Красная трава.

ГЛАВА I.

Теплый, сонный ветер пытался запихнуть в окно охапку листьев. Вольф, словно зачарованный, следил, как раскачивающаяся ветка время от времени пропускает внутрь клин дневного света. Безо всякой причины он вздрогнул и, опершись руками о край письменного стола, привстал. По ходу дела скрипнул дощечкой паркета и в качестве компенсации бесшумно прикрыл за собой дверь. Спустившись по лестнице, он очутился снаружи, и вот уже нога его коснулась узкой кирпичной дорожки, обсаженной с двух сторон крапивой двубортной; дорожка вела через местную красную траву в Квадрат.

В ста шагах от него машина кромсала небо всей своей серой стальной конструкцией, расчерчивала лазурь нечеловеческими треугольниками. Рядом с машиной, как большущий табачного цвета майский жук, копошился комбинезон Ляписа Сапфира, механика. Комбинезон был надет на Сапфира. Вольф издали окликнул его, майский жук выпрямился и отряхнулся.

Он встретил Вольфа в десяти метрах от аппарата, и дальше они пошли вместе.

— Вы пришли ее проверить? — спросил Ляпис.

— Пора, мне кажется, — сказал Вольф.

Он взглянул на аппарат. Клеть была поднята, и между четырьмя коренастыми опорами зиял глубокий колодец. Там в должном порядке размещались собственно разрушающие элементы, они станут прилаживаться друг за другом по мере вхождения машины в ритм.

— Лишь бы все обошлось без сучка без задоринки, — сказал Вольф. — В конце концов, она может и не выдержать. Все рассчитано тютелька в тютельку.

— Если такой машине в тютельку попадет только один сучок, — проворчал Сапфир, — я берусь выучить тарабаскский и всю оставшуюся жизнь буду говорить только на нем.

— Я его тоже выучу, — сказал Вольф. — Тебе же надо будет с кем-нибудь поговорить, а?

— Шутки в сторону, — сказал возбужденный Ляпис. — Тарабаскский от нас никуда не уйдет. Ну что, запустим? Я позову вашу жену и Хмельмаю. Нужно, чтобы они это видели.

— Да, нужно, чтобы они это видели, — без убеждения повторил Вольф.

— Я на мотороллере, — сказал Сапфир. — Вернусь через пару минут.

Он оседлал крохотный мотороллер, который с грохотом тронулся с места и затрясся по кирпичной дорожке. Вольф остался посреди Квадрата один-одинешенек. В нескольких сотнях метров от него высились ровные, четко очерченные стены из розового камня.

Среди красной травы Вольф стоял перед машиной и ждал. Уже много дней, как перестали забредать зеваки, они берегли силы на официально назначенный день торжественного пуска, а пока предпочитали ходить в «Эльдораму» глазеть на полоумных боксеров и укротителя ядовитых крыс.

Тихо блестело довольно низкое Небо. Сейчас можно было, взобравшись на стул, потрогать его пальцем; но достаточно одного порыва, одного дуновения ветра — и оно сожмется, втянется в себя и поднимется в бесконечность…

Вольф подошел к пульту управления и плотно прижал к нему ладони, проверяя его на прочность. Как обычно, он держал голову чуть наклонно, и его твердый профиль четко вырисовывался на менее прочной жести контрольного шкафа. Ветер облеплял его тело рубашкой из белого полотна и синими брюками.

Слегка взволнованный, он стоял и ждал Сапфира. Вот так просто все и началось. День был похож на другие, и только очень тренированный наблюдатель смог бы различить тончайшие, схожие с золочеными кракелюрами прожилки, метившие лазурь точно над машиной. Но задумчивые глаза Вольфа грезили среди красной травы. Время от времени из-за прилегающей к дороге западной стены Квадрата раздавалось мимолетное эхо проезжающего мимо автомобиля. Звуки разносились далеко: был выходной день, и люди скучали в тишине.

Потом по кирпичной дороге заикал движок мотороллера; прошло несколько секунд, и Вольф, не оборачиваясь, почувствовал рядом с собой запах светлых духов своей жены. Он поднял руку и нажал пальцем на пусковую кнопку. С нежнейшим посвистом завертелся мотор. Машина вибрировала. Серая клеть заняла свое место над колодцем. Никто не двигался. Сапфир держал Хмельмаю за руку, а она прятала глаза за решеткой желтых волос.

ГЛАВА II.

Все вчетвером они разглядывали машину; раздался резкий щелчок: это вторая деталь, зацепленная зубцами головного элемента, заменила его в основании клети. Негнущийся маятник колебался бесперебойно, без толчков. Мотор вошел в режим, а выхлоп выскреб в пыли длинную канавку.

— Работает, — сказал Вольф.

Лиль прижалась к нему, и сквозь полотно своих рабочих брюк он почувствовал линию резинки на ее бедрах.

— Ну что, — сказала она, — отдохнешь теперь несколько дней?

— Надо идти дальше, — сказал Вольф.

— Но ты же сделал все, что они тебе заказали… — возразила Лиль. — Дело сделано.

— Нет, — сказал Вольф.

— Вольф… — пробормотала Лиль. — Тогда… никогда…

— После… — сказал Вольф. — Сначала…

Он заколебался, потом продолжил.

— Как только она будет обкатана, — сказал он, — я ее испытаю.

— Что же ты хочешь забыть? — насупившись, сказала Лиль.

— Когда ничего не вспоминаешь, — ответил Вольф, — это, конечно, совсем другое дело.

Лиль не отставала.

— Ты должен отдохнуть. Да и мне бы хотелось побыть пару дней со своим муженьком… — негромко сказала она исполненным пола голосом.

— Я не против того, чтоб побыть с тобой завтра, — сказал Вольф. — Но послезавтра она уже достаточно приработается, и нужно будет ее испытать.

Рядом с ними, обнявшись, замерли Сапфир и Хмельмая. Он впервые осмелился прикоснуться губами к губам своей подруги и теперь смаковал их малиновый вкус. Он закрыл глаза, и урчания машины хватило, чтобы унести его прочь. А потом он посмотрел на губы Хмельмаи, на ее глаза с приподнятыми уголками, как у полукозочки-полупантеры, и вдруг почувствовал чье-то присутствие. Не Вольфа, не Лиль… Кого-то постороннего… Он оглянулся. Рядом с ними стоял человек и внимательно глядел на них. Сердце Ляписа подпрыгнуло в груди, но сам он не шелохнулся. Он подождал немного, потом решился провести рукой по векам. Лиль и Вольф разговаривали, он слышал их голоса… Он сильно надавил на свои глаза и, увидев ослепительные пятна, вновь их раскрыл. Никого. Хмельмая ничего не заметила. Она так и стояла, прижавшись к нему, почти безучастная… да он и сам ничуть не задумывался раньше над тем, что они делали.

Вольф протянул руку и схватил Хмельмаю за плечо.

— В любом случае, — сказал он, — ты и твой мазурик, сегодня вечером вы оба ужинаете дома.

— О, конечно! — сказала Хмельмая. — Только оставьте хоть раз сенатора Дюпона с нами… А то он всегда на кухне, бедный старик!

— Он подохнет от несварения, — сказал Вольф.

— Шикарно, — сказал Ляпис, изо всех сил стараясь быть веселым. — Устроим, значит, настоящую пирушку.

— Можете рассчитывать на меня, — сказала Лиль.

Ей очень нравился Ляпис. У него был такой юный вид.

— Завтра, — сказал Вольф Ляпису, — присматривать за всем придешь сюда ты. Я денек отдохну.

— Никакого отдыха, — пробормотала, ластясь к нему, Лиль. — Каникулы. Со мной.

— Можно мне будет пойти с Ляписом? — спросила Хмельмая.

Сапфир нежно сжал ее руку, пытаясь донести, как она мила.

— А! — сказал Вольф. — Я согласен. Только без саботажа.

Еще один резкий щелчок, и насадка второго сегмента выдернула со скамьи запасных третий.

— Она работает сама собой, — сказала Лиль. — Пошли отсюда.

Они повернули назад. Все устали, будто после большого напряжения. В сумеречном воздухе возник мохнатый серый силуэт сенатора Дюпона, которого только что спустила горничная, он трусил к ним, мяукая во все горло.

— Кто научил его мяукать? — спросила Хмельмая.

— Маргарита, — ответила Лиль. — Она говорит, что ей больше нравятся кошки, а сенатор ни в чем не может ей отказать. У него, правда, от этого побаливает горло.

По дороге Сапфир взял Хмельмаю за руку, он дважды оглядывался. Во второй раз ему показалось, что, шпионя за ними, сзади кто-то идет. Без сомнения, виной тому расшалившиеся нервы. Он потерся щекой о длинные светлые волосы шедшей с ним в ногу девушки. Далеко позади на фоне переменчивого неба рокотала машина, и Квадрат был пустынен и мертв.

ГЛАВА III.

Вольф выбрал у себя на тарелке аппетитную кость и переложил ее в тарелку сенатора Дюпона, который восседал напротив него с элегантно повязанной вокруг тщедушной шеи салфеткой. Преисполненный ликования сенатор обозначил было веселый лай, но тут же трансформировал его в великолепно модулированное мяуканье, почувствовав на себе тяжесть разгневанного взгляда горничной. Та тоже поднесла свои дары: скатанный ее чернющими пальцами преизрядный шар хлебного мякиша. Сенатор проглотил эту штуковину со звучным «глыть».

Остальные четверо разговаривали в традиционном застольном жанре: передай мне хлеб, у меня нет ножа, одолжи мне перо, где же шары, одна из свечей у меня ни черта не кочегарит, кто же победил при Ватерлоо, каждый понимает в меру своей исперченности и каждый кулич свою начинку хает. Все это весьма немногословно, так как в общем и целом Сапфир был влюблен в Хмельмаю, Лиль — в Вольфа… и наоборот — для пущей симметрии. И Лиль была похожа на Хмельмаю: у обеих были длинные светлые волосы, поцелуйные губы и тонкие талии. Хмельмая носила свою повыше по причине усовершенствованных ног, зато Лиль выказывала более красивые плечи, ну и Вольф на ней женился. Без своего табачного комбинезона Ляпис Сапфир сделался куда более влюбленным; это была первая стадия, он пил чистое вино. Жизнь была пуста и в ожидании, не грустна. Это для Вольфа. Для Сапфира — бьющая через край и не поддающаяся определению. Для Лиль жизнь была необходимостью. Хмельмая о жизни не думала. Она жила — и только, такая милая, оттого что уголки ее глаз были как у лани или пантеры.

На стол подавали, и со стола убирали, кто — Вольф не знал. Он не мог поднять глаз на прислугу, он стеснялся. Он налил вина Сапфиру, который выпил, и Хмельмае, которая засмеялась. Горничная вышла и вернулась из сада с консервной банкой, полной земли и воды; чтобы его подразнить, она стала заставлять сенатора Дюпона проглотить эту смесь. Тот поднял в ответ адскую шумиху, сохраняя, однако, достаточно самообладания, чтобы время от времени мяукать, как обычный домашний кот.

Подобно большинству повторяемых каждодневно действий, трапеза эта не имела ощутимой длительности. Она продолжалась — и только. В красивой комнате со стенами из лакированного дерева, с большими оконными проемами, застекленными голубоватыми стеклами, с потолком в полосах прямых темных балок.

Чтобы создать ощущение уюта, пол, покрытый бледно-оранжевыми плитками, отлого понижался к центру комнаты. На красиво выложенном разноцветным кирпичом камине был водружен портрет сенатора Дюпона в возрасте трех лет, в красивом кожаном ошейнике, инкрустированном серебром. Спиральные цветы из Малой Азии украшали прозрачную вазу, между их шишковатых стеблей сновали маленькие морские рыбки. За окном плакали сумерки, оставляя длинные потеки своих слез на черных щеках облаков.

— Передай мне хлеб, — сказал Вольф.

Сапфир, сидевший напротив, протянул правую руку, взял корзинку и подал ее левой рукой — почему бы и нет.

— У меня нет ножа, — сказала Хмельмая.

— Одолжи мне перо, — ответила Лиль.

— Где же шары? — спросил Сапфир.

Потом они помолчали несколько мгновений, ибо сказанного вполне хватало, чтобы поддержать беседу за жарким. К тому же в этот вечер, в этот праздничный вечер жаркого они не ели: здоровенный цыпленок, поджаренный на сусале, кудахтал под сурдинкой посреди блюда из австралийского фарфора.

— Где же шары? — повторил Сапфир.

— Одна из свечей у меня ни черта не кочегарит, — заметил Вольф.

— Кто же победил при Ватерлоо? — без предупреждения вмешался сенатор Дюпон, перебивая Лиль.

Что вызвало повторную паузу, ибо не было предусмотрено программой. Как бы парируя, Лиль и Хмельмая вознесли в унисон свои голоса.

— Каждый понимает в меру своей исперченности… — очень спокойно заявили они.

— И каждый кулич свою начинку хает и хает, — двойным каноном отозвались Сапфир и Вольф.

Однако было видно, что думают они о чем-то другом: их глаза перестали гармонировать друг с другом.

Ужин продолжался ко всеобщему удовлетворению.

— Посидим еще? — предложил за десертом Ляпис. — Неохота идти наверх спать.

Он занимал одну половину второго этажа, Хмельмая — другую. Вот так, по чистой случайности.

Лиль хотелось бы уже пойти и лечь с мужем, но она подумала, что это, быть может, позабавит Вольфа. Его отвлечет. Освежит. Раззадорит. Вечеринка с друзьями. Она сказала:

— Позвони друзьям.

— Кому? — спросил Вольф, снимая трубку.

Ему подсказали кому, и те были не прочь. Чтобы создать дружескую атмосферу, Лиль и Хмельмая во время переговоров улыбались.

Вольф отставил телефон в сторону. Он думал, что доставляет Лиль удовольствие. Так как из стыдливости она не говорила всего вслух, он ее не очень-то понимал.

— Чем будем заниматься? — сказал он. — Все как обычно? Пластинки, бутылки, танцы, разодранные занавески, засорившиеся раковины? Ну ладно, если это доставит тебе удовольствие, Лиль.

Лиль хотелось разрыдаться. Зарыться лицом в большую кучу голубого пуха. Она с трудом преодолела ощущение горечи и велела Ляпису открыть шкаф с напитками, чтобы все-таки повеселиться. Хмельмая поняла почти все, она встала и, проходя мимо Лиль, пожала ей руку.

Горничная вместо десерта наполняла кофейной ложечкой левое ухо сенатора Дюпона не очень свирепой, уже чуть прирученной горчицей, и сенатор качал головой из опасения, что противоположное движение — хвостом — будет принято за знак высокой оценки происходящего.

Среди десятка извлеченных Ляписом бутылок Лиль выбрала светло-зеленую и налила из нее под завязку, не оставив места для воды.

— Тебе, Хмель? — предложила она.

— Конечно, — дружелюбно ответила Хмельмая.

Сапфир исчез по направлению к ванной, чтобы под ее сенью привести в порядок некоторые детали своего туалета. Вольф смотрел из окна на запад.

Одно за другим с легким ропотом, трепетом раскаленного железа в воде гасли красные полотнища облаков. На какой-то миг все замерло.

Спустя четверть часа на вечеринку прибыли друзья. Сапфир вышел из ванны с покрасневшим от спешки носом и поставил первую пластинку. Так продолжалось до половины четвертого, до четырех. Внизу, посреди Квадрата, по-прежнему ворчала машина, и мотор перфорировал ночь своим крохотным мерцающим светлячком.

ГЛАВА IV.

Две пары все еще танцевали, одну из них составляли Лиль и Ляпис. Лиль была довольна: ее приглашали весь вечер, и при поддержке нескольких бокалов все устроилось очень даже хорошо. Вольф глянул на них и, выскользнув наружу, направился к себе в кабинет. Там, в углу, на четырех ножках стояло высокое зеркало из полированного серебра. Вольф подошел к нему и вытянулся во весь рост лицом к металлу, чтобы поговорить с собой как мужчина с мужчиной. Двойник из серебра замер перед ним в ожидании. Вольф прижал руки к холодной металлической поверхности, чтобы удостовериться в присутствии отражения.

— Что у тебя? — сказал он.

Отражение пожало плечами.

— Чего ты хочешь?.. — добавил Вольф. — Ты неплохо выглядишь — отсюда.

Его рука потянулась к стене и поколдовала над выключателем. Комната одним махом провалилась в темноту. Только отражение Вольфа осталось освещенным. Оно черпало свой свет из иного источника.

— Что ты делаешь, чтобы выйти из положения? — продолжал Вольф. — И, впрочем, из какого положения?

Отражение вздохнуло. Вздох утомления. Вольф расхохотался.

— Вот так, пожалей себя. Короче говоря, ничего не выходит. Скоро увидишь, приятель. Когда я войду в эту машину.

Изображение казалось весьма раздосадованным.

— Здесь, — сказал Вольф, — что я здесь вижу? Неизвестность, глаза, люди… бесплотный прах… да еще это проклятое небо, как перепонка.

— Сиди смирно, — отчетливо произнесло отражение. — А то, чего доброго, переломаешь нам ноги.

— Это обескураживает, а? — поднял его на смех Вольф. — Ты боишься, как бы я не отчаялся, когда все забуду? Лучше обмануться в своих надеждах, чем надеяться неизвестно на что. Во всяком случае, знать-то надо. Тем более что подворачивается такой случай… Но отвечай же наконец, черт возьми!..

Его визави оставался нем, неодобрителен.

— И машина мне ничего не стоила, — сказал Вольф. — Отдаешь себе отчет? Это мой шанс. Шанс всей моей жизни, вот. И чтобы я его упустил? Ни за что. Решение, которое ведет к гибели, стоит больше, чем любая неопределенность. Ты не согласен?

— Не согласен, — откликнулось отражение.

— Понятно, — грубо оборвал его Вольф. — Говорил здесь я. Ты — не в счет. Ты мне больше ни к чему. Выбираю я. Ясность. А! Болтаю тут… Тоже мне, оратор…

Он с трудом выпрямился. Перед ним маячило его изображение, будто выгравированное на листке серебра. Он снова включил свет, и оно медленно стерлось. Его рука, лежавшая на выключателе, была тверда и бела, как металл зеркала.

ГЛАВА V.

Вольф слегка привел себя в порядок, перед тем как вернуться в зал, где пили и танцевали. Вымыл руки, отпустил, но недалеко, усы, убедился, что они ему не идут, сбрил, не отходя от кассы, и завязал галстук на другой, более пространный манер, ибо мода успела за это время уйти вперед. Затем, рискуя шокировать коридор, он проник в него с другой стороны. Походя повернул рубильник, служивший для смены атмосферы во время долгих зимних вечеров; в результате электрическое освещение сменилось на ультрамягкое, для пущей надежности приглушенное рентгеновское излучение, которое проецировало на люминисцентные стены увеличенные изображения сердец танцующих. По их ритму можно было судить, любят ли они своих партнеров.

Ляпис танцевал с Лиль. С этой стороны все шло как надо, и их сердца, оба весьма красивой формы и, однако, не похожие друг на друга, подрагивали рассеянно, спокойно. Хмельмая стояла у стойки бара с остановившимся сердцем. Две другие пары были образованы путем обмена законными женскими составляющими, и аллюр их сердец бесспорно доказывал, что эта система простиралась и за пределы танца.

Вольф пригласил Хмельмаю. Нежная, равнодушная, она послушно следовала за ним. Они прошлись мимо окна. Было поздно или же рано, и ночь, образуя схожие с клубами тяжелого дыма круговороты, стекала по крыше дома вдоль пылающего света, который тут же заставлял ее испаряться. Вольф понемногу остановился. Они добрались до двери.

— Пойдем, — сказал он Хмельмае. — Прогуляемся снаружи.

— С удовольствием, — ответила Хмельмая.

Проходя мимо, она прихватила с тарелки пригоршню вишен, и Вольф посторонился, чтобы дать ей выйти. Их тела погрузились в ночь. Небо было омыто тенью, зыбкое, непостоянное, как брюшина черного кота в разгаре пищеварения. Вольф держал Хмельмаю за руку, они шли по дорожке, усыпанной гравием, и тот скрипел у них под ногами, издавая пронзительные нотки, словно кремневые колокольчики. Споткнувшись о край газона, Вольф вцепился в Хмельмаю. Та подалась, они, потеряв равновесие, уселись на траву и, обнаружив, какая она теплая, растянулись бок о бок, не касаясь друг друга. Ночь, содрогнувшись, обнажила внезапно несколько звезд. Хмельмая грызла вишни, было слышно, как свежий, душистый сок брызжет ей в рот. Вольф совсем распластался по земле, его руки теребили и комкали пахучие былинки. Он так и заснул бы.

— Ну как, веселишься. Хмель? — спросил он.

— Да… — с сомнением в голосе сказала Хмельмая. — Но Сапфир… сегодня он какой-то странный. Не осмеливается меня обнять. Все время оборачивается, будто там кто-то есть.

— Ну теперь-то все уладится, — сказал Вольф. — Он просто заработался.

— Надеюсь, что так оно и есть, — сказала Хмельмая. — Что этому пришел конец.

— Главное сделано, — сказал Вольф. — Ну а завтра — завтра я ее испытаю.

— О! Я бы тоже хотела туда, — сказала Хмельмая. — Вы не возьмете меня с собой?

— Не могу, — сказал Вольф. — Теоретически она служит совсем не для этого. И кто знает, что окажется позади? Тебе не любопытно?

— Нет, — сказала она. — Я слишком ленива. И к тому же почти всегда довольна — какое уж тут любопытство.

— Ты — сама нежность, — сказал Вольф.

— Почему вы мне это говорите, Вольф? — спросила Хмельмая певучим голосом.

— Я ничего не говорил, — пробормотал Вольф. — Дай мне вишен.

Он почувствовал, как прохладные пальцы ласкают его лицо в поисках рта и протискивают вишенку между губ. Перед тем как раскусить, он несколько мгновений согревал ее и успел обглодать верткую косточку. Хмельмая была совсем рядом с ним, и аромат ее тела смешивался с благоуханием земли и травы.

— Как ты замечательно пахнешь. Хмель, — сказал он. — Мне нравятся твои духи.

— Я ими не пользуюсь, — ответила Хмельмая.

Она глядела, как звезды гоняются в небе одна за другой и с ослепительными вспышками соединяются друг с другом. Три из них, в вышине, справа, подражали восточному танцу. Время от времени их заслоняли извивы ночи.

Вольф медленно повернулся, чтобы сменить положение. Он ни на секунду не хотел отрываться от травы. Правая его рука в поисках опоры наткнулась на шерстку какого-то неподвижного зверька. Вольф изо всех сил таращил глаза, силясь разглядеть его в темноте.

— У меня под боком нежный звереныш, — сказал он.

— Спасибо!.. — ответила Хмельмая.

И почти неслышно рассмеялась.

— Я не о тебе, — сказал Вольф. — А, теперь вижу. Это крот… или кротенок. Он не шевелится, но он живой… а ну-ка, послушай, я его сейчас приласкаю.

Кротенок замурлыкал. Его крохотные красные глазки сверкали, как белые сапфиры. Вольф сел и положил его на грудь Хмельмае, в то самое место, где начинается, или кончается, смотря откуда идти, платье, как раз между грудей.

— Такой мягкий, — засмеялась Хмельмая. — Как хорошо.

Вольф повалился обратно на траву. Он уже привык к темноте и стал кое-что в ней различать. Перед ним всего в нескольких сантиметрах покоилась рука Хмельмаи, светлая и гладкая. Он придвинулся и слегка коснулся губами затаенной впадинки на сгибе у локтя.

— Хмель… ты прекрасна.

— Не знаю… — прошептала она. — Как хорошо. Может, поспим здесь?

— Можно, — сказал Вольф. — Я уже думал об этом.

Его щека прижалась к плечу Хмельмаи, еще слегка угловатому от избытка юности.

— Проснемся все в кротах, — опять заговорила она.

И снова засмеялась своим низким, глубоким, чуть-чуть приглушенным смехом.

— Трава так хорошо пахнет, — сказал Вольф. — Трава и ты. Здесь полно цветов. Но откуда же запах ландышей? Их время уже прошло.

— Я их помню, — сказала Хмельмая. — Прежде было много ландышей, целые поля, такие густые, будто их подстригли под бобрик. Садишься посреди и рвешь их, не вставая. Кругом одни ландыши. А здесь другое растение, с цветами, словно маленькие кругляшки оранжевой плоти. Не знаю, как оно называется. А под головой у меня фиалки-траурницы, а там, у другой руки — асфодели.

— Ты уверена? — спросил словно бы издалека Вольф.

— Нет, — сказала Хмельмая. — Я их никогда не видела, а так как я люблю и это название, и эти цветы, то я и соединила их вместе.

— Так всегда и поступают, — сказал Вольф. — Соединяют то, что любят. Вот и выходит, что если бы так не любили себя, то всегда были бы одиноки.

— Сегодня вечером мы совсем одиноки, — сказала Хмельмая. — Оба одиноки.

Она вздохнула от удовольствия.

— До чего хорошо, — прошептала она.

— И это не сон, — сказал Вольф.

Они замолчали. Хмельмая нежно ласкала кротенка, который от удовольствия урчал, как и полагается крохотному кротенку. Над ними открывались пустые дыры, преследуемые подвижной темнотой, временами скрывавшей звезды от их взгляда. Они заснули, не разговаривая, прижавшись к знойной земле, в аромате кровавых цветов. Начинало светать. Из дома доносился невнятный гул, изысканный, как голубая саржа. Стебелек травы гнулся под едва уловимым дыханием Хмельмаи.

ГЛАВА VI.

Устав дожидаться пробуждения Лиль, каковое вполне могло состояться лишь к вечеру, Вольф оставил рядом с ней нацарапанную на скорую руку записку и, облачившись в специально задуманный для игры в пентюх зеленый костюм, вышел на прогулку.

По пятам за ним тащился сенатор Дюпон, запряженный горничной в маленькую тележку, куда были сложены шары в шарохранительнице, шарохранительница в шароносице, лопатки-поскребыши и остроколье, не говоря уже о счетчике ударов и воздушном змеевике-отсоснике для подъема шаров из самых глубоких лунок. В перекинутом через плечо футляре Вольф нес свои пентюклюшки: одну — широкоугольную, другую — с затупившимся углом и еще одну, которой никто никогда не пользовался, но которая очень ярко блестела.

Было одиннадцать часов. Вольф чувствовал себя вполне отдохнувшим, но Лиль танцевала без передышки до самого утра. Сапфир, должно быть, работал над машиной. Хмельмая, вероятно, тоже спала.

Сенатор бранился, как сам черт. Он терпеть не мог пентюх и уж совсем не переваривал тележку, которую Вольф время от времени заставлял его таскать, считая, что в результате подобных упражнений брюхо сенатора должно опасть. Душа сенатора Дюпона была подернута траурным крепом, ну а брюху его никогда не опасть, уж больно оно раздуто. Через каждые три метра сенатор останавливался и потреблял очередной пучок пырея.

Площадка для пентюхов простиралась у самой границы Квадрата, за южной стеной. Трава здесь была уже не красной, а прелестного искусственного зеленого цвета, украшенная к тому же перелесками и пустошами для косоглазых кроликов. Здесь можно было тюхать часами, не поворачивая вспять; это составляло одну из главных прелестей места. Вольф шел быстрым шагом, смакуя бодрящий воздух свежеиспеченного утра. То и дело он окликал сенатора Дюпона и подтрунивал над ним.

— Ты все еще голоден? — спросил он, когда сенатор набросился на особенно хорошо уродившийся кустик пырея. — Надо будет сказать, чтобы тебе его время от времени давали.

— Ладно-ладно, — пробормотал сенатор. — Как не стыдно насмехаться над старым горемыкой, которому едва достает сил влачить свое тело и которого заставляют сверх того тащить за собой тяжеленные повозки.

— Тебе это просто необходимо, — сказал Вольф. — Иначе у тебя отрастет брюхо. Потом вылезет шерсть, ты подцепишь чумку и в конце концов запаршивеешь.

— Для всего этого свинства, что мне приходится делать, я сойду и таким, — сказал сенатор. — А горничная в любом случае выдерет всю шерсть, что у меня останется, с рвением меня причесывая.

Вольф шагал впереди, засунув руки в карманы, и говорил, не оглядываясь.

— Ну а все же, — сказал он. — Предположим, что кто-то обоснуется здесь по соседству с нами и что у него будет, скажем… сучка…

— Этим меня не пронять, — сказал сенатор, — я от всего уже освободился.

— Кроме пырея, — сказал Вольф. — Странный вкус. Лично я предпочел бы симпатичную маленькую сучку.

— Валяйте, не отказывайте себе в этом, — сказал сенатор. — Я не ревнив. Вот потроха чуть барахлят.

— Но когда ты жрал все это, — сказал Вольф, — в тот момент, в конце концов, тебе же это нравилось.

— Гм… — сказал сенатор. — За исключением земляной кашицы и горчицы в ухе. Прочее было вполне сносно.

— Тебе лишь надо постоять за себя, — сказал Вольф. — Ты вполне мог бы заставить ее себя уважать.

— Какое уж там уважение! — сказал сенатор. — Я старый вонючий пес и жру целый день без передыха. Ик!.. — добавил он, поднося дряблую лапу к морде… — Прошу прощения, я на секундочку… Какой превосходный пырей… Он действует, да еще как… Если вас не затруднит, отцепите тележку, боюсь, она может мне помешать.

Вольф наклонился и освободил сенатора от кожаной упряжки. Уткнувшись носом в землю, сенатор умчался на поиски кустика, с одной стороны — наделенного соответствующим запахом, а с другой — пригодного, чтобы скрыть от глаз Вольфа ту позорную деятельность, которая вот-вот воспоследует. Вольф остановился его подождать.

— Не спеши, — сказал он. — У нас есть время.

Целиком поглощенный тем, чтобы икать в такт, сенатор не отвечал. Вольф уселся прямо на землю и, подтянув к себе пятки и обняв колени руками, принялся раскачиваться взад-вперед. Чтобы повысить содержательность этого действия, он с чувством замурлыкал сентиментальную мелодию.

За этим занятием и обнаружила его минут через пять Лиль. Сенатору было никак не облегчиться, и Вольф уже собирался постучать его по спине. Поспешные шага Лиль остановили Вольфа: кто это — он знал и не глядя. На ней было платье из тонкого полотна, а распущенные волосы прыгали у нее по плечам. Повиснув на шее Вольфа, она опустилась рядом с ним на колени и зашептала ему на ухо:

— Почему ты меня не подождал? Что же это за каникулы?

— Мне не хотелось тебя будить, — сказал Вольф. — У тебя был усталый вид.

— Я очень устала, — сказала она. — Ты и в самом деле хотел потюхать сегодня утром?

— Скорее я хотел чуть-чуть пройтись, — сказал Вольф. — И сенатор тоже, но по пути он изменил свое мнение. Так что я готов на все твои предложения.

— Ты так любезен, — сказала Лиль. — Я как раз пришла тебе сказать, что совсем забыла об одной очень важной вылазке в город, так что ты в результате можешь потюхать безо всяких угрызений совести.

— У тебя есть еще минут десять? — спросил Вольф.

— Я на бегу, — объяснила Лиль. — Я спешу, у меня свидание.

— У тебя есть еще минут десять? — спросил Вольф.

— Конечно, — сказала Лиль. — Бедный сенатор. Я так и знала, что он заболеет.

— Не заболеет, — удалось выдавить из себя сенатору из-за своего куста. — Отравится, это совсем другое дело.

— Ну вот! — запротестовала Лиль. — Скажи еще, что кухня была плоха.

— Земля — была, — пробубнил сенатор и вновь принялся подтявкивать.

— Прогуляемся вместе, пока я не ушла, — сказала Лиль. — Куда пойдем?

— Куда глаза глядят, — сказал Вольф.

Он поднялся вместе с Лиль и забросил свои клюшки в тележку.

— Я вернусь, — сказал он сенатору. — Не спеши и не переутомляйся.

— Не волнуйтесь, — сказал сенатор. — Боже мой! У меня трясутся лапы, что за ужас.

Они шли по солнцепеку. Просторные лужайки вклинивались, как заливы, в мрачно-зеленые боры. Издали казалось, что деревья прижимаются друг к дружке, и хотелось быть одним из них. Сухая травянистая почва медленно повышалась, и площадка для пентюха осталась слева от них и чуть внизу. Два-три пентюха добросовестно тюхали, используя все подобающие принадлежности.

— Ну а вчера, — сказал Вольф, — вчера тебе было весело?

— Очень, — сказала Лиль, — я все время танцевала.

— Я видел, — сказал Вольф, — с Ляписом. Я страшно ревнив.

Они взяли вправо, чтобы войти в лес. Было слышно, как зеленые еще дятлы стучали на короткой ноге друг на друга, играя в морзянку.

— Ну а ты что поделывал с Хмельмаей? — перешла в наступление Лиль.

— Спал в траве, — ответил Вольф.

— Она хорошо целуется? — спросила Лиль.

— Дуреха, — сказал Вольф, — я об этом и не думал даже.

Лиль засмеялась и прижалась к нему, стараясь шагать в ногу, что вынуждало ее очень сильно раздвигать бедра.

— Мне бы хотелось, чтобы каникулы были всегда, — сказала она. — Я бы все время гуляла с тобой.

— Тебе бы это тут же приелось, — сказал Вольф. — Видишь, тебе уже нужно куда-то бежать.

— Это не так, — сказала Лиль. — Чистая случайность. Зато ты предпочитаешь свою работу. Ты без нее не можешь. Отсутствие работы сводит тебя с ума.

— С ума меня сводит вовсе не отсутствие работы, — сказал Вольф. — Я таков от природы. Хоть у меня и все дома, мне не по себе.

— Если только не спишь с Хмельмаей, — сказала Лиль.

— Или с тобой, — сказал Вольф. — Но сегодня утром спала ты, и я предпочел уйти.

— Почему? — спросила Лиль.

— Иначе, — сказал Вольф, — я бы тебя разбудил.

— Почему? — невинно повторила Лиль.

— Вот почему, — сказал Вольф.

Слово у него не разошлось с делом, и они растянулись на лесной траве.

— Не здесь, — сказала Лиль, — здесь слишком людно.

Не похоже было, что она хоть немного верит своему доводу.

— После этого ты уже не сможешь тюхать, — сказала она.

— Я люблю и эту игру, — прошептал Вольф ей на ухо, к тому же вполне съедобное.

— Были бы у тебя всегда каникулы… — вздохнула почти счастливая Лиль, а затем и совершенно счастливая между разноглубокими вздохами и некоторой активностью.

Она снова открыла глаза.

— Я так, так их люблю, — закончила она свою мысль.

Вольф нежно поцеловал ее ресницы, чтобы подчеркнуть грусть даже и сугубо локального разъединения.

— Куда ты бежишь? — спросил он.

— Так, забегу в одно место, — сказала Лиль. — Пойдем быстрее… Я опаздываю.

Она поднялась, схватила его за руку. Они припустили бегом к тележке. Обессилевший сенатор Дюпон валялся на земле, раскинув все четыре лапы, и пускал на камни слюну.

— Вставай, сенатор, — сказал Вольф. — Пойдем тюхать.

— Пока, — сказала Лиль. — Возвращайся пораньше.

— А ты? — сказал Вольф.

— Я скоро буду! — прокричала Лиль на бегу.

ГЛАВА VII.

— Гм-м-м… прекрасный удар! — оценил сенатор.

Шар взлетел очень высоко, и в небе повис прочерченный им кильватерный след из рыжего дымка. Вольф опустил клюшку, и они отправились дальше.

— Да, — равнодушно сказал Вольф, — я прогрессирую. Если бы я тренировался регулярно…

— Никто вам в этом не мешает, — сказал сенатор Дюпон.

— Как ни верти, — ответил Вольф, — всегда найдется кто-нибудь, кто играет лучше тебя. И что тогда? Чего ради?

— Ну и что, — сказал сенатор. — Это же игра.

— Именно потому, — сказал Вольф, — что это игра, нужно быть первым. Иначе все это глупости и только. Да! К тому же вот уже пятнадцать лет, как я играю в пентюх… ты что, думаешь, это меня еще возбуждает…

Тележка разболтанно вихляла из стороны в сторону позади сенатора и при первой же возможности воспользовалась легкой покатостью, чтобы подкатиться и исподтишка стукнуть его под зад. Сенатор запричитал.

— О горе! — простонал он. — У меня до поры будет плешь на заду!..

— Не будь таким неженкой, — сказал Вольф.

— И это, — сказал сенатор, — в моем-то возрасте! Унизительно!

— Немного прогуляться тебе на пользу, — сказал Вольф, — уверяю тебя.

— Какую пользу может принести то, что досаждает? — спросил сенатор.

— Но досаждает все, — сказал Вольф, — и что-то все же делается…

— О! — сказал сенатор. — Под тем предлогом, что вас ничто не привлекает, вы считаете, что всем все опротивело.

— Ну хорошо, — сказал Вольф, — вот сию минуту чего ты хочешь?

— Ну а если бы этот же вопрос задали вам, — проворчал сенатор, — вам ведь было бы трудно на него ответить, не так ли?

Действительно, Вольф сразу не ответил. Он размахивал клюшкой и забавы ради обезглавливал стебли распердунчиков кривляющихся, росших там и сям на площадке для пентюха. Из каждого отрубленного стебля извергалась клейкая струя черного сока, которая надувалась в небольшой черный воздушный шарик, украшенный золотой монограммой.

— Трудно бы мне не было, — сказал Вольф. — Просто сообщил бы тебе, что ничто больше не вызывает во мне желания.

— Что-то новенькое, — захохотал сенатор, — ну а как же тогда машина?

— Это скорее от отчаяния, — в свою очередь усмехнулся Вольф.

— Возможно, — сказал сенатор, — но ведь вы же не все перепробовали.

— Верно, — сказал Вольф. — Еще не все. Но это дело наживное. Прежде всего, необходимо ясное понимание вещей. Ну да ладно, этак я не догадаюсь, чего же ты хочешь.

Сенатор посерьезнел.

— А вы не будете надо мной смеяться? — спросил он.

Уголки его пасти были влажны и подергивались.

— Отнюдь, — сказал Вольф. — Узнай я, что кто-то действительно чего-то хочет, у меня бы поднялось настроение.

— Мне только-только стукнуло три месяца, — сказал сенатор доверительным тоном, — а я уже хотел гав… гав… гав-виана.

— Гавиана, — рассеянно поправил Вольф.

И тут же спохватился:

— Гавиана!..

Сенатор вновь осмелел. Его голос окреп.

— По крайней мере, — объяснил он, — это четкое и точно сформулированное желание. Гавиан, он такой зелененький, у него такие остренькие кругляжки, а когда его бросаешь в воду, он хлюпает. В общем… для меня… гавиан таков.

— Так ты хочешь именно его?

— Да, — гордо сказал сенатор. — У меня в жизни есть цель, и поэтому я счастлив. Я хочу сказать, был бы счастлив без этой мерзкой тележки.

Вольф, принюхиваясь, сделал несколько шагов и перестал сшибать головки распердунчиков. Он остановился.

— Хорошо, — сказал он. — Я выпрягу тебя из тележки, и мы пойдем искать гавиана. Увидишь, меняется ли что-нибудь, когда имеешь то, что хочешь.

Сенатор остановился и оторопело заржал.

— Как? — сказал он. — Вы это сделаете?

— Я же сказал…

— Только без шуток, — у сенатора перехватило дыхание. — Не нужно подавать такую надежду старому, усталому псу…

— Тебе везет, ты чего-то хочешь, — сказал Вольф, — ну а я собираюсь тебе помочь, это так естественно…

— Блин! — сказал сенатор. — В богословии это называется забавной метафизикой.

Во второй раз Вольф наклонился и высвободил сенатора из постромок. Оставив себе одну из пентюклюшек, он сложил остальные на тележку. Никто ее не тронет, ибо моральный кодекс пентюха особо строг.

— В дорогу, — сказал он. — За гавианом нужно идти на восток и пригнувшись.

— Даже пригнувшись, — сказал Дюпон, — вы все равно выше меня. Так что я останусь как есть.

И они отправились, тщательно обнюхивая почву. Ветерок колыхал небо, посеребренное и подвижное брюшко которого опускалось иногда приласкать огромные голубые зонтики майских кардамошек, они все еще были в цветах, и их перечный запах подрагивал в теплом воздухе.

ГЛАВА VIII.

Расставшись с Вольфом, Лиль заспешила. Перед ней запрыгал голубенький лягушонок. Квакушка без комплементарного пигмента. Она прыгала в сторону дома и обставила Лиль на два прыжка. Квакушка вознамерилась было увеличить отрыв, но Лиль быстро поднялась наверх, чтобы подкраситься у себя перед трельяжем. Кисточкой сикось, щеточкой накось, жидкость на лобную кость, взлохматить ради хохмы лохмы, состроить миникуры ноготкам — и все готово. Часок — не больше. Пробегая мимо, она попрощалась с горничной и была такова. Пересекла Квадрат и через маленькую дверцу выбралась на улицу.

Улица подыхала со скуки и, пытаясь развлечься, лопалась от тоски длинными причудливыми расщелинами.

В оживленной зыби теней сверкали яркоцветные каменья, неясные отраженья, пятна света, гасшие вслед за случайными неровностями почвы. Опальный отблеск, чуть дальше — кто-то из семейства горных, возможно хрусталь, из тех, что на манер каракатиц пускают золотую пыль в глаза желающим их схватить; трескучая молния дикого изумруда и вдруг — нежные колонии малолетних бериллов. Семеня мимо, Лиль обдумывала, какие вопросы стоит задать. А платье, ни на шаг не отставая, льстиво ластилось к ее ногам.

Пробивавшиеся из-под земли дома росли с каждым шагом, теперь это была уже самая настоящая улица с жилыми домами и уличным движением. Пройти три перекрестка, на четвертом повернуть направо; пронюхивательница (а в просторечии — нюхалка) жила в высокой хибаре, водруженной на долговязые ноги из мозолистого дерева, вокруг которых перекручивалась лестница с развешанными на перилах отвратительными лохмотьями, призванными, насколько это было возможно, придавать месту особый колорит. Ароматы карри, чеснока и пумперникеля беспорядочно блуждали в воздухе, оттененные, начиная с пятого лестничного пролета, кислой капустой и рыбой не первой молодости и свежести. В конце лестницы, на самой верхотуре, ворон с выбеленной не по годам наисвирепейшей перекисью водорода головой встречал гостей, протягивая им дохлую крысу, которую он аккуратно держал за хвост. Крыса служила долго, ибо посвященные приношение отклоняли, а кроме них сюда никто и не заглядывал.

Лиль вежливо улыбнулась ворону и трижды постучала в дверь подвешенной на шнурке колотушкой — для того чтобы вас принять, будьте так любезны.

— Войдите! — сказала нюхалка, которая поднималась по лестнице за ней по пятам.

Лиль и вошла, специалистка за нею. В лачуге было на метр воды, и передвигаться, чтобы не попортить мастику пола, приходилось на плавучих матрасах; Лиль осторожно взяла курс на обитое потертым репсом кресло, предназначенное для посетителей, в то время как нюхалка лихорадочно вычерпывала воду и выливала ее из окна проржавевшей насквозь кастрюлей. Когда вода спала, она, в свою очередь, уселась за нюхательный столик, на котором покоился ингалятор из синтетического хрусталя. А под ним, пригвожденная к блеклому сукну его весом, лежала без памяти большая бежевая бабочка.

Нюхалка приподняла инструмент и, брезгливо поджав губы, подула на бабочку. Затем, отставив свой аппарат налево, вытащила из-за корсажа обливающуюся дымящимся потом колоду карт.

— Вам как, на полную катушку? — спросила она.

— У меня мало времени, — сказала Лиль.

— Тогда на полкатушки с остатком? — предложила нюхалка.

— Да, и остатки, — сказала Лиль в надежде, что они будут сладки.

Бабочка начала слегка подрагивать. И издала легкий вздох. Колода таро расточала запах зверинца. Нюхалка быстро выложила на стол шесть первых попавшихся карт и свирепо в них внюхалась.

— Черт возьми, черт возьми, — сказала она. — Я не учуиваю в вашем раскладе ничего особенного. Плюньте-ка на землю, надо посмотреть, и наступите ногой.

Лиль подчинилась.

— Теперь уберите ногу.

Лиль убрала ногу, а нюхалка зажгла маленькую бенгальскую свечку. Комната наполнилась светящимся дымом и ароматом зеленого пороха.

— Так-так, ну вот, — сказала нюхалка. — Теперь вынюхивается куда яснее. Чую для вас новости о ком-то, к кому вы расположены. И еще деньги. Незначительная сумма. Но как-никак деньги. Ничего, очевидно, сногсшибательного. Называя вещи своими именами, можно, пожалуй, даже сказать, что ваше финансовое положение не изменится. Подождите.

Она выложила поверх первых шесть новых карт.

— Ага! — сказала она. — В точности то, что я и говорила. Вам придется слегка поистратиться. Но зато письмо, оно затронет вас очень близко. Быть может, ваш муж. А это означает, что он с вами поговорит, ведь было бы, право, довольно странно, если бы ваш муж написал вам письмо. Теперь дальше. Выберите карту.

Лиль взяла первую попавшуюся, на сей раз пятую.

— Смотрите-ка! — сказала нюхалка. — Не это ли точное подтверждение всего того, что я вам предсказала! Большое счастье для кого-то из вашего дома. Он найдет то, что ищет уже очень давно, после болезни.

Лиль подумала, что Вольф не зря построил машину и что наконец-то его усилия будут вознаграждены, но — побереги печенку!

— Это правда? — спросила она.

— Самая что ни на есть достоверная и официальная, — сказала нюхалка, — запахи никогда не лгут.

— Да-да, я знаю, — сказала Лиль.

В этот миг обесцвеченный ворон постучал клювом в дверь, варварски имитируя прощание славянки.

— Мне надо пошевеливаться, — сказала нюхалка. — Вы и в самом деле настаиваете на остатках?

— Нет-нет, — сказала Лиль. — Мне достаточно знать, что мой муж получит наконец то, что ищет. Сколько я вам должна, мадам?

— Дюжину плюх, — сказала нюхалка.

Матерая бежевая бабочка на глазах оживала. Вдруг она поднялась в воздух. Летела она тяжело, неуверенно, как самая немощная летучая мышь. Лиль отшатнулась. Ей стало страшно.

— Чепуха, — сказала нюхалка.

Она выдвинула ящик и вынула револьвер. Не вставая, прицелилась в бархатистую тварь и выстрелила. Раздался мерзкий хруст. Бабочка, пораженная прямо в голову, сложила крылья на груди и безучастно спикировала вниз. С мягким стуком она шмякнулась на пол, поднялась пыль шелковистых чешуек. Лиль толкнула дверь и вышла. Ворон вежливо с ней попрощался. Следующая посетительница ждала своей очереди. Маленькая худая девчушка с беспокойными черными глазами, сжимавшая в чумазой руке монетку. Лиль начала спускаться по лестнице. Чуть поколебавшись, девчушка двинулась за ней следом.

— Простите, мадам, — сказала она. — Она говорит правду?

— Да нет же, — сказала Лиль, — она говорит о будущем. Это, знаете ли, совсем не одно и то же.

— Это заслуживает доверия? — спросила девчушка.

— Это иногда заслуживает доверия, — сказала Лиль.

— Меня пугает ворон, — сказала девчушка. — А дохлая крыса противно воняет. Терпеть не моту крыс.

— Я тоже, — сказала Лиль. — Но на этой нюхалке не разоришься… Ей не по средствам дохлые ящерицы, как у разнюхивательниц высокого полета.

— Тогда я возвращаюсь, мадам, — сказала девчушка. — Спасибо, мадам.

— До свидания, — сказала Лиль.

Девчушка быстро взобралась обратно по искореженным ступенькам. Лиль торопилась поскорее вернуться домой, и на всем пути скорченные горбункулы бросали сверкающие блики на ее красивые ноги, в то время как день начинал наполняться просыпанными дорожками янтаря и пронзительным сумеречным стрекотанием.

ГЛАВА IX.

Сенатор Дюпон ширил шаг, ибо Вольф шел быстро, и хотя у сенатора было целых четыре лапы, а у Вольфа вдвое менее, но зато каждая была втрое длиннее, отчего сенатора и одолевала потребность время от времени высовывать язык и издавать «фух», «фух», дабы поведать миру об одолевшей его усталости.

Почва постепенно стала каменистой, теперь ее покрывал жесткий мох, прошпигованный крохотными, схожими с шариками душистого воска цветочками. Меж стеблей летали насекомые, они вспарывали цветы ударами мандибул, дабы испить налитого внутрь. Для того чтобы глотать хрустящих букашек, сенатор даже и не останавливался, а лишь время от времени на ходу подпрыгивал. Вольф шел широченными шагами, сжимая в руке пентюклюшку, а его глаза обшаривали окрестность с тщанием, которое позволило бы разобраться в подлиннике Калевалы. В поисках наилучшего места для прекрасного облика Лиль он перетасовывал видимое с тем, что уже хранилось у него в голове. Раз-другой он даже попытался включить в пейзаж изображение Хмельмаи, но какой-то полуосознанный стыд побудил его убрать этот монтаж. С некоторым усилием он сумел сосредоточиться на мысли о гавиане.

К тому же по разнообразным показателям, таким, как спирали помета и полупереваренные ленты для пишущей машинки, он распознал близость животного и приказал оживленному и взволнованному сенатору сохранять спокойствие.

— Выследили? — выдохнул Дюпон.

— Естественно, — прошептал в ответ Вольф. — А теперь — шутки в сторону. Оба на брюхо.

Он распластался по земле и медленно пополз вперед. Сенатор пробормотал было: «Оно дерет между ляжек», но Вольф велел ему замолчать. Через три метра он вдруг заметил то, что искал: большой, на три четверти ушедший в землю камень, в котором сверху была проделана маленькая совершенно квадратная дыра, открывавшаяся как раз в его направлении. Он подобрался к камню и трижды стукнул по нему клюшкой.

— С четвертым ударом как раз пробьет час!.. — сказал он, подражая голосу Господина.

Он ударил в четвертый раз. В тот же миг обезумевший гавиан выскочил, судорожно гримасничая, из норы.

— Смилуйтесь, Владыка! — запричитал он. — Я отдам брильянты. Даю слово дворянина!.. Я ни в чем не повинен!.. Уверяю вас!..

Сверкающий от вожделения глаз сенатора Дюпона разглядывал его, если так можно выразиться, облизываясь. Вольф уселся и уставился на гавиана.

— Попался, — сказал он. — Сейчас всего лишь полшестого. Ты пойдешь с нами.

— Фига с два! — запротестовал гавиан. — Не пойдет. Это не по правилам.

— Если бы было двадцать часов двенадцать минут, — сказал Вольф, — а мы находились здесь, с тобой уже всяко было бы все кончено.

— Вы пользуетесь той информацией, которую выдал один из предков, — сказал гавиан. — Это подло. Вы же прекрасно знаете, что у нас ужасная часовая восприимчивость.

— Это не основание, на которое ты мог бы опереться, защищаясь в суде, — сказал Вольф, желая произвести на собеседника впечатление сообразным обстоятельствам языком.

— Хорошо, иду, — согласился гавиан. — Но уберите от меня подальше эту зверюгу, судя по взгляду, она, кажется, жаждет меня прикончить.

Всклокоченные усы сенатора поникли.

— Но… — пробормотал он. — Я пришел с самыми лучшими в мире намерениями…

— Какое мне дело до мира! — сказал гавиан.

— Закатишь тираду? — спросил Вольф.

— Я ваш узник, месье, — сказал гавиан, — и целиком полагаюсь на вашу добрую волю.

— Замечательно, — сказал Вольф. — Пожми руку сенатору и трогай.

Чрезвычайно взволнованный, сенатор Дюпон сопя протянул гавиану свою здоровенную лапу.

— Не могу ли я взобраться на спину месье? — провозгласил гавиан, указывая на сенатора.

Последний согласно кивнул, и гавиан, очень довольный, обосновался у него на спине. Вольф зашагал в обратном направлении. Возбужденный, восхищенный, за ним следовал сенатор. Наконец-то его идеал воплотился… реализовался… Елей безмятежности обволок его душу, и он не чуял под собой ног.

Вольф шагал, исполненный грусти.

ГЛАВА X.

У машины был ажурный вид разглядываемой издали паутины. Стоя рядом, Ляпис присматривал за ее работой, каковая со вчерашнего дня протекала вполне нормально. Он обследовал точнейшее круговращение зубчатых шестеренок мотора. Совсем близко, растянувшись на скошенной траве, с гвоздикой в губах грезила Хмельмая. Земля вокруг машины слегка подрагивала, но это не было неприятно.

Ляпис выпрямился и посмотрел на свои замасленные руки. С такими руками приблизиться к Хмельмае он не мог. Открыв жестяной шкафчик, он захватил в нем пригоршню пакли и оттер то, что удалось. Затем намазал пальцы минеральной пастой и потер их. Зерна пемзы скреблись у него в ладонях. Он ополоснул руки в помятом ведре. Под каждым ногтем осталось по синей полоске грязи, в остальном руки были чисты. Ляпис закрыл шкафчик и обернулся. У него перед глазами была Хмельмая, тонюсенькая, с рассыпавшимися полбу длинными желтыми волосами, с округлым, почти своевольным подбородком и утонченными, словно перламутр лагун, ушками. Рот с полными, почти одинаковыми губами, груди натягивали спереди слишком короткий свитер, и он задирался у бедра, приоткрывая полоску золотистой кожи. Ляпис следовал за волнующей линией ее тела. Он присел рядом с девушкой и нагнулся, чтобы ее поцеловать. И тут же вдруг подскочил и мгновенно выпрямился. Рядом с ним стоял человек и его разглядывал. Ляпис попятился и прислонился к металлическому остову, пальцы его сжали холодный металл, в свою очередь и он вперился взглядом в стоявшего перед ним человека; мотор вибрировал у него под руками и передавал ему свою мощь. Человек не двигался, серел, таял и наконец вроде бы растворился в воздухе; больше ничего не было.

Ляпис утер лоб. Хмельмая ничего не сказала, она ждала, ничуть не удивившись.

— Что ему от меня надо? — проворчал Ляпис словно бы только самому себе. — Всякий раз, когда мы вместе, он тут как тут.

— Ты заработался, — сказала Хмельмая, — и еще устал за последнюю ночь. Ты все время танцевал.

— Пока тебя не было, — сказал Ляпис.

— Я была рядом, — сказала Хмельмая, — мы разговаривали с Вольфом. Иди ко мне. Успокойся. Тебе нужно отдохнуть.

— Да, конечно, — сказал Ляпис.

Он провел рукой по лбу.

— Но этот человек все время тут как тут.

— Уверяю тебя, тут никого нет, — сказала Хмельмая. — Почему я никогда ничего не вижу?

— Ты никогда ни на что не смотришь… — сказал Ляпис.

— На то, что мне досаждает, — сказала Хмельмая.

Ляпис приблизился к ней и уселся, не касаясь.

— Ты прекрасна, — пробормотал он, — как… как японский фонарик… зажженный.

— Не говори глупостей, — запротестовала Хмельмая.

— Я же не могу сказать, что ты прекрасна, как день, — сказал Ляпис, — дни бывают разные. Но японский фонарик красив всегда.

— Мне все равно, уродлива я или прекрасна, — сказала Хмельмая. — Лишь бы я нравилась людям, которые меня интересуют.

— Ты нравишься всем, — сказал Ляпис. — Так что и они тоже в выигрыше.

Вблизи видны были ее крохотные веснушки и на щеках — нити золотого стекла.

— Не думай обо всем этом, — сказала Хмельмая. — Когда я здесь, думай обо мне и рассказывай мне всякие истории.

— Какие истории? — спросил Ляпис.

— Ну тогда никаких историй, — сказала Хмельмая. — Ты что, предпочитаешь петь мне песни?

— К чему все это? — сказал Ляпис. — Я хочу обнять тебя и почувствовать малиновый вкус твоей помады.

— Да, — пробормотала Хмельмая, — это замечательно, это лучше любых историй…

И она покорилась ему, чуть его не опередив.

— Хмельмая… — сказал Ляпис.

— Сапфир… — сказала Хмельмая.

А потом они опять принялись целоваться. Приближался вечер. Увидев их, он остановился неподалеку, чтобы не помешать. Он, пожалуй, пошел бы лучше с Вольфом, который как раз сейчас возвращался домой. Часом позже все погрузилось во тьму, кроме оставшегося солнечного круга, где были закрытые глаза Хмельмай и поцелуи Ляписа в дымке испарений, исходивших от их тел.

ГЛАВА XI.

Полуочнувшись, Вольф предпринял последнее усилие, чтобы остановить звон будильника, но липучая штуковина ускользнула от него и скрутилась спиралью в закоулке ночного столика, где, задыхаясь от ярости, и продолжала трезвонить вплоть до полного изнеможения. Тогда тело Вольфа расслабилось в том заполненном лоскутами белого меха четырехугольном углублении, где он лежал. Он приоткрыл глаза, и стены комнаты зашатались, обрушились на пол, подняв при падении высокие волны мягкого месива. А потом друг на друга наложились какие-то перепонки, которые напоминали море… посреди, на неподвижном островке, Вольф медленно погружался в черноту среди шума ветра, продувающего обширные голые пространства, среди неумолчного шума. Перепонки трепетали, как прозрачные плавники; с невидимого потолка рушились, обматываясь вокруг головы Вольфа, полотнища эфира. Смешавшись с воздухом, Вольф чувствовал, как через него проходит, как его пропитывает все, его окружающее; вдруг запахло — жгуче, горько, — так пахнут пламенеющие сердечки хризантем, ветер в это время стихал.

Вольф вновь открыл глаза. Царило безмолвие. Он сделал усилие и оказался на ногах и в носках. В комнату струился солнечный свет. Но Вольфу по-прежнему было не по себе; чтобы прийти в себя, он схватил обрывок пергамента, цветные мелки и, быстро набросав рисунок, уставился на него, но мел осыпался прямо на глазах: на пергаменте осталось лишь несколько непрозрачных углов, несколько темных пустот, общий вид которых напоминал голову давно умершего человека. Впав в уныние, он выронил рисунок и подошел к стулу, на котором лежали сложенные им брюки. Он шатался, будто земля корчилась у него под ногами. Запах хризантем был теперь не столь отчетлив, к нему примешивался сладкий аромат, запах летнего, с пчелами, жасмина. Сочетание довольно-таки отвратительное. Ему нужно было спешить. Пришел день инаугурации, и его будут ждать муниципалы. Он впопыхах принялся за свой туалет.

ГЛАВА XII.

До их прихода оставалось тем не менее несколько минут, и он успел осмотреть машину. В шахте сохранилось еще несколько десятков элементов, а мотор, тщательно проверенный Ляписом, работал без устали. Только и оставалось, что ждать. Он подождал.

Легкая почва еще хранила на себе отпечаток изящного тела Хмельмаи, да и гвоздика, которую она держала меж губ, была тут же, с ворсистым стеблем и ажурным кружевом венчика, уже связанная с землей тысячью невидимых уз, белесыми нитями паутины. Вольф нагнулся, чтобы ее подобрать, и гвоздичный вкус поразил его и одурманил. Он промахнулся. Гвоздика тут же поблекла и, изменив свой цвет, слилась с почвой. Вольф улыбнулся. Если он оставит ее здесь, муниципалы, конечно же, ее затопчут. Его рука ощупью пробежала по поверхности почвы и наткнулась на тонкий стебель. Почувствовав, что попалась, гвоздика вновь обрела свой естественный цвет. Вольф осторожно разломил один из узловатых бугорков на стебле и прикрепил ее к воротнику. Он нюхал ее, не наклоняя головы.

За стеной Квадрата раздался неясный шум музыки, вопли медных Сопелок, громогласные глухие удары по растянутой на барабане коже; затем сразу несколько метров кладки рухнуло вдруг под напором муниципальной стенобитки, пилотируемой бородатым приставом в черном фраке с золотой цепью. Через брешь внутрь проникли первые представители толпы, почтительно расступившиеся по обе стороны пролома. Появился оркестр, пышный и звучный, — бум, бум, дзинь. Заверещали, оказавшись в пределах слышимости, хористы. Впереди вышагивал разукрашенный зеленым тамбур-мажор, в быту — кобельмейстер, размахивая своим жезлом, которым он без больших надежд на копеечку Метил в белый свет.

Он подал размашистый знак, сопроводив его двойным сальто погнувшись, и хористы потуже затянули гимн:

Вот господин мэр,

Бум, бум, дзинь!

Нашего прекрасного города;

Бум, бум, дзинь!

Он пришел вас повидать,

Бум, бум, дзинь!

Чтобы у вас спросить,

Бум, бум, дзинь!

Не собираетесь ли вы,

Бум, бум, дзинь!

Тут же ему заплатить,

Бум, бум, дзинь!

Все ваши старые налоги.

Бум-бум, дзинь-дзинь и чакачакача!

Чакачакача производилось биением металлических кусочков, вырезанных в форме и цвете каки, о чачача, каковое било их по чачастям. В целом получался старинный марш, который ежели ныне и использовался, то вкривь и вкось, поскольку уже давно никто налоги не платил, но нельзя же помешать фанфарам играть единственную разученную ими мелодию!

За оркестром появился мэр, он силился запихнуть в свою слуховую трубку носок, чтобы не слышать этого ужасного гвалта. Следом за ним показалась и его жена, претолстенная особа, вся красная и голая, она взгромоздилась на повозку с рекламным плакатом главного сыроторговца, который знал касательно муниципалитета всякие разности и посему заставлял муниципалов подчиняться всем своим капризам.

У нее были огромные груди, все время шлепавшие ее по пузу, — как из-за плохой подвески экипажа, так и потому, что сынок сыроторговца не только вставлял палки, но и подкладывал под колеса камни.

Следующей катила повозка торговца скобяными товарами; этот не располагал политической поддержкой своего соперника и вынужден был довольствоваться большими парадными носилками, на которых прошедшую специальный отбор девственницу насиловала здоровенная обезьяна. Прокат обезьяны влетел в копеечку, а результаты оказались отнюдь не так уж впечатляющи: девы хватило ненадолго, она упала в обморок в первые же минут десять и более не кричала, в то время как жена мэра уже полиловела и, как-никак, на ней было вдоволь растрепанных волос.

Следом ехала приводившаяся в движение батареей реактивных сосок повозка детоторговца; детский хор распевал при этом старинную застольную песню.

На этом кортеж и остановился — ну кого же позабавит кортеж? — а четвертая повозка, на которой обосновались гроботорговцы, застряла чуть раньше, поскольку ее возница помер, не успев даже причаститься.

Наполовину оглушенный фанфарами, Вольф увидел, как к нему в сопровождении почетного караула со здоровенными ружьями под полой приближаются официальные лица. Он встретил их как подобает, а специалисты тем временем в несколько минут сколотили невысокий деревянный помост со ступеньками, на котором обосновался мэр и недомэрки, в то время как мэресса продолжала лезть вон из кожи на своей повозке. Сыроторговец направился на свое официальное место.

Раздалась оглушительная барабанная дробь, обезумев от которой, флейтист сорвался с цепи и, зажав уши руками, взлетел как реактивный снаряд на воздух; все во все глаза следили за траекторией его полета и единогласно втянули головы в плечи, когда флейтист, чмокнувшись как суицидирующий слизень, снова шлепнулся головой вперед на землю. После чего все перевели дух, и со своего места поднялся мэр.

Фанфары смолкли. В посиневший от дыма сигарет с воскресною травкой воздух поднималась густая пыль, все пропахло толпой — со всеми подразумеваемыми этим термином ногами. Некоторые родители, тронутые мольбами своих детишек, подняли их к себе на плечи, но держали при этом вверх тормашками, чтобы не очень-то потворствовать их склонности к ротозейству.

Мэр откашлялся в свою слуховую трубку и взял слово за глотку, чтобы его задушить, но оно держалось стойко.

— Господа, — сказал он, — и дорогие сообщинники. Я не буду напоминать о торжественном характере этого дня, не более безупречного, чем глубины моего сердца, поскольку вам не хуже меня известно, что впервые с момента прихода к власти стабильной и независимой демократии двурушнические и неизменно демагогические политические комбинации, которые запятнали подозрениями прошедшие десятилетия, гм, черт, ни хрена не разобрать, сволочная бумага, буквы не пропечатались… Добавлю, что ежели бы я вам сказал все, чего знаю, особливо про эту лживую скотину, которая себя считает торговцем сырами…

Толпа шумно зааплодировала, а сыроторговец встал в свою очередь. Не жалея красок, он начал зачитывать черновик разнарядки благотворительных отчислений в фонд подмазывания Муниципального совета со стороны крупнейшего в городе спекулянта рабами. Взвыли, чтобы заглушить его голос, фанфары, а жена мэра, стремясь помочь мужу отвлекающим маневром, удвоила свою активность. Вольф отсутствующе улыбался. Он не вслушивался в слова. Он был далеко.

— И мы со злобной радостью, — продолжал мэр, — горды приветствовать сегодня замечательное решение, измышленное нашим великим здесь присутствующим сообщинником Вольфом, чтобы полностью избежать сложностей, проистекающих из перепроизводства металла для изготовления машин. И поскольку я не могу сообщить вам об этом ничего, ибо я лично, в соответствии с обычаем, совершенно не знаю, о чем же, собственно, идет речь, так как являюсь лицом официальным, я передаю слово фанфарам для исполнения отрывка из их репертуара.

Тамбур-мажор ловко исполнил пол-оборота назад из передней стойки с двумя финтами, и в ту самую секунду, когда он коснулся земли, туба подала ему грубую вступительную ноту, которая принялась грациозно вольтижировать над оркестром. А затем музыканты повтискивались в интервалы, и все узнали традиционную мелодию. Так как толпа оказалась слишком близко, почетный караул провел через дула общую разрядку напряженности, что обескуражило большую часть толпы, тела же меньшинства клочьями разлетелись во все стороны.

В несколько секунд Квадрат опустел. Остался Вольф, труп флейтиста, несколько грязных бумажек, крохотный кусочек помоста. Спины почетного караула удалялись шеренгой, в ногу. Исчезли.

Вольф вздохнул. Праздник окончился. Вдали, за стеной Квадрата, еще угадывался шум фанфар, он удалялся рывками, то и дело вновь выныривая на поверхность. Мотор работающей машины аккомпанировал оркестру своим неистощимым гудением.

Вдали Вольф увидел Ляписа, который его разыскивал. С ним была Хмельмая. Она отошла, не доходя до Вольфа. На ходу она наклоняла голову, желто-черное платье делало ее похожей на саламандру-блондинку.

ГЛАВА XIII.

И вот Вольф и Ляпис остались одни, как и в тот вечер, когда был запущен мотор. На руках у Вольфа были красные кожаные перчатки, на ногах — кожаные сапоги, подбитые не то курдючной, не то бурдючной овчинкой стоящей выделки. Сам он облачился в стеганый комбинезон и шлем, оставлявший на свободе только верхнюю часть лица. Он был готов ко всему. И сам чуть бледный, Ляпис всматривался в него. Вольф не подымал глаз.

— Все готово? — поинтересовался он, по-прежнему не поднимая головы.

— Все, — сказал Ляпис. — Запасник пуст. Все элементы на месте.

— Пора? — спросил Вольф.

— Минут через пять-шесть, — сказал Ляпис. — Сдюжите, а?

Вольфа тронул хмуроватый тон его вопроса.

— Не бойся, — сказал он. — Я сдюжу.

— Вы надеетесь? — спросил Ляпис.

— Сильнее, чем когда-либо за последнее время, — сказал Вольф. — Но все-таки я не верю. Опять все пойдет, как и раньше.

— А что получалось раньше? — спросил Ляпис.

— Ничего, — ответил Вольф. — Когда все кончалось, не оставалось ничего. Кроме разочарования. И все же… нельзя же ни на миг не отрываться от земли.

Ляпис с трудом сглотнул.

— У всех свои маленькие проблемы, — выдавил он.

И снова мысленно увидел человека, который разглядывает, как он целует Хмельмаю.

— Конечно, — сказал Вольф.

Он поднял глаза.

— На сей раз, — сказал он, — я выберусь. Не может же быть, чтобы изнутри все было точно таким же.

— Риск все-таки немалый, — пробормотал Ляпис. — Будьте очень внимательны, могут взъяриться ветры.

— Ничего, пронесет, — сказал Вольф. И безо всякой связи добавил: — Ты любишь Хмельмаю, и она тебя тоже. Ничто не может вам в этом помешать.

— Почти что… — ответил Ляпис как ложное эхо.

— Так в чем же дело? — спросил Вольф.

Ему хотелось бы какой-то страсти. Хотя бы коснуться, это бы все изменило. Он открыл дверцу кабины, поставил внутрь ногу, и его руки в перчатках судорожно вцепились в перекладины. Под пальцами он ощущал вибрацию мотора. Он казался себе пауком в чужой паутине.

— Пора, — сказал Ляпис.

Вольф кивнул и механически принял исходное положение. Серая стальная дверь захлопнулась за ним. В клети поднялся ветер. Сначала он дул нежно, потом окреп, как затвердевающее на холоде масло. Ветер без предупреждения менял направление, и, когда воздух бил его по щекам, Вольфу приходилось изо всех сил цепляться за стенку; тогда он ощущал у себя на лице холод матовой стали. Чтобы не выдохнуться, он сдерживал дыхание. Кровь размеренно билась в своих протоках.

Взглянуть вниз, себе под ноги, Вольф все еще не осмеливался. Он хотел сначала пообвыкнуть, как следует закалиться, и всякий раз, когда голова его клонилась от усталости, он заставлял себя не раскрывать глаз. Из его комбинезона на уровне бедер торчали два ремешка из промасленной кожи с железными крючьями на концах, которые, чтобы дать рукам передышку, он время от времени зацеплял за вделанные по соседству в стенку кольца.

Дышал он тяжело и прерывисто, все сильней и сильней болели колени. Воздух редел; пульс Вольфа участился, и он почувствовал в глубине своих легких какую-то пустоту.

На правом стояке он вдруг заметил темный сверкающий след, точь-в-точь подтек расплавленного песчаника на пузатом боку глиняного кувшина. Он остановился, зацепил ремешки и с осторожностью потрогал след пальцем. Липко. Подняв руку против света, он обнаружил, что на кончике указательного пальца висит темно-красная капля. Она увеличилась, вытянулась грушей и вдруг оторвалась от пальца, скатившись целиком, как масляная. Непонятно почему это было неприятно. Превозмогая все мучения, он приготовился продержаться еще минуту, пока дрожь в усталых ногах не заставит его остановиться совсем.

Грузно, с натугой дотерпел он до конца данной себе отсрочки и зацепил ремешки. На сей раз он сдался окончательно, без сил повиснув на концах своих кожаных лент. Он чувствовал, как его собственный вес плющит ему туловище. В углу клети, под самым его носом, по-прежнему текла красная жидкость, ленивая и медлительная, прокладывая по стали извилистую дорожку. Ее движение выдавали лишь изредка попадавшиеся на глаза местные утолщения; если исключить то тут, то там то отблеск, то тень, она казалась неподвижной линией.

Вольф подождал. Беспорядочное трепыхание его сердца подутихомирилось, мускулы начали привыкать к ускоренному ритму дыхания. Он был в клети один и за отсутствием системы отсчета не замечал более своего движения.

Он отсчитал еще сотню секунд. Несмотря на перчатки, пальцы его чувствовали хрустящее прикосновение образующегося на стенке и поперечинах инея. Стало очень светло. Смотреть было больно, глаза слезились. Цепляясь одной рукой, он приладил защитные очки, до тех пор поднятые на шлем. Веки перестали мигать и причинять ему боль. Все вокруг стало отчетливым, как в аквариуме.

Он боязливо бросил взгляд себе под ноги. Земля убегала столь головокружительно, что у него перехватило дыхание. Он был в центре веретена, одно острие которого терялось в небе, а другое било ключом из шахты.

На ощупь, зажмурившись, чтобы не стошнило, он отцепил крючья и повернулся, пытаясь опереться о стенку. Пристегнулся в новом положении и, раздвинув каблуки, решился еще раз приоткрыть глаза. Он сжимал кулаки, словно булыжники.

Из высших сфер падали неясные осыпи неуловимой сверкающей пыли, а в бесконечности трепетало продырявленное блестками света фиктивное небо. Влажное лицо Вольфа было ледяным.

Его ноги теперь дрожали, и понуждала их к этому отнюдь не вибрация мотора. Мало-помалу, методично он тем не менее сумел собраться.

И тут он заметил, что вспоминает. Он не стал бороться с воспоминаниями, а, погружаясь в прошлое, еще глубже овладел собой. Хрустящий иней охитинил его кожаную одежду сверкающей коркой, разломанной на локтях и коленях.

Вокруг теснились лоскутья былых времен, то нежные, как серые, скрытные и юркие мышки, то сверкающие, полные жизни и солнца, — иные сочились медлительными, но не сонными жидкостями, легкими, похожими на морскую пену.

Некоторые обладали той четкостью, той стойкостью, что свойственны фальшивым картинам детства, образованным задним числом по фотографиям или чужим воспоминаниям; их невозможно перечувствовать заново, поскольку сама их субстанция давным-давно рассеялась.

А другие оживали новехонькими по первому его требованию: сады, трава, воздух; тысячи оттенков зеленого и желтого смешивались в изумруде лужайки, дочерна сгущающемся в прохладной тени деревьев.

Вольф дрожал в мертвенно-бледном воздухе и вспоминал. Его жизнь освещалась перед ним накатывающими одна за другой волнами памяти.

Справа и слева от него тяжелый натек смолил стойки клети.

ГЛАВА XIV.

А сначала они мчались беспорядочными ордами, как грандиозный пожар запахов, света и шепчущих голосов.

Были там круглоголовики, бугорчатые плоды которых высушивали, чтобы щетина их стала пожестче и лучше впивалась при попадании в затылок. Некоторые называют их платанами, другие — репейниками, но названия эти ничуть не меняют их свойств.

Были и листья тропических растений, все в заусеницах длиннющих роговых коричневых крючьев, схожих с пилами воинствующих богомолов.

Были и короткие волосы девчонки из девятого класса, и коричневато-серая форма мальчика, к которому ревновал ее Вольф.

Краснорожие верзилы, которые на языке, не справляющемся с буквой "р", превращались в индейцев из редкого племени везилов.

Таинственный магазин «Смерть мышьям», где продаются, должно быть, мормышки; рыбалка, когда разве что дождевые черви на крючок попадаются.

Та громадная комната, полукруглые своды которой можно было с трудом разглядеть, выглянув из-за угла раздутой, как живот сытно закусившего бараном великана, перины.

Меланхолическое зрелище падающих каждый год блестящих каштанов; скрывающиеся среди желтых листьев конские каштаны с мягкой, украшенной нестрашными колючками скорлупой, которая раскалывалась надвое или натрое, они верно служили в играх, когда, вырезав из них крохотные рожицы гномов, их нанизывали на нити и потом по три-четыре соединяли в ожерелья; гнилые каштаны, извергающие тошнотворную жижицу; каштаны, метко запущенные в форточки.

А это — это было в тот год, когда по возвращении с каникул оказалось, что мыши, ничтоже сумнямнямшеся, расправились со всеми миниатюрными свечками, что лежали в нижнем ящике и еще вчера украшали игрушечную бакалейную лавку, — как приятно было узнать, открыв соседний ящик, что кулек с макаронным алфавитом они оставили в целости и сохранности, так что можно было продолжать забавляться по вечерам, выкладывая на дне тарелки после исчезновения в ней бульона собственное имя.

Куда же подевались чистые воспоминания? Почти в каждое проникали впечатления других времен, накладываясь на них, придавая им иную реальность. Нет никаких воспоминаний, есть иная жизнь, переживаемая иной частично ими обусловленной личностью. Направление времени не изменишь на обратное, если только не жить зажмурив глаза, заткнув уши.

В тишине Вольф закрыл глаза. Он погружался все дальше и дальше, и перед ним разворачивалась озвученная четырехмерная карта его фиктивного прошлого.

Он, без сомнения, продвигался достаточно быстро, так как вдруг заметил, что маячившая все время у него перед глазами стенка клети исчезла.

Отстегнув все еще удерживавшие его крючья, он поставил нотту с другой стороны.

ГЛАВА XV.

Сквозь желтую листву каштанов блестело неяркое осеннее солнце.

По пологому склону прямо перед Вольфом протянулась аллея. Сухая и припорошенная посередине пылью дорога становилась к обочинам темнее, там виднелось даже несколько ореолов чистой грязи — отложения луж после недавнего ливня.

Между хрустящими листьями просвечивали палисандровые бочки конских каштанов, обернутых кое-где в скорлупки переменчивых оттенков, от ржаво-бежевого до миндально-зеленого.

И с той, и с другой стороны аллеи подставляли ласковым лучам солнца свою неровную поверхность запущенные газоны. Среди пожелтевшей травы там и сям топорщился чертополох и пошедшие в ствол перезрелые многолетки.

Казалось, что аллея вела к каким-то окруженным не очень высокой порослью колючего кустарника руинам. На стоявшей перед развалинами скамье из белого камня Вольф разглядел силуэт сидящего старика, укутанного в льняную хламиду. Подойдя ближе, он обнаружил, что принял издалека за одежду бороду, окладистую серебристую бороду, которая пять или шесть раз оборачивалась вокруг тела старца.

Рядом с ним на скамье лежала маленькая, до блеска начищенная медная бляха, в центре которой было выдавлено и зачернено имя: «Месье Перль».

Вольф подошел к нему. Вблизи он увидел, что у старика было сморщенное, как наполовину спущенный красный шар, лицо, в большом носу проковыряны Преизряднейшие ноздри, из которых торчала грубая щетина, брови нависали над двумя искрящимися глазками, а скулы блестели, как маленькие подрумянившиеся на солнце яблочки. Подстриженные бобриком белоснежные волосы вызвали в памяти хлопкочесальную машину. На коленях покоились исковерканные возрастом руки с большими квадратными ногтями. Вся одежда старика состояла из старомодных купальных трусов, разлинованных зеленым по белому, да из слишком больших для его зароговевших ступней сандалий.

— Меня зовут Вольф, — сказал Вольф.

Он показал на гравированную медную бляху.

— Это ваше имя?

Старик кивнул.

— Я — месье Перль, — подтвердил он. — Совершенно точно. Леон-Абель Перль. Итак, месье Вольф, теперь ваша очередь. Посмотрим, посмотрим, о чем вы могли бы порассказать.

— Не знаю, — сказал Вольф.

У старика был удивленный и слегка снисходительный вид человека, вопрос которого адресован самому себе и который не ожидает от оного снаружи ни малейшего рикошета.

— Естественно, естественно, вы не знаете, — сказал он.

Бормоча себе в бороду, он неожиданно вытащил неизвестно откуда пачку карточек, с которой и ознакомился.

— Посмотрим… Посмотрим… — бубнил он. — Месье Вольф… так… родился… в… очень хорошо, ладно… инженер… так… так, все отлично. Ну что ж, месье Вольф, не могли бы вы мне подробно рассказать о первых проявлениях вашего нонконформизма?

Вольфу старик показался слегка чудаковатым.

— Что… чем это может вас заинтересовать? — спросил он наконец.

Старик пощелкал языком.

— Полноте, полноте, — сказал он, — полагаю, вас все же научили отвечать и по-другому?

Тон старика предполагал в собеседнике явно выраженные черты неполноценности.

Вольф пожал плечами.

— Не вижу, чем это может вас заинтересовать, — ответил он. — Тем более что я никогда не протестовал. Когда я верил, что могу это сделать, я ликовал, ну а в противном случае всегда старался не замечать всего того, что, как я знал, будет мне противостоять.

— Стало быть, вы не замечали этого не до такой степени, чтобы вообще игнорировать его существование, — сказал старик. — Вы знали достаточно, чтобы сделать вид, будто этого не замечаешь. Ну-ка, давайте попробуем отвечать честно и не сводить разговор к общим местам. Что же, все вокруг вас и в самом деле только и старалось, что вам противостоять?

— Месье, — сказал Вольф, — я не знаю ни кто вы такой, ни по какому праву задаете мне эти вопросы. Поскольку я, до известной степени, стараюсь быть почтительным с пожилыми людьми, я хотел бы в двух словах вам ответить. Итак, я всегда полагал, что могу совершенно беспристрастно и объективно воспринимать себя в ситуации противоборства чему бы то ни было, из-за чего никогда не мог бороться против того, что мне противостояло, так как прекрасно понимал, что противоположная точка зрения всего-навсего уравновешивает мою в глазах любого, у кого нет никаких личных мотивов предпочитать одно или другое. Это все.

— Чуть-чуть грубовато, — сказал старик. — В моей картотеке значится, что вам случалось и руководствоваться, как вы выразились, личными мотивами, и выбирать. Хм… смотрите… я вижу тут некоторые обстоятельства…

— Я просто играл в орлянку, — сказал Вольф.

— О! — брезгливо произнес старик. — Какая гадость. В конце концов, может, вы соблаговолите объяснить, зачем вы сюда пожаловали?

Вольф посмотрел направо, посмотрел налево, принюхался и решился:

— Чтобы разобраться.

— Ну да, — сказал месье Перль, — это как раз то, что я вам и предлагаю, а вы вставляете мне палки в колеса.

— Вы слишком непоследовательны, — сказал Вольф. — Я не могу рассказать неизвестно кому все вперемешку.

У вас нет ни плана, ни метода. Уже десять минут, как вы меня расспрашиваете, и притом не продвинулись ни на пядь. Я хочу точных вопросов.

Месье Перль погладил свою огромную бороду, подвигал подбородком сверху вниз и чуть-чуть наискось и сурово глянул на Вольфа.

— А! — сказал он. — Вижу, что с вами так просто не разберешься. Итак, вы себе вообразили, что я расспрашивал вас наугад, без предварительного плана?

— Это чувствуется, — сказал Вольф.

— Вам известно, что такое точило, — сказал месье Перль. — А знаете ли вы, как оно устроено?

— Я не проходил специально точильные круги, — сказал Вольф.

— В точиле, — сказал месье Перль, — имеются абразивная крошка, которая собственно и работает, и спайка, связка, которая удерживает крошку на месте и при этом изнашивается быстрее, чем оная, ее тем самым высвобождая. Конечно, действуют именно кристаллы, но связка столь же незаменима; без нее существовало бы лишь множество кусочков, не лишенных твердости и блеска, но разрозненных и бесполезных, как сборник афоризмов.

— Пусть так, — сказал Вольф, — ну и что?

— А то, — сказал месье Перль, — что у меня, конечно же, есть план, и я задам вам очень точные, резкие и острые вопросы, но соус, которым вы сдабриваете факты, для меня не менее важен, чем сами эти факты.

— Ясно, — сказал Вольф. — Расскажите-ка мне немного об этом плане.

ГЛАВА XVI.

— План, — сказал месье Перль, — очевиден. В его основе лежат два принципиальных момента: вы — европеец и католик. Отсюда вытекает, что нам следует принять следующий — хронологический — порядок:

1) внутрисемейные отношения,

2) школьное обучение и дальнейшее образование,

3) первые религиозные опыты,

4) возмужание, сексуальная жизнь подростка, возможное супружество,

5) деятельность в качестве ячейки социального организма,

6) если имеется, последующая метафизическая тревога, родившаяся из более тесного соприкосновения с миром; этот пункт можно присоединить к пункту 2), ежели, вопреки средней статистике людей вашего сорта, вы не прервали все свои связи с религией в непосредственно следующие за вашим первым причастием годы.

Вольф поразмышлял, прикинул, взвесил и сказал:

— Вполне возможный план. Естественно…

— Конечно, — оборвал месье Перль. — Можно было бы встать и на иную, совершенно отличную от хронологической точку зрения и даже переставить некоторые вопросы. Что касается меня, я уполномочен опросить вас по первому пункту и только по нему. Внутрисемейные отношения.

— Знамо дело, — сказал Вольф. — Все родители стоят друг друга.

Месье Перль встал и принялся расхаживать взад и вперед. Сзади его старые купальные трусы обвисли на худых ляжках, как парус в мертвый штиль.

— В последний раз, — сказал он, — я требую, чтобы вы не строили из себя ребенка. Теперь это уже всерьез. Все родители стоят друг друга! Еще бы! Итак, поскольку вас ваши ничуть не стесняли, вы их в расчет не принимаете.

— Они были добры, не отрицаю, — сказал Вольф, — но на плохих реагируешь более истово, а это в конечном счете предпочтительнее.

— Нет, — сказал месье Перль. — Тратишь больше энергии, но зато в конце концов, так как начинал с более низкой точки, добираешься ровно до того же, так что все это чепуха. Ясно, что, когда преодолеешь больше препятствий, подмывает поверить, что продвинулся ты гораздо дальше. Это не так. Бороться не означает продвигаться.

— Все это в прошлом, — сказал Вольф. — Мне можно сесть?

— Насколько я понимаю, — сказал месье Перль, — вы стремитесь мне надерзить. Как бы там ни было, если вас смешит мое трико, прикиньте — и его могло бы не быть.

Вольф помрачнел.

— Мне не смешно, — осторожно сказал он.

— Можете сесть, — подытожил месье Перль.

— Спасибо, — сказал Вольф.

Сам того не желая, он поддался серьезности тона месье Перля. Прямо перед ним на фоне листьев, окисленных осенью на манер медной шихты, вырисовывалось простодушное старческое лицо. Упал каштан, с шумом взлетающей птицы продырявил шлаки листвы и мягко шлепнулся в своей скорлупе на землю.

Вольф собирался с воспоминаниями. Теперь ему стало понятно, что у месье Перля были причины не разрабатывать свой план сверх меры. Образы всплывали случайно, вперемешку, как вытаскиваемые из мешочка бочонки лото. Он сказал ему об этом:

— Все смешается!

— Я разберусь, — сказал месье Перль. — Ну давайте же, выкладывайте все. Абразив и связку. И не забудьте: форму абразиву придает как раз таки связка.

Вольф сел и закрыл лицо руками. Он начал говорить — безразличным голосом, без выражения, безучастно.

— У нас был большой дом, — сказал он. — Большой белый дом. Я не очень хорошо помню самое начало, вижу только фигуры служанок. По утрам я часто забирался в постель к родителям, и они при мне иногда целовались, они целовали друг друга — и не раз — в губы, мне было очень противно.

— Как они относились к вам? — спросил месье Перль.

— Они меня никогда не били, — сказал Вольф. — Невозможно было их рассердить. Этого нужно было добиваться специально. Нарочно сжульничать. Всякий раз, когда мне хотелось впасть в ярость, я должен был притворяться, и всякий раз я придирался по поводам столь пустым и ничтожным, что так и не смог остановиться на каком-либо из них.

Он перевел дыхание. Месье Перль не проронил ни слова, его морщинистое лицо напряглось от внимания.

— Они всегда боялись за меня, — сказал Вольф. — Я не мог высунуться из окна или перейти сам улицу, достаточно было малейшего ветерка, чтобы на меня напяливали дубленку, ни зимой, ни летом я не мог избавиться от шерстяной душегрейки, этакой обвисшей фуфайки, связанной из желтоватой шерсти деревенской выделки. Мое здоровье приводило их в трепет. До пятнадцати лет я не имел права пить ничего, кроме кипяченой воды. Но низость моих родителей заключалась в том, что себя они не очень-то берегли, опровергая тем самым свою линию поведения по отношению ко мне. Ну и кончилось тем, что я и сам стал бояться, убедил себя в своей хрупкости; я был почти что доволен, обливаясь зимой потом под дюжиной шерстяных шарфов. На протяжении всего моего детства отец и мать всячески оберегали меня от всего, что могло бы меня задеть. Нравственно я испытывал неясное стеснение, но моя немощная плоть этому лицемерно радовалась.

Он ухмыльнулся.

— Однажды на улице мне повстречались молодые люди, которые прогуливались, перекинув плащ через руку, в то время как я прел в толстом зимнем пальто, — и мне стало стыдно. Посмотрев на себя в зеркало, я обнаружил там с трудом шевелящегося увальня, запеленутого, как личинка майского жука. Двумя днями позже, когда пошел дождь, я снял куртку и вышел на улицу. Я так выбрал время, чтобы у моей матери была возможность попытаться меня остановить. Но я сказал: «Я выйду» — и был вынужден так и сделать. И несмотря на страх подцепить насморк, который отравлял мне всю радость победы, я вышел, поскольку бояться подцепить насморк мне было стыдно.

Месье Перль покашлял.

— Гм-гм, — сказал он. — Весьма недурно.

— Вы же этого от меня и требовали? — сказал Вольф, внезапно придя в сознание.

— Почти, — сказал месье Перль. — Вы же видите, это очень легко, стоит только начать. Ну и что произошло после вашей вылазки?

— Была ужасная сцена, — сказал Вольф. — С сохранением всех отношений.

Он призадумался, уставившись в пустоту.

— Все это — разные вещи, — сказал он. — Мое желание превозмочь свою слабость, и чувство, что я был обязан этой слабостью родителям, и стремление моего тела этой слабости потакать. Забавно: видите, все это началось с тщеславия, вся моя борьба против установленного порядка. Не найди я себя в зеркале столь смехотворным… Глаза мне открыла именно комичность моего физического облика. А завершила дело явная гротескность некоторых семейных увеселений. Знаете, пикники, на которые берут с собой свою траву, чтобы можно было остаться сидеть на дороге, не боясь подцепить всяких блошек. В пустыне мне все это понравилось бы… салат оливье, устрицевыжималки, дыба для макарон… но вот кто-то проходит рядом, и все эти унизительные формы семейной цивилизации: вилочки, алюминиевые формочки — все это бросается мне в голову; я краснею — и вот я отодвигаю тарелку в сторону и отхожу, как будто я сам по себе, или же усаживаюсь за руль пустой машины, что придает мне некую механическую мужественность. И на протяжении всего этого времени мое слабое "я" нашептывает мне на ухо: «Только бы осталось немного салата и буженины…» — и я стыдился себя, стыдился своих родителей, я их ненавидел.

— Но вы же их так любили! — вставил месье Перль.

— Конечно, — сказал Вольф. — И, однако же, одного вида лукошка со сломанной ручкой, из которого торчат термос и хлеб, еще и сегодня достаточно, чтобы вызвать у меня тошноту и желание убить.

— Вы стеснялись возможных наблюдателей, — сказал месье Перль.

— С этого времени, — сказал Вольф, — вся моя внешняя жизнь строилась с учетом этих наблюдателей. Это-то меня и спасло.

— Вы полагаете, что спасены? — промолвил месье Перль. — Ну что же, подведем итоги: на первом этапе своего существования вы упрекаете родителей в том, что они поддерживали в вас тенденцию к малодушию, которую, с одной стороны, по причине физической вашей изнеженности вы были склонны удовлетворить, а с другой — моральной — испытывали отвращение, ей подчиняясь. Что и побудило вас попытаться придать всей вашей жизни недостающий лоск и, следовательно, считаться более, чем то необходимо, с мнением окружающих на ваш счет. Таким образом, вы очутились в ситуации, в которой главенствовали противоречивые требования, и, само собой разумеется, в результате имело место определенное разочарование.

— И чувствительность, — сказал Вольф. — Я утонул в чувствах. Меня слишком любили, а так как сам я себя не любил, то, следуя логике, приходилось признать проявления их чувств порядочным вздором… даже злонамеренным вздором… Мало-помалу я выстроил мир по своей мерке — без шарфа, без родителей… Мир пустой и светозарный, как северный пейзаж, и я скитался там, неутомимый и стойкий, прямой нос и острый глаз… никогда не смыкая век. Я часами практиковался в нем за закрытой дверью, и ко мне приходили мучительные слезы, которые я без колебаний приносил на алтарь героизма: несгибаемый, властный, презрительный, я жил так насыщенно…

Он весело рассмеялся.

— Ни на миг не отдавая себе отчета в том, — заключил он, — что я — всего-навсего маленький, довольно толстый мальчик, а презрительная складка моего рта в обрамлении круглых щек придавала мне в точности такой вид, будто я с трудом сдерживаюсь, чтобы не сделать пи-пи.

— Ну да, — сказал месье Перль, — героические мечтания — не редкость у маленьких детей. Всего этого, впрочем, достаточно, чтобы вас аттестовать.

— Забавно… — сказал Вольф. — Эта реакция против нежности, эта озабоченность суждениями другого — все это был шаг к одиночеству. Из-за того что я боялся, из-за того что я стыдился, из-за того что я разочаровывался, я жаждал играть равнодушных героев. Что более одиноко, чем герой?

— Что более одиноко, чем мертвец? — с безучастным видом сказал месье Перль.

Может быть, Вольф не услышал. Он ничего не сказал.

— Итак, — заключил месье Перль, — благодарю вас, вам вон туда.

Он указал пальцем на поворот аллеи.

— До свидания? — сказал Вольф.

— Не думаю, — сказал месье Перль. — Удачи.

— Спасибо, — сказал Вольф.

Поглядев, как старик заворачивается в свою бороду и с удобством располагается на белокаменной скамье, Вольф направился к повороту аллеи. Вопросы месье Перля пробудили в нем тысячи лиц, тысячи дней, они плясали у него в голове, словно огни безумного калейдоскопа.

А затем, одним махом, — мрак.

ГЛАВА XVII.

Ляписа била дрожь. С размаху опустился вечер, густой и ветреный, и небо воспользовалось этим, чтобы сблизиться с землей, вялые угрозы которой оно вынашивало. Вольф все не возвращался, и Ляпис подумывал, не пора ли ему отправляться на его поиски. Быть может, Вольф обидится. Он подошел к мотору, чтобы немного обогреться, но мотор едва грел.

Уже несколько часов, как в пушистой вате теней растаяли стены Квадрата, и было видно, как неподалеку мигают красные глаза дома. Должно быть, Вольф предупредил Лиль, что вернется поздно, и, несмотря на это. Ляпис с минуты на минуту ожидал появления крохотного огонька штормового фонаря.

Поэтому он оказался не готов и был захвачен врасплох, когда в темноте появилась одинокая Хмельмая. Он узнал ее, когда она была уже совсем рядом, и рукам его стало жарко. Податливая и гибкая, как лиана, она дала себя обнять. Он погладил ее точеную шею, он прижал ее к себе и, полузакрыв глаза, забормотал слова литаний, но вдруг она почувствовала, как он сжался, окаменел.

Как зачарованный, Ляпис уставился на стоявшего рядом бледнолицего человека в темной одежде, который тоже их разглядывал. Рот прочерчивал его лицо черной поперечиной, а глаза глядели, казалось, откуда-то издалека. У Ляписа перехватило дыхание. Для него было невыносимо, чтобы кто-то слушал, что он говорит Хмельмае. Он отстранился от нее, и костяшки его пальцев побелели.

— Что вам угодно? — выдавил он из себя.

Не глядя, он почувствовал удивление девушки и на долю секунды повернулся к ней. Удивление, полуулыбка удивления. И по-прежнему никакой тревоги. Когда же он снова взглянул на человека… никого уже не было. Дрожь вновь охватила Ляписа, холод жизни выстужал ему сердце. Так он и стоял рядом с Хмельмаей, подавленный, постаревший. Они не промолвили ни слова. Улыбка исчезла с губ Хмельмаи. Обвив тонкой рукой шею Ляписа, она ласкала его, как ребенка, поглаживая и почесывая за ухом ровно подрезанную кромку волос.

В этот миг раздался глухой стук каблуков о землю, и рядом с ними тяжело рухнул Вольф. Он так и остался на коленях, сгорбившись, без сил, сжав голову руками. На щеке у него красовался большой черный подтек, густой и липкий, словно чернильный крест на плохой контрольной; его изболевшиеся пальцы из последних сил стискивали друг друга.

Забыв о своем собственном наваждении. Сапфир расшифровывал на теле Вольфа следы иных напастей. Ткань защитного обмундирования, будто жемчужинками, сверкала микроскопическими капельками на осевшем, как труп, у подножия машины теле.

Хмельмая отстранилась от Сапфира и подошла к Вольфу. Она взяла в свои теплые пальцы кисти его рук и, не пытаясь их разъединить, дружески пожала. В то же время она говорила певучим, обволакивающим голосом, она уговаривала его вернуться в дом, где тепло, где на столе большой круг света, где его ждет Лиль; и Сапфир нагнулся к Вольфу и помог ему подняться. Шаг за шагом они отвели его в тень. Вольф шел с трудом. Он чуть волочил правую ногу, опираясь рукой на плечо Хмельмаи. С другой стороны его поддерживал Сапфир. Они шли, не говоря ни слова. Из глаз Вольфа на кровавую траву перед ними падал холодный, злобный свет, оставляемый его двойным лучом легкий след с каждой секундой слабел у них на глазах; когда они добрались до дверей дома, тяжелая муть ночи сомкнулась над ними.

ГЛАВА XVIII.

Сидя перед трельяжем, облаченная в легкий пеньюар Лиль приводила в порядок свои ногти. Последние три минуты они вымачивались в декальцинированном соке наперстянки, чтобы размягчить кутикулу и сфазировать луночки ногтей в первую четверть. Она тщательно подготовила крохотную клетку с выдвижным поддоном, в которой двое специализированных жесткокрылых точили мандибулы в предвкушении момента, когда их доставят на место работы и дадут задание по устранению кожи. Подбодрив их в подходящих выражениях, Лиль поставила клетку на ноготь большого пальца и потянула за скобочку. Удовлетворенно замурлыкав, воодушевляемые болезненным соперничеством насекомые принялись за работу. Под быстрыми ударами первого кожа превращалась в мелкий порошок, тогда как второй с тщанием занимался отделочными работами, подчищал, сглаживал края, заостренные его меньшим напарником.

В дверь постучали, вошел Вольф. Он почистился и побрился, хорошо выглядел, но был чуть бледноват.

— Могу я поговорить с тобой, Лиль? — спросил он.

— Давай, — сказала она, освобождая ему место на обитом стеганым сатином диванчике.

— Я не знаю о чем, — сказал Вольф.

— Да неважно, — сказала Лиль. — Все равно много мы никогда не разговариваем… Ты без труда что-нибудь подыщешь. Что ты видел в своей машине?

— Я пришел вовсе не для того, чтобы тебе об этом рассказывать, — возразил Вольф.

— Конечно, — сказала Лиль. — Но ты же все-таки предпочитаешь, чтобы я об этом спросила.

— Я не могу тебе ответить, — сказал Вольф, — потому что это неприятно.

Лиль переправила клетку с большого пальца на указательный.

— Не воспринимай эту машину так трагически, — сказала она. — Это же, как-никак, был не твой почин.

— Вообще, — сказал Вольф, — когда жизнь проходит поворотный пункт, он ею не предусматривается.

— Ведь твоя машина, — сказала Лиль, — опасна.

— Нужно помещать себя в опасную или довольно-таки безнадежную ситуацию, — сказал Вольф. — Это замечательно — при условии, правда, что делается это чуть-чуть нарочито, как в моем случае.

— Почему же это лишь чуть-чуть нарочито? — сказала Лиль.

— Эта малость нужна, чтобы отвечать себе, если становится страшно, — сказал Вольф, — «я этого и искал».

— Ребячество, — сказала Лиль.

Клетка перепорхнула с указательного пальца на средний. Вольф разглядывал жесткокрылых грызунов.

— Все, что не является ни цветом, ни запахом, ни музыкой, — сказал он, загибая палец за пальцем, — все это — ребячество.

— А женщина? — возразила Лиль. — Жена?

— Женщина, следовательно, нет, — сказал Вольф, — она ведь как минимум включает в себя всю эту троицу.

Они на мгновение замолчали.

— Ну, ты совсем воспарил в до жути высшие сферы, — сказала Лиль. — Есть, конечно, средство вернуть тебя на землю, но мне жаль своих ногтей, я боюсь, что все мои труды пойдут насмарку. Так что пойди прогуляйся с Ляписом. Захвати с собой деньги, и ступайте вдвоем, развейтесь, это пойдет вам на пользу.

— После того как посмотришь на все оттуда, — сказал Вольф, — область интересов заметно сужается.

— Ты — вечный нытик, — сказала Лиль. — Забавно, что при таком складе ума ты продолжаешь еще что-то делать. Ты, однако, не все еще перепробовал…

— Моя Лиль, — сказал Вольф.

Она была теплой-теплой в своем голубом пеньюаре. Она пахла мылом и подогретой на коже косметикой. Он поцеловал ее в шею.

— С вами, быть может, я перепробовал все? — добавил он дразнясь.

— Совершенно верно, — сказала Лиль, — надеюсь, что и еще попробуешь, но ты щекочешься — и ты искорежишь мне ногти, так что ступай лучше колобродить со своим помощником. Чтоб я тебя до вечера не видела, слышишь… и можешь не отчитываться, чего вы там понаделали, и никаких машин сегодня. Поживи немного, вместо того чтобы пережевывать.

— Сегодня мне машина ни к чему, — сказал Вольф. — Забытого сегодня хватит по крайней мере дня на три. Почему ты хочешь, чтобы я пошел без тебя?

— Ты же так не любишь выходить со мной, — сказала Лиль, — ну а сегодня я не хандрю, так что я даже за то, чтобы ты прогулялся. Иди поищи Ляписа. И оставь мне Хмельмаю, ладно? Было бы слишком жирно, чтобы ты, воспользовавшись этим поводом, ушел с ней, а Ляписа отослал копаться в твоем грязном моторе.

— Глупышка… макьявельская, — сказал Вольф.

Он поднялся и наклонился, чтобы поцеловать одну из грудей Лиль, специальную целовальную для стоящего Вольфа.

— Вали! — сказала Лиль, щелкнув его другой рукой.

Вольф вышел, закрыл за собой дверь и поднялся этажом выше. Он постучался к Ляпису. Тот сказал: «Войдите» — и предстал, насупленный, на своей кровати.

— Ну? — сказал Вольф. — Что, грустишь?

— А! Да, — вздохнул Ляпис.

— Пошли, — сказал Вольф. — Прошвырнемся втихомолку, как пара балбесов.

— Парабола чего?

— Бала бесов, балбес, — сказал Вольф.

— Тогда я не беру с собой Хмельмаю? — сказал Ляпис.

— Ни в коем случае, — сказал Вольф. — Кстати, где она?

— У себя, — сказал Ляпис. — Занимается ногтями. Уф!

Они спустились по лестнице. Проходя мимо двери своих апартаментов, Вольф вдруг остановился.

ГЛАВА XIX.

— Ты в неважном настроении, — констатировал он.

— Вы тоже, — сказал Ляпис.

— Примем крепкого, — сказал Вольф. — У меня есть совюньон 1917 года, он подойдет как нельзя лучше. Оттянет.

Он увлек Ляписа в столовую и открыл стенной шкаф. Там стояла бутылка совюньона, наполовину уже пустая.

— Хватит, — сказал Вольф. — Залпом?

— Угу, — сказал Ляпис. — Как настоящие мужчины.

— Каковыми и являемся, — подтвердил Вольф, чтобы подкрепить их решимость.

— Болт по ветру, — сказал Ляпис, пока Вольф пил. — Болт по ветру, и тем хуже для мудозвонов. И да здравствует всяк вновь входящий. Дайте-ка мне, а то не останется.

Тыльной стороной руки Вольф вытер физиономию.

— Ты, похоже, немного нервничаешь, — сказал он.

— Глыть! — ответил Ляпис.

И добавил:

— Я ужасный симулянт.

Пустая бутылка, осознав полную свою бесполезность, сжалась, скуксилась, скукожилась и исчезла.

— Пошли! — бросил Вольф.

И они отправились, четко печатая шаг с раздолбанных досок. Чтобы развлечься.

Слева от них промелькнула машина.

Они пересекли Квадрат.

Миновали брешь.

Вот и улица.

— Что будем делать? — сказал Ляпис.

— Навестим девочек, — сказал Вольф.

— Здорово! — сказал Ляпис.

— Как это, «здорово»? — запротестовал Вольф. — Для меня — да. Ну а ты — ты холостяк.

— Вот именно, — сказал Ляпис. — Имею полное право наслаждаться безо всяких угрызений совести.

— Да, — сказал Вольф. — Ты же не скажешь этого Хмельмае.

— Как бы не так, — пробурчал Ляпис.

— Она знать тебя не захочет.

— Как сказать, — лицемерно сказал Ляпис.

— Хочешь, я скажу ей об этом вместо тебя? — также лицемерно предложил Вольф.

— Лучше не надо, — признался Ляпис. — Но тем не менее я имею на это право, черт возьми!

— Да, — сказал Вольф.

— У меня, — сказал Ляпис, — с ней сложности. Я с ней всегда не один. Каждый раз, когда я подхожу к Хмельмае сексуально, то есть от всей души, тут как туг человек…

Он запнулся.

— Я спятил. Все это выглядит так по-идиотски. Считаем, что я ничего не говорил.

— Тут как тут человек? — повторил Вольф.

— И все, — сказал Ляпис. — Человек тут как тут, и ничего не можешь сделать.

— А он что делает?

— Смотрит, — сказал Ляпис.

— На что?

— На то, что делаю я.

— Так… — пробормотал Вольф. — Но смущаться-то должен он, а не ты.

— Нет… — сказал Ляпис. — Потому что из-за него я не могу сделать ничего, что бы его смутило.

— Все это сплошная ерунда, — сказал Вольф. — И когда же это пришло тебе в голову? Не проще ли сказать Хмельмае, что ты ее больше не хочешь?

— Но я хочу ее! — вздохнул Ляпис. — Жуть как хочу!..

На них надвигался город. Маленькие домишки-бутончики, почти взрослые полудома с окнами еще наполовину в земле и, наконец, вполне закончившие свой рост, самых разных цветов и запахов. Пройдя по главной улице, они свернули к кварталу влюбленных. Миновали золотую решетку и очутились среди роскоши. Фасады домов были облицованы бирюзой или розовым туфом, а на земле лежал толстый слой лимонно-желтого маслянистого меха. Над улицами высились едва различимые купола из тончайшего хрусталя и ценных пород цветного стекла. Рожки с веселяще благоухающим газом освещали номера домов, на приступках которых были водружены небольшие цветные телевизоры, чтобы, проходя по улице, можно было следить за разворачивающейся в обитых черным бархатом и освещенных бледно-серым светом будуарах деятельностью. От нежнейшей сернистой музыки перехватывало шесть последних шейных позвонков. Не задействованные на настоящий момент красотки покоились в хрустальных нишах по соседству со своими дверьми; там, чтобы расслабить и смягчить их, текли струи розовой воды.

Над головами у них пелена красного тумана маскировала, время от времени их приоткрывая, изысканные арабески стеклянных куполов.

По улице нетвердым шагом шло несколько слегка оглушенных мужчин. Другие, улегшись прямо перед домами, дремали, накапливая свежие силы. Скрывавшийся под лимонньм мехом поребрик был из нежного на ощупь, эластичного мха, а ручейки красного пара медленно разматывались вдоль домов, неотвязно следуя за спускными трубами из толстого стекла, сквозь которые легко было контролировать деятельность ванных комнат.

Разгуливали и продавщицы перца и шпанских мушек, поголовно одетые в большие венки из живучих цветов, они носили маленькие подносики из матового металла с готовыми бутербродами.

Вольф и Ляпис уселись на тротуар. Вплотную к ним прошла высокая и стройная темноволосая продавщица, она напевала медленный вальс, и ее гладкое бедро задело щеку Вольфа. Она пахла песком тропических островов. Протянув руку, Вольф задержал ее. И стал гладить ее кожу, следуя очертаниям твердых мускулов. Она уселась между ними. Все втроем они принялись уписывать за шесть щек бутерброды с перцем.

На четвертом куске воздух начал вибрировать вокруг их голов, и Вольф растянулся в уютном ручейке. Бок о бок с ним улеглась и продавщица. Вольф лежал на спине, а она — на животе, облокотившись, то и дело запихивая ему очередной бутер в рот. Ляпис встал и поискал глазами разносчицу напитков. Она подошла, и они выпили по стаканчику кипящей ананисовой перцовки.

— Что будем делать? — сладострастнейше пробормотал Вольф.

— Здесь очень мило, — сказал Ляпис, — но еще лучше было бы в одном из этих прелестных домов.

— Вы больше не испытываете голода? — спросила продавщица перца.

— Или жажды? — дополнила ее коллега.

— Ну а с вами, — сказал Вольф, — можно пойти в эти дома?

— Нет, — сказали обе продавщицы. — Мы более или менее целомудренны.

— А потрогать можно? — сказал Вольф.

— Да, — сказали обе девушки, — потрогатеньки, поцеловатеньки, понализатьсеньки, но ничего более.

— Вот черт! — сказал Вольф. — Зачем же возбуждать в себе аппетит, если вынужден будешь остановиться в самый подходящий момент!..

— У каждого свои функции, — объяснила разносчица пития. — В нашем ремесле нужно остерегаться. А кроме того, и эти, из домов, приглядывают…

Обе они, выгибая талии, поднялись. Вольф уселся и провел нетвердой рукой по волосам. С удобством обнял ноги продавщицы бутербродов и прижал губы к отзывчивой плоти. Затем поднялся в свой черед и потянул за собой Ляписа.

— Пошли, — сказал он. — Пусть работают.

Девушки уже удалялись, сделав им на прощание ручкой.

— Отсчитываем пять домов, — сказал Ляпис, — и заходим.

— Идет, — сказал Вольф. — Почему пять?

— Нас же двое, — сказал Ляпис.

Он считал:

— …четыре… пять. Идите первым.

Перед ними была маленькая агатовая дверь в раме из сверкающей бронзы. Экран показывал, что внутри спят. Вольф толкнул дверь. В комнате был бежевый свет и три девушки, лежащие на кожаном ложе.

— Прекрасно, — сказал Вольф. — Раздеваемся аккуратно, чтобы их не разбудить. Средняя послужит нам, как Тристану и Изольде.

— Это вправит нам мозги, — зачарованно сказал Ляпис.

Одежда Вольфа упала к его ногам. Ляпис сражался со шнурком туфли и порвал его. Оба они были наги.

— А если средняя проснется? — сказал Вольф.

— Незачем об этом беспокоиться, — сказал Ляпис. — Найдется какой-нибудь выход. Они, должно быть, умеют выпутываться из подобных ситуаций.

— Я люблю их, — сказал Вольф. — От них замечательно пахнет женщиной.

Он улегся с рыжей, что была к нему поближе. Со сна она была горяча, как прогретая солнцем янтарная смола, и не открыла глаз. Ноги ее проснулись вплоть до самого живота. Верх же, пока укачиваемый Вольф вновь становился чересчур юным, продолжал спать. И никто не смотрел на Ляписа.

ГЛАВА XX.

Очнувшись, Вольф потянулся и освободился от тела своей возлюбленной, которое спало все целиком. Он встал, поиграл мускулами и наклонился поднять девушку. Она повисла у него на шее, и Вольф отнес ее прямо в ванную, где текла непрозрачная надушенная вода. Усадив ее поудобнее, он вернулся одеться. Ляпис был уже готов и ждал его, лаская двух других девушек, которые в общем-то охотно этому подчинялись. Когда они уходили, девушки их расцеловали и отправились воссоединиться со своей подругой.

Топча желтую почву, засунув руки в карманы, они полной грудью вдыхали молочный воздух. Навстречу им попадались и другие преисполненные безмятежности люди. Время от времени кто-нибудь садился на землю, стаскивал с ног обувь и удобно устраивался на тротуаре вздремнуть, перед тем как начать по новой. Некоторые проводили в квартале влюбленных всю свою жизнь, питаясь перцем и ананисовкой. Эти были худые и жилистые, с горящими глазами, закругленными жестами и утоленным духом.

На углу какой-то улицы Вольф и Ляпис наткнулись на двух моряков, выходивших из голубого дома.

— Вы здешние? — спросил тот, что повыше.

Он был высокого роста, темноволосый, курчавый, с мускулистым телом и римским профилем.

— Да, — сказал Ляпис.

— Вы нам не подскажете, где тут можно поиграть? — спросил другой моряк, среднего роста и вида.

— Во что? — сказал Вольф.

— В кровянку или в задери-подол, — ответил первый моряк.

— Игорный квартал вон там… — сказал Ляпис, указывая перед собой. — Пошли.

— Мы за вами, — хором сказали моряки.

И они зашагали, переговариваясь.

— Давно вы сошли на берег? — спросил Ляпис.

— Два года тому назад, — ответил высокий моряк.

— Как вас зовут? — спросил Вольф.

— Меня всегда звали Сандр, — сказал высокий моряк, — а мой приятель зовется Стремглавк.

— И все эти два года вы провели в квартале? — спросил Ляпис.

— Да, — сказал Сандр. — Здесь нам хорошо. Мы очень любим игры.

— Кровянку? — уточнил Вольф, читавший в свое время морские истории.

— Кровянку и задери-подол, — лаконично высказался немногословный Стремглавк.

— Не хотите ли сыграть с нами? — предложил Сандр.

— В кровянку? — спросил Ляпис.

— Да, — сказал Сандр.

— Вы наверняка слишком сильны для нас, — сказал Вольф.

— Отличная игра, — сказал Сандр. — В ней нет проигравших. Есть только более или менее выигравшие, чужим выигрышем пользуешься точно так же, как и своим.

— Я в общем-то готов попробовать, — сказал Вольф. — Черт с ним, со временем. Нужно испробовать все.

— Еще не время, — сказал Стремглавк. — Я хочу пить.

Он окликнул разносчицу напитков, которая тут же подбежала к ним. Ананисовка кипела у нее на подносе в серебряных стопках. Она выпила вместе с ними, и все четверо крепко расцеловали ее в губы.

Они все еще топали по толстой желтой шерсти, временами их, совершенно расслабившихся, живых вплоть до кончиков пальцев ног, окутывал туман.

— А до этого, — сказал Ляпис, — вы много плавали?

— Да, да, да никогда, — сказали оба моряка.

Затем Стремглавк добавил:

— Враки.

— Да, — сказал Сандр. — На самом деле и не переставали. Сказали да, да, да никогда, поскольку, по нашему мнению, Кадароруссель бульбульбульбольшой чудомудоюдоак.

— Мы так и не поняли, куда вас занесло, — сказал Ляпис.

— Занесло на Берег Слоновой Кости, — сказал Сандр. — Мы пробыли там три дня.

Вольф и Ляпис поглядели на них с уважением.

— Ну и какой он? — сказал Вольф.

— Цвета слоновой кости, — сказал Стремглавк.

— Зашибись! — сказал Ляпис.

Он сильно побледнел.

— Нечего об этом размышлять, — сказал Сандр. — Теперь все это уже в прошлом. И кроме того, в настоящий момент, может, это вовсе и не так, а как — не определишь.

Он остановился.

— Так и есть, — сказал он. — Мы на месте. Вы были правы, это как раз тут. За два года, которые мы уже здесь, нам так и не удалось отыскать это место.

— А как вы обходитесь на море? — спросил Вольф.

— В море, — сказал Сандр, — там все разное. Не бывает двух одинаковых волн. А здесь все всегда схоже. Дома и дома. Невозможно.

Он толкнул дверь, этот аргумент на нее подействовал.

Внутри было просторно. Изобилие моющегося кафеля. На одной половине для игроков были установлены кожаные кресла, на другой — привязаны голые люди, женщины или мужчины, по вкусу. Сандр и Стремглавк уже сжимали в руках трубки для кровянки, украшенные их инициалами, и Ляпис взял со специального подноса две такие же — себе и Вольфу — и коробку игл.

Сандр уселся, поднес трубку ко рту и выдохнул. Прямо перед ним стояла девушка лет пятнадцати-шестнадцати. Игла воткнулась ей прямо в мякоть левой груди, и большая капля крови выступила, набухла и скатилась вдоль тела.

— Сандр неисправим, — сказал Стремглавк. — Всегда целит по грудям.

— А вы? — спросил Ляпис.

— Прежде всего, — сказал Стремглавк, — я дуюсь только на мужчин. Женщин я люблю.

Сандр был уже на третьей игле. Она вонзилась столь близко к двум первым, что послышалось легкое позвякивание стали о сталь.

— Ты хочешь сыграть? — спросил Вольф у Ляписа.

— Почему бы и нет? — сказал Ляпис.

— У меня, — сказал Вольф, — уже нет никакого желания.

— Может, старуху? — предложил Ляпис. — Ничего плохого от этого не будет, старуху… под глаз.

— Нет, — сказал Вольф. — Мне это не нравится. Ничего забавного.

Стремглавк выбрал мишень на свой вкус, истыканного сталью юношу, с безразличным видом разглядывавшего свои ноги. Он набрал в грудь воздуху и выдохнул изо всех сил. Игла с размаху попала в тело и исчезла в паху парнишки, который при этом подскочил на месте. Подошел распорядитель.

— Вы играете слишком сильно, — сказал он Стремглавку. — Подумайте сами, как их оттуда извлекать, если вы пуляете с такой силой!

Он нагнулся над кровоточащей точкой и, вынув из кармана пинцет из хромированной стали, деликатно покопался им в плоти. Сверкающая красная игла вывалилась на кафель. Ляпис колебался.

— Мне очень хочется попробовать самому, — сказал он Вольфу, — хотя я вовсе не уверен, что мне это понравится так же, как и им.

Сандр уже вколол все свои десять игл. Руки его тряслись, рот кротко сглатывал набежавшую слюну. На месте глаз у него виднелись одни белки. Он откинулся на спинку кресла, корежимый чем-то вроде спазма.

Ляпис покрутил ручку, при помощи которой перед ним менялась мишень. Вдруг он замер.

Перед ним стоял человек в темной паре, который разглядывал его с грустным видом. Ляпис провел рукой по векам.

— Вольф! — выдохнул он. — Вы его видите?

— Кого? — сказал Вольф.

— Человека прямо передо мной.

Вольф взглянул. Ему было скучно. Он хотел уйти.

— Ты спятил, — сказал он Ляпису.

Рядом с ними раздался шум. Это Стремглавк опять задул слишком сильно и схлопотал в отместку полсотни иголок в лицо, тут же превратившееся в красную кляксу. Он жалобно стонал, пока двое хранителей вели его прочь.

Смущенный этим зрелищем. Ляпис отвел глаза. Потом снова взглянул перед собой. Мишень отсутствовала. Он встал.

— Я с вами… — пробормотал он Вольфу.

Они вышли. Все их оживление как рукой сняло.

— И почему мы встретили этих моряков? — сказал Ляпис.

Вольф вздохнул.

— Повсюду там много воды, — сказал он. — И так мало островов.

Они размашисто шагали прочь от игорного квартала, и перед ними вырастала черная решетка города. Миновав ее, они очутились в темноте, сотканной из нитей тени; до дому им был еще час ходу.

ГЛАВА XXI.

Они шли не разбирая дороги, бок о бок, ребро в ребро, словно соревнуясь за право породить Еву. Ляпис слегка подволакивал ногу, и его комбинезон из шелка-сырца недовольно морщился. Вольф шагал опустив голову, размеренно печатая шаг. Немного погодя он сказал:

— Не пройти ли нам пещерами? — и у него в голосе прозвучало что-то вроде надежды.

— Ага, — подхватил Ляпис. — Здесь слишком людно.

И в самом деле, уже в третий раз за последние десять минут они наткнулись на не первой свежести старца. Вольф выставил руку влево, чтобы показать, что собирается сворачивать, и они нырнули в первый попавшийся дом. Он только-только пробился из-под земли, что-то около этажа, поскольку они уже приближались к предместьям. По зеленой замшелой лестнице они спустились в подвал и попали в коридор общего пользования, который обслуживал всю линию. Отсюда ничего не стоило попасть в пещеры. Достаточно было оглоушить сторожа, что было весьма несложно — у него оставался всего один зуб.

Позади сторожа открывалась узкая дверь с круглой аркою над нею и новая лестница, вся сверкающая крохотными кристалликами. Вольф и Ляпис шагали от лампы к лампе, под их подошвами поскрипывали ослепительные натеки. Вместе с последним пролетом лестницы подземелье раздалось вширь, а воздух стал горячим и пульсировал, словно в артерии.

Сотню-другую метров они молчали. Местами стену центрального прохода прорывали жерла боковых ответвлений, и каждый раз цвет кристаллов менялся. Они были то лиловыми, то вечнозелеными, иногда опаловыми с молочно-голубыми и одновременно оранжевыми подпалинами; некоторые коридоры были испещрены чем-то вроде кошачьих глаз. В других свет нежно подрагивал, и центры кристаллов бились, как крохотные минеральные сердечки. Заблудиться шансов не было: чтобы выбраться за город, достаточно было придерживаться главного прохода. Иногда они останавливались полюбоваться игрой света в том или ином ответвлении. На стыках коридоров для посиделок стояли белокаменные скамьи.

Вольф думал о том, что машина по-прежнему ждет его среди мрака, и спрашивал себя, когда же он к ней вернется.

— Из стояков клети сочится какая-то жидкость, — сказал Вольф.

— Та, что была у вас на лице, когда вы спустились? — спросил Ляпис. — Такая черная и липкая штука?

— Она стала черной, лишь когда я спустился, — сказал Вольф. — Внутри она была красной. Красной и липкой, как густая кровь.

— Это не кровь, — сказал Ляпис, — это, вероятно, конденсат.

— Ты подменяешь тайну словом, — сказал Вольф. — Получается другая тайна — и не более того. Начинаешь с терминов, а кончаешь магией.

— Ну и что? — сказал Ляпис. — Разве вся эта история с клетью не отдает магией? Просто-напросто пережиток древнего галльского суеверия.

— Которого? — сказал Вольф.

— Вы ничем не отличаетесь от остальных галлов, — сказал Ляпис. — Боитесь, как бы небо не рухнуло вам на голову, вот вы и забегаете вперед. Отгораживаетесь.

— О Господи, — сказал Вольф, — как раз наоборот. Я хочу увидеть, что там, позади.

— Ну и как же быть с этой красной течкой, — сказал Ляпис, — коли жидкость ниоткуда не вытекает? Ничем другим, кроме конденсата, это быть не может. Ну да вам это без разницы. Так что же вы там увидели? Вы даже не потрудились мне об этом рассказать, — негодовал Ляпис, — а ведь я работаю с вами с самого начала. Вы же отлично знаете, что вам на все наплевать…

Вольф не отвечал. Ляпис колебался. И наконец решился.

— В водопаде, — сказал он, — важно падение, а не вода.

Вольф поднял голову.

— Оттуда видишь вещи, — сказал он, — какими они были. Вот и все.

— И это внушает вам желание туда вернуться? — произнес Ляпис, саркастически посмеиваясь.

— Это не желание, а нечто другое, — сказал Вольф. — Это неотвратимо.

— Фу!.. — хмыкнул Ляпис. — Вы меня смешите.

— Почему у тебя, когда ты с Хмельмаей, такой идиотский вид? — перешел в наступление Вольф. — Может, ты мне объяснишь?

— Отнюдь, — сказал Ляпис. — Мне нечего вам об этом сказать, ничего ненормального не происходит.

— Ты оправился, да? — сказал Вольф. — Потому что сделал это только что с возлюбленной из квартала? И ты считаешь, что с Хмельмаей теперь тоже все пойдет на лад? На ладан, можешь спать спокойно. Стоит тебе снова оказаться с ней, как этот тип опять примется донимать тебя.

— Нет, — сказал Ляпис. — Нет, после того, что я сделал.

— А только что, в кровянке, ты разве его не видел? — сказал Вольф.

— Нет, — сказал Ляпис.

Он нагло лгал.

— Ты лжешь, — сказал Вольф.

И добавил:

— Нагло.

— Скоро ли доберемся? — сказал Ляпис, стремясь переменить тему, поскольку продолжать эту становилось невмоготу.

— Нет, — сказал Вольф, — еще добрых полчаса.

— Я хочу поглядеть на пляшущего негра, — сказал Ляпис.

— Это у ближайшей развилки, — сказал Вольф. — Через пару минут. Ты, пожалуй, прав, это будет неплохо. Кровянка — дурацкая игра.

— В следующий раз, — сказал Ляпис, — будем играть только в задери-подол.

ГЛАВА XXII.

И тут они очутились в том самом месте, откуда можно было увидеть, как пляшет негр. Снаружи негры уже не пляшут. Всегда найдется прорва готовых на них поглазеть придурков, и негры считают, что их тем самым выставляют на посмешище. Ибо негры очень обидчивы — и у них есть на то основания. В конце концов, белая кожа — это в общем-то просто отсутствие пигмента, а не особое качество, и не ясно, почему те, кто выдумал порох, претендуют на превосходство над всеми остальными и им должно дозволяться бесцеремонно вмешиваться в куда более интересную и совершенно иную сферу музыки и танца. Вот почему негр не нашел ничего покойней, чем этот уголок: пещеру стерег охранник, от которого, чтобы увидеть негра, необходимо было избавиться, и поступок этот служил в глазах танцующего своего рода пропуском: если твоего желания увидеть танец хватает на то, чтобы изничтожить охранника, то право свое на его лицезрение ты завоевал, проявив при этом далеко заводящее отсутствие предубеждений.

Впрочем, обосновался негр в пещере почти со всеми удобствами: специальный трубопровод поставлял ему снаружи свежий воздух и солнце. Он выбрал себе довольно просторный, с высоким потолком отнорок, украшенный красивыми кристаллами оранжевого хрома; там он развел тропические травы и колибри, сдобрив их необходимыми специями. Музыку негр извлекал из усовершенствованной системы, которая играла дольше долгоиграющей. По утрам он по частям разрабатывал те танцы, которые полностью, со всеми деталями исполнял вечером.

При появлении Вольфа и Ляписа он как раз собирался начать танец змеи, в танце этом задействован лишь участок тела от бедер до кончиков пальцев ног. Негр вежливо подождал, пока они подойдут поближе, и начал. В качестве аккомпанемента воспроизводилась чарующая мелодия, расцвеченная низким тембром пароходной сирены, которую при записи пластинки на скорую руку заменил оркестровый баритон-саксофон.

Вольф и Ляпис, примолкнув, следили за танцем. Негр был очень ушлый: он знал не менее полутора десятков способов двигать коленными чашечками, что было неплохо даже для негра. Мало-помалу танец заставил позабыть все неприятности, машину, Муниципальный совет, Хмельмаю и кровянку.

— Я не жалею, что мы пошли через пещеру, — сказал Ляпис.

— Еще бы, — ответил Вольф. — Тем более что в этот час снаружи темно. А у него еще есть солнце.

— Стоило бы остаться жить вместе с ним, — подсказал Ляпис.

— А работа? — усомнился Вольф.

— О да, работа! Еще бы! — сказал Ляпис. — Да нет, вы просто хотите вернуться в проклятый застенок вашей клети. Работа — удачный предлог. Ну а я хочу удостовериться, вернется тот человек или нет.

— К черту! — сказал Вольф. — Гляди на негра и оставь меня в покое. Когда смотришь на него, думать не тянет.

— Естественно, — сказал Ляпис, — но мне еще не совсем чужда профессиональная этика.

— Да провались ты со своей профессиональной этикой, — сказал Вольф.

Негр широко им улыбнулся и замер. Танец змеи окончился. Лицо негра было усеяно крупными каплями пота, и он утерся обширным носовым платком в крупную клетку. Затем он без проволочки приступил к танцу страуса. Он ни разу не ошибся, ежесекундно изобретая и выстукивая ногами все новые и новые ритмы.

И в конце этого танца он улыбнулся им во весь рот.

— Уже два часа, как вы здесь, — очень объективно заметил он.

Вольф посмотрел на часы. Так оно и было.

— Не надо нас в этом упрекать, — сказал он. — Мы были просто зачарованы.

— Это для того и того-этого, — констатировал негр.

Но Вольф непонятно почему вдруг почувствовал — всегда сразу же чувствуешь, когда негр начинает обижаться, — что они уже пробыли здесь слишком долго. Пробормотав слова сожаления, он простился.

— До свидания, — сказал негр.

И вновь переключился, теперь — на шаг хромого льва. Перед тем как вернуться в главное подземелье, Вольф и Ляпис оглянулись в последний раз — в тот самый миг, когда негр делал вид, что нападает на ангорского онагра. Потом они свернули, и негр исчез из виду.

— Черт! — сказал Вольф. — Как обидно, что нельзя остаться здесь подольше!

— И так уже здорово опаздываем, — сказал Ляпис, ничуть не убыстряя при этом шага.

— Сплошные разочарования, — сказал Вольф. — Ведь от этого ничего не остается.

— Чувствуешь, что тебя обделили, — сказал Ляпис.

— А если бы и оставалось, — сказал Вольф, — все равно итог тот же самый.

— Но никогда не остается, — сказал Ляпис.

— Нет, — сказал Вольф.

— Да, — сказал Ляпис.

Трудно было все это распутать, и Вольф решил сменить тему разговора.

— У нас впереди целый день работы, — сказал он.

Подумал и добавил:

— Она-то остается.

— Нет, — сказал Ляпис.

— Да, — сказал Вольф.

На сей раз им пришлось замолчать. Они шагали быстро, земля у них под ногами начала повышаться и вдруг обернулась лестницей. Справа в караулке на карауле стоял старый караульный.

— Чего это вы тут шныряете? — спросил он у них. — Собрата-то моего замочили на том конце?

— Не очень сильно, — заверил Ляпис. — Завтра он просохнет и опять будет на ногах.

— Тем хуже, — сказал старый охранник. — Сознаюсь, что я-то не прочь повидать людей. Успехов, ребятки.

— Если мы вернемся, — спросил Ляпис, — вы позволите нам спуститься?

— Само собой, — сказал старый охранник. — Прямо по инструкции — достаточно будет пройти через мое тело, а не труп.

— Договорились, — пообещал Ляпис. — До скорого.

Снаружи все было в серых, мертвенно-бледных разводах. Было ветрено. Собиралось светать. Проходя мимо машины, Вольф остановился.

— Ступай один, — сказал он Ляпису. — Я туда не вернусь.

Ляпис молча удалился. Вольф открыл шкафчик и стал надевать обмундирование. Губы его слегка шевелились. Он потянул рычаг, открывавший дверь, и проник в клеть. Серая дверь захлопнулась за ним, отрывисто щелкнув.

ГЛАВА XXIII.

На сей раз он сразу включил максимальную скорость и не почувствовал, как протекло время. Когда сознание его прояснилось, оказалось, что он опять очутился в конце большой аллеи, как раз в том месте, где покинул месье Перля.

Опять та же желтая почва с каштанами, мертвыми листьями и газонами. Но развалины и заросли колючего кустарника были пустынны. Он заметил нужный ему поворот аллеи и без колебаний отправился туда.

Почти сразу же он осознал резкую перемену обстановки, хотя у него и не возникло ощущения обрыва, нарушения какой бы то ни было непрерывности. Теперь перед ним стелилась мощеная дорога, довольно круто шедшая в гору, тоскливая, отгороженная справа круглыми фигурами лип от обширного серого строения, слева — окаймленная суровой, увенчанной осколками битого стекла стеной. Кругом царила полная тишина. Вольф медленно брел вдоль стены. Пройдя несколько десятков метров, он очутился перед приотворенной дверью с окошечком. Без колебаний он толкнул ее и вошел. Звякнул и тут же замолк звонок. Он очутился в просторном квадратном дворе, напоминавшем двор лицея. Планировка показалась ему знакомой. День шел на убыль. В окне того, что когда-то было кабинетом старшего воспитателя, сверкал желтый огонек. Почва была чистая, довольно ухоженная. На высокой шиферной крыше поскрипывал флюгер.

Вольф пошел на огонек. Подойдя поближе, он увидел сквозь застекленную дверь сидевшего за маленьким столиком человека, который, казалось, чего-то ждал. Он постучал и вошел.

Человек поглядел на круглые стальные часы, которые вытащил из кармана серого жилета.

— Вы опоздали на пять минут, — сказал он.

— Извините, — сказал Вольф.

Кабинет был классически тосклив и пропах чернилами и дезинфекцией. Рядом с человеком стояла маленькая прямоугольная табличка, на которой можно было прочесть выдавленное и зачерненное имя: «Месье Брюль».

— Садитесь, — сказал человек.

Вольф присел и уставился на него. Перед месье Брюлем лежала открытая картонная папка цвета старых пожелтевших газет или крем-брюле, начиненная какими-то бумагами. Ему было лет сорок пять, он был худ, костяк его челюстей выпирал сквозь желтые щеки, а острый нос внушал уныние. Из-под траченных молью бровей подозрительно поблескивали глаза, а на серых волосах обозначился круг еще более чахлой растительности, прочерченный слишком часто носимой шляпой.

— Вы уже прошли моего коллегу Перля, — сказал месье Брюль.

— Да, месье, — сказал Вольф. — Леона Абеля Перля.

— В соответствии с планом, — сказал месье Брюль, — мне следовало бы теперь спросить вас о вашем школьном обучении и о дальнейшем образовании.

— Да, месье, — сказал Вольф.

— Мне это не по нраву, — сказал месье Брюль, — ведь тогда мой коллега, аббат Гриль, вынужден будет возвращаться вспять. В самом деле, ваши отношения с религией длились совсем недолго, в то время как образованием вы были охвачены даже и после того, как вам стукнуло двадцать.

Вольф кивнул.

— Выйдите отсюда, — сказал месье Брюль, — и ступайте по внутреннему коридору. Вам нужен третий поворот, там вы легко отыщете аббата Гриля, отдайте ему эту карточку. Потом возвращайтесь повидаться со мной.

— Да, месье, — сказал Вольф.

Месье Брюль заполнил формуляр и протянул его Вольфу.

— Тем самым, — сказал он, — у нас еще будет время познакомиться. Прямо по коридору. Третий поворот.

Вольф поднялся, поклонился и вышел.

Он ощущал какую-то подавленность. Длинный и гулкий сводчатый коридор выходил окнами во внутренний двор, тоскливый сад с обсаженными карликовыми кустами гравийными дорожками. Там и сям из гряд и груд сухой земли, по которой робко стлалась невзрачная трава, торчали мертвые кусты роз. Шаги Вольфа гулко отдавались по коридору, и ему хотелось броситься бежать, как он бегал, опаздывая, в стародавние времена, когда проходил мимо будки привратника уже после того, как тот опустил большущую решетку, заделанную глухими листами жести. Справа от колонн, поддерживавших свод, пол из крупнозернистого цемента прорезали поперечные полосы более изношенного, чем все остальное, белого камня, на которых можно было различить оттиски окаменелых ракушек. С другой стороны двора зияли двери, открывавшиеся в пустые классы с амфитеатрами скамеек; порою взгляд Вольфа выхватывал то уголок угольно-черной доски, то чопорный и суровый стул на обшарпанном возвышении.

У третьего поворота Вольф сразу же обнаружил белую эмалированную табличку: «Катехизис». Он деликатно постучал и вошел. Он очутился в помещении вроде классной комнаты, но без столов, с жесткими изрезанными и издолбленными скамьями и с лампами в эмалированных абажурах на концах длинных шнуров; стены метра на полтора от пола были выкрашены в коричневый цвет, а выше становились грязно-серыми. Толстый слой пыли покрывал все предметы. Сидя за своим столом, худощавый и изящный аббат Гриль изнывал, казалось, от нетерпения. У него была маленькая бородка клинышком и сутана хорошего покроя, рядом с ним на столе лежал легкий черный кожаный портфель. В руках у аббата Вольф без малейшего удивления обнаружил то самое досье, что несколькими минутами ранее листал месье Брюль.

Он протянул свою карточку.

— Добрый день, сын мой, — сказал аббат Гриль.

— Добрый день, господин аббат, — сказал Вольф. — Месье Брюль…

— Я знаю, знаю, — сказал аббат Гриль.

— Вы спешите? — спросил Вольф. — Я могу уйти.

— Вовсе нет, вовсе нет, — сказал аббат Гриль. — У меня бездна времени.

Его хорошо поставленный и слишком изысканный голос досаждал Вольфу, как докучливая побрякушка.

— Посмотрим… — пробормотал аббат Гриль. — Что тут есть по моей части… ага… вот как… вы больше ни во что не верите, не так ли? Ну что же… посмотрим… скажите мне на милость, когда вы перестали верить? Это ведь не слишком трудный вопрос, не так ли?

— Мда… — сказал Вольф.

— Садитесь, садитесь, — сказал аббат. — Возьмите стул вон там… Не спешите, не волнуйтесь…

— Волноваться не о чем, — чуть устало сказал Вольф.

— Мой вопрос вас раздражает? — сказал аббат Гриль.

— О! Ничуть, — сказал Вольф, — просто он несколько упрощен, вот и все.

— Он не так-то прост… подумайте хорошенько…

— За детишек берутся слишком рано, — сказал Вольф. — В том возрасте, когда они верят в чудеса; они жаждут увидеть хотя бы одно чудо, но этого не происходит, — и для них на этом все кончается.

— Но это же не о вас, — сказал аббат Гриль. — Ваш ответ, может, и справедлив для какого-нибудь ребенка… но вы дали мне его, чтобы не углубляться во все сложности, и я вас понимаю… я вас понимаю, но в вашем случае ведь имело место нечто иное… нечто совсем иное, не правда ли?

— О! — сказал Вольф в ярости. — Если вы столь хорошо обо мне осведомлены, то вся история вам уже известна.

— И в самом деле, — сказал аббат Гриль, — но что касается меня, я не вижу никакой надобности просвещаться на ваш счет. Это вас касается… вас…

Вольф пододвинул к себе стул и сел.

— Уроки катехизиса у меня вел аббат вроде вас, — сказал он. — Но его звали Вульпиан де Нолэнкур де ля Рош-Бизон.

— Гриль — не полное мое имя, — сказал аббат, любезно улыбаясь. — Я обладаю также и дворянскими…

— И ребятишки отнюдь не были равны в его глазах, — сказал Вольф. — Его сильно интересовали те, кто был красиво одет, и их матери тоже.

— Что не может послужить решающим доводом к неверию, — примирительно сказал аббат Гриль.

— Я слишком верил в день моего первого причастия, — сказал Вольф. — Я едва не упал в церкви в обморок. И отнес это на счет Иисуса. На самом деле, все это, конечно же, из-за трехчасового ожидания и спертого воздуха, и вдобавок ко всему я просто подыхал от голода.

Аббат Гриль рассмеялся.

— У вас на религию озлобленность маленького мальчика, — сказал он.

— У вас религия маленьких мальчиков, — сказал Вольф.

— Вы же не компетентны судить об этом, — пожурил аббат Гриль.

— Я не верю в Бога, — сказал Вольф.

Он помолчал несколько мгновений.

— Бог — это враг производительности, — сказал Вольф.

— Производительность — это враг человека, — сказал аббат Гриль.

— Человеческого тела… — парировал Вольф.

Аббат Гриль улыбнулся.

— Все это не сулит нам успеха, — сказал он. — Мы с вами сбились с пути, и вы не отвечаете на мой вопрос… вы не отвечаете…

— Меня разочаровали внешние формы вашей религии, — сказал Вольф. — Слишком уж все это произвольно. Манерничание, песенки, красивые костюмы… что католицизм, что мюзик-холл — все одно и то же.

— Перенеситесь в свое духовное состояние двадцатилетней давности, — сказал аббат Гриль. — Давайте, я же здесь, чтобы вам помочь… священник или не священник… мюзик-холл, это тоже очень важно.

— Ни за, ни против аргументов нет, — пробормотал Вольф. — Либо веришь, либо нет. Я всегда стеснялся войти в церковь. И всегда испытывал стеснение, глядя, как люди, годящиеся по возрасту мне в отцы, преклоняют колени, проходя мимо маленького шкафчика. Это заставляло меня стыдиться своего отца. Я не общался с дурными священниками, о которых понаписано столько гнусностей в педерастических книгах, я не присутствовал при несправедливости — я едва ли сумел бы ее распознать, но я стеснялся священников. Может быть, из-за сутаны.

— А когда вы сказали: «Я отвергаю Сатану, его порождения и мирские наслаждения»? — сказал аббат Гриль.

Он пытался помочь Вольфу.

— Я думал о мирских наслаждениях, — сказал Вольф, — это верно, я уже не помню… о конфетах в полосатых бело-зеленых фантиках… и о варенье… из райских яблочек. Знаете, я едва усвоил самые азы катехизиса… При моем воспитании я не мог уверовать. Это была просто формальность, чтобы получить золотые часы и не встречать препятствий для женитьбы.

— А кто заставлял вас венчаться в церкви? — сказал аббат Гриль.

— Это позабавило друзей, — сказал Вольф. — Свадебное платье для жены и… уф! мне все это надоело… меня это не интересует. И никогда не интересовало.

— Не хотите ли взглянуть на фотографию Господа Бога? — предложил аббат Гриль.

— Фото, а?

Вольф посмотрел на него. Тот не шутил, внимательно-услужливый, нетерпеливый.

— Я не верю, что у вас таковая имеется, — сказал он.

Аббат Гриль запустил руку во внутренний карман сутаны и извлек оттуда красивый бумажник из крокодиловой каштанового цвета кожи.

— У меня их тут замечательная серия, одна лучше другой… — сказал он.

Он выбрал три штуки и протянул Вольфу. Тот пренебрежительно их обследовал.

— Так я и думал, — сказал он. — Это мой однокашник Ганар. Он всегда корчил из себя Господа Бога — и в школьных спектаклях, и просто на переменах.

— Так оно и есть, — сказал аббат. — Ганар, кто бы мог подумать, не так ли? Это же был лентяй. Лентяй. Ганар. Господь Бог. Кто бы мог подумать? Вот, посмотрите эту, в профиль. Она более четкая. Припоминаете?

— Да, — сказал Вольф. — У него была здоровенная родинка возле носа. Иногда он пририсовывал ей на уроках крылышки и лапки, чтобы думали, что это муха. Ганар… бедолага.

— Не надо его жалеть, — сказал аббат Гриль. — Он прекрасно устроился. Прекрасно.

— Да, — сказал Вольф. — Устроился хоть куда.

Аббат Гриль спрятал фотографии обратно в бумажник. В другом отделении он нашел маленький картонный прямоугольник и протянул его Вольфу.

— Держите, мой мальчик, — сказал он. — В общем и целом вы отвечали не так уж плохо. Вот вам зачетное очко. Когда наберете десять, я подарю вам образок. Очень красивый образок.

Вольф посмотрел на него с изумлением и покачал головой.

— Это неправда, — сказал он. — Вы не такой. Вы не можете быть таким терпимым. Это притворство. Провокация. Пропаганда. Суета сует.

— Что вы, что вы, — сказал аббат, — ошибаетесь. Мы очень терпимы.

— Ну-ну, — сказал Вольф, — а кто может быть терпимее атеиста?

— Мертвец, — небрежно сказал аббат Гриль, засовывая бумажник обратно в карман. — Итак, я благодарю вас, благодарю вас. Можете идти.

— До свидания, — сказал Вольф.

— Вы найдете дорогу? — спросил аббат Гриль, не ожидая ответа.

ГЛАВА XXIV.

Вольф уже ушел. Теперь он обдумывал все это. Все то, что сама особа аббата Гриля запрещала ему воскрешать в памяти… стояние на коленях в темной капелле, доставлявшее столько мучений, и которое он, однако, вспоминал без неудовольствия. Сама капелла, прохладная, немного таинственная. Справа от входа находилась исповедальня; он вспомнил первую свою исповедь, полную недомолвок и общих мест — как и следующие за нею, — и голос священника, доносившийся из-за маленькой решетки, казался ему совсем не похожим на его обычный голос — неясным, немного приглушенным, более умиротворенным, будто бы и в самом деле обязанность исповедника возвышала его над обычным положением — или скорее возвышала до его положения, наделяя изощренной способностью прощать, углубленным пониманием и способностью безошибочно отличать добро от зла. Забавнее всего была подготовка к первому причастию; вооруженный деревянной киношной хлопушкой священник обучал их маневру, словно солдатиков, чтобы в день церемонии не было ни сучка ни задоринки; и из-за этого капелла теряла свою власть, становилась местом более привычным; между древними ее камнями и школьниками устанавливалось нечто вроде сговора; школьники, сгруппировавшись справа и слева от центрального прохода, упражнялись в построении в два ряда, которые сливались далее в одну сплоченную колонну, тянувшуюся вдоль прохода до самой лестницы, чтобы снова разделиться там на две симметричные процессии, направляющиеся получать облатки из рук аббата и помогавшего ему в подобные дни викария. Уж не он ли, не викарий протянул мне облатку? — спрашивал себя Вольф, и у него перед глазами проходили сложные маневры, целью которых было поменяться в критический момент местами со своим напарником и получить облатку от того, от кого следовало, ибо в противном случае ты рисковал быть пораженным громом или попасться на веки вечные в лапы Сатаны. А затем они разучивали песнопения. Сколь сладостными агнцами, славами, надеждами и опорами оглашалась капелла! И теперь Вольф дивился, видя, до какой степени все эти слова любви и поклонения могли оставаться на устах окружавших его детей, как и у него самого, лишенными всякого значения, ограниченными своей звуковой составляющей. Ну а тогда было занятно получить первое причастие; по отношению к иным — самым юным — складывалось впечатление, что переходишь на следующую ступень социальной лестницы, продвигаешься по службе, а по отношению к старшим — что получаешь доступ к их положению и можешь общаться с ними как равный с равным. А еще нарукавная повязка, синий костюм, крахмальный воротничок, лакированные ботинки — и все же, несмотря на все это, было и переживание великого дня: изукрашенная капелла, заполненная народом, запах благовоний и огни тысяч свечей, смешанное чувство, что ты на представлении и приближаешься к великой тайне, желание возвыситься через свою набожность, боязнь «Ее» разжевать, колебание между «если бы все это было правдой» и «это правда»… и, по возвращении домой, набитый желудок, горькое впечатление, что тебя облапошили. Остались раззолоченные образки, вымененные у приятелей, остался костюм, который он потом сносит, крахмальный воротничок, который больше никогда не понадобится, и золотые часы, которые он в минуту жизни трудную загонит безо всякого сожаления. И еще молитвенник, подарок набожной кузины, который из-за красивого переплета он так и не посмеет никогда выбросить, но что же с ним делать — так и не догадается… Разочарование, лишенное размаха… ничтожная комедия… и крохотный осколок сожаления, что никогда не узнаешь, то ли в самом деле увидел мельком Иисуса, то ли плохо себя почувствовал и тебе это пригрезилось по причине духоты, запахов, раннего пробуждения или слитком тесного крахмального воротничка…

Суета сует. Никчемное мероприятие.

И вот Вольф уже перед дверью месье Брюля и даже перед самим месье Брюлем. Он провел рукой по лицу и сел.

— С этим все… — сказал месье Брюль.

— С этим все, — сказал Вольф. — И никакого результата.

— То есть как? — сказал месье Брюль.

— С ним не за что было зацепиться, никаких общих тем, — сказал Вольф. — Только о глупостях и разговаривали.

— Ну и что? — спросил месье Брюль. — Вы же рассказали все самому себе. Это-то и существенно.

— А? — сказал Вольф. — Да. Хорошо. Все-таки этот пункт можно было бы из плана убрать. Сплошная пустота, никакой субстанции.

— По этой причине, — сказал месье Брюль, — я и попросил вас сходить сперва к нему. Чтобы побыстрее покончить с тем, что лишено для вас значения.

— Абсолютно лишено, — сказал Вольф. — Никогда меня это не мучило.

— Конечно, конечно, — забормотал месье Брюль, — но так картина полнее.

— Оказалось, — объяснил Вольф, — что Господь Бог — это Ганар, один из моих одноклассников. Я видел его фото. И тем самым все обрело свои истинные пропорции. Так что на самом деле беседа была небесполезна.

— Теперь, — сказал месье Брюль, — давайте поговорим серьезно.

— Все это растянулось на столько лет… — сказал Вольф. — Все смешалось. Надо навести порядок.

ГЛАВА XXV.

— Очень важно понять, — сказал месье Брюль, тщательно подбирая слова, — какую лепту внесло ваше образование в развившееся у вас отвращение к существованию. Ведь именно этот мотив и привел вас сюда?

— Почти так, — сказал Вольф. — Почему и с этой стороны я тоже был разочарован.

— Но сперва, — сказал месье Брюль, — какова ваша доля ответственности за это образование?

Вольф отлично помнил, что ему хотелось в школу. Он сказал об этом месье Брюлю.

— Но, — дополнил он, — справедливо было бы, я думаю, добавить, что и вопреки своему желанию я все равно бы там оказался.

— Наверняка? — спросил месье Брюль.

— Я быстро все схватывал, — сказал Вольф, — и мне хотелось иметь учебники, перья, ранец и тетрадки, это верно. Но родители и в любом другом случае не оставили бы меня дома.

— Можно было заняться чем-нибудь другим, — сказал месье Брюль. — Музыка. Рисунок.

— Нет, — сказал Вольф.

Он рассеянно оглядел комнату. На запыленном шкафчике картотеки вольготно расположился старый гипсовый бюст, которому неопытная рука пририсовала усы.

— Мой отец, — объяснил Вольф, — прервал учебу в довольно юном возрасте, поскольку он был достаточно обеспечен, чтобы без нее обойтись. Потому-то он так и настаивал, чтобы я получил законченное образование. И, следовательно, чтобы я его начал.

— Короче говоря, — сказал месье Брюль, — вас отправили в лицей.

— Я мечтал иметь товарищей моего возраста, — сказал Вольф. — Это тоже сказалось.

— И все прошло гладко, — сказал месье Брюль.

— В какой-то степени — да, — сказал Вольф. — Но те тенденции, которые уже определяли к тому времени мою ребячью жизнь, развились теперь вовсю. Давайте разберемся. С одной стороны, лицей меня раскрепостил, познакомив с людьми, среда которых прививала привычки и причуды, существенно отличные от стандартов среды моей; как следствие это привело к сомнению во всем и вся и выбору среди всех возможностей именно той, что в наибольшей степени меня удовлетворяла, чтобы сделать из меня личность.

— Без сомнения, — сказал месье Брюль.

— С другой стороны, — продолжал Вольф, — лицей внес свою лепту в развитие тех черт моего характера, о которых я уже говорил месье Перлю: стремление к героизму, с одной стороны, физическая изнеженность — с другой, и последующее разочарование, обусловленное моей неспособностью дойти до конца ни в том, ни в другом.

— Ваша склонность к героизму побуждала вас домогаться первенства, — сказал месье Брюль.

— Ну а моя лень не оставляла мне никаких шансов на постоянное преуспеяние в этом, — сказал Вольф.

— Тем самым уравновешивая жизнь, — сказал месье Брюль. — Что в этом плохого?

— Это равновесие неустойчиво, — заверил Вольф. — Ускользающее равновесие. Система, все действующие силы в которой равны нулю, подошла бы мне куда лучше.

— Что может быть устойчивей… — начал месье Брюль, потом как-то чудно посмотрел на Вольфа и более ничего не сказал.

— Мое лицемерие лишь преумножилось, — не моргнув глазом продолжал Вольф, — я не был притворщиком, скрывающим свои мысли, лицемерие ограничивалось моей работой. Мне посчастливилось быть одаренным, и я притворялся, что тружусь, хотя на самом деле я превосходил средний уровень без малейших усилий. Но одаренных не любят.

— Вы хотите, чтобы вас любили? — с невинным видом сказал месье Брюль.

Вольф побледнел, и его лицо, казалось, замкнулось.

— Оставим это, — сказал он. — Мы обсуждаем учебу.

— В таком случае поговорим об учебе, — сказал месье Брюль.

— Задавайте мне вопросы, — сказал Вольф, — и я отвечу.

— В каком смысле, — тут же спросил месье Брюль, — вас сформировало ваше обучение? Только прошу, не ограничивайтесь ранним детством. Каков был итог всей этой работы — ибо с вашей стороны налицо и работа, и усидчивость, может быть показная, конечно; однако постоянство привычек не может не подействовать на индивидуума, если оно продолжается достаточно долго.

— Достаточно долго… — повторил Вольф. — Что за голгофа! Шестнадцать лет… шестнадцать лет задом на жестких скамьях, шестнадцать лет чередующихся махинаций и честности. Шестнадцать лет скуки — и что же от них осталось? Разрозненные ничтожные образы… запах новых учебников первого сентября, разрисованные листки конспектов, тошнотворное брюхо рассеченной на практике лягушки, от которого несет формалином, последние дни учебного года, когда вдруг замечаешь, что преподаватели тоже люди, поскольку они хотят поскорее уехать на каникулы, и народу уже меньше. И все эти немыслимые страхи накануне экзаменов, причин которых теперь уже не понять… Постоянство привычек… этим оно и ограничивалось… но знаете ли, месье Брюль, гнусно навязывать детям постоянные привычки — на шестнадцать лет! Время исковеркано, месье Брюль. Истинное время — это не механическое коловращение, подразделенное на совершенно равные часы… истинное время субъективно… его носят в себе… Поднимайтесь-ка каждое утро в семь часов… Ешьте в полдень, ложитесь спать в девять вечера… и никогда у вас не будет вашей, вашей собственной ночи… никогда вы не узнаете, что есть такой миг, когда, словно море, распростертое в паузе между отливом и приливом, смешиваются и растворяются друг в друге ночь и день, образуя отмель лихорадки, наподобие той, другой отмели, что образуют, впадая в океан, реки. У меня украли шестнадцать лет ночи, месье Брюль. В пятом классе меня заставили поверить, что единственная моя цель — перейти в шестой… в последнем мне позарез нужно было хорошо сдать выпускные экзамены… потом диплом… Да, я верил, месье Брюль, что у меня есть цель… а у меня не было ничего… я шел по коридору без конца и без начала на буксире у безмозглых, ведомых другими безмозглыми. Жизнь заворачивают в ослиные шкуры. Как вкладывают в облатку горькие порошки, чтобы легче было их проглотить… но видите ли, месье Брюль, теперь я знаю, что мне понравился бы истинный вкус жизни.

Ничего на это не сказав, месье Брюль потер руки, затем вытянул пальцы и резко щелкнул суставами; как неприятно, подумал Вольф.

— Вот почему я плутовал, — заключил Вольф. — Я плутовал… чтобы остаться всего лишь тем, кто размышляет в своей клетке, ибо я все же был в ней вместе с теми, кто оставался безучастным… и вышел из нее ни секундой раньше. Конечно, они в результате уверовали, что я подчинился, что я стал как они, можно было не волноваться о чужом мнении… И, однако, все это время я жил вне… я был ленив и думал о другом.

— Послушайте, — сказал месье Брюль, — я не вижу в этом никакого плутовства. Неважно, ленились вы или нет, вы же завершили курс обучения — и притом в числе первых. Сколько бы вы ни думали о чем-то постороннем, в этом нет вашей вины.

— Я же теперь изношен, месье Брюль, — сказал Вольф. — Я ненавижу годы учебы, потому что они меня износили. А я ненавижу износ.

Он хлопнул ладонью по столу.

— Взгляните, — сказал он, — на этот старый стол. Все, что окружает учебу, такое же, как он. Старые вещи, грязные и пыльные. Шелушащиеся картины с осыпающейся краской. Полные пыли лампы, загаженные мухами. Всюду чернильные пятна. Дыры в искромсанных перочинными ножами столах. Витрины с чучелами птиц, рассадниками червей. Кабинеты химии, которые смердят, жалкие затхлые спортзалы, шлак во дворах. И старые кретины преподаватели. Выжившие из ума маразматики. Школа слабоумия. Просвещение… И вся эта рухлядь скверно стареет. Обращается в проказу. Поверхности изнашиваются, и видна подноготная. Омерзительная материя.

Казалось, что месье Брюль слегка насупился, а его длинный нос подозрительно сморщился — возможно, в знак осуждения.

— Мы все изнашиваемся… — сказал он.

— Ну конечно, — сказал Вольф, — но совсем по-другому. Мы отслаиваемся… наш износ идет из центра. Это не так безобразно.

— Износ — это не изъян, — сказал месье Брюль.

— Отнюдь, — ответил Вольф. — Износа нужно стыдиться.

— Но, — возразил месье Брюль, — ведь в таком положении находятся буквально все.

— Не велика беда, — сказал Вольф, — если уже пожил. Но чтобы с этого начинать… вот против чего я восстаю. Видите ли, месье Брюль, моя точка зрения проста: доколе существует место, где есть солнце, воздух и трава, нужно сожалеть, что ты не там. Особенно когда ты юн.

— Вернемся к нашей теме, — сказал месье Брюль.

— Мы от нее и не отклонялись, — сказал Вольф.

— Нет ли в вас чего-нибудь такого, что можно было бы занести в актив ваших занятий?

— А!.. — сказал Вольф. — Зря вы, месье Брюль, спрашиваете меня об этом…

— Почему? — спросил месье Брюль. — Мне, знаете ли, все это в высшей степени безразлично.

Вольф взглянул на него, и еще одна тень разочарования промелькнула у него перед глазами.

— Да, — сказал он, — простите.

— Тем не менее, — сказал месье Брюль, — я должен это знать.

Вольф кивнул в знак согласия и покусал нижнюю губу, перед тем как начать.

— Невозможно прожить безнаказанно, — сказал он, — в четко расписанном по разным рубрикам времени, прожить, не получив взамен легкого пристрастия к некоему внешне проявляемому порядку. И далее, что может быть естественнее, чем распространить его на окружающий вас мир.

— Нет ничего естественнее, — сказал месье Брюль, — хотя оба ваших утверждения на самом деле характеризуют состояние вашего собственного духа, а не всех остальных, ну да продолжим.

— Я обвиняю своих учителей, — сказал Вольф, — в том, что они своим тоном, тоном своих книг заставили меня поверить в возможную неподвижность мира. В том, что они заморозили мои мысли на определенной стадии (которая к тому же была определена не без противоречий с их стороны) и заставили меня думать, что когда-либо где-либо может существовать идеальный порядок.

— Ну да, — сказал месье Брюль, — ведь это вера, способная поддержать вас, не так ли?

— Когда замечаешь, что никогда не получишь к этому порядку доступа, — сказал Вольф, — и что нужно уступить наслаждение им поколениям, столь же удаленным от нас, как туманности в небе, поддержка эта превращается в отчаяние, и вы выпадаете на дно самого себя, серная кислота осаждает так соли бария. Говорю об этом, чтобы не уклоняться от школьной темы. Да, что касается бария, соль получается белого цвета.

— Знаю-знаю, — сказал месье Брюль. — Не пускайтесь в никому не нужные комментарии.

Вольф злобно взглянул на него.

— Хватит, — сказал он. — Я достаточно вам наговорил. Разбирайтесь сами.

Месье Брюль нахмурил брови и сердито забарабанил пальцами по столу.

— Шестнадцать лет вашей жизни, — сказал он, — и вы достаточно о них наговорили. Вот все, что они с вами сделали. Да вы и в грош их не ставите.

— Месье Брюль, — сказал Вольф, отчеканивая слова, — послушайте, что я вам на это скажу. Слушайте хорошенько. Все ваше образование — ерунда. На свете нет ничего проще. На протяжении поколений всех пытаются уверить, что инженер и ученый — представители элиты. Но ведь это же смехотворно, и никто никогда не заблуждается на сей счет — кроме самой этой якобы элиты, — месье Брюль, труднее обучиться боксу, чем математике. В противном случае в школе было бы больше уроков бокса, чем арифметики. Труднее стать хорошим пловцом, чем научиться писать по-французски. В противном случае было бы больше мэтров купания, чем преподавателей французского. Каждый может стать бакалавром, месье Брюль… да их и без того пруд пруди, но сосчитайте-ка тех, кто способен состязаться в десятиборье. Месье Брюль, я ненавижу свое образование, потому что на свете слишком много умеющих читать кретинов; и кретины эти совершенно правы, когда расхватывают спортивные газеты и поклоняются героям стадионов. И лучше научиться правильно заниматься любовью, чем просиживать штаны за книгой по истории.

Месье Брюль скромно поднял руку.

— Это не мой предмет, — сказал он. — Еще раз: не выходите за пределы темы.

— Любовь — это физическая активность, которой пренебрегают не меньше других, — сказал Вольф.

— Возможно, — ответил месье Брюль, — но ей вообще-то отведен специальный пункт.

— Хорошо, — сказал Вольф, — о ней не будем. Теперь вы знаете, что я об этом думаю, об этом вашем образовании. О вашем маразме. О вашей пропаганде. О ваших книгах. О ваших вонючих классах и дрочливых лентяях. О ваших забитых дерьмом сральниках и ваших затихорившихся бузотерах, о ваших зеленых — или желторотых — очкариках-вундеркиндах из университета, о ваших пижонах из политехнического, о ваших засахаренных на буржуазный лад центровых, о ваших ворах-медиках и о ваших продажных судьях… черт побери… расскажите мне о хорошем боксерском поединке… это тоже подделка, но она по крайней мере приносит облегчение.

— Приносит, но лишь по контрасту, — сказал месье Брюль. — Если бы боксеров было столько же, сколько студентов, на руках носили бы того, кто лучше всех сдал общие экзамены.

— Может быть, — сказал Вольф, — но для насаждения выбрали-то культуру интеллектуальную. Что ж, тем лучше для физической… А теперь, если бы вы могли оставить меня в покое, это меня в высшей степени устроило бы.

Он сжал голову руками и на несколько мгновений забыл о месье Брюле. Когда он вновь поднял глаза, то месье Брюль исчез, а сам он, как выяснилось, сидит посреди пустыни золотого песка; свет, казалось, бил отовсюду ключом, а сзади до него доносился неясный шум волн. Обернувшись, он увидел в ста метрах от себя море — синее, теплое, эфирное — и почувствовал, как расцветает его сердце. Он разулся, бросил на песок сапоги, кожаную куртку и шлем и побежал навстречу сверкающей пенистой бахроме, что оторачивала небесно-голубую скатерть. И вдруг все закипело, обрушилось. Снова был вихрь, пустота и ледяной холод клети.

ГЛАВА XXVI.

Сидя у себя в кабинете, Вольф внимательно вслушивался в происходящее вокруг. Над головой слышны были нетерпеливые шаги, которыми Ляпис мерил свою комнату. Лиль, должно быть, хлопотала по дому где-то неподалеку. Вольф чувствовал себя обложенным со всех сторон; за короткое время он растратил весь свой запас развлечений, уловок, позволяющих жить; у него уже не оставалось идей, ничего, кроме безмерной усталости, ничего, кроме стальной клетки; исход его покушения на воспоминания казался теперь сомнительным.

Он поднялся, по-прежнему не в своей тарелке, и отправился по комнатам на поиски Лиль. Она стояла на коленях перед ящиком сенатора на кухне. Она смотрела на сенатора, и глаза ее тонули в слезах.

— В чем дело? — спросил Вольф.

Между лапами сенатора дремал гавиан, а сам сенатор с мутным взором пускал слюну и напевал обрывки совершенно нечленораздельных песен.

— Сенатор, — сказала Лиль, и ее голос пресекся.

— Что с ним? — сказал Вольф.

— Не знаю, — сказала Лиль. — Он больше не понимает, что говорит, и не отвечает, когда с ним разговаривают.

— Но вид у него довольный, — сказал Вольф. — Он поет.

— Как будто он впал в маразм, — пробормотала Лиль.

Сенатор вильнул хвостом, и на мгновение ока что-то вроде понимания сверкнуло в его глазах.

— Точно! — заметил он. — Я впал в маразм и не намерен более из него выпадать.

И он снова принялся за свою душераздирающую музыку.

— Все нормально, — сказал Вольф. — Ты же знаешь, он супер стар.

— Он был так доволен, что у него есть гавиан, — ответила сквозь слезы Лиль.

— Довольство или маразм, — сказал Вольф, — это почти одно и то же. Когда больше нет никаких желаний, тогда и становишься маразматиком.

— Ох! — сказала Лиль. — Бедный мой сенатор.

— Заметь-ка, — сказал Вольф, — что есть два способа избавиться от желаний: иметь то, что хотел, или впасть в прострацию оттого, что этого не имеешь.

— Но он не может оставаться в таком состоянии! — сказала Лиль.

— Он же сказал тебе, что останется, — сказал Вольф. — В данном случае это блаженство, потому что он обрел то, что хотел. Думаю, что и в том, и в другом случае все кончается погружением в бессознательное.

— Это меня убивает, — сказала Лиль.

Сенатор предпринял последнее усилие.

— Послушайте, — сказал он, — это последний проблеск. Я доволен. Вам понятно? Мне-то уже нет надобности понимать. Я достиг полного удовлетворения, стало быть, и вегетативного тоже, и это — мои последние слова. Я восстанавливаю прерванную связь… Возвращаюсь к истокам… Поскольку я жив и больше ничего не желаю, у меня больше нет надобности в разуме. Добавлю, что с этого мне и следовало бы начать.

Он с видом гурмана облизал нос и испустил неприличный звук.

— Я функционирую, — сказал он. — Остальное — шуточки. А теперь, теперь я возвращаюсь в строй. Я вас люблю, может быть, я буду понимать вас и дальше, но я ничего больше не скажу. У меня есть мой гавиан. Найдите своего.

Лиль высморкалась и погладила сенатора. Тот повилял хвостом, уткнулся носом в шею гавиана и задремал.

— А если их на всех не хватает, этих гавианов? — сказал Вольф.

Он помог Лиль встать.

— Увы! — сказала она. — Из меня гавиана не получится.

— Лиль, — сказал Вольф, — я так тебя люблю. Почему же я не так счастлив, как сенатор?

— Дело в том, что я слишком мала, — сказала Лиль, прижимаясь к нему. — Или же ты ошибаешься. Принимаешь одно за другое.

Они ушли с кухни и уселись на большой диван.

— Я перепробовал почти все, — сказал Вольф, — и нет ничего, что я хотел бы сделать еще раз.

— Даже меня обнять? — сказала Лиль.

— Разве что, — сказал, делая это, Вольф.

— А твоя старая ужасная машина? — сказала Лиль.

— Она меня пугает, — пробормотал Вольф. — То, как переосмысливаешь вещи там, внутри…

От неудовольствия, где-то в районе шеи у него начался нервный тик.

— Все делается для того, чтобы забыть, но сначала передумываешь все заново, — продолжал он. — Ничего не опуская. С еще большим количеством деталей. И не испытывая того, что испытывал когда-то.

— Это так тоскливо? — сказала Лиль.

— Невыносимо. Невыносимо тащить за собой все, чем ты был раньше, — сказал Вольф.

— Ну а меня ты не хочешь увести с собой? — сказала Лиль, лаская его.

— Ты прекрасна, — сказал Вольф. — Ты нежна. Я люблю тебя. И я обманулся.

— Ты обманулся? — повторила Лиль.

— Иначе и быть не может, — сказал с неопределенным жестом Вольф, — пентюх, машина, возлюбленные, работа, музыка, жизнь, другие люди…

— А я? — сказала Лиль.

— Да, — сказал Вольф. — Была бы ты, но невозможно залезть в шкуру другого. Получаются двое. Ты полна. Ты вся целиком — это слишком; а сохранения заслуживает все, вот и нужно, чтобы ты была иной.

— Залезь ко мне в мою шкуру, — сказала Лиль. — Я буду счастлива: ничего, кроме нас двоих.

— Это невозможно, — сказал Вольф. — Чтобы влезть в чужую шкуру, надо убить другого и содрать ее с него для себя.

— Обдери меня, — сказала Лиль.

— В этом случае, — сказал Вольф, — у меня тебя уже не будет, буду я в другой шкуре.

— О! — совсем грустно сказала Лиль.

— Когда обманываешься, все именно так и выходит, — сказал Вольф. — Дело в том, что обмануться можно во всем. Это неизлечимо, и это повторяется каждый раз заново.

— У тебя совсем не осталось надежды? — сказала Лиль.

— Машина… — сказал Вольф. — У меня есть машина. В конце концов, я пока пробыл в ней не так уж и долго.

. — Когда ты туда вернешься? — сказала Лиль. — Я так боюсь этой клетки. И ты мне ничего не рассказываешь.

— В следующий раз — завтра, — сказал Вольф. — Ну а сейчас мне нужно поработать. А рассказать тебе что-нибудь я просто-напросто не могу.

— Почему? — спросила Лиль.

Лицо Вольфа замкнулось.

— Потому что я ничего не помню, — сказал он. — Я знаю, что, когда я внутри, воспоминания возвращаются, но машина как раз для тогой предназначена, чтобы туг же их уничтожить.

— А тебя не пугает, — спросила Лиль, — разрушать собственные воспоминания?

— Ну, — уклончиво сказал Вольф, — я еще не уничтожил ничего существенного.

Он насторожился. Наверху, у Ляписа, хлопнула дверь, и вслед за этим по лестнице загрохотали шаги.

Они вскочили и выглянули в окно. Ляпис почти бегом удалялся в направлении Квадрата. Не добравшись до него, он повалился ничком в красную траву, обхватив голову руками.

— Сходи навести Хмельмаю, — сказал Вольф. — Что там стряслось? Он совсем измотался.

— Но ты-то не пойдешь его утешать, — сказала Лиль.

— Мужчина утешается в одиночку, — сказал Вольф, заходя в свой кабинет.

Он лгал естественно и искренне. Мужчина утешается точно так же, как и женщина.

ГЛАВА XXVII.

Лиль была чуть смущена, ей казалось несколько нескромным соваться со своим сочувствием к Хмельмае, хотя, с другой стороны, Ляпис обычно так не уходил, да и убегал он скорее как человек напуганный, а не разъяренный.

Лиль вышла на лестничную площадку и поднялась на восемнадцать ступенек. Постучалась. Послышались шага Хмельмаи по направлению к двери, и, открыв ее, их хозяйка поздоровалась с Лиль.

— В чем дело? — спросила Лиль. — Ляпис напуган или болен?

— Не знаю, — сказала Хмельмая, как всегда нежная и замкнутая. — Он ушел ни с того ни с сего.

— Не хочу быть нескромной, — сказала Лиль. — Но у него был такой необычный вид.

— Он целовал меня, — объяснила Хмельмая, — а потом опять увидел кого-то, и на этот раз он уже не смог стерпеть. Он ушел.

— И никого не было? — сказала Лиль.

— Мне все равно, — сказала Хмельмая. — Но он явно кого-то видел.

— Ну и что же делать? — сказала Лиль.

— Думаю, он меня стыдится, — сказала Хмельмая.

— Нет, — сказала Лиль, — он, наверное, стыдится быть влюбленным.

— Я же никогда не говорила плохо о его матери, — возразила Хмельмая.

— Я вам верю, — сказала Лиль. — Но что же делать?

— Не знаю, не пойти ли его поискать, — сказала Хмельмая. — Такое впечатление, что именно я — причина его мучений, а я не хочу его мучить.

— Что же делать… — повторила Лиль. — Если хотите, я могу сходить за ним.

— Не знаю, — сказала Хмельмая. — Когда он рядом, он так хочет прикоснуться ко мне, обнять, взять меня, я это чувствую, и мне очень хочется, чтобы он это сделал; а потом он не осмеливается, он боится, что вернется этот человек, ну и что из этого, мне-то все равно, я же его не вижу, но его это парализует, а теперь еще того хуже — он стал бояться.

— Да, — сказала Лиль.

— Скоро, — сказала Хмельмая, — он разъярится, он же хочет меня все сильнее и сильнее, а я его.

— Вы оба слишком молоды для этого, — сказала Лиль.

Хмельмая засмеялась. Прекрасный смех: легкий и хрупкий.

— Вы тоже слишком молоды для подобного тона, — заметила она.

Лиль улыбнулась, но невесело.

— Не хочу изображать из себя бабушку, — сказала она, — но я замужем за Вольфом уже несколько лет.

— Ляпис — совсем другое дело, — сказала Хмельмая. — Не хочу сказать, что он лучше, нет, просто его мучит другое. Ведь Вольф тоже мучается, и не пытайтесь доказать обратное.

— Да, — сказала Лиль.

Хмельмая сказала ей почти то же самое, что только что говорил Вольф, и это показалось ей забавным.

— Все было бы так просто, — вздохнула она.

— Да, — сказала Хмельмая, — в общем, по отдельности все просто, но вот целое становится запутанным и теряется из виду. Хорошо бы научиться смотреть на все сверху.

— А тогда, — сказала Лиль, — перепугаешься, обнаружив, что все очень просто, но нет лекарства и нельзя рассеять иллюзию на месте.

— Наверно, — сказала Хмельмая.

— А что делать, когда боишься? — сказала Лиль.

— То же, что делает Ляпис, — сказала Хмельмая. — Пугаться и спасаться.

— Или разок впасть в ярость, — пробормотала Лиль.

— Рискнув, — сказала Хмельмая.

Они замолчали.

— Но что же сделать, чтобы снова их как-нибудь заинтересовать? — сказала Лиль.

— Я стараюсь как могу, — сказала Хмельмая. — Вы тоже. Мы красивы, мы пытаемся оставить их на свободе, мы стараемся быть достаточно глупыми, ведь надо, чтобы женщина была глупа — такова традиция, — и это не так-то просто, мы уступаем им наши тела, и мы берем их; это, по меньшей мере честно, а они сбегают, потому что боятся.

— И боятся к тому же даже не нас, — сказала Лиль.

— Это было бы слишком прекрасно, — сказала Хмельмая. — Даже их страх, нужно, чтобы он исходил из них самих.

Вокруг окна слонялось солнце, временами оно посылало ослепительно-белую вспышку на натертый паркет.

— Почему же мы сопротивляемся лучше? — спросила Лиль.

— Потому что мы предубеждены против самих себя, — сказала Хмельмая, — и это дает каждой из нас силу всех остальных. А они думают, что из-за того, что нас много, мы сложны. Об этом я вам и говорила.

— В таком случае они глупы, — сказала Лиль.

— Не обобщайте их в свою очередь, — сказала Хмельмая. — Это усложнит и их тоже. Ни один из них этого не заслуживает. Никогда не нужно думать «мужчины». Нужно думать «Ляпис» или «Вольф». Они всегда думают «женщины», это их и губит.

— С чего вы это все взяли? — спросила удивленная Лиль.

— Не знаю, — сказала Хмельмая. — Я их слушаю. Впрочем, я, вероятно, нагородила тут чуши…

— Может быть, — сказала Лиль, — но, во всяком случае, очень ясной.

Они подошли к окну. Внизу, на алой траве, бежевое пятно тела Ляписа продавливало рельеф. Горельеф — сказал бы кое-кто. Вольф стоял рядом на коленях, положив руку Сапфиру на плечо. Он склонился совсем низко, должно быть, он что-то ему говорил.

ГЛАВА XXVIII.

Наступил следующий день. В комнате Ляписа, приятно пропахшей северным деревом и резиной, грезила Хмельмая. Скоро вернется Ляпис.

По потолку почти параллельно бежали пазы и волокна древесины, кое-где запятнанные темными сучками, которые металл пилы натер до особого блеска.

Ветер снаружи копался в дорожной пыли и рыскал среди живых изгородей. Он волновал алую траву, поднимая извилистые буруны, гребешки которых пенились какими-то юными, малюсенькими цветочками. Постель Ляписа под Хмельмаей была нетронута. Она только отогнула покрывало, чтобы прильнуть затылком к льняной ткани подушки.

Придет Ляпис. Он уляжется рядом с ней и просунет руку под ее светлые волосы. Правой рукой он возьмет ее за плечо, которое она пока нежно гладит.

Он был застенчив.

Видения, грезы проносились перед Хмельмаей, мимоходом она бросала на них взгляд; ленивая, она никогда не следовала за ними до конца. Зачем, когда скоро придет Ляпис, он-то — не видение. Хмельмая действительно жила. Кровь ее пульсировала, она чувствовала ее под пальцем у себя на виске, ей нравилось сжимать и разжимать пальцы, чтобы поиграть мышцами. Как раз сейчас она не чувствовала под собой левой, задремавшей йоги и откладывала на потом ее пробуждение, ведь она знала, какое ощущение испытает в этот момент, и сейчас получала дополнительное удовольствие от его предвкушения.

Солнце материализовало воздух в миллионах воздушных точек, в которых плясали всевозможные окрыленные твари. Иногда они внезапно пропадали в луче оставшейся пустой тени, словно им проглоченные, и всякий раз сердце Хмельмаи слегка пощипывало. А потом она вернулась в свою дрему и перестала обращать внимание на танец сверкающих золотинок. Вокруг нее раздавались привычные домашние шумы: она слышала, как хлопали внизу закрываемые двери, как выпущенная на волю вода пела в трубах, а сквозь закрытую дверь доносилось неравномерное щелканье протянутой, чтобы открывать в гулком коридоре форточку, бечевки, переменчивый сквозняк нещадно ее теребил.

В саду кто-то насвистывал. Хмельмая шевельнула ногой, и нога стала собираться воедино клеточка за клеточкой, в какой-то момент копошение клеток стало почти нестерпимым. Восхитительно. Она потянулась, слегка застонав от наслаждения.

Ляпис не спеша поднимался по лестнице, и Хмельмая почувствовала, как просыпается ее сердце. Оно не стало биться быстрее, — напротив, оно обрело ритм стабильный, надежный и мощный. Она почувствовала, что щеки ее розовеют, и вздохнула от удовольствия. Это и значит — жить.

Ляпис постучал в дверь и вошел. Он четко вырисовывался на фоне пустого задника: песочные волосы, широкие плечи и тонкая талия. Одет он был в свой обычный табачный комбинезон и рубашку с открытым воротом. Его серые глаза обладали тем же металлическим блеском, что и некоторые эмали, форма четко прорисованного рта подчеркивалась легкой тенью под нижней губой, а воротник рубашки очень романтически следовал линиям мускулистой шеи.

Ляпис поднял руку и оперся о притолоку. Он смотрел на уютно устроившуюся на кровати Хмельмаю. Она улыбалась ему сквозь полуопущенные веки. Из-под курчавых ресниц виднелись лишь сверкающие точки. Ее согнутая под оригинальным углом левая нога приподнимала подол платья, и смущенный Ляпис в своем путешествии по линиям другой ноги сумел добраться от крохотной резной туфельки до царства теней по ту сторону колена.

— Здравствуй… — сказал Ляпис, не в силах сделать ни шага.

— Здравствуй и ты, — сказала Хмельмая.

Он не двигался. Руки Хмельмаи подобрались к ожерелью из золотоцветов и осторожно его расстегнули. Не спуская с Ляписа глаз, она дала стечь тяжелой нитке с кончиков пальцев на пол. Теперь она медленно, шаря вокруг хромированной застежки, снимала туфельку.

Остановилась, каблук негромко стукнул об пол, она расстегнула вторую застежку.

Ляпис задышал сильнее. Зачарованно следил он за жестами Хмельмаи. Губы у нее были сочные и алые, словно затененная внутренность жаркого цветка.

Теперь она скатывала к щиколотке неощутимую кружевную вязь чулка, которому все же удалось внизу уплотниться в маленький серый комочек. За ним последовал и его напарник, и оба они вновь воссоединились с туфельками.

Ногти на ногах Хмельмаи были покрыты голубым перламутром.

На ней было шелковое платье, застегнутое сбоку сверху донизу. Она начала сверху, потом пошла снизу навстречу. Осталась только одна застежка — на поясе. Полы платья опали с обеих сторон от ее гладких колен, и там, где солнце падало ей на ноги, было видно, как подрагивает золотой пушок.

Двойной треугольник черных кружев защепился за лампу у изголовья, и теперь осталось лишь расстегнуть последнюю пуговицу, ибо легкое ворсистое одеяние, которое все еще было на краю плоского живота Хмельмаи, составляло неотъемлемую часть ее личности.

Улыбка Хмельмаи вдруг вобрала в себя все солнце в комнате. Зачарованный, подошел Ляпис — опустив руки, неуверенный. В этот миг Хмельмая полностью избавилась от платья и, как бы обессиленная, замерла, раскинув руки, в неподвижности. Пока Ляпис раздевался, она не шелохнулась, но ее крепкие груди, обрадованные предстоящим отдыхом, все выше и выше выпячивали свои розовые соски.

ГЛАВА XXIX.

Он улегся радом и крепко ее обнял. Повернувшись на бок, Хмельмая возвращала ему его поцелуи. Своими изящными руками она ласкала ему щеки, а губы ее неотрывно следовали за ресницами Ляписа, едва-едва их касаясь. Ляписа бил озноб, он чувствовал, как весь его жар скапливается у него в чреслах и принимает стойкую форму желания. Он не хотел спешить, он не хотел, забыв об остальном, отдаться в лапы плотскому своему желанию, ну а кроме того, было и еще кое-что: вполне реальное беспокойство, которое скреблось у него в черепной коробке и мешало ему забыться. Он закрыл глаза, журчание нежно бормочущего что-то голоса Хмельмаи навевало на него ложный, фальшивый сон, совершенно чувственный сон. Он лежал на правом боку, она — на левом. Подняв левую руку, он натолкнулся пониже — хотя это и было выше — плеча на ее белую руку и спустился по ней в белокурую лощину подмышки, едва прикрытую короткими и мягкими волосами. Открыв глаза, он увидел, что по груди Хмельмаи скатывается прозрачная и жидкая жемчужина пота, и нагнулся, чтобы ее отведать; у нее был вкус подсоленной лаванды; он прижался губами к туго натянутой коже, Хмельмае стало щекотно, и она, смеясь, прижала руку к боку. Правой рукой Ляпис скользнул под длинные светлые волосы и ухватил ее за шею. Заострившиеся груди Хмельмаи пристроились к его груди, она больше не смеялась, она чуть приоткрыла рот, у нее был еще более юный вид, чем обычно; вылитый ребенок, который вот-вот проснется.

За плечом Хмельмаи стоял человек и с грустным видом разглядывал Ляписа.

Человек не двигался. Рука Ляписа осторожно шарила внизу. Кровать была низкой, и он смог дотянуться до своих брюк, скинутых совсем радом. К их поясу был прицеплен короткий кинжал с глубоким желобком на лезвии, его бойцовский кинжал времен скаутства.

Он не спускал с человека глаз. Глубоко дышала неподвижная Хмельмая, ее зубы блестели между приоткрытых в ожидании губ. Ляпис высвободил правую руку. Человек не шевелился, он стоял радом с кроватью, с другой стороны от Хмельмаи. Медленно, не выпуская его из виду. Ляпис встал на колени и переложил нож в нужную руку. Он покрылся потом, капельки его блестели на щеках и верхней губе, ему щипало глаза. Резким движением левой руки он зацепил человека за шиворот и повалил его на кровать. Он чувствовала себе беспредельную силу. Человек оставался пассивным, как труп, и по некоторым признакам Ляпис почувствовал, что он вот-вот растворится в воздухе, исчезнет на месте. Тогда, перегнувшись через тело бормотавшей что-то успокоительное Хмельмаи, он с дикой яростью вонзил кинжал ему в сердце. Звук был такой, словно удар пришелся по бочке с песком, и лезвие вошло по самую рукоятку, впечатывая ткань в рану. Ляпис вытащил оружие — клейкая кровь уже сворачивалась на лезвии — и вытер его отворотом чужого пиджака.

Оставив нож под рукой, он оттолкнул безвольное тело к другому краю кровати. Труп беззвучно соскользнул на ковер. Ляпис провел рукой по залитому потом лбу. Во всех его мускулах была разлита дикая, готовая вскипеть сила. Он поднес руку к глазам, чтобы посмотреть, не дрожит ли она, — она была тверда и спокойна, как сталь.

Снаружи крепчал ветер. Крутящиеся облака пыли косо отрывались от земли и пробегали по травам. Ветер приставал к стропилам, ко всем закоулкам крыши и всюду порождал жалобное улюлюканье, развешивал звуковую кудель. Без предупреждения хлопало окно в коридоре. Дерево перед кабинетом Вольфа волновалось и беспрестанно шелестело.

В комнате Ляписа все было спокойно. Солнце мало-помалу вращалось, постепенно высвобождая цвета картины, висевшей над комодом. Красивая картина: авиамотор в разрезе, зеленым обозначена вода, красным — керосин, желтым — отработанные газы, а голубел, естественно, проточный воздух. В месте сгорания красное накладывалось на голубое, это порождало красивый пурпурный оттенок, как у сырой печенки.

Глаза Ляписа покоились на Хмельмае. Она уже не улыбалась. У нее был вид беспричинно обманутого ребенка.

Ну а причина возлежала между кроватью и стеной, сочась густой кровью через черную прорезь на уровне сердца. Ляпис с облегчением склонился над Хмельмаей, запечатлев неощутимый поцелуй на профиле ее шеи, губы его спустились по прилегающему плечу, достигли едва волнуемого ребрами бока и, перебравшись через поребрик в лощину талии, выбрались из нее по бедру. Хмельмая, до тех пор лежавшая на левом боку, вдруг перевернулась на спину, и рот Ляписа запахнулся у нее в паху; под прозрачной кожей вена описывала изящно растушеванную синюю линию. Руки Хмельмаи схватили голову Ляписа, чтобы направить ее в… но уже Ляпис оторвался от нее и с диким видом выпрямился.

Перед ним, в ногах кровати, стоял одетый в темное человек и с грустным видом разглядывал их.

Подхватив кинжал. Ляпис ринулся вперед и ударил. При первом ударе человек закрыл глаза. Веки его упали резко и четко, как металлические крышки. Сам он, однако, продолжал стоять, и Ляпису потребовалось второй раз погрузить лезвие ему между ребер, чтобы тело закачалось и рухнуло к подножию кровати, как перерубленный фал.

Сжимая кинжал в руке, голый Ляпис с гримасой ярости и ненависти разглядывал мрачный труп. Он не осмелился пнуть его ногой.

Хмельмая, сидя на кровати, с беспокойством следила за Ляписом. Отброшенные на сторону светлые волосы наполовину закрывали ее лицо, и, чтобы лучше видеть, она наклонила голову в сторону от них.

— Иди сюда, — сказала она Ляпису, протягивая к нему руки, — иди сюда, оставь это, не создавай себе неприятностей.

— Двумя меньше, — сказал Ляпис.

У него был ровный голос, какой обычно бывает во сне.

— Успокойся, — сказала Хмельмая. — Никого тут нет. Уверяю тебя. Больше никого нет. Расслабься. Иди ко мне.

С обескураженным видом Ляпис склонил голову. Он присел рядом с Хмельмаей.

— Закрой глаза, — сказала она. — Закрой и думай обо мне… и возьми меня, теперь же, возьми меня, прошу тебя, я слишком хочу тебя. Сапфир, дорогой мой.

Ляпис по-прежнему сжимал в руке кинжал. Он засунул его под подушку и, опрокинув Хмельмаю, скользнул к ней. Она прильнула к нему, как белокурое растение, и залепетала что-то успокоительное.

Теперь в комнате было слышно только их перемешанное дыхание и жалобы ветра, стенавшего снаружи, да иногда раздавались сухие шлепки — это ветер награждал пощечинами соседние деревья. Солнце временами закрывали юркие облачка, гонявшиеся друг за другом, как полиция за забастовщиками.

Руки Ляписа тесно сжимали трепетный торс Хмельмаи. Открыв глаза, он увидел, как под давлением его тела раздулись ее груди, — и красиво закругленную влажную линию тени, которую они отбрасывали между собой.

Другая тень заставила его содрогнуться: внезапно высвободившееся солнце вырезало черным на фоне окна силуэт одетого в темное человека, который с грустным видом разглядывал их.

Ляпис тихо застонал и сильнее прижался к златокожей девушке. Он хотел вновь зажмуриться, но глаза отказались ему подчиниться. Человек не двигался. Безразличный, едва ли он что-то осуждал, он ждал.

Ляпис выпустил Хмельмаю. Пошарив под подушкой, отыскал свой нож. Тщательно прицелился и метнул его.

Он всадил клинок в бледную шею человека по самую рукоятку. Черенок торчал наружу, потекла кровь. Человек продолжал безучастно стоять, но стоило крови достичь паркета — и он покачнулся и рухнул, как чурбан. Когда тело коснулось пола, ветер взвыл сильнее и покрыл шум его падения, но Ляпис почувствовал, как вздрогнул паркет. Он высвободился из рук Хмельмаи, которая пыталась его удержать, и, пошатываясь, направился к человеку. Нагнувшись, он грубо вырвал нож из раны.

Когда Ляпис, скрипнув зубами, обернулся, слева от него была темная фигура человека, неотличимая от других. С поднятым ножом он бросился вперед и ударил его на сей раз сверху, вонзив лезвие между лопаток. И в тот же миг еще один человек появился справа от него, затем другой — перед ним.

Сидя с расширившимися от ужаса глазами на кровати, Хмельмая зажимала себе рот, чтобы не кричать. Когда она увидела, что Ляпис поворачивает оружие против самого себя и нашаривает сердце, она завопила. Сапфир рухнул на колени. Он силился приподнять голову, его красная по запястье рука оставила на голом паркете свой отпечаток. Он урчал, словно зверь, а воздух у него в гортани булькал, как вода. Он хотел что-то сказать и закашлялся. С каждым приступом кашля кровь прыскала на пол тысячами алых точек. Он как бы всхлипнул, и от этого у него опустился уголок рта, рука подломилась. Ляпис рухнул. Рукоятка ножа ударила спереди в пол, и голубое лезвие вышло у него из голой спины, оттопырив кожу, перед тем как ее проткнуть. Больше он не шевелился.

И тогда в мгновение ока Хмельмае стали видны все трупы. Первый, вытянувшийся вдоль матраса, тот, что покоился в ногах, еще один у окна, с жуткой раной на шее… и всякий раз она замечала точно такую же рану на теле Ляписа. Последнего он убил ударом в глаз, и когда она бросилась к своему другу, чтобы его оживить, вместо правого его глаза она увидела лишь черную клоаку.

Снаружи теперь все было залито бледным предгрозовым светом, и время от времени доносился громкий неясный гул.

Хмельмая умолкла. Рот ее дрожал, словно ей было холодно. Она встала, машинально оделась. Она не могла отвести глаз от трупов-близнецов. Она присмотрелась получше.

Один из темных людей, тот, что упал ничком, лежал почти в той же позе, что и Ляпис, и их профили показались ей удивительно похожими. Тот же лоб, тот же нос. На пол скатилась шляпа, открыв такую же, как у Ляписа, шевелюру. Хмельмая чувствовала, что рассудок покидает ее. Она беззвучно рыдала во все глаза, она не могла двинуться с места. Все они были копиями Ляписа. А потом тело первого мертвеца показалось вдруг менее четким. Его контуры подернулись темным туманом. Превращение ускорилось. Тело перед ней начало растворяться в воздухе. Черная одежда по ниточке расползлась ручейками тени, она успела заметить, что и тело у человека было телом Ляписа, но оно тоже растаяло и растеклось, серый дым тянулся по полу и вытягивался через оконные щели. Тем временем началось превращение и второго трупа. Сраженная страхом, Хмельмая ждала, не в силах пошевельнуться. Она осмелилась взглянуть в лицо Ляписа: раны на его загорелой коже исчезали одна за другой, по мере того как люди один за другим рассеивались, как туман.

Когда в комнате остались лишь Хмельмая и Ляпис, тело его стало опять молодым и красивым — и в смерти таким же, как в жизни. У него было умиротворенное, нетронутое лицо. Тускло поблескивал под длинными опущенными ресницами правый глаз. И только крохотный треугольник голубой стали метил мускулистую спину непривычным пятном.

Хмельмая шагнула к двери. Ничего не случилось. Последний след серого пара вкрадчиво соскользнул с подоконника. Тогда она бросилась к двери, открыла ее и, мгновенно захлопнув за собой, устремилась по коридору к лестнице. В этот момент снаружи с ужасным раскатом грома сорвался с цепи ветер, и тяжелый, грубый дождь громко забарабанил по черепице. Сверкнула яркая молния, и снова ударил гром. Хмельмая бежала по лестнице вниз, она добралась наконец до комнаты Лиль и влетела внутрь. И тут же зажмурилась от ослепительной вспышки, более яркой, чем все остальные, сразу же за молнией раздался почти невыносимый грохот. Дом содрогнулся на своем фундаменте, словно громадный кулак обрушился на его крышу. И вдруг, сразу, воцарилась гробовая тишина, только в ушах у нее стоял гул, как бывает, когда слишком глубоко погружаешься в воду.

ГЛАВА XXX.

Теперь Хмельмая лежала на кровати своей подруги. Сидя рядом с ней, Лиль глядела на нее с нежным состраданием. Хмельмая еще плакала, судорожно давясь своими всхлипываниями, и держала Лиль за руку.

— Что стряслось? — сказала Лиль. — Это же всего-навсего гроза. Дурочка, не надо делать из этого трагедию.

— Ляпис умер… — сказала Хмельмая.

И слезы ее иссякли. Она уселась на кровати. У нее был непонимающий вид, отсутствующие глаза.

— Да нет, — сказала Лиль. — Это невозможно.

Все ее реакции страшно замедлились. Ляпис не умер, Хмельмая наверняка ошиблась.

— Он мертв — там, наверху, — сказала Хмельмая. — Лежит на полу, голый, с торчащим из спины ножом. А все остальные исчезли.

— Какие еще остальные? — сказала Лиль.

Бредила Хмельмая или нет? Ее рука была не так уж и горяча.

— Люди в черном, — сказала Хмельмая. — Он пытался их всех убить, а когда увидел, что ему никак этого не сделать, убил самого себя. И в этот момент я их увидела. А мой Ляпис… я думала, что он спятил, но я их увидела, Лиль, я увидела их сама, когда он упал.

— Ну и что с ними было? — спросила Лиль.

Она не осмеливалась говорить о Ляписе. Мертвом, лежащем наверху с ножом в спине. Она поднялась, не дожидаясь ответа.

— Надо сходить туда… — сказала она.

— Я не посмею… — сказала Хмельмая. — Они растаяли… как дым, и все они были похожи на Ляписа. Совсем такие же.

Лиль пожала плечами.

— Все это какое-то ребячество, — сказала она. — Что там у вас стряслось? Вы, должно быть, его отвергли, и тогда он убил себя… Так?

Хмельмая ошеломление посмотрела на нее.

— Ох! Лиль! — сказала она и вновь разрыдалась.

Лиль встала.

— Нельзя оставлять его наверху одного, — пробормотала она. — Надо спустить его вниз.

Хмельмая встала в свою очередь.

— Я пойду с вами.

Лиль в отупении и неуверенности пробормотала:

— Ляпис не умер. Так не умирают.

— Он убил себя… — сказала Хмельмая. — А я так любила, когда он меня обнимал.

— Бедная девочка, — сказала Лиль.

— Они все слишком сложные, — сказала Хмельмая. — Ох! Лиль, я так хотела бы, чтобы этого не случилось, чтобы было вчера… или даже сегодня, как раз перед этим, когда он держал меня… Ох! Лиль…

И она побрела за ней следом. Лиль вышла из комнаты, прислушалась и, решившись, стала подниматься по лестнице. Наверху слева располагалась комната Хмельмаи, а справа — комната Ляписа. Вот комната Хмельмаи… а вот…

— Хмельмая, — сказала Лиль, — что произошло?

— Не знаю, — сказала Хмельмая, хватаясь за нее.

В том месте, где раньше находилась комната Ляписа, не оставалось более ничего, кроме крыши дома, чьи стропила упирались теперь прямо в коридор, напоминавший лоджию.

— Что с комнатой Ляписа? — спросила Лиль.

— Не знаю, — сказала Хмельмая. — Лиль, я не знаю. Я хочу уйти, Лиль, мне страшно.

Лиль открыла дверь к Хмельмае. Все стояло на своих местах: трельяж, кровать, стенной шкаф. Порядок и легкий запах жасмина. Они вышли. Из коридора можно было теперь разглядывать черепицу на крутом скате крыши; в шестом ряду одна из них треснула.

— Это молния… — сказала Лиль. — Молния испепелила Ляписа и его комнату.

— Нет, — сказала Хмельмая.

Глаза ее уже высохли. Она напряглась.

— Всегда так и было… — выдавила она из себя. — Не было никакой комнаты, и Ляписа не было. Я никого не люблю. Я хочу уйти. Лиль, пошли со мной.

— Ляпис… — пробормотала ошеломленная Лиль.

В оцепенении она спустилась по лестнице. Открывая дверь своей комнаты, она с трудом заставила себя дотронуться до ручки: ей было страшно, что все обратится в тень. Проходя мимо окна, она вздрогнула.

— Эта красная трава, — сказала она, — до чего она зловеща.

ГЛАВА XXXI.

Подойдя к самой кромке воды, Вольф глубоко вдохнул соленый воздух и потянулся. Насколько хватало глаз, простирался подвижный, безмятежный океан, окаймленный плоским песчаным пляжем. Вольф разделся и вошел в море. Оно оказалось теплым, сулило отдохновение, а под голыми ногами, казалось, был расстелен серо-бежевый бархат. Он вошел в воду. Наклон дна почти не чувствовался, и ему пришлось долго брести, пока вода не дошла до плеч. Она была чиста и прозрачна; он видел крупнее, чем на самом деле, свои бледные ноги и поднимающиеся из-под них легонькие облачка песка. А потом он поплыл, полуоткрыв рот, чтобы пробовать на вкус жгучую соль, время от времени ныряя, чтобы почувствовать себя целиком в воде. Нарезвившись вволю, он наконец вернулся к берегу. Теперь рядом с его одеждой виднелись две черные неподвижные фигуры, сидевшие на худосочных складных стульях с желтыми ножками. Так как они сидели к нему спиной, он безо всякого стыда вылез голышом из воды и подошел к ним, чтобы одеться. Стоило ему принять приличный вид, как две старые дамы, будто оповещенные каким-то тайным инстинктом, обернулись. На них были бесформенные шляпы из черной соломки и выцветшие шали, как и положено старым дамам на берегу моря. На коленях у обеих лежали сумочки для рукоделия — вышивания крестом — из грубой канвы с поддельными черепаховыми застежками. Старшая была в белых бумазейных чулках и в стоптанных гамиролях в стиле Карла IX из грязной серой кожи. Другая была обута в старые тряпичные туфли, из-под ее черных нитяных чулок проступали очертания резинового бинта от расширения вен. Между двумя дамами Вольф заметил маленькую гравированную медную табличку. Та, что в плоских туфлях, звалась мадемуазель Элоиза, а другая — мадемуазель Аглая. У них были пенсне из голубой стали.

— Вы — месье Вольф? — сказала мадемуазель Элоиза. — Нам поручено вас опросить.

— Да, — подтвердила мадемуазель Аглая, — вас опросить.

Вольф изо всех сил напрягся, чтобы вспомнить вылетевший у него из головы план, и вздрогнул от ужаса.

— О… опросить меня о любви?

— Именно, — сказала мадемуазель Элоиза, — мы специалисты.

— Специалистки, — заключила мадемуазель Аглая.

Тут она заметила, что из-под платья чересчур видны ее лодыжки, и стыдливо одернула подол.

— Я ничего не могу сказать вам о… — пробормотал Вольф, — я никогда не осмелюсь…

— О! — сказала Элоиза. — Мы все можем понять.

— Все! — заверила Аглая.

Вольф оглядел песок, море и солнце.

— Об этом на таком пляже и не скажешь, — сказал он.

Однако именно на пляже испытал он одно из первых в жизни потрясений. Вместе со своим дядюшкой он проходил мимо кабинок, когда оттуда вышла молодая женщина. Вольфу казалось нелепым разглядывать женщину не менее двадцати пяти лет от роду, но дядюшка охотно обернулся, отпустив замечание касательно красоты ее ног.

— И в чем ты ее углядел? — спросил Вольф.

— Это видно, — сказал дядя.

— Я не понимаю, — сказал Вольф.

— Ничего, — сказал дядя, — вырастешь — поймешь.

Это беспокоило. Может быть, проснувшись однажды утром, он сумеет сказать: у этой женщины красивые ноги, а у той — нет. Что, интересно, испытываешь, когда переходишь из категории тех, кому это неизвестно, в категорию тех, кому известно?

— Ну так что же? — послышался голос мадемуазель Аглаи, возвращая его в настоящее. — Вы же всегда любили девочек, когда сами были в их возрасте.

— Они меня будоражили, — сказал Вольф. — Мне нравилось трогать их волосы и шею. Дальше заходить я не осмеливался. Все мои приятели убеждали меня, что с десяти-двенадцати лет они уже знали, что такое девушка; я, должно быть, был особо отстающим, или же мне просто не подворачивалась возможность. Но я думаю, что даже если бы у меня и было к тому желание, я бы все равно от этого удержался.

— А почему? — спросила мадемуазель Элоиза.

Вольф чуть призадумался.

— Послушайте, — сказал он. — Я боюсь потеряться во всем этом. Если вы не против, я хотел бы немного подумать.

Они терпеливо ждали. Мадемуазель Элоиза вытащила из сумки коробку зеленых пастилок, одну из которых предложила Аглае; та охотно ее приняла, Вольф отказался.

— Вот как, в общем и целом, — сказал Вольф, — развивались мои отношения с женщинами вплоть до той поры, когда я женился. Исходным импульсом для меня всегда было желание… без сомнения, мне не вспомнить первый раз, когда я влюбился… за этим слишком далеко ходить… мне было пять или шесть лет, и я уже не помню, кто она была… дама в вечернем платье, я увидел ее мельком на каком-то приеме у родителей.

Он рассмеялся.

— Я не объяснился с нею в тот вечер, — сказал он. — Как и в другие разы. И однако, желал я их не раз и не два… я был, думаю, прихотлив, но некоторые детали меня очаровывали. Голос, кожа, волосы… Женщина — это так красиво.

Мадемуазель Элоиза кашлянула, и мадемуазель Аглая тоже скромно потупилась.

— Ну а чаще и сильнее всего меня задевали груди, — сказал Вольф. — Что же до остального, мое… сексуальное пробуждение, назовем это так, произошло лишь годам к четырнадцати-пятнадцати. Несмотря на скабрезные разговорчики с лицейскими приятелями, познания мои оставались весьма расплывчатыми… я… вы знаете, сударыни, этот разговор меня смущает.

Элоиза подбодрила его жестом.

— Мы в самом деле можем понять все, — сказала она, — я вам повторяю.

— Мы были сиделками… — добавила Аглая.

— Ну ладно, положим, — сказал Вольф. — Мне особенно хотелось потереться о них, потрогать их грудь, бедра. Не столько их шелковы бородушки. Я мечтал об очень толстых женщинах, на которых возлежал бы, как на перине. Я мечтал о женщинах с очень упругим, даже твердым телом, о негритянках. О! я понимаю, что все мальчишки прошли через это. Но в моих воображаемых оргиях поцелуй играл более важную роль, чем, собственно говоря, сам акт… добавлю, что для поцелуев мне виделись весьма обширные области применения.

— Хорошо, хорошо, — быстро сказала Аглая, — этот пункт мы разобрали: вы любили женщин. В чем же это выразилось?

— Не так быстро, — возразил Вольф. — Чего только не было… чтобы меня затормозить…

— Чего, например? — сказала Элоиза.

— Сплошное безумие, — вздохнул Вольф. — Столько всяких глупостей… всяких истин… и предлогов. Сначала о последних. Образование, например. Я убеждал себя, что оно важнее.

— Вы и сейчас еще в это верите? — сказала Аглая.

— Нет, — ответил Вольф, — но я не строю иллюзий. Если бы я пренебрег образованием, я сожалел бы об этом точно так же, как сожалею сейчас, что уделял ему слишком много времени. Затем — гордыня.

— Гордыня? — переспросила Элоиза.

— Когда я вижу женщину, которая мне нравится, — сказал Вольф, — мне никогда не придет в голову сказать ей об этом. Ибо я считаю, что если я хочу ее, то, следовательно, кто-то другой наверняка должен был хотеть ее до меня… и я испытываю отвращение к замещению кого-то, кто, без сомнения, столь же ей любезен, как и я.

— В чем вы тут видите гордыню? — сказала Аглая. — Милый юноша, это всего-навсего скромность.

— Я понимаю, что он имеет в виду, — объяснила Элоиза. — Полноте, какой уж тут, в самом деле, любовный пыл, коли вы про себя считаете, что раз вам она приглянулась, то приглянулась и другим… это и есть возводить свое суждение в ранг всеобщего закона и выдавать своему вкусу патент на непогрешимость.

— Так я себе и говорил, — согласился Вольф, — и еще я думал, что мое суждение ничуть не хуже суждения кого-то другого.

— И находили в этом удовольствие, — сказала Элоиза.

— Именно об этом я вам и говорю, — ответил Вольф.

— Какой причудливый подход, — продолжала Элоиза. — Не проще ли было бы признаться открыто в том, что женщина вам понравилась, если бы такое случилось?

— Здесь мы касаемся третьего из моих поводов-предлогов к сдержанности, — сказал Вольф. — Если я встречаю женщину, которая меня прельщает, мой первый рефлекс действительно побуждает меня откровенно ей в этом признаться. Но, предположим, я говорю ей: «Не хотите ли заняться со мной любовью?» Часто ли она ответит мне столь же откровенно? Пусть бы она ответила: «Почему бы и нет?» или «Еще чего!» — и все было бы так просто, но они отвечают увертками… глупостями… или разыгрывают из себя недотрог… или смеются.

— Ну а если женщина спросит то же самое у мужчины, — возразила Аглая, — разве он будет честнее?

— Мужчина всегда соглашается, — сказал Вольф.

— Допустим, — сказала Элоиза, — только не путайте откровенность с грубостью… Ваш способ выражаться в этом случае немного бесцеремонен.

— Уверяю вас, — сказал Вольф, — что на тот же вопрос, выраженный с той же четкостью, но в более вежливых формах, чего, как вам кажется, ему не хватает, все равно никогда не бывает честного ответа.

— Надо быть рыцарем! — жеманно протянула Аглая.

— Послушайте, — сказал Вольф, — никогда я не заговаривал первым с незнакомкой — хотела она того или нет, — поскольку считаю, что у нее ровно столько же прав на выбор, как и у меня, это с одной стороны, и с другой — поскольку мне всегда претило ухаживать, следуя испытанному рецепту: разговоры о свете луны, таинственности ее взгляда и бездонности улыбки. Я же, что вы от меня хотите, я думал о ее грудях, о ее коже — или спрашивал себя, будет ли она, если ее раздеть, и в самом деле блондинкой. Что касается рыцарства… Если признаешь равенство мужчины и женщины, то достаточно вежливости, и нет никакого резона относиться к женщине вежливее, чем к мужчине. Нет, женщины не искренни.

— Ну как могли они остаться столь прямодушными в обществе, которое их притесняет? — сказала Элоиза.

— Вы безрассудны, — перещеголяла ее Аглая. — Вы хотите относиться к женщинам так, как следовало бы, если бы их не сформировали века рабства.

— Возможно, они подобны мужчинам, — сказал Вольф, — так я думал, когда хотел, чтобы они выбирали наравне со мной; но они привыкли, увы, к другим методам, и им никогда не избавиться от рабства, если они не начнут вести себя по-другому.

— Тому, кто в числе первых, всегда попадает по первое число, — нравоучительно сказала Аглая. — Вы лишний раз подтвердили это, пытаясь обходиться с ними так, как вы это делали, — вы были правы.

— Да, — сказал Вольф, — но пророки никогда не правы в своей правоте: доказательством этому то, что их всех похерили.

— Признайте, — сказала Элоиза, — что, несмотря на, быть может, и в самом деле существующую, но в любом случае вполне извинительную скрытность, все женщины, я повторяю, достаточно чистосердечны и искренни, чтобы дать понять, что вы им нравитесь, если это так.

— Это как же? — сказал Вольф.

— Своим взглядом, — томно сказала Элоиза.

Вольф сухо рассмеялся.

— Простите меня, — ответил он, — но в жизни я не смог прочесть ни одного взгляда.

Аглая бросила на него суровый взгляд.

— Скажите лучше, что не осмеливались, — презрительно откликнулась она. — Или боялись.

Вольф в смущении взглянул на нее. Старая дева вдруг вселила в него какое-то неясное беспокойство.

— Естественно, — с усилием сказал он. — К этому я и перехожу.

Он вздохнул.

— Чем я еще обязан своим родителям, — сказал он, — так это болезнебоязнью. Да, мой страх подцепить что-то мог сравниться только с моим же желанием переспать со всеми девицами, которые мне нравились. Конечно, это касается тех поводов-предлогов, о которых я вам говорил: желания не пренебрегать работой, боязни навязать себя, отвращения к ухаживанию унизительным для женщин, с которыми я хотел быть откровенным, способом, — я себя усыплял и ослеплял, но на дне всего этого таился глубокий страх, наследие легенд, которыми меня напичкали под прикрытием широты взглядов, сообщая мне с самого отрочества, чем я рискую.

— Из этого следует? — сказала Элоиза.

— Из этого следует, что вопреки своим желаниям я оставался целомудрен, — сказал Вольф, — что в глубине, как и в семь лет, мое слабое тело было довольно запретом, к которому оно приспособилось и против которого мой дух вроде бы боролся.

— Вы во всем были одним и тем же, — сказала Аглая.

— В своей основе, — сказал Вольф, — физические тела вместе с идентичными рефлексами и потребностями почти подобны — к ним добавляется сумма представлений, обусловленных средой и более или менее согласующихся с оными потребностями и рефлексами. Можно, конечно же, попытаться изменить эти приобретенные представления. Подчас это удается, но с определенного возраста и моральный скелет тоже утрачивает свою гибкость.

— Ну-ну, — сказала Элоиза, — вы наконец становитесь серьезным. Расскажите нам о своей первой страсти…

— Что за дурацкий вопрос, — заметил Вольф. — Поймите, в этих условиях я при всем желании не мог испытать страсти. Взаимодействие всех моих запретов и ложных идей привело меня сначала к более или менее сознательному отбору подходящих для флирта объектов среди «подобающей» среды — условия образования которой более или менее соответствовали моим, — таким образом, я почти наверняка попадал на здоровую, может быть даже невинную девушку, так что я вполне мог убедить себя в возможности жениться на ней в случае глупости… все та же потребность в безопасности, внушенная моими родителями: лишний свитер не помешает. Видите ли, для того чтобы вспыхнула страсть, то есть произошла взрывная реакция, нужно, чтобы соединение было грубым, чтобы одно из тел было чертовски жадным до того, чего ему не хватает и чем другое обладает в избытке.

— Милый юноша, — сказала, улыбаясь, Аглая, — я преподавала химию и хочу вам заметить, что бывают цепные реакции, которые, протекая очень неприметно, питают сами себя и закончиться могут весьма бурно.

— Мои принципы складывались в весомую систему ингибиторов, — сказал Вольф, улыбаясь в свою очередь. — В таких случаях не возникают и цепные реакции.

— Так, значит, никаких страстей? — сказала заметно разочарованная Элоиза.

— Я встречал женщин, — сказал Вольф, — к которым мог бы испытать страсть; до моей женитьбы срабатывал рефлекс боязни. Ну а после женитьбы… это было чистой воды слабоволие… у меня стало одним поводом больше… еще и боязнь причинить боль. Красиво, не правда ли?.. Настоящая жертва. Кому? Ради чего? Кому на пользу? Никому. На самом деле это была не жертва, просто самое легкое решение.

— Правда, — сказала Аглая. — Ну а теперь расскажите о своей жене.

— О! Послушайте, — сказал Вольф, — после всего мною сказанного очень легко определить обстоятельства моей женитьбы и ее характеристики…

— Легко-то легко, — сказала Аглая, — но нам бы хотелось, чтобы вы сами это сделали. Мы же ведь здесь из-за вас.

— Хорошо, — сказал Вольф. — Причины? Я женился, потому что физически нуждался в женщине; потому что мое отвращение ко лжи и ухаживаниям вынуждало меня жениться достаточно молодым, чтобы нравиться физически; потому что я нашел такую девушку, среда, мнения и характеристики которой были для меня приемлемы — и которую думал, что люблю. Я женился, почти не зная женщин, — и каков результат? Никакой страсти, медленная инициация слишком целомудренной женщины, утомление с моей стороны… в тот момент, когда она начала наконец проявлять заинтересованность, я был уже слишком утомлен, чтобы сделать ее счастливой, слишком устал от ожидания бурных эмоций, на которые надеялся наперекор любой логике. Она была красива. Я ее очень любил, я хотел ей добра. Этого оказалось недостаточно. Все, я не скажу больше ни слова.

— О! — запротестовала Элоиза. — Как это мило — беседовать о любви!

— Да, может быть, — сказал Вольф. — Вы, во всяком случае, очень любезны, но по зрелом размышлении я нахожу шокирующим рассказывать обо всем этом девушкам. Пойду лучше искупаюсь. Мое почтение!

Вольф повернулся, чтобы вновь обрести море. Он уходил все глубже и дальше от берега, открыв глаза в мутной от песка воде.

Когда он пришел в себя, он был совсем один посреди красной травы Квадрата. Позади него зловеще зияла дверь клетки.

Вольф тяжело поднялся, снял обмундирование и уложил его в шкаф рядом с клеткой. У него в голове не осталось ничего из того, что он видел. Он был словно пьян, его пошатывало. В первый раз он спросил себя, сможет ли он жить дальше, когда уничтожит все свои воспоминания. Это была лишь ускользающая мысль, которая промелькнула лишь и" мгновение. Сколько сеансов ему еще понадобится?

ГЛАВА XXXII.

У Вольфа было неясное ощущение какой-то суматохи в районе дома, когда крыша приподнялась, чтобы тут же осесть чуть-чуть ниже, чем раньше. Он шагал никуда не глядя, ни о чем не думая. Единственное, что он испытывал, — это ощущение какого-то ожидания. Что-то вот-вот произойдет.

Подойдя к самому дому, он заметил, сколь странно тот выглядит без половины верхнего этажа.

Он вошел внутрь. Лиль занималась какой-то ерундой. Она только что спустилась сверху.

— Что случилось? — спросил Вольф.

— Ты же видел… — тихим голосом сказала Лиль.

— Где Ляпис?

— Ничего не осталось, — сказала Лиль. — Его комната канула вместе с ним, вот и все.

— А Хмельмая?

— Отдыхает у нас. Не тревожь ее, она столько пережила.

— Лиль, что произошло? — сказал Вольф.

— Ох! Я не знаю, — сказала Лиль. — Спросишь у Хмельмаи, когда она будет в состоянии отвечать.

— Она что, тебе ничего не сказала? — настаивал Вольф.

— Сказала, — ответила Лиль, — но я ничего не поняла. Я, вероятно, глупа.

— Да нет же, — вежливо сказал Вольф.

Он на секунду смолк.

— Наверняка их опять разглядывал его молодчик, — сказал он. — Значит, он разнервничался и поссорился с ней?

— Нет, — сказала Лиль. — Он с ним схватился, и дело кончилось тем, что он поранился, упав на свой же нож. Хмельмая утверждает, что он ударил себя ножом специально, но это наверняка несчастный случай. Там якобы было полно людей, все на одно лицо, но все они исчезли, как только Ляпис умер. Бред какой-то… Вроде истории про лунатика, который ходит во сне.

— Раз все равно приходится ходить, — сказал Вольф, — то хорошо бы это использовать как-то еще. Например, спать на ходу.

— И гром разразил его комнату, — сказала Лиль. — Все исчезло, и он сам тоже.

— Хмельмаи, выходит, там не было?

— Она как раз спустилась вниз за помощью, — сказала Лиль.

Вольфу подумалось, что у грома были причудливые последствия.

— У грома были странные последствия, — сказал он.

— Да, — сказала Лиль.

— Я вспоминаю, — сказал Вольф, — как однажды, когда я охотился на лис, была гроза, и лис превратился в дождевого червя.

— А!.. — сказала Лиль безо всякого интереса.

— А в другой раз, — сказал Вольф, — на дороге человек оказался совершенно раздет и выкрашен в синий цвет. К тому же и форма его изменилась. Его принимали за автомобиль. И когда в него садились, он ехал.

— Да, — сказала Лиль.

Вольф замолк. Нет больше Ляписа. И все равно надо было продолжать с машиной, это ничего не меняет. Лиль разостлала на столе скатерть, открыла буфет, чтобы достать приборы. Взяла тарелки и бокалы и стала их расставлять.

— Подай мне большую хрустальную салатницу, — сказала она.

Этой здоровенной посудиной Лиль очень дорожила. Прозрачная, тщательно ограненная штуковина, весьма тяжелая.

Вольф наклонился и взял салатницу. Лиль уже расставила почти все бокалы. Он поднял салатницу до уровня глаз и посмотрел сквозь нее в окно, чтобы увидеть многоцветье спектра. А потом ему это наскучило, и он выпустил ее из рук. Салатница упала на пол и на высокой ноте обратилась в белую, хрустящую под ногой пыль.

Лиль, застыв, смотрела на Вольфа.

— Мне все равно, — сказал он. — Я сделал это нарочно, и теперь вижу, что мне все равно. Даже если это тебя огорчает. Я знаю, что это тебя сильно огорчает, и, однако же, ничего не чувствую. Так что я ухожу. Мне пора.

Он вышел, не оглянувшись. За окном проплыл его поясной портрет.

Внутри у Лиль все оцепенело, она даже не пошевельнулась, чтобы его удержать. Она вдруг отчетливо поняла: она уйдет с Хмельмаей из дому. Они уйдут отсюда без всяких мужчин.

— На самом деле, — сказала она вслух, — они созданы не для нас. Они созданы для себя. Мы им ни к чему.

Она оставит Маргариту, горничную, обслуживать Вольфа.

Если он вернется.

ГЛАВА XXXIII.

Едва только за ним захлопнулась дверь клетки, Вольф почувствовал, как его охватила жуткая тоска; он задыхался, затвердевший воздух едва проникал в его жадные легкие, железное кольцо сжало виски. Легкие нити прошлись по его лицу, и вдруг он очутился в воде, пропитанной песком мелководья. Над собой он увидел голубую мембрану воздуха, стал отчаянно грести, мимо скользнул затянутый в белый шелк силуэт. Простейший рефлекс: перед тем как выплыть, он пригладил рукой волосы. Он вынырнул, мокрый, бездыханный, — и увидел перед собой улыбку и темные кудрявые волосы девушки, густо иззолоченной солнцем. Она плыла брассом к берегу — он сделал полуоборот и поплыл за ней. Он заметил, что двух старых дам там уже не было. Зато в некотором отдалении посреди пляжа торчала одинокая кабинка, которую он прежде не замечал. Ею он займется попозже. Он выбрался на желтый песок и подошел к девушке. Та, встав на колени, развязывала на спине завязки своего купальника, чтобы посильнее загореть. Вольф повалился на песок рядом с ней.

— Где ваша бляха? — спросил он.

Она протянула левую руку.

— Я ношу ее на запястье, — сказала она. — Это не так официально. Меня зовут Карла.

— Вы пришли закончить интервью? — с легкой горечью спросил Вольф.

— Да, — сказала Карла. — Может быть, вы скажете мне то, чего не захотели говорить моим тетушкам.

— Эти две дамы — ваши тетушки? — спросил Вольф.

— По крайней мере у них такой вид, — сказала Карла. — Вы не находите?

— Гнусные клопихи, — сказал Вольф.

— Н-да, — сказала Карла, — прежде выбыли куда любезней.

— Старые свиньи, — сказал Вольф.

— Ну! — сказала Карла. — Вы преувеличиваете. Они не требовали от вас ничего сального.

— Они сгорали от желания что-нибудь такое услышать, — сказал Вольф.

— Кто же все-таки достоин вашей привязанности? — спросила Карла.

— Не знаю, — сказал Вольф. — Была пташка, которая жила в розовых кустах, карабкавшихся к моему окну, она будила меня по утрам, негромко стучась клювом в окно. Была серая мышка, которая приходила ночью прогуляться возле меня и полакомиться сахаром, я оставлял его ей на ночном столике. Была черная с белым кошка, которая никогда меня не покидала и спешила предупредить родителей, если я лез на слишком высокое дерево.

— Только животные, — констатировала Карла.

— Именно поэтому я и старался доставить удовольствие сенатору, — объяснил Вольф. — Из-за пташки, мышки и кошки.

— Скажите, — спросила Карла, — вам было мучительно, когда вы были влюблены в девушку… я хочу сказать, страстно… мучительно ее не иметь?

— Да, было, — сказал Вольф, — а потом переставало быть, поскольку я находил пошлым горевать и не умирать от этого и уставал быть пошлым.

— Вы сопротивлялись своим желаниям, — сказала Карла. — Так странно… почему вы не давали себе воли?

— Мои желания всегда впутывали в игру кого-то другого, — сказал Вольф.

— И конечно, вы никогда не умели читать во взгляде, — заключила Карла.

Он поглядел на нее: она была совсем рядом, свежая, золоченая, курчавые ресницы затеняли ее желтые глаза. Ее глаза, в которых он читал теперь лучше, чем в раскрытой книге.

— Книга, — сказал он, чтобы избавиться от испытываемого притяжения, — не обязательно написана на понятном языке.

Карла, по-прежнему глядя на него, засмеялась, выражение ее лица изменилось. Теперь было слишком поздно. Явно.

— Вы всегда могли сопротивляться своим желаниям, — сказала она. — И теперь можете. Из-за этого-то вы и умрете, отчаявшись.

Она встала, потянулась и вошла в воду. Вольф следил за нею взглядом, пока ее коричневая головка не исчезла под голубым настилом моря. Он не понимал. Он подождал чуть-чуть. Никто не появился.

В отупении он поднялся в свою очередь. Ему подумалось о Лиль, о жене. Кем, как не чужаком, был он для нее? Или уже мертвецом?

Размякший на солнцепеке Вольф шагал по мягкому песку. Отчаявшийся, опустошенный — самим собой. Он шел, размахивая руками, потея под кровожадным солнцем. Перед ним нарисовалась тень, отбрасываемая кабинкой. Он укрылся в ней. Это была сторожка с проделанным в стенке окошечком, позади которого он разглядел совсем дряхлого служителя в желтом канотье, с жестким воротничком и узеньким черным галстуком.

— Что вы тут делаете? — спросил старик.

— Жду, чтобы вы меня опросили, — сказал Вольф, машинально прислоняясь к окошечку.

— Вы должны заплатить мне налог, — сказал служитель.

— Какой налог? — спросил Вольф.

— Вы купались, нужно заплатить налог.

— Чем? — сказал Вольф, — У меня нет денег.

— Вы должны заплатить мне налог, — повторил тот.

Вольф силился сообразить. Тень от сторожки пошла ему на пользу. Без сомнения, это последний пункт. Или предпоследний, чертов план.

— Как ваше имя? — спросил Вольф.

— Налог… — потребовал в свою очередь старик.

— Никакого налога, — сказал он. — Мне только и остается — уйти, не заплатив.

— Нет, — сказал другой. — Вы же не один на свете. Все платят налог, нужно делать как все.

— Для чего вы служите? — спросил Вольф.

— Для сбора налогов, — сказал старичок. — Я выполняю свою работу. У вас есть ваша? Чему служите вы сами?

— Достаточно просто существовать… — сказал Вольф.

— Вовсе нет, — ответил старик. — Нужно делать свою работу.

Вольф легонько нажал на сторожку. Держалась она не слишком крепко.

— Послушайте, — сказал Вольф, — пока я не ушел. Последние разделы плана, все идет хорошо. Так что я сделаю вам подарок. Кое-что слегка изменю.

— Выполнять свою работу, — повторил старик, — обязательно.

— Никакой работы, никакой безработицы, — сказал Вольф. — Так или нет?

— Налог, — сказал старик. — Платите налог. Никаких толкований.

Вольф ухмыльнулся.

— Я потрафлю своим инстинктам, — напыщенно произнес он. — В первый раз. Нет, во второй, по правде говоря. Я уже разбил хрустальную салатницу. А сейчас вы увидите, как наружу вырвется главная страсть моего существования: ненависть к бесполезному.

Он поднапружился, как аркбутан, сделал резкое усилие — и сторожка опрокинулась. Старичок в своем канотье остался сидеть на стуле.

— Моя сторожка, — сказал он.

— Ваша сторожка валяется на земле, — ответил Вольф.

— У вас будут неприятности, — сказал старик. — Я подам рапорт.

Рука Вольфа обрушилась туда, откуда торчала шея старика, тот застонал. Вольф заставил его встать.

— Пошли, — сказал он. — Составим рапорт вместе.

— Оставьте меня, — запротестовал, сопротивляясь, старик. — Сейчас же оставьте меня в покое, или я позову на помощь.

— Кого? — спросил Вольф. — Идите со мной. Пройдемся немного. Нужно выполнять свою работу. Моя — это, прежде всего, вас выгулять.

Они вышагивали по песку, Вольф, как коршун, вцепился в шею сгорбившегося старика, желтые ботинки которого то и дело оступались. Солнце свинцом давило на Вольфа и его спутника.

— Прежде всего вас выгулять, — повторил Вольф. — Потом… шваркнуть о землю.

Что он и сделал. Старик скулил от страха.

— Потому что вы бесполезны, — сказал Вольф. — И мне мешаете. А я теперь собираюсь избавиться от всего, что мне мешает. От всех воспоминаний. От всех препятствий. Вместо того чтоб сгибаться, превозмогать себя, изматываться… изнашиваться… потому что я изнашиваюсь, вы слышите меня! — завопил Вольф. — Я уже старше вас.

Он опустился на колени рядом со старым месье, который глядел на него полными ужаса глазами и разевал челюсти, словно выброшенная на сушу рыба.

А потом Вольф захватил пригоршню песка и запихал ее в беззубый рот.

— Одну за детство, — сказал он.

Старик отхаркнул и, поперхнувшись, пустил слюну.

Вольф зачерпнул вторую горсть.

— Одну за религию.

На третьей старик начал бледнеть.

— Одну за образование, — сказал Вольф. — И одну за любовь. И глотайте-ка все, глотайте, старый козел.

Левой рукой он пригвоздил к земле жалкую развалину, которая задыхалась, испуская придушенное урчание.

— Еще одну, — сказал он, пародируя месье Перля, — за вашу деятельность в качестве ячейки социального организма.

Его правая, сомкнутая в кулак рука уминала песок между деснами жертвы.

— Что касается последней, — заключил Вольф, — я приберег ее для ваших последующих метафизических треволнений.

Старик больше не двигался. Последняя пригоршня высыпалась на его почерневшее лицо; песок собрался в глубоких впадинах глаз, прикрывая их — налившиеся кровью, вылезшие из орбит — от света.

— Что может быть более одинокого, чем мертвец… — пробормотал Вольф. — Но и более терпимого? Более устойчивого… а, месье Брюль?.. И что более любезного? Более приспособленного к своим функциям… более свободного от всех беспокойств?

Он замер, встал.

— Избавляетесь от того, что вам мешает, первое очко, — сказал он, — и получаете труп. Тем самым нечто совершенное, ибо нет ничего совершеннее, законченнее трупа. Да, это плодотворная операция. Двойной удар.

Вольф шагал, и солнце исчезало. От земли, волочась серыми полотнищами, исходил неторопливый туман. Скоро Вольф уже не видел своих ног. Он чувствовал, что почва становится твердой, теперь он шел по сухому камню.

— Мертвец, — продолжал Вольф, — это прекрасно. Он полон. Не имеет памяти. Завершен. Пока не мертв, не завершен.

Он почувствовал, что земля резко поднимается вверх крутым откосом. Поднялся ветер и рассеял туман. Согнувшись в три погибели, Вольф карабкался и боролся, помогая себе при продвижении руками. Стемнело, но он различал над собой скалистую, почти отвесную стену, к которой цеплялись ползучие растения.

— Разумеется, чтобы забыть, достаточно было подождать, — сказал Вольф. — Так бы и получилось. Но и тут, как и в остальном, находятся люди, которым ждать невмоготу.

Он почти прилип к вертикальной стенке и поднимался совсем медленно. Один из его ногтей застрял в трещине камня. Он резко отдернул руку. Палец начал кровоточить, кровь торопливо билась внутри.

— И когда ждать невмоготу, — сказал Вольф, — и когда мешаешь сам себе, появляется повод и оправдание — и если избавишься от того, что мешает… от себя самого… тогда прикоснешься к совершенству. Круг, который замыкается.

Его мускулы сокращались в бессмысленных усилиях, он все поднимался, прилепившись к стене, как муха. В тысяче мест растения своими стальными когтями разрывали его тело. Тяжело дыша, обессилев, Вольф приближался к гребню.

— Пылающий можжевельник… в камине из бледных кирпичей… — сказал он еще.

В этот миг он достиг вершины каменной стенки и, как во сне, почувствовал у себя под пальцами холод стальной клетки, ветер ударил его по лицу. Голйй в вымороженном воздухе, он дрожал и стучал зубами. Под напором неистового шквала ему никак не удавалось ослабить хватку.

— Когда захочу… — выдавил он сквозь сжатые зубы. — Я всегда мог сопротивляться своим желаниям…

Он разжал руки, его лицо расслабилось, а мускулы обмякли.

— Но умираю я оттого, что их исчерпал…

Ветер вырвал Вольфа из клетки, и его тело ввинтилось в воздух.

ГЛАВА XXXIV.

— Итак, — сказала Лиль, — собираем пожитки?

— Собираем, — ответила Хмельмая.

Они сидели на кровати в комнате Лиль. У них были усталые лица. У обеих.

— И довольно, больше никаких серьезных мужчин, — сказала Хмельмая.

— Никаких, — сказала Лиль. — Только жутких волокит. Которые танцуют, хорошо одеваются, чисто выбриты и носят розовые шелковые носки.

— По мне, так зеленые, — сказала Хмельмая.

— И с автомобилями по двадцать пять метров длиной, — сказала Лиль.

— Да, — сказала Хмельмая. — И заставить их пресмыкаться.

— На коленях. И на пузе. И они оплатят нам норковые манто, кружева, драгоценности и домработниц.

— В накрахмаленных фартуках.

— И их не любить, — сказала Лиль. — И показать им это. И никогда не спрашивать, откуда у них деньги.

— А если они окажутся слишком умными, — сказала Хмельмая, — их бросить.

— Это будет чудесно, — восхитилась Лиль.

Она поднялась и ненадолго вышла. Потом вернулась, волоча за собой два огромных чемодана.

— Вот, — сказала она. — Каждой по одному.

— Мне никогда его не заполнить, — заявила Хмельмая.

— Мне тоже, — согласилась Лиль, — но зато какой презентабельный вид. И кроме того, их будет легче нести.

— А Вольф? — вдруг спросила Хмельмая.

— Уже два дня, как он убыл, — очень спокойно сказала Лиль. — Он не вернется. К тому же в нем больше нет надобности.

— Моя мечта… — задумчиво сказала Хмельмая, — теперь моя мечта — выйти замуж за богатого педераста.

ГЛАВА XXXV.

Солнце стояло уже высоко в небе, когда Лиль и Хмельмая вышли из дому. Обе они принарядились. Быть может, чуть-чуть броско, но зато со вкусом. В конце концов они оставили слишком тяжелые чемоданы в комнате Лиль. За ними пришлют.

На Лиль было шерстяное платье цвета перванш, тесно обтягивающее грудь и бедра; сбоку открывался длинный разрез, позволяющий приглядеться к ее дымчатым чулкам. Туалет завершали маленькие голубые туфельки с крупными бантами, большая замшевая сумка подходящего цвета и украшающий ее светлые волосы султан. Хмельмая надела очень строгий черный английский костюм и блузку с пышным жабо, дополнив их длинными черными перчатками и черно-белой шляпкой. Трудно было не обратить на них внимание; но в Квадрате не было никого — кроме зловеще возвышавшейся в пустом небе машины.

Из остатков любопытства они прошли рядом с ней. Мрачно зияла шахта, в которую попадали воспоминания, и, склонившись над ней, они увидели, что какая-то темная жидкость наполняет ее теперь почти до краев. На металле опор уже можно было различить на удивление глубокие следы коррозии. Всюду, где Вольф и Ляпис расчистили почву для установки аппаратов, вновь начинала пробиваться красная трава.

— Долго она не протянет, — сказала Хмельмая.

— Конечно, — сказала Лиль. — Еще одна вещь, с которой он дал маху.

— Быть может, он достиг, чего хотел, — с отсутствующим видом заметила Хмельмая.

— Да, — рассеянно сказала Лиль. — Может быть. Пошли отсюда.

Они двинулись дальше.

— Первым делом сходим в театр, — сказала Лиль. — Я несколько месяцев сидела дома.

— О! Да, — сказала Хмельмая. — Мне так этого хочется. А потом подыщем красивую квартирку.

— Боже! — сказала Лиль. — Как мы могли так долго жить с мужчинами.

— Просто безумие, — подтвердила Хмельмая.

Они пересекли стену Квадрата и застучали каблучками по дороге. Пустынен был обширный четырехугольник, и большущая стальная машина понемногу разлагалась по воле небесных бурь. В нескольких сотнях метров к западу, запрокинув лицо к солнцу, покоилось обнаженное, почти невредимое тело Вольфа. Повернутая под редкостным углом к туловищу голова его казалась независимой от тела.

Ничто не смогло удержаться в его широко распахнутых глазах. Они были пусты.