Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 3.

Узел III Март Семнадцатого – 3. СЕДЬМОЕ МАРТА. ВТОРНИК. 478.

Нет, ещё только от аппарата отойдя, Алексеев почувствовал, что отказывался недостаточно резко, надо было резче.

Нисколько не был он обрадован предложенным назначением в Верховные. Во все эти дни революции, при всех своих шагах и решениях, ни минуты он не имел в виду своего личного возвышения. И перед великим князем совестно: очень легко может подумать, что это – самого же Алексеева интрига.

Человек должен занимать свойственную ему высоту и свойственный ему объём, – только тогда он чувствует себя наилучше. Зачем бы ему ещё подниматься? Сиротливо, как на сквозняке.

Да у великого князя авторитет какой выдающийся. Смело он повелел Алексееву собрать сведения с мест о том, как принято его назначение Верховным, – и отовсюду откликались, что – с удовольствием, радостью, верой в успех и даже восторженно. Даже в разбурлённом Балтийском флоте поняли так, что возвращается сильная твёрдая власть и наступит порядок. Четырнадцать городов, средь них такие как Одесса, Киев и Минск, уже прислали на имя Верховного приветственные телеграммы и выражали уверенность в победе. Во всеобщем трясении этих дней великий князь был единственная скала и опора, единственная надежда! – и именно его неосторожно, торопливо, тайно толкали, свергали руки самого правительства! Это было чудовищно неуклюже. Как будто не правительству больше всех требовался порядок!

А для простых солдат, привыкших к звучанию имени? – это будет совсем необъяснимо.

И ещё – чего от него Гучков хотел? Массовой смены генералов, с одного маха?…

Поздно в ночь Алексеев окончательно решил, что откажется. Перед аппаратом он сплоховал. Уже вызывать их снова поздно, но завтра утром…

Так был застигнут врасплох, что самого важного не сказал: что это ещё за «приказ №2», мало «№1»? Рузский вчера сообщил, что получен по радио и гуляет у него по фронту такой «приказ №2» – и опять от Совета рабочих депутатов, и опять в обмин Ставки! Как будто здесь не армия была, а балаган. И «приказ» не о чём-нибудь, но: в каких частях уже произведены выборы офицеров, то выбранные утверждаются в должности!

Не то что ночь, а десять ночей можно было не спать от одного этого! Ах, не сказал! Теперь же, ночью, надо было слать телеграмму. Им всем опять, в них не разобраться, – и Родзянке, и Львову, и Гучкову (хотя Родзянки, главного искусителя, что-то не стало слышно).

Телеграфировать, что вынужден их просить, дабы никакие распоряжения общего характера не направлялись бы непосредственно на фронты. Для армии не могут быть обязательны распоряжения никому не известного совета рабочих депутатов, не входящего в состав правительственной власти, – и они не будут объявляться войскам.

Да впрочем, мало он послал им жалоб? Всё бесполезно. С грустью должен прибавить, что многочисленные мои представления правительству… Такие «приказы» грозят разрушить нравственную устойчивость и боевую пригодность армии, ставя начальников в невыразимо тяжёлое положение… без способов бороться…

А, да что там:…Или нам нужно оказать доверие – или заменить нас другими…

А не назначать Верховными…

Разошёлся в сердитости Алексеев, как ещё не был.

А – сам военный министр что приказывает? – ведь это не какой-то совет депутатов – а он тоже всё разрушает: отмена титулования, курение, карты, клубы, политические общества для солдат, – и даже намеревается отменить отдание чести! – сумасшествие какое-то… И на его №114 – уже непоправимо изданный, но с опозданием присланный зачем-то в Ставку на отзыв, – тоже надо отвечать. Раскалывали армию по самый корень – и спрашивали, как посмотрят главнокомандующие! Все офицеры Ставки, кто прочёл, были единодушно возмущены. И вместе с Лукомским уже начал Алексеев составлять ответ – и теперь глубоко в ночь продолжали. Писали обстоятельно.

… Что совершенно отменить отдание чести недопустимо: армия превратится в милицию низкого качества. Большинство старших начальников уйдёт с военной службы, и неоткуда будет набрать хороший офицерский состав. Можно отменить отдание чести, становясь во фронт, но первым должен приветствовать обязательно младший. Ослабить титулование, курение, трамваи, клубы? что ж… Но участвовать солдатам в собраниях с политической целью совершенно недопустимо: господствующее значение в армии получат крайние левые идеи. В нынешних событиях армия не приняла никакого участия, но, вовлечённая в политику, может быть вовлечена и в государственные перевороты, и трудно предвидеть, в какую сторону. Ради победы надо стремиться, чтобы армия оставалась спокойной. Не надо, чтобы мысли её были заняты политическими вопросами…

Пропала ещё одна ночь. Лёжа в постели, придумывал аргументы и даже полуязвительные, как ему казалось, фразы, потом накидывал шинель на бельё, садился к столу – и ещё вписывал ровные чёткие убористые свои петельки, крупнеющие от сердитости.

… Если армия втянется в политику, то не позже июня Петроград может оказаться в руках германцев… Пример французской революции неприменим…

И вот, кажется, что остроумное придумал Алексеев: вопрос Гучкова об отдании чести разослать всем главнокомандующим, а те чтобы разослали до командиров полков. И пусть все командиры полков отвечают! – но не Алексееву, которому и так всё понятно, – а самому Гучкову! Пусть град этих писем, конечно отрицательных, грянет на голову Гучкова!

Это хорошо придумал, первый раз заулыбался.

Всё разбереженное кружилось в голове, заснуть нельзя – и приказ №114, и приказ №2, – а зашёл среди ночи в аппаратную – а там лежит ещё новая дикая телеграмма от Квецинского: что Эверт получил телеграмму от Пуришкевича, будто «приказ №1» – фальшив, злостная провокация, и это удостоверено министром юстиции Керенским и самим Чхеидзе из Совета депутатов, и спрашивает Эверт, можно ли объявлять войскам?

Это б радость была, да какая! Но по суматохе этих дней и по собственной трезвости Алексеев теперь не поверил. Пуришкевич – он психопат, вполне мог и напутать.

Озаботился невмоготу, начисто спать не мог.

Ему пришла в голову и такая мысль: пока он только наштаверх – он не вызывает бури недоброжелательства. Но если в нынешней безумной обстановке его вознесут в Верховные, тут все полезут на стену, и первое же общество, ему припомнят, чего не припоминают сейчас, например его секретную директиву прошлой осени: что многими учреждениями Земсоюза ведётся революционная пропаганда и необходимо установить за ними самое строгое наблюдение, а если факты подтвердятся, то и закрывать. И сейчас если эту директиву кто вытащит, то что поднимется?

А тут ещё – обидеть Николая Николаевича. А тут ещё – разозлить главнокомандующих. Нет, нет! – ни с какой стати не хотел Алексеев брать этого поста.

Кой-как забылся к рассвету. А утром, не дожидая дальнейших событий, послал в продолжение аппаратного разговора новую телеграмму Львову и Гучкову: просил оставить в силе назначение Николая Николаевича! Получаемые от войск донесения показывают, что его приняли с радостью… (И про два флота, и про 14 городов…) Вопль наболевшей души всех начальников, кто любит родину и армию… В такие минуты подвергать хрупкий организм армии новому испытанию, перемене, мало понятной для простой массы солдат… При таком повышенном настроении населения, получающего толчки от Петрограда и Москвы…

Так написал: верю… нет, верую, что вы примете в соображение всё высказанное. Именно теперь нельзя жертвовать порядком и сплочённостью армии!

Послал – и ждал всё утро. Ставку Правительство дёргало при всяком вздоре, а само на всё важное молчало, такую манеру выработали.

И – понимай как хочешь. Уже днём пришло от Гучкова всего несколько слов – и даже нельзя понять, ответ это или нет? Просто: сознаёт свою великую ответственность перед страной и обеспечит армию всем необходимым для победоносного конца.

Это – на прошлые жалобы? на последнюю телеграмму? или вообще? – как понять?…

А между тем служебный день шёл и с неожиданных сторон приносил своё. На приём к Алексееву попросился английский военный представитель Хенбри Вильямс, он же и старший среди союзных представителей. Алексеев ожидал тревожных расспросов об армии – и заковался.

Но английский генерал пришёл не с этим. Он принёс длинное письмо начальнику штаба от имени всех своих коллег, а устно пояснил, что все они предлагают свои услуги для охраны Государя императора при его возможном возвращении в Царское Село и дальнейшей поездке. Чтобы какие-нибудь революционеры не оказали ему препятствий в дороге.

Вильямс стоял в позе официальной и с холодной английской сдержанностью, – но предлагал совсем не заурядный внеслужебный шаг, движимый несомненной преданностью свергнутому императору, всегда крайне ласковому ко всем союзным представителям.

Однако не заурядно этот шаг выглядел и с русской стороны. Он выглядел бы как жест недоверия Временному правительству, сообразил Алексеев.

И ответил, что такая мера стеснила бы самого бывшего Государя в его новом состоянии частного лица. И она ничему бы не помогла, ибо не от чего Государя охранять, ему ничто не грозит. А новый запрос правительству вызвал бы только новую оттяжку отъезда – новое неудобство для всех.

По уходе англичанина, внимательно читая его письмо, Алексеев узнал, что тот вёл вчера переговоры с императрицей-матерью, чей поезд всё ещё стоял на могилёвском вокзале, – и эта идея как бы не матерью внушена? Может быть, и сын о тех переговорах не знал.

Скорей бы она уезжала, не место ей в Ставке.

Скорей бы и Государь… (Лукомский уже не первый раз напоминал, что Государь слишком долго задерживается, могут быть неприятности.).

В бумаге было ещё и другое предложение союзных генералов: им издать общий меморандум о поддержке Временного правительства.

Это, пожалуй, имело большой смысл. Это хорошая идея.

Да какой выход оставался для России, если не всячески поддерживать и укреплять нынешнее умеренное правительство? Уж какое б дурное оно ни было и каким бы способом ни угнездилось у власти, но если не оно – то самые крайние разнузданные силы и общий разгром.

Даже не любя, даже не хотя, Алексеев должен был теперь служить этому правительству верой и правдой.

А между тем он слал ему только жалобы и брюзжания. А если уже союзники предлагали публиковать о своей поддержке, то раньше должна была от Ставки быть такая телеграмма, чтоб её могли поместить в газетах.

Это нужно, да, теперь он понял.

Сел, посочинял. Недолгая работа.

… Все команды штаба и все части могилёвского гарнизона сохраняют спокойствие, дисциплину, преисполнены стремлением довести войну до победного конца… И провозглашают громкое «ура» дорогой России и её Временному правительству…

479.

(по социалистическим газетам, 5-7 марта).

ВОЗЗВАНИЕ ИСПОЛНИТЕЛЬНОГО КОМИТЕТА.

СОВЕТА РАБОЧИХ И СОЛДАТСКИХ ДЕПУТАТОВ.

Товарищи солдаты! Старые силы принимают все меры, чтобы внести смуту в наши ряды. Офицеры-революционеры сейчас наши товарищи. Всякие столкновения и оскорбления – недопустимы и опасны. Только когда есть бесспорные факты… Не верьте ораторам, которые не имеют специальных удостоверений с печатью… Не будем губителями завоёванной свободы!…

ОБРАЩЕНИЕ МОСКОВСКОГО СОВЕТА РАБОЧИХ ДЕПУТАТОВ.

Товарищи солдаты! Пришла пора разогнуть спины, сбросить все путы, мешавшие жить. Необходимо освободиться от условий, при которых старая власть обращала солдат в своих бессловесных исполнителей. Но при отправлении служебных обязанностей вы ни на минуту не должны забывать о строжайшей дисциплине… Подполковник Грузинов дал слово Исполнительному Комитету, что всех офицеров, непригодных и вредных для дела свободы, он будет удалять…

МЫ ЖДЕМ ОТВЕТА. По какому праву на свободе тот, именем которого творилось всё насилие над русским народом? Почему он свободно разгуливает по России, допускается на фронт?… В груди вчерашних владык не может не клокотать лютая ненависть к народу, стряхнувшему иго… В руках обломков старой власти – колоссальные богатства, которые будут брошены щедрой рукой на борьбу со свободой. В их руках – все военные тайны, знание слабых мест России. Им есть что рассказать Гогенцоллернам! Разве Бурбоны не вонзили отравленный нож измены в спину Французской революции?… Мы ждём ответа!

… Почему Временное правительство не заявило публично, что акт «назначения» царём Львова в качестве премьера недействителен? Надо снять с премьера пятно, что он – «царски-законный министр». Иначе правительство расписывается в своих монархических симпатиях.

Есть слухи, что и Николай Николаевич «назначен» царём главковерхом. Но он даже командовать Кавказским фронтом больше не должен. Во Франции – даже офицерских должностей не доверяют членам бывших династий, чтоб они не воспользовались ими для переворота.

КОМУ УСТУПАТЬ? Наибольшая опасность для революции – разъединение её сил раньше чем самодержавие будет сломлено… Чтобы все попытки прежних душителей народа… Если на месте одной отрубленной головы вырастет другая… Полушёпотом, полукраснея восклицают: «бедный Николай»… Обвиняют в неуступчивости нас, рабочих и солдат, но, товарищи, кто же кому должен уступать? Мы видели, как умеренные партии уступали вправо – почему же они теперь не хотят уступить влево?… Опыт истории: борись за большее, а меньшее ты всегда успеешь получить.

… На улицах открыто ведётся агитация за Михаила. Но для народа недопустим возврат к монархии. Монарх всегда выражает интересы тех групп, которые при выборах были бы побеждены… Обезвредить династию и её тайных союзников!…

К ОТВЕТУ!… Тиран ещё на свободе!… Николай со всеми чёрными силами может осуществить заговор контрреволюции. Мы знаем из истории народных революций… Николай и его холопы должны быть немедленно преданы суду народа.

В ТЮРЬМУ! Царя в России нет. Остался Николай Александрович. И этот Николай Александрович – великий преступник, залитый морями пролитой им народной крови…

… Самое крупное поражение Гогенцоллернов и Габсбургов – в уличных боях революционной недели Петрограда.

… таким образом, петроградским рабочим предстоит оставить улицу, где они в течение недели работали над созданием народной свободы, и вернуться к станкам? Но можно ли думать о продуктивной работе, если перед рабочими снова станет плотной стеной произвол предпринимателей?… Прежде всего потребовать немедленной выдачи денег за те дни, которые они провели вне фабрик и заводов, завоёвывая свободу для всего народа. Позором навсегда покроет себя тот, кто осмелится это оспаривать… Немедленно же восстановить заводские комитеты, которые зорко следили бы за тем, чтобы рабочие силы не расточались бесплодно. Рабочие сами должны позаботиться, чтоб их не истощали чрезмерным трудом. На предприятиях, работающих на оборону полным ходом… А на других… оберегать себя от ужасов безработной жизни.

… Временное правительство в согласии с предпринимателями постановило оплатить прогульные дни революции рабочим казённых заводов.

ЗАБАСТОВКА ПРЕКРАЩЕНА - РЕВОЛЮЦИЯ ПРОДОЛЖАЕТСЯ!

Цель прекращения забастовки ясна: не столько забота об обороне, сколько показать петербургский пролетариат в шовинистическом освещении. РСДРП, которая, не боясь обвинений чуть ли не в измене, всегда боролась против попыток разных социалистов… Прекращение забастовки, конечно, временное. Временное правительство жаждет внутреннего Мира, но чаяния буржуазии не играют решающей роли для борющегося пролетариата…

Свободы – оплот демократии. Правительство всегда имеет возможность произвольно суживать рамки свобод. Шире пользуйтесь завоёванными свободами – тогда правящие классы уже не сумеют отнять их у нас. Но если народ не использует в полной мере захваченных революцией свобод… Помните, что всякое право определяется соотношением общественных сил… Что во время революции каждая минута дорога!… Дело революции не закончено, это надо повторять как можно чаще.

Воспрещение черносотенных изданий. Исполнительный Комитет Совета Рабочих Депутатов постановил воспретить выход в свет всем черносотенным изданиям, как-то: «Земщина», «Голос Руси», «Колокол», «Русское знамя». Газету «Новое время» за то, что вышла без предварительного разрешения Исполнительного Комитета, закрыть впредь до особого распоряжения.

… По сведениям, полученным Советом рабочих депутатов, последнее время переодетыми жандармами перевозятся по железным дорогам значительные кипы погромной литературы… Исполнительный Комитет решил принять самые энергичные…

От железнодорожных жандармов Председателю Государственной… Совету министров… Совету Рабочих…

Железнодорожные жандармские чины оставлены на произвол судьбы. Оружие у нас отобрано неизвестными нам воинскими чинами, не предъявившими никаких уполномочий… В Комитете наших делегатов не приняли и отказались гарантировать нашу безопасность и жизнь… Просим признать нас гражданами российскими… Большинство из нас с благодарностью правительству пойдёт в Действующую Армию на передовые позиции.

… Оживление погромной агитации в Полтавской и Киевской губерниях… В поражениях армии и падении абсолютизма винят бесправных евреев.

… Товарищ Урицкий телеграфирует из Копенгагена… Не дают виз и другим революционным эмигрантам. Не пора ли гражданину Милюкову проявить побольше энергии?

… Одна из главных задач – уничтожение хвостов. Это вырвет последнюю почву из-под ног остатков чёрной сотни. Уничтожьте хвосты – и тем самым вы укрепите революцию!

Астрахань. Старый режим оставил на складах 1800 вагонов рыбных грузов…

… На Охте и Пороховых народная милиция занялась парализованием местной власти. В неё проникла чернь, пользующаяся оружием для реквизиций.

ГДЕ ЖЕ АМНИСТИЯ? – нельзя больше медлить.

… От всех юнкеров есть делегаты в Совете Рабочих Депутатов, кроме Николаевского училища. Чем объяснить подобное явление? Отсталостью юнкеров в политическом отношении? или начальство их держит в ежовых рукавицах? Стыдно, юнкера, в такое время не принимать участия в строительстве народного счастья!

Нижние чины авиа-авто-дружины требуют продолжать войну до условий, достойных великодержавного народа, и провести принудительное отчуждение земель…

ГОТОВЬТЕ ЗНАМЕНА! – для участия в торжественных похоронах жертв революции!… Трупы жертв не предавать земле до общих похорон.

Таинственный автомобиль… Ежедневно меняет номера… Мчится с бешеной быстротой, ночью с потушенными огнями, систематически стреляет в народ…

… состоится собрание портных, портних, скорняков, шапочников… Ввиду исключительной важности момента в жизни страны все товарищи портные и портнихи сочтут своим долгом явиться…

Учащиеся средне-учебных заведений! Позорно оставаться в стороне от общего движения немыми зрителями… Временный Центральный Комитет в гимназии Лентовской…

Товарищи парикмахеры, мастера и подмастерья! В дни великого созидания мощи народной на развалинах старого строя – спешите организовать союз!

… Товарищи кустарного башмачного и сапожного цеха!… Мы должны собраться и обсудить нашу общую тактику…

К учительству России! Товарищи учителя! Спешите образовывать организации, где их нет.

Рентгенологи Петрограда приглашаются…

Товарищи украинцы! Записывайтесь…

В Литейном театре – общее собрание Бунда…

Женщины! Настало время заявить о своих правах. Идите на митинги!

Товарищи фармацевты и фармацевтки! Грянула буря! Наступил момент строительства нового государства. Соберёмся и обсудим создавшееся положение… Мы против конституционной монархии…

ХУЛИГАНСТВО. «Воззвание. Товарищи воры, воротилы, грабители, взломщики, аферисты, шантажисты, ханжисты, политурщики, мародёры, карманники, форточники, чердачники и прочая братия. Мы много поработали в первые дни революции и нам надо собраться, чтобы избрать представителей в Совет Рабочих и Солдатских Депутатов для заседаний. Объединяйтесь, товарищи, в объединении сила! Собрание для избрания депутации имеет быть в среду в 12 ч. ночи на Обводном канале под Американским мостом.

Группа сознательных деловых.».

Распространяемая по городу эта прокламация показывает, что чёрная сотня организуется для борьбы с революцией, не останавливаясь перед самыми низкими средствами. Ни для кого не секрет, кто эти заговорщики: Марков 2-й и Замысловский на свободе…

… До сих пор нигде не упомянут 176 пехотный запасный полк, что он примкнул к революционному движению.

… Предлагается всем, самовольно отлучившимся из 175 пехотного полка, вернуться в полк в ближайшие дни. В противном случае считать их сторонниками старого режима.

ПОЖЕРТВОВАНИЯ…

… От графа Орлова-Давыдова…

… от больных хирургического отделения…

… от группы евреев в квартире госпожи Ринг через врача Амитан…

ВЕРНИТЕ НАРОДНЫЕ ДЕНЬГИ! Товарищи солдаты! 28-го февраля из главной кассы управления Николаевской ж-д караулом солдат были взяты поступившие из выручек станций деньги для препровождения в Государственную Думу. Просим товарищей солдат сообщить, куда доставлены народные деньги, или вернуть их лично или почтою…

Из Новой Деревни нам сообщают: уже третьи сутки здесь приходят ораторы и призывают рабочих и солдат вооружаться, идти к Таврическому дворцу для ареста Родзянки или убить его как противника Свободы. Они же уничтожают приходящие «Известия», и агитация их имеет успех.

ТОВАРИЩИ! ЧИТАЙТЕ «ПРАВДУ» ВСЛУХ НА УЛИЦАХ,

НА МИТИНГАХ И ПЕРЕДАВАЙТЕ ДРУГИМ!

НАСТОРОЖЕ. Радостный для народа подъём революции оказался „тревожным» для князей Львовых и Родзянок… Это язык правительства Николая Романова. Если Временное правительство и сделает что-либо для народа, так только поневоле, это нужно твёрдо помнить рабочим, крестьянам и солдатам. Это снова правительство капиталистов и помещиков, но умнее царского. Оно стоит против революции и хочет дать народу поменьше.

(«Правда»).

… Не признавать никаких соглашений с буржуазией! Временно утверждённое правительство признаём неудачным и надеемся, что это будет исправлено.

Резервная автомобильная рота.

… Мы будем бороться за немедленную ликвидацию войны путём массовых действий рабочих всех стран. Мы будем стоять за создание Третьего Интернационала на место разрушенного войной Второго…

В ЖЕЛЕЗНЫЙ ФОНД «ПРАВДЫ» поступило…

480.

И наконец Белокаменная приходила в себя от восхитительных дней. Комитет общественных организаций издал воззвание к учащимся средней школы, что вполне понимает их горячий порыв, но не надо вносить разлада в государственную жизнь – а с понедельника следует вернуться к школьным занятиям. Его другое воззвание было: кто имеет более 20 пудов муки, пусть представит сведения о своих запасах. Впрочем, обнаружилось, что в Москве муки и без поступлений должно было хватить на 2 недели, а поступления подкатывали ко всем вокзалам, а Тамбовская и Саратовская губернии из уважения к стольному граду – подарили Москве каждая по 300 тысяч пудов ржаной муки. Тем временем снова открылись все первоклассные рестораны (повара и официанты прекратили революционную забастовку). Пошли трамваи, все украшенные красными флагами и лозунгами. Командующий Грузинов воззвал о необходимости отобрания воинского оружия, кому оно не может принадлежать. Восстановила свою деятельность биржа. На квартире Рябушинского было принято решение собрать в Москве Торгово-промышленный съезд. Разрешили открыть бега, без тотализатора однако. Во всех церквах отслужены были молебны, а священники произнесли проповеди о переживаемых событиях. Восстановилась театральная жизнь в той мере, как могла преодолеть добровольный самозапрет театрального общества: не давать спектаклей на Крестопоклонной неделе, – но где спектакли состаивались, там оркестр играл марсельезу и устраивался общий митинг артистов и публики. Кинематографы работали все, и на экранах появилась сенсационная фильма «Тёмная сила», о Григории Распутине, которую снимали для Америки, не предполагая, что её узрит и отечество. В Лиховом переулке на квартире Монархического союза был произведен обыск, а квартира начальника Охранного отделения Мартынова была разгромлена и разграблена. Решили не освобождать арестованных городовых, околоточных надзирателей и приставов. Историк Мельгунов приступил к разборке полицейских архивов, а на Петровке 16 создана комиссия о несудебных арестах, дабы упорядочить аресты. Напротив, губернатор граф Татищев и вице-губернатор граф Клейнмихель, давшие подписку о верности новому правительству, были из-под ареста освобождены. Упразднялся навеки чёрный кабинет при московском почтамте, и устанавливалась временная цензура телефонных разговоров с некоторых подозрительных аппаратов, а иные были вовсе сняты. Из городской думы, сердца этих революционных дней, выехали наконец и Комитет общественных организаций, в Леонтьевский переулок, и Совет рабочих депутатов, на Скобелевскую площадь, – и в опустевшем пострадавшем здании Думы подметали, скребли, мыли стены и окна, и елозили полотёры.

И в самые эти оздоровительные дни разнёсся слух, что в Москву едет знаменитый революционный деятель, сам министр юстиции Керенский!

И это оказалась правда! До сих пор лишь второстепенные члены Государственной Думы приезжали что-либо пояснить о событиях, да свои деятели ездили в Петроград посмотреть да подузнать. Раненная своим непревосходством, Москва ревниво следила, как всё важнейшее варится на берегах Невы, – и хоть Учредительное Собрание замышляла перетянуть к себе. А вот – ехал сюда самый яркий, самый популярный, самый левый из министров! – ехал явиться и осветить! А в частности, как предупреждала печать, ознакомиться с местными судебными установлениями. А ещё в частности – войти в непосредственные сношения с рабочим классом Москвы и ознакомиться с его взглядами на текущий политический момент.

И на Николаевском вокзале, украшенном, как и все вокзалы, красными флагами, к полудню собрались для встречи представители Комитета общественных организаций, представители Совета рабочих депутатов, представители московской городской управы, и комиссар юстиции Москвы Муравьёв, и, конечно, от московской адвокатуры, от совета присяжных поверенных, от судебной палаты, от окружного суда, – а ещё построен был почётный караул юнкеров Александровского училища.

И вот, к подкупольному перрону, видавшему столь много славных приездов из Петербурга и Петрограда, – подошёл экстренный поезд из паровоза и двух вагонов – и на площадке второго вагона стоял первый в России министр-гражданин! (Как он был молод, как он был строен, как шло ему лёгкое пальто с меховым воротником и мягкая шляпа!) Сняв перчатку, он заранее безо всякой заносчивости показывал свою доступность, помахивал пальцами встречающим. Тут раздалась команда капитана взводу юнкеров:

– Для встречи слева, слушай, на-краул!

Юнкера взяли на караул. Барабанщик забил встречу.

Александр Фёдорович мило кланялся, прикладывая пальцы к шляпе.

Не только он: глубже на площадке стояли и тоже прикладывали два любимца Москвы – Челноков и Кишкин, тоже приехавшие из Петрограда, а на днях давшие образец гражданского поведения: Челноков, назначенный Родзянкою комиссаром Москвы, не счёл возможным состоять по назначению при наступившей эпохе свободы – и добровольно уступил комиссарство избранному Кишкину. Но даже их двоих почти не заметили при встрече.

Едва сойдя со ступеньки вагона скользящим движением ноги, гражданин-министр расцеловался с длинным тощим князем Дмитрием Шаховским (у обоих стояли слёзы в глазах) – и с представителем железнодорожных рабочих, который назвал Керенского товарищем. А от прапорщика принял большой букет красных тюльпанов, перевязанный широкой муаровой лентой.

Князь Шаховской, с большими ясными глазами, знаменитый кадет, секретарь выборгского заседания, дрожа от охватившего волнения, долго не в силах был выговорить даже слово. Наконец начал:

– В эти знаменательные дни, которых русский народ никогда не забудет, вы доказали, что самый ярый радикализм, самый пылкий дух можно вложить в живое дело и воплотить в реальные формы! Вы доказали это своим горячим личным примером! От имени Москвы и от имени… я приношу вам самую горячую… Благодаря именно вам мы уберегли наш город от кровавых эксцессов. В Москве всё спокойно, всё в образцовом порядке, вы убедитесь сами.

И – ещё раз пылко расцеловались.

И затем Керенского приветствовали от городской магистратуры. И затем – от Совета рабочих депутатов -

– … как господина министра юстиции, но и нашего дорогого товарища…

И вручили ему письмо от председателя Совета Хинчука. Министр, освободясь от букета, тут же прочёл письмо, и умное лицо его осветилось решимостью:

– Я отсюда еду немедленно к вам!

Это – меняло предположенный распорядок, и смутило представителей судебных властей, прокуроров, комиссара юстиции, приветствовавших министра от имени, от имени и ещё от имени…

Но Керенский, принявший весьма официальный вид, заявил:

– Прошу меня не ждать. Я буду и в суде.

И затем, отвечая на все приветствия резким, далеко слышным голосом:

– Товарищи!… Господа!… У меня нет слов, чтобы выразить, что я переживаю! Но я лично – я только исполняю свой долг. Я знаю, что русский народ – великий народ, и русская демократия – великая демократия! Для них – нет ничего невозможного, а я… я только являюсь их орудием. Да, для меня величайшее счастье, что эти дни я мог действовать наверняка. Я шёл прямой дорогой, ибо хорошо знал и крестьянство, и рабочий класс, и вообще весь русский народ… Вот, я приехал от имени Временного правительства, пользующегося всей полнотою власти, приехал передать вам привет от нас, министров, и заявить, что мы отдаём себя в распоряжение нации и будем исполнять её волю до конца! И вот, я приехал спросить вас: а идти ли нам до конца?

– До конца! до конца!… – загудела толпа, принявшая к этому времени громадные размеры. Здесь толпились солидные, раскормленные общественные деятели, и немного офицеров, и много солдат без строя, рабочие, мещане, студенты и гимназисты.

И закинув голову движением роковым, принимая эти клики как глас народа, Керенский шагнул ещё и обратился к почётному караулу:

– Господа офицеры, юнкера и солдаты! От имени Временного правительства я приветствую русскую армию, навсегда освободившую Россию от тиранической власти! Отныне у нас только один народ – народ вооружённый!

Прошёл гулок восхищения.

– Старая рознь между офицерами и солдатами, между армией и народом – отошла в вечность. Мы все теперь – граждане! – раскинул он над собою одну руку в лайковой перчатке, другую без перчатки. – Мы все теперь – сыны великого свободного народа.

И – пошёл, пошёл, легко, свободно, не зашёл в парадные комнаты вокзала, а сразу на улицу, где ждал его автомобиль.

С ним рядом заняли места как адъютанты – два артиллерийских офицера, прикомандированных от командующего войсками.

И под крики «ура» и рукоплескания автомобиль тронулся от вокзала. В Совет рабочих депутатов, на дружеский и негласный разговор революционеров.

Корреспонденты газет тем временем бросились в редакции.

481.

После убийства Фергена, в тот же вечер, хромающего капитана Нелидова под большим конвоем, чтоб его не растерзали по пути, отвели в свою 2-ю роту, и советовали или объявили, что он теперь совсем не должен выходить из ротного помещения, ни даже на свою квартиру в офицерский флигель, а постоянно находиться и жить в ротной канцелярии.

Впрочем, и над трупом Фергена солдаты 4-й роты потом жалели и даже были плакали – и приведя растерзанное тело в порядок, положили в гроб, отнесли в полковую церковь, служили панихиду. Но пришла мать штабс-капитана – и почему-то не выдавали ей трупа, и снова надругались над ним.

Голова уже переступила черезо всё, что можно было понять, не понять, Нелидов жил уже как бы не он, и всё равно. И, пожалуй, в ротной канцелярии безопасней, хотя здесь никогда не один, а как всякий солдат в казарме, и в голове гудит, гудит постоянно.

Сразу же пришлось ему выручать ротного фельдфебеля, уже сильно избитого. В роте существовал ящик, куда складывались собственные деньги солдат и при этом записывались в тетрадь, а когда солдату надо было – он брал. Фельдфебель и хранил этот ящик и вёл эту тетрадь, всё это заведено было против краж. Как начались беспорядки – фельдфебель прекратил выдачу денег, за что его и избили. Теперь распорядился Нелидов все деньги пересчитать и раздать на руки.

Хотя солдат никто как будто не преследовал, но все в роте были крайне возбуждены и даже напуганы – боялись этих самых рабочих. Говорили Нелидову откровенно: это вольные не велят нам козырять и чтоб мы не поддавались ехать на позиции – а мы на позиции не прочь, да и козырять нам не тяжко. Объяснили ему теперь солдаты, чего он раньше и не предполагал: что Выборгская сторона все прошлые месяцы была утыкана дезертирами, которые жили по поддельным паспортам от подпольщиков, иногда по финским паспортам, свободным от мобилизации, – и вот эти дезертиры среди рабочих сейчас громче всех и на горло брали.

У рабочих у всех заимелись винтовки и даже автомобили – а в роте винтовок почти не было. На ночь выставляли против входных дверей стол для дежурного и дневальных, а на него клали заряженные винтовки, стволами ко входу.

Нелидов послал взять из клиники разобранные там винтовки и ещё сумел добыть с арсенального склада – тогда рота стала спокойней.

Теперь его как командира роты вызывали сидеть на заседаниях батальонного комитета – идиотское, нудное и бесконечное сиденье. Почти непрерывно выступали, сменяя друг друга, двое-трое солдатских заправил, вышедшие наверх не по грамотности, не по уму, а по нахальству, – и теперь они несли любую чушь. Но ни одного жизненного вопроса комитет разрешить не мог, и обсуждение самых пустячных длилось часами. И иногда уже приближалось, вот почти решено, – тут выступал кто-нибудь из трёх, что ещё упущено, надо добавить, – и опять размазывалось на часы.

И только один вопрос решился единогласно и быстро: в батальоне лежал приказ об отсылке очередной маршевой роты на фронт. Решили: своей роты не отправлять, а набрать и послать вместо себя арестованных городовых. Об этом послали делегатов в Совет рабочих депутатов. И даже – в Москву и в Казань, чтоб и тамошних арестованных городовых забрать сюда, в счёт.

Кто-то надоумил батальонных вожаков, что надо создавать комиссии по разным вопросам. Создали. Но все комиссии, едва коснувшись дела, тут же и отказались за полным незнанием, как приступить и наладить.

Тем временем во всех ротах постановили, что солдатские занятия должны быть в день только два часа. Тогда и все хлебопёки, сапожники, шорники, обоз – тоже стали работать лишь два часа. Всё в батальоне остановилось. Писаря перестали выписывать наряды – и из гарнизонных складов перестали отпускать муку и продукты. Никто не хотел и чистить выгребные ямы, они переполнялись и зловонили. Приходили к Нелидову взводные и отделённые командиры и просили освободить их от должностей: они не только не могли никого ни в чём заставить, но превратились в батраков для своих подчинённых, и всё, что надо было принести или сделать, – должны были делать сами.

И тогда батальонный комитет решил возвращать всех офицеров, кого найдут, – на места. Стали ходить по городским квартирам разбежавшихся прапорщиков и уговаривать их – вернуться в батальон. Капитана же Нелидова выбрали заведующим хозяйством батальона. Он принял, поставив условием, что всех назначит сам и чтоб его распоряжения не обсуждались комитетом.

И комитет принял.

Теперь разрешили Нелидову перейти жить на свою квартиру. Особенно были все довольны, что он сумел выдать солдатам очередное месячное жалование.

И может быть только по этой своей популярности он смог вчера спасти капитана Дуброву: солдаты учебной команды, все его ненавидящие, как-то разведали, что он лежит в Николаевском военном госпитале. Отправились туда на грузовике, выволокли Дуброву из палаты, из госпиталя, никто из врачей не смел помешать, и повезли на грузовике в свои казармы, избивая по дороге и здесь избивая на гауптвахте. И готовились его расстреливать тут же, у дровяного штабеля, – Нелидов еле успел туда дойти, с палочкой, остановил их и убедил, что надо отослать в Государственную Думу, таков закон. (Дуброву один раз уже и спасли там.) На искровавленное лицо капитана при полуотнятых руках и ногах страшно было смотреть.

И так вчера в полном изнеможении и даже в омертвении всех чувств Нелидов впервые пришёл ночевать в свою квартиру, – впервые с той страшной ночи, когда увели Сашу Фергена и через десять минут вбежал Лука с воплем, что капитана подняли на штыки.

Ещё живым казалось место, где Нелидов последний раз поцеловал Фергена в ледяные губы.

К себе самому уже было полное равнодушие, хоть пусть и расстреливают, – а пока не расстреливают, так лечь и заснуть.

Но не успел и сапог снять – раздался звонок, правда нормальный и без грозного стука. Лука открыл – и вошёл капитан Степанов – только что с поезда, только что вернувшийся с Кавказа! И была в нём ещё неломаная свежесть отпускника.

Да он знал ли, что здесь творится?

Знал… То есть знал вообще о петроградских событиях, но ничего путём о батальоне.

– Швейцар флигеля тебя видел?

– Да.

– Ну так, брат, сейчас же исчезай. Твоя рота – тебя приговорила к расстрелу, тебя сейчас арестуют. Сашу Фергена так убили, знаешь?

Побледнел. Да ничего он не знал, он же прямо с вокзала.

Нелидов спешил ему рассказать, но и спешил отправить, чтобы спасти. Решили, у каких знакомых он будет, на Петербургской стороне, – и он исчез. Уже потом спохватился Нелидов, что надо было шашку у него отнять, на сохранение. Да сами всё ещё не привыкли, дико.

Не успел Степанов уйти – нагрянул десяток солдат:

– Где Степанов?…

– Не знаю, ушёл.

Сидел Нелидов и подёргивался: вот сейчас услышит стрельбу или прибегут, скажут, что растерзали, как Фергена.

Но не шли, слава Богу, не шли, и Нелидов, изломанный всеми передрягами, ведь десять дней это уже длилось, так и заснул, мертво.

А сегодня рано утром его разбудил свой фельдфебель, умоляя спасти капитана Степанова (он же и был их 2-й роты). Оказывается, от своих он вчера вечером успел уйти, но на Гренадерском мосту его задержали гренадеры – отняли шашку, допрашивали, опознали полк и вернули ночью сюда, в казармы. И на него накинулась кучка негодяев из 2-й роты, стали оплёвывать, избивать и хотели расстрелять.

Но как раз эти сутки их рота несла караул по батальонной гауптвахте – и фельдфебель (которого Нелидов сам недавно выручил) сумел убедить обидчиков, что расстрелять лучше завтра утром, увёл от них капитана Степанова на гауптвахту и посадил – но под надёжных часовых, которые его не выдадут.

И всей власти капитана Нелидова было: срочно послать в Государственную Думу надёжного унтера, чтобы сейчас прислали сюда автомобиль со своим конвоем – и переняли бы Степанова под арест туда в Таврический.

Еле успел автомобиль.

482.

Сегодня Агнесса с Адалией под ручку пошли смотреть, как впервые пустят трамваи.

И зрелище стоило того! Сперва появилось несколько служебных вагонов, обтянутых красной бязью, к одному были прицеплены две открытые платформы, на них сидела воинская музыкантская команда и всё время не переставая играла марсельезу! Этот трамвайный поезд ходил по городу под одни сплошные овации. Все прохожие останавливались и любовались. На Невском и на больших улицах население встречало манифестацию трамваев обнажёнными головами.

А потом пошли уже обычные пассажирские трамваи, но все с плакатами: «Земля и воля» – «В борьбе обретёшь ты право своё!» – «Да здравствует демократическая республика!» А из некоторых вагонов марсельеза доносилась изнутри.

Агнесса и Адалия, украдкой друг от друга, вытирали слёзы. Открыто, по Невскому, под общее ликование – «В борьбе обретёшь ты право своё!»… Как это описать?

А кому не выпало дожить? Святые герои! За то, чтобы мы теперь могли жить, они отдали своё самое драгоценное!

Прекрасный сон! Искупаются все мученики за свободу!

На некоторых остановках вокруг трамваев собирались митинги, и трамвай тогда задерживался. Отходил трамвай – митинг рассыпался. Но умилительно было смотреть на гражданский сознательный порядок, как вся публика, не исключая и военных, повиновалась милиционерам, иногда совсем юным, не дородным псам старого режима, и устанавливалась в единую очередь, и все садились с задней площадки, никто не толкался локтями, не лез с передней, – общее доброжелательное солидарное настроение, коллективная радость, когда все друг друга любят – дух революции! – и вот отчего так хорошо, как не могло достичься при старом режиме никаким принуждением. Вот, уже и наступает всеобщее братство!

А день – белоснежный, после мятели на понедельник, морозный, солнечный, радует небо голубое. Сестры отшагивали, иногда приходилось под музыку. Неужели – свершилось?…

Это слово «свершилось!»- во всех воззваниях, во всех газетах, им наполнен воздух,- громоподобное слово, – а каким другим и можно выразить?! Революция – победила!!! Поймите, братья, – победила! Развалилась казарма сословий! Кто только не угнетал личность! – племя, клан, каста, сословие, церковь, семья, государство, национальность, – всё теперь сброшено! И личность встаёт из этого хлама, из этих цепей!

На Невском, на солнышке, у стены дома, расстелив по утоптанному снегу брезентик, какой-то дядька разложил стопочками, продаёт – запрещённые книги. Покрикивает, предлагает. Смотри, Даля, смотри! – Кропоткин «Речи бунтовщика»! Лавров! Карабчевский – «Дело Сазонова»! Толстой против церкви! Ницше – «Антихристианин»!… Сестры – к нему, наклонились, перебирают дрожащими руками, счастливыми пальцами. Смотри же! смотри! Если б нам сказали десять лет назад – что вот так, на Невском, на брезентике, открыто будут продаваться?… – и не налетает городовой?

А публика неблагодарная – тоже не налетает, уже всем хочется новей…

Да ведь в этом книжном лотке сфокусирована эпоха!

Пошли счастливые дальше.

А все эти разбитые, замазанные гербы?!

Или: Мариинский театр хочет установить автономию от государства! Разве не символ?

Чего боялись многие наши? Не дожить до революции, или что она своей кровавостью не оправдает надежд. И вот – всё не так!!

По Садовой – и пошли на Михайловскую площадь, где тоже большой разъезд трамваев. И там встретились, остановились на солнышке (всё-таки морозец забирает) со знакомыми Адалии – интеллигентная брачная пара, хотя просто либералы, пингвин и гагара, но лично вполне честные. (Адалия знавала таких, у Агнессы таких не бывало.).

Они: кого же мы боялись? Кто это так цепко держал нас когтями двуглавого орла? Как легко нам досталась невероятная победа!

Агнесса отбрила им: нет! Совсем не так легко, свободу принесли нам те, кто пали в тёмные годы. Высокая цена.

Муж-пингвин застыдился: да, мы неблагодарно упускаем… Но где же было набраться обывателю политической практики? Ведь до сих пор политикой можно было заниматься только героям. А вот – народ пошевельнул плечами, и…

Народ? Как теперь согласно: все славят «народ», всё сделал – народ, и как-то забыли об интеллигенции! А между тем: от Радищева до Спиридоновой, 150 лет жертвенной борьбы – чьей же? А – народ? Что он такого сделал? Всё-таки можно бы быть благодарным интеллигенции больше.

Проворчала гагара: как можно было уголовных распускать. Тут отповедала Адалия:

– Да разве они виноваты, что социальные условия бросили их в водоворот преступлений? А теперь им в тюрьме обливать слезами нашу свободу?

Пошагали сестры домой, Агнесса сказала в сердцах:

– Меня что возмущает, что сегодня каждый обыватель «отряхается от старого мира» и намекает о себе, что только по счастливой случайности не казнён при старом режиме!

Ах, пусть. Но как захвачена молодёжь! Как горды, что это всё совершили они. Вероника теперь окончательно спасена, она – в животворной струе. Общество помощи освобождённым политическим – нельзя было ей найти лучше! Прямая связь с традицией!

Да теперь может и Саша отстанет от этой дрянной купеческой девчёнки?

483.

И как же замотали, ловкачи: и сами не взяли власти и другим не дали. И не мог Шляпников относиться к соглашателям с откровенностью, скрытничал с ними и подозревал подвох на каждом шагу, да так оно и было. Против блока оппортунистов не вытягивала партия большевиков в Исполкоме. Но знал он, что неприятен им, мешает, – и доволен был, что мешает, и сидел, по-любимому руки скрестя на груди, молча.

Сегодня Шляпников необходимо должен быть тут потому, что в повестке стоит вопрос о рабочей милиции, по которой он считается главный уполномоченный. А ещё будет обсуждаться вопрос об отправке в Ораниенбаум 1-го пулемётного полка.

А пока они с живостью и волнением обсуждали слух, что по каким-то железным дорогам какие-то переодетые жандармы перевозят кипы погромной литературы – и какие надо энергичнейшие меры принять, чтобы воспрепятствовать перевозке. Шляпников молчал. Не поверил он ни на грош этой панической истории: все жандармы были насмерть перепуганы, искали, как жизнь спасти, а не перевозить опасное. И – на каких же именно дорогах? и кто эти кипы видел? почему не отобрал? и почему ни одной брошюрки для примера не доставили? – откуда ж узнали, что погромная? Но очень нервные тут были все верховоды.

Потом начали обсуждать «Известия», по докладу Нахамкиса. Ещё три дня назад Шляпников бы должен был ухо держать востро, и вмешиваться, и захватывать влияние, – но теперь была своя «Правда» и катитесь вы. Понятно, что они так волнуются: от газеты вся сила зависит. Теперь давал Исполнительный Комитет Стеклову дис-кре-ци-онную власть над газетой, значит: действовать по изволению, как его левая нога захочет. И в редакцию набрал – дружка своего Циперовича, Базарова, Гольденберга, ещё Авилова – так не нашего Глебова, а Бронислава, меньшевика. Ну, ещё там и Бонч, хоть и трус и изменник, а заставим на нас поработать.

С Бончем тоже теперь разбирался персональный вопрос: взял да отполировал в газете генерала Рузского, тот устроил Исполкому истерику, – но и принять сторону генерала не могли меньшевики, а и с Бончем ничего не могли сделать по нерешительности.

Теперь ещё крупный вопрос: о похоронах жертв революции, уже отложенных на десять дней, а теперь ещё на неделю: нельзя на Дворцовой площади! вмешался Горький с художниками и архитекторами.

На Горького Шляпников стал в обиде. Все последние годы, кажется, был заодно с большевиками, с кем же? А в эти Дни закружилась ли голова, все его признавали своим и чествовали, да вообще в мозгах у него сидело некрепко, – и присоединился он к златоустам классовой гармонии, любителям единства, – и отказался сотрудничать в «Правде», так бедной литературными силами, что бы значило ей имя Горького! Звонил Шляпников усовестить его – ответил: «помогаете врагам революции!» Мы – врагам революции? Это – наша пролетарская честная «Правда»? Буржуазным дурманом застило голову ему самому. Какую-то свою отдельную радикально-республиканскую партию затевал.

Ну, наконец о пулемётных полках. 2-й пулемётный удовлетворился казармами на Охте и никому особо не мешал, а вот 1-й пулемётный разорял Народный дом и, самое главное, его уборные, уже начали солдаты испражняться на бульваре вокруг Народного дома, – так что к наступающим дням весны это грозило превратиться в заразу в центре города.

Всё – как будто так, с уборными ничего нельзя исправить, и невозможно сейчас, ещё при снеге, первым революционным строительством начинать разрывать бульвар и строить новую канализацию. И натурально жить полку там, где для него оборудованные казармы, в Ораниенбауме. Всё как будто так, но 1-й пулемётный, расположась на Кронверкском наискосок от ПК, – уже сильно приклонил ухо к нам, наши там поработали, – и обещает стать боевой силой большевиков – да ещё вооружён пулемётами! – и как раз его дать вывести из города? Ни за что! Для этого Шляпников и собрался биться, но не слишком громко и широко, чтоб не дошло до фронтовиков: фронтовики со своей стороны обижаются, почему этих не ведут на фронт, а тем всё время воевать? Да и тут пересилить большинство голосованием он тоже не мог. А стал подпугивать исполкомовцев пулемётчиками: ведь не стерпят! а ну – повалят с пулемётами на Совет?

Боялись.

И высмеивал собственными же их доводами: как же они сами придумали, добились не выводить революционного гарнизона, а теперь выводят? Кто ж будет им верить? И другие части взбунтуются? Да любой батальон смахнёт вас тут всех.

Но эти ловкачи были из тех, которых и в ступу загнав, там не утолчёшь пестом – увернутся. Сейчас же, тут же, они придумали и постановили: послать требование военному министру, чтоб Ораниенбаум также был объявлен районом Петрограда и оттуда тоже не имел бы министр права никого послать на фронт без разрешения Совета. И таким образом этот вывод полка станет совсем и не выводом, а даже расширением завоеваний революции. И чтобы пулемётный полк, уйдя в Ораниенбаум, имел бы своих постоянных представителей – тут, при Петроградском Совете.

А главное, заявил Чхеидзе, и вот откуда он был такой бесстрашный: имеется заявление товарища Пешехонова, что сам полковой комитет пулемётчиков имеет желание вести полк в Ораниенбаум, но нужно им приказание от Совета.

Заёрзал Шляпников на стуле: дело плохо, обморачивают наших там ребят. Но здесь – ничего сделать не мог, записали постановление: просить 1-й пулемётный полк сего же числа выступить в Ораниенбаум и (как главное!) впредь без разрешения Исполнительного Комитета не дать себя никуда посылать. И поручили Скобелеву немедленно отправляться в Народный дом и там объявить. Самое страшное, это они понимали, – объявить.

Шляпников тихо вышел и быстро послал гонца на Кронверкский: там как раз сейчас при ПК на Бирже труда собирались активисты из 1-го пулемётного. Пулемётчиков? – не отдадим!

484.

(по свободным газетам, 7 марта).

ЗАЯВЛЕНИЕ КНЯЗЯ ЛЬВОВА…Принял представителей печати…

– Конечно, не для интервью и для лишних слов теперь время. Временное Правительство работает день и ночь… Не меня поздравляйте, господа, а великий русский народ, чьё величие проявилось в Великой Русской Революции. События так велики, так потрясающе грандиозны, что никаких слов не нужно. Невероятная яркость и быстрота переворота… народный гений совершил чудеса, ошеломил весь мир своим величием и своим великодушием к прошлому. Над Россией засияло солнце, мы все в лучах этого солнца… В Петрограде уже всё расчищено для новых идей. Но Россия велика и не везде могли понять смысл ошеломительного переворота. Кое-где на периферии произошли незначительные эксцессы, к ликвидации которых Временное Правительство стремится с осмотрительностью. Тяжёлые недоразумения разразились лишь в Балтийском флоте. Нельзя успокоиться на том, что старая власть свергнута и слава Богу. Наша задача – в каждом гражданине создать веру в светлое будущее России, – ив таком духе постепенно перевоспитать многомиллионное население. Самое трудное – это внедрить в умы новый образ мысли. Надо на всех ступенях жизни посадить людей, проникнутых новыми идеями. Когда надевают чистое бельё, грязное необходимо снять. Сменить администрацию сверху вниз…

На вопрос, когда будет созвано Учредительное Собрание, министр-председатель ответил, что это – чрезвычайно сложная задача, потребует от 3 до 6 месяцев. На вопрос о дальнейшей судьбе Николая II: об этом Временное Правительство будет иметь суждение в ближайший день и своё решение опубликует особым актом.

… Впервые Россия становится вровень с передовыми странами Европы, впервые вводится у нас западно-европейский строй…

ЗА ХЛЕБОМ. Временное правительство посылает на места своих комиссаров, которые должны разъяснить крестьянам всю важность и необходимость обеспечения хлебом и другими продуктами.

… Центральный Продовольственный Комитет закончил подсчёт всех наличных запасов муки. Петроград в течение ближайшего времени вполне обеспечен хлебом.

… Под влиянием происшедшего переворота настроение крестьян коренным образом переменилось. Крестьянство, проникнутое доверием к новому правительству, при высоком патриотическом подъёме повезёт хлеб…

… Переворот в Гельсингфорсе произошёл с минимальным количеством жертв. В дни переворота матросы по своей инициативе усилили караульную службу.

ЗАЯВЛЕНИЕ ГЕНЕРАЛА КОРНИЛОВА. Новый командующий военным округом заявил корреспонденту «Биржевых ведомостей»: «Разобравшись немного в событиях, я уже теперь в полной мере убеждён, что совершившийся переворот принесёт благо России, благоприятно решит исход гигантской борьбы… С глубоким негодованием отвергаю ходячее мнение, будто перемены в России отразятся на ходе военных действий.».

АМНИСТИЯ. УКАЗ ВРЕМЕННОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА…

… Отблеск праздника возродившейся страны должен озарить и жизнь общеуголовных преступников…

ДА ЗДРАВСТВУЕТ РЕСПУБЛИКА!

КОНЕЦ РУССКОЙ БАСТИЛИИ… Шлиссельбургская крепость подожжена. Пробил час русской бастилии! При трудности определить, кто является политическим, освободили уголовных и воров рецидивистов. Старый каторжанин Орлов, которому ничего не стоило зарезать человека за целковый, теперь рыдал как ребёнок. Вкатили в главные корпуса бочки с керосином и бензином. Загрохотали взрывы, вся тюрьма пылала. «Проклятая, пусть погибнет навеки!».

ПОБЛАЖКИ ДИНАСТАМ. Герман Лопатин обратился к военному министру… Отъезд царя в Ставку – к чему это допущено? А что если появится манифест: «возбуждаемый неотступными мольбами нашей героической армии, я чувствую себя вынужденным подъять снова бремя правления, а посему беру назад своё отречение…»?

СНЯТИЕ ЦАРСКИХ ПОРТРЕТОВ… Царскую усыпальницу в Петропавловской крепости сделать Пантеоном погибших революционеров. Царей выбросить, а дорогие нам святые прахи свезти туда.

Рассказ генерала Рузского.… Для меня было неожиданностью, что литерный поезд царя направился во Псков. Я распорядился, чтобы прибытие царя прошло незаметно… Поразительно, с каким хладнокровием и невниманием отнеслись к пребыванию царя население и войска… Я лично держался от царя в стороне, избегая с ним встреч и разговоров… Я не решался высказывать царю своё мнение, не имея решительно никаких директив от Исполнительного Комитета…

Гомель. Здесь задержан бывший министр двора бывшего царя граф Фредерикс.

НИКОЛАЙ НИКОЛАЕВИЧ ожидается в Петроград в ближайшие дни.

РАСПУТИН И ДВОР. Выясняются чрезвычайно интересные детали…

Заявление арестованных. Группа офицерских, жандармских и полицейских чинов, находящихся в Таврическом дворце, считает своим нравственным долгом засвидетельствовать о том особом попечении, которым они пользуются со стороны администрации…

НЕЛЬЗЯ МОЛЧАТЬ! Бывшие царские опричники содержатся в Кремле на дворцовой гауптвахте в прекрасных помещениях, получают изысканные кушанья!

СРЕДИ ЕВРЕЕВ. Телеграмма объединённого комитета еврейских общественных организаций Москвы…

… В ближайшую неделю будет созвано совещание представителей Бунда по всей России.

Еврейский студенческий митинг всех высших учебных заведений Москвы…

… Причт, староста и прихожане Благовещенской церкви сокрушаются о легковерии к слухам, будто стреляли с их колокольни и снято оружие… Просят дать покой верующему населению принять молитвенное участие в текущих событиях и просить у Господа благословения на новую, честную, свободную, спокойную жизнь…

… Если безжалостный бог битв потребует отказа от наших целей, далёких и гордых, – склонимся перед диктатом войны. Русский рабочий обязан дать русскому солдату всё необходимое.

… Северная столица идёт как бы по великолепному государственному инстинкту.

… Редакция завалена письмами по поводу нового гимна…

БРАЧНЫЕ ЦЕПИ. Необходимо немедленно разорвать ещё одни цепи, цепи брачные, под тяжестью которых томились и томятся тысячи людей, которые ошиблись в оценке друг друга.

ГЕРМАНИЯ И РУССКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ… Хаос толкований…

Американский посол высказал живейшую радость по поводу перемены строя в России.

… При петроградском общественном градоначальстве создаётся бюро сыска для задержания важных уголовных преступников, ошибочно выпущенных на свободу…

… Все пожарные части опровергли: на их каланчах пулемётов не было…

… Автомобиль 15-00 с чёрным флагом в последние дни положительно терроризировал мирное население и милиционеров, которых он расстреливал.

ВОЕННЫЕ ДЕЛА. ОВАЦИЯ А. Е. ГРУЗИНОВУ.

Досадная опечатка вкралась в предыдущий приказ подполковника Грузинова по войскам г. Москвы. Напечатано: «Затем стройными рядами проходили мимо меня мои войска», нужно читать: «мимо меня народные войска.».

… Собрание служащих сберегательных касс шлёт земной поклон рабочему классу…

… Председателю Государственной Думы. Общее собрание легковых извозчиков Москвы приветствует новое правительство России. Много жертв унёс старый режим…

… Полковник Печёнкин обращается с покорнейшей просьбой к студенту-универсанту, производившему 1 марта совместно с тремя солдатами осмотр квартиры полковника в его отсутствие, – возвратить забранное из квартиры древнее и старинное оружие, редчайшие экземпляры, имеющие большую ценность.

ПОТЕРЯН БАГАЖ. 27 февраля на Николаевском вокзале я передал свой багаж неизвестному, который…

В дни революции подкинут ребенок. Умоляю добрых людей откликнуться.

Знающих местонахождение испорченных и оставленных автомобилей…

ДВЕ ПАРЫ ВОРОНЫХ рысаков нарядных продаются…

485.

О чём говорилось в московском Совете рабочих депутатов при закрытых дверях – не узнала пресса, естественная скрытность революционных деятелей. Но в 3 часа дня Александр Фёдорович Керенский на автомобиле въехал в Кремль. (Его сопровождал присяжный поверенный Муравьёв, уже назначенный председателем Чрезвычайной Следственной Комиссии. Тем более благоволил к нему Керенский, что другой очень прогрессивный московский присяжный поверенный, Тесленко, уже трижды за эти дни отказался быть товарищем министра юстиции, и это проникло в газеты и не могло не служить к некоторому омрачению сверкающего имени Керенского.).

В громадном Овальном зале Судебных Установлений, с его великолепной потолочной лепкой и люстрами, собралось и уже ждало второй полный час так много представителей судебного ведомства и присяжной адвокатуры, как только могла выставить Москва и вместить в этот зал. Впрочем, при таких редкостных событиях никакие часы ожидания не тягостны, а стечение лучших умов само себя интеллектуально питает. Уже известно было, что новый министр круто не переносит все ордена прежнего режима как ордена ложные и все ведомственные формы как оскорбительно-тиранические. Итак, хотя никто из чинов судебного ведомства ещё не был разжалован – все они явились как лица сугубо штатские, лишённые званий и орденов, и только единою строгою чернотою костюмов рознились от многоцветных пиджаков независимой присяжной адвокатуры.

Ещё в вестибюле Керенского встретили эти десигнированные председатели департаментов судебной палаты и прокуратуры. По другую сторону ковровой дорожки тут же собрался в полном составе совет присяжных поверенных, лучшие умы и языки Москвы.

Молодой стройный министр (в австрийской куртке, но в этот раз с проблеском белого воротничка) милостиво и с большой любезностью покивал в одну сторону, покивал в другую, пожал несколько случайных рук и стрелою направился в зал, все остальные за ним.

Помнил ли когда-нибудь Овальный зал такое переполнение и столь бурные длительные аплодисменты – ещё будут спорить историки. Аплодисменты никак, никак, никак не хотели смолкнуть. Лишь с трудом через них протрубился голос Муравьёва:

– Господин министр! Здесь собрались московские судебные установления – судебная палата, окружной суд, прокуратура, адвокатура, служащие суда – встретить первого министра юстиции свободной России!

– На стол! на стол! – раздались воодушевляющие голоса.

И Керенский, как бледный ангел в чёрном, взлетел на стол. Речь его прозвучала лаконично, но как ясно осветила она вперёд прожектором всю его многообещающую программу! И какие переливы святого волнения свободы теснились в струе этого голоса при несколько отрывистой дикции.

– Господа судьи! Господа присяжные поверенные! – (Он переставил их вперёд.) – Господа прокуроры! Родилась свободная Россия и вместе с нею родилось царство закона и свободной судейской совести. Старый порядок ниспровергнут навсегда и безвозвратно. Я надеюсь, что те из судей, которые служили старому режиму, найдут сейчас ответ в своей совести, смогут ли они отдать себя служению делу истинного правосудия или исполнят свой служебный долг и уйдут! Я хотел бы, чтоб наступление царства правды не заставило меня прибегать к экстренным мерам и тем омрачить нашу общую радость.

В столь вежливой форме предупредив закоснелых, как можно решить проблему несменяемости судей, министр обернулся в ту сторону, где более теснились адвокаты:

– А в вас, господа присяжные поверенные, я горячо приветствую единственное сословие, геройски и до конца охранявшее в России светильник правосудия!

Единственное сословие России! И как это было правдиво! И как заслуженно светились адвокатские лица!

Отдельно к прокурорам министр не обратился, но сразу:

– А вам, господа служащие канцелярий, а вам, господа курьеры, я даю слово, что впредь вы будете пользоваться всеми правами, которыми должны пользоваться все свободные граждане свободной России. Организуйтесь для защиты своих интересов!

И спорхнул со стола.

Затем уже судьи и прокуроры были ни при чём, а в помещении совета присяжных поверенных собрались одни адвокаты, все свои, и атмосфера очень потеплела.

– Товарищи! – говорил министр, и любовь была в его голосе. – Право у нас в России только и осталось в одной вашей… нашей корпорации. Впрочем, едва ли нужны лишние слова. И просто… позвольте мне у вас просто отдохнуть…

Это сердечное обращение растрогало адвокатов. Наступила величайшая непринуждённость. Министр сидел за столом заседаний, пошевеливая ошейник глухого воротника, а адвокаты толпились со всех сторон и красноречиво напоминали наболевшие вопросы, когда-либо ими же красноречиво поднятые. Один из них был – о женщинах-юристках.

– О да, о да! – оживился усталый министр. И решительно обратился к председателю совета. – Я прошу вас немедленно начать приём женщин в сословие. – Он посмотрел на наручные часы. – Если можно – даже сегодня, постарайтесь.

Присяжные поверенные живо интересовались, какая будет расправа с царём.

– Господа, – возразил министр, – в такой момент не должно быть нервирующих разговоров. Представители династии в руках правительства, в моих собственных руках, – и неужели мы способны на компромиссы? Но! не должно быть места и инстинктам мести.

Коснулись вопроса об освобождении политических. Министр объявил, что от консорциума петроградских банков получено на нужды освобождаемых полмиллиона рублей. Коснулись, как организовать торжественную встречу возвращающихся из Сибири. Министр отнёсся очень поощрительно и особо указал на необходимость встречи «бабушки» русской революции Брешко-Брешковской:

– Она моя учительница в эсерстве и мой друг. И когда она проедет через Москву – дайте мне знать, я сам её встречу в Петрограде.

Тут оказалось, что и среди присутствующих есть присяжный поверенный, отбывший ссылку в Сибири. Министр порывисто расцеловался с ним. Вообще министр был мил, обаятелен, населил восторгом присяжных поверенных. Он просил их и впредь не стесняться и свободно делать ему указания на необходимые реформы или вопросы.

Но увы, дела звали его дальше, вся Москва нуждалась в нём. Под бурные овации министр вышел-вышел-вышел, на кремлёвском дворе сел в автомобиль и со своими офицерами-адъютантами поехал на съезд мировых судей.

Они его все ждали давно и все без формы, как и было предупреждено, но в чёрных сюртуках. Все стояли, и председатель съезда приветствовал Керенского речью: о том, что мировые суды действуют более 50 лет…

– … и блестяще! – вставил министр (хотя уже распорядился обойти их временными судами из рабочих и солдат).

– … и выборные мировые судьи оказались победителями в борьбе за свою независимость и незапятнанное знамя.

И Керенский вдруг стремительно нагнулся, рукою до полу, думали – он обронил что-нибудь, нет, – это он низко поклонился мировым судьям, всегда шедшим по правде и совести, и так донесшим факел до наших дней.

Он, кажется, много хотел тут сказать, но посмотрел на часы и заторопился. Ему надо было мчаться в электротеатр «Арс» на Тверскую, где его ожидали более тысячи делегатов московского гарнизона. По дороге сопровождающие офицеры досказывали ему, как развивается движение в гарнизоне, как уже не первый раз офицеры и солдаты тут заседают вместе, а позавчера после заседания пошли из «Арса» по Тверской, под марсельезу, взявшись под руку вперемежку, – и так, привлекая восторг населения, до памятника Скобелеву, где были речи, и затем к университету – сообщить студентам своё решение о войне до победного конца.

В огромном театре все поднялись – защитное сукно, солдат больше, и многие не сняв шапок, и встречали министра густым хлопаньем, а он прошёл на сцену и стоял – тонкий, скромный и бесконечно-значительный. А когда наконец аплодисменты утихли – он встрепенулся к речи, и звонкий голос его достигал последних рядов амфитеатра.

– Я, министр юстиции Керенский, член Временного правительства, более чем товарищ вам, – ибо я не только убеждённый демократ, но я и убеждённый социалист и, я думаю, я понимаю нужды народа. Скажите, могу ли я сообщить Временному правительству, что московская армия – наша, что она верит нам и сделает всё, что мы ей скажем?

И вся аудитория загудела: «Верим! Ваши!» – и снова гулкие хлопанья.

И – ещё говорил Керенский, как пришло время в пробуждающейся армии показать не дисциплину внешних приказов, но железную дисциплину долга перед родиной. Нужно колоссальное самообладание. Вот исполнилось пламенное желание: командный состав и солдаты слились в единстве!

То ли речь уже кончалась, то ли была заминка обдумывания, но в перерыве министерского тенора раздался из зала бас:

– А почему Николаю II разрешён проезд в Ставку?

– Заверяю вас, – властно отозвался Керенский, – Николай II находится полностью в руках Временного правительства. В Ставке он не имеет никакого значения.

– А правда, что Верховным Главнокомандующим назначен Николай Николаич?

– Вопрос о Николае Николаиче, – отвечал Керенский, – тоже обсуждался Временным правительством. И могу вас заверить, что если правительство обнаружит в этом отношении колебания – я не задумываясь уйду из его состава!

Не успели понять – в каком направлении, какие колебания, – вдруг министр зашатался как тростинка – к нему кинулись, офицеры из свиты подхватили под руки, еле успели не дать ему упасть – и опустили в кресло на сцене, с пепельным лицом, опущенными веками, в обмороке.

Зал загудел: что сделали с любимым народным министром? Да не умирает ли он?…

Ему бегом несли стакан, попить и побрызгать.

Кто-то стал объяснять над рухнувшим бездыханным, что министр уже неделю не спит, не отдыхает…

О! Каково ж напряжение революционной энергии!

Да – не спит ли он?

Да, кажется, он просто заснул.

Но! – вот уже зашевелился! Он испил воды. Он даже, кажется, улыбнулся изнеможенно.

И вот – уже поднимался!

Уже поднялся?

Да! Он уже говорил опять, и голос его набирал прежнюю звонкость:

– Господа! Откуда эти разные слухи? Не придавайте им значения! Уверяю вас, со стороны династии нам не грозит никакой опасности. Все они находятся под неослабным надзором Временного правительства, и будьте спокойны: пока я нахожусь в министерстве, – голос его уже был грозен, удивительно было это мгновенное преобразование, – никакого соглашения со старой династией быть не может! Династия будет поставлена в такие условия, что раз навсегда исчезнет из России! Создавайте новый народ – а всё, что осталось позади, отдайте мне, министру юстиции!

И снова это был властный пронзительный министр, от которого ничто в стране уже не могло укрыться.

Тут на сцене электротеатра появился и командующий Округом Грузинов. Его тоже встретили овацией, а он сообщил аудитории, что войска московского гарнизона всё более настойчиво желают видеть его не временным, но постоянным командующим. Что делать?

Министр отнёсся очень отзывчиво:

– Это великолепно! Я обещаю поговорить в правительстве, чтоб именно так и было!

486.

Подполковник Бойе двое суток так и не вышел на батарею, чего никогда не бывало. Сидел ли безвыходно в землянке? отлучался куда? не только солдаты его не видели, но и офицеры. И последний батареец мог догадаться, что подполковник волчится на отречение.

Но чёрное его отчаяние никак не передалось Сане: ну не монархия, так «республика» – «дело народа», святое слово, ещё привольней люди живут? Когда Саня с Котей учились в одесском училище – 40-летний юнкер-«дед», учёный землемер, подсаживался к роялю и были ж юнкера, кто ему подпевали:

Выпьем мы за того, кто «Что делать?» писал,

За героев его, за его идеал.

Скорей на Саню подействовали строгие лица солдат при чтении манифестов и как потом расходились в молчаливые кучки без обычного мельтешения и шуток.

А Чернега – как будто и совсем не придал значения, легко балагурил о разном. А Устимович и сам пришёл как солдат – с вопросом, с озарением под густыми валиками бровей:

– Солдаты поговаривают – будет мир теперь, а? Наступление отменят?

И так это светилось в нём – Саня не нашёлся погасить.

А газет не было, вместо них прикатывали слухи. То: в Австро-Венгрии революция, Венгрия отделяется. То: царь – скрылся, новое правительство его всюду разыскивает, а в Петрограде – 12 тысяч убитых, ужас!!

Потом прорвалась одна московская газета с блекловатыми фотографиями новых министров – лица как лица, вполне обывательские, никаких сверхлюдей.

И тут же пришёл приказ по Западному фронту: уменьшить ежедневную дачу хлеба.

А боевых не то что действий, но и шевеления не стало. После наших событий противник и вовсе стрелять перестал – не то что из орудий, но ни даже пулемётной очереди, и работ никаких.

И пришло Сане в голову: а не снять ли пока боковой наблюдательный, оставить один передовой против Торчиц, облегчить дежурства? А командира батареи всё не видно. Пойти пока присмотреться самому.

День был в пеленистой мглице, может где-то недалеко шёл снег. Морозец небольшой, но Саня надел свою кавказскую бурку – была она ему как родная душа со своего Кавказа, ласковый тёплый мех, на наблюдательном и спать в ней хорошо. Не гнался Саня за тем воинственным видом, какой придавала бурка, но какую-то силу сообщала она. Хотя – заметна очень, и в обычное время остерегаться высунуться в ней.

На боковом наблюдательном застал на дежурстве старшего фейерверкера Дубровина. Любил его: понимает стрельбу, интересуется топографией. Он был награждён серебряными часами «за отличную разведку» и с важностью сматривал на них. На дежурствах не ленился, всё набирался полезного. Смуглое, всегда серьёзное, даже хмуроватое его лицо не казалось мальчишеским, хотя ещё не росло на нём.

Сейчас он передал подпоручику журнал наблюдений. В общем – передовые линии спали.

Подпоручик достал свой любимый цейс, стал медленно обходить знакомую местность. Неизменно занесенные снегом запущенные решётки и каменные кресты на православном кладбище, как бы безлюдном (а там хорошо врыты и замаскированы долговременные сооружения). Еле дымят такие изученные Скарчевские окопы. По закрытому скату, слышно, прогнали тележку – значит к мосту на Щаре.

В глубине блиндажа у телефона сидел Улезько, здешний житель, вот уж наверно странное чувство воевать у себя дома. А Дубровин стоял у смотровой щели, грудью к земляному косяку, рядом с подпоручиком. И спросил тихо:

– Ваше благородие. А хотите, я может вам сейчас любопытную штуку достану?

– Какую, ну тащи.

– К пехоте надо сходить.

Ушёл. Улезько подрёмывал на чурбаке с трубкой. Минут через десять Дубровин вернулся. И на дощечку перед наблюдательной щелью, хорошо освещённую, положил – прокламацию? Небольшой листок грубой бумаги, на нём крупно: «Приказ №1».

Чей? Саня глазами вниз: Петроградский Совет Рабочих и Солдатских Депутатов. Что ещё за командование? Стал читать.

… Во всех батальонах, батареях немедленно выбрать комитеты от нижних чинов… Винтовки, пулемёты должны находиться под контролем комитетов и ни в коем случае не выдаваться офицерам, даже по их требованиям…

– Что они? С ума сдвинулись? – сказал подпоручик вслух, и не мог не накрыть листовку воспретительной ладонью. И оглянулся на Улезьку.

Дубровин с невозмутимыми щеками:

– Да уж знает. Все уже знают.

– Как? А мы ничего не знаем.

– От пехоты. По Перновскому полку их не одна ходит. Перновский гудит. И у ростовцев, кажись, есть.

– Да откуда взялась?

Дубровин сумрачно и носом шмыгнув:

– Лих её знает. Из тыла привезли. Может отпускные.

– Так это же глупость! Да и при чём тут мы? Это – Петроград, к нам не относится.

Снял ладонь, стал читать дальше.

… Вне службы и строя, в своей общегражданской и частной жизни солдаты… Обязательное отдание чести вне службы отменяется…

– А что у нас – не служба? – спрашивал подпоручик Дубровина, будто тот и писал приказ. – У нас всё служба.

К отданию чести Саня тоже с трудом когда-то привыкал, но теперь так понимал, что без чести – не армия.

… Отменяется титулование – ваше превосходительство, ваше благородие…

– Ну, это другое дело.

Эти «вашбродь» какие-то тряпки заношенные.

… Воспрещается грубое обращение с солдатами…

Очень правильно.

… Воспрещается обращение к ним на «ты»…

Усмехнулся:

– Был такой словарист Даль, пишет: тот учитель, который гордится, что называет учеников на вы, – лучше бы научил их называть себя на ты, тогда б он знал русский язык. «Вы» – не русское обращение, и совсем для нас неловкое. В старину говорили: ты, Великий Государь, не прав!

Однако листовка лежала под пальцами. Доложить начальству? – так это не в нашей батарее. Дубровин принёс – Дубровин и унесёт.

Оглянулся на Улезьку. И различил в полутьме внизу его уже не дремливое, но любопытное, от щели освещённое, добродушно-соблазнённое лицо.

487.

Итак, предстояло обратиться ни много ни мало – к народам всего мира, сразу! И хотя под этим воззванием стоять будет подпись всего двухтысячного Совета Рабочих Депутатов – Гиммер ощущал, будто его собственный тонкий и слабый голос должен прозвучать на всю Европу и дальше. Он когда брался, в соревнование с Милюковым, исказившим смысл нашей революции, ещё не почувствовал всей трудности.

Привлечь бы Горького! Вот чьё могучее слово, высокого художника, могло бы взволновать и захватить народы! Позвонил Гиммер Алексею Максимовичу и попросил его написать такое воззвание. Тот согласился.

Но ещё пока он напишет – а у Гиммера самого руки тянулись к перу. Да ничем другим в Исполкоме он теперь и заниматься не мог, раз уж замаячила, замучила его великая задача. И после того как Чхеидзе подсказал неплохую фразу – пусть народы возьмут дело войны и мира в свои руки, – Гиммер записал её и так начал строить воззвание. Он не сомневался, что Горький напишет сверх-художественно. Но разве сумеет он предвидеть все подводные камни выражений, столкновения разных социалистических фракций и крыльев самого Исполнительного Комитета, чтобы мимо всех этих скал благополучно провести проект? Нет, только Гиммер мог все эти рифы видеть и миновать.

Главная трудность была: выдержать честный интернационализм и циммервальдизм, ни в коем случае не дать пищу и опору оборончеству – но суметь провести это воззвание через Исполком, где оборонцы составляли большинство, а значит – бросая им какие-то куски. Но бросая эти куски, ни в коем случае не дать левому крылу Исполкома обвинить себя хоть в тени шовинизма, этой явной заразы для всякой честной революционной публики. Надо было под микроскопом рассматривать каждое своё выражение. Но и ещё: надо было не забывать, что кроме народов всего мира это воззвание будут читать и русские солдаты, а они мыслят о немце по-старому, как только о враге, и надо так умело к ним подойти, чтобы парализировать всякую игру буржуазии на том, что революционная демократия призывает «открыть фронт» и тогда Вильгельм слопает революцию.

Вообще «солдатский вопрос» и вообще все солдатские вопросы и дела вызывали у Гиммера кошмарное отталкивание, томление духа, как только кто-нибудь поднимал их на Совете, а это случалось каждый день. Он активно и наступательно сознавал, что солдатская масса – это величайшая помеха, крайне вредный и весьма реакционный элемент нашей революции, хотя именно участие армии и обеспечило её первоначальный успех. Теперь, правда, уже исчезли опасения, что столица может оказаться во власти солдатчины, что революция будет повреждена разгулом солдатской стихии. Но опасность залегала глубже, общая вредность в том, что армия вообще участвовала в революции: потому что это была форма вмешательства крестьянства, его незаконное, глубоко вредное проникновение в недра революционного процесса, в русло, которое должно было принадлежать одному пролетариату. Хотя крестьянство и представляло собою, увы, большинство населения, но, жадное до одной лишь земли, направляя все свои мысли к укреплению лишь собственного корыта, к избавлению от земского начальника и урядника, крестьянство вполне имело все шансы продремать главную драму революции и никому бы не помешать. Пошумевши где-то в своей глубине, подпаливши сколько-то соседних усадеб, поразгромив помещичьего добра, – получило бы крестьянство свои желаемые клоки земли и утихомирилось бы в своём идиотизме сельской жизни. И гегемония пролетариата в революции не встретила бы никакой конкуренции – и единственный революционный и социалистический по своей природе класс довёл бы революцию до необходимых пределов.

Но из-за того что шла война и крестьянство было одето в серые шинели – оно возомнило себя главным героем революции. Не где-то там в сельской стороне и не в Учредительном Собрании, где оно угрожало большинством (да когда ещё будет это Учредительное, да и так ли оно нужно?), – нет, вот тут, над самой колыбелью революции, крестьянство стояло неотступно, тяжкой массой – и все с винтовками! Таким образом оно выдавало себя за хозяина и страны, и государства, и революции. Это было совершенно неуместно и исключительно вредно! Истинные задачи революции, непосильные крестьянству, с успехом можно было выполнить при его нейтралитете.

И главная из этих задач была, вот, ликвидация войны. И именно в этой задаче крестьянство могло очень напортить, ибо шло на поводу у буржуазии, прислушивалось ко всякому национал-шовинистическому вздору, ко всяким противонемецким жупелам, ко всяким офицерско-кадетским нашептываниям – настолько, что с ним легче было говорить о наступлении, чем о мире. Даже здесь, в Петрограде, пройдя революцию, солдатская масса просто не позволяла говорить о мире, просто на штыки готова была поднять каждого как «изменника» и «открывателя фронта».

Было от чего возненавидеть эту солдатчину и с тоской видеть, как непроглядные мужики в серых шинелях забивают собой думские залы – и в них тонут лица передовых пролетариев! Да мало: уже и в сам Исполнительный Комитет впёрлось десятеро солдат, и нужно было считаться с ними чуть ли не как с равными заседателями, кошмар, и никак не придумывали их отлавировать. (Придумали: пусть солдатская секция изберёт свою Исполнительную Комиссию – и уже избрали, 40 человек, – и может быть от нас перекочуют туда.).

И вот: надо было так составить воззвание, чтоб и эту солдатчину не перепугать и не оттолкнуть.

Вчера днём так получилось: Гиммер мучился над своим текстом, а тут прислали готовый текст от Горького. И решительно не было ни единого тихого уголка во всём Таврическом, где бы присесть поработать. И пришла такая парадоксальная мысль: всё равно везде шум, а отправиться на заседание солдатской секции в Белом зале, и там, в этом чужом окружении, может быть даже и лучше мысли придут: как же к этой серой массе подладиться?

А заседание, как всегда, от назначенного два часа ещё не открывалось, не собрались, хотя кресла были все полны, кто дремал, кто ходил, курил, кто группами митинговал, – дремучая масса, можно себе представить, какие там глупости среди них выговариваются, как они растеряны от обстановки!

Но не толковать с ними пришёл Гиммер, а поднялся на секретарскую огороженную площадку, быстро согнал оттуда робкого солдата, сел, вынул из кармана трубку горьковского текста, потрёпанную складку своего – и стал работать, иногда отфыркиваясь от табачного дыма. Возвышенное положение над собранием как-то символизировало его роль направителя этого моря.

Стал читать – величественные красивые слова Горького просто накатывались как океанские валы! – но видно, видно было сразу, что это превосходное воззвание не пойдёт, оно всё было в плоскости мировых культурных перспектив. Вставками, поправками? Нет, тут ничем нельзя было спасти дела. Итак, надо было продолжать на своих клочках подготовлять большой манёвр.

Тем временем собрание солдатской секции началось, но Гиммер долго не слышал его, даже и стука председателя-прапорщика Утгофа над головой, и доклада Скобелева, как он ездил в Гельсингфорс и что там. (Да ничего особенного там, разве во Французскую столько крови пролилось?) Потом долго доизбирали в свою Исполнительную Комиссию, уже человек за 80, ослы! – а попадали туда многие прапорщики, подпрапорщики да писари. Когда же пошли прения и Гиммер вслушался, то ещё раз изумился солдатскому идиотизму: они не могли подняться ни до какого крупного политического вопроса, а только о своих гражданских правах (а зачем они им нужны? вот, действительно, разбудили!), дав истерике размалёвывали тяготы солдатской жизни, и все по очереди одно и то же, а председатель-прапорщик подзуживал их, и так они разгорелись, что требовали отменить всякое вообще офицерство. Тут даже и Гиммер вчуже понимал, что это глупость, и Исполнительный Комитет из лояльности к правительству не мог бы согласиться. Но ведь и возражать надо тоже осторожно: нельзя аргументировать, что без офицеров дезорганизуется фронт (а может быть это и было бы простейшее решение войны?), но выдумывать что-то другое, обещать отвод наиболее нежелательных офицеров и продвиженье солдат в офицеры.

Всё это сиденье тут вчера только и убедило Гиммера, насколько беспросветно найти не то что общий язык с солдатами, но хоть какие-то выражения, сносные для их ума.

А над своим воззванием он терпеливо работал – и вчера до конца дня и сегодня с утра. Признавали и другие товарищи, что воззвание Горького как ни красиво – а не пойдёт. И Гиммер корпел и ввинчивался в свою композицию, набок язык заворачивался от предчувствия, как это будет проходить в Исполкоме: справа ли, слева ли поддержат, – а противоположная сторона сразу загудит возмущённо. По лезвию, по лезвию – и можно протанцевать, надо уметь.

А сегодня Алексей Максимыч – и сам пришёл, хмурый, в Исполнительный Комитет. Это произошло впервые! – и Чхеидзе поднялся торжественно, чтобы его приветствовать, но момент был – уже конца заседания, и смялось.

Гиммер забеспокоился, что Алексей Максимович так заинтересован в своём воззвании и теперь ведь обидится, если сказать ему, что… Но нет, он не по воззванию пришёл, а верней по воззванию, но по другому. Прислал его художественный комитет с воззванием к народу о сохранении дворцов: узналось, что в Петрограде толпа побила сколько-то статуй и стёкол. Воззвание было уже готово, написано ещё красивее – беречь дворцы, это чудо народное, сделанное под гнётом деспотизма, – Исполком тут же охотно принял и отправил в типографию.

У Горького же было и ещё поручение от комитета художников: что вздорно решение Совета депутатов хоронить жертвы революции на Дворцовой площади: нельзя её разрывать, и нет там места, и разрушен будет архитектурный комплекс. А только – на Марсовом поле.

И потирал снизу усы в озабоченности, и смотрел на одного, другого деятеля.

Да Исполкому всё равно было, где хоронить. Но отстаивая себя от Совета решать вопросы истинно принципиальные, скрытные, некрикливые, – не хотелось испытывать терпение массы ещё на этом мелком, но зацепистом вопросе: уже решил ведь Совет – на Дворцовой.

Но как раз шёл Чхеидзе в Белый зал председательствовать на рабочую секцию. Взял и Горького, пусть сам и обратится к массе.

Горький уверен был в силе своего убеждения. Пошли, проталкиваясь через стоящих – и наверх.

Нельзя сказать, чтобы вход писателя был замечен залом, хотя и посадили его на секретарское возвышение.

Ещё заседание не началось, а зал уже был задымлен до тумана. Шинелей мало, а всё чёрная рабочая одежда.

Но Чхеидзе не мог начать, как хотел, потому что сразу и надрывно полезли с внеочередными заявлениями. Первый, Блейхман, уже и трибуну захватил. Пришлось ему дать слово.

От имени петроградских коммунистов-анархистов он требовал допустить их депутатов в Совет. А ввиду того что Временное правительство уже куёт цепи – то немедленно убить всех арестованных старых министров. И требуют анархисты: отменить всё, что сокращает нашу свободу; и выдать им оружие и патронов, так как революция не закончена, и материальную поддержку. Ибо свобода в опасности, а их выгнали из типографии, требуют разрешения Исполнительного Комитета. Где же свобода?!

Уж Чхеидзе уговаривал его, что не надо так долго, всё ясно, в Совете место дадим.

Но так же непримиримо полез депутат Черноморский.

Что он хочет за подписью ста присутствующих товарищей немедленно огласить судьбу Николая II, и не только его одного, но всего царствующего дома, который разъезжает по всей России, это экстренный вопрос! В широких массах рабочих и солдат, завоевавших для России свободу, возмущены, что низложенный Николай Кровавый, жена его, и сын маленький, и мать находятся на свободе, разъезжают по России и на театр военных действий. Даже он уполномочен не ста человеками, но всеми четырьмя тысячами, это больной вопрос! Почему мы должны узнавать, что Николай едет заниматься цветами в Ливадию? Немедленно потребовать, чтобы Временное правительство засадило всех членов дома Романовых под надлежащую охрану!

Ах, Чхеидзе ли, в этом самом зале и столько лет, не бился о самой широкой гласности! Но сейчас он ясно видел оборотную опасную сторону её. А чем же Исполнительный Комитет и занимался, как не толкал Временное правительство арестовать Романовых! Но нельзя же было об этом так прямо вслух публично.

И он стал выговаривать депутату и отговаривать, что вопрос – да, животрепещущий, неотложный, но… (приходилось сказать, иначе не убедишь)… нельзя дать противникам улизнуть. Просит председатель здесь решения не принимать, а мы сами всё постановим.

Как-то убедил. А после этого заговорил торжественно, навёрстывая почёт, недоданный Горькому:

– Товарищи! Перед вами стоит человек, который вышел из вашей среды и показал миру, какая мощь и творческие силы заключаются в пролетариате.

Слегка похлопали, как каждому, но не поняли, кто такой.

– Это Алексей Максимович Горький! – гортанно нагонял Чхеидзе своё упущение.

Горький сперва прочёл воззвание о сохранении дворцов.

Зал тихо послушал, несколько раз хлопнул. Чхеидзе проголосовал – принять.

Тогда Горький уже побойчей:

– Вы решили устроить похороны на Дворцовой площади. Почему именно в этой земле? Вы думали, в Зимнем дворце будет Учредительное Собрание? Но признано неподходящим. Художники предлагают устроить похороны на Марсовом поле. – И ещё золотил, умасливал: – И мы предлагаем устраивать там национальные праздники, концерты, картины для удовольствия народа. Будет приятно, если весь мир увидит, как культурен русский пролетариат. Ещё ни одна революция не шла в ногу с искусством. Вы – первые выполните эту задачу!

Хорошо слушали, никто не кричал против.

Горький отговорился, довольный, что убедил.

А стали голосовать – отказали. Не желают.

ДОКУМЕНТЫ – 16.

СПРАВКА.

Выдана причту Благовещенской церкви в том, что обысками 1, 3, 4 и 6 марта в церкви ничего подозрительного не найдено. Слухи о подземных ходах и оружии в церкви оказались неосновательны.

Председатель Василеостровской.

народной милиции Соломон.

Секретарь Каплун.

488.

Комитет общественных организаций был в Москве как бы своё здешнее временное правительство – то есть уважаемые, всем народом излюбленные и выдвинутые общественные деятели (неприятно одёргиваемые только Советом). Правда, управлять они могли лишь одною Москвой, но сужденья иметь могли обо всех делах государственных, и так например вчера в пленарном заседании по предложению одного профессора обсуждали: почему царь Николай II находится в Ставке, почему Николай Николаевич назначен Верховным Главнокомандующим? – И приняли резолюцию, что Комитет находит необходимым подвергнуть царскую семью личному задержанию. Или о Московском военном округе, охватывающем 10 губерний, также было составлено ими суждение: ходатайствовать об оставлении командующим – милого Грузинова.

Пленарные заседания их последние дни обыкли проходить в старинном Английском клубе, давнем центре московского свободомыслия, к тому же очень удобном в отношении помещений, залов и хорошего ресторана. И сегодня к концу дня они все уже собрались там и заседали, когда среди сидящих прошелестела весть:

– Приехал! Приехал!

И председательствующий Прокопович тотчас прервал очередного говорящего и торжественно объявил:

– Товарищи! – (Это сладкое слово они уже употребляли вместо «господа».) – Сейчас мы будем иметь честь приветствовать…

И – двери распахнулись, и в них, как любимый публикою артист при появлении задерживается на миг дать разразиться рукоплесканиям, встал Керенский (а за ним виднелся всё тот же Грузинов). И, о боже, что поднялось! какие бурные аплодисменты, какие клики «ура», «браво» и «да здравствует Керенский»! Много минут собрание просто не могло успокоиться. И растроганный министр всё кланялся, всё кланялся, благодаря.

Когда же все расселись и воцарилась тишина, то первым выступил новоизбранный комиссар Москвы Николай Кишкин, коренастый, с растрёпанной бородкой, очень энергичный, некогда врач, но уже давно-давно видный общественный деятель.

– Я только что вернулся из Петрограда, вот в одном поезде с министром, и, – горячо, – могу засвидетельствовать, что если бы не было Керенского, то не было бы и всего того, что мы имеем, здесь и по всей России! И золотыми буквами должно быть записано его имя на скрижалях истории!

И поднялась овация ещё на пять минут.

Затем Кишкин вкратце пытался передать, что же делается в Петрограде.

– Когда я ехал туда, меня волновал вопрос, так ли всё чувствуют и понимают в Петрограде, так ли бьются их сердца, как наши? И вот, когда я встретился с князем Львовым, я задал ему первый вопрос: понимает ли он, что теперь нельзя идти старыми путями? Он ответил: «да, конечно», и что теперь все законы должны выходить из народной массы, что законодательствовать должен сам народ.

Затем Кишкин образно описал первые дни событий в Петрограде, и что творится там сейчас. Москва легче перенесла, дружнее сорганизовалась, тотчас же после переворота забились все артерии её муниципальной жизни.

– В Петрограде другое. Он ещё не спаялся, в нём ещё дух растерянности. На Москве обязанность – зажечь Петроград! вдунуть в него жизнь! Мы должны отсюда ударить его свободным лозунгом. И мы, москвичи, совершим это, и результаты отразятся не только на России, но и на всём земном шаре. Русская революция двинет весь мир, и мы должны в это верить!

Как только произнёс он «земной шар» – так сразу закружилось, закружилось в головах, и представилось это величественное шествие революций по всей Земле, – и собрание залилось аплодисментами.

А самый-то главный юбиляр – но не забытый, нет, а в ожидании минуты своей, сидел у всех на виду в президиуме, в потёртой загадочной куртке, поощрительно склоня свою умную голову с коротким бобриком, с голым лицом артиста.

– Я ещё не кончил, господа, – настаивал Кишкин сквозь аплодисменты. – При прощании премьер-министр протянул мне бумагу, и когда я её прочёл – я сказал: «свершилось»! Это была бумага от генерала Алексеева, где он от имени низложенного царя просит князя Львова разрешить ему взять семью и уехать в Англию. Вы видите: революция победила!!!

О, едва он это произнёс! О, что поднялось в зале!

И как на пенистых волнах над собранием взнёсся Керенский. Уже, казалось, ничто не могло быть сильней, но это ожидалось ещё сильней!

И какая тишина наступила! Но в ней, увы, министр уставшим слабым голосом попросил разрешения говорить сидя.

Но и сидя – он некоторое время молчал, даже сидя не мог говорить – таково было истощение народного героя. Дальние ряды встали, чтобы лучше видеть гражданина народного министра, и даже стали взлезать на кресла, чего никогда не знал Английский клуб. Тишина становилась всё напряжённее, всё напряжённее, уже просто невозможно, только скрип кресел. Все взоры были обращены на министра – худощавого молодого человека с измученным бледным лицом и воспалёнными, но полными энергии, да, полными энергии глазами. И вот, наконец, он заговорил слабым голосом:

– Граждане Москвы… Как только оказалась возможность, Временное правительство послало меня сюда. Нам и мне хотелось поскорее увидеть своими глазами, что творится здесь, в сердце России. Я должен сказать, я поражён Москвою. И по возвращении в Петроград передам Временному правительству моё восхищение всем виденным у вас.

Немного он оживал от слабости.

– Позвольте мне – не говорить речь. Такое ли время сейчас, чтобы говорить речи? Я просто передам вам, что происходит в России. Отовсюду к нам поступают сообщения, что Россия охвачена единым желанием освободиться от старого строя. Нам кажется, что опасности контрреволюции уже не существует.

Вздох облегчения в зале.

– Говорят, необходимо обратить самое серьёзное внимание на царскую семью. Эти опасения смешны. Нам самим пришлось оказывать помощь всеми покинутым детям бывшего монарха, послав им сестёр милосердия и врача. Я могу определённо сказать, что вся старая власть отдала себя в наши руки. Мною уже организована Чрезвычайная Комиссия для расследования действий старой власти, которая откроет перед страной полную картину разложившегося режима, и мы заклеймим его. Картина повсюду исключительно отрадна. В последние дни, правда, сознаюсь, мы пережили один ужас: в Балтийском флоте разгорелись было волнения. Одновременно пришли и сообщения, что враг спешит воспользоваться нашими неладами и готовит удар на Северном фронте. Мы – тотчас же направили членов Думы, я лично говорил по прямому проводу с матросами, и в результате всё стихает и ликвидируется. Министр земледелия вчера сказал мне, что продовольственный вопрос теряет свою остроту. Финансы укрепляются, ибо заграница обещает нам любую финансовую поддержку. Организация транспорта находится в таких верных руках как Некрасов, и этого достаточно, чтобы с уверенностью глядеть в будущее.

Так уже не было и никаких беспокойств? Нет, всё-таки были:

– Единственно, что меня теперь отчасти беспокоит – это Петроград. Если можно так выразиться, то, уехав из Петрограда в Москву, я как бы из тёмного душного каземата попал в просторный зал, наполненный воздухом и светом. Конечно, в Петрограде всё постепенно смягчается, но бесчисленные учреждения департамента полиции, пронизавшие столицу насквозь, не дремлют. Например, каждую ночь в городе появляются бронированные автомобили и расстреливают наших милиционеров, исчезая бесследно. Стараются развить свою деятельность и провокаторы. Нам известно также, что принимаются определённые меры и против некоторых членов Временного правительства.

Некоторых!? Его-то в первую очередь, конечно! Террор – против революционера? Поднять руку на народных избранников – о, какое же злодейство! Так вот ещё отчего был устал и разочарован этот голос, теперь дорогой всем нам:

– Да, и в Петрограде разрядится вмешательством Москвы и всей страны. Я предлагаю общественным организациям Москвы устроить ряд поездок по провинции и в Петроград. Необходимо напитать их волей и духом нации.

Кажется, нашло отклик, пробежало по рядам: а что? и поедем! Напитаем.

Наконец и о себе:

– Я вошёл в правительство против единогласного постановления Исполнительного Комитета Совета рабочих депутатов, – вошёл потому, что я знал, что именно нужно стране: идти к Учредительному Собранию. В правительстве я – единственный представитель демократии, но должен сказать, что мы действуем солидарно. Каждый проводит то, что необходимо, по совести. Всякое предложение по социалистической программе принимается без возражений. Мы все решили забыть нашу партийность. Я это говорю откровенно, в порядке моих личных впечатлений.

Так и не нашёл сил встать, так и говорил сидя. Уж вытягивались, уж крутили головы, чтоб не упустить его движения.

– О себе же должен сказать, что мне выпала тяжёлая доля направить по нужному пути министерство юстиции. Но я – не изменю своим принципам. Мои принципы – это вера в человека, вера в человеческую совесть. Я не хочу и не буду прибегать к незаконному воздействию на судей. И вы знаете, когда мы не спали в течение шести суток, когда мы не знали, стоит ли день или ночь, – вот тогда мы и увидели, что такое человек и человеческая совесть.

(Слушайте, слушайте! Это поразительно!).

– И если, господа, дело пойдёт так и дальше, то мы создадим такую славу нашему государству, что голова кружится!

Сквозь аплодисменты Прокопович, надрывая голос:

– Не имеет ли кто вопросов?

– Наша просьба – долой смертную казнь! – закричали.

А доктор Жбанков, стоя на кресле, произнёс и длинней:

– Отмена смертной казни – мечта демократического мнения! Оно удивляется: прошло 8 дней революции – и почему казнь до сих пор не отменена?!

Министр выставил отпускающе руку, зал затаился и услышал:

– Акт об отмене смертной казни уже составлен, и по приезде в Петроград я его подпишу. Через три дня о нём узнает вся страна.

О вездесущий! Он и в этом успел! Заревели новые восторги, и уже не все слышали, как представительница лиги равноправия женщин добивалась участия женщин в выборах Учредительного Собрания, а измученный министр отвечал ей, что он лично, конечно, сторонник равноправия женщин, но проведение принципа в жизнь может потребовать значительной технической подготовки.

Прокопович умолял наконец отпустить министра – ведь у него ещё несколько заседаний сегодня!

Его отпустили. Но тут же, до выхода из клуба, перехватили журналисты – что будет с Государственной Думой? (Функционирует. Он сам вчера выступал там.) – Соберётся ли Учредительное Собрание до конца войны? (Гораздо раньше.) – Как произошло отречение Михаила? (Сел на диван и нашёл силы рассказать подробно.) – Как с провокаторами? (Имеет ценные нити.) – Национальный вопрос?

Министр не мог не усмехнуться, но радостно:

– Господа! Сейчас такая масса работы, что нужно быть гением, чтобы выполнить её в короткое время. Но мы всё-всё-всё помним, и вопросы польский, еврейский, латышский, грузинский – все будут скоро решены!

У подъезда Английского клуба Александра Фёдоровича ожидала огромная толпа. Когда он появился, пошатываясь, вся эта тысяча обнажила головы и раздалось громовое «ура».

*****

СУЕТЛИВ ВОРОБЕЙ, А ПИВА НЕ СВАРИТ.

*****

489.

В захолустном Могилёве не могли и раньше создать парадности, только поддерживали Губернаторскую площадь. А теперь разливалась красная мерзость, загубляя и её. Писари, шофёры, техники, штабная челядь и георгиевские кавалеры ходили, бродили с красными лоскутами на грудях, на фуражках, или красными шарфами под кожаными куртками, в одиночку и группами, или стягивались там и сям модные митинги, где нахальные местные молодые люди выкрикивали – «самый свободный гражданин!», «самый свободный солдат!», «проклятье свергнутому режиму» и голосили к «углублению революции». И над городской думой и над казёнными учреждениями висели красные флаги, ещё правда пока не над зданьями Ставки. Честь ещё отдавали, но иногда, кажется, с замедлением, как бы ожидая, чтоб офицер отдал первый. А во фронт уже никто не становился. И в одном облупленном здании заседал Совет солдатских депутатов. А полковнику Значко-Яворскому Алексеев разрешил созвать и Совет офицерских депутатов, и искать столковаться с солдатами.

И какой же был выход? Выход был не у Свечина, выход был у Алексеева: разогнать эту всю банду, вплоть до Петрограда, пока революция ещё не упрочилась. Хотя посланные полки вернули на места, но их можно так же легко двинуть снова – пока все фронтовые части, сотни полков, ещё не тронуты заразой, а Петроград – квашня, там силы нет никакой. И задача все эти дни облегчается тем, что Государь в Ставке – можно манифест отыграть назад с той же лёгкостью, как он был дан: Верховный вождь снова со своей армией и посылает её, куда хочет, какие препятствия? Немцы? Уверен был Свечин, что они сейчас не шевельнутся, хоть полфронта снимай. А ждать, что из новой власти разовьётся что-нибудь полезное, – никак не приходилось. Сидеть под этой новой слякотью – было оскорбительно.

Но – сам Свечин никогда не был водитель войск, а – штабной мыслитель. Он – понимал, а сделал бы кто другой. И над ним все были такие же – совсем лишний в Ставке Клембовский, и генерал-чиновник Лукомский, да такой же в общем и Алексеев, да такие ж его и главнокомандующие – что Рузский, что Эверт, что Иванов, – все они бескрылые топтуны куропаткинской школы, удивительно все обминули скобелевскую!

Но всё это понимая – никому из них Свечин ничего не высказывал. Наступало такое, кажется, время, когда личности будут динамично выявляться и меняться. И слишком откровенным быть не стоит.

В Четырнадцатом году, ещё плохо представляя Ставку, офицеры запасались верховыми конями и смазными сапогами. Но нигде по лесным болотам пробираться не пришлось. Даже стоянка в лесу под Барановичами была лишь игрой Данилова. А уже полтора года прочно сидели в Могилёве, хотя и грязном городе, без удобств, без развлечений, с четырьмя вагонами одноконной плетущейся конки, с двумя кинематографами, множеством еврейских лавочек вокруг стен Братского монастыря, а извозчики поили лошадей у водонапорной башни, – впрочем, в губернаторском доме, где теперь Государь, когда-то революционерка стреляла в губернатора. Офицеры Ставки жили в реквизированной гостинице «Бристоль», имея собрание в переделанном кафе-шантане, или на частных квартирах. Для минувшего спокойного года штаты были избыточны: в одной генерал-квартирмейстерской части без Лукомского 2 генерала, 14 штаб-офицеров и ещё несколько обер-офицеров. И прошлые месяцы не слишком были напряжены руки к работе, а теперь и вовсе ослабились, ото всей обстановки. Кроме тех, кто поднимал карту с раннего утра по ночным донесениям, остальные приходили только к 10 часам, а кто и позже, а уже в 12 шли завтракать, после завтрака ещё по домам, не на много длинней и вторая половина, а в восьмом часу вечера на обед, и только убеждённые энтузиасты приходили вечером поработать до одиннадцати. Иные же и во время дневных занятий разговаривали о назначениях, о повышениях и наградах, о постороннем, почитывали газеты, рассказывали анекдоты. (А в дипломатической канцелярии и морском штабе даже складывали разрезные картинки.) Алексеев сам работал неотрывно, но другим замечаний не делал. Не делали и ниже, так оно и плыло. Только Гурко тут всех подстегнул и погонял. А сейчас, от революции, и вовсе настроения опустились. Все размышляли – что ж это происходит? Хрустнул главный стержень всякой армии: уверенность в безусловном подчинении, – как же сохранится армия?

Некоторые офицеры Ставки, особенно не служившие при Николае Николаевиче, но понаслышке, очень ждали теперь его приезда, надеясь на его крутой нетерпеливый нрав, как он Распутина обещал повесить, – неужели же смирится перед расслабленным Петроградом? Он – не размазня, как Алексеев. Иные повесили в кабинетах портреты великого князя.

Но не Свечин. Он-то хорошо знал, что великий князь – одна декорация.

А между тем продолжал оставаться в Ставке отрекшийся Государь, бесцельно, – и уже начинал стеснять своих бывших подчинённых. Можно было встретиться с ним во дворе, на площади, на улице, – увеличивалась неловкая напряжённость. Распространялось в воздухе, что теперь предосудительно, если не опасно, выказать рьяную верность или почитание – показаться смешным? старомодным? противореволюционным? – это ощущение быстро входило, скрадывая впитанную вековую верность трону.

А раньше всего проявилось в обслуге. Передавали в Ставке, что придворный парикмахер отказался подбривать отрекшегося императора – и вызывали другого, из города. Самому Государю – не сказали, конечно.

Но хотя к стратегии ослабели все взоры – она продолжала нависать и жить, и кто-то должен был заниматься её выкладками, и это был генерал Свечин и группа с ним, отчасти по долгу, отчасти по интересу.

Вообще, в кампанию Семнадцатого года Россия вступала неузнаваемо снабжённой и уверенной. Но расстройства подстерегали со всех сторон.

Зимой война как будто и замерла, но не совсем. На несчастном Румынском фронте, губительном прирезке к русскому фронту, при румынской неразберихе общей и особенно в железных дорогах, куда вдаль не хватало нам подъездных путей, – ещё ползимы наступали немцы. Как изувеченный орган, хотелось бы этот румынский фронт даже отсечь от здорового тела, освободиться. Но напротив, в ноябре на конференции союзников в Шантильи (наши представители не ожидали, сплоховали) был принят совершенно идиотский план кампании 1917 года: все русские силы гнать именно туда, в это худое горло, на Болгарию, чтобы вывести из строя именно её. При хороших дорогах это, может быть, было России и выгодно, путь на Константинополь, но при нынешних…

Гурко, приняв должность, тотчас спохватился и деятельно боролся с этим дурацким планом, с этим насилием союзников над нами, как всегда, – но отменить его и получить равноправие наступать на главных немецких фронтах удалось лишь на петроградской конференции в феврале – и только с этого момента можно было планировать сражения на главных полях, а до того обязаны были вести подготовку в сторону Болгарии. Не столько реально повезли туда войск или вооружения, сколько оперативное отделение Ставки разрабатывало это всё на бумаге – и много планов, таблиц, подсчётов, диспозиций прошло за зимние месяцы через руки Свечина. И через несочувствие, через отвращение к этому бессмысленному плану вынужден был Свечин строить конструкцию, которой не ждал успеха. Да даже и в невыгодных румынских условиях мы оттянули на себя противника с салоникского фронта, облегчая союзников. А Лукомский и без союзников считал нижний Дунай самым важным местом – что именно там немцы будут наступать весной.

Когда же перенесли внимание на германский фронт, то выявились разногласия между главнокомандующими: наносить ли один мощный удар и тогда на каком фронте? или несколько? Решено так и не было, и главнокомандующие составляли каждый применительно к своему фронту. Но с прошлого года понравился успех Юго-Западного против слабых австрийцев, и это склоняло (и больной Алексеев прислал такую записку из Крыма) поручить главный удар снова Брусилову, а другим – подсобные.

Наконец, с февраля пошла и эта разработка, как всегда не столько сводясь к увлекательным жирным стрелкам напробой линии фронта, сколько к числу людей, лошадей, штыков, сабель, орудий, снарядов разных калибров и типов, вагонов, паровозов, топлива, металла для ремонтных работ, рабочей силы, которой уже не хватало во внутренних губерниях России из-за чрезмерной мобилизации (тут грешил и Николай Николаевич, и Алексеев, и Государь), а значит – к привозу инородцев Туркестана, китайцев, персов, а затем же кормлению их всех в прифронтовой полосе, а значит опять – к подвозу, продовольствию,»неубранному хлебу и заготовке дров. А так как во всём выяснялась узость подачи, да вообще Ставка не распоряжалась ни снабжением, ни тылом,- то значит, напротив, легче было уменьшить подвоз людей в прифронтовую полосу, но взять на работы из своего воинского состава, значит ослабить первую линию.

А весь февраль ещё бушевали вьюги, прервавшие снабжение именно Юго-Западного фронта. И фронт дошёл до состояния, которого не бывало с начала войны: когда муки оставалось на 10 дней, сена-соломы на два, а зернового фуража даже меньше чем на день, и чуть прервись ещё подвоз – мог бы начаться падёж лошадей. (Если, конечно, верить донесениям Брусилова, а каждый фронт приуменьшает свои запасы.).

И вот – началась петроградская революция. Остановились, уже две недели, все главные военные заводы, прекратился поток снаряжения. Проволочить фронт ещё и через это расстройство – сильно удлиняло подготовку.

Свечин продолжал разрабатывать наступление – да будет ли оно?

Разгадывали и германские намерения: воспользуются ли нашим разбродом? Хотя и подвозили немцы боеприпасы к Северному фронту, кое-где аэропланы отметили подготовку дорог, – но ничего похожего на тот бум, как кричали газеты, пугая публику, что немец идёт на Петроград. Наша революция – им кстати как нельзя.

Но прикатила опасность не от немцев, а от дорогих союзников. Пришёл взволнованный Тихобразов, кому выпало перепечатывать перевод письма генерала Жанена, начальника французской миссии при Ставке, к Алексееву. Это было жёсткое письмо (сейчас ещё не вручённое Алексееву) о том, что французское и британское командование в согласии назначили день общего наступления на Западном фронте – 26 марта, а наступление русских армий должно начаться если не в тот же день, то лишь короткими днями позже, чтобы не дать противнику распоряжения резервами.

Свечин только посвистал. Оставалось меньше чем 3 недели! Если бы не случилось революции – это было бы допустимо, хотя и с мятелями, перебоями, всеми неприятностями затянувшейся зимы. Но – теперь?…

Только горько усмехнулись с Тихобразовым. Если революционный развал пойдёт вот так и дальше – станет сомнительным не только когда, но и – вообще способна ли будет наша армия перейти в наступление?

Однако же и за горло брали союзники – и что теперь Алексееву отвечать? Как будет выворачиваться старик? – сегодня такой осунувшийся, больной, с захмуренным лицом.

Уходил Свечин на обед с тем, чтоб вечером не прийти.

Частная жизнь даёт нам выход изо всех безвыходных положений.

С октября он не ответил ни на одно взывающее письмо жены, а завёл себе тут расчудесную любовницу. И пошёл теперь к ней.

Она – полька была. Какие во всём мире бывают одни только польки. Кто не знает – тому не описать.

490.

И наконец вчера – долетело родное дыхание от ненаглядной умницы Аликс! – всё, как металась она, как мучилась, – на пересложенных листках из подкладки шубы извлекла капитанская жена, – не боялась, преданная, привезти. Письмо от Аликс, и записочки от Марии, одной здоровой. Уединясь, целовал их. Три и два дня разделяли от писанья до прочтенья – а зияла целая провальная вечность. Павел привёз ей жестокую весть – но и та не сломила её мужественное сердце и тем более не нарушила её обычное высокое понимание жизни: «Господь Сам милует и спасёт их.» Вопреки событиям, она верила, что всё будет снова хорошо, и даже снова он будет на престоле.

А что? Всё может быть. Всё в Божьих руках.

Главное, верно замечала Аликс: он не нанёс ущерба самой короне. Пожалуй, он это и чувствовал, – но сказала первая она.

И даже на следующий день, когда в Царское Село новости приходили всё хуже, арестовывали офицеров близ самого дворца, заменяли их выборными, – Аликс верила, что войска очнутся.

Она не верила другому: что иначе их куда-нибудь, когда-нибудь отпустят. Эти дни и Николаю казалось странно: ведь он – частное лицо, почему не пускают ехать? Но вот – отпускали. Пришло разрешение от правительства на его вопросы о Царском Селе и об отъезде в Англию. От самого Георга ответа ещё не было, – но какой может прийти, кроме самого радушного? И Хенбри Вильямс уверен, что английское правительство не будет возражать против приезда русской царской четы.

И скоро, осиротевшие, они будут тихо грустить где-нибудь на широкообзорном балконе Виндзора.

Боже, сколько свежести и сил добавилось от драгоценных писем! Обняло душу. Снова можно жить. Обогащённый, взволнованный, Николай гулял в садике раз и второй раз, выхаживался.

Своими письмами Аликс разрешила его от прошлого – поняла и простила, без его объяснений.

Переполненный, как отблагодарить, придумал такую телеграмму (теперь поучишься хитрости!): « благодарю за подробности», – и она догадается, что дошли тайные письма! Остроумно. И ещё, о чём можно: «Здесь совсем спокойно», – значит, нет дерзких наскоков, оскорблений – да и революции самой нет. «Старик с зятем наконец уехали в деревню», – пусть порадуется за старого Фредерикса, облегчится сердце хоть за них двоих.

Хотя на самом деле, нет, не легко добраться нам до успокоения: сегодня передал Алексеев, что Фредерикс арестован в Гомеле. Бедный, бедный, дряхлый! С каким сердцем могут арестовывать такого? И откуда такая ненависть? И в чём он виноват?…

В Могилёве было спокойно, да, – только очень тоскливо. Невыразительные лица свиты не располагали ни к какой откровенности. Да и не привык Николай ни на кого – кроме жены и матери – перекладывать свои страдания и обиды, никому открываться. Да что он успел усвоить от отца, так именно эти качества монарха: самообладание и спокойное достоинство.

И как же эти дни облегчила Мама своим приездом! Как уютно завтракали и обедали с ней, и проводили вечера. Последние годы мнилась натянутость между Мама и Аликс, Мама многое не одобряла (Аликс же никогда не осуждала её) – но вот всё снова было хорошо, прощено и понято.

А сегодня с утра явились в губернаторский дом два совсем юных офицерика – один конвоец, другой лейб-гвардии Московского полка, – каждый ещё с одним многосложенным спрятанным письмом от Аликс! Они добирались пять дней! – им трудней, чем женщине, в офицерской форме нельзя было ехать свободно, пришлось переодеваться. Сперва поехали во Псков, добились, что их принял Рузский, и сознались ему (напрасно), что везут письма от государыни к Государю. Мерзкий Рузский только усмехнулся: «Поздненько, господа». Наконец, добыли солдатские шинели и ехали под видом «революционных хулиганов».

Эти письма оказались ещё на день раньше – ещё в самый день отречения, ещё в большем жару и неразберихе, но в верном предчувствии – как же безошибочно сердце Аликс! – что хотят Государя куда-то заманить и дать подписать какой-то ужас. Писала о растерянности Павла, о гадостях Кирилла.

Вспомнить своё бессильное, безвластное положение тогда у Рузского – действительно в западне, – было мучительно и стыдно. Но за минувшие дни Николай так уже отъединился от прежней власти и возвысился в такое чистое настроение – он, как покойник, потерял уже способность на кого-нибудь обижаться. Что была ему эта вся власть? – разве когда-нибудь она служила ему источником радости? Всегда только в тягость. Чего стоили ему одни только эти увольнения и снятия с должностей – каждый раз как убиваешь человека. Сам для себя – Николай ничего не потерял с властью.

Освобождённый от власти, он уже и не мог радоваться провалу своих бывших врагов. В обезумело м вихре второго марта выражала надежду Аликс, что Дума и революционеры отгрызут друг другу головы, пусть они теперь попытаются потушить пожар. А Николай – не хотел теперь неудачи новому правительству, напротив – удачи, хоть пусть и припишут его неспособности, а своему таланту. В том и был весь смысл его отречения, чтобы поскорей наступил покой в русских сердцах и по лику Руси. Если бы покой не воцарился – то, значит, он отрекался зря.

В эти уединённые дни – то в успокоительную мятель, как вчера, то под мягко падающим снегом, как сегодня, в эти тихие ставочные дни, когда в его дом не доносилось ничто из кипевшего в соседнем штабном, ни петроградские агентские телеграммы, он и сам их не хотел, а только безличные, ни к кому не обращённые, спокойные сводки о том, что фронты дремлют, – в эти дни Николаю всё больше излюбливалась такая высокая прощающая точка зрения, когда не видно подробностей на каменистых сегодняшних тропках, а через горные цепи и горные цепи открывается голубой туман величественного будущего. Что он отдал власть в государстве – уже нисколько не щемило его. Главное – он не примирился ни с чем, чему противится совесть.

Ничтожны мы все перед Богом – и бессильны перед мировыми событиями.

Пусть поведут Россию эти образованные самоуверенные люди, пусть. Может быть, они на то и имеют право.

В этом новом высоком настроении Николай нашёл в себе решимость встретиться уже не только с Вильямсом, но и с остальными шестью военными представителями союзников. Теперь он поборол в себе боль о прошлом, неловкость пережитого падения, отпал стыд, и оказалось вовсе не тягостно. Все представители были участливы, с глубоким пониманием. А серб – плакал.

Боль доставляла ему единственно – передача Верховного Главнокомандования. Особое, исключительное место, к которому Николай считал себя рождённым и так тянулся. Ревновал он – к Николаше. Как и в Четырнадцатом, как и в Пятнадцатом году, всё сталкивала их судьба на этом единственном месте – кому вести вооружённые силы России, – и никак не получалось на двоих, а кто-то кого-то должен был вытеснить. Сейчас – даже губернаторский дом невозможно было поделить, Николаша явно затягивал свой приезд, чтобы дать Николаю уехать. И Николаю невозможно было медлить здесь дольше. Встречаться – никак не хотелось.

Но и эту последнюю ревность – к Николаше, Николай старался в себе пересилить.

Да, вот уже подошла и грустная пора – уезжать. Перед вечером пришёл добрый Алексеев объявить, что завтра будет приготовлен поезд – и удобно ехать, никаких препятствий больше нет.

Так и всему, всему на свете наступает конец. Сегодня после чая Николай со щемящим чувством стал укладывать вещи – свои и сына, которому уже никогда сюда не приехать, никогда тут не играть. А он любил…

В доме кое-где начали укладывать дворцовое имущество – сервизы в ящики, упаковывали старинное чайное серебро, сворачивали ковры.

Всегдашняя тоска от разорения гнезда.

Печально собирался Николай, но внутри него нарастало другое – самое высокое прощание, – не с губернаторским домом, не со штабом, не с Могилёвом, – но со всею 12-миллионной армией, – и кто сидел в окопах, и кто подпирал фронт изблизи, и кто шагал в маршевых ротах, и кто лежал по госпиталям и ехал в санитарных поездах, и кто ещё только обучался в запасных полках, – со всем этим единым могучим храбрым существом, так преданным ему до сих пор, как большой добрый зверь.

Душа не давала обминуть это самое главное прощание.

А состояться оно не могло иначе, как приказ бывшего императора к своим войскам.

Это – не сегодня впервые, это уже несколько дней в Николае созревало.

И предвидя, что даже за несколько дней мог измениться воздух, сама терминология, и не желая неумышленно резать уха, Николай просил Алексеева – нельзя ли прислать ему эти новейшие «приказ №1» и «приказ №2».

И сегодня от Алексеева прислали их – тщательно отпечатанные на лучшей «царской» бумаге, держимой в Ставке лишь для документов, идущих на государево рассмотрение.

Но оба «приказа» оказались и по смыслу бред, и по форме своей невоенной, и даже особенно разила их нелепица, будучи отпечатана на царской бумаге.

И не стал Николай расстраиваться, вникать и отемнять свою душу.

Нет, никто не нужен был ему в помощь, чтобы найти слова к нынешнему моменту. В его новом состоянии слова эти были удивительно понятны, сами лились, – он записывал их по фразе, ещё потом вынашивал на прогулке в садике.

… В последний раз обращаюсь к вам, горячо любимые мною войска! (И слёзы застилали – непереносимо.) В последний раз… обращаюсь к вам… Да поможет Бог новому правительству вести Россию по пути славы и благоденствия… Да поможет Бог вам, доблестные войска, отстоять нашу Родину от злого врага… Уже близок час, когда Россия со своими доблестными союзниками… Эта небывалая война должна быть доведена до полной победы… Кто думает теперь о мире – тот изменник отечеству, предатель его… Повинуйтесь же Временному правительству… слушайтесь ваших начальников… Да ведёт вас на победы святой великомученик и Победоносец Георгий…

491.

Великий князь Андрей Владимирович не участвовал прямо в убийстве Распутина, но о разных заговорах толковал и с братьями, Кириллом и Борисом, и с другими великими князьями, и в январе по желанию Государя должен был недобровольно уехать из Петрограда в вакации на Кавказ, где в Кисловодске уже и лечилась его мама ото всех великокняжеских расстройств этой зимы. И сюда-то пришли потрясающие вести из Петрограда, и единственное светлое – назначение дяди Николаши Верховным Главнокомандующим. Это одно давало надежду на исправление положения. К тому ж Андрей Владимирович послужил эту войну в штабах и считал себя военным. Очень ему захотелось повидать дядю Николашу до его отъезда в Ставку. И он помчался поездом в Тифлис. Но лишь потому ещё застал его там, что сборы тёти Станы и тёти Милицы затянулись, впрочем дядя так и не дождался их. Встретились с ним сегодня прямо на тифлисском вокзале. Вагон князя Андрея перецепили к поезду дяди. Тут был и Серёжа Лейхтенбергский, только что из Севастополя.

Из белого открытого ролс-ройса, преминувшего шпалеры войск, учащихся с красными флагами, полицейских с красными бантами, великий князь, ощущая, как все любуются его воинственным полководческим видом, изумительным ростом и сложением рыцаря, вышел на вокзальной площади, прошёл на перрон. Здесь ждала его провожающая группа – от городского управления, от наместничества, военные. Порядок поддерживался юнкерами.

Побеседовал с беспокойным французским полковником. Поцеловался с экзархом грузинской церкви. Поцеловался с генералом Юденичем. (Не очень его любил.) Поцеловался с Янушкевичем. Со ступенек благодарил всех за горячие проводы и доверие в победоносном окончании войны. Вошёл в вагон, уже полный цветов.

И из окна чуть помахивал, чуть помахивал четырьмя пальцами кисти, передавая кивками горделивой головы, как он всё знает, всё понимает, всё сделает.

И – покатил, покатил поезд живописнейшей дорогой под солнцем, – сперва зелёным раем Закавказья, затем скалистым узким набережьем, через правые окна – Каспийское море, через левое – отроги объезжаемого Кавказского хребта.

Вскоре после отхода поезда дядя Николаша позвал князя Андрея к себе. В полузатенённом салоне он сидел за столом – в своей манере, сохраняя и сидя всю воинственность и готовность вскочить, – и пил прохладительное, холодный гранатовый сок. Показал Андрею сесть и сразу:

– Я рад тебя видеть. И рад, что ты с мама в Кисловодске. Повелеваю тебе там и быть. До моих указаний никуда на фронт не уезжай. – Дядя уже чувствовал ответственность и распорядительность за весь императорский дом. – Всему семейству правильно оставаться на тех местах, кто где есть. Однако, я конечно не могу ручаться за вашу безопасность. – И своими крупными прорезистыми выразительными глазами, такими яркими и в команде и в гневе, тогда чуть с безуминкой, он повёл: – Меня самого могут арестовать каждую минуту.

– Как?? – подскочил Андрей перед Верховным.

Живое лицо дяди Николаши умело выразить многие оттенки, вот – полновстречие ударов судьбы, а острые концы усов и всегда выражали настороженность.

– Да, – произнёс он могильно. – Знай. Всё может случиться даже со мною самим. Я ещё не уверен, что мой поезд пропустят и я доеду до Ставки.

– Да что же? дядюшка?! – напуган был Андрей уже до крайности.

– Вот так, – говорил Верховный мрачно, как проиграв сражение, и нагоняя ещё новую мрачность. – Что делается в Петрограде – я не знаю, но там всё меняется, и очень быстро. Утром, днём и вечером – всё разное, и – всё хуже. И – всё хуже. И – всё хуже! – говорил он с расстановкой и с ударениями. И всё мрачнее выглядел.

Князь Андрей так и захолонул: а он-то ждал от дяди избавления всей России, а также императорского дома. Но если – настолько всё хуже и так быстро в один день?

В этом нервозном состоянии, отпивая гранатовый сок со льдом, стали вспоминать февральские дни.

– Скажу тебе под глубоким секретом. Несносный Колчак предлагал объединить фронты и противостоять новому правительству. Это что-то невозможное! Я отверг!

Сидел с гравированным лицом, смотрел в окно.

– А по приглашению Алексеева я советовал Ники отречься. А он мне даже не ответил. Его манера, ты знаешь.

А Андрей рассказал о себе, как это всё узнавалось в Кисловодске. Сперва слухи о стрельбе на петроградских улицах, потом телеграмма Родзянки с малопонятным текстом, потом – что все министры арестованы, тут – телеграмма от дяди Николаши, что он – Верховный, потом слух, что Родзянко просил дядю Николашу подавить бунт, потом в газетах – как гром, два отречения сразу, и особенно ужасное отречение Михаила, призыв ко всеобщим выборам, – край! В один день рухнуло бесповоротно всё прошлое…

– А ведь я ему говорил! Я всё ему говорил! – то сидя, то ходя рассуждал дядя Николаша. Его длинные ловкие руки так и изламывались, то в локтях, то в кистях, и застывали на мгновение, выражая извороты фраз. – Последний раз, 7 ноября, в Ставке я разговаривал с ним преднамеренно резко, желая вызвать его на дерзость! Но ты знаешь его: молчит, пожимает плечами. Я ему прямо сказал: «Мне было бы приятнее, чтоб ты меня обругал, ударил, выгнал, чем – твоё молчание. Опомнись, пока не поздно! Дай ответственное министерство – пока ещё время есть, а потом уже не будет!…».

Стоял во весь рост и щурился орлино:

– Но ведь ему насказала Алиса, что я хочу захватить его трон! Потому он и отправил меня на Кавказ. Спрашиваю: да как же тебе не стыдно было поверить? Ведь ты знаешь, как я тебе предан, я воспринял это от отцов и предков!… А он всё молчит. И тогда – я понял, что всё кончено. В ноябре я потерял надежду на его спасение. Мне стало ясно, что рано или поздно он корону потеряет.

И с тех пор… Ну да что там!… Он шёл против всего общественного мнения России – в ослеплении доказать твёрдость своей власти. А ведь он – и не виноват. У него чудное сердце, прекрасная душа. Но не могли терпеть – её! Она его и погубила. А теперь в газетах распространили, что у неё нашли проект сепаратного мира. Вздор, конечно, но её могут и растерзать. Народная ненависть накипела.

Дядя Николаша грозный ходил по салону, народная ненависть заразила и его.

Постепенно успокоился и признался, что большое облегчение испытывает: успел получить от Алексеева телеграмму, что Ники из Ставки сейчас уезжает. Хорошо. Никак не хотелось бы теперь встретиться с ним.

Вот ведь: хотел захватить себе пост Верховного по несправедливости – и наказан. Всего лишился. Божья воля.

Ничего, ещё всё можно будет исправить. Россия – любит дядю Николашу. Армия – обожает его. Общественное мнение – всегда за него, как было в Девятьсот Пятнадцатом. У всех вера, что он приведёт их к победе. И – приведёт!

– Да вот сейчас, за день до отъезда, были у меня два грузинских социалиста. Из самых крайних левых, конечно. И что ты думаешь? Вошли – извинились за свои костюмы. Называли меня – только «ваше императорское высочество». Откровенно говорили: всю жизнь мечтали о социальном перевороте. Но их мечта была – конституционная монархия, а не теперешняя анархия. Этого – они никак не хотели! И они не допустят до республиканского строя: Россия к этому ещё не созрела. Что ты думаешь? – и с социалистами вполне можно иметь дело.

Смотрели в окна. Менялись пейзажи, полугорные, зелёные. Шёл поезд, шла жизнь, уводя их в будущее. Хорошо думается в поезде, на его ходу.

– Постепенно я всё налажу! У меня – будут по струнке! – жесточел дядя Николаша. – Твои братья… Я буду откровенен как всегда. Явка Кирилла в Думу – всех возмутила. Это – пакость. Бели бы после отречения – ну, допустимо. Но – до? Долг чести и присяги! Какой же он офицер? Переходить на сторону врагов Государя? Где же кровь наших предков? Где сознание достоинства? А – Борис? – Дядины глаза засверкали молниями. – Как будто симпатичный мальчик, а на самом деле говнюк. Какой он походный атаман? Его имя среди всего казачества стало ругательным, проклятьем. Где бы он ни проехал – смрад оставляет. Мне представили счёт парохода за его проезд из Энзели в Баку. Весь переход – 12 часов, а счёт на 10 тысяч рублей. Масса вина и… Если всё такое подтвердится в Ставке – я его от походного атамана отставлю, хватит позора! Распутник! Такую славу я не могу терпеть. И династия тоже. Конечно, уход совершим деликатно. Подаст рапорт – по здоровью. И я – повелеваю! слышишь? – дядя прокатил большими овальными глазами, и движение одной кисти у него было, как останавливал бы полк на параде, – чтоб ни Борис, ни Кирилл не заявлялись в Кисловодск к мама. Ты это уладишь, найдёшь необидную форму. Теперь мы все должны быть очень осторожны, очень!

Андрей слушал с почтением и восхищением. Он привык уважать военный чин, а ещё соединённый с неподкупностью и властностью, как у дяди. Он верил, что дядя – спасёт всех и вся. Но всё-таки в отношении большого их семейства дядя многого не знал, тут, в кавказском отрыве, он не пережил этой раздирающей зимней истории после убийства Распутина – а с Андреем Кирилл да и Дмитрий были советчики чуть не каждый день.

Время расстилалось, и Андрей стал рассказывать дяде всё, всё.

Тут получилась растрава и жуткое недоразумение. Государь был накалён против семейства разными слухами, которые ему через кого-то тотчас же передавались. А Аликс, конечно, не упускала случая разжечь. И как же не стыдно было поднять шум из-за убийства такого грязного негодяя! На совещании с дядей Павлом решили: требовать от Ники дело прекратить, никого не трогать, Дмитрия оставить в Усове, в противном случае могут возникнуть самые невероятные осложнения! И Сандро отправился в Царское, но не добился освобождения ни Дмитрия, ни Феликса. Ники решил ждать доклада Протопопова. А тот старался создать уголовное дело. Тогда всё семейство собралось у мама подписать коллективное письмо Ники, поставили 16 подписей, – но на Ники и это не подействовало, он ответил с поразительной логикой: «Никому не дано право заниматься убийством, знаю, что совесть многим не даёт покоя, удивляюсь вашему обращению»! Так он намекал на всю великокняжескую семью, что и другие замешаны! А сами – устроили скандальное ночное отпевание Распутина в Чесменской богадельне, – и Аликс, одетая сестрой милосердия, поехала присутствовать. И ещё скандальней – задумали хоронить его труп в Фёдоровском соборе! – гвардейские офицеры клялись, что ночью выбросят тело вон! – потом решили хоронить в часовне на земле Вырубовой. А бедного Дмитрия – выслали в Персию.

И что же за совпадение! – именно вот этой железной дорогой, только навстречу, Дмитрий и ехал совсем недавно, обливаясь слезами. Он нежный, слабый, какая жестокость сослать его в Персию! А невинного Николая Михайловича за промахи слабого языка – так внезапно погнать в деревню! На Новый год весь Петербург перебывал у него, прощаясь. Нет, дядя Николаша, мы должны забыть семейные распри и в нынешний опасный момент быть все солидарны!

Увы, увы, мой мальчик. Это – Александр покойный разбил семью, и нам уже никогда не объединиться. (К нему лично дядя Саша был очень несправедлив: исключил из свиты, лишил вензелей, сделал задвинутым генералом.).

На больших остановках собирались толпы – приветствовать проезжающего великого князя, – и дядя Николаша выходил на площадку со своей бесподобной строевой выправкой – бросал несколько слов – и всё отзывалось в «ура». Да что за порода представительная была в нём – каждым движением и каждой неподвижностью – воин! Как выразительно он олицетворял династию! Видя его, не могла толпа, не могли солдаты не верить в победу! В Пятнадцатом году все его армии отступали без снарядов, позорно гонимые, – кого угодно тогда бранили, но только не его, невозможно было подумать о нём худо, он лишь возносился! О нём рассказывали легенды: в одном месте успел раскрыть измену, в другом – расправился с генералом за его леность и плохое обращение с солдатами. Народ жаждал вождя и героя!

Дядя Николаша очень возбудился триумфальными встречами на станциях, потвердел, повеселел.

Князь Андрей уходил из вагона дяди Николаши, снова приходил, обедали вместе, ещё и князь Орлов, тучный, с вельможными повадками, Влади, как звали его все великие князья. Многие годы он был крайне близок к Государю, начальник военно-походной канцелярии у него, ближайший советник, – но потом отдалялся, и даже в опалу, извержен был из свиты тогда же, когда дядя Николаша из Ставки, и вместе с ним приехал на Кавказ помощником Наместника. И так они сжились, что вот дядя Николаша тянул его с собою в Ставку назад.

Свечерело. В сумерках, а потом в темноте поезд трубил между Каспием и Хребтом, под утро князю Андрею надо было отцепляться в Минеральных Водах, – попрощался с дядей Николашей, но долго не спалось, а под ровный стук поезда в своём вагоне долго беседовал с Влади.

Орлов вспоминал Манифест 17 октября, как Фредерикс, да все, были согласны с Витте и уговаривали Государя подписать, а Влади умолял не подписывать: если и уступать, то не сейчас, когда вынуждают. Но уговорили и Трепова-труса, – и акт был подписан. В тот вечер все разъехались, а Государь просил Влади не покидать его, сидел в кабинете с поникнутой головой, и крупные слёзы падали на стол: «Я чувствую, что потерял корону, теперь всё кончено.» А Влади уговаривал его. «Нет! Ещё не всё потеряно! Только сплотить всех здравомыслящих, и ещё можно дело спасти!» Но вот – не сплотили.

Сколько помнил князь Андрей – дядя Николаша тоже был там в те дни и тоже уговаривал подписать. Но сейчас Влади не называл так. Он только выразить хотел то, что к потере короны давно уже шло.

Разговаривали по-французски. Князь Андрей спросил:

– Скажите, вы думаете – для него теперь всё потеряно? Он уже никак не вернётся на трон?

Орлов принял загадочный вид:

– Может быть… Но только без неё.

Поезд выстукивал, выстукивал в темноте – вещее.

– А скорей всего, я думаю, – великий князь.

– Вы думаете? – встрепенулся князь Андрей.

– Да. Он дал понять тифлисскому городскому голове, что – согласен возглавить Россию… Даже – ещё раньше всех событий.

– Ещё раньше??

У Андрея Владимировича была жилка историка-летописца, и он стал выведывать у Влади: когда же раньше? при каких обстоятельствах он мог говорить об этом с тифлисским городским головой?

Под клятвой и вечной тайной Влади открыл: ещё под Новый год голова приезжал с поручением князя Львова: если бы совершился переворот, то согласился ли бы великий князь возглавить Россию после этого?

И великий князь, видя, как безнадёжно идут русские дела, – едва-едва удержался от согласия.

В Ростове-на-Дону поезд великого князя приехала встречать и новочеркасская делегация, какой-то дикий есаул Голубов. Великий князь пожал им руки. Они рассказали о перевороте в Новочеркасске и что с собой сейчас привезли арестованного атамана Граббе, не сразу признавшего их Исполнительный Комитет. Великий князь согласился взять атамана к себе в поезд – и увёз.

492.

Колчак мало сказать любил русский флот больше себя – он был впаян во флот. Не меньше военного – в полярный. Во все русские корабельные корпуса, бороздящие море. Флот – это единое, многосоединённое, быстродвижное живое существо. Сухопутная армия распадается на полки, роты, на людей, – вряд ли можно любить её такой цельной любовью, как флот. Колчак воскресал с каждым распрямлением Балтийского флота во время войны.

А получив отличный стройный Черноморский – и не суметь спасти его вот сейчас? Не может быть. Не плестись за событиями, а стать впереди них.

Позавчерашний импровизированный сбор представителей от команд сказался неплохо. Доносили с одного, другого, третьего корабля: настроение улучшается. Команды заявляют, что надо воевать и подчиняться офицерам.

Настроение можно назвать: возбуждённо-мирное.

Балтийские события до сих пор почему-то не разнеслись по Севастополю, как не заметили их. И подробности не приходили, выручает, что мы далеко.

Полиции не стало, но по всему городу – воинские патрули. Повсюду честь отдают – безукоризненно.

И оставалась спокойною Керчь. И спокойно на Дунае.

Но достигнутый выигрыш может быстро растаять. Его надо теперь возобновлять.

Из Петрограда везли газеты с обезумелыми воззваниями рабочих и солдатских депутатов – о гражданских правах нижних чинов. Не подожгли с первой искры, бросали следующие.

А что это обещает – сверхсложной конструкции флота, где всё на математическом расчёте непотопляемости, непроницаемых перегородок, остойчивости, корпусных обводов, плавучих и скоростных качеств, законов навигации, девиации, – и на всё это хлынет толпа варваров и революционных невежд?

Правительству нужно было действовать не в днях, но в часах: что существующие законы остаются незыблемы до всяких нововведений. Но правительство – закисало, и метко угадывал в нём Колчак безнадёжную слабину. И слабина – в Ставке. А великий князь, отвергнув диктаторство, теперь где-то едет, едет – и тоже ничего не сделает, уже видно по первым пышным словесам приказов.

А совет рабочих депутатов – будет совать огонь под паклю.

Но в воле Колчака, но в силе Колчака, но по уму Колчака – спасти Черноморский флот. Чтоб он не взорвался и не погруз, как «Мария». Сохранить в высоте развёрнутым свой флаг с Георгием Победоносцем в центре Андреевского креста. Перебыть, перебиться каких-то, может быть, две-три недели – и скорей вывести в море на операцию. Хоть – придумать операцию. (Да даже необходимо провести демонстрацию силы перед Босфором, чтобы противник не считал нас в развале.).

А десант на Босфор – вытянул бы всё!

Необычна угроза флоту – необычно должно быть и решение, никакими тактиками не предусмотренное. Как его увидеть?

Не вышло мирному Югу стать против бунтовского Севера, – надо найтись и в новых условиях. Юг – далёк, Юг – обособлен, у него найдётся свой путь.

Вспоминал Колчак того рослого вислогубого матроса, которому так понравилось беседовать с адмиралом. Может быть – он и высказал истину?…

Это, и правда, была многолетняя грозная истина: пропасть между чёрной костью и белой, между матросом и офицером. И во всём нашем жаре возрождения и постройки флота это оставалось знаемой и непереходимой трещиной.

А сейчас – сами обстоятельства вели к тому. Не было бы счастья, да несчастье помогло.

Надо рискнуть!

Но как в движении корабля, так и в движении человеческой жизни должны быть положены строгие румбы, дальше которых ты сам себе запретил отклоняться.

Что значит командовать флотом, если в любую минуту он может перестать повиноваться? Если не определишь себе чётких границ – превратишься в мартышку на месте командующего. Надо в чём-то уступить, да, – но второстепенном. А в существенном – всё держать.

Колчак обдумал и сформулировал три условия, при которых он спускает адмиральский флаг.

Если какой-нибудь один корабль откажется выйти в море или исполнить один боевой приказ.

Если будет смещён один командир корабля или начальник отдельной части – без согласия командующего.

Если какой-либо один офицер будет арестован своими подчинёнными.

Ибо это говорится с почтением – «Народ», но мозг и нервы флота – офицеры, без них – паралич. Царь отрёкся – у офицеров осталось Отечество. Но если офицеры начнут уходить со службы – корабли станут мёртвыми коробками, и это не спасёт отечества.

Эти три своих условия Колчак сообщил правительству и морскому министру (увы, уже подтвердившему часть «приказа №1»). Но пока ни одно из этих условий не нарушено, внутри этих жёстких линий, внутри этого треугольника он должен был попытаться преодолеть заразное петроградское дыхание.

А оно разлагало быстро. Уже сейчас было ясно, что если какой-нибудь офицер наложит на матроса дисциплинарное взыскание, то нет сил привести его в исполнение. Заставить – уже нельзя было никого ни в чём.

Но – увлечь? Но – убедить? Каждый день набирать аргументов, чтоб заново и заново убеждать?

Задача – не невозможная однако. Ведь офицеры превосходят нижних чинов и специальным знанием военного дела, и преданностью ему, и общим развитием. Даже если рухнет принудительная дисциплина – ещё этого всего может достать, чтобы вести.

Но и предвидеть, что не с доверчивыми нижними чинами придётся дело иметь, а и с теми как раз, кто и в мирное время грабил банки, взрывал дворцы, стрелял в министров и генералов, – с эсерами? вероятно с ними, кто там ещё? а какое гадкое слово, тут и сера, и нечистоты.

Так! В Морском собрании на Екатерининской улице адмирал приказал собрать всех офицеров флота, порта и крепости, морских и сухопутных. И ясно и прямо высказал офицерам: дисциплинарной власти не стало и больше на неё не надеяться. Но войну продолжать надо – и остаётся патриотический дух, который не может не соединить офицеров с матросами. Быть может революция усилит патриотизм и желание закрепить переворот победой? Значит, надо искать новые пути воздействия на команду, прилагать новые, небывалые усилия сплотиться с матросами душевно, разъяснять им правильный смысл всех событий, как это не делалось никогда, вести их понимание – и так удержать от безответственной политики.

После Колчака вышел говорить сухопутный генерал. Он не изошёл тех напряжённых аргументов, которые выносил в себе Колчак за эти два дня после смерти Непенина. Но стоял по-своему крепко: императорской власти не стало – патриот обязан выполнять указания новой власти, но власть должна быть одна и не расщеплена, для блага родины невозможно допустить никакой другой власти, рядом и неподчинённой. А посему, если Совет рабочих депутатов будет претендовать на власть – надо разогнать Совет!

Слишком откровенно. Другая опасность, от которой теперь предстояло Колчаку удерживать своих генералов.

Но требования Колчака были столь необычны, а генеральская давящая поступь, напротив, так понятна, – генералу очень хлопали многие кадровые.

Затем выступил начальник штаба десантной дивизии, молодой подполковник генерального штаба Верховский. Это был типичный интеллигент, забредший в армию, переодетый в штаб-офицера, вся фигура с мягким извивом и такой же голос со вкрадчивой зачарованностью, и очки интеллигентские, и мысли, но изложенные находчиво. Перенимая теперешний тон, он обернулся лягнуть «старый строй»: не было снарядов, а теперь совершилось великое чудо – единение всех классов населения, и вот во Временном правительстве рабочий Керенский и помещик Львов стали рядом для спасения отечества. А в петроградском Совете рабочих депутатов заседают такие же русские патриоты, как и все мы здесь. Офицеры не имеют права стоять в стороне, предоставив событиям саморазвиваться, иначе мы потеряем доверие солдат. Родина у нас одна и мы должны строить ту, которая вышла из революции.

Верховскому хлопали не кадровые, а младшие, офицеры военного времени, такие же интеллигенты, как и оратор. Но получалось так, что его выводы – о братстве и сотрудничестве с солдатами, сомкнулись с выводами Колчака. Тем лучше. Колчак своей сосредоточенной мощью, сухой фигурой, чуть переклонённой вперёд, – перешагнул все традиции и может быть – может быть? – схватил момент, как бьющуюся рыбу.

И в сошедшемся духе этих двух речей были выбраны уполномоченные от офицеров для заседания с уполномоченными от матросов и солдат. И с таким соединением уже нельзя было и медлить: от отдельного собрания одних офицеров все команды напряглись подозрением: не против них ли сговор?

И сегодня вечером, в этом же зеркально-паркетном Морском собрании, в этом же белом зале – вот, заседали вместе. И дико было видеть в офицерских рядах – сидящих простых матросов.

Живая сильная скользкая рыба билась в руках адмирала. Удержит ли?

Пока отлично. Поднимались на подиум матросы, держали необычные речи перед офицерами – и невынужденно заявляли, что обязуются подчиняться и продолжать войну со всею силой.

А тем временем снаружи послышался оркестр («марсельеза» конечно). Шли сюда! Что ещё такое?

Оказалось: двухтысячная толпа, смешанная, черно-матросская, серо-солдатская и штатская, ходили на вокзал встречать депутата Государственной Думы (какой-то социалист, ещё навезёт дребедени). Но поезд опоздал – и вот пришатнулись все сюда.

И среди них – были вооружённые. Зловеще, вне караула или патруля.

Тогда на широкий балкон Собрания, над колонным подъездом, вышли по сколько-то офицеров, матросов и солдат. И адмирал Колчак среди них.

Уже стояли сумерки – тёплого весеннего дня, в аромате цветения, обещающий южный вечер. Темно возвышался в стороне памятник Нахимову. Повевал мягкий ветерок с бухты. Толпа беспорядочно перепрудила всю улицу, лицами к балкону.

Оркестр вдруг заиграл – похоронный марш. И кто-то кричал: «Лейтенанту Шмидту». У них – была своя традиция.

И все, и адмирал Колчак, сжав челюсти, выстояли похоронный торжественно на балконе.

Потом с балкона стали говорить речи – сам адмирал, этот подполковник Верховский, у него убедительно получалось, ещё капитан 1-го ранга, лейтенант, солдат, матрос. Что все мы теперь – одна семья.

И в толпу – передалась эта настоятельная мысль. Что тут – нет врагов. Что оставшимся без грозной власти и перед лицом жестокого врага, как же нам не объединиться?

И передалось – оркестру. И он хотел играть объединительное.

Но – национальный гимн, и слова Жуковского, сильный державный царь православный, – это было теперь отрублено.

И заиграли – «Коль славен», никто и не зная толком, что это шведский лютеранский хорал.

Но такова была сила рождённого доверия, – на балконе стояли «смирно», а в воинственной толпе стали опускаться иные на колени – на тротуар, на мостовую.

На быстро темнеющем небе выступали первые звёзды.

На городском холме зажигалось единственное в мире очертание севастопольских огней, треугольник главных улиц.

Высоко на горе мигал военный маяк.

По рейду скользили шлюпочные огоньки.

493.

Укатали-таки вчера Гучкова депутаты: ночью пошаливало сердце. То останавливалось, то нагоняло учащённо.

Поднялся поздно, и на целый день осталась мрачность. Уже всё кряду воспринималось дурно, и даже если из каких гарнизонов доносили, что стало в порядке, – Гучков знал, что не в порядке, лгут, ещё всё развалится.

И действительно, из Брянска сообщили, что начальник гарнизона, уже признавший Временное правительство, арестован, и будто бы для его спасения. Из Тоцкого лагеря требовали, во имя спасения же народной свободы, удалить с постов некоторых генералов и офицеров. В Карее вспыхнул мятеж – от того, что комендант крепости промедлил с признанием Временного правительства. Из Риги латышский член Думы настаивал снять с поста, ни много ни мало, начальника штаба 12-й армии, – иначе возможно народное волнение.

Лежали отчаянные телеграммы и от Рузского.

И как за этим угнаться, и как это всё предупредить? Что мог из Петрограда увидеть или оценить Гучков? Ему только и оставалось со всем соглашаться. Через голову Рузского телеграфировал в Ригу Радко-Дмитриеву, своему приятелю: временно устранить своего начальника штаба.

Что поделать!…

И хотя вчера так энергично разговаривали с Алексеевым по аппарату, – а позже ночью от него пришла новая телеграмма – сразу Родзянке (без понимания обстановки), Львову и Гучкову, нашёл её утром на столе. Это был тон жалобы и усталости: что правительство не отвечает на все его запросы, что ложные «приказы» проникают в Действующую армию, грозя разрушить её нравственную силу и боевую пригодность, ставя начальников в невыразимо тяжёлое положение.

Всё это было не ново, нов был – тон усталости. Алексеев не только не оказался взбодрен объявленным ему назначением на Верховного, но через несколько часов уже писал: «или заменить нас другими, которые будут способны…» Ещё удар! Не только, значит, предстояло тактично и быстро сменить Николая Николаевича, но и поставить взамен оказывалось некого? Алексеева тоже смещать?

Такой поворотливости Гучков не мог обеспечить. Всё это только ещё наслоилось на его мрачное настроение. Правительство было – ничто. Его министерствование – со связанными руками.

И так показались ему коротки все человеческие возможности…

Надо было как-то поддержать Алексеева, не дать ему развалиться на посту. Этим удобен телеграф: его обязательная краткость и всем открытость даёт возможность не отвечать полностью и выражаться иносказательно. Послал так: что сделает всё необходимое для победоносного окончания войны.

И всё в этот день оборачивалось Гучкову мрачно, что и не должно. Изучал ли протокол вчерашнего заседания поливановской комиссии о ротном комитете и его наблюдении за ротным хозяйством, каптенармусом, фуражиром, кашеваром, взводными раздатчиками, – в отчаяние приходил от неохватимости той реформы, которую предстояло провести на ходу войны. Подписывал ли приятное назначение – профессора Бурденко, отходившего его год назад из смертной болезни, главным санитарным инспектором вооружённых сил, – всё равно настигала мысль о малости своих возможностей, вот опять и о сердце.

А ещё: вчера на правительстве поручили военному министру вместо угасшей царской присяги составить новую, в пользу Временного правительства. Понимал Гучков, что для простого набожного народа присяга важна и грозна. Вот, поливановские члены поднесли ему и проект, он его чуть подправил.

ЦК октябристов прислал Гучкову на одобрение партийное воззвание (все партии печатали, и октябристы тоже вынуждены были), – и только горечь прохватила его: сколько усилий уложил он в этих октябристов – а ведь не сбылась партия. У других почему-то клеится.

Утекали невозвратимые часы, невозвратимый день. Вручённая ему армия содрогалась под ударами разрушительной агитации – а Гучков не только не мог запретить поток этих идиотских «приказов», но и вместе со штатскими революционерами «разъяснял». Утекали дни, а он не делал чего-то главного и даже не мог сообразить, что делать.

А шёл день – лишь к тому, чтобы ехать на вечернее долгое заседание Временного правительства.

Всего пять дней в этом правительстве, Гучков начинал его ненавидеть: сборище улыбчивых, вежливых калек, не способных стукнуть кулаком. Во всю жизнь порывистый деятель, никогда ещё Гучков не состоял членом более беспомощного объединения. И как он мог ещё недавно доверять Терещенке, Некрасову – даже заговор?

С сегодняшнего дня переехали от Чернышёва моста в хорошо знакомый Гучкову Мариинский дворец – не замусоренный, не заплёванный, как Таврический, не пострадавший в революцию своими парадными залами, разноцветным мрамором, бронзой, дорогими паркетами, коврами и лакеями, – и поднявшись торжественной лестницей, минуя роскошную двухъярусную ротонду с верхним светом, потом опустясь в полуторное кресло за парадным столом под синебархатной скатертью, можно было, не знаючи, вообразить их действительно – членами властного правительства великой державы.

Гучков даже не пытался согнать с лица завладевшую мрачность, придать себе вид веры в их занятия. Он сел со сгорбленной спиной, свислыми плечами и посматривал.

Обсуждался важнейший вопрос: о воззвании. Гучков даже не вник: ещё новом воззвании? Или опять о вчерашнем? Сразу и к населению и к армии, и чтобы для авторитетности подписали все члены правительства. И что надо бы в таком воззвании ещё выразить.

И нежный министр финансов, начав с удивлением ощущать себя не на праздничном посту, но в жестоком мире, просил, нельзя ли в воззвание вставить призыв к бережливости? И начать готовить население к повышению налогов?

Но для воззвания, цель которого была – объединение правительства с народом, это оказалось неподходящим. Отложили.

А вот наконец поставлен в заседании и вопрос, который мог бы стать сотрясающим, самым напряжённым для правительства: об аресте царя и его семьи. Но, так хорошо подготовленный в кулуарах, теперь стараниями предупредительного князя Львова он прошёл совсем быстро, как второстепенный: с кем считались – уже обсуждено было частным образом, с кем не считались – того сопротивления не могло возникнуть.

Да ещё до решения кабинета уже было выписано распоряжение князя Львова четырём членам Думы ехать за царём. (В этом щекотливом вопросе удобно было пригородиться членами Думы.) И они уже были сейчас на вокзале.

Для военного министра вытягивался отсюда вывод, что надо завтра утром организовать арест императрицы с детьми в Царском Селе?

А почему, собственно, Гучков согласился этим заниматься? А хорошо бы и правильно заняться этим как раз министерству внутренних дел. Вот этому улыбчивому князю самому.

Ещё от военного министра ждали новую присягу. Вот она.

О тексте почти не спорили. Скорей бы какую-нибудь.

Ещё спешили: поручить министерству юстиции ускорить судопроизводство по обвинению Сухомлинова в государственной измене. И расследование по Щегловитову, Протопопову…

Опущенно сидел Гучков и удивлялся: неужели когда-то его так волновало сшибить этого Сухомлинова?

Буркнул – что с армией плохо. И оторваны они здесь от Ставки.

Князь Львов с находчивой любезностью возразил, что Гучков ещё ни разу не соединился с Алексеевым в общем документе, в едином воззвании. А сейчас, как раз при новой присяге, такие соединённые голоса могли бы…

Чёрт его знает, может быть. Не думал Гучков, что полуграмотная российская масса могла быть увлечена воззваниями, и не ворочался язык ещё такое составлять, но так как другой никакой меры не виделось, так может и воззвание?

Совсем поздно он вернулся к себе в довмин, написал Корнилову распоряжение об аресте царской семьи завтра с утра, отослал с нарочным (по телефону этого нельзя было). И опять вызвал к прямому проводу Алексеева.

Что ни разговор со Ставкой, то всё тягость. Ещё держится ли он там, не развалился? И как передать ему по телеграфу всю щекотливость положения здесь? И как войти в щекотливость его?

О завтрашнем аресте царя слалась шифрованная телеграмма, об этом не по аппарату.

О Николае Николаевиче. Что никак не возможно менять решение, это уже не в силах правительства.

О воззвании?… Трезвый Алексеев неожиданно оказался к этому отзывчив. У него была и такая ведущая мысль для воззвания: строить – на опасности от врага. Что Германия готовит страшный удар – и может быть прямо по Петрограду!

Это – сильное средство, да. (Несомненно, только средство: из ленты не вытекало, что Алексеев имеет серьёзные разведывательные данные.) Но в нынешней беспомощности правительства, правда, – чем другим проймёшь публику?

Итак, звать тыл к труду, армию к дисциплине и сплотиться вокруг офицеров. Разрушить авторитет офицера – значит разрушить армию. Невзгоды боевой жизни одинаковы для солдата и офицера, и пули и непогода одинаково их секут.

Да это, Михаил Васильич, вы там и лучше видите и ярче можете выразить, и у вас несменённый штаб Ставки, есть умелые перья, – уж пусть такое воззвание составит ваша сторона, а мы с вами подпишем вдвоём.

Алексеев согласился. Завтра же составит. И ещё непременно хочет выразить в нём: всякий, кто призывает к непослушанию начальству, – изменник отечеству, работает на пользу немцев.

Рассержен старик, довели.

Да, да. И можно: что отечество, родина нам не простит. И потомки нас заклеймят позором. И пусть тяжёлая ответственность падёт на тех, кто будет помехой правительству.

Может быть всё-таки: сильное слово вернёт нам наших солдат?…

А – что придумать другое?

494.

Не давать оружия офицерам – так война начинается не против немцев, а против офицеров?

Нет, случилось нечто большее, чем Саня ощутил, когда Бойе положил перед ним отречный манифест. Что-то сдвинулось побольше – и непонятно что.

Третий год Саня да и все жили одним состоянием: что мир заполняла война и всякий выход в будущее был только через конец войны. И всякое событие к будущему могло произойти только вот тут, перед ними: пойдём ли вперёд или пойдём назад. Но вот они не шевельнулись, ни выстрела не раздалось, ни подумать не успели, – где-то далеко, косо сзади, что-то неожиданно повернулось – и у них тут всё сместилось.

И сразу – утерялся в их действиях главный смысл, как будто замутилась стереотруба, или отказала буссоль, или остановились часы, или отсырели заряды.

Сегодня, чтобы принять решение о боковом наблюдательном, хорошо было бы повторять осмотр через каждый час, и так посидеть тут до вечера. И Саня повторял ежечасно, но нигде ничего достойного не наблюл – противник замер небывало и неподдельно. К концу дня растягивало белесость, небо яснело, холодело, за стволовичскими тополями обозначилась закатная заря – не открылось солнце, но яркая желтизна протянулась горизонтальной полосой. Однако и с прояснением не подняли немцы нигде наблюдательной колбасы. Как бы прямо указывали на перемирие.

Предвидя, что тут придётся долго посидеть без дела, Саня принёс в кармане крохотный томик Пушкина из павленковского десятитомника – разрозненных три томика было у него, и он часто их читал.

И всегда вылавливал себе у Пушкина новое подкрепление.

И вся сегодняшняя революция не могла иметь на то никакого влияния.

Так сидел он в бурке на чурбаке и в слабом свете от смотровой щели почитывал маленький томик. А потом вставал и наблюдал в бинокль и в стереотрубу.

По мере заката перешла через розовость и полиловела и посерела полоса за тополями на холме.

Оставил Улезьку дежурить, пошёл. Сперва ходом сообщения, потом выпрыгнул наверх.

Ещё не сосмеркло. Подмораживало. Под сапогами сильно хрустел ледковатый снежок.

Вдруг – что-то толкнуло его в сердце: повернуться. Как будто он ощутил за собой неслышное присутствие, наблюдение, – кто-то был сзади и смотрел за ним.

Обернулся (хорошо что через правое плечо), – месяц молодой! Да тонюсенький серпок, еле высветился, только в такой небесной чисти и виден.

А близко сбоку от него – крупная яркая Венера.

А что-то есть тайное в лунном свете! Почему присутствие молодого месяца даже спиной чувствуешь как живое существо, так и ощущаешь, что небо не пусто? Ведь не свет же его заставил повернуться, света от него и нет ещё. А вот что-то от него излучается, толкает.

Шёл Саня ещё и суеверно довольный, что увидел месяц через правое плечо, ещё оглядывался. На фронте каждый месяц – долгое время, а то и решающее для тебя: твой месяц или не твой?

Натягивало чистоты и морозца. Ещё и не вовсе стемнело, но в небе проявились звёзды, даже и не сильные. А на юго-западе так и вымерзали – чёткие, изголуба-зелёные: молодой месяц – и Венера.

И от этого мирного света небесного – в душе тоже расчищалось, легчало. Как-нибудь всё прояснится, установится, кончится. Начнётся же когда-нибудь жизнь как жизнь.

Война, как к ней ни привыкнешь, – а не жизнь.

На батарее сразу спустился к Сохацкому, узнать, где подполковник. А тот, выслав сидевшего в землянке писаря, с большой таинственностью, с выразительно-нервным лицом достал папочку, раскрыл – а там лежал всего один машинописный листик: перепечатанный на машинке, видимо в штабе бригады, – всё тот же «приказ №1»!

Штаб бригады теперь, секретным образом, доводил его до сведения только офицеров.

Понимая, что капитану будет неприятно, Саня сказал ему бережно, что – солдаты уже читают.

Капитана перекосило. Этот приказ, видно, руки ему жёг.

А командир батареи? – нету, отлучился.

Воротился Саня к себе в землянку – узнал, что Чернеге и Устимовичу уже тоже давали читать. (Да Чернега, конечно, и прежде того читал.) Устимович сидел пил чай с сахарком, вытянув крупные ноги в мягких чувяках, – и всё так же млел одной надеждой, что теперь скоро наступит мир, с каждым таким новым приказом – ещё скорей. А Чернега был на уходе к своей бабе в деревню, теперь уже не к Густе он ходил, а к другой, к Беате, – весёлый, нисколько не угнетённый ни этим приказом, ни всеми новостями. И рад бы с ним Саня поговорить, да он – как шар укатчивый, колобок, всё в движении.

А хотелось – именно с кем-то говорить, понять из чужих голов, высказать своё. Что-то такое большое оказалось, что в одной груди не помещалось. Пойти на другую батарею? В штаб бригады?

Но тут Цыж принёс – пачку газет! московских, сразу за несколько чисел. Вообще к газетам равнодушный, теперь Саня набросился. (И Устимович к себе потащил.).

Это – не были газеты в обычном смысле! Это были голоса, никогда не звучавшие, слова, никогда не сочетавшиеся, – глаза лезли на лоб. Это был какой-то грандиозный сквозняк, вихрь, в котором кувыркались как бумажные – члены династии, сановники, общественные деятели, давние революционеры и новые министры. Всё не устоялось, двигалось, обещало, ничего нельзя как следует понять, ни предугадать – и оторваться нельзя. Саня не замечал входивших, уходивших, одни газеты приносили, другие уносили, нельзя было начитаться, наглотаться, вместить. Он потерял своё обычное раздумчивое и отстранённое состояние, в скрюченной позе сидел над столом, потом на койке.

В их Гренадерской бригаде специально всех поразит, конечно, вот: их бывший командир генерал Мрозовский (которого тут все боялись и не любили), возвышенный царём до командующего Округом, – не только ни одной минуты не сопротивлялся революции, но легко поддался аресту, а будучи арестован – сразу же и присоединился ко Временному правительству! А как был грозен тут, а как неприступен!

Можно присоединяться ко Временному правительству, отчего же, но не таким же слугам царя! Ну хотя бы тень достоинства.

Читал Саня, читал, – и вдруг:

«В конце февраля жертвой революции пал заслуженный профессор по кафедре баллистики, член Артиллерийского комитета, почётный член конференции Михайловской артиллерийской академии генерал-лейтенант Николай Александрович Забудский, выдающийся знаток артиллерийского дела. Московский университет удостоил его степенью доктора прикладной механики. Парижская академия избрала его членом-корреспондентом.».

И – встала в памяти фамилия, в тот раз слышанная мельком: Забудский! – генерал-профессор с заморщенным лбом, проверявший их батарейные пушки! Как он неуставно вытирал платком вспотевшие залысины, как сутулился, как объяснял умно, – и рука у него была какая мягкая слабая…

Да – за что же его?! Да – он при чём? Да как же он мог пасть!

Как эту смерть себе вообразить?

Все эти дни воспринимал Саня события через какую-то пелену непонятливости. А тут вдруг зинуло: увидел он светлого умного старичка с раздробленной кровоточащей головой – где-нибудь на улице? Или на лестнице?

И Саня – отшатнулся.

Вот так приходит свобода?

495.

Весть о том, что министр юстиции в Москве, – пронзила весь город, достигла даже лишённых свободы. Арестованный у себя на квартире генерал Мрозовский просил свидания с министром. Арестованный на железной дороге царский сатрап Воейков, доставленный в комендантские камеры Кремля, тоже просил министра о свидании. Где-то в переездах министру докладывали эти просьбы, но он не только охоты к ним не имел, но и запятнать себя не мог, а лишь распорядился отправлять Воейкова в Петропавловскую крепость. Да вот что: прицепить сегодня же к поезду министра, так верней.

Несмотря на телесное изнеможение, со своею железной волей министр спешил выполнить свою дневную программу. И уже везли его вниз по Тверской и поперёк Охотного ряда – в здание городской думы, проскрёбанное и прочищенное от революционных дней.

А там – заседала не прежняя выборная дума, отчасти реакционная, но дума нового состава – с поправкою на всех тех, кого следовало избрать. Сверкали стоячие крахмальные воротнички, воротнички. Вся общественная Москва рвалась присутствовать в этом заседании! – и впервые за 50 лет публику пускали по билетам, хотя удвоено было число мест и открыты думские хоры. И ещё тысячная толпа не сумевших проникнуть толпилась перед зданием. А проникшие – были вознаграждены.

Ради торжественного случая было забыто постановление прежнего реакционного режима об экономии электричества – и думский зал получил полное праздничное освещение. И в исходе девятого часа в это сияние, под гром аплодисментов, вступили: Александр Фёдорович Керенский, полноватый Грузинов со своим боевым штабом и комиссар Москвы Кишкин.

Они заняли места рядом с членами управы, а городской голова Челноков, хромоватый, мешковатый, но расторопный, заблестел своим пенсне с трибуны и потянул с протяжным московским аканьем:

– Вы понимаете, что в настоящую минуту созвать думу старого состава я не мог. На свой риск я решил опубликовать списки новых гласных и созвать сегодня именно их. Я не хотел по этому поводу беспокоить князя Львова и взял ответственность изменить состав думы на себя, в надежде получить ваше одобрение.

Аплодисменты подтвердили, что только такая решительность в революционное время…

И ещё городской голова извинялся, что было бы неправильным взять ему на себя излагать события этих дней. Но необходимо остановиться на двух моментах:

– Обязаны ли мы почтить память тех, кто погиб в Москве за свободу? – (Те три солдата, случайно убитые на Большом Каменном мосту.) – Прошу встать.

Встали гласные, встал министр, встала публика.

– А затем я должен обратить ваше внимание на того,- (уже сорвались первые нетерпеливые аплодисменты, хотя не догадались – о ком), – без кого Москва не прошла бы через водоворот событий без кровопролития. Я говорю, разумеется, о подполковнике Алексее Евграфовиче Грузинове! – (Страстные аплодисменты.) -… который с великой простотой и решимостью пришёл в городскую думу и заявил нам: «Ваши войска в беспорядке. Надо, чтобы кто-нибудь их организовал.» И то, что он сказал, было высочайшим гражданским подвигом! Он предложил свою голову за свободу России! И мы с удивлением и благоговением увидели, как начал он своё дело! Я уверен, что всех нас теперь воодушевляет одна мысль: подвиг Алексея Евграфовича перешёл в историю! И я просил бы думу избрать специальную комиссию для достойного увековечения имени подполковника Грузинова!

И разразилась – буря, буря аплодисментов! Да, пронести сквозь века! да! Весь зал стоял – и, естественно, стоял лицом к нему сам Грузинов, не так чтоб очень подтянутый (давно уже не на военной службе), но что за красавец мужчина, со жгучими глазами, с шёрсткой малых усов, однако созданных щекотать воображение женщин.

Стояли, хлопали, стояли, хлопали, – наконец слово взял Астров. С несколько туповатым лицом, усеченным подбородком, вычитывал резолюцию:

«В пережитые нами великие исторические дни доблестные войска московского гарнизона… Москва никогда не забудет, что во главе московских войск в эту ответственную минуту самоотверженно стал подполковник Грузинов и своими решительными действиями… увлекая в едином великом порыве… Вечная признательность Москвы…

И снова дрогнул зал от взрыва аплодисментов.

И поднялся для ответа Грузинов. Была некоторая бархатность и в голосе его и в повадке:

– … Того, что я сейчас переживаю, достаточно, чтобы умереть спокойно… Всему случившемуся виной не я, а сознание, охватившее весь народ. И если я сумел схватить в руки этот порыв и направить его в русло – это моё счастье. Я не заслужил этих оваций… Но я употреблю все усилия, чтобы дело свободы не пострадало, а расцветало бескровно. Я закончу солдатскими словами…

Могучее «ура» потрясло здание думы.

Наконец через клики и крики поднялся долгожданный Керенский. (После Английского клуба он соснул часа два на квартире, выпил крепкого чаю и хотя всё ещё был бледен и невыспат, но держался куда молодцом.).

Овация совершилась – ну просто грандиозная. Керенский бодро перестоял её, слегка загадочно улыбаясь, – и наконец мог заявить:

– Господин городской голова! Временное правительство, обладающее полной властью, повелело мне явиться сюда и низко поклониться Москве, – и он движением полурыцарским отдал низкий поклон городскому голове, – а в её лице и всему русскому народу, и заявить, что все силы и всю жизнь мы отдадим на то, чтобы власть, вручённую нам народным доверием, довести до Учредительного Собрания.

И ему особенно приятно выразить всё это в стенах московского городского управления…

– … которое с возникновения Москвы, – (то есть очевидно с 1147 года), – создало две таких могучих организации как Городской Союз и Земский Союз, а теперь поможет создать непобедимую Россию.

Гром аплодисментов.

Ждали большой блестящей речи, но министр ничего более не выразил, а дал знак, что хочет уехать.

И дума занялась оглашением телеграммы посла Бьюкенена, почётного гражданина Москвы, и ответными телеграммами к Англии, Франции, и чествовала поочерёдно Кишкина, Челнокова, Астрова, и поручала Челнокову разработать вопрос об увековечении Воскресенской площади в истории Москвы как центра народного движения: расширить её за счёт владений Охотного ряда, срыть все здания между Театральной площадью, Манежем и думой и выстроить грандиозное здание московской думы – Дворец Революции.

А Керенскому между тем доложили, что в здании городской думы обнаружен неизвестно кем подложенный ящик ручных гранат.

Какое коварство! Да не есть ли это то самое зловещее покушение? Министр распорядился произвести самое строжайшее расследование.

И – унёсся дальше по Москве.

Несмотря на позднее вечернее время (но специальный поезд ждал его до любого времени), он ещё замчался в польский демократический клуб – и там под очередные аплодисменты разъяснил, что не удивляется полякам, относившимся с недоверием к России: дело в том, что и русские до сих пор не верили сами себе.

И наконец, автомобильными колёсами довершая свой магический вдохновляющий круг по Москве, домчался снова до Совета рабочих депутатов, откуда начал утром. Большой Совет как раз заседал в Политехническом музее – и аплодисменты и клики «ура» своему верному социалистическому соратнику продолжались несколько минут.

Уже никакое сердце не могло выдержать столько славы за полдня. Керенский стоял на подиуме с букетом алых цветов в руках на фоне чёрной куртки, уже с закрытыми глазами, опустив голову и подёргиваясь.

Председатель Совета товарищ Хинчук приветствовал его как заместителя председателя Совета петроградского:

– Вообще, рабочие люди не дают своих деятелей в министерства. Но пока вы, товарищ Керенский, состоите в министерстве, мы знаем, что измены не будет. Мы верим вам!

И снова, и снова шумная овация!

Керенский передал кому-то цветы, шагнул крепче, ещё крепче – и вот уже вытянулся, и вот говорил с прежней звонкостью. Он снова объяснял дорогим товарищам рабочим (и интеллигентам), как это получилось, что он решил вступить в министерство, и кто был против, и кто был за, – и всё гордее и гордее:

– Если вы мне верите – не предпринимайте ничего, не посоветовавшись со мной. В любое время телеграфируйте мне, если потребуется, и я приеду, чтобы рассказать вам всю правду. Помните, – он руки артистически прижал к груди, – что я – ваш! весь – ваш! Здесь я – не министр, а – товарищ вам. Я – товарищ вам! И пролетариат должен стать хозяином страны!

Зал был очень доволен, однако закричали оттуда:

– А почему Николаю Второму позволено разъезжать по России?

– А деток не пора приструнить?

– А кто будет Верховный Главнокомандующий?

И даже:

– Смерть царю!

Ах, занозистый вопрос! Он и здесь. Где только он не звучал. Не могли наслаждаться российские подданные свободой, пока ею наслаждался царь.

Но Керенский не только не смутился – он как будто обрадовался этому вопросу! он шёл как будто навстречу освежающему ветру. Почти улыбка играла на его больших губах.

– Николай Николаевич – Верховным Главнокомандующим не будет!

Тишина. Отрезано.

– А что касается Николая Второго, то бывший царь сам обратился к новому правительству с просьбой о… – Какое-то чутьё, оно у Керенского было, дало ему знать, что нельзя так просто назвать, как в Английском клубе. – С просьбой о покровительстве. И Временное правительство взяло на себя ответственность за личную безопасность царя. – И очень грозно и беспощадно: – Сейчас Николай Второй в моих руках!!! в руках генерал-прокурора!! И вся династия Романовых – в моих руках!!! – Это потрясло зал. Сейчас объявит о казни их всех! – И я скажу вам, товарищи, – лик его был страшен, и нельзя было предвидеть пощады: – Русская революция прошла бескровно – и я не хочу! – и я не позволю! – (погиб царь) – омрачить её! Вчера в Петрограде я говорил речь к демонстрации, а впереди толпы стояли подозрительные люди, которые требовали казни арестованных сановников. Это были – враги народа! – вскричал он отчаянно, и зал дрогнул, -… которые хотели бы в крови утопить величественное дело свободы! И я ответил: «Ни одна из революционных социалистических партий не призывает к насилию и бессудным расправам, а только бывшие охранники и провокаторы». Но мы не дадим омрачить светлое торжество свободы! Маратом русской революции! – захлёбчиво гремел он, – я никогда не буду! Но в самом непродолжительном времени Николаи Второй под моим личным наблюдением будет отвезен в гавань и… – (и утоплен?) -… и оттуда на пароходе отправится в Англию. Дайте мне на это власть и полномочия!

И так это было замечательно подготовлено и выражено голосом, – аудитория уже и смягчилась, и была согласна: да что в самом деле? пусть себе едет! И даже хлопали, и даже кричали «ура». Даём полномочия!

Керенский, бледный, закрыл глаза и простоял полминуты. (Он хорошо угадал момент! Он понимал толпу! И вот – отвёл кровь.).

Но уже торопили его спутники, засуетились офицеры-адъютанты, Керенский прощался, прощался за руку с руководителями Совета – и уже уходил – ушёл – и ещё в вестибюле грянули ему последние аплодисменты.

Погнали на Николаевский вокзал.

Экстренный поезд стоял под парами, и вагон с Воейковым был прицеплен.

Страшный Чрезвычайный Следователь Муравьёв уже сидел в поезде.

Из последних сил Керенский прощался, прощался – с присяжными поверенными, с представителями Совета, с Челноковым, с Кишкиным – и вот уже стал на площадку вагона и вот уже помахивал. Поезд тронул. Была половина двенадцатого.

Заплетаясь ногами, Керенский дошёл до купе.

Но не рухнул: ему предстоял теперь интересный допрос дворцового коменданта.

Сейчас намеревался он попить с Воейковым чайку, поражая его любезностью, и выведать о придворных изменах.

496.

Уже он посадил её на извозчика, она отъехала от гостиницы, – и вдруг испытала – сжатие, сомнение: всё ли – так? А может – не поняла?… А может – всё плохо?…

И – тотчас, пренебрегая недовольством извозчика, повернула его к подъезду, подождите, и пренебрегая что швейцар, – снова вверх по лестнице – и снова постучала к нему!

Открыл удивлённый.

Задыхалась:

– Я только подумала… Всё у нас – так?… Всё – хорошо?… Ну, я только для этого. Я ухожу…

Но – ещё, ещё повисела в его руках. И он опять пошёл проводить.

Никто их не видел на тёмной улице, а – как в многолюдном торжестве: смотрите! смотрите все!

Приехала домой – а глаза такие счастливые.

И хорошо – быть такой!

Как необыкновенно с ним – нельзя передать! Всё вокруг – он. За что ей это?

О, хотя бы завтра, как сегодня!

И – ещё потом.

И – куда бы ни позвал.

Но если и никогда ни разу больше – это уже всё в ней.

На всю жизнь.

У Ликони теперь так много, что отбирай, отбирай – нельзя отобрать всего.

497.

Тягуче невыносимо затянулось царское пребывание в Ставке. Но чувство стеснения перед бывшим Государем испытывал Алексеев не только от этого. Нет.

Это была и какая-то потупленность перед ним, какой Алексеев не знавал раньше, отношения были всегда простые.

Постоянно занятый делом, Алексеев не имел привычки ковыряться в своих чувствах. Но сейчас что-то тяжелило в груди непривычно, как посторонний предмет.

И понял Алексеев: вот что, как будто он чувствовал себя виноватым. Виноватым? Но в чём же он был перед царём виноват за эти дни? Он точно действовал всё по закону, и ни одного приказа не отдал самовольно, кроме разве остановки полков: с Юго-Западного, так он и вызывал их сам; с Западного – так получил потом подтверждение от Государя. Ни одного приказа он не нарушил. Он честно всё делал. А напутал – Государь своим отъездом, скорее был виноват он. А вообще – все события прошли мимо них обоих.

Так, да. А чувство вины – необъяснимо залегло. Залегло, и даже: не останется ли оно с отъездом Государя, вот что?

Когда сегодня пришло из Петрограда, что отъезд бывшего царя назначен на завтра, готовить поезда, а от Государственной Думы прибудет несколько депутатов для сопровождения, наконец-то, – Алексеев счёл неудобным такое важное известие передавать Государю запиской. Пошёл сам.

За эти дни равномерной жизни в Ставке и частых бесед с матерью Государь стал выглядеть намного спокойней, сгладилась ужасная врезанность черт, какая была при приезде. И даже такая светлость появилась в его облике, как будто он был даже доволен, как будто он не пережил катастрофы. Светлый взгляд – и безо всякого укора к Алексееву. Нет, Государь ничего не имел против своего бывшего начальника штаба.

Но именно поэтому не было духа у Алексеева отказать Государю в его последней просьбе, почти детской радости: издать прощальный приказ по Армии. Формально он не был уже Верховным пять дней, он был никто, и не мог такого приказа издать, – но каменное сердце нужно было, чтоб отказать. Уже отказал ему Алексеев в бредовой затее – брать отреченье назад, а уж это-то – можно? Государь – как ребёнок, хочет попрощаться.

Проскрипел генерал, согласился.

И к вечеру Государь прислал ему текст.

Да приказ был в общем вполне и полезный: призывал к борьбе до победы и к верности новому правительству, всякое ослабление порядка службы – только на руку врагу. В дни нынешней растерянности такое присоединение голоса бывшего царя могло лишь помочь делу, послужить объединению, как и те воззвания, какие они намеревались сочинять с Гучковым. Сейчас – опасный момент, сейчас – всеми силами собрать всю верность, какая есть. И какую соберёт им Государь – тоже пригодится, даже больше всего.

Но формально нельзя было издавать приказа за его подписью. Сделал так: напечатать как сообщение, как часть своего приказа, подписанного наштаверхом.

Отдал на перепечатку.

Договорено было с Государем и об утреннем его прощании завтра с наличным составом Ставки.

Уже поздно вечером доложил дежурный, что просит приёма генерал Кисляков.

Алексеев повёл усталыми глазами – какая ещё срочность по путям сообщения? Кисляков не подавал голосу с того дня, неделю назад, как приходил доложить о невозможности принять в своё ведение все железные дороги. Но что за срочность сейчас? – не предупредил телефоном, а уже ждал в приёмной.

Ну что ж, велел принять.

Опять это нездоровое впечатление рыхлости при молодости, ничего военного, чиновник. И нет прямоты в глазах, всё искривляется взгляд. Но в этот раз оказалось и понятно. Волновался, краснел:

– Ваше высокопревосходительство. Я не имею права вам докладывать… Но считаю невозможным не доложить… Но я рассчитываю, что вы… Что больше никто?… Это секрет.

И смотрел напряжённо.

Вот так подчинённый! – не имеет права докладывать. Но правда, у него своё начальство, министерство путей.

Только что не потребовал с Алексеева клятву. А поглядывал испуганно и пятнами краснел. Шаткий, выворотной.

– Ваше высокопревосходительство! Я получил шифрованную телеграмму от министра Некрасова. Он…

И – не говорил дальше. А положил перед Алексеевым саму телеграмму в печатных цифрах и чистовую расшифровку своей рукой, чернилами.

Алексеев стал читать – и ощутил, что краснеет и сам, хотя этого с ним не бывало.

Некрасов сообщал Кислякову, что готовить надо не два литерных поезда, как обычно, а один – но с особой тщательностью и при запасном паровозе, так как отъезд бывшего царя из Ставки будет носить характер ареста, с каковою миссией и прибудет делегация членов Государственной Думы!

Вот оно что?! Вот как? А Алексеев и совсем не догадывался!

Арест? Делегация?

Да ведь он сам и просил командировать представителей для сопровождения.

Но кто же мог думать так?…

Та-ак…

Поджимая губы, Алексеев перечитывал. Смотрел на Кислякова. С Некрасовым, а то и с Бубликовым? – своя у него переписка. Глаз да глаз.

А больше и говорить с ним было нечего: сказал – спасибо.

– Ну что ж, готовьте.

– Но вы, ваше высокопревосходительство…? Но я считал, что вам не могу не доложить?…

– Да, правильно. Спасибо.

Отпустил.

Спасибо? – или лучше бы не говорил? Ещё навалил тяжесть.

Добровольно отрёкся, не боролся, – и за что же?…

Но – стать на место Временного правительства – можно понять и эту меру. В первые дни становления правительства – и свободно разъезжает бывший царь?

Та или иная мера неизбежна.

Теперь что ж? – надо всё выполнить?

Да у Алексеева ничего и не спрашивали, требовалось от Кислякова.

Хотя странно – и обидно – что лично его не удосужилось Временное правительство известить.

Или – не доверяло?

А между тем – кто же будет… провожать, устраивать?

И – новый горячий укорный толчок в сердце: а – сказать? Государю – сказать?

Как же – не сказать??

Но он, будто, дал и слово. И чтоб не было эксцессов.

Но в какой-то момент это неизбежно сказать?…

Или – не говорить вообще? Пусть так и едет?

Нет, всё-таки порядочность требует сказать. Так долго работали вместе.

Сходить сейчас – и сказать? Он ещё не спит.

Разволнуется.

А завтра будет обряд прощания – и Государь перед всеми скажет что-нибудь резкое, лишнее?

Узнав заранее – Государь может что-то передумать. Переменить решение, как хотел переменить с отречением. И вдруг – откажется ехать? Откажется повиноваться? Или захочет ехать в другое место?

И – что тогда делать?

Сердечно жалко, – но как ни жалко, царь должен нести свой жребий и все выводы из своих поступков.

Да, благоразумнее – скрыть до самого последнего момента.

О, скорей бы его увозили! Как устал Алексеев от этой двойственности, от этих сокрытий.

Сегодня ночью не дёргали к аппарату. Алексеев запер дверь, зажёг лампаду и на коленях долго молился.

Прося Господа – простить.

Во всём этом что-то тянулось, что надо было – простить.

ВОСЬМОЕ МАРТА.

СРЕДА.

498.

Чем дальше Воротынцев загонялся в румынскую глушь – тем надсадней ощущал всю свою поездку как позорную болезнь, о которой никому не расскажешь, или – как впад в слабоумие. Хотел бы он забыть её начисто! Не разгадал, упустил, проволочился никчемным привеском через самые центры событий, – отступя по дням, это было всё резче видно. Может быть, он ничего и не мог бы сделать, но в бою совершаешь и невозможные шаги. А он и не шевельнул рукой. Да хотя бы 1 марта, – нельзя офицеру в Петроград? но он был дома, переодеться в штатское – и ехать? А куда ехать? Кого искать?… С чем?

И не облегчало узнать, что не один Воротынцев растерялся – растерялись все. Вся императорская армия. И Ставка. Сам царь. И брат его. И вся Россия.

Что говорить о Воротынцеве, когда весь Балтийский флот «примкнул к революции во избежание гибели», – чьей гибели? своей? или революции?

Вот и в штабе Девятой – Воротынцев застал всех растерянными и никто не мог сказать о прошлом: что же надо было делать? А своим отречением Государь как вырвал землю из-подо всех. Верховный Главнокомандующий – внезапно, первый, ушёл с поста, и не обратился ни к кому к нам за помощью. Кто б и хотел защищать монархию, – как?

Генерал Лечицкий ходил по штабу с омрачёнными глазами (всё не сняв с погонов царских вензелей). Молчал. Никого не собирал, ни к чему не призывал.

Как хотелось получить от него – решение? ясный приказ? Молчал.

В 9-ю армию, на далёкий фланг, с опозданием докатывались осколки событий, притёк приказ Гучкова №114 – не обрадовал: если и военный министр как бы подтверждает нижним чинам, что правила воинской дисциплины были символом рабских отношений?…

Тем чувством бессилия, каким был обескуражен Воротынцев в Москве и в Киеве, – теперь были смяты все. С каждым днём всё разрушительней и непоправимей, – а что делать? никто не мог указать.

Но если не вмешиваться в ход событий – чего мы стоим? Вот: есть еще запасы воли, движение, – но куда их?

Последние дни Воротынцев стал подыматься очень рано, ещё в темноте, гораздо раньше, чем требовалось. И – потому что сон потерял, когтило его. И – потому что это из верных путей выздоровления. Есть какая-то силовая удатливая ёмкость у ранних утренних часов, у самых раннеутренних, когда ещё все спят; все направления долга особенно отчётливо просвечиваются над тобой, а все направления слабости легче отпадают. Даже не имея никакой определённой цели, но начать бодрствование раньше всех, опережая общую жизнь оказаться на ногах и со здоровым разумом, – непременно будет послана за это какая-нибудь находка, удача, мысль. Кто рано встаёт – тому Бог подаёт, проверено. В этот час обойти ли расположение позиций – всегда откроется такое, чего и за год не дознаешь в обычное дневное время. Да и по штабной жизни – прийти на занятия, когда ещё нет никого, дежурные борются с предутренним сном, а новости ночи накопились, – всегда хорошо для размышления и решения.

Так и сегодня он пришёл в штабной дом, снимал с гвоздя ключ от комнаты, – аппаратный дежурный протянул ему отпечатанную бумагу: ночью получили, сейчас передают в корпуса.

Приказ по Действующей армии.

В обрамлении Алексеева и с его подписью – а приказ-то самого Государя.

Неожиданно.

Понёс к себе в комнату.

Хотелось закурить. Но утром натощак избегал, ядовито.

Прощальный приказ?

Короткий. Почти весь сразу и вбирался в глаза.

Но вот что: не казённо-пафосный, какие бывали раньше. Несомненно сам писал, почти слышится голос Государя, негромкий, страдательный.

«В последний раз обращаюсь». И свои войска назывались «горячо любимыми», а закостеневшие «доблестные» оставлены союзникам. Впрочем нет, увязан язык формами как гирями, выныривают и наши «доблестные».

А к правительству, сместившему Государя, было: «да поможет ему Бог вести Россию» и – «повинуйтесь Временному правительству».

Как не бранили, как не дразнили его недоброжелатели! самая мягкая из кличек была – «полковник». И сколько ни сердился на него, бесился Воротынцев сам, – а сейчас был тронут. Не за Временное правительство, а – самим Государем тронут. Вот эта незлобивость, тихость – всегда, может быть, слабостью была русского царя, но сейчас… Ведь никто не вынуживал ещё и благословлять новое правительство, призывать к послушанию ему, а вот…

Что ж делать… Христианин…

Слишком христианин, чтобы занимать трон.

Каким был, таким и уходил.

Значит, не просто он заклинал тысячу раз о любви к России – но вот для неё потеснялся готовно и сам.

Что ж делать. Каков был. Каков нам достался.

Может быть, какой-то есть в этом неулавливаемый смысл.

Вот… Сам… Легко. Без борьбы.

И – каково ему сейчас? С такой высоты – ив два дня?…

Нелогично, недоказуемо – а боль Воротынцева стала: что он как будто и сам приложил руку к этой мерзкой революции.

Хотя ведь он ничего не сделал. И ничего не сделал против совести. Только – зашатался мыслями.

А сейчас, когда республика раздавалась ворохами даром на всех перекрестках, – Воротынцеву было гнусно ощутить себя в этом ревущем потоке. Сейчас – ему даже неправдоподобным казалось: как это он мог замахиваться? Как это он мог хотеть, чтобы Государь отказался от престола?…

И кончал Государь трогательно, как не бывало принято: Победоносцем Георгием. Вспомнил его – и приставил к покидаемой армии: да ведёт вас к победе!

Святого Георгия своего Воротынцев почитал.

Но была в приказе малая фраза, которая его ожгла. Первый раз глаза пробежали, второй раз упёрлись – и Воротынцев почувствовал, что зардевает:

«Кто думает теперь о мире, кто желает его – тот изменник отечеству, предатель его.».

Потому ли, что настоялась такая глубокая тишина, одиночество, никто ещё этого приказа не знал, не читал, не добивался получить, он лежал перед одним Воротынцевым, – стало так, будто Государь ему и говорил в лицо, всё о нём зная: что он, Воротынцев, предатель, изменил России.

Всё зная? И что мира хотел, и что осенью задумывал?

Воротынцева бросило в жар.

Сломав две спички, закурил.

Вот это и мучило его всю минувшую неделю, ещё от Москвы, а потом разбереживалось в пути, а потом на Крымове проверял, а тот и не колебнулся, – вот это и мучило: что уже осенним замыслом он в марался в эту же революцию.

Уже тогда изменил присяге? долгу?

Но Государь! но вот теперь вы тоже изменили присяге! долгу!

Кому крикнуть? – поверженному?… Легче всего.

Но – не вся вина за Воротынцевым, нет не вся! Да. Он думал так с прошлого года и думает сейчас: России нужен мир. Один мир! Выше всего – мир! Раньше всего – мир! И – почему это предательство?

И даже уверен: в эту войну ни за что не следовало нам вступать, ни – подготовительные жесты выражать, это роковая была ошибка. А только если Германия сама двинула бы на нас. Вот тогда была бы и Отечественная, и несомненная для каждого последнего мужика.

А уж застряв в войне, и в ней захлебываясь – надо было иметь ум и мужество из неё выходить.

Да вот и в этом прощальном приказе: «уже близок час, когда Россия с союзниками сломит последнее усилие противника»… Государь уверен в этом.

Ах, как вы все уверены!

Да как бы ни побеждала наша колонна, но выбитый картечью падает из строя, и победа уже – не его. Вместе с союзниками победа у нас пусть будет – да что останется от нас самих?

Да сколько же, сколько же в нашей истории мы бессмысленно клали русские головы, не жалея их! Куда ни ткни. Нынешняя война – чем лучше хоть войн Анны Иоанновны? То напрягались посадить саксонского курфюрста польским королём. То бездарные миниховские походы на Очаков и Крым, 100 тысяч русских положили на юге за право только получить Азов со срытыми укреплениями?! И при Елизавете гнали русскую пехоту помогать Англии и Нидерландам на Рейне. А зряшная бестолковая Семилетняя война – лучше, что ли? Зачем взяли на себя это европейское распорядительство – осаживать Фридриха, а плодами этих жертв и побед даже не воспользовались никак.

Горели щёки, горел лоб. Да, пошатнулся, да, – но изменником отечеству себя не признаю!

Потому что эта война – не выше всех задач России!

Конечно, если поминать только доблесть, одну лишь доблесть… Но и кроме доблести есть что в России поберечь.

Да все мы, и дворяне, и образованные, – как мы плыли по России беспечно, и сколько ж мы в ней упустили, отчасти – всё доблестными нашими войнами.

Я – предатель? Да ведь мы все, и много раньше, и многоразно – предали наш народ! И в эту войну мы его отдали – предали.

И вместе с вами, Государь…

Постучался взволнованный дежурный при аппарате:

– Господин полковник! Я должен вас предупредить: из Ставки сейчас поступило распоряжение: рассылку этого приказа остановить!

Воротынцев не сразу понял: повелено остановить?… (И – то, что о нём?…).

Начал понимать:

– Да как они смеют? Останавливать прощальный приказ? Ах, мерзавцы! Ах, скотины низкие!

499.

Что ж, и самый опытный пловец в неведомых волнах – и сбит, и наглотался, и хорошо если не потонул. Тыловые волны оказались такого свойства, что генерал Эверт совсем растерялся в них и только вид важный ещё удерживал, а так совсем потерял силу рук и управление.

Хотя он и признал молодое правительство – этого оказалось совсем не довольно для прочности. Он все так же оставался Главнокомандующим Западным фронтом, и все те же три армии и пятнадцать корпусов были в его управлении, – но на самом деле ничего не осталось от его единовластия. Когда вначале он посчитал, что от петроградского нового правительства не зависит, а была бы всё та же Ставка над ним да все корпуса на месте, – он не предвидел, что новая власть образуется через несколько домов от него, в самом Минске. И едва только он не помешал им собраться в их первые часы, – они стали разливаться вполне самостоятельно и подрывать его власть. Едва разрешил собраться «Комитету общественной безопасности» – как тот назначил какого-то небывалого «гражданского коменданта» города, – а тот повелел арестовывать городских полицейских, якобы «за нарушение тишины и за пьянство», – и тут же насилия перекинулись на все железные дороги Минского военного округа, и на всех станциях обезоружили железнодорожных жандармов. И тут же образовался в Минске свой совет рабочих депутатов – и выпустил свою газету, возмутительную по содержанию, а Эверт никак не мог ввести политическую цензуру: он не имел таких указаний и прав.

Весь город сам собою расцветился красным, возникло скопление и многое движение на улицах, – а Эверт не имел никаких прав, указаний, да и приёмов, да и сил: как это всё остановить? Он только мог телеграфировать военному министру Гучкову, что в тылу округа арестовывают начальников, – а что Гучков? болтун и директор банка. А Ставка – сама была обезглавлена на несколько дней, до прибытия великого князя, молчаливый же нерешительный Алексеев никакой твёрдой поддержки оказать не может. От великого князя памятовали и ждали испытанного предводительства войсками, – но пока оно не возвратилось? Генерал Эверт не только не имел решимости подавить эту иррегулярную смуту, но он и сам неудержимо втягивался участником этой смуты так, как втягивает вертящаяся вода.

6-го марта новые власти, не спрося генерала Эверта, назначили всегородскую манифестацию совместно с гарнизоном – и так это было уже неотвратимо, по новейшей развязности, что Эверт не только не искал, как помешать, но счёл за благо и сам участвовать, дабы придать манифестации законную благопристойность.

Народ со всех сторон, охоткой и любопытством, валил на Соборную площадь. Полиции нигде уже не оставалось, и движением делали вид что руководили – самозваные гражданские лица с повязками на руках. Едва ли не все жители и особенно вся учащаяся молодёжь были тут. Многие несли красные флаги, и красные куски с надписями, и в красных тряпках были многие стены, – а на крышах, балконах, и на колокольне чернели зрители. Пришлось на площади выстроить все наличные войска гарнизона – и Эверт послал Квецинского обойти их, приветствуя «с новым государственным строем и народным правительством». Войска кричали «ура», но городские деятели на одном с Эвертом балконе указали, что строй войск следует обойти лично ему. Хорошо. Статный, почти богатырский, прямой, брадатый, – Эверт пошёл вдоль всего строя, и все войска кричали «ура». Очевидно, личное участие и было правильное решение, чтоб удержать движение в границах благоразумия.

Затем соборный причт служил молебствие (далеко не вся площадь сняла шапки, да тут и евреев много, а красные флаги так и торчали повсюду). А затем надо было с построенного деревянного помоста речи говорить – и кому же первому? Опять Эверту. И он сказал, глотая посушевшим горлом: «Верю, что с Божьей помощью новое правительство, составленное из лиц, избранных народом…», поведёт родину к новому счастью. Затем пошло легче – о войне, о враге, встать грудью за Русь Святую, за Верховного Главнокомандующего. Так благополучно произнёс Эверт свою речь, и гремело „ура» по площади. Эверт держал тяжёлую руку под козырёк. Потом выступал депутат Государственной Думы, и местные вожди.

А кто-то стал ломом разбивать над аптекой императорский герб.

Обожгло сердце кипятком.

А – что поделаешь? Уже придя сюда и речь произнеся – что поделаешь?

И в других местах, где висели гербы, стали их дробить.

А тут – пошёл церемониальный марш, и повалило минское население. И Эверт всё держал руку под козырёк – и чувствовал, как её било дрожью.

Ушли генералы с площади, уходили воины – а там на трибуну вылезали какие-то всё новые, штатские, и выкрикивали свои речи.

Не усматривал Эверт, в чём он ошибся или как бы мог иначе, а на душе было погано: вот, он отдал этим красным флагам и ораторам не только весь свой Западный фронт, но и, за своей широкой спиною, – обширный Московский округ, за который тоже отвечал, и им тоже давал телеграммы объявлять манифесты, от которых Россия обесцарела вмиг и вкруговую.

На несколько часов порадовала неожиданная телеграмма из Петрограда от Пуришкевича: постоянный соучастник Западного фронта своим санитарным поездом, он теперь спешил сообщить Эверту радостную весть: что разбойный смутительный Приказ №1 оказался фальшивкой!

Вот как? Слава Богу! И что ж за мерзавцы: кто его сочинил и кто его повсюду телеграфировал?

И тут же хотел Эверт эту радость объявить приказом своему Фронту, но уже привык к колебаниям этих дней: а вдруг ещё что-нибудь не так? как бы не ошибиться? Ведь Пуришкевич – это не начальство какое-нибудь, не инстанция. И Квецинский очень просил воздержаться, еще раз выяснить.

Снеслись со Ставкой – и что ж оказалось? Приказ №1 никакая не фальшивка, а фальшиво сообщал Пуришкевич, а ведь член Государственной Думы и солидный человек.

Эта городская манифестация в понедельник оказалась не концом красного разлива, как надеялся генерал Эверт, – а ею только началось. Теперь полилось и по мелким городкам и гарнизонам – и не любовь к родине и не страсть к победе над германцами – а всё больший разболт, неповиновение, аресты отдельных начальников, особенно с немецкими фамилиями.

Дались эти немецкие фамилии! И про самого Эверта загудел Минск, что у него немецкая фамилия – и не хотят такого! И пришлось унизиться и дать опровержение в газеты, что фамилия у него – шведская, а не немецкая. Поверили, нет ли, но уже нет свободы распоряжения. Да и как управляться мог Эверт против анархии, когда сам же был на митинге? (Откуда слов нахватались, сроду в России такого слова не было и никто его не понимает.).

А из Москвы привезли газету «Эхо польское», там было напечатано, что офицеры штаба Западного фронта подвергли Эверта домашнему аресту. А ничего подобного не было, – но что ж, и на это опровержение печатать? Значит, глотай обиду.

О Господи! Да скорей бы приезжал великий князь, да брал бы армию в свои испытанные руки!

Придумали вот что: в минском гарнизоне тоже составился какой-то Совет депутатов от воинских частей, попали туда благоразумные офицеры – и дали телеграмму Петроградскому Совету рабочих депутатов, откуда и катилась вся зараза: убедительно просим не выносить никаких постановлений и приказов, направляемых непосредственно к армии; судьба России вверена Временному правительству.

А уж таких приказов было несколько, и каждый вечер, поздно ложась, не знал Эверт, какой новой бедой застигнет его утро.

Сегодняшнее застигло статьёю в «Минском голосе», где печаталось, что арестованный дворцовый комендант Воейков намеревался открыть Западный фронт немцам, чтобы подавить революцию.

Краска и жар так и обагрили Эверту лицо. Ведь дворцовый комендант не командовал Западным фронтом! Если он мог так обещать или намереваться – значит, читатели могли теперь подумать, что Воейков имел или уговор с Эвертом или расчёты на него. Читатели могли подумать, что и сам генерал Эверт готов был открыть фронт немцам!

А эти читатели, вот и минские, становились теперь всесильны даже над генералами.

И – никакого выхода не было теперь Главнокомандующему Западным фронтом, как садиться и писать опровержение в этот паршивенький «Минский голос». Что: Воейков осквернил Западный фронт предположением, что он способен пропустить врага своей родины. Но – никто тут не способен на такое гнусное преступление. И если бы даже был отдан такой приказ, и даже с самого верха, – ни генерал Эверт и ни один из военачальников никогда бы…

О Господи! О нет! Не удержаться на Главнокомандовании, если оправдываться в каждую последнюю газетку! И решился Эверт: телеграфировал Гучкову просьбу – назначить его на другую должность, а желательно – в Военный Совет (на отдых).

И телеграмма от Гучкова не замедлила:

«Считаю ваше пребывание на фронте опасным и вредным. Предлагаю немедленно сдать должность.».

И – никакой замены. Отслужил.

«Предлагаю»…

Но всё-таки – должен приказать о том великий князь? Ещё посмотрим.

500.

Пришёл Свечин утром в штаб – подали ему прощальный приказ Государя к армии.

Неожиданно.

Но и естественно.

Разослан? Начали рассылать в ранние часы, но Гучков узнал – и запретил.

Помял Свечин большими бровями, губами. Вот это уже была низость, один политический расчёт и никакой воинской души. Не зря ему всё-таки Гучков никогда как человек не нравился. И сколько ни рядился в военные. Военный должен отзываться на струнку благородства.

И что ж в этом приказе? «Повинуйтесь Временному правительству, слушайтесь ваших начальников.» Чего же испугались?

Внимательно прочёл небольшой текст. Уж на приказы, на приказы намётаны были глаза штабных. Никогда никаким Верховным Главнокомандующим он не был, конечно, ничего не направлял, – а душой был армии предан, это да.

Это и здесь. Использовал привычные раскатистые выражения, а приказ как вопль. Больно ему.

Не разослали, поросячьи души.

Что ж Алексеев?…

Уже известно было, передавали: в половине одиннадцатого в зале Дежурства желающие офицеры Ставки будут прощаться с Государем.

Идём конечно. Кто ж проявит низость не пойти?

Оперативное отделение пошло в полном составе. Да и другие.

Управление Дежурного генерала занимало по ту сторону площади здание окружного суда. В прямоугольном нынешнем зале Дежурства сохранялась невысокая балюстрада поперёк длинных сторон, разделявшая, не до середины, бывшие места публики от судейских мест. Из-за этой балюстрады – теперь собравшиеся и размещённые в несколько тесно сбитых рядов вдоль всех стен образовывали как бы восьмёрку, суженную в обтёк балюстрады, сейчас не видимой за спинами; а посреди, в самом узком месте, оставалось небольшое пустое пространство.

Кто и забыл, что висел тут большой портрет императора, – теперь видели пустой прямоугольник более яркой стенной окраски.

Стали строиться. Входная дверь была в углу восьмёрки. От неё по длинной стене пошёл правый фланг. Его начинали три великих князя, затем Лукомский, Клембовский, затем по управлениям и отделениям, старшие генералы во главе своих и в первом ряду. Затем офицеры конвоя, офицеры георгиевского батальона. Так проходила вся восьмёрка, а в конце уже другой длинной стены, на левом фланге, пристроили человек 50 нижних чинов, выборных от отделов и частей – конвойцев, георгиевцев, писарей.

Висел гулок негромких разговоров.

Затем вошёл Алексеев, как всегда скромно, не ища заметности, тихо беседовал с Лукомским.

К Свечину он стоял лицом и близко – и как никогда показался ему котом-котом, – усами, очёчками, небольшой головой, – ряженым учёным котом в кителе полководца.

И где же полководцы?

Затем адъютант подбежал сообщить Алексееву, что Государь вышел из своего дома, идёт.

Ровно в половине одиннадцатого с лестницы, через закрытые двери, донеслось громкое отрывистое:

– Здравия-желаем-Ваше-Императорское-Величество!

Хорошо гаркнули, всё как раньше.

В этом одном солдатском крике за всю процедуру и сохранилось – «как раньше».

В зале Дежурства наступила гробовая тишина.

При открытии двери генерал Алексеев скрипучим голосом и негромко скомандовал:

– Господа офицеры!

Государь вошёл. Совсем не молодцевато, лицо было жёлто-серое. И грузнели мешки под глазами.

Он был в серой черкеске кубанского пластунского батальона, с шашкою через плечо на узкой портупее – и, как все тут стояли с обнажёнными головами, свою коричневую папаху он снял левою рукою и держал зажатой при эфесе шашки. Орденов союзнических не было на нём, белел только георгиевский крест.

Поздоровался за руку с Алексеевым, с великими князьями.

Сделал общий поклон в офицерскую сторону.

Повернулся, от себя направо, к солдатам и поздоровался с ними негромко, как здороваются в комнатах.

А те – гаркнули и здесь, не столько глоток, как с полнотой и рвением:

– Здравия-желаем-Ваше-Императорское-Величество!

И хотя из разных команд, голоса не сорвались от чередующего темпа.

Затем Государь сделал несколько шагов на серединное пространство, ближе к перехвату восьмёрки, – и стал, всё так же с папахой, скомканной у эфеса, а портупея шашки врезалась в грудь.

И стал-то он так – что как раз лицом к пятну снятого своего портрета.

Свободная правая рука его сильно, заметно дрожала. Он ею приоттягивал портупею от груди, как бы ища груди простора, добавляя дыхания.

Он и никогда не был мастер говорить перед многими, так и в этой последней речи в своей жизни.

Тишина стояла – абсолютная. Но нервная.

Но это же была офицерская среда, самая привычная ему и родная! А сегодня…

Всё же голосом он заговорил громким, ясным, но сильно волнуясь и делая паузы неправильные, не в тех местах.

– Господа… Сегодня я вижу вас… в последний раз. Такова воля Божья. И следствие моего решения. Что случилось – то случилось… – Совсем не была подготовлена его речь, он только тут думал и удивлялся: – Далеко задумана Божья воля, трудно нам её читать. Во имя блага дорогой нашей Родины… предотвратить ужасы междуусобицы… Я почёл… Я отрёкся от престола… – кажется, сам вздрогнул от ужасного звучания этих слов. -… И решение моё окончательно… бесповоротно… лишь бы только Родина наша устояла. Сломить лютого врага. Наша родная армия… наша Россия… в благоденствии…

Голос его приближался к надрыву:

– … всех вас за совместную службу… за верную, отличную службу. Я полтора года видел вашу самоотверженную работу, и знаю, как много вы положили сил. И так же честно служить родине при новом правительстве… до полной победы над врагом…

Все смотрели не мигая, не шевелясь.

Кончил, не кончил, – но говорить дальше он не мог. Его правая рука уже не дрожала, а дёргалась. Хваталась за темляк шашки, встрёпывала его. Ещё бы два-три слова – и Государь бы разрыдался.

Поднёс дрожащую руку к горлу. Наклонил голову.

И хотел бы Свечин, хоть внутренне, возразить: «Эх, сам ты наделал немало». Но в этот миг – не мог, разобранный.

А тишина – всё напрягалась, истончалась – и стончилась – и позади Государя кто-то судорожно всхлипнул.

И как будто этого толчка только и ждала тишина – взрыды раздались сразу в нескольких местах.

И даже – просто заплакали, открыто вытираясь. И:

– Тише, тише! Вы волнуете Государя!

Государь оборачивался то направо, то налево, в сторону этих звуков и пытался улыбнуться – но улыбка не вышла, а напряжённая гримаса, оскалившая зубы и исказившая лицо.

Тут он быстрым шагом воротился к правому флангу, в сторону Лукомского, где он покинул жать руки, – и теперь продолжал, медленно идя вдоль первого ряда. Всем пожать он и не мог, в тесную глубину, но старался подряд всем передним.

Это было всё перед Свечиным, в первой дуге восьмёрки, до балюстрады. Государь подвигался вдоль генералов и штаб-офицеров, близко наклоняясь вперёд к каждому, едва не глаза в глаза, – и у самого еле удерживались уже дрожащие слёзы. Как-то неумело схватились пальцами и со Свечиным, и не переправлять было пожатия, и не задержать руки дольше.

А рука была тёплая и сухая.

И Свечин, вообще никогда никак не расположенный к трогательности, почувствовал себя разнятым.

А Государь, поблизости, уже жал руку генерал-лейтенанту Тихменёву, начальнику военных сообщений.

И вдруг – остановился в своём передвижении, воззрился на генерала в упор и, задерживая его руку, сказал:

– Тихменёв! Так вы помните, как я просил вас? Непременно сумейте перевезти всё, что нужно для армии. Вы помните?

Голос его помягчел до просительности.

Тихменёв дрожаще-растроганно отвечал:

– Ваше Величество! И я помню – и вот генерал Егорьев помнит.

И потянул высокого, худого нервного генерал-лейтенанта Егорьева, главного полевого интенданта, который, кажется, хотел уйти во второй ряд и спрятать лицо.

И Государь обрадованно жал руку Егорьеву, на голову выше себя, тряс её:

– Так Егорьев, вы непременно всё достаньте! Теперь это нужно больше чем когда-либо. Я говорю вам – я ночей не сплю, когда думаю, что армия голодает.

Издали, не соседи, этих слов не слышали конечно, но как будто в ответ на них с той стороны, с солдатской, кто-то взвопил на весь зал по-простонародному, будто оплакивая, что армия голодает. Или всех здешних, покидаемых. Или покидающего Государя.

Как взрыдывают по покойнику.

На другом конце восьмёрки рухнул на пол огромного роста есаул конвоя.

Кончив обходить штабные отделения, Государь не пошёл в сторону конвойцев, предполагая ли с ними прощаться отдельно, – а стал теперь благодарно, благодарно жать руки офицерам георгиевского батальона, впустую съездившим в Вырицу. А среди них – было много и раненных по нескольку раз. Всхлипывания и вскрики участились по всему залу. Гигантский вахмистр-кирасир вскликнул:

– Не покидай нас, батюшка!!!

Зарыдали из солдатской кучки.

И Государь как ударом был прерван в обходе – остановился.

Хотел говорить к солдатам – и не мог.

Кинул голову через себя назад – слёзы ли вернуть к истоку.

Низко резко поклонился оставшимся.

И с опущенной головой быстро направился к выходу.

Но тут Алексеев избочисто-осторожной походкой преградил путь Государю – и начал что-то говорить, модулируя надтреснутое скрипенье в человеческую речь, – да началось в зале шарканье, и даже Свечину слышно было сюда не всё.

Вот что: Его Величество не по заслугам ценит труды Ставки, они делали, что могли. А он желает Государю счастливого пути и новой счастливой жизни.

Счастливой?…

Государь распашисто, нецеремонно обнял Алексеева, тоже заплакавшего, и трижды крепко облобызал.

Каждым долгим поцелуем благодаря за верность.

501.

Держалась-держалась Мария – и вот заболевала, как остальные. А Ольга часто бредила при высокой температуре: правда ли, что приехал отец? и какие толпы пришли всех убивать? Здоровье детей поворачивалось снова к худшему в изнурительном цикле кори – и ещё будет милость Божья, если никто не оглохнет и не наляжет других последствий. Чтобы со всеми сразу вместе – ничего подобного не было долгие годы, да никогда. Послал же Бог такое испытание в самые страшные дни короны!

Слава Богу, Алексей болел в этот раз – легче всех. Но зато и отчётливое понимание событий настигало его от часа к часу.

– Так что, я больше никогда не поеду с папой в Ставку? – изумлялся он.

– Нет, мой дорогой, никогда.

И спустя недолгое время:

– Я не увижу своих полков? Своих солдат?

– Нет, дорогой мой мальчик. Боюсь, что нет.

И ещё спустя:

– А яхта? А мои друзья там? Мы никогда больше не поедем на яхте?

Пока что из его «друзей на яхте» неузнаваемо переменился приставленный к нему дядькой боцман Деревенько: озлобился, огрызался. А Саблин, любимец Саблин, сподвижник всех яхтенных прогулок, теперь и капитан «Штандарта», – так и не появился во дворце!

Болезнь детей звала и требовала Александру Фёдоровну – но и заслоняла от той низости и унижений, которыми был теперь обложен и стянут дворец. От пьяных солдатских песен снаружи, вблизи. От глазенья через решётки парка. От того, что караулы Сводного гвардейского полка, вместо прежней красивой процедуры смены, теперь поздравляли друг друга с новорожденною свободой.

Никто не был освобождён из чинов, арестованных в предыдущие дни, но к тому ж ещё арестовали и генерала Ресина – и приходилось и его заменять старшим из уцелевших офицеров.

От Ники пришло несколько телеграмм за эти дни – как всегда лаконичных, со скрытием всех чувств и мыслей от посторонних глаз. Эти телеграммы, как ни вчитывайся, не открывали главной тайны и даже не намекали: что же делается там, в Ставке, вокруг него и в самой Действующей армии? Начинается ли защитное движение? Опоминаются ли русские люди, что они теряют в короне, в троне?

Конечно, не с Алексеевым, порченным человеком, с кем-то другим. С Эвертом?

Не вставал перед глазами государыни такой военачальник, который бы всё возглавил.

Каждое утро государыня начинала с надеждой и молитвой, что в армии подымается движение за Государя. Но ни газеты (да они-то лгут), ни слухи людские не отвечали ей ничем обнадёжным.

Оставалась ещё благородная сила – союзники, особенно королевская Англия и сам Джорджи. Для союзников – какой ужас! Союзники не стерпят такого позора и провала во время войны! Как неуклонно верен был им русский царь, попирая все частные, особенные интересы, – так ответно верны ему будут и они! Английское, французское правительства – они не могут воздействовать в несколько дней, но они найдут влияние образумить восставших! Императрица ждала.

Хотя эти дни, после ночного визита Гучкова с Корниловым, она и жгла, жгла дневники, письма – всё же она отчасти и успокоилась. Особенно понравилось ей, что Корнилов – рыцарь, и пока он во главе петроградского гарнизона – можно быть спокойной за детей, за себя, за дворец.

Но сегодня утром – рано, ещё в десятом часу, во дворце раздался телефонный звонок, и Бенкендорфу оттуда объявили, что с ним говорит генерал Корнилов – уже здесь, с царскосельского вокзала! Корнилов просил узнать у Ея Величества, в котором ближайшем часу она может его принять.

Александра Фёдоровна была застигнута едва встав. После того ночного, но благополучного визита – снова он? И так рано, внезапно? Он должен был выехать из Петрограда чуть свет?

Это не могло быть по радостному поводу. Какое-то несчастье. Да и сердце сжималось так. Но – откуда несчастье? Не угадать, теперь жди отовсюду.

Бенкендорф сообразил у телефона и в волнении спросил, какая причина привела генерала? Но Корнилов отказался разъяснять по телефону, лишь настаивал на приёме.

Ничего не оставалось, как назначить время. Сколько нужно успеть одеться и подготовиться. Через час. В половине одиннадцатого.

Ровно в половине одиннадцатого в Александровский дворец вступил невысокий смурноватый темнокожий генерал Корнилов в сопровождении полковника и штабс-ротмистра. Бенкендорф встретил их на первом этаже и пригласил на второй. Ротмистр остался внизу, двое старших поднялись.

Государыня – вместе с обер-гофмейстером Бенкендорфом – вышла к ним в глухо-закрытом чёрном платьи. Она знала, что выглядит совсем плохо, как всегда утром, и уже не пыталась скрыть постаренье лица, но хотя бы беспомощность глаз. Она толчками волновалась, и все силы клала скрыть волненье, хотя оно несомненно выражалось на лице переходящими красными пятнами. Да замороченная всеми тревогами и болезнями детей, она ощущала себя как в дыму.

Все ж успокаивал её первый опыт, что в Корнилове есть рыцарственное, и он не должен принести плохое.

Корнилов представил, что с ним вместе – полковник Кобылинский, новый начальник царскосельского гарнизона.

Не разбойничьи лицо и повадка были и у Кобылинского.

Не подавая руки, государыня предложила всем сесть.

Сели по разным случайным стульям.

На Корнилове белели-сверкали георгиевские кресты – один у сердца, один на шее. Он почему-то не начинал. Вежливо ждал вопроса императрицы?

Сколько генералов пришлось ей за эту войну почтить высочайшим вниманием, поздравлять или благодарить, они смотрели восторженно, преданно, благодарно, – не помнила она такого отчуждённого генерала. В прошлый визит он показался ей почтительней.

У него была совсем короткая стрижка, с проседью, никакого чуба, отчего усиливался солдатский вид. Сильно отставленные уши, лицо корявое, глаза как прищуренные, будто высматривали.

Но смело встречая его взгляд, таящий власть и тайну, государыня спросила, удерживая провалы голоса и стараясь чётко, без акцента, отчего звук речи становился деревянный:

– Чем могу служить, генерал? Чем я обязана вашему визиту?

Корнилов строго поднялся. Сказал очень негромко:

– Ваше Императорское Величество. На меня выпала тяжёлая задача. Я здесь по поручению совета министров. Решение которого обязан вам сообщить. И выполнить.

Что-то плохое. Что-то настолько серьёзное было в этих глуховатых фразах, – государыне не было никакой надобности подниматься – она встала.

И тотчас поднялись остальные двое.

Не рассчитала голоса и громче чем надо:

– Говорите. Я вас слушаю.

Корнилов из полевой планшетки достал бумагу. Развернул на ней же, как на переносном столике.

Захолонуло сердце: читать готовую бумагу – это хуже, чем она могла ждать.

Читал – не очень гладко.

– … признать отрекшегося императора Николая Второго и его супругу лишёнными свободы…

Вот оно пришло! Неотвратимое. Как Антуанетте. Но насколько ждала в ту ночь – настолько сегодня не ждала почему-то.

Стиснула зубы. Только не показать, не признать силу удара. Наклонила голову.

– … и доставить отрекшегося императора…

Составителям или Корнилову как будто нравилось повторять сочетание.

– … в Царское Село.

О Господи, хоть приедет сюда! Хоть вместе наконец!

– … Поручить генералу Михаилу Васильевичу Алексееву представить для охраны отрекшегося императора наряд в распоряжение командированных в Могилёв членов Государственной Думы: Александра Александровича Бубликова, Василия Михайловича Вершинина, Семёна Фёдоровича…

Рядом с «отрекшимся императором» – о, как развёрнуто они себя титуловали, прилипая к великой минуте! И – кому, к чему были все эти подробности после громового низвержения: Святая Русь арестовала своего царя!?

Ещё наклонила голову – не могла держать, не могла смотреть:

– Не продолжайте.

Но он с разгону так и продолжал до конца: что эти четверо членов должны затем представить письменный отчёт, и он будет обнародован. Что…

Третью ночь тому государыня так боялась услышать об аресте – внутренне тряслась. А сейчас почему-то – нет, не испугалась. Сейчас почему-то её собственная судьба и детей – как будто не существовала. Сейчас одно только гудело тяжёлым колоколом: Россия подняла руку арестовать своего царя!

А Корнилов сложил бумагу, спрятал в планшетку. Опустил её висеть на боку. И руки по швам.

И тем же негромким глуховатым голосом объяснял, что это всё значит практически. Что охрана дворца перенимается от Сводного полка и Конвоя – войсками гарнизона. Что запрещается пользоваться телефоном. Вся корреспонденция подлежит контролю.

То есть откровенно объявляли, что будут читать чужие письма.

Всё так, но сам вид Корнилова – простоватый, недалёкий, неумный, неразвитый, вполне унтер-офицерский, совсем не созданный для исторического момента русской династии… И ещё тут при чём этот неведомый полковник?

– … Те лица из свиты, кто не желает признать состояния ареста, должны покинуть дворец сегодня до четырёх часов дня.

Государыня властно подняла голову и смотрела на генерала свысока:

– У меня все больны. Сегодня заболела моя последняя дочь. Как будет с врачебной помощью детям?

Врачи будут пропускаться беспрепятственно, но в сопровождении охраны.

Можно ли оставить дворцовую прислугу?

Пока – да, из тех, кто сам пожелает. Но постепенно прислуга будет заменяться другой.

– Но мы все привыкли?… Но дети?…

Корнилов стоял навытяжку – на том же месте, на том же расстоянии, без видимого смягчения, густые чёрные слитые усы изгибались над губами. Унтер.

Если можно было ещё что-то узнать или добиться (государыня и сама плохо понимала – что), то только наедине.

Попросила, нельзя ли остаться с генералом вдвоём.

Бенкендорф – тотчас поплыл на выход.

Полковник замялся, посмотрел на неподвижного генерала – получалось, что надо выйти и ему.

Ещё секунда, секунда – и они останутся вдвоём. О чём же спрашивать? Для чего она просила остаться наедине?

Она не успела сообразить, и не успела найти вопроса.

Закрылись двери – генерал оглянулся на них. Шагнул ближе к ней на два шага. И вдруг в его узких глазах бессердечного атакующего кавалериста она увидела живые огоньки. И усы шевельнулись, когда он выговорил тише прежнего:

– Ваше Величество, не расстраивайтесь. Вам ничто не грозит худое. Всё это – формальность, мера предосторожности против разгула мятежных войск. Всё равно вы привязаны к месту, пока больны ваши дети. А когда они выздоровеют… Я слышал, что на Мурмане вас будет ждать британский крейсер.

502.

По всем нашим восточным границам, от Каспийского моря до Японского и ещё по ту сторону их, знал Корнилов несколько лет военной разведки, полдюжины восточных языков и подвижно-неутомимую жизнь сухого бесприметного воина с бурятской наружностью. В японскую войну командовал бригадой, в эту – дивизией, и прослыл средь офицеров фаталистом: за то, что вёл себя на фронте так, будто смерти вообще не бывает. Его наблюдательный пункт не уходил из передних окопов, так попал и в плен. Для всякого генерала обычно плен означает конец войны – доотбыть остающийся срок войны со льготами в быту и размышленьями об ошибках. Но Корнилов бежал – горами, лесами, ночами, питаясь только ягодами, и так три недели, – и побег его, прогремевший на Россию, встал среди доблестных событий этой войны.

После того он получил армейский корпус в гвардейской армии Гурко – и стал его любимым понятливым помощником и схватчиво нагонял достижения военной практики, упущенные им за год плена. И до недавних последних дней предположить бы Корнилов не мог, что вся его цельно-военная жизнь вдруг получит какое-то извращённое продолжение. И когда Гурко воодушевлённо напутствовал его – использовать на пользу России своё исключительное назначение в гущу революционной смуты, – Корнилову никак ещё не приоткрылось, какие ждут его повороты.

Но не успел Корнилов проморгаться в Петрограде, как в первый же вечер Гучков повёз его в Царское Село, и во дворец, и велел приготовить надёжных офицеров для назначения сюда. И уже можно было понять, к чему это клонится, и лёг осадок.

И всякому военному отвратительна роль тюремщика, но если ещё и сам недавно 15 месяцев был узник – и знаешь, что такое потеря свободы?

А вчера поздно вечером Гучков прислал Корнилову распоряжение: сегодня с утра ехать в Царское Село – арестовать императрицу и установить условия военной охраны с таким расчётом, что туда прибудет и арестованный царь. И к этому прибавлялась детальная письменная инструкция содержания арестованных, разработанная видимо в министерстве юстиции. И в чтении инструкции можно было только изумиться, какие изощрённые эти умы тюремных содержателей, как они предусмотрительно и изгибчато опережают всякие порывы узника.

Но сама юстиция скрылась в тени, а распоряжаться подталкивали боевого генерала, как бы в насмешку над армией. Однако приказывалось – правительством, и как же можно не выполнить? Служба не спрашивает согласия.

Впрочем, объяснил Гучков, и Корнилов облегчился, что арест этот – мера временная и прежде всего для сохранности царской же семьи от озорников и мятежников.

Готовилось втайне. Полковник Кобылинский, назначаемый командовать царскосельским гарнизоном, всё узнал от Корнилова только уже в поезде сегодня утром. На станцию Царское Село вызвали царскосельского коменданта и в ожидании часа, назначенного царицей, обсуждали дислокацию дворца, парка. Конечно, топографическая карта бесполитична и расстановку военной охраны можно исполнять как чисто боевую задачу.

Но военное превосходство применялось к одинокой женщине.

Однако же и эта женщина… Когда Корнилов после побега представлялся ко Двору – он стал говорить о нечеловеческом положении наших военнопленных в Австрии и Германии, что надо их защитить, хотя бы прижав германских и австрийских у нас. И не встретил отзыва. Царица странно сказала: «Ах, пусть Россия покажет пример великодушия!» И охлаждающий шелесток прошёл по голове Корнилова. Хорошо ей быть великодушной, сидя во дворце!…

И вот теперь предстояло именно Корнилову и ему одному объявить императрице невероятную новость: она и дети императора брались под арест! Эта легендарная, беспечно белая семья, высоко, как в облаке, плававшая над всею прошлой жизнью Корнилова, – вдруг упадала наземь больно – и оцепить её дозором должен был боевой генерал, присягавший императору.

И ещё – что дети все больные, и царица измучена тем, и вполне беспомощна, хотя хочет держаться гордой, – всё это помрачало Корнилова и вязало ему язык.

И только и было облегчение, и смог он передать ей наедине: что это временно и – для них же.

Со всей её надменной осанкой, запёчатлённой на стольких портретах, вот – еле держалась она, покачивалась – и посмотрела на него благодарно. Глаза её были беспомощные, улыбка – принуждённая.

Ещё темней и строже чем вошёл, Лавр Георгиевич вышел от царицы.

Теперь – много мелких действий предстояло ему совершить.

Сперва – распорядился выключить телеграф и все телефоны во дворце, оставив только два у ворот и два в караульных помещениях при офицерах.

Затем велел собрать в зал всех находящихся во дворце лиц свиты и прислуги, всего человек до ста пятидесяти. И объявил им: что все желающие уехать должны уехать тотчас, а желающие остаться при царской семье – должны будут впредь подчиняться режиму арестованных.

Затем распорядился о смене постов Конвоя Его Величества и Сводного полка. (Теперь Конвою доверятся лишь конные дозоры для охраны окрестностей.).

Затем из многих дворцовых дверей назначил три действующих, и отныне охраняемых стражею. Остальные велел запереть и сдать ключи караулу.

Через нового дворцового коменданта штабс-ротмистра Коцебу, привезенного с собой из Петрограда по выбору Гучкова же, – указал расположение караулов внутри дворца и вокруг него.

Установил очередь назначения караулов от гвардейских стрелковых полков царскосельского гарнизона и порядок высылки дозоров. Дважды в день охрану будут проверять от штаба Округа.

Всем остающимся и имеющим дело со дворцом должна быть теперь объявлена подготовленная инструкция. Все продукты и довольствие должны доставляться только через кухонный подъезд, приём и выдача их – лишь при дежурном офицере, при этом не должно быть допускаемо никаких разговоров о внутренних лицах дворца. Все поступающие и исходящие письма, записки и телеграммы должны просматриваться лично штабс-ротмистром Коцебу и пропускать – лишь характера хозяйственного и медицинского, остальные – передавать в штаб Военного округа. Вход во дворец дозволяется только вызванным техникам и врачам – и то в сопровождении часового или дежурного офицера. Без разрешения командующего Округом не дозволяются никакие свидания с лицами, содержащимися в Александровском дворце. Прогулки отрекшегося императора и бывшей императрицы допускаются в светлое время дня, в часы по их желанию, на большом балконе дворца и в прилегающей части парка – но в сопровождении дежурного офицера и при усилении внешней охраны.

Всё это получилось отлично-чёткое, почти военное распоряжение. Временное правительство не могло бы найти лучшего исполнителя.

Ну, кажется, кончил и собрался уезжать, ехать к премьер-министру Львову докладывать о выполнении, – как доложили генералу ещё новое: за парком в лесу обнаружена часовня, охраняемая караулом, а в ней – труп Распутина в металлическом гробу.

Ещё одна забота, И оставить так нельзя, будут глумиться. Откапывать? перевозить в Петроград?

503.

(февральский образ выражения).

… Поют газетные колокола!… Свершилось великое, перед чем кружится голова и немеет язык. Воскресла Россия!

… Когда-нибудь, через десятки, а может быть сотни лет на сцене народного театра будут ставиться исторические пьесы из времён Великой Революции…

… История скажет, что эта была величайшая и лучшая из революций, грандиозная по внутренней сущности… Великая Бескровная…

… Наша Революция – восьмое чудо света!

… Великая Революция брызнула миллиардами искр счастья и надежды в сердца исстрадавшегося русского народа.

… Прежде многие пострадали за то, что любили народ, но тогда народ не слушал, не пошёл за ними.

… Второе Пришествие Революции!

… С нами свет! великая радость возрождения! Мы дошли. Мы пробились. Пала русская Бастилия!

… Семь дней назад началось бытие Свободной России. Писать со этом сейчас значит писать Книгу Бытия. Нужен библейский язык… Из хаоса вышла жизнь… Февральская Революция совершилась с такой непредвиденностью, которая приближает её к сотворению мира… Мне радостно и жутко. Я увидел свободу и свет, которых ждал тысячу лет.

… День 27 февраля, отныне великий на вечные времена…

… Революция ударила с циклопической силой…

… Когда пронёсся громовой звук революции – задрожали стены монархии… Скованный русский богатырь сорвал свои оковы.

… Творимое чудо Революции! Пыл грозных битв! Этот подъём творчества, эта энергия деланья…

… Теперь, когда благовест народоправства коснулся самых тугих ушей…

… Из величайшей в мире деспотии – в величайшую демократию! Русская революция в несколько дней достигла того, на что другим революциям понадобились годы. Россия достигла сразу вершин современной политической культуры.

… Да это же вовсе не революция! Это – светлое Преображение, величайшее из земных чудес! Над светлым и ярким пафосом восстания, сделанного Петербургом,- гордитесь, жители невской столицы!

КРАСНЫЙ ЛЕБЕДЬ. Сказочный лебедь с багряными перьями, фламинго Севера, Петроград, Петроград, где взять слов, чтобы прославить тебя? Будем, как Пётр, такими же железными и, если, нужно, беспощадными.

(Тан-Богораз).

… Кровавый цвет знамён говорит о стальной воле народа.

… Жутко-стройное движение рядов революционной армии.

… Одним взмахом благородной воли русские люди уничтожили в себе всё злое и тёмное, что закралось в их душу на тернистом историческом пути многострадальной России. Радостная идея свободы осветила народные умы…

… Буйным вихрем революции сброшены с пьедесталов в грязь все старые боги.

… Сказано последнее похоронное слово тысячелетней полосе русской жизни.

… Благодетельная буря смела одним ударом прогнившие насквозь устои старого порядка, очистила воздух, в котором задыхалась чуткая совесть русского народа.

… Всероссийская тюрьма, именовавшаяся Российской Империей, более не существует.

… Старый режим пал со сказочной быстротой. Он ничему не научился и всё позабыл…

… Это они, насильники и расхитители народных прав, изобразили свою мощь в виде хищной двуглавой птицы с растрёпанными крыльями, держащей в одной лапе кнутовище, в другой камень…

… Царские опричники в раззолоченных мундирах, годами пившие народную кровь…

… Русское правительство нигде в культурном мире не пользовалось доверием и уважением…

… династия Голштейн-Готторпов, именовавшая себя Романовыми…

… «Романов» стало синонимом всякой грязи и недобропорядочности…

… Николай Последний, низвергнутый деспот…

… Убийца народа, обагрённый кровью бесчисленных жертв…

… Их кровью спаивалось дело свободы. Чьи голоса прорывались сквозь треск расстрелов и свист нагаек…

… Целые поколения страстотерпцев русского освобождения. С молитвенным благоговением мы вспоминаем их…Имена, которые давно целует пылкими устами уповающая Россия…

… Мучительно жаль тех десятков лет, прожитых в раболепном молчаливом созерцании всех ужасов…

… гнойники царизма… отвратительное ярмо выродившейся монархии…

… Но капли крови погибших утонут в голубом океане свободы…

… Счастье нового бытия вы поймёте потом, когда проснётесь и увидите, что вы – не в охранном отделении, что нет жандармов, которые стащат вас с постели… Склоним колена перед тем, кто сотворил это чудо,- перед Народом! Он стал бурей в красном облаке.

… Именно мгновенность, естественность, простота великой русской революции… И наш народ назвали гениальным…

… Воистину, только великий народ мог оказаться способным на такие великие свершения…

… Подобно старому Фаусту, русский забитый народ преобразился в молодой, энергичный, здоровый…

… В древнем Пскове, где 408 лет назад в последний раз прозвучал вечевой колокол, – суждено было ещё раз родиться русскому народоправству… Снимая императорский герб, мы утишаем и печаль Великого Новгорода, лишённого вечевого колокола…

… В Таврическом был сплошной муравейник, который творил колоссальную государственную работу. Это была ночь воскресения русской жизни… Священное здание Цитадели Русской Революции… В Думе началась работа великанов…

… Блестящая плеяда имён, всенародно известных… Можете ли вы себе представить русский парламент без Милюкова?

… Цвет нашего общества, кто ещё 5 дней назад трепетал и ждал своего смертного часа…

… Новая власть единомысленна с народом и неотделима от него. Правительство, свободно избранное Россией…

… Отныне правительство – это народ, революция – это порядок, власть – это мы все. Счастливо поколение, которому достаётся устраивать…

… пламенно агитировать за новую святую власть…

… Одной рукой перестраивая государственное управление, другой продолжать борьбу с немецкими полчищами…

… Вильгельм II в своём крупповском величии стоит в пределах нашей дорогой родины с высоко поднятым мечом – и готов с демоническим смехом нанести смертельный удар проснувшемуся самосознанию. Немцы хотят обратить нас в навоз – удобрением для Германии.

… Ликуйте, граждане! Вы учите немцев делать свободу! Русская свобода даёт грозное предостережение прусским каннибалам. Победа русского народа перевернула вверх дном все расчёты немцев.

… Хула на святого духа Восстания: шепчут, будто демократия готова предложить мир…

… Когда вся Россия как один человек кладёт на алтарь войны… Не первый раз нашим богатырям выносить лишения. Не один поход сломили они, имея в ранцах лишь сухари.

… два с половиной года войны ознаменовались целым рядом актов и действий московской думы, направленных на разрушение старого режима. Мы знали, предвидели, предрекали. Огненные письмена давно начертали роковые слова приговора. Нужно ли оглядываться назад, когда всё устремилось вперёд, к засиявшему свету свободы? Пусть мёртвые хоронят своих мёртвых. Есть ли в России не верующие в то, что свершилось? Робкие сердца говорят: как бы не повредить войне? Не смущайтесь! Теперь войну ведёт освобождённый русский народ, а вчера он вёл её в цепях, окружённый предателями, изуверами, безумцами, для которых интересы Германии были ближе, чем интересы России…

(Астров, новый председатель московской думы).

… Как прекрасно сказал Керенский: народ, в три дня сбросивший династию, правившую 300 лет, может ничего не опасаться!

… Кроме титанической энергии русская демократия обнаружила и недосягаемую моральную дисциплину.

… Со времени государственного переворота никто в России не вправе чувствовать себя обывателем… Державный народ! – «государство – это мы!».

… Умер обыватель! Здравствуй, свободный земляк!

… Скованный раненым телом своим, солдат должен был с окна следить за всем происходящим. Но душа его не стерпела и, вырвавшись из стен лазарета, он, сопровождая патруль, пошёл искать измену.

… Политический переворот был глубоко воспринят народной психикой и не все могли выдержать душевное равновесие…

… Наше будущее, озарённое ярким солнцем свободы, можно считать обеспеченным. Но наше настоящее – нелегко.

… Мы выводим орнаменты на величественном фронтоне, которым потомки будут любоваться тысячи лет. Но как нам не пролить божественного нектара!…

… Могут наложить пятно на светлый фон освободительной революции…

… Мы взяли в руки горящий факел. Зажжём им светильники в храме русской свободы! Но сохрани нас Бог поджечь самый храм…

… Наша обязанность – превратить чернь в демократию.

… Счастье так близко, так возможно, как оно никогда не было в истории народов. Свободы, которых другие народы добивались шаг за шагом, тут стали доступны все разом…

… Русский народ понесёт святые заветы другим народам.

… Что за дни! Революция развёртывается спокойная и прекрасная, словно голубая река. Прошёл миг – и ты восстал, великий, могучий и прекрасный! Так громче же бросайте, трубы, в воздух звуки свободы!

… Мы придаём огромное значение этому пафосу. Народ переживает величайший праздник национальной души, равного которому не бывало и уже никогда не будет… Сохранять отвращение к старым формам! только в постоянном чувстве сравнения ощущение грядущего будет радостно… Пусть он сохраняет свежую память о ненавидимом прошлом, это поможет ему полней оценить свободу… Праздник освобождения должен быть подчёркиваем ежедневно. Не уводите так скоро народ с праздника революции к будням!

(«Биржевые ведомости»).

… Революционная пора в красивых увлекательных образах минула слишком быстро, ими никто не налюбовался вдоволь. Надо долго, долго слушать эту сказку, чтобы уверовать в неё…

… Ярким узором необычайной красоты покрыла нашу жизнь пена революции…

… Наши сердца залиты исполнением трепетных и страстных мечтаний. Как оторваться взору от пьянящих красных знамён?…

… Для русских теперь свобода – прекрасная невеста, и незапятнанны её одежды. Может быть, это чудо явит миру «прекрасную даму» поэтической мечты…

… Наша действительность похожа на сказку Шехерезады, на Светлое Воскресенье…

Христос Воскресе, Свободная Россия!

(«Лукоморье»).

… Зачем мы боялись красного знамени, когда Христос отирал пот в Гефсиманском саду? Это же знамя – и русской революции.

…Литургийное настроение!… Деяние, обвеянное духом несомненной святости! Наитие Святого Духа! Косная плоть нашего быта окунулась в сладчайшую радость бытия.

(Ф. Сологуб).

… Печать Богоприсутствия на всех лицах. Никогда люди не были так вместе.

(З. Гиппиус).

… Поистине радиоактивная энергия излучается из миллионов человеческих существ, ставших гражданами и товарищами…

… Мы ощупываем себя в блаженном и томительном недоумении: сон это или явь? Молниеносный темп нашей революции не поддаётся учёту…

… Пулемётная поступь Российского государства – кого не захватит?

… Высшего счастья мы уже никогда не испытаем в жизни. Россия действительно великая страна, и это видит мир.

… Мы показали, что мы можем всё. Нет для нас недоступного, нет запретного…

… Россия, говорит один швейцарский публицист, становится во главе цивилизации. Да, мы это знаем! Мы с гордостью принимаем все похвалы и восторги, потому что они заслужены.

… Заря великого прекрасного будущего восходит над нашей родиной. Пойдём навстречу этой заре.

… Всероссийская Пасха разбудит мертвецов всего мира!…

… Дивный храм свободы, равенства и братства, не обременяя ничьих плеч, вершиной своей будет уходить в бесконечную лазурь неба…

… Как солнце красное, должен засиять на русской земле возрождённый суд, творя святое дело правды.

… Революция не мстит, а прощает…

… Революция, как весенний вихрь, вырывает чертополохи зла, освежает побеги добра и сверкает молниями подвига. И нет в ней низости, ни атома жестокости…

… вырвать последние ядовитые корни отошедшего в историю!

… Открыть окна и двери свежим струям… убирать старую ведомственную плесень. Рвать, рвать без жалости сорные травы! Не надо смущаться, что среди них могут быть и полезные растения: лучше прополоть с жертвами.

(«Биржевые ведомости», 8 марта).

… Звезда Востока становится путеводной звездой к новым яслям свободы и равенства…

*****

БЫЛА БЫ ИЗБА НОВА, А СВЕРЧКИ БУДУТ.

*****

504.

Газеты, газеты, газеты… Теперь, когда рухнуло Огромное, непоправимо, ничего уже видно не спасти, – оставалось знакомиться с новой жизнью. Занятий на курсах всё не было, и Ольда Орестовна, рано с утра одевшись как на лекции, садилась не в кабинете, а за пустой обеденный стол и травила себя чтением всех этих развёрнутых газет подряд.

Пока не стали выходить газеты – была оскалена только дикая морда революции: на крыльях нарядных автомобилей и внутри них – мурлы, и наведенные на всех встречных дула, с прицелом по невидимому врагу. А из газет – полезла пошлость.

Революцию все петербуржане видели своими глазами. А с первой газетной страницы стали узнавать нечто совсем иное. Невнятно упоминались «эксцессы», «анархия» – но никто не разъяснял, что это такое именно. Все знали, что по квартирам ходят и грабят солдаты, но газеты писали: «переодетые в солдатскую форму грабители, хулиганы», – как будто «хулиганы» было такое известное сословие, или так легко столь многим переодеться в солдатскую форму. Об убийстве адмирала Вирена и офицеров в Кронштадте пресса, дождавшаяся свободы, писала по сути одобрительно («стоял за старый порядок»), и не убийства видела, а что Кронштадт таким образом присоединился к революции. Поскольку революция была сразу же объявлена великой, бескровной, солнечной, улыбающейся, – то трупы офицеров и растерзанных городовых надлежало замалчивать во имя идолов свободы. Так много цветилось красного повсюду, что кровь убитых не была видна. Расстрелянного Валуева даже «Новое время» называло «скончавшимся», а не убитым. И убитого адмирала Непенина некролог напечатать никто, кроме «Нового времени», не решился. Складывалась жуткая картина: вчера был хорош, наш герой и гордость, и даже присоединился, а сегодня убили – ну что ж, туда тебя. Все в городе знали о разгроме и грабеже «Астории» – из газет же оповещались, что «Астория» пулемётами обстреливала народ. О полицейских пулемётах – на чердаках и крышах – была сплетена самая наглая, но и удачно привившаяся ложь. Первая пустила её «Биржёвка» Проппера – пошлейшая из пошлячек, и было подхвачено всеми, и так много раз повторено, потом уже изустно, что все и поверили, хотя никто никогда ни одного такого полицейского пулемёта не обнаружил. И ещё отдельная ложь: что пулемёты стреляли с церквей и колоколен, – только биржевая газета могла так соврать. Однако поверили все, хоть включай в хрестоматии.

Ложь стала принципом газет с первых же дней их безудержной свободы. Впрочем, они не стеснялись ложью и до революции. И в той же «Биржёвке» толпились печататься знаменитые литераторы.

Да газетные лжецы уже захватывали и английскую печать. И пронырливый журналист «Биржёвки» проник на страницы Observer'а и давал англичанам совет воздерживаться от критики нового русского правительства в момент, когда русский народ (он говорил, разумеется, от народа) столь нуждается в дружественном расположении.

Ольда Орестовна ходила смотреть сожжённый Окружной суд – несчастливое творение злоключного Баженова, единственное его здание во всём Петербурге, и вот именно оно сгорело. То были грандиозные развалины, выгорели внутренности, обрушились лестницы, разбита статуя Правосудия, – все газеты упоминали этот пожар и все, кажется, с гордостью, как достижение, никто не написал «варварство».

Зато усвоили безжалостно-насмешливый тон в отношении арестованных сановников, со злорадством описывали немощи и жалобы 70-80-летних стариков, как один из них так бессилен, что еле веки поднимает к подходящим, а другой опасается пить сырое молоко. Корреспондент «Биржёвки» объяснял арестованному генералу Путятину, не видящему причин своего задержания: «Возможно, вы взяты в качестве заложника», – и газета печатала такое не стыдясь. Как о милости писали, что администрация великодушно разрешила арестованным жандармам получить постель и пищу из дому – то есть это значило: в царскосельской гимназии, в кавалергардских казармах – арестованных и не кормили, и не давали казённой постели, как никогда бы прежде не посмели содержать революционеров. Тем более писали любую гадость о свергнутой династии, императрицу иные газеты называли Сашкой, плели вздор, как она организовала покушение на царя, а то подстроила падение люстры во дворце – чтобы прославить предсказание Распутина, – а уж убийство Распутина обсасывалось сладострастно. «Русская воля», ещё одна биржевая акула, где блистал Леонид Андреев, писала, что уже в 1914 году военная разведка нащупала в Царском Селе шпионскую радиостанцию, но ей пришлось прекратить расследование. Ещё писали: при обыске в Царском Селе найдены большие запасы продовольствия (как будто царский дворец мог жить без него) и оружия (так у охраны?). Газетные поэты печатали пошлые стихотворные фельетоны о царствовании Николая II, а где изображались и карикатуры на отрекшегося царя.

Но самое подлое было сообщение, рассмакованное по всем газетам, что Государь в дни революции намеревался открыть фронт немцам, и об этом, будто бы, дал согласие Воейкову. Даже если у кого в свите и могла бы зародиться такая мысль, – как досада, как сбрякнутое, а не как реальный план, – кто бы посмел высказать такое Государю! (И никому из газетчиков в голову не приходило, что немцы в такие ворота просто не пошли бы: что для них может быть желанней нашей революции?).

Изнемогала Ольда – и от этой лжи, и от того, как ясно видела её, и от того, что не могла бы убедить читательское стадо.

Столько лет либеральная пресса грезила свободой (впрочем, имея её предостаточно) и обещала, что вот когда грянет свобода… А теперь выступила такая, даже неожиданная, сплочённая низость, такое сплошное отборное неблагородство. И – ни одного протестующего голоса! Даже гадостней всех было правое «Новое время», перелинявшее в одну ночь: из него изумлённо узнавали теперь читатели, что оно и всегда ненавидело монархию (даже и Елизавете приписывало казни!), только и желало революции, да даже и православие уже готовы были отбросить, голая национальность безо всего святого, под шапкой «Свободная Россия», как бы не было до сих пор в России никакой жизни, а только рабский невылазный труд и надо всем царствовал урядник. А какие газеты не хотели линять – тех просто теперь закрыли наглухо. Той мечтаемой свободной прессой сразу овладел гадкий тон угодливости.

Да не мутило бы так от газет, если бы из них не била мерзкая эпидемия всего общества: в дни разразившейся свободы – страха отличаться от других. Теперь-то, когда «не стало урядника», «легко дышится», люди более всего и забоялись отличаться от остальных, восторгаться революцией меньше чем соседи. Возникла боязнь не показаться достаточно радостным. В несколько дней поднялась такая волна, что никто не смел плыть поперёк, никто не смел возразить вслух, какую бы чушь ни несли, какую б нелепость ни делали. Диктатура потока. Всех по России охватило холуйство поздравительных телеграмм правительству – и слали их в Петроград в нечитаемых количествах. «Монархический союз русских людей» в Москве «силою вещей прозрел вместе со всей страной». Хор Мариинского театра устроил службу-представление в Казанском соборе – и модно было попасть туда, к паперти подъезжали моторы с красными флагами, дивно пел хор Херувимскую и Верую, Апостола читал драматический артист и протоиерей Орнатский провозглашал, что благодаря заре русской свободы православная церковь наконец избавилась от цезарепапизма. В Рогачёве пытались создать власть вопреки Совету депутатов – их тотчас огласили «погромщиками». Какой-то инженер на Воронежской железной дороге осмелился задержать телеграмму неизвестного ему Бубликова, – уже этого инженера травили и увольняли.

А характернейший случай произошёл с начальником Управления почт и телеграфов Похвисневым. Собрание служащих затребовало от него объяснений: как он посмел в революционные дни в своей квартире дать укрываться Штюрмеру? И тот стоял перед собранием своих подчинённых, бледный, устрашённый, и оправдывался: сперва Штюрмер по телефону велел прислать ему кучера с лошадью, – какое ж он право имел отказать? А вдруг этим экипажем Штюрмер сам неожиданно приехал на Почтамтскую и попросил приют. Из соображений, ну, просто вежливости Похвиснев не мог сразу выгнать, но просил Штюрмера уходить побыстрей: если толпа заметила – то будут громить их квартиру. Будто бы Похвиснев с женой уговаривали Штюрмера сдаваться аресту, и тот всего-то пробыл в их квартире, ну, 30 минут. Собрание горячо возмутилось: государственного преступника не должен был скрывать и 30 минут, а звонить в Государственную Думу и просить прислать стражу для ареста! И сбитый Похвиснев уже объяснял иначе: да и тридцати минут не был! да всего только 7-10 минут! да я его даже не пропустил из передней в квартиру! Я даже не допустил его говорить по моему телефону. Я не дал ему даже передохнуть. Я так и сказал: вам здесь не место! Езжайте и будьте на людях! Я – оттеснил его из передней. Да я никогда не касался политики, господа! Да моя деятельность вся на виду!… – Но собрание возмущалось и голосовало 213 против 93, выражая Похвисневу недоверие, и опубликовать в печати, чтоб об этом неморальном поступке своего начальника могли высказать мнение и провинциальные почтовые ведомства. И Похвисневу осталось заявить, что он тотчас покидает должность.

А в самые первые дни революции возражавших вслух – и вовсе арестовывали.

Гадко было дышать этой атмосферой травли – и вот уже смелостью, режущей ухо, зазвучала мотивировка Шнитникова, почему он отказывается пойти товарищем министра к Керенскому: «Я – сторонник демократической республики, но с уважением отношусь и к истинным монархистам», – это в городской думе, публично! – невероятно!

Да, но – где же та опора трона? У нашего государственного строя не проявилось ни исполнителей, ни друзей. Поразительно, не находится чиновника, который бы громко заявил, что по своим убеждениям он не может теперь оставаться на службе. Наоборот, все стараются уверить, что они всегда только и мечтали о низвержении старого строя. Кто недавно превозносил царя, теперь обливают его грязью. Нет такого ослиного копыта, которое бы не спешило лягнуть, перед чем недавно пресмыкалось.

Но больше: где та преславная аристократия, ликовавшая по простору Руси три века? – те «наперсТники разврата» (как теперь подмахивали журналисты)? Аристократию, лицо которой три столетия и выражало собою лицо России, – смело в один день, как не было её никогда. Ни одно из этих имён – Гагариных, Долгоруких, Оболенских, Лопухиных – за эту роковую неделю не промелькнуло в благородном смысле, – ни единый человек из целого сословия, так обласканного, так награждённого! А ведь мечтают о «волшебном избавлении». Но никто ничего не пытается делать. Многие из аристократов и гвардейских старших офицеров – надели красные банты!

И – где епископы? Церковь – где?

Но ещё хуже многих – сами члены династии: позорно спешили выдавать корреспондентам узнанное в интимных разговорах, особенно Кирилл Владимирович со своей Викторией. Да и хлопотун Николай Михайлович. И дутый рыцарь Николай Николаевич, не ведающий, как он повторяет другого дядю другого короля – Филиппа Эгалите, голосовавшего за казнь племянника, но не спасённого тем от гильотины.

В эти дни французская революция владела умами общества в мифическом плане. Но всё же французская монархия сопротивлялась 3 года, а наша – всего 3 дня. Да как же всё могло развалиться уж настолько, настолько быстро?! Когда умирал старый строй во Франции – находились люди, открыто шедшие за него на эшафот. Там были свои легенды, свои рыцари, Лавуазье, Андре Шенье.

Да и сам Государь! – из первых явил пример полного и мгновенного отступления. Как же мог он – как же смел отказаться от помазанья? (Вспоминалась кислая усмешка Георгия – в чём-то он был и прав?…) Государь-то – первый и признал это теперешнее правительство.

И вослед за тем – как могло мгновенно и дружно совершиться такое раскаленье воздуха? – и вот уже опасно не восхищаться революцией или не требовать ареста царя – за что? Ведь он добровольно отрёкся, не начал войны за трон, не позвал иностранную силу, как Людовик XVI, – за что же его?…

Но самое гадкое было, что и Ольда сейчас в этом раскалённом воздухе струсила тоже, и была противна сама себе. Профессоры Бестужевских курсов, одни продолжая искреннее увлечение, другие из этого нового холуйства, согласились подписать унизительное обращение к «дорогим слушательницам»: вместо прямого распоряжения явиться, наконец, на занятия, совет профессоров считал желательным в меру возможности установить правильную учебную жизнь и просил слушательниц помочь в этом.

И хотя Андозерская совершенно была несогласна с этим тоном – она не могла оказаться отдельной, и подписала тоже.

Но даже хуже. Две таких «дорогих слушательницы», Ленартович и Шейнис, явились к Ольде Орестовне домой, не предупредив телефоном, прямо позвоня в дверь, – и попросили, да на просьбу это не походило, это настояние было, уверенное, – пожертвовать на освобождаемых политических заключённых.

Этих политических заключённых считала Ольда Орестовна разрушителями жизни, она не симпатизировала им нисколько и помогать не хотела, и знала из газет, что уже биржевые комитеты пожертвовали им полмиллиона рублей, – но, профессор, у себя дома, стоя перед этими двумя разгорячёнными курсистками, она не только не высказала ни одного из этих своих возражений, но и никакого уклончивого, подсобного выражения не нашла. Она даже не смотрела им прямо в их требовательные глаза, но свои холодные отвела вниз.

Принесла и подала им 50 рублей, презирая себя.

Да потрясена она была даже в собственном своём доме – переменой, если не изменой, горничной Нюры. Всегда такая верная, ладная, в начале революции побежавшая выручать её часики от солдат, и выручила, – Нюра за эту неделю стала бегать на собрания, возвращалась рассеянная, пасмурная, отвечала отрывисто – и вот-вот, вот-вот ожидала Ольда Орестовна грубости или взрыва.

Вот так – всё разваливалось. Улицы были полны гуляющей публикой – а Россия опустела.

А от Георгия – ни письма с отъезда. Да и почту разносят плохо. Не зная куда, написала два письма ему на фронтовой адрес.

Как он пережил это всё? Этот весь обвал? Что делал, пытался?

Но это безумие! Что-то можно! Что-то можно – важное, крупное, как-то решительно выступить, кого-то сплотить!…

В подтвержденье народного единодушия приводили газеты, что высказываний против революции не услышали ни от одного из офицеров.

Все они, монолитом, стояли там на фронте, офицеры своего императора, – и отчего же не рявкнули страшным грохотом, не дунули тем духом, от которого всю революцию снесло бы как карточную?!

Загадка: что ж они там?? Какой представительный гигант казался на фотографиях генерал Эверт, вот слуга царя! – и что же он? Уже и он поспешил отступиться.

Написать Георгию ещё письмо? большое-большое. Описать весь этот новый пошлый воздух, когда стало опасно думать не так, как все. (Ещё можно ли в письме откровенно писать? А перехватят? Вон какие речи в Управлении почт…).

Спросить его: что же?? Как он понимает? Как он теперь понимает? Что он видит? что делает??

Нашла она, дама, рыцаря и героя, – почему ж он не бился за её цвета?

А впрочем – не ускользнул ли он от неё самой?…

505.

Минувшей ночью – как это так легко решил Алексеев, что царский приказ к армии будет полезен? Его тяготило чувство виноватости перед царём – но ещё до утра в тревоге проснулся он с чувством виноватости противоположной: да лояльно ли это по отношению к правительству? Царя подвергают аресту – а Алексеев распространяет его приказ к армии? Ведь это получается – крупный политической важности шаг, его нельзя рассматривать как личную услугу. По раскалённой петроградской обстановке – как это может там выглядеть?

И Алексеев в терзаниях еле дождался утра. Уж очень-очень не хотелось ему обращаться в Петроград после всего, что отписал им за прошлые сутки. Новая власть относилась к Ставке обиднее, чем прежняя: как к подчинённым, чьё мнение даже не интересно.

Но страх совершённого разбирал, и надо было обратиться. Хотя формально Ставка не подчиняется военному министру, но последние дни обернулось так, что – подчиняется. Дал телеграфный запрос Гучкову и послал ему текст приказа царя.

И очень вскоре – получил запрет всякого распространения и печатанья!

Ах, ах, верно предчувствовал! Распорядился: тотчас же прекратить передачу приказа. Уже было упущено: на фронты передали, теперь останавливали вдогонку, чтоб не слали в армии и корпуса.

Останавливали – как и Манифест отречения. Такая судьба документов Государя.

А затем – надо было идти на прощание с ним штабных офицеров. И снова испытывал Алексеев неловкость, преобореваемую, однако, сознанием долга: и остановка приказа и сокрытие от царя предстоящего ареста – это был долг Алексеева как начальника штаба. Долг перед армией, которая оставалась, – выше долга перед бывшим отрешённым начальником.

Одного только боялся Алексеев: как бы Государь, что-нибудь прослышав, не спросил бы его прямо в лоб: а не арестуют ли его? Открыть ему секрет шифрованной телеграммы Алексеев всё равно не имел права – но и солгать перед доверчивыми глазами Государя было бы ему больно. Он ведь – большой простак, Государь, и для человека это, может быть, неплохо. Но для монарха – невозможно.

Нет, в зале Дежурства всё прошло гладко, было не до личных объяснений и вопросов, Государь небывало волновался.

И пока он говорил свою прерывистую речь, а потом был остановлен слезами, Алексеев тем более испытал к нему сочувствие как к слабому и малому. И именно зная о предстоящем аресте и о тех нелёгких испытаниях, которые могут теперь Государя ждать, – он и пожелал ему искренно: счастья в предстоящей жизни. Он действительно желал ему хорошего.

Государь обнял Алексеева и поцеловал – крепко, не церемонно.

А затем ушёл – и так на несколько ещё тягостных часов исключилась им возможность разговаривать или объясняться. После всех прощаний Государь уехал на вокзал к матери, чтобы там дождаться уполномоченных, и уже не возвращаться в Ставку.

Тем легче. Вот он уже и не мешал.

А на вокзале ему уже совсем недоступно будет сопротивляться аресту.

Но при всей неловкости и трудном пережидании последних часов – ничего другого Алексеев не мог эти часы делать, кроме как работать. Штабные офицеры и даже Лукомский с Клембовским могли понимать день-два как перерыв между двумя Верховными, а вот заявится Николай Николаевич с твёрдой рукой! – но только Алексеев один знал, что приедет ещё новый отреченец и изгой, – а между тем армейский руль шатается без твёрдой руки.

Но и ничего другого более срочного делать не пришлось, как подготовлять обещанные Гучкову воззвания. И этого дела, как всякого дела, Алексеев тоже не мог поручить чьему-либо перу – и сам своим бисерным ровным почерком нанизывал:

«Воины и граждане свободной России! Грозная опасность надвигается со стороны врага. По имеющимся сведениям германцы накапливают… Захват Петрограда повлечёт за собой разгром России, водворит старый порядок с прибавкой ига немецкого. Нам грозит опасность на заре свободы обратиться в немецких батраков…».

На самом деле, опасности немецкого наступления Алексеев ни из чего не видел, но даже ему хотелось, чтоб она возникла, и армия построжела бы перед ней.

Тут Брусилов телеграфировал, что по политической обстановке ему приходится снять императорские вензеля с погонов.

И ответил ему Алексеев опозданное: что сам отрекшийся император, понимая положение, дал разрешение снимать генерал-адъютантские вензеля и аксельбанты.

ДОКУМЕНТЫ – 17.

Французская военная миссия в России, 8 марта.

ГЕНЕРАЛ ЖАНЕН – ГЕНЕРАЛУ АЛЕКСЕЕВУ.

Главнокомандующий генерал Нивель просит сделать Вам сообщение, что в согласии с высшим британским командованием он назначил днем начала общих наступлений на Западном фронте 26 марта. Этот срок не может быть отложен. Нужно, чтобы мы начали наступление как можно скорее.

В соответствии с тем, как было решено на конференции союзников, прошу Вас начать наступление русских войск к началу апреля. Необходимо, чтобы ваши и наши операции начались одновременно, в пределах нескольких дней. Французское Главнокомандование надеется, что наступление русских армий будет преследовать цель достигнуть решительных результатов и будет рассчитано на длительное ведение.

Ген. Нивель настаивает перед Вашим высокопревосходительством на полном удовлетворении этой просьбы.

506.

Сегодня после завтрака командир батареи проявился: вызвал господ офицеров к себе.

Пошли все четверо.

В сером свете землянки Бойе сидел за столом под оконцем усталый. Лицо его было землисто, подглазья изрезаны, вид – контуженный.

Для офицеров были приготовлены стулья, табуретки. Сели полукругом. Перед подполковником лежали штабные бумаги.

Он ещё помолчал, даже глаза призакрыв. Потом заговорил, и голос его волочился как по острым камням:

– Вы вчера читали, господа, тот возмутительный самозваный «приказ». Можно было надеяться, что это – пьяный бред и не относится к русской армии. Но сейчас мы получили приказ нового военного министра. И я должен вам сказать… И я должен вас спросить… Капитан, потрудитесь прочесть вслух.

Сохацкий стал читать с типографски отпечатанного листка.

Отменялись титулования, назначалось обязательное «вы» к солдатам. Отменялись все ограничения для солдат по курению на улицах, посещению клубов, состоянию в политических обществах.

Да это, правда, не тот ли самый вчерашний и был «приказ»? Но впрочем, – улицы, трамваи, клубы и политические организации – всего этого на фронте и близко нет. Саня ждал решающего пункта: неужели и министр подтвердит, что офицерам запрещается доступ к оружию? Нет, это не прозвучало. Ну, тогда это ещё вполне терпимый приказ.

А глаза Бойе или пенсне его – блистали недоумённостью – невероятностью! – невозможностью!…

Надёжно была насажена широкая голова Чернеги.

А Устимович сидел всё с той же немой покорной надеждой.

И подполковник заметил, что офицеры его не поражены.

– Но, господа, но какие же наши солдаты – граждане? Какие политические клубы? До чего же можно дойти в абсурдах?

Саня внутренне живо не согласился: если не граждане – то по нашей вине. А когда-то и начинать делать их гражданами. Ну, война – не лучший для этого момент. А после войны ничто не заставит – и опять ничего не будет. Когда-то начинать. Стыдно не начать.

Но он пожалел подполковника, ничего не возразил, ни взглядом.

Серо было в землянке. Кажется, и лекарствами пахло, как у больного.

Серо – и молчали.

Молчали – а не отпускал.

И совсем без отдаления чином, в выдохе последнего убеждения вытянул подполковник, как жилу собственную растягивая:

– Гос-по-да! Но ведь погибла Россия!…

И вдруг – как из весёлой бочки – забубнил Чернега, да развязно:

– Не, господин полковник, не пропала! Народу – тьмища. Нужно будет – всегда спасём.

Горько узнавательно откинулся подполковник:

– Да кто же спасёт? Не вы ли, прапорщик Чернега?

Ничего супротивного не уловя, ещё бодрей гудел Чернега:

– Так точно, господин полковник! Нужно будет – и я спасу!

Бойе чуть-чуть колебнул головой, с горьким одобрением дерзкого.

Нет, на санин взгляд приказ министра оказался не такой уж провальный. И можно было бы испытать облегченье. Если бы старичок Забудский на петроградской лестнице не лежал бы с раздробленной головой. И ещё других таких, может, сотни. (Сказал Саня Чернеге о смерти профессора – а тот как рот перекрестил после еды: «Ну, царство ему небесное.»).

Подполковник двумя руками о столик подпёр голову, чтоб она держалась, раньше не было у него такого положения, голова его сама стояла на воротнике и плыла по воздуху, – и попросил капитана прочесть заодно и остальные приказы, чтоб не носить.

Ведь сквозь армейскую пирамиду никакая стрела приказа не может пробить, не обрастя добавочными перьями на каждом этапе.

Сохацкий взялся читать машинописные листы.

Следовал приказ главкозапа Эверта:

– «…Теперь, когда события во внутренних областях нашего Отечества могут смутить ваши сердца и отвлечь ваше внимание от великого дела службы под знамёнами российскими… обращаюсь с начальническим приказом и отеческим наставлением».

Вот это «отеческое» – пройденный тон. Не нашёл нового.

– «… Первое основное требование нашего молодого правительства и моё – сохранение строгой воинской… Второе требование – не заниматься политиканством, не тратить времени и нервов на бесцельное обсуждение… а смотреть в глаза врагу и думать, как его сокрушить…».

Поди объясни солдатам: об отречении царя не думать, а только о немце.

Теперь – приказ по 2-й армии генерала-от-инфантерии Смирнова:

– «… К вам, доблестные офицеры! Больше чем когда-нибудь вы должны быть наставниками солдата. Тесней общайтесь. Объясняйте ему непонятное. Относитесь к нему с полным доверием, и он ответит тем же.».

Ах, верно! Какой чистый голос оказался у Смирнова! Да, Саня много упустил в эти дни. Но – если б самому-то хорошо понять!

– «… Солдаты! Когда-нибудь с гордостью вы будете вспоминать: я отстаивал Родину от дерзкого врага… И вот вы получили права, заслуженные кровью. Но возвышают человека не права, а умение ими воспользоваться… Братья! Неужели отдадим немцам Свободную Россию?».

Теперь же ещё и – приказ по Гренадерскому корпусу:

– «… В районе театра военных действий отдание чести, становясь во фронт, отменяется во всех случаях и заменяется простым обязательным прикладыванием руки к головному убору, символ единения воинских сил…».

И ещё ж по 1-й Гренадерской дивизии: во всех частях установить три постных дня в неделю, а в лазаретах – четыре.

Как сбросило от неожиданности. Ещё не состроились все осколки Огромного – а малая жизнь, в самом деле, должна ж была и при революции течь.

И ещё приказ по 1-й Гренадерской артиллерийской бригаде. Комиссия обследовала 1-й дивизион и нашла: в 1-й и 3-й батарее содержание лошадей отличное, лошади в очень хороших телах… – (Чернега расплылся.) – Во 2-й батарее есть и худоватые. В солдатских землянках найден порядок, солдаты одеты опрятно, смотрят молодцами, за что им спасибо… Где вышел чеснок – приобрести, не жалея денег.

И снова – приказ Главкозапа, от 6 марта: всем ротам и батареям обеспокоиться устройством огородов.

И приказ по бригаде: приступить к вывозу навоза на огороды бригады.

Жизнь шла! Хоть там весь Петроград перевернись, – а бригада должна жить, и сохранять людей и лошадей, и держать фронт.

Это было – всем едино понятно и несомненно.

И подполковник попросил печально:

– Подпоручик Лаженицын. Постройте батарею, прочтите всё это.

507.

Пулемётный полк в Народном доме, по-прежнему с дулами пулемётов на Кронверкский проспект, стал кошмаром Пешехонова: ко всем неприятностям с отхожими местами, потоки мочи уже протопили снег до тротуара, добавились ещё несколько заболеваний, врачи подозревали и сыпной тиф, а между тем праздные пулемётчики заседали в трактирах и чайных, могли разнести тиф по городу. Но цепко держались за свой нелепый театральный дом. Днём Пешехонов всё думал о них, а ночью ему снилось, что началась повальная эпидемия или что солдаты вышли с пулемётами на улицы и секут всех подряд,

И он продолжал сноситься с полковым комитетом: может быть, всё-таки, убедились, что на Петербургской стороне места нет, и согласятся вернуться в Ораниенбаум? Не надеялся. Но вдруг вчера утром пришёл такой ответ: согласен полк вернуться в Ораниенбаум, но если будет приказ от Совета.

Счастье какое! Тотчас же поехал Пешехонов в Исполнительный Комитет, попал перед начало заседания и стал просить Чхеидзе и других – как можно скорей, сейчас, в один час, издать такой приказ. Товарищи из Совета насторожились: выводить войска из Петрограда? нет ли тут контрреволюционной затеи?

Всё же убедил: если сами пулемётчики согласны – значит припекло. И позже сообщили ему, что Исполком такое решение принял и послал в Народный дом Скобелева. Ну, хоть одно большое дело сделал!

И сегодня ждал, что пулемётный полк двинется восвояси. Но оттуда вдруг пришло: солдаты передумали, не пойдут. Да почему ж? Кинулся сам Пешехонов в Народный дом. Объяснили унтеры из полкового комитета:

– Это – не приказ. Сказано: «Совет просит». Стало, можем и остаться.

– Не, не пойдём.

Что-то тут переменилось в несколько часов. Какие-то студенты и барышни отговаривали пулемётчиков. Догадывался Пешехонов, что это – от большевиков, их штаб – наискось через Кронверкский. Встретил Стучку и Шмидта – только плечами пожимают.

Они!

И помчался снова в Таврический и умолял Чхеидзе приехать хоть самого, но тот расслаб. Да ведь Скобелева не послушали…

Ничего не сдвинулось. Остались!

И уборные – в том же виде.

В этих поездках в Таврический хлопотал Пешехонов и по другой своей досадливой заботе: об автомобилях.

Автомобили стали демонами этой революции, ничего подобного не видано было в Девятьсот Пятом. Гонять впустую по городу продолжали и до сих пор. А милиция стала усердно останавливать их, проверять документы – так стало на автомобиле продвигаться чуть не медленнее, чем пешком, автомобили стали гонять по боковым улицам, чтоб объехать милицию. А ещё ж – «чёрный автомобиль»! Никто его в глаза не видел, но все слышали, что он расстреливает милиционеров, хотя ни один ещё не пал, любимая легенда Петрограда, и по утрам все бросались к газетам – не поймали ли чёрный автомобиль? (И как раз сегодня пришло известие, что задержан! на Вознесенском мосту, даже среди дня, и не сопротивлялся, а принадлежит члену городской думы Казицыну, известному реакционеру. Кинулись арестовывать Казицына, но он доказал, что автомобиль у него отобрали в первые дни революции.).

В том и дело, что все хотели теперь иметь автомобили. В первые дни их реквизировали именем революции, в следующие просто воровали, уводили из гаражей, а хозяева осмелели жаловаться – и куда ж как не в комиссариат? Разбирайся! Одни требовали искать, другие готовы были крупно заплатить сейчас же, только бы получить свой автомобиль назад. А автомобильный отдел комиссариата, стал Пешехонов подозревать, какие-то деньги с хозяев и берёт, и автомобили хозяевам возвращает, то снова их откуда-то получает, творились под носом аферы и некогда было их накрыть. Достигло его, что где-то кем-то подчищались номера, переменялись наружные признаки, а автомобили как бы не отгонялись даже в другие города. Тогда кое-кого из своего автомобильного отдела Пешехонов перевёл в другие отделы, набрал новых – но тут же начались недоразумения с центральным автомобильным отделом Совета в Таврическом: до сих пор те не имели претензий к Петербургской стороне, а тут стали отбирать их автомобили. Вернул в отдел прежних подозреваемых – всё стало на места. Теперь вот пошёл искать правды в автомобильном отделе Совета – ничего не найдёшь. Да кто ж этим всем заведывал? – автомобильная комиссия ИК – Гвоздев и Линде. Гвоздев занят одними заводами, он сюда глаза не направляет, а мечтательный Линде весь отдался политической пропаганде в армии, в автомобилях и не понимал, и не вникал.

Да не в одном автомобильном – обнаружил Пешехонов жулика и в начальнике своего продовольственного отдела, на которого полагался, ибо тот присоединился к нему ещё в первый день в Таврическом, сказался делегатом общества взаимного вспоможения приказчиков, – а тут все продукты комиссариата, реквизируемые, охраняемые, оказались у него в руках, затем и деньги, но открылось случайно, что он хитит и продаёт.

Мотался Пешехонов в заботах – а город был такой белоснежный, не посыпанный золой из заводских труб, и солнечно, и небо голубое, чистое, лишь первые заводские дымки, и всё в красных флагах. Революция победила, подумать! – а у него, кроме первого вечера, не было и дня порадоваться ей, так много втеснялось в голову, а что-то и до сознания не доходило, или тотчас вышибалось другим.

Вот ещё забота была: у него же на Петербургской стороне появилась ещё другая милиция, кроме комиссариатской, так что на улицах могло дойти даже и до столкновения двух милиций. Не такая славная была у Пешехонова – и недисциплинированная, и непривычная, но и не две же милиции рядом! А на заводах появлялась ещё какая-то третья милиция.

Но и это не всё, а: комиссариат – вообще ли власть? Потерян тот спешный момент, когда его назначали, – а сейчас нельзя и усмотреть, кому же он подчиняется? В некоторых частях города не было и никаких комиссариатов, на Выборгской – властный большевицкий. А на Петербургской возник и районный совет рабочих депутатов, но не смог стать конкурентом комиссариата из-за того, что Пешехонов в самом начале догадался вызвать к себе представителей от фабрик и заводов в регулярные совещания. Так он получил себе опору, однако же это была и тяжкая обязанность – совещания с ними после 10 часов вечера, вялые, тягучие, когда головы уже не работают, все измучены до крайности, а тут – обсуждать «принципиальные вопросы», давно решённые в комиссариате днём. Действенный актив у комиссариата всё время и был, но – присяжные поверенные, студенты, курсистки, мелкие чиновники, а никак не эти рабочие представители, не ориентированные ни в чём.

Однако Пешехонов пропустил другое: прошедшие всюду выборы в «гражданские комитеты». Что такое гражданские комитеты, в первые дни революции было всем как будто понятно, а потом совсем непонятно, но выборы прошли, и комитеты существовали, как бы единственная выборная власть – а вместе с тем и не власть никакая. А попала туда почти сплошь интеллигенция, как раз самая распрогрессивно-демократическая, но безо всякого опыта практической работы, да ещё в такие дни.

Однако – они всё-таки были выборные. Демократия сталкивалась с демократией. Приглашать теперь население на новые выборы – значило подорвать его доверие ко всяким выборам. Но и допускать расщепления власти тоже нельзя. Оставалось сговориться? Но гражданские комитеты не желали разговаривать с невыборной властью. А рабочий совет почувствовал себя таким важным, что хотел иметь для себя больше мест, и помимо всяких общих выборов.

И главная же задача революции – установление народной власти – стала как-то расползаться.

Пешехонов жаждал бы иметь и власть над собой, поддерживать её, но и самим же опереться на распоряжение, закон, циркуляр. Однако не было связи ни с какою властью наверху. Временное правительство не декретировало никакого местного самоуправления – ни по Петрограду, ни по стране. (Тут Шингарёв рядом жил, Пешехонов встречался с ним, спрашивал: когда же, когда же? Вот-вот, вот-вот.) В центральных учреждениях Пешехонова встречали с недоумением и в толк не могли взять, какую же власть он представляет. Никаких указаний или запросов к нему не присылали никогда. Когда же Пешехонов отправился к общественному градоначальнику Юревичу, известному исследователю противостолбнячной сыворотки, заявить, что комиссариат и милиция держатся на бесплатном труде, а многие уже уходят, то Юревич очень удивился, обещал кредитов. Сегодня пришла городская телеграмма от них: сообщить, сколько в комиссариате письмоводителей, паспортистов, регистраторов… – они судили по старым полицейским штатам!

Итак, центральная власть оставалась без опоры, а местные власти не могли противостоять раздирающему самовольству. Вот, рядом, большевики захватили особняк Кшесинской, – а Пешехонов не находил решимости даже заикнуться выселить их оттуда. И если толпою так легко была сметена власть, существовавшая 300 лет, – то чего стоило ей смести этот недельный комиссариат?

508.

Сегодня в большом думском зале опять шумела солдатская секция Совета – а через коридор от неё в неудобной, уже завтра уступаемой комнате, здесь последний день, заседал Исполнительный Комитет. И председательствовал на нём, как всегда, Чхеидзе.

Своё председательство в Совете и Исполнительном Комитете Чхеидзе понимал как важнейшую службу революции, важнейший пост революции, – и не тщеславно это понимал, как выросшее своё значение (он без колебания отказался стать министром), но как возможность послужить тому, к чему шла вся его политическая жизнь. И он страдал, что далеко не все в ИК относились к своему членству так же, но – манкировали, то вовсе не приходили на заседания, то приходили с любым опозданием и даже не извинялись, то в заседаниях мешали, перекидывались записочками и даже просто переговаривались вслух. Открывая заседание и глядя в свою повестку дня, никогда Чхеидзе не мог быть уверен, что у него соберётся или не разбежится достаточный кворум, да и само понятие кворум перестало существовать в ИК: сколько бы ни присутствовало, те и голосовали. Да совершенно точно нельзя было подсчитать, сколько вообще членов в ИК: всё время они из разных источников добавлялись. Спросить Николая Семёновича – он и цифры точной назвать бы никогда не мог, но с добавленными солдатами – уже больше 35 человек. Трудно работать. Вот сегодня пришёл и сел уважаемый седовласый Чайковский, с большой бородой, никак нельзя было отказать в членстве старейшему заслуженному революционеру. А неизбежно было и от офицеров принять одного члена – и приняли поручика Станкевича, да он-то был революционный демократ, лишь в военной одежде и с небольшими усиками по военной моде. Этот, по крайней мере, сидел и очень внимательно слушал.

Всё же для спасения дела Чхеидзе решил быть твёрдым – и предложил и без голосования провёл, кивнул Капелинскому записать в протокол: заседания Исполнительного Комитета и впредь будут начинаться ежедневно (хоть Николай Семёнович сам устал, один бы день в неделю и отдыхать) в 11 часов дня, а кто не будет их посещать – должен сам снять свои полномочия. (Потому что исключать – не оберёшься межпартийных дрязг.).

Также и повестка дня была чревата неожиданностями. Иногда она настолько не выполнялась, что Чхеидзе брал вчерашний исчёрканный лист и вёл по нему заседание сегодня. Но даже и остатка нельзя было кончить на следующий день: всё время врывались новые вопросы – от самой жизни, от телефонных звонков, от добивающихся посторонних – и от своих же членов: каждый из них считал свой вопрос важнее всех прочих. В заседаниях было много крика, недоразумений, столкновений, все измотались.

А ещё не хватало времени проверить Капелинского – что он пишет в протоколах: прений там не было, но хоть бы постановления правильно писал. А то заставал Чхеидзе и в постановлениях недописанные фразы.

Так и сегодня. В повестке стояло: об обращении к международному пролетариату. О взаимоотношениях с правительством (третий день переписывали). О возобновлении работ на заводах. Положение в Кронштадте. О похоронах жертв революции.

Но ничего этого и не начали, а сразу сорвалось посланцем 1-го пулемётного полка: вчера выражавший желание уйти из Петрограда, сегодня полк передумал и хотел знать окончательный приказ от ИК. А это совсем меняло картину: одно дело – полк идёт добровольно, тут никто не может упрекнуть ИК, другое – под давлением ИК, тут может возмутиться вся солдатская масса и затрещит сам Исполнительный Комитет. (Через коридор в думском зале солдаты как раз и обсуждали шумно: допустим ли вывод из Петрограда хоть единой воинской части?) И вот, начали повестку дня с пулемётного полка, и высказывали разное, растерянно, и решили послать туда сейчас опять Скобелева, на переговоры.

Тут совсем некстати кто-то влез, что петроградское духовенство обнаглело и просит допустить его до участия в похоронах жертв. Это всех возмутило в ИК: похороны с духовенством потеряли бы всякий революционный пафос, а сбились бы на поповщину. Сам Чхеидзе испытывал к попам отвращение как к тараканам или к лягушкам, его передёргивало всего, он даже представить не хотел такой отвратительной картины. Отказали.

Сейчас же взял слово Чайковский, с огромной лысиной и ещё твёрдыми глазами: что необходимо арестовать попа, стоящего во главе военно-морского духовенства, до сих пор не арестован. Постановили.

Пошло об арестах, так выскочил Шехтер: что у него есть сведения, будто освобождают часть арестованных городовых. Да не может быть! Да что ж это делается, товарищи, в нашей революционной столице? Керенский, вот кто за это отвечает! – и как заместитель Чхеидзе по Совету он должен вот тут рядом сидеть, а он ещё ни на одном заседании не появился, занёсся, находит время в Москву мотаться, на правительстве сидит, а у нас нет. Чхеидзе очень обижался на Керенского. Записали: поручить Шехтеру лично объявить Керенскому о недопустимости освобождения городовых.

Тут, который день, «Петроградские ведомости» просят разрешить им выход. Реакционная газета, отказать ещё раз.

Тут – какая-то путаница в Петропавловской крепости, и сам комендант добивается. Нельзя не выслушать, Петропавловка – бастион, и все царские министры там сидят. Пусть войдёт. Вошёл старый генерал, очень взволнованный, и докладывал стоя, перед пиджаками. Неразбериха полная, не знает даже: кому крепость подчиняется. Уж сами себе выбрали покровителем министерство юстиции. А Военная комиссия никаких директив им не даёт. Ничто не ясно, и никто не объясняет. По приказам арестовывают, на другой день того же самого освободить.

Кого это освободить? Нет, товарищи, Керенский зарвался, надо его осадить! Надо вызвать его на заседанье ИК.

Не придёт…

А Зензинов, восторженный и глуповатый, лезет: «бабушка революции» Брешко-Брешковская выехала из минусинской ссылки 5 дней назад, а мы до сих пор не готовим ей достойной встречи! (Эсеры в ИК почти не чувствуются, он да Александрович с мрачным взглядом, всё начисто здесь осуждая и голосуя против всего подряд.).

А Рафес, по неважности вопросов, понял так, что дело уже к концу, и – со своим: поступили приветствия Совету депутатов от левых с-д шведского парламента, а также от всего киргизского населения.

Да нет же! – вышел Чхеидзе из себя, стал кричать изо всех немногих сил: не мешайте повестке дня! не входите-выходите! не разговаривайте громко! тише там, у стола кормления.

И видя, как нервно ходит, места не находит, из угла в угол, то на цыпочках тянется, широкие кисти сухо потирает маленький Гиммер с войлочными волосами:

– Обсуждаем проект обращения к международному пролетариату!

И Гиммер воспламенился, схватил с подоконника приготовленный лист и стал тонким дрожащим голосом читать свой проект. Обращение это Чхеидзе считал самым правильным и важным делом. Но встречали его под непрерывный шум: то галдели большевики с Кротовским и Александровичем, то – правые меньшевики и Бунд. И если растерзать, кто против чего был, то в проекте мало что и оставалось. Чхеидзе много стучал ладонью по столу, призывал к порядку. Но видно было, что тут, на заседании, не разобраться и обращения принять нельзя. Тут вошёл уверенный Стеклов, и сразу сговорились, что он с Гиммером будет этот проект ещё дорабатывать.

А Стеклов привёл из «Известий» своего Бонч-Бруевича – давать объяснения по поводу оскорбления Рузского. Пузатый, смешно одетый по-армейски Бонч-Бруевич объяснил, что никакого там оскорбления не содержалось, что высшие генералы все неискренни, Ставка – контрреволюционное гнездо, и ещё не так с ними надо разговаривать.

И, пожалуй, верно. Хотя вчера делегация Рузского и проняла тут Исполнительный Комитет – но, пожалуй, слишком расчувствоваться перед Рузским было бы вредно. Оставили без последствий.

Тут вошёл Богданов, сказал: на солдатской секции бушуют против приказа №2, требуют объявить, что это только – проект приказа, а не приказ.

Да что за чёрт! Всё запуталось. Уже его ограничили разъяснительной телеграммой. Но сказать, что такого приказа вообще не было, – ИК всё же не может плюнуть самому себе в лицо. Но и не посчитаться с солдатской секцией тоже не может.

Выход был в том, чтобы дать теперь в «Известиях» ещё одно пояснение, да вот то, что Соколов предлагал, где он, Соколов? Испарился.

Так если о протестах – вот пришёл и протест кадетского ЦК против Приказа №1. Ну, с этими-то разговор – послать их… Нет, то же самое, но вежливо написать.

Товарищи, товарищи! О возобновлении работ. Кузьма Антонович, какое положение?

Гвоздев тоже пришёл недавно – озабоченный, нахмуренный, сидел с уголка стола, через очки просматривал свои бумаги. Не все вставали, докладывая, но он встал. Что творилось на заводах! – полный разнобой. На Путиловском открылась лаборатория и шрапнельный завод, остальные требовали прежде ареста Романовых и конфискации банков. Русско-балтийский уже получил 8-часовой, а Лангезиппен сам себе его объявил, а Трубочный – устранил всю администрацию и сам назначил новую. Сестрорецкий, Ижорский, печатники, Старый Парвиайнен – приступают, но требуют 8-часового. Невский судостроительный согласен на сверхурочные, железнодорожники требуют демократизации, пекаря – конфисковать муку у хозяев. А весь Московский район – полностью против и шлёт всех матом, никаких работ.

Что мог решить Исполнительный Комитет? Не все члены и эти названья заводов знали. Вот, не слушалась рабочая масса. Значит: ещё раз издать подтверждение постановления, в энергичной форме повторить, чтоб на работу – становились. Призвать наших товарищей рабочих, что надежда на соглашение с фабрикантами не исчезла. Но и фабрикантов предупредить, что ответные закрытия предприятий – постыдны в переживаемые дни, и Совет депутатов не допустит такого произвола над борцами за освобождение. Совет поставит тогда вопрос о передаче таких заводов рабочим коллективам.

Собственно, весь спор был и добиться надо было от предпринимателей – 8-часового рабочего дня при том же заработке. Но тут Богданов, всё время снующий, принёс из солдатской секции: недовольны! шумят: почему рабочие требуют 8-часового дня? А у нас, солдат, день немерянный! А мы на фронте в окопах – круглые сутки? Так что они, умней нас? Или никому 8-часовой – или всем!

Взялся Чхеидзе за свою бедную плешивую больную голову: нет, это дом сумасшедший! Воевать – восемь часов в день? Нет, всем угодить никак не возможно, что делать, товарищи??

Никто не знал.

Народные волны беспощадно били в грудь Исполнительного Комитета. И зло брало на правительство: а оно – ничего этого не знает, уехало себе в тишь и роскошь Мариинского дворца – и спокойно там дремлют. И чем они там занимаются? И что они готовят втайне от нас и от народа?

Заволновались, с разных сторон горячо. Как только об этом задумались, так подозрения стали груди рвать. Как же мы их упустили из-под пролетарского надзора? Ведь они нас обманут! Ведь они так хоть и царя восстановят, любую реакцию! Мы должны их намерения знать вперёд – и чего не одобряем, чтоб они не делали!

Крупный Стеклов, – всё более вырастало в Исполкоме его значение и уже выдвигался он как вторым товарищем председателя, – стоя предложил: избрать сейчас постоянную комиссию из 5 человек – и ей поручить постоянный контакт с правительством, пусть она всё ему наше передаёт и всё нужное с него спрашивает.

Большевики сразу – не надо! Соглашений с Временным правительством по сути быть не может, это – самообман, только завязнем в переговорах.

Но большинству предложение понравилось, и трёх человек избрали, даже не обсуждая, так это все признавали, головку Исполнительного Комитета – Чхеидзе, Скобелева и Стеклова.

А дальше?

Кого-то надо военного одного, чтоб нас не перехитрили. Согласились на Филипповского, молчаливого, деловитого.

А пятый?

Представлялось, что рассудительного, умеренного надо поставить, и правые предложили Гвоздева (он ещё не ушёл).

Но увидел Чхеидзе и другие тоже, как забеспокоился, завился, закрутился маленький Гиммер, даже на одной ноге поворачиваясь от невозможного нетерпения, и к кому-то взглядами, и к кому-то шёпотом – да как же это без него будут самые главные разговоры происходить! да ведь он же главный теоретик, и предложивший буржуазное правительство!

Стали спорить. Меньшевики уже раскусили, что Гиммер только выдаёт себя за безфракционного, а на самом деле подгаживает им, левее левых. Но уже и у Гиммера набралось сторонников много, и большевики все голосовали за него. Голосовали, облаяли счётчика, а ну-ка считай как следует. Казалось – поровну. Но вытянул Гиммер на одну руку больше, чем за Гвоздева.

И только кончили голосовать – вкатился хлопотливый Соколов с размётанными фалдами: что такое? без меня избрали? ах-ах-ах! я бы тоже хотел попасть!

Но уже шестого не добирали, хотя Соколова эта работа и есть любимая: на переговоры ходить.

Что же касается Николая II, то как раз мы и проверим искренность Временного правительства. И действительно, уже невозможно сдерживать народное негодование, поступают петиции, вот (Эрлих прочёл): Черноморский, Иванов, Шеф, всего 95 подписей, члены Совета рабочих и солдатских депутатов, крайнее возмущение и тревога, что Николай Кровавый и жена его, уличённая в измене России, и сын его и мать находятся на свободе… Безотлагательно принять меры к сосредоточению в определённом пункте.

Да! да! И хотя уже два раза на ИК постановляли, но под таким давлением зафиксировать ещё раз и отрезать у Временного правительства все уловки, они что-то хитрят: решено: арестовать всю семью! Конфисковать немедленно всё их имущество! И лишить их прав гражданства. И при их аресте чтобы был представитель от Совета!

Да, а что же с пулемётным полком? А что же: Скобелеву они сейчас отказали. Передумали, не пойдут.

Потёр, потёр Чхеидзе усталую лысину и предложил записать: приказ о выводе в Ораниенбаум – отменить.

Воля народа.

И вот когда наконец дошла очередь послушать наших делегатов, ездивших в Кронштадт.

Не порадовались. Разгром продолжается. Офицеров продолжают избивать, какие не арестованы. А арестованных много сидят. На командовании их почти не осталось. Даже командиры кораблей некоторые выбраны из матросов, но ничего, конечно, в деле не понимают. Митинги, митинги, службы – никакой, бери немец голыми руками.

*****

КУДА НИ ГЛЯНЬ – ВСЁ ДРЯНЬ.

*****

509.

Не забывать, напоминать себе: в Совет ты пришёл, чтоб опередить саму революцию, её незримо бешеный ход. Чтобы в самом гнезде анархии – опередить анархию и дать состроиться новому порядку. Напоминать себе, потому что сидя в бурлящем думском зале, в гуще тысячи солдатских депутатов, Станкевич чувствовал себя не рациональным направителем, а щепкой, и бросало его стихийным переплеском туда же, куда всех бросает, и за пять минут нельзя предсказать, куда всю эту громаду повернёт один языкатый оратор.

Какая там повестка дня! – какую б ни объявили, она всё равно не выполнялась никогда, сбиваемая потоком и неожиданным наклоном ораторов, не привыкших ни к каким заседаниям. Как всегда, и сегодня то и дело вылезали с приветствиями – от гельсингфорсского совета депутатов, от псковского авиационного парка, из Торжка, из Луги, от разных ещё запасных полков… А обсуждать предполагали «права солдата», парой адвокатов была подготовлена целая декларация по развязыванию и роспуску военной дисциплины, – но всё повернул вылезший на трибуну писарь: что Совет депутатов должен разослать по всей России пропагандистов, которые бы всюду разъезжали и боролись с земством, и пропагандистов этих оплачивать, не упустил. «Деревня – нищая духом!» – восклицал он, – и надо её готовить к Учредительному Собранию.

А тут, вглядеться, только называется «солдаты», но мало бессловесных дошло до этого зала, тут едва не половина и сидела писарей да настрыканных унтеров с начатками образования. Они, на беду, уже кое-что знали – и ещё знали слишком мало.

Вот, один доказывал, что нам нужна не конституция, а республика: конституция – это накормление наполовину, республика – когда человек будет накормлен досыта. Ни при каком государе никогда хорошо не будет.

Другой поправлял, что не вообще республика нужна, а – демократическая республика. Вон, во Франции – там давит буржуазия.

А третий опять: что кто остался в деревне – в делах не разбирается, надо ехать разъяснять. Надо везде расклеивать программы, чтоб они висели перед глазами.

– Вся сила – в крестьянах, и надо их подговорить к республике!

И ещё вылезал какой-то наивец и, снявши папаху, кланялся собранию, что отец его был крепостным, и он согласен ехать разъяснять на свои последние средства, бесплатно.

Откидывали ему, что в деревне – учителя и учительницы, они сами всё крестьянам объяснят, им только газеты посылать.

А с места кричал:

– Я требую, чтобы все войска Петрограда послали домой письма с требованием республики!

А с трибуны:

– Самая главная пропаганда – это объяснить, как и кому принадлежит земля и как её надо делить. Если у нас останется царь – то земля не достанется крестьянам. Если будет республика – то вся эта дорогая земелька будет нашей! Земля Романовых должна принадлежать населению.

Откликались:

– Так у нас уже и есть народная воля. И значит – вся земля наша.

– Нет! – кричали ему. – Если Вильгельм победит – всю землю заберёт! Надо прежде победить Вильгельма.

А бородач просил: в сами войска пригласить людей, и объяснили бы они, какой должен быть у нас строй.

А там кричали: выбирать лучший кадр для управления, и деньги от капиталистов передать в крестьянские банки.

– Нет, – кричали, – поручим Временному правительству засеять всю землю!

Многолюдное революционное собрание – это всё равно что революционная уличная толпа. Толпа кажется всевластной – а на самом деле идёт за вожаком и даже хочет, чтобы ею управляли. И чтоб её убедить – надо или очень-очень уверенно утверждать, или много раз повторять одно и то же, или кинуть в неё порыв как факел. Но ничего этого не мог сегодняшний председатель прапорщик Утгоф. Он только тщетно образумливал с родзянкинской вышки:

– Товарищи! Товарищи! Мы должны обсуждать вопрос об армии, а чем мы занимаемся?

И тут же давал слово пришедшей французской военной делегации.

И майор восклицал:

– Вив ля Рус!

А с места:

– Француз пупа не надорвёт!

После того выходил молодецкий подпоручик из союза республиканцев:

– Товарищи! Демократическую республику – ещё надо, чтобы народ понимал. Если прямо посылать агитаторов в население, то примешаются провокаторы. Прежде необходим порядок в воинских частях. Свобода – это не значит обижать другого. Два солдата ушли с поста спать – это не порядок. Есть много примеров…

Но – не много было охотников на эти много примеров. Сильно гудели, не слушали.

Да, именно это первое и нужно было: порядок в воинских частях. Именно его и хотел достичь Станкевич, но не в безалаберном гудении этого зала, а в Исполнительном Комитете, куда он уже был избран. Он воспитывал себя – больше не теряться в этих волнах.

А они – хлестали.

Депутат-солдат, вернувшийся из Кронштадта, докладывал, что нашёл там дела – ничего. Моряки согласны служить и понимают серьёзность момента.

И в подтверждение выходил рослый матрос с пулемётной лентой через плечо наискось, по новой моде. Мрачно налегал локтями на откос трибуны и басом:

– У нас всё в порядке. Чует сердце моряка демократическую республику. Если надо будет – дадим из Кронштадта залп по нашим врагам.

Убедительно, даже слишком.

И нервный подпрапорщик:

– Надо прежде всего в сами войска послать пропагандистов из революционеров! Я – сам поеду на фронт! И скажу им: если заставят идти на Петроград – убейте такого командира! После войны мы сразу не сложим оружие, не-е-ет!

И сколько же вспыхивало сейчас таких индивидуальных дерзких воль – и во все стороны направленных. И кто же бы успел их все сориентировать?

Вспоминали Государственную Думу – и сейчас ему в ответ:

– Чтой-то я не помню, чтоб наша деревня в Думу выбирала. Кто их выбирал? Не, нам другую подавай!

И из фельдшеров:

– Если мы провалим с Учредительным Собранием – мы все погибли. Старая власть не подавлена… Каждый доктор может повести за собой целый уезд, и всё пропадёт.

И – опять бородач, рослый кавалерист, рядовой:

– Вот слушайте. Каждое дело начинается с благословения Бога. – (Уже зашумели.) – Я – старый солдат, служил беспорочно семь лет…

С места:

– И выслужил семь реп?

– Я хочу сказать вам тайну о дворцах.

Смех. Не слушают.

– Э-э, – рассердился кавалерист, – да тут всё лычки сидят, тут рази солдаты!

Выхватил саблю в воздух, провёл – испугались, смолкли.

– Э-э-эх, – вложил саблю, плюнул, куда-то в кого-то, и сошёл со ступенек.

Председатель объявил депутацию из Свеаборга. Вышел румяный плотный радостный полковник:

– Товарищи! Мы выражаем восторг от нового строя и желаем работать вместе с ним! Да здравствует свободный народ!

По словам – могло быть изневольно, а по виду – подхалим революции. Да – строевой ли?

И за ним – свеаборгский морской капитан. Но этот – глухо, уныло (Непенина убили):

– Мы работаем для укрепления добытой свободы. У нас все едино – солдаты, моряки, рабочие и офицеры. Да здравствует свободная Россия…

И – опять в пулемётных лентах, от 2-го пулемётного полка. Лихо:

– Поклон вам, товарищи, за ваши дела освобождения! Всех врагов свободы надо изолировать и всё у них отобрать. И решить, и арестовать в 24 часа, а то они распродают имущество. И в порядке спешности немедленный арест всего романовского дома!

Хлопали: очень забористо, уверенно сек.

Но от пулемётных ли полков, давивших Петроград, – наклонило председателя на вопрос о выводе лишних частей из Петрограда.

Крики ему:

– А как выводить, ежели революция не закончена?

– А чьим приказом? Не военный министр, должны судить об том мы сами!

– Хотя и увести, но представители их должны заседать здесь, быть всё время на страже Петрограда.

– Хотя и вывести, но иметь меж собою связь!

И – от самого заинтересованного, от 1-го пулемётного полка – унтер на трибуне:

– Мы признаём Совет солдатских депутатов, и больше никого, даже Бога не слушаем! И мы не уйдём из Петрограда, пока нам не дадут землю! И мы вчера не послушались приказа министра ехать на позицию, хотя наши солдаты там и очень необходимы, и больше нигде в России нет таких специальных войск, как наши пулемётные полки. Но пока во главе армии стоит Николай Николаевич – нельзя посылать не только солдат, но и боевых материалов.

Со всем свободолюбием, со всей широтой воззрений – страшно стало Станкевичу: и где же, когда же такое вызрело, что мы не замечали? Неужели – за эту одну неделю только? Уж кто бывал левее его! – но с болью пристукивало его сердце, когда вот так разносили армию.

Заспорили: а вывозить ли на фронт артиллерийские снаряды?

Председателя сменил ловкий Борис Богданов из Исполкома – и уговорил все такие вопросы передать в Исполнительный Комитет. А здесь сейчас – обсуждать Декларацию Прав Солдата. А проект – уже в руках, вот он.

И – как маслом по солдатским сердцам. Отныне все солдаты – граждане… Отменяется отдание чести…

Да, с честью не надо было так священнодействовать: за 6 шагов до офицера повернуть голову, руку выбрасывать вывернув и есть офицера глазами, – надо было давно и проще: что это – просто взаимное приветствие.

… Никаких дисциплинарных наказаний ни от кого… Отменяется бег по кругу, постановка под ружьё, разжалование. Облегчить увольнение из казармы. Разрешается носить вольное платье и вступать в любую организацию… Курить где угодно… Отменяются всякие работы… Отменяется вечерняя поверка… Отменяется обязательная молитва… Отменяются денщики…

Вмешался доктор:

– В Действующей армии отменять денщиков нельзя. Офицер сидит голодный в окопе, как же он будет без денщика?

– Тогда платить денщикам!

– Нет, и за плату нельзя! Все в окопах, а денщики сидят в тылу!

– А что ж – вместо них бабья набрать? так что получится?

– От имени казаков прошу оставить вестовых! Денщики признаны во Франции. Без денщика офицер запаршивеет. Ежели офицер будет и сам лошадь убирать – что он тогда будет изо себя представлять?…

*****

Светочем ярким свобода.

Блещет над нашей страной.

Счастье родного народа.

Только в свободе одной.

(«Новая марсельеза»).

510.

(по западной прессе).

АНГЛИЯ.

Русская революция будет гораздо менее кровавой и ужасной, чем её великий французский прототип.

(«Рейнольдс Ньюспейпер»).

…Сравнительное спокойствие, с которым произведена перемена… Весьма утешительно, что движение не направлено к заключению мира… Под флагом свободы доблестные сыны России будут сражаться с ещё большей храбростью.

ГЕРМАНИЗМ СВЕРГНУТ… Мы надеемся, что эти события – конец наиболее трагического в трагической русской истории. Для Германии эта революция является величайшей катастрофой со времён битвы на Марне. Этот удар убивает германские надежды на сепаратный мир. Нельзя было нанести злейшего удара Германии! Русская армия сделается ещё более страшной для Германии, чем когда-либо прежде.

(«Морнинг Пост», 3 марта).

Находившиеся у власти в России прогерманские элементы дважды пытались заключить сепаратный мир с Германией, и дважды разоблачения в Думе свели эти заговоры на нет.

(«Дейли Ньюс», 3 марта).

Есть основания полагать, что великий князь Николай Николаевич был отставлен, чтобы подготовить почву для сепаратного мира.

(«Ивнинг Стандард»).

… Этот переворот – несравненно более важное явление, чем победа на фронте.

Ллойд Джордж в палате общин: «…Один из поворотных пунктов истории (возгласы одобрения)… Солдаты отказались повиноваться приказу (возгласы одобрения)… Нам приятно знать, что новое сильное Временное правительство образовалось со специальной задачей вести войну с ещё большим напряжением (возгласы одобрения)… Свободные народы всегда были наилучшими защитниками своей чести… События в России – первоклассное торжество тех принципов, ради которых мы начали войну. Мы уверены, что они не повлекут никаких затруднений для ведения войны…».

… Пусть звонят в колокола, пусть развеваются все флаги в Британской империи! Наконец-то нашим союзником будут не подкупные грабители, но Россия!

Рухнувший государственный строй в своих характерных чертах был германским. Этот строй имел все недостатки прусской бюрократии и ни одной её добродетели…

(«Вестминстер Газетт», 3 марта).

… Реакционеры и враги свободы, которых так неожиданно свергли, были пацифистскими интриганами и тайными друзьями Германии…

… Основная опасность заключалась в том, что царь мог бы недостаточно быстро осознать положение и сопротивляться революции или отложить своё решение. Но у него, видимо, хватило мудрости и бескорыстного патриотизма, чтобы не идти этим путём. Отказавшись от верховной власти по собственной воле, он избавил свой народ, как мы надеемся, от гражданской войны и социальной анархии. Наиболее опасный момент уже пережит. Если бы царь предпочёл сопротивляться требованиям Думы, то он несомненно мог бы встретить поддержку со стороны многих войсковых частей. Однако он понимал, какими последствиями такое решение угрожало России и тому великому европейскому делу, которому царь так верно служил.

(«Таймс», 3 марта).

В АМЕРИКЕ УДОВЛЕТВОРЕНЫ… Русская революция вызвала радость… Комментарии еврейских лидеров, чья враждебность к прежнему русскому правительству была огромной помехой для союзников, исполнены сочувственной надежды… В ответственных кругах Вашингтона неофициально революция приветствуется с чувством полнейшего удовлетворения как крупный шаг на пути ко всемирному утверждению столь сердечно лелеемых идеалов либерализма.

(«Таймс», 4 марта).

В финансовых кругах Сити сообщения о русской революции приняты очень хорошо. Новости оценены положительно как для России, так и для прогресса в войне. Обменный курс рубля повысился. Среди еврейских банкиров и коммерсантов Сити вчера было выражено особенное удовлетворение известиями из России. Они считают, что в условиях эффективного конституционного правительства можно ожидать улучшения положения евреев в России. Как в начале войны, так и во время неё евреи проявляли, скажем, «несовершенное сочувствие» к судьбам нашего союзника. Заметный сдвиг в этом направлении…

(«Таймс», 4 марта).

ЕВРЕИ И РЕВОЛЮЦИЯ. С интересом, гораздо более чем пристальным, еврейская община в Лондоне встретила важные сообщения из Петрограда, так как они открывают более светлые перспективы миллионам их братьев… Радости и заботы миллионов евреев в России находят сочувственный отклик в сердцах их единоверцев, которым выпала более счастливая участь и которые пристально будут следить за будущими событиями, искренно надеясь, что нынешнее движение откроет более светлую эру русским евреям.

(«Дейли Телеграф», 4 марта).

… События в России явились большей неожиданностью для миллионов там, нежели для нас здесь, в Англии, потому что у нас почва была тщательно подготовлена бесчисленными статьями о «тёмных силах», о Распутине и так называемых немцах, правящих Россией. Более того, британское общественное мнение очень помогло обеспечить успех этому движению… Но прогерманизма в России было меньше, чем где бы то ни было в Европе.

Если царь действительно отрёкся – он поступил благородно. Он несомненно мог найти силы большие, чем те, которыми располагает Дума, и сражаться в гражданской войне, проливая кровь тысяч людей и разоряя свою страну. Он всегда был монархом-идеалистом и царствовал, окружённый интриганами и неуместными поступками, которые затемняли и часто сводили к нулю его слова. Наблюдатели со стороны в большинстве своём чувствуют, что царизм держал Россию воедино, а если это единство отнять – Россия пойдёт прахом.

(«Таймс», 4 марта).

ФРАНЦИЯ.

Париж. 4 марта вечером газеты, наконец, сообщили о перемене правительства в России. Впечатление было неописуемое: публика на улицах вырывала газеты у разносчиков, все останавливались и читали исторические сообщения. В политических кругах предвидят, что события в России отзовутся в неприятельских странах серьёзными осложнениями. Теперь Россия свободна организовать могучую оборону.

… Теперь война становится натиском четырёх европейских демократий на последний оплот консерватизма – на Берлин.

… Русский народ встал на ноги, гордый, и вызывает неприятеля для последнего боя. Грозящие Германии опасности колоссально возрастут, если на её восточной границе создастся демократическое государство.

…Революция свершилась и она принесёт немцам катастрофу.

(«Эко де Пари»).

…Кайзер, который так многого ожидал от своих агентов в России, должен быть в отчаянии…

(«Раппель»).

…Революция подготовит военный реванш русской нации, так как армия исполнится непреклонной волей к победе…

(«Пти Паризьен»).

…Энергия, с которой ведётся война, ещё более повысится…

(«Эксельсиор»).

…Петроградский переворот совершился при кликах: «Да здравствует Франция!».

(«Юманите»).

Французский публицист Густав Эрве пишет: «Можно сойти с ума от радости. Что Верден, Изер и Марна по сравнению с грандиозной моральной победой, которую союзники одержали в Петербурге! События в России – это самое большое происшествие в мировой истории со времён Французской революции.».

Парижская биржа проявляет больше уверенности в связи с успокаивающими сообщениями из России.

ЦЕНТРАЛЬНЫЕ ДЕРЖАВЫ.

Остаётся фактом, что в ходе революции власть захватила проанглийская партия…

(«Нойе Фрайе Прессе»).

Провозглашение Временного правительства свидетельствует, что умеренные партии, которые являются орудиями Англии, находятся полностью под влиянием радикальных элементов…

Восторг союзников – неискренний. Революция – тяжёлый удар для Четверного Согласия и в действительности окончит войну на Восточном фронте. Причины, вызвавшие крушение старой власти, остаются роковыми и для новой.

(«Берлинер Тагеблатт»).

… Революция поведёт к ослаблению русского фронта как физическому, так и моральному.

… Известие о революции в России было встречено в германской армии радостно. Все уверены, что Россия пойдёт со дня на день на сепаратный мир.

Было бы смешно, если бы германская политика считала себя призванной содействовать восстановлению старого режима в России. Германия весьма мало заинтересована в том, чтобы была разрушена русская свобода.

(«Берлинер Локаль Анцайгер»).

… Мы не собираемся торжествовать заранее, однако можем с оптимизмом рассматривать ход событий.

… Ещё неизвестно, куда ведёт разжигание страстей у народа, который стоит только в начале политического развития и в котором чувства и мистические представления преобладают над ясным политическим разумом.

… Несовместимо с уроками истории предполагать, что революция остановится там, где хотят её руководители, и не окажет разлагающего воздействия…

(Австрийский экс-министр внутренних дел).

… Крестьяне представляют 90% всего населения России – они добродушны по характеру, но воск в руках бессовестных эксплуататоров… В этой колоссальной массе до сих пор глубоко сидела идея царизма и православия. Трудно поверить, что эти элементы государства низкого культурного уровня смогут оказаться достаточно зрелыми для современного парламентарного режима.

(«Нойе Фрайе Прессе»).

ДРУГИЕ СТРАНЫ ЕВРОПЫ.

Рим. Министр иностранных дел заявил, что новое революционное движение в России не только не замедлит продолжения войны, но сделает его более упорным и энергичным… Все депутаты поднялись со своих мест… Величественная манифестация длилась… В парламентских кругах… Не может быть и речи, чтобы революция вызвала замедление военных операций.

Ватикан. Статс-секретарь Св. Престола выразил своё восхищение по поводу беспримерного в истории бескровного переворота в России… Папа Римский Бенедикт XV с живейшей радостью узнал… Уверен, что теперь отношения между Святым Престолом и Россией примут ничем не омрачаемый характер.

Лиссабон. Сенат и палата депутатов единодушно выразили приветствие русскому народу по случаю происшедшего переворота.

Амстердам. Биржа ответила на весть о русском государственном перевороте – повышением курса рубля. Нидерландское правительство выразило нашему посланнику в Гааге своё изумление, что великий переворот прошёл сравнительно бескровно.

Небывалое волнение охватило все скандинавские страны. Норвежское правительство выразило особое сочувствие водворению в России демократических начал… Приветствие шведских социалистов…

(«Социалдемократен», Швеция).

Полвека ждала Европа русской революции и не могла дождаться. Когда же мы потеряли всякую надежду – теперь плотина снесена, и начинается великое возрождение народов!…

(«Социалдемократен», Дания).

У центральных держав нет оснований питать надежды в связи с русскими событиями. Родзянко, уже ранее проявлявший хладнокровие и силу воли, несомненно разумно использует власть.

(«Берлингске Тиденде», Дания).

Русские события вызвали в Швейцарии взрыв всеобщего восторга, как будто дело идёт о близких Швейцарии интересах. Женева восхищается величием подвига, совершённого русским народом и Государственной Думой. Для русских граждан это первые дни, когда не надо стыдиться своего государственного строя и правительства.

Немецкая колония в Берне приняла первые вести о русских событиях тоже с восторгом. Но эта радость быстро превратилась в печаль, когда пришло полное описание событий.

Эта революция – не восстание народа, стремящегося к миру, не революция обездоленных, а революция национальных ультрапатриотов. Эта воюющая партия прижала царизм в угол… Свергнут царь, самый деспотический и самый кровавый из всех властителей, каких знала история за последние 100 лет…

(«Форвертс», Швейцария).

В новое правительство вошли самые светлые головы России.

(«Нойе Цюрхер Цайтунг»).

Хартия свободы, предложенная Думой, ставит Россию в один ряд с культурными народами… В помощь свободной России будут даны влияние и коммерческий ум 6 миллионов русских евреев.

(проф. Масарик).

ОТРАЖЕНИЕ В РУССКОЙ ПЕЧАТИ.

… Отречение от престола единодушно приветствуется всей английской печатью… Телеграф принёс первое имя Родзянки – и это сразу подчеркнуло всенародный характер переворота… В палате общин оппозиция торопит: признать новое русское правительство, послать приветственные телеграммы.

В Лондоне с исключительным интересом следят… В статьях английских газет – неограниченное доверие к руководителям русской революции. Все газеты отмечают, что Временное правительство собрано из крупных государственных деятелей. Английская печать приветствует освобождение России, и выражает надежду, что Россия с новой энергией будет бороться с врагом.

(«Биржевые ведомости»).

Печать отмечает торжество свободолюбивой Англии, для которой союз со старой самодержавной Россией был тяжёлым бременем. В палате общин сообщение об отречении Николая II встречено шумной приветственной демонстрацией. Теперь русская демократия нанесёт смертельный удар Германии…

Ни одно из событий, происшедших на памяти нынешнего поколения, не подействовало столь сильно на воображение широких масс английского народа… Непоколебимое доверие к обновлённой России… Английское общество уяснило себе историческую необходимость русской революции… Петроградский корреспондент «Таймс» с глубоким пониманием русского национального духа много способствовал росту восхищения перед величием и красотой событий…

(«Биржевые ведомости»).

… Воскресные газеты отражают общий восторг… «Русский народ наконец обрёл свою душу»… «Ослепительная программа политических реформ»… «Русская революция внесла освежительное дыхание в мировую атмосферу»… «Либерализм одержал величайшую победу»…

… Русская колония в Париже восторженно приветствует падение политического строя в России. Всё население Парижа шлёт обновлённой России пожелания… Впечатление грандиозное. Все повторяют: «революция для национальной защиты! Вив ле Рюсс!» В палате депутатов – рукоплескания и крики «да здравствует Россия!».

… Старое императорское правительство в критический момент не нашло себе защитника в союзных странах. Можно сказать уверенно: союзные нам народы и правительства вздохнули с облегчением, когда до них дошла весть о падении старого режима. Даже война не могла сгладить пропасть между свободными Англией и Францией и порабощённой Россией. Республиканская Франция принуждена была в течение многих лет поддерживать сношения с русским самодержавным правительством. Нас всегда спрашивали: сами бессильные в борьбе с гнётом, как вы можете нести свободу другим?…

Невозможно передать энтузиазм французской печати.

(«Биржевые ведомости»).

Циркулярное сообщение Милюкова вызывает во всей парижской печати самые восторженные отзывы… Богато красноречием… Задача победы над черносотенной реакцией требует победы над Германией.

… Русские крестьяне и русский пролетариат, уже имея в своих руках всеобщее голосование, должны, по мнению французов, подождать со своими требованиями экономического характера…

По известиям из Соединённых Штатов, в американском общественном мнении совершился полный переворот по отношению к России. Американцы до сих пор не доверяли России. Было несколько странно видеть либеральные и демократические нации Запада плечом к плечу с автократической империей. Соединённые Штаты не скрывали своего изумления перед таким союзничеством. Сейчас создаётся возможность открытого союза всех свободных народов против монархической Германии…

(«Биржевые ведомости»).

АМЕРИКА В ВОСТОРГЕ. Американское общественное мнение, прежде настроенное враждебно к антидемократической России, теперь с энтузиазмом приветствует русскую революцию. Изменение строя в России избавляет Америку от пятна союза с самодержавной Россией. Здесь убеждены, что возрождение России не приведёт к её выбытию из войны, как напрасно твердят германские пропагандисты в Нью-Йорке, а заставит её вести войну с подлинной решимостью победить Германию, свободно от происков изменников.

… Американцы, в особенности же американские евреи, выражают энтузиазм. Известный банкир Якоб Шифф, который до сих пор всегда противодействовал распространению русских займов, теперь приглашает Россию к широким кредитным операциям в Америке.

(«Речь», 10 марта).

В результате революции курс рубля на заграничных рынках вырос.

При первых известиях о революции в Петрограде германская печать взликовала. Им казалось, что тут исполняется их собственный хитрозадуманный план: обессилить Россию. Но сведения о быстром исходе революции показали неприятелям, что они ошиблись.

(«Речь»).

… В Берлине и в Вене дрожат, германская печать смущена, не в состоянии прийти в себя. Германские газеты крайне разочарованы той скоростью, с которой восстановлен порядок.

… Инсинуации германской печати… Клевещет, будто революция подстроена кучкой либералов…

По всей Европе ожидали, что пожар, охвативший Россию, превратится в хаос. Когда же этого не произошло, то Россия в глазах всего мира стала в первые ряды культурного человечества. Благородная программа министра Милюкова принята с симпатией во всех союзных странах.

АНГЛИЯ.

Зловещая роль полиции… С самых первых дней революции стало известно, что полиции были предложены фантастические суммы для подавления национального восстания…

Военная мощь России невероятно выросла. Мы должны молиться, чтобы совершающееся чудо русского обновления продолжалось.

(«Уикли Диспэтч»).

Лондон, 9 марта. В палате общин министр Бонар Лоу заявил: «События в России напоминают о начале французской революции. Мы помним, с какой радужной надеждой либерально мыслящие люди всех стран восприняли весть о падении Бастилии… Мы также помним, как быстро и как печально эта яркая заря померкла… Но для матери парламентов мира не будет преждевременным направить поздравительный адрес и восторженные приветствия свободному русскому народу и правительству, выразившему намерение успешно закончить войну. (Аплодисменты.) Однако позволено мне будет и выразить сочувствие последнему царю, который был нашим верным союзником в течение трёх лет и по наследству получил бремя, для него непосильное… И мы можем лишь радоваться, что на последних стадиях мирового конфликта во главе всех союзных держав будут правительства, которые действительно представляют их народы.» (Возгласы ликования.).

Лорд Асквит: «… С самого начала военных действий Россия не только лояльно, но великодушно выполняла свою задачу… Самодержавный строй, который, казалось, сделался неотъемлемой частью русской жизни и стал выше всяких покушений, – пал за несколько дней, не оказав действительного сопротивления. (Аплодисменты.) Совершить такую революцию в одну из величайших войн – тягчайшее испытание мудрости и предусмотрительности самых просвещённых государственных деятелей…».

Палата общин единогласно приняла резолюцию с братским приветствием к русскому народу… «Выражая полную уверенность, что это приведёт не только к счастливому и быстрому прогрессу русской нации, но и к тому, что Россия с новой силой и новой энергией будет дальше вести войну…».

ЦАРСКАЯ СЕМЬЯ… Императрица-мать намеревается вернуться в Данию. Бывший император после короткого пребывания в Крыму хочет поехать в Швейцарию или во Францию. Великие князья решили остаться в России и предложить свои услуги новому правительству.

(«Таймс»).

… От русского народа ждут теперь только, чтоб он собрал всю энергию для последних военных усилий… Пусть нас не обвиняют в недостатке сочувствия к русским стремлениям, но осмелимся выразить, что их выполнение зависит от успеха военных действий… Наш петербургский корреспондент указывает, что республика как форма правления в высшей степени непригодна для России…

(«Морнинг Пост», 9 марта).

Теперь деятели земств и городов обладают действительной властью, получив в свои руки издавна им знакомый государственный аппарат, ими же самими построенный…

(«Вестминстер Газетт»).

Россия не допустит ни анархии, ни социалистической республики. Однако во всех революциях дают себя знать отрицательные последствия отсутствия верховной власти. Наш корреспондент сравнивает действия нового правительства с попытками ковбоев удержать вырвавшихся коров…

(«Таймс»).

ФРАНЦИЯ.

Единение – вот тот неожиданный феномен, к которому пришла история народа, наполненная продолжительными внутренними раздорами… Что скажет теперь германский император?…

(Клемансо).

Париж, 9 марта. Перед началом заседания палата депутатов приветствовала продолжительной и трогательной овацией перемену русского государственного строя. «Да продолжают с энтузиазмом героические армии России великое дело вплоть до общей победы над врагом!» Крики «да здравствует русская революция!» долго раздавались в палате, и все депутаты обернулись к дипломатической ложе, в которой находился русский посол Извольский. То место, где премьер-министр сказал, что учреждения новой России будут развиваться по принципам Великой Французской Революции, было встречено бурными рукоплесканиями.

В кулуарах депутаты выражали некоторое беспокойство по поводу действий Совета рабочих депутатов и сочувственно отнеслись к мысли послать в Петроград делегацию французских социалистов, чтобы советы опытных товарищей оказали содействие в сдержанности и политической мудрости.

Французские парламентарии-социалисты: «С восторженной радостью приветствуем великий переворот!… Как наши отцы в 1793… Всему миру вы несёте дуновение свободы и лишили русскую реакцию возможности вредить… Падение русского самодержавия – осуществление лучших мечтаний… Выполняя предначертание своей судьбы, Россия вошла в то великое движение, которое увлекает по пути прогресса народы Европы, Америки и Азии. В вашей революции – всё будущее международной демократии, и вы можете осуществить величайшую демократию мира. Обеспечьте мировую республику и братство народов. Раздавим германский империализм, последнюю твердыню самодержавия!…».

Французский сенат: «Новые узы связывают нас с Россией, и нам особенно приятно приветствовать эру свободы, наступающую на Востоке. В коалицию демократии, осаждающую Германию, русский патриотизм вольёт новый пыл…».

… Петроградское правительство составлено из лиц, намерения которых совпадают с намерениями Франции.

… Быстрое повышение русских ценностей на французском финансовом рынке.

… Милюков на посту министра иностранных дел с его программой войны до конца, присоединением Константинополя, и всё это в 8 дней – лучшая из революций и одно из самых великолепных событий истории!

(«Фигаро»).

511.

Никак не хотела русская революция вобрать в свою корону Бубликова – но он-то знал, что был бы лучшим её украшением, что ни во Временном правительстве, ни в Совете депутатов не было человека с такой взрывной энергией и такой широтой гражданского понимания, – ни дутый Милюков, ни гаер Керенский, – просто дикая была несправедливость, что революция не впитала Бубликова. И он, как мог, ещё карабкался в неё встроиться. В потоке всякой революции бывают переменчивые ситуации, когда первый ряд падает как сражённый – и возглавить события выходит ряд второй.

В окружении Родзянки услышав, что готовится думская депутация сопровождать царя из Ставки, – Бубликов тотчас выхлопотал быть главой депутации. Ничего особенного эта краткая операция ему не обещала, кроме того что побыть на виду, пройти по всем газетам, а ещё – своими глазами повидать поверженного царя, интересно.

Но как же он сразу сам не догадался? – это было не сопровождение, это был арест! – объявил им князь Львов, когда они пришли за документами. Так тем замечательней! Арест монарха – драматический пункт всякой революции, багровый момент! – и ярко быть записанным в скрижали как участник его!

Выехали четверо депутатов, комиссаров по новой терминологии, вчера вечером поздно из Петрограда, ночь покойно спали, – а днём на крупных станциях, особенно в Орше, встречали их поезд манифестации – не то чтобы толпы, но изрядные толпишки – железнодорожников и зевак, прослышавших, что едут члены Думы, никто и не знал, конечно, куда, зачем. До сих пор лишённый публичных речей, Бубликов теперь охотно выскакивал на них – и обидно не рассчитал, сорвал голос. К трём часам дня к Могилёву еле говорил.

И на могилёвском вокзале была кучка, крикнули им «ура» – а Бубликов уже и ответить не мог, говорил за него другой.

Вполне мог бы генерал Алексеев встретить их на вокзале. Однако не удостоил. (Не предан революции искренно, отметил Бубликов, при следующей волне падёт.) Встречал лишь осведомлённый генерал Кисляков – рыхлый, рыжий, со своими военно-железнодорожными чинами. И конфиденциально сообщил комиссарам, что поезд царя подготовлен, и даже сам он уже здесь, в поезде у матери. Но – ничего не знает.

Действительно, у другой платформы друг против друга стояли два синих литерных императорских поезда.

Собственно, можно было его вот и брать. Да и ехать.

Но нельзя было взять без военных властей, – не торжественно, да и как именно? – вооружённой силы у комиссаров не было. Нетактично сделал Алексеев, что не приехал на вокзал.

Что ж, сели все четверо комиссаров в автомобиль и через пригород, а затем по главной улице Могилёва отправились в Ставку.

В штабе Алексеев, правда, тотчас принял их. Был у него вид какой-то зачумленный, хмурый, невыспанный, – начальника штаба всех вооружённых сил можно было вообразить бодрей. Видимо, революция ему действительно боком вышла.

Зато Бубликов, только что с голосом сиплым, чувствовал себя военным, напряжённым, поворотливым, быстрым. Он предъявил генералу предписание Временного правительства за подписью князя Львова о лишении свободы бывшего императора. И настаивал, чтоб это действие было совершено быстрей, пока император не успел приготовиться.

У генерала Алексеева за очками были по сути ехидные глаза чиновника, усы какие-то котячьи, да весь вид. Себе на уме, очень не открытый.

Как бы с робостью генерал спросил: а стоит ли сейчас объявлять бывшему царю об аресте? Он согласен ехать, он знает, что сопровождать его приедут депутаты Думы, поезд подготовлен – и пусть себе едет?

Но Революция не имеет нужды скрываться и стыдливо клонить голову! Бубликов не намеревался увозить царя обманом! Нет, бывшему царю должно быть строго и полновесно объявлено, что он – арестован!

Так, может быть, депутаты сами и объявят? – Алексеев смотрел просительно. Совсем потерянный, не боевой генерал.

Нет, это – дело военных, начальника штаба. Бывшему императору будет легче услышать это от Алексеева.

(А отказывался Бубликов единственно потому, что потерял голос: от этого упал бы весь эффект ареста, царь мог бы усмехнуться.).

А ещё хочет Бубликов: чтобы к императорскому поезду был прицеплен отдельный вагон, в котором комиссары и поедут.

Это не встречало затруднений.

А ещё хотел бы Бубликов получить полный список имён всех, кто будет бывшего царя сопровождать, – от свиты и до прислуги, каждого. (Он всех их считал как бы потенциально арестованными.).

Вот это требование, думал он, затруднит и задержит. Но как раз оно оказалось для Алексеева крайне легко: все и всякие виды списков у него, очевидно, хранились, и соединив разные, он тут же приложил список 47 лиц. Впрочем, на вокзале его можно уточнить.

Бубликов прочёл. Что была свита императора? Как всё его окружение, как весь его выбор, – ничтожества. Но вот – адмирал Нилов? Всё же военный человек, может дать какой-то военный совет, предпринять какое-то решительное действие в пути. Надо его отъединить, не брать.

Всё.

Комиссары отправились в автомобиле на вокзал – и Алексеев тотчас вослед за ними.

На платформе между двумя литерными поездами четверо штатских комиссаров стали в хвосте, ожидая своего подцепляемого вагона. С ними – наряд из десятка гвардейцев железнодорожного батальона.

А Алексеев мимо них хмуро прошаркал вперёд. Говорили, что – царь всё ещё у своей матери, и Алексеев зашёл туда, в вагон императрицы.

Бубликов следил, что произойдёт. Нельзя было ждать от Николая – а вдруг какое-то всё же сопротивление, протест?

На ту же платформу стягивались и кто нужен и посторонние. Что-то публика уже прослышала или почувствовала, собирались всё гуще, так что комиссарам издали было уже и плохо видно.

Больше молчали.

Погода стояла нехолодная.

Из вагона императрицы никто пока не выходил. А тем временем Нилову объявили, что он должен остаться в Могилёве. Руки по швам, он спрашивал: арестован ли? Ответили ему, что – таких указаний нет.

Этот человек, совершенно бесполезный в отношении государственном, но годами деливший с императором все его передвижения, столования и досуги, всегда пьяный или полупьяный, а сегодня как раз и трезвый, просто слабость государева, просто придворное теплокровное существо, – пошёл теперь в царский поезд взять свои вещи.

Толпа всё сгущалась – и необычно молчала, как не бывает на платформах при провожании. Все стояли в бездвижности – и лицами туда, где бывший император.

Человек сто пятьдесят набралось.

Вдруг – от императрицы вышел Алексеев и пошёл сюда, к комиссарам.

У него было сморщенное, горькое выражение, усы лезли на очки, глаза совсем смежились.

– Всё объявлено, – тихо сказал он Бубликову. – Государь приглашает вас сегодня к своему столу обедать.

Чего угодно ожидал Бубликов, только не этого. Что угодно предусматривал он в своей революционной задаче, но не такое.

Арестованный царь – подумал, где им пообедать.

И – интересно было посидеть один раз за царским столом и посмотреть на него близко, и поговорить, – так ведь и не видел, даже арестовав!

Но – терялась революционная поза, мог быть неважный штрих для истории.

Бубликов отказался – за себя и за всех комиссаров.

Тут подали и их вагон.

Алексеев попрощался с ними за руку – и ушёл опять вперёд.

Вдруг вся толпа дрогнула – и тогда в просветах, а с площадки вагона и над головами, можно было увидеть: из вагона старой императрицы не вышел – выскочил царь, в кубанской форме, в чёрной папахе, пурпурном с исподу башлыке, при казачьем оружии, аксельбантах, и почти перебежал искосный путь к своему вагону, на ходу подняв руку для козырянья – да так и не опускав её, всё подряд и держа, у закинутой головы.

Кто-то подбежал и поцеловал ему свободную левую руку.

Вся толпа стояла туда лицом – и молчала. Ни выкрика.

Так и скрылся в своём вагоне.

Алексеев зашёл за ним.

Потом вышел.

Лица свиты уже все сели в поезд.

И комиссары тоже вошли.

Ударили три звонка отправления. Дежурный по станции взмахнул флажком машинисту.

Толпа молчала. Но вся повернулась к императорскому поезду.

Алексеев отдал честь при отходе царского вагона.

Вагон с комиссарами тянулся последний – и видел головы, головы с перрона. Все лицами сюда.

Но одобрения не было на них. Ни взмаха руки.

Только Алексеев, когда вагон комиссаров поравнялся с ним, снял шапку и поклонился.

А тонкая изящная старая императрица стояла в широком окне своего вагона, через платформу, – с отчаяньем.

512.

Владимир Дмитриевич Набоков был из тех несравненных счастливцев, кого судьба одаряет всем возможным, не соразмеряясь: и богатством, и знатностью, и чинами, и цветущим здоровьем, и выдающимся тонким умом, и даром красноречия, и способностью проявлять себя с лучшей стороны, и неизменной высокой уверенностью в себе. Отчасти от этой уверенности и постоянства своих удач он не держался за звание камергера и отдал его за одну публичную революционную речь. Человек его ума и образованности не мог не сочувствовать Освободительному движению в России – и в своём особняке на Большой Морской он принимал важнейший Земский съезд в 1904 году. Он, разумеется, был избран в 1-ю Государственную Думу и был среди её серого пиджачного состава несравненным джентльменом, и каждое заседание в новом костюме и галстуке. Однако крах 1-й Думы стал и крахом его общественной карьеры: в Выборг он не только поехал, но был там секретарём заседания – и это было последнее видное, что делал он. Все последующие Думы были для него закрыты. Возвращаться на службу государственную и он сам бы уже не хотел, и его бы не взяли. Быть просто видным членом кадетского ЦК значило свести себя к партийной деятельности – в этом проявилась бы недостача вкуса. Но жизнь, полную вкуса, при своих средствах, красивой жене, отличных детях, в столичной среде он мог вести и не занимаясь ничем собственно. И так счастливо и ярко прошёл у него весь период до войны. А в войну он стал полковым адъютантом ополченской дружины, ведшей тыловые работы, уехал из Петрограда и тем более оторвался от кадетской среды. Когда же и вернулся делопроизводителем Главного штаба, он как-то уже не соединился с ЦК к-д: отчасти и права не имел как офицер, впрочем этим можно было пренебречь, а – не было особенного смысла. В эти военные годы он иногда печатал фельетоны, съездил как-то в Англию, – живых же связей с кадетским ЦК не восстанавливал. И так не был в курсе их жизни, и они тоже воспринимали его как фигуру уже постороннюю.

А тут вдруг – эти неожиданные петроградские пертурбации. 27 февраля застало Набокова на службе, близ Симеоновского моста, и он не без опасности добирался потом домой по простреливаемым улицам. 28 февраля и 1 марта, пока на улицах продолжалась стрельба, он вообще не пошёл на службу и никого из домашних не выпустил, а новости узнавал от знакомых по телефону и от прислуги – уличные.

И вот, мгновенно и легко, свершилось всё то, к чему они когда-то, 15 и 10 лет назад, стремились, и что, очевидно, не оставалось характеризовать иным словом как: революция. (Хотя и кровь не лилась и баррикадной борьбы не было, странно.).

А поскольку она произошла, то создавалась и новая интереснейшая общественная ситуация. Служба в Штабе почти потеряла смысл, и Набоков стал похаживать в Таврический дворец к своим старым кадетским знакомцам, приглядываться. Раньше, в самые лучшие сильные годы кадетской партии, Набоков считался в ведущей тройке-четвёрке. Сейчас брали в правительство второсортного провинциального Шингарёва, недалёкого профессора Мануйлова, – из настоящих же кадетских сил входил один Милюков, а Набокову не оказывалось места по причине давнего его отрыва.

Но с сожалением и тревогой он смотрел за ничтожным составом этого первого свободного правительства России. Государственных деятелей всего два – Милюков и Гучков. Ещё двое работоспособных, хоть и без блеска, – Шингарёв и Коновалов. А остальные даже и работать не умели, ни составить бумагу, ни проследить её прохождение, не то что руководить министерствами. Хотя Набоков и не любил Маклакова, но теперь должен был признать выдающимся свинством, что министром юстиции взяли не Маклакова, а попрыгунчика Керенского, это было совсем несерьёзно. Сам глубокий и тонкий юрист, Набоков не мог не понимать, что у Керенского юридических знаний – на фунтовый кулёк, остальное газетная демагогия, и он мог быть министром юстиции почти с таким же успехом, как приказчик магазина готового платья. И с ужасом можно было представить, как этот бесформенный ком министров покатится.

Оформить отречение Михаила 3-го марта уже никто не был в состоянии и призвали Набокова и барона Нольде. Но кто же далее будет формовать – их самих, их мысли, бумаги, указы, постановления? Пустить их без руководящей руки – было просто пустить их на гибель.

Формовать – ему было легче всего, он сам был – форма.

И Набоков не погнушался предложить себя Милюкову – управляющим делами правительства. Это не был министерский пост, не входил в ссору-распределение портфелей, но всегда существовал и исполнялся чиновником самого высокого класса: при министрах строгой подготовки – тоже достаточно незаменимым, а при таких, как сейчас, – единственным спасителем-направителем. Милюков понимал, как недостаёт этой фигуры, и рад был увидеть на этом месте своего кадета, умницу и доброжелателя.

И подписав у Гучкова увольнение от своей военной службы прапорщиком, Набоков взялся за дело. Министры приходили на заседания правительства поговорить, осведомиться, получить себе какой-то указатель, но понятия не имели, как это работать, как переводить мысли и голосования в законопроекты. А при замеревшей Государственной Думе и распущенном Государственном Совете правительство оказалось в могуществе, которого не знало ни одно царское: оно и могло и должно было неконтролируемо создавать и издавать законы для огромного государства. Однако, от неумелости и впопыхах событий, первые дни законы издавались на основании устного заявления одного министра и устного же согласия остальных. Решение принималось – ещё не имея никакого текста, не сопровождённое никаким расчётом или бюджетом. Один Шингарёв представлял письменные проекты. И вся эта бестолочь так покатилась хаотически, что и Набоков первые дни не успевал справиться, да ведь ему надо было организоваться в Мариинском, помещения, секретари, протоколы, делопроизводство, – а тут ещё на него взвалили и составлять воззвание к населению, – и невольно в первые дни из правительства вытекали не сами законы, не сами реформы, а только обещания их. Так торопились, что самый фундаментальный акт – установить свою власть в покорной провинции, стал легкомысленной импровизацией князя Львова: просто сменить губернаторов на председателей губернских земских управ. (Объяснял же Львов по Толстому, что не надо никакой власти.).

И ещё несколько дней таких, и власть бы кончилась, не начавшись: Временное правительство развалилось бы само по себе, от неумения вести бумаги и дела.

Но наконец к сегодня Набоков уже всё приготовил и сам был готов. И с начала сегодняшнего заседания властно взял его в руки. Он начал первый и диктовал условия министрам.

Отныне никаких вопросов не вносить в правительство без письменного проекта постановления. Разногласия обсуждений, мнения большинства и меньшинства не будут вноситься в журнал заседаний, чтобы воля правительства представлялась единой. (Отчасти не хотел Набоков и брать на свой секретариат напряжение этих споров.) Заседания правительства разделяются на: открытые – несколько делопроизводителей, представители ведомств, протокол публикуется; закрытые – делопроизводитель один, протокол ведётся, но не публикуется; и совершенно секретные – присутствует только управляющий делами, а протокола нет. При правительстве создаётся и будет работать тут же, в Мариинском дворце, Юридическое Совещание (снова Маклаков, Кокошкин, Нольде, Аджемов) для подготовительной разработки принципиальных вопросов и реформ. Первые задания ему: вырабатывать Положение о выборах в Учредительное Собрание. И вопрос о пределах применения военной цензуры. (Без цензуры, как сами требовали прежде, оказалось всё-таки нельзя.).

Как будто всего и немного, но появились первые рамки работы. Кажется, министры не обиделись: они уже сами страдали, что расплываются.

Затем доложили, что поезд с арестованным царём уже в пути и происшествий нет.

Милюков сообразил и предложил умную вещь: надо охранить от бывшего царя в Царском Селе документы чрезвычайной государственной важности, чтобы он их не уничтожил. Опечатать кабинет, приставить караул.

Согласились. (Но почему-то не сделали.).

Гучкова не было. Уже привыкали к его отсутствиям.

Керенский, так триумфально проехавший вчера в Москву, не явился доложить о своей поездке: то ли отсыпался, то ли зазнался, то ли слишком много дел. Его заместитель Зарудный, тоже бывший адвокат, известный по делу Бейлиса, докладывал вместо него: о безотлагательной важности создать Чрезвычайную Следственную Комиссию – и начать разбираться в клубке преступлений и измен бывших правящих лиц. Раскрытие этих преступлений поразит страну. Предполагается создать большую следственную часть, затем из присяжных поверенных многочисленную наблюдательную – за следователями, чтобы предупредить лицеприятие. Затем – президиум из авторитетных лиц. Огромное делопроизводство. Это будет крупное учреждение, на много месяцев. Нужно отвести большое петербургское здание. И выделить значительные фонды, цифра ещё не определена.

Согласились.

Рядом не мог не встать вопрос: а как же с избыточными арестами первых дней революции? Всё же: против кого не обнаружено за 10 дней никаких данных – не следовало ли бы их освободить? Но это может бросить политическую тень на правительство. Хорошо, если это политически выглядит никак не возможно, то хотя бы дифференцировать арестованных, что они предназначены не для суда и тюрьмы, а, скажем, для ссылки? или высылки за границу?

И как бы всё-таки, и какими силами бы всё-таки – прекратить самовольные обыски и аресты, какие продолжаются в Петрограде и сегодня? Как добиться, чтобы не происходили аресты без распоряжения судебных властей?

И – конечно высунулся Некрасов со своим главным: какие условия поставит правительство подрядчикам достройки Мурманской железной дороги?

Но ещё более срочный вопрос был с фондами – и в заседании началась оживлённая неразбериха. Как оказалось, каждому министерству, чтобы начать действовать, всё более остро были нужны деньги. А на какие цели можно тратить особый 10-миллионный фонд? – например для путевых денег командировочным? А как быть с секретным 4-миллионным фондом внутренних дел, допустимо ли расходовать его на возврат ссыльных из Сибири?

Набирать новых чиновников и служащих – нужны были деньги. Но даже и увольнять некоторых неподходящих судей, сенаторов, сановников – теперь разглядели: а кто же будет платить им пенсии или заштатное содержание? За каждым увольнением маячит выплата пенсии – а из каких фондов? Или вот, закрывают некоторые учреждения – а куда попадут ликвидируемые кредиты? Финансы покусывали и напоминали о себе из первых.

Терещенко уже сделал, что мог: держал яркую речь в Экспедиции государственных бумаг и призвал служащих увеличить выпуск ассигнаций. Теперь что ж ещё можно – воззвание к населению?

Дать воззвание к бережливости населения?

И обещать бережливость Временного правительства?

Нет, Терещенко имеет в виду… Ведь ещё давят проценты по союзным займам и очередные платежи союзникам. А было бы бесчестием для Временного правительства отказать в долгах союзникам, об этом не может быть и речи!

Конечно! Нет! Не может быть и речи!

Да и во все стороны, куда ни повернись, правительство должно платить. А население – едва ли не так поняло наступившую свободу, что теперь не надо платить податей и налогов? Во всяком случае, в дни революции платежи повсюду прекратились.

Да, господа… да, это грозная опасность.

И что же предпринять? Очевидно – воззвание. Воззвание к сознательности населения: возобновить платежи.

Но это будет слишком резко звучать, мы хотели повременить. В самые первые ранние дни? Это оскорбит обывателя?

А не укорят ли нас Выборгским воззванием? – мы же и призывали не платить налогов.

Но это – неизбежно, господа. Нужна лишь правильная мотивация: во время грозной опасности все граждане отныне свободной России будут с готовностью нести свои обязанности. Мы завоевали права народа, но ведь вместе с ними и обязанности.

Тогда, знаете, по щекотливости вопроса и для большего авторитета – давайте подпишемся все министры, не одни только Терещенко с князем?

Но тогда – тем более как нужно отработать текст.

И все взгляды обратились на Набокова.

Уж он этого и ждал. Уже один раз предпочли его деловому воззванию пафосное винаверское – а теперь снова требовали от него?

Но тут – влетел на заседание Керенский, и было что-то ангельское в этом влёте: такой он был невесомый, свеженький. И в руках не нёс ничего.

Все доброжелательно приготовились выслушать рассказ об успехах Временного правительства в Москве.

Ангельское – но и демоническое. По праву ли своего возврата из Москвы, или представительства Совета рабочих депутатов, или он не вполне ощущал достоинство мягкого председателя управлять собранием, – Керенский, ещё не садясь и с острой косой гневной складкой на лбу под юношеским ёжиком, спросил:

– Так намерено или не намерено министерство иностранных дел энергично содействовать возвращению наших революционных эмигрантов из Европы и Америки? Отовсюду летят телеграммы, жалобы на задержки! Каково же наше революционное лицо? Как снести этот позор?!

Он мог бы сказать это всё спокойно и обратиться «Павел Николаич». Но в сочетании с гневным тоном и третье лицо о министерстве, – Милюков и сам напористый человек, но растерялся от такого дерзкого напора, он не привык встречать подобного тона и не осадил Керенского, но даже покраснел и стал оправдываться. Всем открытый повальный возврат в Россию тоже был бы неблагоприятен, там есть публика и уголовная. А разыскные органы старого режима рухнули – и теперь никто не может помочь разобраться. Но и так уже – на кредит, на дорогу и расходы эмигрантов министерство выделило 430 тысяч золотых рублей.

– Вы не слышите, что вы говорите! – ещё воплистей и тоньше вскричал Керенский. – Это – герои! это – страдальцы! это – мученики! Наша революция в неоплатном долгу у них! Как можно разрешить такое над ними издевательство? Как можно не распахнуть им объятий Отечества?

513.

А прощание с родным Конвоем и со Сводным полком было ещё разрывательнее, чем в зале Дежурства: и вовсе открыто рыдал.

И вот – день прощаний! – ещё не отдохнуло сердце от предыдущих – теперь расставание с милой Мама. Это-то – по крайней мере не навсегда.

А Мама не могла скрыть своих дурных предчувствий. Ей почему-то казалось, что может быть они и никогда больше не увидятся.

Да как же это может быть, Мама? Вот выздоровеют дети, мы уедем в Англию, а вы в любой момент можете ехать в Данию…

С сохранившейся ещё не старой нежной улыбкой Мама кивала узким лицом и отирала мелкие слезинки.

Приближался час отъезда, а на платформе, между поездами, набиралась какая-то публика.

Поглядев из-за занавески, увидел Николай милую группу из пяти гимназисток старших классов в чёрных шапочках с коричневыми лентами на боку и золотистыми кокардами на них. Девочки стояли как раз против их вагона и с ищущими лицами всё смотрели, смотрели в затянутые окна.

Не мог удержаться – оттянул занавеску, открыл им себя. Улыбнулся.

Они – вмиг заметили, оживились, подбежали – не вплотную, и стали живыми движениями и выражениями показывать, как они сочувствуют. И плакали. И трогательно показывали жестами, чтоб Государь написал им что-нибудь и передал.

Николай был согрет сочувствием этих девочек. Взял лист бумаги – но так перетеснена душа, и что вообще можно написать? Написал им крупно: «Николай». И послал со скороходом.

Получили – и показывали восторженную благодарность. Целовали лист. Одна сложила и спрятала.

Бедные дети.

Тут пришли снова прощаться великие князья – Сандро, Сергей, Борис. Поговорил ещё с ними. Их положение тоже теперь обнажалось, становилось висящим, непонятным.

На платформе стоял принц Ольденбургский, крупный старик в полушубке, опираясь на палку, горбясь.

В императорский поезд носили, носили багаж.

Затем доложили о приходе Алексеева. Николай перешёл принять его в соседний вагон.

Добрый Алексеев даже за эти часы, от прощания в Дежурстве, стал неузнаваем: почти вовсе не открытые и всё время потупленные глаза, черты врезанного страдания в лице, совсем старик. Что ж ещё новое стряслось?

Оказывается: думские депутаты привезли распоряжение: Государь будет следовать… как бы под арестом.

Что за вздор – под арестом? Зачем? Разве он не едет сам, добровольно?

А что значит – «как бы»?…

Ну, просто вагон депутатов будет прицеплен к императорскому поезду, и сношения по пути с железнодорожными властями будут производить только они.

– Ну что ж, пусть. Это простая формальность. Не надо так расстраиваться, Михаил Васильич! – успокаивал и наконец несколько успокоил генерала Государь.

И сообразил пригласить депутатов к своему обеду.

И ещё неприятность: Нилову запрещают ехать с Государем.

Вот это уже было оскорбительно: что ж, Государь не волен в своей свите?

Но и не устраивать же скандал, неприлично. Ничего страшного, в конце концов. Поедет отдельно.

Алексеев ушёл.

Передал новость Мама – а у неё глаза расширились, и на тонком лице проявился страх. И это донесло до Николая сознание, что, правда, как-то странно и неприлично: зачем же – арест, даже если это только «вид»?

По сути – очень неприятно. И вот что: наверно, об этом уже и все знают?

На военной платформе между двумя императорскими поездами густилась всё большая толпа, как-то мрачно неподвижно. И что ж, они – уже все знают?

И как недавно Государю было стыдно показаться отречённому союзным представителям, так теперь ещё стыдней: как же показаться вот этим всем людям, простым и непростым, – под видом как бы арестованного? Что ж они будут думать, ведь это исключительно неудобно.

Крепко-крепко обнял Мама – узкоплечую, маленькую, постаревшую. Целовал, целовал. Но скоро увидимся.

И перейти-то было недалеко – наискосок, через полтора вагона, но жгло: как же так? Всегда вознесенного своего императора они увидят теперь – как бы арестованным? падшим?

Почти как – раздетым.

Эти тридцать шагов – жгли его, жгли все взоры, на него обращённые, и этих гимназисток, – он не видел их никого прямо, но косым зрением ощущал. Все видели его падение, – и это было стыдно непереносимо.

Но, по вежливости, он должен был как-то отозваться толпе – и он все тридцать шагов держал под козырёк (отчасти так и заслоняясь от них).

И – ни звука не донеслось из толпы.

Подскочил верный Нилов – согнутый в спине, и собачьим движением ткнулся в левую руку, поцеловать.

Но обожжённый Государь – проносился и не мог остановиться с ним.

И ещё раз, уже в вагон Государя, вошёл попрощаться Алексеев.

Да, вот с Алексеевым они прощались может быть и навсегда. И во всяком случае – уже никогда им так хорошо не поработать вместе, во главе армии. Жалко стало старика, с Николашей ему уже так не будет. Крепко обнял, удручённого, и трижды поцеловал, натыкаясь на усы.

Вскоре поезд тронулся – и Николай стал к окну открыто: толпа его уже почти не видела, искоса, – а из окна в окно, когда поравнялись, маленькая Мама перекрестила его.

И вдруг – каким-то необъяснимым сжатием охватило его грудь – что да, да, никогда больше он не увидит свою мать! Лишь вот этим последним скользящим взглядом, когда окна уже и разошлись.

И – всё. И Могилёв отодвигался, отодвигался. И поезд шёл обычным путём, как и возил императора столько раз.

Он часто, бывало, смотрел в окно, – и смотрел сейчас. И, даже выравненные снежною пеленой, узнавал некоторые приметные места.

А погода была ветреная, тоскливая.

Всё было как обычно, и вагон обычный, и своё купе с образами.

Помолился.

Сколько езжано, сколько лёжано, сколько читано в этом вагоне. И в японскую войну все поездки на благословение войск. И в эту войну – то в Ставку, то на фронты. И последний тревожный бросок в Царское, так и не удавшийся прорыв. И – страшная ночь отречения…

Этот поезд – стал его верным домом, стенки вагонов – как своя расширенная кожа. Вот, он был опять у себя, в себе. И нынешняя поездка была не худшая из его поездок: не надо было ломать голову ни над какими проблемами, даже и над маршрутом (это была теперь забота депутатов), – а ехал он наверняка в своё Царское, открытое ему, к ненаглядной Аликс, к дорогим детям.

А выздоровеют – и поехать пока в Англию, никого не стеснять, и самому не слишком растравливаться.

Что ж, 22 года он нёс ответственность за Россию, – не всю же жизнь, пусть понесут и другие.

Но к чему этот грубый арест?…

Разве он отрёкся – не добровольно?

Разве он сопротивлялся?

Он звал – благословение Неба на это правительство, и всех призывал помогать, поддерживать, солдат – подчиняться. Конечно, это всего лишь формальность и, очевидно, всего лишь на время дороги. Но всё же обидно, стыдно.

Ну да волнения схлынули, позор пройден. Теперь предстояла тихая частная жизнь.

Не самая худшая из его поездок.

Душа успокаивалась.

После войны вернуться в любимую Ливадию – и тихо жить на этих безмятежных благословенных горах.

Последний закат иногда прорывался в окна. Но затягивало запад, находили тучки.

Нет. Тяжело было. Больно. Тоскливо.

А само собой тёк и обычный царский распорядок, неизменный и в поезде. Пошёл к чаю со свитой.

Боже мой! Как она проредела! Не было Фредерикса, Воейкова. Не пустили преданного Нилова. А где же – Граббе? А – Дубенский? А – Цабель? Остались в Ставке. А – почему? И почему не сказались?…

Мордвинов и Нарышкин держались очень нервно, и Мордвинов уже успел объяснить Государю, что лицам свиты, не достигшим пенсии, приказано новым военным министром не оставаться в свите, но на военной службе.

Это – каким же министром? Это – Гучковым?

Оставалось близкой свиты всего пять человек за столом – ещё Алек Лейхтенбергский, доктор Фёдоров, да князь Долгоруков, исполняющий теперь сразу должности и министра двора и дворцового коменданта.

Но и сегодня не было основания нарушить отвлечённость застольного разговора, совсем постороннего к событиям. Только поддерживать разговор больше досталось Государю и Долгорукову.

И лишь в конце чая, когда уже подымались, Государь вдруг, неожиданно для себя, произнёс, с попыткой улыбки:

– А вы знаете, господа… Я… Я – ведь как бы лишён свободы.

514.

Заболел семилетний Тити, сын Лили Ден, крестник императрицы. Об этом Лили узнала по ещё невыключенному телефону, как раз в суматохе. Говорила – горничная и подносила сына в жару к телефону. И он бормотал: «Мама, когда же ты приедешь?».

Разрывалась Лили, но было невозможно, но было предательски в эти ужасные часы покинуть дворец! И она решила – даже не говорить государыне.

Однако та сама, мужественная, но с совершенно красными глазами, позвала её:

– Лили, вам надо уходить. Вы понимаете этот приказ? Никому, кто останется, уже не разрешат покинуть дворец. Подумайте о Тити, разве вы сможете не только без него, но даже без известий о нём?

Говорила так – но конечно мечтала хоть одну живую близкую душу сохранить подле себя.

– Ваше Величество! Моё самое большое желание – остаться с вами.

Скорбное лицо государыни осветилось – не улыбкой, которая не шла к её лицу никогда, – но светом от невидимого источника:

– Я знала это! Но я боюсь, это будет ужасным испытанием для вас.

– Не думайте обо мне, Ваше Величество. Мы будем переносить опасность вместе.

– Боже, милая моя, родная девочка, как я вам благодарна за вашу преданность.

– Это я должна благодарить вас, Ваше Величество, что вы разрешаете мне остаться с вами.

Эти два дня совместных сжиганий очень сблизили их. Государыня разворачивала, разворачивала письма, фотографии – читая про себя, но не скрывая лица, и не боясь ничего открыть Лили, как своей. Вместе утерянное – сблизило их больше, чем вместе бы приобретенное.

А вчера вечером верная прислуга предупредила, что жечь больше нельзя: уборщики печей обратили внимание на непомерное количество золы в каминах – а сейчас всё доносится наружу, уже верить никому нельзя.

Вот как! – даже свободы сжигать своё интимное у себя в камине государыня была лишена!

Ну, правда, большую часть успели.

Вся обстановка вокруг дворца уже была отравлена предательством, и это коснулось части прислуги. Сама государыня не видела потока грязи, выливаемой на неё газетами, злобных статей и карикатур, – но это всё притекало во дворец, и прислуга отравлялась.

И ещё приходили государыне письма, – Лили читала их, даже сегодня трусливо-анонимные, – с предложением помочь установить мир с немцами.

Лицу государыни естественно было выражение грустного величия. Или, при неподвижных глазах, магнетически-пламенный взгляд:

– Ах, Лили, страданьями мы очищаемся для небес. Мы, которым дано видеть всё и с другой стороны, – мы всё должны воспринять как Божью руку. Мы молимся – а всё недостаточно. Из другого мира, потом, мы всё это увидим совсем иначе. С отречением Государя всё кончено для России. Но мы не должны винить ни русский народ, ни солдат, – они не виноваты.

Её поразило, что в сегодняшних утренних газетах уже было крупно напечатано дословно то, что Корнилов ей сегодня прочёл. Итак, весь Петроград с утра уже знал сегодня обо всём – и ни одна сочувствующая душа не прорвалась предупредить государыню.

Бенкендорфы, разумеется, оставались. Приехала из Кисловодска Настенька Гендрикова – как раз сегодня, прямо в капкан. Милый Боткин – оставался при детях. Милый Жильяр, учитель французского, заявил, что никуда теперь не пойдёт. Мистер Гиббс, учитель английского, оказался в Петрограде, и его теперь не пускали во дворец. А граф Апраксин не мог покинуть обязанностей враз, но уже дал понять, что на таких условиях он оставаться не может.

А давно ли брался учить государыню, как ей быть?…

Там и сям проходил, показывался новый комендант дворца – штабс-ротмистр Коцебу, бывший офицер Уланского Ея Величества полка, она его не помнила, правда. Но Лили – хорошо знала его! – это был её дальний родственник.

И она подстерегла его на проходе в одиночестве и спросила, что это значит.

Он ответил в большом смущении:

– Не могу себе представить, почему я назначен на этот пост. Меня никто не предупреждал, не объяснял. Сегодня ночью разбудили и приказали отправляться в Царское Село. Заверьте Их Величества, что я попробую сделать всё возможное для них. Если я смогу быть им полезен – это будет счастливый момент моей жизни.

Едва Лили донесла эту тайную радость до государыни – принеслась следующая: Сводный гвардейский полк отказался сдать караулы пришедшим стрелкам!

Вот это так! Вот это новость! Да ещё может быть с этого начнётся и весь великий поворот войск??

Но хотя они не сдали караулов и до ночи – не стало внутренних постов, и откуда-то просачивались в дворцовые коридоры развязные дерзкие солдаты с красными рваными лоскутами – и с любопытством заглядывали в двери комнат, спрашивали объяснений у слуг.

А в парке раздались выстрелы. Это – революционные солдаты стали охотиться на ручных оленят.

515.

Когда-то в 3-й Думе Гучков первый дал публичную пощёчину сплочённым густопсовым великим князьям – тем более они рассеялись теперь: отставка Николая Николаевича решена; какие ещё великие князья сидят по генерал-инспекторским местам, во власти Гучкова, те притихли, ожидая верного снятия; болтливый Николай Михайлович, воротясь из короткой деревенской ссылки, поносит династию как может; а Кирилл Владимирович уже разобрался, что и ему не прокатиться гоголем по революционной дороге, но пришёл смущённо доложить министру, что слагает с себя командование гвардейским экипажем. На его неумном лице намного поменьшело самодовольства с того недавнего дня, когда он с пышным красным бантом явился в Думу и предполагал, кажется, сыграть роль главного представителя династии в новой обстановке. Так мало дней прошло – так много перемен.

Отпадали враги справа, но грозно наседали враги слева: Совет рабочих депутатов. И надо было успеть и умудриться ловкими ходами уманеврировать из-под них армию, от их разложения. Тут надеялся Гучков на поливановскую комиссию. Она заседала каждый день, и Гучков заходил поприсутствовать. За одним концом стола для веса сидели генералы, за другим – молодые, энергичные и язвительные генштабисты, и Гучков не нарадовался их напору, изобретательности и революционной энергии, не знающей над собой никаких святых авторитетов. Работа комиссии продвигалась быстро. Уже утвердили изменение уставов в пользу личной и гражданской свободы солдата. Уже утвердили положение о ротном комитете и передачу ему значительной доли хозяйственной жизни. Уже поставлен был вопрос, как соотносить распоряжения фронтовых властей и центральных ведомств. Пожалуй, у фронтовых властей было слишком много прав, и революционное правительство не могло ограничиться такой жалкой ролью, какая подходила царскому.

Вчера от советских депутатов Гучков упал духом, а сегодня приободрился: устоим! Главная-то его надежда была: омолодить командный состав армии! Как дорога была ему эта идея! Расчистить фронтовые, армейские, корпусные, дивизионные командные места ото всей завали, старья, протекционизма, тупости, поставить талантливых, молодых, энергичных, и каждый будет знать, что отныне его карьера зависит не от связей и случайностей, – да как же преобразится, взбодрится вся армия, как кинется она в победу! какой возникнет наступательный дух! Гучков и был рождён к этой задаче, и это высшее было, что мог он сделать на посту министра. Ещё не вполне пока ясными путями: как именно безошибочно и быстро обнаружить всех правильных кандидатов? Но очень рассчитывал на помощь генштабистов (Половцова особенно приблизил к себе, заведовать особо важной перепиской).

А всё остальное, чем приходилось заниматься Гучкову, была удивительно-бесперспективная нудь. Вот – куча приветственных телеграмм военному министру – от начальников гарнизонов, от комендантов городов. Вот – делегации от гарнизонов, уверяющие, что там всё в порядке теперь (а там не в порядке). Вот – приветствия лично ему, от французской «Тан» и английской «Дейли Кроникл», – они надеются и уверены, барашки, что теперь Россия начнёт крупно наступать (и надо отвечать им в тон). Но вот и доклады по военному снабжению и комплектованию фронта резервами: военное производство всё остановилось (в Москве настроение Совета – «долой войну», не дают открыть даже противогазовый завод), транспорт в перебоях, а тыловые части настолько взбудоражены и переворошены, что потеряли всякую боеспособность, нечего и думать посылать их на передовые позиции. Последнее место, куда мог поехать сейчас военный министр, – это казармы запасных полков: ещё неизвестно, поднимутся ли с нар при его входе, а уж какую-нибудь советскую гадость выкрикнут непременно.

И оставалось… оставалось одно реальное дело в руках военного министра – готовить и подписывать воззвания. То – к населению, то к армии, то к населению и армии вместе. К офицерам отдельно. И к офицерам и солдатам вместе. Подписывая единолично. Или со всеми министрами. Или со Львовым. Или с Алексеевым вместе. Одни такие воззвания уже были на днях опубликованы. Другие предлагались готовые к подписи. Третьи сочинялись.

Вот, было готово: к гражданам и воинам. Развитие той мысли, которую вчера предложил Алексеев: что немцы готовят удар на Петроград. Никаких подобных данных разведка не принесла – но это был сильный ход, объединить разболтанную солдатскую массу тут. И помимо того, что готовилось с Алексеевым, Гучков решил сам от себя заявить то же. Победа врага приведёт к прежнему рабству, свободные граждане станут немецкими батраками. А спасти может только организованность. И не сеять раздор, препятствуя Временному правительству, но всем вокруг него объединиться. Наступают роковые минуты!

Уж если такое не проймёт – то и ничто сплотить не может.

И – ещё воззвание военного министра: что даже под серыми солдатскими шинелями прячутся многие немецкие шпионы, мутят и волнуют тёмные силы Вильгельма, – не слушать их, смутьянов, сеющих рознь. Не верить им.

И, наконец, просто приказ по армии и флоту. Всё о том же: что надо сплотиться с офицерами, верить им. Свободная Россия должна быть сильнее царского строя.

Гучков с Половцовым и другими помощниками обсуждал заклинательные формулы, так и так кочующие из документа в документ, – и сам уже в них переставал верить, но не во что было верить и в другое.

И много же времени отбирало. И отупение какое-то.

И он рад был хорошему предлогу сегодня: оторваться от своего безрадостного сидения в довмине – но не для того, чтобы ехать на ежедневное скучнейшее заседание правительства, нет, ему там нечего было докладывать и слушать нечего, а предлог вот отличный: ведь за ним ещё оставался, налагался и Военно-промышленный комитет со всей его деятельностью, – и вот сегодня в петроградской городской думе было назначено как бы расширенное заседание ВПК, а в общем – привлечь внимание общественности к вопросам промышленности и военного снабжения.

И трое они – Гучков, Коновалов и Терещенко, поехали туда.

В Александровском зале думы собралась тысяча человек, отборное общество, деловой мир, военные мундиры, много дам, все желающие принять участие в общественной жизни столицы, так грубо прерванной революцией, теперь рады исключительному поводу сбора. У входа здание охранялось войсками. Внутри ослеплял забытый блеск орденов, звёзд, белого крахмала и дамских нарядов – взвинчивающая радостная обстановка.

Гучков (не нарочно) опоздал, его все ждали, раздался возглас в просторном зале: «приехал!», – любимец России, знаменитейший сын её! – и все встали и бурными аплодисментами, забытой силы, приветствовали вход его, а потом проход в президиум вместе с Коноваловым и Терещенко.

И Гучков – ощутил освежение, как правда нужен ему этот всхлёстывающий удар, найти себя в атмосфере напряжённой, сочувствующей образованной аудитории – и почерпнуть уверенность из собственного уверенного голоса, и ощутить вокруг себя ореол славного прошлого.

И Гучков сидел на подиуме, разглядывая зальное скопление в счастливом молодеющем состоянии: возвращалось к нему прежнее чувство знаменитого человека.

А тем временем – всходили и всходили ораторы, и так весело, в завоёванной свободе, звучали их речи.

В этом зале как бы отменились законы революционной смуты, трепавшие город, и возвратилась прежняя приятная устойчивость жизни, однако и с полной свободой.

Председатель совета съездов промышленности и торговли возгласил, что пала власть, при которой труд народа и благоденствие были парализованы. А теперь – в полном доверии к правительству и в союзе с первыми демократиями мира…

И от совета съездов биржевой торговли («с умилённым чувством старого шестидесятника»). И комитет коммерческих банков. И московский биржевой комитет: наконец сметена вечная преграда народной самодеятельности и высоким идеалам! Московский люд бьёт челом первому собранию великодержавного народа! Деньги на войну у народа всегда найдутся! («Браво!») Россия – страна чудес! Раньше все были уверены, что свобода явится следствием победы. Теперь мы видим, что победа будет следствием свободы!

И особенно – приветствия министрам, самоотверженно взявшим на себя бремя правления в такой страшный момент. И так постепенно подступило ответить из министров главному.

Александр Иванович поднялся – счастливый, забывши все свои министерские тяготы и мрачности, взвинченный радостью этого собрания и новыми, новыми нестихающими аплодисментами. И навстречу – разве мог он опрокинуть им всю тревогу? Да она и ему самому уже казалась сильно преувеличенной.

– Милостивые государи! дорогие сотрудники последних тяжёлых лет! Мы-то с вами привыкли понимать друг друга с полуслова и при цензуре. Но через ваши сердца я обращаюсь к необъятной России, к которой несутся все наши помыслы, ради которой мы готовы и жить работая, и умереть страдая! (Аплодисменты.).

Он и правда думал так. Он овеян был знакомым прежним чувством, прежним правом: говорить сразу ко всей России.

– Все убедились, что победа России при старой власти невозможна, а надо свергнуть её – и лишь тогда появятся шансы на победу. (Аплодисменты.) И когда арестованы были наши товарищи, члены Рабочей группы, мы с моим другом и ближайшим сотрудником Александром Ивановичем Коноваловым отправились к представителям старой власти и сказали: «Мы с вами не в прятки играем! Мы не были революционной организацией, когда создавались, это вы сделали нас революционной организацией, и мы пришли к заключению, что только без вас Россию ждёт победа!» (Бурные аплодисменты.) И вот мы, мирная деловая организация, включили в свою программу – переворот, хотя бы и вооружённый! (Бурные аплодисменты.).

Гучков стоял перед ликующим залом, запрокинув голову. Вот наступило время! – теперь он открыто, с трибуны, мог заявить о планах переворота. Не в точности так было, переворот они придумали задолго до ареста Рабочей группы, а после её ареста не предприняли нового ничего, но сейчас всё легко сливалось и сплачивалось, чуть-чуть выправлялось в памяти, чтобы быть стройней, и брался реванш невзятого переворота. В эту минуту Гучков особенно любил слияние своего замысла и своего торжества. (И сколько милых дамских лиц! Никогда не стареет тяга в человеке.) Но избегая опасного пафоса, смягчил шуткой:

– Но господа! Этот переворот был совершён не теми, кто его сделал, а теми, против кого он был направлен. Заговорщиками были не мы, русское общество и русский народ, а сами представители власти. Почётным членом нашей революции мы могли бы провозгласить Протопопова. (Смех.) Это был не искусный заговор замаскированной группы, младотурок или младопортугальцев, а результат стихийных сил, исторической необходимости, – и в этом гарантия его незыблемой прочности. («Браво! Браво!») Не людьми этот переворот сделан, и потому не людьми может быть разрушен. Теперь надо внедрять, что наша позиция незыблемо прочна, и никакие заговорщики мира не смогут нас сбить с неё. Правда, обломки валяются ещё повсюду, – ну что ж, выметем их из нашей русской жизни! (Бурные аплодисменты.) Перед нами – великая творческая работа, для которой потребуются все гениальные силы, заложенные в душе русского народа. Мы теперь должны – победить самих себя, вернуться к спокойной жизни.

«Самих себя» он имел в виду – буйных солдат. Речь его хорошо извернулась, но только не та аудитория его слушала.

– И мы должны разрушить ту фортецию, которая стоит в Берлине. Я призываю вас к трудолюбивой, муравьиной работе. Я верю, что Россия выйдет из невероятно тяжкого положения, к которому привела её старая власть. Я со всех сторон вижу, как проснулись дремлющие угнетённые народные силы.

И даже слишком проснулись…

– Никогда ещё не было такого энтузиазма к работе. Правительство уверено, что падение старого режима увеличит интенсивность работы. С верой в светлое будущее русского народа…

Весь зал встал, и долго-долго-крепко аплодировали – и из этого упругого ветра набирался Гучков сил вести два военных министерства, что он, в самом деле, приуныл?

А потом выступал Коновалов, оратор не аховский, даже скучный, но общие слова умеет связать. Он – тоже заклинал: как не было ещё, но должно было стать непременно:

– Сегодня нация – поистине властитель своей судьбы. И не должно быть предела жертвам и подвигам. Русский народ-герой на фронте защищается грудью, а здесь разрушает вековые узы!

Наконец встал говорить и Терещенко, но он неожиданно где-то осип (может быть, в Экспедиции государственных бумаг) и говорил еле слышно. Впервые, защищая свою страну, мы можем смело говорить, что любим её.

Афоризм понравился, аплодировали.

Председатель мог заключить только одним: чтобы высказанные тут сегодня великие мысли по возможности распространились бы на всю необъятную Россию, а главным образом, конечно, речь Гучкова.

Уход министров из зала сопровождался большими овациями.

А ещё в собрании оказался Пуришкевич – и теперь пронзительно просил слова. Но несмотря на все его новейшие революционные заслуги, – и думские речи против правительства, и выстрелы в Распутина, – слова ему не дали: всё-таки правый. Да истерик, да скандалист.

516.

От самого приезда комиссаров и все проводы Государя – мучительно дались генералу Алексееву. И почему «комиссары», когда они просто депутаты Государственной Думы? Потом старший из них Бубликов, – таких острых опасных людей Алексеев из опыта своей жизни и вспомнить не мог. Решительный, а глаза бегают, напряжённый, но и раздёрганный, то и дело всё оборачивался, будто ожидая, что кто-то стал за его спиной. Так и видно было, что он всех тут, начиная с Алексеева, подозревает в замысле, заговоре или подлоге. А ещё его манера вести себя, с задавашеством, голову закидывать, – в чужом месте, да в Ставке! – очень коробила. Первый раз за все эти десять дней Алексеев ощутил революционный Петроград не по аппарату, но через этого Бубликова, – и шершисто же по коже! Неужели теперь так и будет, и все из Петрограда будут приезжать такие?

И подумать, что именно этому Бубликову как радетелю железнодорожных перевозок, не представляя его лица и поведения, Алексеев неделю назад своими руками отдал все железные дороги страны, а значит – и весь ход событий.

Повидав – пожалуй бы не уступил.

А уж теперь ничего не оставалось, как уступать дальше. Два часа с ним здесь – продержаться вежливо, предупредительно, что ж по-пустому портить отношения?

И как же строили петроградские! Всё тяжёлое почему-то продолжало падать на Алексеева: и горечь объявить Государю об аресте. Бубликов, со всей своей дерзостью, не брался.

Всё больше Алексеев теперь понимал, что за эти дни – много они поработали его руками.

Тяжело он вволок свои ноги в салон императрицы-матери, шагом не генерала, но удручённого старика.

Посреди салона, уже ожидая его, стоял без папахи тоже не Государь, и не полковник, не кубанец-пластун, но 48-летний простоватый, усталый, ещё на дюжину лет загнанный человек и, не скрывая тревоги, расширил глаза на Алексеева.

Отъезда он ждал, но почувствовал что-то и смотрел: чем ещё ударят его? Отменят ли отъезд? Не пустят в Царское?

И огрузло старое сердце больного Алексеева, и окоснел язык, так неподъёмно ему стало объявить. Зачем он взялся?…

И не было сил смотреть в большие доверчивые, добрые глаза царя.

Ища как-нибудь помягче, пообходнее, Алексеев тихо, смущённо бормотал, что Временное правительство с этого момента… как бы… просто в качестве временной предупредительной меры… в основном, чтоб оградить от революционных эксцессов…

Приняв удар лбом, Государь ещё шире раздрогнул веками и стал сам успокаивать Алексеева – не расстраиваться.

Стояли друг против друга наедине – последний раз из стольких раз, когда их соединяла привычная служба. Вот самое страшное было сказано – и ничего. Теперь бы – что-нибудь помягче?

Повспомнить?…

Никто не мешал, не контролировал – сказать сейчас любые почтительные или преданные слова. Но – не шли. Что-то внутри обвалилось, загородило, ничего такого не мог Алексеев вымолвить.

С облегчением, что обошлось гладко, Алексеев ходил потом по военной платформе. К депутатам. И назад к императорскому вагону.

Но неизбежно было зайти ещё раз, попрощаться. Опять тяжело. Зашёл. В зеленоватом салоне Государь широко раскрыл руки и крепко обнял Алексеева.

И благодарил, благодарил его за всё.

И не просто ткнулся в щёки, но трижды взаправду поцеловал генерала.

Ещё с платформы, под козырёк, Алексеев почтил начавшийся отход Государя.

Пошли, пошли голубые вагоны с орлами. И подбирался обычный жёлтый второклассный с депутатами-комиссарами. И Алексеев подумал – нельзя их не поприветствовать на прощание. Но отдавать им воинскую честь – было бы неуместно. А вагон вот приближался, и что-то надо было сделать. Просто помахать рукой? Тоже не для генерала.

Растерялся. И перед комиссаровым вагоном – снял фуражку. И приклонил голову.

И тут же пожалел.

Возвращался в штаб – в смутном состоянии. Обиженным, униженным. Использованным.

И опять погрызало это чувство – как будто вины перед Государем. А вины – никакой не было. Какую можно было назвать? Разве только: вчера в ночь не предупредил об аресте.

Но всё равно это не помогло бы Государю. А только испортило бы ему настроение раньше.

Смутное, мерзкое состояние. От такого состояния только и было одно верное средство – работа.

А работа – всегда ждала, не придумывать. Неодолимые расчёты транспорта, продовольствия, топлива. А к ним теперь – и припирающее требование союзников: начать наступление 26 марта!

Ах, как вам легко пишется.

На все налегшие обиды – ещё эта налегала, от союзников. Поразиться надо: до какой же степени они никогда ни в чём не полегчали, не сбрасывали русским! И не помнили наших жертв – ни самсоновского выручения, ни двух ещё в Восточной Пруссии, ни брусиловского. И постоянно вмешивались в русскую стратегию. И не делились снарядами. Никогда ни в чём хорошо не помогли, посылали помощь только от избытка, И требовали, и требовали русских войск к себе на фронт. И навязали румын. И настаивали назначить общего Верховного – из французов. И вот теперь – 26 марта.

И англичане, и французы только в том и проявляются, что постоянно видят одни свои интересы.

Не имел права Алексеев в ответе раздражиться, выйти из рамок, – а сказал бы он им!

Но и наше новое правительство и новоиспеченный военный министр – они-то разве понимали наше состояние, подорванное десятью днями революции? Один Алексеев по своему положению только и мог охватить во всём объёме. Но тем более не должен был он держать это при себе. Все сношения с правительством эти дни – короткие дёрганья, по слишком срочным, но и преходящим вопросам. А не могла бы верхушка правительства сама приехать сюда да вникнуть?

Ничего, у Алексеева хватит терпения написать предлинные объяснительные телеграммы и Гучкову, и Львову.

Тут даже рисовалась возможность взять у них компенсацию за своё перед ними унижение. Тряхнуть их, что они ни о чём не ведают.

И – погнал, погнал мелкие петельки строк.

Это началось ещё с румынского вступления в войну, оно лишило нас равновесия, переклонило на левый фланг, нарушило главные оперативные перевозки, обнажило наш север. Теперь и Балтийский флот стал небоеспособен, и нельзя рассчитывать на его восстановление. И одновременно такое же разложение катится от Петрограда к Северному фронту – агитаторы, неповиновение, аресты офицеров, и волна докатилась уже почти до окопов. И в этом натиске мы склонны видеть тайную умелую работу нашего врага, использующего безотчётных неразвитых людей. В офицерском составе – упадок духа от травли, – и в чём же останется сила армии? При наших малокультурных солдатах всё держится на офицере. Целые воинские части скоро станут негодны к бою. При таких условиях германцы могут без труда заставить нас катиться назад. А разобраться – откуда всё разложение? От фабричного класса и малой доли запасных тыловых частей. Голос земледельцев и фронтовой 10-миллионной армии ещё не высказан, – а они не простят перевороту поражение в войне. И начнётся, может быть, страшная междуусобица в России.

Должно бы их пробрать, что никакие они ещё не властители над Россией.

Спасенье одно: успокоить армию, восстановить доверие солдата к офицеру. А для того – правительству перестать потакать Совету рабочих депутатов. Поставить предел бесконечному потоку разлагающих воззваний! Мы ждём и просим приезда ведущих министров в Ставку для совещания с главнокомандующими. Чтоб обсудить наши потребности. Возможности. И добровольные ограничения.

Когда Алексеев ровными строчками и сопряжённым языком выписывал свои срочные документы – он как бы преодолевал все наросшие угрозы, все расстояния, непонимания от дальности. Облегчаясь в аргументах – он как бы уже и превзошёл опасности, и ему, как всегда, стало легче.

К концу своих двух длинных мрачных писем он изрядно успокоился, уравновесился, стал надеяться на доброе взаимопонимание с правительством, и как оно осадит Совет депутатов и остановит гангрену.

Отлегала досада, неловкость, привезенная с вокзала. Алексеев хорошо преодолевал изнурительно-тягостный сложный день и мог рассчитывать хоть сегодня поспать без сердечной муки.

Найдёт он завтра как ответить и союзникам. Гурко на зимней конференции не обещал им так рано.

Но тут пришёл Лукомский с тревожным лицом – и положил перед ним газету «Известия Совета рабочих депутатов», сегодняшнюю, прибывшую с вечерней почтой.

На её грязноватой странице с нечистой печатью и многими крупными заголовками была отчёркнута штабным красным карандашом – статейка.

И почему-то ёкнуло сердце у Михаила Васильевича.

Что ещё? Это было… Это был комментарий газеты на приказ генерала Алексеева ещё от 3 марта, когда Алексеев узнал только ещё о первой банде, едущей по железной дороге, и телеграфировал в штаб Западного фронта, чтобы такие банды старались даже не рассеивать, но захватывать, немедленно тут же назначать полевой суд – и приговор приводить в исполнение немедленно же.

Тогда – это составилось так естественно, простая мера военачальника, Алексеев написал текст телеграммы не задумываясь.

Сегодня – он может быть и задумался бы, что выразился слишком резко.

Но вот он читал газету Совета – и шея, и лицо его наливались жаром.

… Генерала Алексеева многие наивные люди считают человеком либеральных взглядов и сторонником нового строя…

Да, он себя и считал теперь таким! Уж теперь у него и выхода другого не было, как сторонник.

… Разоружение железнодорожных жандармов считается в его глазах тяжёлым преступлением, заслуживающим смертной казни…

Да, до сих пор он думал так. Но теперь видел, что перебрал. По тому, как оно покатилось…

… И это после того, как новый строй установлен именно захватом власти…

Что верно, то верно, Михаил Васильич, кажется, запутался: в самом деле – а вся-то власть?… И тогда – что тужить о жандармах?

Всё больше его наливало жаром испуга, простого грубого испуга, пока он читал роковые подслеповатые строчки.

… Но особенно замечательны средства, которые намерен принять генерал… Генерал Алексеев достоин своего низверженного господина Николая II. Дух кровавого царя жив в начальнике штаба…

Аи, как нехорошо! Как грубо связали.

… Этим распоряжением Алексеев сам подписал себе приговор в глазах сторонников нового строя…

Боже мой, что ж это делается? Как они разговаривают? – ещё острее Бубликова… Приговор??… Крепко же умеет Совет рабочих депутатов…

… Но генерал Алексеев не найдёт таких «надёжных частей» и «верных офицеров».

И, кажется, верно.

В центре Ставки, в охраняемом штабе, над своими беззвучными излияниями безмолвному правительству, – от резкого голоса Совета депутатов почувствовал Алексеев себя беззащитным, просматриваемым, угрожаемым.

И – одиноким.

Нет! Он достаточно дистанцировался от отречённого царя и не допустит объединить себя с ним, никак!

Но: без царя-то он и застигнут одиноким.

Иногда и сердился на царя, и забывал, как хорошо: защитная власть над тобой. А без неё – вот ты и не сила.

И никогда единого резкого слова, не то что подобного, он от Государя не слышал.

Газета доканчивала:… По имеющимся у нас сведениям военный министр Гучков распорядился не применять репрессивных мер, которых требует генерал Алексеев…

Вот это так! Вот так они его и покинут, безголовое правительство.

А он им пишет – не потакать Совету депутатов!… Всё вперевёрт.

Вдруг сообразил: да ведь приказу о бандах – уже 5 дней, а отзыв – только сегодня?

Сообразил: обманули! Давно уже метили, но ждали, пока он арестует и спровадит царя!

А он даже прощального царского приказа не допустил…

Использовали…

А теперь – как же защищаться? Опереться – не на кого. Не на кого.

Надо – спешить как-то оправдаться.

Как-то выразить свою лояльность.

Вот – поскорей принять Ставкою новую присягу.

ДЕВЯТОЕ МАРТА.

ЧЕТВЕРГ.

517.

(по свободным газетам, 8-9 марта).

ПРИКАЗ ОБ АРЕСТЕ НИКОЛАЯ II.

У КНЯЗЯ ЛЬВОВА. Ваш корреспондент посидел несколько минут в кабинете князя Львова. Картина почти жуткая, незабываемая. Как ко всеобщему центру летит сюда электричество всей сотрясённой страны… Он быстро берёт бумаги, быстро читает, в то же время берёт телефонную трубку, быстро отвечает. Эта великолепная быстрота государственного кормчего спасительна и драгоценна…

… И этот темп, взятый новым правительством, естественно не вяжется с длительным обсуждением законопроектов в Государственной Думе, это теперь невозможно.

… Опасения двоевластия, к счастью, преувеличены. Совет Рабочих Депутатов совсем не считает себя «вторым правительством»…

… Общество сближения с Англией верит, что отныне при талантливом и патриотическом руководстве вашем, глубокоуважаемый Павел Николаевич…

Хлеб везут! – много телеграмм… Крестьяне выражают радость по поводу падения старого строя и заявляют, что повезут зерно, сколько б его ни потребовалось для армии и страны…

… Старая власть думала сгубить великую Россию, но свободный народ всем нутром почувствует, что сейчас его долг – привезти хлеб!

Хлебный кризис в Германии. Опасность обострения…

… Смерть адмирала Непенина явилась совершенно случайной. В порту он был встречен каким-то рабочим, который выстрелил в него. В Балтийском флоте он считался одним из наиболее отзывчивых и гуманных начальников.

При аналогичных условиях был убит и адмирал Небольсин.

ПРОЕКТ ОТМЕНЫ СМЕРТНОЙ КАЗНИ. Министр юстиции Керенский… Будет опубликован в ближайшие дни.

… Одна благая весть сменяется другой: за амнистией – отмена смертной казни! Какое громовое эхо раскатится по земле русской – нет надобности доказывать… Во веки веков этот акт пребудет торжественным свидетельством величия и благородства.

АРЕСТ ПРЕДАТЕЛЯ ВОЕЙКОВА. Секретное поручение Николая II в Казань. Взят с поезда и помещён в Кремле на дворцовой гауптвахте… При нём найден целый сундук с крайне важными секретными документами. Нетрудно догадаться, что за поручение было от сверженного царя…

Драгоценности Александры Федоровны… Как известно, они стоимостью в несколько миллионов рублей. Великий князь Павел Александрович предложил ей сделать им опись и передать под охрану Временному Правительству. Но это предложение отклонено.

У ГЕНЕРАЛА РУЗСКОГО. Герой великой войны ген. Рузский присоединился к народу тотчас после получения первых известий о брызнувшей над столицей заре свободы. Царь отправлялся во Псков с надеждой, что ген. Рузский ему поможет усмирить бунтовщиков. Но с первых же слов генерала тиран понял, что надежды его нелепы. «Русская революция, – сказал генерал Рузский, – доказала всему миру, сколь силён дух русского народа»… Горизонты генерала так широки, что он свободно вмещает все течения политической жизни вплоть до социалистических учений. Корреспондент «Русской воли» был приятно изумлён, когда убедился, что ген. Рузский легко ориентируется в тонкостях с-д большинства и меньшинства.

(«Русская воля», 8 марта).

У КИРИЛЛА ВЛАДИМИРОВИЧА. Первый из великих князей, признавший новое правительство. Над его дворцом – красный флаг. Адмирал Романов любезно встретил меня у дверей кабинета… Он не скрывает своего удовольствия по поводу совершившегося переворота: «Мой дворник и я – мы видели одинаково, что со старым правительством Россия потеряет всё. Здесь, – Кирилл Владимирович делает картинный жест рукой по кабинету, – собирались мои единомышленники, члены Государственной Думы, либеральные сановники не у дел, и мы не раз обсуждали… Но сказать царю было бесполезно. Чем он был занят, что у него не было времени выслушать? Скрывать нечего, Александра Фёдоровна правила Россией. И Виктория Фёдоровна беседовала с ней, осветила положение страны, назвала имена лиц, достойных быть ответственными министрами. Царица возмутилась.».

Вошла Виктория Фёдоровна: «Как приятно говорить то, что думаешь.» Кирилл Владимирович доволен: «Теперь-то уж я свободен и могу свободно говорить по телефону. А раньше – прерывали каждую минуту. Мы ведь жили чуть ли не под гласным надзором полиции.» На вопрос, правда ли, что царь последнее время спился: «Я слышал от экс-царя, что он бросил пить с начала войны.».

(«Русская воля», 8 марта).

В СТАНЕ ЧЕРНЫХ. Самоупразднители. Председатель правления монархического союза в Москве отправил телеграмму… «ныне обратив остаток своего состава для служения не за страх, а за совесть Новому Правительству, разрушившему тёмные силы России…».

НЕВЕРНЫЕ ХОЛОПЫ. Люди будущих поколений поразятся: как случилось, что самодержавие оказалось покинутым с первого выстрела?… Та каста, которая жила и кормилась за столом самодержавия, спряталась по норам, не пошевельнув пальцем… и покинутый ими царь одиноко ждал в своём вагоне великодушия русского народа. Английские карлисты, французские роялисты являли подвиги самопожертвования, а эти… На всю Россию оказался один человек, у которого хватило мужества не пережить падения режима и застрелиться, – Зубатов!

… 8 марта – первое легальное собрание петроградской еврейской сионистской партии. Всемерно поддерживать Временное Правительство в его освободительной работе… в интересах расцвета еврейской народной жизни в России и национально-политического возрождения еврейской в Палестине.

… Собрание петроградской секции Бунда.

ПОГРОМЩИКИ. Неизвестно где, но в какой-то тайной типографии печатаются погромные и контрреволюционные прокламации.

Могилев. Полиция на свободе и начинает подготовлять еврейский погром. Полицейские ведут пропаганду среди местного несознательного белорусского крестьянства. Необходимо принять решительные меры.

ЛОЖНЫЕ СЛУХИ. В течение 5 и 6 марта в Петрограде злонамеренными лицами усиленно распространялись слухи о происшедших будто бы в некоторых городах России еврейских погромах. Называли Витебск, Ковель и др. По тщательной проверке этих слухов членом ГД Фридманом оказалось, что они лишены всяких оснований. Наоборот, известие о снятии национальных ограничений сочувственно встречено всеми слоями населения России.

Заявление обер-прокурора В. Львова.… Я всегда боролся против самовластных распоряжений обер-прокуроров, но в данном случае я вошёл в церковное ведомство с хорошей метлой. Эта метла заденет всё негодное и вредное – на пользу православной церкви и государства… Весь сор будет выметен в самом ближайшем времени…

ДВОРЦЫ – НАРОДУ! Нельзя не отметить с возмущением голоса, призывающие к осторожному обращению с дворцами, дескать там сокровища искусства. Мы знаем «просвещённый» вкус деспотов. Их коллекционерство носило отвратительный характер. Никаких «художественных сокровищ» почти не имеется…

В эти великие дни свержения династии «Обмановых» хочется обратиться… нужен величественный памятник русской свободы.

(акад. Бехтерев).

… Есть проект установить на Дворцовой площади колонну Свободы, ещё более величественную, чем нынешняя колонна Победы, – и на ней золотыми буквами будут написаны имена всех героев революции. Предполагается переименовать площадь – в Февральскую.

… Предлагаю л-гв Волынский полк переименовать в «Национальную гвардию».

Два влиятельных иностранных дипломата подробно изложили Фредериксу, в чём заключаются требования и чаяния русского народа. Но чтоб он доложил это государю как бы от себя, ибо нельзя же говорить царю, что иностранные дипломаты вмешиваются во внутреннюю русскую жизнь. А он всё забыл, достал при царе листок и царь спросил…

Петр Кропоткин о революции. Сегодня ваш корреспондент посетил Кропоткина в Брайтоне. Великий революционер сказал, что с первого получения известий из России не может приняться ни за какую работу. Радость его неописуема. Он глубоко верит, что деспотизм в России рухнул навсегда. Теперь совершенно невозможно оставаться за границей.

НЕ ВЫДЕРЖАЛИ. За истекшую неделю в городскую больницу Св. Николая на Пряжке поступило 96 человек, заболевших психическим расстройством. Преобладают мужчины. Только 7 марта поступило 27 человек.

СОЕДИНЕННЫЕ ШТАТЫ ПРИЗНАЛИ НОВОЕ РУССКОЕ.

ПРАВИТЕЛЬСТВО.

НА ЗАПАДНОМ ФРОНТЕ. ОТСТУПЛЕНИЕ НЕМЦЕВ.

В КАЗАРМАХ. Во всех воинских частях Петроградского гарнизона приступлено к будничной работе. Занятия идут полным ходом под руководством новых избранных начальников. Между солдатами и офицерами налаживаются отношения полного доверия. Офицеры, заявившие себя приверженцами старой дисциплины, находятся под арестом.

ПРИКАЗ по войскам г. Москвы. Офицеры и солдаты! Что же нам делать, чтоб удержать завоёванную свободу?… Преступление перед родиной бежать с фронта, самовольно отлучаться из казарм и ехать домой в деревню. Не только я, но и комитет Совета Солдатских Депутатов осуждает побеги и самовольные отлучки.

Командующий войсками подполковник Грузинов.

СОЗЫВ УЧРЕДИТЕЛЬНОГО СОБРАНИЯ В МОСКВЕ… Городской голова Челноков… Другого решения о месте созыва не может быть. Москва – сердце и колыбель России. Москва сыграла важную роль в народном движении. В Москве возникли организации, подготовившие революцию. По тем же основаниям центральное правительство должно быть переведено в Москву, чтоб окончательно порвать с петроградским периодом русской истории.

… Редактор-издатель «Московских ведомостей» просил Совет Рабочих Депутатов оказать содействие к возврату захваченной типографии и дать разрешение наборщикам вернуться на работу. Исполнительный Комитет ответил, что не может оказывать особое содействие выпуску «Московских ведомостей».

Тифлис. Солнечное весеннее утро. Тифлис провожает наместника. С опустевшего дворца падает великокняжеский флаг. В городе полный порядок. Арестован начальник дворцовой охраны. Произведен обыск в жандармском управлении. Группами солдат разоружены все постовые городовые. Офицеры одной воинской части арестовали ближайших начальников и предложили свои услуги Совету Р. Депутатов…

Хрусталев- Носарь заболел. Уезжает лечиться на юг.

НОВОСТИ ОБРАЗОВАНИЯ. Министр просвещения Мануйлов распорядился: в средних школах в этом году занятия могут быть прекращены с 1 мая. А в учительских институтах и семинариях в этом году отменяются выпускные экзамены.

ТРАМВАЙНЫЕ РУЧКИ. Кто вернет в Управление трамвайные ручки, будет дано вознаграждение: за большую ручку – 5 руб., за малую – 3, за ручку с рычагом для крана тормоза – 5.

Митинги прислуги. 8 марта на многих рынках состоялись митинги домашней прислуги, требующей своего раскрепощения.

Собрание официантов и других служащих трактирного и ресторанного промысла. По вопросу о текущем моменте собрание постановило, что, если только будет попытка со стороны Временного Правительства уклониться от исполнения программы, Совет Рабочих Депутатов должен немедленно провозгласить себя временным революционным правительством.

… покорнейше просят вас почтить память усопшего и пожаловать на вынос и отпевание тела его…

Не откажите, добрые люди, помочь бедному приходу воссоздать храм Св. Николая взамен сгоревшего.

300 рублей ТОМУ, кто укажет, где находится крытый автомобиль Рено, принадлежащий датскому подданному.

Интеллигентный молодой человек, еврей, свободный от военной службы, знает все виды счетоводства, ищет место личного секретаря. Предлагать только серьёзно.

Нужна комната в еврейской семье барышне, свободной художнице.

Продаются: енотовая шуба, дворянский мундир с треуголкой…

ПОКУПАЕМ бриллианты, изумруды, жемчуг, сапфиры – за серебро. Караванная, уг. Невского.

АРЕСТ АЛЕКСАНДРЫ ФЕДОРОВНЫ.

АРЕСТ НИКОЛАЯ II.

СУДЬБА ДИНАСТИИ. Арест Николая II и его жены кладёт конец тревоге. Россия встретит известие с полным удовлетворением. Через короткое время бывший император вероятно будет отправлен в Англию. Пусть пароход увезёт Николая Романова из земли, где он создал для себя позор, тюрьму и пустыню.

ВЫЕМКА БУМАГ. В Царском Селе и, по-видимому, в Ставке и в Ливадии произведена выемка бумаг государственной важности. Бумаги эти будут рассмотрены особой следственной комиссией.

… Можно быть спокойным за жизнь венчанного ничтожества: никому не придёт в голову удостоить его мученического венца.

(«Биржевые ведомости»).

НЕ ВЕРЬТЕ РОМАНОВЫМ!… Позаботиться, чтоб и мамаша императора разделила судьбу арестованных!

ДА ЗДРАВСТВУЕТ РЕСПУБЛИКА!!

ВОЗЗВАНИЕ МИНИСТРА ЗЕМЛЕДЕЛИЯ И ПРОДОВОЛЬСТВЕННОЙ КОМИССИИ. Товарищи кооператоры! Помогите Родине выйти из той глубокой бездны, в которую её бросил старый режим. Будите в народе сознание гражданского долга… Родине нужен хлеб! Призовите население к поставке хлеба. Разъясните многомиллионному крестьянству… Каждая минута промедления преступна. На нас с вами ляжет тяжёлая нравственная… В память павших борцов за свободу принесите свой драгоценный опыт на алтарь служения…

ПЕРВЫЙ СИГНАЛ АГРАРНОГО ДВИЖЕНИЯ. В некоторых уездах Петроградской губернии народный подъём вылился в форму движения против помещиков. Пострадали некоторые усадьбы. Для водворения порядка были посланы воинские команды, которые своим авторитетом окажут содействие к разъяснению…

(«Новое время»).

ГРАЖДАНЕ РОССИИ! ЖИТЕЛИ ДЕРЕВНИ!… Вам, землепашцам, надлежит немедленно помочь снабжению… Братья, не дайте России погибнуть! Не выдайте родины! Везите и продавайте хлеб добровольно, не ожидая особых распоряжений.

Родзянко.

… Сторонники истинных интересов народа должны повести самую широкую агитацию среди крестьянства, чтоб уяснить ему грозную опасность со стороны сладко поющих буржуазных элементов…

(«Московский листок»).

… Министр финансов Терещенко обратился к представителям банков с надеждой, что финансово-хозяйственная жизнь страны теперь пышно расцветёт.

Русский рубль. Революция в России очень благоприятно отразилась на международном курсе рубля.

На нужды революции кулисы петроградской биржи собрали около полумиллиона рублей.

В ГОСУДАРСТВЕННОЙ ЭКСПЕДИЦИИ. На собрание рабочих Экспедиции государственных бумаг, обсуждавшее, продолжать ли забастовку, неожиданно явился министр Терещенко. Это вызвало сенсацию и явилось первым таким случаем в истории. Министр обратился с яркой речью о важности их работы. Речь была покрыта аплодисментами. Решили немедленно приступить к изготовлению бумаг.

БЕРЕГИТЕ АРМИЮ! Приходят тревожные слухи. Некоторые люди проникают в армию, ибо теперь полная свобода передвижения и слова, и ведут там проповедь скорейшего и бесславного окончания войны. Полкам говорят: откажитесь сражаться и война окончится. Не хочется верить, чтобы нашлись русские граждане, способные на это!

ФОРМА НОВОЙ ПРИСЯГИ…

… Всем самовольно отлучившимся из 175 пехотного запасного полка в ближайшие дни вернуться в полк. В противном случае считать их сторонниками старого режима.

… Но если упьёмся раздором и распрей – можем сделаться холопами холопов, добычей германских солдат. Дети наших детей скажут: «Тысячу лет они были рабами, и когда им свалился дар лучезарной свободы – они не сумели защитить её грудью». Враг – в воротах! Солдаты – в окопы! Рабочие – к шрапнельным станкам! С каким лицом мы пойдём в Учредительное Собрание, будучи побеждены? Нет, пойдём туда с победной песнью!

(«Русская воля»).

ГОТОВИТСЯ ОТМЕНА СМЕРТНОЙ КАЗНИ… Пусть до конца скажутся величие и красота стремлений народа! Пусть займётся заря нашей свободной жизни без смертной казни! Слабый и безвольный режим мог держаться только устрашением, виселицей и нагайкой. Русская революция торжествует свою победу иначе! Сильная и могучая, она смело упраздняет смертную казнь! И в такую острую минуту, когда страсти горят.

… Верёвку освятил Рылеев,

Как освящён был крест Христом.

Да не увидим мы злодеев.

В её объятии святом.

Ф. Сологуб.

… Как ни странно, наивеличавая революция не принесла нам свободы печати. Без особого разрешения Исполнительного Комитета Совета Рабочих Депутатов выпуск изданий воспрещается.

(«Речь»).

… Анархия, бесчинства, грабежи, врывания в частные квартиры, порча имущества, бесцельные захваты учреждений продолжаются до сих пор…

… Всем губернским комиссарам принять срочные меры к охране заводов, имеющих склады спирта.

ИНТЕРВЬЮ КИРИЛЛА ВЛАДИМИРОВИЧА. «Что я могу добавить к тому, что известно широким массам? Моё credo? Но кто его не знает? Свершилось. Переворот произошёл по вине бывшего государя. Только безумцы могли предположить, что 1300 пулемётов на крышах и церквах…

… Разве я, великий князь, не испытывал гнёт старого режима?

… Разве я скрыл перед народом свои глубокие верования? Разве я в дни великого освобождения пошёл против народа? Вместе с моим любимым гвардейским экипажем я пошёл в Государственную Думу, этот храм народный… Я всё это говорю не к тому, чтобы оправдаться, – за мной нет особенных грехов. Но теперь старые корабли сожжены, впереди я вижу лишь сияющие звёзды народного счастья. Русский народ широко вздохнёт и возьмётся ковать себе счастье…».

(«Биржевые ведомости»).

ИНТЕРВЬЮ КИРИЛЛА ВЛАДИМИРОВИЧА… Я не раз спрашивал себя, не сообщница ли Вильгельма II бывшая императрица. Но всякий раз силился отогнать от себя эту страшную мысль. Во всяком случае в Германии были великолепно осведомлены о планах царствующей семьи.

(«Петроградская газета»).

Позднее раскаяние. «Мы, нижеподписавшиеся офицеры и классные чины наружной полиции, скорбели, что, будучи по роду службы разбросаны по всей территории Москвы и оставленные на произвол судьбы, невольно были лишены возможности разделить всенародную радость по случаю освобождения России. Смеем надеяться, что запоздалое наше сочувствие будет принято залогом нашей преданности.».

(Более 200 подписей).

Одесса. Зачислено в присяжные поверенные 60 помощников, евреев. Местная правая газета «Русская речь» прекращена. С завтрашнего дня то же издательство начинает выпуск газеты прогрессивного направления.

Воронеж. Арестованы организаторы местного отдела Союза русского народа.

ЦЕРКОВЬ И МОМЕНТ.

СЕВЕРО-АМЕРИКАНСКИЕ СОЕДИНЕННЫЕ ШТАТЫ НАКАНУНЕ ОБЪЯВЛЕНИЯ ВОЙНЫ ГЕРМАНИИ… Всё население Соединённых Штатов жаждет войны… Предполагается заём союзникам в 1 миллиард долларов.

(Петроградское телеграфное агентство).

ВОЙНА. БАЛКАНСКИЙ ФРОНТ.

КАВКАЗСКИЙ ФРОНТ.

Черный автомобиль по ночам продолжает терроризировать город…

… Население столицы недоумевает: почему трамвайное движение ежедневно прекращается в 7 часов вечера. Это объясняется тем, что служащим трамвая необходимо обсудить ряд профессиональных и политических вопросов. Это обсуждение займёт всего несколько вечеров.

ПРИКАЗ ПО ВОЙСКАМ г. МОСКВЫ…

ПОЖАР в доме московского купеческого общества.

10 марта в помещении Европейского Театра состоится собрание домашней прислуги.

ГРАНДИОЗНЫЙ ПОЖАР ВО ВЛАДИВОСТОКЕ. Погибло в огне 50 тысяч пудов американского хлопка.

Харьков. Арестован ген. Риман, известный каратель 1905 года… На вокзале публика устроила овацию проезжающему из ссылки Сумарокову-Эльстону, убившему Распутина.

Елизаветград. Проезжая воинская часть освободила 40 дезертиров, задержанных за уголовные преступления. Затем толпа разгромила сыскное отделение.

Полтава. Грандиозная манифестация, митинг, трубный военный оркестр. Седовласый Короленко кротко выслушивал ораторов, смирно прижавшись к народу.

Симферополь. На совещании духовенства вынесено порицание архимандриту за проповеди против интеллигенции и демократии в кафедральном соборе. Запретить подобные проповеди!

Царицын. Исполнительный Комитет разослал по деревням студентов вести агитацию…

Иркутск. Губернатор арестован, а командующий военным округом делал вид, что признаёт новую власть, но пришлось отрешить его от должности.

Чита. С Нерчинской каторги прибыла Спиридонова и другие. Народ встречает героев-страдальцев с энтузиазмом, носит на руках.

КУПЛЮ ИМЕНИЕ, район и цена безразличны.

Барский особняк продаётся на набережной Большой Невки.

ДОРОЖЕ ВСЕХ ПЛАЧУ за драгоценные камни, золото…

КТО не заявит добровольно о нахождении у него скрипки профессора Чернова – подвергнется преследованию за утайку.

518.

Имел он несчастье уже знать, что это за боль в середине груди: уже бывала у него от сердечного припадка. И такая сразу беспомощность: не то что встать, но лёжа не найти положения. Ты сразу пригвождён этой раскалывающей болью как вогнанным клинком, и никакой не министр великой России и российской армии, а зажившееся обречённое чучело.

И ты зовёшь «Маша! Маша!» на помощь, приложить компресс. Потом вспоминаешь, что сам же от неё ушёл, перекочевал в довмин. Но странно: через некоторое время вместо адъютанта она же и появляется – и поглаживает, и массирует грудь. И может быть спадёт. Да кажется и спадает.

Посылается нам масштаб нашей беспомощности, напоминательный сигнал, как мы ограничены, – и сразу шатается наша правота и обвинительная сила по отношению к другим людям, вот и к Маше. Ещё вчера простить ей не мог, что в неповторимые дни революции она смела изматывать его своими мелкими сценами, своим выпяченным неутихающим самолюбием. Не могла увидеть события его глазами, а всё видела своё, ненасытимое.

А сейчас, благодарно испытывая её заботу и прикосновения к больной груди, думал: да ведь это – несчастье её. Несчастное всежизненное неравновесие женщин сперва с передержанным девичеством, потом с промороженной сексуальностью, а сердце, как у всех людей, требует счастья, требует его – хоть взрывами, обидами, слезами.

Её несчастье – больше, чем его. А всё-таки – трое детей рожено. И хоть один сын убит по её недосмотру, а один монголоид – не по её же вине, но Верочка, любимица, – чья же?

Когда столько лет вместе, – как ни отрезай методически, но в любые пять минут, от события или взгляда, дурное отношение вдруг переменяется на тёплое, и ты бессилен дальше. За столько совместных лет – как не набраться и тёплому?

А когда тебе уже пятьдесят лет и ты лежишь беспомощный, и не знаешь, отпустит ли, – так невольно и примириться с ней, сразу простить целые годы истерической бессвязицы, смириться, какая уж она есть. Вдруг обнаруживаешь, что несмотря ни на что – а проросла она через самое твоё сердце.

Все умрём, и даже может быть скоро, – и что мы всё делим?

Но так ли омужественело сердце от боёв или так оно зачерствело, – даже лёжа под тенью смерти почему-то нет позыва молиться. От староверческого детства не осталось в груди – ничего.

Однако кажется – отходило.

И уже мягко, дружно разговаривали с Машей.

Необъяснимо, почему это произошло сегодня. Не удивился бы – утром позавчера, после наканунешнего раздирающего разговора с Советом. Но вчера – ничего не случилось, напротив, речь держал в городской думе, вечер торжества, и снова чувствовал молодым себя, и снова героем. А вот…

Однако что теперь делать с поездкой? Ведь сегодня вечером думал выезжать в Ригу.

Решение ехать родилось от накопившейся безвыходности последних дней. Уже почти полную неделю министр, ответственный за армию воюющей страны, он сидел беспомощно у себя в кабинете и принимал донесения, разоряющие душу: неподчинения, аресты больших начальников, смута в гарнизонах. Вчера совсем рядом, в Выборге, арестован комендант крепости – и ничего нельзя сделать. А тут – нудные заседания Временного правительства, где, сказал бы Гучков без ошибки, ни одного мужчины кроме него нет.

Шла война? Так все главные события должны были совершаться на фронтах. Но именно там их не было. А вся боеспособная и броненосная Россия замерла вдоль фронтов, замерла как бы даже в загадочности: никаким полным голосом не отозвалась на революцию.

И стало казаться Гучкову эти дни, что если он перестанет костенеть в петербургских кабинетах, а вырвется на фронт – то и эту загадку разрешит, и может быть благополучно. Да настоящее место его – именно там, среди армии. Именно там и придут ему в голову правильные мысли и действия.

Объезд петроградских казарм, как это он делал вначале, его разочаровал: и не армия это вовсе, не воины, – но какая-то вязкая, глупая масса, и вовсе не увлекаемая словом своего министра, перепорченная агитаторами.

Ему хотелось соединиться с силой, движением, успехом. Это могло быть только на фронте.

Но и слишком далеко уезжать сейчас тоже нельзя: в любую минуту Петроград может потребовать. Простейшая поездка – в 12-ю армию, в Ригу, к хорошему другу своему болгарину Радко-Дмитриеву, старая балканская дружба, и Гучков защищал его от нападок, будто тот виноват в прорыве Макензена под Горлицей.

Но вот – как же теперь ехать?

И Маша, вдохновлённая вернувшейся близостью, в размахе подбодренной своей энергии:

– Саша! Ничего! Поедем! Я буду с тобой. Я в вагоне буду за тобой ухаживать – ты будешь лежать.

А что, может быть? Так не хотелось уже отменять, настроился.

Так что, брать и Машу? Ещё вчера казалось бы это диким, а сейчас – уже и естественным.

– Только весь день лежи, не занимайся ничем. А вечером поедем!

Сегодня поливановская комиссия заседает… Хотел быть.

– Ну, может быть, ты и права. Правда, поедем.

С благодарностью и он к ней. С ещё большей она к нему.

519.

Ехал Николай в своём императорском поезде – и наполнен был высокой грустью, сожалением, размышлением, прощанием, мечтой. В эту поездку он ничего не читал, и не докладывали ему никаких новостей, а всё больше смотрел он в окно. И только видел – сугробы, снежные поля (вчера между Оршей и Витебском мятелило, поезд задерживался даже).

Вдруг вспомнил: сегодня день, когда в народе пекут жаворонки.

Весёлый возврат жаворонков.

На остановках в щель занавески – странно-бездейственные группы железнодорожников и просто жителей: молча стояли, молча козыряли поезду, молча шапки снимали – будто поезд вёз мертвеца.

На мелких станциях не видел он ни одного красного лоскута ни у кого на груди, на больших – бывало, но и те зявились на поезд молчаливо. А на станции Дно (как недавно он тут проезжал во Псков!) толпилось много солдат на платформе, очень миролюбивых. Шарили глазами по зашторенным окнам, видимо искали своего Государя, конечно! – и подходили к кондукторам, спрашивали, – но всё глухо, даже шёпотом.

Так, снегами, безмолвием и шёпотом, был сопровождён весь ход поезда, последний.

И Государь – стеснялся, не решался, он цели не видел – показаться бы народу, дать посмотреть на себя или что-нибудь им сказать. Стеснялся – и скрывался за шторами.

Ехал Николай в императорском поезде – а поезд всё меньше ему подчинялся, утекал из-под остатков его влияния, но Николай ничего этого не замечал. Теперь не было всеуверенного всезнающего Воейкова, приходившего бодро докладывать Государю о ходе поезда и спрашивать указаний. Заменял его в должности молодой Долгоруков, но не он теперь вёл поезд, он отстранён был от подробностей движения, и поездка стала как бы глухонемой. Никто из свиты теперь не связывался с железнодорожниками, а – депутаты из последнего вагона. И когда на 149-й версте вдруг останавливались и стояли в поле – никто не пришёл объяснить. Гораздо позже узналось, что вспучило рельс и останавливал путевой сторож.

И так же ничего не знал Николай, что думает и что делает его наполовину растаявшая свита.

Не знал, что лейб-хирург Фёдоров в своём купе со своих погонов на шинели выцарапал государевы вензеля – чтобы в Царском выйти уже без них. (Но оставил вензеля на тужурке, чтобы мочь ходить к царскому столу.).

Не знал, что милый граф Мордвинов раньше всех сумел осведомиться, что поезд от Вырицы пойдёт не прямо на Царское Село, но крюком через Гатчину, какая удача! – и уговаривался с одним и другим путейским чином, чтоб остановку сделали в Гатчине, где живёт его семья, – и он сойдёт со своим багажом (уже упакованным).

Не знал, что и флигель-адъютант Нарышкин, недавно писавший протокол всей сцены отречения, сейчас уже объяснял одному и другому, что не может задержаться в Царском, ибо в Петрограде у него срочные личные дела. И очень всем советовал слушать указаний Временного правительства, это единственно верное поведение.

Не знал, что остатки его свиты, кроме Долгорукова, костенели от ужаса, не ждёт ли их всех арест при выходе на перрон в Царском, – и только тем успокаивались, что должны б отпустить, ничего дурного за ними не числится.

И поездные путейские чины тоже волновались, вспоминая недавнее убийство Валуева – тоже ведь ни за что.

И не знал Николай, что в последний комиссарский вагон являлись через тамбурную площадку делегации императорской прислуги – зарекомендоваться, и с денежными дарами, и с царскими обедами на думских депутатов.

А у тех были свои заботы: с крупных станций посылать телеграммы в Петроград, а от каждой непредусмотренной остановки всполашиваться: не готовится ли нападение на поезд – освободить царя?

Никто не приносил Николаю всех этих известий, да и не было у него заведено, чтобы свитские доносили друг о друге. А сходились к очередной еде – говорили о скорости поезда, о погоде, даже о военных действиях на фронтах, где не было сейчас действия. Прежде, в хорошие дни, Государь пытался и шутить за столом – да как-то никто в свите не понимал шуток.

На одной из станций кто-то достал газету и прочли об аресте Воейкова в Вязьме.

Свита восприняла зловеще, как предзнаменование себе.

А Николай сказал, о нём и Фредериксе:

– Жаль мне их. В чём же они виноваты?

Проехали Сусанино.

Ещё какой-то был переполох между Семрино и Гатчиной, на переводной ветке, резкий свисток, остановка, и беспокойно ходили от комиссарского вагона.

В Гатчине останавливались – и Николай видел избоку выгрузку вещей, только не понял чьих.

У станции Александровской довелось ему на арке на красной бязи прочесть надпись: «Долой гнусное самодержавие».

Передёрнуло плечи как ударом бича.

Чем ближе к Царскому, вся эта мерная укатывающая мрачность поездки стала претворяться и в Государе в тревогу. Что-то вдруг замутило его, что всё – не хорошо: не сам он едет, его везут, – и ещё туда ли? И ещё допустят ли до Аликс?

Неиспытанное состояние: безвластия в собственной судьбе.

А в последние полчаса надо было наконец и прощаться – со всей поездной прислугой (Николай пошёл в их вагон), с высшим служебным персоналом поезда.

Затем – и с салоном своим, где отрёкся он неделю назад.

И – со служебным своим кабинетом.

И – со спальней своей, в иконах.

Он смахивал слезинки.

Вот подошёл поезд и к царскому павильону – маленькой царской станции в стиле весёлого русского шатра, в стороне от общей станции и на отдельной ветке.

Погода была – притуманенное, незадёрнуюе солнце.

Никто не созван был ждать такого зрелища – приезда царя. Да раньше сюда и не допускали посторонних. Сейчас кой-какая молчаливая публика собиралась, но мало, – немногие в штатском, да любопытные солдаты без оружия, но с красными наколками и плохо подпоясанные, десятка два. Из дворца никто не приехал для встречи, а приезжали всегда. Самые старшие встречающие были – два полковника да железнодорожные чины.

Царский вагон, как всегда рассчитанно, остановился прямо против шатра – но выходить не предложили сразу, а сам Николай постеснялся.

Сперва комиссары из последнего вагона подошли к начальствующим лицам, толковали с ними на перроне.

А между тем из поезда всё кто-то выходил, выходил, не мешкая, и рассыпались прочь.

Исчезали флигель-адъютанты.

И только единственный остался изо всей свиты, из двенадцати человек, молодой князь Василий Долгоруков. Ожидал сопровождать Государя во дворец и распоряжался о его вещах.

Наконец полковник с перрона сказал, что можно выходить. Передали Государю.

Уже готовый, одетый, всё в той же своей черкеске кубанского батальона, с пурпурным изнутри башлыком, в чёрной папахе и с казачьим кинжалом на поясе – Николай вышел из вагона – нет, выскочил порывисто. И опять при общем молчании, как и в Могилёве, – перебежал в шатёр, с опущенной головой – скорей мимо ещё нового стыда! – сквозь него – и в закрытый автомобиль, с Долгоруковым.

А полковники от гарнизона – в свой автомобиль.

И так оба автомобиля покатили ко дворцу.

Милое Царское лежало в своих уютных сугробах, но разбросаны были на чистом снегу – клочки газет, бумаг, папиросные пустые пачки, а встречные солдаты некоторые были неимоверно распущены в форме, военному глазу больно смотреть.

Кто-то узнал автомобиль царя, кто-то и кулаком показал.

Перед решётчатыми воротами Александровского дворца стоял усиленный караул – не своих, но гвардейских стрелков.

Всегда бросались распахивать ворота перед автомобилем Государя – а сейчас, как будто не понимая, из-за ворот резко окрикнули:

– Кто здесь?

Из автомобиля некому было ответить.

И дежурный незнакомый прапорщик у ворот не спешил распорядиться открыть.

Но кто-то другой, спускавшийся по лестнице из дворца, спросил: «Кто здесь?».

И от ворот туда тот же резкий голос, первый спросивший, ответил дерзко, звонко:

– Николай Романов!

Показался поручик – горящая папироса в пальцах, красный бант на груди, крикнул:

– Открыть ворота бывшему царю!

Открыли. Автомобиль въехал.

На крыльце стояли и другие офицеры стрелков, и рядом внизу – стрелки, и все с красными приколотыми лоскутами.

Ещё раз надо было быстро перейти. Не глядя. Не видя. Как можно быстрей.

И Николай рванулся перейти, поднимался на крыльцо – никто ему не отдал чести, никто не вытянулся.

А он – не мог им не отдать. Рука сама поднялась к папахе.

Как иначе может пройти военный?

520.

Из окон штаба Северного фронта виден, по ту сторону оснеженной реки Великой, Спасо-Мирожский монастырь.

И кажется ещё никто этого не отмечал в печати.

Отметим. Перекличка веков. Какой? Наверно, Двенадцатый? Тринадцатый? И – Двадцатый. Там – причудливые главки, тишина. Здесь, перед штабом, – фырканье автомобилей.

Нет, даже лучше: ведь это – старореспубликанский Псков. Итак, через реку Великую (нота-бене!) старая республика протягивает руку новой, образовавшейся тут же, во Пскове. Замечательное начало!

Перед комнатами Рузского у вешалок – вестовой казак. (Тоже запишем, читатель только и живёт деталями, а «Биржевые ведомости» славятся броскостью.) Приёмный зал. Потёртый стол с чернильницей. Потёртые старомодные стулья.

Вот и генерал. Распушенные сивые усы. Тонкая притушенная улыбка. Голубые усталые глаза. Сияющая белая четырёхугольная причёска. (Эти детали – рассредоточить по тексту, чтобы поддерживать зрительное впечатление.).

– Правда ли, господин генерал, что сегодня ваш штаб принял присягу Временному правительству?

– Да, это наши торжественные минуты, и я уже об этом дал телеграммы – князю Львову и Родзянке. Мы обязались полным повиновением правительству до Учредительного Собрания, которое и установит образ…

Узкая впалая грудь. Зубы – обкуренные, желтоватые, вероятно от постоянного табака. (Не писать.) Посасывает жёлто-стеклянный мундштучок.

– Значит, ваш фронт можно поздравить. После присяги у вас увеличится дух уверенности. Скажите, каков вообще дух войск?

– Дух войск прекрасен, несмотря на некоторое отвлечение внимания. – (Глухой монотонный голос, но этого не будем отмечать.) – Это естественное движение радости за освобождённую родину. Но армия быстро подавит его и сосредоточится на будничной работе войны. Мы будем держаться при всех обстоятельствах! – со стальной решимостью сказал Главнокомандующий.

На подбородке – бородавка, а на ней – свиток седых волос. (Вставить? не вставить? Для корреспондентской зоркости – ценно, для тенденции – не полезно.).

– Правда, к большому делу налипли тёмные люди. Теперь появилось множество самозванцев, они бесконечно опасны для народного дела. В одной волости сожгли земские продовольственные склады. Но это всё временное, преходящее… Всё это схлынет, станет на твёрдую почву.

– А что известно о намерении противника? Он готовит решающее наступление на Петроград?

– Очень возможно. Мы держим немцев только силой оружия. Двина – крепка, по ночам крепкие морозы, и если не будет внезапной быстрой оттепели – военные действия вполне возможны.

Совсем не генеральская, а интеллигентская приятная манера говорить и обращаться. Самому корреспонденту, даже не по профессии, просто приятно с ним говорить. Затронуть вопросы и более тонкие.

– А что вы можете сказать, генерал, о бывшем царе?

Генерал смотрит умными, усталыми, проницательными глазами:

– Да что же! Безвольный человек – вот почти всё, что можно о нём сказать.

Пожилой генерал с алым бантом на прямоугольной старой сильной груди в смехе показывает белые мальчишеские зубы и весело хрипит сквозь табачный горький дым:

– Между прочим, Государь не любил газет. Хотя неверно утверждают, что он их вовсе не читал.

– Но был ли он, по крайней мере, умён?

– Умён ли – не знаю, я его так мало знал.

– Разве мало?

– Мне редко приходилось с ним говорить. Я занят был своим делом. А он – всегда молчалив, и его молчание было не без хитрости. Не знаю, кому он верил, но мне – нет. Он постоянно прислушивался лишь к своим ежедневным советчикам, кто его тесно окружал. А кто видел его раз в месяц или реже, как, скажем, Михаил Владимирович Родзянко, – тот действовать не мог.

– Фредерикс? Воейков?

– Фредерикса, знаете, мне жаль. Разве можно винить его за преклонность лет или за преданность Государю? А вот Воейкова – нисколько не жаль.

– Протопопов?

– Не было более противостоящих фигур, чем Протопопов и я.

– А как влияла императрица?

– Да, она на него нехорошо влияла. Она и с матерью царя была в дурных отношениях.

Запишем так: с рыцарской сдержанностью, принизив тихий голос, Рузский говорит о роли царицы в интимных делах государства.

– Ужасно, ужасно… Царица имела определённое влияние на царя. Отсюда и многое объясняется в его характере. На него всегда имел влияние тот, кто последний сказал.

Да у генерала – просто бессознательно добрая, рассеянная улыбка. Он – как бы намекает на бесхарактерность и духовную шаткость отрекшегося царя.

– Это был… это был осторожный, скрытно-размышляющий человек. Но и – с большим жизненным опытом.

… Ещё недавно полный, но либеральный хозяин петроградской печати (когда он был командующим Округом), Рузский пользовался большой симпатией газетных кругов – и ценил это. Он знал, что отношения с прессой – деликатный пункт и эффективный путь. Чтобы завоевать общественное мнение, Главнокомандующий пристоличного фронта не должен пренебрегать печатью, а дружить с ней, это и есть собственно Петроград, а «Русская воля» сильна поддержкой банковских кругов, а с «Биржевыми ведомостями» особенно надо дружить, это газета самовластная. Да ещё всякий раз, когда он говорил о царе или особенно о царице, – в душе поднималась незабываемая, незатираемая обида, как он был снят с Северного фронта, безусловно по настоянию царицы, и вынужденно отдыхал долее своего лечения, и потом унизительно не назначался вновь, пришлось искать через великую княгиню и князей. Всегда в душе это приходилось подавлять, обсуждать только с женой, страдающей от унижений, – а вот теперь давление раздвинулось, рассвободилось, и можно было впервые высказаться открыто, для общества. Однако, именно в событиях последних дней генерал настолько потерял опору, чувство равновесия, что невольно искал его, даже и в этом интервью. Он как будто слишком зашагнул уже, зашагнул.

– Но надо помнить, что Александра Фёдоровна была совсем больная. Больное сердце.

– Но она – истеричка?

– Нет, нельзя сказать. Она – выдержанная женщина, в ней чувствуется характер. А вот девочки – мне очень нравятся, хорошие у них дети, симпатичные. Да и мальчик.

– Но скажите, отношения её с Распутиным… м-м-м… имели основу…?

– Нет, нет, – запротестовал Рузский. – Говорить об эротических отношениях недопустимо. Ничего такого не было.

Корреспондент с разочарованной миной рисовал карандашом петли в блокноте.

– Скажите. Но по крайней мере – был ли Николай Романов патриотичен? Или – равнодушен к нашей стране?

Рузский старался не проявить злопамятности:

– Судя по его словам – он был русским. Вы помните его заявление о войне до конца, пока последний немецкий солдат не будет изгнан из пределов России?

– Ну, это ловкая перефразировка Александра I.

Рузский искал: что же можно сказать о падшем царе хорошего?

– Да, он должен был послушаться голоса общества, проявить уступчивость – и ещё бы выплыл.

Пососал мундштучок. Не находилось доводов.

– Да, конечно, он сам виноват, что всё у него так сложилось.

Впрочем – улыбнулся подкупающей улыбкой, зная – что доброй, симпатичной, и это будет записано:

– Да что я буду судить? У меня у самого масса недостатков…

521.

(армейские фрагменты).

* * *

Подполковник Буря 4 марта шёл мимо сторожевого в Двинской крепости – тот нёс винтовку как палку и не отдал чести.

– Почему не отдаёшь чести?

– А я у тебя её не занимал!

* * *

В гусарском полку 16 кавалерийской дивизии на Стоходе сперва узнали, что Государь назначил Николая Николаевича, и были довольны. И только через полсуток – что царь, оказывается, отрёкся. Офицеры побледнели.

У немцев местами – оркестры, салюты. Бросают нам прокламации с аэропланов или привязывают к пропеллерам посылаемых мин.

* * *

В Симферополе начальник гарнизона генерал Радовский объявил выстроенным войскам манифесты об отречении. Объявил, что поддерживает новый строй и призвал пропеть всем вместе «Боже, царя храни». Войска пропели.

За это генерал получил неделю ареста.

* * *

В 193-м запасном пехотном полку в Хамовниках известие об отречении Государя было, в московской обстановке, по внешности встречено радостно всеми – и офицерами тоже. Да многие молодые и верили искренно, что вот теперь-то, освободясь от развала царской власти, мы и победим немцев, и война скоро кончится. А поопытнее, кто видел в этом конец России, – искали по одному молчаливых единомышленников: что предпринять? Собрать кучку сопротивления? – так уже видно, что никто за нами не пойдёт. Да ведь Государь сам отрёкся!… И оставалось каждому: просить ускорить отправку его из запасного полка на фронт. Может быть там?…

* * *

Когда в Лифляндии на ж-д станции у Штоксмандорфа едущий на фронт запасной пехотный батальон узнал об отречении царя – он бросился громить пищевые пристанционные склады. Власти вызвали на подавление 5-й Уланский полк – но от нерешимости вернули его на позиции.

* * *

Вольноопределяющийся Б. в белой папахе с восточным лицом, в очках, крикнул батальонному командиру, ставшему на стул прочесть задержанные телеграммы:

– Что вы тут читаете? Николая уже нет! Извольте сойти…

Солдаты сорвали с командира наплечные ремни с револьвером и надели на Б. Он взлез на стул:

– Беру временное командование батальоном в свои руки. Господ офицеров мы пока арестуем: нужно выяснить, с народом они или против.

Солдат Альперович подумал: и надо ему, еврею, соваться? Как бы не испортил дела. А вдруг не выгорит, и мы, евреи, первые ответим. (Ему самому было стыдно такой рабской мысли.).

Но интеллигентное лицо Б. было полно ответственности.

Офицеров повели на гауптвахту. Солдатская толпа кричала: «Бей его, шкуру!» – «Ткни его штыком!» – «Дай ему чечевицы!» – «Расстрелять бы их, мерзавцев!».

Когда их отвели, кто-то крикнул:

– Теперь арестовать фельдфебелей и взводных!

– Арестовать! – откликнулось эхо.

Всякий, кто имел на кого злобу, – называл фамилию, и толпа кидалась искать обидчика.

Солдат, бывший землемер Зёрнов, стал протестовать:

– Какая ж это, братцы, свобода? Это безобразие.

На него показали:

– Вот этот… взять его… Он за старое правительство.

(Из «Биржевых ведомостей», 13.4.17).

* * *

Генерал граф Келлер, командир 3-го конного корпуса, был неутомимый кавалерист, проходивший по 100 вёрст в сутки. Когда, щеголяя молодцеватой посадкой, он появлялся перед полками в своей волчьей папахе и чекмене Оренбургского казачьего войска, его кавалеристы готовы были за ним куда угодно, по взмаху руки.

Теперь близ Кишинёва он велел собрать сводный строй ото всех сотен и эскадронов. Объявил с коня громко:

– Я получил депешу об отречении Государя и о каком-то Временном правительстве. Я, ваш старый командир, деливший с вами и лишения, и бои, и победы, не верю, чтобы Государь император в такой момент мог добровольно бросить на гибель армию и Россию. Я послал телеграмму: «Третий конный корпус не верит, что Ты, Государь, добровольно отрёкся от престола. Прикажи, Государь, и мы приедем и защитим Тебя!».

– Ура-а-а! ура-а-а! – закричали драгуны, казаки, гусары. – Веди нас!

Но через несколько часов подтвердилось необратимое – и он сломал свою саблю перед строем.

* * *

В одних частях после отречения императорские портреты тихонько убрали сразу все. В других – остались висеть, и когда солдаты погорластее требовали, чтобы сняли, – начальники имели твёрдость отказаться: на то, как на всё, должен быть приказ. Но и им приходилось вскоре убрать: раздражали.

Офицеры, которые истолковали отречение как добрую волю царя и продолжали его хвалить, – вызывали недоверие этих горластых. А остальные – молчали.

* * *

В Казани в запасном полку солдат-пройдоха предложил (чтоб не идти на учебные занятия): «Давайте сегодня пойдём на молебен по случаю получения свободы.» И все стали кричать: «Пойдём на молебен, не хотим на занятия!».

Но солдаты-татары, человек сорок, выстроились, подошли к офицеру: «Веди нас, ваше благородие, на занятия!».

Остальных уговаривали – сначала ротный командир, потом батальонный, полковой, – не помогало. Тогда полковник спросил громко: «А кто это хочет на молебен? Кто?» – «Вот я!» – выступил зачинщик. – «На тебе рубль, пойди к батюшке, чтоб он тебе отслужил. А мы все пойдём, когда получим приказ.».

Угомонились.

* * *

Собрали на митинг 125-й Курский полк. На середину выехал автомобиль, с него стали ораторствовать капитан, солдат, рабочий, гимназист – он задиристей всех: Кровавый Николай… И наследник был не от императора, а от Распутина… Царизм разорил Россию до основания и только теперь, при свободе, будем воскресать и жить как в раю.

Только вот хлеба стали выдавать не 2,5 фунта, а два.

* * *

Полковник Оберучев, с молодости народоволец, потом с-р, стал первым военным комиссаром Киева и поспешил на военную гауптвахту подбодрить, кто там томился за уклонение от службы, побеги и дисциплинарные проступки: что скоро утвердят их освобождение. Восторгам их не было конца. И вдруг с изумлением узнал, что уже сидит и первый «политический арестованный нового строя» – юноша-офицер, поляк. Командир их первого польского полка, формирующегося в Киеве, потребовал от офицеров письменного объяснения, как они относятся к перевороту. Этот прапорщик подал рапорт, что относится к перевороту отрицательно и стоит за Николая II. Командир полка арестовал его. Оберучев, всю жизнь ненавидевший этого царя, спросил:

– И вы, поляк, так любите Николая II?

– Да, я хочу видеть его на престоле.

– И будете стараться восстановить его?

– Непременно.

– Как же вы думаете это сделать?

– Если только узнаю, что где-нибудь зреет заговор в его пользу – немедленно примкну, – ответил без запинки.

– А если нигде не будет?

Юноша задумался:

– Составлю сам…

Но через несколько дней, почитав газеты, признался:

– Безнадёжно.

* * *

6 марта в 682-м пехотном полку, в тылах 2-й армии, после вечерней переклички фельдфебель 3-й роты Маляев обратился к дежурному поручику с просьбой разрешить ему разъяснить солдатам некоторые приказы. Получив разрешение, он стал перед строем говорить о текущих событиях и о выборе депутатов от каждой роты. После него ефрейтор 4-й роты Шумилов, уже без разрешения, выступил тоже с речью: что солдаты мало получают мыла, отопления, освещения и скрыли от них приказ о выборе депутатов в Совет Рабочих, – а также почему у нас служат немцы и, между прочим, командир полка полковник Катхе.

Прибывший тотчас командир батальона штабс-капитан Хвесюк разъяснил, что приказа выбирать депутатов не поступало, а никаких приказов от них не скрывают, и советовал солдатам разойтись.

Солдаты как будто разошлись. Но вскоре человек 200 из этого батальона окружили штаб полка, а провода в штаб полка и во все батальоны прервали. Офицеры в помещении штаба были арестованы.

Тем временем полковник Катхе, георгиевский кавалер, возвращаясь из бани, зашёл на квартиру к штабс-капитану Хвесюку – и тут помещение окружили солдаты 1-го батальона. Из толпы вышел ефрейтор Шумилов и объявил: «От имени нового правительства арестуем вас!» Отобрал у полковника револьвер, шашку – и в санях, под конвоем двенадцати солдат отправил на железнодорожный разъезд Демехи, к гомельскому поезду. После этого была снята охрана с полковых телефонов. На следующий день в полку шли нормальные занятия, и других выступлений не было. Но разговоры текли: что офицеров с немецкими фамилиями мало арестовать, а надо поубивать.

Из Гомеля начальник гарнизона отправил полковника Катхе вместе с его конвоем – в Смоленск, в штаб Округа.

В 684-м полку той же дивизии офицеры передали командиру полка полковнику Яровицкому, что солдаты просят его по-хорошему сдать командование и покинуть полк, пока его не тронули. Полковник тою же ночью уехал в штаб дивизии.

* * *

Когда в запасной полк, стоящий в Борисоглебске, достиг «приказ №1», командир маршевой роты, зауряд-прапорщик из фельдфебелей, георгиевский кавалер, пытался скрыть его. Но нашёлся другой офицер, прапорщик из студентов, который собрал ротное собрание и прочёл «приказ» вслух. После этого маршевая рота потребовала: сменить ротного до её отправки на фронт. И выбрала новым ротным – прапорщика-студента.

* * *

В Режице против прибывшей из Петрограда беспокойной вооружённой группы был отправлен отряд Сумского полка. Но те – буйствовали, оскорбляли офицеров, а сумцы остались пассивны и стали присоединяться к мятежникам. По городу начались самовольные аресты.

Комендант Режицы сам отменил отдание чести, заявив в приказе по гарнизону, что она необязательна.

* * *

Из тяжёлого артиллерийского полка, стоящего в Царском Селе, доносили о контрреволюционном настроении. Тогда из ораторской коллегии при петроградском Совете рабочих депутатов послали в полк агитатора. Он выяснил: эти артиллеристы недовольны «приказами №1 и №2» и требуют выпуска нового, толкового. Считают, что у нас нет свободы печати, а Совет рабочих и солдатских депутатов скрывает своё отношение к войне – и пусть выразит ясно. И сведения такие, что не у всех в Совете верны мандаты, и заседают хулиганы, и почему там нет делегатов от офицеров. И что за распоряжение не идти на фронт? – полк собирается идти. И как быть с землёй? – солдаты беспокоятся, что ничего не получат.

* * *

В Царском Селе погоны ещё носились, но все нереволюционные офицеры – без оружия. Только кадровые офицеры ещё козыряли друг другу, да редко старые солдаты. (С поникшей головой смотрели на развязных мальчишек с папахами на затылок, расстёгнутыми, а то с девками под руку.) Можно было встретить солдат с офицерскими кокардами и офицерским оружием.

* * *

В некоторых тыловых частях солдаты волнуются: а не может вернуться старое? Подозрительно относятся к начальству. В одной части созывали на митинг, и командир полка распорядился: идти без винтовок. Это вызвало большое подозрение, и все пошли с винтовками.

Кое-где солдаты стали выставлять кроме приказно-уставных ещё свои караулы – у складов оружия, и непомерные по численности. Подозревают офицерскую измену.

«Вот пускай нам дают жалованья десятку в месяц. А не дадут – то мы пошабашим!».

* * *

Под Дерптом 282-й маршевый батальон арестовал часть своих офицеров, арестовал соседних помещиков, их управляющих, – и стал распоряжаться продуктами и инвентарём тех имений.

* * *

Присяга в спешенном лейб-гвардейском Уланском полку Ея Величества императрицы Александры Фёдоровны. Накануне командир полка полковник Миклашевский предложил офицерам: чтобы сохранить боеспособность полка – не отдаляться от улан, и для того надеть красные банты, ведь это – непринципиальная мелочь, да и Временное правительство признало этот цвет своим, и у него отнято прежнее бунтовское значение. И офицеры надели банты, иные со слезами. Развевались красные флюгера на пиках эскадронов, и непривычны были звуки трубачей. Скверно на душе. Но ведь – Россия оставалась, и вела войну?

* * *

При новой присяге солдат смущает, что каждый должен подписываться: «Не можно руку прикладать» (старое русское понятие). Делегаты разъясняют: «Потому что вы теперь граждане, и каждый должен сознательно подписать.».

В иных полках отказывались присягать под своим боевым полковым флагом, а лишь под красным.

* * *

В 80-м Сибирском полку первым председателем солдатского комитета стал священник.

В Егерском запасном батальоне в Петрограде избрали комитет совместный солдатско-офицерский. Председательствует прапорщик, секретарь – вольноопределяющийся с университетским значком, среди солдатских депутатов – студенты, актёры, журналисты.

* * *

В 31-м Сибирском стрелковом полку выборные ото всех рот явились ночью в штаб полка – арестовали командира полка и 19 офицеров «за то, что не сочувствуют новому порядку». И выбрали командиром полка поручика Крюкова.

* * *

9 марта в 11-й полевой тяжёлой артбригаде солдаты парка пытались арестовать командира бригады генерал-майора Яценко – за то, что он «идёт против правительства» (требует, чтобы его называли «ваше превосходительство»). Командир дивизиона уговорил солдат не арестовывать. Согласились, но решили послать своего выборного в Петроград с жалобой на генерала.

* * *

Ещё вчера солдаты качали поручика Тимохина, говорили, что верят ему, ничего дурного не предпримут. А сегодня он пришёл в роту – закричали ему «вон!» и объявили, что уже выбрали себе нового ротного.

522.

Как раз сегодня думал Исполнительный Комитет начать свои заседания позже, и в новой комнате: более просторная №15, она и в спокойном коридоре и ещё отделяется от него передней, а там телефон, удобно.

И переезд уже начали с утра. Члены Исполкома были далеко не все, а между ними болтался очень возбуждённый Соколов, уговаривая каждого, кого ловил, что нельзя откладывать, Совет должен принять приветствие к польскому народу и заявить, что вся демократия России стоит на почве признания независимости Польши. Но слушали его рассеянно, отмахивались: одни заняты были переездом, другие не могли понять, почему именно независимость Польши – сегодня самый первый и острый вопрос. Даже интернационалист Гиммер не стал соглашаться с Соколовым: это – влияние польских буржуазно-патриотических кругов, а мировое классовое единство пролетариата запрещает нам содействовать всякой национальной независимости, как впрочем и препятствовать.

В новой комнате была разрозненная мебель (наверно, что-то растащили в эти дни по другим комнатам). Прежде всего, не было большого стола, за которым мог бы разместиться весь разросшийся Исполнительный Комитет. Стулья – разнородные, иные шатались. Были плетёные кресла, но часть продавленные. И стоял – роскошный турецкий диван. И – великолепное золочёное трюмо, на которое невольно скашивались глаза даже членов ИК.

Но ничего ещё не успели как следует скомплектовать, ни внести рабочего стола (а стол с закусками и тем более ещё в прежней комнате), как разразилась гроза: комиссар Исполнительного Комитета по железным дорогам телефонно донёс, что получил тревожнейшее сообщение железнодорожников: в настоящий момент по железным дорогам движутся два литерных царских поезда – и движутся они сразу к границе, видимо к Торнео: а цель у них – эвакуация бывшего царя в Англию!

Потрясающе! Ошеломляюще!

Как всякое слишком огромное и неожиданное известие, оно отбивало память, лишало способности соотнести и сообразить. У всех начисто отбило, что кажется только вчера и царь и царица с детьми – арестованы, да ещё порознь, в разных местах, так что и соединиться им неизвестно когда бы. Никому в голову не пришло переспросить: а на каком же именно участке движутся литерные поезда? Уже ли прямо к Торнео, миновав Петроград? Они грозно двигались, и этого было довольно, и стук их колёс, усиленный страхом, загрохотал в Таврическом! И наконец: откуда это всё, и станция назначения, стало известно железнодорожным служащим? Значит, точно!

Никто из членов Исполкома, наскоро скликаемых теперь в новую комнату, не догадался это проверять, – да потому что именно верностью своей, классовой верностью и необходимостью пронзило проклятое известие: именно так, коварно и подло, и всегда бежали все венценосцы! именно так, коварно и подло, и должно было поступить буржуазное классовое правительство! именно так и должно было сработать их предательское нутро! А нам, пролетариям, стыдно! и нельзя было забываться и доверяться! И ведь мы же вчера постановили, чтобы при аресте присутствовал наш депутат – а Временное правительство опять тайно послало своих!

Пришедшее известие быстро обрастало и подробностями, неизвестно откуда прилипнувшими, но также несомненными: об этом вчера было ночное тайное совещание правительства! До сих пор поездка откладывалась только из-за болезни детей. Весь приказ об арестовании царя был чистый обман! Они не решили окончательно, направить ли поезд через Торнео или через Архангельск, но поручили Керенскому сопровождать Романовых до самой Англии! Нет, только до порта отправления!

Изменническое Временное правительство – но и Керенский же изменник революционной демократии! То-то скрывается он, змея, никогда не бывает на ИК!

В необорудованной комнате с зияющей серединой собралась стоя неровная дюжина членов Исполкома, кого нашли в Таврическом и созвали. Все были охвачены волнующей тревогой, никто не курил, и никто не жевал. Лица были мрачны, позы напряжены – вся обстановка ещё этой неустроенной комнаты напоминала первые дни Таврического, когда дыбилась революция, и власть колебалась.

И первое распоряжение Скобелева было: поставить воинскую охрану у дверей передней комнаты – чтобы никто не мог напасть неожиданно на Исполком, ибо неизвестно, как далеко прочернилась и проползла измена.

И никто не пытался сесть, даже Чхеидзе со слабым позвоночником. Так и стояли все большим кругом вокруг пустой середины, набираясь тревоги из лиц других или потерянно глядя в пустой пол.

И начались напряжённые прения. Не брали слова у Чхеидзе, но говорили, у кого что рвалось из груди. Говорили – все, и даже по нескольку сразу, и даже Соколов отстал от польской темы, но уронил бородку на жилет, сражённый предательством цензовых, а у Чхеидзе грузинский акцент обострился до зловещего клёкота.

Это – продолжение всё того же гнусного замысла гучковской поездки! – они хотят без нас, тайным договором с Романовыми, решить форму правления!

И решить – в пользу монархии!

Да, ясно! Они хотят сохранить монархию!

Это – шаг к реставрации!

И это им будет очень легко сделать: разве то был настоящий акт отречения, по всем правилам?

Контрреволюция хочет сохранить монарха для своей чёрной игры!

А там вмешается империалистическая Великобритания – и реставрация неминуема!

Да ведь ещё: царь знает наши военные тайны! Передаст Германии, всё раскроет!

Да разве можно выпустить Николая II за границу?! Располагая колоссальными средствами, припрятанными на чёрный день в заграничных банках, – он легко организует заговоры против нового строя!

Будет питать черносотенные происки!

Рассылать наёмных убийц!

– Да ни один монарх на свете, – восклицал бледно-жёлтый Гиммер, – не поколеблется расправиться иноземными штыками с родной страной, раздавить свой «родной народ» для утверждения своих «законных прав», – и даже не поймёт, что это – предательство, но его естественная функция!

Величайший тиран, палач, – и куда же бежит? в «великую демократию»!

Приютившую Маркса! Герцена! Кропоткина!

Да нет, не может быть даже речи, чтобы пустить его за границу!

И в России оставить его на свободе – пагубно для дела революции.

Но что же делать?

Мысли терялись.

Что делать – это было самое трудное. Задержать – да, но – как? но – где?

Мысли – разбредались, кто-то перескакивал на опасность великих князей, и, сравнительно, в каком порядке кто кого опасней.

Да опасней всё это вместе было, чем у французов во время бегства Людовика! Тогда – только король бежал. Сейчас – изменяло само правительство!

Тень вареннского бегства, королевской ночной кареты, – великие тени колыхались призрачно над неровным кружком исполкомовцев, в неполном кворуме вместо трёх дюжин.

Они чувствовали себя – Конвентом, и ещё больше и ответственней того прежнего Конвента!

И кому трюмо высокое попадало в глаз – от этого трюмо, охваченного бронзой, почему-то становилось ещё особенно зловеще.

Задержать – да, но где и чьими силами?

Всегда тяжеловесно-решительный Нахамкис тоже не мог предложить конкретно.

Но тут появился чистенький Филипповский во флотском мундире (такой всегда странный среди профессиональных революционеров) и подал простую мысль: где бы сейчас ни находились царские поезда и направляются ли они через Торнео или через Архангельск, – им не миновать Петрограда. И значит, прежде всего надо: усиленными воинскими частями занять все петроградские вокзалы. А для того чтобы обеспечить их верность Совету – придать к ним комиссарами офицеров-республиканцев, из нового союза, который организовал Филипповский же. Кроме этого, можно чрезвычайных комиссаров выслать вперёд, по трём линиям – на станции Тосно, Званку и Царское Село, чтоб они организовали заставы там.

Это сразу приняли – и Филипповский, по-флотски повернувшись, пошёл исполнять.

Вослед ему ещё догадались: поставить под ружьё рабочие боевые дружины! по всей столице!

Но об этом надо было просить большевиков – а не было сейчас тут ни Шляпникова, ни всей большевицкой верхушки. Только вёрткий толстенький Козловский. Просили его – идти, звонить своим, просить.

Эти простые мероприятия облегчили головы – и стало легче думаться.

А не послать ли ещё телеграмму на все-на все станции, всем железнодорожникам: задерживать царские поезда, где только ни заметят?

Послать.

А – что же с Временным правительством? Свергать ли его? Арестовать? Разогнать?

Или – выяснить обстановку? Послать делегацию, узнать, что они имеют в виду? Поставить им ультиматум, царя содержать – под строгим арестом!

И под наблюдением Совета! любое перемещение царской семьи – только с разрешения Совета?… И никакой мысли об Англии!

Но от главного, от главного не должна была уклониться мысль: а с царём? Вот теперь, очевидно, мы задержим его, – но что же с ним делать дальше?

Пылающе-презрительный вид Александровича показывал, что не ждёт он от этих жалких меньшевиков произнесенья главного слова: отрубить голову! Все эти социал-демократики ещё немели перед обаянием трона.

Вот, через несколько часов, царь попадётся – в руки наши, не Временного правительства, – так что же?

Петропавловская крепость! Трубецкой бастион! Хотя б это грозило и полным разрывом с Временным правительством!

И сменить весь командный состав Петропавловки – чтобы не было подкупа и побега. Прежнему офицерству – не доверяем!

Всё так, но… кто-то должен прежде – арестовать царя. Это – кто-то из нас. Кому же?

И когда вопрос этот прозвучал – каждый стал искать глазами по кругу – кому ж из присутствующих поручить арест царя?

Посмотрели на Чхеидзе – куда ему, дряхл. На Скобелева? Тоже растяпа. Соколов? – болтун. На Цейтлина, на Шехтера… (На Гиммера и смотреть не стали.) Александрович и Нахамкис – вот были тут двое подходящие.

Но кто-то сказал:

– Нет, товарищи, арест царя – исторический акт. Это должен сделать по возможности русский и лучше всего – чистокровный рабочий.

Стали опять оглядываться: рабочего среди них не было вообще ни одного, да и русских – обочтись.

– А – Гвоздев? – догадались. – Где Гвоздев?

Гвоздева, оказывается, не было в кругу, забыли его позвать, и он в другой комнате возился, конечно, со своими заводами.

Решили – поручить Гвоздеву!

Все согласились, только один Александрович ворчал.

ДОКУМЕНТЫ – 18.

9 марта 1917.

СРОЧНОЕ СООБЩЕНИЕ ВСЕМ.

От Исполнительного Комитета Рабочих и Солдатских Депутатов. По всем железным дорогам и другим путям сообщения – комиссарам, местным комитетам, воинским частям.

Всем сообщается вам, что предполагается побег Николая Второго за границу. Дайте знать по всей дороге вашим агентам и комитетам, что Исполнительный Комитет приказывает задержать бывшего царя и немедленно сообщить в Петроград, Таврический дворец.

Чхеидзе, Скобелев.

523.

Сидел Гвоздев в Комиссии по возобновлению работ и тянул как вол, потемну начиная и потемну кончая, и это ещё не ходя на заседания Исполкома, времени не терять. Но прежде хоть был в подсобу Рабочей группе Военно-промышленный комитет, а теперь его как не стало (лишь вчера в городской думе сбирались об нём торжествовать). Правда, Коновалов, уже от министерства промышленности, иногда выпускал воззвания к рабочим – как пшики, никто их не слышал, – и все усилия, как убедить рабочий класс воротиться к работе полностью, ложились на Гвоздева и его комиссию. (В ней был теперь ещё Богданов – так он всё ходил председательствовать на общие собрания Совета, стал незаменимый председатель. Ещё Панков был, так его только за глотку держи, чтоб не вопил: «бей мастеров!») Телефон в их комнате не умолкал, и посыльные то и дело уезжали на заводы и возвращались с них с новостями неутешительными.

Хотя четыре дня назад и проголосовал Совет восстановить работы, но с тем, что «по первому сигналу снова бросить», а пока – «вырабатывать экономические требования». Как позвано, так и услышано, так рабочие и вернулись: не к станкам, а больше – хулиганить. Редко где работа началась по-настоящему, но и там собирались в митинги, требовали оплатить им полностью дни революции и вообще повысить оплату. Где волынили, не становились к станкам, где работали попустя руки, зато на каждом заводе измысливали свои новые требования, а пуще всего не подчинялись мастерам, оскорбляли их и даже вывозили на тачках. Или требовали уволить директора. И такое пошло дикое: что мастера теперь должны быть не по званью своему, а самими рабочими выбраны, хоть и из рабочих же. Но это уже был – конец всякого завода.

Но – что было делать Козьме? Он звал рабочих умеряться, не так-то зараз всё требовать, – но поди уговори своевольников, ведь революция победила! Избалованью лишь потачку дай, люди от роспуска всегда бешенеют, всякого человека только работа и держит.

А тогда и заводчики выходили из терпения и грозили локаутами. Всё опять кренилось развалиться.

А не слушались рабочие и Совета депутатов – так кого они тогда вообще слушались?

Но Гвоздев, как ни сокрушался их хулиганством, по положенью своему не мог стать твёрдо против: это б значило и вовсе качнуть рабочую массу к большевикам, те только и ждали. Без рабочего единства и вовсе бы ничего нельзя из заводчиков вытянуть.

А большевики поджимали на Совет, и тот грозил заводчикам, что даже при малейшей попытке локаута будет отбирать такие предприятия в управление рабочих коллективов.

А заводчики – ещё более от того шарахались. А Козьма – веди с ними переговоры, убеждай.

До сего дня очень помогал Гвоздеву советами и наладкой дела – Пётр Акимович Ободовский, то и дело забегал в комиссию по труду. Но с сего дня назначили его ещё, вместо генерала, и по снабжению металлом заводов, – стало быть теперь перейдёт он на металл, Козьме падает поддержка.

Да ведь если б только одно своё дело! – но состоял же Гвоздев и членом финансовой комиссии Совета, и автомобильной комиссии, а там был свой разворох дел, и надо тоже вникать.

А вчера на Исполнительном Комитете едва что не выбрали Гвоздева ещё в Контактную комиссию, на постоянные переговоры с правительством. Сла-Богу, пронесло.

Да чего на Исполкоме не издумывали? Три дня назад почему-то именно Козьме вдруг поручили ехать и закрывать «Новое время». Почему – именно ему, хотя и без него там было говорунов и в издательской комиссии и в агитационной? А – неприятное дело, никому не хотелось пятнаться, подставляли вместо себя безответного. Но и это пронесло, передумали закрывать «Новое время», как-то те уластили Совет.

И вдруг, после тёмных, густо-заботных дней – сегодняшний принёс Козьме совсем неожиданную, необхватную радость: от петербургского «Общества фабрикантов и заводчиков» позвонили ему, потом прислали на переговоры – да каких уступчивых! Это ж самое общество фабрикантов никогда и слышать не хотело ни о восьмичасовом, ни о минимуме заработной платы. Ни о чём разумном они слышать не хотели. А тут вдруг, о чём и грезить было невпопад, – в один раз согласились по всему Петербургу на восьмичасовой день, и без понижения притом заработной платы, – и подписывать хоть завтра, вот диво-то! 30 лет лозунгами носили рабочие, сами никогда не верили, – а вот, пожалуйста, сдавались капиталисты!!!

Так что ж, получалось, что всё это озорство, нахальство, хулиганство – оно и помогло? Вот те так! Значит, по-хорошему ничего с людьми нельзя, а только силой?

Тут меньшевицкая «Рабочая газета», ещё не спроворясь, писала, что бороться за 8-часовой день несвоевременно, – а заводчики, вот, уже несли на блюде. Соглашались они теперь и на фабрично-заводские комитеты и на примирительные камеры, – только чтобы без разбора в этих камерах не удаляли самовольно мастеров и административных лиц.

Так Козьма и сам так думал. Так конечно!

Вот живо дело пошло, вот нечаянно! Неужто всё и обойдётся миром, ладом? Да лучше и не придумать.

И только собрался Козьма идти на Исполком докладывать о такой победе – как и за ним оттуда прибежали: туда иди скорей! Козьма и пошёл проворно.

А они в новой комнате стояли все на ногах кругом, возбуждённые, – да уж они знали?…

Не, лица все были мрачные, даже перепуганные. И все повернулись к нему, как к главному виноватому.

Да что ж эт такое приключилось? Да в чём же Козьма оступился? Открыл он рот в оправдание, объявить им свою радость,- нет. Ото всех Чхеидзе:

– Товарищ Гвоздев! Исполнительный Комитет поручает вам арестовать бывшего царя Николая Второго!

Что это? Почувствовал Козьма, что вдруг вся краска ударила ему в лицо, густо, как уж он забыл, когда и было.

И все увидели эту краску на его лобастом лице – и смотрели на него ещё более как на виноватого.

– Что это? – бормотал Козьма, растерявшись. – Другого дела у меня нет? Другого человека у вас нет? Что это?

И правда, не знал он за собой ни заслуг таких, ни такого выдатья на всю Россию, чтобы вот именно вдруг ему – да царя арестовывать. Да он и не гож к тому. Да он и не…

Пробасил Нахамкис поощрительно:

– Товарищ Гвоздев! Это большая честь! Вы должны гордиться!

Подскочил и Гиммер, как воробей на одной ноге:

– То он вас арестовал – а теперь вы его! Справедливо!

Этого Гиммера, прости Господи, терпеть не мог Козьма: уж такой надседливый, надоедный в Совете человек – и самый бесполезный: ничего никогда не делал, только речи свои пропискивал.

– Да почему же – я? – руки разводил Козьма, из головы даже вылетело, с какой победой он шёл.

Но никто не объяснял, почему – он, почему – сами не идут. Молчали.

А сказали, что сейчас будет выписан ему мандат на царя. К сожалению, неизвестно, где именно находится царь, где именно его арестовывать, но скоро выяснится, сообщат, тогда туда и ехать.

А сейчас на помощь аресту будет собрана рота семёновцев и рота пулемётчиков.

И надо арестовать также всех без исключения членов династии. А их имущество будет конфисковано народом.

Приподнял руки Козьма, возражать, – не насчёт династии, насчёт себя, – ослобоньте, мол. Нет, стояли все слитным, грозным кругом: только ему!

Так, с приподнятыми руками, как с подхваченным беременем, и отправился Козьма к себе в комиссию по труду. Про восьмичасовой день так и вылетело.

Почему-то сильно его оглоушило. Одно, первое, отрываться от своей работы досадливо, никак нельзя. А второе: невподым тяжело.

Это неправильно Гиммер прощебетал: он – тебя арестовал, а ты – его. Он – царь, тут уклону нет. Не Николай бы Второй правил Россией, так другой кто-нибудь.

А жил себе в России – Козьма Гвоздев, помощник машиниста и токарь. Тот – царствовал, а этот – точил на токарном станке. И никогда бы в голову не запало, что скрестятся их пути, да в такой час неровный. Да с таким мандатом.

Принесли мандат. Росчерки лихие. Жирная печать.

Смотрел на него Козьма безо смысла.

Царя арестовать – как-то не гораздо.

524.

Сергей Масловский был человек – драматически неиспользованных возможностей, как и всегда гибнут лучшие таланты на Руси в её кошмарно-неблагоприятной истории. Индивидуалист par excellence, романтик-борец с душой конквистадора, – что бы он мог, если бы перед ним развернулись просторы! Но едва не захлопнулась тюремной дверью неудавшаяся революция, а теперь, в удавшуюся, ведь он побывал на самом важном месте, в центре урагана, – но опять ничего не достиг, и вот тяготился в Военной комиссии каким-то писарем на офицерской должности. Однако за эти первые дни упустил и кооптироваться в Исполнительный Комитет, это уже просчёт непростительный, Революция пошагала гигантскими шагами, и другие имена были вписаны в её раскалённую летопись. Все занимали места, а Масловский везде опоздал, и только складывал про себя, как бы мог ядовито выразиться про этих выскочек-министров: что они сменили воротничные салфетки общественных ужинов на портфели общественного кабинета. О-о, он умел выражаться преостроумнейше, преядовитейше, как он укусит – так никто, но не возникло и новых журналистских мест, кроме грязных «Известий», а во всех солидных газетах все места были укомплектованы своими пишущими мальчиками.

И оставалось, оставалось… опять отдаться своим литературным надеждам (псевдоним Мстиславский будет хорош и даже чем-то страшен), да посещать квартиру Гиппиус и Мережковского на углу Потёмкинской, тут же близко, – всегда к нему внимательных и возможных будущих покровителей на литературном пути. Им изливал он и всё своё недовольство Советом рабочих депутатов и его стихийностью. Если вдуматься – то и новая Революция не слишком удавалась.

И вдруг – Революция ещё раз позвала Масловского, на своём огненном пролётном языке: со 2-го этажа Таврического его позвали на 1-й, в Исполнительный Комитет, – там, в неустроенности, у конца случайного стола сидели Чхеидзе, Соколов и Капелинский – сильно раздёрганные, Соколов с заломленными фалдами сюртука, всегда аккуратный Капелинский с отбившимся на сторону длинным галстуком, а Чхеидзе – трагически вращая глазами.

И вот что они ему объяснили (в Военной комиссии, за рядовыми бумажками даже не знали этого ничего). Сегодня утром были определённые сведения, что Временное правительство обмануло Совет и тайно гонит царский поезд к какому-то из портов для отправки царской семьи за границу. Исполком принял все меры по железным дорогам – остановить! Сейчас получены последние сведения: царь прибыл в Царское и отвезен во дворец как арестованный. Необходимость его перехвата и ареста таким образом отпала. Однако поколеблено доверие к Временному правительству: где гарантия, что они не предпримут такого шага снова на самом деле? Вся охрана дворца – в руках Корнилова, – но, в конце концов, что мы знаем о генерале Корнилове? У него есть демократическая репутация – но так ли он предан народу? Мы должны обеспечить себя от всякого возврата Романовых на историческую сцену. Да за границей у него колоссальные богатства, к нет двух мнений, что он использует их в борьбе против народа. Не ясно, что надо сделать, – но что-то надо! Уже были разогнаны многие меры: заняты вокзалы, собраны кое-какие войска. Но ещё какую-то демонстрацию нужно сделать, чтобы Временное правительство получило урок и остерегалось, да и жаль покинуть начатые приготовления. Так вот предлагается: Масловскому как человеку решительному. (Масловский не мог не ответить признательным кивком) – поручить – поручить ему – совершить нечто эффектное, найденное на месте: перехватить царя в руки Совета и в Петропавловскую крепость? Или хотя бы проверить условия содержания его в Царском Селе? установить действительность охраны? Что-то такое, чтобы почувствовало Временное правительство, и подавить все поползновения Романовых!

Так! Настал. Настал великий час. Тот миг, для которого он и жил всегда, конечно, – а вот уже думал, что пропустил. Ему! – потомку поблекнувшего, оттиснутого дворянского рода, – ему и войти к царю – печатающим беспощадным шагом. Наше происхождение и обязывает нас к подвигам. Он слишком долго был беспомощно зажат в проходах меж библиотечными полками. (А для писательской биографии – какой это случай! Какая пища острому едкому глазу!).

Так! Революция подошла к своему роковому неизбежному повороту – бегству короля! Взлетающий миг! (Нота-бене: однако и не споткнуться, тут – прямая конфронтация с правительством.).

Что делать? Прежде всего – чего не делать? Не надо было Совету передавать власти Временному правительству, а себя ставить в какую-то постороннюю позу. Теперь – что делать?

Ах, это было слишком ясно! Зачем полунамёки, полупризнания и полуклятвы? Всё революционное нутро Масловского встрепенулось навстречу прямому ответу: цареубийство! – вот пламенный язык революции, вот кардинальное решение вопроса, и никакой реставрации никогда!

Но из присутствующих – один лихой Соколов мог одобрить, ему доступны были крайности. А те двое, как и вся почти головка ИК – заячьедушные меньшевики, от полнозвучия такого решения у них лопнут барабанные перепонки!

Обещать же им только усилить охрану дворца – было бы презренным компромиссом.

Ещё и первых слов не сказав, Масловский внутренне так вырос, так напрягся – к великому мигу своему и российской революции, – сам удивился своему властному голосу:

– Как я буду называться? Эмиссар Совета?

– Комиссар для надзора, – сказал Чхеидзе.

– Хорошо. Пишите мандат, – читал из невидимого, зажмурясь: – Принять всю военную и гражданскую власть в Царском Селе… для выполнения возложенного на него особо важного… особо важного государственного акта!

Акт! В это – всё могло входить. И – любые меры к изоляции царя, и, конечно, проверка условий его содержания. Но и любые меры – к его расстрелу. Хоть сегодня же, там же… Комиссар сам ещё точно не решил, не знал, но – государственный акт.

И не теряя минуты – помчался собираться. Внутренне – он уже вырос. Но не хватало перерождения внешнего. На нём был хотя и военный мундир и шинель офицерского покроя – но без погонов, а только интендантский значок. Библиотекарь он был – не военнослужащий, а вольнонаёмный, мундир и шинель носил незаконно. На вопросы, кто же он есть, – отвечал: «Масловский, без звания.» Без звания – можно было понять и высоко, как бы не вмещаясь в офицерские чины, но можно было, увы, понять и – как нижний чин, рядовой.

Уж этого – исправить было сейчас нельзя, но пока печатался мандат – вот как вышел из положения Масловский: у одного кубанского казачьего офицера в Таврическом выпросил до конца дня устрашающую кавказскую папаху и полушубок без погонов. Полушубок придавал ему сразу боевой, дикий, иррегулярный вид, так что не придёт и в голову спросить звание. А папаха – дивная, чернобарашечья, со многими шевелящимися змейками завитков, да ещё утроившая голову его по объёму, – воистину была как голова горгоны со змеями.

Перед золочёным трюмо исполкомовской комнаты, ещё опоясавшись чужою шашкой, проверил – очень страшно! очень выразительно! (Только усы – штатская щёточка, вот когда голое лицо.).

И – браунинг в кармане полушубка! Он ощутил в себе – безднопропастную революционность. Даже самому страшно этого размаха.

Мандат был готов, подписан Чхеидзе. Так, да не так: «принять всю военную и гражданскую власть в Царском Селе» – да, но «государственный акт» – сробели меньшевички, а: «особо важное поручение»…

Ну, в это тоже входит…

Автомобиль – ждал у подъезда. Свита – два офицера-республиканца: штабс-капитан Тарасов-Родионов, пулемётчик, и уже знакомый понятливый прапорщик Ленартович с подвижным лицом.

А на вокзале должны были ждать их уже собранные рота семёновцев и рота пулемётчиков из 1-го полка. И действительно – ждали. Семёновцы – довольно распущенным строем, при них – неуверенных два офицера. Пулемётчики – грозней, из-за своих станковых, на колесиках. (Рота не рота, а семь пулемётов есть.).

И Гвоздев встретил их на ступеньках вокзала радостно: передать постылое командование да ехать по своим делам. Действительно, вид его, такой уж белобрысый, наивный, никак не подходил для великой революционной задачи.

На перроне зеваки смотрели на солдат, вкатывающих пулемёты в пригородный поезд. Какой-то дежурный газетный корреспондент цеплялся – кто такие? куда? зачем? – но не так был прост Масловский, чтобы поделиться с корреспондентом. Да солдаты сами рассердились и прогнали его.

Тронулись.

Штабс-капитан предложил обсудить тактику – но Масловский, под жуткой своей папахой всё возрастая, всё возрастая, не удостоил его обсуждения. Его беспогонство возвышало его и над штабс-капитаном.

Мандат был – необъятен.

Уже в пути семёновский офицер даже не доложил, а так, в нынешней революционной манере, обронил, что семёновцы едут с пустыми винтовками, патронов почти не везут: не хотели брать, тяжесть таскать, убедить их не удалось.

Хо-хо… А какой ещё там боекомплекту пулемётчиков?

525.

Сегодняшний день складывался у Павла Николаевича невыразимо приятно. С утра в своём министерстве у Певческого моста он назначил первую встречу с корреспондентами газет. Во второй половине дня, – ввиду особой торжественности уже в Мариинском дворце, – весь состав правительства должен был принять признание от иностранной державы – Соединённых Штатов Америки. Великие Соединённые Штаты имели смелость официально и полностью признать русскую революцию и притом хотели непременно первыми. (И Милюков охотно вошёл для того в малую конспирацию с американским послом Френсисом, давая опередить других союзников.) В этой послеполуденной церемонии Павел Николаевич также был именинником и ведущей фигурой: как по положению министра иностранных дел, так и по особым своим связям с Америкой, где он был первым популярным изъяснителем России и первым пророком падения царского режима.

Итак с утра в роскошном зале министерства с высокими окнами, раскинутыми серо-зеленоватыми шторами и в pendant к ним лягушачьим ковром – в креслах с высокими овальными старинными спинками рассаживались представители петроградской и московской прессы, человек около двадцати.

Павел Николаевич и всегда остро любил прессу – этот живо-отзывчивый нерв общества, выражающий самую душу его. И в каком-то отношении, в одной из функций своих, как передовик кадетской «Речи», он и сам принадлежал к ней, не в репортёрском, конечно, смысле. Общество газетных корреспондентов, исключительно восприимчивое, острое, было для Павла Николаевича, может быть, самым интересным, более перчистым, чем скучные порой профессорские компании или блеклые иногда собрания кадетского ЦК. Когда между думскими заседаниями Милюкова обступали корреспонденты, то их волнующее понимание извлекало из его уст часто наилучшие формулировки. И вот сегодня, с большинством хорошо знакомый, но впервые выросший до своих подлинных размеров, – он встречал их как хозяин, сохраняя и дружески понимательный тон, и сознание своей несравнимой ответственности.

Сперва два корреспондента, встав из кресел, приветствовали Павла Николаевича как первого общественного министра иностранных дел России. Это воспринимается как общий их праздник и надежда, что теперь отношения между министерством и печатью…

О да. Павел Николаевич благодарил. Да, их встреча застаёт правительство, избранное русской революцией, в конце первой недели его деятельности. Сам он хотел бы управлять своим министерством в соответствии с величием переживаемого момента. На посту руководителя русской внешней политики он намерен внимательно прислушиваться к голосу общественного мнения, наиболее чутко выражаемого печатью.

Заявление Милюкова не было написано им заранее, все эти мысли настолько ему органичны и выношены, что не могли составить затруднения в изложении.

– Господа, – говорил он с наслаждением к процессу речи именно перед ними. – Я считаю, что моя первая задача состоит в том, чтоб укрепить и упрочить тесные узы, связывающие нас с нашими союзниками. До сих пор нам приходилось краснеть перед союзниками от позора за наше правительство. И сами союзники стыдились его. Мы даже не могли быть уверены, что русское правительство окажется верным союзным обязательствам. Теперь же в итоге великого переворота отсталая Россия стала равной передовым западным демократиям, и союз с нами уже никого из них не может компрометировать. До сих пор Россия была единственным тёмным пятном во всей противогерманской коалиции, она тяготела мёртвым весом над державами Согласия. Но теперь наконец мы можем не стыдиться самих себя и выступать с сознанием своего достоинства. Теперь никто не может сомневаться в нашей искренности. Мы получили право обсуждать высшие освободительные цели войны – положить конец германским мечтам о гегемонии и не упускать из вида освобождение народностей Австро-Венгрии.

Светло и твёрдо блистало пенсне Милюкова (он за своим столом сидел, не стоял, – дружественная теплота беседы пересиливала её официальность). Карандаши и автоматические ручки радостно, уписчиво двигались по блокнотам, не все успевая.

– Да вот вам поразительный признак перемены. Вот только сейчас, утром, я получил телеграмму от человека, который был известен как злейший враг России, – от крупнейшего американского банкира Якоба Шиффа. Он пишет, я позволю себе зачитать: «Я всегда был врагом русского тиранического самодержавия, безжалостно преследовавшего моих единоверцев. Но теперь позвольте мне приветствовать русский народ с великим делом, которое он так чудесно совершил. Позвольте пожелать вам и вашим коллегам в новом правительстве – полного успеха.».

Корреспонденты просили дать им потом телеграмму полностью.

– Вот, господа, старый режим действовал как тормоз против Соединённых Штатов. А теперь все наши союзники сразу стали на сторону нового порядка в России. С необыкновенной поспешностью они намерены официально признать новый строй. Но естественно, они рассчитывают на быстрое укрепление нашей военной дисциплины, и на нас лежит долг это доверие всячески оправдать. Сохранение военной мощи сейчас для нас особенно важно. Надо покончить с такими актами поколебания дисциплины, как неудачный «Приказ №1». К счастью, никаких дальнейших эксцессов нет и, надеюсь, не будет.

А – в Германии какое впечатление от нашего переворота? – спрашивали корреспонденты.

Вопрос был не простой. Имело смысл ответить на него двояко, ибо тем извлекалась двоякая же польза.

– С одной стороны, германцы стали рассчитывать воспользоваться временным ослаблением нашей военной мощи, чтобы произвести сильный натиск на Северном фронте. Как раз сюда уже прибывают германские подкрепления.

Строчили быстро.

– Поэтому всякий гражданин, кто не хочет нового торжества немцев, должен способствовать восстановлению военной дисциплины. Опасность велика, и русская армия должна приготовиться отразить её, это вопрос чести русского народа. И в интересах достигнутой свободы.

(Этот момент чрезвычайно важно разнести широко.).

– Ну, а с другой стороны… С другой стороны, в Германии распространилось ложное представление, что русская революция выражает победу пацифизма, что теперь можно будет склонить Россию к сепаратному миру. Но не мне вам говорить, господа, что это странное толкование может вызвать только улыбку. Не следует преувеличивать пацифистское движение среди части наших социал-демократов. И считаю своим долгом предостеречь, – его голос пожелезнел, и призрак собственной железности, повторный призрак его знаменитой ноябрьской речи поднялся в корнях его волос, – что люди, свергнувшие Штюрмера за его стремление к сепаратному миру, – никоим образом не пойдут ни на какой сепаратный мир.

Получилось, что сказал прямо о себе. Но не только так, но и – твёрже, но и – заветное:

– В частности, в наши национальные задачи теперь ещё более укладывается ликвидация турецкого государства. Это государство, созданное завоеваниями, за 500 лет не могло перейти к гражданственности, не достигло уровня современных культурных государств, – и оно не может существовать!

Записали как сенсационное.

Ещё – о том, о сём. Спросили о возможной продолжительности войны.

– Несомненно война – уже на скате, господа, мы приближаемся к развязке. Силы врага убывают в большей пропорции, чем у нас. И уже в середине лета можно будет с уверенностью определить сроки окончания войны. Война закончится торжеством права и справедливости. Если дисциплина будет сохранена, если мы справимся с собою – мы справимся и с врагом. Прекрасная будущность обновлённой России будет обеспечена!

Беседа вскоре была закончена в тёплой, даже ласковой обстановке.

А так как Павел Николаевич, предвидя дипломатический приём, уже был во фраке, то ему оставалось лишь выпить чашку кофе, подписать десяток поданных бумаг – и, продолжая триумфальный день, ехать от Певческого моста к Синему.

В Мариинском дворце, в роскошной ротонде, с 32 колоннами и 32 люстрами в два яруса, золочёной лепкой потолка под купол верхнего света, уже велись приготовления ко встрече американского посла, но возникали разные затруднения, в частности, каким же знаменем декорировать сторону Временного правительства, своего же знамени не оказывалось теперь? Дав одно, другое, третье указание, Павел Николаевич отправился в кабинет князя Львова. Он не упускал теперь всякой возможности встретиться с князем наедине, чтобы вернее его направлять. Ещё не так легко было застать его без Некрасова, без Терещенко, без…

Но тут князь оказался один, и можно было присесть на короткое совещание с ним.

Павел Николаевич намеревался информировать премьера о вчерашнем довольно неожиданном повороте разговора с английским послом. При духовной близости, возникшей теперь между демократической Россией и демократической Англией, и с тем, что Бьюкенен согласился поддержать правительство против назначения Николая Николаевича, никак Милюков не предполагал, что опубликованное вчера в газетах постановление Временного правительства об аресте царской семьи вызовет в английском посольстве такое волнение. Бьюкенен даже настаивал получить гарантии, что будут приняты все меры предосторожности к охране личности отрекшегося императора – кузена английского короля. Милюков ответил, что это, собственно, не арест, а лишь условное ограничение свободы. И Временное правительство по-прежнему желает (будет и облегчено), если царская семья уедет в Англию, – а делаются ли уже в Англии приготовления к их приёму? – Ещё нет. Ещё нет принципиального согласия, констатировал посол. А не была бы Дания или Швейцария более подходящим местом для царя? – Нет, нет, – отверг Милюков и просил от имени правительства, и со срочностью, чтобы такой приют был поскорее предоставлен, с тем, что до конца войны царь из Англии не выедет.

Но не успел он сейчас этого всего Львову высказать (дабы убедить его, что и сейчас наименее хлопотно для них отправить в Англию всю семейку), как князь проявил полную расстроенность (выражавшуюся у него в некотором овлажнении его небесных глаз):

– Ах, Павел Николаевич, именно это дело значительно осложнилось!

– Да что же такое, Георгий Евгеньич?

– Вы не можете себе даже представить: Исполнительный Комитет бушует! Кто-то пустил злостный слух, и в Совете поверили, что мы на самом деле не арестовали государя, но тайно препровождаем его за границу.

Хотя это почти и совпадало с конфиденциальным милюковским предложением (и действительно, кто-то из правительства, осведомлённый и неверный, разгласил?), но в бурном потоке негодования Исполнительного Комитета самому князю враз открылась и преступность и невозможность подобного плана: как же он сам этого не разглядел?

– Нет-нет, Павел Николаич, перед Советом мы должны быть безукоризненно лояльны. Всю эту затею… нет-нет, надо её выкинуть из головы. Да вы только представьте, правда, как это выглядит из Таврического дворца?

Выглядело, действительно, контрреволюционно.

– Они большего хотят: они хотят заключить государя в Трубецкой бастион. Я насилу уговариваю их – оставить в Царском Селе, а уж как угодно укрепить охрану. Если угодно – приставить комиссаров от Совета. Ещё хорошо, если согласятся. А как вы думаете, Павел Николаич?

Да собственно, Павлу Николаевичу что ж? Ему с Николаем Вторым детей не крестить. Конечно, неприятны напряжения с послами. Но их не сравнить с ожесточением Совета. Зачем же снова провоцировать течь огненную реку Ахеронта?

– Да что ж, да что ж, Георгий Евгеньич… Может быть, ваша и правота. И уж во всяком случае нам надо помедлить.

– А не разгласится ли ваша вчерашняя позиция, через послов? – искал князь тревожными глазами.

– Нет-нет, – успокаивал Милюков, – я именно просил Бьюкенена держать дело в строгой тайне и ни в коем случае не разгласить, что отправка царя – это инициатива Временного правительства.

– Ах, ах! – томился бескрайне-добрый князь, даже видеть его было страдательно. Он всегда крайне быстро взволновывался, но очень длительно успокаивался. Похрустел пальцами. И – искательно, как если бы премьером был Милюков: – Павел Николаич! А если хорошо рассудить – так зачем это нам и по сути? Ведь создаём мы сейчас Чрезвычайную Следственную Комиссию. И вот она обнаружит тяжёлые государственные преступления, подготовку сепаратного мира… И что же, отвечать будут только министры, а царя мы выпустим за границу? Хорошо же мы будем выглядеть. И где же логика?

Пытливо смотрел князь, и со всей той болью, как только может русский интеллигент:

– Я боюсь, что Совет прав – и по сути, – прошептал он.

Да Павел Николаевич и сам это вполне начинал обнаруживать. Да, при эвентуальном судебном процессе… Да ему ли пристало обличье защитника кровавого тирана и всей династии? Да просто сбили его послы демократических держав. Потому что, если они находят, то… Но вообще-то…

Тут – ввинтился в комнату, конечно, Некрасов, со своим непроницаемым, но вечно подозревающим видом.

Разговор продолжили уже вполне официально, что Николай II должен оставаться заточён.

Вошёл Терещенко, тоже во фраке.

Правительство начинало собираться для церемонии встречи с американским послом.

Павел Николаевич пошёл проверить последние приготовления.

Наступала вторая радость дня и даже ещё более яркая.

Уже приготовлена у него была тирада, и знал он, как скажет:

– Благодарим великую заатлантическую республику за признание нашего нового свободного строя! Вы видите, как широко и полно наша страна разделила высокие идеи переворота! В эти дни я являюсь центром потока американских телеграмм. Я…

И теплейшие воспоминания о своих блистательных турне и лекциях в Америке заливали Павла Николаевича. И действительная благодарность к американским деятелям, которые всегда были сторонниками русской оппозиции.

– … Я достаточно знаю Америку, чтобы сказать, что эти новые идеи свободной России есть и ваши идеи. И что наш переворот даст сильный толчок к сближению двух наших родственных демократий.

ДОКУМЕНТЫ – 19.

Ставка, 9 марта.

ГЕНЕРАЛ АЛЕКСЕЕВ – ГЕНЕРАЛУ ЖАНЕНУ.

Русская армия не может выполнить наступление в конце марта – начале апреля. Затянувшаяся зима с обильными снегами обещает продолжительную распутицу, когда дороги почти непроезжи. Вьюги с сильными заносами расстроили работу наших железных дорог, и базисные магазины не пополнены… Наконец, нельзя не обратить внимания на ту болезнь, которую переживает государство. Переворот не мог не отразиться на выполнении всех работ.

Наше наступление может начаться лишь в первых числах мая.

526.

Всё рухнуло. Всё кругом ещё дорушивалось. Всё было грозово-темно, как в день Страшного Суда.

Но было и утешение послано Небом: наконец-то вместе! Наконец-то, друг ко другу прильнув, – передать! Даже меньше всего – словами. Боже, Боже, как Ты развёл нас в эти трагические дни!

Все эти розненные дни – как нёс Николай изнурительную броню самообладания: ни разу, нигде, ни при ком, кроме Мама, да ещё прощаясь с офицерами Ставки, лицом не выразил своих переживаний, не выказал ни скорби, ни отчаяния, ни растерянности, а словами – так даже малой озабоченности. Он столько был на людях эти дни, – ни в единой фразе не сломался, не выдал себя – и даже Алексееву не пожаловался, не открылся в щемящей, сосущей боли своей, даже в страстную минуту, когда просил вернуть Алексею трон. (А ведь можно было…?).

Солнышко! Солнышко! Отчего в эти дни мне не было дано прикоснуться к твоей силе?! Может быть, вдвоём мы нашли бы что-то лучше? Но я – не сумел, пойми и прости! Меня сразила быстрота прихода телеграмм от них ото всех и их единодушие. Эти телеграммы – все со мной, ты их прочтёшь сейчас. И Николаша среди них – первый. Я решил, что мне с моего места не видно чего-то, что видят все. Я – не мог лучше. Я – не мог найти других путей.

И с какой запирающей силой это всё сдерживалось неделю – с той же неудержимой прохлынуло теперь. Прорвало – запреты, преграды, и слезами покаяния, слезами отчаяния, слезами освобождения – хлынуло к Солнышку, сам на коленях пред ней, а лицом уткнувшись в её колени, именно так хотелось душе.

Он – сложил с себя груз этих дней, и отдавал ей на суд.

Он – был мучим терзателями, и только вот теперь отпущен. Он как бы сомнамбулически действовал, и только вот теперь прояснялся.

Ах, никогда не послано было мне удачи! Я всегда знал, что мне ничего не удаётся.

Но Боже мой, но двадцать два года я старался делать только лучшее, – неужели я не делал его никогда?

Ах, нет правосудия среди людей!

Это было – в розовом будуаре Аликс. Она – сидела на розовой кушетке, а он – коленями на ковре. В комнате был тонкий умирающий, нет, уже умерший, аромат – от вороха завядшей сирени на окне, – её постоянно доставляли свежую с юга, но от начала беспорядков уже много дней не обновлялась ни она, ни гиацинты, ничто из цветов.

С той минуты как камердинер Волков внезапно доложил: «Государь император!» – и Аликс бросилась ему навстречу – полубегом, сколько ноги несли, – и увидела – неузнаваемого старика – коричневого, с тёмными тенями под глазами, во множестве морщин, ещё не бывших две недели назад, с поседевшими висками, и с шагом – не прежним шагом молодого, сильного человека, но потерянно усталым, сбивчивым, – могла ли она, могла ли она бросить ему хоть один упрёк – хотя столько ошибок наделал он?

В таком разрыве душевном, в таком последнем упадке – могла ли Аликс его упрекать? За то, что во многих местах только твёрдый её совет выводил его на верную дорогу? За то, что отклонялся он от советов Божьего человека, а прислушивался к людям нечистым, неверным, как и этот Алексеев, – как ещё и теперь он не видел его предательства?

Может быть только сейчас, рассвободясь, Николай впервые до конца ощутил своё свержение. Своё унижение. И, сброшенный со всех пьедесталов, он нуждался хоть на каком-то ещё задержаться.

И это угадав, она захлебываясь отвечала ему:

– Ники! Ники! Как муж и как отец – ты мне дороже, чем как император!

Это была правда, но даже и не правда, и так, и не так, – но в этот момент она чувствовала так, или не могла выразить иначе.

Его безутешное горе – разве чем отделялось от её горя? Разве сердца их когда-нибудь были разъединены?

И мой прощальный приказ по армии, моё прощание сердцем с моими солдатами, – и это запретили, не пустили, – за что?

Боже мой, как Бэби ждёт твоего приезда! Считает минуты.

Он – знает? Как он узнал?

– Я поручила, ему сказал Жильяр: «Ваш отец больше не поедет в Могилёв, он не хочет быть Верховным Главнокомандующим».

Огорчился?

О, ещё бы! Ведь он как любит солдат и армию! А спустя некоторое время Жильяр добавляет: «Вы знаете, Алексей Николаевич, ваш отец больше не хочет быть императором.» Испугался очень: «Что произошло? Почему?» – «Потому что он очень устал, перенёс много тяжёлого в последние дни.» – «Ах да, мама говорила, – остановили его поезд, когда он ехал сюда? Но папа будет императором потом опять?» Жильяр объяснил, что нет, и что Михаил отрёкся. Алексей помрачился, думал, думал, ничего не сказал о своих правах, а: «Но как же может быть без императора? Но если больше нет императора – кто же будет управлять Россией?».

Но ведь я правильно сделал, скажи? О, как я колебался! Оставить Алексея на троне – разлучить с нами. Ведь они все так и хотели бы: отнять у нас Алексея, а самим – править при нём. А потом – я уже думал наоборот: вернуть Алексея на трон. И сделал попытку изменить Манифест – но Алексеев сказал: никак не удобно.

Ты правильно сделал, ты всё правильно сделал, мой муженёк! Как же мы могли бы остаться без Солнечного Луча?… А если бы ты знал, какой это был позор и удар, когда гвардейский экипаж бежал из дворца… А Конвой вёл себя вполне благородно! Вполне. Но они одни ничего не могли сделать. Да я сама остановила кровопролитие, не велела им сражаться. А твой Сводный полк! Какие чудеса верности, разрывающие сердце! Ведь вчера, после уже установленного ареста, они весь день отказывались дать сменить себя с постов. И сегодня всю ночь простояли – они хотели сами встретить твой приезд с подобающими почестями! Они выкатили пулемёты – и не хотели впускать новую охрану за решётку дворца. Но это я – позвала к себе их полковника и сказала: «Не повторяйте климата французской революции!» И они – уступили, и вот перед самым твоим приездом только ушли.

О, этот пример подбодрял! О, наш святой народ ещё нас не выдаст.

А заступил – какой полк?

Первый гвардейский.

Так ведь это – тоже наш, из наших самых верных!

Ещё стоял в памяти вид последнего у них зимой смотра, который принимал Николай.

Ты знаешь, Ники, Корнилов – тоже, он порядочный человек. Он при аресте вёл себя очень прилично.

Да весь этот так называемый арест – уже как пустая прихлопка по забитому месту, он уже ничего не отяжелял, сам по себе воспринимался бесчувственно, – а вот освобождение он принёс! Возможность быть наконец вдвоём с Аликс, наедине с Аликс!

И – выплакаться ей. И – исповедоваться. И – пожаловаться.

И ещё же – молитва у них остаётся, безграничные просторы молитвы.

Молились.

И снова плакали.

О Ники, предадимся воле Божьей! О Ники, Господь видит своих правых! Значит, зачем-то нужно, чтоб это всё так случилось. Я верю, я знаю: свершится чудо! будет явлено чудо над Россией и всеми нами! Народ очнётся от заблуждений и вновь вознесёт тебя на высоту! Вернётся разум, пробудятся лучшие чувства.

И даже очень скоро это всё может случиться.

Арестованы, нет ли, – но какая отъединённость окружала их соединённость! Что-то там в мире катилось, происходило, – но с тех пор как они вместе – это уже не касалось их. Теперь они будут подкреплять друг друга любовью – и все перенесут.

Пойдём к Бэби? К детям?

Невозможно с моими такими глазами, я напугаю их. Я лучше пойду пройдусь по парку, это всегда мне помогает.

Ну пойди, а я буду смотреть за тобой в окно. Да, ты знаешь… ну, не всё сразу. Лили и Бенкендорф убедили меня, что надо сжигать – дневники, письма, бумаги, – чтоб они не завладели этим и не воспользовались во вред. И я уже много сожгла.

О, как жаль!

Но что же делать?…

Слишком много сразу здешнего не могло вступить в голову Николая, – он ещё почти оставался в Ставке. И два псковских вечера ещё цепко когтили его. С Долгоруковым они вышли через садовую дверь – и пошли гулять.

Сейчас – быстро, много пересекать по парку, – и должно отлечь, и высохнет, и просветится лицо. В каких только мрачных бедах не успокаивала его быстрая многая ходьба.

Как всегда, он шёл на пяток шагов впереди, Долгоруков сзади. По широкой расчищенной дорожке Николай направился в сторону большой аллеи. Он, правда, видел оцепление из солдат – но так понимал, что это новый вид охраны дворца, да верней он не успел в это вникнуть, не об этом были мысли.

И вдруг два солдата перед ним выставили штыки, преграждая путь, и один из них дерзко крикнул:

– Сюда нельзя, господин полковник!

Николай – не понял даже: кому это, какому полковнику? (Он был в полковничьих погонах всегда – но никогда же не слышал такого обращения!) И он продолжал идти, не глядя на развязных солдат.

И тогда к ним подбежали ещё двое или трое.

– Вернитесь, когда вам говорят! – кричали ему.

Или даже:

– Тебе говорят, назад!

Всё это было в полминуты: он увидел несколько простых солдатских лиц, которые всегда так славно замирали на смотрах, – да это же и был 1-й гвардейский стрелковый!

Император не мог сообразить, понять, возразить. Он стоял и в растерянности смотрел на рассерженные, непочтительные солдатские лица. Он просто никогда не видел русских солдат такими!

Тут приспешил офицер – но молоденький, не кадровый, с худою выправкой и без всякого почтения тоже. Не беря под козырёк, он сказал:

– Господин полковник, гулять в парке нельзя, только во дворе.

Император посмотрел на него – на солдат – на раскидистые зовущие ветви парка.

И – понял.

527.

Со ржавым повизгиванием покатили пулемёты по перрону станции Царское Село, – перрон был сколот от снега, очищен до асфальта. И штыки семёновцев колыхались за плечами, в пасмурном дне.

Не имел Масловский точных инструкций, не выработал точного плана, а только ясно было одно: сила и натиск! и совершить нечто грандиозное!

Приказал: немедленно занять телеграфную, телефонную. А сам, с Ленартовичем как с адъютантом, ворвался к начальнику станции и ещё с порога объявил:

– Вы арестованы!

И его папаха, ощущаемая всем теменем, даже слишком надвинутая на лоб, велика, и напряжённо-готовный вид Ленартовича не оставляли сомнений.

Начальник станции совсем оторопел:

– Простите – за что же?… Кто же?…

Видя, что тут сопротивления не будет, Масловский милостиво перерешил:

– Арест – негласный. Остаётесь на месте, но вот – прапорщик будет приставлен к вам безотлучно, контролировать ваши действия. Вы обязаны не допустить прохождения через вашу станцию каких-либо военных сил. О всякой опасности немедленно докладывайте мне.

– Но на станции есть военный комендант…

(Ах, не туда попал?…).

– Арестовать и коменданта! На тех же условиях! – ничто уже не могло остановить или удивить Масловского.

Где – начальник гарнизона Царского Села?

Тут недалеко, в ратуше.

На разогнанных крыльях решил: без отряда, оставив их тут, на станции, в пассажирских залах, – вдвоём с Тарасовым-Родионовым да пару солдат – и в ратушу! Не возьмут, не осмелятся! – за его спиной Совет! Кто наседает дерзко – тот и берёт, все растеряны, все неготовы.

Однако, отведя Ленартовича, глядя в решительное его лицо:

– Если я не вернусь через час и не пришлю приказаний, – прапорщик! Идёте со всем отрядом в казармы 2-го стрелкового полка, самого революционного тут, поднимаете стрелков, движетесь во дворец…

И ещё, доверительно, но со всей экспрессией:

– И любой ценой… я повторяю – любой ценой обезопасите революцию от возможности реставрации!

Прапорщик – со вскинутыми глазами, с трепетно-понимающим, мужественным лицом.

– Смотря по обстоятельствам. Или вывезете всю арестованную семью в Петроград, в Петропавловскую крепость. Или… ликвидируете…

–  Ликвидировать? – выпрямился ясноокий прапорщик. Голос его чуть продрогнул.

Он почувствовал шевеление в волосах. Только это шевеление, а себя самого – он не чувствовал. И какой же жребий – всё падало на него! Он взял и Мариинскую цитадель – и теперь?… Куда дальше несло его по огненной колее революции?… В охоту за королём? И – куда его? Доставить на гильотину? Саша, пожалуй, и готов, – да, он готов! – но он хотел бы понять роковую инструкцию совершенно точно.

А Масловский – пронзительно-хищным взором прочёл на ясном лице всё, что переживал прапорщик. И – взревновал к нему! – да разве можно такой озаряющий акт кому-нибудь передать? Нет, это он сказал – для своего окаменения в статую. Мгновенно, сейчас, перед прапорщиком. А он пока – ехал в ратушу, уверенный в успехе. И вернётся меньше чем через час.

–  Ликвидируйте вопрос – на месте, в Царском. Надёжностью охраны. Контролем Совета.

В приготовленном для них автомобиле поехали с Тарасовым-Родионовым. На подножках, лихо выставив штыки, два революционных семёновца. (Но если в окна не увидят, то всё пропадает, в дверь так не войдёшь.).

Царскосельская ратуша, недавно такая наверно сверкающая, изрядно побезобразела: парадная лестница и паркетный пол двусветного зала загажены окурками и следами грязных сапог. Солдаты, потерявшие воинский вид, сидят в шёлковых креслах с ружьями, с папиросами в зубах, или валко бродят в незатянутых шинелях.

Это – хорошо! Это – дыхание нашей победы и ослабляет их.

Тех, к кому Масловский приехал. На втором этаже был у них скороспелый штаб, и в нём два полковника: один – комендант всего Царского Села, другой – только вчера назначенный начальником гарнизона – Кобылинский, впрочем уже и соучастник ареста императрицы, как бы на нашей стороне, всё путается.

Сколько их, армейских старших офицеров, насмотрелся Масловский за свою службу в Академии! Знал он их слабости, служебная впряженность, а нет жара инициативы, им всегда легче, когда им приказывают. Скольким гневом он перекипел на них за все те годы между двумя революциями, что был их заложником. Выдавал им книги. Он – презирал этих полковников, и все дутые звёзды их, и уверен был, что сейчас они не выдержат напора.

Вошёл – как ветер. Не отдавая чести – положил им с прихлопом на стол свой страшный мандат.

Почитайте, почитайте… «Всю военную и гражданскую власть»!

Полковники тревожно переглянулись. Что-то общее было в них – не только рост, не только «Владимиры» у каждого, но и откатанная по лысинам служба:

– Простите, но мы подчиняемся не петроградскому Совету, а Временному правительству. А ваш документ не имеет визы правительства. Значит, он сделан помимо?

Спрашивают… Они сами-то не уверены. Они сами-то млеют, не понимают: что это значит – Совет Рабочих Депутатов?

И голос Масловского взлетел:

– Должен ли я вас понять в том смысле, что вы не склонны считаться с постановлениями Совета революционного гарнизона и революционных рабочих Петрограда??!

Полковники робеют – неизведанное время, неизведанные ухватки. Ещё переглянулись.

– Что вы, что вы, мы разумеется знаем, что Совет признан Временным правительством. Но вы – военный человек и должны понимать, что всякий приказ выполняется только в порядке прямого подчинения. Мы подчинены – генерал-лейтенанту Корнилову, командующему войсками Округа. Да извольте, мы его сейчас вызовем к телефону.

Висит на стене коричневый ящик.

Нет, если дать позвонить Корнилову – всё провалится: Корнилов – в правительство, те – в Совет, и меньшевики струсят. Весь мандат был выписан Чхеидзе с переполоху – и надо лететь на мандате:

– Оставьте в покое Корнилова! Если б я нуждался в генерале Корнилове – я привёз бы вам его самого или его подпись. Но я в данный момент и не собираюсь перенимать от вас, по силе этого мандата, командование. От вас требуется, – о, сколько мощи в своём голосе, дрожь до наслаждения, – передать мне сейчас императора, я отвезу его в Петропавловскую крепость!

– Императора?! – потрясены полковники. – Это уже совершенно невозможно. Формально и строжайше запрещено допускать кого-либо к арестованному императору!

И – отчаянная решимость служак! та единственная у них решимость, когда уже прямо заставляют нарушить долг. (Ах, сорвался, перебрал. Не надо было прямо про крепость.).

Но всё же попробуем. Грозно:

– Так вы – отказываетесь подчиниться Совету Рабочих Депутатов???…

Знал, знал он этих баранов, не тёртых в политике, они могут выдержать бой, но не гражданское столкновение:

– Я не отказываюсь, – растягивал Кобылинский. – Но я должен получить распоряжение генерала Корнилова.

А телефон – висит, приглашает. Масловский коварно, и тем ещё грозней, смягчил голос:

– Слушайте, господа. Вам, может быть, уже доложили, что я прибыл сюда с пулемётной ротой. Вместо того чтобы терять время на разговоры с вами – я сейчас одним боевым сигналом подниму весь ваш гарнизон?

Правдоподобно. Это – знают они: их собственный гарнизон любой пришлый агитатор может взбудоражить в любую минуту и в любом направлении, это уже явлено. Они командуют гарнизоном лишь постольку, поскольку гарнизон согласен дать собой командовать.

Замялись.

Ну, ещё толчок! Ещё толчок! Дух момента, выращивающий гигантов. В голове вихрится отчаянно-изящная комбинация: если осмеливаетесь – можете меня арестовать! – пока не подойдут мои пулемёты на выручку. А если нет – то арестованными объявляю вас я – и с вас снимается вся ответственность, и я забираю императора!

Но и, годами привыкший к осторожности: нет, так можно совсем переиграть.

– И если, господа, я пока не поднимаю гарнизона, то лишь потому, что уверен: я выполню задание и с вашего согласия. Именем революционного народа! Итак?…

Переглядываются растерянно. Так он и знал! Выиграно?

– Да поймите, – тянет Кобылинский, не знает, как величать пришельца. – Я не имею права… Только по приказу генерал-лейтена…

Жалкий раб старомодного долга! Он и на пороховой бочке бормочет о служебной субординации.

– Хорошо, полковник! Кровь, которая сейчас прольётся, – падёт на вашу голову!

Полковники – бледны.

Но чувство: больше выжать нельзя ничего. Во всяком случае – нейтрализовал их, пока по Царскому можно передвигаться спокойно.

– Счастливо оставаться! – козырнул им Масловский без звания – и чуть не сплоховал, не повернулся через правое плечо. Через левое, и как-нибудь половчей, даже пристукнув каблуками сапог.

Тарасов-Родионов ждал в автомобиле, не подозревая, в каких вихрях бой.

Семёновцы вспрыгнули на подножки, по-петроградски выставили штыки вперёд.

– В Александровский дворец! – скомандовал эмиссар с разинским видом.

528.

Война! Это – всем вопросам вопрос. Но пусть кто хочет вертится-качается, только не большевики. Шляпников держался самого крайнего, а самое крайнее – оно и самое простое. Начиналась война – объявили мы «долой войну!». Теперь произошла революция – всё равно «долой войну!» или даже тем более.

Но раньше и буржуазия и соглашатели считали, пусть беспокоится царское правительство. А вот после революции изменилось у них у всех сразу.

Буржуазию – можно понять: она пришла вроде бы к власти, но нет у неё, как у царя, реальной силы гнать войска в наступление. И может она надеяться только – овладеть умами. И для этого теперь вся буржуазная пресса перепевает верность родине, необходимость одолеть Вильгельма. Вместо поповской проповеди о защите православной веры ставят теперь новые виды обмана: свободу, землю, волю, лишь бы погнать солдата на колючую проволоку. Забыть все внутренние обиды, забыть все партийные и классовые различия, мол рабочий вопрос – после победы, земельный вопрос – после победы, а пока – переть на колючую проволоку ради отечества денежного мешка. И, конечно, «долой войну» им не остаётся изобразить иначе как измену родине. Самую даже умеренную мысль о мире буржуазная пропаганда заранее порочит тем, что связывает её с царём и двором. Изображает так, будто и революция вся произошла от военных неудач царя, хотели все солдаты побеждать, а царь и двор им не давали.

А вся эта буржуазная сказочка – без корней. Произошла революция ни от каких военных неудач, а просто – устали. Из этого и надо исходить в реальных революционных действиях.

И по всей России против тысячи буржуазных газет антивоенную агитацию бестрепетно подняла одна «Правда». Первый раз открыто в России напечатала циммервальдскую резолюцию. И напечатала кинтальскую. (Никто больше не решился.) И призвала открыто обсуждать вопрос о войне, от которого никак не уклониться новой российской демократии.

А «Известия» Совета дипломатично обмалчивали войну уже десятый день, будто её вовсе не было. Об чём угодно находили братья-социалисты высказаться, но не о такой мелочи, как война. Стала выходить меньшевицкая «Рабочая газета» – тоже молчала блудливо. А устно уже гулял у них такой лозунг: «Революция имеет право на оборону». Как признали правительство, так признали и войну, – течь, как все текут. Они уставили шаткие ножки своей политики на том, что народ согласен воевать и дальше. И не только уклоняются серьёзно обсуждать военный вопрос, печатать о нём статьи, – наоборот, ещё упрекают большевиков, что своим голым «долой войну» они теперь вносят раскол в единство революционной демократии, играют-де на руку чёрной сотне, это ж надо договориться! И предлагают: ради успеха революции – помолчать.

Но это дико! Для чего ж тогда были Циммервальд и Кинталь? Что же переменилось, почему теперь отказаться? Что все русские социалисты тянут в предательство – так так оно было и всю войну, и все европейские так же. Нет, надо иметь твёрдость нести «долой войну!», как бы это ни встретили. Как раз ради революции и надо ставить вопрос о войне всё острей!

И что на «Правду» окрысились со всех сторон – это не удивительно. Удивительно, что и в собственной партии набралось интеллигентов, кто брюзжал, что «долой войну» теперь надо снять, такой лозунг мол ничего практически не даёт для прекращения войны. Так, товарищи, если он не практичен и ничего не даёт, – давайте его развивать, но в направлении том же – долой войну! Зато этот лозунг – острый какой, он всех будоражит, найдите другой подобный! Неужели нам сюсюкать о «патриотическом долге перед страной», как со всех сторон выставляют?

Но обескураживало, что лозунг и среди рабочих встречал поддержку слабую. На многих заводах слушали «долой войну» хмуровато, – поддались националистической заразе. Объясняется, очевидно, тем, что за время войны состав заводов сменился: многих боевых забрали на фронт, а сюда набрали деревенскую серость.

Но что там! – солдаты и те встречали худо. Для кого и надо было отменить войну, а они, по неразвитости, замороченные, не понимая собственной пользы, откликались, что могут так призывать только немецкие агенты. Были уже случаи, что солдаты отказывались участвовать в демонстрации, если будут нести «долой войну». Конечно, слышали они одно и то же со всех сторон – от буржуазии и от оборонцев – и отпугивались от большевиков. Оборонцы грозили большевикам «гневом революционного народа», – и действительно приходилось поостеречься: не во всякое место ехать выступать, а поехав – не всё говорить. Самому и Шляпникову в кавалерийском полку не дали говорить, закриками. Почти выгнали. И других большевиков за последние дни.

И чувствовал Шляпников, что тут он – у самого безотлагательного вопроса и всей революции, и партии. И нутром чувствовал, что – прав. Но уже – не хватало мозгов. И со всех сторон получая не поддержку, а противодействие, – кто не колебнётся? Уверенность подтаивала в нём: а вдруг что-нибудь не так?

Ещё раз собрали БЦК (шишкоголовый Молотов таращился), ещё раз собрали ПК: так остаётся партийная точка или не остаётся? Превращение империалистической войны в гражданскую – какая причина снять? А вот – защита отечества? При каких обстоятельствах мы, может быть, согласны? Или – никогда? Сказать «никогда» – не значит ли потерять солдат навсегда?

Тощими головами всё-таки нашлись так: родину защищаем только после того, как установится революционная диктатура пролетариата и крестьянства. А пока – требовать от Совета Депутатов обратиться к пролетариату воюющих стран с призывом брататься на фронтах.

Против этого не попрёшь: брататься – русскому солдату по душе.

Важно было – удерживать в своих руках агитационное дело Совета. Кому в какой полк ездить агитировать – поручено было агитационной комиссии Исполкома, без её ведома и разрешения ни один агитатор не должен был иметь хода ни в какую казарму, все были предупреждены. Установили так, чтоб не допускать к войскам агитаторов монархических и враждебных революции, – однако Гутовский, заведующий делами комиссии, сам оборонец, так подбирал, чтоб ездили только оборонцы. К счастью, именно в агитационной комиссии Шляпников и состоял и уж тут своё право использовал: набрал много этих бланков, уже с печатями, и сам выписывал и подписывал всем своим. (По таким бланкам можно было ехать агитировать и в прифронтовую полосу.) Комиссия была недовольна, и Гутовский жаловался в Исполком, – но там прямо в лоб Шляпникова побаивались.

Да для чего ж бы он в этой комиссии и состоял, как не дать накинуть узду на большевиков (и на межрайонщиков, с ними налаживать согласие)? Он на эту комиссию аккуратнее ходил, чем на сам Исполком. В комиссии надо было бороться за Красикова, утверждать его в большевизме, а бундовца Эрлиха подавлять.

И сегодня, придя в Таврический, не пошёл Шляпников высиживать в ИК – но пошёл в большой думский зал постоять (присесть негде), посмотреть на заседание солдатской секции Совета.

Это было поучительно: сразу одними глазами вобрать как бы весь гарнизон Петрограда, – тот самый гарнизон, на удивление не дававшийся большевикам, кто одни и защищали его интересы. Вобрать, чтобы понять: как же его взять? Как и чем этих солдат повести?

В любимой своей устойчивой позе, чуть ногами расступя, а руки скрестя на груди, посматривал Шляпников и послушивал.

Доверчивы они были, и больше всего – к шинели. Всякий в солдатской шинели был им уже свой, хотя б это был мобилизованный адвокат, служащий в канцелярии, и вёл бы их против собственных интересов, этого они не различали.

Впрочем, на солдатской секции говорить о политике было не принято, вся их политика была – что за родину они конечно постоят, а всё их обсуждение здесь: казарменный быт, как им сегодня обходиться в своих частях и по службе, чтобы полегче. Верхушка Исполкома никак иначе эту солдатскую массу направить не могла, хоть и присылали сюда Бориса Богданова в председатели. Тут и списка присутствующих не вели, а только – была масса солдат, и Исполкому только бы в сторону её отвести, благополучно бы кончилось.

А Шляпников – вольно среди них себя чувствовал. Толкали его, обкуривали, ноги отдавливали, – всё веселей, чем на Исполкоме.

Сегодня читалась громко, медленно, уже готовая (и знающие военные тут, видимо, помогли) «Декларация прав солдата», – и выслушивали, кто против, кто больше, перекрикивали и голосовали по пунктам. Несколько таких собраний они уже, видно, эти свои права мусолили: революция – это и были их права. И верно они понимали.

Отменяется наименование «нижний чин». Отменяется «так точно», «никак нет», «не могу знать» и «рады стараться». Отменяется и команда «смирно». (Поспорили – согласились оставить как переходную, без неё нельзя, но чтобы по стойке долго не держали.) Отменяются все виды наказаний. Наоборот, предаётся суду всякий начальник, наказавший солдата.

И споры были в мелочах, хоть и въедливые, хоть и с бранью, а в главном: шла солдатская масса заедино, брать свои права!

И думал Шляпников: замечательно! Это и есть реальный ход революции: брать свои права! И этого не остановить.

Сегодня вечером в Соляном городке собирают большевики своих сторонников – большевицкую «фракцию» отсюда, из Совета. (Как определить свою «фракцию»? а: кто «Правду» одобряет.) И изо всей здешней массы, из двух или уже больше тысяч, – хорошо если придёт рабочих человек сорок (не выбирают большевиков в Совет, заголосовывают, нету их здесь), а солдат если придёт двое-трое – так уже хорошо, уже начало, дрожжи.

Но несмотря на такую свою малочисленность и ничтожность, – вот тут сейчас, в этой «декларации прав солдата» – на самом деле и для всех ещё неведомо – побеждали большевики! Просчитались мудрецы-оборонцы из Исполкома, уже не говоря о буржуазии! «Долой войну» – это они наотрез не допускают, а «демократизация армии» – в этом они отказать не могут, было бы неприлично. А что ж такое и есть демократизация армии, если не: долой войну!?

Просто смешно, как они везде галдят: в выборной армии возродится боеспособность, укрепится дисциплина, станет сознательной! – да развалится, как дважды два.

И вот так мы освободимся от войны!

Так – давайте демократизацию, это нам и нужно, поработайте на нас! Не в лоб, так по лбу, а наша возьмёт. И ничего, что сегодня солдаты не дают нам говорить. И ничего, что сегодня в Соляной городок только трое их и придёт. А работает это всё – на нас! И с «долой войну!» мы не соступим, нет!

В тесноте парламентского буржуазного зала, обтолканный шинелями, обкуренный со всех сторон,- Шляпников долго стоял, не утомляясь, и весело поблескивал глазами в сторону президиума.

ДОКУМЕНТЫ – 20.

9 марта.

ГУЧКОВ – ГЕНЕРАЛУ АЛЕКСЕЕВУ.

Весьма секретно. В собственные руки.

… Действующее положение вещей таково:

1) Временное Правительство не располагает какой-либо реальной властью, и его распоряжения осуществляются лишь в тех размерах, как допускает Совет Рабочих и Солдатских Депутатов… войска, железные дороги, почта и телеграф в его руках. Можно прямо сказать, что Временное Правительство существует лишь пока это допускается Советом Рабочих и Солдатских Депутатов.

2) Начавшееся разложение запасных частей прогрессирует – и о высылке в армию в ближайшие месяцы значительного количества людских пополнений не может быть и речи.

3) Так же безнадежно стоит вопрос и о пополнении конского состава армии, реквизиции лошадей пришлось прервать, дабы не обострять настроения населения.

4)… Невыполнимы в намеченные сроки все новые артиллерийские и иные формирования…

529.

Высший жизненный принцип князя Львова был – вера и доверие. Вера – в людей, во всех людей, в наш святой народ. И доверие – каждому человеку. (Только от дурных условий, в которые человек поставлен, он может обмануть доверие.).

И когда обманывали доверие князя или не верили ему самому – ему было особенно больно. Сам в высшей степени порядочный и честный, он не допускал непорядочности в других.

И когда сегодня днём к министру-председателю внезапно приехала делегация от Совета – сам Чхеидзе, и с ним Скобелев и Нахамкис – с грозным вопросом: в какой побег отправляется царская семья и как могло Временное правительство так предательски обмануть Совет? – нежная душа князя была ранена глубоко. Ему стало горько, хоть заплакать:

– Голубчики, – спросил он жалостливо, – милые мои, разлюбезные, да как же вы могли поверить? Да как же вы могли так о нас подумать? Если мы вам обещали, если мы вас оповестили, неужели мы могли бы вас обмануть? Да конечно арестованы!

К счастью, самое последнее известие он мог им уже сообщить: что поезд бывшего императора благополучно прибыл в Царское Село и сам император в охраняемом автомобиле доставлен в охраняемый дворец. А семья и вообще никуда не трогалась с места.

Рабочие депутаты, развалясь в бархатных креслах, ещё допрашивали, ещё не верили, потом поверили.

Так значит, планов отъезда в Англию – нет??

О нет, о нет, друзья мои!

И правительство обещает не совершать никакого перемещения бывшего Николая II без Совета Депутатов?

О, конечно.

Итак, семья будет арестована в Царском Селе впредь до выбора нового, более строгого, места заключения?

Хорошо, пусть будет так.

Причём в надзоре за бывшим царём и его семьёй должен участвовать специальный комиссар Совета Рабочих Депутатов.

Великодушный князь не имел никаких возражений.

А Николай Николаевич? Он не может быть допущен до командования!

Совершенно справедливо! И князь уже отправил великому князю разъяснительное о том письмо.

А где он есть? где он ездит?

Надеемся перехватить его в дороге.

В Ставке он не должен находиться!

И не останется!

Так удалось князю ублажить суровых своих контролёров. И сердечно уговорились обе стороны, что такие встречи будут полезны и в дальнейшем, регулярно, – и выбранная Исполнительным Комитетом комиссия, в составе их же, будет через день-через два приезжать в Мариинский дворец, и здесь они будут откровенно обмениваться соображениями о дальнейшей политике.

Очень хорошо! Это просто великолепно!

Это, действительно, вызволяло князя от многих ненужных и мучительных колебаний: во всём ладить, всё согласовывать, соборно, дружно!

Проводил гостей – и некоторое время разрешил себе походить по роскошному кабинету. Своя 56-летняя жизнь всё более вырисовывалась князю как красивое построение. Он – никогда не добивался власти, ничего не делал для этого, он даже не любил политики, больше всего любил практическую земскую работу с хорошими людьми вокруг. Он только был всегда непримирим к злоупотреблениям императорской власти. И вот какие-то мощные силы, им не призванные, даже ему не известные, стали ему со всех сторон помогать и возвышать его, – да русская общественность, кто же, или, шире того, – сам русский народ вознёс князя как своего любимого избранца, – и князь не чаял теперь, какой ещё верной службой отблагодарить и оправдать надежды. Но для этого ему не нужно было издавать указов или приказов, – по опыту жизни в мрачной императорской России он терпеть не мог казённых распоряжений сверху, давящих человеческую инициативу, такой власти в России вообще должен наступить конец. А всюду на местах должно оживиться или самозародиться умное творческое движение интеллигентных людей, и вся задача руководителей страны – только не мешать ей, – и так Россия достигнет славы небывалой среди просвещённых народов!

А между тем в мраморную, золочёную и паркетную тишину и уютность Мариинского, несмотря на набег 27-го февраля почти не потревоженную революцией, где бесшумные статные камер-лакеи в расшитых ливреях и белых чулках, сами важнее вельмож, и сегодня разносили новым министрам и новым сановникам чай, кофе, печенья, собиралось правительство на ежедневное заседание – в комнату рядом с парадной приёмной, за палисандро-перламутровыми дверьми. А министры-то – усталые, и даже до обессиленья.

И рассаживались за овальным лакированным столом – и князь Георгий Евгеньевич во главе его. Минувшие дни огорчало князя, что два-три-четыре министра всегда отсутствовали, конечно занятые своими делами, – но не хватало их общения в заседаниях. А сегодня – собрались до единого все, правда Гучков – перед выездом, он намеревался ехать на фронт. Лицо Гучкова было обидно угрюмо все эти дни, не соответствовало общему улыбчивому светлому духу нашей революции. Зато Милюков сегодня весь сиял, и было от чего: заатлантическая республика первая пожимала руку первому свободному русскому правительству! Князь проверяюще прошёл по лицам, и особенно взглянул на Керенского, в котором он с каждым днём чувствовал растущую деятельную силу и испытывал к нему растущее уважение. Керенский положил на стол нераскрытый портфель и чуть задумчиво искоса уставил длинную голову. Очевидно, не возражал.

Тут взъерошенный Шингарёв, на заседаниях всегда полуотсутствующий, ушедший в разложенные свои бумаги, настойчиво попросил дать срочное слово ему. Заговорил взволнованно, без бумаги, свободными глазами ища понимания в коллегах. И вот что рассказал. Сейчас ему донесли уже о третьем и четвёртом случае, как группы вооружённых солдат задерживают на станциях поезда с продовольствием, идущим для армии, – и реквизируют из этого продовольствия сколько желают для себя, даже и целыми вагонами. И случаи – на разных станциях тыловой полосы, друг с другом не связанных, – так что как бы не начиналось этакое массовое движение, захвата продовольственных поездов революционными частями. Так вот… что делать? Министр земледелия просит каких-то решительных мер.

Ах, опять решительных мер! Ах, не наш это язык – «решительные меры», он не достоин свободного союза свободных людей. Милые мои, зачем же так грозно? Да не преувеличивает ли Андрей Иваныч? Да откуда он взял, что есть угроза массового движения? Да нет, стихия уляжется, уже укладывается, здравый народный смысл возьмёт верх, народ сам всё устроит наилучше, народ сам всё знает не хуже нас.

Но Шингарёв тревожно настаивал на мерах, так разволновался.

Ну что ж могло в таком случае сделать правительство? Выпустить обращение к солдатам о недопустимости подобных действий. Надо выработать и представить проект. Удобней всего, очевидно, Александру Иванычу, поскольку – солдаты, значит – его министерство.

Гучков хмурился. Не записал.

А Шингарёв – ещё не кончил. Он вообще не имеет уверенности, что в эти весенние месяцы, при распутице всюду, удастся обеспечить армию хлебом. Он ставит вопрос о желательности сократить душевое потребление хлеба в армии.

Если бы месяц назад такое произнесло царское правительство – Земсоюз и сам князь Львов выступили бы с громовыми речами, что правительство готовится удушить голодом своих серых героев. Но в нынешней обстановке для укрепления революционной ситуации – что ж, может быть… Ну… пусть министр земледелия войдёт в ближайшее соглашение с военным министром.

Гучков мрачно молчал, не двигаясь.

Но Шингарёв хочет больше. У него идея: чтобы усилить приток хлеба из глубины России – нельзя ли составить ещё одно обращение – от имени Главнокомандующих фронтами – прямо от Армии! – ко всему населению – в видах побудить его усилить подвоз продуктов для армии?

Гучков повёл плечами, мрачно молчал.

Не решаясь проступить эту мрачную завесу, князь обходительно предложил самому Шингарёву выработать проект такого обращения.

Конечно, всякие обращения полезны, потому что они разрабатывают общение между людьми.

Но у Шингарёва были и прямо материальные заботы: разрешить в Каспийском море обычно запрещённый в такое время лов рыбы неводами, пригоняемыми к берегу. Это может существенно помочь в снабжении армии.

Ну что ж, это можно, Каспийское море – богатое, не правда ли, господа, не обедняет?

А Шингарёв и кончить не мог: ещё обсеменение полей.

Милюков уже косился на младшего кадета, теряя своё светлое выражение.

Но теперь министру земледелия взялся отвечать военный министр. Вот было неприятное сообщение, где-то между тремя министерствами проходящее: в Казанской губернии возникли на этих днях аграрные беспорядки, погромы поместий и культурных хозяйств. Промелькнуло и тут, в Петербургской. Так кто и что будет предпринимать?

Ах, да ещё об этом горько было вспоминать князю Львову! Понятны и простительны были сельские погромы при царском произволе, – но почему же теперь, когда народ получил свободу?… Это было уже какое-то абсолютнейшее недоразумение!

Употребить оружие? О нет, о нет, это и все присутствующие хорошо понимали: при данной ситуации? в настоящее время? О нет!

Да военный министр и не настаивал, он, кажется, и не представлял, какие бы воинские части на это употребить. Он предлагает скорее министерству внутренних дел озаботиться организацией на местах новой полиции взамен распущенной.

Поскольку сам князь уже не успевал руководить собственно министерством внутренних дел, он обернулся к Щепкину. А Щепкин вот что предложил: пусть министр юстиции подтвердит прокурорскому надзору о необходимости привлечения погромщиков к уголовной ответственности.

Сурово, конечно, это было – сразу уголовная ответственность, но поскольку полиции не существовало и армии подходящей не находилось, – то что ж могло выручить, как не прокурорский надзор?

Керенский по-прежнему сидел задумчиво-косовато, так и не раскрыв портфеля, так и не высказавшись ни за, ни против.

Как будто постановили?

А вот что, а вот что, – оживился князь и с ним другие: в Казанской губернии обратиться к местным общественным организациям и лицам, пользующимся доверием населения, – с просьбой оказать содействие для вразумления и успокоения крестьян!

Это – замечательно придумано! Это – лучше всего! А с уголовной ответственностью подождём.

Сбил Шингарёв, испортил всё настроение от американского посла. Но вот проблема и у Милюкова: как же теперь вручать офицерам английской армии преждепожалованные, при царе, русские ордена? Допустимо ли?

Решили: впредь – недопустимо. Но сейчас, пока, выдавать.

И затем, министерство иностранных дел нуждается в дополнительных кредитах. Вольнонаёмным служащим за дополнительные занятия – 8 тысяч рублей. И вообще служащим суточные – 40 тысяч. И чинам центральных учреждений министерства, и семействам призванных на военную службу – 56 тысяч. И ещё разные единовременные пособия и прибавки – 25 тысяч.

Такому важному министерству и такому уважаемому министру невозможно было ни отказать, ни торговаться.

Да и у министерства внутренних дел был запрос: кредитовать нужды беженцев в первой четверти 1917 года, всего 28 миллионов рублей.

Утвердили.

Наконец и Керенский – громко щёлкнул замками портфеля.

Все обернулись, и особенно князь Львов. От этого сильного человека он и ждал сильных слов.

Но Керенский ничего не вынул из портфеля, только щёлкнул, а всё – устно, из своей великолепной памяти.

Во-первых, язвительно улыбнулся длинным ртом, мстя Гучкову за вмешательство в дела своего министерства, – следует предложить военному министру приостановить и даже немедленно прекратить насильственную реквизицию труда инородцев в Туркестане: население там никак не склонно к военным усилиям и мы не можем понуждать его к труду помимо его воли – это было бы против принципов завоёванной свободы. Во-вторых, развивая те же принципы свободы, необходимо снять с могильного памятника депутата 3-й Думы от Енисейской губернии, а перед тем туда сосланного, доску, закрывающую цитату из его речи в Думе.

Единодушно согласились. Поручили обер-прокурору Синода распорядиться.

530.

Так Масловский до сей минуты и не решил – что же именно ему сделать. Наибольшее бы – выхватить у этих ворон Николая и увезти. Только бы увезти! – и через полчаса он будет в Трубецком бастионе – и совсем другие разговоры с Временным правительством: цензовые хоть зубами лязгай.

Но реальных сил для этого не было никаких: семёновцы на вокзале без патронов, а как ещё там отзовётся 2-й стрелковый полк – тоже может быть оружия таскать не захочет. Конечно, если сейчас по Царскому Селу объявить, что царя готовят опять на престол, – гарнизон можно и взбунтовать. Но это далеко выходило за его поручение, Совет переполошится, что пойдёт!

Однако же и достаточно Масловский чувствовал необычайность революционных ситуаций: они создаются столь причудливыми, что не подчиняются законам размеренной жизни, обычную жизнь они прокалывают как рапиры и могут выпереть в самом неожиданном месте. Такой рапирой и был его мандат – грозного и загадочного состава слов и укреплённый самой большою силой – Советом.

А с другой стороны, наслушан был Масловский многих армейских анекдотов о караулах и какие ляпсусы бывают.

Попробовать!

Подъехали. Александровский дворец несравнимо меньше Большого, не дворец, а просто длинный двухэтажный помещичий дом, два крыла.

В ближайшем – железные решётчатые ворота. Перед ними – часовой.

– Пропусти! – уверенно махнул ему Масловский грозной рукой, как если бы проезжал тут уже много раз.

Запрещено.

Изумился такому непорядку.

– Так караульного начальника!

Тот пошёл звать.

Сейчас всё зависело – какой выскочит, опытного не прошибёшь. Но – удача, да половина сейчас в армии таких: совсем зелёный, прапорщик, по-детски важный и чрезвычайно ответственного вида. И:

– Ни в коем случае, никого, категорически.

Тогда погрозней, сколько хватает голоса и вида:

– Я прислан… – а если штабс-капитан рядом помалкивает, так считай, что сам-то я от капитана и выше, – я прислан с особо важным поручением от Петроградского Исполнительного Комитета!

Да, но ни в коем случае, никого, кате…

– Молодой человек, поверьте моему опыту. Никакая инструкция не может предусмотреть всех возможностей. Вы понимаете, что такое Петроградский Исполнительный Комитет?

Тончает, стройнеет. Понимает.

И полупрезрительно:

– Что ж мне, показывать вам свои документы – тут, на морозе?

Прапорщик дрогнул. Пригласил войти в помещение наружного караула.

Удача! Но одновременно и ослабление: остальные боевые силы, штабс-капитан и два семёновца, остаются снаружи. Теперь вся сила: сам, папаха и мандат.

Погрозней развернуть. Показать со значением: мандат на столе, сам – закаменел под папахой.

Юный прапорщик прочёл, совершенно растерян. Вручалась вся военная власть! – и для исполнения особо важного.

– Что же вам угодно?

Снисходительно к его зелёности:

– Вы понимаете, об этом я не могу говорить с вами, но только с вашим начальством. Пойдёмте внутрь.

– Но, простите, я и сюда не имел права вас пропустить. А во внутренний караул… Приказ самого генерала Корнилова…

– Есть приказы выше, чем Корнилова: Именем Революционного Народа!

Та самая прорезающая рапира.

– Хорошо. Я вызываю дворцового коменданта.

Послали. В караульной комнате разводящий стоит как смирно. Прапорщик одёргивается, похаживает. Масловский подумал: присесть? Нет, стоять – внушительней.

Вошёл уланский ротмистр, довольно интеллигентного вида.

– Штабс-ротмистр Коцебу, комендант дворца.

– Особоуполномоченный Петроградского Совета полковник Масловский!

Пусть так, царь – полковник, и он – полковник: на генерала всё равно не вытянуть.

И мандат – опять на стол. (Крупная печать у Совета, хорошо что управились сделать. И подпись Чхеидзе – по буквам ясная.).

Да-а-а… Особо важное поручение

– А – в чём оно состоит, позвольте узнать?

Масловский замер с поднятой бровью.

– Пройдёмте во дворец, я вам объясню.

– Это невозможно. Начальник караула не имел права пропустить вас и за ворота. Мы имеем строжайшее распоряжение законной власти…

Грозно:

– Ротмистр, что за разговоры? А Совет Депутатов, по-вашему, – незаконная власть? Начальник караула ни в чём не провинился, а вот вы, господин комендант!…

Прорезающая рапира. А что? в такие дни и не обернёшься, как обвинят и срубят голову.

Уже только защищается:

– Но Исполнительный Комитет должен же понимать, что нельзя ставить людей в такое положение. Ведь Совет тоже признал Временное правительство. И мы подчиняемся ему. Так надо…

– Что надо, ротмистр, – знает Исполнительный Комитет!

Что за музыка – «Исполнительный Комитет»! У народовольцев, казнивших Александра II, тоже был – Исполнительный Комитет. С тех пор звучит.

Заколеблен ротмистр.

– Ну, извольте… Если… Хотя это не по правилам… Я позвоню генералу Корнилову сейчас…

– Если вы позвоните Корнилову, я буду это рассматривать как оскорбление Исполнительного Комитета. Со мной на станции – авангард петроградского революционного гарнизона, а если нужно – и весь гарнизон двинется сюда!

И такое – видели на днях, убеждать не надо. Революция! Музыка момента! Даже, может быть, мог бы Масловский сейчас и объявить Коцебу арестованным, сошло бы. Не решился. Но во всяком случае – Уполномоченного с его мандатом не возьмётся арестовать вся соединённая дворцовая кордегардия.

Мандат – прорезающий каменные стены. Ещё, может быть, и Николая возьмём живьём!

Повёл! Повёл. Пошли вдвоём.

Какими-то тёмными переходами. Подземным коридором. Большая подземная казарма, при электрических лампочках, переполненная солдатами, перемешанный гомон голосов.

Идея! Прямо – к народу. Отнять у них массы! Только голоса мало:

– Здравствуйте, товарищи! Привет вам от петроградского гарнизона, от Совета Солдатских Депутатов!

Кто ближе – услышал, отозвались нестройно. Кто поднялся с нар, иные стали подходить.

Ротмистр забеспокоился. Теперь сам:

– Пойдёмте же.

Ну нет! Только тут и собрать армию:

– Товарищи! Петроградский Совет имеет сведения: готовится незаконное освобождение свергнутого царя! С тем, чтоб его снова посадить на престол! Революционный Петроград надеется на вашу поддержку!

Ближние что-то отвечают – в том смысле, что понимают. А кто – отходит. А сзади спрашивают – о чём это?

Тут – если дали бы поагитировать свободно, то может быть сразу бы – и взят Николай!

Но ещё и хмурый поручик подхватывает под локоть:

– Идёмте же, идёмте! Вас ждут.

Нет, этих поднять не успеть. Да неизвестно ещё и подымутся ли.

Светлая комната первого этажа. Человек двадцать офицеров, вместе с Коцебу, уже слышали, знают, резко возбуждены. Хлынули навстречу полукольцом, наперебой, возбуждённо (и Коцебу свои силы собрал революционным путём!):

– Это Бог знает что такое!

– Кто вы, полковник, мы вас не знаем.

– Военный человек не может так действовать!

– Мы все выполняем приказ!

– Восстанавливать солдат против своих офицеров?

– Это возмутительно! Только-только стали солдаты успокаиваться – и опять разжигать?

– Разбуровить, как у вас в Петербурге?

Плотно охватили! Эмиссар Исполнительного Комитета стал теряться. За последние дни офицеры так робки, а вот этой дружности он не ожидал. Если все они заодно, то их не пробьёшь.

Заблуждал его взор, на ком бы остановиться, и вдруг – увидел среди них знакомое лицо, да, знакомое! Немолодой уже прапорщик – да левый кадет! встречались!

Ну, так и быть должно было! Офицерство военных лет – это ж не прежние собакевичи.

И тот – узнал. И кричит:

– Господа! Одну минутку. Мы оказались знакомы! Разрешите нам поговорить конфиденциально?

Надежда на какой-то смысл. Офицеры стихли.

Перешли с кадетом в соседнюю комнату.

– Сергей Дмитрич, так, кажется? Ваша затея безумна, откажитесь. Полк ни за что не допустит.

Что-то перестали прокалывать революционные фразы. Эмиссар оседал. И этот «Сергей Дмитрич» обыденный как будто срывал угрожающую змеиную папаху. И станет известно, что – не полковник.

Хотя ручка браунинга виднелась из кармана.

– А какая затея?

– Вы хотите убить императора? Здесь, в его дворце?

– Да откуда вы это взяли? Только оттого, что я социалист-революционер? – (Эти дни замечательно звучащее сочетание.).

– Но ротмистр Коцебу говорит, что ваш мандат… Вы разрешите посмотреть?

– Ну, пожалуйста.

И предъявление – первое обыденное, без эффекта. Однако, на кадета впечатление сильное:

– Ваше поручение средактировано страшно, я не подберу другого слова. А что же можно подумать?

– Ну как… Принять меры, не допустить бегства. В интересах углубления революции недопустим здешний режим содержания. Если нужно, то…

– Что?

– Перевезти его в другое место.

– Это исключено. Это оскорбление полку.

От этих переговоров эмиссар не укрепился. Всё вязло. Вернулись в комнату к офицерам.

Масловский оглядывал их безнадёжно-верноподданные гвардейские лбы: даже дни революции не сотрясли их собачьей верности.

Объяснил. У Совета есть неопровержимые данные, что коварно готовится бегство царя – для реставрации его. И полномочия комиссара (уже сдержанней) – пресечь такую опасность. Может быть, спокойнее – перевести его в другое место.

Новый взрыв офицерского возмущения – и опять единодушный:

– Так вы нам не доверяете?

– Вы хотите отстранить наш полк?

Да в общем-то – и хорошо бы. Но видно, что не удастся:

– Господа, при чём тут недоверие? Если б я вам не доверял – я пришёл бы сюда не один, но привёл бы под дворцовые стены хоть целый корпус! Хоть весь матросский Кронштадт.

Кронштадтом их – как саблей по глазам, как кровью брызнуть в глаза, – откинулись.

– Кронштадт! – вонзил и повернул. Недолго и с вами справиться, только сбегать за матросами. – Но если я убеждусь, что арест произведен со всею строгостью, что охрана безупречна… Может быть, может быть… – разочарованно уступал он, уже не видя, не веря, – обойдёмся и без вывоза в Петропавловскую крепость.

Коцебу стоял с твёрдо-вызывающим взглядом, руку на эфес. Нет, не даст.

Старый коренастый капитан ответил мрачно и твёрдо:

– Вывезти Государя мы не дадим, хотя бы пришлось дать бой.

Всхлестнулся Масловский: а всё-таки?

– Вы отлично знаете, господа, что если будет найдено нужным – будет вывезен в Петропавловку и он, и вы, и кто угодно! Но может быть, повторяю, можно обойтись и без столкновения. Совет не хочет непременно столкновения. Я для того и поговорил с солдатами, чтобы убедиться… И вижу, что солдаты вполне лояльны Совету. Но я хочу понять в отношении вас…

Старшие офицеры отошли посовещаться в оконное углубление. И один из них после этого:

– Мы заняли караул тоже не так легко. Всю ночь и ещё до сегодняшнего утра Сводный гвардейский полк не хотел сменяться – не верил нам, а мы ему. И уже пулемёты расставили, чуть не дошло до боя. Так вот, и мы заняли не для того, чтобы так легко уйти. Пока мы здесь – ни бывший император, ни его семья из этих стен не выйдут. Мы будем караулить бессменно. Мы можем взять на себя обязательство, что наша смена не произойдёт без ведома Петроградского Совета. Вы удовлетворены?

– Без согласия Совета, я так понял?

Молчали.

Приходилось удовлетвориться…

И – что же? И – только-то? Вся поездка его, весь его исторический мандат, весь его дерзкий натиск – вот только этим и кончатся? Так и зря проездил? Так и вернуться с пустыми руками?

Революционная гордость не позволяла. И стыдно перед Исполкомом.

Уже срываясь и скатываясь с достигнутой высоты, эмиссар в переворачиваниях всё же стремительно соображал: что же бы ухватить? как сохранить лицо?

И – выхватил:

– Но кроме надёжности охраны мне надо убедиться, что охраняемый – действительно тут. Вам придётся – предъявить мне арестованного.

Офицеры вздрогнули. Потемнели. С гневом:

– То есть как – предъявить?

– Что за мысль? Да ведь хуже этого…

– Он никогда не согласится!

– Что за жестокость, и притом бесцельная? Вы же не можете действительно сомневаться, что Государь тут? Что ж, по-вашему, полк станет стеречь пустые комнаты, что ли?

– Мы все его видели. Мы даём честное офицерское слово, что Государь – тут, и замкнут.

И снова они противились, офицерская двадцатка, напряжённым полуокружьем.

Но чем горячей они возражали, тем верней эмиссар понял, что ухватил правильно. Они считали жестоким – из-за унижения? Так вот, унижение монарха и было более всего нужно! Унижение – важнее самого ареста. Унижение – в каком-то смысле даже ещё лучше эшафота! Этот факт будет отражён в газетах, о нём все узнают, – великолепно! Царь – не согласится? – так вот именно пусть согласится! Это и будет перелом его воли!

– Да, именно предъявить! Я не могу вернуться в Совет, не убедившись собственными глазами…

Тем и разителен был наш эсеровский террор, что мистику «помазанничества» он разменивал в физиологию кровавых кусков. Снизить помазанника – до проверяемого арестанта, перед комиссаром революционных рабочих и солдат! Императору, прошедшему тюремную проверку, – этого уже не забудут ни живому, ни мёртвому.

– Да, именно – предъявить! – гордо вскинул Масловский голову в змеиной папахе. – Иначе судьба Временного правительства и всей России снова станет на карту!

Это – замечательно он сказал. Всё более видел, что тут им – не отказать. Кронштадт – только что был, и может повториться.

Послали за полковым командиром.

531.

Караулы от 1-го стрелкового гвардейского полка были поставлены только наружные. А внутри – дворец остался как остался, все коридоры и двери свободны, одно крыло тесно заселенное царской семьёй, потом пустующие парадные залы середины, коридоры по обоим этажам с ответвленьями к лицам свиты – а в дальнем крыле больная Аня Вырубова и все, кто суетился вокруг неё.

И к ней тоже должны были пройти вечером, – но эти первые часы были у детей – сперва у наследника, в светлой комнате, Алексей уже выздоровел, потом у дочерей – у выздоравливающих старших княжён, потом у всё ещё больной младшенькой Анастасии, и в вовсе тёмной комнате у тяжело больной, в жару, Марии, – она не могла ясно внять, что отец приехал, то подтверждала, что приехал, то бредила, почему не едет, и о страшных людях, которые толпой идут убить маму.

Только побывав в этих комнатах – мог ощутить Николай, как досталось его ненаглядной выхаживать сразу всех больных, и в такие дни.

А Оля и Таня ликовали от приезда отца. Хотя ещё лежали, но уверяли, что теперь-то совсем выздоровели. Им казалось – приезд отца разрешал все беды.

Они так и говорили, вертясь на подушках: ведь если мы теперь все вместе – нам ничего не страшно, папа, мама!

Алексея, тоже повеселевшего, обнимал, прижимал, молча, стараясь скрыть, как потерян, очень трудно было говорить.

Поблагодарил Лили Ден, этого нежданного ангела, разделившего самые тяжкие дни императрицы.

Лили заплакала.

Пытался поговорить при ней, при Бенкендорфе о незначащих вещах – но не хватило всей выдержки и привычки. Такое дупло ныло внутри – можно было только замкнуться, закрыть глаза, смолкнуть, одеревянеть. Николай только с Аликс мог быть сейчас наедине, не в силах проявлять какую-либо жизнь.

И они снова спустились в свои комнаты.

Заперлись.

Не удалась прогулка – мог Николай наверстать силы в том, чтобы несколько часов пробыть с Аликс – в молчании и рухнувши. Через эту перемолчку и неподвижность он должен был пройти, чтобы возродиться.

Александра уложила его на кушетке. Сидела подле него – и прикладывала ко лбу прохладные влажные платки.

В дверь – не постучала, но погладила комнатная девушка государыни:

– Ваше Величество… Граф Бенкендорф осмеливается просить вас.

Аликс тихо встала и вышла.

Граф Бенкендорф – дрожали его узкие бакенбарды – в смущении и волнении нёс какую-то бессвязицу: Государь должен появиться перед каким-то пришельцем, комиссаром Совета рабочих депутатов.

– Как это – появиться? – разгневалась императрица, ещё чувствуя в себе последние силы, тем ответственней, чем меньше их оставалось у августейшего супруга. – Государь не назначал никому аудиенции!

Граф ломал пальцы, ещё бы он не понимал, старый царедворец! Но новый комендант дворца говорит, что нет иного выхода. Не угодно ли Ея Величеству принять с объяснениями коменданта?

Как всегда доставались ей – мужская доля, мужские решения. В таком состоянии, как Ники был, он принять решенья не мог.

Государыня прошла в зелёную гостиную, всё в том же, своём теперь обычном, платьи сиделки, – и приняла штабс-ротмистра Коцебу, уже с благоприятной характеристикой Лили Ден, и всматривалась теперь в него своими оболевшими, усталыми глазами, – кажется и они, последние в семье, скоро перестанут смотреть.

В таком состоянии и не рассмотришь нового человека. Но Коцебу держался очень почтительно и с тоном заботливым – как все их прежние хорошие окружавшие офицеры.

Он объяснял, что у него – нет выхода, нет таких сил – ссориться с Петроградским Советом. А Совет желает удостовериться, что Государь – действительно тут.

Задохнуться можно было!

– Но куда же он мог деться? Но где ж ему ещё быть?

Однако Коцебу не отступал. Если произошло бы столкновение с силами Совета – это ни для кого не будет хорошо. Но с большим трудом достигли, как уладить мирно. И это – совсем небольшая процедура, она не будет Государю отягчительна. Ему – не надо этого комиссара принимать, ни разговаривать с ним, ни даже – с ним здороваться. Придумали так: в том скрещении коридоров наверху, где картинная галерея, Государь пройдёт, не останавливаясь, по одному коридору, а из другого будет смотреть этот комиссар, вот и всё. Комиссар будет окружён вооружёнными офицерами караульного полка – он не сможет ни двинуться, ни оскорбить.

Получалось так, что надо – согласиться. Положение узников не давало слишком большого выбора.

Но знала государыня, в каком расслаблении и немоте оставила Государя. В состоянии ли будет показаться?

На переговоры призвали Долгорукова. Нельзя ли эту процедуру отложить – часа на два? хотя бы на час?

Увы, увы, нет, – штабс-ротмистр сильно беспокоился. За час может быть потерян мирный исход. Ея Величество не представляет, какие опасности уже минованы.

Очевидно, приходилось уступить.

Александра пошла приготовить Ники. Он лежал на спине в тяжёлой дрёме, с полуоткрытым ртом, и стонал. Её сердце разрывалось: за что ещё это страдание и унижение ему посланы?

Она двумя руками взяла его за голову, ласкала и пробуждала.

Он плохо вникал: почему, куда нужно идти? зачем? Но верил ей.

И с тягостью, с тягостью – приподнялся, сел. Скрывая следы его слабости, она сама его обтёрла, умыла.

В спальне он переоделся из шлафрока в лейб-гусарское. Переодевался он по военной привычке всегда легко и быстро.

Глаза и многие морщины на тёмном лице были как ямы.

Аликс перекрестила его, – и он вышел к Бенкендорфу и Долгорукову – то ли поняв, то ли всё ещё в сером непонимании.

Слава Богу, ему не надо было никому ничего говорить.

Это была – как маленькая коридорная прогулка, поскольку ведь парк был теперь запрещён.

Но как стыдно гулять развенчанному!…

Они поднялись на второй этаж. Бенкендорф почтительно объяснял Государю, где и как надо пройти – до комнаты камердинера Волкова. И – нужно без головного убора.

Понял, не понял?…

Снял гусарскую фуражку, положил на коридорное окно.

Сам Бенкендорф с Долгоруковым поспешили вперёд, занять позиции. А Государь должен был помедлить минуты три здесь.

Потом пошёл – совершенно как в забытьи, как во сне, как сам не присутствуя и не участвуя.

Сам открыл полотнище широких дверей – там дальше, на перекрестьи коридоров, под стеклянными потолками, уже почти не дававшими света приконченного дня, горели ярко лампы, все, какие были там.

Николай прижмурился, больно.

Медленно бесцельно шёл.

В трёх шагах от перекрестка вбок стоял этот самый комиссар – в форме военного чиновника, но в крупной лохматой кавказской папахе, одну короткую ногу выставив вперёд.

Позади него стояли-сторожили – два напряжённых офицера с необычным положением правых рук в карманах, нельзя не заметить.

И ещё – уланский штабс-ротмистр.

Ни он, ни другие офицеры не отдали чести, вытянулись. Расправился и Бенкендорф.

А комиссар – не пошевелился и папахи не снял. Стоял всё с тем же диким видом, выдвинутой ногой, как будто начав движение к Государю. И никто не сказал ему – или уже поздно? – чтобы скинул папаху.

И никто не решился сбить рукой.

Стало тихо до дыхания.

Государь шёл не слишком чёткими, совсем не обычными своими шагами, со слабым малиновым призвоном шпор. Шёл, самой походкой выражая недоумение и незнание, как ему правильно делать.

И странным было отсутствие фуражки. И голова не стояла твёрдо по-военному.

Измученный вид, воспалённые веки, мешки подглазные обвисли. Усы свисали. Как постарел!

Всего-то требовалось: не оглядываясь, не косясь, пересечь как можно быстрей коридорное скрестье – и уйти, и избавиться, всё.

Но Государь – не сумел пройти, не замечая напряжённой сбоку группы. Он естественно повернул голову к присутствующим – а тогда и замедлился – а тогда и направление изменил – полшага, ещё полшага сюда, растерянно глядя по лицам – недоуменно впервые соображая: почему они так стоят? в таком сочетании? И кто этот в змейчатой папахе?

Ещё змейней были те глаза, они жгли ненавистью. Комиссар исказился лицом, дрожал лихорадочно.

И перед этим ярким явлением злобы Государь остановился, очнулся, – почувствовал. На его измученно-опухшем лице проявился смысл – и изнемога.

Он чуть перекачнулся с ноги на ногу. Дёрнул одним плечом. И уже поворачивался уйти – но не мог он, из вежливости не кивнув группе на прощание.

Кивнул.

И – пошёл, неустойчивым шагом, – но не далеко вперёд, как направлялся, а – назад, откуда пришёл.

ДЕСЯТОЕ МАРТА.

ПЯТНИЦА.

532.

Сегодня приснилось, что Епифановна подаёт ему телеграмму. И он сразу почему-то понял, что телеграмма та – не простая, но – астральная. Павел Иванович взял её, она была не от руки написана телеграфисткой и не печатающим аппаратом, – а типографски. И сразу же он увидел: к ней есть и примечание, мельче, внизу. И по своей книжной привычке, большому вниманию к сноскам, он стал сразу читать не главный текст, а примечание. Однако буквы петита оказались чересчур мелки – или искажались, едва на них падал взгляд? – начинали плыть. Тогда он скорей поднял глаза на главный текст – но и тот был упущен, уже размывался. Ни слова не прочёл. И холодея, понял, что это путает нечистая сила: не хочет, чтобы люди узнали важное глубинное известие.

Проснулся.

Сон показался таким значительным – сейчас же его записать, несколько слов на листок, при ночнике, потому что потом заспится – никогда не вспомнишь.

Что-то в этом было истое: какой-то посланный нам, но не доходящий до нас смысл.

Ещё только чуть брезжило, и Павел Иванович опять заснул. Но в это утро не суждено было ему покоя. Он оказался где-то в темноте, и кто-то невидимый, стоя сбоку, взял его кисть в свою руку и стал выразительно сжимать. И он – понял это предупреждающее сочувственное сжатие: сейчас он что-то увидит, что-то блеснёт и объяснится. Сжатье сильней – и нарастало в нём чувство: сейчас увижу! – сейчас увижу! – сейчас увижу! Отчасти страх, отчасти жажда увидеть, – и проснулся судорожно.

Отдышался.

Между обоими снами была несомненная связь.

Какие-то знаки посылались, но – не разгадаемые.

Уже взошло солнце. Были те короткие минуты, когда утренний луч пробирался справа мимо стенки трубы и переходил по свешенной вязовой ветке. Иногда вестник радостного утра, иногда безжалостен он был этой резкостью освещения, беспощадно вызывавшей к жизни.

От которой Варсонофьев всё больше отставал по скорости? отодвигался по высоте?

Но время ли так впадать в старость и в отдых? В эту тревожную неделю врывалось наружное и в его уединённость. Нет, начиналась такая пора, что и старые кости ещё нужны будут в дело. Его голос ещё послушает кое-кто.

Хотя, вот, Льву Тихомирову, с его отстоенной годами одинокой позицией, гордей бы посидеть дома. Зачем он нуждался унижаться, идти являться к новым властям, – увеличивать их значение?

За эти дни Павел Иванович сделал несколько выходов – в университет, в городскую думу, в так называемый «комиссариат», и посидел в Английском клубе в публике на расширенном заседании Комитета общественных организаций, а сегодня был зван в кинематограф «Арс» на заседание кадетской партии.

Не успели ещё миновать дни событий, как городская дума уже была занята их увековечением. Сильно хромой, но непоседливый энергичный Челноков, со своим хорошим протяжным московским акающим говорком, просил и собирал ото всех «воспоминания об этих днях», как будто всё уже установилось и не было дела важней. А может из-за того, что ему приходилось уступать пост городского головы, он спешил теперь навёрстывать в истории. Да и все члены думы, – правомочны ли, демократичны ли, всё это теперь заколыхалось, – спешили укрепить себя постановлением о воздвижке грандиозного Дворца-памятника в честь бессмертного переворота, и уже посланы были чиновники узнавать цены строений на Воскресенской площади и во всём Охотном ряду: всё это предстояло снести и срыть для увековечения. (А – жалко было Павлу Ивановичу Охотного ряда.).

Пост городского головы уже предлагался Астрову, но лукавый самоуверенный Астров не хотел принимать, ожидая себе более важное назначение в Петрограде, очевидно в правительстве?

Варсонофьев с удивлением наблюдал эту их напряжённую заинтересованность в новых постах – как будто они совсем не понимали ничтожную шаткость их в ураганном размахе событий.

За восторгами от быстроты и бескровности они теряли ответственность за судьбу страны: ещё во что, ещё во что это перельётся дальше? Неужели такой сильный ток Истории, едва начавшись, может так мирно улечься?

Вообще москвичи считали себя обойденными: они столько вложили в раскачку Освободительного движения, так часто ступали впереди Петербурга – а вот их всех обошли, кроме князя Львова никого не взяли в правительство, ещё Кокошкина там допустили поблизости, – и тем жарче москвичи теперь хором требовали, чтоб Учредительное Собрание собиралось в Москве. Теперь громко заявляли, что революцию подготовил более всех Земгор – а он возник в Москве. А в Петрограде вечные туманы и сырость влияют на психику тамошних людей, и те забывают о насущных нуждах страны. Москва же – центр народного движения против царя, средоточие общественной мысли, колыбель России, – и пора навсегда покончить с петроградским периодом нашей истории.

Оно-то бы и правда, Учредительному – конечно место в Москве.

А комиссариат – то бишь, теперь вместо градоначальства, – занял генерал-губернаторский дом на Тверской. Там распоряжался, расхаживая под неснятыми портретами всей династии, придавая жестами себе энергии, – хлопотливый, суетливый, недалёкий врач Кишкин, до сих пор управлявший санитарной деятельностью, по которой и выдвинулся из Союза городов. Главная же задача комиссариата была теперь: борьба с возможной контрреволюцией. А выдвинулся Кишкин на том, что 3 марта, в день сумасшедшего революционного трезвона, – ни с кем не сговорясь и никем не уполномоченный, решился показать, что и сам он демократ и вся городская дума, – и хотя ещё никто не знал тогда об отречении царя – выступил, что царь «для нас» не нужен.

И сейчас на вопрос Варсонофьева, как он думает овладеть положением, Кишкин нервно отвечал:

– Да не бойтесь вы демократии! Не пугайтесь Совета рабочих депутатов! Вот я работаю с ними уже несколько дней – и не могу себе представить организации более сильной, лучшей и правильно смотрящей. Вот сходите туда сами!

Тут к Кишкину добился режиссёр Большого театра и просил назначить третейский суд ему с хором: хор теперь обвиняет его, что он в царское время был слишком требователен.

Павел Иванович побрёл в университет. Там в богословской аудитории он застал заседание профессоров на тему: моральное очищение университета; и – можем ли мы мириться в наших рядах с теми, кто нас прежде дискредитировал; и – как нам участвовать во всеобщем становлении революционных взглядов. Решили создавать из профессоров лекторат – для распространения в населении здоровых понятий о государственном устройстве. Так взятая, идея была очень хороша: здоровые понятия о государственном устройстве ой как были нужны, – и не только тёмному нашему народу, но и светлой нашей интеллигенции. Однако дальше всё сразу разделилось: а какие же понятия – здоровые?

Тут Варсонофьев не выдержал и подзудил их: вот например, всеобщее избирательное право – это здоровое понятие или нет? А если это только механическая схема, у всех на виду, идея примитивных умов? Единственно ли возможная основа народного представительства? Руководить – всё равно должно государственно-опытное меньшинство, – но к более тонкому построению власти долго и трудно идти.

Очень зашумели. Заострилось: так с какой же платформы лекторы будут объяснять? Одни предлагали: со строго академической позиции. Другие настаивали: нельзя никого лишить права выражать свои партийные взгляды, но можно обязать всех к такой общей платформе: война до победы и всеобщее содействие Временному правительству.

От университета поднимался Варсонофьев медленно по Никитской, как и все прохожие уставая от размеса перемолотого, зернистого, не убранного с тротуаров снега, – и ощущение у него было, что во все эти его выходы с ним во всех местах играли какую-то недостойную игру. Пока он сидел невылазно в своём дряхлом домике, глубоко размышлял, видел тайные сны, слушал через форточку обезумелый колокольный звон – он и сам был богаче и предполагал богаче мир вне себя. Но если всё это великое свершение только-то и сводилось к сносу Охотного ряда, послаблению оперному хору, политической очистке профессорских рядов и ежедневному заседанию нескольких собраний в разных залах, из которых правильней всего смотрит Совет рабочих депутатов, – то стоило ли Варсонофьеву выходить? Что ему в этом мире делать?

Верней: пришла ли пора делать?

Ход революции оказался и пошлей – но и таинственней, чем он думал.

Проходя мимо «Униона» у Никитских ворот – должен был сойти с тротуара, обойти у входа группу арестованных, окружённых конвоем. Это были с белыми узелками или с пустыми руками, в штатском или в остатках полицейской одежды люди, жавшиеся, жалкие, напуганные, – медленно, по перекличке, запускаемые внутрь.

Варсонофьев спросил, ему объяснили, что это – полицейские и жандармы, свозимые из уезда. Тут, в кинематографе, им место предварительного заключения.

И Варсонофьев – вдруг вспомнил. Вспомнил, как в самом начале войны он с двумя студентами сидел тут в пивной, под «Унионом», – и сказал им что-то вроде: кто знает, ни вы ни я не знаем, что ещё в этом «Унионе» будет.

Не мог он в который раз ещё и ещё не удивиться – всеобщей тайной связи вещей.

533.

Веру Фигнер девушки видели теперь уже не раз, и совсем вплотную: она была высшей руководительницей всего их комитета по помощи освобождённым политическим и иногда приезжала в их центральное бюро, на Баскову 2. А как раз сегодня вечером их бестужевское отделение (в которое и Фанечка входила) устраивало в театре музыкальной драмы митинг с участием Фигнер. И уж Фанечке на сегодняшний день никак бы нельзя отрываться – но именно в 11 часов утра должна была вернуться поездом из Сибири «бабушка русской революции», как все поголовно звали её, – знаменитая Брешко-Брешковская.

И как же было удержаться, не встречать?…

Сорок четыре года назад Екатерина Константиновна, уроженка аристократической семьи, отправилась для пропаганды в гущу простого народа. Через несколько лет она была осуждена по знаменитому процессу 193-х к пяти годам каторжных работ, после каторги бежала с поселения, но неудачно, снова арестована и отправлена на Карийскую каторгу. А дождавшись амнистии по восшествию Николая Второго – скрылась от полицейского надзора и 10 лет была на нелегальном положении. К эсерам она примкнула при самом их основании. 10 лет назад снова была арестована, жила в Сибири на поселении, уже 73-летняя бежала в мужском платьи с Лены, поймана, – и вот теперь возвращалась из Южной Сибири триумфально в Петроград – как символ полувековой борьбы за свободу! Небывалый момент!

Брешко-Брешковская была не на одно, а на два революционных поколения старше тёти Адалин и тёти Агнессы. Тётя Адалия, природнённая ко всей народнической традиции, решила непременно сегодня идти встречать «бабушку». Напротив, тётя Агнесса, строго преданная своей партии, не хотела встречать никого другого первого, кроме Кропоткина, когда он приедет. Хотя отдавала дань и Бабушке: она стояла у колыбели максималистов, это она вселяла в них нетерпение, что революция делается слишком медленно. Теперь отвалились многие спорности между партиями, как: признанье-непризнанье подполья, террора, участие в парламенте. Но и – всем было жаль покидать свои старые испытанные знамёна.

И вот тётя Адалия пошагала вместе с Веронькой и Фанечкой. Пошагали – потому что именно с тётей Адалией сесть на трамвай было совершенно невозможно, так давились и висели с подножек. Да и цветы в руках чтобы не помять.

А идти было – до Николаевского вокзала. Первоначальный маршрут Брешко-Брешковской был назначен через Москву, чтобы и там могли торжественно встретить. Но уже в пути кто-то где-то перерешил, и теперь она приезжала с Вологодской линии.

На Бестужевских курсах занятий всё не было, хотя была резолюция слушательниц: приступить к ним с удвоенной энергией, но и к общественной работе. (По поводу занятий ещё одну сходку собирались делать. Было много идей: требовать увольнения слишком строгих профессоров; и чтобы больше не было оценки «весьма удовлетворительно», а только «удовлетворительно», пусть все будут равны; и вообще – соединиться с Университетом.) Профессора в эти дни мало появлялись на курсах, обслуга не убирала, в аудиториях мусор и даже окурки. Да ходили-то на курсы только на сходки, да один раз на митинг о текущем моменте, устроенный партией эсеров. Не от особой склонности к эсерам, а чтобы своими глазами посмотреть знаменитых революционеров: выступали там и были захлёстнуты прибоем оваций – Герман Лопатин и Кулябко-Корецкий. Многих лиц на курсах Вероня уже не видела незапамятно, от самой революции, например Ликони. А с другими, как с Фанечкой, не разлучалась. Из общественной работы настолько не вылезала, что вот и с тётей поговорить было всё некогда.

Главную работу девушки вели по помощи освобождённым политическим. С утра, едва вскакивали, они неслись либо в своё центральное бюро, при клубе адвокатов, где с утра же неизменно сидела Ольга Львовна Керенская, либо – по городу со вчерашним заданием: собирать по домам пожертвования, добывать и устраивать квартиры, кровати, бельё, или закупать питание, или помогать устраивать медицинскую и юридическую помощь, или расспрашивать приезжающих о сидевших с ними, и составлять списки тех, и разыскивать навстречу – ведь не все же явятся и попросят. Работа была бы иногда изнурительна, если б не так благодарна своей пользой и человечностью: ведь помогали самым избранным людям, столько страдавшим за счастье народа! (Правда, на Баскову являлись за помощью и многие самоосвободившиеся уголовные. Неприятна была роль отказывать им и объяснять почему, но кому-то доставалось по очереди, дежурной.).

Ещё в затее у них было – создать музей ссылки, с предметами обихода ссыльных и заключённых, – и уже теперь имея в виду эту цель, они приглядывались и иногда выпрашивали у освобождённых какие-либо вещи.

Потомки будут целовать эти потускневшие кружки и изношенные одежды.

До вокзала они дошли в половине одиннадцатого, и уже оказалось поздно. О, что тут творилось во дворах вокзала и на перронах, – сбитая толпа, возбуждение, сколько учащейся молодёжи, и гимназисты, и партийные деятели, и, конечно, просто обыватели, – не протолпиться! Худенькую слабую тётю Адалию так сжали, чуть не раздавили, Вероня и Фаня устроили ей защитную коробочку своими спинами.

Но какая у всех упоённая радость! какое ликование, лёгкость! С какой нежностью выговариваются свято-революционные имена – до Александра Фёдоровича Керенского (наш!) и Николая Семёновича Чхеидзе (наш!). Какое счастливое время! спали оковы с тел и душ. Вчера по Петрограду был слух, что царь сбежал из-под ареста, – ничего подобного, никуда он не сбежал.

И у скольких цветы – гиацинты, тюльпаны, астры! Какая весна! Как засыпят сейчас Бабушку! Что за символическая встреча! Для съёмки приготовился кинооператор, а саму Бабушку ждали убранные вокзальные царские комнаты.

На боковых путях, на стоящие там вагоны и паровозы, всюду уже взобралась публика – смотреть.

Затем вскоре раздалась марсельеза мощного оркестра! Думали: это уже подходит поезд, и потому играют. Ах, как великолепно!

Но что-то звуки шли не с той стороны: нарастали, потом стали ослабевать. Объяснилось, что это – по Знаменской площади проходила колонна солдат с оркестром, только и всего.

Как? А своего оркестра – нет? Ну, это даже обидно, даже оскорбительно, не могли предусмотреть!

Так – и поезд не подошёл? Нет, и поезд не подходил, передавали. Передавали спереди, потому что пробиться было никак нельзя.

Однако позиция девушек и тёти оказалась внезапно выгодной – с их ступенек, подъёмно ведущих из дворика на перрон, они хорошо увидели, как позади них толпа расступалась, расступалась – и бурно аплодировала и кричала.

И Вероня и Фаня увидели – и тоже закричали приветственно. Повезло им увидеть! – это шёл в направлении бывших царских покоев от автомобиля сам Керенский! За все эти революционные дни они видели его впервые! – и теперь просто выхватывали глазами! (Зашептали: он признаёт себя учеником Бабушки!).

Стройный, тонкий, он шёл с такой лёгкостью – изящной лёгкостью, но и лёгкостью героя. И в минуемой толпе не глядя ни на кого отдельно, он лёгкой скользящей скромной улыбкой как бы отвечал им всем.

И какая сосредоточенная умность лица!

О наконец-то, о наконец же Россия в руках умных людей!

И – Фигнер была уже на вокзале. И были депутации от Архангельска, от Дерпта, от Великих Лук и от Вышнего Волочка.

А поезд всё не шёл и не шёл. С вологодского направления – не шёл. А из Москвы пришёл – и пассажиры и носильщики с чертыханием пробивались.

Настроение стало охладевать, цветы – повядать, ноги мёрзнуть. Но тётя Адалия воодушевлённо держалась твёрже девушек: для неё Брешко-Брешковская была живая героиня её юности.

По толпе передавали, что к двенадцати часам подойдёт иркутский поезд – и Бабушка будет в нём.

Но не шёл иркутский.

Толпа стала киснуть и редеть. Стало возможным проходить вперёд. Наши пошли туда дальше, на перрон. Да тут был весь интеллигентски-демократический Петроград, знакомые раскланивались.

Потом передали: запрошена станция Званка, иркутский придёт только завтра в 5 утра, но Бабушка с ним почему-то не едет.

Кто-то высказывал, что она – недомогла, сошла с поезда, и теперь приедет только 15 марта.

Но что ж, об этом не могли раньше узнать?

Такая досада!…

А уже когда вернулись к себе на Васильевский, позвонил им знающий знакомый: что запросили телеграфно и Омск, – Бабушка не прибыла ещё и в Омск.

534.

(по свободным газетам, 10 марта).

ГРОЗНЫЙ ЧАС.

ПРИЗЫВ НОВОЙ ВЛАСТИ К АРМИИ И НАРОДУ.

К НАСЕЛЕНИЮ, АРМИИ И ФЛОТУ.

Граждане! Воины! Перед лицом надвигающейся и уже близкой опасности… Недремлющий враг стягивает все, что можно, к нашему фронту. И если мы не сплотимся… Народу предстоит великий подвиг… Судьбы родины в ваших руках.

Подписали: Львов… Милюков… Гучков… Шингарев… Керенский…

ВОЗЗВАНИЕ. 9 марта 1917.

Воины и граждане свободной России! Германцы накапливают силы для удара на столицу… Захват Петрограда положит конец новому строю… Солдаты, проникнитесь… Только повинуясь офицерам… Временное Правительство признает глубоко прискорбными и всякие самоуправные и оскорбительные действия в отношении офицеров… И пусть тяжкая ответственность падет на тех, кто…

Военный и морской министр Гучков.

Начальник штаба Верховного Главнокомандующего Алексеев.

… Германия готовит страшный удар на Востоке. Русская революция мешает кровавому кайзеру. Вильгельм хочет восстановить в России старую династию… Россия благословляет свою чудную рать на одоление врага…

СУДЬБА ЦАРЯ.… Князь Львов ответил нашему корреспонденту: да, вчера мы обсуждали… Большинство склоняется отправить царя с семьёю в Англию. Вопрос об удалении династии из пределов России во всяком случае не вызывает сомнений. Сейчас царь под арестом, меры пресечения приняты. В течение ближайших дней порядок следования его из России будет выяснен.

Министр юстиции А.Ф.Керенский сказал: необходимо, чтобы общественные массы игнорировали всякие слухи, которые нервируют общество. Сейчас излюбленная тема – судьба низложенного царя и всякие нелепые версии. Министр юстиции располагает несомненными доказательствами, что значительное число бывших охранных агентов, ещё находящихся на свободе, занимается распространением нелепых слухов.

… Заядлые изменники Романовы, постоянно говорившие о необходимости предать русскую армию только для того, чтобы сохранить престол безумцу-царю и полупомешанной царице из нищих гессенских принцесс… Оказывается, не Воейков предложил царю открыть фронт, а сам Николай Романов высказался ему…

(«Русская воля»).

… Какое-то гнилое болото у них в душах… Император всероссийский, этот помазанник Божий, ненавидел Россию, и чтобы спасти свой сгнивший престол…

НА СЛУЧАЙ ПОБЕГА. По всем пограничным пунктам России и Финляндии разосланы телеграммы: принять необходимые меры на случай могущего произойти побега Николая Романова из Царского Села.

… Уверенно говорят, что Временное Правительство имеет точные документы, что Романовы желали повторить попытку Людовика XVI… И всегда склонные к сепаратному миру, а на этот раз ради реставрации монархии… Документы настолько серьёзны… Оградить Россию от укуса змей…

… Царь был арестован после того, как в Ставке он простился с армией. Молча выслушали солдаты-граждане и офицеры-граждане своего бывшего «вождя». Громовая Марсельеза завершила эту комедию прощания и показала бывшему царю, что он – конченный человек. Закроем же чёрную книгу деяний и жизни Николая Романова.

(«Русская воля»).

ДА ЗДРАВСТВУЕТ РЕСПУБЛИКА!!!

Петроградское дворянство, приветствуя Временное Правительство, изъявляет полную готовность предоставить все свои силы… Разослали телеграммы дворянствам других губерний…

К Временному Правительству. Мудрые избранники народа! Вы отважно решились стать у власти. Бездну знаний, мужества, таланта приходится вам проявлять. Исполинские задачи возложены на ваши плечи. Мы радостно выразили присягой свою полную покорность вам.

13-й Уланский Владимирский полк.

… Появился признак двоевластия, он угрожал гибельным расхождением… Но, к счастью, мы можем об этом говорить в прошедшем времени, и не повторятся такие печальные недоразумения, как приказы Совета рабочих депутатов…

… Самодержавие рухнуло перед единодушным напором всей нации – и только сохраняя это счастливое единство мы можем победить. Безрассудно сейчас возбуждать классовое недоверие и так толкать имущие классы к союзу с павшим режимом. Не вбивайте клиньев!

… Отсутствие хлеба помогло родиться свободе, но дальнейший рост её немыслим без хлеба. Спешите снять с отечества страшную тень голода!

… Старый земец Шингарёв конечно может исправить следы безумного хозяйничанья Риттиха. О чём Риттих говорил в Думе – было ложью, он надеялся усыпить тревогу общества. По последним сведениям, крестьянство уже начинает усиливать привоз хлеба на рынок. Теперь затруднения могут быть только временные.

… Генерал Рузский не скрывает, в каких острых отношениях он всегда стоял с царём. Все знают, что он открыто поступал вопреки желаниям царской кучки дармоедов.

… Генерал Рузский признал бестактность смещённого начальника псковского гарнизона Ушакова. Вместо него назначен генерал Бонч-Бруевич, брат известного социалиста-революционера.

… Сейчас мы накануне великих реформ по демократизации армии.

… 9 сего марта великобританский военный агент генерал Нокс, пробывший 2 года на русском фронте, посетил запасной батальон лейб-гвардии Волынского полка, где был радушно встречен офицерами и солдатами. Генерал Нокс спросил солдат, желают ли они продолжать войну. Ораторы от солдат единодушно заявили, что готовы пролить последнюю каплю крови. Все понимают, что залог этой победы – дисциплина. Настроение батальона произвело на английского агента самое лучшее впечатление.

… Из всех гарнизонов Петроградского округа получаются вполне успокоительные сообщения. В большинстве гарнизонов воинские части энергично пресекают попытки грабежей и другие эксцессы.

… Исчезают становые, урядники, исправники, стражники – а в жизни но произошло ни малейшего замешательства.

… местами краткие временные проявления пугачевщины, ещё не проникшейся радостным величием времени…

СМЕРТНАЯ КАЗНЬ ОТМЕНЯЕТСЯ в России единым росчерком пера первого народного министра юстиции… Отмена смертной казни – благороднейший дар воссиявшей свободы! Величайшая в мире революция – бескровно и завершится.

… Смертная казнь позором тяготеет на истории человечества. Вопрос о недопустимости её разработан исчерпывающе… особенно в России. Это – великая идея человечества. Во веки этот акт будет торжественным свидетельством величия народной души.

Уголовные преступники желают знать, будут ли даны льготы для них. Акт амнистии не смягчил их участи.

Не верю в правду я народа,

Когда кричит он мне в ответ:

Лишь политическим свобода,

А уголовным нет.

АМНИСТИЯ ДЕЗЕРТИРАМ… Уклонение от отбывания воинской службы при старом режиме явилось последствием чрезвычайно тяжёлых условий в рядах войск. Особенно остро это ощущалось людьми интеллигентных профессий. Между дезертирами масса людей интеллигентных, которые оставляли фронт не из трусости, а от режима старого правительства. Теперь они с радостью готовы отдать жизнь, но боятся ответственности. Военный министр Гучков на вопрос нашего корреспондента… Никакого преследования к прежде уклонившимся, если они теперь явятся.

… Жандармы и полиция сидят под замком, а студенты их охраняют. Тут улыбнётся и мёртвый…

НОВЫЕ ПРИСЯЖНЫЕ ПОВЕРЕННЫЕ. Вчера, 9 марта, в московской судебной палате приведено к присяге 110 евреев – помощников присяжных поверенных. Общественный раввин Мазе обратился к ним с речью: «Отныне все сильные и благородные душой могут и должны развить всю энергию и мощь духа… Канули в вечность те времена, когда требовалось стирание национальной личности, отречение от своей веры… Всего более я радуюсь за великую Русь…».

… 9 марта на общем собрании петроградской судебной палаты было приведено к присяге 124 еврея, помощника присяжных поверенных, и приняты в присяжные поверенные.

… В ближайшее время будет созван всероссийский еврейский съезд.

… Открылись тюрьмы, раскрылись души – не омрачим новую жизнь старыми средствами политической борьбы!

… Русский народ – демократ, это уже не раз отмечали наши публицисты… Изумительна культурность народного восстания…

Шьём мы саван погребальный.

Палачам родной страны…

ТРАГИЗМ ЦЕРКВИ. Черносотенная деятельность церкви, от митрополитов до сельского духовенства, неизбежно наводит на подозрение, что церковь по самой своей природе была связана с рабством. Трудно отказаться от этих подозрений. Но история русского освобождения помянет немало семинаристов добрым словом – сильную бунтующую мысль детей духовенства. 1905 год показал, что духовенство не всё сплошь занято черносотенным идеалом.

Обращение Святейшего Синода к чадам православной церкви.

Свершилась воля Божья… Доверьтесь Временному правительству все вместе и каждый в отдельности… Чтобы подвигами, молитвою и повиновением облегчить ему великое дело… Да благословит Господь труды и начинания Временного российского правительства.

… Отцы церкви впервые свободно вздохнули при Временном правительстве.

Илиодор из Нью-Йорка сообщает, что едет в Россию. Пишет, что «утопит монархию в грязи». Книга его о Распутине «Святой чёрт» будет бесплатно раздаваться народу.

НАСТУПЛЕНИЕ СОЮЗНИКОВ НА СОММЕ. Немцы отказываются принять сражение и отступают.

Потопление французского броненосца «Дантон»…

АМЕРИКА И ГЕРМАНИЯ. На днях президент Вильсон сделает заявление конгрессу, что Америка фактически уже находится в состоянии войны с Германией. Русская революция уничтожила последнюю оппозицию в Америке против вступления в войну. Война уже признаётся начавшейся.

Заявление английского правительства в палате общин. На вопрос о безопасности бывшего царя… Нет причин беспокоиться за судьбу его и членов семьи.

ГРОБ РАСПУТИНА ВСКРЫТ. Цинковую крышку разломали на куски, каждый хотел взять себе. Это, говорили, на счастье, как верёвка от повешенного.

ЧЕРНЫЕ АВТОМОБИЛИ. Несмотря на наступившее успокоение – черные автомобили продолжают терроризировать публику. Вчера вечером появилось два новых чёрных автомобиля: один мчался с бешеной быстротой мимо Зимнего дворца, другой расстреливал публику в Лесном. Для поимки чёрных автомобилей по городу выслано три бронированных. Нет сомнения, что в ближайшие дни они будут пойманы.

… Дабы получить билет на право входа в Таврический дворец, надлежит обратиться с письменным заявлением к дежурному адъютанту. На следующий день заявившим объявляется резолюция коменданта и кому пропуск разрешён – выдаются билеты.

Подписал: комендант полковник Перетц.

… В чайной на Большой Посадской солдат показывал посетителям ружьё, нечаянно нажал курок, пуля попала в живот служанке.

… Совершенно уничтожить повсюду названия «Александровский» и «Николаевский»…

… Раскрадены вещи Протопопова…

ДЕКЛАРАЦИЯ ПЕТРОГРАДСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ… Проект Венгерова был принят с поправками Иорданского, Ляцкого, Амфитеатрова… Ликует и трепетно волнуется Россия на всём своём великом протяжении… И могут ли не быть переполнены энтузиазмом сердца писателей русских при созерцании чудеснейшего из всех известных всемирной истории переворотов?… Не литература присоединяется ныне к революции, а революционная Россия осуществила то, что проповедуется русской литературой уже больше 100 лет… Радищев развернул знамя свободы. Первую оду вольности сложил Пушкин… Злая сатира Грибоедова, горький смех Гоголя… Достоевский – певец бедных людей… Тургенев – апостол освобождения крестьян… Некрасов – Тиртей русской революции… Гениальная сатира Салтыкова… Ослепительный успех революционной мысли Белинского, Чернышевского, Писарева, Михайловского… Великие изгнанники Герцен и Лавров…

Веруем и исповедуем, что свободный народ… что небывалый расцвет…

… Вставайте, товарищи художники! Слейтесь в единый весенний поток и с кликом «да здравствует свободное русское искусство!» смойте из дворцов искусства всю императорскую плесень и мишурную мерзость!… Под красным знаменем революции организовать ячейку революционного правления.

… Митинг в Московском Художественном театре… Чувства святого восторга…

ПРИКАЗ ПО ВОЙСКАМ г. МОСКВЫ.… В дни переворота, когда рушились старые органы управления, в широкие слои населения могли проникнуть сведения, не подлежащие оглашению. Призываю осведомлённых лиц во имя пользы дорогой Родины не разглашать сведений военного характера.

Подполковник Грузинов.

Чествование Грузинова. … Командующий сказал: «Я не стремился к тому посту, который сейчас занимаю. Но судьба поставила меня на это высокое место…».

… Кавказские газеты с тёплым чувством отмечают, что великий князь Николай Николаевич с первых же известий придал государственному перевороту решающее значение.

Ташкент. Великие события приняты русским и туземным населением восторженно.

Киев. В городскую думу включены представители от еврейских организаций. Ночью проведены обыски в поисках Маркова и Замысловского, но тщетно.

Ставрополь. Ликующий народ, манифестируя по улицам, перед памятником Александру II провозгласил вечную память царю-Освободителю.

Актарск. В уезд посланы отряды казаков с целью пропаганды нового строя.

Одесса. Собрание чинов полиции, городовых и представителей рабочих… Как обеспечить возможность искреннего служения полиции новому строю. Комплект городовых сокращается наполовину. Над зданиями участков – красные флаги.

Ялта. Местные чины Союза русского народа заявляют в печати о преданности новому правительству.

Царицын. Второй день пожар в тюрьме.

Саратов. Общество потребителей решило построить дворец Свободы.

Орел. Появилась мука и керосин.

… В то время как города уже примкнули к новому правительству, деревня продолжает оставаться в неведении. Это может создать брожение.

… по деревням держатся остатки старой власти…

… Письмо крестьянина в редакцию «Тамбовского Земского Вестника»: «Господа депутаты революционного движения! В добрый час вперёд! В уезде многие земские начальники, волостные старшины и урядники не дают нам рассчитывать устроить на русской земле рай. Пропагандируют, что будет нам борьба, а не мир… Не напечатаете моего письма – пожалуюсь московским депутатам рабочим.».

Ярославская губерния. Кооперативная организованность крестьянства обеспечит новому строю счастливое разрешение продовольственного вопроса. Господствует бодрое настроение и уверенность, что война скоро кончится.

В Макарьевском уезде крестьяне грозят разгромить земство, которое не озаботилось подвозом хлеба.

… Общество хлопчатобумажных фабрикантов ассигновало на нужды революции…

… С новым режимом домовладельцы могут попробовать перестать топить свои дома…

Открыта подписка на роскошное художественное издание Русская Революция.

КТО ВЕРНЕТ в Управление ТРАМВАЙНЫЕ РУЧКИ, будет дано вознаграждение: за большую ручку – 5 руб., за малую – 3, за ручку с рычагом…

Деревенская девушка желает поступить прислугой, только не к евреям.

НУЖНА барышня-еврейка в интеллигентную семью к мальчику.

ИМЕНИЕ купить желаю.

КУРОРТ ГУРЗУФ открыт круглый год. Первоклассная французская кухня. Аппартаменты по 3-4 комнаты, телефоны. Морские ванны во всех отелях. Итальянский оркестр. Верховые лошади.

Писатель-француз приглашает в качестве секретаря молодую православную даму или девицу симпатичной наружности, любящую литературу и совершенно свободную.

КАБАРЕ ПОДВАЛ открыт, Леонтьевский пер.

ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ электротеатр – ТЕМНЫЕ СИЛЫ (Григорий Распутин).

535.

И всю жизнь Шингарёв кроме работы не знал ничего – но ещё так ему не доставалось. Как неуклюже топчутся два борца, всё схватываясь, всё норовя лучше подцепить противника, – так и он топтался, пытаясь охватить эти плечи необъятные, эту тушу непомерную своего неизведанного противника – продовольственной проблемы. Он прерывался лишь на короткий сон и на длинные заседания правительства, правда ещё на дорогу домой тратил время, потому что не захотел вселяться в казённую квартиру при министерстве – стыдно казалось (хотя удобно бы очень – и министерство, и правительство в одном шаге). Всё же остальное время он тонул в этом море, пытаясь измерить его.

Он не из рук докладчиков, но сам должен был прознать всю глубину. Он был нов на деле, а нужно было действовать как давнишнему тут, прирождённому. Весь окоём застилала проблема, как накормить сейчас армию, города и потребительские губернии. Но и давние, и долгодействующие течения должны были быстро стать ему известны: как не прервать и даже установить прочней земледельческую статистику, без чего не будет видно вперёд; как не прервать смет по развитию земледелия в Семиречьи (надо признать, плодотворное наследство Столыпина); или как не подорвать обработку хлопка в этом году в Туркестане; или как укрепить школу Народных Искусств по развитию ремёсел. А дни революции навалили – на кого ж, если не министра земледелия? – ещё преогромную задачу: осваивать земли императорского пользования – Удельные и Кабинетские, – и передавать – кому? как? Это требовало не дней, а нужда была почти дневная – хотя б для того, чтоб не начали громить помещиков.

Трудно, трудно – но и как плодоносно это всё являлось! Так больно оторванный от изученных финансов – вот уже, за неделю, Шингарёв, кажется, сжился и с министерством земледелия. Да может быть даже оно было ему куда и родней, чем министерство финансов. Да всё родно, что делается для родной России, только уж определиться бы к какому-нибудь делу одному.

Но ещё и сами организационные формы не помогали, а скорей мешали ему. По сравнению с министром царским у Шингарёва система получалась как бы не запутанней: ведь он был повязан ещё постоянной связью с Советом рабочих депутатов, с его продовольственной комиссией, и её подкомиссиями, и совещательным советом, навязываемым ему. Когда Шингарёв оппонировал Риттиху в последние недели Государственной Думы, он упрекал его, что надо больше слушать общественность, а с развёрсткой не торопиться. А вот набиралось у Шингарёва этой общественности с избытком (сам же, сгоряча, ещё позвал на помощь и Вольно-экономическое общество), но от кипенья её ему не просвечивало облегчения.

И только сейчас ощутил и осознал Шингарёв, какою тяжестью висело на министре земледелия громоздкое Особое Совещание по продовольствию, которое Прогрессивный же блок и придумал: многолюдное совещание при министре малоответственных советчиков из общества. Ещё недавно, пока Шингарёв и его друзья были в оппозиции, такое совещание казалось им единственным способом вселить разум в правительственные действия. Но вот Шингарёв стал министром – и увидел всю обременительность, неоперативность, неуклюжесть этой затеи: она способна только отягощать и задерживать его действия, а в идеях Совещания он не нуждался: они сами были из дела видны. Теперь он изобретал предлоги, как бы этого Совещания вовсе не собирать.

Шингарёву неизбежно было опереться на свою систему продовольственных комитетов, – но как сложно и долго было их составлять! Председателем центрального комитета должен был стать он сам, а члены – набраться сложнейшим образом: по 5, по 4, по 3, по 2 (и это всё колебалось и обсуждалось), от Совета рабочих депутатов, от Земсоюза, от Союза городов, от военно-промышленных комитетов, от биржевиков, от сельскохозяйственных палат и от кооперативов. Только не знали, каким же образом взять советников от питающей деревни, как услышать голос самих крестьян? – но была надежда, что крестьян пока с успехом заменят кооперативы. И все эти намечаемые деятели уже набирались, охотно входили и спешили обсуждать, пока больше на частных встречах и в печати, – руководящие принципы будущего комитета, общий план, общие меры. И «Биржевые ведомости» поучали министра, как правильно насытить продуктами центры потребления и даже как реорганизовать производство хлеба в стране.

Но общегосударственному комитету не через кого было начать работать, пока не будут созданы продовольственные комитеты губернские, уездные, волостные, – созданы спешно, и с тем же сложным представительством – по 5, по 4, по 3, по 2, да чтоб достаточный перевес демократии над цензовыми земцами, а чтоб работники были деловые – да не включать ли туда и только что уволенных, недавних уполномоченных по хлебу? Как набрать их всех быстро, толково – и быть уверенным в их работоспособности? А особенно в волостях! – из кого набирать в волостях? кто готов к этой работе? Вот когда под горло подступило пожалеть, что Государственная Дума столько лет тормозила столыпинское волостное земство!

Так сразу, одновременно надо было: и перестраивать организацию и усилять снабжение.

Сейчас предстоял самый опасный тяжёлый месяц полного бездорожья в центральных губерниях. Уже начавшаяся на юге распутица теперь будет продвигаться на север, а после снежной зимы она будет долга, и русская деревня со всеми запасами закроется на полтора месяца. До распутицы надо успеть собрать столько хлеба, чтобы всей армией и всеми городами просуществовать апрель и май. В последние дни, к счастью, хорошо подошли продовольственные грузы на Северный и Юго-Западный фронты, так что они снова стали откладывать в неприкосновенный запас. Но по всей Средней России надо было успеть подвезти зерно к станциям в самые короткие дни. Чтобы вся деревня как один человек бросилась доставлять запасы! Воздействовать на население надо было так быстро, как не могли успеть никакие законы, распоряжения и организационные меры, – воздействовать надо было пламенным словом!

Да такой путь воздействия был и более всего открыт, понятен и близок сердцу Шингарёва! Он даже предпочёл бы только так и действовать с министерского поста. Патриотический порыв – наше счастье, исцелитель всех наших недугов! Все планы дрожали и таяли из-за надвига распутицы, и оставалось только – снова и опять воззвать! Воззвать – к порыву людей. Самое простое – прибегнуть к человеческому голосу, подать его – о помощи! – и соотечественники, и мужички не могут не отозваться! Везите хлеб! Соотечественники! Меньше всего думайте о ценах и выгодах, а – везите хлеб! Если война требует жертв жизнью – почему ж не пожертвовать достоянием?

По бездорожью, по инертности – воззвание не дойдёт? Так – проталкивать его в крестьянское сознание! Пусть оно будет по церквям прочтено и разъяснено духовенством! И телеграфировать во все земства! И пусть уездные земские управы мобилизуют самых популярных общественных деятелей – на разъезды и разъяснения! В хлебородные губернии посылать комиссаров, эмиссаров: разъяснять крестьянам всю важность обеспечения городов хлебом. (А к петроградскому населению тоже воззвать: до введения карточек экономить хлеб.).

Так первые дни из деятельности Шингарёва рождались главным образом только воззвания – то от имени Родзянки, то – от продовольственной комиссии, то от целого правительства, то – особо к кооператорам, этой деревенской интеллигентной силе. Нужна спешная закупка и доставка хлеба к станциям и пристаням!

Хлеб производят крестьяне, но лучшая надежда получить его – через интеллигенцию. Если не интеллигентные силы будут агитировать за сдачу хлеба – то кто же? И от кооперативов, и от ссудо-сберегательных товариществ текли телеграммы с выражением глубокой радости о перевороте и с предложением продуктов в дар. Постановил Шингарёв собрать в конце марта кооперативный съезд.

Но прошла уже полная неделя Временного правительства, телеграф разнёс все воззвания по всей России, – а сани с зерном что-то слабо показывались на станциях.

Министр земледелия ещё продолжал делиться с печатью: да, все надежды возлагает только на общественную самодеятельность… На местах уже осознали и приступили к ликвидации доставшегося нам тяжёлого наследия… Продолжал искренне так говорить – но сам уже начинал и разочаровываться: воззвания воззваниями, но только государственные меры могли по-настоящему решить дело.

Неделю назад его коробила разосланная Продовольственной комиссией телеграмма, дававшая право реквизировать хлеб у всех, чья запашка больше 50 десятин. А позавчера Шингарёв созрел – и телеграфировал по всей России циркулярно: всем уполномоченным по закупке хлеба для армии – эту реквизицию привести в исполнение немедленно, платя по твёрдым ценам. Он не только не отменил ту телеграмму, – он усилил её!

О, если б на насильственную реквизицию хлеба решилось царское правительство – кадеты первые бы уничтожили его в Думе. Но сейчас, когда власть перешла в руки народа, а Думы как бы совсем не стало, – теперь революционная власть, не боясь нареканий парламента, могла декретировать хоть и эту меру, хоть и большую: создать по всем губерниям и уездам энергичные хлебные комитеты – для добывания, вытягивания хлеба из русской глуби. И посылать им наряды центральной власти.

Теперь, вблизи, присматривался Шингарёв к деятельности своего предшественника Риттиха – и начинал сознавать, что тот делал на своём месте, пожалуй, наилучшее, что только мог. Разбираясь в кипах министерских бумаг, разглядывал теперь Шингарёв, что не в царском наследии было дело. В этом самом кабинете работавший Риттих (к счастью – ушедший от ареста, иначе это невыносимо мучило бы сейчас Шингарёва) – как бы оставил ему тут, в воздухе, и наилучшие советы. И Андрей Иванович начинал увлекаться тою системой, с которой так недавно боролся.

Как недавно, две недели назад, восклицал Шингарёв в Думе: политика мешает Риттиху делать священное дело продовольствия. «Неосторожно, господин министр!» Но сейчас именно политикой – революционной – была переплетена и перемешана вся хлебная работа Шингарёва. Как недавно высмеивал в Думе Шингарёв риттиховскую идею развёрстки, активного призыва населения к добровольным поставкам, – а идея-то была правильная, и совсем не заменялась кадетской идеей самодеятельности: с августа по декабрь смогли купить только 90 миллионов пудов, а за декабрь-январь Риттих умудрился купить 160 миллионов, за что Милюков разносил его в Думе, а сейчас города и армия только этим и переживали зиму. А сейчас – о если бы, если бы поступление хлеба было февральское риттиховское, которое кадеты в Думе назвали катастрофическим, – о если бы оно, мы пережили бы весну! Но доходили сейчас вагоны хлеба, заготовленные при Риттихе, – а новые никак не заготовлялись, несмотря на весь революционный подъём.

Кадеты и сам Шингарёв обвинили Риттиха в его настойчивой громогласной хлебной развёрстке – как бесчеловечной мере. А сейчас Шингарёв обдумывал те же самые проблемы как уже имеющий власть – и ясно видел, что развёрстка хлеба не только была нужна, и должна быть ещё форсирована (с некоторых губерний потребовано слишком мало), – но для спасения страны развёрстка уже слишком слаба. Если и предстояло исправить меры Риттиха, то, с удивлением видел Андрей Иваныч: не сдерживать их, не отменять, но резко усилять в том же направлении, вмешивать государство не меньше, чем было при Риттихе, но – больше, беря под государственный контроль и заготовку, и перевозку, и разгрузку, и распределение повсюду. (Да Андрей Иваныч и прежде так начинал подумывать – но перед единством партии не смел высказываться.).

То есть… то есть проступала страшная, отчаянная мысль, которая и прежде маячила взору Андрея Ивановича, но про себя, без ответственности: что придётся, придётся… Ох, глядя на Германию (к ней давно уже приглядывался Шингарёв)… не пришлось бы вводить государственную монополию на хлеб? Реквизиции – это только начало, а за ними проглядывало множество насильственных мероприятий, вплоть до того, что: весь хлеб России объявить собственностью государства! (Как это и сделано в Германии.) Внезапно, по телеграфу, в глушь, отрезанную снегами и распутицей, объявить: за вычетом норм посевных, кормовых и продовольственных для самих крестьян – всё остальное зерно объявляется собственностью государства, и хозяева этого хлеба превращаются лишь в хранителей его, ответственных перед государством.

Идея была – страшная своей революционностью, своей необычностью для России: Шингарёв дерзал переступить черту, ещё никогда никем не переступленную за тысячу лет России, – отнять хлеб у сеятеля и кормильца!

Но для спасения самой же России ничего другого придумать нельзя.

Однако: по ценам, что есть сейчас, забирать хлеб насильственно и даже весь подчистую – бессовестно, невознаградно за труд.

Так неужели же? – ох, неужели? – надо поднять твёрдые цены? Самим поднять, против чего так резко спорили? – это будет позор кадетского знамени! Этими зимними месяцами, вторым лидером кадетской фракции, никакого сомнения не имел Шингарёв, что твёрдые цены надо понижать. Но сев на министерское место – сам теперь увидел ясно, что их надо поднимать, как Риттих поднимал. Должны же оправдаться и затраты землевладельцев! Хотя бы то, что в крупные хозяйства сейчас не найти рабочих и сколько приходится только за них переплачивать. Беженцы пристроились в основном в городах. Нескольких разумных посетителей из деревни в эти дни успел принять Шингарёв, в том числе известного тамбовского помещика князя Бориса Вяземского, приехавшего на похороны брата. (При большом опыте в сельском хозяйстве и разнообразных способностях, у него было только лицо невыразительное, очень среднего чиновника, надо привыкнуть. Но Шингарёв его знал по Усманскому уезду, уважал.) И между прочим Вяземский предупреждал, что твёрдые цены не избежать повысить, если Временное правительство не хочет поставить всю деревню против себя.

Однако все эти свои новые догадки – осмелится ли Шингарёв высказать публично? Страшно перешагнуть через кадетскую совесть. Демократические деятели и сегодня бушуют, что нельзя поднимать твёрдых цен, но наказывать, наоборот, понижением цены всякого, кто задерживает хлеб. А что закричит Совет рабочих депутатов? А Громан? (Всё носится со своей идиотской понижательной шкалой: чем больше хлеба сдаёт земледелец – тем дешевле надо ему платить.) Это поднимется такой свист и грохот…

Перед немым лицом бородатого серого мужика – страшно было Шингарёву сделать шаг в хлебную монополию, даже до холодного пота. Перед подвижными, быстрыми лицами демократических коллег – так робостно, стыдно было обмолвиться о повышении твёрдых цен.

*****

А ТЫ ПРОВЕРЬ, ПРОЙДЁТ ЛИ В ДВЕРЬ?

*****

536.

За десять лет, предвоенных и военных, сэр Джордж Бьюкенен почувствовал себя в России чем-то большим, нежели посол: тесные тёплые связи с русским обществом выдвигали его как бы в общественные деятели самой России. (Правда, по-русски он так и не научился.) Может быть, лучшим тут символом было, что в прошлом году Москва избрала его своим почётным гражданином, поднесла ему икону XV века и громадную серебряную чашу, изображающую шлем русского богатыря. В здании посольства у Троицкого моста Бьюкенен поселился не как временный посол, но как постоянный житель этой страны, перевёз сюда и всю свою личную обстановку из Англии, все свои вещи, всё, что имел, – ибо наша жизнь и есть наша повседневная, а не какая-то откладываемая будущая. (Когда начала бушевать по улицам революция, где-то кого-то грабили – можно и раскаяться, стоило ли всё сюда везти?).

В этом здании Бьюкенен часто принимал Родзянку, Гучкова, Милюкова, оппозиционных думских лидеров, здесь запросто очень свободные велись политические разговоры, и проклинался самодержавный строй, и императрица, и даже передавались слухи о заговорах, как и по всему Петрограду. Будучи человеком волевым и действенным, Бьюкенен не ограничивался этими благожелательными разговорами – но и сам выступал с влиянием. Министру Сазонову он просто стал близкий личный друг, и они пребывали в полном ладу, отчего так выигрывали англо-русские отношения. Узнав, что готовится смещение Сазонова, Бьюкенен совершил беспрецедентный для посла шаг: уже не имея времени даже для консультации с английским правительством – послал российскому императору личную от себя телеграмму: что посол так тесно работает с Сазоновым, что не может скрыть страха, какой вред его отставка причинит англо-русским отношениям, отчего и вынужден предостеречь царя от такой ошибки. А царь не ответил – и сместил Сазонова. (Министр сэр Эдуард Грей потом одобрил демарш Бьюкенена, и вообще его способ ведения дел в России, но, к сожалению, телеграмма стала известна немцам, и те окрестили посла некоронованным королём России.).

Так глубоко от сердца вошёл Бьюкенен в русские дела – не скрывал своих симпатий к стремлениям русских либералов и вместе с ними вёл следствие о несомненной государственной измене Штюрмера (увы, несомненных улик не удалось собрать – а реакционность его была у всех на виду). Богатый опытом и практическим зрением, Бьюкенен не мог отказаться давать и самому русскому царю пояснения, объяснения и советы. Он пытался остановить его и от неразумного принятия Верховного Главнокомандования. Он указывал ему на аудиенциях, что для блага России – надо даровать ей парламентский строй и пойти на уступки общественности. Иногда предлагал ему кандидатов на то или иное министерство. В прошлом октябре очень рекомендовал царю подарить Японии Северный Сахалин – за то, чтоб она прислала свои войска на русский фронт. Вообще он усвоил разговаривать с Николаем II, как до него ни один посол не разговаривал с державным властителем. А после убийства Распутина запрашивал Лондон, можно ли энергично поговорить с царём от имени английского короля и правительства. Такого полномочия он не получил – и решил говорить от собственного имени. В эту последнюю аудиенцию, накануне Нового года, царь принял посла не в обычной непринуждённой обстановке, но в торжественном зале аудиенций, один, в парадной форме и стоя, сразу отгородясь холодом официальности. Но и это не остановило сэра Джорджа, и он энергично убеждал императора, что единственный способ спасти Россию – это отказаться от нынешней внутренней политики и уничтожить преграды, отделяющие царя от народа. У Государя – странный способ выбора министров, и отдаёт ли он себе отчёт в опасности положения? «Если Дума будет распущена – я потеряю веру в Россию! Вы, Государь, находитесь на распутьи и должны выбрать одну из дорог!» И предостерегал, что некоторые советники императора в руках немецких агентов. И пока Протопопов у власти…

Всё тщетно! Николай держался оскорблённо, ничему не внял. И то была – последняя аудиенция. А революция, к счастью, назрела и прорвала, и вот уже была достигнута одна из целей, которые Англия преследовала: укрепить Россию для ведения этой войны.

И теперь, поворотом исторического колеса, вот, английский посол оказывался едва ли не распорядителем судьбы этого царя.

Два дня назад, выполняя пожелание Милюкова, Бьюкенен телеграфировал в Лондон, что Временное правительство просит предоставить в Англии приют бывшему царю и желает срочного ответа.

Такое приглашение не просквозило в телеграмме короля к царю (которую Временное правительство, видимо, не передало адресату, – да пожалуй и к лучшему; да это – его дело). И такое приглашение казалось невозможным, если знать всю обстановку в Англии и чувствительность либерального правительства Ллойд Джорджа к левым голосам. Но вопреки всем предвидениям и к полному изумлению сэра Джорджа, сегодня пришла из Лондона телеграмма, что король и правительство Его Величества счастливы присоединиться к предложению Временного правительства о предоставлении государю и его семье убежища в Англии, – разумеется, если они будут обеспечены необходимым содержанием, и разумеется лишь на время войны.

Это ново! Удивительный документ! Тут больше движения чувств, чем реальной политики. По дипломатической привычке сэр Бьюкенен перечитывал и перечитывал, выявляя невидимую часть… Присоединиться к предложению – вот где был ключ в телеграмме, вынужденной и вряд ли долговечной. Перед общественностью Великобритании правительство Ллойд Джорджа не могло представить этот переезд иначе, как результат настойчивой просьбы Временного правительства.

Но была ли на деле такая настойчивая просьба? Из прошлых разговоров с Милюковым Бьюкенен не вынес впечатления о большой решимости правительства – и даже наоборот. Этим ключом и следовало отпирать.

По революционной обстановке Бьюкенен избегал пользоваться и своим автомобилем, и своим выездным фаэтоном с серыми в яблоках лошадьми с дрожащими ноздрями и роскошным кучером Иваном в синем наваченном толстом армяке, голубой четырёхуголке с посольскою кокардой, в белых замшевых перчатках, с голубыми возжами. Сейчас сэр Джордж предпочитал, чтоб не нарваться на оскорбления, скромно пройтись пешком по Миллионной до министерства.

В ту же минуту принятый Милюковым, он положил перед ним расшифровку телеграммы.

Милюков был облегчён – несомненно, он не ожидал столь быстрого и столь решительного ответа из Лондона. Облегчён – но и смущён:

– Но сэр Джордж! Я уже говорил вам: мы никак не можем допустить, чтобы раскрылась инициатива Временного правительства в этом вопросе! Она должна остаться в тайне. Мы находимся под страшной угрозой и нареканиями Совета рабочих депутатов!

– Но, господин министр! – возражал посол. – Наше правительство также имеет своих крайних левых, с которыми должно считаться. Мы тоже не можем взять инициативу на себя. Согласие, вы видите, пришло исключительно в ответ на вашу просьбу.

За очками Милюкова появилось совсем редкое для него умолительное выражение:

– Но в нынешней обстановке… Мы никак не можем выявить такой инициативы, сэр Джордж! О нас подумают…

– Но и мы, Павел Николаевич, не можем допустить, чтоб общественные круги не только Англии, но и России заподозрили бы английское правительство в намерении реставрировать русскую монархию.

Тупик.

– Примите во внимание, что переезд царя положит косвенную тень также и на французское правительство – как бы тоже в соучастии в попытках реставрации. Будут протесты и там.

Обсудили аспекты второстепенные. Чтоб император не покидал Англию, пока не будет окончена война? Да, это очень желательно и с русской стороны – чтоб он не стал где-либо игрушкою врагов. Содержание? – да, да. (Хотя: можно ли будет средства государя вывезти из России?…) Снова осведомился посол, насколько сейчас прочно обеспечена безопасность бывшего императора? Один великий князь, не желающий оглашения своего имени, посетил дочь посла и предупреждал, что император будет убит, его надо вывезти поскорей.

Милюков с неожиданно живым движением очень попросил посла: не контактировать ни с какими членами сверженной династии! – это может бросить тень и на вас и на нас.

– Но ведь в России сейчас нет поводов ожидать какой-либо опасности царю? – настаивал посол.

– О, ни малейшей, – заверил Милюков.

Тогда Бьюкенен ещё, гипотетически:

– А отчего бы государю не поехать в Ливадию? Там он будет и хорошо защищён, и его легко там изолировать.

– Увы, возможны неприятные задержки в пути со стороны революционных рабочих. И потом – семья ещё не выздоровела.

Посол ушёл, а Милюков остался со своим недоумением.

Несмотря на дружбу с Бьюкененом, он тоже не мог говорить откровенно.

Собственно, сэр Джордж сам его сбил позавчера, проявив слишком уж повышенное беспокойство о судьбе царя. Он сам подтолкнул Милюкова усилить, ускорить просьбу об отъезде царя в Англию.

Буквально такого поручения от правительства Милюков не имел. Это всё были – скользящие мнения, предположения, – а на самом деле правительство зажато Советом.

Да просто нельзя было ожидать от Англии столь поспешного – хотя по-английски и уклончивого – согласия.

Только ли оно! Русский посол в Мадриде князь Кудашев только что телеграфировал, что и испанское правительство приглашает государя, и безо всяких условий.

Дело не в приглашении – дело в невозможности: что скажет Совет?

Да и сам Кудашев – слишком откровенный монархист, его следует уволить.

537.

Так было тихо всквозную на фронте, что в солнечный день в лесу был слышен шорох: как подтаявший снег осыпается с сосен.

От череды дневных таяний и ночного морозца образовался наст. И на открытом поле он так и держится прочно, едино, поблескивая в солнце, а в местах осенённых вдруг со страшным шуршанием вдаются, опадают большие плиты корки.

В лесу (Саня забрёл в Голубовщину) там и сям по снегу темнеет какой-то сор. Это нашелушилась и облетела бронзовая прозрачная бумага – сосновая тонкая кора с верха стволов.

А где и потолще, это с низу ствола.

И немного игл, не досыпавшихся осенью.

А то – насорённая шелуха от десятка разгрызанных сосновых шишек. И мелкие следы, мельче заячьих. Живут!

У молодых сосен из концов веточек уже растут желтоватые свечи.

А небо – белесовато-голубое, нежное, ранне-весеннее.

От солнца коже – прямое тепло. И где-то в воздухе – перемещение тёплых струек, между холодных.

И ото всего вместе – нежная тяга: когда же, наконец, начнёшь ту главную свою жизнь – чистую, светлую, необходимую? До каких же пор – окольные пути, война какая-то?…

Что-то в Сане отчуждалось от войны. Сам пошёл, два с половиной года долгом вгонял себя в военного человека, и даже втянулся, даже почти безоглядно воевал, – а вот отказало что-то. Не стало совсем стрельбы, военных действий – и Саня сразу ощутил себя выключенным из войны.

Увы, его – не считали выключенным. И сегодня дали расписаться в приказе, что с понедельника он будет при фольварке Узмошье, при штабе бригады, через день обучать офицеров 1-го лейб-гренадерского Екатеринославского и 3-го гренадерского Перновского полков действиям с противоштурмовыми орудиями.

Странно это было сейчас.

За долгое стоянье здесь обучали кого чему, появились добавочные специальности. Устимович – газовый комендант, Чернега – по орудиям противоаэропланным, а Саня стал как бы специалист по выдвинутым вперёд одиночным орудиям против ожидаемой новинки «танков» – железных передвижных чудовищ, которые у англичан уже в деле, а у немцев вот-вот должны появиться. «Танков» ни разу ещё не было, но в январе Саня стрелял с передней линии по прожекторам, по нему отвечали – а он продолжал стрельбу и заставил прожекторы погаситься, – светили немцы потом ракетами, кострами, а прожекторов больше не зажгли. А потом еле укатили орудие – немцы дали по тому месту смертоносный огонь.

С того вечера подпоручика Лаженицына и признали окончательно – по противоштурмовым орудиям.

Но петроградские события – лишали это всё смысла.

Такое ощущение, будто кончилось санино дело здесь. Что-то надломилось и в войне и ещё более в нём самом – и Саня разом потерял к ней вкус.

Немцы? – наверняка не будут больше действовать, появилась уверенность. Зачем это им? Они только рады нашей революции, руки развязались.

Даже энергичные честные слова смирновского приказа не собрали Саню к действию. Да и вряд ли кого многих. Они – искренно выражали, да не всё нынешнее состояние. В соседних гренадерских полках то одна, то другая рота отказались идти на работу – и оба раза ездили уговаривать командиры полков. А потом и целый батальон – дошёл до работ и отказался. Так и возвратили его в резерв.

Если у войны была (вообще бывает?) душа – то она отлетела.

Ну и пусть. Ну и лучше.

Именно – к лучшему, может быть, это всё и происходит? Это общее тяготение к миру – разве оно не есть стремление к добру?

Бог посылает – расстаться с войной.

Но если душа отлетела от войны – то и не в революцию она вселилась. В три дня Саня насытился газетным революционным чтением – и стало ему скучно-прескучно. Всё писали о грандиозности событий – но не видел он в том никакой грандиозности, а обезумелую суету. Всё это огромное, непроворотливое, мутное – на сколько ещё времени?

Интересно, что Котя? Саня написал ему письмо, но встречного не было. Теперь он – чуть подальше, легко не съездишь.

Косо прислонясь к бронзовой сосне плечом, и головой к ней, а лицом жмурясь к солнцу, Саня стоял как подпорка ствола.

Такая подпорка зовётся пасынок.

А он хотел быть – сыном. Этого леса, этой весны, всего голубовато-солнечного огляда.

Он хотел вернуться в ту жизнь, какую знал раньше, когда совсем нет войны, и никакого ей оправдания.

Хотелось – этого мира! Размышлений. Уединения.

Чуть-чуть, вот, отъединись, – и греет солнышко, попискивают клесты, и с дыхательным шорохом оседает отяжелевший снег.

Ясная тишина – и царствует над ней тайна Божья.

И хочется подняться к ней и влиться в неё как в самое своеродное.

Подняться к ней – как это сказано: от земного изгнания.

Что это? Предчувствие, что скоро убьют?

Нет, чувство такое светлое, не вяжется со смертью.

Голубизна неба – ещё несмелая, несплошная.

Вся глубина и яркость его – впереди.

*

* *

Ты воспой, воспой, жавороночек,

Сидючи весной на проталинке.

538.

(по социалистическим газетам, 8-10 марта).

АРЕСТ НИКОЛАЯ II… считаясь с явно выраженной волей революционного народа, Исполнительный Комитет признал пагубным для дела русской революции как оставление Николая II на свободе, так и выезд его за границу…

Подробности ареста царя… В пути царского поезда к комиссарам Государственной Думы являлись с денежными пожертвованиями для жертв революции – всего 380 руб. 50 коп. – делегаты поездного состава, от кухонной прислуги и от дворцовой полиции. Делегат последней заявил: «Так же честно, как мы служили старому порядку, мы будем служить и новому правительству.».

РАССТРЕЛЯТЬ? … телеграмма Н.Н. Романова, который, неизвестно по какому праву, продолжает именовать себя Николаем Николаевичем… Озабочен не осуществлением свободы, но поддержанием дисциплины… не отстаёт и начальник штаба Алексеев… Такие господа не свободу дадут, а военно-полевые суды, виселицы и расстрелы. Чего же смотрят Гучков и кн. Львов? Неужели они думают, что у Романова и Алексеева не найдётся верёвки и для них?

… Газета «Речь», орган Милюкова, призывами к народному единению науськивает против солдат и рабочих, а сама подготовляет реставрацию Романовых…

… Наш враг силён и хитёр. Он отступил, притаился, но точит свой нож, чтобы воткнуть народу в спину. Волки надевают овечьи шкуры, проникают, куда возможно, чтобы завладеть потерянными позициями, и втихомолку организуют контрреволюционные силы. Демократия должна зорко следить за этой искусной подпольной работой. Главная опасность грозит именно с этой стороны.

(«Известия СРСД»).

… Страна нуждается в мире, кто не понимает этого – тот враг народа. Мы желаем думать, что Временное правительство – не враги народа.

(«Рабочая газета»).

ТОВАРИЩИ! ЧИТАЙТЕ «ПРАВДУ» ВСЛУХ НА УЛИЦАХ,

НА МИТИНГАХ И ПЕРЕДАВАЙТЕ ДРУГИМ.

… Временное правительство – целиком из представителей буржуазии и землевладельцев. Таким образом, рабочие, разгромив монархию, добровольно сдали власть привилегированным классам. Это небывалая революционная скромность. Революция есть прежде всего захват политической власти. Это так легко было сделать, а рабочие упустили. Но остаются две позиции, с которых можно без новой революции кое-что вернуть: демократическая республика и прекращение войны…

… вожди английской лейбористской партии «твёрдо рассчитывают на помощь русских рабочих в деле свержения германского деспотизма»… Мы всем сердцем ненавидим деспотизм Вильгельмов, но и Брианов, но и Ллойд Джорджев, деспотизм к полякам, евреям, но и жителям английской Индии. Везде одурманиваются мозги пролетариата, война ведётся в интересах крупнейших капиталистов. Все они, капиталисты коалиции и центральных держав, уже туго набили себе карманы. Все эти прибыли идут за счёт крестьян и рабочих. Чтобы скорей победила революция в Германии, нужно открыто заявить, что мы не хотим продолжать войну без конца.

Резолюция на митинге солдат и рабочих 8 марта, 1000 человек. Это Временное правительство не является выразителем… Недопустимо давать ему власть над восставшей страной… Совет Рабочих Депутатов должен немедленно устранить это Временное правительство либеральной буржуазии.

… В рядах Временного правительства таятся контрреволюционные вожделения…

ГДЕ ВЗЯТЬ ДЕНЕГ? Новое правительство выпускает 2 миллиарда бумажных. А дальше что? Буржуазия кричит: «всё для войны!». Вот пусть и отдаст – все доходы за 1916 год всех акционерных обществ, всех домовладельцев, всех землевладельцев, всех частных железных дорог, банков и держателей процентных бумаг. Не разорятся, а только покажут, что «всё для войны!».

О НАШИХ БЛИЖАЙШИХ ЗАДАЧАХ. Возвращение к работам в наши сказочные дни есть явление сложное. Под тяжким гнётом царского самовластья душой пролетариата владела страсть к разрушению – и привела его к победе. Но пробуждено новое сложное чувство – воля к строительству новой жизни… На улицах новая жизнь стоит перед пролетариатом в ярких одеждах свобод. Но на фабрике – разве может рабочий мириться с прежней обстановкой?…

… будем вырабатывать оружие для революционной армии, но оставляем за собой право в любой момент возобновить беспощадную забастовку…

В ЖЕЛЕЗНЫЙ ФОНД ГАЗЕТЫ «ПРАВДА»… будем всячески поддерживать «Правду» и распространять проповедуемые ею идеи в среде наших малосознательных товарищей…

Сознательные солдаты Измайловского батальона.

… Московский СРД постановил: требовать от владельцев предприятий вознаграждения рабочим с 28 февраля по 6 марта…

… Решено к работам не приступать, объявить бойкот… Должны уплатить за прогульные дни революции!

… Ни для кого не тайна, что революционные войска победили без офицеров. Только после победы офицерство стало присоединяться. Поэтому задача момента – создание революционного офицерства из отличившихся рядовых, унтер-офицеров, фельдфебелей… Ротные комитеты должны зорко следить, чтобы командование солдатами не находилось в руках сторонников старого порядка…

Французский офицер в Совете Рабочих и Солдатских депутатов. … попросил слова и на чистом русском языке обратился к солдатам с поздравлением по случаю свержения ненавистного царизма. Речь вызвала бурю долго не смолкавших аплодисментов.

ПРИЗЫВ К ПОЖЕРТВОВАНИЮ. Совет Рабочих Депутатов… Ко всем, кому дорога победа над старым режимом… жертвовать на нужды революции деньги и припасы…

Агитационная комиссия при ИКСРД… установила те общие положения, которыми агитаторы должны руководствоваться в своих выступлениях на собраниях…

К ЕВРЕЙСКИМ РАБОЧИМ. Товарищи! Старый режим пал. Кровавым ужасом заливал он всю Россию… Революционный пролетариат был отдан на разграбление преступной банде палачей и охранников. Угнетение еврейского населения было доведено до неслыханного цинизма и зверства… 6-миллионный еврейский народ задыхался в удушливой атмосфере… Еврейский пролетариат всегда высоко держал знамя революции. Ещё много усилий, чтобы были выявлены все грани нарождающейся свободы… Ещё живы прислужники старого режима… Издыхающий зверь царизма ещё может оскалить свою окровавленную пасть…

ЦК Еврейской Рабочей Партии Социалистов-Территориалистов.

ОРГАНИЗУЙТЕСЬ! Дело революции не закончено! – это надо повторять как можно чаще, всем и каждому. Надо уничтожать нашу распылённость…

От Продовольственной Комиссии.… все находящиеся в Петрограде воинские части просьба немедленно сообщить, где они питаются.

Норма Потребления хлеба уменьшена до одного фунта для лиц интеллигентных профессий и до одного с четвертью для занимающихся физическим трудом.

УНИЧТОЖЬТЕ ХВОСТЫ! – и тем самым вы укрепите революцию!

… Слой мелкой торговой буржуазии (лавочники, сфера обслуги) совершенно не нужен экономически и вреден политически…

Очереди для входа в трамвай решил установить Исполнительный Комитет. Предполагается ввести парижскую систему.

РАБОЧИЕ КЛУБЫ. Предстоит великая избирательная битва в Учредительное собрание. Великая Французская Революция начала политическое воспитание масс с открытия политических клубов. Побольше клубов как можно скорей! Пусть они будут маяками для масс!…

… На первом заседании Одесского СРСД… об организации борьбы с недремлющими тёмными силами…

Шлиссельбургская крепость горит четвёртый день.

Слушатели и слушательницы зубоврачебных школ!… Единственная форма свободной борьбы пролетариата за лучшее социалистическое будущее…

Общество студентов и курсисток мусульман… Глубокоуважаемый Александр Фёдорович! Вам, почётному члену наших организаций, шлём горячее слово привета…

… Товарищам марксистам-грузинам предлагают собраться для совещания о текущем моменте.

Товарищи часовщики! Мы переживаем величайший момент в нашей истории. Соберёмся в театре «Ренессанс» и обсудим…

Вниманию рабочих булочно-кондитерского, калачно-макаронного и хлебо-бараночного производства! Цепи, сковавшие наши руки, пали. С сознанием своего могущества приступим к созданию…

… высказаться по поводу всероссийского съезда портных в ближайшее время.

МИТИНГ ШВЕЙЦАРОВ. Говорили о политическом моменте и о тяжком положении швейцаров, дворовых и ресторанных…

… принять немедленно шаги к созыву социалистического Интернационала…

УКАЗ ВРЕМЕННОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА ОБ АМНИСТИИ…

… до чего нельзя медлить с разгромом очагов старой самодержавной власти… Слуги реакции не сдаются… в Богородицке… в Рогачёве… Эти попытки должны быть подавлены на всём пространстве России с решительностью, достойной великой революции. Нельзя дать им опомниться от первого шквала революции! Нельзя оставить на свободе эти банды полицейских, жандармов, завсегдатаев черносотенных вертепов и реакционных салонов. Ядовитую змею надо раздавить немедленно!

(«Рабочая газета»).

ГЕНЕРАЛЫ-УСМИРИТЕЛИ. Приказ генерала Радко Дмитриева… При малейшем проявлении свободного духа… Всякий монархист – враг народа и свободы.

… Что значит сейчас борьба за 8-часовой рабочий день? Это значит бросить занятую политическую позицию и перейти на новую, экономическую. Но разве так делают на войне? Завоевав позицию, на ней хорошо окапываются.

Жертвуйте заработок первого дня после забастовки – в Железный Фонд «Правды».

РЕЗОЛЮЦИЯ БЮРО ЦК РСДРП О ВОЙНЕ. Продолжение войны Временным правительством ставит цель грабительской политики прежнего царского… Основная задача: борьба за превращение империалистической войны в гражданскую войну народов против своих угнетателей… Неотложно необходимо:

– широкое братание в траншеях;

– выборы комитетов на фронте, руководствуясь Приказом №1. Защита страны может быть только при революционной диктатуре пролетариата.

… Временное правительство торопится закрепить армию приведением её к присяге – не свободе, а Временному правительству. А если Временное правительство захочет оказать вооружённое давление на Учредительное Собрание? пожелает разогнать Совет Рабочих Депутатов? Опубликованный текст присяги – преступное покушение на права народа. Свобода в опасности!

Заём «свободы» – или заём порабощения? Новый министр финансов сообщил о новом грандиозном займе на нужды кровавой бойни… Одной России война в день обходится 50 миллионов рублей. Ни одной копейки не даст пролетариат, но сильней подымет голос!…

Товарищи солдаты! Не сдавайте оружия, вооружайте новые кадры революционной милиции. Революция не кончилась! Требования восставшего народа осуществить можем только мы сами…

ЖЕЛЕЗНЫЙ ФОНД «ПРАВДЫ». Недостаточно только записаться в партию и получить членский билет… Надо поставить себя на службу своей партии… Неутомимо вербовать… собирать пожертвования…

СУДОРОГИ СТАРОГО РЕЖИМА… Во многих местах представители старой власти пытаются… Можно однако не сомневаться, что и в самых медвежьих углах…

… О положении дел в деревнях имеются только отрывочные сведения. Процесс революции там идёт неравномерно и замедленным темпом.

… Еврейская группа демократического объединения приглашает сочувствующих еврейских беспартийных на организационное собрание.

Конференция организаций Бунда…

… 206-я годовщина кнутобойства и злодейств дома Романовых: 5 марта 1711 г. Пётр I пристегнул эпитет «императорский»… Университет, Академии, учёные общества, театры – откажемся от этого позорного титула!

… Женщина-работница, спавшая непробудным сном столько долгих лет, в полном подчинении мужчине, проснулась! Вставай, русская работница! Подбирай ключи от счастья женского, отпирай замки!

… Длинный рабочий день, как доказал Маркс, ведёт к непомерному увеличению прибавочной стоимости…

Резолюция слушательниц курсов Лесгафта. Требуем непрерывного надзора за Временным правительством со стороны Совета Рабочих и… Признаём только те постановления правительства, которые подписаны Советом Рабочих и…

… Московский комитет РСДРП послал приветственную телеграмму вождю РСДРП т. Ленину.

ГОРОДСКАЯ МИЛИЦИЯ. Районные советы милиции должны избираться всеми гражданами и служить органами контроля за милицией. Но ввиду того что такие выборы в скором времени осуществить невозможно, временно эти советы будут избираться самими милиционерами.

Люди чёрного автомобиля – это гласные петербургской городской думы… И они распоряжаются воспитанием наших детей, заведуют трамваями? Вырвать городское хозяйство из их рук! Новые выборы в думу явочным порядком!

… В интересах перестраивающейся на новую, светлую и лучшую жизнь Родины прошу редакцию поместить, а комиссара Московской части оповестить встревоженных прихожан, что с колокольни св. мучен. Мирона Егерского полка, а равно из квартиры настоятеля никаких выстрелов из пулемётов, как показало следствие самих солдат-егерей, не было.

Протоиерей церкви св. мучен. Мирона.

Михаил Добровольский.

Расследованием Гос. Думы подтверждено.

Комиссар Московского района.

Вл. Динзе.

ТОВАРИЩИ СОЛДАТЫ!… из главной кассы Управления Николаевской железной дороги… Прошу товарищей солдат сообщить, куда доставлены народные деньги, или вернуть их в главную бухгалтерию… Каждая народная копейка должна быть на учёте…

Товарищи писаря… приглашаются в столовую Главного Штаба для совещания об организации своего Центрального Комитета…

… Общее собрание лазаретных, связанное с переживаемым моментом. Отсутствующих из лазарета просят известить по телефону…

Печники решили идти со всем революционным классом и выбрали одного делегата…

Товарищи счетоводы! В великий и исторический момент…

ПРИВЕТСТВИЕ. Братья-товарищи! Не забудьте и нас, тружениц-прислуг, ибо мы рабыни, находимся под игом…

Группа петроградских прислуг.

К товарищам трактирного промысла. Позорное самодержавие Николая Второго рухнуло. Переживаемый момент обязывает нас, «пролетариев зелёной вывески», приступить к организации наших распылённых сил… Соединиться с товарищами поварами… Обращаемся к Совету Рабочих депутатов, чтоб он зорко следил за Временным правительством, почти исключительно состоящим из консервативно-буржуазных слоев с явно монархическими тенденциями… И установить во всех трактирах, ресторанах, кафе и шантанах – 8-часовой рабочий день.

Потерявшийся мальчик Николай Ионов находится у солдата 4-й роты на Фонтанке… Просят родителей явиться за ним.

539.

Изо дня в день перекладывали вопрос о печати: дозволить ли выходить всей печати без ограничения или правые газеты запретить? Но уже нельзя было оттягивать, просители не уходили из приёмной, надо было что-то постановить. Большинство ИК соглашалось, что разрешать все газеты без разбора – вредно. Но и разбор всё время производить – хлопотно. Да и действительно как-то неудобно стеснять свободу печати, упрекали свои же некоторые социалисты. И решили – все допустить, ладно. Но – зорко следить, что они там печатают.

Вопрос беспрепятственной печати сразу связывался с опасностями провинции. Революция не могла спокойно развиваться, не уверенная в провинции, – а провинция всё ещё клубилась тёмной невыясненной тучей: в любом углу можно было ожидать сгущения контрреволюционных сил и взрыва их. Появление правых газет могло бы этому способствовать. Петроградский Совет обязан немедля установить надо всей провинцией властный жёсткий контроль. Но для этого и созданная иногородняя комиссия ИК оказалась неудачно составлена: один Александрович там был несомненного дела и готов был хоть сейчас ехать с револьвером и бомбами расширять революцию. А Рафес – столичный житель, привыкший к журналам, статьям, – никак никуда он ехать не собирался, да даже и мыслями вникнуть не мог в дела этих несчётных губернских и уездных городов. А уж тем более – Гиммер: он не желал опуститься с уровня интернационального до провинциального и быть, и дать себя считать кем-нибудь иным, кроме как теоретиком, направляющим всю революцию. Он уже несколько дней бродил с рассеянно-отсутствующим выражением, держа в руках стёртые в сгибах листы с проектом нового порученного ему Манифеста к Народам. И кто к нему на ходу обращался – он совал рецензировать свой документ. А на заседаниях, утонув в углу турецкого дивана, продолжал его править.

Другая же опасность росла в самом Петрограде – и это не было уступчивое Временное правительство, но – командующий Петроградским Военным округом Корнилов. За первые же три дня с его назначения тут начали на него поступать жалобы: он не выполнял всех требований Исполнительного Комитета, не снимал с должностей подозрительных офицеров, скрывал свои действия от посланного к нему советского представителя, пытался в полках ломать солдатскую самодеятельность и насаждать прежнюю царскую дисциплину. А ещё и появилась в газетах заметка, что в корпусе его на фронте солдаты продолжают петь на поверках «Боже, царя храни».

И – пронизан был Исполком острым подозрением, что буржуазия его обманула: пока притворяясь сговорчивой, сама поставила на Петроград чёрного генерала, чтобы подготовить реакцию и переворот. Угроза была слишком близка и опасна, надо было разглядеть этого генерала получше и поговорить с ним начистоту. (Нахамкис и Александрович требовали: снять генерала безо всяких с ним разговоров.).

Кого же послать на разведку? Правильно было – из Военной комиссии, чтобы сколько-нибудь дело понимал, но и – нельзя было никакого офицера генерального штаба, потому что такая же дворянская кость и каста, такой же заговорщик. И сошлись – на кандидатуре Ободовского.

Странный был этот Ободовский: несомненно левый – но ни к какой партии не мог быть отнесен. Инженер – а толокся среди военных. И вот, послать на политическую разведку – так лучше его и не придумали. И вчера – послали, он имел переговоры с Корниловым. А сегодня, сейчас – пригласили его на Исполнительный Комитет и слушали.

Ободовский говорил поспешно и так убеждённо, что не хотелось сразу ему и уступить. По его высокому нервному лицу гонялись морщины, он хлопал по лбу ладонью, как будто бил на себе мух, и подвижно оборачивался на возраженья, ещё более подвижными глазами успевая вперёд. Тридцать человек сидело в Исполнительном Комитете – он как будто каждого отдельно убеждал.

Вот в чём удостоверился Ободовский: кандидатура Корнилова выбрана исключительно удачно. Он настоящий воин, подлинный представитель фронта – карпатский герой, для солдат нельзя было выбрать более авторитетного, они его восторженно встретили в Совете, и офицерство сплошь за него. Корнилов совсем не противопоставляет себя Исполнительному Комитету – и хочет сохранить с ним контакт. Он даже сам предложил, что будет только тех лиц утверждать к занятию должностей, которых предварительно одобрит Военная комиссия. Он обещал не смещать командиров, избранных солдатами, и напротив – смещать тех, кто подозревается во враждебном отношении к революции. Все передвижения войск готов согласовывать с Исполнительным Комитетом. Ободовский долго с ним говорил и просит членов Исполкома ему поверить: Корнилов вполне трезво усвоил истинное положение дел в Петрограде, реальное соотношение сил, – и может, и должен быть оставлен командующим Округа.

Вывод докладчика оказался неожидан, фигура Корнилова уже почти решена была к снятию, оставалось только передать требование Временному правительству. Но если так?… А вызвать генерала сейчас сюда! вот прямо сегодня, на заседание к нам?! Посмотрим на него, и сами убедимся. И факт, что он явится, тоже будет ему уроком подчинения.

Ободовский пошёл телефонировать.

Тем временем одни переходили к закусочному столу, не нарушая заседания, другие продолжали обсуждать текущие дела, которых был большой список.

Надо было послать приветствие товарищу Мерингу, в ответ на его приветствие. Одобрили. (Станкевич спросил у соседа шёпотом, кто такой Меринг, и очень уронил себя. Ну и набрали членов, – да вождь немецкой левой социал-демократии и биограф Маркса!).

Надо было утвердить меры по усилению советского влияния на Северном фронте.

Надо было… Да, вот… Стали клеветать на Исполнительный Комитет, что он неизвестно из кого составлен, что в нём заседают какие-то анонимы, неведомо кто такие, откуда взялись. А сами хватились – и правда: в журнале секретаря не было всех точных адресов и даже не все истинные имена членов были известны другим товарищам.

И теперь Чхеидзе предложил, чтобы все немедленно сообщили Капелинскому свои подлинные имена и адреса.

Нахамкис рассердился: что же, мы подчиняемся самодержавной идеологии? Это при самодержавии нельзя было отлипнуть от своей фамилии – но и то, например, за ним установился и признавался его псевдоним Ю. Стеклов, – а теперь он должен отказаться от своего славного революционного прошлого?

Чхеидзе разводил руками: не отказаться, но общественность требует всё шире, ничего не поделаешь.

Станкевич, новичок здесь, заметил, как многие смутились. Но ведь не было теперь прямой опасности открывать свои имена. Так оттого, что, оглядясь, тут слишком много инородцев, – несоразмерно их численности и в Петрограде и в стране? Но это и следствие грехов старого режима, который насильственно отметал инородческие элементы в левые партии. А не больше ли виноваты сами русские, что их тут нет, что они не нашли инициативы сюда пробиться?

Тут началось картинное, с актёрским изображением, сообщение Масловского, как он вчера устроил проверку царю. Смеялись. И сам Масловский понравился Исполкому: вот, при таком скромном виде, а какой великолепный революционный взмах оказался в товарище. Однако стать постоянным комиссаром при арестованном царе он отказался.

А Соколов будоражил дальше: итак, Исполнительному Комитету удалось вчера пресечь опаснейший заговор контрреволюции – похищение царя. Но об этом нигде не опубликовано, а – надо! Для авторитета Исполнительного Комитета очень выгодно показать, как мы реально контролируем правительство, в революционных массах возрастёт к нам доверие и Уважение. И просил Соколов поручить ему сегодня вечером на пленуме Совета депутатов выступить с полным изложением вчерашней операции. (Уже не помещаясь в думском зале, сегодня первый раз собирали Совет в Михайловском театре.).

Соколов – как зуда: он когда чего-нибудь добивается, то никому уже покою не даст, даже всему Исполкому. Согласились: пусть – объявим; пусть – Соколов.

Но тут – с силой распахнулась дверь и решительно вошли, на ходу размахивая руками, – Гвоздев и Панков. Отчего они так, откуда? – не все сразу вспомнили: были на переговорах с фабрикантами. И вот…

Гвоздев – подошёл к общему столу, не садясь. Выпятил лоб с выражением недоуменно радостным и потряхивал рукой, как в пожатии:

– Так что, товарищи, – договор заключён! Питерские фабриканты отступили по всей линии. Согласны на восьмичасовой!

Что поднялось! Вскакивали с мест, аплодировали, кричали «ура». Едва начали переговоры – и сразу 8-часовой! – и никаких хлопот Исполнительному Комитету! Да этого нельзя было представить! Десятилетиями боролся пролетариат, мечтать не смел – и вдруг, одним ударом!

А-а-а, напуганы буржуи, толстосумы!

Надо и дальше из них выжимать!

Но – наша, наша сила какова?! Кто мы есть, а?!

Так позвольте, товарищи, так если фабриканты уступили – теперь надо договориться с правительством о заводах казённых, и с городом – о городских. Невозможно же одним восьмичасовой, другим прежний.

И пусть издают указ – по всей России! Не один Петроград! Победа должна быть всеобщая!

Вошёл Ободовский – и обнимал Кузьму.

Исполком не узнавал сам себя, многие так и стояли на ногах. Что ж мы за сила, а? Перед нами расступись!

– Корнилов – едет! – доложил Ободовский.

Ага-а! Ну, и судьба Корнилова тем более на волоске, если он сейчас только чуть-чуть…

Нахамкис крупно выступил вперёд и стал укладывать тяжеловесно:

– Товарищи, сейчас – не поддайтесь доверию. Помните, что перед нами – генерал старой закваски, царский пёс. Он конечно хочет революцию не только на этом закончить, но – повести вспять. Ни одного нашего требования – не уступайте! Вывод гарнизона – ни одной части! Все наши распоряжения по петроградскому гарнизону – безоговорочны! А какие реформы обещаны в Действующей армии – пусть делают, да поскорей.

После него резко выступил Эдуард Соколовский. Демократические реформы в армии только тогда станут возможны, когда будут назначены военачальники, подходящие для народа. Ни один сейчас главнокомандующий фронтом, ни один командующий армией – не подходящий для народа, и Корнилов тоже неподходящий.

В защиту Корнилова никто не говорил, но стали всё же высказывать: а займём пока по отношению к нему выжидательную позицию? Подождём и посмотрим. Ведь он на посту – только несколько дней, посмотрим.

Скобелев говорил: нет и нет, слишком много против него подозрений.

Красиков предложил: вот мы его как проверим – требовать для всего петроградского гарнизона выборное начало. Хотя бы низшие офицерские должности чтобы были выборные. И посмотрим, как он отреагирует.

Этой глупости не мог Станкевич слушать.

Эти большевики подступали уже комом к горлу. Ведь среди них ни одного военного, а громче всех рассуждают о войне и об армии. Как вожак их Шляпников с очумелыми крайними лозунгами, как этот Красиков, и эти два жёлчных злых адвоката – толстый Козловский с лицом как жирная задница и длинный, сухой, угрюмый Стучка. Среди всех большевиков тут поражал один Залуцкий, питерский рабочий, мягкий, печальный и так озабоченный, будто кто-то из близких его долго и безнадёжно болен. Однако же и он голосовал заодно с остальными. Станкевич ещё молчал, привыкал тут, а придётся с ними столкнуться.

Пока Корнилов не ехал – объявили перерыв.

И в этом разброде – он явился, в сопровождении нескольких офицеров.

Нет, вид у него был – никак не царского генерала и не петербургского. Не взнесенный, отблещенный, не вскручеусый, никак не белокостный барин, – а скромный, тихий, даже неразвитый, – как фельдфебель, почему-то бы вдруг произведенный в генеральский чин. Да даже и не немецкий и не великоросский вид, так наполняющий офицерство, – а смуглый, калмыковатый.

И этим видом своим и тихим рокотом голоса Корнилов сразу обезоружил почти всех членов Исполкома.

Стал подряд со всеми здороваться за руку, поглядывая внимательно на каждого. А затем и сел на первый попавшийся стул, боком к столу, – и вокруг него рассаживались члены ИК где кому придётся, уже не в виде заседания.

Свита генерала стояла поодаль, а из других советских комнат и из Военной комиссии тоже стали собираться, любопытствуя. Сразу набилось, нажалось к стенам, целая толпа. А то и курил, дым висел. Но разговаривали с Корниловым только те несколько, кто сели против него (ни Чхеидзе, ни Скобелев туда и не попали, не попал и Станкевич, единственный офицер в Исполкоме). Разговор получился запросто, беседный.

И совсем просто, ещё специально не допрошенный, Корнилов сам спокойно сказал, что он хотел бы работать в согласии с Исполнительным Комитетом. Что сам – очень нуждается в помощи Исполнительного Комитета, для того чтобы восстановить в войсках дисциплину, сплочённость и единую волю к победе.

Ну, не так сразу и просто.

– Но признаёте ли вы революцию? – допрашивал его Козловский.

Да, конечно.

Тут же Соколовский:

– Но готовы ли вы защищать её от всякого нападения?

Да, конечно.

А каким он нашёл гарнизон?

Не стал восхвалять революционность гарнизона, но и не бранил, а сказал, что он надеется – всё может постепенно направиться, если терпеливо отнестись.

Очень выгодное впечатление он производил, члены Исполкома стали успокаиваться.

Однако Гиммер, тоже из любопытства поспешивший к Корнилову поближе, свои бумаги засунув в нагрудный карман пиджака, поверить не мог, чтобы царский генерал так простодушно относился к революции. Слушал он его простоватый голос – не верил, смотрел на его солдатское лицо – нет, это – лукавое было лицо, а глаза не внимательные, а – насмешливые, с огоньком насмешки! Он насмехался над ними всеми тут!

И как только вообразил, что это всё – сплошь насмешка, – страшная представилась ему картина, потопление революции в крови, снова Галифе! И решил Гиммер сейчас срезать Корнилова и разоблачить.

– А скажите, господин генерал, – прокричал он, нагибаясь вперёд через плечи сидящих. – (Станкевич заметил некоторое изумление генерала, и подосадовал: как назло перед ним подобрались даже карикатурные лица, и как раз ни одного русского, – вот и будет судить об ИК.) – Уже несколько дней буржуазная пресса ведёт игру на немцах – что добытая свобода может погибнуть от Вильгельма. И даже что наступление начнётся прямо на Петроград, и даже уже собирается кулак. Что вы об этом думаете, господин генерал?

Корнилов прищурился-прищурился, и в этой мине нельзя было разобрать, то ли он сам этой буржуазной лжи стыдится, то ли не выдерживает пронзительных взглядов допросчиков.

– Конечно, – сказал он тихо, – если дисциплина пошатнётся – может ослабнуть и наше сопротивление.

Гиммер не удовлетворился, он хотел прямого отказа:

– Но, генерал! Но где основания для паники? Распутица, бездорожье, от фронта до Петрограда – семьсот вёрст?

Он мог бы и ещё аргументировать, да это было бы неполезно: попробовать стать на точку зрения Гинденбурга: неужели немцам нужно наступать? неужели им не кажется самым удобным то, что сейчас у нас происходит?

ДОКУМЕНТЫ – 21.

Берн, 10 марта.

ГЕРМАНСКИЙ ПОСОЛ РОМБЕРГ -

В МИНИСТЕРСТВО ИНОСТРАННЫХ ДЕЛ, Берлин.

Шифровано. Совершенно секретно.

Выдающиеся здешние революционеры имеют желание возвратиться в Россию через Германию, так как боятся ехать через Францию – из-за подводных лодок.

Берлин, 10 марта.

СТАТС-СЕКРЕТАРЬ М.И.Д. ЦИММЕРМАН -

В СТАВКУ ВЕРХОВНОГО ГЛАВНОКОМАНДОВАНИЯ.

Так как в наших интересах, чтобы в России взяло верх влияние радикального крыла революционеров, мне кажется уместным разрешить им проезд.

540.

Когда над Лавром Корниловым грянуло назначение на Петроградский Военный округ, то в двое суток пути, помимо смущения, уже испытал он в себе разворот кругозора для нового поля. Хоть совсем неожиданно свергли царя – но непоправимого Корнилов в этом ещё не видел. Правда, и Гурко предупреждал, какие ждут его в Петербурге горланы и пустоболты. И в Ставке Алексеев предупреждал, что в Петрограде – зараза, и не слишком надо доверять новым властям. Но и вступая в должность, Корнилов в приказе ещё без сомнения подписал, как ему составили в штабе: теперь только сплочение, дисциплина, твёрдость – и победа решена!

Но дальше с первых же часов он увидел, что если и сохранялся тут оплот, то только военные училища, да ещё пожалуй артиллерия и казаки. Остальной же гарнизон обнаружился в омерзении. В запасных батальонах все учения прекращены, и необученные солдаты в возбуждённой праздности гудят о свободе. И унять их некому. Унтер-офицерский состав здесь слаб и тоже распущен революционными днями. А офицеры, и прежде недостаточные по штату и временные, без устойчивых связей с солдатами, теперь частью разогнаны, частью в растерянности, некоторые на положении выборных, во главе рот – прапорщики, и Корнилов не мог отменить выборных и вернуть назначенных. И вымести агитаторов из казарм невозможно из-за комитетов – как гнилое бревно, всаженное в каждый батальон. А очиститься от комитетов – тут в Петрограде нет сил ни у кого, это Корнилов понял быстро.

Корнилов был поставлен правительством – но само правительство и военный министр боялись каждого шороха и действовать не смели.

Ну что ж, попал к ним как заложник от честного фронта. Ушица вместе, а рыбка пополам.

Затем была какая-то Военная комиссия, существовавшая вне всяких штатов и уставов, ничего полезного она делать не могла и единственно правильное было – её разогнать, но и этого Корнилов не мог, она связана была с Советом рабочих депутатов и опять же с военным министром.

Скрепить офицерство, поднять его дух? Офицеры и сами пытались, но жалкое то было зрелище. В Доме Армии и Флота они собирали свой тоже Совет – офицерских депутатов, уравновесить солдатских депутатов, – и вчера вечером Корнилов посещал их собрание, и выступал там: что возврата к прошлому не будет, вот арестована царская фамилия. (Про себя неприятно.) И оценил, что ничего весомого из Совета напуганных офицеров не выйдет.

Генерал Корнилов не мог действовать в Петрограде так, как хотел, пока не будет иметь здесь собственную военную силу, верные крепкие, не запасные, части. Но такие части можно привести только со стороны, – а это теперь не позволит Совет рабочих депутатов. И какие-то части взамен из Петрограда вывести – тем более мешает Совет депутатов.

Да что там! Совет депутатов на второй же день прислал командующему Округом указание, что он должен сменить своего помощника, генерала! Именно этот помощник ему и не нужен был, – но какова же наглость Совета? Как же в таких условиях командовать?

А вчера для переговоров от Совета пришёл к Корнилову горячий поляк, инженер, правда понятливый. Он так прямо и говорил: вся сила – у Совета. И этого не оспоришь. И был вынужден Корнилов обещать покорность, позорную для командующего: что все утверждения в должностях он будет проводить через Военную комиссию.

А сегодня эта самочинная лавочка прямо вызвала командующего к себе на заседание! И хотел бы Корнилов вгоряче послать их к чёртовой матери, но понимал, что нельзя. Чтобы вытащить из грязи разваленную колымагу гарнизона – надо было ни разу не выйти из себя. И он, не откладывая, сразу же и поехал на это новое испытание и унижение.

Никаких там хмуроватых рабочих не увидел, а всё белоручки, все с выражениями значащими, а то и заносчивыми. И поражало – что почти вовсе не было русских. А когда сели – то прямо перед ним оказались какие-то резко наскочливые наглецы. И почему же именно они – управляют?

Метали – «конъюнктуру», «плутократию», «империализм». А патриотизм назвали – иезуитским понятием.

Эге-е, на вашу тонкость да не нашу простоту! Толковать им тут о всеобщем единении было бы бесполезно. А о чём тогда другом?

И скрывая своё недоверие, а ещё больше свою сердитость, Корнилов поглядывал из глазных щёлок на собеседников, обсевших его, и, притворяясь попроще, мурчал им о восстановлении внутриармейского единства.

Теперь-то он понял, что представитель Совета, два дня как прикомандированный к штабу Округа, не именно сам по себе был прощелыга, и присылаемые от Совета бумажки, кого снять и кого назначить, не случайно были сволочные. Просто весь спёртый дух в этой комнате ничего общего не имел с воюющей армией.

Да всё вчерашнее безобразие в Царском Селе, насилие над начальником гарнизона, разврат караула, проверка царя, – разве не этими типами, вот отсюда, было затеяно? Да не здесь ли и этот мерзавец, который вчера туда ездил проверять царя? Не теснится ли тут за плечами, высматривая теперь лицо генерала? По-настоящему, уважающий службу военный человек Должен был бы сейчас потребовать от них наказания этого мерзавца – и только потом допустить себя к разговорам. Но не Корнилов, а Временное правительство так поставило, что опутаны были липким руки-ноги генерала. А оставалось сужать глаза терпеливыми щёлками и простодушно заявлять себя сторонником революции и что это честь для него – командовать революционным гарнизоном.

Распущенной бандой.

Но и правда, по вине же Временного правительства попадал генерал в глупое положение с немецкой угрозой: правительство, Гучков, как пугая детей, распечатали, что немцы готовят кулак на Петроград, а Корнилов не мог же вслух признать, что правительство врёт, плетёт, теперь как-то надо было поддерживать, – и подвергнуться тут наскоку с завизгом, а справедливому. И бормотать в ответ непонятное.

На обратном пути из Таврического, просто по дороге, Корнилов заехал на Кирочной в казарму. Ещё не знал точно, чья это казарма, лучше б не заезжал: жандармского дивизиона.

Безоружные перепуганные измученные жандармы были выстроены перед ним – и жандармский оркестр играл уже разученную марсельезу.

Так и стало в ушах надолго.

А сам Корнилов не так же? – принял в штабе развязного корреспондента «Биржевых ведомостей». И уже привыкая к сетям здешней петроградской беспомощности, он, боевой генерал, должен был опять нести чушь: что произошедший переворот – верный залог нашей победы, в тылу – и есть самая важная победа, теперь осталось победить только на фронте. И что только Свободная Россия может выйти победительницей из такой войны. И приветствовать гучковскую реформу армии, во время войны, – мол, действительно назрела и неблагоразумно излишне отягощать солдат дисциплиной.

Уж там – что он сказал, а корреспондент что ещё приписал? Корнилов всё это выговаривал, как бы морщась внутри черепа. Его ум по непривычке всё не справлялся: зачем этот вздор нужно повторять?

Но так сложилось в Петрограде, что только повторяя вздор, можно было надеяться сделать какое-то и дело.

541.

До чего же могут замотать политики простого честного генерала! Избирая военную карьеру и потом служа сорок лет, никогда Алексеев не готовился попасть так нечисто. Как бы холодная грязь и муть обволокла и тело и сердце за последние дни – и уже как о чудесном времени вспоминал он о тех месяцах, когда не нарушало ему службы ничто, кроме болезни. Уж как он бывал и был в службу воткнут – и болезнь не могла его отклонить от исполнения долга, полными часами дней и вечеров сидел и читал, и вникал, и писал, и рассматривал, – а вот нашли такие дни, что и самая простая работа валится из рук, не разделяемая рассеянной душой.

Немало далось ему усилие скрывать от Государя подготовляемый арест и запретить его прощальный приказ. Но невозможно служить двум господам, и уже избрал Алексеев за себя и за всю российскую армию – служить Временному правительству. Однако ещё третий и сильный хозяин – Совет рабочих депутатов, ударил палкой по голове, а Временное правительство не спешило защитить Алексеева. И в этом-то ударенном состоянии – и ощущении, что обманули его самого, – досталось Алексееву вчера проводить в Ставке присягу Временному правительству, присягать самому и пригласить к присяге вместе со всеми ставочными офицерами также и двух-трёх великих князей, состоящих тут. А затем давать телеграмму правительству: сего числа все чины могилёвского гарнизона и штаба принесли присягу на верность… твёрдо верую, что новое правительство с помощью Божьей внесёт успокоение стране…

А из Петрограда навстречу – пьяные телеграммы Совета депутатов: арестовать уже арестованного царя!

И за всем тем как-то отступил ещё один подготовляемый обман: великого князя Николая Николаевича. Ведь он-то тем временем ехал, приближался к Ставке! Шли четвёртые сутки от решения Временного правительства отставить великого князя – и почему же никаким способом по дороге за все эти сутки не могли сами известить его, остановить? Будто бы посылали распоряжение в Ростов-на-Дону, а там упустили великокняжеский поезд, может ли это быть? единственный путь через Ростов. Будто бы посылали потом офицера с письмом от правительства – но и этот офицер разминулся с великим князем.

Ещё знал Алексеев от английского генерала Хенбри Вильямса, представителя при Ставке, что уже и его привлёк посол Бьюкенен, и его тоже втайне подготовили убеждать великого князя подать в отставку, – так опасались министры упорства князя, что прибегли и к послу.

И вот – знали в Ставке теперь они двое с Вильямсом, да Лукомский с Клембовским. Но – молчали…

Как просил Алексеев Гучкова и Львова приехать в Ставку самим объявить решение великому князю! или прислать сюда письмо! Нет, они хотели и эту неблагодарную работу выполнить руками Алексеева, пусть показывает ленту телеграфного разговора.

Но кроме этой ленты десятки и десятки приветственных телеграмм от армий, корпусов, крупных городов лежали и ждали приезда князя, – и что-то же они весили! И, пожалуй, не меньше той ленты. И до сегодняшнего мига Алексееву было видно, что отрешение великого князя – безумный акт, противоречит интересам армии и страны. И как же они в Пятнадцатом году все сплошь хором, эти же самые, негодовали на отставку Николая Николаевича, как буйно доказывали, что только он один и может быть Верховным, – и вот?… И Армия же, правда, хотела великого князя. И всё переобъявить должен был почему-то Алексеев, вопреки своим убеждениям.

Ответил Львову: категорически нет! Пусть шлют письмо.

Был момент: обещали прислать с отрешением Поливанова. (В Пятнадцатом году с тем же самым присылал его и Царь.) Нет, отменили.

А между тем, вот, сегодня, в четыре часа пополудни, Николай Николаевич приезжал в Могилёв!

А письма из Петрограда, ни какого-либо объяснения так и не пришло.

Вот, приезжал Николай Николаевич – и неотвратимо было сегодня встречать его и разговаривать с ним и делать полный вид вступления в Главнокомандование? – опять мучаясь обманом и в тоске ожидая, как бы это решилось помимо наштаверха.

Встречать? Но зная, что великого князя через несколько часов отрешат от должности – нельзя же было встречать его на вокзале полным составом штаба! Но и: пока он оставался у должности, нельзя было и не встретить его почётно.

Эту безвыходность Алексеев разрешил так: набрал для встречи несколько генералов не у дел, оказавшихся в Могилёве даже и случайно: одного – бывшего командира лейб-гвардии гусарского полка, того же, каким и сам великий князь командовал, только раньше него; другого – преображенца, теперь – инспектора всех запасных батальонов России (только пропустила его инспекция революцию); ещё нескольких. Конечно, и Лукомский с Клембовским. И так получилась вполне почётная встреча, и тёплая, и вместе с тем частная. Мог подумать Николай Николаевич, что Алексеев не хотел отрывать штабных от работы.

Так ли понял великий князь или просто был в сверхвеликолепном настроении, но укор не промелькнул на его красивом долгом лице. Великодушие было в его первом окрестном взгляде на этот вокзал, полтора года назад покинутый при таких униженных обстоятельствах, и в рукопожатиях его длинной быстрой руки.

Он был в кавказской форме, при своём высоченном росте очень грозный в ней.

Да, он был в рост со своею армией и с долготою её линии фронта! Да, он был счастлив вернуться наконец на своё настоящее место, к своим настоящим обязанностям!

Не сам он, но князь Орлов, но адъютанты рассказывали встречавшим, что весь переезд от Тифлиса до Могилёва был сплошной овацией великому князю. На Дону казаки долго скакали вровень с поездом. В Харькове подносили хлеб-соль рабочие, даже совет депутатов.

Великий князь приехал командовать – с полномочиями, с надеждами и любовью всей России.

И как бы хорошо! И пусть бы!

В открытом автомобиле, рядом с Алексеевым, хозяйски поглядывал на Могилёв.

Приехали в здание генерал-квартирмейстерской части – сказал великий князь, что не желает даже отдохнуть с дороги. Не имеет необходимости осматривать и апартаменты свои в соседнем доме, после Государя, всё это устроится без него, – а он желает немедленно приступить к деятельности!

Надеялся Алексеев ещё несколько часов потянуть, а там приспеет отрешительное письмо, – нет, к деятельности!

Что ж, сказать самому? Невозможно, как через сердце собственное перевалиться. Будешь какой-то интриган, подсидчик. А великий князь так горячо, требовательно, проницательно смотрит.

Ну что ж, если к деятельности, то сразу в государеву комнату, где Государю делались ежедневные доклады. (И так удержать великого князя от обхода всех помещений Ставки, что, кажется, с удовольствием он сейчас бы предпринял.).

А пришли в государеву комнату, где Государь бывал и тих, и невелик, – Николай Николаевич сильно задвигался, не помещался в кресле, обхаживая стол, откидывал венские стулья, устремлялся то к одной картовой стойке, то к другой, – выпирал из этого малого пространства.

Так начать с того, что подписать самоприказ о вступлении в должность Верховного? (Приходилось совершать невозвратимый шаг – но ведь и не слали же никого!) Бумага была уже заготовлена.

– Надо принести присягу Временному правительству, – нашёлся возразить Алексеев.

– О конечно! Завтра же утром!

Николай Николаевич сел в кресло, сильно кверху выдаваясь над столом, взял перо, длинноголовый, остроусый, энергичный, готовый к высоким тяготам.

Перепробовал несколько перьев.

Ещё что-нибудь изобрести в помеху? остановить? Ничего не придумаешь.

Сильными росчерками подписал.

Итак – Верховный.

Алексеев стоял рядом с ним – принять бумагу, и чувства его раздвоились. Досадовал он, что Временное правительство так мямлит, вот совершается лишнее действие, но ещё больше склонился: а – хорошо бы работать с великим князем. В себе не находил Алексеев грозной силы повелевать двенадцатью миллионами. А в великом князе она сгущалась. И – какая! При такой всероссийской поддержке – да стукнуть бы ему сейчас кулаком по столу, да и не вздумать уходить!

Пожалуй, и не решилось бы правительство против него бороться.

Вот – эти поздравления, приветствия ото всей страны. Главные из них.

С открытым удовольствием стал Николай Николаевич читать, читать, предшествуя ими дело, – и ещё веселел и крепчал от них.

Мог Алексеев распорядиться ещё и другую пачку приветствий принести, обширней. Может быть, так и затянуть вечер? – тоже упустил, недогадливость сегодня какая-то. Ту пачку отдали уже адъютантам.

А Николай Николаевич встал, журавлиными шагами иссек, иссек комнату, – та-ак! Он – хотел бы немедленно работать! Может ли Михаил Васильич представить ему сейчас общим очерком положение дел в Европе и положение на всех фронтах?

К этому Алексеев был всегда готов: и все бумаги у него проработаны и подобраны, и в памяти полный след.

Да такой разговор и открывал пути искренности, освобождал от напряжённой двусмысленности: делать лишнее и каждую минуту ждать подноса петроградского письма – а что потом? А потом – великий князь не подумает ли, что Алексеев участвовал в обмане? Уж-жасно всё колется.

Итак, положение в Европе. Сперва – положение Центральных держав. Германия уже выкачала из своего народа все возрасты от 17 до 45, теперь Оберкоммандо требует ополчения до 60 лет, не исключая и женщин для работы в тылу. Тем не менее, армии Антанты превосходят армии Центральных держав на 40%. Рацион немецкого населения доведен до голода. Химики изобретают суррогаты для замены хлеба и жиров, изобрели для лошадей суррогат из соломы и древесины, наши части захватывали. И в Германии, и в Австрии – упадок народного духа, жажда мира. Подводная война, начатая немцами в январе, хотя и подрывает флот союзников, но не видно, чтобы могла его уничтожить. Зато она надвигает вступление в войну Соединённых Штатов, – и может оно произойти буквально на этих днях. Это, по сути, решает войну, положение Центральных становится бесперспективно. Несколько дней назад, вот уже в первых числах марта, немцы, не вынужденные союзниками, внезапно отступили между Аррасом и Суассоном, на фронте в 100 вёрст и в глубину до 30, – это в местах, где так кроваво давалось им продвижение. Такое сокращение фронта – верное доказательство недостатка сил. Альтернативно можно было бы предположить переброску войск к нам на Восточный фронт – но ни по времени года, ни, особенно, по нашим революционным сотрясениям, не предполагает генерал Алексеев наступления немцев сейчас против нас.

Великий князь слушал не формально, остро смотрел карты, смотрел цифры, видно, очень соскучился по большому размаху. Эта манера отличалась от того доверчивого покоя, с которым всегда выслушивал доклады Государь. Происходила как бы действительно передача дел? Смешанная горечь: привык Алексеев все дела иметь в одних своих руках – но и заслониться великим князем от революции как бы хорошо?

Сейчас Россия удерживает 157 пехотных дивизий противника и 30 кавалерийских, что составляет 49% его сил. Правда, германских дивизий из этого только половина. Ещё, как ты знаешь (они – на «ты»), одна наша дивизия послана к союзникам в Салоникскую армию, почти корпус – во Францию. Но и без Кавказского фронта у нас сейчас перевес и штыков, и батальонов, и сабель, – назвал крупные цифры. Только вот, – не мог не пожаловаться, – реформа Гурко, проредил старые дивизии, а новые к весне ещё не готовы. Зато артиллерийское снабжение к этой весне – выше всяких похвал. К марту уже изготовлено и на складах – 72 миллиона выстрелов, – вдвое больше, чем мы израсходовали за всю предыдущую войну.

Да, никогда ещё за всю эту войну соотношение сил и перспективы не были столь обнадёжливы и даже уверенно победоносны. Труд невидимых миллионов суммировался в конце концов, и мускулатура огромной России проявляла своё превосходство над германской. Если бы – не революция…

– Сколько всего мобилизовано?

– За всю войну – четырнадцать миллионов триста.

– А сколько сейчас в Действующей, со всеми тылами?

– Шесть миллионов восемьсот.

– А в Петрограде сколько запасных?

– Сто шестьдесят тысяч.

Князь перестучал по столу крепкими длинными пальцами.

Но наш Северный фронт уже развращён близостью Петрограда и анархического Балтийского флота, который вообще потерял всякую боеспособность. Конечно, твой Кавказский хорошо удалён, но там свои беды, ты знаешь, нехватка железных дорог и даже полное бездорожье, бесфуражье, – и что может дать продвижение там? Только тешить англичан в Месопотамии. На Румынском – вроде того же, и румыны не годны никуда. А вот Западный и Юго-Западный… Не видно путей и приёмов, как удержать от этой волны заразы…

– Я пытался издавать удерживающие приказы. Но не получил поддержки правительства. А газета Совета депутатов…

Даже больно говорить.

В Алексееве двоилось: то ли он, правда, передавал дела? и тогда имело смысл жаловаться новому Верховному на правительство и на Совет. То ли ничего этого не будет, всё спектакль, – и тогда зачем же?…

А великий князь смотрел так светлоглазо, обещающе.

– Хорошо будем работать, Михаил Васильич. Ты, конечно, останешься на своём месте.

Передача дел – шла, и правила её требовали говорить обо всём. Перешли к Западному. К перспективности наступательного направления на Вильно и уязвимости направления Барановичи-Минск. Да и к Эверту же. Эверт, со всем его грозным воинственным видом, совсем размяк в новой обстановке, сел в галошу. Что исключительно удаётся ловкому Брусилову – льстить и обращаться с общественными комитетами, то Эверт не способен, и сам уже просится в отставку, и Гучков его как бы снял, хотя это не его прерогатива. Рузский ладит с Петроградом, а Эверт…

Непосильно было Николаю Николаевичу слишком долго слушать – и не вмешаться. Слишком нераспрямлено было его остроуглое тело без движения, и уже тянуло его взмахнуть дланью:

– Эверта – снимаю немедленно! – И даже почти не думая: – На Западный фронт назначаю Гурко!

Ого! Далеко же зашла передача. Это верно, из командующих армиями теперь, после опыта в Ставке, Гурко – старший и первый. Но…?

– Заготовь приказ сейчас же, подпишу! – сказал великий князь, вставая из-за стола, на полную голову выше Алексеева.

И – что ж теперь? заготовлять приказ?…

Приходилось.

542.

И опять пришли часы томительного ежедневного отсиживания на заседании правительства. Уже некоторые министры приловчились присылать вместо себя заместителей (уехавший Гучков был сегодня заменён двумя – сухопутным и морским), а Шингарёв не решался: и неудобно, и боялся что-то важное своё упустить провести, ведь свойство всякой работы таково: только то и будет наилучше сделано, что сделаешь сам. А свои горячие вопросы, которые ставишь на заседаниях, – они за одно заседание и не решаются обычно.

А сегодня он нёс – свой грандиозный, спорный и безжалостный замысел.

Шингарёв очень хотел бы с этого и заседание начать, потому что ничего важнее сейчас в России не видел. Но ему не дали.

Сперва сам князь Львов благодушно рассказывал о дальнейших мерах своих по сокращению министерства внутренних дел: департамент полиции, политический розыск, охранка, жандармский корпус – упраздняются в России навсегда! Это освобождает для государства значительные кредиты. Учреждается лишь временное управление по обеспечению безопасности граждан.

Затем, блистая как начищенный, именинником выступил Коновалов. Самое крупное событие произошло по ведомству его: сегодня петроградские заводчики согласились на 8-часовой рабочий день, хотя московские продолжают сильно возражать. Теперь честью Временного правительства будет – как можно скорей и самому подравняться по 8-часовому дню: ввести его на всех оборонных заводах Петроградского района.

А здесь и состояло 70% всей военной промышленности России. Но заместители Гучкова не возражали.

Подумал Шингарёв: не слишком ли смело во время войны? Ведь не станут давать достаточно оружия. Но что-то было видно тем заместителям Гучкова, чего другие не знали: согласны.

И Коновалов, своим пенсне сверкая во все стороны, так же именинно просил теперь уполномочить его министерство подготовить введение 8-часового дня и по всей России, и по всем группам предприятий.

Вправду ли у человека столько душевных сил и уверенности, или он только делает вид?…

Уполномочили.

Ну, а уж раз вклинился, он и тянул всё своё: отпустить кредиты на разработку бурых углей; отпустить кредиты на подвозку нефтяного топлива по Мариинской системе.

Уже многие министры поняли этот главный смысл правительственных заседаний: просить себе кредитов. А Шингарёв всё стеснялся.

И опять же Коновалов горячо произнёс небольшую речь, что и его министерство считает своим долгом помочь всеобщей тяге в нашей стране к снятию национальных и вероисповедных ограничений. Это сегодня невозможно сделать по отношению к германским и австрийским подданным, но несправедливо далее удерживать талантливую, предприимчивую и богатую еврейскую нацию от беспрепятственного образования акционерных обществ и занятия любых административных должностей в финансовых, торговых и промышленных предприятиях.

Насчёт немцев Шингарёв не был согласен: он сам внёс проект, и совет министров клонился к принятию, – об отмене ограничений в германском землепользовании: их имения и участки процветали, зачем подрывать? Но тогда – и почему же не допустить в промышленность столько талантливых техников – немцев по происхождению, но верных русских по подданству? Эта шумливая чистка от немецкого засилия все военные годы была картой правых кругов.

Керенский, всё время сидевший непоседливо, даже боком к столу, нервными движениями показывая, как ему некогда, и ни к чему здесь быть, и не этим ему заниматься, – тут вслушался, встрепенулся, и, всех перебивая, воскликнул воодушевлённо, от глубокой души, от мечты: национальные и религиозные ограничения мы всё отменяем по крохам, в частных областях, – а что бы нам поспешить сформулировать универсальный закон об отмене всех этих ограничений сразу во всех областях жизни? Одним взмахом! Не поручит ли правительство министерству юстиции внести такой обобщающий проект?

И задумался, красиво держа голову, давая задуматься и всем.

Встретили одобрительно. Сразу и поручили.

Шингарёв порадовался. Он и всегда считал, что несправедливо сдерживать евреев какими бы то ни было ограничениями, в чём бы то ни было. Мы сами своею внутренней политикой толкаем их в непримиримость. Если мы хотим первенствовать, то просто мы сами должны проявиться талантливей, энергичней, настойчивей, последовательней, – а вот этой последовательности у нас всегда и не хватает.

И сразу тут же князь Львов дал слово Шингарёву.

Андрей Иваныч уже забылся, забаюкался, не ожидал, вздрогнул. А ведь он – решался! А ведь он решился! – высказать сейчас коллегам свои отчаянные еретические и жестокие выводы.

Сейчас он произнесёт слова, которые невозможны среди демократов. Он представлял, какое возмущение загорится, как накинутся на него однопартийцы (никого из них он не предупредил!), а тем более Керенский.

Своим влажно-взволнованным голосом он стал говорить – не кратко, сбиваясь, возвращаясь, то глядя в свои заметки с колонкою аргументов, то на коллег, взвешивая всю неслыханность, необычайность выговариваемого. Он искал, как же это подпереть: неизбежно нам предстоит перенять у Германии идею… нешуточная война требует и нешуточных мер… И министр земледелия не видит иного выхода, как…

Он воздвиг перед ними глыбы, под которыми они все тут сразу могли похорониться…

Бесчеловечная хлебная развёрстка!

Насильственная реквизиция хлеба!

Весь хлеб России – собственность государства.

И – позорное поднятие твёрдых цен.

Но он готов был выдержать любой натиск, потому что чувствовал за спиной – Россию.

Однако что это? Никто не выкрикивал возмущённо. Никто даже не пытался перебить или воскликнуть. А когда Шингарёв стал помётывать взглядом на своих кадетов – на твёрдые очки Милюкова, язвительные губы Набокова, угрюмо-подозрительного Некрасова, затем и на других, – он ни на одном лице не увидел ни сильного движения, ни удивления, ни пробуждения. Сидели так же ровно, скучно, полуусыплённо, как ничего не заметя.

Ещё не веря успеху, Шингарёв спешил оговориться, сбалансировать. Разумеется, на ту же Германию глядя, можно понять, что продовольственное снабжение не решается изолированно от всех других видов снабжения: железным инвентарём, кожами, тканями, керосином, всеми предметами широкого потребления. И всё это надо – одновременно. Но от этого только трудней. Значит, надо наложить жёсткий государственный контроль и на промышленность?…

Да он сам для себя ещё ничего не решил! Он и предлагал на их суждение. Он готов был и настаивать, и слушать, и исправляться.

Однако Милюков, уже не первое заседание: и присутствуя – как бы радужно отсутствовал, был так переполнен своими шагами во внешней политике, что не считал важным ещё вникать, что тут происходит кроме. Чего он чутко не спустил бы, не простил бы с думской скамьи, – то равнодушно пропускал сейчас.

А Набоков не был министром, и не спрашивали его мнения тут же.

А Мануйлов был по просвещению, и то едва не тонул.

Некрасов волчисто смотрел, но молчал, – то ли для себя выжидая, кто будет за что.

Очень грозно-значительно выглядел чёрный Владимир Львов, но не пошевельнулся.

И только Коновалов успел возразить, что для промышленности такой жестокий принцип принять – значит подорвать производство.

А кто друг с другом переписывался записочками.

И неожиданно для себя Шингарёв без всякого боя получил санкцию на переворот всех хлебных отношений в России. С ласковой улыбкой резюмировал князь Львов, что, оставляя пока в стороне промышленность, министру земледелия поручается разработать главные основания реформы о хлебной монополии.

Керенский – слышал ли о монополии? понял ли? – но рвался со своими срочными вопросами, звонко стал излагать их. Во-первых, необходимо оплачивать командировочные для петроградского окружного суда. Во-вторых, надо огласить в печати обнаруженные в департаменте полиции денежные расписки депутата Маркова-второго в получении денег из секретного правительственного фонда. В-третьих, как отнесётся Временное правительство к тому, что прежним судебным следствием некоторые финляндские граждане привлечены по обвинению в государственной измене. Хотя среди части финского населения и действительно распространены симпатии к немцам, но в этом виноваты мы сами. А было бы очень нетактично таким обвинением сейчас будоражить финляндское население. В-четвёртых, сообщается Временному правительству об уставе Чрезвычайной Следственной Комиссии и правах её производить осмотр и выемку корреспонденции.

Приняли к сведению. Согласились.

Какие-то подобные нужды были и у Некрасова, и он стал их уже выкладывать, когда министр юстиции вспомнил в-пятых: теперь, когда приносят присягу войска, неизбежно принести присягу и членам Временного правительства.

– Вот, – голос Керенского стал насмешлив до резкости, – Юридическое совещание предлагает форму присяги… Но тут много уступок традиционным формулам, не слишком ли это старомодно?… Обещаю и клянусь перед всемогущим Богом?… В исполнении сей моей клятвы да поможет мне Бог?… Да стоит ли нам-то…?

Помялись. Так-то так, но надо не оскорбить и слух народа.

– И потом, господа, наш спор ещё со дня отречения Михаила: как определять нам самих себя: правительство, возникшее волею народа – или по почину Государственной Думы?

Тут вступил Набоков и особенно просил, чтобы никто не оговаривался и не употреблял прежнего опозоренного названия «совет министров», но все бы употребляли только «Временное правительство».

Да, ещё же, самый важный вопрос! Исполнительный Комитет желает иметь постоянные контактные встречи с правительством. И значит, – оглядывал министров доброжелательный премьер, – надо нам выделить из своей среды кого-то, трёх-четырёх, постоянных делегатов на эти контакты.

Очень испугался Шингарёв, чтоб его не выбрали: тогда – бесконечная говорильня, торговля, и всей работе гинуть.

Но его и не предлагали. Возглавил комиссию сам князь Львов. А следующий так же естественно предполагался Керенский, – но он стал резко отказываться, мотать головой, что как раз именно ему совершенно неудобно – противостоять товарищам по левым партиям.

Признали, уважили его нежелание.

Милюкова думали, но он ледяно отказался. Ему такая роль виделась унизительной.

А Некрасов и Терещенко, напротив, сами выдвинулись, очень хотели. Их и выбрали.

У Милюкова вот какая забота: Палеолог задумал дать банкет в честь полного состава Временного правительства. Это, конечно, мило и приятно – но какие это вызовет кривотолкования в Совете рабочих депутатов.

Увы, увы. Надо, Павел Николаевич, тактично отговорить французского посла. Просить его отказаться от этого замысла, понять наше положение.

Теперь ещё такой вопрос: что делать с бывшими царскими поездами? Их – пять, и они великолепно оборудованы для поездок. Если кому понадобится из правительства. И неужели теперь их разорить?… Жалко.

Но и оставить одиозно: что о нас подумают?

Милюков решительно заметил, что эти поезда могут понадобиться для иностранных гостей, например.

Склонились так: оставить три лучших – собственный императорский, заграничный и императрицы Марии Фёдоровны. А свитский и пригородный – упразднить. И будет пополам.

Дальше потекли назначения, назначения… Отставного полковника Грузинова назначить постоянным командующим Московского военного округа. (Грузинов имел большие заслуги: прошлой осенью он выхлопотал разрешение на знаменитый Продовольственный съезд, развернувший грозную критику царского правительства.)… Казённую продажу питей поручить профессору Политехнического института Фридману… Разрешить бывшему государственному секретарю Крыжановскому свободное проживание в Петрограде (опасается ареста).

Что-то сегодня всё заседание промолчал обер-прокурор Синода Львов, но с самым значительным дегенеративным выражением, зловеще прокатывая глаза и черня бородой.

Он – ещё не открывал им своей ярости, не пришёл час. Он был оскорблён, заножен, разъярён вчерашним внезапным непослушанием Синода, даже если не забастовкой архиереев! И он готовил удар: расчистить эту святую братию!

Но ещё не всё про себя решил.

543.

В плане своей поездки только одно Гучков упустил: ведь Ригу надо ехать черезо Псков. Снова по той же бездарной дороге его сомнительной поездки – и снова через тот вокзал, не принесший ему настоящей победы. И снова видеться с Рузским, участником и свидетелем той ночи? Почему-то очень было неприятно.

А вот что: если проезжать Псков ночью – можно и не видеть ничего и не видеться. И не обязан министр начинать поездку с главнокомандующего фронтом, может сразу проехать и к командующему армией. Так и решил. Но поезд задержался, и вышел из Петрограда вчера вечером довольно поздно, так что во Псков попадал всё-таки на раннее утро.

И прицепленный к нему вагон военного министра тоже оказался не слишком подготовлен: в салоне по-прежнему ввинчены в стену портреты царя и царицы. Но подхватчивый Половцов энергично и охотно взялся сейчас же их и вывинтить. Тут же сам это и сделал, с помощью писаря.

Высокий ростом, лихо-воинственный видом, в папахе Дикой дивизии, постоянно подвижен, остроумен, проницателен, Половцов очень импонировал Гучкову, такого коренного военного и вместе с тем столь находчиво-насмешливого очень не хватало поблизости, да у него оказался и письменный слог так же отличен и отточен. А Половцов сразу упросил взять в поездку и своего приятеля, корреспондента «Таймс» (пусть союзники знают о поездке министра!). Ну пусть.

Ещё ехали в вагоне с министром два адъютанта (теперь не было Вяземского…), фельдъегерь и писарь с машинкой.

И караул из юнкеров-павловцев. (Юнкера остались в Петрограде одной настоящей военной силой.).

Ночью Маша продолжала подлечивать мужа, следила за лекарствами.

Во Пскове рано утром Гучков просил не раздёргивать занавесок, он даже видеть не хотел этого перрона, вокзала и башни водонапорной. Постояли – тронули, Гучков подумал, что всё обошлось, миновали.

Но спустя час в дверь купе раздался тонкий отчётливый стук Половцова. Оказалось: во Пскове ожидал их и вошёл в вагон генерал-квартирмейстер Северного фронта генерал-майор Болдырев: комендант вокзала предупредил штаб фронта о проезде военного министра. Рузский, видимо, обиделся, не явился, а Болдырева Половцов уже час поил чаем и находил, что – умница. Может быть, Александр Иваныч его примет, неудобно?

Да ничего другого и не оставалось, вот и вставать, а думал ещё полный день отлежаться в вагоне.

Болдырев был по типу «младотурок», с подвижным умом и зубоскальством над порядками. Но через его насмешечки видно было, что и он ошеломлён: творился какой-то зловещий цирк, неуправляемые солдатские толпы врывались в канцелярии, штабы, арестовывали генералов или полковников, и даже убивали.

Оттого ли, что в устной передаче, но всё это вдруг проступило Гучкову с живостью, – слушал он, слушал – представил: да ведь и его, военного министра, вот так же может арестовать толпа солдат? Чем он так уж недоступнее этих генералов?

А на станциях, узнав о проезде министра, выстраивались почётные караулы, ждали толпы железнодорожников и жителей, а то и местный гарнизон, и надо было выходить к ним с речами. Гучков призывал к единению против коварного врага – ему кричали «да здравствует первый народный министр!» и несли к вагону на руках.

От голоса утомлялась грудь, и на перегонах он ложился, а Маша опять прикладывала холодные компрессы.

Унижало это бессилие в важнейшие дни жизни.

Впрочем, если б он был сейчас и совсем здоров, – он не представлял, что бы сейчас такое должен был первое спасительное делать. Понятно, что уходят часы и минуты, а что делать – непонятно.

Генерал Болдырев так и остался с ними в вагоне. Естественно было ему теперь доехать до армейского штаба.

В Ригу дотащился поезд – уже было темно. На вокзале ждала огромная толпа, выстроился почётный караул Финляндского драгунского полка, на его штандарте – большой красный бант. Трубачи играли марсельезу.

Сколько ни причислял себя Гучков к военным людям, и в поездках надевал полувоенные мундиры, – но первый раз его встречали как генерала, он ощутил гордость и прилив сил. Принял почётный караул от драгун и моряков, поздоровался с войсками, поздравил с новым государственным строем и просил поддерживать его. А навстречу выступил с рапортом Радко – тяжелоголовый, круглолицый, с раздавшимся подбородком.

После рапорта тепло обнялись и поцеловались. Ещё дошумливала музыка и общий гул, а Радко сказал Гучкову близко: поступили сведения, что террористическая партия намерена в Риге убить прибывшего Гучкова.

Гучков – поразился. Нет, он не испугался, как пугаются трусливые люди, но его обожгло. Обожгло не столько страхом, сколько обидой: неужели безумный террор способен обернуться и против них, против нового правительства, против самой революции? Это уже было чудовищное извращение мозгов.

А толпилась на площади – масса, и покушение ничего не вставляло произвести.

О, нелёгок будет путь революции!

Надо было ехать к Радко в штаб. Подавали автомобили. В один приглашали Гучкова с женой, но он решил разъединиться с Машей и позвал сесть с собою Болдырева:

– Ваше превосходительство, едемте со мной: не хочу, чтоб дети лишились одновременно отца и матери. Вот, собираются меня убить. Что делать, доля риска необходима.

– Да, – ответил Болдырев, – это маленькое неудобство вашей профессии.

(А про себя подумал: не спросил Гучков – а у него, у Болдырева, есть ли дети? – зачем ему садиться с министром? Неудобство выявлялось не только для министра.).

Да, Рига всегда бывала полна революционерами – а такой и связи в голове не возникло, когда наметили ехать сюда.

Всюду с домов торчали красные флаги.

Слишком медленно тянулась кавалькада автомобилей, слишком медленно. Ехал первый народный министр – и густые конные наряды охраняли его от народа.

Но всё обошлось благополучно – и Гучков невольно повеселел и поздоровел.

Предварительно, в тесном кругу высших офицеров, посовещались с Радко. Даже начальник штаба у Радко – и тот ведь был смещён Гучковым под угрозами солдатского гнева, – Радко этого не одобрял: такая уступка может повести к капитуляции. Впрочем, он был уверен, что к началу военных действий дух армии восстановится.

Безупречно был охранён их штаб – но в темноте колыхалась Рига, переполненная совсем неизвестными людьми и агитаторами из Петрограда, – и волны их уже бились в тыловые линии Северного фронта. Немец не шевелился от самого дня революции, и даже может быть плохо, что не шевелился: оттого резвей вели себя агитаторы, и разъедающая опасность налегала сзади.

Назначили на завтра благодарственное молебствие в кафедральном соборе, затем парад войскам, совещание в штабе армии, затем посещение миноносца, нескольких местных революционных комитетов, приём депутаций.

Потом – ужинали, вместе с двумя членами Думы, уже объезжавшими фронт, – Ефремовым, видным членом Прогрессивного блока, и комиком Макогоном. На обоих висели георгиевские медали, которые дал им Радко за посещение Пулемётной горки. Было и дело: депутаты рассказывали о солдатских пожеланиях, и Половцов записывал для поливановской комиссии. А потом депутаты смешили всех рассказами о своих похождениях на фронте в эти дни.

И в безунывной бодрости Ефремова и в хохлацком юморе трезвого Макогона вдруг представилась вся эта революционная армейская катавасия – весёлым недоразумением, которое оборет наш рассудительный народ, очувствуется, не вступит в бездну, – и даже весело будут вспоминаться эти дни всеобщей растерянности и головокружения.

И Гучкова – самого потянуло рассказывать смешное, а он тоже умел. Нашло ему рассказывать о Протопопове, о его несомненном полном сумасшествии, как он ходил по лестнице задом, разные анекдотические случаи, очень смеялись. Сейчас уже странно было, что этот ненормальный мог руководить и Государственной Думой, и нашей парламентской делегацией в Европу, и министерством внутренних дел. Всё отошло как сон и вспоминалось смешно.

Нет, одолели мы то, одолели неодолимое – и нынешнее тоже одолеем!

Но остались с Радко вдвоём – и тот мрачно говорил о своих тылах, неподвозе, разболтанности железных дорог в несколько дней, без жандармов, и повсюдном непослушании офицерам.

Он придумал, что раз уж комитеты неизбежны, то выбирать смешанные солдатско-офицерские – до дивизии, до корпуса, до армии, и может быть только так мы ими управим. Вчера уже и начали такие выбирать: они будут поддерживать внутренний порядок, разрешать все недоразумения между офицерами и солдатами – ну, и само собой бороться против контрреволюции. (По Риге развесил Радко приказ: ни в коем случае никогда не петь «Боже, царя храни».).

Идея таких комитетов Гучкову очень понравилась.

544.

Императорский Михайловский театр оперы и французской драмы – никогда, никогда не грезил увидеть сегодняшнее зрелище! Сегодняшнюю публику!

Первая тысяча и вторая тысяча – в грубых сапогах, шинелях, бушлатах, папахах, фуражках, не снимая их, ещё не отбросив недокуренной махорочной цыгарки (где-нибудь на пол там), – пёрла и пёрла во входы, без всякого контроля, прихватывая и любопытных с площади, глазела на невиданные залы, на люстры, на лепку, путалась в системе перекрестных лестниц, через один этаж, и, чертыхаясь, перелезали к дружкам через перила, и пробивались, наконец, в главный зал, столбенели от пышного тёмно-жёлтого занавеса с государственным орлом и вылепленных девок по бокам его, а сверху – как на солдатскую бесчасную надобность – выставлены и часы, да как бы не серебряные, а задери голову – весь круглый потолок ещё разрисован-разрисован. А в обвод зала – пузатые налеплены как гнёзда рядами, за жёлтыми занавесками, и там тоже уже свой брат, кто с какой лестницы попал, и светильниками утыканы все эти пуза, свету – залейся.

И ужайшими проходами между ложами и краями партера, где, бывало, в нежнейших нарядах, придерживая трен, проходили дамы по одной впереди своих кавалеров, – теперь протискивались сразу два-три здоровых дядьки, спеша захватить себе место в ряду – жёлтое кресло с тёмно-жёлтым бархатом сиденья, и в редкое кресло садился один, а то всё вплотнялись по два, и по два.

И когда уже все места по всем ярусам были захвачены, и ложи внабитку – всё равно депутаты не помещались. Чудо-занавес поплыл вверх – а там на помосте ещё сколько места! И попёр народ туда, усаживаясь на полу. И только попереду за столом держался президиум, а уж прочие члены Исполнительного Комитета садились на штабель декораций сзади.

Питерские рабочие, кто и видел прежде, как к этому театру подъезжают на фаэтонах, – вот не думали и сами когда попасть в серёдку. И насыщенно, но и злорадно оглядывались теперь на всю эту красоту.

Сегодня здесь заседал и застоял полный пленум Петроградского Совета Рабочих и Солдатских Депутатов.

А ещё сколько-то же осталось и в вестибюлях, и снаружи, – не влезли.

И вожди Исполнительного Комитета щурились на это невместимое, необъятное чудище Совета, от которого не знаешь, какой неожиданности ждать. Они почти и не встречались с этим чудищем. Неповоротливая, обременительная ноша, насколько удобней было бы Исполнительному Комитету поворачиваться без неё. Однако не были вожди уверены, что уже могут без неё. Они ещё не могли оценить соотношения сил, и в глубине ещё не забыли, что и сами-то не имеют полномочий. И вот сегодня выносили на повестку дня деликатный вопрос о Контактной Комиссии, как узнавать действия правительства и передавать ему требования революционного народа, – утвердить на Совете созданную комиссию и её состав. (А глубже посмотреть: зачем это обсуждать здесь? Ненужный и опасный прецедент.).

Но раньше того – выдвинули эффектное событие ареста царя, и докладывать о нём взялся неуёмный Соколов: не успел сам арестовать, ни даже проверить в Царском, так хоть поговорить. Выскочил на авансцену живчик с бородкой и пятном белой лысины среди чёрной поросли – и захлёбчиво, многословно сообщал – о судьбе Романовых! И кого ж это могло не втянуть! А чем больше замечал Соколов, как захвачено дикое застывшее толпище, – тем драматичнее он добавлял и размазывал. И – как Гучков с Шульгиным без разрешения Совета поехали сговариваться во Псков. И как из Пскова царь снова кинулся захватить Ставку, чтобы оттуда повести армию на столицу. И как буржуазные круги хотели навязать царём Михаила, но Исполнительный Комитет настоял на отречении, и так уладили этот вредный эпизод. И как затем царь Николай задумал сбежать со всей семьёй в Англию, – (зал молчаливо напрягся!), – а Временное правительство ему потакало, вело переговоры без ведома Исполнительного Комитета, но Комитет узнал, и решил действовать самостоятельно, и послал множество воинских частей и даже бронированных автомобилей, они плотным кольцом окружили царскосельский дворец, и так не дали Николаю Романову сбежать!

Царь и народ! – и народ в креслах императорского придворного театра, судящий о царе, – непредставимая ситуация! Эманация Великой Французской Революции! И на её подымающих волнах Соколов упивался бессмертной ролью.

– Но один арест Николая II ещё не исчерпывает вопроса! Пока что мы лишили его только политических прав – но ещё не успели коснуться имущественных. А сколько у него имущества во всех пределах России! Какие имения! И какие огромные миллионы во всех иностранных банках! И он там за свои деньги купит себе монархистов! Теперь надо выяснить, какое имущество Николая Романова может быть признано личным, а какое – произвольно захваченным из государственного казначейства, – и всё это надо отнять!

Набитый жёлто-серо-чёрный зал заволновался. Раздавались крики одобрения. И Соколов кричал, подхваченный одобрением:

– А раньше – нельзя его выпускать за границу! И думаем, что вы одобрите наше решение.

И уже на прорыве аплодисментов, верхним криком:

– И вы должны верить своему Исполнительному Комитету!

И зал хлынул густым хлопаньем. И – криками. И – воем. И – трёхпалым пронзительным свистом. И топотом сотен ног.

Соколов отошёл, вытирая пот с лысины, торжествующий.

Кричали:

– Все его проделки выяснятся!

– Вы нам докладайте, чего ещё узнаете!

– Та-а-ак!

Вожди Исполкома переглядывались: неплохо. Чудовище задобрено. Теперь:

– Слово имеет товарищ Стеклов.

И вышел на авансцену – такой крупный, уверенный, бородатый, как купец знатный, для народа располагающая фигура. И когда поутихли, стал густым голосом объяснять.

С этим правительством не обойтись иначе, как на него давить. Оно само такого натворит, что много может нам повредить. Мы сами не пошли в министры, но зато должны контролировать их. А без нас они слабы. Со временем они может быть соберут около себя консерваторов, но я надеюсь – мы им не дадим. Тут и вопрос о 8-часовом дне. И о демократизации казармы. Надо на них давить организованно. Вы – сила решающая, и они вам вынуждены подчиняться. Сила – на стороне революции, а не буржуазии. Мы им будем заявлять наши желания, а они чтоб не отговаривались незнанием. Они и сами к нам обращаются. Вот почему Исполнительный Комитет избрал комиссию из пяти человек – контролировать правительство непрерывно. И вы, я надеюсь, это одобрите. Уже теперь ваше мнение может сделать всё. А может нам придётся опять совершать революцию.

Так забрал зал – даже перемахнул. Разожжённые во вкусе своей тысячеголовой власти, из зала густо кричали:

– Не доверять Временному правительству!

– Обманщики!

– Царские лакеи!

– Устроить самим новое революционное правительство!

– И во главе – товарища Керенского!

(Не было его тут, но все знали.).

И – полезли ораторы, по коленкам соседей, через плечи сидящих на полу проходов, и по ступенькам на сцену, – как их не выпустишь?

– … Там, в правительстве, – капиталисты, которым нужен Константинополь. Надо бороться с Временным правительством, а не присягать им! Оно ещё не заикнулось, что нужно крестьянину и народу!

– … Не надо связывать себя никаким контролем их! Правительство – крупно-буржуазное, одна клика заменила другую!

Вылез и за контроль:

– Мы переживаем момент организации.

И такой вылез:

– Тут говорят только вольные, а вот я, серый герой, георгиевский кавалер… Серый русский крестьянин высказывает голос русской воли…

Не дали ему договорить, оттянули.

Опять рабочий:

– Не мы для правительства, а оно для нас. Так что должно беспрекословно исполнять наши требования. Если правительство с чем нашим не согласится – мы опять возьмёмся за оружие! Временное правительство должно быть просто секретарём Совета рабочих и солдатских депутатов, не больше.

Но и предупреждали:

– Товарищи, Петроград не похож на всю Россию! Оттуда многие приветствуют правительство. Ещё есть кроме нас Россия – и она не наша.

Но и успокаивали:

– Да мы всегда можем правительство арестовать! Если оно не уйдёт – так мы их и арестуем.

– Вопрос неясный! Продолжить прения.

И Стеклов – при всех своих физических данных – растерялся от этой разноголосицы и нескончаемого шума, которого не было сил остановить. И тут – волчком вывертелся на авансцену снова Соколов – всё же есть люди, незаменимые в революции. И предупреждающе поднял, держал руку. А зал – уже полюбил его за сообщение о проделках царя. Поверил в него. И смолк. И Соколов – быстро, но спокойно:

– Товарищи! Обсуждаемый вопрос – простой и ясный. Пока это правительство выполняет все требования Исполнительного Комитета, а мы можем его сколько угодно контролировать и внутри каждого министерства наблюдать хоть за всей перепиской, – мы призываем вас оставить его на месте. В настоящих условиях Исполнительный Комитет берёт на себя ответственность за деятельность Временного правительства.

Сразу вдруг и поостыли.

Полегчало.

Тогда, для новой замазки и доверия, – выпустить Гвоздева? – читать вслух пункты соглашения с заводчиками. Сейчас заревут в одобрение, верный успех.

Там – полезут с приветствиями, приветствиями.

Но никуда не уйти, опять этот проклятый режущий вопрос: можно ли перенести похороны жертв на Марсово поле? Зато, мол, там воздвигнется ряд памятников – и всем народным движениям! и великому делу народной свободы!…

И всё же не было уверенности, согласится ли Тысячеголовый? С похоронами что-то сильно упёрся.

545.

Такой прекрасной весны, как нынешняя, ещё никогда не бывало!

Никогда сила таянья не была такой пышущей. Никогда так тонко не замерзало к вечерам. Никогда не бывало таких нежных подснежников, покорных губам. Никогда столько не гулялось.

Да свободного времени никогда столько не было… Никакой весной не веселились так сразу все люди.

Ксенья с уверенностью угадала свою лучшую и заречённую весну! Все вёсны, которые она прожила до сих пор, – были только приготовлением. Всё, что она жила и мечтала до сих пор, – было приготовлением. И вот, наконец, счастье неизбежно должно было явиться Ксенье – именно этой весною, да просто вот в этих днях! Пришла пора радости! Всё нутро её это чувствовало!

И нутро же – жадным толчком завидовало каждой беременной, встреченной на улице. Каждой беременной. Уж кажется, в эти революционные дни чего только удивительного не было на улицах, лишь озирайся. Но и в эти дни ничто так не удивляло Ксенью, так не толкало в сердце – как вид беременных женщин.

Всё-таки это – чудо из чудес!

А гулянья было в эту неделю – не исшагать: занятия на курсах по-настоящему до сих пор так и не возобновлялись. (И балетная группа в революционные дни что-то не собиралась.) Ещё неясно было всему студенчеству: как же теперь их возобновлять? – в прежней ли форме или чего-то же добившись от революции! Первая победа была уже известна: в этом году институты, курсы и гимназии распустят раньше обычного! Профессора поздравляли студентов с обновлением России. Студенты-медики требовали: удалить нежелательных профессоров, минимум экзаменов и практических занятий для перевода на следующий курс. В Университете собирали то летучий митинг всех учебных заведений – на поддержку Временного правительства и войны, то уже и Совет Студенческих Депутатов. Каким-то общим собранным способом должно было решиться их общее студенческое будущее.

А тут призвал студентов и курсисток почтамт: что за революцию накопилось неразнесенных 60 тысяч писем, идите добровольно письмоносцами! И – хлынули, и Ксенья с подругами тоже. Да у неё все жилы тянуло от десяти минут смирной посидки – ноги требовали если не танцевать, то ходить и бегать. Нагружали их тяжёлыми сумками по утрам, но была большая поэзия: по незнакомым лестницам ходить, как будто ты везде свой, и разносить людям их задержанные жданные вести.

А по вечерам бы – в театры, так из-за четвёртой, Крестопоклонной, недели поста не было ни спектаклей, ни даже киносеансов. (Вчера – сороки, хозяйки жаворонков пекли.).

Зато сегодня вдруг приехал из Ростова Ярик, который, правда, и ожидался по письмам. Прекрасный подарок, и ко времени! Очень соскучилась: ведь не видела его ещё с до войны!

Вообще не видела его такого военного. Свой Ярик, братишка, однолеток, у носа по-прежнему веснушчато, детская доверчивая чистота безусого лица (над губой стал брить), глаза нескрытые, брови отзывчивые, – а на всё это наштампована война, мужское сжатие губ, но главное – насажен туго мундир, тугие ремни, венчающая голову папаха, даже и странная на детском лице, – а уже и самый настоящий офицер, владетель двух сотен жизней.

Он пришёл – у Ксеньи сидела Берта. Ксенья порхнула к нему, естественно обнялись поцеловаться – но губы сошлись, едва наискосок – и поцелуй вдруг полыхнул – Ксенья в испуге оторвалась. И щёки загорелись.

Поздоровался с Бертой.

Обе они, в два голоса, стали его поздравлять со свободой и с революцией.

И тут выразился на нём изумлённый или печальный сдвиг бровей. И только что весело вошедший, он ответил им с закрытой усмешкой:

– Милые девицы, умойтесь холодной водицей и успокойтесь. Как бы эта свобода ещё не вылезла всем нам боком.

Сказал это настолько старше их, первый раз Ксенья не ощутила права над ним зубоскалить.

– Да отчего же?

Ярик сидел на топком диване, а подбоченясь на колени, как-то по-походному.

– Да что ж, – протянул. – Даже донские казаки – и те атамана прогнали. Сколько я ехал сейчас – ни на одной станции охраны не видел, и мосты – не охраняются. Приходи немец – и взрывай. Иной солдат мимо офицера проходит – только что плечом не толкает.

– В Москве этого нет.

– Ну как же нет, да много так. И в трамвае.

Он уже пробыл несколько часов в Москве, остановился при казармах у приятеля.

– И в Москве на вокзале – охрана распущенная. А приказы вашего нового командующего висят – что это за подполковник во главе Округа? – что запрещает побеги и самовольные отлучки? Чтоб такой приказ издать – знаете, сколько нужно этих побегов?

Не приходило в голову. Они этих приказов не замечали, не читали.

– Пишет: «бежать с фронта – преступление перед родиной». Так это что ж – и с фронта уже бегут?

Опять сдвинулись губы, брови. На девиц посмотрел – и вниз наискось.

Берта вскоре ушла. А хозяек обеих не было – редкий случай, и ещё больше часа могло быть до возврата. И Ксенья – решилась рискнуть. Предложила с порывом, так хорошо ей стало:

– А хочешь, пока хозяек нет – я тебе потанцую? А кормить – уже потом буду. А пока вот – жаворонок съешь.

– Да что ты! – просиял Ярик. Она раньше так его не баловала, чтоб специально для него танцевать. – Конечно!

– Только я уже теперь не босоножка! – предупредила.

Заволновалась. Не только потому, что нагрянут хозяйки и будет очень неудобно. Но: никогда в жизни она не танцевала наедине с мужчиной, для него. (Хотя – какой же Ярик и мужчина?).

Но уже было – кинуто, поймано, не вернуть. И в запретной чинной столовой, где Ксенье позволялось отнюдь не всё, – а стол-то как раз стоял в стороне, удобно, широкая полоса вдоль окон свободна, быстро отодвинула кресла под чехлами к окнам, а стулья задвинув под скатерть поглубже, открыла прямой пропляс по начищенному паркету,- и убежала в свою комнату. Молниеносно сменила платье, туфельки, надела красное плоское ожерелье – и в узком чёрном выскользнула к нему.

И как раз проступили в окна, через тюлевые гардины – предзакатные жёлтые лучи.

Сама себе напевая музыку – проходила, пролетала туда и назад, с поворотами, выступкой, с перебежкой, прокрутами, то руки косо вперёд, как будто летя, – и правда чувствуя себя летящей, способной к полёту! Давно так счастливо не танцевала – но и всё время чувствуя, и почему-то тревожно, присутствие своего зрителя.

А он сидел, утонувши в диване, перебегающе следил – но ни слова, и не хвалил, так поражён.

А ведь – лучший способ разговора! Как можно много выразить в танце – гораздо больше слов. Какая в танце есть несвязанность! (Хотя ещё и не полная откровенность.).

Он – не похвалил, и она убежала молча, ощущая так, что произошло в этом танце нечто.

И опять, очень торопясь, и волнуясь, переодевалась – теперь в украинское вышитое, с широкими рукавами, с монистами.

И – выскочила, проплясала ему яростного гопака!

Вскрикивала громко! – тут и он стал вскрикивать, и даже кричал от восторга, подхлопывал ей ритм – встал – пошёл к ней, поймал за руки – и так доплясались до хохота. И он её обнял. Крепко-крепко.

Крепче, чем.

Полмига казалось – сейчас будет её целовать и совсем по-новому.

Испугалась, оторвалась. И опять убежала.

И хотелось ей ещё чардаш сплясать – но долго шнуроваться. Да благоразумие требовало лучше убрать все следы. Так и правильно. Едва переоделась, уже шум от дверей, – быстренько подвигали мебель на места. Вернулись хозяйки.

И хорошо, что вернулись: после объятия создался между ними ожог – не прикоснуться, и говорить наедине невозможно. А за общим столом потёк разговор о революции – и Ярик малоодобрительно о ней говорил, и так угодил хозяйкам.

Да, что же в Ростове?! (Ксенья и о Ростове не успела его расспросить, уж самое главное.).

После ужина пошли с Яриком погулять.

На их глазах молодой зеркальный месяц зашёл за Храмом Христа. Вечер был крупнозвёздный, но почти как будто без заморозка, тёплый, – или так казалось?

Бродили по набережным – сперва по Софийской, потом перешли к Водоотводному и по Кадашевской. Может и нигде в городе, но здесь-то особенно в эти тёмные часы никак не выдвигалась в глаза революция, не сказывалась ничем, и красный цвет если ещё где был, то уже не заметен. Такой же вечный тёмный Кремль, устойчивые чугунные решётки – и белеющая ледяная москворецкая цельность, впрочем уже с подмоинами, подбухшая, вот-вот готовая пойти.

И Ксенья вот так же была вся готова – пойти.

Он вёл её крепко под руку, подпустя пальцы ей на кисть под перчатку – и иногда водил ими там, гладя.

Нежно.

В полутьме не так было видно его детское лицо, едва угадываемое, легко придумываемое. Чётко – шинель, ремни, шашка, фуражка, сапоги,- она шла с боевым фронтовым офицером и иногда совсем забывала, что это – сводный брат её.

С фронтовым офицером – гордей всего и было гулять.

Вообразить бы его совсем незнакомым, как будто вот только что познакомились, – и, странно, тогда легче, открытей.

О Ростове – вдруг не захотелось говорить. И он догадался, почти не рассказывал. Да ведь у них был один общий и московский год – она курсисткой, он юнкером, – но и его не вспоминали.

И перестал называть «сестрёнкой» и не говорил «печенежка». Просто, часто, – «ты».

А рассказывал фронтовое разное, и всё такое важное, свежее, – даже старая лесопилка на обратном склоне, не растащенная на блиндажи, но приспособленная под штаб полка.

И как Рождество встречают на фронте.

Лишь бы звучали голоса.

Да какой он брат? Лишь товарищ отроческих лет, – чему это мешает? Брат – это скучный лысоватый Роман, считающий деньги, не пошедший на войну. А этот – воин, мужчина!

И всё время – крепко под руку, всем локтем до конца и плечами тесно.

Нежно.

Совсем новое установилось между ними. После сегодняшнего танца.

Хорошо танцевала. Как легко в танце! – а так путанно в жизни.

Зачарованно так пробродили – ничего больше не было, но уже много. Уже – достаточно пока.

Так в темноте и привыкла видеть – лицо совсем новое, мужественное, незнакомое.

Расставались, уговорились: и завтра встретиться днём, гулять, и послезавтра.

Какие это особенные вечера! – уже неотвратимо подступающей весны.

Возвратилась домой возбуждённая, счастливая, наполненная, долго не могла заснуть.

Как это так вдруг переменилось?

Всё хорошо: и что он такой изученный, близкий – и что такой вдруг незнакомый.

ОДИННАДЦАТОЕ МАРТА.

СУББОТА.

546.

(Февральская мифология).

НИКОЛАЙ БЫВШИЙ. Да будет проклята лже-романовская династия ныне и присно, и во веки веков! Первое преступление «немкиного мужа» – это измена и предательство. Коварный лицемер, предатель в душе, вероломный, неискренний и лживый… Если дело Мясоедова расследовать в глубину, то нити потянутся к дворцам.

(«Русская воля», 8 марта).

… В начале войны надеялись, что царь не захочет бесчестья себе и своему войску. Но, видно, у царя было нерусское сердце. А министры ни о чём, кроме своей выгоды, не думали…

… Великая страна оказалась во власти врагов русского народа…

… Реакционная Россия противопоставляла реакционной Германии лишь ленивое и неискренное сопротивление…

… Мы все знаем, что между русской и германской реакцией всегда существовал теснейший договор взаимного страхования от революции, и этот договор не был разорван и после возникновения войны.

… Сношения августейших пораженцев с Германией не вызывают никаких сомнений. Арестом их – нанесён смертельный удар по шпионажу.

… Несомненное соучастие в шпионаже старой правительственной власти.

… Всё, что кровью завоевала русская армия, – пришлось отдать из-за измены Сухомлинова…

… Теперь мы узнали, что в России была крупная немецкая партия. Она опиралась на государыню, которая не могла забыть, что в Германии её братья и родственники. Немецкая партия хотела поражения России. Она находилась в сношении с германским штабом и выдавала военные тайны. Предателей будут судить, и на суде выяснятся все подробности.

… Мы узнали кошмарную правду о том, какой удар готовили высокопоставленные иуды стране и героической армии, измышляли вернейшие способы предательства… Мы начинаем это узнавать из английской печати…

… Гнусная дворцовая камарилья последние упования свои возлагала на императора Вильгельма. В интимном кружке клевретов замышлялась измена против России и армии.

… Все мы знаем, что царь и его приспешники были и остались друзьями Германии.

ген. Маниковский.

… Царь за пышным обедом подписывал предательские договоры с Вильгельмом.

… Россией фактически управлял не Николай II, а Вильгельм…

В КОЛЬЦЕ ПРЕДАТЕЛЬСТВА. Как мы могли воевать? Неужели мы до сих пор ещё не разбиты? Наши поражения были естественны и логичны, наши победы – вопреки здравому смыслу. Сегодня открытие за открытием: измены не только были, но они превосходили всякое воображение. На измену возникла мода: кто чище предаст свою родину? Николай давал тон. Шли беспроволочные телеграммы Вильгельму.

… Россия, распинаемая безмерным предательством, уже казалась умирающей… Никогда со времён Иуды Искариота над народом не совершалось такого предательства.

Ф. Сологуб.

… Русский народ защищал Россию вопреки своему недостойному правительству. Но в народе всё больше вкоренялось убеждение, что правительство боится победы.

Д. В. Философов.

… Шайка царских бандитов, самая бессовестная, лживая и хищническая в мире… От городового до министров и царя была одна шайка, которая высасывала соки из народа.

… Преступная шайка чиновников расхитила всё до того, что мы еле остаёмся живы…

… Бестолковая несуразная русская жизнь, в которой всего было в изобилии, кроме счастья…

… С платком во рту, со слезами на глазах мы всё видели, всё понимали и… молчали.

… Жалеть ли прошлого? – расслабленного, психически-гнилого, заражавшего свежую народную жизнь только смрадом и ядом…

… Все члены государственного тела России были поражены болезнью, которая не могла пройти сама, ни быть излеченной обычными средствами.

Александр Блок.

… Мы жили в крепостническом режиме до последних дней.

… Как накануне 1 марта 1881, так и накануне 1 марта 1917 царизм пускал в ход только нагайку, пулю и виселицу.

… Павший режим мог выдвигать на ответственные посты либо хищников-предателей, либо ненормальных людей, соединявших политическую беспринципность с безграничной развязностью.

(«Новое время»).

… Злостное пренебрежение старого режима священными интересами родины…

… Гнусный режим грубого произвола, в котором задыхалась вся Россия, кроме хищной шайки диких помещиков…

… Режим продажности годами торговал народной кровью.

Чхеидзе.

… Самодержавие держало солдат хуже, чем заключённых: не отпускали со двора за покупками. В учебных ротах многие товарищи кончали самоубийством…

… Народ, который оскорбляли годами, до сих пор считался удобрением и подстилкой. Людям надоело быть вьючными животными, надоело терпеть вечное унижение, опротивело постоянно кого-то подкупать, перед кем-то вымаливать.

(«Новое время»).

… Старый режим как могильный камень давил всякую свободную мысль. Гасители-приспешники только и понимали, как давить всё культурное…

… От старого режима больше всего страдала свободная печать.

… Старое правительство, враждебное всякой инициативе, кроме черносотенной…

… Все еврейские погромы были делом рук правительственной власти. Да и правительство не особенно тщательно скрывало это.

(Кузьмин-Караваев, «Биржевые ведомости»).

… У нас был погромный монархизм.

… Погромы удавались только тогда, когда в них принимала участие переодетая или даже не переодетая полиция.

… Царство Каинов, вешателей, душителей народных прав. Безмерно терзали тело и душу России, довели Родину до невообразимого позора и разрухи.

… Россия была превращена в огромную тюрьму. Кладбищенский покой царил в России, и только псы мракобесия и слова ненависти были безусловно свободны…

ДИНАСТИЯ ГРЕХА И КРОВИ… Триста с лишком лет как кошмар тяготел над Россией… История русских царей – это история временщиков, шептунов и предателей.

… Александр II любил только парады и хорошую муштровку.

… Александр II вполне заслужил свою казнь от рук смелых революционеров. Казнь 1 марта 1881 года показала, что борьба с царизмом возможна только путём крайних мер, не знающих пощады.

… Но всех Романовых превзошёл по жестокости Николай II. Человечество не знает более кровавого царствования, чем царствование последнего Романова. Войны и казни, расстрел безоружных, предательство и измена Родине – вот что глубоко запало в народные души.

… Царь крови и виселицы…

… Николай II был одним из самых преступных насильников, какие только были известны миру.

… Реки крови, которые пролил романовский последыш, затмевают Ивана Четвёртого.

… И главной чертой Николая была личная лживость: Он был признанный глава убийц и грабителей.

(«Биржевые ведомости»).

… Царь вышел глупый-преглупый. Рождённый быть безголовым, инстинктивно был недоволен: зачем ему голова… Полная нечувствительность к эмоциям нравственного восприятия. Маленькие страстишки, поверхностная сентиментальность. Опасный неврастеник, может быть даже параноик… Дегенеративные начала несомненно переданы Александрой Фёдоровной всем своим детям… Россия может считаться счастливой, что отделалась от Александры Фёдоровны так дёшево.

Александр Амфитеатров.

… Царь открыто состоял членом банды погромщиков, называвшей себя «союзом русского народа».

… О благе народа царь совершенно не думал, через пять минут всё забывал.

… Свита спаивала царя, и он не интересовался делами…

… Вокруг царя было гомерическое пьянство…

… Царю и министрам не было дела до родины – они хотели только не упустить власть из своих рук.

… Николай был очень хитёр. Он умел выбирать себе советчиков и прятаться за их спины.

… У него были деспотические замашки и бесконечная рыхлость характера…

… Ханжа и деланно религиозная Александра Фёдоровна была полна всех пороков. В ней не было настоящего сознания поститься, но по каким-то тайным соображениям она строго преследовала скоромное. Она имела немало фаворитов. Один из них был офицер Сводного полка О., отравленный единомышленниками Вырубовой. От смерти фаворита она заболела нервным расстройством. Исцелил её появившийся Григорий Распутин.

… По духовному завещанию Николая II в случае его смерти регентшей объявлялась Александра. Будущая «Екатерина III» спешила приблизиться к заветной цели. Главное, ей нужно было укоротить жизнь Николая. Зная наследственную слабость его к алкоголю, А.Ф. пустила стрелы в этом направлении. Но Николай пил и не сдавался. Тогда организовали покушение на его жизнь. Подробности заговора вскроются во всей своей неприглядной наготе, когда над супругами будет назначен гласный суд.

… Диктатура безумия поставила страну на край пропасти…

… Великое преступление старого режима, что он совершенно разрушил народное хозяйство…

… Наследие, оставленное нам старым режимом, настолько тяжело, настолько испорчено, что исправление его представляется поистине гигантским трудом.

… Государственная Дума объясняла, как помочь беде с питанием, но царь никого не хотел слушать…

… Холопы русского самодержавия, состоявшие на службе у германского правительства, прилагали все усилия, чтоб запутать дело продовольствия, довести народ до голодания.

… Анархия, которую сознательно сеяло правительство изменников и врагов народа, вынудила страну вступить на путь самозащиты.

… Одна сила, перед которой народ преклонялся и безгранично верил, – Государственная Дума. К ней обратились теперь взоры восставших, под её охрану отдали молодую русскую свободу.

… Никакие частичные мероприятия не помогли бы. Надо было разрушить до основания всё старое здание.

… Царское правительство с сознательным расчётом вело явную политику довести народ до края отчаяния, до исступления, вызвать на восстание – и залить его дымящейся народной кровью. И момент был чрезвычайно подходящий для правительства: жестокая война удерживала всех нас от выступления.

А. Серафимович.

… Логическим завершением была попытка вернуть уходящую власть путём разрыва Минского фронта для пропуска войск Вильгельма. Какой кошмар!

… Низверженный царь готовил народу ужасное кровопролитие…

… Революция произошла тогда, когда страна сказала себе, что со старой властью она победить не может.

… вдруг армия повернулась к этому режиму не рукояткой, а лезвием.

… Революционный пролетариат и революционная армия спасли страну от окончательной гибели и краха, который приготовило царское правительство… Революционер-рабочий и солдат мощной рукой удержали народное хозяйство от падения в пропасть…

… Вопрос ясен. Народ бесповоротно решил, что царя – не надо, он – не на благо, а на зло государства.

Н. Гредескул.

… проклятая поганка на теле России…

… Уничтожен внутренний гнойник, заражавший всё национальное тело. Мы не только освободились – мы вымылись от грязи, прилипшей к России. Управляемая ненавистной властью, Россия походила на распавшееся бесовское царство. Когда стало очевидно, что именно терпение ведёт нас к неизбежной гибели, ему должен был наступить конец, иначе Россия не была бы Россией. Везде задавались мучительным вопросом: достойна ли Россия существовать на свете?

(Евг. Трубецкой, «Речь»).

… Весь народ признал: то, что случилось, – хорошо. Велик Бог земли русской, что уберёг её от дворцового переворота в февральские дни, но дал вызреть народному гневу. Рок России, такой несчастный, на этот раз оказался счастливым.

… Русская революция уже названа чудом – и это верно. Режим, под гнётом которого жила Россия, был режимом лжи. Ложь была возведена в культ. И вдруг страна с ничтожным напряжением её с себя стряхнула.

… Это историческое чудо очистило и просветило нас самих.

П. Струве.

… Свершился суд Божий…

Еп. Андрей (Ухтомский).

… В нашем представлении до сих пор понятие революции связывалось с морем крови. Но русская революция разыгралась с изумительной стройностью. Великий гнев народный вылился в формы поразительной мягкости.

… Не нужно было быть пророком, чтоб предсказать: трагедия русского народа кончится великим сотрясением. Царскому самодержавию нужен был этот лес воздвигаемых виселиц, палачи не знали пощады. «Столыпинским галстуком» нас хотели задушить навсегда. Все ждали революционного вихря, но все и боялись его: улицы, обагрённые кровью, казни без конца. Но наша революция – особенная, мы сияем миру ровным светом. Закалившись в страданиях, подвергаясь невероятным пыткам, ужасам средневековья, мы сохранили незлобивость и великодушие.

… Великая русская революция не оказалась ни мстительной, ни жестокой…

… Бывали революции буржуазные, бывали пролетарские, но революции национальной доселе не было на свете. Эта революция – народно-русская, всенародная в высшем значении слова.

… У нас не было народа в высшем смысле, а – бесправная забитая масса. Мы верим, что русская армия не показала и части тех сил, которые в ней таятся. Великие февральские дни родили одухотворённую массу, из которой только и можно ковать «народную армию».

… Всё было против нас – и мы воевали. Можно ли сомневаться, что мы теперь победим?…

… Германия ещё не получала более решительного удара, чем наша революция…

… Наши благородные союзники в дни русской революции не дали Германии проявить активность на русском фронте…

… В новом строе измена по отношению к союзникам не зреет, как зрела она в старом строе.

… Теперь в России не может быть пораженчества, психологически объяснимого прежде. Оно может существовать только в чёрном подпольи черносотенства.

… У реакции только один путь вернуться к нам: на острие немецких штыков. Итак, в союзе со свободолюбивой Англией и народоправной Францией…

… В минуту, когда Германия запоёт марсельезу,- наши руки соединятся. И скоро не будет никаких армий – и зачем заботиться теперь о глубокой армейской реформе? По всему фронту, обращённому к немцам, разверните красные победные знамёна!

Леонид Андреев.

… Переворот в России – не только русское, но и мировое счастливое событие. Россия своей колоссальной массой задерживала общий прогресс человечества. Именно её грозная сила помешала совершить в Европе политическую реформацию, начатую Соединёнными Штатами в 1776 и Францией в 1789. Россия казалась мёртвым грузом на ногах новой цивилизации.

(Меньшиков, «Новое время»).

… Русское государство вновь, как встарь, стало единым владыкой своих судеб. Истекшие дни показали, как неслыханно созрел русский народ. Опираясь на таких граждан, Временное правительство будет в состоянии довести наш народ до окончания блестящей победы и до Учредительного Собрания.

… Лозунг Учредительного Собрания стал историческим императивом, могучим средством дисциплинировать стихию революции… создать организационные кристаллы, вокруг которых произойдёт уплотнение законности и права…

НАЦИОНАЛЬНАЯ ГОРДОСТЬ. Россия свободна! Идёт таинственный процесс коллективного творчества.

… Новое правительство приняло на себя тяжёлое наследие. Что систематически разрушалось в течение десятилетий, нельзя исправить в несколько месяцев…

… гнилые и ядовитые ростки самодержавия… Мы вырвали их и вспахиваем землю новой России, чтобы на ней насадить прекрасный сад свободы и демократии…

… Какое великое счастье жить в эти дни!

… Во дни святого счастия.

Возникнет над землёй.

Блаженного безвластия.

Желанный строй.

В пыли не зашевелится.

Вопрос жестокий: чьё?

И в сердце не прицелится.

Безумное ружьё.

(Ф. Сологуб, «Биржевые ведомости»).

*****

СУПРОТИВ ПЕЧАТНОГО НЕ СОВРЁШЬ.

*****

547.

Радостную, упоённую ночь провёл Николай Николаевич! Среди ночи просыпался и ощущал – как он счастлив! и как, наконец, он поведёт славную русскую армию! Кажется, до утра не дождаться, скорее к действию.

После полутора лет несправедливого изгнания от злобной императрицы – возвратился он на своё законное место. И покоящееся тело его и удовлетворённый разум наполняло это радостное сознание: до чего же он, наконец, на месте. И как вся Армия теперь воспрянет: обожаемый Верховный Главнокомандующий! И как вся Россия теперь вздохнёт свободнее, зная, что войска поведёт её любимец.

А ночевал Николай Николаевич в своём вагоне: в губернаторском доме ещё складывалось Никино имущество, ещё пока там всё перечистится, переставится, прежде чем въезжать, а потом и Стану позвать из Киева. В большой бодрости великий князь поднялся, умылся, помолился, выпил утренний кофе и уже намеревался ехать в штаб, принимать одно энергичное решение за другим, чтобы перетряхнуть армию к победе, – как доложили, что просит приёма полковник из Петрограда с поручением от князя Львова. Вот как? – наконец-то, давно пора им отозваться. Но вестей от князя он очень ждал на Кавказе, тогда – удивляло молчание правительства, в такие решающие дни. А теперь, для Верховного, сообщения с правительством становились рутиной. Принял полковника в салоне уже на ходу, стоя: что там?

Полковник виновато докладывал, что он уже четвёртый день с этим письмом едет за князем, но везде разминулся в дороге.

Однако Верховный Главнокомандующий, не осердясь на задержку, оставил объяснения без внимания, рассеянно поспешно вскрыл письмо тут же, при полковнике, развернул – и…

– проколотый! -

… ещё по-военному развернулся и сумел уйти в своё купе.

И диагонально припав к столику, ещё читал, не веря, не умея понять:

«… обсудив вопрос о назначении Вашем на пост Верховного Главнокомандующего, пришли к заключению, что создавшееся в настоящее время положение делает неизбежным оставление Вами этого поста. Народное мнение резко и настойчиво высказывается против занятия членами дома Романовых какой-либо государственной должности. Временное Правительство не считает себя вправе остаться безучастным к голосу народа, пренебрежение которым может привести к самым серьёзным последствиям… Временное Правительство убеждено, что и Вы во имя блага Родины сложите с себя ещё до приезда Вашего в Ставку звание Верховного Главнокомандующего…».

Нет! Нет!! Нет, он этого не ожидал! Нет!! В революционные дни он готовил себя к неожиданности – но не такой!! Этого – нельзя было предвидеть!

Это будет… Это будет… Это будет – Третье Отречение?!

Отречение Ники? – имело смысл: засыпка пропасти между властью и обществом.

Отречение Миши? – имело смысл: Мише был не по силе трон.

Но какой будет смысл этого отречения – оторвать от Армии её Вождя?!!

И – что же решать? И – что можно решить? И – с кем же посоветоваться?

И – кто его отрешает? Назначенный в один час вместе с ним какой-то Львов?…

Ах, как роково получилось, что Стана не поехала с ним сюда! Ах, как же нужна сейчас умница Стана с её твёрдым взглядом на события! Как роково получилось, что в такой День, при таком решении! – и они разлучены…

Сегодня и Стана и Милица и Петя должны быть в Киеве.

С Алексеевым? Но Алексеев – не великокняжеской крови, не ровня. И что-то вчера он не понравился: прятал глаза, был хмур. Великий князь даже подумал вчера, не разочарован ли Алексеев, не хочет ли он стать Верховным сам?

Да и – о чём же с кем советоваться, если написано так ясно и в правительстве уже всё решено?…

А пружинилось в великом князе великое нетерпение, которое и было двигателем его полководческих действий, нетерпение, которое никогда не давало ему выжидать, прятаться, – но вытягивало проявиться раньше всех и решительней всех.

Унижаться? Цепляться за пост? Просить? Ни за что!!!

Но – быстрей! но – больше! – швырнуть им!!

Конечно, можно не спешить сдавать – ведь он уже принял командование! Можно ехать в штаб, работать, обдумывать, обсудить и с Алексеевым.

Но – нет! Но – быстрей! Швырнуть им!!

От груди и в спину проколола насквозь обида – уже не на какое-то там правительство, а на саму Россию! Если Россия не оценила великого князя, если Россия не хочет его – неужели он будет навязываться?! Нет! – и горло его задрожало. Он даст и России почувствовать своё достоинство! Он – именно хочет теперь в благородстве опередить и саму Россию! Он даже и не может ждать ни одной минуты!

И – метнулся саженными шагами, через салон, мимо забытого полковника- к адъютанту! бланк телеграммы!

Плюхнулся в стул, подогнув на полу остроуглые ноги, – и размашистыми крупными буквами писал:

«Рад вновь доказать мою любовь к родине, в чём Россия до сих пор не сомневалась.».

И хотя горло всё так же дрожало, но уже и удовлетворённо.

Пусть Россия прочтёт – и пожалеет.

И уже равнодушно – отдал адъютанту на отсылку.

Огненный порыв вырвался из тела как душа – и даже голова ослабла на шее, требовала ручного подпора.

И посидел так тихо. И пришла мысль: но если он не Верховный – то кто же теперь?…

Ах, зачем его вытребовали с Кавказа! Уж как хорош он был на месте там.

Но – Наместником он и остаётся? Ведь он предупредил правительство, что оставляет за собой этот пост!

А никакого другого поста, ниже, он теперь в армии занять не может. Не согласен.

Но и вернуться на Кавказ как бы разжалованным и после таких проводов – разве возможно?

А тогда что ж – отставка?

Уехать просто – в поместье, в Беззаботное?… (А там сейчас волнения…).

Кончена жизнь? Как внезапно.

Генерал Алексеев прислал предупредить, что сейчас на вокзал приедет протопресвитер и в вагоне примет присягу Временному правительству от великого князя и сопровождающих офицеров.

Ах да! Присягу!…

Осветилось: а почему – в вагоне? А почему – не в штабе?

Так Алексеев – знает?? и знал вчера?? Предатель!!

А может – это его интрига и есть??

Присяга Временному правительству?…

Неудобно отказаться.

Отказаться – невозможно.

ДОКУМЕНТЫ – 22.

(Опубликовано 11 марта).

ОТ ВРЕМЕННОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА.

Решительно отбросив приемы управления прежней власти, угнетавшей народ… Проникаясь всецело духом правового государства… заявляет, что приняло к непременному исполнению все возложенные на государственную казну при прежнем правительстве денежные обязательства… погашения по государственным займам, платежи по договорам, содержание служащим, пенсии…

Вместе с тем и все платежи, следующие в казну, налоги, пошлины должны вноситься no-прежнему… При громадности текущих военных расходов и увеличении государственного долга – повышение некоторых налогов окажется неизбежным…

Временное Правительство твердо уверено… что все граждане отныне свободной России с готовностью будут нести возложенные на них законом обязанности перед Родиною.

(подписи 12 министров).

ДОКУМЕНТЫ – 23.

(Опубликовано 11 марта).

ВОЗЗВАНИЕ ВОЕННОГО МИНИСТРА.

Граждане и воины!

Враг угрожает столице. Петроград и его окрестности наводнены германскими шпионами. Нет звания, каким шпион не назвался бы. Он переодевается во всякую форму.

Нужна контрразведка. Генеральный штаб это дело наладит. Граждане и воины, не спутайте этих верных людей с агентами сыска былого режима. Новой власти сыска не нужно, она управляет в согласии с волей народа.

Следите за собой. Не выдавайте плана обороны.

Военный и морской министр А. Гучков.

548.

Котя Гулай не усматривал такой каузальной связи, чтоб от царского отречения Россия погибла. (Интересно, что Санька думает?) Котя так понимал, день ото дня всё увереннее, да и газет начитавшись: что это встряхивание может сказочно оживить Россию. Пусть, пусть революция идёт! А генералов с немецкими фамилиями лучше и сместить, чтобы подозрений не навлекали. Именно и надо, чтоб началась солдатская самоуправа.

Котя не без злорадства надел на присягу изрядный красный бант.

А капитан Клементьев, старший офицер батареи, не надел.

День был погожий, снова солнечный, хотя и прохладный. Снег липкий, мокроватый, но не таял. Долго стояли – ногам через сапоги стало холодно, а лицо уже приятно теплило солнце.

Их командир дивизиона, только что вернувшийся из отпуска из Петрограда, вчера собрал всех офицеров и под впечатлением виденного обратился не с приказом, но с горячим советом: на предстоящую церемонию присяги Временному правительству всем офицерам надеть красные банты. Что если Временное правительство признало красный цвет своим – теперь нам нечего пугаться его как жупела! Он убеждал, что впредь вся боеспособность их части зависит от того, удастся ли офицерам завоевать доверие солдат, чтоб их не считали противниками переворота. Он ужасался поступку бригадного священника, который после оглашения Манифестов отказался беседовать с нижними чинами об отречении, пока не получит подтверждения от Священного Синода. Вот так, – говорил командир дивизиона, – мы разрушим, погубим армию и не доведём войны до конца. (А не менее ужасно, говорил, попали некоторые части, которые успели присягнуть Михаилу, – и теперь, через неделю, им переприсягать.) Никто из офицеров не знал – что ж это за банты, как их делать, какой формы и размера? – и командир дивизиона показывал им. Он уже распорядился раздавать красную материю солдатам.

Сегодня командир дивизиона приехал на батарею сам, сам же звучно, уверенно читал перед строем присягу – сперва всю вместе, потом по словам, и батарея повторяла: «Клянусь перед Богом и своею совестью… повиноваться Временному Правительству… всем поставленным начальникам полное послушание… Не щадя жизни ради Отечества…».

А офицеры, как это принято, держали правую руку поднятой, с пальцами, сложенными для крестного знаменья.

А потом все, все по одному подходили к первому орудию, папаху под мышку, руку без рукавицы клали на ствол, а другой рукой крестились, кто православный. Потом целовали крест, лежащий на столике.

Обошлось гладко. (А в соседнем пехотном полку принесли к присяге знамя – но разглядели там инициалы царя – и не решились присягать, пришлось унести.).

Потом читали перед строем обращение военного министра.

Расходились после построения, и Клементьев, тоже присягнувший, и глубоко печальный, – пригласил Гулая зайти к нему в землянку, есть маленькое дело.

Он и вчера всё объяснение просидел с печальным безучастием, смотрел на командира дивизиона глазами больными или как на больного. Он-то сам (начальство не знало, а Гулай знал) на солдатские вопросы, как понять отречение, всем отвечал, что стряслось страшное несчастье, что без царя Россия пропадёт, – то есть ещё похуже того священника. Совсем не умел Клементьев притворяться. Но из солдат никто ему в ответ не осклабился, слушали, как соглашались.

Клементьев был старше Гулая всего-то на два года, а перегородка между ними была непереходимая. Даже странно, где это поместилось: всего на два года, а уже капитан, кадровый, и три года успел послужить до войны и всю войну. А просто: не только университета, но и гимназии не кончал, а сразу военное училище. Перегородка в том, что Клементьев был вовсе слит с военным делом, исключительно хорошо стрелял (Гулай у него много набрался). А с другой стороны – никаких философских интересов, ни начитанности, так что нельзя было бы ему сейчас предложить такой, например, аспект: что нынешняя русская революция есть ещё один шаг в саморазвитии Мирового Духа. А ещё – был Клементьев как-то слишком серьёзен, да даже и всегда печален. Ровесники, называли они друг друга на «вы», по чинам или по имени-отчеству.

Сейчас спустились к нему в землянку. Присели, в шинелях. Через оконко падало немного солнца, было светлей обычного земляночного. И снова Котя видел эту печальную серьёзность, делавшую Клементьева старше лет, и удивлялся его сокрушению, не пропорциональному событию. Всего-то росли у Клементьева юнкерские лёгкие усики, а лицо – уж так изведавшее горя.

За войну и у Коти было изведавшее, но за месяцы тихого оборонного стояния горечь сгонялась, а ликовала на лице молодость и сила.

Что-то яркое подсвечивало Косте под лицо. А, падал солнечный луч на его нагрудный красный бант.

Клементьев снял фуражку (у него иконка висела в углу), принагнул голову с чернявыми, молодо-густыми, но короткими волосами и сказал замыслительно:

– Да… Вот вам и блеск царского трона. Имени. И могущество власти. Было – и как не было.

Всё так, но мысль банальная, Гулаю нечем было отозваться.

– Царь был – Помазанник Божий, – очень серьёзно говорил Клементьев. – И прадед его царствовал, и пращуры, 300 лет. И царь – один. А во временном правительстве может быть двадцать человек? – как же мы им присягаем? А если они разругаются и станут в разные стороны тянуть, – как же им соблюдать присягу?

Это верно.

– Ну, не им лично, России, – сказал Котя легко.

– И как же это новое правительство допустило арестовать царя? Неужели там не нашлось людей, кто бы помешал?

Гулай смолчал.

– Как вот мне вернуться к старику-отцу, старому служивому, – и без Государя императора?…

Вот ещё вопрос.

– Читаю вот, – кивнул Клементьев, на кровати лежала у него кипа газет. – Что только не пишут о царской семье, жутко читать. И за такие подробности берутся. Развязались перья. А и подумаешь: что-то за этим есть? Неужели столько неправды было вокруг трона?

Хотел ли он просто пожаловаться, поскулить, для того и позвал. Удивительна была такая его деревянность при его молодости. Он медленно выпускал фразы, а между ними продолжал думать. После контузии у него чуть заметно подрагивали руки и были зрачки неодинаковые.

– Несомненно, – сказал Гулай басом. – Были силы, которые царём играли.

Если вам так легче.

– А всё-таки, – уставленно в стенку, не в Костю: – Как же так? Петроград, тыловые могли произвести революцию, не спрося армию? Штатские люди – и с нами не посчитались?

– Да-а, – в тон, но без сожаления отозвался Гулай,- штафирки, конечно. Но им подручней было.

Клементьев как обдумывал, почти не двигался.

– Но Государь был патриот. И самоотвержен.

Немножко бы меньше серьёзности, нельзя уж так серьёзно с глазу на глаз.

– Однако, немецкая партия его сбивала. Он давал собою играть. Во главе великой страны так нельзя.

Клементьев прямо не возразил. Но желая ли оправдаться, поделиться по-равному:

– Успокаиваю себя тем, что с высоты престола освободили нас от присяги. Если Государь император сам соизволил отречься – тогда что ж? тогда и мы должны присягнуть? А то – не знаю… А то – я бы не мог… «Не щадя жизни ради отечества», – что ж, это верно… Государь отрёкся, но остались Вера и Отечество, да…

Чего совсем не было у Клементьева – юмора. «С высоты престола» – так можно в манифестах писать, но не говорить же в простой речи. И вообще – можно услышать такое от закоснелого старого офицера, какого-нибудь князя, – но от 27-летнего офицерика из простого народа?

Скучновато уже получалось. За этим он и звал? Или за чем?

– Василь Фёдорыч, вы хотели что-то мне…?

Клементьев посмотрел на него удивлённо. И уже полная растерянность вступила в его печальные глаза.

– Да. Да. Позвольте… – вспоминал. – Позвольте, вот странность, насколько же память отшибло? Что со мной? А были у меня нервы – жена говорила: «дубиной не перешибёшь».

Смотрел с досадным мучением забытой мысли. Смотрел – как от Гулая ждал напоминания.

– Вот, говорю, надо нам теперь, после беды, батарею сколачивать, крепче держать.

Нет, не то. Не вспоминал.

– Ну, в другой раз, Василь Фёдорыч, когда вспомните. – Встал.

И Клементьев встал. Уныло.

– Вот странность… А как вам нравится, – ещё задержал, – в приказе министра: «солдаты и офицеры, верьте друг другу»? То есть, солдаты, не избивайте офицеров? Ведь это же нетактично. У нас и тени неповиновения нет, это у них в Петрограде, – а зачем же нам читать такой приказ? Нетактично.

– Правда, – согласился Гулай. – Это глупость.

И уж на самом уходе его – вспомнил Клементьев.

– Да, вот что! Ерунда совсем. Командир дивизиона в Москве нанёс визит институту, который нам всё подарки шлёт. И директриса, между прочим, пожаловалась, что один наш солдат пишет слишком развязные письма её институтке. Командир, даже неловко, просил повлиять. Это – ваш Евграфов. Вот, возьмите.

Нашёл, дал. Армейский полуконвертик, в трубочку склеиваемое письмо.

Гулай взял. У себя в землянке прочёл, залихватское приказчичье ухаживание, галантерейным языком.

При подарках были всегда имена и адреса жертвователей, почти всегда девиц. Такие подарки получал и сам Гулай, офицерские мало чем отличались от солдатских, и внутри мешочков такие же трогательные письма упаковщиц, нередко гимназисток, восторженно предлагавших заочную дружбу и переписку. Некоторые вкладывали и фотографии, подруги разоблачали, что она чужую положила, а сама урода. Все воедино эти письма представляли неразведанный, таинственный и манящий букет – то самое, что и есть жизнь. И Гулай сам иногда отвечал довольно ухажерскими письмами, но не с такой откровенностью, как размахнулся Евграфов.

Вызвал его.

Вошёл – не только всегдашним зубоскалом, но ещё и именинником от огромного красного банта на груди. Такой именинник и такой свободный – какой же ему теперь выговор? Он и раньше бы не послушал.

Но чего уж решительно не мог Гулай – это говорить ему «вы», пропади и всё Временное правительство!

– Садись, сукин сын! – показал ему на табуретку. – Ты что же невинных девочек соблазняешь?

Улыбнулся Евграфов польщённо, выказал ровные белые быстрые зубы. Даже не спросил, о ком речь, видно не один такой случай был, а победно:

– А виноватых – чего ж и соблазнять, ваше благородие? Наше дело холостое!

– Это верно, – согласился Гулай, смеясь. – А карточка-то хоть есть у тебя, или ты как с рогожным кулём?…

Евграфов и всегда был в разговорах смел, а тут, видя такое расположение, опять омыл зубы:

– А что, господин поручик, дозвольте спросить, правду ли говорят, что царская дочь Татьяна отравилась? Говорят, от Распутина забеременела, а сама – невеста румынского наследника. Так не могла позора пережить?

549.

После завтрака пришёл Ярик – и отправились они снова гулять, занятий ведь нет.

Но – но… – вчерашнее очарование сразу не возобновилось. Как будто вчера – это вчера, и отделено чертой, – а сегодня и днём невозможно было отвлечься, будто это какой-то незнакомый воин, а всё время виделось, что это – Ярик, восстанавливались все мальчишеские черты, столько раз виденные в домашней обстановке, и та же припухловатая верхняя губа, и те же веснушки у носа. Конечно, уже не восторженные задорные глаза – но если б сейчас отпустили его с фронта, то могли б они помальчишечеть.

(Ещё она всматривалась – нет ли, не дай Бог, в нём выражения предсмертной обречённости, как, говорят, бывает. Но ничего такого не виделось, нет.).

И очень Ксенья смутилась: да где же тот? Ведь тот – был вчера, был.

Кажется, и он был смущён. Шли с неловкостью. Неясностью.

А во все глаза лезла внешняя жизнь, и революция. Там и сям – остывшие, с жестяными трубами кипятильники, из которых на днях поили на улицах горяченьким бродячий народ и бродячие войска. И – трамваи с красными флагами и надписями по красному: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» и «Да здравствует республика!».

Кто-то, говорят, захватывал типографию «Русского слова», кто-то – кафе «Пикадилли». Зачем?

И – в одном, другом, и третьем месте, на Театральной площади, на Страстной и на Тверской – необычные кучки домашней прислуги, горничных и кухарок, – в платках, суконных чёрных пальто, по пятьдесят и по сто вместе, горячо гудящих: требовать себе хороших комнат, а не закоулков, требовать свободных дней, и чтоб не будили, когда из театров приходят. (У них какой-то большой митинг сегодня был, вот и доспаривали.).

А Ярика больше поражали подростки с обнажённым иногда оружием и тяжёлыми револьверами на боках, – может быть заряженными? Белыми повязками на их рукавах удостоверялось, что это – милиционеры: не хватало студентов, и вооружили подростков. Ярик ужасался, что они пустят оружие там, где не надо, а против пьяного громилы и всё равно не справятся. Да у таких оружие – худший из беспорядков, отнять легко. (Ещё и студенты как справятся – тоже неизвестно.).

И тем более не пропускал его глаз развешанных повсюду военных приказов. А на стенах, на заборах, на театральных тумбах всё висели, висели приказы подполковника Грузинова – и те, которые уже читаны, и новые, не по два ли раза в день он их выпускал? Такой новый: не разглашать сведений военного характера. И такой новый: приказываю всем отлучившимся солдатам добровольно вернуться в части! Не ставьте меня в необходимость прибегать к принудительным мерам воздействия! И ещё такой: дезертиры освобождаются от ответственности, если вернутся в части до 20 марта.

– Фью-ю-ю! Да ты понимаешь, печенежка, что это всё значит? Во время войны! И – до 20 марта, а сегодня 11-е. Не очень-то надеется.

От приказа к приказу, от квартала к кварталу он темнел.

И правда, теперь и Ксенья поняла необычность толпы: слишком много свободно гуляющих по улице солдат, слишком много, такого не бывало.

Но честь поручику – отдавали, и он всем отвечал, отвечал без конца, для того вёл Ксенью левой рукой.

И уже совсем не так слитно, не так нежно, как вчера. Всё отвлекало их от них самих.

А вот ему приятель рассказал, тут на днях было шествие по Тверской – солдаты под руку с офицерами и под марсельезу?

– Знаешь, я всегда был за то, чтоб устав мягче, – ведь умираем вместе. Но идти в обнимку?… В первые дни в Ростове мне эти солдатские восторги нравились, но что-то, знаешь, слишком раскачало.

Сообразил:

– А ты-то – что домой пишешь? Ты домой не написала случайно: поздравляю вас со свободой?

Нет, смеялась Ксенья, домой – понимаю, что так нельзя. А Женечке с Аглаидой Федосеевной – так именно так. Разминулось письмо, он его в Ростове не видел.

– Они-то – да, они так и понимают. Но это всё, печенежка, гораздо сложней. Вот как бы мы войну не стали проигрывать.

Опять уже запросто обсуждался харитоновский дом как их общий, свой, запросто звучала «печенежка».

А напряженье меж ними от вчера – ослабло… исчезло…

Да ведь они и никогда не скрывали своей нежной расположенности: они всегда были как брат и сестра.

Снова заблистала между ними весёлая и непроходимая стеклянная грань.

От яркого света уйти бы в дневной сеанс в кинематограф? – так все зрелища закрыты.

И правда, что это ей надумалось? Почему ей вчера так определённо показалось? Ведь если это войдёт в их жизнь – что ж тогда будет со всеми их отношениями в харитоновской семье? Это – никому и в голову не вберётся.

Что-то скучнела и внутренне пустела их прогулка.

Около кинотеатра «Арс», запруживая Тверскую, собиралась новая толпа: ожидался там кадетский митинг.

По тумбам, по афишным доскам ещё много было развешано анонсов – что будет на пятой неделе поста, лишь бы только выбраться из четвёртой: снова все театры, кинематографы, а крупнее всех развесила фирма Либкин: сенсационную фильму «Тёмные силы» – о Распутине, завлекательность, ведь это хлынут смотреть. Да когда так быстро изготовили?

Но сегодня – никуда они пойти не могли. И когда перед закатом Ярик провожал её домой, через Большой Каменный мост, Ксенья звала:

– Пойдём, у нас посидим.

Но он стал при перилах, вытянулся в своих натянутых ремнях, смотрел на ледяную реку в тёмных пятнах – помрачённо. И вот сейчас, в закатной жёлтости, почудился ей на его юном простодушном лице – свет жертвы.

Губы сжались твёрдым пожатием:

– Нет, сестрёнка, прости, не пойду. – Ещё хмурился туда, мимо. – Почему-то тяжело. И я не уверен, что останусь дольше. Я, может быть, знаешь… уеду завтра.

– Раньше отпуска? – изумилась Ксенья.

– У-гм.

Так почувствовала:

– А я тебя – ничем не обидела?

Он помягчел, повернулся, руку на руку положил:

– Да нет, сестрёнка, что ты.

Обнялись – как всегда раньше.

Она перекрестила его.

И пошла со склонённой головой, как будто виноватой себя чувствуя.

Если что и могло быть – то упущено вчера вечером.

Вчера казалось: этого уже много до переполнения. А на самом деле, значит, вчера случилось мало.

Да Боже, – где же тот? Когда это вступит, наконец?

550.

Утром позвонил взволнованный Ардов и просил принять его – послушать громовую статью. Если Сусанна Иосифовна одобрит – то завтра же она раскатится на всю Россию.

Сусанна привыкла, ей часто приходилось быть в положении вдохновительницы. Адвокаты, журналисты, даже и писатели нуждались в её слове поддержки, улыбке, – часто звали её послушать свои лучшие речи, приносили черновики статей – оценить и покритиковать, у неё был чуткий редакторский слух. Их дом был не только дом Давида Корзнера, но и Сусанны Корзнер, она-то своим сиянием и собирала постоянную публику. И эту роль свою она любила (не без того чтобы гордиться, но скрывала). Это выслушивание мужских вдохновений никак не была измена мужу, но – напряжённый спектр жизни. Ей приносили своё лучшее – и она по силам старалась ещё улучшить это лучшее.

Отказать было невозможно, так он рвался, – а между тем дня уже не хватало, позже предстоял Сусанне торжественный и необычайный вечер: всемосковский еврейский митинг. Сегодня – суббота, и он назначен был позже вечером, после святой неподвижности, а перед тем у неё соберутся знакомые, сговорились ехать гурьбой. (В этой связи и сама Сусанна вспомнила субботу и успела попрекнуть в шутку Ардова: не лучше ли завтра? «Ах, какие пустяки! – донеслось в ответ. – Этот замысел распирает меня уже всю ночь, я не могу его носить дальше.»).

Перед приходом Ардова переменила блузку.

Он ворвался с весело-блуждающими глазами. Сели в столовой под верхней лампой, там всегда не хватало дневного света, взяли кофе, Ардов разложил свои беспорядочные листы с беспорядочным почерком. И радостно-нервно:

– Сусанна Иосифовна, я не буду предварять, текст говорит сам за себя… Нет, всё же немного предварю… Вы – читаете, вы – слышите, вы – отдаёте себе отчёт: ведь готовится предательство святой свободы!! Всё чаще – и откуда? совсем не от черносотенцев. Эти голоса, зовущие к предательству, раздаются в революционных газетах, печатаются открытые призывы – сбросить войну, как будто это… старое надоевшее пальто, нам стало жарко, тесно, и мы сбрасываем. Но войну – не сбросишь! О нет! Вот, вы читали: немцы готовят сокрушительный удар на Петроград. А мы – беспечны! И я решил: я не могу молчать дальше, я и наша газета не имеем права молчать! На это надо – ответить, но ответить не серо, ответить громово! надо хлестнуть по нервам! Надо – всех пробудить! Мы дадим огромные заголовки. Вы – согласны? вы – понимаете?

Сусанна – да, понимала, читала, знала.

– Я – с вами согласна, я – патриотка, это кроме всяких шуток.

Только она не уверена, что дело столь угрожаемо, и даже столь загублено? Но, однако, сильно написать – это всегда полезно, и если… Почитаем.

– Да! Изо всей силы! Да, так написать, чтобы рыдали простые солдаты! Вот так, – начинал уже читать. – Сбылись лучшие надежды многих поколений, оправданы страдания бесчисленного множества замученных! В три дня из царства самого свирепого деспотизма мы перенеслись в безбрежный океан безграничной свободы! Да! На нас свалился дар радостный – но и трагический! Мы оказались в вихре героической эпохи – но это и обязывает нас стать героями! О граждане, поймём единодушно: лучше умереть в такую эпоху, чем жить в эпоху прозябания! Долг каждого гражданина – чтоб освобождённая Россия была Россией победоносной! Ныне создалась опасность не только отечеству, но – свободе! Немцы надеются, что наш переворот приведёт к ослаблению русского воинского духа – о, как жестоко они ошибутся! Мы, победившие внутреннего немца, неужели поддадимся внешнему?! Мы верим, что армия нас не выдаст! Конечно, Вильгельм хочет отомстить нам за сверженного царя, он всегда его поддерживал.

Он сам себя перебивал в большом волнении, то ли усиляя воздействие на Сусанну своими объяснениями, то ли одновременно готовя вариантные фразы:

– Да, конечно, тут место сказать и о старой камарилье: они все получили по тому счёту, который был кровью написан на полях сражений. По сути, союз трёх императоров продолжал тайно существовать, их объединяла круговая порука. Существовал же и какой-то тайный договор Николая с Вильгельмом об измене Франции. Мы и границу как следует не укрепляли, чтобы дать прусским войскам возможность давить «революционную сволочь».

Он вписывал между строк или сносками, на полях и на обороте, а кофе стыл, забытый.

Сусанна мялась.

– Я… не уверена, что эти доводы найдут уж такой отзыв в солдатской простой душе. И что он будет рыдать.

Но это, кажется, и не была ещё сама статья или даже главная часть её, а только – примерка.

Ардов метнул взглядом:

– Да не солдата! – солдат и так стоит на посту. Нам надо пронять – гражданина! обывателя! даже интеллигентного обывателя, кому революция досталась так слишком просто! Я – буду насмехаться, вот будет мой тон! Свергли Николая II – и радуетесь? А он – величина малая. Вас называют гениальными за ваш переворот, а вы – как рабы: связали надсмотрщика и пляшете. А подходят – усмирители с плётками. Где же, где же – рёв прорвавшегося революционного потока? Сколько дней революции уже прошло – а что мы сделали? Усилилось ли производство снарядов? Обеспечены ли города продовольствием? Где же наше вдохновение? Где же наш порыв? Где гнев? Где оскорблённые сердца? Где поруганная честь?

Да, в этом тоне что-то острое было найдено, Ардов сразу уловил бодрящее одобрение Сусанны – и ещё горячее взялся:

– Нас хватило только на то, чтобы свергнуть нашего мелкого самодержца. Позвольте! А безопасность ваших близких? А слёзы вдов и сирот? А руки, заменённые деревяшками? А Униженная Россия?… Да, русский народ отходчив. Он навяжет красный галстук на памятник Александра III, и удовлетворится этим, – и опять примется за своё богоискательство.

Да, какое-то дикое веселье было в этих строках, они не могли не затронуть, хотя бы оскорбив.

– Но Гинденбург идёт казнить нашу свободу – а мы спокойно слушаем, как какие-то нетерпеливые мечтатели рядом с нами кричат «долой войну!». Поистине, наш народ слишком долго был рабом! Или вы не чувствуете железной поступи этих мгновений?… Потомки или назовут наши имена святыми, или проклянут как разрушителей России. Раньше у нас было оправдание: во всём виноват режим. Но теперь – ответственность на нас! Теперь – нет отговорок, которые оправдали бы нас перед историей. И у нас – нет отступления. Освободительную войну только и может вести свободное государство. Мы сами подписали свою судьбу: мы обречены на войну!

– Несколько дней назад вы писали: мы обречены победить! – помнила Сусанна.

Польщённый Ардов с раскраснелыми ушами кивнул:

– Еще несколько дней назад и можно было так сказать. Но сегодня приходится сказать вот как… Вы ненавидите деспотизм? Но в Европе остался только один деспот. Пусть же ведёт вас против него ваша любимая марсельеза!

Глотнул кадыком. Глотнул кофе.

– А то все только распевают её. Понравилось… И дальше. И теперь не время для празднеств! Что это открылся за новый вопрос: работать или не работать на заводах? Это – старый режим цеплялся за колёса ваших станков, и оттого у нас было меньше пушек, меньше снарядов. А теперь не то что работать – надо навёрстывать всё упущенное за прежнее время. Теперь – пусть ваши станки вертятся с удесятерённой скоростью! Вложите всю вашу любовь к свободе – в этот бег колёс! Введите систему Тейлора! У нас мало отравляющих газов – создайте нам газы! Пусть работают и женщины! Пусть вся Россия напряжётся как огромная космическая пружина!

И уши пылали его, и щёки, он – весь сгорал, он и сам уже без Сусанны видел, что статья удалась отлично.

– Всё – для свободы! Такой минуты ещё не было в нашей истории! Только свободный народ и может вести освободительну… а, это уже было… Неужели мы упустим то счастье, которое далось в наши руки, трепещущие от волнения?… Неотразимо написать! Написать так, чтобы стало стыдно всей стране!… Может быть, и всем нам придётся идти под знамёна без отсрочек и белых билетов! У всех у нас – один билет: на котором написан наш гражданский долг!

Его голос переломился.

Успокоясь, он снова проверяюще смотрел на Сусанну.

Сусанна ли не умела слушать и смотреть! ушами и глазами выслеживать, ещё иногда поддерживая и изгибом кисти. Она – ничего не пропустила. И теперь сказала вдумчиво:

– Да, это сильно. Неожиданно, остро, дерзко. Можно поправить несколько выражений. – Ардов не скрывал, как доволен. – Но если говорить по сути, меня беспокоит вот какой оттенок. Повторяю, я патриотка. Войну – надо вести. И она именно должна стать войной за свободу. Мы должны защищать Россию от Вильгельма, как защищали бы её от Романова. Война – это горькое наследие, за то, что мы её рабски приняли, и в том мы все виноваты, и теперь надо нести её до конца. «Немедленное прекращение» – это какое-то безумное ребячество или извращённое толстовство. Но всё же, – она пристально смотрела на Ардова, а искала в самой себе: – всё-таки, что-то должно измениться в нашем отношении к войне, нельзя говорить прежним голосом. Ну, скажем, с таким добавлением: долой побединство! Победы – нам тоже не надо, а только отстоять свободу. А?

551.

Наконец-то Александр Фёдорович стал высыпаться – и уже больше не падал в обморок. Да и сбросилось это безумное революционное напряжение, или, верней, так хорошо он втянулся в него, что уже вращался как в обычной жизни. Чтобы полнее сгорать на министерском посту – совершенно правдоподобно не возвращался он на свою семейную квартиру. Но чтобы не переезжать и семьёю сюда, да и по доброте, – не изгонял из казённой министерской семью арестованного бывшего министра Добровольского (и разрешил мадам ежедневные свидания с мужем, и держал речь к домовой прислуге: служить по-прежнему), а себе взял только рабочий кабинет, который стал ему также и столовой, и рядом комнату для сна. Но быт устроился отлично: метался ли Керенский по Петрограду или вёл приём в министерстве, а тем временем графский повар распоряжался на кухне большими запасами графской провизии. И пока в деловой части здания бурлила напряжённая работа министра – здесь приспевали любимые блюда Александра Фёдоровича или, за недостатком его знания и опыта, блюда по рекомендации Орлова-Давыдова, или по усмотрению самого повара. А к вечеру в прихожей непременно стал появляться ещё и великий князь Николай Михайлович. И как только последние дела кружевитого дня спадали – министр с графом и с великим князем принимались приватно ужинать, со вниманием, разнообразием и пояснениями о блюдах.

Николай Михайлович, лысый, с короткой шеей и художественно обстриженными усами-бородой, появился в приёмной министра юстиции едва ли не в первый же день и сразу пришёлся Керенскому: с одной стороны это был несомненный, неподдельный великий князь, его императорское высочество, – и вот тянулся в свиту Керенского; с другой стороны – вполне оппозиционный великий князь, в опале у отрекшегося царя, ведший агитацию в великокняжеских кругах, готовый поддерживать и заговоры, считавший убийство Распутина недостаточной мерой, а теперь, после двухмесячной ссылки в деревню, уже и горячайший сторонник Великой революции. А с третьей стороны – он ведь был историк! и может быть в самое ближайшее время будет способен отразить государственные шаги самого Керенского! А наконец и просто обворожительный человек.

А ещё, кроме общей приватности, приятности и дружелюбия, Николай Михайлович охотно дал себя приспособить и для обработки всех великих князей: чтоб они присылали министру юстиции письменные заявления о своей лояльности Временному правительству, об отказе от права престолонаследия и – об отказе от удельных земель, приносивших большой доход. Этот последний пункт был тонок: законодательно – этого отнятия можно было добиться только Учредительным Собранием, а вот если бы добровольно, то и быстро. Хотел Керенский поднести такой готовый подарок своему нерасторопному правительству.

И Николаю Михайловичу неплохо удалось. После ареста Николая II великие князья быстро тронулись и стали такие заявления присылать и даже телеграфировать, а Николай Михайлович ещё и комментировал министру, кто сдался легко, а кто туго. Легко согласились все Константиновичи: что не может быть и речи о престолонаследии, а Уделы есть собственность народа. Георгий Михайлович более осмотрительно отказывался лишь от престолонаследия, а по Уделам лишь обещал подчиниться решению, когда оно состоится. Александр Михайлович и Сергей Михайлович ограничились поддержкой Временного правительства, как будто бы остальных вопросов не поняли. А Владимировичи – упирались. Андрей был – далеко в Кисловодске. Кирилл – от престола отказался, а об удельных землях умолчал: хотя с красным бантом и приветствовал революцию, но расставаться с богатством жаль. А Борис, казачий походный атаман, и вовсе молчал, и вообще в его окружении в Ставке настроение было тёмное: поступил донос от проводника штабного поезда, что в штабе Бориса группа офицеров-заговорщиков решила открыть немцам проход на Петроград, а сами заговорщики тем временем бомбами и револьверами уничтожат всех министров. (Послал Керенский генерала-юриста в Ставку арестовать заговорщиков.).

А тут подоспела и присяга Николая Николаевича Временному правительству. Керенский выложил и своих верноподданных великих князей – и велел всё это скорей обнародовать во всеобщее сведение.

От первой минуты своего министерства, даже ещё от предминистерских тайно-сговорных часов, обжигающе чувствовал Александр Фёдорович и горячо говорил своему верному партийному оруженосцу Зензинову, и коллегам по правительству, и чинам своего министерства, и всем, кто припадал послушать, – на какой недосягаемый пьедестал он поставит в России юстицию. (Пьедестал пьедесталом, но кой-кого надо бы ещё быстро и похватать.) Величайшие вековые юридически-революционные деяния выпали счастливчику. Освобождение всех революционеров из Сибири! (И чтоб унизить старых прокуроров, предписывал им лично освобождать своих вчерашних обвинённых и поздравлять их.) Амнистия! – мечта интеллигентских поколений! И широтой своей захватывающая дух: не только всех политических, бунт против верховной власти, преступные деяния против императорской семьи, посягательство на изменение образа правления, публичные речи к ниспровержению строя, призыв войск к неповиновению, распространение заведомо ложных слухов об учреждениях, – но и всех уголовных, кто совершил убийства, ограбления по политическим и религиозным мотивам, и промотание оружия, и всех штрафных военнослужащих перевести в разряд беспорочно служивших. А уголовные, кому не будет прощён полный срок, – те могут идти в Действующую армию, укрепляя её ряды, а при свидетельстве о добром поведении будут затем прощены.

Правда, жестоко было бы: освобождая политических, ничего не сделать для уголовных. Керенского мучило, что он пока мало сделал для них: неужели по-человечески они заслужили такую кару, как тюрьма, крепость, каторжные работы? Ведь виноваты не они, а среда. Сколькие из них получили только сокращения наполовину… По-революционному, кто воистину не подлежит никакой амнистии – это повышающие цены на квартиры и продукты, вот они удушают революцию!

Да вообще! Да вообще: пора, наконец, тюремную практику превратить в гуманность! пора вообще отказываться от наказаний, ибо они не исправляют! Самое правильное было бы: для оздоровления духа преступников отправлять их на побывку в семью. Начальником Тюремного управления Керенский назначил теперь – профессора Жижиленко, очень передового. Отменить кандалы для каторжан! И предавать суду жестоких чинов тюремной администрации.

Досталось теперь Тюремному управлению и брать в своё ведение многочисленные арестные помещения, нововозникшие по всему городу и подгородью. За первые революционные дни хватали все, кому не лень, набралось арестованных тысяч более пяти, несравненно с тем, что сидело при царе, и не хватало тюремного фонда, брали под арестантов манежи, кинематографы, гимназии, ресторан Палкина, караульное помещение для кавалергардов, царскосельский лицей. Где успели нары устроить, а то на полу, без матрасов, без белья, лишь кому из дому принесут, и уборных не хватало. И не следовало держать лишних, и нельзя выпустить опасных сторонников старого режима, и ещё та опасность, что они могли проникнуть и в стражей. Уже заселили военную тюрьму. Спешно восстанавливали повреждённые в революцию «Кресты». И Керенский поручил присяжному поверенному Гольдштейну возглавить особую комиссию, нет – даже 20 следственных комиссий под его руководством: чтоб они обходили все места заключения, выясняли, за кем не числится никаких дел, и освобождали бы их. Все содержались без всякой санкции прокурора, даже без регистрации, без классификации, арестованные и упрятанные кем попало, – и к этим пленникам революции жест великодушия предстояло сделать опять-таки революционному министру.

И ещё надо было разработать единый подход к добровольно сдавшимся полицейским чинам: с ними-то как? продолжать держать? освобождать?

А чтобы вся череда амнистий и других славных дел становилась бы тотчас широко публично известна – учредил Керенский при своём министерстве бюро печати. Должна существовать форма прямого обращения министра юстиции к народу. Сообщать не только о действиях, но и о замыслах министра. Да что! Да в самых недрах министерства нужны были срочные реформы! Чтобы лучше шла работа, Керенский отменил все чины, титулы, ордена и призвал младших служащих самих сорганизоваться для защиты своих политических интересов. Впредь – никто не будет назначен на какую-либо должность в министерстве без общего согласия младших служащих! К сожалению, сейчас ещё нельзя повысить всем содержание, но можно ограничить норму работы. (Кричали «ура» и благодарили.).

Да что! Да едва выходил Керенский из министерства на Екатерининскую улицу, чтобы сесть в автомобиль, – собирались вокруг дворники, прислуга из соседних домов, – и как было не встать в автомобиле, не произнести им речь: что теперь все будут равны! и князья – и дворники!

Великие дни, когда Александр Фёдорыч формовал русскую историю! Яркость, плотность, напряжённость, все фибры души трепещут! То – ещё раз слетать в Сенат. Предупреждённые сенаторы уже все не в мундирах и лентах, а в пиджаках, и конечно все взволнованы его приездом. Однако в гражданском департаменте Александр Фёдорович был очень ласков: просил их спокойно возобновить занятия, никаких перемен не ожидается, министр сам себя отдаёт в распоряжение Сената. Гражданский департамент всегда стоял на страже закона, и министр это ценит. Они хотят выработать приветствие Временному правительству? Что ж, пожалуйста. Вот в уголовно-кассационном департаменте у меня разговоры будут совсем другие. И перешёл в уголовно-кассационный, тот самый, который утвердил столько политических приговоров. Там он разговаривал с сенаторами всего лишь минут десять, но так строго и грозно, что оставил их возбуждённо-красными, близ сердечных припадков.

Всех их надо менять! И Керенский спешил предложить сенаторские посты адвокатам – Винаверу, Грузенбергу, Карабчевскому.

Да проще: надо вообще отменить верховный уголовный суд, не должно быть такого центрального судилища, достаточно, что судят на местах. Это всё – от имперского величия.

А ещё слетал – в Петропавловскую крепость. Это тем более важно и нужно, грозное явление министра юстиции должны там запомнить все. Во дворе, замкнутом бессмертными стенами и корпусами, был выстроен гарнизон – и министр произнёс к ним пламенную речь, призывая к строжайшей дисциплине и революционной ответственности. И пусть верят своим офицерам, что они – такие же революционеры, и над всеми над ними славная тень декабристов, повешенных вот тут же где-то, на стене.

Здесь у Керенского теперь сидело 35 министров и сановников. Обошёл бастион, где содержались преступные вельможи. Кроме общей стражи, у нескольких важных камер стояла дополнительная революционная. Смотрел в глазки, лишь к Макарову и Штюрмеру велел распахнуть и на мгновение появлялся в их дверях изваянием Дантона. (Он поражался сходству своему с Дантоном: от размаха революции – так же первый министр юстиции, и так же в его руках король, и так же он шагает к премьерству, – но – о, не будет же обезглавлен!) Распорядился: свидания давать им раз в неделю при прокуроре, а Протопопову вовсе не давать. (Все эти дни к нему цеплялась жена Штюрмера – то выпрашивала свидание, то вернуть ей чемодан с отобранными драгоценностями, отказал.) Утвердил им 40 копеек кормёжных в сутки.

Весь Петроград хотел видеть своего министра юстиции! – и как было отказать городу? То и дело приходилось мчаться куда-то, чтобы перед какой-то, ещё и не разгляженной, публикой выбрасывать отрывистые фразы, опьяняя себя и слушателей.

А сегодня замчались почему-то в управление Межевой частью, все служащие радостно приветствовали министра обновлённой России – и Керенский благодарил их, призывал к деятельной и спокойной работе по предстоящему всеобщему перемежеванию земель. А потом в автомобиле со своим заместителем очнулись: почему они, собственно, туда поехали? ведь это же – министерство не то земледелия, не то внутренних дел?

А тем временем натекали со всех сторон телеграммы, и кто-то же должен был воспринимать их и откликаться. Из одних мест – приветствия, приветствия! Из других – просили ускорить амнистию уголовным. Из Одессы – подтвердить амнистию дезертирам. И поляки, прося автономии, слали телеграммы Керенскому же. И французские министры-социалисты слали горячие поздравления (и призыв продолжать войну) – кому же, как не единственному тут социалистическому министру? И надо было отвечать Жюлю Геду.

А тут – хватало забот по своему министерству, и надо было расторопно распоряжаться. Из Московского окружного суда затребовать на пересмотр дело Йоллоса, убитого черносотенцами 12 лет назад, – в надежде расширить теперь круг виновных. Из Таврического дворца – отпустить арестованную престарелую графиню Нарышкину: оказалась она оговорена Милюковым, спутана с другой Нарышкиной, не виновата ни в какой государственной измене. То – возбуждённые переговоры с Москвой, где Керенский в свой визит великодушно дозволил деятельность адвокатесс, и теперь там в юридическом мире происходил бум. То возникло расследование о загадочной шифрованной телеграмме, в дни переворота присланной некой Ивановой, Невский 71, от некоего Иванова: «Выезжаю Вырицу, оставляю корзину, булки, хлеб.» Это – несомненно было от генерала Иванова и связано с его карательным движением на Петроград, – а сам он скрылся в Киев, и надо было достать его оттуда и потребовать объяснений. То – поступили угрожающие сведения о подготовляемом покушении на документы Департамента полиции, вывезенные в Академию Наук для изучения, – и оставалось приказать отвезти их в неразобранном виде в Петропавловскую крепость для сохранения. Напротив, бумаги, конфискованные в Союзе русского народа и в Союзе Михаила Архангела, свозили в министерство юстиции для скорейшего следствия. То – утверждал министр к публикованию найденный список сотрудников петроградского охранного отделения. То – подкладывали ему заявленье одного из них, студента Зенона Лущика, с просьбой расстрелять его как не заслуживающего снисхождения, – а Керенский ставил милостивую визу. То – промелькнул где-то в Таврическом какой-то кавалерийский офицер, якобы покуситель на жизнь министра юстиции, – а потом являлась депутация офицеров с чувством глубокого возмущения и бесконечно ценя дорогую всему русскому офицерству жизнь гражданина-министра. (А потом вскоре оказывалось, что никакого покушения не готовилось, а – самоубийство.) Но на всякий случай перед каждой ночью проверяли, не проник ли в здание министерства кто чужой, особенно офицер. На ночь поперёк министровой двери укладывались на пол курьеры. И ландыше-валерьяновые капли, поданные министру, Александр Фёдорович велел выпить сперва самому лакею. То – являлась к социалистическому министру депутация рабочих со своим рабочим кандидатом в министры финансов: имел уже опыт заведывания больничной кассой на Выборгской стороне, – и Керенский должен был экзаменом при них доказать рабочим, что кандидат всё же не годен в министры. То подходило время мчаться на вокзал – встречать из Сибири почётную старую эсерку Брешко-Брешковскую (Керенский должен был всей России теперь доказать свою принадлежность не к трудовикам, а к эсерам, в которых он, увы, никогда не участвовал действенно). И ехал на вокзал, а она не приезжала.

Но все эти разрывающие обязанности не только не смущали Александра Фёдоровича – а воспламеняли его к ещё более круговертной деятельности. Он чувствовал себя – в своей стихии, он чувствовал себя гением революционного действия!

Более того: он чувствовал себя – карающей дланью революции, калиткою Немезиды. Грозно-траурным маршем прошагивала Она через грудь Александра Фёдоровича – и в Россию.

Вот – уже отменил он прежнее правило, что судебные приговоры относительно лиц высокопоставленных и с высокими орденами должны утверждаться верховною властью. Вот, наконец, хлопотами целой недели, он собрал Чрезвычайную Следственную Комиссию по делам высокопоставленных лиц, и отвёл ей 5 комнат в Сенате, и в члены ввёл своего Зензинова и добровольца прапорщика Знаменского, – а во главе, для леденения крови подследственных, так и возвысил присяжного поверенного Муравьёва. За собой же Керенский оставил следить за следственными шагами и доносить правительству о добытых результатах. Он ждал их вскоре. Сегодня, 11 марта, Комиссия уже начинала допрашивать (окружение Протопопова), – и скоро отчётливый ход Немезиды услышит вся Россия и омертвеют виновные вельможи. (А дальше развернутся – и злодеяния самого царя. И – нельзя ему уезжать в Англию, нет.).

Распахнуть через себя путь желанной Справедливости в Россию, полную несправедливостей, – как от этого не задрожит грудная клетка?

Недавно у Таврического дворца произошла демонстрация с лозунгом: «Смерть арестованным!». Кипливый к благородству Керенский отзывчиво (через бюро печати) довёл до сведения всех граждан, что ни одна из революционных социалистических партий не призывает к насилиям и бессудным расправам, и есть основания утверждать, что подобные призывы есть деятельность бывших охранных и провокаторских организаций. Министр юстиции убеждён, что граждане Свободной России не омрачат насилием светлое торжество великого народа.

Да уже напечатали все газеты, что по распоряжению министра юстиции разрабатывается проект отмены смертной казни – навсегда. И каждый следующий день, разворачивая газеты, читатели ждали этого исторического закона.

Не так долго было и разработать его, там всего несколько пунктов. Но…

Одна-две смертных казни ещё очень могли бы понадобиться, чтобы грандиозно довершить картину российской революции.

Александр Фёдорович искренно ненавидел пролитие крови. Но – для того, чтоб она никогда больше не проливалась в России…?

Совсем не по кровожадности, не по мести грезил Керенский о такой казни – но из эстетико-революционного ощущения совершенства всей картины! Чтобы не отстать от Великой Французской.

И он – медлил с опубликованием запрета.

552.

Мучительные колебания Государственной Думы, а тем более её Председателя, – разъезжаться ли всем по местам своего избрания для деятельной работы или, напротив, удерживаться в Петрограде и заседать, – как бы толчком решились от случая с депутатом крестьянином Саратовской губернии. В революционные дни он улизнул, не сказавшись и Председателю, и поехал в свою Саратовскую. Но в своей же родной деревне на сходе получил от стариков выговор: как же он мог в такое время оставить Государственную Думу? И вот – воротился.

Урок! Урок народной мудрости, к которой Родзянко всегда бывал прислушлив. И урок, вдохновляющий к новой деятельности! Ну конечно же, ну в самом деле! – разве это нормально для парламента: разъезжаться, когда драгоценные силы каждого из них нужны именно в соединении?

И сегодня в библиотеке Таврического Родзянко снова собрал частное совещание членов Государственной Думы, чтобы обсудить этот эпизод и сплотиться.

Уже и библиотека становилась слишком просторна для собравшихся, уже и тут сидели они редковато. Сердце Михаила Владимировича сжималось – но он крупнодушно расширял его и тем заполнял пустоту мест.

Итак, он обсудил поучительный случай с саратовским депутатом и очень просил более не разъезжаться и передавать другим депутатам, чтобы собирались.

Далее он обрадовал их сообщением, что с фронта получаются самые успокоительные известия, порядок в Действующей армии не нарушается.

Тут очень кстати выступил возвратившийся с Северного фронта депутат Дзюбинский. Этот народоволец, в юности сосланный в Сибирь, а оттуда потом делегированный в Думу, известный острый и беспощадный критик всего правительственного, от кого привыкли слушать только недовольство, теперь поднялся со своей уверенной широкой головой, столпообразно продолженной в шею, и тоже радостно стал рассказывать депутатам, как прекрасно настроены войска и как они рады переменам: теперь они знают, за что будут сражаться и жертвовать жизнью. Также нашёл Дзюбинский, что и генерал Рузский во всём хорошо разбирается, прекрасно осведомлён и смотрит на будущее с верою.

От имени Государственной Думы и её Временного Комитета Родзянко благодарил Дзюбинского за полезную поездку.

И на местах, докладывали депутаты, тоже всё спокойно.

На этом сегодняшнее заседание закрылось.

Ну да у Председателя оставался ж ещё Временный Комитет. Если кто возглавил и направил всю революцию в самые рискованные дни, то именно его Временный Комитет. И он же стоял твёрдым оплотом против опасности восстановления старого строя. И он же послал своих депутатов везти арестованного царя из Ставки. И с дороги именно во Временный Комитет слали депутаты телеграммы о том, как следует Николай. И являясь законным держателем Верховной власти, имея право сместить любого министра и даже всё правительство – не делал этого.

А Временное правительство, напротив, не оценило всей этой незаменимой службы Комитета и даже стало в несколько дней как бы вовсе его игнорировать, не держало в курсе предпринимаемого. Князь Львов ни разу не позвонил Родзянке за советом.

А вот сейчас Николай Николаевич получил заслуженную отставку с Верховного – значит, надо было обсуждать новую кандидатуру, и с кем бы лучше всего это решить, как не с Временным Комитетом? Однако правительство и движения такого не делало.

Правительство давало иногда поручения Комитету, но если разобраться, то – унизительные: из-под августейшего покровительства Марии Фёдоровны перенять в своё ведение Красный Крест. Или руководить новоучреждённым Фондом Освобождения России, как он издаёт и распространяет литературу, устраивает лекции, чтения, беседы в поддержку Временного правительства.

Напротив, правительство чутко, болезненно прислушивалось к прениям и мнениям какого-то Совета рабочих депутатов, и с ними оно создало Контактную комиссию, совещаться периодически. А Родзянко, а Комитет, а Дума знали о действиях правительства не больше чем любой обыватель.

Так и, с другой стороны, злополучный якобы член Временного Комитета Думы Чхеидзе – знать не хотел Комитета и забыл своё думское происхождение, – но из другого крыла Таврического пересылал по коридору грозные протесты против выпуска Временным Комитетом каких-либо публичных актов.

И, конечно, вся солдатня подчинялась тому крылу. Конечно, Временный Комитет не озаботился иметь штыковую силу, ни захватить население в струю пропаганды, не мог раздавать недобросовестные посулы, – и в результате только платонически мог быть недоволен Советом и Временным правительством, а действовать против них не мог.

Но как же, как же все они не понимали – трагичности, символичности и бесповоротности того, что они делали?! Ведь Временное правительство, созданное Государственной Думой и обязанное отвечать перед Думой, не только не отвечало на простые вопросы её, но перехватило себе даже и коренную думскую законодательную работу, чего не бывало и при царе! Раньше Дума негодовала, что в её перерывах издавались законы по 87-й статье, – а теперь потекла сплошная 87-я, правительство само издавало закон за законом, мол при нынешнем положении страны оно не может дожидаться санкций Думы. Да посмотрите же в зеркало, господа!

Парламент победил – и что ж, он стал ненужен? Народ победил – и что же, народное представительство стало ненужным?

А для кого же все эти годы добивалась Дума власти – если не для Думы?

Страшная поздняя догадка теперь впустила когти в сердце Михаила Владимировича: да не с самого ли начала, все 10 думских лет, революционное крыло да и все кадеты использовали Думу лишь как прикрытие своих целей?

Ведь вот и Николай завещал Михаилу: править в единении с Государственной Думой (а не с Временным же правительством).

Да, в глазах народа Дума была взнесена необычайно высоко, сегодня во всех дальних углах России всё совершалось именем Думы, все знали и верили только в Думу, – и ни в провинции, ни в армии поверить бы не могли, что и Дума и её Председатель совсем не облечены никакою властью.

И публично объявить это – Родзянко не решился бы, больно.

Могло бы правительство князя Львова понять, какой драгоценный символ для них хотя бы идейное существование Думы? Ведь наступит час и правительство само будет искать поддержки Думы против левых эксцессов.

Но они этого не понимали.

Сглублялась горечь в горле Председателя. И рассасывал он её только неустанной работой.

Всё ещё приходили сотни приветственных телеграмм, надо было во множестве их читать и на какие-то отвечать. Телеграммою чтил Председателя и генерал Рузский: о том, что штаб его Северного фронта принял новую присягу, и с полной преданностью и горячими пожеланиями успеха… И Родзянке же слал телеграмму Союз русского народа: что он предлагает свои услуги Временному правительству. И инспекция фабричного труда отдавала себя в распоряжение Временного Комитета. И начальник боевой дивизии выразительно телеграфировал Председателю: в вашем лице приветствуем обновлённую Россию. Достойнейшему представителю, столь мощно и твёрдо ставшему в решительную минуту против тёмных сил…

Да с фронта катили не только телеграммы, но делегации, – и кто же мог выходить к ним в Таврическом дворце, если не Родзянко? Приехали делегаты Острожского полка, привезли резолюцию: великое солдатское спасибо за обновление нашей родины! Если мы чего и боимся, то – что происками тёмных сил нам не дадут закончить победой… И делегаты Малоярославецкого полка: с восторгом встретили переход власти в честные руки и будут защищать Государственную Думу до последней капли крови!… И манифестация украинцев в малороссийских костюмах: как можно энергичнее продолжать войну с Германией!

А в промежутке между делегациями Председатель писал какое-нибудь воззвание. То он призывал деревню вывозить хлеб, а теперь не упустить призвать её сеять новый.

Всем, кто трудится над землёй. Без хлеба – ничего не будет. Государственная Дума просит вас, чтобы не остались поля незасеянными. Исполните свой святой долг – сейте каждый на своём поле. Весь излишний хлеб будет куплен правительством по необидной цене…

Сколько ж, сколько было в России дела! Уже и снявши с себя управление, Родзянко едва прогребался через дела.

А сегодня к Председателю явилась и вовсе необычная делегация: митрополит Владимир с полным составом Святейшего Синода! Родзянко с почётом принял их и рассадил, и угощал, готовый служить святым отцам.

А они пришли – с жалобой на конфликт с правительством. Сперва, неделю назад, обер-прокурор Львов объявил им, что Церкви будет полная свобода в самоуправлении, а правительство остановит, только если что несогласно с законом. Синод поверил и издал успокоительное послание к православному народу. Но всего через три дня Львов энергично заявил Синоду, что Временное правительство считает себя в прерогативах прежней власти, отказал в созыве церковного Собора и отдал распоряжение о подготовке церковной реформы по воле правительства. Тогда Синод пожелал обсудить новый закон об управлении Церковью. Львов ответил, что выработает без Синода, и даже ревизию церковного хозяйства будет вести сам, и назначать епархиальных иерархов он тоже будет сам, чего не делал и Самодержец, глава Церкви! После этого 6 иерархов подписали заявление, что не считают возможным оставаться присутствующими в Синоде. Позавчера присоединился и весь Синод: считать поведение обер-прокурора неканоническим и довести до сведения Временного правительства.

Итак, это был шаг Синода, не виданный во всей русской истории! Синод заявляет, что и он хочет воспользоваться свободами, объявленными всем гражданам, а если нет, то полным составом подаёт в отставку!!

Эти дни, руководя государством, Родзянко совсем упустил думать ещё и о Церкви, – а тут вот что! Он был ошеломлён явлением этих клобуков в свой кабинет, как будто преображённый и лучистый от блеска крестов с алмазами. Этих высоких духовных лиц он привык почитать издали, во время торжественных служб, – а тут вот все запросто они пришли к нему – и чего же хотели?

И сердце его было на стороне Синода и трепыхало от возмущения этим чёрным разбойником Львовым. И пришли они сюда – как ко Главе государства. И проблема была огромна и почётна, чтобы Председателю её и поднять, а кому же?! Поднять – и тряхнуть – и громыхнуть – и проучить этих зазнавшихся министров! И сердце его – бурлило от гнева!

Но… Но… Конфликт с правительством сегодня – был бы грозен. Невозможен.

И – некем его проводить.

И нельзя раскалывать силы порядка перед анархистами из Совета.

И… И… Со всей своей вальяжностью и многоданной властностью Председатель стал уговаривать членов Синода – как-нибудь с отставкою погодить. А там как-нибудь уладится.

А церковным иерархам и всегда доступна идея смирения. Они и сами понимают, что невозможно оставить Церковь без кормила. Что всё равно неизбежно им вести дела до созыва нового Синода.

И благоразумный Сергий Финляндский высказал, что не следует своим слишком большим упорством подрывать молодое Временное правительство. Нужен компромисс с властью.

553.

С такой быстротой Николай Николаевич отказался от командования, – Алексеев узнал уже с опозданием, что тягостная обязанность объявлять – свалилась с него. Хоть это!

Но кроме облегчения – испытал он и огорчение, что этот порывистый властный человек не останется тут. От петроградских посяганий на Ставку – всё больше чувство незащищённости и неуверенности охватывало Алексеева, – неуверенности, какой он не знавал во всей своей военной службе и даже в отступлении Пятнадцатого года.

Обещался великий князь в этот день с утра кипеть над бумагами, а вот всё миновало, опустело. И единственные бумаги, которые надо было теперь составить и подписать, – это передача временного исполнения должности, применительно к статье 47-й полевого положения, начальнику штаба, впредь до назначения преемника. И – рапорт великого князя военному министру с просьбой уволить в отставку.

Всё это и подписано было. На породистом лице великого князя с трудом сохранялось выражение гордости, так свойственное ему. Никакой деланной усмешки на губах. А долго прорезанные глаза не могли скрыть печаль. Слишком силён был удар после трёхдневной дороги в овациях, возбуждённого приступа к делу – и…

И влага подёрнула глаза, и надломился голос, когда, с жалостью к себе, поручил Алексееву великий князь просить ему от Временного правительства беспрепятственного проезда в Крым и свободного там проживания в Чаире, а брату в Дюльбере. Ехать в большое тульское имение ему казалось опасным.

Мог себе позволить теперь великий князь уйти в личные планы. Но Алексееву было уже невмочь и недосуг – вслушаться, посочувствовать, посидеть. На его плечах всё увеличивалась тяжесть – и с отречённым великим князем он уже не имел права делить её.

Сегодня два офицера привезли тайное, откровенное и оглушительное письмо от Гучкова. Он прямо признавался, о чём Алексеев не хотел, не смел догадываться: что Временное правительство не располагает никакой реальной властью, а лишь сколько дозволяет ему Совет рабочих депутатов. (Разгневанный на Алексеева!…) И что разложение запасных частей прогрессирует.

Боже мой, так чем держаться Действующей армии? За спиной, вместо обширной отечественной земли, – обвал, бездна… А впереди всё тот же сильный зоркий враг.

И таково было грозное свойство гучковского письма, что даже Лукомскому не хотелось его показать. Никому вообще. Переварить в одиночку.

Впрочем, в характере Алексеева было – не бояться огорчений, но стараться всё плохое всегда знать, чтобы скорей принимать меры. Постепенно – он всё перерабатывал.

Ни с кем он не мог делиться своим разрушительным знанием, а между тем лез к нему приехавший корреспондент «Русского слова»: какие меры надо принять, чтобы армия восприняла переворот без ущерба?

И – нельзя ничего не ответить, такая теперь общественная температура.

Скрываясь за очками, за сожмуром, за кислым выражением, отвечал Алексеев, что армия не может сразу охватить таких событий. Разъяснять солдатам не могут посторонние люди, а только прямые начальники. Наша задача – сроднить и сблизить солдат и офицеров.

А возможно ли выборное начало?

Абсолютно невозможно. В мире такой армии не бывало и не будет.

Среди дня вдруг вызвали к аппарату. И потекла лента от князя Львова, взволнованная. С первых слов стало понятно, что он до сих пор не получил отправленную утром телеграмму великого князя об отречении, но только что получил вчерашнюю: что великий князь прибыл в Ставку и вступил в отправление должности Верховного.

И, видимо, перепугался. Но и не прервёшь течение его ленты.

… Между тем Временное правительство имело возможность неоднократно обсуждать этот вопрос перед лицом быстро идущих событий и пришло к окончательному выводу о невозможности великому князю быть Верховным Главнокомандующим. И был послан офицер с письмом, с указанием на невозможность. А теперь телеграмма великого князя о вступлении в должность стала известна Петрограду и вызвала большое смущение. Достигнутое великими трудами успокоение умов грозит быть нарушенным…

И который уже раз это у них! – то полное успокоение, то всё нарушено.

… Временное правительство поставлено в затруднение: оно обязано немедленно объявить населению, что великий князь не состоит Верховным Главнокомандующим. Князь Львов просит генерала Алексеева и самого великого князя – помочь нашему общему делу. Решение Временного правительства никак не может быть отменено па существу, но весь вопрос в форме его осуществления: правительство хотело бы, чтобы великий князь сложил с себя полномочия сам…

Это поразительно, насколько они не чувствовали в себе силы! – они не решались утвердить великого князя, но и снять его тоже не решались. Гучков не примрачнил…

Наконец лента остановилась, и Алексеев мог отвечать.

Он сразу успокоил: вопрос благополучно исчерпан. Уже послано две телеграммы: о сложении звания и потом об отставке. Если даже эти телеграммы ещё не пришли, генерал Алексеев не видит препятствий немедленно объявить это во всеобщее сведение и положить предел смущению умов. Кроме того, великий князь просил гарантировать ему и его семейству беспрепятственный проезд в Крым и свободное там проживание на своей даче. И он просит на время проезда командировать вашего комиссара. И чем скорее будет решён этот вопрос и чем скорее состоится отъезд великого князя из Могилёва… Об этом и генерал Алексеев убедительно просит князя Львова.

Там, на той стороне, задышали свободно.

– Слава Богу. Вопрос относительно дальнейшего следования великого князя будет решён через несколько часов, и решение будет немедленно сообщено вам.

Теперь такое известие:

– Военный министр выехал на Северный фронт.

Алексеев это уже знал из донесений.

Теперь и:

– Сообщите, пожалуйста, общее положение. И настроение войск в данную минуту.

Общее положение? – не Алексееву в Петроград было объяснять. Оно было наилучшим образом объяснено в письме того самого военного министра, – и ещё хорошо, что Алексеев не успел его показать новому Верховному. А ещё бы два-три часа он не отрёкся – и надо было бы показать. И не счесть всех последствий, какие это могло бы вызвать в необузданном князе. Конфликт с Петроградом мог бы разразиться гибельным.

А настроение?

– В боевых линиях, в громадном большинстве частей, совершенно спокойное. Исключение составляет Гренадерский корпус, где все события нарушили равновесие и замечается некоторое брожение и недоверие к офицерскому составу. Меры к разъяснению событий приняты. Надеюсь на благополучный исход, которому поможет и близость противника.

Меры – только что к разъяснению. Других мер не стал видеть Алексеев.

– Далеко не в таком положении находятся части и запасные полки войскового тыла. Бедность в офицерском составе, энергичная агитация делают своё дело – и то тут то там вспыхивают местные беспорядки.

Изложил князю Львову свой план примирительных комитетов – против революционных. Надо искать путей невиданных – по невиданным обстоятельствам.

Как только генерал Алексеев получит согласие главнокомандующих на такие комитеты – он войдёт с представлением в надежде, что правительство поддержит эти меры. Просил бы и – назначить комиссара Временного правительства для постоянного пребывания в Ставке, для установления нравственной и деловой связи.

Никогда в другое время не попросил бы такой глупости. Но наступила такая эпоха – эпоха комиссаров, посылаемых всеми, во все дырки, – а само правительство не всегда получишь к телеграфному аппарату.

И наконец, – наконец, что же? Как это всё понимать?

– Я закончу просьбою скорее закончить переходное время в смысле Верховного Главнокомандования. Назначить определённое лицо, которое полновластно вступит в трудную должность управления войсками.

Алексеев, правда, видел, что всё клонится к назначению его самого, и сам, честно, не видел никого другого на эту должность при нынешних обстоятельствах. Но и так же, честно, он не гнался за этой должностью, которая сегодня совсем и не выглядела как успех военной карьеры. А тактичность требовала кого-то предложить. Очевидно – Рузского, они сами не могли не думать о нём, он был и близок им во всех отношениях.

– Так как ныне главкосев, по-видимому, пользуется наибольшими симпатиями известных кругов Петрограда, то, может быть, вы сочтёте соответственным вручить эти обязанности – ему?

Но Львов ответил в изящной форме:

– Когда будет объявлен приказ о принятии вами Верховного Главнокомандования?

Принятие Главнокомандования – есть временное исполнение должности. Что ж, -

– Приказ будет объявлен сегодня и сообщён телеграммой на фронты.

– Приложим все усилия помогать вам и надеемся на дальнейшее несение вами должности Верховного.

Но тогда уж позвольте:

– Великий князь вчера назначил генерала Гурко вместо Эверта. Но сегодня мы читаем агентские телеграммы, из которых видно, что на эту должность будто бы назначен генерал Лечицкий?

Удобно командовать, если о назначении своих подчинённых узнаёшь из газет! Но знает ли о том хоть само правительство?

– Если вам известно что-либо по этому вопросу, не откажите ответить, так как надо положить конец недоразумениям сразу на трёх фронтах – Западном, Юго-Западном и Румынском.

С прелестной беспечностью Львов отвечал:

– По поводу Гурко ничего не знаю. Ждём Гучкова, тогда скажу, чтобы он тотчас вам сообщил. А улучшилось ли положение на Северном фронте?

Если относительно агитации – он должен был бы сам знать лучше. Если же…

– В боевом отношении на всех фронтах более или менее спокойно. Особо рельефных признаков накопления немецких сил против Северного фронта пока нет. Да и погода не благоприятствует широкой операции. И германскому флоту.

И, уже окончательно облегчённый, Львов:

– Могу добавить, что в последние дни во всей России, не исключая Петрограда, заметно сильное стремление браться за работу и большой подъём духа. Можно надеяться, и мы твёрдо верим, что этот подъём покроет недоимки, вызванные пароксизмом революции. Идут вести о подвозе хлеба в усиленном порядке. Москва вступила в нормальную жизнь во всех отношениях. По-видимому, мы решили стадию первых шагов строительства новой жизни. Наша опора – здравый рассудок и великая душа русского народа. До свиданья!

– Будьте здоровы. Помоги вам Бог, – только и мог отозваться новый Верховный, отходя от аппарата.

С кем это он сейчас разговаривал, с каким призраком? От кого получил назначение? Разговаривал – и забылся, и как будто – с серьёзным правительством.

Но снова перед глазами встало безжалостное тайное гучковское письмо, ещё даже не освоенное вполне.

ДОКУМЕНТЫ – 24.

Лондон, 11 марта.

ЛЛОЙД ДЖОРДЖ – кн. ЛЬВОВУ.

… Как бы мы ни ценили лояльность и верное сотрудничество бывшего императора и русских армий в течение последних двух с половиной лет, мы полагаем, что революция, с помощью которой русский народ связал свою судьбу с твердой основой свободы, является лучшей лептой, которую Россия принесла на алтарь союзников… Русская революция еще раз подтверждает ту истину, что великая война является борьбой за народоправство…

554.

Ни нашей стрельбы, ни немецкой уже не было который день, и не ждалось. Уже и обвыкли жить потиху.

А солнышко светило ровно, что ни день, – и даже утоптанный на батарее снег под каждою стопой ещё чуть подавался. Сильно он везде поёжился. А округ каждого стволика вытаивала воронка, на большем пригреве аж и до земли.

И по этой тиши, и по этому солнышку, и по разомлённости нутряной – хотелось чего-то делать весеннее. Плуг ладить не приходится, семян готовить не приходится, – а хоть что-то бы по хозяйству.

Но какое ж у солдата хозяйство? Орудие хоть и славно выручает, а не своё, да и карабин обрыдл – никогда в нём той души не будет, что хоть в цепу.

А вот дело, один догадался и все тянутся: из земляночной сыри вынести под солнце своё барахлишко – разобрать, подсушить, сложить понову, может что и выкинуть, только нечего солдату выкидывать, всё жаль.

Какое у солдата хозяйство? Всё в одном заспинном мешке и всё тряпичное; потвёрже, углом давит – только если консервы в походе. Но тряпичное – оно и самое дорогое: промочил ноги, если портянки нет запасной, а к ночи морозец прихватит на позиции, вот и пальцы отморозил. И холщовые портянки дороги, а уж байковые! – как женина ласка. А ежели подштанники тёплые, а ежели фуфайка,- ну!

Но и без этого самого нуждяного – откуда-то набирается у солдата чуть не полный мешок добра. Уж не говоря, у кого балалайка – ту в руках неси или на двуколку пристраивай, у иного – шашки. У счастливца – и нож перочинный складной (бывает с двумя лезами, бывает и с шилом и со штопором), его на самом дне мешка берегут, да гляди чтобы в дыру не ускочил. А у кого – бритва со принадлежностями (у фейерверкеров больше). Зеркальце малое. Иголка с нитками. Мыло. И у каждого ж – чайная кружка жестяная, редко у кого малярованная. Ложка! – первый друг солдата. А потом же ещё, время от времени, к Рождеству, к Пасхе, или так середи года, без причины, присылают подарки из тыла. Пряники, орехи – эти тут же и съедаются, в два присеста. Махорка или даже папиросы – это покуриваешь, неделю-другую-третью. А курительная бумага тонкая, нежная, как городские курят, – она от махорки и прорывается, газетке не соперница, на неё и смотреть чудно – а и выкинуть жаль. И в землянке сыреет – вот ее теперь сушить. А то присылают ещё по книжечке совсем махонькой – записывать, а чего записывать? А листики малые – и на письмо не выдерешь. Ну, ин всё равно сохранить, может до детишек. А химический карандаш – этот у каждого в деле, слюнявить, чтобы поярче, да письмо писать.

И незадачливое добро, а всё солдату пригоживается, уж будто и природнено, жаль потерять.

А ещё чего более всего насылают – это крестиков да иконок, уж на себя их вешать некуда и поставить негде, так в мешке и лежат. Теперь – тоже им сушиться. От них, выставленных, вся солдатская разборка на поляне уже больше не на базар похожа, а как будто, в облог церкви, ко крестному ходу приуготовляются.

Повылезали, каждый каку-ни-то рядинку по снегу иль по лапнику простелил, и разложил сушиться, а сам рядом, чтоб не застить – да от времени переворачивать.

Ещё не столько в солнце силы, сколь света, – глаза зажмуривает и душу располагает – не переругиваться, не перешучиваться. Кто о ствол ослонясь, кто на корточках, – неподвижны, сами будто просушиваются, от сырости зимней. Уже троезимной.

А в душе только и клубится: да сколь же можно? Неуж столько прожить, перетерпеть – и до конца не дожить? Да уж вдосталь, кончать бы скорей! Замирялись бы. На что ж она тогда – и лево-руция?

Вот, говорят, и в Венгрии – то ж она. И Вильгельма со дня на день скинут. Да вот и кончится всё.

Терпели – и дальше б терпели, ничего такого не ждали. Но коли уже так приключилось, что царя не стало, – так теперь-то чего ж не кончать?

В Перновском полку, уже все знают, давеча не пошли две роты на ночную работу, передовку укреплять, на что мол нам теперь это? Мы дальше не пойдём – дослужит и та укрепления, что есть.

И – ничего им. Приезжало начальство уговаривать, кой-как склонило идти работать, – а никого не арестовали.

В пехоте – больше нашего теперь отмах: хватит, теперя домой пойдём! На Пасху будем дома.

А другие говорят: никуда не распустят, так и будем довоёвывать, но питанию сильно улучшат.

А иные булгачат: еще всё назад повернется, и царь воротится, и всё будет, как было.

А кто: там, без нас,- землю не почнут ли делить?…

Только темью души застлут: может, и правда там уже делят? Письма – когда обернутся, когда узнаешь?

Но и солдату из строя никуда не податься, хоть и под пули прямые погонят: в армии всё на сраме держится. И кандалов на тебе нет – и не денешься никуда, а пойдёшь, как направят.

Принесли ребята с наблюдательного листовку, с эроплана немцы разбрасывали, но по-русски. Прочли (офицерам не говоря). Там написано: всё англичане затеяли, они царя обманули, на войну подтолкнули, они ж его и скинули. Только англичанам эта война и нужна, – а русский молодец-мужик за Англию умирает. А ваши матери, жены и дети живут в нужде, оттого что Англия вместе с богатыми торговцами задерживает съестные припасы.

Може и так, кто это разберёт. Съестное-то, впрочем, у нас без Англии.

А перед строем читали приказ по армии. Начинает снег сходить с полей. Солдаты! не езди без дорог, не сокращай хождением напрямки по вспаханным полям. Вспомни, что ты и сам хлебопашец, сколько труда и забот стоила тебе каждая полоска.

Это – поверней за сердце забрало. И правда, смотрим на эту землю как на бабу пьяную, поруганную, ничью, как только в ней ни копаемся, как только её ни полосуем. А она ведь – чья-то же родная, да вот Улезьки и Гормотуна. Им-то каково смотреть? С нашей бы вот так, под Каменкой!? – вот так бы лес валили, да так бы окопами изрывали, да так бы ездили наискосок – да разве это стерпно перенесть?

Эх, вся земля – чья-то, везде своё родное, – да приведи Бог к нашему вернуться. И – куда мы запёрлись? И чего третий год сидим, из пушек рыгаем?

Перешёл к Арсению Шутяков, на корточки присел.

– Слушь, Сеня, а не больно мы разомлели? А не рано? И ежели мы так – то гляди бабы же наши сполохнутся, как эта свобода до них дохлынет? Ведь бабам-то свободу нельзя давать, баб от неё разорвёт.

Прищурился Арсений. Не личит мужику на такое возражать.

– Разорвет, – согласился. – Нельзя.

А про себя подумал: Катёне-то можно. Катёне свобода не пошкодит. Уж до того разумница. До того прилежница.

И так это сердце занялось: что там сейчас Катёна? Как там Савоська? Как там Проська?

Ох, разняло-разняло, потянуло.

Так вот, зажмурясь в тишине, и не знаешь: где ты, кто ты? Одно и то же солнце всем светит, – и немцам тоже.

А може – вся война – приснилась? А може, ты в Каменке и сидишь, сожмурясь? Вот сейчас глаза раскроешь – увидишь родной двор, сарай, избу, Доманю на крылечке?

ДОКУМЕНТЫ – 25.

Лондон, 11 марта.

СТАТС-СЕКРЕТАРЬ ПО ИНОСТРАННЫМ ДЕЛАМ БАЛЬФУР –

ПОСЛУ БЬЮКЕНЕНУ. Петроград.

Выясните, можно ли предполагать, что нынешнее русское правительство не будет придерживаться политики своих предшественников в отношении вывоза пшеницы из России в Великобританию и Францию? Может быть, было бы хорошо указать, что всякое изменение этой политики, неблагоприятное для союзников, неминуемо отразилось бы на экспорте военного снаряжения в Россию.

555.

(вторая неделя петроградской революции).

* * *

На улицах Петрограда уже не встретишь с перекрещенными на груди пулемётными лентами, с большими револьверами открыто за поясом, как становилось даже привычно ещё несколько дней назад. А сейчас – уже смешно бы. Зато солдаты стали вычёсывать из-под папах живописные чубы.

И банты красные стали редеть и уменьшаться в размерах. (Но ленточки с надписью «3а демократическую республику» продают по 20 и по 30 копеек.) На некоторых появились, кто-то выпускал, жетоны в честь победы Февральской революции: то тусклого металла, женская фигурка с древком знамени, то золочёные: «Да укрепятся свобода и справедливость на Руси». И ленточки к ним – как георгиевские, но со вставленной красной полоской.

Во многих местах – всё ещё митинги на ветру, небольшие, дюжины по две, – а слушают благоговейно. И всегда есть оратор – со скамьи, с кучи снега.

Не вернулись на улицы те наглые шикарные автомобили с вензелями и гербами, так носившиеся прежде. И богатые – не так щеголяют богатыми нарядами, исчезли вызывающие дамские шубы, Невский и Каменноостровский перестали выглядеть парижскими бульварами, кричащими о счастьи. Но сутолока и многолюдье не уменьшились, народ всё куда-то валит, даже больше прежнего, потому что трамваев меньше, не сядешь. Только стала толпа сплошь проще и солдатистей.

Отдираются защитные доски витрин, начинают снова заполняться опустевшие витрины, даже и ювелирные. На одном стекле, где выгравирован орёл, добавили наклейку: «это – орёл итальянский», чтоб не били.

Снова зажглись кинематографы и появились вереницы у театральных касс.

В кофейных – много солдат. Сидят и с офицерами за одним столиком.

* * *

На дворце великого князя Кирилла Владимировича на улице Глинки постоянно развевается красное знамя.

На Театральной площади с пьедестала памятника Глинке рабочие скалывали зубилами слова «Жизни за царя».

Стоял рядом артист, уговаривал не сбивать.

* * *

Начальника Николаевской железной дороги инженера Невежина держали под домашним арестом и часто обыскивали – за то, что он 26 февраля давал вагоны для подвозки каких-то военных отрядов. На Николаевском вокзале – пробки неразгруженных товарных вагонов: то некому разгружать, то ломовики бастуют.

Там же, на вокзале, толпа пробила череп человеку, на которого кто-то указал, что он был надзирателем в тюрьме. Не проверяли.

* * *

Вдова Столыпина встретила на набережной старого лакея Илью из Зимнего дворца, – когда жили там, то хорошо его знали, он много рассказывал об Александре II, Александре III, показывал вещи из их быта. Сегодня он так же утопал в своих белых бакенбардах, а шёпотом с ужасом рассказал, как на днях при нём из тронной залы вынесли царский трон, ещё екатерининский.

А на самом был красный бант.

Вдова упрекнула:

– Что же вы, Илья? Зачем эту гадость?

Оплывал Илья бакенбардами:

– Из предосторожности, Ольга Борисовна, из предосторожности только!

* * *

Мальчишки играют: ведут под палками одного или бьют его все сразу: «Офицеров бьём!» Поют: «Отречёмся от старого мира». Продают красные флажки на палочках. А кто бегает, зазывает: «Открытки! Гришка Распутин с листократками!» (Продаются и грязные книжонки об императрице с Распутиным, кто-то успел всё изобразить и напечатать.).

Кучка революционных подростков покушалась свалить Медного Всадника. Сорванцы взобрались на памятник, били металлическими прутьями, ломиком, – но безуспешно.

* * *

Из проповеди священника в те дни: «Мальчики и девочки с пальмами цветами встречали Христа Спасителя – вот как сейчас гимназисты гимназисточки встречают Великую Русскую Революцию…».

* * *

На Пушкинской улице жгли большой книжный магазин монархического союза. Костёр из книг и брошюр горел во дворе, и ещё тлел два дня.

«Сатирикон» острит: изобразил Петропавловскую крепость, а под ней подпись: «Дворянское гнездо».

* * *

В дни хмурой оттепели превращаются улицы и площади Петрограда в непроходимую, где и непроезжую топь: водяная набухлость грязного снега много выше краёв дамских бот. Автомобили, экипажи и ещё не ушедшие сани, ломовики и грузовики – все зашлёпаны грязью, как и брюха лошадей. Всё, что не чистилось в революционные недели, теперь отдалось публике, – а дворники и сегодня не подхватываются ретиво, не видя себе ни понукания, ни награды. Уж тем более завалены и запущены дворы. Когда схватит опять морозец, удерживая градуса три и днём, – ещё пока сковывает это революционное безобразие.

А очереди у хлебных магазинов стоят как и раньше, только с домов свисают красные флаги.

* * *

На рынках солдаты продают дорогие предметы. Солдаты броневого дивизиона – вещи из дома Кшесинской.

На Сытном рынке двое-трое солдат идут мимо хвоста баб, стоящих за провизией, подходят к прилавку и безо всякой справки об оптовых ценах объявляют лавочнику:

– Та-ак… Будешь продавать масло – руб двадцать, мясо – 35 копеек, бутылку молока – 12.

И – дальше. Бабы в хвосте – в восторге. А лавочник – растерян и не хочет подчиниться, особенно если лавочница. И доходит до драк с выдиранием волос, их разбирают в комендатуре.

* * *

Назначали и переносили день введения хлебных карточек. Но и за два дня до него в районном комиссариате – ни самих карточек, ни инструкции.

Пошёл слух, что старые деньги с изображением династии не будут больше принимать, всё уничтожится. Паника. Бегают в газетные редакции, в банки, спрашивают.

* * *

В мелочной лавке орудует за прилавком поручик с двумя орденами на груди.

– Что вам угодно?

Вошедший офицер:

– Мне угодно, чтобы, стоя за прилавком, вы сняли бы офицерский мундир.

– Не понимаю, теперь свобода! А стоять за прилавком – ничего недостойного нет.

* * *

Вводя гостей в столовую к роскошно уставленному столу, дама объявила с торжеством:

– Господа, у меня сегодня – революционный стол!

Действительно, все кушанья были – красного или розового цвета.

Среди гостей был известный экономист. Он вздохнул:

– Ото всего этого надо отказываться. Скоро будем рады и фунту чёрного хлеба.

– Да почему же? почему? – возмутились в ответ. – Во главе революции стали умные люди, преданные народу!

– Оттого, – сказал экономист, – что всякая революция создаёт хозяйственный развал, а от него ещё усиливается революционное озлобление. Порочный круг.

* * *

В здании электротехнического института на Морской созвали «районное собрание обывателей».

– Не обывателей! – кричал черноволосый юноша в кожаной куртке, какие носят в технических частях, – а граждан! Я протестую!

Намеревались избрать комитет: для охраны личной и имущественной безопасности (район – центральный, состоятельный, и было у всех, что поберечь).

Юношу в куртке тоже предложили в кандидаты.

– Что вы можете сказать о себе?

– Могу сказать, что убеждения мои – очень и очень левые.

– Браво! браво! – закричали.

А приятель подбодрял:

– Говори – анархист, и дело с концом.

Выбрали.

Кричали:

– Фёдора Иваныча Шаляпина, он нашего района!

* * *

По поздним вечерам патрули кричат: «Мотор! Стой!» – и грозно преградив штыками, проверяют документы у шофёров. Может показаться, что наступил строгий порядок. Но нет, многие автомобили так и не возвращены владельцам, а те не смеют громко жаловаться.

Ночные обыски какими-то солдатскими командами не прекращаются, и ни одна квартира на всём раскиде богатых кварталов не может быть спокойна, что не постучат. Грабят – и нельзя сопротивляться, а уйдут – не на кого жаловаться.

В Литейном районе – много аристократических особняков, и владельцы их то и дело просят районный комиссариат о запоздалой защите – не от солдат, но от «грабителей, переодетых в солдатскую форму».

На Садовой ограбили ювелирный магазин: забрались ночью с чёрного хода, сорвали висячий замок. Вывезли весь товар на поджидавшем извозчике, и орудий взлома тоже не оставили.

Банда человек в пятьдесят окружила, осадила Преображенскую гостиницу и, ранив служителя, ворвалась, разбрелась по номерам. Но подоспели другие солдаты с милицией, окружили – и арестовали их всех.

В Ораниенбаум приехали на автомобилях от имени петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов – и стали громить и грабить дворец.

А в Шувалове среди бела дня неизвестные высадили из своего автомобиля троих штатских, застрелили их и поехали дальше.

* * *

Поздно вечером в аптеку на Везенбергской у Балтийского вокзала пришли трое, спросили спирту. Но не было у них документа, установленного городской думой, и дежурный фармацевт отказался. Трое вышли на улицу, положили под аптеку соломы и подожгли. Весь дом сгорел.

* * *

В первые дни революции думали и говорили, и печатали в газетах, что освобождённая от царизма столица, как и вся страна, не нуждается в полиции. Но нет, к удивлению, оказалось слишком много городских подонков. И теперь милиционеров щедро оплачивали, в три раза больше прежних полицейских. (Именно от этого туда тянулись поступить профессиональные воры и беглые арестанты.) Для новых комиссариатов поспешно ремонтировали повреждённые полицейские участки (разгромленные на 2 миллиона рублей).

* * *

В погреб колониальных товаров Кёнига на Васильевском острове явилось вечером несколько человек с белыми повязками городской милиции для ночной охраны имущества магазина. Старший приказчик, уходя, отдал им ключи. Самозваные сторожа вошли в магазин, взломали ещё замок винного отделения и стали хозяйничать. Но захмелев – перессорились, шумели, – и к утру их взяли.

* * *

Так повысились цены на извозчиков – седоки удивлялись, многие платить не хотели. Звали милиционеров-студентов разбирать спор.

Помощник присяжного поверенного Шлосберг и журналист Фрейденберг после работы в районном комиссариате, уже вечером, взяли извозчика, чтоб он развёз их по домам. Подъехали к дому на Казначейской, где жил Шлосберг, – и тут с извозчиком возникли разногласия по расчёту. В это время из подворотни вышли трое матросов, и извозчик пожаловался им, что господин не хочет платить. Те с криками: «деньги! бумажник!» – набросились на седоков. Фрейденберг отдал бумажник со 160 рублями и поспешил уехать на этом же извозчике. А Шлосберга матросы затащили в подворотню, кинжалом в грудь убили и ещё уродовали труп.

Дворник поднял тревогу, из комиссариата прибыли милиционеры и арестовали грабителей. Они оказались нетрезвы, были в гостях у проституток. Объяснили, что приняли убитого за переодетого охранника.

* * *

Революционный комитет шлиссельбургского завода направил петроградскому Совету рабочих депутатов резолюцию: гарантировать полную амнистию не только политическим, освобождённым из шлиссельбургской тюрьмы, но и всем одновременно освобождённым уголовным каторжанам, потому как они, в единении со своими политическими товарищами, организовали ответственную службу по охране имущества. Например, один уголовный, имевший три бессрочных каторги за грабежи и убийства, охраняет сейчас большие суммы общественных денег.

* * *

Гнев народа ещё не утолился, и самочинные аресты продолжаются, иногда вместо ареста берут залог, но когда потом арестовывают – залога не возвращают. Таскают в следственную комиссию, та освобождает. Одного после четырёх таких освобождений привели пятый раз.

Графиня Клейнмихель распоряжением Керенского переведена из заключения под домашний арест. Приставленный к её дому караул из гвардейского экипажа, 15 человек, потребовал с арестованной, чтоб она платила за свою охрану каждому по 2 рубля в день.

* * *

В новое общественное градоначальство на Гороховой пришёл молодой человек и у врача, ведущего полицейский приём, стал повышенным голосом требовать защиты от обысков. «А кто обыскивает?» «Мой двоюродный брат! Когда-то-сь за моей женой ухаживал, теперь в отместку наладил с обысками.».

Пришёл старый адмирал и просил дать охрану похоронной процессии для его убитого родственника. «Да кто ж похороны тронет?» – «Те же, кто и убили.».

В хорошем пальто с каракулевым воротником пришёл некто и, волнуясь, и всё ещё колеблясь: «Я – служащий охранного отделения, арестуйте меня!».

* * *

Жандармский полковник Левисон застрелился на Смоленском кладбище, на могиле своей матери.

* * *

Стали заседать учреждённые Керенским новые временные суды – из мирового судьи, одного рабочего, одного солдата. Судья заседает без прежней цепи (как и низшие судейские служащие сняли форму с блестящими пуговицами). Документация не ведётся, лишь короткая запись в регистрационном журнале. Разбирают дела от мелких до посягательства против нового порядка. В прежнем мировом суде предельный штраф был 300 рублей, тут – 10000 или арест до полутора лет. Приговор: «Именем Временного Правительства в России временный суд приговорил…» И осуждённого к заключению отправляют туда немедленно.

Привели рабочего-милиционера, поставленного охранять винный погреб после разгрома, но сам украл бутылку вина. При рассмотрении выяснилось, что раньше – ссылался за политическую неблагонадёжность. Судья предложил дать неделю ареста, рабочий – удвоить, а солдат: «Простить! Никто б не удержался!».

Обвиняли курсистку в краже 1500 рублей у своей квартирной хозяйки. Оправдали.

Жена пристава заявила, что при разгроме её квартиры 27 февраля её прислуга Рыбакова похитила все драгоценности. Рыбакова отрицала. Милиция произвела у неё обыск и нашла драгоценности. Тогда Рыбакова объяснила: она взяла их, чтобы спасти от громил. Оправдана.

Привели во временный суд женщину, которая энергично срывала со стены наклеенный номер «Правды». Признал суд, что женщина действовала по недомыслию, и ограничился выговором.

Пришли в суд два арестанта, выпущенные в революционные дни из тюрьмы, один убийца, другой вор. Им – нечего есть, а в мастерской при тюрьме они заработали по сто рублей, но теперь разгромлена канцелярия тюрьмы, им негде получить свои деньги, и они просят суд выплатить им. К полной для себя неожиданности и изумлению они были арестованы: «Разве при новом режиме арестовывают?» Но за добровольную явку суд скинул им половину прежнего срока.

* * *

В трамвае старуха громко вздохнула: «Ох, времена!» Сидевшая рядом интеллигентная женщина отозвалась: «Времена – языческие, а не христианские. Помазанника Божьего свергли с престола и посадили под арест.» Услышав такое, трамвайная публика переполошилась, и эту женщину, госпожу Фогель, препроводили добровольцы в следственную комиссию. Там её продержали несколько часов и отпустили с той лишь формулировкой, что она – психически неуравновешенная.

* * *

Из квартиры депутата Государственной Думы Родичева полотёры унесли всё столовое серебро, из комнаты дочери – золотые вещи. Та по свежим следам бросилась в милицию, точно назвала воров. Ей пригрозили карой за клевету.

А к брату Родичева, в его отсутствие, забрались воры. Он, возвращаясь, застал их. Они побежали чёрным ходом, он – успел сбежать по парадной и вместе с дворником задержал их. Свели в новый суд. Там их подержали и скоро выпустили. Мировой судья объяснял философски: «Сегодня Иван в милиции, а Пётр в ворах, Иван выпускает Петра. Завтра Пётр в милиции, а в ворах Иван…».

* * *

Молодой офицер, из студентов, был в Петрограде проездом и шёл переулком, в кармане шинели – браунинг. Навстречу – солдат, по виду из писарей: «О, офицер!» – и револьвер наставил.

А в переулке безлюдно. По той руке, что револьвер держала, офицер ударил левой, а правой выхватил из кармана свой: «А ну, подай сюда револьвер! Кру-гом! Ша-гом марш!».

* * *

В набитом трамвае солдат-санитар читает кадетскую «Речь»: почему некоторым газетам, например «Новому времени», разрешено выходить только с предварительного согласия Совета рабочих депутатов? Санитар вслух солидарен с газетой, и многие пассажиры согласны.

Но оспаривает вольноопределяющийся, показывает удостоверение, что он – член временного суда, и предлагает санитару отправиться с ним туда. На остановке вызывает милиционера и ведёт его.

* * *

В министерском павильоне, в Таврическом, и после отправки главных арестантов в Петропавловскую всё так же было густо, и всё приводили новых арестованных. Всё так же лют был Преображенский унтер Круглов, окающий по-нижегородски. Керенский и новый прокурор Переверзев почтительно пожимали ему руку. Комендант Перетц заискивал перед ним и перед солдатами, и был груб к арестантам. Правда, после царского отречения Керенский произнёс тут, в павильоне, речь о новой законности и разрешил арестантам разговаривать между собой. А вскоре повалили в павильон и общественные депутации – «для проверки», – а просто поглазеть на «бывших». И старались заговаривать – чтобы потом передать узнанное публике и в газеты. И корреспонденты – пытались интервьюировать арестованных. И фотографы – снимать их в нынешнем положении, но фотография была медленная, а арестанты не давались.

* * *

Горький стал Председателем Особого Совещания по делам искусства. И обратился к петроградскому городскому голове с письмом: на воротах московской заставы содержится надпись: «Победоносным российским войскам в память подвигов в Персии, Турции и при усмирении Польши». Она оскорбляет чувства поляков и должна быть заменена другой, с указанием заслуг солдат и рабочих в деле революции.

Бунин, Горький, Вересаев, Короленко, Кареев, Винавер, Гинцбург подписали воззвание: немедленно приняться за создание дома-музея в память борцов за нашу свободу, где учёные грядущей демократии, пользуясь опытом прошлого, находили бы руководящие идеи для будущего.

Добровольцы из статистического отдела городской думы уже начали собирать разные предметы для будущего музея.

* * *

В Царском Селе из здания Александровского лицея украдена единственная существовавшая коллекция личных вещей Пушкина.

* * *

На Марсовом поле всё готовилось к массовым похоронам жертв революции: то разводили костры для оттаяния земли, то рвали пироксилиновыми шашками. Похороны всё переназначались, откладывались. Ещё причина – не хватало трупов. В моргах переодевали в штатское и трупы замученных городовых. Говорили в городе, что некоторые гробы и просто хламом набивают.

А труп адмирала Непенина в Гельсингфорсе жена разыскала только через сутки, в мертвецкой, в обезображенном виде.

* * *

Вечером 29 марта гроб Распутина был вынесен из склепа в Царском Селе, скрыто перевезен в Парголовский лес по другую сторону Петрограда и там под командой сапёрного офицера труп облит керосином и сожжён на большом костре. При холодном ветре, рвавшем дым, собралась толпа окрестных мужиков, немо наблюдая, как сжигают святого старца, друга царя и царицы.

* * *

Сперва послали в Кронштадт на разведку – горничную Дуню с подругой, им проще. Долго они там добивались, даже водили их солдаты с шашками наголо, наконец узнали точно, что штабс-капитан Таубе – жив, сидит под арестом, о чём анонимную телеграмму давал – его денщик. Тогда поехала в Кронштадт леночкина мама – и виделась с папой. Рассказал: матросы врывались всюду, убивали даже офицерских жён и грабили везде. И сейчас одни часовые говорят между собой: «А чего мы время теряем, их сторожим? Убьём да и разойдёмся?» А другие, которые как раз стояли: «Барыня, ваш муж – сухопутный, нам не нужен. Вы приведите каких-нибудь его подчинённых – мы им отпустим.».

Леночка записала в дневнике: «Всё это принесло мне пользу, я не так уже дорожу жизнью, как раньше.».

* * *

Племянница-курсистка, восторженно:

– Дядя! Ведь это же – Революция! Вы говорили – она неизбежна и необходима!

Дядя (М.В. Бернацкий, финансовый советник при Временном правительстве):

– Да, говорил. А теперь вкушаю плоды своих теорий. Тебе это трудно понять, девочка, а я всё больше убеждаюсь, что России был бы нужен просвещённый абсолютизм. Рушим, рушим – а что из этого будет?

* * *

В больнице Николая Чудотворца, доме для сумасшедших, – 150 человек заболевших в дни революции. Жена городового вопит от страха за мужа, то воет, то мяукает, кричит: «стреляйте! стреляйте!», пока не впадает в изнеможение. Старший дворник помешался, когда лежал больной, а солдаты пришли с обыском и требовали оружия. Вагоновожатый кричит: «Можно ехать дальше! Мы не работаем, можно ехать, рельсы свободны!» Много солдат, есть рабочие. Состояние возбуждённое, бурное. Одни поют революционные песни и наступают на врагов свободы. Другие трясут, воображая что оружием, и зовут толпу вперёд.

И много таких же обезумевших – в Новознаменской больнице, на Удельной и в Николаевском военном госпитале.

556.

У них установился как бы такой обряд: именно за последние суматошные дни он уже который раз приходил (каждый раз позвонив – можно ли?) – в конце служебного дня. И Вера проводила его глубоко за полки, за свой столик, у окна на Екатерининский сквер. Ни по телефону, ни придя, он ничего не объяснял – и никакого внешнего библиотечного повода не было в его руках, хотя это было нетрудно придумать.

Свою кожаную куртку вешал тут на гвозде – и в суконной грубой рубахе садился на указанный стул – через столик против Веры. И – выдыхал, выдыхал, сперва выдыхал долго, как бы дух испускал. Но и выдохнув, покойной симметричной формы не принимала его грудь, плечи, голова, а так – косовато, неудобно сидел. Ещё выдыхал, меньше.

Прошлый раз показалось Вере, что эти выдохи – перед каким-то тяжёлым разговором, перед объяснением, – и сердце её часто забилось, и она чувствовала, что покраснела. Не потому что ждала (да и ждала!), не потому что хотела (да и хотела!), – но потому, что очень боялась этого объяснения – и даже предвидела, что от него может быть только всё хуже.

Объяснения полного – так чтобы всеми словами с обеих сторон было сказано всё – между ними никогда не было. Но и – в несколько приёмов, всякий раз неудачно начатое, фразами, полуфразами, недосказами, – уже и было. Он – почти был готов. И почти это сказал. Она – почти отклонила. Однако и не вовсе.

Оттого объясниться наполноту – и страшно, и жутко. И хотелось. И могло совсем иначе выясниться.

В те разы собирался ли он, или даже не собирался, или духу не хватило, уклонялся в последний момент, – но не произнёс никакой даже подводящей фразы. И сегодня Вера почти уже не ждала её, она так начала понимать и уважать их правило.

И не услышав его жалобы – Вера уже всю её чувствовала только что не в мелких подробностях. Из его прежних, ещё прошлогодних, обмолвок, да ещё из каких-то сторонних случайных сведений – она знала и довоображала ту ежедневную плиту, которая всякий день придавливала его на домашнем пороге – и, как бы вот, перекашивала плечи.

А ведь ему было только тридцать шесть.

Если бы, не приведи Бог (и сразу сердце неразумное бьётся с радостью), он начал бы говорить – эта плита стала бы вдруг через бок переваливаться, катиться, даже подскакивать – и могла пришлёпнуть их всех – двоих, троих, четверых? И даже до трупа?

А так, молча, – как будто удерживали плиту от падения и были, вроде, все целы.

Совершенно неуравновешенная, истеричная женщина, и эфироманство… Она только губит его.

Но и какое-то же неодолимое, не изъяснённое Вере притяжение было там – если сам он не мог освободиться, как прикованный подземно.

Михаил Дмитриевич всегда приходил к Вере только сюда, в библиотеку. Ни разу никогда не попросился прийти к ней домой. (А почему бы она его не приняла?).

Он смотрел – то в окно. То – на корешки, корешки книг.

И – на неё же, прямо.

Она – в окно. На свои листики, карточки.

И – на него же, прямо.

И когда вот так, напрямую, они встречались – здесь, в безвидном и беззвучном уголке, – на секунды было рассказано, выражено и отвечено дальше всех мыслимых слов, дальше всех допустимых границ: дочиста рассказано, до всех болей обжаловано, и прощено, и отвечено «да».

И от открытости, явности этого понимания – нельзя было выдержать взгляда больше нескольких мгновений: всё тогда сгорало!

И первая Вера утягивала глаза, спасалась.

А то и он – круто отворачивался в окно.

И продолжал сидеть.

Даже от таких вот встреч-молчанок, может быть, следовало бы уклоняться. Ибо не знаешь, когда что наступит.

А согревало: что Вера ему нужна!

А утешало: что во всякую минуту она может всё вызвать и изменить. И самой быть счастливой. И сделать его.

Но сидя сорок, пятьдесят минут – не всё же время молчать. И даже не слишком протяжно молчать, не слишком часто замолкать.

И Михаил Дмитрич рассказывал, и те разы, и сегодня, – о другом совсем, но тоже давящем его.

Сегодня, к счастью, опубликован восьмичасовой день, хоть это решилось. Да если б хоть восемь часов-то работали, а то ведь не будут.

Переложил голову с одной руки-подпорки на другую.

Но и много ли этим решилось? Заводской процесс распался. Разве сейчас военные заводы способны перестроиться с двух смен на три? Только если ничего не перестраивать, а лишние часы оплачивать как сверхурочные. Но ошалелые партийные агитаторы требуют запретить и сверхурочные.

И удивительно и страшно было Вере, что не находила она в себе жалости к той женщине. Как будто – и нет её, как будто не она между ними. Что это?…

Кому? как? через какие уши? с какой трибуны объяснить: мы и так уже несколько недель не работаем как следует, мы и так уже не выполняем военных поставок. Да нельзя же и примитивно сравнивать нас с Европой – у нас же сколько церковных праздников в году! – это и семичасового не получится. Как это вложить каждому рабочему: неужели мы оставим наших братьев беззащитными перед огнём свинца? Неужели мы пустим врага во внутренние российские губернии?

Так – порциями он что-нибудь говорил, она – кивала, удивлялась, сочувствовала. Иногда протирал по лбу наискось большой ладонью.

Сам он – не в силах разорвать своего узла, но отдавал это ей и обещал подчиниться.

Нет, не та женщина была препятствие Вере. А – та девочка. Восемь лет, ещё ломкий стебелёк. Неповинная девочка.

И даже тем беззащитнее, что не его родная.

А он, если скажет о ней, – всегда с нежностью. И как же – отнять его у девочки?

И так – ноет. И так – ноет.

Не было томика в русской литературе, который бы Вера не заглотнула трижды, дважды, единожды, – и навсегда они, живыми спутниками: Антон-Горемыка или немой Герасим, пронзительно обречённые Варвара и Настя из «Жития одной бабы» – «беда у нас смирному да сиротливому», – и всё ниже, ниже, и в «Тупейном художнике» разбитой спившейся крепостной артистки любовь к её растимым теляткам – и боль, когда ведут их резать.

Теляток!…

И что ж – всех их не было?…

Объяснять рабочим ситуацию – такого обычая у нас нет, и некому, людей таких нет. Да заводская администрация вся напугана, оставлена без защиты, перегоняют друг друга в уступках. Уже многие инженеры смещены рабочими. И два директора, на Невском судостроительном вот.

Да не всего ли об этом он и пришёл рассказать?… Может быть, другого и не было?…

– Да за что же, Михаил Дмитрич, такая ненависть к инженерам?

Это имеет историю. По поспешности нашего промышленного развития инженеры очень быстро продвинулись в заработках, богатая обстановка, роскошные квартиры, – вот уже и в кровопийцах. Конечно, ещё бы немного свободного развития, и стали бы доравниваться в заработках и умелые рабочие, не было бы этой трещины. Но – война, а теперь вот…

Однако если и заполнение времени – рассказ этот подпирал Петроград, полы благополучной библиотеки, снизу, коробя, – теми чёрными загадочными фигурами, какие мы и встречаем на улицах, да не слишком много думаем о них.

На одних заводах требуют: сокративши рабочий день – ещё теперь увеличить и заработную плату! На других рабочие сами стали устанавливать расценки, с большими, конечно, завышениями. Где – запретить увольнять без заводского комитета. Где – отменить обыски на проходной.

Ужасны ошибки, уже сделанные нами. Но ещё ужаснее – которые мы, может быть, сделаем. Как не ошибиться вперёд? Отклонить сейчас – это вообще уже отказаться от жизни. Двадцать семь лет. Это уже – похоронить себя.

И как же эта агитация за неделю всех поглупила: рабочие вообразили, что могут сами избирать мастеров и инженеров! Как будто они могут оценить их технические способности. Да ведь и листовки такие свежие ходят: все ценности создаются трудом рабочих, а инженеры и фабриканты – ничего не делают.

А однажды показал фотографию девочки. Какие испуганные глаза!…

Зачем показывал?

Он такой современный, индустриальный. А совесть – нежная. И не оцепенеет в нём.

Недотёсанное, сильное лицо Михаила Дмитриевича стыло в недоумении:

– Вообще такая природа человека? – сила, власть – и опьянились? Ведь что делают! На некоторых заводах, я слышал: материалы портят, раз не уступают по-ихнему, и грозят станки бить! И инструменты воруют, домой тащат.

Но и взять на себя весь этот перелом? – ведь во всю жизнь не изгладишь с души.

Косая гримаса по его большим губам, крупному носу.

– Да и трогательные же есть. Ведь и правильного же сколько. Запретить женщинам подносить тяжести. Где поставить вентиляторы, где умывальники с полотенцами. Уничтожить чёрную книгу предпринимателей. Конечно, заводчикам надо многое давно уступить. А они отступают только в страхе.

Любимая Ирина Годунова, ступая чистою меж мерзостей, неблагодарностей, и хлопоча за своих неприятелей…

Пусть будет только жизнь.

Запятнана твоя – но дух бессмертный.

Пусть будет чист, не провинись пред ним!

Ведь что, оказывается, в революции губительно? – быстрота. Никто ничего не успевает понять – а все только тянут руки и рвут своё. Если б можно было убедить рабочих поверить, что их положением заняты и другие, и что их спокойствие сейчас было бы для них не потерей, а выигрышем! Но если б и рабочие могли понять – хоть солдат, всего-то! Как же можно тут начать устраиваться – а солдатам не слать снарядов?

Спохватился, что много ли говорит, или ей неинтересно.

Так в перемолчках и переговорах прошли его прошлые визиты, проходил и сегодняшний. Но с потемнелого лица его – снимался и снимался вдавленный отпечаток тяжести.

И Вера – молчала. Она не находилась – что. Она хотела бы найтись – только помочь ему в тяжести. Но, вот уж, она была самый последний человек, который мог бы что-то посоветовать об этом чёрном трудовом почти подземном мире.

Молчание затянулось. И взгляды опять встречались – так близко, так страшно. И секундами казалось, что сейчас нашатнётся на них обвальный разговор. Одного неосторожного слова достаточно.

И в торопливом испуге Вера сама искала, чем заполнить затянувшуюся тишину.

О воззыве их библиотеки ко всем типографиям России. В неуправляемые эти дни, когда никто никому не приказывает, никто никого не слушается… Чтоб великий переворот сохранился в памяти потомства в виде полного собрания печати… Все бы, по гражданскому долгу, присылали в отечественное книгохранилище по два экземпляра даже каждого листка, афиши, плаката…

И к чему это она? – из одной только неловкости. Он как и не слышал. Но уже за эти полчаса голова его как-то выше стояла.

И он первый раз – улыбнулся ей, крупногубой своей улыбкой.

И – она ему, из тихой незаметности.

И – что-то он должен был тут сразу сказать?! Вот сейчас?!!

И сказал:

– Так мы перезванивались, встречались… И решили: все теперь образуют союзы, соберём и мы, Союз Инженеров. Тогда мы сможем с Советом Депутатов как-то разговаривать.

Сегодня вечером, вот через час, на Николаевской улице и будет у них первое заседание. Он туда и шёл.

Но – не зря тут посидел. Лицо, глаза становились выносливей, терпеливей.

И это была – награда Вере.

Разве было бы светлей, если б они воспользовались своей – взаимной – в общем, свободой?

557.

Шляпников поставил, наверно, рекорд: от последнего октябрьского приезда в Россию пять месяцев бессменного подпольного состояния, без всякого своего угла, всё в скитаниях по Питеру, по чужим квартирам, под слежкой, по полночи заметая следы. Но уже втянулся и, может быть, такой-то жизни перенёс бы и год. А вот две недели революции домотали его, после подпольной усталости их-то он и не выдержал: совсем другого вида гнёт, и на разрыв. В зеркало глянул – просто старик, с лицом ссунутым, усами обвисшими. (Сашенька не разлюбит?).

А заботы – заваливали. Буржуазная печать подхватила всей бешеной улюлюкающей сворой – и обставили большевиков травлей. Рассчитывая на народное легковерие и темноту (а они и есть у нас), в одну кучу валили царских контрреволюционеров, агентов Вильгельма и большевиков. Создалось такое погромное настроение, что опасались за присвоенную типографию «Сельского вестника» и стали держать там вооружённый караул. А тут и неприятности с разоблачением провокаторов, – выставляли в окнах «Русской воли» на Невском, будто Черномазов был главный редактор «Правды» (а совсем недолго) – и вот потому «Правда» учит нас: «долой войну!».

Шляпников потребовал от Исполнительного Комитета Совета защиты большевиков от клеветы. Но эта вся меньшевицкая рухлядь показала себя: «Теперь свобода прессы, защищайтесь сами.» Ни «Известия», ни «Рабочая газета» не выступили в защиту большевиков: делали всю ту же молчаливую мину, а на самом деле злорадствовали.

Ну что ж, чем больше бешенела буржуазия, тем самым, значит, верней мы и действуем? – попали в самую больную точку. Трудно, опасно разворачивать интернациональное знамя, но стоит того! Зло и весело!

Однако – внушалась масса. И были случаи на улицах: вырывали у газетчиков «Правду», рвали, а то и сжигали. И это делала – толпа, не подставные какие лица. И никто не смел вступиться.

И даже в революционном Кронштадте – и там засомневались в большевиках.

Гоняя от филёров по питерским огородам и пустырям, ворочая забастовкой на 100 тысяч человек, Шляпников привык считать себя слитно с народом. А вот – он повис как на обрывках. И ничего не мог делать задуманного. И потерял уверенность в правоте.

Но ещё и эту травлю круговую можно было бы выдержать, – а достиг питерских большевиков удар от собственных ссыльных думских депутатов из Сибири. Глупый Петровский запросил телеграфно Чхеидзе, какой придерживаться программы. А Муранов выступил в Ачинске с поддержкой Временного правительства! Вот так да! Это сразу сюда донеслось, и тут тем гуще засвистели против Шляпникова, что он действует безответственно, и среди самих большевиков единства нет, не знают, что делают.

Как тут не потеряться? Может и правда ополоумел?…

Вот так со всех сторон вместе доточило его подпольную усталость – и дальше не мог он без поддержки и смены.

А прийти поддержке оставалось – только из-за границы.

Но из революционеров, скрывавшихся там, никто до сих пор не ехал. И от Ленина не прорвалось – ни даже нескольких слов телеграфных! В Швейцарии как затаились, ни звука оттуда: что они думают? что предпринимают?

А как нужно было Шляпникову сейчас рядом – светлую ясную голову! Хоть не Ленина, Сашеньку бы!

Но она – не ехала, хотя ей из Норвегии было близко, поездом. И не писала, когда приедет. Только в первые дни проскочила от неё одна восторженная открытка, поздравляла с революцией.

А – ни слова любви. Не поместилось просто?…

И не ехала.

И не писала, когда приедет. Задерживалась почтовая переписка? Так приезжал за это время один товарищ из Стокгольма, привёз письма от левых шведов. А от Сашеньки ничего не было, хотя могла она передать.

Думать и горевать было некогда, и тем более впустую измысливать: а может быть?… Нет ли тут простого бабьего отвороту?… Да когда бы так быстро? Да отчего бы?…

А он уже не представлял себя без Сашеньки когда-нибудь. Она помогала ему верить, что – прав, и стоять на своём. Вдвоём с ней он был сильней и полней не вдвое, а больше.

Но – не ехала. И не писала.

Пытался связаться телеграммами – ничего не вышло.

После опозоренья от сибирских ссыльных – только и ждать было теперь помощи из-за границы. Ленин – все разногласия всегда решал одним ударом. И не может быть, чтоб он сейчас поддержал Временное правительство или войну!

Но как его дождаться?!.

Оставалось – посылать гонца в Стокгольм: узнать, в чём дело, и понудить их ехать быстрей. Нашли такую, Марью Ивановну, знала и конспирацию и языки.

Подозревая Временное правительство, да даже и Совет, что будут препятствовать возврату заграничных большевиков, формальный повод придумали: вызволить застрявшую литературу. Надо было получить паспорт на выезд. Но общественное градоначальство, занявшее Гороховую, ещё пока не расторапливалось со всеми делами.

Тогда придумал Шляпников сходить в Военную комиссию: ведь препятствия на границе могут быть именно военные, это им подчиняются сейчас пограничные власти в Белоострове и Торнео. Да Военная комиссия и оставалась ещё тут рядом, на втором этаже Таврического.

И всё сделалось быстрей, чем в социалистическом Совете или бы в градоначальстве. Вежливый подполковник выслушал, пошёл составил бумажку и принёс её, за подписью Ободовского: «со стороны Военной Комиссии не встречается никаких препятствий к выезду имярек такой-то».

Дали Марье Ивановне комплект вышедшей «Правды», большевицких воззваний и листовок, пусть это всё посылает Ленину на проверку. Но ещё раньше телеграфирует ему из Стокгольма: скорей, скорей бы возвращался в Россию!

И – Сашеньке прямое письмо: что ж ты не едешь, Милунечка! Что с тобой? Так тебя жду!

558.

Легла на Гиммера ещё одна творческая работа. Стало известно, что Временное правительство коварно разослало войскам новую присягу, даже не известив Исполнительный Комитет. (И узнали-то – от приходящих солдат!) И теперь поручили Гиммеру и Эрлиху проанализировать текст этой присяги и выдвинуть поправки, чтоб её опротестовать. И в новой комнате ИК, где сперва не хватало столов, Гиммер с Эрлихом на широком подоконнике, грудями на него же, читали и поправляли присягу.

Одиозность и неприемлемость присяги бросалась с первого же чтения: она должна была завершаться крестным знамением для православных и целованием преславного корана для магометан,- дикий анахронизм для революционных дней, чего не мог допустить социалистический Совет. Что за отжившая форма? И где же тогда свобода вероисповедания?!. Да даже если стать на точку зрения христиан – клятва есть насилие над душой!

Да вообще, присяга как таковая, обломок рухнувшего царизма, не должна позорить новый строй! Что присяга? – в день революции она была превосходно нарушена солдатами, и все шли дружными рядами, – и зачем же присяга??

Но если вникнуть, то главная одиозность новой присяги была даже и не в этом, а в словах: «полное послушание начальникам, когда этого требует мой долг солдата и гражданина перед отечеством». Что это? Послушание, полное и безоговорочное? Как это может иметь место? Всякая истина конкретна и тем более в революционное время. Послушание – даже если против завоёванной свободы? Послушание, – а если против народа? против республики? А если – против Совета рабочих депутатов?

О-о-о, тут была тонкая штучка, хитрый замысел! Пауки из Временного правительства не дремали! Они хотели оплести армию дисциплиной покорности и так вырвать её из-под Совета.

Посовещались с Нахамкисом, тот вспылил и шумел: не уступать! не допустить! Не могут выполняться распоряжения никаких воинских начальников, если они идут вразрез с волей Совета!

И вот, природно невоенному человеку и врагу этой войны, Гиммеру надо было теперь исправить присягу для всех военнослужащих России!

Но и что присяга! – мелочь, когда надо продвигать Манифест ко всем народам мира. Министры все обманщики, и Милюков из них первый. Жгло Гиммера, как Милюков обошёл и обманул его на своём радио «всем, всем, всем»: что революцию, якобы, произвела Государственная Дума. Простить не мог он Милюкову, и хотел отплатить ему Манифестом как бы в личную месть.

Эти дни Гиммер бродил, весь углублённый в свой Манифест. Надавали на Исполкоме поправок, и поручено было их все учесть. Но поскольку поправки пришли и слева, и справа, то понимал Гиммер, что работа – бесперспективная, и к исправленному тексту будет столько же недовольств и поправок. И он напрягал тонкость ума, как ему извилисто проползти между всеми возражениями и опасениями – и развернуть на весь мир своё интернационалистическое знамя.

В таком рассеянии он мало замечал заседания ИК, панику вокруг побега царя. Он то и дело вытаскивал свою затёртую бумагу и нечиненным карандашом вписывал четвёртые и пятые строчки поправок, где уже и прочесть их было невозможно.

Но ещё и сам он не выбрал оптимальные варианты – как объявили ему вчера, что придётся прочесть проект Манифеста на общем пленуме Совета. Гиммер ужасно взволновался: и потому, что текст был ещё не доработан, и – кто там на Совете мог оценить все его изощрённые тонкости и находки? И – как он голос найдёт для большого зала, не получится ли опять немая рыба? (Соколов предлагал выступить вместо него.).

Исполкомовцы шли в Михайловский театр большой разговорчивой группой, по улицам всё ещё зимним. И тут, по пути, прибились к ним два вернувшихся циммервальдиста, первые наши ласточки из Европы! И радостно, и тем ответственней при них чистота Манифеста. Они оба возмущались радиограммой Милюкова: просто кутерьма в головах, если всё – для победы и в руках цензового правительства, так зачем тогда вся революция? Ещё нажгли они Гиммера жаждой – скорей, скорей провести Манифест!

Но собрание Совета оказалось полным базаром. Много кричали, много волновались, и опять о похоронах жертв, и о городской милиции, и могут ли в ней участвовать дворники, и как производить в ней выборы, и опять же не дошло. И хорошо, Гиммер был даже рад.

Зато сегодня на ИК решили ещё раз слушать и критиковать его проект. (Между тем очень перепугался Гиммер, услышав, что депутата Суханова направляют комиссаром в провинцию. Ужас! – его перекидывают с мировых вопросов на провинцию?… Но оказалась ошибка: это – другого Суханова, настоящего, думца.).

И снова, и снова нападали на проект и слева, и справа! Но уже все устали вникать, и споры шли вокруг частностей. Замотал их Гиммер! Свою главную циммервальдскую идею он за это время обставил такими несомненными бастионами, что их уже не так легко было подорвать. Вот было главное положение, которое трудно оспаривать социалистам: «российская демократия будет противодействовать империалистической политике своих господствующих классов и призывает народы (не правительства!) Европы к совместным выступлениям в пользу мира». Это был тезис всеобщей классовой борьбы, даже во время войны, – и это был настоящий циммервальдизм! А оборону отечества – он не мог вовсе отвергнуть из-за Гвоздева, Богданова и других правых меньшевиков, но Гиммер ловко назвал её: «защищать нашу свободу от реакционных посягательств как изнутри, так и извне», – то есть на первом месте опять-таки классовая борьба, но в том числе не дать себя раздавить и Вильгельму.

Это вовсе не было обязательство продолжать войну до победы! Это – ловко было составлено! Это не значило отдать себя в хищные лапы российского империализма! Защита революции не обращалась тут в простую оборону своей страны от других наций! Это – острым ухом было проведено! Но – и затушёвано, но и зарисовано сложными кривыми фразами, чтобы собрать на ИК большинство.

А гвоздевское крыло всё добивалось: а как же защита страны от опасности германского ига? А левые считали «штыки Вильгельма» недопустимым шовинизмом. Эсеры прицепились к «пролетарии всех стран, соединяйтесь», почему не «в борьбе обретёшь ты право своё», они не хотели социал-демократического лозунга.

Уже и Гиммер начинал в этих спорах терять сознание, шли черно-зелёные круги в глазах. И вдруг – проголосовали «в основном – за», только вместе с Эрлихом и Стекловым доработать поправки. (Стеклов, избежавший всего труда, мучительного составления, теперь лез накрыть и возглавить и этот проект. Он был тот, из сказки, «я вас всех давишь!»).

Их же тройке поручили и обработать пришедшую в Совет телеграмму Вандервельде. Хитрый этот оборонец горячо приветствовал, горячо приветствовал – российский пролетариат, крушение самодержавия, – а перекидывал на то, что теперь среди союзников все народы свободные и, значит, должны сомкнуться в великой борьбе.

О, тут ещё много подводных скал! И многие из самых знаменитых социалистов ещё обнаружат себя врагами пролетариата!

*****

ДОИТ ШИБКО, ДА МОЛОКО ЖИДКО.

*****

559.

Владимир Станкевич не был Гамлетом (отчасти может даже и был), но всегда приводили его в трепет эти слова:

Распалась связь времён.

Зачем же я связать её рождён!

А вот точнее даже не времён, а – слоев, он оказался присущим во всех этих слоях сразу – и невольно должен был пытаться связывать их. Большая часть его дня проходила теперь на заседаниях Исполнительного Комитета пяти-семичасовой длительности, и это был, конечно, не только орган власти, но и слой общества, полуобразованные и смежные с революцией. А ещё несколько часов – в Сапёрном батальоне, и это был ещё один слой, да почти сам народ. А ещё между всей беготнёй и заботами втискивались то встречи на улицах, хоть пятиминутные, то забеги к кому-то из знакомых, и это был уже самый сродный ему слой образованного класса, где он особенно быстро, легко понимал с полуслова.

И в этом образованном слое вот что обозначилось: все украшали себя красным, все произносили «наша революция», все торжествовали официально, – но с глазу на глаз с близкими, в разговорах наедине, а в душе тем более – начинали чувствовать себя пленёнными враждебной стихией, катящей совсем неожиданным, неведомым путём, даже ужасались, даже содрогались. Люди как будто перестали быть сами собой, только внешне играли взятую прежде роль, из побуждений тактических, партийных, карьерных, от личной осторожности до общего психоза. Но даже великий сотрясатель Василий Маклаков через четыре-пять дней после переворота уже сказал в узкой компании, что – всё погибло, и уже никто не удержит власти. А об одном думце, члене Прогрессивного блока, сказали Станкевичу, что он дома в истерике, плачет от бессильного отчаяния. Но выходя на свет – люди всё это скрывают, и даже спешат улыбаться и торжествовать, так стало принято. И Маклаков тоже ведь вслух ничего подобного не заявлял, хотя его бы – услышали все.

Но если настроение интеллигенции на самом деле стало переклоняться в мрачность, то настроение солдатни – всё более в радость: шли дни, и отпадала всякая угроза наказания за мятеж, а, напротив, свободы только прибавлялось, делать ничего не заставляли и на войну обещали не посылать, а наступил какой-то сплошной праздник.

В Исполкоме же было ещё третье состояние – направляющего действия, когда не остаётся много времени для чувств. И по характеру Станкевича эта динамичность должна была бы его увлечь – но, странно, именно тут он чувствовал себя наиболее чуже. Он с удивлением не видел здесь ни одного славного имени, не говоря уже – ни одного легендарного революционера, те естественно в эмиграции. Но даже, сам революционный публицист, он тут больше половины вообще не знал, кто они такие, откуда взялись. Извне, для публики, Исполнительный Комитет казался могучим вершителем революционных судеб, а внутри – сборищем серых и раздражительных людей. К ним – Станкевич наименее принадлежал, соединяясь с ними лишь общесоциалистическим направлением.

Но именно только с ними он мог решать неотложно вставшие задачи России.

И всеми этими разноречиями слоев Станкевич оказался оглушён. Каждое он воспринимал ярко, но не мог на всё быстро и наилучше реагировать, а – немел от этой распавшейся связи. По своей энергии и систематичности, и как офицер с техническими знаниями, он мог бы куда больше действовать на Исполкоме и влиять – а немел.

Да и налетающая череда вопросов совсем не была легка и, действительно, кому же посильна? Всё нахлынуло в изобилии, в небывалом виде, и только тот мог не теряться и перед обстоятельствами не терять своих мнений, кто руководился заранее затверженной упёртой догмой, – а другие меняли свои мнения в течении нескольких буквально часов.

В самом деле, что же делать с бывшим царём? И держать ли в тюрьме арестованных министров? По какой системе организовать выборы в Учредительное Собрание? Как решить аграрный вопрос и когда начать его решать – сейчас или после войны? И не решат ли его крестьяне сами раньше? И как заставить распустившихся солдат снова подчиниться офицерам, ведь без этого нет армии! (Может быть, в свою довоенную горячую юность Станкевич и мог бы увлечься красотой этой идеи – выборного офицерства, но сапёрному поручику с опытом понятно было, какая это дичь.) И – всё покрывающий главный вопрос: как же быть с войной? Этот вопрос с удивительным изобретаньем уже расщепился и вился на десяток ладов, – многолезый, многожалый вопрос, кого он не разделил в революционной среде и в России! А война была – захвативший капкан, она не очень-то шла на переговоры. Немыслимо было её прервать – и невообразимо в ней оставаться.

На этом вопросе, как ни на каком, Станкевича разрывало. Вот обсуждался на Исполкоме Манифест к народам мира – и в груди его разливалась горячая волна всеинтеллигентской русской широты, всегда так доступной космополитизму: ах, как прекрасно! через ощетиненные фронты понести эту весть всем народам мира! какое всечеловеческое примиряющее чувство, когда все мы друг друга любим!

И тут же понимал: до народов ещё там когда как дойдёт, ещё какое впечатление произведёт – неизвестно, но до нашего фронта дойдёт немедленно, и все штыки опустятся окончательно.

Понимал! И по-офицерски отвергал! Но и сочувственно поражался неуспокоенному ввинчиванию этого Гиммера, нечеловеческого человечка, как будто сделанного в пробирке, – как он неутомимо просверливает этот Манифест через Исполнительный Комитет.

И затянутый великой мечтой человечества о мире – Станкевич голосовал за Манифест.

Сегодня тянулось длительное нескончаемое заседание, на котором даже споры о Манифесте миновали как эпизод. Сегодня очень много было сообщений с мест: из Киева, из Луги, из Гельсингфорса, большей частью бодро-поверхностные, но и под ними тоже что-то клубилось грозно, как суметь различить.

Докладывал и посылавшийся от Исполкома в Витебск (там опасались антисемитских погромов) вольноопределяющийся Линде, – и этот юноша-фантазёр, воспитанный в немецкой романтике, философ и математик, теперь захлёбывался от восторга, до чего же воодушевлённо витебские войска стоят за свободу и республику, – и Станкевич хотел бы верить как либерал-социалист и не должен был верить как трезвый офицер, и косился на этого Линде, в котором отчасти видел карикатуру на самого себя прежнего.

Потом пригласили с докладом Пепеляева, кронштадтского комиссара Государственной Думы. Он уже делал свой доклад Временному правительству, теперь позвали его и сюда. Кронштадт был – как острый кол, воткнутый в бок Исполкому: какая-то ещё одна мощная сила или даже отдельная республика, ещё более левая и ещё более грозная, чем Исполнительный Комитет мог сам себя вообразить. Вся русская провинция им здесь представлялась как тёмное пятно потенциальной реакции – а Кронштадт вот проявился неукротимо красным клочком, всех дразнящим, никому не подчинённым, ещё новой яростью революции, не испытанной нигде. (Оттого ли, что три зимы просидели без войны, во льдах?).

Пепеляев, кажется, столького там насмотрелся, что уже научился говорить об этом без истерики. Да был он от природы круглолицый устойчивый здоровяк. Рассказы его не вызывали никаких сомнений в правдивости, то же самое три дня назад слышал Исполком и от своего посланца туда. Убито офицеров около ста, а из живых почти нет не избитых, все морские и сейчас под арестом, сухопутные – частью. Путаница Советов: сперва – Совет революционного действия, потом три отдельных – морской, солдатский и рабочий. Был момент – начало как будто успокаиваться, но приехали большевицкие агитаторы с Выборгской, опять всё взбуровили. Тревожные слухи трясут Кронштадт: то один полк ожидает нападения от другого – что будут всех разоружать, то – что где-то в Кронштадте есть электрическая кнопка и если её нажать – взлетят на воздух и город, и крепость, и корабли. Несколько раз склонялось к порядку – и несколько раз опрокидывалось опять в анархию. Очень возбуждающе действуют в Кронштадте слухи о разногласиях между петроградским Советом и Временным правительством.

Красный остров – всех жёг, будоражил. Но придумать ничего не могли другого, как послать туда ещё депутацию, Скобелева конечно. (Он так много ездил, что и на заседаниях редко бывал.).

Заседание сегодня было воистину бесконечное, сорок вопросов.

То лихорадило срочным сообщением, что не пропускают в революцию наших товарищей: какие-то Лурье и Штейнберг телеграфируют из Стокгольма дать указание консулам – всех пропускать, кто просит виз. И постановляли: указать правительству.

То капризничал Соколов: он привык во всём везде участвовать (лишь не успевал повсюду бегать) – как же мог ИК не включить его в КК с Временным правительством! – а он так защищал Контактную комиссию вчера перед Советом! Он так и просил теперь откровенно: кооптировать его в КК!

Но это снова поднимало вопрос о выборах туда, которые и без того трудно прошли. Но и – Соколов был как бы не зачинатель всего Совета, с первого дня 27-го здесь, – отказать ему тоже было трудно. В утешение включили его и Красикова от Исполкома в Чрезвычайную Следственную Комиссию Керенского. Отчасти Соколов успокоился.

Разгорелись большие прения о тяжёлом артиллерийском дивизионе. Фронтовое командование требовало его на фронт, аргументируя, что тяжёлая артиллерия нужна именно там. Но тут, в Петрограде, было же своё постановление: все, кто участвовал в революции, не должны выводиться из Петрограда. Но и от фронтовых частей уже стали приходить нарекания: что за привилегии петроградцам, а нам и отдохнуть нельзя?

Споры были долгие, большевики и Нахамкис не давали дивизиона. Наконец, против особого мнения Нахамкиса, сговорились: дивизион вывести не на фронт, но в Смоленск, ладно, но чтобы в здешнем Совете оставили своих постоянных депутатов на случай, если что, и в Смоленске сейчас же бы вошли в тамошний Совет.

Затем увидели другую опасность: что делается с солдатскими депутатами? Они избрали свой тоже как бы исполком Исполнительную комиссию, и та действует всё более самостоятельно, не подчиняясь главному ИК, а настроение её, доносят, совсем не то, что у нас здесь: даже и монархические настроения возможны, по несознательности тёмных солдат. И так это грозит расколом наших сил и большой опасностью для революции – созданием второго революционного центра. Нужно эту новую ИК обуздать, поставить на место, срочными мерами повлиять и на настроение её и на состав.

И тут всё сошлось на Станкевиче: ему и возглавить эту работу – убрать (переизбрать) из Исполкома неподходящих солдат, а выбрать подходящих. И возглавить саму солдатскую Исполнительную комиссию.

Да Станкевич ведь и пришёл – опережать революцию?

560.

Кто-то из пришедших сказал, что в сегодняшнем митинге для него главное: возможность быть самим собой.

И Сусанна согласилась, как верно выражено. Действительно, вся их привычная, обычная жизнь – адвокатская, московская, культурная, вся она носила какой-то вид – не притворства, но как бы лицедейства, какой-то условной игры. Они годами, да всё своё существование, выступали будто добровольными, а если вдуматься, то невольными участниками по сути чужой жизни. Они и сами уже забывались, забылись, они и на самом деле видели в той жизни интерес, и даже горячо прилагались к ней, и могли бы так вовсе забыться, если бы постоянно не угнетало их притеснение их народа – или вот, миг великой очищающей революции не привёл бы их к опоминанию.

Опоминание – как самоосознание, большое внутреннее очищение: кто они воистину, в эту дальнюю страну занесенные как песок ветром. И сама Сусанна – кто? вот, забывшая и синагогу, и субботу, – а сейчас, в миг сердечного соединения со своими, с волнением радости ощущая это возвращение к родному, – вот сейчас они пойдут туда, где открыто и гордо соберутся все свои, тысячи своих, только свои. И первый оратор будет – не лучший из адвокатов, не общественный или партийный деятель, не депутат Думы, – но главный раввин Москвы Мазе. Тот, кто только и мог объединённо выразить, просветлённо соединить их всех.

Давно, давно не была Сусанна в синагоге – тем возбуждённо-радостней теснилось в груди: идти и слушать раввина. Счастливый возврат.

Только Давид ранил цельностное настроение: позубоскалил, что это опять начинаются патриотические концерты. Но видя, как жена огорчилась, попросил прощенья. Сам он ушёл в свой Комитет Общественных Организаций.

Не понимал он и даже сердился, а Сусанне эти дни принесли ещё и такую радость освобождения: от никогда не называемой вины перед менее удачливыми, перед теми, кто застрял за чертой, или даже не пытался оттуда выбиться.

С особой нежностью она встречала тех своих спутников, которые дожидались дома субботней зари, не имея права двинуться раньше, и вот только теперь подъезжали.

Первая из них приехала Ханна Гринфельд, вдова, троюродная тётка Сусанны по матери, – высокая, худая, под шубой – ещё в белом шерстяном платке на плечах, она зябла. Сусанна встретила её весело, но осеклась, – Ханна была очень торжественна, а без улыбки. Сказала:

– Это ведь будет сегодня, как если бы нам встретиться и с нашими умершими.

Сусанна – не поняла сразу. Но не успела переспросить – тут же вслед вложилась в неё эта мысль и показалась замечательно верной: да, такая массовая наша сходка и во главе с раввинами, – да, это будет как бы соединение всех-всех, и с покойными мамой и папой тоже. Да.

Торжественность сообщалась и тем, что не все сели к столу перекусить, Ханна и ещё пожилой родственник Давида не сняли верхнего, а сидели в креслах, как бы ожидая, что с минуты на минуту поедут.

А разговор, естественно, вращался о главном: о том, как падают цепи с евреев – одна за другой, почти ежедневно: снимаются ограничения в одной области, другой, третьей, – почти ежедневно, а кажется – всё ещё не быстро.

Но это – и не внешний дар судьбы евреям: это дар – взятый собственными руками.

Молоденькая хорошенькая Руфь, которую Сусанна с любовью направляла и воспитывала как повторение бы самой себя, воскликнула, блестя глазами:

– Вся смелость и прямота этой революции и определились нашим духом!

Да, динамичный дух наш участвовал, конечно, не мог не участвовать при обвисающем русском, – но и голов мы сложили за то достаточно.

Но если так ярко проявился еврейский дух, то следует ждать и яростной реакции против него?

Да! Тысячи погромщиков притаились! – встречала Руфь. Они не могут примириться с тем, что произошло. Они спустились в то святое подполье, где раньше выносились революционные приговоры, – и теперь оттуда помышляют, как вырваться со своими озверелыми дубинами.

Перебрасывались тревогой: ведь там и сям мелькало – то о подготовляемом погроме, то кажется уже о начавшемся, то о массовой перевозке поездами антисемитской литературы. Правда, всё вослед и опровергалось.

Да, все успехи евреев на чужой почве всегда кажутся такими хрупкими! – один грубый посторонний удар – и всё терпеливо построенное рухнет.

– Вот такие козицыны из чёрного автомобиля…

Они прячутся в толпе и со всеми приветствуют – а сами скрытые, прежние! Они, конечно, будут действовать. Разве они так легко отступятся от прежних привилегий? Конечно, теперь нельзя открыто хвалить старый порядок – но можно дискредитировать новый. Они станут вливать свои ядовитые капли против новой власти. Например, будут подстрекать: скорей к идеальному обществу, долой постепеновщину и реальную политику! Удобная форма! Уже ловили охранников, произносящих левые речи. На самом деле никаких крайних левых даже не существует. Это – правые провокаторы раздувают крайних слева, чтобы Россия свалилась.

Да вот и пример: эти необузданные митинги домашней прислуги и кем-то брошенный лозунг «ещё одной революции», теперь – прислужной. Какой вздорный лозунг. Прислуга, даже лучшая, начинает не повиноваться, оспаривать, – но так развалится сама обыденная жизнь… Обывательскими низами революция понята как что-то вроде масленицы: прислуга пропадает на целые дни, с красными бантиками катается на автомобилях, возвращается домой к утру, чтобы только помыться, поесть, – а там опять на гулянье. А другие – принимают на ночь солдатскую компанию и кутят, спать не дают.

– А чью-то прислугу, Агриппину Проторкину, выбрали депутаткой! Вот возрадуются её хозяева: и работать не будет, и уволить нельзя.

Женщины очень живо откликнулись: революция домашней прислуги грозила анархией всей жизни. У Сусанны с её образцовой, приласканной и одарённой горничной тоже появилась двусмысленность, правда от её монархизма, но как это разовьётся? Их всех зовут на митинги.

– Революция прислуги – это и есть из первых актов черносотенства.

Долголицый бритый доктор Розенцвейг, отоляринголог, высмеивал:

– Да просто тёмный бред невежественных людей. Никаких погромов сейчас бояться нам нечего: погромов не может быть, если им не помогает полиция и не поддерживают войска. Все эти черносотенцы, мы видим, с такой же лёгкостью отрекаются от своего прошлого, с каким рвением они раньше служили ему, и, как говорится, «переходят на сторону народа». Вон, посмотрите, как даже Воейков подло предал своего хозяина – «эти слова сказал не я, а царь, он был в состоянии сильного опьянения».

Речь шла о сенсационном сообщении Тамарина из «Утра России», что Воейков предлагал Николаю II открыть минский фронт для подавления революции – но теперь, арестованный и спрошенный Керенским, Воейков, спасая свою шкуру, всё перевалил на царя.

– Кошмар! Ужаснёшься: в чьих же руках находились судьбы России!

– Эту предательскую затею открыть фронт Новая Россия никогда не забудет, кто бы ни произнёс те слова!

Доктор Розенцвейг, сложив руки на набалдашнике своей трости, он тоже не отложил её, оттого что «вот поедем», сказал примирительно:

– Что ж с него взять. Малообразованный человек, он не имел понятия о жизни своего государства. Придворные льстецы поддерживали в нём представление о царстве длиннобородых мужиков, только и думающих, как угодить царю-батюшке. Александра Фёдоровна добавляла к тому свой истерический мистический бред. Кому теперь не ясно, что династия могла отсрочить своё падение, если бы в 1906 честно и лояльно договорилась с Первой Думой?

Но Николай оправился от страха и снова погрузился в свой фантастический сон о России. Получал миллионы поддельных телеграмм от «союзников» и жил в чаду их преданности.

– А в 1914 он снова получил возможность сблизиться с народом. В тот год и всё русское еврейство решительно поддержало государственный патриотизм. И если бы тогда он сам прогнал всю окружающую челядь и призвал общественное министерство – очень возможно, что общество простило бы ему и никакой бы революции теперь не было.

Но он пропустил все сроки и пренебрег всеми предостережениями. На всякую живую мысль самодержавие единообразно всегда отвечало: «нет!». У Николая II никогда не было ни великодушных порывов, ни государственного ума.

– А у кого из них – был? – сострила Руфь: – Один Сергей Романов единственный раз «пораскинул мозгами», и то уже по мостовой.

И сусаннина выученица она была – и частенько вот так стала резать резкостью какого-то безоглядного поколения. Сусанна исправила ближе к духу сегодняшнего вечера:

– Кажется, для царской власти мы сократили скрижали Моисея, мы требовали от них всего две заповеди: «не убий» и «не укради». Но даже эти две были им не под силу. Работа народной совести всегда была за тысячи вёрст от дворцов.

Вообще разговор пошёл злободневно, политически-плоско, отворачивая от того глубокого настроения, какого сегодня хотелось.

Вошёл последний, кого ждали: старый адвокат Шрейдер, широкий в плечах и крупноголовый. Потрясённый смертью жены, два года назад, он сильно состарился, стал медленен, всё меньше занимался адвокатурой.

– Но как возмутительно, – горячо говорила Руфь, – сейчас пишут газеты, пытаются пробудить противоестественное сожаление: «император осунулся, превратился в старика с глубокими морщинами», – да просто напугался в тюрьму попасть! Суздальские богомазы и тут рисуют свои картинки. Просто неловко и стыдно читать об «их личной трагедии». Его трагедия – не короля Лира, а – тюремщика, от которого убежали арестанты. – Красивые тонкие губы Руфи выделялись в непреклонном изломе. – Или: у царицы дети больны, подумаешь трагедия, как нас хотят разжалобить. А от скольких детей отрывала политических отцов грубая рука жандарма! Конечно, революция не игрушка.- Кончики тонких прозрачных её ушей запылали. Добавила ходкую фразу: – Революция – не балет.

Но тут горбоносая, со впалыми щеками, всё молчавшая Ханна осадила:

– Так нельзя, Руфь. Трагедия всяких людей – есть их трагедия, и больных детей особенно. Вот, приезжают из Петербурга, рассказывают, что городовых топили в прорубях Фонтанки и через два, через три дня после переворота. Кто они? – простые стражи уличного порядка, – хлебай ледяную и грязную воду, иди на дно. Не говорите мне: всё это прошло не при слишком хороших знаках.

Руфь смутилась:

– Каких знаках?

– Небесных, – отрешённо ответила Ханна, не опасаясь, что кто-то тут улыбнётся.

А Шрейдер вздохнул:

– Мы в России – не в гостинице. Надо уметь её понимать, и с её стороны тоже.

Ханна вернула всех к тому очищающему возвышенному, как и хотелось настроиться.

Давид уже прислал второй автомобиль, пора выходить.

Ехать надо было в цирк Никитина.

561.

И правда, Ксаночка была Ярику ближе родной сестры Жени: та училась далеко, а с этой отрочество общее. И с годами всё большая почему-то сладость была называть её сестрёнкой, и в постоянном заботливом тоне между ними, а то в случайной приобнимке – такая славная принялась игра (а ведь – нисколько не сестра, но от этого особенная и присладь). Эта игра ещё обновилась в предвоенный год, когда они оба учились в Москве, и естественно было при встрече поцеловаться и товарищам-юнкерам ревниво представить её как сестрёнку.

С годами в душе двоится, и сам уже начинаешь путать игру и действительность. Отношения, не сравнимые ни с чем.

Любил в карие глазки её смотреть с открытой нежностью и встречая открытую нежность.

Но в этот раз в Москве – отдавалось ему гулкими ударами по телу. Игра дошла до грани, что уже игрой оставаться не могла. Целовал ли её при встрече, глядел с дивана, как она для него танцует, поглаживал ли руку под перчаткой, – если это и была игра, то уже совсем другая, по новым правилам, и глубока, – но чтоб доиграть её, надо было отказаться от прежней «сестрёнки», а та – пролепила все извивы их отношений.

Две игры перепутались, и одна мешала другой. «Сестрёнство» так остро сближало! – но и загораживало. Как-то было бессовестно, греховно вдруг проломить это доверие. И вот когда он пожалел, зачем это всё игралось? Сейчас эту смугловатую, скуловатую, круглоплечую степнячку он видел прозревающими глазами, как если бы первый раз: уже лопалась зрелость из её губ, зубов, пальцев, смех жизнелюбный по делу и без дела, глаза побегивают, горят, – да зачем же они так застряли в их детской игре!

Но оскорбительно и грубо было бы разломить грань. Как будто своя семья, кровосмешение.

И несколько раз уже набегала горячая тень такая, что вот сейчас прорвётся – и всё назовётся откровенно. И отбегала опять.

Опять он ошибся, как и с Ростовом! Вся встреча с печенежкой была такая же ошибка, как и гощенье в семье, – близкие только загораживали. А в нём уже так заострилось, он, наконец, просто как зверь хотел женщину – и без этого не мог уехать на фронт, может быть под последнюю гибель.

Морока какая-то! Ярик выдержал первый вечер (думалось ещё и так, и так), выдержал ещё сегодняшнюю дневную прогулку, но на Каменном мосту перед закатом дошла его тоска до краю: что погубится вся его поездка, столько уже потерянных дней, – а он не может вернуться на фронт иначе.

И спасенье его было – оторваться от Ксаны сейчас же, сию минуту! И сегодня же всё осуществить, пусть с проституткой!

И он, не допроводив Ксенью, круто распростился и ушёл от неё.

А распростясь – пошёл наугад, не думая возвращаться и в казармы к товарищу, побрёл – как под пули идёт потерянный, не смеряясь с опасностью, хоть и погибнуть, – пошёл хоть изрешетиться, взять сейчас любую на любом бульваре, с опасностью заболеть, – но только провести с ней ночь, это билось из него с такой силой, он не мог больше откладывать!

А где их берут, где надо было их брать? Всем известно, что – на Тверском бульваре, прославленное место. А другого Ярик и не знал, но догадаться можно было, что – на всяком бульваре, удобней всего, можно ожидать на скамейках. (Да не только же, правда, по букве называли трамвай по бульварному кольцу «Аннушкой бульварной».).

Ближе всего был Пречистенский – и Ярослав свернул туда, в своём невладении. Садилось солнце – и время могло быть уже подходящим.

Прошёл половину длинного изломистого бульвара, миновал десяток скамеек, все подсохшие и по нехолоду кой на каких присели – там парочка, здесь с газетой, но и долго не посидишь, и подумал уже Ярослав, что это – промах насчёт скамеек, что ходить должны, как и рассказывали всегда юнкера, и не по одной, и наверно только на Тверском.

Как вдруг увидел на отдельной скамейке – одинокую молодую, копна чёрных волос из-под вязаной шапки видна ещё издали.

А ближе – именно это черноволосье, по плечи и густо обрамляющее голову, диковато и даже вульгарно, – именно оно почему-то наводило на мысль.

И поза была не такая, чтоб вот – присела на краешек, сейчас убежит. Нет, сидела она вполне углубисто, ожидаючи.

Кого-то? Она просто, может быть, ждала близкого, знакомого. По неумению различать – не хитро и оскорбить. Да никогда б Ярослав и не решился, если б не такой уж край у него был, обрыв отпуска.

А между тем, хоть и замедлив, он уже приближался, приближался к ней, и надо было решаться: так? или этак?…

Вид её был довольно бедненький, пальтишко с плохим меховым воротником.

А лицо показалось на подходе – даже отчаянно-красивым, зловеще-красивым, даже – таких не бывает, или это – от окружения непомерных её волос?

Обратиться? не обратиться? Фронтовая простота и семейная воспитанность боролись в нём. Как можно неловко попасть, стыдно!

Но красота её – решила. Такую красоту – сейчас! – он пропустить не мог.

А девушка смотрела не на прохожих, но косо вниз, немного презрительно.

И он бы – наверно сробел, миновал бы.

Но вдруг от сапог его – медленно она подняла глаза. И посмотрела – выразительными, чёрными (может, не чёрными, но – вся такая, но от волос) – прямо ему в глаза и не торопясь отвести.

И – всё было решено! – он уже уйти бы не мог, он как схвачен был.

– Разрешите – рядом с вами? – первое трудное, без соображения, спросилось само из него, как из груди выбилось.

– Пожалуйста, – ответила она, но не подвигаясь и без единого движения, всё так же обняв себя руками, может для теплоты, руки без перчаток под рукава.

Что-то в ней цыганское-не цыганское было, но вульгарно-загадочное.

Он сел, в пол-аршине от неё. И следующий вопрос ещё знал, какой задать (а уже потом не знал):

– Как вас зовут, могу я спросить?

Из своего презрительного взгляда на обтаявший лёд у себя под ботами, она ещё раз подняла глаза, теперь близко вровень, так и пробрало его.

– Вильма.

– Вильма? – Вот и сам родился следующий: – Что за имя? Никогда не слышал.

Она на это время не отвела от него глаз, рассматривала.

– Латышское.

Да, и акцент у неё был.

– Вы – латышка? Беженка? – ухватился, как будто это важно было.

– Да. – Голоса много не тратила, а густой был, настоенный.

– Из какого же места?

– С Двины.

– Вот как? – обрадовался Ярик. Почему-то хотелось заверить её дружественно, какую-то не грубую нить протянуть между ними. – И я от Двины недалеко воюю. Близко.

Но она не отозвалась. Взор увела.

– Близко фронт подошёл? – с сочувствием спрашивал он.

– Да. По тому берегу. Прямо против нас.

И… и… и всё?

И что ж ещё было спрашивать? Что другое – как будто невежливо. Он не мог спросить ни о семье, ни об образе жизни. Было бы глупо рассказывать ей, какие случаи беженства он знает ещё. Хотя: чем может жить латышка в Москве, каково ей здесь? Наверно, неважно. Ему, правда, хотелось узнать о ней больше.

Но вопросы его пресеклись.

А красива была – ужасно.

И красота её – помогала Ярику. Потому что хотелось красивого, не случайного, чтоб она действительно ему понравилась.

И она – нравилась.

Но ничего не доказывал ни её задержанный взгляд, теперь уже отведенный, ни сиденье их в полуаршине.

А из-под самого её подбородка – вот одно некрасивое у неё, широкого твёрдого подбородка, – чуть выдавалась пунцовая ткань с цветками, косынка.

Ничто не было доказано и никак дальше не разъяснялось. Может быть, она сидела здесь совсем не за этим. (А может быть – за этим, но вышла первый раз и сама не умеет?) Свободное – что-то было в обмёте её волос, стеснительности её или прямого запрета он не чувствовал. Но развязности не мог себе нагнать.

И так посидел ещё, молча.

Но и она продолжала сидеть, не переменяя позы, не уходя. Глаза – косо вниз.

Так это и был ответ?

Он вот как сказал:

– Я бы… пошёл с вами?

И почти сразу услышал, сквозь зубы, без поворота её головы:

– Пятнадцать.

И его – осадисто резануло. Всё оказалось – именно так, но зачем так грубо, как сбросило со скамейки на лёд. Да! Ему хотелось всего лишь одного, именно этого, – но хотелось так, чтоб отзывалось и в душе.

Но уже выбора не было. Дорвался.

– Пойдёмте, – сказал.

И тут же подумал: а как же они пойдут? Её вид, – идти с ней под руку ему невозможно…

Но оказалось просто: совсем рядом, в Антипьевском переулке. Вильма шла на плечо вперёд, а поручик – чуть сбоку и сзади, весь – за её буйными волосами.

Антипьевский! – надо же! – как раз вдоль задней стены его родного училища. По ту сторону сколько маршировал – думал ли, что всё разрешится рядом, вот так?

До войны и без фронта он бы так не мог.

Маленький двор, двухэтажный дом в глубине. Тёмная лестница, ещё без света. На третий, мансарда.

В первой убогой комнате, которую надо было им пройти, сидела за столом с неубранной едою – другая девушка, не такая красивая, но пожалуй похожая, – сестра?

Странно так проходить – Вильма не познакомила, не сказала ни слова, шла в следующую комнату. И Ярослав, кивнув той девушке (та не ответила, как не заметила), – за Вильмой.

И Вильма накинула крючок на дверь.

Вторая комната, скошенная крышей, была тоже мала, скорей не чистая. Одна полуторная кровать, одна одинарная, обе под простыми одеялами. Комод под кружевной дорожкой, на комоде стоячее зеркало. Вешалка, стул, табуретка.

Через единственное подкровельное малое окно ещё падал сумеречный свет, и не было надобности зажигать.

Вильма ловко сбросила пальто, шапку, – волосы ещё больше рассыпались, а пунцовая – оказалась на ней шаль, в обхват плеч её, сильных облокотий, – и концами сведена под пояс впереди. И в нищей сумеречной комнате эта пунцовая шаль загорелась как жар-птица. И сильные глаза Вильмы против окна смотрели на Ярослава в упор. И гордо.

И так это вспыхнуло разом – Ярику теперь опять показалось, что – лучше он и найти не мог! Это было чуже, странно – и восхитительно!

Он подошёл к ней распутаться в шали – а воротник оказался вырезной косяком, открывая шею и душку.

Оставалась одна опасность – но спросить её прямо было невозможно, да ведь и не скажет. Оставалось только – доверять ей. Да если б не эти «пятнадцать» – а может, процеженные так с непривычки? – он поручился бы, что она вышла на бульвар в первый раз.

Но какие опасности он не переходил в жизни, не страшней же. Спросить – было невозможно.

А ещё: отстёгивал шашку с револьвером – почему-то мелькнуло, что и это опасно, в чужом неосвещённом месте.

В комнате быстро темнело – и только привыкшими глазами он продолжал досматриваться до неё. А пунцовый платок на стуле – гас, гас, потом погас, не различался.

Сперва помнилось, что за дверью сестра. Потом забылось.

Но ему действительно хотелось – войти в её грудь! Заглянуть в её жизнь. Ему хотелось – в чём-то и полюбить, нешуточно.

Он нуждался – ещё и кусочек своей души оставить у неё.

Чуть шелестили шёпотом.

И обнимая, он спрашивал:

– А можно – я до утра останусь?

– Нельзя. Придёт мама и все, ночевать негде.

Но ещё лежали в полной темноте.

Чего не было в её теле – нежности. Но – сила.

Лежал – и уже сейчас подумал: ведь будет её вспоминать, и может – долго.

– А я тебя – запомню, Вильма!

Кажется искренне ответила:

– И я тебя.

562.

Сегодня среди революционеров уже пожилой, 43 года, Нахамкис однако сохранял все преимущества никогда не болевшего человека, кровь с молоком. Хотя он всю жизнь отдал революции, начал уже с пятнадцати лет (ещё жив был Чернышевский!) пропаганду среди одесских рабочих, – однако не измытарился по каторгам и сумел не подорвать здоровья. В единственную свою ссылку он попал под свой 21 год, из-за чего не погнали его ни в Верхоянск, ни в Колымск, а в самом Якутске призвали по воинской повинности, он был зачислен рядовым в местную команду и от службы только ещё укрепился. Запрещено было дать ему чин даже ефрейтора, но он исполнял все должности унтера, дежурил по роте, даже заведовал ротной школой – и ещё укрепился в себе, по-командирски. А политическая уверенность у него уже тогда была такая, что потом, живя в одном доме с якутским вице-губернатором, не раскланивался с ним (наслаждение презирать!), а мирового судью принимал у себя в гостях. Да после военной службы он в Якутске задержался недолго: хоть оттуда трудно было бежать, на пароход при полиции не сядешь, но и пойманных особенно не наказывали, так что рискнуть. Его полуротный офицер, с характером Ноздрёва, пивал запоем и в белой горячке бредил революцией, что он с полуротой сразу перейдёт на сторону народа. Этот поручик и помог ему бежать по зимней Лене на почтовых, спрятавши в своём возке. (И когда позже открылось – поручик не пострадал, а только письмоводитель за подделку документа.) Затем вослед своему беглецу уже беспрепятственно выехала и жена с ребёнком.

За границей Нахамкис не бедствовал, ибо всегда была помощь от отца из России, – не должен был выколачиваться ради грошей, а мог отдаться, свободной революционной деятельности, – да уже и тогда влёкся к литературной, намечая стать писателем, как и кумиры его – Чернышевский, Добролюбов, затем и учитель Плеханов. Однако поклонение Плеханову не было стойким, после II съезда РСДРП заколебался он, не примкнуть ли к Ленину (а какой-то он неполноценный, будто со срезанной частью головы), – но по независимости и яркости своего характера не примкнул ни к кому, а остался – вот и до сих пор – социал-демократом внефракционным, это давало и большую свободу движения всякий раз. Очень сблизился за границей со своим земляком-одесситом Парвусом, вслед ему покатил в Россию на революцию Пятого года, но поучаствовать не успел: пришёл посидеть на заседание Совета рабочих депутатов, как раз последнее, в его гамузе арестован, да как непричастный скоро освобождён.

В последующие годы, хотя тактически принято было грозно проклинать годы реакции, – однако было довольно-таки выносимо. Нахамкис стал негласным направителем («секретарём») с-д депутатов 3-й Думы, – там серенькие были, а он вёл их со всей широтой своего революционного кругозора. Но и более того: в эти годы он мог отдаться и своей литературной страсти и своей верности идеалам шестидесятников, от которых отчётливо ощущал своё происхождение, – и написал, и прямо в России напечатал, под псевдонимом Стеклов, научно-полемический труд о жизни и деятельности Чернышевского.

Наш великий предтеча! Один из величайших людей русской истории! Великий мыслитель с гордостью Прометея. Русский Сен-Жюст. Наш первый якобинец (не случайно, что и «Молодую Россию» и многие анонимные прокламации – все, и враги, и сторонники, приписывали ему). И подошёл вплотную к научному социализму! – всеми своими корнями Стеклов чувствовал себя от него, и окажись на его месте, вот так же бы и поступал: с умной личной осторожностью (их общая черта!), но энергично поддерживал бы студенческие волнения; с ликующей замкнутой радостью следил бы за грандиозными петербургскими поджогами, спалившими десяток густых кварталов так, что пламя перебрасывалось аж через Фонтанку, толкотня телег, карет, судов на реке, погорельцы с узлами на площадях, и вдали от пожара уже вяжут имущество, огонь охватил и министерство внутренних дел, Петербург представлял вид города, подвергшегося бомбардировке неприятеля, и после того ещё несколько дней сряду вспыхивали новые пожары в разных местах города (кто те безымянные юные смельчаки, клавшие паклевые факелы в дровяные сараи? – остались нам не открыты); и так же не сдерживал бы кровавой ярости в воззвании «К барским крестьянам»; и так же бы негодовал на пошлость глупого Герцена, низко открывшего из-за границы кампанию против радикалов, развязавшего рты всем либеральным иудам в России, да ещё неуклюжим промахом подавшего нечаянный документ к аресту Чернышевского; и так же вызывающе-уверенно вёл бы себя под долгим следствием, зная, что у палачей не может быть доказательств. (А смог ли бы в неустанных литературных занятиях выдержать 20 лет заключения, мученичество?… Писать, писать – только для того, чтобы тут же и сжигать?).

Последовательно отражая философские воззрения Чернышевского, систему его этики, эстетики, историософии и политэкономии (да даже изобретал он и машину вечного движения – ради уничтожения пролетариатства), – то и дело находил (перенимал) Стеклов не только глубокое сходство убеждений (например, в интересах трудящихся масс полностью разрушить как всю систему старого самодержавия, так и всё лживое здание александровских реформ – прежде чем они утвердятся; и – никогда не допустить крестьян до индивидуального владения землёй, только общиной! – актуальнейший вопрос сегодня); не только общую кипучую ненависть к реакции, общее презрение к бледно-розовым либералам и предчувствие оказаться после переворота вождём крайне левой стороны; не только общую страсть к писательству («Что делать» и «Пролог» написаны прямо сразу набело, без единой поправки, – именно так же и писал Стеклов! а ведь у Чернышевского погиб и ещё один роман, о котором односсыльцы свидетельствуют, что он был бы евангелием и библией современного человечества!); но и совпадение многих даже личных черт, как рассудочность берёт верх над воображением, мыслящий человек может отстраниться и от любви, владение собой, когда нужно отступить – то и вовремя отступить; в год написания этой книги – столько же ему было лет, как Чернышевскому в год гражданской казни, и у обоих – якутская ссылка. Но! – легко прийти в революцию из революционной среды, а каково было Чернышевскому из гущи реакционного православия, от того отца-священника, который даже на своего архиерея доносил о неправоверии! Этот мир так цепко въелся в Николая Гавриловича, что, уже будучи вождём петербургских радикалов, он, проходя мимо церкви, всё не мог удержаться, не перекреститься… (Это дураченье народа православным духовенством всегда отвратно поражало Нахамкиса: сел в поезд с несколькими пролетариями, дёрнул в путь паровоз – и они все перекрестились, как самые тёмные крестьяне. Да что, если некоторые члены Совета рабочих депутатов Пятого года, посаженные в Кресты, когда возвращались с прогулки – крестились на икону в тюремном коридоре…).

Издавая труд о Чернышевском с отодвижкой на сорок лет от событий – мог Стеклов неистовым революционным духом обнажать всю казённую ложь. Уже не было в России такой цензуры, которая мешала бы ему хлёстко спорить с теми как будто остывшими реакционными зубрами и Третьим отделением, а он-то сам, как и его читатели девятисотых годов, отчётливо прозревал за теми – нынешних псов царизма, всех матёрых палачей по ту сторону баррикады. Только не мог он всласть исхлестать коронованного жандарма, лицемерного иезуита, верховного сыщика, кровожадного жёлчного тирана Александра II (теперь-то – наступило это время, будем делать второе издание книги), но зато уж – продажных тварей царских сенаторов, заскорузлых душонок византийского чиновничества, – ab uno disce omnes! – по одному суди обо всех, а особенно – всех либеральных шавок и брехунов из подворотен, не обойдя и патентованного либерала Тургенева, никогда не отстававшего от охранников, и реакционного изувера Гоголя, и полоумного мистического мракобеса Достоевского, политически павшего человека. Да после ареста Чернышевского русская литература впала в маразм, в прозябание на долгие годы.

Тем временем за революционные связи и вокруг думской фракции в 1910 подпёрло Нахамкису садиться и ехать в новую ссылку, но, к счастью, предложили на выбор уехать за границу, так он и сделал. В эмиграции снова сближался с большевиками, преподавал в их школе Лонжюмо, но снова отказывался вместиться в узкую ленинскую дисциплину. С 1913, после амнистии, мог возвращаться в Россию, но ещё задержался, июль 1914 застал в Берлине – и был избит немецкой озлобленной уличной толпой, принявшей за русского обывателя – его-то, с его взглядами! – тем особенно обидно, что он ещё до войны желал военного поражения России. (А ведь тоже мысль Чернышевского: предсказывал столкновение России с Западной Европой, и что будет она разбита, и поражение царизма приведёт к революции.) Хорошо, что немецкие власти быстро разобрались, социалистов сочувственно отпустили ехать на родину; Лурье, Коллонтай, другие товарищи остались в Скандинавии, а Нахамкис имел причины вернуться в Россию. Тут удалось стать чиновником Союза городов и прожить военные годы не только спокойно, но и весьма содержательно. С той же Скандинавией вели коммерческие операции, по поручению Согора Нахамкис уже в войну дважды проехался в Стокгольм за товарами, заказывать лекарства, а у кого? – у фирмы Парвуса-Ганецкого. С Парвусом не угасла революционная связь, создали каналы для денег – на поддержание революционных точек, но притекало и самому, с Фаберкевичем, с Подвойским, – столы их в Согоре стояли рядом. В войну появились специфически изумительные товары, такие как презервативы: в России своих не было, иностранные вздорожали сразу в десять раз, а именно при военном отсутствии мужей они стали особенно необходимы, и ещё к тому же ничтожны в объёме, без труда вкладывались в ящики согорских товаров, а потом продавались негласно в институтах красоты (такой вела и жена Нахамкиса) и по другим гигиеническим точкам.

Даже никогда так хорошо не жилось, как в эти два военных года, не сравнить с довольно жалкими эмигрантскими, – с этой ступени благосостояния можно было бы вообще начать очень приличную жизнь. Но – и война не бесконечна, и революция вот же прикатила, да не для обывательского прозябания и создан был духовный потомок Чернышевского, в полном расцвете здоровья, сил, умственных способностей, – и тотчас приложился к едва грянувшей революции, в первый же вечер вшагнул в Исполнительный Комитет, да не простым членом. Не только по своей физической выдержке он высиживал и выстаивал все сплошь часы заседаний Исполкома и над разморенным столом заседаний выкладывал своё тяжеловесное слово, – но и по политическому таланту кто с ним тут мог равняться? Изношенный Чхеидзе плыл по течению прений, не влияя на них заметно, Скобелев болтался без дела и значения, его посылали затычкой во все места. Слюнявые народники – ничего тут не весили. Только внефракционный Гиммер был голова комбинаторная, с острым соображением, вытаскивал идеи быстро, но по поспешности, перескокам, и лишённый фигуры и силы, никак не козырял в вожди, шёл к Нахамкису в хорошие подручные, как обезьянка на плече, для проверки теоретического курса. И всё направляюще открывалось Нахамкису: и посадить Временное правительство на его шаткое седалище и вести голос Совета «Известия». (Не успевая сам, ввёл туда друга своей одесской юности Циперовича.).

Даже сам удивлялся, как легко ему всё подаётся, нет отпора, бери власть. Ещё один-два шага, он станет председателем Всероссийского Исполнительного Комитета Советов – и это высшая реальная власть, сильней, чем буржуазный президент.

И тут – эта проклятая история со сменой фамилии. Нахамкис всю жизнь силился отделаться от этой позорной фамилии своего богатого, но недальновидного отца, и даже подал, в военные годы, прошение о том на высочайшее имя, что для революционера считается последним позором, ибо там обязательная форма – «припадаю к стопам», – но не успело обернуться, а вот революция, и теперь больше всего боялся, как бы не открылось это «припадаю к стопам». И вот подлые буржуазные газетки подняли патриотический визг об «анонимах в Совете» – и как раз может всё разоблачиться. Буржуазная печать – духовная жандармерия.

И теперь – нашёл бы то гнусное прошение и своими руками бы уничтожил, – но в каких канцеляриях его искать? И ещё хуже станет заметно.

А обидно ужасно: при всех его талантах и представительности – налеплена как бы в насмешку унизительная фамилия, уродливей невозможно сочинить, – как будто связывает руки и ноги, заклеивает рот.

В пятёрку Контактной Комиссии Нахамкис вошёл тоже не рядовым членом, а – центральным, самым видным и настойчивым (Гиммер привычно рядом, Филипповский в стороне от главных политических вопросов, а ещё только – Чхеидзе да Скобелев).

С этой компанией и поехали сегодня в Мариинский дворец, в автомобиле не успели сговориться ни о тактике, ни о конкретных вопросах, а в общем виде: давить и произвести впечатление. Тем более инициатива переходила к Нахамкису, он-то всегда найдётся, и что сказать, и как сказать.

В вестибюле Мариинского было, как и в Таврическом: солдатский караул кто курил, кто спал на скамейках, винтовки лежали. Но дальше было интересно посмотреть. Длинная с поворотом парадная лестница с ажурными бронзовыми перилами, стены белого мрамора, а колонны розового, в нишах – статуи античных воинов. Потом один двухъярусный круглый зал, другой двухъярусный квадратный – с верхней галереей, лепным орнаментом на стенах, там и маски, а над дверьми ландшафты, – нет, не туда зашли, – назад через круглый, тут золочёные фигуры вроде грифонов, а паркет какой, ничего правительство устроилось, да всё ещё не пачкано, окурки нигде не валяются, да разодетые чванные лакеи – как им самим не смешно своих манер? – теперь ещё один зал – Приёмная, с двумя каминами, высокими окнами на площадь, а по стенам опять барельефы, барельефы, – наконец ещё в новую комнату, где за бархатной синей скатертью их ждали четыре любезных и даже угодливых министра. И усевшись за этим столом – Нахамкис опять-таки возвышался крупной, крепко посаженной головой, оглядывал что своих незадачливых коллег, что этих припугнутых министров (почему-то не было главных – ни Милюкова, ни Гучкова), и, без лишней скромности, не мог не ощутить, что он тут – фигура центральная, поскольку Исполнительный Комитет доминирует над правительством. (Дождались! вот когда мы, красные радикалы, добрались и ущемим розовую либеральную блудливую слякоть.) Ещё никем так специально не названный и не выделенный, а становился в России чернышевец Стеклов – первым и главным человеком.

И это явное превосходство он посчитал необходимым выразить министрам на первой же этой встрече. И ждать долго повода не пришлось. Думал Нахамкис – сейчас они будут укорять ИК за резкие действия в Царском Селе, тогда бы им и всыпал. Нет, возражали очень деликатно, почти ласково. Думал – будет следующее столкновение о Верховном Главнокомандующем. Нет, ещё опережая советских гостей, Некрасов объявил им с улыбкой, что эта операция уже произведена, Николай Николаевич окончательно смещён, сегодня. Хорошо, но кто взамен? Алексеев? – реакционный генерал, Исполнительный Комитет не может и его допустить, даже временно! Князь Львов, благостно улыбаясь, спрашивал: а кого же? Вот тут Нахамкис не приготовил, не знал – кого. Тогда, успокаивал Львов, надо только чуть пообождать: Алексеев сам хочет уйти, и уйдёт.

А спор возник – об армейской присяге. Гиммер, который этой присягой много занимался, теперь выпрыснулся с упрёками, что Временное правительство действует самочинно, не оповещая Исполнительный Комитет: такой присяги они не имели права объявлять и даже в действие приводить, и всё без согласия ИК, и мы решительно ставим вето.

Застигнуты были министры врасплох: они искренно, кажется, не ожидали, они не подумали даже. Львов растерянно улыбался, расфранченный Терещенко принял вид размышления, Некрасов сочувственно и готовно развел руками: но как же теперь быть? Уже во многих частях присягали, не отменять же?

Но Нахамкис, единственный, кажется, тут среди них, кто оттянул действительную службу, знал и цену этой подлой воинской присяге, когтями забирающей душу рабочего и крестьянина. И невозмутимо продиктовал:

– Значит, отменить.

И вскинулся вдруг маленький смирный Мануйлов, которому по своим делам просвещения тут бы и сидеть нечего. Он вскочил, хотя вообще говорили сидя, – и возбуждённо, даже вскрикивая, тоном личной оскорблённости стал выбрасывать, что создаётся совершенно невозможная обстановка, никакое правительство в мире не может функционировать под таким давлением. Он понимает – сотрудничество, он понимает – добрые советы, но признать над правительством открытый посторонний контроль он отказывается! И если говорить о произвольных действиях, то произвольно действует именно Исполнительный Комитет, ни с чем не считаясь и не спрашивая правительства. Так был произведен и этот безобразный влом в Царское Село, так был издан «приказ №1» и «приказ №2», и ещё неизвестно сколько приказов… И ещё, и ещё… – Мануйлов уже бессвязно, но всё горячей выпаливал, выпалился весь – и сел, уже смирно, как бывает со взволнованными коротышками.

И – лучшего повода он дать не мог! Да и сам-то был – типичный выродок дегенеративного российского либерализма, нижняя ступенька лестницы от Герцена, вот по таким и бить. Кончилось ваше время! Нахамкис скрестил большие руки на большой груди, не только что не встал или не переклонился к министрам вперёд, но спокойно откинулся в покойную кресельную спинку, специально рассчитанную на отдых сановной спины и задницы, и стал тяжёлым басом поламывать:

– Господа. Вы же знаете: в любой момент, стоило бы нам только захотеть, мы беспрепятственно могли бы взять власть свои руки. И это была бы для России самая крепкая и авторитетная власть. И если мы этого не сделали и пока не делаем, то только потому, из теоретических социалистических убеждений, что считаем вас в настоящее время более соответствующими историческому моменту. Мы – согласились допустить вас к власти, да. На определённых условиях. Но именно поэтому вы не должны забываться. И не смеете предпринимать никаких важных и ответственных шагов, не посоветовавшись с нами и не получив нашего одобрения.

Так, даже рук спокойных не расцепив из скрестья, он уже усмирил их всех четверых, вместе с выдохшимся Мануйловым. Он высказал им уничтожающую вещь – а они держали на губах подобия вежливых улыбок. И всего только таких либеральчиков и смогла выставить русская буржуазия! Что за ничтожества! И как бы они хотели эскамотировать революцию, да силёнок нет.

Но надо было додавливать, надо приучить их раз и навсегда. Сам ещё не уверенный на все 100 процентов, но чтоб увериться до стенки – тем победоноснее внушал:

– Так что, господа, вы всё время должны помнить: стоит нам захотеть – и вы сейчас же исчезнете с русского политического горизонта. Никакого самостоятельного веса и самостоятельного значения вы не имеете. Вся ваша мнимая сила – только в нашем признании, и пока оно есть.

Сказал – и испытал торжество сильного мужчины над женственной тварью. Наслаждение презирать.

Голубые глаза князя Львова опечалились, подёрнулись чуть не слезой. Терещенко покраснел и откинулся, будто по обеим щекам принял заслуженные пощёчины. Мануйлов тихо сидел, надувшись. А Некрасов приспустил голову как наказанный пёс.

И обстановка – сразу очистилась. И уже легко пошло обсуждение, в чём именно будет состоять контроль деятельности правительства. Оно обязано заранее информировать Исполнительный Комитет о каждом своём важном шаге.

Подумайте, правительство согласно! Да правительство даже с самого начала предлагало ввести в свой состав на правах членов – какое-то число членов Исполнительного Комитета. Но Николай Семёнович отказался. А Александр Фёдорович любезно вошёл. Правительство уже приглашало от Исполнительного Комитета и контролёров над расходованием своих средств. Но и правительство тоже хотело бы, для ясности, как-то знать иногда заранее намерения Исполнительного Комитета?

Хорошо, вам будет передаваться сводка бумаг, поступающих в Исполнительный Комитет со всей страны, чтобы вы знали мнение народа.

А что это там, в Москве, началось какое-то сепаратное движение цензовых кругов – устроить Учредительное Собрание в Москве? Петроградский Совет не может допустить создания какого-то второго центра в России.

Нет-нет, это произвольные несогласованные попытки, правительство не давало им никакого одобрения. Учредительное Собрание будет готовиться в Петрограде, не сомневайтесь пожалуйста, господа!

Не очень Нахамкис им поверил. Но за эти дни он привык к сильным решениям, и сейчас в нём зрело ещё такое одно: через московский Совет рабочих депутатов заставить Москву саму отказаться от своей кандидатуры.

563.

И как трудно каждый раз расстаться, невозможно уйти!

Потом кажется: не три часа пробыла у него, а одну минуту. При нём время ускоряется безумно, всё пролетает.

Пришла домой – и тут же хочется опять к нему. Воротясь – завидует сама себе: это – она была?

Так хорошо, как не бывает. Почему, отчего с ним так хорошо – не хочется анализировать.

И страшно: а вдруг всё гинет?…

Сказал: непридуманные влечения – всегда взаимны.

Да, каким-то странным образом и она – ведь создана для него, человека совсем-совсем другой жизни.

Его каждое слово так решающе падает на неё. И – рада, что так. И с каждым его суждением её прежний мир изменяется, поворачивается. И – рада, что так.

Но даже уже и опасно: можно ли так сильно поддаваться?

*

* *

Познала девка хмелинку,

Полюбил барский детинка,

С низу низовой купец.

ДВЕНАДЦАТОЕ МАРТА.

ВОСКРЕСЕНЬЕ. 564.

Ещё в прошлый понедельник взгомилась Каменка, как прикатил этот слух, что царь нас покинул. Мол, в Питере пе-ре-во-рот.

Да бодай тебя с переворотом, только бы батюшка царь на месте остался.

Однако шёл день за днём, а слух тот не подпёрся. Или там, в Питере, обернулось назад? Никакое новое сотрясение жизни не докатило до Каменки.

И уверялись старики: не могёт такое в наши ворота вломиться. Никак не могёт Расея обезглавиться от царя.

Може так – чегоза какая намутила.

Но и Плужников мужик умозорный – что-й-то же знал, как портреты срывал. И подтверживал: «Так! Так. Без царя теперь.» (Уметнулся в Тамбов усейко.).

А в пятницу батюшке привезли пакет из Тамбова.

Открыл отец Михаил Молчанов, а внутри: ещё раз, уже из газет ему известные, Манифесты отречения Государя и великого князя Михаила. И послание Святейшего Синода к чадам православной Церкви: что переворот произошёл по воле Божьей, так как Господь в своих руках держит судьбы царств и народов, а православные христиане призываются ради миллионов жизней, сложенных на поле брани, и ради многих жертв, принесенных для завоевания гражданских свобод (то есть ради революционеров?…), – к повиновению новому правительству, облегчить его великое дело. И затем распоряжение Синода: объявить громогласно сии Манифесты во всех православных храмах, в сельских – по получении их в первый воскресный день, после Божественной Литургии и с совершением молебствия об утишении страстей, с возглашением многолетия Богохранимой державе Российской и благоверному Временному правительству ея, каковое возглашение и должно отныне войти в ектеньи вместо прежнего императорского.

Отец Михаил у себя в домике читал эти бумаги – и плакал вслух. Совершаемое было – выше его разума и вне пределов его воли. Недосягаемо был вознесен над рядовыми священниками Синод, и сидели же там просвещённые и глубокомысленные иерархи, вот подписалось их два митрополита и шесть архиепископов, и не с лёту же, но по обдуманью и молитве приняли они решение.

Да, как будто так: раз Господь в своих руках держит судьбы царств и народов, надо и этот переворот принять как произошедший по воле Божьей. Хотя изрядно и начитан был отец Михаил, не мог он изыскать в священной литературе довода против этого довода. А сердцем чувствовал – неправоту его в применении к сегодняшнему. Да, вообще – так, а в этот раз – не так! Но – не мог доказать. И – не осмелился бы не подчиниться.

А от тамбовского архиепископа Кирилла, известного твёрдостью взглядов и крутостью нрава, сопровождение было такое: «Спешите делать, пока день есть. Уясните себе и пастве ответственность за целость родины.».

И – всё. Но в этом можно было понять, что и Кирилл не согласен с решением Синода. И тоже не вправе бунтовать, однако что-то указывал.

Этот день весь, и следующий, отец Михаил много молился, ища вразумления от Господа, и не получал его. И ещё плакал. И бумаг никому не показал, кроме матушки.

И в субботу на всенощной возглашал по-прежнему: «о благочестивейшем, самодержавнейшем великом Государе нашем».

И в ночь на воскресенье решил, что так же прочтёт ектеньи и на литургии. Ведь это будет до объявления всех этих гибельных бумаг.

За столько лет службы как хорошо он знал свою простодушную паству. Лишь несколько было, всё мужчины, знатоков службы, ведавших полный смысл её и каждой входящей молитвы. А самые даже верные прихожанки не задавались знать службу, из чего именно она состоит, как что называется и почему оно в службу вставлено. Сотни раз простояв на обеднях – не всегда помнили они заранее, какие будут слова. Но едва эти слова произносились или пелись – они тотчас узнавали их сердечно, и были согласны с каждым, как сами бы их высказали, – все повторенья о Христе, о его страданиях, воскресении и о Богородице. В том и знали они воскресенье, чтоб с утра оттопиться пораньше, обрядиться к церкви, и выстоять службу, иногда отвлекаясь на хозяйственные и семейные заботы, потом снова возвращаясь к молитве, какая поётся. И этим общим молебным стоянием по воскресным утрам въедино связывалась вся жизнь человека, семьи и села – и давала перейти от одной недели к следующей. И в этом устоявшемся порядке была такая цельность, и так нерушимо было всё, что возглашалось веками, – язык священника не поворачивался теперь вдруг сменить возглашение. И прорезать церковную службу клином политического известия.

Но вот вышел отец Михаил на амвон – не с крестом, не с молитвенником в руках, а с бумагами. Не чуя пола под ногами, как бы не упасть. И с горлом пересохшим.

И читал прекрасные и бесповоротные слова царева Манифеста.

Вот как это врезалось в груди, обрушивалось на сердце: никаким бы газетам, никаким приехавшим городским не могли бы поверить и подчиниться так, как возгласию с амвона Христовой церкви. Отец Михаил читал миротворные слова синодского послания – и сам ужасался. Начиналось оно обещанием из послания Петра: «Благодать и мир вам да умножатся!» Обещало воззвание – но голосом отца Михаила: „Россия вступила на путь новой государственной жизни. Да благословит её Господь счастьем и славой на новом пути! И да благословит Он труды и начинания Временного Российского правительства, даст ему силы, крепость, мудрость…».

И всё это обещал теперь своей пастве отец Михаил. И это же самое обещалось ныне всеми священниками по всему российскому лику.

(А – зачем это мы делаем? – содрогался. – Зачем это нашими устами, священства? Наше ли это усердие?).

И вот если бы где в крестьянской массе могло бы вздыбиться противление – оно тотчас же и угашалось церковно. Вослед тому – молебном об угашении страстей.

Спешите делать, пока день есть… Но – что же мог измыслить, как иначе изъяснить прихожанам отец Михаил? Священно царское отречение… Священно временное правительство… Да умножатся вам мир и благодать…

В уморасступьи, в придавленном молчании выходил народ из храма.

Пал царь! и Богом освящённый престол его!

Выходили, в праздничной одёжке, – но не растекались по домам. Лишь чуть разошлись по косогору кучками.

За эти последние дни накатила оттепель. Со стрех нарастали и обрывались сосульки. Повсюду рыхлел снег, легко уплотняясь под ногами и полозьями. Пожелтели дороги, и на них запрыгали первые грачи.

День стоял облачный, мягкий.

В кучках толковали.

Многие бабы плакали, и даже навзрыд.

– Ой-оиньки! – завапливали, бунили. – Да как же будет без царя? Да это ж горя будет?

– Без царя нам не прожить…

Домаха была крепкая баба, а тут – в слезах, Елисею:

– Да что ж он так сразу? Да что ж он на помочь не позвал?

Елисей от самого амвонного воззыва глядел с дикой мрачностью. И усудил теперь:

– Рыба с головы тухнет. Царя – господа предали.

Подошёл дед Баюня, с палочкой:

– Когда и рой пчёл без матки не живёт – как же вся Расея будет без царя? Да разве мысленно, чтоб хозяйство шло без хозяина?

Подошёл Яким Рожок, скрюченный в спине. Он – верное слышал:

– Прознали господа, что царь обещал после войны по 7 десятин каждому солдату. А это – 70 миллионов. Им – жаль расстаться. И выехали к нему навстречу – Жучков, Разянка и ещё кей-то – и силком отвергли от трона.

– Обдурели городские, – прогудел Елисей. – Государя императора не хотят! А – кого ж им другого надо? Да ведь конь станет на дыбки и узду выпустишь – так убьёт.

Плакала близко старушка:

– Ужо, Бог даст, он пожалеет нас и возвернется.

На всё Божья воля. Поживём – увидим.

– А кто это новое начальство поставил? Ох, не нажить бы с ним беды.

Но и такие пошли толки по кучкам:

– А ведь теперь война должна осотановиться…

– Да неужто солдатушки наши домой воротятся?…

И такое:

– Слышали? Вчера в Волохонщине… Приехал молодой барин, да такой добрый, такой услужливый. И всю землю дочиста мужикам в аренду отдаёт. И за неполную цену. Такого не бывало. Ведь это – к чему-то. Ведь он – там знает…

Потекло, потекло и такое:

– Теперь нам грамоту вышлют насчёт всей помещицкой земли. Разделить по душам, и баста.

– Да! Желаем такое управление, чтобы помещицкую землю раздали.

– А как по части податев теперь будя?

Услыхала Домаха и закорила их сильным воздыхом:

– Э-э-эх, мужики! Не в том одном, буде ли лучше-хуже, а: не было бы перед Богом неправды. О том судите.

Гуторили. Не расходились.

Как при покойнике.

За это время, от выхода из церкви, церковный регент Васька Еграш прошёл мимо толпы беспечально, в сапожках хромовых. Хоть и правил он церковный хор, а с клиром не сроднялся.

За это время седой представительный барин Владимир Мефодьевич, благодетель села, поставивший тут школу и больницу, – вчера он приехал из города, сегодня был у обедни, теперь, потолковав с отцом Михаилом, медленно перешёл на ту сторону холма, в больницу, там у него и спаленка.

И на школьное крыльцо вышел учитель Скобенников, он же Судроглаз, да по какой-то новой моде – с большой красной увязью на драном пальтишке. И как начали мужики уразумевать – та увязь была теперь как знак новой власти. Кто-то, стало быть, поставил Судроглаза в новую власть.

Теперь он стоял на крыльце, на возвыси, особняком, не сходя сюда к толпе, ни с кем не переговариваясь. И что-й-то подёргивался, потаптывался, как-то ему неймалось.

И тут услышался с верху села, с сампурской дороги – колокольчик. Резво ехали.

Показались. Обшевня, в паре. И сидели в ней тоже двое, под тип мещан. И тоже с красным на грудях.

Спустились сани на мостик – и опять поднимались сюда, по косогору. И пред больницей остановились.

И сошли двое – и хотя в одёжке городской, а перепоясаны они были саблями.

Что это? – ахнули в толпе. Невиданность. Что это, зачем?

Что-то не к добру.

Их-то и ждал учитель – к ним напересек пошёл бодренько. И – махнул им, повёл в больницу.

Что это? что это? Небывалое. Стали перетягиваться мужики да бабы туда, к больнице ближе.

Доглядеть, узнать.

Полтолпы туда перешло. А другие тут – домой расходились.

Стали перед крыльцом больничным и ждали.

Постояли – и вышел Судроглаз на крыльцо.

Да раньше он обиходлив был с мужиками. Да ведь голощап.

А тут взъерохонился как новый барин и шумнул резко:

– Что собрались? Интересуетесь?… Распоряжением моим, волостного комиссара, попечитель арестован как за непризнание нового режима!

Арестован? Владимир Мефодьевич? – переахнула, перевздохнула толпа.

И замерла в молчании.

Во-он что!…

Не шу-утят…

Да ведь и каждого могут…

Теперь, знать, подастся наверх всякая шабарша.

А близу, по косогору, громко, весело заливались криками ребятишки, играя в снежки. Больно хорошо снег лепился.

565.

(по свободным газетам, 11-12 марта).

ГРОЗНЫЙ ЧАС.

ВРАГ НЕ ДРЕМЛЕТ. Движение на Петроград. Манёвры Гинденбурга.

ОТЕЧЕСТВО В ОПАСНОСТИ! Германские полчища решили двинуться к Петрограду. Ещё есть возможность отразить удар, грозящий смертью нашим вольностям. Но если мы упустим последние минуты… за германскими полчищами вернутся свергнутые властители. Они уже втихомолку потирают руки… Объединимся вокруг Временного правительства – это люди энергии, таланта, безупречной честности. Они – представляют всю нацию. БЬЕМ В НАБАТ!

… нанести удар столице, которая первая зажгла светильник свободы. Наш долг – прислушаться к призывным словам Временного правительства. Под красным знаменем свободы должно быть сделано то, что было невозможно под предательским флагом самодержавия. Объединить всю волю, весь разум народа и армии, чтобы сорвать германское наступление!

Граждане! Вы боитесь реставрации. Вы с тревогой всматриваетесь в лица: а нет ли тут мечты о возвращении Николая II? Вы осуждаете каждого, чей образ мысли кажется вам недостаточно радикальным. Но смотрите: немецкие реставраторы уже шагают, чтобы ввергнуть вас в позорное? рабство. Час последний и беспощадный! Или позор или светлая жизнь. Победа Гинденбурга – и застонет Россия… Змея монархии таится под руинами династии, пока Россия не отбросит немцев.

… Грянул гром – страна возродилась и зажигает армию. Большего подъёма нам не достичь. Напряжём силы, чтоб он разгорелся в священный костёр.

ВОЕННЫЙ МИНИСТР ГУЧКОВ НА ФРОНТЕ… Встречен нескончаемым «ура». Благодарил войска за службу и блестящий порядок. Указал на опасность со стороны врага. «Вы обещаете доверять новому правительству?» Солдаты подняли министра на руки и внесли в вагон.

Как нам сообщают из совершенно авторитетного источника, поездка военного министра на фронт тесно связана с подготовкой противником наступления на столицу. Прежние министры, кажется, ни разу не удосужились побывать на фронте. Гучков, народный руководитель военного ведомства, человек громадной энергии, подробно ознакомится с обстановкой на месте.

ДА ЗДРАВСТВУЕТ РЕСПУБЛИКА!!

О налогах. Несмотря на революционные обстоятельства или именно благодаря им, правительство призывает нас к аккуратной уплате податей и налогов… Русский подоходный налог – самый справедливый и демократический изо всех налогов. Долг граждан – возможно скорей подать заявления о своих доходах.

ВЕЗУТ ХЛЕБ. Крестьяне, охваченные общим восторгом и проникнутые сознанием…

… Для пользы страны пусть и помещики и монастыри засевают свои поля, они тоже обязаны поставлять хлеб.

… Невероятные слухи об изменении состояния нашего фронта совершенно не подтверждаются. Армия – в полной готовности дать отпор врагу.

СТРЕМЛЕНИЕ НА ФРОНТ. В штабе Петроградского округа толпится множество офицеров за пропусками в Действующую армию. Желают отправиться на защиту родины, подъём духа небывалый.

… Достаточно ли понимают большевики ответственность демократии? «Правда», вооружившись марксистским учебником, с апломбом гимназистов младших классов палит по Временному Правительству. Впрочем, милые гимназисты от демократии не так страшны: их передовая призывает обучать солдат хоровому пению «Интернационала». Но эти безответственные призывы «долой войну»? Интересно знать, как смотрит Совет Рабочих Депутатов?…

Крик «долой войну» – чёрная измена, равная сухомлиновской.

«Правда» выступает со статьями, вызывающими негодование… Европа достаточно видела этих эмиссаров кайзеровского пролетариата, Зюдекумов, Парвусов, Раковских, слышала их коварные уговоры оставить свои отечества без защиты, когда Германия куёт новые мечи.

(«Русская воля»).

… Воейков предлагал открыть Минский фронт, а «Правда» своим лозунгом хочет открыть весь фронт.

… Диким кажется стремление каких-то анонимных старателей посеять рознь между солдатом и офицером. Это – работа на Вильгельма. Пусть те, кто преступной рукой расшатывают армию, попробуют сами довести до…

… Смертная казнь отменяется безусловно и навсегда! Наверное, ни в одной стране так, как в России, нравственный протест против этого худшего вида убийства не достигал…

ЖЕНЩИНЫ-АДВОКАТЫ…

Волнение уголовных в Таганской тюрьме… Их волнует весть об освобождении политических. Потребовали представителей министерства юстиции, иначе будут убивать надзирателей. Служащие тюрьмы жили этот день как на вулкане.

СПИСОК ПРОВОКАТОРОВ. В документах петроградского охранного отделения найден полный список секретных сотрудников. Приводим его…

ПОСЛЕ АРЕСТА БЫВШЕГО ЦАРЯ. ОХРАНА НИКОЛАЯ И.

АЛЕКСАНДРЫ. БУДЕТ ЛИ НИКОЛАЙ ОТПРАВЛЕН В АНГЛИЮ?

Гарантии Англии… Будет содержаться в условиях, которые исключат возможность сношения с нашими врагами.

… Интендантское управление уведомило администрацию царскосельского дворца, что в дальнейшем продукты для царского дома будут отпускаться исключительно по карточкам.

Тайна влияния Распутина на Александру… Как он сделался собутыльником Николая…

ПОРАЖЕНЦЫ… Движение на императорских верхах в сторону сепаратного мира пустило более глубокие корни, чем это известно… Уверенно говорят, что найденные документы послужат материалом для гласного народного суда…

Следственная комиссия о злоупотреблениях бывших министров.

Как уверяют, министр юстиции склонен к мысли предоставить дела Щегловитова, Протопопова, Горемыкина и др. суду присяжных. Следствие по делу Сухомлинова ведётся ускоренным темпом.

Дворянство. Чрезвычайное собрание объединённого дворянства вынесло резолюцию: «сплотиться вокруг Временного Правительства как единственной в России законной власти, поставившей себе целью защиту государственного порядка и доведение войны до победного конца.».

Отмена национальных ограничений… В учебных заведениях торгово-промышленного ведомства отменяются все ограничения национальные и вероисповедные…

… Иностранные кредиторы воспряли духом, и доверие их к России в дни революции даже возросло. Курс русского рубля на главных рынках поднялся. Иностранные кредиторы сознают, что русский народ исправно будет платить все долги, сделанные ненавистным правительством. Весть об отмене национальных ограничений в акционерном законодательстве встречена в деловом мире с радостью.

Еврейская группа демократического объединения приглашает лиц, сочувствующих объединению еврейских беспартийных элементов…

… Общее собрание евреев-учащихся средних учебных заведений Москвы…

… Собрание московских фармацевтов постановило приветствовать министра юстиции Керенского и делегировать своих представителей в Совет Рабочих Депутатов.

Обер-прокурор Львов заявил представителям печати: Да, я за свободную церковь, но не за нынешних членов Синода… Ещё до Учредительного собрания я решительно освежу Синод. Нельзя оставить старых порядков в православном ведомстве.

У Львова – высшая власть, он может их всех отправить на покой.

… Собрание псаломщиков избрало трёх депутатов в исполнительный комитет духовенства.

… Ускорение бракоразводного процесса.

АМЕРИКА С НАМИ.

УСПЕХИ ФРАНЦУЗОВ. Наступление продолжается.

НЕУДАЧИ АВСТРИЙЦЕВ.

Наша бдительность на рижском фронте не ослабевает.

Революционное брожение в Германии. Германская печать замалчивает…

Первые раскаты грозы в германском рейхстаге. Социалисты угрожают поставить на обсуждение бюджет министерства иностранных дел.

Итоги подводной блокады. Потопление пароходов…

… Из Нью-Йорка по телеграфу сообщают, что там среди местных евреев обсуждается вопрос о посылке на русский фронт добровольческого и санитарного отрядов.

От комиссара г. Петрограда. До сего времени нередко производятся незаконные аресты и обыски лицами, преследующими корыстные и низкие цели.

… Третьего дня вечером у одной из остановок трамвая чёрным автомобилем было расстреляно 7 человек.

Грузинов – командующий войсками. Подполковник Грузинов утверждён Командующим войсками Московского Военного Округа. Его помощником назначен генерал-от-инфантерии… В окружном военном совете чины штаба приветствовали вождя войск. Командующий сказал: «Я кладу в военное дело новый элемент: начала общественности и взаимного доверия.».

МИТИНГ ПРИСЛУГИ. В 7 ч. утра в кинематографе «Европейский» на Тверской-Ямской собралась многотысячная толпа кухарок и горничных. Давка была ужасная, шум, крик. Ораторши забирались на столы, стулья, говорили о злых и добрых хозяевах. Призывали провести ещё одну революцию, чтобы свергнуть хозяйское иго. Проходившие мимо кинематографа две элегантно одетых дамы оскорбительно выразились. Поднялся скандал, дам чуть не избили. Их препроводили в участок. Комиссар вместо составления протокола предложил им пожертвовать 50 рублей в пользу детей, дамы с радостью согласились.

Тем временем мимо «Европейского» прошёл полк солдат с музыкой. Густой толпой вся прислуга бросилась за ним, театр опустел. На Триумфальной площади опять был устроен митинг прислуги… Требовать увеличения окладов жалованья не меньше, чем втрое… Форма правления в России должна быть республиканской!…

… Союз художественных работников приветствует владельца электротеатра «Художественный» Брокша по случаю выпавшего на его долю счастья дать свой театр под помещение штаба революционных войск. Решено прибить на вечные времена при входе в здание на память далёким потомкам о великих днях…

МИТИНГ ОФИЦИАНТОВ. «Интересы рабочего класса требуют сплочения в рядах социал-демократической партии.».

Митинг слепых. Выборы в Совет рабочих депутатов.

… Суфлёр Большого театра привлекает к судебной ответственности Шаляпина за оскорбление словами на представлении 10 февраля.

Киев. На губернском земском собрании… заявил Франкфурт: в моём лице впервые здесь присутствуют евреи. Смею заверить, что еврейский народ отдаст все силы для завоевания лучшей жизни.

… Оратор-крестьянин говорил: «Примите нас в объятия любви. Примите нас, младших братьев. У меньшего брата есть и хлеб, и сало, и молоко, и масло, всего вдоволь. Осторожно, с любовью подойдите к меньшему брату, и он откликнется на ваш зов.» Оратора встречают бурной овацией.

Киев. Совет офицерских депутатов постановил: удалять портреты династии из общественных учреждений.

В училище имени Грушевского вводится преподавание на украинском языке. На собраниях начинает звучать украинская речь.

Одесса. Общественный Комитет выразил недоверие выборной городской думе и решил её распустить. Арестован ряд черносотенцев.

Владикавказ. Временный Комитет арестовал всё отделение Союза русского народа.

Баку. Взбунтовались уголовные арестанты, требующие освобождения.

Рыбинск. У собора манифестация опустилась на колени и трижды пропела «вечную память» павшим борцам.

Ярославль. Мимо Ярославля проехал неизвестный священник, открыто выражавший порицание совершившемуся перевороту. По телеграмме он задержан в Костроме.

Симбирск. Из ряда сельских местностей сообщают, что там царит старый порядок, стражники. О перевороте население узнаёт только по слухам.

Юрьев (Волжский). Крестьяне на базаре чуть не избили местного агронома, обвиняя земство в недостатке продуктов.

Котовская волость. Волостной сход решил оказать доверие Государственной Думе. Тут же урядник сам с себя срезал погоны и объявил себя сторонником нового строя.

… На сельском митинге протоиерей сказал: «Лютого зверя, угнетавшего нас, наконец посадили в клетку.» И текстами из Св. Писания доказывал, что республика – именно тот строй, который завещан Богом.

… Во многих губерниях – Нижегородской, Тверской, Владимирской, Черниговской, Полтавской, население желает решить земельный вопрос само, до Учредительного Собрания.

РЕСПУБЛИКА ИЛИ МОНАРХИЯ? Как бы ни разрешило этот вопрос Учредительное Собрание, объявления и реклама останутся основой народно-хозяйственной жизни.

Поправка. В №… «Русского слова» вкралась опечатка: исправляющим обязанности главного военного прокурора назначен генерал не А. Пушкин, а В. Апушкин.

Барышня просит каких-либо вечерних занятий.

Молодая интересная дама весёлого характера желает быть компаньонкой.

ИЩУТ КРОВАТЬ желательно стиля Людовика XV или рококо.

Полную стоимость плачу за бриллианты, жемчуга, золото, квитанции всех ломбардов и искусственные зубы. Ювелир Фистуль.

ГРАЖДАНЕ!

ВСЕ ДЛЯ ВОЙНЫ! ВСЕ ДЛЯ СВОБОДЫ!

ГЕРМАНИЯ ГОТОВИТ ПРОРЫВ!… Военный министр во всеуслышанье заявил. что немцы готовят России страшный удар. Подвозятся миллионы снарядов, тысячи орудий. Солдаты и рабочие! Устремите весь наш труд – на фронт! Немцы несут на своих штыках трон Романовых! Лозунг «долой войну» – измена родине!

УГРОЗА ПЕТРОГРАДУ. Очевидно, военный министр имеет данные о намерении Германии нанести такой удар. Гинденбург давно лелеял в мечтах поход на Петроград. Отечество и свобода в опасности!

… Если мы поведём войну с такой же гениальной стройностью, с какой провели революцию, – то дело свободы сделано. И с Вильгельмом II будет то, что вы сделали с Николаем II. О чём можно думать сейчас, кроме этого успеха?… Русские люди! Неужели вас не охватывает дрожь гнева при мысли, что ваша судьба зависит от Вильгельма? Неужели нет в вас священной ненависти к этому Сарданапалу Европы?

СВОБОДА – В ПОБЕДЕ! Нашей свободе внутри страны никто и ничто не угрожает. От финских хладных скал до пламенной Колхиды, от потрясённого Кремля до неподвижного Китая вся страна признала Временное Правительство. Но у ворот страны… Поражение врага – это будущее нашей демократии. Без победы не может быть свободы.

… Мы верим в благоразумие русского народа, и потому надеемся, что расчёты Германии не оправдаются.

Князь Львов опровергает слухи о прорыве нашего Рижского участка.

… Умерьте страх! Каждый день плодит слухи об опасностях…

СОЮЗНИКИ ОФИЦИАЛЬНО ПРИЗНАЛИ НОВОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО.

ТОРЖЕСТВЕННЫЙ ПРИЕМ ПОСЛОВ В МАРИИНСКОМ ДВОРЦЕ.

Великобританский посол… Испытываю особую радость… оказать полное содействие Временному Правительству во всём, что касается успешного ведения войны… Необходимо более, чем когда-либо, сосредоточить внимание на войне… Великобритания убеждена, что Временное Правительство сделает всё возможное, чтоб довести войну до победного конца.

Итальянский посол… Дело возрождения России с такими деятелями несомненно будет доведено до конца…

Французский… Желание довести войну до конца воодушевляет вас в вашем благородном подвиге…

Милюков… о твёрдом решении неуклонно соблюдать союзные договоры. Но я скажу больше: великие идеи ныне получают твёрдую опору в идеалах русской демократии… Вся страна убедилась, что при прежнем порядке победа не могла быть достигнута. Это убеждение сделалось даже первым источником совершённого народом переворота. Могу вас уверить, сэр Джордж, что исход этого переворота не может противоречить его причине. Взгляните кругом – рабочие уже стоят у станков, дисциплина восстанавливается в войсках. Наша сила удвоена переворотом.

… Надо разъяснить крестьянам, что они не должны допускать захватов чужой собственности. Крестьяне землю получат, но в законодательном порядке… Надо убеждать крестьян везти свой хлеб для продажи.

СУДЬБА РОМАНОВЫХ. Преобладает мнение, что низложенного царя и его семью необходимо как можно скорей удалить за пределы России. К этому склоняется и большинство министров. Этот вопрос не вызывает сомнений. В ближайшие дни будет выяснен порядок следования их из пределов России.

… Самый снисходительный суд не найдёт для Николая II меры наказания, достойной его преступлений против народа. Его надо изгнать из России и этим запечатлеть конец царизма! Ибо низложенный узник опасен для русской революции, к нему будут тянуться монархические чувства, вокруг дворца-тюрьмы сгустятся легенды. Удалите Николая II из России – и о нём забудут как о ночном кошмаре.

(«День»).

Ходатайство Николая Романова. Бывший царь обратился с просьбой разрешить ему чтение газет. Временное правительство не нашло препятствий.

ОТРЕШЕНИЕ ОТ ДОЛЖНОСТИ НИКОЛАЯ НИКОЛАЕВИЧА.

МИТИНГ ЕВРЕЕВ. 11 марта в помещении московского цирка Никитина… огромное помещение набито битком… Собрание открыл Фукс, указавший на огромное значение совершившегося политического переворота для судеб еврейского народа. В борьбе со старым порядком немало евреев погибло на плахе и в далёкой Сибири. Затем выступает московский раввин Мазе. Председатель митинга напоминает о роли Мазе в деле Бейлиса. Многотысячное собрание стоя приветствует… Растроганный Мазе плачет. Огромное впечатление производит речь раненого русского офицера: «Я пришёл приветствовать свободных граждан, русских евреев! Еврейское бесправие – это тёмное пятно на совести русской интеллигенции.».

Решено созвать чрезвычайный съезд российского еврейства.

Генерал Лечицкий – Главнокомандующий Западным фронтом.

Английские офицеры о дисциплине… Дисциплина у нас строже, чем у вас… Отдание чести характеризует полк. Солдат не может обратиться к офицеру без унтер-офицера… Во французской ещё строже, и за побег со службы солдата расстреливают… Наши рабочие на время войны отказались от 8-часового рабочего дня.

Положение в Кронштадте. Получены весьма успокоительные сведения. Солдаты и матросы поняли ту опасность, которая грозит Петрограду, если не водворится немедленно порядок и спокойствие… Матросы отказались отпустить в Петроград арестованных 300 офицеров, мотивируя тем, что моряки-офицеры вскоре понадобятся на кораблях.

… Прошло 2 недели, как существует Совет Рабочих и Солдатских депутатов, а между тем не только в остальной России, но даже в Петрограде мы, граждане, не знаем точно состава ни Президиума, ни Исполнительного Комитета… Со всех сторон раздаются вопросы и недоумения.

ВЛАСТЬ БЕЗУМИЯ. «Правда» требует власти для демократии, и в каком стиле! Временное Правительство она называет контрреволюционным! Дальше и цитировать не стоит. Позволительно спросить: да кто ж эти анонимные борцы за демократию?

«Правда». В тот день, когда московские большевики посвятили своей партийной газете целый гимн, – во всех больших газетах был опубликован список провокаторов, и на первом месте – Черномазов, главный редактор «Правды». «Всё выше вздымавшиеся волны рабочего движения вынесли на своём гребне»… шпиона, которому охранка платила 200 целковых в месяц. «Вокруг революционных лозунгов большевиков объединилось 4/5 сознательного пролетариата» – посредством провокатора.

«Князья церкви» сделали скачок. Перед Победоносцевым они пресмыкались. Против кощунства Распутина не смели поднять голоса. Черносотенные иерархи, защитники погромов, влачили в грязи не царскую мантию, давно загрязнённую, но крест. А теперь они требуют, чтобы полнота церковной власти перешла к ним. Но свобода церкви не в том, чтоб она была отдана наперсникам разврата и предателям. Их выход – в отставку, на покой. Пусть уйдут – и верующая Русь найдёт пути очищения осквернённого храма.

(«Биржевые ведомости»).

… Покорнейший святейший синод, воспитанный в рабском послушании, вдруг восчувствовал любовь к свободе! Члены синода подняли знамя восстания против прокурора. Захотели ни много ни мало как всей полноты власти по церковному управлению! Какой фарс! Не теперешним членам синода говорить о церковном строительстве… Они запятнали себя рабским служением преступной династии. Обер-прокурору остаётся только устранить всех этих бунтующих епископов… Нельзя не предвидеть, что и для православия теперь наступает эпоха реформации, и внутреннее содержание вероучения должно испытать существенные изменения.

(«Русская воля»).

Обыск в Александро-Невской лавре. Подозревалось укрытие полиции. Выяснилось, что этот стук – от работы могильщиков.

Вопрос… Духовные круги очень интересует вопрос, как отнесётся новый обер-прокурор к пресловутому известному харьковскому черносотенному профессору Остроумову…

Священник.

Киев. Произведены обыски у местных деятелей Союза русского народа. Сняты допросы.

ГДЕ ИЗМЕНА? В окрестностях Москвы произведен чрезвычайно важный арест… Арестован сын председателя всероссийского монархического союза – по заявлению крестьян, которые никак не могли понять, чем занимается дачник…

Разоблаченные враги народа. На ст. Уваровка толпа избила известного черносотенца Киселёва…

… Городовые старше 50 лет не посылаются в армию, но некоторых приходится придержать под арестом.

… В ссылке и за границей – тысячи лучших и смелейших людей России. Пусть их места займут те, кому несладок новый режим.

Ярославль. Трогательная просьба политических об освобождении уголовных: ведь они попали при старом режиме, гнёт старого порядка натолкнул их на преступления!

… В умах запуганных людей революция – это дикое разрушение, беспросветная долгая смута, убийства, пожары, осквернение храмов, изнасилования, толпа упивается вином и кровью, женщины превращаются в гиен, озверевшая чернь носит на пиках отрубленные головы, на площадях гильотины, и шлют на плаху тысячи невинных. Из страха перед этим маревом благородные люди мирились с тиранией. Но да будут благословенны вечнопамятные дни 27-28 февраля! Где же гильотины? где же окровавленные головы? где обезумевшие мегеры? Напротив, новое правительство отменяет смертную казнь. Ах! Революция – вовсе не разрушение. Наша армия – с одушевлением… Рабочие на заводах торопятся наверстать…

(«Новое время»).

… Социалисты-утописты были застрельщики новой жизни и барабанщики её, и кожа на их барабанах была соткана из самых тонких нервов…

… Создан гимн, посвящённый министру-президенту князю Львову. Но почему-то первоклассные композиторы уклоняются от создания гимна революции…

… профессор Бурденко ставит себе первой задачей раскрепощение Военно-медицинской Академии.

… На ст. Торнео немецкие шпионы легко проникают через границу, так как пограничники и жандармы покинули свои посты, лишь только началась революция.

… Упразднённый жандармский корпус вёл наблюдение за агентами немцев. Поэтому теперь, в его отсутствие, все граждане призываются быть осторожными и молчаливыми, сохраняя тайны воинских передвижений от безжалостного врага.

Упразднение капитула орденов. Большая часть существующих орденов и знаков отличия будет отменена.

… Французам предоставлены льготы при подписке на новые русские акции.

СОЕДИНЕННЫЕ ШТАТЫ ПЕРЕД ВОЙНОЙ. По всей стране раздаются голоса, чтобы не отсрочивать вступления в войну, но чтобы Германия почувствовала всю силу американской демократии. И недостаточно давать союзникам припасы, но надо послать войска во Францию… Сенатор Рут сказал: «Каждый американец должен испытывать огромную радость, что наконец Америка вступает в войну…» Ректор Принстонского университета заявил: «Я как пацифист считаю, что мир должен поддерживаться всякой ценою, в настоящее время ценой войны.».

ВЕЛИКАЯ ВОЙНА. Македонский фронт… Итальянский…

Западный фронт… Цель германского отступления – укорочение оборонительной линии. Теперь подготовка союзников к наступлению потеряла значение, всё придётся начать сызнова, на что понадобится несколько месяцев. Отступая, германцы всё разрушают и уводят население. Гинденбург считает, что это отступление было одной из гениальнейших операций войны.

… После расстрела толпы на улицах Гамбурга женщины подожгли город.

… Счастливый государственный переворот в России, блестящее наступление союзников на Западном фронте, ожидаемое выступление Соединённых Штатов против Германии, – наше будущее с каждым днём принимает всё более светлые очертания.

(«Новое время»).

… Над могилами жертв революции будет воздвигнута колонна, превышающая все существующие доныне в Петрограде.

… Тщательное расследование выяснило, что все слухи о чёрных автомобилях, стреляющих по ночам, лишены всякого основания. Такой стрельбы не было. Петроградская городская дума единогласно постановила выразить доверие гласному Козицыну, сожалея о несчастьи, которое случилось с его автомобилем 15-00.

… На митинге прислуги на Кирочной одного солдата так сжали, что его ружьё дало три выстрела. Ранена одна женщина и солдат в ногу.

ЕЩЕ ОДНА СВЕРГНУТАЯ ГИДРА. Тотализатор на ипподромах больше существовать не будет! Сколько было жертв, сколько отчаяния в семьях… Слава Богу!

… Весело прошли в субботу митинги парикмахеров и сапожников… Многолюдное собрание швейцаров… машинисток-переписчиц… служащих бань…

Зубные врачи, собравшись на митинг, горячо приветствуют и поддерживают Временное правительство… и возбуждают ходатайство, чтобы все зубные врачи, призванные на военную службу, были немедленно возвращены обратно.

Собрание чинов министерства внутренних дел. В опровержение упрёков всей массе чиновников в неискренности и быстром приспособлении к новому строю, заявляем: чиновничества, приверженного старому строю, нет и никогда не было. Чиновничество более всех терпело гнёт и несправедливость и ныне искренно приветствует новый строй.

… Администрация московской телефонной сети до революции неизменно отказывала охранке установить подслушивание, отговариваясь тем, что это технически невыполнимо.

Праздник русской революции. Шапки снимите! Сегодня Москва отмечает всех павших в борьбе с произволом. Слава тем, кто смелой рукой сорвал корону с безумной головы самодержца.

РЕЧЬ ГРУЗИНОВА перед солдатскими депутатами… «Рука об руку со мной идти на пользу нашей дорогой родины. Призываю солдат к дисциплине. Вам часто приходится встречаться с плохими офицерами, но Я говорю вам: потерпите! Раньше и я терпел и подчинялся, а теперь, как видите, подчиняются мне.» По окончании речи расцеловался с председательствующим солдатом.

Житомир. На армейских знамёнах преобладают надписи: «Да здравствует республика», «Смерть изменникам»…

Астрахань. Неделя торжеств и ликований неожиданно закончилась побегом уголовных арестантов. Собравшаяся близ тюрьмы толпа приняла их за политических и встретила криками «ура». Затем оказалось, что все они вооружены револьверами. Исполнительным комитетом постановлено: арестовать всех чинов полиции без исключения и оставшихся на свободе черносотенцев.

Екатеринослав. Продолжаются аресты полицейских чинов, все помещены в кинотеатре.

Баку. Начальник тюрьмы телеграфно заявил Керенскому, что восторженно признаёт новое правительство. Но уволен ввиду отвратительного состояния тюрьмы.

Киев. Уголовные объявили голодовку, требуя своего освобождения. Прокуратура освободила 27 чел., голодовка прекратилась.

Одесса. В некоторых деревнях тёмными личностями начато подстрекательство к аграрным погромам.

Поправка. Во вчерашнем номере «Московского листка»… «близость политических к преступным элементам столицы». Следует читать не «политических», а «полицейских».

Готовится к печати роскошная художественно-иллюстрированная.

ИСТОРИЯ ОСВОБОЖДЕНИЯ РОССИИ.

Под редакцией кн. Пав. Долгорукова, в 9 выпусках. Участвуют виднейшие…

500 руб. тому, кто укажет квартиру 8-10 комнат с двумя людскими. Зубной врач Фенхель.

Дороже всех плачу за драгоценные камни, золото…

Благочестивые христолюбцы! К вам обращается с мольбою… Наш деревянный храм существует 200 лет, тесный, убогий, всё разрушается… Прихожане у нас бедны, земля песчаная…

Дедушкин квас. Доставка на дом от одного ведра, в бочатах – до 20 вёдер.

566.

В Риге вчерашний день прошёл замечательно. Не только обошлось без всякого покушения (и сразу забылось), не только не болело сердце (и сразу забывалось), но черезо все свои официальные присутствия Гучков убеждался, что тут, в 12-й армии, ищется верный путь отношений с солдатами. На молебствии в соборе толпились тысячи депутатов от солдат. На параде Радко-Дмитриев произнёс речь о непобедимости русской армии – и последован был восторженным «ура» войск и народа. И члены Думы призывали народ сомкнуться вокруг Временного правительства – и тоже победоносное «ура». Потом войска стройно шли с музыкой по городу. Явно верна была линия Радко на сотрудничество с комитетами! (И это оправдывало линию гучковских приказов по министерству.) Из двух возможностей – давить комитеты (но нет сил!) или поддерживать их – в 12-й выбрали поддерживать. И Гучков в своих речах перед частями, и когда с «Храброго» его выносили в автомобиль на руках (вот вам и флот! на миноносцах он нашёл единение офицеров и матросов), и в приёме военных депутаций – всё уверенней видел правоту этой линии и, обобщая, заявлял уже (и начал верить сам), что ложны слухи о двоевластии в Петрограде, но Временное правительство работает в полном согласии с Советом депутатов.

Так ощутил Гучков этот рижский день как физическое и душевное выздоровление. Да, и в новых условиях – армию можно вести, вот так! И что-то подобное начал делать уже Колчак. И теперь надо бы распространить этот опыт хотя бы на весь Северный фронт, самый угрожаемый от революции. И вчера Гучков телеграммами из Риги назначил на сегодня совещание в штабе фронта и вызвал туда командующих 5-й и 1-й армиями Драгомирова и Литвинова.

Вероятно нехорошо, что так холодно проехал давеча Псков, не повстречавшись с Рузским. Вообще Гучков не симпатизировал Рузскому и раньше: никакой он не генерал – ни дерзости, ни личной смелости, ни порыва в поход и бой. Да всякая мелочь, даже продолжительное лечение Рузского в Кисловодске во время войны, да и с японской войны заболел – и на фронт не вернулся. И то, что десять дней назад они вместе тут были равными участниками царского отречения, – их не сблизило, но было Гучкову даже неприятно при возникшей теперь субординации.

А сегодня, ответно на вчерашнее пренебрежение, Рузский демонстративно не встречал военного министра, а только Данилов-чёрный, с лицом всегда обиженным.

Были и депутации от войск и населения, пришлось произнести речь. На том самом вокзале, где стояли недавно императорские синие поезда. Но тогда всё обошлось тут же, в вагонах, а сейчас ехали в штаб. (Машу оставил в вагоне. Умница Половцов, всё более необходимый, был при Гучкове неотлучно, записывая мысли и распоряжения.).

Драгомиров и Литвинов были уже в штабе. Сразу начали совещание.

Но всё пошло иначе, чем в Риге. Никаких ни у кого приятных достижений, а настроение ссадилось, скосилось, почти на опрокиде. Оба командующих армиями, по той же ли революционной свободе не выказывая никакого уважения к военному министру, почти яростно накинулись на него, непочтительно когтя и браня в его лице как бы всё безудачливое Временное правительство и весь мятежный Петроград. Они жаловались на мерзость тыла, разъедающего их тылы, диффузия из Петрограда, требовали от Гучкова суровых мер против комитетов и против развала! И что вопрос отдания чести – так и повис в двусмысленности, слово министра не сказано, все понимают по-разному и каждый день оттяжки запутывает ещё больше. А денщики? – будут существовать, не будут? Надо же это ясно решить, офицерско-солдатские отношения и без того напряжены.

Ещё литвиновская 1-я стояла дальше от Петрограда и в глухом краю за Полоцком, а у драгомировской 5-й в центре был Двинск, уже взроенный как чуть ли не сам Петроград, – и не было жизни самому штабу армии. И Драгомиров…

– Да вы не видели Петрограда! – возражал Гучков. – До вас, господа, настоящая революция ещё не докатилась. Идти против общего течения невозможно, а приходится канализировать, балансировать.

А Драгомиров настаивал, что – докатилась. В Двинске и вокруг – аресты, задержания, смещения, выборы офицеров, преследование немецких фамилий, – что же остаётся от армии? В офицерах и генералах упала уверенность.

Он тем напористей это говорил, что сам был генерал довольно отменный, и носил известную боевую фамилию, сын знаменитого военного теоретика Михаила Драгомирова. И этот, Абрам, и брат его, Владимир, – оба генералы на высоких постах, резкие и решительные.

– И как можно терпеть такое вмешательство этих советов рабочих депутатов! И как мы можем мириться с особым положением петроградского гарнизона – не тронь, они воевать не пойдут?

Гучков ещё оправдывался:

– Да поймите, физическая сила – у Совета рабочих депутатов. Запрещать комитеты – это только вызвать огонь. Крутых мер принимать категорически нельзя, от них будет только хуже! Если со временем удастся удержаться и укрепиться – вот тогда и наведём постепенно порядок.

Он высказал это всё открыто, чтобы верней убедить их, но тут же и пожалел, что соткровенничал. Он почувствовал, что и без того он был для Драгомирова и Литвинова – не военный министр, а бунтовщик, захвативший место.

А вот Драгомиров приказом по своей армии вообще запретил солдатским «депутатам» ездить в Петроград. И именно отказался признать ротные и полковые комитеты!

То есть как раз противно правильному пути!

А сухой сдержанный Рузский со своей мордочкой зверька в очках, хотя не поддерживал натиска генералов, но тоже щетинился и принял сторону противную: что политические события отозвались чрезвычайно болезненно именно на Северном фронте. Расстроены продовольственные, вещевые и артиллерийские запасы, а укомплектования перестали прибывать. И – цифры.

– Но что предпринял штаб фронта? – горячился Гучков, всё больше нарастало в нём раздражение к пассивности Рузского.

Рузский – «телеграфировал и писал в Ставку».

Хороший выход! Вообразил Гучков этого сухого, капризного, скользкого и вечно недовольного генерала – в Ставке, на должности начальника штаба Верховного, или даже самим Верховным, как прочили его левые в правительстве и Керенский, во всё сующийся: а куда он будет писать оттуда? Всё правительству?

И всегда Рузский давал своему фронту самую пессимистическую оценку, что он наступать не может (Гурко выражал удивление, отчего ж противник не сообразил и этого фронта не прорвал), – тем более сегодня костенел. А Гучкову бы хотелось именно Северный фронт и отодвинуть от Петрограда.

И для себя он выводы сделал. Последнее время он ни одного разговора ни с одним военным не вёл просто, но с постоянным внутренним примериванием: соответствует ли тот своему посту? Относительно этих трёх ему стало сегодня вполне ясно, что их надо всех снимать. Но не сразу всех трёх, у этих – имя, а Литвинова, к тому же зубра консервативного, снять завтра же.

А пока – он холодно отрезал им: чтобы в борьбе за дисциплину они не рассчитывали на военно-полевые суды и тем более смертную казнь: её не может быть в свободной стране, её отменит правительство со дня на день.

Прервались на обед – натянутый, с нелёгким поиском дружелюбных тем разговора, а тут ещё Болдырева тревожно вызвали от стола и сообщили, что сошёл с ума адъютант Рузского граф Гендриков и хотел застрелить Главнокомандующего. Его обезвредили, но надо было меры принимать и докладывать, и так получилось, что за обедом же.

Всё расстроилось, ну времячко.

Сбили Гучкова с мажорного рижского дня, с уверенности, что открыли выход спасения.

Придумал послать на Северный фронт передового епископа Андрея Ухтомского, пусть он тут поагитирует.

Можно уверенно сказать, что ни один военный министр России ещё не работал в такой обстановке.

Но и ни один военный министр не всходил на пост, окружённый таким революционным ореолом. Ни один не всходил с такой смелой широкой программой реформ. Да, Совет давит, стихия разливается, – но в том и искусство, чтобы в этой обстановке успеть совершить реформу. Все высшие чины армии сейчас разделились для Гучкова на тех, кто сочувствует его реформе и поливановской комиссии – и кто не сочувствует и брюзжит.

Например, в Риге Гучкову подали сообщение, что в Петрограде Военный Совет, составленный из старейших генералов не у дел, в заседании свидетельствовал Временному правительству своё восхищение быстрым восстановлением порядка и законности в нашем дорогом отечестве и свою солидарность с реформами вооружённых сил. Даже эти старые дряхлости, Гучков и не ожидал. Вот какая наступательная сила была у его реформ!

Но его главную подготовляемую реформу ещё никто не знал, кроме самых доверенных, она зрела как скрытый удар огромной силы. Старых, неспособных, сто или двести, снять одним махом! – к ним милосердия быть не может, выбрасывать безжалостно. «Дорогу талантам», не считаясь с иерархией, – на это может решиться только министр от революции. Конечно, могут быть ошибки, но общим ходом омолодительной реформы всё оправдается.

А готовить это Гучков придумал так. Заказал представить ему список всех командиров корпусов и начальников дивизий. Теперь – опросить человек пять-семь из доверенных и хорошо осведомлённых генералов или полковников,- и так против каждой фамилии записано будет пять-семь мнений. А затем в последней графе из этих частных мнений составится среднее арифметическое о каждом: может ли остаться на своём посту? или достоин повышения? или подлежит изгнанию?

На зыбком болоте между Советом и Временным правительством если это успеть сделать – вот и решена задача, спасена армия и выиграна война!

567.

Остался генерал Алексеев не только без Верховного Главнокомандующего над собой, но теперь выясняется, что – и без правительства.

На его столе всё лежало и жгло тайное письмо Гучкова в конверте, взрезанном по кромке и с невзломанной посредине ало-красной накладистой сургучной печатью.

Время от времени Алексеев вынимал письмо из конверта и снова с изумлением вчитывался. Жестокая действительность – ладно, отбросить всякие иллюзии – хорошо… Но если правительство само признаёт, через неделю после своего создания, что оно не располагает какой-либо реальной властью, – то зачем же они носят название правительства? По военному ведомству, пишет Гучков, ныне представляется возможным отдавать лишь такие распоряжения, которые не идут вразрез с Советом! И только может быть удастся, совместно со Ставкой, принять какие-либо осуществимые меры для спасения армии и государства. Но при этом не ждите: ни пополнений, ни новых формирований, а с техническим снабжением и продовольствием – неизвестно как.

А в оперативных планах, намечаемых с союзниками, советовал Гучков «исходить только из реальных условий современной обстановки».

То есть прямо: от весеннего наступления – отказаться!

Так если б хоть на два дня раньше он это написал! – Алексеев бы не позорился, не врал бы в письме к французам, что задерживают вьюги и распутица.

А это – нечестно. Союзники идут на большое наступление, Нивель пишет, что введёт в бой все силы французской армии, будет добиваться решительных результатов. Подводить их – нечестно. Надо сказать им правду.

А как стыдно и тяжело её выговорить!

И достаётся, конечно, – Алексееву…

А в его положении – ничто не изменилось от поста Верховного, и никому не мог он передоверить работу начальника штаба – но все бумаги пропускать только через свои руки. И писать письма, письма нанизанным мелким почерком.

Надо же Гучкову отвечать. Что ж, ваше письмо от 9 марта я принял к сведению…

А – как ещё?… Это – невыразимо словами…

Навалить на него все армейские трудности (по обычаю рапортов ещё и преувеличивая их)? – может это призовёт их к ответственности. Вот – недоконченная гурковская реформа по переводу пехотных полков в трёхбатальонный состав (чему Алексеев возражал зимой ещё из Севастополя, не мог Гурко предвидеть революции, но вина на нём): теперь и старые и новые дивизии в некомплекте, и перетасован командный состав, не сознакомился с солдатами, и такие полки особенно беззащитны против разложения… Хорошо осведомленный противник захочет использовать наше ослабление в результате нынешней пропаганды – и в том поражении неизвестно кого обвинит мнение армии. Вся задача теперь – как отсрочить наши обязательства перед союзниками или совсем уклониться от их исполнения – но с наименьшей потерей нашего достоинства. А выполнять их мы не можем. Я пока ответил союзникам, что мы будем готовы наступать не раньше первых чисел мая, но теперь, читая ваше письмо, вижу, что и раньше июля они не могут на нас рассчитывать, – только как им это объяснить благовидно, не роняя лица России? Да ведь мы находимся от союзников в материальной и денежной зависимости – и что если в ответ откажут нам?… Да, нам бы сейчас месяца четыре посидеть спокойно, – ну а если неприятель нас атакует? – мы обязаны драться, и тогда правительство пусть выручает нас из «реальных условий современной обстановки». Если запасные тыловые части развалились нравственно – то может быть отбирать из них лучшие элементы и слать пока на фронт, а мы их здесь доучим при полках? Наконец и продовольствие. В дни таких потрясений питание особенно важно. Хорошо накормленный солдат более склонен слушать голос благоразумия.

Всё – в одну сторону, растянуто, ответ ещё будет ли? – где-то надо остановиться, а то можно писать бесконечно. Гучков поехал в Ригу – а не лучше ли бы ему в Ставку?

Выдохнул тяжело, сник над столом. Утомлёнными очками смотрел на конверт министра, на эту крупную ало-красную печать против своего лица, заползающую закрыть всё поле зрения. В центре сургуча можно прочесть буквы: «военный министр», – видно, печать не пострадала в перевороте, так и досталась от Беляева Гучкову. Сургучный нашлёпок был почти кругл, лишь по одной длинной дуге выдавалась узкая отдавлина, а в другом месте застыл рельефный острый выбрызг.

Хорошо, ответ Гучкову отдал перепечатывать Тихобразову. А тот подал ему отпечаток секретного письма, отправленного всем главнокомандующим. Это – то письмо, к которому он прикладывал свою переписку с Жаненом о сроках наступления и предлагал им высказаться, какой же самый ранний срок реален? насколько революционное движение уже отразилось на нравственной упругости войск боевой линии? И если степень расстройства уже чувствительна, то не надо обманывать себя – и сократить наши задачи.

Сутки назад написано – а как уже всё недостаточно выражено! Тайное письмо Гучкова – опрокидывало всё дальше.

И порядочность, да простой деловой смысл, да военная общность – требовали также и это гучковское письмо не скрыть от главнокомандующих.

Итак, что ж, вдогонку надо им опять писать. Стал тут же нанизывать привычные строчки.

… С тяжёлым чувством передавая вам письмо военного министра… Можно понять, что до июня-июля нам предстоит перейти к строго оборонительным действиям. Значит, должно быть изменено и расположение наших сил… Сосредотачиваться на опаснейших направлениях возможных атак противника…

И – ещё долго, подробно.

Но не успел кончить этого письма – сообразил, что ведь ещё нужно одно письмо писать Гучкову…

Милостивый государь Александр Иваныч. Чтоб определить наиболее ранний срок наступательной операции, прошу не отказать осведомить меня: насколько можно считать боеспособным флот Чёрного моря?… И в какой последовательности можно ожидать в Балтийском восстановления подводных, минных, крейсерских, линейных кораблей… Только откровенное изучение состояния…

Нет, этому конца не видно. А – никуда не уйти от нового прямого ответа союзникам, и даже нельзя его задерживать позже завтрашнего дня.

И как стыдно! – с разницей в четыре дня – то писал только о распутице, и вдруг…?

Набрасывал черновик.

… Это всё заставляет внести перемены в соображения о действиях ближайшего времени и повлиять на решения французского Верховного командования… По мнению моему, не истощать до решительного момента французскую армию и сохранить её резервы до того времени, когда мы будем способны совокупными усилиями атаковать врага на всех фронтах…

Внутренне весь изошёл. Неважно чувствовал. Голова покруживалась.

Покруживалась…

… покруживалась красная сургучная печать, почти круглая, так что могла вращаться и катиться.

Вращалась. И – отдавлина резала как лемех, а выбрызг захватывал как лопасть.

568.

У революции – невыработанная колея. Разбегается сто колей, и не знаешь, в какую ж именно уставить своё колесо, чтобы покатило. Ещё три дня назад Саше Ленартовичу казалось, что он попал в самую огненную – а вот она вяло разляпливалась в ничто.

Саша, разумеется, и показываться забыл в кавалерийское управление, теперь такие управления летели к чёрту. Он весь был в движении офицеров-республиканцев, но верхушка их Союза (а весь Союз и ограничивался верхушкой) почти целыми днями заседала – в той самой комнате Таврического, где в первую ночь был как бы штаб переворота. Тут они сочиняли и статьи в свой первый номер газеты «Народная армия», отсюда и бесплатно раздавали отпечатанный номер. Но газета плохо пошла по Петрограду.

В среду Исполнительный Комитет постановил послать ораторов в растерявшуюся Петропавловскую крепость (там не знали, кому подчиняться, ошалели от вереницы то арестов, то освобождений, ордера на аресты выписывали кому не лень) – и посланы были два солдата и два офицера-республиканца, среди них Саша. Там он выступил главным оратором перед выстроенной охраной – и ему очень аплодировали. Впервые в жизни он себя испробовал с публичной речью – и великолепно! Легко и плавно складывались фразы (уже отработанные лозунги), голос звенел, как ему казалось. Зубцы знаменитой стены, где повешены декабристы, – придавали оратору трагическое самозначение.

Не успел уложить внутри себя волнение после Петропавловки – на другой же день Масловский взял с собой Сашу в Царское Село. Предстояла какая-то загадочная и мощная операция над арестованным царём! Саша занял царскосельский вокзал, арестовал начальника станции, – приблизился к пламенеющей оси событий! – но на оси не завертелось дальше, или завертелось без него. Несколько часов он напряжённо ждал на станции – но событий никаких не совершилось, а был телефонный звонок от Масловского: отправляться ему со своей командой в Петроград, всё окончено. Только поманило большим, а ограничилось ерундой.

С мукой несовершённости Саша возвращался в Петроград. Разогнанный порыв прошёл впустую, мимо, расслабляющее чувство. Вспомнил, отправился в Дом Армии и Флота, там происходило первое собрание Совета офицерских депутатов. Интересно посмотреть на них, как их цеплять и тянуть.

В этот офицерский дворец Саша в петербургские месяцы ни разу не приходил, из гордости, да не интересен ему был офицерский досуг. А сейчас – впервые, и не мог не поразиться этой прямой мраморной лестнице в несколько маршей, подъём как в бесконечность, а боковые лестницы ведут на галереи с изобилием бронзы, золочёностей, зеркал и дуба, а на третьем этаже разноцветные гостиные, – но сегодня в этой роскоши являлась не пышность, а слабость, – слабость тех, кто собирался под её сенью.

В ненаполненном концертном зале жалось офицерское приблекшее потерянное сверкание. Из их Союза республиканцев один сидел и в президиуме. Уже долго заседал Совет – и не предвиделось конца. Выступали, выступали. Но не было дерзких речей, которые могут обжечь, подвигнуть,- какие-то всё слащавые: о единении с Временным правительством – и доверии ему, с Советом рабочих депутатов и доверии ему с Советом солдатских депутатов и доверии ему. Всем вместе твёрдо идти к светлому будущему. И – всем совместно бороться с контрреволюцией, откуда б она ни шла. И – война до победного конца.

Саша испытал откровенное презрение. Это был – не Совет депутатов-офицеров, но – потерянное офицерское стадо, тем более удивительное в своей потерянности, чем самоуверенней раньше держались все эти подтянутые усатые молодцы во главе своих частей и строев. До чего ж они размякли и беспомощны оказались в революции, но – до чего ж и напуганы, где их храбрость? Верное у Саши всегда было предчувствие, что вся их офицерская сила – деланная, а его революционная – настоящая.

Но и сам он был осажен бессмыслицей: если офицеры никуда не годятся, так тогда и Союз офицеров-республиканцев – на что мог надеяться? кого и куда тянуть? И само слово «республиканцы» быстро гасло. Ещё несколько дней назад оно обжигало, но сейчас, когда монархии не предвиделось, – как будто и вся публика становилась невольно республиканской?

А Союз республиканцев обсуждал такие важные вопросы, как отменить марки на письмах в Действующую армию. И – до конца отменить всякую военную цензуру.

Тут ещё вышел на сцену приветствовать собрание картинный казак Караулов. Потом встречали овацией и «ура» взошедшего на сцену сдержанного сухого генерала Корнилова.

Саша ждал – что особенного скажет генерал? Но Корнилов всего лишь сообщил об аресте царской семьи (Саша мог бы сказать дальше и больше) – и эти недавние все монархисты выслушивали с деланно-одобрительным видом. И повторял, что и все повторяют: что возврата к прошлому нет. (Под мундирами, под портупеями ещё у некоторых тут билось надеждой на прошлое?) И призывал офицерство работать на успокоение страны.

Да не от них это зависело.

А вчера было второе собрание Совета офицерских депутатов – в том же зале, и Саша ещё раз сходил на Литейный. Украсил заседание в этот раз – Чхеидзе. Восторгу офицеров не было конца! Вынесли лысого из зала на руках. Но Ленартович, потеревшись несколько дней в Таврическом, знал, что ничего Чхеидзе не решает и ничего не ведёт.

Нет, Совет офицерских депутатов был пустота без опоры.

Что-то затормошился Саша. Устал. Так внезапно для себя, и так на первых днях успешно двинувшись.

Да чёрт побери, не военная же карьера была ему нужна! И не потому он хотел выдвинуться, чтобы отличиться и все бы шали его (ну, немножко и это), а подошёл момент его жизни – наивысше проявиться! Надо было быстрее и точно найти себе и правильное место, и правильное направление усилий.

Нет, не офицерское звание пригодится ему, это ошибка. Хоть бы и не было его от начала. А у него – опора уверенная, это он знал. Но что-то перестал точно ощущать её ногой.

Вот хоть война. Все офицерские заседания в общем были: за победоносную войну. Если ты офицер-республиканец, то получается: уже не только за республику, но и за войну? И многие резолюции целых воинских частей – уже революционных, уже с выборными комитетами, печатались всё так же: за победу. Но Саша Ленартович как был от начала против этой грабительской войны, так не мог перемениться и от революции: непонятно, почему революция так меняла соотношение, что надо было стать за войну?

Победа - нужна! – но тут, внутри, над реакцией, над контрреволюцией. А чем уж так мешал Вильгельм? Расписывали в газетах про него басни, что он хочет посадить на престол Николая, – да никогда! Его враг в такой войне – зачем бы ему Николай?

Честно, откровенно говорили о войне только большевики и межрайонцы.

Может быть и правильней было – выбирать себе партию, это и есть опора. (И тётя Агнесса не уставала твердить ему в короткие домашние часы, что только партия делает человека завершённым. Да она имела в виду затянуть его не в ту партию.).

Эти дни дом превратился в сон – буквально в пересып и короткие получасы до сна и после сна, чтобы поесть, умыться и сонно послушать тётушек или Веронику. Он слышал их – но не вникал, сжигаемый своим.

А с субботы на воскресенье пришёл разбитый, разочарованный, и как в первый раз слушал домашних, перестав ощущать перед ними превосходство.

Тётушки горячо несли своё, сбивчиво спорили. Модная тема у них была: идёт или не идёт наша революция по нотам Великой Французской, какие черты уже похожи, какие ещё нет. Так же грозило иноземное нашествие в защиту павшего короля. Так же был поначалу доверчив и добродушен народ. Но – что у нас может сравниться со славным, грозным Конвентом? Но – главная непохожесть, по тёте Агнессе: Французская революция потом разрубила гордиев узел старой власти и старых классов – святою гильотиной. А наша – не решается, и не решится, и в своём прекраснодушии попадёт в двусмысленное опасное положение. Однако в том и смысл революции, что кроме неё бывает невозможно ничем расчистить завала. Все учреждения – прогнили, вся государственная машина не годится для республиканского строя, – а Временное правительство, видно, хочет ограничиться малым ремонтом.

Тётя Агнесса много над этим думала, мысли у неё были выношенные, и она не жалела красноречия убедить племянника.

– Революции с их великими общими идеями всегда разбивались об ограниченный рассудок обывателя. Великая Французская победила потому, что отбросила в сторону практический рассудок. Якобинцы лучше угадали, что должно осуществиться, – а не жирондисты с их государственной мудростью. И не наши кадеты.

Да-да-да… Это походило на истину. Не кадеты, Саша согласен, они слишком неповоротливы. Но – кто?

А он – хотел бы быть поворотливым. И – среди таких.

Ещё щебетали тётушки о своём герое Сергее Ционе, бывшем вожаке Свеаборгского восстания: тогда провалился, исчез, и много лет не слышали о нём. А теперь прислал из Лондона выразительную телеграмму: «Молодцы, братцы! Держитесь того, что сделали!».

Пустое пожелание. Чего ж сам не едет? Был прежде Цион и для Саши герой, но те все уже отжили. Пришло время героев новых.

Тут Вероника, неделю избегавшись по благотворительным делам, шла на Петербургскую сторону на какой-то крупный митинг, где будет и Матвей Рысс. Тянула Сашу.

Саша с