объявлялись изменниками, арестовывались и без всякого суда подвергались тюремному заключению. Шпионов ловили во всех уголках королевства. Лорд Китченер, недавно назначенный военным министром, вынужден был на полном серьезе заверять кабинет, что сигнальные огни, мигавшие возле Сандрингема во время налета немецкой авиации, на самом деле оказались светом фар машины приходского священника, возвращавшегося домой после ужина. Считалось непатриотичным пить немецкое вино и держать таксу, но Джон Морли пренебрегал такого рода предрассудками. Когда его укорили за то, что пьет белый рейнвейн, он ответил: «Я его интернирую».

Чувство меры не подводило и короля. Его беспокоила клеветническая кампания, развязанная против двух вполне преданных должностных лиц из-за их якобы прогерманских настроений: адмирала принца Людвига Баттенберга и лорда Холдена. Принц Людвиг, принадлежавший к Гессенской династии, действительно родился немецким подданным, но в четырнадцать лет натурализовался в Британии и в качестве кадета поступил на службу в Королевский военно-морской флот. Женитьба на внучке королевы Виктории отнюдь не помешала его продвижению по службе. За полвека профессиональной деятельности он достиг вершин в своем деле, став 1-м лордом Адмиралтейства. Присущий принцу недостаток воображения, однако, компенсировался его трудолюбием и вниманием к деталям. В последние дни июля 1914 г., когда встала задача мобилизации флота, он решил ее быстро и эффективно. Но даже это не смогло защитить человека с немецким именем и заметным акцентом от публичных оскорблений. Его младший сын, будущий граф Маунтбэттен Бирманский, который тогда был морским кадетом, писал матери из Осборна:

«Какой, ты думаешь, последний слух из тех, что до нас доходят? Что папа оказался немецким шпионом и тайно посажен в Тауэр, где находится под охраной бифитеров…[77] Из-за этого мне три дня пришлось выносить порядочные неприятности».

Судьба 1-го морского лорда оказалась довольно незавидной. Два месяца злобных атак центральной прессы не прошли даром, и, как писал Асквит мисс Стэнли, «нашему бедному голубоглазому немцу придется уйти». На следующий день принц Людвиг подал в отставку, придя к болезненному выводу, что «мое происхождение в определенной степени снижает ту пользу, которую я могу приносить в Совете Адмиралтейства». До мозга костей патриот, он вынужден был погрузиться в частную жизнь, получив в утешение ничего не значащий пост члена Тайного совета. «Я глубоко ему сочувствую, — писал в дневнике король, — во всей стране нет более преданного мне человека».

Чтобы убрать лорда Холдена с поста лорд-канцлера, понадобилось еще несколько месяцев. Будучи энергичным и дальновидным военным министром, он с 1906 по 1912 г. сумел «отковать» три важнейших вида оружия: экспедиционные силы, территориальную армию и Генеральный штаб. Но все эти достижения оказались ничего не значащими по сравнению с одним случайным замечанием, брошенным однажды за ужином в 1912 г. и позднее преданным гласности гостеприимным хозяином, — о том, что Германия является его «духовной родиной». Было бесполезно объяснять, что речь идет о занятиях философией в Геттингенском университете, проходивших сорок лет назад. В разгар клеветнической кампании лорд-канцлер в один из дней получил около 2600 ругательных писем. Одолеваемый политическими и военными невзгодами, Асквит оказался не в силах защитить старого друга и в 1915 г. вывел его из реорганизованного правительства. «Я не жалуюсь, — заметил тогда Холден. — В военное время это вполне естественно».

Король высоко ценил своего несправедливо обиженного министра. В отличие от Эдуарда VII, называвшего Холдена «чертовым радикалом-юристом и немецким профессором», его не смущали ни экскурсы Холдена в гегелевскую метафизику, ни его неуклюжие манеры, которые адмирал Фишер называл «слоновьей грацией». В 1912 г., когда Холден сменил военное министерство на должность лорд-канцлера, король заметил, что он неплохо сочетал бы не только эти две должности, но и пост посла в Берлине. Повторив королевский комплимент в письме к матери, Холден счел нужным пояснить: «Это была шутка». Через три года король, который не смог защитить этого человека от, как тогда казалось, политической смерти, стремясь продемонстрировать миру, что он по-прежнему доверяет Холдену, наградил его орденом «За заслуги» — это было в пределах монарших полномочий. В конце войны, когда король проводил парад победы, в котором участвовали территориальные войска Лондона, он настоял, чтобы Холден стоял рядом с ним на трибуне.

Свое сострадание король проявлял не только к этим поверженным титанам. Он также позаботился об освобождении двух несчастных музыкантов из немецкого оркестра Готлиба — предвоенная популярность не смогла защитить их от интернирования. В те времена, когда немногие решались защищать права сознательно уклонявшихся от военной службы, король пытался предотвратить их заключение в Дартмур, самую страшную из уголовных тюрем. А когда принц Генри написал ему из Итона, прося разрешения посетить лагерь для немецких военнопленных, мальчик получил от отца строгий выговор: «Думаю, это дурной тон; я не желаю, чтобы ты туда отправлялся… Как бы ты чувствовал себя, если бы оказался пленным, а люди приходили бы и глазели на тебя, как на дикого зверя».

На методы ведения войны врагом король реагировал с гневным презрением. Потопление безоружных торговых судов вызвало у него такое замечание: «Просто отвратительно, что офицеры флота могут делать подобные вещи». А беспорядочные бомбардировки гражданских объектов цеппелинами он называл «чистой воды убийством». Вместе с тем король отвергал любые предложения отплатить немцам той же монетой. Стамфордхэм от его имени писал премьер-министру:

«Король не меньше других испытывает отвращение к поведению германцев в этой войне; тем не менее он резко возражает против любых мер возмездия; он надеется, что в конце войны мы предстанем перед всем миром как страна, которая вела себя с максимально возможной гуманностью и поступала по-джентльменски».

Для апреля 1915 г. это было весьма смелое высказывание. Точно так же король отнесся неодобрительно к приказу Адмиралтейства, согласно которому британские торговые суда, чтобы ввести в заблуждение немецкие субмарины, должны были поднимать флаг еще не вступивших в войну Соединенных Штатов. По словам короля, он предпочел бы утонуть под собственным флагом.

Возможно, в своем донкихотстве король зашел слишком далеко. Его сопротивление размыванию норм цивилизованного поведения не ограничивалось такими проблемами, как потопление торговых судов, бомбежки гражданских объектов и дурное обращение с военнопленными. Он возражал и против того, чтобы кайзер и члены его семьи оказались лишены звания почетных командиров британских полков, а их знамена орденов Подвязки были удалены из церкви Святого Георгия в Виндзоре; кроме того, король возражал против лишения противников британских орденов. Для него эти довоенные обмены званиями и лентами являлись частью истории, которую следовало оставить в покое. Королева Александра в письме к сыну лишь выразила широко распространенные чувства его подданных, когда написала: «Хотя я, как правило, не вмешиваюсь, думаю, настало время, когда я должна заговорить… Будет только справедливо, если эти ненавистные германские знамена уберут из нашей священной церкви Святого Георгия в Виндзоре».

Король неохотно подчинился, и знамена были убраны. «Иначе, — говорил он другу, — церковь возьмут штурмом». Сами по себе пустяковые, подобные инциденты причиняли ему боль — «королевский профсоюз» рушился под давлением национальных интересов. Даже Асквит посмотрел на него с подозрением, когда король объяснил ему, что его кузен, принц Альберт Шлезвиг-Гольштейнский, «на самом деле не воюет на стороне германцев», а всего лишь «возглавляет лагерь английских военнопленных», что находится неподалеку от Берлина. «Колоссальная разница!» — саркастически заметил премьер-министр в письме к Венеции Стэнли. Ллойд Джордж вел себя более грубо. Получив в январе 1915 г. вызов во дворец, он сказал своему секретарю: «Не представляю, о чем собирается мне поведать мой маленький немецкий друг».

Однако несмотря на многочисленных немецких предков, король считал себя истинным британцем. Когда Г. Дж. Уэллс заговорил о «чужестранном и скучном дворе», король возразил: «Может, я и скучный, но будь я проклят, если я чужестранец!» Привычки, взгляды, пристрастия, манера одеваться — во всем этом он нисколько не отличался от любого другого старомодного английского сельского джентльмена. Королева также могла назвать себя «англичанкой с головы до пят». За четыреста лет она была первой королевой-супругой, для которой английский язык являлся родным, хотя она и говорила с легким гортанным акцентом, которого был напрочь лишен ее супруг.

Поэтому обоих чрезвычайно огорчали слухи, ставившие под сомнение их искреннюю приверженность делу союзных государств. Сначала подобные разговоры циркулировали в довольно узком кругу: среди озлобленных и малообразованных личностей, а также среди республиканцев. Однако по мере того, как число жертв войны год от года возрастало, ширилось и число недовольных царственными супругами. Казалось, достойное поведение королевской четы, проявлявшей скромность в личной жизни и неутомимое трудолюбие в жизни общественной, уже само могло служить гарантией от подобной клеветы, однако в 1917 г. король, кажется, утратил выдержку и решился вернуть себе доверие подданных с помощью театрального жеста: он избавит королевскую семью от «немецкой крови», объявив ее династией Виндзоров.

В принципе такое решение, предложенное лордом Стамфордхэмом, было весьма удачным, поскольку восстанавливало в памяти один из самых широко известных и самых красивых силуэтов Англии за пределами столицы. И все-таки что же должна была заменить собой эта новая фамилия? У Ганноверской династии патронимом являлась фамилия Гвельф, у принца-консорта — Веттин, но ни одна из них никогда не использовалась и даже не была известна вне узкого круга специалистов по генеалогии. Лорд Розбери, с которым постоянно консультировались как с самым выдающимся историком среди премьер-министров, предупредил Стамфордхэма, что «враг, которого следует опасаться, — это насмешка». В Британии провозглашение Виндзорской династии сопровождалось новой вспышкой патриотизма. Германия, однако, проявила гораздо меньше уважения. Кайзер сразу же дал знать, что с удовольствием посетил бы новое представление хорошо известной оперы «Саксен-Кобург-Готские проказницы».[78] Окончательный же приговор был вынесен баварским аристократом графом Альбрехтом фон Монтгеласом: «Подлинная королевская традиция умерла в тот день 1917 г., когда только из-за войны король Георг V сменил свою фамилию».

Провозглашение династии Виндзоров сопровождала другая, более практичная и своевременная мера. Членам королевской семьи предписывалось отказаться от всех «германских званий, титулов, санов, наград и имен». Сэр Фредерик Понсонби, призванный авторитет в подобных делах, с присущим ему юмором объяснил свой жене суть данного эдикта: «Король пришел к выводу, что нужно что-то делать с именами членов королевской семьи. Мы тут кормим бесчисленных Баттенбергов и Теков, и что же — они так навсегда и останутся принцами Баттенбергами и герцогами или принцами Текскими? Соответственно, он послал за принцем Людвигом, который сразу проявил полное понимание. Конечно, это абсурд, сказал он, что я должен быть принцем Баттенбергом, но раз уж война разразилась, я не хочу уподобиться тому Шмидту, который стал Смитом. Я получил в Англии образование и прожил в Англии всю жизнь. Я в полной мере англичанин, и если вы пожелаете, чтобы я стал сэром Людвигом Баттенбергом, — я им стану. Король объяснил, что этого не хочет, но все равно сделает его пэром».

Его светлость принц Людвиг Баттенберг послушно отказался от своего германского титула, взял себе переделанную на английский лад фамилию Маунтбэттен[79] и получил титул маркиза Милфорда Хейвена. Его старший сын принц Георг Баттенберг получил придворный титул графа Медины, а младший сын принц Людвиг Баттенберг — лорда Людвига Маунтбэттена; этот титул он носил до 1946 г., когда стал виконтом Маунтбэттеном Бирманским, а годом позже — графом Маунтбэттеном Бирманским. Другой член семьи Баттенбергов, принц Александр, капитан гренадеров, получил титул маркиза Карисбрука. Два здравствующих брата королевы, оба старшие офицеры британской армии, приняли фамилию Кембридж, по бабушке по материнской линии, и каждый из них стал пэром. Герцог Текский получил титул маркиза Кембриджского; он просил титул герцога, но король решил сохранить звание пэра за собственными сыновьями. Его младший брат принц Александр Текский стал графом Атлоном. Король также установил точные правила, позволяющие ограничить использование такого рода титулов и званий, дабы число их обладателей не увеличивалось бесконтрольно, как в континентальных королевских семьях. Король сожалел, что вынужден расстаться со столь значительной частью прошлого, но вместе с тем он не имел никаких оснований стыдиться результатов своего труда. Карисбрук и Кембридж, Милфорд Хейвен и Атлон… Сам Шекспир не смог бы придумать более звучных или более патриотичных призывов.

Война не слишком отразилась на жизни внутри страны. Родственники оплакивали тех, кто погиб на фронте, но в остальном и дела, и развлечения шли как обычно. Когда в декабре 1915 г. генерал сэр Дуглас Хейг был назначен главнокомандующим британскими силами во Франции, он захотел узнать, кто станет его преемником на посту командующего Первой армией. Однако ему сказали, что премьер и военный министр лорд Китченер уехали из Лондона на выходные и что до понедельника ничего решено не будет. Через несколько месяцев ему приказали на период с 18 по 25 апреля отменить все отпуска военнослужащим, поскольку железные дороги будут заняты перевозками, связанными с пасхальными каникулами. «Хотелось бы знать, что будущие историки скажут о Великобритании, чьи правители в период кризиса требовали, чтобы празднующие люди получали преимущество перед солдатами, возвращающимися с театра военных действий», — заметил тогда Хейг.

Количество домашних слуг, которых тогда не имели лишь беднейшие слои общества, уменьшилось весьма незначительно. На втором месяце войны из мужской прислуги Букингемского дворца более шестидесяти человек добровольно пошли в армию, но многие все же остались. Лишь после введения в 1916 г. воинской повинности многие женщины начали заменять мужчин в военной промышленности и прочих областях деятельности, прежде предназначенных только для мужчин. Тем не менее жена Фрица Понсонби, большую часть 1915 г. проработавшая в солдатском магазине во Франции, получила от военного министерства пропуск, выписанный на «леди Понсонби и служанку».

Той же осенью лорд Берти, британский посол во Франции, приехав в Лондон в отпуск, как-то ужинал в «Карлтон-отеле»: «Я обнаружил, что ресторан набит до отказа. Никаких признаков войны, если не считать, что кое-кто из мужчин одет в хаки и несколько человек прихрамывают. Все остальное — как в безоблачные довоенные времена: платья с низким вырезом (очень низким), почти все мужчины во фраках, а большинство еще и в белых жилетах».

Но еще больше его шокировало нежелание политиков и высших чиновников показать пример сдержанности: «Во время поездки на континент менее чем на сорок восемь часов один британский министр и пять его спутников вместе с тремя слугами выпили, или по крайней мере подписали счет на 27 бутылок вина по цене от 2 до 12 франков за бутылку, 39 стаканов ликера и 19 бутылок пива. Кто из путешествующих за свой счет станет пить в вагоне кларет по 12 франков за бутылку? Это просто позор, что подобные вещи совершаются за счет общества».

Уже в конце войны, в январе 1918 г., личный секретарь Бонара Лоу, обедая в Париже вместе с чиновником из Казначейства Мейнардом Кейнсом, жаловался, что «не мог найти сухого шампанского, но бренди „Наполеон“ был великолепен». Через несколько дней в ресторане «У Максима» его «обед состоял из устриц, форели, цыплят, зеленого горошка, фруктов, кофе, кларета — красного и белого, ликера и бренди… После этого мы отправились в „Фоли Берже“». Секретариат Комитета имперской обороны отпраздновал присвоение рыцарского звания Морису Ханки ужином из восьми блюд в «Клубе армии и флота»; приглашения имитировали официальные письма и были отпечатаны на бледно-зеленой бумаге, всегда использовавшейся данным департаментом.

В противоположность этому король и королева установили суровые ограничения на свои частные и общественные развлечения. «Я не могу разделить ваши трудности, — обращаясь к войскам, говорил король, — но сердцем я каждую минуту с вами». Сохраняя основы монархии, он в то же время следил, чтобы непреодолимая пропасть не отделяла его от солдата или моряка, находящегося на действительной службе. Он раздал большую часть своего гражданского гардероба и не заказывал новой одежды, за исключением сухопутной и морской формы. Пока шла война, он редко обедал вне дома и никогда не ходил в театр. Единственное развлечение, которое он позволял себе в Лондоне, — час-два в неделю заняться своей коллекцией марок. Балморал был закрыт, сады во Фрогморе в результате энергичного труда превратились в картофельные плантации. И хотя во время коротких визитов в Сандрингем король все-таки продолжал охотиться, это можно было считать его патриотическим вкладом в кладовые страны. Генерал Сматс, южноафриканский представитель в имперском военном кабинете, в октябре 1917 г. написал королю из отеля «Савой», благодаря за связку фазанов, шесть куропаток и зайца, «которые весьма радуют в эти дни скудных рационов и контроля за распределением продовольствия».

И без того относившаяся к числу самых экономных хозяек, королева с подлинным энтузиазмом принялась искоренять любые излишества. Личный секретарь Бальфура отмечал, что придворный, направляясь на дежурство в Букингемский дворец, с ужасом констатирует разницу между его собственными достаточно роскошными столом и прислугой и тем спартанским режимом, что царит при королевском дворе. Как-то один конюший, опоздавший на завтрак из-за телефонного звонка, обнаружил, что на столе ничего не осталось, и позвонил, чтобы заказать вареное яйцо. «Даже если бы он заказал дюжину индеек, то не вызвал бы большего переполоха, — писал Понсонби. — Король обвинил его сначала в том, что он раб своего желудка, потом в антипатриотичном поведении и зашел так далеко, что даже намекнул, будто из-за его обжорства мы проиграем войну». Мясо цыплят и ягнят было удалено из королевской кухни; его заменили курами и бараниной, причем отнюдь не в изобилии. Члены королевской семьи больше не получали каждый раз за столом чистую салфетку, потому им приходилось пользоваться таким экономичным устройством, как кольцо для салфетки. В один чудесный летний день король и королева заказали чай в коттедже Аделаиды, что находится в Виндзорском парке; его подал один-единственный слуга из очень грязного чайника вместо привычного серебряного самовара.

Все гости единодушно отмечали простоту пищи, по крайней мере по сравнению с мирным временем. «Помню, это был весьма скромный обед, — отмечала миссис Фортескью, жена королевского библиотекаря. — Густой куриный суп с пряностями, палтус, креветочный соус, овощные котлеты, зеленый горошек, молодой картофель, молодые побеги спаржи, холодный заварной крем в фарфоровых чашках, десерт». Будущий премьер-министр Невилл Чемберлен зафиксировал меню, включавшее в себя «суп, кумжу, цыплят, а на сладкое какое-то отвратительное розовое желе». Даже традиционный обед на тридцать две персоны, подаваемый в Букингемском дворце по случаю ежегодного дня скачек, в 1917 г. включал в себя лишь суп, рыбу, цыплят и макароны — без мяса и вина. Это сильно контрастировало с обедом, данным в том же году президентом Французской Республики: икра, форель, седло молодого барашка, жареные куропатки и жареные фазаны, салат, мороженое-ассорти, клубника, пирожные, виноград, персики и груши.

Лишь в последний год войны британское правительство издало распоряжение об общественном питании, вводившее два рыбных дня в неделю и нормированную продажу жиров, хлеба и некоторых других продуктов. И хотя нормы в основном касались гостиниц и ресторанов, эти ограничения стали дополнительным бременем и для частных лиц, в том числе для самых богатых. Правда, это распоряжение никак не могло повлиять на строгий режим экономии, который к этому времени уже был введен в Виндзоре и Букингемском дворце, но в остальных местах нововведение вызвало сильный шок. Одна из дам, побывавшая в гостях у Асквитов, жаловалась в дневнике: «Я съела крошечного бекаса, но лучше бы их подавали как мелкую рыбу».

Один чересчур ретивый министр как-то заверил короля, что, если бы Букингемский дворец был подвергнут немцами бомбардировке, на народ это оказало бы стимулирующий эффект. На что король немедленно ответил: «Да, но вот на меня скорее гнетущий». Рискуя нарваться на примерно такой же ответ, Ллойд Джордж весной 1915 г. поднял еще одну, столь же неприятную тему. Он предложил королю подать пример народу и на время войны отказаться от употребления алкоголя. То, что при других обстоятельствах могло бы показаться дерзостью, было вызвано беспокойством канцлера, связанным с разрушительными последствиями беспробудного пьянства, которому предавались заводские рабочие, особенно те, кто оказался занят в производстве вооружений и судостроении. «Пьянство приносит в этой войне больше ущерба, — говорил Ллойд Джордж на встрече со своими земляками из Уэльса, — чем германские субмарины, вместе взятые».

Являясь человеком умеренных привычек, король все же выпивал немного вина за обедом и стакан портвейна после ужина. Тем не менее он сразу же откликнулся на этот патриотический призыв. 30 марта 1915 г. Стамфордхэм писал Ллойд Джорджу: «Если уж это так решительно рекомендуется, Его Величество готов показать пример, отказавшись от употребления алкогольных напитков как лично, так и при дворе, чтобы в дальнейшем в этом смысле не было различий между богатыми и бедными».

Частным образом король все же позволял себе немного поворчать. «Это страшно надоедает», — говорил он своему дяде герцогу Коннаутскому. Те же чувства он высказывал, правда, в более деликатных выражениях, лорду Хардинджу: «Должен признаться, что полное воздержание от алкоголя для меня неприятно».

К самоотверженности короля отнеслись не столько уважительно-восторженно, сколько грубовато-насмешливо. По какой-то нелепой случайности в «Придворном циркуляре» сразу после королевского эдикта об алкоголе следовало извещение о том, что «замок покинули граф Розбери и достопочтенный Э. Дж. Бальфур, член парламента». На следующий день, выразив в письме благодарность королю за гостеприимство, Розбери добавил: «Я никогда не забуду грустный праздник в понедельник, когда алкоголю было с явной грустью сказано последнее „прощай“, и хлынувший во вторник водный поток».

Говорили, что на Розбери, выпившего стакан непривычного для него имбирного лимонада, напала такая икота, что он не смог закончить разговор с королевой. А Этти Десборо, придворная дама, написала своей подруге:

«О Виндзорском замке после того, как там бросили пить, говорят грустные вещи. Запрет на алкоголь настроения, понятно, не поднял, и на двери винного погреба повесили траурную повязку, а Чарли Каст в первый вечер после ужина совсем пал духом; единственной, кто оставался веселым, была Марго, которая периодически делала большие глотки из пузырька с лекарством и много болтала; остальные заговаривали только затем, чтобы с ней поспорить».

Поездки короля на флот и в дислоцированные во Франции войска во многом утратили характер дружеского общения. «Трезвость — суровое испытание, — отмечал адмирал Битти. — Люди в возрасте не могут общаться без какой-нибудь выпивки… И мы прилагали отчаянные усилия развеселиться при помощи ячменного отвара!» Со своей стороны, Хейг до конца жизни не забыл полный отвращения взгляд генерала Жоффре, когда ему, приглашенному на ленч с королем в британскую ставку, предложили на выбор лимонад или имбирное пиво. Сибарит Холден оказался более удачлив. Лишившись должности лорд-канцлера, он одновременно освободился и от тех ограничений, которые накладывала на него эта должность. «Так что теперь мы наслаждаемся его сухим шампанским и весьма превосходными ликерами», — писала летом 1915 г. Беатриса Вебб.

Возможно, правда, что правила, предписывавшие воздержание от алкоголя обитателям Букингемского дворца и Виндзорского замка, были все же не такими строгими, как некоторые полагают. Во всяком случае, сидр тогда не считался алкогольным напитком. Существует также лукавое свидетельство принца Уэльского, который отмечал, что отец после ужина отлучался «по небольшим делам». Очевидно, речь идет о небольшом стаканчике портвейна. Все тот же почтительный сын также утверждал, что его мать иногда подкрепляла фруктовый салат бокалом шампанского.

И король, и королева наверняка безропотно перенесли бы все эти добровольно введенные самоограничения, если бы цель оказалась достигнута и другие последовали королевскому примеру. Их призыв, как правило, игнорировался, а иногда даже подвергался насмешкам. Король не скрывал своей догадки, что Ллойд Джордж выставил его на посмешище. А королева, которая иногда любила ввернуть жаргонное словечко, призналась сочувственно настроенной миссис Асквит: «Нас подставили».

Лишенный утешения в вине, король во всем остальном следовал раз и навсегда заведенному порядку. Из-за письменного стола, сплошь уставленного красными чемоданчиками, он вставал только затем, чтобы отправиться в очередную воодушевляющую поездку. За четыре года войны он предпринял 450 поездок в войска, 300 раз посетил госпитали и почти столько же — заводы по производству вооружения и судоверфи, собственноручно вручил 50 тыс. наград. Такую программу нелегко было осуществить даже очень крепкому мужчине, а приближавшийся к пятидесяти годам король уже несколько утратил способность быстро восстанавливать силы.

Едва ли не каждое посещение линкора заканчивалось приступом морской болезни, а сухопутной части — простудой; сами по себе не слишком обременительные, эти болезни являлись сущим наказанием для человека, постоянно находившегося на виду. Чужие страдания тяжело отражались на его нервном состоянии, воспоминания о них не отпускали его по нескольку дней; тем не менее это не мешало ему высказывать грубоватое сочувствие раненым или морально поддерживать окровавленных жертв воздушного налета. «Погода просто взбесилась, — отмечал он в дневнике, — и мир тоже». А когда ему показали как-то захваченные у немцев окопы, он записал: «Очень жалкое зрелище, но такова война».

Когда машина короля медленно двигалась вдоль рядов пехотного полка, выстроившегося по случаю его приезда на Западный фронт, один молодой офицер сравнил его с большим потертым пенни. Так, однако, было не всегда. Обычно, находясь среди сражающихся людей, король забывал о своей меланхолии и черпал силы у окружающих. «Я видел несколько сот тысяч таких людей, со всех уголков империи, — говорил он своему дяде герцогу Коннаутскому. — И искренне гордился тем, что я англичанин». Особенно он беспокоился о состоянии своих индийских частей, которые тяжело переносили суровый северный климат. «Расквартирование показалось мне совершенно неприемлемым, — писал он вице-королю. — Я поговорил об этом с лордом Китченером, и он назначил сэра Уолтера Лоренса специальным уполномоченным, который должен позаботиться о раненых индийцах». Георг был тронут, обнаружив на Западном фронте одного из членов семьи Боты, и шутливым тоном спросил его, как получилось, что бывший враг в Англо-бурской войне теперь стал другом и взялся за оружие. Молодой южноафриканец ответил с подкупающей искренностью: «Тогда вы были не правы. Теперь вы правы». Не меньше король обрадовался, встретив в британском Главном штабе двух офицеров связи, чьи фамилии напоминали о еще более давних раздорах: герцога д’Эльсингенского и принца Мюрата, потомков наполеоновских маршалов.

Проезжая по изрытым воронками прифронтовым дорогам порой до ста миль в день, король прекрасно знал, чего именно ждут от него войска. Вот как Оливер Литтлтон описывает посещение королем гвардейской дивизии незадолго до атаки вражеских позиций:

«Мы ждали и страшились боевых кличей, однако король говорил с нами на совершенно прозаические темы, тем самым продемонстрировав образец тактичности. В присутствии старшего офицера он спросил Шерарда Годмана из шотландской гвардии, какую пищу мы берем с собой в атаку. „Холодных цыплят?“ — предположил он, а когда Шерард Годман ответил: „В основном мясные консервы, сэр“, — он посмотрел с недоверием и повторил: „Холодных цыплят, я полагаю“».

Король был абсолютно уверен, что даже в бою его гвардейская пехота никогда не станет пренебрегать комфортом. Письма Литтлтона из окопов действительно свидетельствуют, что он и его товарищи-гренадеры наслаждались яйцами ржанки, паштетом из гусиной печенки, жареными вальдшнепами, холодным мясом куропатки и деликатесным сыром, хотя и не всем сразу.

Именно во время инспектирования войск во Франции 28 октября 1915 г. с королем произошло одно из самых больших злоключений в его жизни. Прибыв на машине в Эдиньоль, он взобрался на гнедую кобылу, предоставленную ему генералом Хейгом, и поскакал к одному из подразделений Королевских военно-воздушных сил. Последние две недели строевую лошадь специально готовили для этого случая. Один из старших офицеров позднее писал:

«Она весь день охотно простояла бы, прислонив голову к большому барабану, на котором играли „Боже, храни короля“. При пушечных выстрелах она даже ухом не вела; я думаю, она спокойно сидела бы в аэроплане, совершающем фигуры высшего пилотажа. Никто, однако, не предвидел, какой ужасный шум произведут 20 летчиков, пытавшихся приветствовать своего монарха. Несчастное животное резко рванулось и сбросило с себя седока».

Короля тотчас подняли с земли и отвезли в тот деревенский дом, где он провел предыдущую ночь. Он испытывал сильную боль, но был в полном сознании. Когда ему сказали, что главнокомандующий считает для него небезопасным оставаться в шато, которое могут бомбить немцы, король ответил: «Можете передать ему, чтобы убирался к черту. Никакие бомбы меня отсюда не сдвинут». Весьма характерно, что король тотчас отправил Хейгу послание, в котором выражал надежду, что с кобылой ничего не случилось, и просил не беспокоиться из-за происшедшего.

Медики, приглашенные обследовать короля, или не смогли установить серьезность его травм, или, как позднее признался один из них, чувствовали себя обязанными скрыть правду. Введенный в заблуждение их чересчур оптимистическими выводами, Хейг недооценил опасность происшедшего. Вот ранее не публиковавшиеся выдержки из его дневника за три дня, последовавших за инцидентом:

«Король хорошо провел ночь, у него обнаружились только ушибы. Всего лишь несколько ушибов, а сколько они привлекли внимания! Вчерашний бюллетень подписали пять хирургов и докторов.

Король беспокоился о своем состоянии, и вчера ему сделали рентген. Он показал, что ничего не сломано и дела у него обстоят вполне благополучно.

Его Величество говорит, что вначале ему показалось, будто у него разорван мочевой пузырь и сломан таз! Надо ли говорить, что ничего столь серьезного у него нет. Температура поднялась всего на полградуса, пульс также нормальный! Сэр Энтони Боулби ездил на поезде в Булонь и сказал мне, что Его Величество чувствует себя хорошо и прекрасно спал ночью».

Это было неоправданным легкомыслием. На самом деле король получил серьезные травмы, в том числе множественные переломы таза, и страдал от сильной боли и шока. Перед тем как отправиться в Англию на санитарном поезде он тем не менее настоял, чтобы послали за гвардии сержантом Оливером Бруксом, которого собирались наградить крестом Виктории: если бы не несчастный случай, эта церемония прошла бы публично. На обратном пути в Лондон страдания короля усилила морская болезнь; последующее выздоровление было медленным и долгим. В конце ноября король писал герцогу Коннаутскому:

«Мне сильно повезло, что я не погиб и не стал инвалидом, поскольку сломал три ребра и получил ужасные ушибы по всей спине и ногам, все мышцы у меня порваны и растянуты. Рад сообщить, что я быстро выздоравливаю и уже могу ходить по комнате с помощью палки, но с тех пор, как это случилось, прошло пять недель, а я все еще с трудом передвигаюсь и страдаю от различных болей, которые, правда, уменьшаются день ото дня. Сейчас я уже могу работать и кое с кем видеться. А в первые две недели я испытывал такую боль, как никогда в жизни».

Лорд Доусон Пенн, королевский врач, двадцать лет спустя констатировал, что образовавшиеся в местах ушибов костные уплотнения ограничивали королю свободу движений. К концу жизни он страдал от нарушения гибкости суставов и временами от боли.

У этой печальной истории есть один оптимистический момент. По постановлению медиков король был освобожден от полного воздержания от алкоголя, и ради восстановления здоровья ему было предписано «во время выздоровления ежедневно принимать легкий стимулятор».

Случившееся так обеспокоило королеву, что, когда на следующий год ее муж возобновил регулярные поездки на Западный фронт, она попросила Уиграма каждый вечер отправлять ей телеграммы с отчетом о том, как прошел день. В 1917 г. она настоятельно потребовала сопровождать короля в его поездке во Францию. «С начала войны Вы первая леди, которая обедает у меня в штаб-квартире!» — без энтузиазма заметил Хейг. Королева, привыкшая инспектировать рисовый пудинг в рабочих столовых, была довольна переменой обстановки. Она даже ухитрилась совершить осмотр местных достопримечательностей. В сопровождении старшего сына, служившего в штабе армейского корпуса, даже прошлась по полям сражений в Азенкуре и Креси. «Вероятно, принц Уэльский впервые посещает поле боя, — писала она, — с тех пор как Черный принц Эдуард принял участие в сражении». На самого владельца этого титула происшедшее произвело мало впечатления. «Величайшее историческое событие!!!» — безответственно заявил он.

После каждого публичного мероприятия король обращался к бумагам, требовавшим его внимания: иногда ему предлагалось лишь поставить подпись, но чаще — принять решение или дать свой комментарий. Этой обязанностью он никогда не пренебрегал. Как бы ни устремлялся он мысленно к коллекции марок или охотничьим ружьям, сначала всегда раскрывал красные чемоданчики.

Однако, чем больше он трудился, тем меньше ценились его усилия. Даже в мирное время кабинет иногда раздраженно реагировал на его требование соблюдать королевские прерогативы: право на консультацию, на поддержку и на предупреждение. Во время войны переутомленные министры просто приходили в ужас от королевских придирок и тех бессвязных речей, которые суверен обрушивал на своих советников.

В письменном общении король благодаря усилиям Стамфордхэма выглядел весьма внушительно, однако во время беседы он порой не мог изложить мысли стройно и совладать со своей речью. Асквит, менее терпимый, чем некоторые его коллеги, говорил Венеции Стэнли: «Я собираюсь в шесть часов вечера встретиться с королем для обычного разговора вокруг да около и обо всем понемногу». Ллойд Джордж находил, что его «гораздо больше интересуют мелкие личные детали, нежели производство сотен пушек и миллионов снарядов». Невилл Чемберлен, приглашенный на ужин в Виндзор, был выбит из колеи явным отсутствием у короля интереса к его работе в качестве генерального директора Национальной службы. «Он едва об этом упомянул, разговаривая обо всем остальном, что только приходило ему в голову: о лесах, выпивке, нормировании продовольствия, скачках и т. д.». Король нашел себе достойную пару только в лице не отличавшегося особой молчаливостью Китченера; за время долгого путешествия на «моторе» из Винчестера в Лондон, жаловался король, ему не дали вставить ни слова.

Приезжавшие в отпуск военные и дипломаты рассказывали то же самое. «Король в точности объяснил мне, как я воевал, — сообщал другу генерал Бинг. — Он не задал мне ни единого вопроса». А Роберт Брюс Локкарт, приглашенный для того, чтобы рассказать о его захватывающей миссии в Россию, после этого записал: «В основном говорил он сам, и за те сорок минут, что провел в его обществе, я не так уж много успел сказать».

Тем не менее Асквит высоко ценил суждения короля, считая их верным отражением общественного мнения. Лорд Солсбери, представитель предыдущего поколения, говорил примерно то же самое: «Я всегда чувствовал, что, зная мысли королевы, точно знаю и взгляды ее подданных, особенно среднего класса». Это, конечно, нисколько не умаляло роли конституционного монарха.

В первые недели войны король говорил премьер-министру, что страна вряд ли смирится с пенсией в пять шиллингов, которую должна получать вдова, чей муж погиб в бою. «Господин Бернард Шоу, — продолжал он, — требует один фунт в неделю и жалованье в 35 шиллингов в неделю каждому солдату». В дальнейшем суверен и писатель редко бывали единомышленниками. Не меньше беспокоила короля нехватка продуктов. По его распоряжению Стамфордхэм написал на Даунинг-стрит: «В это утро Их Величества по дороге в Дептфорд и обратно не раз видели очереди, что заставило короля и королеву почувствовать те трудности, которые испытывают на себе бедняки, тогда как богатая часть общества от этого не страдает». Несколько месяцев спустя его сочувствия удостоился и средний класс. По мнению короля, предлагаемое увеличение подоходного налога с 5 до 6 шиллингов с фунта «очень сильно ударит по людям с доходами чуть выше 500 фунтов в год и имеющим детей, которым нужно дать образование; по сравнению с мирным временем расходы на жизнь для них увеличатся вдвое».

Перед введением всеобщей воинской повинности король также предлагал правительству принять на заводы больше женщин, чтобы таким образом высвободить для военной службы значительное количество мужчин, а также ввести подушный налог на всех работников-мужчин на тех производствах, где могут работать и женщины. Однако другие аспекты женской эмансипации вызывали у него настороженность. Когда ему рассказали, что дочери Асквита и герцогиня Сазерлендская посетили армейскую ставку, он велел Стамфордхэму написать Китченеру, что король «удивлен, причем нельзя сказать, что приятно», по поводу этих «женских экскурсий».

В целом против такого разумного и ненавязчивого использования королевских прерогатив никто не мог возражать. Однако во всем остальном двор никак не мог приспособиться к требованиям времени. В феврале 1918 г. лорд Эшер писал:

«В пять я приехал в Букингемский дворец. Это было похоже на появление Рипа ван Винкля.[80] Либо мир застыл в неподвижности, либо Букингемский дворец остался неизменным. Все та же рутина. Жизнь, состоящая из пустоты, — и в то же время все заняты делом. Постоянные телефонограммы о каких-то пустяках».

Эшера все же нельзя считать вполне объективным свидетелем. Еще в начале царствования, в октябре 1911 г., один из придворных отмечал, что Эшер впал в немилость. Правда, он сохранил свои должности помощника коменданта и заместителя управляющего Виндзорским замком, однако король, на которого, в отличие от его отца, почти не действовали вкрадчивые манеры Эшера, перестал использовать его в качестве близкого советника и эмиссара. Теперь Эшеру приходилось довольствоваться мелкими поручениями, которые давала ему королева: покупка на аукционе писем ее предков, сдача в переплет ее собственной корреспонденции, подбор шелка для обивки стен картинной галереи, поиски модной корзинки для угля. После отставки Кноллиса Эшер так и не смог расположить к себе осторожного Стамфордхэма и сделать их отношения доверительными. Во время войны он продолжал деловито сновать между политиками и генералами, вот только в Букингемский дворец Эшера приглашали все реже; и постепенно его всегдашняя привязанность к традициям сменилась резким неприятием.

Тем не менее в утверждениях Эшера есть доля истины. Дело было не столько в том, что король и его окружение попусту растрачивали свою энергию на мелочи придворного этикета, а в том, что они оказались неспособны оценить, что важно, а что нет. Все они с большой тревогой следили за ходом войны и бескорыстно работали на победу, но в то же время даже в годы кровавой бойни и всеобщих бедствий не допускали ни малейших отклонений от этикета мирного времени.

В сентябре 1914 г., когда германские армии откатывались назад после едва не увенчавшегося успехом броска на Париж, 1-й лорд Адмиралтейства подбодрил пятнадцатитысячную аудиторию, пообещав, что, если вражеский флот не примет сражения, то будет «выкурен, как крысы из норы». Стамфордхэм тотчас написал премьер-министру: «Его Величеству не понравился тон речи Уинстона Черчилля, в особенности его упоминание о „крысах в норе“… Король считает, что это недостойно министра кабинета».

Годом позже, в канун битвы при Лоосе, Стамфордхэм упрекнул Даунинг-стрит за то, что королю не сообщили о назначении нового настоятеля собора в Рипоне. При этом он добавлял: «Я вполне понимаю, что Вы работаете над более значительными проблемами, нежели церковные назначения. Однако я решил, что лучше все же упомянуть об этом инциденте, который наверняка случился лишь по недосмотру».

Его извиняющийся тон, однако, отнюдь не свидетельствовал о каком-то смягчении правил дворцового этикета. Летом 1917 г., когда Хейг планировал битву при Пассендейле, Уиграм мучился неразрешимой проблемой: должны ли женщины на военном заводе при посещении королевы снимать рукавицы для рукопожатия.

Манера одеваться вообще была извечной темой для дискуссий. Окленд Гедде, преемник Невилла Чемберлена на посту генерального директора Национальной службы, вместо предписанного фрака явился на присягу в Тайный совет в визитке: выбранив, его тут же нарядили во фрак, принадлежавший одному из дежурных придворных. Сам король, в тот момент пребывавший «в отчаянии» из-за известий об отстранении от престола царя Николая, в течение дня три раза вызывал к себе лорд-гофмейстера, чтобы определиться с церемонией похорон герцогини Коннаутской. В том же 1917 г. между Стамфордхэмом, Керзоном и Крюэ велась оживленная переписка по поводу того, должны ли пэры надевать мантии на открытие парламента.

Стамфордхэм был не из тех людей, кто мог бы сдержать в себе столь несвоевременное рвение. Почти сорок лет, которые он провел, стараясь удовлетворить малейшую королевскую прихоть, притупили в нем способность отличать мелочи от важнейших вещей; любое приказание он выполнял с одинаковым энтузиазмом. Будучи личным секретарем королевы Виктории, он как-то потратил полтора года на то, чтобы убедить упирающееся военное министерство присвоить звание 2-го лейтенанта господину Ладиславу Заверталю, старшине военного оркестра королевской артиллерии. Совпавшая с Англо-бурской войной кампания Стамфордхэма была столь же победоносной, но не менее изнурительной. Должно быть, им владело приятное чувство преемственности, и уже в следующую войну он обнажил перо, борясь за присвоение почетного звания Сэму Хьюзу, канадскому министру ополчения и обороны.

В отличие от Стамфордхэма сэр Фредерик Понсонби относился к почти священной теме наград со своеобразным сардоническим юмором. Вскоре после начала войны он развлекал своего друга лорда Розбери рассказом о том, как пожилой придворный — кавалер ордена Подвязки лорд Линкольншир решил выглядеть соответственно духу времени: «Во время инспектирования какого-то полка он спросил, нельзя ли прикрепить на мундир только ленточку ордена Подвязки и орденские ленточки королевского юбилея и коронации». Понсонби ответил, что по установившейся традиции кавалеры ордена Подвязки всегда носят все знаки отличия, так что надевать только орденскую ленточку нельзя. Тогда Линкольншир предложил надеть звезду и широкую орденскую ленту на свой мундир цвета хаки. Нет, терпеливо ответил Понсонби, это было бы нарушением воинского устава. Все еще не удовлетворенный ответом, Линкольншир потребовал, чтобы его запрос был передан на суд герольдмейстера ордена Подвязки. Но там он заслуженно канул в небытие.

Еще одно затруднение было вызвано привязанностью короля к своему старому наставнику канонику Дальтону, которого он назначил рыцарем-командором Королевского викторианского ордена. Но поскольку духовные лица не могут быть посвящены в рыцарское звание, его жена так и осталась госпожой Дальтон. Это обстоятельство, пишет Понсонби, породило сложнейшую проблему:

«Вопрос о том, должна ли госпожа Дальтон, жена каноника Дальтона, иметь старшинство по отношению к леди Парратт, жене сэра Уолтера Парратта, рыцаря-бакалавра,[81] потряс Виндзор до основания, но так и не был официально решен, поскольку даже самые стойкие отказывались приглашать этих двух леди на ужин, дабы они там не встретились… Чтобы оценить всю ничтожность этого вопроса, необходимо погрузиться в такие глубины вульгарности, которые до сих пор мало кто измерял».

Эти нелепые пантомимы заставили Понсонби искать здравый смысл в окопах. Несмотря на 48-летний возраст, он сумел в качестве младшего офицера поступить на службу в гренадерский полк и оставался на фронте достаточно долго, потому его имя упомянуто в донесениях. Впоследствии его отозвали в Лондон на должность хранителя личных средств короля; в дальнейшем Понсонби сыграл важную роль в создании эскиза ленты вновь учрежденного Военного креста.

Пристрастное отношение короля к соблюдению формы одежды или назначению священников могло забавлять или раздражать министров, однако не вызывало никаких конституционных трений. Существовала еще одна область, где королевская активность очень портила жизнь Асквиту: «По какому-то странному обычаю все наши суверены (мне пришлось иметь дело с тремя) считают, что они несут особую ответственность за воинские назначения, а потому „по божественному праву королей“ обладают некой прерогативой. Каким-то образом надо их высмеять и поставить на место».

Еще в самом начале войны, в октябре 1914 г., король и премьер-министр вступили в конфликт при решении вопроса о преемнике принца Людвига Баттенберга на посту главы Адмиралтейства. Черчилль при поддержке Асквита хотел вернуть из отставки 74-летнего лорда Фишера и вновь назначить его 1-м морским лордом. Король, по-прежнему испытывавший отвращение к этому человеку и его методам, вместо него предлагал, по словам Асквита, «нелепые кандидатуры, вроде Хедворта Мье и сэра Генри Джексона, которых Уинстон не взял бы ни за какие деньги». Собственно говоря, это назначение целиком зависело от Черчилля, который как политический глава Адмиралтейства должен был отстаивать его в палате общин. Однако и король обладал конституционным правом если не отвергать предложения министров, то предупреждать их о неблагоприятных, с его точки зрения, последствиях. Это право он реализовывал максимально, заявляя, что чувствует себя обязанным выразить протест. «Возможно, Вашему Величеству стоило бы использовать менее сильный термин — „опасения“», — поправил его Асквит. Через несколько часов король подписал назначение, но одновременно выразил недовольство в письме к премьер-министру:

«Вслед за нашей сегодняшней беседой я хотел бы заметить, что, утверждая предлагаемое назначение лорда Фишера на пост 1-го морского лорда, я делаю это неохотно и с некоторыми опасениями. С готовностью признавая его большие способности и административный талант, я в то же время не могу отделаться от ощущения, что его присутствие во главе Адмиралтейства не придаст флоту должной уверенности, особенно в тот момент, когда мы ввергнуты в величайшую из войн. Искренне надеюсь, что мои опасения окажутся беспочвенными».

Сам Фишер, разумеется, ничего не знал об этом обмене мнениями между Даунинг-стрит и Букингемским дворцом. 26 октября 1914 г. он сказал другу, что намерен провести зиму в Италии, которая в то время еще не примкнула к союзникам: «Не вижу необходимости оставаться в Англии при той враждебности, которую испытывают ко мне король и поддакивающий ему премьер-министр». Через три дня он был призван на службу. Вновь оказавшись в Адмиралтействе, Фишер, очевидно, узнал от Черчилля об отрицательном отношении короля к его назначению и принялся отвечать, что называется, залпом на залп. Он даже возложил на монарха ответственность за гибель судов адмирала Крейдока в Коронеле: «Главную ответственность за это несет нынешний король, который порочит проводимую мною политику перед всеми, кто может его слышать». Заслуги в битве у Фолклендских островов, когда адмирал Стерди сумел в какой-то степени компенсировать потерю эскадры Крейдока, Фишер, правда, предпочел сохранить за собой. Через несколько недель он говорил Черчиллю: «Вчера у меня была очень неприятная встреча с королем. Он ведет себя просто злонамеренно! Он сказал французам, что якобы я говорил, будто к нам должны вторгнуться 150 тыс. германцев! На самом деле я сказал, что если к нам придут даже 150 ООО германцев, то они никогда не вернутся обратно! Больше я этого не вынесу. Меня от него тошнит!» Королю общество Фишера также не доставляло удовольствия — к 1-му морскому лорду он испытывал то чувство, которое Стамфордхэм называл «непреодолимым отвращением».

Однако с течением времени стало казаться, что король, пожалуй, судит о нем слишком строго. Круглосуточно работая в паре, Черчилль и Фишер развивали невиданную энергию; в Адмиралтействе жизнь била ключом. Планируя смелые операции, Черчилль и Фишер направляли на их проведение большие силы. Программа строительства почти 600 новых судов вызвала у Фишера такую восторженную тираду, с которой не могла сравниться даже риторика самого Черчилля: «В памяти людей или в анналах человечества еще не было отмечено случая, чтобы подобная армада — а это настоящая армада — была сконструирована и построена за столь короткое время… Каждый из этих кораблей относится к новому типу, революционному по своей конструкции, и каждый работает на определенную стратегическую идею».

Однако это сильное партнерство продлилось меньше полугода; Адмиралтейство было слишком мало и не могло вместить сразу двух импульсивных и властных лидеров, каждый из которых являлся заложником собственной гордости. Фишер, прежде никогда не обращавший внимания на всякие чувства, тут вдруг проявил чрезвычайную эмоциональность к методам руководства Черчилля. Зачастую мнение Фишера игнорировали, а распоряжения отменяли, причем в таких сугубо профессиональных вопросах, как передвижение судов, — они традиционно входили в компетенцию 1-го морского лорда. Окончательный разрыв с Черчиллем был спровоцирован смелым, но неудачным планом последнего прорваться через Дарданеллы, захватить Константинополь и таким образом ослабить давление, которое оказывала на Россию союзная Германии Турция.

Фишер был против этого плана с самого начала. Главным театром боевых действий на море, считал он, оставалось Северное море. Тем не менее он, пусть с неохотой, был готов согласиться на Дарданелльскую операцию, если бы ее проводили только суда, выделенные из резерва. Однако в апреле 1915 г., после нескольких неудачных попыток подавить турецкие форты обстрелами с моря, британские войска высадились на Галлиполийском полуострове, где и оставались, доблестные, но бессильные, до самой эвакуации, последовавшей в конце того же года. Случилось именно то, чего опасался Фишер: солдат нельзя было бросить на произвол судьбы, но для их защиты требовалась поддержка с моря; переброска же под Константинополь подкрепления означала утрату британского превосходства в Северном море.

В ответ на энергичный протест Фишера Черчилль 11 мая писал:

«Вы полностью ошибаетесь… Судьба огромной армии висит на волоске, она изо всех сил цепляется за скалистый берег; ей противостоит военная мощь Турецкой империи, силами которой руководят немцы. Да весь избыточный британский флот, каждый кусок металла, какой только можно отыскать, должен быть связан с этой армией и ее судьбой до тех пор, пока длится борьба!».

Фишер, который уже приобрел иммунитет к подобным призывам, понимал, что любая уступка, сделанная им военно-морскому министру, повлечет за собой новые требования. Ранним утром 15 мая он написал Черчиллю короткое письмо, сообщив о своей отставке. «Чтобы избежать любых вопросов, я тотчас же уезжаю в Шотландию» — этой фразой Фишер заканчивал свое послание. На самом деле он «лег на дно» в гостинице «Чаринг-Кросс», где его и застала записка возмущенного премьер-министра: «Именем короля приказываю Вам вернуться на свой пост». Отложив отъезд в Шотландию, Фишер, однако, отказался вернуться в Адмиралтейство. Его конфликт с Черчиллем совпал с кризисом в правительстве либералов, точнее, помог его ускорить. Находясь под огнем критики оппозиции, упрекавшей правительство в нехватке бризантных снарядов для Западного фронта, Асквит решил расширить свою администрацию, пригласив в кабинет консерваторов. Фишер считал, что консерваторы не дадут ему уйти в отставку, а, наоборот, поддержат любые его требования. Будучи, как и всякий профессиональный политик, по натуре авантюристом, он поставил Асквиту условия, на которых был согласен вернуться к своим обязанностям. Документ включал, например, такие невообразимые пассажи:

«Чтобы господин Уинстон Черчилль не был членом кабинета и не мог меня всегда обойти; не буду я служить и под руководством господина Бальфура…

Чтобы был создан совершенно новый Совет Адмиралтейства; это касается и морских лордов, и финансового секретаря, который совершенно бесполезен.

Чтобы я нес полную профессиональную ответственность за ведение военных действий на море, имел право единолично определять диспозицию флота и назначать на все должности офицеров любого ранга, а также совершенно беспрепятственно единолично командовать всеми морскими силами…».

Правительство, согласившееся на эти требования, никогда не смогло бы сохранить независимость или хотя бы самоуважение. Немедленно отвергнув условия Фишера, премьер-министр позволил ему без дальнейших споров уйти в отставку.

Асквит вынужден был признать, что опасения короля в отношении Фишера оказались оправданными. Ультиматум Фишера, сказал он королю, «свидетельствует о помрачении ума». Даже спустя годы король начинал краснеть от гнева, вспоминая о безответственном поведении Фишера в тот момент, когда германский флот, как казалось, мог захватить господство на море.

«Если бы я был в Лондоне в тот момент, когда его нашли, — говорил король, — то обязательно сказал бы ему, что его надо повесить на рее за дезертирство перед лицом неприятеля». Однако не в его характере добивать поверженного противника. Когда в июне 1915 г. Фишер прислал королю длинную апологию своей деятельности с приложенным списком кораблей, построенных по его настоянию, король ответил: «Это и в самом деле армада, которая послужит свидетельством Вашего усердия, Вашей проницательности и Ваших знаний, проявленных в деле подготовки наших морских сил к достижению конечной победы в этой ужасной войне».

Фишер, которому недоставало великодушия монарха, не переставал поносить его при всяком удобном случае. Так, в декабре 1916 г. он написал характерное письмо К. П. Скотту, редактору «Манчестер гардиан»:

«Как я слышал, среди пролетариата царит глубокое убеждение, что и Букингемский дворец, и Сандрингем уже давно пора предоставить в распоряжение наших раненых и страждущих героев, поскольку так уже поступили все остальные коронованные особы, да и все наши герцоги и прочие отдали на эти цели свои дома. С королями скоро совершенно перестанут считаться!».

Даже королева Мария не избежала его язвительных выпадов. Королю и королеве он придумал прозвища — Бесполезный и Плодовитая. Что говорить, Фишера нельзя было назвать человеком приятным во всех отношениях.

Черчилль пережил Фишера в Адмиралтействе всего на неделю: его уходом король был доволен не меньше. «Я рад, что премьер-министр решил создать национальное правительство, — говорил он королеве во время поездки на север Англии. — Только так мы сможем убрать Черчилля из Адмиралтейства… Он действительно опасен». Через три дня монарх записал в дневнике: «Надеюсь, Бальфур станет 1-м лордом Адмиралтейства вместо Черчилля, который стал просто невозможен». Желание короля оказалось исполненным. Если бы консерваторам дали волю, то Черчилль, как и Холден, мог быть исключен из коалиционного правительства, так что в данном случае ему оставалось лишь радоваться, что вообще удалось сохранить за собой пост в кабинете, хотя и весьма незначительный — Черчилль стал канцлером герцогства Ланкастерского.

Неприязнь короля к Черчиллю в основном носила личный характер. Он просто не мог выносить эту яркую личность, столь настойчивую в спорах, столь беспокойную даже на отдыхе и так любящую вмешиваться в чужие проблемы. Но и с профессиональной точки зрения он также не доверял 1-му лорду Адмиралтейства. Как и большинство морских офицеров его поколения, король считал, что в военное время британская морская мощь должна быть сосредоточена в прилегающих водах, а не растрачиваться на весьма сомнительные авантюры, связанные, например, с Дарданеллами; в этом отношении он придерживался того же мнения, что и Фишер. Теперь, когда во главе Адмиралтейства встал Бальфур, король с возросшей надеждой ждал решающего сражения с германским флотом — Королевский военно-морской флот занял надлежащие позиции для прикрытия важнейших морских путей, от функционирования которых зависели как судьба страны, так и конечная победа над врагом.

Если даже Черчиллю и было известно о том, как король воспринял весть о его удалении из Адмиралтейства, то он в отличие от Фишера не оказался злопамятным. Через пятнадцать лет после окончания войны он написал на дарственном экземпляре опубликованной им биографии великого герцога Мальборо: «Это история о том, как мудрая принцесса и королева одарила своим доверием и дружбой непобедимого командующего, тем самым подняв мощь и славу Англии на доселе невиданную и с тех пор так и неутраченную высоту; с верноподданной почтительностью она преподносится монарху, во главе с которым наша страна с не меньшей честью прошла через еще более суровые испытания».

Фишер после войны тоже взялся за перо, произведя на свет два тома воспоминаний, в основном содержащих самовосхваления. Хотя он много писал о своем патроне Эдуарде VII, имя короля Георга V не упоминается там ни разу.

В области стратегии (и на суше, и на море) взгляды короля не отличались оригинальностью. В декабре 1915 г. Он писал:

«Я полагаю, что эта война будет выиграна или проиграна на главных театрах военных действий, — я имею в виду Францию, Россию и Италию. Британская империя обязана поспешить и сконцентрировать все наши усилия и всю нашу энергию на создании как можно более сильной армии, чтобы весной предпринять наступление во Франции; союзники должны атаковать одновременно, и тогда центральные[82] державы, я уверен, не смогут выдержать этого натиска».

Эту точку зрения почти поголовно разделяли все офицеры британского и французского генеральных штабов. После отражения немецкого наступления на Париж осенью 1914 г. война на Западном фронте словно замерла. Две окопавшиеся армии наблюдали друг за другом через линию фронта, протянувшуюся от Ла-Манша до Альп. Каждая из сторон пыталась выбраться из тупика, организовав серию массированных атак на позиции противника, но все эти наступления оставляли за победителем лишь тонкую полоску опустошенной земли, за которую приходилось платить немыслимую цену. Время от времени баланс сил нарушался применением нового тактического оружия — вроде отравляющего газа или танков, однако все четыре года войны на истощение ни Германия, ни союзники не верили в то, что победа может к ним прийти где-то в другом месте.

Король не доверял тем изобретательным людям, которые, подобно Черчиллю, искали альтернативную стратегию. Еще в декабре 1914 г. он сожалел, что приходится направлять войска против германских колоний, на не имеющий большого значения театр военных действий в Восточной Африке. Последовавший за этим провал прочих «отвлекающих ударов» только укрепил короля в его мнении. После унизительных отступлений из Галлиполи и Месопотамии он умолял своих министров не начинать Салоникскую кампанию, «которая вряд ли увенчается большим успехом, нежели эти злосчастные предприятия».

Не сомневаясь в стратегическом значении Западного фронта, король, однако, иногда высказывал сомнения в способностях генералов, руководивших там боевыми действиями. Прежде всего это относилось к фельдмаршалу сэру Джону Френчу, командующему британскими силами во Франции, занимавшему этот пост с августа 1914 г. до последовавшей через шестнадцать месяцев его вынужденной отставки. Как и многие высшие офицеры того времени, Френч был кавалеристом. Само по себе это не являлось большим недостатком, хотя ему и приходилось руководить кампанией, в которой главную роль играли пехота и артиллерия. Однако ему не хватало той гибкости ума и той выдержки, которые во время битвы проявляют великие полководцы. В свои шестьдесят три года он был по-детски упрям, нетерпим к чужому мнению и отличался холерическим темпераментом. Его отношение к Китченеру было весьма недоброжелательным, к союзникам — откровенно подозрительным, а к своим подчиненным — чрезвычайно ревностным. Во время первых боевых операций его упрямая одержимость действовать совершенно самостоятельно от французских армий поставила под угрозу весь фронт союзников; когда же наступление немцев на Париж захлебнулось, излишняя нерешительность с его стороны лишила Британский экспедиционный корпус возможности нанести серьезный ущерб отступающему врагу. В сентябре 1915 г. его действия во время неудачной битвы при Лоо убедили и короля, и премьер-министра, что Френча нужно заменить. Как выяснилось, он не только не послал необходимого подкрепления одному из старших офицеров, Дугласу Хейгу, но и подделал донесение о битве, дабы представить события так, чтобы казалось, будто вина за случившееся лежит на ком-то другом.

В своем недоверии к Френчу король, разумеется, не мог руководствоваться профессиональными знаниями и опытом, которыми обладал в военно-морском деле. Но у него был советчик и друг, один из способнейших генералов того времени, с которым он постоянно переписывался, — Дуглас Хейг. К нему король относился с полным доверием. Близостью к королю Хейг был обязан своими семейными узами. Его сестра, вышедшая замуж за одного из производителей виски, являлась подругой короля Эдуарда VII, который и назначил Хейга своим адъютантом. К 1904 г., завоевав во время Англо-бурской войны репутацию исключительно способного штабного офицера, 43-летний генерал-майор Хейг стал генеральным инспектором кавалерии в Индии.

Приехав на следующий год в отпуск, Хейг получил приглашение в Виндзор на неделю скачек в Аскоте. Именно тогда принц Уэльский, будущий король Георг V, невольно стал инициатором еще большего сближения его с королевской семьей. Принц пригласил Хейга сыграть в замке в гольф, но сам по каким-то причинам не смог принять в этом участия. Таким образом, составилась следующая четверка игроков: Хейг и мисс Дороти Вивиан, фрейлина королевы Александры, против герцога Девонширского с какой-то придворной дамой. Поскольку во время игры герцог постоянно оказывался в сложном положении, у Хейга и его партнерши было немало времени для беседы. Через два дня робкий военный с репутацией женоненавистника сделал мисс Вивиан предложение, которое было принято. Коронованных особ обычно весьма раздражает, когда девушки из их окружения выходят замуж, однако королева Александра к сердечным делам всегда относилась с пониманием и только поощряла этот союз. Более того, зная, что, по эдвардианским меркам, Хейг человек небогатый — он не имел доли в семейном бизнесе, а отец оставил ему всего 500 фунтов, — настояла, чтобы свадебная церемония и прием гостей состоялись в Букингемском дворце.

Дружба Хейга с королевской семьей продолжалась и при новом короле. Через неделю после начала войны Георг поинтересовался его мнением о фельдмаршале Френче. «В глубине души, — записал Хейг в своем дневнике, — я прекрасно знаю, что Френч совершенно непригоден для командования во время этого величайшего кризиса в нашей истории. Тем не менее я решил, что будет достаточно сказать королю о своих „сомнениях“ относительно этого назначения». Неумелые действия Френча на посту командующего на Западном фронте заставили и короля, и Хейга быть друг с другом более откровенными. Короля, однако, несколько смущала собственная просьба, адресованная Хейгу, — присылать конфиденциальные отчеты о поведении своего начальника: именно за подобные закулисные действия он осуждал в свое время адмирала Фишера. Признавшись во всем Китченеру, он добавил, что мальчишку, который сообщает учителям о происходящем в школе, обычно именуют ябедой. Военный министр, который разделял его опасения насчет Френча, заявил королю, что они уже больше не школьники. Хейг также чувствовал себя неловко из-за того, что вступил в сговор за спиной своего командующего и друга, который в свое время многое сделал для его карьеры. Однако все же сумел преодолеть свои терзания. Приняв короля в своей ставке во Франции, он написал отчет об их беседе, включавший, в частности, следующие строки:

«Обращение Френча с резервами в последнем сражении, присущие ему упрямство и самомнение доказали его несостоятельность, и мне кажется невозможным, чтобы кто-то был в состоянии предотвратить повторение подобных вещей. Таким образом, я решительно убежден, что ради интересов империи Френча следует отстранить от должности».

Другие генералы, с которыми в октябре 1915 г. король консультировался во время поездки на позиции британских войск, повторяли мнение Хейга и убеждали монарха, что Френч должен уйти. Через несколько дней, продолжая инспектирование войск, король пережил то ужасное падение с лошади, от последствий которого до конца жизни так и не оправился. Несмотря на сильную боль, он, будучи в постели, обратился к премьер-министру с требованием заменить Френча. Когда же фельдмаршал отказался уйти даже на почетных условиях — титул пэра, денежная субсидия в конце войны и немедленное назначение командующим войсками метрополии, — король настоял, чтобы Асквит действовал без промедления. 4 декабря 1915 г. Френч был наконец освобожден от командования британскими войсками на Западном фронте. Для короля, который долго не мог простить новоиспеченному лорду Френчу демонстративного упрямства, это была важная победа.

Преемник Френча на посту командующего, напротив, был встречен королем весьма радушно. 17 декабря 1915 г. король писал Хейгу:

«Помните, что я всегда с удовольствием помогу Вам, чем только могу, в выполнении Вашей сложной задачи и ответственных обязанностей.

Надеюсь, что Вы время от времени будете мне писать и достаточно откровенно сообщать о том, как идут дела. Естественно, я буду рассматривать эти письма как строго конфиденциальные».

На протяжении последующих трех лет, нередко вызывая раздражение министров, король упорно оказывал всяческую поддержку своему другу.

«В течение трех недель никто даже и не думал о противнике», — сказал Черчилль жене в тот день, когда Френч согласился оставить командование. Основная вина за столь скандальное промедление с отставкой фельдмаршала лежит, конечно, на Асквите. Однако это был всего лишь один из примеров его все более неудачных действий — в лидеры военного времени Асквит, увы, не годился. Педантичный, склонный к размышлению ум Асквита, который так хорошо проявился в парламентских маневрах, плохо соответствовал временам Армагеддона. Не помогло и включение в состав реорганизованного правительства нескольких консерваторов. Китченер дал Эшеру катастрофический отчет о дискуссии в кабинете по поводу введения всеобщей воинской обязанности:

«После долгих дебатов в половине третьего премьер-министр заявил кабинету: „Пожалуйста, не забывайте, что через час я должен сообщить палате общин о том, что решил кабинет“. На минуту или две наступило молчание, после чего А. Дж. Б. сказал: „Тогда скажите им, что кабинет признал себя неспособным управлять делами страны и вести войну“. На этот счет никто ничего не сказал, и тогда премьер-министр спросил: „Что же, так и заявить в палате общин?“ На что А. Дж. Б. заметил: „Что ж, если Вы это сделаете, то по крайней мере скажете им правду!“».

Члены кабинета разошлись, так и не приняв никакого решения.

Во время периодических отлучек Асквита с Даунинг-стрит, 10, с дисциплиной было еще хуже. Ниже приводится взятое из дневника Хейга описание одного из заседаний кабинета под председательством лорда Крюэ:

«Все, казалось, говорили одновременно. Один заявлял: „Пожалуйста, дайте мне закончить то, что я хочу сказать“. Другой его прерывал, а третий с дальнего конца стола выкрикивал то, что считал нужным высказать по данному вопросу. Слабо постучав по столу, несчастный лорд Крюэ безвольным голосом произнес: „Прошу внимания!“ Такие порядки естественно заставляют переживать за судьбу империи».

Большой мастер по части злобных выпадов, генерал сэр Генри Уилсон называл коалиционный кабинет «ничтожным скопищем сомнений и отсрочек». Его друг Лео Эмери, член парламента от консервативной партии, характеризовал правительство как «собрание двадцати двух болтунов под председательством старого любителя тянуть резину». И хотя пресловутая медлительность премьер-министра уже сама по себе была достаточно тревожным явлением, еще больше подрывала доверие к Асквиту его склонность к сибаритству: казалось, во время войны он отдыхал столько же, сколько и в мирные дни. Ежедневно он прямо на столе заседаний кабинета министров писал адресованные мисс Стэнли неосторожные записки (а его сын Раймонд за десять месяцев пребывания на фронте так и не получил от отца ни одной строчки); каждый вечер он час или два уделял чтению в библиотеке клуба «Атенеум»; после приятного ужина следовало несколько робберов бриджа. А в конце каждой утомительной недели премьер два-три дня восстанавливал силы в деревне. Король придерживался совсем другого распорядка дня.

Поговаривали также о пристрастии Асквита к выпивке. Определенно можно сказать лишь то, что он не поддался на призыв короля отказаться от употребления алкоголя; кроме того, были случаи, например, во время прощания с Эдуардом VII, когда он появлялся в палате общин, что называется, хорошо пообедав. Вообще к подобным слухам историк должен относиться с осторожностью, тем более что даже подвыпивший премьер может оказаться гораздо мудрее многих своих совершенно трезвых современников. Вот что пишет Хейг о визите Асквита во Францию:

«Кажется, П.М. нравится наш старый бренди. До того как я в 21 ч. 30 мин. вышел из-за стола, он выпил пару бокалов (размером с большой бокал для хереса) и, очевидно, выпил еще несколько до того, как я вновь его увидел. К тому времени походка его была нетвердой, но голова совершенно ясной: он оказался в состоянии читать карту и обсуждать со мной ситуацию».

Подобного рода стойкость производила сильное впечатление, но не слишком помогала выиграть войну. За время премьерства Асквита страна испытала ряд неудач и унижений. После того как Хейг сменил Френча на посту командующего, потери на Западном фронте продолжали возрастать и исчислялись уже сотнями тысяч, а вражеские позиции так и оставались неприступными; среди погибших оказались Джон Бигге, единственный сын Стамфордхэма, и Раймонд Асквит. К этому добавились восстание в Ирландии, измена на Балканах, поражение в Месопотамии. Германские подводные лодки нанесли тяжелый урон кораблям союзников, в результате чего возник дефицит продовольствия, а сама пища стала почти несъедобной; немцы подвергли воздушным ударам Лондон и другие города, причинив ущерб не только промышленному производству, но и моральному состоянию населения. Ютландская битва вскрыла недостатки в конструкции кораблей, системе связи и артиллерии, хотя король мог по крайней мере гордиться тем, что его второй сын, служивший на корабле его величества «Коллингвуд», получил боевое крещение.

Несмотря на то что эти случаи вызывали всеобщее беспокойство, правительство продолжало беспомощно плыть по течению. Только смерть Китченера, который в июне 1916 г. погиб в море, направляясь в Россию, чтобы поднять боевой дух русских, в конечном счете привела к падению Асквита, последовавшему через шесть месяцев. Вся страна скорбела об утрате этого выдающегося лидера; король, нарушив протокол, посетил посвященную памяти Китченера заупокойную службу. Ллойд Джордж также был потрясен гибелью своего коллеги по кабинету; он сам должен был отправиться вместе с ним в Россию, но остался из-за Пасхального восстания в Ирландии. Никто, однако, не желал иметь после гибели такую, как у Китченера, благородную эпитафию: «Погребенный, как воин, он перешел в мир иной». Все устремления Ллойд Джорджа были направлены на то, чтобы занять пост покойного, и ни траур, ни соображения приличия не могли удержать его от борьбы за вакантную должность военного министра. Пока назначение не состоялось, Асквит сам исполнял эти обязанности. «Вся эта агитация и закулисная возня вокруг вопроса о преемнике в тот момент, когда тело бедного К. все еще носится по волнам Северного моря, кажутся мне чрезвычайно неприличными», — жаловался он Стамфордхэму.

Распираемый патриотизмом и амбициями, Ллойд Джордж являлся, однако, фигурой, с которой нельзя было не считаться. За год руководства министерством вооружений он сумел вдохнуть в отрасль новую энергию, с истинно кельтским красноречием убеждая нацию в необходимости тяжелого труда ради конечной победы над врагом. Тем не менее его предполагаемое назначение на пост военного министра встретило значительное сопротивление оппозиции. Восхищаясь энергией Ллойд Джорджа, король скептически относился к его демагогии. Морис Ханки, секретарь Военного комитета кабинета министров, 10 июня после аудиенции в Букингемском дворце записал: «Как я и думал, король… произнес яростную обличительную речь, направленную против Ллойд Джорджа. Пытаясь отстоять кандидатуру Ллойд Джорджа, я напомнил королю о том, что он сделал, и о том, какую пользу он приносит в военной комиссии… Но король не желал ничего слушать». Сам король предлагал на этот пост надежного и порядочного Остина Чемберлена, министра по делам Индии и сводного брата Невилла Чемберлена; потерпев неудачу, стал настаивать, чтобы Асквит неопределенное время продолжал совмещать обязанности премьер-министра и военного министра, с послушным лордом Дерби в качестве заместителя. Во времена политических бурь предложения короля имели, однако, очень мало веса.

Получит или нет Ллойд Джордж тот пост, которого он так домогался, зависело вовсе не от королевского расположения, а от поддержки его коллег по кабинету. Все входившие в коалицию консерваторы были настроены против него — на них произвела сильное впечатление почти единодушная оппозиция Ллойд Джорджу персонала военного министерства. Даже поддержка его соратников-либералов не всегда была такой прочной, как это казалось со стороны. Эдвин Монтегю, который годом раньше женился на наперснице премьера Венеции Стэнли, писал Асквиту: «Было бы также весьма выгодно, чтобы Л. Дж. находился в военном министерстве в тот момент, когда будет объявлено о тяжелых потерях и, вероятно, неудавшемся наступлении». Премьер-министр старался найти выход из положения, пытаясь соблазнить военным министерством Бонара Лоу, однако лидер консерваторов, который уже нашел общий язык с Ллойд Джорджем, отказался покинуть министерство колоний. Это открыло «зеленую улицу» назначению Ллойд Джорджа военным министром. И хотя он в последний момент проиграл схватку по вопросу о разделении полномочий между гражданским министром и военным персоналом, это была лишь уступка, которую Ллойд Джордж вполне мог себе позволить. Мало кто сомневался, что в военном министерстве Ллойд Джордж задержится ровно столько, сколько понадобится для того, чтобы занять пост еще выше. В день, когда было объявлено о его новом назначении, Марго Асквит записала в дневнике: «Мы уезжаем. Мы покидаем Даунинг-стрит, но всего лишь на время».

На то, чтобы сменить Асквита на посту премьер-министра, Ллойд Джорджу понадобилось ровно пять месяцев — пять тяжелых месяцев, во время которых даже изобретательность военного министра не смогла спасти Британию от поражений. В самом начале этого срока ему пришлось взять на себя ответственность за обернувшуюся настоящей катастрофой битву на Сомме, когда только в первый день сражения британские потери составили 57 тыс. человек. Ллойд Джордж пытался убедить генералов расстаться с их бесплодной стратегией, которую он называл «бездумным нанесением ударов по непробиваемому барьеру», однако начальник имперского Генерального штаба сэр Уильям Робертсон решительно отвергал любые попытки военного министра вмешиваться в проведение военных операций. Ханки предупреждал Ллойд Джорджа, чтобы тот даже не пытался совладать с этим самым консервативным и могущественным в мире «профсоюзом». В священной войне с генералитетом максимум, чего удалось добиться военному министру, — поручить сэру Эрику Геддесу, опытному в управлении железнодорожным транспортом специалисту, реорганизацию транспортной системы во Франции. Не мог он опираться и на поддержку своих коллег. Судьба страны зависела от заседаний разношерстного и чересчур многочисленного кабинета министров, проводимых без определенной повестки дня, без секретаря и протокола. Войну можно было выиграть только под руководством небольшого, твердо проводящего свою политику кабинета, который Ллойд Джордж и собирался создать.

4 декабря 1916 г. король записал в дневнике: «Приходил премьер-министр; он рассказал мне о кризисе в кабинете, устроенном Ллойд Джорджем, который хочет управлять Военным комитетом. Правительство должно быть реорганизовано. Я сказал премьер-министру, что абсолютно ему доверяю». Наступила кульминация продолжавшихся уже несколько недель лихорадочных переговоров между членами коалиции, инспирированных сэром Максом Эйткеном, членом парламента от консервативной партии и владельцем газеты; впоследствии он стал лордом Бивербруком. Ультиматум, предъявленный Ллойд Джорджем Асквиту, подразумевал создание небольшого Военного комитета, наделенного исполнительными функциями. Никаких имен не называлось, но было ясно, что премьер-министр станет лишь номинальным его главой. Асквит останется на Даунинг-стрит, 10, но командовать всем будет Ллойд Джордж. Премьер-министр ответил в тот же день. Он признавал необходимость создания авторитетного Военного комитета, но настаивал на том, чтобы его председателем был премьер-министр. Одновременно Асквит предлагал учредить пост вице-председателя — намек на то, что он готов уступить повседневные решения Ллойд Джорджу. Довольный своим мастерством в деле политического лавирования, Асквит отправился на выходные к морю. Однако менее чем через сутки он уже снова был в Лондоне, чтобы продолжить бой за свое премьерское будущее. Бонара Лоу уговорили поддержать требования Ллойд Джорджа, и, чтобы не рисковать их отставкой и развалом всей коалиции, Асквит согласился на создание Военного комитета во главе с Ллойд Джорджем. Чтобы спасти реноме Асквита, было объявлено, что премьер-министр будет осуществлять «максимальный и эффективный контроль над всей военной политикой» и сохранит за собой право посещать заседания Военного комитета. Правительство будет соответствующим образом реорганизовано. Казалось, кризис миновал.

Однако уже на следующее утро премьер-министр изменил свое мнение. Передовая статья в «Таймс» характеризовала достигнутый компромисс как унизительную капитуляцию обанкротившегося лидера. Считая, что за этим может стоять только Ллойд Джордж, премьер-министр решил разорвать соглашение. Он тотчас же написал Ллойд Джорджу: «Пока остается представление, будто меня поставили в положение беспомощного зрителя, я не могу двигаться дальше». Во втором за день письме Ллойд Джорджу Асквит ужесточил свою позицию, отвергнув требование Ллойд Джорджа заменить Бальфура на посту 1-го лорда Адмиралтейства Карсоном. На подобную неуступчивость премьера у Ллойд Джорджа был только один ответ: «Поскольку в военное время всякая задержка является фатальной, я без долгих разговоров предоставляю свой пост в Ваше распоряжение». Письмо заканчивалось плохо замаскированной угрозой:

«Полностью сознавая необходимость сохранения национального единства, я собираюсь оказывать всяческое содействие Вашему правительству в энергичном ведении войны; однако единство без действия является всего лишь бесполезным кровопролитием, за что я не могу нести ответственность. Решительность и дальновидность — вот что нужнее всего в этот час».

Поведение Ллойд Джорджа взбесило короля, он назвал его «шантажистом, с которым давно пора покончить». Однако Асквит не смог бы пережить отставки Ллойд Джорджа. Убедившись в течение дня, что почти все влиятельные консерваторы также его оставили, он вечером сам подал в отставку. Король крайне сожалел о потере своего премьер-министра: «Боюсь, это вызовет панику в Сити и в Америке и сильно повредит делу союзников. Для меня это тяжелый удар, а для немцев, боюсь, большой подарок».

Тем не менее, следуя конституционной традиции, король послал за лидером второй по величине фракции в палате общин Бонаром Лоу и предложил ему сформировать правительство. Их встреча была не слишком приятной. Король не забыл о граничивших с изменой высказываниях Бонара Лоу и его неуважительных нотациях во времена кризиса вокруг гомруля. Четыре года спустя их дискуссия была осложнена явным неприятием друг друга, чувствующимся даже в бесстрастной записи Стамфордхэма. Они расходились во взглядах почти во всем: относительно сравнительных достоинств Асквита и Ллойд Джорджа (король отрицал, что Асквит плохо руководил страной в военное время); по поводу отношений между министрами и военными (король говорил, что политики должны предоставить ведение войны специалистам); в вопросе о роспуске парламента как условии формирования правительства (король, желая избежать проведения всеобщих выборов в военное время, с конституционной точки зрения был совершенно прав, отказывая в подобной просьбе человеку, еще даже не ставшему премьер-министром). Тем не менее Лоу сказал, что попытается сформировать правительство.

Успех здесь зависел от того, удастся ли убедить бывшего премьера войти в его администрацию на вторых ролях. Но когда после аудиенции у короля Бонар Лоу нанес визит на Даунинг-стрит, то получил там категорический отказ. Асквит, однако, согласился явиться на совещание, которое на следующий день собрал король. На совещании присутствовали Асквит, Ллойд Джордж, Лоу, Бальфур и Артур Гендерсон, который представлял лейбористскую партию. Каждый из участников по очереди обращался к Асквиту с призывом из патриотических соображений «послужить» под руководством Лоу, дабы сохранить видимость национального единства. Асквит отказался. В длинной, исполненной горечи речи в свою защиту он отметил, что за все время его якобы плохого руководства ведением войны он не может припомнить случая, чтобы какое-то решение было достигнуто без согласия Ллойд Джорджа. Напомнил, что подвергался безжалостным нападкам прессы, поблагодарил его величество за оказанное ему доверие и заявил, что сегодня утром он с радостью вновь почувствовал себя свободным человеком. В этот момент король с присущим ему практицизмом напомнил политикам, что они уже обсудили вопрос, но так и не пришли ни к какому решению. Тогда совещание решило, что Асквит должен еще подумать, сможет ли он служить под руководством Лоу, а если не сможет, то формировать правительство следует не Бонару Лоу, а Ллойд Джорджу.

Совещание закончилось в 16 ч. 30 мин. Асквит немедленно проконсультировался со своими коллегами-либераламн, после чего, получив их почти единодушное одобрение, представил Лоу окончательный ответ. Вместо того чтобы входить в администрацию, главой которой не является, он будет руководить «сдержанной и ответственной оппозицией, твердо поддерживая правительство в вопросах ведения войны». Ллойд Джордж, таким образом, остался единственным претендентом на пост премьер-министра. В 19 ч. 30 мин. король официально поручил ему сформировать новое правительство, а через сутки, закончив формирование кабинета, он уже был премьер-министром.

В 1945 г., когда Ллойд Джордж умер, тогдашний премьер-министр Уинстон Черчилль должен был произнести в палате общин традиционную надгробную речь. Одобрительное молчание аудитории сохранялось до тех пор, пока премьер-министр не коснулся событий декабря 1916 г.

«Черчилль:

— Вскоре Ллойд Джордж захватил высшую власть в государстве и руководство правительством.

Достопочтенные члены палаты:

— Захватил?

Черчилль:

— Захватил. Кажется, Карлейль в свое время сказал об Оливере Кромвеле: „Он сильно желал получить этот пост. Возможно, он и принадлежал ему по праву“».

Король не приветствовал происшедшие изменения. Прежние столкновения с Асквитом по поводу Парламентского акта и гомруля были давно забыты, за прошедшие годы король привык всегда полагаться на спокойные оценки и невозмутимое поведение премьер-министра. В противоположность ему Ллойд Джордж страдал тем, что Эшер называл «чрезмерной гибкостью ума». Министр финансов, взбудораживший все Казначейство тем, что использовал цифры подобно именам прилагательным, проявлял свою неуемную фантазию в вопросах ведения войны. «Забавно видеть его среди наших флегматичных офицеров, — писал Эшер. — Это похоже на пламя, пылающее посреди ледяной пустыни». Подобный энтузиазм королю совсем не нравился.

Тем не менее новое премьерство неожиданно началось на приятной ноте. Когда король посоветовал ему, как можно решить парламентский вопрос, Ллойд Джордж заявил буквально следующее: «На меня произвела глубокое впечатление мудрость того курса, который предлагает Ваше Величество». Трудности реорганизации правительства также заставили Ллойд Джорджа считаться с предложениями короля. В частности, он согласился с его мнением, что Карсон лучше справится с обязанностями 1-го лорда Адмиралтейства, нежели лорд Милнер, бывший африканский проконсул; в результате Милнер в качестве министра без портфеля вместе с Ллойд Джорджем, Керзоном, Бонаром Лоу и Гендерсоном вошел в состав вновь образованного военного кабинета. Не вызвало неудовольствия короля и распределение других высших постов. Хотя он и сожалел о том, что лишился Грея, который перестал быть министром иностранных дел, а также Крюэ, ушедшего с поста лорда — председателя Тайного совета, их преемников Бальфура и Керзона он считал опытными и заслуживающими доверия администраторами.

Место Ллойд Джорджа в военном министерстве занял Дерби. Этот выбор мало кого вдохновлял. Хейг так писал о нем в своей знаменитой эпиграмме: «Боюсь, он исключительно слабовольный парень; на нем, как на подушке, остается отпечаток того, кто последним на нем сидел!» Однако король верил в здравый смысл Дерби и его знание армии; по крайней мере он не стал бы раздражать генералов. Еще одной ограничительной мерой, предпринятой против Ллойд Джорджа его союзниками-консерваторами, было отстранение от должности Уинстона Черчилля, которое король также приветствовал, ради достижения всеобщего согласия. Смещенный со своего поста Асквитом после дарданелльского провала, Черчилль лишь пять месяцев тихо просидел на должности канцлера герцогства Ланкастерского, после чего ушел в отставку, чтобы вступить в командование пехотным батальоном во Франции. Лишь в 1917 г. Ллойд Джордж почувствовал себя достаточно сильным, чтобы бросить вызов общественному мнению, назначив Черчилля министром вооружений.

Относительно кандидатур, предложенных премьер-министром на менее значительные посты в правительстве, король возражал только против сэра Альфреда Монда, сына немецко-еврейского эмигранта, который должен был стать первым уполномоченным по работам,[83] — он считал, что в военное время ярко выраженный немецкий акцент Монда может создать серьезные проблемы. Премьер-министр, однако, заверил короля, что будущий основатель «Империал кемикл индастриз» говорит на «безупречном английском языке».

Установившаяся сердечность в их отношениях была вскоре нарушена одной из первых же реформ, намеченных Ллойд Джорджем. Он был убежден, что в кабинете для его успешной работы должен существовать секретариат, ответственный за повестку дня и протоколы. До того как он стал премьером, подобных протоколов, как это ни удивительно, не велось, хотя премьер-министр ежедневно посылал монарху отчет о заседаниях кабинета. После назначения Мориса Ханки первым секретарем кабинета отпечатанные протоколы стали рассылать членам правительства и монарху, и отчеты прекратились. Дело не только в том, что теперь в них не было необходимости, но и в нежелании Ллойд Джорджа их писать; даже когда король и королева праздновали серебряную свадьбу, он направил им поздравление, написанное под его диктовку и отпечатанное на машинке, на которое педантичный король ответил собственноручно написанной благодарностью. Напрасно Морис Ханки заявлял, что «ненавидит те освященные веками традиции, которые приводят лишь к пустой трате времени», — короля, привыкшего к красочным описаниям Асквита, глубоко огорчало такое пренебрежение к традициям со стороны Ллойд Джорджа.

Тем не менее, пока во дворец регулярно поступали отпечатанные на машинке протоколы заседаний кабинета министров, король не имел конституционных оснований для жалоб. Со временем, однако, протоколы начали присылать с запозданием, а то и не присылали вовсе. «Его Величество глубоко огорчен, — жаловался Стамфордхэм в апреле 1917 г., — тем, что он рассматривает не просто как личное неуважение, но даже как игнорирование самого факта его существования». Подобная бюрократическая небрежность, возможно, объяснялась как более важными заботами, занимавшими внимание премьера, так и неопытностью сотрудников Ллойд Джорджа, из которых лишь немногие раньше работали на государственной службе. Даже Асквит периодически вызывал недовольство короля, не в полной мере удовлетворяя его желание быть в курсе дела. Однако если Асквит все же понимал необходимость развлекать монарха, пусть чересчур говорливого и во все вмешивающегося, то Ллойд Джордж демонстрировал по отношению к нему безразличие почти оскорбительное. Многие годы король даже не пытался скрыть свою неприязнь к Ллойд Джорджу, и теперь премьер-министр явно старался отомстить. Он не отвечал на его письма, без каких-либо извинений или объяснений не являлся на заседания Тайного совета, радостно сообщал своему секретарю, что обращается с королем «отвратительно», и даже утверждал, что Бальфур однажды спросил его: «Что бы Вы делали, если бы у правителя были мозги?».

Резкое расхождение во мнениях по вопросам ведения войны только усиливало их взаимную неприязнь. Ллойд Джордж был полон решимости прекратить те неэффективные и стоящие больших жертв наступления, которые Хейг регулярно устраивал на Западном фронте: противнику нужно наносить удар в его самое уязвимое место, а не там, где он сильнее всего. Король, убежденный, что военными действиями должны заниматься профессиональные военные, был против подобного рода политического вмешательства. В 1915 г. он действительно сыграл определенную роль в смещении Френча и замене его Хейгом, однако тогда он утратил доверие лишь к некомпетентному командующему, а не к стратегии Генерального штаба в целом. Подобно его отцу и бабушке, король был уверен, что он не просто номинальный глава вооруженных сил, но еще и страж военных традиций, призванный защищать высших офицеров от чересчур навязчивого министерского контроля.

Ллойд Джордж никак не мог с этим смириться. Он захватил власть для того, чтобы выиграть войну, но сейчас ощущал себя таким же беспомощным, как и Асквит. Прежде чем победить германцев, он должен был сначала подчинить себе британскую армию. «Я вынужден был противостоять, — писал он впоследствии, — не просто представителям определенной профессии, а целой касте, преданной своему идолу». Силы противников были, однако, неравными. Восточную ересь[84] Ллойд Джорджа поддерживала лишь часть расколотой либеральной партии, тогда как высшее военное командование, до последнего человека состоявшее из «западников»,[85] могло полагаться на поддержку консервативной партии, кабинета и короля. К консерваторам Ллойд Джорджу приходилось относиться с настороженным уважением: объединившись с либералами Асквита, они могли в любой момент разрушить его коалицию. Военный кабинет подчинялся ему без особого энтузиазма, о своих же обязанностях перед королем Ллойд Джордж вспоминал только тогда, когда ему было выгодно. Близорукий радикализм мешал ему разглядеть какие бы то ни было достоинства у наследственного монарха, чьи взгляды он считал обструкционистскими. Несмотря на свою привязанность к мистическим традициям Уэльса (хотя и родился в Манчестере), Ллойд Джордж не находил никаких достоинств в самом романтическом из всех английских институтов. Миллионы британцев считали за честь служить королю, и сотни тысяч готовы были за него умереть, однако Ллойд Джордж требовал от них преданности пяти одетым во фраки политикам, заседавшим на Даунинг-стрит.

Король не слишком верил в демократию, тем более что ее самозваный поборник стал премьер-министром в результате интриг. Тем не менее его нельзя обвинить в том, что, защищая генералов, ориентированных на так называемую западную стратегию, то есть верящих в победу только на Западном фронте, он сознательно бросал вызов установившейся конституционной практике. Возможно, однако, что к этому его подталкивал Стамфордхэм, его личный секретарь, который шесть лет назад настоятельно советовал хозяину отвергнуть требования Асквита. В декабре 1916 г. Стамфордхэм спрашивал Ханки, не считает ли он, что король должен «принимать более активное участие в управлении страной». Ханки благоразумно ответил, что с такими неясными взглядами на финансовые и экономические проблемы король ни в коем случае не должен претендовать на более серьезную роль.

Во время первого из ряда острых столкновений между ними именно премьер-министр, не сообщая королю о важном решении военного кабинета до тех пор, пока его мнение уже было не в силах ничего изменить, действовал антиконституционно. Для такого шага Ллойд Джордж имел весьма веские основания. Не чувствуя в себе достаточно сил, чтобы бросить вызов Генеральному штабу и подвергнуть сомнению выбор его стратегии, он попытался положить конец безрассудным жертвам жизнями британцев, отдав Хейга и его войска в управление вновь назначенному и, как он считал, менее бестолковому французскому главнокомандующему генералу Нивелю. 24 февраля на заседании военного кабинета, на которое не были приглашены ни Дерби, ни Робертсон, премьер-министр сумел убедить коллег одобрить этот план. Через два дня на совещании союзников в Кале, которое должно было обсудить проблемы железнодорожного транспорта, Ллойд Джордж быстро достиг соглашения с французами о создании на период предстоящего наступления единого командования; собственно говоря, его уже подозревали в сговоре в том, что он действовал за спиной своих сограждан. Лишь еще через два дня король получил протоколы решающего заседания военного кабинета, состоявшегося 24 февраля. Поставленный перед свершившимся фактом, он был лишен всякой возможности участвовать в обсуждении столь неоднозначного решения.

Взбешенный тем, что самая большая за всю историю британская армия должна оказаться под иностранным командованием, Хейг все же смог немного изменить этот унизительный приговор, получив «свободу действий в отношении выбора средств и методов использования британских войск в секторе боевых действий, выделенных им французским главнокомандующим». Тем не менее он очень возмущался недоверием к нему и всерьез беспокоился о будущем. В одиночестве он все же не остался. Еще когда Хейг был назначен командующим британскими войсками, король заверил его в своей постоянной поддержке и предложил свободно и конфиденциально сообщать обо всем, что его беспокоит. Теперь же сразу после совещания в Кале рассерженный фельдмаршал направил королю длинный отчет о предпринятых Ллойд Джорджем мерах. Намекая на собственную отставку, письмо он заканчивал так: «Предоставляю себя в распоряжение Вашего Величества, чтобы Вы могли решить, как лучше мне поступить в данной ситуации».

Король пришел в ужас. Через Стамфордхэма он сразу же предупредил Хейга, чтобы тот ни в коем случае не уходил в отставку: «Подобный шаг никогда не получит одобрения Его Величества; он также не верит, что в данный момент на это рассчитывает его правительство… Его Величество просил передать Вам, чтобы не беспокоились; можете быть уверены, что он сделает все, чтобы защитить Ваши интересы». Но когда через несколько дней Хейг прибыл в Лондон в отпуск, выяснилось, как мало в действительности король может для него сделать, — ни он, ни фельдмаршал в популярности никак не могли соревноваться с Ллойд Джорджем. Хейг так описывает эту аудиенцию в дневнике:

«Король был очень рад меня видеть и заверял, что будет поддерживать меня „во что бы то ни стало“, но я должен проявить осторожность и не подавать в отставку, потому что тогда Ллойд Джордж обратится к стране за поддержкой и, вероятно, получит подавляющее большинство, поскольку Л. Дж. сейчас, кажется, весьма популярен. Положение короля тогда окажется очень сложным. Его станут винить за то, что он спровоцировал всеобщие выборы, которые будут стоить стране миллионы, остановят производство вооружений и т. д. Мы подробно обсудили конференцию в Кале… Король взбешен поведением Ллойд Джорджа, он говорит, что должен встретиться с ним завтра».

Ллойд Джорджа действительно вызвали во дворец. «В целом, — отметил помощник личного секретаря, — Его Величество не считает встречу удовлетворительной». У короля было две претензии. Во-первых, он «с удивлением и горечью» заметил, что Ллойд Джордж не соизволил прислать ему протоколы заседания военного кабинета, предшествовавшего конференции в Кале; во-вторых, он заявил, что достигнутое с французами соглашение оскорбляет национальные чувства:

«Король сказал премьер-министру, что, если бы он был офицером британской армии и вдруг узнал, что его командующий — иностранный генерал, то оказался бы чрезвычайно этим возмущен, как и вся армия. Если бы об этом факте узнала страна, это также вызвало бы всеобщее осуждение.

Премьер-министр сказал, что в случае проявления подобных общественных настроений он вынужден был бы обратиться к стране, чтобы объяснить ситуацию, и очень скоро вся страна оказалась бы на его стороне».

Предупреждая Хейга, чтобы не подавал в отставку, король, судя по всему, предвидел, что Ллойд Джордж, не колеблясь, устроит в связи с этим всеобщие выборы, в ходе которых постарается использовать свое демагогическое искусство для дискредитации оппонентов. Этой угрозе король ничего не мог противопоставить. В сложившихся к 1917 г. условиях Ллойд Джордж был непобедим.

Однако его недостойная интрига с французами не принесла ожидаемых результатов. Наступление генерала Нивеля, ради которого Ллойд Джордж поступился национальной гордостью Британии, закончилось полным провалом — как и все остальные. Однако к этому моменту политика, основанная на приоритетной роли Западного фронта, приобрела собственную инерцию, невосприимчивую даже к протестам премьер-министра. В конце июля Хейг начал самую грандиозную из всех своих кампаний, получившую в истории название Пассендейлской. К середине ноября британцы потеряли 240 тыс. человек, не сумев ни прорвать вражеский фронт, ни занять бельгийские порты, откуда продолжали действовать немецкие субмарины. Нисколько не разуверившись в возможностях фронтального наступления, Хейг был полон решимости атаковать снова. В своем плане он не находил никаких изъянов, за исключением нехватки сил в его распоряжении. Когда британская армия тонула в болотах Фландрии, он писал начальнику имперского Генерального штаба:

«Еще одним необходимым условием решающего успеха на Западном фронте является твердая вера в него военного кабинета и его решимость концентрировать для достижения этой цели неограниченные ресурсы, причем это необходимо сделать немедленно… Нам нужно как можно больше людей, пушек и аэропланов».

Это была известная песня. Месяц за месяцем Ллойд Джордж призывал к смене стратегии, считая, что нужно отказаться от Пассендейла и поддержать итальянское наступление против Австрии, однако Робертсон и Хейг без лишних слов отвергли подобные «отвлекающие маневры». Премьер-министр страстно желал заменить их на людей, обладающих более раскованным воображением, но не решался уволить двух военных, чья слава после происшедших неудач, кажется, только росла. Тогда он изобрел хитроумный вариант в духе Кале. В ноябре 1917 г. он предложил создать в Версале Верховный военный совет по координации политики союзников, включая Соединенные Штаты, которые объявили в апреле войну Германии. Британским военным представителем был назначен сэр Генри Вильсон, не такой убежденный «западник», как его собратья-генералы. Через два месяца Ллойд Джордж пошел еще дальше. Он убедил французское правительство создать исполнительный комитет Верховного военного совета, имеющий в своем распоряжении союзный резерв из тридцати дивизий и полномочия (по крайней мере в теории) давать британскому и французскому главнокомандующим указания по его использованию. Таким образом, Ллойд Джордж добился осуществления первой из своих целей — лишить Хейга возможности задействовать британские резервы без санкции Версаля. Вторая поставленная им цель была не менее коварной: Ллойд Джордж собирался избавиться от Робертсона, отправив его в Версаль и одновременно отозвав в Лондон Вильсона — на должность начальника имперского Генерального штаба. Если бы Робертсон отказался от поста в Версале, то остался бы начальником Генштаба, но уже с весьма урезанными полномочиями. Лорд Бивербрук, как никто другой разбиравшийся в интригах и заговорах, с восхищением отзывался о замысле Ллойд Джорджа:

«Какая дилемма стоит теперь перед Робертсоном! Какое неожиданное крушение всех его надежд и чаяний! В любом случае он проиграет.

Если он останется в военном министерстве, реальные полномочия перейдут к сэру Генри Вильсону в Версаль, поскольку он распоряжается резервами. Если же примет назначение в Версаль, центром военной власти станет Лондон, где сэр Генри Вильсон будет играть роль военного советника кабинета. Премьер-министр, разумеется, всем своим авторитетом поддержит тот пост, от которого откажется Робертсон».

Как и следовало ожидать, Робертсон отверг обе альтернативы. Он хотел остаться в военном министерстве, сохранив полный контроль над военными операциями; в противном случае он собирался подать в отставку. Именно в этот момент король выступил на его защиту. Робертсон воплощал собой все, чем он восхищался, Вильсон — то, что он отвергал. В профессии, где происхождение и богатство все еще немало значили, Робертсон сумел из рядовых дослужиться до начальника Генерального штаба. Хотя Робертсон никогда не командовал действующей армией, он все же был неплохим генеральным квартирмейстером Британского экспедиционного корпуса, компетентным администратором и достойным, хотя и лишенным воображения стратегом. «Он умел производить впечатление, — писал Ллойд Джордж, — обладая внушающими непосвященным доверие медлительностью речи и самоуверенностью суждений». Нечастые выступления Робертсона отличались казарменной категоричностью, что также укрепляло его репутацию бравого вояки. Служивший в секретариате правительства Лео Эмери в ноябре 1917 г., однако, отмечал, что за прошедший год не может припомнить ни одного случая, когда бы НИГШ[86] рискнул дать прогноз действиям противника или хотя бы выдвинуть долгосрочный план наших собственных действий. При его глубоком подозрении к иностранцам, причем в равной степени к немцам и французам, Робертсон знал французский язык не хуже короля. На союзнических конференциях он говорил на нем правильно, хотя и с английским акцентом. Благодаря резко отрицательному отношению, которое Робертсон проявлял к инициативам французских политиков, он получил у них прозвище General Non Non.[87]

Вильсон являлся полной противоположностью Робертсону — он обладал быстрым умом и способностью ясно излагать свои мысли. Однако раскованные манеры и эксцентрический юмор Вильсона, покорявшие французских коллег в Версале, у британских офицеров не встречали восторга, и даже Ллойд Джордж, предпочитавший устраивать своим советникам перекрестный допрос, а не продираться сквозь их меморандумы, осуждал «шутовское легкомыслие» Вильсона. В частности, он называл политиков «фраками», а главнокомандующего — «сэром Хейгом». Короля, не доверявшего Вильсону со времени его тайного сговора с Бонаром Лоу во времена волнений в Каррике, бесило его легкомыслие, когда тот сообщал о неожиданном продвижении противника: «Сэр, боши были очень непослушными, очень непослушными, сэр; мы должны их высечь». Обращаться так к монарху не следовало; уж лучше медлительное бормотание Робертсона, чем такие неподобающие шуточки.

«Я весьма обеспокоен тем, что П.М. пытается избавиться от Робертсона», — записал король в дневнике 13 февраля. Как это часто случалось, Ллойд Джордж не известил короля о грядущей смене НИГШ. В ответ на упреки Стамфордхэма премьер заявил, что поручил это сделать Дерби, о чем тот, видимо, забыл. Замена Робертсона Вильсоном вызвала новый раунд резкой полемики между королем и Ллойд Джорджем. Стамфордхэм, которому было поручено сделать выговор премьер-министру, так пишет об этой встрече:

«Я сказал ему, что король энергично возражает против снятия Робертсона с должности НИГШ, что это не только будет огромной потерей для армии, но вызовет возмущение в стране и радость у противника; мало того — нанесет ущерб правительству. Король считает, что сэр Уильям Робертсон пользуется абсолютным доверием армии — как офицеров, так и нижних чинов. Премьер-министр заявил, что не согласен с тем исключительно благоприятным мнением, сложившимся у короля относительно сэра Уильяма Робертсона, который никогда не воевал на фронте, почти никогда не бывал в окопах и практически не известен рядовому составу…

По словам премьер-министра, Робертсону предложили или отправиться в Париж, или остаться НИГШ, но он отверг и то, и другое, желая диктовать всем свою волю, после чего премьер-министр повторил, что Робертсон проявил себя никудышным стратегом. Было ли такое, спросил он, чтобы кто-нибудь ткнул пальцем в карту и сказал, что это сделано по совету Робертсона? Фактически его прогнозы в основном оказывались неверными».

Отказ премьер-министра смягчить условия, на которых Робертсон мог бы продолжать службу на посту НИГШ, произвел на Стамфордхэма сильное впечатление, и три последующих дня он потратил на то, чтобы убедить упрямого вояку принять их «ради короля, армии и страны». Неправильно истолковав эту активность, Ллойд Джордж перед намеченной на 16 февраля аудиенцией у короля направил ему чрезвычайно резкое предупреждение. Вот что написал Стамфордхэм об этом конфликте:

«Король встретился с премьер-министром. Перед этим мистер Ллойд Джордж заявил мне, что вопрос о сэре Уильяме Робертсоне ныне достиг такой стадии, что, если Его Величество будет настаивать на его (сэра У. Р.) оставлении на своем посту, он будет считать, что правительство не может далее выполнять свои обязанности, и королю придется поискать других министров. Правительство должно управлять, а у нас до сих пор практически царил диктат военных.

Я заверил премьер-министра, что Его Величество не намерен настаивать и что после нашей с ним (господином Ллойд Джорджем) встречи, состоявшейся 13 февраля, я, выполняя поручение короля, делал все, что в моих силах, дабы побудить сэра Уильяма Робертсона остаться на посту НИГШ, даже если тот считает, что схема, предложенная правительством, чрезвычайно опасна и из-за нее мы можем проиграть войну. Однако сэр Уильям Робертсон сказал, что не может этого сделать, и поэтому король посчитал вопрос решенным, полагая, что сэр Уильям Робертсон практически перестал быть НИГШ».

Это действительно означало конец правления Робертсона. Покинутый Дерби и Хейгом, он подал в отставку с поста НИГШ и был назначен на более низкую должность командующего территориальными войсками. Его преемником в военном министерстве стал Вильсон.

В какой-то момент конфликта король написал о Ллойд Джордже: «Если он не будет соблюдать осторожность, его правительство может пасть. Сейчас он находится в затруднительном положении». Это была ошибочная оценка. Королю пришлось бы или смириться со смещением Робертсона, или же найти нового премьер-министра, пользующегося поддержкой большинства в палате общин; в феврале 1918 г. такой альтернативной кандидатуры просто не существовало. Для того чтобы сплотить страну, Асквит был слишком нерасторопен, Бальфур чересчур независим, Карсон чересчур тесно связан с делами Северной Ирландии. Черчилль был скомпрометирован Дарданеллами, Чемберлен — Месопотамией. Керзону и Милнеру недоставало народной поддержки, и в любом случае оба находились, словно в темнице, в палате лордов. Единственной более-менее приемлемой заменой являлся Бонар Лоу, но он отказывался предать премьер-министра. За все шесть лет своего премьерства Ллойд Джордж не находился в большей безопасности, нежели в тот момент.

В оставшиеся месяцы войны король терпел одну неудачу за другой. До этого он долго сопротивлялся рекомендации Ллойд Джорджа присвоить звание пэра сэру Максу Эйткену, считая, что его деятельность «не заслуживает столь высокого признания», и уступил только под сильным давлением премьер-министра и Бонара Лоу. Теперь же Ллойд Джордж, назначив новоиспеченного лорда Бивербрука министром информации, добивался, чтобы тот вошел и в состав кабинета в качестве канцлера герцогства Ланкастерского. Как указывал Стамфордхэм, герцогство «является личной собственностью монарха, что подразумевает наличие у короля с его канцлером более близких отношений, нежели с большинством министров». Ллойд Джордж на это ответил, что Бивербрук «первоклассный бизнесмен и будет хорошо управлять герцогством». Король, таким образом, вынужден был смириться с назначением канадского авантюриста на один из самых древних постов королевства. Через несколько недель принадлежавшая Бивербруку «Дейли экспресс» раскритиковала короля за визит принца Уэльского к папе римскому. На самом деле король был против этой поездки, однако министр иностранных дел на ней настоял. Несправедливые нападки, да еще со стороны газеты, принадлежащей одному из членов кабинета, стали для короля двойным унижением, причем безо всякой компенсации.

16 апреля 1918 г. Стамфордхэму были даны указания выразить Ллойд Джорджу два отдельных протеста. Один из них касался увольнения с поста начальника штаба ВВС сэра Хью Тренчарда, фактического создателя Королевских военно-воздушных сил, второй — замены британского посла в Париже лорда Берти на лорда Дерби. Ни в том, ни в другом случае премьер-министр, против обычной практики, не стал советоваться с королем. Георг узнал об увольнении Тренчарда из газет, а о судьбе Берти — по телефону, незадолго до того, как известие о его смещении стало известно широкой публике. Секретарь с Даунинг-стрит извинился за допущенную неучтивость, объяснив ее тем, что премьер-министру приходится работать двадцать один час в сутки. Это был вполне благовидный предлог. Перемены в Лондоне и Париже совпали по времени с последней отчаянной попыткой Германии прорвать оборону союзников на Западном фронте. Наступление немцев оказалось настолько успешным, что Хейг вынужден был издать знаменитый приказ, в котором говорилось: «Прижавшись спиной к стене и веря в справедливость нашего дела, каждый из нас должен сражаться до конца». Для своих протестов Стамфордхэм выбрал не самое лучшее время.

Сам Ллойд Джордж был к ним глух. Ханки он заявил, что «очень разозлился и дал Стамфордхэму резкий отпор, сказав ему, что король поощряет мятеж, поддерживая этих офицеров, Тренчарда и Робертсона, от которых правительство решило избавиться».

Не смог также король предотвратить и насильственную отставку Берти и замену его на Дерби, которого Ллойд Джордж желал удалить из военного министерства. Хотя Дерби был его старым другом, король все же опасался (как оказалось, напрасно), что тот не обладает необходимыми качествами для такого ответственного поста. В противоположность ему Берти за тринадцать лет пребывания в Париже создал себе безупречную репутацию. Роберт Ванситтарт, в молодости служивший под его началом, писал:

«Раз или два в неделю он подкручивал свои седые усы, напяливал цилиндр — непомерно высокий, с узкой ленточкой внизу — и величественной походкой направлялся на Кэ д’Орсе,[88] где с немыслимой ни доселе, ни после откровенностью беседовал с тогдашним министром иностранных дел. Он заставлял всех почувствовать, что нет лучше занятия, чем быть послом Его Британского Величества в Париже».

Хотя Берти бегло говорил по-французски, в его речи чувствовался английский акцент. Когда его спрашивали об этом, он отвечал: «С’ау pour montray que j’ai la flotte anglayse derriere moi».[89] Весьма запоминающимися были и его замечания, и шутки, касающиеся собственных сотрудников. Так, например, одного пэра, отличавшегося исключительной скромностью, он однажды утром сочувственно спросил: «Ну что, милорд, Вы оставили ее полумертвой?» — а увидев сотрудника посольства, страдающего от простуды, поинтересовался, не переспал ли он с вымокшей женщиной. Существовавшие до войны опасения короля относительно привязанности дипломата к республиканской Франции, постепенно уступили место восхищению. В 1917 г. по настоянию Жюля Камбона, французского посла в Лондоне, также весьма своеобразного человека, он сумел убедить правительство не отзывать надежного, опытного и хорошо информированного Берти, однако год спустя тот был внезапно сменен на Дерби. Король не смог ни спасти его, ни хоть как-то смягчить удар, пожаловав ему титул графа: Ллойд Джордж настоял на своем, уверяя, что по своим заслугам Берти якобы достоин повышения лишь на одну ступень — с барона до виконта. Даже по такому пустяковому вопросу король не смог одержать верх в противостоянии с жестким премьер-министром.

За четыре года войны король только один раз сумел убедить Ллойд Джорджа изменить позицию по важному политическому вопросу. По иронии судьбы это оказался самый странный поступок монарха за все годы его царствования — он обрек на смерть своего верного Союзника и горячо любимого кузена.

«Страшно похож на герцога Йоркского, только очень худого — точно его копия», — писала о царе Николае одна из придворных дам королевы Виктории во время его визита в Балморал в 1896 г. Однако будущего короля Георга V и его русского кузена, сына сестры королевы Александры, объединяло не только внешнее сходство. Хотя они встречались лишь изредка, когда члены европейских династий собирались на семейные торжества или на похороны, их взаимная привязанность была вполне искренней. Из Санкт-Петербурга, куда в 1894 г. герцог Йоркский прибыл на свадьбу Николая с другой его кузиной, принцессой Аликс Гессенской, он писал королеве Виктории: «Ники относится ко мне чрезвычайно доброжелательно, со мной он все тот же милый мальчик, каким был всегда, и по любому вопросу разговаривает со мной чрезвычайно откровенно». Доброе отношение молодого царя сохранилось даже после его визита в Балморал, где под холодным дождем он не подстрелил ни одного оленя, зато оставил слугам королевы pourboure[90] на общую сумму в 1000 фунтов. Даже в период дипломатических трений, вызванных политикой России в Персии и Афганистане, дружба короля и царя по-прежнему оставалась нерушимой. В последний раз они встречались в 1913 г., когда оба были в гостях у кайзера в Берлине, однако все следующие четыре года продолжали обмениваться письмами, заверяя друг друга в доверии и поддержке. Поэтому легко понять то чувство острой тревоги, с которым 13 марта 1917 г. король записал в своем дневнике:

«Дурные вести из России: в Петрограде [так с 1914 г. назывался Санкт-Петербург] действительно началась революция, некоторые гвардейские полки взбунтовались и убили своих офицеров. Восстание направлено не против царя, а против правительства».

Через два дня от сэра Джорджа Бьюкенена, британского посла в Петрограде, он узнал, что Николая заставили подписать отречение. «Я в отчаянии», — записал его кузен. Анализ причин падения царя выходит за рамки данной книги; ограничимся лишь кратким резюме, сделанным Ллойд Джорджем:

«Добродетельный и действовавший из лучших побуждений, монарх несет прямую ответственность за режим, погрязший в коррупции, праздности, разврате, фаворитизме, зависти, низкопоклонстве, идолопоклонстве, некомпетентности и измене, — средоточии всех тех пороков, которые привели страну к чрезвычайно скверному управлению и в конце концов к анархии».

На известие об отречении царя как король, так и премьер-министр отреагировали весьма импульсивно. Король направил кузену сочувственную телеграмму: «События прошедшей недели глубоко меня встревожили. Мои мысли постоянно с тобой и я всегда, как и прежде, буду твоим верным и преданным другом».

Николай так и не узнал об этом соболезновании его кузена. Временное правительство, в то время желавшее спасти жизнь бывшего царя, скрыло от него это послание, считая, что оно может спровоцировать взрыв революционного насилия.

Симпатии Ллойд Джорджа были скорее на стороне нового режима, нежели его главной жертвы. Премьер-министру Временного правительства князю Львову он направил приветственную телеграмму, в которой заявлял, что «революция, с помощью которой русский народ возложил свою судьбу на прочный фундамент свободы, является величайшей услугой, оказанной делу союзников начиная с августа 1914 г. Она подтверждает ту непреложную истину, что данная война, по сути, является войной за свободу и народное правительство».

Король был недоволен тоном этого послания, сочтя его «чересчур энергичным». Стамфордхэм жаловался Ллойд Джорджу, что слово «революция», когда исходит от монархического правительства, звучит достаточно неприятно. Однако за премьер-министром и здесь, как обычно, осталось последнее слово. В ответ он добродушно заметил, что нынешняя британская монархия также появилась на свет в результате революции и Стамфордхэм не может этого отрицать.

Противоположные мнения короля и премьер-министра стали основой упорно поддерживающегося мифа о том, будто бы король пытался избавить кузена от опасностей русской революции, а безжалостный оппортунист Ллойд Джордж ему это не позволил. Впервые эту легенду, со всей авторитетностью близкого родственника и знающего человека, пустил в оборот покойный лорд Маунтбэттен. Являясь племянником царя — его мать была сестрой русской императрицы, — он почти до конца жизни продолжал утверждать, что на руках Ллойд Джорджа кровь императорской семьи. Переписка между королем и его министрами за март и апрель 1917 г. свидетельствует, однако, о том, что события, приведшие через пятнадцать месяцев к гибели царя и его семьи, развивались совсем по-другому. Несмотря на выраженные Букингемским дворцом опасения, британское правительство с готовностью предложило им убежище; в самый критический момент они были брошены на произвол судьбы отнюдь не радикалом-премьером, желающим потрафить своим избирателям, а любящим кузеном Джорджи.

Впервые предложение о переезде царской семьи в Англию сделал 19 марта 1917 г. Павел Милюков, министр иностранных дел Временного правительства. Сэр Джордж Бьюкенен тотчас же сообщил о нем в Лондон. Прежде чем его успели рассмотреть, из Петрограда пришла вторая телеграмма: зондаж Милюкова о судьбе царя принял форму официального запроса. Форин оффис направил осторожный ответ: британское правительство было бы удовлетворено, если бы царь покинул Россию, однако считает более подходящим для него местом Данию или Швейцарию. Это, в свою очередь, спровоцировало еще одно, более настойчивое послание из Петрограда. Бьюкенен сообщал в Лондон, что Милюков «весьма озабочен тем, чтобы император покинул Россию как можно скорее, так как экстремисты настраивают публику против Его Величества». Из этого посол делал следующий вывод: «Несмотря на очевидные препятствия, я со всей серьезностью полагаю, что мне следует предоставить полномочия без промедления предложить Его Величеству убежище в Англии и в то же время заверить русское правительство, что он останется там на все время войны».

22 марта Ллойд Джордж пригласил Стамфордхэма на Даунинг-стрит, чтобы обсудить будущее царя; там к ним присоединились Бонар Лоу и Хардиндж, который после окончания службы на посту вице-короля Индии стал постоянным заместителем министра иностранных дел. «Было отмечено всеобщее согласие, — записал Стамфордхэм в протоколе совещания, — что предложение принять императора в нашей стране, поступившее от русского правительства, которое мы всеми силами стремимся поддержать, не должно быть отвергнуто». После этого личный секретарь поднял более практический вопрос: на какие средства будут жить в изгнании царь и его семья? Когда премьер-министр предположил, что король, очевидно, предоставит в их распоряжение какой-нибудь дом, Стамфордхэм заметил, что сейчас свободен только Балморал, «который в это время года явно не годится для резиденции». В результате все участники совещания пришли к выводу, что Бьюкенен, официально дав согласие на предоставление царю убежища, должен просить русское правительство выделить соответствующие средства на его достойное проживание.

Немедленного ответа на сообщение Бьюкенена о том, что Британия готова принять императорскую семью, от русского правительства не последовало. Желая избавиться от царя, оно в то же время страшилось гневной реакции экстремистов, которая непременно последовала бы при известии о попытке гарантировать ему безопасность. Милюков не отверг британское предложение, полученное в ответ на его настойчивые просьбы всего два дня назад, но и не принял его. Эта задержка оказалась роковой. Она позволила консолидироваться тем силам, которые желали отомстить свергнутому монарху, и дала возможность королю Георгу изменить свое решение.

Это изменение в его взглядах относительно судьбы кузена отразилось в письме Стамфордхэма к Бальфуру, министру иностранных дел, написанному 30 марта, через восемь дней после совещания на Даунинг-стрит:

«Король много думал относительно предложения правительства о том, чтобы император Николай и его семья приехали в Англию. Как Вы, несомненно, знаете, король поддерживает с императором тесные дружеские отношения и, естественно, был бы рад помочь ему в этой кризисной ситуации. Однако Его Величество не может удержаться от сомнений не только по поводу опасностей такого путешествия, но и по поводу пребывания императорской семьи в нашей стране вообще. Король будет признателен, если Вы проконсультируетесь с премьер-министром, поскольку, как понимает Его Величество, по данному вопросу русским правительством еще не принято определенного решения».

Бальфур дал ответ 2 апреля. Терпеливо рассказав об обмене телеграммами с Петроградом, на основании которого было принято правительственное решение, он заключил свое письмо такими словами:

«Министры Его Величества вполне представляют себе трудности, на которые Вы ссылаетесь в Вашем письме, однако не считают, что сейчас возможно, если только ситуация не изменится, отказаться от посланного приглашения, и следовательно, надеются, что король будет придерживаться первоначального приглашения, посланного по совету министров Его Величества».

К отповеди министра иностранных дел Стамфордхэм отнесся весьма холодно. «Его Величество будет считать вопрос урегулированным, — писал он, — если только русское правительство не примет по данному вопросу какое-либо новое решение». Неохотного согласия Стамфордхэма хватило всего на сорок восемь часов. 5 апреля из Форин оффис королю переслали телеграмму от Бьюкенена с просьбой разрешить приезд в Лондон двух кузенов царя. В ответ Стамфордхэм написал сэру Эрику Драммонду, личному секретарю Бальфура:

«Выражая исключительно личное мнение, я полагаю, что следует заново рассмотреть вопрос о прибытии в Англию российских императора и императрицы, а также о прибытии великих князей Георгия и Михаила. Для короля это будет тяжелым испытанием и вызовет в обществе много толков, если не отрицательную реакцию».

Спустя двадцать четыре часа за этим предупредительным выстрелом последовал залп из тяжелых орудий, направленный уже на самого министра иностранных дел. Получив у суверена все необходимые полномочия, Стамфордхэм написал Бальфуру:

«С каждым днем короля все больше беспокоит вопрос о приезде в нашу страну императора и императрицы.

Его Величество получает письма от представителей всех классов общества, известных и неизвестных ему лично, говорящие о том, как широко обсуждается эта проблема не только в клубах, но и среди рабочих, а лейбористы — члены палаты общин высказываются против данного предложения.

Как Вы знаете, с самого начала король был убежден в том, что присутствие в нашей стране императорской семьи, и особенно императрицы, вызовет всевозможные проблемы, и я уверен, что Вы поймете, в какое неловкое положение попадет наша королевская семья, столь тесно связанная с императором и императрицей.

Вероятно, Вы также знаете, что данная тема в известной мере уже стала достоянием общественности и что люди или считают, что она была инициирована королем, или высказывают свое возмущение той несправедливой ситуацией, в которой окажется Его Величество, если соответствующее соглашение будет достигнуто.

Король поручил мне спросить Вас, не следует ли после консультации с премьер-министром поручить сэру Джорджу Бьюкенену предложить русскому правительству выработать какой-то другой план будущего пребывания Их Императорских Величеств?».

Король, должно быть, решил, что письму не хватает решительности, и в тот же вечер Стамфордхэм снова написал Бальфуру, уже в более категорических выражениях:

«Он просит Вас передать премьер-министру, что, исходя из всего, что он слышал и читал в прессе, проживание в нашей стране экс-императора и императрицы вызовет резкое неприятие в обществе и, несомненно, скомпрометирует короля и королеву…

Бьюкенену следует поручить сказать Милюкову, что оппозиционные настроения относительно пребывания здесь императора и императрицы настолько сильны, что нам следует дать возможность взять назад выраженное ранее согласие на предложение российского правительства».

Под таким сильным напором решимость министра иностранных дел заметно ослабла. Тем же вечером он направил премьер-министру записку:

«Я думаю, что король действительно оказался в неловком положении.

Если царь сюда приедет, нам придется публично заявить, что мы (правительство) его пригласили, и добавить (в собственную защиту), что мы сделали это по инициативе русского правительства (которому это не понравится).

Я все же думаю, что мы должны предложить Испанию или юг Франции в качестве более подходящего места для проживания царя».

Развивая успешное наступление против Форин оффис, Стамфордхэм через четыре дня предпринял вылазку на Даунинг-стрит. Он рассказал премьер-министру о получаемых королем протестах, анонимных и от близких друзей, против намечаемого приезда в Лондон царя с семьей и напомнил Ллойд Джорджу об аналогичных нападках, которым подвергся король, приняв якобы прогермански настроенных членов греческой королевской семьи. Даже если правительство возьмет ответственность на себя, продолжал он, люди будут считать, что оно просто прикрывает короля. Чтобы проиллюстрировать этот момент, Стамфордхэм вытащил экземпляр радикальной газеты «Джастис»[91] со статьей социалиста Х. М. Хиндмана, рисующего катастрофические последствия пребывания царя в Англии. Уступая этим аргументам, премьер-министр согласился провести консультации с французским правительством — возможно, царя могут пригласить во Францию.

Кампания, предпринятая королем с целью лишить царя убежища в Англии, развивалась достаточно успешно, однако Стамфордхэм пока еще не покончил с Бальфуром. Узнав из телеграммы, присланной из Петрограда, что Милюков все еще рассчитывает на отъезд царя в Англию (после того как будут урегулированы некоторые обстоятельства), Стамфордхэм решил проявить твердость. Он категорически заявил министру иностранных дел, что после своего письма король надеялся, что Бьюкенена проинформируют об отказе от прежнего предложения царю. Бальфур послушно обещал в тот же день направить в Петроград соответствующую телеграмму.

К этому моменту перспектива пребывания царя в Лондоне стала для британского правительства столь же неприемлемой, как и для короля, хотя и по другим причинам. Король опасался за свою популярность, даже за трон, тогда как правительство желало достичь взаимопонимания с новыми правителями России и сохранить их в качестве военных союзников. Ни то, ни другое не оставляло места для хлопот о судьбе свергнутого царя и его семьи. Все эти аргументы были изложены министром иностранных дел в телеграмме Бьюкенену, заканчивающейся инструкцией не говорить больше ничего Милюкову до тех пор, пока русские сами не поднимут данный вопрос.

Сорок лет спустя дочь посла мисс Мерил Бьюкенен изо всех сил отбивалась от обвинений в том, что ее отец ничего не сделал для спасения императорской семьи и должен нести свою долю ответственности за ее трагическую судьбу. Ответ посла на телеграмму Бальфура от 13 апреля нисколько ей не помог. «Я полностью разделяю Ваше мнение, — писал он, — относительно того, что, если существует какая-то угроза появления антимонархистского движения, будет гораздо лучше, если экс-император не поедет в Англию». Он укрепился в этом мнении, сказано далее в телеграмме, После беседы с приезжавшим в Петроград членом парламента от лейбористской партии Уиллом Торном. Предположению Бальфура о том, что пребывание царя в Англии может повредить отношениям между британским и российским правительствами, Бьюкенен придавал меньшее значение. Тем не менее он согласился, что крайние левые в России, а также германские агенты, несомненно, будут настраивать общественное мнение против Британии. Телеграмма Бьюкенена заканчивается следующим пассажем:

«Если только французское правительство согласится, с нашей точки зрения, было бы гораздо лучше, если бы император отправился во Францию. Возможно, было бы неплохо проконсультироваться с ними относительно данного вопроса, и в случае согласия я сказал бы их министру иностранных дел, что революция, с таким энтузиазмом воспринятая в Англии, настолько настроила британскую публику против старого режима, что присутствие императора в Англии может спровоцировать демонстрации, которые стали бы причиной серьезных затруднений».

Таким образом, король совершил volte-face.[92] В полном согласии со своими министрами он принял меры, чтобы его русские кузены ни в коем случае не оказались в Англии. Прежнее предложение предоставить убежище, с которым выступили как суверен, так и его премьер-министр, было аннулировано.

Со своей стороны, русское правительство все еще надеялось избавиться от царя, хотя под усиливающимся давлением экстремистов не могло предоставить ему свободу. Однако его нерешительные запросы насчет британских планов в отношении царя натыкались на вежливое молчание. В июле князя Львова на посту премьер-министра сменил либерально настроенный, но беспомощный Александр Керенский, которого вскоре свергли большевики — Ленин и Троцкий. Тем временем императорская семья была перевезена из дворца в Царском Селе, что находится близ Петрограда, в глубь Сибири, в Тобольск. В апреле 1918 г. царь, его жена и дети были переправлены на Урал, в еще более труднодоступный[93] город Екатеринбург. Там три месяца спустя они и были казнены.

Насколько велика вина короля Георга в их гибели? Если бы он сумел убедить премьер-министра сразу же послать на Балтику британский крейсер, Временное правительство получило бы прекрасный шанс избавиться от императорской семьи, отправив ее на этом корабле. На это можно, однако, возразить, что Милюкову и Керенскому, при всех их гуманных побуждениях, недоставало сил, чтобы бросить вызов экстремистам, желавшим отомстить царю. Следует напомнить, что дети царя в этот момент заболели корью, и их родители сами могли просить об отсрочке. Очевидным остается лишь то, что король, убедив британское правительство отказаться от первоначального предложения о предоставлении убежища, лишил императорскую семью, возможно, единственного шанса спастись.

Отказ короля в помощи своим российским кузенам кажется поступком, совершенно ему несвойственным; его можно понять только с учетом накопившихся в Англии недовольства и усталости от войны. Первейшим принципом наследственной монархии является ее выживание, а необходимость самосохранения никогда не была для Георга V столь велика, как именно в 1917 г. Он ощущал двойную угрозу: из-за слухов, ставящих под сомнение его патриотизм, и из-за растущих республиканских настроений. Именно в такое нестабильное время правительство предложило ему одобрить предложение о предоставлении убежища императорской семье — этот жест отождествил бы его с царским самодержавием и поставил бы под сомнение его собственную репутацию конституционного монарха. Короли обычно более чувствительны к призраку революции у себя дома, нежели за границей, и если в марте 1917 г. Георг V не мог предвидеть сползания России к большевистскому варварству, то в этом отношении был не более близорук, чем его премьер-министр.

Особенно король боялся приглашать в Англию супругу императора, которую считал «во многом ответственной за то состояние хаоса, что ныне царит в России». Лорд Берти, когда Хардиндж запросил его относительно возможного согласия французского правительства принять царскую семью, выразился более резко: «Не думаю, что экс-императору и его семье будут рады во Франции. Императрица принадлежит к бошам не только по рождению, но и по чувствам. Ради достижения взаимопонимания с Германией она сделала все, что могла. Ее считают преступницей или невменяемой преступницей, а экс-императора — преступником по причине его слабости и подчинения ее настояниям».

Какие бы чувства ни испытывал король к своему кузену Ники в эти первые недели революции, его сострадание вовсе не распространялось на дискредитировавшую себя императрицу.

Роль Стамфордхэма во всех этих событиях едва ли можно переоценить. Он был полон решимости сделать так, чтобы пострадал кто угодно, только не его хозяин; это являлось его единственной целью, и на ее достижение он тратил всю свою энергию. Его стремление защитить короля от упреков в связях с имперской Россией не уменьшалось и после убийства царя и его семьи в Екатеринбурге. Когда первые сообщения об этой трагедии достигли Лондона, жена великого князя Георгия организовала заупокойную службу. Стамфордхэм заявил министру иностранных дел, что при нормальных обстоятельствах король или пришел бы на нее сам, или прислал бы своего представителя. И продолжил: «С другой стороны, общественное мнение сейчас находится в сверхнапряженном состоянии и может ошибочно истолковать такой поступок короля как проявление симпатии к русской контрреволюции. Таким образом, мне представляется, что мы не должны посещать службу, организованную женой великого князя Георгия, на том основании, что правительство не имеет официального известия о смерти императора».

Король с негодованием отверг подобное лицемерие. 25 июля 1918 г. он записал в дневнике:

«Мы с Мэй были в русской церкви на Уэлбек-стрит, на поминальной службе по дорогому Ники, который, боюсь, месяц назад был расстрелян большевиками. Подробностей мы не знаем. Это было отвратительное убийство. Я с любовью относился к Ники, который являлся добрейшим из людей и истинным джентльменом, любившим свою страну и народ».

Месяцем позже он вновь вернулся к этой теме:

«Из России дошли вести, что вполне вероятно, будто Аликс, четыре дочери и маленький мальчик были убиты одновременно с Ники. Это просто ужасно и доказывает, какие изверги эти большевики. Для бедной Аликс это, возможно, и к лучшему, но как подумаешь о ни в чем не повинных детях!..».

Как мы видим, король оплакивает своего кузена и проклинает его убийц, однако относительно собственной роли в этой трагедии он не выражает ни сожаления, ни тем более раскаяния. Как будто не было ни взволнованных писем к Бальфуру, ни призывов к Ллойд Джорджу! Существует, правда, возможное объяснение проявленной им бесчувственности. 4 июня 1917 г., за два месяца до того, как царя отправили в Тобольск, король писал бывшему личному секретарю Кноллису: «Должен признаться, что меня очень беспокоит безопасность императора… Если он только попадет за стены Петропавловской тюрьмы, то вряд ли выйдет оттуда живым». С запозданием осознав опасность, которой подвергались его кузены, король, возможно, побуждал или по меньшей мере поощрял британскую секретную службу освободить их подкупом или силой. Планирование такой операции, пусть даже окончившейся ничем, возможно, утоляло его жажду действий, успокаивало его совесть и впоследствии позволило ему без какого-либо чувства вины вспоминать о своем поступке по отношению к царю.

Все это, однако, лишь догадки. Не существует никаких свидетельств о причастности короля к неудавшимся попыткам русских эмигрантов освободить бывшего монарха. Тем не менее показателен тот факт, что за апрель — май 1918 г., то есть именно за те месяцы, когда освобождение царя могло планироваться или хотя бы рассматриваться, в королевских архивах в Виндзоре отсутствуют какие-либо документы, касающиеся императорской семьи. Возможно, это свидетельствует не о безразличии короля к судьбе царя, а об исключительных мерах секретности. До марта 1918 г., пока Россия не заключила с Германией Брест-Литовский мирный договор, британское правительство надеялось сохранить ее в качестве военного союзника, поэтому требовалось скрывать от российских властей какой бы то ни было интерес к освобождению бывшего царя. Все это, конечно, лишь гипотеза, однако не совсем безосновательная.

Стамфордхэма, судя по всему, поразила такая же амнезия, что и короля: он не чувствовал за собой никакой вины за гибель Романовых. В июле 1918 г., через три дня после того, как советовал королю не посещать заупокойную службу по своему кузену, Стамфордхэм письменно благодарил Эшера за газетную статью о покойном царе:

«Случалось ли когда-нибудь более жестокое убийство, и проявляла ли когда-либо наша страна такую черствость и такое равнодушие к трагедии подобного масштаба? Что все это значит? Я весьма благодарен королю и королеве за то, что они посетили эту заупокойную службу. У меня пока что нет сведений о том, что П.М. или МИД присылали туда своих представителей. Куда подевались у нас чувство сострадания, чувство признательности, наконец, просто чувство приличия?..

Какие страдания пришлось вынести за этот год бедному, несчастному императору!.. И почему германский император не поставил условием заключения Брест-Литовского мира освобождение царя и его семьи?».

Ответ Эшера пронизан неподдельной иронией:

«Если бы нашей страной правили герцог Веллингтон или лорд Биконсфильд, несчастная семья русского царя в полной безопасности жила бы в Клермонте.

И Вы еще спрашиваете, почему германский император не поставил условием заключения Брест-Литовского мира освобождение царя и его семьи! Смею предположить, что по той же причине, по какой наше собственное правительство не стало добиваться освобождения царя у Милюкова: по причине нравственного бессилия, боязни критики, измышлений, оскорблений».

Стамфордхэм не стал поправлять Эшера, излагавшего явно искаженную версию происшедших событий. Можно предположить, что к тому времени он и сам поверил в этот миф.

Тайна причастности короля к переговорам о судьбе царской семьи тщательно скрывалась. Проявив благородство, Ллойд Джордж не стал оправдываться и рассказывать о том давлении, которое оказывал на правительство личный секретарь короля. Однако в 1934 г., через три года после смерти Стамфордхэма, вдруг стало известно, что Ллойд Джордж пишет «Военные мемуары». По установившейся традиции тогдашнее правительство поручило секретарю кабинета Морису Ханки определить, что именно бывший премьер-министр может процитировать из официальных документов. Ханки рекомендовал вообще удалить главу, посвященную вопросу о местожительстве свергнутого царя. Секретарь Ллойд Джорджа так писал об этом в дневнике:

«Некоторые разделы, как он [Ханки] считает, публиковать было бы преждевременно — например, упоминание об антимонархическом движении, которое в то время активизировалось в Англии. По мнению Ханки, король будет возражать против этого и против публикации соответствующих выдержек из протокола заседаний кабинета».

Критика со стороны Ханки отнюдь не обрадовала Ллойд Джорджа, который жаловался, что «двор стал очень нервным и боязливым». Два месяца спустя он все же передумал, выбросил первоначальную главу и написал новую, не содержавшую ссылок ни на короля, ни на Стамфордхэма. Вот ее ключевой пассаж:

«Нашу страну также охватило беспокойство, указывавшее на то, что широкие круги рабочего класса проявляют враждебное отношение к возможному приезду царя в Великобританию. Тем не менее приглашение не было аннулировано. Вопрос в итоге был решен действиями русского правительства, которое продолжало чинить препятствия отъезду царя».

Это нельзя назвать целиком правдивым рассказом о происшедших событиях, но честь короля была спасена.

В годы войны король и королева вместе со своими подданными разделили тревогу за судьбу собственных детей. Их старший сын Эдуард, которому в августе 1914 г. исполнилось двадцать лет, сразу же поступил на службу в гренадеры и начал проходить подготовку как офицер пехоты. Принц Альберт уже служил корабельным гардемарином на линкоре «Коллингвуд», который входил в состав так называемого флота метрополии, выполнявшего задачи по охране побережья Северного моря. Из остальных трех братьев принц Генрих все еще учился в Итоне, принц Георг — в школе Святого Петра в Броудстэрзе, а принц Джон, страдавший приступами эпилепсии, спокойно, хотя и в полном уединении, жил в Сандрингеме.

Только после упорной борьбы с властями принц Уэльский получил разрешение отправиться на Западный фронт. Противодействие его желаниям исходило не столько от короля, сколько от правительства. «Если бы я был уверен, что Вас всего лишь убьют, — говорил ему Китченер, — то вряд ли считал себя вправе Вас удерживать. Однако я не могу исключать той случайности — которая всегда существует, пока нет установившейся линии фронта, — что Вас захватят в плен». К ноябрю 1914 г. военный министр, однако, смилостивился, и принц отправился во Францию. Но даже тогда его гордости был нанесен удар — ему запретили находиться на передовой вместе со своим полком.

Однако, начав службу в ставке главнокомандующего, находившейся в пятидесяти километрах от линии фронта, он все же ухитрился перевестись в штаб дивизии, который был от нее всего в восьми километрах; и все же, когда начиналась атака, принца тотчас перевозили туда, где не было риска попасть под обстрел. Принц с горечью писал своему отцу: «Мне придется вспоминать войну по тем тыловым городам и весям, где находились штабы генералов, которым я был придан, где проходили званые обеды и т. д.!!!» Король гордился боевым настроением сына, но никогда не выражал желания (да и не имел возможности) что-нибудь изменить. Более сочувственное отношение принц встретил у леди Коук, первой из тех замужних женщин, дружбой с которыми была впоследствии отмечена его жизнь. В марте 1915 г. он говорил ей: «У гренадеров убито 35 офицеров. Разве это не ужасно?.. Но я, конечно, даже близко не был у места боя; меня, как обычно, держали от него подальше!» И хотя принц так и не смог удовлетворить свое желание лично повести солдат в атаку, он все же нашел некоторое утешение, подвергаясь определенной опасности во время службы при штабе лорда Кавана — генерала, командовавшего гвардейской дивизией. Периодически он попадал под обстрел, а однажды, вернувшись вместе с Каваном с передовой, где проводили инспекцию, обнаружил, что водитель его машины убит шрапнелью. Таких вылазок было все же недостаточно для самоутверждения. Принц переживал еще больше, когда вопреки желанию его на шесть недель отправили в Египет: «Я чувствую себя настоящей свиньей, неплохо проводя здесь время, тогда как дивизия сидит на Ипре». Лорд Эдвард Сесил, финансовый советник египетского правительства и сам бывший гренадер, с иронией писал о робком поведении принца, которому тогда уже исполнился двадцать один год, в Каире:

«Это милый пятнадцатилетний мальчик, несколько незрелый для своего возраста. Войти в комнату или выйти из нее он может только боком, у него нервная улыбка мечтателя… Он обожает свой полк и может весь день о нем говорить, но, кроме любви ко всему военному и откровенной ненависти к политикам, а также изящного английского акцента, который чувствуется, когда он говорит по-французски, ничем особенным пока себя не проявил. Думаю, однажды он влюбится и тогда сразу повзрослеет».

По возвращении во Францию принц вновь присоединился к Кавану, ставшему теперь командующим XIV армейским корпусом. Во время Пассендейлского наступления он с болью писал Марион Коук: «Я чрезвычайно обижен тем, что меня держат сзади, хотя на самом деле мне совсем не хочется идти вперед, я боюсь больше всех; но, к несчастью, у меня слишком больная совесть, вот я и чувствую себя последним подлецом!!!».

Такая сумятица чувств нашла отражение в растущем неповиновении отцу. Принц продолжал писать ему почтительные, ласковые письма о войне, которые король с гордостью читал в кругу семьи или показывал министрам и прочим официальным лицам, однако в их отношениях появились такие постоянные раздражители, как приверженность принца к скудной диете и физическим упражнениям, требующим большой нагрузки. Эти привычки он приобрел в Оксфорде, желая отличиться в спорте, и теперь остался верен им, доводя себя до самоистязания, хотя Каван предупредил, что у него в результате не останется сил на боевые действия. Он также оскорбил короля, который придавал большое значение наградам, отказавшись носить на кителе ленточку французского ордена Почетного легиона и выразив недовольство награждением его недавно учрежденным орденом Военного креста. «Ни в малейшей степени не чувствую, что я это заслужил, — писал принц, — так как никогда не был в окопах. Кроме того, здесь очень много храбрых, но все еще не награжденных офицеров, которые должны были получить награды задолго до меня, все время не вылезавшего из кабинета».

С таким же неудовольствием он отнесся к предложению провести отпуск в домашнем кругу. Безрадостный аскетизм королевской резиденции военного времени вряд ли мог привлечь молодого военного, желавшего стереть в памяти воспоминания о Западном фронте. «С Вашей стороны очень мило пригласить меня немного потанцевать, — писал он леди Коук из Букингемского дворца. — Для меня это вообще единственный шанс выбраться вечером из чрезвычайно гнетущего места!» Несколько месяцев спустя, когда родители попросили его провести с ними двухнедельный отпуск в Сандрингеме, принц сказал леди Коук: «Этот маленький мальчик почему-то говорит НЕТ; возможно, он проведет там дня два или три, но не больше, ни в коем случае». Возникшая из-за разницы в возрасте и темпераменте пропасть между отцом и сыном начала постепенно расширяться.

Принц Альберт оказался более послушным сыном. Несмотря на продолжительную и не поддающуюся лечению болезнь, он проявлял настоящее бесстрашие. Его морская служба снова и снова прерывалась обострениями заболевания желудка, которое так и не смогли облегчить две хирургические операции и длительная диета. Тем не менее он все равно вставал с постели ради выполнения своих обязанностей в орудийном расчете линкора «Коллингвуд», а во время Ютландской битвы был даже отмечен в донесении. Весьма характерно, что этот робкий, задумчивый юноша даже во время пребывания в больнице, отвлекаясь от горьких мыслей о собственной незавидной судьбе, писал отцу: «Должно быть, ты очень устал в это тяжелое время, когда приходится так много работать, встречаться со столькими людьми и никогда не знать отдыха».

О здоровье и безопасности своего третьего сына, принца Генриха, королю и королеве беспокоиться не приходилось. В начале войны ему исполнилось четырнадцать лет, а еще в 1913 г. он был отправлен на учебу в Итон, находившийся как раз по другую сторону реки от Виндзора, в котором он и прожил следующие пять лет. Это был скромный, добрый, хорошо воспитанный юноша, не отличавшийся, однако, особым интеллектом или атлетическими дарованиями; преподаватели часто упрекали его за невнимательность. Король благоразумно настоял на том, чтобы Гарри, отказавшись в традиционной для этого учебного заведения «диеты» из латинских стихов, сосредоточил свои усилия на современных языках, однако он был весьма разочарован достижениями сына. И еще короля весьма возмущало то, как итонцы приветствовали его и королеву, когда они проезжали мимо: вместо того чтобы снять шляпу, каждый лишь вяло коснулся ее края указательным пальцем. Принц Генри, которому предстояло стать кадровым офицером сухопутных войск, и в военном деле сначала не добился особых успехов; поступив в 1914 г. в школу боевой подготовки офицерского состава, он лишь через четыре года, перед самым ее окончанием и поступлением в Королевский военный колледж в Сандхерсте, получил звание младшего капрала. Однако приятно удивил родителей, оказавшись по результатам вступительных экзаменов в середине списка абитуриентов. Наслаждаясь редким проявлением родительского удовольствия, он писал своему старому наставнику Генри Ханселлу: «Мама и папа в восторге. Сейчас они лучше думают об Итоне, чем когда-либо раньше».

Принц Георг, который был почти на три года его младше, все еще учился в школе Святого Петра, готовясь начать флотскую службу кадетом. Этому бойкому, веселому и в то же время вполне уравновешенному мальчику не приходилось сталкиваться с теми проблемами, которые возникали у его братьев: он заметно опережал их в учебе. Из всех детей королевы Марии он единственный унаследовал ее любовь к мебели и картинам, книгам и безделушкам. В отличие от него принц Генрих за год, проведенный в Кембридже, так и не посетил местную музейную сокровищницу — Фитцвильям.

Свою серебряную свадьбу и окончание войны король и королева встретили без личных утрат, но затем охватившее их чувство покоя и благодарности уступило место печали. В январе 1919 г. принц Джон внезапно умер в Сандрингеме от эпилептического припадка. Вскоре после этого королева писала одной из своих подруг: «Для него самого это громадное облегчение… Не могу выразить, как мы благодарны Богу за то, что он забрал его к себе так тихо и мирно, он просто спокойно перешел во сне в его небесный дом, без боли, без страданий — мир снизошел на его бедную измученную душу».

Сохраняя внешнее спокойствие, в душе она оплакивала потерю самого младшего ребенка и первую семейную утрату.

«Очень часто я впадаю в отчаяние, — говорил супруге король, — и, если бы не ты, уже давно бы сломался». На четвертом году войны то постоянное напряжение, которое он испытывал, стало заметно окружающим. Как отмечал Керзон, «короткая бородка маленького человечка побелела внизу». Уиграм писал из Виндзора своему коллеге — такому же личному секретарю:

«Атмосфера здесь была совершенно угнетающая, и мне пришлось убеждать короля, что наступает именно та последняя битва, которая даст возможность выиграть войну… Очень жаль, что члены королевской семьи не учатся в частных школах и потому не могут научиться достойно проигрывать в крикет или на футбольном поле».

Предположение Уиграма, что морская служба была для короля не таким серьезным испытанием характера, как его собственные победы на игровых полях Винчестера, звучит достаточно наивно. Депрессия, периодически посещавшая короля, была связана не с обстоятельствами его жизни, а с врожденным темпераментом. Кроме оптимизма, Георг V обладал всеми качествами, необходимыми конституционному монарху, хотя по истечении восьми столь беспокойных лет царствования даже весьма жизнерадостный суверен наверняка начал бы задумываться, когда же рассеются нависшие над ним тучи.

Больше всего удручала короля продолжавшееся кровопролитие, ежемесячно уносившее жизни 100 тыс. человек, хотя победа нисколько не приближалась. Его мысли были созвучны отчаянным стихам Томаса Харди:

Я пережил страдания войны
И виденного мне хватает, чтоб усвоить:
Едва ль на свете есть благая цель,
Чтобы к ней идти путем таким кровавым.

Изменения в составе Верховного командования союзников не смогли переломить к лучшему ситуацию на Западном фронте. Наоборот — именно немцы в марте 1918 г. начали там наступление, в ходе которого разгромили британскую Пятую армию, поставили под угрозу расположенные на берегу пролива порты и отбросили французскую армию к Марне. Введение системы конвоев позволило уменьшить потери британского флота от нападений германских подводных лодок, однако как адмирал Джеллико, так и его более энергичный преемник адмирал Битти избегали решающего сражения, которое должно было заставить немецкий флот убраться с Северного моря. Россия была потеряна для дела союзников, хотя вступление в войну Соединенных Штатов вселяло определенные надежды (именно король, проявив большую проницательность, нежели его премьер-министр, указал на то, что приветствие в адрес американских войск не должно содержать упоминания об их «необстрелянности»).

Неудачи на море и на суше, постоянные трения между Букингемским дворцом и Даунинг-стрит, тревога за собственных сыновей и русских кузенов — к этим постоянным источникам беспокойства добавились рост республиканских настроений и ксенофобская истерия, которой только способствовало провозглашение династии Виндзоров. Короля приводило в уныние то, что он, ведущий вполне добродетельный образ жизни, в чьих-то глазах выглядит тираном. Внедрив режим жесткой экономии, передав в Казначейство 100 тыс. фунтов сбережений, доводя себя до изнеможения работой с государственными бумагами и общественными мероприятиями, он вынужден был выслушивать речи Рамсея Макдональда, напоминавшего о том, что «красный флаг сейчас развевается над императорским дворцом в Петрограде». Что касается возобновившихся преследований лиц иностранного происхождения, то в июле 1918 г. Лео Эмери отмечал:

«Бедный король очень раздражен и возмущен охотой за иностранцами: если последние предложения будут приняты в полном объеме, ему, вероятно, самому придется предстать перед комиссией Банкеса, чтобы доказать свое право на занятие должности короля, и уж совершенно точно придется сменить фамилию Виндзор на первоначальную немецкую, какой бы она ни была. Бедный Маунтбэттен также лишится не только своей фамилии, но и места в Тайном совете».

И вдруг все изменилось. Германское наступление захлебнулось, союзные армии, которыми командовал маршал Фош, нанесли ответный удар. В течение августа и сентября противник непрерывно отступал, потеряв пленными не менее 350 тыс. человек. Владевшее королем уныние уступило место презрительному гневу: «Макс Баденский теперь стал канцлером и хочет начать мирные переговоры. В то же самое время германцы продолжают по мере отступления сжигать дома французов в городах и селах. Странные у них представления о мире!» Турция капитулировала 30 октября, Австрия — 4 ноября, Германия — неделей позже. «Сегодня, — записал король 11 ноября, — был действительно чудесный день, величайший за всю историю страны».

Как и 4 августа 1914 г., жители Лондона высыпали на аллею Сент-Джеймсского парка, чтобы приветствовать человека, который с присущей ему скромностью воплощал собой величие нации. Вечер за вечером он вместе с королевой выходил на балкон дворца, чтобы с достоинством принять оказываемые им почести, а днем они в открытом экипаже разъезжали по столице под приветственные крики подданных, в которых звучали любовь, радость и чувство облегчения. «Это было нам вознаграждением за тяжелую работу и многие минуты острой и мучительной тревоги», — писала королева одному из сыновей. Празднование победы не ограничилось, конечно, одними общественными мероприятиями. Впервые за пять лет король посетил театр, чтобы, как это ни странно, посмотреть «Шумных ребят с Бродвея».

Даже на вершине своего триумфа король, однако, не забыл того генерала, чья стратегия сумела выстоять как против германской военной мощи, так и против натиска британского премьер-министра. «Благодаря своим военным знаниям и способностям, — телеграфировал он Хейгу, — соединенным со спокойной решимостью, Вы привели британские армии к победе». Страна так и не узнала об этом проявлении королевской признательности — Стамфордхэм решил не публиковать телеграмму, поскольку с ней мог быть не согласен Ллойд Джордж. Монаршего благоволения удостоился и Битти: суверен, который нередко упоминается историками как Король-моряк, отказался лично принимать капитуляцию германского флота, дабы ни в коем случае не умалить славы своего старого товарища по команде.

Такое же неподдельное восхищение король демонстрировал и в отношении простых людей — одетых в солдатскую форму обычных граждан; с особым благоговением он относился к тем, кто пострадал на войне. Вскоре после прекращения огня он устроил в Гайд-парке смотр, в котором приняли участие более 30 тыс. инвалидов — солдат и матросов. Преисполнившись энтузиазма, они прорвали оцепление и едва не стащили короля с лошади. Позднее каждый из них получил экземпляр его речи. «Я рад встретиться с Вами сегодня, — так начиналось его выступление, — и взглянуть в лица тех, кто ради защиты Родины и Империи был готов пожертвовать всем и действительно потерял на войне руки, ноги, зрение, слух и здоровье».

Это не было мимолетным настроением, которое вскоре забывается. На следующий год король присутствовал на первых послевоенных скачках в Эпсоме. Из королевской ложи он вдруг заметил, как толпа внезапно расступилась, пропустив вперед большую группу с трудом передвигавшихся инвалидов в больничных пижамах. «Ради нас они заплатили высокую цену, — махнув рукой в сторону инвалидов, произнес он хриплым голосом. — Если бы не они, сегодня не было бы и скачек…».

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ. БЕСПОКОЙНОЕ ДЕСЯТИЛЕТИЕ.

Меняющаяся монархия. — Своеобразный мир. — Ирландское урегулирование. — Деньги. — Награды на продажу. — Переворот на Даунинг-стрит, 10. — Мой дорогой Гораций.

За две недели до прекращения огня Асквит в разговоре с королем заметил, что война нанесла по монархам сильный удар, какого никто из них еще четыре года назад не мог предвидеть: русский — убит, австрийский — в изгнании, а германский — накануне отречения. Король согласился, что для монархий настали не лучшие дни. Все правители малых германских государств осталась не у дел (подобная судьба, постигла бы и принцессу Мэй Текскую, если бы высокомерные князьки не отнеслись с пренебрежением к ее морганатическому происхождению). В ближайшее десятилетие перестанут существовать, хотя и на время, троны в Испании и Греции; монархии в Европе сохранятся только в Британии, Бельгии, Голландии, Италии, в скандинавских странах и на бесперспективных Балканах.

Даже будущее британской монархии в те годы не выглядело оптимистичным. В 1922 г., подводя итог первым двенадцати годам своего царствования, король утешался тем, что сумел выдержать столько испытаний, лишь однажды поменяв премьер-министра. «Это доказывает, — писал он, — насколько стабильна наша страна; нигде в мире больше такого нет». Тем не менее республиканские настроения, столь досаждавшие ему в годы войны, продолжали нарастать. На собрании в Альберт-Холле, организованном коммунистами в честь 3-й годовщины Союза Советских Социалистических Республик, имя короля было встречено дружным свистом. Год спустя Стамфордхэм писал премьер-министру:

«Короля с каждым днем все больше беспокоит вопрос о безработице будущей зимой…

Среди населения растет недовольство, чем вовсю пользуются агитаторы; организуются марши протеста; вмешивается полиция; возникает сопротивление; вызываются войска, волнения перерастают в восстание и, возможно, в революцию».

Противостоять подобным угрозам королю Георгу было трудно. В возрасте, близком к преклонному, с ослабленным здоровьем и врожденной застенчивостью, превращавшей в пытку каждое появление на публике, он мало годился на роль символа, а тем более — спасителя страны. Эйфория, охватившая короля и королеву в момент победы, уступила место горьким будням: слишком много людей, обнищавших и потерявших на войне близких, чувствовали себя обделенными.

Публично поблагодарив короля за проявленные им в годы войны стойкость и мужество, Асквит в то же время совершил смелый, хотя и вполне уместный поступок, процитировав стихи жившего в XVII в. поэта Джеймса Ширли:

Богатство и знатность — лишь тени.
Спасения нет от судьбы.
Придет роковое мгновенье
И к тем, кто на троне сидит.

Как потом объяснял Асквит, он лишь хотел привлечь внимание к одному двустишию из той же поэмы, в котором, по его мнению, заключался секрет спасения монархии в любые смутные времена:

Лишь правое дело, пойми,
Цветет, как фиалка в пыли.

Но достаточно ли было королю репутации безукоризненного семьянина и человека, верного долгу, чтобы справиться с растущими республиканскими настроениями? Или же для того чтобы подчеркнуть достоинства монархии, требовалось нечто другое? Сам король с презрением относился к любым попыткам завоевания популярности, называя газеты «грязными бумажонками»; не были искушены в этом искусстве и его личные секретари, привыкшие действовать в соответствии со сложившейся традицией, а не придумывать новое. Это были люди консервативного склада, давно утвердившиеся в своих привычках. Однажды Стамфордхэм, присутствуя в палате лордов во время дебатов по индийскому вопросу, услышал, как его ровесник, лорд Пармур, нечаянно назвал правительство «правительством Ее Величества». Это, признается Стамфордхэм, весьма его тронуло, «поскольку я понял, что он, как и я, мысленно постоянно возвращается в ныне всеми порицаемую Викторианскую эпоху». В определенном смысле Стамфордхэм никогда с ней и не расставался. По его мнению, принципы, которыми он руководствовался во времена правления старой королевы, вполне годились и ее внуку — и не в последнюю очередь те из них, что касались защиты королевских прерогатив от атак парламентской демократии.

Вообще любой королевский двор — такой институт, который по самой природе всегда сопротивляется всяческим изменениям. Лорд Эшер, которому была поручена публикация девичьих дневников королевы Виктории, обнародовал такую запись от 1838 г.:

«Леди Литтлтон попросила разрешения надеть очки, чтобы поработать, и лорд М. сказал, что такая просьба означает, что она хорошо знает этикет, потому что, как он сказал, раньше никому не дозволялось бывать при дворе в очках или пользоваться пенсне; господину Бурке, когда его впервые представили двору, было велено снять очки; и еще лорд М. сказал, что он совершенно точно помнит, что при дворе никому (из мужчин) не разрешалось носить перчатки».

В примечании Эшер добавляет: «Эти правила никогда не отменялись и все еще остаются в силе». В 1912 г., то есть когда это все было написано, король Георг V царствовал уже два года.

И в мирное, и в военное время двор продолжал следовать освященным временем традициям, как, впрочем, и любое закрытое общество, вроде частной школы, монашеского ордена или пехотного полка. К подобным традициям относилась, например, излишняя осторожность; так, однажды в Виндзоре сэр Филипп Ханлок, капитан королевской яхты, сообщил коллегам: «На лугу сидит черный дрозд, только, ради Бога, не ссылайтесь на меня!».

Каждое королевское высказывание обязательно составлялось в определенных выражениях, причем ясность совершенно не требовалась. Если необходимо было назначить государственных советников, король делал это «исходя из Нашей особой милости, определенных знаний и искренних побуждений». Во время поездок короля по стране к членам муниципальных советов следовало обращаться с пространными и пустыми речами, суть которых прекрасно передана в известной пародии Артура Бенсона: «Этот город больше, чем я ожидал увидеть, и более значительный, чем я думал. Пожалуй, это настолько процветающее место, что, когда в будущем я услышу слово „прогресс“, то сразу вспомню о Дьюсбери[94]».

Королевский словарь изобиловал такими проникновенными фразами, как «весьма удовлетворен», «потрясен» и «до глубины души тронут», а для объявления о предстоящем королевском бракосочетании существовал специальный лексикон. Журналист, поинтересовавшийся, верны ли слухи о помолвке принцессы Маргарет Коннаутской с кронпринцем Швеции, тут же получил отповедь: «Молодой человек, я должен с сожалением сообщить, что Вы не знаете самых элементарных вещей. Члены королевской семьи не могут быть помолвлены — они обручаются. В подобной манере говорят о случке слонов или копуляции мышей».

Впрочем, и в Букингемском дворце один из личных секретарей обладал более широкими взглядами на прессу и ее предназначение. В 1917 г. Клайв Уиграм писал другу:

«Думаю, в прошлом существовала тенденция презирать и игнорировать — если не оскорблять — прессу, которая в XX в. является мощным оружием. Я усердно работал над тем, чтобы сделать Их Величествам хорошую прессу, и надеюсь, ты заметил, что действия короля в последнее время лучше освещаются в газетах».

Видимо, Уиграм был скрытым радикалом. Уклоняющихся от военной службы по политическим или религиозным убеждениям он называл «настоящими трусами», профсоюзных лидеров военного времени клеймил как «изменников и предателей» и выражал надежду, что политики и гражданское население не будут «чересчур чувствительны в отношении потерь». Тем не менее он понимал, что усмирить республиканизм можно, лишь представив общественности полную и точную картину того, как работает монархия. «Его Величество должен избавиться от излишней скромности», — говорил он Хейгу. Чтобы выстроить успешное сотрудничество с газетами, полагал он, необходимо завести «хорошо оплачиваемого представителя по связям с прессой, с кабинетом в Букингемском дворце, и немедленно выделить значительные суммы на пропагандистские нужды». Должность оплачиваемого пресс-секретаря в 1918 г. действительно была введена, однако в 1931 г. ее упразднили, передав соответствующие функции помощнику личного секретаря, и восстановили лишь в 1944 г.

Из-за подобной недальновидности, утверждал Уиграм, некоторые впечатляющие жесты короля так и остались не замеченными публикой. Он считал трагедией то, что пожертвованные в военное время Казначейству 100 тыс. фунтов не были использованы на благо трудящихся, и сожалел о достаточно прохладном отношении общества к предложению короля выздоравливающим офицерам пользоваться садами Букингемского дворца. В будущем, писал он, королю необходимо совершить ряд поездок в промышленные районы и широко осветить эти события в прессе, а также установить более тесные связи с лейбористской партией. Еще более цинично звучало его предложение чаще приглашать во дворец священников: «Проповедники могут лучше других пропагандировать преданность трону».

Проницательный Уиграм правильно разглядел родственную душу в архиепископе Ланге, одном из ближайших друзей короля. В январе 1919 г. он писал ему:

«Я решительно утверждаю, что все прежние функции двора и государства необходимо пересмотреть, дабы привлечь к их исполнению более широкие слои общества. Люди, принадлежащие к различным классам, должны иметь возможность приходить в Букингемский дворец и в его сад. Мне бы хотелось устраивать приемы в стиле Белого дома, куда должны иметь право доступа учителя, государственные служащие и прочие люди. Я даже готов зайти так далеко, чтобы запретить при дворе шлейфы и плюмажи.

Мы должны смотреть в будущее, и вполне возможно, что следующее правительство будет лейбористским. При дворе не место всяким ничтожествам — каждый должен уметь справляться со своими обязанностями. То, что сейчас для должностных лиц двора не существует предельного возраста, просто нелепо. Многим из тех, кому сейчас за семьдесят, здесь нечего делать. Организация и стиль работы некоторых департаментов никуда не годятся, они сохранились от довикторианской эпохи…

Оппозицию реформам составляют дворцовые троглодиты, которые содрогаются при мысли о любых изменениях и считают любое обновление нынешних функций двора покушением на достоинство и статус суверена. Это твердые орешки, поскольку за долгие годы службы они приобрели немалое влияние. Мы выступаем против них, так как для выживания монархии необходимо, чтобы эти барьеры были разрушены».

Путь монархиста-реформатора чрезвычайно сложен. Если изменения недостаточны, монархия становится жертвой республиканизма; если же их слишком много, монархия превращается в наследственную республику — примитивный конституционный организм, лишенный романтики и благоговения. Именно эту перспективу имел в виду Понсонби, когда в 1919 г. говорил принцу Уэльскому: «Думаю, существует определенный риск в том, что Вы сделали себя слишком доступным… Монархия всегда должна сохранять элемент таинственности. Принцу не следует слишком часто показываться на публике. Монархии необходимо оставаться на пьедестале».

Шестьдесят лет спустя смелые предложения Уиграма выглядят вполне банальными, однако в 1920-е гг. мысль о том, чтобы представляемые двору юные леди появлялись там без шлейфа на платье и без перьев в волосах, казалась почти революционной. На самом деле эти украшения дожили до 1939 г., как и многое другое из викторианского наследства. При дворе короля Георга V лорд М. чувствовал бы себя вполне комфортно.

Между Оттавой и Лондоном шла оживленная переписка по поводу того, может ли генерал-губернатор Канады вместо синей губернаторской украсить свою канцелярию красной короной — символом Букингемского дворца. Фрейлинам королевы для поездок на службу и обратно разрешалось брать в королевских конюшнях экипаж, запряженный парой лошадей, постельничей даме полагалась лишь одноконная карета. Конюший получил выговор за то, что написал на конверте «Его Величеству королю»; правильно было просто «королю», хотя королеву Марию следовало называть «Ее Величество королева». Дочерей-близняшек генерал-майора лорда Рутвена не пустили на королевскую трибуну в Аскоте на том основании, что они актрисы; их отец выразил недовольство, отказавшись принять звание рыцаря-командора Викторианского ордена, традиционно присваиваемое командующему Лондонским военным округом. Леди Астор, приглашенная в Букингемский дворец на официальный прием в честь короля и королевы Румынии, едва избежала скандала по той причине, что поднявшись после ужина на возвышение и усевшись в одно из четырех королевских кресел, стала беседовать с приехавшей в гости королевой.

Все это сопровождалось бесконечными дискуссиями о старшинстве. Гофмейстер, главный камергер и шталмейстер постоянно спорили о месте, занимаемом каждым при дворе. Находясь в Виндзоре, Уинфред, герцогиня Портлендская, настаивала, что именно ей следует идти впереди герцогини Роксборо, поскольку она, бывшая правительница гардеробной, до конца жизни сохраняет старшинство над всеми другими герцогинями. Когда в 1918 г. в Лондон приехали премьер-министры союзных держав, оживленно дискутировались вопросы о том, должен ли герцог Коннаутский идти впереди Ллойд Джорджа, а Орландо — позади Клемансо. «Германская война, — писал Ханки, — по сравнению с этим — сущий пустяк».

Тем не менее монархия сумела выжить даже под грузом этой архаической практики и, почти не прибегая к средствам, характерным для тоталитарных режимов, до самого конца царствования Георга V продолжала демонстрировать свою силу и уверенность. Следует отдать должное Уиграму, который вовсе не преувеличивал ни угрозу республиканизма, ни инертность двора. Тем не менее он недооценил способность подданных разглядеть за скромными манерами короля его высокие достоинства.

Вот та весьма положительная оценка, которую с явной неохотой дал Георгу V вскоре после его смерти профессор Гарольд Ласки, главный апостол республиканцев:

«Его имя отождествлялось с той энергией самопожертвования и тяжелой работы, которая позволила выиграть войну; он установил дружеские и тактичные отношения с первым британским лейбористским правительством; его семейная жизнь, чуждая выставленной напоказ роскоши, соответствовала идеалам среднего класса; его, королеву и принцев отличала, пусть даже поверхностная, забота о социальных проблемах и условиях производства.

Если называть вещи своими именами, монархия была продана демократии как некий ее символ, причем процесс этой продажи сопровождался таким дружным хором одобрения, что редкие возражения были почти не слышны. Немалое значение имеет и тот факт, что официальная ежедневная газета, орган Британского конгресса тред-юнионов, уделяет королевской семье больше места, чем какая-либо другая из числа ее конкурентов».

Сделав поправку на вполне понятное чувство горечи, явно присутствующее у профессора Ласки, мы получим тот перечень проблем, что занимали в 1920-е гг. короля Георга V, к которому мы вновь присоединимся в завершающие дни Первой мировой войны.

«Вот как приходит конец могуществу», — записал в дневнике король, узнав об отречении кайзера. Далее он продолжил:

«Он пробыл императором более тридцати лет и сделал для своей страны очень много, но его амбиции были так велики, что он хотел править миром и создал для этой цели свою военную машину. Ни один человек не может править миром, это пытались делать и раньше, и вот теперь он погубил свою страну и себя самого. Я считаю его величайшим преступником, ввергнувшим мир в эту чудовищную войну, которая четыре года и три месяца причиняла людям страдания».

То великодушие, которое король старался сохранять во время войны, наконец, уступило место отвращению ко всему немецкому. «За всю свою жизнь, — говорил он Франклину Д. Рузвельту, будущему президенту Соединенных Штатов, — я ни разу не видел ни одного немецкого джентльмена». Через несколько недель после прекращения огня его сын принц Альберт, служивший в Королевских ВВС в Германии, встретился с сестрой кайзера принцессой Викторией. «Она спросила о тебе и семье, — писал он отцу, — и выразила надежду, что теперь мы снова будем друзьями. Я вежливо сказал ей, что это вряд ли возможно в течение многих лет!!!» Король ответил ему так: «Кузине Вики, которую я, конечно, знаю всю свою жизнь, ты ответил совершенно правильно. Чем скорее она поймет то чувство горечи, с которым здесь относятся к ее стране, тем лучше». В октябре 1920 г., по необходимости принимая первого назначенного после войны посла Германии, он заметил, что прошло уже больше шести лет с тех пор, как он последний раз пожимал руку немцу. И лишь в 1935 г. король смог написать своему немецкому кузену, великому герцогу Гессенскому: «Эта ужасная и ненужная война нисколько не повлияла на мои чувства к тебе».

Сэр Эрнест Кассел, близкий друг и финансовый советник короля Эдуарда VII, оказался среди тех, кто испытал на себе холодок отчуждения, длившегося до самой его смерти в 1921 г. Хотя он эмигрировал из Германии в раннем возрасте и постоянно демонстрировал то, что госпожа Черчилль в 1916 г. назвала «неистовым патриотизмом», для потрясенного войной английского общества и он сам, и даже его деньги оказались неприемлемы. Когда клуб «Мальборо» очутился в больших долгах, Кассел предложил восполнить нехватку средств, однако его члены отказались от помощи бывшего иностранца. Вместо этого они обратились к королю Георгу V, сыну основателя клуба, который и выделил необходимые 7 тыс. фунтов. Гордость или непонимание ситуации стали причиной еще одного унижения Кассела, когда в 1919 г. он посетил службу Ордена Святых Михаила и Георгия, рыцарем Большого креста которого он стал за четырнадцать лет до этого. Другой старый друг короля Эдуарда, маркиз де Совераль, был возмущен тем, что во время церемонии ему пришлось идти вместе с Касселом, а лорд Линкольншир повернулся к нему спиной. Кассел умер всего за несколько месяцев до события, которое наверняка компенсировало подобное пренебрежительное отношение, — свадьбы его внучки Эдвины с лордом Людвигом Маунтбэттеном.

Даже Альберт Менсдорф, кузен короля и бывший посол Австрии, не считал для себя возможным вернуться в Англию вплоть до 1924 г., когда после его вынужденного отъезда в Вену прошло уже десять лет. Во время войны он, по слухам, допускал в отношении Британии оскорбительные высказывания, но, будучи австрийцем, а не немцем, получил возможность оправдаться. Когда лорда Крюэ спросили, что он будет делать, если снова встретит Менсдорфа, тот ответил: «Прежде всего я пожму ему руку, поскольку он мой старый друг. А потом я, возможно, спрошу его о том неприятном сообщении, которое появилось в газетах и на которое он, без сомнения, даст мне какое-то удовлетворительное объяснение». Король был более осторожен. Когда Менсдорф впервые вновь появился в Лондоне, его пригласили во дворец на чай, о чем, однако, так и не сообщили в «Придворном циркуляре». В 1925 г. объявлялось, что бывший посол был приглашен на ленч. В 1926 г. Менсдорф снова пил чай вместе с королем и королевой, однако не преминул отметить в дневнике: «Все же ощущается некоторая настороженность. Например, меня не пригласили в Сандрингем… что обязательно сделали бы раньше» В 1927 г. он впервые после войны появился в Сандрингеме, причем король предложил ему вновь надеть орден королевы Виктории. После этого подобные визиты стали ежегодными. Отношение к Менсдорфу резко отличалось от отношения к графу Меттерниху, бывшему до 1912 г. германским послом в Лондоне. В 1923 г. он завтракал с Асквитом, который записал:

«Это трагическая фигура: все, что у него было, он инвестировал в соответствии с рекомендациями сэра Э. Кассела, и максимум, что он сумел спасти после краха, — это 200 фунтов. Когда после ленча я спросил его, вызвать ли ему такси, он ответил: „Нет“. Теперь он всегда ездит на автобусе».

Еще один из королевских кузенов тщетно дожидался от Букингемского дворца хотя бы дружеского слова. Кайзера, которого до войны часто критиковали за англоманию, проявлявшуюся в образе мыслей, привычках, даже в манере одеваться, это молчание сильно обижало. Со стороны короля то суровое осуждение, с которым он относился к кайзеру в ноябре 1918 г., постепенно сменилось жалостью — он был не из тех, кто топчет поверженного врага. Услышав, что жена британского посланника в Голландии глумилась над кайзером, находившимся там в ссылке, король пришел в бешенство, через несколько месяцев ее муж был досрочно уволен с дипломатической службы. Разгневало короля и предложение Ллойд Джорджа экстрадировать кайзера из Голландии, чтобы судить за совершенные им преступления, — не в последнюю очередь потому, что сам король узнал об этом только из газет. «Это вызвало у него, — отмечает Ханки, — яростную тираду… повторявшуюся вновь и вновь на протяжении получаса». Король предупредил премьер-министра, что, появление кайзера на улицах Лондона может вызвать беспорядки. Ответ Ллойд Джорджа заставляет вспомнить о порядках, существовавших на заре правосудия: государственный преступник будет помещен в Сайоне, доме на берегу Темзы, принадлежащем герцогу Нортумберлендскому, откуда каждый день будет по реке доставляться на суд в Вестминстер-холл. Альтернативный план предполагал проведение суда над кайзером в Хэмптон-корте, старинном королевском дворце, находящемся в предместьях Лондона, однако это потребовало бы удаления вдов придворных и прочих старых леди из всех помещений, которые они там занимали по милости сменявших друг друга суверенов.

К радости короля, голландское правительство отвергло требование об экстрадиции. Обосновавшись в Дорне, бывший кайзер превратился в трудолюбивого, предприимчивого и несколько тщеславного сельского джентльмена; во время долгого изгнания он находил утешение в романах П. Г. Вудхауса и заваренном по всем правилам английском чае. Король больше никогда не встречался и не переписывался со своим кузеном, который был чрезвычайно обижен тем, что в 1921 г. не получил из Англии ни слова соболезнования в связи со смертью своей первой жены. Тем не менее окончательное примирение все же состоялось. В январе 1936 г., узнав, что король Георг V умирает в Сандрингеме, бывший император телеграммой выразил королеве сочувствие. Она ответила ему благодарственным посланием, к которому приложила подарок. Этот обмен письмами был, однако, не последним. В октябре 1938-го кайзер впервые после 1914 г. написал вдовствующей королеве Марии, поздравив ее с Мюнхенским соглашением, которое, как они оба считали, должно было предотвратить Вторую мировую войну. Свое письмо он подписал: «Твой любящий кузен Вильгельм». Королева Мария, весьма обрадованная восстановлением семейных уз в такое беспокойное время, направила это послание сыну, королю Георгу VI, для сохранения в королевских архивах.

Отказ Ллойд Джорджа консультироваться с королем по поводу намечавшегося суда над кайзером был, возможно, самым болезненным, но отнюдь не самым важным эпизодов в истории их послевоенных конфликтов. Самый важный начался за шесть дней до окончания военных действий, когда мир был уже неизбежен. Премьер-министр требовал досрочного проведения всеобщих выборов, король пытался его от этого отговорить. Аргументы «за» и «против» были одинаково весомы. Король вспоминал так называемые «выборы в военной форме» 1900 г., которые позволили юнионистам на пять лет продлить свое пребывание у власти, но затем спровоцировали такую реакцию, что больше уже никогда не смогли сформировать правительство. На такой долгосрочный риск Ллойд Джордж был готов пойти. Он заявил королю, что к 1900 г. парламент проработал только пять лет из положенных семи, тогда как в ноябре 1918-го чрезвычайным законом на три года были продлены его полномочия, ограниченные Парламентским актом 1911 г. пятью годами. Вдохновленный мнимой заботой о восстановлении демократии, Ллойд Джордж действовал по своему плану. Он обратился к стране с призывом дать возможность укрепить мир выигравшему войну коалиционному правительству. В ответ страна предоставила ему 526 из 707 мест в палате общин, одновременно практически уничтожив независимых либералов во главе с Асквитом, — он потерпел поражение в шотландском округе, от которого избирался в течение тридцати двух лет.

Не успел новый парламент собраться на первое заседание (оно состоялось в феврале 1919 г.), как король и его премьер-министр уже снова вступили в словесную перепалку. В декабре 1918-го правительство пригласило президента Вильсона совершить государственный визит в Англию, который должен был начаться на следующий день после Рождества. Стамфордхэм выразил протест, заявив, что король «удивлен и обижен», поскольку с ним не посоветовались, а предложенный план помешает его столь необходимому и вполне заслуженному отдыху в Сандрингеме. Ллойд Джордж бесцеремонно ответствовал, что возражения короля были переданы на рассмотрение военного кабинета и что «имперский военный кабинет отверг мнение короля». В итоге верный своему долгу суверен остался в Букингемском дворце, чтобы приветствовать там президента и провести в его честь государственный прием. Вильсон произвел неприятное впечатление. Отвечая на тост, провозглашенный за его здоровье, он совершенно не упомянул о той роли, которую сыграла в их общей борьбе Британская империя, и о тех жертвах, что она понесла. «Ни слова признательности, не говоря уже о благодарности, не прозвучало из его уст», — писал Ллойд Джордж. Король был разочарован не меньше. «Я его просто не выношу, — говорил он другу, — холодный, бесстрастный педант-профессор — отвратительный тип». В общем, радовались только сандрингемские фазаны.

Последовавшие после выборов перестановки в коалиционном правительстве преподнесли не любившему перемен королю совсем немного сюрпризов. Из семидесяти семи членов правительства лишь десять не служили в предыдущей администрации. Бальфур еще несколько месяцев оставался министром иностранных дел, после чего уступил эту должность Керзону, в свою очередь сменив его на посту лорда — председателя Тайного совета. В министерстве финансов Остин Чемберлен сменил Бонара Лоу, который довольствовался должностью лидера палаты общин, соединенной с такой явной синекурой, как пост лорда — хранителя малой печати; зависимость Ллойд Джорджа от его совета и поддержки не нуждалась в какой-то явной демонстрации власти. Черчилль стал сразу военным министром и министром авиации. Было, однако, одно назначение, которому король сначала воспротивился, — когда пост лорд-канцлера и, выражаясь старомодным языком, хранителя королевской совести занял атторней-генерал сэр Фредерик Смит. Стамфордхэм написал премьеру письмо, в котором заверял, что король прекрасно понимает трудности формирования правительства и не желает их усугублять. Далее в письме говорилось:

«Однако, принимая во внимание возраст сэра Фредерика (47 лет) и то, что он пробыл в должности атторней-генерала всего три или четыре года, Его Величество опасается, что такое назначение станет сюрпризом для юристов. Король знает, что его карьера как в суде, так и в парламенте была весьма успешной, но Его Величество не уверен, что сэр Фредерик создал себе такую репутацию, чтобы страна приветствовала его на втором по значению посту, который может занять подданный короны. Его Величеству остается только надеяться, что его опасения окажутся напрасными».

Ллойд Джордж, однако, напомнил что многие достойные лорд-канцлеры впервые заняли эту должность в возрасте от тридцати до сорока лет. Король уступил, и «Ф.Е.», как звали Смита в мире политики, уже как лорд Биркенхед занял свое место на мешке с шерстью.[95] На самом деле и у Стамфордхэма, и у премьер-министра оказалось что-то не в порядке со счетом. Смиту было не сорок семь лет, а сорок шесть; и лишь печально известный судья Джеффрис, назначенный в 1685 г. лорд-канцлером в возрасте тридцати семи лет, был более младшим предшественником Смита.

На своем посту Биркенхед оказался более чем уместен. И как спикер палаты лордов, и как глава судебного ведомства он являлся воплощением мудрости, компетентности и энергии в сочетании с величественной манерой поведения. К правосудию он относился со всей серьезностью и, заседая в апелляционном суде, гордился тем, что ни один репортер в судебном отчете ни разу не упомянул о «смехе в зале». Однако, освобождаясь от государственных дел, он давал волю своей жизнерадостности. Королевский библиотекарь Оуэн Моршед любил вспоминать один вечер в Сандрингеме, когда король знаком предложил Биркенхеду сесть по одну сторону от него, а лорду Хейлшему — по другую. «Я хотел, чтобы это никогда не кончилось, — писал он, — и уже начал думать, что это действительно никогда не кончится». Другой, уже менее благопристойный эпизод произошел в Каузе, на борту королевской яхты «Виктория и Альберт», когда Биркенхед, неплохо угостившись, дымил огромной сигарой прямо в лицо королеве, пока один из придворных находчиво не пригласил его подняться на палубу, чтобы посмотреть на звезды. Однако такое времяпрепровождение скоро ему наскучило, и тогда Биркенхед снова спустился вниз, зашел в каюту одной из леди и произнес: «Привет, моя птичка! Какое у тебя хорошенькое гнездышко!».

Ежели на него находило дурное настроение, доставалось даже суверену. Так, например, произошло, когда король, взбешенный помещенной в газете фотографией Биркенхеда, где тот был снят на Даунинг-стрит, 10, в старом сером костюме и шляпе с отвисшими полями, поручил Стамфордхэму попенять ему за такой неформальный вид. На это обвиняемый ответил:

«Я почти всегда ношу шелковую шляпу, хотя многие мои коллеги, не получающие никаких выговоров, этого никогда не делают. В то утро я приехал из деревни, где у меня не было шелковой шляпы. Поскольку мой поезд вовремя не прибыл, я не смог заехать домой перед конференцией. Думаю, не следует полагать, что мне следовало опоздать на конференцию ради того, чтобы исправить дефекты своего обмундирования.

Таким образом, мой промах заключается лишь в том, что я забыл захватить с собой шелковую шляпу, когда три дня назад уезжал из Лондона.

Раз уж данное обстоятельство вызвало недовольство короля, я сожалею об этом, тем более что из уважения к его вкусам часто надеваю шляпу такого фасона, который имею несчастье ненавидеть. Будем надеяться, что в будущем я смогу избежать подобных упущений.

И наконец, замечу, что даже в те времена, когда формальности соблюдались более строго, о достоинствах лорд-канцлера никогда не судили по его головному убору».

«Нахожу это письмо очень грубым», — написал король и поручил Стамфордхэму наладить отношения.

Аналогичный обмен репликами имел место несколько лет спустя, когда Стамфордхэм заявил, что Биркенхед должен спрашивать у короля разрешение на поездку за границу: «Его Величество обратил внимание на то, что в последнее время его министры покидают страну без соответствующего разрешения. На сей счет существует старая добрая традиция, которая, как надеется король, будет соблюдаться. Конечно, Е.В. не ожидает, что министры будут спрашивать у него разрешения поехать на несколько дней в Париж…».

Вместо того чтобы пойти королю навстречу, Биркенхед забросал Стамфордхэма сообщениями о конституционных прецедентах, позволяющих приезжать и уезжать, когда ему вздумается, а в заключение язвительно добавил: «Заверьте короля в моем глубоком уважении; если он пожелает, чтобы я советовался с ним по поводу моих кратковременных отлучек (после семи месяцев непрерывной и напряженной работы), то я, конечно, сочту своим долгом доставить удовольствие Его Величеству».

На флоте и во время охоты король не раз встречал таких чрезвычайно общительных людей, и его периодические стычки с Биркенхедом, деловые качества которого он вскоре оценил, не оставляла у него неприятного осадка. Гораздо больше беспокойства доставлял ему премьер-министр, причем скорее по недомыслию и невнимательности, нежели сознательно имея намерения быть невежливым. Например, он знал, как был недоволен король, когда ему навязали лорда Бивербрука в качестве канцлера герцогства Ланкастерского — министра, который отчасти отвечает за состояние личных финансов короля. И тем не менее уже после войны Ллойд Джордж вновь повторил свою ошибку, назначив на этот пост сэра Уильяма Сазерленда. Стамфордхэм передал ему формальное согласие короля, однако добавил, что «Его Величество считает его вряд ли пригодным для данной должности». Об этом человеке мало кто положительно отзывался. «Моим попутчиком в машине оказался отвратительный тип по фамилии Сазерленд, — писал во время войны Ханки, — что-то вроде политического паразита на теле Л. Дж.». Он был известен тем, что по заданию своего хозяина организовывал нужные публикации в прессе и, как поговаривали, «торговал в клубах титулами баронетов». Как король, так и его герцогство не заслуживали столь скомпрометированного человека в должности канцлера.

Даже в Букингемском дворце король иногда знал о правительственных делах не больше, чем любой читатель газет; в Балморале он чувствовал себя «изолированным, почти отрезанным от официальных источников». Отчасти в этом был виноват он сам. Возобновив в 1919 г. свои традиционные отпуска в Шотландии, он на первых порах избавился от дежурного министра — официально на том основании, что король, дескать, желает освободить и без того чрезмерно занятых членов кабинета от дополнительной нагрузки. Также вполне возможно, что он, не доверяя Ллойд Джорджу, хотел исключить возможность того, чтобы кто-то из министров легко вписался в его семейный круг. В отсутствие этого традиционного звена, до тех пор связывавшего Балморал и Уайтхолл, обязанность информировать короля о текущих делах предстояло выполнять аппарату премьер-министра, который с ней не справился. Однажды летом личный секретарь Бонара Лоу, отправившись с женой в горы Шотландии, позвонил по телефону в Балморал, чтобы узнать, нет ли каких известий о ходе забастовки железнодорожников, уже несколько дней полностью парализовавшей страну. «Ни единого слова, — ответил ему Стамфордхэм. — От имени короля я посылаю телеграмму за телеграммой и ни разу не получил ответа».

Возникает вопрос, почему Стамфордхэм просто не снял трубку и не попросил телефонистку соединить его с Даунинг-стрит, 10. Причина не в отсутствии соответствующего оборудования, а в нежелании короля и двора его использовать. Еще в 1883 г. между Балморалом и почтовым отделением в Баллатере была проложена телефонная линия — чтобы как можно быстрее принимать и отправлять телеграммы; в 1908 г. замок был оборудован полноценной телефонной связью, имевшей выход на телефонную станцию в Абердине, а следовательно, и на Лондон. К 1896 г. Виндзор уже мог разговаривать с Букингемским дворцом и Мальборо-Хаус; Букингемский дворец до сего дня сохраняет свой первоначальный абонентский номер 4832, хотя название коммутатора «Виктория» сменилось безликим номером 930. В Сандрингеме телефон тоже появился достаточно рано. Однако из письма, написанного там в 1906 г. сэром Дайтоном Пробином, можно понять то раздражение, которое испытывали к нему здешние обитатели: «Сейчас я возьму свое стило и следующие четверть часа буду быстро писать, поскольку у меня есть время до того, как придет почта, если не помешают. „Черт возьми, заработал телефон и украл у меня пять минут!“».

Известно, что король любил пользоваться телефоном, чтобы поболтать. На сей счет он с удовольствием рассказывал теперь уже широко известную историю о том, как каждое утро звоните этой целью сестре, принцессе Виктории. «Конечно, — пояснял он, — мы не всегда разговариваем чересчур вежливо. Однажды ее телефон зазвонил в обычное время, она подняла трубку и говорит: „Алло, старый дурак!“ И тут слышится голос телефонистки: „Прошу прощения, Ваше Королевское Высочество, но Его Величество еще не на линии“». Тем не менее для серьезных дел он старался не использовать это устройство. Когда однажды утром он позвонил лорд-камергеру, тот так удивился, что отметил это событие в дневнике.

Министры, как и король, не доверяли телефону — во многом потому, что в те дни звонок можно было сделать только с помощью телефонистки, которая могла подслушивать. С другой стороны, даже на Даунинг-стрит телефоны обслуживались не круглосуточно. В 1919 г. Ллойд Джордж, ужиная в доме Холдена, обнаружил, что он забыл на Даунинг-стрит, 10, документ, который хотел обсудить, и попросил дворецкого туда позвонить. К телефону никто не подошел. А по воспоминаниям Клемента Эттли, вплоть до прихода к власти в 1940 г. Черчилля не существовало телефонной линии, которая соединяла бы Даунинг-стрит и Чекере, загородный дом премьер-министра. Единственный телефон стоял только у дворецкого. Даже Джеффри Доусон, редактор «Таймс» с 1912 по 1919 г. и снова с 1923 по 1941 г., не имел в своем йоркширском доме телефона в течение всего первого срока пребывания на этом посту и первых двенадцати лет второго. Когда он хотел позвонить к себе в редакцию, то добирался до ближайшей почты, находившейся почти в миле от дома. Поэтому совсем неудивительно, что в 1919 г. Балморал ожидал телеграмму от премьер-министра, даже не помышляя об использовании телефона.

Пренебрежение со стороны Ллойд Джорджа больно ранило короля и вызывало гнев у Стамфордхэма. Наперсница Ллойд Джорджа мисс Стивенсон просила его быть более внимательным. «Я сказала ему, что он уделяет королю не слишком много внимания, — писала она в дневнике, — старается не ездить во дворец, даже когда может это сделать, и постоянно отклоняет приглашения в Виндзор. Неудивительно, что король чувствует себя немного обиженным». Бестактность премьер-министра оказалась заразительной для его сотрудников: Сазерленд и Дж. Т. Дэвис даже не считали нужным вставать, когда в их комнату входил личный секретарь короля. Один чуть более вежливый чиновник был шокирован, увидев, как Стамфордхэм терпеливо сидит в приемной на Даунинг-стрит, 10, на простом деревянном стуле, словно где-нибудь в зале ожидания на вокзале. Стамфордхэм, который даже среди своих коллег по Букингемскому дворцу имел репутацию «язвительного и всегда критически настроенного», мстил тем, что не оставлял без внимания ни один промах, допущенный Ллойд Джорджем. Как-то раз он с горечью сказал Ханки, что премьер-министр отсутствовал в палате общин как раз тогда, когда там зачитывали послание короля. Ханки объяснил, что тот был болен. Стамфордхэм на это ответил: «Да, Ллойд Джорджа начинаешь подозревать в таких вещах, в каких другого никогда не заподозришь».

Король был настроен более миролюбиво. В 1921 г., находясь в Кносли, в гостях у лорда Дерби, он узнал, что Ллойд Джордж пребывает в подавленном настроении в связи с тем, что Бонар Лоу из-за болезни вынужден уйти в отставку. Он тут же написал ободряющее письмо, адресованное в Лондон Стамфордхэму, но в действительности предназначавшееся отчаявшемуся премьер-министру. В нем были такие теплые строки:

«Я твердо верю, что Ллойд Джордж сейчас нужен стране больше, чем когда бы то ни было, и что громадное большинство народа его поддерживает… Можете передать П.М., что я полностью ему доверяю и сделаю все, что в моих силах, чтобы ему помочь…

Ни один человек не в состоянии сделать то, что делает Л. Дж. — для этого нужно два П.М.! Я вполне понимаю, что без Б. Л., который так много для него сделал, он чувствует себя одиноким и едва ли не сломленным…

Сегодня я говорил здесь с двумя депутатами-лейбористами, и они громко поют хвалу П.М., и оба уверяют, что он самый сильный администратор со времен Питта».

Были и другие небольшие знаки внимания. Король, являвшийся шефом полка уэльской гвардии, отказался даже рассматривать возможность ее роспуска в связи с послевоенными мерами экономии до тех пор, пока не выяснит мнение Ллойд Джорджа. Полк на время получил отсрочку.

Увы, Ллойд Джордж признал великодушие своего суверена и вообще обнаружил в нем какие бы то ни было положительные качества лишь спустя долгие годы после того, как перестал быть премьер-министром. А в 1937 г. он, смеясь, рассказал своему секретарю следующую историю:

«Однажды во время мирной конференции Клемансо опоздал и был просто в ярости — перед этим его вызывал к себе Пуанкаре (президент), который, очевидно, чем-то здорово разозлил старика. Склонившись ко мне, Клемансо прошептал на ухо: „Вы не могли бы ненадолго одолжить мне Георга V?“».

Король признавал достижения Ллойд Джорджа гораздо охотнее. 29 июня 1919 г., после многомесячных упорных переговоров в Париже, премьер-министр вернулся после подписания Версальского договора. Пренебрегая протоколом, король встретил его на вокзале «Виктория». По дороге в Букингемский дворец толпа бросала цветы в карету, и одна лавровая ветвь упала на колени короля. «Это Вам», — сказал монарх и подал ее миротворцу.

Мир с Ирландией был заключен гораздо позже. Джон Редмонд согласился с отсрочкой гомруля до окончания войны, однако остальные расценили это решение как вероломство, требующее возмездия. Неудача Пасхального восстания 1916 г., казнь сэра Роджера Кейзмента и введение призыва в армию вызвало в людях чувство горечи и ощущение предательства. Попытка сгладить противоречия между северянами и южанами путем созыва совещания из представителей всех партий провалилась, как и проведенная за три года до этого конференция в Букингемском дворце. На всеобщих выборах 1918 г. партия Шинфейн, которую возглавил Имон де Валера, получила 73 из 105 предназначенных для Ирландии мест в Вестминстере, провозгласила Ирландию независимой республикой и развязала направленную против британского правления кампанию террора и убийств.

Чтобы помочь оказавшимся в тяжелом положении силам армии и полиции, правительство направило в Ирландию отряды, состоявшие из бывших военных, методы борьбы которых не отличались большим благородством или гуманностью, нежели у их противников. «Черно-пегих»[96] ненавидели в Ирландии, им не доверяли и в Вестминстере. Король, считавший себя отцом всего народа, тяжело переживал начавшееся кровопролитие. Его позицию не разделял премьер-министр — он считал, что король устранился от борьбы. Во время длительной и в конечном счете фатальной голодовки лорд-мэра Корка Теренса Максуини Ллойд Джордж раздраженно писал: «Король — старый трус. Он до смерти напуган и стремится показать, что не имеет к этому никакого отношения». Точнее мнение короля представил Стамфордхэм в письме, написанном всего пятью днями раньше:

«Король считает, что возможные последствия смерти Максуини будут более серьезными и более отдаленными, чем если бы он был освобожден из тюрьмы и помещен в частный дом, где мог бы находиться вместе со своей женой, но под строгим наблюдением, — так, чтобы не имел возможность бежать и вернуться назад в Ирландию».

За глаза поносимый Ллойд Джорджем за нерешительность, король вынужден был выслушивать от Понсонби упреки в бессердечии. «У нас с королем был горячий спор по поводу Ирландии, который закончился криком, — говорил жене этот непочтительный слуга короля. — Я поддерживал Асквита, Грея и Роберта Сесила, а он П.М.».

В 1920 г. Ллойд Джордж выступил с новой инициативой. Билль об ирландском правительстве учреждал два ирландских парламента: один — в Дублине, другой — в Белфасте. Отвергнутая Югом, эта мера получила одобрение лидеров протестантского Севера, которые пригласили короля открыть в июне 1921 г. их новый парламент. Короля предупреждали, что его присутствие в Белфасте вызовет недовольство Дублина и что он подвергает свою жизнь опасности. Король, однако, отверг эти предупреждения — он превратит протокольное мероприятие в миссию мира. Говорят, что тем самым король бросил вызов своим неуступчивым министрам. На самом деле это не так. Речь, которую он произнес на открытии нового североирландского парламента, как и все те, что он произносил каждый год в Вестминстере, была подготовлена на Даунинг-стрит и одобрена кабинетом. Единственное отступление от традиции заключалось в том, что он убедил правительство преподнести эту речь как его личный призыв к примирению в Ирландии. Генерал Сматс в то время находился в Лондоне, прибыв туда на имперскую конференцию. Возможно, он и вправду внушил королю этот фантастический план и даже написал первый вариант его речи, однако текст, который король произнес, был творением одного из личных секретарей премьер-министра — сэра Эдварда Григга, позднее ставшего лордом Алтринчемом. В прошлом журналист, работавший в газете «Таймс», а во время войны получивший от сослуживцев по гренадерскому полку любовное прозвище Писака, он проявил на сей раз исключительные способности.

22 июня 1921 г. король, рядом с которым стояла королева, произнес следующие замечательные слова:

«Взоры всей империи, той империи, в которой, несмотря на давние раздоры, объединились многие нации и расы и в пределах которой еще до конца жизни самых молодых из здесь присутствующих появятся новые нации, сегодня прикованы к Ирландии. Эта мысль придает мне смелости преодолеть ту скорбь и то беспокойство, которые в последнее время неизменно сопровождают мои раздумья об ирландских делах. От всего сердца я молю Бога, чтобы мой сегодняшний приезд в Ирландию стал первым шагом на пути к прекращению вражды между населяющими ее людьми, к какой бы расе или религии они ни принадлежали.

В надежде на это я обращаюсь ко всем ирландцам с призывом остановиться, в знак терпимости и примирения протянуть друг другу руки, простить и забыть, объединиться ради того, чтобы на их любимой родине воцарились мир, согласие и добрая воля.

Я также искренне желаю, чтобы и в Южной Ирландии также, и по возможности, скоро, произошло нечто подобное тому, что сейчас происходит в этом зале, чтобы представился похожий случай и была бы проведена подобная нынешней церемония. Для этого парламент Соединенного Королевства в полной мере предоставил все необходимые полномочия; этому прокладывает путь парламент Ольстера.

Будущее находится в руках моего ирландского народа. И пусть это историческое собрание явится прелюдией того дня, когда весь ирландский народ, на Севере и на Юге, под властью одного парламента или двух — пусть решат сами эти парламенты — будет работать ради общей любви к Ирландии, на прочной основе взаимного уважения».

«Думаю, мою речь высоко оценили, — писал король. — Никогда еще не слышал таких оваций». Премьер-министр встретил его на вокзале «Юстон» и был необычно щедр на поздравления. Это, однако, не смягчило недовольство короля, который через несколько дней направил к нему Стамфордхэма с предупреждением и упреками. Личный секретарь короля настаивал, чтобы Ллойд Джордж немедленно воспользовался установившейся в Ирландии относительно благоприятной атмосферой. Все это очень непрочно, продолжал он, «особенно когда имеешь дело с таким находчивым, непостоянным и сентиментальным народом». Ллойд Джордж с этим согласился, заверив его, что кабинет собирается пригласить де Валера и премьер-министра Северной Ирландии сэра Джеймса Крейга на встречу в Лондоне. Стамфордхэм выразил сожаление по поводу угрожающего тона посвященной Ирландии речи Биркенхеда в палате лордов, произнесенной буквально накануне белфастской церемонии, а также ненужного заявления Черчилля в палате общин, касающегося военной области. Ллойд Джордж на это ответил, что позиция лорд-канцлера только укрепит представление о том, что речь короля является исключительно акцией Его Величества, предпринятой независимо от правительства, и таким образом повысит его авторитет в обществе — довольно ловкий ход; с помощью лести премьер-министр скрыл то, что было нарушением конституции.

После длительных проволочек де Валера принял приглашение Ллойд Джорджа принять участие в переговорах в Лондоне, и 10 июля между британскими силами в Ирландии и Ирландской республиканской армией было официально подписано соглашение о перемирии. Условия предложенного де Валера окончательного урегулирования были куда более благоприятны, чем те, что предлагались совсем недавно, — вплоть до статуса доминиона, при соблюдении, однако, прав правительства Северной Ирландии. 21 июля де Валера все это отверг, тем не менее оставив в силе соглашение о перемирии и не отказываясь от дальнейших дискуссий.

В течение нескольких недель, пока шли переговоры между Лондоном, Дублином и Белфастом, премьер-министр подробно информировал короля об их ходе, получая взамен его полную поддержку. Затем вдруг разразился скандал. В конце июля британская пресса перепечатала интервью, якобы данное одной американской газете владельцем «Таймс» и «Дейли мейл» лордом Нортклиффом, который из-за плохого состояния здоровья только что отправился в кругосветное путешествие. В нем сообщалось о резких разногласиях по ирландскому вопросу, якобы существующих между королем и его премьер-министром. Ниже приводятся наиболее существенные выдержки из этого интервью:

«Не все знают, что даже при конституционной форме правления король при желании все еще обладает довольно значительной властью. В данном случае он ею воспользовался и произвел внушительный эффект. Во время последней встречи с Ллойд Джорджем перед тем, как отправиться в Ирландию, король спросил его: „Вы что, собираетесь перестрелять всех в Ирландии?“ „Нет, Ваше Величество“, — ответил премьер. „Что ж, тогда Вы должны прийти с ними к какому-то соглашению, — сказал король. — Так дальше не может продолжаться. Я не могу допустить, чтобы мой народ убивали таким способом…“

Когда король Георг отправился в Ирландию, кабинет попытался противостоять его усилиям, организовав через три часа после этого выступления в палате лордов и палате общин с целью вызвать у ирландцев раздражение. Это очень возмутило англичан, и когда король вернулся, то встретил возле Букингемского дворца такой восторженный прием, какого не случалось с момента начала войны в августе 1914 г.».

Подлинность интервью сразу же была опровергнута как самим Нортклиффом, так и его спутником, редактором «Таймс» Уикхэмом Стидом. Устав от жары, Нортклифф разрешил Стиду давать интервью от своего имени: таким образом, с человеком из «Нью-Йорк таймс» на самом деле разговаривал не Нортклифф, а Стид. В сделанном им публичном опровержении Стид однозначно заявил, что не мог ничего знать о том, что происходит между королем и премьер-министром, значит, не мог и цитировать их беседу. Что же касается поведения репортера из «Нью-Йорк таймс», то Стид охарактеризовал его так: «Вопрос заключается не в злоупотреблении доверием, что само по себе уже достаточно плохо. Я этого вообще не говорил».

Ллойд Джордж также сделал заявление в палате общин как от имени короля, так и своего собственного. Он отрицал, что беседа, о которой сообщалось, когда-либо имела место, и подтвердил, что король в своей белфастской речи следовал неизменной конституционной практике — точно такой, что применяется при подготовке тронных речей.

К утонувшему в потоке опровержений якобы фальшивому интервью современники быстро утратили интерес. Мы, однако, еще немного о нем поговорим, поскольку в 1952 г. официальная «История „Таймс“» признала, что по крайней мере часть этого интервью была основана на беседе между репортером и Стидом, в которой шла речь о желании короля установить мир в Ирландии и его заботе обо всех подданных. Эту беседу Стид считал частной, «не для протокола», а американский журналист решил предать ее гласности. Более того, якобы сказанное королем о кровопролитии в Ирландии очень похоже на правду и соответствует тем упрекам, которые, как мы теперь знаем, король адресовал своим министрам. Даже приписанная ему фраза «Я не могу допустить, чтобы мой народ убивали» по стилю напоминает его знаменитую отповедь, данную десятью годами позже: «Помните, господин Ганди, я не допущу никаких нападений на свою империю». Приписываемое Стиду упоминание о недовольстве короля министерскими речами, произнесенными за несколько часов до его отъезда в Белфаст, как мы уже видели, тоже имеет веские основания. Если не от Стида, то откуда же репортер «Нью-Йорк таймс» получил такую точную информацию о взаимоотношениях короля и его министров? А если именно Стид разговаривал с ним столь откровенно, то кто же стал для него авторитетным источником?

Возможный ответ на первый вопрос таков: американский журналист не стремился как-то искажать слова Стида, напротив, передал их с обескураживающей точностью, соединив в одной публикации доверительные признания с рассчитанными на публику банальностями. Ответ на второй вопрос можно найти в дневнике секретаря Ллойд Джорджа Фрэнсис Стивенсон, всегда называвшей его Д. (первая буква имени Дейвид):

«Потом он послал за лордом Стамфордхэмом и в ходе беседы с ним выяснил, что лорд С. виделся с Уикхэмом Стидом и, очевидно, разговаривал с ним в таком духе, что у того сложилось впечатление, будто у короля и Д. есть какие-то разногласия; вот и объяснение этому интервью. Д. просто в бешенстве».

Гнев Ллойд Джорджа вполне можно было понять. В течение многих месяцев он подвергался постоянным нападкам со стороны «Таймс»; всего две недели назад Стид публично назвал его самым сомнительным в Европе политиком, неискренним и лишенным чести. И именно с этим редактором личный секретарь короля решил посплетничать об отношениях своего хозяина с премьер-министром! Через несколько часов после неприятного разговора на Даунинг-стрит Стамфордхэм направил ему письмо, в котором заверил премьер-министра, что единственным мотивом его встречи со Стидом перед отъездом редактора в Нью-Йорк было желание обеспечить его поддержку правительству для достижения практического эффекта от белфастской речи короля. Сомнительно, чтобы Ллойд Джорджа это хоть как-то успокоило; маловероятно также, чтобы Стамфордхэм действительно раскаялся в своем неосторожном поступке. Их отношения, и без того прохладные, теперь стали откровенно враждебными и таковыми оставались до самого конца.

Эта ссора, однако, никак не повлияла на ту поддержку, которую король оказывал Ллойд Джорджу во время возобновившихся переговоров с де Валера. В них король играл отнюдь не пассивную роль. Часто раздражавшийся из-за незначительных изменений в его распорядке дня, теперь он демонстрировал завидную сдержанность, если речь заходила о государственных делах. Когда в конце августа де Валера, казалось, намеренно начал тормозить переговоры, некоторые коллеги Ллойд Джорджа стали настаивать, чтобы премьер-министр установил для ирландского лидера предельный срок. Ответ де Валера, проект которого премьер-министр направил на утверждение королю, нельзя было назвать ультиматумом, но его агрессивный тон возмутил последнего. В это время они с Ллойд Джорджем находились на отдыхе в горах Шотландии. Их встреча произошла в Инвернессе, где король гостил в Мой-Холле у Макинтоша, главы древнего шотландского рода. Король убедил премьер-министра убрать из письма все угрозы и спорные фразы; после того как его одобрили на состоявшемся в Инвернессе чрезвычайном заседании кабинета, письмо направили де Валера, который нашел его приемлемым и согласился возобновить приостановленные было переговоры. Это стало последним вкладом короля в англо-ирландские дискуссии, не считая предупреждения премьер-министру не ввязываться в споры относительно терминологии. 6 декабря король уже смог исполнить приятную обязанность, поздравив своих министров с подписанием соглашения, учреждавшего Ирландское свободное государство — со статусом доминиона в рамках Британского Содружества наций. «В основном мы обязаны проявленному П.М. терпению и готовности к примирению, — записал король в дневнике. — Честь ему и хвала. Надеюсь, что спустя семь столетий в Ирландии наконец наступит мир».

Его надежды оказались иллюзорными. Король прожил недостаточно долго, чтобы увидеть, как рвутся последние нити, связывавшие Ирландское свободное государство с Британским Содружеством. Но уже в последние годы своего царствования он стал бессильным свидетелем грубых уловок и вероломства, гражданской войны, насилия и кровопролития, вызванных сектантскими настроениями. «Какими дураками мы были, когда не приняли гладстоновский закон о гомруле, — говорил он в 1930 г. Рамсею Макдональду. — Тогда империя не получила бы Ирландское свободное государство, доставляющее нам столько хлопот и разрывающее нас на куски».

Подобно многим из своих подданных, король после войны также испытывал финансовые затруднения. Его цивильный лист, или официальный доход, был зафиксирован в 1910 г. парламентским законом «для обеспечения чести и достоинства королевской семьи». Это приносило ему 470 тыс. фунтов в год, из которых 110 тыс. отпускалось на его личные нужды, а остальное шло на функционирование различных институтов монархии. Он также ежегодно получал определенную сумму из доходов герцогства Ланкастерского, обладавшего значительной собственностью; в первый полный год его царствования эта сумма равнялась 64 тыс. фунтов, но к 1921 г. упала до 44 тыс. Королева продолжала получать ежегодную ренту в 10 тыс. фунтов, выделенную «для ее самостоятельного и исключительного пользования» еще как принцессе Уэльской. Старший сын короля, принц Уэльский, не имел цивильного листа, но взамен получал значительные доходы от герцогства Корнуоллского, которое могло приносить до 80 тыс. фунтов в год. Его младшим братьям ежегодно полагалось 10 тыс. в год по достижении совершеннолетия и еще 15 тыс. после вступления в брак. Принцесса Мария получала 6 тыс.

Сразу после восшествия Георга V на трон кабинет запросил высшего чиновника министерства юстиции сэра Руфуса Айзекса, должен ли король платить налоги. Его мнение основывалось на известном изречении лорда Абинджера: «Этого не может быть… поскольку тогда Его Величество должен вынуть деньги из одного кармана, чтобы положить в другой», — и сводилось к тому, что король, таким образом, освобождается от уплаты налогов. Единственным исключением являлась небольшая сумма (в соответствии со статутом Георга III), взимавшаяся с частных владений суверена, — таких, как принадлежавшие ему земли и дома. Итак, король, по крайней мере в первые четыре года своего царствования, был богатым человеком.

Отмена в годы войны пышных государственных приемов и церемоний позволила кое-что сэкономить, и, конечно, после 1915 г. совсем не закупались вина и прочие спиртные напитки. Эти деньги король не стал класть себе в карман: в 1916 г. он передал Казначейству 100 тыс. фунтов, чтобы правительство распорядилось ими так, как сочтет нужным. Еще 77 тыс. пожертвовал на благотворительность.

Однако с установлением мира экономить стало особенно не на чем. Хотя цены удвоились, от монархии ждали отказа от аскетических привычек военного времени; королевские дворцы нуждались в новых коврах и шторах, а после четырех лет запустения практически повсеместно требовался ремонт. Король также взвалил на себя тяжкое бремя филантропии. Он назначил сестре убитого царя, великой княгине Ксении, пенсию в 2400 фунтов и выделил ей в пользование Фрогмор-коттедж, а также установил ежегодное пособие в 10 тыс. фунтов для матери царя, императрицы Марии. Менее значительные суммы, но тоже из его личного кармана, дополняли жалкие пенсии ушедших в отставку придворных.

Особое беспокойство доставляла сыну королева Александра. В дополнение к цивильному листу в 70 тыс. фунтов она пользовалась пожизненным правом на получение 200 тыс., завещанных ей королем Эдуардом. Этого должно было хватить. Тем не менее она не освобождалась от налога на наследство, налога на сверхприбыль и подоходного налога. Когда ее дела в 1910 г. обсуждались на заседании комитета по цивильным листам, Бальфур лукаво заметил: «Было бы интересно узнать, каковы доходы датского двора». По желанию ее покойного мужа и с полного одобрения сына она продолжала жить в Сандрингем-Хаус вместе со своей незамужней дочерью принцессой Викторией, а Мальборо-Хаус вновь стал ее лондонским домом. Поскольку король оплачивал большую часть расходов на содержание Сандрингема, даже эти два больших дома были ей по карману, если бы королева Александра согласилась умерить свое расточительство и щедрость.

А она жила в окружении живых цветов, не оставляла без ответа ни одну просьбу о помощи, а когда ее уговаривали начать экономить, делала вид, что не слышит. Королю ничего не оставалось, как назначить ей неофициальное пособие в 10 тыс. фунтов в год.

Однако в 1920 г., после того, как Стамфордхэм обсудил с Ллойд Джорджем ситуацию, в которой она оказалась, премьер-министр поручил сэру Уоррену Фишеру, постоянному заместителю министра финансов, изучить этот вопрос. Тот счел нелогичным, что дети королевы Виктории освобождены от подоходного налога, а королева Александра продолжает полностью уплачивать подоходный налог и налог на сверхприбыль. «И то, и другое, — отметил Фишер, — не может быть правильным». На сей раз Казначейство проявило большую снисходительность, не только освободив королеву Александру от пяти седьмых причитающейся суммы налогов, но и распространив эту льготу на прошедший период, вплоть до апреля 1919 г. Таким образом, на будущее король освобождался от необходимости выплачивать лишние 10 тыс. в год.

Тем не менее в королевском цивильном листе образовался все увеличивавшийся дефицит расходов на жалованье, пенсии и хозяйственные расходы. В 1919 г. он составлял 24 800 фунтов, в 1920-м — 450 тыс.; в 1921-м он должен был увеличиться еще больше — только на содержание и ремонт имущества не хватало 19 тыс. фунтов. Для того чтобы справиться с этим финансовым кризисом, очевидными представлялись два выхода: или парламент увеличит ежегодный цивильный лист, или королю придется серьезно экономить. Первый вариант был политически неприемлем, поскольку наверняка вызвал бы вспышку республиканских настроений. Второй был связан с увольнением значительной части слуг и отказом от таких мероприятий, как государственные визиты и открытие парламента, — хотя подобные события по-прежнему повергали короля в трепет, он все же не желал бы отказаться от них навсегда. Рассматривались даже более радикальные меры, например, такие, как закрытие Виндзорского замка и распродажа части королевских коллекций.

И тут правительство вспомнило о значительной недвижимости и капитале герцогства Ланкастерского, которые уже и так составляли значительную долю в доходе монарха. Нельзя ли один раз совершить набег на эти активы, чтобы увеличить цивильный лист и таким образом преодолеть, как все надеялись, временные затруднения? Кстати, формально король не являлся герцогом Ланкастерским, поскольку не был прямым потомком Джона Гонта. Будучи канцлером герцогства Ланкастерского, Хобхаус как-то раз бестактно напомнил об этом королю, добавив, что королева Виктория, путешествуя инкогнито, предпочитала именовать себя графиней Ланкастер. «Я был встречен весьма холодным поклоном», — пишет Хобхаус о следующей встрече с королем. Однако, не смотря на все генеалогические подробности, никто не сомневался, что король получает доходы от герцогства в полном соответствии с законами о наследстве. В 1921 г. правительство без долгих разговоров вынесло на рассмотрение парламента билль о повышении стоимости герцогства Ланкастерского, узаконив передачу королю 100 тыс. фунтов из его средств. К августу бухгалтерский баланс короля выглядел уже значительно лучше.

И все же требовалась определенная экономия. В июле 1922 г. было объявлено, что двадцать два работника королевских конюшен с 31 октября будут отправлены на пенсию. Все было проделано с максимально возможной гуманностью. Как гласил приказ, по личному распоряжению короля «в связи с тем, что уход на пенсию имеет принудительный характер, установлена увеличенная шкала пенсий, а в том случае, если работник не может получить пенсию, поскольку не выработал десятилетнего стажа, за каждый год службы ему будет выплачено месячное жалованье». Всем уволенным выдали компенсации за пенсии, которые они могли бы получать, если бы отслужили полный срок, а те, кто за это время успел найти другую работу, получили полную зарплату до конца октября и денежное пособие. Подобные щедрые выплаты тем, кто увольнялся по сокращению штатов, для 1922 г. были достаточно необычны и получили распространение лишь много лет спустя.

В поисках способов дополнительной экономии король всегда мог положиться на жену, ее привычку вникать во все хозяйственные детали, оставшуюся со времен ее небогатой юности. Не скупясь на маленькие подарки (вроде агатовой табакерки для посла или китайской нефритовой статуэтки для губернатора колонии, у которого только что сгорела вся коллекция), она неуклонно боролась со всеми проявлениями расточительства. Королева могла, например, спуститься в апартаменты принца Уэльского, чтобы посмотреть образец ткани, из которой тот собирался заказывать новые шторы, и заменить ее на вполне пригодную, но более дешевую; мало того, она не поленилась лично измерить окна, дабы доказать, что заказанных шести ярдов материи слишком много. Навещая в деревне леди Керзон, королева была чрезвычайно огорчена, когда ее машина сбила стоявшего на дороге ягненка. «И все-таки, — в утешение хозяйке практично сказала она, — вы можете его съесть». А приглашенный в Сандрингем проповедник был чрезвычайно удивлен, когда во время ленча получил от королевы половину груши.

В последние месяцы своего царствования Георг V как-то сказал Рамсею Макдональду, что хорошо понимает нежелание премьер-министра принимать после отставки положенный ему по традиции титул. Если бы он сам был одним из нуворишей, продолжал король, то ни в коем случае не стал бы гнаться за званием пэра. Нельзя сказать, что к тому времени король разочаровался в иерархическом устройстве общества, однако, пробыв четверть века в роли «источника наград», он утратил все и всяческие иллюзии относительно тех уловок и шантажа, которые совершались якобы от его имени.

Торговля наградами ради пополнения партийной кассы или получения политической поддержки существует ровно столько, сколько и само парламентское правление. Стэнли Болдуин всегда с удовольствием вспоминал один относящийся к XVIII в. документ из Уолбека, родины герцогов Портлендских, — список лиц, с которыми премьер-министр должен был рассчитаться. Одному следовало дать звание ирландского пэра, другому — епископское звание для брата, третьему — какую-нибудь синекуру на государственной службе, а четвертого — просто удостоить герцогского рукопожатия. Позднее обитатели Даунинг-стрит всячески выражали свое отвращение к таким тарифам. Лорд Солсбери, в 1885 г. при формировании своей первой администрации впервые столкнувшийся с подобным выклянчиванием мест и титулов, заявлял: «Это раскрыло мне глаза на низменные стороны человеческой натуры». Что же касается Асквита, то он, составляя наградной список по случаю коронации, говорил Бальфуру: «Как Вы хорошо знаете, это самая неприятная и даже отвратительная задача, которая только может выпасть на долю человека». Однако даже самые благородные из премьер-министров вынуждены были признавать, что раздача должностей и наград — большая сила. Подобно императрице Марии Терезии, приглашенной участвовать в разделе Польши, они делали это что называется со слезами на глазах.

С самого начала своего восхождения на престол король упорно пытался как-то ограничить объем и содержание наградных списков. По древней традиции монарх теоретически может жаловать дворянство или как-то иначе награждать своих подданных и без консультации с министрами. В 1912 г., когда сэр Эдвард Грей стал кавалером ордена Подвязки, Кноллис доказывал секретарю Асквита, что из официального сообщения следует вычеркнуть фразу о том, что король одобрил это награждение. «Он сам считается „источником наград“», — напоминал он. Король также бывал доволен, когда награжденный адресовал слова благодарности именно ему, словно инициатива награждения исходила не от правительства, а именно от короля. Вскоре после того как было объявлено о присвоении титула виконта Крейгевона сэру Джеймсу Крейгу, первому премьер-министру Северной Ирландии, Стамфордхэм так ответил на его благодарственное письмо: «Я знаю, что это будет высоко оценено Его Величеством, поскольку в наши дни такое выражение благодарности суверену является скорее исключением, нежели правилом».

На деле между актом награждения и любым другим действием правительства не было никакой разницы: министры предлагали, а монарх давал формальное согласие. Существовала, однако, одна область, где король в полной мере использовал свою прерогативу. Полагая, что награды, назначаемые от его имени и зачастую выдаваемые им самим, чересчур тесно привязаны к личности суверена, чтобы их можно было приписывать административной абстракции, известной как «корона», он тщательно изучал каждый наградной список. Даже предложения Асквита, которого король уважал больше, чем Ллойд Джорджа, иногда встречали сопротивление. Георг V отказывался произвести проконсула из графов в маркизы «из-за его некомпетентности и из-за того, что он становится посмешищем для всех, кто вынужден иметь с ним дело», отказывался сделать баронетом либерального политика, «единственным достоинством которого является то, что он брат министра почт», не соглашался дать звание тайного советника известному радикальному депутату или наградить одного члена Геральдической палаты,[97] к которому, как пояснил Кноллис, «король питает отвращение». Но если Асквит продолжал настаивать на своем, королю приходилось уступать — сомнительная награда не стоила конституционного кризиса. Дожидаться и дальше своего награждения пришлось только несостоявшемуся маркизу.

В мирное время подаваемые Асквитом наградные списки пестрили именами тех, единственной рекомендацией которым служили большие деньги. Некоторые из них вносили пожертвования в фонд либеральной партии, однако этих людей было не так много и имена их достаточно известны, чтобы вызывать какие-либо комментарии у общественности. С началом войны в наградных списках появились, однако, люди другого сорта: промышленники и финансисты, чьи услуги, как деликатно выразился Керзон, «не были полностью лишены ожидания будущего общественного признания». Некоторых из них действительно отблагодарила либеральная администрация Асквита и находившееся в 1915–1916 гг. под его руководством коалиционное правительство, но их ожидания вполне оправдались только при Ллойд Джордже — за хорошую цену. Чего никак не мог ожидать Мильтон, время повернуло вспять — наступил «золотой век».

В период между 1917 и 1922 гг. при распределении наград возникали четыре проблемы, которые неизменно вызывали у короля озабоченность: нежелание премьер-министра консультироваться с ним по поводу дарования званий и титулов тем или иным лицам, оказывавшим ему политическую или финансовую поддержку; число награждений, предлагаемых премьер-министром; личности награждаемых и, наконец, наличие посредников, торговавших королевской прерогативой.

Самый дерзкий пример нежелания Ллойд Джорджа консультироваться с королем — предложение произвести в пэры сэра Макса Эйткена; это случилось в декабре 1916 г., всего через полгода после того, как его произвели в баронеты. Поскольку лорд Бивербрук (он вскоре получил этот титул) был заранее извещен о предстоящем повышении, король счел невозможным возражать. Однако Стамфордхэм все же сообщил Ллойд Джорджу, что король «удивлен и огорчен», а далее высказал следующее: «Его Величество поручил мне передать, что, по его мнению, королевскую прерогативу не следует игнорировать, и он надеется, что в будущем до его неофициального одобрения никакие награды никем из министров не должны предлагаться. Его Величество просит, чтобы Вы довели это до сведения Ваших коллег».

Эта ссылка на «Ваших коллег» довольно примечательна. Бонар Лоу, руководитель входивших в коалицию консерваторов, по части наград проявлял не больше тактичности, чем Ллойд Джордж, особенно в тех случаях, когда награда должна была достаться подданному канадского происхождения.

В апреле 1918 г. королю снова пришлось иметь дело с неосторожным обещанием, данным Ллойд Джорджем еще одному владельцу газеты и члену правительства. После отставки лорда Ротермера, исполнявшего обязанности министра авиации, премьер-министр попросил, чтобы его произвели из баронов в виконты. На сей раз король ответил отказом. Стамфордхэм заявил Ллойд Джорджу: «Король надеется, что Вы не станете поднимать вопрос о звании пэра для лорда Ротермера. Вновь созданные военно-воздушные силы просуществовали до момента его отставки всего двадцать четыре дня. Справедливо или нет, но его руководство подвергалось резкой критике и сейчас обсуждается в обеих палатах парламента. Его можно произвести только в тайные советники, что также является высокой наградой».

Годом позже Бонар Лоу с обезоруживающей откровенностью повторил свою просьбу:

«Я искренне надеюсь, что этой рекомендации все же можно будет дать ход. Должен сообщить Вам, вполне понимая указанные в Вашем письме сложности, что в момент отставки лорда Ротермера премьер-министр обещал поддержать эту рекомендацию перед королем, а потому, я думаю, теперь он окажется в очень неприятном положении, если Его Величество не найдет возможности ее принять.

Хотя существуют определенные критические суждения относительно успешности или неуспешности его короткого руководства министерством авиации, все же исключительная лояльность и поддержка им правительства в критические моменты войны, а также на всеобщих выборах значительно увеличивают наши обязательства перед ним».

Ответ Стамфордхэма был таков:

«Его Величество дал согласие, но с большой неохотой. Он не может удержаться от мысли, что было бы лучше, если бы премьер-министр в момент отставки лорда Ротермера не гарантировал, что будет рекомендовать королю даровать ему новый титул. Это еще один случай ложного обещания и, что еще хуже, мнимой поддержки со стороны Его Величества!».

В первые недели царствования, а потом еще раз, в 1911 г., король жаловался Асквиту на непомерную длину наградных списков. С годами они не стали короче. За период с 1908 г., когда Асквит только что занял пост премьера, и до последовавшего через девять лет его падения звание пэра было присвоено в девяноста случаях — почти столько же, сколько за годы премьерства Ллойд Джорджа, продлившегося всего шесть лет. Все возрастающее количество титулов повлияло на чувство юмора у короля. В 1919 г., вскоре после смерти первого виконта Астора, «Таймс» опубликовала шутливое послание министра просвещения Г. А. Л. Фишера невестке покойного пэра Нэнси, начинавшееся так: «Мне жаль, что Вы — виконтесса». Король был взбешен и велел Стамфордхэму сообщить премьер-министру о его желании уменьшить количество пэров, которых «с 1910 г. стало на сотню больше, причем некоторые из них стали пэрами против желания короля». Струхнувшая Даунинг-стрит ответила, что послание Фишера было всего лишь шуткой, не предназначавшейся для публикации. В 1922 г. Стамфордхэм с угрюмым фатализмом писал Солсбери:

«Вопрос о награждениях становится все более и более неприятным и огорчительным для короля, единственное желание которого заключается в значительным сокращении списков, представляемых на его рассмотрение дважды в год, однако, как Вы, естественно, ответите, усилия Его Величества пока не увенчались большим успехом».

Даже если каждый из множества выдвинутых Ллойд Джорджем кандидатов однозначно заслуживал бы подобной награды, король все равно жаловался бы на столь массовую кампанию по присвоению титулов, однако и заслуги этих кандидатов зачастую оказывались довольно сомнительными. Еще в начале премьерства Ллойд Джорджа, в марте 1917 г., Солсбери с группой единомышленников-консерваторов предупреждал об «огромной важности того, чтобы наша общественная жизнь была свободна от любых упреков». Одно дело, утверждали они, когда та или иная политическая партия вознаграждает своих сторонников, и совсем другое — если награды раздаются только за крупные взносы в партийную казну. Когда через несколько месяцев они выразили свое беспокойство в палате лордов, Керзон весьма красноречиво выступил в защиту сложившейся практики:

«Прочитав в газете о награждении неизвестной им личности, люди зачастую склонны считать, что эта награда куплена. Но если кто-то неизвестен широкой публике, это не обязательно означает, что он коррупционер…

Так же, как солдат отдает государству свою храбрость и доблесть, художник — свой талант, капитан индустрии — свою энергию и предприимчивость, а человек науки — свои изобретения, так и богатый человек — что, по моему мнению, вполне оправданно — отдает на благо страны свое богатство, которое зачастую является его единственным достоянием».

Высказывания Керзона нельзя назвать чем-то исключительным. Лорд Лэнсдаун, бывший вице-король Индии и министр иностранных дел, также говорил о том, как трудно бывает провести грань между вполне законными и коррупционными пожертвованиями в партийные фонды. Асквит, в личном плане человек исключительно честный, настаивал на том, что сами по себе пожертвования в партийную кассу не должны лишать спонсоров общественного признания. Ллойд Джордж пошел еще дальше, В состоявшейся через несколько лет после его отставки с поста премьер-министра частной беседе с одним деятелем консервативной партии, ответственным за сбор средств в партийные фонды, он заявил, что продажа наград является неотъемлемым элементом британской политической жизни: «Мы с Вами прекрасно знаем, что это более честный способ пополнения партийной казны, нежели те методы, которые используются в Соединенных Штатах или в социалистической партии… Допустим, кто-то дает партии 40 тыс. и получает взамен титул баронета. Если потом он придет к лидеру партии и скажет, что вот я внес в партийный фонд большую сумму и теперь вы должны сделать то-то и то-то, мы спокойно можем ответить, чтобы он убирался к черту».

Король готов был послать к черту кого угодно, однако не видел необходимости предварительно жаловать этому «кому угодно» титул. Его также возмущало, как Ллойд Джордж манипулирует королевской прерогативой, чтобы обеспечить себе политическую поддержку прессы. За четыре года тайными советниками, баронетами и рыцарями стали около пятидесяти владельцев и редакторов газет. Вслед за Бивербруком, Ротермером и Нортклиффом в число депутатов верхней палаты вошли сэр Эдвард Расселл, редактор «Ливерпуль дейли пост», и сэр Джордж Ридделл, один из владельцев «Ньюс оф зе уорлд». Король возражал против обоих: в первом случае потому, что соискателю уже шел восемьдесят шестой год, во втором — в связи с тем, что кандидат считался виновником развода с женой. Ллойд Джордж, однако, считал, что ни возраст, ни легкомысленное отношение к семейным узам не являются препятствием для получения звания пэра; и король вынужден был дать согласие.

И все же, каковы бы ни были успехи журналистов, их совершенно затмевали те награды, которыми Ллойд Джордж осыпал промышленников и финансистов: 26 из них стали пэрами, 130 — баронетами и 481 — рыцарями. Конечно, из тех, кто получил награды, не все пополняли казну одной из двух коалиционных партий; а из тех, кто пополнял, некоторые были вознаграждены за другие, более традиционные достижения на ниве служения обществу или же за подлинную благотворительность. Тем не менее о любой системе коррупции следует судить именно по ее крайним проявлениям. Король неоднократно пытался сдержать стремление Ллойд Джорджа включить в наградной список людей сомнительных достоинств или же вовсе без таковых. Например, в 1921 г. он писал премьер-министру об одном судостроителе из Ньюкасла, «весьма непривлекательной личности», — полученный им во время войны приговор за незаконное создание запаса продуктов не стал препятствием для пожалования ему титула баронета. Однако лишь летом 1922 г. король, парламент и общественное мнение, наконец, объединились, решительно осудив продажу почетных титулов и званий.

Наградной список, появившийся 3 июня 1922 г. по случаю дня рождения короля, включал имена пяти новых пэров: сэра Роберта Борвика, сэра Джозефа Робинсона, сэра Уильяма Вести, сэра Самюэля Уоринга и сэра Арчибальда Уильямсона. Из этих пяти лишь Борвик, производитель пекарного и молочного порошка, избежал насмешек и порицания общественности.

Среди заслуг Вести особенно отмечался его выдающийся вклад в победу над врагом: в военное время он бесплатно передал свои холодильники в распоряжение правительства. Однако во время парламентских дебатов, посвященных обсуждению этого наградного листа, военный министр признал, что на самом деле «Юнион коулд сторидж компани» было заплачено за использование ее складов в Гавре и Булони. Выяснилось также, что Вести, давая показания Королевской комиссии по подоходным налогам, сознался, что во время войны перевел свой мясной бизнес в Аргентинскую Республику, дабы избежать британских налогов. Этот маневр стоил Казначейству около 3 млн фунтов, причем от 3 до 5 тыс. англичан лишились работы.

Уоринга палата общин обвинила в том, что он сколотил состояние на поставках во время войны военного оборудования, к тому же разорив акционеров, которые вложили деньги в его прежнюю компанию. Услышав эти обвинения, новоиспеченный пэр крикнул из ложи для почетных гостей: «Это лживое утверждение!».

Уильямсон, получивший титул лорда Форреса, с не меньшей энергией защищал себя на заседании верхней палаты. Он обвинялся в том, что вел свои дела в Южной Америке, нарушая, таким образом, введенный во время войны запрет торговли с врагом. Департамент внешней торговли Форин оффис не сомневался, что его компания держала нос по ветру. В архивах департамента хранились обширное досье и 12-страничный меморандум о деятельности фирмы, подготовленный для военного кабинета министром по делам блокады лордом Робертом Сесилом. «Дело было передано главному прокурору, — сообщал личный секретарь Керзона, — и хотя обвинение так и не было выдвинуто, компания на время лишилась лицензии». Через три дня он снова написал министру иностранных дел: «Во время войны фирма вела себя предосудительно, о чем им и заявил сэр Ф. Поллок, ревизор Д.В.Т. К записи этой беседы прилагались перехваченные письма фирмы, содержащие рекомендации, как, оставаясь в рамках закона, обойти запрет на торговлю с врагом, а также ряд протоколов Д.В.Т. убийственного характера». Автор письма, будущий лорд Ванситтарт, и на сей раз не удержался от шутки. «О temporal О Forres![98]» — в заключение добавил он.

Если относительно лорда Форреса еще могли быть какие-то сомнения, то сэр Джозеф Робинсон даже не рассчитывал на снисхождение. Запись в наградном листе характеризовала его как председателя «Робинсон саут эфрикен бэнкинг компани».[99] Однако оказалось, что этот банк прекратил существование еще семнадцать лет назад. Более тесно имя Робинсона было связано с компанией «Рэндфонтейн истэйтс». Являясь ее председателем, он на свое имя покупал так называемые фригольды, то есть безусловные права собственности на недвижимость, после чего по завышенной цене перепродавал их собственной компании, не ставя об этом в известность других акционеров. Когда обман раскрылся, последовали длительные тяжбы в южноафриканских судах; и в итоге он был вынужден уплатить 500 тыс. фунтов компенсации. Лишь в ноябре 1921 г. арбитражная комиссия Тайного совета[100] отвергла его апелляцию, так что появление его имени в наградных списках уже через семь месяцев никак не могло быть оправдано.

Ллойд Джордж был полон решимости погасить скандал, вызванный присвоением Вести, Уорингу и Форресу звания пэра. Дело Робинсона было настолько грязным, что защищать его не представлялось возможным. Единственный выход — убедить его самого отказаться от звания, о присвоении которого было уже объявлено, но официально еще не подтверждено. Но когда эмиссар Даунинг-стрит прибыл в занимаемый Робинсоном номер в отеле «Савой», глухой старый мошенник сначала не понял цели этого визита. «Сколько еще?» — якобы спросил он, устало потянувшись за чековой книжкой.

В конце концов он согласился написать премьер-министру письмо, которое должно быть прочитано в палате лордов. В этом исполненном горечи письме Робинсон с достоинством заявлял, что не добивался звания пэра, что в свои восемьдесят два года он уже не стремится к подобным вещам и поэтому умоляет его величество разрешить ему отказаться от этой чести.

Король, однако, так этого не оставил. Четыре дня спустя он в довольно решительных выражениях заявил Ллойд Джорджу о своем «глубоком беспокойстве по поводу весьма неприятной ситуации, возникшей в связи с наградами»:

«Как Вы помните, и в личных разговорах, и в переписке я всегда протестовал против все увеличивающегося числа тех, чьи имена два раза в год публикуются в „Наградном бюллетене“; в последние годы не раз бывали случаи, когда, как впоследствии оказывалось, не проводилось должного изучения вопроса о том, достойны ли этих наград претенденты.

Дело сэра Дж. Б. Робинсона, и дебаты вокруг него в палате лордов, и интервью, данные им представителям прессы, следует рассматривать как оскорбление короны и палаты лордов, которое, боюсь, может бросить тень на королевскую прерогативу в общественном мнении Британии, а еще больше — Южной Африки.

Я прекрасно понимаю, что Ваша огромная занятость не позволяет Вам, несмотря на изумительную работоспособность, лично изучать достоинства тех, чьи имена Вы включаете в список, направляемый на мое одобрение, — список претендентов на получение титулов и наград.

Однако я самым энергичным образом призываю к установлению какой-то эффективной и заслуживающей доверия процедуры, которая позволила бы защитить корону и правительство от возможности повторения подобных болезненных — если не сказать унизительных — инцидентов, представляющих собой опасность для социального и политического благополучия государства».

Уступая разъяренному королю, а также парламенту и общественности, Ллойд Джордж назначил Королевскую комиссию, призванную «разработать будущую процедуру, чтобы помочь премьер-министру давать рекомендации… по поводу лиц, заслуживающих особых почестей». Эта комиссия, председателем которой был старший[101] судья лорд Дьюнедин, выработала две рекомендации: первая — учредить специальный комитет в составе трех тайных советников, не являющихся членами правительства, который должен тщательно изучать данные всех кандидатов на награждение еще до того, как список будет представлен на рассмотрение короля; вторая — принять парламентский акт, по которому вводились бы наказания как для тех, кто обещает обеспечить награды в обмен на деньги, так и для тех, кто обещает деньги в обмен на награды.

Один из членов Королевской комиссии остался, однако, неудовлетворенным. Лейборист Артур Гендерсон, принадлежавший к партии, в чьем распоряжении никогда не было наградного списка, выразил сожаление, что его коллеги отказались расследовать предыдущие награждения и обнародовать имена и продавцов, и покупателей. Он также настаивал на том, чтобы в будущем никого не награждали исключительно за политическую деятельность. Гендерсону, в военном кабинете занимавшему пост министра без портфеля, предстояло стать министром внутренних дел в первом лейбористском правительстве и министром иностранных дел во втором. Он остался верен своим убеждениям и умер в 1935 г. просто как Артур Гендерсон, так и не получив титула. Десять лет спустя его сын, такой же стойкий лейборист, как и отец, все же стал одним из почти ста пэров, звания которым были присвоены усилиями Клемента Эттли в период с 1945 по 1951 г.

Отношение Гендерсона к подобным наградам было чересчур строгим. Уже сам факт существования Комиссии по присвоению политических наград гарантировал, что коррумпированные или другие неприемлемые лица не попадали даже в предварительный список премьер-министра, не говоря уже об утверждении монархом. Тем не менее система не была совершенно безупречной, так что небрежность или колебания трех тайных советников порой давали возможность премьер-министру платить своим друзьям за счет королевской прерогативы.

Гораздо труднее измерить эффективность Акта о наградах (О предотвращении злоупотреблений наградами), принятие которого также было рекомендовано Комиссией Дьюнедина. С тех пор как этот акт был в 1925 г. включен в Свод законов, был наказан лишь один продавец наград и ни одного покупателя. Возможно, остальные были просто устрашены объявленными наказаниями, однако в марте 1933 г. Болдуин как-то сказал другу: «Тут ко мне должен прийти один мерзавец, который говорит, что его обещали сделать рыцарем-командором Королевского викторианского ордена, если он пожертвует 10 тыс. фунтов на больницу. Он член моей партии, потому я не мог отказать ему во встрече. Я ему скажу, что он подпадает под статью за покупку наград».

То, что кто-то мог надеяться купить Викторианский орден, кавалером которого становятся по личному указу суверена, издаваемому без совета с министрами, говорит как об исключительной наглости честолюбивого соискателя, так и о том размахе, с которым торговля наградами продолжалась и после падения Ллойд Джорджа. Действуя по давно известной схеме, некий брокер заявил, что пожертвование на больницу или какое-то другое учреждение, находящееся под королевским патронажем, является пропуском в Букингемский дворец. Удивляет, однако, тот факт, что посетитель Болдуина требовал свою незаконную награду всего лишь через месяц после того, как мистер Дж. Монди Грегори стал единственной жертвой Акта о предотвращении злоупотреблений наградами, — об это было широко известно.

Сын священника, Грегори поначалу весьма преуспевал в торговле наградами. Якобы оказывая добровольную помощь таким благотворительным организациям, как Орден Святого Иоанна Иерусалимского и др., он сумел стать их советником, после чего пытался вовсю использовать завоеванную репутацию. Открыл рядом с парламентом свою контору, которая человеку неискушенному могла показаться правительственным учреждением чрезвычайной важности. Еще купил Посольский клуб, где устраивал рассчитанные на публику приемы в честь лорда Биркенхеда и находившегося в изгнании греческого короля Георга II. Он даже установил связь с Букингемским дворцом, обхаживая сэра Джона Хэнбери-Уильямса, обер-церемониймейстера дипломатического корпуса и, соответственно, одного из высших королевских придворных.

Болдуин, являвшийся премьер-министром в 1923–1924 гг., затем снова с 1924 по 1929 г., настаивал, что любое распределение наград, имеющее целью пополнение фондов консервативной партии, должно проводиться более осторожно, чем во времена Ллойд Джорджа. В торговле наградами консерваторы в то время были не менее активны, чем их либеральные партнеры по коалиции, но менее удачливы. Одной из проявленных Болдуином инициатив и было устранение из этой сферы независимых посредников — таких, как Грегори. Его друг Дж. К. К. (позднее лорд) Дэвидсон, председатель консервативной партии с 1926 по 1930 г., изобрел весьма остроумный способ справиться с мошенником. Он убедил господина Альберта Беннетта, богатого депутата и заместителя казначея консервативной партии, предложить Грегори свои услуги в качестве человека, имеющего хорошие возможности поставлять награды. Став доверенным агентом Грегори, Беннетт сумел узнать фамилии клиентов и сообщил их на Даунинг-стрит. Проведение этой тайной операции гарантировало, что ни одно имя из списка Грегори больше никогда не появится в наградных списках. Поскольку услуги Грегори оплачивались заранее, весь его бизнес рухнул.

Хотя король нечасто просил о награждении того или иного частного лица, в 1926 и 1927 гг. он по меньшей мере шесть раз предлагал присвоить Беннетту титул баронета; возможно, эту просьбу он повторял и в последующие годы. Переписка между Букингемским дворцом и Даунинг-стрит по этому вопросу полна загадочных намеков. «Вы прекрасно знаете, — писал Стамфордхэм личному секретарю Болдуина, — об обстоятельствах, благодаря которым король заинтересован в господине Беннетте». Наверно, было бы вполне логично предположить, что король знал о взятой им на себя роли шпиона и теперь хотел вознаградить Беннетта за проведенную операцию. Тем не менее на сей счет не существует никаких доказательств. Более вероятно, что Беннетт, известный филантроп, сделал щедрое пожертвование на какое-то предприятие, которое весьма тронуло короля. В конце концов король своего добился, и в наградном списке, составленном по случаю ухода Болдуина в отставку, Беннетт уже фигурирует как сэр Альберт.

Последовавший в 1933 г. арест Грегори по обвинению в том, что он за 10 тыс. фунтов предлагал отставному морскому офицеру рыцарское звание, показывает, как отчаянно он пытался добыть деньги. Однако Грегори не только не имел возможностей добыть рыцарское звание, но и сильно просчитался в выборе кандидатуры. Капитан-лейтенант Э. У. Бильярд-Лейк, кавалер ордена «За безупречную службу», близкий друг Маунтбэттенов и крестный отец одной из их дочерей, не нуждался в подобной услуге. Он сразу вызвал полицию.

Предстоящий суд испугал Болдуина, который, все еще оставаясь лидером консервативной партии, в 1931 г. согласился стать лордом — председателем Тайного совета в «национальном» правительстве Рамсея Макдональда. Что, если Грегори не признает себя виновным и огласит в суде список своих клиентов, которые получили то, чего добивались? Среди них наверняка окажутся как консерваторы, так и либералы. Его нужно заставить замолчать. И заставили. Дэвидсон так пишет об этой операции:

«Никто не знал, в какой степени испытывающий финансовые затруднения и находящийся в отчаянии Монди Грегори готов раскрыть свое прошлое. Поэтому мы организовали визит к нему одного человека, который сказал, что он не сможет избежать заключения, но, если будет хранить молчание, мы сможем надавить на власти, чтобы после выхода на свободу ему разрешили жить во Франции.

Когда это произошло, его возле тюремных ворот встретил один мой друг, который отвез Грегори на моторе в Дувр, переправил во Францию, устроил в заранее приготовленных апартаментах, снабдил определенной суммой денег и пообещал ежеквартально выплачивать пособие при условии, что он никогда не раскроет свое инкогнито и не станет рассказывать о прошлом… Мы содержали его до самой смерти».

Долгое время предполагалось, что молчание Грегори оплачивалось теми, кто больше всего боялся его разоблачений. Это не совсем верно. Через несколько месяцев после освобождения Грегори из тюрьмы Вормвуд-Скрабз Болдуин явился к премьер-министру с циничным требованием, которое наверняка поразило бы его современников. Он настаивал, чтобы известный филантроп сэр Джулиен Кан, который за пять лет до этого был посвящен в рыцари, получил теперь титул баронета — в обмен на выплату Монди Грегори 30 тыс. фунтов. Взволнованный Макдональд оставил запись своей беседы с Болдуином:

«Он сказал, что принадлежащие Монди Грегори бумаги и само его присутствие здесь могут сильно отравить общественную атмосферу; что в этом были косвенно замешаны многие ни в чем не повинные люди; что дело касается всех партий (Я сразу его поправил, уточнив: „Только не наша“. Он улыбнулся и сказал, что, к несчастью, это касается и моих друзей. Я ответил, что, если это и так, мне ничего об этом неизвестно. Тут я вспомнил, что на первоначальном этапе упоминались Клайне и Гендерсон); что здесь были замешаны такие люди, как Уинстон Черчилль, Остин Чемберлен и Биркенхед; что услугами Грегори пользовались Л. Дж. и Бонар Лоу; что все это было связано со списками пожертвований на перестройку церкви Святого Георгия в Виндзоре и на некоторые другие вещи. Я уже знал, что Грегори был отъявленным мерзавцем, затягивавшим в свои сети ни в чем не повинных людей… Эту навозную кучу нужно расчистить как можно скорее, для чего требуется 30 тыс. фунтов. Таким образом, я должен дать свое согласие».

Макдональд продержался шесть месяцев, после чего вынужден был уступить возобновившемуся давлению со стороны лидера консерваторов. «Господин Б. вовлекает меня в скандал, — жаловался он в дневнике 19 мая 1934 г., — заставляя дать награду человеку, который заплатил 30 тыс., чтобы избавить от неприятностей штаб-квартиру тори и некоторых тори персонально, уже умерших и ныне здравствующих». Месяцем позже Кан действительно стал баронетом. При короле Георге V Ллойд Джордж был не единственным премьер-министром, загрязнившим «источник почестей».

Продажа титулов стала унизительной процедурой для короля и фатальной для Ллойд Джорджа. Однако это был лишь один из элементов обширной наградной системы, казалось, пронизывавшей все сферы жизни страны. Между дворцом и Даунинг-стрит по этому вопросу велась бесконечная переписка, являвшаяся лишь частью более широких консультаций. Вице-король или генерал-губернатор вынуждены были каждый год неделями обсуждать достоинства и недостатки тех или иных кандидатов. Керзон писал о «ненасытном стремлении всемирного англоговорящего сообщества к титулам и старшинству»; к концу жизни он сам стал тайным советником, ирландским бароном, графом и маркизом Соединенного Королевства, кавалером ордена Подвязки, ордена «Звезда Индии», ордена Индийской империи и Королевской викторианской цепи.

Награды существовали всегда, однако лишь в эпоху царствования Георга V они перестали быть почти исключительной привилегией богатых и знатных. Орденами Подвязки, Чертополоха и Святого Патрика до сего времени награждались члены королевской семьи, землевладельцы-аристократы, высшие государственные деятели, иногда герои сражений на суше или на море. Орден Бани предназначался для старших офицеров армии и флота, высших гражданских чиновников, горстки политиков и прочих общественных деятелей; орден Святых Михаила и Георгия — для британских официальных лиц за границей, в основном для находившихся на дипломатической и колониальной службе; ордена «Звезда Индии» и Индийской империи — для тех, кто выполнял цивилизаторскую миссию, укрепляя там британское господство; наконец, Королевский викторианский орден был учрежден специально, чтобы вознаграждать за личные заслуги перед сувереном.

Вплоть до XX в. мало у кого вызывало возмущение то, что при распределении наград приоритет был отдан аристократам. Когда в 1886 г. королева Виктория захотела пожаловать министру-консерватору У. Х. Смиту Большой крест ордена Бани, тот смиренно попросил разрешения от него отказаться. Занимаясь в молодости торговлей — управляя семейным бизнесом по продаже книг и газет, он считал себя недостойным «награды, которая, по крайней мере до недавнего времени, людям с его социальным положением присуждалась лишь за исключительные заслуги». Не далее как в 1908 г. Эдуард VII отказался удовлетворить просьбу Асквита о награждении Эдварда Грея орденом Подвязки, мотивируя тем, что со времен сэра Роберта Уолпола не существует прецедента дарования столь высокой награды лицу без титула, что даже дворянин может быть награжден таким орденом только в том случае, если имеет титул графа. Когда через четыре года более реалистически настроенный король Георг V все же позволил министру иностранных дел стать кавалером ордена Подвязки, светское общество долго критиковало его за подобную снисходительность.

Желая сохранить в неприкосновенности высокий статус ордена Подвязки, Эдуард VII в то же время снял многие ограничения на получение других наград, щедро одаривая подданных своими собственными и поощряя принимать иностранные ордена. У предыдущего поколения ношение боевых наград не было принято. Один не слишком сдержанный старый генерал на полковом ужине, увидев три медали за Крымскую кампанию на груди знаменитого землевладельца лорда Страффорда, проворчал: «Ему повезло со свиньями». Однако Эдуард VII за первые три года своего царствования в шесть раз увеличил число кавалеров Королевского викторианского ордена, а Фриц Понсонби, который за семь лет службы королеве Виктории не получил ни одной иностранной награды, в годы царствования ее сына заимел их аж восемнадцать. Как заметил первый из королевских премьер-министров лорд Солсбери, «любая серьезная попытка ограничить число наград будет означать гибель короны».

Эдуард VII учредил также новую награду. Его военный министр сэр Джон Бродрик говорил об этом своему другу: «Король доставляет нам много хлопот с орденами. Он раздает награды направо и налево. Теперь вводится новый орден „За заслуги“; количество награждений мне удалось уменьшить с 60 до 24. Он предназначен для ученых и военных. То, что его носят на шее, ставит Эдуарда VII в один ряд с Фридрихом Великим, который тоже изобрел подобный орден!».

С момента учреждения в 1902 г. ордена «За заслуги» награждение им, как и Королевским викторианским орденом, находилось в исключительном ведении короля. Король Эдуард, однако, выражал готовность рассмотреть любые кандидатуры, выдвинутые премьер-министром. Лишь в 1946 г. награждение орденами Подвязки и Чертополоха также стало исключительной прерогативой суверена, который награждал этими орденами без консультации с министрами.

Возможность расширить перечень наград появилась у Георга V с началом войны. До 1914 г. существовало всего несколько военных наград. Крестом Виктории награждали очень редко, причем за исключительный героизм как офицеров, так и нижних чинов; орденом «За безупречную службу» — уже более щедро — награждались офицеры среднего и высшего ранга. Теперь младшие офицеры получили предназначенные специально для них награды за храбрость и мужество: крест «За выдающиеся заслуги» — для флота и Военный крест — для армии; позднее был учрежден крест «За выдающиеся полеты». Подобно ордену «За безупречную службу», эти новые награды сначала раздавались без разбору как штабным, так и боевым офицерам; эта деморализующая практика в дальнейшем была сокращена. Для лиц, не имеющих офицерского чина, были также учреждены аналогичные награды.

Хейг посчитал короля наивным, когда Георг выразил мнение, что крестом Виктории следует награждать за эвакуацию раненых с поля боя. Фельдмаршал тогда ответил, что с медицинской точки зрения опасно вот так безоглядно выносить раненых; и только своему дневнику он доверил информацию о том, что во время боевых действий возле линии фронта выставляется военная полиция, задача которой — помешать большому количеству совершенно невредимых военнослужащих сопровождать раненых, которых выносят с поля боя. Великодушный король также сказал, что следует отменить правило, согласно которому совершившие серьезные преступления кавалеры креста Виктории лишались этой награды.

Гражданские тоже получили свою долю новых наград. Еще перед войной Эшер предложил учредить новый орден для «лиц, связанных с территориальной армией, всякого рода благотворительностью, миссионерской работой за границей и т. д. и т. д., чья работа практически востребована государством и кто не имеет шансов получить признание от своего суверена». После 1914 г. это стало совершенно необходимо. Но лишь в 1917 г. был учрежден орден Британской империи «в знак признания разносторонних заслуг, добровольных и всяких других, оказанных в связи с войной британскими подданными и их союзниками». Предыдущие годы были потрачены на продолжительные дискуссии относительно названия ордена, его статута и внешнего вида.

Первый наградной список включал все виды военной службы как внутри страны, так и за границей, одновременно являясь настоящим символом социальной революции, происшедшей в стране за три года войны. Список был всеобъемлющим, в него вошли как имена великого герцога, управляющего банком Англии и будущего лорд-канцлера, так и фабричных мастеров, рабочих военных заводов и профсоюзных лидеров.

Еще одно радикальное изменение заключалось в абсолютном равенстве мужчин и женщин. До 1917 г. наградная система едва ли признавала даже само существование женщин. Правда, женщины изредка получали звание пэра (без соответствующего места в палате лордов); среди них была приятельница герцогини Текской — Анджела Бердетт-Куттс, известная своей филантропией. Орден «За заслуги» теоретически был предназначен для награждения как мужчин, так и женщин, однако до 1917 г. единственной представительницей слабого пола его удостоенного была Флоренс Найтингейл; награду она получила лишь на восемьдесят восьмом году жизни, и то король Эдуард пошел на это с большой неохотой. Первое вручение новой награды, проходившее в Букингемском дворце в сентябре 1917 г., знаменовало собой значительные перемены. Отличившиеся получали награды из рук короля в алфавитном порядке, независимо от того, являлись они мужчинами или женщинами. Для того времени это было смелое решение. Лишь в следующем году женщины старше тридцати лет получили право голоса, а женщинам в возрасте от двадцати одного года до двадцати девяти лет пришлось ждать политической эмансипации вплоть до 1928 г.

Спустя год с небольшим после учреждения ордена Британской империи была введена его дифференциация по степеням — для награждения военнослужащих и для награждения гражданских лиц, отличившихся во всех прочих подразделениях национальной службы. Это было сделано для того, чтобы вознаградить отличившихся на войне, но в дальнейшем этим орденом предполагалось отмечать заслуги людей в мирное время.

Как верховный распорядитель этой награды, король желал показать, что он ценит ее не меньше других, более древних и более аристократических знаков отличия, поэтому назначил принца Уэльского гроссмейстером нового ордена. Этот дальновидный шаг все же не смог защитить орден Британской империи от пренебрежительного отношения, возникшего в первые годы после его учреждения. На первых порах им награждали слишком щедро и слишком массово; один из наградных списков занял в «Лондон газетт» целых шестьдесят страниц. К концу 1919 г. насчитывалось уже 22 тыс. кавалеров этого ордена всех степеней; полвека спустя их число увеличилось еще в четыре раза. Говорят, что Джордж Роуби некоторое время появлялся в мюзик-холле в форменных брюках. А в 1922 г., в ходе дебатов о наградах в палате лордов, герцог Девонширский прочитал в письме, написанном одним посредником, который занимался продажей наград, такие строки: «…Только не ордена Британской империи; никакой подобной чепухи, только первоклассные вещи».

Военные, как британцы, так и союзники, с пренебрежением относились к награде, связанной с нестроевой службой. Французы презрительно называли ее «l’Ordre Britannique Embusque».[102] Одна из француженок, однако, приняла этот орден с благодарностью: то была императрица Евгения, проживавшая в Англии с момента поражения армии ее мужа под Седаном в 1870 г. Спустя почти полвека, в канун ее 93-летия, король направил двух старших сыновей вручить ей Большой крест Британской империи — в знак признания ее заслуг в организации и оплате расходов на содержание военного госпиталя союзников.

Одновременно с орденом Британской империи король учредил и более элитарный орден кавалеров Почета. Предназначенный для лиц, имеющих заслуги общенационального значения, он, однако, не давал ни титула, ни какого-либо другого преимущества. Первыми этот орден получили едва ли не все руководители оборонной промышленности, сельского хозяйства, транспорта, здравоохранения и прессы; из них в памяти общества удержалось только имя Сматса. Лишь десятилетие спустя об ордене кавалеров Почета стали говорить как о чем-то соответствующем более скромному ордену «За заслуги».

Новая серия наград стала дополнительным бременем для и без того перегруженных работой секретарей Букингемского дворца и Уайтхолла. Наградная система давно уже отнимала значительную часть их рабочего времени, теперь же казалось, что она начинает жить собственной жизнью, почти не поддаваясь контролю со стороны министров. Архивы времен правления Ллойд Джорджа свидетельствуют, что важнейшие вопросы войны и мира постоянно отодвигались в сторону, если не вообще забывались, ради таких сиюминутных мелочей, как звезды и ленты, неясные прецеденты и препятствующие награждению обычаи.

Одной из таких проблем стала форма признания неисчислимых военных заслуг Ллойд Джорджа. Самым впечатляющим в этом отношении жестом стал лавровый венок, полученный им из рук короля после возвращения из Версаля; однако одного венка было явно недостаточно. Звание пэра и ссылка в палату лордов его явно не прельщали. Для выдачи денежного вознаграждения размером в 100 тыс. фунтов — вроде того, что получили Хейг и Битти, — требовалось принять соответствующий, достаточно спорный, закон, то же самое было необходимо сделать и для увеличения полагающейся отставному премьер-министру пенсии размером 2 тыс. фунтов в год. Некоторые предлагали, чтобы Ллойд Джордж стал первым рыцарем ордена Святого Давида; король, однако, уже давно отказался от предложения учредить уэльский рыцарский орден. Стамфордхэм предлагал наградить Ллойд Джорджа орденом Подвязки, но Бальфур вдруг засомневался. Премьер-министр оказался бы в неловком положении, если бы предложил наградить орденом самого себя; в любом случае, писал он, «если мы начнем давать орден Подвязки только за заслуги, невзирая на титул, то очень осложним задачу будущим премьер-министрам, если их самих понадобится представлять к награждению этим орденом».

Бонар Лоу считал наиболее подходящим орден «За заслуги», поскольку им награждают по инициативе суверена и без подсказки министров. Это предложение, однако, не понравилось королю: он считал, что гражданские кавалеры ордена должны иметь заслуги в области литературы, искусства или науки, а положение об ордене действительно составлялось с намерением исключить награждение им политиков. Формально правильный, ответ короля был на самом деле неискренним. Не далее как в 1915 г. он наградил Холдена орденом «За заслуги» отнюдь не в знак признания его исследований творчества Гегеля, а чтобы хоть как-то подбодрить обиженного лорд-канцлера. А когда в 1916 г. он точно так же наградил Бальфура «за заслуги в области философии и литературы», получатель награды откровенно предупредил Стамфордхэма, что орден «За заслуги» впредь следует приберегать для тех, кто серьезно отличился в данных областях, и не считать «еще одной наградой для тех государственных деятелей, кто сочетает занятия литературой или тому подобные вещи с политической работой». В своем письме Бальфур также отметил: «Думаю, Вы согласитесь, что это весьма необычное совпадение, когда из 13 джентльменов, выбранных исключительно за их достижения в литературе, науке и искусстве, не менее пяти оказываются тайными советниками или бывшими министрами кабинета!».

Формально все пять политиков получили орден «За заслуги» исключительно благодаря своему вкладу в науку и искусство. Пожалуй, если бы Брайс и Джордж Отто Тревельян не были политиками, одного из них действительно можно было бы отметить за труд «Священная Римская империя», а другого — за «Биографию и письма лорда Маколея»; гораздо сомнительнее, что такого же восторженного признания удостоились бы «Защита философского сомнения» Бальфура, «Путь к реальности» Холдена или «Жизнь Гладстона», написанная Морли. В общем, если уж при награждении этим орденом и раньше заходили так далеко, вполне можно было наградить им гражданского лидера, руководившего страной во время войны, пусть даже и не особенно склонного водить пером по бумаге. После настойчивого обращения Бонара Лоу к королю премьер-министр стал кавалером ордена «За заслуги».

Через несколько недель друзья Ллойд Джорджа вновь стали за него хлопотать. Черчилль в качестве военного министра обратился к королю с ходатайством наградить премьер-министра орденом «За безупречную службу». Король отклонил это предложение: статут ордена исключал награждение им гражданских лиц. Тогда Черчилль предложил наградить премьер-министра тремя медалями, которыми во время войны награждались все военнослужащие. Письмо было весьма убедительным:

«Поскольку премьер-министр совершил от 30 до 40 поездок во Францию и в ряде случаев оказывался в зоне обстрела и поскольку все эти поездки были совершенно необходимы и принесли максимально возможные результаты, господин Черчилль считает, что награждение его этими военными медалями является во всех отношениях уместным».

Настаивая на том, что подобные медали никогда не предназначались для гражданских лиц, король вынужден был сдаться, когда узнал, что Черчилль в свойственной ему бесцеремонной манере уже обещал их Ллойд Джорджу и что «премьер-министр предпочитает их титулу графа». Король, однако, настоял на двух условиях: Асквит также получит эти три военные медали; больше никто из министров их не получит, если только, подобно самому Черчиллю, не заработал их на поле боя, а не в кабинете.

Только после того как Черчилль ходатайствовал перед сувереном за Ллойд Джорджа, он набрался смелости предложить самому королю принять награды. Король, который почти всегда выходил из этих ситуаций более достойно, нежели его министры, ответил, что готов уступить, хотя чувствует, «что ни в коей мере не заслужил эти награды».

Казалось бы, имея в своем распоряжении (если не использовать более торгашеской по характеру фразы) весь наградной список, Ллойд Джордж должен был предоставить королю неограниченный контроль над орденом «За заслуги»; в конце концов, именно по королевскому соизволению он сам носил на шее сине-красную орденскую ленточку. В любом случае король гордился тем, что является попечителем ордена, и чрезвычайно заботился о том, чтобы поддерживать его высокий статус. Стамфордхэм как-то писал автору «Золотого сука»: «Представьте себе те трудности, с которыми приходится сталкиваться при отборе достойных кандидатур для награждения орденом „За заслуги“. Более двух лет мы добивались единодушия по вопросу о награждении Фрейзера и в конце концов этого добились». В 1921 г., по совету Бальфура и после аналогичных тщательных изысканий, король предложил, чтобы орденом «За заслуги» был награжден филолог-классик Гилберт Мюррей.

Перед тем как опубликовать сообщение об этом награждении, король по обыкновению, просто из вежливости, сообщил об этом Ллойд Джорджу. К его изумлению, премьер-министр ответил, что имя Мюррея должно быть вычеркнуто из списка. Он утверждал, что во время войны Мюррей отличался пацифистскими и «едва ли не прогерманскими» настроениями, добавив при этом, что такое награждение «вызовет большое раздражение у юнионистской партии, которая и без того уже пребывает в таком настроении, что ее лучше умиротворять, чем сердить». Король ответил, что политика не имеет к этому отношения и что премьер-министр не имеет права голоса в вопросе о награждении орденом «За заслуги». Ллойд Джордж, однако, настаивал. И король, чтобы избежать конституционного конфликта, снял свое предложение. Мюррей получил орден «За заслуги» только в 1941 г. из рук короля Георга VI.

Два бывших премьер-министра, Розбери и Бальфур, частным образом выразили свое возмущение тем, что Ллойд Джордж бросил вызов «абсолютной прерогативе суверена». Однако это был единичный эпизод — до конца царствования король больше не встречал противодействия при награждении своих выдвиженцев.

И все же он неоднократно терпел неудачи в попытках сохранить традиции и сдержать вал наград, раздаваемых от его имени. Здесь он вступал в противоречие с политикой целого ряда британских правительств, использовавших эти награждения как инструмент внешней политики.

Даже крест Виктории не стал исключением. В 1921 г. Соединенные Штаты неожиданно предложили наградить своей медалью конгресса британского Неизвестного солдата, похороненного в Вестминстерском аббатстве 11 ноября 1920 г. После этого ожидалось захоронение американского Неизвестного солдата на Арлингтонском мемориальном кладбище в Вашингтоне. Какой должна быть ответная награда? Керзон с некоторым беспокойством писал Стамфордхэму: «Премьер-министр весьма решительно считает, что нам придется показать товар лицом и что в данном случае подойдет только крест Виктории». Пространный и категоричный ответ Стамфордхэма сводился к тому, что король отказывается наградить крестом Виктории даже британского Неизвестного солдата, поскольку в статуте ордена указано, что «ни звание, ни долгая служба, ни полученные раны, ни какие-либо другие условия или обстоятельства не могут заменить собой той исключительной храбрости, которая является необходимым условием награждения». Письмо заканчивалось на следующей высокой ноте:

«Более того, Его Величество считает, что приравнивать крест Виктории, высшую военную награду в мире, к медали конгресса, которая была учреждена лишь недавно и за которой нет никакой истории, равнозначно утрате всякого чувства меры, даже с политической или международной точки зрения».

Однако, как это часто бывало при Ллойд Джордже, целесообразность взяла верх над принципами; и 11 ноября 1921 г. американский Неизвестный солдат, которому незадолго до этого Битти «вручил» крест Виктории, был погребен на Арлингтонском кладбище. Присутствовавший на церемонии Ханки дал премьер-министру нелицеприятный отчет об этом мероприятии:

«Все было слишком затянуто — необычная смесь из молитв, гимнов, длинных речей, музыкальных номеров в исполнении квартета Нью-Йоркской оперы, нелепых коротких речей иностранных дипломатов, возложение наград и лавровых венков. В заключение последовала любопытная церемония в исполнении старого индейского вождя, одетого точь-в-точь как на картинке из книги Фенимора Купера, но я не могу назвать ее очень удачной, поскольку у стоявшей передо мной леди головной убор был абсолютно такой же, как у этого вождя». С прискорбием отметим, что годом позже, когда хоронили бельгийского Неизвестного солдата, этой маленькой стране, ради защиты которой Британия в 1914 г. и вступила в войну, было оказано значительно меньше почестей, чем Соединенным Штатам. «Для бельгийцев будет вполне достаточно и Военного креста», — заявил военному министерству Стамфордхэм.

Очередной обмен мнениями между дворцом и Форин оффис состоялся по поводу предполагавшегося награждения персидского шаха орденом Подвязки. Король и министр иностранных дел сошлись на том, что этим орденом не следует больше награждать суверенов-нехристиан, хотя его ранее получили два персидских шаха и два японских императора. Однако, как в свое время его отец и бабушка, Георг V вынужден был в конце концов нарушить это правило ради политической целесообразности. В 1929 г. император Хирохито стал третьим в своей семье владельцем синей ленты.

Вероятно, в том, что касается наград для иностранцев, самой показательной стала переписка, связанная с предполагавшимся в 1923 г. визитом короля в Италию. Удовлетворится ли Муссолини Большим крестом ордена Святых Михаила и Георгия или же его следует наградить более почетным орденом Бани? В результате дискуссия завершилась тем, что этот «рыцарь без страха и упрека» стал кавалером Большого креста почетного ордена Бани.

Вынужденный постоянно удовлетворять любую министерскую прихоть, сам король был весьма скромен в запросах. Гарольд Николсон пишет, что «среди хранящейся ныне в виндзорских архивах массы наградных документов… можно обнаружить лишь один, касающийся личной просьбы короля Георга о какой-то награде». Это, как мы вскоре увидим, не совсем верно, однако тот эпизод, о котором поведал автор, тоже весьма показателен. В 1930 г. король попросил, чтобы изобретатель «летающих лодок» Э. С. Сондерс, с которым был знаком лично, получил рыцарское звание. Личный секретарь премьер-министра ответил, что у них уже есть представления к награде других изобретателей и что Даунинг-стрит, «словно снегом, завалена» подобными предложениями. На этом не слишком любезном ответе король сделал такую пометку: «Остается только надеяться, что лопата будет достаточно широкой, а снег — не слишком глубоким. Поскольку я редко прошу о присвоении рыцарского звания, к моим просьбам могли бы иногда относиться с большим вниманием».

Пристыженная Даунинг-стрит ответила еще одним письмом, которого Николсон не цитирует. В нем поясняется, что лейбористскому премьер-министру неудобно награждать Сондерса, являющегося председателем Консервативной ассоциации, даже за его заслуги в области аэронавтики.

На самом деле король на протяжении всех лет царствования сделал несколько подобных запросов, хотя и немного. Весьма настойчивой была его просьба о присвоении А. Дж. Беннетту титула баронета; не менее эмоциональным — выступление в пользу Фредерика Кениона, директора Британского музея. «Я уполномочен королем заявить, — писал Кноллис Асквиту, — что ему придется отклонять рекомендации премьер-министра относительно новых награждений до тех пор, пока имя господина Кениона не будет включено в список». Вскоре после этого Кенион стал кавалером ордена Бани.

Медицина и театр являлись теми областями человеческой деятельности, для представителей которых король не жалел наград. Он успешно добился присвоения рыцарского звания анестезиологу Фредерику Уильяму Хьюитту и Морису Эбботу Андерсону, в течение двадцати с лишним лет являвшемуся терапевтом и хирургом при цесаревне,[103] — специалисту весьма широкого профиля, чьи публикации в медицинских изданиях включали в себя такие разноплановые статьи, как «Замещение пострадавших частей носа» и «Чужеродные тела в прямой кишке». А вот Милсому Ризу, занимавшему должность ларинголога одновременно при королевском дворе и в «Ковент-Гардене»,[104] пришлось еще подождать пять лет. Актер Джордж Александер был посвящен в рыцари также по предложению короля. Десять лет спустя Стамфордхэм консультировался с Г. А. Л. Фишером по вопросу о том, кто достойнее — Джеральд Дю Морье или Чарлз Хотри; один из них был протеже короля, другой — Ллойд Джорджа. В 1922 г. оба прошли акколаду.[105] Еще один актер-импресарио, Бен Грит, также был посвящен в рыцари по рекомендации короля. С другой стороны, по его распоряжению кавалерами Почета стали пребендарий Карлайл из Церковной армии и генерал Уильям Бут из Армии спасения.

Король, однако, так и не смог убедить Ллойд Джорджа присвоить звание пэра генералу сэру Чарлзу Монро. Стамфордхэм пишет об этом так:

«Если бы он и дальше занимал пост командующего армией во Франции, который оставил, отправившись в Индию, то мог бы получить и звание пэра, и денежную ссуду… Премьер-министр отказал ему в этом, однако ходят слухи, что сопротивление исходит от военного министра. Мне это кажется крайне несправедливым».

Догадка Стамфордхэма была совершенно правильной. Черчилль так и не простил Монро отступление из Галлиполи. В своей книге «Всемирный кризис» он пишет о нем так: «Пришел, увидел, капитулировал».

Черчилль вообще находил роковые ошибки в каждом из наградных списков. «Медаль не только блестит, — говорил он в палате общин, — но и отбрасывает тень». Для одного достаточно и овцы, сотня других тщетно подымает взоры к небу. В период царствования Георга V так оно и происходило. Хотя король и его министры (в разной степени) старались по справедливости отрегулировать наградной поток, результат оставался удручающим. Их почта была полна подобострастных посланий соискателей и упреков со стороны обойденных; ничто не ограничивало аппетитов этих бесстыдных хищников. Продажа титулов считалась презренным делом, однако не только она отравляла жизнь страны. «Источник почестей» постоянно окружала ядовитая атмосфера зависти и недовольства.

В течение 1922 г. Ллойд Джордж неуклонно приближался к своему падению, и вот в октябре оно наконец свершилось. Отчасти он стал жертвой обстоятельств, находившихся вне его контроля: волнения и безработица внутри страны, враждебные настроения и агрессия за границей. Тем не менее именно его сентиментальное отношение к Греции поставило Британскую империю на грань войны с Турцией; даже ирландское урегулирование, триумф искусной и творческой дипломатии, вызвало недовольство его флегматичных коллег-консерваторов. Продолжительное отсутствие премьер-министра в палате общин, использование услуг советников, не состоящих на государственной службе, массовая распродажа наград для пополнения партийной казны — все это подталкивало коалицию к разрыву. Бонар Лоу мог бы спасти его от наиболее безрассудных поступков, но в марте 1921 г. ему пришлось по болезни уйти из парламента. 19 октября 1922 г. консервативные депутаты, собравшись в Карлтон-клубе, 187 голосами против 87 решили выйти из коалиции и таким образом вновь обрести партийную независимость. Ллойд Джордж сразу же ушел в отставку.

Суверена, который терпеть не мог никаких перемен, отнюдь не радовала потеря даже такого своенравного премьер-министра. «Мне жаль, что он уходит», — писал король. Ллойд Джордж был менее великодушен. Десять с лишним лет спустя, говоря о королях со своей наперсницей и будущей женой Фрэнсис Стивенсон, он заявил, что, может быть, за исключением короля Сербии в Европе нет ни одного сильного монарха. Далее беседа развивалась так:

«Я предложила кандидатуру нашего собственного короля, но Д[ейвид] сказал: „Честно говоря, его нельзя назвать сильной личностью. Он приятный и надежный, но ни разу не вмешивался ни в какие чрезвычайные ситуации, да и неспособен это сделать, если такая необходимость возникнет…“ Есть всего два или три человека, которые являются опорой при любых неприятностях, — Муссолини, а также король бельгийцев (между прочим, сказал Д., сам он не бельгиец). Д. считает Гитлера великим человеком».

Правда, короля вряд ли сильно расстроило, если бы он узнал, что якобы уступает Гитлеру и Муссолини.

Отставка Ллойд Джорджа привела к последовательной смене трех премьер-министров, происходившей на протяжении пятнадцати месяцев, и каждая смена главы кабинета ставила перед королем новую конституционную проблему. Первой по счету и наименее значительной из всех задач было найти человека, согласившегося бы возглавить правительство до намеченных всеобщих выборов, которые дали бы возможность определить действительную мощь каждой партии. После ухода Бонара Лоу на пенсию в 1921 г. Остин Чемберлен был избран его наследником и главой консерваторов в составе коалиции. Однако на собрании в Карлтон-клубе Чемберлен остался лоялен Ллойд Джорджу, таким образом лишая себя власти за компанию с Бальфуром и Биркенхедом. «Он всегда играет, — сказал о нем Биркенхед, — и всегда проигрывает». Проявленное Чемберленом самопожертвование сделало Бонара Лоу наиболее очевидным кандидатом на вакантный пост премьера. Однако уже во время консультаций со Стамфордхэмом он как будто заколебался. Хотя его здоровье поправилось настолько, что Бонар Лоу смог прийти на собрание в Карлтон-клуб, где без особой охоты проголосовал против Ллойд Джорджа и попросил больше не избирать его лидером консерваторов. Это удалось быстро исправить, и 23 октября он уже принимал полномочия премьер-министра. Прошедшие в следующем месяце всеобщие выборы дали объединенной консервативной партии 344 места. Лейбористы удвоили свое представительство, получив 138 мест. Либералы Асквита завоевали 60 мандатов, а последователи Ллойд Джорджа — только 57.

«Я как-то ему признался, — писал Остнн Чемберлен о Бонаре Лоу, — что сделал несколько попыток прочитать „Упадок и гибель“[106] Гиббона, но так и не смог добраться до конца. Он был потрясен и заявил, что находит это описание великой плеяды амбициозных людей, реализующих собственные амбиции только для того, чтобы обмануться в своих надеждах, самым впечатляющим из всех исследований». Действительно, существует большая разница между сибаритствующими тиранами и скромным торговцем из Глазго, для которого самым большим сумасбродством была игра в шахматы. Тем не менее ничто, описанное у Гиббона, не может затмить собственную трагедию Бонара Лоу. Став, наконец, премьер-министром, он внезапно заболел. У него обнаружили рак горла. Его пребывание на посту премьера продлилось всего 209 дней.

Не особенно эффектное, новое премьерство вполне соответствовало настроению страны, сначала вдохновленной и очарованной, затем уставшей и разочарованной чересчур динамичным руководством Ллойд Джорджа. Бонар Лоу видел свою задачу в возвращении к традиционным методам правления. «Должен признаться, — говорил он на собрании в Карлтон-клубе, — что в нынешнем кризисе, с которым мы столкнулись, лично я придаю большее значение сохранению единства партии, нежели победе на следующих выборах». Он также собирался возродить практику ответственности правительства, атрофировавшуюся при установленном Ллойд Джорджем почти президентском режиме, и распустить группу неофициальных советников, известную под названием «Парковая зона»,[107] — она действовала независимо от лорда Керзона, а иногда даже становилась в оппозицию проводимой им внешней политике. Такое возвращение к привычным вещам радовало короля, который уже давно простил Бонару Лоу его неверный совет относительно гомруля. Установившимся между ними отношениям взаимного уважения явно недоставало теплоты, а тем более — близости, однако король с искренним огорчением воспринял полученное от Бонара Лоу 23 мая 1923 г. прошение об отставке. Он тотчас же написал ему:

«Я хотел бы выразить искреннюю благодарность и признательность за подлинный патриотизм и самопожертвование, которые Вы проявили прошлой осенью, согласившись в исключительно сложный момент занять пост премьер-министра. Своим поступком Вы оказали мне неоценимую помощь.

Я очень надеюсь, что в обстановке абсолютного отдыха и покоя Ваше здоровье полностью восстановится».

В то же воскресенье король приготовился использовать самую важную из своих прерогатив: назначение нового премьер-министра. Полвека спустя в аналогичных обстоятельствах суверен стал бы дожидаться избрания нового партийного лидера, чтобы поручить победителю исполнение обязанностей премьера, однако в 1923 г. столь плавной процедуры передачи власти еще не существовало, и король Георг должен был принимать решение самостоятельно.

Те сорок восемь часов, которые понадобились ему на принятие этого решения, можно включить в число самых драматических в британской политической истории, и хотя на сей счет существует немало документальных свидетельств, некоторые обстоятельства по-прежнему остаются загадочными. Смертный приговор, вынесенный Бонару Лоу врачами; спекуляции относительно кандидатуры его преемника; состязание между Керзоном и Болдуином — опытным, но надменным министром иностранных дел, представлявшим палату лордов, и неискушенным, но по-человечески привлекательным министром финансов из палаты общин; попытка секретаря Бонара Лоу ввести в заблуждение короля относительно предпочтений бывшего премьер-министра; противоречивые советы Бальфура, рекомендовавшего Болдуина, и Солсбери, рекомендовавшего Керзона; смиренная готовность Болдуина служить под началом Керзона; спокойное ожидание Керзоном в Сомерсете королевской телеграммы, которая должна была вызвать его в Лондон, и неспешная доставка ее полисменом на велосипеде (в 1923 г. даже министр иностранных дел не считал нужным установить телефон в своем загородном доме); полная радостного предвкушения поездка в Паддингтон; почти единодушные прогнозы прессы в пользу Керзона; кажущаяся неизбежность премьерства, когда личный секретарь короля прибыл на Карлтон-Хаус-террас; убийственная новость о том, что, пока Стамфордхэм произносил слова утешения, Болдуин, кандидатуру которого почти никто не принимал всерьез, получил предложение сформировать новое правительство: такова была трагикомедия, срежиссированная и поставленная нашим главным героем.

«Отставка Бонара Лоу, — записал король в дневнике, — ставит меня в очень трудное положение, поскольку мне нелегко решить, посылать ли за Керзоном или за Болдуином». Задача дополнительно усложнялась тремя внешними факторами. Первый из них: король и королева собирались провести неделю в Королевском павильоне в Олдершоте — относительно скромном, но уютном деревянном бунгало с прекрасным садом, отделенным соснами от самого крупного в Соединенном Королевстве военного гарнизона. Хотя до Лондона было всего тридцать семь миль, король решил остаться среди здешних рододендронов и азалий. Таким образом, Стамфордхэм один вернулся в Букингемский дворец, постоянно докладывая по телефону результаты своих изысканий.

Второй фактор: Бонар Лоу ушел в отставку в воскресенье после праздника Троицы, когда почти все консервативные политики до следующего вторника оставались в деревне. Поэтому Стамфордхэму пришлось приложить немалые усилия, чтобы разыскать тех двух политиков, с которыми он хотел проконсультироваться от имени короля. Солсбери, лидер палаты лордов, выбирался из Девона на поезде с молоком, в вагоне охраны, отказавшись при этом снять фрак и шляпу, которые считал единственно пригодными для ведения государственных дел. Бальфур, единственный из здравствовавших на тот момент премьеров-консерваторов, не считая самого Бонара Лоу, также был вызван в Лондон из Норфолка, несмотря на нездоровье.

Наконец, назначение нового премьер-министра затрудняло нежелание Бонара Лоу отдать предпочтение Керзону или Болдуину. Тяжело больной (ему оставалось жить всего пять месяцев), он даже не смог совершить поездку в Олдершот, чтобы лично вручить королю прошение об отставке. Вместо этого он направил к нему с письменным заявлением своего личного секретаря полковника Рональда Уотерхауса и зятя, сэра Фредерика Сайкса.

Они везли с собой не только этот документ. Стамфордхэм, весьма полагавшийся на проницательность Дэвидсона, личного секретаря Бонара Лоу в парламенте, в субботу или воскресенье попросил его сообщить свое мнение относительно ситуации с премьерством. Дэвидсон изложил его в поспешно продиктованном меморандуме, который Уотерхаус обещал передать Стамфордхэму.

Он содержал развернутую и убедительную аргументацию в пользу Болдуина. Об опыте работы Керзона на высоких постах, его знании международных дел, его усердии и интеллекте упоминалось всего в нескольких строчках. Далее Дэвидсон подчеркнул тот контраст, который существовал между неспособностью Керзона вселить уверенность в своих коллег — как своими суждениями, так и целеустремленным поведением в момент кризиса — и честностью, скромностью и уравновешенностью Болдуина. «Лорд Керзон, — продолжал он, — в глазах общественности выглядит представителем того привилегированного консерватизма, который тоже имеет свои достоинства, но на который в нынешний демократический век нельзя слишком полагаться». Переходя от личностей к практической политике, Дэвидсон подчеркивал, что пять из шести нынешних министров уже и так заседают в верхней палате и, если премьер-министр также будет руководить правительством из палаты лордов, это вызовет возмущение не только в консервативной партии как таковой, но и у демократической общественности всех направлений.

Поскольку меморандум Дэвидсона определенно был составлен в пользу Болдуина, а также поскольку в конечном счете король выбрал именно его, иногда высказывается мнение, что не кто иной, как Дэвидсон, решил судьбу Керзона. Существует и другая причина, объясняющая, почему меморандуму Дэвидсона придается чрезмерное значение. Похоже, Уотерхаус не собирался довольствоваться ролью курьера. Хотя Дэвидсон не показывал ему свой меморандум и не пересказывал его содержание, Уотерхаус все же проинформировал Стамфордхэма о том, что «он практически выражает взгляды Бонара Лоу»: фраза, которую педантичный Стамфордхэм написал на присланном ему конверте. Таким образом, историки будто бы имеют все основания полагать, что ни на чем не основанное утверждение Уотерхауса дало королю возможность полагать, будто Бонар Лоу предпочитает именно Болдуина, и что это обстоятельство серьезно повлияло на выбор им кандидатуры нового премьер-министра.

Возможно, Уотерхаус поступил так просто из-за присущей ему самоуверенности, но не исключено и другое — примерно представляя взгляды Дэвидсона относительно кандидатуры будущего премьера, он воспользовался представившимся шансом, чтобы укрепить позиции своего друга Болдуина. Гадать, как все обстояло в действительности, нет необходимости. Дэвидсон позднее заявлял: «Даже если бы Уотерхаус представил в ложном свете мой меморандум, это не оказало бы никакого влияния на Стамфордхэма». И действительно, личный секретарь короля сам запросил этот меморандум; он прекрасно знал, кем он написан и чьи взгляды отражает.

Тем не менее, проявив обычную осторожность, Стамфордхэм пригласил Уотерхауса на вторую встречу, на которой тщательно расспросил о предполагаемом мнении Бонара Лоу относительно обоих кандидатов. И снова Уотерхаус заявил, что Бонар Лоу предпочел бы Болдуина. Существует, однако, независимое свидетельство, доказывающее, что Уотерхаус для подобных заявлений не располагал ни необходимой информацией, ни полномочиями. Не будем все же подвергать сомнению его добросовестность, поскольку к тому времени король уже решил, что новый премьер-министр, независимо от его личных качеств, должен нести ответственность перед палатой общин. По меньшей мере за двенадцать часов до своей второй встречи с Уотерхаусом Стамфордхэм сообщил об этом Джеффри Доусону, который незадолго до того сменил Уикхэма Стида на посту редактора «Таймс». Сделанная Стамфордхэмом запись этого разговора выглядит так:

«Я откровенно сказал Доусону, что, по мнению короля, ответственность перед страной почти однозначно заставляет его назначить премьер-министра из палаты общин. Если он этого не сделает и эксперимент провалится, страна будет винить короля за поступок, который был предпринят им исключительно по собственной воле и который доказывал бы, что король игнорирует общественное мнение, да и толком его не знает».

Для формирования мнения короля никто не сделал так много, как Бальфур. Во время состоявшихся 21 мая двух встреч со Стамфордхэмом он подробно останавливался на проблемах, которые неминуемо должны возникнуть перед премьером, заседающим в палате лордов. Одна из них — необычно высокий процент министерских должностей, уже и так занимаемых пэрами. Вторая — то возмущение, которое возникнет в палате общин, если подобная тенденция продолжится, распространившись и на назначение премьер-министра. Третья — враждебность со стороны лейбористской партии; хотя лейбористы располагают большинством оппозиционных мест в палате общин, они практически не представлены в палате лордов и поэтому не смогут ни о чем-то спросить, ни призвать к ответу премьер-министра, который там заседает.

Позднее Уинстон Черчилль в своей книге «Великие современники» описал возвращение Бальфура в Норфолк, где он собирался поправлять здоровье и дальше. «Так будет ли избран милый Джордж?» — спросил его друг. «Нет, — ответил Бальфур, — милый Джордж не будет избран». Лукавый смысл этой истории заключается в том, что Бальфур будто бы намеренно сформулировал свои аргументы так, чтобы не рассматривалась кандидатура Керзона. Если это правда, то он очень постарался, чтобы скрыть свои антипатии. Отчет Стамфордхэма об этой дискуссии включает следующий пассаж:

«Лорд Бальфур сказал, что он говорит безотносительно к конкретным личностям; с одной стороны, его мнение о лорде Керзоне основано на близкой и долгой дружбе, а также на высокой оценке его выдающихся способностей; с другой — он плохо знает господина Болдуина, общественная карьера которого была довольно неровной, что не свидетельствует о его исключительных способностях».

Тем не менее всегда находятся те, кто старается интерпретировать историю политики исключительно на основе личных отношений; падение Керзона они приписывают не каким-то конституционным соображениям, а лишь недостаткам его собственного темперамента. Действительно, по отношению к своим коллегам он бывал невнимателен и чересчур властен. Всего за месяц до этого лорд Винчестер, финансист с сомнительной репутацией, написал премьер-министру письмо относительно турецкого займа, который он надеялся разместить еще до заключения мирного договора. Бонар Лоу вполне логично направил это письмо для разъяснений Керзону, на что получил негодующий ответ в том духе, что премьер-министру вообще не пристало вступать в переписку с Винчестером. «Когда подобные личности отправляются не сюда, а на Даунинг-стрит, 10, — писал министр иностранных дел, — то тем самым они возрождают худшие черты режима Л. Дж.». Смертельно больной и глубоко обиженный оскорбительным ответом Керзона, Бонар Лоу вряд ли мог четыре недели спустя рекомендовать его как своего преемника.

Можно также утверждать, что и король имел все основания отрицательно относиться к претензиям Керзона занять должность премьера. Во время своего первого визита в Индию в 1905 г. он был чрезвычайно шокирован, услышав о неслыханно грубом поведении Керзона по отношению к новому вице-королю лорду Минто. К тому же Керзон решительно выступал против перевода индийской столицы из Калькутты в Дели и строительства там нового города — смелого и дальновидного плана, к осуществлению которого король-император был лично причастен. «Лорд Керзон, несомненно, будет и дальше проявлять враждебность, — с огорчением писал Георг королеве Александре, — но ему невозможно угодить, да в конце концов на нем свет клином не сошелся».

Существует записка от 1915 г., в которой Стамфордхэм сообщает королю, что один из высших государственных чиновников считает, будто бы Керзон был лучшим премьер-министром, нежели Асквит. «Знаю, что Ваше Величество не разделяет этого мнения», — добавляет Стамфордхэм. Немаловажное значение имеет также и сделанное двумя годами позже замечание короля о том, что деятельность Керзона в качестве министра стала бы значительно эффективнее, если бы его речи были хоть немного понятны публике. Занимая после войны пост министра иностранных дел, Керзон не избавил даже Стамфордхэма от тех бесконечных упреков, которыми отмечал все упущения своих коллег по кабинету. Так, например, было в том случае, когда по просьбе французского посла король принял Пуанкаре в Букингемском дворце. Керзон, считавший бывшего французского президента путаником и англофобом, направил Стамфордхэму длинное послание с протестом, где, в частности, говорилось:

«Не могу удержаться от мысли, что французский посол не имел права обращаться по этому вопросу к королю, минуя министра. К тому же в полном соответствии с имеющимися прецедентами Вы, наверно, могли бы до того, как король согласился дать аудиенцию, черкнуть мне строчку относительно того, каковы взгляды Его Величества».

Однако Стамфордхэма, раздраженного скорее тоном, нежели самим содержанием письма Керзона, было не так-то просто запугать. Он дал министру такой ответ:

«Мне и в голову не пришло, что необходимо связаться с Вами до того, как ответить на письмо Сент-Олэра. Могу прямо сказать, что за сорок с лишним лет все подобные просьбы, направляемые послом непосредственно суверену, неизменно удовлетворялись без обращения в Форин оффис».

Подобные обмены мнениями не могли не оставить и у короля, и у Стамфордхэма стойкого впечатления, что по темпераменту Керзон не годится для самого высокого поста в государстве. Сэр Уолтер Лоренс, личный секретарь Керзона в Индии, а позднее друг короля, внушал своему бывшему хозяину, что король относится к нему не только с восхищением и уважением, но и с некоторым опасением. Это не совсем верно. По мере возрастания у короля уверенности в себе, менялось и его отношение к недостаткам министра иностранных дел — он стал воспринимать их со все большим юмором. Однажды в 1923 г., прикованный к постели из-за сильной боли в спине, Керзон попросил отменить назначенную на этот вечер аудиенцию в Букингемском дворце. Король ответил, что он сам приедет на Карлтон-Хаус-террас, — так, германский император навещал британского посла, одетого в пижаму. Керзон категорически отказался, предпочтя все-таки явиться во дворец. «По правде говоря, — писал он жене, — я поступил так, потому что слишком хорошо знаю короля и уверен: если даже он явится в хорошем расположении духа, то потом соорудит какую-нибудь чудовищную историю».

Опасался ли король Керзона или же относился к нему с добродушной насмешкой, но все-таки он никогда не позволил бы личным отношениям хоть как-то повлиять на выполнение своего конституционного долга и передать пост премьера представителю палаты общин только для того, чтобы преградить дорогу способному, но неуживчивому пэру. Это равносильно признанию того, что король и его бывший премьер-министр составили заговор в пользу Болдуина, о котором не могли сказать ничего хорошего, за исключением одного — что он заседает в палате общин, а не лордов. Столь далеко идущий замысел требует того, чтобы нижеследующее письмо, посланное Стамфордхэмом Бальфуру через два дня после отказа Керзону, являлось не более чем обманным маневром:

«Король весьма удовлетворен тем, что Вы, с Вашим исключительным опытом продолжительной парламентской карьеры и службы премьер-министром, согласились с его мнением, что в нынешних обстоятельствах премьер-министр нашей страны обязательно должен быть из палаты общин».

Иными словами, это на самом деле было истинным мнением короля, которое разделяли не только лейбористы и либералы, что вполне понятно, но и большинство консерваторов. Единственное серьезное возражение высказал лорд Солсбери, настаивавший на том, что нельзя сбрасывать со счетов большой опыт, приобретенный Керзоном на государственной службе. Возможно, это отчасти объяснялось преданностью семейным традициям — его отец был последним премьер-министром, заседавшим в палате лордов. Однако Бальфур, племянник старого лорда Солсбери, являл собой пример того, что даже на рубеже столетий премьер не в состоянии работать столь эффективно, если бы его племянник как лидер палаты общин не держал своего дядю в курсе всех происходящих там событий.

Позднее критики короля указывали, что лорд Галифакс едва не получил предпочтение перед Уинстоном Черчиллем после отставки Невилла Чемберлена, последовавшей в мае 1940 г. Их опровергает сам Галифакс, который в тот момент особо подчеркивал «сложное положение премьер-министра, не способного установить контакт с центром притяжения, находящимся в палате общин». Он также писал: «Вскоре я стал бы в той или иной степени почетным премьер-министром, пребывающим в своего рода сумерках, вне круга тех вещей, которые действительно важны».

Если в 1923 г. король и колебался в связи с отводом кандидатуры Керзона, то не по каким-то конституционным соображениям — просто он осознавал, насколько сильно это решение уязвит гордость Керзона. Вот почему он велел Стамфордхэму вызвать Керзона в Лондон, чтобы он узнал обо всем до того, как это станет известно обществу. Во время происходившего на Карлтон-Хаус-террас мучительного разговора Керзон энергично протестовал против самого принципа, на котором основывался данный ему отказ, — будто ни один член палаты лордов не может стать премьер-министром, а под конец заявил Стамфордхэму, что в знак протеста уйдет из политики, сообщив стране о причинах своего поступка. В тот же день Стамфордхэм передал содержание беседы королю, который приехал из Олдершота, чтобы встретить во дворце Болдуина и предложить ему пост премьера. Угрозе Керзона уйти в отставку посвящены две лаконичные записи в его дневнике:

«22 мая 1923 г. Он был весьма расстроен и разочарован, так как, конечно, хотел стать П.М., и говорит, что уйдет в частную жизнь, а его карьера закончена. Посмотрим. Я весьма сожалею, что ранил его чувства.

23 мая 1923 г. Слышал, что Керзон собирается остаться в Ф.О., чему я очень рад. Со вчерашнего дня он передумал».

29 мая король пригласил Керзона, чтобы успокоить его гордость и сообщить причину своего отказа. «Беседа была вполне приятной, — отметил король, — и он был очень мил, несмотря на то что произошло на прошлой неделе». Доброжелательность короля заметна в каждой строчке составленного Стамфордхэмом отчета об этой встрече:

«Сегодня король виделся с лордом Керзоном и выразил ему свои чувства восхищения и благодарности за то чрезвычайно благородное и патриотическое отношение, которое лорд Керзон проявил к принятому Его Величеством решению назначить господина Болдуина премьер-министром, что, как прекрасно осознает Его Величество, должно было стать для него ужасным разочарованием; и в то же время Его Величество хотел бы выразить свою признательность за те превосходные и великодушные речи, которые лорд Керзон произнес на первом заседании кабинета, когда приветствовал господина Болдуина в качестве премьер-министра, а также на собрании консервативной партии в понедельник, 28 мая.

Король заявил ему о своей уверенности в том, что вся страна разделяет мнение Его Величества и также восхищается той искренней манерой, в которой лорд Керзон выразил свою поддержку Болдуину; для него продолжение службы лорда Керзона в качестве министра иностранных дел имеет важнейшее значение и представляет колоссальную поддержку.

Его Величество далее подробно остановился на том чувстве глубокого сожаления, которое испытал, принимая решение, каковое, являясь, как он полагает, правильным, все же, несомненно, должно было причинить боль лорду Керзону, которого он знает на протяжении вот уже тридцать пять лет и считает своим старым другом, тогда как его личное знакомство с господином Болдуином ограничивается несколькими случайными встречами и разговорами».

В отчете Стамфордхэма об этой встрече опущен один момент, о котором два дня спустя король рассказал Невиллу Чемберлену:

«Керзон:

— Должен ли я понимать, сэр, будто Вы полагаете, что ни один пэр никогда не сможет стать премьер-министром?

Король:

— Нет, я этого не говорил. Я сказал, что существуют обстоятельства, при которых весьма нежелательно, чтобы пэр стал премьер-министром, и, по моему мнению, сейчас как раз такой случай.

Керзон:

— Но тогда как же быть с постом министра иностранных дел? Он не менее важен, чем пост премьер-министра, особенно в эти дни. Почему то, что я являюсь пэром и одновременно министром иностранных дел, не вызывает у Вас возражений?

Король:

— Потому что премьер-министр несет ответственность за все, что Вы делаете».

Ни один профессор конституционного права не изложил бы этот вопрос более ясно.

Оценив проявленное королем сочувствие, Керзон все же продолжал оплакивать свою судьбу. Масла в огонь подлил Уолтер Лоренс, заявив, что, как он слышал, придворные рассказывали о нем разные некрасивые истории и что, если бы Керзон тогда прибег к его помощи, он мог бы отговорить короля от намерения послать за Болдуином: абсурдная похвальба, которую Керзону, однако, было приятно слышать. Кроме того, Керзон пришел к убеждению, что Солсбери и Дерби якобы сыграли важную роль в том, что ему отказали в назначении премьером. Это также было весьма далеко от истины. Солсбери как раз был одним из его немногих защитников, а к Дерби, хотя тот действительно ненавидел Керзона, никто даже не обращался; его роль сводилась лишь к одному неясному эпизоду, приведенному Рандольфом Черчиллем в биографии Дерби; позднее это ввело в заблуждение немало исследователей.

Король предпочел Болдуина лишь по одной причине: тот заседал в палате общин. Сведения о способностях нового премьер-министра приходилось принимать на веру. Членом кабинета он пробыл немногим более двух лет, а канцлером Казначейства — всего несколько месяцев. Но даже во время кратковременного пребывания в должности министра финансов он все же успел вызвать у короля раздражение. После завершения переговоров об уплате американского долга он публично заявил, что средний конгрессмен или сенатор является «закоренелым провинциалом». Когда король выразил свое возмущение премьер-министру, Бонар Лоу ответил: «Мне очень жаль, что Его Величество обратил внимание на высказанные в прессе замечания господина Болдуина. Разумеется, они предназначались для внутреннего потребления, и он полностью осознает тот ущерб, который они могли причинить в Америке».

Этот ответ не удовлетворил короля. «Не понимаю, как я мог не заметить этих высказываний, — прокомментировал он, — раз я всегда читаю газеты… Боюсь, ущерб действительно причинен, и конгресс будет очень раздражен, что неудивительно».

Тем не менее Болдуин через несколько недель стал премьер-министром и оставался бы им четыре года, если бы не допустил просчета, оказавшегося едва ли не самым серьезным за всю политическую историю Британии. Пробыв на Даунинг-стрит всего пять месяцев, он попросил короля распустить парламент, чтобы провести всеобщие выборы под лозунгом тарифной реформы. Некоторые считали, что он хотел предвосхитить аналогичное обращение к стране Ллойд Джорджа, другие — что он пытался выдавить из правительства сторонников свободной торговли с целью расчистить место для Остина Чемберлена и Биркенхеда. Подобные маневры нисколько не волновали короля, видевшего в происходящем более широкие перспективы. Вот что он писал о своих попытках разубедить Болдуина:

«Тогда я указал ему, что резко против роспуска в данный момент парламента, поскольку безоговорочно доверяю ему и находящейся ныне у власти консервативной партии, и считаю, что в то время, когда большинство стран в Европе, если не в мире, пребывают в хаотическом и даже опасном состоянии, было бы досадно, если наша страна также погрузится в суматоху всеобщих выборов, проводимых по такому вопросу внутренней политики, который сразу пробуждает горькие воспоминания о традиционных тяжелых баталиях между сторонниками протекционизма и свободной торговли; вполне возможно также, что существующее большинство при этом сократится или вообще сойдет на нет.

Таким образом, я готов взять на себя ответственность и посоветовать ему изменить свое мнение, а также ожидаю, что он сообщит об этом своим друзьям.

Он ответил, что уже зашел слишком далеко и что страна ожидает роспуска парламента; он должен сейчас же обратиться к стране, поскольку надеется провести всеобщие выборы примерно 6 декабря, и готов к любому результату».

Объявленный 8 декабря результат подтвердил опасения короля. Консерваторы потеряли почти девяносто мест, а с ними и большинство в палате общин. Британия была на пороге появления первого лейбористского правительства. Керзон, который энергично выступал против затеянной премьер-министром азартной игры с выборами, возлагал вину не только на него. «Это, — писал он, — та цена, которую нам всем приходится платить за крайнюю некомпетентность Болдуина и за безумное назначение, сделанное королем».

В выборе друзей король был достаточно осторожен. Землевладельцы с древней родословной и безупречными манерами, старые товарищи по службе, особо доверенные придворные — с этими людьми он охотился, ездил на скачки, ходил в море и иногда обедал. Он также любил общество архиепископа Ланга, Редьярда Киплинга (единственного из литераторов) и лорда Ревелстока, совладельца компании «Баринг бразерс», занимавшегося его личными финансами.

Лишь немногие из приближенных его отца сумели сохранить близость к новому монарху, который в этом отношении иногда руководствовался чувством милосердия, чем искренней привязанностью: сестра Агнес, лорд Эшер, Альберт Менсдорф и маркиз де Совераль. Среди них был и лорд Фаркухар, письма к которому король начинал словами «мой дорогой Гораций», а заканчивал «Ваш искренний старый друг король Георг». Безупречно вежливый и общительный, он, казалось, одновременно олицетворял собой финансовую неподкупность лондонского Сити и щедрое хлебосольство сельского джентльмена. Реальность, как впоследствии выяснилось, оказалась более причудливой.

Родившийся в 1844 г. Гораций Фаркухар был пятым сыном баронета, ведущего свой род от сэра Уолтера Фаркухара, личного врача принца-регента. Семья жила довольно скромно, но располагала хорошими связями. Одна из кузин Горация была замужем за Чарлзом Греем, первым личным секретарем королевы Виктории; другая — за Эвелином Эшли, личным секретарем лорда Пальмерстона и господина Гладстона, а также дедушкой Эдвины Маунтбэттен. Свою карьеру Фаркухар начал, будучи клерком в правительственном учреждении, затем, по словам его современника, лорда Хантли, этот «темноволосый, обладающий приятной внешностью, исполненный самоуверенности и решительности молодой человек завел знакомство с Форбсами и, оставив службу, пролез в торговый дом „Сэр Чарлз Форбс и K°, товары оптом из Индии“».

В 1883 г. он присоединился к небольшому, но респектабельному банкирскому дому[108]«Сэр Сэмуэль Скотт, Барт и K°», что принесло ему значительное состояние и дало возможность выбрать себе жену, вдову сэра Эдварда Скотта. Господствующее положение в банке он занял, убедив своего друга графа Файфского вверить его попечению значительные доходы от продажи земель в Морейшире и Банффшире. В 1894 г. банкирский дом Скотта слился с «Паррз бэнк», членом правления которого Фаркухар оставался в течение двадцати одного года.

Свои деньги он использовал весьма расчетливо. «Вчера ужинал с Горацием Фаркухаром, — писал в 1883 г. Эдвард Гамильтон, еще один из личных секретарей господина Гладстона. — Лучший ужин в Лондоне». Пожертвования в фонд консервативной партии принесли ему титул баронета. Пробыв всего три года членом палаты общин от Западного Мэрилибоуна, он уже в 1898 г. получил звание пэра. Это не стало для него сюрпризом; как признавался Гамильтону сам Фаркухар, сделанные им пожертвования превышали «обычный тариф».

Тем временем лорд Файф в 1889 г. женился на старшей дочери принца Уэльского и стал герцогом. Он-то и ввел своего друга в ближний круг короля. После смерти королевы Виктории король Эдуард VII назначил Фаркухара дворцовым экономом, а в 1907 г. уже собирался назначить главным камергером, но Кэмпбелл-Баннерман настоял, чтобы этот пост, по тогдашним временам политически важный, занял либерал. Фаркухару пришлось довольствоваться званием тайного советника и должностью камергера короля. Служба при дворе не помешала ему и дальше состоять членом правления «Паррз бэнк» и даже совершать рискованные операции на фондовой бирже. В феврале 1907 г. лорд Линкольншир записал в дневнике:

«Несколько еврейских спекулянтов создали сибирскую золотодобывающую компанию. Фрэнсис Кноллис, лорд Стэнли, лорд Хоуи, сэр Уэст Риджвей и другие приняли на себя директорство, и акции поднялись в цене до 16 фунтов. Потом они с грохотом рухнули, а Гораций Фаркухар, говорят, получил 70 тыс. фунтов дохода. Предполагают, что именно он привлек всех этих лиц, и теперь газеты сильно шумят по поводу этого скандала. Весьма прискорбно, что личный секретарь короля и лорд-гофмейстер королевы оказались замешаны в подобное дело».

Если будущий король Георг V и знал о разразившемся скандале, это никак не повлияло на его расположение к Фаркухару, с которым он охотился в Норфолке на протяжении последних двадцати лет. Взойдя на трон в 1910 г., он вновь назначил его камергером, а в день коронации принял от него портрет покойного короля. Фаркухар хорошо знал, как нужно выбирать запоминающиеся подарки. Маленький принц Генрих был доволен не меньше своего отца, получив «изящную коробку с оловянными солдатиками и палатками, красными и белыми». Даже война не смогла повлиять на его пристрастие к роскоши; поужинав у Фаркухара, Асквит в марте 1915 г. писал:

«Настоящий пир из многих блюд, из которых я попробовал не больше двух…

Г.Ф. сказал мне, что жемчужное ожерелье, которое он двадцать или тридцать лет назад подарил своей жене, заплатив около 7 тыс. фунтов, сейчас стоит от 40 до 45 тыс. Такой способ получения прибыли просто отвратителен, хотя годится только для очень богатых. При таких обстоятельствах я был рад, что выбрался оттуда с минимальными потерями».

Тем не менее через три месяца премьер-министр назначил его главным камергером, а в 1917 г. он стал виконтом. Приносить стране какие-либо жертвы Фаркухар не собирался. После того, как он ухитрился освободить от военной службы своего камердинера, коллега-придворный написал о нем: «Фаркухар говорит, что этот человек ему жизненно необходим, так что он, без сомнения, трудится на благо страны».

Уже в мирные годы Фаркухар жил весьма роскошно, лучше, чем большинство членов королевской семьи. В дополнение к дому № 7 на Гросвенор-сквер он взял в аренду у короны расположенный в Ричмонд-парке Уайт-Лодж, старый дом королевы Марии. Деревенской усадьбой ему служил Касл-Райзинг, что неподалеку от Сандрингема, — поместье ему сдал в субаренду король, который арендовал у его владельцев и дом, и прилегающие к нему охотничьи угодья. «На протяжении сорока с лишним лет, — писал об устроенном Фаркухаром лондонском бале лорд-гофмейстер лорд Сандхерст, — я никогда не видел лучшего приема — одни приятные люди, и все выглядели наилучшим образом». Во время одного из таких танцевальных вечеров на Гросвенор-сквер леди Элизабет Боуз-Лайон и встретила принца Альберта, герцога Йоркского, с которым в последний раз виделась в 1905 г. на детском празднике. Три года спустя Фаркухар предоставил им в пользование Уайт-Лодж, где они провели первые месяцы семейной жизни. Тем временем награды продолжали сыпаться на него. В 1922 г. Фаркухар получил Большой крест ордена Бани и титул графа.

К этому моменту, однако, его поведение при дворе стало крайне эксцентричным. Хотя должность главного камергера за последние годы превратилась в чистую синекуру (его функции были переданы постоянному чиновнику — дворцовому эконому), Фаркухар настаивал на своем праве вмешиваться в вопросы, которые были не в его компетенции. Его стычки с герцогом Атхоллом, который в 1921 г. сменил лорда Сандхерста на должности лорд-гофмейстера, стали просто скандальными. Еще в ранние годы царствования королевы Виктории отсутствие четкого распределения обязанностей между этими двумя службами приводило в ярость ее мужа-реформатора: например, он обнаружил, что если дрова в камине должен укладывать главный камергер, то зажечь их может только лорд-гофмейстер. К началу 1920-х гг. подобные спорные вопросы были в основном решены. Главный камергер через дворцового эконома отвечал за повседневную жизнь королевских дворцов, лорд-гофмейстер нес ответственность за все официальные мероприятия — такие, как дворцовые приемы, дневные приемы, на которых присутствовали только мужчины, приемы на открытом воздухе, жалование званий, награждения и государственные визиты. Кроме того, лорд-гофмейстер в сотрудничестве с министерством служб следил за состоянием дворцовых сооружений, а также исполнял роль посредника между сувереном, с одной стороны, и палатой лордов и дипломатическим корпусом — с другой.

Лишь один спорный момент в распределении обязанностей между лорд-гофмейстером и главным камергером все еще сохранялся: кому из них принадлежит преимущество во время церемоний. Согласно Парламентскому акту Генриха VIII, это как будто должен быть главный камергер, вместе с тем назначенная королем Георгом комиссия, которая изучала, как организовано управление его двором, пришла к выводу, что более широкий круг обязанностей, исполняемых лорд-гофмейстером, дает преимущество именно ему. Однако Фаркухар, стремившийся сохранить старинные привилегии своей должности, стал являться в Букингемский дворец и заявлять о своем старшинстве перед лорд-гофмейстером даже в тех случаях, когда его присутствие вовсе не требовалось. В 1923 г., за неделю до свадьбы принцессы Марии, герцог Атхолл писал, что боится, как бы во время церемонии Фаркухар не стал буквально отталкивать его в сторону, как уже раньше не раз делал. Изучить противоречащие друг другу требования главного камергера и лорд-гофмейстера король поручил признанному знатоку пышных церемоний лорду Керзону, однако даже его длинный и красноречивый отчет не помог поставить в этом деле точку. Король, всегда проявлявший к Фаркухару непонятное снисхождение, даровал ему персональное право старшинства — вариант, на который Атхолл великодушно согласился при условии, что Фаркухар перестанет вмешиваться в его дела. Стамфордхэма и Понсонби, однако, весьма возмущало невиданное самомнение Фаркухара, и они с облегчением восприняли его отставку с поста главного камергера, последовавшую за падением Ллойд Джорджа в октябре 1922 г. По настоянию Стамфордхэма обществу разъяснили, что титул графа, который Ллойд Джордж предложил пожаловать Фаркухару, дается ему за политические заслуги, а не за службу при дворе.

Именно в это время на репутации Фаркухара появились новые темные пятна. Всего за несколько недель до поражения Ллойд Джорджа на всеобщих выборах лорд Линкольншир писал об инкриминировавшейся ему торговле наградами: «Как говорят, Гораций Фаркухар, имеющий в Сити дурную репутацию, является в этом бизнесе главным действующим лицом. Астор, получивший титул виконта, до самой смерти платил партии через Горация 40 тыс. фунтов в год». Являясь казначеем консервативной партии, Фаркухар контролировал большие денежные суммы, вполне легально пожертвованные на политические нужды. В начале 1923 г., однако, выяснилось, что вместо казны консерваторов часть денег направлялась Ллойд Джорджу. Правда, за шесть лет существования возглавлявшейся Ллойд Джорджем коалиции и соответственно временной приостановки партийной борьбы между либералами во главе с Ллойд Джорджем и консерваторами было не всегда легко определить, на чей счет должны поступать пожертвования. И все же эти фонды существовали раздельно, так что Фаркухар обязан был отчитаться за каждое пенни, которое прошло через его руки. Этого он сделать не смог.

Новый премьер-министр — Бонар Лоу, относившийся к политике с присущей ему педантичностью торговца из Глазго, был возмущен подобными беспорядками. От одного из высших должностных лиц партии он услышал иную версию об условиях сделки между Фаркухаром и покойным лордом Астором: будто бы Астор предоставил ему в полное распоряжение 200 тыс. фунтов. Из этой суммы Фаркухар якобы пожертвовал 40 тыс. на благотворительные акции, в которых был заинтересован король, а остальное поделил между фондами консервативной партии и партии Ллойд Джорджа. Можно только догадываться, почему Астор, который в 1917 г. Стал виконтом всего через пятнадцать месяцев после получения титула баронета, питал к Фаркухару столь исключительное доверие; и почему сам Фаркухар по рекомендации Ллойд Джорджа приобрел два титула подряд. Бонара Лоу в основном беспокоило то, что не удавалось найти никаких следов тех 40 тыс. фунтов, которые якобы предназначались консервативной партии, — тем более что это был не первый пример бухгалтерских «ошибок» Фаркухара. В марте 1923 г. премьер-министр сместил его с поста казначея консервативной партии.

Фаркухар принялся публично себя защищать. «Его положение, — было напечатано в „Таймс“, — всегда являлось сложным и деликатным, поскольку он лично собирал большие суммы, причем значительная часть из них вполне официально предназначалась на нужды коалиции». Хотя его объяснения были недостаточны, сама по себе неспособность Фаркухара отчитаться за деньги, доверенные ему Астором, необязательно должна была его дискредитировать. Ухудшившееся в начале 1920-х гг. здоровье сказалось как на его памяти, так и на деловых способностях. Линкольншир называл его «полуидиотом», Бонар Лоу — «впавшим в детство». Король же отметал любые намеки, которые возникали в отношении Фаркухара. В мае он вместе с королевой обедал на Гросвенор-сквер, а в августе навестил старого друга, как оказалось, в последний раз — всего за две недели до смерти Фаркухара, прожившего на свете семьдесят девять лет.

Завещание Фаркухара оказалось длинным, его наследство — колоссальным; в деньгах 1923 года оно было предварительно оценено в 400 тыс. фунтов. Королю он завещал две солонки, принадлежавшие Людовику XIV, а также любой понравившийся предмет из обстановки в Касл-Райзинге; королеве — комод Людовика XVI и обстановку в Уайт-Лодже. Королеве Александре предназначалась ваза цвета sang de boeuf,[109] а принцессе Виктории — две перепелки из дрезденского фарфора. Память делового партнера семьи Фаркухара, герцога Файфского, который умер еще в 1912 г., была отмечена особым подарком. Вдова герцога, с 1905 г. именовавшаяся цесаревной, была хорошо обеспечена своим богатым супругом, так что ей оставили всего два или три objets d’art.[110] Ее две дочери должны были получить гораздо больше. Принцессе Мод досталось бриллиантовое колье стоимостью 50 тыс. фунтов; в случае ее замужества такая же сумма предназначалась ее мужу. Другая принцесса, вышедшая замуж за Артура Коннаутского, также должна была получить бриллиантовое колье и обстановку дома № 7 на Гросвенор-сквер, а также оставшуюся часть имущества Фаркухара, не распределенного между наследниками.

Не забыты оказались и друзья более низкого ранга. Сорок восемь из них, чьи имена входили в список виднейших аристократов, должны были получить по 200 фунтов, чтобы купить на них себе памятный подарок. Среди них оказались Стамфордхэм и Уиграм, к тому же Уиграм должен был получить еще 3 тыс. фунтов. Фаркухар умер бездетным. Щедрое наследство получили его родственники и слуги.

Проинформированный Уиграмом о свалившемся на них всех богатстве, король поблагодарил помощника личного секретаря за своевременное известие — полученные средства могли покрыть издержки на лечение его жены, недавно заболевшей; однако король сомневался, что наследство Фаркухара действительно составляет 400 тыс. фунтов. Опасения короля оказались обоснованными. Состояние, сделанное на банковских операциях и спекуляциях на фондовой бирже, доходы от филантропической деятельности, проводимой от имени Ллойд Джорджа и консервативной партии (если они и в самом деле не попали в руки законных получателей), великолепно обставленные дома — все это оказалось отягощено большими долгами. Ходили слухи, что Фаркухар, который был поклонником искусства сцены, в трудные времена вкладывал значительные средства в парижские и лондонские театры. Не то из-за спекуляций, не то из-за расточительства реальная стоимость его наследства оказалась равна нулю. Ни один человек, упомянутый в его завещании, не получил ни гроша.

Но даже этим дело не кончилось. На следующий год выяснилось, что к принадлежавшему Файфу имуществу, попечителем которого Фаркухар являлся, он относился так же безответственно, как и к фондам консервативной партии, и что недостача составляет 80 тыс. фунтов. Закон, бесчувственный в такого рода вопросах, потребовал от второго попечителя, то есть от цесаревны, восполнить недостающую сумму. «Она разинула рот от удивления», — писал Линкольншир. Однако 18 июля 1924 г. принцесса частично восполнила недостачу, продав на аукционе Кристи кое-какие фамильные портреты.

Память о Фаркухаре омрачали и другие неприятные вещи. Как уже отмечалось, он не был владельцем Касл-Райзинга, а взял его в аренду у семьи Говардов. Впоследствии аренду взял на себя король, который, желая сохранить за собой только право на охоту, переуступил дом Фаркухару. Когда после его смерти Говард вновь вступил во владение домом, то обнаружил, что картина Крома, которую он не удосужился забрать с собой при отъезде, сменила место и теперь висит гораздо выше. Лишь через несколько лет картину сняли, чтобы почистить. Она оказалась копией.

ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ. ДЕЛА СЕМЕЙНЫЕ.

Мраморные залы. — Семейный круг. — Охота и развлечения.

«Есть доводы в пользу того, чтобы не содержать двор вообще, — писал Беджхот, — и есть доводы в пользу пышного двора, но нет доводов в пользу двора убогого». Король это признавал, как бы ему ни хотелось мирно жить с семьей в деревне. Введенный в военные годы режим экономии не мог измениться в одно мгновение. 11 ноября 1918 г. в Букингемском дворце символически распечатали двери винного погреба. В течение последующих трех или четырех лет постоянное снижение стоимости жизни, дополнительный доход от герцогства Ланкастерского и определенная экономия на хозяйственных расходах позволили королю в основном восстановить довоенное великолепие, прежнее гостеприимство и тот придворный этикет, которых требовала его роль монарха. В отличие от своего отца он не был своего рода импресарио, хотя ситуацию обычно чувствовал. Результат зачастую получался куда более запоминающимся, чем мог предположить король.

Иногда казалось, что в Лондоне снова наступил век Марии Антуанетты; в 1921 г., перед государственным визитом короля и королевы Бельгии, во дворец был вызван учитель танцев, чтобы разучить кадриль с герцогами Нортумберлендским и Аберкорном. Плюмажи и шлейфы, которые Уиграм считал препятствиями на пути прогресса, вновь появились на вечерних дворцовых приемах. Леди более зрелого возраста усиливали воздействие своей красоты с помощью целых созвездий бриллиантов; тем не менее ни одна из них не могла в этом отношении затмить королеву с ее украшенной золотом и серебром восьмифутовой цепочкой. Короля природа одарила менее щедро, однако его подкрепленное мастерством закройщика сдержанное достоинство вполне соответствовало сложившимся представлениям о том величии, какого требует монархия.

Подобные шедевры драматургического искусства время от времени оживлялись некоторыми причудливыми инцидентами и даже проявлениями эгалитаризма. Однажды лорд-гофмейстер так и не смог произнести имя молодой леди, которую следовало представить двору: она так нервничала, что попросту сжевала карточку со своим именем. В другой раз посол Соединенных Штатов дал знать, что не станет подрывать свою репутацию независимого человека, надев предписанные этикетом черные, до колен, панталоны. Принц Уэльский, более терпимый к нравам Нового Света, нежели его отец, вызвался стать посредником. Он и предложил, чтобы посол вышел из своего посольства в брюках поверх панталон; брюки потом можно будет снять в одной из раздевалок дворца, не отказываясь, таким образом, как от республиканских, так и от монархических традиций. Посол, однако, отказался от подобных ухищрений. «Папа будет недоволен, — писала королева, — какая жалость, что столь заслуженный человек оказался таким упрямцем». Другой американский посол также появился на вечернем приеме в брюках, хотя во время пребывания в Виндзоре все же носил там предписанные панталоны. «Мы ведем осторожные расспросы», — отмечал озабоченный Уиграм. Но когда вновь назначенный представитель Советской России запросил Кремль о том, должен ли он надевать в Букингемском дворце панталоны, то получил следующий ответ: «Если будет нужно, наденьте и юбку».

Подобное одеяние явно не подходило для королевских дневных приемов[111] — собраний, дававших верным подданным возможность реализовать их традиционное право доступа к королю. На них присутствовали только мужчины. В отсутствие женского общества король находил утешение в алом с золотом армейском мундире, который вновь надевал после нескольких лет ношения похожего на робу хаки. Этот спектакль произвел сильное впечатление на молодого уроженца Чикаго Генри Шэннона, который в 1923 г. добился чести быть представленным двору. В своем дневнике он оставил следующую запись:

«Это было великолепное зрелище… много самодовольства, пышности, плюмажей, хорошо подогнанных мундиров и истинно английских лиц. Мы ждали в очереди больше часа. Стоявший рядом со мной Фредди Анструзер был одет как Наследственный Главный Резчик Шотландии. Внезапно я услышал, как лорд Кромер объявил: „Представляется господин Шэннон!“ Я с максимальным достоинством сделал несколько шагов вперед и вот передо мной, на возвышении, в окружении двора и дипломатического корпуса, находится сам король. В его облике, кажется, есть что-то восточное, даже что-то от сиамского властителя, и я очень низко ему поклонился. Он наклонил голову, как будто что-то пробормотал, и я отступил на два шага, после чего повернулся и вышел».

Это пышное представление никогда, однако, не доводилось до абсурда. На следующий год во время одного такого приема король заметил, что два старших генерала надели сразу по восемь орденских звезд — в основном иностранных орденов. Подобная демонстрация доблести, постановил он, в будущем должна ограничиваться всего четырьмя звездами.

Шэннона также пригласили в Букингемский дворец на государственный бал в честь короля Румынии и его супруги королевы Марии, в которую король Георг когда-то был влюблен. Время оказалось к ней беспощадным, еще большую беспощадность проявил автор цитируемых ниже строк:

«Мы пришли с Домиником Брауни — два маленьких лорда Фаунтлероя,[112] в синем бархате со стальными пуговицами, со шпагами и в плоских шляпах, разве что без кружевных жабо. Люди из Форин оффис и придворные были в бело-зелено-золотом. Около десяти появились королевские особы и поклонились дипломатическому корпусу, чья скамья находится справа от трона. Королева Румынии выглядела довольно нелепо в своем зеленом, цвета морской пены, крепдешиновом домашнем халате, усыпанном золотыми рыбками. Двойные подбородки удерживались на месте с помощью нитей жемчуга, прикрепленных к экзотическому головному убору. Она была с головы до пят истинной королевой… из оперетты! Бал напомнил мне гравюру с изображением Венского конгресса и был не более оживленным».

Мистер Асквит, к которому после отставки король относился с большой предупредительностью, оставил не столь язвительное свидетельство королевского гостеприимства:

«Прошлым вечером мы ужинали во дворце, и мы, о чем я прошептал своему соседу, никак не могли понять, по какому же принципу они приглашали гостей, а именно лорда Лонсдейла и Редьярда Киплинга. С последним я всласть поговорил об охоте, боксе и других подобных вещах. Король был в своей обычной форме — категоричный, громогласный и очень дружелюбный; он весьма радовался тому, что наконец избавился от Л. Дж».

Более признательным гостем оказался граф де Сент-Олэр, который в 1921 г., после назначения его послом Франции, был вместе с женой приглашен на ленч к королю и королеве. Его предшественник, проведший в Лондоне двадцать три года, предупреждал нового посла, что во времена королевы Виктории еда во дворце была «отвратительной». Сент-Олэр, однако, нашел то, чем угощал ее внук, «превосходным; „Шато-Марго“ лучшего урожая было немного подогрето до нужной степени». Далее в его отчете написано следующее:

«Все было одновременно царственным и буржуазным: царственным с точки зрения происхождения и национальной одежды четырех слуг — шотландца, индийца, суданца и черного южноафриканца, символизировавших мировой масштаб Британской империи; буржуазным — из-за того маленького колокольчика, которым король их вызывал, поскольку слуги исчезали в соседней комнате сразу после того, как подавали каждое из двух или трех блюд, составлявших меню. Чтобы свести до минимума их присутствие, король собственноручно разливал напитки».

Если относительно космополитического характера прислуги Сент-Олэр, проявивший удивительную близорукость, явно ошибался, то ее численность все же подсчитал точно. Обычно слуг было значительно больше. Когда через несколько лет король с королевой ненадолго отправились отдохнуть на море, в предоставленный в их распоряжение дом герцога Девонширского, монарх сказал Понсонби, что взял с собой очень мало прислуги. Вечером, во время киносеанса, на который пригласили и слуг, Понсонби насчитал их сорок пять.

При всем его великолепии Букингемский дворец не был для короля настоящим домом. Здесь он работал над бумагами, встречался с министрами, устраивал приемы, на которых принимал королеву Румынии, графа Сент-Олэра и господина Генри Шэннона. Но сердце его принадлежало другим местам: осенью — Балморалу, а зимой — Сандрингему.

Даже Виндзор вызывал у него не столько любовь, сколько гордость. «С того момента, когда Вы только подходили к двери, — вспоминала принцесса Алиса, — где Вас встречали лакеи с напудренными волосами, домоправительница в черном шелке, дворцовый эконом и прочие, Вы чувствовали себя так, будто вступаете на порог древнего храма». Ни один храм, однако, не мог бы похвастаться банкетным залом, где за одним длинным столом могли усесться сразу 200 чел.; залом Ватерлоо, увешанным написанными Лоуренсом портретами, которые знаменовали победу союзников в 1815 г. («Alors pour battre Napoleon, — полтора века спустя спрашивал генерал де Голль, — il vous a fallu tous ces messieurs?»[113]); анфиладой обеденных залов — красного, зеленого и белого, каждый из которых выглядел еще более величественно, нежели предыдущий; шедеврами Рембрандта и Ван Дейка, Каналетто и Стаббса; библиотекой, в которой хранились многочисленные рисунки Леонардо и Хольбейна, миниатюры Хиллиарда и Оливера; искусными образцами мебели и часов, оружия и научных инструментов, изделий из фарфора, серебра и бронзы. «Это же сокровищница Нибелунгов!» — воскликнула приглашенная на обед в Букингемский дворец жена германского посла. Ей еще только предстояло посетить Виндзор.

Подобное великолепие могло бы ошеломить человека более эрудированного, однако король воспринимал все это вполне спокойно. «Здесь все самое лучшее», — говорил он, озирая свои владения. Датами и тому подобными вещами пусть занимаются жена, у которой есть к этому интерес, и библиотекари, ученые парни вроде Фортескью и Моршеда. Была, однако, одна вещь, которой он дорожил: посеребренная статуэтка леди Годивы. Причина заключалась в том, что однажды подслеповатая королева Греции Ольга, глядя на нее, пробормотала: «А, дорогая королева Виктория!» Впоследствии рассказ об этом прочно вошел в королевский репертуар.

Королева пополняла виндзорские коллекции с педантичностью исследователя и жадностью хищника. Первое проявлялось в том, что даже самые скромные вещи снабжались собственноручно ею написанными этикетками; второе — в той жесткой хватке, которую она проявляла, покупая или выпрашивая различные раритеты. Не все рассказы о ее настойчивости следует считать преувеличенными. Посещая дома друзей, знакомых и даже незнакомых ей людей, а иногда просто напрашиваясь на приглашение, она становилась перед желанным предметом и сдержанным тоном произносила: «Я ласкаю его (ее) глазами». Если за этим не следовал щедрый жест, королева возобновляла тур по дому. Однако перед уходом останавливалась перед дверью и спрашивала: «Можно мне вернуться, чтобы попрощаться с тем замечательным маленьким шкафчиком?» Если даже этот хватающий за душу призыв не был принят и не трогал каменное сердце хозяина дома, тот впоследствии получал письмо с предложением продать приглянувшуюся королеве вещицу. Этому последнему натиску могли противостоять лишь немногие. Так, лорд Линкольншир запросил и получил 300 фунтов за выполненную из неглазурованного фарфора статуэтку, изображающую группу сыновей Георга III. А когда лорда и леди Ли попросили продать маленький портрет Карла II, они ответили, что сочтут за честь, если королева примет его в подарок, — «с нашим глубочайшим почтением». Это она сделала без возражений, взамен прислав фотографию с дарственной надписью, обрамленную, как она пояснила, «индийской парчой, которую я сама покупала в Бенаресе».

Почти в той же мере, как и портреты членов королевской семьи, королеву интересовали миниатюрные предметы — увлечение, охватившее большинство коронованных особ в Европе. Но если те довольствовались крошечными резными зверюшками и прочими безделушками работы Фаберже, то лишь королева могла похвастаться имеющимся у нее в Виндзоре самым грандиозным в мире кукольным домиком. На его проектирование, строительство и оформление понадобилось более трех лет; домик был сделан в масштабе один дюйм к одному футу — точно по Свифту с изображенной им в «Путешествии Гулливера» Лилипутией. Архитектором проекта был сэр Эдвин Лютьенс, садовником — мисс Гертруда Джекилл, библиотекарем — принцесса Мария Луиза. Их творческое вдохновение воплотили в жизнь 500 дарителей, 250 ремесленников, 60 художников и 600 человек, пожертвовавших книги в библиотеку.

Ведущие художники того времени оформляли стены и потолки, рисовали картины, которые должны были висеть на стенах, или пополняли предназначенные для библиотеки папки с акварелями и гравюрами. У дома был фасад длиной 102 дюйма,[114] выполненный в стиле Ренессанса; садик с кустами и цветами; гараж с «роллс-ройсом» и «даймлером»; винный погреб с марочными винами высшего качества. В сейфе хранился оформленный на домик страховой полис, на кухне — набор золотых сковородок, в королевском гардеробе — сиденье-трость и фельдмаршальская шпага. В кладовой находились королевские регалии, в детской — игрушки, в продуктовом шкафу — мармелад. Образцом технической выдумки служили лифты и туалеты. Фарфор и столовая посуда, клюшки для гольфа и дробовики, авторучки и ящики для бумаг, коллекция марок в альбоме — ничего не забыли. В списке лиц, пожертвовавших королеве эти миниатюрные сокровища, немало придворных — среди них Бут, Чиверс, Чабб, Данхилл, Дьювин, Гиббонс, Гилби, Пурдэй, Раунтри, Так, Веджвуд и Уилкинсон. Лорд Уоринг, пожалование титула которому в свое время вызвало много неодобрительных комментариев, подарил мебель для будуара королевы. Среди других преданных дарителей значится леди с очаровательным именем — мисс Куини Виктория Бир.[115] Самым младшим здесь был пятилетний Найджел Николсон, сын будущего королевского биографа, которого убедили расстаться с миниатюрным комодом. Но даже королевский заказ не удержал Лютьенса от характерных для него шуток. Полог над кроватью королевы расшит шелком — переплетенными инициалами М. Дж. и Дж. М. Как пояснил Лютьенс, они означают «Можно Джорджу?» и «Джорджу можно».[116]

Под твердым руководством принцессы Марии Луизы, собственноручно написавшей две тысячи писем, была собрана целая библиотека книг современных авторов — каждая размером не более крупной почтовой марки. Макс Беербом презентовал фантастическую повесть, несколько напоминающую «Приключения Алисы в Стране Чудес», Хилэр Беллок — притчу на тему коррупции в политической жизни, Конан Дойл — книгу о новых приключениях Шерлока Холмса, М. Р. Джеймс — историю под названием «Кукольный дом с привидениями». Среди даров были также поэмы Нарди и Олдоса Хаксли, Киплинга, Хаусмана и Сассуна. Сомерсет Моэм прислал циничный рассказ, Холден — монографию о гуманизме. Хирург-гинеколог сэр Джон Бланд-Саттон подарил трактат о хирургии, в том числе о методах лечения травмы глаз и заживления легких. Асквит прислал отрывок одной из своих ранних речей, но тут же назвал всю эту затею «совершенно бессмысленным упражнением». Лишь Джордж Бернард Шоу отказался что-либо прислать, причем, как заметила принцесса, «в весьма грубой форме».

Королева попросила Лютьенса сделать так, чтобы она могла открывать домик сама, не призывая на помощь слуг. Весь этот вздор доставлял ей величайшее удовольствие.

У ее мужа в Виндзоре также было чему порадоваться, а именно — обществу своего старого наставника каноника Дальтона. В качестве награды за преданную службу ее внукам, принцу Эдди и принцу Джорджу, королева Виктория в 1884 г. назначила его членом капитула церкви Святого Георгия. Сорок лет спустя, на девятом десятке, он все еще был здесь. «Его сутулое, худое тело, — писал позднее принц Уэльский, — казалось, было вытесано из того же серого камня, что и сам замок». Однажды, прогуливаясь со своим молодым другом возле Фрогмора, Дальтон вдруг наткнулся на могилу одной из собак королевы Виктории. «Бывало, я кормил этого пса булочками, — сказал он, — а теперь даже его памятник разрушается». И он протянул руку, чтобы коснуться бронзового хвоста, уже отломанного от тела. Этот портрет, изображающий мягкого, тоскующего по прошлому старого каноника будет, однако, неполным. Вот что писал его коллега-священник:

«Властность его натуры, только усилившаяся благодаря абсолютной независимости, которой он наслаждался, будучи наставником короля Георга V, не давала Дальтону понять все значение — или хотя бы необходимость — коллективной ответственности. Когда в Виндзоре он вернулся к церковной жизни, для него было почти невыносимо даже думать о том, что кто-то имеет равное с ним право голоса в капитуле. На каждое заседание он являлся исполненный решимости и готовый к борьбе, лишь бы не дать коллегам, которых он презирал, поступить по-своему. Такое поведение Дальтона делало его коллег несчастными; ущерб, нанесенный капитулу, был не меньше, чем ущерб личной жизни каждого из нас. Искрометный темперамент не давал Дальтону возможности выражать свое презрение только на наших собраниях — он делился своим мнением и с людьми из замка».

Грубоватый юмор, призванный подбодрить юных морских офицеров, нарушал атмосферу как монастыря, так и дворца. Одного каноника, перенесшего приступ флебита, он спрашивал: «Ну как там Ваши мелкие неприятности?»[117] Про другого Дальтон говорил: «Если король пошлет его своим представителем на мои похороны, я выскочу из гроба и испорчу все представление». Но особенно он прославился громогласным чтением отрывков из Библии, когда слова Всемогущего произносил рокочущим басом, а Исайи — пронзительным фальцетом. А когда однажды толпа туристов попыталась пройти за ним в боковой придел, каноник заявил: «Вам не следует туда ходить. Я как раз собираюсь совершить самоубийство».

Тем не менее его интеллект был таким же мощным, как и его голос, и король доверил ему начальное религиозное образование своих сыновей. Дальтон к тому же оказался не лишен амбиций. Королевская семья, избавленная от его наиболее возмутительных выходок, пыталась обеспечить ему продвижение по службе. По настоянию сына король Эдуард VII предложил назначить Дальтона настоятелем Вестминстерского аббатства, однако премьер-министр лорд Солсбери предпочел более уравновешенного кандидата.

В 1917 г., когда в Виндзоре освободилось место настоятеля, у Дальтона вновь пробудились надежды; хотя эта должность, как и большинство должностей епископов и настоятелей, находилась в распоряжении премьер-министра, решающее слово по традиции оставалось за сувереном. Однако к этому времени даже король не решился устраивать скандал, назначив на высокий пост своего самовластного старого наставника. Должность настоятеля досталась Альберту Бейли, крестнику королевы Виктории и племяннику ее любимого прелата настоятеля Стэнли. Говорят, что, узнав эту новость, Дальтон заставил короля пережить несколько самых неприятных в его жизни минут. В первый день его появления в Виндзоре Стамфордхэм предупредил нового настоятеля: «Думаю, что без преувеличения могу сказать, что Дальтон в течение четверти века отравлял жизнь вашему предшественнику». Бедному Бейли пришлось терпеть эти муки лишь четырнадцать лет — до 1931 г., когда Дальтон умер на девяносто втором году жизни.

Когда король после ночного путешествия выходил на станции Баллатер из королевского поезда, обходил почетный караул, выстроенный одним из шотландских полков, и в карете или на машине проезжал оставшиеся восемь миль, ему всегда казалось, что он возвращается домой. «Рад спустя шесть лет снова оказаться в этом дорогом сердцу месте, — писал король в августе 1919 г., — и снова увидеть всех наших милых людей». Он действительно любил их за независимость и прямоту суждений. Через несколько месяцев после его смерти священник близлежащей церкви в Крати отметил прибытие короля Эдуарда VIII и миссис Симпсон чтением проповеди о Нероне.

Когда проблемы Вестминстера и Уайтхолла не слишком ему досаждали, король впадал в игривое настроение. «И как тебя зовут?» — спрашивал он крошечную внучку своего коллеги-охотника. «Меня зовут Энн Пис Арабелла Макинтош из Макинтоша», — отвечала девочка. «Ах вот как! — смиренно говорил король. — А я просто Георг».

В период между двумя войнами этикет в Балморале был не таким строгим, как в Букингемском дворце, но все же царившая там атмосфера оказалась далека от неформальной. За стол король садился в шотландской юбке и с орденом Чертополоха. На небольшом приеме прислуживали восемь лакеев и играли пять волынщиков. На ленч подавались три блюда, на обед — шесть. Точно такой же упорядоченной роскошью были обставлены пикники, проводившиеся на берегах озера Лох-Мьюик: кортеж из огромных темно-бордовых «Даймлеров» с позолоченными радиаторами медленно пробирался по узким каменным дорожкам; лакеи распаковывали корзины с деликатесами и подавали их гостям и хозяевам; иногда шеф-повар в высоком белом колпаке жарил свежевыловленную форель. На мужчинах были плотные твидовые бриджи, длинные шерстяные чулки, превосходно начищенные спортивные ботинки и шляпы; женщинам, одетым примерно так же, все же не разрешалось надевать брюки даже во время прогулок на горных пони.

За исключением подобных перерывов, в ежедневной программе короля все же преобладала охота. Он превосходно стрелял как из винтовки, так и из дробовика; однажды он не смог удержаться от искушения похвастаться и написал другу, что подстрелил самого крупного оленя, когда-либо добытого в Абергельди, — весом 21 стоун 11 фунтов,[118] но в конце все же приписал: «Сожги эту чепуху, после того как прочтешь». Его достижения в тетеревиной охоте были легендарными. В 1921 г. Эрик Линклейтер и несколько его друзей-студентов решили провести недорогой отпуск в горах Шотландии и заработать немного денег в качестве загонщиков. В один прекрасный день их услуги не понадобились, и король заметил, что они стоят без дела. Тогда «грубоватым, но все же добродушным» тоном он пригласил молодых людей посмотреть, как он стреляет. Вот как Линклейтер описывает это достопамятное событие:

«Они летели в огромном количестве и на большой скорости, поскольку ветер был попутным; склон холма определял направление их движения, и король с непогрешимой точностью сбивал их. К этому времени мы уже имели представление об охоте и могли оценить тот факт, что каждая птица, пораженная выстрелом короля, была мертва уже к моменту падения на землю. Если налетала большая стая, за которой уже надвигалась следующая, то в момент, когда первая из сбитых птиц падала на землю, в воздухе еще продолжалось падение двух, трех, четырех мертвых птиц. Король стрелял так, как обычный первоклассный стрелок может только мечтать. Это были настоящее мастерство, идеальная стрельба. Пока мы наблюдали за его действиями — а мы знали, на что обращать внимание, — ни одна птица не спустилась вниз, неровно взмахивая крыльями, все камнем падали на землю. Двое или трое из наших стрелков также были неплохи, но королю они и в подметки не годились».

Королеве стрельба совсем не нравилась, но, не желая расстраивать короля, она никогда ему об этом не говорила. «Было так скучно, — говорила она об одном таком мероприятии, — что я бы с удовольствием сменила обстановку». Балморалский климат — Эшер называл его «холодным, серым и неприступным» — тоже был ей противопоказан. Но главное — никто здесь не разделял ее интереса к музеям и картинным галереям, антиквариату и аукционам. Однажды осенью она, к своей радости, вдруг узнала, что в соседнем доме остановился самый большой эстет из ее крестников, сэр Майкл Дафф, и тут же пригласила его на обед. Но едва королева начала расспрашивать гостя, король недовольно проворчал: «Опять ты за свое, Мэй, — мебель, мебель, мебель…» После смерти мужа королева Мария предпочитала проводить сентябрь в дворце Холируд, в Эдинбурге, любуясь шотландскими древними монументами и посещая деревенские дома.

Для облегчения государственных забот короля во время его отпуска в Балморале присутствовал дежурный министр. Поскольку его роль была скорее официальной, нежели светской, долгое время считалось, что приглашение не распространяется на его жену. Однако в 1925 г. Стэнли Болдуин предложил, чтобы его сопровождала госпожа Болдуин. Дворцовый эконом сэр Дерек Кеппел с величайшей учтивостью отказал. «Их Величества, — писал он личному секретарю премьер-министра, — с нетерпением ждут визита господина Болдуина, и я надеюсь, что Вы совершенно ясно объясните ему, что лишь недостаток места не дает возможности сделать исключение из давно установившегося правила, которое я уже цитировал». Несмотря на грубый шарм, которым он якобы обладал, Болдуина нельзя было назвать особенно приятным гостем. Когда королева спросила его об одном конфиденциальном политическом вопросе, он отказался отвечать, хотя муж разрешил ей просматривать красные портфели еще будучи принцем Уэльским. «Он обращается со мной как с любопытной маленькой девочкой», — жаловалась королева на премьер-министра.

Невилл Чемберлен во время пребывания в Балморале оставил о себе более благоприятное впечатление, успешно сочетая энергичную работу и деревенские забавы — охоту и рыбную ловлю. Он сам однажды сказал так: «Я здесь знаю каждый цветок; С.Б. не знает ни одного. Я знаю каждое дерево; С.Б. не знает ни одного. Я стреляю и ловлю рыбу; С.Б. не делает ни того, ни другого. И тем не менее он считается человеком деревенским, а я — городским». Однажды, приглашенный на охоту в четверг, он попросил разрешения взять свой ленч и порыбачить на реке в пятницу. Король посчитал это безумной затеей — и оказался прав. В письме к своей сестре Чемберлен подробно описал, как он на протяжении десяти миль, плывя по течению реки, тщетно пытался ловить рыбу. Река, писал он, «представляла собой тоненький ручеек с водой чистой, как джин, при этом яркое солнце освещало на дне каждый камушек». Болдуин же в такие дни запирался в затхлой спальне и читал «Настоящий рыболов» Айзека Уолтона.

В качестве примечания можно привести еще один эпизод с Чемберленом, правда, относящийся уже к последующему царствованию. Осенью 1938 г. король Георг VI тщетно убеждал его задержаться на охоте в Балморале еще на один день, предлагая вовремя доставить его самолетом в Лондон, на предстоящее заседание кабинета. Чемберлен отказался: он ни разу еще не летал, не любит звук самолета и надеется, что летать ему никогда не придется. Через две недели он вылетел в Берхтес-гаден; это был первый из трех его визитов к Гитлеру, закончившихся злополучным Мюнхенским соглашением.

Согласно завещанию покойного мужа, королева Александра продолжала жить в Сандрингеме — огромном здании, населенном лишь призраками эдвардианской эпохи. Погруженная в глухоту, она упорно боролась за то, чтобы вернуть сюда блеск прежних счастливых дней. Лорд Линкольншир так писал о последнем годе ее жизни: «Слух у нее пропал, зрение далеко от идеального. Тем не менее с ней остались прежнее изящество и очарование, а также ее чудесная улыбка. Она никогда не жалуется и сохраняет прелестную стройную фигуру».

В Сандрингеме королева все же была не одна. С ней жила ее единственная незамужняя дочь принцесса Виктория, которая до конца оставалась с матерью, хотя ее сердце отчаянно жаждало любви. В свое время лорд Солсбери, после смерти его первой жены Анны Ротшильд, считался вполне подходящим претендентом на ее руку. Другими возможными женихами были германские принцы, но ни одного из них королева Александра не удостоила бы даже улыбки. В своих увлечениях принцесса Виктория иногда проявляла большую смелость. В 1908 г. в Виндзоре она весь вечер после ужина протанцевала с дипломатом лордом Грэнвиллем — слуги уже начали сворачивать ковер. «Думаю, это нельзя полностью одобрить», — отмечал один из гостей. Один из друзей, однако, остался ей верен — это был адмирал Фишер, старше принцессы почти на тридцать лет. Вот что он писал о ней, когда Виктория только вступила в средний возраст: «Принцесса Виктория, которая всегда была тощей, долговязой и анемичной, вдруг обрела пышную фигуру и розовое, округлое лицо! Она выглядит весьма привлекательно, о чем я ей и сказал, а высокий рост делает ее чрезвычайно импозантной». Тем не менее продолжительное пребывание в старых девах и одиночество сделали свое дело. Всегда презрительно относившаяся к морганатическому происхождению своей невестки и одновременно завидовавшая ее образованию, принцесса мстила тем, что чересчур демонстративно выражала любовь к брату. Королева так сильно страдала от тех проникновенных телефонных бесед, которые подолгу вела с королем принцесса Виктория, что на всю жизнь приобрела отвращение к этому аппарату. Принцесса неоднократно являлась инициатором неприятных маленьких стычек, когда вставал вопрос, кому должна принадлежать та или иная картина или еще какая-нибудь вещь. Такова была цена, которую королевская семья платила за ее самоотверженную заботу о королеве Александре.

Старую королеву продолжали боготворить двое оставшихся с ней придворных — ее придворная дама мисс Шарлотта Кноллис, сестра бывшего личного секретаря короля, и сэр Дайтон Пробин, прослуживший королевской семье более полувека. В 1857 г., во время восстания сипаев в Индии, он был награжден крестом Виктории, хотя эту награду довелось увидеть лишь немногим: ее скрывала патриархального вида борода, доходившая ему до пупа. В отличие от Шарлотты Кноллис, чья преданность королеве Александре доходила до самозабвения, Пробин был весьма примечательной личностью не только внешне, но и по характеру. Речи его бывали весьма язвительными; вот что он, например, говорил о господине Гладстоне: «Я молю Бога, чтобы его тотчас же заперли в сумасшедшем доме и тем самым спасли империю от разрушения, к которому он ее толкает. Если же он не безумец, то наверняка предатель». Однако его политические взгляды не всегда были столь ортодоксальными. Так, на девяносто втором году жизни он совершил путешествие из Сандрингема в Лондон, чтобы проголосовать за Черчилля, выставившего свою кандидатуру против официального кандидата консерваторов на дополнительных выборах. Он также заявлял, что Ллойд Джордж «выиграл для нас войну, что вряд ли сделал бы Асквит, если бы остался премьер-министром».

Преданность Пробина королеве Александре, которую называл «благословенной леди», была абсолютной. Как ее финансовый опекун, он мало что мог сделать, чтобы хоть немного сдержать ее чрезмерную расточительность и импульсивную щедрость; дабы как-то это компенсировать, он перестал получать собственное жалованье. Об отставке даже не помышлял. Подобно самой королеве Александре, своего монарха он неизменно именовал не «королем», а «королем Георгом». Король и королева с уважением относились к «милому старому Пробину» и с беспокойством следили за его хрупким здоровьем. Однажды он едва не умер, потеряв сознание в присутствии многих людей, из которых никто не догадался расстегнуть тугой воротничок его дворцовой формы. Памятуя об этом, королева Мария всегда носила в своем ридикюле перочинный ножик.

Королева Александра и ее немногочисленное окружение прожили в Сандрингем-Хаус более половины срока царствования ее сына. Когда зимой 1925 г. она умерла, король и королева решили оставить Йоркский коттедж. «Очень печально, что сегодня мы в последний раз ночуем в этом милом маленьком домике, в котором провели тридцать три очень счастливых года», — писал король. Королева, которая вроде бы тоже должна была радоваться расставанию с тесными комнатами, безликой мебелью и постоянным запахом кухни, также сожалела об отъезде и писала, что ей очень не хочется оставлять «очень уютный и удобный дом». Тем не менее, сделав этот решительный шаг, они вскоре полюбили новое, более просторное жилище. «Вы будете удивлены, увидев, каким комфортабельным сделала королева этот безобразный дом, — говорила леди Десборо Артуру Бальфуру, — построенный, как Вы помните, моим двоюродным дедушкой и проданный по безумной цене лордом Пальмерстоном».

Кроме некоторых гобеленов, вытканных по рисункам Гойи и подаренных королю Эдуарду испанским королем Альфонсом XII, в Сандрингеме не было ни одной приличной картины, предмета обстановки или какого-то иного произведения искусства. Однако все здесь было солидным, свободным от показной роскоши и находилось в безукоризненном состоянии. «Прекрасно оборудованные письменные столы, удобные кровати, ярко горящие камины в спальнях», — отмечал один из гостей. Другой гость был очарован доставшейся ему ванной комнатой с написанным на стене лозунгом: «Чистота граничит с благочестием», — ванной, украшенной розами и тремя раковинами, каждая из которых была снабжена пометкой: для головы и лица, для рук, для чистки зубов. Король любил лично провожать вновь прибывших гостей в отведенные им комнаты, чтобы проверить, все ли там в порядке. Однажды, когда приехал Биркенхед, король заметил, что по чьему-то недосмотру огонь в камине не горит; тогда он опустился на колени и, держа в руках коробку спичек, усиленно дул до тех пор, пока не появилось пламя. Иногда его дружелюбие даже пугало. Когда у его разнервничавшейся соседки за обедом упала в суп длинная заколка для волос, король попытался подбодрить ее вопросом: «Вы собирались здесь есть улиток?».

Жизнь в Сандрингеме требовала большой жизнестойкости, даже от женщин. Во время охотничьего сезона они садились завтракать в дневной одежде, затем переодевались в плотный твид, чтобы отведать ленч на природе, для чая надевали изысканные платья в аскотском стиле, а на ужине появлялись уже в полном облачении. Мужчины сменяли бриджи брюками и надевали вечерние пиджаки; король, с белым цветком в петлице, всегда носил звезду и ленточку ордена Подвязки. Единственно неформальным был только завтрак, еще более оживлявшийся присутствием королевского попугая по имени Шарлотта — ему дозволялось свободно летать по комнате. Лишь один Чарлз Каст осмеливался жаловаться, когда птица опускала клюв в его тарелку. Если птица устраивала беспорядок, король запускал в нее горчичницей — королеве не нравилось такое поведение Шарлотты. Общение с птицей он находил весьма приятным. Отправившись в круиз по Средиземноморью, Георг писал Уиграму: «Рад, что с Шарлоттой все в порядке и что горничная о ней заботится».

Охотничьи обеды готовились с той же тщательностью, что и государственные приемы, а ужин представлял собой скорее церемонию, нежели просто прием пищи. Приезжий священник отмечал, что за столом восьми гостям прислуживали десять лакеев: пятеро в темно-синих ливреях с золотыми пуговицами, пятеро — в красных. Пища была обильной, перемены — нескончаемыми. Однажды вечером, заметив, что его личный библиотекарь мало себе накладывает, король пророкотал: «Моршед не ест сливки! Не беспокойтесь, они все равно Ваши». Гордился он и своими теплицами. Когда один из друзей с восхищением спросил его, откуда взялись нектарины, король пояснил: «С моего приусадебного участка». Уезжавшие на поезде в Лондон гости увозили с собой в дорогу ленч, состоявший из множества блюд, а также вино, портвейн, кофе и даже сигареты: все это было упаковано в корзинку с надписью: «Его Величество король». Железнодорожные служащие должны были забрать корзинку на станции «Ливерпуль-стрит» и отправить обратно в Норфолк.

Рождество в Сандрингеме было сугубо семейным праздником, на котором немногочисленные придворные присутствовали лишь по необходимости. Ритуал начинался в сочельник с раздачи мяса работникам поместья — довольно спокойного мероприятия, проводившегося в большом каретном сарае и длившегося около часа. Куски туши, в общей сложности весившие как пять быков, были разложены на столах, украшенных ветками падуба; работники получали их завернутыми в белые полотенца. В рождественское утро совершалась прогулка по парку — до сандрингемской церкви, после чего следовал обмен подарками в бальном зале. На столе, где были разложены подарки, каждому было выделено место, отделенное от других розовой лентой. По свидетельству леди Уиграм, королева в 1926 г. подарила королю картину Маннингса, изображавшую процессию из экипажей в Аскоте; король преподнес королеве большую ромбовидную брошь с эмблемами всех полков Гвардейской бригады. Принц Уэльский получил с десяток пробок для винных бутылок, каждая из них была украшена его эмблемой — выполненным в серебре так называемым «плюмажем принца Уэльского» из трех страусовых перьев. Леди Уиграм подарили кашемировую шаль, корзину роз, старинную коробочку для чая из панциря черепахи, серую кожаную сумку, театральную сумочку с золотым тиснением, две маленькие эмалированные шкатулки и пепельницу.

За ужином на столе стояли вазы с рождественскими розами и лежали ярко-алые щипцы для орехов. За исключением короля, все были в бумажных шляпах: королева — в митре, принц Уэльский — в шапочке, изображающей голову пингвина, юная герцогиня Йоркская — в дамской шляпе с полями козырьком. После ужина четыре принца и герцогиня приглушенными голосами распевали песни из репертуара мюзик-холла. Находившийся в дальнем конце комнаты, король, не разобрав слов, сказал: «Вы только посмотрите на моих ребят — как славно они поют рождественские гимны!» После этого король завел граммофон, зазвучали «Травиата» и «Дубинушка». Внезапно раздалась мелодия, показавшаяся всем присутствовавшим смутно знакомой; после нескольких тактов они поняли, что это национальный гимн, и дружно встали. От этой шутки на короля напал приступ смеха: «Вы так увлеклись разговором, что я гадал, сколько пройдет времени, прежде чем вы все встанете».

В своем сандрингемском поместье король наслаждался доставшейся ему ролью сквайра. По меркам того времени он хорошо платил рабочим, любил заходить в их дома, тактично выражал сочувствие в случае чьей-то смерти или другого семейного несчастья. Одной из любимых у него была история о мальчике, которому он однажды вечером помог с уроком математики; через несколько недель тот почему-то отказался от вновь предложенной ему помощи. «О, как я понимаю, ты уже и сам прекрасно во всем разбираешься!» — сказал король. «Нет, сэр, — ответил мальчик, — просто в прошлый раз Вы решили неправильно». Король любил лично удостовериться, как идут дела той или иной службы, особенно в теплицах и на конюшне, которые по воскресеньям часто показывал посетителям. В такого рода экскурсиях не было ничего официального. Однажды король заметил, что его сестра, королева Норвегии, держит специальный платочек для своего маленького спаниеля. Оставшуюся часть пути он изводил ее вопросами типа: «А где его галоши?» или «Не забудь его таблетки от кашля». В более серьезном духе проходила экскурсия, организованная для премьер-министра Северной Ирландии лорда Крейгевона, которого король пригласил взглянуть на свои опыты по выращиванию льна, — до короля в Норфолке этим не занимались.

И конечно, огромное значение для короля здесь имела охота, служившая постоянным источником развлечений и психологической разрядки. Между Сандрингемом и соседним поместьем Холкэм, принадлежавшим лорду Лейсестеру, существовало непрекращающееся соперничество, причем не всегда дружелюбное. Хотя Сандрингем по размерам был наполовину меньше Холкэма, король хвастался, что убил в три раза больше куропаток. Нельзя сказать, что Лейсестер не пытался его догнать. Когда кто-то говорил ему, что кладбище в Холкэме чересчур заросло, он отвечал: «Чепуха, это наилучшее место в Англии для разведения куропаток».

Каждый год в Сандрингеме отстреливалось более 20 тыс. голов дичи, еще примерно 10 тыс. — в арендованных поместьях. В основном это были разводимые здесь же фазаны, так что главному смотрителю фазанов господину Ф. У. Бленду — прослужившему в поместье более полувека коренастому, бородатому йоркширцу в бутылочно-зеленой ливрее с золотыми пуговицами и шляпе с квадратным верхом — как гости, так и придворные могли задать неприятные вопросы, касающиеся не только числа птиц, но и той легкости, с которой их можно было подстрелить. «В парке и в садах — везде видны фазаны, — писал один священник, — поместье буквально ими кишит». Дайтон Пробин как-то говорил лорду Линкольнширу: «Король здесь охотится. И это называется охотой — стрелять ручных фазанов! Меня такая охота приводит в замешательство». А королевский конюший и друг сэр Брайен Годфри-Фоссетт писал в дневнике: «Здесь огромное количество фазанов, но — увы — не от щедрости природы; на самом деле некоторые из них совершенно ручные». Укрытия для дичи, установленные еще во времена короля Эдуарда, способствовали тому, чтобы птицы летали невысоко и не очень быстро. За широкой стеной из подстриженных соответствующим образом вечнозеленых растений сидели в засаде стрелки и заряжающие; некоторые из них едва ли были подвижнее подстерегаемых ими фазанов. Короля Георга, который мог с легкостью сбить фазанов, летевших выше всех и быстрее всех, вероятно, иногда это все раздражало. Тем не менее он был привержен традициям — если это устраивало его отца, значит, должно было устраивать и его. Лишь в конце царствования Георга VI ручные фазаны уступили место диким, а искусное насаждение лесов позволило обеспечить даже равнинному норфолкскому пейзажу необходимое количество фазанов.

В отличие от отца король редко приглашал на охоту гостей, которым недоставало охотничьего мастерства; ему нравилось наблюдать, как птицы, пораженные меткими выстрелами, аккуратно падают с неба. Однажды сэра Сэмюэля Хора впервые пригласили погостить в Сандрингем — скорее как норфолкца, а не члена кабинета. Хор и его жена, которые в то время проводили отпуск в Швейцарии, не смогли купить билеты на поезд и с извинениями отказались. Через два или три дня леди Мод Хор упала и сломала ногу. Король в шутку назвал это Божьей карой за то, что они отказались принять королевское приглашение. Больше в Сандрингем чету Хор не приглашали.

«Какой толк от дома, если вы в нем не живете?» — любил спрашивать господин Путер, и король непременно бы с ним согласился. Как хозяин добросовестный (во время государственных визитов) и щедрый (в относительном уединении Сандрингема и Балморала), гостем он был редким и беспокойным. Лишь дважды за все послевоенные годы его уговорили совершить государственные визиты к коллегам-монархам: в 1922 г. — в Бельгию и в 1923 г. — в Италию. Во время первого визита они с королевой остановились во дворце Лаэкен, где шестьюдесятью годами раньше отец предложил руку и сердце его матери. «Весьма комфортабельные комнаты, — писал он, — однако Мэй живет в одном конце дворца, а я — в другом, к тому же дом очень большой. Это не очень удобно». Королева Мария была не меньше мужа огорчена тем, что их разлучили: Однажды посреди ночи она вдруг услышала, что дверь ее спальни тихо открывается. Включив свет и выглянув за ширму, королева увидела «его милое печальное личико». Король нашел к ней дорогу — один и в темноте.

Время от времени министры пытались убедить его в необходимости улучшить отношения с теми или иными странами, совершив заграничную поездку. Король на это отвечал, что его отец поступал так во имя мира, и что же получилось в результате? Первая мировая война. Он возразил более резко, когда ему предложили нанести государственный визит в Голландию: «Амстердам, Роттердам и прочие дамы! Будь я проклят, если это сделаю».

Даже находясь в Лондоне, король предпочитал обедать лишь в обществе королевы и принцессы Марии (до ее замужества). Время от времени он проводил вечер в доме кого-нибудь из друзей или политических знаменитостей, но и тогда король настаивал на том, чтобы за столом было немного народу, ужин длился не более часа и рано заканчивался. За этим могла последовать игра в карты. Шэннон записал разговор со своим другом лордом Гейджем, входившим в ближайшее окружение короля:

«Джордж Гейдж сегодня вечером возил короля и королеву к Роксбургам — ужинать и играть в бридж. Когда он вышел в своем придворном костюме, который его несколько полнит, я сказал: „Возьми с собой деньги — может, придется уплатить королевские долги“. На это он возразил: „Я ведь еду с Георгом V, а не с Георгом IV“. Однако где-то в конце вечера король спросил его: „У Вас есть деньги, Гейдж?“ И вместе они смогли собрать всего 2 фунта!».

Керзон нанимал комика Джорджа Роби, чтобы тот после ужина развлекал короля с королевой. А во время королевского визита в Ноусли Дерби однажды воспользовался услугами Жоржа Карпентье и его спарринг-партнера, которые провели показательный поединок в соседней школе верховой езды. Французские газеты с восторгом писали о «двух Жоржах», однако в Англии многие сочли такой спектакль неприличным.

Дерби был одним из немногих старых друзей короля, у кого он любил останавливаться. Любил также навещать герцога Ричмондского во время гудвудских скачек и герцога Девонширского во время тетеревиной охоты в Болтон-Эбби. «Хотя она длится всего три дня, — писал Крюэ об одной из таких поездок, — но требует едва ли не столько же подготовки, сколько и торжественный прием». Несмотря на скрупулезное планирование, в загородном доме герцога иногда приходилось проводить экстренное заседание Тайного совета. «Лег спать в 2 ч. 15 мин., — записал король во время пребывания в Болтон-Эбби, — очень сонный и весьма раздраженный».

Поскольку король не проявлял интереса к экскурсиям, королеве также приходилось умерять свое любопытство. Как-то он написал ей о поездках своей матери: «Захотелось же ей проделать такой путь, чтобы пробыть в Шотландии всего девять дней, а в Норвегии — три; как это дорого и как непрактично! Слава Богу, ты не такая; это свело бы меня с ума». Но когда королева Мария все же выбиралась из дома одна, то была столь же требовательной гостьей, как и ее муж. На время поездки в Холкер — один из домов, принадлежащих семейству Кавендишей, она взяла с собой девять слуг: двух камердинеров, одного лакея, одного пажа, двух шоферов, одну придворную даму, одну служанку придворной дамы и детектива. Предварительно хозяевам был направлен список ее требований:

1. Возле спальни королевы должно быть поставлено кресло, в котором будут по очереди всю ночь сидеть лакей или паж (пажом не слишком удачно назывался мужчина пятидесяти лет от роду).

2. В течение дня через каждые два часа в ее спальне необходимо ставить свёжеприготовленный ячменный отвар.

3. Лед в спальню — в 23 ч. 30 мин.

4. Шесть чистых полотенец каждый день (королева брала с собой собственные простыни и наволочки).

Когда король с королевой переезжали из одного дома в другой, эта процедура проходила со всей величавостью и пышностью, присущими средневековым монархиям. Для непродолжительных поездок использовался автомобиль «даймлер», высокий салон которого позволял пассажирам входить и выходить, не снимая цилиндра или шляпы. Для более длительных экспедиций предназначался королевский поезд, выкрашенный в карминно-красный и кремовый цвета. В каждом вагоне имелся просторный вход с двойными дверями и вестибюлем; даже стойки на буферах были выполнены в виде львиных голов, покрытых золотыми листьями. По замыслу Эдуарда VII, интерьер поезда должен был напоминать королевскую яхту, с ее белой эмалевой краской и полированной медью. Королева Мария привнесла в его декор более мягкое, женственное начало: мебель атласного дерева из универмага лорда Уоринга, зеленая обивка и серебряные кровати с королевской монограммой. Матовые стекла с выгравированными на них изображениями орденов скрывали от нескромных взглядов тех, кто находился в спальне и ванной. По случаю каждой поездки издавались объемистые письменные распоряжения, часто изменявшие обычный порядок работы разного рода служб. Между Баллатером и Лондоном вдоль маршрута поезда стояли под парами не менее семнадцати паровозов — в случае поломки ими можно было заменить королевский локомотив. Однако ничто не оставлялось на волю случая — ни вечерняя доставка королю парламентских телеграмм, ни снижение скорости в 6 ч. 30 мин. утра, дабы королева могла с комфортом принять ванну.

Когда императрица Пруссии, тетя короля, по дороге в Россию гостила в деревне у герцога и герцогини Коннаутских, ей предстояло в 11 ч. 30 мин. сесть в поезд на станции Бэгшот. В 11 ч. 25 мин. она все еще сидела на лужайке, заканчивая портрет герцогского слуги-индийца. Когда ее позвали, она положила на стул ящик с красками, кисти и палитру, села в экипаж и уехала. «Как это замечательно, — заметил один из гостей попроще, — когда за тобой всегда есть кому прибрать».

Королевский образ жизни требовал содержания целой когорты слуг, которые в самом широком смысле слова не только убирали за королем, но и предугадывали каждый его жест или желание. Число их было весьма внушительным. Сэр Джон Фортескью, которого в 1926 г. сменил на посту библиотекаря Оуэн Моршед, так описывает организацию работ в Виндзоре:

«На королевской кухне напряженно трудились шестьдесят человек. В комнате распорядителей — помещении, выстроенном одновременно с Вестминстерским аббатством и имеющим похожие своды, — в две смены кормили по сто человек старших слуг. В помещении для слуг — здании, построенном в XIV в., с соответствующими колоннами и сводами — в две смены по двести человек кормили слуг рангом пониже».

Будучи в Сандрингеме, леди Десборо заметила, что находившаяся в изгнании испанская королева, несмотря на все разговоры, что она якобы впала в нищету, привезла с собой одну придворную даму, одного камергера и трех служанок. Однако такое было характерно не только для королевских особ. Когда король с королевой посещали Ноусли, в доме одновременно ночевали двести человек — семья хозяина, гости и слуги; в это число не входил персонал, работавший вне дома, в том числе тридцать семь егерей. А когда во время круиза на королевской яхте камердинер маркиза де Совераля заболел морской болезнью, маркиз весь день оставался небритым.

Секрет бесперебойного функционирования королевского двора, как объяснил однажды принцу Уэльскому старый придворный, заключался в том, чтобы на все должности нанимать в полтора раза больше людей, чем требуется. Такая работа гарантировала уверенность в будущем, продвижение по службе и несколько разгульный образ жизни, который вскоре начинал казаться единственно правильным. «Количество еды и напитков, потребленных во время пребывания у нас Их Величеств, просто поражает, — писал Хардиндж о визите в Калькутту, последовавшем после торжественного приема в Дели. — Однако 150 английских слуг очень трудно удовлетворить». Только что поступивший на работу в Букингемский дворец дворецкий описывал, как его встретили двое старших коллег:

«Мы трое сели за стоящий в соседней комнате круглый стол, накрытый белоснежной льняной скатертью и сервированный сверкающими столовыми приборами; довольно молодой слуга в черной ливрее подал нам превосходный обед, состоявший из супа, жареной телятины с овощами, десерта и стилтонского сыра; ему сопутствовало хорошее белое вино.

Это было очаровательное знакомство с новой работой, и я, разогретый хересом и белым вином, чувствовал себя прекрасно и вполне уверенно».

Слуги всех рангов, отмечал он, ни в чем себе не отказывали; не было особых излишеств, но и не наблюдалось никакой скаредности. «Дворец управлялся точно так же, как управляется хозяйство любого джентльмена, — без чрезмерного внимания к экономии и финансам… Еда и выпивка были в изобилии, и никто как будто не заботился о том, сколько они стоят». Были запрещены только чаевые. Остановившись в 1927 г. в Виндзоре, сэр Сэмюэль Хор получил следующее предписание:

«Дворцовый эконом свидетельствует свое почтение и нижайше просит гостей короля и королевы воздержаться от денежных подарков слугам Их Величеств.

Слугам не принято дарить какие-либо подарки, дворцовый эконом будет весьма признателен гостям Их Величеств за проявленное содействие в соблюдении этого правила».

Этот многозначительный жест был предпринят не столько ради того, чтобы лишить лакеев заслуженных чаевых, сколько для сохранения лица безденежных гостей.

Многие королевские служащие самого монарха видели очень редко; на тех же, кто видел, могли обрушиваться внезапные штормы, перемежающиеся непродолжительным солнечным сиянием. «Правильно! — загремел король, когда неловкий лакей уронил поднос с чаем. — Громите этот проклятый дворец!» Тем не менее никто не слышал, чтобы виновный впоследствии был уволен. Король ценил аккуратность, порядок и пунктуальность. Когда новая горничная «все неправильно положила», король был вне себя от ярости; утешила его домоправительница госпожа Роулингс, пообещав сфотографировать все комнаты, чтобы ни один предмет впредь не оказался бы не на своем месте. В Сандрингеме король запретил складывать в прихожей разрозненные предметы одежды; то-то было смеху, когда однажды вечером, когда гости уже разошлись, он выбросил оттуда чей-то веер и чей-то носовой платок. В другой раз он наткнулся в гостиной на стопку пыльных нот. «Это твое?» — зло спросил король у еще более разозленной королевы.

Малейшая небрежность или возражение могли вызвать у него взрыв эмоций. «Боже правый, нельзя же так. Вы неправильно оделись!» — воскликнул король, когда конюший, который должен был сопровождать его на частный ужин, появился перед ним в брюках. Нарушитель этикета был отправлен переодеваться в панталоны, чтобы потом догнать короля в кебе. После спора о том, у кого должны храниться ключи от Виндзорского замка, Понсонби записал: «У нас тут была большая свалка, так что крыша замка едва не обвалилась от неистовых вибраций монаршего голоса». А Уиграм однажды получил обратно конверт, в котором направил письмо королю, со строгим замечанием: «Ваше письмо пришло именно в таком виде. Я не слишком высокого мнения о Вашем сургуче».

То, что людей из королевского окружения, занимающих высокое положение и пользующихся доверием монарха, могли отчитывать с той же строгостью, что и какого-нибудь неловкого слугу, было недостатком не одного только Георга V. Коронованные особы, в том числе даже самые демократичные из них, пребывают на такой высоте, откуда все остальные кажутся им совершенно одинаковыми. Монарх, конечно, понимает разницу между гофмейстером и лакеем, но замечает только их функциональные различия, а не общественные; он может разделять радости и горести своих подданных, однако не видит те социальные градации, которые у других вызывают гордость или зависть. Придворные знатного происхождения иногда находили в этом неудобство. Написанные королевой Викторией «Странички из дневника о нашей жизни в горной Шотландии» своей широкой популярностью были обязаны именно той теплоте и простоте, с которой там описана жизнь обычных людей. Однако леди Августа Стэнли, дочь шотландского графа и в течение многих лет одна из наиболее ценимых королевой придворных дам, была возмущена подобной непринужденностью. Если писать о слугах так, словно они джентльмены, жаловалась она, то это создает опасное представление, будто «все находятся в равном положении». Леди Понсонби, жена личного секретаря королевы, выразилась по этому поводу более резко. Она писала о «холодном эгоизме, который, кажется, присущ всем королевским особам… Вы ощущаете, что им почти безразлично, кто из фрейлин, придворных дам или конюших выполняет данную работу».

Добрые и мягкие по натуре, король Георг и королева Мария подсознательно считали, что королевские особы составляют особую касту. Чипе Шэннон писал о состоявшейся в 1923 г. свадьбе лорда Вустера (впоследствии герцога Бофора) и леди Мэри Кембридж, королевской племянницы: «После церемонии все члены королевской семьи — король, две королевы, принцессы, российская императрица и т. д. — целую вечность простояли, целуясь, перед святой Маргаритой. Королевские особы на публике всегда ведут себя так, словно вокруг никого нет».

У королевы Марии была своеобразная привычка называть членов королевской семьи «дорогой такой-то и такой-то», а всех остальных «бедный такой-то и такой-то». Так, она могла спросить у своей юной подруги: «И как там Ваша бедная мать?» — в то время как «бедная» женщина отличалась завидным здоровьем и состоянием.

Король и королева были столь же взыскательны к своим придворным, как и любой средневековый монарх, в том числе и к их физической выносливости. «Огромные стопки писем, казалось, не уменьшались, — писала одна придворная дама, — и я редко откладывала перо раньше часа дня. Часто еще позднее. Я даже помню, как заканчивала с письмами в 8 ч. утра, потом принимала ванну и спускалась к завтраку в 9 ч., чтобы начать новый день». Дворцовый этикет также требовал все время находиться на ногах — «перпендикулярный вечер», как называла это одна из жертв такого этикета. Когда личный врач королевы Виктории, измучившись, после ужина упал в обморок, она сказала только: «И доктор тоже!».

В основном королевские придворные воспринимали долгие часы службы и начальственные окрики без жалоб и недовольства. Если же они вдруг начинали бунтовать, Стамфордхэм напоминал: «Мы все здесь слуги, хотя некоторые и влиятельнее других». С другой стороны, король и сам охотно разгонял набежавшие тучи. «Боюсь, я был немного раздражен, — мог он сказать личному секретарю или конюшему, — но Вы ведь знаете, что все это ровным счетом ничего не значит». За королевским панцирем скрывалось добрейшее сердце.

Он проявлял большую заботу о наделении всяческими льготами и жильем тех придворных, которые больше всего в этом нуждались. В случае чьей-то болезни он направлял на медицинские нужды небольшие суммы денег и не скупился на сочувственные письма — таково, например, написанное в 1918 г. послание Уиграму: «Мне очень жаль, что Вы приболели, но, надеюсь, полежав пару дней в постели, снова встанете на ноги. Не беспокойтесь, что касается меня, то я пока прекрасно справляюсь и сам… По-моему, сегодня утром Вы выглядели довольно скверно. Вам не нужно было ездить с нами вчера вечером. Надеюсь по возвращении найти Вас в добром здравии».

Делал он и подарки. Преподнеся Годфри-Фоссетту охотничьи сапоги из дельфиньей кожи, король заставил его тут же их примерить. «Было неудобно, — записал конюший, — поскольку у меня оказался дырявый носок».

Король также проявлял редкую внимательность к женам придворных, которыми другие часто пренебрегали. Поскольку сам он не выносил разлуки с королевой, то старался устроить так, чтобы при переездах двора из одной резиденции в другую жены придворных могли сопровождать мужей. До войны этикет не допускал, чтобы монарх публично принимал какую-нибудь актрису. Поэтому когда в 1914 г. Джон Фортескью, королевский библиотекарь, женился на молодой актрисе, то вынужден был оставлять ее в Лондоне на то время, пока находился с королем в Виндзоре. Узнав об этом, король с королевой предложили Фортескью привезти жену в Виндзор на выходные, а когда она приехала в замок, оба пришли ее навестить. Позднее этот давний обычай был отменен; миссис Фортескью была официально представлена королю во время приема гостей в саду и приглашена вместе с мужем на ужин в замок. Преемник Фортескью, Моршед, также привозил в Виндзор свою молодую американскую жену. «Король вел себя со мной как самый что ни на есть милый дедушка», — вспоминала потом она.

Ту же систему кнута и пряника он применял и ко всем тем официальным лицам, которые, не являясь придворными, выполняли роль связующего звена между дворцом и правительством или же представляли его за границей. Если намеченные планы срывались, никто не оставался в неведении относительно недовольства короля, особенно если дело касалось флота. Во время одного смотра, наблюдая за флагманским кораблем, король заметил, что нижний конец сходни на три фута выше планшира его собственного катера. «Когда я отправляюсь в Лондон, — рявкнул он, — у моего экипажа сначала проверяют, вертятся ли колеса. Когда я инспектирую свой флот, то ожидаю, чтобы здесь было сделано то же самое!».

Однако государственные служащие также неоднократно ощущали на себе его сочувствие и понимание, причем зачастую именно тогда, когда они больше всего в этом нуждались. Когда с должности постоянного заместителя министра иностранных дел вышел на пенсию сэр Артур Николсон, отец будущего биографа короля, тот, сообразив, что в жизни этого дипломата образовалась чудовищная пустота, под предлогом перегруженности Стамфордхэма работой предложил Николсону каждое утро приезжать во дворец и разбирать с ним свежие телеграммы. Это продолжалось до тех пор, пока Николсон не нашел себе более увлекательную работу в Сити. Такое же внимание король проявил к сэру Эдварду Григгу, только что вернувшемуся из Кении после нелегкой службы на посту губернатора этой колонии. «Я знаю, что Вы сейчас чувствуете, — сказал ему король. — Вы долго отсутствовали и очень много трудились. Не все получилось так, как Вы хотели, но никто даже не потрудился понять, что Вы все-таки прилагали все усилия и что Вам было тяжело, и никто не догадался хотя бы сказать Вам спасибо. Так вот, я говорю Вам сейчас спасибо».

Такую заботливость король проявлял до конца дней. Почти перед самой смертью король из Сандрингема направил письмо в Форин оффис с просьбой, чтобы одному переутомленному работой чиновнику, Роберту Ванситтарту, дали «хорошо отдохнуть, в чем, как понимает король, он очень нуждается».

Гарольд Ласки однажды определил роль личного секретаря суверена как «почетное рабство». Этими словами можно охарактеризовать и личную жизнь королевы Марии. Более сорока лет она верно охраняла покой мужа, защищая от всего, что могло бы вызвать у него тревогу и раздражение. Ради этого она пожертвовала собственными интересами, удовлетворяя любую его прихоть без возражений и даже без вопросов. Ее рабство, хотя и добровольное, было тем не менее абсолютным.

Наиболее очевидно это проявлялось в ее внешнем облике. Надев в 1914 г., во время государственного визита во Францию, платье, фасон которого к тому времени уже вышел из моды, она и десятилетие спустя не рассталась с длинными и пышными юбками, шляпами без полей и старомодными зонтиками. Вскоре после войны она, правда, пару раз попыталась соответствовать веяниям моды, надев летнюю шляпу с широкими полями и чуть-чуть приподняв подол платья, чтобы были видны ее элегантные лодыжки. Однако король, такой же тиран, как и его отец, когда дело касалось гардероба, был недоволен подобными переменами, и королева снова вернулась к величественному стилю, не связанному ни с одной конкретной эпохой. Нельзя, правда, сказать, чтобы это ей не шло. Вернувшись после десятилетнего отсутствия в Лондон, Менсдорф писал: «Она выглядит гораздо красивее — с седыми волосами женщины в возрасте, но с молодым и свежим цветом лица. Она не прибавила в весе и сегодня смотрится более привлекательно, чем когда-либо раньше».

Косметику королева отвергала и осуждала, когда ею пользовались другие. Одна юная герцогиня, которой велели поцеловать на балу королеве руку, сделала это с таким рвением, что на лайковой перчатке остался четкий багровый отпечаток. «Она одарила меня испепеляющим взглядом, которым было сказано все, — пишет „преступница“, — и я с позором удалилась». Одежда, которая на других выглядела бы нелепо, на ней лишь казалась упреком напрасному беспокойству модельеров. На завтрак королева обычно надевала очень большой меховой воротник, окрашенный в пурпурный цвет, и ток, шляпу без полей, целиком сделанную из искусственных анютиных глазок; однажды во время приема на открытом воздухе она показалась господину Шэннону «настоящей Юнгфрау,[119] белой и сверкающей на солнце». Леди Памела Берри, ошеломленная вечерней демонстрацией драгоценностей, среди которых было пять бриллиантовых колье, воскликнула: «Она захватила все самое лучшее!».

Так же, как и в вопросах моды, в планировании семейного отдыха королева всецело полагалась на вкусы мужа. Ей очень хотелось порой отправиться на экскурсию по музеям и замкам Европы, которая, несомненно, обогатила бы ее познания в истории и искусстве! Вместо этого она без разговоров отправлялась в скучный Балморал. Правда, в 1925 г., по совету докторов, король неохотно согласился совершить круиз по Средиземному морю. Королева, естественно, его сопровождала, однако, к ее сожалению, с ними отправилась и принцесса Виктория, которую пригласили, чтобы дать неделю-другую отдыха от ухода за королевой Александрой в Сандрингеме. Поездка получилась весьма неудачной. Любовь королевы к красотам природы и древним монументам только распаляла врожденное мещанство ее невестки, которая не только сама откровенно насмехалась над ней, но и подстрекала короля делать то же самое. «Я так рада, что вернулась», — записала по возвращении домой несчастная королева.

Скромная по натуре, она не желала демонстрировать свое вмешательство в государственные дела, потому выработала собственный метод помощи королю в случаях замешательства и при скверных предчувствиях: королева просила Стамфордхэма или иных доверенных лиц короля выдавать ее советы за свои. От одной напасти супруга защищала его совершенно самостоятельно: она не любила, чтобы ему противоречили, особенно за столом и тем более женщины. Любая нарушительница этого табу встречала с ее стороны яростное осуждение; редкая демонстрация темперамента королевы запоминалась еще больше. Говорили, что она единственная, кто внушает благоговение бесстрашной Нэнси Астор. Даже окружающий ландшафт должен был держать перед ней дистанцию. Однажды, когда королева инспектировала новые сады в Виндзоре, ее шляпу задел низко висевший сук дерева. Королева сурово посмотрела на бесстыдную ветку, но ничего не сказала.

Королева Мария непреклонно защищала достоинство монарха и величие, даже божественность монархии. Тем не менее она не была лишена чувства юмора, хотя при жизни мужа, возможно, его подавляла. Принцесса Алиса говорила о своей невестке: «В юности она была веселая и забавная, на нее часто нападали приступы смеха. Будучи королевой, она сделалась такой уравновешенной, такой posee.[120] Но после смерти короля она снова расцвела, и стали видны все ее личные достоинства».

Юмор королевы Марии иногда находил проявление в тех немного злых розыгрышах, которыми, вероятно, во всем мире отличаются королевские особы. Собак королева не очень любила, однако, находясь в гостях в Бадминтоне, у своей племянницы герцогини Бофор, к одной из них прониклась такими теплыми чувствами, что каждый вечер после ужина торжественно давала ей собачье печенье. Однажды вечером на ужин приехал местный епископ, которому королева и делегировала свои полномочия, вручив кусок печенья и в нескольких словах объяснив суть дела. Однако прелат был несколько глуховат и решил, что это своеобразный знак королевского внимания. С подозрением оглядев угощение, он все же съел его. Присутствующие, давясь от смеха, даже не попытались объяснить ему его ошибку. Смеяться начали только после ухода прелата. История получилась не очень красивая.

Надо признать, что чаще королева демонстрировала более мягкий юмор. Когда одна подруга упомянула о некой скандально известной леди, которая в связи с многочисленными замужествами семь раз меняла фамилию, королева заметила: «Что ж, мне тоже пришлось сменить много имен: принцесса Мэй, герцогиня Йоркская, герцогиня Корнуоллская, принцесса Уэльская, королева. Но если у меня так получилось случайно, то у нее — исключительно благодаря собственной предприимчивости».

Лорд Маунтбэттен часто рассказывал о тех необычных обстоятельствах, при которых узнал о смерти отца. Принц Людвиг Баттенберг так полностью и не оправился от вынужденной отставки с поста 1-го морского лорда, став в 1914 г. жертвой своего немецкого происхождения. Однако в очередную годовщину начала войны, 4 августа 1921 г., он в качестве запоздалого признания его заслуг перед Королевскими ВМС получил звание адмирала флота. В следующем месяце его сын, служивший на корабле его величества «Репалс»,[121] добился разрешения от своего командира пригласить принца Людвига (теперь уже маркиза Милфорда Хейвена) в короткий круиз по Северному морю на дредноуте. От этих впечатляющих жестов у старого адмирала вновь поднялось настроение; высадившись на берег в Данробин-Касл, он на поезде отправился в Лондон. Проводив отца, Маунтбэттен вернулся на корабль, но через день или два сам отправился в Данробин-Касл — погостить у герцога и герцогини Сазерлендских.

Почти через сутки он узнал, что его отец умер от сердечного приступа. Не выдержав, Маунтбэттен расплакался. Утешить его попытался другой гость, принц Уэльский. «Завидую тому, что Вашего отца можно было любить, — сказал он. — Если мой отец умрет, мы не почувствуем ничего, кроме облегчения».

В словах, какими принц выразил сочувствие, есть нечто типичное для Ганноверской династии, напоминающее о тех временах, когда монархи и их наследники отчаянно враждовали, скрывая свои истинные отношения под маской внешнего уважения и привязанности. Тем не менее эта традиционная отчужденность с питающими ее причинами как личного, так и политического характера не имеет никакого отношения к той напряженности, что существовала между Георгом V и его старшим сыном. Принц Уэльский был весьма далек от желания поскорее занять трен и с ужасом относился к перспективе стать королем, приняв на себя все связанные с этим ограничения. Подобно многим пережившим войну людям его поколения, он желал получить некоторую свободу от жестких условностей, связанных с его происхождением. Отец ему в этом отказывал. «Образцовым, — писал Логан Пирсалл Смит, — является тот король, который не уклоняется от исполнения своей важнейшей функции: воплощать перед подданными широко известный идеал недостойного поведения, целиком находящийся вне их досягаемости». Этот странный парадокс не лишен смысла, по крайней мере он позволяет, например, объяснить популярность короля Эдуарда VII у подданных. Его сын, однако, предпочитал следовать примеру королевы Виктории, считая, что выживание монархии зависит от соблюдения жестких нравственных норм и хороших манер — тех характеристик человеческой личности, которым он придавал равное значение. Таким образом, противоречия, существовавшие между непоколебимым королем и своенравным наследником — по крайней мере в первые послевоенные годы, отнюдь не носили принципиального характера и являлись, скорее, столкновением двух темпераментов, бессмысленными стычками по поводу стиля одежды и манеры себя вести — мелкими проблемами, которые оба не были способны обсуждать в духе доброй воли или разрешать к обоюдному согласию.

Когда принц, стараясь утешить Маунтбэттена, произнес эти страшные слова, ему было уже двадцать семь лет, но он все еще находился под строгим родительским контролем, оскорблявшим его гордость. Еще труднее было ему переносить то всеобщее обожание и восторг, с которым встречали его появление на публике, особенно во время напряженных поездок в разные места империи и за границу. Располагая приятной мальчишеской внешностью, непринужденностью, раскованностью и личным обаянием, он в то же время страдал от присущей ему застенчивости и недостаточной жизнестойкости. «Я только что вернулся с [вокзала] Виктория, где провожал принца Уэльского, — писал Керзон в 1920 г. — Толпы восторженной публики. В своей немного тесной, облегающей фигуру морской форме он выглядит как пятнадцатилетний — довольно жалкий маленький человечек». Принц также должен был преодолевать в себе отвращение к иностранцам — одно из немногих чувств, которое разделял с отцом. Своей наперснице леди Коук он говорил: «Чем дольше я живу за границей (а в последнее время я живу именно там!), тем больше радуюсь, что родился англичанином». Однако все эти затруднения он преодолевал с триумфальной легкостью. Лорд Ридинг, только что вернувшись из Вашингтона, где выполнял дипломатическую миссию, писал Стамфордхэму:

«Принц проявил себя лучшим послом, чем все мы, вместе взятые. Он сумел уловить истинно американский дух, который очень трудно быстро понять, и лучше всяких книг, статей и пропагандистской риторики заставил американскую публику осознать всю силу демократической поддержки, оказываемой нашей монархии».

Еще более примечательную оценку его деятельности дал Ж. Жуссеран, французский посол в Вашингтоне, который докладывал своему правительству: «Son succes a ete complet aupres des gens les plus divers; les Anglais n’ont jamais rien fait dui ait pu si utilement servir a effacer les anciennes animosites».[122]

Даже король, весьма скупой на похвалы своим детям, писал принцу после его визита в Канаду:

«Шлю тебе самые горячие поздравления по поводу блестящего успеха твоей поездки, который в огромной мере связан с твоими личными достоинствами и великолепным поведением. Это заставляет меня гордиться тобой и испытывать большую радость от того, что моего сына могут принимать с таким удивительным энтузиазмом, с такой любовью и преданностью».

Однако эта эйфория длилась недолго. Принц Уэльский, от которого и родители, и собственное окружение требовали, чтобы он вел себя с осмотрительностью проконсула, в основном считал свои заморские поездки чрезвычайно скучными. «Он не проявил никакого интереса к стране, ее институтам или системе управления», — сообщал в Лондон британский посол в Токио. Принц также «допустил ошибку, не вполне осознав, что находится в чужой стране… и, кажется, решил, что может менять программу пребывания как ему вздумается, отказываясь отправиться в поездки, потребовавшие долгих и дорогостоящих приготовлений». Но все же сэр Чарлз Эллиот проявил понимание ситуации, которым так редко отличался король: «Я начал ему сочувствовать, ощущая, каким скучным и монотонным должно ему все казаться во время королевского турне. Принцы должны считать красные ковры и флаги чем-то вроде растений, везде растущих наподобие травы и деревьев». Принца можно было обвинить и в юношеском максимализме, когда во время одного приема он громогласно заявил, что губернаторы Гонконга и Сингапура являются «древними окаменелостями, которые нужно держать в шкафу в Уайтхолле».

Он также нарушал этикет, пытаясь попутно завести более неформальные знакомства. В этом отношении японцы были готовы пойти ему навстречу. «Со своей обычной сверхосторожностью, — рассказывал Элиот министру иностранных дел, — они подвергали медицинскому освидетельствованию каждое существо женского пола, которое могло оказаться около него… Однажды едва не разразился ужасный скандал, когда две леди-миссионерки, желавшие вручить ему Библию на японском языке, были перехвачены полицией на том основании, что они не были должным образом осмотрены и дезинфицированы».

Обо всех подобных нарушениях, как дома, так и за границей, или официально докладывали непосредственно королю, или же сведения о них доходили к нему благодаря деятельности некой разведывательной сети, в которую, как говорят, входили принцесса Виктория и сестра Агнес. Однажды эти нарушения сочли настолько серьезными, что на Даунинг-стрит было собрано специальное совещание, на котором присутствовали Ллойд Джордж, Стамфордхэм, сам принц и старшие члены его свиты. На совещании прозвучало замечание премьер-министра: «Чтобы стать когда-нибудь конституционным монархом, Вы должны сначала быть конституционным принцем Уэльским».

Король Георг V вошел в историю как деспотичный отец не потому, что пытался предостеречь сына от опасностей, которые порой навлекает на себя отягощенная скандалами монархия, — подобные опасения были бы вполне оправданны. Ошибка его заключалась в том, что к мелким прегрешениям он относился с той суровостью, которую стоило бы приберечь для более серьезных проступков.

Однажды на Рождество, находясь в Сандрингеме, принц Уэльский объяснил леди Уиграм смысл модного психологического термина «комплекс». Его собственный комплекс, признался он, заключается в том, что он нетерпеливо выкрикивает инструкции своему шоферу: если тот свернул куда-то не туда, это приводит его в бешенство. Что же касается моего отца, продолжал принц, то у него два комплекса: страсть к пунктуальности и чрезмерное внимание к одежде. Эти королевские слабости накладывали отпечаток на его отношения с сыновьями, хотя и не больше, чем на отношения с придворными и членами правительства. Более того, его мелочная пунктуальность наложила отпечаток на жизнь всей страны в период между войнами. Когда кабинет направил ему отчет о праздновании 11 ноября как ежегодного Дня памяти, король настоял, «поскольку все часы идут по-разному», чтобы начало и конец двухминутного молчания отмечали фейерверком темно-бордового цвета. А в королевской семье до сих пор рассказывают историю о том, как принц Генрих возвратился домой после нескольких месяцев отсутствия. Он прибыл водворен как раз в тот момент, когда его отец сел обедать. «Как всегда, опаздываешь, Гарри!» — произнес король вместо приветствия.

Зная о неотвратимости возмездия, принцы редко отваживались проявлять неаккуратность. Однако в покрое и расцветке их одежды, в особенности морской или военной формы, сохранялись многочисленные опасности. Даже самая успешная из их заморских поездок могла быть отмечена королевскими письмами вроде нижеследующего:

«По различным фотографиям, появляющимся в газетах, я вижу, что ты носишь белый мундир с отложным воротником и галстуком. Не представляю, кому такое могло прийти в голову — ничего более неопрятного я не видел; я двадцать лет носил белый китель, который выглядел очень элегантно».

Когда герцог Йоркский собрался возвращаться домой после весьма утомительной поездки, отец разработал детальную инструкцию относительно его одежды: «Сюртук и эполеты, без медалей и лент, только звезды». К этому король добавил еще одно предписание: «На станции, перед множеством народа, обниматься не будем. Когда станешь целовать маму, сними шляпу». Для поездки по империи только одно было еще хуже, нежели неправильная форма одежды, — полное отсутствие одежды. Увидев газетные фотографии принца Уэльского и Маунтбэттена, прохлаждающихся у моря, король возмутился: «Вы с Диком выглядели в бассейне не слишком пристойно, хотя в жарком климате это и удобно; вы могли бы с тем же успехом сфотографироваться вообще голыми — публике это, без сомнения, понравилось бы».

Даже находясь дома, принцы напряженно ждали встречи с отцом. Однажды утром, за завтраком, король сказал старшему сыну: «Я слышал, что вчера на балу ты был без перчаток. Смотри, чтобы этого не повторилось». На другой день буря грянула из-за того, что охотничьи сапоги принца Уэльского, как оказалось, имели розовые отвороты. Когда же он впервые появился с подвернутыми по новой моде брюками, король с сарказмом спросил: «Что, и здесь идет дождь?» Однажды тридцатилетний принц в присутствии гостей получил выговор только за то, что вышел к чаю в охотничьей одежде, — ходил проведать заболевшую собаку; он тотчас же встал из-за стола и заказал чай к себе в комнату. В Балморале между королем и принцем вдруг разгорелся жаркий спор из-за того, как правильно носить скин-дху; при этом принц Георг доверительно заметил дежурному министру, что никогда толком не знал, что делать с ножами и вилками, а также с прочими вещами, которые требуются при ношении шотландской юбки.

Одним из первых актов принца Уэльского после его вступления на трон была отмена обязательного ношения фраков при дворе. Однако на следующий год, уже после отречения от престола, он будто бы начал находить определенные достоинства в порядках, существовавших при отце. Уинстон Черчилль, приглашенный на обед герцогом Виндзорским во время его пребывания во Франции, с удивлением обнаружил, что тот носит парадную одежду шотландского горца. После этого Черчилль написал жене: «Когда подумаешь, что в бытность принцем Уэльским его с трудом могли заставить надеть строгий вечерний костюм, то понимаешь, что его взгляды с тех пор сильно изменились».

В пренебрежении сына правилами ношения одежды король видел проявление более серьезной болезни: нежелание выполнять предначертанную ему роль. В послевоенное десятилетие о «божественном праве королей» не стоило даже и упоминать; выживание монархии всецело зависело от способностей и самодисциплины монарха. По мнению короля, следовало не столько умиротворять республиканцев, сколько опираться на убеждения умеренных слоев среднего класса, которые инстинктивно отвергают всякую революцию. В том образе жизни, который вел принц Уэльский, мало что соответствовало подобным нормам: он пребывал в атмосфере ночных клубов, среди женщин и накрашенных ногтей, бурно проведенных вечеринок и весьма свободных отношений полов. Во время одной из поездок по империи он весьма иронично отнесся к отцовской телеграмме, призывающей его не ходить на танцы в Страстную Неделю; «С большой буквы „С“ и большой буквы „Н“!» — негодующе произнес принц, которого пришлось уговаривать, чтобы он не направлял отцу резкого ответа. В Букингемский дворец также доносили, что принц слишком много курит и «допускает вольности с алкоголем», однако король и сам позволял себе выкурить сигарету, а по собственному опыту хорошо знал, насколько преувеличенными могут быть слухи об увлечении выпивкой.

Некоторые недостатки сына король приписывал тлетворному влиянию его беспутных друзей. Особенно ему не нравился капитан Эдвард Меткалф, широко известный как Фрути[123] — жизнерадостный кавалерист, приставленный к принцу на время его поездки в Индию, а затем ставший конюшим его личной свиты. В ноябре 1924 г. король пытался уговорить сына расстаться с Меткалфом, однако тот проявил «невиданное упрямство». Через несколько месяцев король распорядился, чтобы Меткалфа отправили в Индию — в штаб нового главнокомандующего; однако через два года он вернулся и снова оказался на службе у принца. Граф Дадли, близкий друг принца Уэльского еще со времен Оксфорда, также ощутил на себе недовольство короля, когда сэр Сэмюэль Хор, министр по делам Индии, назначил его губернатором Мадраса. Хотя Дадли был способным и деловым человеком, а за годы пребывания в палате общин приобрел некоторые познания об Индии, король отказался утвердить его назначение.

Одной из причин того, что Меткалф оказался при дворе нежеланным человеком, было вовлечение им принца в занятия стипль-чезом (скачки с препятствиями). Король и раньше бранил сына за его пристрастие к упражнениям, требующим большой физической нагрузки. Теперь же он стал опасаться, что принц, смелый, но неопытный наездник, поставит под угрозу нормальный порядок престолонаследия. В 1924 г. он говорил королеве Александре: «Вчера Дейвид упал с лошади на стипль-чезе возле Олдершота, ушибся, поранил лицо и получил легкое сотрясение, но в целом ничего серьезного… Очень плохо, что он продолжает участвовать в этих скачках. Я много раз просил его этого не делать; все считают это величайшей ошибкой, так как он подвергает себя ненужному риску».

Верховая езда принца не нравилась его отцу и по другой причине. «Почему мой сын не ездит на лошади так, как подобает джентльмену?» — спрашивал король Меткалфа, увидев, что принц пользуется уздечкой. Меткалф ответил как опытный придворный: «Потому что у него не такие руки, как у Вашего Величества». Впоследствии принц довольно зло отомстил отцу. Охотясь с ним в Сандрингеме в том же году, когда он упал с лошади вблизи Олдершота, принц, несколько раз промазав, отложил ружье и крикнул: «Думаю, это забава для старушек!».

Но что больше всего мучило короля и королеву, так это нежелание их старшего сына жениться. Он проживал в своих скромных холостяцких апартаментах в Сент-Джеймсском дворце, пользуясь благосклонностью то одной, то другой замужней женщины. Лишь один раз его имя оказалось связанным с незамужней девушкой — леди Розмари Ливсон-Гоуэр, младшей дочерью герцога Сазерлендского; но это увлечение так и не переросло в серьезный роман, и в 1919 г. она вышла замуж за друга принца — лорда Дадли. Первой из замужних женщин, в которых влюблялся принц, была леди Коук, наперсница его злосчастных армейских лет. «Не могу выразить, какую ангельскую доброту Вы ко мне проявили, — говорил он ей в 1917 г., — полностью изменив мою жизнь». Через несколько недель после случайной встречи с миссис Дадли Уорд, женой депутата-либерала, началась их близкая связь, продлившаяся шестнадцать лет. За это время в жизни принца периодически появлялись и другие женщины, но ни одна из них по доброте характера и щедрости сердца не могла сравниться с Фредой Дадли Уорд. До тех пор, пока принц не влюбился в миссис Симпсон, она фактически являлась его женой.

Такого рода истории не радовали короля. Он хотел, чтобы принц женился, осел в Мальборо-Хаус и произвел на свет следующее поколение королевской семьи. В доверительных разговорах он уничижительно называл любовниц сына то «дочерью кружевницы», то «южноамериканской шлюхой» — будто это было одинаково постыдно. Тем не менее он все же пытался понять причину охватившей сына меланхолии, от которой его не могла до конца избавить даже любовь Фреды Дадли Уорд. В 1930 г. он согласился на просьбу сына реставрировать находящийся возле Виндзора форт Бельведер — принц хотел устроить там загородный дом. «Для чего тебе нужна эта чудная развалина? — поинтересовался король. — Наверно, чтобы проводить эти чертовы уик-энды. — И тут он улыбнулся: — Ладно, если хочешь, пускай он у тебя будет». Позднее принц писал о своем игрушечном замке: «Вскоре я полюбил его так, как до сих пор не любил ни одну вещь».

Время от времени король призывал сына навести в своей жизни порядок — ради себя самого и ради монархии. Об одной из таких бесед король поведал некоему другу. Следует отметить важную оговорку: король заверил принца, что не собирается с ним ругаться, а это означало, что прежние их беседы не отличались выдержкой. Далее он сказал, что, хотя принц сейчас находится в зените своей популярности, когда-нибудь публика узнает о его двойной жизни и со всей страстью станет порицать. Конечно, продолжал король, у каждого в молодости бывают свои грешки, но разве принц, которому уже тридцать восемь, не вышел из этого возраста? Он чувствует, что в глубине души его сын несчастен, и так будет продолжаться до тех пор, пока он не остепенится. Задумывался ли он, каким одиноким и потерянным будет чувствовать себя холостяк-король, живущий без семьи в огромном Букингемском дворце?

Принц ответил, что ему очень не нравятся те сплетни, которые рассказывают королю о его частной жизни, и что, по его убеждению, в вопросах морали страна стала более терпимой. Самое главное, признался он, ему отвратительна мысль о женитьбе на иностранной принцессе, хотя он и понимает, что король не позволит ему жениться на девушке, не принадлежащей к королевскому роду. На это король возразил, что времена изменились и что он готов согласиться, чтобы принц женился на приличной английской девушке знатного происхождения. Принц удивился — ему впервые такое предлагают. Это удивление было явно наигранным. Еще в 1917 г., после заседания Тайного совета, на котором была провозглашена династия Виндзоров и отменены титулы германского происхождения, король записал: «Я также проинформировал Совет о нашем с Мэй решении, что королевским детям будет позволено вступать в брак с представителями английских семей. Это вполне можно считать историческим событием».

С тех пор король дал разрешение принцессе Марии выйти замуж за виконта Лашеля, а герцогу Йоркскому — жениться на леди Элизабет Боуз-Лайон. Если бы принц Уэльский нашел себе невесту такого же происхождения, вряд ли король не дал бы своего согласия. Принц не стал доверять отцу не потому, что тем, кого он любил, недоставало королевской крови, а потому, что все они уже состояли в браке; самый же взрывоопасный из его романов был еще впереди.

В то время как сплетники с удовольствием судачили о репутации принца, король скорбел и о заблудшем сыне, и о поставленной под угрозу монархии. Однако лишь немногие догадывались о его страданиях. Подобно стивенсоновскому герою Уиру Гермистону, еще одному отцу, лишившемуся дружбы и доверия сына, он «продолжал взбираться по громадной, лишенной перил лестнице своего долга».

Отношения между королем и его младшими сыновьями были едва ли менее напряженными. Он считал, что счастье заключается лишь в упорядоченной семейной жизни, и, пока они не женились, всегда бдительно следил за их моральным обликом, стремясь, чтобы они не заводили нежелательных знакомств и не допускали прочих неблаговидных поступков. Столь жесткий контроль в сочетании с весьма редкими похвалами подрывали их уверенность в себе. Не случайно все дети Георга в той или иной степени испытали нервное перенапряжение. Меньше всего родительских упреков доставалось принцу Альберту. В нем король узнавал многие из собственных добродетелей: трудолюбие, рассудительность, привязанность к дому, присущую простому моряку бесхитростную набожность, мужество, проявляемое в борьбе с недугом и мучительным заиканием. Оба испытывали большую любовь к деревне, охоте и красивой одежде; у них были почти одинаковые почерки. Тем не менее существовало и неравное партнерство, отмеченное почтением сына к отцу и подданного к суверену. Король сам признал это неравенство в написанном в 1923 г. письме к сыну, к тому времени уже ставшему герцогом Йоркским: «Ты всегда так хорошо все понимал, с тобой было так легко работать, и ты всегда настолько был готов выслушать любой мой совет и согласиться с моим мнением относительно людей и явлений, что я всегда чувствовал — у нас двоих дело прекрасно спорится (в отличие от нашего дорогого Дейвида)».

Но даже этот самый послушный из сыновей не избежал мелочных придирок, хотя находился в то время за многие тысячи миль от дома. Увидев в газете фотографию, сделанную во время визита принца в Новую Зеландию, король упрекнул его в небрежности, проявленной при обходе почетного караула; на самом деле в том не было вины принца, за последние двадцать лет привыкшего к этой церемонии, — просто фотограф исказил действительную картину. В том же самом году принц Генрих, влюбленный в службу кавалерийский офицер двадцати семи лет от роду, по возвращении с отмененных армейских маневров, обнаружил, что его дожидается письмо от отца:

«Не совсем понимаю, как ты мог, получив отпуск, не заехать домой. Я бы еще понял, если бы ты остался со своими людьми, тем самым продемонстрировав желание разделить с ними тяготы их службы, — по крайней мере я бы поступил так в твои годы. Однако времена, несомненно, изменились, и теперь все уже не так, как в дни моей молодости».

Уклоняться от исполнения долга или от тягот службы было вовсе не в характере принца Генриха, у которого в межвоенные годы имелось единственное стремление — командовать своим полком, освободившись от всех ограничений, которые диктует королевский этикет.

Природное обаяние защищало принца Георга, самого молодого и красивого из оставшихся к тому времени в живых сыновей короля, от серьезных последствий тех или иных его проступков. Когда над Букингемским дворцом или Сандрингемом начинали сгущаться тучи, он вполне мог рассчитывать на сочувствие или даже на покровительство матери. Из ее детей лишь он один проявлял любопытство к истории и культурным ценностям, живо обсуждая с матерью те произведения искусства, которые остальные члены семьи едва замечали. Эмоционально столь же жесткая, как клееный холст, на котором покоились ее украшения из бриллиантов и звезда ордена Подвязки, королева смягчалась при одной мысли о младшем сыне. «Будьте добры,[124] — так неожиданно начинала она записку к одному из конюших своего мужа, — разузнайте в Адмиралтействе, не отправляется ли до Рождества на Мальту какое-нибудь судно, — у меня есть две-три довольно большие посылки для принца Георга».

Если воспитание мальчиков оставалось почти исключительно прерогативой короля, то о принцессе Марии целиком заботилась мать. Еще в 1912 г. королева задумала выдать замуж дочь, которой в тот момент едва исполнилось пятнадцать лет. Ее предполагалось обручить с Эрнстом Августом Ганноверским, наследником герцога Брауншвейгского. Единственный потомок по мужской линии Георга III, он должен был воссоединить, как выражалась королева Мария, «старую династию», к которой по материнской линии принадлежала она сама, с династией Саксен-Гота-Кобургских, которым вскоре предстояло стать династией Виндзоров. Хотя Ганноверское королевство Эрнста Августа еще в 1866 г. было аннексировано Пруссией, юный принц тем не менее оставался вполне завидным женихом. «Он получит огромное состояние, — летом 1912 г. говорила королева Менсдорфу в Виндзоре, — да и в Англии у него, наверно, много чего есть». При этом она добавляла, что предпочла бы для дочери именно такого мужа, а не наследника престола из маленькой страны — вроде Греции, Румынии или Болгарии. Ее план так и не осуществился. Менее чем через год Эрнст Август женился на единственной дочери германского императора.

Война положила конец подобным династическим бракам, и почти десятилетие спустя принцесса Мария вышла замуж за йоркширского землевладельца, который был на пятнадцать лет ее старше, — виконта Лашеля, наследника пятого графа Хэрвуда. Еще не успев получить фамильные поместья, он стал наследником огромного состояния в несколько миллионов фунтов, завещанного ему эксцентричным двоюродным дедушкой лордом Клэнрикардом. Король разделял со своим зятем его увлечение скачками, королева — его интерес к картинам и мебели. «Поскольку она моя единственная дочь, — писал король, — я очень боялся ее потерять, но, слава Богу, она будет жить в Англии». Он предлагал зятю и дочери титул маркиза, но они предпочли носить графский титул, считая, что маркизы быстрее умирают. Однако в 1932 г. Георг с большим удовольствием пожаловал Марии титул цесаревны. Королеве, со своей стороны, очень нравились регулярные визиты в Хэрвуд, откуда она могла совершать вылазки в другие загородные дома и опустошать богатые антикварные магазины Харрогита.[125]

С отъездом принцессы Марии на север Англии ее родители с нарастающим нетерпением ждали появления невесток. Однако их чаяния были удовлетворены лишь отчасти. При жизни отца принц Уэльский так и не женился; принц Георг тянул с этим до 1934-го, а принц Генрих — до 1935 г. Герцог Йоркский, во всех отношениях более покладистый, чем его братья, женился довольно скоро, сделав весьма удачный выбор. В 1923 г. он обручился с леди Элизабет Боуз-Лайон, младшей дочерью четырнадцатого графа Стрэтмора. Король, которого мировые потрясения всегда повергали в уныние, в ответ на поздравительное письмо написал: «Думаю, французы ведут себя отвратительно. Состояние дел в Ирландии просто ужасно. Начинаю сомневаться в том, сможет ли Лозанна принести мир. Боюсь, потерпит провал и поездка Болдуина в Вашингтон — относительно долга. Так что везде сплошные тучи, и лишь это событие является единственным светлым пятном».

Чипс Шэннон, со своим природным даром всегда оказываться в центре событий, за несколько дней до этого вместе с леди Элизабет гостил в Суссексе, в доме лорда Гейджа. Вот что он пишет о ее реакции на появившиеся слухи:

«Вечерние газеты объявили о ее обручении с принцем Уэльским, так что мы все кланялись, приседали и поддразнивали ее, называя „мадам“; не уверен, что ей все это нравилось. Вроде не могло быть правдой, но как бы всех обрадовало! У нее определенно что-то на уме… Она самая мягкая, милая и изящная из всех женщин, но в этот вечер выглядела несчастной и рассеянной. Я страстно желал сказать ей, что готов за нее умереть, хотя и не влюблен в нее. Бедный Гейдж отчаянно ее любит, причем безответно. Для такого редкостного и аристократического создания он слишком тяжеловесен и слишком похож на классического сквайра».

Затем поступили официальные известия о ее обручении, но не с принцем Уэльским, а с герцогом Йоркским. Дневник Шэннона так повествует об этом:

«Прочитав „Придворный циркуляр“, я вздрогнул и чуть не вывалился из постели… Мы все так долго ждали и надеялись, что уже перестали верить, что это когда-нибудь случится. Он был самым настойчивым из поклонников и, очевидно, в воскресенье наконец сделал ей предложение. После этого он тут же на „моторе“ отправился в Сандрингем, и в результате появилось официальное извещение — королевская семья не оставила ей времени на то, чтобы передумать. Он самый счастливый из людей, в Англии сейчас все мужчины ему завидуют. Клубы охвачены скорбью».

Другой летописец, господин Асквит, за день или два до свадебной церемонии в Вестминстерском аббатстве был приглашен для освидетельствования свадебных подарков. Как и всегда в тех случаях, когда дело касается королевских особ, он пишет с некоторым сарказмом:

«После обеда я в штанах до колен и при всех орденах направился в Букингемский дворец, где в больших комнатах было полно народу. Там стояли огромные стеклянные витрины, вроде тех, что можно видеть на Бонд-стрит, наполненные драгоценностями и всевозможными золотыми и серебряными изделиями: ни одно из них я не захотел бы иметь у себя или подарить. Бедняжка невеста, которая действительно полна очарования, стояла рядом с королем, королевой и женихом, и на нее никто не обращал внимания».

Вероятно, это был последний раз, когда на леди Элизабет Боуз-Лайон никто не обращал внимания, была ли она герцогиней Йоркской, королевой-супругой или королевой-матерью. Королю она понравилась с первого взгляда. «Чем больше я знаю и чем больше вижу твою милую женушку, — писал он Берти из Балморала вскоре после свадьбы, — тем более очаровательной ее нахожу; здесь все в нее влюблены». Семья поразилась его реакции, когда герцогиня, извинившись, немного опоздала на обед. «Думаю, — произнес король, — мы сегодня сели на пару минут раньше времени». Следует сказать, что и юная герцогиня Йоркская считала его «ангелом». После смерти короля она писала:

«Я ужасно по нему скучаю. В отличие от его собственных детей я никогда короля не боялась, но за все двенадцать лет, что была его невесткой, он ни разу не сказал мне ни одного недоброго или резкого слова, всегда был готов выслушать и дать совет. Он был таким добрым и надежным! А когда бывал в настроении, то порой выглядел чрезвычайно забавным!».

Ее душевное спокойствие и мягкий характер остаются неизменными на протяжении вот уже шестидесяти лет. Тем не менее эти качества не смогли защитить ее от ударов судьбы. Она принадлежала к роду шотландских королей и сама могла бы поведать немало семейных историй, отмеченных скандалами и битвами, мятежами и тюрьмой, — обо всем, что помогло ей обрести здоровую уверенность в себе, ставшую фундаментом не только ее брака, но и самой монархии.

Король любил книги с ясным сюжетом, мотивы, которые он мог бы напевать, и картины с недвусмысленным содержанием. Подобная простота вкуса вызывала неприязнь у людей утонченных, противопоставлявших художественную одаренность Карла I или Георга IV мнимой буржуазности суверенов более позднего времени (хотя из этих двух образцовых монархов первый лишился не только трона, но и головы, а второй, кроме художественного вкуса, не имел больше никаких достоинств). Некоторые из этих разочарованных эстетов откровенно оплакивали исторические судьбы Великобритании, другие — очевидно, из вежливости — прибегали к известному литературному приему, называющемуся мейосисом: высказывая собственное мнение, преуменьшали значимость противоположного. Так, один историк викторианского периода писал: «Было бы преувеличением сказать, что профессия писателя пользовалась при королевском дворе значительной популярностью; интерес, который королева проявляла к литературе, нельзя назвать чрезвычайно большим».

А сэр Теодор Мартин, агиограф[126] принца-консорта, вот как отзывался о гравюрах королевы Виктории: «Достаточно сказать, что эти рисунки не являются чем-то выдающимся и что художественные трудности преодолеть так и не удалось».

Подобные обвинения иногда оправданны, иногда — нет. Королева Виктория все же читала «Корнуоллис о святом причастии» и «Английскую революцию» Гизо, пока ей делали прическу; заполняла очаровательными акварелями один альбом за другим и подпевала Мендельсону, как об этом свидетельствует сам композитор, лишь очень редко пуская фальшивую ноту. Король Эдуард VII действительно обладал слишком беспокойным темпераментом, чтобы сесть и почитать хорошую книгу. Однажды, попав в непривычную для него атмосферу литературного приема, он поинтересовался у одного из гостей, чем тот занимается. «Я специализируюсь по Агнцу[127]», — ответил тот. Король, который считал, что всему свое время и свое место, был просто потрясен. «Как, по барашкам?!»[128] — недоверчиво воскликнул он. Тем не менее именно он учредил орден «За заслуги», чтобы награждать им самые выдающиеся умы королевства, а его совет одному честолюбивому литератору одновременно отражает понимание важности как образования вообще, так и прозы жизни: «Держитесь за Шекспира, господин Ли, где Шекспир — там деньги». Сидней Ли, однако, поступил по-своему и произвел на свет двухтомную биографию короля Эдуарда VII.

Король Георг V к литературе относился с уважением, хотя и без благоговения. Он успел процарствовать всего месяц, когда во дворец позвонил личный секретарь Асквита, который сообщил, что приближается 70-летний юбилей известного английского писателя Томаса Харди, и предложил послать «старику Харди» поздравительную телеграмму. «Будет сделано», — последовал ответ, и господин Харди из Олнвика, изготавливавший королю удочки, с изумлением взирал на телеграмму, содержавшую поздравление с юбилеем, который ему предстояло отметить лишь через несколько лет и совсем в другой день. Спустя три года король по случаю смерти Альфреда Остина предложил оставить вакантным пост поэта-лауреата и уступил только настоянию Асквита, предложившего кандидатуру Роберта Бриджеса.

Несмотря на эти недоразумения, все же нельзя сказать, что король был безразличен к литературе, писателям или не подозревал о существовании их произведений. Он очень заботился об отборе кандидатов для награждения орденом «За заслуги», включая Харди и Бриджеса, и обязательно наградил бы им Киплинга, Шоу и Хаусмана, но все трое отказались от ордена. С 1890 г. до конца жизни он вел список прочитанных книг, из которого можно сделать вывод, что в среднем он прочитывал одну книгу в неделю. Поскольку ему ежедневно приходилось тратить по нескольку часов на чтение официальных бумаг и газеты «Таймс», то для человека, столь ценившего деревенские развлечения, это весьма значительное достижение. Он с удовольствием читал новые романы Джона Бьюкена, А. Э. У. Мэйсона, К. С. Форестера, Эрнеста Хемингуэя; неоднократно выражая свое неодобрение, он все же прочитал полное, без пропусков, издание «Любовника леди Чаттерлей», привезенное в Балморал одной придворной дамой, придерживавшейся либеральных взглядов. Он также много смеялся над книгой «Некоторые люди» Гарольда Николсона.

Но в основном король читал мемуары и биографии, причем его замечания часто совпадали с чувствами предыдущего Короля-моряка — Вильгельма IV, с его известным высказыванием: «Не знаю человека столь же неприятного и даже опасного, как писатель». К тем, кто ради денег обманывал доверие друзей или злоупотреблял своим официальным положением, он относился с гневным презрением. Настоящую бурю гнева вызвала у него опубликованная в 1920 г. «Автобиография» миссис Асквит. «Король продержал меня почти час, — писал жене Керзон, — все время ругая Марго… Он сурово осуждает Асквита за то, что не прочитал ее скандальную болтовню, и Крюэ — за то, что читал и пропустил».

Он был также шокирован, когда сэр Альмерик Фицрой вскоре после своей отставки с поста секретаря Тайного совета опубликовал два толстых тома, содержащих описание частных бесед автора с министрами и другими официальными лицами более чем за четверть века. Он был не первым из секретарей Тайного совета, кто не смог устоять перед искушением рассказать о том, что мало кому известно. В свое время королеву Викторию точно так же взбесили мемуары Чарлза Гревилла, прослужившего секретарем Тайного совета с 1821 по 1859 г., а его редактору Генри Риву было отказано в рыцарском звании, которое тот должен был получить как регистратор Судебного комитета Тайного совета.

Король также сожалел об обрушившемся на читателей в послевоенную эпоху потоке объемистых мемуаров и дневников, в которых военные и штатские пытались переосмыслить сражения, которые они вели. Полковника Чарлза Репингтона, военного корреспондента «Таймс», он заклеймил как «грубияна и сквернослова», фельдмаршала Френча осудил за то, что из-за него вновь начались «гневные споры и личные ссоры», а книга адмирала Бэкона о Ютландии показалась ему «отвратительной». Тем не менее иногда он даже мечтал о литературной славе, а еще больше — о связанном с этим материальном вознаграждении. Когда Хейг сказал, что ему предложили за мемуары 100 тыс. фунтов, король ответил: «Ну да, а я вот жду, что мне предложат миллион». Он также говорил Болдуину, что мог бы при желании поведать миру о «самых удивительных вещах», о которых ему рассказывали другие министры. «Надеюсь, сэр, — откликнулся Болдуин, — Вы не собираетесь публиковать в прессе автобиографические заметки?» На что король заверил его: «Не собираюсь — до тех пор, пока не разорюсь!».

Любое нарушение доверия, касавшееся его собственной семьи, неизменно вызывало королевскую немилость. Примером тому может послужить один любопытный эпизод, связанный с сэром Фредериком Понсонби и императрицей Пруссии Викторией. В 1901 г., вскоре после восшествия на престол короля Эдуарда VII, Понсонби отправился вместе с ним во Фридрихсхоф, где умирала от рака его сестра-императрица. Во время этого визита императрица послала за Понсонби и попросила увезти с собой в Англию множество писем, которые она писала своей матери, королеве Виктории. После смерти Виктории их вернули из Виндзора, но поскольку в них порой встречались некоторые политические вольности, то перед лицом надвигающейся смерти она захотела убрать эти письма подальше от сына, императора Вильгельма. Понсонби обещал выполнить ее просьбу и перед отъездом с королем в Лондон незаметно добавил к своему багажу две большие коробки с письмами. Необычным является то, что, вернувшись домой, он не отправил их в Королевский архив, а двадцать шесть лет продержал у себя. В 1927 г. Понсонби решил отредактировать и издать подборку писем, хотя было совершенно ясно, что вряд ли он имеет на это право. С некоторой долей вероятности он мог, однако, утверждать, что, если бы императрица не желала их публикации, то могла бы в 1901 г. просто отдать их брату, королю Эдуарду. Хотя у Георга V и были определенные сомнения относительно планов Понсонби, препятствовать он не стал. Книга вышла в 1928 г., вызвав полемику как в Англии, так и в Германии; ссыльный кайзер грозился также подать в суд за нарушение тайны переписки. «Король сначала проявил к книге интерес, — писал позднее Понсонби, — но, когда его сестра принцесса Виктория заклеймила ее как одну из самых отвратительных книг, когда-либо опубликованных, он тоже присоединился к общему хору ее хулителей». Столь скандальная известность, конечно, не укрепляла доверие короля к его столь своевольному «хранителю личного кошелька».

Охраняя репутацию своей бабушки, Георг был вне себя от ярости, когда в 1921 г. вышла в свет книга Литтона Стрэчи «Королева Виктория», которую король нашел чрезвычайно дерзкой. Но когда на его рассмотрение, еще перед публикацией, были переданы завершающие тома написанного Монипенни и Баклем жизнеописания Дизраэли, король проявил себя весьма либеральным цензором. Единственное возражение вызвало у него упоминание о том, что Дизраэли называл королеву Волшебницей; но Розбери объяснил ему, что Дизраэли не проявил здесь неуважения, а просто позаимствовал романтический образ из «Сказочной королевы» Спенсера, и король уступил. На самом деле король был прав, подозревая Дизраэли в легкой насмешке; тем большее значение имеет его отказ от использования права вето. Ту же терпимость Георг проявил, когда его спросили, не возражает ли он против одного замечания Гладстона, которое должно было появиться в написанной Крюэ биографии Розбери: «Одной королевы достаточно, чтобы убить любого». Монарх и сам мог говорить с той же твердостью, как и его бабушка в самые критические моменты; если бы сорок лет назад он не проявил подобной твердости, то сейчас царствовал бы как Альберт I.

Однако самое большое удовольствие доставляли ему не тома воспоминаний, проходивших через руки короля, а собственные альбомы с марками. По его словам, во время войны они спасли ему жизнь, обеспечив необходимый отдых и возможность полностью отвлечься от государственных дел. В мирное время он старался три раза в неделю уделять коллекции несколько послеполуденных часов вместе с ее хранителем сэром Эдвардом Бэконом. Королю нравилось его общество, и, узнав, что у хранителя слабые легкие, он купил ему отороченное мехом пальто с каракулевым воротником — чтобы тот не простудился во время путешествий из Кройдона во дворец и обратно. Годфри-Фоссетт, его конюший, также увлекался марками, так что два старых флотских товарища могли обмениваться филателистическими новостями. В 1921 г. король писал ему: «Рад, что ты сумел так дешево купить на аукционе партию марок, но, смотри, не разорись. Ты в курсе, что на прошлой неделе в Париже пара двухцентовиков Британской Гвианы (на конверте) ушла за 5250 фунтов, а гашеный гавайский двухцентовик — за 3894? Чудеса!!!».

Король лично утверждал все новые эскизы марок, выпускавшихся в Великобритании и британских колониях. Уступил он лишь один раз — когда Налоговое управление решило ликвидировать былую монополию де ла Рю на печатание марок и разделить заказ между ним и Гаррисоном. Хотя Гаррисоны уже не одно поколение являлись поставщиками британского двора, в производстве марок им все же не хватало опыта. «По-моему, я у них похож на напыщенную обезьяну», — заметил король, увидев первые опыты Гаррисона, нечеткие и грубые. Тем не менее этот выпуск поступил в почтовое обращение и лишь через год был заменен более изящным клише.

Именно благодаря королю в традицию вошел тот элегантный, строгий дизайн марок, который сохранялся на протяжении всего времени его царствования и еще много лет после него (исключением стала лишь чересчур красочная серия, выпущенная в связи с Британской имперской выставкой 1924 г.). В конце своей жизни король попросил хранителя королевских картин сэра Кеннета (впоследствии лорда) Кларка воспрепятствовать выпуску чересчур ярких марок, иначе Великобритания станет похожа на «нечто смехотворное, вроде Сан-Марино». Тридцать лет спустя, когда Кларк уже был председателем консультативного совета по почтовым маркам, новый министр почт Энтони Веджвуд Бенн проинформировал его, что намерен выпускать в обращение многочисленные серии красочных почтовых марок. «Я сказал ему, — писал Кларк, — что не могу с этим согласиться и подал в отставку, которая была с большой радостью принята. Тогда я рассказал ему историю о короле Георге V — он решил, что я немного свихнулся».

«Принц-консорт чрезвычайно удивил меня своим близким знакомством с тем, что я бы назвал управлением картиной, — записал Фриз после того, как в Королевской академии искусств в 1858 г. была выставлена его картина „День дерби“.

Он рассказал мне, почему я сделал те или иные вещи и как, если произвести определенные изменения, можно было бы помочь достижению поставленной мной цели. Как можно еще лучше уравновесить свет и тени и как достичь еще большей завершенности отдельных частей картины. После закрытия выставки я воспользовался многими предложениями принца, и картина стала гораздо лучше».

Король Георг V не унаследовал от своего деда такого рода аналитических способностей, хотя картина Фриза «Рамсгейтские пески», выставленная на четыре года раньше «Дня дерби» и купленная королевой Викторией, была у него одной из самых любимых. Король повесил ее в личных апартаментах в Букингемском дворце рядом с работами других современников автора, таких как Лэндсир и Винтергальтер, Грант и Филлипс; особенно ему нравилась картина Мейсонье «Ссора» с ее незатейливым бытовым сюжетом. Многие интеллектуалы высокомерно отмечали, что человек, унаследовавший одну из лучших частных коллекций в мире, почему-то окружал себя работами мастеров рангом пониже, однако не следует забывать, что жить среди всех этих картин приходилось именно ему.

Надо сказать, что король весьма гордился доставшимся ему наследием. Во время визита в Национальную галерею он весьма настойчиво уговаривал никак не соглашавшегося сэра Кеннета Кларка стать хранителем королевских картин. Позднее он так описал их разговор:

«— Почему же Вы не можете просто прийти и на меня поработать?

— Потому что у меня не хватит времени как следует выполнять эту работу.

— А почему?

— Видите ли, сэр, картины требуют заботы.

— С ними все в порядке.

— И потом, люди пишут письма — просят прислать информацию насчет этих картин.

— А Вы им не отвечайте. Я хочу, чтобы Вы заняли это место».

Опасения Кларка подтвердились. По просьбе королевы он больше занимался историей Ганноверской династии, нежели состоянием и изучением тех великолепных коллекций, которые были вверены его попечению. Иногда говорят, что королева обладала более высоким художественным вкусом, нежели ее супруг. В сферу ее интересов входили королевская иконография (в особенности та ее часть, что относилась к потомкам Георга III и королевы Шарлотты), мебель и миниатюра, от кукольного домика до безделушек работы Фаберже. Она действительно была увлеченным исследователем, комментатором и классификатором, однако за всю жизнь так и не купила ни одной по-настоящему хорошей или ценной картины, никогда не оказывала покровительства кому-либо из наиболее ярких художников — ее современников. Собственную эрудицию она оценивала весьма высоко. Когда ей сказали, что картина, на которой изображен принц Уэльский Фредерик, играющий на виолончели со своими сестрами, принадлежит кисти Филиппа Мерсье, она высокомерно ответила: «Мы предпочитаем, чтобы автором картины по-прежнему числился Ноллекенс».

Дни, когда король посещал ту или иную выставку, запоминались надолго. На открытии пристройки к галерее «Тэйт» он, стоя перед работами импрессионистов, громко обратился к королеве: «Тут есть над чем посмеяться, Мэй!» В Национальной галерее он погрозил тростью Сезанну, а в другом зале сказал директору: «Уверяю Вас, Тернер был сумасшедшим. Моя бабушка всегда это говорила». Осторожные эксперименты Королевской академии вызвали у него реакцию неприятия: «Никогда не видел худший набор картин. Думаю, современное искусство становится просто ужасным». А когда понадобилось, чтобы он подписал диплом действительного члена Королевской академии Огастесу Джону, король воскликнул: «Как, этот тип?! У меня чертовски много оснований ничего не подписывать». Даже вид школьниц, рисующих букеты цветов, вызывал у него подозрения. «Разве это не бесполезно?» — спрашивал он у министра образования. «Это развивает наблюдательность», — пояснил Г. А. Л. Фишер. «Да, возможно», — уступил король. В конце концов, именно подобные аргументы оправдывали коллекционирование марок — ведь это и интерес к географии.

Инстинктивное неприятие королем современного искусства только усиливалось из-за того, как с ним обходились ведущие художники. Чарлз Симс, выбранный для написания официального портрета монарха, придал суверену элегантную позу, принятую в прошлом веке. Король жаловался, что из-за вывернутых носков ботинок он похож на артиста балета, картину приказал уничтожить — полотно сожгли прямо во дворе Королевской академии. Картину Освальда Бирли, также не удовлетворившую заказчика, постигла не такая суровая участь — ее просто повесили за дверью. Георгу, однако, понравилась композиция Джона Лэвери, изображавшая беседующих короля, королеву и двоих их детей, — сейчас она висит в Национальной портретной галерее. Наблюдая за работой художника в его студии, король выразил желание приложить к ней руку, и ему позволили сделать мазок на ленте ордена Подвязки; королева последовала его примеру. Это дало повод Лэвери напомнить высоким особам, что в свое время Веласкес, рисуя портрет Филиппа IV, позволил королю добавить к портрету своей особы красный крест рыцаря Калатравы.

В глазах короля многие работы были скомпрометированы тем, что их авторы не позаботились правильно изобразить на них ордена и детали военного мундира. В 1931 г. в кафедральном соборе Святого Павла король заметил его настоятелю Инджу, что скульптор, автор мемориального бюста Китченера, расположил ленту ордена Подвязки слишком близко к середине груди. Тем не менее король и сам иногда не чурался художественного вымысла. Когда Норман Уилкинсон написал картину, изображавшую королевскую яхту «Британия» в Соленте, король, признавая, что все передано совершенно точно, попросил художника немного пододвинуть бакен к судну, чтобы казалось, будто «Британия» совершает более крутой разворот. Уилкинсон согласился.

Практичный ум короля проявился и при решении еще одной проблемы, касавшейся произведений искусства. В 1921 г. Стамфордхэм написал от его имени канцлеру Казначейства:

«Король считает, что при разработке новых форм налогообложения стоило бы ввести налог на вывоз из страны произведений искусства. Это дало бы двойной эффект: принесло бы деньги (хотя налоговой службе, возможно, досталось бы совсем немного) и предотвратило бы развитие процесса, который, если его не остановить, постепенно опустошил бы наши Острова, лишив их большей части самых ценных произведений искусства».

К этому моменту огромная покупательная способность Соединенных Штатов проявилась и в том, что многие из находившихся в частном владении сокровищ уже уплыли за океан, так что предложение короля было весьма дальновидным. Однако последующие британские правительства решили эту проблему по-другому — не введением «запретительного» налога, а лицензированием.

«Ездил в „Ковент-Гарден“, смотрел „Фиделио“, — записал король в дневнике. — Какой же он ч-и[129] скучный!» В том же году он четыре раза слушал «Веселую вдову». «В монастырском саду», «Розмари», «Чай для двоих», «Нет, нет, Нанетт!» — все эти мелодии доставляли ему большое удовольствие, хотя король не чурался и классической музыки. «Он просто великолепен, — говорил король после сольного концерта скрипача Кубелика в Сандрингеме, — но все-таки ему не мешало бы подстричься». Типичная вечерняя программа граммофонной музыки начиналась «Ларго» Генделя в исполнении Карузо, далее следовал хор «Аллилуйя», а заканчивался этот домашний концерт записью звуков вечерней зори в Олдершоте.

Музыкальные новации, как правило, вызывали у него раздражение — от американского джаза до опер Рихарда Штрауса. Однажды утром, во время смены караула возле Букингемского дворца, оркестр гренадеров после многомесячных репетиций сыграл отрывки из «Саломеи». Однако король, предпочитавший Иоганна Штрауса, тут же направил дирижеру послание: «Его Величество не знает, что именно сейчас сыграл оркестр, но этого никогда больше не следует играть». Тем не менее по личному распоряжению короля в 1929 г. Делиус стал одним из кавалеров Почета.

Другой заезженной записью, неизменно проигрывавшейся после ужина, была пьеса «Отход транспортного судна» — сентиментальная, волнующая мелодия. Заканчивалась она национальным гимном, при звуках которого все присутствующие в гостиной, включая короля и королеву, вставали. Вообще гимны относились к числу их любимых мелодий, так что Джордж Планк, приглашенный расписать потолок спальни короля в кукольном домике королевы, не долго думая нарисовал на нем беседку из роз, в которой цветы складывались в ноты первой фразы гимна «Боже, храни короля!». В некоторых случаях королю не нравилось, как этот гимн исполняется. «Мне бы хотелось, чтобы музыканты играли помедленнее, — жаловался он сэру Лэндону Рональду в Альберт-холле. Они так спешат, будто хотят побыстрее его закончить, а для меня это очень много значит». Рональд в ответ пояснил, что король Эдуард всегда просил его «играть побыстрее».

Благосклонное отношение короля к театру не распространялось на серьезные пьесы. «Видел „Короля Лира“, — записал он, еще будучи молодым человеком. — Нисколько не понравился». Даже куда более образованная королева Мария лишь в семьдесят семь лет впервые посмотрела постановку «Гамлета». Любопытство привлекло обоих на спектакль «Чудо», в котором дочь герцога Ратлендского леди Диана Купер прекрасно проявила себя в доставшейся ей роли без слов. Однако ее лавры сразу же увяли, когда король пригласил исполнительницу в свою ложу и сказал: «Конечно, Вам не нужно было учить и произносить слова, а это уже полдела». Как и во времена прежних государей, в Балморал иногда приглашались целые театральные труппы. Король был в восторге как от комедий, которые разыгрывали перед ним актеры, так и от их остроумных фраз. «Это правда, что Вам однажды пришлось переодеваться в свинарнике?» — спросил он одного из артистов бродячей труппы. «Да, сэр, — ответил тот, — но, я думаю, это были породистые свиньи».

Король также любил кино, а в последние годы жизни его страсть к кинематографу стала почти единственной. Он с удовольствием смотрел такие популярные фильмы, как «Багровый цвет», однако в угоду жене отвергал все картины, считавшиеся нескромными или с оттенком двусмысленности (во время спектакля «Нет, нет, Нанетт!» королева отворачивалась, чтобы не видеть артисток кордебалета, одетых в совершенно закрытые купальные костюмы образца 1925 г.). Однажды король наложил весьма неожиданный запрет: он не захотел смотреть документальные фильмы о своей империи, поскольку «и так видел и слышал [о ней] достаточно». Все, что касалось кораблей, трогало его сердце, однако и здесь были исключения. Он лично сделал выговор директору Итона за то, что он разрешил показ в своем заведении фильма «Броненосец „Потемкин“». Клод Эллиот, однако, возразил, что мальчикам полезно увидеть новую технику кино, даже если она пришла из Советской России. «Чепуха, — ответил король, — мальчикам как раз вредно видеть мятежи, в особенности бунты на корабле».

Некоторые из подданных короля, несомненно, были разочарованы почти полным безразличием монарха к изящным искусствам, однако гораздо большее их число радовалось его благосклонному отношению к спорту. Когда лорд Брейбурн, губернатор Бомбея, купил скаковую лошадь, чтобы выступать с нею на местных состязаниях, Уиграм сказал ему: «Король совершенно уверен, что губернатор, принимающий участие в местных развлечениях, будет гораздо увереннее чувствовать себя с населением провинции». Скачки являлись одним из немногих публичных мероприятий, где короля можно было увидеть смеющимся: верный признак того, что он мог считаться истинным сыном своего отца.

В вопросе о скачках мнение семьи разделилось. Король Эдуард, трижды выигрывавший дерби,[130] не имел причины как-то препятствовать своим детям, увлекавшимся скачками. В отличие от него королева Виктория была против, потому своему внуку в день его 20-летия направила такое назидательное послание: «Что касается пари и тому подобных вещей, то нет конца череде разорившихся молодых и не очень молодых людей, разбитых родительских сердец и втоптанных в грязь великих имен и титулов». Действительно, разразился настоящий скандал, когда принц Фрэнсис Текский на скачках в Каррике в одном-единственном заезде проиграл 10 тыс. фунтов, так что его зятю поневоле пришлось вмешаться в этот конфликт. После смерти короля Эдуарда многие боялись, что новый суверен или сократит, или вовсе ликвидирует королевскую конюшню. Он, однако, ничего подобного не сделал, движимый как сентиментальными, так и чисто экономическими соображениями. Его отец зарекомендовал себя как один из самых успешных конезаводчиков своего поколения. За все годы он выиграл призов на общую сумму 146 128 фунтов, получил за услуги производителей 269 495 фунтов и еще 77 000 выручил от продаж: в общей сложности почти полмиллиона — а ведь тогда каждый фунт равнялся золотому соверену.

Хотя королевский тренер Ричард Марш и считал, что король Георг разбирается в лошадях гораздо лучше своего отца, конезаводчиком тот был не слишком удачливым. Классические скачки[131] он выиграл только с тридцать четвертой попытки, когда в 1928 г. его гнедая кобыла по кличке Быстрая взяла приз в одну тысячу гиней; тем не менее он никогда не винил за плохие выступления ни тренера, ни жокея. На дерби 1913 г. с ним произошел один весьма неприятный эпизод. На площадке, простирающейся вокруг Тоттенхэмского угла, одна храбрая, но недалекая суффражистка покончила с собой, бросившись под копыта королевского жеребца по кличке Энмер — назван был в честь деревушки, которая входит в состав Сандрингемского поместья. Душевные муки, испытанные королем, еще больше увеличила присланная ему на следующее утро записка: «Кое-кто спрашивает, собирается ли Ваше Величество надеть сегодня в Эпсоме цилиндр». Король гневно приписал внизу: «Кто эти идиоты? На состязаниях в Эпсоме всегда надевают цилиндр».

Не получая больших призов, король тем не менее наслаждался царившим на состязаниях духом товарищества. По заведенной еще его отцом традиции он в День дерби устраивал в Букингемском дворце обед для членов Жокей-клуба.[132] Другим ежегодным мероприятием был проводившийся в течение нескольких дней прием в Виндзорском замке по случаю скачек в Аскоте; если же король еще и оказывался победителем, то каждая из присутствовавших там женщин получала в подарок брошь с цветами его жокея — пурпурным, алым и золотым. У непочтительной Нэнси Астор подобные сувениры вызывали только иронию. «Вы становитесь ужасно важным, — как-то сказала она в Аскоте герцогу Роксбургскому, — все время не отходите от королевской трибуны. Вам бы быть придворным дантистом!» К явному удовольствию короля, Роксбург возразил: «Если бы мне когда-нибудь пришлось вырывать у короля зубы, то я бы обязательно обратился к Вам за веселящим газом».

Король также с удовольствием ездил к герцогу Ричмондскому — на скачки в Гудвуд, а иногда и к лорду Дерби — когда разыгрывался Большой национальный приз. Герцог, довольно прижимистый хозяин, обычно на прощание потчевал гостей вареным мясом из бульона и морковью. Однажды во время недели скачек его сын убедил семейного дворецкого господина Маршалла носить с собой шагомер. Выяснилось, что за один только день тот прошел девятнадцать с половиной миль. В 1924 г. королевские визиты в Ноусли и Гудвуд были омрачены срочными государственными делами. В обоих случаях еще перед началом скачек понадобилось срочно собрать Тайный совет: в марте — чтобы дать правительству чрезвычайные полномочия на случай ожидавшейся забастовки транспортников; в июле — чтобы утвердить границу между Северной Ирландией и Ирландским свободным государством. Годом позже в Гудвуде, когда намеченная забастовка угольщиков потребовала еще одного чрезвычайного заседания Тайного совета, король снова предложил провести его в гостиной своего радушного хозяина. Однако педантичный министр внутренних дел сэр Уильям Джойнсон-Хикс решил, что страна может быть шокирована подобной вольностью. Тогда королю пришлось оторваться от скачек и вернуться в Лондон. «Везет же мне!» — записал он в дневнике. К концу своего царствования он стал гораздо смелее. Когда Болдуин уже в третий раз стал премьером, король заявил ему о своей надежде на то, что преобразование кабинета будет завершено до первоиюльских состязаний в Ньюмаркете.

А вот как игрок он, напротив, с годами стал рисковать все меньше и меньше. «Поставил 300 фунтов на победу Лемберга, — писал он о состязаниях в Гудвуде 1909 г. — Тот проиграл». На следующий год, на гандикапе в Эпсоме он заключил тройное пари[133] на принадлежавшую его отцу Минору — победительницу дерби — и снова проиграл. Тем не менее в 1924 году он поставил… один фунт стерлингов на Мастера Роберта, который выиграл Большой национальный приз при ставке 25 к 1. Вероятно, в 1928 г. ставка была значительно больше, поскольку по возвращении из Оукса он записал о поражении Быстрой: «Мы вернулись домой, став мудрее и определенно беднее». Как и большинство непрофессиональных игроков, король вряд ли получал из сезона в сезон постоянную прибыль, однако тешил себя иллюзиями, что его выигрышей достаточно для пополнения коллекции марок.

Увлечение короля спортом не ограничивалось посещением букмекерской конторы. Он был спортсменом и в другом, ныне устаревшем смысле — то есть не просто активным зрителем. В парусном спорте и стрельбе он мог затмить в королевстве едва ли не любого. Ни то, ни другое его увлечение не выставлялось напоказ, однако мастерство короля вызывало интерес и восхищение у миллионов его подданных, которым никогда не доводилось ловить ветер в паруса или хотя бы видеть, как летящие высоко в небе фазаны один за другим замертво падают на землю. Охота оставалась его первой любовью, но перед тем, как куропатки начинали манить его на север, к Гудвуду и Балморалу, король проводил прекрасную неделю в Каузе.

«Мимо нас только что прошла „Британия“, — записала королева в один из таких августовских дней, — и я заметила, что король сильно вымок и продрог в своей штормовке, — что за странный способ так развлекаться». Построенный в 1892 г. для принца Уэльского, позднее ставшего королем Эдуардом, одномачтовый парусник «Британия» за первые пять лет участия в гонках выиграл первый приз в 122 из 289 стартов. Затем принц выставил его на продажу, оскорбленный безобразным поведением кайзера, увидевшего в парусных гонках хорошую возможность досадить своему дяде. «Регата была для меня прекрасным развлечением, — жаловался принц. — Однако с тех пор, как кайзер захватил здесь командование, она стала настоящей мукой». После этого яхта сменила несколько владельцев. Одним из них был Джон Лоусон Джонстон, производитель «Воврила» — мясного экстракта для бульона. Другим стал финансист Э. Т. Хули, как говорят, расставшийся со своим приобретением после того, как обнаружил, что у него нет трубы (в своем вечном стремлении к респектабельности Хули до этого купил Энмер-Холл, но его уговорили перепродать его принцу Уэльскому; в честь бриллиантового юбилея королевы он также подарил собору Святого Павла золотое блюдо для причастия). В конце концов, король Эдуард в 1902 г. вновь приобрел свою бывшую собственность, и в течение одиннадцати последующих лет «Британия» использовалась как прогулочная яхта.

В 1913 г. король Георг переоснастил ее в крейсерскую яхту, но лишь после войны началась ее вторая гоночная карьера, не менее блестящая, чем первая. «Я очень горжусь тем, что моя яхта в свои 39 лет находится в таком прекрасном состоянии», — писал он в августе 1932 г. Два года спустя уже отмечал, что «Британия» с 1892 г. участвовала в 569 гонках, выиграла 231 первый приз и 124 других. Иногда он сам становился за штурвал: издалека была заметна его фигура в белом фланелевом костюме и морской бескозырке. Однако чаще он передавал штурвал более опытному капитану, сэру Филиппу Ханлоку. Король любил выигрывать гонки, но умел и с достоинством проигрывать. Избавленный от приступов морской болезни, преследовавших его на больших суднах, он наслаждался шутками и разговорами моряков, растерянностью побежденных и собственной отрешенностью от государственных дел. Здесь он поистине становился Королем-моряком. Королева осмеливалась подниматься на борт яхты лишь в самые спокойные дни; в остальное время она разъезжала по острову Уайт, посещая церкви, деревенские дома и антикварные лавки.

В 1935 г. накануне серебряного юбилея короля английские яхтсмены обратились к нему с предложением подарить новую яхту. Король отказался. «Пока я жив, — ответил он, — мне нужна только „Британия“». На следующий год он умер. Рано утром 10 июля 1936 г. «Британия» была отбуксирована в открытое море к югу от острова Уайт и там затоплена.

ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ. ПОЛИТИЧЕСКИЕ ПОТРЯСЕНИЯ.

Лейбористское правительство. — Эпоха Болдуина. — Бабье лето. — На пороге смерти. — Макдональд продолжает игру.

В ноябре 1923 г., менее чем через шесть месяцев после того, как стал премьер-министром, Болдуин серьезно изменил расстановку сил в британской политике. Проигнорировав совет короля, он вывел свою партию на всеобщие выборы и, как оказалось, неправильно оценил настроение избирателей. Объявленные 8 декабря результаты выборов обеспечили консерваторам только 258 мест, лейбористам — 191 и либералам — 158. Ни одна партия не имела абсолютного большинства, и в то же время каждая при поддержке или молчаливом согласии одной из оставшихся двух могла сформировать правительство. Поскольку между консерваторами и лейбористами не существовало общности взглядов, та из партий, которая смогла бы завоевать поддержку либералов, и получала парламентское большинство.

«Ко мне приходил премьер-министр, — записал король в дневнике 10 декабря, — и я попросил его не подавать в отставку, а посмотреть, что будет». На следующий день, после заседания кабинета, Болдуин согласился остаться на посту премьера до тех пор, пока в январе не соберется новый парламент. Такая позиция короля была основана не на личном доверии Болдуину, а на строгом соблюдении конституции. Стамфордхэм излагал это следующим образом: «Суверен признает вердикт выборов только в том случае, если он выражен представителями избирателей во время дебатов в палате общин». Кажущаяся в демократический век несколько узкой и спорной, эта доктрина имела по крайней мере одно практическое преимущество: она позволяла вести правительственные дела, пока лидеры партий продолжали маневрировать и делить власть.

На то, чтобы соглашаться с королем, у Болдуина были и собственные причины. 8 декабря охваченный стыдом и отчаянием премьер-министр, который привел свою партию к поражению, собирался уйти в отставку — именно таким было его первое побуждение. Однако большинство коллег сумели быстро убедить его, что в интересах консервативной партии он должен остаться лидером партии и — хотя бы временно — премьер-министром. Таким образом, он должен был расстроить планы тех оставшихся в меньшинстве тори, которые хотели как избавиться от неудачливого лидера, так и гарантировать, что лейбористы ни в коем случае не придут к власти. Эти «твердолобые» намеревались получить в новом парламенте перевес над лейбористами путем формирования коалиции консерваторов и либералов во главе с кем-то (а по сути, с кем угодно), но не с Болдуином. В списке их кандидатов значились Бальфур, Дерби, Остин Чемберлен, Невилл Чемберлен, Асквит, Грей, даже Реджинальд Маккенна, занимавший в военное время пост канцлера Казначейства, а в 1918 г. утративший место в парламенте. Пока Болдуин оставался лидером консерваторов, о подобной коалиции, или альянсе, не могло быть и речи. Когда 10 декабря король предложил рассмотреть вопрос о «рабочем соглашении» с либералами, Болдуин ответил, что в 1922 г. он уничтожил коалицию Ллойд Джорджа и теперь никогда не вступит в какую-либо другую. Объединение двух партий капиталистов ради того, чтобы одолеть социализм, он не считал достойным или же разумным. 12 декабря его наперсник Дэвидсон записал: «Любое бесчестное решение подобного рода, в частности беспринципное объединение либералов и тори с целью лишить лейбористов их конституционных прав, является первым шагом на пути к революции».

В любом случае создание консервативно-либерального альянса, предназначенного лишить власти лейбористов, зависело от позиции Асквита, но тот отказался его поддерживать, несмотря на «призывы, угрозы, мольбы и обращения, приходившие из различных мест страны, от мужчин, женщин и даже сумасшедших, — вмешаться и спасти страну от ужасов социализма и конфискации». Тори ему не нравились еще больше лейбористов, и поэтому Асквит заявил, что после поражения правительства Болдуина в следующем парламенте король должен предложить Макдональду сформировать новую администрацию, которую он и его коллеги-либералы будут сохранять у власти до тех пор, пока она будет избегать экстремистской политики. Асквит также с удовлетворением отмечал, что «если нашей стране и суждено испытать на себе, что такое лейбористское правительство (а это рано или поздно произойдет), то вряд ли для этого можно придумать более благоприятные условия, чем существуют сейчас».

После первоначальных декабрьских колебаний, длившихся не более сорока восьми часов, присущее королю желание играть по правилам привело его к тому же самому выводу. Дэвидсону он говорил, что «социалистическое правительство должно иметь возможность в благоприятных условиях испытать свои способности к управлению, и крайне важно, чтобы их конституционные права ни в коем случае не были ущемлены». Стамфордхэм потом с удовлетворением вспоминал о своем поведении во время переговоров с лидерами партий. В середине января он писал другу:

«Как только стали известны результаты всеобщих выборов, я считал само собой разумеющимся, что после поражения Болдуина в палате общин король пошлет за Макдональдом, и сопротивлялся любым попыткам лишить последнего тех возможностей, которыми обладает любой министр, если король поручил ему формирование правительства. Таким образом, я целиком согласен с Вашими словами: чем быстрее лейбористская партия придет к власти, тем лучше. Лично я нисколько не обеспокоен. Если им не помешают их собственные экстремисты, меня ничуть не удивит, что это правительство сможет продержаться некоторое время, за которое может сделать немало хорошего».

Наконец, это свершилось: 15 января 1924 г. король открыл новый парламент. Шесть дней спустя, в конце традиционных дебатов по поводу тронной речи короля, лейбористы и либералы объединились, чтобы нанести поражение консерваторам большинством в 72 голоса. Болдуин сразу же ушел в отставку, а Макдональд был вызван во дворец. 22 января 1924 г. король записал в дневнике:

«Я провел заседание Совета, на котором мистер Рамсей Макдональд принял присягу как его новый член. После этого я предложил ему сформировать правительство, и он согласился это сделать. Я имел с ним часовую беседу, и Макдональд произвел на меня сильное впечатление; он хочет сделать правильные вещи. Сегодня исполнилось двадцать три года с того дня, как умерла дорогая бабушка. Интересно, что она сказала бы о лейбористском правительстве».

Члены нового кабинета, на следующий день отмечавшие победу за ленчем, были настроены не столь торжественно. «Было очень весело, — писала Беатриса Вебб, жена министра торговли, — все смеялись над новой шуткой: лейбористы в правительстве».

При формировании кабинета Макдональд столкнулся с необычными трудностями. Прежде вновь назначенных премьер-министров обычно приводило в ужас множество высококвалифицированных претендентов на министерские посты; Макдональд же, напротив, едва смог найти способных и опытных специалистов, чтобы назначить их хотя бы на ключевые должности. На второй по важности пост министра иностранных дел он первоначально выбрал Дж. Г. Томаса, человека, отличавшегося грубой речью и еще более грубыми суждениями, чьи административные таланты проявлялись исключительно во время руководства рядом забастовок железнодорожников. Однако среди лейбористов многие энергично воспротивились этому назначению, и тогда Томас получил министерство колоний, где его врожденный патриотизм и энергичные выражения оказались более уместны.

В отсутствие других достойных кандидатов Макдональд сам стал министром иностранных дел в собственном правительстве. Взвалить на себя эту двойную ношу ему настойчиво советовал Артур Понсонби, младший брат Фрица, который, прослужив девять лет на дипломатической службе, ушел в отставку и стал депутатом палаты общин от либералов; однако, найдя своих коллег недостаточно радикальными, Понсонби затем вступил в лейбористскую партию и в январе 1924 г. устроился под крылышком премьер-министра в качестве парламентского заместителя министра иностранных дел.[134] Всегда мрачный, но достаточно компетентный Филипп Сноуден стал министром финансов, а добродушный Артур Гендерсон, единственный из своих коллег входивший в правительства Асквита и Ллойд Джорджа, — министром внутренних дел. Дж. Р. Клайне, новый лорд — хранитель малой печати,[135] весьма образно писал о «странном повороте колеса фортуны, вознесшем нищего клерка Макдональда, машиниста Томаса, литейщика Гендерсона и фабричного рабочего Клайнса на самую вершину власти, поставив рядом с человеком, у которого предки на протяжении многих поколений были королями». По его словам, и он, и они «делали историю».

Для того чтобы проводить политику правительства в палате лордов, Макдональду пришлось привлечь на свою сторону людей с довольно причудливой политической биографией. Холден, с 1915 г. все больше расходившийся с либералами, вновь стал лорд-канцлером. Лорд Пармур, когда-то бывший депутатом от консерваторов и получивший титул с помощью Асквита, после войны вступил в лейбористскую партию и теперь стал лордом — председателем Тайного совета. Еще один новообращенный, генерал-майор Кристофер Томсон, был назначен министром ВВС. Лорд Челмсфорд, бывший вице-король Индии, не входивший в какую-либо партию, согласился занять не пользовавшийся спросом пост 1-го лорда Адмиралтейства.

Сэр Сидней Оливье, ушедший в отставку в 1920 г., как и Томсон, стал пэром и был назначен министром по делам Индии.

Для назначения на менее значительные посты Макдональду, который и так собрал вокруг себя людей с самыми разнообразными политическими убеждениями, представлявших все классы общества, пришлось заглянуть в придворный альманах. То, что ему придется кому-то давать эти должности, вряд ли когда-либо приходило ему в голову — например, лорд-гофмейстера, главного камергера, шталмейстера[136] и прочих вельмож королевского двора. Тем не менее на протяжении жизни многих поколений все эти придворные чины раздавались именно находившимся у власти премьер-министром и лишь на период существования действующей администрации — эту практику многие с полным основанием считали громоздкой и зачастую неэффективной. Еще во времена коалиции во главе с Ллойд Джорджем Стамфордхэм тщетно предлагал сделать должность лорд-гофмейстера постоянной и неполитической. Теперь это становилось неизбежным: среди лейбористов просто не было людей с аристократическим происхождением и приличным состоянием, которые традиционно занимали эти посты. Поэтому король отдал ряд распоряжений: лорд Кромер, его лорд-гофмейстер со времен падения коалиции Ллойд Джорджа, будет продолжать исполнение своих обязанностей независимо от будущих изменений в правительстве; лорд Шефтсбери будет точно так же оставаться главным камергером; после намечавшейся отставки лорда Бата с поста шталмейстера лорд Гранард станет его постоянным преемником. Три камергера (высший ранг конюшего) также были назначены королем без консультаций с правительством; одновременно их освободили от прежних политических постов в палате лордов. Тем не менее находившийся у власти премьер-министр по-прежнему назначал придворных более низкого ранга на должности, связанные с организацией работы палаты общин. Все эти изменения, по необходимости принятые первым лейбористским правительством, создали прецедент, в соответствии с которым пришлось действовать всем последующим администрациям.

Конституционный монарх не имеет права выражать свои политические предпочтения, не может выказывать свое благосклонное отношение к той или иной партии. По мнению Бейджхота, его роль можно сравнить с ролью постоянного секретаря в каком-либо правительственном департаменте — он участвует в деятельности любой администрации независимо от ее политического лица. С 1910 г. король Георг V редко нарушал необходимый нейтралитет, причем лишь в тех случаях, когда защищал, как он считал, национальные интересы. Могла ли эта беспристрастность короля сохраниться и в отношении лейбористского правительства?

В глубине души король едва ли не любые перемены считал переменами к худшему, и если бы его заставили изложить свое личное кредо, он, без сомнения, повторил бы величественное заявление директора Итона: «У меня нет политических взглядов, но ради блага страны я голосую за консерваторов». Действительно, раньше он не слишком скрывал свою неприязнь к социализму и лейбористской партии. В 1912 г. это побудило его направить из Букингемского дворца на Даунинг-стрит следующее письмо, касающееся Альфреда Расселла Уоллеса, выдающегося натуралиста, которого король за четыре года до этого наградил орденом «За заслуги»:

«Король просто шокирован тем, что обладатель ордена „За заслуги“ открыто объявил себя социалистом. Я имею в виду доктора Альфреда Расселла Уоллеса, который в письме, появившемся в сегодняшней „Таймс“ по случаю ужина у господина Хайндмана, с гордостью называет себя социалистом.

По словам короля, ему все равно, является ли тот или иной человек либералом, радикалом или тори, однако он считает, что орден „За заслуги“ не должен вручаться социалистам».

Это не было каким-то мимолетным настроением. В июне 1923 г., примерно за полгода до того, как лейбористское правительство пришло к власти, Невилл Чемберлен пересказал сестре свою недавнюю беседу с королем. «О лейбористской партии он выражался, как всегда, резко», — сообщил он. Когда в декабре 1923 г. король предложил Болдуину остаться на посту премьера до открытия нового парламента, лейбористы не имели никаких оснований верит